«Синий аметист»

4127

Описание

Петр Константинов родился в 1928 году. Окончил Медицинскую академию в 1952 году и Высший экономический институт имени Карла Маркса в 1967 году. Опубликовал 70 научных трудов в Болгарии и за рубежом. Первый рассказ П. Константинова был напечатан в газете «Новости» («Новини»). С тех пор были изданы книги «Время мастеров», «Хаджи Адем», «Черкесские холмы», «Ирмена». Во всех своих произведениях писатель разрабатывает тему исторического прошлого нашего народа. Его волнуют проблемы преемственности между поколениями, героического родословия, нравственной основы освободительной борьбы. В романе «Синий аметист» представлен период после подавления Апрельского восстания 1876 года, целью которого было освобождение Болгарии от турецкого рабства. Повстанцы потерпели поражение, но дух их не сломлен. Борьба, хотя и тайная, продолжается. «Синий аметист» — это широкая панорама нравов, общественных отношений и быта того смутного, исполненного героизма времени. Правдиво отражена сложная духовная и общественно-политическая обстановка накануне русско-турецкой войны 1877–1878 гг., показаны...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Петр Константинов Синий аметист

Пролог

По ту сторону гор Каратепе и Мекчан тянулись ущелья, на дне которых вились узкие дороги, ведущие в Серскую низменность. Здесь проходили караваны, везущие пшеницу и шерсть из Фракии к Эгейскому морю. Купцы отправлялись в путь на масленицу — как только подует теплый ветер и зацветут кизиловые деревья. Возвращались осенью, нагруженные товарами, познавшие суету больших городов и мудрость дальних стран.

Высоко на скалах Доспата ютились хижины дервенджиев — верных стражей родных ущелий. Испокон веков они охраняли дороги к морю, и их права признавались всеми владетелями здешних земель. Тут они рождались, жили и умирали — вольные как птицы и горный ветер.

А внизу, в ущельях, мимо них текла жизнь — чужая и незнакомая, надежно спрятанная под пыльным брезентом кибиток.

Ничто мирское не прельщало дервенджиев. Они смотрели на облака, проплывающие над Мекчаном, на скалы, синеющие вдали у Триграда, ощущали босыми ногами каменистую почву и твердо знали, что человек честен, если верит другим, радостен, когда работает на родной земле, и силен — если ему удастся сохранить чистым свое сердце и быть свободным. Потому что слишком мало требует от человека настоящая жизнь.

У подножья Каратепе, недалеко от скал Муглы, жили Орманлии. Их было шесть братьев, но остался в этих местах лишь самый младший — Аргир Орманлия. Все остальные подались на юг, к Триграду.

Несмотря на молодость, Аргир часто водил караваны в Татар-Пазарджик, жадно впитывая жизнь, переливавшуюся на равнине всеми красками щедрой земли, стараясь подавить в душе смутную тревогу и торопясь побыстрей вернуться в горы, где мир был настоящим, чистым и верным…

На восьмой год правления султана Абдула Меджида правитель Пазарджикской области Мехмед-бен-Али Сараладжа-бей, владевший землей в Серской области, отправился с караваном в Сер, взяв с собой всю свою многочисленную семью и слуг.

Страшная война в Европе к тому времени уже кончилась. Француз, взбудораживший весь мир, был побежден, и люди постепенно приходили в себя, как после долгой, тяжкой зимы. В портах от Салоник до Буругьола снова стали бросать якоря чужеземные корабли с бездонными трюмами в надежде купить товары этой благословенной земли.

А Сараладжа-бей хорошо знал силу эгейской земли, он предчувствовал, что грядут мирные, благодатные времена. Могло случиться так, что зерно сильно повысится в цене. Поэтому он не стал долго раздумывать: продал все, чем владел в Татар-Пазарджике, и отправился в Сер по земле, принадлежавшей ему еще с дедовских времен. И теперь, глядя на величественные горы, бей чувствовал, как мягчеет его душа, как раскрывается навстречу южному плодородному краю. Именно он должен принести ему покой и радость. А что еще нужно человеку в этом мире? И он радовался всему, что видели его глаза, думал о справедливости божьей благодати, о детях и женах, сидящих в кибитках, о тайной сладости и красоте, предопределенной человеку.

Добравшись до перевала на Мугле, бей приказал остановиться на поляне, чтобы передохнуть. Выйдя из кибитки, он увидел на вершине неприступной скалы черный силуэт грифа. Огромная птица как бы касалась головой неба, представляя собой отличную мишень. Дрогнуло сердце бея, попросил он подать ему ружье, купленное у французских купцов в Филибе.[1] Из кибиток внимательно следили за своим господином черные блестящие глаза жен. От этих взглядов ноздри у Сараладжа-бея раздувались, как у породистого жеребца. Он прицелился и выстрелил. Когда дым рассеялся, бей глянул вверх: гриф все так же сидел грозный и страшный в своей неподвижности. Зарядил ружье Сараладжа-бей и снова выстрелил. Но по-прежнему чернел силуэт огромной птицы. Потемнело у бея перед глазами, ярость заклокотала в груди. Еще четыре раза стрелял бей — но безуспешно. Когда прицелился в седьмой раз, почувствовал, как дрожит у него рука, и опустил ружье, чтобы немного передохнуть. Вокруг, с испугом глядя на своего господина, молча стояли стражники.

И тогда раздался выстрел — короткий к глухой, словно кто-то переломил сухую ветку. Гриф распростер крылья, пытаясь взлететь, но камнем упал вниз, в ущелье.

Бей медленно обернулся. Только стражники, дрожа от страха, стояли у него за спиной — никого не было на поляне. Спустя мгновение из-за кустов вышел Аргир. На нем была одежда из домотканого сукна, на голове — старенькая шапка из свалявшейся овчины. Темные большие глаза спокойно смотрели на бея. Под мышкой молодой человек держал какое-то жалкое подобие ружья — старого, потемневшего от времени.

— Вай… вай… вай… — медленно вымолвил Сараладжа-бей.

Подбоченясь, он молча рассматривал пришельца, постепенно закипая от гнева. Вдруг, не выдержав, яростно крикнул:

— Ты зачем стрелял по птице, негодный?…

Аргир улыбнулся.

— Паша-эфенди, — смиренно сказал он, — ты стрелял стоя, поэтому не попал. В такую птицу, сколь бы сильным и знатным ни был человек, надо стрелять с колена.

— Вот оно что… — с расстановкой вымолвил бей и, замахнувшись ружьем, сильно ударил парня по лицу.

Аргир отскочил в сторону, изумленно глядя на бея, но потом выхватил ружье у него из рук. Однако стражники набросились на парня, повалили на землю и связали; удары бея градом посыпались на него.

Из кустов начали выходить другие дервенджии. Они молили бея отпустить Аргира, говоря, что у них есть султанская грамота, разрешающая им стрелять в ущельях по любому зверю или птице, и что дал им эту грамоту сам Мехмед Авраталгия. Что-де готовы откуп дать за Аргира, только бы не мучил парня.

Бей выслушал все это бледный, нахмуренный.

— Грамота, значит?… — Он угрожающе замахнулся на них ружьем. Потом, показав кулак, добавил: — Вот она, ваша грамота.

Обернувшись к стражникам, приказал раздеть Аргира догола и всыпать ему триста розог.

Бей остался ночевать на Мугле. Сидя в шатре, он хмуро прислушивался к свисту розог. Ни стона не издал молодой дервенджия.

Утром, когда турки вышли из своих шатров, Аргира не было. Бей весело рассмеялся:

— Пошел раны зализывать, пес шелудивый.

Он вскочил на коня, и караван продолжил свой путь на юг.

А спустя два дня в Триградском ущелье огромный обломок скалы обрушился вниз точно тогда, когда там проходил караван бея. 'Правитель Серской области послал людей, чтобы они привезли тленные останки и расчистили путь. Слуги собрали трупы, проклиная злосчастную случайность, но один из них заметил на раздавленной груди бея ясные следы двух пуль, пронзивших сердце. Молча переглянувшись, слуги оставили труп и помчались в Сер.

Несколько месяцев стражники рыскали по горам в поисках Аргира. Обошли все хижины дервенджиев, но парень исчез бесследно. Дервенджии злорадно усмехались, глядя, как стражники черными тенями карабкаются по скалам, думая, что люди эти только напрасно теряют время. Разве ж можно отыскать беглеца в Доспатских горах?

А Аргир был уже внизу, во Фракии. Он поселился в селе Куклен, нанялся в монастырь землепашцем и занялся мирным трудом. Ему хотелось навсегда остаться здесь, отдать свой труд благодатной земле. В Куклене он пришелся по душе церковному старосте, вскоре Аргиру стали поручать дела, которые были по плечу лишь смелым и мужественным людям. А через некоторое время тот же староста отвез его в Филибе и познакомил с греками-купцами. Началась новая жизнь Аргира.

Ничто не меняет человека так, как деньги. Страх и мука заставляют его оставаться таким, какой он есть. Деньги же скрывают от человека подлинную суть вещей и незаметно, играючи, делают его совсем другим.

Вначале Аргир разъезжал по селам вместе со сборщиками налогов, но затем сам стал покупать и перепродавать товар, нанял в городе несколько лавок, занялся ростовщичеством. А потом навсегда переселился в Филибе. Он понял истинную цену денег и только теперь прозрел силу, которую излучал кулак бея в тот далекий роковой день. Деньги были всем — с них все начиналось и ими же кончалось. Аргир еще не мог различить, была ли жажда силы жаждой денег или, наоборот, жажда денег — жаждой силы, но отлично понимал, что и то и другое означали преимущество над остальными, давали право никому не кланяться и быть самому себе хозяином. Он ощущал эту жажду как тайную силу, пружиной закрученную у него в груди. Она жгла его, заставляя вкладывать все, что у него было, в игру на деньги. И Аргир выигрывал все больше и больше — столько, сколько ему и в голову не могло прийти раньше.

В то время у него умерла жена, оставив ему сына и трех дочерей. Будучи уже владельцем нескольких магазинов, Аргир женился на Хрисанте, дочери Георгиади, она и воспитала его детей.

Когда Аргир Орманлия впервые побывал со своим караваном на Измирском базаре, то на вырученные деньги купил у одного багдадского менялы брошь из крупного синего аметиста. В Анатолии аметисты бывали лиловыми или темно-багровыми, а этот был большим и чистым, как небо над Муглой и горные потоки. Приглянулся Орманлии этот камень, и он, не раздумывая, отсчитал меняле двадцать лир чистого золота.

Вернувшись в Филибе, Аргир в тот же вечер собрал за столом всех домочадцев, вынул из-за пазухи аметист и долго любовался его таинственным светом, исходившим откуда-то из глубины камня. Трудно было растрогать Аргира Орманлию, но в тот вечер в душе у него что-то изменилось. Кто знает, что поразило его больше всего — участь людей, оторванных от родной земли, страшная сила золота; а может быть, бунт против судьбы назревал у него в душе — все это осталось тайной для окружающих. Тогда же старик тихо молвил, не отрывая глаз от камня:

— В жизни каждого человека должно быть что-то такое, что иногда возвращало бы его мысли назад… Чтобы он вспоминал имена и души людей, живших когда-то… Потому как нет ничего страшнее для человека, чем лишиться корней… Так и запомните… — В его словах звучала боль, словно он их отрывал от сердца.

С тех пор эти слова произносились, когда аметист передавался следующему поколению, и это послужило причиной возникновения невероятных историй, рассказывающих о родословной Орманлиев. Но с годами любая истина теряет силу, все больше покрываясь прахом времени…

В шестьдесят лет Аргир Орманлия посетил Иерусалим. После этого к его имени добавилось уважительное обращение «хаджи». Во время паломничества какой-то француз выгравировал портрет хаджи Аргира, чтобы потомки его могли видеть, как выглядел этот далекий и странный человек.

Спустя два года после посещения гроба Господнего хаджи Аргир умер, оставив большое наследство и ничем не запятнанное имя. Единственным желанием, которое он высказал перед смертью, было похоронить его в Кукленском монастыре, что раскинулся у подножья Родопских гор.

Его сын Атанас, которого все называли уже Аргиряди, был человеком состоятельным и известным. Он первым из филибийских купцов стал торговать на севере — сначала в Бухаресте, потом добрался и до Одессы. Во время Крымской войны имел магазины в Константинополе и Одрине,[2] а в Филибе все считали его одним из уважаемых людей. Но именно тогда, при весьма загадочных обстоятельствах погиб его единственный сын, и, будучи в преклонном возрасте, почти ослепший, Аргиряди отдал свое имущество и поручил вести дела внуку Атанасу Аргиряди, которого задолго до этого отправил изучать торговлю в Генуе и Марселе.

После смерти хаджи Аргира богатство рода умножилось. Каждый постарался хоть что-то прибавить к нему. Покупались новые дома, имения, караван-сараи. Деньги разошлись по всем странам, чтобы вернуться приумноженными, ибо деньги плодят деньги лишь тогда, когда их достанут из кошелька.

От хаджи Аргира осталась лишь иерусалимская гравюра, синий аметист да кровь, которая текла в жилах его потомков!

Часть первая

1

Апрельский дождь с новой силой застучал по стеклам. Безлюдная улица хорошо просматривалась вплоть до угла церкви; чисто вымытая дождем, она блестела в желтом свете фонарей.

Венские часы в глубине комнаты пробили два раза.[3] Димитр Джумалия медленно огляделся вокруг и тихо, как бы завершая мучительное раздумье, вымолвил:

— Кто же кому служит, господи?…

Потом тяжело опустился на диван, стоявший у окна.

Старый мастер, старейшина гильдии суконщиков города, уже давно видел, как постепенно меняется мир. Где-то глубоко в душе он ожидал этих перемен. Но в последнее время они сыпались на него градом, и Джумалия не мог понять их сущности.

Все началось незаметно. Сначала в виде робкого чувства собственного достоинства, которое вдруг появилось у покорной еще вчера черни — торговцев, учителей, даже крестьян. Бывало, они годами собирали жалкие гроши на постройку собственной часовенки, неркви или школы. Толпа жаждала знаний и обращалась за ними и к школе, и к церкви.

Но вот уже несколько лет в народе зрели и другие силы — прятавшиеся в ночи, скрытые глухим топотом копыт, когда по улицам проносились одинокие, бородатые всадники, появлявшиеся потом на базарах под видом мелких торговцев и перекупщиков. Служители церкви и отцы города беспечно отмахивались, говоря, что все их усилия напрасны, но Джумалия ощущал тревожное брожение в душах и умах людей. В 1858 году, когда народ поднялся на борьбу за свободу церкви, он шел за лидерами города, верил им и горячо их поддерживал. Но ныне молодые нетерпеливо звали к непокорству, увлекая селян, а в городах — подмастерьев и ремесленников. Надвигалась буря, и Джумалия отлично сознавал, что в такие минуты поднимались на борьбу не только самые отчаянные, но весь народ.

Поэтому когда в прошлом году вспыхнуло Среднегорское восстание, старый мастер не удивился и не испугался. Вечером он смотрел, как обычно, из окна этой комнаты, как пылали лавки и магазины, которые подожгли Свештаров и Кочо Кундурджия, слушал ружейную пальбу на улицах и думал о людях, которые дерзнули выступить против такой власти, как турецкая. В его душе поднималось доселе неведомое чувство. Его нельзя было назвать страхом, но и смелостью тоже не назовешь. Он стоял в стороне от всего. Но та ночь, огни пожарищ, которые озаряли его безмолвную комнату, показались ему небесным знамением.

Это чувство продолжало жить и потом, после разгрома, когда началось самое страшное. Каждый день в город приводили связанных людей, вечером на Ортамезаре сооружались виселицы, а со станции каждую ночь уходили в Эдирне переполненные арестованными вагоны.

Джумалия сновал взад-вперед по базару, без надобности возвращался домой и снова уходил обратно. Все, что он видел и слышал, смешалось в голове, будто стихия охватила не только города и села, но втянула в водоворот событий и его собственную судьбу. Надежды на мирную, богатую жизнь, которую сулила торговля в годы Крымской войны, навсегда исчезли. Старый мастер часами пропадал на торговых улочках города, подыскивая комнаты для беженцев в школах, собирал в церквах подаяния в пользу сирот, добывал сукно для одежды, не приседая ни на минуту. И все же желанный покой не приходил к нему. Как будто два голоса звучали в душе Джумалии. Кто прав? Он жаждал свободы, но часто спрашивал себя — неужели свобода дороже человеческой жизни?

В такие минуты он замыкался в себе, становился мрачным. Во всей этой кровавой вакханалии — в пожарах, человеческом горе и злосчастной участи сирот — по сути, отражалась судьба его дела, которому он посвятил всю свою жизнь. Он не мог понять, что же изменило торговлю, жизнь обывателя после Крымской войны? Что послужило причиной упадка его ремесла? Он чувствовал, что не в состоянии противостоять течению жизни, хотя еще и владел двумя магазинами в Тахтакале, и никак не решался продать запустевшее имение в Геранах. Несмотря на то, что он жил в большом богатом городе, по-прежнему придерживался взглядов и традиций старых суконщиков, потомком которых являлся, и никак не мог понять новых приемов в торговле, к которым прибегали греческие и левантийские купцы. Те меняли свои конторы, товары и рынки так, как он никогда бы не догадался. Его мир лежал по ту сторону Сырненой горы. Здесь же, на перепутье дорог с Востока на Запад, велась новая, гибкая и ничем не брезгующая торговля, в которой гильдии и неписаные правила служили всего лишь прикрытием для двойных сделок комиссионной продажи и транзитных товаров. Джумалия был уверен, что упадок торговли и события последних двух лет, происходившие в обществе, неразрывно связаны между собой. Почему это так, он не мог объяснить, только чувствовал, что непреодолимому столкновению людей и событий содействовал и он, Джумалия.

Сейчас, сидя на диване и глядя на неясные силуэты домов на склоне Небеттепе, Димитр Джумалиев перебирал в уме строчки из записки, которую он получил час назад. Записку прислал Аргиряди. На первый взгляд в ней не было ничего особенного. «Я не могу к тебе заехать, бай[4] Димитр, — писал ему Аргиряди, — но очень тебя прошу помочь купцу из Браилы Косте Грозеву, который не раз устраивал наши сделки в Молдове и Яссах. К нам на несколько дней приезжает его племянник. У него дела в городе. Хотел бы снять тихий домик где-то на холмах. Мне думается, что одна из верхних комнат в доме твоего брата пришлась бы по душе нашему гостю. Ему случалось жить в Бухаресте, Вене и России, поэтому, прошу тебя, распорядись, чтобы все было как следует. Также попрошу тебя завтра зайти ко мне, только пораньше, нужно поговорить кой о чем». Вот эта-то, последняя строчка и вызывала в нем глухое раздражение. Джумалия отлично знал, о чем пойдет речь. Аргиряди просил у него пять тысяч аршин грубого сукна для поставщика войск Джевдет-бея из Эдирне.

После разгрома восстания[5] такое сукно можно было доставить только из Герцеговины и Сербии. У Джумалии там были свои люди — в Сараево и Белграде. В конце прошлого года он заключил сделку на шесть тысяч аршин. Но в первых числах января в Пловдив прибыл Джевдет-бей. Однажды утром в магазин пришли бей, Аргиряди и еще двое торговцев сукном. Турок оказался разговорчивым, приветливым человеком. Объяснив свои требования относительно оплаты и процентов, он ушел, оставив три листа расчетов. Пусть-де старый мастер сам все посмотрит и убедится в выгоде сделки.

Действительно, после ухода турка старик просидел над листами целый час; за густо исписанными цифрами чудились ему руки бея — крупные короткопалые руки, обросшие рыжими волосами и усыпанные веснушками, привыкшие всю жизнь считать деньги, — слышался его тягучий голос, объяснявший всю выгоду подобной сделки в столь смутное время. Наконец он сгреб листы и швырнул их в огонь; и только когда языки пламени весело принялись сворачивать бумагу в трубочки, впервые за столько времени облегченно вздохнул. На другой день он отказал в сделке.

Джевдет-бей осматривал пловдивские торговые ряды, пил кофе в турецкой управе — мютесарифстве и ждал сукна. Джумалию это не тревожило. Он снова погрузился в столь привычное для него уединение, и лишь упорство Аргиряди раздражало его.

Во дворе кто-то выволакивал наружу огромные медные котлы для сбора дождевой воды. Металл звонко гремел по брусчатому настилу. Потом воцарилась напряженная тишина, как будто жизнь на холме, да и во всем городе замерла.

Но вот где-то хлопнула дверь, послышались шаги, далекий стук копыт и легкий звон богатой сбруи. По этому отмеренному, торжественному топоту старик узнал экипаж Груди. Постепенно стук копыт усиливался, затем экипаж повернул у новой церкви и остановился у ворот его дома. Зазвучали голоса, среди которых выделялся голос его сторожа Луки.

Джумалия, поняв, что гость прибыл, встал и подошел к окну. У ворот стоял фаэтон с тускло светившими фонарями и блестящим от дождя верхом.

На лестнице послышались быстрые шаги, и в комнату возбужденно ворвалась жена Луки — Милена. В руке она держала зажженную лампу под выцветшим, некогда синим абажуром.

— Приехал гость… — вымолвила она, вопросительно глядя на Джумалию.

— Пригласи его. Проводи сюда…

Старый мастер, на ходу застегивая сюртук, двинулся к двери тяжелой, слегка неуклюжей походкой.

Милена поставила лампу на стол, поправила скатерть и вышла. Лестница заскрипела. Джумалия подошел к открытой двери и посмотрел туда, где кончалась лестница. Там виднелся силуэт пришельца, освещаемый лампой, которую несли за ним.

— Заходите, заходите… Прошу! — сказал Джумалия, отступая в сторону.

Гость подошел ближе, и Джумалия ясно увидел его пестрые глаза, взгляд которых показался ему чересчур строгим для столь молодого человека. Он протянул ему руку, и гость слегка задержал ее, ответив энергичным рукопожатием.

— Прошу меня извинить за столь поздний визит… — Голос был бархатный, приятный. Мимолетная улыбка осветила его лицо, слегка смягчив суровые черты.

— Не стоит беспокойства! — ответил Джумалия, подавая гостю стул. — В такую погоду всякий гость желанен… Располагайтесь, как вам удобно, отдыхайте…

Грозев опустился на стул. Джумалия немного подкрутил фитиль лампы, усиливая пламя. Потом поднес гостю коробку с сигаретами.

— Как там, в Браиле, идет торговля с Румынией, с Молдовой?

И тихо добавил:

— Здесь все спуталось, все пошло прахом. Вы же видите…

Джумалия взглянул на гостя. Молодой человек слушал, не отрывая от него внимательных глаз.

— Да, это так. Но мне сдается, что вновь все оживет. Ни здесь, ни в Одрине торговля не замирала ни на миг…

Джумалия молчал. Гость пригладил слегка влажные волосы, закурил сигарету.

— Впрочем, для торговли, как я считаю, не бывает мертвых сезонов и плохой погоды. И на солнце, и в тени работа не прекращается…

Было в этом человеке что-то небрежно-спокойное. Это вызывало у Джумалии раздражение, и он решил сменить тему разговора.

— С вашим дядей мы знакомы еще по Константинополю, — сказал он. — Виделись пару раз… А он по-старому шерстью торгует?

— Да, шерстью, но в последнее время все больше склоняется к мысли о торговле зерном. Знаете, австрийские сукна — очень серьезный конкурент нашей шерсти…

— Так, так… — покачал головой Джумалия. — Английские ткани, австрийские сукна… И скоро от нас ничего не останется…

Гость усмехнулся.

— Торговля — что твоя политика, — сказал он. — И тут, и там человек должен вовремя почувствовать, куда дует ветер.

— Одно дело чувствовать, — ответил Джумалия, — другое дело — долгие годы заниматься каким-то ремеслом, знать его до тонкостей. Тогда не знаю, можно ли легко отказаться от шерсти и заняться торговлей воском или мылом, скажем… У старой торговли свои законы…

Гость неопределенно кивнул и добавил:

— Законы, как и все на этом свете, до поры, до времени. В торговле я так считаю: если товар не дает прибыли, откажись от него…

Джумалия озадаченно взглянул на него. Ему не нравился глубокий смысл, содержащийся в ответах молодого человека. Уверенный тон, с которым произносились крамольные, по мнению Джумалии, слова, болезненно касался самих устоев его патриархальной души.

— Извините меня за любопытство, но позвольте вас спросить, — наклонился он поближе к лампе, — вы как ведете свои дела — в содружестве с дядей или самостоятельно?

— Совсем самостоятельно…

— Шерстью торгуете?

— Нет… Табаком и оружием.

Старик удивленно посмотрел на гостя.

Грозев утвердительно кивнул. И, нисколько не смущаясь, объяснил:

— Думаю и здесь развернуть такую же торговлю. Только сперва нужно узнать здешние условия.

Наступило неловкое молчание. В комнату с подносом в руках вошла Милена. На подносе стоял керамический графинчик с ракией и две рюмки. Джумалия разлил ракию по рюмкам и торжественно произнес:

— Ну, будем здоровы… И добро пожаловать в наши края…

Гость сдержанно кивнул в ответ на приветствие и слегка пригубил. Джумалия вытер усы и, глядя на огонь в лампе, сказал:

— Значит, оружием торгуете… И табаком…

— Теперь это самое доходное дело, — спокойно пояснил гость.

Старый мастер снова взглянул на него. Светлые глаза Грозева показались ему не только чересчур спокойными, но и дерзкими.

— Оружие сейчас… большой спрос имеет… — Медленно проговорил он, и в голосе прозвучала легкая нотка досады, как будто старик вновь почувствовал в душе тупую боль.

— Война неминуема, а оружие всегда нужно, — ответил Грозев, — надо только вовремя его предложить.

Этот человек был практичным и рассудительным. Что-то словно сдавило горло Джумалии. Он прокашлялся. Потом посмотрел на остатки ракии на дне рюмки и ничего не ответил. В наступившей тишине слышалось потрескивание фитиля. С Сахаттепе донеслись три отмеренных удара городских часов. Спустя секунду их повторили и часы в комнате. Это как будто подтолкнуло Джумалию. Он посмотрел на циферблат и сказал;

— Вы сегодня весь день на ногах и, наверно же, устали… Я распорядился поместить вас в доме моего брата, что напротив. На втором этаже есть уютная комната…

Голос его звучал заметно сухо. Старик медленно подошел к двери, открыл ее и крикнул куда-то в темноту.

— Лука… Лука… Возьми фонарь и проводи гостя в дом Христо. Грозев только теперь обвел глазами комнату. В глубине ее, рядом со старым буфетом из соснового дерева висел календарь «Прогресс» за 1876 год. На секунду взгляд его уперся в эту большую красную цифру, потом он спокойно отодвинул рюмку и поднялся, застегивая пуговицы на пальто.

У двери мужчины попрощались — сдержанно, почти холодно. Лука пошел вперед, освещая фонарем дорогу. Джумалия поднялся наверх, прикрыл дверь и постоял немного, не шевелясь, глядя на мерцающий огонек, будто пытаясь что-то вспомнить.

Вдруг он швырнул на стол четки, которые до этого держал в руке, и, заложив руки за спину, подошел к окну.

«Что же это творится… — думал он с горечью. — Сколько народу уничтожено, целые города стерты с лица земли, каждый день на площади виселицы строят, а мы за золото и душу свою продать готовы. Арсеналы поганых полним бельгийским порохом, я их в сукно одеваю, а этот негодник — богатый, ученый, по всему видно, взялся им поставлять австрийские пистолеты и винтовки…»

Джумалия тяжело опустился на венский стул, устало провел рукой по столу, будто сметая что-то, и глухо вымолвил:

— Плохой мы народ…

В свете лампы лицо его, изборожденное глубокими морщинами, выглядело измученным.

Снаружи было тихо, и только монотонно струился дождь по водосточным трубам.

2

— Оставайтесь у нас и завтра, Анатолий Александрович, — попросила Жейна. — Ведь мы не виделись с тех пор, как уехали из Одессы. Почитай, год скоро…

— Благодарю вас, Евгения, — сказал высокий крупный мужчина, дружески глядя на девушку. — Но, видит бог, я должен спешить…

Он окинул взглядом обеих женщин и добавил:

— Турки неспокойны, да и в России, как видно, зашевелились. Вчера я читал речь Соболева, отпечатанную в «Русской жизни»… Все идет к развязке… Я хочу как можно скорее добраться до Константинополя и через три-четыре дня покинуть пределы Турции.

Анатолий Александрович Рабухин, богатый помещик из Херсонской области, был лет тридцати-тридцати пяти, с каштановыми волосами и миловидным, свежим лицом. Он был знаком с семьей Христо Джумалиева по Одессе. Находясь проездом в Болгарии по пути в Константинополь, решил повидаться. С Христо его связывали сердечные, дружеские воспоминания о тех днях, когда болгарин держал в Одессе контору по продаже шерсти.

По сути, торговля почти не интересовала Христо Джумалиева. Меньше всего внимания он уделял именно ей. Находясь в Одессе, целыми днями проводил в библиотеке Славянского просветительского общества или устраивал сходки, на которых присутствовали «горячие» молодые болгары, покинувшие пределы Османской империи. Он давал им приют, кормил и подолгу разговаривал с ними. Бывало, они спорили ночи напролет. Джумалиев живо интересовался и содержанием небольших брошюрок, которые давали ему русские студенты. С ними он случайно познакомился в читальне Общества. В этих брошюрах говорилось о необходимости полного уничтожения старого мира, о мировом пожаре, который сметет с лица земли все гнилое, и к жизни возродится новое человечество.

Эти вольнодумные слова разжигали воображение Христо, но порой его охватывал страх. Он чувствовал, что мир действительно нужно изменить, но глубоко в душе боялся пожара, в котором неминуемо сгорит и все прекрасное, созданное человеческими руками.

Самой ревностной слушательницей долгих размышлений Христо Джумалиева была его дочь Жейна. Пятнадцатилетняя девушка по-своему воспринимала слова отца, переживая за судьбу нигилистов и беспокоясь об участи далекой родины, которую они оставили.

Именно в читальнях Одессы и встретил Христо Анатолия Рабухина. Богатый, образованный и материально независимый, при этом досконально изучивший идеи народничества, Рабухин после долгих колебаний и мучительных сомнений посвятил себя идее славянства в России.

Сам обладавший непокорным духом, он отлично понимал волнения Христо, незаметно вовлекая его в агитационную работу в пользу движения за освобождение славян. В прошлом году, когда отзвук болгарского восстания эхом пронесся над Россией, и идея освободительной войны завоевывала все больше приверженцев в обществе, Христо Джумалиев неожиданно заболел тифом и в конце второй недели скончался. Для семьи его смерть была тяжелым, непоправимым ударом. Кроме того, ее экономическое положение пошатнулось. Старший брат не изъявил желания продолжить торговые сделки Христо в Одессе. Как видно, у него вообще не было никаких желаний. Он лишь бегло просмотрел счета, оставшиеся после брата, распорядился отправить товар, который по договору должен быть отправлен, и написал снохе письмо, советуя все продать и возвращаться в Пловдив.

Наталия охотно приняла предложение деверя, тем более, что здоровье Жейны было слабым: ее часто мучили головная боль и острый кашель, и врачи рекомендовали ей жить на юге.

С помощью Рабухина и других приятелей Христо — русских и болгар — за два месяца счета были приведены в порядок, и в конце августа прошлого года мать и дочь Джумалиевы отбыли по морю из России в Болгарию. Их провожали Рабухин и его жена.

А на следующий год, в начале марта, Рабухин написал, что будет проездом в Пловдиве. И вот вчера он прислал нарочного с сообщением, что прибыл в Пловдив, но только сегодня явился к ним возбужденный, исполненный разных предчувствий о событиях, о которых сейчас говорил.

— Вы еще вчера прибыли в Пловдив, — покачала головой Наталия, заворачивая в бумагу какой-то подарок, — а дали знать о себе лишь сейчас. Останьтесь хоть до завтра…

— Благодарю вас за приглашение, — Рабухин умолительно прижал руки к груди. — Но поймите меня, поезда ходят нерегулярно. А время неумолимо бежит… Мне нужно торопиться…

— Не смею вас задерживать, — сказала Наталия, — но знайте, что вы причиняете нам боль, ведь с вами связаны наши воспоминания о жизни в Одессе. Здесь же горе наше кажется еще сильнее. К тому же, после того, что произошло в прошлом году, в стране творится нечто ужасное…

Рабухин ответил не сразу, но потом, окинув взглядом женщин, медленно вымолвил:

— Все-таки, я думаю, что скоро нам удастся свидеться снова… при других обстоятельствах… более радостных, смею вас заверить.

Послышался цокот копыт. Подали коляску, которая должна была отвезти гостя на вокзал. Рабухин поднялся.

Жейна протянула ему небольшой пакет, обернутый тонкой пергаментной бумагой.

— Это Марье Александровне, — сказала она. — И помните, пожалуйста, что в Болгарии есть люди, которые вас не забыли.

Рабухин провел рукой по пакету.

— Благодарю вас, Евгения. И мы часто вас вспоминаем. Я непременно расскажу Марье Александровне, что вы выросли и стали очаровательной барышней.

Он вновь улыбнулся и, пожимая Наталии руку, добавил:

— Жизнь изменится, вот увидите. Нужно только быть в добром здравии… А теперь спокойной ночи и до свидания…

Откланявшись, он поспешил к лестнице, ведущей на первый этаж. Именно в эту минуту дверь внизу отворилась и послышался голос Луки, говоривший кому-то:

— Милости просим… Вот сюда, по лестнице… Они наверху…

Наталия прислушалась и сказала:

— Наверное, это торговец из Браилы. Его определили к нам на постой.

— Он ваш знакомый? — спросил Рабухин, не двигаясь с места, чтобы гость мог спокойно подняться по узкой лестнице.

— Да нет, совсем даже незнакомый, — ответила Наталия, — просто деверь попросил его приютить… Насколько мне известно, они знакомы с его дядей.

Свесившись через перила, она спросила:

— В чем дело, Лука?

— Гость прибыл… Вот, веду его, — ответил сторож, поднимаясь по лестнице.

Остановившись наверху, Грозев сдержанно поздоровался со всеми.

— Прошу меня простить, — обернулся он учтиво к хозяйке, — что побеспокоил вас в столь поздний час и в этот дождь, но у меня не было никакой возможности приехать раньше…

Рабухин молча и сосредоточенно рассматривал гостя. Когда Грозев повернулся к нему, он слегка поклонился, протягивая руку:

— Мне кажется, мы с вами где-то встречались… Может быть, в Бухаресте, не припоминаете?…

Губы его тронула едва заметная усмешка.

Лицо Грозева оставалось все таким же спокойным. Он ответил на приветствие Рабухина энергичным и сердечным рукопожатием, глядя тому прямо в глаза.

— Как же, как же, помню… — ответил он. — Но прошло немало времени с тех пор, запамятовал ваше имя, прошу меня извинить…

— Рабухин. Анатолий Александрович Рабухин.

Он улыбнулся и добавил:

— Встречаемся на лестнице. Это нам обоим должно принести счастье. — И он вновь испытующе посмотрел на гостя.

— Будем надеяться, — улыбнулся в ответ Грозев, не отрывая взгляда от Рабухина.

Русский поклонился и направился вниз по лестнице. Наталия Джумалиева указала Грозеву на открытую дверь и любезным тоном произнесла:

Добро пожаловать… Это ваша комната. Я провожу гостя и вернусь, подождите меня…

— Прошу вас, не беспокойтесь, — спокойно ответил Грозев и пошел к определенной ему комнате.

Когда, проводив Рабухина, мать и дочь поднялись наверх, они увидели, что Грозев рассматривает портрет Христо Джумалиева, выполненный лет десять назад в Одессе. Гость был еще в пальто. Услышав шаги, молодой человек обернулся. Лицо его освещала большая лампа, стоявшая на столе.

У него была резко очерченная нижняя челюсть и тонкие губы. Глаза светлые. Над левой бровью — шрам, придававший его красивому лицу суровое выражение. Он явно выглядел старше своих лет. Воля, решимость читались в его глазах.

— Пожалуйста, располагайтесь… Можете снять пальто, — предложила гостю Наталия.

Грозев любезно кивнул в ответ. Он снял пальто и остался в костюме отличного покроя, на галстуке блестела небольшая серебряная булавка. Затем уселся за стол и заговорил о незначительных, будничных вещах, время от времени взглядывая на Наталию. Руки его спокойно лежали на коленях.

Под влиянием мадам Забориной, давней приятельницы их семьи в Одессе, Жейна имела привычку рассматривать руки собеседника, которого видела впервые, пытаясь отгадать характер незнакомца. По мнению мадам Забориной, руки олицетворяли характер человека. «Все другое человек может скрыть, — любила повторять она, — но руки всегда его выдадут».

У Грозева были худые, покрытые слабым загаром руки красивой формы, под кожей ясно проступали вены. Эти руки выражали энергию и уверенность в себе.

Жейна взглянула на гостя и увидела равнодушное выражение его лица. Потом вновь посмотрела на руки — она была уверена, что более выразительных и странных рук она никогда не видела.

Мать расспрашивала гостя о Браиле, о знакомых в Кюстендже, о том мире, в котором некогда текла ее жизнь.

Грозев отвечал охотно, хотя и несколько сдержанно. Время от времени он поворачивался, и Жейна видела острый профиль. Нет, нет, она не обманывалась — за бесстрастным выражением лица скрывалась загадочная и необыкновенная душа.

Жейна вздрогнула. Не было ли глупым ее увлечение хиромантией мадам Забориной? Она решила больше не смотреть на руки гостя, но спустя минуту поймала себя на том, что они магнитом притягивают ее взгляд.

Девушка попыталась объяснить свое состояние усталостью, возбуждением от разговоров об Одессе, от воспоминаний. Потом решительно поднялась с места и, пожелав гостю спокойной ночи, вышла из комнаты.

3

Жейна вошла в свою комнату и заперла дверь на ключ. Быстро раздевшись, она задула лампу и юркнула под одеяло. В окно струился светлый сумрак ночи. Девушка села в кровати и охватила колени руками. В темноте вновь всплыло лицо Грозева — она ясно увидела шрам на лбу, его руки.

— Что это со мной? — вслух промолвила Жейна. Откинувшись на подушку, закрыла глаза.

Мир она открывала с помощью отца, в стихах Пушкина и Тютчева, среди прекрасной, задумчивой природы Южной России. Сильные и благородные чувства, пробудившиеся в ее сердце, потом были обострены коварной болезнью и неожиданной тревогой, вызванной созреванием ее организма. С тех пор как она заболела, Жейна испытывала непреодолимую жажду счастья. С каждым днем силы ее таяли, но она не отчаивалась. Именно там, в груди, где потихоньку подтачивала ее силы жестокая болезнь, жила светлая надежда на счастье. Девушка проводила многие часы в одиночестве, тайно мечтая о будущем, и эти мгновения как бы снова возвращали ее к жизни…

Где-то хлопнула дверь. Она прислушалась. Снизу доносились неясные голоса. Мысль о госте вновь овладела ее сознанием.

В сущности, что произошло? Почему встреча с этим человеком произвела на нее столь неожиданно сильное впечатление? Означало ли все это что-либо или просто было плодом ее беспокойных мечтаний и одиночества, в котором текла ее жизнь?

Жейна открыла глаза. Из темноты комнаты на нее смотрели глаза Грозева. «Я просто брежу», — подумала она, проводя рукой по воспаленному лбу. Девушка вновь задумалась. Доводилось ли ей прежде встречать этого человека? Где? В Одессе или Константинополе? Такие руки она никогда не смогла бы забыть. А этот четкий профиль навсегда бы запечатлелся в ее сознании.

Жейна облокотилась на подушку. Нет, их гостя она никогда прежде не встречала. Просто это был человек, о котором она всегда мечтала. Девушка прикрыла лицо ладонью, как бы заслоняясь от настойчивого взгляда гостя. Ей хотелось думать об Анатолии Александровиче, об Одессе, но взгляд светлых глаз не давал ей покоя. Жейне вдруг стало холодно, потом горячая волна залила ее всю. Сердце возбужденно колотилось. Она встала и подошла к окну. Все тело горело, но это был незнакомый доселе огонь, вызванный каким-то непонятным волнением.

Девушка распахнула окно. Дождь кончился. Дул свежий восточный ветер. Небо очистилось от туч, последние обрывки которых, подобно птицам, скользили над колокольней. Позади домов на Небеттепе, там, куда опустилась огромная луна, занималась ясная, чистая заря.

4

Утро было теплым и ясным. На сохнущих от дождя улицах поднимался пар. Джумалия вышел из дому, прошел под мрачным сводом каменных ворот Хисар-капии и спустился по улице, пересекавшей западный склон Небеттепе. На этой улице, недалеко от соборного храма, стоял дом Аргиряди — двухэтажная, симметричная постройка с широким портиком над воротами, который, в сущности, образовывался вторым этажом, выдвинутым несколько вперед. Стены дома были окрашены в пепельный, будто потемневший от времени шафраново-желтый цвет, типичный для старых домов в Филибе, умело прикрывавший изящество и богатство, спрятанные за стенами домов.

Когда Джумалия вошел в комнату Аргиряди, там уже было двое посетителей. Один из них — Игнасио Ландуззи — молодой, несколько полный мужчина с короткими волосами и приятным лицом. По происхождению левантиец, он был потомком богатого суконщика, державшего в Барри контору «Ландуззи». Вот уже пятьдесят лет все Аргиряди вели торговлю с этим домом. Игнасио приходился родственником известному суконщику из Тахтакале Апостолидису и часто бывал в Пловдиве. Обычно он останавливался у Аргиряди, и постепенно все в семье стали его считать наиболее вероятным кандидатом в супруги единственной дочери Атанаса Софии. Однако сама София Аргиряди мало обращала внимания на прозрачные намеки, держалась с Игнасио как с компаньоном и могла поступать как ей заблагорассудится. Единственное, что связывало красивую, властную дочь Аргиряди и мягкого, флегматичного итальянца, это была любовь к музыке и искусству, а, возможно, и врожденное для каждой властной натуры стремление к характерам мягким и безропотным.

Другой гость сидел на широком диване и потягивал ароматный кофе. Это был продавец зерна хаджи Стойо Данов.

Джумалия не любил этого человека. Его присутствие напомнило старому мастеру о предстоящем разговоре и уничтожило приятное настроение, подаренное ему сегодня весенним утром. Джумалия холодно поздоровался с присутствующими и уселся на диване напротив Аргиряди.

Атанас спокойно смотрел на него темными глазами. По морщинам, собранным на лбу, было видно, что торговец думает о чем-то неотложном и важном. Аргиряди мельком взглянул на хаджи Стойо и, убедившись, что тот поглощен какими-то объяснениями итальянца и не в состоянии следить за разговором, обратился к Джумалии:

— Я позвал тебя, мастер Димитр, в столь ранний час, чтобы вновь обсудить то дело.

Он замолчал, потом посмотрел на Джумалию и продолжил:

— Вчера в город прибыл Амурат-бей — человек, которого прислала Великая Порта. Сдается, он будет наблюдать за всем, что происходит в Румелии. Он передал и султанский указ. Так что дело нешуточное. Война, как видно, не за горами. Турки хотят многое, но главное — обеспечить их солдат пропитанием и одеждой. Это можешь сделать только ты. Я уже не раз говорил тебе об этом. У нас сукна нет. А ты поддерживаешь связи с купцами из Герцеговины. Аргиряди немного помолчал и добавил:

— Сукно сняло бы с города другие обязательства. Я хочу, чтобы ты это понял. Реквизиция бременем ляжет не только на села, но коснется и нас. Поэтому, — Аргиряди прищурил глаза и чуть понизил голос, — не усложняй без надобности. В Белграде ты держишь шесть тысяч аршин босненского сукна, за которые уже заплатил. Прикажи доставить его сюда. Иначе Джевдет-бей, если захочет, крюком вырвет его из нашего горла.

Старик нахмурился. Веко на глазу стало подрагивать.

— Хм, — усмехнулся он сдержанно. — Так я все сделал еще зимой…

— Как так — сделал?

— А так… Сукно мне не понадобилось, и я отказался его взять.

Аргиряди заметил, что хаджи Стойо прислушивается к их разговору, поэтому поспешил его закончить. Но старый мастер несказанно разозлил его своими словами.

— Ты же дал за него задаток, бай Димитр… — хмуро возразил он.

— Что с того? — сердито ответил старейшина суконщиков. — Я еще в феврале, в Трифонов день, отказался от товара, и люди вернули мне этот задаток.

— Потерял самое малое пятнадцать тысяч грошей… глупец… — медленно, сквозь зубы процедил хаджи Стойо и, облизнувшись, поставил чашку перед собой.

Джумалия почувствовал, как гнев закипает у него в груди.

— Разве ж это потеря, хаджи, — спокойно сказал он, но в голосе прозвучали холодные нотки, а в глазах, смотревших на продавца зерном, читалась злость. — Есть люди, потерявшие в своей жизни намного больше, но ничего, не стыдятся другим в глаза смотреть, не чувствуют своего греха…

— Ты это о чем? — спросил хаджи Стойо и впервые взглянул на Джумалию из-под тяжелых, посиневших по краям век.

На виске старого мастера билась жилка.

Говорю, что все потеряли — честь, имя… Даже позабыли, какого они роду-племени…

В комнате на минуту воцарилась напряженная тишина. Лица присутствующих вытянулись. Только Игнасио Ландуззи безмятежно улыбался, не понимая сути разговора.

— Что-то я в толк не возьму, о чем ты, мастер Димитр? — хаджи Стойо приподнялся с дивана. Кровь бросилась ему в лицо, от этого оно казалось страшным.

Аргиряди пристально посмотрел на Джумалию, потом перевел взгляд на хаджи Стойо и сказал с досадой:

— Спокойно, хаджи. Не лезь в бутылку. Чего ты шум поднимаешь. Мы здесь собрались дело делать…

— Нет, пусть он мне скажет, — продолжал стоять на своем разгоряченный хаджи Стойо, — пусть мне ответит, что за басни он тут бает… Где он находится, а? Или вроде брата своего, что русином заделался…

Джумалия исподлобья взглянул на хаджи.

— Ты брата моего не трогай… — сквозь зубы процедил он.

Но хаджи Стойо, казалось, вообще не обратил на эти слова никакого внимания.

— Знаю я, — продолжал он, качая головой, — тут ими всеми тот, учитель, верховодит. Геров… Консул… Но мы еще посмотрим, — и хаджи погрозил пальцем. — Больно скоро забыли Ахмеда…

Джумалия смотрел на него и молчал. Губы у него дрожали. Он ненавидел хаджи Стойо Данова, но никогда прежде не выступал против него. Какая-то подсознательная предосторожность перед бесцеремонностью этого человека заставляла его относиться к хаджи со скрытым презрением. Однако переживания последних дней, страх, бессилие, которые приходилось ему испытывать теперь, оглушили его, заставив забыть об осмотрительности.

— Ты о каком Ахмеде говоришь, хаджи, — медленно произнес он, делая упор на каждом слове, — уж не о том ли, что в прошлом году вырезал всю Перуштицу и села вокруг, так что ни одной живой души не осталось?

Хаджи Стойо широко раскрыл глаза. Он только развел руками и угрожающе посмотрел на Аргиряди.

— Это уже бунт, — рявкнул он вдруг. — Мы сидим, ждем, а тут…

Аргиряди поднялся с места. Чувствовалось, что он взволнован случившимся, но голос его звучал спокойно:

— Каждый волен думать так, как он хочет. Но в моем доме я не позволю говорить подобные вещи…

Хотя хозяин дома произнес это ни на кого не глядя, слова его явно относились к Джумалии, но вместе с тем служили предупреждением и хаджи, что он не имеет права разговаривать таким тоном.

Итальянец, понявший, что происходит, осторожно прокашлялся.

Джумалия умолк. Потом медленно подошел к окну. Взгляд его скользнул по высоким минаретам Мурадовой мечети и устремился дальше, к синим силуэтам гор. Гнев и возмущение по-прежнему не утихали в груди, и он ощущал, как сильно бьется сердце.

— Атанас, — обратился он к хозяину. — Мне больше нечего сказать. Если у тебя все, я, пожалуй, пойду… Мне еще нужно обойти магазины…

Хаджи Стойо закурил сигарету и теперь пускал клубы дыма сквозь стиснутые губы, презрительно уставившись на солнечные пятна на ковре.

Аргиряди вышел из-за стола, внимательно, но настойчиво нажал на плечо Джумалии, усаживая его в черное венецианское кресло, и примирительно сказал:

— Еще успеешь обойти магазины… Сядь покуда…

В это время с улицы донеслись голоса. Ландуззи подошел к окну. Обернувшись к Аргиряди, вымолвил, подняв брови:

— Амурат-бей…

На лестнице послышались энергичные шаги.

В комнату вошел бей. Он поздоровался со всеми за руку и непринужденно уселся в кресло возле камина. На нем был темного цвета полувоенный костюм, который ничего не говорил о ранге пришельца.

Аргиряди умело повел разговор, чтобы хоть как-то разрядить тягостную атмосферу в комнате.

— Только что, бей, мы обсуждали положение с сукном и продуктами, думали-рядили, что можно сделать, — и он обвел взглядом всех присутствующих. — Ныне это представляется нам трудным, особенно поставки сукна. После прошлогодних бунтов в селах производство сукна почти замерло…

— Дело не терпит отлагательства, Атанас-эфенди, — сухо сказал Амурат. — Наша просьба немалая, но я думаю, что такой город, как Филибе, где сосредоточена вся торговля Румелии, может одеть и накормить десять тысяч солдат.

Бей остановился, будто раздумывая, стоит ли продолжать, но потом добавил:

— Не менее важно и другое, о чем сказано в указе султана, да продлит аллах его жизнь, — достаточное количество провианта и одежды на складах тут, в Филибе. От Стара-Планины до Эдирне нет более надежного города, чем Филибе.

И Амурат-бей коротко перечислил обязанности руководителей города по благоустройству дорог, строительству складов, которое должно быть бесплатным. Было видно, что он посвящен во многие подробности, которые гильдия торговцев считала своей тайной.

Пока бей говорил, Аргиряди впервые хорошо рассмотрел его. Это был мужчина лет сорока, с отличной осанкой и изысканными манерами, которые выдавали длительную шлифовку на различных службах Порты. На смуглом лице резко выделялись холодные миндалевидные глаза серо-зеленого цвета.

— С прошлого года, — снова попробовал защититься Аргиряди, когда бей умолк, — зерна и шерсти на пловдивском рынке уменьшилось втрое.

Это касается и других городов, — сухо бросил Амурат.

— Верно, — кивнул Аргиряди. — Но в Филибе это ощущается сильнее, чем в других городах.

В дверь постучали. Вошел секретарь конторы Теохарий. Он подошел к Аргиряди и что-то прошептал ему на ухо.

— Пусть войдет, пусть войдет, — оживился Аргиряди. — Проси его.

Обернувшись к бею, пояснил:

— Грозев, представляющий Режию,[6] привез письмо из Вены, от Шнейдера.

Бей согласно кивнул. Спустя мгновение в дверях показался вчерашний гость Джумалии; сдержанно поклонившись, он поздоровался за руку с Аргиряди. После чего уселся на стул, стоявший у окна, и сгюкойно расстегнул пальто.

Джумалия почувствовал, что гнев, улегшийся было в душе, вновь поднимается в нем. Он пристально посмотрел на Грозева, и торговец показался ему иным, нежели вчера. Что-то в его облике изменилось. В светлых глазах можно было прочесть сдержанный вызов. Амурат бросил на него дружелюбный взгляд и спросил:

— Вы давно из Вены, эфенди?

— Нет, ваше превосходительство, не так давно, — ответил Грозев. — Но обычно всеми сделками я руковожу из Бухареста.

— Говорят, — продолжал бей, — что в последнее время русские покупают австрийское оружие.

— Возможно, — с неопределенной улыбкой ответил торговец. — Но даже если это и так, можете себе представить, какое оружие продают австрийцы русским.

Амурат покачал головой и спокойно заметил:

— В сущности, в последнее время русские построили совсем приличные заводы в Туле.

— Так-то оно так, — согласился Грозев. — Но по точности стрельбы ни одно оружие не может сравниться с австрийской и бельгийской винтовкой.

— Возможно, хотя мы предпочитаем «Пибоди-Мартини» и карабины «Винчестер». Но как бы там ни было, связи с австрийцами мы должны поддерживать, они очень для нас важны.

— Да. Даже с политической точки зрения… — в тон ему дополнил с легкой усмешкой Грозев.

Бей не отреагировал на замечание гостя и перевел разговор на другое. Он стал вспоминать о тех двух годах, которые провел в Вене в качестве атташе. Беседа велась между беем, Аргиряди и Грозевым. На других Амурат лишь время от времени коротко взглядывал, как бы показывая, что он не забыл об их присутствии. Лицо у него оживилось, явно, он был рад предоставившейся возможности окунуться вновь в не столь далекое прошлое. В ту минуту, когда бей, хотя и сдержанно, восхищался утонченным вкусом венок, в дверь постучали и вошел Апостолидис. Он приходился двоюродным братом Игнасио по материнской линии и дальним родственником Аргиряди. Хотя корни рода Апостолидиса шли из Копривштицы, но ответвления родословного дерева тесно переплелись с древними греческими родами из Янины и Константинополя, поэтому Георгиос Апостолидис считал себя чистокровным потомком эллинской расы. Это был всегда безукоризненно одетый худой человек среднего роста с бледным, испитым лицом и густо напомаженными волосами.

Войдя в комнату, Апостолидис остановился у двери, заученным движением вставил в глаз монокль и обвел взглядом присутствующих. Заметив Амурат-бея, он почтительно поклонился и направился прямо к нему, чтобы засвидетельствовать свое почтение.

— Я еще вчера узнал, что вы прибыли в город, ваше превосходительство, — сказал Апостолидис. — Безмерно рад вас видеть.

Амурат-бей, находясь еще под впечатлением недавнего разговора, посмотрел на гостя и неопределенно улыбнулся.

Апостолидис почувствовал себя неловко от сдержанности бея, но быстро взял себя в руки, гордо пересек комнату и уселся на диван рядом с хаджи Стойо. Торговец зерном фамильярно притянул его к себе и повел разговор о сумме, которую Апостолидис задолжал ему за наем магазинов в Тепеалты.

Беседа, прерванная внезапным появлением Апостолидиса, уже не могла вернуться в прежнее русло. Амурат принялся спорить с Аргиряди, доказывая преимущества константинопольского храма святой Софии перед венским собором святого Стефана. Потом неожиданно поднялся с места и откланялся, объяснив необходимость ухода тем, что увлекся разговором, а в мютесарифстве его ждут дела.

— Что же касается провианта, — сказал Аргиряди, провожая бея до двери, — я думаю, нам нужно поговорить с вами наедине. Тем более, что вы будете гостем моего дома. Мютесариф попросил меня об этом. Нужно было сделать незначительный ремонт, но работы закончены, все готово. Верхнее крыло дома в вашем распоряжении, ваше превосходительство.

— Благодарю вас, — усмехнулся бей. — Не стоит беспокойства, характер моей работы таков, что я вряд ли буду часто бывать дома…

Он кивком распрощался с гостями и вышел.

За ним стали уходить и остальные. Когда наступил черед Грозева, Аргиряди дружески пожал ему руку и сказал:

— Заходите ко мне, когда у вас выдастся свободная минутка. Мне будет очень приятно побеседовать с вами. А в воскресенье смею пригласить вас на обед в Хюсерлий. Там вы познакомитесь с многими приятными людьми. Утром я пришлю за вами экипаж.

Грозев поблагодарил и вышел, на ходу застегивая пальто. У входной двери он догнал Димитра Джумалию и откланялся. Старый мастер холодно посмотрел на него, но кивнул в ответ. Грозев не обратил на это никакого внимания, спокойно надел перчатки и заспешил вниз по улице, ведущей к Тахтакале.

На душе у Джумалии было тяжело. Все вызывало у него неприязнь — раболепие Апостолидиса, изысканная наглость бея, холодная расчетливость этого молодого браильского богатея и тупое равнодушие остальных. С досадой сунув четки в карман, он направился домой.

Высоко над головой пролетела стая ласточек, вернувшихся в родные фракийские поля. Почки на деревьях раскрылись навстречу новой жизни, которую обещала им весна.

5

Атанас Аргиряди обладал особым характером. Вряд ли кто-нибудь мог с уверенностью сказать, что хорошо его знает. Слишком уж часто менялось у него настроение: благородное великодушие уступало место суровой непоколебимости, бескорыстный альтруизм переходил в мрачную замкнутость. Особенно тяжко приходилось его жене. Потому, когда десять лет назад она тихо угасла, все единодушно решили, что эта ласковая, незаметная женщина умерла из-за тиранического и властного характера мужа.

Теперь хозяйство вела далекая родственница жены Аргиряди — Елени. Молчаливая и безропотная старая дева, она целыми днями сновала по дому как тихое и доброе привидение.

Единственным человеком, имевшим власть над Аргиряди, была его дочь. Только к ней этот суровый человек испытывал безграничную, мучительную любовь.

Вот и теперь, разбирая бумаги в ящике стола, он наткнулся на фотографию дочери, сделанную в прошлом году в Загребе. Подержав в руках светло-коричневый глянцевый картон, Аргиряди положил его на стол — он искал другое. Наконец, между папками обнаружился синий конверт. Он взял его и подошел к окну. Вынув из него большой лист, медленно перечитал его. Письмо гласило:

«Глубокоуважаемый господин Аргиряди!

Считаю своим долгом сообщить Вам как председателю реквизиционной комиссии и моему благодетелю следующий прелюбопытнейший факт. В феврале с.г. торговец Димитр Джумалиев любезно попросил меня отвезти в Белград по указанному адресу письмо. Испытывая неясные предчувствия, я позволил себе по дороге вскрыть конверт и ознакомиться с содержанием письма. Оно меня поразило. В нем господин Джумалиев сообщал некоему господину Бранишевичу, тоже, как видно, торговцу, что его опасения по поводу неизбежной войны с Россией возрастают и, так как у господина Джумалиева «нет намерений одевать турецких солдат», то пусть господин Бранишевич поступит согласно их первоначальной договоренности: если до 5 марта господин Джумалиев не пришлет денег за шесть тысяч аршин сукна то господин Бранишевич может продать все румынским торговцам в Брашов.

Прочитав это письмо, я, со своей стороны, смекнул, что не следует вручать его адресату, и благоразумно сохранил его, чтобы передать Вам.

Мне известны затруднения нашего правительства с поставкой сукна, посему я позволю себе посетить Ваш дом в среду, в обеденное время, чтобы вручить Вам вышеуказанное письмо и сообщить о других высказываниях господина Джумалиева, которые он позволяет себе делать. Может быть, следовало бы со всем этим обратиться в мютесарифство, но предпочитаю поговорить с Вами.

Преданный Вам:

Васил Н. Христакиев»

Аргиряди свернул лист и сунул его в конверт. Писавший был курьером торговых обществ, мелким спекулянтом и вымогателем, в общем, личностью темной. Но прежде всего он был агентом мютесарифа. И если это письмо попадет турецким властям, ничто не сможет спасти Джумалию.

Он засмотрелся на горы, темневшие на горизонте. Аргиряди и Джумалия были потомками родов, обитавших некогда в тех горах. Торговля дала Джумалии деньги, имущество, благополучие, но нрав его остался прежним — суровым, откровенным, прямым. Это заставляло Аргиряди неизменно испытывать к старому мастеру глубокое уважение.

В дверь постучали. Вошел Теохарий и доложил, что прибыл человек, принесший вчера письмо. Аргиряди приказал просить. Потом подошел к столу и положил конверт сверху.

Спустя мгновенье в комнату вошел Христакиев — полный, хорошо одетый человек с круглым лицом. Весь его вид выражал покорность и раболепие.

Аргиряди молча посмотрел на него, потом, кивком указав на конверт, коротко сказал:

— Я прочитал его… Письмо у вас?

Христакиев сдержанно усмехнулся, сунул руку за пазуху, достал оттуда согнутый вчетверо конверт и подал его Аргиряди.

— Я это делаю только ради вас… потому как бесконечно вам обязан… — начал было он. — В свое время вы помогли мне рассчитаться с долгами… Знаете, в каком затруднительном положении я был тогда… Да и потом сколько раз приходилось испытывать нужду…

Аргиряди бросил на него короткий, но жесткий, как кулак, взгляд, заставивший замолчать пришельца. Потом вынул из конверта письмо и медленно, вчитываясь в каждое слово, ознакомился с его содержанием. После этого согнул лист и зажал его в кулаке. Наступило неловкое молчание. Не глядя на гостя, Аргиряди спросил:

— Сколько я вам должен за это письмо?

Христакиев засуетился.

— Видите ли, я сделал это исключительно из благодарности к вам… Только вам… Никому другому… правда, я испытываю некоторые, так сказать, затруднения, но…

— Я вас спрашиваю, — резко оборвал его Аргиряди, — сколько стоит этот конверт?

Христакиев на мгновенье задумался, как будто решая что-то в уме, потом, покорно опустив руки, сказал:

— Думаю, по крайней мере десять лир он стоит, господин Аргиряди.

Вынув из ящика стола кожаный кошелек, Аргиряди отсчитал десять лир, положил их перед гостем и сказал:

— Возьми и советую больше не попадаться мне на глаза.

Христакиев понял, что случившееся здесь только что делает его хозяином положения, поэтому, сунув деньги в карман, он направился к двери, сказав с подчеркнутой вежливостью:

— До свидания, господин Аргиряди. Думаю, мы оба исполнили свой долг…

Аргиряди еще некоторое время продолжал сидеть за столом. Когда шаги гостя затихли, он встал, взял письмо и принялся рвать его на мелкие кусочки. Собрав обрывки, подошел к камину и швырнул их в огонь.

Наверху, в комнате Софии, раздались тихие, приятные звуки музыки — дочь играла на фисгармонии. Аргиряди снова подошел к окну — окутанные легким туманом, вдалеке синели призрачные горы.

6

— Видел в своей жизни чурбанов, но такого, как ты, встречаю впервые, — в сердцах сказал хаджи Стойо, поудобнее устраиваясь в тележке.

Закат предвещал ветер. Из-за облаков струился красный свет, озаряя холмы вдоль дороги, ведущей в Куклен.

Сын хаджи Стойо сидел рядом с отцом, задумчиво смотрел на багряное небо и молчал. В прошлом году он закончил Роберт-колледж в Константинополе и вернулся в Болгарию уже после разгрома восстания, чувствуя себя растерянным и беспомощным. В душе его царил хаос, вызванный несоответствием идей, которые он почерпнул из книг, и реальной жизнью. И это несоответствие превратилось в тягостное чувство, заставлявшее Павла Данова безмерно страдать.

— Вот ты мне скажи, — продолжал брюзжать хаджи Стойо, — ну что они станут делать с землей, эти твои фермеры в Америке?

— Обрабатывать, — коротко ответил Павел.

— В таком разе, почему же ты против имений, ведь там тоже обрабатывают землю…

— Здесь мучают землю и людей, которые ее обрабатывают. Вот у нас с нивы в сто аров в имениях собирают двести-двести пятьдесят ок.[7] А фермер и на более скудной земле получает в три-четыре раза больше.

— В три-четыре раза… Ну и что! — рассердился старик. — А ты думаешь, у нас не могут получать столько?…

— Могут! И не столько, а намного больше. Но для этого нужно, чтобы у крестьянина был свой клочок земли, а не только хозяйская нива, на которой он ишачит с утра до вечера…

— Опять двадцать пять, — отмахнулся от этих слов хаджи Стойо. — Ты все о своем… Треплете языками и ты, и твой приятель, как его, Махан, что ли?…

— Макгахан, — поправил его Павел.

— Вот-вот, тот, что писал о фермерах в «Веке». А что писал? Так, одни глупости… Мол, платите больше батракам, так и пшеницы будет больше, и прибыли… Ну, есть ум у этого человека?

И, немного помолчав, спросил, не оборачиваясь:

— Он что, тоже фермерин?

— Нет, журналист.

— Журналист?… Оно и видно. Кто знает, что у него на уме… С этой ямщицкой бородой… Нет, не внушает он мне доверия. Как хочешь… Бесстыдники… Сраму у них нет… Только головы людям морочат…

Павел ничего не ответил. Он задумчиво глядел на темнеющие поля. В сумерках его лицо казалось еще более худым и усталым, но глаза, спрятанные за стеклами очков, сияли, излучая теплый, чарующий свет.

Дороги, идущие вдоль реки Марицы, были обсажены высокими тополями. Озимые уже давно взошли, и среди зеленого волнующегося моря островками чернела распаханная земля, приготовленная для других культур.

Воздух был напоен весенней влагой, и Павел дышал полной грудью, чувствуя, как вливаются в него живительные струи.

— Я знаю одно, — вновь заговорил хаджи Стойо, — свистит плетка — работа идет, а от этого и урожай хорош, и барыши есть. Все остальное — трепотня…

— Только плеткой не получится, — покачал головой Павел.

— Еще как получится, — повысил голос хаджи Стойо. — А ты помалкивай, а то больно язык распустил…

Колеса тележки застучали по мощеному двору имения, и это заставило хаджи умолкнуть. Он мрачно уставился перед собой. Сьш, зная необузданный нрав отца, предпочел благоразумно не продолжать разговор.

Войдя в дом, Павел сразу же поднялся на второй этаж. В полутемном коридоре на миг остановился, почувствовав знакомый аромат старой мебели и осенних плодов. Все вокруг тонуло в скорбном сумраке Этот аромат — тонкий, неуловимый — всегда пробуждал в нем томительные, хотя и смутные воспоминания.

Окно его комнаты глядело на зеленую ниву. Закат еще не погас. Молодой человек прислонился к раме и задумался. Здесь прошло его детство — исполненное сокровенных, но неосуществимых мечтаний, гневных окриков отца, грохота телег и упоительного аромата свежего сена и чернозема.

Павел распахнул окно. Где-то внизу слышался голос хаджи Стойо, распекавшего кого-то, стук переставляемых шкафов, звон посуды. В дверь тихонько постучали. С зажженной свечой в руках вошла Каля — старая экономка хаджи Стойо.

— Каля, — обратился к ней юноша, — скажи отцу, что я не голоден, ужинать не буду.

Старуха молча поклонилась и также тихо вышла — словно растаяла в воздухе. А Павел вновь вернулся к своим мыслям.

Боявшийся сурового нрава отца, в детстве Павел чувствовал себя одиноким. До учебы в Константинополе у него совсем не было друзей. Со старшим братом Стефаном он не ладил, тот был для него далеким и чужим. После окончания лицея в Константинополе Стефан поступил на службу к туркам. У него был жестокий и мстительный характер, что пугало Павла еще в детстве. Старый дом на Небеттепе был ненавистен юноше, и он предпочитал жить в имении под Кукленом. Сначала жизнь там казалась Павлу чужой, он не мог понять ее. И лишь позднее осознал, что сила и привлекательность этой жизни определялись безмолвным и величественным могуществом земли.

Под вечер он отправлялся бродить по полям и вскоре полюбил эти одинокие прогулки. Остановившись где-то посреди вспаханной нивы, чутко прислушивался к дыханию земли, жадно вбирая в себя пьянящий запах тянущихся к свету ростков.

Такая привязанность к земле потомка ростовщического рода была абсолютно необъяснима, но тем не менее в часы одиночества в Константинопольском колледже тоска по земле становилась нестерпимой.

С жизнью в имении Павла связывало и другое. К западу от Куклена, близ Дермендере, находилось заброшенное имение Джумалиевых — Гераны. Мальчиком Павел любил бывать там. Он лазил по большим, развесистым деревьям, растущим во дворе, часами играл с дочерью Джумалиевых Жейной. После отъезда семьи Христо Джумалиева в Одессу эта детская дружба постепенно забылась. И лишь воспоминания об огромных вязах и ласковый взгляд маленькой девочки продолжали жить в его сознании, представляя долгое одинокое детство в особом свете.

Жизнь в колледже сразу поглотила его. Все было необычным для любознательного юноши — новые идеи, новые книги, новые мысли. Он входил в доселе незнакомый мир с каким-то смешанным чувством грусти и облегчения.

В Константинополе, в доме доктора Стамболского, Павел впервые познакомился с «Отечественными записками», статьями Белинского в «Современнике». Из всего написанного выходило, что земля, то неопределенное ощущение детства, по сути, своеобразная межа, разделяющая людей. Золото, богатство, сан приобретались намного позднее. Начало же для каждого человека заключалось в чем-то необыкновенно простом — в хлебе насущном.

Как раз в то время в руки Павлу попалась книга Франсуа Кене, которая познакомила его с учением физиократов. Оно показалось ему философским откровением бытия, и юноша, не раздумывая, посвятил все свое свободное время овладению основ этого учения, возможно, тем самым смягчая грусть по далекой равнине.

Каждая новая страница книги раскрывала перед ним новую истину. Но именно это делало истину вообще еще более далекой, необъяснимой и непонятной. Его мир не был ни самым совершенным, ни самым справедливым, а представлял собой хаос мыслей. И в этом хаосе было одинаково трудно понять истину и обнаружить обман. Что предопределяло и то, и другое? Не были ли эти понятия порождением человеческого сознания? Если это так, то какое значение имело тогда все остальное — религия, идеи?

Подобные мысли не давали Павлу покоя, заставляли его метаться между верой и разочарованием, искать какую-то опору. И невозможность найти такую опору делала юношу еще более слабым и неуверенным в своих силах.

В прошлом году, после его возвращения из Константинополя, однажды хаджи Стойо предложил ему пойти в гости к Аргиряди. Когда Павел, одевшись, спустился вниз, к ожидающему его фаэтону, хаджи Стойо осмотрел сына долгим, изучающим взглядом, что показалось Павлу несколько странным.

У Аргиряди Павла представили дочери хозяина Софии. Они сразу нашли общий язык и провели вечер в разговорах о пансионе в Загребе, где училась девушка, о книгах, которые оба читали. Строгая, изящная красота Софии, ее ум, такт и сдержанность в суждениях произвели на Павла большое впечатление.

Потом он не раз бывал у Аргиряди. Их дружеские беседы были все так же оживленны, но постепенно его стал раздражать холодный деспотизм, который София любила проявлять в самые неожиданные моменты. Павел все больше убеждался, что дочь Атанаса Аргиряди принадлежит к знакомой ему по романам Бальзака плеяде красивых, капризных и властных женщин, которые были ему неприятны.

Там же, в доме Аргиряди, он встретил Жейну. Вначале он даже не узнал ее — так она выросла за те годы, что они не виделись, расцвела скромной, неяркой красотой. Чистый, ясный свет, который излучали ее глаза, далекое воспоминание детства, продолжавшее жить в его душе, незаметно стали для Павла той самой опорой, которую он искал все эти годы, но нашел только теперь.

В тот день они почти не разговаривали. Как будто Павел боялся возвращения того, что сохранилось от детских дней, проведенных в Геранах.

Вернувшись в свое имение, он всю ночь не сомкнул глаз. Таинственная тишина, вливавшаяся в окно, показалась ему исполненной необыкновенно сильного напряжения, волновавшего душу.

С тех пор он полюбил долгие часы у окна и порой оставался там, покуда небо не начинало светлеть, будто вновь хотел ощутить первые прекрасные трепеты своей души. Но это желание рождало в душе тревогу, сомнения и вместе с тем надежды на то, что он, наконец, обрел столь желанный гармоничный мир. Этими часами тишины и раздумий искупался весь мучительный день, проведенный рядом с отцом…

Далеко, в Кукленском монастыре, ударили полночь. Павел очнулся от дум, зябко повел плечами. Во дворе сторож с фонарем в руке запирал ворота имения. С конюшни донеслось фырканье лошадей и беспокойный топот копыт по деревянному настилу. Дом погружался в сон. Ночной ветер, спустившись с Родоп, тронул верхушки тополей в глубине двора, и они глухо зашумели.

7

Имение Хюсерлий располагалось на берегу Марицы, утопая в белой кипени рано расцветших деревьев.

На террасу вышла Елени. Внимательно оглядев двор, она обернулась к дому и позвала:

— Софи… Софи… Спускайся вниз… Отец уже за столом.

— Сейчас, сейчас, тетя, иду, — послышался голос девушки, и в ту же минуту она показалась в окне своей комнаты.

София еще не успела переодеться, черные волосы были подняты наверх, что придавало ее лицу горделивое выражение.

— Мы тебя ждем, поторопись, — повторила Елени.

— Иду, иду, — засмеялась девушка и скрылась в комнате.

Обежав вокруг стола, она с размаху уселась на кровать. Возле подушки лежала раскрытая книга. Скинув синие, расшитые золотом ночные туфельки, София снова углубилась в чтение.

В столовой в третий раз разнесся удар гонга — Аргиряди никогда не начинал завтракать без дочери.

Заложив страницу, которую читала, София с досадой захлопнула книгу и оставила ее на столе.

— Уф, — огорченно вздохнула она. — Даже почитать спокойно не дадут…

И, не мешкая, принялась одеваться.

Сегодня они ожидали гостей, и нужно было тщательно подобрать наряд. Она выглянула в окно. Погода обещала ей удовольствие верховой езды, что в последнее время случалось так редко. София открыла шкаф и достала черную бархатную амазонку. Вынув из пучка шпильки, она тряхнула головой. Черные волосы веером рассыпались по плечам…

А в это время Аргиряди и Елени молча сидели в столовой, ожидая прихода Софии. Вкусно пахло свежезаваренным чаем и гренками.

София стремительно вошла в столовую. Амазонка выгодно подчеркивала по-девичьи изящную, хотя и несколько угловатую фигуру. Аргиряди молча посмотрел на дочь.

Девушка поцеловала отца, затем тетю и уселась за стол.

— Ты собралась кататься? — спросил отец, наливая чай.

— Да, папа, сразу после завтрака, — ответила София. — Всего на полчаса…

— Надеюсь, ты не забыла, что сегодня у нас будут гости, — сказал Аргиряди. И добавил: — И очень тебя прошу, не спускайся к реке. Глина еще не просохла, могут быть оползни…

— Не беспокойся, папочка, все будет в порядке, — ответила София, с наслаждением вдыхая аромат чая.

Снаружи послышался топот копыт и громкие голоса.

— Господин Игнасио с кузеном, — доложила служанка Цвета, торопливо смахивая пыль со стульев, расставленных на террасе.

Через минуту гости вошли в столовую. Аргиряди встал из-за стола и, приветливо улыбаясь, пошел им навстречу. Поздоровавшись с гостями, он обернулся к служанке:

— Цвета, принеси еще два прибора.

— Нет, нет, спасибо, мы уже позавтракали, — торопливо отказался Апостолидис и направился к Елени и Софии. На нем был новый, необычной кройки костюм с брюками-гольф из ткани в клеточку. Икры ног плотно облегали гетры с множеством блестящих кнопок и шнурков. Заметив, с каким любопытством рассматривает Аргиряди его костюм, Апостолидис не без удовольствия пояснил:

— Последняя мода… Английский фасон… для какой-то игры, подобной крокету… Я надеваю его для верховой езды… Очень удобно, знаете…

— Вы на лошадях? — спросила София.

— Да, кузина, — учтиво поклонился продавец сукна. — Хочу объездить нового жеребца, которого я купил на прошлой неделе. А моего я отдал Игнасио. Верховая езда — дело для него новое, ему нужна спокойная, послушная лошадь.

Игнасио в ответ только улыбнулся. Он сидел у камина в бархатном костюме для верховой езды, который делал еще более округлыми его и без того внушительные формы.

Закончив завтрак, все, кроме Елени, вышли на террасу. Было довольно-таки свежо, хотя солнце щедро рассыпало свои лучи, словно пытаясь обогреть все окрест после затяжных дождей. Большие ворота имения были открыты настежь, и как раз в этот момент во двор въехала коляска Аргиряди.

Торговец, козырьком приставив руку к глазам, взглянул на человека, сидящего в коляске, и обернулся к дочери.

— Это Грозев, о котором я тебе говорил… С ним французский журналист.

Коляска остановилась под развесистой липой, растущей у лестницы. Из нее вышли Борис Грозев и корреспондент газеты «Курье де л'Орьан» Жан Петри, темноглазый, энергичный человек, который всегда был в курсе событий, происходивших в городе.

Аргиряди сошел вниз, обменялся рукопожатием сначала с Грозевым, потом с журналистом.

— Добро пожаловать! — поприветствовал он гостей. И добавил, обращаясь к Грозеву: — Как вам нравятся окрестности Пловдива?

— Они живописны, — отозвался гость, — но не так, как город…

Мужчины стали подниматься по лестнице. Борис взглянул наверх и на площадке увидел Софию. Рядом с девушкой стояли Апостолидис и Игнасио.

— Позвольте представить вам мою дочь, господин Грозев, — сказал Аргиряди. — Господин Петри уже знаком с ней.

Грозев сдержанно поклонился. София протянула руку, взглянув на него несколько ироничным, как ему показалось, взглядом. С Апостолидисом и итальянцем Грозев поздоровался кивком.

— Позвольте, я лишь распоряжусь отослать коляску в город и тотчас же присоединюсь к вам, — добавил Аргиряди и заспешил вниз. Через секунду донесся его голос:

— Никита, поедешь к дому Вылковича, возьмешь господина Сарафоглу, а затем — к конгрегации миссионеров католической церкви, где тебя будет ждать мисс Ани Пиэрс. Остальные приедут на своих экипажах.

— Папа, напомни ему и о господине Христофорове, — крикнула сверху София.

— Он знает, — кивнул Аргиряди и обернулся к гостям: — Ну как, господа, где вы предпочитаете расположиться — в доме или на террасе?

Дочь посмотрела на него, недоуменно вздернув брови.

— Ты ведь никогда не забываешь об обещаниях… — шутливо сказала она. — Мы спустимся к нижнему водоему. Там ровно и очень приятно для езды…

— Ладно, — согласился Аргиряди. — Но возьмите с собой и господина Грозева.

София повернулась к Грозеву:

— Господин умеет ездить верхом?

— Когда это необходимо, мадемуазель, — улыбнулся тот.

— В таком случае и господин Петри, наверно, присоединится к нам, — обратилась София к французу.

— Благодарю вас, — поклонился в ответ француз. — Я не любитель этого вида спорта и предпочел бы остаться с вашим отцом и отведать какой-нибудь старый напиток Хюсерлия…

София пожала плечами.

— Тогда поедемте, — сказала она Грозеву и решительно направилась вниз по лестнице.

Апостолидис и итальянец поспешили за ней. По пути девушка скептически оглядела брюки Апостолидиса, потом весело спросила, обращаясь к Грозеву:

— А вы, господин Грозев, сможете кататься без специальной одежды?

— Я привык ездить верхом при любых обстоятельствах, мадемуазель, — в тон ей ответил Грозев.

Из конюшни вывели коня для Грозева. Совсем неподалеку, привязанная к каменному столбу, нетерпеливо перебирала ногами лошадь Софии. Это было красивое, грациозное животное с длинными ногами и высоким крупом.

— Прекрасное создание, — восхищенно вымолвил Борис. — Как зовут?

— Докса, — ответила София, тоже с удовольствием глядя на гарцующую лошадь. И добавила: — Будьте внимательны с вашим жеребцом. Он объезжен совсем недавно — прошлой осенью.

Она приблизилась к лошади. Апостолидис и итальянец тоже подошли к своим коням, но стояли на значительном расстоянии от них, ожидая, пока слуга поможет взобраться Софии. Усевшись на лошадь, девушка слегка прикоснулась плеткой к косо посаженным ушам, заставив ее пуститься легкой рысью. Апостолидис и Игнасио, окружив девушку, последовали за ней.

Грозев постоял минутку, любуясь плавным ходом Доксы, затем ловко вскочил на жеребца, сильно стиснув его круп ногами. Конь действительно был молодым и буйным, но, почувствовав в седле опытного ездока, сразу покорился.

Еще в детстве, живя в Браиле и Болграде, Грозев испытал ни с чем не сравнимое удовольствие верховой езды на степных, полудиких лошадях. И вот теперь он ощущал гибкое, пружинистое тело животного, и это наполняло его душу блаженством. Грозев ехал позади всех, рассматривая обширные поля, принадлежащие Аргиряди. Свыкшись с однообразной картиной пастбищ и кукурузных полей в Северной Добрудже и Румынии, сейчас он в открытую восхищался щедрой и богатой южной землей. А хозяйство у Аргиряди поистине велось образцово. В имении были овощные плантации с оросительными каналами. Вода с помощью мельничного колеса накачивалась из реки в каналы, прорытые вдоль плантаций. Вдали виднелись рисовые поля, а слева располагались огороженные досками квадратные участки с рассадой, террасами спускавшиеся к реке.

Оглядевшись вокруг, Грозев заметил, что, увлекшись пейзажем, он отклонился от липовой аллеи, и ездоки остались далеко позади. Он повернул коня и направился к ним.

Грозев уже подъехал совсем близко, когда случилось непредвиденное. Конь Апостолидиса, как видно, попал ногой в муравейник. Перепуганное животное поднялось на дыбы, задев при этом коня Игнасио. Уздечки их переплелись, что еще больше испугало коней, заставив их помчаться бешеным галопом.

Стараясь сохранить самообладание, София догнала ездоков и, заехав со стороны Игнасио, стала спокойно командовать:

— Натяни узду, легонько, левую узду…

Итальянец, как видно, ничего не слышал. Он с трудом удерживался в седле. Заметив Доксу, он попытался ухватиться за ее гриву и при этом, вероятно, попал пальцем в глаз лошади. Докса с перепугу стрелой понеслась вперед. Потеряв равновесие, Игнасио упал на землю, однако падение не было опасным, так как он тут же вскочил, отряхиваясь.

Грозев сразу же оценил всю опасность создавшейся ситуации. Натянув узду, он поскакал за Софией. Несмотря на бешеный галоп, дочь Аргиряди отлично держалась в седле. Лошадь, достигнув берега, резко повернула назад и влетела в кустарник, растущий над обрывом. Как раз там, внизу, находился желоб, соединенный с мельницей. Вода вытекала оттуда с большой скоростью, образовывая широкий омут.

Перебравшись на другую сторону желоба, Грозев подъехал к кустам и спешился. София выглядела бледной, но спокойной. Она ласково похлопывала Доксу по бокам, отыскивая глазами место, где могла бы вывести лошадь.

— Держите ее покрепче, — сказал Грозев, пробираясь сквозь кустарник.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, — ответила девушка, — я сама выведу ее… Оставьте нас…

— Разве не видите, что вы на краю пропасти? — возразил Грозев. — Один неверный шаг, и вы полетите вниз вместе с конем.

— Оставьте нас… оставьте, — продолжала упрямо твердить София, дергая поводья, чтобы повернуть Доксу.

— Я бы вас оставил, — спокойно заявил Грозев, — если бы здесь не было так высоко и вода в реке не была бы так холодна…

Он осторожно взял поводья и повел лошадь подальше от обрыва. Когда они выбрались из кустарника, Грозев выпустил поводья из рук и заметил:

— Теперь вы и сама справитесь…

— Благодарю вас, — сдержанно сказала София. Лицо ее раскраснелось, возможно, потому, что она все-таки согласилась, чтобы Грозев помог ей.

Грозев вспрыгнул на своего коня и осмотрелся вокруг. Игнасио, прихрамывая, брел к имению, продолжая отряхивать пыль с одежды, Апостолидис едва виднелся вдали, там, где кончались рисовые поля. Он, как видно, застрял в иле и никак не мог выбраться.

Грозев погнал коня к нему.

— Поверните коня ко мне, — крикнул он издали, — и выводите его по берегу канала!

— Не могу, там скользко, — ответил Апостолидис, крепко сжав поводья и не смея обернуться.

— Тогда слезайте! — снова крикнул Грозев.

Грек ничего не ответил, а конь все больше и больше погружался в воду.

Грозев направил своего коня вдоль обрыва. Добравшись до суконщика, он повторил:

— Слезайте…

— Не могу, — с досадой ответил Апостолидис, — гетры зацепились за стремя…

Грозев помог ему освободить ногу и, взяв поводья, повел его коня к берегу.

На берегу их ждала София. Когда они поравнялись с ней, девушка молча повернула Доксу и поскакала к дому. Мужчины последовали за ней. Настроение у всех резко испортилось. Возле липовой аллеи догнали Игнасио. Виновник случившегося испуганно посмотрел на них.

— Боже мой, — пролепетал он, — у мамы волосы встанут дыбом, когда я расскажу ей обо всем.

София холодно взглянула на него и отвернулась.

— Действительно, — сказала она, — по всему видно, вы все еще не можете без материнской опеки.

Грозев присмотрелся к девушке. Губы у нее были плотно сжаты. Волосы от быстрой езды растрепались, непокорный локон упал на лоб. Явно, она была из тех женщин, которые готовы простить мужчине что угодно, кроме страха.

Обед проходил в столовой, окна которой выходили на зеленые пастбища. За столом становилось все более оживленно.

Аргиряди установил дома европейские порядки, которых придерживался даже тогда, когда звал в гости турок или им приходилось бывать у кого-то в гостях. По одну сторону от Софии сидел отец, по другую — Теохар Сарафоглу, а напротив — Амурат-бей и мютесариф Хамид-паша. Рядом с мютесарифом расположился хаджи Стойо. Между ним и его сыном усадили мисс Ани Пиэрс, сестру Эдвина Пиэрса. Молодая англичанка долго жила в Самокове, затем вернулась в Англию, где стала ревностной последовательницей Уильяма Гладстона.[8] В настоящее время она выполняла функции корреспондента некоторых лондонских либеральных газет.

С другой стороны Павла сидел уже успокоившийся Игнасио. А рядом с Амурат-беем — Апостолидис, затем шли Грозев, Жан Петри и помощник мютесарифа Айдер-бег. Напротив — старый домашний учитель Софии по французскому языку Лука Христофоров, страстный приверженец Ламартина и Республики. На самом краю стола, стараясь быть незаметной, ютилась Елени. Испытывая неудобство и страх, она десятки раз осматривала стол, проверяя, все ли в порядке.

Рядом с хозяином расположился Штилиян Палазов, тоже производитель сукна, изысканно одетый, улыбающийся, испытывающий удовольствие от встречи. Пышная трапеза, спокойные жесты и плавно текущий разговор свидетельствовали о европейском лоске и тонком вкусе хозяине.

Внимание хаджи Стойо было всецело поглощено вкусной едой, и он не обращал внимания на разговор, который велся за столом. Кончив жевать, он отер лоснящиеся губы, глядя исподлобья на сидящих напротив. Потом смачно отрыгнулся, прикрыв рот ладонью, и поднял бокал с вином.

— Пусть думают, что хотят, — сказал он, отпив глоток густого терпкого «мавруда», — но Россия не посмеет начать войну в такое время. Тут мне рассказали, что говорит тот, как его… Ну, англичанин…

— Дизраэли, — подсказал ему Апостолидис, сидевший напротив.

— Да, Дизраэли… Так вот, или, говорит, по Дунаю должен быть мир, или, если начнется война, Турция не будет одинока…

И хаджи Стойо покачал головой, многозначительно прищурив глаз.

— И все-таки, господа, — громко заявил Палазов, — поведение европейских стран будет определяться многими факторами — стратегическими, политическими, даже торговыми, если хотите знать. Здесь речь идет не о капризе или простой симпатии.

— И что ж, по-твоему, Англия будет сидеть сложа руки и наблюдать, как Россия кроит шальвары, так, что ли? — язвительно спросил хаджи Стойо. — Только зря деньги проездил по Европам…

Палазов снисходительно усмехнулся.

— Вы меня не так поняли, уважаемый хаджи. Я хочу сказать, что в действиях великих сил зачастую есть моменты, которые нам не следует упускать из виду.

Штилиян Палазов пять-шесть лет назад объездил всю Европу и сразу сумел понять все преимущества машин перед человеческим трудом в деле накопления денег. По возвращении он открыл первую суконную фабрику в Пловдивской области, к югу от Дермендере. Однако все его усилия расширить производство, привлечь содружников, даже основать акционерное общество потерпели провал, и это сделало его мнительным и замкнутым.

— Оставь ты эти моменты, — махнул рукой хаджи Стойо. — Это тебе Австрия и Пруссия голову заморочили… Так-то. А все оттуда — от всяких там фабрик, машин, винтиков, все от них…

Хаджи Стойо упорно считал Палазова жуликом, который неизвестно как втерся к ним в доверие и совершал непонятные махинации с единственной целью: запустить руку в общий карман. Палазов почувствовал, как постепенно в душе растет досада и гнев на тупую ограниченность продавца зерна, и от того, что он поставил его, Палазова, в столь неловкое положение перед Амурат-беем. Однако он овладел собой и, желая поскорей закончить спор, сдержанно сказал:

— В отношении Англии наши с тобой мнения, хаджи, совпадают. Но хочу тебе сказать, что вся нелюбовь государств друг к другу объясняется недоброжелательством людей. Примерно, как и ты не похлопаешь меня по плечу, пока не удостоверишься, что у меня в кармане.

Амурат-бей слушал спорящих, опустив голову. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Услышав последние слова Палазова, он положил вилку.

— Я думаю, Англия нас поддержит, если на нас нападут, — начал он. — Но это отдельный вопрос. Должен вам сказать, что Англия у Порты на особом счету. Слова Дизраэли и кого бы то ни было не должны успокаивать нас, заставлять сидеть, сложа руки. Спокойствие государства всецело зависит от надежного войска.

Это было сказано спокойно и сухо, но с той интонацией, которую мог понять только посвященный. В серо-зеленых глазах бея читалось разумное предупреждение.

Когда бей закончил, в разговор вступил Жан Петри. Он обратился к присутствующим на чистейшем турецком языке, которым владел в совершенстве:

— Я не знаю, откуда господину Данову стали известны слова Дизраэли, но мне кажется, что в последнее время премьер-министр Англии чрезвычайно скуп на подобного рода обещания.

— А я знаю, — сердито возразил хаджи Стойо, — что Англия всегда была на стороне Турции, но такой уж у нее принцип: мало говорить, больше дело делать…

Наступило неловкое молчание. Никому не хотелось спорить с хаджи Стойо.

Теохар Сарафоглу, высокий сухопарый мужчина лет шестидесяти, был членом Государственного совета и постоянно жил в Константинополе, где получал ренту. Педантичный до невозможности, он восхищался всем, чем было принято восхищаться, и отрицал все, что было объявлено порочным. Он отпил из своего бокала, аккуратно промокнул губы салфеткой, откашлялся и сказал, явно обращаясь к бею:

— Господа, отношение Англии к Османской империи всегда было ясным и недвусмысленным. Да другого и быть не может. Турция — единственная сила, способная удержать Проливы. А если Проливы в безопасности, то ничто не грозит и Суэцу. Разумеется, Англия всегда оказывала соответствующую материальную или моральную поддержку, когда это было необходимо. А турецкие государственные деятели, всячески старавшиеся завоевать и удержать дружбу Англии, всегда пользовались поддержкой самых широких общественных слоев.

— Да, поэтому Мидхат-паша был отправлен в ссылку, — на болгарском вставил Лука Христофоров, дружески подмигнув Жану Петри.

Сарафоглу нахмурился. Он очень не любил, когда его прерывали.

— Случай с Мидхат-пашой, милостивый государь, к делу не относится, — певуче продолжил он свои рассуждения на турецком языке. — Мидхат-паша нарушил параграф 113 Конституции, именно этим и объясняются события минувшего месяца. Если бы Мидхат-паша соблюдал все требования закона, объявленного милостью падишаха, все было бы по-другому.

— Прошу меня простить, господин Сарафоглу, — вмешалась мисс Пиэрс на английском, хотя прекрасно говорила по-турецки, — но мне кажется, что вы неправильно трактуете акт, имевший чисто формальное значение и целью которого было помешать делегатам Константинопольской конференции.[9]

— Почему вы так считаете, милейшая мисс Пиэрс? — обратился к англичанке Сарафоглу. В его голосе чувствовалось раздражение.

— Об этом знает каждый, — уверенно ответила англичанка.

— Мисс Пиэрс совершенно права, — поддержал ее Жан Петри. — Это была реплика в сцене, где было неизвестно, кто актеры, а кто — подставные лица.

— Конституция, — слегка повысил голос Сарафоглу, продолжая говорить на турецком, — это главный закон оттоманского государства, который создан не для Константинопольской конференции, а уходит корнями еще в Хаттихумаюн[10] и обеспечивает равноправие всем подданным империи. Никто не имеет права нарушить этот принцип, будь он хоть сам Мидхат-паша!

— Да, все эти принципы ваш народ испытал на собственной шкуре в прошлом году, — заметила мисс Пиэрс по-английски, бросив красноречивый взгляд на Сарафоглу.

— Мисс, — церемонно вставил Сарафоглу, — мы говорим об ошибках Мидхат-паши, вы же переносите вопрос в гораздо более широкую и, должен вам сказать, весьма наклонную плоскость.

Амурат понимал только то, что говорил Сарафоглу. Он никак не мог взять в толк, чем англичанка так прогневала члена его правительства. Твердый последователь реформаторских идей Мидхат-паши, он чрезвычайно болезненно пережил факт свержения великого везиря и сейчас слушал высокопарную речь Сарафоглу, прикрыв глаза. «Вот такие, как этот надутый индюк, все портят, — думал он. — А завтра, если только Мидхат вернется, он первым же встретит его хвалебственной речью».

Приветствуя в душе все новое и передовое в Европе, Амурат ненавидел многочисленных иностранцев, которые вот уже несколько десятилетий активно вмешивались в общественные и военные дела Турции. Он взглянул на своих соотечественников. Мютесариф и его помощник были всецело поглощены содержимым своих тарелок и не обращали никакого внимания на разговор. Амурат с досадой повернулся к Сарафоглу, который на турецком языке продолжал убеждать англичанку в том, что султанские реформы последних двадцати лет чрезвычайно демократичны. «Истинное несчастье Турции в том, что политикой у нас ведают чужеземцы», — с раздражением подумал бей…

— Хорошо, господин Сарафоглу, — ответила англичанка, — но я не понимаю, в чем эти реформы облагодетельствуют народ, а также не вижу, чтобы народ, пусть даже только правоверные, участвовал в этом демократичном, по вашим словам, управлении.

— Все очень просто, мисс Пиэрс, — усмехнулся Сарафоглу, — хорошее правление — это такое, которое заботится о народе, о его спокойствии и благоденствии, стремится установить порядок в государстве и мир — за его пределами.

