Джеймс Джойс Письма
Генрику Ибсену
Март, 1901 год Роял Террас, 8
Ферфилд, Дублин
Достопочтенный сэр! Я пишу Вам, чтобы поздравить с семидесятитрехлетием и, таким образом, присоединиться к Вашим почитателям, живущим во всех странах. Быть может, Вы помните, что после публикации Вашей последней пьесы — "Когда мертвые просыпаются" — отклик на нее — под моим именем — появился в английском журнале "Фотнайтли ревью". Я знаю, что Вы знакомы с этим откликом, ибо Уильям Арчер прислал мне письмо, в котором приводит цитату из Вашего письма, адресованного самому Арчеру: "Я прочел, точнее, расшифровал рецензию в "Фотнайтли ревью" Джеймса Джойса, рецензию весьма благожелательную, и хотел бы поблагодарить автора, если мне это позволяет знание языка"… У меня не хватает слов, чтобы описать, как я тронут Вашим посланием. Я молод, очень молод, и, возможно, мое возбуждение вызовет у Вас улыбку. Но у меня нет сомнений, что вспомнив те времена, когда Вы учились, как я сейчас, в Университете, и вспомнив, что бы тогда для Вас значило слово человека, которого Вы столь цените, Вы поймете мои чувства. Я сожалею лишь об одном: что столь незрелая и торопливо написанная статья попалась Вам под руку. По крайней мере, моя глупость не была преднамеренной. Наверное, Вам может показаться досадным, что Ваше произведение было отдано на милость юнцу, но я уверен, что Вы предпочтете горячность невозмутимости и "академическим" парадоксам.
Что еще я могу сказать? Я открыто провозглашал Ваше имя в колледже, где оно было либо неизвестно, либо вспоминалось с трудом. Я отстаивал Ваше право на подобающее место в истории драмы. Я говорил о том, что, как мне кажется, является характерным для Вашего таланта: божественной надличностной мощи. Я не забывал и о менее важных свойствах Вашего творчества… Не думайте, что я — идолопоклонник, вовсе нет. И если я говорил и спорил о Вас, то не затем, чтобы привлечь внимание к пустой риторике. Но самое дорогое всегда оставляешь для себя. Я никогда не говорил о том, что столь крепко привязывает меня к Вам. Никогда не говорил, что горжусь тем, что угадываю Вашу жизнь, о том, как вдохновляют меня Ваши сражения — не те очевидные, вполне материальные сражения, но внутренние, интеллектуальные, о том, что Ваше упорство и решимость докопаться до тайны жизни придавали мне сил, о том, как полностью пренебрегая художественными канонами, друзьями и шибболетами, Вы шествовали в лучах внутреннего эгоизма. И именно об этом я пишу Вам сейчас. Ваши земные труды завершаются, Вы у самой кромки тишины. Тьма вокруг Вас сгущается…
Будучи одним из представителей того молодого поколения, к которому Вы обращались, я приветствую Вас — забыв про смирение, ибо я в тени, а Вы в блеске и сиянии, забыв про печаль, ибо Вы старик, а я молод, забыв про самонадеянность и сентиментальность, я приветствую Вас радостно, с надеждой и любовью.
С совершенным почтением
Джеймс Джойс
Станислаусу Джойсу
18 сентября 1905 года Улица Св. Николо SO, Триест
Дорогой Стэнни! Я удивлен, что ты до сих пор ничего не написал мне, как обещал, и не выслал назад рукопись. Я взываю к твоему воображению, дабы оно не упускало меня из виду. Я даю ежедневно 8-10 уроков (да еще каких уроков!) и к тому же пытаюсь закончить "Дублинцев". Так что если ты и тетя Джозефина обижены тем, что я не пишу, примите во внимание мое положение. Я на самом деле хотел бы получить вразумительный ответ: вышлите вы мне деньги или нет. Я благодарен тебе за тщательный разбор моих рассказов. Сравнение их с рассказами классиков более чем лестно. Репутация этих классиков столь высока, что, боюсь, ты ошибаешься. Относительно "Исповеди*' Руссо Лермонтов заметил, что ее недостаток уже в том, что Руссо читал ее своим друзьям. Я не склонен думать, что эти рассказы — не в последнюю очередь из-за условий, в которых они писались, — превосходны. Я хотел бы поговорить с тобой об этом, а также о многом другом. Твое замечание о том, что рассказ "Двойники" обладает русским свойством увлекать читателя в путешествие вглубь сознания, заставил меня задуматься над тем, что же люди имеют в виду, говоря "русский". Ты, должно быть, имеешь в виду некую тщательно вымеренную чувственную мощь, однако, судя по тому немногому, что я прочел из русских, мне не кажется это отличительной русской чертой. Главное, что я обнаружил почти у всех русских — это развитой инстинкт касты. Разумеется, я не согласен с твоей точкой зрения на Тургенева. Мне не кажется, что он намного лучше Короленко (читал ли ты что-либо его?) или Лермонтова. Он скучноват (не умен) и временами театрален. Я думаю, многие восхищаются им потому, что он "приличен", как восхищаются Горьким, потому что он "неприличен". Что ты думаешь о Горьком? Он очень знаменит в Италии. Что касается Толстого, то здесь я с тобой совершенно не согласен. Он — великолепный писатель. Он на голову выше других. Я не воспринимаю его всерьез как христианского святого. Я думаю, он — очень искренняя в духовном отношении натура, но я подозреваю, что он говорит на прекрасном русском языке с санкт-петербургским акцентом и помнит имя своего пра-пра-дедушки (я думаю, это и лежит в основе по существу феодальной культуры России).
Я видел в лондонском "Таймсе" его короткое письмо с критикой правительств. Даже английские "либеральные" газеты возмущены. Он критикует не только гонку вооружений, но и называет царя слабоумным гусарским офицером, чей умственный уровень ниже, чем у большинства его подданных… Английские либералы шокированы: они назвали бы его вульгарным, если б не знали, что он граф. Один из авторов "Илластрейтид Лондон Ньюз" иронизирует над Толстым за то, что тот не понимает ВОЙНЫ. "Бедняга!" — восклицает он. Ладно. Хотя я, черт побери, вполне равнодушен, но и для меня это уже чересчур. Слыхивал ли ты когда-либо подобную наглость? Или они думают, что автор "Воскресения" и "Анны Карениной" — глупец? Или этот наглый, бесчестный журналист думает, что он ровня Толстому — физически, интеллектуально, морально, художественно? Все это абсурдно. Но когда думаешь об этом, испытываешь отвращение. Возможно, этот журналист теперь переоценит всего Толстого — его романы, рассказы, пьесы и так далее. Я согласен с тобой, однако, в отношении Мопассана. Он отличный писатель. Порой его рассказы написаны неряшливо, но едва ли он мог избежать этого, принимая во внимание обстоятельства его жизни.
…Слыхал ли ты о землетрясении в Калабрии? Я внес свою крону в фонд для пострадавших. Некоторые природные явления ужасают меня. Странно, что человек большой моральной отваги — а я именно такой человек — может быть столь малодушным трусом в физическом смысле. Иногда ночами я смотрю с сожалением на руки моей девочки и думаю о том, что моя вежливость — тоже форма физической трусости. Как бы мне хотелось — если б я твердо стоял на земле — окунуть всех, кто молод, в поток спонтанного счастья. Как бы я хотел увидеть самых разных молодых людей кувыркающимися друг над другом. Впрочем, возможно, мое желание эгоистично…
Джим
(Из письма брату Станислаусу)
24 сентября 1905 года Улица Св. Николо 30, Трест, Австрия
… Ты уже долго читаешь мой роман. Я бы хотел знать, что ты о нем думаешь. Единственная книга, подобная ему, — "Герой нашего времени" Лермонтова. Конечно, мой роман много длиннее, кроме того, герой -
пресыщенный, храброе животное. Однако подобие — в цели и в названии, а иногда в едкости. В конце книги Лермонтов описывает дуэль между героем и Г. Г. гибнет и падает в пропасть. Прототип Г. — ужаленный иронией поэта — так же вызвал Лермонтова на дуэль. Они стрелялись так же возле пропасти в горах Кавказа. Лермонтов был убит и скатился в пропасть. Можешь себе представить, какие мысли пришли мне в голову. Книга произвела на меня большое впечатление. Она намного интересней всего, что написано Тургеневым…
Норе Барнэкл Джойс
2 декабря 1909 года Фонтени Стрит 44, Дублин
Дорогая, я вынужден просить у тебя прощения за, должно быть, из ряда вон выходящее письмо, которое я написал тебе вчера вечером. Когда я писал его, передо мной лежало твое письмо, и мои глаза неотрывно смотрели — смотрят и поныне — на одно определенное слово. Есть нечто непристойное и распутное в самом виде писем. Они звучат как сам акт — коротко, грубо, неотразимо, дьявольски.
Дорогая, не обижайся из-за написанного мной. Ты благодаришь меня за имя, которое я тебе придумал. Да, любовь моя, это действительно прекрасное имя: "Мой дикий цветок, вьющийся по ограде! Мой темно-синий цветок под дождем!'* Видишь, я все еще немного поэт. Я также дарю тебе милую книгу: и это подарок поэта женщине, которую он любит. Но бок о бок и в сердцевине той духовной любви к тебе я испытываю дикое животное вожделение к каждой пяди твоего тела, к каждому укромному и стыдливому уголку его, к каждому запаху и движению. Моя любовь к тебе позволяет мне обращаться с мольбой к духу вечной красоты и нежности, который отражается в твоих глазах, или швырнуть перед собой на мягкий живот, взгромоздиться сверху и отделать, как кабан свинью.
Я научил тебя едва ли не замирать при звуке моего голоса, напевающего или
бормочущего твоей душе о страсти, печали и таинственности жизни, и в то же время я научил тебя подавать мне непристойные знаки губами и языком, научил соблазнять меня непристойными прикосновениями и звуками и даже самыми бесстыдными и извращенными позами.
Нора! Моя верная любовь! Моя ясноглазая испорченная школьница, будь хоть стервой, хоть возлюбленной — для меня ты всегда остаешься диким цветком, вьющимся по ограде, моим темно-синим цветком под дождем.
Джим
Марте Фляйшерман
декабрь 1918 года Цюрих
Вчера вечером, когда я ожидал хоть какого-то знака от вас, меня била лихорадка. Отчего вы не желаете написать мне хоть несколько слов, хоть ваше имя? И отчего вы всегда опускаете жалюзи? Я хочу видеть вас. Я не знаю, что вы обо мне думаете. Я говорил вам, что мы встречались и разговаривали, но вы забыли меня. Хотите, я вам что-то скажу? Первые впечатления о вас? Вот они. Вы были одеты в черное, на голове большая шляпа с развевающимися перьями. Цвет вам очень шел. И я подумал: милое животное. Ибо в вашем очаровании было что-то очень откровенное, почти бесстыдное. Потом, когда я присмотрелся, я отметил мягкость и правильность ваших черт и нежность глаз. И я подумал: еврейка. Если это не так, то вы не должны обижаться. Иисус Христос обрел плоть в чреве еврейки. Я часто думал о вас, и позже, когда узнал вас в окне, смотрел с восхищением, которое был не в силах преодолеть. Но, возможно, вам все это безразлично. Возможно, я вам кажусь просто смешным. Я готов принять любой ваш приговор. Но вчера вечером вы подали мне знак, и мое сердце затрепетало от радости. Я не знаю, сколько вам лет. Что касается меня, то я стар, и мне кажется, что я даже старше, чем на самом деле. Возможно, я жил слишком долго. Мне — 35. В этом возрасте Шекспир загорелся нежной страстью к "смуглой леди". В этом возрасте Данте шагнул в ночь своего существования. Мне неведомо, что случится со мной. Возможно ли, чтобы человек испытывал чувства, подобные моим, и чтобы у других они даже не появлялись? Я не знаю, чего хочу. Я хотел бы поговорить с вами. Я представляю туманный вечер. Я иду — и вижу, как вы приближаетесь ко мне, одетая в черное, молодая, неведомая, нежная. Я смотрю вам в глаза, и мой взгляд говорит вам, что я бедный искатель в этом мире, что я ничего не понимаю ни в своей судьбе, ни в чужих судьбах, что я жил, грешил и творил, и что однажды меня не станет, хотя я так ничего и не понял в этом мраке, породившем нас обоих. Возможно, вы разгадываете тайну вашего тела, когда смотрите на себя в зеркало; откуда, откуда этот дикий свет в ваших глазах? а цвет волос? Как грациозны вы были вчера вечером, когда сидели за столом, погрузившись в мечты, а потом внезапно поднесли мое письмо к свету. Как вас зовут? Думаете ли вы обо мне хоть когда-нибудь? Напишите мне по адресу, который я указываю. Вы можете писать мне также по-немецки. Я хорошо понимаю его. Расскажите мне что-нибудь о себе. Да, напишите мне завтра же. Мне кажется, что вы добры…
Гарриэт Шо Уивер
20 июля 1919 года Университетштрассе 29, Цюрих
Дорогая мисс Уивер!
В последние дни ожидания я пребываю в растерянности, ибо как раз тогда, когда я узнал, что именно вы столь щедро помогали и помогаете мне, вы написали, что последний раздел — СИРЕНЫ — который я послал вам, показался вам в какой-то мере многословным и слабым. Получив ваше письмо, я несколько раз перечитал этот раздел. Я писал его пять месяцев, и всегда, когда я заканчиваю целый раздел, я впадаю в полную апатию, из которой, как кажется, ни мне, ни этой чертовой книге вряд ли выбраться. Эзра Паунд ответил мне довольно быстро и неодобрительно, но его неодобрение представляется мне необоснованным в силу специфических интересов всей его замечательной и полной энергии жизни художника. Господин Брок также обратился ко мне с просьбой объяснить метод (или методы) безумия, но эти методы столь многогранны, изменчивы от часа к часу, от эпизода к эпизоду, что даже при всем моем уважении к его критическому долготерпению, я вряд ли попытаюсь ответить… Если уж Сирены оказались несостоятельными, то я почти не надеюсь на одобрение Циклопов и последующего раздела Цирцея; более того, я не в состоянии написать эти разделы быстро. Составные части сливаются в единое целое лишь после того, как притрутся друг к другу. Смею сознаться, что это предельно скучная книга, но в то же время никакой иной книги ныне я написать не могу.
В течение двух лет, пока я получал подарки от вас, у меня было предчувствие (как оказалось сейчас — ложное), что каждый раздел книги будет встречен вами, столь великодушно помогающей мне, с сочувствием… Стоит мне упомянуть или ввести какой-либо персонаж, я тотчас слышу о его или ее смерти, отъезде или несчастье: и каждый последующий эпизод, относящийся к той или иной сфере культуры (риторике, музыке или диалектике) оставляет за собой выжженное поле. С тех пор, как я закончил Сирен, я не способен слушать никакую музыку.
Я пытаюсь выразить мою благодарность вам, но у меня не получается. Именно вы в свое время обратили "внимание" публики на мою книгу "Портрет художника в юности", и потому я буду весьма благодарен, если вы примете от меня рукопись этой книги…
Ваша помощь щедра и постоянна. Я хотел бы быть достоин ее как поэт или как человек. Все, что я могу — это лишь благодарить вас.
Искренне, искренне Ваш Джеймс Джойс
Эзре Паунду
5 июня 1920 года виа Санита 2, Триест
Дорогой Паунд! Я отправился сегодня на вокзал, чтобы выехать утром в 7.30. По прибытии туда я узнал, что накануне столкнулись два пассажирских поезда… К счастью, меня там не было. Я намерен отправиться этим маршрутом в Англию и Ирландию как можно быстрее, однако ныне обстоятельства для этого не представляются благоприятными…
Причины для моей поездки на север таковы. Мне необходим длинный отпуск (я не имею в виду прервать работу над УЛИССОМ, скорее, найти спокойное место, чтобы завершить книгу). Даже ничего не говоря о городе, положение мое в последние семь месяцев было весьма неприятным. В квартире вместе со мной живут еще одиннадцать человек, и мне не достает времени и покоя, чтобы написать намеченные две главы. Вторая причина: одежда. У меня ее нет, и я не могу ее купить. У других, моих домочадцев еще есть приличная одежда, купленная в Швейцарии. Я ношу ботинки моего сына — они на два размера больше, и его поношенный костюм, который узок мне в плечах… С тех пор, как я приехал сюда, я едва ли вымолвил сто слов. Большую часть времени я провожу, растянувшись сразу на двух кроватях, окруженных горами страниц… Третье: два моих сына со времени приезда сюда не спят в кровати… Надеюсь, госпожа Паунд чувствует себя хорошо. Дайте мне знать без промедлений, получили ли вы рукопись главы.
С сожалениями и пожеланиями, искренне Ваш
Джеймс Джойс
P.S. Это очень поэтическое послание. Только не подумайте, что это деликатно сформулированная просьба прислать мне поношенную одежду. Послание следует читать вечером, размеренно, под плеск озера.
Уильяму Батлеру Йитсу
5 октября 1932 года Отель Метрополь, Ницца
Дорогой Йитс! Большое спасибо за письмо и за добрые слова. Уже тридцать лет прошло с тех пор, как вы впервые протянули мне руку помощи. Пожалуйста, передайте также мою благодарность Бернарду Шоу, с которым я никогда не встречался.
Я надеюсь, Академия Ирландской словесности, которую вы вдвоем создаете, с успехом достигнет своих целей. Я же, как и прежде и, как, по-видимому, в будущем, не вижу причин для упоминания моего имени в связи с Академией; я со всей ясностью осознаю, что у меня нет никаких прав выставлять себя в качестве кандидата.
Возвращаю вам с благодарностью Устав Академии, Надеюсь, вы в добром здравии. Что касается меня, то я вынужден наезжать в Цюрих каждые три месяца из-за болезни глаз. Все же я работаю со всей энергией.
Искренне Ваш
Джеймс Джойс
Комментарии к книге «Письма», Джеймс Джойс
Всего 0 комментариев