Сергей Михайлов Стена Сборник рассказов
Стена
1
Судьба забросила меня в этот тихий, невзрачный посёлок около пяти лет назад. Забросила из крупного мегаполиса, где рафинированная жизнь била фонтаном, где всех нас лихорадило и трясло в каком-то стремительно-шизофреническом ознобе, где великая урбанистическая суета и гонка за чем-то неуловимым, но жизненно необходимым, неотъемлемым стали основными принципами нашего существования. Там все были одержимы скоростью, Интернетом, сотовыми телефонами, пейджерами, бизнесом, асфальто-железо-бетоно-стеклом, памперсами-тампексами-сникерсами, колебаниями курса доллара, импичментами и другой подобной чепухой… Да, теперь, по прошествии пяти лет, та жизнь казалась мне чепухой, но тогда… о, тогда! Тогда я чувствовал себя наверху блаженства, купаясь в лучах искусственного освещения, сияния витрин роскошных супермаркетов, электромагнитного излучения всех видов и типов, которым было пронизано пространство огромного индустриального центра, — и, конечно же, собственной славы. Я был видным учёным в области… уфологии, кажется? Память в последнее время что-то стала меня подводить… Когда-то, в бытность мою звездой первой величины в международных научных кругах и признанным авторитетом в среде моих менее удачливых коллег-учёных, я исколесил весь мир вдоль и поперёк, пожиная лавры своей славы и принимая как должное почёт, уважение, признание моих заслуг. Нью-Йорк, Париж, Буэнос-Айрес, Шри Ланка… Моё имя не сходило со страниц самых престижных журналов, а наиболее популярные каналы TV яростно оспаривали друг у друга право на показ моей персоны. Я был в эпицентре событий, в самой их гуще, и мир, как мне тогда казалось, вращается вокруг меня одного…
А потом я оказался здесь, в этом Богом забытом таёжном уголке. Влекомый собственной одержимостью и уникальными данными наших следопытов, подкреплёнными результатами космической диагностики, я прибыл в безымянный посёлок, чтобы на месте изучить странный феномен, имеющий непосредственное отношение к представляемой мною науке. Что-то там нашли, в этой таёжной глубинке, что-то такое, что опровергало постулаты крупнейших учёных и опрокидывало большинство теорий, давно уже пустивших корни в сознании их адептов. Что именно? Признаюсь откровенно: не помню. Да, память… память моя опять даёт сбои… Впрочем, сейчас это уже и не важно.
В числе первых узнал я о необычном явлении, следы которого были обнаружены на самом краю света, и устремился в неизвестность, отчётливо сознавая, что пальма первенства в этом открытии должна принадлежать мне, и только мне. Честолюбие моё не знало предела — я не допускал мысли, что кто-то из моих коллег может опередить меня. Я привык всегда быть первым, и не раз моё восхождение к вершинам славы пролегало по жизням и судьбам других людей, не способных противостоять моей напористости и воле. Чего уж греха таить — порой я бывал жесток. Жизнь диктовала свои правила игры, слишком далёкие от ветхозаветных заповедей… Я поставил на карту всё. Я не мог проиграть. О, если бы я знал тогда, во что выльется мой вояж в эту таёжную глухомань!..
Мне впервые доводилось окунуться в лоно первозданной природы. Плоть от плоти изнуряющего урбанистического марафона, я знал об этой стороне жизни лишь понаслышке. Знал, что где-то там, на краю вселенной, в единении с природой живут странные люди, и земля служит им домом и источником пропитания, и жизнь там размеренна и неспешна. Да, я знал это — и с изрядной долей скепсиса, презрения и внутреннего превосходства, а порой и сочувствия, когда редкое благодушие нисходило на меня, удивлялся их непрактичности, ограниченности и детской наивности. Жизнь даётся нам только единожды, она слишком коротка, чтобы растранжиривать её понапрасну, в отрыве от великой поступи мировой цивилизации — даже бешеный ритм, который я впитал с молоком матери и впоследствии сделал своим жизненным кредо, порой оказывался недостаточным для той бешеной гонки, участником которой я считал себя по праву, — и тогда я сходил с дистанции, оказывался на обочине — с тем, чтобы тут же, до боли стиснув зубы, собрав волю в единое целое, пуская в ход кулаки и серое вещество, вновь ринуться в самую гущу схватки и вернуть утраченные позиции. Что же говорить об этих чудаках не от мира сего! Об этих полусонных созерцателях, простодушных интеллектуальных уродцах, флегматичных детях природы!..
Теперь, по прошествии пяти лет, смутные отголоски этих мыслей порой ещё копошатся в моём сознании, обрывки прежней жизни бледными прозрачными тенями, унося в прошлое, всё ещё цепляются за память. Пять лет… Целая жизнь протекла с того тихого летнего вечера, когда я впервые ступил на эту удивительную землю. Тогда, движимый честолюбивыми планами, тщеславием первооткрывателя и жаждой одержимого, не успев даже отряхнуть дорожную пыль со своих цивильных башмаков, я с головой ушёл в работу. Слепо следовал своим гипертрофированным инстинктам, ведомый вживлёнными в плоть, мозг и душу установками, — и ничего не видел вокруг, не замечал того чуждого, непонятного мне мира, в который судьба забросила меня по моей же собственной прихоти.
Да, поначалу я не замечал ничего: ни людей, окружавших меня, ни дивных бескрайних лесов, простиравшихся Бог весть до каких пределов, ни девственно-чистого, ослепительно-голубого небосвода, увенчанного огненным шаром дневного светила — ничего. Работа, ради которой я примчался в эту глушь, снедала меня всего, горячечным бредом туманила разум, жуком-древоточцем подтачивала мои силы… Бывало, я вскакивал по ночам, включал свой неизменный ноутбук, который всегда таскал с собой, и начинал судорожно колотить по клавишам, занося в электронную память всплывшие вдруг мысли. Позже, спустя некоторое время, запас энергии батареек, питавших мой портативный компьютер, внезапно иссяк, и я с ужасом обнаружил, что новые элементы питания приобрести мне вряд ли удастся, так как магазинов, торгующих столь важными предметами первой необходимости, как батарейки, в этом глухом селении не оказалось, как, впрочем, не оказалось здесь и каких бы то ни было других магазинов. Попытка подключить ноутбук к обычной электрической сети также не увенчалась успехом, так как таковая в эти места просто не была проведена. Здешние аборигены обходятся без электричества! Что за дикость!
В мои первоначальные намерения не входило задерживаться в этих местах более недели, от силы двух, однако жизнь распорядилась иначе. Вплотную приступив к работе, я понял, что буквально напал на золотую жилу, доселе никому неизвестную, и оставить её, не разработав до конца, я не мог. Прошёл месяц, второй, лето кончилось, незаметно пришла дождливая осень. С досадой отбросив свой ставший бесполезным компьютер, я перешёл на бумагу, отлично понимая, что без фиксирования результатов исследований мой десант в тыл цивилизации потеряет всякий смысл. В конце концов, пользовались же бумагой наши далёкие предки, и горя не знали! Придётся смириться с неизбежностью. Ничего, с какой-то необъяснимой злостью думал я тогда, дайте только срок, и все мои тяготы и невзгоды окупятся сторицей! Как только завершу свои изыскания — тут же, немедля ни секунды вернусь в привычный, знакомый, ставший до боли родным, урбанизированный мир, мой мир, мир со всеми мыслимыми и немыслимыми возможностями и удобствами.
Сутками пропадал я в этих чёртовых дебрях, копался в жирной чёрной земле, колесил по некошеным, заросшим буйными травами лугам, проклиная их на чём свет стоит, и по крупицам собирал, собирал, собирал бесценную информацию по интересовавшему меня вопросу. О, я был на седьмом небе от счастья! То, что я обнаружил, нуждалось в тщательном изучении, серьёзном научном исследовании, и никто другой, кроме меня, не смог бы проделать эту работу лучше и эффективнее. Да никого другого я бы и не допустил до неё. Слишком я был честолюбив: делиться своей удачей я не намерен был ни с кем. А это действительно была удача, какая редко выпадают на долю учёного.
Так я и работал первые месяцы — ничего не видя, ничего не слыша, ничего не замечая вокруг.
Однако… то ли воздух здесь какой-то особенный, то ли от земли поднимаются незримые обволакивающие испарения, или же местные жители излучают лишь одним им свойственные флюиды, только стал я вдруг замечать, что цель моей поездки, поначалу казавшаяся мне кульминацией всей моей научной карьеры, стала как-то незаметно тускнеть, бледнеть, отходить на второй план. Как-то сама собой исчезла былая одержимость, ставшая привычной, неотъемлемой частью моего существа на протяжении многих и многих лет — странное, удивительное умиротворение незаметно нисходило на меня, покой разливался по душе и телу, какая-то новая, неведомая жизнь смутно манила меня, исподволь, ненавязчиво вторгалась в мой внутренний мир.
Это произошло в самом начале октября. Уже неделю, как не переставая моросил мерзкий холодный дождь, внезапно налетавшие порывы осеннего ветра пронизывали насквозь, всё чаще и чаще напоминая о том, что зима уже не за горами. Однако непогода не могла остановить меня в моих изысканиях: если обстоятельства того требовали, я продолжал работать и в ливень, и в град, и в лютую стужу. Тем более, что работа моя подходила к концу. Вот уже несколько месяцев, как я, подобно охотничьему псу, без устали шёл по следу удивительного феномена, с каждым днём открывавшего передо мной свои тайны и сулившего мне ещё один взлёт к вершинам научной славы, — осталось лишь сделать несколько завершающих штрихов, проставить последние точки над «i», проверить несколько спорных моментов моей теории (у меня к тому времени уже появилась собственная теория!) — и тогда я с чистой совестью смогу покинуть этот захудалый, сонно-флегматичный мирок и наконец-то вернуться домой.
Итак, это произошло в самом начале октября. Едва только небо подёрнулось матовой белизной наступающего дня, я уже был на ногах. Накинув на плечи дождевик, вооружившись двумя-тремя приборами, которыми я обычно пользовался в своих исследованиях, я выбрался на свежий воздух. В два счёта миновал жилой массив приютившей меня деревушки и очутился на берегу безымянной извилистой речки, укрытой от посторонних глаз пологим холмом, у самого русла внезапно обрывающегося вниз почти отвесно. Холм был совершенно лыс: ни дерево, ни куст, ни даже сухой пень не разнообразили его ландшафта. Вдоль реки, над самой её поверхностью, стлался куцый туман, порой взбирался на оба берега и даже заползал на гладкую плешь холма. Наверное, вид, открывшийся мне в то утро, вполне достоин был пера живописца, но тогда, в те постепенно исчезающие из памяти дни, я был бесконечно далёк от эстетического восприятия окружающей меня природы. Не до неё мне было, и уж тем более не до её красот. В своей жизни я руководствовался иными ориентирами, куда более прагматичными.
Было тихо, движения воздуха в то утро почти не ощущалось. День не предвещал ничего необычно, да ничего необычного, в привычном понимании этого слова, собственно и не произошло. Просто в облаке тумана, зависшего над голой плешью холма, я внезапно увидел одиноко торчащее дерево. Очертания его были смутными, размытыми, и всё же сквозь холодное влажное марево я сумел различить узловатый ствол и пару голых ветвей, совершенно лишённых признаков листвы. Но не его вид обескуражил меня, а сам факт его появления здесь, на холме, который испокон века не знал иной растительности, кроме вонючего клевера и чахлой низкорослой травы. Что за чертовщина!
Внезапно налетевший порыв ветра разорвал туманную завесу, зависшую над холмом, тут же превратил её в клочья и разметал в разные стороны, открыв моему взору… Ба, да это вовсе не дерево, а человек!
Он стоял неподвижно, неестественно раскорячив руки и изогнувшись в совершенно немыслимой позе, нарушающей все законы равновесия и гравитации. Взор его был устремлён прямо на меня, однако я понимал: он меня не видит. Всклокоченная борода и шапка давно нечёсаных косм создавали беспорядок и хаос вокруг его головы, редкая одежонка едва прикрывала сучковатое, задубевшее и загрубевшее от ветра, солнечных лучей и непогоды тело. Он был высок, жилист и крепок, хотя уже далеко не молод. Не удивительно, что поначалу я принял его за дерево: в эти минуты на человека он походил менее всего.
Потом белесое облако вновь закрыло его от меня, а когда рассеялось, поддавшись напору пришедших в движение воздушных масс, на холме его уже не оказалось. Он исчез, растворился в утреннем тумане, и будь я трижды лжецом, если заметил, как это произошло. Словно и не было его здесь, в каких-нибудь трёх шагах от меня.
В тот день я так и не закончил своей работы, хотя и проторчал на дурацком холме до самых сумерек. Что-то мешало, давило, не давало сосредоточиться, отвлекало мысли от предмета моих научных исследований. Нечто инородное исподволь вторгалось в мою черепную коробку, теснило то, что я считал наиболее для себя насущным и чему я посвятил всю свою молодость и изрядную часть зрелости. Тогда я ещё не осознавал всей глубины метаморфозы, которая происходила со мной, списывая свою пониженную работоспособность, и не без оснований, на неблагоприятные погодные условия, а лёгкий озноб на ОРЗ, — однако теперь-то я знаю, что дело здесь совершенно в ином.
Не привелось мне закончить работу и на следующий день. След внеземного присутствия, обнаруженный мною в этой дикой местности, требовал с моей стороны последнего усилия, чтобы быть изученным до конца, но… увы, я никак не мог сконцентрировать мысль на завершающем интеллектуальном рывке. Я вернулся в деревню.
Впервые за те несколько месяцев, что мне выпало провести в этой глуши, у меня проснулся неожиданный интерес, весьма, правда, слабый, к месту моего вынужденного обитания. Словно приоткрылась завеса в святая святых того мира, в который забросила меня судьба.
Это было селение дворов на пятьдесят, не больше. Старенькие лачуги, местами уже покосившиеся, едва ли не до половины вросшие в размякшую и набухшую от избытка влаги землю, но большей частью ещё крепкие, добротно срубленные бревенчатые избы в беспорядке разбросаны вдоль нескольких кривых улочек, незнакомых с асфальтовым покрытием и изобиловавших ухабами, рытвинами и мутными лужами с застоявшейся дождевой водой. Об электричестве здесь не имели никакого понятия, как, впрочем, не ведали туземцы и множестве других достижений цивилизации: теле— и радиосвязи, телефонах, автомобилях, газетах и журналах и т. д. и т. п. То тут, то там из многочисленных печных труб, подпиравших низкий осенний небосвод, вился причудливый пахучий дымок. Под ногами копошилась домашняя живность: сновали суетливые куры, неуклюже переваливались с лапы на лапу толстые флегматичные утки, дулись на весь свет вздувшиеся от спеси чванливо-сопливые индюки; пара свиней, грязных, основательно вывалявшихся накануне в густой придорожной жиже, апатично трусили вдоль горбатой деревенской улочки; где-то устало брехал осипший пёс. В невообразимых одеждах, описать которые я не в силах, углублённые в свои думы, безучастные к моей персоне, с печатью тайного знания (или незнания?) в умиротворённых взорах, проковыляли мимо два-три местных мужичка. Первобытно-патриархальный уклад царил здесь во всём, жизнь текла неспешно, размеренно, медленно наматывая непривычно вытянутые минуты на невидимую ось вечного времени.
Всё это открылось мне столь неожиданно, что я невольно остановился, прямо среди улицы, и с удивлением огляделся. Мне почудилось, будто я очнулся после долгой-долгой летаргии, и теперь никак не возьму в толк, куда же это меня черти занесли, в какую такую «чёрную дыру» затянула меня судьба, сорвав с привычной жизненной орбиты. Я смотрел на мир обновлёнными, словно омытыми волшебным эликсиром, глазами, глазами новорождённого, и силился понять его, этот мир, найти хоть какую-нибудь зацепку, тончайший, ускользающий волосок, связывающий меня с привычной обыденной повседневностью.
Миновав с десяток дворов, я повернул к дому — вернее, к тому месту, где я жил все эти месяцы. Дом… Сейчас, спустя пять лет, это слово кажется таким естественным, таким привычным, но тогда, в ту памятную осень, оно вызывало у меня совершенно иные ассоциации. И всё-таки я произнёс его, это слово, хотя и мысленно. Оно всплыло в моём мозгу непроизвольно, без участия моей воли и сознания — и сразу же прочно утвердилось в этом своём новом значении, пустило цепкие корни, ядовитой метастазой вонзилось в душу.
Дом… Домом в этих краях служила мне старая хибара, покосившаяся от времени и ветхости, вот-вот готовая завалиться на бок. Я ютился в крохотной полутёмной комнатушке с кривым оконцем, свет сквозь которое проникал лишь изредка, да и то только в солнечные дни, однако до сих пор, полностью поглощённый своей работой, я ничего этого не замечал. И только теперь я воочию увидел, в каких жутких условиях мне приходилось жить и работать всё это время.
У самого порога я столкнулся с моей домохозяйкой, тихо и незаметно обихаживавшей меня все те месяцы, что я жил под крышей её старенького домишки. Смущённо отведя взгляд, я неожиданно поймал себя на мысли, что вижу её в первый раз.
Тихо потекла череда моих дней, тихо и ненавязчиво разматывался клубок моей судьбы. Прошёл год, пролетел второй, на исходе был третий. Отголоски прежней жизни всё ещё доносились до меня, внося сумятицу в душу и смятение в мысли. Но стоило мне лишь ранним летним утром услышать звонкую трель жаворонка, вдохнуть полной грудью пьянящий аромат полевого многоцветья, или в погожий зимний денёк, под треск морозца утопая в девственно-белом, пушистом снегу отмахать вёрст эдак десять по лесному бездорожью, как вся эта накипь прошлого уносилась в небытие, оставляя лишь грязную морскую пену на отмели моей памяти; смутные воспоминания о былом таяли, подобно ледяному насту под горячими лучами апрельского солнца.
День за днём я впитывал новые впечатления, круг моих интересов становился шире и многограннее. Теперь я знал многих селян, с некоторыми из них сошёлся накоротке. Мои прежние представления о них час от часу менялись, и теперь, годы спустя, я уже видел в них не туповатых, слабоумных флегматиков, какими они казались мне в первые дни, а… но нет, описать этих «простодушных голышей из Эдема» (чьи это слова?) я не возьмусь — не существует в человеческом языке формул, категорий и понятий, пригодных для осмысления их совершенно абсурдного, алогичного, глубоко иррационального бытия. Логический аппарат здесь бессилен, этих чудаков следовало принимать как некую данность, интуитивно, не рационализируя и не подвергая анализу — либо не принимать вовсе. Эти дети природы ни на йоту не были подвержены поведенческим законам цивилизованного мира. Как и вообще каким бы то ни было законам.
Вот некоторые из моих новых знакомцев. Несколько кратких штрихов, не более.
Дед Захар — тот самый человек-дерево, с которого началось моё удивительное обращение. Старый молчун, чурающийся общества, крепкий и могучий, как дуб (опять эта ассоциация с деревом!), он излучал флюиды нечеловеческой силы и абсолютной устойчивости. Не раз (и не два) потом я видел его неподвижную узловатую фигуру, безмолвно маячившую в отблесках золотого заката где-нибудь на холме, на лесной опушке или крутом речном берегу, возвышающемся над окрестным ландшафтом — как и тогда, когда я столкнулся с ним впервые. В эти минуты (вернее сказать: долгие-долгие часы) человеческое естество, казалось, окончательно покидало его тело: кровь более не струилась по жилам, члены и суставы костенели, и без того дублёная кожа обретала шероховатость и твёрдость древесной коры — умиротворение и неземное спокойствие царило тогда под кроной его несуществующих ветвей. Я часами мог сидеть рядом и молча внимать его одиночеству.
Полная его противоположность — Солнцедар. Живой, непоседливый паренёк лет восемнадцати, общительный, юркий, бесшабашно-весёлый, никогда не унывающий. Зимой он куда-то исчезал, и о нём тут же все забывали, зато ранними летними утрами, в тихие предрассветные часы, когда сырой туман ещё стелется по сонной траве и клочьями цепляется за клейкую листву старых лип, ловко карабкался он на самое высокое дерево и заливался оттуда самозабвенным свистом, выводя виртуозные рулады подстать жаворонку, звонкому провозвестнику нового дня. Трели его разносились по всей деревушке, будя туземцев и скотину в стойлах.
А с наступлением вечерних сумерек его сменяла девчушка по имени Майская Ночка, чей чистый переливчатый голосок, доносившийся в ночной тиши до околицы и даже ещё дальше, до речки, навевал на сельчан радужные сны и тревожно-приятные мысли.
Гурьбой высыпали в солнечные деньки из своих халуп полногрудые и крутобёдрые ядрёные бабёнки, молодые, полные задора непоседливые девки и совсем уже трухлявые, высохшие до состояния мумии, старушенции. Слетались кучкой, рассаживались на какой-нибудь завалинке, до боли в скулах лузгали семечки, устилая подсолнечной шелухой вытоптанный сотнями босых ног клочок земли, увлечённо перебрасывались ядовитыми сплетнями и надуманными байками из жизни односельчан — либо просто пустословили по поводу и без повода, впопад и невпопад.
Было ещё несколько ярких личностей в этом забытом Богом селении. Так, в ночную пору выползал из своей отшельничьей норы бирюк по имени Вольф Вольдемарыч и рыскал в одиночестве меж спящими избами — деревенские псы тогда захлёбывались от яростного лая. Забирался порой далеко в лес, откуда сутками не казал носу. Так же ночью возвращался в свою нору и, затаившись, отсиживался там до следующей вылазки. Был он сухопар, волосат и нелюдим, днём на людях показывался редко, да и тогда держался особняком от всех. Впрочем, и сами сельчане чурались его, с опаской обходя стороной. Что-то было в нём от первобытного хищника, выслеживающего обречённую жертву.
Наибольший страх наводил он на пару белобрысых юнцов, Ваньку и Ваську, имевших обыкновение вприпрыжку носиться по деревенским задворкам и пугливо шарахаться при приближении кого-либо из селян. Их всегда видели вместе, хотя они и старались никому не попадаться на глаза. А уж при приближении крадущегося бирюка Вольфа Вольдемарыча эта парочка буквально цепенела, пучила круглые от ужаса глаза и без оглядки уносилась прочь — только пятки сверкали.
В тёплые погожие дни, когда солнце мягко серебрило водную гладь безымянной речушки, мне не раз выпадала удача наблюдать, как весело плещутся в воде две девчушки, Русалочка и Машенька. Им было лет по пятнадцать-шестнадцать, не больше. Они стремительно скользили над речным дном, распугивая мелкую рыбёшку, заставляя неповоротливых раков второпях пятиться под укрытие прибрежных валунов, а солнце тем временем пронизывало тонкими лезвиями-лучами прозрачную толщу воды и чертило на песчаном дне фантастические замысловатые узоры. Было истинным наслаждением смотреть за грациозными движениями гибких обнажённых тел, бронзовых от загара, в мельчайших капельках воды, ослепительно блестевших под жгучими лучами дневного светила. В такие дни их задорный смех разливался над речушкой от заката и до заката.
Не подумайте, что этими эксцентричными выходками исчерпывался весь уклад жизни местных чудаков. Нет, во всём, что касалось повседневной житейской рутины, селяне мало чем отличались от обычных людей. Вели нехитрое хозяйство, сеяли хлеб, выращивали картошку, доили коров, удили рыбу, ходили на охоту. Кажется, у троих из них имелись старые охотничьи ружья, но в ход они их, однако, не пускали — даже когда шли на медведя. Верные старинным дедовским обычаям, отчаянные смельчаки, сбившись в группу из трёх-четырёх человек, шли на хозяина леса с обычной рогатиной.
Жили они в полном согласии с природой и друг с другом. Разрушительный яд цивилизации и миазмы технического прогресса не коснулись их, обошли стороной, оставив души сельчан чистыми и нетронутыми. Разум их не был замутнён современными знаниями, душа не совращена гонкой за успехом и стандартным набором жизненных благ, однако они были мудры, мудры какой-то особой мудростью, впитанной ими с молоком матери и вековыми традициями отцов и дедов.
Ясно, что я был чужим среди них — по крайней мере, на первых порах. Но шло время, и какое-то сверхрациональное понимание начало исподволь приходить ко мне. И вот настал тот чудесный день, когда я внезапно почувствовал, обострившимся интуитивным чутьём осознал: они приняли меня. Это произошло на четвёртом году моей жизни в этом райском уголке, поистине, как я теперь понимал, отмеченном Богом. Я больше не был чужаком, пришлым отщепенцем, существом из мира иного. Они вобрали меня в свою среду, пленили мою душу, очистили её от шлаков и наносов цивилизации, обнажили её первозданную сущность, вдохнули в неё новую жизнь — живую, естественную, многоцветную, наполненную ароматами лесных трав и полевых цветов, переливами скворца и ночными трелями соловья, мягким шелестом ветерка в кронах могучих платанов и завыванием зимней вьюги в печных трубах. Да, я больше не чувствовал себя изгоем, и это было тем более отрадно сознавать, что отныне я не помышлял о возвращении в жестокий мир моего прошлого.
С некоторых пор я полюбил бродить по глухим лесам, этому первозданному гигантскому зелёному хаосу, в недрах которого наша крохотная деревушка терялась подобно иголке в стоге сена. Я не брал провожатых или попутчиков, предпочитая компании одиночество — что-то очень интимное виделось мне в этих бесцельных блужданиях по лесным просторам, и делить своё одиночество с кем-либо ещё казалось мне кощунственным. Меня неудержимо тянуло в эти медвежьи углы, где я испытывал неописуемое чувство восторга, какого-то радостного томления, где душу мою распирало от пьянящего ощущения единства с этим лесом, этой землёй, этим удивительным миром — миром, который с каждым днём, с каждым моим шагом всё более и более открывал передо мной свои тайны. Едва лишь ранняя песнь Солнцедара, отгоняя прочь последние отголоски предрассветного сна, отверзала мои веки, как я тут же оказывался на ногах и, наскоро умывшись, убегал в леса. Бодрящая роса, ещё не тронутая ранними солнечными лучами, омывала мои босые ноги, легчайшая дымка утреннего тумана, развеиваемая едва ощутимым движением воздуха, нежно ласкала лицо. Я шёл наугад, никогда не планируя путь заранее, отдаваясь на волю интуиции и исконных своих инстинктов. О, это было восхитительно — идти, не разбирая дороги, доверясь чутью и судьбе! Я спускался на дно глубоких оврагов, пересекавших мой путь, и долго сидел на берегу весело журчащих ручейков, пробивающих себе дорогу сквозь густые заросли бузины и папоротника. Взбирался на пологие холмы, с которых открывался волшебный вид на эту обойдённую цивилизацией и человеком страну. В знойные дни, когда солнце изливало на землю избыток своей живительной энергии, купался в речке, наслаждаясь прохладой и свежестью кристально чистой, идеально прозрачной воды. Часами, без устали, без цели и смысла, повинуясь какому-то внутреннему зову, мог идти вдоль неё, следуя всем изгибам и поворотам её русла.
И лишь одно вносило диссонанс в эту сказочную идиллию: Стена. Неимоверно высокая, бесконечная гладкая бетонная Стена, на которую я то и дело натыкался в своих скитаниях по густым лесным чащобам. Внезапно вырастая словно из-под земли, это уродливое строение преграждало мне путь, и ни обойти, ни перебраться через него мне было не под силу. Позже от местных жителей я узнал, что о Стене этой знали ещё их деды и прадеды, что стоит она здесь испокон века и что ещё ни один человек не смог перебраться через неё. Когда и откуда она здесь появилась, где она начинается и где заканчивается, не ведал никто.
Стена внушала мне смутную, необъяснимую тревогу. Когда она возникала передо мной, неожиданно и неотвратимо, я ощущал, как из самых глубин моего существа поднимается сгусток ярости и протеста. Она мешала мне, ограничивала мою свободу — самое ценное, что я приобрёл за эти несколько лет. И если быть до конца откровенным, я боялся её. Боялся её неуместности здесь, в этом лесу, боялся самого факта её существования.
Был ещё один объект (термин явно из моего прежнего научного лексикона; однако иного слова на ум не приходит), — итак, был ещё один объект, который нарушал гармонию моей новой жизни. На самом краю деревни, в стороне от людского жилья, стояло двухэтажное каменное здание цвета увядающей осенней листвы — единственное каменное строение во всём селении. Назначение его оставалось для меня тайной за семью печатями. Впрочем, не для меня одного: никто в деревне не мог толком объяснить, что это за здание и что (или кто) скрывается за его стенами. Ни разу мне не довелось видеть, чтобы кто-то в него входил или кто-либо его покидал — оно словно существовало в ином измерении. Двери его всегда были наглухо заперты, и всё же оно не казалось заброшенным: я готов был поклясться, что внутри теплится какая-то жизнь, скрытая от глаз непосвящённых. Однажды тёмной безлунной ночью, когда вся деревня спала — это было где-то на исходе августа, только что отгремела гроза, воздух был напоён свежестью, озоном и приторно-душистым ароматом скошенного сена — волей случая я оказался в виду этого странного дома; тогда-то мне и бросилась в глаза чуть заметная полоска бледно-голубого света, пробивавшегося сквозь плотно закрытые ставни. Гонимый неясной тревогой, я поспешил покинуть это место.
Впрочем, если не считать двух этих мелочей, я был совершенно счастлив.
Дни складываются в недели, недели сливаются в месяцы, месяцы — в годы. На смену трескучим декабрьским морозам и февральским вьюгам снова и снова приходит долгожданное лето — с гремучими грозами и изнуряющим зноем, с дивными звёздными ночами, с пахучим клевером и несмолкающим стрекотом юрких кузнечиков. Мир движется по кругу, один цикл сменяется другим — всё начинается вновь, всё возвращается на круги своя. Пять лет… Да, минуло пять лет, как я впервые ступил на эту землю — о, как много воды утекло с тех пор! Целая жизнь…
Я возмужал, раздался вширь, вырос на целую голову, оброс мускулатурой — тугой и крепкой, как у борцов прошлых эпох. Кожа моя задубела под знойными лучами летнего солнца и обжигающими зимними ветрами. Тело обрело небывалую силу, какой я не знал в бытность мою преуспевающим учёным-честолюбцем из мира сотовых телефонов и биржевых игр. Да, я изменился — и вместе со мной изменился весь мир.
А год назад я взял в жёны Марию, мою домохозяйку. Эта тихая, немногословная женщина с бездонными голубыми глазами, в которых светилась искренняя любовь, была немногим моложе меня. Сколько мудрости, сколько тепла и нерастраченной нежности таила она в глубинах своей скромной души! Она была настоящей красавицей — из тех плотно сбитых, кровь-с-молоком, пышущих избытком здоровья, удивительных русских женщин, которыми издревле славилась Святая Русь. Именно таких, как моя Мария, живописцы далёкого прошлого изображали на своих полотнах в традиционных русских кокошниках. О, как отличалась её исконная женская красота от гипертрофированного, штампованного, унифицированного, стереотипного идеала сексопильности — идеала, которым зомбировалось рафинированное технократическое общество через теле— и видеопродукцию, порножурналы и элитные тусовки супермодных гомиков-кутерье. Напарафиненые ведёрные бюсты, ноги, растущие прямо из ушей, ярко выраженная бисексуальность и склонность к полигамии, в глазах — тупое животное сладострастие самки в самый пик весенней течки — таков, в общих чертах, был этот идеал «женственности», который вызывал у среднестатистического цивилизованного самца бурное выделение слюны и спермы. При всём моём богатом воображении я не мог представить такую секс-машину в качестве женщины-матери.
Моя Мария была иной. Такой, какой и должна быть настоящая женщина.
Итак, я обзавёлся семьёй, срубил новую крепкую избу. Старая хибара Марии к тому времени совсем обветшала и почти полностью ушла в землю. Месяц спустя после новоселья она как-то вдруг завалилась на бок и рухнула, не выдержав бремени беспощадного времени. Случайно среди обломков я нашёл свой старенький, теперь уже бесполезный ноутбук, с незапамятных времён пылившийся на чердаке. Полустёршиеся клавиши, треснувшее стекло дисплея, густо загаженный голубями пластмассовый корпус… Ни сожаления о прошлом, ни желания вернуться к прежней жизни, ни ностальгии по городской суете и сутолоке — ничего, кроме череды бесцветных воспоминаний, уже частично подёрнутых тенью забвенья, у меня этот напичканный электроникой ящик не вызывал. Пожав плечами, я размахнулся и зашвырнул его на груду мусора, в который превратился старый дом Марии.
Вот уже два месяца, как в нашем доме появилось одно удивительное существо — крохотное, беспомощное, но уже с задатками строптивого характера. Ребёнок, наш с Марией сын. Маленький крепыш, непоседливый увалень, не знающий, что такое плакать. Мария после родов расцвела, помолодела и теперь вся светилась от счастья, особенно когда приходило время кормления и она брала это чудо-чадо на руки, а оно, урча от удовольствия, приникало своим крохотным требовательным ротиком к её полной, набухшей от избытка молока, груди. Всё же остальное время карапуз, сопя и кряхтя от усердия, барахтался в большущей охапке пахучего сена, которое я разбросал во дворе нашего дома, прямо под открытым небом. Пусть привыкает к жизни на воле, сказала Мария, и я не мог с ней не согласиться.
Как-то само собой за нашим сыном закрепилось имя Медвежонок, и с тех пор иначе мы его не называли. А ведь он действительно был похож на медвежонка!..
Пять лет… Ничто в сравнении с вечностью — и в то же время целая жизнь. Большего от судьбы я не жду. Я счастлив, я нашёл свой Эдем, у меня есть Мария, тихая любящая жена, понимающая меня с полувзгляда, чьё сердце бьётся с моим в унисон; Медвежонок, крохотный сынишка, в котором я души не чаю; чудаки-сельчане, с которыми за эти годы я как-то незаметно сроднился, — и сотни вёрст бескрайнего леса, в котором я обрёл свой истинный дом, свою прародину…
В последний раз бросаю я взгляд в прошлое — с тем, чтобы никогда больше не возвращаться к нему. И хватит об этом…
2
На фоне ночного неба рисуется тёмный силуэт старого дуба. Я сижу под его узловатыми ветвями-руками и веду безмолвную беседу — с ним, с дедом Захаром. Нас только двое на крутом речном берегу — он и я, весь остальной мир остался где-то за гранью бытия. И ещё звёзды, крупными жемчужинами устилающие бездонную небесную глубину. Долгими часами молчим мы под плеск играющей в реке рыбы, перекидываясь одними только мыслями. Мне спокойно с ним, с этим мудрым полудеревом-полустариком. Да, он мудр, мудр вековой мудростью, и с каждой нашей встречей частицы этой мудрости — я чувствую — передаются мне. И я бесконечно благодарен ему за это.
А вдалеке, на самом горизонте, над тёмной массой ночного леса, бесконечной чёрной полосой тянется мрачно-недоступная Стена…
Глубокой ночью возвращаюсь я домой. Мария, улыбаясь, подаёт к столу скромный ужин: печёную на костре молодую картошку, пару луковиц и несколько свежих тупорылых огурцов. От потухшего костра всё ещё приятно тянет сизоватым дымком. Мы садимся прямо под звёздным куполом; я счастлив, и не скрываю этого. Рядом сидит Медвежонок и, обжигаясь, запихивает в чумазый рот горячую картофелину — не очищая, прямо в кожуре. Он сильно вырос за эти три года и теперь вполне самостоятелен. Втайне я горжусь этим пареньком, крепким, сильным, уверенным. Я знаю: из него выйдет толк. Не сговариваясь, мы с Марией предоставили ему полную свободу действий, и теперь он целыми днями пропадает невесть где. То его загорелая фигурка мелькнёт где-то за околицей, то его увидят плещущимся на мелководье безымянной речушки, то с другими пацанами носится он по лесным рощам. Возвращается только к вечеру, уставший, голодный, весь покрытый царапинами и ссадинами — и счастливый. Я спокоен за него: лес — лучший учитель и лучший защитник…
А потом дед Захар исчез. Как сквозь землю провалился. Я прождал его на нашем обычном месте несколько суток кряду, но он так и не объявился. Странно, его исчезновение не обеспокоило меня — как, впрочем, и других сельчан. И всё же… как мне теперь не хватает нашего ежедневного взаимного безмолвия! Словно отняли у меня что-то очень ценное, жизненно важное, животворящее…
Следом исчез Солнцедар. Однажды утром я не услышал привычной песни весёлого паренька — и сразу всё понял. Значит, так нужно…
Сизая туча заволокла всё небо, вея теплотой грядущего дождя. Предгрозовой воздух напоён озоном и небесным электричеством, где-то за лесом уже видны сполохи далёких молний. Мы — я, Мария и Медвежонок — взявшись за руки, весело шагаем по лесной ложбине. Медвежонок то и дело задирает к небу свой носик-маклёвку. Он возбуждён, предвкушая скорое приближение грозы. Вот он вырывается из наших рук и кубарем катится по склону вниз. Мы беззаботно хохочем ему вслед и пытаемся его нагнать — но куда там! Босой, в одних трусиках, он вихрем мчится по бездорожью, не страшась ни колючек, ни острых шипов, ни цепкого кустарника. Ещё немного, и на наши головы стеной обрушивается настоящий летний ливень. А мы, в миг вымокшие до нитки, сбросив всю одежду, нагие и счастливые, снова взявшись за руки, пускаемся в весёлый пляс… Завтра мы снова пойдём в лес — втроём. Ведь мы — семья, одно целое…
И снова вместе — я, Мария, Медвежонок. Вечереет, веет бодрящей прохладой и приятной свежестью. Предзакатное небо окрашивается в багряные тона. Так тихо, что слышно шуршание стрекозиных крыльев над водной гладью засыпающей речушки. Мы сидим на выжженной солнцем траве, на том самом прибрежном холме, где я когда-то встретил деда Захара. Мы молчим — к чему слова, когда мы давно уже умеем обходиться без них? Дед Захар многому меня научил. Печаль и грусть витают в воздухе, душа томится в предчувствии неведомого, незримого, страстно ожидаемого.
А там, за лесом, высится таинственная Стена…
3
Один, у Стены. Меня влечёт к ней, притягивает чудовищным невидимым магнитом. Стена уносится ввысь, её гребень теряется в низко плывущих облаках, делая её похожей на фантасмагорическое видение из тревожных снов далёкого прошлого. Куда бы я ни шёл, какие бы тропки не выбирал, я всё равно выхожу к этому бетонному монстру. Особенно в последнее время, когда Стена, подобно идее-фикс, всё более и более занимает мои мысли.
Медвежонку уже восемь. Он возмужал, раздался в плечах, вымахал аж до моего плеча. Не по годам рослый и крепкий, он столь же умён, сообразителен и рассудителен, как и силён физически.
Мы редко ночуем в доме, крыша и стены давят на нас, не дают уснуть, и даже холодные осенние ночи мы с Марией и Медвежонком предпочитаем проводить под открытым небом — чтобы жемчужинки-звёзды заглядывали в лицо и приветливо подмигивали нам. Чуть ли не с головой зарываемся в пахучее сено и наслаждаемся крепким бодрящим сном. А наутро, умывшись студёной росой и наскоро позавтракав, отправляемся в лес.
Напротив, долгие зимние дни и ночи мы проводим в доме. В это время года мы вялы и бездеятельны. Ни о чём не хочется думать, всё тело наливается свинцом, в голове туман и пустота, хочется только спать, спать, спать… Но зато ранней весной, когда первые золотистые лучи обновлённого солнца мягко ложатся на горбатые сугробы и заснеженные равнины, а на безлесных возвышенностях, где снежный покров сходит в первую очередь, робко показывают свои головки нежно-голубые подснежники, мы — я, Мария и Медвежонок — пробуждаемся от зимней апатии и с головой окунаемся в новую жизнь — помолодевшими, со свежими силами, с омытой надеждами душой…
В деревне осталось не более полутора десятков селян. Как в своё время канули в безвестность дед Захар и Солнцедар, так же бесследно исчезли и звонкоголосая Майская Ночка, и пугливые Ванька и Васька, и угрюмый Вольф Вольдемарыч, и весёлые девчушки Русалочка и Машенька, и многие-многие другие. Куда они уходили, никто не знал, но все понимали: так надо. Их судьба ни у кого не вызывала тревоги, словно все эти исчезновения были в порядке вещей. Да так, собственно, и было. Никто, и я в том числе, в этом не сомневался и лишними вопросами себя не изводил. С Судьбой не спорят, не так ли?..
Светлая тёплая ночь — единственная ночь в году, когда цветёт папоротник. Мы пробуждаемся одновременно — я, Мария и Медвежонок. Молча, влекомые смутным зовом, покидаем избу. Молча, взявшись за руки, шагаем к околице — туда, где на отшибе стоит каменный двухэтажный дом цвета опавшей листвы.
Полная луна в голубом мерцающем ореоле роняет на землю призрачный холодный свет. В деревне тихо и безлюдно, и лишь за несколькими оконцами ещё теплится тайная жизнь. Скоро, очень скоро деревня опустеет совсем — мы знаем это.
Мы смело идём навстречу своей Судьбе. Мы не знаем, что нас ждёт впереди, но не страшимся грядущего. На душе спокойно и безмятежно, по телу разливается небывалая сила, горячая кровь бурлит в жилах, глухо пульсирует в сердце, мелкими молоточками стучит в висках.
Мы приближаемся к каменному зданию. Дверь его раскрыта настежь. Уверенно заходим внутрь. Откуда-то сверху льётся мягкий обволакивающий свет. Поднимаемся по деревянным ступенькам на второй этаж — и оказываемся в просторном помещении, тонущем в полумраке. Не сговариваясь, садимся в три кресла, что стоят посреди комнаты. Это так очевидно, что мы даже не задаёмся вопросом, почему мы это делаем.
И тут до наших ушей доносится глухой далёкий голос, источник которого определить мы не можем.
«Ваш час пробил. Вы готовы вернуться домой. Курс лечения завершён, вирус в вашей душе уничтожен. Вы исцелены от тяжёлой болезни, полностью очищены от скверны человеческого существования. Теперь вы свободны. Стена ждёт вас. Ступайте!»
Мы молча поднимаемся и покидаем это обиталище духов. Идём не назад, в деревню, а вперёд, туда, где за чёрным безмолвием леса высится громада Стены.
Годы очищения позади, впереди — настоящая жизнь, полноценная, свободная, чистая. Вперёд, только вперёд, назад пути больше нет…
Вот и Стена. Прямо перед нами — отверстый зев грота, уводящий в недра бетонно-кирпичной кладки. Мы смело шагаем в темноту — и Стена тут же смыкается за нашими спинами. Я вижу, как задорно светятся в темноте огоньки глаз Марии, слышу восторженное сопение Медвежонка. Они — со мной, мы — едины. Мы — счастливы. А впереди — едва различимое пятнышко чистого голубого неба…
4
Из небесной выси льётся звонкая песнь жаворонка. Я задираю кверху косматую морду и приветливо машу Солнцедару лапой. Маленькая пичужка лихо пикирует вниз и мягко садится на ветку возле меня. Я рад, что снова могу внимать его утреннему пению.
Слышен треск ломаемых сучьев, из кустов появляется очаровательная медведица — моя супруга, моя Мария. Густая шерсть на ней лоснится под лучами ласкового солнца, чёрные бусинки глаз весело приветствуют меня. Взяв друг друга за лапы, мы идём к реке — туда, где резвится наш сын. Он уже успел обзавестись друзьями, этот мохнатый непоседливый медвежонок, но больше всего сдружился он с двумя резвушками-стерлядками, Русалочкой и Машенькой, юркими беззаботными рыбёшками. С ними Медвежонок готов плескаться и играть от зари и до зари.
Из кустов на мгновение показывается угрюмая волчья морда — и тут же исчезает. Вольф Вольдемарыч всё тот же: одинокий волк, старый бирюк, рыщет он, чаще безлунными ночами, в поисках добычи, нагоняя страх на лесную мелочь. Едва завидев его, Васька и Ванька, прижав к спинкам трясущиеся ушки, верные своей пугливой заячьей натуре, уносятся на самый край света — только пятки сверкают. Лязгнув голодными зубами, несолоно хлебавши, Вольф Вольдемарыч убирается восвояси, в своё волчье логово.
На наше семейство он покушаться не смеет — не по зубам ему медвежатина.
Иногда, продираясь сквозь цепкие заросли орешника или бузины, выхожу я к лесной поляне, густо заросшей диким подсолнухом. Залегаю в уютной ложбинке, на самом краю поляны, и жду гостей… А, вот и они! Небольшими стайками слетаются на поляну юркие воробьи, усаживаются на головки подсолнухов и начинают своё птичье пиршество. Семя ещё не созрело, да и достаётся оно с трудом, однако воришек это не останавливает — только шелуха летит из-под их крохотных клювиков. Шелуха и нескончаемый поток пустых птичьих сплетен. Что-то мне это напоминает, что-то из далёкого, давно уже забытого прошлого…
Когда же мне совсем одиноко, прихожу я к своему старому другу, деду Захару. Могучий дуб с густой зелёной кроной, он высится над своими более низкорослыми соседями, а в тени его ветвей даже в проливной дождь остаётся сухой островок. Я сажусь, приваливаюсь лохматой спиной к шершавому стволу, а он нежно овевает меня своими жёсткими резными листочками — и мы беседуем, долго, безмолвно, тихими вечерними часами, когда мир готовится отойти ко сну, когда звёзды кажутся доступнее, когда сама жизнь становится мудрее…
Апрель-июль 1999 г., Москва.
Возврату не подлежит
— Вы уверены, что хотите знать правду?
— Да.
— Надеюсь, вы понимаете, что я делаю это в нарушение своего долга?
— Да, понимаю. Вы можете отказаться. Однако я хотел бы получить ответ. Мне необходимо знать правду.
— Хорошо, вы узнаете правду.
— Говорите же!..
— У вас нет ни малейшей надежды.
— Сколько?
— Две недели.
— Две недели…
— Увы, на большее рассчитывать не приходится. Это крайний срок. Через две недели наступит конец. Вы слишком поздно обратились ко мне. Слишком поздно.
— Ошибка исключается?
— Ошибка исключается. Мне очень жаль…
Он словно выпал из окружающей его реальности. Плыл сквозь пространство, не чувствуя ног, тела, биения сердца, стремительного бега времени, собственного «я». Его окутывал вязкий и ватный кокон безвременной потусторонности, в котором не существовало ничего, даже его самого. Отсутствовали мысли, отсутствовала сама способность мыслить. Полная, абсолютная апатия. Пустота во всём, что некогда он считал самим собой.
Он двигался на автопилоте сквозь пышущий зноем воздух летнего города. Его выпотрошенная до последнего атома телесная оболочка пронизывала плотную людскую толчею. Удар был настолько силён (хотя где-то в глубине души он ждал его, не так ли?), что в миг сорвал его с привычной жизненной орбиты и зашвырнул в бездну невозможного. Хрустнула скорлупа внутреннего повседневного мирка, частица за частицей формировавшегося им на протяжении сорока пяти лет. Впереди был тупик, стена, за которой не было ничего. И никогда уже не будет.
Две недели. Срок, отпущенный ему жестокой судьбой. Рак. Последняя стадия. Какая-то вялотекущая форма, до сих пор почти не дававшая о себе знать. Он никогда не жаловался на здоровье и старательно избегал врачей, а редкие приступы гастрита переносил молча, втайне от жены и близких, справедливо считая, что повышенное внимание к своему здоровью — верный признак приближающейся старости. Так же скрыл он ото всех и появившиеся пару лет назад боли в пояснице. Однако в последнее время боли усилились настолько, что без медицинского вмешательства он уже обойтись не мог. Анализы показали, что метастазы уже оплели ядовитой сетью весь организм и успели поразить жизненно важные органы. Всё, конец.
Он не помнил, как добрался домой. Как сунул в рот таблетку фенобарбитала и забылся в тяжёлом сне без сновидений.
Вечером, когда вернулась с работы жена, он ей ничего не сказал. Не смог.
Осознание страшной участи пришло только на следующий день. Неимоверная тяжесть навалилась вдруг на него, скрутила, сдавила, объяла чёрным беспросветным мраком. Обезумевший от горя, он метался по квартире, сшибал по пути стулья, сметал цветочные горшки с подоконников, в кровь разбивал кулаки о бетонные стены. Страстное желание жить, поднявшееся из глубин его существа, рождало в душе бурное сопротивление той жуткой, безысходной действительности, которую ему навязали помимо его воли. Он не хотел принимать её, яростно гнал прочь, убеждал себя, что всё это — не более чем кошмарный сон, что стоит лишь захотеть — и он проснётся, сильным, здоровым, живым. Но рассудок твердил другое: это правда, жестокая явь, и никакой самообман здесь уже не поможет. Самообман бессилен против судьбы. Против рока. Против рака.
Почему, почему это случилось именно с ним? Ведь есть же сотни, тысячи, миллионы других людей, которых чаша сия минует, и они, как ни в чём не бывало, будут продолжать жить — уже после его ухода. Какая дикая, чудовищная несправедливость!
Бессилие… Полное бессилие — вот что он испытывал в эти часы. Он мог стенать и биться головой о стену сколько угодно, но изменить судьбу уже был не в силах. Это была чёрная, жирная точка, поставленная на его жизни. В конце его жизни. А конец уже не за горами: каких-нибудь две недели — и тьма навеки сомкнётся над ним, засосёт в своё ненасытное нутро. Он знал: там уже не будет ничего. И это было самым невыносимым.
Он чувствовал на своём лбу клеймо с пылающими словами «Возврату не подлежит». Клеймо смерти.
Он не мог оставаться в четырёх стенах: слишком они давили на него. Сунув ноги в сандалии, он быстро вышел на улицу. Прямо к дому примыкал небольшой лесок, безлюдный в этот будний пасмурный день. Над самыми кронами, едва не задевая их, плыли набухшие от дождевой влаги сизо-серые облака. Ветер рвал листву с деревьев, гнал обрывки газет и полиэтиленовые бутылки из-под газировки по гравию пустынных аллей, закручивал в крохотные смерчи дорожную пыль, песок, мелкие сучья и ветви. Погода явно не располагала к прогулкам. Но ему, отмеченному печатью грядущего конца, лучшего и желать было нельзя: природа дышала в унисон с его собственной мятущейся душой.
Понемногу, шаг за шагом, он сумел овладеть собой. И в конце концов пришёл к спасительной мысли: раз судьбу нельзя обмануть, её нужно принять как должное, смириться с её неизбежностью.
Что же теперь делать? Теперь, когда он признал собственное бессилие? Ведь должен же он что-нибудь делать, чтобы быть готовым встретить это!
Он бродил по лесным дорожкам — бесцельно, бездумно, ничего не видя и не слыша, — пока не начало смеркаться. Пора было возвращаться: жена наверняка уже дома.
Однако жены он не застал. На столе нашёл записку: «Извини, что не дождалась. Срочная командировка. Забежала домой на пять минут, собрать чемодан. Жди через две недели. Люблю. Целую. Лида». Вот так всегда: налетит, словно вихрь, чмокнет в щёчку, бросит пару слов на прощание — и поминай как звали. Словом, штатная ситуация для ответственного работника МЧС. Он давно уже привык к этому. И давно уже не роптал.
«Жди через две недели»?! Сердце бухнуло с неожиданной силой. Потом ещё раз. Через две недели его уже не будет. Когда она вернётся… что она найдёт? ещё тёплый труп своего супруга? опечатанную квартиру? труповозку у подъезда? соболезнующие взгляды соседей и каменно-безучастные лица медработников? Он не знал. Представить себе не мог, как будут развиваться события, связанные с его кончиной. Внезапно он отчётливо понял, что больше никогда её не увидит — и первым его порывом было лететь вслед за ней, за его Лидой, догнать её — и проститься. По-человечески, навсегда. Но первый порыв прошёл, мысли приняли иное направление. Две недели он будет один! Не нужно будет обманывать жену, делать вид, что ничего не произошло, как ни в чём не бывало пялиться в телевизор, длинными вечерами сидеть в кресле и листать газету, за ужином перебрасываться ничего не значащими фразами. Ничего этого теперь делать не нужно. Не перед кем ломать комедию, некому пускать пыль в глаза. Он свободен! Тяжкий груз, о котором до сего момента он и не подозревал, свалился с его плеч.
Ему стало легче. Он остался один на один со своей проблемой. Да, одиночество — это как раз то, что ему сейчас нужнее всего. И если уж на то пошло, у него ещё уйма времени, чтобы подготовиться к этому. Тем более, что его отпуск только начался: впереди целый месяц…
Он скривился в усмешке. Ха! Месяц! Две недели — вот срок, предписанный ему болезнью, и ни секундой больше. Ему вдруг стало до слёз обидно: отпуск, которого он ждал с таким нетерпением, летел ко всем чертям. Целый год пахать, не разгибая спины, за мизерную зарплату — и на тебе! вместо долгожданного отпуска получить известие о собственной смерти! Как тут не поверить в рок!
Или рак. Что, впрочем, не представляло для него существенной разницы.
Так прошло несколько дней. Ранними утрами, когда даже дворники ещё спали, он выбирался на улицу и без цели бродил, меряя шагами метры серого асфальта, или же валялся в густой, в человеческий рост, траве, где-нибудь на берегу заросшего кувшинками пруда, и часами слушал, как шумит на ветру остролистый камыш. Что он только не передумал за эти долгие-долгие часы! Каких только монстров не рождал его воспалённый мозг! И каких титанических усилий ему стоило не сойти с ума.
Постепенно уныние и страх, владевшие им в первые дни, сменились потребностью в действии. В голове роились самые неожиданные мысли. Так, порой возникало чувство неоспоримого преимущества над обычными людьми: он знал свой срок, знал дату своей смерти, а это, в свою очередь, позволяло спланировать отпущенный ему остаток дней, расставить вехи на том небольшом отрезке пути, который ему ещё предстояло пройти. Или, например, пробуждалась в душе какая-то неуёмная, неутолимая жажда: с жадностью набрасывался он на всё, что видел, слышал, обонял — и смотрел, слушал, принюхивался, стараясь запечатлеть в памяти эти разрозненные обрывки ускользающей реальности, с ужасом понимая, что, возможно, всё это — в последний раз.
Всё чаще и чаще он думал о смерти.
Бесформенная пульсирующая субстанция, лишённая пространственно-временной однозначности, синтез энергии, воли и духа — сама Жизнь. Словно паутина, во все стороны от неё тянутся радиальные нити, множество разных нитей, толстых, с канат толщиной, и совсем тоненьких, подобных едва различимому волосу. Нити туго натянуты и походят на струны музыкального инструмента. Сгусток, который есть сама Жизнь, составляет с ними единое неразрывное целое, он — полюс, средоточие, энергетический центр миниатюрной вселенной. У каждой нити своё назначение. Есть нити-воспоминания: детство, далёкая деревня, ласковые руки матери, безоблачные школьные годы, учёба в институте, буйные студенческие пирушки, первый сексуальный опыт, женитьба, рождение сына… Их много, этих нитей-воспоминаний; тонкие, порой едва осязаемые, они тянутся из прошлого. Но есть и другие: это нити-проблемы. Любовь, семья, Лида, взрослый сын (который вот-вот должен прийти из армии), работа, долги, снова долги, и ещё долги, здоровье, целый сонм обязанностей, курс доллара, Чечня, интриги политиканов (будь они неладны), вечная проблема с деньгами (которых всегда не хватает), несбывшиеся надежды, возраст (далеко уже не юный), еженедельная рыбалка, сосед-алкоголик (любитель устраивать пьяные разборки с женой на лестничной клетке, с мордобоем, преимущественно по ночам), стиральная машина (никак нет времени починить)… Их тоже великое множество, этих нитей, и все они, так или иначе, поддерживают, питают, формируют Жизнь, наполняют единственным в своём роде, неповторимым, индивидуальным содержанием. Некоторые из них лопаются, рвутся, а на их месте возникают новые — Жизнь не стоит на месте, и содержание её непрерывно обновляется. Часть нитей-проблем время от времени претерпевает качественное изменение и переходит в разряд нитей-воспоминаний; другие, напротив, наливаются силой, разрастаются до небывалых размеров, приобретают первостепенную значимость. И есть ещё одна нить — нить Сердца. Эта нить главная, животворящая, жизнеутверждающая — обрыв её грозит неминуемой гибелью, без неё Жизнь погибает. Вся эта паутина нитей, вместе с центральным ядром — Жизнью, образуют гибкую, мобильную, постоянно видоизменяющуюся систему. Но вот наступает момент, когда регенерации лопнувших нитей не происходит. Одна нить лопается за другой, а новые больше не возникают. Истончаются, рвутся нити-воспоминания: понемногу сдаёт память, стираются видения далёкого детства, уходят в никуда лица и имена старых друзей, и вот уже недавнее, совсем ещё свежее прошлое начинает постепенно заволакиваться мутной пеленой забвения. Следом рвутся нити-проблемы: исчезает из поля зрения трагедия в Чечне, гаснет интерес к политическим играм сановных проходимцев, не волнуют больше пьяные дебоши спившегося соседа, финансовые трудности, наделанные долги… Жена, сын, семейные заботы, привязанности — всё становится неважным, эфемерным, призрачным. Неожиданно до гигантских размеров разбухает проблема здоровья, она растёт, затмевает собой все остальные, вытесняет более слабые и тонкие — но вот и она постепенно сходит на «нет». Стремительно летит время, нитей становится всё меньше и меньше, и в конце концов деструктивный процесс обретает необратимый характер. Всё замирает, застывает. Сонная безмятежность и апатия разливаются по системе, анестезирующим ядом вливаются в Жизнь. Наступает момент, когда остаётся всего одна, последняя, нить, ещё поддерживающая Жизнь, — нить Сердца. Когда же бьёт и её час, она рвётся. Жизнь, лишённая последней опоры, гибнет. Приходит Смерть.
Роковой день приближался. Осталась неделя.
Он проводил ревизию своей жизни. Он обязан был это сделать, чтобы быть готовым принять последний удар судьбы. Раз это неизбежно, все точки над «i» должны быть расставлены. Все до единой. Рассчитаться со всем, что связывает его с жизнью, получить полный расчёт, очиститься — и с умиротворённой душой перешагнуть последний порог. Это необходимо. Не должно оставаться ничего, что бы тянуло его назад, к миру. Сбросив бремя жизни, всех тяготивших его проблем, он обретёт свободу. И свободным примет смерть.
В его памяти, картина за картиной, эпизод за эпизодом, страница за страницей воскресали видения прошлого. Длинная череда их проходила перед его мысленным взором, словно кадры немого кино. Он фокусировал внимание на том или ином фрагменте жизни, просеивал через сито своей души, вновь переживал его, остро, горячо, с болью, с надрывом — и ставил на нём крест. Вычёркивал из памяти. С корнем вырывал из сердца. Всё. Возврата к нему больше не будет. Теперь — следующий кадр.
Он должен пережить свою жизнь с самого начала. Прокрутить её через вживлённый в мозг кинопроектор. А потом закрыть дверь в прошлое — навсегда. Иначе грядущая смерть будет слишком мучительной.
Прошлое не отступало, следовало за ним по пятам. Не все воспоминания удавалось выкорчевать с первой попытки. Некоторые цеплялись, словно репей, за его память, и вырвать их можно было лишь путём титанических усилий. Слишком часто испытывал он сожаление и боль, когда пытался перечеркнуть тот или иной фрагмент прошлого. Снова и снова возникал образ матери, звал, манил в детство — туда, где небо было безоблачным, трава — ослепительно зелёной, а солнце сияло так, как не сияло потом больше никогда. Волнами наплывало, неотступно преследовало видение разодранной в кровь коленки и соседской яблони, на которую он забрался как-то ночью (уж очень хорош был у этого старого одноногого хрыча белый налив!) и с которой впопыхах летел, спасаясь от погони, замирая от детского ужаса, ломая на лету ветки — тогда ему шёл всего шестой год. Воспоминание было уютно-тёплым, волнующим, и терять его не хотелось. Но… у него не было выбора: осталась всего неделя, нужно было спешить. Беспощадное время не знает ни тормозов, ни преград, оно мчится вперёд, ломает судьбы, перемалывает жизни. И нет силы, способной его остановить.
Большая светлая комната с множеством дверей. Десятки самых разных дверей: высоких и широких, инкрустированных лепниной, и совсем маленьких, узеньких, в которые можно протиснуться лишь с большим трудом. Все двери распахнуты настежь, из всех струится свет, из одних — ослепительно-яркий, напористый, огненный, режущий глаз, из других — мягкий, обволакивающий, матовый, тёплый, как парное молоко, из третьих — тусклый, бледный, холодный, подобный свечению зимней луны в морозную ночь. Волны света врываются в комнату, разливаются по всему её пространству, проникают в самые отдалённые уголки, зажигают каждый атом пространства. Здесь, в комнате, питаемая льющимся отовсюду светом, царит Жизнь. Но… что-то происходит: послушные неведомой силе, двери одна за другой начинают закрываться. Свет в комнате меркнет, медленно выползает из щелей ледяной мрак, шаг за шагом пожирая освещённые участки, оттесняя их к центру — туда, где ещё трепещет, тлеет искорка Жизни. И вот наконец очередь доходит до последней двери. С глухим громким стуком захлопывается и она — с таким стуком, наверное, падает первый сухой ком земли на крышку гроба, опущенного в могилу. Свет окончательно меркнет. Комната погружается в беспросветный мрак. Угасает Жизнь. На смену ей приходит Смерть.
Ему ни разу не пришло в голову напиться. Наверное, многие на его месте, узнав о скорой кончине, именно так бы и поступили. Утопить горе в вине, забыться в пьяном угаре, проспиртовать душу и мозг круглосуточными возлияниями, и в таком состоянии дотянуть до неизбежного конца — что может быть естественнее для человека в его положении? Человека, обречённого знать дату собственной смерти.
Да, накачаться алкоголем и забыться — это был выход. Не забвения ли искал он? Полного, абсолютного забвения, атрофирующего чувства, дарующего покой и умиротворение. Но… за возлиянием неизбежно следует похмелье, тяжёлое, мутное, угнетающее. Вместе с ним возвращается и невыносимое бремя реальности, знание о неизбежности конца. Нет, этот вариант ему не подходит. Собственную смерть он должен встретить с ясной головой и открытым забралом, лицом к лицу, глаза в глаза.
Покончив с прошлым, он приступил к настоящему. Освободиться от него было намного сложнее: оно-то как раз и питало его теперешнюю жизнь, придавало ей смысл. Слишком плотно он увяз в ней, в этой жизни, чтобы разом порвать все узы, связывающие с ней. Но ведь жизнь подходит к концу, не так ли? И совсем уже скоро, через каких-нибудь несколько дней, неотвратимая смерть так или иначе сама поставит на ней крест — так стоит ли ждать, отдавать ей на откуп, этой уродливой старухе с косой, самое сокровенное, что у него есть? Перед лицом смерти он должен предстать чистым и нагим, как невинный Адам до грехопадения. Уничтожить разом всё, что привязывает его к жизни, разрубить этот гордиев узел — и делу конец. Вбить в душу осиновый кол, отсечь все нити, вырвать из сердца любовь, привязанности, долг…
Не отпускала Лида, жена. Образ её то и дело всплывал в сознании, требовал внимания. Сердце сжималось от тоски и неизбежности потери — он любил её, может быть не столь горячо, как в дни их молодости и первых встреч, но зато прочно, надёжно, как неотъемлемую часть его самого. Лучшую часть — сейчас он не боялся себе в этом признаться.
И ещё сын… Дембель уже не за горами, нынешней осенью он вновь перешагнёт порог этого дома. Почти два года разлуки стёрли, затушевали его образ, память хранила лишь ряд фиксированных, статичных изображений, подобных фотоснимкам — и всё же как много он для него значил! какую власть имел над отцовским сердцем! и сколько боли и страданий нужно было претерпеть, чтобы навсегда вычеркнуть из памяти любимого человека — единственного сына!..
Вырвать, вырвать с корнем! Выкорчевать, выпотрошить, растоптать, распылить на атомы, развеять по ветру! Пусть канет в небытие всё! Пусть всё летит к чертям! И пусть пропадёт всё пропадом!
Смерть не прощает слабых…
Череда дней, отпущенных ему судьбой, становилась всё короче. И вот как-то раз, пробудившись серым пасмурным утром, он понял: отсчёт времени уже пошёл на часы. Но главное было в другом: в то утро он обрёл свободу. Он был выпотрошен, опустошён до предела, до последнего закоулка души — отныне ни прошлого, ни настоящего, ни тем более будущего для него более не существовало. Забвение… Он освободился от бремени жизни. Освободился, чтобы достойно встретить смерть. Да, теперь он готов встретить её — разве все последние дни не были подготовкой к этой встрече?
Небывалое чувство лёгкости, покоя, умиротворения снизошло на него. Свободен… Отныне он исторгнут из мира, а мир, со всеми его проблемами, печалями, радостями, страстями вычеркнут из памяти. Выжжен из сердца. Будь он буддистом, восточным мудрецом, мог бы назвать это воздушное состояние нирваной — состояние, достичь которого под силу лишь избранным единицам из числа истинных адептов веры. Однако он был далёк от религиозно-мистических воззрений на жизнь и на своё место в ней, в смерти же видел лишь одно: конец жизни, её безоговорочную и необратимую капитуляцию.
Утро последнего дня… Оно застало его сидящим в кресле. Он знал: это случится сегодня. Ждать осталось совсем недолго.
День обещал быть на редкость погожим, по настоящему летним: в небе — ни облачка, восток озарён заревом восходящего солнца, птичий гомон возвещает торжество жизни. Но для него уже ничего не существовало. Он сидел здесь, в этом кресле, более суток — без пищи, без воды, без мыслей. И будет сидеть, пока натянутая до предела нить — последняя нить — не оборвётся.
Теперь он ждал только одного: прихода этого последнего мгновения.
Звонок в дверь.
Он не шелохнулся. Ни единый мускул не дрогнул на его застывшем, словно каменная маска, лице. Входная дверь скрипнула, из прихожей донеслись чьи-то неуверенные шаги.
— Извините, у вас было открыто, — услышал он смущённый мужской голос. — Разрешите войти?
Не поворачивая головы, он чуть заметно кивнул.
Перед глазами возник человек, в котором он с трудом узнал доктора — того самого, который две недели назад вынес ему смертный вердикт. Доктор переминался с ноги на ногу и явно был не в своей тарелке. В глаза приговорённому к смерти он смотреть не решался.
Вошедший заговорил, скороговоркой выплёвывая слова:
— Я страшно виноват перед вами. Произошла непростительная ошибка… Нет у вас никакого рака, понимаете… Тогда, на приёме, я по оплошности взял результаты анализов другого пациента. Не ваши, понимаете… У вас панкреатит, а не рак, хроническая форма панкреатита… никакой угрозы для жизни… С вами всё в порядке?
Заметив, что «пациент» никак не реагирует на его слова, доктор с тревогой заглянул тому в глаза. Их взгляды пересеклись. Доктор отпрянул: глаза его визави были пусты и безжизненны.
— Простите меня, прошу вас, — окончательно стушевался доктор. — Я причинил вам боль, но, поверьте, без злого умысла… — Он ещё долго что-то говорил о врачебной этике, о клятве Гиппократа, о совести, долге, человечности, своей готовности искупить вину — немедленно, сию минуту, не откладывая в долгий ящик. — Я обо всём договорился, всё устроил. Вас положат в лучшую клинику, подлечат по высшему разряду. Там прекрасные врачи, да и обслуживание не в пример обычным городским больницам… Собирайтесь. Я жду вас внизу, в машине. Десяти минут хватит?
«Пациент» скупо кивнул.
— Вот и прекрасно. — Получив однозначный, хотя и безмолвный ответ, доктор сразу заторопился. — Обещаю, вы останетесь довольны. И ещё раз простите.
Хлопнула входная дверь, по лестнице застучали удаляющиеся шаги нежданного посетителя.
Смысл услышанного медленно доходил до его сознания. Ни радости, ни облегчения визит доктора не принёс — напротив, он вдруг остро почувствовал, как что-то чужеродное болезненно вторгается в его опустошённую душу, будит страх и тревогу в сердце, питает иссушенный мозг ядом давно исчезнувших мыслей. Только-только обретённая свобода снова оказалась под угрозой, бремя жизни вновь ложилось на плечи, уже успевшие отвыкнуть от груза повседневных проблем. Пройдя через муки отречения от всего самого дорогого, что было в его жизни, перечеркнув прошлое, избавившись от настоящего, лишившись будущего, он обрёл взамен совершенный покой и своего рода счастье — счастье безгранично свободного человека. И вот теперь его хотят всего этого лишить. Появление совестливого доктора он воспринял как угрозу своему покою, как покушение… нет, не на жизнь, а на смерть. Его смерть. Смерть, неизбежность которой давно уже стала результатом его свободного выбора.
Он не мог этого допустить. Не мог и не хотел. Возвращение в стремительный круговорот жизни означало для него отступление, потерю завоёванных позиций. Нет, это было свыше его сил. Зачем? зачем всё начинать сначала? Ведь конец всё равно один…
Он усмехнулся. Доктор, наверное, прав: нет у него никакого рака. За все две недели боль в пояснице ни разу не напомнила о себе. Да и сейчас он чувствовал себя вполне сносно — в физическом плане. Однако это уже не имело никакого значения. Есть у него рак или нет — разве это так важно? Механизм запущен, и никакое вмешательство извне не способно теперь остановить мерного отстукивания маятника. Выбор сделан. Нужно ставить последнюю точку.
С трудом выбравшись из кресла, пошатываясь, превозмогая головокружение, он добрался до ванной комнаты. Там, под зеркалом, на подставке для зубных щёток, расчёсок, шампуней и другой привычной мелочи, он нашёл то, что искал.
Это был скальпель. Старенький скальпель, торчавший вверх острым концом из пластмассового пенала.
Он взял его в правую руку, слегка провёл пальцем по лезвию. Кивнул своему отражению в зеркале: всё о’кей.
Резкий взмах. Движение уверенное, продуманное, выверенное. Левое запястье — в том месте, где голубая пульсирующая жилка вены рельефно выпирает из-под кожи — глубоко, до самой кости, рассекается остро отточенным металлом. Чёрная густая кровь плавно, словно при замедленной съёмке, капля за каплей стекает на белую эмаль раковины.
Скупая улыбка ложится на его плотно сжатые синеющие губы. По гортани растекается ватный бесформенный звук, костенеющий язык выдавливает его сквозь зубы… Хватает сил произнести только это последнее слово:
— Всё…
Нет, собственную смерть он не отдаст никому. Смерть и свободу.
И хватит об этом.
Июль-август 1999 г., Москва.
Рождённый летать
Это так просто, что я даже не задумываюсь, как мне это удаётся. Лёгкий толчок ногой — и я отрываюсь от земли. Мягко, плавно, без малейшего усилия загребаю упругий, податливый воздух руками и устремляюсь ввысь, в тёплое прозрачное небо. Я прекрасный пловец — наверное, именно поэтому на ум приходит аналогия с ныряльщиком или, скорее, с ловцом жемчуга, когда тот, сунув в набедренную сумку заветную раковину, отталкивается от дна и медленно, едва шевеля ногами, всплывает к поверхности. Многометровая толща воды не вызывает в нём страха, напротив, вода надёжно держит его, она — его союзник, опора, хранительница, привычная среда обитания. Как и он в водной стихии, я парю сейчас в воздухе в нескольких метрах над землёй. Полной грудью вдыхаю ароматы июня, дышится легко и отрадно, мягкий прохладный ветерок овевает лицо, шею, руки. Всё во мне переполнено восторгом, сердце сладко замирает, ровные ритмичные удары его короткими импульсами растекаются по телу, разнося живительную энергию и удивительное тепло. А внизу змеятся ленточки асфальтовых тротуаров, по сторонам громоздятся старенькие пятиэтажные «хрущёвки», чуть поодаль древний могучий дуб шелестит густой тёмно-зелёной кроной. Совсем рядом, всего в нескольких метрах от меня, стремительно проносится стайка быстрокрылых стрижей. А мне так и хочется крикнуть им вслед: «Я такой же как вы, я — ваш! Я тоже умею летать!» Хорошо-то как!.. Ещё один взмах руками, и я резко взмываю вверх, в считанные секунды покрываю два-три десятка метров и… просыпаюсь.
Да, это был всего лишь сон. Но какой сон! Весь день потом я пребывал под сильным эмоциональным, едва ли не наркотическим воздействием ночного полёта, весь день меня не покидало ощущение, что за спиной у меня растут крылья — я то и дело порывался взмахнуть ими и устремиться ввысь — но, увы, серая обыденность яви то и дело вырывала меня из объятий ушедшего сна, бесцеремонно вторгалась в мир волшебных грёз, грубо швыряла с небес на землю. Зато поздним вечером, на исходе суток — вот-вот должно было пробить двенадцать — я, уже лёжа в постели, попытался воскресить в памяти вчерашний сон — и видение вновь посетило меня! О, я был на седьмом небе от счастья! Снова окунуться в фантастический мир свободного полёта, слиться с ним в одно целое, почувствовать себя его органически-неотъемлемой частью — разве мог я тогда мечтать о чём-то большем?
С той ночи я обрёл власть над своими снами. Отныне я без особого труда мог задавать тему сновидения — достаточно было лишь небольшого усилия воли, немного воображения и соответствующего душевного настроя. Нужно ли говорить, какие сны я себе «заказывал»!
Эти сны ворвались в мою жизнь совершенно внезапно, и с тех пор всё моё существование наполнилось каким-то высшим, непостижимым для других, особым смыслом, обрело целостность и устремлённость к единственной мечте, со временем ставшей моей идеей-фикс. Вопреки всем законам физики, логики и всемирного тяготения, всем доводам холодного рассудка я мечтал только об одном — когда-нибудь взлететь, взлететь не во сне, а на самом деле, по-настоящему, наяву. Эта мечта, эта идея-фикс зрела в моей душе исподволь, постепенно распускалась в ней подобно удивительной красоты сказочному цветку, пока наконец полностью не овладела ею, без остатка, без компромиссов, без каких-либо «может быть» или «а вдруг». И с некоторых пор я окончательно утвердился в мысли, что действительно смогу это сделать. Я знал это.
Теперь, три года спустя, я с грустью оглядываюсь назад, в то недалёкое, освящённое чудесными грёзами прошлое, когда жизнь моя казалась одной сплошной светлой полосой, ещё не запятнанной жестокостью, душевной косностью, агрессивным скудоумием и враждебностью людей. Да, теперь для мысленных экскурсов в былое у меня уйма времени — здесь, в боксе-одиночке с зарешёченным оконцем под самым потолком, единственной дверью без ручки, стенами с мягкой обивкой, привинченной к полу койкой и отсутствием каких бы то ни было колющих и режущих предметов. Здесь, в психиатрической клинике, клиентом которой я состою вот уже более двух лет, время течёт по иным законам. Если вообще не стоит на месте. Увы, жизнь всё-таки подлая штука, и светлые полосы отчётливо видны только на фоне тёмных. Сейчас у меня именно такая полоса. Но я верю: когда-нибудь и ей придёт конец.
Я солгал. Тогда, три года назад, на безоблачном небосклоне моей жизни всё же было одно облачко, которому я поначалу не придавал серьёзного значения. И зря: оно оказалось предвестником бури, очень скоро обрушившейся на мою голову с сокрушительной мощью настоящего урагана. Этим облачком была моя жена.
Однако не стану забегать вперёд. Времени у меня теперь более чем достаточно, и я могу разложить своё прошлое по полочкам со скрупулёзностью селекционера, отбирающего зёрна с заданными параметрами для выведения нового сорта пшеницы.
Шло время. С каждым новым днём, с каждой ночью я всё больше и больше уносился в созданный мною мир мечты, бежал от серых будней, нескончаемой рутины вечных забот, эгоизма мелочных человеческих отношений. Я чувствовал себя птицей, долгие годы томившейся в клетке и вдруг, по мановению волшебной палочки, вырвавшейся на волю — к свету, солнцу, свободе. Еженощные полёты во сне питали мою душу живительной энергией, придавали ей такой мощный эмоциональный импульс, что его с избытком хватало на весь следующий день…
Почему люди не хотят летать? Ведь это так просто! Плюнуть на все законы, сбросить их проржавевшие оковы, оторваться от серого прошлого, оттолкнуться от тверди земной — и взмыть в небеса! Свободными, обновлёнными, очищенными от гнёта земного притяжения и вековых предрассудков сотен поколений человечества. С развязанными руками, расправленными плечами и прозревшими глазами. Да что может быть проще, чёрт побери! Неужели люди не видят всей прелести свободного полёта? Или не желают видеть? Боятся потерять почву под ногами? твёрдую опору? уподобиться висельнику, из-под ног которого выбивают табуретку? Да они просто слепы, эти упрямые кроты, не имеющие ни глаз, ни крыльев!..
На окраине городка, в котором я жил, высилась старая заброшенная каланча, в незапамятные времена служившая наблюдательной вышкой бравой команде городских пожарников. Те времена давно уже канули в прошлое, и проблема борьбы с пожарами теперь успешно решается с использованием современной техники, — однако каланча осталась. Она хорошо была видна из окна моей квартиры, и с некоторых пор я всё чаще и чаще обращал на неё свои пристальные взоры. Дело в том, что каланча была самым высоким строением в нашем городке — именно эта её особенность и привлекла моё внимание. Мысль взлететь — не во сне, а наяву! — использовав каланчу в качестве стартовой площадки, своего рода взлётной полосы, поначалу показалась мне совершенно несуразной, сумасбродной, однако с каждым днём я всё более и более проникался ею, пока наконец она полностью не овладела мною. И я решил: главный полёт своей жизни я совершу с этой каланчи.
Прошло несколько месяцев. На исходе был август, но дни стояли на удивление тёплыми и погожими. Я по-прежнему продолжал видеть один и тот же сон, с небольшими, правда, вариациями. Мои полёты во сне схожи были с учебными занятиями на виртуальном тренажёре, цель которых — отточить мастерство, приобрести навыки и опыт, придать технике полёта виртуозность и совершенство — словом, подготовить «стажёра» к действиям в реальных условиях. На самом деле, конечно же, всё было не так. Я просто наслаждался тем удивительным состоянием эйфории, в которую погружался сразу же после отхода ко сну. Мне не нужно было учиться летать, техническая сторона процесса меня вообще мало интересовала — это знание было зашито в моём мозгу подобно микрочипу с заложенной в нём программой. Нет, не овладением искусством полёта занимался я короткими августовскими ночами. Для меня важно было другое: психологическая готовность к тому решающему шагу, который я вознамерился совершить вопреки всем научным догмам и устоявшимся стереотипам мышления, имеющим безграничную власть над умами подавляющего большинства людей.
Иногда, оставшись один, я распахивал окно настежь, взбирался на подоконник, сбрасывал с себя одежду и подолгу стоял в оконном проёме, балансируя на грани между сном и явью, всего на шаг от мечты. В эти минуты я мысленно переживал свой будущий первый полёт. Мне хотелось до конца понять, постичь, прочувствовать, что я буду испытывать перед «стартом» — там, на заброшенной каланче, когда час мой пробьёт. А он пробьёт, я знал это, и очень скоро.
Увы, я слишком увлёкся своей мечтой и не заметил, как налетела беда. Случилось так, что в один из последних августовских дней меня за подобным занятием застала жена. Нетрудно догадаться, что за этим последовало. Она устроила мне одну из тех бурных сцен, которые с некоторых пор стали обычным явлением в нашей семейной «идиллии», а под занавес закатила истерику и категорически заявила, что с психопатом жить больше не намерена. Я попытался было урезонить её, хоть как-то успокоить, свести всё к шутке (терпеть не могу эти семейные разборки), но всё было тщетно. Впрочем, я не слишком тешил себя надеждой на успех: она была упряма, как три сотни ослов. Тем более, что мои слова давно уже перестали для неё что-то значить. Что ж, к стыду своему должен признать: наша совместная жизнь, увы, не удалась. Юношеские порывы жгучей страсти, толкнувшие нас в объятия друг друга в те далёкие-далёкие годы, когда в целом мире никого, кроме нас двоих, не существовало, давно уже канули в небытие, на смену же им пришла пустота, холодная пустота и вакуум равнодушия, отчуждённости, повседневной мещанской рутины. Параллельные прямые, гласит аксиома, не пересекаются… да, мы оказались именно такими параллельными прямыми, и ничто, ни одна сила во всей вселенной не могла отныне сблизить нас хотя бы на йоту. Наша совместная жизнь на поверку обернулась досадной ошибкой, чудовищным недоразумением — от былой страсти остались лишь пепел и труха…
Она вызвала «скорую». Приехавшие вскоре дюжие молодцы в миг скрутили мне руки и погрузили в свой «рафик». Я не стал сопротивляться. Всё, что происходило со мной в эти минуты, казалось мне каким-то сюрреалистическим кошмаром, не имеющим ко мне никакого отношения. Я был словно в тумане и потому далеко не сразу сообразил, что жизнь моя с этого момента потекла по совершенно иному руслу.
Меня препроводили в городскую психиатрическую клинику и оставили там до утра. А утром я предстал перед врачом, который с первого же взгляда внушил мне доверие своими участливыми, всё понимающими глазами. И я выложил ему всё без утайки. Он молча выслушал меня, порой подкрепляя свой интерес одобрительными кивками. О, как я в нём ошибся! Надо же было оказаться таким легковерным! Уже через пять минут после того, как была поставлена последняя точка в моём рассказе, я очутился в боксе-одиночке, в котором и пребываю по сей день в качестве пациента с необратимым расстройством психики и представляющим опасность для общества и всего мира. И это я, я, который за всю свою жизнь мухи не обидел! Впрочем, всё для меня сразу же прояснилось, когда из случайно подслушанного разговора двух работников клиники я узнал, что виновницей моих злоключений является моя дражайшая «вторая половина». Именно благодаря её стараниями я и оказался взаперти в этом гостеприимном (вернее было бы сказать: странноприимном) доме. Не знаю, что она напела обо мне моим тюремщикам в белых халатах, но только заперли меня здесь, видать, всерьёз и надолго. Словом, порядочной стервой оказалась моя жёнушка. Ну да ладно, пусть это останется на её совести — если, конечно, она у неё имеется. Я на неё зла не держу.
Потянулась томительная череда дней, потянулась безрадостно, однообразно и тоскливо. Всё, о чём я мечтал, к чему стремился, чего жаждал, в чём видел смысл жизни закончилось полным, сокрушительным крахом. Я был подобен птице с перебитыми крыльями — птице, которой больше никогда не придётся взлететь. Всё, я умер, заживо похоронен в этой клетушке со звукопоглощающими стенами и маленьким оконцем с толстой, в палец толщиной, решёткой.
В довершение ко всему дала о себе знать клаустрофобия, о существовании которой я до сих пор даже и не подозревал. В минуты её обострения, одолеваемый неудержимым страхом и приступами удушья, я ломился в дверь моей темницы, умоляя выпустить на волю. Но всё было тщетно. Единственное, чего я добивался, так это доза сильнодействующего снотворного, которую получал от являвшихся на мой зов тупоголовых флегматичных санитаров.
От полного безумия меня спасали только сны. Во сне я вновь обретал способность летать, снова мог видеть чистое голубое небо, чувствовать на своём теле дуновение прохладного летнего ветерка, слышать щебет быстрокрылых стрижей, полной грудью вдыхать свежий, наполненный ароматами июня, воздух. О, какой грустью веяло от этих сновидений! Ведь пробуждение сулило мне только одно: тяжёлое похмелье безысходности и бессмысленности существования. И всё же… всё же сны питали ту крохотную искорку надежды, которую мне чудом удалось сохранить и которая до сих пор тлела в моей иссохшей душе — вопреки здравому смыслу, вопреки доводам рассудка. Уж не в этом ли и заключалось моё истинное безумие?
Раз в месяц я представал пред светлые очи лечащего врача — того самого, кто с таким интересом слушал меня в первый день моего появления здесь. Два-три раза я ещё пытался убедить его, что я не сумасшедший, но потом махнул на эти попытки рукой. Бесполезно. Этот приземлённый тип из рода слепорождённых кротов был абсолютно непробиваем. Позже я понял, что все мои откровения лишь подливают масла в огонь, всё более и более убеждая его в моей психической несостоятельности. И тогда я решил: никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не рассказывать о своей мечте. Пусть это останется моей тайной, самой сокровенной, самой интимной частью неудавшейся жизни фантазёра-мечтателя. Когда-то очень давно, в призрачные времена моей свободы, я жаждал облагодетельствовать людей, подарить им знание об их неограниченных, поистине фантастических возможностях — о присущей каждому человеку способности летать. Но теперь, глядя на это примитивное человекоподобное существо в белом халате, считавшее себя «нормальным» до мозга костей, у меня пропала всякая охота давать им это знание. Какой смысл? Всё равно мои благие намерения останутся втуне — так стоит ли стараться? И я замкнулся в себе — навсегда.
Так прошёл год, за ним второй. На третий год моего пребывания в лечебнице произошло событие, на первый взгляд совершенно незначительное, которое тем не менее вновь пробудило меня к жизни. Это случилось во время очередного приёма у моего лечащего врача. Как правило, единственное окно в кабинете этого типа бывало плотно зашторено, и ни единый луч дневного света не мог пробиться сквозь толстый слой выцветшей материи. Однако в этот раз по какой-то необъяснимой причине традиция была нарушена: шторы закрывали оконный проём лишь наполовину. Но не необычное положение штор заставило меня остолбенеть, когда я, сопровождаемый двумя дюжими санитарами, был введён в кабинет врача, а тот вид, что открывался за ними. Там, за окном, метрах в пятидесяти, не более, высилась… каланча! Да-да, та самая каланча, которая в моих грёзах наяву занимала когда-то столь важное место. Да, тогда, в те далёкие благословенные времена свободы, когда я был полон решимости шагнуть в неизведанное, эта заброшенная каланча олицетворяла собой своего рода пограничную область, за которой открывался волшебный мир полёта, чудесный мир мечты, ставшей ныне, увы, всего лишь бледным, бесплотным призраком.
Сердце бухнуло в моей груди подобно удару колокола, потом ещё раз, и вдруг забилось часто-часто, словно птица, попавшая в силок птицелова. Целых два года эта каланча была в нескольких шагах от места моего заточения, а я ничего не знал об этом! не чувствовал её близости!
Нет, мечта не умерла — я понял это, понял сейчас, здесь, стоя в кабинете моего тюремщика. Вид каланчи вновь всколыхнул в моей душе неудержимое желание летать. Это было удивительное чувство — словно я заново родился. Моя жизнь снова обрела вектор, заветную цель, и отныне все мои помыслы будут направлены на её достижение. Да, именно так!
Прежде чем меня отвели в камеру (а как ещё назвать это место?), мне открылось ещё одно откровение. Впервые за последние два года я — там, за окном — увидел небо!
В эту ночь я так и не смог заснуть. Мозг буквально взрывался от обилия мыслей. Мысли были разные, но все они сводились к одному — к побегу. Да, я должен бежать! Оставаться здесь, в стенах этой цивильной клиники для умалишённых, я больше не мог; это было свыше моих сил, свыше моих возможностей: если я не вырвусь отсюда, мне и впрямь грозит помешательство, на этот раз истинное. Но сколько я не ломал голову, пути выбраться отсюда я не видел. Трудности начинались прямо здесь, в боксе: единственная дверь, ведущая наружу, была без ручки. Обыкновенной ручки, поворот которой легко отодвигал защёлку и отворял дверь. Я давно уже заметил, что из всех дверей в клинике ручки предусмотрительно вынуты, и чтобы проникнуть в то или иное помещение, сотрудники клиники пользуется ручками, которые всегда носят с собой. Сунул ручку в отверстие, повернул — и дело в шляпе. Гениальное изобретение, используемое, насколько я знаю, не только в этой клинике. И, главное, обеспечивающее стопроцентную гарантию от побега.
Ручки у меня не было. И я не имел ни малейшего понятия, как её заполучить. Однако ещё с детства я помнил одно золотое правило: безвыходных ситуаций не бывает, из каждого положения должен быть выход. Я найду выход, найду эту дурацкую ручку, в лепёшку расшибусь, а найду, если потребуется, из-под земли достану, из самой преисподней. Вряд ли это случится скоро, может быть, пройдёт не один месяц, но я своего добьюсь. Теперь, когда передо мной стояла вполне конкретная задача, я вновь обрёл былую уверенность и душевное равновесие.
Там, за стенами клиники, меня ждёт каланча. И ещё свобода, без которой я не мыслил своей жизни.
Вновь тоскливой чередой потянулись дни, недели и месяцы, наполненные ожиданием счастливого случая. И такой случай наконец представился. У меня разболелся зуб, да так сильно, что я на стену готов был лезть от боли. На мой настойчивый зов, подкреплённый ударами кулака в дверь, явились два санитара. Под их заботливой охраной я был отведён в зубной кабинет, где здоровенный дантист усадил меня в кресло и чуть ли не с головой погрузился в мою ротовую полость. Но тут кто-то позвал его. Смачно выругавшись, он отложив инструмент в сторону и вышел в соседнее помещение, бросив на ходу: «Сиди смирно!». Я бы так и сидел, дожидаясь его возвращения, если бы краем глаза не заметил оставленный кем-то на вешалке халат. Обычный белый халат, уже не первой свежести, какие носит едва ли не половина персонала больницы. Дыхание у меня перехватило. Вот он — шанс!
Бесшумно, осторожно ступая по кафельному полу, стараясь не привлечь внимания моих тюремщиков, я сорвался с кресла и в считанные доли секунды оказался у вешалки. Запустил руку в карман халата. Рука нащупала холодный металлический предмет знакомой формы. Есть! Моя вылазка увенчалась успехом: это была дверная ручка, заполучить которую я мечтал уже не один месяц! А ещё говорят, что чудес на свете не бывает!
На раздумья времени не было, врач мог вернуться в любой момент. Не медля ни секунды, я сунул трофей за пазуху — карманы моим больничным костюмом предусмотрены не были — и пулей вернулся в кресло. Как раз вовремя: появившийся в тот же момент врач едва не застал меня врасплох. Я судорожно перевёл дыхание и поудобней распластался в кресле, ломая голову лишь над одним: куда спрятать ручку? Ясно, что пропажа ручки рано или поздно наведёт тень подозрения на меня — значит, оставлять её при себе было более чем рискованно: меня наверняка обыщут, и тогда конец всем моим авантюрным планам и розовым мечтам. Не мог я спрятать её и в боксе: там её тоже без труда найдут. Нет, надо было придумать что-то более оригинальное.
Эта мысль родилась уже на обратном пути, когда, сопровождаемый «почётным» эскортом, я возвращался из кабинета дантиста в свой бокс. Не доходя до бокса метров двадцать, я остановился и заявил, что мне срочно нужно в туалет — в чём, кстати, не погрешил против истины. Флегматичные санитары молча пожали плечами и проводили до ближайшей туалетной комнаты, а сами остались в коридоре, по обе стороны двери. В моей просьбе не было ничего необычного: по правилам этого богоугодного заведения каждый пациент, желающий справить нужду, вызывал дежурного санитара (обычным стуком в дверь), и тот провожал его до дверей туалета.
Освободившись от соглядатаев, я заперся в кабинке, приоткрыл керамическую крышку бачка унитаза и сунул драгоценную ручку в наполненный водой резервуар. Ручка плавно опустилась на покрытое ржавчиной дно бачка. По крайней мере, здесь её никто искать не станет. Пускай отлежится, пока не исчезнет опасность вероятного обыска у меня в боксе. А потом, когда придёт время, я её заберу. Чувствуя огромное облегчение, что, кстати, вполне свойственно для человека, побывавшего в туалете, я в сопровождении всё того же эскорта вернулся в свой бокс.
Я не ошибся в своих расчётах. В тот же вечер у меня произвели обыск. Мрачные ребята из местной службы безопасности перевернули всё вверх дном, не забыв как следует перетрясти мою постель и скрупулёзно ощупать стены, но так ничего и не нашли. Что, впрочем, было очевидно — по крайней мере, для меня. Я откровенно смеялся над этими потеющими security, даже не стараясь скрыть своего торжества. Привыкшие к специфическому поведению пациентов клиники, они никак не реагировали на идиотские выходки старожила психушки, каковым я по праву себя считал, и лишь изредка бросали на меня злые взгляды. Потом они ушли.
Меня оставили в покое. Я это понял каким-то шестым чувством, за два с лишним года развившимся здесь, в отгороженной от всего мира камере, до предела. А через неделю, во время очередного посещения туалета, я выловил заветную дверную ручку из бачка унитаза и перепрятал её к себе под матрац.
И вновь потянулись томительные дни ожидания.
Я ждал наступления тёплых дней. Наверное, это желание диктовалось моими снами, в которых я совершал свои полёты исключительно летом. Кроме этого, играли роль и соображения практического характера: осуществить свой первый полёт мне было легче в тёплое время года.
Зима подходила к концу. У меня был запас времени в два-три месяца. Чтобы не растрачивать его попусту в томительном ожидании, я посвятил свой досуг занятиям спортом — насколько, конечно, это позволяли мне условия и малые габариты камеры. Я принял решение, что выйти на волю должен в хорошей физической форме, а не чахоточным полупрозрачным доходягой, едва передвигающим ноги. В результате многочасовых ежедневных упражнений я скоро обрёл утраченную ранее силу и выносливость, а вместе с ними и изрядную толику оптимизма. Уверенность в успехе моего плана больше не подвергалась мною сомнению. Да, нынешнее своё состояние я теперь вполне мог охарактеризовать как «готовность номер один». Внутренне я был абсолютно готов к главному событию моей жизни — к прыжку с каланчи. Прыжку в будущее. Оставалось только ждать.
Это произошло в середине мая. Запахи весны вовсю врывались в полутёмную камеру через крохотное оконце под потолком. Сердце гулко билось в груди со скоростью сто ударов в минуту и переполнялось радостным нетерпением от предвкушения скорой свободы. Я не находил себе места от возбуждения, считая дни, часы и минуты до того счастливого мгновения, когда двери моей тюрьмы распахнутся — навсегда. В один из таких дней со мной и приключился приступ клаустрофобии. Может быть, виной тому нервное переутомление, или реакция на обычное в это время года повышение гормональной активности, только приступ был настолько силён, что я практически потерял контроль над собой. Не в силах совладать с объявшим меня безотчётным страхом, я принялся отчаянно дубасить кулаками в дверь, призывая на помощь хоть кого-нибудь из персонала. Я даже согласен был на инъекцию снотворного — лишь бы снять этот дурацкий приступ.
Избавление пришло совершенно неожиданным образом. Дверь внезапно распахнулась, и в бокс ввалились двое санитаров, старые мои знакомцы. Оба были в стельку пьяны. Чуть позже я узнал, что в тот день главврач справлял свой пятидесятилетний юбилей, и по этому знаменательному случаю весь персонал клиники откровенно напился. Мои санитары, ясное дело, такого случая упустить не могли и отдали дань возлияниям по полной программе. Что и привело к соответствующим результатам.
Виртуозно матерясь, они грозно двинулись на меня. Я растерялся и отступил было назад. Тогда один из них размахнулся и тяжело ударил меня кулаком в лицо. «Я тебя, урод, научу летать! Ты у меня вдоволь напорхаешься!..» — промычал он, обдав меня волной перегара. Не ожидая такого поворота дела, я отлетел в другой конец камеры и во весь рост растянулся на полу. А они, потоптавшись ещё с минуту, как ни в чём не бывало убрались восвояси, предусмотрительно захлопнув за собой дверь.
Метод «лечения», который ко мне применили, был настолько кардинальным и действенным, что от приступа не осталось и следа. Но теперь новый приступ душил меня — приступ ярости, вылившийся в гневный внутренний монолог.
Вы, тупые, узколобые, безмозглые слепцы! да что вы знаете обо мне! Что вы знаете о самих себе! Вы, мелочные приспособленцы, копошащиеся во прахе собственных испражнений и считающиеся за счастье туго набить своё брюхо и кошельки! Вы, не ведающие настоящего счастья — счастья полёта, счастья истинной свободы! Вы, духовные кастраты и бесплодные самодовольные тугодумы, в штыки принимающие всё новое, непознанное! Вы, «охотники за ведьмами», миллионы раз распявшие Христа, продолжающие его распинать и поныне! Вы, бичующие всё, что грозит вашему сытому животному прозябанию! Вам ли, погрязшим в серой рутине бытующих догм, постичь красоту моей мечты?! Преодолеть косность вашего разума? собственную бескрылость? агрессивную слепоту? душевное убожество? беспробудный сон духа? Нет, тысячу раз нет! Никогда, никогда не оторвётесь вы от земли, не преодолеете её цепкого притяжения — чтобы воспарить душой, телом, всем своим существом к солнцу, небу, звёздам, свету, свободе. Никогда — слышите! — никогда вы не поймёте, что человек рождён не пресмыкаться, а — летать!..
Довольно. Час пробил. Этой ночью я ухожу. На большее у меня сил не хватит. Без малого три года провёл я в этих стенах, под замком, всеми покинутый и забытый — разве не заслужил я права на свободу?
Спустя несколько часов ночь опустилась на землю — я понял это по тому, как померк свет уходящего дня в единственном окошке моей камеры. Выждав ещё с полчаса, я решил действовать. Достал из-под матраца припрятанную ручку, осторожно отворил дверь, выглянул наружу. Никого. Ни единой живой души. И тогда я сделал первый шаг навстречу своей судьбе.
Я медленно двигался вдоль мрачного, едва освещённого коридора. Откуда-то издалека доносились звуки разухабистой музыки, слышался гнусавый гогот перепившегося персонала, то и дело перемежаемый здравицами в честь высокого юбиляра. Сама судьба благоволила мне: сегодня моим сторожам явно не до меня. Что ж, тем больше у меня шансов на успех.
Удача сопутствовала мне сегодня во всём. Я беспрепятственно миновал несколько поворотов, спустился по лестнице на первый этаж и, никем не замеченный, покинул здание. На моё счастье, входная дверь оказалась незапертой.
Старая пожарная каланча стояла как раз на границе между территориями пожарной части и психиатрической клиники. От земли до самого верха её обвивала металлическая лента винтовой лестницы, достаточно хорошо сохранившейся со стародавних времён, чтобы выдержать вес человеческого тела. Каланчу венчала ровная круглая площадка, обрамлённая невысоким парапетом.
Не стану передавать всех перипетий моего восхождения на этот каменный реликт — достаточно будет сказать, что я преодолел-таки препоны, встретившиеся на моём пути, и благополучно достиг цели.
Удивительное умиротворение снизошло на меня. Я был совершенно спокоен. Нервное напряжение спало, всё, что могло помешать моим планам, осталось позади. Теперь, даже если меня и обнаружат, вернуть назад, в камеру, всё равно не смогут. Отныне я сам был хозяином своей судьбы. Хозяином и творцом. Будущее в моих руках, и никто не в силах изменить его. Никто, кроме меня самого.
Подобно древним язычникам-солнцепоклонникам, я ждал восхода солнца. Майские ночи коротки, предрассветные часы мимолётны. Скоро, очень скоро начнут гаснуть звёзды на востоке, небо окрасится в нежные тона утренней зари, защебечут птицы, проснётся земля…
Я стоял на самом краю каменной площадки и с упоением взирал на восток — туда, где должно взойти солнце, а далеко внизу, у подножия каланчи, смутно маячил пятачок больничного двора, в беспорядке теснились кургузые строения психиатрической клиники, моей бывшей тюрьмы. Ощущение безграничной свободы распирало мою грудь, дышалось легко и привольно. Чтобы до конца покончить с прошлым, я сбросил с себя больничную пижаму и швырнул её вниз. Прохладный предрассветный ветерок мягко прошёлся по моему нагому телу — о, как давно оно не знало его живительного прикосновения! И как давно не внимал я с восторгом бездонному звёздному небу!..
Заалел восток. Где-то в лесу проснулась одинокая пичужка и взяла на пробу несколько нот своей утренней песни…
Мерно отсчитывал минуты маятник вселенских часов. И вот…
Ослепительно-янтарный солнечный диск величественно всплывает над землёй. Первый утренний луч скользит по моему лицу и падает вниз, к подножию каланчи. Вспыхивает далёкий горизонт, море света заливает сонный город, лес, пойму реки. Новый день вступает в свои права.
Пора. Мой час пробил.
Я легко запрыгиваю на парапет, широко раскидываю руки, словно в попытке обнять весь мир, — и делаю шаг навстречу солнцу…
* * *
Утром сестра-хозяйка, производя обычный для этого часа обход больницы и прилегающей к ней территории, нашла во дворе брошенный кем-то стандартный больничный костюм. Чуть позже дежурившая в тот день бригада санитаров обнаружила, что одиночная палата номер 217, где содержался находившийся на излечении больной с ярко выраженным параноидальным расстройством психики, пуста. Поиски пропавшего результатов не дали.
Пациент из палаты 217 бесследно исчез…
Ноябрь 1999 г., Москва.
Сизиф
— Волоки его сюда, ублюдка!
Дверь в дежурную часть с силой распахнулась, и в полутёмное помещение влетел человек, с ног до головы укутанный в длинный балахон, напоминающий одеяние средневековых монахов. Не удержавшись на ногах, он тяжело рухнул на исшарканный сотнями ног кафельный пол. Следом в дежурку, заполнив сразу всё её пространство, ввалились три дюжих милиционера с «калашами» в руках. Один из них, в погонах старшего сержанта, с перекошенным от ярости ртом, мощным ударом сапога отбросил упавшего в угол.
— Остынь, Гусь, — осадил его второй. — Следы останутся, потом не отмоешься.
— Да хрен с ними, со следами, — тяжело дыша, прохрипел тот и, вложив в удар всю свою силу, вторично всадил сапог в неподвижное тело. — Отвечу, коли спросят, ни за чьи спины прятаться не стану. Была б моя власть, убил бы мерзавца!
Он ударил в третий раз. Тело в углу застонало.
Третий блюститель порядка, лейтенант, строго произнёс:
— Гусев, прекрати! Сначала выясним, что это за тип. Оформим задержание по всем правилам.
Гусев вытер пот со лба тыльной стороной ладони и смачно сплюнул.
— Ла-адно, лейтенант, валяй, оформляй. Но запомни: живым он отсюда всё одно не выйдет, это я тебе, лейтенант, обещаю.
— Ты уверен, что это он? — спросил второй милиционер.
Из глотки Гусева вырвалось нечленораздельное хрипение.
— Ты что, Барсук, за идиота меня держишь? Скажи, я похож на идиота, а?!
— Ну-ну, не ерепенься, Гусь. Давай спокойно во всём разберёмся.
— А не могу я спокойно, понял? — ревел Гусев, брызжа слюной. — Не могу! Вы-то с лейтенантом позже подоспели, когда всё уже было кончено, а я видел! Всё, с самого начала! Видел, как эта мразь ту девчушку, совсем ещё подростка, тесаком полосовала! И как кровь хлестала из рассечённого горла, тоже видел! Не успел я, лейтенант, понимаешь, не успел… У меня ведь у самого дочка в тех же годах! А если б он и её так, а? Если б и её?..
— Сядь, — строго потребовал лейтенант, — и прекрати истерику. Разберёмся. Барсуков, где нож? — обернулся он ко второму милиционеру.
Тот молча бросил на стол тяжёлый металлический предмет, завёрнутый в полиэтилен. Это был большой нож, густо перепачканный в крови.
— Этот?
Гусев мельком взглянул на орудие убийства и пожал плечами.
— А я почём знаю! Разве в темноте разглядишь, чем он её…
— Тот самый, лейтенант, — сказал Барсуков. — Я его на месте преступления подобрал. Уже после того, как Гусь того типа свалил.
Лейтенант медленно приблизился к «тому типу».
— Вставай!
Человек в углу зашевелился и с трудом сел. Лейтенант ткнул его стволом автомата под рёбра.
— На ноги вставай, дерьмо!
Тот кое-как поднялся и упёрся спиной в стену. Его всего трясло.
Это был высокий худой человек, облачённый в некое подобие плаща или, скорее, хитона. Хитон был мокрым от крови. Капюшон, надвинутый на самые глаза, полностью скрывал лицо.
— Имя?
Человек не реагировал.
— Имя, сука!! — взорвался лейтенант.
Человек чуть шевельнулся, но снова не издал ни звука.
— Он что, издевается? — подал голос Барсуков, мрачнея.
— Дай его мне, лейтенант, — хрустнул челюстями Гусев. — Я его паршивый язык живо развяжу. Он у меня…
— Назад, Гусев! Я сам с ним разберусь.
— Воля твоя, лейтенант, — угрюмо проворчал тот, нехотя возвращаясь к столу. — Только я бы с ним особо не церемонился. Пришить выродка — и делу конец. Оказание сопротивления, попытка к бегству — не мне тебя учить.
Лейтенант резко повернулся и в упор посмотрел на подчинённого.
— Я сам с ним разберусь, ясно? — медленно повторил он, чётко печатая слова.
— Ясно, — буркнул Гусев.
— То-то. Итак, — продолжил лейтенант, снова повернувшись к задержанному, — в молчанку играть будем? Ла-адно. Твой инструмент? — он кивнул на нож.
Человек в хитоне судорожно вздохнул.
— Ты сказал, — глухо произнёс он.
— Что значит — ты сказал? Отвечай на вопрос!
— Мой.
— Та-ак. Ладно, идём дальше. Полчаса назад ты был задержан на месте преступления. Отвечай, это ты убил ту девочку?
— Д-да. — Голос его задрожал.
— Зачем?
— Вот-вот! Пусть ответит!
— Сядь, Гусев! Итак, повторяю вопрос: зачем ты это сделал?
— Я пришёл, чтобы принять на себя ваши грехи.
— Что он там мелет, а? Какие на хрен грехи? По-моему, самое время парней из психушки вызывать. У него явно крышу сорвало.
— Психиатрической экспертизы ему так и так не избежать, Барсуков, — сказал лейтенант. — Человек с нормальной психикой никогда такого не сделает.
— Какая, к лешему, экспертиза, лейтенант! — рявкнул Гусев. — Зуб даю, этот маньяк-убийца отсюда живым не выйдет!
Человек в хитоне зашатался, ноги его подкосились, и он медленно сполз по стене на грязный заплёванный пол. Из-под капюшона донеслось тихое всхлипывание вперемешку с причитаниями.
— Нечего сопли на кулак мотать! — брезгливо сплюнул на пол лейтенант. — Мразь, мать твою… Вставай! Давай, выкладывай всё! От начала и до конца. Ещё что-нибудь за тобой числится? Отвечай!
Человек в хитоне глухо заговорил:
— Да… очень много… Бензоколонка… на прошлой неделе…
— Что?! — лейтенант побагровел. — Бензоколонка — твоих рук дело?
Тот обречённо кивнул. Гусев виртуозно выругался.
В памяти лейтенанта всплыла картина недельной давности: бушующее пламя на фоне вечернего неба, чёрного от копоти и дыма, взрывающиеся ёмкости с горючим, искорёженное взрывом строение, пять минут назад ещё бывшее зданием бензоколонки, остовы дотла выгоревших машин, обуглившиеся трупы, вопли раненых, всеобщая паника и проклятия… Зрелище было настолько жутким, что несколько ночей кряду после трагедии лейтенант боялся уснуть: едва он закрывал глаза, как перед глазами воскресали видения того страшного дня.
При пожаре погиб его сосед по лестничной клетке, с которым он, коротая досуг, в своё время сыграл не одну сотню партий в шахматы.
— Барсуков, зафиксируй признание! — сухо распорядился побледневший лейтенант. — Что ещё? — Голос его, обращённый к задержанному, был резким, безжизненным, лишённым каких бы то ни было интонаций.
— Не могу… — всхлипнул человек в хитоне.
— Сможешь, — процедил лейтенант сквозь плотно стиснутые зубы. — Смо-ожешь, мразь. Ну!
— Коммерсант, убитый тремя выстрелами в сердце…
Барсуков присвистнул: убийство известного в городе бизнесмена до сих пор оставалось нераскрытым.
— Трое кавказцев, растрелянные в упор во время заключения незаконной сделки… — безучастно продолжал человек в хитоне. — Главарь мафиозной группировки, погибший в автомобильной катастрофе…
Он ещё долго перечислял плоды своей страшной деятельности. Голос его звучал монотонно, едва слышно. Трое милиционеров, затаив дыхание, слушали леденящие душу признания.
— Это что же получается, а, лейтенант? — сказал Барсуков, когда задержанный замолчал. — Выходит, что все совершённые в городе за последние полгода убийства — на совести этого типа!
— Все, — с готовностью закивал человек в хитоне.
— Вот дерьмо! — снова выругался Гусев.
— Да кто ты такой, чёрт тебя побери?! — выкрикнул лейтенант, зло сверкнув глазами.
Из недр капюшона донёсся всё такой же монотонный безжизненный голос:
— Каин. Оноприенко. Чикотило. Марк Чепмэн. Сержант Вудс. Джек-потрошитель. Ли Освальд. Арджа…
На миг в помещении воцарилась тишина. Слышно было лишь тяжёлое дыхание троих блюстителей порядка.
Гусев грузно поднялся, не торопясь расправил ремень на форменных брюках, громко хрустнул суставами пальцев.
— Ну хватит, лейтенант. Мы достаточно наслушались этого ублюдка. Отдай его мне, всё остальное я сделаю сам.
— Погоди, Гусев, — жестом руки остановил подчинённого лейтенант. — Разговор ещё не окончен. — Он прошёлся по комнате; лоб его прорезали глубокие морщины, свидетельствующие о серьёзной работе мысли. Наконец он остановился и в упор спросил у задержанного: — Зачем ты это делал?
Тот ответил не сразу.
— Так предначертано судьбой. Этим несчастным уготована смерть от руки убийцы — я взял на себя эту неблагодарную миссию. Не сделай этого я, это сделал бы другой.
— Другой? Какой ещё другой?
— Наёмный убийца. Я делал то, что должен был сделать он. Я — всего лишь орудие в деснице Божией.
— Но зачем? зачем?
— Я пришёл, чтобы спасти мир от греха. Я взял их грех на себя. Страшный грех человекоубийства.
— Дурдом какой-то, — пожал плечами Барсуков. — Лейтенант, ты что-нибудь понимаешь?
Лейтенант не ответил. Его взор был прикован к человеку в хитоне.
— Спаситель хренов… А ту девчонку, чья жизнь на твоей совести, ты тоже пришёл спасти?
— Я не властен над судьбой: она была обречена. По моим следам шёл настоящий убийца — тот, кому была поручена… эта чёрная работа. Я опередил его всего лишь на несколько минут… Нет, не её я пришёл спасти — а его.
Лейтенант криво усмехнулся и украсил кафельный пол густым плевком.
— Ну и как, спас? Убийцу-то?
— Спас… Грех этого преступления тяжким грузом лёг на плечи другого. Мои плечи.
— Но ведь ты убил её! Убил! — вскочил Барсуков, до хруста сжимая кулаки. — О ней-то ты подумал, ублюдок, а? О грехе заговорил, мразь, о спасении души, о миссии какой-то, а как же жизнь человеческая? Или она уже не в счёт, жизнь-то? Отвечай, сука!
Убитая девочка-подросток была одной из двух дочерей крупного городского финансиста; ходили слухи о его связях с местными преступными группировками — и Барсукову, и двум его коллегам это было известно. Как знать, возможно, деятельность отца имеет какое-то отношение к смерти дочери…
Голос из-под капюшона зазвучал глухо, точно читая заученный урок:
— Жизнь земная преходяща, душа — вечна. Не о жизни земной печётся Господь наш, а о спасении души человеческой. О ней одной вся Его забота. Всё остальное — пыль, прах, суета сует.
— Бред какой-то, — пробормотал Барсуков и махнул рукой. — Делайте с ним что хотите. Я умываю руки.
— Не ты первый произносишь эти слова, — донёсся до блюстителей порядка тихий, едва слышный голос человека в хитоне.
— Я хочу увидеть его лицо, — заявил Гусев. — Лейтенант, прикажи ему снять капюшон. Слышишь, лейтенант? А потом отдай его мне.
— Верно, Гусь, пусть покажет своё лицо, — поддержал его Барсуков.
— Нет! — закричал вдруг убийца. — Не надо! Не делайте этого, молю вас!
— Снимай, — потребовал лейтенант. — И поживее!
— Видит Бог, я не хотел этого… — прошептал человек в хитоне.
Медленно, с какой-то особой торжественностью он сделал то, что от него требовали. Капюшон бесшумно упал на спину.
Все трое непроизвольно отшатнулись назад.
На них смотрело нечто, лишь очень отдалённо напоминающее человеческое лицо. Куцая бородёнка клочьями торчала из подбородка, жидкие сальные волосы длинными сосульками свисали с черепа, а кожа… кожей это вряд ли можно было назвать: всё лицо было изъедено глубокими кровавыми гноящимися язвами, жёлто-буро-сизые струпья покрывали щёки, лоб и шею, из многочисленных ран сочилась густая вязкая жидкость. Из утопленных в черепе глазниц тускло мерцал безжизненный взгляд. От всего его тела исходила невыносимая вонь гниющей, разлагающейся плоти.
— А, чёрт!.. — выругался Барсуков. — Мерзость какая… Я сейчас сблюю…
— Тяжкое бремя греха и порока исказило мой образ, — утробным голосом произнёс убийца, — болезнями и проказой поразило тело. Но грех этот не мой, а ваш — тех, кого пришёл я спасти во имя Господа.
— Да он прокажённый! — вскрикнул Гусев, вскидывая автомат. — Как знаешь, лейтенант, но если он сделает хоть шаг в мою сторону, я его пришью! Не хватало ещё заразу подцепить.
Лейтенант, до сего момента контролировавший ситуацию, растерялся. От былой его уверенности не осталось и следа. Однако обстоятельства требовали принятия быстрого и единственно верного решения. По крайней мере, ясно было одно: этот тип ко всему прочему ещё и псих. Маньяк, вбивший себе в голову какую-то бредятину о грехе, спасении и тому подобной чепухе.
В конце концов, Гусев прав. Если делу дать законный ход, этому уроду максимум светит психушка. Его оставят в живых, лейтенант отлично понимал это — его, убийцу, изувера, маньяка!
— И этот ублюдок должен жить, а, лейтенант? — прохрипел Гусев, словно читая мысли своего шефа. — Ты видел ту девчонку с перерезанным горлом, видел лужу крови, в которой она плавала? И после всего этого у тебя дрогнет рука? Да пусть он хоть трижды псих — но он убийца!
Человек в хитоне, забившись в угол, отчаянно затряс головой.
— Нет, нет, это грех! Не берите его на душу…
— Да пошёл ты со своим грехом, мразь юродивая! — рявкнул Гусев, замахнувшись прикладом. — О душе вспомнил, подонок!
Лейтенант с шумом выдохнул и, поймав взгляд Гусева, чуть заметно кивнул. Он принял решение.
— Барсуков! Выйдем на пару минут, разговор есть. Гусев! Охранять задержанного, глаз с него не спускать. При попытке к бегству… сам знаешь…
— Знаю, лейтенант! — просиял тот. — Есть глаз не спускать с задержанного!
Понятливый Барсуков не стал задавать лишних вопросов и вслед за лейтенантом молча покинул дежурку. Гусев остался с убийцей один на один.
— Ну теперь-то ты мой, урод, — оскалился он, снимая автомат с предохранителя.
Человек в хитоне медленно поднялся и выпростал вперёд правую руку.
— Остановись, человек! Ты станешь таким же убийцей!
Гусев поднял автомат на уровень груди.
— Плевать!
— Нет!!! — дико завопил человек в хитоне.
— Эй, что у вас там происходит? — послышался из-за двери голос лейтенанта.
— Всё в полном ажуре, лейтенант, — полуобернулся Гусев к двери, ухмыляясь. — Задержанный готовит побег. Принимаю меры.
— Заканчивай, Гусев, не тяни резину.
— О’кей, лейтенант… Ты готов, урод? — снова повернулся он к убийце.
— Я не дам тебе убить меня, слышишь? Не затем я пришёл в мир, чтобы плодить грех. Тяжкий грех человекоубийства.
— Не убью, говоришь? А вот мы сейчас посмотрим!
Однако выстрелить Гусев не успел. Неуловимым движением человек взмахнул рукой, которую прятал в складках своих одежд, и по самую рукоятку всадил себе в грудь длинный острый кинжал.
— А, чёрт!.. — выругался Гусев.
Нож! Тот самый нож, который сегодня уже послужил орудием убийства и который невероятным образом вновь оказался в руках убийцы. Гусев так и не понял, когда тот успел схватить его со стола, где нож, всеми забытый, ещё минуту назад лежал в качестве вещественного доказательства совершённого накануне преступления.
Сползая по стене, убийца медленно оседал на пол. Из груди его вырвался хриплый, булькающий стон.
В помещение влетел лейтенант, за спиной его маячила испуганная физиономия Барсукова.
— Да что тут у тебя происходит, чёрт возьми?
Гусев молча ткнул стволом автомата в сторону умирающего.
— Он сам… себя… ножом…
Человек в хитоне отходил. Взгляд его стал мутным и безразличным, на губах выступила кровавая пена. Но прежде чем жизнь окончательно покинула это уродливое тело, он собрался с последними силами и страстно прошептал:
— Отец, Ты снова покинул меня! За что? за что? Неужели я опять сделал что-то не так?
Август 1999 г., Москва.
Страх
Полной уверенности у меня не было. Возможно, всё случившееся в тот роковой день явилось не более чем последним звеном в череде событий, никак между собой не связанных и не имеющих между собой ничего общего, совершенно случайным образом оказавшихся втиснутыми в классическую схему жёстких причинно-следственных связей. Однако у меня были все основания полагать, что именно крах пирамиды МММ стал отправным пунктом всей этой истории.
Пирамида рухнула в считанные часы и погребла под своими обломками надежды и чаяния миллионов облапошенных вкладчиков. А Мавроди, этот обрусевший грек с мехматовским дипломом и мозгами прожжённого лохотронщика, набив мошну, подался в Большую политику. В Госдуму прошёл на «ура», въехал, можно сказать, на плечах доверчивых простаков, во что-то ещё веривших (в светлое будущее? в манну небесную? в «бесплатный сыр»? или в обычную человеческую порядочность?) Однако на том его восхождение к вершинам политического Олимпа и закончилось: до президентского кресла «великий комбинатор» малость не дотянул. Кишка оказалась тонка. А потом, скрываясь от правосудия, и вовсе за кордон укатил. Обещанный же золотой дождь на горе-акционеров, увы, так и не пролился.
Впрочем, политические амбиции господина Мавроди к моей истории никакого отношения не имеют — пусть они займут достойное место в анналах государства Российского эпохи Смутного времени конца второго тысячелетия. Мне до этого скользкого типа дела нет.
Итак, это случилось в самом начале августа 1994, спустя неделю после того злополучного дня, когда акции АО МММ вдруг резко упали до номинала, потеряв в стоимости более чем в сто раз. Падение курса акций стало настоящим шоком для миллионов несчастных, вложивших в бездонные закрома пресловутой финансовой империи всё, что они имели, и даже сверх того: кто-то взял в долг крупную сумму денег, чтобы крутануть её в МММ и получить неслыханные дивиденды, кто-то наспех продал машину, чтобы через месяц купить две (за месяц вложенная сумма примерно удваивалась), немало было среди них и тех, кто заложил либо продал квартиру, намереваясь сыграть ва-банк и сорвать куш пожирнее. Но увы! Призрачные надежды развеялись, как утренний туман, а мечты несостоявшихся постсоветских рантье о беспечном и обеспеченном будущем так и остались химерой.
В те дни по Москве прокатилась волна суицида, заметно подскочил процент инфарктов, возросло число нервных и психических заболеваний…
* * *
Сейчас я уже вряд ли смогу вспомнить, каким ветром занесло меня на станцию «Чеховская» — она пролегала в стороне от моих повседневных маршрутов. Но как бы там ни было, в тот день я оказался именно на «Чеховской», и хотя до сего дня в судьбу не верил, во всём том, что случилось со мной, я не мог не усмотреть её грозного указующего перста.
Я стоял у края платформы. Дабы как-то скоротать время в ожидании поезда — чёрный зев тоннеля, откуда ему давно уже следовало вынырнуть, был всего в нескольких метрах от меня, — итак, чтобы как-то скрасить томительный процесс ожидания, я рассеянно скользил взглядом по раскрытой наугад книжке из серии pocket-book, которую имел обыкновение таскать с собой повсюду, куда бы ни ехал. Было примерно четыре часа пополудни, час-пик ещё не наступил, однако народу на платформе, тем не менее, столпилось предостаточно. Оно и понятно: задержка поезда всего на пару минут всегда приводила к стихийному скоплению пассажиров.
Но вот из тоннеля пахнуло ветерком, упругая волна тёплого воздуха с привычным металлическим привкусом и типичным запахом московского метро слегка взъерошила мою шевелюру, шелестом прошлась по газетным листам зачитавшихся пассажиров. Из недр земли донёсся гул стремительно приближающегося поезда.
* * *
Этот человек ничем не выделялся из толпы. Вряд ли кто-нибудь обратил на него внимание, и вряд ли облик его запечатлелся в чьей-либо памяти. Нас разделяло всего несколько метров плюс плотная масса двух-трёх десятков таких же неприметных завсегдатаев столичного метрополитена. Обычный человек, один из многих миллионов, которых московская подземка ежедневно заглатывает и пропускает сквозь свою гигантскую утробу.
Краем глаза я уловил движение, внёсшее диссонанс в полусонную атмосферу подземной станции и потому невольно привлекшее моё внимание.
Всё произошло настолько быстро, что в первые секунды инертный рассудок отказывался принять происходящее за реальность. Едва только тупая морда шестивагонного состава с рёвом вывалилась из чёрной дыры тоннеля, как человек вдруг отделился от толпы и стремительно ринулся наперерез мчавшемуся поезду. Короткий разбег… прыжок — и… Он всё верно рассчитал, этот сумасшедший: головной вагон столкнулся с его телом именно в тот момент, когда оно, описывая в воздухе фрагмент параболы, ещё не успело распластаться на рельсах.
Кто-то закричал. Поезд начал резко тормозить, однако инерция его была слишком велика. Я машинально захлопнул книгу и сунул в карман. Мимо неслась вереница человеческих лиц, недоумённых, возмущённых неуклюжими действиями машиниста, не подозревающих, что сейчас, в этот самый момент, под их ногами наматываются на колёса ещё тёплые кишки самоубийцы.
Так, спокойно. Без паники. Человек бросился под поезд. Явно не случайно: он пришёл сюда, на платформу, чтобы свести счёты с жизнью. Великолепно сыграл роль флегматичного пассажира, ожидающего поезда (скольких усилий стоило ему не выдать клокотавших в груди чувств!), слился с толпой — и в нужный момент сорвал с себя маску. Сделал роковой шаг навстречу смерти. И смерть не заставила себя ждать. Всё было кончено в считанные секунды.
Для себя я сделал прагматический и весьма эгоистический вывод: сейчас мне с этой платформы уехать не удастся. И принял единственно верное, как мне казалось, решение: подняться на поверхность и переждать, пока всё здесь не уберут. Прогуляюсь у «России», прошвырнусь по киоскам, приведу нервы в порядок, уйму дрожь в коленях и сумбур в голове. А минут через двадцать вернусь. Не могу сказать, чтобы я очень переживал, но нечто вроде лёгкого шока всё же испытал. Оставаться на платформе у меня желания не было. В скобках замечу, что никогда не страдал бессмысленным любопытством по отношению к кровавым зрелищам и чужой смерти, предпочитая иными, более гуманными и цивилизованными способами повышать уровень адреналина в крови.
Продираясь сквозь человеческую толчею к эскалатору, я то и дело натыкался на серые, потяжелевшие, ставшие вдруг серьёзными взгляды людей, до сего момента замкнутых в сонно-равнодушной скорлупе обособленности, — словно шоры упали с их глаз, на минуту обнажив сердца и души. Взгляды пересекались, и на их стыке рождалось нечто вроде взаимного понимания и солидарности. Такова природа человека: в экстраординарных ситуациях, когда в привычное размеренное существование вторгается что-то постороннее, иррационально-чуждое, грозящее мирному течению его жизни, в нём пробуждается центростремительный инстинкт к единению, потребность во взаимоподдержке, плече соседа; коллективистские начала тогда берут верх над мещанским индивидуализмом. Картина смерти себе подобного невольно заставляет человека задуматься о бренности собственного существования, на какое-то, пусть недолгое время отодвигает на задний план повседневную мелочную суету и нескончаемый конвейер бытовых проблем. И — будем говорить откровенно — приносит своего рода облегчение: на этот раз, слава Богу, смерть прошла стороной, избрав в качестве жертвы другого; значит, мой черёд ещё не настал.
Я ступил на ленту эскалатора и, увлекаемый медленно ползущими ступенями, поплыл наверх. Тут-то у меня и мелькнула эта мысль: не иначе, как тот несчастный — жертва махинаций МММ, словно леденцов наглотавшийся подслащённых иллюзий и не смогший их переварить. Всё происшедшее сводилось именно к такому выводу. Впрочем, я мог и ошибаться. Какая, собственно, разница?
Небольшой штрих. Когда полчаса спустя я вновь спускался по эскалатору, чтобы продолжить столь неожиданным образом прерванную поездку, приветливый голос молодой девицы, усиленный динамиками службы оповещения метро, мягко разнёсся под сводами подземного вестибюля: «Уважаемые пассажиры! Поезда следуют с увеличенными интервалами. Просьба сохранять спокойствие». Стандартная, ставшая уже привычной фраза, которую можно услышать в московском метро едва ли не каждый день. Однако только теперь я понял, каким смыслом могут быть наполнены эти банальные слова! Какая трагедия скрыта порой за ними! Как знать, может быть, люди умирают на рельсах московской подземки ежедневно? Или, скажем, каждые три часа?
Когда я спустился на платформу, ничего не напоминало о страшном происшествии, если не считать небольшой розоватой лужицы на путях, между рельсами — бледный, едва заметный след недавней трагедии. Случайных свидетелей самоубийства сменили другие, пребывающие в счастливом неведении, пассажиры. Но я-то знал!.. И это знание невольно приобщало меня к избранному кругу посвящённых. Я чувствовал, всем нутром своим ощущал дух смерти, который всё ещё витал над этим меченым дьяволом местом.
Сумбур в голове сохранялся до самого вечера, однако никакого особенного дискомфорта я не испытывал. В конце концов, люди на земле умирают ежесекундно. Что ж, таковы правила игры, не следует делать из этого трагедию, тем более что сегодняшний эпизод лично меня никак не коснулся: сумасброд, бросившийся под колёса поезда, был мне совершенно чужим. Какое мне до него дело?
* * *
Реакция на случившееся проявилась только на следующий день. Как обычно, утром я собрался на работу. Благополучно добрался до метро и нырнул в подземный переход. Поначалу всё шло как по маслу; включившись в привычный ежедневный ритм, я мчался сквозь плотный людской поток и ничего вокруг не замечал. Проблемы начались, когда я спустился на платформу. В голове вдруг ярко вспыхнула картина вчерашнего самоубийства. Невидимая стена возникла на моём пути, когда я попытался протолкаться к краю платформы.
Страх… Да, это был страх, самый настоящий, животный, иррациональный страх. Платформа, круто обрывавшаяся вниз, стрела блестящих холодных рельсов, мрачная дыра тоннеля, таившая в себе вот-вот готового вырваться на волю беспощадного стального зверя, не ведающего ни жалости, ни сострадания, — всё это вызывало у меня острое ощущение близкой смертельной опасности. Настолько острое, что я в панике шарахнулся от края назад, в зону относительной безопасности, едва не сбив с ног сонного, до хруста в скулах зевающего типа. «Сдурел, что ли?» — обиженно проблеял тот. Но тут подошёл поезд, двери с шипением раздвинулись, и толпа, увлекая за собой сонного типа, ринулась штурмовать свободные сидения. Обычно я влетал в вагон в числе первых, так как владел этим видом единоборства в совершенстве — редкие дни я не находил для себя свободного места. Ехать мне далеко, и перспектива трястись более получаса в потной, разящей перегаром толпе меня не прельщала. Однако сегодня всё было иначе. Меня оттеснили назад, и я едва успел, в последний момент, просочиться сквозь уже начавшие закрываться двери. Ясное дело, на сидячее место рассчитывать не приходилось: вагон был набит битком.
Впрочем, всё это мелочи, не стоящие внимания — могу и постоять, не рассыплюсь. Сейчас меня тревожило иное: я вдруг отчётливо понял, что оказался заложником страха. Страха, который питало — это тоже было для меня яснее ясного — вчерашнее трагическое происшествие, тот сумасшедший прыжок отчаявшегося самоубийцы, столь варварским способом решившего оборвать нить собственной жизни. Что именно внушало мне такой страх? Очевидно, боязнь тоже оказаться на рельсах.
Я тешил себя надеждой, что приступ неконтролируемого страха окажется единственным и уже к вечеру, когда придёт время возвращаться домой, больше не повторится. Однако надежде не суждено было сбыться. Приступ повторился. И я не в силах был побороть его — страх оказался сильнее.
* * *
Шли дни. Всё оставалось по-прежнему, никаких изменений к лучшему не происходило. Страх преследовал меня постоянно, достигая своего апогея, едва я только спускался в метро. Мне всё время казалось, что кто-то подкрадывается ко мне сзади и вот-вот столкнёт вниз, на рельсы, под колёса мчащегося поезда. Это было невыносимо — то и дело оглядываться назад и исподтишка следить за окружающими. Я чувствовал себя последним идиотом, когда, заметив какого-нибудь подозрительного типа, маячившего у меня за спиной, поворачивался к нему лицом или боком и напряжённо наблюдал за всеми его перемещениями. В эти минуты нервы у меня бывали подобны туго натянутым канатам, воображение рисовало в мозгу жуткие кровавые сцены, кулаки сжимались, готовые обрушиться на любого, кто задержится на мне взглядом более одной-двух секунд. Случалось — и не раз — я терял над собой контроль и в панике покидал край платформы, уступая поле боя двум-трём не внушающим доверия типам, оказавшимся в опасной близости от моей персоны. Порой мои странные, параноидальные, не поддающиеся логике действия вызывали у людей недоумение, пожатия плечами, многозначительные переглядывания и покручивания пальцем у виска: мол, глянь-ка, у мужика крышу сорвало. Да, это была самая настоящая паранойя. И я не знал, как от неё избавиться.
Я стал избегать метро, если мог добраться до нужного пункта назначения наземным транспортом. Либо пользовался подземкой только в те тихие, спокойные часы, когда потоки пассажиров сильно редели, а платформы пустели. И всё же дважды в день, утром и вечером, в часы-пик, я вынужден был снова и снова смотреть в лицо собственному страху: до работы я мог добраться только на метро.
Прошёл месяц, за ним потянулся второй. Страх по-прежнему изводил меня, выматывал, давил гигантским невидимым прессом. Всё чаще и чаще я подумывал о том, чтобы обратиться к врачу, и постоянно откладывал этот визит, в глубине души храня огонёк надежды, что всё изменится к лучшему. Но к лучшему ничего не менялось. Скорее напротив, положение ещё более усугубилось. Я потерял покой, сон, аппетит, стал рассеян и вспыльчив, приступы хандры, сменяемые вспышками дикой ярости, одолевали меня изо дня в день, депрессия стала моим обычным состоянием.
В довершение ко всем моим бедам меня стали преследовать ночные кошмары. Вернее, один и тот же жуткий кошмар, который ввергал меня в бездну отчаяния, заставлял пробуждаться в холодном поту, с мыслями о самоубийстве. В своих снах я вновь оказывался в метро, у края той самой платформы…
* * *
Тугая, плотная волна тёплого воздуха с металлическим привкусом вырывается из недр подземного тоннеля, предупреждая о скором вторжении поезда в ограниченный мирок безликих пассажиров, застывших в позах истуканов. Я медленно движусь к бездне… ближе… ближе… ближе… Движения плавные, тягучие, бесшумные, словно при замедленной съёмке с выключенным звуком. В моём фокусе — человек, один-единственный человек, остальные для меня не существуют. Подавшись вперёд, он стоит у самого края платформы и нетерпеливо всматривается в чёрную бездну тоннеля. Я вижу его со спины, лицо человека от меня скрыто. Приближаюсь почти вплотную, медленно вытягиваю вперёд правую руку… а из тоннеля уже вырывается железная морда электрички… достаточно лёгкого толчка, чтобы… я делаю последний шаг… рука почти касается его спины… смутное, тревожное ощущение, что эту спину где-то я уже видел… на миг рука неуверенно замирает в каком-нибудь сантиметре от неё… но медлить нельзя: поезд уже летит по финишной прямой… всё ближе… ближе… ближе… я чувствую, как приливает кровь к подушечкам пальцев… Пора! Резкий выдох, корпус, словно высвободившаяся пружина, кренится вперёд… но я не успеваю сделать это: он оборачивается. В его глазах — немой вопрос, удивление, испуг… и следом — ужас… ужас, рвущийся наружу беззвучным криком… ужас в глазах… ужас в моих глазах… Я узнаю его: он — это я сам!..
* * *
На этом видения обычно обрывались. Я пробуждался в холодном поту, балансируя на грани между сном и явью, не в силах сразу обуздать мощный эмоциональный напор ночного кошмара. В эти мгновения сердце готово вырваться из груди, глухими частыми ударами отдаваясь в висках. Я задыхаюсь; подобно рыбе, выброшенной прибоем на горячий песок, жадно ловлю воздух пересохшими губами. Мозг плавится в полубредовой горячке, призрак сна продолжает осаждать его с настойчивостью голодного вампира. Кошмар ещё долго преследует меня, и в такие ночи мне уже не удаётся уснуть.
Со временем подобные видения стали посещать меня всё чаще и чаще, и скоро уже каждая моя ночь была отмечена печатью кошмара. Сюжет оставался всё тем же: я пытался столкнуть своего двойника под колёса несущегося поезда, но в последний момент сон прерывался — и я просыпался. В конце концов силы мои истощились настолько, что я уже просто боялся уснуть: страх перед ночным кошмаром овладел всем моим существом, не оставив места ни желаниям, ни надеждам. Долгими осенними вечерами просиживал я у телевизора либо искал какое-либо иное занятие — лишь бы отсрочить тот страшный миг, когда нужно будет отходить ко сну. Но усталость всё-таки брала своё, сон медленно подкрадывался ко мне, обволакивал мягкой паутиной амнезии, и тогда я прибегал к последнему средству: вливал в себя лошадиную дозу кофе. На первых порах эти инъекции приводили к должному результату, однако уже очень скоро обычной дозы становилось недостаточно: сон валил меня с ног с внезапностью морского шквала. Увеличил дозу, перешёл на чистый кофеин, но все мои ухищрения остались втуне. В конце концов, этого следовало ожидать — ведь не мог же я совсем обойтись без сна! Восставать же против незыблемых законов человеческой природы было не в моей власти.
Я высох, пожелтел, стал похож на мумию с болезненно-горящими глазами и движениями прогрессирующего паралитика. Начались осложнения и на работе: всегда лояльное ко мне начальство всыпало мне по первое число, когда я запорол два важных проекта и сорвал подписание контракта с одним очень серьёзным зарубежным партнёром. Что и говорить, весь этот сонм неприятностей осложнял моё и без того катастрофическое положение. Дальше так продолжаться не могло, нужно было принимать кардинальные меры. Вот только какие? И тут меня осенило. Есть выход!
* * *
Я взял отпуск. Проблем с его оформлением я не встретил: конец октября — сезон явно не отпускной, и желающих составить мне конкуренцию не оказалось. А расчёт был простой: в течение целого месяца я буду обходиться без ежедневных поездок на метро! Быть может, исключив главную причину моего патологического, ничем не управляемого страха, я смогу наконец обрести покой и надежду на исцеление? По крайней мере, это был шанс, и не малый.
Я оказался прав. Уже через неделю сон мой почти нормализовался, видения само-убийства посещали меня всё реже и реже. Я вздохнул с облегчением. Кажется, среди мрака безысходности наметился просвет. К концу же месячного срока я окончательно утвердился в мысли, что кризис миновал и я вновь обрёл вожделенную свободу — свободу от ночных кошмаров, навязчивых идей и кровавых сцен в метро. И теперь с трепетом ждал только одного — окончания отпуска.
Увы! Все мои надежды развеялись, словно дым, стоило мне после месячного перерыва вновь спуститься в подземку. Страх с прежней силой обрушился на мою бедную голову. Болезнь дала рецидив, я это понял сразу, как только оказался в вестибюле метро. Платформа гудела от обилия пассажиров, поезда подходили и уходили, а я… я стоял в стороне от людской толчеи и с ужасом думал о своей злосчастной судьбе. Всё пошло прахом, вся моя жизнь вновь покатилась под уклон, дала гигантскую трещину. И трещина эта продолжала разрастаться.
Снова потекли бессонные ночи и бессмысленная борьба с ночными кошмарами. Снова жуткие видения, питаемые страхом перед краем подземной платформы, настойчиво преследовали меня. Снова образ самоубийцы стоял перед мысленным взором и жёг, иссушал мозг своей неотвязчивой очевидностью.
* * *
И вновь я там, в метро… перед глазами возникает всё та же картина неоконченного самоубийства… я делаю отчаянную попытку столкнуть самого себя в бездну, но… попытка опять заканчивается неудачей — я просыпаюсь. Кошмар повторяется снова, и так из раза в раз, из ночи в ночь, без конца, без просвета, без проблеска надежды на избавление. И сколько бы кошмар ни повторялся, он никогда не приходит к своему логическому завершению: я всегда просыпаюсь до того, как это должно произойти.
Что только я не перепробовал в эти сумасшедшие дни: и кофеин (в который уже раз!), и сильнодействующее снотворное, и водку, и даже разного рода сеансы медитации — всё напрасно. Более того, с некоторых пор положение ещё более усугубилось, и теперь кошмары заканчивались не пробуждением, как это бывало прежде, а новыми же кошмарами — словно одну и ту же киноплёнку с обрезанным концом прокручивают по кругу много-много раз. Дни смешались с ночью, сон — с явью, плоды больного воображения — с безотрадной действительностью. Я с трудом контролировал ситуацию и свои поступки, рассудок всё более и более застилало мутной пеленой ирреального тумана, всё глубже и глубже засасывало меня в пучину безумия.
В один из солнечных морозных дней (стоял уже декабрь), когда голова моя была на редкость ясной, а мысли вновь текли в обычном для нормального человека направлении (уж не агония ли это моего рассудка? не последний ли всплеск накануне мрака полного сумасшествия?), — итак, в один из ясных декабрьских дней странная мысль родилась в моём мозгу: чтобы раз и навсегда покончить с этой паранойей, необходимо пережить сон до конца. Именно до конца! Дождаться, когда мой двойник, моя вторая ипостась окажется под колёсами поезда. Да, да, да!.. Заставить, заставить себя добраться в своём кошмаре до финиша! Пройти весь путь от «а» до «я», до последнего предела — и тогда… О, я бы всё отдал за это «тогда»!..
Но властен ли я над собственным сном?..
* * *
Я рассекаю поток пассажиров с отчаянием обречённого… они больше не похожи на безликих истуканов, эти люди на платформе… чувства обострены до предела, мысль пульсирует чётко и быстро… Скорее, я должен успеть!.. поезд вот-вот вырвется из тоннеля… уже слышен глухой нарастающий рёв — где-то там, во мраке тёмных подземных лабиринтов… гневные окрики пассажиров летят мне вдогонку, когда я поневоле задеваю их при своём движении вперёд… вперёд… вперёд… к краю платформы… туда, где стоит (я уже вижу его!) тот, кому суждено освободить меня… освободить от страха… великого страха, который перевернул всю мою жизнь… превратил её в один бесконечный кошмар…
Он передо мной. Он — это я сам… я знаю это по моим прежним видениям… кожаная куртка, дипломат в правой руке… русые волосы, небрежно зачёсанные назад… нетерпеливое постукивание пальцев по крышке дипломата… всё это мне до боли знакомо…
А поезд уже совсем рядом… всего в нескольких шагах от нас…
Я наваливаюсь на него всем телом… он оборачивается, неуклюже взмахивает руками — и падает… падает… падает… медленно парит в воздухе, медленно исчезает в бездне… Глаза… нет, глаза не мои… чужие глаза… они лезут из орбит… разверстая дыра рта издаёт вопль, от которого стынет в жилах кровь…
Это не тот!.. Это другой, совершенно незнакомый мне человек… Но поздно: поезд, пронзая пространство истошно-тревожным гудком, накрывает упавшее тело… Крики ужаса, вопли, суматоха, топот множества ног… Кто-то крепко держит меня за руки, скручивает их за спиной… Но я не сопротивляюсь, не делаю попыток вырваться… мне уже всё равно: ведь я сделал это! И неважно, что на месте моего двойника оказался кто-то другой — я сделал это! Сделал!..
Всё кончено — я у долгожданного финиша… Рухнула стена страха, мощные, доселе дремавшие потоки пробили брешь, прорвали, смели́ плотину, выросшую до гигантских размеров в моём сознании. Её больше нет, я — свободен!..
А тот парень, чьи останки размазаны по рельсам… что ж… разве это так важно? Ведь это всего лишь сон, мой сон… я здесь — царь, Бог, творец, судья и убийца… и никто… никто не вправе диктовать мне свою волю… никто не вправе вершить надо мной суд… навязывать свои моральные принципы — в моём сне… и пусть все они катятся к чёрту!..
Главное — я свободен!.. да, я — убийца… убийца собственного страха… всё остальное не стоит самой мизерной доли этого судьбоносного события в моей жизни…
Меня грубо схватили и поволокли какие-то люди в форме.
Однако, пора бы и проснуться. Сон что-то слишком затянулся…
Сентябрь-октябрь 1999 г., Москва.
Комментарии к книге «Стена. Сборник рассказов», Сергей Георгиевич Михайлов
Всего 0 комментариев