— Ты скажи ей, Сарафоглу, — вмешался хаджи Стойо по-болгарски, — что если в государстве нет шума, газет и разврата, значит, все в порядке. Если она это поймет, остальное просто. Все тихо и спокойно… Так-то…

— Да, только в прошлом году, аккурат в это время, какая лихорадка нас колотила, — подал голос Христофоров и покачал головой.

— А ты, голь перекатная, молчи, — презрительно огрызнулся хаджи Стойо. — Лучше б долги свои подсчитал…

Сарафоглу поднял руку, как бы останавливая спорящих, и продолжал объяснять мисс Пиэрс:

— Вы хотите искусственно отделить в государстве мусульманское население от христиан. Но, позвольте, государственная политика дает им абсолютно одинаковые права, причем права гарантированные. Я считаю, что о подлинном правлении страной можно говорить тогда, когда оно обеспечивает народу мир и спокойствие. Именно таково правление султана. Так чего же вы еще хотите? Что другое называете демократией?

— Не можете убедить меня, господин Сарафоглу, что при отсутствии какой бы то ни было формы участия народа в управлении можно говорить о демократии, — ответила англичанка.

— Мисс Пиэрс, желание бога — это воля народа, а падишах его наместник на земле, — сказал Сарафоглу и отпил из бокала, как бы говоря, что этот сокрушительный удар означает конец спора. Потом многозначительно посмотрел на Амурата. Турок ответил ему холодным, ничего не выражающим взглядом.

— О, сколь бы набожным я ни был, — воскликнул Жан Петри, — подобными доводами трудно убедить. Европа девятнадцатого века — это Европа идей, господин Сарафоглу, прошу не забывать об этом. А эпидемия идей самая быстрая и самая страшная для человечества и предотвратить ее невозможно.

— Но мы все же постараемся предотвратить появление этих ваших идей у нас, господин Петри, — с усмешкой отпарировал Сарафоглу.

— А мне сдается, что человечеству нужны не идеи, а машины, — вступил в спор Палазов, раздраженно оставляя на тарелке вилку и нож… — Все несчастья прошлого года — как раз от идей, а не от чего-то другого… Идеи еще никогда никого не накормили.

— Вы не правы, господин Палазов, — спокойно возразил Жан Петри. — Идеи рождают машины, а машины, в свою очередь, новые идеи… Потом эти идеи могут уничтожить машины или создать новые… Зависит от обстановки… — И журналист хитро подмигнул фабриканту.

Палазов понял, что француз намекает на довольно частую поломку станков в Англии, но намек, адресованный лично ему, возмутил его.

— Ничего, — желчно засмеялся он. — Это поправимо. Вон, как у нас. В прошлом году шумели, стреляли, дым коромыслом… А как загорелась земля под ногами, сразу поутихли…

— Господин! — гневно выкрикнул Павел Данов, и глаза его вспыхнули негодованием. — Это не делает вам чести так говорить о своем народе!

— Цыц, — испуганно прошипел хаджи Стойо. — Заткнись, негодяй, ишь, распустил язык…

Палазов тоже залился краской, потому как сказанное не было в его стиле. Он покачал головой, как бы жалея, что сорвался, и вымолвил:

— Может, через год-другой и вы станете думать по-иному, юноша, — сказал он, улыбнувшись уголком губ. — Жизнь совсем не такая, какой кажется на первый взгляд.

Аргиряди, давно следивший за спорящими, решил перевести разговор на другое и спросил у Амурат-бея, нравится ли тому «мавруд». Бей молча кивнул, его лицо выражало удовольствие. По тону спора Амурат понял, что он не из приятных, но так как не мог уловить смысла произносимых фраз, сделал вид, что разговор его не интересует, сосредоточив внимание на темно-красной жидкости в бокале. Айдер-бег холодно посмотрел на Павла своими рыбьими глазами, задержав взгляд на юноше, но видя, что Амурат-бей не реагирует, вновь склонился над тарелкой.

Апостолидис, расстроенный утренним происшествием, наконец несколько оживился.

— Вот увидите, в городе все успокоится, — многозначительно сказал он, глядя на Палазова. — Господин Найден Геров собирает чемоданы…

Лука Христофоров склонился над столом.

— Кир[11] Апостолидис, — спросил он по-болгарски, — вы читали Библию?

Апостолидис вставил в глаз монокль и посмотрел на старого учителя с явным превосходством.

— Ну, и что вы хотите этим сказать? — вопросительно поднял он брови.

— Там есть одно место, где говорится, что изгнанные вернутся вновь…

София весело взглянула на учителя.

Апостолидис вынул монокль и презрительно пожал плечами:

— Такие глупости я не читаю…

Амурат-бей повернулся к Грозеву, молча слушавшему спорящих:

— Вы, как я вижу, предпочитаете не принимать участие в разговоре.

— Иногда человеку полезнее и интереснее слушать, ваше превосходительство.

Амурат наградил молодого человека дружеской улыбкой, кивнув в знак согласия.

Грозев опустил глаза, но, почувствовав на себе чей-то взгляд, поднял голову. Его с интересом рассматривала София. Увидев, что Грозев заметил это, девушка отвернулась.

Постепенно шум за столом утих. Гости один за другим стали подниматься и переходить на террасу, куда должны были подать кофе. Беседа продолжалась, но уже без прежнего накала, так как располагались группками. К тому же Аргиряди удалось сменить тему разговора. Теперь принялись обсуждать вопрос о новых рисовых плантациях, о преимуществах филибийского сорта «пембе» перед египетским сортом риса. Все эти рассуждения предназначались Хамид-паше. Аргиряди отлично было известно, что мютесариф в последнее время очень заинтересовался различными сортами риса. Он купил земли по берегам Марицы, к югу от Хасково, и намеревался превратить их в рисовые плантации.

Грозев внимательно слушал Жана Петри, подробно рассказывающего о жизни в Пловдиве. Но мысли его витали где-то далеко. Он перебирал в уме все услышанное, думал о том, что было сказано и о чем умолчали. Напротив него София Аргиряди, усевшись между Анной Пиэрс и Лукой Христофоровым, что-то объясняла, весело и задорно смеясь. Игнасио Ландуззи сидел у нее за спиной и хмуро молчал.

Только теперь Грозев смог как следует рассмотреть девушку. Ее чуть удлиненные агатово-синие глаза взирали на мир строго и с достоинством. Это делало еще более трогательным выражение почти детского лица с упавшими на лоб локонами. Но вместе с тем было в этом лице что-то своенравное и непреклонное.

Весенний день подходил к концу. Длинные тени легли на молодую траву, окрашивая ее в иссиня-черные тона. Гости один за другим стали прощаться.

Первым откланялся Амурат-бей и его спутники. За ним и другие гости стали спускаться по лестнице и усаживаться в фаэтоны.

Грозев и Жан Петри вместе подошли к хозяевам дома. София обменялась с журналистом рукопожатием и улыбнулась. Грозеву она тоже пожала руку, но лицо ее при этом не выражало никаких чувств. Сдержанным тоном девушка сказала:

— Господин Грозев, к сожалению, прогулка сегодня не удалась. Не знаю, будет ли вам приятно в одно из следующих воскресений вновь посетить нас в Хюсерлии?

— Благодарю вас, мадемуазель, — поклонился Грозев. — Я с удовольствием принимаю ваше предложение.

Он посмотрел ей прямо в глаза и увидел, что насмешливое выражение исчезло, уступив место холодному вызову.

Грозев и Жан Петри уселись в фаэтон хаджи Стойо. В коляске Аргиряди уже сидели Сарафоглу, мисс Пиэрс и Христофоров.

По дороге мужчины почти все время молчали, лишь иногда обмениваясь незначительными репликами. Разговор явно не клеился. У постоялого двора Куршумли Жан Петри сошел.

Когда фаэтон остановился у дома Джумалиевых, где жил Грозев, и тот распрощался со спутниками, хаджи Стойо сердито сказал:

— Видишь, и австрийцы и турки низко кланяются этому человеку. Потому что у него в голове ум, не то, что у тебя…

Павел пожал плечами:

— Во всяком случае, я никогда не буду среди тех, кто ему кланяется, уж в этом-то можешь быть уверен.

— Слишком ты мнишь о себе, но посмотрим, что из этого выйдет, — проворчал старик, поудобнее устраиваясь на сидении.

Павел ничего не ответил. Он задумчиво смотрел на темные фасады домов, разбросанных на холме…

Штилиян Палазов последним покинул Хюсерлии. Хотя день в общем-то был удачным, Палазов ощущал в душе легкую досаду. Не нужно было вступать в спор с этими пустобрехами. О каких идеях говорил ему журналист? И о каком достоинстве может рассуждать сын торговца зерном? Палазову и прежде приходилось недоумевать по поводу непонятных для него суждений Павла. Его практичный ум, рано понявший ни с чем не сравнимые возможности мануфактуры, не позволял ему всерьез принимать молодого Данова, которого Палазов считал жалким фантазером.

Штилиян обвел взглядом окрестности, как бы желая освободиться от мыслей, но они продолжали иголками впиваться ему в мозг. Господи, перед кем хорохорится этот доморощенный мудрец, у которого и молоко-то на губах не обсохло? Кто более справедливо относится к людям: хаджи Стойо, у которого батраки с ног валятся работы, или Палазов, обеспечивающий своим людям не только кусок хлеба, но и профессию?

А то, из-за чего они сцепились, вообще яйца выеденного не стоит. Кого интересует, турецкое это, греческое или болгарское? Каждый ищет выгоду, а все остальное обман, мираж.

Палазов презрительно сплюнул. Европейцы каждый день производят вагоны чугуна, а эти здесь стиснули кошельки, смотрят друг на друга волком, с утра до вечера пересчитывают рулоны сукна и мешки с зерном. И о чем толкует Павел Данов? Земля дает столько, сколько дает господь бог. Ни грамма больше. Машина — совсем иное! Чем больше ты ее загружаешь, тем больше она дает. Металл — это сила, рождающая деньги и богатство. Но тут, к сожалению, никак не могут это понять, ибо никто из них не ощущал силу колеса, запущенного человеческой рукой.

Палазов в сердцах стукнул по подлокотнику и вновь огляделся. Фаэтон медленно взбирался по западному склону Небеттепе. Сквозь густое кружево ветвей мелькали огоньки, светляками разбегаясь до самого берега реки.

Палазова больше всего угнетало то, что торговцы и обыватели с неприязнью относились к его работе. Но машина-то не может ждать. И что плохого, если они протянут друг другу руки? Каждый получит свою часть прибыли, соответствующую его доле основного капитала. Кошельки еще больше разбухнут. Но здешние жители не понимают этого…

Фаэтон миновал базарную площадь, и за темной аркой Хисаркапии, в глубине, Палазов увидел дом Джумалии — старый и мрачный.

— Остановись здесь, — приказал Палазов кучеру, охваченный внезапной мыслью. И, сойдя вниз, добавил: — Езжай домой, я вернусь пешком…

Джумалиева сегодня в Хюсерлии не было — Палазов только сейчас вспомнил об этом. Старейшина гильдии суконщиков, хотя и потерял конкурентоспособность в торговле, все же пользовался известностью и имел вес в торговых и мещанских кругах, так или иначе оказывая влияние на остальных. Палазов уже несколько раз заговаривал с ним о том, что хорошо бы слить гильдии воедино и создать общий совет, чтобы хоть немного оживить торговлю, а это, в свою очередь, повлекло бы за собой поставку машин. Но об этом нужно было говорить постоянно, настаивать, убеждать, повторять. В этой проклятой восточной провинции пример старшего мастера значил много. И Палазов отлично знал это.

Он сильно постучался в калитку. Послышались шаги Луки, гулкое эхо многократно повторило этот звук, протащив его по камням мощеного двора, затем калитка приоткрылась и показался Лука с фонарем в руке.

— Дома мастер Димитр? — спросил Палазов.

— Дома, заходите, чорбаджи, — низко, по старинному обычаю, поклонился Лука, открывая калитку и пропуская гостя.

Палазов вошел и оглядел темный двор. Два окна на первом этаже светились, и самшиты, растущие под окнами, казались черными и таинственными.

— Где же бай Димитр? — снова спросил гость, не останавливаясь.

— Да вон там, под навесом, почивать изволят… — ответил Лука и засеменил впереди гостя.

Под навесом, обросшим виноградной лозой, шевельнулась какая-то тень, и Палазов узнал крепкую, коренастую фигуру Джумалии.

— Проходи, Штилиян, проходи, — послышался голос хозяина, и старый мастер глухо закашлялся.

— Добрый вечер… — поздоровался Палазов, снимая феску лилового цвета и оставляя ее на столе. Вообще-то он редко надевал феску и, входя в помещение, всегда снимал ее, как европейскую шляпу. — Вот, зашел повидаться с тобой, бай Димитр…

— И хорошо сделал. Рад тебя видеть… — ответил Джумалия. Потом обратился к сторожу: — Принеси-ка нам лампу.

Некоторое время хозяин и гость молчали. Где-то под самшитами тихо журчала вода, и этот однообразный, усыпляющий звук раздражал Палазова.

«Господи, какая убийственная скука», — подумал он. А вслух спросил:

— Как поживаешь, бай Димитр? Что-то давно тебя не видно… Где ты пропадаешь?

— Пропадаю… — пожал плечами Джумалия. — Здесь я, где ж мне еще быть… Сам знаешь, в это время работы обычно нет, делать, стало быть, нечего…

Лука принес лампу, и сразу заалели узоры на длинноворсовых коврах, покрывавших миндер,[12] сотканных искусными копривштенскими мастерицами. Совсем низко над головой вились побеги виноградной лозы.

— Да-а, — процедил сквозь зубы Палазов, — значит, по-твоему, делать нечего, так?

Взгляд его упал на лицо старого мастера. Морщины у него на лбу показались Палазову отлитыми из бронзы.

— Зря только время теряем, бай Димитр, — покачал головой Палазов. — Зря силы расходуем, а люди в это время дело делают, своей продукцией мир удивляют…

— И что же нам, по-твоему, делать? — сощурился Джумалил.

— Да я тебе миллион раз говорил: хватит держаться за свои гильдии. Потрясите вы, наконец, кошельками, откроем филиал какого-нибудь банка. Вот тогда и посмотрим, что выгодное, а что — пустое. Нужно смести все эти лавчонки и ларьки, открыть дорогу чужеземным товарам или сделанным машинами, но более дешевым и красивым, чем изготовленные кустарями…

Джумалия откинулся назад, молча разглядывая Палазова. Для него гость был олицетворением той чужой силы, нагло вторгшейся в мир ремесленников, перевернувшей все с ног на голову и уничтожившей человеческое в человеке. Сейчас Джумалия ненавидел своего гостя.

— Чьи это лавчонки ты собираешься смести, чьи товары, Штилиян? — медленно вымолвил старый мастер. Вена у него на виске стала вспухать.

Палазов снисходительно усмехнулся.

— Товары… — он покачал головой. — Товары — это деньги, а деньги — товары… Вот что важно в этом мире… Другого нет…

— Послушай, — Джумалия поднялся с места. — Я начинал с продажи шнура, с прялок моего отца… Я знаю, что значит вдохнуть душу в горсть пряжи, в ковш расплавленной меди… Руки человеческие от бога, и все, что они делают, свято… Ты знаешь, что значит сделать простой кувшин и украсить его цветами?… Или отлить колокол и заставить его звучать? Познал ли ты это, почувствовал хоть раз?…

— Оставь эти разговоры, мастер Димитр, — с досадой нахмурился Палазов. — Все это дело прошлое. О каких кувшинах, каких колоколах ты толкуешь? Сейчас все оценивают лишь с той точки зрения, приносит оно выгоду или нет? Ты можешь делать что угодно, лишь бы оно давало барыши. А вот их-то приносят не цветы на кувшинах, а то, чем ты эти кувшины делаешь, — руками или машинами… Все остальное — пустые разговоры… Время сейчас другое…

Джумалия на мгновенье застыл — молчаливый, неподвижный, будто пытающийся прочитать мысли собеседника. Потом устало опустился на лавку и глухо проговорил:

— Все вы можете сделать. И фабрик понастроите, и машин, и товаров накопите. Зальете мир своими товарами, только бездушные они, эти товары, сердца в них нет, и будут они сушить людям души сильнее суховея. Бездушие отнимает у людей радость и удовольствие. Сделает их по вашему образу и подобию… Так от меня и знай!

И, немного помолчав, добавил:

— А теперь оставь меня. Иди себе с миром, не говори мне больше об этом. Между нами глубокая борозда, не перескочить мне ее. Я останусь тут, в своем времени…

Палазов не нашелся, что ответить, и лишь покачал головой. Явно, старый был не в духе, просто Палазов пришел не вовремя. Он поднялся с места, надел феску и, уже направляясь к двери, сказал:

— Я ни во что не вмешиваюсь, господин мастер… Воля твоя, сердце твое. Поступай так, как оно тебе подсказывает…

Джумалия взял лампу и пошел впереди гостя, освещая ему дорогу.

— Иди себе с миром, оставь меня, — бормотал он вполголоса, — оставь меня…

У калитки Палазов на миг задержался, потом, не оборачиваясь, пожелал доброй ночи и заторопился вниз по темной улочке.

Джумалия закрыл за ним калитку, задвинул ее на засов и прислушался. Шаги, столь же самоуверенные, как и слова непрошеного гостя, постепенно затихли. Воцарилась спокойная и какая-то равнодушная тишина. Тогда старик задул лампу и обернулся. Сквозь кружево листьев мерцали далекие звезды. И освещенные их слабым светом дом, двор, темные эркеры, поддерживающие второй этаж, показались ему чем-то отжившим, далеким, нереальным.

8

Проснувшись, Жейна сразу же подошла к окну. Город еще спал, убаюкиваемый тихим шелестом дождя.

С того вечера, когда девушка впервые увидела Бориса Грозева, в душе ее что-то изменилось. Сначала Жейна подумала, что это ее вечное нездоровье или меланхолия, которая быстро пройдет, но дни шли за днями, а волнение, связанное с этим человеком, не проходило. Измученная одиночеством и коварной болезнью, Жейна приняла новое чувство как подарок судьбы…

Город постепенно пробуждался. Слышались шаги ранних прохожих, скрип калиток, протяжные голоса продавцов напитка из салепа. Внизу, у подножия холма, в церкви святой Марины зазвонили к заутрени.

Жейне не хотелось больше лежать. Она умылась, оделась, причесалась и вышла из комнаты.

Хотя уже рассвело, лампа на столе в общей комнате еще горела. В камине весело пылал огонь, распространяя приятное тепло.

— Ты чего так рано? — встревоженно спросила мать.

— Да что-то не спится… Хочется выпить чего-то теплого…

— Милена, — крикнула Наталия, — поставь чайник, Жейна хочет чаю.

— Я сама спущусь вниз, — сказала девушка.

— Внизу еще холодно. Укутайся в одеяло. Всю ночь лил дождь…

Жейна поправила подушки на миндере и села. Она чувствовала себя разбитой и уже жалела, что пришла сюда. Нужно было еще полежать в постели.

Наверху хлопнула дверь. Жейна подобрала ноги под широкую юбку, лицо ее вспыхнуло.

Грозев почти сбежал вниз по лестнице. На нем был тот же костюм, в котором он приехал.

— Доброе утро, — поздоровался он с женщинами.

Жейна ответила ему. Наталия Джумалиева приветливо взглянула на гостя поверх лампы.

— Доброе утро! Как вам спалось?

— Спасибо, хорошо… Холмы выглядят очень спокойными…

— Присаживайтесь. — подала ему стул Наталия.

Грозев расстегнул пиджак и сел. Потом посмотрел на Жейну. Ее пышные русые волосы, отливавшие в полумраке червонным золотом, были заплетены в тяжелую косу, перекинутую через плечо.

Все молчали. Было слышно, как дождь барабанит по стеклам, в комнате распространялся аромат буковых поленьев.

Милена принесла кофе для Грозева и чай для Жейны.

— Весна нынче какая дождливая, — с досадой сказала Наталия, наливая кофе Грозеву.

— Да, — согласился он. — Но все же в Пловдиве тепло, а дождь приятный.

— Интересно, скоро ли наступит весна? — задумчиво спросила Жейна, отпивая из чашки маленькими глотками.

— Но ведь она уже наступила, — заметил слегка удивленный Борис, — настоящая весна с теплым дождем и распустившимися деревьями.

— Для меня весна совсем другое, — покачала головой Жейна, поплотнее укутываясь в шаль. И, немного помолчав, тихо добавила:

— Солнце, чистое, безоблачное небо, птицы…

Грозев ничего не ответил. Он молча пил кофе, пытаясь отгадать, чем можно объяснить столь странно-одухотворенное выражение лица девушки.

«Может быть, болезнью, — подумал он, вспомнив слова Аргиряди, случайно оброненные им несколько дней назад, — а может, просто возрастом… Девушки в этом возрасте непонятны и не лишены странности…»

Грозев продолжал молчать, и Жейна воспользовалась случаем, чтобы получше рассмотреть его лицо. Над бровью у него белел большой шрам странной, изломанной формы. Интересно, что таилось у него в душе? Какой он: грубый или нежный? Умеет ли мечтать, способен ли любить?

— А вам случалось не спать ночью? — неожиданно спросила она.

— Довольно часто… — ответил Грозев.

— А что вы в таком случае делаете?

— Читаю или просто думаю в темноте.

— О чем?

— О многом, — он пожал плечами. — О самых будничных вещах, о работе, о том, что мне довелось говорить или слушать…

— А вы любите мечтать?

Грозев удивленно посмотрел на нее. Потом задумался. Выражение его лица несколько изменилось.

— Знаете, — ответил он, глядя прямо перед собой. — Часто бывает так, что мечты вынуждены уступить другой, настоящей жизни… А мечтать любит каждый… Я бы тоже хотел, но не знаю, смогу ли…

Он снова взглянул на девушку и чуть заметно улыбнулся.

— Может, все зависит от характера…

Но мечты делают человека благороднее, добрее, — продолжала настаивать Жейна, будто пытаясь прикоснуться к чему-то, спрятанному на дне его души.

Грозев помолчал, потом медленно, с расстановкой, произнес:

— Человек может быть благородным и не умея мечтать, милая барышня, даже когда ему приходится быть свидетелем самых жестоких, самых отвратительных поступков…

Жейна покачала головой.

— Отвратительное, жестокое унижают человека, убивают в нем благородство, делают его холодным, безмилостным…

— Отнюдь не всегда, — возразил Грозев, оставляя чашку на столе. — Порой отвратительное, жестокое заставляют нас прозреть, увидеть подлинную красоту и благородство, понять смысл жизни.

— А в чем, по-вашему, смысл жизни?

«Отдать ее во имя того, во что безгранично веришь…» — подумал он. Но ничего не сказал. Девушка смотрела на него широко раскрытыми светлыми и чистыми глазами. И Грозев вдруг понял, что перед ним еще ребенок — любознательный, жадно впитывающий в себя мир, открывающийся перед ним. И ему стало смешно, что он разговаривает с ней столь серьезно.

— Смысл жизни для каждого человека различен, — улыбнулся он, вставая. — Для меня он один, для вас — другой…

Лицо его вновь сделалось непроницаемым. Жейна отчаянно попыталась заглянуть ему в глаза, но Грозев, посмотрев на часы, заметил будничным голосом:

— Я должен идти. У меня дела в городе, а время уже позднее. До свидания.

И сдержанно, но дружелюбно улыбнувшись, направился к выходу.

Откуда-то из глубины дома донесся бой часов. И вновь все погрузилось в плотную, серую, неподвижную тишину.

Жейна подошла к окну, постояла там, упершись лбом в стекло. Оно приятно холодило разгоряченный лоб, пламя, вспыхнувшее было в душе, постепенно угасало. Девушка подождала, пока за Грозевым закроется калитка. Выйдя на улицу, он на мгновенье остановился, шаря в карманах, затем, подняв воротник пальто, направился в сторону реки.

По стеклу беспрерывно стекали струйки дождя. И вдруг Жейна поняла, что любит Грозева, любит с той самой ночи, когда впервые увидела его, и что впредь вся ее жизнь будет связана с этим необыкновенным и странным человеком.

Ей захотелось выйти из дома, побродить под дождем, встретить кого-нибудь, поговорить с ним. Но она лишь зажмурила глаза и поплотнее прижалась лбом к холодному стеклу.

9

Грозев спустился к постоялому двору Куршумли, затем свернул на торговую улицу и вскоре очутился у моста через Марину. Там стояла колонна турецких телег, доверху нагруженных чем-то, прикрытым грубыми домоткаными дорожками. Опытный глаз Грозева сразу же различил большие артиллерийские ящики со снарядами. Вероятно, меняли коней, чтобы продолжить путь к Пазарджику. Несколько поодаль стояла охрана. Солдаты в синих суконных мундирах уныло топтались на месте, пытаясь хоть немного согреться.

Значит, турки везут оружие и боеприпасы на север, а это явное доказательство того, что важные события не за горами.

Грозев в задумчивости перешел по деревянному мосту на другой берег и очутился в лабиринте узких улочек слободы Каршияк. Обогнув зерновые склады, он вышел на дорогу, ведущую в Карлово. Был четверг, базарный день, и по дороге тянулись нескончаемые обозы телег, запряженных волами. По обочинам шли крестьяне из Среднегорья в пестрых одеждах из домотканого сукна и островерхих шапках. На их бородатых лицах читались испуг и любопытство. Большинство телег были нагружены буковыми бревнами и соломой, но попадались и повозки с реквизированными продуктами. Рядом с ними шли стражники — забрызганные грязью, усталые, злые, осыпающие возчиков отборной бранью. Те немногие запасы продовольствия, которые еще оставались в селах, тоже изымались и свозились в город.

Грозев постоял немного, пристально вглядываясь в измученные лица крестьян, потом поплотнее запахнул пальто и пошел дальше. Прямо у шоссе, неподалеку от заброшенной мельницы, находился постоялый двор братьев Тырневых. Большой двухэтажный дом, стены которого были увиты плющом, долгие годы служил убежищем членам революционного комитета при подготовке Апрельского восстания. В свое время здесь не раз бывал сам Васил Левский.[13] Удаленность от города и невзрачный вид постройки были удобным прикрытием для встреч, проходивших здесь. Кроме того, род деятельности хозяев, их знакомство со многими людьми способствовали успеху того, что происходило в этом одиноком и мрачном доме на карловской дороге.

Приблизившись к постоялому двору, Грозев вынул карманные часы. Убедившись, что он не опоздал, быстро огляделся и, не заметив ничего подозрительного, вошел во двор. Дождь усилился. С восточной стороны дома, рядом с хлевом, была дверь, которую, как видно, открывали редко. На стук Грозева дверь отворилась, и в проеме показалось лицо старшего из братьев — Христо Тырнева. Увидев гостя, он распахнул дверь пошире и пропустил Грозева внутрь, на ходу обменявшись с ним рукопожатием.

— Как всегда точен… — сказал Христо, поздоровавшись.

Прямо у входа начиналась узкая витая лестница, ведущая на чердак. Взобравшись наверх по скрипучим ступеням, Грозев толкнул дверь и очутился в полутемном чердачном помещении. Остановившись на пороге, он подождал, пока глаза привыкнут к темноте.

— Они там, в другой комнате, за балками, — объяснил ему Христо.

Из-за мешковины, заменявшей занавеску, вышел невысокий сухощавый человек — бывший учитель гимназии Коста Калчев. После подавления восстания Калчев вместе с другими, арестованными по подозрению в его участии, полгода провел в тюрьме. Их отпустили лишь в декабре, накануне Константинопольской конференции. С тех пор безработный учитель без устали занимался поисками средств и людей, которые могли бы помочь возобновить борьбу.

— Слава богу, пришел… — улыбаясь, сказал Калчев, приподнимая занавеску и пропуская Грозева вперед. — А мы тебя ждем… У нас гость…

Занавеска отделяла от общего помещения небольшое пространство, заваленное сундуками. Посередине стоял низенький стол, на нем — бутылка с погасшей свечой, вокруг разбросаны бумаги. Свет шел снизу, из пыльного оконца почти вровень с полом, что делало обстановку мрачной и таинственной.

В помещении находилось еще двое. Одного из них Грозев знал. Это был Кирилл Бруцев, бывший семинарист, самый молодой член комитета. Другого Грозев видел впервые. Он сидел на одном из сундуков в накинутом на плечи пальто и молчал. Ему было не больше двадцати пяти лет. Когда Грозев вошел, незнакомец встал. Он оказался невысокого роста, худой, с небритым лицом, на котором светились умные, пытливые глаза.

— Познакомьтесь, — сказал Коста Калчев. — Это Искро Чомаков, член комитета. Два месяца назад убежал из Брусской тюрьмы и только этой ночью прибыл в Пловдив.

— Причем, знаешь как? — засмеялся Христо. — В вагоне с хлопком, посланным местному торговцу Арпиняну из Эдирне.

Слушая объяснения учителя, Грозев, не отрываясь, глядел на истощенного человека перед собой. Потом крепко пожал ему руку и проговорил:

— Позвольте поздравить вас, господин Чомаков, со счастливым избавлением и с тем, что вы снова среди нас.

Он поздоровался и с Бруцевым, а потом обратился к хозяину:

— Христо, пошли за Димитром Дончевым, пусть он придет. Когда еще выпадет такой случай — поговорить одновременно со столькими людьми…

Грозев снял пальто и уселся на сундук.

— К Татар-Пазарджику движутся обозы со снарядами, — сказал он Калчеву. — Сегодня я их видел у моста. Вероятно, их везут в Софию, а оттуда через перевал Арабаконак — в Видин… Для нас сейчас очень важно разузнать, какие военные склады здесь останутся.

— Вчера Дончев слышал, что дом Текалы, что у вокзала, освобождают под склад, — отозвался Коста, собирая со стола бумаги.

— По количеству оружия, которое здесь оставят, можно понять многое, — продолжил Грозев. — По всему видно, главным снабженческим пунктом будет Пловдив, а это означает, что фронт пройдет по хребту Стара-Планины.

— Дончев еще сказал, — вновь послышался голос Косты, — что два дня назад в Заар[14] приехало четверо немецких военных инженеров. Они побывали на Хаинбоазском и Шипкинском перевалах, чтобы посмотреть, смогут ли там пройти орудия и сколько времени понадобится для их переброски в Стара-Планину.

Внизу хлопнула дверь, и сразу же глухо заскрипели ступеньки: кто-то поднимался по лестнице.

— Дончев собственной персоной… — улыбнулся Калчев и отдернул занавеску.

Димитр Дончев был очень крупным, крепкого телосложения человеком со смуглым лицом. После подавления восстания многие члены комитета были арестованы, а другие исчезли. Дончев же остался в городе. Он успел укрыться за стенами подворья Световрачского монастыря. Днем скрывался в подземелье подворья, а ночью выбирался наружу. Озлобленный и мрачный как привидение, он часами глядел на зарево над городом…

У занавески Дончев остановился. Узнав Искро Чомакова, бросился к нему и с нескрываемой радостью заключил его в объятия.

— Искро, браток, слава богу, дожил я до этого дня… Целый год ведь прошел, целый год, растуды его в бога мать…

Худенький Искро весь утонул в медвежьих объятиях Дончева и смог ответить, только когда косматый великан отпустил его.

— Живы, бай Димитр, живы, — говорил Искро, поправляя на плечах сползавшее пальто, глаза его сияли. — Не сладко пришлось, что и говорить. Сейчас тоже не сахар, но совсем другое…

— Только бы началось, — покачал головой Димитр, и огромная тень угрожающе заколыхалась по потолку, — только бы началось, тогда они посмотрят… Да, чтоб не забыть, — обратился он к Грозеву. — со вчерашнего вечера в маслобойне, что на пазарджикской дороге, разгружают снаряды, а в нижние казармы привезли еще три пушки.

— Об этом мы тут и говорили до твоего прихода, — сказал Грозев. — Они усиленно подтягивают силы, собирают оружие в одном месте. — И, взглянув на Калчева, добавил: — Я думаю, можно начать. Больше ведь никого не ждем?

— Да, — согласился учитель, отодвигая шкафчик, чтобы освободить место Дончеву. Потом, оглядев лица собравшихся, смутно белеющие в темноте, торжественно произнес: — В сущности, это наше первое собрание после восстания, братья. Поэтому я предлагаю послушать, что нам скажет наш собрат из Румынии Борис Грозев…

— Я бы хотел, — прервал его бас Димитра Дончева, — чтобы господин Грозев рассказал нам о том, что происходит у них, в Румынии. Ведь столько месяцев прошло после восстания, а вестей никаких — ни из Бухареста, ни из Джурджу. А наши люди, что тут остались, все спрашивают, интересуются… Я не знаю, как в других местах, но здесь одни пепелища… А от Пловдивского комитета только мы и остались…

Грозев поднялся с места.

— Братья, — начал он взволнованно, — то, что тут говорил Дончев, верно. Поражение восстания было тяжелым ударом для всей организации. Почувствовали это не только мы, но и весь народ. Вам, очевидцам случившегося, бессмысленно говорить об этом…

Грозев на мгновенье умолк. Поборов волнение, продолжил:

— События, которые произошли вслед за восстанием, — продолжал он, — послужили причиной перестройки Центрального революционного комитета. Сейчас он существует в Джурджу под видом «благотворительного общества». Связь этого «общества» с революционными центрами Болгарии очень слаба и ненадежна и, конечно же, не может и сравниться с тем, что было до восстания. Все это заставляет нас возродить народное движение в самой стране, собственными силами. Мы все поклялись верности нашему святому делу, и нужно его продолжить. Может быть, кто-нибудь спросит: а нужны ли еще жертвы? Разве не безумие это? Нет, братья! Война, которая неминуема, решит судьбу нашего отечества. А для нас она будет не только последствием, но и продолжением восстания и болгарской революции. В ее огне родится наша с вами свобода.

Лицо Грозева изменилось до неузнаваемости. Глаза его горели, их огонь как бы воскрешал в душах собравшихся пламя прошедших дней, страшного и великого времени апостолов.[15]

— Каждый, в чьих жилах течет болгарская кровь, — вдохновенно говорил Грозев, — должен присоединиться к нам. Это наша главная задача. Мы не знаем, как разовьются события, но даже если не сможем организовать широкое движение, мы и все те, кто к нам придут, обязаны помочь делу освобождения отечества. Войну надо вести не только на поле боя, но и тут — безмолвную, тайную, однако вселяющую страх во врага.

Грозев взял из рук Калчева листок и продолжил:

— Надо точно подсчитать, чем мы располагаем и на что способны. Как сказал Дончев, разгром сделал свое дело. Все, чего достигло национальное движение, было уничтожено. И все же, что у нас осталось? Есть ли люди, которые могут поддержать нас? Их следует немедленно разыскать. И если они все еще не сделали окончательного выбора, нужно их привлечь. Ныне каждый из них может оказаться полезен нам.

На мгновенье воцарилась тишина, потом послышался чей-то шепот.

— Да люди найдутся… — протянул Дончев. — Есть тут и другие, которые называют себя болгарами и любят клясться по делу и без дела… Но в прошлом году, когда пришлось туго, все они как сквозь землю провалились…

— Вы хорошо знаете здешних людей, — ответил Грозев, — вот и скажите, кому из них можно доверять, а кому нет.

— Господа, — поднялся Бруцев. Голос его взволнованно зазвенел: — Если речь идет о том племени, которое как плесень развелось на рынке, смею вас уверить, что бессмысленно даже разговаривать с ними. Их ничего не интересует, кроме собственного кошелька, барышей и складов…

Бруцев говорил резко, делая упор на каждом слове. Глаза его блестели, и это придавало мальчишескому лицу особую решительность.

— Ты не прав, — покачал головой Дончев. — Рынок — это не только Кацигра и Диноолу. Если ты помнишь, у меня там тоже была лавка, и у Кочо Кундурджии, и Свештаров держал магазинчик, и Рашко, да сколько еще…

— Это совсем другое, — резко повернулся к нему Бруцев. — Речь не о том. Покажи мне хоть одного филибийского чорбаджию,[16] который бы в прошлом году забросил феску и перешел к нам!.. Кто из них бросился в огонь, чью семью разметало в разные стороны, кого из них коснулся пожар борьбы, скажи!

— Кирко, — миролюбиво прервал его Дончев. — Не каждый способен поднять ружье, есть люди, которые держатся за свои кошельки и боятся лишиться имущества, — это правда, но если кому-то приходится туго и они могут помочь, бросают все и помогают. Вот о таких и речь сейчас…

— Вы заблуждаетесь, господа, — покачал головой Бруцев. В глазах его снова вспыхнул огонь. — Ну что вы ждете от людей, для которых деньги — и слуга, и хозяин? О каком честолюбии и патриотизме говорите? Да в Париже подобные пауки вместе с Бисмарком расстреливали детей и пили их кровь…

— Кирилл, — снова прервал его Дончев. — Я тебе не раз уже говорил, что парень ты хороший, лишь один недостаток у тебя — твое семинарское образование. Уж больно ты привык делить людей на херувимов и дьяволов… А мир — он совсем иной… И между небом и землей люди живут, понимаешь, люди…

— Бруцев, — сказал Грозев. — Давайте не будем сейчас говорить о Бисмарке и Париже. Наше положение ничуть не лучше. Но речь о другом. Сейчас мы решаем, что может принести пользу нашему делу.

— Прошу меня извинить, господин Грозев, — ответил Бруцев. — Но я думаю, что положение вещей несколько иное, чем нам кажется. Я участвовал в подготовке восстания… Сейчас я тоже отдам все, что необходимо для нашего дела… Но, по-моему, мы рассматриваем вопрос узко. Настоящая свобода всех народов будет достигнута лишь в том случае, если всеобщая революция сметет всех тиранов. О какой свободе Франции можно говорить, если Луи Огюст Бланки еще томится в застенках? Разве свободна Россия, на которую мы все взираем как на мессию, если Лавров пишет материалы для газет в Женеве, а тысячи просвещенных умов медленно угасают в Сибири? За какую свободу боремся мы? И если придется умереть — то за что станем умирать?

Грозев слушал проникновенную речь молодого человека, глядя на Бруцева в упор. Когда тот кончил, он помолчал немного и потом сказал:

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Но борьба за свержение турецкой тирании ведется вот уже десятилетия. Освобождение страны от ненавистного ига — первейшая задача, которую мы должны решить. От этого зависит будущее нашего народа, его развитие, прогресс всей страны. Тем, для которых эта борьба является вопросом жизни и смерти, ваши идеи, сколь благородными и возвышенными они бы ни были, покажутся непонятными, ибо они слишком нереальны и далеки. Каждый может задать вам вопрос: когда, как и конкретно какими средствами вы намереваетесь осуществить ваши идеи? Люди, с нетерпением ожидающие восхода солнца, не любят туман, господин Бруцев…

Семинарист вскочил на ноги.

— Вы хотите сказать, что я — фантазер и что идея мировой революции — туман… — Лицо его покраснело от едва сдерживаемого возмущения. — Ваша цель — посмеяться надо мной и жестоко унизить… Но меня не пугает это, милостивый государь. Мои идеи, мое понимание вопроса — это не случайные домыслы, они — плоть от плоти моей, они в моей крови, и я готов отстаивать их до конца своей жизни.

— Вы ошибаетесь, я не насмехаюсь над вами и ни в коей мере не желаю вас унизить, — спокойно ответил Грозев. — Повторяю — ни в коей мере. Как раз наоборот: я бесконечно уважаю ваши идеи. Не разделяю их только потому, что для меня они — все еще фикция и потому, что я посвятил свою жизнь другой цели — освобождению Болгарии. Вы тоже достойно можете служить этому делу, что и доказали своими поступками. Но я считаю, что прежде чем сделать какого-то человека гражданином мира, нужно дать ему гражданство своей собственной страны. Вот в чем заключается смысл нашей нынешней борьбы…

Бруцев молчал. После короткой паузы Грозев продолжил:

— Я повторяю то, о чем говорил в самом начале. Мы должны конкретно решить, что может сделать каждый из нас, собравшихся здесь…

— Конечно, нужно, черт побери, — стукнул кулаком по колену Дончев, — нужно действовать… Стыдно и грешно сидеть сейчас сложа руки и чего-то ждать…

— Давайте подожжем склады или взорвем какой-нибудь мост, — подал голос Искро.

— Нет, — решительно возразил Коста Калчев, накрывая рукой листы на столе. — Взрывать сейчас мосты — это безрассудство. Могут пострадать и болгары. Проливать невинную кровь… Да ни за что… Я с этим не согласен…

— Коста прав, — покачал головой Дончев. — Мало, что ли, народу погубили, и мы туда же — душу свою чернить. Но было бы неплохо пустить в расход парочку-другую турок, прежде чем займемся чем-то крупным.

— Борьба наша, — продолжал Коста, словно не слыша слов Дончева, — чистая и благородная, она ведется с определенной целью, во имя идеалов, а не просто так, лишь бы отдать чью-то жизнь…

— Значит, нам ничего не остается, кроме как сидеть на миндерах в Забуновой кофейне и носа не высовывать, — иронически усмехнулся Бруцев. — Все свершится само собой…

— Господа, — повысил голос Грозев, — наше движение отрицает террор по отношению к мирному населению, и прибегать к нему мы не станем. Что же касается разных диверсий, как, например, обрыв телеграфных проводов или железнодорожные катастрофы, то будем решать в каждом конкретном случае…

Внизу хлопнула дверь. Кто-то взбежал по лестнице. Калчев встревоженно поднялся.

Грозев замолчал и обвел глазами собравшихся. Потом вынул из кармана бельгийский пистолет и спокойно зарядил его. Дончев спрятался за занавеску. Дверь отворилась, и в помещение ворвался Христо Тырнев. За ним шел человек, укутанный в мокрый плащ. Лицо Христо было бледным. Чувствовалось, что он возбужден. Еле переведя дух, вымолвил:

— Братья! — голос владельца постоялого двора дрожал. — Позвольте представить вам нашего брата, революционера из Чирпана Христо Гетова. Он привез письмо от Блыскова, телохранителя в греческом посольстве в Эдирне.

Тырнев протянул Грозеву небольшой лист бумаги. Все придвинулись поближе. Борис пробежал глазами содержание листка и затем прочел вслух:

«Бай Христо, немедленно разыщи Бориса Грозева и скажи ему, что вчера, 12 апреля, в Кишиневе русский император объявил Турции воину и повел войска за наше и всех порабощенных христиан освобождение. Да здравствует Болгария! Обнимаю вас, братья!»

На миг все замерли. Глаза Христо Тырнева наполнились слезами. Грозев подошел к нему, крепко обнял и поцеловал. И это как бы вывело всех из оцепенения. Все вдруг зашумели, заговорили.

— Братья, — разом охрипнув от волнения, выкрикнул Коста Калчев. — Вот оно, великое знамение! Где они, пророки? Кто сказал, что все, что произошло в Копривштице и Панагюриште, никому не нужно? Кто утверждал, что Апрельское восстание — это глупость?…

— Назад возврата нет… Только вперед!.. — воскликнул Димитр Дончев. И крепко прижал к груди ошеломленного Гетова.

Искро Чомаков взобрался на сундук и оттуда перепрыгнул на стол. Подняв руку, он запел хриплым голосом:

Восстань, восстань, юнак балканский, От сна скорее пробудись…[17]

Его усталое, небритое лицо озарял внутренний свет. Он размахивал руками, время от времени выбрасывая вверх сжатый кулак, словно поднимая знамя.

Все подхватили песню, которая звучала грозным предсказанием грядущих событий. Как будто снова повеяло ветром прошлого… Плыл над чердаком колокольный звон, пахло порохом, павшие воскресали и шли на врага… Сердца этих людей, которые еще недавно спорили, не соглашаясь друг с другом, слились воедино, превратившись в одно большое сердце, а благодатные слезы, капая из глаз, смывали боль унижения, делая мечту целого столетия близкой и реальной.

Борис пел, испытывая необыкновенное волнение, восторг его товарищей передался и ему. Когда отзвучали последние такты песни, он поднял руку и торжественно сказал:

— Братья, свершилось!.. Наступает последний и решительный бой. Единственное, что нам остается, это борьба до победного конца. Все остальное теперь — это предательство и позор!

Он посмотрел на часы, потом продолжил:

— С сегодняшнего дня мы должны следить за дислокацией войск, за размещением оружия, боеприпасов, провианта. Калчев объяснит, как это сделать… Связным будет Христо Тырнев.

Все зашумели.

— Братья… — поднял руку Димитр Дончев. — Пора расходиться, скоро сержант Сабри выйдет на мост… Этот пес всегда в полдень выходит…

Первым ушел Калчев, а за ним, возбужденно переговариваясь, и остальные трое. Грозев еще поговорил с Гетовым, потом сунул какие-то бумаги Христо Тырневу, переложил пистолет во внутренний карман и, накинув пальто, спустился вниз.

Дождь продолжал моросить. По карловской дороге все так же тянулись телеги, крестьяне, покрикивая, подгоняли отставших волов.

За первым же поворотом Грозев остановился. Отсюда хорошо были видны домики на берегу реки. Воздух над Марицей, над городом был чистым и свежим. Грозев вдыхал его полной грудью. Ему казалось, что этой ночью моросящий дождь принес на равнину долгожданную весну.

10

Два дня прошли в необыкновенной суматохе. Коста Калчев составил план города, обозначив места, где нужно было установить посты, назначил и людей.

Сегодня Калчев ходил разыскивать Дончева, но в доме, где тот жил его не оказалось. В кофейне на базарной площади тоже никто ничего не мог сказать, а там всегда знали, где его можно найти. Калчев спустился к Ортамезар. Дождь прекратился, на улице стали появляться прохожие. Двери магазинчиков были открыты, возле них стояли группами, разговаривая, мелкие торговцы, перекупщики, турки, армяне. Весть о войне взбудоражила людей. Мусульмане встретили ее с мрачным предчувствием. Воспоминания о прошлогодней резне пробуждали в них страх расплаты. Но христианское население испытывало бурную радость. Как будто все: голоса продавцов, пение капели, даже звон лопнувшего колокола старенькой квартальной церкви, — было пропитано ликованием.

Коста остановился на углу, неподалеку от кофейни, и медленно обвел глазами улицу. Кто-то позвал его. Он обернулся и увидел своего племянника Радое, притаившегося за забором.

— Ты что здесь делаешь? — удивился Калчев и приблизился к забору.

— Тихо, — сделал ему знак Радое. И, оглядевшись по сторонам, добавил: — Пришел Жестянщик. Ждет тебя дома… А у магазина Полатова стоит Христакиев и еще какие-то двое… Поэтому я прокрался соседними дворами, чтобы тебя встретить.

Соседние дворы не раз выручали и Косту Калчева. Он знал там каждую ямку, все ходы и лазы в заборах.

— Этих двоих, что с Христакиевым, — частил Радое, пробираясь узкими тропинками между высокими дувалами и низенькими постройками, — я и другой раз встречал. Они пришли почти сразу же после Жестянщика. Может, следили за ним, но потеряли след… Покрутились, покрутились, потом остановились у магазина Полатова, там и до сих пор стоят.

— Христакиев — лягавый, — мрачно вымолвил Коста. — Другие, наверное, тоже вроде него.

Хочешь, я послежу за ними, пока вы будете разговаривать с Жестянщиком, — предложил мальчик.

— Хорошо, — согласился Коста. — Если заметишь что-нибудь подозрительное, сразу же беги домой.

Он бросил взгляд на задний двор и вошел в дом.

Христо-Жестянщик сидел на низенькой скамеечке возле деда Мирона и что-то ему рассказывал. Когда хлопнула дверь, Христо обернулся и увидел Косту.

— Где ты ходишь? — обрадовался он. — А мы тут с дедом голову ломаем, что случилось.

Высокая фигура Христо заполнила все пространство небольшой комнаты, почти касаясь закопченного потолка.

— Ну, что со мной может случиться… — Калчев крепко пожал протянутую руку. — Шел соседними дворами, чтобы быстрее… А Христакиев и его люди пусть себе считают ворон у Полатовского магазина…

Они уселись на миндер. Дед Мирон придвинул поближе скамеечку, достал кисет с табаком и протянул гостю. Христо вынул из кармана бумажку и неуклюжими пальцами принялся сворачивать цигарку. Покончив с этим, взглянул на Калчева и улыбнулся. Взгляд был таким же доверчивым и чистым, как и душа Жестянщика.

В прошлом году Христо участвовал в своем родном селе во встрече Летящей четы[18] Георгия Бенковского. Потом еще с шестью смельчаками обстреливал турецкие поезда с войсками, прибывавшие на вокзал. После разгрома восстания, спасаясь от врагов, Христо, как и многие другие, укрылся в непроходимых дебрях Родопских гор. А спустя некоторое время, пробираясь по северным склонам гор, очутился в селе Куклен. В селе его никто не знал. Там он поселился и открыл скобяную мастерскую. Жил тихо, незаметно. Именно тогда и отыскал его Коста Калчев. Они были знакомы еще раньше, по работе в комитете. Павшему духом Христо встреча с Костой показалась спасением. Через три недели Коста помог Христо перебраться в Пловдив, и с тех пор Жестянщик жил в непрерывном ожидании важных событий. Такой час теперь настал.

— Ты мне наказал зайти к тебе, учитель, — сказал Христо. — Вот я и пришел. Давненько тебя жду…

Калчев не курил из-за тяжелых приступов удушья, которыми страда т давно, но сейчас он тоже взял щепотку табака и с наслаждением вдохнул его аромат.

— Что, опять в комитет захотелось, а? — лукаво взглянул он на Христо, опуская табак в кисет. — Позавчера был у меня разговор с одним человеком из Джурджу… Еще не все выяснено… А так, вслепую, нельзя… Погубим дело…

— Почему вслепую, учитель? — удивленно спросил Христо. — Я знаком со многими людьми в селах… Мало ли обошел их… сам знаешь, сколько было работы…

— Так-то оно так, Христо, — согласился Калчев. — Но в белованские села ты сейчас идти не можешь. А в пловдивских никого не знаешь. Все, кто уцелел, сейчас прячутся. Возьми хотя бы бай Ивана Арабаджию. Вот уже два месяца он ищет в стремских селах хоть какой-то след наших людей и не может никого разыскать.

Хлопнула дверь, в комнату вошел Радое и сообщил:

— Христакиев убрался, а на углу он столкнулся с Попиком.

Этим прозвищем в свое время наградил Бруцева дед Мирон, и, хотя семинарист уже давно порвал со своим прошлым, в доме Калчева его продолжали так называть.

— Где сейчас Кирилл? — поинтересовался, вставая, Коста.

— Как только он их заметил, сразу же вошел в магазин Полатова и оставался там, пока те не смылись… Сейчас идет сюда…

Снаружи кто-то очищал обувь от грязи. Потом дверь отворилась, и на пороге вырос Бруцев. Он весь кипел от негодования.

— Пес шелудивый! — выругался он. — Еле сдержался, чтобы не свернуть ему шею!

— Они тебя видели? — спросил Калчев.

— А кто их знает… Вроде говорили о чем-то между собой… Если только не притворялись… Вниз отправились, к малому рынку…

И, помолчав немного, снова взорвался:

— Станет мне говорить Дончев… Болгары, мол… Этот тоже болгарин. Болгарское имя носит, в болгарскую церковь ходит… Собака!

— Поди сюда! — засмеялся дед Мирон и подвинулся, освобождая место Бруцеву. — Будет тебе кипятиться-то!

В доме деда Мирона Бруцева любили за его непримиримый характер, жалели этого парня, который никогда не знал ни дома, ни ласки.

Старик дождался, пока семинарист устроится поудобней, потом поднялся, подошел к очагу и поставил на жар кастрюлю.

— Время уже обеденное… — И крикнул Радое, стоявшему у порога: — Принеси-ка сюда маленький столик…

Радое принес низенький столик. Придвинув его к миндеру, дед Мирон поставил перед каждым глазурованную миску, положил ложку, а посередине водрузил кастрюлю. Затем открыл крышку — и в комнате разнесся упоительный аромат чечевичной похлебки с чесноком. Прервавшийся было разговор возобновился с новой силой.

Мирон Калчев, умный и суровый человек, был родом из стрелчанских сел. В молодости он скитался по России, побывал под Ростовом и на Кубани, где научился выращивать арбузы и дыни. Вернувшись в Болгарию, осел в Пловдиве, но большую часть времени проводил на своей бахче под Сарайкыром. Дед Мирон был обучен грамоте и в свободное от работы время любил листать Костины книжки, как бы пытаясь увидеть за мелко исписанными буквами таинственный и необъятный мир.

К Бруцеву дед Мирон питал особую слабость. Может быть, потому, что тот был среди них самым молодым, а может, потому что сам был таким же неистовым спорщиком.

Вот и сейчас, сидя рядом с семинаристом, он время от времени подливал ему в тарелку. Бруцев ел быстро и с удовольствием, как человек, который всегда жил впроголодь. Но вместе с тем он внимательно следил за разговором, который велся за столом.

— Итак, — прервал он Каляева, подчищая тарелку корочкой хлеба, — вы утверждаете, что революция — дело общее. И в нем могут участвовать и греческие священники, и все фанариоты[19] из Филибе.

— Бруцев, — поморщился Коста. — Неужели ты не понимаешь, что в прошлом году восстание приобрело такой размах именно потому, что в нем участвовали не единицы, а весь народ. Прежде мы рассчитывали лишь на тайные комитеты, но этого недостаточно. Освободить Болгарию горсточка людей не может.

— А я опять повторяю, — прервал его Бруцев, — что вы — наивные люди. В наше время бороться за свободу — это значит быть готовым умереть за нее. Вот ты мне скажи, кто может это сделать: Гюмюшгердан, Полатовы или Апостолидис? Дудки…

— Не о них речь, — медленно проговорил Калчев, чувствуя, что вновь начинает задыхаться. — Мы говорили о людях, принимавших участие в борьбе за освобождение церкви и за просвещение, которым все болгарское дорого и свято.

— Да им плевать на все болгарское, — вскочил Бруцев.

— Верно говорит Попик, — сказал дед Мирон. — Но и Коста тоже прав… В такое время, как нынешнее, грамотные люди нужны как воздух.

— Твоя правда, дед, — покачал головой Жестянщик. — Ученые люди ох, как нужны. Братушки[20] кровь свою прольют, нас выручая, порядку научат, но ученые люди у нас должны быть свои…

— А если их порядок перейдет к нам, то нечего его хвалить, — махнул рукой Бруцев. — Исчезнут беи, придут помещики да графы…

— Не надо так, Кирко, пустое ведь говоришь… — строго заметил дед Мирон, поднимаясь с миндера. — Да знаешь ли ты, что такое степь донская, где река Днепр-батюшка… Оттуда к нам люди идут… Все оставили — и землю свою, и семьи…

— Все равно, дед, — стоял на своем Бруцев, хотя в голосе его зазвучали примирительные нотки. — Свое государство мы должны строить по-иному. Свобода нам нужна, настоящая свобода… для всех…

Коста понял, что этому спору не будет конца, и решил вмешаться.

— Пусть мы сначала освободим Болгарию, а потом будем порядок наводить, Кирилл, — похлопал он по плечу Бруцева и улыбнулся.

— Да, установишь тут порядок, — снова взорвался семинарист. — Жди. Опять кровопийцы-процентщики на голову сядут… А тебя, дед Мирон, никто и слушать не станет…

— Неужто ты думаешь, что я буду ждать! — рассердился старик. — Деньги… Роскошь… Мотовство одно… — Махнув в сердцах рукой, он вышел, захлопнув за собой дверь.

В низенькой комнатке стало совсем темно. Коста взглянул на часы. Потом снял с полки свечу и зажег ее.

— Идите сюда, — подозвал он гостей поближе. Затем достал из-под соломенного тюфяка на миндере какой-то свиток и развернул на столике. — Я тут план составил, посмотрим, что вы на это скажете. — И Коста, водя пальцем по карте, принялся подробно описывать, где у турок какие склады, за которыми нужно вести непрерывное наблюдение.

Бруцев сначала следил издалека, не приближаясь к столику, но потом увлекся, подсел к Косте. Колышущееся пламя свечи освещало узенькие, кривые улочки, обозначенные на плане, и перед его взором мысленно предстал столь желанный для него мир, таивший в себе будущие взрывы и пожары, разрушения и возмездие, что было единственным удовлетворением для его измученной души.

11

После объявления войны приток иностранцев в Пловдив быстро сократился. Даже те, кто еще оставался в городе, торопились его поки-|нуть и отправиться или на север — к Белграду, а оттуда в Вену, или на юг, в Константинополь, и там подыскать более надежный способ передвижения в свои страны.

Столь стремительное исчезновение иностранцев из города еще больше усугубляло и без того мрачное и подавленное настроение Аргиряди, привыкшего тешить свое самолюбие во встречах с чужеземцами. Вот почему он с таким интересом прислушивался сейчас к разговору, который вели недавно прибывший американский журналист Макгахан, секретарь английского консула в Пловдиве Питер Хейгерт и пришедший попрощаться Теохар Сарафоглу.

Аргиряди очень нравился Дженерариэз Макгахан, хотя они были мало знакомы. Аргиряди знал, что журналист некоторое время жил в Петербурге, что в русской столице у него было много друзей, среди которых особо выделялся нынешний посол России в Константинополе генерал Игнатьев. И только в прошлом году, после разгрома восстания Аргиряди увидел корреспондента «Дейли Ньюз» совсем в ином свете. Его материалы о Батакской резне[21] заставили Аргиряди испытать глубокое волнение. Они всколыхнули в его душе неподозреваемые им самим чувства. Аргиряди никому не сказал об этом, даже прятал газеты, получаемые из конторы братьев Гешевых, будто какой-то документ, касавшийся его лично. Прочитав единожды, он уже не возвращался к этим материалам, но и не нашел в себе силы уничтожить их.

Теперь, слушая беседу троих мужчин, расположившихся в удобных креслах вокруг его стола, он испытывал былое волнение, которое, как ему казалось, давно улеглось.

— Война, — рассуждал Сарафоглу, верный своим принципам оправдывать всякий свершившийся факт, — это последствие безуспешной попытки определенных сил вынудить Турцию к позорному отступлению.

— Война, — спокойно возразил Макгахан, — это результат не способности Турции обеспечить элементарные гражданские права порабощенным ею народам. И если быть точным, война — это по следствие всех «добрых» услуг, которые Европа оказывала Турции на протяжении долгих лет.

Питер Хейгерт, высокий, худой человек с вытянутой, как у ласки головой, вскинул на Макгахана бесцветные глаза:

— Я не совсем понимаю, на что вы намекаете, господин Макгахан.

Корреспондент достал сигару, откусил кончик и прикурил от свечи, поднесенной ему Аргиряди.

— На что я намекаю… — медленно повторил он, выдыхая дым. — Ну, во-первых, на неутомимую деятельность премьера Дизраэли, направленную на укрепление тиранического режима в этой части Европы. Вы отлично это знаете, господин Хейгерт, и всячески способствуете этому.

— Я всего лишь служащий моей страны, — с достоинством произнес секретарь.

— Именно в этом своем качестве, — кивнул Макгахан, — в прошлом году вы побеспокоились о том, чтобы турецким властям стало известно о нашем прибытии в Пловдив. И лишь из-за их восточной медлительности мы успели объехать район восстания раньше, чем были отданы распоряжения не пускать нас.

— Вы говорите с предубеждением ирландца, — желчно засмеялся Хейгерт.

— Нет, я говорю с убежденностью очевидца, — ответил Макгахан, — что в равной степени неприятно как для меня, так и для вас. — И, подавшись немного вперед, он продолжал:

— Это трагедия наших дней, господин Хейгерт. В прошлом каждое государство защищало лишь свои, собственные, интересы. И это было более или менее справедливо. Однако могучие державы создали большую политику, и она подчинила все, в том числе и совесть людей. Хочу, чтобы вы меня поняли правильно. Я говорю о системе. Возможно, безрассудство — это болезнь могущества… Во всяком случае, будет чрезвычайно печально для всего мира, если это станет правилом внешней политики государств.

— Всего лишь в вашем понимании, милостивый государь, — холодно и спокойно возразил секретарь. — У нас свои интересы в этой части света…

— Именно это я и утверждаю, — подхватил Макгахан. — Ведь полому вы и действовали столь хладнокровно. — Он взглянул на англичанина. — А теперь, конечно же, вам не остается ничего другого, кроме как сохранять хладнокровие.

— А я считаю, господин Макгахан, — вмешался Сарафоглу, — что поведение Англии по отношению к оттоманской державе есть пример исполненного долга в международных отношениях.

Журналист перевел взгляд на Сарафоглу и, откинувшись на спинку кресла, медленно произнес:

— Знаете, мне не совсем понятно, почему вы так боитесь независимости вашей страны?

— А я вам поясню, — ответил Сарафоглу, по привычке ощупывая цепочку карманных часов. — Прежде всего хочу, чтобы вы знали, что лично я поддерживал борьбу за независимость болгарской церкви. Господин Аргиряди может это подтвердить. Что же касается политической свободы, тут у меня имеются свои аргументы. Во-первых, страна должна получить политическую свободу без каких-либо сотрясений, путем постепенного введения самоуправления…

— А до тех пор ваш народ могут резать и убивать, сколько им влезет, — кивнул Макгахан.

— Минуточку, — поднял руку Сарафоглу. — Во-вторых, я абсолютно убежден в неспособности малых национальностей развиваться самостоятельно. Знаете, что будет представлять собой турецко-болгарское государство наподобие Австро-Венгерской империи? В-третьих, — Сарафоглу методически загнул третий палец, — в финансовом отношении положение небольших государств весьма плачевно. В-четвертых, ни один порядочный человек в этой стране не согласится, чтобы им правили разные бездельники и негодяи, не вылезающие из бухарестских кабаков…

Макгахан усмехнулся.

— А мне кажется, что самый важный ваш аргумент заключается в следующем: не стоит покидать кресло в Государственном совете, коль уж до него добрался…

Меня не Государственный совет кормит, — ответил Сарафоглу. В голосе его чувствовалось легкое раздражение.

— А я и не говорю о хлебе насущном, — снова усмехнулся корреспондент и посмотрел на часы. — Впрочем, наш спор вряд ли закончится обоюдным согласием…

Он поднялся и сказал, обращаясь к хозяину:

— К сожалению, я должен идти. Хочу съездить в Пазарджик…

Аргиряди тоже встал.

— Мне будет очень приятно, если вы снова нас посетите. Мы ведь так мало виделись, хотелось бы опять встретиться.

— Благодарю вас, — тепло улыбнулся. Макгахан. — Я остановился у моего друга еще по константинопольскому колледжу Павла Данова и буду вам очень признателен за ваше внимание.

— Я слышал о вашей дружбе с господином Дановым, — сказал Аргиряди, пожимая гостю руку. — Надеюсь, мы с вами еще увидимся…

Сарафоглу тоже поднялся и стал натягивать перчатки на костлявые руки, явно горя желанием продолжить разговор с гостем на улице. Однако настроение у него уже было испорчено. Никогда не знаешь, как следует себя вести с такими людьми. И самое главное — нельзя угадать, что они обрушат на твою голову в следующую минуту.

На пороге гости столкнулись с Амурат-беем. Аргиряди поспешил представить бею Макгахана. Амурат несколько секунд пытливо смотрел на корреспондента, будто пытаясь что-то вспомнить. Потом кивнул и направился по лестнице в свою комнату, не уделив никакого внимания Сарафоглу.

Когда Аргиряди, проводив гостей, вернулся в комнату, он застал бея сидящим в кресле и беседующим с Хейгертом. Англичанин держал в руке цилиндр, явно собираясь откланяться. По всему видно, между ними состоялся какой-то короткий, но напряженный разговор. После того, как англичанин вышел, бей молчал еще некоторое время. Чувствовалось, что он возбужден.

— Хейгерт еще утром намеревался с вами встретиться, — заметил Аргиряди. — Он сообщил, что хочет передать вам важные предложения.

Амурат скептически усмехнулся.

— Их предложения, уважаемый эфенди, — это всегда умелая форма каких-то просьб. Многие из них недалеко ушли от этого бородатого писаки, которого вы только что проводили. Провал Мидхат-паши и вся наша политика в Европе в прошлом году были подготовлены… в Англии.

Он немного помолчал и с горечью добавил, глядя прямо перед собой.

— В этой войне у Англии одна-единственная цель — Кипр! И она отнимет его у нас почти как благодеяние…

Бей встал и подошел к окну. Упершись руками в раму, он некоторое время стоял, задумавшись, потом обернулся к Аргиряди и, посмотрев на него так, будто видел впервые, проговорил изменившимся голосом:

— Из Стамбула получен приказ о доставке зерна. Требуют в два раза больше, чем было определено раньше.

— Откуда же нам его взять? — пожал плечами Аргиряди.

— Не успели получить из Анатолии и Багдадского вилайета, — холодно продолжил Амурат-бей, не обращая внимания на возражение, — поэтому требуют его от нас.

Затем добавил:

— Я распорядился пустить слух среди торговцев зерном, что реквизиционная комиссия установила дополнительную цену на большее количество пшеницы. Хамид-паша выделил в распоряжение перекупщиков и торговцев зерном эскадрон черкесов. Я думаю, что этого хватит…

Взяв со стола перчатки, Амурат вымолвил, делая упор на каждом слове:

— Мы заплатим за каждый мешок по десять-пятнадцать грошей свыше установленной цены…

Сейчас к бею вернулось прежнее спокойствие. Он даже улыбнулся Аргиряди, пожав ему на прощанье руку.

Проводив гостя, Аргиряди вернулся к столу и задумался, рассеянно наблюдая за тем, как расходится по комнате голубой дым.

«Интересно, что может спасти Турцию? — думал он. — Англия, младотурки, аллах или сам сатана?…»

Посидев немного, он запер ящик стола и сунул ключ в карман. Машинально взглянул на часы, затем подошел к двери и позвал Теохария. Приказав ему через час собрать членов реквизиционной комиссии у него в конторе, Аргиряди быстро оделся и вышел.

Макгахан заехал в Пловдив, возвращаясь из Дунайского вилайета. Пошла уже третья неделя с тех пор, как была объявлена война. Но нигде вдоль берега Дуная не было турецких войск.

Военные действия развертывались сейчас у Измаила, а также близ Карса, в Анатолии. Международные агентства передавали противоречивые сведения. В один и тот же день человек мог прочитать в «Таймс» об огромных контингентах турецких войск в Румелии и тут же убедиться, что их вообще не существует, развернув «Виннер Цайтунг». Он мог удивиться «достоверным» фактам о подготовке высадки турецкого десанта в Румынии, напечатанным на страницах «Дейли Экспресс», чтобы тут же понять их нелепость, бросив взгляд на заглавия прусской газеты «Ди Кроне».

Макгахан в совершенстве владел языком заглавий, за их фасадом умело читал о положении европейских сил, о мнениях правительств по так называемому Восточному вопросу. Но сейчас, проехав почти все расстояние от Русчука до Видина, он убедился в двух вещах, о которых газеты вообще не сообщали. Во-первых, Турция не была способна вести продолжительную оборонительную войну, даже при столь хорошем вооружении. И во-вторых, войско, которое должно было форсировать Дунай и войти в Болгарию, могло полностью рассчитывать на самую активную и надежную поддержку болгарского населения в городах и селах, несмотря на то, что в прошлом году оно подверглось жесточайшим гонениям со стороны турок. Османы тоже отлично понимали это и принимали меры: Макгахан видел в Тырново и Русчуке огромные колонны арестованных болгар, которых гнали на юг, в Анатолию.

По берегам Дуная и на горных склонах Болгарии — повсюду готовилась жаркая схватка Она обещала стать одной из самых кровавых и драматических за весь период времени, прошедший после Крымской войны.

Журналистский нюх подсказывал Макгахану неминуемое поражение турок. Вместе с тем он предугадывал и размеры кровавой дани, которую должно будет заплатить беззащитное население за это поражение.

Посещение Пловдива было отклонением от намеченного маршрута, но Макгахан твердо решил встретиться с Дановым и уговорить друга уехать вместе с ним в Константинополь. Это была последняя возможность помочь Павлу, прежде чем страна будет ввергнута в пучину кровавой бойни. После своего возвращения в Константинополь Макгахан намеревался отправиться в Румынию, минуя Вену. В Плоешти его ждал сын генерала Скобелева.[22] С ним Макгахан познакомился в диких степях Средней Азии, и с тех пор обоих мужчин связывала крепкая дружба.

Ход нагреваемых событий и то, что Макгахану довелось увидеть в Болгарии, наполняли его душу нетерпением. Он страстно желал воскрешения этого несчастного народа, очищения земли огнем орудий и шрапнелью, возмездия за смерть тысяч невинных в то зловещее лето, когда он впервые приехал сюда.

Но пока что главной его заботой был Данов. Он нежно любил этого юношу за его чистоту и пламенную душу. Война была уже объявлена, и Макгахан не мог взять Данова с собой, но, по крайней мере, он мог предоставить ему в Константинополе квартиру и безопасность, чего нельзя было ожидать здесь.

Сразу же по прибытии в город журналист изложил Данову свои намерения. Но на следующий день ему пришлось уехать в Пазарджик, где он пробыл до вечера. И только когда они остались вдвоем в комнате Павла, незадолго до того, как Макгахан должен был отправиться на вокзал, он повторил свое приглашение.

Павел спокойно выслушал его и, улыбнувшись, сдержанно сказал:

— Но я не представляю, что стану делать в Константинополе. Друзей у меня там почти не осталось, да и вас там не будет.

— Это не довод, — спокойно ответил журналист. — Просто вы переждете события в надежном месте.

— Я не ищу доводов, — возразил Павел. — Меня угнетает другое, то, что я не могу посвятить свою жизнь благородным целям. Ведь существует столько возвышенных идеалов, которым может служить человек. Вы же читали Вольтера, Монтескье, Бэкона…

Макгахан улыбнулся.

— Все учения обладают одним недостатком: они просто учения, — покачал он головой. — А на практике часто оказывается невозможным достигнуть всеобщего благополучия, по крайней мере, на каком-то определенном этапе. Просто его неоткуда взять…

— Как неоткуда — от земли, — решительно возразил Павел. — Земля всем может дать благо.

— Нет, вы ошибаетесь, это зависит не только от земли… Если бы это было так, то она всегда бы удовлетворяла все нужды человечества. Спасение я вижу единственно в прогрессе, который сможет постоянно и в безмерных количествах увеличивать блага. А до тех пор теории о всеобщем благополучии будут оставаться всего лишь теориями…

Макгахан достал из кармана дробинку и повертел ее в руках.

— Знаете, — усмехнулся он, не глядя на Павла, — у меня всегда было такое чувство, что некоторые люди рождены не там, где им надлежало родиться, и не вовремя. Для них существуют две возможности: или смириться и принимать жизнь такой, какая она есть, или же восстать против судьбы.

Макгахан сунул дробинку в карман и в упор взглянул на Павла.

— И второе решение я всегда считал одним из наиболее верных проявлений достойного характера. Я не могу предсказать вашу дальнейшую участь, Павел, но мне нравится, что вы по-прежнему остаетесь таким, какой вы есть, невзирая на то, что обещает и что предлагает вам жизнь.

Макгахан поднялся и подошел к вешалке, где висел его редингот.

— Вы меня переоцениваете, — покачал головой Павел. — Поверьте, я сам не знаю, на что я способен и что должен делать. Вот сейчас, например, я перевожу Руссо и постоянно спрашиваю себя: тем ли я занимаюсь?… Порой мне хочется разорвать все, уничтожить, сжечь… Ну, хорошо, я переведу… А потом? Что я могу делать? Что вообще нужно делать? Мне бы хотелось участвовать в том, что сейчас происходит, внести свою лепту, но я не знаю как, не знаю — во что…

Макгахан медленно застегивал пуговицы на рединготе.

— К сожалению, не могу вам помочь, мой друг, — помолчав, ответил он, — хотя прекрасно вас понимаю. Мне кажется, что в такое время человек должен больше прислушиваться к голосу интуиции, чем разума. Впрочем, нужно вам сказать, что когда я сюда ехал, у меня возникло чувство, что турки взбудоражены не только началом воины, но и чем-то еще, что происходит внутри самой страны. Может быть, это связано с какими-то волнениями типа прошлогодних? Кто знает… Тайное движение так же невидимо, как тени в ночи. — Он задумчиво посмотрел в окно и добавил: — И все же, это не для вас. У вас нет житейского опыта, и в такой борьбе вы будете чувствовать себя наивным новичком.

Макгахан взглянул на часы. Пора отправляться. Спустившись вниз они наняли один из фаэтонов, стоявших у церкви, и тронулись в путь.

С высоты Тепеалты город был виден как на ладони. Лучи заходящего солнца высвечивали крыши домов, которые вспыхивали желтыми и оранжевыми пятнами среди буйной зелени. Внизу яркие краски тускнели, окутанные лиловым сумраком тени, будто погружались в глубокий спокойный омут.

— Вы говорили о тайном движении, — заговорил снова Павел. — Что вы имеете в виду?…

Макгахан пожал плечами.

— Абсолютно ничего конкретного… Я только предполагаю… — И, немного помолчав, заявил: — Так или иначе, для меня исход войны решен, ибо это будет война не только двух армий, но и двух миров. Поэтому она будет кровавой и беспощадной не только на поле брани, но и здесь, в тылу…

Фаэтон остановился у вокзала. Проводник указал Макгахану его место. Состав был небольшим — всего три вагона. Сзади был прицеплен товарный вагон, охраняемый вооруженным солдатом. До отхода поезда оставалось еще несколько минут. Макгахан и Павел присели на деревянную скамейку посреди перрона. Паровоз пыхтел, выпуская клубы пара, и время от времени давал короткий свисток. Немного погодя послышался звук станционного колокола, возвещавшего отправление поезда.

Окинув состав небрежным взглядом, Макгахан нарочито равнодушно спросил:

— Вас действительно что-то задерживает здесь, Павел?

Откинувшись назад, Павел ответил, не глядя на журналиста:

— Это «что-то» очень неопределенно, Дженерариэз. В том-то все и дело, что слишком неопределенно…

Раздался последний звонок. Макгахан и Павел поднялись с места и молча направились к вагону. Журналист на миг замедлил шаг и с расстановкой произнес:

— Это что-то личное, друг мой?

Павел почувствовал, что краснеет, но отрицательно покачал головой.

— В таком случае я вам советую хорошенько подумать… И если вы решите приехать, можете это сделать в любой день следующей недели. Я покину Константинополь спустя десять дней. — Макгахан дружелюбно посмотрел на Павла и добавил: — При необходимости можете воспользоваться вот этим.

И он протянул юноше конверт с эмблемой американского посольства в Константинополе.

— Через месяц-другой, — продолжал размышлять Макгахан, — когда русские перейдут Дунай и турки почувствуют приближающийся конец, здесь могут произойти страшные вещи, тогда нельзя будет рассчитывать ни на отца, ни на брата…

У последнего вагона поднялась суматоха. Вооруженные солдаты быстро строились в шеренгу. Со стороны города показалась колонна из сорока-пятидесяти человек. Руки людей в каждом ряду были соединены общей цепью, заканчивающейся кандалами. Зловещий металлический звон плыл над перроном. Явно, это были заключенные, которых везли в Анатолию. Павел не увидел среди них ни одного знакомого лица, хотя, судя по одежде, все они были городскими жителями. Провожающих тоже не было, только в начале перрона кто-то из толпы протянул арестантам кувшин с водой и большую буханку хлеба Вероятно, заключенные были жителями небольших городков, раскинувшихся неподалеку от Пловдива, у подножия Родопских гор.

Низенький коренастый офицер подал команду, и двое стражников принялись грузить осужденных в товарный вагон. Все разом зашумели зазвенели цепи, послышалась ругань на турецком языке, громкий голос одного из стражников, считавших арестантов. Внутри вагона кузнец приковывал каждую цепь к отдельному кольцу в стенке. Вся эта суета и беспорядок задерживали отправление поезда.

Павел взглянул на Макгахана. Американец стоял, слегка расставив ноги и молча наблюдая за погрузкой в товарный вагон.

— Неизменная действительность Османской империи… — процедил он сквозь зубы.

— И это в век человеческого прогресса, на глазах у всей Европы… — подхватил Павел.

Макгахан покачал головой.

— Европа, — медленно произнес он, — возможно, нуждается в этом… Что же касается прогресса, то я далеко не убежден, что он распространяется и на сферу нравов…

Свистнул паровозный гудок. Макгахан посмотрел на друга долгим взглядом, затем крепко пожал ему руку и быстро поднялся в вагон. Через секунду он показался в окне своего купе, попытался было открыть окно, но тщетно. В это время поезд медленно тронулся, Макгахан беспомощно развел руками. Некоторое время еще виднелись машущие из окон руки, но поезд быстро набирал ход, и вот мелькнул последний вагон с красными фонарями на буферах, и состав исчез из виду.

На обратном пути Данов вспомнил о конверте. Он достал его из кармана и вскрыл. В конверте лежала справка следующего содержания:

«Американское посольство в Константинополе удостоверяет, что господин Павел Данов является сотрудником посольства и находится под защитой конвенций, заключенных между объединенными государствами Северной Америки и Османской империей.

Секретарь Юджин Скайлер»

Павел прочитал бумагу, свернул ее и снова сунул в конверт. С обеих сторон фаэтона показались вооруженные стражники. Это возвращалась в город охрана заключенных…

— Куда править, чорбаджи? — спросил кучер.

Павел ничего не ответил. Вечерние сумерки сгустились, образовав непроглядную темень. Мерцавшие огни города казались еще более далекими и загадочными.

12

В субботу утром София и тетя Елени уселись в темно-зеленое ландо и отбыли в Хюсерлий. Стояла тихая, ясная погода. Небо было чистым, и лишь далекий горизонт был расчерчен тонкими перистыми облаками. Листья на деревьях слегка подрагивали, но не ветер был тому причиной, а таинственный весенний трепет, который ощущала пробудившаяся от зимнего сна земля.

Опершись на плюшевый подлокотник, а другой рукой придерживая у ворота жакет, София смотрела из окна на свежевскопанные сады и огороды, стараясь разглядеть сквозь кружево листвы далекие горы. Родопы на этот раз были в дымке. София неожиданно вспомнила историю дервенджиев, которую однажды рассказала ей Елени в связи с гравюрой хаджи Аргира, и почувствовала необыкновенное волнение. Тогда вся история показалась ей невероятной, придуманной с начала до конца. Она пыталась отыскать доказательства этому, но все факты лишь еще раз подтверждали рассказ тети, вызывая смятение. Вначале София успокаивала себя тем, что это каприз, который пройдет, как и многое другое, месяцами державшее ее в напряжении. Порой ей казалось, что волнение, вызванное в душе рассказом, уже улеглось, и что смешно даже думать об этой неясной и далекой истории. Но именно в такие минуты какой-то незначительный повод — гортанный, слегка протяжный говор горцев, которых она встречала на базаре, или грустная родопская песня, долетевшая из дома хаджи Данко или Гьорговых, пробуждала в душе волнение, от которого останавливалось дыхание, и сердце начинало биться сильнее. В такие минуты, внешне спокойная и сдержанная, она еще больше замыкалась в себе, мучаясь вопросами и сомнениями.

Почему в доме Аргиряди говорили по-болгарски, и учителя, которые преподавали ей до того, как она уехала в пансион, были болгары? До прошлого года София не особенно задумывалась над этим. Помнится, Аргиряди лишь обронил: «Все кругом болгары!»

«Как, и Гюмюшгердан, и Полатовы, и Немцоглу?» — удивленно спросила она. «Все, — сухо подтвердил отец. — Только что говорят по-эллински». Тогда по тону и по выражению лица она поняла, что разговор этот ему неприятен.

Она ненавидела турок за их жестокость. Это заставляло ее с увлечением читать о борьбе эллинов за свободу, о Боцарисе, о Байроне, сложившем голову в этой борьбе. София искренне сочувствовала всем ее участникам и в конце прошлого года без колебаний внесла десять лир — все наличные деньги, присланные ей Аргиряди к концу учебного года, — в кассу босненских повстанцев в Загребе. Отцу она сказала, что отдала деньги миссионерам, и больше к этому вопросу никогда не возвращалась…

Ландо проехало по мосту через Чамдере и свернуло на дорогу, ведущую в имение.

— Ты что-то выглядишь усталой… — озабоченно сказала Елени. София только теперь заметила ее испуганный взгляд. — Уж не больна ли ты? — Тетушка пощупала лоб племянницы.

— Нет, нет, я хорошо себя чувствую… — ответила София.

— Так ли… — с сомнением покачала головой Елени. — В последнее время с тобой что-то происходит. Ночами не спишь, горит лампа, я слышу, как ты ходишь по комнате…

София нежно взяла ее за руку и улыбнулась.

— Да не беспокойся, тетя, все в порядке. Просто погода такая… Наверно, это от дождей… В дождь меня обычно мучает бессонница… Вот начнется настоящая весна и все пройдет.

Они уже подъезжали к имению. Ландо катилось по дороге, обсаженной вековыми вязами. Интересно, догадывается ли тетя о том, что творится у нее в душе? Заметно ли то раздвоение, которое мучает Софию? И если Елени догадывается, способна ли она понять племянницу?

Колеса застучали по брусчатке, которой был вымощен двор имения, и ландо остановилось у крыльца.

— Ну вот и приехали, — вздохнула Елени и взяла накидку, которую племянница сбросила с плеч.

София вышла первой. Полуденное солнце щедро рассыпало свои лучи, освещая сочную зелень деревьев и неподвижное зеркало пруда в глубине сада. Голуби лениво хлопали крыльями, усевшись на ступеньках. Девушка на миг остановилась, потом, подобрав подол платья, помчалась к огромным липам, растущим вдоль фасада дома.

— Софи, — крикнула ей вслед тетя, — не уходи далеко.

— Я сейчас вернусь, — ответила издали София и помахала рукой. — Сейчас, сразу же…

Она подбежала к конюшне и вошла внутрь. В нос ударил резкий запах навоза. София огляделась и заметила у коновязи Доксу. Подошла к лошади и обняла за голову. Та радостно вздрогнула от этой ласки. София достала из кармана кусочек сахару и сунула лошади в рот. Потом поцеловала ее в лоб и вышла из конюшни. Обогнув дом, она очутилась на заднем дворе. Здесь всегда было тихо и безлюдно. Пряно пахло травой и хвощом. Сквозь деревья виднелась долина Марицы.

София миновала кустарник, образующий живую изгородь, и, не спуская глаз со светлеющего горизонта, опустилась на кучу скошенного сена.

— Так, так… Дал бог свидеться, хозяйка… — услышала София позади себя чуть хрипловатый голос.

Девушка обернулась и увидела сидящую под развесистой сливой старуху, прядущую пряжу. Лицо старухи показалось Софии знакомым. Она внимательно вгляделась в потемневшее от солнца и старости лицо.

— Я тебя где-то видела, бабушка, — подошла она поближе.

— Конечно, дитя мое, как же не видеть. Я бывала у вас, в городе. К твоей матушке, царство ей небесное, сколько раз приходила. Я бабка Мина, гадалка — тебе ли меня не знать… Только раньше я жила в другом имении, в Лохуте… Вот ты меня и забыла…

И София вдруг вспомнила, что когда-то эта смуглая худая женщина часто бывала у ее матери. Они пили кофе по-турецки, потом переворачивали чашки вверх дном и начинали беседовать. Отослав Софию за чем-нибудь наверх, мать протягивала свою чашку гадалке, и та принималась тихо говорить что-то, пристально вглядываясь в кофейную гущу и доверительно наклонясь к ее матери.

Когда София спрашивала, о чем говорит эта старуха, мать уклончиво отвечала, что не детское это дело, и глаза ее становились бездонными и печальными.

— Конечно, помню, как не помнить… — задумчиво повторила София и, подобрав подол платья, опустилась у ног старухи.

— Ты ведь на кофейной гуще гадала, правда? — спросила она, слегка сощурив глаза.

— И на гуще, и на другом… — Старуха наклонилась и взяла новую кудель.

— А мне погадаешь?

— Тебе? — женщина лукаво усмехнулась. — Что тебе гадать, у тебя и так все ясно: свадьба, свадьба тебя ожидает…

— Ты это оставь! — нахмурилась София. Она перевела взгляд на равнину. Тень облаков, плывущих в небе, покрыла равнину темными пятнами. София не любила, когда заходил разговор о замужестве. Ее раздражали намеки на возможный союз с Игнасио. Мысль о том, что она должна будет принадлежать кому-то безраздельно, болезненно отзывалась в душе, раня чувство независимости, ревниво сохраняемое в тайных уголках души.

— А ты давно гадаешь? — она накрыла ладонью костлявую руку старухи.

— С тех пор, как себя помню, — усмехнулась та. — Мы, горцы, такими рождаемся…

— А откуда ты. родом?

— Откуда? С Доспатских гор… — старуха недоуменно подняла брови. — Разве ты не знаешь? Мы, здешние, все оттуда… И Аргировы тоже… Твои предки пришли оттуда… С Доспата. Твой дед и старый хаджи Аргир из одного теста замешаны… доспатского… Поэтому отец твой нас терпит и держит у себя… Жаль, не доводилось тебе там бывать, а то бы увидела красоту… лес… И сильных, ловких людей…

София замерла.

«Значит, это никакая не тайна, — думала она. — Значит, об этом знают все, весь город…»

Она медленно поднялась, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги. Постояла немного, глядя на руки старухи, потом медленно направилась к дому.

— Ты уже уходишь? — как во сне долетел до нее голос бабки Мины. — Приходи опять, как выдастся времечко…

— Приду, бабушка, непременно приду… — пересиливая себя, ответила София и медленно пошла вверх по тропинке.

Тень облаков полностью накрыла верхушки деревьев, и зеркало пруда сразу потемнело. На крыше глухо ворковали голуби…

София никогда не восхищалась тем, что ей не было хорошо знакомо. Обычно она старалась постепенно узнать человека, его характер — открывая черту за чертой и полностью доверяясь интуиции.

В то памятное воскресенье, когда Борис Грозев впервые прибыл в Хюсерлий, на девушку произвело сильное впечатление его поведение: молчаливость, необычная для торговца, спокойствие, с которым он держался в седле. Характерной чертой, выгодно отличающей Грозева от окружающих, была холодность — врожденная или выработанная. Она почувствовала, что под маской торговца из Бухареста скрывается совсем иной человек. В первые дни после того, как они расстались, София ни разу не упомянула имя Грозева, старалась не думать о нем. Она поняла, что страстно желает его приезда в Хюсерлий только сегодня утром, когда отец сообщил, что Грозев снова будет их гостем. Почувствовав любопытство и волнение, девушка разозлилась на себя.

Гость приехал после обеда. София встретила его сдержанно, чего нельзя было не заметить. Грозев тоже сказал девушке несколько ничего не значащих слов и обратился к Аргиряди, продолжая разговор, начатый еще в фаэтоне.

Он принял предложение приехать, будучи уверенным, что ему удастся остаться с Аргиряди наедине. Сведения, данные ему Тырневым и Калчевым об Аргиряди, совпадали с его собственным впечатлением. Торговец был умным и волевым человеком, обладавшим чувством собственного достоинства. Поддерживая тесную дружбу с русским консулом Найденом Геровым,[23] Аргиряди вместе с тем пользовался огромным влиянием среди турецких властей, хотя считался болгарином. Для многих он продолжал оставаться странным и непонятным человеком, другие же считали его ловким пройдохой, который знает цену каждому своему шагу.

«Неужели все в нем объясняется лишь ловкостью и изворотливостью?» — думал Грозев, пристально глядя в спокойные темные глаза собеседника. При исполнении задач, намеченных тайным комитетом Пловдива, личность Аргиряди приобретала особое значение — прежде всего как источник всевозможной информации, точных и важных сведений. Кроме того, немаловажным был и факт, о котором Косте Калчеву сообщил один знакомый хорват, что дочь Аргиряди во время своего пребывания в Загребе помогла босненским повстанцам деньгами. И теперь, внимательно следя за ходом беседы, Грозев продолжал обдумывать все эти подробности, пытаясь понять поведение всесильного пловдивского нотабля…

— Вот вы утверждаете, — сказал Борис, — что казна не в состоянии оплатить реквизированную пшеницу, по крайней мере, в близкие восемь месяцев.

— Я в этом убежден, — кивнул Аргиряди. — Она оплатит лишь ту часть, которая обеспечит поставку новых пополнений от торговцев зерном.

— В таком случае, казна не выполнит своих обещаний относительно поставки других товаров, а также по экспедированию табака, хлопка и прочее…

— А почему вас это удивляет? — пожал плечами Аргиряди и засмеялся. — Османская империя всегда существовала благодаря своим долгам. — И, закурив сигарету, продолжил:

— Вас, например, интересует вопрос о том, как обеспечить себе торговую прибыль, а вот Турции она гарантирована. Но не советую вам вкладывать свои капиталы в некоторые фирмы. Рискованное дело.

Сегодня Аргиряди был в хорошем расположении духа, что делало его особенно разговорчивым.

— Что вы имеете в виду? — он постарался придать своему голосу равнодушный тон.

— Прежде всего, из-за политической обстановки, — ответил Аргиряди, немного помолчав. — Вы же видите, что в условиях предстоящей войны Турция не может быть партнером, на которого можно рассчитывать.

— А вы сам? — удивился Грозев. — Насколько я знаю, вы многое поставили на турецкую карту…

Аргиряди как-то странно усмехнулся.

— Я — совсем иное дело… Я сижу на козлах телеги, которая катится вниз. Если я спрыгну, попаду под колеса и они меня раздавят. Самое разумное в моем положении — покорно ждать катастрофы или счастливого стечения обстоятельств. Говорят, такие, как я, редко погибают…

И он деланно засмеялся, сильно затянувшись сигаретой.

— Я вижу, вас удивляет сказанное мною, — помолчав, продолжал Аргиряди. — Интересно, что вы думаете об этом?

Грозев инстинктивно почувствовал, что игра, в которую он позволил себя вовлечь, становится опасной.

— Думаю, что они сказаны человеком, у которого есть чувство юмора, — ответил он и тоже засмеялся.

И они заговорили о ценах на табак и кунжут, о преимуществах хранения товаров в складах — иными словами, о вещах, о которых можно размышлять бесконечно, в то же самое время думая о чем-то своем и не особенно следя за ходом беседы.

Подали чай. София разлила его в чашки, поднесла гостю и отцу, сама уселась напротив. Борис пару раз поймал ее серьезный, испытующий взгляд, обладающий кошачьей цепкостью.

София и в самом деле изучала гостя, задавшись целью открыть в его лице какую-то новую, не замеченную ранее особенность.

У Грозева были белоснежные зубы и решительный взгляд. Черты лица казались бы абсолютно не примечательными, если бы не властное выражение, что особенно подчеркивал шрам над бровью.

Грозев чувствовал, что его беседа с Аргиряди позволяет Софии пристально вглядываться в него. Поэтому, улучив момент, он сказал:

— Ваша дочь — прекрасная наездница, господин Аргиряди… София вздрогнула. Она вспомнила о происшедшем и насторожилась.

— Только порой она слишком самонадеянна. Вероятно, просто не знает, что испытывает лошадь, когда наездник одет в амазонку, — шутливо добавил гость и отпил из чашки.

— В таких случаях я всегда рассчитываю на удачу, — сдержанно улыбнувшись, отпарировала девушка. Она приготовилась обороняться, если Грозев начнет насмехаться.

— Вся беда в том, мадемуазель, — поклонился ей Грозев, — что вам редко нужна помощь. — Он посмотрел на нее взглядом, в котором не было насмешки, и София почувствовала легкую досаду на себя за то, что, возможно, она слишком подозрительно относится к этому человеку.

— У нее кроткая, послушная лошадка, — вмешался в разговор Аргиряди. — Мы взяли ее в конюшнях Муса-бега в Одрине. У него там английские служащие…

— Да, Докса действительно превосходна, — согласился Грозев.

— Моя дочь с нетерпением ожидает сегодняшней езды, — добродушно улыбнулся Аргиряди и обвел взглядом горизонт. — Погода отличная. Вы сможете спуститься к Халиловым мельницам…

София удивленно взглянула на отца: в разговоре с ним она не выражала такого желания…

— Я бы предпочла тропинку над рисовыми полями, — сухо сказала она Грозеву. — Только не знаю, доставит ли это вам удовольствие.

— Разумеется, если вам это приятно…

София подумала, что, наверное, ее поведение оставляет желать лучшего и что виной ее нервного состояния, возможно, является утренний разговор с гадалкой и вызывающее спокойствие этого человека. Она поставила чашку на стол и резко встала.

— Я сейчас вернусь…

Девушка стремительно вышла из комнаты, чувствуя, что щеки ее заливает предательская краска.

Аргиряди предложил Грозеву еще чаю, но тот отказался. Тогда хозяин налил себе и, отпивая ароматную жидкость маленькими глотками, принялся рассказывать историю покупки его отцом имения Хюсерлий.

Вскоре София вернулась. На шее у нее белел легкий шелковый шарф, отлично оттеняющий темный бархат амазонки.

Грозев поднялся.

— Хотите взять мои гетры? — любезно предложил Аргиряди.

— Благодарю вас, — ответил Грозев. — Но мой костюм не из самых изысканных, так что я спокойно могу и в нем.

Они спустились по лестнице и направились в конюшню. Аргиряди следил за ними с террасы. София шла чуть впереди, Грозев любовался ее гибким телом, грациозной походкой. Девушка почувствовала, что за ней наблюдают, и резко обернулась:

— Давайте поедем по берегу. Вы не против?

Голос ее звучал спокойно.

— Разумеется, нет, — ответил Грозев. — Поедем туда, куда вам хочется. Я тоже очень люблю поле.

На привязи нетерпеливо гарцевали Докса и еще один конь. Грозев помог Софии взобраться, затем вспрыгнул в седло. Это был другой конь, не тот, что в прошлый раз, более красивый и чуткий.

Они тронулись легкой рысью. Проехали мимо террасы. Аргиряди все еще был там.

— Софи, будь осторожна, — крикнул он и помахал им рукой.

Дочь лукаво посмотрела на него. К ней вновь вернулось хорошее настроение.

Ездоки миновали липовую аллею и выехали на тропинку, где произошел злополучный инцидент с Апостолидисом. София повернула Доксу к зарослям мяты, простиравшимся до самой реки.

— Не хочу по этой дорожке, — капризно заявила она. — Я — фаталистка.

— Вы, по-моему, не из пугливых, — заметил Грозев, уводя разговор в сторону от неприятного случая.

— Нет, я фаталистка, — упрямо тряхнула головой София. — Дома все об этом знают. — Она немного помолчала, потом добавила, не глядя на Грозева:

— Тетя Елени даже считает, что я поднимаюсь по лестнице всегда с левой ноги. А уж она-то знает — следит за каждым моим шагом.

— Наверное, любит вас… — сказал Грозев, любуясь профилем девушки.

— Очень… — кивнула девушка, и лицо ее сразу же стало серьезным. — Вообще, тетя заменила мне мать после того, как та умерла…

— Отец тоже питает к вам слабость…

— И я к нему, — ответила София и вдруг затараторила, охваченная необычной веселостью: — Вообще-то мы — странная семья. Отец ввел в доме патриархальный порядок и следит, чтобы он неукоснительно соблюдался. Тетя Елени благоговеет перед этим порядком и всячески его поддерживает. Словно если она его нарушит, мир полетит вверх тормашками. Перед отцом испытывает панический страх. Когда мы сидим за столом, она слово боится вымолвить… Иногда я еле сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться…

Они выехали на берег. Огромные вербы отбрасывали тень на темную, спокойную воду, отливающую металлическим блеском. Обогнув мельницу, они направили коней к каменному плато, упиравшемуся в рисовое поле.

София молчала, задумавшись. По лицу ее пробегали веселые блики а глаза странно блестели…

Потом она вдруг предложила:

— А почему бы вам не остаться у нас и завтра? Приедут гости…

— Итальянец и господин Апостолидис? — в тон ей спросил Грозев.

— О! — с деланным ужасом воскликнула София. — Игнасио уехал… Представляете, он забыл у нас свой паспорт… Такой рассеянный… После его отъезда мы перевернули в доме все вверх дном, разыскивая этот паспорт. А спустя две недели Цвета обнаружила его в кармане халата Игнасио. А Апостолидис после случая с его знаменитым костюмом вообще больше не появлялся…

Она перестала смеяться. Потом продолжала:

— Приедут Амурат-бей, Хамид-паша и, возможно, Павел Данов с отцом.

— Хамид-паша и старый торговец зерном стоят один другого, — заметил Грозев.

— Да, — кивнула София. Натянув узду, она направила Доксу вниз по тропинке. Помолчав немного, добавила:

— Но Амурат-бей — совсем иной…

— Да, — подтвердил Грозев. — Человек он интересный…

— Мне кажется, что он умный, образованный и вообще человек совсем иных взглядов, — заявила София.

— Вполне возможно, — спокойно согласился Грозев. — Я не знаком с ним близко. Но, наверно, это один из самых способных офицеров Порты… Однако мне думается, что он в немилости… по политическим причинам.

— И все же, — в задумчивости произнесла София, глядя куда-то вдаль, — даже если все их офицеры такие, как Амурат-бей, все равно рабство — ни с чем не сравнимое бедствие. И это подтверждается насмешками иностранцев, их надменным презрением к нашей жалкой участи…

Грозев ждал, что София продолжит начатый разговор, но девушка вдруг замолчала.

«Какой странный характер, — подумал Грозев. — Интересно, что она сознает, а чего нет? Отец ее явно хорошо понимает все, что делает. А ее представление о рабстве, что это — всего лишь досада по поводу отношения иностранцев или что-то большее? Внутренним убеждением или просто милостыней была ее помощь хорватским повстанцам?»

— Расскажите мне еще что-нибудь о вашей семье, — попросил он.

София усмехнулась.

— Ну что я могу рассказать. Интересного много. Например, мы часто устраиваем домашние праздники…

— Наверное, это действительно забавно…

— Вы даже не можете себе представить, — рассмеялась девушка. — Я играю, а отец поет. У него хороший голос… В дни рождения мы исполняем целые музыкальные программы. Интересно посмотреть на нас со стороны. Но должна вам сказать, традиции у нас строго соблюдаются. Отец мой настаивает на этом. Помню, однажды на Василия[24] у нас были гости из Марселя. Когда мы пошли махать вокруг очага кочергами и бить в медные блюда, они глядели на нас так, будто мы вершим языческий обряд.

Глаза Софии искрились, и вся ее сдержанность куда-то улетучилась, неузнаваемо изменив обычно спокойную дочь Аргиряди.

Грозев с интересом наблюдал за ней.

— Но, вероятно, это нисколько вас не смущало, — весело сказал он.

Она удивленно взглянула на него. Глаза его смеялись. Секунду-другую они смотрели друг на друга, потом девушка отвернулась.

— Я никогда не стеснялась того, что делаю, и того, кто я есть, господин Грозев, — холодно проговорила она. — Может быть, вы неправильно меня поняли…

Грозев с улыбкой смотрел на ее разрумянившуюся щеку.

— Нет, — покачал он головой. — Просто мне хотелось знать, что определяет ваше представление о достойном и недостойном у людей.

София ничего не ответила. Она по-прежнему смотрела вперед, лицо ее постепенно погасло. Когда они взобрались наверх, девушка дернула поводья и пустила Доксу галопом. Вскоре показалось поле. Солнце освещало верхушки деревьев, растущих вдоль реки, легкий, прозрачный воздух чуть заметно дрожал. София нервно правила лошадью. Доксе как будто передалось возбужденное состояние хозяйки. Когда они подъехали к саду возле имения, София снова пустила лошадь вскачь. Грозев последовал за ней. Воистину, наездница была капризной и своенравной.

У конюшни София осадила Доксу так резко, что кобыла почти присела на задние ноги и зафыркала, мотая головой. Наездница спрыгнула, прежде чем Грозев успел ей подать руку.

Аргиряди, как видно, слышал топот копыт, потому что вышел на террасу.

— А я уж было подумал, что вы добрались до Мечкюра, — заметил он.

— Мы ездили к нижним мельницам, — ответила София, изо все» сил стараясь сохранить спокойствие. — Но у меня разболелась голова…

Она подошла к отцу и поцеловала его в щеку.

— Поэтому я пойду прилягу… — Потом обернулась к Грозеву: — До свидания, господин Грозев, благодарю вас…

На ее бледном лице странно блестели темные глаза.

— Я тоже вам благодарен, мадемуазель, — ответил Грозев со сдержанной, ничего не выражающей улыбкой. — До свидания…

Ночью София не сомкнула глаз. На другой день она отказалась спуститься вниз, придумав какой-то предлог, весь день провела у себя в комнате и оделась незадолго до того, как Аргиряди отправился в Пловдив. Обычно отец возвращался в город в воскресенье вечером, а она с тетей Елени в понедельник утром. Но на этот раз София выразила желание вернуться вместе с отцом. Аргиряди сразу же согласился, тем более, что дочь действительно выглядела неважно.

По дороге Аргиряди перебирал в уме услышанное сегодня за столом. Война выявила полную беспомощность и неспособность турок обеспечить пропитание войскам и городскому населению. Аргиряди случалось жить в Европе, и он хорошо знал, что судьба государств зависит не только от штыков и блеска мундиров, но и от мешков зерна, от рулонов тканей и черных слитков металла, которые сгружались в портах. Снабжение же Румелии день ото дня становилось все хуже. Но вместо беспокойства в душе торговца была досада и холодное безразличие.

Рядом с ним куталась в пелерину София. Она вспоминала вчерашний день, цепляясь за каждую подробность и спрашивая себя, почему слова Грозева вызвали в душе раздражение? Что он хотел сказать своими намеками? Что в поведении гостя заставляло ее терять способность владеть собой? Она закусила губу. Ничего не скажешь, она вела себя, как девчонка: сначала по-глупому болтала, а после этого — вспылила хуже новенькой пансионерки. Был ли он ей неприятен? Нет. В нем даже есть что-то такое, что ей определенно нравилось. София тряхнула головой, как бы отгоняя назойливые мысли, и выглянула наружу.

Фаэтон ехал по глухим улочкам Тахтакале, фонари у домов тускло светили. София еще раз решительно тряхнула головой. Нет! Больше она не станет о нем думать! Никогда! Но и ненавидеть тоже не будет. Просто станет относиться к нему с полным безразличием. Она презрительно усмехнулась. У нее достаточно сильный характер, чтобы подчинить воле свои чувства. София откинула с лица накидку, Холодный воздух освежил пылающие щеки. По небу плыли низкие облака. Пахло дождем…

На другой день девушка встала рано. Помогла по дому, а к обеду оделась и сказала, что пойдет к Жейне Джумалиевой. Они не виделись с ней больше месяца.

Жейна была на два года младше, но дружили они с детства. Разлука не помешала этой дружбе, сохранилось очарование детских лет. После возвращения из Одессы дочь Джумалиева называла Софию Соней, и той нравилось это русское имя, которое звучало в устах Жейны очень мелодично.

Отправляясь сегодня к Джумалиевым, София решила попросить у Жейны китового уса для кринолина. Но, пройдя немного по улице, почувствовала, как в душе поднимается презрение к самой себе. Ведь кринолин понадобится ей только зимой. Она остановилась у церковной стены. Сердце сильно стучало в груди. Что будет проявлением слабости — вернуться или продолжить путь? Поколебавшись, София двинулась дальше. Она поняла, что душевное равновесие, которым она всегда так гордилась, теперь висит на волоске, и потребуется много усилий, чтобы сохранить его.

Она думала об этом, поднимаясь по лестнице дома Джумалиевых. Непонятное волнение заставляло замедлять шаги, делало их неуверенными.

Жейна радостно встретила гостью. Обняв за талию, повела ее в свою комнату.

Эта комната всегда радовала Софию своей пестротой. На стене висели небольшие акварели с видами Одессы, на камине стояли статуэтки русских крестьянок, выполненные из стекла; на столике из черного дерева — пестрые деревянные фигурки.

Жейна взяла из рук подруги зонтик и поставила его в бронзовую стойку у камина. Потом снова порывисто обняла Софию, спрятав лицо у нее на груди. Задыхаясь, промолвила:

— Соня, миленькая моя Соня…

Когда она оторвалась от Софии, та заметила, что щеки Жейны горят, а глаза лихорадочно блестят.

— Что с тобой, Жейна? Что произошло? — спросила она девушку, легонько касаясь ее щеки.

— Ничего… Я так ждала тебя… Ах, как я тебя ждала…

София пристально вгляделась в нее. Подчиняясь интуиции, она пыталась отгадать причину перемены в выражении лица девушки.

— С тобой что-то творится, — решительно заявила она, погладив Жейну по русым волосам. — Ну-ка, рассказывай…

— Ну как тебе сказать… — Жейна прижала руки к груди и замолчала, словно подыскивая слова. — Может быть, это глупо… И не стоит говорить… Но мне хотелось тебя увидеть… Очень хотелось…

София, ничего не говоря, усадила ее на диван рядом с собой.

— Я просто удивляюсь тебе, — сказала она. — Сегодня ты какая-то особенная. Что-нибудь случилось?

Жейна на миг закрыла глаза.

— Ты только не смейся… Я, наверно, все это придумала. — Она покачала головой и откинулась назад. — Ничего нет… И ничего не может быть… Но мне хотелось бы, чтобы ты его увидела, поговорила с ним… Ты лучше всего можешь понять и оценить его… Но сейчас eго нет дома, он обычно выходит рано утром…

Жейна помолчала, потом склонила голову на плечо Софии и тихо промолвила:

— О, Соня! Никогда, никогда прежде мне не доводилось испытывать подобное… Никогда…

София все поняла. Она чувствовала, как сильно бьется сердце девушки. Рука ее машинально гладила волосы Жейны. Вначале ей показалось невероятным, чтобы Жейна, ее нежная, чистая Жейна могла увлечься этим загадочным и, как ей теперь казалось, грубым и жестоким человеком. Потом в душе появилось ощущение, что у нее самой что-то отняли, и она почувствовала себя слабой и униженной до глубины души. Впервые Жейна выглядела досадной и глупой, а все вокруг — скучным, нелепым, и вообще вся эта история была отвратительна.

София медленно поднялась, накинула шаль на голову и, стараясь не выдать своих чувств, сказала, что ей пора. Затем расцеловала Жейну в обе щеки, набросила на плечи шелковую пелерину и быстро вышла.

Дождь уже начался. София миновала Хисаркапию и направилась вниз по улице. Идти домой не хотелось. Она старалась прогнать мрачные мысли, думать о чем-то хорошем, что ей приходилось видеть или предстояло встретить в жизни; хотелось поговорить с веселыми, жизнерадостными людьми, а не с такими странными типами, как Грозев.

Она бесцельно бродила по улицам, а дождь все усиливался. София решила переждать его где-нибудь под навесом. Она остановилась и подняла глаза. То, что 'она увидела, испугало ее. В своем желании подальше убежать от дома Джумалиевых она бессознательно вновь вернулась сюда, к этой дубовой двери, за которой жил он. Это показалось ей знамением, которое заставило ее содрогнуться.

А дождь все усиливался. Где-то над холмами прогремел первый весенний гром — сильный и бодрый, несущий радость.

Тогда обессиленная София бросилась к Соборной церкви, как бы стремясь уйти от чего-то рокового, что преследовало ее по пятам.

14

Кто-то постучался в дверь.

— Войдите, — сказал Грозев, быстро прикрыв торговыми счетами листок, на котором что-то писал.

На пороге показались Христо Тырнев и Бруцев. Семинарист уже несколько раз бывал у Грозева, поэтому вошел первым, держась совсем свойски. Тырнев последовал за ним, с любопытством осматривая закопченные стены комнаты. Грозев снял ее на постоялом дворе Куршумли якобы для торговой конторы. На самом же деле здесь он мог, не вызывая никаких подозрений, встречаться с людьми, которых в другом месте принять не мог.

Когда началась война, посетителей постоялого двора, и без того шумного и многолюдного, стало вдвое больше. Помещения Куршумли были темные и мрачные, в его комнатах царил полумрак, что делало лица посетителей неясными, и это было только на руку Грозеву.

— Садитесь, — он подал стулья гостям.

Тырнев сдернул с головы козью шапку.

— Наконец-то получена весть из Чирпана, — выпалил он, глядя на Грозева просветленными глазами…

— Рассказывай, — Борис поспешил придвинуть к нему коробку с сигаретами.

— Сегодня утром, — начал Тырнев, вытирая губы перед тем, как закурить, — мне принесли документы Чирпанского комитета. Якобы они хранились у некоего Караджалова, который весной — от нужды или из страха — переселился на юг, куда-то в хасковские села. Перед тем, как уехать, он все оставил Теньо-медянщику, бывшему связному Чирпанского комитета, который только сейчас нашел удобный случай послать их мне.

— Караджалов… — задумчиво произнес Грозев. — Что-то не припоминаю.

— Мне кажется, — вмешался Бруцев, — что именно чирпанцы были в тех отрядах, которые в прошлом году ударили по линии Тырново — Сеймен.

— Возможно, — пожал Грозев плечами, принимая листы из рук Тырнева. — Для нас сейчас очень важно установить связь с уцелевшими членами комитетов в близлежащих городах и селах.

Он полистал документы и добавил, обращаясь к Тырневу:

— Сегодня вечером нам нужно собраться у тебя и решить, какие места в Родопах и по течению Марицы следует посетить на этой неделе. — Сунув руку в ящик стола, он вынул оттуда газету и протянул Бруцеву.

— Вот — «Новая Болгария». Я получил ее из Белграда сегодня утром. На первой странице помещено воззвание комитета…

Бруцев лихорадочно развернул газету, пробежал глазами заголовки и, найдя воззвание, быстро стал читать. Христо Тырнев встал у него за спиной, чтобы следить за прочитанным. Когда семинарист кончил, Тырнев взял газету и вслух перечислил имена знакомых ему членов комитета:

— Кириак Цанков, Олимпий Панов, Висковский, Стефан Стамболов… Все, что осталось от старого комитета… — покачал он головой, откладывая газету в сторону.

— А я снова предлагаю вам поджечь парочку бейских имений в селах, и вы увидите, как все наши, которые ныне попрятались, сразу же отзовутся…

— Или спрячутся еще дальше, — остро взглянул на него Тырнев. — Башибузуки только того и ждут…

— К черту башибузуков, — взорвался Бруцев. — Людям нужны настоящие дела. Какой-нибудь взрыв или убийство, и тогда посмотрите, как все наши воспрянут духом…

Грозев обошел письменный стол и, опустившись на колени, вынул из потайного ящика, откуда-то снизу, толстый пакет.

— А это по твоей части, Кирилл, — сказал он, протягивая пакет семинаристу. — Воззвания на турецком. Мы получили их вместе с белградскими газетами. Завтра или послезавтра здесь должны пройти новые отряды Сюлеймана, направляющиеся в Боснию и Черногорию. Вы с Гетовым проберетесь к обозам и взорвете их, да так, чтобы поближе к офицерским палаткам. Действовать надо в одиночку, когда все улягутся спать… Будьте осторожны…

Кирилл взял пакет и внимательно прочитал тексты, написанные арабской вязью. Потом улыбнулся краешком губ.

— Все сделаем как следует, — заверил он, засовывая конверт под подкладку суконного пальто.

— Итак, вечером встречаемся, — поднялся Тырнев. И, хлопнув семинариста по плечу, сказал: — Пошли, что ли…

Грозев вернулся домой уже после обеда и снова просмотрел документы Чирпанского комитета. Сведений в них было много, но в основном обрывочных и неясных. Нужно снова все проверить самым тщательным образом, сравнить с уже доказанными фактами и только тогда разыскивать каких-то конкретных людей. Он считал, что совершенно необходимо объехать села — и прежде всего чтобы обнаружить где-то в подножии Родоп или в поречье Марицы вооруженные отряды, которые могли бы сыграть большую роль как вспомогательные единицы освободительных войск.

Грозев взглянул на часы. Пора было отправляться к Тырневым. Он быстро собрал листки, разбросанные на столе. Ему хотелось после собрания еще раз просмотреть список людей. Поэтому он не стал убирать листки в тайник под окном, где держал и другие бумаги, а сунул их в одну из книг, наугад вытащенную из шкафа, и затиснул ее двумя томиками Гердера.

Подойдя к окну, взглянул на небо. Оно было хмурым, покрытым тяжелыми, набухшими от влаги облаками. Поднялся ветер — приближалась гроза…

Жейна читала у себя в комнате, когда Грозев вернулся домой. Она издали узнавала его шаги — как только он заворачивал за угол церкви. Девушка выглянула в окно. Было еще рано, но мрачное небо, казалось, нависло над холмом, все вокруг потемнело. В последнее время Грозев приходил поздно — где-то около полуночи. В такие ночи Жейна лежала в кровати без сна, прислушиваясь к равномерному тиканью часов, и невеселые мысли теснились у нее в голове.

Неужели верно то, о чем уже не раз говорила Милена, — что Грозев поддерживает связь с самыми развратными начальниками турецких войск, не вылезает из шантанов постоялого двора Куршумли и часто бывает в Селиолувом доме, где проводит время с одринскими танцовщицами?

Она сопоставляла факты, которые могли бы подтвердить эти слухи, убеждалась, что этого не может быть, что все это выдумки, ненадолго успокаивалась, но потом снова принималась мучиться сомнениями.

Жейна часами ждала той минуты, когда послышатся его шаги. Тогда все сомнения разом исчезали, и, успокоенная, она жадно внимала тихим звукам в верхней комнате, говорившим о том, что он здесь, рядом, что все ее подозрения беспочвенны и смешны.

Вот и сейчас она вся обратилась в слух. Когда раздались шаги, подошла к двери. Грозев торопливо поднимался по лестнице. Жейна уже знала, что это означает: он оставался наверху до вечера, открывал и закрывал дверцы шкафов, выдвигая ящики, а потом исчезал. В такие дни Грозев возвращался домой обычно за полночь, и эти ночи были для Жейны полны тревоги.

Жейна остановилась посреди комнаты, притиснув к подбородку кулачки с зажатыми в них кончиками шали. Вверху заскрипели дверцы шкафов. Потом наступила тишина. Она замерла. Снова послышался шорох. Что он там делает? Что ищет в столь поздний час?… Но вот осторожно закрылась дверь, и на лестнице раздались быстрые легкие шаги. В просвете между качающимися от ветра ветвями мелькнул силуэт Грозева, хлопнула калитка, и в доме снова воцарилась беспокойная тишина.

Низко над домом проплывали облака, двигаясь с запада на восток. Во дворе глухо шумели деревья. Жейна прижалась лицом к стеклу. Как ей хотелось сейчас проследить за ним, чтобы увидеть все собственными глазами, испытать сильное отвращение и навсегда выбросить из сердца этого человека. Ноги у нее подкосились, и она без сил опустилась на небольшой сундук у кровати. И тогда неожиданно пришло решение подняться к нему в комнату.

В доме было тихо и темно. В соседнем дворе, у Чалыковых, поскрипывал журавль колодца. Где-то далеко разнесся удар первого весеннего грома. Жейна босая, чтобы не поднимать шум, осторожно поднялась по лестнице. Приоткрыв дверь его комнаты, проскользнула внутрь.

В комнате ничего не изменилось, все стояло на своих местах. И только на шкафу возле венской лампы Грозев оставил какие-то три книги. Девушка на цыпочках прошла мимо гардероба, но не стала открывать его. В смущении остановилась у стола. Аскетизм обстановки ничего не говорил об образе жизни хозяина комнаты. Жейна машинально поправила кружевную салфетку на шкафу и взяла в руки две книги. Они были на немецком языке. Тогда она открыла третью. С первой страницы на нее глядело знакомое лицо Батюшкова, с волнением Жейна прочла русское заглавие — «Таврида». Уселась с книгой за стол и стала листать ее. Неожиданно из книги выпали какие-то листки и рассыпались по полу. Жейна сконфуженно встала на колени и принялась собирать их. Взгляд ее упал на странную печать, она прочитала заголовок, и буквы запрыгали у нее перед глазами: «Болгарский Центральный революционный комитет…»

Взгляд скользнул вниз. Слова сливались, как в тумане она читала: «…тяжелая тирания на болгарской земле… Начинается борьба не на жизнь, а на смерть… Каждый, кто считает себя болгарином, в чьих жилах течет болгарская кровь…»

За окном вовсю бушевала буря, стекла звенели от порывов ветра. Жейна медленно поднялась с места. Взяла другой листок. На нем крупным четким почерком было написано:

«Список членов комитета в с. Рахманлий, давших клятву 20 октября 1872 года…»

Все волнение, сомнения, мучившие ее в бессонные ночи, отходили куда-то вглубь, уступая место новому, неизведанному еще чувству.

Жейна подошла к окну. Где-то вдали полыхнула зарница. И вдруг пошел дождь — крупный, ликующий. Жейна посмотрела на листки, которые все еще держала в руке, потом приблизилась к шкафу и снова вернулась к окну. Буря постепенно стихала. Темные, рваные облака медленно отступали под напором лучей заходящего солнца. Секунда — и весь холм: крыши домов, окна, эркеры, поддерживающие вторые этажи, — засиял, засверкал, охваченный пламенем заката.

Часть вторая

1

Грозев еще раз внимательно осмотрел мельницу и задул лучину. Во мраке остался мерцать лишь ее уголек. По прогнившим доскам сразу же забегали крысы. Где-то далеко внизу, на дне каменистого ущелья, неумолчно журчал ручеек.

Грозев опустился на кучу камыша. Бруцев уже спал. Сегодня вечером, обессиленные утомительной дорогой, они добрались до этой заброшенной мельницы, где решили переночевать. На завтра здесь была назначена встреча с Дончевым… Борис закрыл глаза, но спать не хотелось. В последнее время он стал испытывать какую-то странную усталость. Хотя это состояние длилось обычно недолго, оно, тем не менее, угнетало Грозева. Он был убежден, что эта усталость — не что иное, как последствие всех неудач, лишений и опасностей, которыми изобиловала его жизнь.

Превратности судьбы по-особому сформировали его характер. Он умел быстро оценить обстановку, выделив в ней то, что могло привести к какому-то решению. А это помогало избежать лишних волнений и колебаний. Грозев признавал единственно реальный мир, существовавший вокруг него.

Сквозь щели просачивался свежий горный воздух. Зарывшись в камыш, Грозев обдумывал все, что ему довелось увидеть в селах за последние несколько дней.

В конце прошлой недели вдвоем с Бруцевым они отправились в Хаджи-Элес и Чирпанский округ. Димитр Дончев поехал в Рупчос. Слухи о том, что на северных склонах Родоп прячутся остатки вооруженных отрядов, становились все более настойчивыми. Однако Пловдив сохранял странное спокойствие. Целых два месяца после совещания в гостинице Тырнева Борис не мог наладить работу. Все, кто хоть как-то участвовал в прошлогоднем бунте, попрятались, притаились. Спасшиеся от темницы, возможно, скрывались в Пазарджике или Зааре или навсегда решили отказаться от мысли о новом бунте.

Накануне восстания Грозев работал в Тырновском революционном округе — в селах Дряновского и Севлиевского краев. Он видел, что в душах простых людей горит огонь, что они полны решимости сражаться за свободу; его coфci венное волнение отражалось в их глазах, и Грозев думал: «Великое таинство — единение человеческих душ…» Ныне же он тщетно пытался увидеть хотя бы отблески того огня в спокойных, равнодушных глазах людей, которые встречались на рынках, площадях и улицах этого сонного города. Что же изменилось — времена или люди?

И все же где-то глубоко в душе Грозев верил, что никто не мог выйти из того пожара невредимым, неопалимым. Несомненно, для освободительной борьбы теперь имел значение лишь конечный результат. Хорошо продуманная акция, ценное сведение и решительное действие значили сейчас намного больше, чем месяцы тайной пропагандистской работы. Тем не менее, верный принципам комитета, Грозев уехал из Пловдива с тайной надеждой, что семена, засеянные апостолами Четвертого округа в душах людей, дадут добрые всходы…

Они отправились в путь на лошадях вдвоем с Бруцевым. Грозев раздобыл разрешение на торговлю зерном, что давало им право беспрепятственно посетить нужные районы. Из Хаджи-Элеса они отправились на север, к чирпанским селам. Хотя этот район не был охвачен пламенем восстания, повсюду виднелись следы небывалого разорения. Большинство участков этой плодородной земли пустовало, и только кое-где, главным образом, на бахчах, огородах и возле имений работали батраки. И хотя поле зеленело как и раньше, было что-то печальное в этой тучной зелени — в ней не ощущалось жизни. В прошлом году здесь вихрем пронеслись орды башибузуков, черкесов и турок-манафов. Они забрали у населения все, что могли. В этом году пловдивские перекупщики зерна и черкесы подчистили все остальное. Стаи голодных ворон кружили над полями, и их хриплые голоса звучали как жалобный плач.

Когда всадники въехали в село Чикаржий, их удивила зловещая безлюдность улиц. Наконец у сельской корчмы они увидели худого мужчину средних лет с абсолютно седой головой. Сидя у полуоткрытой двери, он обтесывал топорище. Они остановили коней и спросили, где живет учитель. Мужчина удивленно поднял голову.

— Какой там учитель, — сказал он неожиданно тонким, пискливым голосом. — Да почитай с прошлого года никто детей со двора не выпускает, а вы — учитель. — И, продолжая тесать, добавил: — Попа Кою зарезали в Сюлмешлии… Церковь в голубятню превратилась… А эти учителя спрашивают…

Дверь корчмы отворилась, и в проеме показалось пухлое женское лицо, отливавшее странной желтизной. Вероятно, это была хозяйка старой корчмы.

— Кого спрашивают? — она, как видно, подслушивала разговор. Мужчина ответил.

— Учителя… — протянула изумленно женщина. — Да учитель еще прошлой весной уехал… — И, прикрыв немного дверь, как бы торопясь побыстрее закончить разговор, спросила: — А зачем вам учитель?

Крестьянин перестал тесать и тоже поглядел на пришельцев, ожидая ответа.

— Да вот, хотели купить немного зерна, тетушка, — объяснил Грозев, осматривая безмолвные дома вокруг.

— Гм, — покачала головой женщина. — Ты хоть горстку корма коню своему найди, какое уж там зерно… — Несколько повысив хриплый голос, она пояснила: — Все, все забрал Амиджа-бег из Хаджи-Элеса. — И зерно, и солому… Другие сюда и носа не кажут… И чего шастают, только беду кличут, — добавила она сердито и скрылась, изо всех сил хлопнув дверью.

— Только беду кличут, — эхом отозвался мужчина и, расхрабрившись, перешел в наступление: — Вы что, совсем спятили, что ли? Или ума нет? Скорее уходите, а то неровен час прискачут из Хаджи-Элеса басурманы — и вам несдобровать, да и нам потом расплачивайся… Ну да… Ишь, зерно они ищут…

Грозев понял, что дальнейший разговор с воспрянувшим духом хозяином абсолютно бесполезен. Скорее всего, как и большинство корчмарей в селах, он верой и правдой служил туркам.

Они повернули своих коней и направились в восточную часть села. Несколько раз останавливались в узких улочках и стучались в низенькие запертые двери. Порой на стук отзывалась собака, но как-то уж очень осторожно, или раздавался скрип двери. И вновь наступала глухая, враждебная тишина. Человеческого голоса в этом селе они больше не услышали.

На другой день, где бы они ни ехали, картина в общих чертах повторялась. С юга шли переполненные обозы, спешили всадники, разбойничали во дворах убежавшие из таборов анатолийские турки-манафы. Села стояли опустевшие, беззащитные, как разгороженные дворы.

Несколько раз Грозеву и его спутнику приходилось прятаться в кустах редких рощиц, ожидая, пока проедут черкесы. Хотя документы у них были в порядке, Грозев по опыту знал, что лучше избегать подобных встреч. Вскоре они поняли, что бессмысленно скитаться по безлюдным полям, вдоль которых ползли турецкие обозы. К тому же пора было изменить внешний вид.

Они вернулись в Хаджи-Элес, продали лошадей и отправились пешком в села, притаившиеся в северной части Родоп. Жители обитали в нескольких домах в центре села, испытывая страх перед башибузуками, зверствовавшими в окрестностях Родоп, а также из-за голода, который мучил их всю зиму напролет. В низеньких комнатах печи топили только днем — лишь для того, чтобы сварить картошку или сладкие стебли тростника. Следуя инстинкту самосохранения, все жили одной большой семьей. Дети были общими, законы общежития — для всех неукоснительными. Хлеб, одежда — все делилось поровну. Как будто село вернулось во времена первобытно-общинного строя.

Вначале казалось невозможным разрушить стену из страха и недоверия, которой окружили себя горцы. Любая попытка разузнать о ком-нибудь, отыскать след пропавшего человека наталкивалась на мрачное недоверие замкнутых людей. Кровь и смерть соплеменников научили горцев молчанию, ибо только оно, наряду с природной рассудительностью, было самым надежным щитом для этих людей.

Грозев перевернулся на другой бок. Ему хотелось остановить лихорадочный ход мыслей. Голова раскалывалась. Где-то в ночи продолжал журчать ручеек и время от времени доносились глухие удары сукновален.

В воздухе посвежело, как перед рассветом. Где-то далеко пели петухи, о чем-то шептались деревья. Казалось, земля жадно внимает этому многоголосому шуму.

Борис вслушивался в звуки, закрыв глаза. И, как часто бывало с ним и раньше, прикосновение к земному бытию постепенно вернуло ему уверенность в своих силах, восстановило душевное равновесие. И он незаметно для себя уснул.

На другой день в полдень прибыл Димитр Дончев. С ним было еще трое. Бруцев издали заметил их и, встревоженный, подозвал к себе Грозева.

Действительно, спутники Дончева производили странное впечатление. Один из них, низенький, худой человек с густой бородой, был одет в длинное черное платье, вероятно, поповскую рясу. Когда они приблизились, Грозев увидел, что у него на поясе торчит рукоятка широкого, массивного ножа.

Бруцев подал условный сигнал. Дончев и его люди остановились, потом нырнули в заросли кустарника и вскоре показались на дорожке, ведущей к мельнице. Дончев еле передвигал ноги. И хотя он еще издали приветственно помахал им рукой, было видно, что дела у него обстоят не лучше, чем у них.

Грозев и Бруцев обменялись рукопожатием с пришедшими.

— Это Рангел Йотов и братья Дюлгеровы, мои давнишние знакомые, — представил своих спутников Дончев. — Единственно их удалось отыскать. — Дончев присел на камень и снял стоптанную обувь. Ноги у него были покрыты кровавыми волдырями, которые он натер от ходьбы. Димитр откинулся назад и, помолчав немного, с усилием вымолвил: — Все остальное пошло прахом…

Грозев внимательно посмотрел на бородатого. Он походил и на учителя, и на попа. Но, как потом оказалось, ни тем, ни другим не был. Обыкновенный крестьянин, из тех, которые вместе с буквами выучивали наизусть и клятву бороться за свободу своего народа. Двое других были похожи друг на друга. На них была суконная поношенная одежда, как видно, они месяцами скитались в горах. На плечах у высокого — накидка из выделанной буйволиной кожи, мехом внутрь. На поясе — сосуд из бутылочной тыквы и самопал. Все трое были уже в возрасте, но глаза их горели решимостью — эти люди были готовы на все.

Все расселись прямо на полу. Бруцев достал остатки еды и принялся раскладывать ее перед гостями.

— Ваша милость, — осторожно сказал бай Рангел, пристально глядя в лицо Грозеву, — сами-то из Московии будете?

Грозев не знал, что именно Дончев сказал своим людям, но, понимая всю силу этого слова, не торопился разочаровывать новых друзей. Он достал кисет, развязал его и предложил гостям.

— Бай Рангел, — предложил он, — давай поговорим об этом в другой раз… Знай, что мы такие же, как и вы… А сейчас скажите, есть ли в горах люди? Рассказывают, отряды тут прячутся — у Извора, у Дядово, говорят, их там видели… И в нижних селах тоже… Что ты на это скажешь?

Рангел Йотов покачал головой. Бросив взгляд на своих спутников, он ответил:

— Ничего такого не слыхивали. Да и где там! Сам видишь, сколько басурманов развелось… А люди… Все разбежались, кто куда, а кто остался, навесили замки на рты и глаз не кажут…

Грозев взглянул на Дончева. На лице у него отражалось такое же уныние, которое вчера охватило его самого.

Трое сельчан спустились с гор, надеясь увидеть в долине русские войска. Но сами они не принесли с собой никакой надежды.

Мужчины еще немного поговорили и, когда Грозев убедился, что вблизи от Пловдива действительно нет никаких отрядов, было решено, чтобы трое вернулись в свои села и начали разыскивать людей, которые, может быть, скитались где-то в горах. Связь с Пловдивом надлежало поддерживать Рангелу Йотову. Во всяком случае, если он узнает о каком-нибудь отряде, тут же должен дать знать Дончеву.

Потом стали прощаться. Рангел Йотов долго тряс руку Грозеву, и в глазах его сверкали лукавые искорки: «Знаю, что ты из Московии, просто не хочешь признаваться, скрываешь…» И от этого искреннего человеческого чувства на душе у Грозева стало светло и радостно. Гости пошли по тропинке, ведущей к селу Сотир, и вскоре затерялись среди деревьев.

К вечеру Грозев и Бруцев отправились в Пловдив. Дончев уехал раньше. Это было сделано специально, чтобы ни у кого не возникло подозрений.

Вечер был тихий и ясный — один из тех вечеров в начале июня, когда воздух пряно пахнет кленовыми листьями и отцветшей полынью. В этом спокойствии было что-то волнующее и странное. Словно после стольких дней дождя и бурь равнина наконец получила желанный отдых и теперь лежала расслабленно, погруженная в сладкую дрему.

Грозев, однако, не замечал красоты зарождающейся жизни. Он смотрел на темнеющие холмы, четко вырисовывающиеся на вечернем небе, и в душе его вновь зашевелилось вчерашнее сомнение. По крайней мере вчера была надежда на Родопы, но сегодня и эта надежда растаяла. Разве можно горсточку людей бросать против вооруженного войска? Не безумие ли это? Что могли сделать решимость и мужество против винтовок? Что поможет определить верный шаг? И как узнать, когда, наконец, пробьет нужный час в стремительном беге событий?

— Надо что-то делать, — послышался рядом голос Бруцева. — Время идет, а людей нам не найти…

Грозев искоса взглянул на семинариста и ничего не ответил…

На лугу они сошли с коней. И лишь теперь, когда все вокруг потонуло во мраке, Борис вдруг ощутил теплое дыхание земли.

2

Грозев отдавал себе отчет в том, что связь с Бухарестом через Одрин будет исключительно трудной, а на первых порах даже невозможной. Значит, нужно принимать решения на месте, в зависимости от конкретных условий. Однако самостоятельные действия в городе необходимо тщательно обдумать и четко разработать. Оружия у них достаточно — осталось еще со времени восстания и хранилось в доме Тырневых. А вот взрывчатки не было. И взять ее неоткуда — мешало то, что торговля взрывчатыми веществами и свинцом, необходимым для брусков, запрещена под страхом смерти. Грозев дважды пытался добиться разрешения на ввоз взрывчатки из Австрии, но каждый раз ему отвечали, что ее можно получить лишь в арсеналах Стамбула. В Турции динамит все еще считался военным артикулом, и любая попытка достать его для других целей сразу же возбуждала подозрение.

Вот почему этот вопрос столь разгоряченно обсуждался в задымленной комнате Бруцева. На собрание пригласили и пономаря нижней церкви Матея Доцева. Он был поверенным в делах комитета, отвечал за литье свечей, что давало ему возможность поддерживать связь с мелкими торговцами и поставщиками из многих городов. Матей поименно знал всех коробейников и контрабандистов, которые могли бы раздобыть взрывчатку, но полностью доверяться этим людям было рискованно.

Бруцев снова стал настаивать на вооруженном нападении на турецкий обоз.

— Да поймите же вы, — убеждал раскрасневшийся семинарист, — нас ведь шестеро. Мы можем напасть на них у постоялого двора Халачева, а потом ищи ветра в поле…

— Уймись, Бруцев, — махнул на него рукой Дончев. — Разве ты не знаешь, что теперь все обозы охраняются… Я уже целый месяц за ними наблюдаю…

— Помнится, Матей говорил, — послышался голос Искро, — что в Татар-Пазарджике, в лавке какого-то Ибрямоглу, продают взрывчатку… Якобы из нее пистоны делают для фейерверков во время байрама.[25]

— Вчера оттуда вернулся мой человек, — отозвался пономарь, — так Ибрямоглу с весны ничего не получал. Даже те запасы, которые у него имелись, и те изъяты…

— Можно сделать другое, — заявил Бруцев, и его черные глаза сверкнули. Он посмотрел сначала на Грозева, потом на других. — Нужно поджечь какой-нибудь обоз. Охрана не посмеет оставаться у телег с взрывчаткой и разбежится. А мы в суматохе сможем взять несколько ящиков динамита.

— А что, и в самом деле, — отозвался Жестянщик, — пожалуй, это самое надежное… — Он умолк, будто хотел послушать мнение остальных.

— Да, можно, — вымолвил Грозев. — Нужно только улучить удобный момент. Дончев утверждает, что обозы с взрывчаткой в последнее время редко проходят через Пловдив.

— Да, — кивнул Дончев, подтверждая сказанное Борисом. — Сейчас все направляется через Хаинбоаз.[26] В Пловдиве осталось всего два склада — большой, у постоялого двора Меджидкьошк, и поменьше — в доме Текалы. По всему видно, оба снабжают армию, и подобраться к ним невозможно. Единственный склад, с которого проходящие войска получают оружие и боеприпасы, это тот, что расположен в маслобойне, у пазарджикской дороги.

— Там очень сильная охрана, — безнадежно махнул рукой Искро.

— Охрана-то сильная, — согласился Дончев, — но туда легче всего пробраться. Коста Калчев в эти минуты сидит в кофейне Караибрагима, чтобы разузнать у турок кое-какие подробности, а в чесальной мастерской, что напротив маслобойни, я оставил Кицу, сестру мою. Она должна понаблюдать, что станут делать турки. Медлить нельзя. Вряд ли сюда еще раз подвезут взрывчатку. Все направляется к Нова-Загоре.

— Хорошо бы уже сейчас определить людей, — предложил Искро, — чтобы мы были готовы, если выдастся удобный момент.

— Кроме того, — спохватился вдруг Дончев, — лучше всего действовать вечером. Тогда в складе остается только помощник офицеров Сабри-чауш,[27] онбашия[28] и двое-трое солдат-носильщиков. Вся охрана снаружи, а в помещении только эти. Офицеры обычно расходятся по кабакам.

— Сколько человек охраны? — поинтересовался Грозев.

— Шесть или семь, — ответил Дончев. — Но всегда поблизости войска…

Снаружи послышались шаги. Матей Доцов вышел. Через несколько минут он вернулся с сестрой Дончева Кицой — худой женщиной с продолговатым лицом, бледным от смущения и спешки.

— Что там на маслобойне? — спросил ее Дончев.

Кица оглядела собравшихся, словно сомневаясь, стоит ли говорить в присутствии стольких людей, и ответила:

— Драгойчо, что служит у них возчиком, сказал, что завтра они уезжают в Пазарджик…

Дончев бросил взгляд на Грозева:

— Нужно действовать… Это наша последняя возможность…

Все зашумели. Искро и Бруцев громко заспорили.

Прибыл и Калчев. Он тоже узнал, что через два дня собираются вывозить склад. Об этом говорили турки в кофейне.

— Надо напасть на них! — решительно заявил Дончев. — Встретим их на дороге в Пазарджик…

— Да поймите же вы, это невозможно! — воскликнул Калчев. — Обоз сопровождают два конных наряда, что стояли лагерем в Каршияке.

Все наперебой принялись предлагать, как лучше поступить. Грозев молчал, сосредоточенно думая о чем-то. Из глубины комнаты на него с надеждой и нетерпением глядел Бруцев. Он любил Грозева именно в такие минуты, когда тот сбрасывал светский лоск, словно змея кожу, и оставался в подлинном своем обличье — хыша-бунтовщика.[29]

Грозев поднял глаза. Они светились решимостью.

— Попробуем, — коротко сказал он, все еще перебирая что-то в уме. — Мне кажется, что сможем…

3

Сабри-чауш сидел, задрав ноги на стол, и наблюдал, как солдаты укладывают в ящики тяжелые гаубичные снаряды. Медные гильзы зловеще поблескивали, будто металл смеялся, издеваясь над людьми.

Вечерело. Офицеры ушли в город еще в обед, с Сабри-чаушем остались лишь онбашия и двое носильщиков. Служба уже начинала надоедать Сабри-чаушу. К тому же из-за войны положение в армии ухудшилось, и только для молодых и богатых офицеров война была удовольствием, развлечением… Сабри-чауш стиснул зубами пустой мундштук и взглянул на ящики. Онбашия что-то писал на них карандашом. Он тоже старался извлечь из войны выгоду: во что бы то ни стало продвинуться по службе, обойти его, двадцать лет прослужившего на складах. К тому же онбашия был молодым и грамотным. В прошлом году он отличился во время подавления гяурского[30] бунта. Офицеры одобрительно относились к нему, часто хвалили. Вот и сейчас пересчитает готовые ящики, напишет что-то на листке и подаст его Сабри-чаушу. Тот взглянет на листок, но прочитать ничего не может, и онбашия отлично это знает. Неграмотный Сабри-чауш подержит листок в руке и спрячет в карман, а тот, другой, знай посмеивается в душе. И только глаза выдают этого пса…

— Хватит, Ибрагим-ага, — не выдержал Сабри-чауш. — Хватит на сегодня…

— Сейчас, чауш-эфенди, — с готовностью отозвался онбашия. — Еще четыре ящика заполним и все…

Послышались шаги: кто-то поднимался по лестнице. Сабри-чауш с досадой посмотрел на дверь и опустил ноги на пол. Онбашия тоже прислушался, застыв на месте.

Дверь отворилась — на пороге показался высокий худой полковник. Заложив руки за спину, он вошел внутрь и медленно оглядел помещение. Над правой бровью у него тянулся тонкий бледный шрам, придававший лицу строгое выражение.

— Где офицеры? — спросил он. Наверное, полковник был родом с юга — произносил слова немного гнусаво и растянуто, как те, кто долго жил в Ливии и Египте.

— Ушли в город, господин полковник, — раболепно ответил Сабри-чауш, вытянув руки по швам.

— Какие у них дела в городе? — по тону полковника было видно, что он разгневан.

Сабри-чауш лихорадочно думал, что ему сказать.

— По службе, паша-эфенди, — вдруг выпалил он.

Грозев понял, что действовать нужно немедленно. В кармане у него лежал бланк документа с печатью портовых властей Стамбула. Два часа назад он заполнил бланк по-турецки, вписав текст, удостоверяющий, что ему, полковнику, надлежит получить три ящика динамита.

— Куда точно пошли офицеры? — резко спросил он Сабри-чауша.

— Не могу знать, паша-эфенди, они мне не докладывают, — пожал тот плечами.

— А меня кто обслужит? — взорвался полковник. Он прошелся по комнате и спросил: — Динамит есть?

— На складе, полковник-эфенди, — с готовностью отозвался Сабри-чауш.

Полковник достал из кармана документ с зеленой печатью и положил его на стол.

— Приказываю погрузить три ящика динамита в телегу, — уже мягче добавил он и оглянулся на дверь. На пороге стоял высокий солдат в синей куртке, которая явно была ему мала. Казалось, она вот-вот лопнет по швам.

— Прими груз, — приказал полковник и снова повернулся к столу.

Сабри-чауш и двое носильщиков спустились по внутренней лестнице в склад. В помещении остался только онбашия. Дончев выступил вперед. Он был возбужден. Скоро у них в руках окажется груз, который предназначался турками для русских. Груз, сеющий смерть в окопах русских, теперь должен послужить им против гурок.

Онбашия не отрывал от него глаз. Потом снова перевел взгляд на офицера. Этот человек плохо говорит по-турецки. Кроме того, одежда его явно с чужого плеча. Онбашия почувствовал беспокойство. У двери словно из-под земли вырос третий, одетый в одежду, какую обычно носили албанцы, служившие носильщиками. Бруцев неподвижно застыл на пороге. Онбашия бегло взглянул на листок, лежавший на столе. Это был какой-то незначительный документ — нечто вроде квитанции портовых властей Стамбула. Он поднял глаза. Люди рядом с ним молчали. Во мраке их тени выглядели зловеще. Великан стоял совсем близко. Это не турки. Что-то словно кольнуло онбашию. Он бросил взгляд на полковника. Тот все еще держал руки за спиной, а кобура пистолета была застегнута. Онбашия прикинул расстояние, которое их разделяло. Полковник поймал его взгляд, потом многозначительно посмотрел на солдата-носильщика. Албанец переступил порог.

Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Один из пришельцев встал у раскрытого ящика. Путь к отступлению для онбашии был отрезан. Он выдал себя. Горло ему сдавил страх, который столько раз он видел в глазах поваленной наземь жертвы… Албанец за спиной не двигался.

Грозев видел ужас, написанный на лице у турка. Мысль его лихорадочно работала. Нужно тихо, без шума уничтожить онбашию, пока другие внизу. Иного выхода нет. Даже один-единственный выстрел означал провал. Он скользнул взглядом поверх головы онбашии. Дончев все понял. Ибрагим-ara взмахнул рукой, словно собираясь что-то сказать, и, коротко всхрапнув, рухнул навзничь. Между ребрами турка торчала широкая рукоятка ножа. Из горла хлынула кровь. Дончев поднял турка и опустил в пустой ящик для снарядов. Тело умирающего забилось в конвульсиях. Он медленно поднял голову, как бы желая еще раз хорошенько осмотреть и все запомнить. Дончев захлопнул крышку. Потом вдвоем с Бруцевым они подняли ящик и поставили его на другие, приготовленные к отправке. Сверху придавили еще одним.

— Тяжелый, гад, словно десять снарядов, — прошептал Бруцев. Лицо его было бледным.

Грозев выглянул в окно, взял со стола документ и положил в карман. Послышались шаги — по внутренней лестнице поднимались Сабри-чауш и солдаты.

— Ибрагим-ага, помоги, — крикнул чауш, держась за ручки носилок, на которых лежал динамит. — Помоги, дорогой…

— Онбашия вышел, — сухо проговорил Грозев.

— Дай, я помогу, — Дончев ухватился за носилки. Бруцев побежал вперед, к телеге.

Они принялись грузить взрывчатку в телегу. На землю быстро опускались сумерки. Низкие облака отбрасывали плотную тень, и мрак от этого казался еще более густым.

Взрывчатку уложили на толстую подстилку из соломы. Дончев уселся впереди и хлестнул лошадей. Бруцев на ходу прыгнул в телег у. Грозев не спеша направился к своему коню, стоявшему в стороне, отвязал его и уселся верхом.

— И скажи офицерам, чтобы в следующий раз были на месте, — крикнул он, проезжая мимо Сабри-чауша и солдат, вытянувшихся по стойке «смирно». Часовой взял на караул. Грозев приложил два пальма к феске.

Выехав на пазардликскую дорогу, он поехал рысью. Расстегнув воротник мундира, глубоко вдохнул полной грудью. Потом пришпорил коня. Ему нужно было срочно вернуть мундир, который вчера принес Грозеву Матей Доцов. Его брат работал портным в Каршияке…

Бруцев» все еще не мог прийти в себя. Он сидел рядом с Дончевым. изо всех сил сжимая в кармане пистолет и беспокойно всматриваясь в темноту. Приближалась гроза, все живое попряталось. Скоро должен показаться мост, а оттуда до дома Калчева рукой подать. Вдруг неожиданно хлынул дождь.

— Взрывчатка! — вздрогнул Бруцев. Он перелез к ящикам, лихорадочно ища, чем бы прикрыть драгоценный груз. Дождь лил как из ведра. Бруцев еще раз беспомощно огляделся, потом быстро стянул с себя одежду и улегся поверх ящиков. Дождь барабанил по голой спине, будто небо прогневалось на них и посылало очередное испытание.

Колеса прогрохотали по деревянному мосту.

— Проскочили! — ликующе прокричал Дончев.

Бруцев не слышал его. Прижавшись лицом к ящикам и закрыв глаза, он вдыхал незнакомый, острый запах смертоносного груза.

4

В комнате Софии неярко горели свечи и слышались нежные звуки фисгармонии. София полюбила этот инструмент еще в годы учебы в Загребском пансионе, поэтому позднее отец с радостью выписал ей из Вены фисгармонию из эбенового дерева. Когда она оставалась одна или когда на душе было грустно, девушка подсаживалась к инструменту и играла меланхолические мелодии, от которых сжималось сердце.

С того дня, как она, задыхаясь, убежала от дома Джумалиевых. что-то изменилось в ее душе. София вспоминала, как остановилась под навесом у входа, чтобы поправить волосы и отряхнуть одежду, как усилием воли заставила себя успокоиться и лишь тогда войти в дом. Тот вечер она провела за чтением, пытаясь сосредоточиться на прочитанном и надеясь, что овладеет своими чувствами.

Дождь лил не переставая несколько дней. Все вокруг было охвачено безнадежным унынием. София пыталась думать о чем-то приятном, чтобы к ней вернулось утраченное душевное равновесие. Она в сотый раз убеждала себя, что нынешнее ее настроение вызвано мрачной погодой, тревогами по поводу войны, тяжелыми тучами, словно придавившими мокрые дома. Ей очень хотелось, чтобы все было именно так.

И вот теперь, с нежностью прикасаясь к клавишам, девушка думала, что наконец к лей вернулось обычное для нее прекрасное настроение. Она даже решила, что вряд ли почувствует волнение, если увидит его сейчас или заговорит с ним.

Кто-то постучался в дверь. София перестала играть и обернулась. Вошел Никита, слуга.

— Господин Грозев внизу и просит его принять… — угрюмо доложил он.

София изумленно взглянула на Никиту, словно слуга прочитал ее мысли и пришел пошутить. Помолчав, она еле слышно произнесла:

— Проведи в верхнюю гостиную. Я сейчас приду.

Ей понадобилось несколько минут, чтобы овладеть собой и придать лицу безразличный вид. И лишь тогда она вошла в гостиную.

Грозев сидел на миндере и листал какую-то книгу. Увидев Софию, он поднялся.

— Вероятно, вам нужен мой отец? — спросила София, протягивая ему руку.

— Да, — кивнул Грозев. — Мы договорились встретиться здесь, у вас, после закрытия магазинов, но, как видно, он задержался.

София села по другую сторону стола. Сердце ее колотилось, она едва сдерживала волнение. Грозев посмотрел на нее. Стянутые к затылку волосы придавали особое очарование ее лицу. Он вспомнил о верховой прогулке…

— Наверно, я вам помешал, — сказал Грозев, откладывая книгу. — Я слышал, вы играли…

— Нет, нет, — быстро возразила девушка. Она ощущала на себе его взгляд и не смела поднять глаза. — Вы любите музыку? — Сама того не желая, София посмотрела на Грозева.

— Я люблю все, что облагораживает человека, — медленно ответил тот, проводя рукой по книге.

— А что другое вы имеете в виду?

«Откуда такая гордость, — думал Борис, глядя на светлое пятно вокруг лампы. — Что это — следствие мучительного одиночества, которое окружает ее столько лет, или проявление самолюбивого и деспотичного характера?»

— Многое, — ответил он. — Искреннюю дружбу, человеческую привязанность, способность человека жертвовать собой во имя благополучия других…

Брови Софии удивленно взметнулись вверх.

— Интересно, — сдержанно усмехнулась она. — Впервые слышу такое из уст торговца.

— А разве вы делите людей только по их профессиям? — спросил Грозев.

— Разумеется, нет. Но я привыкла к тому, что люди вашей профессии не говорят ни о чем другом, кроме как о деньгах.

— Вы ведь тоже представительница торгового рода, — спокойно заметил Грозев.

— Да, — согласилась она, вспыхнув. — Это действительно так, но деньги никогда не были для нашей семьи ни единственной целью, ни главной темой разговоров…

Глаза ее потемнели. Грозев немного помолчал, потом с уверенностью заявил:

— В мире торговли деньги могут и не являться главной темой разговоров, но они — главный предмет мыслей и действий… Иначе и быть не может… Но я имею в виду другое. Иногда человек против своей воли выбирает ту или иную профессию…

— Вы говорите о себе?

— Не совсем. Но часто обстоятельства вынуждают человека выбирать профессию…

— Да, — согласилась София. — Именно обстоятельства заставляют человека выбирать все в этом мире, или, точнее, принимать почти все…

— За исключением одного, — в тон ей подхватил Грозев, не спуская с нее глаз: именно теперь представился случай проверить ее реакцию на то, о чем они говорили во время верховой езды в Хюсерлии. — Родины и кровного родства…

— Родина у человека там, — проговорила София таким тоном, словно защищалась от чего-то, — где его дом и близкие.

— Родина в крови у человека, она — нечто, предопределенное судьбой, ее нельзя выбрать, — покачал головой Грозев.

Он произнес это будничным, спокойным тоном, словно высказывал какое-то выстраданное убеждение. Лицо Софии пылало. Она медленно подняла голову и посмотрела на него, словно спрашивая: «Зачем вы мне говорите все это?…»

Где-то внизу послышался голос Аргиряди. Он оживленно с кем-то беседовал, поднимаясь по лестнице…

Проводив пазарджикских торговцев и Грозева, Аргиряди и София сели ужинать. Потом, как обычно, Аргиряди прошел к себе. В эти часы он любил сидеть на диване, стоявшем напротив секретера, курить любимый измирский табак и перебирать в уме все случившееся за день. Вот и теперь он отдыхал, накинув на плечи фланелевый халат, из-под которого виднелся черный суконный костюм и накрахмаленная манишка рубашки. Аргиряди знал толк в красивой одежде.

София была тут же, в комнате. Она разбирала бумаги, расставляла предметы на секретере. Несмотря на достаток, Аргиряди требовал — и это было законом, — чтобы по утрам дочь помогала ему по хозяйству, а вечером, когда он отдыхал, — приводила в порядок его комнату. Никто другой не имел права приближаться к секретеру из черного дерева, за которым он работал. Девушка молча и сосредоточенно складывала бумаги. Из головы не выходила последняя фраза, произнесенная Грозевым. Что он хотел сказать? И какое значение, например, могло иметь их происхождение — из рода родопских дервенджиев? «Родина» — сказал он. Где ее родина? Почему прежде она не задавала себе этот вопрос? Существовал ли он и раньше в ее душе или же зародился этой тревожной весной? А может, виновата история гравюры? Действительно, никогда еще София не чувствовала себя так, как сейчас. В отличие от многих других знакомых, Аргиряди ни разу не изменил своему роду и языку. Кроме того, в жилах Софии текла и материнская кровь. Девушка вспомнила скромный дом Чистяковых в Копривштице, обширный двор и почувствовала, как что-то словно обручем сдавило ей голову. Она устало присела у секретера. Что же произошло, что заставило людей так перемениться? И какой, по сути, была она сама — в сердце, в крови, в мыслях? И не было ли все это игрой судьбы?

— О чем ты думаешь? — голос отца заставил ее вздрогнуть. Девушка только теперь заметила, что держит в руках львиную голову, которой отец прижимал свои бумаги.

— О войне… — быстро ответила София первое, что пришло ей на ум.

Аргиряди пожал плечами.

— Война… — сказал он сухо, вынимая изо рта перламутровый мундштук. — Что ж… Война есть война… Четыре века Турция была всесильной, владела людьми, землями, богатством. А сейчас все идет к закату… — Он снова затянулся и продолжил: — Может, это перст божий. Кто знает. Но мне думается, что всему виной они сами…

— Ты думаешь, Турция проиграет? — спросила София.

Аргиряди пристально посмотрел на дочь, как будто взвешивая, каким должен быть его ответ.

— Да, — сказал он, стряхивая пепел. — Будет поражение полным или частичным, этого предсказать нельзя. Но война скорее всего кончится освобождением христианских земель на Балканах.

София догадывалась, что отец относится к этому далеко не безразлично. Она глядела на него и спрашивала себя, как бы он воспринял сказанное Грозевым. И может ли он испытывать беспокойство, какое терзало ее?

— В таком случае, Болгария станет свободной, — заявила София, не отрывая глаз от отца.

— Да, после стольких кровопролитий… Они этого заслуживают, — сухо заметил Аргиряди.

— Почему ты говоришь «они»? — девушка встала и подошла к отцу. На сердце у нее стало тревожно. — Ведь ты же утверждал, что мы — болгары, и все вокруг нас — тоже…

Аргиряди удивленно взглянул на дочь, потом медленно положил на стол табакерку, которую держал в руках.

— Верно, мы родом с гор, — вымолвил он. — Там наши корни. Но с тех пор, как мы переселились сюда, наша жизнь, торговля — связаны с греками. Этого требуют законы рынка, отношения с торговцами, товары — все, от чего зависит наша жизнь.

Он сказал это таким мрачным и глухим голосом, как будто ему понадобились определенные усилия, чтобы выразить свою мысль. София знала его другим — решительным, сильным. Она почти физически ощутила его неуверенность. Значит, не только ее мучил тот вопрос. Как видно, отец тоже ломал над ним голову…

— И все же, — пожала плечами девушка, — мы — болгары… Аргиряди родом из Родоп, а Чистякоглу — из Копривштицы…

Аргиряди поднял голову. Лицо его снова стало безучастным, а огонь, еще недавно горевший в глазах, погас.

— Мы семья торговцев, — сухо сказал он, — а для торговли не существует границ. Она служит всем людям, потому для нее не может быть какого-то отдельного государства. Ее родина — весь мир.

— Погоди, — прервала его дочь, — мы ведь живем не одни. К тому же и не во всем мире. Мы живем здесь, в этом городе, среди этих людей…

Аргиряди тяжело поднялся.

— Что касается моего отношения к людям и к этому городу, — медленно проговорил он, сдвинув брови, — никто не может меня ни в чем упрекнуть. Я всегда стремился и стремлюсь помогать им всем, чем могу. Делаю это прежде всею как человек…

София опустилась на диван и откинула голову на спинку. Аргиряди молча мерил шагами комнату, бесшумно ступая по ковру. Сердце Софии сжалось… Часы в гостиной пробили десять. И снова наступила мучительная, напряженная тишина. Девушка посмотрела на отца. Тот стоял у окна, всматриваясь в темноту. София встала, взяла свечу и зажгла ее от лампы. Потом подошла к отцу, положила руку ему на плечо и, поднявшись на цыпочки, поцеловала его.

— Спокойной ночи, папочка…

Аргиряди обернулся. Пристально поглядел в глаза дочери, словно пытаясь прочитать там поддержку себе.

— Спокойной ночи, Софи… — и поцеловал ее в лоб.

София вышла из комнаты, быстро пересекла коридор и открыла дверь своей спальни. Сквозняком задуло пламя свечи, и сразу же со всех сторон подступила темнота. Девушка стояла беспомощная, ничего не различая во мраке, чувствуя, как в жизнь ее врывается что-то новое, непреодолимое, которое судьба бросала ей как вызов.

5

В дверь постучали.

— Войдите, — сказал Амурат-бей, не отрывая взгляда от карты. Это был его адъютант. Он поздоровался и доложил:

— Со станции пришло сообщение, что утренним поездом из Эдирне прибыли Хюсни-бей и Стефанаки-эфенди. Что прикажете делать?

— Хюсни-бей… — чуть прищурясь, повторил Амурат. — Вели послать за ними фаэтон и выдели охрану. Пусть заедут сначала сюда.

Адъютант вышел.

Амурат не сразу вернулся к работе. Хюсни-бей был из приближенных Мидхат-паши. К тому же он единственный из окружения великого везиря поддерживал связь со всеми гарнизонами в стране. Это был очень способный человек. Амурат-бей думал, что и при новом режиме он пойдет в гору, однако получилось иначе. Как видно, бей имел в виду что-то другое, потому что стоял несколько в стороне от событий. В настоящее время ему поручали лишь кое-какие технические задачи в провинциях империи. Другой — Стефанаки, Стефан Данов, был сыном здешнего помещика. Амурат знал, что он служит чиновником в Государственном совете. Амурат недолюбливал этого человека — ему претили нескрываемая угодливость и раболепие Стефана. Как видно, именно благодаря этим своим качествам, Данов и пользовался благоволением самых влиятельных кругов столицы.

Амурат вновь склонился над картой. Его металлическая линейка медленно легла поперек синей ленты Дуная. В сознании опять возник вопрос, давно не дававший ему покоя. Где русские попытаются форсировать реку. У Видина? Но там стоит войско Осман-паши, и неприятель вряд ли рискнет разгрызть самый крепкий орех. Тем более, что в районе Видина вдоль всего берега тянутся надежные артиллерийские укрепления. Значит, у Никополя? Но там очень крутой берег… Линейка поползла вправо, миновала Свиштов и продолжала двигаться к Русчуку. Здесь противоположный берег отлично просматривался, и противник просто не мог сосредоточить крупные силы. Вероятнее всего, удар готовился в районе Оряхово или Сомовита. Берег там довольно пологий, а лес, тянущийся на противоположной стороне, — отличное прикрытие для противника. Амурат-бей устало задумался, потом обвел кружками несколько звездочек — ими были отмечены береговые укрепления.

Резкий стук в дверь заставил его поднять голову.

— Миралай Хюсни-бей, — доложил адъютант и отступил в сторону.

В проеме возникла грузная, бесформенная фигура Хюсни-бея. Из-за его плеча выглядывало румяное, рано заплывшее жиром лицо Стефана Данова.

— Добро пожаловать! — Амурат поднялся, вышел из-за стола и приветливо поздоровался с гостями, пожав каждому руку.

Хюсни-бей вяло ответил на рукопожатие, затем, тяжело отдуваясь, опустился на стул. Стефан подождал, пока Хюсни сядет, и уселся рядом.

— Что бы там ни говорили, — Хюсни-бей вытер пот со лба, — но путешествие на поезде не из приятных. Разумеется, на фаэтоне я бы ехал из Эдирне сюда три дня, но зато сам себе хозяин. Захочешь есть — остановишься, пожелаешь отдохнуть в тени — выбирай дерево поразвесистей. Или родниковой водички попить — пожалуйста… А самое главное — ни тебе дыма, ни грязи. А то будто в трубу запихнули… Но, что поделаешь… Новые времена — новые нравы… — Хюсни-бей расстегнул воротник зеленого мундира и, еще раз отерев пот со лба, посмотрел на карту, разложенную на столе.

— Ну? И что ж здесь происходит? — спросил он Амурат-бея.

— Пока нормально, — ответил тот. — Я послал донесение о вооружении. Если хочешь, можешь с ним ознакомиться… Но здесь, — Амурат тяжело опустил ладонь на карту и исподлобья взглянул на Хюсни-бея. — Здесь что происходит…

— Здесь отвечают другие, — спокойно возразил гость, поудобнее устраиваясь в кресле. — Пусть обо всем позаботится Махмуд-Надим-паша, продавший душу тому русскому шпиону Игнатьеву…

— Грех есть грех, — заметил Амурат. — Но сейчас речь идет о судьбе всех нас…

Хюсни-бей хотел возразить, но вспомнил о присутствии Данова. Поэтому, вздохнув, проговорил:

— Ты не беспокойся. Не такие уж они страшные эти русские, как хотят казаться. Говорили, что до лета выйдут к Стара-Планине, но вот уже июнь, а их еще у Дуная не видно.

Амурат бросил вопросительный взгляд на бея.

— Но ведь ты же отлично знаешь, что все это время русские не сидели, скрестив руки.

— Что бы они там ни делали, \раньше августа не станут форсировать Дунай, а до тех пор много воды утечет.

Хюсни-бей помолчал немного, потом, подняв брови, сказал:

— Есть и кое-что другое. Русские теряют поддержку. На этих днях пруссаки, которые больше всего поддерживали Игнатьева в вопросе о Лондонском протоколе, согласились с лордом Дерби, что на конференции дали маху. В Англии узнали об этом и начинают все сначала. — Он перевел взгляд на Стефана Данова: — Стефанаки-эфенди и приехал в связи с этим. На следующей неделе сэр Генри Эллиот должен прислать двоих чиновников, чтобы они проверили, кто поднял в газетах весь тот шум относительно бунта. Они требуют доклада, который внесут на заседании парламента.

— Но сэр Эллиот сейчас в Вене, — удивился Амурат-бей. — Зачем ему кого-то посылать?

— От его имени, — согласно кивнул Хюсни-бей. — Просто сэр Генри зол на всех за то, что произошло, и настоял перед послом Лейардом на проверке…

Амурат сделал презрительную гримасу.

— Это все дело прошлое.

— Но оно имеет значение, ваше превосходительство, — вмешался в разговор Стефан Данов. — От этого многое зависит в великих державах — и движение флота, займы, да. если хотите, и войско… Общественное мнение в Англии равняется нашим трем армиям, эфенди.

В голосе Данова звучали раболепные нотки, и это вызвало раздражение у Амурат-бея.

— Допустим, — с неприязнью проговорил он, — но что вы теперь собираетесь доказывать?

— Все, что необходимо, — спокойно ответил Стефан Данов. У него были воспалены веки, и взгляд, казалось, шел через стекло. От этого Амурату стало еще противнее.

— Стефанаки-эфенди, — вмешался Хюсни-бей, — должен встретиться с Айдер-бегом и договориться о местах, где пройдут люди сэра Эллиота. — И пояснил: — Нужно все сделать как следует…

Амурат пожал плечами, потом взял колокольчик и позвонил. Вошел адъютант.

— Айдер-бег внизу? — спросил Амурат.

— Так точно, ваше превосходительство.

Амурат повернулся к Данову.

— Вы можете пойти к нему, эфенди.

— Благодарю вас, — поднялся Стефан. Он засуетился, будто хотел еще что-то сказать, но только поклонился и последовал за адъютантом.

— Мерзкий тип… — Амурат в сердцах швырнул линейку на стол.

Хюсни-бей хрипло рассмеялся.

— Главное, он делает все, что от него требуется… И знает, когда нужно войти, а когда — выйти… Как и многое другое. — Улыбка застыла у него на лице, потом постепенно исчезла, словно растаяла. — Да… — медленно протянул он, потирая виски. Потом повернулся к Амурату: — А тебя что тревожит? Война началась, а это означает, что рано или поздно Эдхем-паша уйдет. И вероятнее всего, это произойдет с помощью англичан. Дизраэли всегда предпочитал иметь дело с Мидхат-пашой, а не с кем-то другим. Но для этого надо иметь вес в парламенте…

— Как ты ошибаешься, — покачал головой Амурат. — Дизраэли предпочтет самого безликого великого везиря. Не забывай. Англии нужна восточная часть Средиземного моря.

Амурат отпер сейф и достал топографические снимки.

— Вот, посмотри, — он развернул их перед Хюсни-беем, — это предложения знаменитого английского советника Беккер-паши: чтобы оборонительная система обеспечивала безопасность только Дарданеллам и дорогам, ведущим в Египет. Ничего другого. А что произойдет здесь, в Румелии, по обе стороны Стара-Планины, их просто не интересует. Мы должны позаботиться об этом сами…

— Ну, я думаю, что до этого дело не дойдет, — с апатичной усмешкой протянул Хюсни-бей. — В первых же сражениях с русскими на Дунае проявится беспомощность и Эдхем-паши, и Савфет-паши… Вот тогда-то мы с тобой и вернемся…

Амурат нахмурился.

— Иными словами, можно спать спокойно: русские и англичане исправят положение в Стамбуле. — Губы его искривились в горькой гримасе. Он пристально посмотрел на Хюсни-бея и добавил: — Русская армия насчитывает сто тридцать тысяч, бей-эфенди, а мы не смогли перебросить к Дунаю даже половины того, что намечали. — Амурат нервно зашагал по комнате, как бы пытаясь заглушить боль в душе. Помолчав немного, продолжил: — На кого мы можем рассчитывать? На войска Сюлейман-паши. Но они в Боснии и в албанских горах, в сотнях километров отсюда к западу. Здесь, на центральном фронте, наша единственная опора — Осман-паша. Но у Порты он в немилости. На остальных — Мехмед-Али-пашу, Вейсель-пашу и Беккер-пашу — я не надеюсь… — Он на секунду умолк, и вдруг в нем словно что-то прорвалось. — Я их ненавижу, Хюсни-бей. ненавижу всех этих иностранцев, уверен, что они принесли нам только несчастье…

Амурат-бей вновь принялся возбужденно мерять шагами пространство между окном и письменным столом.

— Но Турция всегда будет опираться на поддержку иностранцев. — спокойно возразил Хюсни-бей. — Важно только выбрать наименьшее зло Что же касается меня самого. — Хюсни-бей достал из кармана сигареты и откинулся на спинку кресла, — я не намерен помогать режиму, который противоречит моим убеждениям…

Амурат, стоявший у окна, резко обернулся.

— Но в таком случае, почему же ты сидишь, скрестив руки? Почему не обратишься к Руштю-паше? Ведь можно же образовать коалиционное правительство, как в мае прошлого года… А если этого не произойдет, — совершить переворот. Помнишь, тогда Абдул-Азис был свергнут всего за четыре часа. Но это нужно сделать сейчас, немедленно, прежде чем установится фронт, — быстро и решительно. Любая дальнейшая междоусобица будет преступлением.

— Зачем руки марать? — Хюсни-бей сильно затянулся сигаретой. — Все образуется само собой. А коалиции мы не хотим. — Он немного помолчал и добавил: — И потом время сейчас такое, что нельзя совать нос. куда не следует. Каждый зажал в зубах кость, но не успел еще разгрызть ее. Поставки, взятки, подкупы — все пущено в ход…

Амурат замер.

— В свое время, помнится, в присутствии Мидхат-паши, ты говорил совсем другое. Хюсни-бей. — Он подошел к столу и сел. как бы показывая, что бессмысленно продолжать разговор.

Хюсни-бей пожал плечами.

— Мидхат-паша сейчас тоже говорит другое. Каждый решает так, как ему более выгодно. — Он как-то неестественно засмеялся и заметил: — Знаешь, я всегда ценил твои способности военного, но когда ты говоришь о политике, прости меня, выглядишь сосунком.

Лицо его странно вытянулось и стало суровым.

— Человек должен знать одно: политика только тогда имеет успех, когда она бескомпромиссна и неразборчива в средствах. — Хюсни-бей покачал головой и, прикрыв один глаз, добавил уже мягче: — Даже пророк сказал, когда именно следует вынимать нож, бей-эфенди.

Амурат не отрывал глаз от подпухшего воскового лица Хюсни-бея, видел ироническую улыбку, спрятанную в уголках губ, и в груди его все больше рос ком тяжелого чувства неприязни.

В дверь постучали. Вошел адъютант. Он протянул Амурат-бею телеграмму.

— Только что получена. Ее сразу же расшифровали, — в голосе звучали нотки сожаления, как будто адъютант извинялся за опоздание.

Амурат пробежал глазами текст. Черты его лица сразу заострились, выражение стало более сосредоточенным. Он протянул листок Хюсни-бею. Бей надел очки и принялся читать хриплым голосом:

«Строго секретно. 10 июня неприятельское войско в составе двух тысяч человек под командованием генерала Циммермана форсировало Дунай у Галаца. По всей береговой полосе ведутся сражения. Ждите дополнительных распоряжений.

Главнокомандующий: Мехмед-Али-паша».

Адъютант вышел, бесшумно притворив за собой дверь. Оба бея молча переглянулись. Первым нарушил тишину Хюсни.

— Значит, ударили там, где мы не ждали, — сказал он, глядя на карту. — Но две тысячи человек — это еще не…

Амурат стоял, опираясь руками на стол.

— Мне кажется, — он снова взял в руки телеграмму, — что это маневр русских. Наверняка их цель — привлечь наши силы на северо-восток. Это видно не только по количеству перебрасываемых сил. но и по командующему войсками.

Хюсни-бей внимательно выслушал Амурата и. махнув рукой, поднялся.

— Во всяком случае, первый удар по Стамбулу уже нанесен. — вымолвил он. — За ним последуют и второй, и третий, пока, наконец, не наступит время и нам сказать свое слово…

Бей подошел к окну и рассеянно выглянул наружу.

— Я, пожалуй, пойду прилягу, — он застегнул мундир. — Завтра увидимся.

— Завтра меня не будет в городе, — сказал Амурат. — Если хочешь, поехали со мной. Мы с мютесарифом приглашены в одно имение на берегу Марицы.

— Нет, спасибо. — на лице Хюсни читалась досада. — Ты же знаешь, что я не любитель ходить в гости.

Он направился к двери, но на полпути остановился:

— Ты не в курсе, почем сейчас земля возле Хаджи-Элеса? Думаю прикупить себе несколько плантаций… Рис дорожает…

— Не знаю. — ответил Амурат-бей. — Спроси Хамид-пашу. Он хорошо осведомлен в этом вопросе.

Хюсни-бей, тяжело ступая, вышел из комнаты.

Амурат в третий раз перечитал телеграмму, затем положил ее на стол и подошел к окну.

День был теплым, солнечным — настоящий летний день в Пловдиве. По дороге двигались военные обозы. Поверх ящиков со снарядами сидели и лежали солдаты — усталые, обросшие, немытые. Одни из них расстегнули мундиры, другие были только в нижних рубахах. На последней телеге тщедушный солдатик наигрывал на зурне, ее пискливый, резкий звук заглушался звуком колес по мощеной мостовой. Со стороны мечети долетел бой барабана. Толпа на площади оживилась, зашумела. Словно по знаку, мусульмане, толкаясь и что-то крича, бросились по улице к имарету.[31] Барабанный бой все усиливался. Шел второй день байрама.

6

Бруцев сидел на камне у небольшой речушки Карачешме и ждал. Сегодня из Карлово должен был явиться посыльный, чтобы взять у Тырнева десять винтовок. Грозев уехал на пару дней в Пазарджик, и на собрании у Косты Калчева было решено, чтобы на встречу пошел Бруцев.

В свое время карловцы не сумели поднять восстание — там прошли орды Раджи-бея и Тосун-бея, и город замер в ужасе, будучи парализованным еще до того, как раздался первый выстрел. После провала большинство членов комитета скрылись без следа. Вот почему, когда пришло письмо от Илии Пулева, старого знакомого Калчева по работе в комитете, все несказанно обрадовались. В письме Пулев сообщал о сегодняшней встрече и просил дать им оружие.

В последнее время в душе Бруцева росло недовольство тем, что дни проходят, а они бездействуют. Если раньше жизнь текла бесконечно скучно, то теперь месяцы, казалось, летели, и на смену весенним дождям пришло лето — полное тревог и неизвестности.

Бруцев поднялся с камня и заходил взад-вперед под развесистым вязом. Карачешме почти пересохла, и шесть каменных корыт, оставшихся еще с тех времен, когда караваны останавливались здесь на водопой, заполнялись медленно текущей струйкой.

По карловской дороге тянулись последние, запоздалые телеги, распространяя тонкий аромат скошенной люцерны. И этот еще с детства знакомый запах напоминал о том, что наступило лето.

Из ворот постоялого двора Халачевых одна за другой выехали три телеги. Колеса тонули в мягкой пыли, заглушавшей их стук, но фонари долго были видны во мраке — они то появлялись, то вновь исчезали, заслоняемые головами лошадей. Поравнявшись с местом, где прятался Кирилл, средняя телега свернула к реке. Другие две продолжили путь к мосту. Кирилл притаился в темноте. Возчик — высокий жилистый крестьянин с вислыми усами, — похлопал лошадей по крупу, затем опустил фонарь пониже и посветил — из мрака проступил силуэт Бруцева.

— Послушай, брат, — крикнул возчик, — ты, случаем, не знаешь, где тут дом хаджи Панзо Велешанина?…

Это был пароль. Бруцев приблизился.

— Вы что, дрова ему привезли? — прозвучал ответ.

Со дна телеги приподнялся прятавшийся там человек. Возчик молчал. Человек сел и сбросил с плеч накидку. В тусклом свете фонаря блеснули косы. Бруцев от изумления не смог вымолвить ни слова, только сильнее сжал рукоятку пистолета в кармане: посыльный оказался женщиной.

— Я везу письмо, — тихо проговорила она, поправляя волосы. — Куда вы нас поведете?

Это была совсем молоденькая девушка с продолговатым, матовым лицом и огромными карими глазами. Острый, хорошо очерченный подбородок выдавал властную натуру.

Бруцев вынул руку из кармана. Ему было приказано, если все сойдет благополучно, привести посыльного в дом Тырневых, где их будет ждать Калчев.

Он еще раз растерянно взглянул на девушку и, взобравшись на телегу, уселся рядом с возчиком. Коротко обронил:

— Трогай…

Телега мягко покатилась по дороге и вскоре уже ехала по узким улочкам Каршияка, по обеим сторонам которых вздымались высокие дувалы.

Бруцев все еще не мог прийти в себя. Перед глазами мелькали темные очертания дворов, наглухо замкнутые ворота, за которыми когда-то проходили собрания комитетов, а спину словно жгли светлые глаза девушки, лежащей на дне телеги. Он чувствовал, как одиночество, камнем давившее на душу, странно исчезает, словно тает в вечернем воздухе.

На постоялом дворе Тырневых их уже ждал Калчев. Кто знает, почему, но семинаристу показалось, что Коста не удивился, увидев посыльного. Он даже помог девушке выбраться из телеги.

Их ввели в одну из комнат на первом этаже. Христо быстро закрыл наружные ставни на окнах. Калчев зажег небольшую керосиновую лампу.

Карловка при свете оказалась еще моложе — сейчас она выглядела совсем девочкой. На ней была темная юбка и серая блузка. На плечах лежала шаль, концы которой, перекрещиваясь на груди, были завязаны сзади. Лицо у девушки было смуглым, что еще больше подчеркивало живость больших карих глаз. Она спокойно и внимательно оглядела собравшихся в комнате мужчин.

— Добро пожаловать! — протянул ей руку Калчев. Христо тоже поздоровался с гостьей за руку.

— Извините, — сказала она. — Кто из вас будет господин Калчев?

Тырнев с улыбкой сказал на Косту.

Гостья отстегнула манжет, ловко вывернула его и вынула из-за подкладки письмо.

— Это вам, — протянула она письмо Калчеву. — Велено ответ поешь со мной. — Голос был немного хрипловатым, но теплого, приятною тембра.

Коста подошел к лампе. Лицо его выглядело взволнованным.

— Вы учительница? — спросил он девушку.

— Да, — ответила та. — Мне сказали, что вы — тоже учитель.

— Бывший… — махнул рукой Калчев и начал читать письмо.

Потом он на секунду замер, еще раз перечитал какое-то место и поднял глаза на девушку.

— Невяна Наумова. — в задумчивости произнес он. потирая лоб. — Где вы живете в Карлово?

— По сопотской дороге, последний дом слева, — глаза девушки пытались что-то подсказать Калчеву.

— По сопотской дороге… — повторил Калчев. — Значит, вы — дочь Сотира Наумова, учителя… Так я у вас бывал, милая барышня Но тогда вас не было дома, вы учились в Пловдиве.

— Верно, — ответила Невяна. — Отец мне рассказывал о вас.

— Сотир Наумов… Какой человек был — скала… За два месяца истаял. А какое сердце… — Коста умолк, глядя прямо перед собой, потом еще раз перечитал письмо. Закончив, он медленно свернул лист.

— Оружие мы вам дадим, у нас есть… А вот что касается людей — он покачал головой. — самим взять неоткуда… И так повсюду. Все придется делать тем, кто остался…

Христо принес еду В одной тарелке была нарезана брынза, посыпанная красным перцем, а в другой — вареная фасоль. Поставив тарелки перед гостьей, он достал салфетку, в которой была завернута краюшка хлеба, и приветливо предложил:

— Ну учительница, что бог послал… Поешь маленько…

Невяна оглянулась.

— А где же возчик, бай Цвятко?

— Не беспокойся — улыбнулся Христо. — Я и бай Цвятко накормил. Оставил его, пусть поспит. Мы с ним старые друзья, давно знаем друг друга.

Калчев спрятан письмо в карман.

— Я напишу Пулеву подробный ответ. Но сначала поешьте и отдохните немного… Дорога нелегкая…

Учительница взяла кусочек хлеба и положила на него ломтик брынзы. Бросив взгляд на Калчева, она смущенно улыбнулась и стала жевать.

— Черт бы побрал этих карловцев, — покачал головой Калчев. — Неужели кроме вас некого послать?

— Самое разумное было послать меня, — ответила Наумова. — Ну кто может подумать, что женщина, у которой есть разрешение на провоз пряжи, может везти оружие?… Да и кого другого пошлешь?… Комитетские известны туркам во всей округе…

— Умная голова у бай Илии, — засмеялся Калчев. — Все продумал. — Потом спросил: — Ну как вы там, в Карлово? Люди вернулись по домам? Я, почитай, с тех пор никого не видел… Как настроение у народа?…

Наумова смотрела куда-то вбок, но лицо ее оживилось.

— Народ… — повторила она. — Народ все тот же… Нужно совсем немного, чтобы снова вспыхнуло пламя борьбы… — И, помолчав, добавила: — Несколько дней назад разнесся слух, что русские перешли Дунай. После обеда вдруг зазвонили колокола — хлев какой-то загорелся, вот и звонили на пожар… А кто-то предположил, что русские идут. Пошел дождь, а люди бегут к калоферской дороге, как сумасшедшие… Хорошо, что турки ничего не поняли. Холмы у Митиризово почернели от собравшихся толп… Все стоят под дождем и ждут, когда покажутся всадники… Так и стояли… Утром какой-то турок-торговец сказал, что с гор спускаются отряды казаков. А то пастухи-каракачаны перегоняли стада в Козий лес…

Учительница умолкла. Бруцев сидел с краю стола и ничего не слышал из того, что она рассказывала. Не отрывая взгляда от ее лица, он думал: «Какие у нее изумительно красивые глаза!..»

Кирил Бруцев занимал чердачное помещение в доме Матея Доцова. Пономарь приютил Кирилла после того, как его выгнали из семинарии. Поводом к скандалу послужили найденные монахами пропагандные листовки «Вперед» — те самые брошюрки желтого и зеленоватого цвета, которыми в течение трех лет снабжал Бруцева Моис Шампуазо, бледный, тщедушный курьер французского посольства. Для семинариста листовки стали подлинным духовным откровением.

Когда огромная тяжелая дверь внушительного здания на Тепеалты захлопнулась у Бруцева за спиной, семинарист сплюнул, поднял воротник пальто и зашагал к мастерской Матея Доцова, которую он считал единственным почтенным заведением на торговой площади.

Осенью 1875 года свечник привел Кирилла на одно из тайных собраний революционного комитета в Каршияке. Семинарист до сих пор помнит, каким странным светом были озарены лица собравшихся мужчин, их грубые голоса, плотно прижатые друг к другу плечи. В тот же вечер Бруцев был принят в тайный революционный комитет. Он отказался поклясться на Евангелии в верности товарищам и общему делу, но непослушными, подрагивавшими от волнения губами прикоснулся к холодному дулу револьвера.

Когда этой весной в Пловдив прибыл Искро, пономарь и его устроил в комнату Бруцева. Тем самым тесное чердачное помещение превратилось в настоящее убежище пловдивских заговорщиков…

После встречи в доме Тырневых Бруцев испытывал необычное, странное волнение. Когда он вернулся домой, на душе было легко и радостно. Впервые ночной мрак, окутывающий пловдивские холмы, не ложился на душу кошмарным гнетом.

Искро еще не спал. Кирилл хотел рассказать ему о случившемся, но почему-то сдержался. Он умылся во дворе под колонкой и лег. Но еще долго не мог заснуть, не в силах стряхнуть с себя необъяснимое напряжение.

Утро показалось Бруцеву необыкновенно свежим и приятным. Искро куда-то ушел, и Кирилл засел за книги. Чтение его носило бессистемный характер. Он любил перелистывать книги, отыскивать места, которые произвели на него особенно сильное впечатление, вновь и вновь перечитывать их. На этот раз Бруцев принялся за «Письма восставшего Парижа». Кровь и опьянение, радость и безумие людей, умиравших на баррикадах, еще больше возбудили его и без того неспокойный дух. Он живо представил себе картину, описываемую в книге: густой дым, стелющийся над баррикадами, ружейную пальбу, голоса людей, сражающихся на улицах горящего города, ставшего их кумиром и гробовщиком. Бруцев на секунду закрыл глаза, опустив книгу на колени. Потом медленно поднялся, оделся и вышел, прихватив с собой две брошюрки.

Было время послеобеденного отдыха, когда на тихих улочках можно услышать лишь перестук молотков сапожников да звук пилы резчика по дереву. Перед Танасовой кофейней сидело несколько старых турок, допивавших обеденный кофе перед тем, как разойтись на покой по прохладным комнатам своих домов. Кирилл легко шагал по улице. В другой раз эта сонная восточная тишина вызвала бы привычную досаду, но сейчас он просто не замечал ее. Семинарист торопился к Гагаузовым — один из братьев обещал дать ему коня, потому как после обеда Бруцев должен сопровождать телегу с карловской гостьей и оружием до Каратопракских полей, где чаще всего попадались военные патрули.

Проходя по торговой части города, неподалеку от кожевенной лавки, Кирилл неожиданно увидел Невяну Наумову. Девушка куда-то спешила и не заметила Бруцева. Но он узнал ее даже со спины — по шали, накинутой на плечи, по походке, по особой посадке головы.

Кирилл Бруцев ускорил шаги и свернул на боковую улицу. Не будет ли неразумным, опасным, противоречащим правилам конспирации, если он подойдет к девушке? Он даже не мог бы с точностью сказать, успел ли подумать об этом. Догнав девушку, вымолвил:

— Мадемуазель Наумова…

Девушка остановилась, и Кирилл увидел незнакомые черные глаза, испуганно глядевшие на него… Он был готов провалиться сквозь землю, и не только потому, что ошибся.

Телега, уже готовая к отъезду, стояла в тени двора. Бай Цвятко куда-то ушел. Учительница обедала. Тырнев поджарил ей яичницу и теперь хлопотал рядом, стараясь угодить гостье. Калчев сидел возле Невяны и пересказывал содержимое письма, которое он посылал Илии Пулеву. И только Бруцев молчал. Опершись спиной о стену, он размышлял о том, что самым странным у Невяны были ее глаза. В тени, когда она укладывала пряжу поверх винтовок, они показались ему пестрыми, а теперь их цвет был другим, кроме того, изменилось их выражение: они стали глубокими и задумчивыми.

Кто-то постучался в калитку, Тырнев вскочил и побежал открывать. Это вернулся его слуга, которого он посылал в город. Слуга тяжело дышал:

— Бай Христо, — едва проговорил он, — стражники… на дороге… Произошла кража… Хотят обыскивать дом…

— Какие стражники, какая кража? — обеспокоенно спросил Христо и, не дождавшись ответа, побежал во внутренний двор. Христо и Бруцев тоже поднялись с места. Учительница быстро прибрала тарелки и встала. Лицо ее побледнело.

— Нужно вывезти телегу со двора, — спокойным голосом сказала она.

Калчев напряженно прислушивался к тому, что происходит во внешнем дворе. Там кто-то ругался и кричал по-турецки. Заржал конь.

Вернулся Христо.

— Черт бы его побрал, — в сердцах выругался он. — Какой-то татарин с нашего постоялого двора украл в лавке сундучок с итальянскими монистами. Татарина выследили, но в телеге у него ничего не оказалось. Теперь хотят обыскивать все повозки во дворе.

— Нужно вывезти телегу, — твердо повторила Наумова и посмотрела на мужчин. — Чего бы это ни стоило…

Тырнев подбежал к окну.

— Чауш остановил татарина на лестнице, и они о чем-то спорили. Не знаю, до чего договорились…

— Пошли наверх, — скомандовал Калчев. — Будем наблюдать за ними с чердака. Там решим, что делать и с другим оружием.

— Если обнаружат телегу, всем нам конец… — Тырнев закрыл дверь на задвижку и поспешил за остальными.

Все трое быстро поднялись по винтовой лестнице. С чердака двор был виден, как на ладони. Разъяренный сержант прижал татарина к стене и осыпал его проклятиями.

Бруцев насчитал шесть человек стражников.

— Если начнут обыскивать, — повернулся он к остальным, — и подойдут к нашей телеге, предлагаю стрелять. Пока из города прибудут патрули, мы сможем и другое оружие вывезти.

— Это безумие, — взволнованно сказал Тырнев. — Вас поймают еще у айгырских загонов.

— Другого выхода нет, — хладнокровно добавил Бруцев.

Калчев молчал. Он разглядывал стражников, сгрудившихся у ворот, и думал, что, несмотря на огромный риск, единственно предложение Бруцева было разумным.

— Сколько у нас винтовок? — обернулся он к Христо.

— Тридцать шесть.

Шум внизу тем временем усилился. Сержант угрожал разнести все в щепки.

«Интересно, что сейчас делает Невяна Наумова?» — подумал Бруцев, оглядывая задний двор. И вдруг он ее увидел. Поплотнее закутавшись в шаль, девушка направлялась прямо к телеге. Медленно взобравшись на облучок, она спокойно тронулась с места и выехала через ворота. Из-за суматохи в другом дворе никто из людей сержанта не обратил на нее внимания.

— Эгей, Сабри-ага, — крикнул сержант, — поставь двоих на улице, а остальные пусть начинают обыскивать телеги… Все до одной…

Телега, нагруженная пряжей, переехала ручеек у пекарни, свернула на карловскую дорогу и вскоре исчезла из виду.

Трое мужчин, стоявших у слухового окна, не могли поверить в столь неожиданное и невероятное избавление. Первым пришел себя Христо Тырнев.

— Ай да девчонка, молодец! — восхищенно прошептал он и стукнул себя прикладом по ноге. — Кто бы мог подумать…

Кирилл Бруцев догнал телегу, когда она была уже далеко от Пловдива. После допроса татарина солдаты перевернули вверх дном все повозки, но сундучок с монистами так и не был найден. Прошло уже четыре часа с тех пор, как телега выехала со двора, и Кирилл сомневался, сможет ли догнать учительницу. За городом он пустил коня галопом. В эту пору все работали в поле, и карловская дорога была безлюдной. По обе стороны тянулись узловатые, с дуплами, вербы. Над полями дрожало марево, и от этого равнина казалась еще более унылой.

Семинарист уже потерял было надежду догнать учительницу, как вдруг на повороте у моста увидел телегу. Бруцев попридержал коня. Учительница, услышав топот копыт, обернулась, губы ее тронула Улыбка.

— Как вы смогли догнать меня? — спросила она Бруцева.

— А вы как сумели ускользнуть?

Девушка пожала плечами. Глаза ее смеялись.

— Если бы меня задержали, я показала бы им разрешение на провоз пряжи и стояла бы на своем — везу, мол, пряжу для карловского каймакама.[32]

Дорога пошла в гору. Телега немного сбавила ход. Бруцев молчал, тайком разглядывая Наумову. Лицо ее было спокойным и безмятежным, словно девушка не пережила только что опасное приключение. Бруцев на секунду представил себе всю картину, как она выводит телегу со двора… Решившись, он вытащил брошюрки и протянул их Наумовой.

— Это вам… Вы сумеете их понять… — Голос его дрогнул.

— О. да они русские! — радостно изумилась она и тут же нетерпеливо принялась листать страницы.

Бруцев ехал рядом с телегой.

— Это книги русских эмигрантов, — наклонился он к ней. — Они изданы в Женеве… В них рассказывается правда о рабстве, и не только как о понятии, но применительно к каждому конкретному человеку…

Учительница посмотрела на нею долгим, изучающим взглядом, словно хотела понять, что именно он имеет в виду. Потом накрыла книги рукой.

— Я их непременно прочту.

— Если они вам придутся по душе, напишите мне… Я пришлю вам еще… Письмо перешлите через Косту Каляева…

Он покраснел от смущения. Наумова немного помолчала, рассматривая обложку верхней брошюры. Потом повернулась к нему:

— Буду вам бесконечно признательна, если вы пришлете мне стихи французских или русских поэтов…

Кирилл отрицательно покачал головой.

— Нет… Я не читаю стихов. Человек может обрести истину не в поэзии, а в борьбе…

— Но почему? — удивилась девушка. — Истина открывается человеку, только когда почувствуешь ее сердцем… И остается с ним навсегда…

— Нет, — мрачно повторил он. — Стихов я не читаю…

Учительница не отрывала от него взгляда. В глазах ее читалось удивление, а губы подрагивали от еле сдерживаемой улыбки.

Бруцев понял это и упрямо добавил:

— Поэзия не может объяснить мне то, что я ищу, что хочу знать.

Наумова покачала головой:

— Но она может заставить вас почувствовать его всей душой. Вот послушайте:

Мы вольные шпицы; пора, брат, пора! Туда, где sa тучей белеет гора, Туда, где синеют морские края. Туда, где гуляем лишь ветер… да я!

Голос Наумовой звучал вдохновенно и призывно. Бруцев нерешительно взглянул на нее, потом отвел глаза и вновь стал смотреть на дорогу.

Близ Каратопрака им никто не встретился. Когда они проехали в село и повернули на север, Бруцев обратился к Наумовой:

— Здесь уже безопасно… Желаю успеха…

Она протянула ему руку и, смущаясь, ответила:

— До свидания… Благодарю вас за все… Особенно за книги…

Ему очень хотелось добавить: «Пишите мне!», но он сдержался.

Резко завернув коня, Бруцев поскакал вниз. Встречный ветер хлестал юношу по разгоряченному лицу. На поля спускались сумерки.

Ночь настигла его у Карачешме. Было тихо, только цикады траве вели неумолчную песню. По небу во всю ширь стлался сияющий Млечный путь. Таинственно шептались тополя. Карловская дорога погружалась в сон — телег на ней уже давно не было.

Бруцев легонько натянул узду и, хотя путь его лежал через мост он избрал дорогу, по которой они проехали вчера.

7

Стефан Данов считал жизнь Торжком, где каждый старается урвать кусок пожирнее, обхитрить другого и, улучив момент, загнать его в глухой угол. И если на рынке это продолжается часы или дни, то «Торжок» жизни действовал круглосуточно, нескончаемо, вечно. Несмотря на то, что у Стефана всего было вдоволь, он никогда не ощущал спокойной радости жизни. Во многом он походил на своего отца хотя и отличался от него.

Раболепие, алчность, грубость и жестокость воспринимались xaджи Стойо как естественные формы проявления жизни. А в душе сына все это вызывало неудовлетворенность и мучительную раздражительность. Возможно, это объяснялось тем, что есть и богаче, сильнее его — иными словами, люди, преуспевшие на «торжке». Cтефана Данова отделяло от них солидное расстояние, и его нужно было во что бы то ни стало преодолеть. Если на пути возникала какая-то преграда, Стефанаки готов был безжалостно ее уничтожить.

Вот и сейчас, глядя на Павла, сидящего напротив, Стефан чувствовал, как в душе поднимается глухое раздражение. Утром Апостолидис, Немцоглу и Штилиян Палазов не преминули намекнуть ему на странные идеи брата, на его непочтительное к ним отношение, разговоры, чреватые опасностью. Это чрезвычайно разгневало Стефана, сейчас он решил дать волю своим чувствам.

— Что ты себе воображаешь, а?… Что брешешь, как паршивый пес? — голос Стефана был неприятным, холодным. Кровь отхлынул от лица, и оно выглядело синюшным, подпухшим и страшным. — То что это языком чешешь налево-направо? Да что ты понимаешь в земле-то?… И вообще, чем занимаешься? Может, работой какой? Сколько я тебя знаю, ты все книжки свои жуешь, а их пишут такие, как ты… Разве ж они лучше… Все из пальца высасывают…

— В книгах пишут истину о жизни, брат… — ответил Павел, не поднимая глаз.

— Жизни!.. — повысил голос Стефан, почти перейдя на крик. — Ты, что ли, самый умный, что других берешься учить? Мир собираешься переделать? Да кто ты такой… Молокосос… — Стефан презрительно скривил губы. — Что людям головы мутишь? Да знаешь ли ты, что значит залезать человеку в карман? Посягнуть на его имущество?… Кто тебе дал право распоряжаться землей того или иного?

— Ничьей землей я не распоряжался, — решительно возразил Павел. — Я только говорил, что человек должен иметь свою землю… Так и со скотом, да и со всем, если хочешь… Перемены, которые произошли во Франции после революции, а сейчас в Италии… Это же только подтверждает мои слова…

Стефан чувствовал, как пульсирует вена на виске. Он очень устал, обходя торговые ряды. Поэтому лишь с досадой махнул рукой.

— Да оставь ты эти Франции, Италии и разные там… Не наше это дело, пусть тамошние люди управляются, как хотят. У нас совсем другое…

— То же самое и у нас, — стоял на своем Павел. — Люди и земля — во всем мире одинаковы. То, что сейчас там происходит, неминуемо произойдет и здесь. А до тех пор наши люди так и будут глотать пыль в имениях беев и откармливать ягнят для веселых пиршеств своих господ…

Стефан немного успокоился и сел. На белом жилете блеснула золотая цепочка от часов.

— Ладно, — примирительно произнес он. — Но тебя-то чего так волнует? Касается тебя? Нет! Все у тебя есть — дом, деньги, имущество… Или, может, голодаешь? Чего-нибудь тебе не хватает?

Павел осмелился, наконец, взглянуть на брата. Порой ему страстно хотелось видеть в нем единомышленника, близкого и родного человека, с которым можно было поговорить по душам… Но в Константинополе Стефан ни разу так и не позвал его к себе…

— Брат, — вымолвил Павел, глядя прямо в лицо Стефану, — что ты мне повторяешь одно и то же? Человек не живет только деньгами и имуществом. У него есть глаза, чтобы видеть, и ум, чтобы думать…

Стефан желчно засмеялся. Смех его походил больше на стон, в котором, однако, чувствовалась злость.

— Нет у тебя ни глаз, ни ума… — заявил он. — Ты просто орудие в руках других… Слепое и глухое орудие. — Стефан поднялся и зашагал по комнате. — Что ты знаешь о жизни? Книги… Да ведь жизнь совсем иное, не как в книгах… Ты должен это ощутить, понять… Жизнь знает тот, кто в ней варился. Я вот ее знаю. Всю ее подноготную знаю… Человек мне тоже известен. И душа его, и вся грязь… — Он шагал, глядя прямо перед собой и сокрушенно качая головой. — Реформы, говоришь… А ты спроси у того, кто проповедует эти реформы, зачем они ему? Да все потому, что беден! Что землицы у него нету! Дай ему имущество, землю, пусть накопит капитал, вот тогда-то и спроси: захочет ли он отказаться от всего… Попроси у него полгроша ведь ни за что не даст… Наоборот, от тебя захочет взять. если можно… И так всю жизнь человек стремится к одной-единственной цели: побольше получить, побольше заграбить, накопить… Тот, кто внушает тебе другое, нагло лжет. Лжет, не стесняясь, прямо в глаза… Голое Стефана стал хриплым от возбуждения, в уголках рта выступила пена.

Собственность — вот душа человека… Ради него всем можно поступиться. Так и должно быть. Если ты поймешь это, значит, все понял… Другое, чем ты бредишь, ерунда. Гроша ломаного не стоит! — И презрительно добавил: — Ну, что ты на меня уставился?…

— Да просто удивляюсь, — пожал Павел плечами. Лицо его побледнело. — Стараюсь понять, чем ты живешь. Ведь для тебя нет чести, рода, имени, наконец. Все в жизни ты переводишь на деньги…

Стефан сжал кулаки. Глаза его сверкали ненавистью. Павлу на миг показалось, что он видит глаза отца.

— Честь, род, имя… — медленно повторил Стефан. — Это говоришь мне ты, позорящий имя и отца и брата… Ты, поднявший на меня руку… — Гнев душил его, было видно, что он еле сдерживается, чтобы не ударить Павла. — Слушай… щенок, — Стефан подошел вплотную к Павлу. — Если не перестанешь, язык вырву… с корнем вырву… Понял?… Ты всех нас позоришь!.. — И, задыхаясь, Стефан указал на дверь: — Вон, чтоб духу твоего здесь больше не было!..

Павел встал.

— Не кричи, брат, — спокойно сказал он. Сквозь стекла очков было видно, как блестят его глаза. — Я и без того уйду… Здесь ничего невозможно изменить… Ничего из того, что ты делал и продолжаешь делать…

Павел повернулся и направился к двери.

— Вон, дармоед… — продолжал кричать Стефан, глаза его были готовы вылезти из орбит. — Такие, как ты, затевают бунты, от вас все несчастья… Негодяй… Вон…

Когда за Павлом захлопнулась дверь, Стефан остановился посреди комнаты, тяжело дыша. Но, возбужденный случившимся, вновь гневно зашагал по комнате. «Род, имя… — бормотал он. — Кретин…»

Вдруг, спохватившись, посмотрел на часы. В любую минуту мог прийти Гвараччино. Застегнув пиджак на все пуговицы и поправив галстук, Стефан осмотрел себя в полированном стекле шкафа и медленно направился к креслу. Он старался успокоиться и придать лицу бесстрастное выражение. Никто ничего не должен знать. В этом мире человек ведет двойную игру — перед другими и перед самим собой. Несмотря на то, что Стефан уже привык к этому, все же он испытывал гадливое чувство. Нужно улыбаться, когда все вызывает в тебе омерзение, хвалить кого-то, когда хочется плюнуть ему в лицо, называть братом человека, который законным путем посягает на твое богатство… Таков мир… И этот человек должен взять у него половину, а Стефан обязан его любить и защищать, считать его братом…

«Дармоед…» — еще раз процедил он сквозь плотно сжатые губы и вытер пот со лба.

За дверью послышались голоса. Стефан узнал голос Никоса и вышел из комнаты. Двое мужчин озирались по сторонам, пытаясь определить, где им найти хозяина дома.

— А вот и Стефанаки-эфенди, — облегченно вздохнул пожилой мужчина.

— Проходите, проходите, — радушно пригласил их Стефан, шире распахивая дверь своей комнаты.

Невыгодное положение Турции, предстоящее вторжение русских, которое в дальнейшем могло бы угрожать проливам, породило надежду у приверженцев Дизраэли на пересмотр Восточного вопроса, но уже в выгодном для них свете. Условия этому были созданы самой Англией. Солсбери и лорд Дерби уже не отрицали реальной угрозы русских Константинополю. Было абсолютно ясно, что царь и Милютин во что бы то ни стало решили окончить войну на Босфоре или на Мраморном море. Возбуждение, вызванное в прошлом году в Лондоне и Париже сообщениями о бесчинствах турок в Болгарии, улеглось. Существовала реальная возможность взять реванш, и Дизраэли не хотел ее упускать. Но нужны были новые данные, которые не только бы погасили прошлогодние страсти, но и возбудили бы новые — противоположные по характеру. Война — благоприятное время для игры с чувствами народов, нужно только делать это умело.

Гости сели на диван. Из-за спущенных штор в комнате было сумрачно. Пахло пылью.

— Айдер-паша считает, что нужно идти в родопские села, к помакам,[33] — начал Никое Апостолидис, с видимым удовольствием закуривая сигарету. Это был плотный, коренастый мужчина с самодовольным выражением лица. Внешне он мало походил на брата, Георгиоса Апостолидиса. Никос педантично поправил манжеты на рубашке и добавил: — Опасаются, как бы здесь снова не начались опровержения, как в прошлом году.

— Я вам, по-моему, уже говорил и снова повторяю: если пойдем по селам, ничего не добьемся. И вам, господин Гвараччино, и тебе. Никое, отлично известно, какое там положение.

Гвараччино приставил козырьком руку к уху и читал по губам, что говорил Стефанаки. Он был глух, и только так мог понять собеседника. Годы службы толмачом в турецкой администрации научили его никогда не высказывать определенной точки зрения по тому или иному вопросу.

Вам решать, — сказал он. — Перед отъездом я имел беседу с Адем-пашой и господином Джоузефом Блантом, английским консулом в Эдирне. который отлично разбирается во всех вопросах. На этот раз нужно хорошенько все обдумать, чтобы не получилось, как в прошлом году…

— В прошлом году… — сердито повторил Стефанаки. — В прошлом году ничего такого не случилось бы, не будь его коллег в Стамбуле. Они первыми бросили наживу тем стервятникам-писакам…

— Точно, — согласился Апостолидис. — Пять фаэтонов послали в Копривштицу, объездили все Родопы…

— Вот именно, — подтвердил Стефан. — А посмотрите, где сейчас эти писаки? Макгахан — в Румынии, у русских. Пиэрс — в Лондоне, строчит статейки против правительства… Негодяи… Русские агенты… И зачем только относились к ним с уважением…

— Все это политика, Стефанаки-эфенди, — примирительно ответил левантиец. — Это же не тюрьма, где и поприжать можно…

— Политика… Ну, раз политика, тогда будем соблюдать все правила игры, — сказал Стефан и холодно смерил взглядом гостей. — Неукоснительно… без всяких уступок…

Он раздраженно поправил перстень. Изумруд блеснул зеленым огоньком и угас. Стефан хотел сказать еще что-то, но сдержался и лишь спросил у Апостолидиса:

— А почему вы считаете, что прошлогодний сбор подписей против написанного газетчиками о здешней резне ничего не дал?

— Да потому, что Адельбург и английский вице-консул Кольверт доложили, что у них имеются жалобы болгар на насилие при сборе подписей.

Стефан снисходительно усмехнулся.

— Причину нужно искать глубже, — заметил он. — И следует остерегаться, чтобы не повторить ошибку… Надо умело подобрать источники анкеты, иначе ничего не получится. В прошлом году мы собрали подписи с пловдивских нотаблей, людей, которые всю свою жизнь одной ногой находились в Стамбуле, а другой — в здешних селах. Менее чем за пять лет они были то с греческим патрикой из Фенера,[34] то с князем Лобановым, то с папой римским и, наконец, со старым тырновским склочником владыкой Илларионом. Ненадежные угодники, в любую минуту способные переметнуться. Как, впрочем, они и делали… Вот поэтому и нужно все тщательно обдумать. Европу не купишь тем. что ненадежно, непроверено…

— В таком случае, давайте пустим наши корреспонденции из Пловдива, — сказал Апостолидис, снимая крошку табака с губы.

— Корреспонденции… — недовольно поморщился Гвараччино. — Людям нужны факты, документы… О каких корреспонденциях речь?…

Стефан Данов молчал, откинувшись на спинку кресла. Явно, ему придется действовать в одиночку, а получит он всего лишь четверть того, что причитается этим двоим.

— По-моему, вот что нужно сделать, — заявил он. — Доказать, что прошлогодние сведения и корреспонденции получены путем подкупа и что все в них выдумано. Только это может возыметь действие. Все остальное — пустые разговоры.

— Хорошо придумано, — кивнул Гвараччино. — И как же мы это докажем?…

— Потом решим. Сейчас для нас важно достать документы, в которых все было бы написано черным по белому.

Губы его растянулись в усмешке, но, поглядев на собеседников, Стефан помрачнел. С кем он имеет дело? Один — усталый от чрезмерных стараний чиновник, другой — самодовольный индюк. Но оба намного богаче его, намного обеспеченнее — и в Константинополе, и тут, в Румелии. Сердце его сжалось от боли — знакомой, тяжелой, как свинец. Стало трудно дышать…

8

Грозев разорвал конверт, который принес ему слуга Аргиряди, достал из него небольшой листок и развернул его:

«Господин Грозев!

Сегодня мы отмечаем мое совершеннолетие. Все мы будем очень рады, если Вы согласитесь принять участие в небольшом семейном торжестве.

22 июня 1877 года

София Аргиряди»

Прочитав записку, Грозев положил ее на стол и подошел к окну. Все. что с ним происходило в последнее время, было странным и необъяснимым. В его жизни женщина никогда не занимала особого места. Правда, в Вене и Бухаресте у него были мимолетные знакомства, которые оставили в душе скорее чувство досады и пустоты, нежели волнение. Вот почему ему казалось странным, что София Аргиряди слишком долго занимает его мысли. Он пытался объяснить это тем, что она оказалась совсем не такой, какой он себе ее представлял в самом начале. В чем-то они были похожи. Борис не мог точно определить, в чем именно, но это и привлекало его в ней больше всего.

После того памятного разговора в доме Аргиряди Грозев думал, что София долго не даст о себе знать. Вот почему три наспех написанные строчки вызвали у него в душе неожиданное волнение — как будто его коснулась ласковая нежная рука.

Грозев явился к Аргиряди, когда торжество было в разгаре. Весь первый этаж представлял собой обширный салон, освещенный мягким светом старинных венских ламп и свечей, зажженных в настенных канделябрах, оставшихся в наследство от хаджи Аргира. Многочисленные гости сидели на диванах, за столом, стояли группками. Все возбужденно обсуждали злободневные события. Первым заметил гостя Аргиряди. Оставив старого Чомакова, с которым беседовал, он подошел к Грозеву.

— Безмерно рад вас видеть, — сказал он, сердечно пожимая руку Борису. — Моя дочь очень хотела, чтобы сегодня вы были нашим гостем… Милости прошу…

У камина оживленно переговаривались несколько мужчин. Грозев с Аргиряди направились к ним. В центре группы они увидели Жана Петри. Лицо его раскраснелось, на губах блуждала улыбка. Рядом с ним стоял Лука Христофоров, готовый в любую минуту поддержать журналиста в его остроумии. Напротив внимательно слушал Георгиос Апостолидис. Выражение его лица было напряженно-серьезным. На диване, рядом с камином, расположились Анна Пиэрс, которая снова была в Пловдиве проездом по пути в Белград, греческий консул Каравиас и жена австрийского консула госпожа Адельбург. Рядом сидел какой-то пожилой человек, незнакомый Грозеву.

— Позвольте вам представить господина Грозева, — произнес Аргиряди, приблизившись к группе. — Надеюсь, вы с ним знакомы…

— Ессе homo![35] — воскликнул Жан Петри. — Он-то и разрешит наш спор.

Грозев слегка поклонился дамам и повернулся к остальным.

— Господин Грозев, позвольте представить вам моего брата, — сказал Апостолидис, указав на Никоса. Тот кивнул. На лице его читалась досада. Было видно, что все ему страшно наскучило. Грозев ответил на поклон и присмотрелся к Апостолидису-младшему. Тот производил впечатление человека ленивого и недалекого.

— А это господин Гвараччино, — указал Жан Петри на пожилого мужчину на диване. — Прошу любить и жаловать. Он послан специально для того, чтобы вместе с Никосом Апостолидисом и Стефаном Дановым исправить, так сказать, кое-какие ошибки прошлого… И вызвать новые сенсации… Вы только себе представьте, — сказал он притворно озабоченным голосом, — какой скандал! Все написанное Жирарденом, что поместила в прошлом году «Ля Франс» на своих страницах, и все опубликованное английскими газетами о восстании в Родопах, оказывается, ложь! Чистой воды выдумка!.. Никакой резни, никаких жестокостей… Просто шантаж со стороны русских и Гладстона…

Грозеву удалось сохранить бесстрастное выражение лица. Никак не отреагировав на реплику француза, он спросил:

— Но в чем же суть спора?

— Ах да, — спохватился Жан Петри. — Господин Апостолидис утверждает, что ни одна армия не сможет перейти Дунай в нижнем его течении, а посему сообщения о форсировании реки русскими у Галаца он считает блефом.

Грозев пожал плечами и сухо заметил:

— Я бы утверждал то же самое, если бы сообщение не исходило от турецкого командования.

В этот момент к ним подошел Павел Данов. Светло-серый костюм еще больше подчеркивал изжелто-смуглый цвет его лица, от чего оно выглядело осунувшимся и усталым.

— Господин Данов, — обратился к нему неугомонный француз. — Может, вы сообщите нам нечто новенькое о миссии вашего брата. Ведь вы дружны с Макгаханом, а посему можете считаться объективной стороной.

Черные глаза француза смотрели на всех с веселым вызовом.

Павел помолчал, как бы собираясь с мыслями, и, не обращая внимания на иронию журналиста, сказал:

— Господин Пегри, я не люблю ваше ремесло. Убежден, что именно газеты превращают пороки личности в пороки общества. Ложь, преднамеренное заблуждение, угодничество — все это насаждается в обществе прессой. Однако, что касается Макгахана и газеты «Дейли Ньюз», то мне кажется, что они оказали человечеству такую услугу, которую вряд ли когда-нибудь оказывала какая-либо газета или какой-либо журналист…

— Это в каком же смысле, позвольте узнать? — поднялся с дивана консул Каравиас.

— Да просто-напросто плюнули в лицо безмилостному и жестокому спокойствию, которое называется общественным мнением Европы…

— И широко распахнули все двери перед князем Горчаковым… — съязвил Апостолидис.

— И выполнили свой долг, если не журналистов, то по крайней мере честных и почтенных людей, — резко закончил Павел.

— Макгахан, — покачал головой Апостолидис, — получал деньги от англичан, а работал на русских.

— Вы не можете так говорить о Макгахане, уважаемый господин, вы его просто не знаете, — возмущенно возразила Анна Пиэрс. — Макгахан всегда выступал за свободу и правду… Он был на стороне французских коммунаров против Бисмарка… В Испании и Бухаре… Повсюду… Вы просто клевещете на него, — Анна даже раскраснелась от возбуждения. — Да если хотите знать, то и в деле освобождения Болгарии у него есть заслуги…

— О каком освобождении вы говорите, мисс Пиэрс? — холодно осведомился Апостолидис, блеснув стеклышком монокля в сторону дивана.

Мисс Пиэрс слегка пожала плечами.

— Как — о каком? Об освобождении Болгарии, господин Апостолидис. Мне думается, что эта война затеяна не только для того, чтобы прогулялись войска. Хотя я лично убеждена, что войны придуманы ради забавы для мужчин. В Белграде мне довелось наблюдать военный парад. И, представьте себе, все военные напоминали мне петухов в штанах. Было ужасно смешно, как они вертели головами то налево, то направо. Прямо, как в оперетте…

Апостолидис подождал, пока мисс Пиэрс кончит, и потом произнес, делая упор на каждом слове:

— Освобождение, о котором вы говорите, слишком дорого может обойтись Великобритании в будущем. — Весь его вид выражал презрение.

— В будущем… — англичанка усмехнулась. — Что вы мне говорите о будущем… Пусть им занимаются политики — у нас никогда не переводились мужчины, готовые с остервенением наброситься на клубок запутанных ниток, называемый политикой… Имеются целые поколения таких…

— Мне кажется, мисс Пиэрс, — Апостолидис поправил монокль, — что ваши слова не совсем соответствуют точке зрения, высказанной правительством премьера Дизраэли…

— О, — снова воскликнула Ани Пиэрс. — Хорошо, что совпадение лишь неполное. — И уже серьезно добавила, обращаясь к Апостолидису: — Я не представляю здесь правительство, милостивый государь, а поэтому могу высказываться так, как хочу.

Апостолидис нервно поправил манжет на рубашке и ничего не ответил.

— Кроме тою, — продолжила мисс Пиэрс. — если уж быть откровенной, то мне кажется, что и после освобождения Болгарии положение на Балканах существенно не изменится. Здесь все так запутано, что еще несколько десятилетий будет пахнуть порохом. И вообще, горизонты этого полуострова никак не назовешь светлыми…

— Мисс Пиэрс, — сдержанно заметил Данов, — позвольте вам напомнить, что эпоху Кромвеля в Англии тоже не назовешь спокойной.

— Ну вот, за Кромвеля взялись, — засмеялась Ани Пиэрс. — И сразу аналогии. Но не забывайте, мистер Данов, что политика предпочитает игру слов перед точными фактами и определениями. И если вам по душе последние, значит, вы здорово ошибаетесь…

Апостолидис подтолкнул локтем брата и, сдержанно поклонившись англичанке и госпоже Адельбург, направился в другую часть салона. Он считал неблагоразумным оставаться в этой компании — разговор принимал опасный оборот. Господин Гвараччино наклонился к уху молодой австрийки и что-то объяснял ей по-французски с педантичностью глухого. Так что разговор вели лишь Ани Пиэрс и Павел Данов, когда Жан Петри вдруг воскликнул:

— А вот и наша прелестная виновница торжества!

Грозев обернулся — на пороге комнаты стояла София. В строгом платье из брюссельских кружев, она выглядела необыкновенно изящной и красивой.

Девушка подошла к ним. Первым поздравил ее Жан Петри. Он с восторгом продекламировал двустишие Мюссе, а потом перецеловал тонкие нежные пальцы девушки.

— Благодарю вас, — София присела в легком реверансе. И сразу же повернулась к Грозеву. Явно, от других она уже получила поздравление.

— Я рада, что вы пришли, — просто сказала она, протягивая ему руку.

Грозеву показалось, что лицо ее слегка порозовело.

— София. — отозвалась госпожа Адельбург, восторженно глядя на девушку, — вы — само совершенство, а ваш возраст самая прекрасная пора человеческой жизни…

Девушка поцеловала ее в щеку. Лицо ее пылало румянцем, что еще больше усиливало радостный блеск глаз.

— Если вам здесь скучно, — обратилась она к Борису, — вы можете перейти в другой салон. Там господин Адельбург, вам, наверно, будет приятно поговорить с ним о Вене.

— Благодарю вас, здесь тоже подобралась интересная компания. Я бы хотел еще немного остаться.

Она глядела на него; Грозеву показалось, что девушка хочет что-то сказать, и он позволил себе задержать ее взгляд. Это неожиданно смутило Софию.

— Извините, — быстро произнесла она, — я должна идти к отцу. Нужно помочь развлекать гостей, одному ему не справиться…

И, дружески кивнув Грозеву, она стремительно направилась в другой конец салона.

Данов и мисс Пиэрс продолжали беседовать. Грозев огляделся — сегодня здесь собрался весь цвет города — поистине интересная и пестрая смесь, два мира — мир денег и мир крови. Грозев увидел Немцоглу. Гюмюшгердана, обоих Полатовых, Георгия Кацигру и его дочерей — самых ярых приверженцев всего греческого. Рядом с ними сидели представители рода Чалыковых, госпожа Гераклия Недкович, Кесяковы, учительница Рада Киркович — люди, которые страстно защищали все болгарское.

Грозеву показалось несколько странным, что люди, интересы которых непрерывно сталкивались на рынке и в школах, ныне сидели рядом, мирно беседовали, будто праздник заставил их заключить между собой какое-то временное и мимолетное перемирие. А ведь по сути, там, где эти два лагеря невольно соприкасались, возникали стычки. Из общего гула часто выделялись голоса учительницы Киркович и грекофила Мавриди, слышались реплики, которые спокойно можно было принять за вызов к той или иной стороне и которые заставляли вздрагивать представителей обеих сторон. Вздрагивая, люди предпочитали все же помалкивать, дабы не накалить и без того взрывоопасную атмосферу. Отовсюду доносились слова «Россия, казаки, перешли Дунай, сэр Эллиот, Сулейман-паша». Они словно отталкивались от стен салона, рассыпая вокруг себя ликующий звон и заставляя трепетать сердца собравшихся.

Грозев совсем спокойно воспринимал возбуждение окружающих, ибо оно означало патриотизм нотаблей. Смелость, рожденная обильной едой и хорошим вином, так же быстро исчезала, как и появлялась.

Грозев направился в другой конец салона. — Там стояла группа мужчин, среди которых он увидел братьев Апостолидисов, Палазова и хаджи Стойо. Заметив Грозева, хаджи Стойо поздоровался с ним, махнув рукой на турецкий манер. Борис ответил легким поклоном.

— Присоединяйтесь к нам, Грозев-эфенди, — позвал хаджи.

Грозев подошел поближе.

Штилиян Палазов разгоряченно убеждал:

— Но русские тоже умеют торговать, почему вы так уверены, что наши дела захиреют? Смею вас уверить, господа, что вы ошибаетесь… — Он самодовольно провел рукой по синему атласу жилета. — Да-а… Более того. В последнее время в России наблюдается такое развитие индустрии, о котором западные страны и мечтать забыли. И все это из-за свободного доступа внешних средств, перед которыми Англия, Пруссия и прочие торопливо захлопывают двери. — Палазов горько усмехнулся и прищелкнул пальцами: — Так что, господа, оборот, оборот определяет все…

— Все это так, милейший, но наш рынок в Анатолии, Шаме,[36] — вот где, — отозвался хаджи Стойо.

— Да, господин Палазов, никто не может обеспечить Восточной Румелии такой простор, как это делает Османская империя, — поддержал его Георгиос Апостолидис.

Палазов снисходительно усмехнулся.

— Вы поистине удивительные люди… Рынки… Рынки открываются товарами… — Он слегка прикрыл глаза, а лицо его приобрело серьезное, даже холодное выражение. — Чего вы здесь взялись решать: турки, русские… политика… Все это переходное, временное… Но есть на свете понятия, вечные, как эта земля. Вот, возьмите, к примеру, товар. Разве есть для него преграды? Что может остановить его? Границы? Пушки? Порох? — Палазов отрицательно покачал толовой: — Никто! Товар может разорять царей и уничтожать государства. Даже если сам господь бог восстанет против него, товар и его сметет с пути. И воздвигнет нового бога. И вы, — он методически указал на каждого из присутствующих, — каждый из вас, будете молиться новому богу.

Он умолк. Лицо его раскраснелось, озаренное вдохновением. Хаджи Стойо не отрывал от Палазова изумленного взгляда. Потом медленно поднял к потолку перламутровые глаза-пуговки и не спеша перекрестился.

— Представители власти! — громко оповестил Жан Петри, проходя мимо.

Все обернулись. Грозев увидел, что по лестнице поднимаются Амурат-бей и еще какой-то офицер в форме полковника артиллерийских войск.

— Это Хюсни-бей из Стамбула, — сказал Никос Апостолидис, довольный тем, что единственно он может осведомить присутствующих.

На Амурат-бее был темный фрак, еще больше подчеркивающий его суровую и мрачную внешность. Серебристые волосы на висках выгодно оттеняли его загорелое лицо, придавая ему особую изысканность.

Он подошел к Софии и поздравил ее. Затем, сдержанно поклонившись присутствующим, прошел в соседний салон, беседуя о чем-то с Аргиряди.

Раздался звук открываемых бутылок с шампанским. Шум голосов усилился. Лакеи обносили гостей огромными подносами, уставленными всевозможными восточными лакомствами и чашечками с дымящимся кофе. Но не сравнимое ни с чем удовольствие доставило всем шампанское, выписанное Аргиряди из Марселя.

Грозев взял с подноса кофе и в ту же минуту заметил в глубине салона Павла Данова. Павел смотрел куда-то в сторону, рассеянно вертя в руках бокал с шампанским. Грозев проследил за его взглядом и увидел на диване у двери Жейну Джумалиеву с матерью. Девушка с детским любопытством озиралась по сторонам, глядя на все широко раскрытыми глазами. Ее русые волосы в свете лампы приобрели какой-то розовый оттенок. Грозев перевел взгляд на Павла — тот выглядел смущенным и растерянным. «Как они похожи, — подумал Грозев. — Неплохая пара получилась бы». И. усмехнувшись своим мыслям, отвернулся. Кто-то хлопнул ею по плечу. Это был Жан Петри.

— Все же, — глубокомысленно заметил журналист, допивая второй бокал с шампанским, — это самый приятный дом в Пловдиве. Может быть, единственный европейский дом среди всего этого мещанства христианского Востока…

Грозев неопределенно кивнул…

Жан Петри взял третий бокал с подноса проходящего мимо слуги и, лукаво поглядев на Грозева, добавил: — Вы мне тоже определенно нравитесь — здорово умеете молчать.

— Вряд ли это свойство подходяще для всех случаев, — покачал головой Грозев.

— Что касается вашего — возможно — самое подходящее, — похлопал его по плечу Жан Петри и осушил бокал.

Грозев озадаченно уставился на француза.

— Я имею в виду вашу профессию торговца, — пояснил француз, облизывая губы, будто желая продлить удовольствие от выпитого шампанского. — Хотя никак в толк не возьму, как вы беретесь за торговлю табаком и оружием в столь отсталой стране. Да с вашими связями и аттестатами вы бы преуспевали в Вене…

Грозев пожал плечами.

— Торговля — такое занятие, которое не столько зависит от воли людей, сколько от их возможностей.

— А вот я, — заявил Жан Петри, — всегда стараюсь подчинить возможности журналистики своей воле. И поскольку мне ужасно надоели все эти морды, завтра я покидаю Пловдив и уезжаю на другую линию фронта, через Вену, конечно. Шесть лет, проведенные мною здесь, более чем достаточны. Там, по крайней мере, я буду среди культурных людей. Должен вам признаться, что как истинный республиканец я люблю компанию аристократов. И потом… Гораздо увлекательнее описывать наступление, чем отступление. Вы ведь знаете, французы не любят подавленного настроения.

Жан Петри взял еще один бокал шампанского — явно, журналист решил отпраздновать свой отъезд.

— Впрочем, нельзя сказать, что уезжаю без сожаления, — добавил он. — Во-первых, жаль покидать город — есть в нем какая-то скрытая романтика. И еще, грустно расставаться с тем вон Христосом, что возвышается над толпой, — журналист кивнул в сторону Луки Христофорова, с жаром объяснявшего что-то мисс Пиэрс. — Прекрасный, удивительный человек, чистый и наивный, как ребенок. Идеалист. Мир, по его мнению, создан лишь для красоты и восторга. Возможно, он — счастливчик, но боюсь, что ваши приятели могут сыграть с ним злую шутку, особенно теперь, когда скоро придется распроститься с иллюзиями.

Грозев засмеялся.

— Слишком рано вы предсказываете поражение турецкой армии.

— Я не предсказываю, я в этом абсолютно уверен! — И Жан Петри взглянул Грозеву прямо в глаза. — Вы еще сомневаетесь?… — Ха!.. Вот вам мой журналистский билет, — он достал из кармана небольшую книжечку и протянул ее Грозеву, — он мне уже без надобности. И если не случится то, что я предсказываю, разыщите меня и плюньте мне в лицо.

Борис на секунду задержал взгляд на билете и сдержанно сказал:

— Если вы даете мне билет как сувенир, на память о вас, я его приму. Хотя, мне кажется… конечно, прошу меня извинить, ваше утверждение самонадеянно.

— Не сомневайтесь! — Жан Петри резким жестом поставил пустой бокал на поднос.

Шум в глубине комнаты все больше усиливался, было видно, что Христофоров яростно спорит о чем-то с Михалаки Гюмюшгерданом, который, весь красный, наскакивал на учителя как петух.

— Там что-то происходит. Пойду туда… — и, дружески кивнув Грозеву, Жан Петри поспешил к собравшимся.

Грозев остался у окна один. Неподалеку Амурат-бей в присутствии Аргиряди, греческого консула и Хюсни-бея рассказывал какую-то историю, негромко посмеиваясь.

Шум у камина постепенно стих, лакеи засуетились, расставляя стулья. Гости направились к середине салона.

София разговаривала с консулом Адельбургом. великолепно выглядевшим в своем зеленоватом фраке и предвкушавшим удовольствие танцев. Закончив беседу. София присела у фисгармонии, легко прикоснулась к клавишам — и салон заполнили меланхолические звуки музыки Монтеверди.

Грозев незаметно отделился от толпы и вышел в коридор. Там никого не было, и он мог свободно наблюдать за девушкой.

София играла увлеченно, вкладывая в игру все свое чувство. Борис ясно видел ее строгий профиль. Она медленно повернула голову. Взгляд ее темных, блестящих глаз скользнул по собравшимся, по стенам и многочисленным лампам и несмело приблизился к тому месту, где стоял он. Нерешительно остановился, будто споткнувшись, не решаясь переступить невидимую черту. Но вдруг девушка, победив смущение, подняла глаза — всего секунду они смотрели друг на друга, но Грозеву показалось, что свет синих, взволнованных глаз объял его подобно свежему дыханию. Это было столь неожиданно и необычайно, хотя где-то в глубине души Борис ожидал этого. Лицо Софии вспыхнуло, и она склонилась над клавишами.

Грозев оперся о косяк двери. Теперь он понял, что это не игра и не каприз. Он еще раз украдкой взглянул на девушку. Неужели это дочь Аргиряди, которую он впервые увидел в Хюсерлии? Наездница в амазонке, с превосходством взирающая на мир? Сейчас перед собой он видел взволнованное существо, впервые испытавшее сильное чувство и испугавшееся этого…

Борис подошел к раскрытому окну. В душе его бушевало пламя чувства, в котором он боялся себе признаться.

Последний аккорд растаял в воздухе. София неподвижно застыла у фисгармонии.

И сразу же люди зашумели, задвигались, возбужденные прекрасной игрой. София встала и поклонилась — смущенная и счастливая. Глаза ее искали Грозева. Лицо пылало.

Адельбург первым приблизился к девушке и поцеловал ей руку. Потом подошел к инструменту и, откинув полы фрака, уселся на стул.

— Я буду играть для вас, милая Софи, — сказал он девушке и прикоснулся к клавишам. Легкая, чарующая мелодия поплыла в воздухе. Консул играл с видимым удовольствием.

Лакеи быстро убрали стулья, отодвинули диванчики к стенам. Аргиряди подошел к дочери. Он поцеловал ее в лоб и церемонно поклонился, приглашая на танец. Она нежно положила ему на плечо руку — и они закружились по натертому паркету. В свое время Аргиряди учился светским манерам во Франции, к тому же врожденное чувство гармонии помогало ему быть умелым и изящным партнером.

Амурат-бей пригласил госпожу Адельбург, Никос Апостолидис — мисс Пиэрс. Через головы других Грозев увидел, что Павел танцует с Жейной.

Грозев ощущал ласковое дуновение ветерка на разгоряченном лбу. И все же, не было ли это все игрой, мимолетным увлечением, капризом, которому оба подчинились, не отдавая себе отчета? Что их связывало друг с другом? Да и что вообще их могло связывать?

— Вы почему не танцуете? — остановился рядом с ним Жан Петри. — Или предпочитаете предаваться грезам? — И, не дожидаясь ответа, слегка опьяневший журналист продолжил: — Я хочу попрощаться с вами. Мне нужно уйти пораньше… Отсюда я отправлюсь в консульство, чтобы распрощаться с нашим консулом, господином Дозоном. Не знаю, примет ли он меня… Жирный, неповоротливый петух… Но знаете, бей чем-то встревожен… Наверное, русские разнесли в пух и прах несколько турецких батальонов под Мачином… Амурат посулил им в скором времени дать крупповские пушки, которые якобы должны скоро прибыть… Иллюзия времен Франко-прусской войны… Что ж, пушки Круппа — отличное, грозное оружие, я не отрицаю… Но в настоящее время лучшим оружием для турок остается Коран… Но сей фантазер никак не поймет этого и все бредит какой-то модернизацией армии… Наивный мечтатель… Вообще, должен вам сказать, что здесь удивительно много наивных людей…

Жан Петри посмотрел на часы, потом долгим взглядом оглядел собравшихся и протянул руку Грозеву:

— Ну, мой друг, прощайте. Желаю вам успехов…

— До свидания, господин Петри, — Борис крепко пожал ему руку.

Вальс окончился, и танцующие медленно разошлись по местам. Господин Адельбург заговорил с Лукой Христофоровым. Было видно, что замечания учителя доставляют ему удовольствие. Потом он вновь повернулся к фисгармонии и заиграл новый вальс.

При первых же звуках София, сидящая на диване рядом с госпожой Адельбург, пробежала взглядом по залу, разыскивая Грозева. Он стоял у камина, повернувшись ко всем спиной, и закуривал сигарету. София почему-то была уверена, что он почувствует ее взгляд и подойдет к ней. Но в этот миг кто-то остановился перед девушкой и сдержанно поклонился. София повернула голову: Амурат-бей приглашал ее на танец. Она встала и направилась к середине салона. За ними вышли Павел с мисс Пиэрс и Аргиряди с госпожой Адельбург.

Грозев залюбовался грациозностью Софии. Но в тот же миг почувствовал на себе чей-то взгляд — недалеко от него сидела Жейна. Ему стало неловко. Он погасил сигарету, подошел к девушке и поклонился. Она вспыхнула, и краска, залившая ее лицо, как будто выплеснулась на розовое платье из тафты, придав ему еще более яркий оттенок.

Жейна возбужденно дышала, даже слегка задыхалась — Грозев объяснил это болезнью девушки. Он старался держаться ближе к внешнему кругу танцующих. Отсюда он мог беспрепятственно наблюдать за остальными.

Амурат-бей танцевал превосходно. Ощущая под рукой гибкую талию партнерши, он вихрем носился по залу. Лицо Софии было бледным. Грозеву показалось, что после каждого круга она слегка поворачивала голову в ту сторону, где танцевали они с Жейной.

Когда музыка умолкла, София в сопровождении Амурата направилась к отцу. Грозев, проводив Жейну на место, вернулся к камину. А вдруг это очередной каприз избалованной барышни? Разве захочет она оставить свой мир и разделить с ним все беды и радости? И все же, преобладающей чертой ее характера было болезненное самолюбие. Оно скрывало подлинную ее сущность. Ему придется решительно сломить это самолюбие, заставить ее отказаться от многого, связывавшего ее с этим миром…

В тот же миг Грозев заметил, что к нему приближаются Апостолидис и греческий консул Каравиас. На лице Георгиоса играла улыбка. Подойдя поближе, он любезно представил Борису своего спутника.

— Мы с господином Каравиасом хотели бы поговорить с вами о возможностях покупки табака у Восточной режии. Обычно мы скупаем табак в долине Марицы, и в этом году решили обратиться к посредничеству режии.

Грозев, скрывая досаду, сел на диван и повел с Каравиасом и Апостолидисом длинный разговор о возможностях предстоящего урожая и ценах на табак.

А господин Адельбург неутомимо продолжал играть. Мелодию вальса сменяли бравурные аккорды мазурки или игривые такты польки, которые были хорошо известны в Пловдиве. Все больше танцующих заполняло середину зала. Грозев даже заметил раскрасневшееся лицо Михалаки Гюмюшгердана.

Наконец Адельбург перестал играть, но разговоры еще долго не умолкали. Приближалась полночь. Гости стали прощаться с хозяевами дома и поодиночке или шумными группами покидать дом.

Грозев не мог дождаться конца разговора. София дважды прошла мимо. Борису она показалась бледнее обычного, что-то изменилось в ее поведении.

Наконец консул и ростовщик поднялись с места. Грозев распрощался с ними, потом разыскал Аргиряди и пожал ему руку, сердечно поблагодарив за приятный вечер. Выйдя из салона на лестницу, он увидел Софию, которая провожала Полатовых. Распрощавшись с девушкой, они направились вниз, а София повернулась, чтобы подняться в салон. И в этот миг она заметила Грозева. Глаза ее вспыхнули недобрым огнем, хотя выражение лица продолжало быть непроницаемым и даже холодным. Она остановилась и подождала, пока Грозев спустится. Борис не торопился, будто обдумывая свое дальнейшее поведение.

— Спокойной ночи, господин Грозев! — попыталась улыбнуться София. Бледные губы не слушались. — Думаю, вы весело провели сегодняшний вечер, хотя танцевали лишь однажды…

Борис не отрывал от нее глаз. Легкая гримаса прошла у нее по лицу. Во всем ее поведении было что-то детское. Она походила на обиженного ребенка. Нет, все было непритворным, настоящим. Она не могла играть. Приятное тепло разлилось у него в груди. Даже самолюбие ее было истинным, ненаигранным. Верно, оно мешало Софии увидеть мир таким, какой он есть, отдаляло ее, и сейчас он ощущал это особенно сильно.

— Благодарю вас за волшебный вечер, — молвил Грозев. Помолчав немного, добавил: — И за музыку Монтеверди, за то мгновение, которое приблизило вас, показало в истинном вашем обличье…

София вздрогнула, как от удара. Как-то удивленно взглянула на него.

— Это случайно… — прошептала она. — Забудьте об этом. Я вовсе не смотрела на вас…

На глаза ее навернулись слезы, она с трудом удерживалась, чтобы не расплакаться. Но, овладев собой, сказала изменившимся голосом:

— И никогда, слышите, никогда больше не посмотрю на вас… Ни разу в жизни… Спокойной ночи!

Она обернулась и, придерживая платье рукой, почти бегом поднялась по лестнице.

Грозев проводил ее взглядом. Улегшееся было волнение вновь поднялось в груди. Удар попал в цель. Лед тронулся. Только что перед ним предстала иная, настоящая София. Он повернулся и направился вниз по ярко освещенной лестнице.

А София, задыхаясь, ворвалась в комнату и, яростно захлопнув за собой дверь, повернула ключ. Потом, зажав руками рот, бросилась на кровать и беззвучно зарыдала.

9

Стефан Данов медленно водил пальцем по странице, следя за тем, что читал писарь Айдер-бега. Рядом с ним напряженно слушал Гвараччино. Никое Апостолидис рассматривал сквозь дым сигареты пуговицы на мундире Айдер-бега и лениво думал о Стамбуле, о том, как неумолимо время, как быстро удовольствие сменяется скукой.

Когда писарь окончил читать, Гвараччино бросил небрежный взгляд в нижний угол листа и сказал:

— Затем следует список квитанций и других документов. Перечислить их?

— Читай, читай, — отозвался Стефан, не поднимая глаз от листа. — Это самое главное…

Писарь продолжил чтение, но Гвараччино уже не слушал. Он думал, стоит ли заезжать в Эдирне к Блэнту или же отправиться прямо в Стамбул. Данову нельзя доверять — никто не знает, в каком свете он может представить все Савфет-паше, если останется наедине с ним.

— Так, — поднял голову Стефан, когда писарь кончил читать, и снял очки. — Очень хорошо… Все они — друзья русского консула Найдена Герова… Давались деньги — на покупку пшеницы, шерсти, возможно, для подкупа — пусть теперь доказывают, если могут…

Он собрал листы.

— Где это все произошло, Стефанаки-эфенди, в Пазарджике? — спросил Никос Апостолидис, не вставая с места.

Данов глухо засмеялся.

— Раз и ты спрашиваешь, значит, все в порядке. — Он согнул листы пополам и поднялся.

— Я только спрашиваю, Стефанаки-эфенди, разве это грех? — чувствовалось, что слова Данова задели Никоса. — Нас ведь тоже спросят. — И, помолчав, добавил: — Вчера я разговаривал с Амурат-беем. Так вот он считает все это делом прошлого и не видит никакого смысла…

— Военные… — желчно засмеялся Стефан. — Военные умеют лишь сражаться. Ничто другое их не интересует… А ведь война — нечто иное… Гораздо больше… Порох — это уже в самом конце, а начинается война задолго до этого — на рынках, в канцеляриях. Тогда, когда военные не отходят от карточного столика и гром орудий им даже не снится!

Данов снова сел.

— Если спросить Амурата, — продолжил он, — о положении на сегодняшний день, он без запинки отрапортует, что в Румелии столько-то войск, столько-то винтовок и пуль, столько-то пушек, а на Дунае от Видина до Силистры все спокойно, никаким порохом и не пахнет… И все.

Стефан склонился над столом.

— А ведь как раз сейчас ведется одно из страшнейших сражений этой войны. Без грохота орудий и без снарядов. Хочешь знать, чем воюют? — Стефан повернулся к Никосу. — Вот этим, — он изо всей силы хлопнул рукой по листкам, собранным на столе. Лицо его, ставшее багровым от прилива крови, выражало ненависть к окружающим, да и всему на свете: к Амурату, принявшему его со сдержанным презрением, к отцу и брату, к местным хитрым, двуличным бога геям, к этим двоим, которых десять дней он всюду таскал за собой.

— Надо дело делать, — сердито заговорил он снова. — И делать уже сейчас. Русские в невыгодном положении, неужто не понимаешь? Вот уже два месяца подготавливается англо-австрийский пакт против России, потому Александр не смеет форсировать Дунай по всей его длине. Тот переход, у Галаца, так, ворон пугать… Дым в глаза…

— Постой, Стефанаки-эфенди, — прервал его Апостолидис. — Но ведь существует священный союз между русским, австрийским и прусским императором.

— Да ты больше слушай, — разнервничался Стефан. — В политике «вечные», «священные» — все это пустые разговоры. Каждый смотрит на другого — когда тот ударит. Царь и министр Горчаков под воздействием событий в Европе обещали при посредничестве графа Шувалова, что русские войска дальше Стара-Планины не пойдут. И если англо-австрийский пакт будет принят, русские вообще останутся по ту сторону Дуная. Но для этого необходимо, чтобы Дизраэли получил полную поддержку парламента, а в данный момент против него оппозиция Гладстона — свыше двухсот голосов. В эти дни вес решится. Успех или неуспех Дизраэли зависит от многого, и одно из них вот это, — Стефан потряс листами. — Савфет-паша вот уже три месяца ожидает этого момента. Сейчас важно найти влиятельную газету, чтобы она опубликовала все это, чтобы посеять в душах людей сомнение, заставить их почувствовать неуверенность. И если все сделать вовремя и с умом, события примут совсем иной оборот… А Амурат-бей пусть себе считает стволы у немецких пушек…

Стефан достал из кармана платок и утер пот со лба. В комнате было душно. Он подошел к окну и с наслаждением толкнул обе створки. Город казался вымершим под жарким южным солнцем. Полуденный зной загнал все живое в спасительную тень. Стефан вдруг пожалел о том, что говорил с презрением об Амурате именно перед этими двумя…

В то же самое время Борис Грозев торопливо шагал по узким и жарким, словно раскаленная сковородка, улочкам Тахтакале. Он обещал быть в постоялом дворе Куршумли где-то между двумя и тремя пополудни. В последнее время случились события, еще больше затруднившие связь с комитетом в Бухаресте и Джурджу.

В начале мая турки закрыли греческое консульство в Одрине. Димо Блысков, подозреваемый турецкими властями в незаконной деятельности, срочно уехал в Стамбул, где его приютил брат. В последнем письме Грозеву он сообщал, что попытается заново установить связь с Бухарестом через торговцев, останавливающихся в гостинице «Балкапан». Но для получения необходимых сведений нужен надежный курьер.

Существовала и еще одна трудность: после перехода Дуная русскими войсками у Галаца турки запретили болгарам использовать в поездках обыкновенные паспорта. Поэтому нужно было найти человека, абсолютно ни в чем не заподозренного властями, который имел бы документы подданного чужой страны и мог беспрепятственно добираться до Константинополя. Два дня назад пазарджикский революционер Михо Стефанов сообщил о том. что нашел человека, способного справиться с этой задачей. Вот на встречу с этим человеком и торопился Грозев.

Он вошел во двор, вымощенный булыжником, и поднялся на второй этаж. Согласно уговору, нужный человек должен был ждать его в коридоре и подойти к двери его канцелярии как раз в тот момент, когда Грозев повернет ключ. Опытный глаз Бориса различил в полумраке коридора неподвижную фигуру, притаившуюся у последней колонны, там, где коридор делал поворот.

Грозев сунул ключ в дверь, но не торопился поворачивать его. Незнакомец осторожно приблизился.

— Вы ко мне? — искоса взглянул на него Грозев.

— Да, господин… Я принес вам письмо…

— Заходите. — Борис открыл дверь и пропустил незнакомца вперед. Поздоровавшись с ним за руку, указал ему на стул.

— Присаживайтесь.

Потом внимательно оглядел незнакомца, чтобы убедиться в том. что описание курьера, данное ему Михо Стефановым, совпадает.

Незнакомец, высокий человек с русыми волосами, сдержанно усмехнулся и достал письмо.

— Это вам от Михо Стефанова.

Борис узнал неровный угловатый почерк и сунул конверт в карман.

— Значит, вы Николай Добрев, — сел он напротив гостя. — Я знаком с вашим братом, еще по комитету в Бухаресте, но, если мне не изменяет память, вы родом из Пловдива?

— Верно, — согласился Добрев, — мы жили неподалеку, в павликянском квартале… В разговоре с бай Михо вы интересовались, откуда я знаю итальянский.

Грозев молча кивнул.

— Два года я провел в Пизе, в училище ордена бенедиктинов. Готовился принять духовный сан. Но за год до этого вспыхнуло восстание в Боснии. Тогда я увидел, что люди, ничего общего не имеющие с босняками и словенцами, записываются добровольцами, чтобы бороться плечом к плечу с повстанцами. Вскоре пришло известие, что и мой брат перебрался за Дунай. И мне стало стыдно, господин Грозев. Стыдно за самого себя. Я почувствовал себя виноватым перед самим господом богом. Я сбросил рясу и. перебравшись через горы Боснии, очутился в Болгарии.

Грозев молча слушал. Потом спросил:

— Вы знаете французский?

— Нет, только итальянский.

— Хотя бы немного?

— Нет, вообще не знаю ни слова.

Грозев вновь задумался. Потом поднялся:

— Буду с вами откровенен. Уповаю на надежность пазарджикского комитета и на тот факт, что Димо Добрев ваш брат. Вам, наверное, известно, что в силу военного положения, объявленного во всей Румелии. болгары не имеют права ездить по железной дороге. Это мешает нам поддерживать связь с нашим человеком в Константинополе. Обратиться к вам нас вынуждает то обстоятельство, что вы знаете итальянский язык. Завтра вы получите итальянский паспорт, с вами будут поддерживать связь двое — в Константинополе человек, имя и адрес которою я вам сейчас сообщу, а здесь — я. Задание очень ответственно и, должен вас предупредить, отнюдь не безопасно. В некоторых случаях вам придется рассчитывать лишь на смелость и сообразительность. Завтра я вам сообщу и дополнительные данные.

Добрев тоже встал и протянул руку. Борис крепко пожал ее и добавил:

— Завтра в пять часов вечера встретимся у выхода из Безистена в Тахтакале… О своем отъезде никому ни слова…

10

В тот вечер София долго и безутешно плакала. Гости давно разошлись, дом постепенно погружался в тишину. На улице от фонарей легли длинные тени, воздух посвежел.

София разделась и легла. В гостиной часы пробили два раза. Сон не шел. До рассвета она так и не сомкнула глаз, перебирая в уме случившееся вечером.

На следующий день девушка продолжала терзаться, правильно ли она себя вела, спрашивала, как отнесся к этому Грозев, то вдруг решала, что после всего, что произошло, он никогда больше даже не взглянет на нее. И эта мысль казалась ей невыносимо тяжелой и, вместе с тем, приносила облегчение…

Дни тянулись мучительно медленно. Грозев не появлялся. Несколько раз София ходила в контору отца в надежде увидеть его там, но у Аргиряди всегда толпился народ, и она возвращалась домой мрачная и унылая.

Сегодня после обеда, взяв томик стихов Ламартина, она пошла в отцовский кабинет. София твердо решила ни о чем не думать. Равнодушие — вот единственное исцеление для нее. Но когда она, усевшись за письменный стол, раскрыла книгу, вошел Никита и протянул ей конверт. В конверте была записка, под которой стояло его имя…

София распахнула в гостиной окно. После дождя сильно пахли липы. Их запах кружил голову. Девушка взглянула на часы — подходило к семи, и Грозев должен уже появиться. «Если вы не возражаете, я приду к Вам около семи вечера», — писал он в записке, которую София вновь перечитала. Она пыталась отгадать причину неожиданного прихода Грозева. Если бы он хотел встретиться с отцом, то выбрал бы другое время, когда тот возвращается домой, или же встретился бы с ним в конторе.

Тревожное чувство охватило ее еще сильнее, когда она услышала внизу знакомые шаги и хриплый голос Никиты, сообщавший, что барышня у себя наверху. София нарочно выбрала свою комнату — она выходила окнами на восток, и в часы зноя там всегда было прохладно.

— Извините, что я вас беспокою, — сдержанно улыбнулся Грозев, усаживаясь на стул, предложенный Софией. Он пристально посмотрел на Софию — она выглядела осунувшейся, что-то в ее облике изменилось. — Мне очень нужно поговорить с вами, поэтому я попросил столь срочной аудиенции.

Девушка присела на низенькую табуреточку возле дивана. На нее с портрета строго смотрел Аргиряди, запечатленный лет двадцать назад каким-то странствующим итальянским художником.

— Слушаю вас… — молвила тихо девушка.

— Мне бы хотелось объяснить вам все более обстоятельно и спокойно, — начал Грозев, — но у меня нет ни времени, ни возможности. Так что буду с вами прям и откровенен. Прошу вас только не удивляться тому, что я вам скажу. Я все обдумал и считаю, что у меня есть все основания так поступать. — Он умолк. Вынул из кармана сигареты.

— Вы позволите?…

— Разумеется… — София поставила перед ним пепельницу.

Грозев достал сигарету, повертел ее в руках и лишь после этого закурил. Как будто он никак не мог решиться произнести нужные слова.

— Видите ли, — начал он, — мне крайне необходим предмет, который хранится у вас, но вам он абсолютно не нужен. Этот предмет может сослужить исключительно большую службу одному моему другу.

София смотрела на него недоумевая.

— Что вы имеете в виду?

— Я вам объясню, — Грозев сильно затянулся. — Речь идет о паспорте, который забыл у вас ваш итальянский гость.

— Вы хотите получить паспорт Игнасио Ландуззи? — изумленно вымолвила София.

— Да, мадемуазель…

— Но я не понимаю, зачем он вам.

— Не беспокойтесь, этот документ не будет использован в грязных или корыстных целях…

— Но почему бы вам не поговорить с отцом… Почему вы обратились именно ко мне?

Глаза ее горели беспокойным огнем. Она не могла скрыть смущения.

— С вашим отцом я не могу говорить по данному вопросу. Могу просить лишь вас, — твердо сказал Грозев.

София встала. Щеки ее пылали. Она изо всех сил старалась сохранить самообладание, хотя краешек кружевного платочка в крепко сжатых руках подрагивал, выдавая сильное волнение.

— Господин Грозев, — заявила девушка, — я ничего не делаю без знания моего отца.

Борис тоже поднялся.

— Это неправда, мадемуазель… — Он был спокоен. — Вам приходилось совершать поступки, о которых ваш отец не имеет представления. Поэтому я и обращаюсь к вам.

София вздрогнула и подняла голову. В сумраке глаза ее странно блестели.

— Что Вы хотите этим сказать?

— Ничего, если вам это неприятно.

— Напротив, — голос девушки зазвенел. — Я настаиваю, чтобы вы объяснили свои слова.

— Просто я вам напоминаю, что во время восстания в Загребе в кассу босненских повстанцев были внесены десять золотых лир от Софии Аргиряди, и думаю, что отец ее не знает об этом.

София молчала. В глазах ее читались обида и горькое разочарование.

— Так вот вы какой… — медленно вымолвила она. — Губы ее дрогнули. Лицо выражало холодное презрение. — Так вот чем вы занимаетесь… Наверняка вы и турецкий шпион…

Она вся дрожала от возмущения. Перед ним была другая София — незнакомая, но гораздо более близкая, чем раньше. Это взволновало его. Он невольно шагнул вперед. Но София резко отшатнулась, спрятав руки за спиной.

— Как вы ошибаетесь, — покачал головой Грозев. — Я — не турецкий шпион, но в данном случае это не имеет абсолютно никакого значения, может быть, даже к лучшему, что вы так думаете. Но хочу вам сказать, что ваша услуга окажет неоценимую помощь людям, страдающим за свой народ, которых, смею надеяться, вы в душе поддерживаете.

София оперлась о стену, чтобы не упасть. Она пыталась вникнуть в смысл только что услышанного. Столь неожиданный оборот отнял у нее последние силы, сделал беспомощной и жалкой. Голова раскалывалась от невероятных догадок и предположений. Ей очень хотелось убежать от этого человека. Но вместе с тем в душе рождалось радостное, светлое чувство. Неясное предчувствие не обмануло ее. В это мгновенье в ее жизни что-то кончилось, и девушка смутно ощущала, что она ждала этого всю долгую тревожную весну.

Ей хотелось повернуться лицом к стене и горестно, по-детски, заплакать. Но, сдержавшись, София посмотрела на Бориса и чуть слышно вымолвила сухими от волнения губами:

— Подождите здесь… Сейчас я вам его принесу…

И поспешно вышла из комнаты.

11

В конце июня в Пловдиве стояла небывалая жара. После долгой дождливой весны лето началось бурно, сразу обрушив на землю с безоблачного, белесого от зноя неба щедрый поток солнечного света.

Между тем события быстро сменяли друг друга. Предположение Амурат-бея о том, что форсирование Дуная у Галаца лишь ловкий маневр русских, подтвердилось. После вступления на территорию страны отряда генерала Циммермана основные турецкие силы устремились на северо-восток, ослабив тем самым линию Плевна — Тырново — Шумен.

Немаловажную роль в создавшемся положении сыграл и сам Дизраэли. В начале июня Англию залила волна антирусских настроений. Газеты взахлеб сообщали о тайных переговорах между Горчаковым v Веной, яростно нападали на Гладстона, публикуя «доказательства» подкупов, предлагаемых русским консулом князем Церетелевым журналистам и газетчикам, освещавшим события, связанные с болгарским восстанием. Эта кампания приобрела невиданно широкий размах. Публиковалась документы и факты самого разного значения Даже была получена тайная депеша от английского посла в Петербурге лорда Лофтуса, в которой сообщалось, что Горчаков в растерянности и что предстоит созыв новой международной конференции по так называемому Восточному вопросу. По сути именно тогда Дизраэли приступил к разработке англо-австрийского пакта, направленного против России. Того самого, о котором с такой надеждой говорил Стефан Данов. Столь неожиданное затруднение способствовало укреплению позиций «умеренных» сил в России, возглавляемых министром иностранных дел Горчаковым, которые настаивали на решении болгарского вопроса путем переговоров и совместных действий великих сил. Александр II сделал вид, что он согласен дать гарантию, что русские войска в ходе военных событий не пойдут южнее Стара-Планины. Но никаких официальных шагов за этим не последовало, а царь сразу же отбыл в Валахию и Молдову, где дислоцировались полки русской армии.

Пока царь двигался на юг, Дизраэли выступил с предложением, чтобы Англия вела войну с Россией на Черном море, а на суше чтобы сражалась австрийская армия. Вена не могла принять это предложение. Дизраэли решил выждать.

Вот в такой ситуации русские нанесли неожиданный для всех удар: ранним утром 15 июня они форсировали Дунай у Свиштова. Всего пять часов понадобилось шеститысячной армии, в состав которой вошли и первые отряды болгарских ополченцев, чтобы достичь противоположного берега. 15 июня умолкли в своих кабинетах дипломаты и резиденты. Война в белых перчатках закончилась. Стрекот телеграфного аппарата был заглушён грохотом орудий. Все надежды на крутой поворот событий рухнули. Началась освободительная для Болгарии война.

В результате жестоких кровопролитных боев в первый же день был взят Свиштов. Отсюда передовой отряд из пятнадцати тысяч человек под командованием генерала Гурко устремился к Стара-Планине. И спустя всего несколько дней победителей встречал старопрестольный град Тырново. Пришла долгожданная свобода. Ликование охватило всех жителей северной равнины. Радостная весть перенеслась через хребет Стара-Планины и молниеносно распространилась по всей Фракии. Можно утверждать, что жители Пловдива узнавали новости почти в ту же минуту, когда ее выстукивал телеграфный аппарат в мютесарифстве. Они распространялись по невидимым каналам, густой сетью покрывавшим почти всю эту еще порабощенную землю. Эти вести заставляли сердца биться сильнее, и радостью светились глаза людей.

Быстрое продвижение отряда Гурко приводило в ликование всех уцелевших членов революционного движения в городе. Но вместе с тем они испытывали отчаяние от того, что верные люди все еще бездействовали, а бывшие очаги бунта превратились в пепелища.

Грозев с восторгом воспринял известие о предстоящем прорыве отряда Гурко. Вечерами он стоял у окна своей комнаты в доме Джумалиевых, устремив взор на далекий силуэт Стара-Планины, и впервые горы казались ему иными: более близкими и могучими, ласково свесившимися над южной равниной. С каждым днем он все больше убеждался в том, что настало время решительного удара, который повысит дух народа, укрепит его веру, заставит почувствовать, что прошлогодний разгром не уничтожил все силы освободительной борьбы, и вместе с тем заставит турок серьезно встревожиться за судьбу тыла.

Именно этот вопрос Грозев собирался поставить на собрании заговорщиков. В последнее время турки усилили бдительность, поэтому приходилось постоянно менять места собраний. Нынешняя встреча должна была состояться в доме Демирева, стоявшем в самом глухом закоулке торговой части города. Именно здесь Христо Жестянщик не так давно снял комнату — подвальное помещение с земляным полом и замшелыми стенами. В комнату можно было попасть с заднего двора, поэтому заговорщики не боялись, что их кто-то увидит.

Помещение постепенно заполнялось людьми. Все радостно обменивались рукопожатиями, громко, возбужденно переговаривались, словно напряженное ожидание предстоящих событий лишило их дара выражаться четко и связно. Все явно надеялись услышать на собрании какую-то неожиданную, хотя и долгожданную, новость.

Последним вошел Грозев. Он выглядел похудевшим, на осунувшемся лице выделялись огромные глаза, светившиеся нетерпеливым ожиданием. Шрам на лбу стал еще заметнее.

— Сегодня длинных речей не будет, — чуть ли не с порога начал Грозев, вынимая из внутреннего кармана какие-то бумажки и передавая их Калчеву. — Прежде всего нам предстоит решить, чем и как мы можем помочь войскам освободителей. Генерал Гурко со своим отрядом подошел к Хаинбоазскому перевалу. В любой момент они могут перейти через горы и спуститься во Фракийскую равнину. Турки растеряны, однако решительные действия все еще впереди. Самое важное здесь, в тылу, — уничтожить боеприпасы и амуниции. Вместе с тем наш удар должен внести в ряды турок еще большее смятение и вселить надежду в людей, решивших бороться, оказывая нам помощь и всяческую поддержку. Одним словом — нас ждет борьба, и она будет нелегкой!

— Мать их растак! — стукнул кулаком по столу Димитр Дончев. — Наконец пришел наш черед… Уничтожить поганцев… Смести их с лица нашей земли…

Собравшиеся зашумели.

— Господа, времени у нас в обрез, — повысил голос Грозев. — Нужно уже сейчас все решить!

Поднялся Искро Чомаков. Бледный от волнения, он оперся о плечо Дончева.

— Братья, — глухим голосом начал он. — Я полностью поддерживаю Грозева. Хочу только просить вас о любезности дозволить мне совершить наше первое боевое крещение… Я хочу сам… Мне кажется, что все, что мне довелось пережить в шестнадцати турецких тюрьмах, дает мне право на это…

Снова поднялся шум. Грозев, внимательно выслушавший Искро, сказал:

— Надо сперва решить, что именно мы должны сделать, а потом бросим жребий — так всегда было. А уж кому выпадет счастье…

— Вот именно! — горячо поддержал его Коста Калчев.

Искро попытался было возразить, но Христо Гетов остановил его:

— Оставь, Искро, не спорь! Действительно, так было всегда.

— И все же, — отозвался Бруцев, — полагается спросить, кто добровольно пойдет на риск, и уже потом бросить жребий среди добровольцев.

— Но все вызовутся добровольцами! — неопределенно махнул рукой Калчев.

— В таком случае нужно решить, кто больше всего подходит для этого дела, а уж потом тянуть жребий, — упрямо стоял на своем семинарист.

— Брось, Бруцев, не надейся, ты все равно не вытащишь, — засмеялся Гетов.

— Погодите, братья! — воздел руки кверху Димитр Дончев. — О чем вы спорите? Какие добровольцы должны тянуть жребий? Речь ведь о том, что кто-то должен подложить взрывчатку… О каких избранных можно говорить в таком случае? Разве мы не выбрали друг друга уже тем, что пришли сюда?! — И он рассерженно опустился на место.

Грозев подождал, пока все успокоятся, и продолжил:

— Мы располагаем сведениями, что самым доступным складом у турок является старый постоялый двор Меджидкьошк. Там хранятся преимущественно артиллерийские снаряды, и, если удачно установить взрывчатку, все взлетит на воздух. Динамит надо подложить где-то внутри здания, причем загодя, а потом лишь поджечь шнур. Все это Может сделать один человек. Выделим и охрану. Думаю, троих хватит…

Грозев умолк. Обернувшись к Дончеву, он взял у него несколько листочков, свернутых вчетверо.

— На одной из этих бумажек нарисован круг. Кому он попадется, тот и выполнит задание. А вопрос об охране мы решим дополнительно.

Он разбросал бумажки по столу.

— Тяните!

Руки людей переплелись над столом. Рядом со своей Грозев увидел белую тонкую руку Искро. Она слегка дрожала. Каждый из собравшихся взял одну бумажку. В комнате воцарилась тишина. Слышался лишь шелест лихорадочно разворачиваемых листочков.

— У меня! — ликующе выкрикнул Христо Жестянщик. Высоко подняв бумажку, он взволнованно шагнул к столу, опрокинув на ходу стул. Искро подбежал к нему и, обеими руками схватив руку Жестянщика, принялся горячо трясти ее. Все сгрудились вокруг Христо, возбужденно обсуждая случившееся. Из общего гама выделялся голос Дончева, предупреждавший, чтобы из дому выходили по одному. Спустя некоторое время все стали расходиться.

Последним покинул комнату Бруцев. Дойдя до угла, он остановился в тени виноградной лозы. Здесь, на узкой, как туннель, пустынной улице было прохладно. Домой идти не хотелось. Чердачное помещение, где квартировался Бруцев, в эти часы напоминало раскаленную печь. Бруцев присел на камне у литейной мастерской, прислонившись спиной к оконной ставне. В ушах еще звучали голоса товарищей, слышался бас Жестянщика, перед глазами мелькнуло бледное, измученное лицо Искро. О каком великодушии говорила тогда Невяна Наумова, когда сейчас люди ведут борьбу не на жизнь, а на смерть! В борьбе не может быть места ни для чего другого!

Бруцев огляделся. Мысль об учительнице всегда появлялась неожиданно, в самый неподходящий момент. Вначале это смущало семинариста, но потом, стоило ему остаться одному, он вспоминал ту далекую теплую ночь, топот копыт, наяву видел глаза девушки, светившиеся мягким, каким-то странным светом. Бруцеву всегда казалось, что служение великой идее требует суровости и мужества, отказа от всех благ человеческой жизни. Наумова же служила святому делу лучше любого мужчины, а говорила о поэзии, и глаза ее при этом блестели восторженным блеском. Бруцев чувствовал, что эта женщина вызывает в нем какое-то непонятное, смущавшее его волнение… Он откинулся назад и поднял глаза вверх. И тут он увидел на лестнице дома напротив плотную человеческую фигуру. Человек не спускал глаз с дома Демирева. Бруцеву показалось, что это Христакиев. Нежность, переполнявшая его сердце, вмиг испарилась. Спустя мгновение незнакомец огляделся по сторонам и, убедившись, что все спокойно, спустился по лестнице и вышел на середину улицы.

Это действительно был Христакиев. После обеда, возвращаясь домой, он встретил Дончева. Недолго думая, Христакиев пошел за ним. Заметив, где скрылся Дончев, он взобрался на верхнюю площадку дома напротив и увидел как на ладони подвальное помещение. Ничего не ускользнуло от взгляда Христакиева. Он видел, как приходили все новые и новые люди, как спорили о чем-то, как затем тянули жребий… Христакиев ликовал. Не было никакого сомнения: в Пловдиве готовился заговор. И все эти люди были его участниками. Но самую большую радость доставило Христакиеву то, что среди знакомых лиц он увидел не кого-либо, а самого представителя фирмы «Шнейдер» и «Восточной табачной режии», человека, считавшегося своим в мютесарифстве — Бориса Грозева.

Христакиев уже предвкушал изумление турок: Айдер-бега и других — всей этой мютесарифской нечисти, которая часами бездумно потягивала кофе в тени виноградной лозы. Даже почувствовал некоторую гордость от того, что решился следить за столь опасными врагами, будучи абсолютно безоружным. Ехидная усмешка тронула губы: теперь все заговорщики были у него в руках.

Он еще раз огляделся по сторонам и не спеша пошел по улице.

Бруцев не спускал глаз с Христакиева. Стараясь не выдать себя, он не шевелился. Расстояние между ними постепенно сокращалось. Когда их разделяло шагов десять, Христакиев вдруг остановился: он заметил семинариста и узнал его. Страх парализовал его. Минутной заминки было достаточно, чтобы Бруцев принял решение. Он медленно поднялся с места. Мускулы напряглись. Христакиев беспомощно огляделся по сторонам и стал медленно отступать к стене. Вокруг было пустынно; все — дома, улицы, деревья — тонуло в послеобеденном сонном мареве. Было бессмысленно звать на помощь — вряд ли кто услышит его крик. Рука Христакиева инстинктивно потянулась к карману, но он вспомнил, что оружие осталось дома. Единственным, что могло его спасти, было бегство.

Все поплыло у него перед глазами — этакий калейдоскоп из улиц, домов, эркеров, нависающих над узкими переулками. Христакиев лишь четко знал, что за первым углом начинается улочка, которая ведет прямо к торговым рядам. Если ему удастся до нее добраться, он — спасен. Христакиев начал отступать, не спуская глаз с преследователя. Бруцев, разгадав его намерение, быстро перебежал через дорогу. Ненависть и злоба переполняли его душу.

До угла оставалось всего несколько шагов. Христакиев проделал их, все так же не спуская глаз с врага. Потом завернул за угол и исчез в какой-то щели. Только тут он понял свою ошибку: перед ним был тупик, образовавшийся после того, как старый ход под Тахтакале завалили камнями. Где-то в подземном канале глухо клокотала вода. Было грязно и душно, несло падалью. Ужас охватил Христакиева — он попал в западню.

В проходе возник силуэт Бруцева. Выждав, пока глаза привыкнут к темноте, семинарист направился к предателю. Христакиев хотел крикнуть, но горло словно сдавило железным обручем, и он лишь сильнее прижался к стене.

Для Бруцева все вокруг потеряло сейчас реальные очертания. Он видел перед собой лишь мертвенно-бледное лицо врага. В душе неудержимо, словно пожар, разгоралась жажда мести. Он рванулся вперед и вцепился в горло Христакиеву. Тот захрипел, задергался, пытаясь освободиться. Они упали на пол и принялись кататься по нему. Бруцев старался не выпустить Христакиева из рук. Прямо перед собой он видел его лицо. Оно было освещено падающей откуда-то полоской света. Цвет лица менялся — из бледного оно стало багрово-красным, глаза были готовы вылезть из орбит. Огромным усилием воли Бруцев сжал пальцы. Умирающий издал последний стон, эхом прокатившийся по подземелью, и затих. Его крупное тело обмякло, лицо стало сереть, постепенно приобретая пепельный оттенок; глаза как-то удивленно уставились на бледную полоску света.

Бруцев разжал пальцы. Голова Христакиева глухо стукнулась об пол. Волосы его растрепались, лоб покрыла испарина. Семинарист перевел дух, потом, собравшись с силами, поволок труп к каналу. Столкнув тело предателя в воду, Бруцев выпрямился. Течение подхватило труп и быстро потащило вперед, туда, где канал уходил под землю, покрытую большими мраморными плитами, оставшимися еще с времен римского владычества.

12

Жара в Пловдиве не спадала. Город напоминал раскаленную печь, дышать было нечем. Улицы не остывали даже ночью.

После празднества у Аргиряди Жейна слегла и вот уже две недели не вставала с постели. Сжигаемая жестокой лихорадкой, она с трудом переносила жару, оживая лишь к вечеру, когда с деревьев слетал свежий ветерок. Жейна часами вглядывалась в тени, ползущие по белому тюлю занавесок, слушала шум листвы и щебетанье птиц, устраивавшихся на ночлег в ветвях, и перебирала в памяти все пережитое до сих пор. Внешний мир остался где-то далеко-далеко, за стенами их дома, чужой и странный. Почти никто не посещал ее. Приходили лишь София и Павел Данов.

Мир Павла для Жейны был миром разума — надежным и светлым. Никто и ничто не могло вырвать Павла из его мира. Она была абсолютно уверена в том, что мысль о женщине никогда не смущала его сердца. Переживания, связанные с любовным увлечением, не могли расстроить этот ясный, рассудочный ум. Детские воспоминания о Геранах поблекли, в ее сознании Павел Данов был лишь надежным другом, на которого она всегда могла рассчитывать.

Мысль о другом заставляла грудь взволнованно вздыматься. Жейна ясно видела черты его лица, лучистые глаза, глядевшие на нее, ощущала тепло его руки, лежавшей у нее на талии, — все это возникало в памяти так ясно, как будто было вчера. Теперь все ее представления о внешнем мире связывались с этим человеком. Все, что волновало ее в восторженном мире отца, стихи Байрона и Пушкина — теперь было наполнено реальным содержанием. Благородное служение Грозева великой идее воспринималось прежде всего как великое самопожертвование. И смутное предчувствие обреченности не могло помрачить блеск жизни, исполненной теперь нового смысла и надежды.

София пришла к Джумалиевым в послеобеденное время, она всегда приходила так с тех пор, как Жейна была прикована к постели. Больная уже ждала ее, прислушиваясь, не раздадутся ли знакомые шаги на лестнице, предвкушая то очарование свежести, которое, казалось, окружало Софию, а Жейна медленно, незаметно для себя его теряла. Эти послеобеденные часы воздействовали на больную, как целебный напиток.

— Жейна, дорогая, ты сегодня чудесно выглядишь! — воскликнула София, входя в комнату. Она оставила на столике сумочку из кружевного батиста и подошла к подруге, чтобы поцеловать ее.

— Что ты, меня всю трясет, — пожаловалась Жейна, прижимая к щеке прохладную ладонь Софии.

— Все пройдет, — улыбнулась та в ответ, — только нужно лежать. — И, придвинув к кровати стул, она села, расправив складки на платье.

Жейна внимательно посмотрела на нее, подумав, что в последнее время София неузнаваемо и необъяснимо изменилась в лучшую сторону. Она еще в детстве успела испытать на себе силу замкнутого характера подруги. Открытый, приветливый нрав Жейны был полной противоположностью холодной сдержанности Софии, никого не впускавшей в свою душу. Это доставляло Жейне неисчислимые страдания.

Но сегодня София выглядела иначе, чем всегда. Она была рассеянна, углублена в себя. Казалось, ее что-то мучит, что она куда-то спешит и, тем не менее, очень хочет остаться с больной. Мысли ее путались, видно, разговор давался ей с усилием.

— Самое главное, не волнуйся… — повторила она. — И не переживай… — помолчав, неожиданно добавила гостья.

Жейна удивленно посмотрела на нее. Щеки Софии вспыхнули, словно она проговорилась о чем-то сокровенном. Пристально вглядываясь в подругу, Жейна вдруг поняла, что они с Софией думают об одном и том же. Горячая, душная волна залила ее, она почувствовала, что теряет сознание.

Собрав все силы, Жейна проговорила, тихо касаясь руки Софии:

— Соня… Ведь правда же, человек может любить другого человека, не раскрывая своей любви… Просто так, как мечту… Скажи…

София молчала, машинально перебирая тонкие, почти прозрачные пальцы Жейны. В комнате стало так тихо, что воздух, казалось, звенел. В тишине ясно слышался звук маятника часов, стоящих на камине.

София встрепенулась, приходя в себя. Она с силой сжала в своей руке горячие пальцы Жейны.

— Я должна идти, — проговорила она, вставая.

— Наклонись, — попросила Жейна. И поцеловала ее в лоб, прощаясь. Губы были сухие, горячие от жара, сжигавшего ее тело.

София постояла мгновенье, прикрыв глаза. Потом, взяв сумочку, медленно направилась к двери. На пороге остановилась и, обернувшись, сказала:

— Завтра я снова приду… До свиданья…

Выйдя на улицу, она постояла немного у калитки Джумалиевых.

Потом медленно пошла к каменной арке Хисаркапии. Дома на холме казались медно-красными в лучах заходящего солнца.

Все встало на свои места. С того дня, как София отдала Грозеву паспорт Ландуззи, она ощущала странное успокоение. Девушка поняла, что любит Бориса всей душой. Не было смысла бороться с чувством — оно было сильнее ее. Только мысль о Жейне смущала ее. Подозрение, что Грозев может любить Жейну, признание подруги в тот далекий дождливый вечер сжигали ее. Мысль о том, что чувство Жейны взаимно, доставляла Софии безмерные страдания. А теперь все прояснилось! Увлечение Жейны было всего лишь мечтой, красивой иллюзией.

София воочию увидела перед собой огромные глаза Жейны, вновь ощутила по-детски пухлые, горячие губы, которые обожгли лоб…

Она достигла конца улицы, очутившись на вершине холма. Отсюда город был виден, как на ладони. Вечер опускался на город. Лишь далеко за Марицей еще светилась алая полоска заката.

София присела на скамейку у ворот какого-то дома. Вокруг не было ни души. Она откинулась назад и закрыла глаза. В тишине громко стучало сердце. Переполняемое счастьем, оно, казалось, вот-вот выскочит из груди и вольной птицей устремится ввысь.

13

— Я нашел именно такого человека, какой тебе нужен, — сказал Коста Калчев, входя к Грозеву.

— Кто он?

— Местный. Сын хаджи Стойо. Отец, как ты знаешь, турецкий прихвостень и негодяй, но сын совсем другой — и по уму, и по характеру…

— Я его знаю, — кивнул Грозев. — Очень рад, что ты на него вышел. Я уже давно ищу повод сблизиться с ним. А вообще-то я удивляюсь, как они с отцом терпят друг друга.

— Наоборот, они не могут терпеть друг друга. Хаджи рвет и мечет, что сын не желает идти по его стопам, не слушается его. Чем только не угрожает: и наследства лишить, и средств к существованию. Дома дым коромыслом, но ничего не помогает, Данов-младший стоит на своем.

— И что же он говорит?

— Я с ним знаком еще по Константинополю — он там учился. Часто бывал в типографии «Прогресс», да и у доктора Стамболского я его встречал. Начитанный, скромный, и все же особенный какой-то. Любит рассуждать о русских и французских философах, о земле, о правах людей, но в голове у него каша. Позавчера я его встретил, заговорили о восстании. Очень мне хотелось понять, изменился ли он с тех пор, как уехал из Константинополя. Он воодушевился, стал оживленно обсуждать этот вопрос, вот тогда-то я и спросил его прямо в лоб: хотел бы он участвовать в борьбе за освобождение народа. Он взглянул на меня так удивленно, помолчал немного и говорит: «Вот вам мое слово чести, господин Калчев!» На прощанье я сказал ему, что буду ждать его сегодня в час дня у входа в Куршумли.

— Да, смелый поступок с твоей стороны, — протянул Грозев. Он взглянул на часы. — Однако уже полпервого. Тебе пора…

В дверь постучали, и в комнату вошел Искро Чомаков.

— Ты ведь знаешь, зачем я тебя вызвал? — обратился к нему Грозев.

— Да, — кивнул Искро. — Пришел сын Данова?

— Сейчас пойду его встречу, — ответил Калчев.

— Если он не передумал, — недоверчиво покачал головой Искро уже после того, как Коста вышел. Он медленно расстегнул пуговицы на пальто и устало опустился на стул. Лихорадка, которой он заболел в Анатолии, не отпускала его, заставляя даже в жару ходить в толстом суконном пальто.

— Я хорошо знаю хаджи Стойо, — сказал Искро, помолчав немного. — И если сын похож на него, то задуманное нами не только обречено на провал, но и становится опасным.

— Я видел Павла Данова два раза, — задумчиво ответил Грозев. — Мне кажется, что никакой опасности нет.

В дверь постучали. Искро открыл — на пороге стоял Павел Данов. Он был одет в строгий серый костюм, жесткий воротничок рубахи был стянут темно-синим галстуком «лавальер». Павел чуть прищурил глаза, ожидая, пока они привыкнут к темноте. За спиной у него стоял Коста Калчев.

— Добрый день! — поздоровался Павел, озираясь по сторонам.

И только тут он увидел Грозева. Взгляд его за стеклами очков стал холодным, губы тронула презрительная усмешка. Он подумал, что попал в капкан, и поэтому, медленно обведя глазами комнату, обратился к Каляеву изменившимся голосом:

— Как прикажете понимать все это, господин Калчев?

Грозев, улыбаясь, подошел поближе.

— Как редкую возможность показать свое истинное лицо, господин Данов.

— А я никогда и не скрывал своего лица, милостивый государь, — все так же холодно ответил Павел, явно не понимая происходящего.

— Это относится только к вам, — мягко возразил Грозев. — Я же, к величайшему моему сожалению, вынужден менять маски. Это продиктовано обстоятельствами.

Павел смутился. Он пристально посмотрел на Грозева, как бы видя его впервые, потом перевел взгляд на Калчева. Разом все поняв, сильно покраснел и, помолчав немного, сконфуженно вымолвил:

— Право, не ожидал. Извини меня… Мир стал таким, что человеку легко ошибиться… Сожалею…

— Вам нечего извиняться, господин Данов, — успокоил его Грозев. — Ведь для вас я — торговец табаком и оружием, пользующийся уважением у турецких властей и правительства. Я предполагал, что ваше поведение будет именно таким. В данном случае это было небольшой проверкой и для меня самого, — и он предложил Данову стул.

Павел молчал, не двигаясь. Потом, как бы очнувшись, сказал:

— Извините меня и вы, господин Калчев…

Он уселся на стул, медленно снял очки и протер стекла, все также сконфуженно уставившись перед собой невидящим взглядом.

Искро и Коста устроились на старенькой кушетке в углу комнаты. Грозев подсел поближе к гостю, предложил ему сигарету.

— И все же можно позавидовать тому самообладанию, с которым вы держитесь, общаясь с этими волками… — произнес Павел. И, опустив глаза, добавил: — Я никогда бы не подумал, что вы можете служить делу освобождения народа. Даже на секунду не мог допустить… Признаться, я вас даже презирал глубоко в душе…

— Мне очень приятно это слышать сейчас… — засмеялся Грозев.

Павел курил редко, но теперь он взял сигарету, как бы пытаясь погасить охватившее его волнение.

— Мы бесконечно вам благодарны за то, что вы приняли наше предложение, — сказал Грозев, тоже закуривая сигарету. — Калчев передал нам, что вы бы желали принять участие в деле освобождения нашего народа. Но так как вы никогда не участвовали в революционном движении, наверное, у вас могут возникнуть и какие-то вопросы…

— Да, — сказал Данов, поднимая голову. — Я разговаривал с господином Калчевым и выразил готовность содействовать освободительной борьбе всем, чем смогу. Но мне не совсем ясно, какой, в сущности, организации я должен буду содействовать и в чем, собственно, заключается ваша деятельность?

— Революционным движением в Болгарии, в частности, подготовкой Всеболгарского восстания, как, возможно, вы знаете, руководил Болгарский Центральный революционный комитет, — начал Грозев. — Целью нашей борьбы является освобождение отечества. В этой борьбе пущены в ход все средства. Сербы, греки и румыны, поддерживающие наше дело, — это наши братья. Мы воюем не против турецкого народа, а против турецкой власти и правительства, против всех их пособников — турецких шпионов и богатеев. Основным принципом нашей борьбы является обеспечение свободы для всех людей. Разумеется, нынешний момент заставляет нас подчиняться условиям военного времени. Возможно, в будущем нам удастся установить связь с войсками освободителей, но пока приходится действовать самостоятельно.

Данов молчал, как бы обдумывая услышанное. Потом медленно проговорил:

— Как я уже упоминал, мне никогда не доводилось участвовать в Революционном движении, и его организационные принципы мне неизвестны. Однако судьба Болгарии всегда мне была глубоко небезразлична. Последние события породили в моей душе множество вопросов, которые приводят меня в смятение, рождая в голове неясность. Например, какова будет форма будущего правления: парламентаризм или самодержавие? Кто послужит образцом такой формы — Франция или Россия? А что станется с землей? Сможем ли мы овладеть современными способами устройства земледелия или продолжим обрабатывать землю по примеру турецкого крестьянства или русских крепостных. Так сложились обстоятельства, что болгарское восстание потерпело поражение. Но так или иначе, русские принесут нам свободу. Не свяжет ли это нас с системой управления в России, не лишит ли возможности ввести в стране демократические институты правления, какие существуют во многих европейских странах? В Константинополе я имел счастье общаться с деятелями польской эмиграции, объединенными вокруг князя Чарторыского. Тогда я понял, как важны для освободительного движения широкие связи с европейскими странами — и не только как возможность поддержки, но и как источник современных политических идей. Вот вопросы, которые глубоко волнуют меня и которые требуют какого-то решения, хотя бы для меня самого.

— Эти вопросы волнуют не только вас, господин Данов, — спокойно ответил Грозев. — Я думаю, что каждый мало-мальски образованный человек неминуемо должен их себе задать рано или поздно. К сожалению, должен вам сказать, что наше движение не в состоянии решить эти вопросы. Они могут быть решены только в свободном государстве, только свободному народу можно предложить идею французского республиканства или гражданского демократизма. Я больше чем уверен, что у каждого из нас есть соображения по всем этим вопросам, но их обсуждение сейчас, в нынешних обстоятельствах, несвоевременно и, я бы даже сказал, неуместно. Это может повлечь за собой ненужные колебания и даже раздвоение. В настоящее время наш долг, борьба, вся наша жизнь должны подчиняться одной-единственной цели — освобождению родины. Все другое приложится.

— Вы, несомненно, правы, — согласился Данов. — Но так или иначе, эти вопросы волнуют меня и, идя сюда, я решил поставить их перед вами. — И, взглянув на Грозева, добавил: — Они, хотя и не являются насущными, все же, по-моему, важны.

— Я отнюдь не считаю их маловажными, — поднялся с места Грозев. — Просто на данном этапе они несколько в стороне от нашей главной задачи. А мы определяем свое отношение к людям именно с точки зрения причастности к этой задаче. Вот вы пришли к нам и являетесь нашим единомышленником, ваш брат выступает против освобождения Болгарии — он наш враг, а если иметь в виду, что он — болгарин, то мы, вдобавок ко всему, считаем его и предателем. Близость, устанавливаемая между людьми, вызвана не просто симпатией или антипатией, а обусловлена прежде всего их отношением к какой-то цели, объединяющей их или, наоборот, разъединяющей… Впрочем, — Грозев взглянул на Павла в упор, — мне кажется, что нам с вами дороги одни и те же вещи, просто мы рассматриваем их в разных ракурсах.

Павел ничего не ответил. Он докурил сигарету и внимательно погасил окурок в пепельнице, как видно, продолжая размышлять над тем, что только что услышал.

— А теперь, — сказал Борис, — вы должны нам дать окончательный ответ: готовы ли вы отдать все силы делу освобождения Болгарии, можем ли мы считать вас своим единомышленником?

Помедлив немного, Павел твердо ответил, глядя прямо в глаза Грозеву:

— Вы можете рассчитывать на все мое, что может понадобиться Болгарии.

Коста Калчев порывисто обнял Данова. Искро и Грозев крепко пожали ему руку.

— Прежде чем вы уйдете, хочу вам сообщить следующее, — сказал Грозев. — У нас имеются сведения, что турецкое командование стягивает к Фракии подкрепление — возможно, войска Сюлейман-паши, которые оно перебросит из Герцеговины и Албании. Это будет ответом турок на прорыв русских в Стара-Планине. Мы, однако, не знаем, когда сюда прибудут войска Сюлейман-паши, за какой срок их сумеют перебросить из прежнего района дислокации. Это сейчас является для нас вопросом чрезвычайной важности. Не можете ли вы разузнать хотя бы что-нибудь?

В голове Павла вдруг всплыл разговор о партиях пшеницы, которую следовало посылать по дедеагачской линии. Об этом говорилось дома несколько дней назад. Немного подумав, Павел ответил:

— Я думаю, господин Грозев, что спустя день-другой я смогу вам ответить на этот вопрос.

14

Отряд генерала Гурко одолел Хаинбоазский перевал и в первых числах июля оказался в Новозагорской равнине. По сообщению Павла Данова со стороны турок подготавливался контрудар по армии русских. Армия Сулейман-паши должна была прибыть в Дедеагач, оттуда по железной дороге ее собирались перебросить под Стара-Загору, где разворачивался театр военных действий. А это значит, что только в районе Фракии турки получат подкрепление в сорок тысяч человек.

Вот уже две недели Добрев находился в Константинополе. Все с нетерпением ждали его возвращения. Он должен был привезти сведения, распоряжения или, по крайней мере, данные о том, как в дальнейшем следует вести себя участникам освободительного движения, на что нужно в первую очередь обратить внимание. Но время шло, от Добрева не было никаких вестей, а новость, которую сообщил Павел Данов, вызывала тревогу. На всем протяжении пути от Тырново до Дедеагача — в Софлу, Фере и других пунктах — складировались огромные количества провианта, предназначенного для армии Сюлейман-паши. Не было никакого сомнения в том, что вся эта огромная армия в самые ближайшие дни выступит против русских.

Грозев провел бессонную ночь. Мозг его лихорадочно работал: он перебирал в уме невероятные варианты предположений. Знают ли русские о передвижении армии Сулейман-паши? Что могло означать столь глубокое вклинивание отряда Гурко в Южную Болгарию, в то время как и Плевна, и Видин, и Русчук оставались в руках турок?

По ночам Грозев не мог уснуть. Он мерял шагами комнату, подходил к окну, вглядывался в редкие огоньки города, костры на том берегу Марицы, и взгляд его устремлялся все дальше, на восток. Нервы были напряжены до предела. Временами ему казалось, что он слышит далекий гром орудий где-то под Чирпаном. В такие минуты Борис останавливался, затаив дыхание, и вслушивался в надежде различить артиллерийскую канонаду. Но слышался лишь цокот копыт по булыжной мостовой — это проезжал турецкий патруль, да барабанный бой, отмечавший смену караула на биваках.

Какую огромную, а не исключено — и решающую помощь можно было бы оказать, существуй сейчас хотя бы половина комитетов, действовавших во время восстания! Турецкий тыл был бы непрочным, ненадежным, и даже такой прорыв, который осуществляли сейчас войска Гурко, мог бы решить исход войны.

«А кто знает, — думал про себя Грозев, — может, у русских достаточно войск, чтобы вести бой во Фракии, и в действительности это — генеральное, сокрушительное наступление…»

Когда рассвело, Борис вышел и направился к торговым рядам. В девять часов у него была встреча с Тырневым и Калчевым на постоялом дворе Куршумли, но до того ему хотелось пройти по городу до моста через Марицу, чтобы убедиться, действительно ли этой ночью в Пловдиве наступило оживление или просто ему показалось.

Как только он вышел к мечети Джумая и взглянул на торговые ряды, то сразу понял, что интуиция его не подвела.

Со стороны Тепеалты и Пулатского квартала непрерывным потоком двигалась беспорядочная толпа солдат — покрытых пылью, заросших, в расстегнутых куртках, без поясов. Большинство закинуло шинели на длинные стволы ружей и брело совсем безучастно, равнодушно глядя ввалившимися от усталости глазами на лавки и людей возле них.

Это было не подкрепление, а отступающее войско — сомнений быть не могло. Сердце Грозева радостно дрогнуло, он быстро пошел вперед. Чем больше он углублялся в торговую часть города, тем неопровержимее становились доказательства правильности его предположения. Многие торговцы-болгары закрыли свои лавки, а те, кто открыл, спешили убрать товары, спустить жалюзи и исчезнуть подобру-поздорову.

Грозев прошел торговую улицу до самого конца, и в душе у него не осталось ни капли сомнения, что турки начали отступление.

В закусочной возле моста сидело человек десять офицеров. Они молча ели. Их лошади были привязаны к железной коновязи под акациями. Новенькие ремни и кобуры офицеров говорили о том, что это совсем свежее пополнение, только что прибывшее на фронт и еще не вступавшее в сражение.

Явно было, что турки отступали, не дав серьезного отпора. На что они рассчитывали? Каковы были их планы? Действительно ли они ждали Сулейман-пашу, чтобы дать решительный бой? Все эти вопросы требовали ответа, и Грозев пытался его найти, глядя на груженные мешками обозы, пыльные спины солдат, полные патронташи.

Грозев дал ключ от своей комнаты на постоялом дворе Куршумли Христо Тырневу и потому не удивился, застав у себя Тырнева и Калчева. Чрезвычайно взволнованные, оба сидели в ожидании его у окна. Даже в рукопожатии чувствовалось их радостное возбуждение.

— Раздавили их, собак… — сказал Христо.

Борис, бросив взгляд в окно, отозвался:

— В том-то и дело, что они отступили еще до того, как их раздавили… И мы должны узнать, почему…

— Заара уже два дня свободна, — продолжал Тырнев, — теперь очередь за Казанлыком, а со вчерашнего вечера, по-видимому, отступают из Чирпана. Эти начали проходить здесь с пяти часов по турецкому времени. Идут по чирпанской дороге…

— Есть вести от Добрева? — спросил Грозев.

— Нет, — ответил Коста Калчев. — Поезд из Эдирне не приходил. Наверное, вчера армию Сулейман-паши перебросили в Дедеагач, и она уже движется на север.

— Если до вечера от Добрева не будет вестей, — сказал Грозев, — поеду в Тырново-Сеймен. Оттуда попытаюсь связаться с русскими. Продолжать оставаться в неведении бессмысленно. За это время Пловдив может оказаться в непосредственной близости с крупными и решительными сражениями. Если через несколько дней не вернусь, как только русские подойдут к городу, взорвите склад на постоялом дворе Меджидкьошк. Тогда это произведет наиболее сильное впечатление.

— Если потребуется внести изменения, решим все вместе, — сказал Калчев, собираясь выйти с Тырневым.

— Самое главное, — добавил Грозев, — чтобы турки не вывезли тайком склад… Это ведь не шутки — двенадцать тонн взрывчатки и снарядов!..

— Не вывезут, — качнул головой Коста. — Бруцев и Искро следят за ним из сараев, что напротив.

— А как ты выберешься отсюда? — спросил уже с порога Христо. — Они ведь никого не выпускают…

— Попрошу разрешение у Амурат-бея съездить по делам Режии в Константинополь, — ответил Грозев. И добавил: — Вечером соберемся у вас, на постоялом дворе.

Солнце клонилось к западу, но жара не спадала. Зной тяжелым облаком навис над городом. Его не могло развеять дуновение предвечернего ветерка, заставлявшее трепетать листья тополей на холмах.

Грозев направлялся к Пазаричи, шагая под старыми каштанами. Он задержался в торговых рядах, чтобы узнать подробности о том, что происходило возле Чирпана и Стара-Загоры, о местонахождении и продвижении армии Сулейман-паши.

К сожалению, все сведения были не более чем слухи, дошедшие через третьих лиц, — преувеличенные, невероятные. Офицеры армии Хюлуси-паши больше оправдывались, имея в виду свое бесславное отступление, чем рассказывали о том, что в действительности происходит в нескольких десятках километров к востоку отсюда.

Когда Грозев добрался до Пазаричи, колокол старой церкви звонил к вечерне. На маленькой площади было пусто, но по улице, ведущей с холма, спешила запоздавшая прихожанка. Неожиданно Борис узнал в ней Елени. Он отступил к каменной ограде и подождал, пока она не вошла в церковь.

Уже несколько дней он почти не думал о Софии. События поглотили его целиком. Лишь где-то глубоко в душе он ощущал тайное волнение.

Грозев в нерешительности стоял на углу церкви. Следовало ли сейчас зайти к Софии? Имел ли он право на это? Не лучше ли написать короткое письмо, в котором он поблагодарит ее и попрощается с ней?

Размышляя таким образом, он взглянул на часы и направился к дому Аргиряди.

Пересек пустой двор, поднялся по ступеням крыльца. Дернул железный язычок звонка. Когда Никита открыл дверь, на внутренней лестнице Грозев увидел Софию.

— Заходите, пожалуйста, — сказала она, сдержанно улыбаясь. Она, вероятно, увидела его из окна.

София ввела Грозева в верхнюю гостиную.

— Здесь, кажется, немного прохладнее, — произнесла девушка.

Молча указала ему на стул, а себе пододвинула табуретку. Потом, явно желая выиграть время, чтобы оправиться от неожиданности, подошла к буфету из эбенового дерева и взяла оттуда две тарелки с фруктами и сладким пирогом. Она избегала встречаться с ним взглядом, но во всем ее поведении чувствовалось радостное смущение.

— Не знаю, не напугал ли я вас позавчера… — начал Грозев, не сводя с нее глаз.

София серьезно и испытующе посмотрела на него.

— Если это было вашей целью, — пожала она плечами, — вы ее не достигли.

— Нет, — Грозев покачал головой, — единственной моей целью была та, ради которой я пришел. Не было иной возможности, и я просто подчинился своей интуиции и логике.

Отрезав кусочек пирога, она положила его на тарелочку, придвинула к нему.

— Попробуйте, пожалуйста…

Затем подняла взгляд и, задержав его на лице Грозева, спросила:

— И что же подсказали вам логика и ваша интуиция?

— Логика подсказала мне, — он взял в руку тарелочку, — что если человек помогал борьбе за свободу чужого народа, он не может остаться безучастным к борьбе своего народа…

Что-то дрогнуло в лице девушки. Она медленно отвела взгляд.

— А интуиция, — продолжал Грозев, — говорит мне, что вы — человек, к которому я могу обратиться.

— И интуиция никогда вас не обманывает?

— Очень редко. В своей жизни я часто доверялся ей…

София смотрела на камин.

— Вы сейчас сказали, — начала она, не отводя глаз от потемневших кирпичей камина, — что я помогла борьбе босняков за свободу. Это неверно. По сути дела, я ничего такого не совершила. И вряд ли смогу совершить что-нибудь во имя свободы людей. Единственное, что я тогда сделала, — это дала деньги для несчастных голодающих…

И, помолчав, добавила:

— Но я бы хотела сделать для людей что-то хорошее, благородное…

Ей потребовалось усилие, чтобы произнести эти слова. Но произнеся их, она посмотрела на него уже смело. Щеки ее горели.

София была в будничном платье с белым воротничком, который в наступающих сумерках красиво оттенял ее лицо. Она казалась взволнованной, исполненной несколько детской, но твердой решимости.

Грозев встал. Что меняет людей? Наше представление о них? Или же жизнь незаметно оставляет свои следы в каждом из нас? Он сделал несколько шагов. София тоже встала.

— Я уезжаю, — сказал Грозев, — и потому решил зайти к вам, чтобы попрощаться и поблагодарить вас…

— Вы покидаете Пловдив? — Девушка удивленно взглянула на него.

— На некоторое время… Надеюсь вернуться сюда снова.

На лице ее появился румянец.

— Желаю вам счастливого пути… Я тоже благодарю вас… И прошу меня извинить, что я вела себя…

София умолкла, не в силах скрыть волнения.

Грозев сделал к ней шаг. Лицо ее было совсем близко. Его рука коснулась руки девушки, ее пальцы доверчиво ответили на его пожатие.

София прислонилась спиной к камину, будто искала себе опору, и тихо произнесла:

— Идите… Прошу вас…

Грозев отпустил ее руку:

— Спокойной ночи!..

Потом повернулся и стал спускаться по лестнице. София сделала несколько шагов, остановилась и вдруг неожиданно для себя воскликнула:

— Борис!..

Грозев обернулся. Было темно, но силуэт ее отчетливо выделялся на фоне лестницы.

— Я приду, как только вернусь… Благодарю вас… Спокойной ночи!..

Грозев вышел на улицу и направился к Марице. Лицо его пылало. Вместе с темнотой на город опускалась ночная прохлада.

На другом берегу Марицы бивачные костры то ярко вспыхивали, то угасали, и к душевному смятению, которое испытывал Грозев, прибавились неясные, тревожные мысли, не дававшие ему покоя все последние дни.

У фонаря напротив кафедрального собора Грозев посмотрел на часы. Надо было поторопиться, чтобы не опоздать на последнюю встречу на постоялом дворе Тырнева.

15

На следующее утро Борис встал рано. Собрал свои немногочисленные вещи, уложил в саквояж и оглядел комнату. Он не был уверен, вернется ли сюда снова, и поэтому тщательно проверил все ящики комода и все полки. Ему пришло в голову, что неплохо бы зайти к Димитру Джумалиеву, но в последнее время старик еще больше чурался людей, еще глубже замкнулся в себе, и Грозев решил, что разумнее к нему не заходить.

Наталия Джумалиева была в гостиной. Дверь в комнату Жейны была открыта, и Борис впервые за две недели увидел девушку — бледную, как полотно, в полумраке постели.

Он поздоровался с ней. Несмотря на предчувствие, что он покидает этот дом навсегда, Борис внешне продолжал держаться спокойно и безразлично.

— Вероятно, сегодня я уеду на пару дней в Одрин и Константинополь, — обратился он к Наталии. — Если на мое имя придет какая-нибудь корреспонденция, будьте добры — перешлите ее Христо Тырневу на его постоялый двор на пазарджикском шоссе!

Наталия встала.

— Как вы поедете в такое неспокойное время? — озабоченно посмотрела она на него.

— Что поделаешь — служба! — пожал плечами Грозев. — Приходится ездить…

— Приготовить вам чего-нибудь на дорогу? И на постоялых дворах, и в гостиницах не пробьетесь из-за военных…

— Не беспокойтесь, ничего не надо… — ответил Грозев. — На вокзале всегда можно перекусить…

Поравнявшись с дверью Жейны, он остановился.

— Хочу с вами попрощаться, — Борис приблизился к ее постели, — и пожелать вам скорейшего выздоровления.

Она смотрела на него своими большими прозрачными глазами. Он почувствовал, что в их глубине затаились смутная детская боль и страдание.

У двери он обернулся, еще раз кивнул ей. Девушка оставалась неподвижной, пока он не скрылся на лестнице. Потом утомленно откинулась на подушку.

Грозев свернул возле мечети Мурада и вышел на торговую улицу.

Поток солдат поредел. Но теперь с чирпанской дороги двигались повозки с амуницией, сундуками, обитыми жестью ящиками, грудами солдатских шинелей. Там и сям виднелись запряженные волами крытые телеги, в которых лежали раненые.

Перед Имаретской мечетью, поднимая тучи пыли, строились запасники.

На них глазела толпа. Люди проталкивались вперед, чтобы лучше видеть. Грозев тоже остановился. Раздалась громкая команда. Строй притих. Улица замерла.

— Хюлуси-паша… Хюлуси-паша… — пронесся шепот среди зрителей.

Заиграл военный оркестр. Грозев увидел седого, немного сутулого турецкого генерала. Он медленно шел вдоль солдатских рядов, приложив два пальца правой руки к феске. Дойдя до конца строя, глухим голосом произнес какое-то приветствие. Несколько сотен глоток хрипло ответили:

— Слава падишаху!.. Слава падишаху!..

Музыка загремела с новой силой. Люди оживленно зашумели. Грозев пошел дальше по направлению к мютесарифству. Отступление турок в последние дни не было бесцельным. Они явно перегруппировывали свои силы.

Перед входом в мютесарифство стоял коренастый сержант. Грозев сказал ему, что в качестве представителя Восточной режии желает поговорить с Амурат-беем. Сержант его пропустил, послав полицейского предупредить адъютанта Амурат-бея.

В здании царил хаос. По коридорам носились офицеры, полицейские в расстегнутых куртках, из одной двери в другую сновали уездные курьеры. И все говорили в полный голос.

Перед кабинетом Амурат-бея было спокойно. Соседние двери были закрыты. В углу коридора за столом сидел адъютант, надписывая маленькие картонные карточки. Заметив Грозева, он встал.

— Пожалуйста, господин, — открыв дверь, он пригласил Грозева войти. — Сейчас у Амурат-бея господин Блэнт… Полагаю, скоро выйдет…

Комната, в которую вошел Грозев, была просторной и светлой.

Возле окон стояли два обитых плюшем стула. Борис сел. Рядом слышались голоса. Блэнт был английским консулом в Одрине. Раз и он находился здесь, значит, положение и в самом деле тревожно. Грозев прислушался. Только сейчас он заметил, что в комнате есть еще одна дверь, ведущая, по-видимому, в кабинет Амурат-бея. Голоса доносились оттуда.

— И в Ямболе, и в Чирпане, и в Казанлыке, — говорил по-турецки чей-то голос, — повсюду одно и то же… Стыд и срам!.. Собирать болгар в мютесарифствах и просить их о защите… — Голос умолк. Произношение было немного резким, гортанным, но турецкий был хорошим, правильным.

— У меня нет таких сведений, — послышался немного погодя голос Амурат-бея. — Я проверю, так ли это… Вероятно, это делается, чтобы защитить жен и детей мусульман…

— Жен и детей… — раздраженно отозвался первый голос. — Себя они хотят защитить, себя… — Голос умолк. Послышались тяжелые шаги по кабинету. — Нет, господин Амурат, это не управление! Чтобы держать людей в подчинении, действительно надо вселять страх… Но страх страху рознь. Нужно, чтобы это был такой страх, который проникает в душу незаметно и живет в ней постоянно, диктуя свою во по… Вам неизвестно это искусство. Если вы что-то делаете, то вызываете ужас. И этим все портите. Самих себя обрекаете на провал… Или же вызываете смех. В Стара-Загоре правитель нагрузил повозки шелком, диванами, разными ненужными предметами из мютесарифства, распорядился поджечь села, а весь скот в уезде оставил русским…

— Ваше превосходительство. — в голосе Амурат-бея слышалось едва сдерживаемое раздражение. — в уезды посланы наши офицеры, порядок будет восстановлен. Временные неурядицы возникают в любой войне…

— Эта война имеет для вас решающий характер, господин полковник. Надеюсь, вы в этом уже успели убедиться…

— Много решающих для Турции моментов имели место еще до этой войны, ваше превосходительство, — произнес прежним тоном Амурат-бей. — Константинопольская конференция, Лондонский протокол, которые вы могли бы предотвратить…

— Видите ли, господин Амурат, — произнес примирительно англичанин, — сейчас не время для этих разговоров. Необходимо действовать. Буду с вами откровенен. Не рассчитывайте на то, что мы и дальше будем вас тащить на своем горбу. Вчера наши корабли вошли в залив Бизика, чтобы защищать Дарданеллы, но они не войдут в Мраморное море, уверяю вас! Поэтому еще сейчас вы должны принять все необходимые меры. Именно вы! Прежде всего следует дать строгие указания уездным правителям в районах, которым угрожают русские. Каждый должен оставаться на своем месте до тех пор, пока в уезде имеется турецкое войско. Из прифронтовых районов необходимо вывести людей и скот, чтобы лишить неприятеля любой поддержки и продовольствия. Следует принять строжайшие меры по сохранению порядка, особенно возле железнодорожных линий. И так как мы взяли на себя определенные обязательства в этой войне и в связи с этим подвергаем себя известному риску, я, как представитель моего правительства, должен задать вам вопрос: выполните ли вы наши рекомендации или нет? Остальное — это наш частный с вами разговор… Наступило короткое молчание. Перестали раздаваться и шаги по кабинету.

— Ваши рекомендации будут выполнены, господин Блэнт, — сухо, но отчетливо произнес Амурат-бей.

Снова послышались шаги.

— Хорошо, — прозвучал довольный голос, — будем надеяться, что остальное сделает Сулейман-паша. Какие поступают от него сведения?

— Первые части прибудут в Тырново-Сеймен сегодня к полудню, — ответил Амурат-бей. — Вот план их перевозки по железной дороге. В Тырново-Сеймен достаточно и средств транспорта, и продовольствия…

Вновь наступило молчание. Вероятно, англичанин изучал план.

— Так… — снова послышался его голос. — Я уезжаю… И так как мы любим, чтобы везде была полная ясность, сообщаю вам, что еще сегодня я пошлю рапорт моему правительству относительно положения в Румелии. Что касается уточненных с вами мер, то я буду следить за их выполнением…

Они подошли с другой стороны к двери. Амурат-бей открыл ее. Грозев встал. На пороге появился высокий мужчина в сером дорожном костюме. Лицо его было покрыто легкой краской. Линии лба и подбородка выдавали силу воли и твердость характера. Редкие с сединой бакенбарды и волосы на прямой пробор довершали общее впечатление достоинства и самодовольства. По сравнению с ним Амурат-бей выглядел бледным и неуверенным.

У двери их ждал адъютант. Блэнт обернулся, протянул руку, попрощался и ровным шагом направился по коридору к выходу.

Амурат-бей только сейчас заметил Грозева.

— Вы ко мне, господин? — спросил он сухо.

— Да. Я отниму у вас совсем немного времени, — деловито ответил Грозев.

— Войдите! — Амурат-бей прошел в кабинет.

Это была угловая комната с окнами, выходящими на улицу, светлая и просторная. Над письменным столом висела карта Европейской Турции с немецкими надписями — вероятно, венское издание. В различных местах по эту сторону Дуная были нарисованы красные круги, означавшие, быть может, главные сосредоточения войск.

— Садитесь, — Амурат-бей указал Грозеву на кресло, а сам принялся собирать разбросанные по столу рулоны топографических карт. — Вероятно, вы обращаетесь ко мне в связи с какими-нибудь торговыми вопросами?

— Вы знаете, — произнес спокойно Грозев, — что как компания «Шнейдер», так и «Восточная режия» имеют в Румелии имущественные интересы. Отвечаю за них я. Создавшееся ныне положение требует, чтобы я установил личный контакт с центральным правлением «Восточной режии» в столице. Однако в связи с введенными ограничениями на поездки по железной дороге мне необходимо разрешение.

Амурат-бей слушал его молча, склонившись над разложенной на столе картой. Когда Грозев умолк, он взглянул на него и сказал:

— Разрешение будет вам немедленно выдано. Но, думаю, ваше беспокойство напрасно. Вам должно быть ясно, что успех русских носит временный характер. Турецкая армия в состоянии справиться с положением.

Выпрямившись, Амурат-бей продолжал:

— Независимо от этого, я подпишу вам разрешение, благодаря которому вы можете добраться до столицы и вступить в контакт с вашими людьми.

Амурат-бей позвонил в бронзовый колокольчик, стоявший на столе, и в дверях тут же вырос адъютант.

— Выдайте на имя этого господина разрешение на поездку по железной дороге до Константинополя, — распорядился Амурат-бей и, повернувшись к Грозеву, прибавил: — Можете выехать еще сегодня, — он взглянул на часы, — через два часа.

— Благодарю вас, — сказал Грозев и, взяв саквояж, направился к двери.

Амурат-бей сдержанно кивнул, затем снова устремил взгляд на лежащие на столе документы.

16

Поезд прибыл в Тырново-Сеймен после полуночи. Несмотря на поздний час, на перроне царило оживление. Перед зданием вокзала и дальше по всему темному полю горели костры солдатских биваков. Возле стен здания тоже расположились солдаты, они спали, накрывшись шинелями.

Под фонарем у входа стоял турецкий офицер. Грозев решил, что с ним можно заговорить. Приблизившись, он спросил по-французски:

— Извините, господин офицер, я журналист, где бы я здесь мог переночевать?

Офицер явно не знал французского. Подняв брови, он беспомощно огляделся вокруг и пробормотал по-турецки:

— Чего надо этому?…

Кивнув Грозеву, он вошел в здание вокзала.

Из глубины зала показался чиновник компании в короткой пелерине с фонарем в руке. Грозев повторил по-французски свой вопрос. Чиновник, черноглазый армянин, учтиво кивнув, сказал:

— Военный комендант отдаст необходимые распоряжения.

И вместе с другим вышел. Оба скрылись за углом. Грозев остался один. Над биваками поднимался светлый дым. Откуда-то доносилось конское ржание, скрип телег. В темноте громко пыхтел паровоз.

Это был турецкий лагерь Тырново-Сеймен. Отсюда Сулейман-паша собирался направить удар на север.

Грозев снова оглядел бескрайнюю равнину, и она показалась ему удивительно красивой с догорающими на ней кострами, с непонятными ночными звуками.

Из-за угла появился комендант — сонный турецкий поручик в расстегнутом мундире, без пояса. За ним шел чиновник.

Офицер не отличался особой деликатностью. Взяв у чиновника фонарь, он поднес его к лицу Грозева и, внимательно его оглядев, сказал на ломаном французском:

— Ваши документы…

Грозев вынул из кармана зеленый журналистский билет Жана Петри и протянул его офицеру.

— Читай! — офицер пихнул билет армянину и стал светить фонарем.

Чиновник прочитал вслух:

«Настоящее выдано господину Жан-Луи Клоду Петри в удостоверение того, что он является корреспондентом газеты «Курье де л'Орьан», проживает в Константинополе и Париже и имеет право передвижения по азиатской и европейской территории Оттоманской империи».

— Ясно! — Офицер взял документ и вернул его Грозеву. Потом, злобно усмехнувшись, сказал по-турецки армянину: — Ненормальный тип… Все газетчики сидят себе в Эдирне, пьют кофе и посылают депеши, а этот погнался неизвестно за чем… — Почесав в затылке, комендант добавил: — Скажи ему, что здесь есть один такой, как он. Вчера целый день сидел на вокзале, жуя сушеное мясо и сухари.

Армянин перевел слова офицера. Грозев учтиво кивнул.

— Скажи ему, — продолжал комендант, — что я отведу его спать в офицерскую комнату… тут поблизости… Тот, другой, тоже там…

Чиновник перевел и это, затем спросил офицера:

— Я еще вам нужен?

— Нет, — ответил турок и пошел вперед с фонарем в руке. Грозев молча последовал за ним.

Привокзальная площадь была забита телегами, стоявшими рядом с ними распряженными лошадьми, лежащими на земле волами. Большинство телег явно было взято прямо с поля. Несомненно, армия Сулейман-паши была вызвана неожиданно и обозами снабжала себя по дороге от Эгейского моря досюда.

Вскоре турок и Грозев вошли во двор ветхого одноэтажного дома. Над его дверью горел фонарь, прямо на пороге кто-то спал, свернувшись клубком.

Комендант толкнул спящего ногой, из-под шинели поднялся сонный солдат, тотчас же молча отступивший в сторону.

Они миновали узкий коридор, комендант открыл дверь в комнату. Оттуда пахнуло спертым воздухом. На деревянном полу лежали штук восемь подстилок из козьей шерсти, на них спали полураздетые мужчины. Рядом с подстилками стояли сапоги спящих, от них исходил неприятный запах пота и пыли.

Комендант поставил фонарь на пол посредине комнаты, указал Грозеву на свободную подстилку в углу и без дальнейших церемоний вышел.

Грозев огляделся. Почти все были офицеры — поручики и капитаны. Рядом с соломенными подушками виднелись кобуры пистолетов. Все спали в мундирах, лишь расстегнув пуговицы, с открытыми ртами, лица их блестели от пота.

Единственный среди них штатский, вероятно, тот самый корреспондент, спал на соседней подстилке. Он лежал спиной к Грозеву, повернувшись к открытому окну, из которого струился чистый ночной воздух.

Бежевый дорожный костюм корреспондента был аккуратно свернут и лежал возле подушки. Корреспондент был накрыт легким светлым плащом, и нельзя было понять, спит ли он или лежит с открытыми глазами.

Грозев снял пиджак, положил под голову саквояж, прикрутил в лампе фитиль и лег.

Он обдумывал план действий на этот день и решил, что в любом случае должен как можно быстрее отправиться на север. Его сосед молча заворочался в темноте.

Небо начало медленно светлеть. Со стороны биваков доносились глухие звуки солдатской походной жизни, птицы на деревьях звонко запели, как это бывает на рассвете.

Грозев провел в дремоте два-три часа, то погружаясь в быстрые беспокойные сны, то внезапно просыпаясь. Не открывая глаз, он ощущал, что в комнате становится светлее.

Вдруг совсем близко запела труба. На нее откликнулось еще несколько из биваков на равнине.

Борис открыл глаза. Напротив него два офицера с заспанными лицами и прилипшими ко лбу волосами обували сапоги. Грозев повернулся. Сосед его тоже встал. Сидя спиной к нему, он тщательно завязывал галстук перед маленьким зеркальцем, поставленным в ногах. Было видно, что он бородат; борода его была такого же светло-каштанового цвета, что и волосы.

Завязав галстук, он еще раз посмотрел на себя в зеркало, потом положил его рядом с собой и медленно повернулся.

Грозев оцепенел. Это был Анатолий Александрович Рабухин. Рабухин тоже узнал его. На лице его отразилось удивление, но он сохранил полное спокойствие и, слегка кивнув Грозеву, сказал по-французски:

— Доброе утро, мсье!..

— Доброе утро, — смущенно отозвался Грозев и сел на подстилке. Турки напротив молча одевались, пыхтя, завязывали шнурки своих бриджей.

Грозев чувствовал, что ему необходимо время, чтобы опомниться от неожиданности. Роясь в саквояже, он обдумывал, как ему вести себя. Затем встал, надел пиджак.

В эту минуту его сосед, уже совсем готовый, приблизился к нему и сказал ясным спокойным голосом:

— Разрешите представиться, мсье: Андре Морисо, корреспондент венской газеты «Дер Штерн».

С трудом сдерживая радость, Грозев тоже спокойно произнес:

— Жан Петри, корреспондент газеты «Курье де л'Орьан».

Они пожали друг другу руки, и в этом мужском рукопожатии выразили свою благодарность счастливой случайности.

Обернувшись, Рабухин взял свой маленький кожаный саквояж, поправил галстук и обратился к Грозеву:

— Я думаю, неплохо было бы сразу отправиться на вокзал и выяснить, каковы на сегодня возможности.

— Я готов, — отозвался Грозев.

Турецкие офицеры еще суетились, снуя по комнате. У дверей Рабухин повернулся к ним и сказал:

— До свидания, господа… Благодарю вас…

На его слова отозвался лишь один сероглазый офицер в глубине комнаты.

Они вышли на улицу. Миновали площадь и, свернув в сторону от обозов, остановились. Радостно глядя на Рабухина, Грозев спросил:

— Как вам удалось сюда пробраться, Анатолий Александрович?

— В качестве журналиста… — Рабухин улыбнулся и еще раз сердечно пожал протянутую ему руку. Затем в свою очередь поинтересовался:

— А вы с какой здесь целью?

— По велению той же благородной профессии, — слегка поклонившись, ответил Грозев.

— Значит, мы с вами коллеги, — засмеялся Рабухин. — Тогда в Пловдиве мы не смогли поговорить. Я подумал, что неудобно к вам обратиться, и не ошибся. А сейчас, проезжая через Бухарест, тоже не смог поговорить о вас с членами болгарского комитета. Была такая спешка, что просто голова шла кругом. И вот где нас снова свела судьба — в центре Болгарии, в разгар войны… Поистине — мир тесен!..

Усевшись на куче камней, Рабухин сказал:

— А теперь рассказывайте!.. Расскажите мне все…

Борис сел рядом. Биваки были далеко отсюда, вокруг — ни души.

— Что вам рассказать… — Грозев сцепил пальцы рук между колен. — Работа в Пловдиве идет с трудом. Убитых не воротишь. Можно рассчитывать лишь на единицы — тех, которые спаслись или бежали из заточения. Верно, в связи с войной, с переходом русских через Дунай энтузиазм у людей растет, но это еще не означает организации или возможности согласованных действий. Возле Аджара и хасковских сел появились отряды повстанцев, но связи с ними мы не смогли установить. В Пловдиве сейчас паника, и если бы у нас было достаточно сил, многое можно было бы сделать. Все это заставило меня попытаться вступить в контакт с вашими войсками, сориентироваться в обстановке и потом снова вернуться в город.

Рабухин молча слушал.

— После восстания, — произнес он. когда Грозев умолк, — я тоже был пессимистом в отношении боевого духа в Болгарии. Сейчас война доказала, что я ошибался. По всему пути от Дуная досюда к нам присоединялись ваши добровольцы. Через Балканы мы переходили, как в своей стране: нам показывали каждую тропинку, каждую засаду. Порой не было никакой необходимости в разведке. Так что вы не должны отчаиваться.

Вынув сигареты, Рабухин предложил Грозеву. Сам тоже закурил.

— Вы говорили о повстанческих отрядах в районе Хасково, — продолжал он. — Мы тоже получили от пленных сведения о таких отрядах. Они доставили туркам немало неприятностей в Гюмюрджине, у Дедеагача и на железнодорожных станциях возле Одрина. Полковник Артамонов послал меня сюда, чтобы я установил связь с этими отрядами и использовал их помощь для продвижения наших войск.

Рабухин на миг умолк, глядя на низкие облака на горизонте.

— Но сейчас происходит нечто неожиданное, — продолжал он, стряхивая пепел с колен. — Со вчерашнего дня Сулейман-паша концентрирует свою армию здесь и на станции Карабунар. Генерал Гурко не предполагал этого и твердо решил прийти в Одрин раньше турок. Вероятно, Сулейман-паша подготавливает наступление на юг. Я непременно должен сообщить об этом нашим. Вот почему я решил вместо того, чтобы продолжать свой путь на юг, вернуться обратно и ночью перейти линию фронта.

Грозев улыбнулся:

— В таком случае нам с вами по пути…

Со стороны вокзала послышались выстрелы. Солдаты в ближайшем биваке вдруг пришли в движение и бесформенной синей массой понеслись к железнодорожной линии. К выстрелам присоединился невообразимый шум и яростные крики. На равнине тревожно забили барабаны.

Грозев и Рабухин недоумевающе переглянулись и, не сговариваясь, поспешили к вокзалу. В конце перрона их обогнал сероглазый офицер, с которым они ночевали в одной комнате. На бегу он бросил им на ломаном французском:

— В Карабунаре русские…

Сердце у Грозева дрогнуло, он чуть не задохнулся.

— Подождите, господин офицер! — любезно окликнул турка Рабухин. Тот приостановился. — Куда вы сейчас направляетесь?

— В Карабунар… Выезжаем тотчас на военной повозке…

— Не взяли бы вы нас с собой? — спросил Рабухин, приноравливая шаг к бегу турка. — В этой суматохе нам вряд ли удастся найти другой транспорт.

Турок глянул на него своими ясными глазами:

— Быстрее, вон повозка — за вокзалом.

В эту минуту суматоха стала невообразимой. Ржали лошади, люди с криками метались по перрону, осаждая вход в здание вокзала, пронзительно, словно обезумев, гудел паровоз.

В повозке было еще двое офицеров, на дне лежали кипой артиллерийские планшетные карты.

— Скорее! — крикнул офицер, и все трое вскочили в повозку.

Возница — крупный пожилой солдат — дернул вожжи, и, круто повернув, повозка понеслась на север, к Карабунару.

17

На следующий день Грозев проснулся еще до рассвета. Его разбудил артиллерийский огонь, сотрясавший всю равнину к северу от Карабунара. Грозев сидел в сене, прислушиваясь к грозным раскатам. Ему казалось, что это сон. Невероятно, что в сердце Фракии, где еще год назад люди сражались голыми руками, сейчас, этой летней ночью, гремит артиллерийская канонада!

— Стреляют верстах в восьми от нас, — произнес в полумраке Рабухин, вставая.

— Как вы думаете, сумеем мы сегодня выбраться отсюда? — спросил Грозев, нащупывая балку, чтобы подняться на ноги.

— Как только рассветет, будем искать возможность поехать в Джуранли… Там, может быть, наши…

Грозев и Рабухин провели ночь на сеновале в заброшенном сарае позади станции. Вчера они целый день безуспешно пытались выехать на север. Турки заявляли, что дальнейшее продвижение корреспондентов к линии фронта небезопасно, и поэтому не дали им повозки.

Тем временем Грозев и Рабухин узнали, что паника в Тырново-Сеймене была вызвана летучим отрядом русских, который прорвался к передовой противника и полностью разрушил железнодорожную линию севернее Карабунара. По всей вероятности, именно от него русские получат первые сведения о концентрации турецких войск возле Карабунара.

А прибытие турецких сил продолжалось. Всю ночь скрипели телеги обозов. Было ясно, что войска перебрасывают не только по железной дороге. За селом телеги медленно ползли вверх, потом останавливались, разгружались и уже порожняком, звонко дребезжа, устремлялись обратно к Тырново-Сеймену, чтобы снова вернуться с грузом людьми и оружием.

Когда рассвело, Грозев и Рабухин опять пошли к коменданту. Рабухин энергично потребовал, чтобы им обеспечили транспорт для выполнения их корреспондентского долга.

Комендант ответил на это, что у него нет такой возможности. Рабухин заявил, что пожалуется своей редакции. Офицер повернулся к ним спиной и, садясь за стол, чтобы закончить завтрак, пробормотал по-турецки:

— Пошли вы к черту! Езжайте, куда хотите, никто вас не держит!.. Пусть вас, собак паршивых, прихлопнут по дороге!..

Они направились в село с надеждой найти повозку до Джуранли. Выйти из села пешком было рискованно. Это заставило бы патрули, выставленные повсюду, усомниться в их благонадежности.

Карабунар превратился в военный лагерь. У оград домов, возле ворот и даже посреди улиц сидели и лежали в пыли усталые солдаты, заросшие щетиной, ошеломленные молниеносным переходом, не понимающие ни того, что произошло, ни того, что их ожидает.

У колодца на окраине села царило особое оживление. В тени деревьев здесь расположился на отдых целый турецкий батальон.

Рабухин пошел по дворам, спрашивая повозку, а Грозев остался возле корчмы, надеясь, что, может, случайно проедет какая-нибудь телега.

Было еще рано, но солнце пекло немилосердно. День обещал быть знойным, тяжелым. Напротив, на каменных ступенях колодца, сидели два солдата. Один, утомленно откинув голову на стенку колодца, глядел вверх на листья деревьев. Другой, развязав полотняный мешочек, отрезал кусочки хлеба и флегматично жевал.

Грозев рассматривал их лица. Тот, что прислонился к колодцу, был пожилой, наверное, крестьянин из Анатолии. Лицо у него было худое, усы и борода с проседью, на лбу морщины. Тот, что ел, был молодым и сильным. Апатия и усталость придавали его лицу тупое и жестокое выражение. Солдат отрезал еще кусок, положил оставшийся хлеб в мешок и, вытерев рот рукой, направился под вяз, где стояли телеги с распряженными волами. Подойдя к одному из волов, протянул ему хлеб и терпеливо выждал, пока животное не съест весь кусок из его руки. Потом, погладив вола по шее привычным жестом крестьянина, вернулся к колодцу.

Грозев смотрел на его расстегнутую куртку — под ней виднелась пестрая домотканая рубаха — и думал, что этот крестьянин, только что ласково гладивший вола, убивал и будет убивать теми же самыми руками людей, которые пахали землю на этих волах.

«Страшное и жестокое создание — человек!..» — Эта мысль заставила Грозева содрогнуться, он почувствовал, что задыхается в утреннем воздухе, несущем с собой запах смерти и тлена.

Утихшая было артиллерийская стрельба возобновилась, с новой силой. И в этот момент на противоположном конце площади появилось облако пыли, из него выскочила расхлябанная низенькая телега. Рядом с возницей в накинутом на плечи плаще сидел Рабухин.

Ехать на север было трудно из-за неимоверных пробок на дорогах. Иной раз приходилось делать объезд в несколько километров.

Чем ближе они подъезжали к Джуранли, тем гуще становились колонны войсковых частей. Телега еле тащилась среди тучи пыли, зажатая толпой солдат. Появление двух иностранцев вызывало в толпе угрожающие взгляды и грубую брань.

Все чаще попадались группы солдат, остановившихся у дороги, чтобы послушать таких же запыленных и потных, как они, турецких священников, чьи возгласы они встречали с диким восторгом.

К полудню, перебравшись через высохшее русло Сютлидере и перевалив холм, Грозев и Рабухин достигли Джуранли.

Весна была дождливой, и сейчас кукурузные поля ярко зеленели. Серые ленты дорог пересекали разбросанные по полю рощи и убегали вдаль к горизонту.

По эту сторону холмов войск стало меньше. Явно, их задержали, чтобы подтянуть колонну, вьющуюся тонкой змеей по равнине.

Чаще стали встречаться конные патрули. Они всматривались вдаль, что-то говорили друг другу, затем снова уносились галопом. На развилке дороги совсем близко от Джуранли группа офицеров остановила их телегу, и, когда выяснилось, что они французские журналисты, один из турок — высокий капитан с короткой черной бородкой — объяснил, что дальше ехать нельзя.

— Русские совсем близко, — произнес он медленно, неопределенно указав рукой вперед.

— Но мы хотим доехать до линии фронта! — настаивал Рабухин, превосходно игравший роль журналиста, гоняющегося за сенсацией.

— Сейчас нет никакой линии фронта, — сказал турок, используя весь свой скудный запас французских слов, — два войска на пять, десять километров. Впереди русские конные отряды… Опасно… Понимаете?… Можете ехать только направо к Ени-Зааре, там армия Реуф-паши… Здесь опасно…

— Тем лучше, — согласно кивнул Рабухин, — поедем в Ени-Заару. — И, ткнув в спину возницу-татарина, кивнул турку и опустился на слежавшееся сено.

Телега свернула вправо под редкие орехи и поехала по указанной дороге. Солнце стояло уже высоко, жара была нестерпимой. Орудийная стрельба прекратилась, но на безлюдной равнине то тут, то там слышались ружейные выстрелы. Порой выстрелы становились частыми, и тогда на склонах одного из далеких холмов можно было заметить белые облачка, выдававшие местонахождение тайных патрулей. Когда они проехали еще пару километров, вокруг стало совсем пустынно. Не было видно и турецких наблюдательных постов.

Рабухин толкнул возницу и показал, чтоб тот ехал вдоль речки, пересохшей от жары. Ее русло вилось по равнине в направлении Джуранли.

Вместе с полуденным зноем возрастала тишина. Вскоре телега отклонилась от русла речки, поднялась на высокий бугор, и взору путников открылась обширная Загорская равнина.

Под высокими темно-зелеными холмами лежала дорога на Нова-Загору. Телега остановилась. Все слезли, и, пока Рабухин искал карту в своем саквояже, Грозев стал внимательно оглядывать местность.

У восточной окраины Джуранли он заметил белые квадратики военных палаток, расположенные прямоугольником. Турки никогда так не разбивали свои биваки.

— Русские! — радостно вырвалось у него.

Рабухин тоже посмотрел, затем, вынув из саквояжа бинокль, направил его на Джуранли.

— Это штаб Елецкого императорского полка, — медленно и отчетливо произнес он, и Грозеву вдруг показалось, что у него заложило уши.

Взяв бинокль из рук Рабухина, он поднес его к глазам. Джуранли внезапно оказалось совсем близко. Он увидел пики всадников, ружья солдат, составленные в пирамиды. Возле палаток стояли группами офицеры. Ему хотелось увидеть все, даже разглядеть их форму, чтобы увериться, что это не сон.

— Вон они! — воскликнул Рабухин, оглядывавший горизонт.

Борис повернулся в ту сторону, куда указывал Рабухин. Сначала он увидел лишь темно-зеленую полосу Джуранлийского леса, рядом с которой тянулись кукурузные поля.

— Не меньше пяти батальонов, — процедил сквозь зубы Рабухин, беря бинокль из рук Грозева.

Борис вгляделся повнимательнее и увидел, что вдоль кромки леса движется темная масса людей. На головах у них красные фески. Это были турецкие солдаты. Первые ряды стали перебежками преодолевать пространство между лесом и полем и быстро углубляться в кукурузу.

— Это войска Реуф-паши, — сказал Рабухин, продолжая наблюдение, — они находились под прикрытием леса, а теперь идут сражаться с Елецким полком. Наверное, план Сулейман-паши таков: войска Реуф-паши начинают бой, а он появляется в разгар сражения и наносит решающий удар.

Поток турок не иссякал. Наоборот, становился все полноводнее; солдаты темной рекой вливались в кукурузные поля.

Не слышно было ни единого выстрела. Подняв снова бинокль к глазам, Рабухин воскликнул:

— Наши возвращаются из Нова-Загоры…

По дороге от Нова-Загоры один за другим скакали три эскадрона кавалерии. Кони шли легкой рысью. Пики всадников сверкали на солнце. Позади неслись карьером четыре батареи полевых орудий.

— Артиллерия генерала Борейши, — с гордостью произнес Рабухин.

Дальше виднелись густые колонны пехоты.

Тем временем турки вышли из кукурузы и начали занимать позиции по всей восточной части равнины.

Опустив бинокль, Рабухин наморщил лоб.

— Добраться до наших невозможно. Единственный шанс — если в разгар боя они приблизятся к нам и мы сможем проскользнуть с фланга.

Повернувшись, он пошел по тропинке вниз, где осталась телега.

Однако ни ее, ни возницы-татарина там не было.

— Сбежал, сукин сын! — выругался Рабухин. Затем уже спокойнее добавил: — Ничего, так даже лучше, проберемся совсем незаметно…

Грозев смотрел в бинокль. Он видел, как на ладони, панораму готовящегося сражения. Вдоль всего Джуранлийского леса и дальше на восток, докуда хватало глаз, расположились в боевом порядке батальоны Реуф-паши. По кромке леса на расстоянии примерно ста шагов друг от друга разместились батареи орудий.

Русские развернули не меньше пяти стрелковых батальонов напротив центра турецких позиций. Сзади стояли их орудия. Артиллерия генерала Борейши уже достигла позиций Елецкого полка и сейчас строилась полукругом. Позади пехоты быстро перегруппировывалась по флангам казачья конница.

Рабухин был прав. Турецкие части, расположенные по всему протяжению равнины, отнимали у Грозева и Рабухина всякую возможность добраться до русских.

— Наверное, здесь и сам Гурко, — сказал Рабухин, наблюдая за быстрым маршем пехоты по новозагорской дороге. Голова колонны уже достигла позиций возле Джуранли.

Несмотря на отдельные выстрелы на флангах, над равниной, где сконцентрировалось такое огромное количество войск, царила зловещая тишина.

Внезапно на краю леса взлетели вверх, оставляя за собой тонкий хвост белого дыма, одна за другой три ракеты. И сразу же заговорили турецкие орудия.

Русская артиллерия тут же ответила огнем. По всей линии противостояния двух войск началась интенсивная ружейная стрельба. Воздух над равниной — спокойный, прозрачный — задрожал. Над кукурузными полями пополз дым, то открывая, то застилая боевые позиции.

Вначале турки под прикрытием высокой кукурузы продвинулись вперед, подойдя почти вплотную к русским. Турецкая артиллерия вела прицельный огонь, не позволяя русским батальонам из Нова-Загоры развернуться в боевом порядке. Огонь становился ураганным, шквальным. У себя в тылу турки перегруппировывались, готовясь к атаке. Турецкие снаряды продолжали равномерно падать на русские позиции, взметая фонтаны бурой пыли, обрушивающиеся на залегших солдат. Огонь все больше концентрировался на позициях Елецкого полка, но ряды стрелков не отступали ни на шаг.

Солнце стояло в зените. Горячий воздух жег глаза, сушил губы. Запахло пылью и пороховым дымом. Кое-где занялись пожары.

Возле села русским удалось установить три орудия. Это было единственное защищенное место, откуда можно было обстреливать турецкую артиллерию. Видно было, как солдаты перетаскивают снаряды и укладывают их позади орудий.

В это время турки пошли в атаку. Густые синие ряды приблизились к окопам русских. Завязался рукопашный бой.

Грозев не спускал глаз с поля сражения. Рядом стоял Рабухин, тоже наблюдая за боем. Время от времени он, приложив ладонь козырьком к глазам, осматривал горизонт в направлении Стара-Загоры.

— По-видимому, — произнес он, — Хюлуси-паша осложнил положение возле Чирпана, поэтому из Стара-Загоры нет подкреплений.

После неуспешной попытки прорвать позиции Елецкого полка турки залегли в оврагах возле кукурузного поля. Вдруг издали, оттуда, где стелился густой дым, послышалось русское «ура». Из туманной дали, в клубах пыли, вздымаемых разрывами турецких снарядов, показались два эскадрона кавалеристов. За ними, развернутая широкой дугой, бежала, обходя воронки и крича несмолкаемое «ура», пехота, которая была задержана на новозагорской дороге.

Солдаты Елецкого и Севского полков не могли видеть, что происходит у них за спиной, но почувствовали подмогу. Восторженная устремленность подошедших подкреплений подняла их в атаку, они бросились вперед и вступили с турками в рукопашную схватку. На позициях маленькими синими пятнами остались лежать убитые.

Турки сначала сопротивлялись этому напору, но их правый фланг дрогнул, увлекая за собой всю турецкую цепь, она разорвалась и беспорядочно отступила в кукурузу.

Три орудия русских безостановочно стреляли, их огонь отличался большой точностью и вскоре заставил замолчать передовую батарею турок.

Время шло. Атакующие русские войска заняли новые позиции. Турки, по-видимому, тоже провели перегруппировку сил. По всей боевой линии продолжалась ружейная стрельба, служившая сейчас прикрытием. Орудия меняли места расположения, поэтому на равнине наступило краткое затишье. Лишь бурый дым продолжал низко стелиться над раскаленной землей.

Снова оглядев горизонт, Рабухин недовольно покачал головой.

— В городе явно что-то происходит. Здесь меньше половины войск Гурко. Силы турок превосходят наши по крайней мере в два раза.

С правого фланга турецких войск послышались звуки трубы. Затем забили барабаны. Как по команде, заговорила турецкая артиллерия. На востоке, там, где кончались турецкие позиции, появились густые цепи наступающих. Их было не меньше нескольких сот человек.

Рабухин поднял бинокль.

— Черкесы! — почти вскричал он. — Реуф-паша вводит в бой резервы!

Затем, окинув взором оба лагеря, заключил:

— Нашему генералу явно известно о Сулейман-паше, потому он и держит главные силы на том участке, где ожидается его появление.

Вдруг он воскликнул:

— А сейчас наша конница отобьет наступление черкесов!..

С новозагорской дороги устремилась вперед, словно быстрая птичья стая, легкая кавалерия. Впереди развевалось знамя.

Черкесы с тупым равнодушием продолжали наступать.

Когда до них оставалось около ста метров, гусары-кавалеристы развернули свои фланги. Блеснули серебром сабли, над равниной покатилось грозное неудержимое «ура». Кричали все — и пехотинцы на своих позициях, и артиллеристы возле орудий.

Этот возглас — новый, незнакомый — звенел в ушах Грозева, и он, весь обратившись в зрение и слух, вдруг ощутил, что боевой клич русских рвется и из его горла.

Конница сомкнулась со строем черкесов, вклинилась в него, согнула и повлекла за собой. Турки начали быстро освобождать позиции, занимая новые почти у самого леса. Кавалерия очистила поле и сейчас делала широкий разворот.

Над Джуранли одна за другой взлетели две ракеты — красная и зеленая. Гусарам был подан сигнал, и они легкой рысью поскакали обратно к своим позициям.

Перед палатками русских поднялись пики с разноцветными флажками. В рядах пехоты и конницы наступило оживление. Солдаты начали отходить к дороге.

— Ясно, — сказал Рабухин. — По-видимому, Хюлуси-паша нанес удар по Стара-Загоре, и наши вынуждены отступить, чтобы их не отрезали с тыла.

— Может, попытаемся пробраться к ним?… — взглянул на него Грозев.

— Невозможно, — задумчиво произнес русский. — Отсюда до них самое меньшее две версты. А на этом участке по крайней мере два турецких батальона.

Меньше чем за час пехота была оттянута с позиций и, построившись в каре, вышла на дорогу, ведущую к Стара-Загоре. На поле сражения остались лишь группы прикрытия, которые в боевом порядке отступали вслед за пехотой. Развернувшись полукругом, конница прикрывала фланги отступающих войск.

В это время где-то далеко позади, возле холмов близ Карабунара, раздался глухой рокот барабанов. По долине Сютлидере двигались густыми колоннами войска Сулейман-паши.

Впереди на белых конях ехали офицеры. Их было около десяти. Лошади ступали медленно, гордо, но время от времени беспокойно пряли ушами и становились на дыбы. За ними шли барабанщики и трубачи, а затем следовал сам маршал и чуть позади, по трое в ряд, члены его штаба. А дальше, куда хватало глаз, вилась темная лента — армия Сулейман-паши. Она не торопилась. Ей было известно, что Реуф-паша и Хюлуси-паша выполнили свою задачу.

Грозев вновь посмотрел на север. Части Реуф-паши, почувствовав, что русские отступают и армия Сулейман-паши уже близко, вели наступление на дорогу.

По ним стреляла лишь батарея из трех орудий, которая час назад заставила замолчать турецкую артиллерию. Батарея прикрывала отход русских войск. Орудия вели непрерывный огонь, перемещая его по всей линии наступавших турок. Только они задерживали их атаку. Возле крайнего орудия с саблей наголо стоял офицер, командовавший батареей. Грозеву было видно, как взмахом руки он отмечает каждый залп. В худой, высокой фигуре были такая дерзость и вызов врагу, что Грозеву в какой-то миг показалось, что не орудия, а рука, сжимающая саблю, выбрасывает снаряды, обрушивающиеся на неприятеля.

Далеко на западе, где дым уже рассеялся и косые лучи заходящего солнца освещали придорожные тополя, последние казачьи сотни медленно скрывались в тени леса.

18

Спустившись с возвышения, откуда они наблюдали сражение, Грозев и Рабухин двинулись по дороге, вьющейся вдоль прозрачного ручья. Они решили добраться до какой-нибудь рощи, заночевать там, а утром обсудить, как быть дальше.

Из-за холма донесся дикий гортанный вопль тысяч глоток. Турецкие эскадроны вступали в Джуранли.

Солнце почти зашло — лишь верхушки деревьев еще были освещены, но жара не спадала. Поглощенные тем, что происходило на равнине, Грозев и Рабухин до сих пор не замечали, что оба в поту и пыли. Однако сейчас почувствовали, что одежда липнет к телу, а лицо и руки покрыты грязью.

— Давайте тут помоемся! — предложил Грозев, снимая пиджак и кладя его на землю.

Рабухин последовал его примеру. В эту минуту позади раздался топот копыт, и кто-то громко крикнул по-турецки:

— Ни с места! Кто вы такие?…

Грозев и Рабухин обернулись. Недалеко от них остановилась военная повозка. В ней сидели три турецких офицера. Один держал пистолет.

— Подойдите сюда! — махнул он им рукой.

Оба не двинулись с места. Повозка повернула к ним. Когда она приблизилась, Грозев увидел офицера, который днем на развилке указал им дорогу на Нова-Загору.

Турок, по-видимому, тоже узнал их. Он обернулся к соседу и что-то сказал ему. Затем обратился к ним по-французски:

— Ну что, господа, вы не добрались до Реуф-паши, но он сам пришел к вам…

— Да, — спокойно отозвался Рабухин, — сражение помешало нам продвинуться дальше, и мы наблюдали за всем с противоположного холма…

Турок засмеялся.

— Тогда вы видели, как русские умеют убегать… Теперь и Балканы не смогут их остановить!

— Мы корреспонденты, господин капитан, — сказал Рабухин. — нам приходилось видеть и не такое…

Этим замечанием он положил конец деликатному разговору и. нагнувшись, поднял с земли пиджак.

— Господа, — соскочил с повозки другой офицер, — все же здесь фронт, и я должен попросить вас предъявить документы.

Капитан перевел.

Рабухин и Грозев вынули свои удостоверения, выданные в Константинополе, и протянули офицеру.

Тот долго и внимательно читал их.

— Так, — произнес он наконец, — мы можем продолжить путь вместе. Вы будете гостями в лагере маршала Сулейман-паши.

Офицер держался с навязчивой восточной любезностью, неприятной обоим, но отказываться было нельзя.

Бубенцы на шеях лошадей звякнули, повозка понеслась по проселочной дороге меж деревьев.

Когда выехали на дорогу, ведущую к Карабунару, третий офи цер — крупный, рыхлый, с прикрытым веком глазом — вдруг приподнялся.

— Машалла!.. Машалла! Браво!.. — воскликнул он. — Пошли головорезы!.. — И. зловеще рассмеявшись, добавил: — Эх. хорошо!.. Потешьте наконец свою душеньку!..

Грозев тоже посмотрел вперед. Прямо через поле мчался шумный сброд — бородатые, бандитского вида турки и цыгане, оборванные бродяги, башибузуки в накинутых на плечи попонах, подпоясанные цепями, с топорами и секирами под мышкой. Воинственно гикая, они спешили к дороге на Джуранли и Стара-Загору.

По спине Грозева поползли мурашки. Это был арьергард турецких войск — тот самый, что во время восстания завершил расправу над панагюрскими и стремскими селами.

На темнеющем небе заблестели первые звезды. Они лихо смотрели вниз, на окровавленную землю.

Мимо повозки еще долго пробегали отставшие от своих грабители и насильники. Слышались их гортанные выкрики.

— Большая добыча будет им в Зааре… — сказал по-турецки офицер с опущенным веком.

Другой молча кивнул. Толстяк снял феску и, вытерев ладонью пот со лба, продолжал:

— Одни торговые ряды тянутся километра на два, а сколько еще всего в домах… Большая добыча!..

Другой промолчал. Закурив, он с наслаждением затянулся.

Когда повозка поднялась на вершину холма, Грозев увидел низко над горизонтом возле леса бледное сияние. Он толкнул Рабухина в бок и глазами указал на светлеющее небо.

Стара-Загора горела. Зарево то угасало, то снова вспыхивало, озаряя небо зловещим светом.

В турецкий лагерь приехали, когда вокруг наступила непроглядная тьма. Перед первым же шатром их остановили, осветили лица фонарями. Затем попутчики Рабухина и Грозева вместе с невысоким важным офицером вошли в другой шатер, поговорили там, и немного погодя оттуда вышел офицер с черной бородкой, неся в руках кусок брезента.

— Господа, — сказал он по-французски, — лагерь переполнен, но мы устроим вас в одной из телег. Постелите этот брезент на сено. Таковы военные условия. Благодарите, что сейчас лето…

Грозев и Рабухин постелили брезент, положили на него вместо подушек саквояжи и, валясь с ног от усталости, улеглись в телегу.

Бивак не засыпал. Горели костры, слышались голоса, взад-вперед сновали тени.

Оглянувшись по сторонам, Грозев оперся головой на руку и обратился к Рабухину:

— Что будем делать? Я думаю, еще ночью надо выбраться отсюда…

Рабухин отрицательно покачал головой.

— До утра мы не сможем и пошевелиться. И в биваке, и на дорогах полно охраны…

— А что предпримем потом? — Грозев старался рассмотреть в темноте лицо Рабухина.

— По всей вероятности, — ответил тот, — наш прорыв закончился. У нас есть еще немного войск в Северной Болгарии. Необходимо хорошо обеспечить тыл, чтобы снова перейти через Балканы…

— В таком случае вернемся в Пловдив… Здесь, наверное, появятся и другие журналисты, и не исключено, что мы можем столкнуться с чем-нибудь непредвиденным…

— Это верно, — согласился Рабухин, — но сначала я попытаюсь установить связь с отрядами в Хасковском краю…

К соседней повозке подошел высокий турок в наброшенной на плечи шинели.

— Али-эфенди, это ты? — сказал он, наклонившись над телегой. В свете костра его лицо показалось Грозеву длинным и худым.

Над телегой поднялась бритая голова, поглядела на высокого турка. Али-эфенди спросил:

— Откуда ты взялся, Шабан Ахмед?… Ты же уехал с обозами вперед…

— Я из верхнего бивака, из штаба… — Шабан Ахмед тяжело взобрался на телегу. — Привез депеши Февзи-паше…

— Где сейчас штаб?

— Возле Джуранли, за дорогой в Ени-Заару.

— Сулейман-паша там?

— Там… Здесь будет завтра… Ему ни к чему торопиться… Реуф-паша взял сегодня Ески-Заару… Сейчас все двинемся к Казанлыку, а оттуда через Шипкинский перевал нанесем им удар и сбросим в Дунай…

И Шабан Ахмед, пыхтя и ворочаясь, стал укладываться. Но Али-эфенди окончательно проснулся. Сел и закурил с явным намерением продолжать разговор.

— А Осман-паша где? — спросил он, затянувшись. Огонек ярко вспыхнул во мраке.

— В Плевене. Оттуда отрежет путь русским… — авторитетно заявил Шабан Ахмед.

— Хорошая взбучка ждет неверных! — Али-эфенди злорадно засмеялся.

— Аллах знает, что делает! — отозвался Шабан Ахмед, явно желая закончить разговор.

Возле костров все реже мелькали силуэты людей. Тихо потрескивая, догорали головни.

Утром первый человек, кого они увидели у соседнего шатра, был вчерашний офицер. Он был чисто выбрит, черная бородка аккуратно подстрижена, вид у него был свежий и представительный.

Подойдя к нему, Рабухин деловито произнес:

— Господин, мы должны послать свои корреспонденции в газету. Дайте нам возможность сделать это.

— Конечно, — отозвался турок, — но передать материал вы сможете в Карабунаре или — еще лучше — в Тырново-Сеймене. В Ески-Зааре вряд ли работает телеграф, — добавил он, мрачно усмехнувшись.

Тогда, пожалуйста, распорядитесь, — невозмутимо продолжал Рабухин, — чтобы нас обеспечили транспортом до места, где мы могли бы воспользоваться телеграфом…

— Пока это невозможно, — сказал турок, — движение на дорогах временно приостановлено. Командующий проедет по всем бивакам, чтобы приветствовать войска перед походом к Балканам.

— Долго ли это продлится? — спросил Рабухин.

— Вряд ли… Может быть, час-два… Для вас тоже было бы интересно увидеть маршала Сулейман-пашу, — прибавил офицер, собираясь войти в шатер.

Рабухин посмотрел на Грозева, и оба молча отошли. В лагере действительно наблюдалось необычайное оживление.

Телеги оставляли центр бивака, в нижнем краю поляны строились батальоны.

Кавалеристы чистили коней, подтягивали подпруги, осматривали амуницию. Немного погодя где-то за шатрами запела труба. Гомон усилился, солдаты, перекидываясь на ходу словами, направлялись к поляне в центре бивака.

За строем пехоты и кавалерии в беспорядке расположилась солдатская масса; это живое море шумело и волновалось, угрожая искривить ровную линию строя, которую с таким трудом установили сержанты.

— Мы тоже должны пойти, — сказал Рабухин. И тихо добавил: — Если собираемся незаметно улизнуть…

Вновь послышались звуки трубы. Забили барабаны. Суета прекратилась. Влево от шатра встал Февзи-паша. За ним — несколько офицеров, в том числе и высокий капитан. Увидев корреспондентов, он кивком подозвал их. Рабухин и Грозев молча встали перед строем. Пространство позади них было плотно заполнено рядами солдат.

В верхнем краю поляны появилось несколько всадников. Оглушительно забили барабаны. Февзи-паша пришпорил коня и устремился навстречу командующему и его свите. Затем все спешились и направились к построенному войску. Грозев пристально смотрел на приближающуюся группу.

Впереди шел Сулейман-паша — плотный, среднего роста человек с живыми, энергичными движениями. Он немного прихрамывал.

Грозев перевел взгляд влево и вздрогнул. Рядом с Сулейман-пашой в парадном мундире шагал Амурат-бей.

19

Христо-Жестянщик провел беспокойную ночь.

Проснулся он рано, прислушался. По мощенным булыжником улицам со стороны Марицы раздавались шаги людей, вставших спозаранку. Издали доносился скрип телег. Жестянщик встал, свернул постель, взглянул на пакет, лежавший под столом.

— Кажись, дело будет сделано сегодня, — на губах его появилась хитрая усмешка.

Затем он сел у окна и снова развернул план, который начертил ему Димитр Дончев: там было указано, как проникнуть в склад постоялого двора Меджидкьошк, как, заложив взрывчатку, меньше чем за три минуты выбраться обратно, перескочить ограды задних построек и оттуда по узким улочкам кратчайшим путем достичь квартала Мараша.

Христо все было ясно до мельчайших подробностей, но когда он думал о предстоящем деле, в ушах звенело, словно позади уже раздался страшный взрыв. И в мрачном подземелье каменного города он воспринимал это как надежду, как избавление.

Жестянщик скучал по Белово. Он мучительно переживал не только свое одиночество. Ему казалось, что в страданиях людей, пожарах, погромах, поражении восстания есть и его вина. Поэтому последние дни Христо жил в лихорадочном возбуждении, словно взрыв должен был все сразу изменить — возвратить людей в их дома, вернуть покой его душе.

В дверь кто-то тихо постучал. Жестянщик открыл засов. Перед ним стоял Дончев.

— Доброе утро, Христо, — Дончев пожал ему руку. Вслед за ним вошел Искро.

Дончев огляделся, но не увидел ничего подозрительного. В подвале царили тишина и полумрак.

— Сегодня вечером! — произнес он, садясь у стола и вытаскивая кисет с табаком.

— В котором часу? — спросил Христо.

— После вечерней смены караула. Пока новые караульные еще не освоились на посту…

Дончев закурил цигарку, потом протянул кисет Жестянщику. Глубоко затянувшись, сказал:

— И все же неплохо бы подождать Грозева до завтра…

В голосе его чувствовалось колебание, он вопросительно взглянул на Искро.

— Докуда ждать? — пожал плечами Искро. — Со стороны Чирпана всю ночь движутся войска… — Затем, помолчав, уверенно прибавил: — Грозев уже у них. Прошло четыре дня… А там он понял, что если будет идти с казаками, быстрее попадет в Пловдив. Вот так-то. А мы тут ломаем головы. Нечего больше мудрить. Он же сам нам сказал уходя…

— Так-то оно так, — согласился Дончев, — но дело это нешуточное… Нельзя, чтобы все оказалось впустую…

Искро, мрачно глядя перед собой, подошел к окну.

— Если будем мешкать, — убежденно заявил он, — упустим единственную за столько месяцев возможность. Так и знайте!..

Дончев вдруг ударил кулаком по столу и встал:

— Ты прав, Искро! Была не была!.. Поднимем их сегодня вече-в воздух, собак паршивых!..

— Христо, — обратился он к Жестянщику, взглянув не часы, — останешься здесь до вечера. Если ничего особого не случится, в восемь к тебе придет Гетов, чтобы помочь перенести взрывчатку. Положите ее в корзину с древесным углем и отнесете в заброшенный двор напротив солдатской пекарни. Улица там узкая, постоялый двор хорошо виден. Караул сменяется у самых дверей. Как услышишь муэдзина с Имаретской мечети, будь наготове! Искро отвлечет внимание солдата. Пока он будет заниматься им, ты проскользнешь во двор. Дальше тебе известно… Все должно идти по плану. Солдаты там довольно далеко, ниже пекарни, в кофейне Хаджи Хасана. Пока прибегут, все уже будет кончено… Бруцев будет на страже в верхнем конце улицы. Это самый удобный момент. Турки будут молиться, поднимется суматоха…

Вытащив из кармана свернутый фитиль, Дончев положил его на стол.

— Прикрепишь его к взрывчатке так, как я тебе объяснил, перед тем как спрятать ее в корзину с углем.

Потом Дончев и Искро простились с Жестянщиком и молча вышли.

Жестянщик остался один.

Время тянулось мучительно медленно. К вечеру шум из Тахтакале стал затихать. Слышно было, как владельцы магазинчиков опускают жалюзи. Незаметно начало темнеть. Предметы в подвале стали терять свои очертания.

Жестянщик приготовил корзину с углем и сел на ящик у окна. Город притих. Редкие удары часов с Сахаттепе слышались совсем ясно. Христо умел различать шаги и теперь жадно ловил каждый звук.

Проехала телега по булыжной мостовой, и снова наступила тишина. Вдруг послышались быстрые шаги, человек обошел дом, спустился вниз по лестнице. В подвал, запыхавшись, вошел Гетов. Он был немного бледнее, чем обычно.

— Быстрее! — сказал он. — Через переулок, что возле дома Хаима Моше, выйдем как раз напротив постоялого двора… Скорее!..

Улица круто поднималась по северному склону холма, и хотя Жестянщик старался идти в ногу со своим низеньким спутником, Гетов задыхался, жилы у него на шее вздулись от напряжения.

— Возле вон тех ворот свернем направо и попадем в заброшенный двор, — тяжело дыша, проговорил Гетов. — Вытащим там взрывчатку и будем ждать.

Со двора было видно все здание. На углу возле пекарни горел уличный фонарь. Около приоткрытых ворот неподвижно стоял часовой, опираясь на ружье.

Вскоре пришла смена. Новый часовой был ниже ростом, но чувствовалось, что он ловок и силен. Закинув ружье за спину, он стал прохаживаться взад и вперед по улице.

Человек пять крестьян из окрестных сел, работавшие задарма на турок, укладывали дрова в высокие поленницы по обеим сторонам улицы.

Из кофейни хаджи Хасана доносились звуки свирелей и бубен, хриплые голоса — веселье явно было в разгаре.

Небо на западе еще светлело, на его фоне дома на вершине холма казались неприступными крепостями.

Но Жестянщик ничего этого не видел. Присев на корточки возле корзины с углем, он не сводил глаз с открытых дверей постоялого двора.

Внезапно с минарета Имаретской мечети раздался протяжный зов муэдзина. Он полетел над домами, и вскоре из мечетей Табак-хисара, Лохуты, из Джумаи тоже понеслись заунывные голоса.

Жестянщик почувствовал, как теснит в груди. И словно для того, чтобы освободиться от этих тисков, он вынул из корзины пакет с взрывчаткой, положил рядом.

Прошло пять, десять, пятнадцать минут. Все вокруг было спокойно. Шум в кофейне хаджи Хасана стал затихать. Лишь крестьяне продолжали перекладывать поленья возле пекарни. Вдруг в верхнем конце улицы что-то прошуршало. Часовой, вздрогнув, уставился туда. В это время чья-то тень перескочила соседнюю ограду и встала посреди улицы.

— Кто там? — крикнул часовой, заряжая ружье, но с места не сдвинулся.

Тень метнулась вверх по улице, но часовой не побежал за ней. Он все так же стоял у дверей постоялого двора. Положение усложнялось. Маленькая тень Искро вернулась обратно, снова остановилась. Часовой поднял ружье.

Прижимая пакет с взрывчаткой к груди, Жестянщик неподвижно стоял у выхода с заброшенного двора. Над улочкой нависла настороженная тишина. Сейчас часовой сделает предупредительный выстрел. Вдруг с поразительной быстротой Искро бросился вперед, прыгнул на спину часовому и вцепился ему в плечи.

Жестянщик пересек улочку и юркнул в двери постоялого двора. За ним тенью проскользнул Гетов. Из двора Момушева выскочили Калчев и Дончев, бросились к месту схватки.

Часовой, пригнув рукой голову Искро, дотянулся до упавшего ружья и изо всех сил хватил прикладом парня по темени. Череп треснул, а ружье неожиданно выстрелило. Одним ударом тесла Дончев повалил солдата. Но было уже поздно.

Из кофейни выбежали турки. Трое болгар исчезли во тьме заброшенного двора.

Турки подбежали к поленницам, стали на них карабкаться. В верхней части улочки раздался выстрел. Стрелял Бруцев, который должен был охранять вход в постоялый двор, пока Жестянщик находился там. Грохнул второй выстрел. Турецкий сержант упал бездыханным на булыжную мостовую.

Смелость турок внезапно испарилась.

— Гяуры!.. — крикнул панически кто-то из них. — С ружьями!..

— Стреляют из дома!.. — завопил другой.

— Залегай!.. Их много!.. — прижимаясь к стене, заорал второй сержант и, оглянувшись, шмыгнул в открытую калитку.

Жестянщик быстро добрался до вентиляционного отверстия — точно такого, как ему описали. Поднял крышку с противовесом на цепи и без особого труда проник в темное помещение. Не торопясь, нащупал ящики с амуницией, вытащил один и на его место положил пакет с взрывчаткой. Затем поджег фитиль. Вернулся к отверстию и только начал втягивать в него тело, как цепь вдруг натянулась, тяжелый противовес с треском ударился о железо и металлическая крышка опустилась ему на грудь. Он попытался перевернуться, но не смог. Хотел было протиснуться обратно, но узкое отверстие в стене держало его как в клещах. Лицо Христо налилось кровью, он с трудом дышал, придавленный огромной тяжестью металла.

Снаружи раздался выстрел. Жестянщик прислушался. Сзади тихо шипел фитиль.

Турки, выскочившие из кофейни, уже пришли в себя. Двое-трое вооруженных выстрелили в воздух, призывая на помощь. Появились новые. Прижимаясь к оградам, добрались до поленницы, залегли. Бруцев снова выстрелил. Из постоялого двора никто не появлялся.

Семинарист огляделся. Прошло пять минут со времени проникновения Жестянщика в склад, и, как приказал Дончев, пора было оставить пост, где он задерживал турок, и дождаться взрыва в соседнем дворе.

Трое его товарищей исчезли на другой стороне улочки. Турки еще суетились позади поленниц. На земле перед входом в здание лежал Искро с проломленным черепом, рядом с ним ничком — убитый часовой.

Бруцев приподнялся. Но вместо того, чтобы отойти назад и скрыться в соседнем дворе, он перепрыгнул через ограду и побежал к Искро. Лицо у парня оставалось прежним. Полуоткрытые глаза, казалось, глядели на туманный свет фонаря. Бруцев положил руку ему на лоб, повернул лицо к себе. И словно впервые увидел, что Искро совсем молодой, почти юноша.

Со стороны пекарни раздался выстрел. Бруцев вскочил, одним прыжком преодолел ограду и понесся меж деревьев, но вскоре споткнулся и упал. Бежать дальше не имело смысла, и он так и остался лежать.

Несколько мгновений царила тягостная тишина. И вдруг страшный грохот потряс ночь. Склад содрогнулся, почва под ним провалилась, из-под земли вырвался столб яркого пламени, взметнув в небо крышу здания. Вздымаясь и опадая, столб с оглушительным треском поглотил все, что осталось от постоялого двора.

Окна домов вокруг зияли черными провалами: от взрыва вылетели все стекла. Отблески пламени зловеще плясали на стенах. На деревья и траву сыпались сверху пепел и кирпичная пыль. Бруцев медленно встал. Все вокруг тонуло в дыму. Он пошел вниз по склону. Остро пахло гарью. Голова у Бруцева будто налилась свинцом, мысли путались. Но все его существо переполняло какое-то странное торжество. Он вспоминал — отрывочно, разбросанно — месяцы ожидания, телегу с взрывчаткой. Грозева, Наумову, трех товарищей, которые сейчас, гак же как он, брели где-то во мраке. Рука его ощутила лоб Искро, из которою постепенно ухолило тепло. У подножия холма Бруцев бессильно опустился на песок. В воде Марины отражались огни моста.

Невдалеке раздался орудийный выстрел, его эхо заглохло во тьме ночи.

20

Кто-то осторожно поднимался по лестнице.

— Кто там? — спросила Жейна, глядя в открытую дверь своей комнаты.

Смеркалось, в коридоре было темно. Мать Жейны уехала к сестре в Пештеру. Милена, как обычно вечером, убежала к соседям, и сейчас в доме никого не было.

Шаги стихли, затем опять послышались.

— Кто там? — снова крикнула Жейна и села в постели.

Донесся тихий, но ясный голос:

— Извините, господин Грозев здесь?

Сердце Жейны дрогнуло. Она вскочила, накинула на плечи пушистую персидскую шаль и подошла к двери.

На площадке стоял высокий смуглый человек с глубоко посаженными глазами. Худой, усталый, он в темноте коридора казался привидением.

— Зачем вам господин Грозев? — спросила она с порога.

— Я привез ему письмо из Стамбула.

— Его сейчас нет, — сказала Жейна, — но я передам ему письмо, как только он вернется.

Человек вынул конверт из кармана пиджака и протянул ей.

— Вы из семьи Джумалиевых? — он испытующе взглянул на нее.

— Да, — ответила Жейна.

— До свидания, — незнакомец повернулся и ушел.

Стоя в дверях, Жейна осмотрела продолговатый конверт. В верхнем углу было написано: «Лично». На восковой печати сзади виднелась неясная монограмма.

Жейна почувствовала, что руки у нее дрожат. Может быть, от того, что она внезапно встала, или от разговора с незнакомцем ее вдруг охватила неодолимая слабость. Положив письмо на комод, она опустилась на кровать. Тело покрылось холодным потом. Девушка ненавидела эти приступы слабости, все чаще случавшиеся с ней в последнее время. Она с досадой вытерла со лба пот.

Что теперь следовало сделать? Она вспомнила, что сказал ее матери Грозев, когда уезжал. Письмо нужно отнести Тырневу. Кого можно попросить об этом?

Жейна снова взяла письмо. Ей показалось, что за черными, написанными от руки буквами скрывается таинственный мир Грозева.

— Боже мой, — тихо промолвила девушка. И почувствовала, что в действительности все сложнее и страшнее, чем ей раньше казалось. — Надо… — вполголоса произнесла она, — надо отнести его…

Неожиданно от слабости, усталости, болезни не осталось и следа. Щеки Жейны запылали. Она сбросила с плеч шаль и лихорадочно принялась одеваться. Выходя, накинула на голову черный платок, повязала его по-турецки. Письмо спрятала на груди. Закрыв за собой калитку, Жейна направилась вниз по темной улице.

Квартал Каршияк был шумным, пыльным — явление необычное для этой тихой, находящейся на отшибе части города. Над деревянными лотками уличных торговцев горели фонари. Возле лотков толпились солдаты, покупавшие разные сласти. Жейна шла почти посередине улицы, не глядя по сторонам. Черный платок защищал ее от мужских взглядов. Время от времени навстречу ей попадались турчанки с белыми узлами или корзинами на головах, это вселяло в нее уверенность. Через тонкую ткань рубашки она ощущала, что письмо на месте, оно лежало возле ее сильно бьющегося сердца.

Перед постоялым двором Тырнева горел фонарь. Жейна ясно различила красные фески солдат, толпившихся у дверей. Изнутри доносились писк свирели и пьяные мужские голоса. Жейна остановилась, беспомощно посмотрела наверх. В комнатах было темно. Пройдя садом, она добралась до задней стороны здания. Внизу светилось окно. Жейна заглянула в него. В маленькой комнате стояли мешки с фуражем, лежали железные обручи. Посреди на квадратном камне горела сальная свеча, по-видимому, ее только недавно зажгли.

Жейна постучала в дверь комнаты, прислушалась, но кроме ударов в бубен и нестройного пения, долетавших из корчмы, ничего не услышала.

Она постучала сильнее. В саду что-то зашуршало. Жейна обернулась и увидела темную тень, пробиравшуюся среди деревьев. Она потянула за ручку: дверь была заперта. Отпрянув, девушка прижалась к стене.

Тень приблизилась. Человек вынул ключ, открыл дверь. Свет из комнаты упал на Жейну. Человек обернулся.

Это был Павел Данов.

— Жейна… — прошептал изумленно Павел. — Что вы здесь делаете?

Она сняла платок. Почувствовала, что заливается краской. Она молчала, не зная, что отвечать.

— Входите же, входите! — сказал Павел, делая к ней шаг. — Вас лихорадит…

Павел ввел ее в комнату и, перевернув пустой ящик, пригласил сесть.

— Что вы здесь делаете, скажите ради бога! — Он пристально посмотрел на нее. — Вы же еще вчера были больны… Что произошло?…

— Ничего, — сдержанно ответила Жейна. — Я должна была сюда прийти…

И она посмотрела на него, как на незнакомого, в котором надо разобраться. Может ли она ему довериться?

— Жейна… — проговорил он, садясь напротив. Вид у него был недоумевающий.

Она почувствовала себя совсем беспомощной и растерянной. И, словно желая защититься от новых вопросов, спросила сама:

— Вы знакомы с Тырневым? — Не дожидаясь ответа, прибавила: — Вы не отдадите ему это письмо?…

Жейна вынула из-за корсажа письмо.

Павел взял его, прочел адрес, повертел в руках, потом спросил:

— Оно пришло к вам?…

— Да, сегодня вечером… — Глаза ее следили за каждым его движением.

Данов секунду постоял. Потом положил письмо во внутренний карман пиджака и сказал:

— Подождите меня здесь. Я найду Тырнева и сразу же вернусь.

Он взял ключ, лежавший возле свечи, и вышел. Шаги его заглохли. Пламя свечи колебалось, и в ее свете маленькая комната казалась Жейне огромным амбаром.

Павел скоро вернулся.

— Передали письмо? — спросила девушка, не трогаясь с места. Павел посмотрел ей прямо в глаза.

— Да!

Потом, наклонившись, задул свечу. Они вышли во двор, дошли до калитки в изгороди, отделявшей двор от широкого луга. Данов попытался открыть ее, но она была крепко завязана проволокой.

Вдруг оглушительный гром расколол темное небо. Взрыв произошел на другом берегу Марицы. Павел вздрогнул, посмотрел на небо: над городом разливался желтый свет.

— Что это? — прижимая руки к груди, спросила Жейна.

— Взрыв, — ответил Павел, не сводя глаз с зарева.

Перед постоялым двором поднялась суматоха. Солдаты выскочили из корчмы. Улица заполнилась народом. Пересечь ее было уже невозможно. Павел и Жейна скрылись на сеновале за постоялым двором.

Стоя по колено в сене, они с тревогой наблюдали за толпой, то сгущавшейся, то рассеивавшейся. Время от времени совсем рядом пробегали люди с горящими факелами в руках.

Прошло уже около часа, но суматоха не прекращалась. Издали доносился тревожный барабанный бой. Неожиданно с нижней части улицы разнесся грозный многоголосый вой. Со стороны моста через Марицу показалась густая толпа. Над головами людей горели огромные факелы. Впереди шел турок в белой, свободно завязанной чалме. Распахнутая безрукавка открывала грудь, перехваченную лиловым поясом. Это был шейх — глава одной из турецких религиозных общин. Такие шейхи сотнями двигались вместе с военными частями, разжигая у солдат-мусульман ненависть к врагам— иноверцам.

У постоялого двора шейх остановился.

— Правоверные!.. — воскликнул он, подняв руку. Свет факелов выхватил из темноты его лицо. Он был смуглым, с большими раскосыми глазами. — Враги пророка хулят нашу веру, убивают наших людей… — Обернувшись, он указал на зарево. Поднятая рука дрожала. — До каких пор, правоверные, вы будете гневить пророка? До каких пор будете оставлять безнаказанными его врагов?

Освещенная множеством факелов толпа молча слушала.

— Наша земля осквернена, — продолжал он хриплым голосом, — гяуры посягают на нашу жизнь, на наших жен, жгут наши дома, хулят нашу веру. Кто мы — жалкие псы или сыны пророка, призванные сохранять его веру?

Грозный одобрительный крик вырвался из\сотен глоток, и толпа, еще плотнее обступившая шейха, понесла его на руках к мосту через Марицу.

Павел и Жейна выбрались с сеновала.

— Сюда! — сказал Павел, направляясь в глубину двора. — Пойдем пешком…

Со стороны моста, то усиливаясь, то затихая, доносился рокот толпы. На обоих берегах стреляли. Зарево погасло, и ночь стала еще темнее.

Павел и Жейна, свернув у низеньких домишек Каршияка, вышли на перекресток возле церкви.

Отсюда им открылась страшная картина. У моста, охраняя его, густым строем стояли стражники и солдаты военных частей из города. А совсем близко от перекрестка, заняв все пространство между постоялым двором Еньо и Могаремовой резиденцией, колыхалась буйная солдатская масса.

В ней можно было различить островки особенно большого скопления людей, оттуда раздавались самые громкие крики: в центре этих островков виднелись чалмы шейхов. Десятки горящих факелов испускали черный дым, и от этого картина казалась еще более зловещей.

По другую сторону постоялого двора Еньо солдаты разгромили лавки болгар, и темные быстрые тени выносили на головах свою добычу. Недалеко от моста горел склад, пламя плясало на белых стенах соседних домов.

— Подонки, — глухо произнес Павел. — Надо искать брод…

Они спустились по глинистому обрыву к реке, ступили на береговой песок.

За темными тополями на другом берегу раздавались ружейные выстрелы. Отсюда хорошо был виден Небеттепе. Пожар потух, и только стрельба напоминала о недавней тревоге.

Пахло тиной, застоялой водой — заболоченная полоса тянулась на десятки километров.

За спиной у них, на улицах Каршияка, еще стреляли. Кто-то окликнул их по-турецки. Они вошли в воду. Ноги Жейны сковало холодом. Голова у нее закружилась. Девушка остановилась, обеими руками ухватилась за локоть Павла. Он беспомощно оглянулся.

Тени на обрыве спускались к берегу. Совсем рядом раздался выстрел. Павел наклонился, поднял девушку на руки и пошел вперед, с трудом передвигая ноги по илистому дну.

Он знал, что возле берега есть глубокие, как колодцы, ямы. Наполненные застоялой водой, они угрожали гибелью обоим. Перед тем, как сделать шаг, он нащупывал дно ногой.

— Павел, — прошептала Жейна, — пустите меня… Я могу идти сама…

Не отвечая, он все так же осторожно продолжал продвигаться вперед. Теперь он ступал по крупным круглым камням, лежавшим на дне. Вокруг его ног тихо плескалась вода.

Приблизившись к противоположному берегу, Павел пристально всмотрелся в силуэты деревьев, но не заметил ничего подозрительного. Тогда он одним рывком выбрался из береговой тины, пересек песчаную полосу и поставил Жейну на траву. Она прислонилась к дереву.

Сняв очки, Павел медленно протер их. Его близорукие глаза смотрели невидяще и тревожно.

Сейчас, в измятой мокрой одежде, он показался Жейне снова понятным и близким, таким, каким она его знала. Что заставило ее проявить к нему недоверие? А что делал Павел на постоялом дворе Тырнева? Известно ли ему что-нибудь о Борисе? И что это был за взрыв?

Мозг ее лихорадочно работал, но усталость мешала сосредоточиться и хоть что-то понять.

— Павел, — прошептала она. — Что за человек Грозев?… Что за люди Тырнев и другие?… Вы знаете?

— Пойдемте, — тихо произнес он. — Холодно…

Она немного помолчала. Потом попросила:

— Павел, обещайте мне, что никогда никому не скажете ни слова об этой ночи…

Он внимательно посмотрел на нее, будто хотел понять причину этого желания. Потом сказал:

— Обещаю, Жейна!..

— Плохи дела, господин Аргиряди, — покачал головой сержант Джамал, узнав в свете фонаря путников, когда фаэтон остановился у караульного помещения. — Ох, как плохи…

— Что случилось? — Аргиряди сошел с фаэтона и посмотрел на полное краснощекое лицо турка.

Джамал пожал плечами, положил руку на патронташ.

— Плохо… — нахмурил он брови. — Взорвали постоялый двор Меджидкьошк со всеми боеприпасами и порохом…

— Когда?

— Да часа четыре назад…

Джамал покосился на караулку.

— Есть кое-что и похуже… — понизив голос, произнес он. — Батальоны из Каршияка оставили свои биваки и сейчас хотят взять город. Их подстрекают шейхи… — Турок покачал головой. — А русские под носом…

Джамал прислушался. Далеко за рекой слышались выстрелы.

— Еще стреляют, — сказал он. — Вернулись бы вы лучше в имение, в городе такая неразбериха…

Аргиряди молча посмотрел на него. Повернулся к фаэтону. Увидев силуэт дочери, на миг заколебался. Но тут же бросил кучеру:

— Едем в город…

— Господин Аргиряди, — остановил его сержант. — С турецким солдатом шутки плохи… Послушайте меня!..

— Езжай! — коротко приказал Аргиряди, садясь рядом с дочерью.

Фаэтон свернул на узкую улочку, ведущую к мосту. Впереди них ехали два экипажа с иностранцами. Сержант конной охраны узнал Аргиряди и послал двух стражников сопровождать его фаэтон.

Возле моста стояла огромная толпа. Она то угрожающе кричала, то вдруг умолкала. Над морем голов плыл удушливый дым от факелов. Временами что-то хрипло выкрикивали шейхи, размахивая руками.

Окруженные тонким кордоном охраны, фаэтоны с иностранцами остановились позади толпы. Испуганные путники озирались по сторонам, понимая всю безнадежность своего положения.

Однако солдатская масса почти не обращала на них внимания. Для нее это были иностранцы, люди, чье спокойствие обеспечивали далекие государства, неимоверно могущественные, по мнению простого мусульманина. Да и что можно взять с этих плюгавых людишек, одетых, как шуты?! Сейчас цель была смять охрану города и ворваться в него!

София посмотрела на Небеттепе. По его улицам скакали всадники с горящими факелами, что еще больше усиливало возбуждение толпы.

Девушка взглянула на отца. В его глазах была усталость, на лице застыло горькое презрение.

Со стороны моста подразделение из охраны города во главе с высоким худым капитаном пыталось расчистить путь для экипажей иностранцев.

— Расступись!.. Расступись!.. — кричал капитан. Его продолговатое лицо казалось маленьким и испуганным на фоне поднятых вокруг солдатских штыков.

Низенький сухощавый шейх выкрикнул что-то, в ответ раздался страшный, многоголосый рев. Толпа качнулась вперед, солдаты, охранявшие мост, сделали шаг назад. Новый, еще более угрожающий рев огласил окрестности.

Положение становилось критическим. Стражники, охранявшие иностранцев, беспокойно озирались. Еще миг — и стихия могла смести дрогнувшую охрану моста. Сухощавый шейх пробился вперед и, взывая к пророку, заклинал солдат не нацеливать штыки в грудь своих правоверных братьев.

В этот момент с другого берега, из торговых рядов, вылетела группа всадников и быстрой рысью поскакала по мосту. Группа состояла из пяти-шести человек. Впереди был Амурат-бей. Он только что вернулся из инспекционной поездки в районе Тырново-Сеймен. Отступление Гурко не развеяло его мрачных предчувствий.

В нескольких метрах от солдат всадники остановились. Амурат-бей спешился. Он был в синем мундире, подпоясанном ремнем. Пройдя через ряды охранников, он остановился перед толпой. Молча постоял, заложив пальцы за ремень. Шум постепенно стих.

Лицо Амурат-бея было испитым. Свет факелов придавал его чертам необыкновенную рельефность. Было что-то непреклонное в выражении этого лица, во взгляде. Софии вдруг подумалось, что он похож на Бориса. Однако эта мысль показалась ей настолько абсурдной, что она тут же отогнала ее прочь.

— Правоверные, — произнес Амурат-бей в воцарившейся вокруг тишине, — падишах послал вас сюда защищать наше государство, сражаться с иноверцами, вступившими на нашу землю. Он повелел вам выполнять приказы ваших офицеров, которые выражают его волю и промысел аллаха. Каждый, кто нарушит эти приказы, выступает против воли нашего повелителя, против воли всевышнего. Поэтому вернитесь назад по своим бивакам! Воинские части из города сами справятся с врагами и злодеями и воздадут им возмездие…

Сухощавый шейх выступил вперед и, воздев руки, воскликнул:

— Аллах повелевает вершить возмездие за пролитую кровь, а не поднимать оружие на своих правоверных братьев!.. Аллах велит вам уйти с пути и не мешать проявлению гнева господня…

Амурат-бей посмотрел на него долгим взглядом. Лицо его побледнело. Рука медленно потянулась к кобуре, вынула пистолет. Подняв его, Амурат-бей выстрелил шейху в лоб. Сухощавая фигурка покачнулась и упала бездыханной на землю.

Толпа замерла. Потом отпрянула. На пустом пространстве перед мостом остался лежать лишь труп шейха. Рваные башмаки на босу ногу сиротливо торчали в пыли. Кто-то крикнул было что-то, но осекся.

Амурат-бей раздельно произнес:

— Командирам рот и взводов отвести людей в биваки!.. Прекратить всякую стрельбу!..

Голос у него был хриплым, но спокойным. Он отошел к мосту, медленно застегивая кобуру. Повсюду стали раздаваться отрывистые команды. И хотя на улицах Каршияка стрельба продолжалась, толпа молча отступала назад, рассеивалась.

Амурат-бей дал знак подвести ему коня. Вскочив на него, он оглядел освободившееся пространство и распорядился пропустить на мост экипажи.

Первым двинулся один из фаэтонов с иностранцами. Один из путников — маленький плешивый мужчина — почтительно поклонился Амурат-бею, сняв, с головы серый фетровый цилиндр. Турок медленно поднес два пальца к феске.

Последним был фаэтон Аргиряди. Амурат-бей все так же молча приветствовал и их.

София посмотрела на него. Сейчас, вблизи, его глаза показались ей такими же усталыми и пустыми, как у отца.

21

Ветер выл, не переставая. Он поднимал белесую пыль до самых облаков, и рассвет от этого казался серым и мрачным.

Грозев лежал на прибрежном песке возле Марицы со вчерашнего вечера. Уже два дня во рту у него не было ни крошки. Голова кружилась, от ветра закладывало уши. Положив голову на руку, он перебирал в памяти недавние события. Перед ним вновь вставали вокзал в Тырново-Сеймене, лагерь Сулейман-паши, бегство.

… Маршал со свитой был от них уже шагах в двадцати. Он медленно шел вдоль строя солдат.

— Это сейчас главный козырь турок, — тихо прошептал Рабухин.

Грозев кивнул. Он следил за каждым движением маршала, стараясь проникнуть в сущность этой шумной и самолюбивой личности.

И вдруг слева от маршала Грозев увидел Амурат-бея.

Тот шел совсем близко от солдат, придирчиво оглядывая их форму, оружие. Его взгляд останавливался на каждом.

Грозев быстро оглянулся. Рядом с невозмутимым видом стоял ничего не подозревавший Рабухин. Возле него словно нарочно встал капитан, их ночной спутник.

Борис хотел было отступить назад, но стоявшие плечом к плечу солдаты представляли собой непреодолимую преграду. В сущности, и для этого уже было поздно.

Рабухин почувствовал его смятение и спросил:

— Что случилось?

— Нет, ничего… — ответил Борис, инстинктивно нащупывая в кармане пистолет.

Что делать? В кого стрелять? В Сулейман-пашу? В Амурат-бея?

А как же Рабухин? Как миссия, с которой он прибыл? А их единомышленники в Пловдиве?

Амурат-бей сделал еще несколько шагов. Ряды солдат, построенных в огромное каре, с головокружительной быстротой пронеслись перед взором Грозева, и вдруг прямо перед собой он увидел грудь маршала — выпуклую, с покатыми плечами, с бриллиантовой звездой ордена «Меджидие» там, где находится сердце. Грозев сжал пистолет.

Неожиданно кто-то пробежал перед ним.

— Ваше превосходительство, — произнес чей-то голос, — срочная депеша из Филибе…

Перед Амурат-беем стоял полный адъютант в тесно облегающей его куртке.

— Где? — спросил Амурат-бей.

— В штабе, ваше Превосходительство. На телеграфной ленте. Необходимо разрешение, чтобы ее расшифровать…

— Ваше превосходительство… — обратился к маршалу Амурат-бей. Сулейман-паша кивнул. Амурат-бей повернулся и направился своей знер1ичной походкой обратно к штабу.

Рука Грозева, сжимавшая пистолет, разжалась.

— Французские журналисты, ваше превосходительство, — указал на них высокий полковник, шедший справа от Сулейман-паши. Маршал остановил свой внимательный взгляд на обоих. Они слегка поклонились. Сулейман-паша ответил едва заметным кивком. Затем прошел дальше. За ним, медленно ступая и равнодушно глядя перед собой, двинулись штабные офицеры.

Когда каре начало перестраиваться, Грозев тронул Рабухина за локоть, и они. пробравшись сквозь ряды солдат, направились незамеченными вдоль обозов к выходу из лагеря.

По дороге Грозев рассказал Рабухину, какой опасности они подвергались, если б не случайность, спасшая обоих; затем они нагнали вереницу повозок, возвращавшихся в Тырново-Сеймен, уселись в одну из них и покинули Карабунар.

В Тырново-Сеймене они провели целый день. Вечером Рабухин нашел поставщиков продовольствия из Хасково и договорился ехать туда с их обозом. Перед отъездом Грозев условился с Рабухиным, что связь в Пловдиве они будут держать через постоялый двор Христо Тырнева. Потом они простились, и Рабухин уехал.

Грозев остался один. Обошел пыльную вокзальную площадь, обдумывая дальнейшие действия. Поднялся теплый ветер, не несущий с собой прохлады. Было все так же душно. Возле двух колодцев за вокзалом горели фонари, люди и животные, толкая друг друга, утоляли жажду застоялой водой, которую два анатолийца доставали из колодца и наливали в колоды.

Непрерывное прибытие новых частей превратило Тырново-Сеймен в огромный бивак. Питание предназначалось только войскам, лавки уже в течение нескольких дней были закрыты. Грозев решил найти чиновника компании. Не следовало оставаться здесь на ночь.

Днем они с Рабухиным видели первых иностранцев, уезжавших на север. Вероятно, это были корреспонденты. Использование журналистских удостоверений становилось опасным.

Он подошел к зданию вокзала. У задних дверей стоял офицер с фонарем в руке, давая указания двум людям, суетившимся возле какой-то повозки.

— Пусть Саид-ага всюду проверит, — говорил возбужденно офицер, поднимая фонарь, — надо их подстеречь… Они здесь, в Тырново-Сеймене… Час назад их видели на вокзале…

Один из людей что-то спросил.

— Те самые, — кивнул офицер. — Никакие они не французы… Русские… Мы тут уже всех расспрашивали… Теперь вы там глядите в оба!..

Борис отступил в темноту. Притаился возле старых тополей на краю площади. Их расконспирировали! Ветер усиливался. Он раскачивал фонари, сгибал ветви деревьев, закручивал пыль столбом.

Грозев огляделся. Нужно было как можно скорее выбраться отсюда. Телеги с распряженными лошадьми стояли возле самых тополей. В них спали солдаты.

Времени для раздумий не было. Любая попытка сесть в поезд была бессмысленна и опасна. Наверняка их уже повсюду разыскивают. Перед входом в вокзал горели фонари, входили и выходили солдаты.

Борис приблизился к ближайшей телеге. В ней спал спиной к нему только один человек. Шинель была отброшена в сторону, босые ноги свисали к траве, словно ища там прохладу. Лошади были худые, неказистые, но более удобный случай ему вряд ли представится! Грозев подошел к лошади, что была покрупней, перерезал ножом ремень, взялся за недоуздок. Животное покорно пошло за ним. Немного отойдя, он вскочил на него и направился к железнодорожной линии.

У переезда он увидел людей и решил объехать их стороной.

Но его заметили. Сначала кто-то закричал. Потом раздались выстрелы. Он сжал ногами бока лошади и поскакал через поле.

Сперва он ехал прямо, но вскоре повернул на юг по направлению к реке. Поднявшись на холм, оглянулся и убедился, что его преследуют. Он ехал против ветра и не мог слышать топота коней преследователей, но их силуэты четко выделялись на сером фоне поля.

Грозев натянул повод, но лошадь уже окончательно выдохлась. Пытаясь перескочить канавку, она споткнулась и упала на передние ноги. Грозев перелетел через ее голову и ударился лицом о жесткую стерню. Глаза засыпало землей, по лбу поползли тонкие струйки крови. Он поднялся, беспомощно озираясь. На вершине холма, откуда должна была появиться погоня, ветер вздымал облака пыли.

Борис ударил лошадь по крупу и побежал в сторону. В сотне шагов виднелась темная полоска кустарника. Он бросился в кусты и лег ничком. И только сейчас заметил, что находится почти у самого берега реки. На вершине холма появились всадники. Немного постояв, они поскакали на восток: наверное, заметили одинокую лошадь, удалявшуюся в сторону Тырново-Сеймена.

Грозев, притаившись, смотрел им вслед до тех пор, пока их тени не исчезли в поле. Тогда он заполз еще глубже в кустарник. Суховей шумел в ветвях, нагнетая тревогу.

Борис почувствовал боль от ран на лице. Губы потрескались и тоже болели. За полосой песка была река. Он скользнул к берегу, вошел в воду. Зачерпывая воду полными пригоршнями, он смывал с лица кровь, ощущая во рту ее соленый привкус. Потом опустился на колени и напился прямо из реки. Он пил долго и жадно. Когда выпрямился, вдруг закружилась голова. Он лег на песок и пролежал так всю ночь без сна, слушая вой ветра.

Подняв голову, Грозев оглядел туманный горизонт. Докуда хватало глаз, расстилалась долина Марицы. Река делала здесь крутой поворот, затем текла прямо на юг. По другую ее сторону простиралась пустынная равнина. Села там были, но далеко отсюда.

Борис посмотрел на другую сторону. На западе к Пловдиву тянулась такая же безлюдная Фракийская низменность. Он встал. Руки и ноги у него затекли. Из-за поднимаемой ветром пыли даль казалась серой и бесконечной.

На вершине холма показался всадник. Вслед за ним еще трое. Грозев пригнулся. Это был патруль. Первый всадник стоял неподвижно: явно, осматривал берег в бинокль. Трое других уставились на восток. Грозев тоже посмотрел туда.

Его глазам открылась невероятная картина: по крутому берегу спускались к реке вереницы людей — целые села. Люди шли вразброд, поднимая тучи пыли. Некоторые вели за собой скотину. Сзади ехали телеги. Их тащили в большинстве своем люди. Словно из-под земли доносилось мычание коров, вой собак.

В клубах пыли, поднимаемой суховеем, это шествие казалось призрачным видением.

Грозев понял, что это означает: выселяли жителей сел из района, где Гурко осуществил прорыв. Он посмотрел назад. По краям равнины, там, где были хлебные нивы, поднимался бурый дым. Жгли посевы.

Целый день до самого вечера к берегу Марицы тянулись вереницы людей. Конные стражники и черкесы скакали взад-вперед: спешили побыстрее собрать на берегу усталые стада людей и скотины.

Хотя солнце светило неярко, зной, усиливаемый суховеем, был невыносимым. Грозев дважды пробирался к реке, жадно пил мутную воду. Но это лишь усиливало чувство голода. Распластавшись на песке, он ждал наступления ночи.

На берегу Марицы горели костры — большинство из сухих веток, но были и из поленьев, их жар светился издалека.

Грозев крался в темноте к людям. Глаза его различили первые группы, расположившиеся на краю наспех сооруженного лагеря. Шагах в десяти от него угасал костер — сверкали горящие угли. Он остановился, прислушался. Говорили по-болгарски. Плакал ребенок.

Он опустился на землю и пополз — это было старое кукурузное поле, с которого сняли урожай еще в прошлом году. Теперь ему были хорошо видны люди у костра. Спиной к нему сидела женщина, она ворочала жар. Напротив нее полулежал, прислонившись спиной к корзине, худой, сморщенный старик. Он был одноногим. Свою единственную ногу, покрытую пылью, он протянул к самому огню. К культе другой была привязана деревяшка. Ближе всех к костру был мужчина с узким лицом и глазами-щелочками. Сидя на корточках, он вынимал картошку из дерюжного мешка. Рядом с ним присели на корточки двое старших детей. Младший лежал на коленях у матери.

Грозев прополз несколько шагов, потом встал: не хотел пугать людей. Невдалеке горели еще костры. Заметят ли его оттуда?

Он кашлянул и подошел совсем близко.

Первым увидел его мужчина с глазами-щелочками.

— Добрый вечер! — тихо произнес Грозев.

Женщина, вздрогнув, обернулась. Никто ему не ответил. Дети прижались к отцу. Старик поднял мутный взгляд и уставился на пришельца.

Грозев немного постоял. Молчание становилось тягостным, к тому же его могли увидеть сидевшие у других костров. Он присел на корточки. Ребенок, лежавший на коленях у матери, уронил картофелину, которую ел. Женщина, не сводя глаз с пришельца, подняла ее и спрятала, словно этот чужой человек пришел, чтобы отнять у них еду.

— Не бойтесь, — тихо сказал Грозев. — Я не плохой человек… Я не сделаю вам зла… Заглянул на огонек… Скоро уйду…

Тут вдруг из кучи хвороста показалась голова собаки. Это был худой черный пес с грязной шерстью и гноящимися глазами. Он лишь сейчас почуял пришельца и, верный своему собачьему инстинкту, вскочил и пронзительно залаял. Тотчас же ему начали вторить другие собаки. Мужчина ударил пса по спине. Пес взвизгнул и залаял еще громче. Тогда мужчина затолкал его под циновку, чтобы он замолчал, тревожно оглянулся вокруг. Кое-где собаки еще лаяли. Посмотрев на Грозева, мужчина глухо спросил:

— Ты голоден?

Грозев не ответил. Мельком взглянув на картофелину в руке женщины, он в свою очередь поинтересовался:

— Из какого вы села?

— Из Пиринчлия… — махнул рукой назад мужчина.

— Село все выселили?

— Все села… И хлеба жгут…

Мужчина замолк.

— При вас есть стражники? — спросил Грозев, внимательно следя за выражением его лица.

— А как же без них! — зло произнес мужчина. — Вон там, разбрелись среди людей.

Глаза старика перебегали с одного на другого.

— Горе… — он поднял палец, даже не зная, о чем они говорят. — Это бог посылает…

Мужчина положил четыре картофелины в жар и зарыл их. Потом внимательно посмотрел на Грозева.

— Ты из русских? — спросил он, разглядывая его одежду.

— Я болгарин, — ответил Грозев после короткого молчания.

Мужчина немного подумал.

— Это за тобой была сегодня погоня? — он покосился в сторону, словно боясь, что его услышат.

— За кем была погоня?

— За двумя русскими… Они убежали…

— Кто это тебе сказал?

— Да с утра все их ищут…

Оба умолкли. Мужчина наклонился к углям, выкатил обгоревшим сучком две картофелины, взял в ладони, сдул с них золу и положил перед Грозевым.

— Возьми… — сказал он. Потом спросил: — Тебя били?

— Нет, — ответил Грозев, — я упал… — Протянув руку, он взял картофелину и начал очищать кожуру.

Пронесся порыв ветра, угли засветились ярче.

Грозев медленно съел картофелину. Другую положил в карман пиджака. Потом сказал:

— Пора идти… Ты знаешь самый короткий путь до Хаджи-Элеса?

Мужчина покачал головой.

— Дорога туда далеко отсюда… По ту сторону реки… И повсюду полно стражников. Привезли из Карабунара и охотников с собаками. Которые недавно лаяли, белые, — это ихние… — Он посмотрел на жену.

Потом наклонился к костру и выкатил из золы все картофелины. Дал детям и старику по одной, несколько положил в мешок, а три самых крупных протянул Грозеву.

— Зачем тебе сейчас идти, — сказал он. — Ложись на циновку, поспи… Завтра пойдешь…

Грозев взглянул на женщину. В глазах ее застыл страх.

— За рекой есть села? — спросил он.

— Нет, — ответил мужчина, затем добавил: — Там тоже полно солдат… Сегодня весь день рыскали по дорогам.

Мужчина встал, постелил циновку.

— Ложись, — повторил он. — Зачем идти сейчас… — И вернулся к костру.

Грозев взвесил все «за» и «против». Если он попытается уйти сейчас, невольно может причинить зло этим людям. Лучше остаться переночевать здесь, а на рассвете тронуться вверх по течению реки.

— Положи на циновку детей, — сказал он. — Мне и так хорошо…

Он просунул ноги под сухие стебли кукурузы и, подперев голову рукой, стал смотреть на догорающий огонь.

До какого-то момента он видел тени людей, темное небо, но потом усталость взяла свое. Он почувствовал, что глаза его слипаются. Нащупав пистолет в кармане, опустил голову на землю и забылся беспокойным сном, который то и дело прерывали то вой ветра, то лай собак, то неясные голоса людей. И, может, поэтому сразу ощутил тревожное прикосновение к плечу.

— Вставай!.. Стражники!..

Грозев вскочил. Над ним склонился мужчина. Костер погас, небо на востоке посветлело. Женщина напряженно вглядывалась в серый полумрак.

И тогда Грозев увидел всадников, объезжавших костры с горящими факелами в руках. Слышались тревожные голоса, плакали дети.

Грозев оглянулся. Шагах в двадцати от него находился береговой обрыв, за ним начинались заросли камыша.

Он нагнулся и, преодолев в несколько прыжков это расстояние, скрылся в камыше.

Стражники доехали до конца крестьянского лагеря, остановились, затем поскакали к костру.

— Тут они были? — спросил по-турецки грубый голос. Это был крупный сержант в расстегнутом кафтане со злым лицом, которое в полумраке казалось еще более мрачным.

— Тут, тут… — ответил кто-то угоднически. — Один из них был. Но прошло много времени, пока Палангоз меня нашел, чтоб сказать.

Подъехали еще всадники. Пламя факелов казалось лимонно-желтым на фоне светлеющего неба.

Сержант заложил руки за пояс. Грозев увидел, как встали сперва мужчина, потом женщина, прижавшая к себе двух детей. Третий спал у ног старика.

Турок оглядел всех по очереди.

— Кто здесь хозяин?… Ты, старый хрыч?

Старик смотрел на него, сидя на земле.

— Встань, сволочь!.. — сержант ударил его бичом. — Что вылупился? — Размахнувшись, хлестнул еще раз по лицу. Толстая воловья жила оставила кровавый след. Старик поднял руки, защищаясь.

— Встань!.. — заревел сержант. Сын бросился к старику-отцу. Один из стражников лягнул его в грудь. Женщина взвизгнула. Сержант размахнулся и хлестнул ее бичом.

— Где русский, собаки?… Говорите, где?… — Он наклонился в седле. — Душу из вас вытрясу! Говорите!..

Грозев оглянулся. За камышом шла полоса песка, за ней начиналась река. С высокого берега, где сейчас находились турки, местность хорошо просматривалась.

— И они его накормили, говоришь? — обернулся сержант.

— Так говорит Палангоз, — ответил тонкий голос.

— Хлеба у вас нет, картошки нет, а разбойников кормите, а?… Где он, говорите!.. — снова взревел сержант.

Потом, выхватив факел у одного из стражников, поднес его к бороде старика. Седые редкие волосы вспыхнули. Старик вскочил, вытер рукой опаленную бороду. Но не смог устоять на своей деревяшке и опустился на колени.

Глаза сержанта свирепо вращались в орбитах. Он натянул узлу. Конь сделал несколько неуверенных шагов и остановился перед мужчиной.

— Ты знаешь, кто такой сержант Сабри, а? — процедил турок сквозь зубы. — Знаешь, скольких я отправил на тот свет?… Откроешь, собака, рот или я тебе его открою?…

В свете факелов Грозев увидел лицо мужчины. Оно было бледно, но выражало не столько страх, сколько ненависть. По спине Грозева пробежали мурашки.

Мужчина молчал, потом медленно произнес:

— Никто сюда не приходил… Нечего напрасно мучить людей…

— Врешь, собака!.. — прервал его сержант. — Врешь!..

Конь отпрянул. Но сержант продолжал искать жертву, над которой можно было бы поглумиться. Он снова приблизился к старику. Наклонившись, схватил его за грудки, рявкнул прямо в лицо:

— Говори, старый вампир, где русский?… Говори!..

Стало уже совсем светло. Минуты две царила полная тишина. Старик пытался вырваться из рук сержанта. В тишине ясно прозвучал глухой старческий голос:

— Чтоб тебя убил господь!..

Сержант понял проклятие, отшвырнул старика, тот упал. Выхватив из кобуры пистолет, сержант выстрелил ему в пах. Старик согнулся пополам и протяжно завыл.

Грозев в ужасе смотрел на все это. Он уговаривал себя во что бы то ни стало сохранить самообладание. Но был ли сейчас в этом смысл? В голове у него все смешалось — незнакомые люди, стоящие перед турком на гарцующем коне, залпы русских орудий возле Джуранли, лицо Рабухина, бешеная скачка по темному полю — и он медленно выпрямился, как зверь перед прыжком.

— Говорите, собаки!.. Убью! — хриплым от ярости голосом орал сержант. — Говорите!..

Снова воцарилась тишина, слышен был лишь далекий скрип телег. Пистолет прыгал в руке турка. Вдруг турок бешено крикнул:

— Убирайтесь!.. Убирайтесь все!.. Ну?…

Женщина схватила малыша, взяла за руку старшего. Посмотрела на мужа. Он медленно повернулся, наклонившись, поднял с земли мешок с картошкой и, взяв за руку самого старшего, быстрым шагом пошел по полю.

Прогремел выстрел. Мужчина качнулся вперед, будто споткнулся, присев на корточки, схватился за бедро. Двое старших детей побежали в разные стороны. Женщина кинулась к раненому мужу. Малыш растерянно оглянулся, потом заплакал и заковылял по стерне — полуголый, в одной короткой рубашонке, повизгивая, как щенок. Побелевший от злобы сержант, утратив над собой всякий контроль, поднял пистолет и нажал на спуск. Но пистолет дал осечку. Малыш, плача, бежал по полю, прыгая по комьям земли.

— Собачье отродье… — выругался сержант и, перезарядив пистолет, вновь поднял его.

И тогда раздался выстрел. Турок склонился к шее коня, будто хотел его обнять, и медленно сполз вниз, к ногам спокойно стоявшего животного.

Грозев был как в дурмане и не сразу понял, что это стрелял он сам.

— Убили сержанта!.. — истошно завопили двое из всадников и поскакали прочь от берега. — Сержанта убили!..

— Спускайте собак!.. — кричали по-турецки. — Зовите сюда людей!.. Он вон там, в камыше!..

Грозев повернулся, бросился в заросли камыша и помчался к реке. Выскочил на песок, понесся стрелой к воде.

— Вон он!.. Держи его!.. — послышалось у него за спиной. Трое турецких всадников устремились за ним в погоню.

Грозев бросился в воду и поплыл к противоположному берегу. Река здесь делала поворот, образуя глубокую, тихую заводь.

Пули Шлепались в воду рядом с Борисом. Он плыл под водой, лишь время от времени выныривая на поверхность, чтобы набрать в грудь воздуха. Усталость навалилась камнем, он плыл с трудом. На середине заводи снова вынырнул. Сзади стреляли. Он оглянулся. Желтый обрыв и серое небо слились в одно.

Набрав в легкие как можно больше воздуха, он нырнул. Там, где он погрузился, на воде появились и стали лопаться белые пузырьки. Вскоре поверхность ее успокоилась, стала такой же гладкой, как прежде.

— Все, каюк… — произнес один из турок и сплюнул.

Затем все трое повернули коней и поскакали на восток — туда, где сквозь пыль суховея и дым горящих нив двигались вереницы людей.

Часть третья

1

Уже третий день стояла пасмурная погода. Похолодало, деревья во дворе тревожно шумели.

Димитру Джумалии эта резкая перемена погоды была не в новинку. Ежегодно в августе погода вдруг резко менялась, и это всегда напоминало ему об осени, навевало мрачные мысли. В такие дни сильнее давали себя знать и тупые ревматические боли в плече.

В эти дни Джумалия был еще более хмурым, чем обычно. Два дня не ходил в торговую часть города — Тахтакале. Сидя на деревянной лавке под навесом у входа в дом, он медленно прихлебывал кофе и смотрел на все еще пышную зелень во дворе.

В последнее время он вообще стал затворником, лишь изредка вечером наведывался в дом брата напротив, чтобы повидать Жейну.

Приподнятое настроение, овладевшее им вначале, когда были достигнуты первые успехи в войне, внезапная надежда, неопределенная, но радостная, постепенно испарились, задушенные монотонностью его существования. Отход русских по ту сторону Стара-Планины, слухи о мирных переговорах вновь сломили его дух, и старик, своенравный и замкнутый по натуре, сидел неподвижно часами, уставившись на клумбу с петуньями, и вновь и вновь размышлял о том, есть ли на свете сила, способная сокрушить зло, или же все будет идти так, как шло прежде из века в век. А перемены, которые действительно наступали, — разве не несли они с собой в первую очередь обман и ложь? Разве машины и фабрики Палазова не были более проклятием, чем благодатью? Разве не отнимали они у человека его хлеб, его радость?

Стук в ворота вывел старика из задумчивости. Он посмотрел на часы: было двенадцать по турецкому времени.

В отличие от большинства торговцев в городе, давно уже живущих по европейскому времени, Димитр Джумалия по-прежнему сверял свои карманные часы с пушечным выстрелом, ежевечерне возвещавшим заход солнца. Ненавидевший все турецкое, старый мастер тем не менее никак не мог отказаться от этой своей привычки.

Джумалия встал, вышел на тротуар перед навесом и приложил ладонь козырьком к глазам. Это был учитель Лука Христофоров. Иногда он останавливался поговорить, но в последнее время делал это очень редко.

— Добрый день, бай Димитр, — приветствовал он старого мастера, бодро взмахнув рукой, в которой держал свернутые в трубку газеты.

— День добрый, Лука, — ответил мастер, — ты с площади?

— Оттуда, — подтвердил Христофоров. — Кисяков попросил передать тебе эти документы.

И, улыбнувшись, прибавил:

— Есть у меня и новости для тебя…

— Новости? — Джумалия поднял брови, сцепил руки за спиной.

— Да, бай Димитр, новости — с войны…

— Ну что ж, говори, послушаем, что это за новости… — старик вернулся на прежнее место и снова уселся на лавке.

Лука сел напротив, положил документы на стол и, вытерев платком лицо, медленно, подчеркивая каждое слово, произнес:

— Туркам крышка! Сулейман-паша вернулся в Заар… Ни через Шипкинский, ни через Хаинбоазский перевал ему не удалось пройти. Вот такие дела!

И он ударил кулаком по подушке, лежавшей на лавке.

Зная горячий темперамент учителя, Джумалия лишь кивнул головой и произнес:

— Все это хорошо, но скажи мне, где сейчас Гурко?… Это важнее.

— Этого я не могу тебе сказать, бай Димитр, — ответил учитель, — но пятнадцать дней топтаться на месте у Шипкинского перевала с сорока тысячами человек и не сделать ни шага вперед — большего позора невозможно себе представить!.. Каждый день турки по десять раз ходили в атаку — и все напрасно!

Задумчиво покачав головой, Джумалия сказал:

— Война сильно затянулась, Лука, и это плохо… Что из того, что Сулейман-паша вернулся в Заар. Люди-то его с ним, ведь это большая сила. И еще эти мирные переговоры… они не дают мне покоя…

— Какие переговоры, — учитель встал, — это лишь слухи. Кому взбредет в голову топить себя ради Турции? Опять же в Англии не один Дизраэли, есть оппозиция, парламент, общественное мнение…

— Да кто станет спрашивать оппозицию, если, скажем, надо будет не допустить Россию к Дарданеллам? Будто уж люди из одной лавочки могут схватить друг друга за глотку из-за наших интересов! Все это пустая болтовня… Англия… Франция… Один лишь звон…

— Не забывай, бай Димитр, сейчас в Европе другая обстановка, — учитель принялся шагать взад-вперед. — Есть и другие государства, великие силы. Мир изменился, произошли революции, одна за другой образуются республики.

— Ну что ты заладил — революции, республики… Словно не во время твоих революций больше всего людей поубивали…

Учитель остановился и поднял назидательно палец:

— Ты не прав, бай Димитр… Это очищение, очищение во имя великих идеалов…

— Очищение… — махнул рукой старый мастер. — Турки тоже совершают очищение ради своей веры… Какое же это очищение, когда людей убиваешь…

Христофоров подошел к столу.

— Кровь революций, бай Димитр, будит умы, заставляет людей мыслить яснее и правильнее… В противном случае мир покроется плесенью… протухнет, погибнет…

Джумалиев тоже встал, приблизился к учителю.

— Почему людям для того, чтобы мыслить, нужна кровь, а не разум? — ударил он тыльной стороной ладони по столу.

— А потому, что разум у каждого свой, а кровь одинаковая у всех, бай Димитр… Вот поэтому…

И он махнул рукой, словно хотел сказать, что сейчас ему не до спора на эту тему. Повернулся, взглянул на часы.

— Да, чуть не забыл, — хлопнул он себя по лбу, — я встретил сына хаджи Стойо — Павла. Он спросил, где можно тебя найти. Я сказал, что в первой половине дня ты наверняка будешь дома.

Старый мастер, вновь впавший в мрачное настроение, хотел было что-то возразить, но передумал и произнес:

— Пусть зайдет… Он, по крайней мере, разумный парень… А отца его терпеть не могу, жадность совсем его заела…

— Это верно… — кивнул Христофоров. — Потому-то я и говорю: единственное спасение — революция, баррикады и Марсельеза.

— Ерунда… — свел брови Джумалия. — Одна пустая трескотня…

Лука вернулся к столу.

— Забыл газеты. Недавно в кофейне подозвал меня Айдер-бег, чтобы я почитал ему французские газеты… Прочел я ему выдержки поострее, добавил кое-что и от себя в адрес турок… Он слушает и только хмурится…

— Не зарывайся, — покачал головой Джумалия, — ведь в апреле прошлого года тебя ни за что в тюрьму пихнули, за один только твой язык…

Они подошли к воротам. Лука Христофоров еще немного поговорил со старым мастером, потом попрощался и пошел вверх по улице к школе.

Джумалия медленно возвратился под навес. Протянув руку к столу, неохотно взял торговые документы.

Хлопнула калитка. Старик поглядел в ту сторону и увидел за деревьями Павла Данова. Старый мастер встал. Павел заметил его, только когда вышел на дорожку у самшитов.

— Доброе утро, бай Димитр, — поздоровался юноша и пошел напрямик вдоль клубы.

— Доброе утро, Павел, — отозвался Джумалия. — Иди сюда, иди… Давненько ты ко мне не заглядывал…

Пожав гостю руку, пригласил сесть и сам опустился на лавку.

— Вы, молодые, — продолжал он, открывая эбеновую табакерку с резаным табаком и ставя ее перед Павлом, — как уедете учиться в разные там лицеи, совсем нас забываете. Раньше, бывало, всегда забегал ко мне на часок-другой поболтать… А теперь я тебя вообще не вижу…

Павел, смущенно улыбаясь, устало протер глаза.

— Не в этом дело, бай Димитр, — покачал он головой. — Времена настали такие. Сам видишь — война, паника…

— Война… — недовольно отмахнулся Джумалия. — Что из того, что война. — И, словно внезапно вспомнив что-то, раздраженно продолжил: — Но, как видишь, кое-кому война выгодна… Фабрикантам… Перекупщикам… Деньги делают, товары продают… им плевать, что война… Быть в барыше — вот что важно…

Джумалия откинулся назад и оперся рукой о поджатую по-турецки ногу.

— Раньше, Павел, здесь, в местах близ Карлово и Копривштицы, торговля была почетным занятием. Быть торговцем значило, что ты первый среди людей, уважаешь свой род и другим помогаешь… А теперь что? Плевали они на имя свое, на род свой. Стали хуже турецких разбойников… Веру свою, мать свою — все готовы продать… Все…

Лицо старика побагровело, глаза негодующе засверкали. Он презрительно скривил губы и умолк.

Павел немного помолчал, словно выжидая, пока старик успокоится, потом быстро произнес:

— Причина этого — отрыв человека от земли. Отсюда и озлобление друг против друга. Потому и рушатся нравы, общество, традиции…

— Причина — людская алчность! — отрезал Джумалия.

Павел медленно вымолвил:

— Война многое разрешит, бай Димитр, все изменится.

Джумалия искоса взглянул на него.

— Война, — сказал он раздраженно. — Конца не видно этой войне… Русские отошли за Стара-Планину, остановились у Плевена. Сейчас стоят там… Что будет дальше — одному богу известно…

— Отступление, осада Плевена — это все временные явления. Турция будет разбита! Может быть, Англия стянет весь свой флот в Босфор. Это все политика. Политические расчеты куда тоньше торговых. Но Турцию разобьют…

Джумалия покачал головой и усмехнулся:

— Слышал бы тебя отец…

— Мой отец — сам по себе, бай Димитр, — возразил Павел, — в такие времена, как сейчас, каждый должен быть чист перед своей совестью.

На щеках Павла выступил легкий румянец, глаза смотрели серьезно за стеклами очков. Вынув платок, он вытер им пот со лба.

— Я потому и пришел… — произнес он после короткого молчания. — Мы знаем друг друга, бай Димитр, ты меня знаешь, поэтому давай без лишних слов… Мне нужна твоя помощь…

Джумалия уставился на молодого человека, брови его озадаченно поднялись.

— Тут такое дело, — продолжал Павел, — У тебя есть барак на другом склоне Бунарджика, над бахчами. Сейчас там никого нет. Дай нам, пожалуйста, ключ от этого барака и, если можно, прямо сейчас… Не буду от тебя скрывать — нужно дать приют одному человеку. — Павел открыто взглянул в глаза старику. — Человеку, которого преследуют. А ему нужно иметь доступ в город.

Джумалия был ошеломлен. Мысли его лихорадочно скакали — об этом можно было судить по растерянному взгляду.

Павел это почувствовал и сказал спокойно и твердо:

— Думаю, что я не ошибся, обратившись к тебе, бай Димитр…

Старый мастер покачал головой:

— Ты не ошибся, Павел, это правда… Но тебя-то я до сих пор не знал…

И Джумалия смерил взглядом юношу, прищурив глаза, будто видел перед собой что-то новое, незнакомое и непонятное.

Прошло несколько минут. Джумалия встал, поглядел на свои большие руки, потом поднял глаза на Павла:

— Ключ я тебе дам. Но ты мне скажешь, кого вы приютите в бараке. Кто этот человек?

Павел мгновение помолчал. Затем коротко произнес:

— Борис Грозев.

Джумалия медленно опустился на лавку. Глаза его вновь выражали недоумение, растерянность, удивление.

— Борис Грозев? — переспросил он. — Представитель Режии и Шнейдера?

— Он самый, — ответил Павел.

Старик откинулся назад.

— Что это значит, голубчик? — спросил он глухим голосом.

— Это значит, что Борис Грозев служит народному делу, что это, возможно, известно мютесарифству, и поэтому у Грозева должно быть надежное убежище…

Джумалия медленно поднял руку и перекрестился.

— Господи!.. — только и мог вымолвить он, глядя на большие кованые двери, ведущие на верхний этаж дома.

2

Грозев любил перебирать в уме медленно, со всеми подробностями все произошедшее с ним, но лишь тогда, когда все уже бывало позади. В момент действия он руководствовался единственно интуицией и быстрым, мгновенным рефлексом. Они позволяли ему принимать самое правильное решение. В этом, вероятно, крылась тайна «счастливой случайности», которая всегда ему сопутствовала. Но когда все опасности оказывались позади, он, оставшись наедине с собой, начинал тщательно и дотошно оценивать все, что с ним произошло. И делал это словно не он, а какой-то совсем другой человек, живший в нем. Сейчас, во мраке барака, пережитое как бы утратило свою остроту, но помнилось отчетливо и ярко.

Борису не хватало воздуха, но он продолжал плыть под водой, выбрасывая вперед руки, торопясь быстрее достичь другого берега. Наконец, коснулся руками глинистой почвы обрыва и медленно подтянулся, ухватившись за какие-то корни. Высунул голову из воды, и воздух благодатной струей устремился в легкие. Над ним нависала береговая круча, и с этого спасительного места он увидел весь противоположный берег.

До полудня все еще мелькали конные патрули. Два раза конвойные черкесы гнали группы крестьян, убежавших из большого каравана. Грозев стоял в воде, держась за скользкие кривые корни старой ивы. В единственном сухом месте — впадинке, выдолбленной в глине водой, — лежал его пистолет. Он уже не чувствовал рук, раскисшие от воды ботинки сжимали ноги, словно железным капканом. Его мутило от голода. Небо, река, поле, которые он видел в узкий просвет в корнях, казались ему нереальными.

Когда он, наконец, вылез из воды, вокруг уже совсем стемнело. Ветер стих. Грозев опустился на сухую, еще теплую от солнца траву и лежал до тех пор, пока снова не стал ощущать руки и ноги. Вода медленно стекала с его одежды. Нащупав под рубахой три картофелины, он сел и неторопливо съел две из них, глядя на темный берег Марицы в сторону Тырново-Сеймен. Оттуда доносился едва уловимый запах гари.

Поев, Борис огляделся, увидел поблизости кустарник, забрался туда и тотчас уснул, совсем смутно представляя, где находится и который теперь час, но помня, что, несмотря ни на что, он должен добраться до Пловдива.

На другой день, когда он двинулся по дороге к Хаджи-Элесу, ему неожиданно повезло.

Далеко позади на пыльной дороге показалась телега. Она ехала медленно, и только на спусках тихий ее скрип нарушал знойную тишину.

Когда телега поравнялась с ним, Грозев увидел возницу. Это был тулчанский цыган. Грозев определил это по зеленому поясу и пышной рыжей бороде, почти целиком закрывавшей лицо. Цыган возвращался из турецких лагерей, где продавал подковы и конскую упряжь. Войска двинулись на север, и он торопился сейчас в Пазарджик.

Грозев заговорил с ним по-валахски, и это сразу расположило к нему одинокого возницу. Когда Борис вскочил на телегу и зарылся в сене, тот обернулся и сказал:

— Будем ехать потихоньку… Останавливаться, когда душе угодно… Ты будешь моим напарником…

Он хлестнул кнутом, и телега затряслась на ухабах.

Грозев потрогал небритый подбородок и с облегчением понял, что цыган принял его за бродягу.

Спустя неделю ночью Грозев постучал, как было условлено, в заднее окошко постоялого двора, принадлежащего Тырневу. Измученный голодом и ночной дорогой, он еле держался на ногах. В Пловдиве стало меньше войск, и город показался Борису тихим, успокоенным, таким же безмятежным, как прежде. Это его спокойствие сейчас еще больше угнетало Бориса.

Нерадостными были и новости, сообщенные Тырневым. Взрыв склада, гибель Жестянщика и Искро, разгул насилия в Каршияке, казнь в городе десятков людей, привезенных из Карлово, — все это были новости, которых Грозев ожидал после неудачи, постигшей отряд Гурко, но сейчас они показались ему чреватыми самыми тяжелыми последствиями.

— А ты вообще не должен появляться в городе, — сказал под конец Тырнев, — хорошо, что пришел ночью…

Он прошел в дальний угол, приподнял один из ящиков и. вернувшись, протянул Грозеву конверт, который принесла Жейна в ту тревожную ночь.

Грозев развернул коротенькое письмо, написанное братом Блыскова. При первой же попытке связаться в Константинопольском порту с австрийским курьером, который должен был прибыть из Бухареста, Добрев и Блысков были арестованы.

Борис поднял голову и посмотрел на Тырнева.

— Это было пятнадцать дней назад, — сказал хозяин постоялого двора, — а позавчера Бруцев узнал через одного из служащих компании Гирша, что на все железнодорожные станции до Одрина передано описание твоих примет.

Грозев молча смотрел перед собой. Становилось еще сложнее и труднее.

— Нет сомнений, что мютесарифству все известно, и они только и ждут твоего возвращения, — продолжал Тырнев. — Самое разумное сейчас — найти тебе другое убежище.

— Хорошо, но где? — взглянул на него Грозев.

Христо Тырнев немного подумал.

— В каком-нибудь бараке на Бунарджике. Туда легко будет приходить к тебе через грабовый лес.

И вот теперь, сидя в бараке, впервые за эти несколько недель он спокойно мог дать себе отчет во всем.

Он искал причину ареста Добрева и Блыскова в Константинополе. Предполагал предательство, но допускал и случайность. Думал о постоялом дворе Меджидкьошк, об отступлении русских, о резне в Карлово. Сквозь пелену пыли, поднимаемой суховеем, видел длинные вереницы людей вдоль Марицы, пропадающие на равнине, полуголого ребенка, скачущего по полю. Все это смешивалось в голове, мысли хаотически путались, превращаясь в кошмар.

Борис сел в постели и долго сидел, уставившись в непроглядную тьму. Потом подошел к открытому окну, облокотился на подоконник. На него пахнуло речной прохладой, запахом влажного песка и прибрежного кустарника. У подножья холмов виднелся город. Доносился нежный аромат полей. И тогда мысль о Софии — мысль, которую он сознательно подавлял в себе в течение всех этих долгих и мучительных дней, — властно овладела всем его существом.

3

— Отвори!.. — кричали снизу по-турецки. На ворота вновь обрушились удары прикладов.

Небо на востоке только начало светлеть, в комнате было еще совсем темно. Наталия Джумалиева вскочила и, подбежав к лестнице, ведущей в прихожую, крикнула:

— Лука, погляди, кто это… Что там происходит?

— Это турки… Стражники… — испуганно отозвался снизу Лука.

— Боже, — прошептала Наталия. — Что им от нас надо?…

Снова послышались удары в ворота — сильные, настойчивые.

— Узнай, чего они хотят, — добавила Наталия и пошла в свою комнату одеться.

В другом конце коридора скрипнула дверь, и в полумраке появилась Жейна в накинутой на плечи шали.

— Ты лежи, не надо вставать, — сказала ей мать. — Господи, и чего это они среди ночи людей будят… — говорила Наталия Джумалиева, одеваясь во все черное.

Остановившись у дверей, Жейна, немного помолчав, коротко молвила:

— Из-за Бориса Грозева…

Мать удивленно посмотрела на нее.

— Почему из-за него?

— Из-за Грозева… — стояла на своем Жейна. — И смотри не забудь: никто к нему не приходил, никто для него ничего не оставлял…

Мать ошеломленно глядела на нее.

Внизу уже слышалась турецкая речь и топот сапог. Со двора доносился шум.

— Господи, но почему его ищут? — Ничего не понимая, Наталия развела руками.

Кутаясь в шаль, Жейна повторила:

— Никто его не спрашивал. Никто ничего ему не оставлял.

Потом повернулась и скрылась в своей комнате.

По лестнице поднимался, хромая и тяжело опираясь на палку, сержант Али. За ним шел испуганный Лука. Путаясь, он отвечал что-то на вопросы стражников.

Как бы не замечая Наталии, хотя он знал ее лично, сержант Али оглядел кладовые и раздраженно произнес:

— Хозяйка, ты знаешь, что здесь прятался наш враг, а?

— Нет, господин… — ответила, пытаясь овладеть собой, Наталия.

— Тебе, значит, это неизвестно, — усмехнулся сержант, — а кто жил у вас на верхнем этаже?

— Один торговец, господин… Его знает весь город…

— В том-то и дело, что никто его не знал! — И сержант Али толкнул палкой прикрытую дверь в коридор. — Сейчас, когда его привезут сюда в кандалах, увидишь, что это за торговец…

Хотя голова ее раскалывалась от предположений и догадок, Наталия не утратила самообладания.

— Но если вы этого не знали, господин, — сказала она, — то откуда же нам было знать?

Сержант ухмыльнулся и покачал головой.

По лестнице, заложив руки за спину, тяжело поднимался Димитр Джумалия.

Сержанту Али, бедняку, обремененному многочисленным семейством, не раз приводилось видеть добро от Джумалии, и поэтому сейчас, поздоровавшись со стариком, он немного сконфуженно сказал:

— Не волнуйся, мастер. Мы лишь делаем проверку. Твоим людям ничего плохого не сделаем… Вы дали приют плохому человеку… Это все…

И, словно в подтверждение своих слов, он обратился к сопровождавшим его троим стражникам:

— Ступайте вниз, я сам проверю комнату…

Димитр Джумалия обменялся быстрым взглядом с невесткой, вытер лоб и стал подниматься наверх вслед за турком.

Ступив на площадку, сержант обернулся. Оглядевшись вокруг, словно желая удостовериться, что их никто не подслушивает, он доверительно сказал Джумалии:

— Из Стамбула пришло сообщение об этом человеке… Поймали какого-то телохранителя, отсюда все и выяснилось… А мы-то здесь почести ему оказываем, большим человеком считаем. Как открыли его комнату на постоялом дворе Куршумли, что увидели? Никакой торговлей он не занимался. Все было выдумкой, чтоб людям пыль в глаза пускать…

Сержант Али прищурился и приложил палец к губам, давая понять, что все сказанное должно остаться между ними.

— А где сейчас этот человек, сержант? — уловив выражение лица турка, тихо спросил Джумалия.

Али неопределенно махнул рукой.

— Кто его знает! Расплели клубок, но поздно. Сев здесь на поезд, он слез в Тырново-Сеймене. Выдавал себя за француза. Там след его потерялся… Может, где-то здесь, а может, дальше поехал…

— А кто он? Откуда? Как здесь появился? — продолжал допытываться Джумалия. — Ко мне его послал Аргиряди…

— Так ведь и Аргиряди столько же известно о нем. Говорит, были у него рекомендательные письма. От австрийских фирм… Пустая болтовня все… Одни выдумки…

Сейчас сержант Али держался совсем свойски. Видимо, он был смущен грубостью своих людей и старался ее загладить, прекрасно понимая, что хорошие отношения с таким человеком, как старый мастер, ему куда выгоднее.

В комнате Грозева он произвел совсем поверхностный обыск. Открыл шкафы, небрежно приподнял края матрасов. Затем, покачивая головой, пощупал узел с одеждой, оставленный Наталией на сундуке, и вышел.

Уже совсем рассвело, и, увидев яркое убранство прихожей с красивыми домоткаными коврами, сержант ощутил чувство зависти. Он спустился вниз.

Выражение его лица снова стало деловитым и серьезным. Остановившись перед Наталией Джумалиевой, он сухо спросил ее:

— Ваш квартирант ничего не оставлял?

— Нет, господин, — ответила Наталия, вновь охваченная страхом.

— Кто-нибудь его спрашивал?

— Никто, господин…

Затем сержант, обращаясь скорее к Джумалии, чем к остальным, неохотно произнес:

— Ну что ж, простите за вторжение, сами понимаете — служба…

И пошел к выходу.

— Иди успокой Жейну… Я схожу в Тахтакале… Там выясню, что происходит… — сказал Джумалия.

Посмотрев на Наталию долгим взглядом, словно хотел сказать еще что-то, он повернулся и ушел.

За последние дни Жейна еще больше ослабела. Даже с постели вставала с трудом. После обыска она несколько раз обошла прихожую. Поднималась на верхний этаж и снова возвращалась в свою комнату. Но не ложилась, а сидела, сцепив пальцы рук, взволнованная и напряженная.

Она лихорадочно думала. Правду ли сказал турок? Могли его схватить? Где он сейчас? Мысленно проверяла, что могло бы навести стражников на его след. Успокаивала себя тем, что все в порядке, но голова все равно гудела, была тяжелой, словно налитая свинцом. Горло перехватило, стало трудно дышать. Боль сжала тисками грудь, потом внутри разлилось что-то теплое. Рот наполнился алой кровью. Жейна оперлась руками о стену, ноги ее подкосились.

Она пришла в себя лишь после полудня. Кровотечение постепенно уменьшилось и прекратилось. Узнав об обыске, Павел Данов пришел к Джумалиевым и попал как раз в тот момент, когда у Жейны началось кровоизлияние.

Он взял фаэтон и, объездив всех врачей, нашел, наконец, в Лохутском квартале какого-то армянина, одринского врача, как тот сам себя представил, посадил его на фаэтон и привез к Джумалиевым.

К счастью, доктор Владос, домашний врач Аргиряди, обнаружив оставленную Павлом записку, уже приехал к ним.

Вдвоем с армянином они долго суетились вокруг Жейны, но кровь, похоже, остановилась сама по себе после полудня.

Когда врачи уехали, Павел поднялся из прихожей, чтобы попрощаться с Наталией. Он не хотел беспокоить Жейну и поэтому лишь заглянул с площадки в ее комнату. Но она лежала лицом к открытой двери и увидела его. Поманила рукой. Он остановился на пороге.

— Войдите, Павел, — промолвила еле слышно девушка.

— Вам нельзя волноваться, — сказал он, подойдя к кровати. — Закройте глаза и ни о чем не думайте…

Жейна грустно улыбнулась. Она тяжело дышала, словно в комнате не хватало воздуха.

— Сядьте, — тихо произнесла она, указывая рукой на стул.

Павел сел. В лице девушки, в ее длинных изящных руках, под тонкой кожей которых просвечивали вены, не было ни кровинки. Неестественная и страшная бледность делала ее далекой и как будто незнакомой. Только глаза оставались прежними — красивыми, теплыми.

Немного помолчав, Жейна повернула голову и неожиданно спросила:

— Как вы думаете, Павел, ему удалось убежать?…

Данов вздрогнул. Скорее интуитивно, чем разумом, он понял, о ком она говорила.

Он напряг мозг. Что значил этот вопрос? Джумалия среди них был самым молчаливым, он не мог проговориться. Павел осторожно взглянул в глаза Жейны.

— Не могу сказать… — ответил он. — Но думаю, что удалось.

Они замолчали. Павел неподвижно смотрел на узор одеяла.

— И вы уверены, что он не убит? — тихо произнесла девушка.

Павел опять вздрогнул. Мысли в голове путались. Он чувствовал, что это отражается у него на лице, что лицо его выдает.

— Говорят разное… — медленно начал он, словно обдумывал каждое свое слово. — Но мне не верится…

Посмотрев на девушку, он смущенно улыбнулся и покачал головой:

— Вам нельзя разговаривать… Отдыхайте… Странный вы человек, Жейна. За всех волнуетесь… Вот и с Грозевым… Он здесь всего несколько месяцев, но его судьба вам не безразлична… Почему? Подумайте лучше о своем здоровье… Он вам чужой, почти незнакомый человек…

Жейна внезапно повернула к нему голову. На мгновение в комнате воцарилась полная тишина. Потом она медленно отвела взгляд.

— Нет, Павел, — произнесла она. — Я его люблю…

И прикрыла глаза, истощенная усилием, которое ей потребовалось, чтобы все это сказать.

Павел ошеломленно, непонимающе смотрел на нее. Он видел совсем рядом ее тонкий, нежный профиль, казавшийся в то же время столь далеким. Павел откинулся на спинку стула, скрестил на груди руки. Самое важное было сейчас не выдать себя!

Он не мог бы с точностью сказать, о чем именно они говорили потом. Жейна о чем-то его спрашивала, он машинально отвечал на ее вопросы.

Вскоре пришел Джумалия. Он был у врачей и, по их совету, собирался на следующий же день послать Жейну с матерью в Герани. Там рядом горы, прохлада, жизнь куда спокойнее.

Что думает на этот счет Павел?

Павел взглянул на него. Да, действительно, так будет лучше. В Пловдиве шумно, душно. Он провел рукой по жесткому воротничку крахмальной рубашки. Потом встал, попрощался со всеми. Его поблагодарили за помощь. Он смущенно извинился.

Когда Павел закрыл за собой дверь, улица, холм, дома вокруг показались ему нереальными, как во сне. Со стороны Мевлевихане доносились звуки саза — играл какой-то дервиш, а тягучие аккорды, печальнее плача, проникали в самое сердце.

Павел огляделся вокруг, потом бесцельно побрел вниз, к старому городу.

4

— Какой, однако, хитрец, — качал головой хаджи Стойо, кладя в карман счета, лежавшие на столе.

— Есть и похитрее его, хаджи, — сказал Апостолидис, удобно расположившийся на диване.

— Я так и не понял, — продолжал хаджи Стойо, — поймали ли этого негодяя… Шнейдер… Режия… А сам — русский шпион… Вот здесь на диване сидел… Как граф какой… Важный, важный — можно подумать: большой человек… А оказывается… — Торговец зерном снова покачал головой. — Говорю я вам: это все его, Найдена Герова из Копривштицы, семя… Негодяи… Тьфу… — Хаджи Стойо побагровел от гнева. — Репей, грязный репей… Знай я раньше, что так будет, заплатил бы еще лет десять назад какому-нибудь албанцу из Хаджи-Хасана, чтобы он пересчитал ему ребра…

— Мне кажется, Грозева еще не поймали, — авторитетно заявил Апостолидис. Старческий гнев хаджи Стойо забавлял его. — В противном случае было бы известно со всей определенностью. А сейчас и в резиденции правителя, и в мютесарифстве говорят уклончиво… Может, он даже крутится где-то поблизости…

И Апостолидис взглянул на торговца зерном. В глазах старика еще сверкали гневные огоньки.

Аргиряди не принимал участия в разговоре. Он просматривал документы и время от времени клал какую-нибудь бумагу в ящик письменного стола. Его раздражали слухи, ходившие в торговой части города.

— Ну и ну… Что за люди… — хаджи Стойо вытер платком лицо. — Глядит тебе в глаза, а у самого за пазухой нож… Иуды…

София немного задержалась в комнате, пока не разлила кофе и не подала чашки гостям. Потом молча вышла. За закрывшейся дверью заглох низкий голос хаджи Стойо.

С того вечера, когда она в последний раз видела Грозева, прошло два месяца. С самого начала она жила мыслями об их последней встрече, о своем поведении, о том, что случилось тогда и позднее. В глубине души София понимала, что увлечение человеком типа Грозева было бы пагубно для всего сильного и независимого, что она ощущала в крови. Чем больше дней проходило, тем глубже укоренялись в ее сознании эти мысли, заставляя ее все чаще уединяться в своей комнате и думать часами, припоминая мельчайшие подробности недавнего прошлого. Любое прикосновение к ее внутреннему миру София воспринимала болезненно, словно касались ее сердца.

Поднявшись по лестнице, она вошла в свою комнату. Вскоре в доме воцарилась тишина. Аргиряди отправился в торговую часть города, с ним пошли и гости. София смотрела сверху на улицу, убегавшую вниз к мечети Джумая. Как все вдруг изменилось — сразу и необратимо! Не только в городе, но и в душах людей.

Хлопнула калитка. Девушка прислушалась, потом заторопилась вниз, чтобы предупредить Митану: пусть она говорит всем, что ее нет дома! Но старуха уже была во дворе и разговаривала с каким-то незнакомцем.

София столкнулась с Митаной на лестнице.

— Письмо тебе, — старуха протянула ей маленький конверт.

— Мне? — София взглянула на конверт, затем машинально произнесла: — Если еще будут спрашивать, скажи, что меня нет дома…

Потом быстро вскрыла конверт и развернула лист.

Увидела подпись, узнала почерк — и все закружилось у нее перед глазами.

Войдя к себе, села на диван и прочитала:

«Если хотите, чтобы мы с вами увиделись, хотя и совсем ненадолго, приходите к четырем часам пополудни к новой церкви. У часовни вас будет ждать церковный служка. Борис».

София прочла письмо еще раз. Потом откинулась на спинку дивана и почувствовала, как кровь прилила к лицу теплой, опьяняющей волной.

Около четырех она вышла из дому, набросив на плечи легкую летнюю пелерину и накинув на голову темный шарф, надеясь в таком наряде незамеченной пройти по городу.

Возле часовни позади церкви она увидела служку. В доме Аргиряди Матея хорошо знали, он регулярно заглядывал к ним, принося с собой городские новости — как церковные, так и мирские. Говорили, что во время восстания он прятал в церкви оружие. Эти смутные подробности припомнились Софии лишь сегодня, когда она получила записку от Грозева.

Матей издали увидел ее и вышел из тени каштана, где сидел в холодке.

— Добрый день, Матей, — смущенно поздоровалась она.

— Добрый день, барышня, — ответил служка и, повернувшись к Узкой лестнице, выходившей на заднюю улочку, сказал:

— Пройдемте здесь…

София молча пошла за ним. Под эркером второго дома стоял фаэтон. Это было старое ландо, одно из тех, которые еще ждут пассажиров возле вокзалов и в которых можно объехать весь город, не будучи узнанным.

— Садитесь, — служка открыл дверцу, сам устроился на другом сиденье и, обернувшись к возчику, приказал: — Езжай вперед! До развилки дороги на Пештеру под холмом Бунарджик…

Копыта лошади зацокали по булыжной мостовой.

София уже полностью овладела собой. Неожиданное событие словно вернуло ей спокойствие, которого она была лишена вот уже несколько недель. Для себя она все уже решила и теперь радовалась, что еще дома сумела побороть свою слабость. Сейчас она знала, как ей надо вести себя.

Она посмотрела в окошко ландо. В желтеющих листьях деревьев, в лиловатых, почти прозрачных силуэтах гор уже ощущалось дыхание осени.

У Бунарджика ландо повернуло на широкую дорогу и в сотне шагов от старой пивной Караманли остановилось. Они вышли. Из-за холма волнами налетал ветер. Приближалась летняя гроза.

— Здесь… — коротко произнес Матей и двинулся по узкой тропинке вверх по склону.

София огляделась и с облегчением отметила, что вокруг совсем безлюдно. Перед пивной стояли распряженные телеги, но людей не было видно.

Немного погодя они вышли на поляну. В дальнем ее конце виднелся заброшенный навес. Почерневший, полуразрушенный, он был едва заметен среди зарослей кустарника.

Послышался короткий свист. Служка остановился. София почувствовала, как волнение сдавило грудь. Владевшее ею спокойствие внезапно испарилось, и, глядя на пустой навес, она ощутила тревожные тяжелые удары сердца.

Кусты возле навеса зашевелились, от них отделилась человеческая фигура. София узнала Бориса.

Она сжала губы, хотя внутри все дрожало. Девушка чувствовала, что если покажет свою слабость, то будет презирать себя всю жизнь. Матей повернулся и пошел по тропинке вниз.

Борис подошел к ней. Улыбнулся и взял за руку. Она не отрывала от него глаз.

Увидела вблизи его лицо, исхудавшее и заросшее щетиной, с темными кругами под глазами, мятый серый пиджак. Борис страшно похудел и изменился. Она взглянула ему в глаза, и сознание того, что он стоит перед ней, живой, заставило ее в одно мгновение позабыть все, в чем она себе зарекалась.

— Борис, — сказала она, глядя ему в глаза и не отнимая руки, — с каких пор вы здесь? Почему вы не дали мне о себе знать?…

— Это было невозможно… — улыбнулся он. — Но сейчас я устроился хорошо…

— Боже, как вы изменились… — промолвила она, чувствуя, как слезы подступают к глазам и она вот-вот расплачется.

Ветер усилился, поднимал клубы пыли, и сквозь эту пыльную завесу Пловдив казался серым и далеким.

Упали первые дождевые капли. Борис оглянулся и сказал:

— Спрячемся под навесом… Пойдемте…

Они побежали, но дождь хлынул сплошным потоком, и когда добрались до навеса, оба были мокрые и запыхавшиеся.

София сняла пелерину, вытерла лицо и повернулась к Борису. Он смотрел на нее. Она показалась ему бледнее обычного, и от этого черты ее были тонкими и чистыми.

Борис улыбнулся.

— Знаете, я боялся, что вы не придете… Когда увидел тучи, приближение грозы, подумал, что она вам помешает… — Он снова улыбнулся.

На его измученном лице эта улыбка выглядела странной.

Она хотела сказать что-то обычное, думала, что несколько обыкновенных слов помогут ей овладеть собой.

— Да, — подтвердила она, — я тоже сомневалась, смогу ли прийти. Столько всего могло мне помешать…

— Что могло вам помешать? — Борис посмотрел на нее с тревогой.

Ей хотелось придумать причину, дать ему какое-то объяснение. Но что-то вдруг в ней оборвалось, силы ее оставили и, подняв к нему лицо, она, задыхаясь, прошептала:

— Ничто… И никогда…

Борис ошеломленно глядел на нее. Увидел свет в ее глазах, и ему показалось, что он озарил все вокруг — мрачный навес, пасмурное небо.

Он ощутил ее дыхание, теплое и прерывистое, аромат ее влажной кожи.

Борис потянулся и обнял ее. София приблизила лицо, их губы слились в жарком, опьяняющем поцелуе. Борис обхватил ладонями ее голову и прижал к своему лицу. Он слышал, как неистово бьется ее сердце. И вся его предыдущая жизнь, все страдания и огорчения растворились в этой счастливой минуте, подобно которой он никогда еще не испытывал.

Когда он снова взглянул ей в глаза, их свет уже заливал всю вселенную. Все преграды исчезли.

Борис продолжал сжимать в ладонях ее лицо.

— София, — прошептал он, — не будешь ли ты сожалеть о том, что сейчас произошло?

— Нет, Борис… — ответила она.

Голос ее был тихим, но решительным. Эта решительность показалась ему вызывающей, и он снова спросил:

— А можешь ли ты оставить навсегда свой дом, все, что у тебя есть, и уйти со мной?

Ее глаза потемнели, она посмотрела на него глубоким взглядом, пытаясь проникнуть в суть сказанных им слов, потом взволнованно произнесла:

— Да, Борис… Навсегда…

Она дрожала от волнения и от холодных порывов ветра. Борис целовал ее снова и снова. Ее теплые нежные губы отвечали на его ласку.

Гроза уходила. До самых Родоп открывалась величественная картина обновленной природы. Над холмом пронесся порыв ветра, напоенный ароматом мокрой зелени. Откуда-то снизу послышался короткий свист.

Борис улыбнулся.

— Матей… — сказал он. — Видимо, беспокоится, как бы не появились завсегдатаи корчмы Караманли.

София обернулась. Борис взял ее руку в свою. Ее лицо горело чистым, свежим румянцем.

— Где ты теперь живешь? — спросила она.

— Здесь, недалеко… — улыбнулся Грозев.

Она внимательно оглядела все вокруг.

— Здесь безопасно?… Ты уверен, что тебя не выследили?

— Вряд ли. Они не предполагают, что я в городе… София медленно положила свою ладонь на его руку.

— Береги себя, Борис, — сказала она. — Не будь самонадеян… Положение сейчас серьезнее, чем когда бы то ни было… — И, помолчав, добавила: — Давай мне о себе знать… Когда сможешь… И когда захочешь…

— Хорошо… — кивнул он. — Я найду способ…

Ее просветленный взгляд скользнул по его лицу. Она медленно склонила голову ему на грудь.

Потом быстро выпрямилась и произнесла тихо, но твердо:

— Если нужно сделать что-то, как-то помочь вам, скажи! Я все сделаю…

Борис привлек ее к себе, поцеловал в волосы.

— Сейчас ступай домой… И спасибо тебе, София, за все!..

Свист повторился — громкий, настойчивый.

— До свидания! — сказала она и, придерживая подол юбки, пошла по мокрой траве.

Дойдя до поляны, обернулась. Борис стоял у навеса. Он махнул ей рукой, потом его серый пиджак исчез за кустами.

Борис медленно поднимался по склону. На листьях деревьев блестели дождевые капли. Подняв руку, он вытер лицо, еще раз ощутив чистый аромат ее волос.

Вдали на западе под редеющими облаками, которые еще отцеживали из себя последние капли дождя, открывалась равнина — освеженная, радостная.

5

В этот дождливый вечер — последний в сентябре — туман размыл очертания холмов, и город казался сплошной серой массой.

Амурат вышел из мютесарифства засветло, что в последнее время случалось с ним редко. Ступив на мокрый тротуар перед зданием, он нахмурился. Потом обернулся к адъютанту.

— На завтра пусть приготовят фаэтон. Поедем в Карлово и Кырнаре. Мне кажется, строительство укреплений на перевале идет слишком медленно.

— Вы поедете один? — спросил адъютант, вытянув руки по швам.

— Нет, со мной поедет полковник Садык из артиллерии.

Помолчав, он сказал:

— На сегодня все. Вы свободны. Спокойной ночи…

Адъютант щелкнул каблуками и скрылся в дверях мютесарифства.

На углу мечети Джумая Амурат остановился, оглядел раскисшую от дождя площадь и двинулся вверх по улице к своему дому. Дождь перестал, но от насыщенного влагой воздуха лицо Амурата покрылось липкой испариной.

Он посмотрел на мокрые фасады домов и почувствовал себя еще более скверно. От Сырости краски потемнели, и дома казались унылыми и мрачными.

Когда он открыл дворовую калитку, часовой застыл по стойке «смирно», но глаза его глядели удивленно: бей никогда еще не возвращался так рано.

Амурат пересек двор и направился к верхнему крылу дома. Поднялся по лестнице и вошел в свою комнату.

«Какая мерзкая погода!» Расстегнув мундир, он подошел к окну. Долина Марицы утопала в серой мгле.

Амурат вынул из кармана письмо Хюсни-бея. Сел на стул, стоявший у окна, но не стал перечитывать написанное. Держа сложенный лист в руке, он задумался.

В Константинополе подготавливается переворот. Просят помощи от гарнизонов, расположенных во Фракии. И именно сейчас, когда страна распята на кресте! Ведь всего в каких-нибудь десятках километров отсюда решается судьба Турции — останется ли она вообще на карте Европы! Амурат взглянул на письмо, и неожиданно ему вспомнилась Азия. Свою карьеру он начал там, на этом утопающем в нищете и предрассудках континенте. Потом было короткое пребывание в Вене, соприкосновение с новым, совсем различным миром, открывающим простор для человека, для мысли, для мечты. И с тех пор в его душе эти два мира живут в вечном мучительном споре друг с другом.

Амурат встал и вновь уставился в окно, в окутанную туманом долину, но мыслями он был далеко.

Потом внезапно повернулся и быстро направился к противоположной стене. На ней, над письменным столом, висела австрийская военная карта Балканского полуострова. Амурат отыскал взглядом Плевен, потом Константинополь. Темный кружок, которым была обозначена столица, ярко выделялся на голубой полоске Босфора. Амурат снова нашел Плевен, проследил взглядом коричневую линию Балканских гор, увидел рядом Пловдив. Сколько еще сможет продержаться Плевен? Туда уже подошел Тотлебен. Русские посылают все новые и новые войска, все сильнее сжимают кольцо. А если падет Плевен, на что тогда надеяться? Может, на зимние холода? Но разве они надежный союзник? К тому же на смену зиме придет весна… На что еще можно надеяться? Он бесцельно провел рукой по карте, потом обхватил ладонью подбородок, сжал губы. Как все безнадежно!

Ему вдруг вспомнился Сулейман-паша — как он склонялся над картой в зале мютесарифства два месяца назад. Его толстые чувственные губы самодовольно улыбались из-под рыжей бороды. Говорил он горячо, его плотная фигура с невероятной легкостью двигалась вокруг стола. Руки быстро сновали по карте. Сухие пальцы, словно созданные для того, чтобы иметь дело с деньгами, а не с оружием, ловко перебрасывали дивизии на сотни километров, жертвовали ими в бою или оставляли в резерве. Лицо маршала сияло от этой сатанинской игры, губы были влажными от удовольствия, он упивался собственным красноречием.

«Что остается, господа? — переводил он взгляд с одного офицера на другого. — Мы отбросили их по ту сторону Стара-Планины, зажали между городами Плевен, Русчук и Шумен. Сейчас они еле удерживают перевалы. Знают, что готовим им удар».

Сулейман-паша сводил на переносице брови, словно обдумывая следующие слова. «Где же?» Он устремлял испытующий взгляд на стоявших вокруг высших офицеров генштаба. «Можно тут» — его ладонь проходила по линии Русчук-Шумен. «Можно тут» — рука его отбрасывала русских у Тырново со стороны Елены и Златарицы. «Однако в любом случае румелийский корпус будет атаковать через Шипкинский перевал. Причем не когда-то, а скоро, очень скоро…» Ладонь его ударяла по столу в такт словам. Затем он приложил пальцы к губам. «Сейчас какой месяц? Август. Самое позднее в середине сентября будет осуществлен прорыв. Если мы уничтожим в треугольнике их главные силы, в конце сентября война будет окончена… Запомните мои слова… В конце сентября…»

Амурат снова посмотрел в окно. На город опускались сумерки. И хотя было еще рано, быстро темнело.

— Плевен, Плевен… — произнес он вслух. — Сколько времени выдержит Плевен?

Он глубоко вздохнул и подошел к другому окну. Ему не хотелось больше смотреть на мрачный пейзаж города. Другое окно выходило в сад, ветви деревьев касались стекол. С листьев скатывались дождевые капли. Листья были пожелтевшими, увядающими. Там и сям в кронах деревьев виднелись голые ветви.

Амурат зябко передернул плечами. Подойдя к деревянному шкафу, встроенному во внутреннюю стену, трижды сильно ударил кулаком по дверце. Это был условный сигнал для ординарца, квартировавшего на нижнем этаже, рядом с караульными.

На лестнице послышались быстрые шаги.

«Хорошо все же, что здесь есть живые люди, — подумал с облегчением Амурат, — а то все так ужасно, пусто».

В дверь постучали, вошел невысокий солдат.

— Зажечь лампу, ваше превосходительство? — щелкнул он каблуками.

— Нет, — кратко произнес Амурат, — затопи камин. Холодно.

Затем снова опустился на стул и прикрыл глаза. Солдат вышел и немного погодя вернулся. Амурат почувствовал свежий запах сосновой смолы. Затрещал огонь. Остановившись в дверях, ординарец снова осторожно спросил:

— Зажечь лампу, ваше превосходительство?

— Нет, — опять ответил Амурат.

Было еще светло, но в углах комнаты он видел отблески пламени.

Амурат снова оглядел сад. Золотисто-красные листья потемнели. «Как все быстротечно, — подумал он, — мимолетно… Как настроение человека… Как вся его жизнь…»

— Вся жизнь… — вздохнул он и впервые ясно осознал, что прожил уже полжизни. Сколько еще ему осталось? А ведь он все время чувствовал себя неудовлетворенным, подневольным, порой даже отверженным. Были ли у него основания испытывать подобные чувства? Разве он не сделал блестящей карьеры в корпусе генерального штаба? Среди столичной офицерской элиты его имя называли одним из первых. В течение пяти лет был военным атташе в турецких представительствах в Европе. Обладал состоянием и положением, которым мог бы позавидовать любой человек его ранга в столице. Однако, несмотря на все это, нечто необъяснимое угнетало его, не давало ему покоя. Он пытался найти причину в восточном образе жизни, жалкой отсталости и праздной роскоши, в мучительной ограниченности принципов ислама. Его мир был ему чужим, и это, быть может, наиболее страшно. Особенно остро он ощущал это в каждодневной жизни, в ее проявлениях, связанных с желаниями не только плоти, но и души. Жены в Константинопольском гареме удовлетворяли его физические потребности, но сердце его оставалось пустым. Благодаря жизни за границей у него сформировалось новое представление не только о женщине, но и о многих других вещах, посредством которых человек реализует себя, выражает свою человеческую сущность. Но в то же время, если вдуматься, Амурат ощущал свою неразрывную связь с миром, в котором родился и которому принадлежал. Этот мир со всей его фанатичностью и обреченностью угасал у него на глазах, и это причиняло ему страдание.

Война, печальные поражения, никчемность людей, руководивших государством, его собственная неспособность предпринять хотя бы что-нибудь, совершить решительный шаг и, наконец, эта апатия — всеобщая жалкая апатия — разве не было все это доказательством того, что их мир идет к гибели?

Снаружи стало уже совсем темно. За его спиной огонь в камине приятно мерцал. Снова пошел дождь. В нижнем этаже большого дома Аргиряди светилось несколько окон. Кто-то поднимался по лестнице с лампой в руке. Потом открылась одна из дверей и в комнату, расположенную как раз напротив его, вошла дочь Аргиряди. Амурат только сейчас заметил, что, вероятно, это была ее комната — просторная, красивая, обставленная мебелью в темно-зеленых тонах.

Девушка поставила лампу на стол и подошла к книжной полке. Амурат застыл у окна. София взяла маленький том и села возле лампы.

Свет, падавший от лампы, очерчивал высокий чистый лоб, изящный профиль. Встав со стула, она пересела на восточный пуфик и раскрыла книгу.

В чертах ее лица действительно было что-то утонченное, в них угадывался и незаурядный ум. Он сразу заметил это. А сейчас, в мягком свете лампы, видел это еще яснее. И впервые Амурат остро ощутил сдержанное, но смущающее его очарование девушки.

И еще сильнее почувствовал свое одиночество.

Подойдя к камину, он уставился на мерцающие угли. Женщины — это не только чувственность, но также и чувство. Гаремы — порождение ислама — отняли у него чувство. Готовое удовольствие, которое дарили ему покорные жены, всегда бывало лишь удовлетворением чувственности и ничем больше. Он снова подошел к окну.

София продолжала читать. Грудь ее упиралась в стол, и это подчеркивало ее изящную линию.

Спустя немного времени София подняла глаза от книги и, глядя на язычок пламени под ламповым стеклом, слегка улыбнулась каким-то своим мыслям. Улыбка была хорошей. Девушка долго смотрела на пламя, рука ее машинально листала страницы.

Из открытого окна на первом этаже разнесся бой часов. Девушка обернулась, прислушалась, будто считая удары. Отбросив назад волосы, встала. Посмотрела на раскрытую книгу, лежавшую на столе, и стала медленно расстегивать платье.

Амурат на мгновение почувствовал себя неловко, но не отвел глаз от светлого квадрата окна напротив. В комнате вдруг стало жарко. Он чувствовал, что щеки его пылают.

София расстегнула платье, сунула в книгу закладку и положила ее на кровать. Достала длинную ночную рубашку, потом оглянулась, словно что-то искала. Подошла к окну и задернула занавеску. Занавеска скрыла от взгляда комнату, но осталась щель как раз напротив кровати.

Амурат видел тень раздевающейся женщины, ее прекрасные грациозные движения. Потом тень переместилась в сторону кровати, и в щель он увидел нагую девушку, изящную, как статуя. Она наклонилась и развернула рубашку. Амурат ощутил в висках горячие толчки крови. Он любовался непринужденными движениями стройного тела, гладкой великолепной женской плотью, нежной линией плеч и бедер, мягко освещенных лампой. Дочь Аргиряди быстро надела ночную рубашку, вынула шпильки из волос, сделала шаг к кровати и исчезла из виду.

Через щель просачивался бледный свет лампы, как отблески прекрасного мимолетного видения.

Амурат сел. Щеки его еще горели. Он думал о войне, о своем доме, об этой девушке, что жила напротив. Тер с досадой лоб, в глубине души прекрасно понимая, что это необъяснимое смятение вызвано одиночеством, мукой от прикосновения к чему-то, чего он был лишен всю свою жизнь.

6

В верхней части сада, позади барака, послышался шум листьев, посыпались камешки.

Борис вскочил, выхватил из-под подушки пистолет и присел на корточки возле окна, откуда лучше всего был виден подход к бараку.

Слышно было, как птицы перелетают с ветки на ветку. Кусты поредели, но, несмотря на это, в глубине сада ничего нельзя было различить.

Раздался короткий свист, после паузы — удар камня о камень.

Это был Тырнев. Борис дважды постучал пальцем по стеклу — условный знак, что понял, но не спрятал пистолета до тех пор, пока среди деревьев не появилась сухопарая фигура владельца постоялого двора. За ним, низко наклоняясь под ветвями деревьев, шел высокий светловолосый человек. Грозев внимательно наблюдал за ним. Когда оба вышли на открытое место и выпрямились, он его узнал.

— Анатолий Александрович! — невольно воскликнул Борис. Рабухин улыбнулся и помахал рукой. Он немного загорел, но в остальном совсем не изменился.

Грозев вышел ему навстречу.

— Откуда вы? — спросил Борис, вводя гостя в тесную комнату барака.

— Издалека, — улыбнулся Рабухин. Повесив пиджак на спинку единственного в бараке стула, он устало опустился на лавку. — И главное, большую часть пути я проделал пешком, — и он взглянул на Грозева своими светлыми, всегда смеющимися глазами.

— До Хасково добрались?…

Тырнев вытащил из полотняного мешочка завернутую в бумагу снедь, молча положил пакет на стол и вышел.

— Добрался, — Рабухин кивнул головой. — Дошел даже до Ивайловграда, но не смог встретиться с людьми из отрядов. Наверное, они в горах. В июле, когда Сулейман-паша перебрасывал свои войска из Дедеагача, они действовали на самой железнодорожной линии, в двух местах перерезали ее, но потом снова ушли в горы.

Борис подошел к деревянной кровати, поправил соломенный тюфяк.

— Если вы устали, — сказал он, — можете отдохнуть…

— Спасибо, — отозвался русский, — я чувствую себя достаточно бодрым. Ваш бай Христо чудесно меня подкрепил.

Грозев вытащил из-под подушки кисет с табаком, вынул из кармана пиджака несколько кусочков папиросной бумаги и все это положил перед русским. Рабухин начал молча скручивать цигарку.

— Будете в этом бараке изгнанником со мной на пару, — Борис лукаво взглянул на своего гостя.

— Лишь бы не дали нам долго скучать… — улыбнулся русский, очищая конец цигарки от табачных крошек.

Оба молча закурили.

— Сейчас необходимо выждать перегруппировку наших сил, удар по Плевену, — продолжал немного погодя русский, — и тогда, по всей вероятности, вновь пробьет час Фракии.

— Нам не хватает исключительно важной вещи, — покачал головой Грозев, — связи, надежной, постоянной связи с фронтом или же организационного центра. Та связь, что мы имели, провалилась. Арест Блыскова и нашего курьера, о чем i рассказал вам Тырнев, раскрытие нашей деятельности ставят нас в еще более неблагоприятные условия. Сейчас для нас представляет трудность даже доступ в город…

Рабухин посмотрел на него долгим взглядом:

— Связь мы наладим…

— Как? — спросил Грозев. — Вы видите, никто из наших людей не может покинуть город…

— Может, вы слышали, — сказал Рабухин, — что после восстания первые сведения о турецких зверствах во Фракии доходили до корреспондентов в Константинополе таинственным путем. В то время я находился там, намереваясь проникнуть в пострадавшие области. Несмотря на все усилия, мне не удалось получить разрешения. Не смог его добиться и князь Церетелев из Одрина. В то же время, однако, в Константинополь поступали подробные описания всех событий. В Европе их публиковали. Я несколько раз беседовал с сотрудниками нашего представительства, но и они не знали, кто посылает эти сведения. Связь с Фракией была полностью прервана. Вне всяких сомнений, сведения прибывали с дипломатической почтой. Ясно было также, что их поставляет опытный человек, которому известно, что русское представительство находится под усиленным наблюдением, и потому он направлял их в другое место.

В течение многих месяцев этот таинственный человек оставался для нас неизвестным. Мы предполагали, что им мог быть австрийский консул или лицо, посланное из Самокова американскими миссионерами, но все это были лишь предположения. Ничего точно нам не было известно. Только нынешней весной, незадолго до объявления войны, когда я ехал через Болгарию и встретился с вами в Пловдиве, мне стало известно, кто этот человек. И знаете, каково было мое изумление, когда я узнал, кто он!

— Вероятно, какой-нибудь корреспондент, — сказал Грозев.

— Нет. Представьте себе, это не корреспондент и не специально подготовленный человек, а совсем обыкновенный мелкий служащий в одном из консульств.

— Здесь, в городе?

— Да, в городе…

— Странно, — поднял брови Борис, — я не знаю, чтобы в здешних консульствах работали болгары.

— Он не болгарин. Насколько мне известно, он хорват.

— Как его фамилия?

— Илич… Служит архивариусом в австрийском консульстве.

— Хорват, говорите… Странно, почему я его до сих пор не видел.

— Даже если бы вы его увидели, — сказал Рабухин, — вряд ли он произвел бы на вас впечатление. Это совсем невзрачный человечек. Я сам поразился тому, что у человека, молчаливая дерзость которого положила начало политической буре в Европе, может быть столь заурядная внешность. И это заставляет меня верить, что установленная через него связь будет быстрой и надежной…

7

День, когда умерла Жейна, был необыкновенно светлым и тихим. Одним из тех солнечных дней ноября, когда утомленная после лета равнина отдыхает в ожидании зимы.

На следующий день после того, как Жейна получила в Пловдиве сильное кровоизлияние, Димитр Джумалия отвез мать и дочь в Герани, убежденный в том, что свежий воздух предгорья и покой старого дома вернут больной силы. Несмотря на это, Жейна больше не встала с постели. Она угасала с каждым днем, погруженная в странное бессилие, в мысли, мечты и воспоминания, которыми жила. Когда она лежала, безучастная ко всему вокруг, все в доме затихало, как будто он был безлюдным.

Но были и другие минуты, когда она поднималась на подушках и видела за окном на горизонте очертания городских холмов. Тогда она чувствовала, что ее снова охватывает лихорадочное возбуждение, в котором она пребывала многие месяцы в этом городе — со времени их возвращения и до того одинокого часа, когда она его покинула.

Из ее сознания словно бы исчезло всякое осязаемое представление о Грозеве. Порой ей казалось, что она не смогла бы точно восстановить даже выражение его лица. Она видела лишь отдельные его черты — глаза, шрам, иногда улыбку, внезапно вспыхнувший взгляд. По вечерам она с тайным нетерпением ожидала возвращения из города Никодима, ездившего туда с обозом, жаждущая новостей, которые старик мог привезти. Эти часы ожидания казались ей нескончаемыми.

Сперва заходило солнце. Сейчас, осенними вечерами, закаты стали быстрыми, незаметными. В комнате вдруг наступал приятный полумрак, предметы теряли свои очертания, картины на стенах превращались в неясные пятна. Во дворе зажигали фонари.

Потом где-то далеко в поле слышался звон бубенцов. Когда повозки приближались к воротам, раздавалось громыхание колес по булыжнику, возле дома наступала суета, голоса звучали громко и возбужденно. В своей комнате наверху Жейна ждала, наблюдая за игрой светотени на оконных стеклах, пытаясь уловить настроение людей, их радость или тревогу. Затем голоса постепенно затихали, удаляясь к сараям и навесам. Тогда слышались шаги матери, поднимавшейся по лестнице. Мать держала в руке зажженную лампу, при свете лампы лицо ее казалось еще более утомленным.

— Что нового в городе? — спрашивала Жейна ровным голосом, преодолевая волнение.

— Ничего… — отвечала Наталия. — Война… — И, поставив лампу на стол, озабоченно прикладывала ладонь ко лбу девушки.

— Никодим заезжал домой?

— Заезжал…

— К нам кто-нибудь приходил?… Кто-нибудь нас спрашивал?…

— Кому нас спрашивать… Только дядя заходит по утрам и вечерам…

В душе ее разливалась пустота, гасла надежда, на смену трепетному ожиданию приходило разочарование. Наступали самые тяжелые и трудные часы — ночные.

Было и еще одно обстоятельство, делавшее жизнь в имении столь одинокой. Вначале оно почти не замечалось, но с течением времени ощущалось все более и более осязательно.

София, которую она видела в Пловдиве довольно часто, сейчас находилась от нее далеко. Редко приезжал и Павел Данов. Сначала Жейна предполагала, что он снова занялся своей работой — переводами Руссо, но оба раза, когда он наведался в имение, поведение его выглядело немного странным. Он заводил беседу, стараясь ее развлечь, но мысли его были какими-то разрозненными. Последние дни Жейна все чаще думала о нем, вспоминала, не обидела ли она его ненароком, не она ли виновата в том, что он изменил свое отношение к ней.

Вечером накануне своей смерти Жейна попросила передвинуть ее кровать к окну. Ей подложили под спину подушки, и она стала смотреть в окно. На равнину, лежавшую за холмами, голубоватым туманом опускались осенние сумерки.

Жейна жадно глядела на угасающий день до тех пор, пока в оконном стекле не осталось лишь отражение лампы, зажженной у ее постели. К полуночи началась агония. Сначала ей показалось, что воздуха в комнате становится все меньше и меньше. Откинувшись на подушки, она видела на своей тени на стене, как судорожно вздымается ее грудь. Она жадно дышала, словно старалась уловить последние глотки воздуха, которые могли бы ее спасти.

У постели сидела Наталия, испуганная быстрым ухудшением состояния дочери, растерявшаяся от невозможности обратиться к кому-либо за помощью в этом безлюдном месте, в этой непроглядной ночи.

На рассвете, когда у Жейны потемнели губы, а лицо приобрело синеватый оттенок, она спустилась вниз, разбудила Никодима и послала его в город за врачом.

Затем снова присела у постели Жейны. Потеряв всякое представление о времени, она держала дочь за руку и неотрывно глядела на ее лицо, под прозрачной кожей которого очерчивались скулы.

Приехал доктор Николиди. Он осмотрел Жейну, проверил ее пульс, потом вышел за дверь и, взглянув на Наталию поверх очков, беспомощно пожал плечами.

Медленно наступал новый день, утомленный тяжелой ночью. К утру Жейна стала дышать спокойнее, но глаза у нее провалились, а лицо посерело. В доме стояла необычайная тишина. Все переговаривались между собой шепотом, повозки не выехали со двора.

Побыв еще некоторое время, врач закрыл свой чемоданчик и сказал:

— Мне нужно вернуться в город. Старый Чалыков плох, я должен его осмотреть. Я предупредил дома, что к обеду вернусь…

— Есть ли хоть какая надежда, доктор? — Наталия посмотрела ему в глаза.

Врач немного помолчал, потом покачал головой, пожал, прощаясь, руку Наталии.

— Все же, — сказал он, — я к вечеру зайду к вашим. Дайте мне знать, как она…

Он вышел. Сел в фаэтон, и лошади, вытянув шеи, поскакали вниз по дороге. Солнце уже поднялось высоко, в его лучах тополя пламенели багрянцем. Над равниной плыл легкий аромат влажной земли, рождая в сердце неясную грусть, ощущение мимолетности всего земного.

В получасе езды от имения врачу повстречался Павел Данов верхом на лошади. Никодим заехал утром и к ним. Молодой человек, поздоровавшись с врачом, озабоченно спросил:

— Как она, доктор? Я узнал, что ей стало хуже сегодня ночью…

— Ее состояние безнадежно, дружок, — сказал Николиди, не выпуская руки Павла из своей. — Вопрос нескольких часов…

— Безнадежно? — повторил Павел, как бы не сознавая смысла сказанного.

— Абсолютно, — кивнул головой Николиди, — то, что я видел сейчас в имении, — агония.

Немного помолчав, Павел произнес, не поднимая головы:

— До свидания, доктор…

Пришпорив коня, он поскакал в сторону имения. Врач обернулся, посмотрел на всадника долгим взглядом и жестом приказал извозчику ехать дальше.

Жейна лежала с закрытыми глазами, но где-то в глубине своего существа ощущала лучистый свет этого необыкновенно тихого дня. Дыхание ее было учащенным, но все внутри медленно остывало.

То, что происходило вокруг, едва доходило до ее сознания. Словно во сне слышала она стук колес фаэтона, выезжавшего на дорогу, потом звон бус, цоканье копыт коня. Время от времени она чувствовала, как вдруг куда-то проваливается, потом вновь всплывала на поверхность, обессиленная, утратившая представление о времени.

Несколько раз она открывала глаза, но предметы в комнате сливались, свет просачивался словно сквозь дымовую завесу.

«Может, это конец», — подумала она и впервые ощутила страх. Попыталась подняться, но потолок опустился и придавил ее своей тяжестью. Она почувствовала, что тонет — навсегда, безвозвратно, теряет представление обо всем.

Тогда где-то вдали послышались чьи-то шаги по лестнице. Они показались ей знакомыми, и она вдруг подумала, что находится в Пловдиве, у себя дома, и это его шаги, которых она ждала столько ночей.

Шаги звучали все яснее, все ближе. Кто-то открыл дверь. Сквозь туман Жейна увидела его силуэт. Это показалось ей настолько невероятным и страшным, что она вдруг приподнялась на подушках — задыхающаяся, бледная как полотно. Его руки сжали ее пальцы. И только тогда она узнала Павла. Она молчала, пока не осознала всего. Потом тихо прошептала:

— Как хорошо, что вы пришли…

Павел почувствовал, как весь мир вокруг него обрушился в прозрачную глубь этого необыкновенно солнечного дня. Наклонив голову, он прижался лбом к ее руке. Ее пальцы коснулись его лица, и Павел замер, согретый этой мимолетной лаской, которую он ждал всю свою жизнь.

8

К началу ноября сведения о положении на фронте были все еще неясными. Но одно было несомненно: с каждым днем кольцо вокруг Плевена сжималось. То, что маршал Сулейман-паша принял на себя командование силами в квадрате Русе — Шумен — Силистра — Варна, не только не принесло обещанного перелома в ходе войны, но и не облегчило положения осажденных.

Грозев дважды собирал людей в бараке на Бунарджике, но вел себя осторожно и в дальнейшем предпочел держать с ними связь только через Тырнева. Турецкий шпионаж в городе усилился. По корчмам, постоялым дворам, по всем перекресткам сновали сомнительные личности, ко всему прислушивались и приглядывались.

Погода была холодной и пасмурной, и они с Рабухиным иногда часами оставались наедине, увлеченные разговором, пытаясь прогнать чувство оторванности и вынужденного бездействия.

Через Илича пришло несколько сообщений. Но Джурджу не ставило никаких определенных задач, ограничиваясь лишь общими советами, которые обоим были известны. Советы эти явно исходили от второстепенных лиц в комитете. По всему было видно, что ядро эмигрантов уже переместилось на освобожденную территорию Болгарии.

Грозева мучило состояние неопределенности. Ему не сиделось на месте, он то возбужденно шагал по комнате, то заводил длинные разговоры с Рабухиным или принимался читать все, что Бруцев и Калчев ему принесли.

Лишь по вечерам, когда они ложились спать и в комнате слышалось ровное спокойное дыхание Рабухина, Борисом вновь овладевали мысли о Софии. Он вставал и подходил к окну. Холмы были окутаны туманом, и город казался далеким и загадочным.

Только к середине ноября Тырнев принес новости, нарушившие кажущееся спокойствие их жизни. Приближались события, которые должны были положить конец мучительному ожиданию.

Рабухин получил через Илича распоряжение отправиться в Карлово и установить непосредственную связь со своим штабом через человека, который, судя по всему, скрывался в этом покинутом населением сожженном городке.

После ухода Рабухина предчувствие близких перемен вывело Бориса из известного равновесия — теперь он все дни проводил в лихорадочном ожидании, охваченный радостной надеждой.

Однажды поздним вечером к нему в барак пришел Павел Данов. Он был необычайно бледен. Войдя, закрыл за собой дверь и промолвил глухим голосом:

— Жейна умерла…

Вначале эта новость словно бы не дошла до сознания Грозева. Затем после короткого молчания он сочувственно произнес:

— Какое несчастье для ее родных… Мне кажется, старика поддерживала лишь мысль о Жейне.

Павел подошел к Грозеву. Он явно хотел что-то сказать Борису, но был подавлен и растерян.

Однако Борис этого не заметил. Предложив Павлу стул, он задумчиво проговорил:

— Как несправедлива жизнь… Такая юная, почти ребенок…

— Жейна вовсе не была ребенком, Борис… — возразил Павел.

Грозев внимательно посмотрел на него, не поняв, что именно он имел в виду. Потом сел на лавку напротив него.

— Садись, — он снова указал гостю на стул. — Почему ты не хочешь сесть?

Павел не ответил. Подойдя к окну, он уставился в ночной мрак за стеклом. Потом обернулся, будто собираясь что-то сказать, но промолчал, ин оперся рукой о спинку стула, тень колебания исчезла с его лица, осталась лишь бесконечная усталость.

— Сядь, ты устал, — настойчиво повторил Борис.

— Нет, спасибо, — отозвался Павел, — я просто хотел повидаться с тобой. Пойду… Уже поздно…

Он наскоро попрощался и, наглухо застегнув плащ, словно вдруг почувствовал холод, нырнул в темноту.

— Странный человек… — вполголоса произнес Борис, возвращаясь в барак. Затем он погрузился в документацию старого комитета в Пловдиве, которую вчера принес ему Тырнев. Только глубокой ночью, задув свечу, чтобы лечь спать, он на мгновение вспомнил о Жейне. Мысль о ней вспыхнула и тут же погасла.

Павел шел в темноте по склону холма и думал о чувствах и судьбах людей. Может быть, этому миру нужны столь странные несовпадения, непрерывные поиски и ожидания, надежды и страдания. Может, чувства живы именно благодаря этой неутолимой жажде.

Вокруг расстилался густой и влажный мрак, напоенный печальным ароматом осеннего леса.

Спустя три дня в барак на Бунарджике пришли взволнованные Тырнев и Калчев. Из надежного источника им стало известно, что мютесарифство решило установить строгий контроль за всеми, кто прибывает в город, и обыскивать их при въезде.

Грозев молча выслушал новость.

— Сколько у нас винтовок? — обернулся он к Косте Калчеву.

— Сорок две… — ответил Калчев.

— А сколько у Тырневых?

— Тридцать шесть, — сказал Тырнев, — я спрятал их в сарае под сеном.

Грозев задумался.

— Если нам потребуется действовать с оружием в руках, это оружие должно быть в центре города. А у нас там нет склада, нет надежного места.

Наступило короткое молчание.

Тырнев глянул исподлобья на Грозева и усмехнулся:

— Опять придется нам обратиться к Димитру Джумалии… У него склад в Тахтакале… Это самое удобное для нас место, легко будет раздать оружие людям…

Грозев помолчал, что-то обдумывая, затем произнес:

— Верно… Более удобного места не найти…

Калчев посмотрел на Тырнева.

— Кто свяжется с Джумалией?

— Павел Данов, кто же еще… — пожал плечами Тырнев.

9

Джумалия прикрыл тяжелую дверь своего склада под Астарджийским постоялым двором.

— Если нужно, здесь можно спрятать не винтовки, а пушки, — сказал он. — Видишь, пустой… А ты развел тут разговоры вокруг да около вместо того, чтобы сказать прямо…

— Правду говоря, бай Димитр, я колебался, стоит ли снова обращаться к тебе, — взглянул на него Павел. — Столько несчастий свалилось на твою голову…

Джумалия зажег сальную свечу и повел Павла внутрь. В глубине помещения была железная дверь. Старик откинул крюк и открыл дверь. На них пахнуло затхлостью и прелой шерстью.

— Здесь, — пояснил Джумалия, осветив длинное узкое помещение, — есть крышка, под ней вход в подвал. Положишь их туда.

Павел оглядел помещение. На полу лежали рулоны грубого сукна и полотна, разноцветная пряжа.

— Удобное место, — произнес он. — Склад материи и пряжи… — Он постучал ботинком об пол.

— Внизу есть другой выход?

— Есть, — ответил Джумалия, — окно, выходящее во двор. Оттуда можно выйти на другую сторону постоялого двора, в переулок суконщиков.

— Хорошо, бай Димитр, — Павел вынул часы, посмотрел на них, — через полчаса должны приехать…

— На фаэтоне их привезут или на телеге?

— На фаэтоне Грудьо, — ответил Данов. — Привезет их наш человек. Они закутаны в сукно — будто тебе привезли материю, — он усмехнулся.

Потом снова огляделся.

— Сейчас, — Павел снял пиджак, — надо подготовить подвал, а ты ступай в склад и жди. Как услышишь фаэтон, сразу зови меня…

Джумалия поставил подсвечник на полку и сказал Данову:

— Если, не дай боже, что-нибудь случится, тут же запри дверь. Снаружи ее трудно открыть. Пока откроют, успеешь выбраться из подвала и через задний двор выйти в переулок суконщиков.

Он прошелся по складу. Сквозь грязные стекла верхних окошек едва пробивался тусклый свет осеннего дня. Джумалия подошел к конторскому столу, сел и, выдвинув ящики, начал бесцельно перебирать пожелтевшие от времени документы.

«Какие настали времена! — думал он. — Раньше разве кому-нибудь могло прийти в голову прятать оружие в Тахтакале… Весь народ поднялся, все бурлит!..»

И в душе его вновь вспыхнула жажда некоего возмездия, которого он давно уже ждал, не зная в точности, откуда и когда оно придет.

Он встал и направился к двери. Голова у него горела, ему хотелось выйти на воздух.

Открыв дверь, он посмотрел вниз, в сторону торговых рядов. Там и сям перед магазинчиками светились жаровни, их огоньки казались очень яркими в пасмурном свете ноябрьского дня.

Джумалия покачал головой. Все вокруг тихо-мирно, но это только так кажется, это на поверхности. Внутри же все бурлит и клокочет, Джумалия чувствовал это кипение в своей груди.

И если бы сейчас кто-нибудь велел ему поджечь свои склады, как это сделали во время апрельского восстания Свештаров и Кундурджия, он бы, не моргнув глазом, поджег их, и рука его не дрогнула бы при этом. Что это — он совсем потерял голову или сошел с ума?

В верхней части улицы раздалось громыхание. Он обернулся и увидел, что из-за поворота выехал фаэтон Грудьо.

Старик быстро вернулся в склад и, отворив железную дверь в глубине помещения, взволнованно сообщил:

— Павел, едут…

Данов вытер одну ладонь о другую, надел пиджак и пошел ко входу в склад.

Перед ним уже остановился фаэтон. С заднего сиденья, где лежал груз, завернутый в сукно, соскочил Димитр Дончев. Вбежав в склад, он запыхавшись произнес:

— Такое, черт возьми, невезенье… Только миновали мост, как со стороны турецких бань навстречу нам Апостолидис. А он имеет против меня зуб еще со времен комитета. Оглядел меня и рулоны так, словно ощупывал. А потом его фаэтон повернул и поехал за нами Мы проехали по Станционной, свернули к площади Тепеалты, кружили по всем торговым рядам за мечетью Аладжа, пока от него не отделались… Но не знаю, потерял ли он окончательно наш след…

— Быстрей! — приказал Данов. — Сгружайте, и пусть фаэтон сразу же едет вниз, к крытому рынку. Грудьо чтоб ни слова не проронил о том, где останавливался… Ты якобы слез у мечети Аладжа, и он тебя больше не видел…

Дончев вышел и начал быстро вносить рулоны ткани. Данов принимал и, сгибаясь под их тяжестью, бегом относил в другое помещение, где крышка подвала была уже откинута.

Когда был внесен последний рулон, фаэтон быстро покатил к рынку, а Джумалия, закрыв наружную дверь на засов, пошел к Данову и Дончеву, чтобы помочь им снести оружие в подвал.

Дончев старался выглядеть спокойным, но было видно, что он расстроен встречей с Апостолидисом.

Стоя со свечой в руке над люком, ведущим в подвал, Джумалия показывал, куда класть оружие.

Вдруг в наружную дверь сильно постучали. Павел быстро поднялся из подвала и прислушался к раздававшимся голосам. Стук повторился, теперь к нему присоединились и удары прикладами.

Павел посмотрел на Джумалию. Повернутое в профиль лицо старого мастера выражало решимость и силу — такого выражения Павел никогда еще у него не видел.

— Закройте за мной дверь на задвижку! — тихо, но властно произнес Джумалия. — Чтобы взломать эту дверь, им потребуется не менее получаса…

Он прошел в основное помещение склада.

Удары снаружи становились оглушительными. Слышно было, как в дверь били чем-то тяжелым.

Павел повернулся к Дончеву. Лицо Павла было бледно, но темные глаза смотрели решительно.

— Положи винтовки в нишу, — сказал он. — Я сейчас спущусь. Выйдем через задний двор в переулок…

Дончев исчез во мраке подвала. Данов взял несколько рулонов и сложил их в кучу позади поднятой крышки.

Мысль у него лихорадочно работала. Сейчас самым важным было спасти оружие. Он положил на кучу еще несколько рулонов. Если турки не заметят крышки в подвал, они еще этой же ночью вытащат винтовки через подвальное окно.

Павел подошел к полке и погасил свечу. Потом спустился по лестнице в подвал и медленно опустил крышку над головой. Куча рулонов рассыпалась и погребла под собой люк.

Стоя посреди помещения, Джумалия смотрел, как под ударами гнется железо двери. Снаружи били по перекладине дверной рамы. Пыль вздымалась столбом. В слабом свете, просачивавшемся сквозь верхние оконца, она казалась дымком — легким и серебристым.

Джумалия пытался понять, почему все так произошло, но не мог. Все сомнения и тревоги, мучившие его последние годы, вдруг утратили всякий смысл, остались где-то далеко — в торговых рядах на площади, в доме на холме.

Не думал он и о том, что у него спросят и что он ответит. Ему было все равно. Лишь мысль о возмездии еще тлела в глубине души, всю жизнь терзаемой горечью и бессилием.

Дубовая дверная рама дрожала от ударов. Ему вдруг вспомнилось, что он заказывал ее в Стрелче, славившейся своим дубом — твердым и сухим, способным пережить шесть человеческих поколений.

Джумалия огляделся. Впервые он видел столь пустой склад. Железные скобы, крепящие раму, гнулись, сыпалась цементная крошка. Весь склад гудел, клубы пыли поднимались до потолка.

Неожиданно ему пришло в голову, что он не задвинул нижний засов — дверь продержалась бы больше времени. Подойдя к двери, он попытался задвинуть железный стержень в паз.

Снаружи услышали, что кто-то запирает дверь на засов. Раздалась турецкая брань, затрещали винтовочные выстрелы. Джумалия изо всех сил нажимал на стержень — еще немного, и он войдет в паз. Снаружи снова послышались выстрелы. Запахло порохом. Острая боль пронзила живот, потом позвоночник. Джумалии показалось, что в него воткнули металлический стержень — тот самый, который он держал в руках еще миг назад.

Он судорожно глотнул воздух, будто собираясь что-то сказать, но из груди его вырвался лишь глухой стон. Джумалия согнулся и рухнул на пол. Последнее, что он увидел, была нависшая над ним пыль, ставшая вдруг багровой и тяжелой.

Стражники, посланные из управы прочесать квартал, шли за Апостолидисом, рыскавшим в поисках фаэтона по узким улочкам позади Астарджийского постоялого двора. Апостолидис оглядывал улицу над головами прохожих, его худая фигура в темном аккуратно застегнутом сюртуке была видна издалека.

— Вон он!.. — воскликнул Данов, увидев Апостолидиса на углу переулка суконщиков.

Переулок оказался тупиком, в конце его находилось несколько турецких кофеен. Рядом с Павлом была дверь соляной лавки. Изнутри доносился монотонный шум жернова.

— Давай сюда… — быстро произнес он и обернулся посмотреть, где Апостолидис.

Но было уже поздно. Левантиец заметил Дончева, и стражники, расталкивая народ, бежали к ним с обеих сторон переулка.

— Быстрее!.. — крикнул Павел. — Я их задержу, пока ты найдешь выход…

Дончев исчез за дверью. Подбежавший первым стражник толкнул Данова, но тот не двинулся с места. Стражник ударил его прикладом винтовки. Павел крепко уперся спиной в дверь.

— Бей его! — закричал второй стражник, замахнувшись кулаком. Павел принял удар и толкнул плечом первого стражника, который пытался отодвинуть его от двери. Но тут на него обрушился новый, сильный удар, и улица закружилась у него перед глазами.

«Нашли ли они оружие?…» — подумал он. До его угасающего слуха донеслись, словно далекое эхо, два выстрела.

10

Придя в себя, Павел сначала не мог понять, где он и как сюда попал.

Ощупал лицо, на руке остались следы засохшей крови. Одежда была в грязи, на лацкане пиджака темнели красные пятна, Но очки были целы. Сняв их, Павел внимательно их осмотрел. Потом сунул руку во внутренний карман и установил, что документы, которые были у него с собой, тоже налицо, в том числе и письмо американского посольства в Константинополе.

Значит, привели его сюда в спешке, даже не обыскав.

Он оглядел тесную камеру, в которой находился. Единственное узкое окошко, забранное железной решеткой, находилось высоко под потолком. Через него виднелся кусочек неба и старая, потемневшая от влаги стена.

Сквозь окошко просачивался тусклый свет — похоже, было либо раннее утро, либо предвечерний час пасмурного дня.

Голова у него была тяжелой, словно налитой свинцом. В висках пульсировала боль.

Сняв пиджак, Павел лег на деревянные нары и накрылся им. Стало немного легче.

Он находился в тюремной камере. Но где? И что случилось с Дончевым и с оружием?

Вдруг он вспомнил о Джумалии. Вскочил, сделал несколько шагов, снова сел. Что произошло со стариком? Перед его мысленным взором возникло лицо старика.

Снаружи стало темнеть. Наступал вечер. Откуда-то снизу доносились тяжелые шаги и грубые отрывистые возгласы. Слов нельзя было разобрать, но говорили явно по-турецки. В замочной скважине повернулся ключ, раздался щелчок, и дверь открылась. Появился пожилой турок в синем засаленном мундире.

— А, пришел в себя… — сухо произнес он.

Позади стоял другой турок, державший зажженный факел и какую-то медную посудину, вероятно, с едой.

Пожилой положил в миску немного вареного риса и поставил миску возле нар. Один глаз у него был незрячим, белок зловеще блестел при свете факела.

— Где я? — спросил Павел.

— Ну и пройдоха… — раздраженно произнес стражник. — Дурачка из себя корчит… — И, захлопнув за собой дверь, снова повернул ключ в замке. Голоса постепенно затихли.

Данов встал и подошел к окошку. Небо было абсолютно черным, без единой звездочки. Наверное, снаружи было холодно и облачно.

Сквозь тяжелую пелену боли с трудом пробивались мысли. Он мерил шагами камеру, останавливался, прислушиваясь к далекому шуму, внезапному стуку двери, хриплому голосу, бранящемуся по-турецки где-то во дворе, потом снова принимался шагать по камере, от одной стены к другой, стараясь проанализировать все, что случилось, найти причины провала.

Может, нужно было отослать обратно фаэтон, не разгружая оружия? Как трудно принять решение, когда от него зависит судьба других людей! Он обдумывал возможности того, как сохранить тайну их заговора.

Что им о нем известно? Они даже не обыскали его. И оружие никто не выследил от постоялого двора Тырнева. Это было вне всяких сомнений. Встреча с Апостолидисом — вот она, несчастная случайность.

В таком случае, если Дончеву удалось ускользнуть, он — единственный, от кого они могут что-либо узнать. От того, что он скажет, как будет держаться, зависит, быть может, все остальное. Он снова заложил руки за спину и принялся возбужденно кружить по камере. Боль в плечах прошла, но он чувствовал себя разбитым, а ведь его ждало серьезное неизвестное испытание!

Мысль об этом заставила его вернуться ко всему, что он перечитал, пережил, передумал. Именно теперь он мог себя проверить.

Он понимал, что все, что было до сих пор, — лишь начало. Жизнь его разделилась на две части — путь, исполненный противоречий, вопросов и сомнений, который он прошел до этого момента, и путь, начинающийся здесь, путь, на котором нет места сомнениям и колебаниям.

В течение трех дней Данова никто не беспокоил. Только одноглазый стражник в полдень и вечером приносил рисовую кашу или вареную пшеницу, холодную и вязкую, как студень.

Павел ложился спать поздно ночью, истощенный бесконечным кружением по камере. Спал беспокойно, пробуждаясь от малейшего шума или людского говора.

И потому сейчас, когда щелкнул замок, он сразу проснулся и удивился, что пришли так рано. Снаружи была непроглядная темень. Он быстро встал.

В дверях стоял высокий поручик. Позади него одноглазый с фонарем в руке.

— Этот? — спросил офицер.

— Этот, господин… — кивнул одноглазый.

— Выходи! — поручик кивнул головой на дверь. Под глазами у него лежали тени от недосыпания, но выглядел он подтянутым, был свежевыбрит.

Данов надел пиджак, пригладил волосы и вышел из камеры.

В сумеречном свете перед ним открылся каменный внутренний двор тюрьмы. Он находился в Ташкапу — самой страшной тюрьме в городе.

— Куда вы меня ведете, господин? — спросил он офицера.

— Туда, где ты нужен, — ответил турок, подталкивая его в спину.

Должно быть, было уже далеко за полночь, потому что сильно похолодало.

Они спустились на нижний этаж и пошли по коридору мимо каких-то дверей. В некоторых комнатах горел свет и слышался турецкий говор. Перед коричневой дверью в глубине коридора они остановились. Офицер постучал и открыл дверь. Потом толкнул Данова вперед.

Комната была просторной и, как показалось Данову, ярко освещена. За письменным столом сидел полковник средних лет и читал какие-то бумаги. Данов сразу его узнал: это был помощник турецкого правителя Айдер-бег. На диване возле стола сидел еще один турок — старый, седой, с маленькими проницательными глазками. Скрестив ноги, он медленно пил кофе.

Айдер-бег поднял голову и, указав на стул, сдержанно проговорил:

— Садитесь, господин Даноолу…

Вынув пачку смирненских сигарет, протянул Данову.

— Благодарю… — Данов отрицательно качнул головой.

Взглянув на старика, он заметил, что тот, прихлебывая кофе, внимательно изучает его своим острым, как лезвие, взглядом.

— Господин Айдер, — произнес медленно Павел, стараясь подчеркнуть каждое слово, — протестую против того, что без всякого законного основания меня арестовали и привели сюда.

Айдер-бег внимательно посмотрел на него из-под насупленных бровей.

— А каково, на ваш взгляд, господин Даноолу, должно быть законное основание? — спросил он, разглядывая с напускным вниманием кончик карандаша, который держал в руке.

— Если бы я совершил преступление, — ответил Павел.

Айдер-бег вновь поднял на него взгляд и строго сказал:

— Вас подозревают в преступлении, господин…

Он встал и, пройдя перед столом, продолжил:

— Вас задержали в тут момент, когда вы препятствовали стражникам преследовать опасного преступника. Вы преградили им путь и тем самым помешали его поимке.

«Дончев спасся…» — промелькнуло в мозгу Павла.

— Я не знаю человека, о котором вы говорите, и никому я не преграждал путь, — твердо произнес он, смотря Айдер-бегу прямо в глаза. — Истина заключается в том, что в переулке суконщиков на меня напали стражники…

Айдер-бег поглядел в его неподвижные зрачки, казавшиеся огромными за линзами очков.

— Перед этим вас видели вместе, — сказал он, сделав несколько шагов по комнате. — Бесполезно отрицать…

— Мне неизвестен человек, которого вы имеете в виду. Мое задержание вашими органами — недоразумение.

Айдер-бег усмехнулся.

— Видите ли, — обратился он к Павлу, — мы считаем, что вы ни в чем не виноваты. Мы знаем вас, знаем вашего отца. Мы всегда относились к вам с уважением. Вероятно, это была лишь случайная встреча. Вы только скажите нам, с каких пор знаете этого человека, ничего больше нас не интересует. И вы просто встанете и пойдете домой…

«Ишь какие хитрые, — подумал Павел, не сводя глаз с Айдер-бега, — но тут вы просчитаетесь». И, отрицательно качнув головой, сказал:

— Я вновь повторяю вам, господин Айдер, что не знаю человека, с которым, по вашим словам, я был в переулке суконщиков. Я шел из Тахтакале к кофейням, и у соляной лавки на меня напали ваши люди.

Айдер-бег снова усмехнулся, но теперь в его усмешке сквозила неприязнь и угроза.

— Мы ведем войну не на жизнь, а на смерть, — грубо сказал он, прищурив глаза, — и не думай, что нас что-то остановит, если надо будет расправиться с врагом. Заруби себе на носу, что до тех пор, пока ты не расскажешь о своих связях с этим человеком, ты не выйдешь из Ташкапу! А до того мы используем все средства, чтобы заставить тебя говорить…

Старик поставил чашку на стол, вытер рот.

— Это тюрьма, а не баня, голубчик, — сказал он, пожевав губами. — Я знаком с твоим отцом вот уже тридцать лет, и у меня в голове не укладывается, как это ты очутился здесь.

— Я уж не говорю о том, что ты болтаешь по всему городу что не надо, — заговорил снова Айдер-бег, припомнив неприятный разговор во время обеда у Аргиряди. — Везде свои законы. У них — свои, у нас — свои. Это видит каждый разумный человек. — Он мрачно усмехнулся. — А тех, кто не видит, мы подымаем повыше, чтоб увидели. — И он красноречивым жестом обхватил ладонью шею.

Павел горько усмехнулся.

— Господин Айдер, — он посмотрел на турка, — вы проделали эту процедуру со столькими людьми, что вам не составит труда проделать ее еще с одним…

Айдер-бег сжал губы.

— Слушай, — произнес он, подходя к столу, — не воображай, что мы будем разговаривать с тобой, как за чашкой кофе. Можем повести разговор и по-другому. — Голос его стал жестким. — Я вызвал тебя не для того, чтобы ты нас учил уму-разуму. Я спрашиваю: с каких пор и откуда ты знаешь человека, с которым вы были вместе в переулке суконщиков?…

— Я не знаю никакого человека, — ответил Павел, — и как бы вы ни повели разговор, повторю то же самое.

Лицо Айдер-бега посерело: все иноверцы — подлецы, даже когда живут лучше мусульман, сидя на хлебах у падишаха! И поэтому их нужно истребить всех до одного! И даже их семя! Он схватил со стола кожаный ремень с тяжелой пряжкой.

— Кто тебе сказал, собака, что придется повторять! — крикнул он и, замахнувшись, хлестнул Павла ремнем по лицу.

Удар пряжкой пришелся по губам, и сквозь пронзительную боль Данов ощутил вкус крови во рту. К счастью, очки не разбились. Подняв руку, он снял их и зажал в ладони. Потом холодно и презрительно посмотрел на турка близорукими глазами.

Побледневший от ярости Айдер-бег, тяжело дыша, расстегнул мундир.

— На! — взяв со стола, он протянул Данову мелко исписанный лист. — Прочти и запомни: если будешь молчать, произойдет то, что здесь написано. Ты не какой-нибудь неуч, тебе известно, какое сейчас время и что означает военный суд.

Павел надел очки и стал внимательно читать. Это был приговор Пловдивского военного суда, согласно которому он, Димитр Дончев и еще двое человек, которых он не знал, осуждались на смерть за укрывательство оружия. Прочтя, он не поднял головы, делая вид, что еще читает; в то же время мысль его лихорадочно работала.

Пока определенно ясно лишь одно: оружие найдено. Имя Дончева известно им, вероятно, по словам Апостолидиса, а упоминание в приговоре двух незнакомых имен и использование нечетких аргументов свидетельствуют скорее всего о том, что это фиктивный документ и что Дончеву, быть может, удалось спастись.

Подняв голову, Павел посмотрел на Айдер-бега и сухо произнес:

— Я не представал ни перед каким судом, а названные здесь лица мне абсолютно незнакомы…

— Ах вот как? — поднял брови Айдер-бег. Потом хлопнул в ладоши.

Боковая дверь открылась. На пороге появился Дончев, изменившийся до неузнаваемости. Лицо его посинело от кровоподтеков. Один глаз заплыл и был закрыт. Вид Дончева был страшен. Его сопровождал турок. Когда они переступили порог, турок толкнул Дончева на середину комнаты. Тот устоял на ногах, потом медленно повернулся к Айдер-бегу.

Лицо Дончева ничего не выражало, ни один мускул не дрогнул на нем. Данов догадался, что это сейчас самое важное. Дончев не сказал ничего.

Подойдя к Дончеву, Айдер-бег грубо повернул его лицо к Данову и спросил:

— Ты знаешь этого человека?

Взгляд Дончева остановился на Павле.

— Нет, — покачал он головой. — Я никогда раньше его не видел.

— Никогда, а? — желчно усмехнулся Айдер-бег и ударил Дончева по лицу. — Пусть и он посмотрит на тебя, — продолжал турок, возвращаясь к столу, — пусть хорошенько тебя запомнит. Это сейчас очень ему пригодится…

За спиной Данова хлопнула дверь.

— Ваше превосходительство, — услышал он голос поручика, — правитель просит вас немедленно явиться в мютесарифство.

Айдер-бег бросил ремень на стол и молча обменялся взглядом со стариком.

— Пока уведите их! — приказал он.

Дончева вытолкали из комнаты. Айдер-бег медленно приблизился к Данову и процедил сквозь зубы:

— Подумай хорошенько, Даноолу… Если у человека есть глаза, не нужно много ума, чтобы кое-что понять. У тебя еще есть время, подумай…

Офицер вывел Данова.

В коридоре возле горящего на стене факела стоял Дончев. Два стражника, присев на корточки, заковывали его ноги в кандалы. Здоровый глаз Дончева смотрел напряженно, излучая какой-то необыкновенный свет.

Пока офицер закрывал за собой дверь, Павел успел обернуться к Димитру.

Дончев кинул на него быстрый взгляд, и его запекшиеся губы беззвучно, но совсем явственно промолвили:

— Плевен пал…

В это мгновение турок повернулся и толкнул Данова вперед.

«Плевен пал…» — повторял мысленно Павел, сглатывая кровь. Эти два слова будто осветили мрачные своды турецкой тюрьмы, и в их сиянии исчезли, растворились полусонные часовые в коридорах, тусклый свет факелов и пышущее злобой лицо Айдер-бега.

Войдя в камеру, Павел снял пиджак.

— Плевен пал… — произнес он вслух, словно желая увериться в истинности этих слов.

Он сел на постель. Руки у него дрожали. Он посмотрел на них. Когда-то ему казалось, что стоицизм и хладнокровие — это качества настоящего человека.

Он встал и подошел к окошку. На него повеяло ночным холодом. Кусочек неба, видневшийся сквозь прутья решетки, уже начал сереть.

Павел жадно глядел на этот медленный и мучительный рассвет. И неожиданно подумал: на этом свете нет ничего божественнее рождения нового дня.

11

Бои за Плевен начались 8 июля атакой русских войск против окопавшейся в крепости тридцатитысячной армии Осман-паши и закончились туманным утром 28 ноября безоговорочной капитуляцией этой армии.

По ожесточенности и масштабам сражений это была наиболее значительная операция Дунайской армии. А вместе с тем и поводом для активной политической и дипломатической деятельности летом и осенью 1877 года.

Осуществив перегруппировку своих войск возле Плевена и отняв у Сулейман-паши возможность перейти через Балканские перевалы, русское командование предприняло в последние два дня августа мощную атаку на плевенские позиции. Однако к вечеру 31 августа итоги боя оказались весьма неутешительными. Был захвачен лишь редут у Гривицы. Войска Осман-паши почти повсюду удержали свои позиции. В жестоком сражении пали тринадцать тысяч русских и три тысячи румынских солдат. Потери турок не превышали трех тысяч человек.

1 сентября в кабинете Александра II состоялся большой военный совет. Все были угнетены огромными потерями. Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич предложил даже отвести войска от плевенских редутов и развивать наступление вдоль Дуная. Выдвигались различные доводы, проводились аналогии.

Постепенно, однако, здравый разум взял верх. Каждому стало ясно, что Плевен — не просто сложная тактическая задача, а ключ к победе в войне и отсюда — к международному влиянию России на десятилетия вперед. Волею обстоятельств крепость превратилась в решающий козырь в политической стратегии Европы.

Именно поэтому уже поздним вечером совет принял решение: перейти к полному окружению Плевена с последующей продолжительной осадой и подготовкой окончательного удара.

С этой целью ряды Дунайской армии были пополнены новыми 120 000 солдат. Таким образом, к началу ноября численность русских войск в Северной Болгарии составляла свыше 380 000 человек. План осады Плевена разработал лично Тотлебен. Создан был и новый Западный отряд под командованием неутомимого Иосифа Владимировича Гурко. Именно этот отряд захватил одно за другим укрепления западнее города, плотно сомкнул кольцо осады и дошел до Этрополе и Орхане, подготовив тем самым свой будущий победоносный переход через Балканы.

Оказавший упорное сопротивление, но лишенный каких бы то ни было возможностей, Осман-паша, исчерпав до конца все резервы, капитулировал вместе со всей своей армией при попытке осуществить спасительный прорыв в юго-западном направлении.

Это положило конец мучительному застою в ходе войны, так же как и всем попыткам политического вмешательства в нее.

Весть о падении Плевена полетела на юг вместе с первыми снежными хлопьями и пронеслась над притихшей в ожидании, еще порабощенной землей как предвестница долгожданного радостного праздника.

Спустя две недели Рабухин вернулся из Карлово. Ему удалось связаться с русским командованием. На обратном пути он встретился в Пловдиве и с Иличем.

— Похоже, что после падения Плевена, — сказал он, — турки оставят линию Русе-Шумен и сосредоточат все силы, чтобы воспрепятствовать переходу русских через Стара-Планину.

— Вы думаете, что русские перейдут горы сейчас, зимой? — спросил Грозев.

Немного помолчав, Рабухин ответил:

— Вполне вероятно…

Он сел на постель и, осторожно вынимая какие-то бумаги из-под подкладки пиджака, продолжал:

— Во-первых, наше командование быстро провело перегруппировку войск. Это свидетельствует отнюдь не о зимнем покое. — Положив бумаги под подушку, он посмотрел Грозеву в глаза. — Во-вторых, то, из-за чего меня вызвали в Карлово, говорит о многом. Полковник Артамонов лично интересуется планами обороны Фракии и особенно Пловдива. Турки решили организовать мощную оборону Пловдива, Одрина и Константинополя, даже если нам удастся перейти через Балканы. Цель этого — вынудить нас пойти на переговоры о перемирии.

— А вы считаете, — вскочил возбужденно Грозев, — что, перейдя через Стара-Планину, русские согласятся начать переговоры о перемирии?

— Если турки создадут новые оборонительные пояса и это будет угрожать затягиванием войны, я допускаю такую возможность… Именно поэтому в генеральном штабе в Константинополе разработан подробный план румелийского оборонительного фронта.

— И все же, — заметил Грозев, — мне кажется, что, вступив и в Южную Болгарию, русские не пошли бы на перемирие…

Рабухин улыбнулся.

— Вы неважно разбираетесь в законах войны, — сказал он, покачав головой. — Не забывайте, что мы находимся в тысячах верст от России, и это играет огромную роль в любом отношении.

— Вы думаете, что турки могут организовать стабильную оборону во Фракии?

— Может быть, если успеют перебросить войска с северо-восточного фронта и получить новые подкрепления из Азии. Вероятно, именно такова дислокация по плану румелийской обороны.

Помолчав, он медленно произнес:

— Сейчас самое важное для нас — добраться до этого плана…

— Может, нам на помощь придет Илич? — Грозев вопросительно посмотрел на Рабухина.

— Я говорил с ним об этом, — отозвался русский. — В официальных документах и в дипломатической почте не упоминается о таком плане. Пока полковник Артамонов располагает весьма скудными сведениями. Два экземпляра плана посланы главным командованием в конце октября в Пловдив, чтобы все подготовительные работы согласовывались с ним. Один хранится у Айдер-бега в секретном архиве мютесарифства, а другой взял к себе домой под расписку представитель командования в Пловдиве Амурат-бей. Последнее известно мне от Илича, который узнал об этом совсем случайно.

— Как? — поинтересовался Грозев.

— Из разговора Амурат-бея с Адельбургом в канцелярии консульства.

— Но это означает, что консулу известно содержание плана.

Рабухин отрицательно покачал головой.

— Просто Амурат-бей говорил об опасности пожаров в государственных учреждениях и заметил, что хранит у себя дома один экземпляр наиболее секретных документов.

Грозев умолк, погрузившись в размышления.

— И вы думаете, что это подробный план, включающий всю схему обороны к югу от Стара-Планины? — спросил наконец он.

— Несомненно, — кивнул Рабухин, — это план, о котором известно, что разрабатывался он в течение нескольких месяцев под специальным руководством начальника артиллерии Рашид-паши и командующего инженерным корпусом Мехмед-паши. Или, если необходимо представить вам этих людей под их настоящими именами, — под руководством прусского генерала на турецкой службе Штрекера и генерала Блюма.

— И вы уверены, что один экземпляр плана находится в доме Амурат-бея?

— Да, потому что об этом было сказано совсем случайно, в непринужденной беседе. А такие беседы — самые надежные источники получения секретных сведений.

Немного помолчав, Рабухин продолжал:

— Я попросил Илича разузнать подробности о доме, где живет Амурат-бей, но он сказал, что это какое-то отдельное крыло здания, находящееся под усиленной охраной. Даже если организовать внезапное нападение, используя группу подготовленных людей, почти невозможно проникнуть в дом. К тому же в данном случае такое нападение исключено.

Прислонясь к оконному косяку, Грозев молчал.

— Анатолий Александрович, — медленно проговорил он, — Я попытаюсь узнать все подробно.

— Откуда? — с недоумением взглянул на него Рабухин.

— Из очень надежного источника, — произнес все так же задумчиво Грозев. — Завтра вечером мы будем знать, какие существуют возможности.

Засунув руки в карманы пиджака, Рабухин прошелся взад-вперед по комнате, потом остановился и сказал:

— Если нам удастся заполучить этот план, с военной точки зрения это будет нашим самым крупным успехом здесь…

Потом они снова заговорили о падении Плевена, о вероятности зимнего наступления через горы, о возможных местах введения войск во Фракию, о том, когда, в зависимости от успешных операций, кончится война. Стемнело, но и в полной тьме оба продолжали взволнованно беседовать — оживленно и долго, как давно уже не беседовали.

Дни после ареста Павла Данова и Дончева, после убийства Джумалии и обнаружения турками оружия на складе в Тахтакале были Для Грозева самыми трудными за все время его вынужденного уединения. Это были дни печали и отчаяния.

Падение Плевена явилось искрой, вновь зажегшей его душу огнем надежды. Поэтому сейчас оба не могли заснуть, охваченные радостным возбуждением в предчувствии решающих дней.

Где-то около полуночи Рабухин лег. Закурив, он продолжал говорить. Грозев ходил по комнате, и время от времени Рабухин видел на фоне окна его темный силуэт, всматривающийся в далекие огоньки города.

12

Атанас Аргиряди еще раз посмотрел на письмо, лежащее на столе.

— Теохарий! — позвал он.

В дверях показался секретарь.

— Возьми эти документы, — Аргиряди подтолкнул к нему папку, — и подготовь их за пару дней. В конце следующей недели я еду в Константинополь.

Теохарий аккуратно взял папку и молча стал ждать дальнейших распоряжений.

— А сейчас, — продолжал Аргиряди, — выпиши все обязательства гильдии в отношении меня и срочные векселя до конца года. Через несколько минут чтобы ты мне их принес…

Теохарий кивнул и бесшумно вышел из комнаты.

Аргиряди подошел к окну. Силуэты зданий в Тахтакале, низкие лавки и мастерские позади Куршумли утопали во мраке. Все давно разошлись по домам.

Он вернулся к столу, сел, прикрутил в лампе фитиль. Зеленый абажур приобрел опаловый цвет. Аргиряди чувствовал себя уставшим, слабым — и не только физически.

Рука случайно коснулась конверта на столе. Он снова посмотрел на письмо. Взяв его, прочел еще раз, задерживаясь на каждом слове, стараясь проникнуть в его глубинный смысл.

«Уважаемый господин Аргиряди!

Ввиду тяжелого положения с обеспечением населения страны продуктами питания и постоянно растущих трудностей по его снабжению оными созывается заседание государственного торгового совета.

В связи с этим необходимо, чтобы вы явились в Константинополь 15-го сего месяца».

Повернув конверт, Аргиряди посмотрел на большие зеленые печати, на которых ясно виднелись бесчисленные извилистые линии султанского герба. Потом поискал взглядом настенный календарь Ост-Индской компании. Было 3 декабря.

Аргиряди утомленно опустил голову на руку и задумался. Что все это значит? Торговый совет существовал уже давно. Он собирался на заседания раз в год, причем летом, для определения импорта и торговых налогов. Почему заседание решили провести именно теперь? Обычно в письмах указывалось точно, чем будет заниматься совет. Не напоминает ли все это случай со Стефаниди? Его загадочную кончину в Константинополе? Не означает ли это, что он может разделить судьбу Стефаниди?

Аргиряди оглянулся, словно боялся, что кто-то подслушивает его мысли. В слабом свете лампы предметы в комнате отбрасывали на стены причудливые тени.

В последнее время Аргиряди все больше охватывало равнодушие ко всему, что происходило вокруг. Единственное, о чем он думал сейчас с тревогой, была его дочь. Деньги, имущество и общественное положение, завоеванные в этом алчном и безжалостном мире тремя поколениями Аргиряди, неожиданно утратили для него весь смысл. Может, это действительно было так, а может, ему просто казалось — он особенно над этим не задумывался.

Мысли о Софии вселяли в его душу беспокойство и страх. Он не мог забыть своего разговора с ней у него в кабинете в тот весенний вечер. Ее слова еще долго звучали в его ушах.

Иногда он спрашивал себя, какое значение имеет та или иная кровь? Ведь повсюду рождаются люди. Что определяет человеческое в человеке? Какая национальная принадлежность может помешать человеку быть честным, справедливым, участливым?

В эти тревожные дни Аргиряди все более сознавал, что его колебания — плод не только размышлений, но и еще чего-то — некоей тайной силы, цепко державшей его в своих руках. Он не хотел назвать ее страхом, был уверен, что это не страх. И из хаоса, царившего в его душе, впервые родилась мысль: в жизни, отмеченной лишь успехами и изобилием благ, не может не быть какого-то жертвоприношения. И он ожидал своего жребия — чтобы у него потребовали жертву в качестве искупления.

Аргиряди встал и посмотрел в окно. Свинцово-серое небо низко повисло над Тахтакале. В этот холодный декабрьский вечер на улице ни души. Ветер, дувший со стороны Марицы, хлопал ставнями лавок, в свете фонарей улицы казались каким-то подземным лабиринтом. Он постучал в стену. На лестнице послышались быстрые шаги Теохария.

— Все собрал? — Аргиряди взял у секретаря папку, открыл ее и мельком просмотрел бумаги.

Теохарий стоя ждал.

— Насчет сегодняшнего вечера сказали, что все собираются у Кацигры. — Он посмотрел на Аргиряди. — Штилиян Палазов приходил два раза, чтоб напомнить. У Кацигры есть свои люди в одесских банках, и нужно решить, как туда перевести деньги из Константинополя…

Аргиряди собрал в кучу бумаги, зажал в кулаке и подошел к камину. Угли догорали.

— И что будут решать? — спросил он, не оборачиваясь.

— Кто сколько денег переведет, — ответил Теохарий, изумленно глядя на Аргиряди, рвавшего документы.

Усмехнувшись, Аргиряди бросил клочки бумаг в камин. Вспыхнуло яркое пламя, взметнулось до закопченного свода топки.

— Кто сколько денег переведет… — повторил он, подходя к столу. — И кто же им их переведет?… Князь Оболонский, акционеры одесских банков?… Гм…

— Господин Палазов сказал, чтобы вы непременно пришли… — произнес побледневший Теохарий. — Настаивал… Положение очень серьезное. Нужно спасти деньги.

Аргиряди надел пальто.

— Не бойся, Теохарий, — устало проговорил он, застегивая пуговицы пальто. — На этом свете погибают только люди. Деньги никогда не гибнут…

Он подошел к двери, взялся за ручку. Обернувшись, добавил:

— Закрой все и ступай домой. С завтрашнего дня ты будешь сам оформлять все оставшиеся счета.

Аргиряди открыл дверь. С темной лестницы на него дохнуло ночным холодом. Он на миг заколебался, потом переступил порог.

И тут снова вспомнил о письме, о судьбе Стефаниди, подумал о явном и тайном в этом мире и ощутил, как ветер, мороз, ночная тьма вновь вселяются в его душу.

13

Матей Доцов был связным между Борисом и Софией.

В свободное от службы время Матей растапливал воск в темной лавчонке напротив католической церкви. У него были итальянские формы для воска, и он делал красивые разноцветные свечи, которые украшали все салоны города.

Хотя в доме Аргиряди было достаточно венских ламп и старых канделябров, София предпочитала им свечи. Ей казалось, что при свечах сохраняется очарование ночи; таинственная игра теней рождает совсем особый, волшебный мир.

Она часто наведывалась в лавчонку Матея за свечами. Выбирала обычно розовые либо бледно-зеленые, которые чудесно контрастировали с темной мебелью.

Софии вообще нравилась эта часть города. Здесь не было сутолоки торговых рядов, невысокие дома создавали атмосферу старины, словно ты вдруг перенесся в прошлое. Она любила спускаться по булыжной мостовой улицы, сбегавшей с Тепеалты и делавшей поворот возле католической церкви, любила подолгу смотреть на величественный портал, колонны в стиле Ренессанса, на это массивное и вместе с тем легкое, изящное строение.

Однако теперь она шла сюда с иным волнением — страстным и нетерпеливым. Приходила в лавчонку почти ежедневно. Если там были покупатели, принималась рассеянно перебирать свечи в коробках. Выждав, когда все уйдут, она обращала на Матея беспокойный, вопрошающий взгляд.

— Все еще там, барышня. — говорил Матей, казавшийся совсем маленьким в просторном французском комбинезоне.

— Как он? — спрашивала София, стараясь не встретиться с Матеем взглядом.

— Жив-здоров, — улыбался Матей и, деликатно беря у нее свечи из рук, заворачивал покупку в тонкую восковую бумагу.

Это был их обычный разговор. Он утолял тревогу девушки по крайней мере до утра следующего дня.

Но сегодня, когда София вошла в лавчонку, Матей посмотрел на нее как-то иначе. День был ветреным, и приятный запах сосновой смолы, канифоли и цветного воска наполнял тесное помещение.

Матей проводил единственного покупателя и, закрыв за ним дверь, обернулся к Софии:

— Сегодня в половине седьмого жду вас здесь, в мастерской. Если я буду занят с покупателями, пройдите незаметно туда.

И он кивнул в сторону небольшой темной двери в глубине лавки. София ощутила, как бешено забилось в груди сердце. Почувствовала, что сейчас покраснеет, и потому, быстро проговорив:

— Хорошо, Матей… Спасибо, до свидания… — вышла и стала подниматься по булыжной мостовой на холм.

Над трубами домов поднимался дым. Он стелился по крышам, сползал вниз к голым ветвям деревьев. Ветер рвал его на клочья. Над городом нависли низкие темные облака.

«Полседьмого…» — подумала София и посмотрела на миниатюрные золотые часики, приколотые к отвороту. Было пол-одиннадцатого.

«Через восемь часов… Что мне делать все это время?» — спрашивала она себя.

Вернуться домой, попытаться читать, думать… Нет! Тогда не остается ничего другого, как бесцельно бродить по улицам. Прежде она никогда так не делала, но сейчас ей хотелось ни о чем не думать, погрузиться в ожидание, в сладостное и мучительное томление, которое овладело всем ее существом.

София дошла до конца улицы у церкви св. Петки, и с вершины холма ей открылась панорама Пловдива. В тусклом свете дня, окутанный дымкой, он казался далеким, как мираж. Никогда прежде город не казался ей таким необыкновенно красивым. Как странно устроены глаза у людей!

Порыв холодного северного ветра заставил ее отвернуть лицо. Подняв взгляд, она увидела на юге силуэт Бунарджика — немой и загадочный.

Сердце ее вновь сильно забилось, в груди стало тепло, и некоторое время она стояла на ледяном ветру, прикрыв глаза, взволнованная и счастливая.

Потом спустилась по ступеням в скале и направилась к Тепеалты.

После полудня пошел снег — первый с начала этой зимы. Он был настолько легкий и сухой и шел так недолго, что лишь посеребрил крыши домов и брусчатку улиц…

Когда часы пробили шесть, София оделась, накинула на голову черный шелковый платок и посмотрела на себя в зеркало. В глазах ее затаенно светилось счастье.

— Я — ненормальная! — произнесла она и быстро вышла, опьяненная сознанием того, что любит его — сильно и самозабвенно, что он — ее судьба.

Еще до наступления сумерек Борис Грозев, одетый в поношенное пальто Косты Калчева, вошел с востока в город, безлюдными улочками, где ветер носил снежинки, добрался до лавки Матея Доцова и, никем не замеченный, проскользнул внутрь. Кивнув Матею, разговаривавшему с каким-то покупателем, прошел дальше, в мастерскую.

Пахло смолой, было тепло и уютно. В полумраке он увидел на столе свечу, чиркнув спичкой, зажег ее.

Потом снял пальто, сел на ящик возле стола и вынул из кармана «Виннер цайтунг» — газету, которой снабжал его Илич. Просмотрел первую страницу, останавливаясь на заголовках, касающихся войны, потом опустил голову и задумался.

Как воспримет София все, что он собирается ей сейчас сказать? И имеет ли он право требовать от нее этого? Не воспользуется ли он ее чувствами? А что же тогда любовь? Разве не самопожертвование во имя чувства? И если бы не было этого самопожертвования, как можно было бы доказать свою любовь?

И все же он объяснит ей все спокойно и обстоятельно, чтобы она сама разумно и сознательно приняла решение. Поступить иначе значило бы действовать нечестно, оскорбить ее лучшие чувства.

Вдруг он услышал знакомые шаги. Они приближались к двери, вот ручка повернулась, дверь открылась, и вошла София. На ее фигуре, как в фокусе, сконцентрировался весь скудный свет мастерской. София быстро закрыла за собой дверь. Она была запыхавшаяся и свежая с холода.

Борис встал. Сейчас ее глаза были еще более выразительными. Они казались темными, взгляд был тревожным, взволнованным.

София быстро толкнула задвижку и, хотя решила быть разумной и спокойной, бросила муфту на стул и вне себя от радости кинулась ему в объятия.

Грозев закрыл глаза. Губы ее были влажными и теплыми. Он ощущал приятный свежий аромат ее кожи, чувствовал, с какой силой обнимают его маленькие руки. Время для них словно остановилось, весь мир исчез, утонул в этом шквале чувств, которому оба отдавались целиком, измученные долгой разлукой. Наконец, София высвободилась из его объятий и, обхватив ладонями его лицо, посмотрела в глаза.

— Борис, — прошептала София, и то, что она назвала его по имени, показалось ему необыкновенным и несказанно приятным, — ты еще больше похудел…

Она ласково провела рукой по его небритой щеке, потом погладила волосы.

— Тебе так кажется, София, — сказал он, заражаясь ее непринужденностью, — потому что я отпустил бороду…

Он заглянул ей в глаза и увидел, как голубое и зеленое смешались в них в какой-то особенный цвет, которого ему еще не приходилось видеть.

София расстегнула пальто, затем сняла его. Сбросила платок с головы. Свет свечи бликами вспыхнул на ее волосах.

Борис подал ей стул, а сам опустился на ящик.

— Почему не давал о себе знать столько времени? — она уперлась руками в ящик.

Грозев усмехнулся.

— Ты же знаешь, каково мое положение, София. Не могу ни приходить, ни видеться с тобой, когда захочу…

— Знаю, — промолвила она, — но думаю, что ты мог бы хоть раз черкнуть пару строчек…

— И это было рискованно, так как в последнее время полиция начеку.

София вдруг оживилась.

— Ты знаешь, турки распорядились, чтобы уехали жены и дети видных правителей. Со вчерашнего дня грузят по два вагона их имущества для отправки в Константинополь.

— Это всего лишь меры предосторожности, — покачал головой Грозев. — Они решили оборонять Пловдив до последней возможности. Знают, что если падет Пловдив, конец и Одрину, и Константинополю, и войне.

— Да ты что, — воскликнула София, — у них нет сил, продовольствие на исходе! Может, ты не видел, как выглядят их солдаты, когда части проходят через город!

— Для войны не на жизнь, а на смерть это не имеет значения, — сказал Борис. — Турки задумали оказать жестокое, отчаянное сопротивление, чтобы вынудить противника пойти на более мягкие условия перемирия, на большие уступки. По сути дела, другого им и не остается… Последним, решающим козырем турок в этой войне является Пловдив…

— Пловдив? — посмотрела на него София.

— Да, Пловдив, — ответил Грозев. — По-видимому, главное сражение будет дано у подножия Стара-Планины или у Среднегорского хребта, но в случае поражения они превратят Пловдив в крепость и будут сражаться в ней до полного разрушения и уничтожения.

— Борис! — вскричала София. — Разрушить Пловдив! Это ужасно! — И перед ее мысленным взором возник серебристый город, который она видела этим утром с холма.

— Таково их намерение, — сказал Борис. И, немного помолчав, продолжил: — Сейчас у нас одна цель — каким-то образом завладеть планами обороны города. Они присланы командованием в конце октября, и пока с определенностью можно сказать, что находятся только у одного человека в городе.

— Здесь, в Пловдиве? — подняла брови София.

— Да, — подтвердил Грозев, — у представителя главного командования в Пловдиве…

— … Амурат-бея, — докончила фразу София, глядя прямо перед собой.

После короткого молчания Борис добавил, подчеркивая каждое слово:

— Один экземпляр находится у него дома.

— Дома, — повторила София и встала, — это значит, у нас…

Борис молча кивнул.

— Где он может хранить его?

София молча смотрела на пламя свечи. В тишине стал слышен далекий глухой шум улицы.

— В сейфе над камином, — произнесла она, не сводя глаз с дрожащего огонька свечи. — Больше негде…

— Сейф железный? — спросил Борис.

— Железный и вмурован в стену, — медленно ответила девушка, словно думая о чем-то другом. — Потом, прищурив глаза, проговорила: — Но у меня, в шкатулке с константинопольскими реликвиями дедушки, есть какой-то старый ключ от этого сейфа…

— София, — воскликнул Борис, — ты могла бы его найти?

— Думаю, что да, — отозвалась она и лишь теперь взглянула на него.

— Когда ты сможешь дать мне этот ключ? — Борис взял ее за руку.

Она продолжала смотреть на него, но видно было, что мысли ее опять были далеко.

— Борис, — сказала она затем все так же спокойно, — тебе опасно появляться в городе, а тем более в доме Амурат-бея. — И, качнув головой, добавила: — Никто из вас не может сделать это. Документы, которые вам нужны, могу достать только я…

— Нет! — решительно заявил Грозев. — Не надо, чтобы это делала ты. Ты дашь нам ключ, большое тебе за это спасибо. Но остальное — не твое дело.

— Борис, вы не сможете проникнуть туда. Главный вход усиленно охраняется и днем, и ночью. Высота стены со стороны улицы по крайней мере десять метров. Любая попытка проникнуть снаружи — чистое безумие…

— Нет, — повторил Борис. — Это наше дело. Мы дали клятву посвятить свою жизнь борьбе за свободу, сознавая все последствия этого. Почему тебе, женщине, брать на себя этот риск?

— А почему ты не хочешь понять, что человек может совершить нечто важное и не давая клятвы бороться, даже не сознавая, какие последствия для него это может иметь…

— Но ведь это означает играть собственной жизнью! Человек все же должен иметь какие-то основания для такого поступка…

Приблизившись к нему, она закрыла его рот ладонью. Ей хотелось все ему объяснить, рассказать, что она пережила и перечувствовала, что вот уже несколько месяцев живет интересами борьбы. Но неожиданно для себя самой произнесла, словно заключая вслух обуревавшие ее мысли:

— У меня есть все основания, Борис… Я тебя люблю! Этим все сказано, остальное не имеет значения…

Потом обернулась и взяла пальто.

— София… — прошептал он, стоя неподвижно возле большого ящика с воском.

Она быстро надела пальто и сказала:

— Пойми! Если тебе дорого дело, которому ты служишь, если эти планы нужны для свободы людей и спасения города, — достать их должна я. Если за это возьмется кто-либо еще, его попытка окажется неудачной и завершится гибелью.

София подняла воротник пальто и добавила:

— И все надо сделать еще сейчас. Амурат-бей сегодня в полдень уехал в Карлово и вернется поздно ночью. А завтра и послезавтра он, может быть, вообще никуда не будет выходить…

Она привела этот аргумент спокойно, с присущим ей самообладанием, которое сейчас вернулось к ней.

Борис снова опустился на ящик. София подошла к нему, обхватила его голову руками, наклонилась. Он почувствовал тепло ее тела. Девушка нежно поцеловала его в лоб, в глаза, в щеки.

Потом отстранилась, застегнула пальто, накинула на голову платок.

— Пошли! — сказала она. — Ты меня подождешь во дворе церкви св. Недели, под сводами портала. Я принесу их туда…

Грозев быстро оделся и вышел вслед за Софией. Матей уже погасил свет, в темноте бесшумно открыл им дверь.

На улице было холодно и безлюдно. На углу Станционной одиноко горел уличный фонарь. Снег перестал. Небо прояснилось, в морозном воздухе ярко сияли звезды.

Они молча шли вверх по улице, поднимающейся по восточному склону холма. Грозев чувствовал рядом плечо девушки, и это наполняло его душу теплом.

На углу у Хисарских ворот они разошлись в разные стороны.

— Жди меня внизу, — сказала она и, быстро пожав ему руку, исчезла в тени крепостной стены.

Грозев спустился вниз к церкви. На фоне снега колокольня казалась огромной и мрачной.

Дочь Аргиряди вошла во двор и, идя вдоль ограды, осмотрела темный массив верхнего дома. Свет был только на нижнем этаже, где располагался караул. Потом взгляд ее устремился на узкий туннель, соединявший оба дома. Как давно она по нему не ходила!

Она вошла в дом. Отца еще не было. Быстро поднялась к себе, вытащила эбеновую шкатулку, в которой хранились разные мелкие предметы, принадлежавшие девушке и называвшиеся «константинопольскими реликвиями», и стала лихорадочно в ней рыться. В самом низу, под миниатюрным серебряным блюдечком, лежал крестообразный ключ от сейфа в верхнем доме, почерневший и позеленевший от времени.

Взяв ключ, она быстро покидала все обратно в шкатулку и вышла из комнаты. Прислушалась. Вокруг было тихо, лишь сердце громко стучало в груди.

Оставив свечу на лестнице, девушка поднялась по ступенькам к двери, ведущей в туннель. Нажала на ручку. Дверь с легким скрипом отворилась. Пахнуло затхлостью, прелым деревом. Из узких окошек просачивался ночной свет. София быстро прошла коридор, отодвинула задвижку на другой двери, открыла дверь и прислушалась. Снизу доносились голоса солдат, грубый хриплый смех. Комната Амурат-бея была справа — ей все здесь знакомо до малейшей подробности. София тихо открыла дверь комнаты. По стенам играли желтые блики — горел камин, пахло березовыми дровами и хорошим табаком.

Она на цыпочках приблизилась к камину. Отодвинула старинную картину с видом Босфора и потрогала стену. Пальцы нащупали маленькое отверстие — замочную скважину. Она вставила в нее ключ и повернула его. Дверца открылась. Сунула руку в сейф. В глубине лежал свернутый лист из толстой бумаги. София вынула его, потом снова пошарила рукой: в сейфе ничего больше не было.

Голоса внизу стали слышнее. Кто-то поднимался по лестнице — медленно, тяжело.

София захлопнула дверцу, вернула на место картину и выскочила из комнаты. Одним прыжком преодолев ступеньки, прислонилась к двери туннеля.

Снизу с охапкой дров в руках поднимался ординарец Амурат-бея — крупный анатолиец.

Остановившись у лестницы, ведущей к двери в туннель, турок поправил охапку и вошел в комнату. София открыла дверь, проскользнула внутрь, заперла за собой дверь на задвижку, бегом промчалась по коридору и, увидев оставленную ею свечу, только тогда почувствовала, как подкашиваются у нее ноги.

Взяв свечу, она вошла в комнату и задернула занавески. Потом развернула бумагу.

На огромном листе скрещивались и переплетались коричневые, черные и синие линии, образуя нечто хаотическое. Внизу стояли три красных печати с турецким полумесяцем посредине.

София быстро свернула карту. Надела пальто и вышла на улицу. Ветер усилился. Темная тень девушки неслышно заскользила по каменным оградам пустых улиц.

Стоя под сводами церкви, Грозев сжимал в руке пистолет и напряженно думал, что может случиться с Софией. Несколько раз он выходил из своего убежища и направлялся к дому Аргиряди, но, сознавая бессмысленность своего поступка, возвращался обратно — возбужденный и растерянный.

Он не знал, сколько времени простоял под порталом церкви, но, увидев издали тень Софии, почувствовал, как с души свалилась огромная тяжесть.

София, запыхавшись, подбежала к нему, вытащила из-под пальто сложенный вчетверо лист.

— Вот, — прошептала она, — наверное, это тот самый план. В сейфе ничего больше не было…

— София… — только и вымолвил Борис, чувствуя, что никакими нежными словами нельзя нарушать суровую красоту этого мгновения. Он взял ее маленькую замерзшую руку и поцеловал.

София смотрела на него, и Борис даже сейчас, ночью, увидел свет ее глаз.

— Когда мы увидимся? — спросил он.

— Когда ты сможешь… — Она нежно погладила его руку. — Дай мне знать через Матея… Спокойной ночи…

— Спокойной ночи, София, — отозвался он и долго смотрел вслед маленькой фигурке, поспешно удалявшейся вверх по улице.

Потом обогнул церковь и растворился в ночной тьме.

14

После убийства Христакиева и взрыва постоялого двора Меджидкьошк Бруцев переживал тревожные дни. Он как-то сразу возмужал, поняв, что подлинная жизнь мысли — это действие. Только действие приносит облегчение человеческой душе.

Без этого простого и импульсивного проявления энергии мысль сохнет, деформируется от собственного колебания, превращается в бремя, лишающее человека сил, делающее его вторым Дановым — хаосом вопросов без ответа.

И хотя его бессонные ночи были исполнены и кошмарами, и ликованием, в глубине души Бруцев чувствовал удовлетворение — впервые за всю свою жизнь. В эти напряженные дни он ни разу не вспомнил о Невяне Наумовой.

Мысли о ней вернулись к нему позднее, когда прошло опьянение, и он, как и все остальные, мучительно переживал затишье в ходе осады Плевена.

В эти часы уныния в его сознании всплывал образ учительницы — смутный, но несущий в себе надежду и поддержку.

Порой семинаристу приходило в голову, что принимаемые людьми решения являются следствием неожиданных и необъяснимых состояний души. Его это пугало, повергало в сомнения, и он старался найти другое, приемлемое для себя объяснение.

Вот и сейчас, по дороге в Карлово, он думал об этом. Могут ли чувства поколебать решимость людей, изменить их судьбу? Необходимость ли они или помеха? Какова была бы без них жизнь — мудрее или бессмысленнее?

Над полями стлался холодный туман. Бруцев уже миновал Кара-топрак и сейчас спускался по склонам Сырнена-горы. Глубоко в душе он ощущал очарование этих мест, вызывавших воспоминание о летнем тревожном дне и мягком блеске глаз Невяны. Сознание этого создавало странную напряженность. До сих пор ему была незнакома боязнь самого себя, поэтому сейчас он испытывал непривычное беспокойство.

У Стрямы Бруцев заметил, что мост сожжен. Пока он искал брод, далеко в поле появились всадники. Он инстинктивно вздрогнул и остановился. И только тогда вспомнил, что одет как турецкий торговец скотом. Усмехнулся и переехал реку вброд.

Конь круто повернул и поскакал легкой рысью по берегу. Бруцев поискал глазами пятно солнца между облаками и понял, что надо торопиться. Он вез письмо от Рабухина, его нужно было передать одному человеку на постоялом дворе Славова и тем же вечером вернуться.

Когда он поднялся на Диманов холм, в подножье покрытых снегом Балканских гор перед ним открылся город. Ему приходилось и раньше бывать здесь зимой, но сейчас все показалось ему чужим и незнакомым. Вокруг царила могильная тишина.

Копыта звонко цокали по мерзлой земле. Город был пуст. Кое-где на тонкой снежной пелене виднелись цепочки робких следов, но они связывали лишь два соседних двора и терялись среди глухих заборов.

Бруцев не поехал через центр города. Повернув у араповского моста, он поскакал напрямик по улочкам нижнего квартала к сопотской дороге, где находился постоялый двор Славова.

Он увидел сожженную часть города. Остовы домов угрюмо темнели на фоне снега.

В верхнем конце улицы ему встретился первый живой человек. Это был вооруженный турок, по всей вероятности, сторож какого-то имения, торопившийся домой. Он пробормотал какое-то приветствие и продолжил свой путь. Бруцев ему не ответил.

На постоялом дворе его уже ждали. В корчме было несколько посетителей — турецких офицеров, спустившихся с горных позиций, чтобы согреться и пропустить рюмочку, но они не обратили на него внимания. Первым заметил Бруцева старик Славов. Он направился к нему и, подойдя, сначала глазами, а потом словами пароля дал ему понять, что его узнали.

Затем они поднялись в одну из комнат верхнего этажа. Все произошло очень быстро. Человек, передавший ему письмо для Рабухина, был сухощавым, рано поседевшим болгарином, в говоре его чувствовался мягкий акцент — вероятно, он долго жил в России.

Пока Бруцев зашивал письмо в подкладку полушубка, он несколько раз повторил:

— Если что-то случится и тебе придется уничтожить письмо или полушубок, запомни: необходимы сведения об орудиях на подступах к Пловдиву и точная маркировка. Рабухин знает…

Бруцев молча кивнул головой, оделся, попрощался и вышел.

На лестнице он спросил старого Славова, где находится дом Наумовых. Славов показал ему из оконца эркера.

Семинарист вскочил на коня, колеблясь, покрутился на месте, словно ему надо было принять решение, к которому он не был готов. Потом резко повернул коня и двинулся вверх по дороге, где на взгорке виднелись последние городские дома.

Солнце, наконец, пробилось из-за облаков и ярко осветило чистый, нетронутый снег.

«Второй дом с краю…» — мысленно повторил он координаты, которые Невяна дала Калчеву.

Это было приземистое одноэтажное строение. Двор был пуст, на ступеньках крыльца лежал пушистый снег.

Бруцев соскочил с коня, поднялся по ступенькам. Дверь не была заперта. Он вошел. В комнатах было пусто, доски пола — изрублены топором. Повсюду виднелись следы жестокого опустошения. Дом был разграблен.

Семинарист вышел во двор и осмотрелся. Солнце снова скрылось в облаках. Со стороны гор дул резкий, холодный ветер. Вокруг не было никаких признаков жизни.

Он подошел к соседскому забору. Из каменной ограды здесь выпало несколько кирпичей, и он пролез через узкое отверстие в соседний двор — поменьше, чем у Наумовых.

Оглянувшись, он заметил в разбитом окне женщину — высохшую, черную, костлявую. Сидя у окна, она смотрела на свои следы на снегу и монотонно повторяла нараспев что-то невразумительное.

Бруцев направился к ней. Она услышала его шаги и обернулась. Встала. Глаза ее странно блестели. Они выражали не страх и не ужас — в них застыл могильный холод. Она оперлась на стену, и только теперь Бруцев увидел, что она босая. Ноги у нее были грязные, посиневшие от холода. Вероятно, она пряталась где-то поблизости и время от времени приходила сюда, где раньше был ее дом.

Женщина отпрянула и оттолкнула ногой разбитую оконную раму, словно открывая себе путь к бегству.

Бруцев шагнул к ней.

— Не бойся, — произнес он по-болгарски. — Я не сделаю тебе ничего плохого… Я болгарин…

Безумный блеск в ее глазах не угас. Они пронзали его, как клинок.

— Я болгарин… — повторил Бруцев, делая к ней еще шаг.

— Убирайся!.. — крикнула женщина, и Бруцеву показалось, что даже язык у нее синий от холода. — Убирайся отсюда!..

— Не кричи! Я не турок…

— Вижу, что не турок… Убирайся!.. Ты тоже не с добром пришел… Уходи!..

— Я ищу Наумовых, — сказал он твердо. — Ты знаешь, где они?

— Здесь никого нет. Разве не видишь? — Голос ее был хриплым и резким, до Бруцева только сейчас дошло, что эта женщина, блуждающая как тень по пустому городу, лишилась рассудка от ужаса.

Он ничего не ответил. Сел на коня и медленно поехал прочь.

Женщина черной тенью осталась стоять на углу дома. Где-то скрипела незапертая дверь — грозно и страшно.

Может, не надо было вообще сюда заезжать. Он не должен думать и переживать. В этом мире нужно только действовать. Это единственное спасение.

Ветер усилился, налетая яростными порывами на пустые улицы города.

Уже в сумерках Бруцев перевалил через хребет Сырнена-горы. Он увидел перед собой Фракию, скованную суровой стужей. В глубине лежала долина Марицы. Над ней нависли темные рваные облака. Бруцев остановил коня и окинул взглядом обширную, уходящую вдаль равнину — туда, где сливались земля и небо.

Потом дернул поводья — резко, словно вдруг вспомнил о чем-то, что надо забыть.

15

Атанас Аргиряди, одетый в дорожный сюртук, нетерпеливо ходил по комнате. Время от времени останавливался то у одного, то у другого окна.

На черепичных крышах лежал снег, но улицы были сухими, в тени высоких оград каменные плиты отливали синью.

Крыши домов сбегали вниз по холму, следуя направлению улочек. В лучах неяркого зимнего солнца старая черепица казалась свинцово-серой. Вокруг, как всегда в этот час, было спокойно и тихо. А тополя на другом берегу реки казались еще прозрачнее и серебристее, словно были сотканы из дымки, что стелется по весне над водой.

Аргиряди не мог прогнать тягостного чувства, что все это он видит в последний раз.

Он подошел к письменному столу, снова прикинул, все ли дела в полном порядке, потом вынул карманные часы и недовольно покачал головой.

Уже полчаса он ждал Стойо Данова и собирался после разговора с ним сразу же отправиться в путь.

Он хотел поговорить с ним о Павле. Его беспокоила судьба юноши. Он понимал, что события могут развиться быстро, даже молниеносно, и тогда никто ни за кого не будет отвечать. Особенно ему внушало тревогу поведение старого Данова.

Когда арестовали его сына, торговец зерном впал в ярость. Он не хотел ничего слушать. По целым дням бродил по торговым рядам и улочкам Тахтакале, его грубый голос угрожающе гремел под низкими сводами рыночных крыш, казалось, старик готов уничтожить любого, кто встанет у него на пути. Потом он вдруг замкнулся в себе, его молчание было злобным и страшным. Аргиряди не видел его уже несколько дней.

Некоторые считали, что в этом черством человеке заговорило сердце, что он почувствовал боль за сына, но никто ничего не мог утверждать с определенностью.

Имелось и много неясностей в связи с арестом Павла. Поэтому Аргиряди и послал за стариком. Фактически он не видел его со дня смерти Джумалии.

Он снова остановился у окна. Крупные гнедые, покрытые попонами, нетерпеливо переступали на месте, потряхивая гривами.

Аргиряди планировал к вечеру доехать на фаэтоне до Тырново-Сеймена, там переночевать, а утром сесть на поезд до Одрина и Константинополя. В последние две недели из Тырново-Сеймена к Белово шли только поезда с военными материалами.

Заложив руки за спину, наморщив лоб, он опять посмотрел на улицу. В верхнем ее конце показался хаджи Стойо в своей коричневой шубе. Он широко шагал, мрачно глядя перед собой, будто ополчился против всего света.

Стоя неподвижно возле окна, Аргиряди видел, как он вошел во двор, раздраженно спросил что-то у Никиты. Потом услышал, как, по старой привычке, затопал ногами, словно стряхивая снег, по каменным плитам нижнего входа, и, наконец, лестница из орехового дерева заскрипела под его шагами.

Только тогда Аргиряди подошел к двери и открыл ее, поджидая гостя. Хаджи Стойо нерешительно помялся, прежде чем войти, будто обдумывая, как ему держаться.

— Входи, хаджи, — пригласил Аргиряди, — я уезжаю и потому так спешно позвал тебя.

Торговец зерном вытер лоб, взглянул на Аргиряди и направился к своему обычному месту на диване.

— Ты сейчас уезжаешь? — спросил он, пытаясь догадаться, почему его позвали.

— Да, прямо сейчас, — ответил Аргиряди. Он вынул серебряную табакерку и открыл ее перед гостем.

Хаджи Стойо отрицательно качнул головой.

— Я позвал тебя, главным образом, из-за Павла, — начал без обиняков Аргиряди, усаживаясь за стол!

Хаджи Стойо поднял взгляд, его голубые глаза уставились на Аргиряди. Лицо вытянулось, в уголках рта появились горькие складки.

Аргиряди, не обращая внимания на выражение лица хаджи Стойо, продолжал:

— Да, именно из-за Павла… Я откладывал этот разговор, надеясь, что все само утрясется, но до сих пор нет никаких сдвигов. С тобой я не хотел говорить по многим причинам — каким, ты не поймешь, даже если я попытаюсь тебе объяснить… Но поговорить все же придется…

— О чем? — испытующе глядя на хозяина дома, спросил хаджи Стойо.

Аргиряди слегка побледнел.

— О твоем сыне, — ответил он спокойно.

Хаджи Стойо пожал плечами.

— А какое ты имеешь отношение к моему сыну? Мы с тобой, Атанас, продаем и покупаем зерно, ткани, галуны, воск…

— Хаджи, — прервал его Аргиряди, голос его слегка дрожал, — вот уже две недели ты ходишь по торговым рядам, ругая своего сына, ругая Джумалию. Так до сих пор никто еще не поступал — ни турки, ни христиане…

— А я буду, — медленно поднялся с места хаджи Стойо. Подойдя к письменному столу Аргиряди, продолжал: — Да! Я буду так делать, пока в торговых складах прячут оружие, пока во главе гильдии у нас стоят бунтовщики, пока существуют такие, как ты, кто на все закрывает глаза. Понятно? Я буду так поступать! — И, пророчески воздев руку, грозно произнес: — Весь смут от этого…

Аргиряди смотрел на опухшие веки хаджи Стойо, на его упрямые голубые глаза, и ему казалось, что жизнь хаджи прошла напрасно, словно в какой-то пустоте. Покачав головой, он медленно произнес:

— Весь смут от другого, хаджи… — Помолчав, добавил: — Оставим это… Сейчас речь о Павле, о нем я хочу сказать тебе пару слов…

Хаджи Стойо угрюмо проговорил:

— Слушай, Атанас… На этом свете каждый сам заботится о себе…

— Хаджи, — Аргиряди положил руки на стол, — ты не отдаешь себе отчета в своих словах и поступках. Но это твое дело. Я знаю турок не только по мютесарифству. Опомнись, пока не поздно. Спасай Павла как можно скорей, ведь от совести своей не убежишь…

— От совести? — хмуро глянул на него хаджи Стойо. — О какой совести ты мне говоришь? Это у меня нет совести? И то по отношению к кому — к собственному сыну, которому я дал все, что необходимо человеку! Имущество, имя, образование. И для чего все это? Чтобы он шлялся с утра до вечера, болтая глупости, якшался со всеми пловдивскими бездельниками. Чего он еще хочет от жизни? Сейчас такое время, что грамм зерна обходится в грамм золота. А он прячет бунтовщиков, позорит мое имя, все, что я собирал с таким трудом и берег, как зеницу ока, он готов пустить по ветру… Тьфу!.. А ты о совести мне будешь говорить…

И хаджи Стойо презрительно повернулся спиной к Аргиряди.

В комнате воцарилась тишина. Слышалось лишь сиплое дыхание хаджи Стойо. Постояв так несколько секунд, он вернулся и снова сел на диван.

— На этом свете никто ни к кому не должен проявлять милосердия… Никто… Потому что милосердие несет гибель… — И рука его тяжело опустилась на колено.

Аргиряди немного помолчал. Почувствовал, как ладоням стало жарко на суконной обивке, и сжал их в кулак. Потом встал.

— Хаджи, — сказал он, — в жизни ничего не воротишь назад, то, что потеряно, потеряно навсегда. Опомнись! Иди к правителю! Открой свой кошелек и поскорей освободи Павла из Ташкапу! Тучи, которые нависли над нами, несут бурю, медлить нельзя, хаджи…

Хаджи Стойо глухо засмеялся. В этом смехе было что-то жестокое. Встав с дивана, он подошел к столу.

— Аргиряди, — сощурил глаза хаджи Стойо. Голос его неожиданно смягчился. — Деньги вкладывают в то, из чего выйдет толк… Мой сын, — произнес он с болью, — никогда не станет человеком… Из него ничего не выйдет… Он будет лишь моим стыдом и позором… Пятном на моем имени… — Последние слова он проговорил почти шепотом. Пошел к двери, на пороге остановился. — Поэтому не учи меня, как я должен поступать… Мне это ни к чему… Понял? — крикнул он и с силой захлопнул за собой дверь.

Аргиряди смотрел на дверь, пока шаги хаджи Стойо не затихли внизу. И тогда впервые воспринял одиночество не как страдание, а как благо, как спасение.

Спустя полчаса Аргиряди, одетый в зимнюю шубу, поцеловал возле ворот дочь и сел в фаэтон.

София осталась стоять в воротах. Узкое серое платье делало ее еще стройнее и придавало ей строгий вид.

— Не оставляйте дом без Никиты, — обернулся Аргиряди к Теохарию. — Остальное все сделай так, как я велел.

Впервые перед поездкой София видела отца таким взволнованным. Она знала, что он пробудет в Константинополе самое позднее до конца месяца, но тоже вдруг почувствовала необъяснимую тревогу.

Кучер Гаврил сел на козлы. Взмахнул кнутом, и лошади медленно тронулись вверх по обледеневшей улице. Возле новой церкви фаэтон свернул к Хисарским воротам, Аргиряди в последний раз прощально махнул рукой. Затем фаэтон покатил вниз, и вскоре цоканье копыт заглохло вдали.

— Пойдемте… — сказала София, и все, кто вышел проводить Аргиряди, молча разошлись.

Теохарий отправился в нижнюю канцелярию, Елени поднялась в столовую — камин там горел весь день.

Сбросив шаль, София, немного помедлив, вошла в комнату отца.

В тусклом свете зимнего дня эта просторная, оклеенная темно-зелеными обоями комната казалась еще уютнее.

Девушка села за стол. В проводах отца было что-то невысказанное, необычайное, и сейчас тишина комнаты угнетала ее.

Она встала, чтобы пойти переодеться, но сперва решила оставить в сейфе отца кольцо матери и брошку с синим аметистом, которые всегда надевала, когда хотела, чтобы начинание завершилось успешно. София открыла сейф, сняла брошку и положила ее на место. В глубине сейфа она заметила конверт. Осторожно взяла и посмотрела, что на нем написано.

«Завещание пловдивского торговца Первой гильдии Атанаса Аргиряди, составленное 4 декабря 1877 года».

Руки ее медленно опустились на холодный металл. Колокола кафедрального собора зазвонили к вечерне. Ее словно ударило в грудь чем-то тяжелым. Захлопнув дверцу сейфа, она вернулась к столу.

Вокруг была холодная пустота. София подошла к окну. Солнце садилось. Улица была пустынна. Она чувствовала, что колокольный звон душит ее, что произошло нечто непоправимое. Тоска стеснила грудь, застряла комом в горле.

Схватив шаль, София выбежала из дома. Захлопнув за собой калитку, устремилась вверх по улице. На углу церкви остановилась. Улица, спускавшаяся через Хисарские ворота к заарской дороге, была пуста.

Сделав еще несколько шагов, София прислонилась к стене церкви, повернулась лицом к холодному камню.

— Папочка, папа… — застонала она, но голос ее потонул в колокольном звоне, ударявшем в стены домов и рвущемся вверх, будто желая достичь вечернего неба.

16

В середине декабря в Балканских горах выпал обильный снег. Метель кружила его в бешеном танце, и в ясные дни снизу, из Фракии, на снежные вихри смотрели с надеждой, как на единственное спасение от русских, осуществлявших прорыв на юг.

Однако еще с начала месяца Сулейман-паша приступил к переброске своих войск по морю с линии Русе-Варна в Константинополь.

После долгих обсуждений из Илдызкьошка поступило распоряжение: войска должны направиться к западной части прибалканского фронта. Армия Гурко сосредотачивалась с другой стороны к Орхане, и это было наиболее правильной контрмерой.

У Шипкинского перевала стоял с тридцатитысячной армией Вейсел-паша.

Несмотря на все это, и в Константинополе, и в Пловдиве, и в Софии, и в Казанлыке были убеждены, что до таяния снегов зима обеспечивает им линию фронта. А до того многое может измениться, многое можно поправить.

Однако 13-го, 14-го и 15-го декабря войска генерала Гурко, передвигаясь по складкам гор возле Арабаконакского перевала, перешли Балканский хребет и вышли на Софийскую низменность.

Сулейман-паша узнал чэту потрясающую новость в Пловдиве. Круглые сутки из Константинополя прибывали войска — пешим ходом, на телегах и на поездах.

К ночи 15 декабря основное ядро его армии было сосредоточено около Саранбея.

На следующий день, несмотря на сильный снегопад, началась переброска войск к Ихтиманским высотам. Вечером в обстановке полной тайны маршал поехал в Софию, но не прошло и суток, как он вернулся, едва спасшись где-то под селом Вакарел от летучей казачьей сотни.

В это время армия Шекир-паши вела безнадежное сражение по спасению Софии.

Сулейман-паша надеялся, что за несколько дней дойдет до Софии и даст решительный бой. После тягостных летних и осенних месяцев его честолюбивая душа жаждала чего-то героического, стремилась к победе, пусть и дорогой ценой.

Однако его войска смогли занять линию Ихтиман-Самоков лишь во второй половине дня 20-го декабря.

В тот вечер Сулейман-паша остался ночевать в селе Долна-баня. Уединившись в комнатушке дома, где расположился штаб, он впервые ощутил, что находится в безвыходном положении. Его самоуверенность азартного игрока, ставящего на кон чужие средства, постепенно улетучилась.

Шекир-паша сперва уверял, что отстоит Софию, но вот уже два дня молчит.

По сведениям, поступавшим с Камарской равнины, последние дни операции не были благоприятными. Гурко удалось перебросить через горы почти всю ударную силу своих войск, перегруппировать ее и немедленно вступить в бой.

А сорокапятитысячной армии маршала, истощенной долгим переходом после ее переброски в Константинополь, потребовалось целых пять дней, чтобы преодолеть расстояние от Саранбея до Ихтимана!

К несчастью, снег шел три дня подряд, не переставая, и полуголодные, плохо одетые и обутые солдаты едва плелись по узким ущельям Костенца. Не было фуража и для лошадей. Горцы либо сожгли, либо разграбили сеновалы, и животные от голода еле держались на ногах.

И природа, и люди — все было против него, и озлобленная душа Сулейман-паши болезненно отзывалась на каждую неудачу. Счастливую звезду, под которой протекала его жизнь и в которую он всегда верил, заволокло дымом сражений. Около полуночи маршал вышел из своей комнаты, спустился во двор и оглядел окружающие холмы.

На их склонах горели огни солдатских биваков — красные, далекие. Снег перестал, и горы стояли суровые и грозные, будто преграждая ему все пути в жизни.

Сулейман-паша ощутил царившие вокруг мрак и тишину как зловещее предзнаменование. По телу у него пробежали мурашки, запахнув шинель, он вернулся в комнату.

— Каково будет распоряжение относительно биваков назавтра, ваше превосходительство? — спросил адъютант, убирая со стола только что изготовленную им диспозицию.

Сулейман-паша молчал, глядя в темное окно. Адъютант стоял по стойке «смирно» позади него.

— Остаемся здесь… следующие два дня… — раздельно и решительно произнес Сулейман-паша. Взгляд его все так же был устремлен в окно.

Щелкнув каблуками, адъютант вышел.

Сулейман-паша снял шинель. Любая попытка вступить в бой в том состоянии, в каком находились сейчас его войска, была бы безумием, означала бы поражение, разгром. Помочь Софии — Шекир-паше и Реджеб-паше? Сулейман-паша отрицательно покачал головой. Нет! Он останется здесь. В конечном счете именно эти высоты являются оборонительным рубежом Румелии. И если придется прибегнуть к общей румелийской обороне, она начнется здесь.

Погасив свечу, он подошел к окну. Небо над горными цепями было тревожно-синего цвета. Сейчас где-то там вершится судьба Софии. Сулейман-паша снова покачал головой. Нет, он отсюда не двинется, пока не будут решены насущные проблемы, пока его люди не станут годными для ведения боя. В конце концов, он уже обсудил по телеграфу эту возможность и с Константинополем.

Глаза его блестели, неспокойно оглядывая ночное небо. Может, время работает не только против него, может, оно стало работать на него! Может произойти даже самое невероятное. Если Шекир-паша сумеет дать русским сражение у Софии и порядком их потреплет, тогда через пять-шесть дней он нанесет решающий удар по армии Гурко в предгорьях Стара-Планины. Перейти Арабаконакский перевал зимой не так легко, как преодолеть Шипкинский перевал в июле. Там, в горных теснинах, он мог бы раз и навсегда решить свое будущее, обеспечить себе карьеру.

Во дворе происходила смена караула. Щелкали затворы винтовок, слышались четкие шаги солдат.

Сулейман-паша, не зажигая света, сел возле окна. Небо над горами еще больше посинело, в нем было нечто загадочное, оно будто таило в себе неизвестность, которую нес с собой завтрашний день.

София пала после двух решающих сражений в предгорьях Стара-Планины. 23 декабря город был оставлен, войска отступили быстро и беспорядочно.

Поздним вечером того же дня из Илдызкьошка передали по телеграфу, что необходимо приступить к выполнению румелийского оборонительного плана и что главнокомандующим турецкими войсками назначается военный министр Реуф-паша.

Сулейман-паша выслушал депешу молча, он почти не ощутил горечи и негодования в связи с новым ударом, эти чувства тут же уступили место растерянности, вызванной вестью о падении Софии и последовавшими за ним молниеносными событиями. Он равнодушно слушал стук телеграфного аппарата, передававшего сейчас распоряжения нового главнокомандуюшего.

За три дня вся армия Сулейман-паши и отступающие войска Шекир-паши вернулись к Пазарджику и Пловдиву.

Уже несколько дней стояла ясная погода, и снег, лежавший вдоль дороги, потемнел и утрамбовался под ногами тысяч отступавших. По обеим сторонам дороги простиралась Фракийская низменность — безмолвная и безлюдная, В зимней тишине скрип телег, возгласы людей и глухой топот верениц солдат производили тягостное впечатление.

27 декабря Сулейман-паше было передано в Пазарджик донесение с точными подробностями перегруппировки армии Гурко. Западный отряд, не давший себе ни минуты передышки, преследовал его в непосредственной близости, разделившись на пять колонн.

Первая колонна под командованием генерала Вельяминова наступала от Софии через Самоков и Долна-баня по течению реки Марины. Вторая колонна во главе с генералом Шуваловым двигалась по пути Вакарел — Ихтиман — Пазарджик. Третья, возглавляемая генералом Шильднер-Шульдером, шла удобной дорогой через села Долно-Камарцы и Поибрене в направлении Пазарджика. Четвертая под командованием генерала Креденера тоже направлялась к Пазарджику, двигаясь левее, в сторону Панагюриште. Пятая колонна, составленная из кавалерийских частей и образующая бригаду, усиленным маршем наступала на юг через Златицу и Стрелчу.

Сулейман-паша слушал донесение, и его маленькие проницательные глаза внимательно следили по карте пути продвижения колонн.

Когда доклад был окончен, он повернулся, оглядел всех присутствующих и, лукаво усмехаясь, сказал:

— Хорошо задумано. И хитро… Загнать нас в западню, не дать возможности двигаться ни по левому, ни по правому берегу реки… Гм… — покачал он головой, — ловкий замысел, но ему суждено провалиться…

Маршал немного подумал. Его палец медленно двинулся вдоль ниточки реки, потом вернулся обратно, словно отражая ход его мыслей.

Подняв от карты глаза, Сулейман-паша посмотрел на Шекир-пашу, который участвовал в составлении плана румелийской обороны. Взгляд его был весел.

— Вы предусмотрели и этот их вариант…

Маршал снова склонился над оперативной картой оборонительных линий и после долгого, сосредоточенного молчания выпрямился, заложил руки за спину и угрожающе произнес:

— Мы преподнесем русским крепкий орешек… Посмотрим, смогут ли они его разгрызть… — Лицо его постепенно оживилось, к нему вновь вернулось хорошее настроение.

— Первая ошибка, которую они допустили, — говорил он, шагая по комнате, — это то, что не стали производить основную перегруппировку сил. Удовлетворились лишь тем, что разбили их на пять колонн. Выступили в поход все равно что на свадьбу!..

Он хитро усмехнулся.

— Их вторая ошибка — убеждение, что по линии Пазарджик — Пловдив не будет серьезных сражений. Они предполагают, что мы рассчитывали только на горы. Теперь же им придется убедиться в обратном.

Он покачал головой.

— Но самое главное, господа, — он оглядел весь штаб, — перед нами открывается возможность взять реванш. — Глаза его заблестели. — Здесь, на равнине, мы сможем осуществить то, чего не сделали в горах. Силы армии полностью сохранились. Люди отдохнули. Наша пятидесятитысячная армия имеет перед собой истощенный десятидневными непрерывными боями и переходами тридцатитысячный отряд. В данный момент и по численности, и по боеспособности войск мы превосходим противника. Окрыленные своим успехом, русские не в состоянии оценить реального положения. Их метод распределения сил и скорость передвижения свидетельствуют о том, что они не подозревают о существовании румелийской обороны, что может им обойтись дорого, очень дорого.

Лицо маршала покраснело, это еще больше подчеркивали рыжая борода и увлажнившиеся голубые глаза.

— И я уверен, — продолжал он, — что если нам удастся полностью применить план обороны, может произойти коренной поворот в ходе войны. Что нам сейчас нужно? Выиграть крупное сражение, нанести внезапный удар, который развеет их иллюзии. Их силы на исходе. И тогда переговоры о перемирии явятся для них единственной возможностью. А именно это нам и нужно. Это и ничего другого…

— Ваше превосходительство, — прервал его вошедший адъютант, — вам депеша…

Сулейман-паша взял сложенный вчетверо лист с расшифрованным текстом и, продолжая говорить, развернул его. Взгляд его быстро пробежал текст — раз, другой. Потом он посмотрел на адъютанта, в глазах его читалась растерянность.

— Когда ее передали? — спросил он, в голосе его звучала угроза.

— Только что, ваше превосходительство, — щелкнул каблуками адъютант.

Сулейман-паша посмотрел на присутствующих.

— Скобелев окружил Вейсел-пашу у села Шейново на Казанлыкской равнине, господа, — сухо произнес он.

Но лихорадочное возбуждение, охватившее его незадолго до этого, снова вернулось к нему, и он, решительным жестом разорвав телеграмму, обратился к адъютанту:

— Сообщите в Пловдив Амурат-бею, чтобы он подготовил военный совет. Мы прибудем через три часа. Обеспечьте подробные сведения о положении у Шейново.

— Господа, — сказал он, обращаясь ко всем офицерам, — по коням! Нам предстоят решающие дни…

Заседание военного совета в пловдивском мютесарифстве началось поздно вечером, на четыре часа позже, чем определил Сулейман-паша. Причиной этого явилось медленное передвижение штаба из Пазарджика в Пловдив по забитой людьми и повозками дороге, а также отсутствие точных сведений с фронта при Шейново.

Совет обсуждал один-единственный вопрос: выделить ли часть войск для прорыва окружения, в которое попал Вейсел-паша, или в точности осуществить план румелийской обороны.

Подсчитывались батальоны и эскадроны Гурко и Скобелева, допускалась возможность неожиданной атаки со стороны Троянского перевала, обсуждалась переброска целых военных группировок. Сулейман-паша предлагал какой-то вариант, с жаром его отстаивал, а потом сам же его отвергал. Он вставал с места, ходил вокруг стола, говорил, убеждал. Внезапно яростно нападал на командование в Константинополе, доказывал правоту своих давнишних предвидений и своим поведением еще больше нагнетал напряженность.

Амурат-бей сидел в центре стола, слушал бессвязные мысли маршала, и душа его стенала от бессильной ярости.

Весь этот провал начался еще месяц назад, когда все успокоились в связи с сильными снегопадами, сделавшими перевалы Стара-Планины непроходимыми.

Тогда он проинспектировал всю линию расположения войск от Клисуры до Казанлыка, и всеобщее беспечное спокойствие заставило его провести долгий нелицеприятный разговор с Вейсел-пашой. Пренебрежительно отмахиваясь от его слов, тот полностью отрицал возможность перехода гор зимой. Тогда Амурат-бей обратился с докладом к командованию в Константинополе. Но оттуда ему ответили, что у маршалов Сулейман-паши и Вейсел-паши имеются специальные инструкции. Этим все и кончилось. А спустя неделю с головокружительной быстротой одно за другим произошли события — переход Стара-Планины войсками Гурко, падение Софии, выход Скобелева на Казанлыкскую равнину, окружение Вейсел-паши.

Он стал вслушиваться в слова Сулейман-паши, который продолжал жестикулировать, стоя за столом. «Старая привычка еврейских торговцев из Баварии…» — подумал с досадой Амурат-бей, вспомнив происхождение маршала. Этот факт всегда его раздражал, от него страдало его оттоманское самолюбие. Сулейман-паша снова предлагал какой-то вариант. Амурат-бей уставился на карту и перестал его слушать.

В сущности Сулейман-паша в одном был прав: в кульминационный момент войны решительное сражение, даже со спорным успехом, могло бы привести к почетному перемирию. Все остальное означало поражение — позорное и окончательное. Пока утешительно было то, что русские, по всей вероятности, не подозревали о возможности жесткой обороны на Фракийской низменности. Это могло стать крупным шансом в борьбе за желаемое перемирие.

— Вот и все! — произнес слегка охрипшим голосом Сулейман-паша. — Таково реальное положение! Все остальное — лишь неверие, слабость, страх!

Замолчав, он склонился над картой. В комнате воцарилась мертвая тишина. Огонек лампы дрожал и колебался, отбрасывая на стены расплывчатые тени присутствующих. И в этот момент откуда-то издалека донеслись артиллерийские залпы — глухие и зловещие, как подземное эхо.

Сулейман-паша поднял голову, прислушиваясь. Обежав взглядом сидящих за столом, медленно произнес, словно прикидывая:

— Вероятно, это авангард Креденера к северу от Пазарджика…

Потом выпрямился, глаза его блеснули торжеством:

— Кончено! Хотят ли не хотят — им придется принять бой! Сейчас они поймут, на что надеялись и в чем ошиблись…

Маршал тяжело опустил кулак на стол.

В дверь робко постучали. Что-то шепнули адъютанту. Адъютант приблизился к столу.

— Вас вызывают вниз, в аппаратную, ваше превосходительство. Вас и Амурат-бея…

В аппаратной принимали сообщение из ставки в Илдызкьошке. Телеграфный аппарат неравномерно стучал, лента закручивалась в спираль.

Адъютант вынул таблицу с телеграфным кодом и стал читать:

«К сведению маршала Сулейман-паши и Амурат-бея. Лично. Совершенно секретно. Румелийский план обороны известен противнику во всех подробностях. Осуществить его не представляется возможным. Ждите дальнейших распоряжений…»

Сулейман-паша словно окаменел, потом обернулся и взглянул на ошеломленного Амурат-бея. От пляшущего огонька лампы лицо Амурат-бея казалось изборожденным длинными страшными морщинами.

Аппарат продолжал бесстрастно стучать: «Ждите дальнейших распоряжений…»

Амурат-бей повернул ключ и оторвал телеграфную ленту. Подойдя к камину, швырнул ее в огонь. Взвилось яркое пламя, и от ленты ничего не осталось.

17

Поздним вечером первого дня рождества заговорщики в последний раз собрались в бараке на Бунарджике. Все были сильно возбуждены.

В глубине комнаты у окна сидел новый человек — бай Рангел Йотов. Бородатый разбойник выглядел все таким же подтянутым, каким помнил его Грозев по сотирской мельнице. Месяцы скитаний не погасили ясный, доверчивый свет в его глазах. Два дня назад бай Рангел привел с Бойковских выселков группу из десятка человек. Калчев разместил это «воинство» по домам своих двоюродных братьев в Царацово, и сейчас они, вооруженные пятью бердянками, ждали лишь сигнала, чтобы, как заявил бай Рангел, «ударить по Пловдиву и поднять болгарский флаг на мютесарифстве».

Грозев вкратце рассказал о положении на фронте по сведениям, полученным от Илича и Тырнева, затем повернулся к Косте Калчеву:

— Каким оружием мы располагаем?

— Двенадцатью ружьями и шестью пистолетами, — ответил Калчев, которому после провала на складе Джумалии было поручено собирать новое оружие.

Грозев покачал головой.

— Само по себе это ничто, — сказал он, — но если у нас будет достаточно людей, то мы нападем на склады и захватим нужное нам оружие… Людям бай Рангела надо дать еще три ружья…

— Не нужны они мне… — бай Рангел махнул рукой. — Нам хватает тех, что у нас есть… Другим парням еще не приходилось стрелять… Ну а что делать, они знают — пусть только начнется…

Немного помолчав, Грозев медленно оглядел всех. Потом снова обратился к Калчеву:

— Можем ли мы рассчитывать на людей из Айрени, Кара-Таира и Куклена?

— На десятерых, не больше… Ты ж знаешь, в такие смутные времена каждый боится оставить дом… Турки кишмя кишат повсюду…

Борис задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Иными словами, мы можем рассчитывать лишь на вовлечение жителей города в последний момент… — Посмотрев на Рабухина, он добавил: — В таком случае давайте выясним вопрос с орудиями еще сейчас…

— Вчера, — начал Рабухин, — мы с Христо Тырневым проникли к подножию Небеттепе, и он показал мне их расположение. Орудий девять. Большая их часть поставлена с целью помешать окружению города. Но те, которые находятся на западном склоне холма, занимают отличные позиции и могут держать под обстрелом всю пазарджикскую дорогу… Кроме того, они могут разрушить мост и помешать переходу через реку на длительное время…

— Если б можно было, — произнес нерешительно Коста Калчев, — вывести их из строя, положение во многом облегчилось бы.

— Два из них, — сказал Бруцев, — мы можем уничтожить, проникнув в их расположение со взрывчаткой…

Рабухин поднял брови.

— Это было бы прекрасно, только вот удастся ли? Наша задача сейчас сообщить точные координаты и тип орудий…

И Рабухин подробно объяснил, что надо сделать.

Засиделись допоздна. Возбужденно говорили, предлагали, спорили. Обсуждали вопрос, как спасти арестантов из Ташкапу, как справиться с пожарами, к которым турки неминуемо прибегнут. И эти разговоры казались людям настолько невероятными, что время от времени они вдруг умолкали, словно эти мгновения тишины были им необходимы, чтобы поверить в свои слова. Каждый по-своему понимал, что именно сейчас из его жизни уходит что-то неповторимое.

На третий день рождества, поздно вечером, когда Грозев и Рабухин в сотый раз изучали русскую военную карту и обдумывали движение войск к Пловдиву, послышались далекие артиллерийские залпы.

Они переглянулись. Огонек лампы плясал в их зрачках.

Снова раздался глухой орудийный грохот. Они почти одновременно вскочили и выбежали наружу. Откуда-то с северо-запада сквозь ледяные просторы ночи доносилось эхо артиллерийской канонады. И тогда эти заросшие щетиной взрослые мужчины крепко обнялись, радостно смеясь, как дети.

— Они отсюда километрах в тридцати, не больше, — произнес, снова прислушавшись, Рабухин. — Наверное, около Пазарджика или уже вступили в него.

Оба вернулись в барак. Закрыв за собой дверь, Рабухин заявил:

— Так или иначе надо действовать! Время выжидания кончилось! Грозев молча посмотрел на него.

— Отсюда мы ничего не можем предпринять, — сказал он. — Завтра нужно спуститься в город.

— Куда? — пожал плечами русский.

— К Матею Доцову… Ты — в его дом на Небеттепе, а я — в мастерскую…

Рабухин подошел к окну, скрестил руки на груди.

— Хорошо… — он засмеялся. — Авангард вступает в Пловдив.

Потом снова подсел к столу и склонился над картой.

Грозев неподвижно стоял за его спиной, глядя на ржавую струйку копоти, поднимавшуюся из отверстия лампового стекла.

Русский обернулся.

— О чем думаешь? — улыбнулся он.

— Думаю о том, можем ли мы организовать группу из десяти-двенадцати человек, чтобы напасть на Ташкапу. Ждать больше нельзя.

— Какая охрана у тюрьмы? — спросил Рабухин.

— Насколько мне известно, очень сильная.

— Тогда лучше организовать побег заключенных.

— Вот сейчас нам как воздух нужны отряды — какой силой были бы двести-триста вооруженных человек в такой момент!.. — воскликнул Грозев.

— Организуя нападение, нужно быть уверенным в успехе, — задумчиво произнес Рабухин. — В противном случае заключенных просто уничтожат.

Грозев подсел к столу.

— Завтра попросим Бруцева и Калчева составить детальный план Ташкапу. Им эта тюрьма хорошо знакома.

— Необходимо также организовать непрерывное наблюдение, — сказал Рабухин. — При приближении русских войск к городу заключенных могут вывести из тюрьмы, а это облегчит проведение операции.

— Верно… Мы поставим там человека… — согласился Грозев.

Этой ночью оба не спали. Перед рассветом орудия заговорили еще дважды. Грозеву показалось, что залпы слышались яснее, будто гремели прямо со светлеющего над холмами неба.

18

После рождества ударили морозы. Порошил мелкий сухой снег, узкие улочки, вьющиеся по склонам холмов, совсем обезлюдели.

София стала плохо спать по ночам. Она внезапно просыпалась от какого-то непонятного шума, садилась в постели, глядя в окно на светлые очертания заснеженных крыш и напряженно прислушиваясь. Но все вокруг было тихо, слышались лишь равномерные шаги часового перед верхним крылом дома, где жил Амурат-бей.

Эта необычайная мрачная тишина и мысль об отце первыми проникали в сознание девушки. Она думала о том, что может делать сейчас отец в Константинополе. Видела перед собой его глаза — в последнее время их взгляд стал иным. Может, он переживал горе? Утрату чего-то? Может, его гордая душа разрывалась от сострадания? Мурашки ползли у нее по коже, она быстро ложилась, закутывалась в одеяло и закрывала глаза. Тогда приходила мысль о Борисе, и она впадала в какое-то странное, но прекрасное состояние. На сердце становилось легко, в груди разливалось приятное тепло. И она понимала, что в это тревожное время единственной настоящей радостью в ее жизни был Борис.

Девушка вставала рано, наскоро завтракала, потом одевалась и выходила из дому.

— Я пойду с тобой, — говорила Елени, обеспокоенная необъяснимыми переменами, происходившими в последнее время с Софией.

— Нет, тетя, — твердо отвечала девушка, — я пойду одна и скоро вернусь. — Затем добавляла с подкупающей улыбкой: — Ты же знаешь, я люблю иногда побыть одна…

— Боже мой, — вздыхала, смирившись, Елени, за многие годы убедившаяся в невозможности изменить решение, принятое Софией, — и когда это раньше ты ходила одна, а теперь настали такие опасные времена… Если узнает твой отец…

София брала пелерину и, улыбаясь, целовала Елени.

— Не сердись… Я только спущусь до католической церкви и тут же вернусь обратно… Очень быстро…

И она выходила, накинув на плечи черную шерстяную пелерину, спускалась по засыпанным снегом улицам, ощущая в груди чудесное волнение — легкое и радостное, как утренний свет.

Ей казалось, что все вокруг — высокие каменные ограды, мрачные дома, старые церквушки — несет в себе частицу этого прекрасного чувства, переполнявшего ее сердце.

Война была близко, совсем близко, и все же это не вселяло страх, не могло омрачить светлого чувства.

Сначала София проходила мимо католической церкви. Побелевшие от мороза святые невозмутимо смотрели с ее стен на притихший в тревожном ожидании город. Потом медленно шла вдоль живописных армянских лавочек с разноцветными сахарными изделиями и, наконец, останавливалась перед витриной свечной мастерской Матея.

Они с Матеем условились так: если для нее будет весточка, он положит на витрину между подсвечниками и гирляндами свечей-корзиночек, которые сейчас, в рождественские праздники, заполонили все, одну из его искусно сделанных восковых роз.

Когда от Бориса была записка, она ее брала, осторожно засовывала за корсаж и спешила домой. Быстро поднималась по улицам Тепеалты, пробегала под Хисарскими воротами, думая лишь об одном: как она войдет к себе в комнату, запрет дверь и, задыхаясь от волнения, вытащит маленький листок бумаги.

В последние дни декабря Пловдив кишел военными. Они заполняли площади, создавали пробки на улицах, еще больше усиливая тягостную атмосферу, царившую в городе. Из Хасково продолжали прибывать новые части, они смешивались с подразделениями, возвращающимися по пазарджикской дороге и, зараженные паникой отступающей армии, двигались к северу и к югу от города, где, согласно плану румелийской обороны, концентрировались крупные силы для предстоящих сражений.

София боялась этих заросших солдат, озверевших от войны, усталости и лишений, и потому избегала улиц, выходивших на хасковскую дорогу.

Сегодня по чистой случайности на улице возле церкви не было колонн. Она быстро пересекла улицу, легко ступая по потемневшему от множества ног грязному снегу, и вышла к свечной мастерской. На витрине вместо одной розы стоял целый букет восковых цветов.

Сердце Софии неистово забилось. Она быстро вошла в лавку. Там было двое незнакомых. Повернувшись спиной к двери, они грелись у жаровни, разговаривая с Матеем. Светлые глаза Матея радостно блеснули, он указал ими на дверь в глубине помещения. Она поняла.

Вошла и увидела его. Он стоял у окна к ней спиной.

Закрыв за собой дверь, София страстно прошептала:

— Борис…

Он обернулся. Глаза его засияли, губы тронула счастливая улыбка. Он подошел к ней и заключил в свои объятия. София обвила руками его шею. Губы их слились в поцелуе. Потом он зарыл лицо в ее волосы.

— Мы уже здесь… — шепнул Борис ей на ухо. — И не собираемся покидать город.

София прильнула к нему. Ее сердце взволнованно билось, и он ощущал эти удары как награду за мучительное одиночество, в котором жил до сих пор.

Где-то вдалеке глухо и торжественно вновь прогремел артиллерийский залп. Стреляли орудия, голос которых был слышен в городе со вчерашнего вечера.

19

Амурат-бей беспокойно ходил взад-вперед по своему кабинету в мютесарифстве.

Уютная светлая комната, лучшая в новом здании, сейчас казалась ему огромной и пустой. Звук его шагов не мог заглушить даже толстый мягкий ковер.

Амурат-бей ждал из Константинополя Неджиба — адъютанта Сулейман-паши.

Четыре дня тому назад маршал послал Неджиба за подробными инструкциями непосредственно в Илдызкьошк, дав ему на поездку девяносто шесть часов.

Перед отъездом Неджиб глубокой ночью зашел к Амурат-бею и пообещал ему встретиться в генеральном штабе и в правительстве с людьми Намыка Кемаля и узнать, что они думают предпринять для предотвращения полной катастрофы.

Но за эти три дня произошли события, разрушившие одну за другой все надежды Амурат-бея.

За двадцать четыре часа маршал трижды созывал военный совет. Он совсем растерялся, утратил все свои положительные качества, сохранил лишь бессмысленную словоохотливость. Все остальное время сидел внизу, в аппаратной, ожидая распоряжений и тщетно пытаясь связаться с Илдызкьошком. Константинополь молчал. Сулейман-паша высказывал различные предположения, подсчитывал наличные резервы у Одрина, взвешивал возможность передвижения войск по линии Ямбол — Сливен. Амурат-бей, однако, не обманывал себя: он знал, что означает это молчание. Высокая Порта ждала, как сложится судьба Вейсел-паши.

Несколько раз Сулейман-паша пытался попросить разрешения на отступление, но телеграф упорно передавал лишь кодовые знаки Илдызкьошка.

Поздно ночью 29 декабря пробравшиеся через среднегорские перевалы офицеры связи принесли две страшные вести. Вейсел-паша капитулировал. Из Трояна через Кырнарский перевал на равнину возле Карлово вышли крупные части, по всей вероятности, авангард армии генерала Карцева.

Между тем продвижение пяти колонн отряда Гурко недвусмысленно свидетельствовало о том, что в распоряжении русского командования находится план румелийской обороны.

Лишь 30 декабря в полдень Илдызкьошк дал разрешение на отступление — коротко, без комментариев и разъяснений.

Амурат-бей развернул карту. Впервые маршал молча встал рядом. Он выглядел убитым, сломленным, видно было, что сам себя презирает.

Вначале Амурат-бей рассчитал расположение армии Сулейман-паши, затем — продвижение войск русских, наступавших от Заара на юг к Одрину. Проверив еще раз свои вычисления, он посмотрел на Сулейман-пашу.

— Они достигнут Одрина за полтора дня до нас. Путь по долине Марицы отрезан!

Сулейман-паша безучастно смотрел прямо перед собой. Прошло несколько минут гробового молчания. Потом маршал наклонился к карте. Не отводя от нее взгляда, сухо произнес:

— Отступим через родопские перевалы к Гюмюрджине…

Амурат-бей взглянул на него. Теперь это был не пустой болтун. Тонкий ум этого далеко не бездарного человека сейчас работал четко. Увы, слишком поздно! В критический момент он смог найти лишь дверь, через которую следовало выйти.

Спустя полчаса состоялось последнее заседание военного совета. Маршал был краток.

— Господа, — сказал он, — мы начинаем отступление по исключительно трудному маршруту, через горы Родопы в направлении Маказского перевала и Гюмюрджины. Численность отступающей армии — сорок тысяч человек. Численность прикрывающих частей, которые будут вести сражения с целью задержать врага в окрестностях Пловдива и на родопских перевалах, — пятнадцать тысяч человек. В их распоряжении будет вся артиллерия, состоящая из ста сорока четырех орудий. Ее переброска через Родопы невозможна. Все. Командирам бригад остаться для получения личных распоряжений.

Почти сразу после заседания маршал покинул здание мютесарифства. Вслед за ним разъехались и все члены штаба, чтобы приступить к выполнению приказа.

Амурат-бей остался один. Ему не хотелось ни о чем думать. Он стал разрабатывать планы прикрывающих боев в окрестностях города и в предгорьях Родоп, в районе Караагача и Белаштицы. Голова у него была тяжелой, во рту он ощущал металлический вкус. Хотя он провел бессонную ночь, спать ему не хотелось. Не чувствовал он и голода. Все ему опостылело.

Только на следующий день к вечеру он прилег в кабинете на кушетку и немного вздремнул. Когда он пробудился, уже стемнело. Он подошел к окну.

Площадь перед мютесарифством была по-прежнему забита обозами и солдатами, которые все шли и шли — уродливые тени, похожие во мраке на привидения.

Возле бани солдаты разожгли большой костер. От пламени отскакивали белые искры, улетая в лиловые сумерки. «Похоже на новогодний пунш…» — подумал Амурат-бей, вспомнив, как он встречал новый год в Вене. Это еще больше усилило его боль. Он прикрыл глаза.

Неужели на этом все кончится? Все — карьера, жизнь? В депеше из Илдызкьошка о нем не было ни слова, ему не давалось никакого распоряжения. Он выполнил свою задачу. Теперь он мог лишь наблюдать за развитием событий и следовать за отступающей армией. Ему захотелось курить. Он сунул руку во внутренний карман, чтобы вынуть табакерку. Рука коснулась чего-то мягкого, нежного. Это был носовой платочек с монограммой Софии. Он нашел его месяц назад перед своей дверью, вероятно, его случайно внесли со двора. Он взял его себе в качестве талисмана. И впервые за много дней и ночей ощутил в душе приятное тепло. Он посмотрел на огонек лампы, и перед его мысленным взором возник образ девушки — изящный овал лица, синие, миндалевидные глаза. В них играло пламя, и Амурат-бей вновь почувствовал жажду чего-то чистого и возвышенного, как в тот далекий сентябрьский вечер. Он испытывал ее потом не раз, но смутно, скорее подсознательно. Сейчас же ощутил ее остро, мучительно.

Похлопав по другим карманам, он нашел сигареты, закурил. Хотел было снова приняться за разработку планов, но не мог. Он то ходил по кабинету, то ложился на кушетку, курил, снова вставал и ходил — и думал, думал о том, что у него было в жизни и что он потерял.

В полночь какое-то неосознанное чувство толкнуло его к выходу — ему захотелось куда-то пойти: или домой, или на берег Марицы, или просто побродить по улицам города. Но он сдержал себя, вернулся к столу и, обхватив голову руками, остался сидеть так до рассвета.

Утром он чувствовал себя утомленным, но спокойным. Сидя за столом, ждал Неджиба, словно тот мог принести ему ответы на вопросы, роившиеся у него в голове.

Неджиб пришел только к полудню.

Этим утром пал Пазарджик, и Пловдив был забит войсками, беспорядочно отступавшими в направлении Станимака. Орудийная стрельба слышалась почти непрерывно.

По-видимому, адъютант был до своего прихода у маршала, так как вошел к Амурат-бею бледный и взволнованный.

Амурат-бей вопросительно посмотрел ему в глаза, потом подошел к нему, поздоровался за руку.

— Удалось тебе встретиться? — спросил он.

— Не со всеми, — ответил Неджиб, — но со многими я говорил…

— И что же?… — Амурат-бей указал ему на кресло.

— Повсюду брожение. Всем ясно, что это катастрофа. Только Реуф-паша не перестает планировать разные маневры, чтобы «завоевать» перемирие, доказывает, что русские не могут выдержать наступление до Константинополя, но ему уже никто не верит. Общественное мнение, а также многие члены Девлета выступают за освобождение Намыка Кемаля и за возвращение Мидхат-паши в столицу. Однако люди, близкие к правящим кругам Высокой Порты, уповают на обещания англичан.

С Исметом Абдул-пашой я беседовал три раза. У него как раз находился и Хюсни-бей. Для них яснее ясного, что сейчас самый удобный момент для государственного переворота — свержения Эдем-паши и предложения Абдул-Азису составить правительство из младотурок. Осуществить переворот может только армия.

Амурат-бей испытующе поглядел на Неджиба. Однако тот не смутился и продолжал:

— Что касается армии, которая находится тут, больше всего рассчитывают на вас. Считают, что маршал не окажет вам сопротивления. Анатолийский фронт почти наш. В этом конверте Исмет Абдул-паша посылает вам код, с помощью которого вы можете держать связь со столицей. Все инструкции будут нам немедленно даны. Исмет Абдул-паша настаивает, чтобы вы связались с ним еще сегодня. Нельзя терять время…

Амурат-бей встал и подошел к окну. Глаза у него ввалились, и Неджибу показалось, что за эти несколько дней он неимоверно постарел…

— Они безумцы… — медленно процедил сквозь зубы Амурат-бей, уставившись в окно.

— Не нужно опаздывать, ваше превосходительство, — заметил Неджиб. — Мне кажется, что без румелийской армии они ничего не предпримут…

Амурат-бей резко повернулся.

— Тут нет армии, полковник Неджиб, — сказал он. — А если бы и была, то во время войны ее задача — защищать государство…

Амурат-бей приблизился к столу и посмотрел на Неджиба.

— Вы знаете, что означает междоусобица в стране в такой момент, как сейчас? Катастрофу — и такую, что не только английский флот, но и флот всего мира не сможет нас спасти!

— Речь идет о перевороте, который изменит характер правления, систему, с которой вы не согласны сейчас, а также не были согласны и раньше.

— Почему они не сделали этого, когда у нас не было фронта и мы могли решать свои внутренние дела, только рискуя собственными головами? Где были Исмет Абдул-паша, Джевдет-паша и все остальные, когда арестовали Мидхат-пашу и изгнали его из страны?

Неджиб глухо рассмеялся.

— Не сердитесь на них, — произнес он, — вы дадите им много, но и они не останутся у вас в долгу. Подумайте, кто в ваши сорок лет предложит вам возглавить генеральный штаб? Ведь его начальниками становятся обычно люди, убеленные сединами!

Амурат-бей чуть вздрогнул. Потом обратился к Неджибу:

— Вы намекаете, что мои убеждения — плод карьеристских устремлений? У вас есть доказательства этого?

Голос его звучал резко.

Неджиб встал.

— Нет, конечно, — произнес он спокойно и равнодушно, — надеюсь, я могу считать себя свободным и возвратиться в штаб? Я лишь оставлю вам письмо Исмета Абдул-паши.

И он вынул из внутреннего кармана конверт с зелеными печатями и положил его на стол. Затем щелкнул каблуками.

Амурат-бей, не глядя на него, молча кивнул.

Дверь за Неджибом захлопнулась, Амурат-бей тяжело опустился на стул.

Неужели все горькие минуты в его жизни объясняются неудовлетворенными амбициями? Неужели высокий пост мог определить его убеждения? Что хорошее мог бы он, в сущности, предложить Турции? В его ли силах действительно изменить жизнь страны? Или же идеи — не что иное, как всеобщее оправдание жажды власти?

Окружавшие его люди непрерывно разглагольствовали о необходимости реформ, об обновлении администрации и государственной жизни. Не делали ли они это с тайной надеждой на личное преуспеяние? Не выдавал ли он сам свои пороки за положительные качества? Ведь человек обычно обманывает не только окружающих, для своего собственного спокойствия он заблуждает и самого себя.

Эти мысли угнетали еще больше его утомленный мозг. Ему казалось, что все на свете бессмысленно и всегда было бессмысленным.

Оконные стекла вновь задрожали от орудийных залпов. Амурат-бей поднял голову. Лиловый дым застилал небо, казалось, город охвачен пожаром. По пазарджикской дороге, по обеим ее сторонам беспорядочной толпой плелись солдаты. По-видимому, прикрывающие части где-то под Пазарджиком вели сражение, потому что орудийная стрельба становилась все сильнее и яростнее.

Амурат-бей огляделся. Что оставалось ему делать в этом хаосе? Бежать вместе с толпой? С позором возвратиться в Константинополь? Он нажал на кнопку звонка. Вошел адъютант.

— Распорядитесь, чтобы приготовили мне коня, — сухо произнес он, — пусть будут готовы и два офицера связи! Отправляемся в Пазарджик!

И только произнеся эти слова, Амурат-бей вдруг почувствовал облегчение. Он взял конверт с зелеными печатями и, не открывая, разорвал его на мелкие клочки. Потом бросил в огонь.

Подойдя к вешалке, Амурат-бей надел шинель. Сейчас все прояснилось. Не было нужды ни в каких размышлениях. Надо было понять это раньше, намного раньше.

И, захлопнув за собой дверь, он быстро сбежал по лестнице.

20

Суматоха, царившая в городе, облегчала встречи Рабухина и Грозева в доме Матея Доцова.

Обычно с наступлением сумерек, пока еще не были зажжены фонари, Грозев покидал свечную мастерскую и исчезал в лабиринте улочек на Небеттепе.

Еще в первый вечер собравшиеся поручили Бруцеву организовать спасение заключенных. Другой важной задачей было срочно установить связь с наступающей армией.

Рабухин колебался, отсылать ли окончательную маркировку орудийных позиций на Небеттепе. Турецкие офицеры ежедневно размечали новые позиции орудий, и, если бы изменили старые, нужно было бы изменить сигнализацию. Несмотря на это, Рабухин изготовил маркировку при существующем положении и решил ее послать. Войска вели сражения уже около Пазарджика.

Наиболее подходящим человеком для связи с наступающими войсками казался Коста Калчев. Он был знаком со многими жителями пловдивских сел и отлично знал проселочные дороги, особенно те, что могли привести его в расположение русских.

Единственной помехой была его болезнь, и все колебались, согласиться ли с его предложением. Но приводимые им доводы были убедительны, и в конце концов Рабухин дал ему письмо и объяснил, как он должен поступить, попав к русским. Затем все пожали ему руку и пожелали счастливого пути. Той же ночью Коста Калчев отправился в путь.

В канун Васильева дня он заночевал у родственников в Цалапице и рано утром пошел на запад по покрытой снегом проселочной дороге. Он хотел обойти Пазарджик и окольными путями добраться до русских позиций.

Калчев шел медленно, время от времени делая остановки, чтобы перевести дух. Утро было пасмурным. Затянутое тучами небо низко нависло над равниной. Вдали гремели орудия, поблизости раздавались ружейные выстрелы, в небе стояло зарево, будто от пожара.

«Уж не подожгли ли они Пазарджик?…» — подумал Коста и ускорил шаг.

На шоссе, проходившем левее, виднелись разрозненные обозы. Они тянулись к Пловдиву.

К полудню на горизонте возникли минареты пазарджикских мечетей. Над городом поднимались клубы дыма, но орудийной стрельбы уже не было слышно. Не было видно и движения на дороге, выходившей из города. Вся она была усеяна перевернутыми повозками.

Что произошло с Пазарджиком? Ушли из него турки? Что означал этот дым, этот мертвый покой? Коста беспомощно оглянулся. На западе тучи поредели, над равниной разлился бледный свет. Тогда Коста заметил километрах в двух от того места, где он находился, темную цепочку всадников, несшихся к нему по заснеженному полю.

Впереди скакал всадник в красной феске с берданкой в руке.

Коста нащупал пистолет в кармане, потом письмо за подкладкой пальто.

«В случае опасности письмо уничтожишь», — сказал ему Рабухин. Коста разорвал подкладку. Остановился у куста и снова посмотрел на всадников. И увидел, что в руках они держат пики. Это были уланы.

Вмиг перед глазами у него все посветлело — и небо, и равнина, и дорога. Он быстро вышел из-за куста. Всадники были уже совсем близко.

Первый всадник, державший ружье на боку, опустил его.

— Братья!.. — крикнул Калчев, голос его прервался от волнения.

Всадник, крупный усатый улан, подъехал ближе. Вид у него был серьезный и строгий. По-видимому, он убедился, что Калчев не турок. Натянув поводья, он рысью проехал дальше, затем сделал широкий круг и остановился в нескольких шагах от Калчева. Остальные всадники расположились позади него полукругом.

— Кто ты такой? — спросил его усатый. Калчев решил тоже говорить по-русски.

— Болгарин из Пловдива.

— А куда направляешься?

— Ищу русские войска…

Усатый засмеялся. Его черные, немного цыганские глаза весело сверкнули.

«Наверное, это украинцы…» — подумал Калчев.

— А русский откуда знаешь? — спросил его снова улан.

— Я учитель, — ответил Калчев, — к тому же два раза жил в Одессе с отцом, когда был маленьким…

— Ага… — кивнул головой усатый. — А в наших войсках кто тебе нужен?

— Кто-нибудь из командиров батальона или эскадрона.

— Ого! — весело воскликнул улан, так что остальные тоже засмеялись. — Вот, значит, кто тебе нужен…

Обернувшись назад, он позвал:

— Иваненко!

От всадников отделился молодой парень с нежным лицом и желтыми, как солома, волосами. К его коню были привязаны два других, неоседланных. Среди всадников были и другие такие. Видимо, это был разъезд, отправившийся собирать в поле разбежавшихся коней.

— Умеешь ездить верхом? — спросил улан Каляева, но уже более мягким и дружелюбным тоном.

— Могу, но не по-гусарски, конечно… — ответил Калчев.

— Тогда садись на коня, отвезем тебя к ротмистру, он скажет, что делать дальше.

И, дернув за поводья, улан гикнул:

— Эге-гей!..

И поскакал вперед рысью.

Калчев сел верхом на одного из коней и двинулся рядом с Иваненко позади всех. Когда они поднялись на небольшой холм, откуда открывался вид на Пловдив, Иваненко вдруг воскликнул:

— Да это павловцы-храбрецы!.. Вперед!..

По дороге, среди перевернутых повозок, действительно, двигалась военная колонна. Штыки солдат поблескивали в бледных лучах солнца. Впереди колонны ехали три всадника. Порыв ветра донес звуки песни.

Хорунжий поднял к глазам бинокль.

— Молодец, Иваненко! — воскликнул он, не отнимая от глаз бинокля. — Это павловцы…

И, обернувшись, взмахнул своей берданкой и крикнул:

— Движутся к Пловдиву… Выступили еще ночью… Ура-а! — И, пришпорив коня, помчался к дороге.

Прибыв к биваку эскадрона, уланы представили Калчева ротмистру — молодому, сероглазому офицеру. Объяснили, как на него наткнулись. Офицер подробно расспросил его, кто он и откуда. Потом Калчев вручил ему письмо Рабухина.

В палатке ротмистра находился еще один офицер — невысокий, плотный, с энергичными движениями. Ротмистр протянул письмо ему. Тот вскрыл конверт и спокойно прочел. Раза два он поднимал взгляд на Калчева, словно порываясь о чем-то его спросить. Затем сложил письмо, подошел к Калчеву и протянул ему руку.

— Благодарим вас, — сказал он, — еще сегодня мы передадим письмо туда, куда нужно…

Повернувшись к выходу, он позвал:

— Лаврус!..

— Слушаю! — на пороге вырос хорунжий, щелкнул каблуками.

— Отведи господина в палатку Харцева — пусть там пообедает и отдохнет. Он поедет с нами в Пловдив.

Поев и согрев у жаровни замерзшие ноги, Коста Калчев лег на походную койку и прислушался к вечернему шуму вокруг.

Незаметно он заснул. Он не мог сказать, сколько времени спал. Проснулся от призывного звука трубы и топота сотен ног. Стояла глубокая ночь. В свете костров мельками тени людей и повозок. Ржали кони, от их заиндевевших морд поднимался пар.

Мимо палатки прошел Иваненко с седлом на плече.

— Выступаем к Пловдиву… Давай, братушка!.. — крикнул он, глаза его сверкнули в темноте.

Калчев пошел вслед за Иваненко. По утрамбованному снегу среди деревьев в направлении пловдивского шоссе уже двигались первые колонны. Где-то в темноте, за кустарниками, тоже шли солдаты, в биваке ясно слышались их громкие голоса и резкие команды офицеров.

Лаврус — в застегнутой доверху шинели, чисто выбритый, с вызывающе закрученными черными усами — уже сидел верхом на коне. Вид у него был строгий и торжественный. Впереди били барабаны, мимо костров шли колонны.

Калчев молча вскочил на коня рядом с Иваненко, покоренный странной торжественностью, с какой люди отправлялись в бой, в котором многие, быть может, найдут свою смерть.

Когда они в конце колонны проехали мимо бивака, небо на востоке слегка посветлело, голубоватый дым угасающих костров окутывал, словно туман, оставленный бивак.

Оглянувшись, Калчев увидел, что к берегу Марицы со всех сторон направляются колонны, освещенные факелами.

— Будем переходить Марицу… — сказал Иваненко, и Калчев увидел, что его едва пробивающиеся усики заиндевели. Шинель у него тоже была вся в инее, им был припорошен и русый чуб, спадавший на лоб.

Когда миновали редкий сосняк, взгляду их открылась широкая лента Марицы. Еще не рассвело, но в бледном свете занимающегося утра было видно, как над темной поверхностью воды поднимается пар. То, что увидел Калчев на берегу, показалось ему невероятным. Солдаты снимали шинели, брюки и сапоги, скатывали их в узел и, держа его над головой, входили в ледяную воду. Свободной рукой каждый держался за ремень товарища.

Чуть ниже по течению другая цепочка полуголых людей, связанных веревкой, преодолев середину реки, уже поднималась на противоположный берег. Впереди шли крестьяне из Адыкьойя, указывая блюд.

Барабаны умолкли, слышались лишь удары кусков льда, которые несла река. Время от времени раздавался чей-то вскрик, ржание лошади, и снова воцарялась тишина.

Те, кто уже переправился на другую сторону, протянули новые веревки и, держась за них, все больше и больше солдат входило в воду.

К берегу со стороны пловдивского шоссе подъехал драгунский эскадрон. Возглавлял его худой невысокий офицер с бледным мальчишеским лицом.

— Драгуны, — обратился он к всадникам, вставшим полукругом на берегу, — на каждого коня — по одному пехотинцу! Колонной по одному — марш вперед, через реку!..

Возле всадников тотчас появились пехотинцы — те, кто был пониже ростом. Они усаживались на коней позади всадников, держа под мышкой свои узлы.

Лаврус обернулся к своим уланам и тихо, с уважением в голосе произнес:

— Это капитан Александр Петрович Бураго из шестьдесят третьего гвардейского драгунского полка… Безумный смельчак… У Вакарела он открыл нам путь к Ихтиману…

Потом, вспомнив что-то, добавил:

— Его эскадрон находится под личным командованием генерала Гурко…

Драгуны Бураго уже переправляли пехотинцев на другой берег.

Кони тревожно ржали, продвигаясь по воде.

Командовавший переправой полковник, подняв саблю, что-то громко сказал.

— Наш черед! — воскликнул Лаврус, привстав на стременах.

На противоположном берегу первые части уже вступили в бой с противником, шла ожесточенная стрельба.

Эскадрон улан вошел в реку. Где-то посредине ехал разъезд Лавруса.

Калчев почувствовал, как ледяная вода капканом охватила его ноги, боль пронзила до самых костей. На миг перехватило дыхание. Конь ступал по дну осторожно, вода тихо плескалась у его груди. Другие лошади пронзительно ржали.

Вдруг конь Калчева оступился, заскользил передними копытами и присел под водой на задние ноги. Потеряв равновесие, Калчев упал в воду. Почувствовав под ногами дно, выпрямился. Он промок до нитки. Одежда отяжелела. Калчев быстро стащил с себя пальто, течение тут же подхватило его и унесло. Вода ледяным обручем стягивала грудь, Коста чувствовал, что задыхается.

Ему все же удалось сохранить равновесие, и он ухватился за одну из веревок. По ней перебирались на ту сторону пехотинцы. Держась обеими руками за веревку, Калчев осторожно двинулся вперед в ряду пехотинцев. Когда они преодолели середину реки, он оглянулся. За ним шел низенький солдат — усатый, со смуглым, скуластым лицом. Вода доходила ему до шеи, время от времени он вскидывал голову, чтобы не захлебнуться. Но несмотря на это лицо солдата показалось Калчеву удивительно спокойным. Его голубые глаза были устремлены на приближающийся с каждым шагом берег, словно искали среди толпы солдат своих товарищей по взводу.

Солдаты выходили на берег группами, отжимали полотняные подштанники, которые тут же замерзали.

Лишь крестьяне из Адыкьойя и Кадиево, переводившие солдат через реку, невозмутимо входили в воду и выходили из нее в своих овчинных тулупах, на которых серебрились длинные замерзшие потеки.

Стрельба усиливалась, уже совсем рядом раздавались зловещие щелчки пуль о камни.

Калчев огляделся, пытаясь найти Иваненко и Лавруса, но их нигде не было. Толпа солдат быстро одевалась, люди хватали оружие и, двигаясь перебежками вдоль глинистого берега, залегали в снегу за кустами и буграми.

— Скорее… скорее… скорее… Залечь!.. — командовал молодой капитан, сабля у него в руке сверкала.

Калчев тоже пригнулся, пробежал несколько метров и залег в неглубокой яме.

Теперь можно было внимательно оглядеться. Уже рассвело, напротив виднелись тополя и минарет кадиевской мечети. Из огородов на окраине села ожесточенно стреляли.

— Там отборные части бригады Османа Нури-паши, — произнес кто-то за его спиной. Обернувшись, Калчев увидел капитана. Тот указывал на что-то залегшему рядом с ним ротмистру. — Мы не должны давать им опомниться…

Они замолчали, Калчев прислушался к бешеной стрельбе.

Там и сям перебегали солдаты. Взводы собирались вместе, готовились к атаке. Внезапно кто-нибудь из перебегавших падал, ружье выпадало у него из рук, и он, будто играя в какую-то игру, переворачивался навзничь, лицом к утреннему небу.

«Какой это ужас — война…» — подумал Калчев. При каждом движении брюки его гремели, ноги были словно закованы в кандалы.

— Вон, ниже по течению наши переходят реку вброд, — снова послышался голос капитана, — это, наверное, колонна генерала Шильднера-Шульдера. А генерал Креденер, вероятно, уже в Пловдиве…

Калчев увидел, что напротив Айрени берег почернел от людей. Где-то там стреляли из орудий.

По всей линии фронта стрельба усиливалась. Небо все больше светлело. Скоро должно было взойти солнце. На горизонте красиво очерчивались темно-синие холмы Пловдива. Вдруг по ним поползли белые облачка. Послышался далекий грохот турецких гаубиц. Капитан был прав. Войска Креденера вступали в пловдивский квартал Каршияк.

Далеко в тылу заговорила русская полевая артиллерия. Из Кадиево и Айрени ответили турецкие орудия. Равнина заполнилась адским грохотом. В небо поднялись клубы черного дыма. Все вокруг дрожало словно от подземных толчков.

Началась битва за Пловдив.

Со всех сторон взводы один за другим поднимались в атаку. Голоса людей тонули в грохоте орудий. Сквозь дым на горизонте все так же синели холмы. Где-то сбоку раздалось громкое «ура».

Этот боевой клич рвался словно из самой земли; вздымаясь вверх, как волна, он поднимал за собой людей и бросал их вперед. И Калчеву вдруг показалось, что это восстание, что звонят колокола. На него нашло какое-то умопомрачение, он ощутил необычайный подъем и выпрямился во весь рост.

— Грозев, Искро, братья… Вперед!.. Ура!..

И побежал широким шагом, шатаясь под тяжестью замерзшей одежды, к темной пелене дыма.

Споткнувшись, упал. Поднял голову, и тогда его ослепил внезапный свет.

«Наверное, это солнце…» — подумал он, и тут же его залила красная волна…

21

Бруцеву уже все было известно о тюрьме — расположение камер, лестниц, нижних галерей. Всех осужденных и тех, чьи дела должны были слушаться, отправили еще в начале месяца в различные тюрьмы Анатолии. Сейчас в Ташкапу сидело около ста пятидесяти человек, в большинстве своем крестьян, причем таких, кто случайно оказался возле подожженного сеновала или обоза, подвергшегося нападению отряда повстанцев.

Но где находились Димитр Дончев и Павел Данов, семинарист не знал. Усевшись вместе с Христо Гетовым в темном подвале одного из магазинчиков, как раз напротив Ташкапу, он смотрел на позеленевшее от времени каменное здание — мрачное и уродливое — и в сотый раз прикидывал, как осуществить план освобождения заключенных.

В этот день обстановка с каждым часом осложнялась. На рассвете из Царацово вернулся Гетов. Люди бай Рангела Йотова еще прошлой ночью, возбужденные орудийной стрельбой, собрались на сельской площади и во главе с бородатым воеводой ринулись туда, где в темноте время от времени вспыхивали огни залпов.

Рабухин и Грозев вышли вместе еще затемно. Не дождавшись их у Матея Доцова, Бруцев и Гетов пробрались в этот подвал и просидели в нем целый день, глядя в окошко на Ташкапу.

К вечеру у тюрьмы появились около трех десятков башибузуков, вооруженных ятаганами и пистолетами, повязанных широкими поясами, за которыми торчали рукоятки ножей, — черные, страшные, какими Бруцев их запомнил со времени восстания.

Этот сброд — шумный и зловещий — находился у стен тюрьмы, пока его главари разговаривали в здании. Потом ворота открылись, и головорезы хлынули во двор Ташкапу.

Не прошло и часа, как ворота снова отворились, и один из офицеров вывел за собой охрану из солдат и стражников. Темная шеренга прошла мимо бани и свернула вниз к мосту над Марицей.

По спине Бруцева пробежали мурашки. Кто знает, что это могло означать! Мозг его лихорадочно работал.

— Если б знать, в какой они камере, черт побери! — вслух подумал Кирилл, глядя на маленькие оконца, протянувшиеся двумя рядами на голой каменной стене. — Тогда мы могли бы попытаться их вызволить…

— Этого не узнать, — отозвался Гетов, — вот только если мы крикнем снаружи, чтобы они подали нам какой-нибудь знак. Но ведь нам неизвестно, в этих ли они камерах, а если они вообще в подземелье?…

— Так или иначе их выведут, — нервно произнес Бруцев, прислоняясь к влажной стене подвала. — У нас в общей сложности тридцать пять патронов. А не все башибузуки будут сопровождать заключенных. Несколько человек непременно останутся в тюрьме… Нужно, чтобы поднялась суматоха, тогда мы разгоним охранников…

«А вдруг их перебьют в тюрьме?… — подумал семинарист. — Что сейчас делают башибузуки внутри?…» Сырость пронизывала его насквозь, ему казалось, что ока сковывает его движения.

Ночь была светлой — и не только от снега, но и от какого-то сияния, разлитого над крышами домов; тюрьма виднелась совсем ясно. Артиллерийская канонада где-то на Кричимской равнине за Марицей становилась все более ожесточенной.

Со стороны бани и торговых рядов уже не доносилось шума. Лишь время от времени проезжали телеги со скарбом, на которых сидели турчанки, закутанные в покрывала, — съежившиеся, испуганные. Турки бежали на юг. Может быть, это были последние беженцы из города. Вид этих молчаливых теней в вечернем сумраке усиливал тревогу в душе Бруцева.

Что делать? Снова связаться с Грозевым? Но найдет ли он его в мастерской Матея? И не опоздает ли? Если за это время выведут заключенных, сможет ли Гетов справиться в одиночку?

Он обернулся к шорнику.

— Надо что-то предпринять, время идет… То, что в тюрьму впустили башибузуков — не к добру…

— Предлагай, что будем делать, — отозвался Гетов, приближаясь к семинаристу, ведущему наблюдение из окошка.

Сияние над крышами медленно угасало. Порой чья-то тень бесшумно скользила по улочке. Город затаил дыхание, прислушиваясь к ночи. В казармах не били барабаны, муэдзины не призывали с минаретов на молитву.

Вдруг из Ташкапу донеслись удары в железную рельсу.

— Сейчас их начнут выводить, — взволнованно произнес Бруцев, — нам надо быстрее вылезти и спрятаться за сеновалом старых казарм. Там и решим, как поступить…

Павел Данов услышал удары в железную рельсу во дворе в тот момент, когда, стоя под оконцем в камере, прислушивался к артиллерийской канонаде. Уже несколько дней никто ими не интересовался. Вчера и сегодня их не кормили. Накануне вечером в последний раз налили воды в железное ведро в углу камеры, и после этого жизнь в Ташкапу замерла.

То, что освобождение близко, ощущалось по всему — по непрерывному гулу боев, по глухой тревоге, царившей в городе и неведомо как проникавшей и в тюрьму, и особенно по враждебным и озабоченным лицам охранников.

Щелкнул замок, дверь открылась, и в свете дымящего факела Данов увидел стражника, знакомого ему в лицо: ему приходилось встречать его раньше в городе. Позади него стояли какие-то люди — с бандитскими физиономиями, в пестрых чалмах и коротких полушубках на меху.

— Господин, — сказал стражник, — надо спуститься вниз. Все пойдем отсюда. Будем убегать в Хасково…

Он отступил от двери, и двое башибузуков ворвались в камеру, схватили Павла за руки и, заломив их назад, ловко связали веревкой. Павел попытался было сопротивляться, но один из башибузуков ударил его по голове и грязно выругался по-турецки. Потом его молча вытолкнули в коридор. Из галерей выводили других заключенных.

Во дворе горел костер, там уже стояла группа заключенных, окруженных башибузуками.

Павла толкнули вниз, и он стал спускаться по лестнице, нащупывая ногами скользкие ото льда ступени.

— Давай быстрее, гяур! — крикнул идущий сзади турок. — Чего тащишься, как…

Спустившись к другим, Данов поискал глазами Дончева. Крупная фигура Димитра виднелась в конце ряда, возле железной рельсы. Павлу показалось, что тот его заметил и даже хочет что-то сказать ему глазами, но потом подумал, что это просто блики костра — они создают такое впечатление.

— Ибрагим Саладжа-ага! — крикнул один из турок с верхней галереи. — Больше никого нет…

Их главарь, к которому относились эти слова, высокий турок с бритой головой, обернулся и оглядел распахнутые двери камер, потом мрачно ухмыльнулся:

— Проверь еще раз, чтоб кого не забыть, мы ж идем русских встречать!..

Глаза его как-то странно блеснули, он обвел взглядом ряды заключенных.

Неожиданно Павел почувствовал, что кто-то дотронулся до его связанных за спиной рук. Осторожно обернувшись, он увидел светловолосого мужчину лет тридцати в крестьянской одежде, с умным и проницательным взглядом. Тот медленно развязывал веревку, стягивавшую его кисти.

— Не оборачивайся, — прошептал крестьянин. — Когда нас выведут, найдем способ…

Данов молча смотрел на него. Лицо показалось ему знакомым, но где он его видел, Павел не мог вспомнить.

Из караульного помещения вышел коренастый офицер. За ним шел охранник с факелом. Ибрагим Саладжа-ага смотрел на офицера с легкой, едва уловимой улыбкой человека, обладающего силой и знающего свое дело.

Офицер что-то сказал охраннику, потом спросил о чем-то Ибрагима Саладжа-агу.

— Да нет тут иностранцев, — громко ответил турок и, пренебрежительно махнув рукой, продолжал: — Какие тут иностранцы, не видишь, что ли, что все здесь — поганцы неверные…

— Попридержи язык, — огрызнулся офицер, — позавчера задержали двух балагуров из Беча, так потом правитель целый день препирался с консулами.

Повернувшись к заключенным, он громко крикнул:

— Слушай!..

Двор притих.

— Есть ли тут иностранцы, — офицер поднял руку, — или кому-нибудь известно, что среди вас находится иностранец?…

Мрачную тишину нарушал лишь треск поленьев в костре. Павел машинально сунул руку в карман и нащупал твердый пергамент, который дал ему при расставании Макгахан.

В мозгу у него вспыхнула мысль: может ли он спастись подобным образом? И что это будет: спасение или бегство? А разве сейчас бегство — не единственное спасение? Что честнее — смерть или оправдание, что хочешь жить во имя отечества? Перед собой, перед всеми, кто сейчас здесь находится… Руки у него дрожали.

Он посмотрел на лица заключенных, стоящих с ним рядом, кирпично-красные при свете костра, и медленно вынул руку из кармана.

— Хорошо, — сказал офицер, немного помолчав, — нет…

Затем, повернувшись к турку, произнес негромко:

— Потом не будете возвращаться сюда, а выйдете прямо через квартал Хаджи Хасан на дорогу к Хасково. До полуночи чтоб были там…

«До полуночи…» — повторил Павел в уме, и все показалось ему настолько невероятным, словно это была не явь, а всего лишь дурной сон.

Офицер произнес еще несколько слов, затем вскочил на коня и в сопровождении стражника исчез под темным сводом ворот.

Ибрагим Саладжа-ага, проводив его взглядом, крикнул куда-то в темноту:

— Халил!.. Давай веревки!.. Куда ты там подевался?…

Из глубины двора появился низенький хромой турок. Он нес в обеих руках по мотку веревок.

— Давай сюда! — крикнул ему Ибрагим Саладжа-ага. Потом обратился к стоящим рядом с ним башибузукам: — Начинайте!..

Башибузуки, схватив веревки, натянули их с удивительной ловкостью и принялись с одного до другого края завязывать заключенных за шеи, накидывая на каждого петлю, как делали обычно, привязывая лошадей к коновязи.

Кое-кто из заключенных, по-видимому, сопротивлялся, но глухие удары, последовавшие вслед за этим, дали понять, что всякое сопротивление бесполезно.

Когда все были завязаны, Ибрагим Саладжа-ara прошел вдоль рядов, потом дал рукой знак:

— Давайте, ведите их, потом нам надо будет еще в квартале Хаджи Хасан взять вещи Мусы Ахмеда… Быстрее освобождайте телеги, времени нет…

Ряды тронулись, но их повели не к центральным воротам, а к боковым, выходящим на берег Марицы.

Проходя мимо Дончева, Павел взглянул на него. Лицо Димитра было обезображено, но в здоровом глазу и сейчас светился ум, взгляд его выражал твердость, силу воли, что всегда нравилось Павлу в этом человеке. Орудия гремели совсем близко, и глаз Дончева сверкнул в ту сторону, будто ободряя их обоих.

На берегу заключенных ждали шесть телег с высокими бортами: башибузуки оставили их здесь заранее. Они затолкали в каждую человек по двадцать, и телеги двинулись вдоль реки.

Люди стояли, привалившись к бортам и опустив головы, чтобы не дергать веревки, сдавливавшие им горло. Несколько башибузуков «наводили порядок», тесня их друг к другу.

Телеги ехали по берегу реки, местами покрытой льдом. Ибрагим Саладжа-ara крикнул что-то башибузукам, и те начали подталкивать людей к передкам телег.

— Вперед, поганец! — бородатый турок толкнул Данова в спину.

Павел споткнулся, очки слетели и провалились в широкую щель на дне телеги. Беспомощно оглянулся: он ничего не видел. Вокруг была пустота. Ухватившись за руку человека, стоявшего сзади, Павел с трудом сохранил равновесие.

Они спускались вниз, к Матинчевой мельнице, и ему вдруг вспомнилась ночь, когда они с Жейной перешли реку. Он почувствовал ее руку в своей. Попытался восстановить в сознании ее черты, но не мог. Ему захотелось припомнить облик и других людей, вызвать в памяти все, что было.

О чем думает человек перед смертью?

Павел глубоко вздохнул, набрав в легкие воздух, словно для того, чтобы привести мысли в порядок. Что стало с его рукописями? Наверное, им суждено исчезнуть вместе с ним. Будут ли жители этого города читать когда-нибудь Руссо, восхищаться мудростью Дидро, возвышенным духом Вольтера? Осознают ли, что такое свобода, что значит быть гражданином? Или же здесь всегда будет господствовать случайность, духовная нищета, страх и колебания? Может быть, мисс Пирс была права? В таком случае и Грозев, и Калчев, и он сам, и все остальные — смешные мечтатели.

Ноги у Павла подгибались, и он прислонился к подрагивающему борту телеги. Ему так хотелось спокойно обо всем подумать — все снова перечувствовать, подвести итоги… Как неожиданно наступает Последний час человека!

Телеги закончили спуск и остановились.

— Слезайте! — послышался хриплый голос Ибрагима Саладжа-аги.

Павел крепко уцепился за руку соседа, и тот помог ему слезть.

Река здесь шумела сильнее. Вероятно, они находились у мельницы. Наверное, недалеко были и сады Хаджи Исмаила.

Кто-то совсем рядом дико вскрикнул, крик утонул в предсмертном хрипе. Веревка натянулась. Послышались еще крики. Испуганные люди дергались всем телом, и веревка их душила.

— Господи… Убивают… Люди…

Эти возгласы и хрипы были как в страшном сне. Павел пытался удержать равновесие, но веревка тянула его за собой, сталкивая с другими в ужасной пляске.

— Бей по темени!.. Прямым ударом, чтоб не испачкаться… — послышался снова хриплый голос Ибрагима Саладжа-аги.

Не было сделано ни одного выстрела. Значит, убивали молотками и теслами, которые у них были с собой.

— Люди-и-и!.. — сипло кричал кто-то.

Павел широко расставил ноги, чтобы не упасть, стиснул челюсти. Попытался вновь вызвать в памяти образ Жейны, но это ему не удалось.

Тогда мрак и одиночество показались ему ужасными.

— Дончев!.. — крикнул он изо всех сил.

Что-то обрушилось ему на голову, огненный взрыв оборвал рвавшийся из горла крик.

Уже прошло много времени с того момента, как Бруцев и Гетов залегли за сеновалом старых казарм. Ворота Ташкапу не открывались, со двора не доносилось никакого шума.

Прошло, может быть, около часу, когда вдруг из боковых ворот возле караульного помещения выехал конный офицер. За ним ехал на лошади стражник с зажженным факелом. Обернувшись к стражнику, офицер что-то сказал ему, тот бросил факел на землю, и оба понеслись галопом, словно убегали от собственной тени. На снегу остался лежать горящий факел. Его пламя понемногу гасло, и скоро в лужице растаявшего снега виднелась лишь черная головешка.

Ночь стала еще темнее. Даже снег не смягчал непроглядного мрака. Изредка с площади Орта-Мезар доносился топот копыт, потом он постепенно стихал. Над тюрьмой с другой стороны виднелось сияние, похожее на зарево пожара. Во дворе горел костер.

Бруцев нервничал.

— Что-то там происходит, — процедил он сквозь зубы и, сам не зная для чего, зарядил ружье, — нельзя больше ждать…

Гетов беспомощно посмотрел на него.

— Беги к дому Калчева, — сказал ему семинарист. — и позови кого можно на помощь… Я останусь здесь, что-нибудь придумаю… Ждать нет смысла…

Гетов осторожно выглянул за угол, потом быстро пошел вниз.

Бруцев подождал еще немного, затем вылез из сарая и приблизился к железным воротам тюрьмы. Ржавый металл уходил высоко вверх — холодный и непроницаемый. Кирилл поглядел на каменную кладку. Массивные камни, обросшие мхом, образовывали отвесную стену. Кое-где виднелись скобы железной арматуры. Это вдохнуло в него слабую надежду.

«Поднимусь по стене и перелезу через крышу…» — решил он неожиданно для самого себя. Он повесил ружье на шею, привязал его ремень к одежде.

Хватаясь за выступы стены, всем телом прижимаясь к ней, Бруцев начал медленно взбираться вверх.

Сколько времени продолжался этот мучительный подъем по вертикальной стене, он не смог бы сказать. Он утратил всякое представление о происходящем. Чувствовал лишь боль в исцарапанных до крови руках, острый холод, сковывавший движения израненных пальцев. Время от времени он прижимал лицо к ледяной стене, чтобы хоть немного перевести дух.

Когда уже миновал окна второго этажа и почувствовал, что дыхание сперло от усталости, он посмотрел вверх. Высоко над головой виднелась крыша — мрачная и недоступная. Ему не хотелось больше ни о чем думать. Чувствовал, что силы его на исходе. Кирилл на миг прижался щекой к стене.

«Еще немного… совсем немножко…» — повторял он про себя как заклинание. Надо было во что бы то ни стало преодолеть эту предательскую слабость, размягчающую мускулы, готовую в любой момент сбросить его тело вниз.

Выступ балки появился совсем близко у него над головой. Бруцев стиснул зубы, напрягся из последних сил и ухватился за него.

— А-а-а… — простонал он, клуб пара вырвался у него изо рта. Он подтянулся, медленно влез на крышу и лег на снег, хватая ртом холодную массу, тающую на губах и возвращающую его к жизни.

Когда он пришел в себя, то пополз дальше по крыше. Его глазам открылся тюремный двор. Посредине двора горел большой костер. Вокруг него сидели башибузуки. Один из них раздавал остальным какую-то одежду из лежащей рядом кучи.

Бруцев оглядел галерею. Она была темной и пустой. Двери камер были распахнуты. Он приблизился к краю крыши и увидел, что отсюда легко спуститься на верхнюю галерею. Ухватившись за железную скобу, спрыгнул на площадку. Посмотрел во двор: и костер, и сидящие около него люди показались ему сейчас зловещими.

Он вошел в одну из камер. Она была пуста. На полу валялась солома из тюфяка. Вошел во вторую, третью, четвертую. Потом спустился по лестнице на нижний этаж. И здесь двери камер были открыты. Сомнений не было: заключенных вывели из тюрьмы.

Неожиданно в конце галереи он увидел турка с факелом, заглядывавшего в камеры. Бруцев притаился в тени двери. Турок вошел в одну из камер. Бруцев одним прыжком очутился возле нее. Турок железным ломом разбивал какой-то ящик. Он стоял спиной к двери и был мал ростом.

Семинарист проскользнул в камеру, бесшумно закрыл за собой дверь, потом бросился на турка, повалил его на пол. Факел отлетел в сторону.

Турок попытался сопротивляться, но, увидев, что это безнадежно, затих. Бруцев придавил его коленями к полу, в то же время руками сжимал ему шею, не давая шевельнуться. В свете факела лицо турка было страшно.

— Где заключенные? — спросил Бруцев, немного ослабив хватку. Вытаращенные глаза турка прикрылись, он прохрипел:

— Их вывели…

— Когда?

— Час назад…

— А где они сейчас?

— Не знаю, — мигнул турок, — их повезли к старой скотобойне… Вышли из задних ворот…

Значит, их вывели через другие ворота. Бруцев их упустил. Он смотрел на турка, сжимая его горло. Турок хрипел, лицо его стало лиловым.

— На убой повезли, а? — процедил Бруцев сквозь зубы.

Турок задыхался. Глаза его стекленели все больше.

— Откуда ты родом? — спросил Бруцев и немного разжал руки.

— Из Устина… — просипел турок. В глазах его читались мольба и надежда.

— Ага-a… — протянул Бруцев.

Он чувствовал под собой беспомощное тело турка. А в голову ударяла кровь, воскрешая в памяти липкую грязь подвала, в котором он задушил Христакиева. Продолжая одной рукой сжимать горло турка, другой он выхватил из-за пояса кинжал и одним махом перерезал ему глотку.

Потом поднялся с пола. От факела загорелась солома, и в камере было светло, как день. С минуту он смотрел, как струится, тут же свертываясь, кровь убитого, затем повернулся и вышел. Ружье болталось у него за спиной.

Возле костра никем не обеспокоенные башибузуки продолжали свое занятие.

Бруцев огляделся. Он видел все, как в тумане. В коридоре воткнутый в кольцо на стене догорал факел. Кирилл толкнул дверь перед собой и остолбенел. «Оружейный склад! — пронеслось в мозгу. — Оставили все в целости». Перед ним стояли ящики с гранатами, вдоль стен выстроились ружья.

Наклонившись, Бруцев взял четыре гранаты. Вышел в коридор. Тени людей в свете костра казались ему призраками. Оставив две гранаты на полу, он поднес две другие к факелу и поджег их фитили. Подождав, когда белый огонек приблизится к металлу, изо всех сил швырнул их одну за другой в сторону костра.

Никто из турок не успел даже оглянуться. Взрыв потряс все вокруг. Казалось, обрушилось здание тюрьмы. Кто-то выстрелил раз, другой.

Бруцев уже снова был возле факела. Зажег фитили других двух гранат. Подождал немного и опять бросил их в сторону костра и разбросанных вокруг него бесформенных предметов. Раздался новый взрыв, яркий свет ударил ему в лицо.

Затем наступила тишина. Семинарист вернулся в оружейный склад, выбрал себе одно из ружей и закинул ремень через плечо. Сняв свое, бросил его на пол. Взял себе две гранаты.

Вышел во двор. Тюрьма была мертва. На галереях в двух местах горели факелы. Потухший от взрывов костер сейчас запылал с новой силой. Пахло гарью.

С тяжелой головой, пошатываясь, Бруцев добрался до ворот. Вытащил железный засов, широко распахнул обе створки ворот.

Костер ярко пылал, в его свете холодные камни стены казались оранжево-красными, раскаленными. Бруцев наклонился, поднял с земли оставленные им две гранаты, повернулся к выходу. На стенах домов напротив выросла его тень — огромная, грозная. Но он ее не видел. Он вышел из ворот и утонул во мраке, царившем в городе.

22

Утро нового года наступило в Пловдиве вместе с первыми орудийными залпами артиллерийского поединка, вновь начатого двумя армиями под Пазарджиком.

Город на холмах был пуст, улицы безлюдны. Дома казались внушительными и мрачными. Они словно притихли, прислушиваясь к далекому грохоту орудий.

Последние дни года были самыми тревожными, но и самыми счастливыми в жизни Софии Аргиряди.

Единственное письмо, полученное ею от отца из Константинополя, заглушило в какой-то степени тревогу о нем, превратив ее в тупую боль, которую она бессознательно подавляла мыслями о Борисе.

Если раньше она жила в замкнутом мирке, полном условностей и предрассудков, то теперь перед ней открылся совсем иной, широкий мир. И она на глазах перерождалась от соприкосновения с этим новым для нее миром.

Елени заметила эти перемены в девушке, они ее тревожили. По ее мнению, сильный и уравновешенный характер был одним из самых лучших качеств Софии.

В новогоднюю ночь они впервые остались за столом вдвоем. Молитва, легкий запах ладана, засахаренная пшеница — все это не могло вернуть девушке ощущений прежних лет. Она отвечала на вопросы тетки рассеянно и односложно. Отказалась пойти в церковь к вечерне. Они остались сидеть у камина.

София, устроившись на широком венецианском стуле, раскрыла на коленях книгу. Елени вязала, сидя напротив. С улицы не доносилось ни музыки, ни карнавальных дудок. Люди боялись выйти из дому, Пловдив был тихим, как никогда.

Елени вспоминала прошлое: веселые ужины с торжественными ударами гонга, которыми Аргиряди давал знак внести каравай с запеченной в нем монетой, шумные карнавалы, праздничную иллюминацию, песни, оркестры итальянских музыкантов, до рассвета игравшие на улицах. Вернутся ли вновь те былые времена?

София посмотрела на тетку, потом скользнула взглядом по странице и, наконец, уставилась на огонь в камине.

Приход Бориса в город, сознание того, что она может каждый день видеть его и говорить с ним, будоражили ее.

— И все же здесь нам опасно встречаться, — сказал ей вечером в свечной мастерской Грозев, — я постараюсь, когда смогу, приходить к вам.

София посмотрела тогда на него сияющими глазами, но промолчала. На следующий день она вынула из муфты большой почерневший ключ.

— Это ключ от старой конторы отца, — сказала она, — будешь входить с улочки позади дома Диноглу. Из конторы ведет вверх лестница, которая проходит возле моей комнаты. Постучишь три раза, и я открою тебе дверь верхнего этажа. Но перед этим поглядишь с улицы на мое окно. Если тетя Елени ушла к себе, занавеска будет наполовину задернута и на подоконнике будет стоять свеча.

И она посмотрела на него пылающим взглядом женщины, которая все хорошо обдумала и приняла решение.

Грозев пользовался этим ключом дважды. Свеча на подоконнике была видна издалека, как бледное дрожащее сияние. Он тихо поднимался по лестнице из конторы, доходил до двери верхнего этажа и три раза стучал в стену. Слышно было, как открывалась дверь ее комнаты, раздавался легкий шелест платья, щелкал замок, и в темной рамке двери возникал ее силуэт.

В передней теплые руки обвивали его шею. Их губы сливались в жарком поцелуе. Оба стояли неподвижно, задохнувшись, освещенные бледным светом луны.

Потом они входили в ее комнату, садились на софу возле камина и говорили шепотом обо всем, что им приходило в голову, взволнованные тем, что они вместе, одни, что могут, держась за руки, смотреть друг другу в глаза, ощущая на лицах тепло горящих в камине дров.

Около полуночи Борис вставал и тихо выходил. Стоя в темном коридоре, София долго прислушивалась к тишине, мысленно следуя за Борисом по безлюдным улицам.

Ночами она почти не спала, спать ей совсем не хотелось. Она все время находилась в каком-то лихорадочно-приподнятом состоянии, снова и снова переживая в мыслях все, что говорила ему, что он ей поверял, о чем они размышляли вместе. Она не знала, сильно ли его любит, но чувствовала, что если его потеряет, жизнь утратит для нее всякий смысл.

Елени положила вязанье на колени и посмотрела на Софию. И только сейчас заметила, что взгляд девушки устремлен не в книгу, а на огонь. Его отблески играли на ее лице, и казалось, что она улыбается.

— Софи… — прошептала старая женщина.

София подняла голову, увидела озабоченный взгляд Елени, ее запавшие глаза, ее маленькую сгорбленную фигурку, и тетя показалась ей совсем слабой и беспомощной.

Девушка порывисто встала, подошла к ней и крепко ее обняла. Потом поцеловала в обе щеки, в морщинистый лоб — ласково и нежно, будто хотела поделиться с ней чем-то сокровенным, облегчить душу.

Третьего января в первой половине дня турки подожгли военные склады у новой церкви.

Дым пожара заволок небо, в католической церкви зазвонил колокол, его глухие удары то умолкали, то снова разносились далеко окрест.

С самого утра Теохарий беспокойно кружил по дому, дважды ходил в Тахтакале, откуда принес тревожную весть, что последние турецкие семьи покинули город. По его словам, Пловдиву готовилась страшная участь. Он видел собственными глазами больше полусотни орудий Круппа, расположенных дугой возле дороги к вокзалу, готовых в любой момент открыть огонь по наступающим русским войскам. Нет сомнений, что город превратят в пепелище.

Ответственным за оборону Пловдива был назначен Савфет-паша, и бой в самом городе мог начаться еще этой ночью.

К полудню нервы Теохария не выдержали. Он поднялся на верхний этаж, отрывисто постучал в дверь Софии. Войдя, возбужденно заговорил:

— Барышня, я должен отвезти вас и остальных домочадцев в старое имение в Лохуте. Здесь опасно оставаться, в случае уличных боев этот квартал пострадает больше всех…

София внимательно смотрела на него. Его предложение было разумно. Старое имение в Лохуте представляло собой дом со всеми удобствами, спрятавшийся в глубине фруктовых садов.

Однако она не может уехать, не повидавшись с Борисом, а он, наверное, придет лишь вечером. Не поднимаясь из-за письменного стола, за которым читала, она обернулась к секретарю и спокойно произнесла:

— Отвезите туда тетю и прислугу, я же останусь здесь до вечера. Теохарий не двинулся с места.

— Барышня, — сказал он, — вы тоже должны поехать. Это распоряжение хозяина. В случае опасности не оставлять вас в городе. Пожалуйста, не задерживайтесь…

Вспыхнув, София встала.

— Хозяина представляю здесь я, а не вы, — отрезала она, — поэтому я вам повторяю: немедленно отвезите тетю и прислугу в Лохуту. Пошлите за мной фаэтон между восемью и девятью часами вечера. Пусть он меня ждет возле верхней церкви. Турки не должны видеть, что я оставляю дом. Если до девяти я не появлюсь, значит, сама уехала в имение или же пошла к Немцоглу. В таком случае фаэтон пусть возвращается обратно.

Все это было произнесено вежливым и сдержанным тоном, но секретарь совершенно ясно почувствовал суровый и непреклонный нрав отца. Пожав плечами, он хотел было что-то возразить, но передумал и молча вышел из комнаты.

София подошла к окну. Пожар на складах продолжался. Время от времени слышался топот копыт, на нижних улицах лошади переходили в галоп, но потом все снова смолкало. И в этой тишине глухо продолжал звонить колокол.

Часовые перед домом Амурат-бея беспокойно шагали по двору, но оставались на своих местах. Самого Амурата не было видно уже несколько дней. Вероятно, он уехал.

Перед отъездом в Лохуту Елени, робкая и нерешительная, как обычно, пришла к Софии и стала просить ее поехать с ними.

Девушка обняла ее, поцеловала и обещала вечером приехать. Потом проводила ее до выхода. Скоро все уехали, в доме воцарилась тишина.

К вечеру грохот орудий умолк. Пожар еще продолжался. Отблески пламени играли на стенах домов, на улицах было светло, но город затаился в предчувствии тревожной ночи.

София задернула занавеску на окне, поставила на подоконник зажженную свечу, потом села на пуфик у камина, глядя на догорающий огонь.

Борис пришел, когда было уже совсем темно. Глаза у него горели, он тяжело дышал.

— София, — он обнял девушку, — русские уже в Каршияке! Может быть, еще этой ночью перейдут Марицу…

Подняв Софию на руки, он внес ее в комнату, положил на софу, а сам опустился на колени рядом с ней. Камин погас, но в комнате было тепло. Отсвет пожара плясал на оконных стеклах.

— Как страшно, Борис… — прошептала девушка, доверчиво кладя голову на его руку. — Где ты будешь этой ночью?

— Здесь, поблизости… — усмехнулся он.

Она смотрела ему в глаза. Рука ее гладила его волосы.

Грозев заглянул в темную глубину ее агатово-синих глаз, и вдруг ему показалось, что эта девушка — часть его самого, нечто бесконечно родное, без чего все вокруг — старый дом, темная мебель, гравюры и портреты на стенах — было бы для него холодным и чужим.

— София, — сказал он, — ты помнишь нашу встречу на холме?

— Да, Борис… — Она смотрела на пламя свечи.

— И грозу тоже?

— И грозу…

— И то, что ты тогда мне сказала?

Девушка перевела на него взгляд, посмотрела прямо ему в глаза, словно старалась угадать его мысль.

— Что из того, что я тебе тогда сказала, ты хочешь, чтобы я сейчас повторила?

Он привлек ее к себе.

— Что ты порвешь со всем здесь и навсегда останешься со мной…

Она помолчала, потом произнесла тихо и решительно, как клятву:

— Да, Борис, навсегда!..

Он поцеловал ее волосы, губы его пробежали по ее лицу, нашли ее губы, и вдруг он ощутил ее всю целиком в своих объятиях, сжигающую его своим огнем самозабвения. Он слышал удары ее сердца. Горячая волна подхватила его, в голове помутилось. Его рука скользнула по ее талии, нашла маленькие перламутровые пуговицы платья.

Почувствовав это, она обняла его еще крепче, но, задыхаясь, прошептала ему на ухо:

— Нет, милый… Пожалуйста, не надо, Борис…

Это его отрезвило, он, не открывая глаз, провел рукой по ее лицу и положил голову ей на грудь. Она прижала ее к себе. Они долго так лежали молча, растерянные и ошеломленные.

Раздался бой часов в передней. Борис прислушался.

— Восемь… — произнес он и вскочил.

Подошел к окну. Пламя пожара осветило его лицо. София приблизилась, просунула руку ему под локоть. Он крепко прижал ее руку.

— Завтра… — сказал он, — завтра мы уже будем свободны!

За рекой вновь заговорили орудия.

— Пора идти, — проговорил Борис, — я опаздываю…

Обернувшись, он спросил Софию:

— Кто сейчас у вас дома?

— Никого нет, — ответила София, — все в имении в Лохуте. Я ждала тебя, сейчас, наверное, приедут и за мной… Завтра, если занавеска на окне будет наполовину задернута, знай, что я уехала туда и жду тебя там. Приезжай сразу, когда сможешь…

Они вышли в коридор. София положила руки ему на плечи:

— Прошу тебя, береги себя…

Борис прижал ее к себе.

— Прощай… — прошептали его губы.

И он стал спускаться по лестнице.

— Подожди! — тихо крикнула она ему вслед.

Он остановился. Спустившись на несколько ступеней, София обхватила руками его голову и поцеловала в лоб — так, будто отдавала ему какую-то частицу себя.

23

Старые тополя вдоль пазарджикской дороги были покрыты инеем. Амурат-бей медленно ехал по направлению к Пловдиву, глядя в серую даль.

Сражение сейчас велось на правом берегу Марицы, где-то возле сел Айрени и Кадиево. Там находились войска Османа Нури-паши и Реджеб-паши.

Амурат-бей остановил коня и прислушался. Верный своему инстинкту военного, он хотел определить, что происходит за темной полосой заречного леса. Затем, повернув коня, поскакал прямо через поле к заиндевелым зарослям кустарника на берегу реки. Продолжать путь было бессмысленно. Явно, на левом берегу реки не было турецких войск.

Вчера, мчась галопом к Пазарджику, он надеялся, что приедет в разгар боя у города: согласно приказу Сулейман-паши, этот бой должен был задержать наступление русских и обеспечить спокойную переброску армии к Родопам. Вместо этого он попал в самую гущу отступающих войск. Отступление было беспорядочным и позорным. Пехота, артиллерия, обозы темным потоком текли к Пловдиву, бросая по пути все, что мешало их паническому бегству.

К вечеру Амурат-бей послал в Пловдив двух офицеров связи с подробным донесением о положении на дороге Пазарджик — Пловдив и с изложением своего мнения относительно организации обороны города.

Он надеялся на то, что войска Османа Нури-паши останутся на левом берегу реки и будут вести прикрывающие бои. Амурат-бей намеревался присоединиться к этим войскам и обеспечить задержку неприятеля на всем протяжении берега.

Однако Нури-паша рано утром второго января переправился на правый берег, используя поддержку артиллерии, расположенной у устья Вычи.

Амурат-бей провел ночь в одиночестве в заброшенном сарае напротив Кара-Таира; он слышал, как переправились через реку русские эскадроны, затем колонна Креденера, и своим точным и расчетливым умом офицера генерального штаба понял, что все потеряно — окончательно и безвозвратно.

С этого момента все его поведение, его решения и действия определялись неким инстинктом, оскорбленным честолюбием, ненавистью, болью от того, что на его глазах все было проиграно легко, как в азартной игре.

Сейчас он скрывался в тылу неприятеля, на необъятной равнине, которую был послан оборонять. Он ездил по берегу Марицы в поисках брода, чувствуя себя жалким и одиноким, бессильной жертвой провидения.

В полдень по дороге прошли новые русские войска — артиллерия и пехота. Амурат-бей въехал в заросли на берегу реки и спешился. Утром здесь был бой, его следы виднелись повсюду. Амурат-бей привязал коня к заиндевелому кусту. Возле куста лежал мертвый турецкий солдат. Амурат-бей бессмысленно уставился на него. Лицо солдата было обезображено. Один глаз выкатился из орбиты и сейчас словно смотрел на него. На дороге русская военная труба играла сбор.

Амурат-бей посмотрел на серое небо над Пловдивом, на далекие горные цепи, покрытые снегом. По белой равнине пролегала темная борозда: это двигались на юг русские. Он снова взглянул на солдата. Выпученный глаз все так же пристально глядел на него. Падая, солдат схватил ружье почти у самого штыка, и сейчас его мертвые опухшие руки продолжали сжимать оружие.

Нет, армия не виновата в поражении. Не виноваты и ошибки Сулейман-паши, этого неутомимого театрального актера. Не виноваты его собственное бессилие и колебания. Амурат-бей прижал ладонь к глазам. Поражение подготавливалось еще раньше — всем и всеми. Феодальными помещиками, монахами, шейхами, правителями. Временем и историей.

Прячущийся в кустах, словно зверь, Амурат-бей вновь ощутил сейчас страшную и неумолимую обреченность человека. Сделав шаг вперед, он придавил ногой голову убитого солдата. Вытаращенный глаз медленно утонул в снегу.

Целый день Амурат-бей скрывался в кустах на берегу реки, слушая грохот жестокого боя, шедшего где-то возле Кадиево. Судя по всему, ни Осману Нури-паше, ни Реджеб-паше не удалось организовать оборону в этом районе. Огонь их артиллерии стихал, они явно готовились к отступлению.

Время от времени Амурат-бей поднимал бинокль к глазам и смотрел на городские холмы. Он изумлялся тому, что никакие новые орудия не усиливали городскую артиллерию.

Что произошло с пятьюдесятью орудиями, которые по плану должны были занять позиции на Небеттепе? Что делает Савфет-паша? Неужели собираются сдать Пловдив без боя? В таком случае вся армия обречена на гибель еще здесь, на равнине, еще до того, как подойдет к родопским перевалам. Есть ли у этих людей мозги в голове? Соображают они, что делают?

Когда наступили сумерки, Амурат-бей выбрался из своего убежища и переехал у Айрени на правый берег реки.

Бой возле Кадиево окончился. Издалека, со стороны Каршияка, доносились лишь разрозненные орудийные выстрелы. Над долиной опускалась сторожкая, грозная тишина.

Амурат-бей пришпорил коня и поскакал к городу по пустой дороге вдоль берега.

Пловдив встретил его непроглядной тьмой и полным безлюдьем. Амурат-бей промчался бешеным галопом через квартал Мараша, вылетел на площадь Орта-Мезар и подъехал к зданию мютесарифства. Вокруг не было ни души. Это показалось ему зловещим предзнаменованием. В темном входе он натолкнулся на испуганного офицера, который явно готовился бежать. Это был дежурный. Узнав Амурат-бея, он смущенно отдал ему честь и отступил назад.

Амурат-бей молчал, словно не зная, как задать интересующий его вопрос.

— Что, здесь никого нет? — наконец спросил он, стараясь сохранить спокойствие.

— Все уехали, ваше превосходительство, — ответил дежурный, вытягиваясь в струнку и всем своим видом показывая, что снимает с себя всякую ответственность.

— А кто остался в городе? — не глядя на него, спросил Амурат-бей.

— Только патрули и военная часть у вокзала…

— Мост разрушен?

— Так точно, его подожгли еще вчера вечером…

Взяв лампу из рук дежурного, Амурат-бей стал подниматься по лестнице. Офицер шел позади.

Двери кабинетов были распахнуты, внутри царил мрак.

— Секретные архивы взяты?

— Еще вчера утром их послали под усиленным конвоем в Гюмюрджину.

Амурат-бей вошел в свой кабинет, обвел его взглядом. Ящики письменного стола были вытащены, дверцы взломаны. Стулья собраны в один угол.

Он медленно приблизился к окну. Снаружи царил мрак. На оконном стекле он увидел лишь свое отражение — человек с лампой в руке, заросший щетиной, с глубокими морщинами на лице. Он показался себе страшным.

Амурат-бей оглянулся. Он был один: дежурный вышел в коридор. Он поставил лампу на стол, посмотрел на пустые ящики.

«Все кончено! Есть ли еще что-нибудь, что надо уничтожить?»

Он провел рукой по лбу. И вдруг вспомнил о втором экземпляре плана румелийской обороны, который из-за осторожности хранил дома. Взяв лампу, он быстрым шагом спустился вниз. Дежурный офицер уже надел шинель и сейчас что-то заворачивал в пакет. Его ждал ординарец, державший под уздцы оседланного коня.

Амурат-бей поставил лампу на какой-то ящик у входа и резко спросил офицера:

— У вас есть приказ о том, чтобы покинуть здание мютесарифства?

Офицер пожал плечами.

— Некому его дать, — невозмутимо ответил он, застегивая пуговицы шинели.

Один за другим раздались два взрыва. Здание задрожало. По-видимому, взорвались мины замедленного действия, заложенные в основание моста, чтобы привести его в полную негодность.

В свете лампы лицо дежурного казалось тупым и равнодушным. Амурат-бей с презрением отвернулся и быстро вышел. Вскочил на коня и понесся по темным безлюдным улицам к Небеттепе.

Поднявшись на улицу над Тахтакале, Амурат-бей оглянулся. Город был окутан тьмой, лишь еще догорало несколько военных складов, подожженных утром. Пламя затухало, испуская удушливый дым, низко стелившийся над крышами домов.

На другом берегу Марицы, где уже были русские, стояла подозрительная тишина. Со стороны Кадиево и Айрени не доносилось ни единого выстрела. Судя по всему, Осман Нури-паша отступил к Родопам, оставив линию фронта перед городом.

Амурат-бей пришпорил коня, и тот пошел рысью. Копыта звонко цокали по булыжной мостовой. В окнах домов было темно, казалось, что их обитатели исчезли навсегда.

Повернув возле новой церкви, Амурат-бей увидел, что окна верхнего крыла дома Аргиряди, где он жил, освещены. Впервые за весь этот день он почувствовал облегчение. Невольно перевел взгляд на нижнее крыло, но высокая ограда мешала увидеть отсюда окно Софии.

Амурат-бей спрыгнул с коня и вошел во двор. Сквозь заиндевелые ветви деревьев увидел, что в ее комнате тоже горит свет.

В его истерзанную, усталую душу вдруг нахлынуло спокойствие, словно морозной ночью внезапно повеяло теплом.

Он остановился возле ее входа, на миг заколебался. Потом горько усмехнулся. Он понял, что это просто слабость, что в мысли о Софии он ищет убежище от полного крушения, которое его постигло.

Заложив руки за спину, Амурат-бей пошел по самшитовой аллее к своему входу.

У дверей, рядом с зажженным фонарем стоял на посту часовой — худой курносый солдат. В оставленном почти всеми городе он с тупым безразличием нес свою службу.

— Где сержант? — спросил Амурат-бей, поднимаясь по лестнице В глубине коридора возникла полная плечистая фигура сержанта.

— Слушаю, ваше превосходительство! — щелкнул он каблуками.

— Тотчас уводи людей, — приказал Амурат-бей, — берите лошадей и отправляйтесь к Станимаку. Присоединитесь к первой же нашей части, которую нагоните. Я найду вас позднее… Быстро!..

Сержант заторопился выполнять приказ.

Амурат-бей поднялся по лестнице. В его комнате было холодно и темно. Он вынул из кармана связку ключей, ощупью нашел в ней ключ от сейфа. Подойдя к стене, нащупал замочную скважину. Замок щелкнул, дверца сейфа бесшумно открылась. Он пошарил рукой внутри, но ладонь ощутила лишь холодное дно сейфа.

Амурат-бей бросился к столу. Нашел свечу, зажег ее. Со свечой в руке вернулся к сейфу, осмотрел его. Сейф был пуст.

Амурат-бей оцепенел, но мозг его лихорадочно работал. Неожиданно в голове его блеснула мысль.

Неужели русские узнали о румелийской обороне благодаря его плану?! Амурат-бей вскинул голову, с трудом глотнул воздух. На потолке застыла его тень — огромная, уродливая. Мозг продолжал работать. Кто это мог сделать — окружавшие его люди, охрана? Он подозрительно оглядел стены. Отошел к столу, оперся о него. Он тяжело дышал, чувствовал, что силы его покидают. Опустился на стул, расстегнул ворот мундира, потом бессмысленно уставился на пламя свечи.

В городе слышалась ружейная стрельба — беспорядочная и далекая.

Внезапно в глазах Амурат-бея появилось осмысленное выражение. Он медленно выпрямился, сунул руку во внутренний карман. Мгновение поколебавшись, вытащил бледно-розовый шелковый платочек Софии.

— А-а-а… — вырвался из его груди болезненный стон. — Какой же я был дурак! Но как она могла пробраться сюда?

Со свечой в руке он вышел в коридор. Оглянулся по сторонам и вдруг заметил в глубине коридора дверь, ведущую к туннелю, связывающему два крыла дома Аргиряди.

— Да… — произнес он вслух.

Поставив на пол свечу, он подошел к двери. Он чувствовал, что все вокруг него рушится, летит в бездну. Подергал ручку — дверь была заперта. Тогда он изо всех сил нажал на нее плечом, и она, затрещав, распахнулась.

Значит, она пробралась по этому ходу. Амурат-бей продвигался вперед впотьмах, лавируя между балками, покрытыми пылью и паутиной. Добравшись до другого конца туннеля, он уперся в дверь. Толкнул ее — она была незаперта. Он очутился в широком коридоре верхнего этажа дома Аргиряди.

Амурат-бей огляделся вокруг. Под одной из дверей виднелась полоска света. Он направился туда.

Проводив Бориса, София быстро вынула черный шерстяной костюм, переоделась, положила в дорожную сумку все необходимые вещи.

Посмотрела на часики на отвороте жакета: было полдевятого. Надо спешить: фаэтон, наверное, уже ждал ее возле церкви. Она задернула окно наполовину занавеской, как условились с Борисом. И вдруг вспомнила о синем аметисте. Ей захотелось надеть брошку в этот вечер. Войдя в комнату отца, она открыла сейф и вынула брошку. Вернувшись к себе, приколола ее, стоя перед зеркалом.

«Где сейчас Борис?…» — подумала она, глядя на темные переливы камня.

Волосы у нее растрепались. Она поправила их рукой. Потом, улыбнувшись, взяла гребень и подняла руки над головой. И тогда увидела в зеркале Амурат-бея, появившегося в дверном проеме.

Опустив руки, София медленно обернулась. Счастливый блеск в ее глазах угас, сменившись холодным ожиданием. Тяжелое предчувствие стеснило грудь. По спине пробежали мурашки, но внешне она осталась спокойна.

С минуту дочь Аргиряди и Амурат-бей молча смотрели друг на друга. В напряженной тишине словно бы ощущался некий вызов.

Амурат-бей следил за каждым ее движением, за выражением ее лица. И в холодном, тревожном выражении ее глаз угадал подтверждение своему подозрению.

Сделав два шага вперед, он спросил хриплым, чужим голосом:

— Это вы взяли план из сейфа в моей комнате?

София чуть заметно вздрогнула. Она никогда не думала, что ей придется отвечать на такой вопрос. Как надо на него ответить? Как поступил бы Борис? Ей ничего не приходило в голову. Но она почувствовала, что лгать бесполезно. Никогда в жизни она не лгала. Не унизит себя ложью и перед этим турком. Она посмотрела на него холодным взглядом и произнесла ясно и твердо:

— Да. Я взяла ваш план…

Для Амурат-бея это прозвучало, как выстрел. За всю свою долгую военную жизнь он ни разу не слышал подобного ответа, тем более не ожидал услышать его сейчас. Он почувствовал себя сраженным, униженным до предела. Это чувство завладевало им все больше, туманило сознание, пробуждало в нем первобытный инстинкт отмщения, уничтожения.»

Рука его потянулась к кобуре и вытащила пистолет. София продолжала стоять неподвижно в своем черном костюме — немного бледная и удивительно спокойная.

«Точно так было на мосту, — подумала она, — как это напоминает Бориса…» И эта мысль вызвала в ней тайное чудесное волнение, разлившееся теплом, согревающим ее окоченевшие от напряжения руки.

Амурат-бей продолжал смотреть на нее. Глаза ее были глубокими, синими и очень спокойными. Это спокойствие явилось для него последним ударом. Легкая краска выступила у нее на щеках. Рука его дрогнула. Сейчас должно было случиться самое ужасное, самое позорное: он хотел опустить пистолет. Усилием воли он вернул себе прежнее чувство — жажду мести. И сознавая, что никогда в жизни не встречал ничего более прекрасного, нажал на спуск.

Прогремел выстрел — один, другой, третий.

София покачнулась, словно собиралась сделать шаг вперед, потом наклонилась и упала ничком на пол, вытянув вперед руку.

Амурат-бей вышел. Ноги у него подгибались, глаза застилало туманом.

Он пересек двор, у входа в свое крыло, где еще горел оставленный солдатами фонарь, обернулся. Вверху, среди ветвей деревьев, смутно белел квадрат ее окна.

Амурат-бей провел рукой по лбу и пошел вниз по улице, ведущей к Марице.

Морозный воздух постепенно приводил его в чувство в сознании стало проясняться все, что случилось за день.

Остановившись, он посмотрел вниз. Там, на нижних улицах, пели солдаты, неслись вскачь кони.

Русские вошли в Пловдив. Это были их эскадроны.

Только сейчас Амурат-бей заметил, что он без шинели и головного убора. Нащупав на поясе пистолет, бегом бросился к темному берегу реки. Добежав до сгоревших складов старых казарм, он увидел, что рядом с разрушенным мостом русские спускают на воду понтоны. В свете костров фигуры людей казались гигантскими.

Со стороны Каршияка доносились голоса болгар. Местные жители загоняли в реку телеги, чтобы укрепить понтонный мост, по которому должны были пройти войска и орудия. Пение драгун затихло, слышалась лишь ожесточенная стрельба где-то южнее. Вероятно, русские атаковали вокзал.

Амурат-бей посмотрел на темную ширь реки, на холодное ночное небо, и ему показалось, что мир замкнулся именно здесь. Дальше были лишь непроницаемый мрак и пустота. Он расстегнул кобуру и вынул пистолет. Нет, не здесь! Его труп не должен достаться врагу, когда завтра тот будет торжествовать победу в этом городе. Он быстро двинулся вдоль берега и неожиданно увидел во льду огромную трещину, в которой колыхалась темная вода Марицы.

Да, здесь. Тут от его трупа ничего не останется. Он сунул руку в карман, чтобы проверить, нет ли у него с собой каких-нибудь документов, которые не должны попасть к неприятелю.

Амурат-бей сделал глубокий вдох. Ледяной воздух бурно и освежающе хлынул в его легкие. Он сунул дуло пистолета в рот и, глядя на черную поверхность воды, нажал на спуск.

24

Подойдя к дому Доцова, Грозев увидел свет в нижней комнате и понял, что Рабухин уже ждет его.

Он постучал, как было условлено, и дверь открылась. Рабухин стоял в глубине комнаты возле ящика, обитого внутри белой жестью. В одну стенку ящика было вставлено стекло в форме буквы «Г». Это был фонарь, с помощью которого надо было сигналить наблюдателям на противоположном берегу.

— Вот, — Рабухин поднял ящик и поставил его на стол, — готово!..

Из внутренней комнаты вошел Матей Доцов с тремя большими керосиновыми лампами в руках. Поставив их на стол, он снял стекла, тщательно протер.

— Ну, теперь надо поднять фонарь на чердак! — сказал Рабухин. Вдвоем с Грозевым они осторожно понесли ящик. Впереди шел Матей с горящей свечой.

Чердачная каморка Бруцева была ледяной. На нарах семинариста валялось одеяло. На других нарах в углу лежали вещи Искро. Увидев этот маленький узелок, Грозев вдруг ощутил, что будто снова встретился с юношей.

Матей распахнул слуховое окно. С Марицы дул холодный ветер. Посмотрев на часы, Рабухин зажег лампы и закрыл стеклянную стенку ящика куском картона. Втроем они подняли ящик и поставили на крышу перед окном.

— Сейчас поймем, дошли ли уговор о сигнализации и маркировка до наших, — проговорил Рабухин, всматриваясь в противоположный берег.

В квартале Каршияк на берегу реки горели костры, возле них ощущалось необычное оживление.

Взяв бинокль, Рабухин внимательно оглядел берег на всем его протяжении.

— Господа, — медленно произнес он, — саперы передового отряда наводят понтонный мост…

Опустив бинокль, он взволнованно добавил:

— Завтра войска Креденера или Шувалова будут в Пловдиве!..

Внезапно загремело одно из орудий на склоне холма. Его поддержали другие орудия.

На том берегу движение усилилось. Рабухин беспокойно взглянул на часы. Ветер завывал над темными крышами города. Высунув головы из слухового окна, все трое напряженно всматривались в неясные очертания Каршияка. Неожиданно над кварталом вспыхнула зеленая ракета. Взлетев в вышину, огонь ее угас. Потом одна за другой вспыхнули три красные ракеты.

— Маркировка дошла, — успокоился Рабухин. — Сейчас должны дать световой сигнал…

Грозев до боли в глазах всматривался в то место, откуда выстрелили ракеты. Сейчас темнота там словно сгустилась. Неожиданно вдалеке, будто из-под воды, сверкнул зеленый квадрат. Свет стал ярче, потом погас. Затем через равные интервалы началась сигнализация. Воздух раскалывался от орудийных залпов, но далекие огоньки, спокойно и уверенно, продолжали то вспыхивать, то гаснуть. Немного погодя ответил Рабухин. Напротив подтвердили получение. Рабухин обернулся.

— Лишь одно из орудий, — сказал он, — в состоянии обстреливать участок понтонных работ. Мы с Матеем пойдем на разведку в его расположение. Ты, — обратился он к Грозеву, — останешься здесь. Когда с другого берега взлетит ракета, дашь двукратный сигнал с интервалом в минуту.

Рабухин и Доцов молча ушли. В Каршияке загоралось все больше костров. Преодолев первоначальную растерянность, саперы усиленно продолжали свое дело.

Грозев оглянулся на холм. Потом взор его скользнул по вещам Искро. Над городом плыл белесый туман.

Орудия на холме снова открыли огонь. Попадения были неточными но все ближе к понтонам. С улиц возле мечети Джумая слышались ружейные выстрелы. Стреляли и возле моста. Какая долгая ночь!

Грозев смотрел в бинокль на противоположный берег.

— Быстрее, — услышал он вдруг голос Рабухина у себя за спиной, — у орудия всего четыре человека, никакой охраны… Пошли!..

Тетка Шина вытащила из сундука три ружья и дала им. Потом, стоя в дверях, перекрестилась, когда они, перепрыгивая через изгороди, устремились вниз по холму.

Двигаясь напрямик, они вскоре добрались до каменного укрепления, где находилось орудие. Дверь была открыта. В свете горящих факелов было видно, как возле орудия суетится прислуга. Офицер вычислял координаты, затем отошел, чтобы вложили снаряд. Стрельба возле Джумаи становилась все ожесточеннее.

— Внимание! — прошептал Грозев, заряжая ружье.

Он скользнул к двери, Рабухин и Доцов последовали за ним. Толкнув дверь ногой и выстрелив в воздух, Грозев крикнул по-турецки:

— Ни с места!

Рабухин и Доцов вместе с ним кинулись вниз по лестнице с ружьями наперевес.

Офицер протянул было руку к кобуре, но, увидев перед собой дула ружей, поднял руки и глухо произнес:

— Сдаюсь…

Рабухин и Доцов бросились на него, обезоружили и, сорвав с орудия тяговый канат, связали всех пленных и заставили лечь на землю.

Вдруг совсем рядом раздался ружейный выстрел. Что-то крикнули по-турецки. Матей бросился к двери и задвинул изнутри железным засовом.

Послышались еще выстрелы. Связанные пленные беспокойно зашевелились. Раздалось несколько взрывов гранат. Мимо укрепления галопом проскакали всадники. Одна группа, потом другая. Кто-то с силой ударил в дверь. Рабухин, Грозев и Доцов, заняв позицию возле орудия, зарядили ружья.

— Сложи оружие! — громко крикнули по-турецки.

Затем наступила тишина.

И в этой тишине совсем ясно послышался голос, произнесший тихо по-русски:

— Друзин, зайди с другой стороны! Если не откроют, бросишь гранату!

Трое переглянулись. Рабухин медленно выпрямился.

— Кто там? — спросил он по-русски.

— А вы кто? — послышалось несколько возбужденных недоверчивых голосов.

— Грозев, это наши!.. — воскликнул Рабухин.

Доцов бросился к двери и отодвинул засов. Дверь распахнулась. В проеме стояли молодой безусый офицер и четверо драгун.

Взгляд офицера упал на Рабухина. Офицер, вздрогнув от неожиданности, вскричал:

— Анатолий Александрович!..

Затем вытянулся, взял под козырек и отрапортовал:

— Ваше превосходительство, разрешите представиться: граф Ребендер Василий Иннокентиевич, подпоручик шестьдесят третьего лейб-гвардии Его императорского величества драгунского полка, прибывший в освобожденный город Пловдив!

И офицер кинулся в объятия Рабухина.

— Вася… Вася… — хлопая Ребендера по мальчишеским плечам, радостно приговаривал Рабухин. — Какая судьба, брат… какая судьба…

Немного успокоившись, они разжали объятия, и Рабухин спросил:

— Кто вошел в город? Сколько вас человек?

— Весь эскадрон капитана Бураго…

— Бураго! — воскликнул Рабухин. — Где он?

— Сейчас прибудет, — ответил Ребендер, оглядываясь.

А по лестнице продолжали спускаться драгуны в расстегнутых шинелях, с покрасневшими от холода и волнения лицами.

Они обнимали Грозева, Доцова и Рабухина, обнимали друг друга, что-то громко крича.

Грозев отвечал на приветствия, и ему казалось, что над головами людей факелы горят густым кровавым огнем, и огонь этот разливается все шире и шире.

В этот день утро в Пловдиве было необыкновенно светлым и прозрачным, а улицы пустынны и тихи, словно ночь тревоги еще тяготела над городом.

Солнце еще не взошло, но свет зари уже тронул голубые, желтые и зеленые стены домов, и они заиграли красками — весело и празднично. Было тихо, лишь где-то на юге, возле Белаштицы и Дермендере, еще слышался глухой гул орудийной канонады.

По улице, ведущей к кафедральному собору, скакал всадник. Его венгерка развевалась на ветру, поблескивала притороченная к седлу сабля.

Топот копыт звонко отдавался на пустой улице, словно приветствие немым домам вокруг. Когда всадник доехал до нижнего конца улицы и собирался повернуть в сторону мечети Джумая, с вершины холма разнесся радостный и торжественный звон колокола.

Всадник остановился и оглянулся. Звон будто шел с чистого, безоблачного неба, звуки бежали вниз по узким улочкам и ударялись в окна домов, рассыпаясь на тысячи осколков.

Заря уже разгорелась, окна и стены домов сияли, и всаднику вдруг показалось, что он попал в какой-то фантастический город. После всех ужасов войны, которые ему пришлось пережить, это зрелище представилось ему нереальным. Он немного постоял на месте, глядя на город и слушая колокольный звон, затем пришпорил коня и исчез в утренней дымке.

Колокол долго звонил в одиночестве над безмолвным городом. Потом откуда-то издали ему начал вторить другой. Ударили тяжелые колокола кафедрального собора. Им отозвались эхом колокола церкви св. Петки за холмом. И вот уже весь город огласился праздничным звоном, плывущим как благословение над заснеженными крышами.

Хаджи Стойо Данов услышал колокольный звон у себя в подвале.

Неделю назад он собрал все ценное в одной из подвальных комнат, где было сухо и летом держали семена для рассады. Сюда он принес и все документы. Наказал сколотить ему кровать и еще перед новым годом начал ночевать там.

Город опустел. В такие времена никому не известно, что может случиться с тобой ночью. Из силы, которую прежде ты мог продемонстрировать каждому, деньги теперь превратились в приманку для разбойников. Поэтому единственное, что оставалось, это спрятаться и ждать.

Но хаджи Стойо не был спокоен и здесь. Он почти не спал. Если же усталость и теплая влага подвала усыпляли его на какое-то время, то сон его был мучительным, населенным кошмарными видениями. Ему снилось, что взламывают ворота его дома, что Тахтакале в пламени и от складов зерна ничего не осталось. Он вскакивал, весь в холодном поту. Сердце бешено стучало. Он ждал, пока оно успокоится, потом зажигал свечу и подходил к полке с документами. Перебирал их, словно что-то искал, приговаривая вполголоса: «Подлые времена… Кругом одни безбожники…»

Этой ночью торговец зерном вообще не спал. Прислушивался к орудийным выстрелам, цоканью копыт по булыжной мостовой, глухой ружейной стрельбе. Потом вдруг наступила тишина. Необычайная, тягостная. Шагая по комнате взад-вперед, хаджи Стойо думал. Подсчитывал свои доходы, повторял в уме обещания Палазова, затем вслух ругал его. Замирал на месте, прислушиваясь, потом снова принимался шагать и думать. Не напрасно ли он тревожится? Разве не война несет с собой самые большие барыши? Ведь каждого солдата надо накормить, солдат хочет хлеба. Война делает денег больше, чем пуль. Какое значение имеет, с севера она идет или с юга!

Затем его вновь охватывала тревога. Тишина казалась страшной, зловещей. Откуда-то со двора донеслись удары.

Колокольный звон положил конец и кошмарной ночи, и его мыслям. Он долго слушал его, потом открыл дверь на лестницу и по льющемуся сквозь оконца свету понял, что уже утро.

Хаджи Стойо набросил на плечи шубу и медленно поднялся по лестнице. Прислушавшись, чуть приоткрыл наружную дверь. Утро было сияющим, казалось, от колокольного звона звенит сам кристально прозрачный воздух.

Во дворе под навесом стоял сторож. Хаджи Стойо не держал сторожей, но в смутные времена нанимал для охраны дома албанцев. Этого сторожа он три дня назад привез из Станимака. Албанец подошел к нему на цыпочках и таинственно произнес:

— Русские уже вошли… Вошли в город… Трое недавно стучались в ворота, но я не открыл…

Хаджи Стойо молча одобрительно кивнул головой, закрыл дверь и снова задвинул засов.

Потом, заложив руки за спину, стал подниматься по внутренней лестнице! Миновал первый этаж. На вешалке висело забытое Павлом пальто. Хаджи Стойо его не заметил. Он шел на чердак.

Подойдя к чердачному окну, стер рукой пыль со стекла и посмотрел на улицу. Отсюда весь город был как на ладони. Пожар потух, над крышами домов одиноко торчали минареты мечетей. Солнце еще не взошло, за Марицей голубовато-серая равнина терялась вдали.

Хаджи Стойо обвел ее мутным от бессонницы взглядом. Она была все такой же, какой он ее помнил много лет. Земля всегда будет рожать зерно. И зерно всегда будет приносить деньги. Вот она — незыблемая истина. Все остальное — суета сует.

Действительно, в мире есть нечто вечное, нечто вне времени, не зависящее от пашей и генералов, от их пушек и ружей. Этот мерзавец Палазов, может быть, более прав, чем многие другие.

На верхний этаж дома Аргиряди колокольный звон доносился чуть приглушенно, но тоже торжественно и радостно. София лежала под окном так, как упала накануне.

Колокола один за другим умолкали, вскоре в просторной комнате воцарилась тишина. Восходящее солнце осветило стены, теплые отблески заиграли на мебели. В коридоре раздались мерные удары часов.

В эту минуту со стороны Хисарских ворот послышались фанфары. Они раздавались все ближе и ближе. Возле церкви св. Константина и Елены появилась колонна гвардейских гусар. Впереди ехали трубачи с блестящими медными трубами, на которых развевались штандарты с двуглавыми орлами. За ними густыми рядами шли офицеры в серых боевых шинелях и фуражках набекрень — усталые, невыспавшиеся, но радостно возбужденные ослепительным утром.

Это была дивизия генерала Дандевиля, с вечера вступавшая в город по понтонному мосту. Немного в стороне от офицеров ехали верхом Рабухин и Грозев.

Всю ночь они провели возле моста, где солдаты и местные жители из Каршияка, стоя в воде, поддерживали плечами деревянные понтоны, по которым переходили на другой берег первые орудия.

Широкие ворота осторожно приоткрывались, и из дворов вначале робко, затем все смелее выглядывали женщины, выскакивала детвора, подбегая совсем близко к коням. Старики выносили потемневшие от времени иконы и, пока мимо них проходило войско, держали их в руках, крестясь и плача от радости.

Рабухин смотрел на все это с волнением. Все напоминало ему далекую Херсонскую землю, властно вызывало в душе мысли о России. Он ехал молча, глядя на румяные от мороза лица людей. Исход войны был решен. Они победили. Целый период его жизни подошел к концу. Что еще оставалось ему сделать в этом городе? Сходить на могилу Жейны, найти Наталию Джумалиеву, попрощаться с ней. Часть Артамонова, вероятно, направилась к Одрину, он догонит ее по пути.

Толпа становилась все гуще. Люди теснили солдат. Там, где всадники касались деревьев, с ветвей сыпался снег. Седой полковник прижимал к себе черноглазую девчушку, его усы щекотали ее лицо, и она весело смеялась, а полковник плакал. Где-то поблизости раздавались возгласы «ура».

Когда колонна свернула у церкви, Грозев увидел дом Аргиряди. Его охватило знакомое волнение, которое он испытывал всякий раз, приходя сюда. Перед его мысленным взором возникла пустынная улица, притихшая в зимних сумерках, бледное сияние горящей свечи на подоконнике. Он почувствовал аромат волос Софии, тепло ее губ.

Фанфары трубили штандарт-марш, медные кокарды блестели на солнце. Грозев смотрел на людей, на их радостные, немного смущенные лица, на распахнутые ворота, и ему казалось, что он въезжает в какой-то новый, незнакомый ему город.

Когда они поравнялись с домом Аргиряди, он поднял голову, чтобы увидеть занавеску. Сначала он увидел темную оконную раму, потом все окно. Вместо свечи там сейчас горело солнце. Занавеска была задернута наполовину, как она ему сказала.

Теплая волна залила его сердце. Через полчаса, через час он ее увидит и расскажет все, что чувствовал, все, о чем думал. Теперь уже ничто не сможет этому помешать.

Они приближались к русскому консульству, офицеры меняли строй. Барабаны гусар громко били — празднично и торжественно, как на параде.

Примечания

1

Филибе — старинное название г. Пловдива. (Здесь и далее прим. переводчика.)

(обратно)

2

Одрин — Адрианополь (Европейская Турция). Турецкое название — Эдирне.

(обратно)

3

Два часа по-турецкому времени — в апреле около 20.00.

(обратно)

4

Бай — уважительное обращение к мужчине, старшему по возрасту.

(обратно)

5

Имеется в виду Апрельское восстание 1876 года против османских поработителей, жестоко подавленное турками.

(обратно)

6

Режия — табачная монополия

(обратно)

7

Ока — старинная мера веса, равная 1282 г

(обратно)

8

Уильям Гладстон (1809–1898) — английский государственный деятель, лидер Либеральной партии. После поражения либералов на парламентских выборах 1874 г. возглавил оппозицию консервативному правительству Дизраэли.

(обратно)

9

Конференция, созванная в декабре 876 г. по настоятельной просьбе России с тем, чтобы решить вопрос о положении балканских народов и, в частности, болгар, находящихся под османским игом. Участвовали представители Англии, России, Германии, Франции, Австро-Венгрии, Италии и Османской империи. Был разработан проект создания двух автономных болгарских областей. Турция отвергла этот проект.

(обратно)

10

Хаттихумаюн — манифест султана, изданный в 1856 году и подтверждающий введение буржуазного правового порядка в рамках Османской империи. Он давал одинаковые права всем подданным империи, невзирая на их национальную принадлежность.

(обратно)

11

Кир (гр.) — господин.

(обратно)

12

Миндер — низкий деревянный диван.

(обратно)

13

Васил Левский (1837–1873) — болгарский революционер, один из видных руководителей и идеологов болгарского освободительного движения, организатор Внутренней революционной организации и Болгарского революционного центрального комитета. Ярый сторонник народной революции, которая разрушила бы османскую феодальную систему и обеспечила демократическое развитие болгарского государства. В 1879 году в результате предательства пойман османами и казнен в Софии.

(обратно)

14

Ныне г. Стара-Загора.

(обратно)

15

Апостолы — так называли руководителей Апрельского восстания.

(обратно)

16

Чорбаджия — представитель нарождавшейся болгарской буржуазии времен конца турецкого рабства.

(обратно)

17

Стихотворение известного болгарского поэта и просветителя Д. Чинтулова.

(обратно)

18

Летящая чета — конный отряд, возглавляемый одним из руководителей Апрельского восстания воеводой Г. Бенковским, вселявший ужас в османских поработителей.

(обратно)

19

Фанариоты — греки, представители богатой аристократии или высшего духовенства.

(обратно)

20

Братушки — так болгары называли русских солдат.

(обратно)

21

Батакская резня — при разгроме Апрельского восстания турки согнали в церковь все население г. Барака — 3 тысячи человек — и сожгли живьем.

(обратно)

22

Скобелев, Михаил Дмитриевич (1843–1882) — талантливый военачальник, один из полководцев в Русско-турецкую войну 1877–1878 гг.

(обратно)

23

Геров, Найден (1823–1900) — болгарский общественный и политический деятель, филолог, поэт. Образование получил в России, принял русское подданство. В 1857–1877 гг. вице-консул России в Пловдиве, оказывал поддержку болгарскому национально-освободительному движению.

(обратно)

24

День святого Василия — 1 января.

(обратно)

25

Байрам — самый большой праздник у мусульман.

(обратно)

26

Перевал в горах Стара-Планина.

(обратно)

27

Чауш — сержант в турецкой армии.

(обратно)

28

Онбашия — ефрейтор в турецкой армии.

(обратно)

29

Хыш (ист.) — болгарский революционер-эмигрант в Румынии в период турецкого рабства.

(обратно)

30

Гяур (тур.) — неверный. Презрительное название болгар.

(обратно)

31

Имарет (тур.) — благотворительное заведение для оказания помощи бедным и путникам. В данном случае речь идет о бесплатной раздаче пиши.

(обратно)

32

Каймакам — управитель уезда в период турецкого рабства

(обратно)

33

Помаки — болгарское население, насильно обращенное в мусульманскую веру.

(обратно)

34

Фенер — квартал в Константинополе.

(обратно)

35

Вот человек! (лат.).

(обратно)

36

Шам — Сирия.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   14
  • Часть вторая
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  • Часть третья
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Синий аметист», Петр Константинов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства