«Коломяжский ипподром»

2640

Описание

Автор книги – ленинградский журналист – рассказывает об одном из первых русских авиаторов Николае Евграфовиче Попове. Патриот, человек увлеченный, талантливый, самоотверженный, он вписал яркую страницу в историю развития авиации в нашей стране. Книга написана в жанре документальной повести, построена на обширном историко-краеведческом материале, снабжена иллюстрациями и редкими фотографиями. Для широкого круга читателей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Владимир Николаевич Сашонко КОЛОМЯЖСКИЙ ИППОДРОМ Документальная повесть о русском авиаторе Николае Евграфовиче Попове

Жизнь ценится не за длину, а за содержание.

Луций Анней Сенека

Разбирая как-то журнальные и газетные вырезки, которые составляют часть моей библиотеки, я задержал внимание на одной из них.

Польский журнал «Сьвят», который издавался в Варшаве в пятидесятые-шестидесятые годы нашего века, постоянно печатал в конце каждого номера иллюстрированную информацию под рубрикой «Мир полвека назад». Именно в этом разделе осенью 1962 года была опубликована фотография, которая стала для меня «документом №1» – и в буквальном и в переносном значении этого слова. «Сьвят» перепечатал это фото из популярного английского еженедельника «Иллюстрейтед Лондон ньюс» № 3838, увидевшего свет в дни Первой балканской войны (1912-1913).

На фотографии был запечатлен пилот, сидящий за рычагами допотопного, по нашим теперешним понятиям, аэроплана. Подпись гласила: «Первым в истории летчиком, который погиб в ходе боевых действий, стал русский пилот г-н Попов, который добровольцем вступил в болгарскую армию и был сбит турецкой артиллерией во время разведывательного полета над Адрианополем».

Информация более чем скупая, но... Именно своей скупостью она и разожгла мое любопытство. Как же так: наш соотечественник еще на заре авиации оказался первым в мире пилотом, который героически погиб в бою, а мне – да и не только мне – до сих пор нигде не довелось читать либо слышать об этом.

Пытаясь проверить и тем самым подтвердить столь заинтриговавшую меня информацию, очень скоро я убедился, что она, как говорится, не слишком надежна. Ни в печатных источниках, ни в документах русских и болгарских архивов факт этот не находил подтверждения, хотя и прямого опровержения до поры до времени также обнаружить не удавалось. Нигде не было засвидетельствовано, что во время Первой балканской войны Попов находился в Болгарии. Но чем более углублялся я в этот вопрос, тем сильнее мне хотелось узнать все, что только возможно, о Николае Евграфовиче Попове, человеке героической и одновременно трагической судьбы.

Имя Н. Е. Попова вы встретите и в Большой советской энциклопедии, и в Советской военной энциклопедии. Но только имя, не более. В статье «Авиация» (том 1 СВЭ) можно прочесть, например, что «первыми русскими летчиками были Н. Е. Попов, М. Н. Ефимов, С. И. Уточкин, А. А. Васильев, Г. В. Алехнович, Б. И. Российский и др., полеты которых способствовали популяризации и развитию авиации в России».

И о Ефимове, и об Уточкине, и о Российском, и о некоторых других русских летчиках написано немало и весьма подробно. О Попове же, открывающем список пионеров авиации, – почти ничего. А то, что все-таки можно встретить в отдельных статьях, либо неточно, либо содержит самые общие, очень беглые сведения.

В этой исторической несправедливости нет чьего-либо злого умысла. Просто жизнь Николая Евграфовича Попова складывалась так, что история сохранила память о его подвиге, о его звездном часе, но растеряла факты и детали, документы и живые свидетельства, которые могли бы обрисовать нам образ этого человека.

Сообщение «Иллюстрейтед Лондон ньюс» о гибели Н. Е. Попова, к счастью, оказалось ошибочным. Но оно не было случайным, как не было случайным и то, что именно англичане и французы опубликовали это сообщение, приняв близко к сердцу содержавшуюся в нем печальную весть. Скорее надо считать случайным то, что информация была полвека спустя повторена в своем первозданном виде, без каких-либо корректив и примечаний.

И конечно же, самое время разобраться не только в этой, но и в некоторых других ошибках, а также постараться воссоздать подлинные обстоятельства жизни нашего героя.

1

По обе стороны от Арбата разбегаются узкие переулки, многие из которых до наших дней сохранили свои прежние исторические названия, а некоторые, пусть частично, и свой прежний патриархальный вид. В одном из таких переулков, Староконюшенном, протянувшемся от Мертвого переулка[1] до Арбата, в конце прошлого века стоял старинный особняк, приобретенный богатым купцом-суконщиком, потомственным почетным гражданином Евграфом Александровичем Поповым, который перебрался в Москву из Иваново-Вознесенска, где сколотил весьма крупный по тем временам капитал.

Семья Евграфа Александровича и Александры Васильевны Поповых, по купеческой мерке, считалась небольшой: всего семеро детей – три дочери и четыре сына. Младшим был Николай, который появился на свет 11 июня 1878 года.

Детство его протекало в Староконюшенном. Дом, сад и двор занимали большой участок. Они раскинулись широко и просторно, словно крупная помещичья усадьба с ее бесчисленными хозяйственными постройками. Там были погреба и сараи, коровник и конюшня с сеновалами над ними, птичник, прачечная, дворницкая, особые кладовые, а также два флигеля, густо населенные всевозможным дворовым людом с чадами и домочадцами, с неизменными гостями-земляками. «Все сие согласно древнему московскому укладу», – заметит позже Попов, вспоминая о своем детстве.

«Из всех московских частей, быть может, ни одна так не типична, как лабиринт чистых, спокойных и извилистых улиц и переулков, раскинувшихся за Кремлем, между Арбатом и Пречистенкой, и известный под названием Старой Конюшенной, – писал в 1897 году князь П. А. Кропоткин, видный русский географ и революционер-народник, имя которого теперь носит Пречистенка. – Тут жило и медленно вымирало старое московское дворянство, имена которого часто упоминаются в русской истории до Петра I. Эти имена исчезли мало-помалу, уступив место именам новых людей, „разночинцев”...»

В этих тихих улицах, лежащих в стороне от шума и суеты торговой Москвы, все дома были очень похожи друг на друга. Большей частью они были деревянные, с ярко-зелеными крышами; у всех фасад с колоннами, все выкрашены по штукатурке в веселые цвета. Почти все дома строились в один этаж, с семью или девятью большими светлыми окнами. Во двор вели широкие ворота, а на медной доске над калиткой значилось обыкновенно: «Дом поручика или штабс-ротмистра и кавалера такого-то». Редко можно было встретить «генерал-майора» или соответствующий гражданский чин. Но если на этих улицах стоял более нарядный дом, обнесенный золоченой решеткой с железными воротами, то на доске, наверное, уже значился «коммерции советник» или «почетный гражданин» такой-то. То был народ непрошеный и потому не признаваемый соседями.

Матери Николай Евграфович почти не помнил: Александра Васильевна умерла вскоре после того, как он появился на свет. Вторично Евграф Александрович не женился. Детьми занимались нянечки и тетушки, дедушки и бабушки. Николай, как младший, пользовался особой любовью, заботой и вниманием.

Дети в семье Поповых были окружены лаской и жили в атмосфере крепкой дружбы и привязанности друг к другу. Такая же атмосфера царила во всей усадьбе Евграфа Александровича. Дети считались первыми гражданами этого маленького удельного княжества в самом центре Москвы.

«Ребятишки – чистое золото, а мы – потускневшая медь», – говаривал, бывало, Капитоныч, старый московский дворник, служивший у Поповых и имевший вид строгого начальника двора. Его в шутку называли «первым министром».

Темные брови Капитоныча, нависавшие над зоркими голубыми глазами, казались всегда насупленными. Он был очень серьезен, и все побаивались его. Лишь детей Капитоныч баловал, точно добрая няня старых времен. Все малыши без боязни забирались к нему на колени, когда он садился на скамью подле ворот, безжалостно тормошили старика, играли его бородой, раскинувшейся на широкой груди и серебрившейся, как изрядно поработавшая лопата из темной стали.

«Он мирволил нам, смеялся с нами, балагурил, – писал о нем много лет спустя Николай Евграфович. – Брови его раздвигались, глаза светлели и светились. Любили мы его больше, чем родного деда. Чудесный был старик, и, думаю, он был прав, изрекая свою мысль о золоте в сердцах ребятишек. Вижу, как все мы, и я сам, и друзья, выросши, потускнели. Детьми мы были ярче.

Вы скажете: это скучная, старая, всем надоевшая истина. Но тогда зачем же взрослые спешат растить детей? Зачем стараются сделать их преждевременно большими, то есть помогают им не сохранить, а потерять елико возможно скорее все прелестное, все ценное в их душах?..»

Очень характерное во многих отношениях высказывание тридцатилетнего Попова, который, мне думается, в одном лишь был не прав: сам-то он, став взрослым, вовсе не потускнел, не потерял, если можно так выразиться, прелестной детскости своей души, и это сделало его человеческую индивидуальность столь ярко очерченной.

Николай рос восприимчивым, мечтательным. И поскольку выдающиеся события в доме на Старой Конюшенной случались не часто, он умел даже самым обыкновенным из них придавать праздничность, которая делала жизнь богаче и увлекательнее.

Летом это были просто купанья. Да, ежедневное общение с природой и бесконечные игры на реке.

«Помню, какими заморышами мы кончали учебный год в гимназии, – писал Попов в 1917 году. – И не столько действительная работа исчерпывала наши силы, сколько долгое сидение в душных классах и бестолочь, скука, отсутствие воодушевляющих начал в труде. Ну, словом, скинув с плеч долой еще один год изучения гимназической премудрости, мы ехали на дачи, счастливые уйти подальше от нее на целое лето».

О, сколько радости, сколько мальчишеского счастья несли с собой летние дни вдали от шумного и душного города!

Дачный поселок, в котором обычно проводили лето Николай, его братья и сестры, стоял на берегу Москвы-реки. Поэтому купались два-три раза в день, а длились купанья в хорошую погоду целыми часами. И что это были за купанья!

Один край речного берега – песчаный и отлогий. Посостязавшись друг с другом в смелости и искусстве плавания, мальчишки ложились на песок, чтобы отдохнуть и погреться на солнце, а потом, само собой разумеется, повозиться и подраться.

Собиралась там, без сговора, но к одному времени, целая ребячья ватага из нескольких семей – и богатых и бедных, и знатных и простых. «Снобизм был неизвестен, – вспоминал впоследствии о летних утехах Николай Евграфович. – Почитались нами мужество и ловкость, то есть сила души или тела, либо и то и другое вместе. Привязывались мы друг к другу, дружбу вязали по тем тайным законам души, которые нам мало известны. Среди всех изрядно удалых, как всегда на Руси, ребят выдавалось несколько особливых разбойников».

Зимой все было по-другому. Гимназия, наука отнимали уйму времени. Учеба, правда, давалась Николаю легко, но он по собственному хотению брал на себя дополнительные нагрузки. Не слишком увлекаясь мертвыми языками, нажимал на языки живые – французский, английский, немецкий, понимая, что в жизни именно они могут пригодиться ему прежде всего, а не строгая латынь или забытый всеми древнегреческий. И языки давались ему тоже с удивительной легкостью. К концу гимназического курса Николай владел ими свободно.

С большой серьезностью относился Попов и к своему родному, русскому языку, рано почувствовав и оценив его достоинства, все его обаяние и гибкость. Любил он и географию, увлекался историей.

Настоящим праздником среди зимы были рождественские каникулы и неизменная их спутница – елка, горящая огнями. Она вносила в дом столько радости, что заряда ее хватало потом до весны, когда кончалась очередная экзаменационная страда и можно было снова уезжать на дачу.

Николай Евграфович по своему социальному статуту был сыном купца-землевладельца, пусть и в городской черте, а потому его путь из гимназии лежал прямиком в Петровско-Разумовское, где находился Московский сельскохозяйственный институт (бывшая Петровская земледельческая и лесная академия). Это было закрытое учебное заведение, доступ в которое после студенческих волнений 1894 года правительство резко ограничило. В первую очередь туда принимались дети землевладельцев. Прием в институт женщин, женатых мужчин и евреев запрещался уставом этого учебного заведения. Все студенты обязаны были жить в общежитиях. И Попов на несколько лет перебрался на далекую окраину Москвы.

В институте было два отделения – сельскохозяйственное и сельскохозяйственное инженерное. Николай Евграфович, окончив первое из них, получил звание ученого агронома и поехал работать в один из подмосковных уездов. И сразу же столкнулся с поразительной рутиной, царившей тогда в русской деревне, с невежеством помещиков, не имевших понятия о современных методах ведения сельского хозяйства, с произволом управляющих, с забитостью крестьян. Агрономическая наука даже в столичных губерниях была еще в диковинку. И выпускники сельскохозяйственного института выглядели в русской деревне этакими донкихотами, если они, как это было с Поповым, пытались применить основы агрономической науки не только на собственных землях.

Как далека была действительность от той романтической настроенности и жажды открытий, которые владели сердцем молодого человека, твердо решившего всеми силами служить обществу, раскрывая все свои способности и таланты!

Попов ненадолго задержался в деревне. Он решил искать иное применение своим способностям. Искать в областях, весьма далеких от сельского хозяйства и записанной в его дипломе специальности.

2

На юге Африки полыхала война. Страницы газет пестрели сообщениями о боях в далеком Трансваале и Оранжевой: маленькие бурские республики отчаянно защищались от напавших на них англичан, которые огнем и мечом расширяли границы своей колониальной империи. Англо-бурская война, вспыхнувшая в самом конце прошлого века, оказалась в центре внимания мировой общественности. Симпатии всех передовых людей были на стороне буров.

Ни Трансвааль, ни Оранжевая республика не имели постоянных армий, военному делу буры не обучались. Однако будучи охотниками и скотоводами, они были также хорошими наездниками и стрелками. Это помогало им в борьбе, и потому буры сумели нанести ряд серьезных поражений захватчикам, бросившим против них регулярные войска. Англичане вызвали подкрепление. Лишь после этого им удалось захватить столицы обеих республик.

Но буры не прекратили своего сопротивления. Сменив форму борьбы, они перешли к активным партизанским действиям. Начался второй период войны. Около двадцати тысяч партизан противостояли четвертьмиллионной армии британских колонизаторов. Борьба длилась целых два с половиной года.

Там, в Южной Африке, среди буров, очутился и Николай Евграфович Попов. Как это произошло?

Россию он покинул «добровольно по принуждению».

Еще не расставшись до конца с агрономией, он стал все больше сил отдавать другой деятельности, которая не могла нравиться властям предержащим.

К сожалению, пока не удалось обнаружить документы, которые обстоятельно поведали бы нам о том, какой именно «антиправительственной деятельностью» занимался ученый агроном Попов, но, судя по всему, она была достаточно активной, настолько активной, что над ним нависла угроза ареста. Николай Евграфович предпочел добровольное изгнание и благодаря связям отца и его капиталам сумел вовремя скрыться из виду.

Вскоре он объявился в Европе.

Германия, Франция, Швейцария... Он переезжает из страны в страну, жадно впитывая все, что видит, слышит, узнаёт.

В Швейцарии Попов увлекся альпинизмом – видом спорта, неизвестным еще тогда в России. Под руководством опытных преподавателей он овладевал искусством хождения в горах, покорения горных высот. Там, в Швейцарских Альпах, он продолжал закалять свой характер, оттачивать мужество, силу воли и ловкость. Альпинизм – спорт смелых, и он как нельзя более импонировал Попову, уже тогда, в молодости, сумевшему оценить исключительное значение в новое время старой латинской максимы: «Здоровый дух в здоровом теле».

В Швейцарии, в Женеве, проходила Национальная промышленная выставка. Многое привлекло на ней Попова, но особенно заинтересовал его огромный аэростат. Желающие могли за несколько франков занять места в гондоле-корзине, и воздушный шар, взмыв вверх, поднимал их на два-три десятка метров к облакам. Ощущение высоты было еще более острым, чем в горах. Дамам порою делалось дурно, даже некоторые мужчины бледнели, когда шар рвался ввысь, с трудом сдерживаемый тросами. Попов занимал место в гондоле несколько дней подряд. И даже сфотографировался в ней, рядом с другими «пассажирами» и служителями. Элегантно одетый молодой человек стоял у края гондолы с очень довольным и независимым видом. Эту фотографию он отправил родным в Москву.

Скитания по Европе длились, однако, недолго. В них было слишком много праздности, а это не могло нравиться Попову, который по своей натуре был человеком исключительно деятельным. Он уехал в Трансвааль. Именно там можно было найти себе настоящее дело, и, хотя Попов не имел военного образования, его ум быстро схватывал все то, что было новым и особенно характерным для этой войны.

Обе стороны, например, и англичане и буры, применяли магазинные винтовки, пулеметы, скорострельные пушки. Это требовало рассредоточения боевых порядков. И первыми такую необходимость поняли буры, они первыми начали применять в бою рассыпной строй.

Англичане еще по старинке носили пестро-красные мундиры и устремлялись в атаку сомкнутыми рядами, отчего несли огромные потери.

А буры стремились всячески маскироваться, в том числе и с помощью одежды, что сокращало их потери не только в бою, но и в разведке. Они первыми стали применять в бою маневр, самоокапывание.

Обе стороны применили также новые виды связи: гелиограф, полевой телеграф, световую сигнализацию и сигнализацию флажками, воздушные шары.

Короче говоря, англо-бурская война значительно отличалась от всех предыдущих и была первой войной XX века, которой уже в значительной мере присущи были характерные черты войн новейшего времени, войн нашего столетия.

Как известно, несмотря на героическое и стойкое сопротивление, буры потерпели поражение, их независимые республики перестали существовать и превратились в английские колонии.

Попов вернулся в Европу.

Путь в Россию по-прежнему был заказан, и он, чтобы не терять времени попусту, решил пополнить свое образование. Его привлекала политэкономия, и он стал посещать лекции сперва в Париже, затем в Цюрихе и Женеве.

Грянула русско-японская война – война за господство над важными в стратегическом и экономическом отношении районами, за перераспределение сфер влияния на Дальнем Востоке. По своему характеру это была война несправедливая с обеих сторон, первая крупная война эпохи империализма.

Как только до Попова дошла весть о нападении японцев на русскую тихоокеанскую эскадру и Порт-Артур, Николай Евграфович немедленно устремился на родину, чтобы принять участие в военных действиях. Он, конечно, знал, что его ожидает в России, однако полагал, что к человеку, рвущемуся на фронт, власти проявят снисхождение, в крайнем случае отложат репрессии до окончания войны.

Попов ошибся.

Как только он пересек границу, его арестовали и препроводили в тюрьму.

И тогда в дело вновь вмешались влиятельные друзья его отца, а также его собственные друзья и родственники. Апеллируя в различные инстанции, они делали упор на один аргумент: «Да, человек виновен перед законом, но он добровольно сдался на милость властей и просит об одном: предоставить ему возможность пролить кровь за родину. Можно ли не пойти навстречу такому желанию, не уважить его?»

Аргумент подействовал, и Попова выпустили из тюрьмы. Однако его просьба о зачислении в армию исполнена не была по причине его «неблагонадежности», и ему дозволили лишь отправиться в Маньчжурию в качестве военного корреспондента. Именно такое предложение поступило Попову из Петербурга от Алексея Алексеевича Суворина, издателя газеты «Русь».

Общероссийская ежедневная газета «Русь» начала выходить в столице в 1903 году[2], перед самым началом русско-японской войны. Суворин-младший, в отличие от своего отца, А. С. Суворина, издателя газеты «Новое время», стоял на буржуазно-либеральных позициях и стремился придать соответствующий оттенок новой, широко, масштабно задуманной газете.

Редакция «Руси» решила послать в Маньчжурию большую группу военных корреспондентов, чтобы освещать события одновременно с разных участков фронта.

Вот тут-то А. А. Суворин и предложил Попову отправиться на Дальний Восток с корреспондентским билетом газеты «Русь». Через общих знакомых он знал о его военном опыте в Южной Африке, о широких познаниях и образованности, о физической выносливости.

Попов начал собираться в дорогу. Собирался по-деловому, с дальним, как говорится, прицелом, имея в виду некоторые обстоятельства чисто военного характера. С одобрения А. А. Суворина он решил использовать связи с деловыми кругами Москвы, Иваново-Вознесенска и других городов России, для того чтобы появиться в ставке генерала Куропаткина не только с мандатом военного корреспондента, но и еще кое с чем, что остро необходимо было русским воинам, сражавшимся на сопках Маньчжурии.

В середине июня Попов приехал в Харбин.

К тому времени японцы, выиграв сражение на реке Ялу и успешно атаковав Цзиньчжоускую позицию на Ляодунском полуострове, запиравшую пути к Порт-Артуру, двинули свои главные силы в северном направлении вдоль Южно-Маньчжурской железной дороги. Они готовились к операции против главных сил русской армии. На всех участках фронта наступило временное и, конечно, относительное затишье – затишье перед бурей.

Но это дало возможность Попову на два-три дня задержаться в Харбине, чтобы побывать в тыловых учреждениях русской армии и познакомиться с их деятельностью.

Из Харбина через Мукден Попов выехал на станцию Дашичао, у основания Ляодунского полуострова, где в то время находилась ставка главнокомандующего Маньчжурской армии генерала Куропаткина.

Одновременно с ним прибыл туда и багаж, который вез с собой Николай Евграфович, – багаж весьма ценный и нужный, о сохранности которого он постоянно беспокоился в пути.

Попов немедленно доложил о своем прибытии одному из адъютантов Куропаткина, и ему был назначен прием в тот же вечер.

На заходе солнца все, кто ожидал приема, собрались возле салон-вагона главнокомандующего. Среди высокопоставленных лиц были один солдат и один казак, которым предстояло получить из рук главнокомандующего Георгиевские кресты за проявленные ими храбрость и мужество.

Николай Евграфович оказался в группе представителей иностранных армий и негромко, но оживленно беседовал с ними. Итальянец, австриец, француз, немец и англичанин проявили к нему живой интерес, когда узнали, кто он. Его участие в англо-бурской войне было своего рода визитной карточкой и создавало ему достаточно высокий авторитет. А его телеграмма Куропаткину, направленная еще из Москвы и опубликованная газетами, произвела фурор. Подумать только: какой-то безвестный писака, штафирка, адресовался непосредственно к самому главнокомандующему, да еще по сугубо военному вопросу...

Да, такого Россия не видывала.

И вот главнокомандующий вышел из вагона и – снова сенсация! – первым делом обратился к Попову. Крепко пожав ему руку, он поблагодарил Николая Евграфовича за привезенные им образцы защитной краски для солдатских рубашек-гимнастерок.

– Вы сделали то, что имеет в настоящий момент первостепенное значение для войск, – сказал Куропаткин. – И от лица всей Маньчжурской армии я горячо благодарю вас, господин Попов, за вашу заботу о ней и за ваши хлопоты.

Теперь самое время сказать подробнее, о чем идет речь.

Японскую войну русские войска встретили в не менее архаичной форме, чем англичане войну с бурами. Летние солдатские гимнастерки и офицерские кители были ослепительно белого цвета. Они хорошо выглядели на парадах и смотрах, но не на войне: лучшую мишень для противника трудно было бы придумать.

Трезвомыслящие командиры начали настаивать на изменении цвета гимнастерок и кителей в Маньчжурской армии. Но как это выполнить практически?

Вот тут-то и подал свой голос Попов, собиравшийся на Дальний Восток в действующую армию. Он сам был горячим сторонником «хаки». И направил Куропаткину из Москвы телеграмму, в которой обещал обеспечить Маньчжурскую армию всем необходимым для перекраски солдатских рубашек на месте.

Обещание Николая Евграфовича не было фанфаронством. Используя солидные связи Евграфа Александровича, да и свои собственные, в купеческо-промышленных кругах, он вступил в (переговоры с крупными московскими предпринимателями братьями Леонтьевыми и Писаревым и сумел, хотя и не сразу пожертвовать на всю Маньчжурскую армию ими же выработанную краску цвета хаки. Лишь после этого, прихватив с собой образцы, он отправился в путь.

И вот теперь, представившись главнокомандующему лично, он сообщил, что необходимое количество краски подготовлено к отправке в действующую армию и что Леонтьевы и Писарев ждут только сигнала.

– Мой штаб внимательно ознакомится со всем этим, – сказал Куропаткин, – и в ближайшее время окончательно сформулирует свое мнение, о чем непременно вас уведомит.

После беседы с Поповым главнокомандующий поздоровался с другими лицами, приглашенными на прием, вручил Георгиевские кресты и, заложив руки за спину, стал молча ходить взад и вперед по дорожке. Все также почтительно молчали, чтобы не нарушить его размышлений, и внимательно следили за генералом.

Николай Евграфович впервые видел генерал-адъютанта Алексея Николаевича Куропаткина – не на фотографии, а живого, совсем рядом, в окружении высокопоставленных особ, – и он произвел на него сильное впечатление. Конечно же, не победами над японцами – таковых, увы, еще не было, – а своим боевым прошлым, обеспечившим ему достаточно высокий авторитет не только среди военных и рисовавшим образ полководца талантливого, сильного, храброго.

А. Н. Куропаткин приобрел боевой опыт на полях Туркестана, Бухары и Коканда, участвуя в завоевании Средней Азии. После окончания академии Генерального штаба принимал участие в походе французских войск в Сахару. Во время русско-турецкой войны был начальником штаба у Скобелева и разделил с ним его славу – славу героя Шипки и Плевны, освободителя Болгарии от многовекового османского ига. Ореол этой славы еще не был омрачен горечью тяжелых поражений, ожидавших Маньчжурскую армию.

Стемнело... Только яркая полоса зашедшего солнца на горизонте бросала свой отблеск на легкие облачка, розовевшие на фоне темно-синего неба.

Главнокомандующий продолжал ходить.

Собравшиеся – а было их человек сорок – всё так же почтительно молчали, стоя в стороне.

Попов раздумывал над тем, с чего ему начать очередную корреспонденцию, как написать о Куропаткине.

Воздух стал свежеть, возвещая о приближении ночи. Горы теряли свои яркие краски, и контуры их чернели на фоне быстро бледневшего неба.

Наконец главнокомандующий остановился, и все двинулись за ним в большую палатку, где уже был накрыт стол, и адъютанты внимательно следили за протоколом – кому и где сидеть в соответствии с предназначенным ему местом.

Долго стоявшую почтительно-торжественную тишину нарушил гомон оживленных голосов.

– Прошу садиться, господа! – пригласил хозяин.

Заскрипели, задвигались стулья. Палатка наполнилась разноязыким говором. Присутствие корреспондента никого не смущало: он был превосходным и остроумным собеседником, симпатичным «мистером Поупоу», как называли его англичане, с которым было о чем поговорить. Круг интересов и познаний «мистера Поупоу» отличался большой широтой, а языковых барьеров для него не существовало.

3

В середине июля, после первых сражений с японцами, русские войска располагались двумя группами. Южная группа Маньчжурской армии, к югу от станции Дашичао, находилась под непосредственным руководством Куропаткина. Все войска, расположенные против армии Куроки, нацелившейся из района Фанызяпудзе – Танадзы на Ляоян и значительно приблизившейся к нему, составляли Восточную группу.

Обе стороны готовились к генеральному сражению.

Русские войска на всех направлениях возводили укрепления, в том числе и на подступах к Ляояну, где ожидались главные события. Шла перегруппировка войск для «постепенного наступления против Куроки». Бои носили локальный характер.

Пробыв несколько дней в Дашичао, Попов избрал затем своим основным местопребыванием Ляоян, откуда удобнее было выезжать на оба фронта: по железной дороге – на Южный и конным порядком – на Восточный. Кроме того, в Ляоян постоянно поступала оперативная информация из войск, там имелась надежная телеграфная связь с Петербургом и Москвой.

Николай Евграфович ежедневно отправлял в «Русь» информации по телеграфу, иногда даже две и три за день. Они печатались на первой полосе крупным шрифтом, наряду с официальными сводками из штаба главнокомандующего и сообщениями других корреспондентов газеты с театра военных действий: П. Орловца (П. П. Дудорова), В. Козлова, М. Черниховского, М. Глинки, фон Иессена, Г. Эрастова. Почтой он высылал развернутые корреспонденции, доходившие до Петербурга приблизительно через месяц. Они публиковались на внутренних полосах газеты под рубрикой «Письма корреспондента». Письмо первое, второе и так далее.

«Приехал в Ляоян, чтобы направиться на восточный фронт...» – телеграфировал Попов 8 июля.

«Сегодня вернулся из восточного отряда, – сообщал он шесть дней спустя. – Там все спокойно. Японцы расположены против нас. Мы стоим в выжидательном положении».

И сразу же устремился в Дашичао, где военные действия неожиданно активизировались. Японцы пытались прорваться на одном из участков к северу и предприняли штыковую атаку.

Николай Евграфович подоспел вовремя. Он видел собственными глазами, как захлебнулась эта атака, когда в ответ на нее русские также ударили в штыки. Обе стороны понесли тяжелые потери, но прорвать нашу позицию японцам не удалось.

Попова, как истинно военного корреспондента, интересовали, однако, не только героика, не только ход и исход событий. Со знанием дела, пристально вглядываясь во все, что свидетельствовало бы о творческом подходе к решению боевых задач, а также в то, что мешало этому, писал он свои статьи и корреспонденции.

Там же, под Дашичао, он с удовлетворением отметил и сразу телеграфировал об этом в редакцию, что наша артиллерия впервые применила перекидной огонь. Орудия заняли позиции за сопкой, а «приказания посылались с высшей точки сопки по телефону». Преимущества такого метода ведения огня были совершенно очевидны: и меткость большая, и потери в людях меньшие, и моральное воздействие на врага, расстреливаемого из невидимых ему пушек, значительное.

Потом он еще не раз будет обращаться к этой теме, доказывая большие преимущества ведения огня, как это позже стало называться, с закрытых позиций.

«Поведение наших войск во весь день боя было изумительно по храбрости и стойкости, – подчеркивалось в телеграмме Попова из-под Дашичао. – Сражение не было проиграно, мы ничего не уступили до конца и отступили потому, что было выяснено огромное превосходство неприятельских сил. Оказывается, японцы успели к 11 июля сосредоточить против нас не менее семи дивизий. Наш фронт был очень растянут, приходилось ожидать нападения отовсюду...»

Конечно же, мотивировки эти исходили не от Попова: такова была официальная точка зрения штаба главнокомандующего, которую он лишь повторял. А что касается стойкости войск и того, что «мы ничего не уступили до конца», в этом не было ни малейшего преувеличения или казенного бодрячества.

Десятилетия спустя военные историки с высоты минувших лет проанализируют те события и скажут свое веское слово. Они подчеркнут, что план своих ближайших действий Куропаткин строил на весьма сомнительных данных о противнике, представленных ему разведывательным отделением штаба, который преувеличивал силы японцев вдвое.

Имея перевес в силах, Куропаткин опасался, однако, обхода левого фланга Южной группы и решил в случае перехода японцев в наступление очистить Инкоу и Дашичао и отвести войска группы к Хайчену, что он и поспешил проделать, как только завязался бой. Это, по мнению главнокомандующего, приводило дивизии к более сосредоточенному расположению и в то же время отвлекало японские войска от Порт-Артура на один переход, а кроме того, давало выигрыш во времени для сосредоточения прибывающего в Ляоян 17-го армейского корпуса. Только после этого, считал Куропаткин, представится возможность принять генеральное сражение.

Таким образом, план сводился к отступлению Южной группы перед более слабыми силами японцев и к наступлению Восточной группы против превосходящих сил противника в гористой и бездорожной местности. Но ни солдаты, что полегли в штыковой контратаке, ни артиллеристы, что впервые, и весьма успешно, применили навесной огонь, ни военный корреспондент газеты «Русь» не могли этого знать. И Попов сообщал в свою редакцию, в строгом соответствии с куропаткинской, то есть официальной, точкой зрения:

«Теперь мы отступили в Хайчен, где фронт уже, войска сосредоточеннее, позиция выгоднее. Полагаю, дальше Хайчена мы не отступим. Японцы, по всей видимости, ударят теперь на восточный отряд или крайний левый фланг южной армии».

Николай Евграфович тут же отправился туда, где ожидались главные события. Он ходил в роты, беседовал с солдатами и унтер-офицерами, интересовался тем, как подготовлены к бою укрепления, как кормят солдат и как они обмундированы, хорошо ли организован подвоз боеприпасов. И чем глубже он вникал во все это, тем больше ему становилось не по себе, тем больше он видел вопиющих недостатков и упущений, с которыми решительно не мог мириться.

Попов телеграфировал в свою редакцию, не скрывая раздражения и желчи и апеллируя непосредственно к читателям, прежде всего высокопоставленным:

«В восточном отряде убедительно просят не присылать подарками ни тройного одеколона, ни сашё для перчаток. Такие подарки не только смешно, но даже обидно получать, когда есть серьезная нужда во многом необходимом. Особенно нуждаются в обуви и белье. Солдаты по каменистым горам лазают в каких-то опорках-подошвах, подвязанных веревочками. То же было и с офицерами, но на их счастье приехали теперь петербургские и московские экономические общества. А солдаты всё при том же».

Тут Попов вспомнил и свой альпинистский опыт, и англо-бурскую войну, когда военные действия велись не только на равнинах. Вот и здесь, в Маньчжурии, горы. Дикие, малодоступные горы. Но как подготовлены к действию в этих условиях русские солдаты? Да никак. Словно между боем на равнине и в горах нет никакой существенной разницы. Но так могут думать лишь слепцы либо невежды. И на это тоже надо обратить внимание общественности.

«Необходимо также подумать об облегчении амуниции, – продолжил он свою телеграмму. – Наши тяжеловесные сапоги невозможны в горах, где от быстрого занятия сопки часто зависит исход всего дела. А при подъеме на гору каждый фунт за пуд идет. По долголетнему опыту хождения в горах советую высылать солдатам прочные штиблеты американского образца, подкованные гвоздями, – идеально практичная горная обувь. Также необходима кожа для починки. Очень желательны непромокаемые накидки солдатам, которые часто мокнут по трое суток под дождем. Это дорого стоит, но спасает многие жизни. Всем известно, что потери от лишений больше, чем от пуль».

Попов задумался: вот ведь какая странная и страшная вещь. Готовились, готовились к войне с японцами, а на войну отправились раздетыми-разутыми, плохо подготовленными. И люди выходят из строя от всевозможных лишений тысячами. Но мало кто придает этому должное значение. Генералы будто не кончали никаких академий и ничего не смыслят в простейших вопросах. Придется напомнить им, да и не только им, простейшую истину: «Сытый, хорошо одетый и обутый солдат стоит в бою трех голодных. Тут нельзя останавливаться ни перед какими затруднениями».

Попов вспомнил отлично оборудованный военный госпиталь дворянского отряда в Харбине и продолжал: «Общественная деятельность сделала свое дело. Раненые устроены не только хорошо, но даже роскошно. Направьте же, господа, теперь ваши силы и средства на помощь тем, кто каждую минуту стоит наготове умереть за вас, при том терпит нужду и лишения. Но направьте разумно, иначе лучшие желания обращаются здесь в обидную насмешку».

Может, сказано слишком резко? Нет, наоборот, еще слишком мягко. Любое, пусть самое благородное само по себе дело надо выполнять с умом. А общественности многое по силам.

Вернувшись в Ляоян и просматривая свои записи, Попов продолжал обдумывать, а также систематизировать сделанные в Восточной группе наблюдения. Каково настроение солдат после первых неудач и отступлений? О чем они больше всего толкуют между собой? Что подчеркнуть в очередной корреспонденции для «Руси»? Пожалуй, вот что:

«Солдаты обозлены на японцев и положительно не хотят больше отступать. Действительно, русский солдат не воспитан для постоянных отступлений, он готов каждую минуту идти в бой, умереть и чувствует, знает, привык знать, что в силу этого русское войско непобедимо. И ему непонятно, почему он должен отступать, когда он может победить».

В самом деле – почему? Ведь не будешь растолковывать каждому солдату стратегические соображения генералов. Да и так ли уж бесспорны и безупречны эти соображения? Солдат стоит насмерть, не пропускает врага ни на шаг, сутками мокнет под дождем, голодным идет в контратаку, вернувшись на позицию, укрепляет ее всеми подручными средствами, готовый вновь отбивать натиск врага или идти на него штурмом. А ему говорят: «Все, хватит, отступай, иначе будет хуже».

Помилуйте, да будет ли? Кому дано безошибочно знать об этом? Может, все как раз наоборот? Не отступать надо, а наступать?

«Во всех беседах – постоянная горькая жалоба: «Когда же мы на япошек пойдем?» Никакие стратегические соображения, ни превосходные силы неприятеля не уясняют ему, не утешают его. Я не мог поверить, что в нашем солдате так сильно было развито национальное и военное самолюбие. Он оскорблен теперь до крайности».

Да, именно оскорблен в своих самых лучших чувствах. А кто понесет за это ответственность?

«Напряжение повсюду достигло такой степени, что чувствуется, явись приказ – как сокрушающая лава, двинется все вперед, и горе тогда врагу: он будет побит, уничтожен, сметен. Солдат наш поистине велик».

Но приказ, которого с таким нетерпением ждали солдаты, все не являлся и не являлся.

Попов выехал к Хайчену, и там ему удалось снова стать свидетелем яростной штыковой атаки, да к тому же ночной.

Батальон японцев ударил в штыки по нашей роте, которая находилась в сторожевом охранении. Русские ответили тем же и обратили в бегство весь батальон, но затем отступили под огнем почти окруживших их японцев, потеряв ранеными около двадцати человек.

Японцы изо всех сил старались научить своих солдат штыковому бою. «Но тщетно! – заметил Попов в очередной корреспонденции. – Для этого ведь нужно иметь не только штыки, но также храбрость и стойкость русского солдата».

Правда, у японцев тоже есть свой козырной туз: их чисто азиатское коварство и хитрость, к которым наш солдат еще не привык и не нашел против них надежной защиты.

Чтобы поближе подойти, ничем не рискуя, к нашей позиции, японцы опять прибегли к своему излюбленному приему. К подлому приему. Они, приближаясь под покровом ночной тьмы, отдавали все команды на русском языке, а когда наши все-таки начинали стрелять, громко, без акцента кричали:

– Не стреляй, свои!..

Это, естественно, сбивало с толку наших солдат, но и придавало им злости, когда обман обнаруживался.

Военные действия в те дни сильно затрудняла невыносимая жара. Представление о ней может дать одна из телеграмм Попова:

«Проедешь верст сорок верхом, лежишь потом весь разморенный, без мысли, без движения. А каково солдатам совершать переходы под ружьем и в тяжелой амуниции, в пыли, под палящим солнцем, часто весь день без еды и питья? Проходят, смотреть больно, а они песни поют. А раненые – избави боже, – но с каким геройством они переносят всё».

Жара вызвала угрозу холеры и дизентерии. Их отдельные вспышки отмечались в нескольких местах. Надо было срочно принимать меры – к этому призывал Попов в одной из своих телеграмм. И сообщал о том, что сделано в этом направлении пока мало.

Иллюзорное предгрозовое затишье на фронте Восточной группы японцы взорвали 18 июля, перейдя на рассвете в наступление. Хотя к решительному наступлению готовились обе стороны, японская атака на левом фланге Юшулинской позиции все же застала Тамбовский полк врасплох, он начал отступать на второй гребень высот и потерял в первом же столкновении пятьдесят человек.

Закрепившись на втором гребне, тамбовцы пытались обстрелять японцев с открытых артиллерийских позиций, но умелая маскировка японской пехоты на пересеченной местности помогла ей избежать серьезных потерь. К полудню японцы заняли Юшулин. Другая их бригада вытеснила русских с Пьелинского перевала.

Сильная жара несколько снизила боевую активность японцев, однако к пяти часам вечера гвардия все же оттеснила передовые части русских и перешла реку Ланхе. Командовавший Восточной группой генерал Келлер был убит.

К концу дня заменивший его генерал Кашталинский собрал совет для обсуждения дальнейших действий. Под влиянием неудач совет принял решение об отступлении к Ляньдясаю. Это приблизило японцев в Ляояну на целый переход.

Итак, снова отступление...

Попов телеграфировал из Ляояна, что, по известиям, полученным от китайцев, у японцев остались на юге, у Хайчена, только незначительные резервы. Большими силами они наступали на левый фланг восточного отряда. 24 июля целый день шел бой у Гудзядзе.

«Мы стояли твердо, не уступили ни одной позиции. Бой, как говорят, продолжается и сегодня. Сейчас еду туда. Ждут также на этих днях боя под Анчанжаном. Установилась опять ясная и жаркая погода».

Но теперь уже ненадолго: следом за тропической жарой хлынули проливные, непрерывные дожди, превратившие дороги и тропки в сплошное месиво. Ни обсушиться, ни погреться. Еды не хватает, кухни где-то застревают и пропадают. Голод и холод атакуют русских солдат, обрушивая на них новое жестокое испытание.

Попов перебирается с одной передовой позиции на другую, прислушивается к голосу солдат.

Объехав правый фланг, он добрался до 3-й батареи 6-й Восточно-Сибирской артиллерийской бригады. Командовал батареей полковник Покатилов.

– Она будет наносить большой урон японцам, – сказал Попову полковник Оболешев, рекомендуя побывать на этой батарее, – но и сама здорово пострадает. Поезжайте, поглядите все своими глазами. И вы многое поймете.

Полковник Покатилов заметил, что японцы скопились в лощине с нескошенным гаоляном, в четырехстах шагах от наших слабых на этом участке стрелковых цепей, но с закрытых позиций он не мог отбить атаку: впереди было большое мертвое пространство. И тогда он приказал выкатить орудия на самый гребень. Японцы находились столь близко, что их можно было видеть без бинокля.

Орудия открыли по ним огонь прямой наводкой. Японцы ответили сильным ружейным огнем.

В то же время вела огонь и другая батарея, расположенная за сопками, в ляоянской долине, далеко позади стрелковых цепей. Было хорошо видно, что выпускаемые ею снаряды рвались там, где не было японцев, потому что артиллеристы из долины стреляли наобум – по площади, а не по цели. Они не имели своих наблюдателей, которые бы по телефону корректировали огонь. В результате – пустая трата снарядов. И японцы весь ружейный огонь сосредоточили на покатиловской батарее, которая так досаждала им, хотя сама была очень уязвима.

Пытались японцы расстреливать ее и из орудий, однако безуспешно: их шрапнели, прогудев над головами русских артиллеристов, рвались далеко за позициями, не принося вреда. Зато ружейный огонь непрерывно усиливался, и рои пуль жужжали между орудиями. Попов, укрывшись в небольшом окопчике, видел, как падают убитые и раненые. Полковник Покатилов тоже был убит, его заместитель капитан Костров ранен.

Но батарея продолжала сражаться, своим метким губительным огнем круша противника, не давая ему продвинуться ни на шаг.

Когда около часу дня Попов покидал батарею, из четырех офицеров, шестидесяти четырех унтер-офицеров и солдат и восьми орудий на гребне сопки оставались два офицера, Шаляпин и Тарасов, шестнадцать солдат и два орудия. Остальные орудия замолчали и были увезены, ибо некому было стрелять из них. Уцелевшую прислугу собрали со всех орудий вместе, как зерна ржи сметают из всех углов амбара в голодный год. Случай сохранил остатки, да ненадолго.

Вернувшись в Ляоян, Попов узнал к вечеру, что все орудия вынуждены были смолкнуть. Не хватило прислуги и для одного, последнего, командование которым взял на себя фейерверкер Андрей Петров.

Восемь лет спустя Николай Евграфович посвятит героическим артиллеристам такие трогательные слова:

«Когда пишешь о покатиловской батарее и вспоминаешь, как хорошо работали при орудиях солдаты и офицеры, чисто по-русски не заботясь о свистевших роем пулях, ранивших, убивавших одного за другим, невольно хочется положить перо, встать и низко, низко поклониться им, нашим многим самоотверженным бойцам. Они дрались за Русь, как богатыри, спокойные, грозные в борьбе и тихие, незаметные для славы и наград. Они по-русски выполняли долг».

Но тогда, в Маньчжурии, Попова, проведшего полдня в батарее Покатилова, больше всего волновал вопрос, который он по праву считал сверхзлободневным с военной точки зрения и на который намекал ему полковник Оболешев.

«Покатиловская батарея, – напишет он, – била метко благодаря близости к врагу. Огонь ее, я уверен, японцам был страшнее, чем огонь десятка батарей, стоявших позади ее. Но разве возможно так ставить батарею, что ее всю расстреливают ружейным огнем, в один день, до захода солнца? Говорю не из жалости, – ей нет места на войне, – а по военным соображениям.

Бой длится иногда десяток дней, и выбытие из строя целых батарей до истечения первого дня – немыслимо.

Посему и приходится, дабы избежать такой невозможной потери, ставить батареи в места, менее опасные, где-нибудь сзади, откуда они – увы – и посылают безвредные врагам ракеты».

Значит, надо батареи сделать зрячими. Но как? Телефонные провода – дело не слишком надежное. Тогда что же?..

В те дни, в Ляояне, Попов, мучительно размышляя, не находил убедительного ответа. Он сформулирует его через восемь лет. Но об этом речь впереди.

Не мог он найти тогда ответа и на другой вопрос: почему артиллерия действует сама по себе, а пехота – сама по себе, как правило, безо всякой взаимной связи? Разве не первая забота артиллерии – поддержать пехотинцев? И почему, например, у Сихэяна введено в бой только шестнадцать орудий из имевшихся там восьмидесяти восьми? А на Тхавуанской позиции была использована лишь треть артиллерии, причем вся она, подобно покатиловской батарее, стояла открыто, несмотря на печальный опыт этой последней и многих других, несмотря на то что уже были примеры успешного ведения управляемого навесного огня, огня с закрытых позиций.

Может быть, виновата местность, изобилующая острыми хребтами и крутыми скатами? На ней нелегко выбирать позиции для орудий. Но что на войне дается легко?

Да, русский солдат был совершенно не подготовлен к действиям в горах. В русской армии отсутствовала горная артиллерия и соответствующим образом приспособленный обоз. Зато японцы чувствовали себя в горах превосходно. И не только потому, что они преимущественно жители горной страны. Японцы заблаговременно и тщательно изучили маньчжурский театр военных действий и надлежаще подготовили свою армию. А русские? Надеялись в основном на свое знаменитое «авось»? Но на нем далеко не уедешь. И почему русские, обороняясь, так неохотно возводят фортификационные сооружения, так плохо маскируются? Снова упование на «авось»?

Вопросы, вопросы...

Каждый день рождал все новые и новые. А ответы на них? Ох как трудно было искать ответы. Искать и – не находить.

Куропаткину удалось, как он планировал, сосредоточить свои войска у Ляояна. Но какой ценой? Как писал потом один иностранный наблюдатель, который провел в Маньчжурии с русскими войсками восемнадцать месяцев и с которым Попов познакомился на приеме у главнокомандующего, «не свежими и бодрыми сосредоточились здесь русские войска, как это предполагал генерал Куропаткин; отступали они сюда, уступая давлению не превосходящих сил неприятеля, а разбитые в многочисленных боях и сражениях более слабым противником, надломленные морально и физически... При беспристрастном описании этих событий мы постоянно убеждались, что каждый из этих боев мог бы и должен был бы окончиться победой русских войск, если бы только генерал Куропаткин и его помощники были воодушевлены твердой волей и смелой решимостью». Вот этого-то – увы – и не хватало!

4

Жара и сменившие ее тропические ливни значительно ослабили наступательный дух японской армии, которая к тому же вынуждена была подтягивать тылы, пополнять войска. Получала новые подкрепления и русская армия. Это заставляло японцев торопиться с наступательными действиями, решительный характер которых, по их замыслу, должен был привести к концу кампании.

Перспективы сражения рисовались Куропаткину в мрачных красках. Он начал разработку планов возможной эвакуации Ляояна, прекратив накапливание там запасов.

А дожди все лили и лили.

«Идет дождь, – телеграфировал Попов в свою редакцию 27 июля. – Я еду в Айпин. Низко сгустились серые тучи, закрыли вершины сопок и грязными хлопьями ползут по намокшим скатам. Дорога размыта, лошадь еле вытаскивает ноги, увязая по колено в грязи. Навстречу попадаются забайкальские казаки. Один прикрылся от дождя циновкой, другой кутается в грязный холщовый мешок, да, видно, плохо помогает; рубашки прилипли к телу, все промокли насквозь. Холодно, глядя на них... Я старательно закутываюсь в мою отличную непромокаемую накидку и еду дальше».

Интересно, думал ли все-таки хоть кто-нибудь в Главном интендантстве и в Генеральном штабе о том, что солдатам придется воевать не только при хорошей погоде, но и под проливными дождями, передвигаться по непролазной грязине, карабкаться по горам, преодолевать болота, форсировать вброд реки? Создается впечатление, что эти вопросы и в голову не приходили кровным теоретикам, на войне не бывавшим и рассуждающим, сидя в канцеляриях. Было бы скучно объяснять все это. Настоящий военный поймет сразу сам...

«Еду полем гаоляна Капли дождя стучат о его жесткие листья, точно по крыше деревенской... Я закрываю глаза и дремлю под мерный шаг лошади. Мне видится русская деревня, старый уютный дом, семья. Но что такое? Лошадь шарахнулась в сторону. Четыре китайца несут на плечах носилки. На носилках из-под одеяла, ставшего черным от впитанной воды, только и видно бледное лицо и лихорадочный взгляд темных, ввалившихся глаз, с безнадежной тоской устремленных в тусклое небо, откуда непрерывной струей льется вода. Это несут тяжелораненых. Все промокло на них, все до самых ран, а еще тридцать верст до Ляояна, еще восемь часов под дождем...»

Добавить ли что-нибудь к этому? Не надо. Ведь и так картина достаточно выразительна. Можно ставить точку и подпись, как бы оборвав телеграмму на полуслове, вернее – на полуфразе. Так будет эмоциональнее.

Попов перечитал телеграмму еще раз. Задумался. Чего-то все-таки не хватает. Чего? Не слишком ли она эпична?.. Да, ей недостает его собственного отношения к той мрачной картине, которую он нарисовал. Надо сделать хотя бы постскриптум. И он дописывает:

«Р. S. Посылайте же белья! Ведь солдату часто не на что и переменить мокрую рубашку, он по неделям не высыхает. Посылайте и накидки, спасете много русских жизней, сбережете много русского здоровья!»

Так-то вот лучше.

В тот же день вечером Николай Евграфович отправил в Петербург еще одну телеграмму, очень лаконичную и сугубо деловую:

«Сейчас вернулся из Айпина. Гудзядзе занимают японцы небольшими силами. Они не наступают и разведывают... Говорят, два больших отряда японцев ускоренно двигаются – один на Мукден, другой на Янтай и Янтайские копи»

Попов каждый день бывал на позициях, часто вместе с солдатами укрывался от ружейно-пулеметного огня в окопчиках и за камнями, и солдаты не раз говаривали:

– Ваше благородие, но вы-то зачем под пули лезете, головой своей рискуете? Равно заставлял бы вас кто. И без того у господ офицеров все, что вам нужно, узнать можете.

– Да ты, братец, разве не понимаешь, что узнать – одно, а увидеть и самому все прочувствовать – другое. Ведь я корреспондент при вас, а не при господах офицерах.

– Может, оно и так, но все одно: не лезьте вы, господин корреспондент, под японские пули. Не ровен час, прибьют вас – и писать тогда некому будет.

– Найдется кому! – улыбался Попов. – И без меня писателей хватает. А ты вот лучше, братец, скажи: чего это мы все отступаем да отступаем?

– Так оно что сказать, ваше благородие? Разве ж мы отступаем по своей воле? Вот мы тут сидим и не пущаем япошек дальше. А потом генералы приказывают: отходить. И кто ж нам объяснит – почему. А ежели кто недоволен этим и ворчать начинает – сами знаете, не можно по законам военного времени. Да коли б наша воля... Эх, что тут и говорить, ваше благородие. – Солдат оглянулся: нет ли поблизости офицера. – Мы завсегда говорим промеж собой: и чего это нас вперед на япошку не пускают? Да разве ж мы не могём показать ему кузькину мать? Могём. Только прикажите... Ох, ваше благородие, вы ж там к генералам ближе, глядь, и слышали чего?

– Увы, братец, генералы с нами своими тайнами не делятся...

В Петербург полетела очередная телеграмма:

«Вся Россия, я не ошибусь, если скажу – весь мир заняты теперь вопросом, где тот конечный пункт, до которого отступит русская армия, где она сама остановится и сильной рукой остановит движение врагов...»

Но генерал Куропаткин был озабочен другим: где тот пункт, до которого можно отступать в следующий раз, не скомпрометировав себя окончательно в глазах царя и российской общественности? «Упорное сопротивление» вместо наступления – таков был план главнокомандующего.

«Перемен нет, – сообщал Попов в редакцию. – У Айсандзяна каждый день авангардные стычки. Вчера там ждали, что японцы перейдут в общее наступление, но, должно быть, дожди, размывшие почву, помешали. Ждут теперь боя на этих днях. Сейчас же еду в Айсандзян. Я думаю, мы отступим, чтобы принять затем серьезный бой под Ляояном, где позиции лучше, укрепления сильнее».

Николай Евграфович вспомнил, как накануне два казака поймали японского шпиона. Они заметили возле копны сена двух китайцев, которые, увидев русских, пытались поскорее скрыться. Это показалось подозрительным.

– Стой! – крикнул один из казаков, полагая, что столь выразительное русское восклицание понятно кому угодно.

Китайцы бросились наутек, казаки – за ними. Схватили одного из них за косу, а коса тут же оторвалась, оставшись в руке казака, который замер от неожиданности.

– Тьфу ты! – выругался он и отшвырнул липовую косу. Но небольшая заминка позволила «китайцу» юркнуть в кусты, и... поминай как звали.

А второго все-таки схватили – и за косу и за руки, так что оторванная казаком фальшивая коса стала вещественным доказательством, изобличавшим шпионов. Захваченный казаками японец был препровожден в штаб.

И Попов к своей телеграмме дописал:

«Говорят, в Ляояне очень много японцев, но их отличить нельзя: здесь такое разнообразие китайских типов, в силу смешения нескольких народностей. Выдает их только какая-нибудь случайность. Они спокойно изучают наши укрепления и количество войск, так что ко дню боя японцы знают все о нас».

Да, это был печальный и тревожный факт. Шпионили не только сами японцы, но и подкупленные китайцы – в их пользу. Почему? Почему среди китайцев, которые, казалось бы, не должны были питать особых симпатий к соседям из-за Японского моря, лишь за десять лет до этого пытавшимся захватить китайские земли и оторвавшим тогда у Китая Ляодунский полуостров, остров Формозу и Пескадорские острова, японцы так легко находили агентов?

Попов видел этому только одно объяснение, которое он и дал в своей очередной телеграмме:

«У китайца весьма подорвалось доверие к силам нашего оружия».

И, не сдерживая иронии и злости, добавил:

«Понятно, они ведь не изучали стратегии и не знают, что наши отступления – это наши победы».

И такие «победы» продолжались. Отойдя к ляоянским позициям, русские войска устраивались там, путаясь на незнакомой местности за недостатком планов и карт, готовясь к отражению новых атак японцев. Их наступление против численно превосходящего противника, укрепившегося на ляоянских позициях, было рассчитано на отступательные тенденции русского командования, неприспособленность царской армии к условиям маньчжурского театра, на упадок духа русского солдата, вызванный предыдущими неудачами.

В середине августа японцы перешли в наступление главными силами, открыв огонь по всему фронту из трехсот девяноста орудий. Началось ожесточенное Ляоянское сражение, приведшее к очередному отступлению русской армии.

Попов находился в одном из полков, который, ведя арьергардный бой, сдерживал натиск японцев. Полк входил в отряд, возглавляемый командиром 54-й Сибирской пехотной дивизии Орловым.

К утру 2 сентября отряд расположился на позиции к югу от Янтайских копей. Видимость была скверной: вся местность впереди покрыта гаоляном, затрудняющим разведку и связь.

Японцы начали обходить левый фланг отряда и одновременно атаковали его правый фланг. Наступая в гаоляне, они тем не менее сумели использовать свою артиллерию, потому что имели при себе переносные наблюдательные вышки. Артиллерия же Орлова, путаясь в гаоляне, бездействовала.

Отряд стал отступать. Но японцы уже успели к этому моменту захватить холмы на пути отступления русских и открыли по ним сильный ружейный огонь. Солдаты – только что прибывшие на фронт запасники – бросились убегать, да при этом еще в густом гаоляне обстреливая друг друга.

С большим трудом Орлову удалось собрать один батальон, который он сам повел в контратаку. С этим батальоном был и Николай Евграфович. В руках у него оказалась винтовка с примкнутым штыком. Он бросился вместе с солдатами на врага, что-то крича на ходу, стараясь не отстать от Орлова. Японская пехота открыла сильный встречный огонь. Упал, раненный, Орлов.

– Вперед! Вперед! – не своим голосом закричал Попов и увидел перед собой косоглазое лицо и винтовку с плоским блестящим штыком-кинжалом. Припав на колено, японец выстрелил. Попов увидел яркую вспышку, услышал звук выстрела и тут же стал падать, теряя сознание...

Контратака не удалась. Батальон, неся тяжелые потери, рассеялся в гаоляне. Но ни Орлова, ни Попова солдаты на поле боя не оставили. Они сумели вынести их из зарослей гаоляна и поместить на одну из повозок, которые мчались в панике к станции Янтай.

У Николая Евграфовича пуля пробила грудь навылет, пройдя сквозь легкое и зацепив ребро. Он потерял много крови и пришел в себя лишь через несколько дней в госпитале, куда его доставили после оказания первой помощи в полевом лазарете.

Попов очень удивился, увидев возле койки доктора Постникова.

– Вот и довелось снова свидеться, – сказал Петр Иванович. Ведь это именно о нем и его коллегах писал Попов в одной из своих первых корреспонденции из Маньчжурии, после посещения госпиталя в Харбине, где царил образцовый порядок и весь медицинский персонал под руководством известного московского врача доктора Постникова самоотверженно трудился, восстанавливая здоровье раненых и возвращая их в строй. – Вы просто молодчина: из такого... эээ... из такой, пардон, катавасии выцарапались, что теперь, поверьте, не иначе как до ста лет проживете.

Едва заметная улыбка тронула бледное лицо Николая Евграфовича, губы еле прошептали:

– Не иначе...

– И превосходно! А теперь извольте во всем слушаться вот этого молодого человека, который обязательно поставит вас на ноги. – Постников кивнул в сторону стоявшего чуть поодаль мужчины, как и он, в белом халате. – Самое страшное уже позади. Считайте, что вы родились в рубашке. До свиданья!

И Петр Иванович неторопливо вышел из палаты. Он и вправду был искренне рад, что такой тяжелый случай обошелся без рокового исхода, которого можно было ожидать. Молодой, здоровый, закаленный организм военного корреспондента выдюжил. Выдюжил вопреки всему тому, что сопутствовало этому в общем-то заурядному эпизоду фронтового бытия. Да, повезло человеку. Крупно повезло.

В боях под Ляояном был тяжело контужен, отправлен в госпиталь и другой военный корреспондент «Руси» – П. Орловец. Когда вести об этом – о ранении Попова и контузии Орловца – дошли до Петербурга, редакция напечатала краткую информацию, сопроводив ее такими словами:

«Желаем мужественным работникам общественного дела поскорее поправиться и быть снова, на своем нелегком посту, требующем сердца смелого и горячего. Убеждены, что к этим пожеланиям присоединятся и наши читатели».

5

В Петербурге Попов поселился на Кирочной улице, вблизи Воскресенского проспекта[3], в доме № 32 – огромном доходном доме, принадлежавшем известному богачу и предпринимателю Ратькову-Рожнову. Подыскал ему квартиру и оплачивал ее брат Сергей, имевший широкие связи в деловых кругах не только Москвы, но и столицы. Из всех своих братьев и сестер Николай Евграфович был особенно дружен именно с Сергеем, да что там – дружен: они горячо и трогательно любили друг друга и пронесли эту любовь до конца своих дней.

Старший из братьев, Александр, после смерти Евграфа Александровича – а умер тот, когда Николай находился в Маньчжурии, – унаследовал состояние отца и тоже занимался предпринимательской деятельностью. Владимир, коллежский секретарь, инженер путей сообщения и одновременно талантливый художник, участвовал в строительстве Транссибирской магистрали, а потом надолго осел в Ревеле.

Сестры давно уже жили своими семьями, выданные замуж с весьма богатым приданым. За Елизаветой, например, вышедшей замуж за Дмитрия Владимировича Цветаева, управляющего московским архивом министерства юстиции, было дано шестьдесят тысяч рублей – огромная по тем временам сумма. Кстати, Дмитрий Цветаев был родным дядей будущей поэтессы Марины Цветаевой.

Людмила Евграфовна стала женой Гавриила Адриановича Тихова, будущего знаменитого астронома, и жила с ним в Пулкове. Анастасия Евграфовна была замужем за Александром Семеновичем Архангельским, известным профессором русской словесности.

Сергей жил большой патриархальной семьей – с женой, дочерью, а также сестрой, братом и матерью жены – в Москве, на Солянке, в одном из домов известного фабриканта-миллионера Харитоненко, у которого он работал бухгалтером. Членом своей семьи считал он и Николая, по-отцовски опекая его, помогая ему материально. Несмотря на то что ему было уже под тридцать, Николай продолжал ходить в холостяках и, судя по всему, жениться не собирался.

Он приехал в Петербург после того, как в Портсмуте была поставлена точка на позорно и бездарно, проигранной Россией войне. Проигранной не солдатами и даже не офицерами, а генералами, всеми этими куропаткиными и стесселями, рейсами и фоками, которые очень гладко воевали в академических аудиториях на бумаге, да забыли про овраги.

Оценивая роль и значение разгрома русского флота под Цусимой, В. И. Ленин писал в те дни: «Русский военный флот окончательно уничтожен. Война проиграна бесповоротно... Перед нами не только военное поражение, а полный военный крах самодержавия».

И отмечал далее:

«Не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению».

Людские потери России в войне составили около двухсот семидесяти тысяч человек, в том числе свыше пятидесяти тысяч человек убитыми. Главными причинами поражения России в русско-японской войне были реакционность и гнилость общественно-политического строя, непопулярность войны среди народа, отсталость экономики и военной организации, а также негодные методы руководства войсками и пассивно-оборонительная стратегия высшего командования. Отрицательную роль сыграла и весьма значительная удаленность театра военных действий от центральных районов страны.

Дальневосточная авантюра царизма, которая привела к тяжелым поражениям, сопровождавшимся большими жертвами, вызвала возмущение народов России и ускорила начало первой буржуазно-демократической революции 1905-1907 годов.

Революция в России вызревала уже в течение многих лет. Русский капитализм к началу XX века, как и во всем мире, вступил в свою высшую и последнюю фазу развития – империализм, который нес с собою крайнее обострение всех социальных и политических противоречий капиталистической системы. Сочетание всех видов гнета – помещичьего, капиталистического, национального – с полицейским деспотизмом самодержавия делало положение народных масс невыносимым, а классовым противоречиям придавало особую остроту. Жизнь ставила на повестку дня прежде всего уничтожение господства помещиков и царской монархии. Решить же эти задачи могла только революция.

Попов приехал в Петербург, переживший Кровавое воскресенье, в Петербург, говоривший теперь голосом не только сановных столичных вельмож, но и столичных рабочих, не только кадетов, но и социал-демократов. Причем голос пролетариев и их партии становился все громче.

После ранения под Ляояном Попов долго лежал в госпитале, а когда врачи нашли его состояние здоровья и силы восстановленными, он вновь отправился на передовые позиции и прошел с Маньчжурской армией через Шахэйскую и Мукденскую операции, многое поняв и переосмыслив. Он никогда не был сторонним наблюдателем, все, что он видел, касалось его лично, переживалось и анализировалось им.

Почему он по возвращении с войны предпочел столицу родной Москве? А. А. Суворин настаивал на этом: «Руси» нужен был его талант, нужны были его перо, его образованность, его принципиальность и независимость суждений.

И Николай Евграфович обосновался в столице, сразу и с головой уйдя в стремительный поток редакционных дел.

От набережной Мойки, где в доме № 32, на углу Волынского переулка, размещалась редакция газеты «Русь», до Кирочной не близко, но Попов, когда было свободное время, любил возвращаться из редакции пешком. С Волынского на Большую Конюшенную улицу и Конюшенную площадь, вдоль Марсова поля, мимо Летнего сада и Инженерного замка, по Пантелеймоновской на Литейную. Возле Офицерского собрания он сворачивал на Кирочную и шел по ней до Преображенской[4]. Напротив Преображенской, почти у самого Таврического сада, – дом Ратькова-Рожнова, несколько мрачноватая серая громада с высокой аркой по центру.

Когда идешь не торопясь и под ногами весело поскрипывает снежок, а над головой чернеет бездонное небо, усыпанное звездами, и воздух чист и студен, хорошо думается.

Думы Николая Евграфовича были не то чтобы горькие, скорее – тревожные, хотя в общем-то и горечи в них хватало. Вращались они по большей части вокруг одного вопроса: почему мы так позорно проиграли войну японцам, кто в этом виноват? И чем дольше он размышлял, тем мрачнее делалось у него на душе.

Вот Куропаткин, главнокомандующий, облеченный колоссальной властью и, соответственно, колоссальной ответственностью перед государством. С каким пиететом он, Попов, глядел на него, когда стоял с образцами красок возле генеральского салон-вагона на станции Дашичао. И даже в одной из корреспонденции, посланной в Петербург, дал выход своей восторженности, написав слова, которых теперь стыдился и от которых рад был бы отречься, – слова о том, что чуть ли не само провидение дало в полководцы русским армиям в Маньчжурии столь выдающуюся личность, которая поведет их от победы к победе, по-суворовски круша врага...

Боже, каким простофилей он тогда еще был! Ведь никто не дергал его за язык, не принуждал писать панегирик в честь главнокомандующего. А вот угораздило же!

Отягощенный всем печальным опытом русско-японской войны, Попов с раздражением думал теперь о поведении главнокомандующего во время того памятного приема на станции Дашичао. Скольких людей, приглашенных к нему, он заставил тогда долго в безмолвии наблюдать за тем, как он вышагивает взад и вперед по дорожке. То, что казалось тогда Николаю Евграфовичу многозначительным, ныне, три года спустя, представлялось совсем в ином свете – омерзительным и оскорбительным.

Когда царь назначил Куропаткина на пост главнокомандующего, тот, потупив стыдливо и довольно очи долу, телеграфировал в ответ: «Только бедность в людях заставляет ваше величество остановить свой выбор на мне».

Генерал кокетничал, всеподданнейше уничижая свою персону. А на деле-то так и получилось. И это был единственный случай, когда Куропаткин проявил себя пророком, сам того не ведая.

Куропаткин – не только главнокомандующий Маньчжурской армии, но и главновиновный в ее поражениях, размышлял Попов. Хотя, впрочем...

Козел отпущения всегда найдется. А если заглянуть во все, что случилось в России за последние годы, и по именам назвать пороки общества, которое порождает куропаткиных и стесселей и в конечном итоге тоже несет свою долю ответственности?..

Хотя первая русская революция и потерпела поражение, тем не менее она все-таки пробила брешь в, казалось бы, незыблемом бастионе российского абсолютизма. Пролетариат, показавший чудеса героизма и самоотверженности, своей мужественной борьбой до смерти перепугал самодержца и вынудил его пойти на определенные уступки и в политической и в экономической областях.

Впервые в России была завоевана, правда на короткое время, свобода слова, союзов, собраний, созданы легальная рабочая печать, просветительные и культурные общества, профессиональные организации. Рабочие добились некоторого улучшения условий своего труда, повышения во многих отраслях промышленности заработной платы, а крестьяне – отмены выкупных платежей, понижения арендных и продажных цен на землю. В конце концов и Государственная дума, при всем ее убожестве, была все-таки первым представительным учреждением, которое революция вырвала у царизма. Ее можно было использовать как трибуну для революционной агитации и разоблачения царизма, а также антинародных буржуазных партий. Этим с большим успехом пользовались, к примеру, большевики. Помимо нелегальной газеты «Пролетарий» они издавали и несколько легальных газет: «Новая жизнь», «Волна», «Вперед», «Эхо». Это были боевые рупоры революционного пролетариата.

Работа в редакции «Руси» давала также обильную пищу для раздумий, сопоставлений, выводов. И неудивительно. Сюда, на Мойку, 32, стекалась информация, которая обходилась или замалчивалась почти всеми другими газетами, издававшимися в Петербурге и Москве. Буржуазно-либеральная «Русь», воспользовавшись некоторым ослаблением цензуры после 17 октября 1905 года, вела откровенно оппозиционную линию в отношении царского правительства и государственных институтов, обрушиваясь на многочисленные социальные гнойники, покрывавшие тело страны.

...Подойдя к дому, Попов приостановился, не торопясь войти под арку. Какая прекрасная ночь, как хорошо дышится на морозе! Нет, рано еще забираться к себе. Надо погулять.

И он отправился дальше по Кирочной, свернул на Потемкинскую, медленно шагая вдоль Таврического сада. Деревья за высокой металлической оградой, все заиндевелые, будто хрустальные, таинственно замерли и притаились в лунном свете.

«Сады нашей северной Семирамиды!» – улыбнулся Попов.

У него нередко появлялся лирический настрой, когда он видел красоту, в природе ли, в людях ли – безразлично. Машинально отыскал на небе гигантский ковш Большой Медведицы, скользнул взглядом к Полярной звезде...

Там, под нею, полюс. Таинственный и недоступный, но неизменно манящий к себе ученых, путешественников, любителей приключений. Как, однако, надежнее добраться до великого недотроги? Сколько людей уже пыталось сделать это, да так никому пока и не удалось. А сколько из них отдало свои жизни за осуществление мечты!.. Но должен же кто-то и когда-то все-таки стать первым! Кто?.. Может, и ему попробовать свои силы, пока их в избытке? Ведь не боги горшки обжигают. Соорудить этакий мощный корабль и по открытой воде как можно дальше на север, как можно ближе к полюсу. А потом?.. Да, что потом?

Попов свернул на Шпалерную[5], увидел здание Таврического дворца, и лирическое настроение его моментально испарилось.

Государственная дума... Российский парламент... Грязь и глупость. Балаган, в котором и ему, и другим корреспондентам приходится бывать по долгу службы и становиться свидетелями истинно циркового трюкачества и утонченного фарисейства. Лидер большевиков Ульянов-Ленин очень точно охарактеризовал Думу как «общенациональный союз политических организаций помещиков и крупной буржуазии».

«Русь» не в ладах с этим «цирком» и постоянно держит его на прицеле, хотя ее собственные политические в идеалы я не идут дальше буржуазного либерализма и кадетских мечтаний об «истинной демократии». Ее штрафуют, конфискуют, временно закрывают, но она вновь берется за свое.

Да что там Государственная дума! Попов еще раз окинул взглядом дворец и повернул назад.

«Русь» чуть ли не каждый день печатает на первой странице, броско, вызывающе, краткие, а иногда и длинные сообщения о карательных экспедициях, направляемых в районы, которые продолжают «бунтовать», о произведенных арестах и расстрелах.

Говорят, сам Лев Толстой, который вообще-то недолюбливает газеты и относится к ним не слишком доброжелательно, все-таки берет в руки «Русь» и внимательно ее прочитывает. Значит, ценит.

А сколько всевозможных аферистов и мздоимцев высокого ранга вывела газета на чистую воду! Взять хотя бы серию зубодробительных статей Ф. Купчинского «Герои тыла», которые печатались на страницах «Руси» несколько месяцев. В них были сделаны такие разоблачения грязной и мрачной подоплеки русско-японской войны и представлены такие веские доказательства, что властям ничего не оставалось, как привлечь к уголовной ответственности нескольких высших чинов интендантского ведомства, в том числе генералов Парчевского, Хаскина, Хлыновского и других. В Иркутске было проведено расследование их бурной «деятельности» во время войны. Эти генералы и иже с ними занимались не столько снабжением войск, сколько проворачиванием различных комбинаций со скотом, мясом, мукой, сеном, набивали золотом свои бездонные карманы.

Газета обстоятельно рассказала на своих страницах О героической обороне Порт-Артура и подоплеке предательства порт-артурских генералов, опубликовав в десятках номеров цикл документальных очерков одного из участников этой обороны – бывшего офицера, капитана первого ранга в отставке Семенова Владимира Ивановича. Цикл назывался «Расплата».

Вот именно – расплата! Для кого кровью и жизнью, для кого – скамьей подсудимых.

Судебный процесс над Стесселем и К° привлек внимание всей русской общественности. «Русь» из номера в номер обстоятельно его освещала, и позиция ее была совершенно ясна: вместе с порт-артурскими предателями на эту скамью необходимо усадить еще многих, кто пока прячется в тени и рассчитывает пробыть там до лучших времен. А надо всех мерзавцев, всех мошенников, всех бездарных выскочек и карьеристов с погонами и без оных – за ушко да на солнышко...

«Вот, пожалуй, с этого я и начну статью», – решил Николай Евграфович, снова подходя к своему дому. Статью ему заказали для новогоднего номера. Но не о Деде Морозе же вести ему речь, не об этой звездной заиндевелой красотище, когда кругом столько мерзости.

Он напишет все, что думает, а там будь что будет. И так редкая неделя обходится без того, чтобы газету не оштрафовали или не конфисковали. Да и кое-кто из сотрудников ее время от времени отправляется за решетку.

Попова пока бог миловал, хотя Суворин-младший и поставил его на один из самых горячих участков: ему было поручено заведование торгово-промышленным отделом.

Занимался этот отдел не только освещением той сферы российской жизни, которая определялась самим его названием, но и разоблачением всевозможных махинаций и афер, которыми «увлекались» многие банки, страховые компании, ссудные кассы, акционерные общества. Короче говоря, Попов и сотрудники его отдела выводили на чистую воду тех, кто предпочитал не выносить сора из избы и удил рыбу в мутной воде.

«Русь» наживала себе все больше врагов, которые готовы были разделаться с нею раз и навсегда, выжидая лишь удобного случая. Чувствовалось по всему, что жить ей оставалось уже недолго.

Но, как говорили древние римляне, dum spiro, spero. Пока дышу – надеюсь.

Попов поднялся к себе.

На другой день в редакции он не появлялся. Писал. Над каждым абзацем сидел подолгу: мыслей в голове было больше, чем места на бумаге. Приходилось сдерживать себя. Статью назвал несколько неожиданно – «Стессели до войны», но зато совершенно точно. Самое важное – разобраться в том, откуда и как появляются предатели, которые подлинное свое лицо обнажают в дни суровых испытаний.

«Стессель прав, не чувствуя себя виновным, – напишет Попов. – Он продолжал делать на войне лишь то, что приучили его делать в мирное время ради преуспеяния своей карьеры. В Порт-Артуре он не сделал ничего преступного, а лишь обнаружил себя, каким был всегда...»

Вот именно – всегда. В этом-то и наша беда, в этом-то и наша трагедия.

«Стессель нарушил военный долг. Но разве у нас приучают к исполнению его в мирное время? Разве у нас не наказывают, не осуждают часто именно за честное выполнение долга? Разве не удаляют постоянно такого слишком прямого человека, как «беспокойного» и неудобного, куда-либо подальше? А без исполнения долга, но за льстивую угодливость разве люди не получают движение вперед и не добираются до высших мест?!»

Подобное обобщение требует, конечно, подкрепления фактами. Что ж, достаточно будет привести хотя бы такой:

«Доказательство – дело Шиянова.

Генерал Люб был уличен в хищениях. Его покрывали. Указания печати объявили вымыслом.

Военный следователь Шиянов, помня долг службы, вступился за казенные интересы и за правду, желая предотвратить сокрытие хищения.

Как посмотрело начальство на обоих?

Генерал Люб покрывается, поощряется. Шиянова обвиняют, осуждают.

Очевидно, что «Любам» и им подобным легче добраться до высших мест, чем Шиянову, которому и остаться на месте едва ли дадут.

Но на кого из них обоих лучше могла положиться родина в трудную минуту, на того, кто по пути хищений сделал свою служебную дорогу и всяческими путями добивался их сокрытия, или на того, кто, рискуя всем, смело исполнил свой долг честного слуги страны?

Не даст ли первый тип на войне скорее всего Стесселя с его сдачей крепости и поспешным, жадным спасением своего личного имущества из нее?! И не был ли бы второй представителем именно тех служак, отсутствие которых и привело войну к такому печальному для нас концу?

Двух мнений быть не может», – категорично завершил эту часть своих размышлений Николай Евграфович. Впрочем, нет, завершать рано.

«Но этих последних, – продолжил он свою мысль, – устраняли до войны, устраняют и теперь; силу имеют те, кто дали во время войны Стесселей, Куропаткиных, Рейсов и им подобных...»

Да, не упомянуть в этой связи бывшего главнокомандующего Маньчжурской армии просто невозможно. Ему необходимо также предъявить строгий счет.

«Но не один Стессель с Куропаткиным, которому по заслугам место рядом со Стесселем, чувствуют себя прекрасно после проигранной постыдно и преступно, несмотря на доблесть и мужество войск, войны. Все виновные в исходе ее чувствуют себя благополучно. Это для нас, для страны, еще хуже, пожалуй, чем самые поражения. Это дает грустные виды на будущее. Все осталось по-прежнему».

Вот и подошел он в своей статье к самому главному, накипевшему, больному.

«Карьеризм, безответственность, хищения, лицеприятство, все это в ходу, как и раньше; дарованию, честности, неподкупности путь затруднен или закрыт, как до войны».

Николай Евграфович посчитал уместным еще раз напомнить о деле Шиянова.

«Поощрением и покрыванием генералов Любов и им подобных приготавливаются новые свежие Стессели и Куропаткины, которые тоже угрызений совести иметь не будут, потому что они теперь уже всю жизнь свою» мирное время делают то, что станет потом роковым для армии и для страны на войне.

Все это видят отлично многие, большинство военных, среди которых есть еще немало здоровых, неиспорченных сил, откуда могло бы начаться спасительное возрождение.

Но этому есть теперь особые препятствия: всему нечестному стало особенно легко не только удержаться, но и силу получить».

Не слишком ли резко и достаточно ли справедливо?

Да, справедливо. Не найти таких сильных слов, которыми можно было бы в полной мере заклеймить подлость человеческую. Подлость коварнее и могучее любых слов и выражений. Если уж где и уместен знаменитый девиз иезуитов «цель оправдывает средства», так это в противоборстве с подлостью и ее родной сестрой – изменой. Тут не может быть недозволенных приемов.

Попов вспомнил о проходимце Шмиде – депутате Государственной думы, представлявшем там Минск, о хлебно-продуктовой афере Гурко-Лидваля, в которую оказался вовлеченным и нижегородский губернатор барон Фридерикс, десятки других получивших широкую огласку случаев.

«Власти невольно даются в обман рассуждению: «Как же мы выдадим своего? Он хоть и плут, а все-таки за нас стоит; выдавая его, мы будем расшатывать свой же фундамент».

Такой обман психологичен; близоруким людям свойственно видеть только ближайшие последствия и не замечать того, что такое прикрывание в своей среде нечестных, гнилых элементов есть самое верное средство к наискорейшему, окончательному разложению всего, что они берутся защищать».

Да, только дураки могут рубить сук, на котором сидят. И не видеть ничего дальше своего носа. А Россия, увы, наводнена сановными дураками, действующими на руку негодяям.

«Вот почему нет хуже времени, как сейчас, для правды; все нечестное от нее, как щитом, загораживается истинно русскими убеждениями и не только не сдается перед обличением, но его заставляют силой умолкнуть».

Расплывчато немного? Ничего. Кто захочет, поймет, что он имеет в виду под «истинно русскими убеждениями». «Черная сотня» демагогически приписывает такие убеждения только себе...

«Поэтому и нет хуже времени, чем теперь, – вывела дальше рука Попова, – для реформ, для создания всего сильного и хорошего в стране; жизнеспособные реформы могут проводиться только честными руками; а сейчас допускается к делу много таких, которых вся заслуга лишь в том, что они громко заявляют о своей преданности старому режиму.

Поэтому и военные реформы ограничиваются пуговицами и цветом сукна на солдатские штаны. Ведь сегодня уже третий год наступает после окончания войны; а что сделано в смысле серьезных реформ в армии, в смысле обновления ее командного состава, оказавшегося столь неудачным в прошлую войну? Ничего. Но падать ли из-за этого духом?»

Хм... В самом деле: если не падать духом, то где же черпать оптимизм, который столь необходим?

«Это, конечно, может дать грустные результаты, и даже в ближайшем будущем, но тем большая обязанность честных – не молчать обо всем творящемся печальном и безобразном, тем больший долг всех выводить наружу дельцов – авторов дел, которые губят страну, развращая ее силу, ее защиту.

Нельзя угадать момент, когда наступит конец злу, где будет положен конец засилию неправды. Этого можно добиться постепенными дружными совместными усилиями... Всех должна укреплять мечта не только о доблестной, какой она всегда была, но и о мощной и сильной армии русской».

Возможно ли это, однако, в нынешних условиях? Сильная и мощная, а не только доблестная русская армия – не пустые ли это мечтания?

«Это же будет только тогда, когда мы добьемся силы правды над ложью, исходит ли последняя от обнаружившегося или еще скрытого Стесселя».

Правда – вот что преображает мир, вот что несет в себе заряд уверенности. Но за правду-то надо бороться всеми доступными методами. Самоотверженно и смело. Да-с...

Итак, пора кончать статью. Пусть заключительная фраза будет звучать по-боевому призывно:

«С горячим упованием на это и с призывом содействовать этому, кто может, я предлагаю встретить новый молодой 1908-й год!»

Статья была напечатана.

Но упования Николая Евграфовича так и остались всего лишь упованиями.

В стране свирепствовала реакция. После поражения революции царизм зажал всю Россию в тиски черносотенного террора. Эксплуататоры жестоко мстили трудящимся, осмелившимся подняться на революцию. Однако полностью вернуться к дореволюционным порядкам царизм уже не мог: Россия была другой. Все классы прошли через революцию, и каждый из них извлек для себя уроки.

6

«Скрытых стесселей» все сильнее беспокоила позиция газеты «Русь», пугали ее разоблачения и атаки, следовавшие одна за другой.

В середине апреля развернулась острая полемика между «Русью» и кадетской «Речью», которая и раньше держала под постоянным обстрелом «Русь», а тут решила, по-видимому, окончательно добить столь ненавистную ей газету, собиравшую невиданно большой тираж и продолжавшую, несмотря ни на что, войну, объявленную ею финансово-банковским воротилам и махинаторам. Именно они, эти воротилы, стояли за спиной «Речи», именно их интересы она защищала.

Немалую роль во всем этом играли также сионистские силы, интересы которых тесно переплелись с интересами тех, кого избрала мишенью для своих громких разоблачений газета «Русь». Издателем «Речи» был Ю. Б. Бак, ответственным редактором – Б. О. Харитон, а редактором – И. В. Гессен. Соредактором являлся П. Н. Милюков, сам лидер кадетской партии и депутат Государственной думы.

Кому именно принадлежала инициатива обратить против «Руси» ее же оружие – неизвестно. Однако это не столь и важно. «Речь» решила разгромить ненавистную ей газету с помощью... разоблачений и обвинила «Русь» в попытках шантажировать некоторые банки и торгово-промышленных деятелей для вымогательства кредитов и отсрочек по платежам.

Удар был рассчитан точно: вот, дескать, полюбуйтесь, кто представляет либеральные силы, кто ратует за честность и справедливость! Да они же сами первостатейные мошенники и разбойники, использующие собранные ими «отрицательные факты» для давления и угроз!

Даже если «Речь» не выставит доказательств, а лишь намекнет, что они у нее имеются и в случае необходимости будут преданы гласности, – основного она достигнет; отмыться от грязи всегда труднее, чем испачкаться грязью. Так что перевес с самого начала на стороне пачкающего. А дальше...

Дальше видно будет!

9 мая Попов, сидя за своим редакционным столом, по поручению Суворина срочно писал статью для следующего номера «Руси». Статью, в которой вновь говорилось о прислужничестве «Речи» перед финансово-промышленными воротилами и о той недостойной роли, которую взяла на себя эта газета, – роли адвоката высокопоставленных махинаторов и казнокрадов.

Принесли свежий номер «Речи». Ее страницы, как и в предшествующие дни, полны были инсинуаций по адресу «Руси». Попов уже привык к ним и отвечал на них в своей газете бойко, порою дерзко. Но одна из этих инсинуаций больно обожгла его сердце, захлестнула волной гнева.

«„Русь” предлагает нам констатировать факты, – прочел он в рупоре кадетов. – Мы в большом затруднении, потому что смело можно сказать, что нет почти банка, в который не явились бы сотрудники „Руси” со своими „предложениями”. Были они в компании „Надежда”, в русском для внешней торговли банке, в международном, ездили в Киев, где, встреченные недружелюбно, предупредительно оставили свои визитные карточки с указанием адреса. О некоторых посещениях остался даже письменный след, в виде протокола, составленного о поведении „сотрудника”, и протокол этот хранится в кредитной канцелярии.

Предлагая нам назвать факты, „Русь” предусмотрительно, однако, обеспечивает себе тыл намеком на то, что „где-либо злоупотребили именем нашей газеты”. Странно, однако, что во все банки являлись именно от ее имени, что только „Русью” считали возможным злоупотреблять!»

Хотя имена ездивших в Киев не были названы газетой, Попов воспринял выпад как личное оскорбление, ибо в Киев ездили он и сотрудник его отдела В. И. Климков! Ездили они для того, чтобы разобраться в аферах и банковских спекуляциях на киевском сахарном рынке: «Русь» готовила очередную серию разоблачительных статей. Главными «героями» этой сахарной «эпопеи» являлись русский для внутренней торговли и санкт-петербургский международный банки. Управляющим киевским отделением русского для внутренней торговли банка был некто Ю. А. Добрый, который, разумеется, не жаждал встречи с Поповым и Климковым и рад был бы уклониться от нее, однако не решился ни на это, ни на то, чтобы вступить в открытую конфронтацию с представителями столичной прессы. И тот и другой шаг мог бы еще больше скомпрометировать его. Добрый принял корреспондентов «Руси», но сразу же после этого сделал «ход конем», чтобы их опорочить. Он отправил в Петербург сугубо частное письмо одному своему школьному товарищу, а в письме этом «между прочим» сообщил о «вымогательстве» двух сотрудников «Руси», приезжавших в Киев. И этот, с позволения сказать, «документ» станет потом главным «козырем» обвинения! Но это будет потом. А тогда, 9 мая, перед глазами Попова лежал свежий номер «Речи», и в ней – утверждение, от которого честному человеку становилось, мягко выражаясь, не по себе, даже если и не названа прямо его фамилия.

Попов оторвался от стола, подозвал Климкова.

– Слушай, Виктор Иванович, ты читал это?

– Читал.

– И что же?

– Очередная порция помоев.

– И клеветы! На меня и на тебя. Отвратительной, мерзкой клеветы, которую нельзя оставить безнаказанной. Предлагаю сейчас же поехать к Милюкову и потребовать у него объяснений. Но с этим человеком надо говорить при свидетелях. Поедешь со мной?

– Разумеется. Тем более что затронута и моя честь.

– Тогда в путь.

Попов и Климков тут же отправились на улицу Жуковского, где в доме № 21 помещалась редакция «Речи», однако «г-на магистра русской истории» и члена Государственной думы Павла Николаевича Милюкова там не застали. Пошли в Эртелев переулок[6] – это совсем близко, – в дом № 8, где он проживал.

– Их нету-с, – сообщил швейцар. – Они заседают в Думе.

– А когда будет?

– Павел Николаевич возвернутся домой часиков в семь, господа хорошие. У них много-с дел.

– Знаем, – отрезал Попов, и они с Климковым, кликнув извозчика, поехали назад в редакцию.

– Придется ждать до вечера, – сокрушался Попов. Бушевавшая в его сердце буря негодования разрасталась все с большей силой.

С трудом заставил он себя снова засесть за работу. Позвонил один добрый знакомый и сказал, что статья о «киевских похождениях» сотрудников «Руси» была, помещена с одобрения самого Милюкова. Это еще более ожесточило Николая Евграфовича, – такого спускать с рук нельзя.

Вечером Попов и Климков вновь отправились в Эртелев переулок и без двадцати восемь были на месте.

Дверь открыла жена Милюкова.

Попов и Климков, не раздеваясь, прошли в кабинет хозяина и, назвавшись, подали визитные карточки.

Милюков сел у стола и пригласил сесть пришедших.

По договоренности между собою, разговор должен был начать и вести Попов, а Климкову предстояло лишь ассистировать. Но содержания предстоящего объяснения они заранее не оговаривали, полностью полагаясь на естественный ход событий, на импровизацию.

– Павел Николаевич, – подчеркнуто спокойно начал Попов, – у вас в «Речи» появилось известие, что бывшие в Киеве сотрудники «Руси» занимались гадкими делами. Укажите, пожалуйста, кто из нас шантажировал и вымогал, и сообщите, пожалуйста, какие основания у вас были написать про нас такие вещи.

Милюков, задумавшись, ответил не сразу. После довольно длительной паузы он сказал:

– Ах да, я знаю это. Вы из «Руси». Только мне неизвестно, имею ли я право сообщить вам это. Я должен сначала посоветоваться с Гессеном.

– Павел Николаевич, вы представляете, что вы сделали, забросав нас такой грязью?! Дело чести не может откладываться. Необходимо расследовать его немедленно. Вам оно известно. И я прошу вас об этом.

– Тогда обратитесь к Иосифу Гессену. Он даст вам свое заключение.

– Я не намерен обращаться к Гессену, – все еще не теряя самообладания, спокойно возразил Попов. – Так как вы, поместив эту заметку, являетесь лицом вполне ответственным, я прошу вас понять, что с грязью на себе нам оставаться нельзя, и теперь же объясните нам, что дало вам право возвести на нас подобное обвинение.

– Ну и подите в редакцию, там с вами поговорят. А от меня никаких объяснений не получите, – с пренебрежением, раздраженно произнес Милюков, давая понять, что разговор окончен и непрошеные гости могут убираться.

– Павел Николаевич, – не унимался Попов, – вы поместили заметку с инсинуациями, вы и ответственны за нее. Укажите, что вам дало право на такое оскорбление нас. Имейте в виду, Павел Николаевич, что дело серьезное. Весьма серьезное! Ведь дело идет о нашей чести. Можете вы это понять?

«Я хотел, – напишет Попов несколько дней спустя в своем объяснении, – чтобы П. Н. Милюков понял, что, возложив на нас анонимное обвинение без всяких конкретных указаний и тем лишив нас возможности опровергнуть его, он всецело является ответственным за него и обязан дать объяснения сам, а не отсылать меня искать удовлетворения у г. Гессена или у других лиц из редакции «Речи»; в особенности, раз он сам сказал, что знает это дело».

– Я вам повторяю, – резко, не скрывая уже крайнего раздражения, произнес Милюков, – что объяснений давать не стану.

– Павел Николаевич, а я настаиваю на этом. Вы обязаны дать хотя бы разъяснение клеветы на нас.

– В таком случае я прекращаю разговор с вами, – сделав ударение на последнем слове, воскликнул Милюков и поднялся с места.

И тут Попов потерял самообладание. Он ударил Милюкова по лицу и, круто развернувшись, направился к двери, Климков – за ним.

На пороге обернулся:

– Если вы изъявите желание получить удовлетворение, я к вашим услугам. Прошу прислать своих секундантов к завтрашнему утру.

С Эртелева переулка Николай Евграфович поехал снова в редакцию «Руси» и, застав А. А. Суворина на месте, тут же поведал ему обо всем случившемся.

Алексей Алексеевич задумался. Минуту спустя спросил:

– А где ваша статья для завтрашнего номера?

– Я не успел дописать концовку.

– Покажите.

Попов вышел из кабинета и вскоре вернулся с листами бумаги, исписанными его крупным, четким почерком.

– Вот эта статья.

Суворин быстро пробежал ее глазами.

– Неплохо. Однако недостаточно резко. – Суворин посмотрел на часы: – Даю вам сорок минут. Поправьте, допишите и зайдите ко мне. И не жалейте яда: мы – не толстовцы. Да, вот еще что: в завтрашнем номере, я думаю, мы воздержимся от каких-либо сообщений на тему вашего инцидента с Милюковым. Нам важно знать его реакцию: примет он ваш вызов или нет. Если примет, значит, посчитает необходимым ограничить инцидент личной сферой взаимоотношений. Если не примет – постарается раздуть его на политической арене. Тогда-то уж должны будем подать голос и мы.

Через сорок минут Попов появился в кабинете Суворина со статьей в руках. Алексей Алексеевич углубился в чтение.

– Дайте-ка перо, – попросил он и быстро набросал на чистом листке бумаги:

«Неужели гг. Гессен и Милюков смеют думать, что такие принципы и подобная тактика входят в кадетскую программу и совместимы с самою примитивною партийностью? И в том и в другом они ошибаются. Вся ответственность на них. Грязным дельцам нельзя служить безнаказанно».

– Вставьте-ка это вот сюда, – показал Суворин нужное место в статье.

Потом он вписал еще несколько решительных фраз и попросил Попова немедленно отправить рукопись в типографию.

10 мая «Русь» вышла в свет с этой статьей. А по соседству с ней, как бы в подкрепление, была напечатана еще и короткая ироническая заметка под заголовком «За чьи интересы?», тоже без подписи.

«– Вы нападаете на банки! – говорилось в ней, причем это восклицание вкладывалось в уста «Речи» (не случайно оно начинается с тире). – Но кому это нужно? Вы разоблачаете их спекулятивную деятельность. Но это не общественное дело. Если банки спекулируют удачно, наживают, акционеры только благодарны, получая большие дивиденды, а если они проспекулируют капиталы и акционеров и вкладчиков, то виноваты сами вкладчики: зачем они несли свои деньги именно в спекулирующие банки? – Так убеждали нас многие лица из банковской среды, недовольные нашими статьями о банковских спекуляциях».

И – все. Своеобразный запев к статье, опубликованной дальше.

Конечно же, Милюков не принял вызова и уклонился от дуэли, ничуть не смущаясь тем, что это может скомпрометировать его. Он и его единомышленники, причем не только из партии кадетов, предпочли использовать инцидент для нанесения смертельного удара по «Руси». На нее обрушились такие потоки грязи, инсинуаций и обвинений во всех смертных грехах, что спастись от них практически было невозможно.

Уже 10 мая ряд газет напечатал возмущенные заметки о «диком насилии сотрудников „Руси” над членом Государственной думы». Даже московское «Русское слово» успело в своем утреннем выпуске дать статью под заголовком «Нападение сотрудника „Руси” на П. Н. Милюкова».

«Все „бесчестие” дикой выходки сотрудника „Руси”, – возмущенно писало «Русское слово», – падает, конечно, на него самого, а не на П. Н. Милюкова. Общее уважение к личности политического деятеля и ученого не может зависеть от первого встречного с атавистическими наклонностями дикаря».

«Все интересы и все разговоры, – отмечал еще день спустя петербургский корреспондент той же газеты, – о гнусном насилии над П. Н. Милюковым. В оценке разбойничьего нападения на лидера к.-д. (кадетов. – В. С.) сходятся решительно все».

Петербургская и московская пресса начала дружный поход против «Руси», использовав инцидент между Поповым и Милюковым, всячески раздувая его. При этом газеты не гнушались выдумками и преувеличениями, именуя случившееся не иначе, как «насилие над П. Н. Милюковым», всячески выжимая слезу сочувствия к «пострадавшему» у своих читателей.

«Попов и Климков, – живописала, например, одна из них, – не получив ответа (от Милюкова. – В. С.), заявили, что они с ним рассчитаются, и тут же ударили его.

– Вы сделали то, за чем пришли. Уходите! – крикнул Милюков.

Насильники своими ударами разбили пенсне и выбили зуб у П. Н. Милюкова. Свершив свой гнусный поступок, они удалились. В соседней комнате в это время находились жена и дети Милюкова».

«Известие о насилии, жертвой которого стал Милюков, – писала другая газета, – произвело ошеломляющее впечатление. С раннего утра у Милюкова перебывали с выражением сочувствия сотни людей. Кадеты отправились всей фракцией к нему на квартиру. От имени фракции произнесли слово Лучицкий и Савельев. От группы сибиряков говорил Караулов. Мирнообновленцы прислали Ефремова, трудовики – Булата и Рожкова, социал-демократы – Гегечкори. От октябристов прислали карточки Гучков, Лерхе, Львов, Капустин, Лютц, Бенигсен, барон Мейендорф. Перебывала масса правых, в том числе граф В. Бобринсюий, Крупенский, Балашов и др. Н. А. Хомяков (председатель Государственной думы. – В. С.) по телефону выразил Милюкову свое сочувствие и глубокое возмущение но поводу совершенного над ним насилия. Милюков получил сотни телеграмм почти от всех прогрессивных (?) редакций, от общественных деятелей, писателей, журналистов и частных лиц. По настоянию друзей Милюков решил привлечь насильников к суду...

В Думе поднялось движение за бойкот «Руси».

Гучков говорит, что если «Русь» не найдет способа себя реабилитировать, то фракция примет меры, чтобы не давать сотрудникам «Руси» никаких сведений.

Кадеты также решили бойкотировать газету.

– С такими насильниками, – говорит Караулов, – не дуэлируют, а их убивают, как бешеных собак...»

«„Слово”, как и мы, – отмечало «Русское слово», – находит отягчающее обстоятельство в том, что журналисты, сделавшие то, что они сделали, принадлежат к прогрессивному лагерю...

У печати нет своего установленного суда чести.

Но у печати есть чувство чести. Недостойные лица и ворвавшиеся в печать хулиганы должны это почувствовать, какими бы флагами, ярлыками, словами и направлениями они ни прикрывались».

И в заключение – вывод:

«Вообще случай произвел такой эффект, который, нужно надеяться, надолго охладит пыл всяких „военных корреспондентов”, по недоразумению попавших в журналистику».

В таком вот духе и в подобных выражениях велась кампания против Попова, а через него – против «Руси» в целом.

А. А. Суворин, выждав день, в номере за 11 мая поместил в «Руси» информацию без всякого заголовка, которая начиналась так:

«Тяжелый и прискорбный случай, происшедший вчера (точнее – позавчера. – В. С.) между нашим сотрудником Н. Е. Поповым (Николаем Кирилловым) и П. Н. Милюковым, не может не вызывать искреннего нашего сожаления. Две недели острой и личной полемики подготовили почву для происшествий, совершенно неожиданных для самих их, непосредственных участников, ими самими осуждаемых. Болезненность обвинений, их форма – не можем не указать этого – сыграли свою роль, и, конечно, главную в этом тягостном происшествии. Глубоко сожалеем о нем, считая всякое насилие при всех крайних обстоятельствах принципиально недопустимым».

Указав далее на то, что «образ действий («Речи». – В. С.) был без образцов в прошлом и, надо надеяться, без подражания в будущем», Суворин посчитал необходимым отметить, чтобы окончательно внести ясность:

«До какой степени мы вообще считали происшедшее столкновение делом чисто личного характера, видно из того, что вчера мы ни слова не напечатали о происшедшем: так как Н. Е. Попов сделал вызов П. Н. Милюкову и ответ мог быть дан в течение суток, то это происшествие мы для газеты признали на эти сутки не существующим, оставив его исключительно в сфере личных отношений Н. Е. Попова и П. Н. Милюкова.

Когда Н. Е. Попов и В. И. Климков узнали о толковании, которое придается заключительной фразе статьи, а вследствие ее и самому случаю, они заявили нам о своем решении выйти из состава сотрудников „Руси”».

Казалось бы, инцидент исчерпан; остальное – дело мирового судьи, на рассмотрение которого передан конфликт. Не тут-то было! «Речи» и иже с нею необходимо было добить «Русь» во что бы то ни стало и своими руками сделать то, на что все еще не решалось даже правительство. Эту тенденцию подметила газета «Санкт-Петербургские ведомости», которая, не относя себя к друзьям и тем более единомышленникам «Руси», посчитала, однако, необходимым напечатать в номере за 14 мая довольно ехидную статью под названием «Курьез».

«В сущности, теперь никто определенно даже не знает, кто кого обвиняет в шантаже, – говорилось в ней. – Если бы мы вздумали рассказать, в каких банках имел кредит для «Речи» покойный г. Бак, если бы мы вздумали рассказать, в каких банках хлопочет теперь Гессен, чтобы обеспечить дальнейшее мерцание (!) «Речи», а также то, что говорят о началах, на которых предполагается установить „Речь” далее, то „Речи” пришлось бы объясняться весьма пространно. Этого мы делать не будем...»

Что толку от третейского суда, к которому решено было прибегнуть для прекращения тяжбы между «Речью» и «Русью»?

«В самом деле, кого в „Речи” привлекать к ответу? – задавались вопросом «Санкт-Петербургские ведомости». – Милюков и Гессен в ней только принимают „ближайшее участие”, как значится, в редакционном объявлении... Редактором „Речи” значится какой-то Харитон, а издателем до сих пор – Ю. Б. Бак (!). Один из них – несомненный покойник. Кажется, это первый случай у нас, что издательские права сохраняются и на том свете.

Другой – Харитон – несомненный редакционный покойник... О нем только и известно, что в прошлом году или он стрелял в Дымова или Дымов в него стрелял. Так как Дымов остался живехонек и здоровехонек, то в покойниках надо считать Харитона.

Во всяком случае, если он и жив еще, то „искать” с него за грехи Милюкова и Гессена как-то неловко. Быть может, поэтому А. А. Суворин и отказывается так настойчиво от суда?..»

А две недели спустя те же «Санкт-Петербургские ведомости» написали еще резче:

«Не правду выяснить имеет целью „Речь”, а всякими недостойными шахермахерствами сорвать хотя случайный успех в деле, в котором она сама успеха не ждет. Хоть один день торжества сплетни, да мой. А там противник всегда может потерять хладнокровие и сделать ошибку, чем мы и воспользуемся.

Приемы „Речи” по самому началу этого дела нам уже показали, с каким противником мы имеем дело».

Газета октябристов «Голос правды», также отнюдь не сочувствовавшая «Руси», однако пытавшаяся заглянуть правде в глаза, написала по адресу газеты «Слово», редактор которой М. М. Федоров от имени бюро парламентской печати приезжал к Милюкову выразить уважение и негодование, а затем играл первую скрипку в организации третейского суда:

«Пока действительную пользу от всего происшествия извлекло только „Слово”, усиленно хлопочущее о потоплении „Руси” всеми средствами... „Слову” уже мерещится, что оно наследует и подписку и розницу „Руси” вместе с читателями „Товарища” (приложение к газете. – В. С.)».

Не в бровь, а в глаз!

Разделаться с противником, разорить его и нажиться на его смерти!

И пока в камере мирового судьи 47-го участка, помещавшейся в доме № 15 по Литейной улице, слушалось, переносилось и вновь слушалось дело по жалобе II. Н. Милюкова на Н. Е. Попова, пока присяжный поверенный О. О. Грузенберг, защищавший интересы Милюкова и представлявший его особу, упражнялся в красноречии, дабы доказать, что бывший сотрудник газеты «Русь» допустил «насилие», а не «оскорбление действием» и что он ответствен за шантаж банков и страховых обществ, пока заседала комиссия по делу редакции газеты «Русь», составленная из представителей различных литературных организаций, пока третейский суд выносил свое решение, банки и кредитные общества мертвой хваткой взяли за горло «Русь» и, лишив ее финансовой поддержки, довели газету до банкротства.

18 июня 1908 года «Русь» вышла в последний раз. За подписью А. А. Суворина в ней было напечатано обращение «К читателям», в котором говорилось:

«Как ни тяжело решаться на это, я вынужден временно приостановить издание „Руси”.

Многое вынесла „Русь”, опираясь на поддержку и сочувствие своих читателей и крепость товарищеской связи своих сотрудников. На этот раз ей пришлось встретиться с новыми препонами – велениями, идущими из недр современного капитализма.

Полтора месяца подрывалось денежное положение газеты.

– Банки объявили поход против „Руси”! Все банки вошли в соглашение против нас! – эти слухи распускались везде и всюду.

Коммерческие люди знают все значение этого рода слухов».

Завершил свою «статью-некролог» Алексей Алексеевич весьма красноречиво:

«Удар „подножкой” – самый верный, и биржевые дельцы оказались для русской газеты сильнее и реакции, и правительства, и русских партий.

Пока...

Ненадолго.

Бог борьбы и труда, ведший до сих пор судьбы „Руси”, и на этот раз, верю, об ней вовремя вспомнит, и ми все, редакция и сотрудники „Руси”, приложим все силы, чтобы для „Руси” от маленького худа вышло только большое добро».

Но упованиям и надеждам не суждено было оправдаться.

«24 сентября в петербургском коммерческом суде, – сообщило «Русское слово» в хронике «Судебные вести», – дело об объявлении несостоятельным должником издателя газеты „Русь” А. А. Суворина. Актив – 477 332 рубля 70 копеек; задолженность – 1 022 924 рубля 60 копеек. Дефицит – 615 579 рублей 30 копеек. Суд постановил признать Суворина несостоятельным должником. По ходатайству кредиторов Суворин остается на свободе».

Кредиторы проявили великодушие: они не стали загонять издателя «Руси» за решетку. Им хватило ее кончины.

Итак, точка над i была поставлена. А что же Попов?

27 июня (10 июля) у мирового судьи 47-го участка состоялось вторичное слушание дела. В два часа дня явились Милюков и Грузенберг, Попов со своими защитниками – петербургским присяжным поверенным Изнаром и двумя присяжными поверенными из Москвы, Канделаки и Ходановичем-Трухановичем.

Оглашается протокол предыдущего заседания от 26 мая, зачитывается объяснение Попова, в котором Николай Евграфович отрицает приписываемое ему насилие над Милюковым и настаивает на том, что нанес Милюкову удар «раскрытой рукой» (что в переводе с судейского языка означает просто-напросто пощечину), а не кулаком.

– Этот удар, – сказал Попов в дополнение к написанному, – был ответом на оскорбление, нанесенное мне Милюковым. Мой удар никак нельзя считать за насилие, – он является лишь оскорблением действием.

Но разговор о поведении Попова быстро переходит на «поведение» «Руси», и Николай Евграфович вынужден защищать ее, а не себя, от обвинений в вымогательстве и шантаже.

Идет допрос свидетелей обеих сторон, который заканчивается к двенадцати часам ночи. С большой и страстной речью выступает Суворин, по многу раз берет слово Грузенберг; длинную речь, описывающую его деятельность на посту заведующего отделом торговли и промышленности газеты «Русь», произносит Попов.

После окончания прений мировой судья Антоновский, по обыкновению, предложил сторонам помириться.

Грузенберг категорически отказался; самого Милюкова к тому времени в зале заседаний уже не было.

В три часа сорок минут ночи мировой судья вынес приговор: Попов признавался виновным в совершении над Милюковым самоуправного действия в отмщение и приговаривался к аресту на один месяц без замены штрафом.

Спустя две недели Попов подал в мировой съезд апелляционную жалобу на приговор мирового судьи, который «неправильно квалифицировал его действия как самоуправство».

Разбор жалобы в столичном съезде мировых судей был назначен на 9 сентября. В заседание поступило от Грузенберга заявление с просьбой не приводить в исполнение приговор, вынесенный Попову. Однако Николай Евграфович не желал принимать никаких милостей от Милюкова и демонстративно направил съезду контрзаявление о том, что отказывается от поданной им апелляции и просит привести приговор в исполнение. Ему невыносима была сама мысль о том, чтобы ходить в «прощенных» милостию Павла Николаевича Милюкова, не рискнувшего в ответ на вызов стать к барьеру, как пристало настоящему мужчине. Павла Николаевича, о котором в камере мирового судьи очень метко сказал Суворин:

– У господина Милюкова есть черта, роковая черта – отсутствие живого чутья человеческой души, черта роковая для человека с характером Попова.

Приводить приговор в исполнение судебные власти все же почему-то не торопились.

А у Попова уже зрели в голове новые планы, новые идеи, которые требовали действий. Оставаться не у дел он долее не мог. И он принял решение вновь покинуть Россию.

Его горячее сердце и увлекающаяся натура позвали его в дорогу.

До свидания, Петербург!

В путь! Снова – в путь.

7

Распрощавшись с Петербургом, Попов прежде всего отправился в Москву повидаться с Сергеем.

– Еду в Англию, – сообщил он брату. – Здесь мне делать пока нечего.

– А там, в Англии? Там-то что делать будешь?

Николай лукаво улыбнулся:

– Рыбу ловить.

– Рыбу... Ну а если всерьез?

– Если всерьез, то поеду туда изучать навигацию, чтобы стать капитаном. Понимаешь?

– Нет. Чего ради тебе в капитаны лезть?

– Ах, Сергушок, Сергушок, ничего-то ты не понимаешь. Про Роберта Пири читал? Ну, про того американца, что к Северному полюсу все рвется да никак не доберется?.. Вот видишь, читал. А что думаешь по этому поводу? А?

– Хм, уж не ты ли хочешь его опередить?

– Смотри какой догадливый. Вот именно! Опередить, может, не опережу, но свою экспедицию организую. Почему это американцы всё могут, а мы, как бабки на завалинке, сидим руки сложа да только лясы-балясы точим? Что, может, им до Северного полюса ближе, чем нам?

– Ты с ума сошел, Колюн. Как же ты это все сделаешь?

– Подготовлю экспедицию на особом моторном судне и сам возглавлю ее. Для того и еду постигать навигационное дело. Англичане по сей части – большие доки, сам знаешь. Стану капитаном, двинусь к полюсу. Чем черт не шутит, может, еще и утрем нос американцам.

Сергею многое было непонятно: и то, почему идея полюса вдруг столь бурно завладела его неугомонным братом, и как можно на моторном судне, пусть сверхособом, достичь полюса, если там кругом льды, и зачем вообще нужен он людям, этот полюс, чего ради они рвутся туда как одержимые, рискуя здоровьем, жизнью, капиталом. Вон Андрэ, шведский инженер, еще десять лет назад вздумал полететь к полюсу на воздушном шаре. Полетел и... Где он, этот храбрец? Никто не знает. Сгинул, исчез, растворился в ледяном мареве.

Но спорить с Николаем, а тем более разубеждать его Сергей не стал: он слишком хорошо знал брата, слишком любил его и давно постановил для себя – всем, чем только возможно, помогать ему, быть его опорой, его самым близким другом, как бы отцом, матерью, братом в одном лице. И хотя Сергей был уже обременен собственной семьей, Колюн оставался для него таким же родным и дорогим, как жена и дочка.

Наступил день отъезда.

Немного поохав и повздыхав, Сергей снова произнес свое традиционное: «Можешь рассчитывать на меня», а Мария Михайловна, жена Сергея, благословила деверя образом Николая Чудотворца, хранившимся в доме, и потом, держа на руках трехлетнюю Таню, долго стояла у ворот, пока муж и деверь, погрузившись в извозчичью пролетку, не скрылись за поворотом улицы.

Кто же мог тогда подумать, что Николай Евграфович покидал первопрестольную навсегда?

...Пересекая Европу, поезд мчал его к берегам Па-де-Кале. Задержавшись на несколько дней в Париже, Попов переехал на маленьком пароходике через пролив и ступил на английскую землю в Дувре. Недолго пробыл он и в Лондоне: конечной целью его путешествия был рыбацкий городок Гримсби на берегу Северного моря, и Николай Евграфович не хотел терять время попусту. Итак...

Перед ним – свинцовое Северное море и рыбацкие шхуны, заполнившие чуть ли не всю гавань. Он слышит истошные крики чаек, слышит так хорошо знакомую ему английскую речь. Великобритания... Владычица морей и академия морских наук, страна туманов, прокопченных городов и старинных замков, страна многочисленных герцогов и не менее многочисленных клерков.

Поехать в Грэйт Гримсби порекомендовал Попову один знакомый англичанин, с которым он встречался в Петербурге и с которым поделился своими планами.

– Там, даже если вы того не хотите, вас сделают мореплавателем! – сказал англичанин. – Поезжайте только в Гримсби. Я дам вам соответствующие рекомендации.

Взявшись за изучение навигации, Попов быстро понял, что для него это не такая уж хитрая штука.

«Теория дела очень простая, – напишет он впоследствии. – По книгам я стал капитаном уже через три недели. Но для свычки с морем и с управлением корабля я стал ходить с рыбаками в океан, в Исландию, в бурные зимние месяцы, когда волны не уставали перекатываться через нашу рыбацкую скорлупу».

Всю зиму проплавал он как самый обыкновенный рыбак, помогая своим новым друзьям в их нелегкой работе.

«Моряки – люди простые и чудесные, – вспоминал он несколько лет спустя. – Они часто останавливали машину на ночь, ибо не было известно, куда направлять судно, и ждали зари... Мирно спали, а скорлупа наша носилась, раскачиваемая, как щепка, передвигаясь всецело, по воле ветров и морских течений. Это тешило меня, как тешит неизвестность, сказочность жизни. Молодое, славное время!»

Но все же капитаном Попов так и не стал. И не потому, что его оставила мечта достичь Северного полюса. Нет. Она лишь отодвинулась на время под стремительным напором жизни.

«В мире рождалось нечто более заманчивое, нежели оба полюса вместе со всеми океанами. Люди полетели на крыльях. Братья Райт увлекали все сердца».

Удивительно, как не заметил он этого раньше: ведь еще там, в Петербурге, он почувствовал первые симптомы «болезни» – необъяснимую тягу ко всему, что писалось и говорилось об авиации, в том числе и на страницах «Руси», которая регулярно и на своих основных полосах, и в еженедельном приложении печатала «Новости воздухоплавания». Более того, Попов и сам принимал участие в подборе заметок для этого раздела, используя свое знание иностранных языков. Особенно привлекали его внимание сообщения французской и немецкой прессы. В Германии героем дня уже который год был граф Цеппелин, неутомимо поставлявший своему воинственному кайзеру всё новые и всё более гигантские воздушные корабли – дирижабли. А во Франции гремели имена братьев Вуазенов, Анри Фармана и Луи Блерио, первых отважных авиаторов-конструкторов, которые снискали самую широкую популярность и любовь у французской публики. Попов горячо симпатизировал им.

Однако в Петербурге трудно было представить всю картину освоения воздушной стихии, хотя «Русь» и сообщила однажды в редакционном примечании: «Мы печатаем по возможности все данные и указания к решению проблемы победы человечества над воздухом». Данные и указания – это прекрасно, но все-таки само решение проблемы пока что обходило Россию стороной и целиком сосредоточилось на Западе. Неудивительно, что именно там Николай Евграфович вдруг совершенно явственно услышал зов неба, да такой неотвратимый и громкий, что, недолго думая, покинул Гримсби и отправился в Лондон – на Выставку победы над воздухом.

Центральное место на этой выставке занимал воздушный корабль «Америка», предназначенный для экспедиции к Северному полюсу, которую готовил американец Уэлман. И хотя корабль производил большое впечатление и цель его сооружения перекликалась с мечтой Попова, «он, – признавался много лет спустя Николай Евграфович, – не привлек моего внимания. Уж очень овладели моим сердцем самолеты, и я принял все меры, какие только мог, чтобы сделаться летчиком. Но – увы – не удалось».

Тем временем выставка закрылась. Попов поехал в Париж: во Франции авиация развивалась особенно бурно; каждый день приносил какие-то новости в этой сфере. Попов надеялся, что как раз там ему удастся приобщиться к новому делу.

Николай Евграфович беседовал с братьями Вуазенами – Габриэлем и Шарлем, с Анри Фарманом и Луи Блерио. Беседы, однако, ему ничего не дали, кроме личного знакомства со знаменитостями. Впрочем, и это впоследствии могло пригодиться, тем более что по журналистской привычке Попов заносил в записную книжку, для памяти, «на всякий случай», все то, что ему казалось интересным и полезным.

В парижском журнале «Аэрофил» Николай Евграфович прочитал о трипланах инженера Ванимана. Сообщение показалось ему любопытным, и он тут же поехал к создателю трипланов, имя которого было уже широко известно. Попов застал Ванимана в просторном деревянном павильоне, приспособленном под мастерскую. Американец мазал клеем корпус трехкрылого самолета с таким рвением и вкусом, что Попову, по его словам, захотелось отнять у него кисть и самому немедленно заняться тем же.

Николай Евграфович представился, объяснил, что привело его к инженеру. Ваниман внимательно и доброжелательно выслушал незваного гостя, сразу почуяв в нем родственную душу. Показал ему свое детище. Но при близком знакомстве триплан оказался не таким уж интересным, о чем Попов с его обычной прямотой и непосредственностью тут же сказал конструктору. Впрочем, тот нисколько не обиделся. Наоборот, проникаясь все большим уважением и симпатией к этому «рашн джоналисту», Ваниман признался, что и сам не слишком высокого мнения о триплане. Не возлагая на него больших надежд, он все силы отдает сейчас другому своему детищу – дирижаблю «Америка-II», предназначенному для экспедиции Уолтера Уэлмана.

Так вот, оказывается, кто творец того воздушного гиганта, что красовался в центре лондонской выставки, привлекая всеобщее внимание! Вот кто намерен направить сей корабль к Северному полюсу!.. К полюсу!.. Как это он недооценил тогда столь существенное обстоятельство?

Истинно сказано: все влюбленные слепы. Авиация – прекрасная незнакомка, которой, конечно же, можно отдать руку и сердце. Но на самолете до Северного полюса не доберешься. Увы... А вот на гигантском управляемом аэростате это, пожалуй, реально. И даже более реально, чем на особом моторном судне или, скажем, на собаках.

– Вы слышали, разумеется, об Уэлмане? – поинтересовался Ваниман.

– Ну еще бы! Кто же о нем не слышал! А мне-то сам бог велел: как-никак, а мы с господином Уэлманом коллеги.

– О, да! – Ваниман широко улыбнулся, поняв намек: Уэлман, как и Попов, по профессии был журналистом. – Коллеги, – он развел руками, – это очень хорошо. Хотите, я вам покажу нашу «Америку-II»? Еще бы.

И Ваниман повел Попова в другой – огромный, тоже деревянный – павильон, где достраивался и должен был пройти последнюю монтировку его воздушный корабль.

Уэлман, находившийся еще за океаном, слал одну телеграмму за другой с просьбой ускорить окончание работ, чтобы не упустить благоприятные для задуманного предприятия летние месяцы. Уэлману, директору газеты «Чикаго геральд», не сиделось в Новом Свете, он рвался в Европу, и понять его нетерпение было нетрудно.

Выходец из Германии, Уолтер Уэлман, или Вальтер Вельман, стал первым, кто использовал в условиях Арктики управляемый летательный аппарат. Его имя было хорошо известно еще шведскому инженеру Саломону Андрэ, который предпринял экспедицию к Северному полюсу на воздушном шаре. За три года до отлета «Орла» Уэлман пытался достичь полюса, отправившись пешком к «пику Земли» со Шпицбергена. Судно, доставившее путешественников к ледяной кромке, не выдержало натиска льдов и было раздавлено ими. Несколько недель Уэлман и его спутники блуждали в ледяной пустыне, пока наконец не добрались до чистой воды. В легких, плохо управляемых алюминиевых лодках, которые они тащили за собой, путешественникам удалось доплыть до вышедшего им на выручку корабля, который и взял их на борт.

Американского журналиста не обескуражила эта неудача, не охладило его энтузиазма и исчезновение экспедиции Андрэ. Неутомимый Уэлман с двумя товарищами – метеорологом Е. Болдуином и геодезистом Г. Гарланом – в 1898-1899 годах предпринял санное путешествие к полюсу с Земли Франца-Иосифа, которое, однако, тоже закончилось неудачей. Исследователи смогли проникнуть лишь немногим далее восемьдесят второго градуса северной широты, при этом сам Уэлман сломал ногу, упав в ледяную трещину.

Через два года, после выздоровления, он пришел к мысли повторить попытку Андрэ – достичь полюса воздушным путем. Он понимал всю рискованность такой операции, но это не остановило его.

Если Андрэ, отправляясь к полюсу, целиком полагался лишь на попутный ветер, то Уэлман решил сделать ставку на управляемый воздушный корабль, то есть на аэростат, снабженный механическим двигателем, на дирижабль. Он обратился через свою газету с призывом к публике поддержать его. И получил самую горячую поддержку.

Географическое общество в Вашингтоне одобрило проект Уэлмана. Была создана компания «Уэлман Чикаго геральд полар экспедишн». Она получила солидную материальную базу за счет сумм, собранных главным образом прессой.

Вот тогда-то Уэлман и встретился с инженером Мальвином Ваниманом – весьма талантливым конструктором, человеком увлекающимся, исключительно работоспособным и упорным.

С самых юных лет Ваниман интересовался воздухоплаванием и готовился стать пилотом. Мечты, однако, не сбылись. Получив диплом инженера, он начал работать в области электротехники. Но дело это не захватило его. Ваниман бросил все и поступил в консерваторию. Было ему тогда двадцать четыре года. Окончив ее, он стал оперным певцом. Проработав на сцене шесть лет, перешел в драматическую труппу. Однако театр тоже надоел ему. Пришло новое увлечение – синематограф, в котором Ваниман, между прочим, достиг немалых успехов как актер, но и это увлечение оказалось временным. Тогда Ваниман начал строить дирижабли, весь отдавшись делу, которое получило в те годы небывалый размах и приобретало все большее значение. Юношеский интерес к воздухоплаванию нашел наконец выход и практическое применение, стал подлинным призванием Мальвина.

Между Уэлманом и Ваниманом быстро установились душевная близость и взаимопонимание. Они образовали спаянный тандем, который просуществует многие годы.

Ваниман взялся конструировать гондолу будущего дирижабля. Кроме того, он осуществлял общее наблюдение над ходом работ по сооружению воздушного корабля, нареченного «Америкой». По замыслу Уэлмана, после сборки на Шпицбергене дирижабль должен был достичь полюса и вернуться назад, пролетев без посадки две тысячи триста километров. Предполагалось, что полет займет дней шесть-десять.

План дерзкий и, по-видимому, не слишком реальный в самой своей основе. Ведь в то время продолжительность полета даже лучшего тогда в мире французского управляемого аэростата «Патри» лишь немногим превышала... три часа. А дирижабль Ванимана располагал мотором мощностью всего восемьдесят-восемьдесят пять лошадиных сил, и собственная его скорость – не превышала тридцати километров в час, так что возможности воздушного корабля были весьма ограниченными.

Правда, Уэлман рассчитывал использовать не только силу моторов, но и благоприятные воздушные течения, тем не менее непрерывный многодневный полет выглядел достаточно фантастичным.

Как бы там ни было, приготовления к экспедиции шля полным ходом. 2 сентября 1907 года «Америка» покинула ангар в бухте Вирго, на Шпицбергене, и взяла курс на север. В состав экипажа, помимо Уэлмана, вошли Ваниман и еще один аэронавт – доктор Феликс Райзенберг, доцент Колумбийского университета. Но не успел дирижабль пролететь и двух с половиной часов, как выяснилось вдруг, что руль не действует. К тому же налетел штормовой ветер со снегом. «Америка» потеряла управление. Снег облепил оболочку, значительно утяжелив корабль. Его понесло к одному из небольших островков архипелага, прямо на гору...

Уэлман принял решение садиться. Торопливо выпустили из оболочки часть газа. Аэростат тяжело опустился на глетчер, сильно помяв гондолу. Но сами путешественники не пострадали.

Северный полюс остался непокоренным и продолжал притягивать к себе взоры и мечты исследователей и путешественников.

Очередная неудача не остановила Уэлмана. Заказав новый аппарат с более мощными двигателями, он принялся за подготовку еще одной воздушной экспедиции к Северному полюсу. Сооружением дирижабля «Америка-II» вновь руководил Ваниман, который был известен также как конструктор разборных ангаров для управляемых аэростатов.

– Итак, мистер Уэлман и вы хотите, насколько я понял, сделать еще одну попытку добраться до полюса, – сказал Попов, осмотрев конструкции. – На этом вот голиафе, так?

– Совершенно верно. И мы не отступим, пока не добьемся своего. Надо будет – построим «Америку-три», «четыре», «десять». Воздушный путь – наикратчайший. Андрэ был прав. Только по воздуху можно без особых препятствий достичь полюса.

Ваниман говорил убежденно и страстно. Его настроение передавалось собеседнику.

Николай Евграфович («На этот раз смелая мысль захватила и меня», – напишет он впоследствии) начал упрашивать Ванимана принять его рабочим.

– Поручите мне самую черную работу, и я буду исполнять ее со всем тщанием, – уговаривал он конструктора. – Поверьте, я не боюсь никакого дела и многое умею. Вы не пожалеете.

– А зачем, собственно, вам это нужно?

– Догадаться нетрудно: хочу надеяться, что в качестве вознаграждения вы возьмете меня потом в свой экипаж.

– Ишь какой быстрый! – рассмеялся Ваниман. – Что ж, на работу я вас, пожалуй, возьму, вы мне симпатичны. Однако обещаний и тем более гарантий дать никаких не могу. Поглядим сначала, что вы за человек, а уж там видно будет. Приедет Уэлман, тогда и решим. Ну, не передумали? Устраивают вас мои условия?

– Устраивают. Как говорится у нас в России – по рукам!

И Попов поступил к Ваниману в рабочие для достройки и последней монтировки его воздушного корабля. Он стал получать семьдесят пять франков в неделю плюс стол в семье «хозяина». А для жилья ему дали комнатку при сарае. «Это было по тому времени и мило и щедро», – вспоминал потом Николай Евграфович.

Общий язык они нашли в первый же день знакомства, может быть, потому, что оба принадлежали к прекрасному человеческому племени – племени неугомонных.

8

По своей конструкции «Америка-II» представляла собой дирижабль полужесткого типа, с яйцевидной оболочкой емкостью около девяти тысяч кубических метров. К ней в брюшной части примыкала длинная решетчатая металлическая ферма. Снаружи ферма была затянута тканью. Внутри были установлены рядом два мотора – «ENV» и «Лоррен-Дитрих» – по сто лошадиных сил, работавшие каждый на свой винт-пропеллер. Основой воздушного корабля, его килем был длинный металлический цилиндр, составленный из отдельных кусков. Одновременно он служил вместилищем для бензина. Мостик для капитана и кормчего-рулевого размещался на носу, трюм в середине, и руль высоты – на корме фермы-цилиндра. Этим и исчерпывалось оборудование. Никакого особого оперения на оболочке не было, что, конечно, сильно отражалось на устойчивости корабля.

В техническом плане Ваниман возлагал большие надежды на тяжелый гайдроп, весом около тонны.

Гайдроп представлял собой длинный канат в виде гибкой кишки из толстой кожи, покрытый бляхами так же, как кожа змеи чешуей. Воздушный корабль должен был тащить свой змеевидный и легко скользящий гайдроп по снегу, по льду либо по воде. Предполагалось, что это позволит избегать как излишне высоких подъемов, когда лучи солнца нагреют газ, так и потерь самого газа, и что таким образом удастся значительно увеличить продолжительность плавания в воздухе. Иначе говоря, вес гайдропа должен был регулировать, по мысли инженера Андрэ, который первым применил его, высоту полета.

Ваниман, однако, придумал ему и еще одно назначение: запасы продовольствия – около семисот килограммов – он предполагал разместить в полости гайдропа (дабы не занимать ими место в трюме), что потом и было сделано.

Николаю Евграфовичу поручили прикреплять на кожу гайдропа металлические чешуйки, и он с энтузиазмом взялся за дело, быстро его освоив. Прежний рабочий успевал закрепить семьсот чешуек в день, а Попову удалось довести это число до двух тысяч четырехсот.

«Работалось весело, – вспоминал он позже. – Ваниман похвалил меня и разрешил кончать работу на двух тысячах, что сократило мой рабочий день больше чем на два часа. Радость и гордость обуяли меня. Ведь сам Ваниман сказал доброе слово! Да еще с какой ласковой, чарующей улыбкой на губах, обычно отражавших лишь энергию и решительность.

Быть может, Ваниман и возьмет меня с собой на полюс? Это казалось великим счастьем. Но подождем, не будем забегать вперед! У американцев я научился любить работу, находить прелесть в большом утомлении и в чудесном, благодатном, вследствие утомления, отдыхе...»

План Уэлмана-Ванимана состоял в том, чтобы, поднявшись из Уэлман-Кампа на Шпицбергене, на широте почти восемьдесят градусов – с попутным ветром дойти по воздуху до полюса (это тысяча сто километров), коснуться его и лететь не обратно, а дальше, на Аляску (еще две тысячи километров), где и спуститься поближе к жилью.

Хотя мощность двигателей «Америки-II» была в два с половиной раза больше, чем у ее предшественницы, задача пройти свыше трех тысяч километров, да еще в непредсказуемых атмосферных условиях, над совершенно не исследованной областью, представлялась исключительно трудной. Тем больший интерес вызывала готовящаяся экспедиция у европейской публики, а также у американцев.

В Париж приехал из-за океана Уэлман, серьезный, красивый, уверенный в себе. Приехал не один, а с племянником Луисом Ляудом – молодым, полным и добродушным.

Уэлман благосклонно отнесся к Попову. Вскоре все трое – сам Уэлман, Ваниман и Попов – начали «упражняться в навигации», иначе говоря, в определении по солнцу и хронометру своего местонахождения. Через несколько дней Ваниман сказал Попову:

– Мой друг, мистер Уэлман и я решили взять вас на Шпицберген. Поедете туда с нами.

«На Шпицберген...» А про полюс – ни слова! Экипаж пока состоит из трех человек: Уэлман, Ваниман и Ляуд. Возьмут ли четвертого – никто не знает.

Наконец экспедиция была готова к отъезду. Всё упаковали, погрузили, приладили. Поехали на пароходе в Норвегию, холодную, грустную и чистую.

Выгрузились в Тромсё и стали ждать возвращения шхуны «Арктика», принадлежащей англичанину Альберту Корбитту, который также участвовал в снаряжении экспедиции. Несколько раньше «Арктика» увезла на Шпицберген брата руководителя экспедиции, Артура Уэлмана, с двумя десятками рабочих и необходимыми материалами.

Когда «Арктика» вернулась, узнали от ее капитана неприятную весть: сарай-ангар, заблаговременно выстроенный в Уэлман-Кампе для «Америки-II», снесен штормовым ветром.

– Ладно, не беда! – сказал Уэлман. – Бывает и хуже. Что-нибудь придумаем.

Погрузили на шхуну, наряду с дирижаблем, много досок, бревен и других лесоматериалов. Взяли на борт также плотников-норвежцев и поплыли в Уэлман-Камп на парусах, поскольку двигатель вскоре («к общему удовольствию», по словам Попова) сломался.

«Уж очень хорошо было идти на парусах! – восторгался Николай Евграфович, и сердце его, сердце романтика, наполнялось глубокой, безграничной радостью. – Солнце не заходит ни днем, ни ночью. Все видно далеко кругом. Океан без краев. Исключительное богатство пространства и наше тихое, бесшумное движение вперед. Наглядное ощущение своей крохотности перед огромностью окружающего мира и ясное сознание ничтожества последнего перед безмерным, бесконечным и истинным величием...

Но вот Уэлман-Камп. Фиорд, горы, скалы. Бесчисленное количество несмолкающих, суетливых чаек.

Деревянный домик со светом сверху. Единственная комнатка – наша спальня, столовая и кабинет для работы пером – окружена коридором, чтобы зимою в ней не мерзнуть».

«Для работы пером...» Попов не случайно упомянул об этом. Став рабочим в полярной экспедиции Уэлмана, Николай Евграфович ни на один день не забывал, что он еще и журналист: вел записи, посылал корреспонденции в петербургские и московские газеты, которые охотно пользовались услугами столь опытного газетчика. А писал он о проблемах воздухоплавания и авиации и из Англии, и из Франции. Крупнейшая русская ежедневная газета «Новое время» начала публикацию его статен, объединенных общим названием «Завоевание воздуха».

Попову был чужд политический курс «Нового времени», ставшего рупором махровой реакции, но, покинув Россию и посвятив себя идее покорения воздушной стихии, он не мог не считаться с тем, что именно «Новое время» предоставляло наиболее широкую возможность для пропаганды этой идеи, обеспечивало ей поддержку влиятельных кругов. Игра, как говорится, стоила свеч. Благородная цель – привить русским людям интерес к новому, очень важному делу – оправдывала в данном случае средства.

Российская пресса проявляла большой интерес к полярным экспедициям вообще и к предприятиям Уэлмана в частности. Одна из влиятельных московских газет – «Раннее утро» – прикомандировала к экспедиции Уэлмана своего специального корреспондента А. И. Иванова, который вместе с нею проследовал из Франции в Тромсё. Однако из Тромсё он направил в редакцию такую телеграмму:

«Сомневаясь, что Уэлман в состоянии вторично лететь, я решил расстаться с экспедицией и островом Шпицбергеном и возвратиться в Москву. Интересы редакции в случае, если Уэлман полетит, не пострадают нисколько, так как русский молодой ученый Николай Евграфович Попов, участник экспедиции и помощник Уэлмана, по моей просьбе любезно принял на себя обязанность сообщать в редакцию «Раннего утра» телеграммами обо всем ходе экспедиции».

Как только шхуна доставила исследователей-путешественников в Уэлман-Камп, они начали прежде всего строить ангар.

«Нам, молодым, – записывал Попов, – была дана чудесная работа: пробивать в граните скважины, чтобы затем вбить в них колья и к последним привязать фермы остова сарая. Этим ветер становился бессильным и не мог снести сарай.

Один из нас сидел на камне и держал, поворачивая, стальной стержень, а два других били по стержню добрыми молотами. Работалось охотно, часов по двенадцать в день, а то и больше. Частый дождь со снегом промачивал нас насквозь. Мы смеялись: «Славно! Бесплатный душ!» Никто не забегал домой даже обсушиться. Когда дождь переставал, высыхали на воздухе; работа и ветер сушили лучше всего. Дождь возобновлялся. Опять промокали. И так бывало раз по шести в день. Никто не простужался, не хворал. Даже насморк был неизвестен. Ведь там не было ни единого зловредного микроба! Чудесная была бы там здравница! А какой зато аппетит! Бывало стыдно! Волки ели меньше, чем мы!»

Наконец сарай-ангар был построен. Обтянули его брезентом, наладили выработку газа. Попову поручили следить за этой производственной операцией в ночное время. Правда, понятие «ночь» было весьма условным: солнце снижалось, но не пряталось за горизонтом.

«Сугубо хорошо. Тишина. Все мирно спали. Даже крикливые чайки смолкали, укрываясь по гнездам. Я не видел ни сов, ни филинов. И не слыхал их. Им ведь нужна темная ночь... Проходил, осматривал наш газовый заводик. Все в порядке. Прислушивался. Ручейки бежали из-под таявшего снега. Лениво лаяли лайки. Солнечная, яркая ночь. Девственность нетронутой природы. Совершенно особое очарование».

Но вот воздушный корабль подготовлен к вылету. И еще – о радость! – Ваниман сказал Попову, что его включают в состав экипажа. Четвертым его членом!

– Мистер Уэлман и я решили: вы полетите к полюсу кормчим...

«Это вышло как-то само собой, – записал Попов в памятной книжке, – и было для меня большим и светлым праздником. К полюсу вместе со всеми! Ура!»

Подул попутный ветер, и утром 15 августа 1909 года (по новому стилю) на борт дирижабля поднялись Уэлман, Ваниман, Попов и Ляуд. Повинуясь четким командам Ванимана, рабочие вывели воздушный корабль из ангара, и через минуту-другую он взмыл вверх между каменными стенами фиорда. Ветер швырнул гигантскую сигару влево – казалось, вот-вот она разобьется об отвесные скалы. Но там уже образовались обратные течения воздуха, и дирижабль стремительно понесло направо, потом опять налево.

– Что вы там, заснули, черт возьми?! – крикнул Ваниман на кормчего, думая, что все дело в его неловкости. Но кормчий тут был ни при чем. Просто воздушный корабль, у руля которого он стоял, был слишком громоздок, и ветру было за что «ухватиться». Работавшие на полную мощь пропеллеры не давали, однако, нужной тяги, а потому и руль плохо слушался кормчего.

Но первые, наиболее трудные минуты старта остались позади, и дирижабль со скоростью свыше сорока километров в час поплыл над фиордами. Через несколько минут Уэлман-Камп остался далеко позади. Под «Америкой» расстилались серо-зеленые воды Ледовитого океана, глубоко пронизываемые солнечными лучами. Отодвигались к горизонту белые горы и синие ледники северного склона Шпицбергена.

«Двигатель поет свою песню, – напишет Попов об этих минутах в своей телеграмме для «Раннего утра», которую он отправит несколькими днями позже. – Лопасти винта с силою рассекают воздух. Человеческий гений прекрасно проявил себя в силе и скорости этого нового дирижабля, направляющегося на север.

Экипаж чувствует себя великолепно благодаря началу полета при таких благоприятных условиях».

В заметках, которые он использует потом, Николай Евграфович отметит с присущей ему острой наблюдательностью:

«А внизу, под воздушным кораблем, простиралась любопытная картина, на которую я невольно засмотрелся. Плававшие под водой тюлени, рыбы, само дно фиорда стали видны, как в неглубоком аквариуме. Вода сделалась ясно-прозрачной... Я был раньше военным корреспондентом и в то время еще не разлюбил войны. Пронеслась мысль, что страшнейший враг подводного флота – надводный, воздушный флот. Первый – беззащитная мишень для второго».

Дирижабль идет ровно, и вот уже весело заискрился под ним лед, точно приветствуя отважных путешественников. «Жалко, что нет с нами Нансена, – думает Попов. – Что бы он сказал?»

Уэлман удовлетворенно глядит на компас, радостно улыбается, но молчит, сосредоточенный на одном. Ваниман взбирается на передний мостик и тоже сияет улыбкой, как победитель. Из трюма показывается лицо Ляуда – добродушное, толстощекое и архидовольное.

«Летим царственно хорошо, – восторгается кормчий. – Быстрота все увеличивается. Ветер ли крепнет? Или двигатели размахались, как добрые кони? Или наше общее настойчивое желание дает безудержную силу кораблю? Но только мы летим с такою быстротою, что и спокойный, сдержанный Уэлман обменивается с Ваниманом веселыми, радостными восклицаниями. И правда, – продолжает свои размышления Николай Евграфович, стоя у руля, – если так пойдет дальше, то через пятнадцать часов мы должны быть у полюса и своими ногами коснемся старого недотроги...»

Но – увы! Судьба распорядилась по-иному.

Путешественники вдруг ощутили сильный, странный толчок. Попов глянул вниз и увидел, как, извиваясь и сверкая на солнце своей металлической чешуей, падает отделившийся от кабины гайдроп...

По-видимому, он был закреплен недостаточно прочно и, зацепившись за какой-нибудь торос, натянулся и тут же оторвался. Да и вообще все это приспособление было с чисто технической стороны не слишком надежным и удачным.

Дирижабль стремительно метнулся ввысь, облегченный почти на тонну, и за несколько секунд взобрался на высоту в три тысячи метров.

Сильный ветер, подхватив его, понес надо льдами со скоростью шестьдесят километров в час. Огромные глыбы внизу стали неразличимы, они слились в сплошную белую массу. Высота была поистине головокружительной.

Что делать?

Лететь дальше?

Гайдроп с провизией утерян. Продуктов на самом корабле – всего на несколько дней. В случае вынужденной посадки на лед ситуация быстро может превратиться в катастрофическую. Запас продуктов в гайдропе и был предназначен, главным образом, на случай вынужденной посадки. Недаром в трюме находились также собаки, сани и упряжь. Они должны были помочь пробираться сквозь ледяную пустыню.

Уэлман ушел к Ваниману держать совет. Попов продолжал направлять корабль по-прежнему строго на север. Ветер на высоте еще больше усиливался, и дирижабль мчался к полюсу с невероятной для него быстротой.

Через полчаса Уэлман вернулся из трюма и сел на свое место, за столик, мрачнее тучи.

Попов понимал, что это означало, видимо, решение вернуться. Но Уэлман, погруженный в свои невеселые думы, забыл отдать необходимое распоряжение и угрюмо молчал, не глядя на кормчего. А кормчий, играя в дисциплину (сам потом признался в этом), не спрашивал, что делать, и продолжал править на север, раз прежнее приказание не было отменено.

«Лично я не затосковал от происшедшего несчастья, сорвавшего всю нашу экспедицию к полюсу, к которой мы готовились так долго и с такой любовью, – вспоминал об этом много лет спустя Попов. – В моей жизни, полной разнообразных приключений, выработалась привычка встречать все нежданное и даже враждебное тому, что готовилось и желалось, не только без огорчения, но даже с интересом, нередко живым и радостным. Все-де к лучшему! Иначе жизнь была бы слишком грустной, нестерпимой.

Так было и тут. Лететь к полюсу, быстро приближаться к суровому недотроге было сказочно хорошо. Давнишняя мечта многих людей, в том числе и моя, – добраться до этой точки. И сколько сил, времени и труда было затрачено, чтобы подойти к ее осуществлению!»

Однако все изменилось. Совершенно ясно, что придется вернуться, не коснувшись полюса. Впрочем, и это не беда. Разве полюс один на белом свете? Столько еще в мире интересного, неизведанного, волшебно-заманчивого!

Но пока что ребяческое желание потешиться, не сдаваться сразу, полетать еще взяло верх.

Наконец Уэлман как бы проснулся, глянул на компас и изумленно спросил:

– Позвольте, куда вы правите?

Попов начал подробно объяснять, сохраняя невозмутимый вид:

– Я направляю нос корабля не прямо на север, а на десять градусов к западу, так как ветер сносит нас немного на восток. С таким ветром мы будем скоро у самого полюса.

Уэлман внимательно и недоуменно посмотрел прямо в глаза Николаю Евграфовичу и затем произнес решительно:

– Поверните обратно!

Попов исполнил приказание и поставил корабль носом к югу... Увы, дирижабль продолжал лететь на север, поскольку ветер на высоте в три тысячи метров был сильнее, чем собственный ход корабля. Нужно было спуститься вниз, где воздушные течения значительно слабее.

Открыв клапан, аэронавты выпустили из оболочки часть газа и стали быстро приближаться ко льдам. Дирижабль разворачивался против ветра, меняя направление полета.

Вдали показался открытый океан.

Почти у самой ледовой кромки дирижабль неожиданно зацепился свисающим на канате якорем за какой-то торос и беспомощно затрепетал своей оболочкой на ветру.

«Америку», к счастью, заметили с норвежского гидрографического судна «Фрам», на котором работала научная экспедиция Ф. Иогансена. Это он участвовал в знаменитых полярных походах Фритьофа Нансена. И «Фрам» пришел на помощь Уэлману и его спутникам. Он взял на буксир дирижабль и потащил его за канаты к Уэлман-Кампу.

Солнце спустилось к горизонту, и подъемная сила «Америки» сильно уменьшилась от охлаждения. Тогда Уэлман решил спуститься на воду и пересесть на «Фрам». Он уведомил об этом через рупор капитана, и тот дал свое «добро».

Как только дирижабль коснулся поверхности океана, канаты вдруг лопнули, и ветер с силой снова подхватил его и погнал по волнам к северу. Пришлось «Фраму» пуститься за ним в погоню. С большим трудом норвежским морякам удалось остановить беглеца, ухватив его за канаты.

Гондола дирижабля очутилась наполовину в воде. Три лайки, сидевшие в тесном трюме, в полете яростно грызлись. Попову то и дело приходилось спускаться с мостика и разнимать их. Но, почуяв беду, они сразу утихомирились.

Уэлман, Попов, Ваниман и Ляуд перенесли инструменты, продукты, сани, лаек на борт «Фрама» и перебрались туда сами. Проделать всю эту операцию в открытом море, на ледяном, насквозь пронизывающем ветру было нелегко.

К одиннадцати часам вечера они добрались до Уэлман-Кампа, сошли на берег и начали вытаскивать из воды незадачливый воздушный корабль с основательно обмякшей оболочкой. И тут сильный порыв ветра неожиданно сломал гондолу, порвал весь такелаж, крепивший ее к оболочке, и шар, освобожденный от тяжести, но еще не полностью лишенный газа, взмыл вверх. Извиваясь, словно какое-то сказочное чудовище, рокоча, он взлетел метров на триста, с оглушительным треском лопнул, грохнулся в воду посреди фиорда и затонул...

9

«Иогансен и все видевшие прекрасный дирижабль до несчастья выражают мнение, что „Америка” могла вполне долететь до Северного полюса, – телеграфировал Попов со Шпицбергена в газету «Раннее утро». – Будущей зимой Уэлман снова собирается строить дирижабль, еще более усовершенствуя его. Будущим летом он отправится в экспедицию. Все члены экспедиции дирижабля, веря безусловно Уэлману, также примут участие в этой новой попытке достигнуть Северного полюса».

Но до следующего лета нужно было еще, как говорится, дожить.

Пришел сентябрь. Николай Попов, Уолтер Уэлман, его брат Артур Уэлман и Луис Ляуд отправились в Норвегию, в Тромсё, где прожили больше месяца. Мальвин Ваниман возвратился во Францию. Задержавшись ненадолго в Париже, он уехал в Петербург руководить установкой на Волковом поле и Средней Рогатке первых разборных ангаров своей конструкции для нужд российского воздухоплавательного парка. Бухта Вирго опустела. Там осталась лишь стража для охраны сооружений Уэлман-Кампа. Оболочка дирижабля была извлечена со дна фиорда и погружена на судно, которое отплывало в Норвегию.

Именно в это время по миру разнеслась сенсационная весть: Северный полюс открыт!..

1 сентября Джордж ле Конте, секретарь Международного бюро полярных исследований, получил из портового города Леруик, что на Шетлендских островах, такую телеграмму:

«21 апреля 1908 года достигли Северного полюса. Обнаружили землю далеко на севере. Возвращаюсь в Копенгаген пароходом».

Эту телеграмму отправил доктор Фредерик Кук, как только сошел на берег с небольшого судна «Ганс Эгеде», вставшего на якорь в Леруике. Больше года назад из крошечной эскимосской деревушки Анораток на западном берегу Гренландии он отправился в поход к полюсу, и с той поры от Кука не было никаких вестей. Многие считали его погибшим в полярных льдах. И вдруг – телеграмма. А следом за ней – краткий отчет о путешествии, который Кук переслал издателю газеты «Нью-Йорк геральд» и который потом попал во все газеты мира.

Весть о достижении Северного полюса всюду восприняли как венец героических усилий, в течение трех с половиной столетий кончавшихся провалами и катастрофами.

Американский президент телеграфировал Куку:

«Весть о достижении полюса нашла горячий отклик в моем сердце и вызвала чувство гордости у всех американцев тем, что подвиг, о котором так давно мечтает человечество, совершен благодаря уму, воле и поразительной настойчивости нашего соотечественника».

Но прошло лишь пять дней – и вот новая сенсация: еще одна телеграмма, на этот раз из Индиан-Харбор на Лабрадоре. Она была адресована редактору «Нью-Йорк таймс»:

«Достиг полюса 6 апреля 1909 года. Надеюсь быть в Шато-Бей (около Индиан-Харбора) 7 сентября... Обеспечьте быструю передачу грандиозной новости. Роберт Э. Пири».

Это поразительное совпадение двух событий потрясло мир, вызвало неистовый и ожесточенный спор, который два десятилетия волновал Соединенные Штаты и Европу, но так и не завершился до наших дней. Кто же в самом деле открыл Северный полюс? Официально первооткрывателем считается Роберт Пири. Но нет совершенно бесспорных доказательств, что он дошел пешим порядком именно до полюса, а не до его окрестностей. То же самое относится и к Фредерику Куку, который, однако, и сам признавал: «Мое заявление об открытии полюса объявили бесстыдным мошенничеством, а меня назвали плутом, надувшим весь мир ради наживы. Добрался ли я действительно до Северного полюса? Может быть, я ошибаюсь, веря в это, а может быть, и нет...»

Но это было сказано много позже. А Пири начал яростную и оскорбительную атаку против Кука сразу же, как только узнал, что его соперник достиг полюса, еще до того, как он ознакомился с отчетом Кука о походе.

Вся эта недостойная кутерьма вокруг благородного дела вызвала досаду у Попова и сильно огорчила его. У него пропал интерес к Северному полюсу, и с новой силой вспыхнула тяга к авиации. Летать на аэроплане! Эта страсть завладела им сполна.

Попов понимал, что аэроплан куда перспективнее управляемых аэростатов, и решил во что бы то ни стало добиться своего. Не без грусти расстался он с полюбившейся ему гостеприимной Норвегией, поехал снова во Францию, где уже существовало несколько частных авиационных школ. Одна из них была создана братьями Райт в Жювизи под Парижем. Туда-то и направился Попов.

Частым гостем на аэродроме в Жювизи бывал тогда Владимир Ильич Ленин, который жил в те годы во Франции и проявлял большой интерес к авиации. Быть может, они даже видели друг друга, но Попову, конечно же, и в голову не могло прийти, что перед ним – вождь мирового пролетариата, гроза российского самодержавия, будущий глава первого в истории социалистического государства. А Ленин не мог знать, что этот молодой человек, целые дни проводящий на аэродроме, вскоре станет одним из первых русских авиаторов, и российская столица будет рукоплескать ему как герою, как мужественному и талантливому покорителю воздушной стихии.

Да, они вполне могли встретиться там.

«...В свободное время, – вспоминала Н. К. Крупская о периоде работы Ильича в партийной школе в Лонжюмо, – ездили мы с ним по обыкновению на велосипедах, поднимались на гору и ехали километров за пятнадцать, там был аэродром. Заброшенный вглубь, он был гораздо менее посещаем, чем аэродром Жювизи. Мы были часто единственными зрителями, и Ильич мог вволю любоваться маневрами аэропланов».

Интерес Ленина к авиации не был случаен: в первых, пока еще робких полетах он видел ее великое будущее. Удивительно точный в каждом своем слове, Владимир Ильич еще в 1914 году назвал наше столетие «веком аэропланов».

Уже на третий день (!) победы социалистической революции по указанию Ленина в Смольном начало свою работу Бюро комиссаров авиации и воздухоплавания. В январе 1921 года Владимир Ильич подписал декрет Совета Народных Комиссаров «О воздушных передвижениях», основные положения которого входят в действующий Воздушный кодекс СССР.

Но это было еще впереди. А тогда, в Жювизи под Парижем, все только-только еще начиналось.

Поступить в школу Райтов Попову, однако, не удалось. Пришлось ограничиться чисто «созерцательным курсом» авиационных наук. Он приглядывался к действиям других, внимательно слушал их рассказы, беседовал с механиками, от которых почерпнул немало ценных сведений, и только один раз поднялся в воздух, да и то как пассажир. Десять минут летал он с графом де Ламбером, фиксируя в памяти все его движения и действия.

Граф Шарль де Ламбер, француз, но русский подданный, один из первых учеников школы братьев Райт во Франции, а затем ее шеф-пилот, обладатель пилотского диплома за номером восемь, прославился на весь свет, совершив 18 октября 1909 года полет над Парижем. При этом он обогнул Эйфелеву башню, вызвав у парижан невиданный восторг. Газеты пестрели сообщениями о столь невероятном событии: де Ламбер стал первым в истории авиатором, который осмелился пролететь над городом, на виду у десятков тысяч людей, на высоте четыреста-пятьсот метров. С этого дня всеобщая увлеченность авиацией начала расти невиданными темпами, а вместе с этим рос и ее авторитет.

Граф де Ламбер благожелательно отнесся к страстному желанию Попова стать пилотом. Он взял его на свой воздушный аппарат пассажиром, но ничего больше сделать для него не мог. Однако и это было немало: провести десять минут в полете с таким асом, как Шарль де Ламбер, значило понять главное, самое важное. «Это – единственный практический урок, взятый мною», – скажет позже Попов в одном из интервью.

Граф летал на биплане системы «Райт» (самолет, на котором он обогнул Эйфелеву башню, стал историческим и три года спустя экспонировался на Московской выставке воздухоплавания). Учителем его был сам Уилбер Райт, который, кстати, за три недели до того, летая в Нью-Йорке, обогнул статую Свободы.

Еще в 1900 году американцы братья Райт, Орвилл и Уилбер, начали свои опыты в области парящих полетов, одновременно решая связанные с ними научные и математические задачи.

И вот наступил памятный для человечества день 17 декабря 1903 года, когда построенный братьями Райт аэроплан, взлетев, продержался в воздухе двенадцать секунд и преодолел расстояние в сорок метров. Начало более чем скромное, зато многообещающее. И до этого самолеты летали, и на большее расстояние, но машина братьев Райт находилась полностью под управлением человека и подчинялась его воле. Вот почему именно с этого времени дело пошло быстро вперед. К 1908 году, когда успешно летали уже многие авиаторы, рекордная длительность полета составила свыше трех часов – за это время братья Райт преодолели расстояние в сто девяносто километров, развив максимальную скорость восемьдесят километров в час. В 1909 году Луи Блерио перелетел Ла-Манш.

Значительный интерес проявляли к авиации и в России, но практически это пока нашло свое выражение лишь в создании в начале 1908 года первых русских аэроклубов – в Петербурге (всероссийского) и в Одессе (местного).

Братья Райт тем временем приступили к коммерческому использованию своего изобретения. Не найдя поддержки у американского правительства, они предложили свои услуги правительству Франции.

Летом 1908 года один из Райтов, Уилбер, приехал в Париж и привез туда свой аэроплан. Первые его полеты во Франции вызвали широкий интерес и способствовали дальнейшему развитию авиации. Там организовалось акционерное общество «Ариэль» – для эксплуатации и продажи сооружаемых во Франции райтовских самолетов. Оно должно было сдавать их заказчикам.

Авиационная судьба Попова оказалась неразрывно связанной именно с аппаратами Райтов, и не только потому, что он впервые поднялся в воздух на «Райте».

После полета с де Ламбером Николай Евграфович решил испробовать собственные силы. 13 декабря 1909 года он занял место в аэроплане и поднялся в воздух. Но полет длился недолго: из-за неправильного движения рулями Попов опустился слишком резко и довольно сильно расшибся. Пострадал и аэроплан. Это, однако, не обескуражило Николая Евграфовича. Через месяц, оправившись от ран и ушибов, он вновь устремился в небо. А так как своего аппарата у него не было и после неудачного декабрьского дебюта в Жювизи там никто не хотел предоставить ему хотя бы еще раз самолет для тренировок, Попов сделал «ход конем». Он поступил на службу в... общество «Ариэль» и уехал в Канн, на, тамошний аэродром. Как служащему «Ариэля» и будущему «коммивояжеру» этого акционерного общества ему разрешили летать на «райтах», овладевать пилотским мастерством.

И он начал летать...

«Здесь также не раз мне приходилось падать, – признается он несколько месяцев спустя, – расшибаться и ломать аппараты. Но я не унывал... Чинил поврежденные аппараты и снова предпринимал полеты. Таких падений было, кажется, около восемнадцати.

И вот в результате я совершенно самостоятельно научился летать на труднейшем аппарате – биплане братьев Райт.

Первый вполне удачный полет я совершил почти перед самым началом авиационных состязаний в Канне.

На четвертый день мне уже было присуждено звание пилота-авиатора».

Да, так оно и было – как говорится, с корабля на бал. После первого удачного полета – и сразу на состязания, да к тому же весьма крупные.

Для многих оставалось загадкой, как это месье Попов рискует вступить в единоборство с асами, не имея, но сути дела, за спиной никакой школы, ничего, кроме синяков и шишек, полученных в результате неоднократных падений, да упрямства и горячего желания победить. Не фанфаронство ли это? Не зарывается ли кормчий дирижабля «Америка» и внештатный корреспондент петербургских газет, пишущий из Франции по вопросам авиации и воздухоплавания? Писать и рассуждать – одно, а летать, да еще на соревнованиях, да к тому же на таком трудном и уже явно устаревшем аэроплане, как «Райт», пардон, совсем-совсем другое. Да и пилотского диплома-то у него нет в кармане.

Однако сам Попов не испытывал ни малейших колебаний. Он всегда был человеком дела и шел к своей цели с твердой уверенностью в ее достижимости. А предстоявшая встреча с опытнейшими пилотами лишь подзадоривала его.

Асы? Превосходно! Европейские знаменитости? Отлично! Христианс? Эдмонд? Барату? Крошон? Фрей?.. Ну что ж, тем интереснее будет бороться. Слава богу, и мы, русские, не лыком шиты. А излишняя скромность порою приносит только вред. Уже сам факт нашего участия в крупных международных состязаниях будет иметь не меньшее значение, чем все завоеванные призы, чем все удачи или неудачи.

«Русские авиаторы!..» Да ради того, чтобы эти два слова появились наконец на страницах европейской печати, стоило бороться и рисковать!

10

Неделя авиационных состязаний в Канне (или, как тогда говорили, авиационный митинг) проходила с 27 марта по 3 апреля 1910 года (нового стиля).

Центром событий, привлекших всеобщее внимание, стал аэродром в Ла-Напуль – пригороде Канна, расположенном в восьми километрах к западу от этого города. За шесть дней до начала митинга ниццкая газета «Пти нисуа» писала:

«Вполне возможно, что Попов (русский), который только что выполнил на аэродроме в Ла-Напуль серию блестящих полетов на своем биплане «Райт», получит пилотское свидетельство и, благодаря этому, сможет принять участие в «Большой каннской неделе» и стать серьезным конкурентом».

Местная пресса внимательно следила за каждым полетом неугомонного «русака», столь неожиданно и самоуверенно прорвавшегося со своим «Райтом» на аэродром, где безраздельно господствовали французы, бельгийцы и немцы. Но начинал он там весьма скромно, с самого малого, день ото дня улучшая результаты.

«Вчера утром, – сообщала «Эклерёр де Нис» 7 марта, – около шести часов де Попофф (так! – В. С.) выполнил весьма красивый полет длиной около пятисот метров с виражом».

Та же газета четыре дня спустя:

«Продолжая серию упражнений, Попов, подняв в воздух свой „Райт”, совершил вчера утром полет на расстояние в шестьсот метров, на высоте примерно восемь метров; затем выключил мотор и приземлился на планирующем спуске. Несколько минут спустя он осуществил второй полет на четыреста метров. Посадка произведена великолепно».

Еще через день:

«Нынешним утром русский авиатор Попов продемонстрировал прекрасный полет на дистанцию в 1200 метров, на высоте около двадцати метров, и приземлился столь же красиво».

Через неделю:

«Вчерашний день принес несколько красивейших полетов, выполненных молодым поклонником авиации. Наш славный русский коллега де Попов, сотрудник «Нового времени», который несколько недель тренируется на аэродроме в Ла-Напуль, где он летал по прямой линии на несколько сот метров, проделал вчера серию виражей с большим изяществом. Окрыленный первым успехом, около одиннадцати часов молодой пилот вновь поднялся в воздух и совершил девять кругов над летным полем за десять с половиной минут.

Но это не удовлетворило его. Воспользовавшись благоприятной погодой, он в третий раз взлетел и продержался в воздухе двенадцать минут тридцать пять с половиной секунд, а затем ловко приземлился возле своего ангара.

Де Попов – первый авиатор, который совершил столь продолжительный полет на нашем аэродроме. В минувшем году де Ламбер, также на биплане Райта, пролетел всего лишь несколько метров.

Молодой русский авиатор является в настоящее время подлинным повелителем своего аппарата и с изяществом, элегантностью, напоминающими «почерк» графа де Ламбера, он направляет его в небесную лазурь.

Мы шлем де Попову наши горячие поздравления».

Так проходили дни в Ла-Напуль, предшествовавшие началу состязаний.

21 марта Попов вызвал настоящую сенсацию: описывая над аэродромом «восьмерки», дуги и полудуги, он продержался в воздухе один час двадцать минут на высоте шестьдесят метров, преодолев за это время расстояние в семьдесят километров, и опустился только потому, что горючее оказалось на исходе.

«Если позволит погода, сегодня или завтра он полетит в направлении Канна», – сообщала «Пти нисуа». А «Эклерёр де Нис» восторженно заметила: «Наши предвидения осуществились даже быстрее, чем мы осмеливались надеяться». Свою похвалу молодому пилоту газета выразила такими словами: «Де Попов умеет исключительно ровно вести свой аппарат, который под его управлением не имеет килевой качки, какую привыкли видеть у бипланов Райта. Мы счастливы адресовать свои поздравления нашему собрату по перу, поскольку де Попов – также журналист».

Около четырех часов дня к Попову подошел его верный друг и помощник, механик «Райта» Бабло:

– Сударь, месье Араго просит вас пожаловать к нему.

Николай Евграфович знал, что Ф. Араго – известный французский общественный деятель, депутат парламента, один из руководителей каннской авиационной недели.

Когда Попов разыскал на аэродроме Араго, тот несколько удивил Николая Евграфовича, сказав:

– Ее высочество великая герцогиня Мекленбург-Шверинская желает видеть вас. Она просила меня представить господина Попова ее высочеству.

– Меня?!

– Именно вас, месье Попов. Великая герцогиня почти каждый день бывает на аэродроме и живо интересуется приготовлениями к митингу. По-видимому, ваш сегодняшний полет произвел большое впечатление на нее. Известно, что она неравнодушна ко всему, на чем лежит печать вашей страны. А вы как-никак соотечественники.

Русская великая княгиня Анастасия Михайловна, выданная замуж за немецкого герцога, не теряла самых тесных связей со своей родиной и чувствовала себя больше русской, чем немкой. Овдовев, она большую часть своего времени делила между Петербургом и Эзом под Ниццей (здесь ей и ее братьям принадлежала вилла, по сути дворец, «Венден») и живо интересовалась делами по преимуществу российскими, а не германскими.

Попов предстал перед ее высочеством как был – в просторной рабочей блузе и, разумеется, прежде всего извинился за свой внешний вид.

– Ну, о чем может быть речь! Вы же заняты делом, а я вас отрываю от него, – улыбаясь, сказала Анастасия Михайловна – моложавая пятидесятилетняя женщина с открытым и приветливым лицом, протягивая Попову руку. – Прежде всего, садитесь. И расскажите, голубчик, о себе. Что привело вас в авиацию? Почему вы проявляете к ней такой интерес? Чего хотите добиться? О вас много пишут газеты, но разве узнаешь из них самое главное? Итак, я слушаю вас, месье де Попофф, как величают вас французы. Мне будет приятно узнать, что думает о развитии авиации, о ее будущем первый русский летун. Но учтите, – Анастасия Михайловна шутливо погрозила пальцем, – я человек далеко не беспристрастный, а, антр ну, увлекающийся.

Некоторая неловкость, которую сперва испытывал Николай Евграфович в присутствии столь высокопоставленной особы, исчезла без следа. Великая герцогиня умела расположить к себе.

«Встреча с ее высочеством, – сообщала на другой день газета «Эклерёр де Нис», – длилась довольно долго. В ходе беседы были затронуты многие вопросы, относящиеся к авиации, поскольку брат нашей высокой гостьи с виллы „Венден” является в России одним из пионеров авиации...»

Брат высокой гостьи – это великий князь Александр Михайлович, августейший шеф российского военно-морского и воздушного флота. Сама же Анастасия Михайловна была почетным членом Всероссийского аэроклуба.

«Великая герцогиня, – продолжала газета, – выразила Попову свое желание видеть его снова в полете. Несмотря на все старания, симпатичный авиатор не смог, однако, исполнить просьбу, поскольку его аэроплан не был готов из-за неисправности, и в тот вечер он, Попов, передал через нас в связи с этим свое сожаление великой герцогине».

На 27 марта был назначен первый день состязаний авиационной недели. Но он начался без Попова, потому что у того все еще не было официального пилотского диплома-свидетельства – brevet de pilote.

Барату и Гобер, срывая аплодисменты публики, летали на бипланах, а Попов с нетерпением ожидал своего часа. Вернее, он летал, но «сам по себе», в частном порядке, без зачета результатов.

Лишь на следующий день его час пробил. Около шести вечера Попов вывел свой «Райт» из ангара и, легко взлетев, описал над аэродромом на высоте шестидесяти-семидесяти метров четыре круга, развив при этом весьма высокую скорость – до семидесяти двух километров в час. Скорость была рекордной: ни на «райтах», ни на других аэропланах так быстро никто еще не летал, имея в виду официальные состязания.

Когда Попов приземлился, его окружили друзья и поклонники. Они наперебой поздравляли его.

В бурные объятия заключил Николая Евграфовича Ваниман, который, вернувшись из Петербурга, устремился в Канн, как только узнал, что его русский друг находится там и намерен вступить в единоборство с опытными авиаторами. Он как раз подоспел к этому столь счастливому для Николая Евграфовича дню и не мог унять своих восторгов. А для Попова неожиданное появление Ванимана в Ла-Напуль стало настоящим праздником. Ваниман тут же объявил, что берет на себя все технические вопросы и как инженер будет вместе с Бабло заниматься «Райтом».

– Надеюсь, вы не откажетесь от моих услуг, как когда-то я не отказался от ваших? – спросил полушутя-полусерьезно Ваниман.

– Дорогой Мальвин, если мне не изменяет память, еще на Шпицбергене мы дали друг другу слово всегда быть вместе, как только потребуют того обстоятельства. Вы вспомнили об этом. Вы – здесь. Спасибо вам! – И Попов, в свою очередь, заключил в объятия сияющего Ванимана. – Радости, как и беды, в одиночку не ходят!

Среди тех, кто поздравил Попова, были и спортивные комиссары Жанкар и Спирабелли, которые официально хронометрировали весь полет Николая Евграфовича.

– Мы счастливы объявить, – сказал при этом Жанкар, – что отныне вы можете на равных правах с остальными участниками состязаний бороться за призы. Примите от нас по этому случаю самые искренние поздравления, дорогой месье Попов, и пожелания дальнейших успехов.

Итак, brevet de pilote был наконец завоеван! «Таким образом, Попов сможет начиная с сегодняшнего дня, – сообщила «Эклерёр де Нис», – официально участвовать в состязаниях недели».

Но два дня этой недели были уже безвозвратно потеряны для русского летчика. Следовало срочно наверстывать упущенное.

В первый день своего полноправного участия в соревнованиях Попов поднялся высоко и дважды пролетел над трибунами, вызвав восхищение публики. Затем он приземлился, хотел еще раз взвиться в воздух, но мотор закапризничал и запустить его не удалось.

Следующий день оказался удачнее. Несмотря на довольно сильный ветер, Попов – единственный из всех восемнадцати участников состязаний – все же поднялся в воздух, быстро достиг восьмидесятиметровой высоты и совершил несколько кругов перед трибунами, а также перед «бесплатной» публикой, облепившей аэродром со всех сторон. Мощное, «неистовое», по выражению одной из газет, «ура», которое несколько раз прокатилось над полем, стало достойной наградой отважному авиатору.

Затем он уверенно, умело и изящно произвел посадку в самом центре аэродрома, вновь вызвав бурю оваций. Даже его конкуренты – другие участники состязаний, находившиеся у своих ангаров, – не удержались от выражения восторга и устроили Попову такую же горячую овацию, а потом направились к нему, чтобы поздравить коллегу с великолепным успехом.

Но всех опередила великая герцогиня Мекленбург-Шверинская. Анастасия Михайловна и ее брат Сергий Михайлович, также проявлявший интерес к аэронавтике и авиационному спорту и гостивший в то время у нее, подошли к Николаю Евграфовичу и горячо поздравили его. Чуть растерянный, он стоял возле своего «Райта», окруженный плотной толпой доброжелателей. Его звезда – звезда фаворита состязаний в Ла-Напуль разгоралась все ярче. Больше всего газеты писали о нем. И так – до конца «недели».

«Можно смело сказать, – сообщала «Эклерёр де Нис», – что Попов, пилотируя «Райт», стал сегодня героем дня благодаря своему мужеству, а также благодаря уверенности в надежности и устойчивости управляемого им биплана, позволившего ему противопоставить ветру такую скорость, на которой никто больше не осмелился вступить в единоборство».

Но подлинным и безраздельным «днем Попова» стал последний день состязаний каннской недели – 3 апреля.

Погода на сей раз не слишком благоприятствовала авиаторам. Хотя над Канном голубело чистое небо, южный ветер все усиливался, внушая серьезные опасения.

Весь день Попов, Ваниман и Бабло провозились с капризным «Райтом», однако мотор упорно отказывался работать, и лишь без четверти шесть, за пятнадцать минут до конца состязаний, Попову удалось подняться в воздух. Единственному в тот день. В Канн только что пришла печальная весть о гибели во время тренировочного полета французского авиатора Леблона. Ветер не унимался, и все участники каннской недели отказались выйти на старт. Все, кроме Попова. Но публика, следившая за состязаниями, этого не знала.

И вдруг каннцы, усеявшие, как всегда в вечерние часы, набережную, увидели: вдалеке, в прозрачном воздухе, на фоне синеющих гор, появляется аэроплан, который тут же устремляется в... сторону моря.

Что такое?!

«Мы знаем, – писал потом один из очевидцев, – что это мог быть лишь кто-нибудь из четырех: Христианс либо Крошон на своих «фарманах», Попов или Барату на «райтах».

Вот аппарат показал на фоне неба свой силуэт в форме трапеции. Сомнений больше нет. Это – «Райт». И высота, на которой он летит, и уверенность лёта не оставляют больше места для сомнений, кто его ведет. Это – Попов!

Гигантская овация перекатывается по городу из конца в конец. Возбужденная толпа кидается к парапету набережной.

А Попов, самолет которого слегка покачивается, точно корабль, перелезающий с волны на волну, под действием свежего южного бриза, направляется, лавируя по ветру, как парусник, к павильону на Пуэнт дю Батегье, огибает его в широком вираже, держась на высоте двести семь метров.

Некоторое время Попов летит с попутным ветром, затем берет курс на Тур де ла Круазет, которую он также огибает. Но в этот момент самолет подставляет свои бока под сильные порывы ветра, и всем начинает казаться, что из-за этого он вот-вот упадет на город, не выдержав напора.

Пилот, однако, не теряет присутствия духа. Он переводит самолет на крутое снижение, благодаря чему преодолевает порыв ветра, и вновь ложится на свой курс к Ла-Напуль.

Этот превосходный полет производит огромное впечатление прежде всего спокойным мужеством пилота, который, как видно по всему, уверен в себе. Аэроплан его снова взмывает к облакам.

Он летит, распластав крылья, в розовых лучах вечернего солнца, клонящегося к закату, как бы играючи с бризом».

Да, Попов в тот день поразил и восхитил всех. Пролетев над западной частью Канна, он направил свой аэроплан над морем, над дымящими на рейде миноносцами, к островам Лерэн, лежащим к юго-востоку, в нескольких милях от города, напротив горного отрога, именуемого Обсерваторией. Остров Святой Маргариты – он покрупнее, островок Святого Оноре да несколько совсем крохотных островков – вот и все Лерэнские острова. В западной части острова Святой Маргариты находится мыс Батегье, а на нем – башня, которая и послужила Попову ориентиром. Обогнув ее и взяв курс строго на север, он сделал затем разворот в районе набережной де ла Круазет и направил свой аэроплан на запад, к синеющим вдали горам Эстерель, вблизи которых приютились Ла-Напуль и Мандельё, слившиеся воедино.

Сделав два круга над аэродромом, Попов ловко и красиво приземлил свой «Райт». Как зафиксировали спортивные комиссары, он провел в воздухе восемнадцать минут двадцать и три пятых секунды.

Стоило только биплану Попова коснуться травы – и на взлетно-посадочную полосу устремилась восторженная толпа, и улыбающийся триумфатор немедленно угодил в плен к сотням и тысячам возбужденных людей. Они подхватили Попова, и он снова очутился в воздухе, беспомощно размахивая руками. Фанфаристы 7-го полка горных стрелков, находившиеся на аэродроме по случаю окончания недели, грянули русский гимн. И пока победно звучали фанфары, толпа качала русского пилота, не давая ему ступить на землю.

– Ура! Браво Попову! Слава! Слава! Слава! – неслось со всех сторон.

А когда Николай Евграфович почувствовал наконец под ногами твердь, он снова очутился в могучих объятиях. Его обнимали, целовали, снова обнимали. Он увидел перед собой сияющее лицо великой герцогини Мекленбург-Шверинской, которая, отбросив всякий этикет, на глазах у всех расцеловала Попова. Деликатно отстранив сестру, его крепко обнял, тоже вопреки всякому этикету, великий князь Сергий Михайлович. За ним – г-н Араго, депутат, г-н Ружон, член института.

«Это было всеобщее, неистовое, нескончаемое объятие» – так охарактеризовала потом этот неповторимый момент одна из каннских газет. «Гремели приветствия, – сообщала другая, – радость перерастала в безумие».

Своим блестящим полетом над городом и над морем к Лерэнским островам и обратно Попов не только снискал себе громкую славу и память на века, но и завоевал приз «за воздушное путешествие» („Prix de la croisiere”) – самый крупный приз каннской авиационной недели. Он составлял двадцать пять тысяч франков. Кроме того, при подведении итогов Попову были присуждены также Большой приз города Канна, приз за скорость, приз за высоту и приз для механиков. Таким образом, по числу выигранных призов и по сумме их он занял первое место, оставив далеко позади всех конкурентов. На втором месте оказался Христианс, на третьем – Крошон, на четвертом – Эдмонд.

«Вчерашний день, – писала «Эклерёр де Нис», – самый прекрасный, самый волнующий из всех пережитых нами с начала авиационной недели. Спортивное достижение Попова не удивило никого из тех, кто узнал, наблюдал и оценил смелого и скромного авиатора, который не знает страха и испугался лишь один раз, вчера, когда летел над морем: «Как бы не упасть на палубу миноносца!» Отважный Попов! Мы шлем ему самые восторженные поздравления. Браво!»

На банкете, устроенном в честь участников авиационного митинга в Канне, Николай Евграфович сердечно поблагодарил всех жителей города за горячий и дружеский прием, который был оказан ему и который глубоко его тронул.

«Свою речь, – отмечали газеты, – Попов произнес на чистейшем французском языке. Блестящая по форме и богатству содержавшихся в ней мыслей, она вызвала новый взрыв восторгов со стороны собравшихся».

Великая герцогиня Мекленбург-Шверинская произвела Попова в камергеры своего двора, что, впрочем, осталось почти незамеченным: подвиг авиатора затмевал все остальное. Но исключительное внимание, проявленное Анастасией Михайловной к Попову, имело для него свое значение: покровительство столь высокой особы, несомненно, обещало ему определенные выгоды, тем более что Анастасия Михайловна пользовалась во Франции большим авторитетом.

В Европе, разделенной к тому времени на две противоборствующие группировки, великая герцогиня Мекленбург-Шверинская, как бы парадоксально это ни выглядело, довольно откровенно и недвусмысленно симпатизировала странам Антанты, а потому гораздо чаще ее видели либо в России, либо во Франции, чем в Германии. Вилла «Венден» стала ее второй, неофициальной резиденцией, этаким кусочком России на французской земле.

Кайзера Вильгельма II передергивало при одном упоминании о великой герцогине, но сделать что-либо со «вздорной тещей» своего сына, кронпринца Вильгельма, он не мог. К тому же она была еще и тещей датского короля Христиана X... И мамашей Фридриха-Франца IV, восседавшего на мекленбург-шверинском престоле с конца прошлого века. Так что подступиться к ней было нелегко.

Независимая и самовольная, красивая и богатая, Анастасия Михайловна жила в собственное удовольствие и руководствовалась только собственными эмоциями и собственным разумением. Детище XX века – авиация была ее любимым хобби.

11

Попову выдали пилотский диплом Аэроклуба Франции за номером пятьдесят. А диплом за номером тридцать один двумя месяцами раньше получил другой русский авиатор, с которым Николай Евграфович познакомился в Ницце сразу после окончания каннской недели. Это был Михаил Никифорович Ефимов. Однако дорога Ефимова во Францию была совсем иной.

Его, скромного служащего железнодорожного телеграфа и страстного спортсмена-велогонщика, направил туда, в летную школу Фармана, одесский богач Ксидиас, оплатив стоимость учебы – тридцать тысяч франков. Заключив с Ксидиасом кабальный договор, Ефимов обязался в течение нескольких лет показывать за плату полеты на аэроплане в различных городах России. Вся выручка от них шла бы в карман Ксидиаса.

Безветренным зимним днем 25 декабря 1909 года Ефимов осуществил свой первый самостоятельный полет, пробыв в воздухе сорок пять минут. Это был выдающийся в то время рекорд, и фамилия Ефимова сразу же заняла почетное место на страницах французской печати. Слава его докатилась до родины. «Из русских воздухоплавателей Ефимов является первым признанным в Париже пилотом-авиатором», – писали «Одесские новости». Летал Ефимов блестяще. За короткое время он совершил тридцать вылетов на аэроплане и значительно превзошел своих учителей.

В начале марта 1910 года Ефимов при огромном скоплении публики демонстрировал полеты в Одессе. Его увенчали там лавровым венком с надписью на голубой ленте: «Первому русскому авиатору».

А в самом конце марта он приехал в Ниццу, чтобы участвовать в международных состязаниях, которые начинались 10 апреля, через неделю после окончания митинга в Канне.

Ниццу, находящуюся восточнее, отделяют от Канна всего тридцать пять километров. И конечно же Попов после завершения полетов в Ла-Напуль отправился туда. По статуту состязаний в Ницце он не мог сам участвовать в них. Но и оставаться в стороне он тоже не мог. Его устраивала в данном случае роль наблюдателя и репортера. В Ниццу съехались пятнадцать пилотов, в том числе такие знаменитости, как Уилбер Райт и Латам, а также Анри Ружье, Руа, Метро, Роулинсон, Дюре, де Рнмсдейк, Шаве, ван ден Борн и другие.

Пятнадцать авиаторов! А в Петербурге до сих пор мало еще кто видел воочию летящий аэроплан.

Петербург, Петербург... Уже без малого два года прошло с того дня, как Попов покинул столицу, уехал из России. Но скоро ему предстоит приятное свидание с ней. В начале мая (по новому стилю) в Петербурге должна состояться Первая международная авиационная неделя. Кто будет представлять на ней Россию?.. Смешно и глупо, если в ней примут участие одни лишь иностранцы. Неделя авиации в России – без русских?.. Это же прозвучит как насмешка, как свидетельство российской отсталости!

Организаторам петербургской недели хватило, однако, ума прислать Попову официальное приглашение. И он телеграфировал им о своем согласии. Руководители «Ариэля» не возражали: они готовы были предоставить Попову, под его личную ответственность, два «райта», реклама которых в Петербурге была в их интересах, тем более что русское военное ведомство уже заказало «Ариэлю» два аэроплана этого типа.

А вслед за первой телеграммой отправил вторую, в которой просил назначить особый приз за дальность полета – с Коломяжского ипподрома, где должны были проходить состязания, до Кронштадта и обратно. При этом пилоту надлежало сделать несколько кругов над городом-крепостью.

Организаторы будущих полетов с пониманием отнеслись к предложению «каннского героя» и возбудили соответствующее ходатайство перед властями, в том числе и перед военными, поскольку Кронштадт находился в их ведении.

Пока механики занимались разборкой и упаковкой аппаратов, отправкой их по железной дороге в Россию, Попов и его неотлучный друг Ваниман внимательно следили за всем, что делается на состязаниях в Ницце. Под аэродром там было приспособлено большое поле, обычно используемое войсками для учений (на этом месте находится ныне аэропорт).

В числе почетных гостей, постоянно находившихся на трибунах, как сообщала «Пти нисуа», были шведский король, великая герцогиня Мекленбург-Шверинская, а также... Nicolas Popoff. Да, в таком вот обрамлении было упомянуто имя нашего героя.

Погода на сей раз благоприятствовала полетам.

«Вслед за периодом бурь, – писала газета, – наступил прекрасный день, позволивший начать ниццкую неделю авиации в самых прекрасных условиях. С первых дней она ознаменовалась подвигами, совершенными в воздухе разными авиаторами, в частности Ефимовым, многообещающим пилотом биплана, Шаве и ван ден Борном, а также Оллеслегерсом, который продемонстрировал удивительную элегантность, управляя монопланом „Блерио”».

Газета не случайно назвала Ефимова многообещающим: из всех участников у него была наиболее громкая слава, и потому, естественно, на него возлагались самые большие надежды. И Ефимов полностью оправдал их, став в Ницце героем дня, как за две недели до этого героем дня в Канне стал Попов.

Вот официальные технические результаты лишь одного дня состязаний:

первый приз за дальность полета без пассажира – Ефимов;

первый приз за полет с пассажиром – Ефимов;

первый приз за тур вокруг летного поля, четыре круга, – Ефимов;

первый приз за скорость – Ефимов...

День 16 апреля стал «днем Ефимова», писала газета «Пти нисуа». «Отважный русский пилот выиграл три приза и возглавляет список кандидатов на „Приз по совокупности результатов”». И та же газета на следующий день: «Ефимов монополизирует все призы».

Попов горячо радуется успехам своего соотечественника. Они проникаются глубокой симпатией друг к другу, переходят на «ты». И когда Ефимов решает еще раз вступить в борьбу – за приз «Полет с пассажиром», он предлагает Попову:

– Слушай, Николай, рискнешь подняться со мной в воздух?

– Миша, о чем ты толкуешь? Да я хоть с кем полечу, а тем паче с тобой. Более того, за честь сочту.

– Ну ладно уж тебе – за честь, за честь, – рассердился Ефимов, не любивший громких слов. – Собирайся – и пошли.

И они взлетели...

«Экипаж Ефимов-Попов – явление далеко не заурядное», – заметила по этому поводу «Пти нисуа», относившаяся к русским пилотам с большой симпатией и доброжелательным вниманием. «Экипаж Ефимов-Попов» взял еще один приз, «легко, – по словам газеты, – и вне конкуренции».

Информацию об этом дне состязаний «Пти нисуа» поместила под весьма выразительной «шапкой»: «Полеты этого дня. Опять Ефимов! Попов – пассажир!»

И отмечала далее:

«Соотечественник Ефимова Николай Попов, герой перелета Ла-Напуль – остров Святой Маргариты и обратно, беспредельно счастлив был взять на себя роль пассажира. Он прежде всего набил карманы камнями, чтобы увеличить свой собственный вес до семидесяти пяти килограммов, предусмотренных правилами состязаний, и поместился в самолете позади Ефимова. При первом полете они достигли высоты, равной двадцати восьми метрам с половиной, при второй – лишь двадцати метрам, но обоими своими результатами они побили все рекорды, установленные до настоящего времени».

И в следующих номерах газеты – заголовки, ставшие почти что стандартными: «Неизменно – Ефимов».

Пресса многих европейских стран, подробно освещавшая ход авиационных состязаний, не скупилась на похвалы русскому авиатору. В Ницце была даже учреждена в местной школе стипендия имени Ефимова.

Состязания в Ницце закончились 25 апреля. Первым по числу завоеванных призов был Ефимов. Радовался Михаил Никифорович. Радовался за своего нового друга Николай Евграфович.

– Миша, – сказал Попов перед отъездом из Ниццы Ефимову, – я скоро укачу в Петербург, ты – в Одессу, а потом в Будапешт. Когда снова свидимся, один бог знает. Я человек писучий, как ты знаешь, и мне очень хотелось бы написать о тебе. Много ли знают о Мише Ефимове наши россияне? А французы? А немцы? А бельгийцы?.. То-то вот. Между тем, кто всех их обошел в покорении воздуха?

Ефимов хотел запротестовать, но Попов решительно оборвал:

– И не скромничай, пожалуйста, не надо. Что есть – то есть. Так вот, я прошу тебя, Миша, как друг: давай поговорим по душам. Тебе это не в тягость, а мне сгодится. Расскажи о себе все, что было. А я кое-что запишу для памяти...

Так они провели два-три вечера вместе, прежде чем разъехаться в разные стороны – разъехаться навсегда. Но тогда об этом никто из них еще, конечно, не знал. Встретившись и сдружившись на одном из бесчисленных житейских перекрестков, на который их привела общность судьбы, они потом никогда не забывали друг о друге, несмотря на время и расстояния, однако так никогда больше и не повстречались.

Впрочем, не совсем так. Повстречались! На страницах книг по истории отечественной авиации, в энциклопедиях и справочниках их имена неизменно стоят рядом.

Оба они были пионерами авиации. А пионер – значит первый.

12

21 апреля (по новому стилю – 4 мая) 1910 года Н. Е. Попов, сопровождаемый Ваниманом, приехал в Петербург для участия в Первой международной авиационной неделе, о чем не преминули уведомить своих читателей все столичные газеты. Несколько раньше прибыли два райтовских аэроплана, которые уже находились в таможне, и по распоряжению министра финансов их можно было получить для перевозки в Новую Деревню. В последний день каннских состязаний на обоих аппаратах лопнули цилиндры моторов. Но, вызванный телеграммой в Петербург, Попов уже не имел возможности исправить двигатели. Пришлось спешно разбирать аппараты и упаковывать их в ящики, чтобы своевременно отправить в Россию по железной дороге.

«Завтра приступлено будет к починке двигателей, которая продлится, по словам авиатора, дня три-четыре», – сообщала одна из столичных газет.

Приезд Попова в Петербург по случайному стечению обстоятельств совпал с другим «авиационным событием».

В то самое время, когда Николай Евграфович, тепло встреченный на перроне Варшавского вокзала друзьями и официальными представителями Всероссийского аэроклуба, покидал вагон парижского экспресса, в Новую Деревню, на Коломяжский скаковой ипподром, устремились тысячи и тысячи петербуржцев. Там, как сообщали развешанные всюду на стенах и тумбах афиши, в одиннадцать часов знаменитый французский авиатор Губерт Латам (один из участников состязаний в Ницце) собирается продемонстрировать желающим свое удивительное и героическое искусство.

Однако Латама постигла неудача: он смог оторваться от земли всего на полторы минуты и, касаясь травы, пролетел, а точнее, проскользил два-три десятка метров.

«Предисловие к авиационной неделе малообещающее», – сокрушались скептики.

«Латам прополз по ипподрому одну минуту», – иронизировала по поводу неудачи французского пилота «Петербургская газета».

Всероссийский аэроклуб должен был выплатить Латаму крупную сумму денег, если тот продержится в воздухе сто двадцать секунд. Латам оторвался от земли на сто секунд и не получил ни гроша.

После этой неудачи «авиационные страсти», кипевшие в Петербурге, разгорелись с еще большей силой, охватив буквально весь город, что уже само по себе было неплохим предисловием к предстоявшей неделе. Интерес петербуржцев сразу же переключился на ее участников, и прежде всего – на ее единственного русского участника.

Одновременно с Поповым в российскую столицу приехали Христианс и Эдмонд. Остальные ожидались на следующий день.

Не раздумывая долго, Николай Евграфович прямо с вокзала, вместе с Ваниманом и корреспондентом «Нового времени» Иларионом Васильевичем Кривенко, которому было поручено освещать авиационную неделю в газете, отправился через весь город на предоставленном ему автомобиле в Новую Деревню. Он не хотел упустить возможности наблюдать полет французского коллеги и поскорее увидеть своими глазами Коломяжский ипподром, спешно приспособленный под летное поле.

Неудача Латама искренне огорчила Попова. Он был лишен чувства зависти, не злорадствовал, когда случалась беда с конкурентом, и признавал лишь тот успех, ту победу, которые добывались в честной и бескорыстной борьбе, венчали собою поединок достойных. В призах, которыми отмечались подвиги воздушных первопроходцев, он видел прежде всего награду и стимул, гарантию независимости, а не заработок.

– Чем вы можете объяснить столь огорчительную неудачу Латама? – спросил Николая Евграфовича там же, на ипподроме, один из корреспондентов.

– Да, неудача и в самом деле весьма огорчительная, – сказал Попов, – но она ничуть не принижает высоких личных качеств господина Латама, в которых я имел возможность убедиться две недели назад в Ницце. Правда, его и там постигла обидная неудача. Он предпринял два успешных полета над морем – к островам Антиб и обратно, а во время третьего полета из-за порчи мотора упал в море. Но он не потерял хладнокровия, выдержки и самообладания. Его извлекли из воды невредимым.

– Тем не менее выдержки и самообладания явно недостаточно для успешного взлета. Видимо, есть и другие причины успехов, а также неудач?

– Безусловно. Мне думается, сегодняшняя неудача господина Латама объясняется тем, что его моноплан – новый, наскоро собранный перед самым полетом. Он не был даже предварительно испробован. Малейшая неисправность может стать причиною несчастья. Латам, – заключил Попов, – по моему мнению, первый авиатор. За ним следует Ефимов.

– Коль уж мы завели с вами речь о делах авиационных, – не унимался корреспондент, – мне хотелось бы продолжить беседу с вами, чтобы опубликовать ее затем в газете. Вы не против?

– Нет. Я в вашем распоряжении. – Попов посмотрел на часы. – Только прошу не злоупотреблять временем. У меня сегодня еще уйма дел.

– Тогда, Николай Евграфович, расскажите, пожалуйста, о своей авиационной карьере, – попросил корреспондент.

– О карьере! – усмехнулся Попов. – Какая уж там карьера! Начал я учиться летать на аэродроме Жювизи. В качестве пассажира. С графом де Ламбером. Первым вполне удачный полет я совершил почти перед самым началом авиационной недели в Канне. Остальное вы знаете. И вот теперь я здесь, в Петербурге.

– Рассчитываете на успех?

– Смешной вопрос. Кто же из вступающих в борьбу не рассчитывает на успех? Покажите мне хоть одного такого.

– Хотите повторить свои блестящие каннские результаты?

– Повторить? – Попов рассмеялся. – А зачем? Нет уж, сударь, не повторить, а превзойти! Тем более что в родном-то доме и стены, как говорится, помогают. Повторение, правда, мать учения, но зато мачеха спортивных состязаний и тормоз на пути движения вперед. Вон возьмите Ефимова, разве он повторяется? Да у него что ни день – то новый успех. Да, новый! И должен вам заметить, что нет никакой надобности посылать русских за границу учиться полетам на аэроплане. Ефимов – великолепный учитель! Во Франции пятнадцать человек в течение нескольких дней научились под его руководством летать. Я не сомневаюсь, что вскоре мы услышим о новых достижениях Ефимова. Он превзойдет своего учителя Фармана. Потому что он – настоящий талант. И настоящий мастер.

Завершив интервью, Попов с Ваниманом отправились осматривать ангары и другие сооружения, выросшие за короткое время на территории Коломяжского ипподрома. Потом они зашли в один из небольших деревянных домиков, какими тогда была сплошь застроена Новая Деревня, служившая местом летнего отдыха для петербуржцев среднего достатка, и уговорили хозяина сдать им комнату на две-три недели. Они хотели быть как можно ближе к месту предстоящих состязаний, чтобы не тратить время и силы на поездки.

Из Новой Деревни, снова на автомобиле, Попов, Кривенко и Ваниман отправились в центр. Пообедав в ресторане, они поехали на Большую Морскую[7] (дом № 12, квартира 42), на торжественную церемонию по случаю официального открытия конторы только что созданного русского товарищества воздухоплавания «Крылья» Б. А. Суворина и К°. Борис Суворин, журналист и предприниматель, брат Алексея Алексеевича, бывшего издателя «Руси», и Михаила Алексеевича, редактора «Нового времени», пригласил Попова непременно принять участие в торжестве.

Все братья Суворины дружески относились к Попову. К тому же товарищество «Крылья» было «единственным представителем Compagnie Ariel по продаже бипланов «Бр. Райт» в России». А поскольку Попов приехал в Россию как раз от «Ариэля» и с самолетами, принадлежащими этой французской компании, его участие в церемонии на Большой Морской носило тоже официальный характер.

Был отслужен молебен. На нем присутствовали некоторые из вкладчиков товарищества, целью которого было содействие развитию воздухоплавания и авиации в России. Будучи представителем двух крупнейших зарубежных фирм – не только Райтов, но и Фармана, оно сняло для устройства аэродрома, мастерских и школы воздухоплавания громадное поле – его называли Комендантским – напротив Коломяжского ипподрома.

По окончании церемонии Попов поехал на Варшавский вокзал, в таможню, чтобы договориться о сроках и порядке перевозки его аэропланов в Новую Деревню. Ему нужно было сделать это как можно скорее, чтобы механики под руководством Ванимана успели отремонтировать цилиндры до начала состязаний. Дорог был каждый день.

Из таможни Попов снова отправился на ипподром – приготовить место для приемки самолетов и выбрать для них ангар.

Так прошел первый день Николая Евграфовича в Петербурге после двухлетней разлуки с ним.

13

Дни перед началом состязаний были до предела загружены делами и всевозможными хлопотами. Поднимаясь ни свет ни заря, наскоро перекусив, Попов устремлялся на ипподром, где во втором и третьем сараях (слово «ангар» употреблялось еще редко) собирались его аэропланы.

«Среди синих рабочих костюмов обращает на себя внимание молодой человек с выразительным исхудалым лицом – это Попов, – писал корреспондент одной из газет. – Он отдает распоряжения, сам входит во все детали, не волнуется, спокоен и производит впечатление уверенного в своих силах человека.

Подходит женщина. Ей Попов заказывает обед и ужин для механиков, солдат и самого себя. Он ест с ними – с ними он проводит и целые дни».

В сараях и возле них звучала «на равных» французская и русская речь. Механики-французы приехали в Петербург вместе с Поповым. Солдат в помощь Попову выделило командование Воздухоплавательного парка.

Возле Николая Евграфовича постоянно находился также молодой офицер этого парка поручик Е. В. Руднев, которого после окончания состязаний, по договоренности с военным ведомством, Попов должен был обучать искусству пилотирования «райтов». Кроме того, Попову предстояло облетать и принять два самолета этой марки, закупленных у фирмы «Ариэль» российским военным ведомством.

Посильную помощь авиаторам оказывали на ипподроме также студенты Института инженеров путей сообщения и Политехнического института. Группу этих энтузиастов возглавил инженер Н. А. Рынин, впоследствии известнейший советский ученый, научное наследие которого составляет двести пятьдесят трудов, в том числе монография «Теория авиации», вышедшая в 1917 году, и космическая энциклопедия «Межпланетные сообщения», увидевшая свет в 1928-1932 годах. Во время состязаний студентам предстояло исполнять обязанности сигнальщиков, определять высоту полета аэропланов и измерять скорость ветра.

Корреспондент «Нового времени» улучил момент, чтобы побеседовать с Поповым после того, как его коллега фотограф запечатлел авиатора с механиком на фоне «Райта». Вытирая руки о ветошь, Николай Евграфович присел на большой деревянный ящик, и корреспондент устроился рядом.

– Eh bien, je vous ecoute, – приготовился отвечать на вопросы Попов. Но тут же спохватился и улыбнулся: – Простите, когда каждую минуту меняешь язык, на котором изъясняешься, то не мудрено и забыться. Итак, сударь, слушаю вас.

– Что вы думаете о предстоящем споре на этом вот ипподроме?

– Отвечу вам на это так. Мой каннский полет создал мне имя. Быть может, не слишком заслуженно. Следом за мной такой же полет к Лерэнским островам и обратно совершили еще три авиатора. Но, кроме меня и некоторых друзей, летунам никто не аплодировал, тогда как мне была устроена бурная овация. Так создался мой успех, ему же благоприятствовал закат солнца, который захватил меня в море, окрасил мой самолет в пурпуровый цвет и выписал истинно волшебную картину парящего в воздухе человека – человека-птицы...

– Лавры всегда пожинает первый, и по справедливости.

– Да. И все же, я ведь только ученик, и притом неопытный. За всю свою «воздушную» жизнь я продержался в воздухе не более двух с половиной часов. И Христианс и Эдмонд гораздо опытнее меня, да и аппараты у них другие. Теперь «фарманы» бьют всех как хотят. Ни на скорость, ни на длительность полета я с ними состязаться не буду. Напрасный труд.

– Но почему же, в таком случае, вы выбрали «Райт»?

– Да очень просто. Кто умеет летать на «Райте», тот может летать на чем угодно. «Райт» – самый трудный биплан. Поэтому на «райтах» мало кто и летает.

– Но вы-то сумели обуздать этих упрямцев!

– Повторяю вам: я еще ученик. Вот Ефимов – другое дело. Вы представить себе не можете, какой он имеет успех за границей! Да-с. Некоторые из иностранных авиаторов не соглашаются участвовать в состязаниях, в которых участвует Ефимов. Он берет все призы, бьет нее рекорды. Для русских он просто Миша, милый Миша, который так охотно показывает свой аппарат и так чудесно совершает свои полеты. Какой это чудный летун и какой превосходный человек! Мне хотелось написать о нем, но я так занят теперь, что почти не сплю.

– Вы верите в свою звезду?

– Сюда я приехал с надеждой совершить удачные полеты. Но кто знает! Еще древние римляне говаривали, что судьба играет человеком. Быть может, с машиной что-нибудь случится да я так и не взлечу за все восемь дней. Конечно, для этого нужно особое несчастье, но все может быть. Мотор «Райта» безмерно капризен. Я попробую здесь, в Петербурге, подняться с пассажиром. Это необходимо. Мне нужно научиться готовить пилотов. И первой моей «жертвой» будет мой механик. Затем, если судьба окажется милостивой, вполне возможно, что полетите и вы...

Попова позвали обедать.

– Прошу извинения, – поднимаясь с ящика, сказал он. – Но продолжим беседу как-нибудь в другой раз. А сейчас мне надо спешить к моим товарищам. Если вас интересует техника, то извольте – поручик Руднев покажет вам все и даст необходимые пояснения. Передаю вас на его попечение.

И Попов направился в сторожку, где механики и солдаты уже собрались на призывный клич «А la soupe!».

«Тишина стояла необычайная: в чистом весеннем воздухе отчетливо раздавались удары молота по наковальне. Собирали машины...» – так закончил свой репортаж о поездке на Коломяжский ипподром корреспондент «Нового времени».

Петербургская пресса в те дни много и, в основном, благожелательно писала о предстоявшей авиационной неделе. Газеты публиковали информацию, репортажи, интервью, портреты участников и их краткие биографии, рисунки и основные технические данные самолетов, на которых должны были летать будущие герои состязаний.

Так, о биплане «Райт» можно было прочесть, что общая его поверхность – 50 квадратных метров. Вес – 470 килограммов. Мотор четырехцилиндровый системы Райта мощностью 25 лошадиных сил. Два деревянных пропеллера, делающих 450 оборотов в минуту, расположены позади аэроплана.

Дабы уменьшить затрату тяги машин, необходимую для того, чтобы аэроплан снялся с места, братья Райт изобрели однорельсовый путь с пилоном у одного конца. На верхушке шестиметрового пилона был укреплен блок. От тяжелого груза через этот блок шла веревка вниз, к концу рельса, затем вдоль рельса к противоположному его концу, там через другой блок и снова назад вдоль рельса к маленькой тележке на роликах, на которую ставился аэроплан.

Когда тележка подтянута к пилону, груз оказывается приподнятым к вершине пилона. Лишь только тележка отцепляется от удерживающего ее каната, груз падает и тянет тележку, а с ней и аэроплан вперед, вдоль двадцатичетырехметрового деревянного рельса, поверх которого набита железная полоса. Это дает скорость, нужную для того, чтобы аэроплан поднялся в воздух. Тележка при этом остается, разумеется, на рельсе.

Приспособление для взлета аэроплана Райтов.

Приземляется аэроплан с помощью двух салазок[8].

«Общее внимание публики, – писал «Петербургский листок», – будет, конечно, обращено на нашего русского авиатора, еще не так давно работавшего в петербургских газетах, Николая Евграфовича Попова. Это первый русский авиатор, да притом еще петербуржец, который впервые покажет нам свое искусство».

Приближалось 25 апреля (8 мая) – день начала состязаний. Наплыв зрителей ожидался огромный.

«Считаем необходимым предупредить публику, – писали газеты, – чтобы она съезжалась к Коломяжскому ипподрому на состязание авиаторов заблаговременно, часа за полтора или два, так как до назначенного времени, хотя приняты меры к значительному увеличению числа трамвайных вагонов, которые пойдут из разных частей города прямо в Новую Деревню, но извозчичьи и собственные экипажи, прибывая в колоссальном числе к аэродрому, не могут достаточно быстро очистить дорогу сзади едущим. Съезд может продолжаться поэтому в течение двух с половиной часов и более».

Первая петербургская международная авиационная неделя привлекла на берега Невы шесть авиаторов. Помимо Попова в ней должны были участвовать бельгиец Христианс, француз Эдмонд (оба в недавнем прошлом автомобильные гонщики), француз Моран, немец Винцирс и француженка баронесса Раймонда де Ларош, актриса, которая увлеклась авиацией и стала первой в истории женщиной-пилотом.

Самым опытным из них был, безусловно, Христианс. Основная конкуренция в борьбе за призы, как ожидалось, должна была развернуться между ним и Поповым. Да еще, пожалуй, Эдмонд считался серьезным конкурентом. Что касается Морана, то состязания на Коломяжском ипподроме были для него первым публичным выступлением. Молодой француз, быстро и легко обучившись полетам на аэропланах «Блерио», стал заведовать пилотской школой в Мурмелоне и принял приглашение участвовать в петербургской неделе главным образом для того, чтобы сделать рекламу летательным аппаратам своего патрона – Блерио. Моран привез в российскую столицу два аппарата этой конструкции.

Винцирс перед самым отъездом в Россию совершил в Страсбурге красивый и эффектный полет над городом на аэроплане «Антуанетт», дважды обогнув громаду знаменитого Страсбургского собора. О возможностях и летных качествах Раймонды де Ларош мало что было известно, но сама она, несомненно, привлекала внимание публики и своей экстравагантностью, и громким титулом, и шокирующей смелостью, с какой она решилась на участие в столь серьезном, «сугубо мужском» деле. У себя на родине, в Шалоне, она летала на «Вуазене».

Авиационная неделя в российской столице была задумана несколькими частными лицами, они и отвечали за организационное и коммерческое обеспечение состязаний. Всю спортивную часть, в соответствии с правилами, установленными Международной спортивной комиссией, взял на себя Всероссийский аэроклуб.

Хотя Коломяжский скаковой ипподром в Новой Деревне и был приспособлен для массовых зрелищ, все же некоторая теснота не позволяла поднимать в воздух одновременно более двух аэропланов.

Скорость полетов должна была определяться по времени описания трех кругов над расставленными пилонами. Один круг равнялся 725 саженям (около полутора километров). Официальному зачету подлежали полеты, начатые между двумя и шестью часами дня в воскресенье, между пятью и девятью часами – в будни.

И вот наступил этот первый день Международной авиационной недели – воскресенье 25 апреля 1910 года.

14

Тысячи петербуржцев устремились на северную окраину столицы. Знать ехала в автомобилях и экипажах, и основная масса зрителей – на трамваях. Выйдя из трамвая на Новодеревенской набережной, люди шли затем пешком по Строгановской улице[9], набережной Черной речки и, перейдя мост, выходили на шоссе, которое приводило к ипподрому. Многие шли пешком от самого центра: попасть в трамвай удавалось не всем. Не каждый имел и деньги на оплату проезда. Далеко не всем по карману были также входные билеты на ипподром, и потому многие располагались по другую сторону от него, там, где проходило полотно железной дороги (ныне не существующей) в Озерки.

Скаковое поле было обнесено забором, но городовые, дежурившие у него, сквозь пальцы смотрели на тех, кто, обнаружив в заборе дыру, проникал через нее на ипподром. Крыши построек железнодорожной платформы «Скачки» и товарных вагонов, стоявших на запасных путях, высокие деревья, росшие вблизи, стали трибунами для многих зрителей. Они пристроились даже на крыше коровника, принадлежавшего стрелочнику, но крыша не выдержала и провалилась. Корова не пострадала: она в это время паслась по соседству. А стрелочник учинил скандал: крышу надо было кому-то чинить...

Погода с утра хмурилась, зато царил полнейший штиль. И авиаторы единодушно заявили, что моросящий дождь им не помеха, что они непременно будут летать.

На мачте взвился голубой флаг, – власти категорически запретили пользоваться красным, как принято было на Западе, посчитав его цвет «шокирующим» почтенную публику.

Забегали хронометристы, стартеры, механики. В павильоне, где находились судьи, надрывались телефонные звонки.

«Райты», «блерио», «фарманы», «Антуанетт», «Вуазен» выстроились вдоль скакового поля, вблизи зрительских трибун.

Четверть третьего начался благодарственный молебен. Отслужив его, священник окропил «святою» водою аэропланы.

Первым выкатил свою машину на взлетное поле Христианс. Он запустил мотор и поднялся на несколько метров, но, едва миновав стартовую черту, вынужден был приземлиться, – не получилось! Впрочем, залог в тысячу франков он все же получил обратно, поскольку стартовая черта была преодолена.

Публика разочарованно зашумела. Неужели снова она обречена наблюдать лишь «ползание» да «лягушачьи» прыжки вместо полетов? Может, все-таки виновата погода? Дождь, правда, прекратился, однако облака по-прежнему висели над самой землей, и публика считала, что они «прижимают» аэроплан. Иначе чем объяснить, что даже многоопытный Христианс лишь «взбрыкнул» на своем «Фармане», как норовистый конь. Напрасно устроители состязаний послушались авиаторов и согласились начать полеты в такую погоду!

На взлетном поле появился «Фарман» Эдмонда. И – о чудо! – его аэроплан взмыл вверх, да еще как высоко!

– Летает! Смотрите, летает! – раздались восхищенные голоса.

Три минуты и четыре секунды продержался Эдмонд в воздухе на тридцатиметровой высоте, описывая круги над аэродромом, после чего плавно спустился.

Зрители были в восторге. Долго не смолкали аплодисменты.

Бурной овацией наградили зрители и Морана, который красиво взлетел на своем «Блерио», поднялся на восемьдесят метров, как бы замер на этой высоте и вдруг стремительно пошел вниз.

– Батюшки, да он падает! – ахнули на трибунах.

– Катастрофа!

– Господи, что же такое делается-то?..

Но вскоре все поняли, что это лишь красивый и ловкий трюк, и дружный вздох облегчения прокатился над полем. Сбавив высоту, Моран стал описывать круг, за ним другой, третий.

Публика пришла в неистовство.

– Браво! Браво, Моран! – летело со всех сторон. Неожиданно «Блерио», как подстреленная птица, снова устремился вниз, но буквально у самой земли выровнялся и, коснувшись колесами травы, плавно остановился. Моран продержался в воздухе семь минут пятнадцать секунд.

Потом снова пробует взлететь Христианс. Это ему удается. Он описывает круги, делает «восьмерки» и даже улетает куда-то в сторону, но тут же возвращается. Его результат – семь кругов; одиннадцать минут девятнадцать секунд.

В это время на мачте показывается вымпел с номером первым.

– По-пов! Сейчас Попов полетит! – побежало, точно по цепочке, от зрителя к зрителю. – По-пов!

Эта весть всколыхнула всех. Еще бы! Попов – единственный соотечественник среди участников недели. Да и вообще петербуржцы еще не видели в воздухе ни одного русского.

Попов установил свой аэроплан на тележку и начал запускать мотор. Увы, как он ни старался, мотор лишь пофыркивал сердито.

Какая досада!

– Ну до чего же обидно! – слышны восклицания. – Иностранцы летают, а свой, русский, должен пропустить первый день.

Воспользовавшись этой заминкой, снова взвился в воздух Эдмонд и, сделав несколько кругов, устремился в сторону. Как потом выяснилось, кто-то в шутку сказал ему, что на стрелке Елагина острова много гуляющих и что хорошо было бы пролететь над островами. Недолго раздумывая, импульсивный француз тут же отправился в «галантное» путешествие по воздуху, чтобы очаровать петербургских дам. При этом он забыл об одном из условий первого дня полетов – не выходить за пределы круга.

Когда его аэроплан скрылся из виду, послышались недоуменные голоса:

– Куда полетел Эдмонд?

– Не в Кронштадт ли?

– Да какой там Кронштадт: власти же не разрешили туда лететь.

– Может, он упал и разбился?

– Что все это значит?

В воздух вновь поднялся Моран и десять минут кружил над ипподромом.

В блузе и рваных панталонах, весь перепачканный, потный, Попов вместе с механиком продолжал возиться с мотором «Райта», но тот по-прежнему не заводился.

А Эдмонд все не появлялся, и зрители уже всерьез стали проявлять беспокойство за судьбу таинственно исчезнувшего француза. Куда он девался?

Для тревоги было достаточно оснований: если мотор закапризничал на земле, как у Попова, это еще полбеды. Ну а как в воздухе?.. Страшно подумать. Правда, не все авиаторы, падая с аэропланом, непременно погибали, но некоторые разбивались насмерть. Причем число таких жертв постоянно росло. И многие светлые головы уже задумывались над тем, а нельзя ли сконструировать нечто такое, что спасало бы жизнь пилота в случае аварии его аэроплана в воздухе. И уже делались опыты с огромными зонтами, которые получили название парашютов и которые давали людям возможность, прыгая с высоты, оставаться невредимыми.

Но все это еще только-только начиналось...

Погода во второй половине дня стала быстро улучшаться, облака рассеивались, и между ними проглянуло солнце. Это сразу повысило у всех настроение.

Эдмонд не возвращался. Попов не взлетал.

Около пяти часов вечера подул довольно сильный ветер – до десяти метров в секунду, и на мачте подняли белый флаг: «Дальнейшие полеты могут не состояться».

Но публика не покидала своих мест. И была вознаграждена за терпеливость.

Около шести часов, когда ветер немного стих и не превышал пяти метров в секунду, Христианс взлетел и сделал три круга – шесть верст – за пять минут двадцать три секунды, взяв приз за скорость. Потом он описал еще три круга и, спустившись, стал обладателем второго приза – за совокупность полетов в течение дня: он продержался в воздухе двадцать две с половиной минуты.

Зачетное время приближалось к концу. Оставались считанные минуты. Ни Винцирса, ни Попова, ни баронессу де Ларош зрители так и не видели еще в полете. Публика испытывала явное разочарование.

Механики Попова, смертельно усталые, все еще пытались запустить винты «Райта», раскручивая их лопасти. Но они тут же замирали, словно парализованные. Впрочем, Николай Евграфович оставался внешне совершенно спокойным, даже, как могло показаться со стороны, равнодушным.

– Капризничает совершенно так же, как в Канне, – заметил он.

К аэроплану подошел Ваниман, только что примчавшийся на ипподром из города, где его задержали дела. Он оттеснил толпившихся возле аппарата «знатоков» и не мешкая начал осмотр мотора. Закончив его, Ваниман воскликнул:

– О'кей! Вот увидите, я устрою так, что мотор скоро заработает. Да, да. Я знаю: кое-кто мне не верит. Думает, американец этот слишком самоуверен. Но погодите...

Скинув пиджак и засучив рукава, Ваниман приказал механикам принести стальной трос и с их же помощью начал прилаживать его к осям пропеллеров. Он действовал, как это теперь обычно делают, когда хотят завести движок. Ваниман велел солдатам и механикам ухватиться за концы накрученного на винты троса.

И тут, словно спохватившись, упрямый «Райт» вдруг затарахтел деловито, и внимание всех зрителей обратилось к нему. Снова понеслась по трибунам радостная весть:

– По-пов! Сейчас полетит Попов! Глядите, как пропеллеры крутятся. Наконец-то! Ну, голубчик, с богом! С богом, родимый!

– Хотя время истекло, я все равно полечу! – полный решимости, сообщил Попов судьям, и по их команде на мачте вновь взвился флаг с номером первым. Зрители замерли в ожидании. Над ипподромом воцарилась удивительная тишина, будто там и не было многих тысяч людей, только что оживленно и шумно обменивавшихся впечатлениями.

Николай Евграфович занял свое место посреди аэроплана, похожего на этажерку, взялся за управление.

Два механика расположились по бокам. Отцеплен канат, удерживающий тележку, груз-противовес, находившийся у вершины пилона, пошел вниз, а аэроплан устремился вдоль рельса вперед. Выскочила из-под него роликовая тележка, и почти на самом, конце рельса «Райт» сорвался с места и взмыл вверх.

– Ура!!! Уррра! Ура! – тысячеголосо громыхнул ипподром, выражая восторг и энтузиазм всех собравшихся.

Аэроплан Попова уходил в небо – все выше и выше.

Духовой оркестр, разместившийся на большой трибуне, грянул русский государственный гимн. Офицеры и генералы взяли под козырек. Штатские обнажили головы. Дамы замахали зонтиками.

«Это была самая торжественная минута! – отмечал на следующий день репортер «Петербургского листка». – Русский авиатор побеждает воздушную стихию».

Взволнованно писал об этом моменте Иларион Кривенко:

«В ушах еще гремят победные фанфары... Он полетел последним, когда время состязаний кончилось, когда самый чудесный полет в мире не мог дать ему ни „официальной” славы, ни приза. Летел он потому, что вся публика, толпившаяся на трибунах, за решеткой и за забором, ждала взлета своего русского летуна. Ждала, несмотря на поздний час, на усталость и на пессимистические предсказания „знатоков”. Свой, русский, не иностранец, он поднялся высоко над лесом и, плавно рассекая воздух, несся над толпой, неистовствовавшей от восторга».

Попов описывал один круг за другим, время от времени делая крутые виражи.

Ипподром бушевал. Энтузиазм публики превзошел все ранее виденное.

Вдруг раздался шум мотора, и откуда ни возьмись наперерез Попову – Эдмонд на своем «Фармане». Он пересек скаковое поле, сделал вираж и эффектно приземлился в самом центре, в свою очередь сорвав аплодисменты.

Разумеется, посыпались недоуменные вопросы:

– Где он был? Куда летал и зачем? И почему так долго?

А произошло с лихим французом вот что.

Направившись к островам, Эдмонд вскоре заметил, что у его аэроплана лопнул трос рулевого управления и что руль плохо ему повинуется. Ничего другого не оставалось, как немедленно спуститься. Эдмонд направил аппарат к первой попавшейся ему на глаза открытой площадке и приземлился, едва не угодив в канаву. Его тут же окружила толпа любопытных.

С большим интересом осматривали они странную птицу и того, кто вылез из нее. Пытались выяснить у летуна, не нуждается ли он в их помощи, но тот ни слова не понимал по-русски, как и они по-французски. Жесты и дружелюбные улыбки, однако, достаточно красноречиво свидетельствовали о самых добрых намерениях этих людей и готовности сделать все, о чем мог бы попросить их чужестранец, упавший с неба. Кое-как Эдмонд сумел растолковать им, чтобы они вызвали с ипподрома механиков. Два молодых человека бегом бросились туда.

Эдмонд закурил папиросу и стал ждать. Жестами он старался объяснить, где у него случилась поломка, разрешил наиболее любопытным не только осмотреть аэроплан вблизи, но и потрогать его.

Окружившие пилота люди (по-видимому, это были крестьяне) покачивали головами:

– Подумать только, тяжелей коровы, а летает! И как это его воздух держит? Ну и времена настали. Человек-то, глянь, с птицей надумал сравняться.

Вскоре вслед за двумя посланцами появились механики. Они тут же взялись за дело.

– Очень нежелательно было бы разбирать аэроплан, – сказал им Эдмонд. – Попробуйте сделать все, что нужно, на месте. Мне хочется вернуться на ипподром по воздуху, а не по земле.

И Эдмонд пошел подыскивать площадку, с которой можно было бы взлететь. Кочки, канавы, рытвины... Утешительного было мало. Но француз отличался настойчивостью, да и риска не боялся. Когда он был автомобильным гонщиком, ему приходилось рисковать постоянно.

Вернувшись к аэроплану, Эдмонд сказал механикам:

– Что будет, то будет. Попытаюсь взлететь. Чините, друзья, аппарат, да поскорее. Моя отлучка с аэродрома и так слишком затянулась.

Как Эдмонду удалось взлететь среди кочек и рытвин, никто не мог объяснить. Надо думать, это потребовало от пилота немалого умения и твердости характера. К «стартовой черте» его аэроплан бережно принесли на своих руках крестьяне, чем привели француза в восторг.

Аплодисменты, которыми публика встретила возвращение Эдмонда из «таинственного» вояжа, были вполне заслуженными.

А Попов продолжал свой полет, и внимание зрителей с Эдмонда снова переключилось на него.

Аэроплан русского авиатора описал четырнадцать кругов, пролетев двадцать пять верст, и продержался в воздухе двадцать пять минут пятьдесят девять секунд.

Когда «Райт» спустился за сараями, к нему устремились члены жюри, офицеры-воздухоплаватели, друзья Николая Евграфовича. Они наперебой поздравляли его с победой, а потом под аккомпанемент громовой овации зрителей подхватили на руки и стали качать.

– Русскому летуну, покорителю воздуха – слава!

И мощное троекратное «Слава, слава, слава!» прокатилось по ипподрому из конца в конец, пока счастливый, улыбающийся авиатор взлетал над головами восторженных почитателей. Повторилось то, что было в Канне.

Когда его ноги вновь коснулись земли, один из членов жюри предложил:

– Николай Евграфович, а не согласились бы вы пройти перед самыми трибунами, как надлежит триумфатору? Публика так жаждет увидеть вблизи своего, российского летуна. А?

– Да что вы! – испуганно замахал руками Попов. – Ни в коем случае.

– Ну, Николай Евграфович, голубчик, ведь это было бы так здорово! Поглядите и послушайте, что делается на трибунах. Вы же первый россиянин, понимаете – первый, которого мы увидели в петербургском небе. Пусть люди посмотрят на своего героя.

Упоминание о героизме, по-видимому, окончательно вывело Попова из равновесия, и он резко, сердито отрубил:

– Нет, нет и еще раз нет! Мы не артисты. Я могу показать желающим свой аэроплан, но чтобы самому идти – ни за что! Мы тут с вами находимся не на представлении, а на соревновании. И кому суждено стать героем, еще неизвестно. Всё впереди.

Уговорить Попова совершить почетный круг не удалось.

На мачте взвился белый флаг – первый день Международной авиационной недели завершился.

Завершился большим и несомненным успехом русского авиатора.

Эдмонду полеты этого дня жюри не засчитало, так как он нарушил правила состязаний. Кроме того, решено было еще и оштрафовать его на сто франков. Моран, несмотря на блестящие полеты, также не получил зачетов, поскольку не огибал назначенных вех – установленных по бокам песчаной дорожки пилонов. Ни Винцирс, ни де Ларош подняться в воздух так и не сумели.

Общий тон петербургских газет, вышедших на следующий день, был оптимистичным. Одна из них в своем утреннем выпуске поместила интервью с Поповым, в котором Николай Евграфович, в частности, сказал:

«Я очень польщен теплым приемом, который был мне оказан вчера петербуржцами. Но, право, устроенные мне овации направлены не по адресу: их заслужил не столько я, сколько инженер-конструктор Ваниман, выручивший меня в последнюю минуту. Вчера я мог бы летать значительно дольше, но не хотелось слишком изнашивать двигатель, который мне еще так нужен будет в ближайшие дни».

«С неподдельной скромностью, – отметил корреспондент, бравший интервью, – говорит г. Попов о своих делах:

– Я только ученик. И в Россию я приехал с целью продолжать учиться. Биплан Райта – труднейший, и теперь еще мне приходится во время полета усваивать некоторые приемы управления».

Другая газета свой репортаж о первом дне состязаний озаглавила кратко, но выразительно: «Летающие люди». А начинался он несколько необычно, с долей ерничества и иронии:

«Чудо чудное, диво дивное...

Авиационная неделя началась не полетами на землю, а полетами в... воздухе.

Право, даже на Петербург не похоже.

Ведь с тремя авиаторами петербургский воздух уже сражался – с Леганье, Гюйо и Латамом. И всегда выходил победителем из борьбы, повергая их на матушку сырую землю. Даже «самого» Латама петербургский воздух оскандалил на всю Европу, заставив его вместо летания прыгать по Коломяжскому ипподрому по образу лягушачьему.

Но вчера авиаторы объединились и вчетвером на Петербург ударили разом.

Хотя одного из них, Эдмонда, наш российский воздух и сбросил с „седла”, кинув его далеко от ипподрома, на берег Черной речки, но зато трое остальных – русский летун Попов, бельгиец Христианс и француз Моран – заставили воздух капитулировать и сдавать позиции, завоеванные на „трупах” горе-летунов Леганье, Гюйо и Латама.

Это авиационное трио, к общему изумлению, летало, и летало смело и красиво.

Пришлось и Петербургу наконец уверовать, что существуют люди, умеющие летать по воздуху».

В этом, собственно, и заключался главный итог первого дня.

15

Второй день оказался менее удачным.

Перевозкой аэроплана из сарая руководил Ваниман. Он заметно волновался и ворчал на Николая Евграфовича:

– Экое у вас нетерпение. Ну куда вы рветесь, мой дорогой? Ветер такой сильный, а вы – летать! Нет, не понимаю я вас.

Но, ворча, Ваниман тем не менее не отвлекался от дела и внимательно следил за ходом перевозки «Райта», то шагая рядом, то впрягаясь в аэроплан вместе с механиками и солдатами, когда тем становилось трудно.

– Что вы скажете об этой машине? – спросил инженера один из корреспондентов, подскочив к нему.

– Аэроплан недурен, – на ходу ответил Ваниман, – но теперь мы проектируем специально для господина Попова аэроплан большей силы и скорости...

Тут Ваниман заметил, что поломался один из полозьев.

– Тьфу ты! Стой! – крикнул он, замахав руками. – Ну вот, видите, – повернулся он к Попову. – Я знал: что-нибудь да случится.

Однако поломка была не такой уж серьезной, и ее быстро устранили.

Полеты начались в половине шестого, и с первых же минут им сопутствовала неудача. Моран, едва взлетев, тут же опустился. У Попова опять закапризничал двигатель. Неподалеку от него налаживал свой аэроплан Винцирс. Когда Попов, запустив все же мотор своего «Райта», поднялся в воздух, его аппарат вдруг накренился и грохнулся оземь рядом с тем местом, где стоял аппарат Винцирса. «Райт» не смог справиться с восходящим потоком воздуха.

К счастью, и на сей раз повреждение «Райта» не было непоправимым, – у него сломались правое крыло и салазки. Но в тот день он летать уже не мог: требовался ремонт. Вслед за Поповым поломали свои аэропланы также Винцирс и Эдмонд.

«В течение семи минут, – сокрушался «Петербургский листок», – из строя были выведены три аэроплана. Даже катастрофы и те происходят у нас не так, как у всех. За границей катастрофы с аэропланами бывают в воздухе, а у нас аэропланы разбиваются на земле». Корреспондент утверждал, что поломка аэропланов Попова, Винцирса и Эдмонда произошла исключительно по вине комиссаров, которые выпускали в полет одновременно два аппарата, что ни в коем случае делать было нельзя.

В тот день летал только Христианс.

Зато третий день снова принес успех Попову.

Небо было совершенно чистым. Из леса тянуло ароматом распускающейся на деревьях листвы, первых трав и цветов.

Полковник Ильенко, один из спортивных комиссаров, дававший у судейской палатки последние распоряжения, скомандовал:

– Поднять первый номер!

На сигнальной мачте взвился вымпел с цифрой «1».

– Какой разыгрывается приз? – интересовались зрители.

– Большой приз Петербурга за длительность пребывания в воздухе.

Аэроплан Попова оторвался от рельса и пошел ввысь.

Вот как описал последовавшие за этим события репортер «Петербургского листка» в номере за 28 апреля:

«Всеобщий восторг вызвал русский летун на аэроплане братьев Райт. Тяжелы на подъем эти аппараты. Но коли заберутся в воздух, то уж летают без конца, подымаясь все выше и выше. Так было и вчера. С каждым кругом Попов летал все выше. Десять, одиннадцать кругов. Попов все летает. Наконец и счет кругам потерян. Аэроплан уже на высоте 400 метров, а он забирается все дальше.

Надоело ему летать по кругу, и Попов предпринял маленькое путешествие над Петербургом. Аэроплан ушел на высоту до пятисот метров и направился к Каменноостровскому проспекту.

...У Троицкого моста – целое событие. Моментально публика заметила аэроплан, и толпа народа задирала головы вверх, с любопытством рассматривая это странное явление.

Он кружился над городом в течение одного часа одиннадцати минут сорока одной секунды и под гром аплодисментов опустился у старта. Попова все поздравляли.

Министр императорского двора барон Фредерике и военный министр генерал Сухомлинов приветствовали русского авиатора. Молодежь качала Попова.

– Ужасно досадно, – говорил Попов, – что я должен был прекратить свой полет. Я хотел летать еще дольше и выше, но лопнул один цилиндр мотора, и я решил прекратить свое путешествие. А как приятно было летать на такой высоте!.. Если удастся исправить мотор, я полечу еще раз.

А теперь тот же незабываемый эпизод в описании другого репортера:

«Лишь по линии деревьев можно судить о высоте полета, о том, как русский летун бесстрашно несется туда, навстречу солнцу.

За ним становится трудно следить, приходится задирать голову с риском полететь на спину.

В лучах солнца на высоте 500 метров несется Попов, гораздо ниже – «Фарман», а по земле скользит «Блерио», закончивший полет.

Молчаливый и сосредоточенный в обычное время Лефевр не может сдержаться и с криком «Quel spectacle!» отчаянно махает котелком Попову.

Менее сдержанные и экспансивные кричат «браво» и рукоплещут. Напрасно – Попов все равно ничего не видит и не слышит...

«Райт» опускается. У самого старта машина вдруг изменяет летуну и, сделав резкий скачок, чуть не задев нас, стоящих у круга, грузно касается земли. Все бросаются к упавшему. И авиатор и машина целы. Оказывается, уже давно лопнул капсюль в цилиндре, и Попов последний круг летал каким-то чудом.

Его обступают тесным кольцом. Великие князья, министр двора барон Фредерике, гофмаршал Долгорукий, князь Кочубей – все стараются протискаться к Попову и пожать ему руку. Хотят качать Попова, но он ускользает.

– Нужно осмотреть машину и снова лететь. Смотрите, Христианс меня догонит!

«Райт» ставят на колеса и увозят в сарай. Попов бежит от «поклонников» и, наскоро закусив, начинает чиниться».

Однако от корреспондентов ему сбежать не удается. Они настойчиво осаждают его, просят поделиться впечатлениями от только что совершенного восхитительного полета на такой небывалой высоте. Николай Евграфович не может отказать коллегам.

– Я пошел по направлению к Петербургу, – говорит он, – пересек Невку и, «осмотрев дачи», вернулся к вам. Я видел, как меня приветствовали с Каменноостровского проспекта, где собралась толпа.

Наверху удивительно хорошо! – продолжал Попов. – Нет ветра, дышится прекрасно. Только Петербург кажется оттуда удивительно грязным. Мотор работал чудесно, лишь под конец немного изменил. Виноваты мои механики, которые недосмотрели. Придется сегодня с ними серьезно заняться. Впрочем, полет был для меня удачный. Я сегодня побил свой рекорд на длительность и высоту. Мне, правда, хотелось подняться на тысячу метров. Ну, да что делать!..

Христианс, который пока не имел конкурентов, не на шутку встревоженный новым выдающимся достижением Попова, попытался побить его рекорд. Он отправился на своем «Фармане» к Коломягам и Сестрорецку и продержался в воздухе более пятидесяти минут. Однако бельгиец на этом не успокоился. Он взлетал вновь и вновь и в течение дня налетал в общей сложности один час двадцать восемь минут тридцать восемь секунд. Христиансу и достался приз. Попов же из-за поломки салазок при посадке больше не летал и приза не получил. Зато на его счету был самый продолжительный непрерывный полет. Как заметил один из репортеров, «он (Христианс) может бить рекорд, но героем дня остается русский летун, так высоко и красиво летавший».

После окончания состязаний состоялись неофициальные полеты Хрнстианса с пассажирами, среди которых был полковник офицерской кавалерийской школы принц Наполеон Мюрат, потомок наполеоновского маршала. Тут, пожалуй, уместно будет упомянуть также о том, что президентом Международной воздухоплавательной федерации, которая курировала петербургскую авиационную неделю, являлся другой наполеонид – Бонапарт, принц Роланд.

Однако полеты с пассажирами были весьма непродолжительны и не превышали трехметровой высоты.

«До сих пор отсутствует аппарат, точно определяющий высоту полета, – писал на другой день репортер «Биржевых ведомостей». – На этом основании царственно-прекрасный полет Попова, длившийся час с четвертью, не был ему засчитан.

Попов явился героем вчерашних состязаний. Со своим «Райтом» он проделывал чудеса. Удачно летали и Моран и Христианс. Однако тот и другой померкли в лучах успеха Попова».

Николай Евграфович, поломавший при посадке салазки аэроплана, установил двигатель на свой второй аппарат и хотел снова подняться в воздух, но его иностранные коллеги и соперники решительно воспротивились. Они доказывали жюри, что летать можно только на одном аппарате и что перейти на второй допустимо лишь в том случае, когда первый разбит вдребезги.

«В пылу соперничества, – не без ехидства заметил по этому поводу один из репортеров, – милые французы забыли, что в этом случае обыкновенно и авиаторы разбиваются „вдребезги”».

Попов тоже не считал аргументацию своих соперников убедительной, но иностранцы настаивали на своем.

– Господа, – пытался урезонить их Николай Евграфович, – вы же прекрасно знаете, что регулямин[10] состязаний не выносит за черту дозволенного подобные варианты. Почему же вы не желаете с этим считаться?

– Потому что вы, господин Попов, – не выдержал Христианс, – стараетесь правдами и неправдами перехватить все призы, и, естественно, нас не устраивает такое положение вещей. Никто не может быть поставлен в особые условия, даже если сие и не оговорено в регулямине.

– Но если каждый, не согласуясь с ним, будет действовать по-своему, начнутся хаос и анархия.

– Вы можете говорить что угодно, но мы ни при каких обстоятельствах не допустим ущемления наших интересов.

– Если вы, господа, свои интересы ставите выше той благородной цели, которая должна руководить всеми нами, то нам не по пути.

Попов подозвал присутствовавшего при этой перепалке редактора газеты «L'Auto» Жоржа Лефевра и сделал ему, как представителю специального автомобильно-авиационного издания, имеющего большой авторитет, категорическое заявление о том, что его терпению пришел конец.

– В такой обстановке честная спортивная борьба становится невозможной, – сказал он. – Мне остается лишь одно: упаковать свои аэропланы и уехать.

Приближался вечер. Страсти постепенно угасли. В девять часов полеты были официально закончены.

Попов отправился к себе на дачу, чтобы немного передохнуть. По дороге он встретил одного из устроителей состязаний, и тот, что называется, огорошил Николая Евграфовича:

– Вы знаете, по всей вероятности, высота вам все-таки засчитана не будет, господин Попов...

– Как же так? Почему вы позволяете себе столь неуклюжие шутки?

– Я не шучу и прошу вас выбирать выражения поаккуратнее.

Попов разволновался. Человек, достоинством которого были спокойствие и выдержка, столь необходимые покорителю воздуха, случалось, выходил из себя при соприкосновении с некоторыми сугубо земными делами.

– Но кто же, собственно, тут распоряжается, хотелось бы мне знать? – сердито сказал Николай Евграфович. – Главный судья полковник Ильенко заявил, что я могу лететь на высоту, а теперь мне говорят, что это – «не считается». Кому же в таком случае верить?

В это время подошел сам полковник Ильенко. Николай Евграфович обратился к нему.

– Ну что ж, – решил тот, – поскольку возникли определенные разногласия между устроителями и судьями, вопрос будет передан на рассмотрение жюри.

Как бы там ни было, итоги третьего дня авиационной недели порадовали петербуржцев: Попов достиг на своем аэроплане небывалой высоты, Христианс совершил полеты над морем и с пассажирами, Моран демонстрировал в полете такие «фокусы», что у зрителей дух захватывало.

А Винцирс... «Винцирс, – как писал о том репортер «Биржевых ведомостей», – ходил по полю и от злости кусал губы». Баронесса де Ларош по-прежнему блистала разнообразием парижских туалетов, но от земли так ни разу и не оторвалась. Карикатуристы столичных газет взяли ее под свою «дружескую опеку» до самого конца состязаний.

16

Интерес петербуржцев к событиям на Коломяжском ипподроме нарастал. Буквально весь город, от мала до велика, жил ими.

Газеты печатали извещения:

«С целью осведомления публики о состоянии погоды и возможности совершать полеты авиационный комитет получил разрешение на установку двух сигнальных столбов: первого – на Кронверкском проспекте, у Троицкого моста, второго – на Марсовом поле, против Троицкого моста. На этих столбах будут выставлены сигналы с извещениями публики на случай отмены полетов, равно как и в дни, когда назначенные полеты отменяться не будут».

«Ввиду большого количества желающих осматривать летательные аппараты для осмотра их установлено время с десяти до двенадцати часов ежедневно. Плата за вход на аэродром (со стороны Ланского шоссе) 50 копеек».

Четвертый день состязаний вновь оказался удачным для его участников. И погода опять выдалась хорошая. Было тепло, безоблачно.

Попов конечно же не покинул «поля боя» – Коломяжского ипподрома – и вновь вступил в поединок с Христиансом на продолжительность полета без спуска. Для остальных участников тот и другой были вне зоны досягаемости.

Борьба разгорелась упорнейшая. Да и приз, ожидавший победителя, выглядел весьма внушительно – шесть с половиной тысяч рублей.

Правда, «Райт» Попова снова закапризничал когда уже был назначен его взлет. Неунывающий веселый Ваниман битый час провозился с мотором. За это время Христианс успел подняться, опуститься и взлететь еще раз, а Попов все никак не мог стартовать.

– И так всегда! – сокрушался Николай Евграфович. – Утром мотор еще работал, а сейчас замер в параличе. Прямо ужасно.

– Да зачем же вы связались с этой дрянью? – подала голос энергичная дама, волновавшаяся больше самого летателя. – Ведь ваши аэропланы – форменная рухлядь.

– Зачем – спрашиваете вы? Но вы, я полагаю, сами знаете, зачем и почему...

Однако уклончивый ответ Попова явно не был понят его почитательницей.

– Мадам, – негромко пояснил ей один из друзей Николая Евграфовича, – господин Попов связан контрактом с фирмой, владеющей райтовскими аэропланами. Он не может с ними расстаться и ввиду отсутствия необходимых средств принужден терпеть. Сам господин Попов, замечу я вам, молчит. Но среди его друзей все сильнее назревает желание обратиться к обществу, к правительству с просьбой помочь русскому летуну и дать ему средства выйти из кабалы.

– Вот именно! – неожиданно вмешался в разговор Ваниман, и улыбчивое лицо его стало строгим. – Обратите внимание, господа: Христианс летит когда хочет, он выбирает и время и место, а мы сидим здесь в полном бессилии и упускаем драгоценное время. То, что «Фарман» выполняет с прохладцей, Попов принужден делать разом, без остановки и отдыха. Это ужасно. Нужно ему помочь.

Шли томительные минуты тревожного ожидания.

Публика волновалась: неужели ее любимец так и останется на земле?

Снова появился расстроенный невезением друга Ваниман.

Около семи часов вечера «Райт» все же подчинился людям, и Попов немедленно взлетел.

Он быстро набрал высоту, достиг более трехсот метров и начал кружить над летным полем.

Моран не мог равнодушно видеть это: спортивный азарт звал его в небо. Получив официальное разрешение на полет, он стартовал и начал набирать высоту.

Но до Попова ни ему, ни Христиансу было не добраться.

«В это время, – живописал на следующий день один из корреспондентов в «Петербургском листке», – на небосклоне блестят последние лучи заходящего солнца. Все три аэроплана отражают на себе их золотистый сеет, и, упоенные своей красотой и величием, они смело рассекают воздух по всем направлениям. Трудно описать величие и красоту этой картины. Можно смело сказать, что такого зрелища не видели даже авиационные недели в западных государствах».

Другой репортер, сравнивая между собою трех участников этого группового полета, без колебаний отдавал предпочтение Попову и Морану, адресуя Христиансу не слишком лестные слова: «Вот авиатор, ничуть вас не захватывающий, настоящий ремесленник».

«Попов и Моран, – продолжал тот же репортер, – каждый по-своему художник любимого дела. Попов – крупный мастер широкого захвата, широких порывов. Моран – тонкий акварелист. В самом деле, он как никогда изумлял публику своей подкупающей акробатикой. Такого обманщика свет не видел. Падает книзу – вот-вот разобьется. Вчуже невольно замирает сердце. А он, разбойник, как ни в чем не бывало, точно на груди невидимой волны, взлетает кверху и мчится – то прямо стрелой, то капризными, крутыми зигзагами».

Но все же Моран не выдерживает соревнования и сдается первым, направив свой аэроплан к земле.

Поединок между Христиансом и Поповым продолжается.

Потом начинает снижаться и Христианс. А Попов все парит и парит на огромной (по тем временам, разумеется) высоте, вызывая восхищение зрителей, переходящее в бурю восторга.

«Все с волнением следили за ним, – отмечал репортер, – всем хотелось увидеть его торжество. Всем, начиная с министров и кончая официантом ресторана. И в этом было что-то в высшей степени симпатичное и трогательное».

«Там, в кругу, высокопоставленные особы, не отрываясь от биноклей, следят за орлиным полетом Попова. А здесь, в ресторане, лакей, меняя ваши тарелки, смотрит поверх крыши и жадно прислушивается к жужжанию мотора.

– Летит наш Попов, летит!..

И на лице довольная, доброжелательная улыбка».

Уже стемнело, а неугомонный «Райт» продолжает кружить над ипподромом. Моментально весь лес вокруг озаряется светом зажженных факелов. На деревьях также появляются огни. Зрители кричат «ура». «Толпа положительно захлебывается от энтузиазма и бешеного восторга», – фиксирует репортер.

«В лесу за аэродромом горит сплошной костер факелов, зажженных в честь русского летуна Попова, – вторит ему другой. – Они горят в честь победы и триумфа смелости. Небо чисто. Давно все противники уступили место триумфатору, который, как громадная сказочная птица, все несется высоко над землей, на завоевание нашей славы.

С трепетом следишь за его полетом, волнуешься при каждом крутом повороте, страшишься за его жизнь, но упрямо повторяешь – победа!..

Кажется, что не будет конца этому полету.

Уже отмечена победа, уже лихорадка ожидания сменилась восторгом, а мотор все гудит и гудит над головами».

«Толпа прорывается на аэродром, – читаем в еще одном репортаже, – и начинается настоящее шествие с факелами в руках.

Картина величественная. Пора наконец и спуститься. Попов уже летает два часа пять минут. Уже сигнальный флаг опущен и полеты официально закончены. Но Попов не знает предела.

И спустился он только благодаря тому, что ему не хватило бензина».

Тут репортер не совсем прав. Бензин был, но неожиданно отказал двигатель. Перестали работать винты, пришлось снижаться, и аэроплан клюнул носом о землю около забора. Но все обошлось благополучно.

Чтобы представить себе, что творилось потом, снова предоставим слово очевидцам и приведем фрагменты из двух репортажей.

«Попова едва „спасли” от рук обезумевшей толпы.

– Качать, качать! – кричали со всех сторон.

И публика приступом берет Попова.

– Господа, я страшно устал, – умоляет Попов. – Оставьте меня.

– Цепь! Цепь!

Вокруг Попова делается цепь, и так его доводят до ангаров. Но и здесь собралась толпа, которая потребовала, чтобы Попов вышел к ней.

Едва удалось ему скрыться в соседнем ангаре.

Так закончился вчерашний триумфальный день русского летуна Н. Е. Попова.

Еще десять минут – и Попов побил бы мировой рекорд (два часа семнадцать минут. – В. С.) продолжительности полета на «Райте», установленный Уилбером Райтом.

Вчера Попов отбил у Христианса два приза: за ежедневную продолжительность полета и за продолжительность полета без спуска.

Кроме того, по общей продолжительности полета за всю неделю он уже теперь занял первое место» («Петербургский листок»).

«Толпа, прорвавшая изгородь и ускользнувшая от напора полиции, окружает место спуска, теснит Попова, хочет качать и гонит перед собой в неудержимом желании хотя бы прикоснуться к своему герою. Попов бежит – он спасается в сарай, но и туда за ним врывается людская волна и захлестывает его. Кто-то требует слова и просит освободить победителя, дав ему отдохнуть и оправиться. Надо отдать справедливость: толпа покорно разошлась, как море в час отлива. Не понадобилось ни вмешательства полиции, ни вторичной просьбы друзей.

В углу сарая, окруженный близкими, стоит Попов, жмет руки и как-то недоумевающе принимает поздравления.

– Ну что вы, голубчик, – слышится его голос. – Я бы еще летал, если бы не мотор, который остановился так неожиданно. Я хоть сейчас готов к новому взлету.

– Но вы устали.

– Ничуть. Хотите, полетим вместе...

Но раздаются протестующие голоса. Попова ласково берут под руки и уговаривают не безумствовать.

– Довольно на сегодня. Мы и так волновались за вас достаточно.

– Пора на отдых, завтра идем осматривать путь для полета к Кронштадту и Петергофу. Спокойной ночи.

Уходят последние гости, механики спешно заканчивают ночной туалет „Райта”, и сарай пустеет» («Новое время»).

«Петербургская газета» на следующий день писала в статье, озаглавленной «Триумф Н. Е. Попова»: «Вчерашний блестящий полет укрепил за ним славу первого русского летуна».

Да, триумф Николая Евграфовича давал ему полное право на столь высокую оценку. Газеты по справедливости воздавали ему должное.

Однако из поля зрения наблюдательных журналистов не ускользнуло и то, что обычно именуется обратной стороной медали.

Так, автор сердитой статьи «Аэролавочки», подписавшийся псевдонимом «Пчела», рассказал в «Петербургском листке» о том, как содержатель меняльной конторы в Одессе Ксидиас поймал в свои кабальные сети Михаила Ефимова.

«И г. Ефимов – не единственная жертва их (предпринимателей. – В. С.) ненасытных аппетитов, – писал этот журналист. – Та же история повторилась с г. Поповым, которому французская компания всучила две машины Райта старой конструкции и обязала под страхом крупной неустойки летать только на аппаратах ее фабрики.

А аппараты эти таковы, что рискуешь на них ежеминутно жизнью.

Легко представить себе положение Ефимова и Попова.

Летают они не хуже своих иностранных коллег, между тем каждый их шаг подлежит контролю монополистов, образовавших род треста.

Какие бы выгодные условия Ефимову и Попову ни предложили в России, они должны ответить отказом.

Почему?

Это нарушает интересы господ монополистов...

Вот оборотная сторона авиации, которой так увлекается публика.

На одного истинного спортсмена-пилота насчитывается добрый десяток профессионалов, которые занимаются авиацией исключительно ради заработка. Да и эти профессионалы закабалены условиями и зависят всецело от воротил аэролавочек, наживающих на них сотни тысяч».

Факт появления этой статьи достаточно красноречив. Он убедительно свидетельствует о том, что праздничное возбуждение, вызванное авиационной неделей, не смогло заглушить критические голоса людей, трезво оценивавших соотношение света и тени.

А вот какое трогательное и тоже достаточно выразительное письмо читателей, подписавшихся инициалами Б. и Ю. Д., опубликовало «Новое время».

«Милостивый господин редактор!

Очень прошу Вас не отказать мне в помещении следующих строк. Теперь, когда не только весь Петербург, но и вся Россия со страстным волнением следит за полетами авиаторов на Коломяжском ипподроме, обсуждает и сравнивает достоинства и недостатки летательных аппаратов, всем кидается в глаза несовершенство аппарата, на котором летает наш русский летун Н. Е. Попов. Когда смотришь на смелые попытки авиаторов завоевать царство воздуха, то невольно делается жутко за каждого летуна, боишься за его жизнь, вверенную такой хрупкой машине, будь то даже наиболее усовершенствованный «Фарман» с прекрасным мотором «Гном». Попов же, связанный контрактом с фирмой «Райт», каждую секунду своего победоносного пребывания на воздухе больше всех рискует своей жизнью. Его горячо любят не только его друзья. К нему многотысячная толпа относится бережно, нежно и чутко. Не одна зеленая восторженная молодежь зажигает факелы в честь его. Остается ли сомнение в том, что русские чутко помогут ему выйти из кабалы контракта еще быстрее, нежели помогли немцы своему Цеппелину соорудить новый воздушный корабль вместо потерпевшего аварию; что русские поднесут своему родному летуну новый, усовершенствованный и менее опасный для жизни аппарат.

Мне пришло в голову, что, быть может, это письмо будет почему-либо неприятно Н. Е. Попову? Но что же плохого в том, что очарованные слушатели хотят поднести талантливому скрипачу лучшую скрипку, найдя его старую недостаточно прекрасной для него?

И я решаюсь просить Вас, милостивый государь, не отказать поместить мое письмо, открыть подписку на сооружение нового усовершенствованного аппарата для поднесения его нашему летуну Н. Е. Попову, а также принять на это дело нашу скромную лепту – 10 рублей, которые при сем препровождаю.

Очень прошу другие газеты перепечатать».

Призыв был подхвачен, и сбор средств на новый аппарат для Попова принял широкий размах. Особенно способствовали ему события, разыгравшиеся на Коломяжском ипподроме в последующие дни.

17

Трепетали флаги на мачтах. Дул сильный ветер – заклятый враг авиаторов. Иностранцы подниматься в воздух не собирались. Они сидели в сараях у своих машин и лишь недоуменно пожимали плечами, когда их кто-нибудь спрашивал:

– Ну и как, летим?

«Вообще среди них что-то неладное, – заметили «Биржевые ведомости». – Единственный Попов между ними – чистый спортсмен. Остальные – дельцы, гешефтмахеры. Многое заранее предусмотрено, заранее распределено. Попов для них человек чужой расы, и сам чужой. Они его не считают своим. И слава богу!»

Попов и вправду имел мало общего с теми искателями славы и денег, которые собрались в российской столице памятной весной девятьсот десятого года. Русский летун своими блестящими успехами возбуждал в них только черную зависть и острое недовольство, хотя не признавать эти успехи они не могли.

А ветер не унимался, затишья не предвиделось. Стоит ли, однако, из-за этого сидеть сложа руки? Николай Евграфович решил, несмотря ни на что, подняться в воздух.

Мотор капризного «Райта» на сей раз удалось завести быстро. Аэроплан скользнул по рельсу и. приветствуемый громкими возгласами зрителей, полетел мимо трибун, огибая их по кругу, похожий на гигантскую стрекозу, сильно раскачиваемую ветром.

– Добром это не кончится! – сокрушался Ваниман, хотя в душе он и гордился своим другом, его бесстрашием. Но на этот раз предчувствие не обмануло инженера.

Сотрясаясь, как в судорогах, «Райт» в конце второй минуты полета упал за сараями с двенадцатиметровой высоты. Туда немедленно устремились авиаторы, судьи, офицеры.

– Что с Поповым? Все ли благополучно? Цел ли он?

– Аэроплан разбился. Попов ранен!

На счастье, для пилота все обошлось и на этот раз без серьезных последствий, хотя он не без труда выбрался из-под искалеченного аэроплана.

«Армия фотографов бросилась жадно снимать калеку, надолго выбывшего из строя, – фиксировал репортер, имея в виду аэроплан. – Печальное зрелище. Но Попов спокоен. На его худощавом лице, закопченном, обветренном, не прочесть ничего. Оно бесстрастно. А через круг бежит с сумкою фельдшер... Но его отсылают назад. Солдаты бросились помогать переносить изувеченный аппарат».

Зрители, окружившие Попова и его разбитый «Райт», начали расхватывать осколки деревянных частей – «на память».

К Николаю Евграфовичу подошел граф С. Ю. Витте, который в тот день прибыл на ипподром в числе других сановников.

– Сегодняшняя неудача, – сказал графу Витте Попов, – произошла исключительно по моей вине. Я не послушал добрых советов и недооценил силу ветра. Вот и поплатился. Но это ничего. Через час-другой будет приведен в порядок второй аппарат, и я снова полечу. Правда, на нем мне еще ни разу не приходилось подниматься в воздух, но все-таки я не теряю надежды на успех.

Однако иностранцы взбунтовались против такого намерения русского летуна. Они заявили, что не будут летать, если Попову после взлета на другом, исправном «Райте» будет зачтено время, которое он пролетал на первом аэроплане, для получения приза за совокупность полетов в течение всей недели.

– Одно из двух, – настаивал от имени всех своих коллег Христианс, – или пусть господин Попов исправит поломанный аппарат и снова летает на нем, или же пусть летает на новом, но тогда все предыдущие его полеты не будут засчитаны. Он должен заново ставить все свои рекорды на получение призов.

Члены жюри и сам Николай Евграфович категорически возражали против такого требования, однако судьи к их мнению не прислушались и приняли решение, отвечавшее требованиям иностранцев.

Христианс, Моран и Эдмонд сразу же направились к своим аэропланам и, воспользовавшись тем, что ветер начал стихать, поднялись в воздух. Но летали они недолго – в общей сложности не более двадцати минут. Публика была разочарована, в том числе и высокие сановники, ожидавшие гораздо большего. Забастовка иностранных участников авиационной недели стала главной сенсацией дня.

«Цель ее, – писала одна из столичных газет, – не дать Попову возможности остаться победителем...

Оказывается, все иностранные летуны, приехавшие на авиационную неделю, составляют одну группу, антрепренером которой состоит Христианс. Все остальные беспрекословно слушаются его приказаний и слепо ему повинуются, как „директору труппы”».

Демарш-забастовка Христианса и К° переполошила организаторов и распорядителей состязаний.

«Русские члены жюри были глубоко возмущены проделкою иностранных летунов, – отмечал на своих страницах «Петербургский листок». – Это шантаж!.. Это мошенничество!.. Это верх нахальства!.. – раздавались негодующие возгласы у сараев и в центре ипподрома по адресу забастовщиков. Попов, не обращая внимания на забастовку „коллег”, продолжал подготовлять свой второй „Райт” к полету.

В общей массе публика отнеслась к забастовке спокойно и скорее насмешливо, чем раздраженно. Однако не обошлось без инцидента между сторонниками Попова и франко-бельгийских забастовщиков. Весьма крупный разговор произошел между одним отставным генералом, одетым в штатское, и одним полковником, носящим французскую фамилию. Говорят, что следствием может быть дуэль, так как противники обменялись на французском языке довольно сильными комплиментами».

Чтобы полнее и как можно объективнее обрисовать обстановку, сложившуюся на пятый день соревнований из-за демарша иностранных участников, процитируем еще одну столичную газету:

«Как нарочно, на день забастовки летунов явилось громадное количество публики. Такой массы зрителей еще не было.

Христианс и его авиационная труппа упрямо стояли на своем:

– Если Попов полетит на втором аэроплане, мы не будем летать.

Русские авиаспортсмены тоже стояли на своем:

– Нет, Попов полетит... И другие авиаторы должны лететь.

– Ни за что! – резал и скандировал Христианс.

– Не полетим, – пищал Моран и размахивал руками Эдмонд.

Одна только баронесса де Ларош держалась в стороне от забастовщиков:

– Это мужское дело, не мое...

А время шло. Забастовка длилась уже три часа. Солнце начало садиться, озаряя ипподром багровым румянцем.

В восемь часов вечера аэросудьи решили уступить упрямым авиаторам:

– Ну, хорошо... Попов будет летать вне конкурса.

– Пускай себе летает. А мы полетим только на призы, – ответили Христианс и Моран.

Перемирие было заключено. Авиаторы вернулись к своим аэропланам».

Однако репортер не удовлетворился сказанным и снабдил корреспонденцию постскриптумом, весьма важным для понимания вспыхнувшего конфликта.

«Ни в правилах петербургской недели, – говорилось в приписке, – ни в правилах французских авиационных недель не было написано, что при новом аппарате надо начинать новый счет числа минут полета. Заведующий ипподромом полковник Ильенко показал правила Христиансу.

– Ну-с, скажите, где говорится, что нельзя летать на втором аэроплане? – торжественно вручил полковник Ильенко книжку правил бастующим авиаторам.

Те вертели книжку и так и этак. Но нужного для них правила не нашли.

– А все-таки мы не полетим! – кричит со злостью Христианс и бежит в свой сарай. За ним бегут его компаньоны. В сарае они совещаются... Более часа бегали они так. Им тыкали в лицо правилами, а они не хотели признавать».

И не признали, поставив устроителей авиационной недели в очень щекотливое положение, меж двух огней: уступить, поддаться шантажу или понести колоссальную денежную неустойку в случае досрочного прекращения состязаний. А может, есть какой-нибудь третий вариант?..

30 апреля, на шестой день состязаний, полетов не было: их отменили.

Попова на ипподроме ко времени начала полетов не оказалось. Он уехал в город, ибо чувствовал себя не совсем здоровым. После вчерашнего падения он жаловался на боли в груди, и хотя никаких повреждений у него не обнаружили, сотрясение, по-видимому, не прошло даром.

Зарубежные участники состязаний наотрез отказались летать, несмотря на весьма настоятельные просьбы устроителей недели.

– При таком ветре летать? – махал своими маленькими ручками Эдмонд. – Нет уж, благодарю покорно.

– Я не Попов и рисковать своей жизнью и аппаратом не хочу, – капризничал Христианс. – Пускай Попов летает: ему все нипочем, – иронизировал он. – Один аппарат разобьет – на другой сядет. А я себе такой роскоши позволить не могу.

Но сколько бы ни иронизировал Христианс, сколько бы ни осторожничал, ни ему, ни Эдмонду, ни Морану, ни Винцирсу, ни тем более «нелетающей летунье» баронессе де Ларош, которая за все время состязаний так ни разу и не смогла продемонстрировать свое пилотское искусство, не угнаться было за славой русского авиатора.

«Русский летун Н. Е. Попов, – писала 1 мая «Петербургская газета», – быстро сделался общим любимцем.

Попов выделяется своей неустрашимостью. Риск третьего дня, к счастью, обошелся для него только поломкой аэроплана.

Вчера по местам, а затем и по кругу ходил лист сбора на приобретение русскому летуну нового аэроплана.

За один день цифра сбора приблизилась к двум тысячам рублей. Это уже одно говорит, какое уважение питают петербуржцы к русскому летателю – победителю воздуха».

Драма и комедия, трагедия и фарс, героическое и смешное частенько ходят рядом. „C'est la vie”, – говорят французы. Такова жизнь. И они правы.

Трагикомическую историю поведал на своих страницах «Петербургский листок».

Рабочий из крестьян Василий Евстафьев, проживавший в доме № 3 по Мясной улице, так увлекся воздухоплаванием, что не пропускал ни одного дня, чтобы не побывать на Коломяжском ипподроме.

– Люди – птицы! Подумать только! Да что там птицы, люди быстрее их летают! – захлебывался он от восторга, делясь впечатлениями со знакомыми и незнакомыми.

Авария с аэропланом Попова подействовала на него удручающе. Он вернулся домой поздно вечером и всю ночь метался, бредил, вскакивал с кровати.

Утром купил поскорее газету.

– Ура, жив и невредим! – радостно возвестил он домочадцам, вбежав в комнату с газетой в руках.

Желая поделиться с близкими подробностями катастрофы, Евстафьев сел на подоконник раскрытого окна и начал читать газету, медленно и восторженно. Потом остановился, словно чем-то ошеломленный, глаза его лихорадочно заблестели, а лицо побледнело.

– Ах, до чего же хорошо Попов и Моран летают! – воскликнул он. – Они выделывают в воздухе такие комедии, что на душе страшно становится. Такие комедии, что вы и представить не можете. Вот я сейчас покажу!..

С этими словами Евстафьев вскочил на подоконник и, разведя руки, точно крылья, «выпорхнул» с четвертого этажа, прежде чем родные спохватились, прямо на мостовую...

Изуродованный труп несчастного был доставлен в покойницкую Петропавловской больницы.

Не его ли, этого безвестного Василия Евстафьева, следует считать первой жертвой русской авиации?..

Жюри состязаний, считая решение судей, поддавшихся шантажу со стороны Христианса и его компании, неверным и несправедливым, срочно запросило по телеграфу Париж, Международную спортивную комиссию, насколько правомерно такое решение.

К началу седьмого дня состязаний из Парижа пришел ответ, который гласил:

«Время может засчитываться при полетах на нескольких аппаратах, если: 1) контракты заключены с пилотами, а не на определенные аэропланы, и 2) если не существует в данном случае специальной оговорки».

Друзья и бесчисленные поклонники Попова ликовали: иностранцы-забастовщики остались с носом и были посрамлены. Им пришлось выслушивать немало колкостей и едких замечаний в свой адрес. На Международную спортивную комиссию жаловаться было некому. Хлопнуть же дверью и покинуть Петербург досрочно они все-таки не рискнули: удерживал манящий блеск золотого тельца.

Волей-неволей пришлось смириться с полученной оплеухой и проглотить столь горькую для их самолюбия пилюлю.

18

«День фатальных неудач, крушений, поломок и едва ли не катастроф» – так охарактеризовали седьмой день авиационной недели «Биржевые ведомости».

«Первое мая – самый несчастный день авиационной недели», – констатировал «Петербургский листок».

Увы, это было и в самом деле так.

Как только у «Райта» заработал мотор, публика заволновалась.

– Попов полетит! – раздались голоса.

Зрители уже предвкушали красоту его полета, но...

Не успел Попов подняться в воздух, пролететь один раз над трибунами, как его аэроплан начал «корчиться в судорогах».

«Опасность громадная, – отмечал один из репортеров. – Попов, играя с жизнью, продолжает полет. Аппарат кувырком летит вниз. Сплющивается, разламывается. Все так и ахнули!.. Полубольной, ушибленный позавчерашним падением, и – опять новая неудача!

Но Попов, беспечный, улыбающийся, выкарабкивается из-под обломков и, снимая теперь уже бесполезный войлочный шлем, как ни в чем не бывало направляется к баракам.

Разве не заклятие? На днях погиб один аппарат, сегодня искалечен другой. Ах, если бы скорее собрать ему денег на новый!»

Когда Попов, уцелевший каким-то чудом, выбрался из-под обломков своего аппарата, к нему подбежали солдаты и быстро утащили на салазках остатки разбитого вдребезги «Райта» к сараю, очистив от них площадку поля у трибун. Позже выяснилось, что в аэроплане Попова еще во время полета сорвалась проволочная оттяжка, посредством которой придавалась крыльям кривизна. Это-то и послужило причиной гибели аппарата.

«Так печально закончил свои состязания наш русский летун Н. Е. Попов», – сокрушался на другой день «Петербургский листок».

А вскоре после катастрофы «Райта» почти на том же месте упал со своим аппаратом Винцирс. К счастью, он тоже не получил тяжких увечий, а ремонт его аэроплана был делом нескольких часов.

Третьим пострадал Моран, который упал при посадке.

Потом вперемежку летали Эдмонд и Христианс, причем Эдмонд возил двух пассажиров – княжну Долгорукую и... баронессу де Ларош, которая уже отчаялась летать сама. (Кстати, впоследствии Софья Долгорукая станет одной из первых русских военных летчиц и примет участие в первой мировой войне.)

«Но после пережитого это уже никого не интересовало, – вздыхал репортер «Биржевых ведомостей». – Измученные нервы притупились воспринимать ремесленные полеты».

Не избежали, однако, аварий и другие, а именно – Христианс и де Ларош при попытке взлететь.

«Разбиты пять аэропланов, – писал «Петербургский листок». – Три человека получили легкие повреждения. К счастью, все авиаторы остались невредимыми.

Теперь Н. Е. Попов окончательно выбыл из строя, так как вчера сломал свой второй аэроплан, а баронесса де Ларош... отцвела, не успев расцвесть: она также сломала свой аэроплан».

Любопытно, что в тот же день, 1 мая, проходили полеты в германском городе Иоганнистале, и там также случилось несколько катастроф, причем двое участников полетов получили серьезные ранения.

Последний день петербургской недели уже большого интереса не представлял.

«Пока еще живы были „райты” Н. Е. Попова, – резонно замечал «Петербургский листок», – были настоящие состязания авиаторов. Попов был серьезный соперник, и призы давались не так-то легко. Христианс много трудился, чтобы отбить у Попова призы. Он пускал в ход все свое искусство, все свое уменье.

Но лишь только Попов вышел из строя, остальные авиаторы также почили на лаврах.

Да и зачем, спрашивается, им летать, зачем им трудиться и рисковать жизнью, когда главного соперника уже нет, а распределение призов теперь можно считать вполне выяснившимся.

Попова нет, у Винцирса аэроплан испорчен, баронесса де Ларош только по имени авиатор.

Остались три авиатора: Христианс, Эдмонд и Моран.

Но... они люди «свои» и вредить друг другу не станут.

И в результате получилось печальное явление:

– Захочу – полечу, захочу – буду сидеть в ангаре.

Никаких контрактов об обязательных полетах у организаторов не было».

Подошло время размышлений и выводов, время подведения итогов.

На проведение недели устроители затратили 106 тысяч рублей. Затраты полностью компенсировались: сборы с публики, приобретавшей билеты на ипподром, составили 120 тысяч рублей.

«Сумма более чем приличная, – замечал по этому поводу «Петербургский листок». – Ее бы хватило на покупку нескольких аэропланов и содержание нескольких авиаторов, которые обучали бы новых авиаторов, дали бы России нескольких Поповых.

Но... до этого еще наша публика не дошла. И то, что платит за зрелища, она не даст на научные цели.

И очень жаль.

Ведь на эти деньги можно бы наблюдать полеты чаще, наряду с ними создав у нас наконец „уголок мирового прогресса”.

Тогда не пришлось бы нам гордиться Моранами и. Эдмондами, дав иностранцам восхищаться Поповыми и Ефимовыми.

А сколько народилось бы Ефимовых – вряд ли можно учесть».

Общая сумма призов для победителей Первой петербургской международной недели авиации была установлена такая: 30650 рублей. Распределилась она следующим образом:

Христианс – 10 815 рублей,

Попов – 10 800 рублей,

Моран – 4 850 рублей,

Эдмонд – 2 810 рублей,

Винцирс – 1 375 рублей.

Баронесса де Ларош, как не перелетевшая за все время состязаний стартовой черты, потеряла свой залог в размере 375 рублей.

Попов и Христианс по сумме денежных наград пришли к финишу почти вместе, оставив далеко позади остальных участников. При этом Большой приз Санкт-Петербурга за совокупность полетов в течение всей недели выиграл Христианс, а приз за наибольшую дистанцию без остановки и приз Императорского всероссийского аэроклуба за наибольшую высоту подъема завоевал Попов. Ему же был присужден, сверх того, почетный приз – художественная серебряная ваза. Николая Евграфовича поэтому с полным основанием считали сильнейшим, искуснейшим среди участников авианедели. Он завоевал наибольшее число призов и установил наибольшее число подлинно спортивных рекордов.

На следующий день после официального окончания состязаний на Коломяжском ипподроме состоялись показательные полеты авиаторов в присутствии царя. В них участвовали четверо. «Безлошадный» Попов оставался на земле, однако и к нему, и к его поломанным аэропланам был проявлен большой интерес. Подлинному герою закончившейся авиационной недели многие старались всячески выразить свою горячую симпатию, сердечно пожелать дальнейших успехов в завоевании воздушной стихии.

Все участники состязаний получили памятные дорогие подарки: Николаю Евграфовичу были вручены золотые с цепочкой часы, крышку которых украшало изображение государственного герба, усыпанное бриллиантами. Христианс и Винцирс получили золотые с цепочкой часы, Моран и Эдмонд – золотые портсигары, баронесса де Ларош – золотой браслет.

Кроме того, всем авиаторам вручили золотые, а механикам серебряные медали.

Несмотря на некоторые теневые стороны состязаний, петербургская международная авианеделя стала выдающимся событием в жизни столицы и России. Она сыграла важную роль в деле пропаганды авиации, явилась преддверием Всероссийского праздника воздухоплавания, который состоялся на берегах Невы осенью того же, 1910 года и в котором приняла участие уже целая плеяда талантливых русских авиаторов, показавших свое высокое мастерство.

Обозревая ушедший год, газета «Новое время» в своем первоянварском номере за 1911 год писала:

«Петербуржцы до весны 1910 года не видели настоящих полетов на аэропланах. Теперь же они могли убедиться, что аэропланы – не игрушка и что на них можно передвигаться по воздуху так же, как автомобили передвигаются по земле».

«Бывшая у нас авиационная неделя, несомненно, дала большой толчок делу воздухоплавания в России, – отмечал «Петербургский листок». – Со всех концов страны несутся известия об организации в разных городах таких авиационных недель, отдельных полетов летунов, выставок воздухоплавания и т. п.

Предстоят полеты и у нас в Петербурге.

На днях прибывает аэроплан Фармана, на котором В. А. Лебедев будет совершать полеты, офицер Бенуа и г. Васильев приобрели у Морана оба аппарата «Блерио» и будут на них обучаться полетам».

Попов продолжал оставаться героем дня. Его интервьюировали, снимали на кинопленку, о его подвигах постоянно писали газеты и журналы. Некая С. М. Квашнина сочинила «Марш авиаторов», который был издан в виде почтовой открытки, а также отпечатан значительным тиражом в одной из типографий. И то и другое издание украшал портрет Николая Евграфовича с лаконичной подписью: «Авиатор Попов».

К голосу победителя авиационной недели, к его суждениям об авиации прислушивались все: за удивительно короткое время он стал в этой области одним из крупнейших авторитетов и знатоков. Его обстоятельные статьи о покорении воздуха, которые он регулярно посылал «Новому времени» из Франции – колыбели авиационного дела, были серьезны и эмоциональны, проблемны и целеустремленны. Оки нашли в России тысячи читателей, а самому автору принесли широкую популярность. В нем увидели не только практика, но и теоретика новейшей области воздухоплавания – авиации.

Большую и во многих отношениях весьма интересную беседу с Поповым опубликовал иллюстрированный еженедельник «Огонек».

– Я совершенно очарован приемом, – сказал Николай Евграфович корреспонденту журнала. – В течение всей недели меня так ласкали и баловали, что я этого, право, не стою. Я ведь еще начинающий авиатор, и многие эволюции в воздухе я в Петербурге проделал впервые. От поведения петербургской публики можно быть только в восторге. Ее корректность, спокойствие и участие к нуждам летунов чрезвычайно поднимают дух во время состязаний.

Авиационные недели, – продолжал Попов, – и вообще всякие состязания летунов я считаю делом первейшей важности для прогресса авиации. Помогать организации таких состязаний должны все, от великих мира сего до бесплатных зрителей. Почему во Франции это дело идет такими быстрыми шагами? Потому что там вся нация увлекается этим делом и сердечно к нему относится. Меня многие спрашивали, почему я летаю на аппаратах Райта. Я скажу совершенно откровенно, что эти аппараты я достал в кредит, и хотя хорошо сознаю, что моторы у «Райта» никуда не годятся, но что же прикажете делать? Фирма, которая предоставила мне эти аппараты, обязалась выплачивать мне по две с половиной тысячи франков за каждый проданный в России аэроплан Райта, но, нисколько не гонясь за материальной выгодой, я совершенно откровенно объяснил представителям военного ведомства, что для военных целей аппараты Райта не годятся. Надо удивляться какому-то странному упорству братьев Райт, которых не соблазняют успехи других авиаторов, поставивших у себя новейшие моторы.

В этих словах – весь Попов. Он чужд коммерческим расчетам, он щепетилен и безупречно честен перед самим собой и перед другими.

Возвращаясь в беседе к только что отшумевшим событиям, Николай Евграфович сказал:

– А вы знаете, как великолепно вниз все видно? На высоте сто метров я отлично различаю своих знакомых. А когда я пролетал над городом на высоте шестьсот метров, я прекрасно видел все, что у меня делалось под ногами. Я представляю себе, что во время военных действий я мог бы отметить все, что нужно было бы в целях разведки. За границей я летал над морем на управляемом аэростате Уэлмана, с которым собирался на Северный полюс. Мы отлично видели с высоты весь рельеф морского дна и плывущих под водою тюленей. Таким образом, ясно, что во время морских военных действий с аэропланов отлично будут видны подводные лодки и минные заграждения.

Как жаль, что в наших состязаниях не принял участия наш русский летун Ефимов. Вот кого я считаю первым авиатором в мире! – продолжал свое интервью с корреспондентом «Огонька» Попов. – Этот человек прямо создан для полетов. После третьего полета у Фармана Ефимов стал летать лучше своего учителя. Говорю о нем без всякой зависти, потому что, как и всякий русский, горжусь победами этого гениального человека над иностранцами. Все, что нужно для авиатора, у Ефимова наблюдается в высшей мере. В нашем деле мало смелости, – отчаянных людей и у нас и за границей довольно, – нужен особый инстинкт летуна, вроде того, который Суворов назвал глазомером, нужны хладнокровие и выносливость духа. Латам, до сих пор считавшийся самым талантливым авиатором, принужден уступить место русскому гению. Как жаль, что наше правительство не законтрактовало Ефимова на должность военного инструктора, пока он не был законтрактован французами. Мне говорили, что в августе предполагается вторая авиационная неделя специально для русских летунов. От всей души хотел бы, чтобы петербургская публика увидела Ефимова.

– А что вы думаете об остальных участниках нынешней авиационной недели? – поинтересовался корреспондент.

– Ну, вы понимаете, что мне неудобно говорить о моих товарищах по теперешним состязаниям. Когда-нибудь я раскрою их карты. Теперь же скажу, что их упрямство и споры с устроительным комитетом зависят столько же от жадности, сколько и от невежества: ведь это все – простые шоферы и гонщики, неспособные разбираться в сложных юридических вопросах, если таковые возникают.

В заключение беседы Николай Евграфович выразил свою благодарность устроителям состязаний и судьям и добавил:

– Горячо благодарю также русскую прессу, которая вся, без исключения, отнеслась ко мне с такой сердечностью и поддержала меня еще при первых моих полетах за границей.

Корреспондент попросил у Попова автограф. Тот охотно согласился, взял перо и вывел на листе бумаги:

«Никогда не забуду сердечности, с какой меня встретили здесь, и люблю, когда слышу слова „наш русский летун”.

Летун Попов».

Факсимильное изображение этого автографа «Огонек» тоже воспроизвел.

Задуманный Поповым перелет с Коломяжского ипподрома в Кронштадт в дни авиационной недели так и не состоялся. Сперва военные власти не давали своего согласия, потом они разрешили полет в Кронштадт, но с целым рядом ограничений. Однако и это разрешение поступило слишком поздно: перелет назначили на воскресенье 2 мая, то есть... на последний день состязаний, что было уже просто нереальным.

Но пройдут всего четыре месяца, и во время Всероссийского праздника воздухоплавания морской офицер лейтенант Г. В. Пиотровский осуществит мечту Николая Евграфовича. Он проложит путь по воздуху из Петербурга в Кронштадт, но на обратном пути потерпит аварию.

Русские люди воочию убеждались в том, что путешествие по воздуху на аппаратах тяжелее воздуха – не фантазия и не трюкачество. Они поверили в авиацию и ее большое будущее.

«Воздушная стихия завоевана, – писал «Огонек». – Завоевание это – одна из величайших побед созидающего человеческого духа – чревато такими последствиями для современной культуры, предусмотреть которые не в силах самое пламенное воображение. Ни одно из событий текущей жизни не может сравниться по своему внутреннему значению с опытами авиации».

Командир Воздухоплавательного парка генерал-майор А. М. Кованько, видный организатор русского военного воздухоплавания и авиации, крупный ученый и изобретатель, удостоенный в 1909 году на Международной выставке в Париже высшей награды «За совокупность изобретений и за пользу вообще, принесенную воздухоплавательной науке», оценивая итоги авиационной недели, сказал, в частности:

«На первый план я ставлю военное значение воздухоплавания. Мы, военные, нуждаемся одинаково как в воздушных шарах, так и в аппаратах тяжелее воздуха. Для наших целей прежде всего необходимо, чтобы с летательных аппаратов можно было наблюдать, а затем – чтобы они не могли расстреливаться неприятелем».

Однако генерал, человек широко образованный, видел в воздухоплавании помимо военной и другие стороны: научную (или, как он выражался, «ученую»), коммерческую и спортивную, в чем был, безусловно, прав.

Характеризуя полеты на Коломяжском ипподроме, достоинства и недостатки отдельных аэропланов, Александр Матвеевич Кованько выразился так:

«Во время состязаний нетрудно было убедиться, что наибольшее удовольствие публике доставил Моран на изящном аппарате «Блерио». Аппараты Райта, на которых летал господин Попов, снабжены весьма плохими, кажется бракованными, моторами, которые, сверх того, очень капризничали при приведении в действие, по неопытности механиков. Я считаю аппараты Райта одними из самых неустойчивых в продольном направлении. Необходимо, чтобы пилот умел ими управлять во время ветра, так как они при своей громоздкости очень мало устойчивы и утомляют авиатора. Что касается участвовавших в состязаниях пилотов, то нужно воздать должное Н. Е. Попову, великолепно себя зарекомендовавшему с первых же шагов своей авиационной деятельности. Его неустрашимость неоднократно проявлялась в течение всей недели. Если он не выказал всего своего искусства, то это надо объяснить тем, что в его распоряжении были не особенно удачные экземпляры «райтов».

Офицеры Воздухоплавательного парка, – добавил генерал, – вместе со мною ежедневно являлись на ипподром и внимательно за всем наблюдали. Военное ведомство приобретает для Воздухоплавательного парка аппарат Райта, и оно пригласило Н. Е. Попова для обучения господ офицеров полетам. Было бы весьма желательно, чтобы такие авиационные недели устраивались во всех крупнейших городах России».

19

Николай Евграфович готовился к переезду в Гатчину, где находилось учебно-тренировочное поле Воздухоплавательного парка, расквартированного в Петербурге. Вместе с ним предстояло выехать туда и Эдмонду, также приглашенному военным ведомством для обучения пилотов. Оно приобрело у Эдмонда его «Фарман», а также купило «Фарман» у Христианса. Кроме того, в распоряжение офицеров поступали отремонтированные «райты» Попова. Еще один «Райт», приобретенный военным ведомством у фирмы «Ариэль» и доставленный к тому времени в Гатчину, Попову предстояло облетать и окончательно решить вопрос о его приемке.

Переезд был намечен на 15 мая (28 мая по новому стилю).

Ранним утром Попов приехал в Гатчину. Он снял комнату вблизи учебного поля и в тот же день начал обучать летному делу поручика Е. В. Руднева, прикомандированного к нему с самого начала авиационной недели. Е. В. Руднев, в котором Николай Евграфович сразу разглядел человека, влюбленного в небо, был способным и добросовестным учеником. Он быстро овладел искусством пилотирования и, следуя примеру своего учителя, сумел ловко обуздать норовистый «Райт». Е. В. Руднев стал первым в России военным летчиком.

Другим офицером, которого по его настоятельной просьбе генерал-майор Кованько назначил обучаться полетам на «Райте» у Попова, был Н. Н. Данилевский. Но, задержавшись в Петербурге, он приехал в Гатчину лишь утром того дня, оказавшегося роковым для Попова, рассказ о котором впереди. И непосредственным учителем Данилевского станет в дальнейшем уже не Попов, а ученик Попова – Е. В. Руднев. Учителями его будут также офицеры Г. Г. Горшков и С. А. Ульянин – из той же плеяды первых русских военных авиаторов.

Ответственность за подготовку в Гатчине аэродрома к полетам нес поручик Г. Г. Горшков. Он же должен был сформировать команду из солдат для обслуживания этого аэродрома. Горшков доложил, что аэродром будет готов лишь к 15 мая. Вот почему Попов и выехал туда к этому сроку, а не 3 – 4 мая, как значилось в распоряжении Инженерного управления, которому была подчинена офицерская воздухоплавательная школа. Однако превратить учебное поле для запуска аэростатов в аэродром, по-настоящему отвечающий требованиям авиации, так и не удалось, что нашло свое печальное подтверждение в дальнейших событиях.

20 мая во время самостоятельного пробного полета на аэроплане Фармана, том самом, что был куплен у Эдмонда, потерпел аварию его ученик поручик И. Л. Когутов. Аппарат разбился вдребезги, однако пилот остался невредим.

На следующее утро, 21 мая (3 июня), на гатчинский аэродром прибыла специальная комиссия, назначенная военным министерством, для приемки у Попова аэроплана «Райт».

В отношении № 1646 заведующего электротехнической частью Главного инженерного управления командиру Воздухоплавательного парка говорилось по этому поводу следующее:

«Предлагаю... произвести освидетельствование и приемку этого аэроплана комиссией из офицеров парка, в состав которой надлежит войти и поручику Рудневу, который назначен начальником Главного инженерного управления для обучения полетам на этом аппарате.

Обучение будет производиться под руководством пилота общества „Ариэль” Попова...»

Погода благоприятствовала полетам. Но день начался с несчастья, которое многими было расценено как весьма дурное предзнаменование.

В одиннадцать часов внезапно заскрипели, затрещали и рухнули леса у строящегося дополнительного ангара. Они придавили пятерых рабочих. Их отправили в больницу, причем двое из пострадавших были в очень тяжелом состоянии.

Эта неожиданная беда произвела на всех гнетущее впечатление. Люди ходили понурые и раздраженные, как бы не видя и не слыша друг друга.

Ближе к вечеру, после обеда, механики и солдаты вывели из ангара «Райт», поставили его на рельс. Николай Евграфович, тоже непривычно хмурый и рассеянный, занял свое место на «венском» стуле, служившем сиденьем для пилота.

Заработал мотор, аппарат плавно, набирая скорость, покатился по рельсу и, соскользнув, устремился в небо. Сделав два круга над аэродромом на десятиметровой высоте, Попов стал забираться вверх, поднимаясь все выше и выше.

На одиннадцатой минуте он достиг тридцатипятиметровой высоты.

Вдруг показался белый дымок, и аэроплан, словно подбитая птица, устремился по скользящей линии к земле. В нескольких метрах от нее он неожиданно перевернулся и рухнул на поле, придавив своим телом пилота. Баки лопнули, бензин разлился, произошел взрыв.

К месту аварии немедленно бросились солдаты и рабочие. С трудом, осторожно извлекли они Николая Евграфовича, находившегося без сознания, из-под обломков аппарата. Его доставили в лазарет кирасирского полка, где врачи тщетно пытались привести Николая Евграфовича в чувство. Тогда его перенесли в гатчинский дворцовый госпиталь. Здесь у пострадавшего были обнаружены сильнейший ушиб головы, ушибы в области обоих глаз (сами глаза остались целы), многочисленные ссадины на теле и лице, перелом носовой перегородки в месте соединения с лобной костью, перелом двух пястных костей левой руки и перелом правого бедра в нижней трети, а также сотрясение мозга.

Что же послужило причиной столь тяжелой аварии? Делались разные предположения. Наиболее авторитетным свидетельством следует считать, по-видимому, официальный рапорт командира Воздухоплавательного парка генерал-майора Кованько заведующему электротехнической частью инженерного ведомства генерал-майору Павлову.

«Вечером 21 мая с. г., – говорилось в рапорте, – г-н Попов пожелал, прежде чем лететь с пассажиром или грузом, испытать аппарат в полете один. В 8 часов 51 минуту вечера он поднялся с самого конца рельса очень хорошо. Во время полета аппарат держался очень ровно – не было заметно никаких клевков. В 8 часов 56 минут (фактически – чуть позже. – В. С.) г-н Попов стал спускаться, быв перед этим на высоте тридцать метров, спускался круто, и тут на расстоянии пяти метров от земли у него аппарат почему-то клюнул носом. „Мы, – доносит поручик Руднев, – увидели, как аппарат перевернулся, и раздался треск ломающегося дерева”. Это произошло на середине поля... По всей вероятности, г-н Попов не смог остановить мотора, сделав неудачное движение, упал передней частью полозьев, затем коснулась земли подножка и отломалась, а подкос ее воткнулся в землю и образовал рычаг, на втором конце которого аппарат силою тяги винтов и был переопрокинут таким образом, что всей своей массой налег на авиатора.

Г-н Попов представлял собою бесформенную массу, окутанную материей, проволоками и обломками дерева. С трудом удалось его извлечь из-под обломков... По-видимому, при ударе его подкинуло на сиденье, и он головой пробил верхний план аппарата.

Аппарат разбит совершенно за исключением заднего руля и винтов. Механики г-на Попова предполагают, что с ним случилась судорога или другое недомогание, и он сделал неверное движение, что в связи с тем, что мотор при спуске не был остановлен, и повело к столь печальной катастрофе».

Эдмонд, бывший ее свидетелем, объяснял, однако, катастрофу исключительно неисправностью мотора, установленного на «Райте» и до этого ни разу не испытанного.

– Да и вообще на «райтах», проданных вашему военному ведомству, – говорил Эдмонд, – моторы, насколько мне известно, из числа забракованных во Франции. Я уже не вспоминаю о недостатках конструкции: аэропланы Райта, изготовленные французами, значительно хуже «райтов» немецких. Это достаточно широко известно.

Катастрофа с Поповым повергла всех знавших, а также и не знавших, но полюбивших его в уныние, вызвала большую тревогу за его жизнь.

«Тяжелое впечатление произвела страшная катастрофа с нашим русским летуном Н. Е. Поповым, – писал «Петербургский листок». – Весь перевязанный, забинтованный, с поломанными руками, с сильнейшими ушибами головы, глаз и носа лежит этот еще недавний герой авиационной недели в большой палате дворцового госпиталя в Гатчине, лежит без движения, испытывая ужасные муки и страдания.

Бог весть, выживет ли Николай Евграфович.

Вчера больного посетил профессор Троянов, который после тщательного осмотра признал у Н. Е. Попова сотрясение и удар мозга. По словам профессора и доктора Надеждина, состояние больного очень опасно, но... природа творит чудеса.

Н. Е. Попов все время лежит в бессознательном состоянии, временами он приходит немного в себя, начинает бредить и затем опять впадает в бессознательное состояние.

В палату к больному абсолютно никого не допускают».

Автор этой заметки предложил свою версию причин катастрофы: «Райт»-де задел небольшую горку крылом при спуске. «Поле нужно было выровнять, оно не приспособлено для полетов».

Что касается последнего замечания, то дело и вправду обстояло так. Более того, на летном поле начисто отсутствовала, как бы мы теперь сказали, техника безопасности. Во время полетов в районе аэродрома не было даже дежурного фельдшера, и первую помощь Попову оказал случайно находившийся на поле частный врач. Не было ни санитарной кареты, ни самых простых носилок. Чтобы доставить Николая Евграфовича в лазарет кирасирского полка, пришлось срочно разыскивать извозчика и перевозить тяжело раненного, истекающего кровью пилота в самой неудобной позе.

– По полю гоняют коров, – с законным возмущением отмечал один из очевидцев происшествия, – снуют толпы любопытных, каждую минуту рискующих быть раздавленными.

Правда, тот же очевидец добавлял:

– Во время несчастного полета Попова на поле, однако, никого не было. Попов категорически заявил, что если поле не будет очищено от публики, то он не полетит. На сей раз его послушали: поле пустовало, и публика стояла на указанных ей местах.

Но если одно препятствие по настоятельному требованию Николая Евграфовича было устранено, то другие-то оставались.

Приехав в Гатчину, Попов уже через день-другой сделал достаточно красноречивое признание корреспонденту «Петербургской газеты».

– Я опасаюсь бугров на поле, – сказал он. – Моему «Райту» трудно делать спуск. Вообще, как я теперь убедился, поле мало подходит для полетов. Мешает и многочисленная публика, перебегающая аэродром по разным направлениям. При таких условиях страшно работать!..

Состояние Николая Евграфовича после катастрофы было крайне тяжелым. Он бредил то по-французски, то по-английски, реже по-русски. Описывал руками порывистые движения, словно хотел взлететь, как птица. На вопросы, задаваемые по-русски, отвечал по-английски и невпопад.

– Точно определить все полученные им повреждения при падении в настоящее время нельзя, – сообщил поздно ночью одному из корреспондентов дежурный врач. – Больного ввиду его состояния запрещено поворачивать на бок.

К утру значительно повысилась температура, пульс участился до ста – ста четырех ударов в минуту.

В дворцовом госпитале то и дело раздавались звонки телефона – десятки, сотни людей обеспокоенно справлялись о состоянии здоровья Николая Евграфовича, в том числе и многие журналисты, представлявшие самые различные газеты, и не только петербургские. В частности, были звонки из Киева, Одессы, Нижнего Новгорода, Ревеля. Весть о беде, постигшей Попова, распространилась по России с удивительной быстротой.

Все столичные и московские газеты, вышедшие 22 мая, сообщили о гатчинской катастрофе и затем регулярно печатали на своих страницах бюллетени о состоянии здоровья Николая Евграфовича, высказывали различные предположения о причинах аварии. Сообщение эти были полны самого большого беспокойства за жизнь славного российского летуна.

Из Москвы, получив тревожную телеграмму, срочно приехал в Гатчину Сергей Евграфович. Врачи разрешили ему неотлучно находиться при больном, и Сергей Евграфович взял на себя все заботы по уходу за братом.

Десять дней Николай Евграфович находился между жизнью и смертью. Лишь 30 мая (12 июня) врачи смогли сообщить представителям прессы, что в состоянии больного наступило заметное улучшение и кризис миновал.

В Гатчину пригласили известного петербургского психиатра П. А. Останкова – ассистента В. М. Бехтерева. После осмотра Николая Евграфовича доктор Останков сказал, что травматические повреждения не окажут гибельного влияния на мозговую систему больного.

– У господина Попова, – пояснил далее Останков, – сильное сотрясение мозга, но никаких черепных трещин не обнаружено. Два перелома – кисти левой руки и правого бедра – не опасны. Они уже начинают срастаться, особенно первый. Весьма примечательно, – добавил доктор, – что один из братьев Райт – Орвилл – получил при падении со своим аэропланом точно такие же переломы и на тех же местах. (И правда – любопытно! – В. С.)

– Отвечает ли больной на вопросы? – спросили доктора Останкова.

– Иногда. Например, когда я его спросил, куда он был ранен на войне, он указал на грудь.

Кто-то из присутствовавших на осмотре, вспомнив об известном столкновении Попова с Милюковым, спросил:

– А Милюкова, Николай Евграфович, вы знаете?

– Еще бы! – тут же среагировал Попов. – И он меня знает и, вероятно, помнит.

Кстати, некоторые газеты нашли нужным напомнить об этом нашумевшем в свое время деле и о том, что Попов, приговоренный мировым судьей к месячному заключению под арест, так и не отбыл наказания, уехав за границу.

«В настоящее время, – писала «Петербургская газета», – когда известный авиатор решил посвятить себя делу воздухоплавания в России, возникает вопрос о времени и месте отбывания наказания. Как нам удалось узнать из точно осведомленного источника, дело Попова недели полторы тому назад востребовано из столичного мирового съезда в министерство юстиции.

Судя по всем данным, Н. Е. Попов будет помилован».

Однако «помиловало» его все же не министерство юстиции, а то несчастье, которое сделало его инвалидом на всю жизнь.

Когда дело пошло на поправку заметнее, Сергей Евграфович, старавшийся оградить брата от излишних волнений, все же поинтересовался:

– А что у тебя произошло с этим злосчастным «Райтом»? Так много всего болтают кругом, а толком никто ничего не знает.

– Что произошло? – Николай Евграфович горько ухмыльнулся. – Да то, Сергушок, что во время полета перестал действовать один из рычагов и мотор стал неуправляемым. Это было на высоте метров тридцать. Тут, признаюсь тебе, впервые я ощутил очень остро, что в любую секунду может случиться непоправимое. Упасть с такой высоты, сам понимаешь, дело не шуточное. Я схватился за руль глубины и с его помощью попытался лавировать, направив самолет к земле по нисходящей. Но тут налетел порыв ветра. Аэроплан мой «дал козла», резко накренился и свечой пошел вниз. От столь резкого толчка я потерял сознание. Что произошло дальше – не помню.

Так ли это было или несколько иначе, никто не мог сказать с полной уверенностью, хотя, конечно, к словам самого пострадавшего следовало прислушаться особенно внимательно. Даже если не все в них отличалось абсолютной точностью.

В беседе с одним из журналистов, пытавшихся выяснить причины этого несчастного случая, председатель воздухоплавательного отдела Русского технического общества, профессор инженерной академии, полковник В. Ф. Найденов сказал:

– Да, последний полет Попова на Гатчинском аэродроме стоил ему чуть ли не жизни. Попов надолго лишен возможности заниматься не только авиацией, но и вообще каким-либо делом. Летание у нас еще внове. Поэтому-то полеты русских авиаторов, новичков в этой области, и сопровождаются частыми авариями. Попов сделался жертвой неумения спускаться. У него вообще спуски недостаточно отработаны, как у других, летающих на «райтах». У Попова спуск слишком крутой, и летун не скользит, а ударяется о землю. На Гатчинском аэродроме к этому еще присоединилась остановка двигателя. Аппарат пошел против уклона и при падении зарылся в землю. Летун Попов, упираясь в стремянку, не убрал вовремя ног. Вот чем можно объяснить переломы. Более тяжелые части двигателя и резервуар с бензином вылетели от толчка вперед. Даже сам Попов и тот упал плашмя. Так, с моей точки зрения, выглядят причины аварии.

Думается, полковник Найденов был ближе всех к истине.

Выздоровление Николая Евграфовича проходило медленно, с приливами и отливами, но как только позволило состояние его здоровья, он вместе с Сергеем Евграфовичем выехал за границу, чтобы продолжить лечение в лучших европейских санаториях.

Осенью десятого года, когда Попов находился в Саксонии, на его родине состоялся большой Всероссийский праздник воздухоплавания. Он собрал в столице, на только что отстроенном по соседству с Коломяжский ипподромом Комендантском аэродроме, уже более десяти русских летчиков. Среди них были Ефимов, Уточкин и Лебедев, аэроклубовский авиатор Сегно, чиновник особых поручений при министре финансов Александр Кузминский – сын сенатора и родственник Льва Толстого, военные летчики, обучавшиеся как в Петербурге, так и за границей, а среди них и первый русский военный летчик – ученик Попова поручик Руднев. Праздник-смотр выявил высокое искусство и отвагу русских пилотов, их большой энтузиазм.

Однако он омрачился катастрофой: летая на «Фармане», 24 сентября разбился насмерть морской офицер инженер Лев Макарович Мациевич, незадолго перед тем вернувшийся с учебы из Франции. Гибель его глубоко потрясла русских людей.

К концу того же года первый отряд российских авиаторов пополнился еще несколькими пилотами, получившими свои дипломы во Франции, куда к тому времени, кстати, перебрался и Николай Евграфович. Среди них были спортсмен Сципио дель Кампо, студент Масленников, адвокат Васильев, «волжский богатырь» борец Заикин, техники Костин и Кузнецов...

А вскоре к ним присоединились новые летчики, и не только французской выучки, но и отечественной: студенты Агафонов, Алехнович, Евсюков, Слюсаренко, Раевский в Петербурге, Российский в Москве, Сикорский в Киеве, механики Дановский, Тимофей Ефимов (брат Михаила), Седов-Серов, спортсмены Арцеулов, Зверева, Колчин, Лерхе, Янковский...

«Весь мир с удивлением узнал, как за столь небольшой промежуток времени выросло в России воздухоплавание, – радостно восклицал анонимный автор небольшой книжечки «Русские летуны», выпущенной издательством А. С. Суворина. – Еще месяц перед тем у нас летали только Ефимов и Уточкин, да Попов лежал разбитым в Германии. А осенью сразу выросло множество русских летунов, до тех пор никому не известных, а теперь покрывших себя неувядаемой славой. Никто не подозревал, что за самый короткий срок Россия сумеет создать целый кадр смелых и опытных летунов».

Были учреждены первые авиационные школы – в Севастополе, на берегу реки Качи, и в Гатчине. При этом главным инструктором в первую из них пригласили Михаила Ефимова.

Все интересовало Попова в этом бурном, подталкиваемом самой жизнью процессе, за которым он пристально следил из своего далека. Но не все удовлетворяло его, не все нравилось. Кое-что вызывало резкую критику. Особенно когда он сравнивал то, что происходило в России, с положением дел в других странах, прежде всего во Франции и Германии.

20

Здоровье – прежнее, крепкое, каким всегда отличался Николай Евграфович, – не вернулось. Лучшие европейские курорты и первоклассные заграничные врачи поставили его на ноги, но не смогли восстановить то, что было необратимо разрушено, – легкость передвижения и крепкую нервную систему. Еще доктор Останков нашел у Николая Евграфовича нервное расстройство, известное тогда в науке под названием послетравматического сумеречного состояния бреда. По мнению Останкова, оно должно было продлиться несколько недель. Так оно и случилось. Однако все дальнейшие последствия его трудно, а точнее, невозможно было предвидеть. Неврастения была в их числе не единственной.

Хотя мрачные мысли посещали порой Попова, воли он им не давал. Проблемы авиации, во всем их многообразии и сложности, захватили его сполна, заставляли забывать на время и сильные физические боли, и общее недомогание, и неудобства, вызванные хромотой: он долгое время не мог ходить без палки. Недуги отступали перед непреклонной силой его воли.

Облегчались страдания и той трогательной заботой, которой окружил его Сергей Евграфович, вернувшийся в Москву лишь после того, как убедился, что брат уже вполне может обойтись без его помощи. Но все равно каждое лето он наезжал к нему. Наезжал и зимой, когда позволяли обстоятельства.

Не переставая много и часто ездить по Европе, Попов основным местом своего пребывания избрал живописное местечко Эз, в горах на берегу моря, в десяти километрах от Ниццы, где был расположен дворец великой герцогини Мекленбург-Шверинской. Как камергеру своего двора, она предоставила Николаю Евграфовичу широкие возможности пользоваться дворцом и многими другими благами, соответствующими его положению.

Оттуда, из Ниццы, Попов, чуть окрепнув, продолжал систематически посылать статьи и корреспонденции в «Новое время». Они печатались в разделе «Внешние известия» под постоянным заголовком «Завоевание воздуха». О творческой активности Попова свидетельствует такая цифра: за два года газета напечатала более шестидесяти статей Николая Евграфовича по двести-триста газетных строк каждая.

Писались статьи с большим знанием дела. Попов познакомился лично со многими французскими летчиками и высшими офицерами, с генералами и адмиралами, у него были друзья в штабах и на военных базах. Присутствуя на маневрах, тренировочных полетах и состязаниях, Николай Евграфович следил за всем происходящим, глубоко обдумывал, анализировал увиденное и услышанное от десятков, сотен людей, с мнением которых он привык считаться. Кроме того, он прочитывал уйму французских, германских, английских, американских, итальянских газет, вылавливая из них все, что имело отношение к авиационному делу.

Вот почему каждая статья, с одной стороны, служила делу популяризации проблемы завоевания воздуха, а с другой, представляла немалую ценность для специалистов – как в практическом, так и в теоретическом плане.

Было в статьях Николая Евграфовича немало и сугубо личного, и поэтического, и публицистического.

«В летании есть великие радости, – писал, например, Попов из Ниццы в самом начале 1911 года. – Тот, кто сидел на аэроплане, правил им, как игрушкой, и высоко, спокойно парил надо всем, что на пути встречалось: и над зелеными рощами и полями, и над серебристой рекой, и волнующимся морем, и суровыми горами, снизу казавшимися неприступными, тот знает, какая радость рождается в минуты полета; чарует новизна, не изведанная еще красота мира. Эту радость не забудешь. Все на земле представляется тогда малым и далеким. Воздух, свежим ветром свистящий в ушах, и ласкающее солнце кажутся совсем родными. Летун легко взбирается вверх, ныряет, быстро летя вниз, точно падая, плывет без дороги направо, налево, куда хочет, и никого, ничего не боится. На душе у него счастье силы и власти над морем воздуха; это казалось ему дорогим и в детстве, и во сне, и в мечтах.

Когда тот же летун работает внизу над совершенствованием своих крыльев, то у него есть сознание труда над большим и хорошим делом. Ведь когда летать по воздуху будет легче, безопаснее и дешевле, чем ездить по земле, то это станет большим благом для всего мира и, пожалуй, внесет в его устройство нужные, важные перемены...»

Вот кредо «нового» Попова – летуна, силою обстоятельств списанного на землю. Кредо человека, научившегося заглядывать в будущее и страстно жаждущего научить этому других.

Авиация, в отличие, допустим, от артиллерии, появилась на свет не как орудие войны, не как средство уничтожения людей и материальных ценностей, созданных их руками, а как воплощение древнейшей и благороднейшей мечты человека – летать по воздуху подобно птице, быстро переносясь с места на место, невзирая на реки и горы, на топи болотные и леса дремучие, на пески бескрайние и моря безбрежные.

Но почти сразу же авиация – величайшее из человеческих изобретений – оказалась в поле зрения военных министерств и ведомств. Они увидели в ней новое перспективное средство, с помощью которого можно решать боевые задачи. Так наметились два направления в развитии авиации – военное и гражданское.

Европа, с самого начала XX века поделенная на крупные военно-политические группировки, противостоявшие друг другу, неудержимо двигалась навстречу большой войне, близость которой становилась все очевиднее. Локальные войны стали прологом и репетицией к ней.

Естественно, что в условиях предгрозья правительства ведущих европейских держав ставили на первый план изучение и изыскание возможностей использования авиации в военном деле как боевого средства. О ее служении мирному человеческому общению, созиданию и развитию в ту пору думали мало, и еще меньше этим занимались.

Генеральные штабы Франции и Германии раньше всех европейских стран сумели поставить только-только начавшее развиваться авиационно-летное дело на службу своим интересам. Отставание других держав в этом вопросе чревато было для них серьезными опасностями, которые могли решительно обернуться против них в самый ответственный момент. К числу таковых относилась и Россия, что не ускользало от внимания многих, тревожило и настораживало. Именно этим чувством проникнута вся публицистическая и общественная деятельность Попова в годы военного предгрозья. Большинство его корреспонденции – об этом.

«За последний год (то есть 1910-й. – В. С.) во Франции было истрачено более трех миллионов на одни призы за хорошие полеты, – писал Попов из Ниццы. – Нигде не воспитывают летунов так быстро и так хорошо, как во Франции; если будет война, то со стаей таких летунов, как Латам или Ефимов, нет больше тайн о враждебной армии».

«Нет больше тайн...»

Глубокая войсковая разведка – вот первая задача, которую генералы решили возложить на авиацию, быстро разглядев огромные преимущества аэропланов по сравнению с другими средствами добывания сведений о противнике. Но все познается в деле. Надо было проверить практикой и вновь появившуюся возможность.

Подробно рассказав в одной из своих корреспонденции о маневрах с участием авиации, проведенных под руководством генерала Гуарона, Попов не только подчеркнул еще раз высокую ценность авиации как средства оперативной войсковой разведки, но и внес одно предложение, которое лишний раз свидетельствует о творческом складе его ума, об органическом сочетании в его корреспонденциях элементов репортажа, раздумий и анализа.

«Эти маневры с летчиками в качестве разведчиков и наблюдателей, – писал он, – показали, чего недостает современным аэропланам для значительного увеличения их дееспособности.

Им необходимо иметь электрические прожекторы; иначе они не способны разведывать ночью. Это будет нетрудно устроить...

Аэроплан летит ночью и ищет неприятеля, бросая то там, то здесь лучи света. Находит врагов, определяет их количество. Но его тоже заметили. Начинается стрельба по нему, но он закрывает прожектора и скрывается в темноте. Если найдут хорошие орудия для уничтожения аэропланов в воздухе, то разведки на них будут производиться главным образом ночью, ибо урон тогда будет меньше.

Другая необходимая вещь – это беспроволочный телеграф на военных аэропланах. Необходима быстрота, почти мгновенная подача сведений, нужных главнокомандующему. Когда летчики будут давать их при помощи телеграфа со всех мест боя, то получится, будто главнокомандующий видит бой собственными глазами и знает все, где что происходит».

Николай Евграфович, выводя эти строки, невольно вспомнил своего друга и недавнего сотоварища по воздушному путешествию к Северному полюсу Уэлмана. Этот неугомонный американец в 1911 году сделал очередную попытку пересечь Атлантику по воздуху – все на том же своем дирижабле «Америка». Сперва полет протекал удачно, но на третий день случилась авария. И если бы не беспроволочный телеграф, с помощью которого Уэлман успел передать в эфир сигнал бедствия, отважному воздухоплавателю не спастись бы в океанских волнах.

«Военные во Франции верят в великую пользу аэропланов на войне, – сообщал Попов в феврале 1911 года, – и назначили на октябрь и ноябрь состязания, в которых должны отличаться не летуны, а аэропланы. Поставлены новые требования, между прочим, полезный груз на аэроплане при непрерывном полете не менее трехсот километров должен быть не ниже трехсот килограммов. Иначе говоря, к военному аэроплану предъявляется справедливое требование, чтобы он мог поднять, кроме летуна, масла и бензина, еще значительный груз в виде наблюдателя с беспроволочным телеграфом, кинематографом или, может быть, с бомбами.

1 200 000 франков будут распределены министерством между строителями лучших аэропланов, которые победят на состязаниях».

Сумма наградных более чем внушительная. Французы и впрямь не жалели денег на совершенствование авиационной техники, видя в ней свою беспроигрышную ставку.

«Это оказало хорошее влияние, – удовлетворенно отмечал Попов в той же статье. – Аэропланы начали поднимать четыре, пять, шесть человек, и, наконец, был испробован новый аэроплан Блерио, который поднял восемь человек. Луи Блерио сказал, что он нисколько не сомневается в способности этого аэроплана легко поднять десять человек. Опыты будут скоро повторены.

В этом одноплане[11] сделано много правильных изменений».

Подробно описав и охарактеризовав изменения, Попов заметил: «Блерио шутит, что его аэроплан весит на лету более тонны и что вес воздушных кораблей также, как и водяных, будет отныне меряться тоннами, число коих начнет быстро расти».

Почему Николай Евграфович назвал это шуткой, сказать трудно: сам-то он прекрасно понимал, что это – точное предвидение общей тенденции, которую Блерио четко видел как изобретатель и как конструктор. Да и Попов не сомневался в том, что дальнейший рост грузоподъемности будет неизменно сопутствовать развитию авиации. Вот почему в те дни его особенно интересовал вопрос совершенствования конструкции самолетного винта, от которого многое зависело.

Попов был знаком с Хайремом Максимом – известным конструктором-оружейником, создавшим автоматическую пушку, станковый пулемет и автоматическую винтовку. Много занимался он и проблемами авиации. Однажды Максим дал русскому летуну интересные подсчеты разницы силы винта, установленного спереди и сзади. Попов упомянул об этих расчетах в беседе с Блерио. Тот сперва загорелся, но потом сказал, что если и есть разница, то она невелика и потому практически несущественна, так что при конструировании самолетов ее можно не принимать во внимание. (Напомним, что у «Райта», на котором летал Попов, было два винта сзади.)

«Если же и он, Блерио, – заключил Николай Евграфович, – пришел теперь к правильному убеждению, то это значительно усовершенствует постройку аэропланов». И изложил свою точку зрения на проблему большого винта, который позволил бы увеличить скорость аэропланов до 140-150 километров в час – со 105-110 километров, которой они достигли уже тогда, меньше года спустя после состязаний на Коломяжском ипподроме.

В каждой своей статье Попов поднимал какую-нибудь проблему, с гордостью рассказывал о все новых и новых достижениях французских летчиков. Николай Евграфович сдружился со многими из них, но особенно близко сошелся с морским офицером мичманом Конно – отважным и едва ли не лучшим французским пилотом тех дней, Это Конно выиграл трудную воздушную гонку Париж – Рим. Причем, появившись над «вечным городом», он облетел Ватикан, и даже сам папа римский благословил его из сада. Попов высоко ценил мнение Конно, его мастерство и во многих своих рассуждениях отталкивался от них, часто приводил в пример пилота, которого ставил в один ряд с Ефимовым.

Перелеты Париж – Мадрид, Париж – Рим, «Европейский круг» (Париж – Льеж – Утрехт – Брюссель – Лондон – Париж), победителем которого также стал Конно, Ницца – Корсика, Лондон – Париж...

События в авиационном мире, привлекавшие внимание общественности, следовали одно за другим. Были успехи, были неудачи. И жертвы тоже были.

«Падения, случающиеся вследствие недостатков постройки, учат ли они исправлению последних?» – задавался вопросом Попов в одной из корреспонденции.

«Военный французский летун поручик Людман, – писал Николай Евграфович, – недавно летел в Реймс, взяв пассажиром солдата-сапера Дельвиля. Летели они высоко. В аэроплане произошла поломка. Пришлось спускаться на землю быстро и неровно, но все-таки спуск длился больше минуты. Дельвиль быстро выхватил книжку и написал хорошо и толково о поломке аэроплана...

– Это было первое завещание, написанное на аэроплане, – шутили французы; к счастью, летуны не разбились. Такое завещание при каждом падении было бы очень ценно, но, когда летун один, то некому писать последнее слово: летун занят, да и конец иногда наступает в несколько коротких секунд.

Надо говорить правду: роковые падения редко учат. Но падение с гибелью приходится одно на сотню благополучных, поучительных, и аэропланы улучшаются быстро, заметно.

Опасность лёта стала меньше теперь и продолжает уменьшаться не каждый год, а каждый месяц. Чуть не ежедневно видишь шаг вперед. И летуны, и аэропланы становятся лучше да лучше. Дайте пройти десятку лет – и лёт станет безопаснее езды на автомобилях».

Этот вывод Попова, в чем последующие поколения имели возможность убедиться, вовсе не был наигранным бодрячеством, этаким казенным оптимизмом. Сотни тысяч жертв «дедушки автомобиля», лихо бегущего по городским улицам и бетонно-асфальтовым лентам шоссе и автострад, – грустное тому подтверждение. Воздушные пути-дороги куда надежнее и безопаснее, чем земные.

Попов с удовлетворением отмечал очень быстрый рост скоростей аэропланов. Победитель Третьих международных состязаний на приз Гордон-Беннета, проходивших недалеко от Лондона 1 июля 1911 года, американец Уэйман на аэроплане «Ньюпорт» показал среднюю скорость 125,5 километра в час, но на отдельных участках она доходила до 135 километров!

«Словом, лети, летун, быстрее ветра, обгоняй сокола, оставляй далеко позади себя весеннюю ласточку!» – радостно восклицал по этому поводу Николай Евграфович.

И все же... Его тревожило, и весьма, одно немаловажное обстоятельство.

«Летать-то легко, – рассуждал он, – но опускаться на землю при быстром лёте трудно. Мы должны научиться подражать птицам. Ласточка, летая быстро, опускается на землю тихо. Во время быстрого лёта ее крылышки отгибаются назад, сопротивление воздуху сильно уменьшается. При спуске же на землю крылья широко раскидываются, и ласточка садится медленно».

Как использовать этот дар природы в технике? И возможно ли?.. Попов сообщает тут же, что одна из лучших фирм и два изобретателя уже «усердно работают» над системой откидных крыльев. Обсуждаются и другие варианты. Это очень важно. И конечно же дальнейшее наращивание скоростей аэропланов будет идти в паре с разработкой новых систем и способов их приземления, ибо наращивание скоростей в авиации – неизбежный и не знающий остановок процесс. Воздушная стихия, в отличие от земной, не ставит ему непреодолимых препятствий и заметно ощутимых пределов.

Это была последняя статья Попова из цикла «Завоевание воздуха», опубликованная в 1911 году. Наступила пауза, причиной которой стали два обстоятельства.

21

В Ницце часто можно было видеть на Promenade des Anglais молодого мужчину с крупными чертами лица, тяжело опирающегося на массивную, украшенную инкрустацией палку. Передвигался мужчина с трудом, но всем своим видом старался показать, что это ни капельки не мешает ему, что все, абсолютно все – о'кей. Он был элегантно одет: светлый, отлично сшитый и модный костюм, ослепительной белизны рубашка с галстуком-бабочкой в крупный горошек, шляпа-канотье, лакированные штиблеты.

Мужчина любил погреться в лучах приветливого весеннего солнца. У него было множество знакомых, с которыми он охотно вел долгие беседы, да и незнакомые частенько раскланивались с ним, потому что они-то прекрасно знали в лицо триумфатора авиационных состязаний в Канне, знали о беде, постигшей его в Гатчине.

Он с жадностью и тоской наблюдал за аэропланами, которые часто летали над набережной. Летали одни, летали и с пассажиром: десять минут над Ниццей и морем до конца бульвара – двести франков. Тот, кто хотел прокатиться по воздуху до Монте-Карло, взглянуть сверху на казино со знаменитой рулеткой и вернуться обратно также по воздуху, платил две тысячи франков.

Летуны, совершавшие эти «круизы», зарабатывали недурно: от желающих расстаться со своими франками не было отбоя.

Щурясь от яркого света, Попов, если не был занят разговорами, размышлял чаще всего об одном и том же, что тревожило его последнее время особенно упорно: об этих самых франках, которые французы – и частные лица, и официальные правительственные инстанции, и предприниматели, не скупясь, без всякого нажима отдают на нужды авиации. Благодаря этому призы, устанавливаемые для тех, кто во имя авиации постоянно рискует жизнью и здоровьем, носят далеко не символический характер, что вполне справедливо.

Всякое новое, перспективное дело требует крупных капиталовложений, и делать их надо без долгой раскачки, вздымая волну всенародного энтузиазма, да как можно выше.

Французы это поняли сразу. Ну и немцы – те тоже не промах. В свое время (впрочем, совсем еще недавно) они сумели превратить строительство цеппелинов в важнейшее и истинно всенародное дело. Прижимистые гансы и шарлотты, привыкшие держать пфенниги в кубышках (боже, каких только по форме копилок не придумали они!), вдруг, как по команде, а может, и по команде, начали раскошеливаться, выкладывая свои заветные пфенниги на сооружение флотилии дирижаблей.

А теперь вот то же самое они устраивают с авиацией. Все общество и печать объявили строительство воздушного флота своим кровным делом и не жалеют на него ни денег, ни сил, ни энтузиазма. Следуя примеру французов, немцы решили организовать большой национальный круг полетов почти над всей Германией и тотчас же набрали, без раскачки и уговоров, 350 тысяч марок, причем это лишь на призы летунам, не считая прочих затрат. Принц Генрих, брат императора, возглавивший эту кампанию, собирает миллионы!

Из России же вести приходят пока не очень утешительные. В отличие от французов, и немцев, и даже японцев, которые тоже помогают развитию воздушных сил всенародной подпиской, россияне все еще не раскачались. Ох и тяжелы же бывают на подъем мои дорогие соотечественники! Но если затронуть их сердце, найти к нему дорожку – тогда уж вспыхнут и ничего не пожалеют. Ни последнего гроша, ни, если понадобится, жизни самой.

Надо, надо раскачивать, и побыстрее! Статьи в газетах о проблемах авиации – это хорошо, это привлекает к ней постоянное внимание. Но сегодня затронул в статье один вопрос, завтра – другой, послезавтра – третий. А первый к тому времени уже и позабылся... Получается этакая шрапнель с широким радиусом рассеивания и не слишком высокой надежностью попадания. Но что, если все основные проблемы нынешней авиации, которых скопилось немало, сосредоточить в одном месте? В книге? И сбор от ее продажи пустить на призы летунам? Таким образом, будет обеспечено, как говорится, единство слова и дела.

Он уедет на зиму в Рим – там есть прекрасные врачи, в помощи которых он сейчас так нуждается.

Он сядет за книгу. Он будет писать ее не отрываясь: в голове она уже давно созрела. Писать не для заграницы, а для соотечественников. Он хотел бы, чтобы она послужила делу русского лёта. Заголовок он даст ей самый бесхитростный, но точно передающий суть: «Война и лёт воинов».

Война... А неизбежно ли новое кровопролитие? Вон в Гааге состоялись уже две конференции, которые провозгласили своей целью выработку решений, направленных на ограничение вооружений и обеспечение мира... Да, конференции-то состоялись, однако никто из их участников не проявил ни малейшего желания сделать практические шаги в сторону подготовки таких решений. Особенно явное нежелание считаться с гаагскими рекомендациями демонстрировала Германия, пустившая свою военную машину на полный ход.

Да, война неотвратима, Европа движется неуклонно ей навстречу. Попов в этом убежден, и свою книгу он будет писать именно с таких позиций. Он поставит вопрос перед соотечественниками: хотите ли вы, чтобы враг застал вас врасплох? А если нет, то не сидите сложа руки, не благодушествуйте, готовьтесь; скиньтесь рублем – и вы поможете России создать могучий и сильный воздушный флот, который станет надежной защитой от всяких неожиданностей со стороны врага.

В первом разделе он подведет некоторые итоги и озаглавит его так: «Лёт, что сделали с ним за последний год?» Он приведет массу ярких примеров, чтобы подвести читателя к основному выводу:

«И самолеты и летуны стали лучше.

Есть немало лиц, говорящих, что самолеты, после изобретения их братьями Райт, до сих пор не улучшены и не поддаются усовершенствованию.

Грубая ошибка! Ее делают люди, знакомые с самолетами лишь по картинкам.

Самолеты стали ныне мощными птицами, не боящимися ветра даже в семьдесят километров в час, тогда как первые «райты» нещадно разбивались о землю самым легким дуновением ветра, который, если говорить языком бабушек, пришлось бы назвать нежным зефиром. Словом, слабенькие птенцы стали орлами.

Как показали себя самолеты на последних маневрах во Франции? Им были даны две задачи: разведка и наблюдение за артиллерийским огнем. Обе задачи были выполнены столь блестяще, что начался переворот всего военного дела».

Развивая далее эту мысль во втором и третьем разделах, он назовет их одинаково: «Летчики при батареях». Он покажет со всей убедительностью, какого могучего помощника приобретают артиллеристы в лице авиации.

«Летчики дадут ныне свет артиллерии и станут ее глазами.

Во Франции были произведены опыты, могут ли летуны наблюдать за действием огня артиллерии и сообщать ей все необходимые сведения.

Результаты получились столь блестящие, что их не ждали даже самые горячие сторонники военного лёта. Огонь артиллерии становился столь же метким, как если бы командующий им стоял невдалеке от места падения снарядов и видел ясно действие их.

Давно до производства опытов один из лучших французских артиллеристов полковник Бернар сказал: „Две батареи с летчиком в пять раз сильнее, нежели три батареи без летчика”».

В четвертом разделе – «Летуны – разведчики и метатели бомб» – пойдет речь о том, чему он посвятил немало усилий, работая над статьями для «Нового времени».

Заглядывая через годы, на три десятилетия вперед, он выведет своей плохо слушающейся рукой такие печально-пророческие слова:

«Война будет начинаться в воздухе. Первым делом полетят к врагам быстрые, грозные стаи летчиков.

Старое слово Святослава: «Иду на вы» – будет заменено криком птиц-летчиков: «Летим на вас!» – вслед за коим, через час после перелета границы, уже станут падать бомбы на самые важные части военного тела неприятеля, на его двигательные нервы, а при удаче и в сердце.

Хорошо, легко будет воевать той стороне, впереди войск которой будут лететь мощные стаи летчиков».

Пятый раздел он озаглавит «Летуны – глаза армии». Придется тут снова вспомнить – куда уйти от этого?! – печальный опыт японской войны. Тем более что воспоминания о тех днях еще так живы в памяти, так свежи и зримы.

Да, многие наши беды происходили из-за незнания обстановки, из-за отсутствия точных сведений о перемещениях и маневрах противника. Мы о японцах не знали ничего, а они о нас при помощи шпионов – все.

Разведки кавалеристов, и дневные и ночные, превратились ныне в нуль, давая материал только для корреспондентов.

Но теперь есть летчики, а это – сила. Они глаз не будут спускать с неприятеля, днем и ночью станут следить за ним, за каждым его движением, и немедленно докладывать обо всем командующему и его штабу.

Однако как себя будут чувствовать сами летчики? Ведь на всякий яд есть противоядие. Так ли уж они неуязвимы, когда бороздят на своих послушных аэропланах небесные выси?

Нет, все гораздо сложнее. И об этом надо потолковать в разделе «Бой в воздухе».

От пуль, летящих снизу и обессиленных высотой, двигатель и летчика отлично защищают легкие блиндажи.

Правда, у Круппа в Германии придумали уже орудия, снаряды которых, разрываясь, производят сотрясение воздуха близ самолета, чем нарушают его устойчивость и опрокидывают. Но легко ли попасть в птицу, летящую на высоте двух верст и с быстротой 170 верст в час? Спросите любого охотника. Из миллиона снарядов, пущенных в такую цель, лишь один, и тот случайно, настигнет ее.

Значит, придется летчикам уничтожать летчиков!

В начале войны между ними будут происходить схватки над всей страной. Над всеми серьезными пунктами должны будут без устали кружить летчики и отбивать стремительные вражеские налеты.

Но особенно будет важен бой в воздухе перед главным сражением на земле.

Кто победит в воздухе, тот победит и на земле. Ослепи врага, и он будет твой. Таковы начала новой тактики. Они неоспоримы, как аксиомы. Превышение силы армии с летчиками над армией без них слишком велико и очевидно.

Для войны в воздухе самолеты должны быть быстрыми и многоместными, чтобы они могли брать на борт не только пилота, но и наблюдателя, и метателя бомб, стреляющего из ружей или пулеметов вперед, в стороны и назад во время лёта.

Как это может выглядеть в реальной действительности?

Он попытается нарисовать картину будущих сражений в следующем разделе книги, который озаглавит «Зрячий карлик сильней слепого великана».

Затем он поставит вопрос о тесном взаимодействии воздушного и морского флотов, например, в поиске и преследовании вражеских подводных лодок. Он напишет о специальных морских самолетах, то есть таких, которые должны будут работать на нужды военно-морского флота, выполняющего свои боевые задачи, а также о таких, которые поднимаются с воды, то есть о гидропланах. Посвятит один раздел теме «Конница и самолеты», их взаимодействию, а еще один – самолетам в русской армии, разным точкам зрения на них, существующим среди офицеров и генералов, русскому воздушному флоту, который необходимо создать, школам, в которых будут готовиться будущие летчики, организационным вопросам, которые надо решать незамедлительно, отечественному самолето– и моторостроению.

Так он будет идти от раздела к разделу, чтобы в последнем из них, четырнадцатом, подвести читателя к главному итогу, ради которого, собственно, он и взялся за книгу: «Дайте крылья России!»

Он выскажет много примечательных мыслей и чувств, скопившихся в нем, расскажет о своих тревогах и надеждах. «Я решил просить ныне особо широкой помощи русскому лёту», – выведет его рука. Ведь авиация служит теперь не забаве, а защите нашей родины!

Нести помощь надо двумя путями, старым и новым, пояснит он далее. Первый путь – это пожертвования.

«Ведь если даже война и не разразится, – сделает он немаловажную оговорку, давая понять, что он не фаталист и не фанатик, и тем более не милитарист, а трезво и реально мыслящий человек, – то без них (воздушных сил. – В. С.) мы будем столь слабы, что громовые тучи не станут сходить с нашего политического горизонта. Нам достанется на долю горькая судьба народа хотя с большой, но со слабой армией, вследствие недостатка в ней современного оружия и современных приспособлений. Судьба сия – подчиняться и подчиняться и на западе и на востоке...»

Итак, старый испытанный путь – скинуться всем миром и собрать столько, сколько удастся, на то дело, ради которого объявлена складчина.

Но есть путь и совершенно новый, неизведанный и непривычный, однако очень перспективный. О нем он тоже расскажет обстоятельно, чтобы всенепременно привлечь к нему внимание. И снова на десятилетия опередит время, заглядывая далеко вперед.

«Новый путь помощи русскому лёту развертывается так, – напишет он. – Одного военного воздушного флота мало нам. Надо добиться того, чтобы у нас было много невоенных летунов. Пусть они будут из народа, как в былое время [были] ямщиками. У нас благодатная нива!

Когда меня взяли военным инструктором, то я выбрал первым учеником солдата Сергея и уверен, что он был бы прекрасным летчиком.

Перевидав тысячу летунов всех наций, я знаю двух лучших, кои перед опытным глазом творят чудеса не слепой смелости (этого свойства у всех избыток), а сноровки, похожей на волшебную. Эти двое: мичман Андре Конно во Франции и Михаил Ефимов, из крестьян Смоленской губернии.

Было бы долго рассказывать, сколько труда стоило сильному волей Ефимову преодолеть все препятствия и стать летуном. Но эти препятствия ныне еще возросли, и надо их срыть. Надо создать у нас хорошие условия родиться и жить и летунам, и строителям самолетов.

Для создания хорошего числа русских летунов и самолетов необходимо назначить призы за хорошие полеты.

Русские люди, не пожалейте дать средства на это! Щедростью вы укрепите крылья России. Моей лептой на призы будет доход с этой брошюры: „Война и лёт воинов”.

Успех лёта – общее, широкое, народное дело огромной важности для увеличения сил защиты России. Почему я и прошу любящих родину людей, то есть всех у нас, помочь русскому лёту».

Поставив последнюю точку, перечитав рукопись, Николай Евграфович спешно отправил ее в Москву – Сергею Евграфовичу, который взял на себя все хлопоты по ее скорейшему изданию, а также распространению в России.

В первой половине 1912 года книга увидела свет. Она была отпечатана в типографии В. Шушукина и выпущена на средства заказчика. Склад издания Сергей Евграфович устроил в собственной квартире на Солянке. Продажная цена одного экземпляра – 30 копеек, в переплете – 45 копеек.

Справа на обложке, прямо под заголовком, было напечатано жирным шрифтом:

«Весь чистый сбор с этого издания пойдет на учреждение призов, о которых говорится в нем».

22

Вернувшись из Рима во Францию, Попов поселился в Больё-сюр-Мер – средиземноморском курортном местечке, где его почти никто не знал. Заметных улучшений здоровья, увы, не отмечалось, но Николай Евграфович по-прежнему держался молодцом, лишь изредка и ненадолго уступая твердую позицию волнам меланхолии, наплывавшим на него.

«Лицо мое теперь никто не знает, – писал он 12 февраля 1912 года в Москву племяннице Наташе, гимназистке, дочери Владимира Евграфовича, с которой у Николая Евграфовича установилась дружеская переписка. – Аэроплан перешиб мне нос, и я стал похож на бульдога. Знаешь этих английских собак, очень страшных с виду? Многие боятся взглянуть на меня. И даже мне бывает жутко, когда случайно увижу себя в зеркале. Ты не испугаешься, если я приеду в Москву?

Спасибо за доброе пожелание скоро выздороветь. Доктора обещают, что я поправлюсь через четыре года, если все пойдет хорошо. Прошли полтора года. Осталось ждать два с половиной.

Мне хочется страшно опять полететь...

Преданный тебе дядя Коля».

Писал дядя Коля письма и другой своей племяннице – Тане, дочери Сергея Евграфовича, в то время совсем еще маленькой девочке – было ей семь лет, – которая отвечала ему, выводя свои письма большими печатными буквами или «диктуя» их кому-нибудь из взрослых. И если задерживалась с ответом, дядя Коля начинал беспокоиться и выражал недовольство.

«2 недели и 5 дней утекли после того, как Таня хотела написать мне письмо, – так начинается открытка, посланная Николаем Евграфовичем 4 ноября 1911 года из Монте-Карло на имя Марии Михайловны, Таниной мамы. – Что делать? Я просил Настю (сестру Анастасию Евграфовну. – В. С.) написать под диктовку Тани; ее письмо еще не могло прийти ко мне, но я решил, пожалуй, это будет неудобно, и я пишу сегодня Бабушке и 3. М. (то есть матери и брату Марии Михайловны, жившим с нею в одном доме. – В. С.), прошу их сделать это».

Лицевая сторона открытки, на которой написаны эти строки, изображала самолет «Райт» в полете. Николай Евграфович вывел на ней: «На этом аэроплане летал твой дядя, дорогая Таня».

Здоровье Попова не только не улучшалось, но, наоборот, ему неожиданно сделалось еще хуже, голова, руки, ноги отказывались повиноваться. И все-таки не ответить на очередное Наташино письмо он не мог. Свой ответ Николай Евграфович продиктовал одному из знакомых. Это было всего десять дней спустя после отправки предыдущего – оно продатировано 22 февраля того же 1912 года.

«Дорогая Наташа, твои письма очень радуют твоего старого дядю, который лежит сейчас на «chaise longue» в маленькой сосновой роще на берегу моря, прячется в тень от жаркого солнца, слушает тихий прибой волн и диктует письмо своему соседу, письмо, которое пойдет в Москву к Нате.

Сам я писать не могу. Сил нет...»

Летом в Больё-сюр-Мер приехал Сергей Евграфович и, как тогда, в Гатчине, снова неотлучно находился при нем, делал все возможное, чтобы смягчить физические страдания любимого брата, отвлечь его от мрачных мыслей, вселить уверенность в выздоровление, развлечь. Сергей Евграфович был неутомим, энергичен, не знал усталости.

«Милая Наташа, – сообщал он в июле племяннице, – дядя Коля все это время так плохо чувствует себя, что писать ему строжайше воспрещено, а потому он просил меня ответить тебе на твои два последние письма к нему...»

От имени Николая Евграфовича он давал несколько добрых советов девочке-подростку, которая делилась с ним радостями и горестями, семейными новостями, своими мыслями и планами. В числе других советов был и такой:

«Он бы очень хотел, чтобы ты больше уделяла времени играм и спорту, так как все это укрепляет здоровье, что есть самое важное в жизни (в чем он особенно теперь убедился)».

А в начале сентября Наташа получила письмо, подписанное незнакомым ей именем. Оно заслуживает того, чтобы привести его полностью.

«Атлантический океан.

Близ острова Джерсе.

27. Августа 1912 г.

Глубокоуважаемая Наталия Владимировна!

Здоровье Николая Евграфовича Попова в настоящее время ухудшилось, и, будучи сам не в силах диктовать, он поручил мне написать Вам это письмо.

Он просит Вас, если у Вас будет время, написать ему письмо по следующему адресу: Nicolas Popoff, Avenue Bugeaud 51 Paris.

Теперь он катается по Атлантическому океану, около берегов Франции и Англии, но из Парижа ему перешлют все письма.

Недавно он был в Сан-Мало, где с интересом наблюдал за состязанием морских самолетов.

Несмотря на бурный ветер, они летали на английский остров Джерсе и назад, словно сильные мощные чайки.

Большие успехи лёта, как всегда, сильно радовали Николая Евграфовича.

Анастасия Евграфовна передаст Вам его книгу «Война и лёт воинов», и он будет также очень рад, если Вы примете участие в идеях, которые старается распространить эта книга, и будет признателен, если Вы поспособствуете сбору, хотя бы самой маленькой суммы в рубль величиной, на приз русским летунам, ему будет дорога Ваша помощь.

Николай Евграфович получил вторую Вашу карточку и сердечно благодарит Вас за нее, найдя в своей племяннице прелестную картинку.

С совершенным уважением Д. Киселев».

Судя по почерку, подписавший это письмо и есть тот самый сосед Николая Евграфовича по Больё-сюр-Мер, который писал под его диктовку предыдущее письмо от 22 февраля.

Николай Евграфович все же нашел силы сделать на письме Киселева небольшую собственноручную приписку:

«Дорогая Ната, ты любишь море? Целую руку. Твой дядя Коля».

Атлантический воздух, однако, тоже не помогал. Врачи разводили руками и уповали, как говорилось в старину, на волю божию.

В ноябре должен был вернуться в Москву Сергей Евграфович, – там его ждали дела и служба. С тяжелым чувством и тревогой расставался он с братом, уезжая из Франции, из Больё-сюр-Мер, где и он, Сергей Евграфович, страдавший бронхиальной астмой, чувствовал себя так славно, так хорошо. Но не это главное.

Что станется с Николаем? Он так немощен, так плох, хотя и не падает духом. Но как долго он еще продержится, выстоит ли до конца и сумеет ли победить?

Сергей Евграфович вез Наташе письмо от дяди Коли, написанное под диктовку, но с его подписью-автографом, и дорогой подарок – золотой крест с рубинами, «сработанный совершенно так, как работали первые христиане», и привезенный из Рима. Он «подарен тебе дивным существом, похожим высокою красотою, несказанного добротою и величием души на сказочную фею. Я не хочу писать тебе имя сейчас. Скажу тебе, если через многие годы мне будет суждена радость увидеть тебя».

Вскоре после отъезда брата в Москву Николаю Евграфовичу и впрямь стало совсем скверно, врачи начали всерьез опасаться за его жизнь.

Мужественно борясь с недугом и продолжая оставаться в Больё-сюр-Мер, Николай Евграфович узнал вдруг из газет и журналов о... своей смерти. Воспринял он это без драматизации и суеверного страха, скорее даже с иронической усмешкой: чего только не наплетут газетчики! «Похоронен» он был ими как герой, который якобы летал в разведку над Адрианополем и был сбит турками... В это время бушевала Первая балканская война. Болгария, Греция, Сербия и Черногория сражались против Османской империи. И, естественно, внимание всей европейской прессы было приковано к событиям на Балканах.

«Посылаю тебе известие, дорогая Ната, – диктовал 20 января 1913 года письмо своей племяннице Николай Евграфович, – о смерти моей, последовавшей в Адрианополе; впрочем, ты, вероятно, слышала уже это от тети Насти или дяди Сережи».

Известие, упомянутое в письме, опубликовала одна из французских газет («Le Journal») под заголовком «Смерть авиатора Попова».

«Мы получили горькую весть, – сообщалось в нем. – Из телеграмм, поступивших с театра военных действий Болгарии против Турции, правда, весьма лаконичных, нам стало известно, что русский авиатор Попов, который с первых дней конфликта вступил на службу в болгарскую армию, был убит орудийным снарядом, когда он совершал разведывательный полет над Адрианополем.

Наши соотечественники, конечно же, не забыли этого симпатичного и мужественного молодого человека – героя каннской авиационной недели, который совершил свой выдающийся – соответственно тому времени – подпит, пролетев 10 апреля 1910 года из Ла-Напуль к островам и обратно.

Нас не удивляет, что несчастный спортсмен, этот смельчак и вдохновенный мечтатель, каким был Попов, пришел на помощь славянским народам, сражающимся во Фракии за свою свободу, и мы уверены, что он нашел достаточно причин для того, чтобы поставить на карту свою жизнь ради дела, которому отдал сердце.

Он погиб, как герой, и мы с глубоким волнением склоняем свои головы пред этой преждевременной могилой. – А. М.»

«Когда придешь к дяде Сереже, – писал далее Попов Наташе, – то попроси его показать тебе английскую газету и английский журнал, которые, напечатав мой портрет, ясно подтверждают известия о том, что меня убили турки.

Прощай, дорогая Ната.

Твой покойный дядя Коля».

«Английский журнал» – это тот самый «Иллюстрейтед Лондон ньюс» № 3838, о котором шла речь в самом начале нашего повествования и который объявил Попова первым в истории пилотом, павшим на войне.

Дошел этот номер журнала, а также другие английские и французские газеты, сообщавшие о гибели Николая Евграфовича, и до Петербурга. Газета «Новое время» 16 января 1913 года откликнулась на них заметкой «Жив ли Попов?», в которой, кстати, высказывались сомнения в достоверности полученных сведений, и вот почему.

«Н. Е. Попов еще недавно не мог даже владеть пером, письма свои он диктовал, – писала газета. – Зрение его было настолько испорчено, что летать ему было окончательно запрещено.

Тяжелая болезнь лишала Н. Е. Попова возможности сноситься с друзьями. За три года его болезни он редко давал о себе знать. Где он теперь находится, неизвестно. Запросить его родных тоже не представлялось возможным. Кроме брата, у него никого не было, а местопребывание его [брата] тоже неизвестно.

Быть может, эти строки попадут на глаза близких и они отзовутся на вопрос: жив ли Попов?»

А уже на следующий день «Новое время» напечатало письмо в редакцию некоего А. Верблюнского под радостным заголовком «Н. Е. Попов жив!».

«Я почел своей обязанностью, – говорилось в письме – сообщить вам следующее: 3 января я был у инженера В. И. Ребикова[12], генерального агента российского воздушного флота во Франции, в его квартире в Париже, на 12 rue de Pre-aux-Cleres, где в присутствии капитанов-пилотов Виктора Берченка, Андреади и др. были получены на имя В. И. Ребикова посылка и письмо из Ниццы от Н. Е. Попова. В письме Н. Е. поздравляет всех с Новым годом и просит принять от него шкатулку с конфетами.

Будучи хорошо знаком с Н. Е. еще на войне (японской), я очень интересовался всегда его здоровьем после его падения во время последнего полета, поэтому стал расспрашивать В. И. Ребикова, где Н. Е. и как его здоровье. В. И. мне сказал, что очень недавно видел Н. Е., что Н. Е. чувствует себя лучше и безвыездно живет в Ницце. Из изложенного вы увидите, что сообщения „The London news” неверны, что „Le Journal” рано похоронил нашего славного пилота и что „The Daily Mirror” хоть и не уверен, но, не справившись в святцах, бухнул в колокол.

Н. Е. жив, я читал его письмо, я знаю его почерк и могу, и не я один, а еще восемь человек русских офицеров-летчиков, имена двух из них упомянуты в начале этого письма, и инженер В. И. Ребиков подтвердить, что Н. Е. Попов жив на радость его друзьям и почитателям».

Как же все-таки появилась информация о гибели Н. Е. Попова? И случайно ли появление ее по времени совпало с самыми трудными для Николая Евграфовича днями, когда он и вправду очутился на краю преждевременной могилы, хотя и далеко от тех мест, о которых сообщали газеты и журналы?

Первая балканская война вызвала в русском обществе живой отклик и сочувствие тем странам, которые единым фронтом выступили против угнетателя – Османской империи. Это сочувствие не ограничилось эмоциями и словами – оно нашло выход в конкретной материальной помощи, прежде всего болгарам, за освобождение которых от османского ига русские братья уже пролили кровь во время войны 1877-1878 годов.

На стороне болгар и их союзников сражалось немало русских добровольцев. Среди них были пехотинцы, артиллеристы, кавалеристы и медики. Участвовал в боях и русский добровольческий авиаотряд, в состав которого входили пилоты и авиатехники. Помогали болгарам также одиночные русские летчики, не входившие в отряд, и летчики из некоторых других стран.

Аэроплан Николая Дмитриевича Костина, совершавший разведывательный полет над осажденным Адрианополем, получил несколько пулевых пробоин. Пилот вынужден был спуститься, попал в плен к туркам и вернулся на родину лишь после прекращения военных действий.

Один из первых болгарских авиаторов поручик Христо Андреев Топракчиев, выполняя разведывательный полет, был подбит турками и сгорел в воздухе вместе со своим аэропланом.

По-видимому, эти два эпизода, соединившись под пером корреспондента в один, и легли в основу информации о гибели Николая Попова.

Но почему же все-таки Попов, а не Топракчиев?

Вероятно, главную роль сыграли тут два обстоятельства.

Первое. Попов неожиданно исчез из поля зрения мировой общественности. Куда? Болезнь приковала его к Больё-сюр-Мер и к Ницце. Но об этом ведь знали очень немногие, лишь самые близкие ему люди. По настоянию врачей он самоизолировался от мира. Всякие контакты, даже с некоторыми из близких, были исключены.

Кое-кто наверняка припомнил: стоило вспыхнуть англо-бурской войне, как этот молодой россиянин очутился в Южной Африке; началась русско-японская война – и он поспешил в Маньчжурию.

Болгары, сербы, черногорцы, греки поднялись на борьбу против турок, веками угнетавших балканские народы. Где же быть ветерану двух войн, автору книги «Война и лёт воинов», отважному авиатору, как не во Фракии? Все добровольцы, отправлявшиеся туда, исчезали из поля зрения не только знакомых, но даже родных и близких. Исчезали весьма неожиданно и несколько таинственно.

Логика вещей подсказывала: Попов непременно должен быть там, где идет сражение и где можно на деле проверить сформулированные им в книге принципы применения авиации в бою. Война между Италией и Турцией в Триполитании, прошумевшая годом раньше, хотя и призвала впервые в истории на помощь авиацию, мало успела дать в чисто практическом смысле.

Итак, многие, вероятно, были убеждены, что Попов – на Балканах.

Теперь второй момент, который нельзя не учитывать. А именно: среди русских авиаторов, которые добровольно прибыли в Болгарию, был некий М. Попов, о котором, к сожалению, больше ничего не известно. Не удалось установить ни его полного имени, ни отчества. Тем не менее сам факт, что некий русский авиатор Попов находится во Фракии, выполняя там боевые задачи, и, возможно, погиб там (хотя прямых подтверждений этому пока нет), наводил на мысль о Николае Евграфовиче.

Здесь уместно будет сказать о том, что истинные обстоятельства смерти Н. Е. Попова вообще долго не были известны. В одной из книг по истории русской авиации, вышедшей в тридцатые годы, можно было, например, прочесть, что он после несчастной катастрофы в Гатчине уехал за границу лечиться, где вскоре и умер. А в известном «Словаре псевдонимов» И. Ф. Масанова, вышедшем у нас уже в сороковые-пятидесятые годы, утверждается, что Попов скончался в июне 1917 года в Москве...

Есть в народе поверье: кого раньше срока «хоронят», тот долго жить будет.

Возможно, вспоминал об этом поверье и Николай Евграфович, читая в прессе сообщения о своей «героической смерти». А может быть, и не вспоминал, потому что было ему в те дни и месяцы очень и очень плохо. Так плохо, что он уже начинал терять надежду остаться в живых.

29 мая 1913 года Попов продиктует грустное письмо Наташе, которое должен был вручить ей Сергей Евграфович, возвращавшийся в Москву после нескольких месяцев, вновь проведенных вблизи больного брата:

«Твой дядя Коля собрался зимой улететь с земли, проститься с нею навсегда, но Господь был милостив и позволил пока на ней остаться. Меня перевезли в санаторию. Никого ко мне не пускали, ни родных, ни друзей. Писать не писал, не читал. Одиночество. Еще не вылечили, но все-таки облегчили и кой-что помогли. Видишь, опять тебе пишу...»

Санаторий «Виктория» в Берне, в Швейцарии, куда поместили Николая Евграфовича, был одним из Лучших европейских лечебных заведений того времени. И хотя перелом в состоянии больного уже определился в лучшую сторону – даже письмо племяннице, отправленное в начале июля, и следующее, от 24 июля, он писал уже сам, – здоровье его оставляло желать много лучшего.

Кто-то из друзей порекомендовал Николаю Евграфовичу лечебное заведение доктора Ламана – санаторий в Вайсер Хирше под Дрезденом, в Саксонии. Попов, несмотря на катастрофический упадок сил, собрался в неблизкий путь.

Санаторий доктора Ламана известен был как санаторий несколько необычный – в нем не лечили. Да, да! В нем восстанавливали здоровье с помощью солнца, воздуха, воды, прогулок, спортивных игр. Такова была новаторская по тем временам система доктора Иоганна Генриха Ламана, который являлся создателем, владельцем, главным врачом и лечащим врачом этого своеобразного лечебного заведения. Многие называли его «фабрикой здоровья». Фабрика эта работала на неисчерпаемом и самом калорийном топливе, которое когда-либо открывал человек. Называется оно – силы природы.

Там, в Вайсер Хирше, постепенно, дней десять, приучали кожу к воздуху и солнцу, после чего люди оставались на воздухе раздетыми (конечно, в хорошие дни) с шести утра и до десяти часов вечера, когда надо было укладываться спать. Они отвлекались лишь на то, чтобы поесть или принять душ, устроенный тут же, среди смолистых, благоухающих деревьев. Или поиграть в мяч, крокет либо в самые прозаические «пятнашки» да лапту.

– Я застрял там на несколько месяцев, – говорил Попову перед его поездкой в Саксонские Альпы один старый военный, уже побывавший в санатории, – и почувствовал себя словно воскресшим или помолодевшим на десяток лет. И физические силы вернулись, и радость жизни в душу внедрилась. И все это я обрел, просто гуляя по лесу.

Начал «просто гулять по лесу», любуясь великолепными видами, и Николай Евграфович. Превозмогая слабость, он подставлял себя солнцу и воздуху, освежающим струям воды из минерального источника. И они возвращали ему уверенность в том, что еще не все кончено.

Он уже снова мог и хотел думать о делах, от которых был неотделим. Он думал о судьбах русской авиации, о стимулах и мерах, которые вывели бы ее на передовые рубежи.

Особенно интересовало и беспокоило его все, что было связано с учреждением так называемого Романовского приза для награждения русских авиаторов за их выдающиеся достижения. О планах создания такого приза ему писал еще в конце 1911 года президент Всероссийского аэроклуба граф Стенбок-Фермор, приглашая Попова принять участие в связанных с этим мероприятиях. Получил он также письмо от шталмейстера князя Абамелек-Лазарева Семена Семеновича, действительного члена Всероссийского аэроклуба и члена Особого комитета по усилению военного флота на добровольные пожертвования, богача и мецената, передавшего на нужды флота 15 тысяч рублей.

Особый комитет занимался проблемами не только военно-морского, но и воздушного флота. Письмо от князя пришло еще в конце минувшего, девятьсот двенадцатого года, но только теперь, в Вайсер Хирше, Николай Евграфович смог взяться за перо, чтобы ответить высокопоставленному адресату. Писал медленно, в несколько приемов, почти три месяца. Хотелось сказать о многом и многими мыслями поделиться. А рука слушалась плохо, голова не всегда была ясной, вот и приходилось делать значительные перерывы. Письмо это поистине полно драматизма.

«Dr. Lahmanns Sanatorium. Weifier Hirsch.

(Sachsen).

12/25 сентября 1913.

Глубокоуважаемый Князь, Ваше письмо нашло меня во Франции 25-го декабря 1912 г...

Я не мог тогда написать Вам и просил сделать это брата. В то время, в те дни я собирался улететь с земли без самолета уже навсегда из-за одного из последствий старого падения в Гатчине. Прочили долгие месяцы. Меня возили из страны в страну, из санатория в санаторий. Господь был милостив и позволил чуду свершиться надо мною. Я до сих пор не улетел. Меня даже несколько подправили, так что могу теперь писать, хотя редко и не помногу. Раньше совсем не писал. Сил не было...

15/28 сентября 1913 г.

Объяснив причину невольно долгого замедления ответа, прошу разрешения написать о Романовском призе то, что мне давно уже хотелось написать Вам.

Не стану оценивать его. Это сделает история русского лёта и даже более того – история всей страны, ибо это – крупный шаг вперед в создании непосредственной, столь важной связи между страною и летчиками – защитниками ее.

Во Франции этою связью создана лучшая воздушная армия мира. То же будет и у нас, когда Вашему примеру последуют другие. О сем позволено не только мечтать, но можно, кажется мне, и надеяться на это.

17/30 сентября 1913 г.

Люди поймут, они должны понять, что следовать за Вами – означает готовить хороший исход будущей, конечно, неизбежной войны вместо тягостных неудач и общерусскую радость вместо народного горя.

И Вам – слава и благодарность за то, что Вы первый вступили на верный путь и этим зовете и других за собой!

4 ноября...»

В это место своего письма Абамелек-Лазареву Попов вклеил вырезку из французской газеты «Le Journal» от 15 октября, где говорилось, что «один немецкий авиатор преодолел 2165 километров за двадцать два часа».

Рассказав далее о достижениях в этой области французов, Попов продолжал:

«А немцы пролетают: один – 1450 километров, другой 2165 (то есть больше, чем три расстояния от Москвы до Петербурга) и не в 48 часов, а менее чем в 24! И это лишь два примера хороших полетов в Германии, а их можно было бы привести – увы! – десятки.

Мы отстали.

Немцы перегнали.

Должно не медлить и догонять, что и будет, когда вслед за Вашим почином последуют и другие. Иначе будет плохо на войне с европейскими соседями, значительно хуже, чем это было в Маньчжурии. Враги будут летать над Петербургом и Москвой. Во время осады будет плохо не одним военным, а и семьям и детям нашим. Война в воздухе – жестока. Раз наши летчики будут выведены врагами из строя, то бомбы будут бросаться неприятелями-летчиками на Невский, Сергиевскую, Дворцовую набережную, Миллионную[13] (где, кстати, в шикарном особняке под № 22 проживал Абамелек-Лазарев. – В. С.) и т. д. Все будет разрушено, обратится в кучи камней.

Подумать – грустно.

Я все утешаю себя, что Россия всегда [долго спит], но проснется наконец... будем ждать...

5-е ноября.

Немцы набрали более семи миллионов частными пожертвованиями на поддержку и развитие лёта призами, просто уплатой за пролет известных расстояний в течение определенного времени и т. д. Немцы знают, что все летчики будут биться за родину на войне.

Я не говорю о государстве в Германии. Оно тратит на свою воздушную армию в несколько раз больше, чем Россия. Но теперь весь народ поддерживает пожертвованиями лёт, как лет пять, шесть тому назад был поддержан граф Цеппелин с воздушными кораблями своими.

Если б я рассказал Вам, как возник последний сбор, принесший семь миллионов немецкому лёту, Вы бы увидали, почему мне сие особливо грустно.

Но замолчу. И так уже – чувствую – утомил Вас длинным письмом.

6-е ноября.

Коснулся я немецкого лёта лишь, чтобы Вы издали увидели ясно, как порадовали [Вы] меня за Россию, какое большое утешение принесли, когда к прошлому Рождеству прислали письмо о Романовском призе.

Милый приз! Хоть бы стал он первенцем большой семьи, которая спасла бы нас от равнодушной, опасной неподвижности.

– Дайте нам крылья! Мы сумеем повоевать... Стройте крылья всем охотникам летать!..

Но у меня нет сил даже тихо сказать. Речь моя невнятная, ибо ныне я – ослабевший инвалид не только крыльев, но и пера.

С трудом и долго царапал даже этот простой привет признательного Вам сердца, дорогой и глубокоуважаемый Князь.

Преданный вам летун (увы – отставной) Николай Попов...»

Николай Евграфович не успел кончить свое письмо в Вайсер Хирше: в Саксонию пришла осень, и он переехал на германский курорт Кройцлинген, где сделал к письму еще несколько приписок:

«7-е ноября.

P. S. С отрадным чувством вспоминаю весну 1910 года...

Русские люди! Ощущалось, точно каждый понимал, что лёт – общее, народное дело. И крылья росли от сего...

Но тут кара ждала меня. За что?

Не мне судить.

При первом же полете, при пробе первого военного самолета и он, и я поломались. Дорогая работа была вырвана из рук, крылья сорваны, мечта разбита.

21 ноября.

Я покорился воле бога, но когда вспоминается порою та задушевная, русская доброта, с какою помогали мне все и большие люди и малые, и как все хорошо ни шло, а летал к любимой цели и затем в один миг [всё] разбилось, то невольно становится грустно.

В нашей жизни бывают тяжелые минуты.

Надо всегда вовремя вспомнить, что все творится – к лучшему...»

Из Кройцлингена Попов вернулся во Францию, в Эз, а письмо все еще не было закончено. И он делает еще одну приписку:

«Р. P. S. 10 декабря.

Друзья убеждают, что я должен забыть лёт, ибо он помучил меня, но они не правы. Немыслимо забыть, что сильно любил...»

Николай Евграфович приписал еще пару фраз с извинениями за слишком длинное послание, сообщил свое местопребывание:

«Адрес ныне: Nicolas Popoff, Eze, А. М., France».

И добавил многозначительно:

«Постоянный адрес: С. Е. Попову, для Н. Попова, Солянка, 13, Москва.

17 декабря».

Поставил последнюю точку. И все-таки не удержался, чтобы не сделать еще одну приписку:

«PPPS. Хромаю я, хромает мысль, прихрамывает и форма ее».

Только перед самым Новым годом письмо, начатое еще в сентябре, ушло в Россию.

Здоровье возвращалось робко, зигзагами. Но все-таки оно возвращалось. А с ним оживала и самая заветная мечта, затаенная надежда – вновь обрести крылья, вновь взлететь в безбрежную голубизну воздушного океана и увидеть землю с высоты. Несмотря на увечья и инвалидность. Вопреки суровому приговору, вынесенному жизнью.

Взлететь!

21

Море было спокойно. Бесконечно раскинувшаяся ширь его манила к себе. Лишь у берега чуть плескалась голубая, прозрачная вода. Солнце грело вовсю. Его горячие лучи лишь временами освежались легким прибрежным ветерком.

Отставной русский адмирал Сергеев, проводивший свою старость во Франции, на благодатном Лазурном берегу, и Николай Евграфович Попов сидели на Обсерватории. Так называют вершину горного отрога недалеко от Канна, с которой открывается широкий обзор и на запад, где залегли синие горы Эстерель, и на соединяющую Канн с Ниццей ослепительно яркую, купающуюся в солнечном свете долину Антиб, и на оба маленьких зеленых островка, кем-то живописно брошенных в бирюзовое море как два чистейшей воды изумруда, оправленных в червонное золото прибрежных красных скал.

Море сверкало, переливалось, играло, и было оно удивительно мирным и ласковым. Оно вносило в сердца благодушие и успокоение. Не хотелось говорить о войне, уже третий год полыхающей в Европе, что обычно делали, как все во Франции, утром, днем и вечером. Не хотелось читать газеты, пестревшие оперативными сводками со всех многочисленных фронтов и театров военных действий, публиковавшие списки убитых, боевые реляции, фотографии генералов, заметки о пожертвованиях и благотворительных ужинах.

Временами людьми овладевало подсознательное желание толковать о чем-нибудь сугубо мирном, простом, незамысловатом, как вот и сейчас, когда двое русских, волею судьбы заброшенных во Францию, расположились на Обсерватории и завели беседу об исцеляющей силе природы, о колоссальных, еще мало используемых нами резервах, таящихся в ней.

Попов сказал раздумчиво:

– А ведь мне довелось видеть оба острова, что перед нами, с высоты поболе, чем эта. Можно сказать – с неба. Ах, какие то были прекрасные дни, какое великое счастье я испытывал, подымаясь в воздух. Вот это была весна!

– Вы имеете в виду каннскую неделю?

– Да, ее. А следом за ней пришла и петербургская – мое счастье, мое горе...

– Помню, любезный Николай Евграфович. Как же. Хорошо помню те дни, когда газеты взахлеб писали о ваших подвигах. Читал. Хотя, должен вам признаться, не слишком верил в перспективность авиационного дела. Я, знаете ли, человек старой закалки, а все старики, наверное, ретрограды. Да и корабельная палуба вы глядела куда внушительнее и надежнее, чем ваши «стрекозы».

– Вы и сейчас такого же мнения?

– Ну уж нет. Не считайте меня законченным невеждой и упрямцем. Говорю, что было. Теперь вот война многих и многому научила, в том числе и меня. Было бы глупо закрывать глаза на то, что авиация становится внушительной боевой силой. Но и «цеппелины» тоже показали себя. Немцы сумели сполна использовать их возможности. Вспомните последние их налеты на Париж и Лондон.

– Вот мы и снова заговорили о войне, дорогой Федор Федорович, хотя с утра условились не касаться хоть один день этой темы.

Адмирал рассмеялся:

– Верно, верно. Да только куда ж от нее денешься? Если на это море глядеть, так кажется, кругом покой и благодать. А в ту минуту, когда я произношу эту фразу, сколько солдат расстанется с жизнью! А сколько будет изувечено, ранено, отравлено газами!.. Да, голубчик, никуда нам с вами от этого не укрыться. Хотите вы того или нет. Война-то разбушевалась такая, какой свет не видывал. Вон сколько держав в нее втянулось! Какие людские массы вовлечены.

– Федор Федорович, а скажите: что, по вашему мнению, нужно для того, чтобы ускорить возвращение раненых солдат в строй? Ведь это, насколько я понимаю, очень важно: восполнение потерь – всегда одна из самых острых проблем на войне, даже для такой страны, как Россия.

– Целиком с вами согласен. Солдата-фронтовика надо возвращать в строй елико возможно скорее. Он уже стреляный воробей и один десятерых новобранцев может заменить, плохо; наскоро обученных и робких. А вот как ускорить выздоровление, – адмирал пожал плечами, – то, пардон, тут я должен признать свою некомпетентность. Это дело лекарей.

– Но позвольте с вами не согласиться, уважаемый Федор Федорович. То есть лекари-то, конечно, лекарями, да только и общество здесь кое-что существенное могло бы сделать.

– Не понимаю. Какое общество?

– Ну, я имею в виду прежде всего наше, русское, разумеется. То самое, что собирало добровольные пожертвования и вам на ваши дредноуты, и нам, летунам, на аэропланы.

– И что же? – продолжал недоумевать адмирал.

– А вы помните, уважаемый Федор Федорович, о чем мы с вами беседовали вчера на этом же самом месте, сидя на этой самой скамейке?

– Да, конечно.

– Помните, я вас спросил: «Что вы сделали с собою, адмирал? Вас нельзя узнать. Вы помолодели на полвека. Какой колдун влил в вас новую жизнь? Где вы нашли вашего Мефистофеля?» И что вы ответили?

– Что все хорошее, бредя по жизненной дороге, я находил ненароком. Так случилось открыть мне и талисман, прогнавший дряхлость из старых костей моих.

– Правильно. А потом вы рассказали о роще близ Цюриха, где вы набрели совершенно неожиданно на здравницу пастора Штерна в Вайдберге. Там исцеляют не врачи и не особые воды, а воздух, солнце, лесные настои.

– Да, да, я говорил это.

– И вы застряли там на несколько месяцев. И словно воскресли и помолодели на много лет.

– Истинно так.

– А я в связи с этим вспомнил подобное заведение доктора Ламана в Саксонии, которое, в свою очередь, воскресило меня из мертвых. Только ему я обязан, по сути дела, тем, что сижу гут сейчас с вами, забросив осточертевшую клюку, любуюсь красотой моря, толкую о войне и даже... Признаюсь, дорогой Федор Федорович, – Попов сделал паузу и понизил голос, – даже сам еще думаю принять в ней посильное участие. Да-а-а! Н удивляйтесь...

А удивляться и впрямь было чему. Уж если и существует понятие «воскрешение из мертвых», то Попов имел на него полное право. А главную заслугу в этом он, не без оснований, приписывал санаторию доктора Ламана и тем природным силам, на которые он положился и которые оказались лучшими целителями. Он и раньше, еще в юности, высоко ценил их, но теперь уверовал в них до конца, безоговорочно и глубоко. И полагал, что такая вера может принести великое благо миллионам людей.

Вспыхнувшая в августе 1914 года мировая война продолжалась, и конца-края ей не было видно. Попов испытывал какую-то неловкость: миллионы русских людей сражаются с врагом на суше, на море и в воздухе. А он, участник двух войн, один из первой тройки русских авиаторов, автор первой на русском языке обстоятельной книги об использовании авиации в военном деле, вынужден сидеть вдали от фронтов, в аркадской тиши Французской Ривьеры, и только по газетным сводкам внимательно следить за всем, что происходит на фронтах, и прежде всего – в воздухе. Но газетные сообщения скупы на слова. Много из них не почерпнешь. А как бы хотелось знать побольше! Ну, к примеру, о действиях русской авиации на Юго-Западном фронте, где она проявила наибольшую активность и добилась успехов, где совершил свой выдающийся подвиг Петр Николаевич Нестеров, где ловко и дерзко сражался с австрийскими асами сотник Вячеслав Матвеевич Ткачев, ставший первым георгиевским кавалером в авиации.

Поняло ли русское высшее командование, какую большую ценность представляет военная авиация, или активные действия летунов Юго-Западного фронта объясняются главным образом тем, что заведующим организацией авиационного дела на этом фронте был великий князь Александр Михайлович? Моряк, ставший поборником и неплохим знатоком авиации, он не раз вступал в конфронтацию с Генеральным штабом, где преобладали «пузырники» – приверженцы воздухоплавания, и с самим царем – своим двоюродным племянником.

Руководство русской авиацией было распылено, что не могло не сказаться отрицательно на ее действиях. Только в начале пятнадцатого года Ставка решилась на то, чтобы как-то упорядочить его, и учредила единую должность заведующего авиацией действующей армии с подчинением ее штабу верховного главнокомандующего. Должность эту занял великий князь. Принесет ли сие ощутимые результаты? Или все ограничится чистейшей формальностью?

Попову трудно было сидеть сложа руки. Но чем он может помочь сражающимся соотечественникам и их союзникам? Надо что-то предпринимать.

Прежде всего он еще раз съездит в санаторий, чтобы закрепить достигнутое. Съездит в Андорру, в Пиренеи. В этом крохотном горном государстве есть прекрасное, по отзывам, курортное заведение Франсиско Пла с сернистыми и сероводородными ваннами, с минеральными водами. Они будут ему весьма кстати.

Из Андорры он вернется посвежевшим, окрепшим, помолодевшим. И, используя знакомства во французских военных сферах, начнет хлопоты о зачислении его на службу в воздушные силы.

Но хлопоты потому и называются хлопотами, что они длятся не день и не два, а неделями и месяцами.

С адмиралом Сергеевым они теперь нередко коротали время вместе, ведя нескончаемые разговоры о войне, о морских сражениях и газовых атаках, о конкуренции аэропланов с дирижаблями. Продолжая беседу с адмиралом, Попов заметил как бы вскользь:

– А пока суть да дело, дорогой Федор Федорович, я вот написал небольшую книжечку, которая скоро выйдет в Петербурге у Суворина. Кроме того, брат сумел заинтересовать и одного московского издателя. И знаете, чему я посвятил ее? «Фабрикам здоровья», которых у нас в России можно построить великое множество. Вот где надо чинить здоровье раненых, увечных и больных воинов! Потому-то я и вернулся к нашему вчерашнему разговору, что он очень близок мне.

– Под «фабриками здоровья» вы подразумеваете заведения типа санаториев пастора Штерна или доктора Ламана?

– Ну не совсем, конечно. На такие заведения нас просто пока не хватит. Однако нам по силам сделать хоть что-то в этом направлении, при наших-то природных богатствах! И не только для воинов, но и для горожан это крайне необходимо. Вы часто проводили лето в городе?

– Да где там! Я же моряк, любезный Николай Евграфович.

– А мне пришлось раз прожить все лето в Москве. Уже в мае, должен вам сказать, в жаркие дни нечем было дышать. А в июне и июле... Просто не передашь, какая духота была. Невольно вспомнились мне тогда слова старого Капитоныча, что дворником у нас служил. Он глубоко почитал первопрестольную, но все же осмеливался изрекать правду о ее летних качествах. «Воздух в Москве пахуч и густ, как патока, – говаривал он. – Посему и дышится им затруднительно». Отстрадавши летом в Москве, я уяснил себе, как правильны были слова Капитоныча.

И вот какое бы могло быть благо, вы только подумайте, Федор Федорович, – продолжал Попов, – если бы город выстроил на Москве-реке ряд бесплатных купален с площадками на плотах, чтобы можно было всем не только пополоскаться в воде, но и полежать, пожариться на солнце!

– Да-с, это верно. Солнце и вода – лекари первостатейные.

– Именно лекари. Затем в Сокольниках, в Нескучном саду, на Ходынке подле рощи, в Петровско-Разумовском на земле сельскохозяйственного института, под Лосиным Островом и в других окрестностях столицы, куда десятками тысяч убегают летом москвичи, особливо по воскресеньям, чтобы подышать незасоренным воздухом, повсюду, во всех уголках Подмосковья, надо было бы отгородить десятины земли и устроить души на них. Да, чтобы дать возможность летним жителям Москвы подышать не одними легкими, но и кожею, и этим освежить тело, сообщить бодрость ему. – Попов сделал небольшую паузу. – Однако прежде всего, и немедленно, надо раскинуть такие воздушные парки для раненых. И создание сего дела объединит всех. Цель его высока. Помощь раненым – святая работа. Люди у нас в большинстве своем от природы сильные и здоровые. Поместите их в соответствующие условия – и они испытают на себе, что такое чудесное исцеление без лекарств и почти без докторов. Вы согласны со мною, Федор Федорович?

– Целиком и полностью. Это и вправду было бы великолепно!

– И вот ведь еще что. Возьмите бани в Москве. Они разных достоинств и разных цен. Есть так называемые дворянские. Есть и простолюдине. А воздушные парки и купальни должны быть бесплатными, то есть всенародными. Город, казна и добрые люди дадут средства на них, памятуя, что они не только лечат болезни, но и предупреждают их, оздоравливают весь город и понижают смертность и заболеваемость и в бедных, и в богатых слоях населения. За городами последуют и дачные поселки, что сильно повысит пользу их и ценность. Особенно будет всему этому радоваться беднейшая часть населения, у коей нет средств ни нанимать дачу, ни ехать в курорты. Пора спасать раненых и лечить горожан силами природы! Ведь в России нашей не занимать стать лесу и лесного воздуха. Есть вдосталь и речек и озер. Почему бы не устроить у нас такие здравницы не только под Москвой или Петербургом, но и под губернскими городами?

Попов помолчал. Находился в задумчивости и адмирал.

– Вы знаете, Федор Федорович, недавно я встретил тут одного знакомого англичанина, – все еще не выговорившись на столь дорогую ему тему, продолжил Николай Евграфович, – так он рассказывал, как у них нашли, что лучше всего поправлять раненых – конечно, после необходимых операций – хорошим лесным, или морским, или горным воздухом. Он показал мне фотографии их госпиталей. В полях или на опушках лесов и парков раненые лежат под навесами без стен. Крыши навесов защищают от дождя летом и от снега – зимою, но нисколько не отгораживают от воздуха, от ветра... Почему англичане могут, а мы – нет? Я надеюсь, что моя скромная книжечка, которую я назвал «Жизнь идет», поможет кое-что сдвинуть с места, создать необходимое общественное мнение. Должны же люди услышать голос здравого смысла!

– Какой вы неугомонный человек, Николай Евграфович, – заметил адмирал. – Люблю таких!

Однажды, когда они вновь встретились на Обсерватории, речь зашла об авиации. Попов с энтузиазмом говорил о русских пилотах, мужественно сражающихся в рядах союзников, в частности в составе французских военно-воздушных сил, где было их около полутора десятков. И почти все покрыли себя неувядаемой боевой славой – Белоусов, Семененко-Славороссов, Меос, Аргеев, Федоров и другие. Чувствовалось, что он по-хорошему завидовал им, страстно желал бы находиться среди них, плечом к плечу с ними, своими храбрыми соотечественниками. Но это было едва ли осуществимо.

И все-таки он сумел добиться своего! В конце 1916 года его приняли в воздушные силы Франции, ставшей для Попова второй родиной. Правда, в авиацию он был негоден: за то время, что он провел «на суше», техника шагнула так далеко вперед, что его опыта и знаний было бы уже недостаточно, да и здоровья для нее все же не хватало. А вот дирижабли – другое дело.

С добрым чувством и грустью вспоминал Попов товарищей по путешествию к Северному полюсу. С грустью – потому что уже четыре года прошло, как не стало его друга Ванимана. Построив еще один дирижабль – «Акрон», он трагически погиб на нем в пробном полете вместе с четырьмя спутниками.

Николай Евграфович стал кормчим (рулевым) одного из боевых дирижаблей. Опыт полета с Уэлманом на дирижабле «Америка» пришелся весьма кстати. Там ведь он тоже был кормчим.

Попов сиял от счастья. Он снова поднимется в воздух! Пусть не на аэроплане, но в воздух, в этот манящий, безбрежный бирюзовый океан, к которому он был так неравнодушен. Шесть лет спустя после того, как в славные апрельско-майские дни десятого года так ярко вспыхнула и столь быстро закатилась его звезда, казалось – навсегда. Но нет, мечта всех этих трудных лет в конце концов осуществится, и он снова увидит землю, море, леса, горы, реки с высоты. И не как спортсмен, а как боец! Как солдат сражающейся армии, как член экипажа, отправляющегося на выполнение боевого задания.

10 декабря 1916 года он пошлет Сергею Евграфовичу в Москву фотографию своей гигантской боевой машины в воздухе, на фоне заходящего солнца, и сделает на обороте надпись:

«Это – наш корабль. Сзади – солнце. Я уже в экипаже сего корабля. Кормчий. Летал четыре раза. Видишь меня, дорогой Сергушок? Я платком Тебе машу».

А через шесть дней Николай Евграфович отправит брату еще одну фотографию, на которой дирижабль запечатлен тоже в полете, но более крупным планом.

«На маленьких, быстрых самолетах, – гласила игривая надпись, – я чувствую себя много лучше, нежели на сем чудовище – Змее Горыныче. Париж 16. XII. 1916 г.».

Однако это была шутка. На «змее-горыныче» он чувствовал себя тоже как рыба в воде. Ведь за неимением гербовой бумаги пишут на простой.

Дирижабли во Франции были не слишком популярны. Германия к началу войны имела пятнадцать дирижаблей, Россия – четырнадцать, а Франция – только пять. За годы войны французы построили их более полусотни (немцы – более сотни, а англичане – более двухсот). Но определяющего значения это не имело. Дирижабли были слишком уязвимы и для истребительной авиации, и для зенитной артиллерии, которые непрерывно совершенствовались и развивались. Поэтому с конца 1916 года дирижабли стали применяться почти исключительно для патрульной и разведывательной службы на море, для охоты за подводными лодками. Нес свою боевую вахту над морем и гигантский «змей-горыныч» – французский дирижабль, за штурвалом которого до конца войны стоял русский летун Николай Попов.

24

Отгремели победные фанфары, толпы ликующего народа, прокатившись волнами через площадь де л'Опера, начали успокаиваться, открытые грузовики, набитые солдатами, двигались бесконечным потоком по Большим бульварам и покидали Париж. Мраморные кони при въезде на Елисейские поля, освобожденные от мешков с песком, вновь горделиво выгибали свои шеи, как в «добрые, старые, еще довоенные времена».

Надо было перестраивать жизнь на мирный лад.

Парижане спешили в первую попавшуюся булочную, в которой стали опять продаваться хрустящие батоны и горячие рогалики, чтобы почувствовать: да, войне и в самом деле конец. Пробудившиеся от четырехлетнего сна бульвары и площади снова были залиты электрическим светом, дамы вновь щеголяли нарядами, и их кавалеры, скинув осточертевшие мундиры, считали более удобным выходить на променаж в длиннополых фраках.

Попов снял квартиру в центре Парижа и охотно разделял праздничное настроение победителей. Он ходил по городу своей слегка приплясывающей походкой, с непокрытой, гордо поднятой головой, иногда со стеком в руке, и с готовностью вступал в беседу с каждым, кто, как говорится, подворачивался ему.

Но праздники, как бы долго они ни длились, проходят, и наступают будни с их повседневными заботами, хлопотами, неприятностями.

Сперва они, неприятности и хлопоты, обходили Попова стороной – это длилось до тех пор, пока у него были деньги. И пока Анастасия Михайловна, окончательно обосновавшаяся в Эзе, могла материально поддерживать бывшего камергера своего бывшего великогерцогского двора.

Да, во Франции появилось и осело в те годы много «бывших». И из России, где свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, и из Германии – после Ноябрьской революции восемнадцатого года, и из Австрии.

Впрочем, великая герцогиня Мекленбург-Шверинская, сын которой Фридрих-Франц IV сидел на престоле этого северогерманского герцогства, входившего в состав империи Гогенцоллернов, стала «бывшей» еще до того, как рухнула эта империя, а вместе с нею и великое герцогство, и Фридрих-Франц IV, правнук русского царя Николая I, Палкина, вынужден был отречься от престола, как и другой правнук того же царя – Николай II, Кровавый, сметенный с исторической сцены могучим революционным вихрем.

Независимая, как уже отмечалось, в своих суждениях и действиях, счастливо избежавшая онемечения, убежденная русофилка и галломанка, Анастасия Михайловна, как только началась мировая война, демонстративно отреклась от всех своих немецких титулов и сопутствовавших им прерогатив. Это был смелый и беспрецедентный шаг, имевший сугубо политическую окраску. Она поселилась во Франции.

Дворец в Эзе стал последним убежищем бывшей великой герцогини и бывшей великой княгини. Там она и скончалась в марте 1922 года. Смерть ее прошла незамеченной: слишком много других забот было у людей, постепенно приходивших в себя после четырех кровавых лет империалистической бойни, чтобы проникаться судьбой бесчисленных «бывших», как бы ни были лучезарны еще совсем недавно их имена.

Николай Евграфович оставил Париж и перебрался вновь на юг, на Ривьеру, где он чувствовал себя гораздо лучше, чем в любом другом месте: старые недуги опять начали назойливо напоминать о себе.

Поселился он в Мандельё, на западной окраине Канна, где его знали едва ли не все – от мала до велика Канн не забыл своего героя, и люди, встречаясь с ним считали своим долгом поклониться ему. «Месье Попов» стал своего рода достопримечательностью этого города. Но «месье Попову» надо было есть, платить за жилье, а для этого требовались, увы, деньги.

Кое-какие средства, правда совсем немного, у него еще оставались, однако таяли они быстрее, чем хотелось бы, и все чаще приходилось задумываться над проблемой хлеба насущного, над тем, как и на что существовать дальше. Сергей Евграфович жил в Москве, служил в каком-то учреждении, и ждать помощи от него теперь, естественно, не приходилось. С другими братьями и сестрами у него как-то никогда не было близких контактов, к тому же один из братьев – Александр – погиб на фронте, а следы Владимира затерялись где-то за рубежом.

От русских эмигрантских организаций Попов принципиально держался как можно дальше, не поддерживал с ними никакой связи. Он не хотел иметь ничего общего с врагами своей родины, с теми, кто изо дня в день осыпал ее проклятиями и поливал грязью, расточал по ее адресу угрозы. Все русское, родное было для него незыблемо и свято, он принимал новую Россию такою, какой она стала в результате революционного взрыва, и никогда не сомневался в справедливости пословицы, которую любил повторять: «Все что ни делается, делается к лучшему».

Сын богатого купца, Попов всю жизнь был бесконечно далек не только от торговых дел, но и вообще от какого бы то ни было предпринимательства, от так называемого «интереса». Он служил делу, к которому влекло его сердце – горячее сердце человека увлеченного, одержимого благородной целью.

Демократ по натуре и убеждениям, горячий русский патриот, Николай Евграфович встретил революцию как совершенно естественное и неизбежное в силу исторических причин событие огромного масштаба, несущее свободу и благо трудовому народу, который он горячо любил. Попов всегда был оптимистом.

Осенью двадцать третьего года нежданно-негаданно его разыскало в Канне письмо из Москвы. Подумать только – оттуда, из России, из новой, советской Москвы! Далекой и немного таинственной теперь, после стольких лет разлуки с нею.

«Незнакомый почерк! Дда! Из Москвы! Кто же это пишет? Гляжу. Наташа! – немедленно и восторженно откликнулся Николай Евграфович на эту весточку. – Вот кто! Шел купаться в реку Сиянь, которая тут же, под боком, впадает в море, но бросаю на землю купальные принадлежности и сажусь под мимозой, конечно, на землю, в тени, а то на солнце – жарко! Мимозы, кипарисы и сосенки окружают крохотный домик из двух комнат и кухни, где я живу один. Но теперь Наташа приехала ко мне, смеется, шутит и беседует прелестнейшим образом...

Ната, пиши мне «ты», дорогая. Буду очень рад, если пришлешь хоть маленькие фотографии тебя и мамы. Чем занята мама? Откуда ваш хлеб насущный? Хочешь, повеселю тебя, рассказав, чем я зарабатывал в одном этом году:

1. «Starter» в «Golf-Club» (спортивный слуга особого рода) – четыре месяца.

2. Искал и вырывал особую траву – 6 недель.

3. Рыбачил (чудесная работа, вечером – в море, ночь – на лодке, утром – домой); но – увы! – нужно многое, чего у меня нет, дабы жить рыбной ловлей.

4. Буфетчик. 5 Простой лакей. 6 и 7. Теперь зовут в Париж сиделкой при опасно больном старике и рабочим на ферме – ухаживать за свинушками, быть конюхом, кучером, выкапывать картофель и т. д., словом, масса занятий. Написал туда, чтобы присылали денег на дорогу. Ответили, что пришлют. Поеду. Надеюсь, если и поеду, то все же вернуться месяца через два в Cannes или в Mandelieu – это рядом...

Очень рад твоим успехам в медицине; пускай она – наука, но применение сей науки есть искусство, требующее и знания, и таланта, и силы ума, и творчества, и вдохновения. Я очень интересуюсь. Позволишь ли задать тебе несколько вопросов? В мое время русские врачи лечили явления болезни, а не ее причины. И это было худо. Научились ли они, преподают ли в университете находить и уничтожать причины болезней, а не их результаты, т. е. болезненные явления?.. Во Франции большинство врачей топчется на старом месте. В Германии и в Швейцарии – много лучше. Там же и лучшие санатории! А у нас? Буду очень благодарен, если ты коснешься этого вопроса поподробнее.

Прошу, передай привет маме! Поцелуй ее руку за меня и скажи, что я буду очень рад, если она напишет мне хоть несколько строк. Ната, дорогая, напиши и ты, плохо ли живется? И чего не хватает больше всего? В чем радость? И где – главное горе? Поцелуй и Танюрку[14] за меня. На кого похожа она? В чем ее главные качества? Ну, дай мне твою лапку поцеловать ее много раз с благодарностию за милое, славное письмо!

Твой преданный дядя Коля».

Хочется обратить внимание на многозначительный и красноречивый вопрос, заданный в письме: «А у нас?» Не «у вас», а именно «у нас»: Попов никогда не отделял себя от России, от родины, где бы он ни находился. И советская Москва, и советская Россия были в то же время и его Москвой, и его Россией.

Попов отправил письмо в Москву и уехал на ферму «ухаживать за свинушками», откуда вернулся в Канн лишь через несколько месяцев.

Здоровье пошаливало все сильнее, но он старался, как всегда, не поддаваться недугам.

Сергей Евграфович, тревожась за брата, сообщил, что хлопочет о выезде к нему во Францию и что, возможно, они скоро увидятся. Эта весть горячо порадовала Николая Евграфовича: последнее время щемящее чувство одиночества и заброшенности не покидало его, доводя порою до нервных срывов.

Ему удалось снова устроиться в каннский гольф-клуб стартером, и на сей раз надолго. Платили ему неплохо: фешенебельный клуб привлекал к себе главным образом богатых иностранцев, и прежде всего англичан и американцев, которые приезжали на Лазурное побережье с туго набитыми кошельками и охотно «сорили» фунтами и долларами. До великого кризиса было еще далеко. Европа и Америка только что вступили в эпоху большого экономического бума и относительной стабилизации капитализма.

Служитель гольф-клуба, должность которого официально именовалась «стартером», в иерархии завсегдатаев Ривьеры котировался достаточно высоко и пользовался особым уважением. Попов не чурался никакой работы, с чувством собственного достоинства относился он и к этой должности. Во всяком случае, он зарабатывал себе на хлеб честным трудом, ни перед кем не унижаясь, никого ни о чем не упрашивая, не поступаясь своими принципами, не втягиваясь ни в какие интриги, коими кишела русская эмигрантская среда.

Впрочем, Попов и не считал себя эмигрантом. Он чувствовал себя просто русским, волею судеб заброшенным на чужбину, но не потерявшим прочных духовных связей со страной.

В 1924 году в Канн приехал Сергей Евграфович. Уже многие годы он страдал от бронхиальной астмы, которая принимала все более тяжелые формы, изматывая его жестокими приступами. Мягкий климат Средиземноморья, подобно волшебнику, начисто снимал эту коварную и еще по-настоящему не изученную болезнь. Поэтому органы советского здравоохранения, куда обратился Сергей Евграфович с просьбой содействовать его выезду во Францию, пошли ему навстречу. Поздней осенью Сергей Евграфович покинул Москву и через несколько дней был в Канне.

Братья Поповы поселились в Ла-Напуль, в небольшом белоснежном домике у дороги, носящей название «бульвар де Крэт», вблизи от моря. Эту двухэтажную виллу незадолго до того построил некий Сиприен Стева и назвал ее в честь своей сестры «Натали». Нижний этаж, выходящий в сад, занимали хозяева, а верхний, выходящий прямо на дорогу, сняли Поповы. Их квартира состояла из трех комнаток – двух спален и столовой, кухни и ванной. Ныне она пустует, лишь изредка ее сдают на время приезжающим туристам.

Шел 1926 год.

Весна в Канне, как и на всей Французской Ривьере, была в разгаре. Юг буйствовал щедрым великолепием красок.

По знаменитой каннской набережной Променад де ла Круазет, выложенной большими квадратными плитами, вдоль галереи старых пальм с массивными лохматыми стволами фланировала праздная, по-весеннему оживленная публика.

Легкие светские беседы, беседы ни о чем, были неизменной составной частью атмосферы, царившей на Променад де ла Круазет. Но сюда порою вторгалась и жизнь, наполненная другими событиями. Тогда разговоры принимали иной характер.

В те дни европейская печать много писала о новой экспедиции к Северному полюсу по воздуху. Всеобщее внимание привлекал корифей арктических и антарктических походов Руаль Амундсен. Его имя было широко известно и окружено ярким ореолом первооткрывателя.

В субботу 10 апреля, утром, когда Променад де ла Круазет еще малолюдна, на набережную пришел, слегка прихрамывая, скромно одетый мужчина и опустился в широкое плетеное кресло. Таких кресел много и в тени под пальмами, и на солнце у самого парапета.

Мужчина развернул свежий номер «Пти нисуа», пробежал глазами первую страницу и последнюю, опустил руку с газетой на подлокотник, задумался, щурясь от яркого света.

– О, месье Попов, рад видеть! – услышал он мужской голос. – Позвольте полюбопытствовать, что привело вас сюда в столь ранний час?

– Дэдэ?! Здравствуйте, голубчик! – Попов протянул руку. – Тот же вопрос я мог бы задать и вам, мой дорогой.

– Ну, что делает художник ранним утром да на берегу лазурного моря – понять нетрудно... А вот вы...

Попов познакомился с Дмитрием Стеллецким, известным живописцем, скульптором и декоратором, выпускником Петербургской Академии художеств, лет пять назад в Эзе. Стеллецкий вдохновенно писал портреты всех, кто пришелся ему по сердцу, и однажды уговорил Николая Евграфовича позировать ему.

С той поры прошло немало времени. Со Стеллецким Попов встречался редко, но сохранил к нему теплое чувство. Он усадил Стеллецкого рядом с собой в такое же плетеное кресло.

– Ох, Дэдэ, Дэдэ, – вздохнул Попов. – Разве мы всегда отдаем себе отчет, куда и зачем едем, идем, бежим, спешим?.. Вот прочел я в газете о предстоящем полете Амундсена к Северному полюсу и, знаете ли, как-то не по себе стало, словно в сердце оборвалось нечто хрупкое и тонкое, как струна. Оборвалось и стегануло пребольно.

После небольшой паузы Попов продолжал:

– Экспедиция задумана широко, основательно. Это очень хорошо. Амундсен – опытный полярник. Да и полковник Нобиле, который будет командовать воздушным кораблем, ему под стать. Дирижабль «Норвегия» – могучая машина. Они-то, я почти уверен, долетят до полюса. Хотя, конечно, сперва им надо еще дотянуть до Шпицбергена. От Италии до Ледовитого океана – путь ох какой не близкий. И вовсе не легкий, как может кое-кому показаться.

И тут Стеллецкий понял, зачем Николай Евграфович пожаловал на Променад де ла Круазет и чего ждет. Сегодня утром, как сообщали газеты, дирижабль «Норвегия» должен покинуть свой ангар в Чиампино под Римом и взять курс на Англию, летя по дуге – вдоль Лазурного побережья, затем над Тулоном и Нарбонном, Тулузой и Анжером, Лавалем и Гавром.

Николаю Евграфовичу хотелось увидеть собственными глазами, хотя бы издали, дирижабль, которому, возможно, доведется осуществить то, что не удалось ему и его товарищам по экспедиции семнадцатью годами раньше.

– Да вы, Николя, я вижу, завидуете Амундсену? Что, угадал? – улыбаясь, сказал Стеллецкий. – Ну, признавайтесь!

– «Зависть» – не то слово, Дэдэ. Я никогда и никому не завидовал, слава богу. Просто мне хочется стать, пусть мысленно, частичкой его экспедиции. И вместе с ним и Нобиле проделать весь их многотрудный путь.

– Не сердитесь, Николя, я не хотел вас обидеть. Я прекрасно понимаю, что такое для вас новое предприятие старика Руаля: ведь художники – они еще и психологи. Художник обязан чувствовать все нюансы в настроениях и мыслях того, кого он встречает, не говоря уже о тех, кого он пишет.

– Вы меня писали. Вот и скажите в таком случае, Дэдэ, – лукаво прищурился Попов, – какие мысли владеют человеком, когда он рвется в небо, а злой рок со свирепой силой жмет его к земле? Когда он взлетает к звездам и победоносно парит выше всех, а злой рок почти тут же швыряет его о землю и как какую-нибудь чашку разбивает на мелкие осколки, из которых его с превеликим трудом потом склеивают? Ну-с?

– Вопрос не из самых трудных. Мысли, о которых вы соизволили спросить, бегут в таком случае по одному направлению: что же делать? Поддаться злому року, смириться с его волей или восстать? Но чтобы восстать, нужны силы, нужна воля, нужен характер. Хватит ли их?.. Что, верно я говорю?..

С левой стороны, у самого горизонта, появилась длинная «сигара», которая, увеличиваясь в размерах, медленно плыла к западу. Высота ее над морем вряд ли превышала семьсот-восемьсот метров.

– Дэдэ, видите? – Попов привстал с кресла, весь подался вперед, впившись взглядом в дирижабль. – Это же «Норвегия». Посмотрите, как величественно она плывет по воздушному океану. Белая лебедь, красавица лебедь! И где-то в ее не видимом с земли подбрюшье – шестнадцать птенцов... Долетят ли? Доплывут ли? Счастливого вам пути, други! – И Попов, вытащив носовой платок, начал им размахивать. То же самое сделал и Стеллецкий.

Дирижабль, не приближаясь к берегу, ушел вправо и скрылся за синим горизонтом...

Все последующие дни Николай Евграфович жадно ловил каждое новое сообщение об экспедиции Амундсена – Нобиле, тревожился, когда сообщений долго не поступало.

И вот – триумф. Полный триумф!

«Отважное предприятие Амундсена, – писал еженедельник «Иллюстрасьон» в номере за 22 мая, – завершилось блестящей победой. Вылетев 11 мая со Шпицбергена на борту дирижабля «Норвегия», знаменитый исследователь достиг четырьмя днями позже берегов Берингова пролива; он пересек при этом весь арктический бассейн и пролетел над Северным полюсом».

Наконец-то свершилось! Ведь это и вправду – выдающаяся победа. Николай Евграфович радовался ей, как своей собственной, гордился ею. Человеку все по силам, все по плечу!

Но... вновь разыгрался фарс, подобный тому, что имел место в 1909 году, когда началась неприглядная свара между Робертом Пири и Фредериком Куком.

Телеграфные агентства сообщили, что двое американцев – Ричард Бёрд и Флойд Беннет, оперативная база которых также размещалась в Королевской бухте на Шпицбергене, в течение одних суток, а именно 9 мая, слетали на трехмоторном «Фоккере» к полюсу и вернулись обратно. Получалось, что они опередили Амундсена на два-три дня.

«Матч в завоевании полюса воздушным путем начался, – не без иронии заметил на страницах «Иллюстрасьон» Шарль Рабо. – Он сулит нам, судя по всему, немало волнующих перипетий».

Вот это-то последнее и настораживало. Достаточно ли убедительны будут доказательства, которые представит Бёрд? Верны ли его расчеты? Каким образом он сумел обеспечить свой «Фоккер» таким количеством горючего, что провел в воздухе без посадки пятнадцать часов? От Королевской бухты до полюса и обратно приблизительно две с половиной тысячи километров. Значит, Бёрд должен был лететь со средней скоростью около ста семидесяти километров – несмотря ни на ветер, ни на воздушные потоки, ни на суточные изменения температуры. Возможно ли это?

Сомнения подобного рода высказывали многие и в частных беседах и в печати. Кто же все-таки первым достиг Северного полюса по воздуху? Бёрд или Амундсен?

Официально приоритет, хотя и не слишком убедительный, был признан за двумя американцами. Но это не рассеяло, а, скорее, даже усилило сомнения и подозрения, что здесь что-то не так. Это чувство не покидало Попова и доставляло ему немало беспокойства. Он не переносил фальши, интриганства, всяческих уловок ради собственной корысти, болезненно реагировал на малейшее попрание истины. «Неужели опять начинается свара из-за дележа лавров первооткрывателя? – с горечью и болью думал Попов, читая все новые и новые сообщения о полярных экспедициях того и другого. – Не дай бог. Подвиг и склока – абсолютно несовместимы, взаимоисключающи. Подвиг – это чистое сердце и чистые руки».

Вопрос о том, кто же первым пролетел над полюсом, во многом остается неясным и до сих пор. Более того, сравнительно недавно появилось сообщение, будто Флойд Беннет, напарник Бёрда, ныне покойный, доверительно признался одному своему соотечественнику, что их «Фоккер» по чисто техническим причинам не мог совершить беспосадочный пятнадцатичасовой перелет.

А значит, Амундсен – первый?..

История еще не вынесла своего окончательного приговора и, возможно, никогда его и не вынесет...

Прекрасна природа Лазурного берега. Там растут чинары (платаны), пальмы, акации, приморские сосны и многочисленные, ярко цветущие чуть ли не круглый год кустарники. На окраинах в садах – лимоны, мандарины и апельсины, много мимозы, которая считается тут самой лучшей; цветет она в декабре – январе. Весь год – масса цветов, особенно много роз и гвоздик (зимой выращиваемых, конечно, в теплицах).

Умеренный, слегка сыроватый климат, чудесной синевы море делают этот уголок земли поистине райским. Здесь не знают, что такое снег. Почти не знают тут и циклонов, дожди бывают обыкновенно в феврале – это самый холодный и дождливый месяц – и в ноябре. Сильные бури случаются, как правило, в дни весеннего и осеннего равноденствия, но не каждый год.

Казалось бы, человек не должен был испытывать тут никаких трудностей, никаких огорчений. Увы! Николаю Евграфовичу среди райских кущ и толп богатых бездельников, наполняющих Лазурный берег, становилось все хуже: не помогали ни близость любимого брата, ни поездки в Италию, ни поправившееся материальное положение, ни тесная дружба с соотечественниками – семьей Гудимов, прекрасная вилла которых «Понан» находилась недалеко от виллы «Натали», на самом берегу. Братья Поповы часто свое свободное время проводили у Гудимов. Сергей Евграфович, обожавший всяческое коллекционирование, помог П. П. Гудиму-старшему создать уникальную коллекцию оловянных солдатиков в униформе русской армии времен Александра II[15].

24 июня 1928 года Николай Евграфович послал из Монторфано (Италия) племяннице Тане в Москву свою фотографию с такой надписью на обороте:

«Я все-таки продолжаю надеяться, что дорогая Таня приедет к нам. Так пусть поглядит на своего страшилу, дядю Колю! Пусть подготовится! А то сразу напугается!..»

Конечно, страшилой он не был – это, так сказать, художественное преувеличение, однако точившая его болезнь, по-видимому, подсказывала ему постоянно этот «образ». Неврастения, как следствие многочисленных травм, сотрясения мозга и поражений центральной нервной системы, атаковала Попова все стремительнее и все ожесточеннее. Жизнь постепенно превращалась в существование. А существование, по выражению одного французского писателя, – вещь эфемерная и малодостойная. Нет страшнее и коварнее сознания собственной ненужности.

Наступили рождественские дни 1929 года.

Завсегдатаи Ривьеры веселились, объедались пирогами с гусятиной, танцевали. Всюду гремела музыка, отчаянные головы лихо кидались в море и бегали в купальных костюмах по пляжу, на радость многочисленным фоторепортерам и иностранным туристам. Шипели бенгальские огни, алели букеты роз в руках разодетых дам, проносившихся в открытых «паккардах» и «пежо» по людным набережным, бухали хлопушки, осыпая гуляющих дождем разноцветных конфетти.

В этой ликующей толпе Попов со всей остротой почувствовал вдруг себя совершенно потерянным, лишним, раньше времени состарившимся и безнадежно больным человеком, у которого все за спиной, а впереди – ничего, пустота.

На трудные и печальные раздумья ушло пять дней. И вот принято решение. Без аффектации, но не без горечи. Жизнь чего-нибудь стоит, когда впереди теплится хоть малейшая надежда на будущее. Когда же исчезает последняя тень этой надежды, человек сильной воли находит для себя тот единственный выход, к которому большинство людей относится с содроганием и суеверным ужасом, хотя понимает, что далеко не всегда и не всякая точка над i является синонимом малодушия.

В понедельник 30 декабря 1929 года вскоре после обеда Николай Евграфович вышел из дому и направился прямиком на один из частных пляжей, которых десятки на Лазурном берегу. Он шагал неторопливо, припадая на правую ногу, опираясь одной рукой на палку, а другой держа небольшой пакет, обернутый в бумагу и перевязанный тесемкой.

Около половины седьмого вечера Попов появился в купальном заведении и зашел в одну из кабинок...

Выстрел в правый висок стал той последней точкой над i, которую поставил человек, измученный болезнями и сознанием своей дальнейшей ненужности.

На звук выстрела сбежались люди. Вызвали доктора и полицию. Официальный полицейский врач Балу, быстро прибывший на место происшествия, констатировал смерть.

В кабинке, на видном месте, Попов оставил два письма: одно было адресовано Сергею Евграфовичу, другое – полицейскому комиссару. Во втором письме находились 400 франков. Согласно воле покойного, выраженной в этом письме, 100 франков предназначались для оплаты услуг полицейского агента, который зафиксирует его смерть, остальные следовало отдать брату.

Далее в письме Попов добавлял, что теперь у хозяина купального заведения есть шанс прославиться благодаря самоубийству, совершенному в его почтенном заведении...

В письме на имя Сергея Евграфовича Попов прощался с ним и со всеми родными, писал о невозможности долее жить, когда непрерывно гложет болезнь и нестерпимые боли головы и позвоночника, когда неврастения не дает покоя.

Полицейский комиссар Ломбар распорядился отправить тело Николая Евграфовича в морг гражданского госпиталя и уведомить о случившемся родных покойного.

«Бывший русский авиатор Николай Попов покончил с собою в Канне» – под таким заголовком сообщила на следующий день новость газета «Эклерёр де Нис э дю Сюд-Эст», опубликовав ее в разделе «Разные вести». Редакция отвела ей пятьдесят строк петитом.

Другая местная газета, «Пти нисуа», ограничилась тридцатью восемью строчками петита, тоже в разделе «Разные вести». «Вчера вечером, – писала она, – в довольно любопытных обстоятельствах покончил с собою человек, который был в свое время знаменит: авиатор Попов. В феврале 1910 года (надо: в апреле. – В. С.) он первым добился невиданного до той поры успеха, пролетев с тренировочного поля на острова и обратно».

Парижский авиационный еженедельник «Лез эль» ограничился тринадцатистрочной заметкой. Любопытно, что все публикации французской прессы о смерти Попова, воздавая ему должное, пестрели тем не менее невероятными выдумками и многочисленными неточностями. Оно и понятно. Когда имя человека переходит с первых страниц на последние, да еще в раздел третьестепенной полицейской хроники, тут уж не до проверки фактов. Выдать поскорее – и забыть. Это ведь не какое-нибудь там «ограбление века» и не миллионная афера титулованного фальшивомонетчика.

Впрочем, сетовать не на что: тысячи русских умирали на чужбине, не удостоившись упоминания в прессе даже одной нонпарельной строкой. Уходили без следа.

В первый день нового, 1930 года Попова похоронили. Под сенью кипарисов в протестантской части кладбища «Дю Гран Жас», на северо-западной окраине Канна, не очень далеко от виллы «Натали».

Похоронили по третьему разряду, в общей могиле для бедняков, с несколькими отчаявшимися каннскими нищими и бродягами, наложившими на себя руки в преддверии Нового года, который, как и старый, не сулил им ничего доброго.

В день похорон температура воздуха в Канне была минимальная – шесть, максимальная – пятнадцать градусов выше нуля. Ветер слабый, небо чистое, с незначительной облачностью...

25

Удивительно складывалась, если можно так выразиться, посмертная судьба Н. Е. Попова.

Вскоре после похорон Каннский аэроклуб увековечил память Николая Евграфовича укреплением мемориальной доски на кладбищенской стене напротив его могилы. На белом мраморе высечены слова (по-французски):

НИКОЛАЙ ПОПОВ

скончавшийся 1 января 1930[16]

Пилоту-авиатору, первым достигшему по воздуху Лерэнских островов в апреле 1910.

Дань уважения от Каннского аэроклуба.

И чуть ниже, в правом углу, изображены символические крылья – эмблема французских авиаторов – со звездочкой над ними и венком внизу. Это графическое выражение девиза французских летчиков:

Звезда указывает путь тебе. Несут тебя крылья, И ждет тебя лавровый венец.

Большой портрет Н. Е. Попова, написанный в Эзе художником Дмитрием Стеллецким, Сергей Евграфович передал после гибели брата Каннскому аэроклубу.

Французы сохранили в своей памяти имя русского авиатора, столь тесно связавшего свою судьбу с их страной.

Несколько лет спустя после второй мировой войны администрация кладбища «Дю Гран Жас» решила перенести останки погребенных, на могилы которых не было концессий (юридически оформленных прав), на кладбище в поселке Пегомас, недалеко от Канна. Такая же участь постигла и общую могилу № 5. Однако чье-то вмешательство (возможно, Сергея Евграфовича, который в то время был еще жив) воспрепятствовало перенесению в Пегомас останков Попова. Прах Николая Евграфовича был перенесен в могилу Клавдии Никаноровны Поповой[17], умершей в марте 1944 года, – ее могила охранялась концессией. И ныне он покоится там. Это почти рядом с первой могилой русского авиатора, и потому мемориальную доску перемещать не понадобилось. На могиле имеется богатое каменное надгробие, увенчанное беломраморным крестом.

Своеобразно увековечили память Н. Е. Попова англичане.

После смерти брата Сергей Евграфович занял в гольф-клубе его должность – более прибыльную, чем должность служащего в какой-то из контор. Возвращаться в Москву он не мог, – астма мертвой хваткой снова вцепилась бы в него. Другой причиной были семейные обстоятельства. И Сергей Евграфович остался в Канне. Остался навсегда. Потом он стал получать пенсию. Друзья помогли определить его в «старческий дом», где он и провел остаток своих дней. Умер С. Е. Попов в 1958 году глубоким стариком и похоронен на том же кладбище, что и Николай Евграфович, и не очень далеко от него.

Несмотря на невзгоды, Николай Евграфович не счел нужным «пустить в дело» золотые часы с цепью и гербом на их крышке, украшенным бриллиантами, – память о его звездном часе, дань его славе. Часы эти по наследству перешли к Сергею Евграфовичу, а тот, в свою очередь, подарил их Павлу Павловичу Гудиму, владельцу виллы «Понан», с которым он был в тесных дружеских отношениях.

После кончины П. П. Гудима-старшего часы унаследовал его сын Павел Павлович Гудим-младший, или мистер Поль Гудим, проживающий в Англии. Еще будучи ребенком, он видел братьев Поповых в доме отца, помнит их, но...

«Мой личный интерес к Николаю [Попову] начался после того, как я унаследовал золотые часы, врученные ему императором Николаем II в знак признательности за его пионерскую деятельность в авиации», – писал а одном из своих писем автору этого повествования Поль Гудим.

Он собрал те весьма скупые сведения о Попове, которые ему удалось найти, в том числе и с помощью некоторых советских учреждений, и на их основании составил текст краткой биографической справки «Николай Попов, пионер русской авиации».

Мистер Поль Гудим резонно рассудил, что самая лучшая память – это та, которая воплощается в конкретные дела, в конкретные поступки, имеющие в виду прежде всего благо людей.

В Англии есть особая строительная организация (компания), которая специализируется на сооружении домов-приютов и квартир для престарелых. Мистер Гудим решил построить такую квартиру в память братьев Поповых. Построить на деньги, вырученные от продажи часов Николая Евграфовича.

В 1975 году часы были проданы в Лондоне с аукциона. Приобрел их какой-то англичанин из Мидлэста (центральная Англия). И вскоре в приморском городке Уэстклифф-он-Си (графство Эссекс) была построена квартира для престарелых. У входа в эту квартиру установлена памятная доска с краткой биографической справкой, составленной П. Гудимом. Крупными буквами вверху выбито:

NICHOLAS POPOV

Pioneer Russian Airman

1878-1929

Последний абзац мемориального текста уведомляет, что квартира сооружена в рамках благотворительной кампании «Помогите старикам» (непрерывно проходящей в стране и обращенной ко всем гражданам).

* * *

В нашей стране имя Попова непременно соседствует с именами Ефимова и Уточкина. Ни одна статья об истории отечественной авиации, не говоря уже о книгах и исследованиях на эту тему, не обходится без упоминания Николая Евграфовича, что вполне естественно и справедливо. Однако неестественно и несправедливо, что дальше упоминания дело, как правило, не идет. Вызвано это, по-видимому, прежде всего исключительной скудостью и разбросанностью сведений о Попове, противоречивостью многих из них, что, в свою очередь, находится, безусловно, в прямой связи с длительным пребыванием Николая Евграфовича за пределами родины, оторванностью от нее (во всяком случае – географической).

Приступая к работе над этим повествованием, я понимал, что начинать придется почти с нуля. Это и пугало и манило одновременно. Начался многолетний поиск как у нас в стране, так и за рубежом, в ходе которого мне довелось познакомиться или установить переписку со многими людьми, обратиться к их помощи и содействию.

Вот почему я считаю своим непременным и весьма приятным долгом назвать здесь поименно тех, кто внес свою лепту в сбор материалов для повести и кому я хочу выразить самое сердечное спасибо.

Читатель, наверно, помнит, что у Николая Евграфовича Попова было трое братьев и три сестры. О судьбе братьев уже упоминалось. Рассчитывать на то, что кто-либо из сестер дожил до наших дней, не приходилось: столетние юбилеи – редкость. Значит, надо было попытаться разыскать племянников или внучатых племянников и других родственников. И тут меня ожидали два приятных сюрприза.

В Москве, воспользовавшись одним из старых, еще дореволюционных адресов, по которому проживал С. Е. Попов, я разыскал его дочь – Татьяну Сергеевну Попову, а через нее и племянника Николая Евграфовича – Александра Александровича Архангельского.

Т. С. Попова любезно предоставила в мое распоряжение ряд подлинных документов и фотографий, сообщила факты, весьма важные для уяснения некоторых обстоятельств жизни Николая Евграфовича, подсказала ряд новых линий для дальнейшего поиска.

Александр Александрович Архангельский, сын Анастасии Ёвграфовны, встречался с Н. Е. Поповым во время служебной командировки во Францию в начале двадцатых годов. Его воспоминания об этих встречах стали для меня неоценимым и пока единственным свидетельством человека, который видел живого Попова, беседовал с ним, гуляя по Парижу, воочию убедился, каким почтением окружено его имя в Канне и Ницце, где А... А. Архангельский провел несколько недель. Николай Евграфович с жадным любопытством расспрашивал Александра Александровича о Советской России и Москве, о родных и знакомых, о всем том новом, что принесла с собою революция, горячо радовался успехам племянника, уже заявившего о себе как о талантливом инженере-авиаконструкторе.

Да, приятное совпадение: А. А. Архангельский тоже посвятил всю свою жизнь авиации и за шестьдесят с лишним лет активной и плодотворной творческой деятельности внес огромный вклад в развитие нашего отечественного самолетостроения. Он, ученик Н. Е. Жуковского, стал ведущим авиационным конструктором Страны Советов, крупнейшим ученым в этой области. Он многие годы работал плечом к плечу с А. Н. Туполевым в его опытном конструкторском бюро как его ближайший помощник.

Александр Александрович – Герой Социалистического Труда, доктор технических наук, заслуженный деятель науки и техники РСФСР, лауреат Ленинской и трех Государственных премий СССР, кавалер шести орденов Ленина, ордена Октябрьской Революции, четырех орденов Трудового Красного Знамени, двух орденов Красной Звезды и многих медалей.

Каждая встреча с А. А. Архангельским – человеком удивительно приветливым и доброжелательным, интересным собеседником и гостеприимным хозяином – становилась не только важнейшим источником ценной информации о Н. Е. Попове, его родных и близких, но и радостным событием для меня лично.

Последний раз я виделся с Александром Александровичем в конце сентября 1978 года. А в конце декабря его, увы, не стало. Он умер за десять дней до своего 86-летия.

До последних дней Александр Александрович работал как председатель научно-технического совета туполевского конструкторского бюро. За месяц до смерти он поделился воспоминаниями об Андрее Николаевиче Туполеве в статье, которую опубликовал журнал «Огонек» в связи с 90-летием со дня рождения генерального конструктора.

Хотелось бы выразить самую искреннюю признательность Наталии Дмитриевне Архангельской – жене Александра Александровича, которая взяла на себя хлопоты по розыску у родственников семейных документов, печатных материалов, фотографий и т. д. Делала это Наталия Дмитриевна с большим энтузиазмом и увлеченностью. Свое содействие ей оказали внучатые племянники Н. Е. Попова – Татьяна Сергеевна Майкова, дочь Наталии Владимировны (Наты), и профессор МГУ Александр Владимирович Архангельский, племянник Александра Александровича.

Разностороннюю, поистине неоценимую поисковую работу провел по моей просьбе в Канне и Ницце активный член департаментского комитета общества «Франция – СССР» Владимир Митрофанович Реутский (Ницца). Многим я обязан его энергии, настойчивости и скрупулезности.

Глубокую благодарность и признательность должен выразить мистеру Полю Гудиму (Виндлисхэм, Великобритания), который любезно предоставил в мое распоряжение копии материалов о Н. Е. Попове, имеющихся у него, и сообщил ряд ценных фактов, без которых картина была бы неполной.

Я сердечно благодарен также полковнику Борису П. Куюмджиеву (София, Болгария), Екатерине С. Даскаловой (София, Болгария), Бернхардту Либшеру (Дрезден, ГДР), г-ну Г. Бурдону (Париж), Николаю Николаевичу Семенкевичу и Ивану Евсеевичу Мосолову (Москва), Александру Григорьевичу Петрову и Владимиру Васильевичу Королю (Ленинград) и всем-всем, кто в той или иной мере разделил мои труды, помог мне советом.

Работу над повествованием автор не считает законченной. Она выполнена в главном и основном, что позволило представить ее на суд читателей, но есть еще немало частностей, которые остаются пока смутно видимыми, загадочными и которые предстоит допроявить. Автор надеется, что ему помогут сделать это также читатели. Думается, найдутся среди них люди, которые знают то, чего он еще не знает, и которые сообщат новые, имеющиеся у них самих или у их родных и близких сведения о Николае Евграфовиче Попове.

Авиация – детище XX века, неотъемлемая составная часть нашего сегодня и нашего завтра, старшая сестра космонавтики и ракетоплавания. У ее колыбели стояли мужественные люди, имена которых мы не вправе забывать. И одно из этих, наиболее дорогих нам, советским людям, имен – имя славного русского летуна Николая Евграфовича Попова, заслужившего благодарную память потомков.

1971-1982

ИСТОЧНИКИ

Авиация и воздухоплавание в России в 1907-1914 гг. Сб. документов и материалов под ред. В. А. Попова. Вып. 1 и 2. На правах рукописи. М., 1966 и 1968; вып. 3-6. М., 1970-1972.

Вейгелин К. Е. Очерки по истории летного дела. М.: Гос. изд-во оборонной промышленности, 1940.

Вейгелин К. Е. К Северному полюсу на дирижабле. Попытка Уэлмана – Ванимана 1909 г. – Самолет, 1924, № 9.

Вейгелин К. Е. Воздушный справочник. Изд. П. П. Сойкина. 1912-1916.

История Коммунистической партии Советского Союза. М.: Политиздат, 1969.

История воздухоплавания и авиации в СССР. По архивным материалам и свидетельствам современников. Под ред. В. А. Попова. Период до 1914 г. М.: Гос. изд-во оборонной промышленности, 1944.

Куюмджиев Борис П. Дипломатическа и материална подкрепа от Русия на България по време на Балканската война 1912-1913 г. Руски доброволци и проявена храброст от тях. София, 1968.

Летные приключения. Были и факты. Сб. рассказов под ред. К. Вейгелина. Библ-ка журн. «В мастерской природы». Л., 1925.

Лилли С. Люди, машины и история. М.: Прогресс, 1970.

Mortane Jacques (и др.). La vie des hommes illustres de l'aviation (depuis les origines jusqu'au 3 août 1914). Paris, 1926.

Наши крылья. Молодежи о советской авиации. М.: Молодая гвардия, 1959.

Nobile Umberto. Ali sul Polo. Ugo Mursia Editore. Milano. 1975.

Nobile Umberto. Flüge über den Pol. VEB F. A. Brockhatis Verlag. Leipzig. [1980] (немецкий перевод той же книги).

Попов Н. Война и лёт воинов. Товарищество «Типолитография В. Шушукина». М., 1912.

Попов Н. Письмо кн. Абамелек-Лазареву. ЦГАДА, ф. кн. Абамелек-Лазаревых, № 1252, оп. I, д. 625.

Попов Н. Жизнь идет. Типогр. тов-ва А. С. Суворина «Новое время». Пг., 1916.

Попов Н. Жизнь идет. Тов-во скоропечатни А. А. Левенсон. М., 1917.

Попов Н. Воздушный корабль. – Самолет, 1924, № 9.

Попов Н. На дирижабле к Северному полюсу. – Техника – молодежи, 1937, № 9.

Попов Иван Т. Крила на родината. Страници из историята на българската авиация. [София], 1958.

Райт Т. «Большой гвоздь». Л.: Гидрометеоиздат, 1973.

Русские летуны (Отечеств, библиотека, № 7). Изд. А. С. Суворина, СПб., 1911.

Санков В. Е. У истоков авиации. Воздухоплавание и авиация в русской журналистике. М.: Машиностроение, 1976.

Саранкин В. По следам первооткрывателей. Русский пилот «Америки». – Смена, 1967, 19, 26 и 28 марта.

Сельскохозяйственная академия им. Тимирязева. Сб. под ред. В. С. Немчинова. М., 1946.

Советская военная энциклопедия, т. 1 («Авиация»). Воениздат, 1976.

Ткачев В. М. Крылья, России. Воспоминания, написанные в 1958-1965 гг. Авторизованная машинопись, 623 л. Присоединен отзыв генерал-майора ИТС академика В. С. Кулебакина (машинопись с подписью-автографом, 3 л.), 1966. Отдел рукописей ГБЛ, ф. 218, № 1295.15.

Франк М. Л. Воздухоплавание, т. 1, ч. 2. История авиации. Изд. «Воздухоплавание», СПб., 1911.

Чаплин С. Авиатриса. – В кн.: Белые ночи. Л.: Лениздат, 1973.

Чернов А. А. Путешествия на воздушном шаре. Л.: Гидрометеоиздат, 1975.

Шавров В. Б. История конструкций самолетов в СССР до 1938 г. М.: Машиностроение, 1969.

Шуликова В. Письма русских летчиков. – Советская авиация, 1957, 5 окт.

Chambe Rene. Histoire de l'aviation. Des origines a nos jours. [Paris], 1958.

Газеты:

Биржевые ведомости, 1910, апрель-май.

Новое время, 1909-1911, 1913.

Одесские новости, 1908, май.

Петербургская газета, 1910, апрель-май, июнь.

Петербургский листок, 1910, апрель-май, июнь.

Раннее утро, 1908, май; 1909, август.

Ревельские известия, 1910, апрель-май.

Русское слово, 1908, апрель-июнь; 1910, апрель-июнь.

Русь, 1904, май-сентябрь; 1907, октябрь-декабрь; 1908, январь-июнь.

С.-Петербургские ведомости, 1908, май-июнь.

Современное слово, 1910, апрель-июнь.

Слово, 1908, май-июнь.

Eclaireur de Nice, 1910, Mars-Avril.

Eclaireur de Nice et du Sud-Est, 1929, 31 Decembre.

Nice Matin, 1970, Avril.

Le Petit Nicois, 1910, Mars-Avril; 1929, 31 Decembre.

Les ailes, 1930, 7 Janvier.

Журналы:

Библиотека воздухоплавания, 1909, № 1; 1910, № 7, 8, 9.

Воздухоплаватель, 1910, № 1, 3, 5, 6.

Летание, 1910, № 2.

Нива, 1910, апрель-май.

Огонек, 1910, № 18, 19, 20.

Родина, 1963, № 3.

La Revue Aerienne, 1910, Mars-Mai.

L'Illustration, 1910, Mars-Avril; 1926, Avril-Mai.

(Материалы из архива автора.)

Приложение

Н. Е. Попов на своем «Райте». Этот снимок стал «документом № 1» при работе над повестью.

Братья Николай (слева) и Сергей Поповы – гимназисты младших классов. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Николаю Попову – четырнадцать лет. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Мальвин Ваниман, Уолтер Уэлман (сидят, слева направо), Луис Ляуд и Альберт Корбитт. 1909 г. Из книги Умберто Нобиле «Полеты над полюсом» (нем. перевод с ит., Лейпциг, 1980).

Шпицберген, Уэлман-Камп. Строительство эллинга для дирижабля. 1909 г. Из книги Умберто Нобиле «Полеты над полюсом».

Н. Е. Попов во время авиационной недели в Канне. Весна 1910 г. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Авиационная неделя в Канне. «Райт» Н. Е. Попова в полете. Весна 1910 г. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Авиационная неделя в Канне. Механик Бабло, обслуживавший аэроплан Н. Е. Попова. В овале – «Райт» Попова во время полета. Весна 1910 г. Из французского журнала «Иллюстрасьон».

Н. Е. Попов – победитель авиационной недели в Канне. Весна 1910 г. Из французского журнала «Иллюстрасьон».

Первая международная авиационная неделя в Петербурге. Н. Е. Попов у своего «Райта». Весна 1910 г. Из Ленинградского государственного архива кинофонофотодокументов.

Дирижабль военно-воздушных сил Франции, на котором рулевым летал Н. Е. Попов. 1916 г. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Визитная карточка Н. Е. Попова с его автографом. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Гольф-клуб в Канне, где служил Н. Е. Попов. 1920-е гг. С почтовой открытки тех лет.

Ла-Напуль. Вилла «Натали». Здесь жили Н. Е. и С. Е. Поповы. Современная фотография. Из архива автора. Публикуется впервые.

Н. Е. Попов в Италии. Монторфано на озере Комо. 1928 г. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Н. Е. Попов в Италии. 1928 г. Из семейного архива. Публикуется впервые.

Авиаконструктор, Герой Социалистического Труда А. А. Архангельский, племянник Н. Е. Попова. 1976 г. Из архива автора.

Т. С. Попова, племянница Н. Е. Попова. 1976 г. Из архива автора.

Могила на кладбище «Дю Гран Жас» в Канне, где покоятся останки русского авиатора. Современная фотография. Из архива автора. Публикуется впервые.

Мемориальная доска, установленная Каннским аэроклубом на кладбищенской стене вблизи могилы Н. Е. Попова. Современная фотография. Из архива автора. Публикуется впервые.

В районе бывшего Коломяжского ипподрома и Комендантского аэродрома. Современная фотография.

Дом № 32 по улице Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, где в 1906-1908 гг. жил Н. Е. Попов. Современная фотография.

Дирижабль над островом Сите – центром Парижа.

1

Мертвый переулок – ныне улица Николая Островского.

(обратно)

2

Основана она была, правда, раньше (1902), но выходила под названием «Гласность».

(обратно)

3

Кирочная улица – ныне улица Салтыкова-Щедрина; Воскресенский проспект – ныне улица Чернышевского.

(обратно)

4

Большая Конюшенная улица – ныне улица Желябова; Пантелеймоновская улица – ныне улица Пестеля; Литейная улица – ныне Литейный проспект; Офицерское собрание – ныне Дом офицеров ЛенВО; Преображенская улица – ныне улица Радищева.

(обратно)

5

Шпалерная улица – ныне улица Воинова.

(обратно)

6

Эртелев переулок – ныне улица Чехова.

(обратно)

7

Большая Морская улица – ныне улица Герцена.

(обратно)

8

Самими братьями Райт это приспособление было признано невыгодным: их аэропланы не могли конкурировать с аэропланами на колесах, и Райты также поставили в дальнейшем свои машины на колеса.

(обратно)

9

Новодеревенская набережная – ныне Приморский проспект; Строгановская улица – ныне улица Академика Крылова.

(обратно)

10

Утвержденные соответствующей инстанцией правила (статут, условия).

(обратно)

11

То есть моноплане.

(обратно)

12

В. И. Ребиков – бывший сотрудник 1-го Российского товарищества воздухоплавания, один из конструкторов аэроплана «Россия А», построенного фабричным способом.

(обратно)

13

Сергиевская улица – ныне улица Чайковского; Миллионная улица – ныне улица Халтурина.

(обратно)

14

Танюрка – дочь Наташи, бывшей в то время уже замужем.

(обратно)

15

Ныне эта коллекция занимает почетное место в одном из западноевропейских музеев.

(обратно)

16

Ошибочно указана дата похорон, а не смерти.

(обратно)

17

Кто такая Клавдия Никаноровна Попова, выяснить пока не удалось.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 21
  • 24
  • 25
  • ИСТОЧНИКИ
  • Приложение
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Коломяжский ипподром», Владимир Николаевич Сашонко

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства