Серая банда. Рассказ В. Чаплыгина.
I. Так начинается день.
Гонг.
Шарообразный, белый, как слепленный из теста, повар Дышло, прозванный здесь Коком-Перекоком, орет, сделав рупор из пухлых рук:
— Па-местам!.. Команду слушай!.. К завтраку — готовьсь!
Вся команда Кока-Перекока вытягивается по-военному. Розовые лица. Масляные глаза. Белые колпаки.
Кок-Перекок улыбается. Глазки его делаются маленькими-маленькими. На носу, как росинка, дрожит капелька. Это — отличительная черточка Дышло, его особая примета. Поварята пробовали окрестить эту капельку «искусственным орошением», но Кок-Перекок цыкнул густо и выразительно:
— Превращу в битки — и точка!
Отстали.
Кок-Перекок идет по флангу, как генерал в белом кителе. В руках у него неописуемый нож особой «дышловской» конструкции (делали на заказ в Днепропетровске).
— Ячменный кофе готов?
— Готов!
— Каша готова?
— Готова
— Масла запасено вдоволь?
— Есть.
— Картофель поджарен?
— Поджарен!
— На сале?
— Да, на барсучьем…
— Что?
— На сале, Кок-Перекок, на бараньем.
— Ну то-то! В столовую шагом арш!..
Поварята-фабзайцы бело-розовыми комками мчатся в столовую.
Под пирамидальными тополями — белое здание с огромной террасой. На террасе — столовая. В столовой — колхозники. Кареглазые и синеглазые. Рыжие и русые. Чернобородые и безусые. Июньское солнце поджарило кожу. Степные ветры сделали щеки шершавыми. Бронзовотелый здоровяк — основной типаж степного колхоза «Серп и Молот».
Сосед-кулак, самостийник (болтают: друг Нестора Иваныча Махно), сотрясаясь телесами, острит:
— Чем кончится колхоз «Серп и Молот»?
Гости обычно не понимают вопроса. Тогда махновец Совсун мусолит карандаш и пишет название колхоза справа налево. Получается: «преСтолоМ».
Совсун доволен, если гость смеется вместе с ним. Но чаще Совсун хмурится. Шутки — шутками, а «Серп и Молот» работает дружно и преуспевает.
Гонг будит степь.
Бронзоволицые, как куперовские индейцы, колхозники молча, деловито и аппетитно едят кашу, картошку на бараньем сале, свежий ноздреватый хлеб и пьют душистый сладкий ячменный кофе.
Потом скрипят арбы и телеги, храпят машины, насвистывает марш Буденного тракторист Дыня, и начинается трудовой день пшеничного степного колхоза.
Ой, пшеничный океан — без межей, без лысин, без бросовых мест! Он шумит доброй октавой. Он одел жирный чернозем в драгоценную, червонную кольчугу — и нет ему конца краю, великому, басовитому, золотому!
Прислушайся!
Он гудит сытым шаляпинским басом сказ о том, как Запорожская Сечь уступила место Днепрострою.
Необозримые гектары колхозной пшеницы прибоем хлещут в землю Совсуна. Стальной кашель трактора мешает ему спать. Ни град, ни саранча, ни сокрушающий ливень — все нипочем вражьей золотой пшенице.
Гонг будит колхозников к завтраку и труду, а Совсуна к бессильной злобе.
Так начинается день.
II. Мышь под копытом.
Так начинается день в понедельник, в среду, в субботу.
Чем тяжелее в колосьях янтарное пшеничное зерно, тем тяжелее на душе Совсуна.
Он седлает серого, карнаухого, тупомордого меринка казацким седлом, оставшимся от махновского набега, и едет в степь. Совсунская пшеница хилее колхозной. Она тоже золотая, но другой пробы: у колхозников «девяносто второй», а у Совсуна «пятьдесят шестой». Мысли у Совсуна — темные. Он снимает с рукава стебелинку и хищно перекусывает ее.
С каждым годом повышается урожай у колхозников. Эх, держали бы они хлеб в скирдах — знал бы что сделать Совсун. Кромешная августовская тьма да бескрайняя степь вспомнили бы времена половецких набегов! Не блестели бы сабли, не пели бы каленые стрелы, но в черное как деготь небо взвился бы огненный смерч. Кровавое зловещее зарево вползло бы в пол-неба, и застонала бы, завыла бы истошным медным плачем обомшелая звонница!
Но скирдов больше нет. Янтарное зерно на грузовиках возят к вагонам. Вагоны везут зерно к чудовищу-элеватору. У него ненасытное чрево. Он сосет хоботом зерно и никогда не насыщается. Элеватор не превратить в пепел — это не скирды…
Под копытом серого меринка что-то слабо пискнуло. Совсун посмотрел.
Мышь. Жирная, похожая на домашнюю мышь, только с коротким хвостом, полевка — прожорливый вредитель — лежала наполовину превращенная в красный. влажный и липкий комок.
Вдруг Совсун нагибается и говорит тихо и как будто ласково:
— Спасибо тебе, мышка.
В следующую секунду меринок получает удар плеткой-двухвосткой. Серый взвивается от боли и обиды и мчит в степь. Знойный ветер бьет Совсуну в лицо.
Он несется, как будто не один в степи, а в разбойных посвистах мчат с ним под черным анархистским знаменем тачанки батьки Махно, и гремит гульливая, бесшабашная вольница:
Ура, ура, ура, Идем мы на врага За матушку Галину, За батьку, за Махна…Летит Совсун, а мысли обгоняют его, — спешные мысли, горячие как ветер с южных знойных стран.
— Спасибо тебе, мышка!
Батько Махно уж не батько, матушки Галины и след простыл, а Совсун — это есть Совсун.
Слышишь, батько?
Хлопцы из Гуляй-Поля сказывали, что ты в Париже. Смеялись над тобой хлопцы. Ничего, батько! Я пришлю тебе писульку, и ты узнаешь, как Совсун борется с элеватором.
Тяжело жарко дышит Совсун. От серого пахнет крепко потом.
Так же пахло от половецких и скифских коней. Сладким потом Хмельным. Разбойным.
III. Товарищ Пырушечкин записал в блокнот…
Как магнит — железо, притягивает Днепрострой экскурсантов и туристов.
Юнг-штурмовки и майки, москвошвеевские куцые пиджачки и ситцевые тверские рубашки отражает обмелевший романтический Днепр.
«Редкая птица долетит до середины Днепра!» Куры — не летают, а дикая птица распугана. Даже воспетые в унылой песне «сычи в гаю» не перекликаются.
Шарообразный, белый, как сделанный из теста, повар Дышло.
Профессор И. Г. Александров, фантаст и практик, нарисовал изумительный проект переделки Днепра. У села Кичкас вырастает не по годам, а по дням мощнейшая в Европе гидроэлектрическая станция. Станции будет скучно в степи одной. Около нее будут индустриальные гнезда — здесь родится советский алюминий, ферросплавы, электросталь и азотные удобрения. Красавцы-пароходы пойдут путем древних запорожских челнов. Не порох и не копья повезут пароходы, а сахар, зерно, мануфактуру. Изумрудное кольцо бахчей, огородов и виноградников опояшет новый город.
Профессор Александров улыбается: Днепровский комбинат готовит историческую смерть засухе. Древняя, безжалостная, знойная падчерица африканского сирокко, ты умрешь, побежденная влагой ожившего Днепра,
Разложившийся, омоложенный, широкий, возвращенный к величавым масштабам гоголевской поэзии, тебе, Днепр, суждено стать кормильцем и поильцем степей, как древнему Нилу.
Так, или примерно так, говорил руководитель семнадцати экскурсантам. Один из семнадцати — Паша Пырушечкин — имел самопишущее перо и объемистый блокнот. Он жадно, как губка воду, впитывал лирические отступления руководителя, вагонные разговоры, анекдоты и все аккуратно вписывал в блокнот.
На Днепрострое Паша Пырушечкин растерялся. Взорванная электрическими солнцами черная бархатная украинская ночь взволновала Пашу неимоверно. Он записал в блокноте:
«Виденная мною в Третьяковской галлерее картина Куинджи „Украинская ночь“ определенно устарела. Эффекты вышеозначенного полотна померкли перед световым чудом, которое явилось от соединения тьмы ночей Украины и яркого белого света электричества. К концу пятилетки Архип Иванович Куинджи потеряет всякий интерес, кроме исторического».
После осмотра Днепростроя экскурсионная бригада посетила несколько колхозов. Побывала и в степном колхозе «Серп и Молот», где большинство колхозников — переселенцы с Оки и верховья Днепра, великороссы, сохранившие свой говор.
Повар Кок-Перекок угостил экскурсантов великолепным борщом и ячменным душистым кофе.
На втором или третьем привале любознательный Паша Пырушечкин записал в блокнот следующее:
«Поражает сознательность здешнего населения. В борьбе с вредителями (суслик, кобылка и особенно мышь) участвуют даже дети. Недалеко от колхоза „Серп и Молот“ я встретился с таким явлением: ребята и старики усердно ловили мышей. За каждую мышь они получали соответствующее вознаграждение (деньгами). Мышей ловили живьем. Сдавали представителю колхоза тов. Совсуну, который тут же расплачивался с ловителями мышей. Старик с сивыми усами и кирпичным лицом сказал мне, что мышей этих пошлют в Харьков в Научный институт на опыты. Так наука смыкается с полями».
IV. Плодитесь и размножайтесь.
Над Днепростроем — белое полыханье электрических ночных солнц. А над степями — черная, густая, как деготь, беззвездная древняя ночь. Эта ночь не изменялась со времен половецких набегов, со времени, когда гоголевский Иван Иванович ссорился с Иваном Никифоровичем. В этой черной ночи грохнул в Дымовке обрез кулака Попандопуло в селькора Малиновского.
В густые, душные, черные ночи ездил Совсун на колхозные земли со странным грузом. Обитый кошмой, заглушающей звуки, ящик кишел. Тут были жирные обжоры короткохвостые полевки, напоминающие домашних мышей. Были рыжие полевки, отличающиеся от серой только расцветкой спины. Были узконосые, длиннохвостые мыши, на бурой спинке которых шла темная полоса.
На колхозном поле, где качалась зреющая пшеница, Совсун останавливался. Он брал ящик, открывал крышку и производил свой жуткий, злобный посев.
Мыши с писком бросались в пшеничные джунгли и таяли во тьме украинской ночи.
Совсун приговаривал со странной улыбочкой:
— Бегите, мышки… плодитесь, размножайтесь, населяйте колхозовскую землю! Элеватор ненасытен, но и вы хотите кушать. Он один, а вас много…
В одну из поездок в город Совсун зашел в земуправление на станцию Защиты Растений.
Там он минут двадцать беседовал с бледнолицым юношей, агрономом-практикантом.
— Одна пара мышей, оставленных весной на поле, — говорил бледнолицый юноша, — к осени даст 50 новых вредителей. Это — неудержимая, стихийная сила. Размножаемость их потрясающа.
И Совсун продолжал свой мышиный посев…
Он потерял счет мышам, пущенным «на племя» в пшеничные джунгли колхоза «Серп и Молот».
V. БЫК просит слова.
БЫК…
Это не бык со скотного двора колхоза «Серп и Молот». Это не фамилия и не прозвище. Это вот что.
В колхозе «Серп и Молот» организовался кружок краеведов. Назвался кружок — базой краеведения — сокращенно: Б. К. Колхозники вставили «Ы», и получился БЫК.
Утверждая повестку дня производственного совещания колхозников, сивоусый председатель Артем Арбузов подмигнул:
— БЫК просит слова. В «разном», что ль?
— Вали в «разном».
Краеведы-колхозники, в большинстве молодые хлопцы, сидели смирно. Очередь дошла до них. Кудряш и весельчак Гриша Тиунов сделал сообщение.
— Товарищи колхозники! — сказал он взволнованным голосом. — Нам грозит беда. На полях появился вредитель.
— Опять кобылка? — раздалось с места.
— Нет.
— Гусеница?
— Нет.
— Тля?
— Да нет же!
И, дождавшись тишины. Тиунов объявил:
— Урожаю угрожает мышь…
Колхозники засмеялись. По лицам пробежала улыбка, как зыбь пробегает по воде.
— Ай да БЫК! Мыши испугался.
Тиунов обиделся:
— Смешного тут. товарищи, мало. Мы пришли не с пустыми руками. У нас замышено 6000 гектаров. На каждом гектаре в среднем 5000 норок. Итого мы имеем армию в 30 000 000 мышей. Смеяться легко. А вот попробуйте накормить эту прожорливую ораву! Каждая пара мышей дает в сезон 50 новых. А ну-ка, сочтите-ка лучше, чем смеяться, сколько у нас будет нахлебников?
— 1 500 000 000! — крикнул с места другой краевед.
Собрание затихло. Тиунов сел. Другой краевед Миша Домрачев сообщил о способах борьбы:
— Бороться с мышами следует с весны. Надо купить мышьяковисто-кислого натра, отравить им хлеб и положить его в каждую норку. Мышь сдохнет. Точное описание борьбы у нас есть. Практически эта работа проводится в коммуне имени Петровского. Нужно будет обследовать.
Сообщение БЫК'а обсуждали мало, но горячо. БЫК'у выражена благодарность за сообщение.
Выделен мышеистребитель Барсов. В помощь ему прикомандированы учащиеся и члены БЫК'а.
Это и записал секретарь производственного совещания фиолетовыми чернилами.
А мыши ели пшеницу. Верные завету Совсуна, они плодились, размножались и засеяли колхозную землю.
Совсун возил мышей до самого жнитва.
VI. Над Днепром плыла зима.
После обмолота колхозники ахнули, а авторитет БЫК'а резко скакнул вверх.
Опытный взгляд хлебороба определяет урожай на корню. Среди колхозников были опытные хлеборобы, и они определили урожай. Обмолот показал, что зерна не хватает… Вопрос о мышах всплыл сам собой.
Обследовали поля.
БЫК'овские расчеты не подтвердились, но не потому, что мышей было меньше. Замышено было не 6 000 гектаров, а больше.
На следующем производственном совещании вопрос о мышиной напасти стоял первым. Докладчиком был БЫК'овец Гриша Тиунов. Постановили: считать колхоз «Серп и Молот» неблагополучным по мышам.
Над Днепром пролетело «бабье лето» клочьями белой паутины. Затихли поля. Только далекий Днепрострой громыхал, сверкал, сиял, поражал бурными темпами лихорадочных работ. Первые падучие звезды покатились по бархату неба. Железными ночами осени подступала к Украине зима.
В колхозе «Серп и Молот» начались зимние работы. Жил полновесно и энергично скотный двор. Голос Оксаны, огромной кривобокой женщины, гремел по всему скотному двору.
Раньше Оксана была батрачкой у Совсуна. Темная, суеверная, она не потеряла уважения к старому хозяину. Если Совсун встречался с ней и расспрашивал, то Оксана охотно рассказывала о жизни и порядках в колхозе.
О том, что мышиная напасть замечена в колхозе, Совсун узнал от Оксаны зимой. Узнал и затревожился. А вдруг ядом или — не приведи бог — газом стравят весь мышиный посев? А вдруг пропадут деньги, летние труды, риск, бессонные ночи и сладкие думы о гибели колхозной пшеницы?
Совсун еще раз съездил на станцию Защиты Растений. Бледнолицого, худощавого юноши не было. Его практика кончилась. Вместо него сидел… Угодники-святители, мать пречистая богородица!.. Да ведь это же Тимошенко из Кобеляк, сын старого друга, махновского собутыльника!
Батько Махно, слышишь? Жива твоя черная, гвардия, и жив твой бранный пыл!
Воюем!..
VII. Не будем платить дани мышам!
БЫК выпустил листовки, отпечатанные на пишущей машинке. Листовки призывали бороться с мышами.
Дули влажные теплые ветры, таяли снега, запевала песни весна в оврагах и балках.
В город поехали два БЫК'овца, Тиунов и Домрачев, за ядом.
В станции Защиты Растений БЫК'овцев встретил радушно Тимошенко. Тиунов рассказал о мышах.
— Молодцы! Молодчаги! — бушевал черноглазый румяный Тимошенко. — Вот это я понимаю — краеведы! Не ковыряются в курганах! Не допытываются, где проезжала Екатерина I, а бьют мышей!
Тимошенко, захлебываясь от радости и. возбуждения, долго и подробно рассказывал о том, как надо травить мышей.
— Понимаете? Надо скорее. Как только появится зелень, мышь хлеб не тронет. А пока зелени нет — все съест. Суйте хлебные корочки в норку палочкой али вилкой. Да смотрите! Никому — ни телке, ни ярке — хлеба этого не давайте. Яд! Понимаете? Яд. Череп и две кости крест-накрест.
Потом, сопя, Тимошенко начал подсчитывать, сколько нужно отпустить мышьяковисто-кислого натра.
— А как вы думаете справиться?
— У нас народу хватит. Мы решили провести антимышиный воскресник.
Тимошенко снова забушевал от радости:
— Молодцы! Честное слово! Вот это я понимаю, краеведы!..
БЫК'овцы получили десяток брошюрок «Как очистить поле от мышей».
Тимошенко ушел в другую комнату.
— Сидорченко! — крикнул он сторожа. — Вот тебе бумага, вот тебе порошки. Заверни. Это вот в серую, а это в синюю. Понимаешь? В синюю вот это… Яд. Смотри не спутай. Яд — в синюю.
Тимошенко вернулся к БЫК'овцам.
— Сейчас все будет готово.
Через минуту Тимошенко рванулся в комнату, где возился сторож.
— Сидорченко! Сходи-ка в кладовую, принеси оттуда весы.
Сидорченко загрохал сапогами. Тимошенко быстро переложил порошки…
В синей бумаге оказался не натр, а… сода.
Тимошенко прищелкнул пальцами.
VIII. Марш мышей.
Антимышиный воскресник прошел образцово.
В окружной газете описали этот воскресник.
В трудовых буднях прошла весна. Тяжелое, отборное, янтарное зерно упало в взрыхленный плутами и культиваторами чернозем.
Колхозники ходили, гордые трудом и предусмотрительностью. Большинство норок начинены ядом. Мыши обречены на смерть.
Урожай спасен.
Зазеленели поля. Под ласковым, теплым солнцем необозримые просторы покрылись изумрудом. Зеленый апрель нежил землю, и земля, обласканная солнцем и железом, обещала щедрые тучные урожаи.
В читальне колхоза «Серп и Молот» сидел апрельским вечером Тиунов и читал литературную страничку газеты «Социалистическое Земледелие». Его внимание привлекло стихотворение, озаглавленное «Марш мышей».
Бычачьей тушей вспух закат, Закапав теплой красной кровью. Покой вспугнули крик ягнят, Блеянье коз и мык коровий. Прошло, копытами пыля, Степенным сытым шагом стадо. И на пшеничные поля Плывет медовая отрада. Затих пшеничный океан, Душист, мерцающ и просторен. Он, как вином и солнцем, пьян Обилием янтарных зерен. Счастливо спели, как во сне, Хлеба в немеренных просторах. И вдруг в июльской тишине Возник, как шелест шелка, шорох. Как колыханье камышей, Как шумы трав в ветрах урочищ, Вскипел тишайший марш мышей Под шаг мышиных серых полчищ. Безглазым призраком войны И прахом гибельной годины Несли зловеще грызуны, Как знамя, пепельные спины. И дрогнула хлебов гряда И зыбь в смятенье побежала, Мышей кромешная орда Катилась мягким серым шквалом. И докатилась… Лунный диск Смотрел, как око древней твари. Пшеничный шорох… Тонкий писк… Зерно! Тебе не быть в амбаре!Под стихотворением стояли, инициалы: «К. А».
«Словно про нас написано», — подумал Тиунов. И вдруг смутное опасение, безотчетная тревога охватили его. Он отложил газету и пошел к председателю колхоза Арбузову.
Арбузов сидел и дергал ус. Трубка лежала рядом. Трубка не дымила. Это было первым признаком того, что Арбузов расстроен.
Свирепо взглянув на Тиунова, Арбузов протянул ему молча бумажку.
Когда Тиунов начал читать, Арбузов уронил:
— Сегодня спешной почтой.
Бумажка была из станции Защиты Растений:
«СТАЗР извещает, что отпущенный колхозу „Серп и Молот“ мышьяковистокислый натр по ошибке сторожа СТАЗР'а сменен на обыкновенную соду. На сторожа наложено дисциплинарное взыскание».
Тиунов окаменел. Он вспомнил слова Тимошенки:
«Как только появится зелень, мышь хлеба не тронет. А пока зелени нет, все съест».
Взбудораженное стихотворением воображение Тиунова рисовало зловещую картину.
Под древним зеленоватым светом луны миллионные полчища грызунов с писком и шорохом уничтожают янтарное колхозное зерно. Поле шевелится от пепельно-серых прожорливых зверей.
— Я так думаю, — сказал, закуривая трубку, Арбузов, — что тут вредительство. Я сейчас велел оседлать Вороного. Давай-ка мне эту бумаженцию. Я поскачу к прокурору. Мы доберемся до всех мышей, и которые четырехногие, и которые двухногие!
Вороного оседлали. Артем Арбузов ускакал. Вороной бежал резво. В синих сумерках дремали свежие весенние поля. Апрельская луна плыла над зеленями, над степью, над Днепром. Свежесть, прохлада, покой полей разлились над этим благодатным кусочком мира.
Совсун открывал ящик, и мыши с писком бросались в пшеничные джунгли.
Но Артему было не до прохлады, и покой полей не доходил до его сердца.
«Дисциплинарное взыскание возложено на сторожа… Стрелочник виноват… Я вам покажу дисциплинарное взыскание… Если тут злой умысел, это ведь… экономическая контрреволюция…»
Так клокотали в Артеме горячие неуемные мысли.
На границе колхозной земли Арбузов приметил темную, унылую фигуру. Подъехав ближе, он узнал Совсуна.
Совсун шел, ничего не замечая, уставив глаза в одну точку. Были тихи и мягки его шаги — как тиха и мягка мышья поступь.
Арбузов стегнул Вороного. Подковы зацокали чаще. Качнулась зеленая луна в далеком Днестре.
IX. Бойцы вспоминают минувшие дни…
Впереди расстилалась степь, дикая, махновская. Это здесь, воскрешая романтику Запоржской Сечи, мчал Нестор Иванович Махно, бандит-анархист, батько, кулацкий гетман с табором тачанок, с гривастой конницей, с «яблочком»-песней — гимном буйного Махно.
Артем Арбузов, бывший боец «конной Буденного», отдался воспоминаниям Под черное знамя батьки встали забубенные головушки, «люмпены», острожники, прыщавые прапоры, матерые казаки кулацкой складки. Пили и пели. Жгли и резали. Пускали пух из перин.
Громили молодую республику.
Эх, батько! Всыпали тебе и твоей черной банде!
Подачки румынской сигуранцы и польская каталажка — такой твой путь, батько, в новый Вавилон, всепоглощающий Париж.
Разбежались твои прапоры, и сдали матерые казаки под пулями луганских шахтеров, донецких забойщиков и днепровских буденновцев.
А теперь Артем Арбузов, краснознаменец и герой противомахновского похода, скачет под апрельской луной в новую лобовую атаку.
Была хищная черная банда. Ее разбили. Идет новая хищная серая банда. И ее возьмет в сабли отряд, верный команде Артема Арбузова.
Артем не знал, что во главе серой банды встал махновский однокашник и собутыльник, мышиный батько Совсун.
Утром Артем приехал в город. Он купил Вороному овса и поставил его на двор старинного друга.
К прокурору Артем пришел к началу занятий. Он давно не был в городе и не знал, кто прокурор. Войдя в кабинет, он от удивления потрогал ус. За столом, ссутулясь над бумагами, сидел Антон Рудый, буденновец, товарищ Артема,
— Артем!
— Антон!
И полилась беседа о черной банде, о схватках, о синих дымках привалов, о походных шутках Семена Буденного…
— Я к тебе, однако, не о черной банде разговаривать пришел, а о серой. Завелась у меня в колхозе серая банда…
И Артем рассказал о мышиной напасти и трюке СТАЗР'а.
Антон Рудый прищурился:
— Так где же ты работаешь?
— В колхозе «Серп и Молот».
— Братишка, мне тебя дозарезу нужно.
И прокурор нажал кнопку, на которую Артем покосился иронически.
X. Еще напор, и враг бежит.
В кабинет вошел секретарь.
— Вызовите, пожалуйста, старшего следователя Исупова.
Минуты через три пришел маленький бритый следователь, блестевший стеклышками пенснэ.
— В каком положении дело о вредительстве в колхозе «Серп и Молот».
— Депо почти ясно. Не хватает нескольких второстепенных моментов. Мне не ясно, например, умышленно или по оплошности СТАЗР отпустила соду вместо мышьяковистого натра.
Прокурор слушал внимательно. Когда следователь смолк, прокурор сказал:
— Допросите товарища Арбузова. Он из колхоза «Серп и Молот».
Артем часто-часто захлопал глазами.
Следователь положил портфель на стол, сел и, вынув портсигар, предложил Артему папироску.
— Спасибо. Я курю из люльки — по казацки…
Следователь задымил. Допрос начался.
— Вы слышали о том что некий Совсун скупал в округе живых мышей?
— Понятия не имею.
— Вы знаете, что Совсун бывший махновец?
— Нет.
— Не кажется вам странным неожиданное повышение, так сказать, мышиного стада на колхозных полях, что отмечено даже в прессе?
— Кажется, но о причинах мы не знаем… Не знали, вернее.
И, поймав смеющийся взгляд прокурора, Артем поправился:
— Не знали, но догадываемся.
Следователь задал еще с десяток вопросов. Прокурор вмешался в допрос:
— Знаешь, Артем, мы снеслись с Харьковом и Москвой. Харьков тянет, а Москва ответила. Сельскохозяйственная лаборатория газеты «Беднота» прислала подробнейшее письмо М. С. Дунина. Мышей изничтожим в два счета. Правда, это связано с некоторыми издержками. Ну да ничего. Пусть заплатит СТАЗР. Люби кататься, люби и саночки возить.
Задребезжал звонок. Рудый взял трубку. Лицо его приняло вдруг хитрейший вид. Казалось, он — страстный охотник — заметил редкую благородную дичь и боится ее спугнуть.
Положив трубку, он окинул Артема и следователя ожигающим взглядом.
— Совсуна и сотрудника СТАЗР'а Тимошенко придется арестовать сегодня же.
Следователь и Артем встрепенулись.
— Дело в том, — продолжал прокурор, — что Тимошенко — тоже бывший махновец, друг Совсуна. Совсун дважды бывал у Тимошенко. Подмена мышьяка содой, вероятно, не ошибка, а злодеяние.
Следователь поднялся.
— Я пойду действовать.
— Добре, — одобрил прокурор.
Артем и Антон остались одни.
— Артем, чортушко Артем, — заговорил Рудый. — А ведь война и впрямь продолжается. Ведь банды изменили свой цвет. Были черные, стали серыми.
Артем набивал свою трубку.
— Да, — отозвался он. — Сегодня взят в плен штаб серой банды. Банду придется добивать.
— Добьем, Артем! Дунин из «Бедноты» мужик решительный. Командарм этого самого… злаков. Расписал в инструкции все пунктуально. Мне аж жутко стало. Ни одного мышонка не останется. Идем ко мне в гости. Ганна таких галушек наворочает, язык проглотишь.
— Нет, Антон. В другой раз. Поскачу в колхоз. Там — тревога. Ведь банда еще не уничтожена, У нас сейчас осадное положение.
— Ничего. Подождут. Инструкция дунинская у меня. Отдам за обедом.
И Антоново лицо осветила такая хорошая, такая приветная, такая давнишняя улыбка, что Артем сдался.
— Ладно. Бес с тобой. Галушки так галушки.
Артем пошел подсыпать овса Вороному. На улице ему встретилась процессия.
Два милиционера вели черноглазого румяного юношу.
Это был последний махновец, есаул серой банды — Тимошенко.
В этот самый час телеграфист выбивал точки и тире приказа об аресте батьки серой банды Совсуна.
Апрельское солнце последний раз грело пепельные спины миллионноголовой хищной серой банды.
Пушки. Рассказ Д. Руссель.
Они отправились за кладом в Нбенди, в Санта Круце, вдвоем, если не считать туземца, который должен был исполнять обязанности лодочника и повара. Но глава партии Мак Фи и его спутник Лем Гедрик составляли отменную пару, и у них заранее было оговорено все, что они сделают, когда найдут сокровище. Они условились обо всем до последних мелочей с осторожностью людей, побывавших не в одной переделке,
— Это предприятие требует прежде всего мозгов, — объявил Мак Фи.
Он говорил, как ученый индус, но внешностью напоминал воронье пугало, одетый в изорванное платье и обросший седеющей бородой. Но Лем Гедрик даже не улыбнулся. Никто никогда не видел улыбки на этом озабоченном лице в рамке косматых рыжих волос: это было лицо человека, постоянно проигрывающего в игре жизни.
Облокотившись на лопату, он долго смотрел на зеленый берег, тихую лагуну и залитый солнцем океан, прежде чем ответить своим привычным решительным тоном:
— И денег!
— Да, и денег, — согласился Мак, — Мозгов и денег. Они всегда ходят вместе, Лем. Это то самое, чего нам с тобой частенько не хватает. Мозги-то у нас иной раз работают, да и золото мы находили, но как-то не умели удержать его. И почему, как ты думаешь?
Гедрик нетерпеливо пожал плечами, но Мак взял в рот свежий кусок табаку и настойчиво продолжал:
— Почему? Да потому, что мы никогда не видим, в чем наша польза. А это многих погубило, Лем. Что получилось с Уити Эдвардсом и тремя его товарищами, когда они нашли золото в Мэмбарских приисках? Отправились в порт Моресби, и дорогой Уит перерезал одному из спутников глотку. А последние двое достались неграм, которые взяли себе их головы; и валялись их трупы до тех пор в кустах, покамест кто-то не разыскал их и не вынул из их поясов столько золотого песку, что оба могли бы быть миллионерами. А что было с партией Джексона, который работал на мелях Уолгала? Могли бы разойтись себе мирно, а они затеяли драку и прирезали друг друга. Хорошие это золотоискатели по-твоему, а?
— Говори прямо, к чему ты все это плетешь? — огрызнулся Лем.
Мак Фи сделал жест, выражавший неодобрение.
— Подожди и дай мне кончить. Я хочу сказать тебе, как не следует поступать. Рассказывал я тебе, что случилось с китайцем, который указал мне на это вот самое место? С китайцем, который умер в Вудларке, пока ты был в больнице? Он был поваром на испанском судне, которое года два назад явилось сюда с своей картой и обшарило все побережье. Карту эту испанцы нашли в Манилле; она, видишь ли, была составлена самим Менданой в шестнадцатом столетии или что-то в роде этого. Это был знаменитый старинный мореплаватель, который первым пристал к Соломоновым островам и дал им это название. Корабли Менданы пострадали от бури, об этом ты можешь прочесть в любой исторической книжке, и ему пришлось спрятать свое золото. И сделал он это так. Он привел свои корабли в бухту, а там поджег и затопил то судно, на котором находилось золото. И это судно находится сейчас вот здесь, в песке, под нашими ногами, Лем!
Мак редко позволял себе роскошь такого многословия, поэтому речь его была не плавной, и Лем часто перебивал ее нетерпеливым понуканием. Оба были непоколебимо уверены в том, что достигли желанной цели и что их ждет несомненный успех. Они стояли в теплой мелкой воде лагуны, под тенью громадных мангров. Мимо них в горячем воздухе изредка проносились стаи пестрых попугаев и зимородков. Сквозь равномерный шум прибоя слышался резкий крик морских птиц, в глубине джунглей визжали какаду, а в тростниках плескалась рыба. Но это были единственные звуки; на одиноком островке, затерявшемся в волнах Тихого океана, царила глубокая тишина. Искатели сокровища чутко прислушивались ко всем голосам, как бы не доверяя окружавшему их молчанию. И оба — рассказчик и слушатель — отдыхая после целого утра упорной работы, с удовольствием останавливали взгляды на обломках твердых как камень дубовых досок, которые подтверждали правильность полученных ими сведений,
— Ну, и дальше? — торопил Лем.
— Ну так вот — спасся один лишь китаец А испанцы, джентльмены-авантюристы, как только установили местонахождение сокровища, как только убедились в верности своих расчетов, сейчас же принялись друг друга резать! Что же еще они могли делать? Если вы интересуетесь, вы можете пойти и посмотреть — они все лежат у подножья ближней скалы. Они говорили, что на сокровище было положено заклятие.
— На все сокровища положены заклятия, — мрачно заметил Лем. — Я это знаю.
— Ну, вот тут-то мы и добрались наконец до сути! К тому-то я и вел речь. Мы с тобой его нарушим.
— Каким же образом?
— Я уже сказал — мозги. Ты может быть думаешь, что совсем не нужно было хитрости для того, чтобы заставить этого китайца выболтать все, что он знал. Ты может быть скажешь, что это было не хитро придумано, когда я предложил тебе сложить вместе наши капиталы, купить этот катер и добраться сюда вдвоем так, чтобы никто и не пронюхал об этом? Может быть ты думаешь, что я тебя спас от адского пекла в Вудларке и привез сюда ради твоих прекрасных глаз? — сказал Мак, закончив свою речь этой грубой шуткой.
Гедрик только вздохнул.
— Я мог уничтожить тебя, Лем — тихо сказал Мак.
Гедрик сделал какое-то змеиное движение рукой, потянувшись к ножу за поясом, но, взглянув на своего огромного товарища, увидел, что тот улыбается, обнажая остатки пожелтевших зубов.
— Да, я знаю, и ты тоже мог заколоть меня своим дурацким ножом. Я тебя знаю, рыжий чорт! Это было бы очень легко, но также и чрезвычайно глупо. Я тебя подобрал, потому что видел, что у тебя тоже есть мозги. Уж мы с тобой не разыграем глупой игры Уити Эдвардса.
Маку удалось наконец пробудить интерес и внимание собеседника к своим словам. Ведя скитальческую жизнь, Лем Гедрик много раз менял профессию; он был то торговцем, то искателем жемчуга, то золотоискателем в лихорадочных местах Вудларка, был даже школьным учителем и чиновником нетребовательного правительства Британского Папуа. Далеко не глупый, это был просто неудачник, которого какое-то тайное горе вечно влекло к далеким горизонтам.
— Я согласен. Можешь не беспокоиться насчет меня, — сказал он твердо — Я думаю, что понимаю свою пользу не хуже тебя. Ты хочешь сказать, что мы должны вести честную игру, чтобы избежать ссор, когда будем делить сокровище?
— Да, да! По монетке, все до последнего, тут же на палубе, — подтвердил Мак. — И каждый запрет свою долю в свой ящик на катере. А когда будем сходить на берег по очереди, то ты будешь доверять мне, а я — тебе. Ни пьянства, ни ссор. И прямым курсом на Моресби.
Так был заключен договор на острове Нбенди. Договор был составлен по всем правилам и предусматривал все до мелочей. Он касался всех возможных условий нахождения клада, каждого шага в распоряжении им от момента открытия и вплоть до того, когда каждый из них внесет свою долю в банк в Порт-Моресби. Это внушило обоим доверие друг к другу и породило чувство товарищества, которого им недоставало. Пожалуй, Лем Гедрик был еще больше доволен, чем сам Мак Фи. Он был слабее и отличался более нервной организацией, чем его гигант-спутник, о несомненно преступном прошлом которого он почти ничего не знал.
Это взаимное доверие поддерживало их в течение всего остального утра, когда им пришлось выполнить очень тяжелую первоначальную работу. К полудню, заметив, что тени стали короткие, они пошли по мелкой прибрежной воде к тому месту, где стоял под скалой на якоре катер, и поднялись на борт, предвкушая радости заслуженного отдыха. На палубе они застали туземца, который приготовил им обед.
— Мак! — воскликнул вдруг Гедрик. — А как нам быть с этой обезьяной?
Мак Фи остановился.
— С кем? С Джеко? В чем дело?
— Можно ли на него надеяться?
Эта мысль поразила Мака своей неожиданностью. В первый раз во время всей экспедиции, да пожалуй вообще впервые в жизни он посмотрел на туземца как на человека.
— Откуда он? — спросил Гедрик. — И какого племени?
— Не знаю. Я нанял его вместе с катером. Он собирал где-то по соседству жемчужные раковины. Вижу, что он чернокожий, и больше ничего о нем не знаю.
— У чернокожего могут быть свои взгляды на вещи, — многозначительно заметил Лем. — Но единственное, что мне хотелось бы узнать в настоящую минуту, это его отношение к золоту.
— К золоту? Да он никогда не видел его. Какое же он может иметь о нем представление? Мы платим ему товарами: десять шиллингов за три месяца, — а он и весь-то их не стоит, — проворчал Мак. — Скверный повар и вечно по-дурацки хохочет, совершенный идиот. Ну, взгляни на него хоть сейчас!
Лем Гедрик обернулся. Внизу, в трюме, «человек-обезьяна» накрывал на стол, Ему было лет тридцать-сорок, тело его было тонко, мускулисто и подвижно, ступни плоские, а голова покрыта шапкой густых курчавых волос. Одеждой его служили два ярда красной бумажной материи. В одном из пробуравленных ушей торчала сломанная глиняная трубка, к другому была подвешена половина жестянки из-под пилюль. На груди красовался полустертый циферблат будильника. Кожа была черна, но не как сажа или чернила, а как полированная ружейная сталь.
Все это было достаточно знакомо нашим приятелям и представляло собой для них самое обычное зрелище. Но что в Джеко было необычного, чем он отличался от тысячи других своих собратьев — было его лицо. Это было лицо комедианта. Обыкновенный чистокровный папуас не станет смеяться наедине с самим собой: он держится тогда спокойно, даже пожалуй строго, и только общество близких ему людей заставляет его переходить к несколько шумному веселью.
А Джеко смеялся постоянно. Он смеялся и сейчас — как клоун, как гримасничающая обезьяна. Занятый своим делом, он все время забавлялся то посудой, то вилками, и беспрерывно напевал какую-то несложную мелодию. А оба кладоискателя внимательно наблюдали за ним, полные того недоверия, которое всегда испытывают белые эксплоататоры по отношению к цветным расам.
Мак и Лем работали в надежде достигнуть клада с затопленного судна, а Джеко относил в сторону песок.
— Он всегда так. Но если это признак разума, я хотел бы с ним поближе познакомиться. — проговорил Лем. — Почем знать? Может быть это один из негров, близких к миссионерам, у которых в одном кармане библия, в другом — отмычка. Я знавал таких.
— Это правда…
— И у него какая-то страсть играть со всем, что попадет в руки. Предположим, что ему захочется поиграть нашей находкой?
— Возможно. Мы не можем так рисковать, — серьезно проговорил Мак Фи. — Непременно нам нужно узнать поближе состояние его мозгов. Эй, мальчик! (На островах европейцы даже стариков туземцев величают «мальчиками».)
При этом Мак Фи так сильно топнул ногой, стоя около люка, что Джеко подскочил на месте. Но как они ни испытывали его в тот день, им не удалось рассеять свои сомнения насчет умственных способностей Джеко. В результате они остались при прежнем своем представлении — непонятый ими дикарь не заслуживал другого названия, кроме человека-обезьяны.
Он был родом из пролива Принцессы Марианны, где люди живут на деревьях, подобно оранг-утанам Борнео. Он принадлежал к племени, которое у европейцев-торговцев получило название «бушменов соленых вод». Принужденный во время какой-то схватки между туземцами бежать к морскому берегу, Джеко был пойман местным вождем и продан за полкоробки табаку. С тех пор он кочевал с одного острова на другой в качестве гребца, повара и кули — более или менее беззащитный, более или менее свободный в обычных условиях туземцев, эксплоатируемых белыми.
Сам он казался совершенно безобидным. То, что он принадлежал к племени каннибалов, что его родичи собирали коллекции голов так же, как другие собирают коллекции птичьих яиц или предаются спорту, — это было известно Мак Фи и Лему, и это ничуть не беспокоило их. Таковы обычаи черного пояса Великого океана. Они ничуть не сомневались в том, что Джеко — дикарь, им хотелось знать иное — насколько Джеко был знаком с благами цивилизации.
— Дело сводится вот к чему, — заключил наконец Мак Фи. — Если это цивилизованный негр, то он всемогущ, а если это так…
Он не договорил. Лем перебил его гадким ругательством, и в глазах его вспыхнул в это мгновение такой злой огонек, что даже Мак Фи моргнул.
— Если это так, то он недолговечен… Цивилизованные негры очень плохо переносят лихорадку…
— Совершенно верно. — согласился Мак Фи.
Но вскоре им представился случай проверить свои сомнения относительно умственных способностей Джеко.
Кладоискатели начали раскопки с кормы старого судна. Они уже успели обнажить переднюю часть почерневшего от огня корпуса, пользуясь приспособлением, похожим на корыто золотоискателей: это был большой ящик с двумя ручками, в который они сыпали лопатами мокрый песок, пока он не наполнялся, а затем относили его в сторону и вываливали. Этим простым, но тяжелым способом они рассчитывали очистить всю внутренность старого судна.
Однажды около полудня Гедрик увидел, что Мак ныряет в воду и что-то исследует около судна. Выбравшись на поверхность, он начал отдуваться, как тюлень, потом выпрямился и громко крикнул что-то, взглянув на предмет, который он держал в руках. Когда он передал его Лему, тот по весу сразу догадался, что это одна из золотых монет Менданы!
Удушливая жара, усталость, и это внезапное потрясение чуть не свели с ума обоих. Находка подтверждала правильность всех их расчетов, которые казались такими неопределенными, и свидетельствовала о том, что планы, попавшие в их руки, оказались верными. Казалось бы, что такое блестящее исполнение их надежд лишит их здравого рассудка. Но они держались крепко. Если лица их пылали, если дрожали руки в то время как они передавали друг другу монету, они попрежнему оставались наблюдательными и осторожными, и каждый из них старался умерить волнение товарища.
Монета, которую они нашли, была сделана довольно грубо и размером не превосходила шиллинга: от времени она сделалась темной и тусклой. Разобрать на ней какую-либо надпись было трудно, вероятно, она была наскоро вычеканена в Перу перед отправлением в путь мореплавателя, мечтавшего найти новую колонию и распространить торговлю до самого края света. Но то, что она была из чистого золота, не подлежало сомнению.
— А как мы разделим эту штуку? — спросил наконец Мак Фи.
— Мы подождем делить, — ответил Лем, — пока не найдем всего сокровища. Но я думаю, что эта монета поможет нам узнать истину о нашем негре.
— Джеко?
— Да. Мы можем испытать его. Мы тогда узнаем, имеет ли он представление о том, что такое золото.
Мак молча кивнул головой в знак согласия.
— Это умно! — сказал он.
В это утро они больше не вычерпывали песок. Они вернулись на катер, где человек-обезьяна праздно шатался по палубе. Мак прямо подошел к нему и положил монету на его ладонь, стараясь словами и жестами объяснить, что он дарит ему ее. Это была минута критическая для всех троих: для обоих белых, которые производили свой страшный опыт, и для черного, жизнь которого зависела от его поведения.
Лем Гедрик стоял прямой, внимательный, опасный как тот нож, который торчал у него за поясом; Мак Фи, типичный представитель касты завоевателей, громадный силач с тяжелой нижней челюстью, не сводил мрачного взгляда с дикаря, ступень цивилизации которого испытывалась таким необычным способом.
Отвесные лучи солнца зажигали золотые искры на рыжих волосах Лема, серебрились в седой бороде Мака и мягко утопали в густой черной шапке волос Джеко-туземца, людоеда, человека-обезьяны.
Он взял монету и с удивлением начал рассматривать ее. Понюхал ее. Попробовал зубом и удивился еще больше. Положил между ладонями и принялся растирать. Монета заблестела. Это заставило Джеко громко засмеяться.
Потом он принялся подбрасывать ее на воздух, и это, видимо, очень забавляло его. Повертев ее некоторое время в руках он вдруг размахнулся и забросил далеко в воду бухты. На одно мгновение монета блеснула на солнце, промелькнула темным пятном между двумя пестрыми бабочками, игравшими над заливам, и погрузилась в воду с легким плеском.
А человек-обезьяна на палубе смеялся и приплясывал от удовольствия…
Лем и Мак долго молчали. Взгляды их с сожалением были прикованы к легким кругам, расходившимся по тихой воде лагуны.
Наконец Мак вздохнул.
— Ну, в общем цель достигнута. Ты удовлетворен, Лем?
— Давай поедим поскорее и вернемся на работу, — ответил рыжий сухо.
Следующие за тем три дня они работали с самыми короткими перерывами. Они больше не сомневались в успехе. Сокровище, казалось, было уже с их руках. Всякий другой искатель приключений чувствовал бы на их месте то же самое. Они считали себя достойными наследниками тех смелых завоевателей морей, которые схоронили его в этом месте, а сами может быть попали в руки туземцев и головы их украшали жилище какого-нибудь вождя.
От Дори до Самараи, по всему архипелагу, окаймляющему мало исследованный материк папуасов, люди строго придерживаются традиций, и путешественникам часто приходится наталкиваться на зловещее зрелище.
В жилище какого-нибудь вождя, в просторных хижинах туземных деревень, играющих роль наших клубов, ученым путешественникам не раз доводилось встречать коллекции копченых человеческих голов, расставленных наподобие местной выставки достопримечательностей. Это — головы врагов, головы несчастных изгнанников, принадлежавших к другому племени, моряков, выброшенных бурей к чужим берегам, китайцев, малайцев, зулусов, головы золотоискателей, пиратов, никому не известных чужеземцев. Есть среди этих голов и головы белых, по всем признакам очень старинных, с серьгами в ушах. Провалившиеся и высохшие глаза их некогда смотрели на остров с какой-нибудь каравеллы. Бывали и такие случаи, что у туземцев находилось старое европейское оружие, по большей части испанского происхождения.
Лем и Мак знали все это. Они слышали о первых путешествиях европейцев на острова Тихого океана. Они имели представление о плавании Менданы, о том несчастье, которое постигло его в Санта-Круце, его смерти, страданиях его спутников, рассеявшихся по стране, и о позднейших плаваниях его кормчего Педро де-Квирос. Они чувствовали себя наследниками этих смелых людей и пришли сюда за тем, что принадлежало им по праву.
Три дня спустя после находки монеты Мак окликнул Лема, и в голосе его слышалось плохо скрытое волнение:
— Я кажется нашел то самое, что нужно!..
Стоя по бедра в воде, он нащупал в песчаном дне твердый выступ, который занимал большую часть середины судна, — как раз то место, где бы мог быть помещен тяжелый груз, о котором они все время упорно думали. Они исследовали его лопатами.
— Кораллы, может быть?
— Нет, слишком твердо.
— Камень для балласта?
— Слишком громоздко, — заявил Мак.
Через несколько времени им удалось установить, что поверхность предмета была металлическая, и они решили, что это был либо сундук, либо большой котел, наполненный дублонами или золотыми слитками. Но их ожидало разочарование. Более подробное исследование обнаружило, что находкой их были три старых пушки. Лем не мог удержаться от упреков.
— Ничего не значит, — настойчиво заявил Мак. — Это доказывает все-таки, что мы на верном пути. Нам придется сдвинуть их отсюда.
— Двигай сам, — с сердцем ответил Лем, сопровождая ответ таким оскорбительным ругательством, что с загорелых щек Мака сбежал румянец.
Он однако удержался и ничего не сказал, а только посмотрел на товарища так, что тот беспрекословно принялся ему помогать.
Долго пришлось им потеть над этим делом, много мучительных часов провели они под палящими лучами солнца и ночью при нежном свете луны.
Старые испанские пушки так плотно залегли в песок, что их нельзя было сдвинуть без талей[1]. Кладоискатели сняли катер с якоря и подвели его к месту находки. При помощи небольшого подъемного крана после тяжелых усилий им удалось поднять на палубу все три пушки, которые были положены в ряд. Покончив с этим, они вернулись к своей прежней работе с лихорадочным волнением, почти уверенные в том, что вблизи пушек должно было лежать и золото.
Джеко помогал им. И если они не щадили самих себя, то еще меньше они щадили Джеко, Они поручали ему относить ящик с песком, чтобы самим не отрываться от дела. И бедному малому все время доставалось, несмотря на его усердие. Его бранили, когда он отходил слишком далеко, его гнали, когда он подходил слишком близко. Джеко беспрекословно повиновался. Он, очевидно, хорошо знал белых «хозяев» и понимал, что жизнь его находится в их руках. И это его повидимому нисколько не удивляло.
Пыхтя, как тюлень, Мак и Лем вычерпывали песок, презирая усталость. Грудь и спина их болели, глаза налились кровью, они уже плохо видели в полутьме лагуны, но не бросали лопат. Они работали как одержимые, уверенные в том, что достигнут цели при таком крайнем, почти безумном упорстве. Они прекратили работу лишь тогда, когда лопаты вывалились из рук и, поднявшись на палубу катера, заснули мертвым сном.
На другое утро Лем и Мак проснулись под привычный шум — Джеко гремел посудой, приготовляя завтрак. Солнце стояло уже высоко, похожее на белое пятно внутри громадной голубой чаши. В ветвях деревьев слышались птичьи голоса. Ветерок доносил из джунглей запахи растений и рябил бухту, разбрасывая сапфиры по ее изумрудной поверхности. С палубы сквозь прозрачную воду был ясно виден корпус затонувшего судна. Искать было больше негде, все было очищено от песка, не оставалось ни одного скрытого уголка. А результатом их нечеловеческих усилий были три совершенно не нужные им пушки, лежавшие на палубе.
Мак изо всех сил ударил товарища лопатой.
Кладоискатели стали рассматривать их. Три старых пушки, три испачканных тиной цилиндра, которые после очистки от грязи могли бы красоваться в каком-нибудь музее.
Лем Гедрик тупо смотрел на них, и в глазах его нельзя было прочесть ни малейшего интереса.
— По пятьдесят фунтов за штуку, — сказал он вяло, — дороже не продашь. И это вся наша награда!
Он говорил как во сне, потом отошел в сторону и подтянул ремень. Мак стоял, прислонившись к решотке, и держал в руках лопату.
— Да, но не все пропало еще, — сказал он, и, хотя голос его звучал так же глухо, в нем слышалась все-таки какая-то надежда. — Мы должны еще раз обыскать все, чтобы не жалеть потом.
Они избегали смотреть друг другу в глаза.
— Что же мы можем еще сделать?
Мак благоразумно заявил, что можно предпринять поиски на берегу. Карта оказалась верной. Но может быть побывавшие здесь искатели клада из Маниллы нашли сокровище и перенесли его в другое место. Может быть его совсем не трудно будет найти возле скал, в том месте, где лежат их трупы.
Лем помолчал, потом в знак согласия кивнул головой.
Оки достигли берега по мелкой воде; берег круто поднимался вверх, итти было тяжело. Очень скоро выяснилось, что поиски не смогут увенчаться успехом. Базальтовая почва густо поросла растениями и давно закрыла все следы, которые могли быть оставлены их предшественниками. Никаких могил и никакого сокровища они не нашли.
— Все погибло, — сказал Лем Гедрик с отчаянием.
Он стоял на вершине скалы, с которой виден был расстилавшийся во все стороны океан, всю жизнь манивший его и опять обманувший его надежды. Жестокая судьба, сделавшая Лема изгнанником, опять настигла его. Лицо его исказилось бешенством отчаяния.
— Все погибло! Из-за тебя и твоих дурацких карт. Баран! Лопоухий простофиля!
— Замолчи, — буркнул Мак.
Но Лем продолжал осыпать его бешеными ругательствами.
Эти люди заключили между собой договор на случай удачи и забыли сговориться на случай неудачи. Они выдержали бы, если бы им повезло. Но разочарование привело их в бешенство. Дрожащие, лихорадочно возбужденные, с измученным телом и нервами, они набросились друг на друга как дикие звери.
Лем привычным жестом поднес руку к ножу, торчавшему за поясом, но Мак, опередив его, изо всей силы ударил товарища лопатой и глубоко рассек ему плечо. Лем покачнулся назад, обливаясь, кровью. Дерево помешало ему упасть. В это время нож был уже в его руке, а в следующее мгновение Мак лежал у его ног, не успев вторично занести свое оружие, с широко раскрытыми глазами и разинутым ртом, тщетно хватаясь за рукоятку ножа, плотно засевшего у него между ребрами.
Сначала оба человека на скале молчали и не двигались, как бы пытаясь притти в себя среди ничем не нарушаемой тишины жаркого дня, окруженные сказочной пышностью тропической растительности. Казалось, невозможно умирать в такой момент и в таком месте. И все-таки они умирали. Лем соскользнул с поддерживавшего его дерева, делая слабые попытки защитить при падении голову. Мак лежал пластом на земле, стараясь поглубже вздохнуть. Он заговорил первый:
— Ты убил меня, Лем. Но и я тоже убил тебя. Или нет? — и в голосе его послышалась как будто тревога.
— Я думаю, что убил, — ответил Лем.
Мак опять принялся философствовать.
— Так же, как Уити Эдвардс и его товарищи. Так же, как испанцы. Джентльмены-авантюристы. Перерезали друг друга… И остался один китаец… или негр. Он найдет нас здесь рано или поздно и вернется на свой остров, к своим делам. Вероятно он возьмет с собой наши головы в качестве сувениров. Как ты думаешь, Лем? Он возьмет их с собой?
— Да, — ответил Гедрик, — я думаю, возьмет. А тебе не видно, что он там делает?
— Нет.
— Попытайся.
Настойчивость, слышавшаяся в голосе Гедрика, заставила Мака повернуть голову. Бухта лежала прямо перед ним, а на ней резко выделялся катер, стоящий на якоре.
На палубе Мак увидел Джеко, повара, матроса и кули — человека-обезьну.
Очевидно он покончил с приготовлением завтрака и забавлялся с лежавшими на палубе испанскими пушками, плясал кругом них, делал всевозможные гримасы и жесты. Потом принялся счищать с них грязь и удалил ее из жерл. И тут-то и открылась для него интересная забава. Засовывая руку в жерла пушек, он вынимал оттуда горсти золотых монет и бросал их в воду.
Джеко вынимал из жерл пушек золотые монеты и бросал их в воду.
Стаи попугаев и зимородков носились над заливом, играя на солнце пестрым оперением, а вслед за ними мелькали в воздухе темные кружки дублонов, с шумом падавшие в воду.
Джеко вполне наслаждался жизнью. Поиграв извлеченными из пушек монетами и налюбовавшись их блеском, он с удивительной ловкостью подбрасывал их высоко в воздух или сильным размахом руки посылал вдоль лагуны. При этом он громко и радостно смеялся и подпрыгивал на месте, когда бросок ему особенно удавался.
А оба умирающие искатели клада с тупой болью в сердце смотрели, как расточал этот дикарь сокровища Менданы, за которыми они приехали так издалека.
Лем первый нарушил молчание.
— Я думаю, что он возьмет с собой наши головы. Почему нет? Ты знаешь, Мак, что они с ними делают, прежде чем закоптить? Они вынимают из них мозг!..
— Мозг! — слабея, повторил Мак. — О чорт!
Клад хана-пастуха. Туркменский рассказ М. Зуева-Ордынца.
Ищи воду там, где пески.
(Туркменская пословица.)Эту повесть о жаждущей земле, об арыке Хазавате — поильце сотен декханских полей, о «Басар-су», т.-е. победителе воды, тоскующем в злых туркменских песках по пересвисту синиц и дроздов московщины, о смелом мюриде Ленина, о басмаче Канлы-Баш, что значит — «кровавая голова», и наконец о «гянче» — сокровище Пяпш-Дяли-хана надо не рассказывать, а петь, как поют под звон двухструнного дутара о делах давно минувших бахши народные певцы Туркмении.
И так надо петь, чтобы в песне этой, суровой и простой, слышалось завывание степного ветра, тяжкий зной летнего солнца, холод зимних снежных дней у негреющего костра и вся безотрадная как стон жизнь туркмена.
Но я боюсь, что сердитый редактор вычеркнет все мои слишком вольные «разбеги пера», что читателю прискучат авторские «цветы красноречия», а потому попытаюсь передать мою правдивую повесть коротко и просто. Это будет для меня не легко, но «дорогу осилит идущий» — гласит народная туркменская пословица…
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
О капризах Аму-Дарьи, о пересыхающем отце-Хазавате и о виновнике кровопролитий — чигире.
Неуклюже загребая песок затекшими от седла ногами, окружной ташаузский гидротехник Семен Кузьмич Немешаев пересек улицу и остановился в холодке, на крыльце аульной школы. Здесь он и решил подождать своего приятеля, аульного учителя Мухамеда Ораз-Бердыева.
Семен Кузьмич был «не в духах», как сам он определял настроение, подобное сегодняшнему. Его злило все: и только что окончившийся долгий трудный путь из окружного города Ташауза в этот заброшенный аул, и жара, которая кусает и жалит как змея, и даже вон та аульная наседка, поднимающая здесь пыли больше, чем верблюд в ином месте.
Пыль, тончайшая песчаная пыль более всего злила Семена Кузьмича. Проклятый «кум» (песок) мучил его в дороге, кум и сейчас скрипит на зубах, а из бороды пыль хоть палками выколачивай.
Семен Кузьмич снял широкополую ковбойскую, стиля Far-West, шляпу, купленную во время последнего отпуска, и провел ладонью по вспотевшему лицу.
— Н-да, пески! — проговорил он. — Ползут, проклятые! Скоро вчистую аул задушат. А она, паршивка, как нарочно, дурить вздумала.
«Паршивкой» Семен Кузьмич обругал не больше не меньше как Аму-Дарью, «туркменскую Волгу», Джейхун — арабов, Оксус — древних греков, Потсу — китайцев.
Непостоянна, капризна как избалованная женщина древняя «река человечества».
То отхватит десятки километров береговой полосы с садами, полями, даже целыми кишлаками и аулами, а то нанесет новые отмели, жирно-илистые, могуче-плодородные. За годы же гражданской войны, когда по пескам и оазисам Туркмении под урканье и свист носились вихрем басмаческие стаи, Аму-Дарья окончательно распустилась: одни арыки занесла илом, другие размыла, а третьи просто бросила, ушла от них в сторону. А для Туркмении вода — все. Проблема земли, как таковая, имеет в Туркмении ничтожное значение. Здесь родит не земля, а вода. Здесь даже великий лозунг Октября звучит немного по-иному — «кто работает, тот и пьет воду из арыка»…
Пятнадцать лет борется Семен Кузьмич с Аму-Дарьей, изучил все ее повадки и капризы и привык смотреть на нее как на нечто воодушевленное, как на зверя злого и коварного. Чуть выпусти из рук, недогляди, поленись, и тотчас грозный и злобный Джейхун сотни декханских семей оставит без крова и пищи. Ну не зверь ли?
С высоты школьного крыльца Семен Кузьмич окинул взглядом туркменский аул Сан-Таш, глиняную плоскокрышую деревню, вернее, длинную прерывающуюся цепь хуторков, растянувшихся по обоим берегам небольшого арыка. Затих, притаился аул словно в предчувствии беды, лишь минарет вызывающе и надменно вскинул остроконечную свою шапку. Знает Семей Кузьмич, отчего угрюмится аул: просолонцевались земли аульные, жадно требуют воды. Вянут без поливки нежные ашмуни и арифи[2], вянут от тоски и сердца декхан. Нет воды!..
Сан-Ташский район, расположенный по водной системе арыка Хазават, вот уже третий год терпит острый недостаток в поливной воде. Нередки случаи, когда из-за этого пропадают сотни гектаров хлопковых посевов. Арык Хазават, или Хазават-ата (отец), как ласково и благодарно зовут его декхане, берет начало у Аму-Дарьи и мощной рекой, в 20 метров ширины, уходит на 140 километров в глубь пустыни Кара-Кум. Хазават действительно отец, отец сотен арыков и ябов. Он делится на магистрали второго, третьего и следующих порядков, превращаясь наконец в небольшие арыки-ябы, проводящие воду на отдельные участки земли. Хазават — это исполинская кровеносная система, разветвления которой разносят животворящую влагу по всей округе, не исключая и дальних полей, питаемых едва заметными водными жилами — капиллярами. Аул Сан-Таш, лежащий на периферии Хазавата, пользуется лишь остатками хазаватской воды, да и той в последние годы не хватает.
Причины этого — неустроенность водной сети, отсутствие шлюзов, водораспределителей, а главное — капризы Аму-Дарьи, которая то на целый километр отойдет от головы Хазавата, то наоборот, диким порывом разрушит ее.
Есть и еще одна причина — «чигирь», водоподъемное колесо, монотонный тягучий скрип которого сиротским плачем плывет над полями Туркмении. Это допотопное сооружение, состоящее из вертикального колеса с нанизанными на нем глиняными кувшинами-черпалками, льет воду на поля когда нужно и когда не нужно. И чигирь-то, современник Дария Гистапса, в наше время социальной революции, индустриализации, коллективизации декханских хозяйств стал в Сан-Ташском районе виновником… национальной розни.
«Скажи — не поверят, — подумал, улыбаясь невесело, Семен Кузьмич. — Люди тракторы да комбайны заводят, а мы все еще из-за чигиря друг другу ребра ломаем. Эх, горе-гореваньице!»
Национальная рознь, местами дошедшая уже до кровопролития, началась конечно из-за воды. Дело в том, что лучшую головную и среднюю часть Хазавата, берущего начало на территории Узбекистана, захватило узбекское население, а туркменам остался лишь тощий хвост арыка. Испокон веков соводопользователи (узбеки и туркмены) враждовали между собою, ибо вода попадала раньше на поля узбеков и в таком количестве, что потом ее не хватало уже для туркменских полей, расположенных в хвостовой части арыка. Узбеки перекачивают воду на свои поля посредством чигирей. Нормы поливки не соблюдаются, да их и невозможно соблюдать при такой архаической машине, как чигирь.
Туркменское население ненавидит чигири, так как они отнимают у них воду и заиляют дно Хазавата. А при посушке хлопковых полей туркмены всю вину приписывают узбекам. Были уже случаи, когда туркмены пытались тайно, ночью, разрушить чигири в верховьях Хазавата. Но узбеки, бывшие настороже, отстояли после ожесточенных, кровопролитных драк свои водополивные сооружения. А можно ли винить узбеков? Им тоже нужна вода для полей. Не виноваты же они в том, что суматошная Аму-Дарья мало дает воды отцу-Хазавату.
Карта Аму-Дарьи. Заштрихованные места — орошенные земли.
— Быть большой беде, — прошептал Семен Кузьмич, — ежели выхода из этого положения не найдем. А в чем он, выход-то?
Где-то близко раздалась вдруг песня. Пел молодой сочный баритон. И слова песни, русские, с едва лишь заметным туземным акцентом, еще больше взволновали Семена Кузьмича Немешаева.
Ты возьми в степи безводной По дорогам, по проезжим, Накопай везде колодцев, Многоводных и глубоких, Чтобы мог прохожий путник В летний зной воды напиться, Чтобы мог джигит проезжий Напоить коня в дороге. Будет любо нам с тобою, Если нас добром помянут…Песня приближалась, и вскоре друг-приятель Семена Кузьмича, аульный учитель, сан-ташский аулкор «Туркменской Искры» и организатор ячейки ЛКС МТ товарищ Мухамед Ораз-Бердыев показался из-за школы…
ГЛАВА ВТОРАЯ.
О человеке, живьем зарытом в землю, и о басмаче Канлы-Баш, что значит «кровавая голова».
— Что пригорюнился, угнетаемое нацменьшинство?[3] — крикнул задорно подошедший Мухамед.
— A-а, наше вам с огурчиком! — мягким московским говорком откликнулся Семен Кузьмич. — Сижу вот и злюсь, а от злости как обезьяна потею.
— А ты бы побрился, — посоветовал Мухамед, окидывая насмешливым взглядом лицо Семена Кузьмича, еле заметное в густой как шерсть бороде, бакенбардах, усах и бровях. — Зарос словно козел!
— Никак невозможно, — потер Семен Кузьмич в раздумье красно-пунцовый от загара нос, победно выглядывавший из шерстяных зарослей. — Жена бритых не любит. Да и не на жару я злюсь, на всю свою жизнь нескладную злюсь. Надоело! Живу как на базаре, на сквозном ветру. Как индеец кочую! Чувствую, совсем отуркменился.
— А разве это очень плохо? — улыбнулся Мухамед.
Оросительная система р. Сох: 1—река, 2—арыки. 3—кишлаки, 4—дорога. Река Сох не допущена до впадения в Сыр-Дарью, и воды ее разобраны сетью арыков.
— Для кого как! А мне, брат, надоела эта ориентальная экзотика. В родную московщину хочется, силками или западнями синиц, дроздов и щеглов ловить. Тинь-тинь!.. Фиу! — засвистел он вдруг неожиданно синицей.
— А как же я терплю? — спросил серьезно Мухамед. — А я ведь тоже культуры понюхал, три года в Москве жил, четыре года в Ашхабаде учился. Каково мне-то здесь, в глухом ауле? Но если нужно — значит, живу!
— Ты, брат Мухамед, селекционный, улучшенный человек! Недаром тебя аульчане «катта-адам»[4] зовут. Крупный ты человек, Мухамед! У тебя за душой идея есть, и ты ради ее все готов претерпеть. А ко всему прочему, ты псаммофит.
— Как?
— Псаммофит, что значит песколюб! Растения такие у вас здесь в пустынях произрастают. Из одуревшей от зноя пустыни они все же высосут для себя влагу и смеются над бешеным солнцем. А я — человек московский, сырой, к жаре непривычный.
— Довольно! Бюро жалоб закрыто! — пошутил Мухамед. — Зачем приехал?
— А ты разве не знаешь?
— Ничего не знаю!
— Вот чудак-то! — всплеснул руками Семен Кузьмич. — У него под боком его же аульчане человека чуть не убили, а он и ухом не ведет!
— Говори делом, — нахмурился Мухамед. — Кто убил, кого, когда?
— «Когда!» — передразнивал Немешаев. — В конце прошлой недели! Несколько ваших сан-ташских молодцов поехали на хошар[5] и заночевали на земле узбека. Увидел узбек огонь костра, прибежал на поле с ружьем и начал гнать хошарников, думая, что они хотят разрушить его чигирь. Ну… разозлились ваши декхане, схватили узбека, зверски избили, целый час купали в арыке, а когда он все же не захотел тонуть, зарыли его по горло в землю. Дескать, сам дойдет! Но он не дошел, откопался и в город, к нам в Ташауз с жалобой. Земельное управление переполошилось и протурило меня сюда, к вам. А что я могу сделать? — недоумевающе развел руки Немешаев.
— Да, от бедности не умрешь, но и не улыбнешься, — сказал грустно Мухамед. — Не из хулиганства бьют, а из-за нужды, от горькой злобы! И будут бить! Наши узбеков, а узбеки наших. Ha-днях я обратил внимание, что наши аульчане отказываются ехать в одиночку и даже маленькими группами для хошарных работ на голову Хазавата, а отправляются большими партиями, да еще вооруженные. Спрашиваю: «Почему так?» Мне отвечают: «Боимся, узбеки убьют». — «За что?» — «А за то, что наши хошарники часто сжигают узбекские чигири».
— Но что же делать? — в тон Немешаеву безнадежно спросил Мухамед. — Придумывай что-нибудь, уртак[6]. Ты — «басарсу», победитель воды, как прозвали тебя в округе. Выручай!
Семен Кузьмич не ответил. Что здесь придумаешь? Из пальца воду не высосешь! Наступают на аул грозные «эрчи» — движущиеся пески, — пересыхают ябы и арыки. Что же делать декханам? Бросить родное пепелище, итти на чужие поля в чайрикеры (издольщики) или есть горький хлеб гунлюкчи (батрака)?
Пронзительный металлический визг заставил их испуганно оглянуться, Женщины брали для домашних надобностей воду из глубочайшего общественного колодца. Около десятка туркменок, впрягшись гуськом в лямку и согнувшись как бурлаки, тянули наверх огромное кожаное ведро. На свежего человека картина эта всегда производит удручающее впечатление. Мухамед понурился еще более. Тяжелая первобытная жизнь! Как много еще нужно труда и терпения, чтобы облегчить участь этих, родных Мухамеду по крови, людей!
— Вот, — сказал он, вытаскивая из кармана какую-то бумагу. — Вот протокол общего собрания аула, с постановлением организовать в Сан-Таше мелиоративное товарищество. Думаем купить небольшой дизель и устроить моторную водокачку. Но мало подписей, очень мало! Одна молодежь, комсомольцы! Старики не верят в это дело, отказываются.
Семен Кузьмич небрежно, искоса поглядел на «подписи» протокола, на прихотливый узор оттисков больших пальцев, обмокнутых в чернилах.
— От этого протокола толку не больше, чем от бумаги, на которой пес наследил грязными лапами. Дизель, моторная водокачка! Может быть еще водонапорную башню соорудить? Рублевский водопровод в пустыне Кара-Кум?
— Не смейся, уртак — обиделся Мухамед. — Кто боится воробьев, тот не сеет. Надо же что-нибудь предпринимать!
— Погоди серчать, — перебил его Немешаев. — А на кой чорт вам моторная водокачка сдалась, когда воды в арыке нет? Вода у узбеков, а у вас водокачка? В огороде бузина, а в Киеве дядька! Не то, брат Мухамед, надобно делать. Необходимо с узбеками договориться и воду полюбовно поделить, А для этого в первую очередь нужно с ними мировую заключить. Скажи, не провоцирует ли кто-нибудь твоих аульчан на побоище с узбеками? Кому это может быть выгодно? Может быть мулла пакостит? — покосился Семен Кузьмич на надменно высокий минарет.
— Пословица говорит: «Не режь от того куска, за который мулла зубами ухватился» — скупо улыбнулся Мухамед. — Но наш мулла на это дело не пойдет, трус! Напугали мы его. А подозреваю я другого человека. Об Арке Клычеве слышал?
«Чигирь» — водоподъемное колесо в Туркмении.
— Басмач Канлы-Баш! — встревожился Немешаев. — Еще бы не слышать! О нем даже у нас в Ташаузе известно. Это верный кандидат на виселицу, если не сорвавшийся уже с нее. Он ведь, кажется, из шайки Шалтай-Батыря?
— Говорят, что так. Канлы-Баш четыре месяца в нашем ауле безвыездно живет. Зачем, а? Вот ему — прямая выгода стравить туркмен с узбеками, а когда дело дойдет до побоища — вмешаться и обчистить при помощи Шалтай-Батыря обе враждующие стороны. Эге!.. — тревожно поднялся вдруг Мухамед. — Начни говорить про чорта, увидишь его рога. Вон он катит!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Об испуганной курице, а кстати и о кладе Пяпш-Дяли-хана.
С ближайшего бархана длинной ногайской рысью, брызгая пылью из-под копыт, спускался серый айгыр (жеребец). Всадник, одетый в халат из грубой ткани и опоясанный веревкой, сидел в седле с той нарочитой небрежностью, которая присуща только матерым кавалеристам.
Увидав Мухамеда и Немешаева, басмач свернул в их сторону и остановил жеребца возле крыльца школы. Спрыгнув с цветного киргизского седла, Канлы-Баш сунул под потник руку — не горяч ли конь, можно ли расседлать — и лишь после этого привязал айгыра надежным степным узлом к саксауловому кусту.
— Ишь как коня заморил, все жилы дрожат! — сказал осуждающе Семен Кузьмич. — И где его черти носят, и чего он вынюхивает?
Покачиваясь на кривых ногах истого номада, Канлы-Баш подошел к крыльцу и опустился на корточки.
— Ас- салам-алейкум, — буркнул неприветливо басмач.
Мухамед не ответил и отвернулся демонстративно. Немешаев же откликнулся насмешливо.
— Здорово, пехлеван[7]!
Басмач или не понял или не обратил внимания на насмешку. Лицо его, молодое и дикарски выразительное, было устало, а в глазах Канлы-Баша залегло, как показалось Семену Кузьмичу, болезненное раздумье.
Басмач Арка Клычев, по прозвищу Канлы-Баш, не принадлежал к племени туркмен-иомудов, населявших аул Сан-Таш. Иомуды были для него чужаками. Канлы-Баш вел свой род от неизвестного мелкого племени, от одной из тех крошечных племенных брызг, которые, утратив свое родовое единство, влились небольшими группами в основные туркменские племена.
— Ну как же быть, уртак? — попрежнему, не обращая внимания на басмача, продолжал Мухамед прерванный разговор. — Ничего мы с тобой не придумали? А время идет, время — враг! Скоро вон та курица, — указал он на квохчущую наседку, рывшуюся в пыли, — перейдет в брод наши арыки. Беда близка, уртак!
Канлы-Баш поднял голову, вслушиваясь напряженно в слова Мухамеда. А когда тот кончил, басмач перевел взгляд на курицу, которая скоро будет переходить в брод сан-ташские арыки.
И вдруг наседка эта, истерично заквохтав, бросилась в сторону. Цыплята ватными комочками понеслись в панике за матерью.
В яме, вырытой курицей, что-то ярко и красочно блестело.
Мухамед одним прыжком слетел с крыльца и поднял блещущий предмет, перепугавший курицу. Это был старинный изразец, фигурный кирпич из обожженной глины, покрытый сверху слоем цветной эмалевой глазури. А по глазури разбежались отчетливые, словно сию минуту вышедшие из рук мастера узоры: цветы, фантастические животные, человеческие фигурки, наивные по выполнению, а для современного глаза даже и карикатурные.
— Какова работа? — протянул Мухамед изразец Немешаеву.
— Н-да, — удивился равнодушно Семен Кузьмич. — Довоенного качества!
— Именно довоенного, — улыбнулся Мухамед, — так как этот кирпич был изготовлен до войн… Тамерлана и Чингиз-хана. Ему не менее тысячи лет. А ты посмотри, уртак, какая свежесть. На глазури ни одной трещинки, как будто кирпич вчера только вышел из печи. Это говорит о том, что коэффициент расширения глазури был в точности равен коэффициенту расширения глиняного черепка.
— Ну, понес теорию! — отмахнулся недовольно Семен Кузьмич. — Ты скажи лучше, как попал он сюда?
— Этот изразец из города Пяпш-Дяли-хана! — произнес вдруг по-туркменски глухой гортанный голос.
Мухамед и Немешаев удивленно оглянулись. Канлы-Баш протянул руку к изразцу и повторил упрямо:
— Я вам говорю, что он из города Пяпш-Дяли-хана!
— Какого хана? — удивился знавший туркменский язык Семен Кузьмич. — Тяпш… люли?..
— Пяпш-Дяли! — резко поправил его басмач. — Неужели вы не слышали о джан-хане, о хане-пастухе по имени Пяпш-Дяли и о его столице Кизилджа-Кале?[8].
Хлопчатник. 1—ветка с листьями и цветами, 2—коробочка, 3—семя с хлопком.
— Ты, парень, брось-ка рассказывать нам сказки о каком-то разлюли-хане! — сердито оборвал басмача Семен Кузьмич. — А если у тебя язык очень чешется, то расскажи о Джунаиде-хане. Этот хан тебе лучше знаком! — многозначительно закончил Немешаев.
— Молчи, сакали[9]! — бешено крикнул Канлы-Баш. — Я не знаю Джой-хана, я не служил у него!
— Джунаида не знаешь? — прищурился насмешливо Немешаев. — А это, приятель, чья работа? Не твоя ли с Джунаидом? — ткнул он пальцем в обгорелые стены школы.
От большого байского дома, в котором помещалась когда-то аульная «первая ступень», остались лишь обгорелые стены. Джунаид-хан по достоинству оценил советскую школу. Знаменитый басмач ничего не имел против былых мектебе и медрессе, в которых муллы и мударрисы учили молодежь тому, что «земля есть плоскость, окруженная со всех сторон горами Кап», что эта плоскость делится на семь «иклимов», параллельных полос, и что узбеки живут на пятом «иклиме», а туркмены на шестом, но очень может быть, что и наоборот. А советская школа, в которой ученье начинают с фразы — «мы не рабы», не менее опасна, чем штыки и сабли Красной армии. А потому в одну из темных осенних ночей сан-ташская «первая ступень» запылала ярким пламенем. Но и теперь, перенесенная в кочевую туркменскую кибитку, а руководимая попрежнему Мухамедом Ораз-Бердыевым, сан-ташская школа служила для остальных методическим центром.
— Моя работа? — брезгливо вздернул раскосые рысьи брови Канлык-Баш. — Валла! Я школ не жгу, я воин!
— Погоди, товарищ Немешаев, — вмешался вдруг Мухамед. — Расскажи нам о городе Пяпш-Дяли-хана, Арка, — обратился он к басмачу только по имени, тактично опуская его кровавое прозвище. — Рассказывай же, Арка, мы слушаем тебя!
— Хоп! — сразу притих басмач. — Слушайте!
И, опустившись снова на корточки, он начал:
— Так вот: если считать, что в наш край русские пришли в год курицы, то тому, как Пяпш-Дяли был ханом Хивы, прошло уже около полутораста лет. В те времена гурты иомудских чарва (скотоводов) вольно гуляли на просторе хивинских пастбищ. Жизнь текла спокойно. Племена не знали распрей.
В глушь степей редко доходили новости города и, встречаясь у колодцев, чабаны (пастухи) передавали друг другу лишь вести узун-кулака о кочевьях.
Среди чабанов бывали свои знаменитости. И во время этого сказа таким был Пяпш-Дяли. За превосходство в силе и уме пастухи присвоили ему звание хана, и он часто разбирал тяжбы и давал советы в различных делах.
Однажды был устроен той (праздник) у одного из пастухов по случаю рождения сына. Все чабаны были званными гостями. Кокчай, дурама (бульон) и пилав обильно украшали достархан (скатерть)[10] хозяина. Борьба, игры и дутар веселили степных удальцов!
В разгар веселья, когда лучшие певцы восхваляли богатырей иомудских племен и звуки тюйдюка далеко врезались в степное безмолвие, усталый, в пыли пришел чолык (подпасок) из коша Пяпш-Дяли с вестью, что люди хивинского хана описали скот для получения закета (религиозного налога).
— Значит, нашлись ханы и над Пяпш-Дяли? — презрительно вымолвил Пяпш и приказал немедленно разослать по всем пастбищам джарчи (вестников), чтобы от каждого коша бы, снаряжен один чабан на верблюде, с припасами на путь до Хивы и обратно.
Через несколько дней у кибитки Пяпш-Дяли собрались тысяча пастухов и во главе со своим пастушьим ханом двинулись на Хиву. По пескам и такырам, то в золотистых лучах заката, то в стальном полумраке надвигающейся ночи, от колодца к колодцу, мерно двигалось пастушье войско, узкая бесконечная лента верблюдов. Наконец показался зеленый оазис, исполосованный арыками, вырытыми нечеловеческими трудами хошарных рабочих. Над плоскими крышами выделялись минареты, отливая голубой лазурью полукруглых куполов. По дороге то-и-дело встречались узбеки в пестрых халатах на покорных ишаках. Караван пришел в Хиву.
Дикие всадники на верблюдах по узким переулкам живым потоком влились на главную городскую площадь и заполнили ее шумливой гурьбой.
Пяпш-Дяли слез со своего черного, коротко остриженного «нара» (дромадера), выделил себе в свиту отряд чабанов и под предлогом, что он явился с прошением к хану, прошел через ряды охраны. Чудные узоры ханских хором, мягкие ковры и шуршанье шелковых одежд придворных не отвлекли внимания пастухов, — они не признавали другой красы, кроме раздолья кочевий, не знали милей звуков, чем песнь камыша в багряные вечера и гул барханов при серебряной луне.
Первым словом Пяпш-Дяли после селяма было: — «Ты ли хан Хивы?» И вместе с важным ответом: «Да!» — на голову хана опустилась крепкая палка чабана. И гордый Кутли-Мурад, дед Асфендиара, последнего хивинского хана, зарезанного Джунаидом, скатился к ногам пастуха, сметая пыль с его чокая (лаптя). Большая часть визирей была перебита тоже палками по голове, как глушат баранов, и лишь немногие спаслись бегством.
Между тем товарищи Пяпш-Дяли разоружили растерявшуюся охрану, и по городу помчалась на верблюдах джарчи, объявляя о вступлении на престол пастуха Пяпш-Дяли.
Так чабан стал ханом! Весть об этом быстро распространилась среди иомудских племен. Издавна питавшие ненависть к торгашескому городу, иомуды тысячами стекались в Хиву. Везде слышны были восклицания: — «Девр-девр, Пяпш девр!»
Но Пяпш-Дяли не захотел оставаться в Хиве, городе, оскверненном пороками и насилиями. Пяпш скучал по просторам родных степей. И вскоре из Хивы вышел бесчисленный караван верблюдов, нагруженных богатейшей добычей. Пяпш-Дяли-хан привел своих пастухов сюда, и здесь, — басмач указал на небольшие холмы, носившие название Шах-Назар, вздыбившиеся верблюжьими горбами в километре от аула, — и здесь пастушеский хан основал свою пайтахт (столицу), назвав ее Кизилджа-Кала!
Однако, пока Пяпш-Дяли-хан устраивал свою пайтахт, проводил дороги, арыки, рыл колодцы, сторонники хивинского хана, собрав свои силы в Хазараспе, на седьмой год царствования Пяпш-Дяли подошли к Кизилджа-Кале.
Кто мог выйти на защиту города? Вооруженные палками пастухи, для которых появление ханских войск было снегом на голову? «Братья! — сказал тогда Пяпш-Дяли. — Хивинскому хану, визирям и бекам нужны не мы, а их золото, которое мы вывезли из Хивы. Отдадим же вельможам их богатства и уйдем отсюда нищими, вольными пастухами, кем были мы до сих пор!» — И тогда Золотой город на склонах Шах-Назара был покинут. Все население его, предводительствуемое Пяпш-Дяли, спустилось в пустынную голую долину, чтобы там заново построить город, заново строить жизнь. А уходя, по приказу Пяпш-Дяли, золото, шелка, парчу, драгоценные камни сбросили, как негодный сор, в пересохшие колодцы, водоемы и ямы.
Ханская же дружина, не встретив сопротивления, ворвалась в город с кличем: «Пир-яр!» — и вырезала всех, почему-либо замешкавшихся в нем. Но не найдя сокровищ в домах и думая, что их унесли ушедшие пастухи, узбеки подожгли Кизилджа-Калу и понеслись в погоню. Ханские иноходцы вскоре нагнали пастушеских верблюдов. Ну, зачем много говорить? Ясно, что ханские воины за удары пастушеских палок отомстили сабельными ударами. Чабаны же, даже умирая, приветствовали своего вождя криками: «Девр-девр, Пяпш-девр!» В числе перебитых ханскими воинами пастухов был и Пяпш-Дяли[11]…
Басмач замолчал, глядя внезапно загоревшимися глазами на склоны древнего Шах-Назара, изрытого ямами и канавами неизвестного происхождения.
— Ну, а дальше? — спросил нетерпеливо Мухамед.
— Я кончил свой рассказ, — ответит басмач. — Клич «Девр-девр, Пяпш-девр!» до сих пор сохранился в памяти иомудского народа. Вот все, что передавали нам старики, вот все, что сохранила степь о единственном сердечном хане Хивы из пастухов и о его столице Кизилджа-Кале, под развалинами которой до сих пор скрыт неисчислимый гянч (клад), бесценные сокровища Пяпш-Дяли-хана!
— Послушай, приятель! — улыбнулся насмешливо Семен Кузьмич. — Уж не думаешь ли ты отыскать клад Пяпш-Дяли-хана? Чего ради ты полгода почти гостишь в Сан-Таше?
— Да! — ответил просто Канлы-Баш. — Я ищу клад хана-пастуха. И я найду его, инш-алла!
— Валяй, ищи? — расхохотался Немешаев. — Там черепков да битых кирпичей много.
— Дело было не совсем так, как рассказал нам Арка. Не сто или полтораста, а восемьсот, если не тысячу лет назад был здесь город, — тоже указывая на склоны Шах-Назара, заговорил вдруг Мухамед. — Был ли он столицей хана-пастуха, не знаю. Но на этих предгорьях возвышался величественный город с водоемами, арыками, хоузами (прудами), башнями, куполообразными домами, сторожевыми укреплениями, извилистыми улицами, по которым текла медленная, но горячая жизнь древнего Востока. И вот однажды беспокойная Аму-Дарья, изменив русло, оставила без воды эту надменную твердыню. И город погиб, умер от жажды! Жители его ушли на восток, ближе к рукавам Джейхуна, где и основали новые, но уже мелкие поселки. А здесь остались лишь развалины былого величия, о чем говорит и название нашего аула «Сан-Таш», что значит «миллион камней».
Мухамед открыл маленький баульчик, висевший на его поясе, и, покопавшись, поднес вытянутую ладонь к бороде Семена Кузьмича
— Смотри уртак, что нашел я на склонах Шах-Назара!
Немешаев и порывисто поднявшийся на ноги Канлы-Баш увидели на ладони Мухамеда пять медных, почерневших от времени монет с узловатыми сассанидскими[12] надписями.
— Сдается мне — сказал Семен Кузьмич, — что и ты, брат Мухамед, ищешь клад пастушьего хана! Ась?
Мухамед посмотрел прищурившись на багровое, словно расплавленный чугун солнце, садившееся в пески, и ответил спокойно:
— А если так? Ну, правду скажу, ищу гянч Пяпш-Дяли-хана! Что скажешь?
Канлы-Баш с глухим подавленным вскриком опустился на корточки. А Семен Кузьмич от неожиданности сунул в рот клок бороды, пожевал, выплюнул и сказал:
— Не дело делаешь, вот что скажу! Клады только в сказках бывают!
Семен Кузьмич поднялся, возмущенно одергивая штаны, прилипшие к потным ногам, и обратился к Мухамеду сухо-официально:
— Товарищ Бердыев, на сегодняшний вечер я назначил масляхат, общее собрание декхан аула. А потому нам нужно обсудить ту политическую линию, которую мы…
— Ладно, уртак! — перебил его, пряча улыбку, Мухамед. — Пойдем обсуждать политическую линию!
Канлы-Баш остался один у школьного крыльца. Сидя по-прежнему на корточках, басмач в мрачном раздумье вычерчивал рукоятью плети какие-то узоры на песке улицы.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
В которой декхане кричат: «Гибель нам!», а басмач Канлы-Баш кричит: «Девр-девр, Пяпш-девр.»
Жара заметно стихала. Из канав повылезали драные аульные собаки и отправились на харчевку. На западе грустно тлел лимонный закат. Декхане возвращались с полей, неся на усталых плечах кетмени, ручное орудие в роде нашей мотыги. Кетмени заменяют туркменам и соху и борону. Железный, плоский, слегка вогнутый с внутренней стороны овал, весом до трех кило, насаженный перпендикулярно к ручке, — вот что такое кетмень. Им туркмен-землероб не пашет, конечно, не копает даже, а рубит и крошит сухую землю.
— Когда Михаил Иванович Калинин, приезжавший в Туркмению на первый съезд советов, на учредительный курултай, увидел эти кетмени, — проговорил Семен Кузьмич, обращаясь к Мухамеду, — то не выдержало его мужицкое сердце: «Плужок бы сюда рязанский, вот бы дело пошло!» — сказал всесоюзный староста. Чуешь, брат Мухамед?
— Хоп — ответил с вызовом Мухамед. — Подожди, уртак, будут и у нас плуги, даже «фулад-ат»[13] будет. Подожди!
— Это когда ты клад Пяпш-Дяли-хана отыщешь? — съязвил Семен Кузьмич. — Ну, значит, не видать аульчанам трактора как своего затылка. Легче на трамвайный билет сто тысяч выиграть, чем найти этот несуществующий клад!
Мухамед промолчал.
Басмач Канлы-Баш.
Больше половины возвращавшихся с полей декхан было вооружено винтовками. В этих краях крестьяне неразлучны с оружием. Всадники Шалтай-Батыря остатки когда-то огромных басмаческих шаек, все еще гуляют в плаванях Аму-Дарьи, совершая грабежи и насилия. Декхане в свою очередь организуются в дружины самоохраны, ведущие систематическую борьбу с бандитами.
Обгоняя декхан, тяжело волочивших натруженные ноги, пробежала Джемаль, сестра Мухамеда, единственная комсомолка аула, смело обменявшая узкие длинные балак (шаровары) и чабыт (платье) иомудки на юбку и гимнастерку юнг-щтурма. Лишь огромные, с баранку, кулак-халка (серьги) оставила Джемаль, и то лишь потому, что серьги эти память о матери.
От быстрого торопливого бега змеями извивались по спине Джемаль тугие блестящие косы. Семену Кузьмичу показалось вдруг, что девушка спасается от кого-то бегством. В тихих и зеленых, как пруд под луной, глазах Джемаль Немешаему почудилось раздражение. Эта мысль, вначале еще не ясная, тотчас же укрепилась. Из за угла вывернулся пыливший как верблюд Канлы-Баш. Басмач растерянно огляделся. Увидав в дверях кибитки-школы зеленую юнг-штурмовку Джемаль, Канлы-Баш бросился за ней.
«Эге, басмачи начали посещать аульные собрания! — подумал Семен Кузьмич — Тут дело что-то нечисто! За этой Кровавой Башкой надо поглядывать».
И, положив руку на плечо Мухамеда, Семен Кузьмич начал издалека:
— Хорошая у тебя сестренка, брат Мухамед.
— Хорошая, очень хорошая! — не тая гордой радости, ответил Мухамед. — Этой осенью в хлопководческий техникум поступает. Видал?
— Очень хорошо! — даже прищурился от удовольствия Семен Кузьмич — А за Аркой Клычевым ты присматривай, брат Мухамед! Этот басмач — человек стихии и… так сказать «элементарных страстей». Понимаешь? Питекантропус он ископаемый. А потому — поглядывай.
— Канлы-Баш? — удивился Мухамед. — Ведь мы о Джемаль говорили^
— Вот ишак-то лопоухий. Ему разжуй, да в рот положи, тогда он поймет! — рассердился не на шутку Семен Кузьмич, И бросил сердито:
— Все при том! При пиках без бубен? Ладно уж, пойдем на собрание…
В кибитке-школе парты стояли параллельно стенам, и ученики располагались лицом к центру, где находился во время урока учитель. Но теперь на месте учителя, за колченогим ломберным столом, непонятным образом попавшим в глубь каракумских песков, сидел раис (председатель) аулсовета, в недавнем еще прошлом простой чолык (подпасок). Перед ним лежал вещественный знак власти раиса — подобие книги с остатками переплета.
А на партах вместо звонкоголосых шакирдларнинт (учеников) расселись сан-ташские аульчане: степенные отцы семейств с изысканно козлиными бородками, дряхлые яшули (старики), бороды которых торчали нерасчесанными прядями хлопка, и не нажившая еще бород молодежь. Но женщин, кроме Джемаль, не было.
При появлении «большого человека» Мухамеда и «победителя воды» Семена Кузьмича, аульчане прервали свои тихие беседы — о хлопке, о ценах последнего базара, о лучшем скакуне района, и о том, что проклятый Шалтай-Батырь где-то близко волком кружит в песках, а его джасусны (шпион) Канлы-Баш все еще не покинул пределы Сан-Таша.
Собрание началось. Повестка дня была очень странной. Для начала аульчане дружно принялись откашливаться, словно решили петь хором, а затем вперебой, мешая друг другу, ударились в жалобы
Жалобы мужика?.. Ну конечно, не хватает воды, тяжел хошар, почему в Сан-Таше до сих пор не проведен ер-су-ислахат (земельно-водная реформа)?[14]
Те, что не вместились в кибитку-школу, кричали с улицы:
— При ханах говорили — «через поместье богача проходит река, через поле бедняка — дорога»! При советско-декханской власти этого не должно быть, уртакляр!
— Правильно, не должна!
— Давай нам воду!
Обалдевший от криков раис, отчаявшись зафиксировать «прения», зажал карандаш в зубы и обеими руками вытирал пот с лица. А крики бушевали, забирали силу и ярость как раздуваемый ветром костер.
— Давай воду!
— Хлопок сохнет!
— Гибель нам!
— Сжечь узбекские чигири!
— Бей узбеков!
Раис оглядывался испуганно и дико, как соструненный волк.
И вдруг:
— Довольно, аульчане! Стыдитесь!
Это крикнул аульный учитель Мухамед Ораз-Бердыев. Декхане смолкли и как по команде повернули головы в сторону «большого человека».
— Стыдитесь, аульчане! — повторил Мухамед. — Кого вы хотите бить? Узбеков, таких же трудящихся, как и вы? А помните завет великого Ленина: «Кто трудится, тот и пьет воду из Хазавата». Узбеки имеют право на хазаватскую воду, да, имеют! Вы собираетесь пролить братскую кровь, как лилась она в те черные, проклятые времена, когда народ туркменский был поделен между тремя деспотами: русским царем, бухарским эмиром и хивинским ханом. Не слушайте тех, кто подбивает вас на это. Ждать спасенья от волков — дело полоумных! А подстрекателей арестовывайте и сдавайте либо в милицию, либо в аул-совет.
— Коп якши! Шундай яхши булмас![15] — прервал вдруг речь Мухамеда чей-то громкий резкий выкрик.
— Ну и смел, пострел! — удивился Семен Кузьмич, поняв наконец, что это крикнул Канлы-Баш. — Не побоялся явиться на собрание, да еще и издевается!
— Мы найдем другой выход, мы найдем воду для наших полей! — продолжал Мухамед, делая вид, что он не слышал выкрика басмача. — Но для этого понадобится тяжелый и большой труд. Вот вы только что жаловались на тяжесть хошарных работ. А разве забыли вы, как совсем еще недавно при хошарных работах над головами вашими свистели камчи надсмотрщиков хана, отбивавших у вас львиную долю воды для жирных полей баев, родовых вождей, ханских чиновников и самого сиятельного хана?..
Из толпы присмиревших декхан неслось уже восхищенно и одобрительно:
— Хоп!.. Валла!.. Коп яхши!..
— Молодец Мухамед! — шептал одобрительно Семен Кузьмич — Повод в свои руки он уже забрал. Ну, значит, и поведет аульчан по правильной дорожке.
И вдруг Семен Кузьмич заметил, что ни Джемаль, ни Канлы-Баша, сидевших невдалеке от него, нет в кибитке. Немешаев поднялся и, обманывая сам себя, уверяя, что ему страшно захотелось покурить, направился к дверям.
— Ты приехал сватать меня, а где же калым? — спросила Джемаль.
За кошмой кибитки тяжело стояла ночь, и Семен Кузьмич нырнул в нее, как в бездонный омут. Обойдя кибитку, прислушался. Ночь молчала. Даже неугомонный ветер затих, лег как уставшая собака у подножья барханов. Лишь где-то, далеко-далеко, в пустыне чуфыркал филин, да из кибитки неслись отдельные слова Мухамеда, видимо, те, на которых он делал ударение: «Су… ер… мактаб… сагалтма!..»[16]
Семен Кузьмич хотел уже было вернуться в кибитку, как услышал чей-то затаенный смех, а затем насмешливую песню вполголоса:
Братец, хоть ты пожалей меня, бедную. Нет горьче участи тяжкой и жалкой: Бьет меня муж, как рабыню последнюю, Бьет меня часто тяжелою палкой…Это пела Джемаль. И тотчас же послышался хриповатый гортанный голос Канлы-Баша.
— Не издевайся надо мной, Джемаль, — умоляюще говорил басмач. — Когда же ты будешь сидеть в моей кибитке, у нашего очага?
Джемаль тихо засмеялась. Словно пересыпал кто-то из ладони в ладонь серебряные монеты.
— О, знаменитый батырь! Шапка твоя велика, а ума под ней мало. Люди прозвали тебя Канлы-Баш, а по-моему ты просто ашрбаш[17].
— Не смейся, Джемаль!
— Я не смеюсь. Ты приехал сватать меня, а где же твой калым?
— Требуй любой калым, любой, Джемаль!
— Я? Вот сумасшедший! Калым ты должен заплатить моему брату, Мухамеду.
— Мухамеду? Его я с удовольствием угостил бы кулаком!
— Арка!..
Семен Кузьмич, не видя, по тону знал, что над переносьем Джемаль сошлись сейчас брови, похожие на острые крылья ласточки.
— Я ухожу, Арка!
— Погоди минуту. Не сердись. Твой брат встал мне поперек пути. Ну ладно!.. Какой же калым должен я внести за тебя Мухамеду?
Джемаль долго молчала. Семен Кузьмич посунулся нетерпеливо поближе к говорившим, но в этот момент, как назло, кибитка заревела сотней глоток: «Яшасун Москва!»[18] Видимо, Мухамед кончил свою речь.
И в криках этих утонул ответ Джемаль.
Семен Кузьмич посмотрел неодобрительно на слишком горластую кибитку.
— Хорошо. Будет сделано! — заговорил уверенно и твердо басмач. — Благодаря моему калыму ваш аул будет с водой.
— Так вот какой калым она потребовала, — засмеялся беззвучно Семен Кузьмич. — Ну и умница, пиголица! С мозгой девчоночка!..
— Уж не надеешься ли ты на сказочный гянч Пяпш-Дяли-хана? — спросила насмешливо девушка.
— Валла! Откуда ты знаешь об этом. Брат сказал, да? Ладно! Открою правду, надеюсь на клад хана-пастуха.
И Канлы-Баш вдруг крикнул с вызовом:
— Пяпш-Дяли мой помощник. Девр-девр, Пяпш-девр!
В этот момент кибитка снова заревела: «Яшусан!» — и, словно вынесенный волной криков, на улицу вылетел Мухамед. Он один только миг постоял в полосе света лампочки, горевшей в кибитке. Ночь тотчас же слизнула его. А потом Семен Кузьмич крайне удивился, услышав голос Мухамеда где-то близко от себя.
— Кто здесь? — тревожно спрашивал Мухамед.
— Я! Арка Клычев, — донесся ответ басмача.
— Чего ты бродишь, как коза непривязанная?
— Тебя жду.
— Ну вот я, говори.
— Скажу. Ты бальшой, Мухамед?
— Большевик! Ты это и сам знаешь.
— Знаю, — согласился басмач. — А скажи, ты мюрид[19] Ленина?
— Говори короче, Арка, — нетерпеливо проговорил Мухамед. — Что тебе от меня нужно?
— Мюриды Ленина не должны иметь золота. Верно? Зачем же ты ищешь клад Пяпш-Дяли-хана?
— Вот в чем дело! — усмехнулся Мухамед. — А зачем тебе деньги, Арка? В Афганистан хочешь убежать? Или новую шайку басмачей нанять?
— Не твое дело! — нервно похлопывая плеткой по голенищу, огрызнулся басмач. — Не мешай мне искать клад Пяпша, не то худо будет! Никого не пожалею, слышишь?
— Сматывайся в чортову кибитку, головорез! — крикнул зло Мухамед. — Если завтра в ауле тебя увижу, арестую и в Ташауз отправлю!
— Хоп! — бросил коротко, словно выстрелил, Канлы-Баш. И зашагал тяжело в тьму ночи. А отойдя, запел «Гер-оглы», разбойничью песню. Была та песня, как крик тоски и боли, как звон и лязг старинного клинка о вражескую кольчугу.
«Ну, быть теперь поножовщине!» — подумал, переводя тяжело дух, Семен Кузьмич.
И, вспомнив вдруг, что декхане ждут его доклад о шлюзовании Хазавата, метнулся стремительно к дверям кибитки…
ГЛАВА ПЯТАЯ.
О том, как ушли в пустыню три человека, а вернулся только один.
Когда жемчужно-розовая луна вчеканилась в темносинюю эмаль неба, осветились до горизонта песчаные разметы. И ночь, звездная, прозрачная, словно стеклянным колпаком бережно накрыла пустыню.
Мухамед откинул кошму и вышел на улицу. Аул Сан-Таш спал, правда, не весь целиком. Кое-где в саклях и кибитках светились еще чадные мангалы и «огни наступающей на пустыню цивилизации» — трехлинейные кухонные керосиновые лампочки.
В кибитках и саклях этих стучали соккы — деревянные ступки, в которых тяжелыми каменными пестиками толкут пшеницу и рис. В ауле не все имеют право на сон в поздний ночной час. Женщины условиями быта лишены этого права. Утром муж и дети попросят хлеба. И мать всю ночь почти должна толочь муку, чтобы завтра хватило ее на несколько больших чуреков (хлебов).
Туркменка, толкущая зерна пшеницы.
За деревянным горбатым мостиком, перекинутым через звонко журчащий арык, аул кончился. Смолк дробный стук сокк.
Суровая тишина пустыни охватила Мухамеда. Лишь далеко позади, в ауле, выли на луну от своей собачьей тоски псы. И вдруг криком раздраженного индюка прилетел откуда-то тягучий скрип чигиря.
«Проклятый!» — стиснул кулаки Мухамед и погрозился в ту сторону, откуда несся чигирный скрежет. А затем, утопая по щиколотку в мягком, предательски расползающемся под ногами песке, он зашагал в сторону холмов Шах-Назара…
И тотчас же по настилу деревянного моста снова затопотал кто-то в торопливом беге. Басмач Канлы-Баш остановился на спуске с моста в пески и окинул нетерпеливым взглядом расстилающуюся перед ним пустыню. Темный силуэт Мухамеда виднелся уже на половине верблюжьего горба Шах-Назара. Басмач потянул погонный ремень, чтобы короткий кавалерийский карабин не бил на бегу в спину, и припустился неуклюжей рысцой к холмам Шах-Назара.
И в третий раз заскрипел под чьими-то шагами горбатый деревянный мостик, перекинувшийся через журчащий арык на околице аула Сан-Таш. То была Джемаль.
Она, подобно басмачу, остановилась в нерешительности перед спуском в пески. Перед ней лежала пустыня. Оттуда, словно из гигантского печного жерла, тянуло на девушку горячим дыханием прокалившихся за день песков. Джемаль огляделась По склону Шах-Назара медленно двигались два человека. Отсюда они казались тараканами, нерешительно ползущими по хлебной краюхе. Но тени их под низкой луной легли через всю пустыню до горизонта. Джемаль вскрикнула и побежала, придерживаясь облегчавших ей бег глубоких следов, оставленных Мохамедом и басмачом…
От бешеного подъема на крутой склон Шах-Назара грудь девушки дышала прерывисто и хрипло. Джемаль устало подпиралась подобранной на бегу палкой. Но теперь, к счастью, подъем кончился. Она стояла уже на вершине холма, срезанной, словно искусственно, горизонтальной площадкой. И по этой площадке, проваливаясь в ямы и канавы, брели устало два человека: аульный учитель и басмач. Они шли друг от друга на расстоянии не большем полукилометра. Крикни один, другой легко услышал бы этот крик.
«И как Мухамед не догадается обернуться?» — подумала Джемаль, Девушка легла в тени одинокого саксаулового куста, попрежнему не спуская взгляда с двоих людей, медленно бредущих по вершине Шах-Назара.
— Злодей, — крикнула в отчаянии Джемаль.
Вот передний из них, Мухамед, остановился, внимательно рассматривая что-то у себя под ногами. А затем опустился на колени. Повторяя его движения, басмач опустился на корточки, скрывшись за песчаным бугорком. Но Мухамед разочарованно поднялся, обошел, сделав замкнутый круг, то место, которое только что разглядывал, и вдруг замер, насторожившись. Басмач беспокойно завозился и поднялся на полусогнутых ногах, выглядывая из-за бугра. А Мухамед вдруг упал, как сбитый ударом, на колени и, выхватив из-за пояса коротенькую солдатскую лопатку, начал бешено раскидывать ею песок.
— Тохта! — крикнул вдруг басмач, прыгнув через бугор. — Кильмайтур![20].
Мухамед рывком вскочил, увидав Канлы-Баша, поднял над головой словно для удара лопатку и, повернувшись, побежал.
— Тохта! — снова свирепо крикнул басмач. Но Мухамед не остановился. Канлы-Баш взвизгнул и пустился за ним в погоню.
— Золим![21] — крикнула в отчаянии Джемаль. Жалобный крик ее словно на тоненькой ниточке повис и оборвался бессильно. Но и этот легкий вскрик услышал басмач. Он быстро оглянулся, увидел Джемаль и остановился в растерянности, глядя то на девушку, то на бегущего Мухамеда
Воспользовавшись этой секундной растерянностью басмача, Джемаль рванулась в сторону, на песчаном оползне полулежа скатилась с вершины Шах-Назара и поднявшись снова на ноги, побежала.
Канлы-Баш кричал что-то отчаянно ей вслед. Но эти крики как удары били ее в спину, и она ускоряла свой и без того неистовый бег.
Джемаль бежала вниз, в аул. Она спешила привести вооруженных аульчан на помощь брату.
* * *
С трудом удерживая ознобливую утреннюю дрожь и переступая стыдливо босыми ногами, Семен Кузьмич Немешаев испуганно слушал бессвязный рассказ Джемаль. И вдруг хлопнул крепко себя по лбу.
— Эх, Семен Кузьмич! Ежели человек так глуп, как ты, то это уж надолго! Видите ли, Джемаль, в чем дело. Ведь я слышал сегодня вечером, как Мухамед грозил арестом этому проклятому басмачу. А басмач от злости даже зубами заскыркал! Надо было ожидать от него всяких гадостей, надо было мне тогда же принять какие-нибудь меры, ежели сам Мухамед так беспечен. А я-то, дурень стоеросовый!..
И Семен Кузьмич, как был босой, ринулся из сакли на улицу, неистово вопя:
— Милиционера сюда! Где он? Тьфу, чорт! Как назло, и милиционер из аула уехал!
Но навстречу ему, уже поднятые с постелей воплями джарчи (вестовщиков), бежали пешие, мчались на неоседланных конях аульчане, вооруженные и современными винтовками и дедовскими кремневыми «мултуками». Аул наполнился людскими криками, звяканьем оружия, лошадиным ржаньем, неистовым лаем собак. Звуки эти улетали далеко за пределы аула, ударялись о песчаные груди угрюмых барханов и расплескивались тысячеоткликным эхом по молчаливой пустыне.
Раис аулсовета, растолкав галдящую толпу декхан, пробился к Немешаеву и, колотя неистово себя в грудь, закричал, что нужно сию же минуту бежать к старому бандиту Непесу, живущему на окраине аула.
Дряхлый Непес, в молодости отпетый колтоман и контрабандист, сегодня, по словам раиса, особенно старательно затыкал тряпками бесчисленные дыры своей кибитки. Непес всегда давал и дает приют разному сброду. Разве не у него гостит все это время проклятый Канлы-Баш? Непес — язва аула! По целым ночам в его кибитке горит огонь, а сегодня он не хотел, чтобы свет пробивался сквозь дыры. Почему?
— К Непесу! — заревела толпа. — Он знает замыслы Канлы-Баша!.. Пусть они отдадут нам нашего Мухамеда, нашего друга и учителя!.. Иначе смерть им!..
Но Семен Кузьмич с помощью Джемаль успокоил аульчан: Непес не уйдет, но в первую очередь надо ведь подумать о спасении Мухамеда. По совету Немешаева, аульчане разделились на два отряда, пеший и конный. Конники взвизгнули, ожгли плетями коней и, под предводительством аульного раиса, птицами понеслись к Шах-Назару выручать Мухамеда. А пешие во главе с Семеном Кузьмичем бросились к кибитке Непеса.
Отставной головорез спокойно спал, когда к нему ввалилась вопящая толпа аульчан. Профессия притонодержателя уже приучила его не пугаться неожиданных ночных налетов раздраженных декхан Не понимая в чем дело, в ответ на вопли толпы он лишь неторопливо почесывался и судорожно зевал. Но поняв, наконец, в чем его обвиняют, Непес задрожал, брякнулся на землю и закричал, что ему незнакомы замыслы Канлы-Баша, что он всегда любил и уважал мюрида Ленина и «катта-адама» Мухамеда Ораз-Бердыева, а потому он и не позволил бы причинить какое-либо зло аульному учителю. Непес катался по земле, причитал по-женски, а из глаз его с жуткими кровавыми выворотами изъеденных трахомой век лились обильные слезы. Эти глаза, словно плачущие кровью, были так страшны, что Семен Кузьмич отвернулся.
Но аульчане, не веря слезам старого бандита и конокрада, сначала слегка поколотили Непеса, а затем принялись обыскивать его кибитку. Вскоре же найдены были цветное киргизское седло Канлы-Баша, оголовье его жеребца и плеть. Но разве эти вещи могли служить уликой? Непес ведь не скрывал, что басмач станует у него. Больше ничего подозрительного найдено не было. Лишь один из декхан отрыл в тряпье топор, пропавший у него в прошлом году, за что Непес и получил еще одну лишнюю затрещину.
Аульчане недоумевающе переглянулись, глазами спрашивая друг друга: «Что же делать?» В этот момент за стенами Непесовой кибитки раздался топот многочисленных конских копыт. Это вернулся отряд, ездивший на выручку Мухамеда. Аульчане бросились поспешно на улицу.
Без расспросов, по одним только хмурым и унылым лицам всадников декхане поняли, что и этот отрад потерпел неудачу. Раис подъехал к Семену Кузьмичу и Джемаль, стоявшим рядом, и, пожимая безнадежно плечами, сказал:
— Ничего! Обшарили и Шах-Назар от макушки до пяток и вокруг него каждую ямку, каждый кустик. Нет Мухамеда! Вот только что нашли.
Раис протянул Немешаеву коротенькую солдатскую лопату, которую Джемаль видела в руках Мухамеда на вершине Шах-Назара. Девушка, не сдершавшись, всхлипнула.
— Как это так «ничего»? — удивился Семен Кузьмич. — Ну, если вы не нашли живого Мухамеда, то должны же вы были найти… — Немешаев замялся и добавил тихо: — Должны же вы были найти хотя бы его труп. А басмач где? Джемаль говорит, что он без коня был. Он не успел бы убежать, Где же он, я вас спрашиваю?
Раис в ответ молча, с прежней мрачной безнадежностью пожал плечами.
«Странно и загадочно все это, — подумал Семен Кузьмич. — Ночью из аула в пустыню ушли три человека. А вернулся только один. Где же те двое, два заклятых врага?»
Немешаев перевел взгляд на вершину Шах-Назара, уже золотившуюся в лучах встающего солнца.
«Там разгадка этой тайны! Там бесследно, именно „бесследно“ исчезли два человека. Придется мне самому отправиться туда…»
Ропот аульчан, перешедший вскоре в гневный гул голосов, заставил его оглянуться. Он прислушался к отдельным выкрикам и вдруг схватил испуганно за руку Джемаль.
Навстречу бежали вооруженные аульчане.
Из криков аульчан Семен Кузьмич понял, что те приписывают исчезновение Мухамеда мести узбеков и собираются итти в верховья Хазавата жечь чигири и громить узбекские курганчи (хутора).
ГЛАВА ШЕСТАЯ.
В которой клад Пяпш-Дяли-хана наконец найден.
Услышав крик: «Стой, не подходи!» — увидав бегущего Канлы-Баша и блеск винтовочного ствола за его плечами, Мухамед решил, что для него, безоружного, единственное спасение в бегстве. Он повернулся и побежал, проклиная кочки, камни, рытвины, попадавшиеся на каждом шагу под ноги.
Пробежав с десяток метров, Мухамед услышал жалобный крик: «Злодей!» — к удивлению своему, понял, что это кричит Джемаль, — только было хотел остановиться, но почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. Мухамед поднял в отчаянии лицо, ища, за что бы уцепиться, но увидел лишь небо с крупными, как орехи, звездами, и полетел куда-то вниз. Потревоженный песок водопадом низринулся вслед за Мухамедом, засыпая его в неведомой могиле.
Но этот же песок, подобно мягкому матрацу выстилавший дно ямы, в которую упал Мухамед, ослабил значительно удар падения. Мухамед тотчас же встал на ноги, чувствуя лишь легкую боль в плече.
Он находился на дне ямы, но ямы странной формы. Бока ее четырьмя отвесными стенами поднимались вверх. Это походило скорее на искусственный, вырытый руками человека, колодец.
Мухамед вздрогнул: «Кажется я нашел то, что искал!»
Струйки песку осыпали его сухим шуршащим дождем. Он посмотрел удивленно вверх. На звездном небе, таком высоком отсюда, со дна колодца, четко вырисовывалась чья-то голова. Вот она склонилась ниже, всматриваясь, на нее упал красноватый лунный луч, и Мухамед узнал басмача Канлы-Баша.
Басмач долго и упорно всматривался в колодезную тьму, затем поцокал разочарованно языком и пропал.
«А если Канлы-Баш спустится сюда? — подумал Мухамед. — Что мне тогда делать?»
Он, не решаясь пока еще зажечь электрический фонарик, обшарил руками стены колодца и в одной из них, обращенной в сторону спуска с Шах-Назара к аулу, нащупал какое-то отверстие. Дыра была низкая, в половину человеческого роста, но широкая. Встав на четвереньки, Мухамед вполз в отверстие.
Подземная щель тотчас же раздалась до такой степени, что он мог итти уже полусогнувшись. А вскоре Мухамед смог выпрямиться и во весь рост.
«Что это за подземелье? Куда ведет оно? Есть у него другой выход, кроме того, у которого ждет басмач? Повидимому, нет, так как воздух здесь неподвижный и затхлый, как в давно запертой комнате».
Мухамед вытащил из кармана электрический фонарик и перевел кнопку. Яркий и тонкий луч лизнул стены подземелья, перескочил на потолок его, упал на пол и вдруг заплясал, запрыгал неистово.
— Нашел! — крикнул Мухамед. — Значит, я не ошибался!
Он стоял в широкой трубе, уходившей куда-то в тьму. Но труба эта не была проложена горизонтально. Она имела наклон опять-таки в сторону спуска с Шах-Назара к аулу Сан-Таш. Это-то обстоятельство и заставило Мухамеда радостно вскрикнуть.
Он провел лучом фонаря еще раз по стенкам трубы и увидел, что она состоит из отдельных отрезков-колец, имевших хорошо технически обдуманную форму. Длина каждого отдельного отрезка равнялась примерно метру, диаметр — двум. Но диаметр конца одного отрезка был на несколько сантиметров меньше другого, благодаря чему при соединении они образовывали глухой непроницаемый стык. Материалом для труб послужила обожженная глина. Теперь уже Мухамед не сомневался: это был кяриз.
— Вот он, клад Пяпш-Дяли-хана! — засмеялся радостно и удовлетворенно Мухамед. — Теперь несчастный аул Сан-Таш будет иметь свою собственную воду. Не страшны нам теперь узбекские чигири!
Кяризами в Туркмении называют особые подземные галлереи, служащие для стока, а затем и для вывода на дневную поверхность жильных вод. Эти галлереи-водопроводы тянутся подчас на много километров, уходят в глубь безводных пустынь, превращая их в цветущие оазисы. Так, например, недавними исследованиями установлено, что огромная деревня области Хаверан[22] орошалась исключительно кяризами. По приказу персидского сатрапа, правившего Хавераном, но, конечно, нечеловеческим трудом рабов и крестьян, были проложены два мощных кяриза в честь самого сатрапа и его жены. Только один из этих кяризов снабжал водой, не считая многочисленных крестьянских полей, окрестные города: Пештаг, Коша-Тепе, Керпешли-Тепе и многие другие. Такова была мощность этого подземного водопровода.
Кяризы начинаются обычно на склонах гор или холмов и идут уклоном вниз, исключительно под землей. Благодаря этому драгоценная влага почти не теряется от испарения. Для наблюдения за исправностью кяриза и починок его устраиваются на известных промежутках контрольно-смотровые колодцы, соединяющие подземные галлереи кяриза с дневной поверхностью. В один из таких колодцев и провалился случайно Мухамед спасаясь бегством от басмача.
«Сколько лет… Нет, сколько веков этому кяризу? — подумал Мухамед. Что он очень древнего происхождения свидетельствует поверхность Шах-Назара, на которой не осталось абсолютно никаких следов контрольно-смотровых колодцев. А их каменные шатры-навесы обычно возвышаются на метр-два над землей. А в каком состоянии эти колодцы здесь, внутри? Не обвалились ли они. Тогда восстановление кяриза будет стоит больших трудов и денег. Надо обследовать…»
Освобождая руки, которые могли ему ежеминутно понадобиться, Мухамед привязал фонарь к поясу и зашагал, терпеливый и внимательный. Но вот и смотровой колодец, отвесной трубой уходящий вверх. Жерло колодца было выложено сырцовыми кирпичами, много веков тому назад высушенными на солнце и так на вечные времена сохранившими свой серый цвет.
Даже короткого осмотра было достаточно для Мухамеда, чтобы убедиться в полной исправности контрольного колодца. Облицовка его, сырцовые кирпичи и старинный цемент — ганка — сохранились идеально. Лишь выходное отверстие было завалено чем-то, повидимому, обрушившимися камнями навеса[23].
«Однако надо осмотреть и следующие колодцы», — решил Мухамед и двинулся снова по подземной галлерее.
Но тотчас же от колодца начался опасный участок. Мухамед увидел огромные столбы из необхватных бревен подпиравшие потолок кяриза. На столбах этих, зеленых от плесени, разноцветными гроздьями висели «поганые грибы», сверкавшие нездоровым ядовитым блеском. В одном месте нависшие громады земли шутя погнули необхватные подпорки. Мухамед это жуткое место, грозившее обвалом, пробежал торопливой рысью, невольно сгорбившись и втянув голову в плечи. При этом он так спешил, что ударился о что-то острое коленом.
Остановившись в безопасном месте и потирая ушибленное колено, Мухамед подумал деловито:
«Этот участок надо будет исправить в первую очередь».
Но тут свет его фонаря случайно упал на тот предмет, о который Мухамед ушиб колено. Удивленный, он вгляделся. Это была плита сантиметров восьмидесяти длины и в сорок ширины, высотой в полметра, высеченная из какого-то рыхлого желтоватого камня. Поверхность плиты была покрыта рельефным орнаментом, в котором переплелись человеческие профили, древнее оружие, виноградные гроздья, цветы.
— Оссуарий! — вскрикнул удивленно Мухамед.
Он вспомнил не раз читанные описания этих саркофагов — костехранилищ, памятников древних погребальных обычаев. Оссуарии делались обычно из глины, сбивавшейся до твердости камня или в виде четырехугольных ящиков или же в виде овальных коробок. Стенки оссуариев покрывались орнаментом. Эти древние саркофаги в виду своих небольших размеров не могли служить для погребения полного трупа, а предназначались лишь для хранения костей. Костехранилища эти принадлежат эпохе домусульманского населения Туркмении, погребавшего мертвых согласно ритуалу маздеизма[24]. Ритуал этот допускал отделение мяса покойника от костей с целью перевозки последних для погребения в другом месте.
Такой древнейший саркофаг и стоял сейчас перед Мухамедом. Но как он попал в кяриз? Объяснение могло быть только одно: оссуарий был опущен сюда с целью предохранить от поругания кости какого-нибудь знатнейшего вельможи деревней Кизилджа-Калы, столицы пастушьего хана Пяпш-Дяли.
Оссуарий (костехранилище) хана-пастуха.
С трудом, напрягая все силы, Мухамед сбросил тяжелую крышку саркофага. В глиняном ящике покоились человеческие кости, прекрасно сохранившиеся; череп скалил зубы в вечной мертвой улыбке.
Но поверх костей лежали шлем с длинным сарацинским наконечником и большой прямой меч с огромной рукоятью, похожий на «двурукие» мечи ландскнехтов. Повертев, разглядывая шлем, даже постучав в него ногтем, на что разбуженная древняя сталь ответила чистым звоном, Мухамед со вздохом сожаления положил его обратно в оссуарий. При другах обстоятельствах он, конечно, захватил бы его с собой. Шлем этот был бы редким и ценным даром краеведческому Ашхабадскому музею. Но сейчас…
«А почему бы и нет? — подумал Мухамед. — Некуда положить? А мы вот что сделаем».
Он сбросил свою грязную изорванную фуражку и надел на голову шлем, который оказался словно по мерке сделанным.
— Ну вот, выход найден! — удовлетворенно улыбнулся он.
Меч же Мухамед с первого взгляда решил взять с собой. Для него, безоружного, эта тяжелая стальная дубинка могла быть прекрасным орудием защиты. Ею от десятерых нападающих можно будет без труда отбиться, не то что от одного Канлы-Баша. Найденную в баульчике веревку он привязал концами к острию и рукояти меча и вскинул его за плечо.
Теперь можно было двигаться в дальнейший путь. Мухамед взглянул в последний раз на оссуарий. Череп совсем не страшно, а скорее приветливо и ободряюще скалил зубы.
«Чьи это кости? — подумал Мухамед — Не есть ли это прах самого легендарного Пяпш-Дяли-хана? А коли так, в благодарность за кяриз, отсалютуем костям хана-пастуха».
Мухамед вскинул «на-караул» тяжелый меч и крикнул ликующе и звонко:
— Девр-девр, Пяпш-девр!
— Девр-девр, Пяпш-Дяли-хан! — глухо и мрачно принеслось в ответ из темных глубин кяриза.
Мухамед испуганно отшатнулся. Что это? Дух хана-пастуха ответил ему на салют? Какие пустяки!.. Но тогда кто же это?
Мухамед прислушался. Кяриз молчал, тая какое-то предательство. Но вот шорох, осторожный, крадущийся, затем глухой удар о стенки кяриза. Кто-то невидимый, но несомненно враждебный крадется там, во тьме подземной галлереи. Мухамед погасил поспешно фонарь.
Шорох приближался. Теперь уже можно было расслышать шум шагов, неуверенных, какими люди ходят в темноте.
«Спрятаться негде! — промелькнуло в голове Мухамеда. — Кяриз не имеет ни ниш, ни ответвлений. Значит, встреча неизбежна. Но кто это — друг или враг?»
А шаги совсем рядом, слышно уже и дыхание человека. А вот и сердитая ругань шопотом. Повидимому, идущий тоже ушибся во тьме об оссуарий. Мухамед нажал кнопку фонаря.
Выставив вперед руки, все еще ощупывая ими тьму, в трех шагах от Мухамеда стоял басмач Канлы-Баш.
Неожиданный удар яркого света в зрачки вынудил басмача сжать быстро веки. А затем он открыл глаза широкошироко, и в глазах этих поплыл тяжелый, дикий ужас. Странное, оборванное существо в старинном шлеме и со старинным же мечом в руках стояло перед ним. Суеверный ужас стиснул сердце басмача.
— Пяпш-Дяли!.. — дико крикнул он. — Ты… ты явился ко мне!..
Решив использовать испуг Канлы-Баша, Мухамед поднял меч и бросился на басмача. Но тот отлетел пружинистым кошачьим прыжком в сторону, одновременно выхватив из-за пояса гиссарский нож, похожий на изогнутую булавку для дамской шляпы. Страх басмача начал проходить, он повидимому понял уже, что перед ним человек, а не дух хана-пастуха.
Не позволяя Канлы-Башу снять со спины винтовку, Мухамед снова бросился к нему с поднятым мечом. Басмач быстро присел, и меч плашмя ударил его по плечу. Но одновременно и Мухамед почувствовал жгучую боль в левой ноге, струйками разбежавшуюся по телу. Он качнулся и упал ничком, разбив при падении фонарь.
Тьма обрадованно затопила кяриз.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
Последняя, в которой басмач Канлы-Баш платит калым, но не получает невесты.
— Товарищи!.. Уртакляр!.. Послушайте!.. Ишиткмяк!.. Да слушайте же меня, черти, шайтан вас задави! — кричал охрипший Семен Кузьмич, от волнения путая слова русские с туземными. — Вы не пойдете жечь узбекские чигири. Нет!.. Юк!.. Я ведь пока еще жив… Хала ман ульмадим!.. Вот!.. Понимаете?.. Убейте меня, тогда идите громить узбеков… Слышите?.. Да не галдите вы так, дуй вас горой!
И вдруг на середине особенно энергичной фразы Семен Кузьмич осекся и округлив безумно глаза, уставился ими куда-то поверх голов декхан. А затем всплеснул руками и с диким воплем: «Пусти!.. Дай дорогу!» — прыгнул со школьного крыльца прямо в гущу толпы. Стена черно-красных халатов раздалась испуганно перед бегущим «победителем воды». И тут-то все увидели…
На горбатый деревянный мостик медленно, с трудом поднимались два человека. У одного из них рука висела на перевязи, нога другого выше колена была забинтована окровавленной тряпкой. Они шли братски обнявшись, заботливо поддерживая друг друга. Это были: басмач Канлы-Баш и аульный учитель Мухамед Ораз-Бердыев.
— Держи басмача! — ревел бугаем Семен Кузьмич. — Теперь он, головорез, не уйдет от нас!
— Бей басмача! — завопили декхане, бросаясь вслед за Немешаевым. — Смерть ему!.. Довольно мы терпели!..
— Стойте, аульчане! — крикнул отчаянно Мухамед и вытянул руки, защищая Канлы-Башу.
Бегущие круто остановились. Крики моментально смолкли. Два человека на мосту и толпа, распаленная долго сдерживаемым гневом, молча глядели друг на друга.
— Это что же значит? — прервал молчание Семен Кузьмич. — Битый небитого везет? Или наоборот?
— Товарищи! Двое из вас, кто посильнее. возьмите на руки Арку, — обратился к аульчанам Мухамед. — Ему трудно итти, у него раздроблено плечо. Отнесите его…
— В милицию! — догадался раис аулсовета.
— Нет! Ко мне в кибитку. А ты, Джемаль, — обратился Мухамед к сестре, — перевяжи ему поскорее, как сумеешь, рану.
Мухамед и Канлы-Баш шли братски обнявшись.
— Послушай, брат Мухамед! — вскрикнул удивленно Семен Кузьмич. — Что же сей сон означает? Объясни, пожалуйста!
— Все объясняется очень просто. — улыбнулся через силу Мухамед. И вдруг с тихим стоном опустился тяжело на протянутые предупредительно руки Семена Кузьмича.
* * *
— Все об'ясняется крайне просто! — говорил часом позже, лежа в своей кибитке, Мухамед.
Декхане, сидевшие на полу и толпившиеся у дверей, любопытствующе вытянули шеи, прислушиваясь.
— О существовании кяриза, начинающегося на склоне Шах-Назара, я догадывался давно. Но я не знал, где его искать. Передо мной была задача со многими неизвестными… Уртак, ты помнишь курицу, недавно откопавшую древний изразец? — обратился Мухамед к Семену Кузьмичу. — Помнишь легенду о кладе Пяпш-Дяли-хана, рассказанную нам Аркой Клычевым? Все это — и остатки материальной культуры, и народный эпос — говорило за то, что здесь, на месте нашего аула, был когда-то богатый, могущественный город. Расположение его по склонам и у подножья Шах-Назара указывало на то, что водой этот город снабжался посредством кяризов. Я облазил весь Шах-Назар и нигде не нашел следов былых оросительных сооружений. Кяриз был вот где-то тут, рядом, но как сказочный заколдованный гянч — клад — он не давался мне в руки! И не будь Арки Клычева, я, возможно, никогда и не нашел бы его.
— Я догадываюсь, в чем дело! — прервал Мухамеда Семен Кузьмич. — Канлы-Баш искал настоящие сокровища Пяпш-Дяли-хана, а нашел случайно кяриз. Так?
— Гянч Пяпша нужен мне так же, как кучек[25] моему седлу! — откликнулся обиженно Канлы-Баш, сидевший в ногах Мухамеда. — Я тоже искал кяриз.
— Да, он тоже искал кяриз! — заговорил снова Мухамед. — Отец Арки, кочевник-чарвадар (скотовод), много лет тому назад случайно провалился в кяризный колодец у подножия Шах-Назара. На что скотоводу кяриз? Но отец рас-казал об этом сыну, и Арка вот теперь, вспомнив отцовский рассказ, принялся за розыски древнего кяриза.
— Но тогда какого же вы чорта чуть было не поубивали друг друга на вершине Шах-Назара, как рассказала нам Джемаль? — снова вмешался Семен Кузьмич. — Я понимаю, можно переломать ребра из-за каких-нибудь сокровищ. Но кяриз? Ведь не унес бы его каждый из вас в кармане!
Мухамед приподнялся и, подперев голову рукой, долго, молча улыбаясь, смотрел на Семена Кузьмича.
— Этого тебе не понять, уртак! — сказал он. — Ты уже стар для таких вещей, ибо здесь замешана… любовь! Арка почти уже нашел кяриз. Ему оставалось лишь проверить свои предположения. Одна ночь работы! И вдруг на место его раскопок, так сказать — на готовенькое, являюсь я! Поневоле освирепеешь! Но когда Арка увидел, что я провалился в откопанный им колодец, то он ради моего спасения рискнул собственной жизнью: спустился по аркану на дно кяриза. А там, под землей, мы передрались по-настоящему. Я считал Арку врагом, раздробил ему плечо тяжелым старинным мечом, который, к слову сказать, так и остался на дне кяриза. Арка же, защищая свою жизнь, пырнул меня в ногу ножом. И не найди мы контрольного колодца, выходившего почти сразу на поверхность и слегка лишь засыпанного песком, нам, обоим раненым, не выбраться бы из кяриза. Ведь вам бы и в голову не пришло искать нас в трубе подземного водопровода, когда вы не знали даже и о существовании этого водопровода. Но ты, уртак, я вижу, торопишься узнать, при чем же здесь любовь?
— Ничуть не тороплюсь, — деланно равнодушно, но пряча в усах улыбку, ответил Семен Кузьмич. — Не тороплюсь потому, что все уже знаю. Арка Клычев не мог не рассвирепеть на тебя, увидав, что ты отбираешь у него его калым.
— Уртак, ты колдун, что ли? — вскрикнул удивленно Мухамед. — Откуда это тебе известно?
— Слухом земля полнится! — ответил Семен Кузьмич, поглядывая лукаво на вспыхнувшую внезапно Джемаль.
— Да, это калым Арки! — улыбнулся и Мухамед. — И хороший калым! Мы с Аркой, бродя по подземелью кяриза, нашли водоем, столб воды в котором равнялся двум метрам. А что же будет после расчистки трубы? Ясно, что дебет воды увеличится во много раз. Работа понадобится пустяковая. Мы обойдемся даже и без кяризного мастера. Я мечтал о мелиоративном товариществе. А теперь оно будет у нас, будет! Ведь надо лишь на протяжении не более двух километров очистить кяризную трубу. И черпай воду на сан-ташские поля! И хотя советским уголовным кодексом калым запрещен, но этот калым нужно взять.
— Так возьми же его, ока[26], — робко дотрагиваясь до одеяла, прикрывавшего ноги Мухамеда, сказал Канлы-Баш. — Возьми этот калым и отдай мне Джемаль.
— Кто? Я? — снова приподнялся на локте Мухамед. — Ты ошибаешься, Арка! Калым за Джемаль нужно платить не мне, а вот им, — указал он на декхан. — Они кормили, они воспитывали Джемаль, когда я ходил в кзыл-аскерах. Им и плати за нее выкуп!
Канлы-Баш перевел взгляд на аульчан. Они молчали и прятали от него свои взгляды. Басмач вспыхнул гневным румянцем и, закусив губу, отвернулся надменно.
— Говори же, Арка! — резко крикнул Мухамед. — Если задумал, нужно делать!
Арка то краснел, то бледнел. Дикая гордость боролась в нем с каким-то другим, более сильным чувством. И наконец он заговорил, вначале нетвердо, видимо, стыдясь непривычных для него слов, а потом воодушевляясь все более и более.
— Братья, я прошу у вас прощенья за все, прошу прощенья за многое! Сомнения меня замучили, как шакал суслика. Басмачество, контрабанда? Ха!.. Это дым анаши! Когда глотаешь — дурманит голову, ни о чем не думаешь. А потом приходит похмелье, тяжелое похмелье! У меня оно уже пришло. Что ждет меня впереди? Темные ночи, потаенные звериные тропинки, пересекающие границу, нож позавидовавшего добыче сообщника или меткая пуля пограничника! Я не хочу больше этой жизни! Прошу вас, братья, простите меня. Борьба с опасностями превращала меня подчас в зверя. Все вы в моих глазах были врагами. Но теперь я хочу жить и трудиться с вами плечом к плечу, как верный друг!..
Арка замолк. Но молчали и декхане, уставившись в раздумье бородами в землю.
— Что же вы мне ничего не отвечаете? — воскликнул с горечью Арка. — Или выплюнутый плевок не возвращается обратно?
— Нет, Арка, мы верим тебе! — крикнул вдруг звонкий девичий голос. И Джемаль, решительно подойдя к бывшему басмачу, первая пожала ему руку.
— Мы верим тебе, Арка!.. Живи с нами!.. Верим!.. — загудели декхане.
— Живи с нами, Арка! — повторила Джемаль. — А о женитьбе… пока не думай. Мне надо еще учиться, — закончила девушка и быстро юркнула за спины декхан.
— Не горюй, Арка! — засмеялся Семен Кузьмич. — Калым-то ведь выплачен и принят, следовательно невеста уже в твоих руках. А кяриз твой мы так и назовем — «Калым»!
— Как часто слышал я старинную дедовскую пословицу — «Ищи воду там, где пески», — заговорил тихо, словно про себя, Мухамед. — И всегда считал ее крайне глупой. А вот теперь я убедился, что права старая пословица.
— Это ты о чем? — спросил Семен Кузьмич. — О найденном в песках кяризе?
— И о кяризе и о…
Мухамед не докончил фразу, посмотрел на Арку и опустил устало голову на подушку…
Охотники за пшеницей. Биографические рассказы Поля Крюи. (Продолжение.)
МАККЕЙ И САУНДЕРС
I. На новые земли.
Полным контрастом к печальной судьбе охотника за пшеницей Карльтона является ясная и тихая жизнь Ангуса Маккея, смелого пионера, своими упорными трудами подготовившего путь для сильной коренастой «маркизы» — кормилицы народа.
Задолго до того, как родилась самая мысль о «маркизе», Маккей был обыкновенным фермером в Пикерингском округе штата Онтарио. И отнюдь не стремление к научным открытиям повлекло его на запад. В 1881 году этот поджарый шотландец держал совет со своим другом фермером Вильямсоном.
— Давай распродадим здесь все и двинемся на запад, в Манитобу, — сказал один из них. — Говорят, там поднимают новую богатую почву близ Виннипега.
И вот они отправились вдвоем в далекий путь с той необъяснимой уверенностью в успехе, которая так свойственна всем пионерам.
Благополучно добрались до Виннипега. Но условия здесь оказались неподходящими, и осесть не удалось. Маккей двинулся дальше в поисках нужной ему земли. Он стал одним из тех многочисленных безвестных скитальцев, которые колесят взад и вперед по западной прерии, безбрежной и величественной как океан.
Весной 1882 года Маккей прошел некоторое расстояние вдоль линии железной дороги, а затем углубился в великую северо-западную пустыню. Он молчал и угрюмо шагал позади своих волов.
— Я буду итти до тех пор, пока не найду настоящей земли, — упрямо твердил он. И только в 1883 году чутье пионера заставило его остановиться на сочной земле Индиен-Хэда.
Маккей только что перешагнул за сорок. Это был крепкий сухопарый человек, полный надежд и дьявольски терпеливый. Он вонзил свой плуг в девственную прерию Ассинибойи и вспахал в этот первый год восемнадцать акров жирной глинистой почвы. Весною он посеял на этой земле твердую яровую пшеницу — «красную свирель».
В этот год природа была благосклонна к Маккею. Черная глина на маленьком поле вернула зерно в учетверенном количестве. К Маккею присоединились еще два пионера из Онтарио, а также его друг Вильямсон. Совместными усилиями эта четверка игроков запахала пятьсот акров жирной почвы.
Теплый ветерок навевал светлые надежды. Горячее солнце колдовало над зеленым ковром молодых всходов. Живительные дожди вытягивали вверх стебли пшеницы. Но вот наступил август — довольно прохладный. За ним сентябрь — еще холоднее.
«В этом голу все наши посевы замерзли, — писал Ангус Маккей. — Мы начали жатву 7 сентября, но в ту же ночь ударил мороз».
Пионеры были совершенно разорены.
— Ну, это конечно особенный год, — сказал неунывающий шотландец. Увы, он не знал, что все годы в этой стране бывают «особенные». Снова взялся он за плуг и поднял новые участки прерии. Он нанял несколько упряжек волов и работников. И полными пригоршнями посыпались в землю семена пшеницы.
II. Неожиданное открытие.
Часть полей была уже тщательно засеяна, как вдруг пришла весть о восстании среди северных индейских племен. Представители власти, гремя оружием, прискакали в Индиен-Хэд, без разговоров захватили коней, увели работников Ангуса Маккея для пополнения армии.
Все лето большая часть свежеподнятой нови лежала незасеянной, мрачно чернея. А рядом волновались золотые пространства «красной свирели», давшей в этом году превосходный урожай. Маккей не в состоянии был один засеять покинутую землю, но, ненавидя сорные травы, очистил бороною этот пар от лебеды и дикой горчицы.
Наступила весна, работники и кони благополучно вернулись с войны. Прошлогоднее жнитво и гулявшая под паром земля были засеяны «красной свирелью».
Первые всходы пшеницы сулили надежды. Наступил июнь. Каждое утро Маккей выходил из маленькой хижины и смотрел на запад из-под своей широкополой шляпы в надежде увидеть какие-либо признаки дождя. Июнь прошел, а дождя все не было. Наступил июль, и вместо ожидаемых ливней начались сухие горячие ветры.
В то время как пшеница по всей прерии сохла под знойным дыханием августа, на ферме Маккея в Индиен-Хэде случилось чудо.
На том поле, которое ему удалось использовать в прошлом году, Маккей собрал всего по два бушеля с акра. Зато на соседнем поле, пролежавшем весь год под паром, теперь волновалось море тяжелых тучных желто-красных колосьев. Маккей просто не верил своим глазам, Тридцать пять бушелей с акра снял он с этого поля.
Сама природа преподнесла этот эксперимент смелому пионеру. Не спрашивая, как и почему, он извлек из него прекрасный урок.
— Опасно в этой сухой стране сеять хлеб два года под ряд на одном и том же поле, — сказал он себе. — Необходимо каждый год оставлять часть земли под пар.
Вильям Саундерс (отец).
Путем простого сравнения, на основании собственного горького опыта фермер Маккей нашел способ, как перехитрить засушливые годы, и никакие ученые агрономы не смогли бы вывести этого способа из своих формул и теорий. Больше сорока лет прошло с этого памятного лета, а ученые до сих пор еще спорят о том, почему оставленный под паром чернозем родит хорошую пшеницу в следующий засушливый год.
И вот Маккей стал учить других поселенцев не засевать сразу всю площадь, а вспахать часть ее, хорошенько обработать и оставить под пар для накопления каких-то сил, помогающих пшенице бороться с возможной засухой следующего года.
Собиравшиеся вокруг него поселенцы смотрели, слушали и разносили эту радостную весть на запад и на север. И суровая неприветливая страна стала быстро развиваться. Черные квадраты пара легли бок о бок с золотыми полями спелой пшеницы. Словно гигантскими шахматными досками покрывались все новые и новые участки северо-западной прерии. Строились дома, суетились люди в бодром труде, слышался веселый детский смех.
III. Армия борцов за пшеницу.
В тот самый год, когда Ангус Маккей сделал свое ценное открытие, канадское правительство решило наконец что-нибудь предпринять с миллионами акров северо-западной области, где почва настолько же плодородна, насколько климат суров.
И вот в 1886 году парламентская комиссия поручила Вильяму Саундерсу, продавцу аптекарских товаров, заняться организацией правительственных экспериментальных ферм. Это был человек за пятьдесят лет с представительной внешностью. Ему удалось вырастить некоторые новые сорта слив и яблонь, известны были также его работы в области скрещивания разных пород крыжовника. Но о пшенице Саундерс не знал почти ничего.
«Маркиза».
Саундерс энергично принялся за работу. Первым делом устроил экспериментальную ферму в Оттаве. Однако он не остался здесь работать, а пустился в далекое путешествие на запад. Частью верхом, частью в телеге, невероятно страдая от тряски, он проделал путь через Брандон и всю Манитобу до самого Индиен-Хэда. Сотни километров он проехал по прерии, останавливаясь у каждого бедного домика и расспрашивая поселенцев:
— В чем эта страна больше всего нуждается?
И поселенцы в один голос говорили:
— Нам нужно найти способ собирать что-нибудь с полей в те годы, когда нет дождей до самого августа…
И вот Вильям Саундерс встретился с Маккеем. Он узнал от фермера о чуде с паровым черноземом. Он посмотрел на крепкоголового Ангуса и понял, что этот человек умеет видеть и делать важные выводы из своих наблюдений. Он назначил Маккея смотрителем экспериментального филиала в Индиен-Хэде, и весной 1888 года шотландец приступил к сооружению той примитивной гигантской лаборатории под открытым небом, где двенадцать лет спустя «маркизе» предстояло пройти через ряд тяжелых испытаний…
Старый Вильям Саундерс при всем своем невежестве имел нечто общее с Карльтоном — он оперировал целыми континентами, а не стеклянными стаканчиками или лабораторными кюветками. На восточном конце прерии, в Наппане в Новой Шотландии он посадил опытного поселенца Бэдфорда, поручив ему наблюдение за этим местом. В заросшую папоротником долину реки Фрэзер в Британской Колумбии он отправил вечно брюзжащего, но прекрасного и толкового работника Томаса Шарпа — пионера из Черепаховых гор. Шарп самостоятельно вырастил новый крупный и урожайный сорт картофеля с густою ботвой, предохраняющей клубни от горячего солнца и засухи.
И вот на всех этих фермах по указанию Саундерса начались опыты невиданного масштаба. Ангуса Маккея он завалил всевозможными разновидностями ячменя, овса и картофеля, не говоря уже о репе и свекле. В то время как Ангус трудился над постройкой житниц и амбаров, воюя с диким ветром, срывавшим крыши и стропила, Саундерс прислал ему еще двадцать три тысячи корней лесных и фруктовых деревьев, чтобы попробовать насадить их в этой голой, безлесной стране.
Этот необузданный экспериментатор должен был испробовать все и везде. Саундерс работал, как сама природа, — расточительно, на широкую ногу. От взморья до взморья трудились в поте лица его наместники.
Шли годы. Золотые прямоугольники пшеничных полей, перемежаясь с полосами парового чернозема, неудержимо распространялись к северу и западу. Эти поля оттеснили девственную прерию к далекому северу, до самых границ Саскачевана.
Но чем дальше к северу продвигались поселенцы, тем больше они начинали испытывать неприятностей от внезапных августовских морозов. На паровом черноземе пшеница созревала гораздо позже, чем на жнитве, и больше рисковала подвергнуться действию морозов.
— Дай нам пшеницу, которая поспевала бы на несколько дней раньше «красной свирели», но такую же крепкую и твердую, и чтобы она давала такую же хорошую белую муку! — взывали поселенцы к Вильяму Саундерсу.
IV. Брак «красной свирели» с «калькуттой».
Подобно Марку Карльтону, Саундерс стал искать по всему свету ранние сорта пшеницы, вызревающие в феноменально короткий срок — в сто дней. Он выписывал их из различных стран. В нем пробудилась старая мания к скрещиванию; ночи напролет он просиживал на опоясанной деревьями экспериментальной ферме.
«Сивоуска».
— Ведь удалось же мне повысить качество крыжовника путем скрещивания, — ворчал про себя старый Вильям. Он проводил рукою по седой шевелюре и щурил раскосые светлосерые глаза. — Так почему бы не пшеницу?
Про этого человека рассказывают, что он спал по нескольку часов в сутки, все же остальное время он работал — медленно, сосредоточенно, тяжеловесно, с сумасшедшим упорством.
— Только путем скрещивания можно получить пшеницу, которая нужна жителям прерии, — не переставал повторять Саундерс. — Я попробую скрестить скороспелые сорта иноземной пшеницы с нашей доброй старой «красной свирелью».
И вот в начале июля 1892 года славная и гордая «красная свирель» сочеталась со скромной, рано созревающей твердой «калькуттой». Этот важный акт природы совершился в тихой, лесистой, устланной коврами папортника долине реки Фрэзер.
Старый энтузиаст отправил своего ученого сына Перси в деловую прогулку по континенту. Перед отъездом отец показал ему один хитрый прием — как переносить пыльцу с одного вида пшеницы на пестики другого. И вот Перси Саундерс побывал сначала в Брандоне у Бэдфорда, затем ненадолго задержался в Индиен-Хэде у Ангуса Маккея и наконец прибыл в Агассиз, на ферму вечно жующего табак Томаса Шарпа.
Перси с Шарпом взялись за работу на маленьком экспериментальном участке, засеянном пшеницей. С помощью щипчиков они обрывали зеленую мякину с первых цветов невзрачной «калькутты» и снимали с них крошечные пыленосные тычинки. Таким способом «калькутта» превращалась в пшеницу женского пола, годную только для материнства. Затем они брали немного золотой пыльцы с цветка «красной свирели», росшей по соседству. Эту животворную пыль они наносили на пушистые пестики матери-«калькутты», после чего осторожно сажали на место оборванную мякину, чтобы прикрыть и защитить оплодотворенные пестики. С ловкостью швейцарских часовщиков они обертывали колосья «калькутты» тонкой манильской бумагой, чтобы на них случайно не попала пыльца с какого-либо другого вида пшеницы.
Тридцать три таких брачных союза устроили Томас Шарп и Перси Саундерс. Затем Перси отправился домой, а Шарп стал вести наблюдения. Среди буйных неистребимых папоротников этой почти тропической северной долины, под шум сосен он исполнял тысячи обязанностей, возложенных на него старым Вильямом Саундерсом.
Он трогательно ухаживал за драгоценными колосьями, охранял их от прожорливых птиц, заботливо ощупывал твердеющие зернышки и разбухающие колосья, которые из зеленых постепенно делались золотыми под ласковым солнцем Британской Колумбии. Брак оказался удачным и весьма плодовитым. Большинство колосьев скрещенной пшеницы принесли семена. Когда наступил срок, бородатый смотритель срезал эти зрелые, налитые, приветливо кивающие колосья, уложил их в небольшой мешок и отправил Вильяму Саундерсу в Оттаву.
Мешочек, заключавший в себе потомство мужественной «красной свирели» и женственной, рано созревающей «калькутты», прибыл в Оттаву и вместе с остальной почтой был выгружен в конторе Саундерса. Вбежали двое мальчишек, схватили мешочек, стали им играть и бросаться и наконец зашвырнули на шкаф, стоявший в углу.
Долго пролежал там мешочек, и никто даже не знал, что он получен.
Но вот однажды старик Вильям спохватился:
— А где же новая пшеница, которую прислал мне Томас Шарп? — закричал он громовым голосом.
Начались долгие и шумные поиски, во время которых старик бушевал. Наконец какому-то гениальному человеку пришла мысль заглянуть на шкаф. Тем самым участь Канады была спасена.
Вильям тут же посеял все семена новой пшеницы.
Каждую весну он сеял их на заднем дворе, получая все новые и новые сорта скрещенной пшеницы. Собственными руками он сажал их в почву, засыпал сверху землей и с величайшей аккуратностью ставил палочки с ярлыками около каждой маленькой грядки. Он знал наперед, что среди этих новых пшеничных детей будут хорошие, плохие и посредственные — больше всего будет посредственных. Умный старик неустанно собирал жатву со своих крошечных полей, делал опыты, отбирал, взвешивал, размышлял.
Людям равнины нужна пшеница с крепким стеблем. Вот перед ним старое пожелтевшее письмо от неукротимого Маккея, рассказывающее о том, как он пытался устроить огород на ферме в Индиен-Хэде. Едва он приступил к делу, как свирепый ветер выдул из почвы все семена, и старый Ангус нашел их потом благополучно растущими за километр от фермы.
В шестилетний срок он со своим ближайшим помощником Вильямом Мэкаун испробовал семьсот разновидностей скрещенной пшеницы на экспериментальной ферме в Оттаве. Целыми днями он прохаживался среди своих миниатюрных посевов, занимаясь отбором отдельных экземпляров из пестрого сборища молодых поколений пшеницы. Он радостно улыбался, срывая золотой колос, успевший уже созреть, в то время как его братья стояли еще зелеными. Что за восхитительный скороспелый молодчик! Может быть он-то и даст семена, которые смогут справиться с утренними заморозками? Свою истрепанную записную книжку Вильям заполнял бесчисленными записями и странными замысловатыми крючками.
Год за годом сеял Саундерс свои надежды и упования и никогда не жаловался, если они погибали. За это время народившиеся когда-то в Агассизе от брака «красной свирели» с маленькой жалкой «калькуттой» семена произвели огромное потомство. Мэкаун безжалостно обрывал сотни и тысячи неудачных колосьев. Это были или слабые неурожайные сорта, подобные матери-«калькутте», или же крепкие, но слишком поздно созревающие, подобно отцу — «красной свирели». Где же наконец настоящая пшеница?..
За десять лет Саундерс и Мэкаун исписали гору записных книжек, весившую, пожалуй, не меньше, чем урожай каждого нового вида пшеницы. Они точно высчитывали сроки созревания, определяли крепость соломинки. Они не обольщали себя иллюзиями, так как знали, что рослый отец может иногда дать поколение карликов, но никогда не переставали надеяться, ибо знали также хорошо, что ничтожная мать может произвести на свет чемпиона-тяжеловеса, призового бойца.
V. Маккей учит поселенцев.
Началось новое столетие. Козни мороза не прекращались. В Индиен-Хэде Ангус Маккей начал получать новые задания от Вильяма Саундерса, новые виды пшеницы для опытов. Под вечной угрозой многочисленных враждебных сил, притаившихся среди природных богатств Саскачевана, новая пшеница «престон» пробовала свою силу на полях экспериментальной фермы. Маккей посеял ее, возделал и наблюдал за ней. Это был уже не прежний грубый поселенец; почтенные седые бакенбарды обрамляли его квадратное лицо, но косматые брови были все еще черны и низко нависали над умными острыми глазами.
Он разослал новую пшеницу всем поселенцам в округе для пробы. Он применял методы широкой общественной работы, привлекая к участию в ней всякого, кто мог принести какую-либо пользу. Маккей до тонкости изучил природу прерии. Ему были знакомы все невзгоды этой злосчастной страны.
Как часто повышалось у него настроение весною, в пору цветов и зеленеющей пшеницы; сколько лет под ряд он задыхался в знойные июльские дни, и с какой боязнью он посматривал на термометр в прохладные августовские вечера, когда небо прояснялось и ветер принимал северо-западное направление.
Он испробовал многообещающую, скороспелую пшеницу «престон», превратил в муку весь ее обильный урожай, но мука, к сожалению, оказалась немного темноватой. Хлебопромышленники Миннеаполиса и форта Вильям не захотели ее взять.
А старик Саундерс не переставал забрасывать его новыми фантастическими сортами пшеницы, получавшимися от беспрерывного скрещивания. И Маккей не переставал их испытывать…
Чарльз Саундерс (сын)
Всеми силами он старался изменить условия жизни прерий. Не имея секретаря, умудрялся писать поселенцам больше пяти тысяч писем в год, давая им различные ценные советы. В эти горячие годы на его ферме иной раз собиралось до двух тысяч человек поселенцев; они приходили сюда на воскресные пикники со своими женами и детьми или же специальными экскурсиями, чтобы поучиться его науке. Они приходили из тех мест, где его паровой чернозем и сотни других ценных советов помогли им встать на ноги.
В торжественные дни коллективной учебы на ферме в Индиен-Хэде дети учеников играли в тени аллей, в садах и цветниках, выращенных рукою Ангуса Маккея, жены сидели под деревьями, награждая ребят шлепками за беготню по клумбам и обмениваясь своими женскими секретами.
Одетый в длиннополый черный сюртук с высоким стоячим воротником, Ангус принимал толпы поселян на своих экспериментальных полях.
— Вот участок жнитва, вспаханный осенью и засеянный весною «красной свирелью», — рассказывал он им. — Вот кусок, вспаханный этой весною непосредственно перед севом. А вот этот засеян с помощью сеялки без всякой обработки ни до ни после сева. А вот новая косматая «гурона». Быть может она нам заменит «красную свирель». Поспевает она немного скорее.
Фермеры осматривали хлеб на всех полях, сравнивали и мотали себе на ус. Они отлично знали, что могут вполне положиться на Ангуса Маккея.
VI. Молодой философ в неожиданной роли.
Между тем старый Вильям предложил своему второму сыну — доктору философии Чарльзу Саундерсу — взяться за работу над пшеницей: заняться селекцией, улучшением и т. п. По правде говоря, Чарльз Саундерс не рассчитывал сделаться охотником за пшеницей, не испытывая никакой склонности к фермерскому делу. Высокий, изящный, не особенно здоровый, он питал большое пристрастие ко всякого рода утонченным занятиям. Он был недурным химиком. Несколько лет учился пению в Нью-Йорке и Лондоне. Затем преподавал пение молодым девицам в колледже в Торонто. Кроме того он мастерски играл на флейте, а во время длительной болезни, приковавшей его к постели, увлекался изучением женских рукоделий и достиг большого совершенства в плетении французских кружев. Как мог такой человек быть охотником за пшеницей? И все же, если бы Вильям Саундерс не поручил своему сыну эту работу, знаменитая «маркиза» никогда не родилась бы на свет…
За десять лет, протекших с того времени, как Перси Саундерс и Томас Шарп поженили в Агассизе «красную свирель» с твердой «калькуттой», много приключений и тяжелых ударов постигло потомков этой пшеничной четы. Саундерс и Мэкаун основательно потрудились над искоренением негодных поколений, и оставшиеся в живых разновидности были достойны полного уважения. Среди них был один сорт, которому старик Саундерс дал название «маркхем».
Трудно сказать, почему Чарльз Саундерс, новичок в этой сложной работе, занялся отбором скороспелых экземпляров именно на участке, засеянном «маркхемом». Из девяноста трех разных сортов пшеницы на оттавской ферме «маркхем» по урожайности числился по списку восемьдесят пятым. Его зерно было гораздо легче, а мякина куда гуще, чем у «красной свирели». Созревал он на шесть дней раньше своего праотца.
И вот этот тонкий изящный молодой человек с ввалившимися щеками и большими грустными глазами, защищенными белой полотняной шляпой, сидит на складном стуле у волнующегося поля пшеницы «маркхем», обрезая ее кивающие колосья.
«Улучшение пшеницы скорее всего может быть достигнуто путем отбора наилучших колосьев и размножения их семян», — рассуждал Чарльз.
Чарльз Саундерс посеял весною отборные семена этой посредственной, слабо урожайной пшеницы. Новые отпрыски «маркхема» созрели в 1904 году.
— Нужно добиваться, чтобы наша пшеница давала белую муку, — не раз повторял старик Саундерс своему сыну.
Из бесчисленных сортов скрещенной пшеницы Чарльз Саундерс выщипывал по нескольку зернышек, клал их в рот и старательно разжевывал, но не проглатывал; он скатывал языком жвачку в шарик наподобие жевательной резины. Это был старый практический прием для определения клейкости будущей муки. Зерна «маркхема» давали хорошую жвачку. В них было высокое содержание клейковины, что и требовалось для прерии. Но какова все-таки будет мука?
— Можешь жевать свою пшеницу, пока не задохнешься, но никогда не узнаешь, светлая или темная мука из нее получится, — говорили старожилы Саскачевана.
В следующую весну Чарльз Саундерс снова посеял эти зерна и родившемуся от них новому сорту пшеницы почему-то дал имя «маркизы». Вызревала она на несколько дней раньше «красной свирели» и среди других сортов стояла по урожайности на двадцать пятом месте.
Испытывая сотни разных сортов пшеницы, Чарльз Саундерс пустил на приобретенную его отцом маленькую вальцовую мельницу также красные налитые зерна новой пшеницы — «маркизы». Она дала хорошую, белую муку.
Вместе с Чарльзом Вильям Саундерс внимательно просматривал новый список лабораторных сортов пшеницы. Вот «чельси». Она тоже дает прекрасную муку, и урожайность ее на экспериментальном участке гораздо выше, чем у «маркизы». А вот новая пшеница «гатино», названная так в честь живописной реки, протекающей через Оттаву. У «гатино» целая дюжина превосходных качеств, сказавшихся в мягких климатических условиях оттавской ферты.
«Но как-то пойдет дело в прерии?» — думал Саундерс.
Ангус Маккей.
Может быть в глубине души, умный старик проклинал уже свои красивые экспериментальные площадки? Его волосы и косматые брови, нависшие над странно бесцветными косыми глазами, совсем побелели. Разве можно еще надеяться на новую чудесную пшеницу, которая освободит людей запада от козней мороза? Слишком много было разочарований, чтобы верить в результаты тонких искусных опытов.
— Давай-ка пошлем для пробы все наши новые сорта на западные фермы, — сказал сыну старик Вильям.
И они отправили на запад множество мешков с семенами различных сортов пшеницы, в том числе и «маркизы».
VII. «Маркиза»-победительница.
Наступил 1907 год — исключительный по своей суровости. Весь апрель земля лежала твердая, как гранит, под холодным серым небом. Не было никакой возможности втиснуть в нее семена до середины мая. Три провинции — Манитоба, Саскачеван и Альберта — волновались и нервничали. Худые люди с дублеными лицами тяжело шагали по твердой черной земле, хмуро посматривая на свои заложенные дома и амбары.
«На месяц опоздали с севом, — одна мысль преследовала их днем и в долгие бессонные ночи. — Это значит, что мы сможем начать жатву только в сентябре… А что будет в сентябре?»
Каждый из них знал, что сентябрь в этой нелепой стране может быть чем угодно — от мягкого лета до лютой зимы…
На ферме в Индиен-Хэде Ангус Маккеи заботливо подготовил поля и посеял на них присланные Саундерсами скороспелую «красную свирель», многообещающую «гатино», высокоурожайную «чельси», а также посредственную, слабоурожайную «маркизу».
Началось лето. Июнь был не очень плох: шли дожди, показывалось и солнце. В июле было достаточно солнца, чтобы вызвать хорошие всходы на всех полях. Маккей каждый день аккуратно осматривал свои посевы. Вот поля, гулявшие в прошлом году под паром. Хороший, сильный хлеб идет на этих полях, но поздновато! Уже конец июля, а хлеб еще совсем зеленый.
Он медленно прохаживался по своим экспериментальным полям, стараясь уловить первые признаки перехода зеленого цвета в желтый, и поглядывал на небо. Какой скверный август! Солнце совсем потеряло силу. Тяжелые эскадроны серых туч медленно плыли с запада.
Утром 20 августа колосья неспелой еще «красной свирели» на полях поселенцев, лежащих вокруг Индиен-Хэда, оказались ознобленными, прихваченными заморозком.
— Ну, ничего, будем ждать перемены к лучшему, — утешал Маккей огорченных соседей.
Но наступила перемена… к худшему. Пошли холодные дожди, поля покрылись черной липкой грязью. А «красная свирель» — кормилица Саскачевана — едва только начинала принимать желтый оттенок. Маккей взял книгу записей и отметил в своей сводке:
«Самый скверный с 1882 — начала заселения страны».
Пришел сентябрь. Небо прояснилось. В ночь на 12 сентября завернул настоящий мороз. По всей северо-западной области пшеница погибла. То, чего так боялись весной, случилось осенью. Зимою мальчики снова будут ходить в заплатанных штанишках, а девочки останутся без башмаков…
В это утро 12 сентября Маккей встал, как обычно, в шесть часов и занес в свою книгу записей печальное сообщение о морозе. Методичный, уравновешенный, он с философским спокойствием принимал новый удар судьбы. Он пошел на свои поля. Осматривал их ясными серыми глазами. Вот «красная свирель», зеленая и поникшая. Да. Убита морозом. Вот пшеница, называемая «гуроной», вот небольшой участок «престона», а рядом с ним знаменитый «принглс-чемплин», на которого старик Вильям возлагал такие большие надежды. Все, все погибло!..
Но что это? Вот маленький участок, — не более одной пятой акра, — который резко выделяется в гигантской траурной раме всеобщего опустошения. Пшеница на нем стоит прямо, ее тяжелые налитые колосья чуть-чуть склонились; они еще подернуты легкой зеленцой, но уже готовы к жатве.
Маккей не мог оторвать глаз от желтокрасных нежного оттенка колосьев «маркизы». Искусным движением он сорвал один колос и выщипнул несколько зерен. Зерна оказались совершенно спелыми, твердыми, тучными.
15 сентября Маккей снял эту пшеницу и взвесил зерно. Урожай — сорок один бушель с акра. Второе чудо! Как зачарованный, стоял старый Ангус перед новым великим экспериментом, преподнесенным ему… морозом. После многолетней бесплодной возни с сотнями неудачных воспитанников Саундерса он увидел наконец подлинно стойкую пшеницу в худший из всех годов. Люди Саскачевана в нем не ошиблись.
— Когда придет настоящая скороспелая пшеница, не бойтесь, — говорили они, — Маккей ее не прозевает…
И вот «маркиза» пришла.
VIII. Патриархи прерий.
В эту печальную осень 1907 года, когда у жителей прерии нечего было молотить, Маккей отправился на выставку в Регину с бушелем великолепной красной пшеницы. Она была настолько тверда, что самый опытный глаз не мог отличить ее от «красной свирели». Перед огромной толпой поселенцев Ангус продемонстрировал новый отпрыск старинного брака «красной свирели» и невзрачной коротконогой «калькутты».
— Вот вам новая пшеница — «маркиза». Эта пшеница для наших равнин…
Сгрудившись тесным кольцом вокруг могучего патриарха прерий, поселенцы проталкивались вперед, чтобы посмотреть.
— «Маркиза» поспела на десять дней раньше «красной свирели», она перенесла холод, справилась с морозом. Она на шесть дней опередила наступление настоящих, убийственных морозов, — говорил Ангус. — Даже на паровом черноземе, который всегда задерживает рост пшеницы, она созрела так же быстро, как «красная свирель» на жнитве…
Толпа загудела, заволновалась. На оратора посыпался град вопросов.
— Где нам достать эту пшеницу, Ангус? — теребили его со всех сторон.
С быстротой молнии облетала всю прерию весть о новой скороспелой и высокоурожайной пшенице.
В какие-нибудь пять лет «маркиза» — победительница мороза — распространилась по прерии, вытеснив повсюду «красную свирель». Ничтожная горсть зерна, присланная Ангусу из Оттавы и посеянная им в несчастный 1907 год, выросла в миллионы бушелей к осени 1912 года. «Маркиза» завоевала всю страну от озер Манитобы до границы Альберты, где пустынные склоны Скалистых гор бросают гигантские тени на последние пшеничные поля Западной области.
По мере того как Дональд Маккей, сухопарый сын Ангуса, размножал драгоценные семена на своей ферме, все дальше к северу продвигалась «маркиза». Ожившие и повеселевшие поселенцы, откладывая часть урожая, продавали семена друг другу. Отважные безумцы к северу от Саскатуна вступили в новые ожесточенные бои с августовскими морозами. Вся страна была охвачена одной насущной заботой: сеять и жать «маркизу».
Поезжайте в эту удивительную страну в августе. Остановитесь среди ее полей. Вы окажетесь на дне гигантской чаши, до краев наполненной золотом пшеницы. А среди ночи вы увидите вдоль дорог сверкающие огоньки фордов…
* * *
За свое участие в открытии «маркизы» Чарльз Саундерс получил от канадского правительства пожизненную пенсию в пять тысяч долларов в год. Теперь он мог всецело отдаться занятиям, к которым всегда питал большую склонность: игре на флейте, пению и чтению французских классиков.
Основатель государственной системы экспериментальных ферм, отец канадской агрикультуры, Вильям Саундерс при жизни увидел, как «маркиза» покорила себе всю равнину, как его стараниями вырастали в прерии новые дома в роде того, который ошеломляет путника в пустынной местности к западу от Саскачевана. Побьет ли новая пшеница, которая появится в результате научных работ в этих лабораториях, «маркизу», порожденную необузданными «скрестительными» фантазиями старого Саундерса?
Что касается Ангуса, он доживает свой век в Индиен-Хэде в большом каменном доме под сенью деревьев. Больше всего он любит общество поселенцев, которые дают земле отдыхать под летним паром и ненавидят сорные травы. С видом старого философа он рассказывает им истории об опустошительных набегах кобылки, о жгучих ветрах и о граде, который в пять минут сметал с лица земли работу целого года. Он с улыбкой вспоминает о засухе, которая преподнесла ему такой чудесный эксперимент в 1886 году, и о холоде, погубившем всю пшеницу — кроме «маркизы» — в 1907 году. По странной игре случая эти два события случились на полях, лежащих почти рядом.
Старик категорически отрицает свои заслуги в этом деле.
— Право же, я тут совершенно не при чем, — с улыбкой говорит он. — Это сам мороз открыл и создал нам «маркизу».
На манчжурском рубеже. Рассказ В. Белоусова.
I. Опасная штольня.
Горный инженер Милановский наклонился над желтой потрепанной папкой. По старой орфографии большими строгими буквами на папке было напечатано: «Матерiалы Горнаго Департамента Канцелярiи Его Величества». А ниже синим карандашом: «Нерчинскiй заводъ, Аргунскiй рудникъ». Инженер открыл папку. В осторожных пальцах зашуршали упругие листы кальки.
— Смотрите, какая тщательность работы, — обратился он к молодому производителю работ, который сидел за столом напротив, торопливо глотая чай из кружки, и косился на развернутую рядом газету. — Горизонтальные разрезы через каждую сажень! Вот совершенно пустые четыре листа: на этих саженях никаких выработок нет, и поэтому нанесены лишь две шахты. По-современному — удивительная расточительность…
Производитель работ улыбнулся.
— Вот! — Милановский положил ладонь на чертеж, на котором причудливо перекрещивались цветные ломаные полоски. — Лист пятнадцатый. Уровень штольни «В». Штольня «В» заморожена. Мы ее пройдем, спустим воду. Порода, я думаю, осела. Крепление придется переменить. Месяца через два мы дойдем до пятого южного квершлага — и тогда будем иметь все данные о руднике.
— Месяца через два? — удивленно воскликнул производитель работ. — Ну, нет-с! По договору на соцсоревнование с Каданскими разведками мы должны выявить Аргунский через месяц. Это — максимум!
Он отодвинул кружку и встал. Поднялся и Милановский.
— Договор — хороший стимул для повышения эффективности работы, — с улыбкой произнес инженер. — Но… в нашем деле бывает столько неожиданностей…
— Через месяц мы пройдем штольню «В»! — решительно повторил производитель работ.
— Конечно, конечно, — рассеянно согласился Милановский, вынимая часы. — Однако пора. Идем.
Инженер Милановский и производитель работ Синицын вышли из сторожки занятой канцелярией горно-восстановительной партии. Тропинка уходила от сторожки под гору, прячась в рощицах березняка. За ним виднелись блестящие лоскутки реки и дальше — грязно-зеленый холмистый противоположный берег. По реке шла граница. Тот берег — китайский. Было ясно, тихо, но свежо, несмотря на июль. Милановский поднял воротник куртки.
От сторожки до рудника было не больше полукилометра. Милановский и Синицын скоро спустились к реке и берегом пошли к группе рабочих, сидевших на камнях у подножья крутой сопки, склоны которой были засыпаны старыми рудничными обвалами. Рабочие смотрели на китайский берег. Там стояла грязная, покосившаяся хибарка. На стене ее, обращенной к советскому берегу, висела большая неуклюжая вывеска. Широко расставленными буквами, огромными и кривыми, на ней было выведено:
ТАРГОВЛЯ ХАРЧЕВКА ХУ-ЧЕНЬ.
Перед хибаркой, привязанная к колу, плавала на воде лодка, а на крыльце сидел сам хозяин — толстый китаец — и курил трубку. У коновязи понуро скучала оседланная коротконогая лошадка с белой подстриженной гривой.
Подойдя к рабочим поближе, Милановский и Синицын увидели, что те заинтересованы не лавкой и не жирным китайцем.
— Что там? — поздоровавшись, спросил инженер.
— Шурфуют что-то мало-мало, — ответил рабочий, сидевший на корточках и из-под руки смотревший через реку. — На нас, видно, насмотрелись, да и тоже за разведку… Э-вон, стараются! Земля так и летит.
— Да, подходяще копают, — подхватил другой. — Тоже будто на соревновании…
На гребне одного из холмов Милановский легко разглядел группу китайцев человек в двадцать. Все они были с лопатами и действительно старались, словно взялись снести долой весь холм.
Синицын покачал головой.
— Что-то здесь не чисто, — пробормотал он. — Я не слыхал, чтобы в этом холме водились клады. А шурфы так не копают. Это скорее канава или…
Он не договорил. Возникшее у него предположение ему самому показалось слишком невероятным. Неожиданно он обратился к рабочему, сидевшему на корточках:
— Трофимов! Ты когда излечишь от простуды наш радио-кричатель?
Никто не понял, какое отношение имеет радио к китайским землекопам, а сам Трофимов попросту не ответил на вопрос.
Милановский повернулся к сопке. Китайский берег был забыт. Здесь, на этом берегу, ждала большая и ответственная работа.
Чтобы подняться к штольне «В», нужно было карабкаться по отвалам, по осыпям, по грудам угловатых камней всевозможных размеров, начиная от больших глыб и кончая той мелочью, которую горняки называют «орешником». Медленно шагая, Милановский часто нагибался, поднимал куски породы и внимательно их разглядывал. Когда-то этот участок земной коры был сложен самой обычной породой — известняком. Но потом по мелким трещинам из горячих недр планеты проникла раскаленная магма и своим жаром превратила известняк в плотную и тяжелую породу — роговик. Магма, застывая, стала гранитом — он пронизал роговик бесчисленными ветвистыми жилами, Дейками, штоками, — а вокруг него зародилось в роговике «рудное тело». Это рудное тело было уродливо и бесформенно. Трудно было найти законы, управляющие его очертаниями. Но оно было той драгоценностью, которую искали люди, щупая темное нутро земли шахтами, штольнями, шурфами, буровыми скважинами. Рудное тело не представляло собой чего-нибудь сплошного. Оно состояло из разбросанных в породе мелких блестящих вкраплений, в которых только глаз сведущего человека мог увидеть что-нибудь замечательное. Здесь попадались аккуратные ромбики пирита, светлые крупинки цинковой обманки, белые листочки свинцового блеска, мятные пятнышки сфалерита, желтые кусочки куприта. Даже старые отвалы Аргунского рудника были насыщены рудой. Рудник обещал быть на редкость рентабельным. Разглядывая породу, Милановский почувствовал удовлетворение, похожее на то, какое испытывает шахматист, увидевший, что его партия стоит на выигрыш.
Подождав отставшего Синицына, инженер заговорил:
— Нашим обогатителям здесь хватит дела. Когда здесь работала английская концессия, еще не были известны современные способы обогащения руд. Теперь мы можем эксплоатировать не только новые пласты, но и старые выбросы. Вспомните знаменитые медные рудники Верхнего Озера в Америке. Там начали работать при содержании тридцати процентов руды, а теперь там всего два процента, и разработку все же считают выгодной.
— Кроме того мы будем брать и колчеданистую руду, которую прежде выбрасывали, — поддержал Синицын.
— Совершенно верно. Прежде считали годной только окисленную. Она ближе к поверхности и богаче… Ну, вот мы и пришли! — заключил инженер.
Кругом были те же осыпи угловатого ржавого щебня и черные груды отвалов. Из-под щебня, приподняв тяжелую плиту породы, выкарабкалась тощая березка и, скучая, поникла чахлой листвой. В стороне торчало сгнившее бревно разрушенного штольного крепления. По этому бревну только и можно было определить, что здесь вход в брошенные выработки.
— Да, работа здесь крепкая, — проговорил Милановский. — Все это нужно будет чистить. — И привычно стал осматривать место, временами сверяясь с чертежом.
Из-под бревна выползла ящерица и побежала, извиваясь между камнями. Кто-то швырнул в нее камнем. Ящерица спряталась. Камень, подпрыгивая, покатился вниз по осыпям.
В это время за Аргунью что-то очень сухо и резко щелкнуло. Над головами рабочих, занятых старой штольней, прозвенело пискливо и неприятно. Словно задрожала невидимая, очень туго натянутая струна. И люди, стоявшие на осыпях, вдруг втянули головы в плечи, молча переглянулись, присели и медленно-медленно начали сползать по камням вниз…
У штольни остался один Синицын. Он посмотрел за реку, где китайцы с лопатами уже на половину своего роста вкопались в землю, и понимающе кивнул головой.
— Слушай! — обратился он к ползущему Трофимову. — Тебя спрашиваю: скоро ты починишь свой радиум?
В ответ Трофимов ругнулся.
Синицын повернулся и на четвереньках пополз вверх по сопке. Еще несколько раз щелкнуло за рекой, и каждый раз звенела в воздухе плохо настроенная струна.
На вершине сопки верхом на коне недвижимо сидел пограничник и очень спокойно в бинокль разглядывал китайский берег и китайскую деревушку, расположенную чуть повыше по реке. По улицам деревушки ходили китайцы в остроконечных меховых шапках, с винтовкой за спиной.
Пограничник спрятал бинокль в футляр, застегнул его, потом не спеша снял с плеча винтовку, как будто хотел перевесить ее на другую сторону, но вдруг вскинул, и прямо в бледное линялое небо пустил три звонких выстрела.
Тотчас же на холмах советского берега появились всадники. По ложбине, скрываясь за перелесками, полевым наметом проскакал куда-то конный патруль. Вдогонку помчался неизвестно откуда взявшийся мотоцикл.
Пограничник властно махнул рукой. Синицын понял и, скрываясь за отвалами, побежал вниз догонять товарищей. Он успел лишь заметить, что как только на сопках появились наши патрули, улицы китайской деревни разом опустели.
II. Два берега.
На следующее утро по старому Нерчинскому тракту шла пехота, шла конница, плыли по ухабам и рытвинам, как лодки в бурю по морю, грузовики с припасами и людьми. Не сбавляя скорости, ухитрялись проскакивать по гатям и трясучим мосткам самокатчики и мотористы. Инженерные команды спешно приводили в порядок полотно дороги.
Войска пришли к Аргуни и стали лагерем за сопками, неподалеку от сторожки.
В то же утро заработал приемник в клубе (Трофимов провозился с ним всю ночь), и рупор, кашляя и икая, оповестил собравшихся о предательстве манчжурских властей, о захвате КВЖД, о разрыве сношений и о том, что китайцы стянули к границе не мало десятков тысяч наемных солдат. Тогда все поняли, что за канавы копали китайцы вчера на своем берегу.
Телеграф весь день выбрасывал бесконечно длинную ленту сообщений, многие из которых были шифрованы. Они адресовались военному штабу, и телеграфист, первый раз в жизни принимавший настоящие шифрованные телеграммы, был необыкновенно горд. После дежурства он обошел знакомых и всем с большим достоинством рассказывал:
— Сегодня целых четырнадцать шифрованных депеш на приеме… Правительственные-с…
Из-за Аргуни китайцы весь день постреливали.
Поднимается человек на сопку — стреляют в него.
Придет к воде напиться корова — сейчас же булькают и свищут кругом пули.
Стреляли по собакам, по лошадям.
Вечером в сторожке состоялось производственное совещание разведывательных партий.
На совещание пришел командир полка.
В сугубо осторожных выражениях он рассказал о положении на границе. Упоминая о китайцах, он говорил «та сторона», а несколько раз обмолвившись и назвав их «противниками», сейчас же поправлялся, хотя и без особой торопливости.
Он подробно расспросил о работах горной разведки, внимательно просмотрел планы и чертежи и, уходя, потребовал, чтобы сейчас же была снята с вершины 165,4 буровая вышка, за целость которой он не ручается, «если на той стороне появится артиллерия».
На том же совещании горняки решали свою дальнейшую судьбу. Продолжать ли разведку или кончить ее «в силу объективно сложившихся обстоятельств»? И совсем почти уже было решено сосредоточить работы на рудниках, расположенных в отдалении от границы, ближе к Нерчинскому заводу, как вдруг в сторожку ворвался запыхавшийся Синицын, которого тщетно разыскивали перед началом собрания.
И все пошло по-иному.
Синицын вбежал, размахивая бумажкой.
Оказалось, что не все телеграммы этого дня были шифрованными: на бумажке был вполне понятный перевод тех точек и тире, которые Кадаинская разведка слала Нерчинской. Текст был записан торопливо и неразборчиво. Синицын, торопясь сообщить его рабочим, некоторые особенно неразборчивые слова взял на свою совесть. Вот что он в конце концов прочитал: «Кадая шлет привет Нерчинску. Помня о договоре соревнования, интересуемся ходом работ. Со своей стороны сообщаем: прошли две штольни с откачкой воды, углубляем квершлаги, крепление ставим новое. Три скважины дали результаты выше среднего. Наглость китайских генералов не помешает нам вести соревнование и дальше и выйти из него победителями».
— И выйти из него победителями! — кричал Синицын, размахивая телеграммой. — Это, что же такое, товарищи Ведь смеются нам в лицо! Наложим, говорят, вам по первое число, пентюхи вы этакие! И наложат! Еще как наложат, если мы будем трусами и предателями нашего рабочего дела! Мало ли какие неприятности случаются! Если чуть что — прятаться, так никакой пятилетки, товарищи, не выполним! И китайцы первые будут смеяться. «Испугались, — скажут — и все свои потроха порастеряли». Это не дело, товарищи! Китайцы — китайцами, а штольня должна быть пройдена в срок!
Синицын говорил горячо. И его слова попали в цель. Хотя раздавались голоса, что «кадаинцам-то хорошо, там не стреляют», что «зря рисковать тоже не стоит», все же десять рабочих из присутствовавших объединились в ударную бригаду. Ударники обязались в месячный срок пройти штольню «В» с расчисткой всех квершлагов и заменой креплений и клетей.
Здесь же срочно была составлена в решительных выражениях ответная телеграмма Кадае. Главный автор ответа, молодой рабочий без передних зубов и с веселыми плутоватыми глазами, нацарапав его на листке из блокнота и перечтя, стукнул ладонью по столу и крикнул, выражая общую мысль:
— Ну и шарахнет же их эта цидулька по кумполу!
Возбуждение, охватившее собрание, было так велико, что некоторые собрались сейчас же, не теряя ни минуты, итти в штольню. Еле-еле удалось их заставить повременить хотя бы пару часов, пока будет составлен план ударных работ.
Как только Синицын начал свою речь, Милановский понял, что будет сделано так, как захочет этот горячий прораб. И потихоньку он сполз со своего председательского места и пересел на табуретку, стоявшую в углу. Оттуда исподлобья наблюдал происходящее в сторожке и улыбался чуть-чуть по-родительски…
В тот же день Ху-Чень потерял своих клиентов. Никто больше не приезжал к нему за товаром, даже лодки куда-то пропали с реки. Ху-Чень был большим оптимистом.
Но когда однажды в лавку пришли китайские офицеры и забрали весь товар, ничего не заплатив, Ху-Чень разбил в щепы свою лодку, снял вывеску, заколотил двор и уехал на коротконогой белогривой лошадке на юг.
Из деревни, напуганные призраком войны, уходили китайские крестьяне. Увозили на ручных тележках детей, уносили в плетеных кошолках немудреный скарб. Женщины уезжали верхом, по три на одной лошади. В фанзах хозяйничали офицеры.
Как вороны, почуявшие запах падали, приходили с гор, с недоступного хребта Икэ-Хули, шайки хунхузов, поджигали деревни, и обмазанные глиной фанзы горели дымно, медленно, как горят кучи сырых листьев. Никто их не тушил. Китайское командование встречало хунхузов предупредительно. В наемной армии было так мало смелых и горячих воинов! Бандиты могли пригодиться. Шайки вступали в регулярную армию, и предводители их не мало часов проводили на берегу Аргуни, с жадностью посматривая на советский берег. Коварные планы неожиданных ночных набегов, поджогов и грабежей привычно возникали в головах опытных разбойников. И к вечеру с большими предосторожностями ушла верх по реке шайка, состоявшая из людей, зарекомендовавших себя самыми отчаянными головорезами. Выше по Аргуни они надеялись найти хорошее место для переправы.
В тот же вечер пришла белогвардейская часть, такая же ободранная и жадная, как хунхузы. Ее командир, высокий и сутулый человек с черным истомленным лицом и лихорадочными глазами, сейчас же заперся в избе и из нее не выходил.
На избе было вывешено знамя. Оно было черное, с трехцветным флажком в углу и красными буквами по черному фону. На знамени было написано: «Батальон уничтожения СССР. С нами бог!»
III. Нападение хунхузов.
Поздно ночью люди выходили из сторожки к реке. Ночь была ветреная. Черные облака тянулись над сопками. Люди шли на работу. Они несли кирки, лопаты, ломы, топоры. Впереди шел Синицын. Иногда ему начинало казаться, что шагает за ним не десяток рабочих, а блестящий легион красивых воинов, и ведет их он, производитель работ, на завоевание большой и богатой страны.
В темноте, ощупью, ударники вскарабкались по осыпям к штольне. Хотели минутку посидеть, чтобы успокоиться, но на открытом склоне было холодно, и люди сейчас же принялись за работу. Первой задачей было отгрести старые отвалы и откопать засыпанный вход в штольню. Многократное оседание пород сделало сечение штольни очень узким. Оно было не больше метра вышиной, и работать в нем одновременно могли только двое. Вдобавок штольня оказалась плотно закупоренной ледяной пробкой.
Такие пробки часто появляются в старых рудниках, особенно там, где встречается мерзлота в почве. Толщина их достигает иногда нескольких десятков метров. Часто пробка удерживает за собой скопившуюся в штольнях воду и, чтобы избежать несчастных случаев, обычно сначала бурят лед, спускают сквозь скважину воду, а потом уже разрушают и саму пробку.
Перед штольной «В» поставить буровую установку было нельзя. Слишком хорошей учебной мишенью была бы она для китайцев.
В первой паре работали Трофимов и китаец Та-Бао. Последний не совсем обычным путем оказался среди ударников.
Прежде Та-Бао работал на Нерчинских рудниках, потом, перебравшись в Китай, часто бывал на советской стороне, встречался здесь с рабочими и узнавал от них о новой жизни, строящейся в рабочем государстве. Когда разразился конфликт, и, боясь войны, побежали с границы китайские крестьяне, Та-Бао не долго раздумывал. Он знал, что война для китайских генералов средство набить себе потуже карманы, и что каждая война, затеваемая ими, в конце концов приводит к еще большему разорению китайских крестьян и рабочих. Никем не замеченный Та-Бао переплыл Аргунь и явился прямо в штаб полка. Там он спросил «самый большой капитан мало-мало говорить» и, когда его привели к комполка, китаец выпалил решительно:
— Винтовка давай. Китайский капитана стрелять буду. Китайский капитана шибко худой есть: солдата бей, фанза жги, воруй. Давай винтовка!
Но командир полка, узнав, что китаец никогда не стрелял из винтовки, отказался выдать ему оружие. И Та-Бао совсем пришлось бы повесить голову, если бы в это время он не попался на глаза Синицыну, который предложил ему работать в штольне, на что китаец с радостью согласился.
— Будьте осторожны, — предупредил рабочих Синицын. — Вода за пробкой может быть очень близко. Прислушивайтесь внимательно и чаще!
Ханхуз повалился на острые камни.
С рудничными лампочками на лбу русский и китаец втиснулись в штольню. Там было холодно, сыро, лед медленно подтаивал, и рабочим пришлось лечь в жидкую грязь. Стены выработки были грязны и ослизлы. Трофимов рукавом обтер серую глыбу; заблестев, на него глянули крошечные комочки руды. Почти физически чувствовалась тяжесть сопки, нависшей над рабочими. В любое мгновение она могла раздавить их, как комаров.
Китаец, скорчившись, бил ломом по льду. Лед ломался трудно, маленькими кусками. Вместе с брызгами воды они с силой летели в лицо Та-Бао. Лед, сдавленный повидимому недавним оседанием скалы, был тверд и упруг, как камень. Откуда-то сверху натекала вода, и блески руды на заплаканных стенках снова потускнели. Трофимов лег на спину и, зажмурившись, несколько раз сильно ударил киркой по ледяной пробке. Вместе со льдом на голову рабочего посыпались мелкие камни. Трофимов затаил дыхание и прислушался. Тихо. Снова зажмурился и ударил киркой. На этот раз отделился большой пласт льда и накрыл китайца. Трофимов поторопился освободить едва не задохнувшегося товарища. После нескольких новых ударов послышалось слабое журчание воды. Опытное ухо Трофимова определило, что это еще не «полная вода», а только «карман» — отдельный водяной мешок в толще льда. Сказав китайцу, чтобы тот вылез из штольни, смело стал пробивать отверстие во льду. Вода вырвалась шумно и сильной струей окатила рабочего, обдав его месивом льда, грязи и мелкого щебня. Закрыв лицо руками, Трофимов опрометью бросился наружу. Вода текла не долго. Скоро она зачвакала, струя ее ослабела и потерялась в осыпях.
Следующая пара рабочих убрала остатки льда перед «карманом» и обнаружила за ним большой обвал. Чтобы обследовать это неожиданное препятствие, Синицын натянул на руки кожаные рукавицы и полез в штольню. Добравшись до того места, где выработка была загромождена неуклюжей кучей мокрых камней, он увидел над собой большую трещину. Соединившись с другой, пришедшей откуда-то со стороны, она и образовала обвал, сбросивший в штольню добрую тонну породы.
Синицын легко определил причину образования трещин: хищнический метод работ английских концессионеров. Вместо того, чтобы прокладывать прямую штольню с ровным сечением, хорошо закрепляя ее, как это требует горное искусство, англичане действовали по принципу скорейшего обогащения. Наткнувшись на хорошее рудное тело, они сейчас же старались выцарапать его все со всеми его ответвлениями и изгибами, хотя бы для этого пришлось искалечить штольню неаккуратными и нескладными боковыми выработками. Это было какое-то ковыряние руды, а не разработка ее. Чуть выбрав руду в одном месте, его сейчас же бросали, если рядом оказывался более выгодный участок. О закреплении брошенной выработки даже не думали, — да и мудрено было закрепить это хаотическое хитросплетение штолен и выработок. «Есть руда в породе — колоти, пока всю не выбьешь» — было единственным правилом. Немудрено, что при такой постановке дела обвалы должны были случаться часто. В отчетах английской компании за один год упоминается о пяти больших обвалах; три из них были с жертвами.
Позднее, просматривая чертежи, Синицын нашел и непосредственную причину в штольне «В». Там брали руду отдельными глубокими бороздами, расширяя их до тех пор, пока вся вышележащая толща не повисла всего лишь на нескольких тоненьких столбиках породы. Достаточно было маленькой трещины, промытой в скале водой, чтобы равновесие было нарушено.
Опасность не миновала и теперь. Несколько глыб угрожающе висели во впадине над обвалом. Необходимо было возможно скорей поставить здесь крепление. Пока же следовало расчистить обвал.
Рабочие образовали цепь. Забравшись вслед за Синицыным в штольню, они уселись рядом на липком полу, на всем протяжении от обвала до выхода, и с рук на руки стали передавать обвалившиеся глыбы. Крайний у входа сбрасывал их под откос. Это было странное зрелище. Люди в черных кожаных одеждах молча сидели в мрачном холодном подземелье и сосредоточенно передавали друг другу большие черные камни. Над головами у многих горели фонарики, почти не освещая лиц и облизывая неуютные стены выработки дрожащим и слабым светом. Когда люди двигались, свет ползал по камням, карабкался вверх по стенам и жирным пятном прилипал к выщербленному потолку штольни. Изредка хряскал камень под ударом кирки да гулко шлепались с потолка крупные капли воды.
Так работали часа два. Вдруг Та-Бао, который сидел близко к выходу, не подставил во-время рук, и камень, переданный ему соседом, упал на пол. Сосед повернулся к китайцу с раздражением. Но тот и не обращал внимания на камень Насторожившись, к чему-то прислушиваясь, Та-Бао уже полз на четвереньках к выходу. Синицын замахал рукой и зашипел:
— Тссс… Шуми не надо… Моя мал-мало слушай ходи.
И осторожно выполз из штольни наружу. Оставшиеся внутри примолкли. Шумел ветер, забегал в штольню и гудел в ней, как в печной трубе. Шаркал по камням дождь. Ветер гнал его порывами, и дождь словно то набегал, то отступал.
Вдруг все ясно услышали, что Та-Бао произнес короткое китайское слово. Снова несколько секунд шумел дождь. И чужой голос откуда-то снизу ответил другим китайским словом. Синицын так и ринулся к выходу, вытаскивая на ходу браунинг из кармана. Он был убежден, что Та-Бао предал их, и готовился всадить пулю в затылок китайца. Но, выскочив из штольни наружу, он в слабом пятне света увидел картину, которая сразу дала иной ход его мыслям.
Перед штольней, выпрямившись во весь рост, стоял Та-Бао. Руки его были подняты над головой, и в них он держал большой камень. Снизу, по осыпям, лез на Та-Бао человек в лохматой шапке — китаец — с обрезом в руках. Совсем близко, за камнями, Синицын увидел много других китайских голов.
«Хунхузы!» — догадался он и почувствовал, как холодеют от страха руки.
Китаец, наступавший на Та-Бао, вскинул обрез. Та-Бао взмахнул поднятыми руками, и зажатый в них камень стремительно обрушился на хунхуза. Удар был так силен, что бандита не спасла и толстая шапка. Ноги хунхуза сразу подогнулись, и, выгнув спину, он повалился назад, на острые камни.
Вокруг Синицына запели, завизжали, засюсюкали пули. Вытянув руку, прораб выпустил в хунхузов целую обойму, и повернулся, чтобы бежать. Сначала он кинулся вверх по сопке, но сообразил, что так далеко не уйдет, и бросился обратно в узкое отверстие штольни. Туда же отступал и Та-Бао, продолжая швырять камни в напиравших хунхузов.
В передней части штольни людей уже не было. Охваченные ужасом, царапая до крови пальцы, они лезли, подталкивая друг друга, через нагроможденные обвалом камни, чтобы хоть как-нибудь укрыться за ними. Некоторые забивались в боковые выработки.
Синицын замешкался у входа. Пуля попала в его фонарь и раздробила его. Толстый китаец с лицом скопца в упор нацелился в прораба, но Та-Бао скатил под ноги хунхузу огромный камень — и бандит распластался на земле. Синицын увлек за собой в штольню Та-Бао. Вслед за ними туда ворвался, защелкав по стенам, целый рой пуль. Прораб прижался к полу. Впереди, около обвала, кто-то вскрикнул и чуть слышно застонал. Синицын втискивал в браунинг новую обойму, она почему-то не входила, и прораб думал, что сейчас всем им в этой мышеловке придет конец.
Вверху раздался топот. Лавиной низвергнулись с сопки всадники. Они почти не стреляли. Как будто одной своей скоростью они смяли хунхузов, сбросили их с сопки на берег. Ошеломленные, бросая обрезы, бандиты пытались вплавь спастись на другой берег. Это удалось очень немногим. Большинство легло у подножья сопки под ударами шашек, а другие, в том числе и главарь шайки, попали в плен.
В штольне был серьезно ранен в грудь рабочий — тот самый, который составлял ответ кадаинцам. Синицын боялся, что это ночное нападение произведет слишком тяжелое впечатление на рабочих, и они откажутся от работы в штольне «В». Но с удовлетворением увидел, что это не так.
Красноармеец поглядывал на пленных солдат.
— Разбойники не помешают нам пройти штольню! — говорили рабочие.
— Через три дня мы собьем ее с первой шахтой! — поддерживали другие.
IV. Операция красных.
Весь следующий день молчали оба берега. Китайцы, напуганные результатом ночной вылазки, с тревогой выглядывали из окопов. Красные выставили усиленное сторожевое охранение. Синицын дал ударникам сутки на отдых, и горняки весь день спали. Но сам прораб не мог заснуть. Он присоединился к Милавскому, который вместе с рабочими из опробовательной партии пошел в штольню «В» брать образцы руд.
Инженер деловито осмотрел выработку, слазил за обвал и дал несколько коротких указаний Синицыну, как нужно продолжать работу.
— Несомненно вы встретите снова пробку, — сказал он. — С этой будьте сугубо осторожны: скважина обнаружила здесь совсем близко воду.
Милановский ни словом не обмолвился о событиях последней ночи. Но, выходя из штольни и увидев на камне пятно крови (здесь Та-Бао проломил голову хунхузу), повернулся к Синицыну и отрывисто произнес:
— Как хотите… Этого я понять не тогу.
Он хотел сказать еще что-то, но махнул рукой и, тяжело сопя, стал взбираться на сопку.
* * *
Тишина на границе продолжалась недолго. Ночью щелкали отдельные выстрелы, а утром, когда ударники стали подниматься от распадка к штольне, «та сторона» встретила их бешеным огнем. Рабочие сразу почувствовали, что стреляют на этот раз не китайские наемники. Слишком уж метко ложились пули, слишком уж уверенно следовали один за другим залпы. Рабочие залегли за камнями, не двигаясь с места.
«Белые!» — подумал Синицын.
За Аргунью залился сухим лаем пулемет.
Производитель работ начал было перебежку, но, добравшись до места, откуда к штольне нужно было бежать по мелким осыпям, на виду у китайцев, почувствовал, что на это у него сил не хватит. К тому же, оглянувшись, увидел, что никто за ним не следует. Злой вернулся Синицын в распадок, где поджидавшие рабочие уже не надеялись видеть его живым, и объявил, что на сегодня работы отменяются. Сказал он это таким тоном, словно ударники сами были виноваты в своем вынужденном прогуле.
На улице поселка Синицыну встретился телеграфист. Весь расплываясь в улыбке он сообщил, что сегодня опять были шифрованные депеши, но кроме того есть и телеграмма на рудник. Он вынул ее из кармана и протянул Синицыну. В телеграмме кадаинцы снова слали привет, интересовались работой и еще раз выражали уверенность в том, что выйдут из соревнования победителями. Круто повернувшись, Синицын пошел по степи туда, где за холмами раскинулся красноармейский лагерь.
Прораб пришел в палатку комполка, и рассказал ему о своей работе, о соревновании и о том, что китайцы и белогвардейцы не позволяют это соревнование проводить. Синицын почти сердился.
— Вы же должны дать отповедь этим налетчикам! — горячился он. — Они обстреливают нас, не дают нам работать, а вы позорно молчите. Я не могу понять, чего вы ждете? Чтобы они подкатили артиллерию и снесли все наши сопки? Так, что ли?..
Комполка писал письмо. Пока Синицын в волнении бегал по палатке, командир только раза три искоса взглянул на прораба. Он дописал страницу странным узловатым почерком, приложил к ней лист промокательной бумаги, тщательно разгладил его, потом поднял письмо к глазам, как будто собираясь перечесть его, но вдруг откинулся на походном стуле и с раздражением обратился к Синицыну:
— Ну, а что вы сделаете, товарищ, если к вам на улице подойдет хулиган и угостит вас пощечиной? Что же, вы ему ответите тем же?
Видя, что Синицын что-то хочет сказать, комполка поднял руку.
— Война не объявлена, — продолжал он. — И пока она не будет объявлена, мы не предпримем никаких действий против китайцев. Единственно, что мы можем делать, это не пускать их через границу. Надеюсь, недавняя ночь показала вам, что мы достаточно бдительны. Пойдемте, я вам покажу кое-что…
Он вышел из палатки и крупными шагами пошел впереди, сворачивая на ходу папиросу. Прямо от палатки тропинка поднималась на сопку. Командир и Синицын миновали маленькую рощицу и вышли на открытое место почти на самой вершине сопки. Здесь тропинка неожиданно врезалась в землю, превратилась в траншею выше человеческого роста и скоро привела в другую траншею, поперечную, перед которой был насыпан высокий бруствер, пронизанный маленькими окошками. Они глядели в сторону Аргуни. Перед одним из окошек стоял красноармеец и, не отрываясь, наблюдал за противоположным берегом. Позади него, скорчившись над желтым ящиком полевого телефона, сидел другой красноармеец и, приставив руку ко рту, что-то говорил в трубку.
Командир полка подвел прораба к окошку.
— Ну, вот извольте посмотреть, — предложил он. — Не увидите ли чего-нибудь любопытного на том берегу?
Синицын поглядел.
— Я вижу какие-то странные кочки бон на той круглой сопке, — сказал он.
— Ну, так вот! Знаете ли вы, что это за кочки? Это — шапки, милый товарищ! Да, да, шапки, которые китайское командование ухитрилось выдать своим солдатам! Они, правда, теплы, не по погоде теплы, такие большие, просторные, меховые с большими ушами. Но, извините меня, я предпочту выпустить свой полк с открытыми головами, чем обрядить его в эти мономаховы шапки. В такую шапку не попасть нельзя. Сегодня ко мне приходила целая депутация. Говорят, за себя не ручаются, так руки и чешутся пощелкать орехи на этих камилавках.
Опережая звук залпа, в бруствер вонзилось несколько пуль. Одна из них попала в край окна и обдала командира пылью и щебнем. Комполка соскочил со ступеньки на дно траншеи. Отряхнувшись, потянул Синицына к выходу:
— Зря шутить не стоит! Здесь все-таки опасно…
Весь обратный путь командир шел молча, задумавшись. День разгуливался. Последние тучи скрывались на западе, а на их место приходили легкие сероватые облака. Над ними повисла тонкая кисея мглы, которую легко прорывало солнце. Ветер стих, и стало очень тепло, почти жарко.
Из-за холмов продолжали слышаться отдельные выстрелы.
В лагере было очень оживленно. У штабной палатки быстро рос кружок красноармейцев. Сходились со всех сторон. Некоторые бегали по палаткам и звали:
— Ребята! Пленных привели! Айда зечить!
Командир и Синицын подошли. Их пропустили внутрь кружка. Там действительно стояли два пленных китайца и около — молодой красноармеец, приведший их. Он чуть-чуть растерянно поглядывал то на одного, то на другого. Синицын теперь вблизи мог рассмотреть необычную форму китайцев. Их шапки, в самом деле, были похожи, как сказал комполка, на шапку Мономаха: такие же конические, высокие, мохнатые. Под френчем на китайцах были надеты уродливые ватные штаны, а на ногах — странная обувь, что-то среднее между валенками и фетровыми женскими ботами. Один из пленных был одет значительно лучше другого. Это был унтер-офицер. Оба они попались на нашем берегу в прибрежном кустарнике, откуда внимательно наблюдали за расположением караулов.
Когда молодой красноармеец их нашел, они не стали сопротивляться. Охотно отдали оружие и даже как будто обрадовались, что попали в плен.
Унтер-офицер стоял насупившись и ничего не отвечал на вопросы. Зато его сосед не заставлял себя упрашивать. Он так и вертелся из стороны в сторону, торопясь поскорее всем ответить. Но лицо у него было испуганное.
— Ты есть хочешь? — спрашивали его красноармейцы.
— Нет! — мотал головой китаец. — Моя сыт.
— Врет! — говорили кругом. — Ишь, как скулы торчат: их там не балуют. А есть боится — думает, отравят.
— Ты откуда сам? — спрашивали другие.
— Шанхая… Шанхая, — торопился китаец.
— О! Издалека же ты приехал. А зачем воюешь?
— Воевать ходи нету — большой капитан кушать не давай.
— А капитан тебя бил?
— Била! — кивал китаец.
— Шибко бил?
— Шибко била…
И вдруг неожиданно повернулся к своему соседу и показал на него рукой:
— Эта маленький капитана тоже била!
— Вот это здорово! — засмеялись красноармейцы. — Молодец, парень!
Кто-то подошел к китайцу и расстегнул его френч.
— М-да! Переодеть-то его нужно. И вымыть тоже. Фу ты, чорт, зверья-то, зверья!
И отскочил, отряхивая руки. Китаец был напуган. Торопливо он застегивался.
— Ведите в баню, потом в лазарет, после в штаб, — распорядился комполка, и когда молодой красноармеец легонько подтолкнул пленных, коротко спросил у китайского солдата:
— Какой части?
Китаец отвернулся.
— Моя по-русски понимай нету…
Красноармейцы кругом заволновались:
— Вот гад! Говорил-товорил, а теперь не понимает! Здорово их там учат…
Унтер-офицер проходил мимо. Вдруг он остановился перед комполка и вытянулся, отдавая честь:
— Моя говорить будет… Какой части, сколько солдат, сколько оружия.
С плохо скрываемым бешенством командир крикнул побледневшему китайцу:
— В штабе скажешь! Не терпится…
И, отвернувшись, пробормотал, ни к кому не обращаясь:
— Испугался, подлец! Ждет — накажут за то, что солдат своих бил.
Он быстро пошел к палатке. Синицын хотел было возвращаться к себе в сторожку, но вдруг комполка повернулся к нему. Теперь лицо командира улыбалось лукаво и хитро.
— Вы знаете, что? — сказал он. — Я решил предпринять маленькую операцию. Так, пустяки, для острастки. Если хотите, можете принять участие. Опасности, уверяю вас…
Он не смог договорить. Синицын обрушился на него так горячо с вопросами: где? когда? как? — что комполка пожалел о своем неосторожном предложении.
* * *
Этим вечером жители ближайшей деревни, отделенной от Аргуни лишь узким гребнем невысоких холмов, были привлечены необычайным зрелищем. На склоне гребня, обращенном к деревне, построилась четыреугольником рота красноармейцев. Посредине медленно ходил взад и вперед командир, заложив руки за спину, подняв лицо к небу, и негромко командовал:
— По облаку, похожему на свинью, первый взвод… пли!
Ахал залп.
— По ястребу-стервятнику, — снова начинал командир, — второй взвод… пли!
Изрешеченная пулями птица камнем падала в кусты. Деревенские собаки со всех ног кидались к ней.
— В белый свет, — звонко продолжал командир, — рота… пли!
А через полчаса красноармейцы шли уже обратно. Лица у всех были самые веселые. Шуткам не было конца.
Красноармейцы так грянули «Селезня» с присвистыванием и притоптыванием, что проснулся на другом берегу полковник Тин-Вей, встал с кровати, надел туфли и в открытую форточку долго прислушивался к звукам, несшимся из-за Аргуни.
Эту ночь полковник спал очень неспокойно.
V. Басов и Глухов хотят уничтожить СССР.
Штабс-капитан Басов при входе вахмистра медленно и как будто неохотно заряжал свой кольт. Лицо офицера было сумрачно, тускло и вяло. Бесконечная усталость и безразличие были в глазах командира белой части. Вахмистр вернулся с очень важной разведки, но штабс-капитан опрашивал его безо всякого интереса, как будто по обязанности.
Синицын цеплялся за остатки клетей и все ждал, что вода смоет его.
— Брод нашел? — тихо спрашивал он.
Вахмистр, вытянувшись, стоял у притолоки.
— Так точно, ваше бродье! — рявкнул он так громко, что офицер поморщился.
— Тише! На том берегу был?
— Так точно, был!
— Говорю, тише. Рассказывай!
Уставившись на лампу, висевшую под прокопченным потолком, вахмистр отчеканил:
— Так что, ваше бродье, брод имеется повыше деревни, у плетня. Вода быстрая, людям будет по груди. На доньях — каменья, одначе не большие, и помешательства от них не предвидится. Выпад из воды крутой, сразу лядина, за ей — место голое, каменистое, в гору. Через сопку перевалить…
— Охранение? — перебил Басов.
— Так точно, охранение. На сопке караул выставлен, снять его нам будет сподручно, потому камни большие на сопке, а ночь темна, морочная. За сопкой — роща, а дале распадком к деревне…
— Дальше знаю. Люди как?
— Так что недовольны, ваше бродье, — тем же тоном незамедлительно отрапортовал вахмистр.
Басов поднял брови, но выражение его лица не изменилось.
— Чем же недовольны?
— Харч слабый, амуниция к тому же… Воюем, говорят, неизвестно за что…
Басов помолчал, барабаня пальцами по столу. Потом сказал глухо:
— Отбери тех, про кого говорили. Вели приготовиться. Через час начинаем. Ступай!
Выходя, вахмистр в дверях потеснился, пропуская плотную фигуру поручика Глухова, носившего в отряде Басова звание начальника штаба. Но штаб состоял из него одного.
— Вы что думаете о сегодняшней операции? — спросил его штабс-капитан.
Глухов в ответ криво ухмыльнулся и запел:
— «Дорога в жизни одна…»
Но вдруг сразу оборвал пение и, вынимая из кармана колоду карт, предложил:
— Сыграем?
Штабс-капитан подумал.
— Ну, давайте, — наконец нехотя согласился он.
Через минуту Глухов начинал:
— Двадцать четыре. Угол мой… Хожу!
За окном темнота шуршала немощным ветром.
Два человека с осунувшимися лицами сидели над картами.
…А через час диверсионный отряд, состоявший из сорока хмурых людей, без шинелей, крадучись, вышел из деревни к реке.
Один за другим люди осторожно сползали в воду. Тщательно ощупывая дно ногами, шли через реку, подняв над головой винтовки и ручные гранаты.
Поддерживая начальника на трудном месте, Глухов спросил шопотом:
— Знамя взяли?
Получив утвердительный ответ, заметил, усмехнувшись:
— Верю в него. Никогда не хожу в дело без знамени…
Снова моросил дождь. В темноте едва можно было различить соседа, шагавшего по воде рядом. На советском берегу вдруг что-то зашуршало в кустах. Шедшие впереди насторожились. Кто-то оступился, из-под ноги вырвался уносимый течением камень. Булькнула вода. Из кустов послышалось фырканье, потом громкий заливистый лай. Басов выругался.
Но собака умолкла и убежала. Медленно вылезали на берег люди, стряхивали с себя воду и, рассыпавшись цепью, поднимались по склону сопки, щупая каждый камень, чтобы не наделать шума, то и дело останавливаясь и прислушиваясь.
* * *
После той пальбы по облакам и ястребам, которую устроил комполка, зааргунские холмы молчали.
Все же из осторожности ударники вышли на работу лишь к вечеру. В темноте меньше риска быть обстрелянными, а для работы время суток безразлично: ночью и днем в штольне одинаково приходилось работать с искусственным освещением. Фонарей не хватало. Пришлось довольствоваться обычными стеариновыми свечами.
За обвалом, как и предполагал Милановский, оказалась новая ледяная пробка. Штольня здесь была попросторней, работать было легче, и кирки споро вонзались в пыльный желто-серый лед. Появились признаки близости воды: по штольне бежал бойкий ручеек, часто горняки улавливали где-то в глубине сопки еле слышные вздохи попавшей в плен воды. Да и по тому, как ломался под кирками лед, видно было, что он не толст.
Пока часть рабочих пробивала штольню дальше, другие вытаскивали из выработки полусгнившие бревна и доски старых креплений и в самом опасном месте — у обвала — уже строили новое крепление. Заготовленный материал был сложен в распадке, и рабочим нужно было ходить туда за ним. Эти путешествия в темноте, в постоянном ожидании обстрела были не из легких. Много раз, поднимаясь к штольне с тяжелыми бревнами, рабочие оступались на камнях и катились вниз, ушибаясь и расцарапывая руки. Но бодрость не оставляла их. Энтузиазм Синицына заразил всех. Они знали: чтобы не проиграть соревнование кадаинцам, сегодня же необходимо сбить штольню с первой шахтой. А для этого нужно торопиться. И если бревно на подъеме выскальзывало из рук, то никто в этом не винил ни темноту, ни китайцев. Собственная неловкость была причиной задержки.
Синицын сам работал с киркой вместе с тремя рабочими, среди которых был и Та-Бао. Прораб с тревогой смотрел на быстро отступающий лед.
«Не лучше ли нам будет привязаться? — думал он, — вот хотя бы к этой старой „бабке“. Кажется, она еще достаточно крепка. А то ведь вода может нас смыть, в случае чего».
Но подумав, он отказался от своего намерения. Вода могла пойти полным сечением штольни, и тогда единственное спасение было бы в бегстве. Веревки могли помешать.
Над Синицыным навис пласт льда. Изловчившись, прораб подбил его киркой снизу, и пласт, расколовшись надвое, шлепнулся на пол. Звук его падения, подхваченный эхом, словно выстрел вырвался из штольни. В то же время Синицын почувствовал, что откуда-то сверху потянуло холодным сырым сквозняком. Залежавшийся воздух штольни вздрогнул и, точно подталкиваемый вентилятором, двинулся к выходу. Пламя свечи задрожало и погасло. Рабочие стояли в темноте бок о бок и прислушивались. Казалось, где-то вверху работал большой насос, нагнетая в штольню свежий воздух. С жадностью вдыхая его, люди только теперь почувствовали, как они нуждаются в нем. И первое время они как-то и не пытались объяснить себе появление этого странного сквозняка.
Ток воздуха принес лай собаки. Этот лай встрепенул горняков. Синицын полуотсыревшими спичками с трудом зажег свечу. Пламя осветило мрачную трубу выработки, серые лица рабочих.
— Да ведь над нами шахта! — воскликнул прораб и так неловко толкнул свечу, что та вновь погасла.
И опять послышался явственный, хотя и далекий лай собаки. На него никто не обратил внимания. Появление шахты не было неожиданным, но все же, когда в третий раз была зажжена свеча и все увидели над собой черное отверстие в потолке штольни, рабочие не на шутку обрадовались.
— Ну, теперь кадаинцы больше не будут хвастаться! — говорили они.
На крики прибежали те, кто работал у входа. И все поздравляли друг друга с соединением штольни с первой шахтой.
Впрочем, долго предаваться ликованию было некогда. Больше чем на половину отверстие было еще закрыто льдом. Он топорщился в шахту уродливыми натеками, и на его поверхности лежало несколько больших обвалившихся камней, и остатки осыпавшейся полусгнившей клетки. Воодушевленные успехом, рабочие с удвоенной энергией принялись за борьбу со льдом. Они даже забыли про осторожность и работали, не думая о том, что в каком-нибудь метре от них может быть вода, скопившаяся там под давлением не малого количества атмосфер.
Вряд ли кто-нибудь из рабочих мог связно рассказать, что произошло в следующие минуты. Лед вдруг вздрогнул, как будто кто-то подтолкнул его изнутри.
Что-то ухнуло, где-то затрещало, и мгновенно рассвирепевшим зверем через лед на рабочих хлынула вода.
Синицын хотел закричать, но поток захлеснул его.
Он сделал отчаянное усилие, рванулся вперед и, ухватившись за какой-то выступ, втянулся на руках в шахту. Под ним раздался взрыв, точно вылетела пробка из гигантской бутылки. Ломая крепление, увлекая с собой камни во много десятков килограммов весом, вода пошла полным сечением штольни.
Только вулканическое извержение и шторм в океане могут сравниться своими шумами и буйством с победным шествием воды, вырвавшейся из подземного заточения. В штольне стреляли пушки. Там хлопали, вздымаясь пузырем, большие натянутые полотнища. Там ревел и захлебывался в предсмертном крике неведомый громадный зверь, придавленный скалой. Другой зверь плотоядно шипел и выл, раздирая на куски еще живую добычу. Как будто сцепились в недрах сопки, не поделивши подземный мир, исступленные, обезумевшие великаны древних мифов. В шуме воды слышны были удары мечей, треск костей, победные взвывания и проклинающий хрип раненых.
Не умещаясь в штольне, вода кидалась в шахту, цепляясь за ее стены, падала обратно и клокотала разъяренно и оглушительно. Синицын прижимался к мокрым камням, цеплялся за остатки клетей и все ждал, что вот-вот вода смоет его и утащит в штольню. Он не знал, что в полуметре от него еще два человека так же, как и он, жались к камням и думали, что сейчас проглотит их водяное чудовище, решившее, наверное, разнести на части всю сопку. Минуты безразличия сменялись у людей прилавками дикой энергии, бешеного желания жить. Потом приходил ужас, и люди кричали, выкатив глаза:
— А-а-а-а!..
Но они не видели и не слышали друг друга.
Вода смывала целые груды отвалов и мощным сокрушающим потоком неслась под гору, к Аргуни.
Работавшие у входа в штольню успели выбежать и вскарабкаться на сопку, как только услышали первый урожающий шум. И, прислушиваясь с ужасом к буйству воды, они услыхали вдруг крики людей. Крики шли от реки, куда подземная вода несла всю свою неудержимую силу. Кто-то был захвачен потоком, кто-то погибал под катящимися со склона камнями, кто-то пытался спастись, прыгая с берега в Аргунь. Но было слишком темно, и рабочие с сопки напрасно пытались что-нибудь рассмотреть. Спускаться же они не рисковали. К тому же им могло показаться, что эти звуки принадлежат людям: шум низвергающейся воды был так многоголос, что он легко мог обмануть.
Вода шла полным сечением штольни полтора часа. Только на рассвете начала убывать ее сила, и еще через полтора часа можно было войти в штольню, чтобы найти оставшихся там или то, что осталось от них. Вода прочистила штольню, как щеткой-ежиком чистят ламповое стекло. В выработке не осталось ни одного свободного лежащего камня, ни одного бревна из старого крепления.
Синицына и двух рабочих нашли на полу штольни под шахтой. Они были без памяти. Сквозь шахту проникал свет и освещал их бледные страдальческие лица. Изуродованный труп Та-Бао лежал на камнях у самого выхода из штольни Вода вынесла его сюда.
А еще ниже, на берегу реки нашли под сброшенными водой камнями еще двенадцать исковерканных водою и камнями трупов. У многих из них в руках были судорожно зажаты винтовки. Много оружия и ручных гранат валялось среди камней на берегу. Нашли фуражку с кокардой; потом из кармана трупа, у которого голова была раздавлена в кровавую лепешку, вытащили документы на имя штабс-капитана Басова. В кустах нашли еще человека со сломанной ногой. Когда к нему хотели подойти, он выхватил наган, одной пулей ранил красноармейца, а другую пустил себе в висок. При нем оказались документы на имя поручика Глухова и деньги — вчерашний карточный выигрыш.
* * *
Через день старуха Матрена из деревни Кайгородова, что пониже Нерчинского завода, придя на Аргунь за водой, выловила из реки большую черную тряпку. Обрадованная добычей, старуха Матрена отправилась с реки прямо в огород, где у нее стояло пугало — крест из палок, обряженный в рубашку и дырявый картуз. Чучело действовало плохо. Стая ворон поднялась с грядок, когда Матрена, подходя, замахала на них:
— Кш! Ироды…
Старуха привязала тряпку к голове пугала. И пугало сразу преобразилось. Оно вдруг задергалось, зашевелилось, замахало. И несомненно оно теперь сделалось очень страшным для ворон. Матрена полюбовалась на свою выдумку, и заковыляла обратно к реке, к забытым ведрам.
На тряпке, привязанной к голове пугала было написано:
«Батальон уничтожения СССР. С нами бог!»
Но старуха Матрена была неграмотна.
Как это было: Белуга с хронометром. Рассказ-быль Ал. Смирнова-Сибирского.
Последний свой отпуск я провел в небольшой деревушке на берегу Сиваша, у давнишнего приятеля Ивана Дорофеича Стрельцова, с которым мне пришлось служить в одном полку во время гражданской войны. Тогда Иван Дорофеич, или просто Ерофеич, как звали его все, был лихим буденновцем, а теперь он рыбак и охотник в одно и то же время. Впрочем, в присивашских краях многие так: управившись с полем, принимаются за рыбу, а когда наступает сезон охоты, берутся за ружье. Правда, птицы на Сиваше год от году становится меньше, но в рыбе недостатка пока нет, — не только для себя хватает, но не мало отправляется и на сторону.
Но назвать Ерофеича промышленником, старающимся как можно больше добыть рыбы и птицы, было бы неверно: охотничает и рыбачит он скорее по призванию, нежели из-за материальных соображений. Закидывая волокушу в море, он всегда рассчитывает выловить какой-нибудь любопытный экземпляр, которого еще нет в его садке. С утренних засидок Ерофеич частенько уходит, не сделав ни одного выстрела, хотя птица подходит к его шалашу так близко, что ее можно брать руками: охотник просто наблюдает ее в спокойном состоянии. У Ерофеича необыкновенная любовь к тому, что мы называем зоотехникой: дома он всегда возится с каким-нибудь пернатым, стараясь сделать его домашней птицей.
В минувший мой приезд «зоопарк» Ерофеича состоял из прирученного журавля, трех шилохвостов, одного ястреба и дрофы. В этот раз дрофы я не застал — ее загрызла собака, но место дрофы занял баклан. История приручения этой птицы — лишний штрих к характеристике Ерофеича. Десять лет назад, коротая время у лагерного костра, я рассказал Ерофеичу о том, как китайцы дрессируют бакланов, заставляя их ловить для себя рыбу. И вот, вернувшись после демобилизации домой, Ерофеич решил то же самое проделать у себя. Поймав несколько молодых бакланов, он занялся их дрессировкой.
Дело это оказалось далеко не легким. Китайцы в дрессировке бакланов накопили богатый опыт, передаваемый из поколения в поколение, а сивашскому охотнику до всего приходилось доходить, как он говорил, своей башкой. Первое время у Ерофеича ничего не выходило: проклятые птицы, вынырнув с пойманной рыбой, преспокойно улетали. Но терпение и настойчивость взяли верх — охотник в конце концов добился своего. Черныш — так он назвал дрессированного баклана — был великолепен: птица так ловко ловила рыбу для своего хозяина, что могла дать несколько очков любому из своих китайских собратьев.
Ловлю рыбы с бакланом мы производили обычно с лодки. За день до охоты баклана морили голодом, а затем сажали в клетку и вывозили на место лова. «А ну, Черныш, тащи нам сейчас лобана», — говорил Ерофеич, сажая птицу на руку и одевая ей на шею кольцо. Почувствовав себя на свободе, баклан некоторое время осматривался, как бы изучая поле сражения; затем стремительно срывался и нырял в воду. Через минуту он появлялся на поверхности, и надо было видеть, с каким победоносным видом подплывал он к лодке, держа в клюве рыбу чуть ли не больше себя ростом. Конечно, баклану очень хотелось немедленно расправиться с добычей, но этому мешало надетое на шею кольцо, не позволявшее ему глотать. И ловец покорно тащил рыбу за рыбой хозяину, терпеливо дожидаясь окончания лова, когда снималось кольцо, и некоторая часть добычи поступала в полное распоряжение пернатого рыболова.
— Молодец, — поощрял баклана Ерофеич, беря у него из клюва рыбу. — На моих харчах живешь не даром.
Баклан был положительно неутомим в нырянии за рыбой и никогда не появлялся на поверхность без добычи.
Я был в восторге от ловкости птицы, балуя ее иногда кормом сверх положенной нормы, пока не случилось событие, значительно охладившее мои чувства к Чернышу.
Прожорливость, как известно, свойственна всем бакланам, но у Черныша была еще одна особенность — непонятная ненависть к блестящим предметам. Осколок стекла, металлическая пуговица, белая жестянка — все это действовало на птицу так, как кошка действует на собаку. При виде блестящего предмета баклан не мог оставаться спокойным, бросался на него и с остервенением долбил клювом.
Случилось это недели через две после моего приезда. Черныш охотился за рыбой, мы с Ерофеичем сидели в лодке и сортировали добычу. Вручив хозяину очередную рыбу, птица решила сделать передышку: примостившись на борту лодки, баклан стал шумно отряхиваться от воды. Мы уже довольно долго были на море, и мне вздумалось узнать, который час. Но, посмотрев на часы, я не тотчас же положил их в карман, а держа их в руке, отвернулся в сторону: мое внимание было отвлечено носившейся поблизости над морем стайкой уток.
— Часы… Спрячь часы! — услышал я вдруг испуганный голос Ерофеича, и в ту же минуту почувствовал в руке острую боль. Ошеломленный, я инстинктивно отдернул руку, разжав в то же время ладонь, а когда опомнился, было уже поздно: стукнувшись о борт, мои часы упали в море…
Баклан.
Право, в этот момент я готов был двинуть веслом противную птицу. Это она, завидев блеск металла, вцепилась мне в руку. Это она отправила на дно Сиваша старинный хронометр, доставшийся мне от отца, который в свою очередь получил его от деда. Почти столетие жили часы, побывав за это время чуть ли не во всех частях света! И вот…
— Ах, чортова образина! — разразился Ерофеич по адресу баклана и совершенно серьезно собрался свернуть ему голову. Я еле удержал охотника. В конце концов виноват был я сам: зная пристрастие баклана к блестящим предметам, мне следовало быть более осторожным.
* * *
— До сих пор мы ходили за рыбой, а теперь она сама к нам придет. Смотри! — сказал однажды Ерофеич, показывая в сторону Азовского моря.
Небо над нами было еще чисто, но оттуда, словно развертывающееся ватное одеяло, надвигалась пелена облаков.
— Шторм?
— Засвистит, только держись. Рули домой…
Самому мне еще не приходилось наблюдать, как рыба сама приходит к рыбакам, но из рассказов Ерофеича я уже составил об этом некоторое представление. Случается это после восточных штормов, играющих для Сиваша роль гидравлического пресса. Взбаламучивая Азовское море, ветер нагоняет в Сиваш огромную массу воды, которая не помещается в его бассейне и выходит из берегов. Вместе с водой, будучи не в силах бороться с напором гигантских волн, идет и рыба. В поисках тихих мест она набивается во все прибрежные ямки. Когда шторм прекращается, вода начинает обратное движение, и притом с такой быстротой, что рыба за ней не поспевает, а может быть, и не догадывается это сделать. Она остается в ямках, иногда и прямо на отмелях. Вот тут и начинается ловля на сухом берегу: жители прибрежных селений вооружаются корзинами и отправляются на освободившиеся от воды поля собирать «урожай».
В этот раз шторм налетел с особой стремительностью. К вечеру зеркальный Сиваш стал неузнаваем — это было чудовищное месиво из воды и грязи. Гигантские валы приступом шли на отлогие берега, неся с собой ил, морскую траву, ракушки, рыбу. Был момент, когда односельчане Ерофеича не на шутку начали беспокоиться — вода грозила затопить деревню. Но, подступив к околице, наводнение пошло на убыль. Ветер стал ослабевать, а ночью прекратился совершенно. Восстанавливая уровень, Сиваш погнал лишние воды в Азовское море.
Когда мы с Ерофеичем вышли на прибрежное поле, оно уже было покрыто «жнецами». Мужчины, женщины и дети ходили по всем направлениям и собирали. Иногда рыба прямо валялась на земле, еще живая и трепещущая, но больше всего ее было в маленьких озерцах, образовавшихся в результате наводнения. Тут была и широколобая кефаль, и золотистая камса, и блинообразная камбала, а изредка попадались и небольшие осетры. Но больше всего было бычков — напоминая толстых червей, они копошились во всех ямках.
— Однако, этого добра у вас много, — заметил я.
— Навоз, а не рыба. — презрительно сказал Ерофеич. Бычки почему-то не пользовались его расположением.
— Но этот навоз был бы очень полезен, если бы его скармливали коровам. Ты не пробовал? — спросил я.
— Кормить скотину бычками? — широко открыл Ерофеич глаза.
— А что же такое? На севере коровы едят треску, почему бы вашим не есть бычков? Сена у вас не очень много.
Китайпы ловят рыбу с помощью дрессированных бакланов.
Убедившись, что я не шучу, Ерофеич схватился за эту идею, но тут наше внимание было привлечено толпой ребятишек. Что-то крича, они неслись вдоль берега по направлению к нам.
— Папанька — затараторил десятилетний сынишка Ерофеича, останавливаясь и еле переводя дух от быстрого бега. — Там в яму попала большая-большая рыба… А рядом какое-то чудище сидит…
— Что еще за чудище? — усмехнулся Ерофеич.
— Не знаю, а только вправду чудище… Рот до ушей, а хвостик маленький…
Заинтересованные сообщением, мы двинулись за детворой. Через несколько минут ребята привели нас к небольшому естественному садку, отделенному от Сиваша песчаной перемычкой. Высовывая темную спину, в садке шумно плескалась какая-то крупная рыба.
— Белуга, — воскликнул Ерофеич.
— А вот это что? — указали ребята на соседнюю яму.
Там, наполовину высовываясь из воды, действительно сидело какое-то чудовище. Ерофеич ткнул его палкой, и чудовище открыло огромную, усеянную крепкими зубами пасть. Поддев под брюхо палку, мы выкинули странного водяного зверя из воды. Он весь состоял из одной головы величиной с автомобильное колесо. Темнобурое туловище было покрыто отвратительными бородавками и наростами. По сторонам торчали два плавника, похожие на уши, а сзади тело оканчивалось конусообразным острым хвостом, усеянным острыми шипами. Для Сиваша эта зверюга являлась редким гостем, — это был морской чорт[27].
— Такой рыбины у меня в садке еще не было, — обрадованно сказал Ерофеич.
— Да она у тебя всю рыбу сожрет, — возразил я.
— И то верно, — согласился он. — Ну, да там видно будет, займемся пока белугой.
Но с белугой (около двух метров длины!) нам пришлось повозиться. Отчаявшись вытащить ее при помощи кольев на берег, мы послали за топором, и только хороший удар обухом в голову быстро привел рыбину в покорное состояние. В деревню привезли ее на арбе.
В этот вечер обитателям поселка было много работы: в каждом дворе потрошили и разделывали собранную за день рыбу.
Поручив мелкоту женщинам. Ерофеич собственноручно принялся за белугу. Несколькими взмахами ножа он распластал ей брюхо и стал удалять внутренности.
— Это почище сапога… Узнаешь? — сказал Ерофеич.
Когда добрался до желудка, я, смеясь, сказал:
— Пошарь хорошенько, нет ли там чего интересного. Ведь белуга хватает все, что попадет. Я как-то слышал, что раз в желудке белуги нашли даже кожаный сапог.
— Сапога в этой нет, а камней и всякой гадости порядочно, — отозвался Ерофеич.
Он повозился еще некоторое время и вдруг сказал:
— А, ну, придвинь огонь поближе…
Я пододвинул фонарь. Ерофеич вертел в руках какой-то блестящий предмет.
— Это почище сапога… Узнаешь?
Бывают различные и подчас очень удивительные случайности, но такая выпадает вероятно одна на сотню тысяч. Хотя что же в сущности тут удивительного? Белуга заглатывает все, что ей попадает на глаза, подхватила она и этот круглый блестящий предмет, приняв его быть может за особо лакомое блюдо. Да, это были мои часы, мой старый хронометр, который я уронил в море благодаря баклану!..
Часы ни капли не пострадали, — герметически закрывающиеся крышки предохранили механизм от проникновения воды. Металл лишь чуть окислился под действием желудочного сока. Я уронил их в три часа дня, а теперь стрелки стояли на одиннадцати с минутами. Часы терпеливо шли и под водой, и в желудке белуги.
Это была вероятно единственная рыба, которая плавала «при часах».
Все же я вижу у читателя скептическую улыбку. Знаем, мол, все эти «были»!.. Но на это я скажу: если вам доведется побывать в этой деревушке, то историю с проглоченным белугой хронометром вам расскажет не только мой приятель Ерофеич, но и все его односельчане.
В тот вечер вся деревня перебывала на нашем дворе, осматривая часы и белугу.
Памяти великого полярника.
(К кончине Фритьофа Нансена.)
Вечером 13 мая телеграф принес тяжелое известие: Фритьоф Нансен умер. Не стало величайшего из великих исследователей полярных стран. Вслед за Амундсеном ушел в вечность человек, посвятивший всю свою жизнь борьбе с полярной стихией, проложивший путь ученому миру к широкому исследованию Арктики.
Нансен несомненно является крупнейшей фигурой среди бесстрашных исследователей земного шара. Ученый естественник, океанограф, знаток полярной стихии, он в то же время был смелейшим и опытнейшим капитаном, корабельным инженером, сумевшим создать такое судно, как «Фрам», которое не могли сокрушить ни страшные полярные бури, ни грозные ледяные глыбы. Тот самый «Фрам», на котором впоследствии Амундсен совершил знаменитое путешествие в Антарктику, открыв Южный полюс.
Смерть прервала работу Нансена в момент ее наибольшего развития, в самый разгар подготовки неутомимого исследователя к новой экспедиции в арктические страны на дирижабле типа Цеппелин, которая должна была состояться в 1931 году.
Нансен прекрасно понимал, что титанические усилия отдельных исследователей, несмотря на все средства, предоставленные в их распоряжение, не приведут к скорейшему разрешению вопросов, связанных с всесторонним исследованием полярных районов обоих полушарии.
Оставаясь убежденным общественником, он всегда, во время каждой своей экспедиции, опирался на широкую общественность В противоположность своему последователю Амундсену — по характеру крайнему индивидуалисту, — Нансен был коллективистом в полном значении этого слова.
Нансен критически относится к анархически затрачиваемым усилиям и средствам отдельных полярных исследователей. Он стремился поставить работу исследования полярных стран на платформу международного сотрудничества, привлекая к этой работе все лучшие мировые силы науки и техники.
И вот, совместно с советскими, германскими, норвежскими и другими учеными, он создает в 1926 году Международное общество исследования Арктики при помощи воздушного корабля. Таким образом совершился крупный перелом в методе исследования арктических стран.
В это дело было внесено коллективное и планомерное начало.
Предстоящая в 1931 году экспедиция в Арктику должна была произвести ценные научные наблюдения при помощи целой серии научных приборов, и в том числе прибора ленинградского профессора Молчанова.
Нансен всегда тяготел к русским полярным исследователям, считая наших ученых, посвятивших себя изучению Арктики, людьми беззаветно и с полнейшей добросовестностью относящихся к этому тяжелому делу. К советской науке великий путешественник относился с глубоким уважением, весьма оценивая заслуги ученых Советского Союза. В 1928 году он высказался в этом смысле, произнося речь в Академии наук в Ленинграде.
Фритьоф Нансен — один из тех научных исследователей, которые в описаниях своих экспедиций отводят эпизодической стороне и приключениям второстепенное место. Его книги написаны на строго научной канве, что придает им особую ценность. Сочинения Нансена переведены на большинство живых языков. Оставленный им обработанный и еще не обработанный материал представляет огромную ценность.
Родился Фритьоф Нансен в скромной норвежской семье на небольшом хуторе близ Христиании в 1861 году. По окончании университета он в 1887 году получает степень доктора зоологии и вскоре благодаря целому ряду научных работ приобретает известность. Несмотря на свои молодые годы, Нансен становится хранителем зоологического музея в Бергене.
Но исследовательский дух уже живет в будущем великом путешественнике. Он задумывает смелый план пробега на лыжах через всю Гренландию. К 1888 году Нансен совершенно готов. Подобраны пять проводников, лопарей и ирландцев. Напрасно убеждают бесстрашного путешественника в безумии его затеи. Он отправляется в путь. Высаживается на восточном берегу Гренландии и, преодолевая страшные препятствия, по льду и снегу проходит от Уминикфиорда до Готгаба, находящегося на западном побережье Гренландии.
Описание этого грандиозного пробега всколыхнуло весь мир. Книга Нансена была переведена на множество языков. Ученые нашли в ней ценнейшие открытия в области геологии и физической географии. Особый интерес представляли наблюдения над движением материкового льда, покрывающего Гренландию, сковывавшего когда-то половину Европы и России.
Фритьоф Нансен сразу выдвинулся в первый ранг мировых ученых.
В 1893 году неутомимый полярный исследователь готов к новому рискованному путешествию. Построенное по его указаниям небольшое судно, специально предназначенное для борьбы с полярными льдами, 22 июня выходит в море из Вардо.
На этот раз Фритьоф Нансен задается целью достичь Северного полюса. Он переплывает Карское море и, пройдя Ново-Сибирские острова, 21 сентября попадает в массы пловучего льда. Зная о существовании северо-западного течения, Нансен отдается в распоряжение стихии. Повинуясь течению, «Фрам» неизбежно должен повернуть к западу. 14 марта 1895 года Нансен оставляет судно опытному капитану Свердхуну и вместе с лейтенантом Иогансеном двигается к полюсу.
В то время не было еще беспроволочного телеграфного сообщения. В течение долгого времени смелого путешественника считали погибшим.
Фритьоф Нансен
А между тем к 7 апреля он уже достиг 86°14′ с. ш. До полюса оставалось почти три градуса, но сильные вьюги, холод и неблагоприятное движение льда заставили бесстрашного путешественника повернуть на юг. Только 17 июля 1896 года исследователи совершенно случайно наткнулись на ставку английского путешественника Джексона, проводившего зиму на одном из островов Земли Франца-Иосифа.
Радостна была эта встреча. Запасы Нансена приходили к концу, а впереди лежал еще долгий и тяжелый путь. Между тем на помощь Джексону вышло английское судно. Оно-то и забрало смелых норвежцев и доставило их в Европу.
А «Фрам» продолжал дрейфовать ледяным потоком на запад. Наконец, 16 октября 1895 гола, он достиг 85°57′ с. ш. и через Шпицберген вернулся в Норвегию вскоре после возвращения туда своего владельца.
Результаты этой экспедиции были огромны, и несмотря на то, что Нансену не удалось достичь Северного полюса, большинство научных вопросов, связанных с полюсам, были разрешены. Напечатанные Нансеном научные работы в связи с этой экспедицией состоят из шести томов и представляют ценнейший вклад в научную литературу, посвященную Арктике.
Как общественный деятель Нансен так же велик и прекрасен, как и Нансен — арктический исследователь.
Фритьоф Нансен был враг войны и пацифист по натуре. Но — выходец из буржуазной среды — Нансен, конечно, не мог понять истинного значения великой пролетарской революции. Тем не менее сердце полярного исследователя подсказывало ему, что русский пролетариат и крестьяне борются за правое дело — и Нансен отнесся к революции в России с глубокой симпатией, смешанной с тревогой и недоверием.
Когда благодаря блокаде и преступной интервенции Антанты русский народ сделался жертвой страшного голода. Нансен горячо выступил против капиталистических палачей человечества. Он так же смело пошел против наседавших на Советский Союз интервентов, как выходил на борьбу со стихией в суровые полярные страны.
Его речи, произнесенные в Лиге Наций перед толпой откормленных представителей буржуазных государств, были проникнуты искренностью и несокрушимым решением достигнуть своей цели.
«Двадцать миллионов людей голодают в России, и, чтобы их спасти от смерти, нужно всего пятьдесят миллионов рублей. Вспомните, что эта сумма составляет половину стоимости военного корабля. В Канаде урожай. В Америке гниет хлеб, его некому продать, а в Аргентине топят им паровозы. Неужели вы намерены к убитым на мировой войне двадцати миллионам молодых жизней еще добавить двадцать миллионов умирающих от голода в России! Пусть найдется в этом собрании человек, — кричал Нансен, — который заявит, что пусть лучше погибнут двадцать миллионов душ, чем усилится советская власть!»
На эти слова собрание отвечало молчанием. Члены Лиги Наций в душе предпочитали, конечно, гибель этих двадцати миллионов, лишь бы рухнули ненавистные советы.
Но Нансен настаивал. Он боролся до конца и добился результатов.
И тут великий борец со стихией оказался победителем.
Имя Фритьофа Нансена стало знакомо и близко миллионам тружеников Советского Союза, — ибо великий полярный исследователь одним из первых вызвался помочь нам на самом тяжелом фронте борьбы с голодом в Поволожье.
Позднее Нансен неустанно следил за строительством СССР, активно сотрудничал с нашими учеными и на научном фронте.
И Советский Союз оценил искренность великого полярного исследователя. Фритьоф Нансен является одним из мировых ученых, избранных почетными членами Московского совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов.
Из великой книги природы.
ПУТЕШЕСТВУЮЩЕЕ БОЛОТО.
Пять процентов всей площади Европейской части СССР представляют собой болота. Максимум заболоченных пространств — на севере и северо-западе. К югу и юго-востоку количество болот уменьшается. Вот несколько интересных цифр: в Архангельской области болотами покрыто пятьдесят четыре процента всей площади, Ленинградской — пять и девять десятых, а в Тульской, Тамбовской и Воронежской — один процент.
Неправильно мнение о заболоченных пространствах, как о гиблых местах, где нет жизни ни человеку, ни зверю, как о мертвых миллионах га, вычеркнутых из «жилплощади» Республики. Наоборот. Треть всех болот представляют собой торфяники. Это — фонд, который даст новые площади под культурную обработку и переправит жирными торфяными помазами цифры энергетических ресурсов трех пятилеток.
Болота живут деятельной, напряженной жизнью. Они растут — медленно и упорно — пока не встречаются с человеческой волей. Возраст их насчитывает тысячелетия. В Лайбахском болоте была найдена римская монета с изображением императора Клавдия, царствовавшего в 41 году до нашей эры. Монета лежала на дороге. Над дорогой был пласт торфа мощностью в 1,2 метра, следовательно он нарастал в течение тысячи восьмисот лет.
Когда человек, вступив в борьбу с природой, стал побеждать пространства океанов, небо, леса, горы, недра земли, — тогда уступили ему и болота.
Природа устрашала человека. Землетрясения разрушали города, ураганы проносились над землей, пожары уничтожали леса, молния убивала, град бил посевы, саранча пожирала урожаи. Болота, сонные, тихие, неподвижные, тоже вносили свои вклад в разрушительную деятельность природы.
Иногда от деятельности бактерий в процессе оторфования получалось самовозгорание. Тогда горела… земля. Огонь шел в земле, накаляя почву так, что человек не мог стоять на ней. Торфяники могут гореть месяцами, превращая в пустыню близлежащие местности.
Тысячи людей погибли в трясинах.
Десятки тысяч заболевали малярией — от самой легкой формы до молниеносной черной лихорадки.
Мало того. Болота, которые считались по законам природы прикованными к месту, оказались способными передвигаться и не из столетия в столетие, путем постепенного захвата новых территорий, а внезапно. Такие случаи зарегистрированы. Они имели место и у нас в Союзе. В районе Кутимского завода, близ Усть-Улеуя, в бассейне рек Вишеры и Кутимы наблюдалось интересное явление. Одно из болот, расположенное на склоне увала, так называемое «висячее», меняло место. Причиной было скопление грунтовых вод. Получился прорыв, и болото поползло вниз. Оно запрудило реку и стекло по ее руслу потоком ила и грязи на целый километр. В течение трех-четырех дней оно перекочевало со склона к подножью.
Прорывы болот наблюдались и в других местностях — на Кубани, в Северо-Западной области и Сибирском крае.
Оставшийся на памяти людей наисильнейший прорыв, названный «извержением», был в Килларике (Ирландия) в 1896 году. Болото ринулось вниз на поля и селения. Были уничтожены мосты, дороги, постройки. Погибло много людей и скота. Часть торфяника, площадью в восемьдесят га и толщиной в девять метров, в течение нескольких дней прошло четырнадцать километров, оставляя за собой безрадостную картину опустошения.
Сообщил С. Будинов.
ИСЧЕЗНУВШАЯ РЕКА.
Летом минувшего года, в штате Колорадо (САСШ), в районе Трапперского озера произошло необычайное явление: за одну ночь исчез с лица земли огромный отрезок Белой реки, вытекающей из упомянутого озера.
В Трапперском озере находятся богатейшие рыбьи садки. Как-то утром рабочие садков обнаружили исчезновение Белой реки. В самом начале ее русла зиял огромный провал, куда и ушла за ночь вода реки. Осталось сухое ложе, усеянное мириадами форелей. Большинство рыб были мертвы, но часть еще трепыхалась на песке. Сухое русло тянулось на протяжении десяти километров. Дальше вода снова появлялась, выливаясь бурным потоком из огромного отверстия в склоне холма Течение реки возобновлялось.
Полагают, что поток ушел в глубокую трещину, своего рода туннель, или же влился в воды подпочвенного озера и прошел сквозь него. Причиной этого странного явления мог быть подземный толчок, сдвинувший пласты пород. Несомненно река нашла себе под землей более краткий и удобный путь. Подобно гигантской нити, она скользнула под земную поверхность и, сделав десятикилометровый стежок, благополучно выбралась на свет.
Е. Б.
Очаги социалистического строительства СССР. Рудная промышленность.
(К табл. на 4 стр. обл.)
РУДНАЯ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ
Культурное развитие любой страны тем выше, чем больше эта страна потребляет металла во всех отраслях своего хозяйства. Мы имеем здесь в виду так называемый черный металл, то-есть чугун и получаемые из него всякого рода стальные и железные изделия. Исходным или основным сырьем для выплавки чугуна являются железные руды.
Мировые, хорошо уже разведанные, запасы железных руд исчисляются примерно в 32–33 млрд. тонн, из которых на долю Европы приходится 10 млрд. тонн, на долю Америки — 8–9 млрд. тонн. Рудные, также вполне разведанные, запасы СССР исчисляются пока всего в 0,7 млрд. тонн, но усиленно продолжаемые теперь разведки месторождений в различных районах СССР несомненно уже в ближайшие годы значительно увеличат названную цифру. Если же действительно окажется возможной разработка железистых кварцитов в районе бывш. Курской губернии, где магнитная стрелка показывает совершенно исключительное по силе отклонение (аномалию) от своего нормального положения, и если оправдаются расчеты наших виднейших специалистов, то СССР по запасам железных руд окажется на первом и притом недосягаемом месте в ряду других стран всего земного шара. Дело в том, что по научным подсчетам чистого железа в курских кварцитах имеется свыше 80 млрд. тонн!
Пока главнейшими рудными месторождениями, сырьем которых питаются наши металлургические заводы, являются: Криворожское (на Украине), рудой которого питаются все южные металлургические заводы, дающие почти три четверти всего вырабатываемого у нас теперь чугуна; Керченское (Крым), рудой которого снабжается построенный там же завод имени Войкова и будут снабжаться некоторые из существующих и новостроящихся заводов Юга; Уральские (горы Магнитной, горы Благодать, горы Высокой, Бакальское, Алапаевское, Синарское, Тагило-Кушвинское и др.), на рудах которых работают все уральские заводы и завод, строящийся в Кузнецком бассейне Сибири; Липецкое, в Центрально-Черноземной области, на котором строится мощный металлургический завод; Притульское, где намечается переоборудование уже существующего там Косогорского металлургического завода. Известны еще месторождения железных руд разного качества в Хоперском округе, близ Донской области, Абаканско-Минусинское в Сибири, Омутнинское в Вятской губернии и ряд других.
В последний год перед империалистической войной на заводах нашей нынешней территории было выплавлено немногим более 4 млн. тонн чугуна. Программа нынешнего года рассчитана на выплавку 5,5 млн. тонн, — и эта выплавка уже заметно превысит довоенный уровень. На 1932/33 год (последний год текущего пятилетия, начавшегося с 1928/29 г.) была намечена выплавка 10 млн. тонн чугуна, но теперь, в связи с бурным ростом всего нашего народного хозяйства, это количество представляется уже явно недостаточным. Нам понадобится к концу пятилетия не менее 17–18 млн. тонн чугуна. Следовательно, надо заново пересмотреть и весь план, форсировав не только расширение и переоборудование существующих металлургических заводов, но и строительство новых. Такой пересмотр в настоящее время и производится. При этом мощность ряда новых заводов должна значительно превысить ту, которая была ранее запроектирована в пятилетнем плане, а самое время строительства, его сроки должны быть значительно ускорены.
В пятилетием плане намечалась ежегодная производительность заводов Криворожского, Запорожского, Липецкого и Магнитогорского лишь в 656 тыс. тонн чугуна. По новым наметкам Магнитогорский завод должен будет давать 2,5–3 млн. тонн чугуна, прочие три завода — по 1,1 млн. тонн каждый, Кузнецкий завод, в Сибири, будет давать не 325 тысяч, а миллион тонн и т. д. Наконец, возле Мариуполя запроектирована постройка завода-гиганта, равного которому по мощности не будет во всем мире: завод будет давать ежегодно 4 млн. тонн чугуна, то-есть почти столько, сколько давали в царское время все заводы России.
В текущем пятилетии мы лишь приступаем к развертыванию своей металлургии, которая является необходимейшей основой индустриализации. И нет никакого сомнения в том, что следующая пятилетка даст нам еще больший размах металлургического строительства.
Говоря о мощности заводов, мы называем только чугун. Но это не значит, конечно, что каждый из названных нами металлургических заводов будет ограничиваться лишь выплавкой чугуна, отдавая его для последующей переработки на сторону. Правда, некоторая часть выплавляемого чугуна отдается в виде чушек или отливов на заводы, которые имеют свои мартеновские печи для переплавки чугуна в сталь и прокатные станы для изготовления (прокатки) тех видов и сортов металла, который этим же заводам нужен для производства различных металлоизделий. Но большую часть производимого чугуна металлургические заводы сами перерабатывают как в сталь, так и в последующие прокатные изделия по установленным образцам и размерам, и уже в таком виде отпускают металл разного рода потребителям, а в их числе и машиностроительным заводам.
Таким образом добываемая из недр земли руда переплавляется в чугун доменными печами металлургических заводов, к которым и подвозится из рудников. Чугун из доменных печей идет на переплавку в сталь мартеновскими печами того же или отдельно стоящего завода, а сталь поступает в прокат. Этот прокат может или прямо итти в дело (рельсы, строительные балки, швеллера) или поступать в дальнейшую переработку в качестве сырья или полуфабриката для машиностроения и всякой иной металлообработки.
Переоборудование существующих теперь заводов (и тем более строительство новых) будет вестись в соответствии со всеми имеющимися достижениями мировой техники. Наши металлургические заводы по всем своим цехам, по всему оборудованию, включая сюда и механизмы для разгрузки и погрузки прибывающих или вывозимых грузов, ни в чем не будут уступать лучшим заводам Западной Европы и Америки. По своей же мощности некоторые из этих заводов будут превышать существующие заводы Западной Европы, а Мариупольский завод, как было уже сказано, не будет иметь себе равного на всем земном шаре.
Уже к концу текущего пятилетия мы будем выплавлять у себя черного металла больше, чем выплавляет его каждая из самых развитых в техническом отношении стран Европы. В следующем пятилетии мы, возможно, перегоним уже и размеры производства металла в Америке, которая одна производит сейчас почти половину всего металла, выплавляемого на земном шаре.
Развивая такими темпами и в таком объеме свою черную металлургию, мы на деле осуществим лозунг «догнать и перегнать самые развитые капиталистические страны». А поскольку металл определяет собою объем общей индустриализации всей страны, мы получим таким путем надежную, несокрушимую базу для всего своего социалистического строительства.
Б. Климов-Верховский.
Объявления.
Примечания
1
Тали — механизмы для подъема вручную грузов.
(обратно)2
Египетские сорта хлопка, сеются в Туркмении с 1909 года.
(обратно)3
Русские (а кроме них еще узбеки, армяне, кудры, немцы) в Туркмении — нацменьшинство.
(обратно)4
Катта-адам — в буквальном переводе — «большой человек», то-есть большевик.
(обратно)5
Хошар — натуртрудповинность.
(обратно)6
Товарищ.
(обратно)7
Богатырь.
(обратно)8
Джан-хан — душевный, добрый хан. Кизилджа-Кала — золотой город.
(обратно)9
Бородач.
(обратно)10
Слово «достархан» чаще употребляется в смысле пир, угощенье.
(обратно)11
Легенда о Пяпш-Дяли-хане, записанная тов. Э. Фэзи в ауле Ташаузского округа со слов туркмена-рассказчика Яш-Улу, приведена здесь дословно, за исключением конца, незначительно измененного в целях увязки с сюжетом рассказа (Автор).
(обратно)12
Сассаниды — персидская (парфянская) династия, к которой перешла власть над Туркменией от греков. С эпохи сассанидов начинается период писаной истории Туркмении.
(обратно)13
Стальной конь, то-есть трактор.
(обратно)14
Земельно-водная реформа проведена еще не полностью по всей Туркмении.
(обратно)15
Очень хорошо, лучше быть не может.
(обратно)16
Вода, земля, школа, больница.
(обратно)17
Тяжелая (глупая) голова.
(обратно)18
Да здравствует Москва!
(обратно)19
Мюрид — ученик, последователь. В буквальном переводе — стремящийся.
(обратно)20
Стой! Не подходи!
(обратно)21
Злодей, убийца.
(обратно)22
Теперешние Тедженский и Каахкинский районы Туркменистанского ССР.
(обратно)23
Древний кяриз, подобный описываемому в рассказе, был найден близ аула Он-Беги, Каахкинского района, очищен мелиоративным товариществом и в настоящее время уже дает воду на декханские поля.
(обратно)24
Маздеизм, или парсизм, — религия Заратустры, огнепоклонничество.
(обратно)25
Кучек — особое приспособление на седле для женщин.
(обратно)26
Друг.
(обратно)27
Костистая рыба из семейства рукоперых.
(обратно)
Комментарии к книге «Всемирный следопыт, 1930 № 06», Михаил Ефимович Зуев-Ордынец
Всего 0 комментариев