Литературно-художественный и общественно-политический ежемесячный журнал Наш современник, 2002 № 03
Память
Михаил Лобанов НА ПЕРЕДОВОЙ (Опыт духовной автобиографии)
Глава IV Весна и осень «Молодой гвардии»
Как я стал членом редколлегии журнала «Молодая гвардия». Главный редактор Анатолий Никонов и его заместитель Валерий Ганичев. Перемены в редколлегии. С Ильей Глазуновым на квартире собирателя старины. «Изюминки» Владимира Солоухина. На приеме у секретаря ЦК партии Петра Демичева и первого секретаря ЦК комсомола Евгения Тяжельникова. А. Беляев: «Я не готов к ответу». Заседание в декабре 1970 года секретариата ЦК КПСС с участием Брежнева, Суслова, Кириленко, Демичева и принятое на нем решение «об укреплении руководства журналом „Молодая гвардия“». Снятие А. Никонова с поста главного редактора «Молодой гвардии». Назначение главным редактором «Молодой гвардии» Феликса Овчаренко и скорая смерть его. «Аппаратные игры» вокруг кандидатуры нового главного редактора. Многочасовое испытание идеологом ЦК партии А. Яковлевым Анатолия Иванова на идеологических дыбах. Анатолий Иванов как главный редактор «Молодой гвардии» и как писатель — обличитель зла собственничества
* * *
В 1963–1964 годах в журнале «Молодая гвардия» из месяца в месяц печатались статьи с заголовком «Комментирует В. Турбин». Это была совершенно ошарашивающая игра в парадоксы, интеллектуальная клоунада. Как все модное, крикливое в то время (стихотворцы-эстрадники, такие же «новаторы» в театре, живописи, скульптуре и проч.), этот «Товарищ искусство» (часть названия эпатажной книги В. Турбина) разгуливал в сверхсовременном эстетическом колпаке по эпохам и литературам, как по цирковой арене, занятый единственной целью — каким бы номером похлеще удивить простаков, заставить их разинуть рты от удивления. Чего только там не было, какими только «проблемами» не угощал автор читателей — от «диалектики» буквально во всем (в том числе в «веселых эскападах циркового клоуна», до «репортажей со святок». Я написал статью «О „веселых эскападах“ на критической арене», которая и была напечатана в «Литературной газете» (в августе 1964 года).
Что обычно следовало в таком случае со стороны критикуемого журнала? Конечно же, опровержение, полемика, защита своего престижа. Но вместо всего этого последовало совсем неожиданное для меня: мне позвонили из «Молодой гвардии» и по поручению главного редактора Анатолия Никонова попросили что-нибудь написать для журнала. И я решил написать о только что вышедшей поэме Е. Евтушенко «Братская ГЭС». Имя этого автора, дитяти XX съезда партии и «оттепели», распространялось среди читателей с быстротой гриппа, когда в «Правде» с ее многомиллионным тиражом было напечатано его стихотворение «Уберите Сталина из мавзолея». Вчерашний барабанщик во славу Сталина мигом обернулся его рьяным хулителем.
Эклектичная, подражательная в «приемах» великим поэтам, «Братская ГЭС» выглядела особенно фальшивой своею игрой в гражданственность и прямо-таки смехотворной, взятой на себя автором готовностью «волочить всю Россию». Со своей статьей об этом опусе я пришел в «Молодую гвардию» и познакомился здесь с главным редактором журнала Анатолием Васильевичем Никоновым и его заместителем Валерием Николаевичем Ганичевым. Оба встретили меня с приветливой улыбкой, и, глядя на этих симпатичных, крепких русаков, я тотчас почувствовал себя среди своих, с кем могу найти общий язык.
Держа в руке мою статью, Анатолий Васильевич, лукаво-весело поглядывая на меня, заговорил:
— После того, как мы разнесем Евтушенко, — не разнесут ли нас Лужники?
В этой шутке был резон. Огромный стадион в Лужниках заполнялся многотысячной публикой, когда там выступали с чтением своих стихов Евтушенко и его приятели — Вознесенский, Окуджава, Ахмадулина, Рождественский и т. д. Имена этих эстрадников не сходили со страниц газет, журналов, с экранов телевидения, оставаясь в сознании неразборчивой массы эдакими непререкаемыми авторитетами. И всякое покушение на этих идолов моды означало то же самое, как если бы воткнуть палку в муравьиную кучу. И это я увидел сам, когда вышла моя статья «Нахватанность пророчеств не сулит» («Молодая гвардия», № 9, 1965), и в редакцию журнала хлынули письма в защиту Евтушенко, с яростными нападками и руганью в мой адрес. Возмущались «клеветой на любимого поэта» инженеры, военные, журналисты, студентки — сверстницы «бетонщицы Нюшки Буртовой», оглупленной «певцом великой стройки». Исключением были отдельные письма не поддававшихся общему одурению толпы.
В «гражданственности» автора «Братской ГЭС» были начатки того самого плюрализма, который с «перестройкой» был объявлен господствующим типом мировоззрения, тем «новым мышлением», которое, смешивая все понятия, ценности моральные с имморализмом, идеи созидательные с разрушительными, положил начало крушению нашего великого государства.
В четвертом номере 1966 года «Молодая гвардия» опубликовала новый состав редколлегии, куда вошел и я (и с тех пор в течение более тридцати лет оставался в ней). Та редколлегия выглядела так: Чингиз Айтматов, Валерий Ганичев, Искра Денисова (зав. отделом критики), Юрий Казаков, Михаил Лобанов, Николай Мирошниченко (отв. секретарь), Владимир Солоухин, Василий Федоров, Владимир Чивилихин. Заместителем главного редактора Анатолия Никонова вместо ушедшего на работу в ЦК ВЛКСМ зав. идеологическим отделом Валерия Ганичева стал критик Виктор Чалмаев. Из прежних членов редколлегии в новый ее состав не вошли Артем Анфиногенов, Владимир Амлинский, Вера Кетлинская, Анатолий Приставкин, Александр Рекемчук. Впоследствии Виктор Чалмаев поведал мне: «Когда я пришел в „Молодую гвардию“, не раз слышал, как Айтматов, приезжая в Москву, звонил в бухгалтерию и просил, как член редколлегии, положенные ему пятьдесят рублей. За год накапливалось шестьсот рублей, ничего не делал для журнала, а получал их и пировал. А мне надо было за эту сумму пахать каждый день целых два месяца. У меня был классовый подход. Я в это время жил под Москвой, без квартиры, с женой и маленькой дочкой. А этот Айтматов приезжал и сразу звонил. Я устроил бухгалтерскую проверку — почему получает, на каком основании?
— Так разве не идеологическая была причина — обновления редколлегии? — спросил я.
— Нет. Меня возмутило, что он требовал незаработанные деньги».
Тогда же Виктор Андреевич рассказал мне, как были введены в редколлегию новые лица — Владимир Чивилихин и я. Против моей кандидатуры был секретарь ЦК комсомола по идеологии Камшалов. Тогда Анатолий Васильевич Никонов, который был другом первого секретаря ЦК комсомола Сергея Павлова, пошел к нему, и тот решил вопрос положительно. Павлов как самородок, как русский характер выпирал из рамок своей должности, тяготел к патриотическому направлению, и не случайно его так ненавидел Евтушенко, налетая на него, называя «румяным комсомольским вождем» в своих истерических стишках. Недаром он пришелся не ко двору «тайным советникам» Брежнева: были распущены слухи о его переводе на «спортивную работу» (обычный прием незримых интриганов наверху — слухами подготовить снятие того или иного талантливого русского организатора с общественно значимого поста). В конце концов Павлов был переведен в Комитет по спорту, а потом отправлен послом в Монголию. Так закончилась политическая биография этого незаурядного человека.
Виктор Чалмаев со своей обычной в разговоре наигранно-важной рассудительностью, конечно, несколько юродствовал, когда говорил о «классовости» как о причине перестановок в редколлегии «Молодой гвардии». Суть же в том, что после этого стало меняться само направление журнала. В. В. Кожинов считал, что «новое направление журнала „Молодая гвардия“ начало складываться прежде всего в статьях Михаила Лобанова „Чтобы победило живое“ (1965, № 12), „Внутренний и внешний человек“ (1966, № 5), „Творческое и мертвое“ (1967, № 4) — но стало явным для всех позднее» (К о ж и н о в В а д и м. Судьба России, 1990). Но надо ли говорить, что без Анатолия Васильевича Никонова, без его руководительства, взятой на себя идейной ответственности, без его гражданского мужества не было бы патриотического журнала, которым стала «Молодая гвардия», войдя в историю не только русской литературы, общественной мысли, но и освободительной борьбы против разрушителей России.
Время показало, что преобразование редколлегии «Молодой гвардии» имело далеко идущие и далеко не литературные только последствия. Не случайно уже спустя почти три десятилетия те, кто были членами редколлегии «МГ» до «нового направления» (А. Анфиногенов, А. Приставкин, другие), оказались в числе подписантов воззвания «Писатели требуют от правительства решительных действий» («Известия», 5 октября 1993 года), в котором они не только одобряли кровавую расправу над невинными людьми у Дома Советов и в Останкино 3–4 октября 1993 года, но и провоцировали власти на новые бойни.
Таким образом, перемены в «молодогвардейской» редколлегии в какой-то мере были, можно сказать, маленьким идеологическим 1937 годом, когда журналу с его новым, русским направлением предстояло очиститься от чуждых ему элементов в преддверии решающих событий «холодной войны», которая на этот раз окончилась для нас поражением.
Все происходившее в стране в идеологии подводило к черте, за которой должны были реально определиться противостоящие силы. Официальная идеология с ее «пролетарским интернационализмом», в сущности, оборачивалась космополитизмом, потворствовала русофобии во всех ее видах под предлогом борьбы с «русским шовинизмом». Естественно, все это не могло не вызывать противодействия в русской патриотической среде. Однако в этом противодействии не хватало главного — деятельного примера, поступка, которым обычно дается толчок общественному движению. И человеком такого поступка стал Анатолий Никонов. Другие редакторы тогдашних журналов с репутацией патриотических были совсем в другом положении, чем Никонов. У тех был свой, и не только писательский тыл: они были не просто писатели, а секретари Союза, лауреаты Государственных премий, депутаты и т. п., с прочными связями в «верхах».
Анатолий Никонов, повторяю, находился в ином положении, чем редакторы — известные писатели, он был всего лишь номенклатурный комсомольский работник, служба для него — это его настоящее и будущее, и многие ли на его месте решились бы рисковать карьерой, своим благополучием? Но он не юлил в опасных для журнала обстоятельствах, не перекладывал вины на сотрудника или автора статьи, а брал всю ответственность на себя и оставался верным выбранному направлению. Историк по образованию, он любил литературу и разбирался в ней, особенно пристрастным был, как участник войны, — к литературе о ней. «Какую вещь мы получили!» — ходил он довольный, потирая руки, когда прочитал рукопись В. Курочкина «На войне как на войне». С чутьем духовно здорового русского человека он, читая ту или иную публикуемую в журнале вещь, смотрел на нее крупно, цельно, не цепляясь за отдельные фразы, не навязывая автору своих взглядов. Вижу его сейчас как живого в кабинете за столом: нагнув голову, он сосредоточенно читает, строку за строкой, и когда заканчивает чтение, смотрит на меня с хитринкой: «Как это ты обошелся на этот раз без старушек?» (Русские старушки были постоянными персонажами моих статей в шестидесятые годы, да и позже.)
Анатолий Никонов, как в гораздо большей степени общественный деятель, политик, чем мы, литераторы, объемнее, реальнее, современнее понимал народность, был чужд нашим литературным увлечениям крестьянской Россией. То же самое — и «национальный вопрос». Я помню, как в разговоре со мной на эту тему он спокойно и уверенно говорил, как одним нам, русским, без других народов будет трудно в случае войны — тогда, в период военного конфликта на Даманском, была реальной для нас угроза со стороны великого азиатского соседа.
Или взять «дружбу народов». Как-то я принес Анатолию Васильевичу изданную на русском языке в конце 50-х годов в Тбилиси книгу В. Татишвили «Грузины в Москве. Исторический очерк (1653–1722)» и показал то место, где говорится о гибели в Донском монастыре пантеона грузинских культурных и политических деятелей XVII–XVIII веков. Видимо, и до этого Никонов знал о судьбе этих грузинских захоронений. Перелистав книгу, он сказал, что ему стыдно перед грузинами, как будто и сам он в чем-то виноват.
Такой поворот разговора удивил меня, но это было в характере Никонова. Для него дружба народов была не пустой демагогической фразой, а голосом совести, действительно братством не на словах, а на деле. Журнал «Молодая гвардия» подвергался постоянной травле за «отход от пролетарского интернационализма», а ведь именно этот журнал, его главный редактор и делали конкретные дела на ниве дружеских национальных связей. Никонов «нашел» в Абхазии Пачулия, создателя первого в Союзе общества по охране культуры. «Молодая гвардия» стала трибуной для абхазского энтузиаста. Широкий отклик получила напечатанная в «Молодой гвардии» статья «Берегите святыню нашу», подписанная Л. Леоновым, С. Коненковым, П. Кориным. Идеи, заложенные в этой статье, фактически стали программными установками Всероссийского общества по охране памятников культуры.
Как служебное лицо Никонов часто отвлекался для написания разных комсомольских документов («Молодая гвардия» была журналом ЦК ВЛКСМ), но и сюда он вносил живые идеи, вроде получившей впоследствии распространение в СССР идеи походов молодежи по местам боевой славы, сражений в Великой Отечественной войне.
Однажды при мне Никонов спросил Владимира Солоухина, приехавшего из родной деревни Алепино на Владимирщине, как поживают там его земляки. «Живут в достатке, но без изюминки», — крутя шеей и аппетитно подергивая носом, отвечал тот, окая. У него есть характерное стихотворное наставление — «Как пить гранатовый сок», с изощренно физиологическим смакованием сего напитка. Мой хороший знакомый тех лет, работавший в издательстве «Советская Россия», Миша Корунный, рассказывал мне, как потехи ради он позвонил автору этого сочинения, поблагодарил за полезный совет и тут же спросил, как делать сок из редьки, на что получил ответ: «Я вот дотянусь сейчас до тебя кулаком и звездану по-деревенски так, что никакого сока не захочешь».
В редакцию журнала Владимир Солоухин приходил всегда с какими-то новостями из своих заграничных поездок. Как-то рассказал о своем посещении русского кладбища под Парижем, старательно и важно выговаривая его название — Сен-Женевьев-де-Буа. Помню, как после заседания редколлегии журнала, сидя за столом, накрыв бумагу пухлым кулаком, он рисовал нам орден Кирилла и Мефодия, которым наградили его в Болгарии. «Хороший орден, за высокие заслуги дается».
В «Молодой гвардии» в № 9, 10 за 1966 год были напечатаны солоухинские «Письма из Русского музея», еще более прославившие имя их автора после «Владимирских проселков». По признанию самого Солоухина, он обязан Илье Глазунову тем, что знаменитый художник приобщил его к миру русской живописи, иконописи, к собиранию икон. Илья Сергеевич Глазунов окормлял многих в русском духе, писателей в том числе, беседуя с ними, даря нужные для отрезвления их мутноватых голов книги, награждая послушных эпитетами «гениальный» и т. д. Однажды и я попал под его образовательную длань. Он пригласил меня к себе домой, и оттуда мы поехали с ним к его знакомому художнику. Глазунов тогда, как я понял, только учился водить машину, он сидел за рулем в напряженной позе, то внезапно тормозя, то наддавая ходу, и непривычно молчал. А я до этого не мог представить себе его молчащим. Подъехали к дому, где жил его знакомый — художник Большого театра (и все жильцы этого дома были из этого театра). Как только вошли в квартиру (однокомнатную), тотчас же приступили к ее осмотру. Не комната, а музей. Огромная люстра — целое паникадило, на стенах — старинные портреты, картины, антикварная мебель, бронзовые часы, подсвечники, статуэтки, редкостный паркет и т. д. Заглянули в туалет — и там маленький музей — от сверкающей люстры до безделушек на полках.
Хозяин квартиры-музея рассказал, как он приобрел в Полотняном Заводе, под Калугой, в бывшем имении Гончаровых (предков жены Пушкина Натальи Николаевны), старинные кресла. Он добрался до их владельца — мужика, который хотел выбросить эту «рухлядь», купил ему дешевые современные кресла, а гончаровские привез к себе в Москву. Говорил он об этом, гордясь своей удачей и переводя взгляд от кресла на меня с таким видом, будто предупреждал: «Сидеть воспрещено!»
Старинные портреты на стенах принадлежали, оказывается, кисти русских художников XVIII века, чуть ли не Боровиковского и Левицкого. «Нужно покупать только портреты XVIII века», — говорил Илья Глазунов и, когда узнал от меня, что я недавно приобрел на выставке художника Шишина, друга поэта Владимира Фирсова, три его пейзажа за 500 рублей, воскликнул: «Вас надули! За такие деньги можно было купить портрет XVIII века!» Хозяин квартиры рассказал, как недавно к нему приходила американка, знакомая соседа по лестничной клетке, и умоляла его продать за большие доллары понравившийся ей старинный портрет, но он бесповоротно отказал ей в этом.
Перед уходом Илья Сергеевич произнес целый монолог о том, что все эти окружающие нас вещи стоят недорого и вполне доступны каждому, что русский человек должен жить в русском интерьере, тогда и дух будет русский, что надо отвыкать от советского дурдома и т. д. Но у меня не было особого подъема русского духа, когда мы ехали обратно. Такой затхлостью даже на расстоянии несло от увиденного, не от самих вещей по отдельности, а от непомерного скопления, демонстрации их, так что для самого хозяина уже не оставалось жилплощади, и он не мог шагу ступить без опасения на что-то наткнуться, сам как бы стал частью антиквариата.
Не усвоил главного театральный художник от Ильи Сергеевича — эстетического чувства меры.
Собирателем «старины» был и Владимир Солоухин. Изобилие икон, антиквариата, диковинных вещей и прочего — это и было средой, питавшей его русский дух. Среда эта была для него, как шуба для боярина, без нее не было бы и самого боярина. Был Владимир Алексеевич человеком колоритным и прозаиком, вернее, эссеистом талантливым, можно было даже любоваться его важностью, барством: вот какими можем быть мы, русские! Но что-то и смущало в нем. Как-то спросил я его, как может он, считающий себя православным, славословить в своей статье кощунника Вознесенского, ведь грех цитировать, что он пишет о Христе, о Богоматери в своей поэме «Авось». «Ну, нельзя так упрощать, поэт всегда шире своих деклараций», — назидательно отвечал мне Солоухин. Позднее я написал статью «Природа и синтетика» (опубликована в ежегоднике «Мастерская», М., 1976), где я хотел показать то общее, что связывает обоих (рационалистичность стиха, ерническое отношение к тайне смерти и прочее). Мне показалось, что Солоухин нисколько не обиделся на мое сравнение его текста с белибердой Вознесенского.
Насколько, мягко говоря, близорукими могли быть «русские патриоты», показала так называемая Римская встреча осенью 1990 года, в которой участвовали, с одной стороны, Астафьев, Залыгин, Крупин, Солоухин, и с другой — откровенные русофобы Бакланов, Бродский, Неизвестный, Стреляный и другие диссиденты, живущие на Западе. Но отвлекусь от этой встречи и коротко расскажу о другой, которая была буквально за месяц до этого там же, в Риме. Туда по приглашению какой-то иезуитской организации приехала группа наших писателей в составе Палиевского, Мяло, Бэлзы, Семеновой, Золотусского, Михайлова, Сахарова, Лобанова и других. Были «симпозиумы», беседы на тему: «Религия и культура». Говорили кто во что горазд. Я вспомнил слова В. Розанова о Гарибальди, который смотрится так красиво на коне, с развевающимся плащом на пути к Риму: как нелепа была бы эта фигура в России. Сопровождавший нас повсюду организатор поездки патер с физиономией древнего римлянина слушал меня с каменным спокойствием, и мне даже показалось, что ему была интересна эта картина с их национальным героем, хотя командир нашего писательского отряда Палиевский, обожатель Розанова, в перерыве сказал мне, хохотнув, что патеру обидно за Гарибальди.
На Римской встрече наши «русаки» сами полезли в объятия с матерыми русофобами под застольное оканье, хмельное побратимство («Гриша, выпьем винца!»), под словословия Солженицыну, Сахарову и прочее. И вылилось все это в «Римское обращение», подписанное «русскими патриотами» вместе с сионистствующими диссидентами, которые с нескрываемым злорадством объявили о «конце существования одной из самых величайших империй в истории человечества». Свою подпись под этим поставил и Солоухин, с перстнем Николая II на пальце и — без царя в голове.
* * *
С Альбертом Беляевым я не раз встречался в ЦК КПСС, вернее, приходил к нему по его вызову. Где-то во второй половине 60-х годов в отделе культуры ЦК coбpaлись критики, члены редколлегий всех «толстых» журналов, выходивших в Москве. Встреча происходила в кабинете Зои Тумановой, зам. заведующего отделом культуры, которая подошла к окну и обратилась к нам со словами:
«Мы всем показываем, какой отсюда открывается вид». Вид был действительно редкостной красоты: целое созвездие куполов, больших и малых, сияло под нами золотистым блеском, рождая праздничное чувство и в то же время какой-то странный контраст с учреждением, где мы находились. После этой фразы ни Зоя Туманова, ни Альберт Беляев за все время совещания не произнесли ни одного слова. Как выяснилось, собрали нас, критиков разных направлений, чтобы обсудить «состояние современной литературной критики», готовился на эту тему партийный документ (вскоре и был опубликован в печати краткий бесцветный текст «Постановления ЦК о литературно-художественной критике»). Отпуская нас, Альберт Беляев просил все сказанное каждым оратором изложить подробно на бумаге и принести ему. Когда я явился к нему со своим текстом, он быстро пробежал его и стал читать мне выговор за задержку. «Задание ЦК для члена партии — это приказ. И учтите — с вас строго спросится, если подобное повторится. Директор института мировой литературы Сучков отложил свой отпуск, чтобы в срок выполнить задание ЦК, а вы что, более занятой человек?» И выйдя вместе со мной из кабинета, шагая по-хозяйски по ковровой дорожке длинного коридора, продолжал распекать меня, пока не свернул в нужный ему коридорный отсек.
В другой раз я был у Беляева по поводу моего письма к Л. И. Брежневу. А история этого письма была такова. В журнале «Огонек» (№ 30, 1971) при тогдашнем главном редакторе А. Софронове была опубликована моя статья «Ценности народного характера». Тотчас же она вызвала злобную реакцию газеты «Комсомольская правда» (главным редактором ее был Б. Панкин, будущий министр иностранных дел России после августовского переворота 1991 года), которая напечатала 9 сентября 1971 года почти на полосу статью «Банные традиции» и «современная цивилизация». До этого я никогда не обращался с письмами в «высшую инстанцию», но мне хотелось ответить «Комсомольской правде» на ее же страницах, а без поддержки ЦК это сделать было невозможно. И вот я послал на имя Брежнева письмо с изложением сути дела. А суть эта заключалась в следующем. Один из критиков ставит в качестве образца «человечности» героя романа Э. Казакевича «Весна на Одере» майора Лубенцова, который просит генерала не посылать в разведку солдата, не подвергать опасности его жизнь на том основании, что он пишет стихи. «Выходит, что раз человек пишет стихи (признак „интеллектуала“), то цена его жизни не идет в сравнение с жизнью „простого“ солдата, — писал я в своем письме. — Думаю, что эта проповедь опасна: люди, уклоняющиеся от выполнения воинского долга, могут находить в ней оправдание своей трусости и антипатриотизма. Могут считать себя „избранными“, которые при любых обстоятельствах, ссылаясь на свои реальные или мнимые дарования, должны жить, а простые „Вани“ — идти на смерть».
О сомнительности такой философии я и говорил в своей статье «Ценности народного характера», вызвавшей ненависть со стороны «Комсомольской правды», обвинившей меня во «внесоциальной внеклассовой точке зрения на духовные и нравственные ценности», в политической неблагонадежности. В заключении письма я просил генсека разрешить мне опубликовать ответ в «Комсомольской правде» или журнале «Огонек», «ибо без Вашего разрешения при атмосфере, сложившейся в литературе, напечатать свой ответ я буду не в состоянии».
К этому письму я приложил текст своего ответа «Комсомольской правде». Как это и практиковалось в ЦК, бумага была переслана в отдел культуры, куда меня и вызвал Альберт Беляев для «беседы». Ничего доброго для себя я не ждал от этой «беседы», но и не думал, что этот бывший моряк может быть таким безоружным перед прямотой доводов реальной, не затеоретизированной жизни. Прежде чем начать разговор со мной, он долгое время вел с кем-то треп по телефону, удививший меня своей «раскованностью» (ведь записывается же здесь все на пленку!), своей «соленой» лексикой («пусть идут они в…»), и, положив трубку, обратился ко мне с изменившимся лицом. Начался обычный набор цековских наставлений: статья моя — «почвенническая», народный характер слишком укоренен в патриархальном прошлом. Внесоциальность, внеклассовость… То есть все то же самое, что и в «Комсомольской правде». «Вы считаете, что партийность, социальность — в проповеди отказа от выполнения воинского долга?» — решил я не обороняться, а наступать самому. Не помню точно, что я говорил дальше, но начал именно с этого и прекрасно помню, когда на мой настойчивый вопрос, как все это мне понять, он ответил неожиданно для меня: «Я не готов к ответу». Тут же он, видимо, понял, что допустил оплошность, «дал слабака», и в угрожающем тоне закончил: «Обращаться к Генеральному секретарю имеет право каждый член партии, но я вас предупреждаю: если вы не пересмотрите свою идеологическую позицию — мы будем считать вас диссидентом!»
Потом я и другим говорил об этом удивившем меня: «Я не готов к ответу» и слышал на это: «Он так и сказал?» Да, нам-то действительно как было понять, что обвинения в «антипартийности», «внесоциальности» совершенно не касались того же журнала «Юность», публиковавшихся в нем рассказов и стихов в окружении шестиконечных звездочек, всех этих аксеновых, гладилиных, кузнецовых, евтушенок, вознесенских, окуджав, которых восхваляли разные «голоса» и «свободы», которые затем убежали на Запад, обосновались в этих русофобских «разноголосах». А мы, русские, «почвенники», кто видели в этих нигилистических вирусах величайшую опасность для государства и прямо говорили об этом, — мы не только не встречали понимание в ЦК, но нас считали там главными и, пожалуй, единственными врагами «партийности». Если же кто и не был там сознательно «пятой колонной» — был «не готов к ответу», когда жизнь стучалась во все двери, взывая к защите интересов русского народа как опоры государства. Когда жизнь диктовала свои новые цели и формы борьбы. «Не готовы к ответу» — когда нашу страну называли за океаном «империей зла» — даже и не как страну коммунистическую, «угрожающую свободному миру», а как Россию, которая по талмудистскому толкованию должна понести кару и быть уничтожена за мнимые гонения на «детей Израиля». «Не готовы к ответу» — когда так называемая «перестройка» была объявлена «революцией», предвещавшей заранее катастрофу для государства. «Не готовы к ответу» — когда высунулось мурло «демократии» с гвалтом об «американском рае».
Остался и я без ответа на свое письмо Генеральному секретарю, а между тем, как точащие камень капли, долбили в одну точку космополиты — «интерпретаторы» литературы о войне, разрушая понятие священного долга защиты Отечества при полном доверии к себе, поддержке альбертов беляевых. И в лучшем случае при равнодушии, идеологической косности, слепоте тех на самом верху власти, кто отвечал за идеологию.
Звонит мне как-то Сергей Николаевич Семанов, вездесущий наш летописец текущих событий, и говорит, что выступал на совещании военных Демичев Петр Нилович (секретарь ЦК партии по идеологии) и ругал меня «за отход от марксизма, пролетарского интернационализма». Ничего себе! Вместо того, чтобы поддержать тех, кто борется против разлагателей здорового духа армии (должен же секретарь ЦК партии по идеологии быть, что называется, в курсе этой борьбы), — этих людей и обвиняют.
Всю опасность тогдашней нигилистической проповеди — прикровенной или открытой — в отношении воинского долга подтвердили дальнейшие события, когда захватившие власть в стране «демократы» развернули бешеную травлю нашей армии, развалив ее боеспособность, лишая ее былой славы.
* * *
Шла как-то (в начале 1980 года) моя статья о военной литературе в журнале «Литература в школе». Прихожу в редакцию, читаю и вижу: вместо моего «русского характера» набрано «советский характер». Я в раж: кто исправил? Восстановить или снимаю статью. Заведующий отделом с хорошей фамилией Разумихин, готовивший статью, пытается убедить, что менять поздно, журнал уже запущен в производство, к тому же интернациональное воспитание школьников… Меня это еще больше подстегивает: или исправляйте, или снимайте! Бедный сотрудник звонит в типографию главному редактору тоже с хорошей фамилией Устюжанин, передает мое требование, тот убедительно просит меня не переделывать текст, это сильно задержит выпуск журнала. Кончается тем, что «советский характер» убирается и занимает свое «законное место» гонимый «русский характер».
Уже с давних пор я вообще не употреблял слово «советский», и не потому, что был «антисоветчик». Это была реакция на русофобию, вполне откровенную и скрытую, под видом интернационализма. Уже и русский язык становился не русским, как в агрессивном стишке Роберта Рождественского: «мой язык не русский, а советский». И эта реакция на русофобию закрывала глубинный, собственно русский смысл советского периода русской истории. Нет, не на советском, а именно на русском языке говорили во всех республиках страны, и это было так привычно для русского слуха, что, помнится, я крайне удивился, когда в Армении, в Сарданападе, у памятника жертв геноцида пятнадцатого года в первый и последний раз встретил местных жителей, не понимавших по-русски.
Тогда, в шестидесятые годы, в литературе, литературной критике в ходу было выражение «малая родина», и какая-то вологодская деревушка Тимониха в восемь дворов, родина Василия Белова, заслоняла собою необъятные просторы великой страны. Помню, с какой мощью обдало меня дыханием океана, когда я впервые оказался на его берегу, на Камчатке, неподалеку от Петропавловска, и тогда я понял различие между ним, океаном, и морем. И незабываемое впечатление, когда летел берегом Ледовитого океана и сквозь прорывы в облаках было видно с десятикилометровой высоты, как устье Оби впадает, взбугриваясь, во льды Карского моря. А в другой раз, когда плыли на теплоходе по Лене вниз, распахивались во все стороны необозримые водные дали, притягиваемые, казалось, приближающимся дыханием все того же Ледовитого океана.
Этого ощущения величайшего в мире пространства страны нам не хватало, да мы и не думали о нем, принимая это за привычную данность, тем более не задумываясь, предметом какой зависти и ненависти может быть сама огромность нашей территории для капиталистических хищников. В своих мемуарах югославский политический деятель Джилас рассказывает, как во время приема в Кремле Сталин задержался перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом, «провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:
— Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным — никогда, никогда!»
Заявившие о себе в шестидесятые годы «деревенские» писатели внесли в литературу много ценного, прежде всего реалистическое изображение характера, народность языка. Но было и то, что взгляд этих авторов зачастую не простирался дальше деревенской околицы.
В своей статье «Чтобы победило живое» («Молодая гвардия», 1965, № 12) я писал: «Литература о деревне не может быть узкодеревенской. И сочувствуя „деревенской“ привязанности Белова, его размышлениям о судьбе русской деревни, видишь вместе с тем у него некую внутреннюю самозакрытость местной жизни. Всякая внутренняя обособленность застаивается… Есть проблемы не менее, а может быть, более больные, чем те, которых касается молодой писатель Белов, и хотя жизненная интегральность доступна только большим художникам, все-таки содержание запросов времени должно стать ростом души каждого писателя… судьба деревни немыслима вне судьбы всего народа».
В моей статье «Просвещенное мещанство» («Молодая гвардия», 1968, № 2) говорилось о тех, для кого — «Родина-мини». Впоследствии, во времена «перестройки» эта формула стала, можно сказать, вдохновляющей и в солженицынском «обустройстве России» — с отторжением от нее Средней Азии и Кавказа, включая «героическую Чечню»; и распутинском: «а, может, и нам, России, отделиться», выйти из состава СССР (и действительно вышли, разрушив великое государство); и в неприятии самого географического пространства России, вроде проповеди нынешнего «православного философа» В. Тростникова, что, мол, неважно, если наша страна сократится до размеров Московии, главное, чтобы она была «святой» (что не мешает этому «православному» призывать «демократов» расправляться с «русскими шовинистами», «красно-коричневыми», как это было в октябре 1993 года). «Родина-мини» — и в болтовне «русских националистов» о «русской республике» и т. д. Все эти «откровения» входили активными элементами в ту разрушительную стихию, которая объяла Россию во времена «перестройки».
* * *
В конце 1970 года стали ходить слухи о предстоящем снятии Анатолия Никонова с поста главного редактора «Молодой гвардии». К этому времени нападки на журнал достигли апогея, и следовало ждать соответствующего решения сверху. Мы, члены редколлегии журнала, пустились на «превентивные меры». Удалось добиться приема у секретаря ЦК КПСС по идеологии Петра Ниловича Демичева. Выступили перед ним (как выразился Владимир Солоухин — «по солнышку») Анатолий Иванов, Василий Федоров, Владимир Чивилихин, Владимир Фирсов, Владимир Солоухин, автор этих записок. Говорили о русофобстве, извращении истории России в текущей литературе и прессе, о внедрении в сознание молодежи нигилистических, антипатриотических взглядов и т. д. Подчеркивали, что именно благодаря главному редактору «Молодой гвардии» Анатолию Никонову журнал стал выразителем духовно здоровых, патриотических сил страны. Петр Нилович внимательно нас слушал, что-то записывал в блокнот, сам говорил, всплескивая ладонями рук, как будто стремясь подняться над чиновным столом и взлететь в идеологические выси. В ответ на «подначные» слова Чивилихина: «Судя по нашей печати, у нас нет никакого сионизма» Демичев сказал: «Я этого никогда не говорил». А расставаясь с нами на пороге своего кабинета, сказал даже как-то приподнято: «Борьба только начинается». Вскоре он был освобожден от должности секретаря ЦК и переведен на другую работу — министра культуры…
После Демичева мы побывали у Евгения Тяжельникова — первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Это был не столько серьезный разговор, сколько дань иерархическому ритуалу: после приема секретарем ЦК партии не мог нас не принять и секретарь ЦК комсомола. Беседа прошла гладко, уже без всплесков, а с вялым поигрыванием маленьких женственных рук комсомольского вождя. Поблизости от него тихо сидел зам. зав. отдела пропаганды и агитации ЦК комсомола Андрей Дементьев, почти все время молчавший, но мы знали, что стоит за этим молчанием. Он был ненавистником нашего журнала, поддерживал злобные нападки на него антирусской молодежной печати, особенно «Комсомольской правды» и журнала «Юность», главным редактором которого он стал впоследствии. Ныне он в Израиле, откуда поставляет просионистскую информацию для одного из российских телеканалов.
Наши встречи с партийным и комсомольским начальством ничего, разумеется, не дали. В декабре 1970 года состоялось заседание секретариата ЦК КПСС. К этому заседанию исполняющим обязанности зав. отделом пропаганды и агитации А. Яковлевым была подготовлена записка с идеологической критикой «Молодой гвардии». Журналу вменялось в вину отступление от ленинских принципов партийности, внеклассовое, внесоциальное толкование народности, идеализация дореволюционной России и т. д. Приводились стихи одного автора «Молодой гвардии»:
Разрушая храмов древних чудо, Саксофон подняв трубой в бою, Ныне новоявленный иуда Топчет землю русскую мою.Это же четверостишие цитировал за полтора года до этого А. Дементьев в своей статье «О традициях и народности» в «Новом мире», в котором были те же обвинения против «Молодой гвардии», что и в яковлевской записке. Присутствовавший на заседании Никонов рассказал нам некоторые подробности. Председательствовал Суслов. Уже во время заседания вошел Брежнев, находившийся, кстати, в отпуске. Он, барственно усевшись, внимательно прочитал записку (две с половиной страницы, как потом стало известно) и начал спокойно говорить, что иногда, проезжая по местам Подмосковья, видит, какие там красивые храмы. В журнале «Огонек» печатаются красочные фотографии мечетей, прекрасных памятников искусства Средней Азии. Но не надо впадать в крайности. Тут послышался голос с места: «Леонид Ильич, журнал „Коммунист“ подготовил большой материал на атеистические темы». «Не надо, — остановил подавшего голос Брежнев. — Зачем накалять чувства верующих?» О «Молодой гвардии» он не сказал ни слова.
Надеялись мы на поддержку Кириленко, члена Политбюро, но он недовольно проворчал явно не в нашу пользу: «Русофилы». Демичев предложил передать наше дело в ЦК комсомола, поскольку это их журнал. Целый месяц, живя в неизвестности, мы и тешили себя этой надеждой, но вот становится, наконец, известным решение ЦК партии: «укрепить» руководство журнала «Молодая гвардия». Никонов освобождается от поста главного редактора, а назначается Феликс Овчаренко, работавший до этого инструктором ЦК партии.
С приходом в «Молодую гвардию» Овчаренко быстро «дистанцировался» от нас. Видно было, что готовится перемена в идеологическом курсе журнала. Стало известно, что новый главный редактор хочет дать хвалебную статью об Андрее Вознесенском. Как-то мы вместе с Феликсом ехали в его служебной машине, и он начал уговаривать меня написать статью о русском языке. «Поговорите вдоволь, всласть», — с каким-то даже гастрономическим нажимом на последнем слоге говорил он, а я воспринял это так: довольно писать на рискованные темы: традиции, народность, история, духовность и т. д., за это уже поплатились, вот о русском языке — пожалуйста, можно писать «всласть», чем не «русская тема»? Я молчал, зная, что скоро мне придется выйти из состава редколлегии журнала. Об этом мы уже говорили с Анатолием Ивановым; оставаясь пока заместителем главного редактора, он тоже собирался уходить.
Но судьба распорядилась иначе. Бедный Феликс Евгеньевич тяжело заболел. И во время этой болезни внутри редакции «Молодой гвардии» разгорелись интриги против Анатолия Иванова, которые затеяны были ответственным секретарем редакции Николаем Мирошниченко.
Больного Овчаренко навестил Анатолий Иванов и в своей обычной манере, без всякой дипломатии, грубовато высказал недовольство ходом дел в журнале. А Мирошниченко представил это дело так, что Иванов чуть ли не терроризировал больного, а потом было добавлено, что ускорил его смерть (умер Феликс от рака).
И вот Феликса Овчаренко не стало. Кто будет новым редактором? Казалось бы, все шансы на стороне Анатолия Иванова: известный писатель, первый зам. главного редактора. И тут начались «аппаратные игры». Нам стало известно, что А. Яковлев вроде бы и не против Анатолия Иванова, но сопротивляется этому первый секретарь Союза писателей СССР Георгий Марков. Правда, непонятно было: почему — Марков, ведь «Молодая гвардия» — журнал ЦК комсомола и не имеет прямого отношения к Союзу писателей (к тому же Маркову), но Анатолий Иванов уверял меня, что именно так считает А. Яковлев: все дело в Маркове. И я решил организовать поход членов редколлегии «Молодой гвардии» к Маркову Георгию Мокеевичу.
Не все, однако, воспылали желанием постоять за Анатолия Степановича. Чуть ли не целый час пришлось мне уламывать по телефону Владимира Солоухина, и все без толку: в самой ситуации вокруг журнала и его главного редактора он увидел какие-то «тайны мадридского двора», недостойные его благородия, и умыл руки. Отказался пойти и Владимир Чивилихин.
Добиться согласия Маркова принять нас было не так просто (видно, и в самом деле у него в этой истории были «тайны мадридского двора»), но я, зная, как это необходимо для дела, прямо-таки доконал его телефонными звонками, повторяя, что от него зависит судьба журнала.
Марков был в модной тогда водолазке и выглядел по-домашнему «доступно», видимо, только что отобедал. Он начал с уверения, что никогда ничего не имел против Анатолия Иванова, он ценит его как писателя, правда, не все у него можно безоговорочно принять, например, жестоковатость героев, подобрее бы… Георгий Мокеевич слушал нас, не скрывая за лисьим взглядом своего «особого мнения», когда речь заходила о тех из его окружения, кто преследовал наш журнал клеветой и доносами. «Дружба дружбой, а табачок — врозь», — блеснул он сибирской охотничьей пословицей (сам сибиряк-охотник!), завершая наш разговор. Особо поговорил с Петром Проскуриным, не скрывая своего расположения к нему, а мне на прощание снисходительно, не без иронии бросил: «Агитатор!»
Но как бы то ни было, дело сделано. У А. Яковлева были выбиты козыри: ссылаться на Маркова и держать на привязи Иванова. Спустя некоторое время Анатолий Иванов был вызван в отдел пропаганды ЦК. Долгие часы (!) испытывал его А. Яковлев на «классовость», «интернационализм», «партийность», «антишовинизм» и на прочих дыбах.
Анатолий Степанович стойко выдержал иезуитский допрос будущего «архитектора перестройки» и в конце 1971 года был наконец утвержден главным редактором «Молодой гвардии».
В журнале стало больше осторожности по части «русскости», и когда моя статья попадала к новому главному редактору, он тяжеловатым, испытующим взглядом уставлялся на меня и спрашивал: «О чем статья? Вонять не будут?» От каждой моей статьи, вызывавшей всегда нападки в печати, он ждал для себя, как главного редактора, неприятностей и, называя нападки вонью, все-таки остерегался вызывать ее.
* * *
Помнится, в конце шестидесятых годов мы собрались на квартире Олега Михайлова — Петр Палиевский, Сергей Семанов, я и — неожиданно для меня — отец Дмитрий Дудко, которого увидел впервые, но о котором много слышал. Я был удивлен, когда в разговоре с ним узнал, что он прекрасно осведомлен о литературных делах, той идеологической борьбе, которая развернулась тогда в литературе между традиционалистами-почвенниками и «интернационалистами»-космополитами. И совсем смутил меня, когда сказал, что в своих проповедях приводил места из моих статей. От ласково-благодатного взгляда отца Дмитрия, какой-то домашней округлости его речи, его лениво покоящейся на колене кисти правой руки, как бы чувствующей свою власть над людьми, силу своего благословения, — исходила духовная, волевая энергия, которая как-то оздоровляюще действовала на собеседника. Видимо, считая писателей паствой специфической, Дмитрий Сергеевич принес с собой бутылочку настоящего французского шампанского, отведав которого я посчитал, что наше «Советское шампанское» лучше. Палиевский съязвил: «Михаил Петрович, а еще лучше керосин».
Вирус либерализма, именуемый диссидентством, проникал во все поры левого интеллигентского общества. Но не только в светской, но и в духовной среде появились свои знаменитые диссиденты, более, пожалуй, чем иные гражданские, начиненные экстремизмом, вроде Глеба Якунина (который с течением времени за свои злобные выпады против Русской Православной Церкви был лишен церковного сана). Дмитрий Дудко в известной мере тоже был таким диссидентом, но путь его был совершенно иным, чем у Глеба Якунина (о котором, кстати, в разговоре со мною он отзывался без всяких оценок, как, конечно же, и подобает священнику). После войны за «антисоветские стихи» отец Димитрий попадает в лагерь. Отбыв в нем восемь лет, он добивается восстановления в Духовной академии и, став священником, ведет активную проповедническую деятельность. В проповедях его, привлекавших многих, евангельские темы сливались с современными общественно-нравственными проблемами. К тому же устраивались беседы «по темам», «по вопросам», на которых было множество людей. Обличал он то, что сам называл безбожием, но в атеистическом государстве такое обличение невольно становится политикой, принимает политический характер. Известность священника Дудко перекинулась на Запад, где стали выходить его книги, печатались, передавались интервью с ним. Все кончилось тем, что в начале января 1980 года он был арестован и посажен в Лефортовскую тюрьму.
В заключении он пошел на признание своей вины и на выступление по телевидению. Это, однако, нанесло ему глубокую душевную травму и стало «исповедью через позор». Но в этом было и нечто провиденциальное. Время показало, что в преддверии разрушительной для государства «перестройки» компромисс с охранительными силами был симптоматичен, отцу Дмитрию было не по пути с теми диссидентами, которые вскоре станут «демократами»-русофобами, воинствующими ненавистниками не только советского периода, но и всей истории России. Кстати, такая же перемена произошла и в отношении отца Дудко к Сталину: обличая его в юношеских стихах, в наше время он пишет о Сталине как о спасителе России и даже как о религиозной личности (послесловие к составленной мной книге «Сталин», «Новая книга», 1995).
Сложные идеологические процессы происходили и в студенческой среде Литинститута, в частности в моем семинаре.
Осенью 1966 года был арестован студент моего семинара Литературного института Георгий Беляков. Перед этим он защитил дипломную работу, которая представляла собою повесть «Иванова топь», в которой рассказывалось о том, как в болотной трясине завязла, гибнет колхозная корова, и жалеющий ее пастух не может поднять ни председателя, ни колхозников на ее спасение, никому нет дела до «общественного животного». В конце концов отчаявшийся пастух выстрелом из ружья кладет конец мукам своей любимицы. В этой живописной истории было некое символическое изображение порядков в стране, когда в людях настолько вытравлено чувство живого, заинтересованного дела, что, кажется, сама Россия завязла в болоте. Повесть была оценена как отличная дипломная работа, с издательством «Советская Россия» был заключен договор на издание ее. Но случилось неожиданное.
Уже после защиты диплома, в тот день, когда должно было разбираться заявление Белякова о приеме в партию, он принес в партбюро Литинститута письмо (с копиями в райком и ЦК) с безумными по тем временам обвинениями коммунистической партии в «кровавых преступлениях», «геноциде народа» и т. д. Для Литинститута это было как взрыв бомбы в его стенах. Надо было ждать грозных последствий. И они грянули.
Вскоре ко мне на квартиру явились двое молодых людей, назвавших себя сотрудниками Комитета госбезопасности (протянутые ими книжечки я не стал смотреть). Улыбаясь и беспрерывно куря, они сообщили мне, что студент моего семинара Беляков написал «антисоветскую пьесу» и хочет передать ее американскому посольству, и они просят меня написать для них отзыв об этой пьесе, так как он уважает меня как своего «наставника», мой отзыв пойдет ему на пользу. Что-то порой само, без всякой подготовки, выносит человека из критической ситуации! И я, не мудрствуя лукаво, с налету пустился объяснять своим всесильным гостям, что пусть они поймут мое положение, ведь он мой студент, и я не могу писать о его рукописи в тех обстоятельствах, в которых он оказался; что же касается его пьесы, то могу твердо сказать, что если он придет с нею ко мне и скажет, что хочет передать ее за границу, то я просто его выгоню. Гости мои даже как-то задвигались в ответ на мои легкомысленные слова, им, конечно, не то требовалось от меня, но вежливость сохранили до конца и, уходя, предложили подвезти, если нужно куда, на машине, за что я поблагодарил, оставшись дома.
Через некоторое время меня вызвали на Лубянку к следователю, который вел дело моего студента. Минуя «проходную», я сдуру сморозил «вахтеру»: «Войти сюда легко, а выйти трудно», на что он понимающе улыбнулся. Следователь сидел, склонившись над столом, как бы не замечая вошедшего, и, подняв на миг типично мужицкую голову, охватив меня тяжелым взглядом, снова принялся что-то писать. Больше, кажется, на меня он ни разу не взглянул, только задавал вопросы и записывал. Я говорил все, что только можно было сказать хорошего о моем бедном Белякове, характеризуя его как честного молодого человека, уважаемого товарищами по институту, талантливого писателя с большим будущим («Иванова топь» давала для этого основание). Было преддверие писательского съезда, и, видимо, с учетом этого (чтобы не дразнить отзвуками допроса литературных гусей) допрос был беглым, можно было даже подумать — чуть ли не формальным.
Потом меня пригласили в другой кабинет, где среднего возраста русак с неприступно строгим лицом, стоя у сейфа, повторил то, о чем просили (прочитать пьесу моего студента и дать отзыв) те двое гостей, и я повторил то же самое, что говорил им тогда у себя дома. Тут появился новый сотрудник и повел меня в комнату, где сидело несколько человек. Мой провожатый представился шефом Литинститута (фамилию его не помню, как не запомнил фамилии других) и, между прочим, назвался моим земляком-рязанцем. После нашего знакомства, прощаясь со мной, он на ходу пожелал «как-нибудь посидеть в кафе за столиком». Я не ответил, но всю дорогу думал, как мне избежать этого сидения. Спустя некоторое время земляк мне позвонил, но я сумел отвертеться от встречи. После этого никто мне уже не звонил из грозного учреждения и туда меня не вызывали.
Только потом, уже в Литинституте, я узнал, что Белякова арестовали, когда он в электричке ехал в Москву, будто бы затем, чтобы передать свою рукопись в американское посольство. На партийном литинститутском собрании в связи с этим чрезвычайным случаем разразилась целая идеологическая буря (об этой истории сообщали и зарубежные «радиоголоса»). Меня, как творческого руководителя Белякова, видимо, спасло то, что не было никаких документальных свидетельств о моем «антисоветском» влиянии на злосчастного студента.
Спустя некоторое время я получил судебную повестку из Владимира. Там, во Владимирской тюрьме, и проходил суд над Беляковым. Меня провели в небольшое помещение, где за столом сидел мужчина (как я тотчас решил — судья), а по обе стороны от него — две женщины. Судья, как-то вдруг осклабившись, спросил, был ли я раньше во Владимире, как понравился мне древний город и т. д. Тут ввели Белякова, и начался мой допрос (помнится, неподалеку от нас в зале сидели еще двое — жена подсудимого с каким-то родственником, как после я узнал). Судья, уже с отчужденным выражением лица, другим тоном задал мне вопрос: можно ли отнести то, что пишет Беляков, к социалистическому реализму? И тут же, как на экзамене, спросил: «Как вы считаете, что такое социалистический реализм?» Я что-то ответил на этот счет и начал говорить то же самое, что говорил до этого сотрудникам КГБ: Беляков — талантливый молодой писатель с большим будущим, уважаемый своими товарищами по учебе… Тут Беляков в юношеском порыве воскликнул: «Михаил Петрович, скажите, я болею за Россию?» Его пресек голос судьи: «Подсудимый вчера во время прогулки во дворе тюрьмы кричал иностранным туристам: „Смотрите на советских заключенных!“» Беляков молчал. В дверях стоял неподвижный, как восковая фигура, с бесстрастным лицом среднеазиатского типа, охранник. Уже не помня, что идет суд, и как это бывало на семинарских занятиях в Литинституте, я в доверительном тоне заговорил с Беляковым, назвав его по имени — Георгием, на что судья протестующе крикнул: «Здесь суд, а не Литературный институт!»
Вскоре после суда я получил письмо от жены Белякова:
«Михаил Петрович, здравствуйте!
Я обещала написать Вам о решении суда, но сразу сделать этого не могла. А потом наступили дни ожиданий (а что скажет Верх. суд). И когда Верх. суд свое слово сказал, стала ждать встречи с Георгием. Наконец, и это позади. Теперь могу описать все.
Ну, Вы, наверное, знаете, что Влад. суд оказался очень щедрым и навесил 5 строгого. Верх. суд переквалифицировал статью на 1901 и навесил „трешку“ общего режима. Находится Гера сейчас в Юрьевце, в трудовой колонии — это в 30 мин. езды от Владимира. Амнистия его, вероятно, коснется.
Вчера я была там. Виделась с ним. Настроение неплохое, но выглядит неважно. Гера передает Вам большой привет и говорит, что год этот не является для него трагедийным и что он немало ему уже дал и дает еще больше. В лагере он не имеет возможности писать. А письма он может писать только родственникам. Если у Вас будет желание написать ему, то вот адрес: Владимир. обл. п/о Юрьевец, п/я ОД-1/5–6 Белякову Г. И.
До свидания. С приветом, Рита. 4.11.67».По прошествии небольшого времени Беляков был сослан в Липецк. Увиделся я с ним через четверть века после того суда, в 1991 году. Он позвонил мне и попросил прочитать свой роман, который решил послать на какой-то литературный конкурс, объявленный «Литературной газетой». Я ожидал увидеть другого человека, не того, кого я знал прежде, но это был, на первый взгляд, все тот же Беляков, со своей знакомой мне смущенной улыбкой, внимательным, сквозь очки, взглядом. Но когда я стал читать роман, то с щемящим чувством понял: что-то сломалось в нем. Роман начинался с Лубянки, с рассказа о ее обитателях, но где все пережитое тогда автором, перевернувшее его жизнь? Отвлеченные, скучные разговоры чекистов, один из которых готовится, а затем совершает межзвездный полет, попадает в чудовищно удаленный от Земли мир иной цивилизации, живет там, хочет утвердить свои земные этические нормы, затем возвращается на Землю… Встречи с коллегами-чекистами, продолжение скучных разговоров. Одним словом, «научно-фантастический роман»… Вслед за этим я перечитал принесенную им по моей просьбе «Иванову топь», написанную почти тридцать лет тому назад, — и вздрогнул от ужаса скоротечности жизни и невозвратимости загубленного таланта.
Были и другие истории с моими студентами, в которых отразились характерные особенности времени. Еще одна судьба моего студента, связанная с КГБ. Было это уже в середине восьмидесятых годов, в начале «перестройки». В Литинститут из какой-то организации города Липецка поступила бумага, в которой сообщалось, что наш студент-заочник Геннадий Рязанцев прислуживает в церкви, прилагалась вырезка из областной газеты с разоблачительным фельетоном о нем. Вскоре в институт явился Рязанцев. Я решил поговорить с ним наедине, прежде чем состоится совместный разговор с ректором. Меня интересовало главное — серьезно ли он верит, или тотчас же откажется при первом же вопросе об этом? И когда я спросил его, он как-то растерялся, заговорил, что хочет писать повесть на церковную тему, поэтому ему необходимо знать, что делается в церкви, как проходит служба, поближе узнать священников.
После того как наш разговор у ректора закончился и мы вдвоем выходили на улицу, он вдруг остановился. Сильно взволнованный, с дрожью в голосе заговорил: «Михаил Петрович, я сказал неправду, что пришел в церковь, чтобы писать повесть… Я верующий». Почему-то я почувствовал облегчение, услышав это: значит, дело очень серьезное и человека надо спасать. А спасать было от чего. После фельетона на работе, в ЖЭКе его травили, даже зная, что его пятилетний ребенок с больным сердцем находится на волоске от смерти. Здесь надо заметить, что ребенку пришли на помощь: я связался с писателем Иваном Дроздовым, другом и соавтором известного хирурга Ф. Г. Углова, и Федор Григорьевич через знакомых врачей помог поместить малыша в лучшую клинику Москвы, где ему сделали очень сложную операцию, и он выздоровел.
А сам Рязанцев был спасен довольно необычным по тем временам образом. Ректором Литинститута был тогда Владимир Константинович Егоров (будущий министр культуры России). После наших совместных раздумий — что же делать? — Егоров решил обратиться за помощью к… КГБ. По его просьбе кто-то из сотрудников Комитета позвонил своему коллеге в Липецк, после чего прекратились как преследования Рязанцева, так и шедшие оттуда в Литинститут требования «принять меры». Признаться, чтобы доставить особое удовольствие липецким недругам моего студента, я постарался добиться того, чтобы его дипломная работа была принята при защите как отличная. Впоследствии я узнал, что Рязанцев был рукоположен в священники и служит в храме в Липецке.
В то время внутренней «прямой стезей» можно было идти и не подвергаясь преследованиям. Был у меня в семинаре студент Владимир Орловский. В выступлениях на семинаре, в замысловатых его высказываниях чувствовалась духовность его интересов, и однажды, когда мы вечером после семинарского занятия в пустой аудитории говорили с ним о его дипломной работе, я был прямо атакован его спасительными назиданиями. Он уже не скрывал своей религиозности, и передо мною, грешным, опять возникла проблема: как бы он не пустился в такое же проповедничество на экзамене по марксизму-ленинизму. Об этом я прямо ему и сказал. Вышел из Литинститута Орловский вполне благополучно (было начало восьмидесятых), а спустя годы я узнаю, что он — уже не Владимир Орловский, а отец Дамаскин, известный в церковных (и не только) кругах своей книгой о новомучениках Русской Православной Церкви, сведения о которых он собирал долгие годы в разных концах Русской земли.
* * *
Как член редколлегии «Молодой гвардии» тридцать лет я знал Анатолия Иванова, сначала как заместителя главного редактора А. В. Никонова, а потом как главного редактора этого журнала. В конце 1968 года он приехал в Москву из Новосибирска, где был главным редактором журнала «Сибирские огни», и начал работать заместителем главного редактора «Молодой гвардии». Знакомя меня с ним, Анатолий Васильевич назвал его фамилию, на что Анатолий Степанович заметил с добродушной ухмылкой: «Ивановых — как собак нерезаных». В последнем справочнике Союза писателей СССР (1986) фамилия Иванов занимает две страницы: целых двадцать пять писателей, но кто знает другого Иванова, кроме Иванова Анатолия?
В русской литературе, особенно советского периода, много Ивановых, известных писателей: Вячеслав Иванов — символист, Всеволод Иванов — автор повестей о гражданской войне; другой повествователь о гражданской войне, служивший в колчаковской армии, харбинский эмигрант, вернувшийся после Отечественной войны на Родину, автор книги о Пушкине — Всеволод Никанорович Иванов; Георгий Иванов — поэт, эмигрант; Валентин Иванов — автор романа «Русь изначальная»… Все они коснулись какого-то одного читательского слоя, в то время как об Анатолии Иванове можно сказать, что он вошел в толщу читательского народа, хотя и во многом благодаря экранизации его романов.
В конце семидесятых годов в журнале «Волга» была опубликована моя статья об Анатолии Иванове «Характер». Этим словом мне хотелось передать самое существенное, на мой взгляд, в личности самого писателя. Это был действительно характер — крупный и самобытный. Неординарным было само его поведение. Как-то в редакцию журнала пришла группа американских тележурналистов и стала просить главного редактора дать интервью. «Вы знаете, почему верблюд не ест вату?» — спросил пришедших Анатолий Степанович. И, не дождавшись ответа, заключил: «Не хочет». На этом и закончилось интервью.
Насколько Анатолия Иванова не жаловали, точнее говоря, ненавидели в среде цековских «демократов», видно по мемуарам одного из них — матерого партократа с тридцатилетним стажем А. Черняева. От этого человека, поливающего грязью, площадной бранью русских писателей-патриотов, больше всех досталось Анатолию Иванову. Уже будучи помощником Горбачева, Черняев запишет в свой дневник, как проходила встреча Горбачева с писателями. Захлебывающиеся речи «демократов» о «свободе творчества» нарушил своим выступлением Анатолий Иванов, который показал, что творится в литературе, прессе, идеологии, какая хлынула в них лавина клеветы на прошлое нашей страны, народа, какая царит «свобода» в развращении молодежи, в разжигании русофобии, и в заключение сказал, что настало время для нового постановления ЦК по идеологическим вопросам. Сладкопевцы «творческой свободы» ответствовали на это кто язвительным переглядыванием между собой («мы-то понимаем, что это за мастодонт»), кто возмущенным криком. Как пишет А. Черняев, Горбачев на виду у всех не выдал своего отношения к выступлению Анатолия Иванова, но, оказавшись в кабинете наедине со своим помощником, впал почти в истерику, именуя неугодного писателя отборными ругательствами типа «слизняк». Это звучало, конечно, комично в адрес Анатолия Иванова, в сравнении с мощным характером которого слизняком выглядел сам Горбачев. Когда я рассказал Анатолию Степановичу о прочитанных мною в мемуарах Черняева словах Горбачева о нем, он по обыкновению добродушно ухмыльнулся, сказал спокойно: «Пусть Раиса Максимовна готовит своему мужу сухарики» (эти слова Иванова я привел потом в своей статье в «Молодой гвардии»). И никакой видимой злобы, только выражение спокойного презрения на лице, а вернее, брезгливости.
Сколько его знал, я никогда не слышал от него каких-либо гадостей о знакомых, ему органично чуждо было интриганство, мелкость побуждений, если он и хотел наказать своего заленившегося работника, то стоило ему сказать, что тот «мышей не ловит», как ловля тут же начиналась. Некоторые писатели, занимая ту или иную номенклатурную должность, уходили ежегодно на четыре-шесть месяцев в «творческий отпуск», по нескольку раз уезжали в санатории, на месяц ложились на «профилактическое лечение» и т. д. Проводил свой отпуск Иванов обычно в Доме творчества, как депутат Верховного Совета СССР выезжал, весьма неохотно, за границу, предпочитая всем парижам Болгарию, и за этим редким исключением весь год не вылезал из редакции, из своего кабинета с грудами писем и рукописей на столе. Придешь к нему — он первым делом спросит: «Ну что нового?», потом протянет через стол какое-нибудь письмо со своей резолюцией для отдела, и уже знаешь, что эта тема для нашего разговора. Из Америки, например, пришла газетка на русском языке, где о нашем известном православном священнике пишут как о сионисте. Я с недоумением смотрю на Иванова, в свою очередь поднявшего на меня свой вроде бы ленивый взгляд, ожидающий ответа. Надо сказать, что сионизм был для Анатолия Степановича не предметом для пустого paзглагольствования, а страшной реальной угрозой для государства, русского народа.
В годы, когда выходили книги Анатолия Иванова, главным предметом восхвалений, споров в критике были «деревенщики», и тогда это было понятно: нравственные старушки, натуральные мужики в стенающем авторском сопровождении были новинкой в литературе, обремененной во многом официозным пафосом. Но, как показало время, литература-плакальщица, да и мы, ее тогдашние хвалители, оказались далеко не прозорливыми в отношении опасности, грозящей народу, государству. И эту опасность предсказал Анатолий Иванов, показавший с беспощадной наготой страшное зло собственничества. Бездну этого зла, залившую страну криминалом, уголовным беспределом, мы видим теперь, при «демократах». Объявленная властью своим приоритетом «защита священной частной собственности» узаконивает воровство сверху донизу и истребляет самое понятие честного труда, на чем только и может держаться государство.
Глава V Шарашка Льва Давидовича — Сороса
Cовместное выступление против «Молодой гвардии» вчерашних антагонистов — журналов «Новый мир» и «Октябрь». Статьи А. Дементьева «О традициях и народности» в «Новом мире» — как сценарий статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Восхищение сотрудников «Нового мира» во главе с Твардовским «блестящей речью» Троцкого. Мой веселый земляк «новомировец» Борис Можаев. Зачисление Солженицыным меня в ряд «смертников» советского режима. А. Янов: «Лобанов верил в потенциал советского режима». История идеологической борьбы «Молодой гвардии» и «Нового мира». Сергей Залыгин — как тип денационализированного сознания. Нынешний «демократический» «Новый мир» с его прислужничеством криминальному капиталу — логическое следствие либеральной линии «Нового мира» 60-х годов
* * *
…Помню выступление Твардовского на съезде писателей (а может быть, на партсъезде) где-то в шестидесятых годах. На трибуне стоял нe поэт (представьте себе в этом положении Блока или Есенина), а некий почти политический вождь, читавший свою речь размеренно наставническим тоном и оставлявший впечатление, что вождизм въелся и в голос певца «Тёркина», и в его манеру «величественно» держаться на трибуне, и в его отношение к аудитории, как людской массе, долженствующей внимать каждому его слову. В ореоле вождизма представлялся Твардовский и как главный редактор журнала «Новый мир», на чем играло его еврейское окружение и чем пользовалось в своих целях.
Тогда, в шестидесятых годах, «Новый мир» в глазах самих «новомировцев» и его поклонников был «светочем» («светочем» называла Анна Ахматова главного автора журнала Солженицына). А его антагонистом считался «Октябрь» с главным редактором Вс. Кочетовым. Оба главных редактора были из номенклатурной, что называется, элиты. Твардовский — кандидат в члены ЦК КПСС. Четырежды лауреат Государственной премии. Кочетов — член центральной ревизионной комиссии КПСС. Кочетов как номенклaтypнoe лицо «стоял на партийных позициях» и в книгах своих проводил ту же партлинию. «Журбины» — роман о рабочем классе, о рабочей династии. «Секретарь обкома» — о партийном руководителе. Все положительно и без всяких двусмысленностей. Твардовский, человек по сути своей «законопослушный» в партийных делах, оказался под влиянием «оттепельной» среды и объективно как главный редактор журналa стал орудием в руках либеральной интеллигенции.
Оба журнала вели между собой критические перепалки, демонстрируя каждый свое превосходство — интеллектуально-эстетическое или же идейно-политическое. Но связывало их обоих нечто общее. В «Молодой гвардии» (1966, № 5) была опубликована моя статья «Внутренний и внешний человек», в которой я и говорил об этой внутренней общности таких идейно разных вроде бы журналов. Обзор сочинений авторов «Нового мира» и «Октября» я закончил такими словами: «Казалось бы, неожиданное сцепление двух разных вещей. Но ничего неожиданного нет. Может быть схема мысли, но может быть и природа мысли, жизнь, дух мысли… Никакие высокие слова, никакие эмоции не станут фактом художественной литературы, если они не будут духовно проявлены. Без духовного нет в произведении жизненного, глубинного измерения. Тогда-то и возможны такие неожиданности, как упомянутое нами побратимство внешне так непохожих друг на друга вещей».
Эта бездуховность, в традиционно русском значении, и была свойственна обоим журналам. И не случайно, что оба они ополчились на «Молодую гвардию», когда стало очевидно ее направление, чуждое им. В декабрьском номере «Октября» за 1968 год зам. главного редактора П. Строков выступил с набором идеологических, партийных обвинений против «Молодой гвардии». Вскоре не выдержал и «Новый мир». В апрельском номере за 1969 год появилась уже упоминаемая мной статья «О традициях и народности» А. Дементьева, работавшего долгое время при Твардовском заместителем главного редактора «Нового мира». До того игравший в благородную интеллигентность, журнал решил пойти ва-банк, используя против «Молодой гвардии» далекие от литературы приемы.
Личность Александра Дементьева, этакого окающего вроде бы простеца-русака, довольно характерна для «перепада времен». В свое время (конец 40-х — начало 50-х годов) он громил космополитов в Ленинграде, потом превратился в их холуя. Еще до этой статьи у меня была с ним такая история. В конце 60-х годов в «Молодой гвардии» была опубликована моя статья об учебнике по советской литературе. Вместе с двумя соавторами Л. Плоткиным и Е. Тагером А. Дементьев так рассортировал литературное хозяйство, что «все смешались шашки, и полезли из щелей мошки да букашки». В их школьном учебнике даже не упоминались такие имена, как А. Платонов, М. Булгаков, С. Сергеев-Ценский, Б. Шергин, походя говорилось о крупных русских писателях, зато по целой странице отводилось Евтушенко, Вознесенскому, Окуджаве, Р. Рождественскому, за ферзей выдавались другие литературные пешки. Я и не думал, что моя рецензия вызовет такой бум. Всколыхнулось все министерство просвещения, оттуда неслись жалобы, возмущения в ЦК ВЛКСМ («Молодая гвардия» была журналом ЦК комсомола), в ЦК партии: молодежный журнал вмешивается в учебную, педагогическую литературу! Подрывает доверие к ней миллионов учащихся школ! Вот какой непредвиденный резонанс могло иметь тогда самое заурядное критическое слово, даже косвенно задевавшее то, что называлось «коммунистическое воспитание»! Около десятка лет переиздавался изготовленный А. Дементьевым с двумя соавторами учебник, фальсифицировавший русскую литературу, написанный таким серым, суконным языком, который мог вызвать у школьников разве лишь отвращение к литературе. После прочтения моей рецензии мне позвонил Леонид Иванович Тимофеев и рассказал, что его собственный учебник по советской литературе долгие годы лежит без движения в Учпедгизе, «может быть, теперь лед тронется». Не знаю, тронулся ли…
Свою статью в «Новом мире» А. Дементьев начинил цитатами из «марксизма-ленинизма», «революционных демократов», швыряя ими, как битым стеклом, в глаза «oппонента», дабы тот прозрел идеологически. Он видит в «Молодой гвардии» «ревизионистские и догматические извращения» марксизма-ленинизма, проповедь «идеологии, которая несовместима с пролетарским интернационализмом», призывает к «непримиримой борьбе» против реакционных, националистических сил, «мешающих коммунистическому строительству». За набором марксистской, официозно-партийной фразеологии скрывалась главная начинка дементьевской статьи — ее антирусскость, обвинение «молодогвардейцев» в «русском шовинизме», в «национальной ограниченности и исключительности». Ставя в вину журналу «Молодая гвардия» интерес к славянофилам, А. Дементьев именует их мыслителями в кавычках.
Разносит он и «мужиковствующих поэтов и критиков». Известно, что слово «мужиковствующие» запущено в идеологический оборот Троцким — о крестьянских поэтах. И вроде бы странно, что в журнале, где главным редактором является «певец мужика», русской деревни, привилось столь ненавистное по отношению к русскому крестьянству тpoцкиcтcкoe словцо. Но, оказывается, ничего удивительного в этом нет. В воспоминаниях заместителя главного редактора «Нового мира» А. Кондратовича «Новомировский дневник (1967–1970 годы)» приводятся любопытные рассуждения Твардовского о Троцком. Среди сотрудников «Нового мира» стало известно, что во французском журнале напечатана стенограмма заседания в Агитпропе ЦК партии от 1923 года. Твардовский так реагирует на эту стенограмму, которую читал ему А. Дементьев (которого он называл своим «комиссаром»): «Удивительно интересно. Блестящую речь произнес Троцкий. Кажется, Либединский сказал на этом заседании, что идет новое пролетарское искусство, Шекспир уже устарел, через 50 лет его вообще никто не будет читать. Троцкий отвечает: „Не знаю, что будут читать через 50 лет, что устареет, но думаю, что Шекспир останется. Наивно и неверно требовать от искусства выражения злободневных идей. В Шекспире много общечеловеческого, которое не умерло за триста лет и не исчезнет через 50 лет“. И все это не только верно, но и с блеском говорилось. Да и сейчас читаешь с наслаждением».
Так втихую почитывали «новомировцы» Троцкого, восхищаясь банальнейшими его мыслями («в Шекспире много общечеловеческого»). Так Лев Давидович идеологически подстегивал эту публику, и не случайно А. Дементьев повторяет его термин «мужиковствующие», стремясь очернить русских писателей за любовь к родной земле. Кстати, и главный автор «Нового мира» Солженицын был ярым поклонником «перманентного революционера»: при аресте в конце войны у него обнаружили портрет его идола — Троцкого, который был для него любимым вождем «мировой революции», в отличие от Сталина, которого он называл в письмах «паханом» и люто ненавидел.
Вообще, статья А. Дементьева «Новом мире» станет как бы сценарием для другой известной статьи — А. Яковлева «Против антиисторизма», которая появится спустя два с половиной года в «Литературной газете». Первым обратил на это внимание Ст. Куняев («Московский литератор», 12 января 1990). Рядом сравнений, смысловых совпадений он убедительно показал, что «все антирусские и антиславянофильские акценты в статье А. Яковлева были те же самые, что и в статье А. Дементьева», что статья А. Яковлева была написана с явной «детальной опорой» на статью А. Дементьева.
Напуганный, видимо, своими прошлыми (двадцатилетней давности) выходками против «космополитов», Дементьев был теперь весьма бдителен, настороже при имени еврейском: не нападают ли на него «русские шовинисты», а если да — то немедля надо дать должный отпор со всем лакейским угождением «жертве». Подходящим поводом для этого был эпизод с Окуджавой в моей статье «Просвещенное мещанство». В ней приводилось письмо этого барда в газету «Труд» (от 1 декабря 1967), в котором он угрожал судом женщине-рецензенту, осмелившейся заметить, что фильм «Женя, Женечка и „катюша“», одним из авторов сценария которого был Окуджава, «прохладно» встречен зрителями. Я писал по этому поводу: «Молодой поклонник песенки о троллейбусе, прочитав эту заметку, не подумает ли вот о чем: а-яй-яй, такая чувствительная песенка, а каково письмецо! Ну дело ли стихотворца — ни за что ни про что угрожать судом. Даже как-то страшновато: попадись-ка под власть такой прогрессистской руки…» На эти мои слова Дементьев ответил: «…более опасно оказаться под рукой неистовых, не знающих удержу врагов „просвещенного мещанства“ и горячих ревнителей „национального духа“».
Мое чутье меня не обмануло: прошло с тех пор три десятилетия, «прогрессисты» захватили власть и показали, на что способны. А сам Булат Окуджава, вместе со своими пишущими собратьями призывавший Ельцина к «решительным действиям», публично похвалялся, что испытывал величайшее наслаждение при виде расстрела 4 октября 1993 года. Хлебнул-таки русской крови троцкистский отпрыск! К этому вели его давние принюхивания к крови в графоманских «исторических» опусах вроде «Свидания с Бонапартом», где маниакально повторяется одно и то же: «кровь», «чужая кровь», «затхлая кровь», «я вижу, как загорелись ваши глаза при слове „Кровь“», «А одна ли у нас кровь?», «Нет слов, способных подняться выше крови» и т. д.
Солженицын в своих воспоминаниях «Бодался теленок с дубом» подробно рассказывает об истории появления статьи А. Дементьева в «Новом мире», как он выступал против ее публикации, видя в ней губительный для репутации «передового» журнала марксистско-ленинский догматизм. Вроде бы черная кошка пробежала между «светочем» и журналом. Солженицын готов даже признать некое преимущество «Молодой гвардии» перед либерально-атеистическим «Новым миром» — в искании русских духовных корней, в защите поругаемых храмов. Он приводит несколько цитат из моей статьи «Просвещенное мещанство» и заключает: «В 20–30-е годы авторов таких статей сейчас бы сунули в ГПУ да вскоре и расстреляли». Но дело в том, что были уже другие годы, другое время, и Россия была другой. И травили нас, русских патриотов, не столько КГБ, сколько литературная сионистская банда, засевшие в ЦK русофобы, агенты влияния, которые потом сделались «демократами» и цинично признавались, что сознательно подтачивали изнутри «тоталитарное государство».
В 60-е годы Солженицын рекрутирует в свою шарашку всех, кто по его расчету были полезны, выгодны ему в его политических махинациях. Выжимал он все моральные дивиденды из своего «Первого круга ада». В отличие от Достоевского, которого каторга христиански преобразила, Солженицына заключение невероятно озлобило, хотя и это было «шарашкой» с интеллигентской болтовней ее обитателей. Помню первое впечатление от его фотографии на обложке «Роман-газеты», где в начале 1963 года был опубликован «Один день Ивана Денисовича»: что-то утрированно замогильное, замшелое, стоящее непреодолимым валуном на пути к его герою. Потом новая знаменитость замелькала в печати в ватнике с зэковским номером «Щ-282» — как бы выставленным напоказ всему человечеству. (Кстати, в «Матренином дворе» праведной хозяйке дома досталось от постояльца Солженицына за то, что она посмела выйти во двор в этом ватнике, не проявив благоговения к этой исторической реликвии.) Время все проясняет. Сейчас этот «Щ-282» воспринимается как зэковский номер какого-нибудь Щаранского, в свое время сидевшего в советском лагере за шпионаж, выпущенного на волю под напором сионистских сил, а ныне наезжающего в «демократическую Россию» в качестве израильского министра.
Любопытно, как во время недавнего приезда Солженицына в школу на Владимирщине, где он когда-то преподавал математику, одна из учительниц отказалась прийти на встречу с ним, назвав его шпионом. Сказано в «простоте сердца», но «со смыслом». Любимый герой Солженицына дипломат Володин в романе «В круге первом» звонит по телефону-автомату в американское посольство и открывает государственную тайну России, связанную с атомной бомбой. За подобный шпионаж в пользу чужой страны были казнены в Америке супруги Розенберги. Но в романе шпион возносится как герой, автора душит злоба от одной мысли, что наша страна может иметь атомную бомбу, может защититься от боготворимой им Америки. Солженицын вправе считать себя открывателем у нас «этики» предательства, когда шпион уже не считается таковым и всегда может быть оправдан судом, как это уже стало заурядным явлением нынешней практики при «демократах».
Как-то друг Солженицына Борис Можаев попросил меня написать внутреннюю рецензию на вторую книгу его романа под названием «Мужики и бабы» для журнала «Наш современник». Зачем ему понадобился мой отзыв, который ни в коем случае не мог сдвинуть с места застрявший «по идеологическим причинам» в редакции этот роман, — мне было непонятно. Но я написал, и мы встретились в Литературном институте, где я работал. Барственно уселся он в кресло около стола (на кафедре творчества), испытующе взглянул на меня. А я почему-то вспомнил одно место из его романа (из первой книги, я тогда ее прочитал вместе с рукописью второй книги). Там во время сенокоса мужик идет с тазом, чтобы вымыть его, навстречу — другой мужик. Спрашивает: куда идешь? Мыть таз. Давай я его помою — берет и мочится в него. Что-то вроде этого. Я и напомнил об этой сцене важно сидевшему в кресле писателю.
— Борис Андреевич! Ну как же так можно! Таз… Такая оригинальная мойка… Что это — народность?!
— Ха-ха-ха! — захохотал Можаев, довольный моим переложением, видимо, очень дорогой для него «художественной картины».
В романе помимо мужиков (говорю это по памяти) выведен учитель из бывших офицеров царской армии, много рассуждающий об историческом пути России, выразитель «альтернативы» колхозному строю. Бывший с Можаевым в дружеских отношениях Солженицын видел в нем прототип своего героя — вожака крестьянских повстанцев против советской власти после гражданской войны. Не знаю, хватило ли бы характера, воли у «прототипа» для этой роли, но как писателю духовной крепости ему можно было только пожелать. Очень уж он был податлив на «прогрессивные влияния». «Новомировец». Годами терся со своим «Кузькиным» в Театре на Таганке, заискивая перед его «мэтром» Ю. Любимовым, поганившим русскую классику и обосновавшимся теперь в Израиле, с наездами в Москву. Я как-то был однажды в театре, «ставили» чеховские «Три сестры». На сцене шутники выделывали такие трюки, такое нечто «военизированное», с солдатской шагистикой, с выбеганием некоторых молодчиков со сцены прямо в зал, к публике — что ничего иного, кроме омерзения, к наглецам это «новаторство» по указке режиссера не могло вызвать.
Мой земляк (а мы с Борисом Можаевым — земляки, оба с Рязанщины) свою оппозиционность к режиму прекрасно совмещал с походами в ЦК партии, где продвигал свои вещи. Впрочем, он, видно, знал, к кому идти. Русофоб А. Черняев (долгие годы проработавший заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС) в своем дневнике пишет, как к нему приходил Можаев и рассказывал, к его удовольствию, потешные истории о ретроградах-секретарях Союза писателей вроде Георгия Маркова.
Когда я узнал, что Можаев выступил на «инаугурации» Ельцина, то почему-то вспомнилась та сцена на покосе с тазом (может быть, по ассоциации со сценой у трапа самолета в Америке). В унисон с новым строем воспел мой земляк какого-то фермера из моего родного Спас-Клепиковского района на Рязанщине, и в свой приезд туда я поинтересовался, как идут дела у агрария-знаменосца. «Всё развалил, сам живет в вагончике», — отвечали мне в администрации. Встречаю в Москве Можаева. «Как фермер?» — «Ха-ха! Отошел от великих дел. Поселился в собачей будке!»
Веселый нрав у Бориса Андреевича — «новомировца»! Но я отвлекся. Мы поговорили с Борисом Можаевым о его ненапечатанном романе, я передал ему свой отзыв, и мы вместе вышли из Литинститута. По дороге в метро «Пушкинская» я спросил его, имеет ли он какие сведения о Солженицыне и какова нынешняя позиция «вермонтского отшельника». Было это в начале девяностых годов, ходили слухи о скором возвращении Солженицына в Россию, еще не было его заявления в поддержку расстрела 4 октября 1993 года, и многие доверчивые русские люди связывали с его приездом надежды чуть ли не на какие-то перемены в стране.
— Какая позиция?! — как бы удивился моему вопросу Можаев. — Как и твоя — монархическая!
Удивился и я в свою очередь: и встречался-то с Можаевым за всю жизнь несколько раз, не было с ним никаких «монархических» разговоров, да никогда и не интересовался ими, и вдруг так пристегнуть меня к Солженицыну.
Звонит мне Игорь Ростиславович Шафаревич, просит дать ему почитать материалы, связанные с историей моей статьи «Освобождение». Примета перемен! Раньше автор знаменитой «Русофобии» цитировал померанцев, амальриков, агурских, яновых, прочих. Теперь дошла очередь до Лобанова. Но дело, конечно, не в моей злополучной статье, а в той народной трагедии, которой она коснулась, — голод 1933 года, описанный в романе М. Алексеева «Драчуны». Встретившись в метро, посидели мы с Игорем Ростиславовичем на лавочке, на виду роящихся в дверях вагонов пассажиров, без всякой знакомой ему по старым диссидентским временам конспирации, поговорили о том, о сем, я передал ему материалы, и мы расстались. Спустя некоторое время в журнале «Москва», 1999, № 11 (а до этого частично в газете «День литературы»), появилась его статья «Русские в эпоху коммунизма», где моя статья «Освобождение» поставлена рядом с «Архипелагом Гулагом» — по мнению автора, их объединяет «сходная точка зрения на нашу историю».
Но при всей своей малости не могу и не хочу казаться тем, кем не был. В те же 60-е годы я писал в «Просвещенном мещанстве»: «Американизм духа поражает другие народы. Уже анахронизмом именуется национальное чувство… Рано или поздно смертельно столкнутся между собой эти две непримиримые силы — нравственная самобытность и американизм духа». А наш «русский Хомейни» — Александр Исаевич в эти и последующие годы, по его собственным словам, молился на Запад, на Америку, видя в ней светоч человечества, спасителя от «советского тоталитаризма». Он сам рассказывает, как, уже оказавшись за рубежом, захаживал в церковь и просил: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться».
В романе «В круге первом», вышедшем за границей в 1968 году, Солженицын заставляет своего героя дворника Спиридона псевдонародным языком извергать нечто пaтологически несусветное: «Если бы мнe, Глебу, сказали сейчас: вот летит такой самолет, на ём бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет и еще мильён людей — но с вами отца усатого и все заведение их с корнем… я бы сказал, — он вывернул голову к самолету: — А ну, ну! Кидай! Рушь!» И веришь, что вдохновитель этих слов мог и в самом деле «шарахнуть» атомную бомбу, снести ею всю Москву, сжечь миллионы людей, лишь бы уничтожить Сталина, ненавистные «заведения» ненавистной страны. Что может быть общего у нас, русских людей, русских писателей с таким безумцем?
Солженицына я вообще никогда в лицо не видел, ничего не потерял от этого, и когда мне позвонила первая жена его Наталья Решетовская, приглашая навестить ее, обещая что-то рассказать о бывшем муже, — я, поблагодарив, ответил, что Солженицын меня не интересует. Запомнились сказанные ею по телефону слова: «Исаич учил меня, что плевать надо первому, чтобы первыми на тебя не плюнули». Я всегда интуитивно чувствовал в пору демонстрации Солженицыным своей русскости, что он не наш. Говорило само за себя его литературное и прочее окружение — будущих эмигрантов и «демократов». Мы были для него и его сообщников в другой зоне, если пользоваться его зэковским языком. Когда, например, обсуждали его роман «Раковый корпус» на бюро секции прозы где-то в 1967 году, то меня, члена этого бюро, даже не известили об этом обсуждении, рукопись читалась теми, кто был нужен автору. Свое «Письмо Всесоюзному съезду советских писателей» (от 16 мая 1967) Солженицын расчетливо в сотнях экземпляров разослал всем, кроме писателей русского направления.
Я уже говорил о склонности Солженицына видеть в своих современниках желанных ему смертников, даже потенциальных — «жертв коммунистического режима». В число таковых он зачисляет меня на основании нескольких пересказанных цитат из моей статьи «Просвещенное мещанство» — с его комментариями: «У нас выросло просвещенное мещанство (Да! — и это ужасный класс — необъятный, некачественный образованный слой, образованщина, присвоившая себе звание интеллигенции — подлинной творческой элиты, очень малочисленной, насквозь индивидуальной. И в той же образованщине — весь партаппарат)». «Молодого человека нашей страны облепляют: выхолощенный язык, опустошающий мысль и чувство; телевизионная суета; беготня кинофильмов». Писал я об этом «просвещенном мещанстве», о «выхолощенном языке», «телевизионной суете» и прочем, и в голову не приходило, придти не могло, что за этим могла стоять какая-то расстрельная статья. Оказывается, в нашей генетической памяти и в малой степени не живет тот страх прошлого, который засел в сознании потомков Троцкого.
По поговорке «У страха глаза велики» среагировал на мою статью бывший (до эмигрaции) работник комсомольского журнала в Москве, ныне профессор Нью-йоркского университета А. Янов. В своей книге «Русская идея и 2000 год» он пишет: «Даже на кухнях говорили об этой статье шепотом», и «сказать, что появление статьи Лобанова в легальной прессе, да еще во влиятельной и популярной „Молодой гвардии“ было явлением удивительным, значит сказать очень мало. Оно было явлением потрясающим». Янов продолжает: «Злость, яд и гнев, которые советская пресса обычно изливала на „империализм“ или подобные ему „внешние“ сюжеты, на этот раз были нaправлены внутрь. Лобанов неожиданно обнаружил червоточину в самом сердце первого в мире социалистического государства, причем в разгар его триумфального перехода к коммунизму… Язва эта состоит, оказывается, в „духовном вырождении“ образованного человека…»
Диссидент переводит духовное содержание моей статьи на такой радикальный, антисоветский язык, что впору мне быть причисленным к их лагерю. Но иной нужен пропуск для этого. Сам А. Янов не может, конечно, пройти мимо первостепенного для него вопроса, ycматривая в моей критике выхолащивания, глумления над русской классикой режиссерами Мейерхольдом и Эфросом… «донос» на них! «По какой-то причине, — обобщает автор, — все иллюстрации Лобанова, все „разлагатели национального духа“ носят недвусмысленно еврейские фамилии. Именно эти еврейские элементы, которые „примазываются к истории великого народа“, играют роль своего рода фермента в „зараженной мещанством, дипломированной массе“». Понятно, какой из этого мог быть вывод диссидента — единственный и непреклонный.
Увидел в моей статье А. Янов и то, что также было абсолютно неприемлемо для него: «в отличие от ВСХСОН (Всероссийский Социальный Христианский Союз освобождения народа) Лобанов верил в потенциал советского режима».
Но вернусь к Солженицыну. В ответ на приписываемую близость моей статьи «Освобождение» к «Архипелагу Гулагу» могу сказать, что по существу ничего общего между ними нет — хотя бы потому, что у авторов разные исходные понимания истории России советского периода. Для меня эта история — жестокая, трагическая — это моя история. Для Солженицына советский период русской истории — сплошной Гулаг. Под влиянием книг Солженицына, поднятых на щит, использованных в пропагандистских, политических целях Западом, наша великая страна с ее великой историей, культурой в глазах западных обывателей и стала восприниматься исключительно как лагерная зона. И это о стране, определившей «русское направление» ХХ века по мощи влияния ее на ход исторических событий, сокрушившей гитлеровскую Германию, противостоявшей впервые в истории человечества мировому финансово-олигархическому разбою. И впоследствии, попав на Запад, автор «Гулага» с еще большей ожесточенностью, говоря его любимым словом, вел «бой» по всем направлениям со своей бывшей Родиной.
К 80-летию Солженицына в газете «Советская Россия» (24 декабря 1998) была опубликована моя беседа «Светоносец или лжепророк?», в которой я приводил его суждения о самых существенных вопросах нашего национального бытия. Извлеченные из его недавно вышедшего в Ярославле трехтомника «Публицистика», они наглядно показывают, кто есть Солженицын. Во-первых, в его цифрах «жертв коммунистического режима». «Более 60 миллионов погибших — это только внутренние потери в СССР». С фанатичным постоянством повторяет он эту цифру. Откуда же она взята? Сам он так комментирует свое открытие. В беседе со студентами-славистами в… Цюрихском университете он поясняет, почему его «Архипелаг Гулаг» — это не историческое, не научное исследование, а «опыт художественного исследования». «Художественное исследование по своим возможностям и по уровню в некоторых отношениях выше научного… Там, где научное исследование требовало бы сто фактов, двести — а у меня их — два, три! И между ними бездна, прорыв! И вот этот мост, в который нужно бы уложить еще сто девяносто восемь фактов, — мы художественным прыжком делаем образом, рассказом, иногда пословицей. Я считаю, что я провел самое добросовестное исследование, но оно местами не научнoe. Конечно, кое о чем надо было догадаться».
Вы понимаете? Не историческая достоверность, опирающаяся на фундамент фактов, а некая литературщина с ее «тоннелем интуиции», «художественным прыжком», «догадкой» и прочим. И вот из этой игры воображения и возникают ошеломляющие, ничем не доказанные цифры. Характерно, что даже на Западе многие читают «Архипелаг» с его гипертрофированной политической тенденциозностью оскорблением для России, превращенной бывшим зэком в сплошную универсальную зэковщину. Так, Солженицына очень задело, когда, проживая в Цюрихе, он получил извещение, что в Женеве, на территории ООН, властями ее запрещена продажа «Архипелага» на английском и французском языках как книги, «оскорбляющей одного из членов ООН».
Приведу ряд характерных для Солженицына тезисов:
«Я никогда не был сторонником империи, а Петр был» (из беседы с издателем немецкого журнала «Шпигель» в 1987 г). Неприятие как империи старой, так и России советской.
О Великой Отечественной войне, которую Солженицын называл «советско-германской войной»: «Я еще не понимал (в войну), что нашими победами мы, в общем, роем себе тоже могилу. Что мы укрепляем сталинскую тиранию еще на следующие тридцать лет».
К православию у Солженицына примерно такое же отношение, как к Российской империи. Ему не нравится «окаменелое, ортодоксальное» без «поиска» православие. Расшатывающий догматы «поиск» и означает конец православия!
Нынешнего папу римского Иоанна Павла Второго Солженицын называет «благодатью Божией». В своем «великопостном письме» «Всероссийскому Патриарху Пимену» 1972 года, обвиняя Патриарха во лжи, Солженицын вещает: «Но после лжи какими руками совершать евхаристию?»
Показной враг всяких революций, Солженицын в письме к «отважному» Ельцину восхищался «великой преображенской революцией», как он именовал переворот 19–21 августа 1991 года. И в черном списке палачей русских людей навсегда останется оттого, что одобрил расстрел 3–4 октября 1993 года.
Среди покровителей Солженицына в Америке — сенатор Джесси Хелмс — главный вдохновитель идеи уничтожения России, вплоть до применения атомной бомбы. В «Независимой газете» (приложение «НГ-религия», 18 ноября 1998) в статье «Наше поколение увидит Армагеддон» говорится, что сенатор Хелмс, «который определяет ключевые направления американской внешней политики», видит в России «по библейскому пророчеству» вечного гонителя «рассеянного Израиля», приговоренного «божественным правосудием» к уничтожению. Таков адресат благодарственных посланий Солженицына.
Уже из этих фрагментов видно, насколько Солженицын чужд, враждебен всему тому, что составляет духовно-историческую суть России. И смешно говорить о нем на языке изящной словесности. Однажды я не выдержал и выкинул штуку в духе его совета: «Плюй первый, пока…» и т. д. В Союзе писателей России отмечался в феврале 1997 года юбилей Валентина Распутина. Выступления. Тосты. И вдруг объявляют, что получена телеграмма от Солженицына. «Цээрушник!» — вырвалось у меня непроизвольно, даже не под влиянием выпитого, а как бы от естественной реакции на это имя. Показалось мне, что не все слышали, — и я крикнул еще раз и еще громче. Сидевший со мной за одним столом Станислав Куняев только улыбнулся своей умной понимающей улыбкой, молчали и другие — за соседними столами — сенаторы, важные чиновники, поглядывая с любопытством на наш стол. Никто не остановил меня. И даже юбиляр, которого мог бы оскорбить этот выкрик, не только не оскорбился, а в своем заключительном слове назвал меня им в некотором отношении идейным предшественником.
Продолжим, однако, историю литературно-идеологической борьбы журналов «Новый мир» и «Молодая гвардия». «Все минется, одна правда останется», — любил повторять главный редактор «Нового мира» Твардовский, видя эту правду в писаниях Солженицына, в направлении журнала, в литературной говорильне редакционного «коллектива, какого нигде нет», по его собственным словам. А настоящая правда была в том, что не он руководил, а им руководили в журнале. Это воочию видно из «Новомирского дневника» А. Кондратовича. Твардовский снимает из своей статьи место о Сталине, говоря при этом: «Надо снять. Оказывается, можно прочесть и так, что я присоединяюсь к тем, кто сейчас хочет гальванизировать труп. В таком случае, надо снимать. Радуйтесь, Софья Ханановна, ваша взяла». Софья Ханановна — это сотрудница «Нового мира», идеологическая наставница поэта по части антисталинизма.
На Твардовского большое впечатление в воспоминаниях одного военачальника произвело то, как во время тяжких дней осады Одессы, когда уже не на что было положиться, Сталин послал телеграмму, начинавшуюся словами: «Прошу…» Это необычное для Сталина обращение с просьбой и могло мобилизовать дополнительные ресурсы, придать моральные силы для сопротивления врагу, о чем Твардовский и писал в своем «Предисловии» к этим воспоминаниям военачальника, публиковавшимся в «Новом мире». Но не так-то легко было пройти главному редактору через цензуру своих бдительных сотрудников: по словам Кондратовича, Твардовский в своем предисловии «впадает в некоторые излишества», «у него появляются слова „чудо“, „великое“ — то есть слова из той сталинской терминологии. С. X. (Софье Ханановне Минц. — М. Л.) резко не нравится этот кусок… Он, чувствуя, что есть „перебор“, снял их». «А. Т. окончательно снял в послесловии кусок о Сталине… Звонил ему Володя (Лакшин) и сказал, что каждый может подумать об этом куске по-разному, Может подумать, что вы за Сталина, за его проницательность и мудрость. А. Т. устало согласился».
Довольна забавна история с поэмой Твардовского «По праву памяти», явно риторической в духе стихов: «Кто прячет прошлое ревниво, тот и с грядущим не в ладу», но превозносимой окружением поэта за ее «антисталинизм». Сам автор видел в этой своей поэме высшую точку своего гражданского мужества, связывал с нею свою жизнь, пробивался к Брежневу, чтобы опубликовать ее, требовал обсуждения в Союзе писателей и т. д. Автор «Новомирского дневника» приводит слова Твардовского, что он «собирается писать о поэме письмо на самый верх. И тех, конечно, поставит в нелегкое положение. Отношение к Сталину — это вопрос вопросов, вопрос настоящего и будущего людей — руководителей и не руководителей». Конечно, только советский литератор из числа литературных вельмож, избалованный вниманием «верхов», может так самонадеянно видеть в своих декларативных рифмованных строчках некий указующий путь государству, нечто угрожающее верхам. Тем более что сам автор поэмы — не из числа тех характеров, которые готовы на серьезное дело, на жертву.
Цену поэмы хорошо определили на том самом Западе, с постоянной оглядкой на который выделывали либеральные трюки «новомировцы». А. Кондратович пишет: «В итальянском „Экспрессо“ помещен перевод поэмы А(лександра) Т(рифоновича). В ужасном обрамлении. Текст, а на полях всюду какая-то голая девка. Это для А. Т. — как нож острый. А. Т. расстроился. Конечно, не из-за девки, неприятен сам факт. В предисловии сообщается, что поэма опубликована в ФРГ (видимо, по-немецки и в ближайшее время выйдет в „Посеве“), что в Советском Союзе она запрещена и ходит в списках. „Экспрессо“ дает перевод по одному из списков».
Вот вам и Запад, этакий спасительный свет и вся надежда тутошних прогрессистов. Поэт смотрит на свою поэму, как на величайшее творение, в котором решается «вопрос вопросов, вопрос настоящего и будущего людей», и подумывает, видимо, о благоприятной для себя реакции на Западе, а на этом Западе выходит эта поэма (долженствующая вроде бы произвести фурор) с «голой девкой» на полях, иначе на эту политическую декларацию никто бы не обратил внимания. Такова там цена литературного товара.
«Новомировская» команда держит прямо-таки в клещах своего «главного», не позволяя ему и шагу ступить самостоятельно, когда дело касается каких-то важных решений. Такова, например, история с «уходом Твардовского» с поста главного редактора «Нового мира». Командой разработан «план действий». «Возник план письма в ЦК и Политбюро». «Мы развили план действия. Нужно, чтобы отставка А. Т. была не тайной акцией, а гласной… А. Т. задумался… И вдруг спросил нас: „Ну что ж, вы думаете, что надо испить чашу до дна?“ — „Конечно“. И я с радостью почувствовал, что он переменился». Кажется, что у «главного» нет уже решительно ничего своего, личного. В письме его после просмотра подчиненными «многое добавлено, перередактировано». «Постепенно начали приходить Лакшин, Сац, Дорош. А. Т…смотрел, как читают, ждал, что скажут» и т. д. и т. п.
Герой поэмы Твардовского «Василий Теркин» честно делал то, что ему было положено делать как солдату, защитнику Родины в грозный для нее исторический час. В новых условиях, когда началась война скрытая, духовная, сам он, певец Теркина, можно сказать, генерал литературы, оказался орудием в руках вовсе не защитников России. В критике, определявшей «дух», идеологическую направленность руководимого им «Нового мира», сочился едкий нигилизм в отношении истории России, традиционных ценностей русской культуры, провоцировалось «разгосударствление» и т. д. А кто они, эти «избранные писатели», любимые авторы «Нового мира», переводившие тот же самый нигилизм на «язык прозы», объявившие себя с приходом Горбачева «апрелевцами» и «демократами», призывавшие его к репрессиям против инакомыслящих? Не они ли — эти новомировские прогрессисты, вроде Бакланова, Гранина, Быкова и прочих — ликовали, когда 3–4 октября 1993 года ельцинисты расстреляли беззащитных людей у Дома Советов? Не они ли в своем обращении к Ельцину требовали не щадить «красно-коричневых»? («Писатели требуют от правительства решительных действий», «Известия», 5 октября 1993).
Годы «перестройки», «демократических реформ» обнажили подлинную суть «Нового мира», которая в шестидесятые годы камуфлировалась «гуманистической» демагогией. В юбилейной книжке журнала (№ 1 за 1995 год — семидесятилетие «Нового мира») редакция так определила программу своей деятельности: «Мы журнал либеральный… в смысле последовательного отстаивания либеральных ценностей — незыблемости частной собственности, свободы предпринимательства, невмешательства государства в частную жизнь… Мы журнал российский, и если надо напомнить, что ж, напомним: мы не красные и не коричневые».
Либеральное прошлое журнала (при Твардовском) получило дальнейшее развитие в нынешнем откровенном, бесстыдном служении новому идолу — «либеральным ценностям» в виде «приватизации» награбленного у народа богатства («незыблемость частной собственности»), криминализации экономики («свобода предпринимательства»), самой частной жизни новых хозяев, неподсудных никаким законам. Кончились времена, когда «тьму низких истин» можно было скрывать за «возвышенным обманом» «благородных» слов (как прежде в «Новом мире» — о гуманизме, интеллектуализме, свободе личности, «личностном начале» и т. д.). Ныне прямо признается: все делают деньги, кто дает деньги, тому и служим. «Не знаю, выжили бы толстые журналы, кабы… не американский добрый дядюшка Сорос», — вещает член редколлегии «Нового мира» в «Литературной газете» от 27 декабря 1995 года. Известна цель благотворительности Сороса, этого неугомонного стервятника, кружащего над поверженной Россией, выклевывающего дивиденды из подачек нищим ученым с получением взамен ценнейшей научной информации от них, насаждающего своими «акциями» идеологию «граждан мира» с полнейшим отторжением от национальной культуры, неугодных традиций. Это относится и к литературе, к преподаванию ее в школах и вузах по соросовским программам, изгнанием из них русских классиков, наглой рекламой литературных самозванцев из «русскоязычных» деляг с двойным гражданством. Это видно и в «спектре» литературных интересов, оценок в том же «Новом мире» с немощными выходками против великих творений русской литературы и приветственным галдежом в адрес своих.
В свое время я подробно писал об этом в статье «Либеральные ценности. По страницам журнала „Новый мир“» («Молодая гвардия», 1996, № 4), а здесь остановлюсь на исповеди очередного главного редактора «Нового мира» С. Залыгина «Моя демократия». Исповедь эта должна убедить «демократов», что автор ее — верный их слуга. Он заверяет своих хозяев: «Большего демократа, чем Андрей Дмитриевич (Сахаров), я в жизни своей не встречал: узнав его, я получил новые понятия о демократизме. Слишком, слишком поздно». «Сергей Адамович Ковалев — противник войны в Чечне, причем с самого ее начала. Не только коммунисты, но и большинство демократов его не слушали». «Я даже думаю, что Горбачев предотвратил бы войну в Чечне». Солженицын «сыграл в нашем демократическом осознании роль не меньшую, чем Толстой». Главный враг данного «демократа», конечно, Сталин, его он называет «типичным бомжем» и не может ему простить того, что он уничтожил «все дореволюционное руководство партией» (то есть вcex этих зиновьевых, каменевых-бухариных и прочих из «пятой колонны», внуки которых, нынешние демократы, взяли реванш, уничтожив великое государство, созданное Сталиным). Поливаются грязью нынешние лидеры народно-патриотического лагеря, бывший ЦК партии, что не помешало автору в свое время благодаря тому же ЦК перебраться из провинции в Москву и получить квартиру в генеральском кагэбэшном доме. И о народе: «Мы говорим: большевистский террор. А ведь террор поначалу выдумали не большевики: народ выдумал». И заключает обличитель «нашей исторической несостоятельности» таким выводом: «Может, наши беспредельные пространства в том виноваты».
Ну зачем ставить во главе «Нового мира» какого-нибудь помешанного на русофобстве Померанца, когда ту же роль с не меньшим рвением может исполнить русак-сибиряк? И Залыгин старается изо вcex сил, печатая в своем журнале аж в трех номерах гнусные наветы одной ученой парочки на Шолохова как якобы фиктивного автора «Тихого Дона» (1993, № 5, 6; 1995, № 11). Виновником нынешней мафиозности в стране объявляется русское крестьянство, «крестьянский традиционализм» (Ю. Каграманов. Чужое и свое. 1995, № 6). Одобрение расстрела 3–4 октября 1993 года смакуется с религиозным ханжеством, обвинением «русских шовинистов» в апостасии — отпадении от Бога (В. Тростников. Красно-коричневые — ярлык или реальность? 1994, № 10). Стряпается якобы многовековая предыстория «современного фашизма» в России. Россия именуется родиной фашизма, перекинувшегося оттуда в Германию (Г. Померанц. Разрушительные тенденции в русской культуре, 1995, № 8). И т. д. и т. д. — все в таком же духе русоненавистничества. И тон задают в последнее время вернувшиеся в Россию эмигранты вроде Ю. Кублановского, именующего Сталина «параноиком» (значит, и великое государство во главе со Сталиным было таковым же), Солженицына, повторившего в шестом номере «Нового мира» за 2000 год свои давние слова о том, что Твардовского «смололо жестокое проклятое советское сорокалетие».
Я знал Залыгина по совместной работе в Литинституте. Доцент какого-то водного института в Сибири, он переехал в Москву при поддержке своего земляка, первого секретаря Союза писателей CCCP Г. Маркова, временно поселился в Переделкино и устроился руководителем семинара прозы в Литературном институте. Сам набрал семинар, и сам же через год почти вcex разогнал: «не оправдали надежды мэтра». Обиделся, что ему не сразу дали профессора, и ушел. Помню, Валерий Николаевич Ганичев, вступивший в должность главного редактора «Комсомольской правды» (в конце 70-х годов), с удовлетворением говорил мне, что они дали статью Залыгина «Почва». Автор рассуждал в ней о гумусе и прочем. Для Ганичева это было нечто вроде почвеннической программы в газете, славившейся до него своей антирусскостью. Но в самом Залыгине никакого гумуса не оказалось, одни умственные химикалии. И получалось — ни провинция, ни столица, а межеумок, уязвленный «поздним признанием», «запоздалой славой», и при этом довольно сомнительной. Евгений Осетров, варившийся в еврейской кухне журнала «Вопросы литературы» (он был заместителем главного редактора), рассказывал мне, как хохотали там над «научностью» опуса Залыгина о Чехове (тем не менее опубликованного в этом журнале).
Мне пришлось столкнуться с Залыгиным на защите дипломной работы выпускника моего семинара Вячеслава Горбачева — это было в 1971 году. Залыгин был оппонентом, зарубил дипломную — не увидел в ней ничего достойного его внимания и объявил, что ее надо снимать как негодную к защите. Дело, однако, обернулось тем, что двое других оппонентов (помню одного из них — В. Друзин) признали дипломную достойной высокой оценки, и она прошла на «отлично». Когда после защиты мы с Вячеславом Горбачевым и его женой вышли из Литинститута, рядом с нами оказался Залыгин. Не узнать было нашего грозного оппонента! Шел, как бы сгорбившись, улыбался, заглядывая сбоку на недавнюю жертву свою. Перемена объяснялась просто: Залыгин узнал из выступлений дpyгиx оппонентов, что сокрушаемый им дипломник — не просто студент, выпускник Литинститута, а одновременно заведующий редакцией критики в издательстве «Современник», человек довольно известный в литературных кругах, да и сам небесталанный, автор недавно вышедшей интересной книги.
Позднее в своей статье «Освобождение» я написал о Залыгине то, что думал о нем как о писателе: книги его — не продукт жизненных наблюдений, живого, непосредственного опыта, а некая беллетризованная литературная полемика с прежними советскими писателями, их «догматической трактовкой» определенных этапов советской истории, коллективизации и т. д. После этого он не мог слышать мою фамилию, о чем я узнал от Сергея Николаевича Семанова, который, работая в свое время главным редактором журнала «Человек и закон», через своих знакомых юристов помогал Залыгину в какой-то истории с дачей.
Судьба Залыгина как главного редактора «Нового мира» в фарсовом виде повторила печальную судьбу Твардовского. Как, по собственным словам Твардовского, он стал ненужным Солженицыну после того, когда тот взял от него, от журнала все, что ему нужно было взять, так ненужным он стал и всем его вчерашним поклонникам, как только оказался не у дел. С Залыгиным уже вовсе не церемонились. О его бесславном конце поведал в «Независимой газете» (9 октября 1999) бывший сотрудник журнала, который также пришелся не ко двору нынешней новомировской команде. Залыгина презрительно третировали, угрожали по телефону и т. д.
Использовали — пока был нужен, и — на мусорную свалку!
Глава VI Из истории оборотня
«Диалектика» предателей. Партсобрание в Литинституте в связи с появлением статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Выступление преподавателей. Наставничество Ильи Глазунова. У Чиквишвили в ЦК. Протесты против статьи Яковлева. Изгнание его из ЦК. Новый «Нострадамус» в «Омуте памяти»
* * *
Дело было где-то в начале 70-х годов. Шла моя очередная статья в журнале «Огонек», я зашел к главному редактору Анатолию Владимировичу Софронову, по его просьбе. И он мне рассказал следующее. Был он у А. Н. Яковлева, исполнявшего обязанности завотделом агитации и пропаганды ЦК КПСС, и когда тот вышел из кабинета, взял лежавшую на столе папку и быстро пробежал глазами материалы в ней. «Там тебя обвиняют в неприятии Великой Французской революции», — говорил Софронов, удивляя меня не столько информацией обо мне, сколько своей находчивостью: вот так воспользоваться выходом партбосса из кабинета и прочитать лежавшие на столе документы… Видно, в главном редакторе, помимо его писательских данных, должны быть еще и данные «разведывательного характера».
Насчет же «французской революции» подумалось: «Не может быть! Неужели и ее надо только славить?! Да и не придумал ли Анатолий Владимирович всю эту историю с досье по щедрости своей номенклатурной фантазии?» Но вот спустя некоторое время появилась в «Литгазете» 15 ноября 1972 года статья А. Яковлева «Против антиисторизма». И мне стало ясно, что Софронов говорил правду.
То, что я услышал от него при доверительном разговоре, повторялось в статье: «Неприятие М. Лобанова вызывают идеи Великой Французской революции: якобы избавление от них как от „наносного, искусственно, насильственно привитого“ и возвращение к „целостности русской жизни“ обеспечивают, по его мнению, „нравственную несокрушимость русского войска на Бородине“».
Но не только за «французскую революцию» попало мне от руководителя идеологического отдела ЦК. Собственно, главной мишенью его нападок на «русский шовинизм» и была моя книга «Мужество человечности». Статья А. Яковлева пестрела цитатами из моей книги: «Крестьяне — наиболее нравственно самобытный, национальный тип, — провозглашает М. Лобанов». В книге М. Лобанова мы сталкиваемся с давно набившими оскомину рассуждениями о «тяжелом кресте национального самосознания!..» …По адресу сторонников «интеллектуализма» мечутся громы и молнии, и сами они именуются не иначе, как «разлагатели нациoнального духа»… Если верить М. Лобанову, «современную литературу наши потомки будут судить по глубине отношения к судьбе русской деревни»… Впрочем, то, что сказал стихами Н. Языков еще в 1844 году, в известном смысле повторяет наш современник М. Лобанов в 1969-м, уже в форме не поэтической. Он пишет: «Вытеснение духовно и культурно самобытной Руси, ее национально-неповторимого быта Россией новой, „европеизированной“, унифицированной, как страны Запада, — этим больны многие глубокие умы России. Быть России самобытной, призванной сказать миру свое слово, или стать по западному образцу буржуазно-безликой» …Не менее категоричен М. Лобанов и когда обращается к современности (речь о моей оценке книг с узко практической проблематикой). А. Яковлев косвенно сближал «почвенников» с Солженицыным, оговариваясь при этом, что «советским литераторам, в том числе и тем, чьи неверные взгляды критикуются в этой статье, разумеется, чуждо и противно поведение веховца».
Я все думаю: не было ли обречено государство, если в вершители его судеб выдвигались такие оборотни, как А. Яковлев, Горбачев, Ельцин и им подобные? Что порождало их, возносило наверх? Укорененное ли в них безбожие марксистско-иудейского, талмудистского толка с бесчувствием, презрением к идеальному, возвышенному, с абсолютным погружением в жизнь материальную? Вдолбленный ли им в молодости «диалектический метод» как «душа марксизма», когда нет никаких нравственных норм, а все рассматривается «конкретно-исторически», в зависимости от обстоятельств, когда зло в одних условиях уже не зло в условиях других и, вообще — «нет ничего неподвижного, все течет, все меняется». Вспоминаю, как вел у нас в МГУ на филфаке семинар по диамату философ в кожанке по фамилии Килькулькин. Задавал нам задачи: приведите примеры, когда одно и то же явление в одном случае выглядит прогрессивно. а в другом — реакционно. И уж мы не подводили своего Гегеля в кожанке, каждый старался ублажить его: «В гражданскую войну классового врага убивали, а в годы первой пятилетки— перевоспитывали». «Экспроприировать банк для нужд революционеров до революции было прогрессивно, а грабить банк после революции — уголовное преступление». «На Владимира Ильича Ленина в Сокольниках напали бандиты, и он пошел на компромисс с ними, чтобы сохранить свою жизнь для прогрессивного человечества. Но компромисс с троцкистской бандой — это измена делу рабочего класса». И т. д.
Кто-то из нас понимал цену этой казуистики, переваривал эти премудрости через обыкновенное здравомыслие, но в ком-то эта «диалектика» застревала надолго, а может быть, и на всю жизнь. У таких ранних комсомольских, партийных вожаков, как Яковлев, Горбачев, Ельцин, аморализм подобной «диалектики» становился их психологией, поведением, трансформируясь в каждой новой ситуации в новое «самосознание», и не удивительно это неслыханное превращение в период «перестройки» «вчерашних верных сынов партии и народа», «патриотов социалистического Отечества» в гнусных предателей, государственных преступников. Конечно, у каждого из этих «демократов» были свои психические особенности, вплоть до патологических. Но общая характеристическая черта здесь очевидна.
Выход «Литературной газеты» со статьей А. Яковлева «Против антиисторизма» совпал с партсобранием в Литературном институте, где я работал уже десятый год. Секретарь парторганизации Зарбатов, открывая собрание, сразу же начал с этой статьи. В голосе — нота неприступности, официальной значимости. Четкий выговор каждой фразы: «Подвергнут партийной критике сотрудник нашего института… отход от марксистско-ленинской оценки рабочего класса как гегемона… идеализация крестьянства… внеклассовый подход…»
Первым после Зарбатова выступил Семен Иосифович Машинский, завкафедрой русской литературы. У него со мной были давние счеты. До этого в журнале «Молодая гвардия» была опубликована моя статья «Блестинка наследия» о творчестве Леонида Леонова. В ней шла речь о герое леоновского романа «Вор» — Чикилеве, воинствующем мещанине, с его девизом «упростить жизнь», с подозрительностью к прошлой культуре, к ее великим именам. В связи с этим я в сноске упомянул, что не с потолка берется этот чикилевский нигилизм, что он взращивается всякого рода конъюнктурщиками «науки», «литературы». И привел пример с Машинским: в книге о Гоголе он поливает грязью С. Т. Аксакова как «главу славянофилов» за его «мракобесие», за то, что на могиле Гоголя он «лицемерно лил крокодиловы слезы», а на самом деле был якобы его гонителем, что Аксаков двурушник и т. д. А спустя некоторое время в изменившейся ситуации тот же Машинский выпускает книгу о С. Т. Аксакове, в которой, ни слова не говоря о прошлом очернении им этого писателя, выдает себя за первооткрывателя его художественного гения, высочайших нравственных качеств Сергея Тимофеевича, отделяя его, теперь уже не славянофила, от сыновей-славянофилов Константина и Ивана, переключая мракобесие уже на них одних, и т. д.
Начав издалека, Машинский вцепился в мою сноску. Надо же было как-то отмыться от своих проделок в глазах преподавателей и студентов, читавших мою статью. Видно было, как долго прокручивались в его диалектической голове доводы в свою пользу, прежде чем быть оглашенными с трибуны. Ему приписывается, приступил он к делу, непоследовательность, противоречивость оценок писателя, резкость характеристики. Но вспомним Владимира Ильича Ленина, который восхищался художественным гением Толстого и в то же время беспощадно бичевал его как реакционного идеолога, мыслителя. Матерый человечище и юродивый моралист. Владимир Ильич не боялся резких, бескомпромиссных слов, когда дело касалось принципиальных вопросов. И возьмите Белинского — преклонялся перед Гоголем-художником и клеймил его самыми беспощадными словами как автора «Выбранных мест из переписки с друзьями».
— И Достогевский, — прокаркал с места в переднем ряду В. Кирпотин, который, не двигаясь, слушал своего однокашника по кафедре, приложив ладонь к уху, — начинал как петрашевец, а кончил как друг Победоносцева.
— И то же Достоевский, — подхватил Машинский, победоносно оглядывая зал.
Старый, за семьдесят лет, Валерий Яковлевич Кирпотин был в Литинституте на положении ветхозаветного Моисея, но в отличие от библейского, так и не дожившего до счастливого дня вступления на землю обетованную, Кирпотин попал в оную, сменив комиссарство военное (участник гражданской войны, член КПСС с 1918 г.) на комиссарство литературное (окончил Институт красной профессуры в 1925 году, последующая работа — в ЦК партии). На I Всесоюзном съезде писателей СССР в 1934 году ему было поручено сделать доклад о советской драматургии. Тем более странное поручение, что сам Горький тогда же в своем докладе говорил, что «из всех форм художественного словесного творчества наиболее сильной по влиянию на людей признается драма, драматическое искусство». Казалось бы, и говорить, и писать об этом жанре должен человек, владеющий словом, выразительностью его, — мало уметь водить серым валенком по бумаге, даже и с выделыванием таких вензелей, как «обетованная земля», что мы и видим в докладе Кирпотина.
Машинский с одинаковым нахрапом и скрытой трусоватостью обвинял меня в антипартийности, в игнорировании ленинского учения о двух культурах в каждой национальной культуре, во вредном влиянии на студентов и т. д. Но все как-то не достигало цели, не получало должного отклика в зале из-за слишком уж очевидного плутовства обвинителя, а я, как обычно, не считал нужным отвечать, что давало ему повод и здесь обвинять меня в отмалчивании. Только Кирпотин, приложив ладонь к уху, в загадочной неподвижности своей преданно внимал своему младшему собрату.
Не все присутствовавшие на партсобрании прочитали вышедшую в тот же день статью А. Яковлева «Против антиисторизма», и реакция на нее пока была частичной. Обсуждение ее с должными выводами еще предстояло. Никаких особых перемен я не чувствовал в себе, разве лишь какие-то неясные опасения закрадывались в душу, но имя мое уже отделилось от меня и пошло «гулять по свету». По всей огромной стране по сигналу из Москвы статья А. Яковлева воспринималась как директивная, как идеологический документ ЦК партии, не подлежащий сомнению ни на йоту.
В обкомах партии, в идеологических, культурных учреждениях, в институтах, в редакциях газет, журналов, в издательствах, даже в политотделах армии — везде проходили собрания, совещания, на которых витала тень знаменосца марксизма-ленинизма, «развитого социализма» А. Яковлева. Был наложен запрет на историко-патриотическую тематику. Были отменены туристические поездки по «Золотому кольцу» — ибо памятники прошлого объявлялись реакционной патриархальщиной, стоящей на пути коммунистического строительства. Но все это давало обратный эффект. Я получил множество писем, авторы которых прекрасно понимали антирусскую суть выступления Яковлева. Позвонил мне Леонид Максимович Леонов, о статье он не сказал ни слова, но я понял, что он хотел поддержать меня. Сочувствовали мне при встречах писатели, знакомые.
И вот 21 декабря 1972 года на партгруппе кафедры творчества Литинститута состоялось обсуждение статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Парторгом тогда на нашей кафедре был Алексей Васильевич Прямков. В 30-е годы он редактировал в Москве железнодорожную газету, хорошо знал Лазаря Моисеевича Kагановича, о котором с добродушным видом говорил как о большом мастере по сокрушению хребтов негодных и неугодных работников. Массивный, медлительный в речи и в движениях, с чувством простонародного юмора, он выглядел эдаким эпическим русским мужиком среди собиравшихся на кафедре творчества таких же, как он, руководителей семинаров, только пожиже, чем он, и фигурой, и характером. И хотя я никогда не слышал, чтобы Алексей Васильевич говорил что-либо о Сталине, в Литинституте считали его сталинистом, может быть, потому, что он никогда не вспоминал 37-й год, в отличие от таких, как Машинский, на которых эта цифра действовала подобно красной тряпке на быка. Конечно, это была случайность, но для меня чем-то характерная, что мое дело на партгруппе совпало с днем рождения Сталина — 21 декабря.
С того, 15 ноября, партсобрания прошло более месяца; если не дамоклов меч, то яковлевский булыжник продолжал висеть над моей головой, и мое положение в Литинституте — быть или не быть — зависело от того, удастся ли отвести в сторону этот булыжник. И на партгруппе его удалось все-таки отвести. Прямков сумел и ритуал идеологический соблюсти, и задать спокойный тон обсуждению. Из всех выступавших только двое — известный песенник Евгений Долматовский и доцент Валерий Дементьев были непримиримы ко мне, повторяя обвинения Яковлева. Спустя десять лет они же, как следователи, допрашивали меня на той же партгруппе и требовали расправы.
В заключение выступил я, зачитав написанный текст. В нем я привел примеры искажения автором статьи моих высказываний. Так, прицепившись к выражению «индустриальная пляска», он заключает: «За всем этим — идейная позиция, опасная тем, что объективно содержит попытку возвернуть прошлое, запугать людей… „индустриальной пляской“, убивающей якобы национальную самобытность». Между тем речь у меня идет об «индустриальной пляске» в условиях «американизма духа», в условиях западно-буржуазной интеграции. Далее. А. Яковлев обвиняет меня, что я не делаю различия между «национальным самосознанием» декабристов и Николая I, Чернышевского и Каткова, Плеханова и Победоносцева. В моей же книге нет ни одного из упоминаемых имен, кроме Николая I. В своем выступлении я подчеркнул, что статьи мои, составившие книгу «Мужество человечности», писались «в период острых литературных схваток, когда активно давали о себе знать нигилистические тенденции журналов „Новый мир“, „Юность“ с их негативным отношением к опыту старшего поколения, к его героическому прошлому».
«Я считаю, что мои статьи сыграли положительную роль. Известно, что произведения тех самых авторов, которых я критикую в своей книге, использованы враждебными нам силами за рубежом, и теперь эти авторы вынуждены писать свои объяснения в связи с изданием их книг антисоветскими зарубежными издательствами (см. письмо в редакцию „Литературной газеты“ от 29 ноября 1972 года). Несколько слов о так называемой „патриархальности“. На стр. 61 моей книги „Мужество человечности“ сказано: „Никто не собирается идеализировать старую русскую деревню, но не все в ней было худое“. Я против сусальной прикрашенности „деревенской Руси“. Речь идет о другом — о бережном отношении к традициям народной культуры, о необходимости воспитывать в молодом поколении любовь к родной земле».
«Я вовсе не хочу ограждать себя от критики. Повторяю, книга „Мужество человечности“ писалась 5–8 лет тому назад. За это время я о многом думал и думаю, уточняю некоторые свои взгляды. Но главным для меня было и остается — партийность, государственные интересы, интернационализм — братская дружба народов нашей Родины — одна из основ нашей общественной жизни, творчества, без чего немыслима никакая работа в области культуры, без чего и я не мыслю свою литературную работу».
Я закончил свое выступление, и наступившую тишину прервал выкрик Валерия Дементьева: «Так вы не признаете партийную критику в ваш адрес?» Я промолчал. Поднялся Лев Ошанин, всегдашним своим веселым голосом спросил, послал ли я свое выступление Яковлеву, что он на это скажет. «Бесполезно посылать», — отвечал я. Лев Ошанин, как и Долматовский, — известный песенник. Но, в отличие от мстительного Евгения Ароновича, доброжелательный, располагающий к себе даже и своей «вечной комсомольской молодостью». И своим участливым вопросом он вызвал во мне желание прибавить к сказанному мною, что после статьи Яковлева мне поспешили отказать в квартире, которую я должен был получить от Союза писателей в порядке очереди. В самом деле, я уже думал, что кончилось наше житье с дочерью в одной комнате в коммунальной квартире, — как узнаю, что долгожданное новоселье миновало нас. В издательстве «Советский писатель», где раньше меня охотно издавали, на этот раз приостановили мою новую книгу, уже готовую пойти в печать (и выйдет она, сокращенная на треть, только спустя три года, в 1975 году, под названием «Внутреннее и внешнее»). «Это никуда не годится», — подал голос в защиту меня проректор Литинститута Александр Михайлович Галанов.
А на другой день, встретившись со мной во дворике Литинститута, ректор Владимир Федорович Пименов сказал мне: «Этого Игоря Шкляревского, который перехватил у вас квартиру, я исключил в свое время из института за хулиганство». А мне до этого рассказали, как мой «перехватчик» в Доме литераторов всегда крутится около Наровчатова, первого секретаря Московской писательской организации, поклонника Бахуса, тот и отвалил вне очереди квартиру этому литературному дельцу, перебравшемуся недавно из Белоруссии в Москву, уроженцу какого-то местечка на Могилевщине. «Как же так, Владимир Федорович? Где же справедливость?» — «О чем вы, Михаил Петрович, говорите?» — с какой-то неожиданной для меня скорбной нотой в голосе произнес Владимир Федорович и больше ничего не сказал.
И эта интонация слышится мне до сих пор при имени Пименова. Он, видимо, многого навидался за долгие годы своей административно-театральной карьеры, приобрел умение носить театральную маску на лице с выражением начальственной важности и покровительственного внимания к собеседнику, но где-то в глубине души сохранил порядочность, унаследованную, видимо, от отца-священника, в чем никогда бы не признался этот показной атеист, от которого я слышал самодовольный рассказ о том, как он молодым участвовал в разорении Митрофановского монастыря в Воронеже с мощами святого Митрофана. Ко мне он в Литинституте, по наушничанью моих недоброжелателей, был подозрителен, двадцать лет мне, кандидату филологических наук, не давал «доцента», в то время как без всякой ученой степени все другие этого «доцента» получали через два-три года работы в Литинституте. Кто-то донес ему, что я будто бы сказал по поводу готовившегося присуждения мне пресловутого звания: «Посмотрю, насколько зрело покажет себя ученый совет». И старик поверил этой глупости. Но для меня все это были мелочи. Главное — Владимир Федорович не топтал меня, оставлял в Литинституте при идеологических погромах яковлевыми, будущими «перестройщиками», «демократами», и за это я был ему благодарен.
Обсуждение на партгруппе обошлось без грозных выводов для меня, я был благодарен всем, кто старался как-то нейтрализовать политическую демагогию автора статьи «Против антиисторизма». Я продолжал работать в Литинституте. Но в прессе в связи со статьей А. Яковлева не прекращались нападки на «русофилов». И вот однажды, кажется в марте 1973 года, мы, трое таких «русофилов» — Сергей Семанов, Олег Михайлов и я, по приглашению Ильи Глазунова собрались в знаменитой его мастерской неподалеку от Арбата для делового разговора. Обстановка настраивала на возвышенный тон: все стены в иконах, приглушенная духовная музыка… Казалось, полная отрешенность от суеты мирской, от всяких «антиисторизмов». Но, увы, и сюда ворвался наш пещерный наставник Яковлев, что сразу же стало ясно из слов хозяина этого обетованного уголка. Оказывается, Илья Сергеевич имел встречу с Яковлевым, говорил с ним о нас, героях его статьи, просил принять оных. Все это, как можно было понять, делалось ради нашего блага, своеобразного алиби, что ли, может быть, даже в расчете на какую-то долю взаимопонимания между нами и нашим погромщиком. Ведь и друг наш, летописец Сергей Николаевич Семанов, в одной своей машинописной статье-указе с надеждой взывал к А. Яковлеву как к «русскому офицеру», не имея еще возможности убедиться, что пред ним не «русский офицер», а маркитант, мародер. Так или иначе, Илья Сергеевич с его гениальной многозначной просветительской деятельностью начертал нам путь выхода из ловушки и на прощанье, сам не пьющий, собственноручно водрузил на стол бутылку водки, видимо, решив, что «русофилы» неполноценны без «веселия пити», и этим самым как бы благословил нас на героический поход к нашему гонителю.
Вскоре мне позвонили из ЦК и пригласили прийти к ним на Старую площадь, в отдел агитации и пропаганды к товарищу Чиквишвили. Я понял, что дело не только в товарище Чиквишвили.
Когда я вошел в большой кабинет, с кресла встал высокий грузин с торжественно поднятой, как будто он говорил тост, для рукопожатия рукой.
— Русовил (т. е. русофил)? — играя глазами, спросил он.
— Нет, не русовил.
— Я сам русовил, и Александр Николаевич (Яковлев) про себя тоже русовил.
— Я грузинофил, — сказал я в шутку.
— Мы понимаем, понимаем, — говорил он, садясь в кресло. — Нам стало известно, что строят препоны вашей работе, задерживают книги. Я должен сказать, что это безобразие, провокационное дело. Вы должны знать, что мы вам поможем.
Я объяснил, что, действительно, задержали мою книгу в издательстве «Советский писатель», но я доволен, что книгу на новую рецензию послали такому объективному, по отзыву знающих его, лицу, как профессор Ломидзе.
— Можно будет и поспорить, например, о реализме, о формах реализма, — предложил хозяин кабинета. — Некоторые считают, что реализм устарел. Можно поспорить, но в пределах, конечно, марксизма. Насчет духа. В Грузии один ученый написал двухтомную книгу «Грузинский дух». Его убеждали: какой же может быть один «грузинский дух»? В войну был грузинский батальон, воевавший на стороне гитлеровцев. Или Власов — какой это «русский дух»? Сейчас настала новая эпоха в жизни нашего народа. Появилось понятие «историческая общность людей — советский народ». Это не мы здесь выдумали. Это открытие наших учителей — Маркса — Ленина. Вот на этой основе и надо решать все вопросы. И мы здесь думаем, мало только времени остается, чтобы думать, — посмотрел он на меня с улыбкой.
Прощаясь, вышел из-за стола, снова, как во время банкета, поднял руку.
— Вас может принять Александр Николаевич Яковлев, даже сейчас, если хотите.
Я поблагодарил, сказав, что подумаю. И не пошел — ни тогда, ни после.
А другие герои статьи Яковлева были у него. Олег Николаевич Михайлов, которому досталось за упоминание в печати имени генерала Скобелева, по обыкновению артистично, с издевкой рассказывал, как Яковлев выпытывал у него, зачем ему понадобился Скобелев. Он, Яковлев, конечно, не против русской истории, русской культуры, если надо, он в компании и песню русскую подтянет, и все другое, но при этом не надо забывать, что есть опасность шовинизма.
После предварительной беседы с тем же Чиквишвили, по его же совету, направился к Яковлеву Сергей Николаевич Семанов, раскритикованный в яковлевской статье за брошюру о памятнике «Тысячелетие России» в Новгороде — с «бесклассовым» подходом к изображенным персонажам), но в идеологическое святилище ему так и не удалось попасть. Прихрамывающего, в пышной шапке Яковлева он увидел при подходе к лифту, тут только и мог сравнить наличного типа с той воображаемой «сильной личностью», которую он одно время предполагал в этом партбоссе, называя его в кругу патриотов почему-то «русским офицeром».
Между тем статья «Против антиисторизма» своим неприкрытым русофобством вызвала такой поток возмущенных писем в ЦК (в том числе телеграммы М. Шолохова), что это вынудило Брежнева, сказавшего о А. Яковлеве: «Этот человек хочет поссорить нас с русской интеллигенцией», отправить его послом в Канаду. Там он проведет десять лет, не лишенных, конечно, загадочности, чтобы, дождавшись своего часа, при Андропове вернуться в Москву и включиться при Горбачеве в качестве «архитектора перестройки» в реализацию зловещего мирового плана уничтожения нашего великого государства.
Post sсriptum. Недавно в издательстве «Вагриус» (2000 г.) вышла книга А. Яковлева «Омут памяти», в которой он возвращается к той своей давней статье «Против антиисторизма». Снова достается мне как автору статьи «Просвещенное мещанство» за «обвинение интеллигенции в духовном вырождении», в «разрушительной», «проамериканской» ее роли. Оценка космополитической интеллигенции как разрушительной антигосударственной язвы, казалось бы, потеряла свою актуальность теперь, когда эта интеллигенция дождалась «лучших времен» и открыто бравирует своим прислужничеством нынешнему проамериканскому режиму в России. Но взявший на себя роль судии «архитектор перестройки» не может без того, чтобы не предъявлять иск и к тем, кто в прошлом боролся с этой космополитической интеллигенцией. Сейчас уже всем видно, кто готовил развал страны — именно та «пятая колонна», которую составляли разрушительные силы — от той же интеллигенции до партократов-оборотней типа А. Яковлева. О них можно сказать словами Христа: «Теперь ваше время и власть тьмы» (Лк. 22:53).
Новоявленный Иуда перекладывает вину за развал страны на мифический «русский фашизм». «Я понимал тогда чрезвычайно опасную роль националистических взглядов, но у меня и мысли не возникало, что они станут идейной платформой развала страны, одним из источников формирования русского фашизма, за который народы России заплатят очень дорого, если не поймут его реальную опасность сегодня».
А. Яковлев не брезгует домыслами, когда говорит, что «обе статьи Лобанова и Чалмаева перед публикацией просматривали в КГБ и были одобрены».
О своей статье «Против антиисторизма» А. Яковлев пишет: «Моя статья, как и статья Дементьева, была выдержана в стиле марксистской фразеологии. Я обильно ссылался на Маркса и Ленина, и все ради одной идеи — в острой форме предупреждал общество о нарастающей опасности великодержавного шовинизма, местного национализма и антисемитизма. Критиковал Лобанова, Чалмаева, Семанова и других апологетов охотнорядчества».
А. Яковлев навешивает ярлыки, не приводя ни одного примера, ни одной цитаты, которые бы оправдывали употребление этих ярлыков. И это не случайно. Раньше целью его было — не гнушаясь фальсификациями, подвести «статейку» для идеологической (и не только) расправы. Теперь же — оправдать свое двурушничество, представить себя эдаким Нострадамусом, который еще тогда, тридцать лет назад, предвидел опасность «русского фашизма», нависшего ныне над Россией. Это при нынешней-то «демократической» «власти тьмы», залившей собою всю страну!
А. Яковлев выдает себя за жертву «шовинизма» и «национализма», получивших поддержку, по его словам, в республиках страны, среди их интеллигенции. И если уж официальные интернационалисты не приняли этого обвинения в шовинизме, то ясно, до какой степени русофобия будущего «архитектора перестройки» перешла все допустимые границы. И сам ЦК партии вынужден был поставить на место зарвавшегося политического интригана. Рассказ в «Омуте памяти» о том, как на секретариате ЦК партии снимали его, Яковлева, с высокого партийного поста (вспомним, как когда-то по его «наводке» снимали на том же секретариате ЦК Анатолия Никонова с поста главного редактора «Молодой гвардии»), рассказ этот — свидетельство того, как в «застойные брежневские годы» были еще препоны на пути этого оборотня, исчезнувшие с приходом к власти Андропова, вернувшего Яковлева из Канады в Москву.
(Окончание следует)
Виталий Черкасов ПОСЛЕДНЕЕ ПРОСТИ Народные мемуары
Ярославский вокзал окал, как всегда. Круглый окающий волжский говор этот прибойной волной перекатывался под сводами громадного зала. Временами за моей спиной вдруг вырывался старушечий или бабий голос, до того близкий, похожий, что я вздрагивал, — не мать ли?.. И искал ее в толпе, зная, что никогда ее уже не найду.
Был воскресный день. Из Москвы с мешками, сумками, узлами катила на Ярославль, Кострому, Кинешму, Череповец вся приволжская Русь, всегда не очень сытая, а потому таившая в своей поклаже продукты, которые в своем продмаге не купит она даже по большим праздникам.
В купе рядом со мною оказались две старушки в теплых платках, крест-накрест перехваченных у подбородка, да старичок в полушубке до того засаленном, как будто ползал он в нем всю последнюю свою войну.
Старушки, умаявшись от Москвы, сразу же принялись печально прихлебывать чай, закусывая вагонным печеньем, а старичок, видно по носу, уже где-то хвативший, проворно достал початую бутылку, выпил, крякнул и мгновенно подобрел. Радостным детским голосом он не предложил, а воскликнул: «Не выпьешь, мил-человек?!»
Я отказался. Старичок удивленно и подозрительно поглядел на меня. Обиделся.
— Брезгуешь. От сына своего еду, мил-человек. Сын и снабдил. Такой же видный, вроде тебя. С ним-то ты, небось, выпил бы, а мы народ простой…
— Чего ты пристал к человеку, — неожиданно зло вступилась за меня бабка. — Чай, не все ее хлещут, проклятую…
И, оборотясь ко мне, осведомилась: до Костромы? Услышав утвердительный ответ, поинтересовалась: в командировку аль как?
— Нет. Домой, на родину, к матери…
Я не стал говорить, что еду не в гости, а хоронить мать. И не потому, что весть о несчастье внесла бы в купе неловкость, сковала этих людей, которым, в сущности, никакого дела до чужого горя нет — своего хоть отбавляй.
В родной деревне я не был четыре года.
Каждый раз находились причины, по большей части жалкие, по которым откладывалось то письмо, то поездка. А ведь знал, что матери ничего не надо, только бы повидать его, пройтись по деревне со своей гордостью, покрасоваться перед старухами — вот, мол, какие сыновья у меня, полюбуйтесь, каких вырастила. Сознание того, что я отказал матери даже в такой малой радости, угнетало еще и тем, что ничего поправить нельзя. А потому и вина перед нею вечна.
Старушка голосом, совсем уж похожим на материн, вдруг усомнилась:
— На родину?.. А разговор-то у тебя, сынок, вроде не наш, не костромской. Чай, давно не бывал дома-то?
Вот видишь: и разговор у тебя вроде не наш. Совсем чужой ты стал в родной стороне.
Потом старухи долго укладывались, кряхтели, шептались, засовывали под лавки нехитрый свой скарб, крестились, и, даже улегшись, чувствовал я: не спали. Думали о своем, как всегда думала на ночь мать, пока не сморит ее сон. Наверное, и у них была такая же жизнь. Наверное, и их сыновья, их дети не часто балуют своих матерей, коль собрались старухи в неблизкий путь до Москвы, считай, за куском хлеба.
…Сидим в городских квартиpax, мучаемся совестью: мать давно не видел, письма не писал. Слезу даже пустим по пьяному делу. И вновь не едем, и снова не пишем. Нет времени? Нашли бы. Нет денег? На что другое хватает. Заело равнодушие? Вряд ли — что ни говори, матерей мы любим больше всего на свете. Так что же тогда?..
Живет в нас извечная беспечность здоровых людей, молодая вера, что никто, никуда и никогда не денется, тем более мать.
И вот я еду ее хоронить. Уже не только перед матерью, но, кажется, и перед этими старухами, перед всем миром стал виноват. Да так, что захотелось уйти из купе, вообще из вагона, брести домой одному, пешком, чтобы никого уже не видеть и ни с кем уже не говорить.
С этим чувством к вечеру следующего дня вошел я в избу. Мать лежала в гробу, под образами, на лавке, на которой сидели и росли ее дети. Светлый покой проступал на ее лице. Сколько помню себя, ни разу не видел свою маму без дела — нынешнее состояние тишины во всем ее облике поразило и удивило меня больше всего. Русское слово «покойный» лучше всего определяло ту трагическую черту, через которую только что перешагнула эта вечная труженица. А потому вся картина не вызывала в душе ни страха, ни боли — одну только скорбь, у которой не будет конца и края.
Своей смертью мама собрала у изголовья всех восьмерых детей — теперь отцов и матерей уже своих детей, ее внуков. Старший сын, Михаил, в годах уже человек, единственный уцелевший на войне из всех Черкасовых, приехал с женой из Львова. Опустив голову, сидел он в углу, курил и грел в валенках несчастные свои ноги, пораженные окопной болезнью. Брат Николай, живший со своей семьей при матери в деревне, с утра ушел с мужиками в соседнее, в пяти верстах, село Светочеву Гору копать могилу и еще не знал, что вся родня в сборе. Самый младший, Иван, отец двоих детей, работавший шофером в Воркуте, сидел на табуретке, смотрел на мать и плакал. Сестры — Елена, Вера, Александра и Зинаида — хлопотали насчет завтрашних маминых поминок. Все они, вылетев из родного гнезда, искали счастье на просторах огромной страны, — и по их виду нельзя было понять, нашли они это счастье или нет. Они ехали по телеграмме брата. Кто — сутки, кто двое, суетились в дорожных хлопотах, и, конечно же, до их сознания, до их нутра пока не дошло, что матери уже нет. Да никто из них так же, как и я, не думал, что она когда-нибудь может умереть.
— Утром я пошел в Поникшино, к ветврачу за справкой: свинью надо колоть, — начал рассказ Николай, только что вернувшийся с кладбища. — Гляжу, у мамы свет не горит. Ну, думаю, разоспалась старуха, будить не буду. Обратно иду — тетка Тоня навстречу. Колюха, говорит, мать у тебя померла. Не помню, как добежал до избы. А мама легла спать и не проснулась. Вот ведь смерть-то какая…
В углу шептались, тяжело вздыхая, старухи. Тетка Тоня, родная сестра матери, лет на семь помоложе ее, зажгла под образами еще одну лампаду, а потом подошла к братьям и, обращаясь почему-то ко мне, расстроилась:
— Витюшка, что делать-то: мужиков в деревне нет, один Андрей Алексеич с Николаем могилу рыл, сейчас пьяненький спит. Кто няню-то выносить будет. Родным-то ведь не положено…
Для тетки Тони моя мама была всегда няней. С младенчества, как и полагается в деревне, старшая Анна возилась с нею, кормила, поила, обихаживала, пока та не повзрослела и не стала управляться с собою сама. Овдовели они, старшая и младшая, в одну неделю: в октябре 41-го года серые треугольники с казенной печатью дотащились: матери — из-под Москвы, тетке Тоне — из-под Ленинграда. «Пал смертью храбрых…» С тех пор у сестер, кроме воспоминаний о мужьях и забот о детях, других мыслей не было.
— Не переживай, тетя Тоня, — успокоил я. И, зная, что братья живут сейчас все в одно сердце, добавил: — Мать нас выносила, вырастила, мы и понесем ее. А обычай на нас не обидится.
Ночь я не спал, всю проговорил с теткой Тоней. Утром вышли на бугор, к берегу Волги. Серое, как застиранная простыня, висело над головой небо. Густой промозглый туман поднимался от реки и заволакивал избы. Большинство из них стояли заколоченные. Окна, перехваченные крест-накрест досками, напоминали распятия.
Летом 53-го года, когда я покидал свою Отраду, в деревне стояли тридцать два дома. Сейчас дым шел из семи труб. Семь печей топились во всей деревне — остальные стояли мертвые.
Иван помнил, как разбегалась деревня. Легче всего это удавалось парням. Уйдя служить в армию, никто уже не возвращался к счастливой колхозной жизни, а вербовался куда угодно, на любую великую стройку коммунизма, чтобы работать не за «палочки», а за рубли. Девчата уходили в «ремеслуху», со слезами покидая материнский кров, ибо отчего ни у кого не было: отцы, как снопы, лежат в братских могилах на смоленской и московской земле. Молодежь уходила кто куда в поисках лучшей доли. Нашла ли она ее?
…Утром мы, четверо братьев, взяли гроб на полотенца: запричитали, заголосили бабы, зарыдала родня. Никогда ранее моя Отрада не видела такой процессии. Я и Михаил, как самые рослые, встали в головах; Николай и Иван, кряжистые, плечистые, — в ногах. Музыки не было. Да она и не нужна тут. Вместо нее шелестел снег. Сухие колючки таяли на лицах, смывали слезы старых материнских подруг и слезы ее сыновей — они не могли даже вытереть глаза, боясь оступиться и нарушить вечный покой матери, лежавшей у них на плечах.
— Счастливая Анна, — слышал я за спиной горестный шепот старух. — Гляди, каких сыновей вырастила. Все слетелись, мать родную несут…
И, забыв про обычаи, тяжко вздыхали: нас-то кто похоронит?..
На околице деревни стоял трактор с санями. Огромные деревянные сани облепила приехавшая родня с малыми и большими ребятами — внуками покойницы. Древние старушки расположились на двух дровнях, запряженных двумя лошадками, и процессия тронулась на Светочеву Гору, село не больше Отрады, туда, где еще стояла церковь, а при ней кладбище. Из-за церкви, как и положено в северной России, деревня и называлась селом.
Подпирая гроб плечом, чтобы, не дай Бог, не свалился на разъезженной дороге, я глядел на запорошенное поле, черные перелески, узнавал и не узнавал землю, на которой вырос, исходил вдоль и поперек, знал каждое дерево и видел все это в частых городских снах. Многое здесь уже успели разорить, везде попадались следы бесхозяйственности, а то и прямого опустошения, как будто татаро-монгольское нашествие прошло здесь не шестьсот лет назад, а вчера. Из-под снега торчали колкие стебельки неубранного льна, ботва невыкопанной картошки; лес сводили на буграх прямо по берегу Волги, чего раньше не было да и быть не могло — водоохранную зону мужик стерег без напоминаний и указаний. Перевалили через овраг и поднялись в деревню Дюдихово. Здесь стояла когда-то начальная школа, звенели ребячьи голоса. Сюда в 43-м году поступил в первый класс и я, закончил учебу здесь с похвальной грамотой.
Школы не было. От нее остался лишь огромный кедр, стоявший во дворе, на который вся ребятня лазила на переменках. Ствол кедра обглодали тракторными гусеницами, чуть повыше — бортами автомашин, но он был еще жив и стоял, словно полированный солдатский костыль. В деревне никто не вышел навстречу процессии, не слышно было даже собачьего лая…
За шумом трактора говорить было невозможно, кричать у гроба неловко. Поэтому я глядел на осиротевшие под снегом окрестности и думал все о том же, о чем много раз думал, читал, говорил, что отстаивал в своих статьях. Я не мог понять, как случилось, что эта земля, вырастив их отцов и матерей, вырастила меня самого и миллионы моих ровесников, забивших сейчас собою человечьи норы квартир в безликих жилмассивах больших и малых городов, — как она, эта земля, осталась без присмотра, оскудела, обезлюдела и зовется уже не Россией, а просто Нечерноземьем? Кто просмотрел ее или кому надо было ее просмотреть?
Мы ехали сейчас по холодной земле отцов, которую ни обогреть, ни приласкать было уже некому. Ломило душу и вместо печальных пажитей хотелось видеть веселую свою деревушку Отраду, в которой я вырос, древний городишко Плес, в котором учился в средней школе. И совсем иные картины вставали в моей памяти. Полотна Левитана, написанные здесь, несут лишь слабое отражение сказочной красоты этого края. Можно было до бесконечности стоять на крутом берегу Волги, и каждая частица этой земли с ее небом, землей, лесами и полями могла вызывать огромный и неодолимый восторг. Как хорошо, что ты здесь родился. Какое счастье, что у тебя самая умная, самая милая мать. Какие высокие облака над головой, белые и легкие, и чем дольше лететь до них, тем все дальше и выше они будут. Мысли гнездились старомодно, едва не выбивали слезу. Да они и не могли быть иными под этим хмурым сейчас небом в холодном поле, кое-где проткнутым серыми перелесками.
До войны в Отраде жили только пять фамилий — Черкасовы, Потемкины, Качаловы, Пановы и Второвы. Я и сейчас диву даюсь: откуда в этой деревушке столько громких и благозвучных фамилий, каждую из которых найдешь в глубинах русской истории? От помещиков? Так эти места, как и весь почти русский Север, никогда не знали крепостного права. Мне хочется объяснить происхождение княжеских фамилий у безграмотных мужиков извечной жаждой русского человека украсить жизнь, если даже она и очень тяжелая.
Другого объяснения мне и не требуется, да его и не может быть.
С холма, на который вытащился сейчас трактор с гробом, видно было на двадцать верст кругом. На белой скатерти снега чернели деревушки и поселки, одни названия которых вызывали восторг у всех, кто еще не зачерствел душой, — Красное, Здемирово, Трубинка, Ново-Белый Камень и вот Светочева Гора. Поражало, что колхозы в этих благозвучных деревнях назывались непонятными «Прогрессами», носили имена всех партийных съездов, давно забытых, а сама Отрада входила в колхоз «Большевик».
Я помню своего отца, летом он работал от восхода и до захода солнца, спал в обед около избы под березой как мертвый.
Да и весь народ в деревне был работящим и крепким. В майский и октябрьский праздники вся Отрада — никто ее не звал и силой не гнал — выходила на свою крохотную демонстрацию. Единственный коммунист в деревне, никогда не пьющий и серьезный председатель Дмитрий Потемкин, нес красный флаг, а мой старший брат Михаил, будущий воздушный десантник, играл на шуйской гармошке «Интернационал».
Народ был трезвым, а нравы его просты и здоровы. Мужики любили своих баб, бабы не знали других мужчин, кроме своих мужей. О разводах не слышали. Детей растили много, жалели их, но строго жалели, приучая к труду с того момента, как каждый начинал ходить и лепетать. Сейчас, живя вдали от родимых мест, я собираю и списываю все, что написано и было сказано о моей родной стороне. Вспомнилась запись в дневнике великого драматурга А. Н. Островского, жившего в этих местах, в селе Щелыково сто лет назад. Тот нарисовал облик волжанина — «народ рослый, и красивый, и умный, и откровенный, и обязательный, и вольный ум, и душа нараспашку. Это земляки мои возлюбленные, с которыми я, кажется, сойдусь хорошо».
Я оглядел свою родню — как будто о ней сто лет назад писал свои строки писатель. Островский писал саму жизнь. Писал с натуры о народе любимом, умном и честном. Открытость его, душа нараспашку, неспособность к угодливости и нежелание приспособляться к чужому нраву украшали и одновременно губили его.
Такой мужик шел на войну, как на тяжелую и страшную работу — делать нечего, надо идти. Шел под вой жен и матерей, плач ребятишек. Шел спасать свою Россию. Для него война всегда была и, не дай Бог, будет Великой Отечественной. Так уж приспевают враги с нашествиями, что ни одно поколение здешних мужиков не умирает своей смертью. Защищать родину отец чаще всего идет со своим сыном, а то и двумя. Они хорошо знают себя и заранее чувствуют — тут и гадать нечего, что живыми домой вряд ли вернутся. Разве что искалечат… Отец мой, Федор Иванович, расставаясь на пристани со своим сыном Михаилом, мобилизованным на войну в августе 1941 года, обливаясь слезами сказал: «Прощай, Мишка, — больше не увидимся…»
Как в воду глядел… Брату повезло: провоевав всю войну в гвардейской воздушно-десантной бригаде, он закончил последний бой в Австрии, под городом Грацем. Уцелел. В аду-то уцелел! Вся грудь в орденах, поседел в двадцать лет, первый инфаркт схватил его сразу после пятидесяти, а от седьмого он умер.
В нашем роду не вернулись с войны семнадцать человек, которые лежат в сталинградских могилах. Потемкины призывного возраста погибли все. Качаловы — тоже. У Пановых приковылял на костылях один калека, но вскоре умер. Я помню, как в войну все мы боялись почтальонку: вчера принесла похоронку на Степана, кому следующая? Тетка Таисия, сама вдова уже, держала у себя эти страшные похоронки неделями. Но потом все равно — держи не держи — в избе по соседству заухают, заревут бабы, запричитают ребятишки, — значит, убило Дмитрия Потемкина или кого-то из братьев Пановых.
«Здесь край моих отцов, и я тут рос», — лезли из памяти чьи-то стихи. Белый саван земли расстилался перед моими глазами — Нечерноземьем ее зовут в газетах. Следовало бы ее всю — от Смоленска и до Урала, от Архангельска до Тамбова — назвать красной землей. От моря крови, пролитой ее кормильцами. Или соленой — от слез, которые не успевают сохнуть на лицах солдатских вдов. Со времен шведов и Наполеона выходило так, что вся Волга, спокойная и широкоплечая, успевала отмобилизоваться, построиться и подпереть своим плечом кадровую армию где-нибудь под Минском или Смоленском. И тогда уже дорогу до Москвы врагу не осилить. Эти мужики делали главное дело: погибая на смоленской дороге и укладываясь навеки в безымянные братские могилы, спасали Москву. Пока погибнут волжане, успевают подойти сибиряки.
…Трактор остановился у церкви. На паперти возвышался батюшка в ризе поверх фуфайки и в валенках. Давно не чищенный крест висел на груди на ременной тесьме, чем-то напоминая издалека олимпийскую медаль. Отец Василий знал всех в округе, верующих и коммунистов, потому как всех он в свое время крестил, все прошли через его купель. Сейчас, в непогодь, он задрог, ожидая процессию, торопился и, предвидя возможную заминку, — батюшка, оказывается, уже знал, какую, — деликатно обратился к старшей сестре Елене:
— Федоровна, несите покойницу в церковь. Всем быть при матери, креститься не обязательно, сослепу я все равно не увижу, но уважение соблюсти надо…
А дело вот в чем. Четверо из Черкасовых были коммунистами, а сестра Елена вступила в партию раньше всех. В августе 1941 года пришло извещение на ее первого мужа «пропал без вести» вместе с его последним письмом, где политрук роты Александр Мясников писал жене и двум своим детям, что сидит он сейчас в окопе на берегу большой реки, какой — зачеркнуто военной цензурой, — бой будет тяжелым, может быть разное, а политруков немцы в плен не берут. На всякий случай просил он детей, один из которых и не видел его никогда, слушаться мать, а когда вырастут, помнить его. Молодой же своей жене Елене наказывал: кончится война, может, встретит человека, то пусть выходит за него, только чтобы детей его он считал своими.
В ту же неделю Елена вступила в партию. Была она тверда, сурова и справедлива, характером, видать, пошла в отца, и все деревенские за глаза звали ее комиссаром. Так же уважительно величал ее и второй муж, друг и однофамилец первого. Вернулся он с войны с перебитой рукой, простреленной спиной и посватался к Елене, хотя в ту пору по всей округе созрело и напрасно ждало погибших своих женихов множество девок, одна другой лучше. Он выбрал вдову с двумя детьми и жил с ней так, что дети думали — это и есть отец.
Елена решительно подошла к братьям:
— Мама велела похоронить ее с попом. Идите в церковь, туда всех пускают — это не дом политпроса. Только шапки снимите. Не топчитесь зря — ничего с вашими идеями не станется. Да и гроб, кроме вас, вносить некому. Идите, не бойтесь — персональных дел не будет. Народ у нас еще не знает, что есть на свете анонимки…
Мы во главе со старшей сестрой стояли в углу церкви, давая возможность бабкам, подругам материной юности проводить «рабу божию Анну» в последний путь. Соблюдался обычай предков, ничуть не оскорблявший ничью совесть. Отец Василий мудрым глазом сразу определил, кто есть сыновья, оценил их веротерпимость и, щадя убеждения, ни разу не махнул кадилом в их сторону и не призвал ко кресту. Видать, подобное размежевание мировоззрений в стенах храма было попу уже не впервой, и поэтому вел он себя с мудрым тактом. Закончив свою работу, отец Василий пригласил всех попрощаться с покойницей и, когда сыновья прикасались губами к холодному лбу матери, сверху осенял их крестом: опять же, как будто и не от себя, и не по их просьбе, а по напутствию покойной.
Мать была верующая в Бога женщина, и сыновья не считали возможным и нужным разубеждать ее, а тем более препятствовать совершению обряда. Все главные события в ее жизни связаны с церковью — рождение и крестины, замужество и венчание. А в войну бесконечные панихиды о даровании победы русским воинам, а чаще — за упокой души убиенного воина Федора, Анатолия, Александра…
Потому сейчас, когда мать перешагнула последний рубеж между жизнью и смертью, ее дети считали своим долгом быть возле нее до конца. И в церкви, а потом на кладбище стояли они серьезные, лица их были строги, искренни в скорби — каждый из нас хоронил свое самое дорогое.
…Николай вырыл могилу матери так, что в головах у нее оказалась береза. Голая на промозглом ноябрьском ветру, она стояла и стыла беззащитной под хмурым небом и сейчас не согревала и не украшала погост. Но надо ждать лета — тогда она расцветет и согреет. Для этого и выбрал место Николай. Рядом толпились могилы и других Черкасовых — много могил, но среди них не нашел я ни одного умершего своей смертью мужика — все они, побитые в войнах, лежали в иных могилах — братских.
Бросили по горсти земли, засыпали гроб. В холмик Николай воткнул крест, надпись на нем вещала: «Черкасова Анна Григорьевна. 1889–1971».
…Рано утром Черкасовы с детьми и внуками потянулись пешком из Отрады в Плес. Теперь автобусы развезут их на большие и малые станции, и понесутся они по всей стране в города, в квартиры-норы, где тщетно ищут и не находят своего счастья вот уже несколько лет. Богатый числом род пустила по земле покойная Анна. По безголосой снежной равнине молча шли старшие, то и дело оглядываясь назад. Свинцовая Волга по-прежнему лежала в белых берегах, одинокий дым торчал из трубы — протапливал свою избу брат Николай. За спиной оставалась Родина. Когда-то они вернутся сюда?
Ветра не было, но холод вымораживал ребятишек: они каждую минуту просились по малой нужде. Михаил — не было горя, которого бы не повидал он в войну, — мрачно оглядел растянувшуюся в снегах родню и еще более мрачно обронил: «Как отступление»…
И вдруг мы замерли. По снежному полю бежал мужик в фуфайке. Черкасовы, все глазастые, тут же узнали брата Николая — он махал шапкой. Подбежал, запыхался, заново прощаться не стал — уже простился, — подошел только ко мне:
— Витя, ты от мамы не взял ничего. На, возьми в память… — И протянул мне десятку — последнее свое богатство.
Так хоронят теперь на Руси.
Послесловие.
Моя мама, Анна Григорьевна, простая колхозница, мать восьмерых детей, умерла 9 ноября 1971 года — тридцать лет назад. Я написал это «последнее прости» не только ей, но всем русским женщинам одинаковой с нею судьбы. Тем, на ком всегда держалась Россия. Пухом земля им…
Русское имя
Не понаслышке знаю, как ждут Валентина Распутина в любом уголке России. Да и не в России только, а по всему бывшему Союзу. Выпало счастье и поездить с Валентином Григорьевичем, и организовывать его встречи с читателями. Особенно трогает отношение к нему в Сибири, только тут понимаешь, что такое народный писатель — не по званию, которое в былые времена давала власть, а по любви, которую, не уставая и не скупясь, дает сердце народа. Распутина то и дело останавливают на улице, улыбаются, жмут руку, обращаются с самыми наболевшими вопросами. Но и в землях, отделившихся от России, где русские стали в одночасье нежеланными гостями, «мигрантами-оккупантами», не гражданами, людьми второго сорта, — как же ждут, как любят замечательного писателя! Чуть ли не еще горячее, чем в Сибири, и наверняка задушевней, чем в Питере или Москве. Ибо Распутин для них — это и последняя — духовная — связь с родной землей и народом, и оправдание перед лицом местных чванливых бюргеров (вот, мол, упрекаете нас, русских, в бескультурье, а есть ли в культурной на западный лад Прибалтике хоть один писатель, художник, музыкант подобного масштаба?), и надежда на понимание, сострадание, на «милость к падшим», на ту нравственную поддержку, которую русская литература неизменно дает «униженным и оскорбленным». Кому-то эти слова могут показаться высокопарными, но тот, кто видел слезы на глазах двух немолодых учительниц на встрече с Распутиным в Таллине, поймет, что сказанное не риторика.
Ждали Валентина Григорьевича и в Калининграде. Городе почти уже не русском, скупаемом и заселяемом иноземными претендентами на эту землю. Оттого еще напряженнее ждали! С почти мистическим, — так признался мне наш давний автор, калининградский писатель Андрей Старцев, — чувством. Заранее загадав: если Распутин, с его проницательностью, почувствует, что эта полоска суши у Балтики — действительно русская земля, что живут здесь такие же русские, как в родной для Валентина Григорьевича Сибири, то и надежда остается отстоять город и край в борьбе политической и экономической, развернувшейся вокруг Калининграда. В августе 2001 года Распутин побывал в Калининграде, встречался с читателями, активистами патриотических организаций, железнодорожниками, руководством области. Об этих встречах, о своих мыслях и переживаниях «около Распутина» рассказывает Андрей Старцев. Материал оказался особенно кстати в канун 65-летия Валентина Распутина.
А. КазинцевАндрей Старцев Русский писатель на краю русской земли
Какое же это наслаждение — читать Распутина! Следить, как он ведет тебя по тончайшим извивам человеческой души, чаще женской, что поразительно; впитывать в себя его язык, цветной, нежно звучащий, построенный на полутонах, четвертьтонах и еще неведомо каких долях тона, которые он выводит на бумаге, словно виртуоз-скрипач на скрипке, словно живописец-акварелист на ватмане; поражаться его описаниям природы, могучей, но доброй к человеку; удивляться: ведь в твоем западнорусском сознании сибирская природа — суровая, мрачная, таящая неведомую угрозу, — и убеждать себя — верить надо Распутину, потому что ты наблюдал ее лишь проездом мимо Байкала, а Распутин ее кровное дитя…
Его проза гениальна. Я вспоминаю иногда рассказ Анатолия Пантелеевича Соболева о том, что во время учебы на Высших литературных курсах три самых способных слушателя: Астафьев, Носов и Распутин заключили соглашение: ни одна строка ни у одного из них не должна выходить в свет, не получив одобрения двух других участников соглашения. Легенда, каких много ходит вокруг Распутина? Может быть; но я склонен считать ее правдой. Подтверждение тому — ответ на вопрос, заданный Распутину на встрече в Калининграде. Его спросили: как вы относитесь к сходу Астафьева с патриотических позиций? Он ответил: на этот счет Виктору Петровичу написал осуждающее письмо Носов, которое отражает и мое отношение.
Предельная требовательность к себе в сочетании с талантом — вот что обеспечивает уровень прозы, достигнутый Распутиным. Можно пожалеть нынешнее молодое поколение русских людей, которое отлучено от Распутина телеэкраном, компьютером, а чаще всего бедностью, и материальной, и духовной.
Я шел по двухтомнику, перечитывая знакомые вещи, с жадностью набрасываясь на незнакомые, новые. И с каждой страницей в душе нарастала тревога, и нарастает она, понимал я, оттого, что все сильнее звучит в повестях и рассказах тема смерти. Эта тема всегда присутствовала у Распутина, вспомним «Последний срок», «Василия и Василису», «Тетку Улиту», но в последние годы она словно бы сгущается. Безмерно глубокий, вобравший в себя всю нашу новую «демократическую жизнь» рассказ «В ту же землю» потрясает; прочитав его, спрашиваешь себя: что это, предвещение конца России? Или предвещение его, Распутина, собственного конца? Может быть, ответ в «Видении», малом по объему эссе, помещенном в самом конце второго тома и как бы завершающем и собрание сочинений это, и что-то еще, несравнимо большее для Распутина? «Стал я по ночам слышать звон. Будто трогают длинную, протянутую через небо струну, и она откликается томным, чистым заунывным звуком… Вызванивающий, невесть откуда берущийся, невесть что говорящий сигнал завораживает меня, я весь обращаюсь в слух, в один затаившийся комок, ищущий отгадки, и обо всем остальном забываю. Страха при этом нет, а то, что повергает меня в оцепенение, есть одно только ожидание: что дальше?
Что это? — или меня уже зовут?
В такие мгновения, когда возникает и удаляется стонущий призыв, я ко всему готов. И кажется мне, что это мое имя вызванивается, уносимое для какой-то примерки. Ничего не поделаешь: должно быть, подходит и мой черед…».
Да, да! Причина обостренного трагизма его последних вещей — в его собственном трагическом душевном состоянии! Оно уже стало частью сознания писателя, отсюда и его намерение «завершить творческую деятельность», о чем он говорил на встречах в Калининграде, и подсчет разницы в его и моих годах, и восхищение чужой кажущейся молодостью. Слава Богу, что нам удалось хоть немного это его настроение поколебать. «Нам» — не мне с женой; нам — всем, с кем Валентин Григорьевич у нас общался, всему Калининграду. В Сибири я считал, — говорил он на встрече у губернатора, — что это не совсем русская земля, и даже когда подлетал к Калининграду, смотрел сверху на черепичные крыши, это представление сохранялось. Но вот увидел облик вашего города, пообщался с его жителями, и все перевернулось. Конечно же, это русский город! И даже более русский, чем иные другие города, находящиеся в глубине России. И калининградцы больше патриоты, чем русские люди, живущие в глубине страны. Это потому, что здесь острее восприятие недружественного нам Запада, острее ощущение проблем, стоящих перед Российским государством… Вот! Он уловил наш особый калининградский русский дух, наш боевой настрой, и из этого родилась потребность написать о Калининграде и калининградцах.
Что же касается России, то о ней из последних вещей — рассказ «Изба». В этом рассказе тоже присутствует тема смерти, но звучит и проблеск надежды. Воистину горемычная Агафьина изба — это нынешняя Россия, подрубленная западным топором и уже покосившаяся к падению… Но вот: «…обугленный после пожара возле печки пол и закопченные стены обтерлись точно в особую краску, в печальный цвет, гарь как будто даже поскоблена, головешки и хлам от постояльцев вынесены, печка ничуть не пострадала, окна, как у всякого живого существа, смотрят изнутри. Дышится не вязко и не горкло, воздух не затвердел в сплошную, повторяющую контуры избы фигуру. И в остатках этой жизни, в конечном ее убожестве явственно дремлют и, кажется, отзовутся, если окликнуть, такое упорство, такая выносливость, встроенные здесь изначально, что нет им никакой меры». Второй, третий, пятый раз перечитываю эти строки — в них «видится мне пророческий смысл — и молюсь: Господи, спаси Россию, не отринь ее от милости Своей, пошли того, кто „окликнет“, пробудит ее после пожара!»
* * *
Распутин уехал из Калининграда поездом под звуки «Славянки»; берущий за душу марш этот всегда звучит при отходе фирменного «Янтаря». Тут же природа, посчитав свою миссию выполненной и наверстывая упущенное, обрушилась на край густыми дождями, которые шли не переставая до конца августа, а потом перекочевали и на сентябрь.
Распутин уехал, но что-то незримое, невещное осталось от его пребывания в Калининграде. СМИ то и дело сообщают, как обычно, о посещении города московскими политиками и зарубежными делегациями — никто за события эти визиты не принимал, дело обыденное. Распутинское же пребывание калининградские книголюбы оценили как историческое событие. «Честен, правдив, скромен», — так отозвался о Распутине мой добрый друг, журналист и поэт, корреспондент газеты «Гудок» на Калининградской железной дороге Александр Заковряшин, — он присутствовал при встрече Валентина Григорьевича в аэропорту, слушал его выступление в органном зале филармонии, был участником встречи с железнодорожниками. Отметил и остроумие Распутина: его засыпали вопросами, он отвечал, отвечал, чувствует, конца им не будет, — и говорит, показывая на стол (сбор был в кабинете начальника дороги, но сидели у стен): может, нам пересесть туда, что ж мучиться? Предложение было принято с воодушевлением и смехом, пересели, пошли тосты, но Распутин лишь пригубливал…
О его поразительной скромности скажу и я. Вручил Валентину Григорьевичу две безделушки (привез их из Экваториальной Гвинеи во время своих морских странствий) — крошечный коралл на подставочке из красного дерева, собственноручно изготовленной, и такую же скромную по размерам ракушку:
— Найдется, куда поставить?
— Найдется, но, может, что-нибудь одно? — засмущался Валентин Григорьевич.
— Одно у меня получают все, Распутин на особом счету, — стоял я на своем.
Обреченно вздохнув, он принял подарок.
Во время ужина жена спросила, как он устроен в гостинице, Валентин Григорьевич ответил, что живет в номере над рестораном — допоздна гремит оркестр, кухонные ароматы…
— Так оставайтесь у нас, тут тишина дивная, как следует отдохнете, а утром уедете, вон две машины за окном!
— Нет, нет, что вы, не беспокойтесь! — отказался он.
Как ни уговаривали — не согласился.
Иногда ловлю себя на том, что мысленно разговариваю с Распутиным, обсуждаю с ним какие-то проблемы, прошу совета. Вот в серии «Русский путь» сразу после его двухтомника вышел сборник местного автора, руководителя демократической писательской организации В. Карпенко — по праву ли? Называется «Истинно мужская страсть» с подзаголовком «О людях и других животных». Что и говорить, за десять лет наши либералы капитально оскотинили народ, но низводить высшее творение Господне до уровня животных… Убежден, это никак не в духе «русского пути»! Такая ответственная серия требует особого подхода, нужна, думается, хорошая, требовательная редколлегия, сформированная, возможно, при участии правления Союза писателей России. Или вот: наши СМИ сообщают, что уже восемь процентов жителей области выступают за ее выход из состава России — чуть ли не каждый десятый! Бред! Но даже если число таких вдвое-втрое меньше, все равно надо бить во все колокола. Значит, что, опять писать статьи? А я так настроился на повесть — перезрела в душе, рвется на бумагу. Что делать, Валентин Григорьевич?
Иногда размышляю: согласятся ли с тем, что я ставлю Распутина в один ряд с величайшими художниками слова планеты? Наверное, кто-то оспорит это, особенно из тех, кто больше слышал о Распутине, нежели читал его. Я же стою на этом, хотя, конечно, понимаю, что последнее слово скажет Время, исчисляемое десятками лет, веками. В скромном по объему вступлении к его двухтомнику, принадлежащем перу выдающегося просветителя нашего времени, председателя Союза писателей России В. Н. Ганичева, говорится: «И хотя негоже определять призовые места в современной литературе, но мы не ошибемся, если будем считать, что первым в этом ряду стоит Валентин Распутин… потому, что перед ним, как ни перед кем другим, открылась душа русского человека…» Последние четыре слова Валерий Николаевич выделил жирным шрифтом: в них суть Распутина как художника.
Шекспир велик тем, что раскрыл душу англичанина своего времени — сейчас она, несомненно, иная, но его трагедии продолжают волновать нас и сейчас; Тагор показал миру неповторимую душу индуса, также ставшую к нашим дням уже другой; а разве мы, русские, ныне такие, какими были во времена Пушкина и Толстого? Но каждый из корифеев литературы тем и велик, что сумел, раскрывая национальный характер своего народа, показать и общечеловеческое, вечное в человеке. Распутин, объявляющий себя русским националистом, читаем и почитаем по той же причине: раскрывая, как никто, душу своего соплеменника, он показывает в ней вечное человеческое.
Сотрудники редакции, члены Общественного совета журнала «Наш современник» горячо поздравляют нашего постоянного и любимого автора — Валентина Григорьевича РАСПУТИНА с 65-летием. Здоровья, творческих свершений, удачи! Уверены, что к этим пожеланиям присоединятся все русские читатели.
Дневник современника
Александр Казинцев ВIG BOOM[1] Взрывы в Америке, разрушившие Россию
На стыке тысячелетий
Надолго запомнится 2001-й! Поистине — первенец нового тысячелетия. Буйство стихий. Год начался землетрясением в Гуджарате (Индия): в руины обращена столица штата — трехмиллионный Ахмадабад, более 20 тысяч погибших. А завершил его трансконтинентальный австралийский пожар. Фронт огня охватывал 2 тысячи километров. Пылали пригороды Сиднея, в огненной осаде оказалась столица страны Канберра. Дым стлался над океаном на сотни миль — до Новой Зеландии.
Западная Европа в те дни замерзала в снегах: минус 24 в Южной Германии, минус 14 в Греции. Впервые за многие десятилетия снег окаймил Средиземное море — сугробы на Лазурном берегу, снегопад в Палестине.
А на другой стороне земли наводнения на побережье Карибского моря. От Венесуэлы на юге до Штатов на севере. Под водой набережные Гаваны и прибрежные районы Кубы, треть населения страны эвакуирована в горы. Русские читатели, разумеется, помнят о небывалом паводке в Восточной Сибири. Нагонная волна смыла десятки поселков и город Ленск.
И уже вслед уходящему — в первые дни 2002-го — вспышка на Солнце. Самая мощная из тех, что наблюдали астрономы. Миллионы тонн раскаленного солнечного вещества выплеснулись в космос. К счастью, в сторону, противоположную от Земли.
Летоисчисление — отнюдь не произвольная абстракция. Откройте удивительную книгу Александра Чижевского «Земля в объятиях Солнца». Справьтесь в интереснейшем своде «Тысячелетняя летопись необычайных явлений природы» Е. Борисенкова и В. Пасецкого (М.,1988). Планету лихорадит на стыках тысячелетий! «1000 год. 29 марта сильные землетрясения на всем земном шаре… Русская земля. Сильное наводнение: „Бысть поводь велиеп“. Суровая зима. Холода продолжались необычайно долго… Западная Европа. Во Франции и Германии была такая засуха и жара, что все реки высохли. В водоемах гибла рыба. Голодный год. Голод и мор продолжались до 1006-го».
Наступление третьего тысячелетия осовременило эту картину конца и начала времен. К стихийным бедствиям добавились техногенные катастрофы. Взрыв на химическом комбинате в Тулузе (Франция). Ядовитое облако накрыло город. Остановился транспорт, закрыто метро. Люди пытаются спастись в предместьях… Перевернулась и затонула гигантская морская нефтяная платформа у берегов Бразилии… Зимние штормы выбросили на берег, разбили, затопили множество судов… Пожар в туннеле Сен-Готард под Альпами на несколько дней отрезал Северную Италию от Европы… Пожар в развлекательном комплексе в Токио — люди погибают в давке, задыхаются в дыму, гибнут, выпрыгивая из окон. Пожары в многоэтажных торговых центрах в Китае и в Перу.
И все-таки символом катастрофы в 2001-м стал самолет. Трагедии в аэропорту Милана, в Швейцарии, в Барселоне. В России небывалое в мирное время число авиакатастроф — 28.
Лихорадило общество. Весь год продолжались столкновения в Палестине, спровоцированные еще осенью 2000-го демонстративным походом А. Шарона на Храмовую гору, где расположена святыня ислама — мечеть Аль-Акса. Итог — разрушенные палестинские города, взрывы в Иерусалиме, Хайфе, Эйлате, около тысячи убитых: более 700 палестинцев и 200 израильтян.
Нападение кашмирских террористов на индийский парламент. Индийские войска стягиваются к границе с Пакистаном. Крупнейшие державы Среднего Востока на грани войны. Впервые почти за полвека — со времен Карибского кризиса — угроза обоюдного применения ядерного оружия.
Революция в Аргентине. Недельная задержка выплаты зарплат и пенсий вывела людей на улицы. Разгромлены и разграблены помещения банков и магазинов. На улицах баррикады из перевернутых автомашин. Чадят подожженные покрышки. Полиция и войска применяют водометы, слезоточивый газ и, наконец, стреляют в толпу. Более 20 человек убито. Но это только разжигает народную ярость. Власти в панике. Один за другим приносят присягу, а затем уходят в отставку президенты — пять за две недели! Очередной назначенец вынужден покинуть президентский дворец на вертолете: многотысячная толпа осадила резиденцию.
Особая тема — выступления антиглобалистов. Миллионы людей с надеждой и мстительным ликованием следили, как толпы задиристой молодежи заставляли прятаться, по-заячьи петлять надменных хозяев мира — банкиров, международных спекулянтов, функционеров масонских лож, президентов и медиамагнатов. Они уже не решаются появляться на публике. Показной патернализм былых времен, снисходительные кивки и широкие улыбки, энергичные рукопожатия и сентиментальное поглаживание детских голов остались в прошлом, сданы в архив. Всепланетная бюрократия, отбросив заветы паблик рилейшнз, прячется от людей, затворяется в горных замках и на загородных виллах. Отступает в золотые гетто, выставляя на подступах тысячные кордоны полиции и даже войска.
Появились первые жертвы. 20 июля в Генуе, родине первых банков, исторической цитадели хищного торгового капитала, отряд карабинеров открыл огонь на поражение по многотысячной демонстрации. Впервые за послевоенные годы в Западной Европе в народ стреляли боевыми зарядами. Это не было случайностью! Мировая элита и прежде всего итальянский премьер С. Берлускони, известный праворадикальными взглядами, хотели отомстить бунтующей молодежи за собственное унижение, примерно наказать. Накануне трагедии информационные агентства в некрофильском азарте сообщали: «В Генуе подготовлены 200 мешков для трупов антиглобалистов» (NTV RU. 13.07.2001). Реальные жертвы, к счастью, скромнее: 13 пострадавших, десятки арестованных, один убитый. Запомните имя — Карло Джулиани. Ему было 23 года. Мировые заправилы думают — мы ничего не помним. Пусть не надеются: расстрел в Генуе вписан на первой странице истории нового века.
Конечно, оппозиция глобализму разношерстна. Что говорить, если к его критикам поспешили присоединиться даже Джордж Сорос и Клаус Шваб, основатель форума в Давосе. «Нам придется, — констатировал Шваб, — столкнуться с контрпродуктивными последствиями глобализма, обусловленными нарастающими противоречиями между теми, кого глобализация возвысила, и теми, кого она отбросила, как отработанный материал» (цит. по: Д. Калаич. «Посыпание пеплом». — «Завтра», № 46, 2001).
Что бы ни заявляли Сорос и Шваб, подлинными антиглобалистами их не назовешь. Но и среди активистов движения немало людей той же крови и, быть может, той же степени посвящения. Профессиональных верховодов, которые настырно захватывают первые места — и справа и слева.
В ноябре 2001-го в Москву приезжал один из лидеров антиглобалистов Ален Кревин. Бывший французский комсомолец, бывший критик реального социализма, ныне — депутат Европарламента. «МК» с должным решпектом берет у него интервью. Тут же фотография, почему-то тридцатилетней давности — молодой Кревин. Поразительно похож на Троцкого!.. Впрочем, его высказывания вполне благонамеренны: «Мы выступаем против того, чтобы здравоохранение, культура, образование были подчинены получению прибыли. Против капиталистической либеральной системы и ее конкретных воздействий. Например, приватизации. Мир, в котором богатые богатеют, а бедные беднеют, не что иное, как новая форма варварства» («МК», 9.11.2001).
Кто бы ни выступал от имени движения, его многомиллионная основа народна и здрава. Это прежде всего «третий мир», ограбленный глобализацией. Не случайно на последнем форуме в Давосе развернутое обвинение глобализму было предъявлено министром финансов Индии Йашвантом Симха. А ударный отряд протестующих, выходящих под водометы и пули на улицы европейских мегаполисов, — пассионарии, такие, как Карло Джулиани. Люди «длинной воли», готовые пожертвовать жизнью, чтобы не допустить всемирного торжества «свиночеловечества», как о. Сергий Булгаков, выдающийся русский мыслитель и экономист, определил когда-то буржуазное общество.
Минувший год — это и предельное выражение человеческих страстей. В том числе низости. Образчики на любой вкус. Мрачная средневековая экзотика: расстрел королевской семьи в Непале коварным властолюбивым родственником. И вполне современный торг: миллиардный долларовый кредит в обмен на голову югославского экс-президента. Помните популярный в советские времена фильм по Ф. Дюрренматту «Визит старой дамы»? Эксцентричная богачка возвращается в родную деревню, которую покинула много лет назад, отправившись завоевывать мир. Она готова облагодетельствовать жителей, но при одном условии: они должны убить досадившего ей когда-то человека. Благородно помедлив (все-таки Европа, бастион гуманизма), они соглашаются…
Тогда смотрел и морщился: какая грубая агитка! какой неправдоподобный фарс! Ах, не знали мы Запада. Вообще — жизни не знали.
Думаю, и Милошевич, несмотря на многолетнюю работу в Штатах, до конца не понимал, с кем имеет дело. Надеялся уговорить, умилостивить Запад. Кончить конфликт компромиссом. Отдал Сербскую Краину. Отдал Республику Сербскую. Отдал Косово. Запад взял все эти земли — с миллионами сербов, враз оставшихся без государства и без крыши над головой. А потом потребовал голову самого Слобо.
Английский спецназ (такова одна из версий темной истории экстрадиции) 28 июня выкрал его из Белграда. Югославские политики новой «демократической» волны скромно потупились. Не забыв испытующе глянуть на западные банки в чаянии миллиардной подачки. Отверзлись ли заветные двери — не знаю. Как-то не говорили об этом ни на телевидении, ни в прессе. А пролейся золотой дождь, о нем, пожалуй, кричали бы через все рупора.
Милошевич в Гаагской тюрьме. В октябре 2001-го года ему предъявили официальное обвинение в геноциде. В те дни я был за границей и видел по западным каналам торжествующие репортажи: часто моргающий (чтобы скрыть слезы?) Милошевич, искаженное смехом костлявое лицо Карлы дель Понте, и табло, фиксирующее рост индекса Доу Джонса в углу экрана. Выразительная картинка! А припомнить гримасы неугомонной Карлы — так и жутковатая… Этот смех, эти корчи, неуместные, немыслимые в чинном судейском кресле — болезненны. Безумный, одержимый бесами прокурор вселенского трибунала — запоминающийся символ западного правосудия!
Но еще чудовищней молчание сербов. Тех самых людей из железа, рыцарей долга и благородства, которыми мы, русские патриоты, восхищались, стыдясь собственного бездействия перед лицом агрессии Запада. Когда они выходили на мосты и, взявшись за руки, стояли под бомбами НАТО, мы понимали — нет, больше: чувствовали всем существом — сербы отстаивают не только Белград, не только Югославию…
И вот о н и молчат, когда кучка мерзавцев ведет торг о голове сербского вождя. Понятно, люди, самые стойкие и гордые, любят победу. Они готовы служить ей по-рыцарски, по-мужски — даже ценою жизни. Кто станет служить поражению? Или по-другому скажу: кто найдет в себе столько душевных сил, столько благородства и воли, чтобы и в поражении не предать вождей, не обессмыслить собственного вчерашнего молодечества под бомбами и ракетами?
Не нам осуждать их. Рядом со стойкими как-то исподволь появились людишки иного разбора. Я намеренно отстраняюсь от партийной борьбы в стране, от политической подоплеки: в здоровом обществе внутренние противоречия отступают перед лицом внешнего врага. Я говорю о человеческой морали. О том же размышлял в одном из последних выступлений Милошевич: «Спустя несколько столетий у нас снова имеются потурченцы. Для тех, кто не живет в нашей стране и не знает нашу историю, надо сказать, что потурченцами называли сербов, которые во время пятивекового рабства под турками соглашались стать турками, чтобы избежать угнетения, „зулума“, как у нас когда-то говорили, то есть страданий, которые приносило рабство под турецким игом. Мы верили, что янычары и потурченцы окончательно ушли в прошлое, помимо прочего, и потому, что верили в то, что рабство осталось в прошлом. Может быть, возрождение рабства возродило бы и янычар. Кто знает. Но мы никак не ожидали такого — рабства еще нет, а янычары уже появились. Я сомневаюсь в том, что удел этих новых янычар будет таков, как у прежних. Те, прежние янычары, решились на предательство после того, как на себе испытали муки рабства. Этим не оправдывается янычарство как явление, но, по крайней мере, объясняется. Для этих новых янычар и объяснения нет. Они поспешили целовать полы одежды и руки завоевателей, которые только нацелились на их отечество» (цит. по кн.: Т е т е к и н В., Р ы ж к о в Н. Югославская Голгофа. М., 2000).
Сегодня в Белграде (и по всему миру?) правят людишки такого пошиба. Час негодяев — как-то заметил С. Говорухин. Пожалуй, не час, а век. Другое дело — долог ли век негодяя? Спросите у Биляны Плавшич, которая до конца прошла путь «потурченства». Была наследницей Радована Караджича, президентом Республики Сербской, слыла стойкой националисткой. Но под давлением Запада начала сдавать одну позицию за другой, пока не отдала родную землю. И тогда Запад отстранил ее от власти. А спустя немного времени обвинил в военных преступлениях и вызвал в гаагский трибунал. Сломленная женщина, потерявшая опору в собственном народе и лишившаяся покровительства завоевателей, с а м а отправилась на позор…
Насколько достойней ответ духовного лидера Афганистана муллы Омара, данный в схожей ситуации. Когда президент Буш потребовал капитуляции талибов, мулла заявил: «Мне известно два обещания. Первое — обещание Аллаха. Второе — Буша. Обещание Аллаха гласит, что моя земля — обширна. Если ты предпримешь путешествие по пути Аллаха, то сможешь обосноваться в любом месте на этой земле, и везде ты будешь защищен… Обещание Буша заключается в том, что на этой земле не осталось места, где ты мог бы спрятаться и где тебя не найдут. Посмотрим, чье из этих двух обещаний будет выполнено» («Завтра», № 39, 2001).
Показательно: интервью было дано «Голосу Америки», но Госдеп запретил трансляцию. Америка не хочет слышать ни слова о свободе. Свободе выбора, дарованной Господом.
Скажут: ну и кого защитили эти слова? Афганистан пал, так же как и Югославия. Возможно, к моменту выхода статьи американский спецназ захватит муллу и заточит на другом конце света на базе Гуантанамо. Об условиях содержания на ней (граждан суверенного государства, захваченных на собственной территории — без решения какого-либо судебного органа, хотя бы и международного!) со злобным усердием оповестили мировые, в том числе и российские, СМИ: «Боевиков посадят по одному в клетки (!) 2 на 2 метра. От дождя защитит навес. На полу матрас и ведро. По ночам свет галогеновых ламп» («Сейчас». ТВ-6. 11.01.2002). Позднее мир обошла фотография: узников заставляют стоять на коленях, их лица закрыты масками, на руках и ногах кандалы («Сегодня». НТВ. 21.01.2002).
Чтo же, мулла Омар может попасть в Гуантанамо. Но все равно останется духовным лидером своей страны. А теперь и не только своей страны — всего мусульманского мира. И шире — какой бы ни была оценка режима талибов — символом борьбы для всех, кому дopога свобода, кто не хочет, чтобы сбылось «обещание Буша» о том, что на земле не останется места, где люди могут жить так, как хочется им, а не американскому Госдепу… А Плавшич, Джинджич, Коштуница и при власти не были лидерами своего народа. Потеряв ее, и вовсе станут никем…
Упомянув муллу Омара и Афганистан, Америку и президента Буша, мы наконец подошли к событию, которое обозначено в подзаголовке статьи и которое я намеренно обходил до конца первой главы. Разумеется, взрывы 11 сентября и все, что за ними последовало, — главное событие минувшего года. Но не единственное, х а р а к т е р и з у ю щ е е этого первенца нового тысячелетия. И, как я хотел показать, н е и з о л и р о в а н н о е. Год, отмеченный буйством стихий, трагедиями техногенных и социальных катастроф, как будто г о т о в и л к у л ь м и н а ц и ю, в которой обрели наивысшее выражение и очевидная всем событийная канва, и мистическая последовательность роковых сюжетов на стыке тысячелетий. Исторический фон был достоин драмы, поставленной 11 сентября на всемирной сцене. Но и сама драма соответствовала фону, образованному чередой катастроф.
Если приглядеться к всемирной истории, станет ясно: события такого масштаба — не случайны. Сокрушение вавилонского зиккурата, падение Иерусалима, Рима, Константинополя (после отречения от православия) предсказывались пророками, святыми, Самим Спасителем. Материальные причины этих катастроф «выношены» метафизикой.
Мистический аспект нью-йоркских взрывов настолько очевиден, что даже либерально-рационалистическая по своему настрою «Независимая газета» специально выделила его. Приведу пространную и достаточно выразительную цитату: «Крушение башен Торгового центра в Нью-Йорке знаменовало начало кризиса американской цивилизации и декларируемого религиозного смысла ее существования.
Надо отдавать отчет в том, что США представляют собой цивилизацию, основывающуюся на приоритете торгово-рыночных принципов. Эти принципы религиозно освещаются некоторыми течениями в протестантизме (особенно „кальвинистскими“), согласно которым материальное преуспеяние человека свидетельствует о его богоизбранности. Не случайно основной удар анонимных (пока) террористов был нанесен именно по Торговому центру — символу атлантистской, рыночной цивилизации.
Есть, впрочем, и более древний, мистический смысл произошедшего. США символически выражают полумифический континент Атлантиду. Согласно мифу, этот остров в Атлантическом море, погрязший в пороке, навлек на себя гнев богов и погиб. Остров США находится еще западнее погибшей Атлантиды, его именуют иногда сверх-Атлантидой и связывают с мифической „страной мертвых“, расположенной на крайнем Западе.
Не настаивая на подобной трактовке, мы тем не менее обращаем внимание на сам символизм — в сентябре, осенью, в период „угасания“ годового цикла, пространственно связанного с западной стороной света, неизвестными смертниками, упавшими с неба, подобно молниям, была успешно атакована „новая Атлантида“ („Независимая газета“, 26.12.2001).
В отличие от обозревателей „НГ“ я не склонен предаваться „более древней“, чем христианство, языческой мистике в духе А. Дугина. В прошлом „нового правого“, переводчика фашистских и неофашистских теоретиков, а ныне советника левого спикера Г. Селезнева и, как пишут газеты, человека, приближенного к Особе… Я бы обратил внимание на то, что 11 сентября — день Усекновения главы Иоанна Предтечи. Сознание, не искушенное в духовном смысле событий, подсказывает механическую аналогию — усекновение. Она, конечно же, неверна. На самом деле параллель с нашими днями, а точнее, урок нашим дням иной: самая изощренная интрига (вроде той, что обрекла на казнь Предтечу) н е в с о с т о я н и и отменить конечного торжества человеческой правды и Божественной истины. „Предтечево славное усекновение, смотрение бысть некое Божественное“, — гласит Кондак, читаемый в православных храмах 11 сентября.
Как бы то ни было, если уж „НГ“ — полуофициоз нынешней российской элиты — повествует о нью-йоркских взрывах в стиле проповедников, то это означает, что они сдвинули нечто в нашем сознании. В том числе „легализовали“, оправдали в глазах современного человека моральное (а не господствовавшее до сей поры грубо материальное) отношение к действительности, рассматривающее и оценивающее мир в религиозном аспекте. Не случайно СМИ запестрели высказываниями богословов и церковных иерархов, как мусульманских, так и христианских. Не случайно даже в экономической науке — этой твердыне материального начала — внезапную популярность и авторитет приобрели взгляды Линдона Ларуша, автора книги „Наука о христианской экономике“. В отличие от Герберта Спенсера, сформулировавшего классический принцип капитализма: в ы ж и в а е т с и л ь н е й ш и й, долг экономически сильного — изгнать экономически слабого из жизни, — Линдон Ларуш убежден, что прогрессивная экономическая модель основывается на „стремлении членов общества к служению, желании приносить пользу, сознательном добровольном стремлении делать добро“. Еще недавно подобные взгляды воспринимались как прекраснодушные фантазии — даже верующими людьми („ничего не поделаешь, мир во зле лежит“). Сейчас их уважительно представляет респектабельный журнал „Русский предприниматель“(ноябрь, 2001).
Умолчать о мистически-религиозной стороне событий 11 сентября значило бы не раскрыть их глубинной сути. Однако, указав на нее, мы сосредоточимся на сугубо материальных предпосылках и последствиях. И прежде всего — последствиях для России. Ибо, согласно завету выдающегося мыслителя Николая Данилевского, ко всему, что происходит в мире, мы, русские, должны относиться, как если бы это происходило на Лунe, и лишь влияние событий на положение самой России имеет для нас подлинное значение».
Кому выгодно? Версии. Противоречия. Выводы
За полгода, прошедшие после нью-йоркской трагедии, было представлено множество различных, зачастую взаимоисключающих объяснений случившегося. По-разному толковались факты, но еще больше волновали и побуждали к самым смелым предположениям умолчания и пробелы официальной версии США. Насколько я знаю, еще никто не рассматривал этот разнородный материал, наэлектризованный политическими пристрастиями, взаимными подозрениями, этнической и религиозной ненавистью, восторжествовавшими, а в других случаях подавленными амбициями, чувствами страха, мести, неуверенности и десятками других, столь же едких эмоций, в к о м п л е к с е. Версия за версией, в попытке выявить наиболее правдоподобную.
Сделать это тем более необходимо, что уже сейчас ясно: произошла не просто катастрофа, пусть и глобальная, — затронут нерв современного мира. Возможно, ответ на вопрос — что стоит за нью-йоркской трагедией — позволит хотя бы в общих чертах представить, что ждет всех нас в ближайшем будущем.
После недолгого замешательства США обвинили в организации взрывов исламских экстремистов и лично бен Ладена. Сделать это было тем легче, что к тому времени саудовский миллионер числился террористом номер один, на счету которого были взрывы американских посольств в Кении и Танзании и казарм армии США в Саудовской Аравии. Правда, сам бен Ладен на этот раз не спешил признать свою ответственность. Поведение, совершенно не вписывающееся в логику действий организатора столь громкого теракта!
На это обратил внимание ведущий российский специалист в области безопасности Александр Коржаков. «В теракте — все с точностью до наоборот. Следуют громкие заявления, выдвигаются условия, тут же какая-либо группировка берет на себя ответственность за насилие» («Парламентская газета», 6.10.2001). Произошедшее в Нью-Йорке Коржаков определил как д и в е р с и ю — акцию, схожую по форме, но отличающуюся по целям и методам проведения. «Задача диверсанта — не только точно выполнить задание, но и сделать это максимально скрытно, не оставив следов, улик, не позволив противнику определить, кто проводил ту или иную диверсионную акцию. Для этого разрабатывается целая спецоперация с участием разведки, контрразведки, аналитиков, отвлекающих маневров, отходом диверсанта, его прикрытием и т. д.» Вывод эксперта: «Одиночке это не под силу. Одиночка типа бен Ладена может поддерживать идеологию, финансировать боевиков, не более…»
Вызывало вопросы и описание событий в американской версии. Противоречия и нестыковки обстоятельно рассматривались в редакционной статье газеты «Завтра» (№ 38, 2001). Приведу краткий конспект.
1. Захват самолетов группами в 3–4 человека при помощи бумагорезательных ножей вызывает огромные сомнения.
2. Захват не мог произойти в течение 20–30 секунд, в то время как на приборных досках существуют как сигналы SOS, для передачи которых нужен минимум времени, так и транскодеры, непрерывно передающие в систему авиадиспетчеров координаты самолета. Второе особенно важно, поскольку выключение этой системы невозможно путем поворота тумблера, а предполагает целую серию штатных действий… Полет после захвата четырех самолетов длился от 40 до 60 минут, в течение которых исчезновение их из своих воздушных коридоров создавало экстремальную ситуацию, о чем не могли не докладывать руководству страны.
3. Перемещение группы из 19–20 террористов, финансирование и обеспечение различных материальных сторон их деятельности не могло остаться тайной для американских, а также израильских спецслужб, агенты которых инфильтрованы в радикальные исламские движения.
Добавлю, что накануне саммита «восьмерки» в Генуе в Европе были арестованы 17 активистов исламской группировки «Мелиани», связанной с бен Ладеном (NTV RU, 13.07.2001). C ними работали сотрудники американских спецслужб. Сомнительно, что они остались бы в неведении о столь масштабной акции, если бы саудовский миллионер на самом деле вынашивал ее планы.
Особый интерес представляет сообщение «Завтра» о гибели более 40 активистов радикальных мусульманских организаций всего за о д н у н е д е л ю после терактов 11 сентября. Если сопоставить эту информацию с утверждениями американского еженедельника «Newsweek» о том, что по крайней мере 5 из 19 террористов обучались управлению самолетами в рамках секретной программы ЦРУ, то создается впечатление, что американские спецслужбы вовлечены в эту акцию и устраняют нежелательных свидетелей…
Разумеется, официальные представители США предпочитали не вдаваться в такие подробности. Версия о вине бен Ладена их вполне устраивала. Боссов спецслужб можно понять: в те дни речь шла о престиже Америке и не в последнюю очередь об их собственных головах или хотя бы о пребывании в руководящих креслах. К тому же, видимо, уже тогда у вашингтонских аналитиков возник замысел и с п о л ь з о в а т ь произошедшее для решения стратегических задач. Но об этом после.
И все же, когда горячка первых дней схлынула, встал вопрос о доказательствах. Фактически они так и не были представлены. «Того, что каждый день показывают по телевизору, по-моему, и так достаточно», — заявил министр обороны США Д. Рамсфельд («Сегодня». НТВ. 4.10.2001). Сия маловразумительная декларация прозвучала не в беседе с каким-нибудь заштатным журналистом, а на встрече с королем Саудовской Аравии Фейсалом — лицом не только высокопоставленным и чрезвычайно влиятельным, но и более чем заинтересованным в данном вопросе: все-таки бен Ладен происходит из семьи, близкой к королевскому дому.
Столь же несерьезным было заявление президента Буша о причастности бен Ладена к другой акции, погрузившей СЩА в состояние перманентного ужаса, — рассылке писем со спорами сибирской язвы. «Хотя доказательств его вины у нас еще и нет, но все должны понимать, что бен Ладен — воплощение всемирного зла» («Сегодня». НТВ. 16.10.2001). Надо признать, что вопиющий непрофессионализм американских политиков в какой-то мере компенсируется их выдающейся наглостью. Кто бы еще столь неуклюже расписался в собственной неинформированности, однако никто бы и не решился выдать ее за доказательство чужой вины! Еще бы, раз уж речь пошла о «всемирном зле», тут вопросы и доказательства — побоку…
Все, что смогли наскрести американские спецслужбы за несколько месяцев интенсивной работы, — косвенные улики. Точнее, даже не улики, а интерпретации нескольких разрозненных фактов. Самый известный — «джентльменский набор» террориста: Коран на арабском языке вместе с инструкцией по управлению самолетами, обнаруженный в автомобиле, припаркованном на стоянке аэропорта. Другой считающийся доказанным факт: один из угонщиков — Халид аль-Михдар «еще в августе был внесен ФБР в специальный список особого наблюдения, когда разведке стало известно, что человек с таким именем встречался в Малайзии с помощниками Осамы бен Ладена» («Коммерсантъ». 25.09.2001).
Ничего не скажешь — «решающее» доказательство! Некто («человек с таким же именем») встречался с кем-то (неназванными помощниками бен Ладена). С какой целью, о чем шла речь — неизвестно… Если уж подозревать каждого, кто встречался с людьми из окружения саудовского миллионера, то что сказать о резиденте американской разведки, который летом 2001 года навещал (США вынуждены были признать это) самого бен Ладена? И какие отсюда следуют выводы?
Тем не менее в середине сентября США предъявили ультиматум талибам: выдать бен Ладена и других руководителей организации «Аль-Кайда». Те согласились (18 сентября), но выдвинули условие — Америка предоставляет доказательства его вины. Требование не просто законное, но необходимое. Ни одна экстрадиция не обходится без предоставления юридических обоснований. Затем они рассматриваются в местном суде, который и принимает решение. Нам ли, русским, не знать этого. Американцы, воспользовавшись делом Бородина, несколько месяцев учили нас азам демократической юриспруденции, с наслаждением тыкая носом в многообразные закорючки и формальности.
В деле бен Ладена юридическая база столь ничтожна, что ни один подлинно независимый суд не принял бы решения об экстрадиции. О чем говорить, если в самих Соединенных Штатах доказательств, собранных за полгода, хватило на то, чтобы предъявить всего лишь одно обвинение — марроканцу Массауи. Кстати, не участвовавшему непосредственно в осуществлении терактов. И это результат многомесячной работы 10 тысяч сотрудников спецслужб, проверивших несколько сотен тысяч сигналов о «подозрительных» лицах и задержавших свыше тысячи человек. (Многие до сих пор содержатся под стражей, что является вопиющим нарушением американского законодательства*.)
Вина бен Ладена (или характер его вовлеченности в события 11 сентября) вызывала вопросы даже в стане европейских союзников США. «…Большинство западноевропейских экспертов, в частности министр обороны Италии Антонио Мартино, считают, что бен Ладен и его „Аль-Кайда“, скорее всего, играли лишь „вторичную роль“, и что „голову, задумавшую совершить злодеяние века, следует искать совсем в другом месте“» («Завтра», № 39, 2001).
Но вернемся к хронике конфликта. В ответ на предложение талибов предоставить доказательства вины бен Ладена США 18 сентября потребовали выполнения ультиматума без всяких условий. А на следующий день Д. Рамсфельд заявил: мы будем бомбить Афганистан н е з а в и с и м о от того, согласятся ли выдать бен Ладена или нет!
Правда, в декабре, уже после вторжения в Афганистан американцы продемонстрировали видеозапись, где бен Ладен объявлял своим сторонникам, что взрывы в США — дело его рук. Однако аутентичность записи (очень низкого качества) тут же была поставлена под сомнение. Следовало бы учесть и такое соображение: после начала боевых действий бен Ладен мог п р и п и с а т ь себе чужие поступки. Дело в том, что, в отличие от христианства, ислам не слишком ценит н е в и н н у ю жертву. Напротив, воин Аллаха, нанесший максимальный ущерб врагу и мученичеством заплативший за это, считается образцом для подражания. Приписывая себе теракты в Америке, бен Ладен как бы оправдывался перед своими воинственными сторонниками за то, что навлек на Афганистан американские удары, и одновременно повышал свой рейтинг.
Вполне возможно, к моменту появления статьи американцам удастся что-либо выжать из афганских пленников, свезенных на базу в Гуантанамо. Но свидетельства, полученные от узников концлагеря, вряд ли могут быть признаны достоверными. В противном случае следует считать юридически легитимными результаты процессов над «врагами народа» в СССР и другие акции подобного рода.
Впрочем, Америка, как мы убедились, весьма своеобразно относится к сбору и интерпретации свидетельств по событиям 11 сентября. Даже ключевой вопрос об ответственности Афганистана оказывается далеко не однозначным. Не снимая вины с режима талибов, приютивших бен Ладена, Вашингтон не исключает ответственности за произошедшее целого ряда стран. В качестве дальнейших целей «ударов возмездия» называют Сомали, Ирак, Судан, Сирию, Иран. Выдвигаются идеи проведения спецопераций на территории Малайзии и Индонезии. Словом, виновным (вслед за Афганистаном) может быть объявлено любое государство! И не только мусульманское. Еще до взрывов Национальная комиссия по терроризму в докладе Конгрессу упоминала в списке государств, «недостаточно активно» сотрудничающих в борьбе с терроризмом, Грецию, которая «с 1975 года допустила на своей территории 146 терактов против граждан и объектов США» («Независимая газета», 14.11.2001). Оказывается, даже союзничество с Америкой и членство в НАТО не спасает от подозрений и — кто знает? — возможно, от наказания…
В условиях, когда доказательства официальной версии столь расплывчаты, а круг подозреваемых непомерно широк, к поиску «соучастников» активно подключается общественность. Мировые СМИ пестрят различными предположениями. Не исключение и российская пресса.
Отечественные либералы поспешили записать в число подозреваемых Саудовскую Аравию и Китай («Литературная газета», № 48, 2001). Автор явно руководствовался не фактами, а своими религиозными и идеологическими фобиями. Саудовская Аравия объявлена «империей зла» (понятно — ислам!), а Китай виноват уж тем, что не отказался от коммунистической доктрины. Что касается фактов, они исчерпываются указанием на количество подданных Саудовской Аравии, участвовавших в терактах. Цифра и впрямь впечатляет: из 19 угонщиков самолетов — 15 аравийцы.
Действительно, ваххабитское королевство стало центром кристаллизации как арабских, так и мусульманских сил. Особенно после того, как Иран, Ирак, Ливия по разным причинам отказались от претензий на роль лидеров исламского мира. Еще раньше со смертью Насера закончился социалистический эксперимент в Египте, с которым арабы связывали большие надежды и который обеспечивал лично Насеру положение одного из самых авторитетных руководителей «третьего мира».
Саудовская Аравия умело использует нефтедоллары и особые отношения с США для исламского прозелитизма, поддерживает всевозможные движения и группировки, зачастую радикального характера. Тех же талибов и боевиков в Чечне. Однако именно экономические связи с США исключают участие саудитов в терактах против Америки. Хотя бы потому, что экономический спад за океаном приведет (уже привел!) к падению спроса на нефть, а значит, уменьшит доходы королевства. Не говоря уж о том, что ни военные, ни демографические ресурсы, ни сегодняшняя ситуация в мире не позволяют Саудовской Аравии бросить вызов единственной сверхдержаве.
Не заинтересован в столкновении и Китай. Правда, ему выгодно обострение отношений Америки с исламским миром, на что указывает «Литгазета». Правда и то, что официальный Пекин с подчеркнутой сдержанностью отреагировал на нью-йоркскую трагедию. Что же до простого народа, то, как рассказывал мне знакомый, побывавший в те дни в Китае, люди не скрывали радости. В автобусе, которым он ехал из Шанхая в Нанкин, по телевизору снова и снова показывали кадры горящих небоскребов. Комментарии пассажиров сводились к одному: так им и надо в наказание за бомбардировку китайского посольства в Белграде! В Китае не забывают ничего. Но именно поэтому там слишком хорошо помнят, что п о л о в и н а китайского экспорта, приносящего миллиарды долларов, приходится на США. В будущем противоборство Китая с мировым гегемоном, скорее всего, неотвратимо. Об этом я подробно писал в статье «Дао тун» («Наш современник», № 9–10, 2000). Однако хитроумный Восточный Дракон попытается максимально отодвинуть его, чтобы укрепить свое экономическое могущество и сравняться с США в военной мощи.
В качестве возможного ответчика не раз назывался и обобщенный «третий мир» в лице наиболее радикальных его представителей. Между прочим, о чем-то подобном событиям 11 сентября предупреждали и американские политологи (см. главу «Социальные вулканы: религиозный фундаментализм и этнический сепаратизм» в книге Л. Туроу «Будущее капитализма»), и американские спецслужбы. По сообщению газеты «Завтра», один из руководителей антитеррористического департамента ЦРУ выпустил в 1999 году научно-фантастическую книгу, где рассказывалось о похожей атаке.
После взрывов в самих США высказывалось мнение, что ненависть террористов к Америке не столь уж беспочвенна. Христианский миссионер Юсуф Абдалла, проповедующий среди мусульман штата Флорида, поддержав президента Буша, тем не менее подчеркнул: «Эту войну невозможно выиграть бомбами, замораживанием банковских счетов и разрушением тренировочных лагерей террористов». Проповедник призвал «прислушаться» к угонщикам самолетов. «Наше общество — светское, безнравственное и распространяющее дурное влияние по всему миру. Мы должны возненавидеть это так же, как это возненавидели угонщики»(NTV RU).
Понятно, такие настроения не характерны для американского общества. По данным социологических опросов, треть американцев считают, что всех арабов надо посадить в концлагеря («Независимая газета».10.10.2001). По стране прокатилась волна арабских погромов, были жертвы. В то же время нельзя сбрасывать со счетов, что сентябрьская антивоенная демонстрация в Вашингтоне собрала 20 тысяч человек — почти в д е с я т ь раз больше, чем состоявшаяся в тот же день демонстрация «ястребов» («Коммерсантъ», 1.10.2001)!
Если уж в самой Америке реакция улицы была далеко не столь однозначной, как пытались представить СМИ (корреспондент «Коммерсанта» отмечал, что о 20-тысячной демонстрации пацифистов СNN сообщала бегущей строкой, а демонстрация 2,5 тысячи сторонников бомбежек подавалась как главная новость), легко предположить, какой была реакция «третьего мира». В Бразилии — второй по величине и значению стране американского континента — 59 процентов опрошенных заявили, что «истоки теракта напрямую связаны с внешней политикой США» («Независимая газета», 4.10.2001). В том же духе высказались кубинский лидер Ф. Кастро и президент Ирака С. Хусейн.
Выдвигались и более экзотические версии. Аналитики обращали внимание на политические выгоды, полученные от американских взрывов Израилем. Обычно подчеркнуто сдержанный в «роковом» вопросе директор Института проблем глобализации М. Делягин не без сарказма заметил: «На фоне американской драмы облегчение стратегического положения Израиля и вовсе выглядело новогодним подарком». Ученый пояснял: «Безвыходный конфликт с палестинцами, подогреваемый эгоистическими настроениями различных групп влияния в США и сильным в Израиле „комплексом вины“ перед арабами, а также изменение настроений мирового сообщества в пользу арабов (с осуждением применения силы Израилем) усугубили раскол в мировом сионистском движении. Позиции тех, кто считал необходимым отказаться от систематической поддержки Израиля, перестав расходовать на это средства американской общины, усилились. Это создавало угрозу самому существованию Израиля; война США с талибами, резко снизив симпатии мирового сообщества к арабам, стала для него спасением в прямом смысле этого слова» («Завтра», № 43, 2001).
Другой не менее авторитетный эксперт, генерал Л. Ивашов, до недавнего времени возглавлявший управление международных связей Минобороны, задавался вопросом: «Почему бен Ладен проявляет свои экстремистские склонности в те моменты, когда вокруг Израиля сгущаются политические тучи? Как известно, особенно мрачная обстановка для Тель-Авива сложилась именно в этом году. А если верить газете „Вашингтон пост“ от 1 октября 2001 г., то именно в сентябре этого года госсекретарь Колин Пауэлл намеревался объявить о поддержке идеи создания независимого палестинского государства, и только трагедия 11 сентября отбросила эти планы» («Независимая газета». 10.10.2001).
Забавно, что в самом Израиле бытует мнение, будто взрывы 11 сентября — дело рук евреев. Быть может, в этом сказывается известное самомнение «избранного» народа, желание всюду верховодить. Впервые об израильской версии я услышал от знакомого, давнего, советских времен, эмигранта. Позвонив из Иерусалима и заговорив о взрывах, он с присущей ему безапелляционностью бросил: «У нас все говорят — это сделали наши!» И на немой вопрос, повисший на линии, ответил: «Это м о г л и б ы сделать еще арабы или русские. Но арабы слишком глупы, а русские слишком бедны». И, помедлив, лукаво прибавил: «Как ты думаешь, почему, помимо американцев, во Всемирном центре погибло столько англичан, русских, немцев — и ни одного израильтянина?»
Не знаю, насколько точны эти сведения. Так же, как, насколько серьезно утверждение газеты «Завтра», что в рамках расследования терактов задержано около 80 агентов спецслужб Израиля, работавших преимущественно на Нью-йоркской фондовой бирже (№ 52, 2001). Упоминая об этом в характерном для нее лапидарно-конспиративном стиле, газета не поясняет, откуда взята информация и с чем связаны аресты.
Но если обратиться к истории (и даже не многотысячелетней иудейской, а насчитывающей менее полувека истории современного Израиля), нетрудно обнаружить, что еврейское государство при случае охотно пользуется методом провокаций. В том числе и в отношениях со своим могущественным заокеанским союзником. Один из таких случаев приведен в книге американского националиста Д. Дюка «Еврейский вопрос глазами американца» (русский перевод: М., 2001). Речь идет о нападении израильтян на разведывательный корабль ВМФ США «Либерти» во время арабо-израильской войны 1967 года. Америка (как и всегда) поддерживала Тель-Авив, так что, казалось бы, у Израиля не было резонов атаковать американское судно. Дюк вспоминает, что, когда он услышал новость, он решил, что нападавшими были арабы. Тем более что CMИ не спешили с уточнениями.
Вскоре, однако, правда вышла на свет. Дюк полагает, что израильтяне преследовали две цели. Во-первых, хотели устранить нежелательного соглядатая, который мог перехватить информацию о намеченном на следующий день нападении на Сирию. Во-вторых, намеревались свалить вину за нападение на арабов. Если бы это удалось, возмущенное общественное мнение Америки наверняка поддержало бы израильскую агрессию.
Драматический рассказ о расстреле американского корабля основывается на свидетельствах морского офицера с «Либерти» Джеймса Еннеса. Он настолько выразителен, что я приведу его целиком: «В ясное ветреное утро 8-го июня израильские самолеты окружили „Либерти“, подлетая так низко, что экипаж корабля махал пилотам и даже мог видеть и лица. На „Либерти“ было четко написано название корабля, указана его принадлежность США, и по ветру развевался большой американский флаг.
Без предупреждения, в 2 часа дня израильские самолеты атаковали „Либерти“ ракетами, артиллерийскими снарядами и напалмовыми бомбами. Их первой целью была радиорубка, которая была уничтожена вместе с антеннами. Пилоты повторяли свои атаки, пока не использовали весь запас бомб и оружия. В этот момент команда „Либерти“ заменила первый американский флаг, который был сбит, на огромный 7–13 футовый флаг.
Естественно, израильтяне знали, что корабль был американский, так как они перехватывали и пытались заглушить сигналы „Либерти“ о помощи. Кажется невероятным, но корабельные радисты сумели установить новую антенну и прорваться через заглушающий сигнал, прося о помощи средиземноморский шестой флот. Транспортные суда „Саратога“ и „Америка“ послали сообщения, что подмога в пути, и отправили самолеты на защиту „Либерти“.
Осажденный и истекающий кровью экипаж напрасно ждал обещанной помощи, в то время как израильские торпедные лодки атаковали корабль, пытаясь его потопить и уничтожить остатки экипажа, которые сражались с огнем на палубе и помогали раненым. Израильтяне обстреливали „Либерти“ продольным огнем, 20 и 40 мм снарядами, поражали корабль по ватерлинии, убив более 22 матросов, которые находились под палубой. Торпедные катера подошли настолько близко, что снайперы расстреливали людей, помогающих раненым на палубе.
Несмотря на 821 дыру по размеру больше кулака, взрывы напалмовых бомб на палубе, огромный урон, нанесенный торпедами, „Либерти“ остался на плаву…»
Поучительны и события, разыгравшиеся вокруг этой истории. Самолеты, отправленные с американских кораблей, так и не долетели до «Либерти». Их отозвал президент США Линдон Джонсон. Позднее, когда раненый капитан корабля В. Макгонайль был награжден медалью Конгресса, Джонсон сначала справился у израильтян, не имеют ли они возражений (!), а затем отказался участвовать в церемонии. Было проведено краткое разбирательство инцидента, на которое никто и не пытался вызвать Израиль в качестве ответчика. Пресса замолчала этот эпизод.
Между прочим, Ариель Шарон, нынешний премьер Израиля, в 67-м году был одним из руководителей израильских вооруженных сил. Наверняка знал об этой операции. И впоследствии его имя не раз связывалось с крупнейшими провокациями. Это Шарон в 82-м командовал израильскими войсками, окружившими и обезоружившими палестинские лагеря Сабра и Шатила в Ливане. Когда ливанские марониты напали на безоружных палестинцев, израильтяне не предприняли и попытки их защитить. В ходе бойни погибло несколько сотен человек. Вот почему появление Шарона на священной Храмовой горе в Иерусалиме осенью 2000 года неминуемо должно было вызвать палестинский взрыв. Шарон сознательно пошел на это, фактически сорвав достигнутые мирные договоренности между Палестиной и Израилем, которые в недалекой перспективе должны были привести к полной независимости Палестинского государства. Произошли столкновения арабов с израильской полицией, началась интифада, кабинет Э. Барака пал, а Шарон — «сильная рука» — оказался в нужный момент на нужном месте. Премьерском.
Психологически — не искомый ли это образ? Тем более что Шарон, как старый вояка, предпочитает ввязываться в драку, не особенно задумываясь о последствиях. И все же Нью-Йорк — не Средиземное море у берегов Хайфы, ВТЦ — не разведывательное судно «Либерти». И последствия, если бы дело раскрылось, были бы другие. Понятно, обнародовать сведения не позволили бы, однако информированные люди, принимающие решения о судьбах мира, узнали бы все. И каким был бы их вердикт относительно Шарона?
Следующая версия, на первый взгляд, кажется неправдоподобной. В нью-йоркских взрывах заинтересована Америка, конкретно — руководство Соединенных Штатов. Несмотря на шокирующую парадоксальность, эта точка зрения популярна в «третьем мире», особенно в мусульманских странах (см. публикацию посла Палестины в Москве Хайри аль-Ориди в «Независимой газете» — 28.09.2001). Да и в России она получила поддержку политиков самого широкого спектра — от Александра Коржакова до Геннадия Зюганова. Интервью Коржакова напечатано под броским заголовком «Сделано в Америке. Сделано с умом». Бывший руководитель Службы безопасности Ельцина призывает: «Давайте посмотрим, кому это выгодно?» И отвечает на классический вопрос: «Это сверхвыгодно и американскому ВПК, и самому Бушу как президенту. На этой волне через конгресс можно провести и новые законы, и изменения в бюджете, и поправки, и т. д.» («Парламентская газета», 6.10.2001).
Вскоре выяснилось, что подозрения не столь уж беспочвенны. Оказалось, у американских вояк немалый опыт организации масштабных провокаций. В журнале «Executive Intelligence Review» (октябрь, 2001) были опубликованы докладные записки генерала Лемнитцера, относящиеся к весне 1962 года. Высокопоставленный военный цинично предлагал инсценировать нападения на американские объекты для оправдания последующего вторжения на Кубу: «Мог бы быть создан инцидент „Помни Мэн“*. Мы могли бы взорвать американский корабль в заливе Гуантанамо и обвинить Кубу»… Меморандум холодно рассчитывал: «Списки жертв в американских газетах вызвали бы полезную волну национального негодования», Меморандум продолжал: «Мы могли разрабатывать кампанию террора коммунистической Кубы в районе Майами, в других городах Флориды и даже в Вашингтоне. Кампания террора могла быть нацелена на кубинских беженцев, ищущих приют в Соединенных Штатах. Мы могли бы потопить судно с кубинцами на пути к Флориде (настоящее или муляж). Мы могли способствовать покушениям на жизни кубинских беженцев в Соединенных Штатах»…
Изобретательный генерал предлагал и другие варианты: «Взрыв нескольких бомб в тщательно выбранных точках, арест кубинских агентов и выпуск подготовленных документов также был бы полезен…» Среди предложенных акций было использование поддельного советского МИГа, чтобы «беспокоить гражданский самолет, нападать на торговый флот и уничтожить американский военный беспилотный самолет». «Налет, направленный против гражданских воздушных и морских судов, был также предложен и затем — наиболее разработанный план из всех — инсценировать уничтожение чартерного гражданского авиалайнера в кубинском воздушном пространстве».
Автор публикации сообщал, что президент Кеннеди отклонил план, и Лемнитцер предписал уничтожить документацию. Однако некоторые из документов уцелели. Подводя итог, журналист отмечал: «У проницательного читателя возможные параллели с текущими событиями могут вызывать озноб».
Насколько я знаю, процитированный материал не публиковался в российской печати. Зато московские газетчики сразу после 11 сентября вспомнили, что еще накануне инаугурации Буша американская пресса рассуждала о том, что «новому президенту не помешала бы небольшая война для приведения в чувство бюрократов и мобилизации государственной машины» (цит. по: «Независимая газета», 14.11.2001). Да и прагматизм, с каким американские СМИ и бизнес-элита рассматривали последствия трагедии, мог быть расценен как свидетельство их желания использовать ситуацию в своих целях. «С самым „бодрящим“ заголовком выступил канал MSNBC: „Может ли война поднять нашу экономику?“ — сообщал вашингтонский корреспондент „Литгазеты“. — Приглашенные в студии бизнесмены детально пророчествовали о судьбе конкретных акций и валют… Время от времени в экран, озвучиваемый названиями фирм и цифрами, въезжала виньетка с любительскими кадрами, отснятыми накануне: люди прыгают из окон горящих стоэтажных высоток» («Литературная газета», № 38, 2001).
Эксперты отмечают, что трагедия спасла Нью-йоркскую биржу от краха, который, скорее всего, должен был произойти в середине сентября. Экономика США опасно перегрета, фондовый рынок фантастически переоценен. Капитализированная стоимость компаний к тому времени в среднем в 30–35 раз превышала размеры их чистой прибыли. А в секторе высоких технологий — авангарде американской экономики — в 200 и более раз. В прессе приводились и просто анекдотические сведения: приобретение активов интернет-компании «Yahoo!» по рыночной цене окупилось бы только через 1200 лет! («Русский предприниматель», ноябрь, 2001).
Такого не было со времен 1929 года. Чем это закончилось тогда, известно — крахом биржи и «великой депрессией». Нынешняя ситуация осложняется и другими тревожными симптомами. Америка производит меньше, чем потребляет. Внешнеторговый дефицит превышает 4 процента ВВП. Государство и частный сектор все глубже залезают в долги: «Суммарная кредитная задолженность всех секторов американской экономики по итогам первого квартала 2001 года составила более 28 трлн долларов, то есть почти в три раза превышает ВВП» («Русский предприниматель», ноябрь, 2001).
Согласитесь, в таком провале может возникнуть искушение одним движением смахнуть с доски все фигуры, прервать неудавшуюся игру. И разве взрывы 11 сентября не помогли (хотя бы на какое-то время) решить проблему? Биржи закрылись, крах был предотвращен.
Война в Афганистане обернулась золотым дождем для ВПК, главного спонсора предвыборной кампании Буша. Значительная часть 100 млрд долларов, ассигнованных для преодоления последствий терактов, была адресована военным корпорациям. (Кстати, нам до сих пор внушают: государство ни в коем случае не должно вмешиваться в действие рыночных механизмов. И указывают на Америку. Однако после нью-йоркской трагедии Буш закачал в экономику США 100 млрд долларов, заявив: «Мы должны вести себя агрессивно. Мы должны убедить американский народ, что американская экономика не откатится назад» («Сегодня». НТВ. 3.10. 2001).
Теракты и война помогли Бушу решить острейшие внутриполитические проблемы. Новые законы в сфере безопасности позволяют спецслужбам усилить контроль за населением, прежде всего за такими «группами риска», как эмигранты и религиозные фундаменталисты. Несомненно, это усилит управляемость страной. Война и впрямь встряхнула бюрократию, мобилизовала государственную машину. А главное, позволила подавить критику сторонников демократической партии, только внешне смирившихся со спорной победой Буша на недавних выборах.
Накануне выборов в прессу был вброшен убийственный в условиях Америки компромат. «National Examiner» предал огласке связи семьи Бушей с правительством фашистской Германии. Впрочем, связи — это слабо сказано. Стальная мощь Германии поддерживалась одним из Бушей. Журнал сообщает о проведенном в 1942 году расследовании деятельности Union Banking Corp, которую возглавлял дед нынешнего президента Прескотт Буш. Выяснилось, что «ее соглашения с Германским стальным трестом позволяли последнему производить половину чугуна „Третьего рейха“, 35 процентов его взрывчатки, 45 процентов труб, 38 процентов гальванизированной стали» (цит. по: «Завтра», № 41, 2001). После 11 сентября компромат нейтрализован. Критиковать президента во время войны — значит подрывать единство нации…
Но главное приобретение Америки — во внешнеполитической сфере. Взрывы сделали страну жертвой. Чем-то вроде еврейского народа времен Холокоста. США получили (или присвоили себе) п р а в о н а м е с т ь. И уж они позаботились о том, чтобы оно не ограничивалось никакими рамками — ни политическими, ни пространственными, ни временными. Со сладострастием лагерных вертухаев официальные представители госдепа перебирают списки обреченных: «Следующим будешь ты или вот ты…» Помимо прочего, это приносит огромные финансовые выгоды. В сентябре аналитики объясняли снижение цен на нефть не столько падением спроса, сколько б о я з н ь ю нефтедобывающих стран, в основном арабских, излишне «раздражить» Америку.
Однако последствия 11 сентября для Штатов далеко не однозначны. Пока одни подсчитывали прибыли, другие считали убытки. Только в Нью-Йорке они составили 100 миллиардов долларов (стоимость разрушенных зданий, спасательных работ, выплаты страховых платежей, налоговые потери и пр.). «НГ», откуда взята эта цифра, указывает: «Кроме того, непосредственные потери ВВП оцениваются еще в размере не менее 40 млрд долл. Потенциальные потери в 2002 г. оцениваются в 42 млрд долл. и в 2003 г. — от 3 до 18 млрд долл. („Независимая газета“, 20.11.2001).
Финансовые вливания на краткий период оживили экономику, но затем спад возобновился. Упали фондовые индексы, снизился индекс потребительского доверия — в октябре на 12 процентов по сравнению с сентябрем („Завтра“, № 1, 2002). Ожидается, что число банкротств превысит рекордный показатель 1998 года — 1,4 миллиона. Свыше 200 фирм объявят о дефолте. В результате потери инвесторов составят 100 млрд долл. — в два раза больше, чем в 2000 году. Совокупное состояние 400 богатейших семейств Америки сократилось в 2001 году с 1,2 трлн до 946 млрд. В сентябре Гейтс потерял 7,2 млрд долл., Аллен — 4 млрд, Баффет — 2,8 млрд („Независимая газета“, 3.10.2001). Миллиардные убытки богатейших семейств Америки — с этим не шутят даже президенты!
Во внутриполитической жизни США начавшееся противоборство с исламом в перспективе чревато взрывом. Уже сейчас в Америке от 7 до 15 млн мусульман. Но важны даже не цифры — важен р а с о в ы й состав новообращенных. В ислам переходят афроамериканцы. Их лидер — Луис Фаррахан предпринял поистине гениальный ход: он развернул пропаганду среди самых обездоленных и обозленных, тех, кто готов отвергнуть все американские ценности, в том числе религиозные. Среди заключенных. Негры составляют 90 процентов обитателей тюрем. Ежегодно 35 тысяч осужденных принимают ислам. Не так уж и много. Но это не чинные воспитанники религиозных колледжей. Это люди с пафосом мести, решительные, воинственные, готовые действовать и приносить жертвы. Чем их запугаешь — тюрьмой, страх перед которой держит в узде американского обывателя? Подумаешь, дом родной…
Это ударные отряды „нации ислама“, как именует свое движение Фаррахан. Он уже заставлял трепетать Вашингтон, приводя в столицу до миллиона сторонников. Однако подлинный масштаб проблемы сознаешь, обратившись к демографическим тенденциям в американском обществе. Еще до середины XXI века афроамериканцы станут большинством в Соединенных Штатах. Ссориться с черным исламом сегодня — значит ставить под вопрос единство страны завтра.
Разве что во внешней политике достижения США впечатляют. В основном из-за убийственно слабой позиции, занятой Россией. Однако и в этой сфере не все благополучно. Успешная атака на Америку (какие бы ответные меры ни предприняла сверхдержава) создает опаснейший прецедент. Нации, как и люди, покоряются сильнейшему только тогда, когда считают его непобедимым. Его поражение — даже кратковременное! — разрушает стереотип. Вспомним, какое значение имела для нас Куликовская битва. И хотя Тохтамыш уже в следующем году сжег Москву, сражение на Куликовом поле вселило уверенность: татары не всесильны! Их можно бить. Не сопоставляя события, подчеркну: теракты 11 сентября показали: можно бить Америку…
Полагаю, что этот опыт еще вдохновит миллиардный исламский мир, вынужденный — п о к а (правда, после бурных протестов) — смириться с американской агрессией. Афганистан и другие страны, намеченные в жертвы, — часть уммы, мусульманского единства. Столкновение с ними (что бы ни говорил Буш) означает начало войны цивилизаций. Мрачная перспектива, для Америки в том числе.
Другую версию американского следа предложила аналитическая группа НАМАКОН, возглавляемая бывшим шефом управления КГБ по работе с разведчиками нелегалами Ю. Дроздовым. В газете „Завтра“ появилась серия статей с выразительным подзаголовком „Необъявленная гражданская война в Америке?“ Авторы считают, что на роль исполнителей акции больше всего подходят религиозные группы типа „Ветви Давида“ или „Армии Бога“ Тимоти Маквея.
В связи с Маквеем в статье упоминается о деятельности так называемой Гражданской милиции, активистом которой он одно время являлся. Рассказ об этой организации — наиболее содержательная часть работы. О „милиции“ у нас ничего не известно. Между тем, согласно официальным данным, она имеет свыше 400 тысяч (!) активистов и действует во всех штатах, за исключением Гавайских островов (здесь и далее: „Завтра“, № 41, 2001). В большинстве своем это здоровые мужчины, отлично владеющие оружием и обученные основам партизанской войны.
Аналитики поясняют: „Гражданскую милицию“ в 50-е годы создавали власти США для борьбы против советских оккупационных войск (Господи, полвека назад мы были так сильны, что в Вашингтоне всерьез опасались советского вторжения! — А. К.)… Когда закончилась „холодная война“, выяснилось, что самораспускаться „росомахи“ и „змеи“ (названия отрядов „милиции“) совсем не собираются. Более того, потеряв образ врага в виде СССР, они нашли себе замену — продажную вашингтонскую администрацию, которая давит налогами честных белых американцев в пользу цветных бездельников и еврейских финансистов».
По версии НАМАКОНа, именно организации такого толка бросили вызов администрации США. Непосредственный повод — казнь Т. Маквея летом 2001 года. Президент Буш мог помиловать бывшего американского вояку, героя кампании в Персидском заливе, в 1995 году взорвавшего федеральное здание в Оклахома-Сити (погибло 168 человек, более 500 ранено), однако не сделал этого. Авторы обращают внимание на «магию чисел»: «11 июня казнили Маквея, которому было предъявлено 11 пунктов обвинения; теракты были совершены 11 сентября — в день рождения Тимоти… и ровно через месяц, 11 октября, началась эпопея с сибирской язвой в Америке» («Завтра», № 43, 2001). Правда, в полемике, возникшей на сайте газеты, утверждалось, что дата рождения Маквея иная. Но суть не в этом, а в том, что в Америке имеется значительная политическая сила, хорошо организованная, вооруженная, ненавидящая федеральных чиновников. 400 тысяч человек — этого достаточно, чтобы бросить вызов и постоять за себя.
На деле база правого сопротивления в Америке значительно шире. Эксперты НАМАКОНа рассматривают проблему с точки зрения разведчиков. В этом их сила. Но и слабость — подсчитывая количество людей, способных носить оружие, они почти ничего не говорят о социальной основе движения. Информация о ней содержится в обстоятельном исследовании ведущего американского экономиста профессора Массачусетского технологического института Лестера Туроу «Будущее капитализма» (русский перевод: М., 2001). Посвященная анализу американского общества и экономики работа подводит к выводу: «Вряд ли какая-нибудь страна, не испытавшая революции или военного поражения с последующей оккупацией, пережила когда-нибудь столь быстрый или столь масштабный рост неравенствав доходах, как это произошло в Соединенных Штатах за последние два десятилетия. Никогда прежде американцы не видели нынешнего характерного, при растущем ВВП на душу населения, снижения реальной заработной платы (выделено мной. — А. К.)»*.
Туроу констатирует — наибольшие потери понесли «белые мужчины со средним образованием». Иначе говоря, те самые средние американцы, на которых испокон века держалась страна. Реальное сокращение зарплаты затронуло их сильнее, чем какую-либо другую группу. Они утратили жизненную перспективу. Тщательно соблюдающий правила политкорректности Туроу предпочитает не говорить в данной связи о национальных и расовых проблемах, однако, обратившись к книге Д. Дюка, в сущности, и написанной с позиций таких людей, легко восполнить этот пробел.
Белый американец мучительно сознает, что Америка сегодня — это совсем не та страна, какой она была, когда он вступал в жизнь 30–40 лет назад. На каждом шагу он сталкивается с засильем чуждых в цивилизационном плане групп — и сравнительно знакомых латинос, и таких экзотических, как китайцы, японцы, вьетнамцы. Ему внушают, что вскоре предстоит жить в стране, где большинством будут афроамериканцы, которых он еще недавно презрительно именовал «ниггерами». И, наконец, он вынужден платить налоги и подчиняться правительству, где до самого последнего времени (пока победу не одержал Буш) ведущие роли принадлежали евреям. В книге Дюка опубликован «Обзор ключевых позиций, занимаемых евреями в правительстве США» (при президенте Клинтоне). В нем 53 человека. В том числе госсекретарь, министры финансов, обороны, сельского хозяйства, здравоохранения, главы ЦРУ, Совета национальной безопасности, Федеральной резервной системы и т. д. и т. п.
Я написал — вынужден подчиняться, но это дается белому американцу все труднее. И он уходит на обочину, в резервные зоны, где обретает и ценности прежней Америки, и единомышленников, и жизненные перспективы. Для меньшинства — это организации типа «Гражданской милиции». Для большинства — сравнительно новое для США явление, которое Л. Туроу пытается определить по аналогии с уже известными течениями в современном обществе как «христианский фундаментализм». Я бы уточнил — протестантский фундаментализм. Вспомним, что церковные диссиденты — протестанты, бежавшие из Европы в XVII веке, стали первопроходцами Северной Америки. Четыре столетия спустя все возвращается на круги своя. Потомки первопоселенцев находят убежище в протестантском фундаментализме.
Таких людей в Штатах не 400 тысяч, а, по мнению Туроу, 40 миллионов. Между прочим, они, как правило, единодушно голосуют за республиканцев. На выборах 1994 года — сообщает Туроу — на их долю приходилось 29 процентов полученных республиканцами голосов. Наверняка не меньший вклад они внесли и в недавнюю победу Буша. В самой республиканской партии фундаменталисты составляют мощное правое крыло. Они находятся в напряженных отношениях с представителями респектабельного центра: «Когда речь идет о неприязни к демократам, они союзники, но когда дело касается регулирования социального поведения, никакие две группы не могут быть дальше друг от друга».
Тимоти Маквея Туроу относит именно к фундаменталистам. Оказывается, арестованные по делу о взрыве в Оклахома-Сити были связаны с Мичиганской военной группировкой, организованной двумя проповедниками, один из которых по совместительству владел оружейным магазином. Они называли себя «Армией Бога». Любопытно — после теракта в Оклахоме СМИ первоначально заговорили о «мусульманских фундаменталистах», и лишь потом выяснилось, кто на самом деле стоял за взрывом. Не повторяется ли ситуация?
Туроу приводит список других терактов фундаменталистов: поезд, спущенный под откос, убийство пресвитерианским проповедником врача, делавшего аборты. Еще и еще: диверсия на заводе компании «Боинг», где у 10 самолетов модели 737 были обнаружены «подозрительные повреждения» электропроводки (это уже из досье газеты «Завтра» — № 43, 2001). «Сессна», протаранившая сорокаэтажный офис «Бэнк оф Америка» в городе Тампа. Пятнадцатилетний Чарлз Бишоп, наивный мальчик, кого хотел наказать? Воткнулся в выбитое окно и повис — разрубленная стрекоза… Но если молодые стопроцентные американцы, после того как официальная Америка четыре месяца поносила, бомбила, с грязью смешивала бен Ладена, повторяют теракт, — это говорит о многом.
Не забудем и о другой Америке. О преступлениях сатанистов, содомитов, масонов — то, о чем так красочно повествует О. Платонов («Почему погибнет Америка»). Напомним и о регулярных перестрелках в американских школах (только за одну неделю в середине января 2002 года их было три!). С т р а н а б е р е м е н н а н а с и л и е м. Называйте эту войну как хотите — «гражданской», «необъявленной» — она идет.
К слову, еще штрих, характеризующий современную ситуацию в Штатах. Туроу сообщает, что 28 миллионов американцев предпочитают жить изолированно от своих беспокойных сограждан — в окруженных стенами и охраняемых частной полицией зонах: «„Дисней Корпорейшн“ строит такое сообщество под названием „Селебрейшн Сити“ для двадцати тысяч жителей к югу от Орландо, штат Флорида. В Калифорнии есть сообщество со стеной, крепостным рвом, подъездным мостом и устройством под названием „боллард“, выстреливающим трехфутовый металлический цилиндр в днище машины, которую не хотят пропустить». Автор воздерживается от комментариев, но сопровождает эти сведения выразительным примечанием: «Самое слово bollard происходит из Темных веков».
В стране, где наиболее cостоятельная часть населения с удовольствием погружается в Темные века, возводя неприступные города-крепости, а другие социальные группы организуются, одержимые взаимной ненавистью, крупные теракты не просто возможны — о р г а н и ч н о в п и с ы в а ю т с я в ситуацию.
И все же я сомневаюсь, что именно протестантские фундаменталисты стоят за взрывами 11 сентября. Во-первых, масштаб не тот, что в Оклахоме. Во-вторых, Буш — и х президент. Человек консервативной закалки и ценностей. Лучшего, с точки зрения фундаменталистов, руководителя Америки не добиться! Альтернатива Бушу — не лидеры «Армии Бога», а демократ Гор. Даже то, что Буш отказался помиловать Маквея, должно было по-своему импонировать таким людям. Они сами выступают за жесткое применение закона о казни, и твердость президента, известного как противник самого института помилования, не могла не вызвать их уважения. При Горе протестантские фундаменталисты вполне могли бы совершить крупный теракт. При Буше — вряд ли…
Скорее, правы те, кто намекает на причастность к провокации мирового бизнес-сообщества, а именно его финансово-спекулятивного сектора. В таком ключе высказалась «Независимая газета». Напомню, она финансируется Б. Березовским, а он сам вхож в эти круги. Человек посвященный, так сказать. Не с большой буквы, как ему хотелось бы, не завсегдатай финансового Олимпа, но стоящий при дверях и многое видящий и слышащий. Тем любопытнее, что его издание не просто обнародовало версию, ведущую в сторону, противоположную от свирепых ближневосточных ассасинов, но и назвало (не прямо, но достаточно внятно) конкретное имя — Джордж Сорос.
Статья озаглавлена «Террористы-инсайдеры», иначе говоря, посвященные. Сорос, разумеется, Посвященный. Вот он-то с большой буквы. Не знаю, чем уж насолил финансовый спекулянт номер один своему младшему собрату, но к полемике, пусть и заочной, двух посвященных стоит прислушаться.
«На разрушении одного из крупнейших центров мировой экономики, приостановке деятельности Йью-йоркской фондовой биржи и волне паники, прошедшей по деловому миру, очень хорошо заработали некоторые биржевые спекулянты», — утверждает «НГ» (20.09.2001). Действительно, об игре на понижение на Нью-йоркской бирже — з а н е д е л ю до событий — стало известно, об этом упоминали СМИ («Вести». РТР.18.09.2001, «Завтра», № 41, 2001 и т. д.).
Газета продолжает: «Для многих дельцов любая кризисная ситуация — золотое дно. Но серьезные кризисы возникают не так уж часто. А экономика, особенно рыночная, не может полагаться на случайности. Если кризис заставляет себя слишком долго ждать, его приходится поторопить. А то и просто организовать». Вот тут-то и возникает знаковое имя: «А в мировой экономике крупнейшим представителем бизнеса на кризисах и их организации является знаменитый Джордж Сорос».
«НГ» не упоминает о финансовых трудностях всемирного финансиста. Но по сведениям из других источников («Завтра», № 46, 2001), они серьезны. Так ли уж трудно предположить, что он просто не мог ждать счастливого случая. «Может быть, — продолжает „НГ“, — достигнутый результат — огромная прибыль, осевшая на чьих-то счетах, — и был планируемым результатом террористической атаки на Нью-Йорк и Вашингтон? Если допустить, что это так, придется вернуться к первому вопросу: кто это сделал?»
Здесь я позволю себе отвлечься от темы. Разумеется, только для того, чтобы взглянуть на нее в более широкой перспективе. Я помню, какое шокирующее впечатление произвели на меня мемуары Армана де Коленкура, французского посла при дворе Александра I. Поразило французское толкование наполеоновских войн. Нет, не всегдашняя западная чванливость, не позволявшая дипломату и годы спустя признать, что не только мороз и ошибки наполеоновских маршалов, но и стойкость русского солдата, одушевление народа и гениальный военный расчет Кутузова привели к разгрому французских войск. Высокомерие Запада по отношению к России — это как бы в порядке вещей. Потрясло другое: для нас, знакомых с Отечественной войной по работам русских историков и, конечно же, по «Войне и миру», это битва за свободу, за право по своему разумению говорить и думать на родной земле. Помните у Толстого: «Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои…»
Оказывается, с точки зрения французов — которую разделяли их противники англичане, — основная цель наполеоновских войн: закрыть для Англии европейские рынки. Родина промышленной революции примерно на столетие обогнала Францию в развитии производства. Парижским мануфактурщикам пришлось догонять успешных конкурентов. Однако европейские рынки были уже заполонены английскими товарами. Тут и понадобился военный гений Наполеона, который первым делом организовал Континентальную блокаду, затруднившую доступ островной продукции в Европу.
А вы-то думали — подвиги, слава! Ахали: полководческий гений Наполеона — о нем вздыхали лучшие поэты разоренной им России. Вовсе нет! Материи — из Манчестера или Лиона, битва шерстяных и штапельных рулонов, соревнование миллионов ярдов и метров тканей, и прибыли, деньги, полученные или потерянные в этих галантерейных сражениях — таков сухой остаток наполеоновской эпопеи.
И сегодня — это ведь в России первыми заговорили: мир после 11 сентября изменился, необходимо забыть прежние распри… Словом, национальное русское блюдо: мораль, приправленная благородным пафосом. А на Западе в те дни лихорадочно работали компьютеры, подсчитывая финансовые потери и выигрыши. Так что, кто знает, быть может, инсайдеры Березовского вполне адекватно поняли инсайдеров Сороса…
А впрочем, почерк не тот — как сказали бы криминалисты. Сорос — убийца экономик (таиландской и многих других). Но не убийца людей. Не то что ему бы пороха не хватило или жалость замучила. И с п о л н и т е л и требовались другие: не очкастые гуманоиды, отслеживающие курсы валют, а летчики экстракласса, властно прокладывающие курсы самолетов. Таких кадров, как я понимаю, у него нет. И навербовать их было бы сложно, не привлекая внимания спецслужб.
Еще один след в сторону мировой элиты. На этот раз политической. Линдон Ларуш размышлял о разрушительном характере деятельности Збигнева Бжезинского: «…В этом человеке заложено именно то состояние ума, при котором можно вполне захотеть совершить атаку на Нью-Йорк и Вашингтон. Я не говорю, что это сделал Бжезинский. Но именно его образ мысли, его мышление могли стать причиной…» («Завтра», № 39, 2001). Однако остается то же возражение: нет исполнителей!
Но я бы не стал отбрасывать ни намеки «НГ», ни догадки Ларуша. То, что не под силу финансисту или политику, пусть даже мирового уровня, мог бы совершить их тандем (разумеется, речь о с х е м е, где обозначены не конкретные имена, а р о л и). Не здесь ли — на пересечении политики (мировой) и финансов (глобальных) родился замысел? Не в этом ли перекрестье оказались небоскребы Нью-Йорка? Конечно, в этом случае следует говорить о грандиозном заговоре, цели которого выходят далеко за пределы получения спекулятивных прибылей или достижения сиюминутных политических выгод!
Ближе всех к разгадке, на мой взгляд, подошел Гейдар Джемаль, публицист, связанный с влиятельными и информированными мусульманскими кругами. В интервью «Независимой газете» он выделил три составляющие заговора: транснациональные корпорации (ТНК), международную бюрократию и мафию. Он допускает, что «в краткосрочной перспективе случившееся выгодно правоконсервативному крылу республиканской партии, давно стремящемуся превратить Америку в полицейское государство». Однако предупреждает: «Если США выберут этот путь, сработает долгосрочная перспектива — мировая власть перейдет к союзу ТНК, международной бюрократии и мафии. Союзу, который действует уже сегодня» («Независимая газета», 20.09.2001). Остается, правда, неясным, кто же, по мнению Джемаля, организовал теракт — правые республиканцы или анонсированный им «тройственный союз». Скорее всего, это намеренная двусмысленность.
Отчасти она компенсирована подробным рассказом о силах, образующих новоявленную триаду. «Любая ТНК, — отвечает Джемаль на вопрос корреспондента, не преувеличивает ли он их возможности, — на порядок мощнее среднего государства третьего мира. Она располагает гигантским финансовым оборотом, уводимым от налогообложения за счет независимости от определенных национальных экономик, эксплуатирует лучших специалистов на местах, инкорпорирует местные мафиозные структуры… ТНК рвутся к статусу мирового правительства, но им не хватает административного ресурса, контроля над силовыми структурами. Тут им на помощь приходит международная бюрократия — порождение послевоенной эры. Мир облеплен фондами, комитетами, комиссиями, курирующими глобальные проекты, в которые принуждают выделять средства из бюджетов многих государств. Возникает новая наднациональная форма коррупции». Джемаль отмечает, что торжество союза мафии, международной бюрократии и ТНК «станет концом всякой демократии в мире, вплоть до свертывания даже формальных демократических процедур».
Еще одно отступление. Признаюсь, я горжусь тем, что одним из первых в нашей прессе заговорил об опасности н о в о г о т о т а л и т а р и з м а, прямо связанной с усилением позиций транснациональных корпораций. Разбирая политический роман Рене-Виктора Пия «Обличитель» (к сожалению, не замеченный в СССР), я писал: «„Обличитель“ — блестящий роман о тоталитаризме. О тоталитаризме, зреющем в цветущем обществе потребления. Без стукачей под дверьми, без наганов, без „черных воронов“ и лагерей. Респектабельном, трансатлантическом, со штаб-квартирами в Нью-Йорке и Париже. Плюралистическом (даже!), без диктаторов и чрезвычаек — с технократами во главе и с масонскими ложами в основе системы. Новом тоталитаризме, который, как и любой другой, реагирует на инакомыслие агрессией, подавлением и компрометацией» («Наш современник», № 11,1987).
В той же статье я приводил данные о мощи ТНК, позволявшей им уже и в то время вынашивать планы мирового господства. Они контролировали «треть валового общественного продукта, половину промышленного производства и торговли, 90 процентов инвестиций капиталистических стран».
Прошло 15 лет. Распался Советский Союз, что позволило ТНК подмять под себя экономику Восточной Европы. Сейчас они усилились настолько, что вполне могут бросить вызов единственной сверхдержаве. О причинах их конфликта с Америкой Джемаль упоминает вскользь: «До определенной степени помехой была администрация США, которая указывала ТНК, на какие рынки им выходить, преследовала за неуплату налогов, за отмывку гигантских сумм „грязных денег“ и тому подобное. Соперничество между однополярным американским глобализмом и транснациональным олигархическим глобализмом очевидно (здесь и далее выделено мной. — А. К.)».
Джемаль подводит итог: «Рано или поздно обнаружится, что удар по Нью-Йорку и Вашингтону был результатом сговора этих олигархических кругов с фашиствующими элементами внутри американской администрации и силовых ведомств. Без их поддержки техническая реализация этой террористической операции была бы невозможна».
Мировое правительство или мировая империя
Джемаль сказал почти все. Даже запретные в «хорошем обществе» слова: Мировое Правительство. Но употребил их в иносказательном смысле: речь не об органе, а о статусе. Но если бы напористые претенденты пожелали поднять свой статус до уровня Мирового Правительства, они, полагаю, столкнулись бы с уже действующей структурой. Состоящей из тех же первоэлементов — бюрократии (причем не только международной, но и части национальной — вот оно, недостающее звено, сцепляющее заговорщиков с администрацией в Вашингтоне), силового блока (спецслужбы плюс мафия) и вездесущих ТНК.
О Мировом Правительстве не принято говорить. И все-таки о нем много говорят в последнее время. Даже рискуя быть записанными в маргиналы. Слишком уж очевидным становится его присутствие. К сожалению, в этих многочисленных упоминаниях мало существенного. Они смахивают, скорее, на рекламную акцию. С другой стороны, так и должно быть, что вы хотите — тайная власть, мировая закулиса. Если бы о ней знали все и всё, это означало бы одно — здесь нет ничего серьезного. А вот разноречивость сведений, недоговоренность парадоксальным образом свидетельствуют о ее подлинности.
Впрочем, случаются информационные прорывы. Понятно, что их может организовать одна категория людей — бывшие разведчики, уволенные со службы, но не ушедшие на покой, выломившиеся из своей среды и в одиночку, на свой страх и риск начавшие собственную войну за демократию и правопорядок, как они их понимают. Книга одного из них — бывшего сотрудника британских спецслужб Джона Колемана в русском переводе появилась ко времени — в канун взрывов 11 сентября. Заглавие незатейливо — «Комитет 300. Тайны Мирового Правительства».
О себе, о мотивах, побудивших его написать эту работу, Джон Колеман сообщает с военной лапидарностью: «За время моей карьеры кадрового офицера разведки я неоднократно получал доступ к строго секретной документации, но в период моей службы в качестве офицера-политолога в Анголе мне представилась возможность изучить целый ряд совершенно секретных документов, содержание которых было необычайно откровенным. То, что я увидел, наполнило меня гневом и возмущением, и я встал на путь, с которого уже больше не сворачивал — моей целью стало показать всем, что за сила контролирует и управляет правительствами Великобритании и Соединенных Штатов».
По утверждению Колемана, эта сила сосредоточена в так называемом Комитете 300, своего рода всемирном олигархическом клубе, куда входят царствующие особы, президенты, крупные финансисты и промышленники, главы масонских лож и видные интеллектуалы. Их цель — «создать полностью тоталитарное и абсолютно управляемое „новое общество“. Их идеи, подчеркивает автор, „черпаются из дьявольских культов“».
В таких утверждениях не было бы ничего экстраординарного — нечто подобное пишут сейчас многие. Однако особенность и основная ценность книги Джона Колемана в том, что он публикует с п и с к и людей, входящих в Комитет 300, и организаций, с ним связанных.
Список организаций представляет наибольший интерес для русского читателя. Упоминаются ТНК — Шелл, Бритиш петролиум, Империал Кемикал индастриз; крупнейшие научные центры — Королевский институт международных дел, Канадский институт международных отношений, Тавистокский институт человеческих отношений, Международный институт стратегических исследований. Представлены международные форумы — Трехсторонняя комиссия, Бильдербергский клуб; религиозные и атеистические организации — Всемирный совет церквей (внимание, противники экуменизма!), Клуб атеистов. Фигурируют масонские ордена — Герметический орден «Золотая заря», Орден Великой Матери, Орден божественного беспорядка; общества с нейтральными, ничего не говорящими названиями — Палестинский исследовательский фонд, Египетское исследовательское общество и т. д. и т. п. Ну и, разумеется, «Американцы за безопасность Израиля»…
В другом своде обнаруживаем: Всемирный израильский союз, Антидиффамационную лигу, Федерацию американских сионистов, Канадский еврейский конгресс, Арабское бюро, Высший арабский комитет. Институт азиатских исследований, Институт тихоокеанских исследований, Институт мирового порядка, Центр исследований роста, Совет по международным отношениям, Фонд Чини, Национальный центр изучения общественного мнения, Римский клуб, Корпорацию «Рэнд», Мальтийских рыцарей, Орден св. Иоанна Иерусалимского, компании Варбург, Джеймс П. и семья, Де Бирс.
Наиболее обширен список банков. Нет смысла перечислять — в нем собраны практически все крупнейшие финансовые учреждения мира. С удивлением обнаружил в нем и Московский народный банк в Лондоне — первый форпост советских финансов на Западе.
Перечень персоналий наименее интересен. Причина проста — большинство фамилий ничего не говорят нам: какое-то описание светского раута — английские лорды и герцоги, французские графы, немецкие принцы, польские магнаты. Между прочим, эту сиятельную компанию, прежде всего британскую аристократию, Колеман обвиняет в том, что «их богатства сложно связаны и переплетены с торговлей наркотиками, торговлей золотом, алмазами и оружием».
Есть в списке и узнаваемые фамилии — Ее Величество королева Елизавета II, монархи Нидерландов, Норвегии, Дании, Киссинджер (с именем которого Колеман связывает шантаж, а затем и убийство бывшего премьера Италии А. Моро), Дж. Буш-старший, представители семейств Ротшильдов, Оппенгеймеров, Дюпонов, Рокфеллеров, основатель Римского клуба бывший глава корпорации «Фиат» Ауреллио Печчеи.
Фигурирует и некто Mikovan, Anastas (фамилии даны в английском написании, причем наряду с действующими членами Комитета упоминаются и ушедшие из жизни). Русский переводчик предположил в скобках: «Возможно, Анастас Иванович Микоян». Если догадка верна (а список подлинен), то становится понятным вошедшее в легенду политическое долгожительство Анастаса Ивановича, закрепленное в народной рифмованной версии названия его мемуаров «Как прожить от Ильича до Ильича, не нажив ни инфаркта, ни паралича».
Моя оговорка насчет небезусловной подлинности списка не случайна. Документы такого рода (равно как и книги, где они публикуются) неизбежно вызывают сомнения. Насколько информирован автор, насколько добросовестен, насколько, простите, здоров. К сожалению, мне не раз приходилось сталкиваться с недобросовестностью в публикациях такого рода. Как-то раз я с изумлением обнаружил в похожем списке имена людей, про которых я писал, что их п о д о з р е в а ю т в связях с масонством. Здесь же их уверенно зачисляли в масоны, а в качестве источника значилась моя статья…
Проверить подлинность таких публикаций невозможно. Есть лишь один способ хотя бы косвенно (а значит, не со стопроцентной уверенностью) установить ее. Сопоставить утверждения автора с реальным положением дел. В случае с Колеманом сделать это тем более легко, что первое издание его книги на английском вышло еще в 1991 году, и у нас есть возможность проверить, сбываются ли его предположения.
Сразу скажу: многое не сбылось. Все, что касается России. Как и большинство западных традиционалистов, Колеман пуще огня боялся конвергенции систем, союза элит США и СССР, которые могли поделить власть над миром. Теперь очевидна утопичность и этих страхов, и самих планов. Хотя есть масса свидетельств (в том числе и у А. Проханова), что планы существовали, активно разрабатывались, в частности, разведками обеих сверхдержав. Может быть, поэтому Горбачев так уверенно протягивал руку Западу в начале своей карьеры. Но не справился с управлением и сдал Западу Варшавский блок, социализм, а затем и СССР, не выторговав ни стране, ни советской элите заветное место на вершине мировой иерархии. Разве кресло в клубе западных заправил для себя.
Зато глобальный план мироустройства, разработанный, по утверждению Колемана, в недрах Комитета 300, за прошедшее десятилетие обретает все большую реальность: «На всех людей будут нанесены идентификационные номера, наличие которых можно будет легко проверить. Эти идентификационные номера будут внесены в сводный файл компьютера НАТО в Брюсселе, Бельгия, к которому все учреждения Единого Мирового Правительства будут иметь мгновенный доступ в любое время. Сводные файлы ЦРУ, ФБР, полиции штатов и местной полиции, Налогового управления США (IRS), Агентства по чрезвычайным ситуациям (FEMA), Агентства социального страхования будут значительно расширены и лягут в основу базы данных персональных досье на каждого жителя США…
…Все информационные службы и средства печати будут находиться под контролем Мирового Правительства. Под видом „развлечений“ будут устраиваться регулярные промывания мозгов, что уже практикуется в США, где это стало искусством…
…Широко распространена будет порнография, а в каждом кинотеатре будут показываться в обязательном порядке порнофильмы, включая гомосексуальную и лесбийскую порнографию. Употребление „восстанавливающих силы“ наркотиков будет обязательным — каждому будет выделена квота на наркотики, которые можно будет купить в магазинах Мирового Правительства по всему миру…
…Будут разжигаться противоречия между соперничающими фракциями и группами, такими, как арабы и евреи, африканские племена, и им позволят вести войны на истребление под присмотром наблюдателей НАТО и ООН. Такая же тактика будет применена в Центральной и Южной Америке. Эти войны на истребление будут происходить ДО того, как утвердится Мировое Правительство, и они будут организованы на всех континентах, где живут большие группы людей с этническими и религиозными различиями, такие, как сикхи, пакистанские мусульмане и индийские индуисты…
…По крайней мере 4 миллиарда „бесполезных едоков“ будут истреблены к 2050 году посредством ограниченных войн, организованных эпидемий смертельных быстротекущих болезней и голода. Количество электроэнергии, пищи и воды будет поддерживаться на уровне, достаточном лишь для поддержания жизни не-элиты, прежде всего белого населения Западной Европы и Северной Америки, а затем уже других рас».
На первый взгляд все это кажется чудовищным преувеличением. Но если мы зададим себе вопрос: преувеличением чего, то с замешательством и с изумлением принуждены будем ответить — того, что происходит сегодня в мире. Об идентификационных номерах, о легализации наркотиков (в Голландии, примеру которой собираются последовать сразу несколько государств), о засилье порнографии, о тлеющих (и целенаправленно раздуваемых!) конфликтах между евреями и арабами, индийцами и пакистанцами мы каждый день слышим по радио. Следующий вопрос: существовали ли эти проблемы десять лет назад, когда вышла книга Колемана? Ответ: да, существовали, но многие лишь в зародыше. За прошедшие годы они вторглись в нашу жизнь. Задав эти вопросы и ответив себе, было бы логично предположить, что значительная часть пророчеств Колемана начинает сбываться. И то, что сегодня представляется шаржированным преувеличением, еще через десяток лет может стать жуткой реальностью.
Впрочем, не стану настаивать на аутентичности версии Колемана. В конце концов, дело не в том, имеет ли некая наднациональная структура конкретное название — Комитет 300, Мировое Правительство, вынашивает ли она планы, где сроки акций и число жертв скрупулезно рассчитаны. Важнее (и страшнее!) т е н д е н ц и я глобализации, о б ъ е к т и в н о порождающая органы наднационального управления, наделенные правом принимать решения, в том числе и в таких болезненных вопросах, как регулирование объемов производства, потребления и численности населения Земли.
О такой тенденции обстоятельно информирует книга «Западня глобализации. Атака на процветание и демократию» (русский перевод: М., 2001). Авторы — Ганс-Петер Мартин и Харальд Шуманн — респектабельные редакторы ведущего немецкого журнала «Шпигель». Они не пишут о Мировом Правительстве, отчего их книга проигрывает в занимательности, но выигрывает в достоверности.
Открывает ее репортаж с конференции, которая проводилась в конце сентября 1995 года. В фешенебельном «Фермонт-отеле» (Сан-Франциско) собрались ведущие политики, бизнесмены и ученые со всех континентов, в том числе Дж. Буш-старший, М. Тэтчер, Т. Тэрнер, Дж. Гейдж, главный управляющий Sun Microsystems, Д. Паккард, основатель Hewlett-Packard и др. Хозяином, гостеприимно принимавшим мировую элиту, был Михаил Горбачев (авторы поясняют: «По окончании „холодной войны“ богатые американцы в знак благодарности организовали фонд (президентом которого стал Горбачев) со штаб-квартирой на территории бывшей военной базы к югу от Золотых Ворот»).
На конференции обсуждалось будущее мироустройство. «Прагматики в „Фермонте“ оценивают будущее с помощью пары цифр и некоей концепции: 20:80 и титтитейнмента». Для пояснения загадочной формулы немецкие журналисты предлагают читателям фрагмент дискуссии: «В следующем столетии (уже наступившем. — А. К.) для функционирования мировой экономики будет достаточно 20 процентов населения». «Большей рабочей силы не потребуется», — полагает Вашингтон Сай-Сип. Пятой части всех ищущих работы хватит для производства товаров первой необходимости и предоставления всех дорогостоящих услуг, какие мировое сообщество может себе позволить. Эти 20 процентов в какой бы то ни было стране будут активно участвовать в жизни общества, зарабатывать и потреблять, и к ним, пожалуй, можно добавить еще примерно один процент тех, кто, например, унаследует большие деньги.
А что же остальные? Останутся ли без работы 80 процентов тех, кто хочет работать? «Конечно, — говорит американский писатель Джереми Рифкин, автор книги „Конец занятости“. — У тех 80 процентов, которые останутся не у дел, будут колоссальные проблемы». Главный управляющий Sun Гейдж снова берет слово и оживляет дискуссию, сославшись на своего коммерческого директора Скотта Макнили, считающего, что дилемма будущего состоит в том, что «либо т ы ешь ленч, либо на ленч едят т е б я».
Это не мрачные пророчества Колемана, скорее, идиллия. Посвященные со всего света в роскошном отеле на берегу океана, мило шутя, обсуждают будущее человечества. 80 процентов которого окажется ненужным.
Какой будет судьба этих людей? Авторы опять-таки избегают жестоких рецептов. Речь идет отнюдь не об истреблении 4 миллиардов «бесполезных едоков» (а именно такую цифру и составляли 80 процентов населения в 90-е годы). Напротив, хозяева мира готовы предложить им нечто приятное. «У всех на устах, — продолжают Мартин и Шуманн, — выражение Збигнева Бжезинского — „титтитейнмент“… Придуманное им словечко — комбинация из слов „tits“ (сиськи, титьки) и „entertainment“ (развлечение) — призвано ассоциироваться не столько с сексом, сколько с молоком, текущим из груди кормящей матери. Возможно, сочетание развлечений, в какой-то мере скрашивающих безрадостное существование, и пропитания, достаточного для жизнедеятельности, будет поддерживать отчаявшееся население мира в относительно хорошем расположении духа».
Однако на практике, как признают сами авторы, сосуществование 20 процентов счастливчиков и 80 процентов, обреченных на потребление «титтитейнмента», оказывается далеко не столь идилличным. «Модель для всего мира» Мартин и Шуманн обнаруживают в поселении Альфавилль на западе Большого Сан-Паулу в Бразилии. Здесь все то, о чем упоминал Л. Туроу, описывая североамериканские городки-крепости для богатых: стены высотою в несколько метров, патрули частной охраны на улицах. Обитатели Альфавилля называют его «раем». В раю, квадратный метр которого оценивается в 500 марок, можно расселить 120 тысяч человек — еще больше, чем в крупных американских поселениях для избранных. Но в отличие от Америки, еще далекой от бедности, несмотря на запущенный и там процесс, в Бразилии рай для богатых окружает море нищеты. Поэтому в дополнение к 400 секьюрити с револьверами оазис благополучия охраняет «кольцо спецподразделений, вооруженных обрезами „таурусов“ 12-го калибра». «Чтобы, — охотно сообщает Хосе Карлос Сандорф, начальник охраны Альфавилля-1, — укладывать зараз пятерых или шестерых». На вопрос журналистов, что будет, если голодные вокруг Альфавилля поднимут восстание, — звучит характерная реплика: «Надеюсь, в этот день я буду на дежурстве, — слегка улыбаясь, едва ли не с наслаждением ответствует Сандорф. — Тогда я им спуску не дам».
Мало что значащий диалог в еще одном экзотическом уголке земного шара? Не скажите. Мартин и Шуманн экстраполируют ситуацию на весь мир, где бедные начинают сознавать, что «мечта никогда не станет реальностью… Никакой Калифорнии или Германии для всех за пределами ЕС, Японии и „Богом благословенной страны“, Соединенных Штатов Америки». Миллионы несчастных готовы штурмовать врата рая, населенного «золотым миллиардом». Пока еще не для того, чтобы разрушить его стены, — чтобы любой ценой прорваться туда. Это создает проблемы для правительств богатых стран, для белых рабочих, рискующих потерять места, если их города затопит оголодавшая масса, готовая вкалывать за гроши, и, конечно, для пограничников, оказавшихся на переднем крае обороны. Спустя 10 лет после триумфального сокрушения Берлинской стены — символа ограничения человеческих свобод и тоталитарного насилия — «главы правительств стран ЕС решили вооружить своих пограничников». Немецкие журналисты цитируют Бертрана Шнайдера, функционера Римского клуба: «Придут миллионы… Кто отдаст приказ стрелять, чтобы от них отбиться».
Послушайте, о чем толкуют господа социостратеги! А начинали так заманчиво: рай для избранных, сладкое молоко развлечений для остальных. Это вам не ипохондрик Колеман, прозревающий миллионы трупов. И вдруг, когда мы вдоволь наслушались про «титтитейнмент», речь пошла о стрельбе! У глобалистской футурологии немало сценариев, жаль, что финал один. В финале стреляют. И так ли уж важно: в миллионы жертв или в отважных смельчаков, которые попытаются вырваться из гетто, где будут медленно умирать 80 процентов населения Земли — от голода, нищеты, безысходности, болезней (во многих африканских странах вроде Зимбабве и Ботсваны ВИЧ-инфицировано от четверти до половины жителей).
Да мы же ничего этого не знаем! Живем в богоспасаемых палестинах (как двусмысленно это звучит сегодня, когда в Палестине льется кровь!). И все-таки — в богоспасаемых палестинах, несмотря на голод и холод и прочие пакости эры Чубайса. Конечно, властители наши не простодушны, но жизнь наша простодушна. И прекраснодушна! невзирая на ту грязь, в которую нас погрузили и в которой мы, надо сознаться, не без охоты барахтаемся. Но и грязненькие, представить не можем, что стерильно чистые гуманоиды, гуманисты, стратеги, менеджеры, склонившись над цифирью, высчитывают, сколько миллионов нужно убить, чтобы не выросли цены на куриные гузки, свиные окорока, бразильский кофе и баварское пиво.
Невинность наша — спасительная и роковая — ограждена, на мой взгляд, двумя степенями защиты. Одна — результат исторического выбора народа, другая — порождение нашей бытовой нищеты. Но действуют слаженно, дополняя одна другую. Во-первых, в России фактически не было капитализма с его социал-дарвинистским законом естественного отбора. Помните Спенсера: д о л г экономически сильного — вытеснить экономически слабого из жизни. Такого мы не проходили! Велика Россия, землицы много, иди, мил человек, куда хошь — строй, сей, живи с миром.
А вот компьютеров у нас до последнего времени было мало. И это вроде бы чисто бытовое обстоятельство предохранило русских от синдрома компьютерного мышления, столь распространенного в западных странах. О нем много писали, в том числе на страницах «Нашего современника» (М. Делягин). Человек, облученный компьютером, перестает различать реальность и изображение на дисплее. Люди для него не более чем условные фигурки. В период активных действий нравственность отступает, приходит игровой, спортивный азарт. «Чувствую себя как игрок национальной сборной в суперфинале», — сказал корреспондентам пилот бомбардировщика В-1 после первой бомбежки Афганистана («Сегодня». НТВ. 8.10.2001). А сбрасывали в том числе и семитонные бомбы, уничтожающие все живое на площади 2 тыс. кв. метров.
Т а к убивать мы не умеем! Даже сейчас, когда в России пролито столько крови. Все равно, для большинства это трагедия, для кого-то, увы, работа. Но не и г р а! Поэтому мы и не можем понять западных стратегов.
И осознать р е а л ь н о с т ь их планов. Вот где невинность наша из спасительной становится роковой. Мы вступаем в эпоху апокалипсиса, а мыслим понятиями «золотого века».
Так. Но при чем здесь американская трагедия? Очень даже при чем. На Штаты обрушилась сила, природу, сущность и хотя бы контуры которой предстояло выявить, определить. Нужно было отдернуть край занавеса, назвать имя, направить туда свет. Показать: чудовищное — не обязательно невозможное. Западные элиты открыто обсуждают поистине людоедские планы, руководствуясь не эмоциями, а эгоистическим расчетом.
Познакомившись с тем, что Джон Колеман именует Комитетом 300, или Мировым Правительством, читатели сами могут решить, кто более подходит на роль заказчика небывалых терактов — прячущийся в афганских пещерах фанатик бен Ладен, попавшие под пресс государственных механизмов бунтари Тимоти Маквея или хозяева полумира, вполне резонно пожелавшие прибрать к рукам и вторую его часть.
Их планы в отношении Америки раскрыты в книге Колемана. Они сформулированы в январе 1983 года на встрече, проведенной «Фондом Дитчли» не где-нибудь, а в столице США Вашингтоне. Колеман приводит слова сэра Гарольда Левера, ярого сторонника сионизма, доверенного лица британской королевской семьи, в прошлом члена директоров ТНК UNILEVER, видного деятеля Комитета 300: «…К 2000 году с национальным суверенитетом необходимо покончить, как с архаическим пережитком прошлого». «Соединенные Штаты должны будут скоро уяснить себе, что, когда МВФ возьмет контроль в свои руки, их положение не будет отличаться от положения стран „третьего мира“». В том же духе высказались представители «Группы Альфа» — банка масонской ложи «П-2»: «США нужно заставить подчиниться „более высшей власти мирового банка“, прежде чем начнется реальное движение к Новому Мировому Порядку».
После таких деклараций становится понятна отчаянная патетика последних страниц книги. «Америка, — восклицает верный Колеман, — последний бастион свободы, и пока нас не лишат нашей свободы, приход к власти Мирового Правительства будет значительно затруднен».
Оставим упертому разведчику вздыхать о «бастионе свободы». Видели по телевизору, слышали в новостях. Отсохни язык у того, кто после этого заговорит об американской свободе! А Колеман — пусть, отними у него последнюю иллюзию, чем жить будет…
Дело, понятно, не в свободе. В с о п е р н и ч е с т в е, о котором сказал Джемаль: махинатора и контролера, игрока без правил и того, кто правила устанавливает. В с о п е р н и ч е с т в е о л и г а р х о в и г о с у д а р с т в а. Больше того — дело в к о н к у р е н ц и и. Споре проектов овладения миром. Олигархического и имперского. Оба из одной купели — иссохшей купели Ветхого завета. Оба рождены сознанием избранности. Разрабатывались зачастую одними и теми же людьми. Но их — два, а мир один. Владеть им будут либо международные олигархи, либо администрация США. Л и б о М и р о в о е П р а в и т е л ь с т в о — л и б о м и р о в а я и м п е р и я.
11 сентября — это еще не битва. Предупреждение. Декларация о намерениях. Тест для Америки — справится? Обращение к элитам — воспримут? Элиты отозвались. Пока нестройно, неединодушно, но ведь закричали сразу: Америке в о д и н о ч к у не навести порядок в мире. Н у ж е н н а д н а ц и о н а л ь н ы й о р г а н. Почему-то при этом никто не вспомнил об ООН…
У нас первым высказался Е. Примаков. Браво, академик! Не случайно считался посвященным — и немалых степеней. Не мог связать двух слов, а все восхищались: какой ум, какая эрудиция, юмор какой… Разгадка в том, ч т о за слова надо связывать. Говорить можно редко, да метко. Именно так и выступил Евгений Максимович: «Для этого (пресечения терактов. — А. К.) н у ж н о м и р о в о е с о о б щ е с т в о. Мы, может быть, не понимаем, что сегодня мы какой-то рубикон перешли» (ТВ-6. 11.09.2001).
Слово «Правительство» пока не произнесено, но подразумевается: сообществу нужен Координатор. Наделенный авторитетом, властью, правом принимать решения — из тех, что обжалованию не подлежат. Никто и в шутку не назовет в этой роли нынешнего генсека ООН, новоявленного Нобелевского лауреата, растерянно моргавшего в Осло: «Мне так странно получать премию мира в этом году. У нас так много конфликтов» («Сегодня». НТВ. 9.12.2001). Хотя, к слову сказать, Кофи Аннан, даром что негр, женат на родственнице Валленберга. Того самого — шведского аристократа, спасителя венгерских евреев, сгинувшего в сталинских лагерях. А Валленберги представлены в Комитете 300…
И все-таки Координатор, в отличие от генсека, не может быть марионеткой. Тут мнится фигура в духе Великого инквизитора: «Мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ… Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться, что мы так могучи и так умны, что мы могли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо…»
В сентябре заговорили и о необходимости всемирного силового ведомства, подслушивающего, подглядывающего, разыскивающего и карающего. Еще недавно подобным монстром пугали свободолюбивого западного бюргера. После нью-йоркских взрывов обыватель готов был льнуть к ботинкам рядового спецназовца, не то что к ногам Всесильного Защитника. Помните: США закрыли свое воздушное пространство; эвакуация всех федеральных служб в США; центр Торонто закрыт для публики, введены войска; центр Брюсселя перекрыт спецназом — новости 11 сентября.
Да уж, пустили судорогу! Т о л ь к о д л я э т о г о и стоило сокрушать небоскребы, вынимать из кармана сотни миллиардов долларов и жечь эти пачки, вавилоны зеленых бумажек на знобком приморском ветру. Такова моя версия, впервые высказанная в конце сентября в передаче «Народного радио».
Остается вопрос: является ли с а м о е л о г и ч н о е объяснение н а и б о л е е в е р о я т н ы м. Разумеется, этого я гарантировать не могу: пилотов не вербовал, самолеты не снаряжал, операцию не финансировал. Но то, что изложенная здесь версия не только наиболее логично объясняет события 11 сентября, но и точно вписывает их в глобальные процессы, в том числе и закулисные, для меня несомненно.
Но если схема верна, что будет дальше? Признаюсь, я ждал продолжения эпопеи. Не сразу, а после афганской экспедиции. По принципу: вы уверились, что теперь все в порядке? а не хотите ли получить… Видимо, такого развития ждали многие. А наиболее азартные решили его поторопить. Появились конверты с сибирской язвой, мальчишка врезался во флоридский небоскреб. Жалкое дилетантство, которое издерганные люди пытались выдать за действие Мировых Сил.
А те взяли паузу. Что свидетельствует о серьезности намерений. Вполне возможно, представление закончилось, едва начавшись, — заинтересованные стороны договорились в каком-нибудь роскошном калифорнийском отеле. Не зря же Буш-старший, если верить Колеману, — член Комитета 300. Сын мог попросить отца. Прямо по озорной песенке послевоенных времен: «Он пришел к свому римскому папе: „Папа, папа, ты мне подсоби…“»
В этом случае мы никогда ничего не узнаем. В такие апартаменты не допускают рядовых офицеров спецслужб вроде Колемана. Но быть может, договориться не удалось. И тогда мы увидим продолжение. Не обязательно взрывы. Возможно, крах биржи. Возможно, какую-нибудь войну. Хотя бы в том же Кашмире. Угроза применения ядерного оружия станет нарастать, Америка провалится как посредник, и какой-нибудь академик при исполнении снова провозгласит: «Нужно мировое сообщество». Но на этот раз все ретрансляторы мира впечатают его слова в уши рядовых граждан и элит…
Будет ли прямое столкновение? Сомневаюсь. Кто же отважится на драку с Америкой — стенка на стенку. Ни у кого и сил таких нет! Но по старинке уже не дерутся. Впрочем, и «стенка» американская отнюдь не столь монолитна: если оценивать не состояние ядерного щита, а состояние общества. На это, полагаю, и будет сделан упор.
О раздрае в американском обществе мы уже говорили. На кого конкретно могла бы опереться мировая закулиса? Кто ее волонтеры в Соединенных Штатах?
Конечно, в первую очередь ф и н а н с о в ы е к р у г и. По определению наднациональные. В отличие от представителей реальной экономики (в том числе ВПК), либо ориентированной на национальный рынок, либо нуждающейся в помощи своего правительства для продвижения на рынки мировые. Затем С М И, находящиеся в руках тех же финансистов. Д е м о к р а т ы, чьей партийной догмой стали «общечеловеческие ценности». «И мы даже видели этого человека» — по анекдоту советских времен. Носатый профиль Шейлока на желтой обложке книги Колемана. Сербы, к примеру, на таких общечеловеков не похожи. Не потому ли Клинтон с легким сердцем осыпал их ракетами? А вот члены Комитета 300 — вылитые общечеловеки…
Особая группа — н а ц и о н а л ь н ы е м е н ь ш и н с т в а. А в ней особый разряд — евреи. Последняя президентская кампания стала битвой традиционной белой Америки с Америкой национальных меньшинств, от лица которой выступал еврейский тандем (впервые в Штатах!) — Гор и Либерман. За демократических кандидатов проголосовали 90 процентов негров, 62 процента испаноговорящих, 55 процентов американцев азиатского происхождения. Бушу отдали голоса 54 процента белых американцев, прежде всего белые мужчины («Независимая газета», 14.11.2000). О том, как голосовали евреи, не сообщалось, но каков был е в р е й с к и й в ы б о р, общеизвестно: практически все СМИ (находящиеся под еврейским контролем — о чем обстоятельно, с множеством примеров пишет Д. Дюк) поддерживали Гора. Еврейский капитал финансировал лидера демократов щедрее, чем Буша.
Скандальный финал избирательной кампании показал: на этот раз имело место не привычное для Америки выборное шоу — шла подлинная борьба. Можно сказать — в о й н а м и р о в, если учитывать этнический состав электоратов. Кстати, осталось тайной, кто надавил на Гора, сначала признавшего поражение, а затем отрекшегося от своего признания. Не связано ли продемонстрированное упорство с планами Комитета 300, преданными огласке Колеманом? Вспомните жесткую декларацию сэра Гарольда Левера: «К 2000 году с национальным суверенитетом необходимо покончить».
Как бы то ни было, выборная кампания ознаменовалась еще одним беспрецедентным обстоятельством — в первоначальном составе правительства Буша н е б ы л о н и о д н о г о е в р е я. Я специально спрашивал у знакомых, живущих в Штатах, те подтвердили. Потом, правда, появились: куда же без них? Однако в стартовом составе, где были негры, латинос, даже американец азиатского происхождения, евреи отсутствовали…
Скорее всего, эта победа белой Америки будет последней. О катастрофе, ожидающей белую расу, с отчаянием пишет известный консервативный политик П. Бьюкенен в книге «Смерть Запада» вышедшей в США в 2002 году и тут же ставшей бестселлером. Он предупреждает, что к середине XXI века белые будут составлять только 9 процентов населения Земли. Они перестанут быть большинством в Соединенных Штатах. Не лучше и положение русских — им придется отступать с Дальнего Востока под натиском желтой расы.
Кто знает, может быть, тогда мы с американцами действительно поймем друг друга. Обращу внимание на любопытное совпадение. Термин «новые американцы» возник лет на сто раньше русского аналога. Я обнаружил его в книге очаровательно-занудливых воспоминаний Г. Адамса «Воспитание Генри Адамса» (М., 1998). Автор, можно сказать, воплотил в себе историю белой Америки. Правнук второго американского президента и внук шестого, он прожил длинную жизнь и наблюдал превращение сельскохозяйственной страны на краю ойкумены в могучую индустриальную державу, поставившую себя в центр мира. Это превращение далось дорогой ценой. «…Исконные американцы здесь, по-видимому, вымерли вместе с индейцами племени шони и бизонами», — грустно размышлял Адамс.
Конечно, полная аналогия с нашими условиями невозможна. Мы на своей земле, а белые поселенцы уничтожили подлинных «исконных американцев», те самые индейские племена, о которых вскользь упоминает Генри Адамс. В отличие от сегодняшней России, на стороне «старых американцев» значительная часть национальной элиты, в том числе ВПК и республиканцы. В то же время сама «национальная» элита Америки размыта, инфильтрована людьми других культур. У Буша, обвиненного еврейской прессой чуть ли не в фашизме, идеологическим наставником был Мэрлин Оласки, которого «Независимая газета» в любопытном биографическом очерке характеризует согласно этапам его эволюции: «Иудей, атеист, коммунист, консерватор» («Независимая газета».15.11.2001). Сейчас он редактор христианского журнала «Уорлд» и автор теории «сострадательного консерватизма», ставшего своего рода идеологией республиканцев.
Полная аналогия невозможна, а все-таки Америке, скорее всего, придется разделить судьбу СССР. После исчезновения Союза, чью мощь призвана была сдерживать мощь Соединенных Штатов, и сами США стали «архаическим пережитком прошлого», по выражению Г. Левера. Стержнем истории XX века была конкуренция проектов, призванная ответить на вопрос — каков наиболее действенный механизм принуждения масс к труду. Что эффективнее: тотальный контроль или «свободный» рынок? Претендовавшие на универсальность проекты на деле были национальными — немецкий, итальянский, японский, советский (здесь о национальном характере проекта можно говорить с натяжкой), американский…
У XXI века иная проблематика. Зачем принуждать к эффективному труду, когда 80 процентов рабочей силы избыточно? Национальные государства с их методами мотивации уже не нужны. Более того, враждебны Новому Порядку. Какой бы ни была степень социальной или этнической дифференциации, национальное государство — это е д и н с т в о. В какую бы формальность ни вырождались демократические процедуры, они определяют некую м е р у о т в е т с т в е н н о с т и власти перед единством нации-государства. Это означает, что в период Великой Санации на место под солнцем, нет, жестче — место в книге живых, — будут претендовать г о с у д а р с т в а.
Так это и понималось с того времени, когда с подачи Римского клуба заговорили о «золотом миллиарде». Считалось, что это совокупное население «первого мира»: США, Западной Европы и Японии. Однако глобализация показала — дешевле и дисциплинированнее рабочая сила окраин. Рай для избранных кто-то должен обслуживать. Не случайно Колеман пишет о 500 миллионах китайцев и японцев, которые войдут в «золотой миллиард» потому, что «они уже в течение многих веков подвергались строгой регламентации и привыкли беспрекословно подчиняться властям».
К тому же азиатским народам присущ аскетизм, а «общество потребления» поглощает слишком много дефицитных ресурсов. Л. Туроу подсчитал: «Американский ребенок, родившийся в 1990 г…чтобы иметь средний американский уровень жизни, должен будет потребить 700 000 килограммов минералов, 24 миллиарда британских тепловых единиц энергии (что равносильно 4000 баррелей нефти), 25 000 килограммов растительной пищи и 28 000 килограммов животных продуктов (что означает забой 2000 животных)». Да это какой-то Робин Бобин-людоед! Он не только сожрет ошеломляющее количество продуктов, гипотетический американец загадит весь мир: «Произведет за время своей жизни 1 миллион килограммов атмосферных отходов, 10 миллионов килограммов жидких отходов и 1 миллион килограммов твердых отходов».
Такую расточительность новая эпоха позволить не может. Следовательно, миллионы граждан ЕС и США лишатся заветного места в раю. Естественно, они потребуют у государства защиты, и власти вынуждены будут ее дать. Вот почему национальные государства оказываются препятствием на пути к Новому Мировому Порядку. И самым главным препятствием является самая мощная держава.
События 11 сентября — это действительно рубикон для Америки. Ей брошен вызов — отнюдь не исламский, а в сотни раз более грозный. Надо сказать, Штаты пока держат удар. После паники первых часов, когда Буш метался с авиабазы на авиабазу, ища укрытия, страна сосредоточилась и ринулась в бой. Д е м о н с т р а т и в н о о т к а з а в ш и с ь от сколачивания м е ж д у н а р о д н ы х коалиций и даже от помощи иностранных спасателей. Все правильно, им говорили: «Нужно мировое сообщество», — американцы, сжав зубы, отвечали: «Сделаем сами!»
Сделали? Нy конечно: талибы — слабый противник. Но ведь и н е т о т, кто нанес Америке удар! Тот, другой, стоял в стороне и с интересом наблюдал, как мировой гигант вышибает душу из коротышки. В этой ситуации администрация США работала не только на себя, но и на Мировое Правительство: на пути к власти оно должно сокрушить ислам. Мировые заправилы могут подождать, пока Буш выполнит за них работу, выдохнется, станет делать ошибки. И тогда нанесут новый удар.
Первый звонок, приглашающий на следующий раунд, уже прозвенел. Билл Клинтон (после фиаско Гора оставшийся неформальным лидером демократов), выдержав для приличия паузу, призвал Америку к покаянию. «Здесь в Соединенных Штатах мы образовали нацию, использовавшую рабский труд… Эта страна с самого начала шла путем насилия над коренными народами, отбирая у них земли и минеральные ресурсы, только потому, что они считались неполноценными людьми. И вот теперь мы расплачиваемся за это».
Преклонение перед Америкой у нас таково, что я обнаружил эти слова только в отраслевой «Лесной газете» (20.11.2001). Да и то приправленные анекдотическими поучениями, с которыми заштатный журналист обращается к экс-президенту США. Нехорошо, дескать, играть на руку врагам Америки… Жалкие провинциалы! Не понимают, к т о говорил устами Клинтона…
Ну хотя бы дальнейшая последовательность событий должна быть ясна! У нас ведь начиналось с того же — призыва к покаянию. Правда, в Америке нет 300 миллионов сентиментальных слюнтяев, готовых откликнуться на этот призыв. Зато едва ли не половину населения Штатов составляют меньшинства, которые наверняка воспримут призыв к покаянию б е л о й Америки как приглашение взять реванш.
Одновременно начинается расследование связей обанкротившегося гиганта — компании Enron с президентом Бушем, обещающее стать, по мнению журналистов, «вторым Уотергейтом». Сенатскую комиссию возглавил «личный враг» Буша Либерман. Наступление возобновляется.
(Окончание следует)
Очерк и публицистика
Юрий Лощиц ПАПАРАЦЦИЗМ
Нужно ли говорить о нем?
Редко когда внутренний тормоз досаждал мне с таким упорством, как во время работы, в которой я хотел обозначить облик и буйный нрав современного папараццизма. Явление или способ существования, определяемые здесь как папараццизм, мы все наблюдаем, даже если и не отдаем себе в этом отчета, на каждом шагу, каждый день. Но почему же я до самых недавних пор почти ни у кого не находил намерение говорить о нем вслух, причем громко? Может, думал я, большинство моих сограждан научилось, в отличие от меня, глядеть на выходки папараццизма с молчаливым презрением? То есть взяли и отмахнулись от него: мол, сам сгинет, как всякая эпидемия.
Не удавалось, ну, никак не удавалось мне соблюдать такую завидную выдержку. Я упорно продолжал думать о папараццизме и даже высказываться о нем вслух. Потому что было у меня серьезное опасение (а теперь еще и укрепился в нем), что если с папараццизмом и дальше пойдет так, как сегодня, то весьма скоро испошлится, опоганится и подаст заявку на самоупразднение все человечество. По сути, такая заявка уже предложена всем нам. Осенью и в самом начале зимы 2001 года мы уже, хотим ли, не хотим, перешли в сферу прямого и легализованного воздействия папараццизма (впрочем, об этом позже).
Чем только не пугают сегодня бедное человечество: СПИДом, наркоманией, черными дырами, терроризмом, а тут еще какой-то папараццизм… Люди поневоле перестают слушать, внимать и просто-напросто пугаться. Срабатывает тормозная внутренняя система, глушитель слишком сильных и назойливых звуков. Не этот ли самый тормоз осаживал раз от разу и меня?
Или же это был вполне объяснимый страх — перед могуществом и всесилием тысячеглазого чудовища, вооруженного до зубов, беспощадного, когда дело касается его финансовых интересов и его намерения идиотизировать всех, кто еще не охвачен путами его темного Закона?
Уже несколько лет я беседую о папараццизме со своими студентами — будущими журналистами. Участвовал в двух «круглых столах» в стенах Института повышения квалификации работников радио и телевидения, где обсуждались вопросы безопасности общества и личности. Одно из моих выступлений на эту же тему («Журналист как педагог») было опубликовано в сборнике «Основы журналистского образования» (ИПК, 2000 г.), затем в журнале «Новая книга России» и оттуда попало в Интернет — на православный сервер «Русское Воскресение». А выступление о папараццизме на первом из институтских «столов» было перепечатано, почти без сокращений, в сентябрьском номере «Журналиста» (2001 г.) под заглавием «Библейский Хам с камерой». Правда, редакция в своем послесловии сочла нужным заступиться за В. Познера, посчитав, что уж он-то к папарацци никак не относится. Что ж, поживем — увидим. Теперь-то, повторяю, с осени и начала зимы 2001-го, многое в наших СМИ увидится во всем своем «величии», или, что одно и то же, во всей своей срамной наготе.
Понятие «папараццизм» проще всего было бы перевести на русский язык с помощью слова «подглядывание». По своим похотениям и по своим конечным результатам папараццизм, конечно же, далеко выходит за пределы дурной привычки подсматривать. Но все же подглядывание — его начальный импульс, и отмахнуться от него — значит не разглядеть в папараццизме его исходных побуждений.
Иногда я думаю: право, стоит ли так уж яриться при виде древней, как мир, человеческой страстишки к подглядыванию? Не попасть бы в компанию ханжей. Что, сам-то ты в детстве (да только ли в детстве!) никогда ни за кем не подглядывал? Для этого ведь не обязательно подыскивать какую-то дверную щель или замочную скважину, или просвет между оконными шторами. Достаточно просто включить телевизор, попасть на фильм о чьей-то интимной жизни — и вот ты уже подглядываешь за ее «подробностями». Кстати, тут же может выясниться, что не только ты один такой любитель, потому что вдруг появляется на экране и профессиональный, в отличие от тебя, простака, папарацци, вооруженный мощной оптикой. И чем же ты, берущийся его осуждать, по сути, от него отличаешься? Только лишь тем, что тебе за твое подглядывание не заплатят?
Так говорит во мне тормозящая сила, которая вообще не хочет, чтобы я наблюдал за подглядывающим существом по имени Папарацци.
Его родословная
Тут, кажется, нет никакой надобности рисовать ветвистое генеалогическое древо с мощным стволом. Все знатоки творчества Федерико Феллини сходятся на 1959 годе, когда уже вовсю кипела его работа над «Сладкой жизнью». Правда, известно, что не сам знаменитый итальянский кинорежиссер придумал это прозвище «Папарацци Голый» для актера Вальтера Сантесо, получившего в фильме второстепенную роль настырного фоторепортера. Ссылаются на либретто некоей оперы, «где выступал персонаж с таким именем. Кто-то сказал об этом Феллини, и он подумал, что имя идеально подойдет бездушному и холодному репортеру, которого скорее можно назвать машиной для делания фотографий, нежели живым существом» (Федерико Феллини. Ростов-на-Дону, 1999, с. 149). Как бы то ни было, своей нынешней всемирной известностью хамоватый фотоподглядыватель обязан вовсе не оперному либретто, а «Сладкой жизни». И все же, если набраться терпения, то обнаружится, что тип папарацци много-много древнее, чем кино, фотография, живопись, скульптура, в чьих произведениях мог проявить себя (и проявлял время от времени) темперамент существа, подглядывающего за интимной жизнью других. Тут присутствует какой-то очень древний импульс, родственный любознательности, любопытству, сообразительности-схватливости, вообще разведывательным способностям человека («инстинкт разведки», по определению академика И. Павлова).
Словом, в поисках родословной Папарацци приходится уходить все глубже и глубже, и в итоге никак не миновать библейского повествования о праотце Ное и трех его сыновьях.
Подглядывание и «права человека»
9-я глава книги «Бытие», повествующая о последних событиях всемирного потопа и об устроении жизни после него, завершается коротким эпизодом, который современные толкователи, по традиции, тщательно комментируют. Здесь читаем:
«Ной начал возделывать землю и насадил виноградник. И выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженный в шатре своем. И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и, выйдя, рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду, и, положив ее на плечи свои, пошли задом, и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего. Ной проспался от вина своего, и узнал, что сделал над ним меньший сын его; и сказал: „Проклят Xaнаан; раб рабов будет он у братьев своих“». (Библия, Издание Московской Патриархии, М., 1968, с. 12.)
Чем вызван гнев отца на Хама, рикошетящий и в его сына Ханаана? В чем именно проступок Хама? Пожалуй, это сегодня и не вполне прочитывается без подсказки толкователей Библии. В толкованиях обычно даются психологические мотивировки: Хам не просто рассказывает братьям об увиденном в шатре. Он н е п р и л и ч н о рассказывает. В его рассказе отец выглядит н е п р и л и ч н ы м. Хаму никак не следовало разглядывать исподтишка спящего без одежды родителя. Его братья усматривают в поведении Хама глумление, святотатство. Они, как видим, ничего не говорят ему, но своим поведением показывают, как надо было поступить, чтобы не оскорбить достоинство Ноя. Они вносят в шатер одежду и облачают спящего так, чтобы не увидеть наготы отцовой. Тут действует какой-то чрезвычайно древний кодекс, неписаное правило (еще задолго до обнародования Божьего завета: «Чти отца своего и матерь свою»).
По древним моральным уставам непристойно подсматривающий и ерничающий Хам, безусловно, заслуживает своей кары и того, чтобы имя его и потомства его стало нарицательным в веках.
Что до современных папарацци, то эта хамская закваска в их поведении не просто возведена в превосходную степень. Она первенствует на каждом шагу. Папарацци бахвалится своим хамством, своим правом покушаться на личность, на самое интимное в личности. Он уже не замечает собственной агрессивности, и если его пытаются одергивать, начинает прямо-таки визжать об оскорблении «прав человека».
Не устаешь изумляться смещенности бытующих в обществе понятий и принципов. Почему все-таки именно в социуме, где столь настойчиво, даже яростно пекутся о соблюдении «прав человека», папараццизм развязно и вызывающе на каждом шагу эти самые права оскорбляет, в том числе право человека оставаться самим собой, право на внутреннюю бытийную автономность.
Но папарацци способен извиниться
Приведу один достопамятный пример из практики современного папараццизма. Несколько лет назад в Москве проходил съезд писателей России. Собрались в зале Дома киноактера на улице Воровского, теперь Поварской. Дело было летом, в перерывах выходили на площадку перед зданием, под большие, обдуваемые ветерком зонты, где можно было попить воды, покурить. В компании, где я сидел, за столиком рядом со мной оказался известный молодой прозаик Александр Сегень — человек огневого темперамента, но внешне обычно сдержанный, даже как-то подчеркнуто закрытый, уравновешенный. И вдруг вижу нечто почти невообразимое: Саша молча, но как-то мрачно молча, встает, делает шаг к снимающему нас фотожурналисту, не говоря ни слова, выкручивает у него из камеры увесистый объектив, кладет себе за пазуху и так же молча возвращается к столу.
Здесь-то мы, наконец, и обратили внимание на репортера. Это был молодой человек, кажется, англосаксонского типа. Несколько секунд он стоял с приоткрытым ртом, в явном замешательстве. Но потом подался вперед, к Сегеню, начал что-то мямлить по-английски. Нет, не возмущался, не кричал, не искал глазами милиционера. Было что-то мальчишески жалкое, униженное в том, как он извинялся, умолял вернуть ему объектив. Вот как! значит, дошло до него?
Но дошло и до всех нас, сидевших рядом с Сашей, что он и нам, проморгавшим появление репортера, дает немой урок. Лишь минут через пять Сегень великодушно обернулся к согбенному юноше: «Вот видишь, ты уже кое-что понимаешь по-русски. Ты — свободный человек? Ол райт! Но ведь и я — свободный человек. И в следующий раз ты будешь у меня спрашивать, хочу я, чтобы ты меня фотографировал, или не хочу. Понял? Ду ю андестенд?»
«О, йес, йес, — радостно подхватил юноша. — Ай эм андестенд… Иксьюз ми плиз».
И поспешил упаковать объектив в кожаный футляр, — а то вдруг этот поразительно свободный русский передумает.
А ведь мы здесь, у себя дома, уже почти смирились с тем, что нас фиксируют на своей пленке все, кому не лень, и никто никогда не спросит, хотим ли, чтоб у нас брали интервью, хотим ли, чтоб ослепляли нас блицами своих фотоаппаратов, хотим ли, чтобы нам чуть ли не в зубы совали записывающие устройства. Согласны ли, наконец, с тем, что они выберут из записи лишь те слова, которые выгодно им самим услышать, слова, вырванные из контекста, искажающие общий смысл сказанного.
Стыдно подумать, а тем более сказать, но мы, кажется, уже привыкли к своей подопытности, к примеру, привыкли к тому, что общепринятый в постсоветской России тип интервью — это что-то очень близкое к следственному допросу, когда вас могут то и дело перебивать на полуслове, грубо прерывать или с явным искажением пересказывать ваши мысли. Мы уже почти не обращаем внимания на вопиющее несоответствие таких «интервью» с элементарными правилами вежливости. Они делают из вашего текста, из вашего лица то, что в данный момент им нужно, им нет никакого дела до вашего «человеческого права» на собственные слова и мысли, даже на собственную внешность. В их царстве кривых зеркал и хитроумных фотолинз вашу физиономию так разрисуют, что мать родная не узнает. Разве все мы не наблюдали такие черно-пиаровские штучки во время предвыборных кампаний 90-х?
Когда вы видите на экране какие-нибудь очередные «разоблачилки» про царскую охранку или КГБ, и вам показывают извлеченные из личных дел фотографии заключенных и подследственных, обратите, пожалуйста, внимание, какая чистая работа: анфас, профиль, снимок с затылка, — все сделано, при всей специфичности съемок, с уважением к человеку, к его облику, к его неповторимому лицу. Он не окарикатурен, не шаржирован. Преступник он, по понятиям снимающего, или нет, но вы видите в первую очередь человека. Видите существо страдающее, подавленное, но достойное зваться человеком. Но когда в предвыборной хронике вам подсовывают на экране лицо политического деятеля, гротескно искаженное, превращенное в харю, в образину, вам в душу неминуемо закрадывается сомнение в «общечеловеческих ценностях», в «правах человека» и прочей словесной мишуре, придуманной для охмурения простаков.
Скандальная разновидность
Разновидностей папараццизма сегодня хоть отбавляй. Одно время я с особым азартом смотрел информационную программу на НТВ, когда вел ее Михаил Осокин, кажется, лауреат какой-то долларовой премии, вручаемой между своими людьми. Я даже моим студентам, будущим журналистам, говорил: «Ребята, понимаю, вам некогда, и вы на всю эту политику поплевываете, но все же присмотритесь и прислушайтесь к Михаилу Осокину. Ну, ладно, он эстетически непривлекателен, согласен, и все-таки, хоть два дня подряд последите за его работкой. Могу даже заключить с вами пари: если Осокин ни разу за вечер не произнесет слово „скандал“ (а он его произнесет раза три, а то и пять, не меньше), то я вам ставлю зачет „автоматом“».
Меня, честно сказать, нисколько не интересует подноготная Осокина, выясняемая, может быть, с помощью Фрейда или какой иной психоаналитической алхимии. Мне безразлично, благодаря какой комбинации он попал в ряды образцовых папарацци. Меня огорчает наличный результат. Мне жалко в Осокине доведенного до изнеможения человека. Разве все мы не видим в его внешности что-то затравленное, дистрофическое, как будто он уже прочно «сидит» на скандале, как «сидят на травке». То есть впечатление такое, что он теперь просто не может обходиться без этой ежедневной подпитки и скоротечно умрет, если ему однажды велят выстроить программу без 3–5 скандальных сюжетов. Из такого наблюдения приходится заключить, что папарацци без скандального содержания — мертвый папарацци.
Опять же, мне нисколько не интересно, является ли тяга к скандальным сюжетам личным пристрастием того же Осокина. Чем бы дитятко ни тешилось. Но меня очень беспокоит, что свой личный извив Осокин пытается внушить всей публике.
Хотя дело, догадываюсь, не в личных его извивах, а в том, что тип вещуна, олицетворяемый Осокиным, соответствует некоей сверхпрограмме, которую пора уже назвать вслух. Речь идет о сознательной и планомерной скандализации информационного поля. Скандал у нас на глазах становится главной мерой измерения информации. Получается, что если в информационном сообщении не содержится скандального содержания или хотя бы скандальной приправы, то это уже и не информация вовсе, а макулатура.
Скандал скандалу рознь. Если вчера в информационном пространстве преобладали бытовые скандалы, за которыми охотились папарацци старого закала, то сегодня первенствуют скандалы политические, геополитические, экономические, военные, иногда подаваемые в сочетании с чисто альковными сюжетами (случаи со Скуратовым или Клинтоном). Папарацци нового призыва, хотя и не брезгуют копошиться в складках простыней, стремительно взбежали по ступеням социальной лестницы и теперь все чаще мелькают в больших присутствиях — в парламентских кулуарах, в банках, генштабах, особняках губернаторов, сенаторов, олигархов.
Такова установка, диктуемая проектом всемирной скандализации общества. Что же видим в итоге? Уже не только изможденный Михаил Осокин дня не может прожить без скандальных сюжетиков в своем репертуаре, но и массовому телезрителю уже внушен рефлекс на поиск скандальной подачки, на все новые и новые порции возбуждающих внушений. Такой зритель, если почему-то не увидит в назначенный час Осокина, сразу занервничает, нашарит на пульте кнопку другого канала, выйдет хотя бы на Клейменова, который тоже мастак по скандальным «картинкам», или на Миткову, или на кого еще.
Итак, они все вместе и многие сотни подобных им вполне намеренно, с неколебимой методичностью заталкивают нас в свой Скандал-холл — помещение, лишенное выходов в мир естества. («Оставь надежду всяк сюда входящий».) Нам навязывают уровень восприятия действительности совершенно безрадостный и бесперспективный. Нам внушают, что кроме скандалов и жизни-то никакой в стране нет, что наша страна — самая скандальная в мире и что она уже не имеет никакой иной перспективы, кроме перспективы скандала.
Тотальная скандализация информационного пространства страны дает, по крайней мере, два результата. Во-первых, поощряются самые низменные вожделения в зрителе, слушателе, читателе, о чем подробнее будет сказано ниже. Во-вторых, внушается, что человек сущностно подконтролен и подопытен, что духовно-нравственное ядро личности легко взломать, мировоззренческую самобытность человека не составляет труда переиначить или даже упразднить. Повсеместное наращивание усилий по скандализации информационного пространства есть не что иное, как покушение на способность человека сознательно выбирать свой жизненный путь, выстраивать самостоятельную и здоровую духовную доминанту.
Казалось бы, нам ли привыкать к агрессивным внедрениям в интимную сферу человека, в святая святых его личности? Знавали и не такое. И именно из-за того, что памятны более грубые формы идеологических внедрений и внушений, нынешние формы кому-то могут показаться совершенно безобидными и даже привлекательными. Ведь с их помощью перед нами вроде бы распахиваются новые горизонты познания действительности. Если старая идеологическая доктрина строилась на жестком ограничении достоверных сведений о происходящем в мире, то нынешняя информационная революция решительно расширяет ассортимент «прав человека», в том числе в его естественном стремлении утолить информационный голод. И кто вслух осмелится сказать, что сие плохо? Где тот обскурант, реакционер и рутинер, который осмелится вслух сказать: «Вы лжете, господа»?
Бедная, бедная правда
Воздух вокруг меня гудит от возбуждения, негодующий рой рыжих оводов вот-вот облепит мне лоб, уши, загривок… Как!.. Слыханное ли дело? Журналисту отказывают в праве решительно вторгаться в жизнь, вскрывать ее темные стороны?! Неужели снова надо доказывать, что именно в этом смысл существования журналистики — в борьбе за торжество правды? Здесь ее пафос, ее героика. Журналист — воин, отстаивающий и утверждающий правду… Сквозь нестройный гул голосов я, кажется, могу различить еще один — негромкий, вкрадчиво-ласковый, но и твердый одновременно. Это голос главного академика нашей Телеакадемии В. Познера: «Журналист должен знать в с ю правду».
Бедный журналист! Бедная Правда! Когда, наконец, вы соберетесь вместе, когда обниметесь полюбовно? Когда правда перестанет прятаться от журналиста по диким лесам и пещерам? И когда преуспевающие журналисты перестанут бессовестно внушать нам, что обладают монополией на в с ю правду?
Разве наше вынужденно безмолвствующее большинство не видит, что того же В. Познера вовсе не занимает задача представить на обозрение в с ю правду? О «Времена», о нравы познеровских «Времен»! Ведь даже ребенок теперь догадывается, что этому самозванному академику от российской журналистики нужна только избирательная «правда», только тщательно отфильтрованная, «своя правда».
Полюбуйтесь на него: как только услышит со своих трибун робкий голосок, слегка сомневающийся в его «правде», тут же самым резким, самым бесцеремонным образом пресекает это выступление. Будто теннисный мячик, мгновенно отпрыгивает к другой трибуне, где на подхвате уже ерзают те, кто просто отродясь не смеют сомневаться в любом слове и телодвижении своего экранного бога.
Опять же, как и в случае с Осокиным, мне не интересны психологические мотивировки, скрытые за кипучей энергией Познера. Но мне жаль простаков, которые до сих пор верят, что он печется о «всей правде».
Одни считают В. Познера высококлассным исполнителем. Другие — весьма высокого ранга заказчиком. Но в мирке видимой нами журналистики заказчики — тоже исполнители чьих-то неразличимых для нашего слуха поручений. Мы побрезгуем охотиться за академиком и его заказчиками с какой-нибудь скрытно работающей камерой. Тем более что такую работу наверняка уже проделали представители соответствующих служб, обеспокоенных чрезмерным правдоискательством бывшего американца (впрочем, бывшего ли?) Из того, что в Познере видно невооруженным глазом, меня искренне восхищает его прямо-таки бульдожья цензорская хватка. Ей-ей, и в советские времена мне не доводилось встречать цензоров с таким мертвым прикусом. Тут Познер просто молодчина. А то вокруг столько разговору о цензорах, о цензуре, а живого цензора наши молодые люди — в том числе мои студенты, будущие журналисты, — еще не видывали. Теперь видят — и делают свои самостоятельные выводы.
Вообще, благодаря Познеру страна стремительно прозревает в своем понимании демократичности, гласности, свободы слова и прочих лучезарных благ. Я, помнится, просто опешил, когда на глазах у всего народа Познер отцензуровал актрису Э. Быстрицкую, приглашенную им же самим в качестве «свежей головы» во «Времена». Что-то она начала было говорить по еврейскому вопросу в СССР, говорить в том смысле, что не так уж ее и притесняли, как кому-то теперь внушается. Но Познеру очень не понравилось, что актриса-еврейка жила в СССР, не испытывая притеснений по национальному признаку, и он ее тут же притеснил на свой цензорский манер, то есть оборвал на полуфразе. Милая женщина смущенно улыбнулась и не попросила у ведущего (что было бы вполне в духе «прав человека») дать ей договорить начатое предложение. Не знаю, может быть, за кулисами она все же заметила бывшему американцу, что у нас тут пока что другие нравы и что ценители ее таланта обидеться могут на журналиста за его грубые цензорские повадки.
Цензура по-американски
Недавно в нашем видеопрокате появился голливудский фильм «Insider», в русском переводе «Свой человек», хотя точнее было бы назвать его «Посвященный», поскольку речь идет о лице, действительно посвященном в некую серьезную тайну и немало пострадавшем из-за своего посвящения.
Уверен, что В. Познер, доведись ему представлять этот фильм нашему зрителю, не преминул бы объявить его еще одним ярким примером торжества американской демократии. На мой же взгляд, картина убеждает, что образцовая демократия и у себя дома способна трещать по всем швам. Поскольку главные события разворачиваются в журналистской элитной среде, «Своего человека» не повредило бы посмотреть и в наших журналистских кругах, грезящих о бесцензурном обществе.
Недавно уволенный вице-президент одной из могущественных американских табачных корпораций привлекается руководителями популярной телепередачи «60 минут» в качестве платного консультанта. По его экспертизе начинается журналистское расследование деятельности другого табачного магната, подозреваемого в использовании наркотических добавок в сигареты. Бывший босс «посвященного», опасаясь, что расследование перекинется и на его контору, предпринимает ряд контрмер, чтобы заткнуть рот не только ослушнику, но и слишком ретивым телевизионщикам. Воздействие на последних оказывается через начальство их же собственного канала. Оно и берет на себя функцию цензорского давления. Сюжет о наркотических добавках в табак запрещается к показу, поскольку в противном случае табачные магнаты грозят скупить все акции телекомпании. Конечно же, ценой неимоверных усилий, к которым привлечены самые неподкупные журналистские умы страны, сигаретные мафиози посрамлены, и сила правды одолевает силу грязных денег.
Этот чисто американский хэппи-энд был бы во всех отношениях хорош с точки зрения торжества демократии, если бы не одно недоумение. Да как же фильм, столь откровенно заявляющий о своеобразии и могуществе американской цензурной системы, зависимой не от государства, а от хотения финансовых монстров, удалось в итоге выпустить на экраны?
Ответ, как ни парадоксально, прост. Перед нами — великолепная (шесть номинаций на Оскара) рекламная киносага в пользу современной сигаретной индустрии США, которая благородно искоренила отдельные нетипичные недостатки, изредка имевшие место в ее практике. Ее побуждения и дела чисты, чему первое свидетельство — существование такого фильма. Курите и смотрите спокойно, такого больше нет и не будет. Как не будет, естественно, и рецидивов цензурного вмешательства в деятельность журналистского ордена, желающего знать «всю правду».
Папарацци над люком «Курска»
Но вернусь к познеровской «в с е й правде», которую должен знать и доносить публике журналист. Свой афоризм ведущий «Времен» огласил, сколько помнится, в связи с тем, что многие журналисты на самых первых порах не были допущены близко к затонувшему «Курску».
Честно говоря, возвращаться к тому, как наши искатели «в с е й правды» осрамились в дни всенародной трагедии, противно. Страна видела и, надеюсь, не скоро забудет. Кому, спрашивается, не хотелось узнать тогда, что же именно случилось, возможно ли спасти экипаж, в чем подлинная причина катастрофы. Никого не найдется, кто бы не хотел узнать об этом и еще о многом, многом другом.
Но общенародную жажду з н а т ь папараццистская журналистика оседлала мгновенно. Ведь подвернулся скандал, о каком ей и не мечталось. Скандал на весь мир. Скандал, символизирующий погибель всей России, всей ее мощи и славы. Вот где был прекрасный повод показать беспомощность и равнодушие властей, бессердечность президента (видите ли, отдыхать отъехал!), лживость военно-морских чиновников, отсутствие на флоте самых современных спасательных средств. И показывали, показывали, показывали… От души надрывали сердца зрителей слезами потрясенных родственников. Посмеивались над версией о столкновении с американской лодкой (как будто не было до того десятков подобных столкновений). А из того немногого, что доставалось им в виде «картинок» через вторые и третьи руки, чаще всего мелькали подводные кадры над задраенным (или заклиненным) люком «Курска». Неделю, другую, третью мелькали.
О, как им хотелось туда проникнуть, внутрь! Ведь знали уже: в доме все мертвы. Но очень хотелось. Трупы хотелось показать, разлагающиеся тела — всю, видите ли, правду.
Мы и здесь узнали этот их папараццистский зуд — желание приникнуть к дверной щели, к замочной скважине. Желание «позырить» на запретное — на тайну, все равно, тайна это смерти или тайна соития, зачатия будущей жизни.
Показывая на экранах с маниакальным упорством все тот же мрачно молчащий, неприступный для них люк, они выдали себя с головой: ну, какой там правды? — скандала ой как хочется! Ой как хочется смерть показать! И ведь вроде бы постоянно ее показывают, особенно в Чечне и особенно по изуверским «исходникам» палачей. Но чеченская уже и самим приелась, а тут новенькая, подводная.
Папарацци трупояден
Вот где надобность вернуться к определениям папараццизма, принадлежащим Федерико Феллини. Своим студентам на занятиях я уже не первый раз показываю два фрагмента из картин величайшего кинохудожника XX века: из «Сладкой жизни» и «8 с половиной».
Не без удивления, кстати, выясняешь, что о Феллини молодые люди знают лишь понаслышке. Для них это старье, бабушкин хлам. Но мне важно убедить их (и удается), что Феллини вовсе не устарел, что он очень многое сумел предугадать — лет за тридцать, за сорок до того, как мы здесь с этим столкнемся. На то он и гений, способный в одиночку перевесить почти весь Голливуд. Вообще, скажу попутно, я глубоко убежден, что в кино ушедшего века первенство принадлежит Италии, ее мастерам, которые подтягивались, кто как сумел, к уровню Феллини. (Да, кстати, и в американском кино многие из лучших работ — заслуга выходцев из Италии, итальянских по крови актеров и режиссеров.)
Папарацци в «Сладкой жизни» едва заметен. Но вот что удивительно: сейчас, за давностью лет, даже специалистам трудно, думаю, быстро вспомнить имена главных киногероев картины, хотя в ней играли и Мастроянни, и Анук Эме, и Анита Экберг, а вот второстепенный Папарацци не забыт. Мало того, в девяностые годы на Западе даже вышло два художественных фильма, в чьих названиях присутствует его вошедшее в бытовой тираж имя.
В «Сладкой жизни» Папарацци, как правило, всегда в толпе таких же, как сам он, назойливых молодых людей, что носятся по Риму в поисках сенсаций и скандалов. Пожалуй, он даже сошел бы за доброго малого, если б не один эпизод, в котором Феллини весь свой гнев сосредотачивает на своре шустряков, почуявших запах смерти. Это эпизод, когда главный герой картины узнает о самоубийстве своего приятеля — ученого по фамилии Штейнер. Причем самоубийство сложное — Штейнер, прежде чем застрелиться, убивает двух своих маленьких детей.
Папарацци пытается вслед за главным героем проникнуть в квартиру Штейнера, но там уже работает полиция, там свой фотограф-криминалист, который, как известно, прессе не товарищ. Фоторепортеры на улице поджидают жену, точней, уже вдову Штейнера, ничего пока не знающую о случившемся. И, когда женщина выходит из автобуса, набрасываются на нее, щелкая своими аппаратами, прямо с каким-то сладострастием, будто мухи на мясо. Они, по метафоре Феллини, и ее тем самым как бы расстреливают. Но при этом до смерти покрывают позором свое занятие.
Феллини еще раз возвращается к теме журналистской наглости, пограничной с патологией. В «8 с половиной» тоже представлена журналистская братия, там тоже орудует большая группа людей типа папарацци. Их бессовестное вгрызание в душу больного героя оканчивается его самоубийством. Это они его в конце концов доводят, от них он прячется под стол во время пресс-конференции, на которую его притаскивают силком. Сцена этой злополучной пресс-конференции поистине фантасмагорична. Именно к этой сцене режиссер подтягивает все-все свои гротескные средства. Лица журналистов, распаленных наглыми, издевательскими вопросами, искажены какими-то дьявольскими гримасами. По сути, они и готовят убийство. Им не ответы на вопросы нужны, им нужна свежая, горячая кровь. Разве не ясно: они — сущие вампиры, — подсказывает Феллини.
И все-таки волей своей великодушной фантазии автор картины спасает героя от погибели. То, что мы видим в финале — это как бы жизнь после смерти: все — живые и давно умершие — соединяются в соборе любящих и прощающих друг друга людей. Но, заметим, никого из репортеров в этот круг режиссер не допускает.
Всемирное торжество папараццизма
И все же, кому слышны сегодня предупреждения Феллини, кого устыдил или охладил его гневный сарказм? Кто вразумлен его прорицанием: «Осторожно, грядут папарацци!»?
Мы видим: папараццизм победоносно шествует по странам и континентам. Он востребован миллионами. Его внушениям подвергается сегодня все человечество. Даже те, кто прячутся в пустынях, в отшельнических кельях. Или укрываются от назойливых щелкоперов и щелкунов в королевских дворцах.
Казалось бы, прямая причастность западных папарацци к гибели принцессы Дианы должна была наконец вразумить публику. Но ничего подобного не случилось. Да и не могло случиться, потому что сама Диана слишком нуждалась в шумихе, поднимаемой вокруг нее прессой. Она уже была наркотизирована скандальной атмосферой, ей уже шагу ступить было невмоготу без этой назойливой и одновременно льстящей ее существу Дианиады. До самых гибельных секунд сопровождал ее черный мрачный эскорт, унюхавший неминуемость беды. В негласном договоре, который, конечно же, существовал между принцессой и некрофильской свитой репортеров, все было хладнокровно и цинично согласовано, вплоть до главного пункта: «Быть вместе до конца». Безумной бабочкой летела она на эти подмигивающие огни. И не могла не сгореть в них. Гибель, которую попытались было представить чуть ли не трагедией века, оказалась лишь триумфом папараццизма, подтверждением того, что он дорос до вершин могущества и способен вовремя поставить точку даже в конце такой прихотливой игры.
Еще одной блестящей победой папараццизма стал, как мы все убедились, скандал «Клинтон — Левински». Победой тем более искусной, что тут в качестве виртуозного папарацци действовала уже сама «пострадавшая». Аудитория подглядывающей публики оказалась колоссальной. Кто следил за сюжетом с омерзением, кто «болел» за унылого красавчика Билла, кто жаждал победы правосудия, но все в равной степени п о д г л я д ы в а л и. Что и требовалось доказать авторам невиданного до сих пор шоу. В итоге очки заработали и сластолюбивый президент, и авантюристка Моника, и, конечно же, беспристрастное демократическое правосудие, разделившие победу с создателями папараццистского сценария. Зато в дураках остались миллионы побежденных, которые поддались соблазну подглядывания за тем, что у них там наверху творилось.
По такому точно папараццистскому проекту развивались события и у нас дома — в случае со Скуратовым. Нет, не он потерпел поражение, не прокуратура понесла урон, а все мы, кого бес попутал глазеть на нелегально отснятую «клубничку», как если бы таращились в щелку бордельной двери. Хотели того или нет, но нас мигом сделали соучастниками папараццистской акции. Мы влипли, а они победили.
Такое происходит гораздо чаще, чем мы успеваем догадаться. Вирусом неприличного подглядывания заражен сегодня к а ж д ы й телезритель, не умеющий отличить простого зрелища от зрелища пошлого и подлого. Оказывается, заурядным папарацци можно стать помимо своей воли, даже если ты не вооружен ни фотоаппаратом, ни кинокамерой. Чтобы оказаться в числе завербованных, не нужно, получается, подписывать никаких контрактов, никаких не нужно тайных посвящений. Достаточно включить телевизор и попасть на программу «Про это». Или купить утром в метро номерок «Московского комсомольца» и прочитать внизу на первой полосе хронику криминальных происшествий.
Ползет подземный змей…
Так начинается стихотворение Марины Цветаевой, одно из самых гневно-обличительных в ее творчестве.
Цветаевский «подземный змей» — всего-навсего поезд метро. Наверное, парижского метро, как я догадываюсь. Но и нашего. Всякого. Видимо, во всех метро мира пассажиры, спеша по утренним делам, заглатывают, скуки ради, газетные новости. По моим наблюдениям, большинство москвичей, шуршащих в вагонах прессой, предпочитают именно «МК». Стихотворение, которое появилось на свет, кажется, еще до московского метрополитена, написано прямиком про наши дни.
Ползет подземный змей, Ползет, везет людей, И каждый со своей Газетой (со своей Экземой!). Жвачный тик, Газетный костоед. Жеватели мастик, Читатели газет… Кача — «живет с сестрой.» ются — «убил отца!» Качаются — тщетой Накачиваются.Я не встречал в нашей поэзии большего негодования и презрения при виде ежедневного акта вкушения и разжевывания газетной жвачки. Может быть, именно этой резкостью Марины Цветаевой объясняется, что цитируемое здесь «Читатели газет» — стихотворение сравнительно малоизвестное, в том числе в студенческой среде, где нет отбоя от признаний в любви к ее стихам. Скажут: срабатывает инерция старого отношения к Цветаевой, поскольку в советские времена регулярное прочтение газет считалось таким же обязательным ритуалом, как умывание или утренняя гимнастика. Но в советские времена, поправлю я, газеты наши не были еще переполнены всей этой криминальной жвачкой, которую мельком, брезгливо, но очень выразительно характеризует поэтесса. Она поминает самое обычное, что тогда, в 20-е или 30-е годы, регулярно заглатывал западный «жеватель мастик»: уголовную хронику, причем не всякую, а чрезвычайные происшествия, сильнее бьющие по голове. Производящие в ней полное опустошение:
Что для таких господ Закат или рассвет? Глотатели пустот — Читатели газет.О как это нам теперь знакомо! По той же «МК», которая каждым своим очередным номером подтверждает и иллюстрирует удивительную точность поэтического попадания в цель. Вот уж где не меряно пустот и тщеты. «Заработать своим телом в Москве могут все, не только проститутки»… «кобель в постели женщины — не всегда мужчина»… «Сколько стоит скальп москвича?»… «Ребенок для однополой пары за $ 100 000»… (Этот № 69 за 30 марта 2001 куплен, что называется, навскидку. Но ведь такое точно в «МК» всегда, от сезона к сезону, из года в год.) И это, господа папарацци, вся ваша «правда» о том, что до недавнего времени называлось «любовью», «семьей», «личной жизнью»? Или, может, вы таким своеобразным способом обличаете нынешние нравы, бичуете пороки, подаете руку помощи несчастным и заблудшим? Нет же, порок вы представляете как невинную шалость, над смертью похихикиваете, о несчастье говорите с глумливой ухмылкой, вместо любви подсовываете читателю случку, вместо семьи — «однополую пару», вместо личной жизни — обслюнявленные вами пикантные «подробности». Вам нравится самим вываливаться и читателя вываливать в зловонной грязи, которую нагребаете изо всех дыр и щелей. Это — ваша родная атмосфера. А ваша единственная забота, чтобы атмосфера изо дня в день делалась погуще, чтобы разило от вашего варева за версту. А ваш постоянный, все прибывающий страх — вот он: как бы читателю не приелось, как бы он не пристрастился к чужим, конкурирующим миазмам, к еще более мрачным, тошнотворным коктейлям.
Ползет подземный змей…Собачья философия
Проработав в газетно-журнально-издательской индустрии немалую часть жизни (по преимуществу в советские времена), я хорошо помню, что в нашей журналистской среде цинизм вовсе не первенствовал. Люди, к нему склонные, нередко попадались, но старались особенно не выделяться, прикусывали язычок даже в курилках, когда видели, что на их зазывы никто не откликается.
Могу только представить себе, каков современный быт в стенах бульварных изданий, если на их страницах всеми красками переливается цинизм самой едкой пробы. Я бы так и прожил жизнь, не догадываясь, что именно стоит за названием древнегреческой философской школы циников, или киников (от греческого суоn — собака), когда бы не знакомство с соответствующими страницами «Истории античной эстетики» мудрого Алексея Федоровича Лосева. К представителям кинической школы Лосев относился с невозмутимым спокойствием объективного исследователя и потому неизменно подкреплял свои обобщения непосредственными свидетельствами древних первоисточников. И не опасался, что свидетельства эти могут показаться неожиданными для читателя, у которого, к примеру, сложился с юных лет романтический образ доброго дедушки Диогена, мирно сидящего в бочке или с зажженным фонарем среди бела дня ищущего человека.
«По мнению Диогена, — читаем у Лосева, — нет ничего плохого в употреблении в пищу человеческого мяса; человеческое мясо ничем особенным вообще не отличается от всякой другой пищи и вещества… Совершенно не важно, предавать ли тело погребению и как предавать… Вовсе не важно, где и как человек совершает свои половые отправления. Тот же источник прямо свидетельствует, что Диоген совершал свои половые акты публично, проповедовал, что женщины должны быть общими, не признавал брака и требовал общения мужчин с любой женщиной, которая только согласится на это. Киники Кратет и Гиппархия тоже совершали половые акты публично, и об этом имеется уже целый ряд источников» (А. Ф. Лосев. История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон. М., 1969).
Не к таким ли «собачьим» нравам и повадкам напрямую выводят нас сегодня многие публикации «МК», в том числе «исповедь», а правильней сказать, самовыпотрашивание женщины, которая рассказывает о специфическом общении с домашними псами?
Чего, оказывается, не сделаешь ради «всей правды»! Впрочем, многие читатели уверены, что за такими «собачьими исповедями» стоят не события из реальной жизни тех или иных извращенцев, а извращенное сознание журналистов-подельщиков, высасывающих из пальца сюжеты подобного пошиба.
Еще о самовыпотрашивании
Папарацци по функции своей — потрошитель, выковыриватель подноготной. Он шпионит за внутренней жизнью личности, с уверенностью, что там обязательно обнаружится грязь, патология, что-то скандально неприличное. В этом смысле верх достижений папарацци — это когда выслеживаемый объект сам начинает вываливать наружу свои припасы. Когда самовыпотрашивание происходит не просто добровольно, а даже с каким-то радостным вызовом: гляньте, вот я каков молодец, а вы, трусишки, что зажались?
Уже говорилось в самом начале, почему я не раз и не два чувствовал по мере работы над этим материалом какое-то внутреннее торможение: не надо, оставь. Не потому, уверяю, такое происходило, что я здесь вынужден упоминать имена и названия достаточно громкие. Все равно ведь с них как с гуся вода. Таким что ни лей в глаза, им все божья роса. Впрочем, ни к кому из названных выше (и еще назову) у меня нет личных антипатий. Просто противны, и иногда до отвращения, функции, которые за этими именами и названиями стоят. Функции или поручения, которые распределяет зло мира, — вот что важно различить.
«Отец русской философии» Григорий Сковорода еще в XVIII веке говаривал: «Никакую вещь саму по себе не назову плохой или злой. Плох ли нож? Нет, сам по себе чем же плох. Им можно хлеб резать. Но плох тот, кто пользуется ножом для убийства».
Так и мы сегодня выясняем и спорим: плоха ли газета как таковая, плохо ли телевидение, плохо ли кино? Нет же, само по себе ничто из них не плохо. Но важно различать и оценивать функции, волеизъявления, которые через них осуществляются.
Можем ли мы худо сказать о разведчике, который с риском для жизни добывает военные или политические секреты и тем самым работает на безопасность страны? Но разве, несмотря на некоторую схожесть поисковых приемов, есть хоть что-то общее между разведчиком и мелким бесом по имени папарацци?
Что толкает папарацци на его «подвиги»? Обличение общественного зла? Нет, он только заваливает пространство жизни все новыми и новыми порциями зла. Он плодит в мире скабрезность, завистливое и патологическое любопытство, низменные страстишки, опустошенно-циничный взгляд на все, что вокруг нас.
Но вот что меня сильно смущает: сам-то я, прикасаясь по необходимости к этим папараццистским осклизлостям, не переношу ли заразу с места на место, не тиражирую ли ее?
К примеру, для демонстрации того, что папарацци не только выпотрашивает людское естество, но и провоцирует человека на непристойное самовыпотрашивание, мне нужно представить здесь пресловутую «СПИД-инфо», именующую себя «самой массовой газетой России». Неловко приступать к такому разбору. Неловко перед читателями, которые никогда в жизни не заглядывали в «СПИД-инфо», а я их как бы принуждаю к сомнительному знакомству. Но если уж взялся рассуждать о природе папараццизма, отступать мне некуда. Могу лишь предупредить на всякий случай, прибегнув еще раз к покровительству Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».
Когда-то газета «СПИД-инфо», как можно догадываться, создавалась с педагогическими и профилактическими намерениями, в том числе в связи с угрозой распространения в России «болезни века». Увы, от тех благих намерений и манифестаций на ее страницах осталось лишь несколько имен титулованных и просто сексологов. Впрочем, как часто создатели какого-нибудь «проекта» обещают одно, а делают совершенно противоположное.
Октябрьский номер ежемесячника за 2000 год, купленный мной, опять же, навскидку, ничем особо экстравагантным от других номеров не отличается. Почти уверен, что это подтвердят те, кто читает «СПИД-инфо» регулярно и, значит, притерпелись или даже вошли во вкус: номер как номер, нормальный (для них) номер. Обложка украшена «знаковым» фотопортретом актера М. Боярского в шляпе д’Артаньяна с шаловливо-зазывным текстом: «Одна на всех, и все — на одну».
На соответствующих страницах газеты кинорежиссер Г. Юнгвальд-Хилькевич обстоятельно, с нескрываемым восхищением повествует о том, в какой обстановке снималась популярная кинокартина. Рассказ пожилого маэстро — своего рода перл жанра — есть по сути типичное самовыпотрашивание. Человек перед вами непринужденно распахивает самые грязные тайники памяти, и ему при этом совершенно не стыдно. Своего рода антиисповедь, любование собственным цинизмом: «На съемках мушкетеры жили чудовищно, и я это поощрял».
Юнгвальду-Хилькевичу не просто нравилось, он не просто снисходил к тому, как резвилась младость. Что же именно он поощрял?
«У ребят был мушкетерский договор: никаких отдельных романов. Выбирают самую красивую — одну на всех. Конечно, с ее согласия — тут проблем ни разу не возникало… Договор „одна на всех“, насколько я знаю, строго выполнялся всеми мушкетерами, кроме Гюрзы» (актер Старыгин).
Как видим, маэстро не просто поощрял, он еще входил в подробности свальной забавы. Не станем гадать, с какой именно целью благословлял режиссер коллективные блудные похождения молодых советских киножеребцов. Не мог же он не знать, будучи и постарше и поопытней, что даже по расплывчатым критериям тогдашней советской морали распущенность такого пошиба не поощрялась.
К счастью, град Львов и его окрестности, где упражнялись новоявленные содомиты, не провалились сквозь землю, как блудные ветхозаветные местечки Содом и Гоморра. Да и сами забавники не пострадали. «Насколько я знаю, — заканчивает свой сюжет словоохотливый режиссер, — при всех широчайших сексуальных контактах ни один из мушкетеров не подхватил никакого венерического заболевания».
Игриво-зубоскальный и поощрительный тон повествования подсказывает читателю: «Резвись и ты, если можешь, авось пронесет».
Похоже, тон такой вполне устроил сотрудников газеты С. Амрояна и Д. Филатова, которые «изготовили» беседу с Юнгвальдом-Хилькевичем. Они потрошили, он выпотрашивался. Все к общему удовольствию. Довольны, судя по всему, и герои содомских экспериментов. Ведь что-то не слышно, чтобы они после публикации судились со своим «разоблачителем» или вызвали его на мушкетерскую дуэль — одного на всех.
Ну, и что же? Если «СПИД-инфо» так своеобразно просвещает своих читателей, не назовем ли мы такую газетку самым массовым в России изданием — разносчиком СПИД-вируса?
Читаешь имена других журналистов, подготовивших номер (Ю. Донская, И. Кирина, Д. Юрьев, Ю. Лукьянова, А. Манн, — кстати, главный редактор и генеральный директор заодно), и думаешь: неужели это все реальные имена и фамилии, а не застенчивые псевдонимы? А если реальные, то не срамно ли им — перед своими родителями и детьми, перед бывшими педагогами и одноклассниками, перед знакомыми и друзьями — за свое участие в «научно-популярном» коллективном растлителе по имени «СПИД-инфо»?
Не оговорился я: мы имеем дело именно с коллективным растлителем, вполне легализованным, до сих пор неподсудным, поджидающим вас на любом газетном развале. Ему хорошо. Он греется под солнышком «всей правды». Он не догадывается, что это странное светило скоро оскалится и пожрет его. Потому что гласность — существо безжалостное и всепожирающее. Пасть этого зверя, его гулкое чрево месяц от месяца увеличиваются в размерах. Чудовищу «жрать хоцца», ему подавай все новые и новые скандалы, разоблачения, а значит, оно обязательно доберется и до тех, кто сегодня ходят в чемпионах папараццистского пронырства.
Где теперь «про это»?
И разве мы не видим, что гласность, поедающая все без разбору, не щадит и собственных детей. Случай с режиссером по фамилии Юнгвальд-Хилькевич — происшествие из этой серии, пусть и мелковатое. Происходят и события куда более громкие. Как-то незаметно исчезла в пасти гласности скандальная передача «Про это». Исчезла вместе с дамочкой-папарацци, которой так нравилось выпотрашивать российских простаков и простушек по части интимных подробностей. Совсем как в песенке, кажется, Галича «А из зала-то кричат: „Давай подробности!“» Трибуны передачи «Про это», как помнится, по преимуществу безмолвствовали. Большинству юношей и девушек, приваливших на бесплатный душевный стриптиз, было явно неловко. И перед соседями неловко, и перед напряженным безмолвием невидимой ошарашенной аудитории.
Зато оливковокожая ведущая раскрепощалась с такой непринужденностью и таким голодным задором, будто от рождения кормили ее исключительно «подробностями», а в «свободной» России сильный у нее, бедняжки, оказался недоед.
Вообще, странное у этих гастролирующих и доморощенных учителей секса сложилось о русских представление. Они уверены, что здесь совершенно тупы по части «подробностей» и всего прочего и что именно поэтому мы так несуразно расплодились за тысячелетия своего существования. Нам, видишь ли, не хватает культурного секса, то есть техники «удовольствия без последствий». Тогда бы мы количественно, конечно, сократились, зато качественно очень преуспели.
С другой стороны, если бы мы так стремительно преуспели еще на веку «Про это», тогда бы не нашлось в опустевающей России никакой работы для учителей по части физиологических подробностей. Может быть, именно потому обеспокоенное чудище гласности так стремительно проглотило маленькую невкусную патриотку оргазмов.
Ее бурная агитация могла вызвать неудовольствие заказчиков еще и вот по какой причине. Ведущая явно не учла, что русская аудитория, при всей ее сексуальной недоученности, очень неплохо разбирается в театре и легко отличает естественный диалог от «капустника» или от провинциального балагана. Ведь сразу было видно, что опрашиваемые насчет «подробностей» молодые люди и дамы — никакие не добровольцы, а наспех нанятые статисты. Выпотрашивались они по уже готовым текстам. Но у чудовища гласности, при всей неуправляемости его повадок и прихотей, тоже есть чувство вкуса и такта. Оскорбившим это его чувство оно не прощает.
Впрочем, не станем удивляться, если маленькая ведущая снова объявится с каким-нибудь еще более сногсшибательным «Про это». Одного только от нее никогда-никогда не дождемся. Уж о своих-то постельных занятиях, о своих оргазмах она ни за что откровенничать не станет. Потому что для таких, как она, важно добыть чью-то чужую «всю правду». Но вовсе не свою представить на всеобщий позор. Она сама, как и всякий папарацци, в ы ш е э т о г о.
Попробуем представить на минутку: «всю правду» рассказывают о себе тот же Познер, тот же Киселев, та же Сорокина или Миткова. Ну, даже не «всю правду», а то, что касается конкретного жизнеобеспечения: жилье, транспорт, дача, средний (хотя бы) доход. Или пусть посоветуют зрителю из общегуманных соображений, в каком банке и какой страны держать свои валютные сбережения. И как при этом не входить в противоречие с налоговыми инстанциями.
Нет, никогда-то мы таких откровений не дождемся. Им будто от рождения поручено некоей загадочной силой распытывать, раскалывать, допрашивать и выпотрашивать, судить и рядить, оценивать и приговаривать, подглядывать и обличать.
Папараццизм и физиология
Но может быть, папараццизм вполне невинен в своей привязанности ко всему физиологическому? Казалось бы, где же еще искать «в с ю правду» о человеке, как не здесь — на уровне его сугубо телесных отправлений? Ведь физиологическое начало в человеке, действительно, в количественном смысле колоссально преобладает. И разве преувеличением будет сказать, что человек почти полностью — физиологический человек? Папарацци своими стараниями как бы и призван постоянно подтверждать эту очевидность.
Беспрерывные заботы (кого-то унижающие, доводящие до отчаяния, но кого-то и вдохновляющие) о еде, питье, одежде, жилище, о достаточном тепле, о реализации других наших плотских вожделений и отправлений, — все это жадно, почти без остатка пожирает наши часы, дни и годы. Нас почти никогда не остается на большее — на то, что туманно и общо именуется «духовными потребностями». Может, на самом деле их вовсе и нет у нас, а мы их только воображаем, для рисовки в кругу себе подобных?
Не пора ли смириться наконец с тем, что мы — лишь жалкие пленники собственного физиологизма? Этот зверь скрыт под нашей людской оболочкой, но внутри нас он ощерен, как ненасытный хронофаг — поглотитель живого времени.
Часто ли мы смущаемся, краснеем от стыда за этот очевидный телесный переизбыток в нашем естестве, часто ли приходим в уныние, задумываясь о несвободе от своего физиологического тирана? Что же тогда оскорбляться назойливостью тех, кто постоянно нам внушает: «Какая еще у вас любовь? — один секс, случка, спаривание… Какие еще „духовные запросы“? — один самообман, мираж. Подглядывание за чужими грешками — в книгах, газетках, на экране — вот и все „запросы“».
Перед циничной аргументацией папараццизма сегодня смиряются миллионны. Это его покорные стада, согласные зваться скотинкой в людском обличье. Именно такое человечество нужно заказчикам папараццистской обработки — мирное, самодовольное, «жеватели мастик» (то есть подслащенных и ароматизированных резинок), потребители рекламных роликов, музыкальных клипов, скандальных происшествий. О какой аудитории еще можно мечтать: не протестуют, не буянят, поедают все подряд — наветы, сплетни, любой черный юмор, любую «клубничку», особенно по части личной жизни звезд, политиков?..
Современный сербский писатель-публицист Драгош Калаич называет человека, принимающего и исповедующего подобный принцип социального поведения, «экономическим животным» (в более откровенном переводе — «экономической скотиной»). Уже сам эпитет подсказывает: речь идет о своего рода социальной инженерии, о репродукции все новых и новых поколений выносливого, послушного и, добавим, охочего до «подробностей» экономического поголовья. Именно такому податливому типу, по замыслу всемирных проектантов и сценаристов, обеспечена надежная футурологическая перспектива — устойчивое место количественно преобладающего усредненного типа. Это не народ, который всегда разнообразен и непредсказуем, это — однородная гедонистическая масса в теплом и мягком стойле.
Могут сказать, что проект вовсе не нов, что такого рода антиутопия изложена еще в «Легенде о Великом инквизиторе», которую оглашает один из героев «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского. Но современная редакция старого проекта все же заслуживает специального внимания. В ней открыто представлены средства намеренного оскотинивания человека во всем разнообразии их арсенала. Инквизитор у Достоевского высказывался все же лишь в общих чертах: «мы дадим им хлеба и зрелищ». Нынешний объем зрелищ, мощь их воздействия неизмеримо возросли. А значит, потребовались дополнительные усилия со стороны заказчиков, чтобы разнообразить зрелищное меню. Сегодня мировые СМИ способны обслужить запросы практически любой категории зрителей, нуждающихся в развлечениях. Человечество как бы поделено на зоны воздействия, его сознание разбито на секторы, нуждающиеся в постоянном заполнении. Ни один из секторов не должен пустовать, иначе у обслуживаемого может появиться охота заполнить его какими-то собственными фантазиями или внушениями, которые просачиваются из внешней среды, неподконтрольной еще СМИ — средствам массовой идиотизации, как уместнее, на мой взгляд, расшифровывать эту аббревиатуру.
Сальвадор Дали, один из самых упорных в искусстве XX века исследователей и потрошителей сферы бессознательного, постоянно, из десятилетия в десятилетие, возвращался в своей живописи и графике к одному и тому же назойливому видению: фигуре обнаженной женщины (иногда без головы), напоминающей какой-то затейливый комод со множеством створок-секций, закрытых или полуоткрытых на уровне груди, живота, бедер. К этой метафоре Дали исследователями подыскивались самые разные коды. Но разгадка, похоже, у всех теперь на виду (ларчик просто открывался): приходят или уже пришли времена, когда человека примутся методично выпотрашивать, опустошать, чтобы заполнить порожние секции и блоки по собственному произволу или… оставить их навсегда порожними.
Любопытно: художник еще не видел воочию аудио- и видеокассетной аппаратуры наших дней, но своей женщиной-комодом прозрачно намекнул на то, каким именно способом сознание человека будут заполнять. Кассета! Вот самый ходовой, самый дешевый тип портативного «зрелища» или «слушалища». Получи и больше ничего не требуй — тебе достаточно! Кто следующий?
В сюрреалистическом намеке Дали есть предвидение (или демонстрация?) чрезвычайных способностей папараццизма, как авангарда современных СМИ, в его маниакальном стремлении вскрыть, взломать, попрать и опорожнить ядро человеческой личности, ее целомудренную основу, алтарь ее бытия.
Опорожнить, чтобы тут же заполнить собственной программой «физиологического» двуногого — «экономического скота».
Папараццизм как функция атеизма
Окончательная цель, которую преследует всемирный сценарий, осуществляемый при самом активном участии папараццизма, — осквернить человека как Божие творение. То есть перед нами изначально атеистический сценарий. Такого же рода чисто атеистический проект «счастливого человечества» излагает в «Братьях Карамазовых» Великий инквизитор. «Мы не с тобой, а с ним, — откровенно говорит инквизитор Христу (то есть с Сатаной, искушавшим Христа в пустыне), — вот наша тайна!»
Сегодня для тех, кто наивно доверяет внушениям всемирных СМИ, тайна остается непрозрачной. Нам в России, пережившей крах «воинствующего атеизма», может показаться, что с ним покончено навсегда, поскольку его главные аргументы «Христа никогда не существовало» и «Религия — опиум для народов» никто вслух уже не решается отстаивать.
В принципе, неверие искренне ищущей и сомневающейся души неподсудно. Разве мы не видим в Евангелии, что и ближайшие ученики Христа очень часто, по человеческой слабости, оказываются маловерами, и даже по воскресении Спасителя (Фома Неверующий). «Верую, Господи, помоги неверию моему!» — именно этот сокрушенный вопль отчаявшейся души трогает Христа, побуждает тут же исполнить просьбу исстрадавшегося родителя об исцелении сына.
Неверие неверию, как видим, рознь. Одно бывает именно от слабости душевной, от отчаяния, от того, что изначально верившая душа впадает в оцепенение, когда перестает различать Бога, находясь под тяжелым бременем житейских невзгод. И другое — у существа, которое совершенно уверено в существовании Бога, но не желает его над собой, противится изо всех сил.
«Воинствующий атеизм» советского образца исходил именно из этого богоборческого, богоненавистнического, вполне сатанинского по своей природе импульса. Но и такой атеизм, как мы догадываемся, р а з р е ш е н свыше изначально. Сам Бог ему попустил, чтобы не ограничивать принципа свободы, раз и навсегда дарованного небесным силам и человеку.
Однако верующая душа, в согласии с тем же принципом свободы, противится злобе богоборческого атеизма, стремится различить эту злобу в любом, даже самом нейтральном обличье, в том числе под видом борьбы за «в с ю правду» и под видом отстаивания принципов «свободы слова».
Папараццизм, если рассматривать его в онтологической перспективе, безусловно, есть функция атеизма, причем как раз агрессивно-богоборческого, злобно переживающего свою исходную измену Творцу. Вот почему исчезновение «воинствующего атеизма» для России означает не начало самоупразднения богоборческих сил, а лишь перемену декораций и обличий.
Папараццизму ненавистна любовь, связывающая Бога с человеком. И, как следствие, ненавистно ему отражение этой небесной любви в любви земных существ друг к другу. «Подсматривайте вместе с нами, — услужливо предлагает он, — и вы легко обнаружите, что никакой такой любви (бескорыстной, вечной, идеальной, беззаветной, платонической, жертвенной, небесной, божественной и т. д.) нет и никогда не было. А то, что есть, — этого вам с лихвой хватит, каждому по его вкусу: интрижка, флирт, случка, блуд, прелюбодеяние, измена, содомские развлечения, „однополые браки“, скотоложество, садизм, — и это только для начинающих…»
А поскольку рождение ребенка в семье — самое очевидное преодоление такой папараццистской агитации и, одновременно, увенчание любви супружеской любовью к третьему существу, к своему ребенку, то апологеты бесплодных сексуальных развлечений прилагают особые старания, чтобы обесславить семью как таковую. Они рекрутируют целые толпы последователей и последовательниц, желающих пожить только для себя, в свое удовольствие, а не для какого-то там «продолжения рода своего на земле».
По сути, широко внедряемая средствами СМИ практика «безопасного секса» разрешает самые извращенные отношения полов, «только бы не было детей». Вечный, как жизнь, родительский инстинкт на каждом шагу подвергается осмеянию. На молодых супругов, желающих завести ребенка, смотрят как на идиотов, которые до сих пор не наловчились жить только в свое пузо.
Воистину позорные времена! Самодовольная экономическая скотинка, громко ржущая при виде банки пепси или пива, упаковки жвачки или сникерса, тиражируется на телеэкранах в качестве подлинного героя наших дней. Право, зачем ему или ей (по-кошачьи жмурящейся и мурлыкающей при виде колготок, кремов и лосьонов) заводить детей?
Впрочем, не нужно бы в данном случае обижать отрицательными сравнениями ни лошадей, ни кошек. Животный мир, к счастью, не знаком с извращениями, заразившими часть человеческого рода. Животный мир, в назидание нам, благоразумно руководствуется все тем же святым инстинктом плодоношения и размножения.
Меня восхищает и вдохновляет этот инстинкт бессмертия у трав и птиц, у рыб и тех же кошачьих. Никто из них никогда, в течение тысячелетий, не изменял поручению своего Творца. Потрясает отвага и безудержная страсть громадных косяков семги, которые ежегодно из теплых атлантических вод с безумной скоростью устремляются за тысячи километров к берегам Норвегии, чтобы, изнемогая от судорог, на грани жизни и смерти, отнереститься в холодных каменистых верховьях ее фьордов.
Людской зверинец в центре москвы
В самом начале уже говорилось, что наши домашние папараццисты в своем буйном рвении недавно переступили некоторую рубежную черту и теперь как бы сполна легализовались. Речь идет, разумеется, о передаче «За стеклом». Ее можно было бы больше и не обсуждать. Дело, как говорится, сделано, невеста замуж выдана. Призы и премии распределены. Сценаристы, режиссер и ведущий, вся телеобслуга отделались легким испугом, поскольку заметно робели, приступая к наглому в данных исторических обстоятельствах эксперименту. «Пипл, — по выражению Боровика-отца или кого-то еще из циников, — схавал». Кремль, в ближайшем соседстве с которым улюлюкал людской зверинец, величаво отмолчался. Может, дюжина-другая открытых протестных писем и поступила в адрес президента, но кто ж теперь не пишет открытых писем президенту?
Эксперимент, и точно, был крайне рискованный, поскольку подвергались ему не столько юноши и девицы «за стеклом», сколько миллионы телезрителей, впервые откровенно привлеченных к масштабному папараццистскому действу. Конечно, смотрела не вся страна, а только Москва да ближайшие околотки, то есть зритель уже облученный, ко всяким видам привыкший. Но и эти ведь могли не очень хорошо отреагировать. Устроители, слямзившие передачу с западных образцов, знали, что в той же Франции, к примеру, миллионы зрителей негодовали по поводу сходного людского зверинца, представленного, правда, гораздо большим числом подопытных.
Тайна сия велика есть, ни у кого теперь не допросишься статистических сведений о количестве звонков на ТВ с выражением глубокого возмущения. Но, судя по бледному виду и какому-то уж особо пошлому поведению ведущего Набутова при открытии и при закрытии подглядок, очень походило на то, что экспериментаторы сильно вляпались.
Не могу сказать, что сам я видел многое: первый день, последний, визит Жириновского, сцена с лобзающимися на полу девицами да впридачу «Глас народа», специально посвященный подглядкам перед самым их финалом. Если б не длительная командировка, наверное, еще несколько раз последил за развитием событий в гостинице «Россия». Не все же папарацци будут нас отслеживать, поглядим и мы, каково их искусство, умеют ли они, хотя бы отчасти, щадить своих ведомых, а заодно и зрителей.
Об искусстве их говорить не приходится, это, кажется, отметили все «эксперты», в том числе и те, что до конца сочувствовали затее. Газетная и радиоподдержка вылилась в довольно кислый одобрямс. Лишь один остроумец попытался придать акции политический смысл и храбро сморозил, что мы наблюдали отмщение тем, кто в течение десятилетий осуществлял тотальную слежку за всей страной.
Зато с кем ни поговоришь по душам, все дружно морщатся и, в зависимости от темперамента, тихо или громко негодуют. И почти у каждого на устах непременное: «зверинец!» Или «кунсткамера». Или «паноптикум». И почти все уверены, что больше у нас в стране никто такого смотреть не станет. Да и за стекло мало кто сунется.
В последнем я, правда, не уверен. Как и в том, что наши не шибко мастеровитые папарацци, придя в себя от страха и подсчитав гонорары, не захотят опробовать на нас еще какой-нибудь долгодействующий сценарий с раздеваниями и разоблачениями, с подсидками и подножками.
Может быть, неприятнее всего поразило, что в вечер выхода из-за стекла на набережной перед гостиницей собралась внушительная толпа зевак, чтобы приветствовать новых «звезд» страны. Впрочем, в стенах студии один эпизод и порадовал. Когда огласили результаты голосования, стало ясно, почему молодежь определила победительницей девушку по имени Жанна. Хотя она вела себя за стеклом «невыразительней» всех, зато теперь призналась, что постоянно думала лишь о том, зачем она там и как скорей оттуда выбраться.
Может, это был хитрый маневр ее? Так считают мои студенты, которые вообще уверены, что все действовали с самого начала по жестким сценариям. И что победительница вместе со сценаристами сыграла на чувстве жалости и сострадания, которые столь свойственны нашим зрителям.
Но все-таки чего ждать от папараццизма российской выделки после его официальной легализации? Воскресный выпуск «МК» еще в марте 2000 года поместил на первой полосе коллаж с обнаженной Мерилин Монро, частично просматриваемой через характерную металлическую прорезь. И тут же крупными буквами текст, как бы дающий главную характеристику уходящему столетию: XX ВЕК СКВОЗЬ ЗАМОЧНУЮ СКВАЖИНУ. Что ж, выходит, вполне пристойно и мило повеселилось человечество за истекший период. И Мерилин на славу повеселилась, и Диана. И вообще, шутит «МК», «один из самых восхитительных грехов человека — желание подглядывать!»
И «МК», и иже с ним неплохо подготовили почву для домашнего папараццизма XXI века. А уж повеселит ли он кого, время покажет.
Признание Лема
Гласность, повторюсь, беспощадный и всепожирающий зверь. Те, кто у нас выпускал ее однажды, из клетки, надеялись, что гласность будет уплетать исключительно «чужих». Но эта ненасытная утроба всеядна, если ее недокармливают, гласность начинает заглатывать всех подряд, в том числе и «своих», давших ей волю. Это с ее стороны вряд ли справедливо. Но кто ее способен усовестить? Уж, конечно, не те, кто подбрасывал ей в пасть ломти, слишком возбуждающие аппетит.
В числе таких науськивателей зверя, вдруг угодивших ему на зубок, недавно оказался Е. Киселев. Вроде бы стопроцентно «своя» «Комсомольская правда» взяла да и выставила его на всеобщее посмешище. На первой полосе «Московского выпуска» (18 декабря 2001 г.) многих, думаю, подивило жирное папараццистское приглашение поглумиться над элитарным телекрасавцем: «„ПОРНО-ИТОГИ“ С ЕВГЕНИЕМ КИСЕЛЕВЫМ? Человек, похожий на ведущего аналитической программы ТВ-6, стал героем скандального сюжета, который гуляет по Интернету». Слева от зазывного текста — фотоколлаж: барственно-одутловатое лицо непривычно взъерошенного Киселева с модными очочками на носу, и в их узеньких линзах отражаются две, что называется, ню. Пощадим матерого политического разоблачителя, не станем здесь пересказывать содержание газетной заметки о порнографических сюжетиках из Интернета, в которых фигурирует «толстый бородатый мужчина». Полезней процитировать Киселева, отбивающегося от таких же, как он сам, папарацци: «Что я делаю в частной жизни, это мое личное дело. Что я ем, что я пью, с кем встречаюсь, с кем я сплю, как я трачу деньги, на что — это, кроме меня и моих близких, больше никого не касается». Золотые слова, драгоценный лепет! Вот так бы все папарацци относились к личной жизни д р у г о г о, как Е. Киселев к себе, любимому. С завтрашнего утра началась бы у нас в России совершенно иная журналистика.
Но разве дождешься от них, если одной меркой желают мерить себя, другой — все, как он выражается, цитируя нобелевца Бродского, «застенчивое быдло».
Случай с Киселевым — не первый, не последний. Гласность еще задаст им всем жару. Куда более жирные телеса и лакомые костяки затрещат в ее челюстях. Повадки всепожирающего чудища, хотя и в исковерканном виде, однако отражают какой-то неумолимый закон возмездия. Да, рано или поздно черед воздаяния наступает. Если кто-то и где-то у всех на глазах преступил черту, охраняющую личность д р у г о г о, то тем самым подается пример, разрешающий и с ним, преступившим, обойтись столь же глумливо или еще беспощадней.
Возмездие, несравненно более масштабное, становится событием последних лет в связи со всемирной интернетной горячкой, информационным бумом конца ХХ — начала ХХI веков. На эту тему интересно послушать человека, который сам в течение долгой творческой жизни приложил колоссальную энергию для апологетизации технотронного мифа. Речь идет о польском писателе-фантасте Станиславе Леме. Престарелый автор, надо отдать ему должное, никогда не был односторонен в своих футурологических выкладках. В равной мере Лем обладал умением пугать читателей инопланетными или земными технохимерами и прельщать их картинами грядущего идеального бытия, обеспеченного мощью коллективного научного гения. И все-таки в последние времена Лем, размышляя об искусственном интеллекте, больше пугает и предостерегает, чем обнадеживает. В некоторых своих высказываниях, посвященных буйно процветшему Интернету, писатель и сам выглядит если не напуганным, то весьма озадаченным.
Нынешнее качество информационной деятельности человека поставило на повестку дня, — предупреждает он, — «небывалый размах преступности нового типа. Это электронные войны, компьютерные преступления. Подслушивание, подглядывание, шифры, борьба с компьютерным шпионажем и компьютерными взломщиками-хакерами…» (Коммерсантъ. ДЕНЬГИ. № 36,12 сентября 2001. Против Лема нет приема, с.86).
Могут сказать, что Лем не оригинален. Что он напоминает интеллектуала, проснувшегося после длительной заморозки. Если это отчасти и верно, все равно мнение фантаста-философа, даже слегка запоздавшего со своими выводами, ценно. Уже тем ценно, что подтверждает суждения более радикальных мыслителей, давно обеспокоенных технологическим перегревом планеты. Поэтому в устах Лема свежо и дерзко звучат парадоксы из репертуара московских кухонных софистов, отзвучавшие лет двадцать тому назад, например такой: «Иногда мне начинает казаться, что не человек произошел от обезьяны, а обезьяна от человека (! — Ю. Л.). Ей, обезьяне, что нужно? Есть да смотреть на мир. Потребности разговаривать, думать, читать у нее не возникает. Так и мы со своими телевизорами, разнообразными спутниковыми тарелками только и делаем, что едим и тупо смотрим на экран».
Молодец, старина Лем!
Впрочем, груз пережитого и опубликованного не позволяет польскому коллеге быть безоговорочно отважным в своей критике: «Будущее представлялось мне в неоправданно возвышенном виде; быть может, теперь я ударился в неоправданно глубокий пессимизм, смотрю сквозь слишком зачерненные стекла». Но сколько ни подстилает себе польский мудрец соломки, главный его, итоговый вывод-образ уже прозвучал, и мы вправе его осмыслять без оглядки на сопутствующие ему реверансы: «Недобрые последствия короткого информационного замыкания Всего и Всех со Всеми для меня очевидны, хотя свои предчувствия я не могу подкрепить достаточно мощной батареей доводов».
Вот так: «короткое замыкание Всего со Всем и Всеми». Иными словами, всемирная катастрофа, «недобрые последствия» которой, кстати, уже некому будет каталогизировать.
Продолжение следует
А пока я продолжаю свое антипапараццистское разыскание, радуясь, как глотку свежего воздуха, каждому проявлению зреющего в России отпора. Вот, к примеру, не так давно уважаемый мною певец Николай Расторгуев вместе с актрисой Ольгой Дроздовой, которых желтая пресса накануне активно «сватала», показали ее представителям «фигурную композицию», то есть кулаки:
«Увидев, что музыкант радушно распахнул объятия кинозвезде, к парочке бросились папарацци. Однако пыл их был остужен тяжелым взглядом Николая. „Не люблю я папарацци“, — мрачно заметил певец. „Наверное, опять напишут что-нибудь такое…“ — с улыбкой вздохнула актриса. А спустя три минуты, немного посовещавшись, Расторгуев и Дроздова явили публике фигурную композицию „Нет желтой прессе!“» (ТВ ПАРК, № 47, ноябрь 2001 г.)
А вот еще пример сопротивления наглому щелкоперишке. Сотрудник некогда бодрой, а ныне срамной «Комсомолки» задался целью выведать: «От кого беременна Наташа Королева» (крупный заголовок на первой странице «Комсомольской правды» от 24–31 дек. 2001 г.) — от своего мужа или от некоего московского стриптизера (что еще за профессия такая?) по кличке Тарзан. Ничего папарацци не выведал, певица сказала, что вообще на журналистские наветы предпочитает не отвечать, чтобы не давать повода для новых покушений. Это, конечно, более пассивная форма сопротивления, чем у мужественного Расторгуева и отважной Дроздовой. Но ведь певица, действительно, готовится стать матерью и не хочет лишний раз волноваться. Другое дело, и ее муж, и тот же Тарзан, если он все же мужик, а не раздевальщик-себя-на-публике-догола (по-моему, именно так стоит переводит стриптизера на русский), могли бы, поплевав на ладони, хорошенько отвалтузить двух-трех-четырех гнилых и слюнявых подглядчиков. Чтобы и другим неповадно стало.
Надо с женщин пример брать. Вот родная сестра Василия Шукшина Наталья Макаровна взяла и отчитала прилюдно автора книги «Потаенная любовь Шукшина» в открытом письме «У правды есть глаза» («Советская Россия», № 127, 1 ноября 2001 г.)
Это еще даже не цветочки. Это лишь первые росточки зреющего повсюду протеста. Его символом могла бы стать пятерня, закрывающая телеобъектив. Вы обратили внимание, как часто-часто замелькала на экранах эта народная выразительная пятерня: «Папарацци, закройся!»? Знать, что-то будет.
Отечественный архив
В этом месяце исполняется 80 лет со дня рождения замечательного поэта, фронтовика, постоянного автора «Нашего современника» Федора Григорьевича Сухова.
К юбилею нашего друга мы публикуем неизвестные стихотворения и два письма из его архива.
МОЛИТЕСЬ, ЖЕНЫ, ЗА РОССИЮ!
* * *
Растаял лед войны холодной, Приспущенный приподнят стяг. А мой народ полуголодный У неизвестности в гостях. На перепутье, на распутье Стоит поникший богатырь. Ах, что-то будет, что-то будет, — Уходят жены в монастырь. Стеной кирпичной ограждают Себя от суеты сует, Уже не Александру — Дарью Занявшийся бодрит рассвет. А, может статься, Ефросинью Тревожит ранняя заря. Молитесь, жены, за Россию, Ее храните соловья! Воробушка ее храните, Дождит свой щебет воробей, Связующие держит нити Возросший во поле пырей. К дорожной обочи подходит, К ее шагает пустырю, В моем возносит огороде Свою тишайшую зарю. Малиново благоухает На мглистой павечери дня И опевает петухами Российских пашен зеленя. 21 сентября 1991, Н. НовгородКрещение Руси
Принимает крещение Матушка-Русь, Входит в воды Днепра, в Иордан она входит. Утра раннего светлая-светлая грусть Теплит ладан росы на ветвях в огороде. Поднимает Спаситель Свой солнечный лик, Высоко-высоко приподнялся Спаситель! Сладким медом молочно белеющих лип Дышит древнего Киева сумрачный житель. Гром, ворочаясь, гневно торопит себя, Волочит на Подол, на его луговину. Ива-ивушка, блекло светясь, серебрясь, Освежает, бодрит молодую калину. Подзывает, зовет молодую княжну, Погружается в воду княжна Зориславна, Замирает, как будто отходит ко сну, Невеликая не шелохнется дубрава. Утра раннего светлая-светлая грусть Теплит ладан росы на ветвях в огороде, Принимает крещение Матушка-Русь, Входит в воды Днепра, в Иордан она входит. Приобщает свой лик к лику вечной любви, К милосердью ее неизбывной печали, Потому, не стихая, трещат воробьи, Липнут липы к повитой туманом Почайне. 1988* * *
Легкий заморозок прихватил Бусёнки вчерашних каплюжин, Посошком своим поколотил По стеклу невеликих калужин. По куржавой лужайке стучал, Колотил на заре воробьиной, У забытого мною ключа Повстречался с калиной, с рябиной. А калина пунцово-красна, А рябина все млеет, все рдеет… Есть и в осени… Есть в ней весна, Есть синичка на тоненьком древе. На орешине тешит себя, Подает голосок невеликий, Волоокая стынь сентября Угощает своей ежевикой. Вся в кухте она, в инее вся, Угощайся, синичка-сестричка! Заплутавшего радуй лося, Грей лису, воспылавшая спичка! Как зажженная спичка — горит Лист останный на сгибшей осине, И рябина красно говорит, О моей повествует России. И калина пунцово-красна, Утро раннее празднично рдеет… Есть и в осени… Есть в ней весна. Есть синичка на тоненьком древе. 6 ноября 1989, с. Красный Осёлок* * *
Глас вопиющего в пустыне, А может, не в пустыне, нет, Не верится, что хизнет, стынет, Наш белый леденеет свет. Не леденеет, свято верит Душа душе, рука руке, И возглаголят даже звери На человечьем языке. 3 марта 1980, с. Красный Оселок* * *
Вороний неумолчный грай Дождится черным листопадом, — Обещанный всесветный рай Кромешным обернулся адом. Глашатаи всесветной лжи, Они хотят еще уверить, Что васильки цветут во ржи, Что райские открыты двери. Идущие — придут, войдут, Цветущие увидят кущи… Что только коллективный труд Утешит горести кукушьи! Всю жизнь — без роздыха — трудись Во имя взбалмошной идеи, Не ведая, что всякий лист На древе на своем радеет. На огороде на своем Произрастает куст сирени, И никакой там водоем Родник гремучий не заменит. Как жаворонок трепещит, Себя выносит на песочек, — Не заглушить лихой ночи Его певучий голосочек. 14 марта 1991, Н. Новгород.* * *
Все чаще видится Батый, Его орда, его нашествие… Сплошная заросль лебеды Лихое возвещает бедствие. Возвысился чертополох, Заполонил мою подгорицу. Уже — ни тропок, ни дорог, Все поросло слезливой горечью. Укоренившийся ивняк — Как дождь, как морось мглистой осени. Последних извели коняг, В расплывшемся утопли озере. А яблоневый сад… Брожу, Хожу по саду — как по кладбищу. Гляжу я, нет, не на росу — На поднятую к небу лапищу. На длань, простертою над всей Располоводившейся Волгою… Себя не тешит соловей Ночной скороговоркою. Не росы холодят листву — Ночная студит помоха, И не с того ли за версту Так слышно чуется черемуха. 28 декабря 1990, ЯлтаПапорть
Живу воспоминаньями. На Папорть, На гору детства своего гляжу Глазами памяти. Не мудрено, Коль что-то не примечу, не увижу, Слабеют памяти моей глаза. И все-таки я приложу старанье, Незримое — узрею, разгляжу. Ах, детство, детство! По твоей горе Сады благоухали, в молоке Весной купались яблони-подростки, Гудели пчелы, к молоку припав, И осы нестихаемо гудели… Я кланяюсь односельчанам. Сколько Они мозолей нахватали! Сколько Пролили пота… Дед мой, мой отец, Недосыпая и недоедая, Себя трудили, корчевали пни Поваленного леса. Родники От хлама очищали, чтоб звенели, Чтоб жаворонком пели родники! Колодезь рыли. Собирали воду, Как в пригоршнях ее держали, В колодезном хранили котловане. Не нарушали сладкий сон ее, Покой не нарушали. Только летом, Когда, в жаре и в зное изнывая, Томилось все живое. Даже травы Молили небо, чтоб оно послало Отдохновенье алчущей земле, И исцеленье, и благоговенье… Хотя б одной дождинкой пало На истомленные жарой уста. Не пало, поскупилось. И тогда-то Мой дед нарушил сладкий сон воды, Ее колодезный покой нарушил… Обрадовались яблони, они Успели повзрослеть, они Плоды свои от зноя укрывали Поблекшей, обессиленной листвой, Так матери детей своих хранят. Да не познают, не узнают дети Ни зноя, ни жары! И не узнали, Колодезная упасла вода. И — не к добру. Уже витали слухи, О коллективном баяли труде, О небывалом рабстве. Не хотели Рабами быть ни дед мой, ни отец. Дед посчитал — уж лучше умереть. И — умер, не успев отведать К моим ногам упавшего плода… В Преображенье умер. Сам себе Могилу выкопал. Я не забыл Могилу эту. В памяти моей Своей запечатлелась глубиной. И яблоками. Кто-то положил Их в изголовье гроба. Много-много лет Минуло с той поры. Окаменела, Очугунела Папорть. Онемели, Иссякли родники. В век чугуна, железа, Возможно, так должно и быть. А если Учесть, что верховодили страной Железные, с чугунным сердцем люди, Все встанет на свои места. Не надо Ни вопрошать, ни удивляться… 14 октября 1991, Ялта.* * *
Что они натворили, наделали, Эти светлого царства строители?! Упыри на поваленном дереве, Вольно льющихся рек укротители. Осквернители дивной обители, Что восстала на волжской угорине… Эти светлого царства строители Речи сладкие долго глаголили. Обещали молочные заводи Да по всем луговинам, поёминам. Ни корысти не будет, ни зависти, Будет млеть, расцветая, черёмина. На рассветной заре заневестится, Не стесняясь, покажется у лесу, Лета красного дивная вестница Умилит невеликую улицу. В ивняковой укроется заросли, Не укрылась. Сгубили черемину. Даже солнце стемнело от жалости, Слезы льет на речную поемину. Что они натворили, наделали, Эти светлого царства строители?! Упыри на поваленном дереве, Вольно льющихся рек укротители. Осквернители дивной обители, Лиходеи потайного капища, Жизни всей, всей Руси разорители, Вурдалаки с разрытого кладбища. 5 мая 1991, Н. Новгород.* * *
Отбываю тихонько из Константинова, А со мною листок оробевшего клена, Пасмурь низкого неба, свинцово-полынного, Что себя не спасло от лихого полона. От Батыего ига, от дикого ужаса Соловецкого или иного узилища. Черные вороны кружатся, кружатся, Что-то высмотреть черные вороны силятся. Знать, хотят заприметить Сергея Есенина, Притемнить васильково цветущие очи… И река ивняковой листвою усеяна, Ходит-бродит еще не поблекшая осень. Пунцовеет калиной, рябиной кручинится У крылечка накрытого пасмурью дома, Припадая, каплюжится бисерно, инисто, Бусенит над тоскующей в поле соломой. Неизбывно грустит, над несжатым печалится колосом, Прорастает уроненным на землю житом, Может быть, потому так полынно, так горестно, Вроде все-то Батыем поганым убито. Все-то поле костями людскими усеяно, Ускакала желанного счастья подкова, Только дивные очи Сергея Есенина Васильково синеют, цветут васильково. 16 декабря 1990 г.* * *
Вошел во храм. И две свечи поставил Во здравие поруганной Руси. О, Господи! Пречистыми перстами Усохшую былинку ороси. На злак моей неутоленной жажды Дождинками серебряно пади, Чтоб в день страды, в день подоспевшей жатвы Продолженные виделись пути. Твои, о, Господи, стези-дороги Горячая исколесит страда… Я верую — исчезнут лжепророки И лжевожди исчезнут навсегда. Не будет слова, сказанного всуе — Восторжествуют вещие слова! Неправедные потеряют судьи Свои властолюбивые права. Единственное утвердится право, Достойное возвышенной любви, — Ромашкою цвести, цвести купавой, Чтоб весело шустрели воробьи! И жаворонки весело звенели, Доверчивые тешили сердца, Чтоб, раздвигая сумрачную невидь, Поставленная теплилась свеча… 10 декабря 1990, Ялта.В. Мамонтов — Ф. Сухову
Дорогой Федор, поругание русской духовности, русской культуры в широком смысле — процесс исторически сложный, и я бы не стал искать корни его только в личных качествах грузинского деспота. Он сам священник по образованию и не мог хоть десятой частью своего сознания не понимать, к чему может привести вселенский погром святынь. Поставим ему в заслугу хотя бы тот общеизвестный факт, что он остановил разрушение Василия Блаженного, подготовленного к взрыву.
За последние годы мне удалось прочитать ряд книг, хорошо объясняющих национальную катастрофу духовности («Открытое письмо к Солженицыну» И. Самолвина, «Почему вы нас не любите?» В. Шульгина, «Две беды», «Сортиры вместо святынь» и др.). Там поименно названы все, кто рубил сплеча по народному сердцу, объясняя этот апокалиптический террор борьбой с суевериями и духовным порабощением.
Собирательное имя этой многоголовой гадины — сионизм, его масонские ложи во всех странах диаспоры, зоны «рассеяния». Ярчайшими представителями этой подлой сволочи в Москве-первопрестольной были два махровых жида — секретарь МГК Каганович и главный «архитектор» Иофан.
Занимался я и историей погрома важнейших святынь Ростова Великого (Успенский собор, церкви Богоявления в Угодичах, архидьякона Стефана, Спаса-Преображения на Песках, Николы в Заровье, Николы во Ржищах, массовое изъятие и сожжение старинных икон, покровов, пелен, антиминсов, переплавка драгоценных окладов в серебряные слитки, за бесценок проданные Ротшильдам). За всеми этими преступлениями, прикрытыми лицемерными лозунгами «борьбы за новый мир», стоит все та же озверевшая сионистская мразь. Она живуча и жива по сей день. Видел бы ты, как наотмашь бил я эту мерзкую тварь публично еще полгода назад на научной конференции в Ростовском музее!
К сожалению, я не читал твоей поэмы об Аввакуме, нашем с тобой земляке. Убежден, что к этому пламенному протопопу привела тебя выстраданная вера в нетленность национальных ценностей.
Сейчас я занимаюсь с художниками фабриками «Ростовская финифть», еженедельно читаю им лекции по истории Ростова. Исторические персоналии этих бесед различны: св. Василько Константинович, Мария-Евпраксия (жена св. Василько, дочь св. Михаила Черниховского, сноха св. Александра Невского), преп. Стефан Пермский и Епифаний Премудрый, св. Иаков и Дмитрий Ростовский. Разумеется, в персоналиях есть и другие лица, но я перечислил только святых представителей русского народа.
Художники сами пожелали использовать сцены из их жизни для своих композиций.
Наряду с этим делаю все, чтобы закрепить в русском сознании (конкретно — в памяти ростовцев) имена светских строителей этой земли: боярина Томилы Луговского, кн. Голицыных и Куракиных, гр. Татищевых и Владимира Орлова, Анны Орловой-Чесменской, героя Бородина генерала Леонтьева. О некоторых из них я уже писал, о других — собрал материалы.
Мое приглашение посетить меня остается в силе на всю жизнь. Приезжай, когда тебе будет удобно.
Братски обнимаю, В. МАМОНТОВ 11 мая 1986 г.Ф. Сухов — И. Данилову
Дорогой Иван!
Вот и опять я в Оселке, сижу уже второй месяц. Ничего такого не высидел, потому что больше двигаюсь, хожу по полям, по лугам, слушаю, как говорят между собой ромашки, колокольчики; они говорят своими запахами, сейчас особо слышно говорит полынь. В августе она всегда слышно и очень громко говорит. Шут бы с ней, если бы говорила сама с собой, но нет же, старается завести разговор со мной, дескать, что ты вообще из себя представляешь, стишки сочиняешь, да ведь этим делом занимаются мальчишки, а ты-то… Горько мне за тебя… Так-то, дорогой Иван, не так-то сладко мне, особенно когда слышишь такие речи. Правда, немного утешают колокольчики, они звенят и звенят, без разбора что и кому звенят. И еще. Догадал меня нечистый взять из издательства сочинения И. А. Израилева, догадал меня нечистый привезти их в Оселок. Боже мой, если бы ты знал, как все сущее на земле взбунтовалось, да и сама земля взбунтовалась, когда эти сочинения я стал читать, и не вслух, а так, про себя, да и не читать. А просматривать, читать их невозможно, они без языка, понятны только знаки восклицания да вопросительные знаки. И тогда я вопросил сам себя: да как это я, понимающий язык цветов, трав, не понимаю языка И. А. Израилева? Внимательней присмотрелся, рассмотрел кое-где слова того языка, которым я сам говорю, но слова эти все искалечены. Так, братцы мои, до каких пор мы будем равнодушно взирать на то, как калечится наш язык, — это же величайшее преступление. Был бы жив протопоп Аввакум, он бы язык вырвал у этого пакостника И. А. Израилева, сказал бы: «понеже люблю свой русский природный язык», а ты, стерва, пакостишь его, так и ходи без языка… Да что протопоп Аввакум, наши мужики осельские за такое дело дали бы взбучу, так что И. А. Израилев и не показался бы в Союзе писателей. Что касается меня, я зело возмутился и направляю в издательство грамоту, кою, думаю, должны уразуметь некоторые наши товарищи. Дорогой Иван, утешь грешного раба твоего, отца Феодора, пришли что-либо из своих удобочтимых произведений. Серьезно, Ваня, пришли что-нибудь, что ты сам считаешь возможным прислать. Это первая моя просьба, есть вторая просьба: слышал, что из Волгограда кто-то должен ехать в Киев, на Украину, я бы с удовольствием съездил: хочется послухать украинску мову, колокольчиков, ромашек я вдоволь наслушался, их мова и непонятна, но украинску мову хоть и разумею, но балакать на ней не могу. При случае о моей просьбе к тебе скажи Ледневу. Если что, я могу сразу выехать в Киев или еще куда.
Низко, земно кланяюсь двум львам (Колесникову и Кривошеенко), вероятно, после Кавказа они еще рьяно будут стоять на страже интересов нашего российского государства, дабы никто не посмел нарушить его священную границу. Привет Ледневу и его «Москвичу», думаю, он в недалеком будущем сам станет москвичом. Нине Пантелеевне, Надежде Малыгиной кланяюсь нашими ромашками, васильками, повиликой, а тебе, сын Иван, мой привет и добрые пожелания.
Отец Феодор 3 августа 1970, с. Кр. ОселокКритика
Виктор Гуминский ГОГОЛЬ, АЛЕКСАНДР I И НАПОЛЕОН К 150-летию со дня смерти писателя и к 190-летию Отечественной войны 1812 г.
Двойной юбилей, обозначенный в подзаголовке статьи, дает повод попытаться, по словам одного из классиков Золотого века русской литературы, которые так любил цитировать классик Серебряного века Блок, в очередной раз «заглянуть в темное подземелье, где скрыты первые всемогущие колеса, дающие толчок всему».
Разумеется, вряд ли трехлетний Н. В. Гоголь мог запомнить Отечественную войну 1812 г., но память о ней свято сохранялась в его семье. Отец писателя, Василий Афанасьевич, принимал в 1812 г. «участие в заботах о всеобщем земском ополчении (в ополчении было немало его крепостных. — В. Г.) и… как дворянин, известный честностью, заведовал собранными для ополчения суммами», Мария Ивановна Гоголь также оказывала армии материальную помощь. Оба были награждены за это медалями. О своей награде Мария Ивановна вспомнила и в 1853 г. в прошении о разрешении издания собрания сочинений сына.
Сам Н. В. Гоголь всегда помнил, что день его рождения (он его всегда отмечал, как известно, 19 (31) марта) совпал с днем торжественного вступления войск антинаполеоновской коалиции во главе с императором Александром I в Париж, и праздновал эти события, по свидетельству современников, вместе.
Однако, согласно устоявшейся в науке традиции, принято считать, что в гоголевских произведениях почти нет «откликов на великие события Отечественной войны 1812 года»[2]. Между тем все это не совсем так и даже совсем не так.
Пример (никогда не комментировавшийся) одного из прямых гоголевских откликов на события эпохи наполеоновских войн содержится в записной книжке 1846–1851 гг.: «Он вспоминал, как гренадер Коренной, когда уже стихнули со всех сторон французы и офицеры были переранены, закричавши: „Ребята, не сдаваться“, отстреливался и потом отбивался штыком, когда прижали их теснее и когда всех их перебили, один остался и не сдавался, и в ответ на предложенье, отбивался прикладом и лядункой (коробчатой кожаной сумкой для патронов. — В. Г.), так что (изумляясь) не хотели погубить, ранили только легкой раной. Взявши в плен, Наполеон приказал выпустить». В этой заметке речь идет о подвиге георгиевского кавалера (за Бородино) ефрейтора лейб-гвардии пехотного Финляндского полка (3-й батальон, фланговый гренадер) Леонтия Коренного на поле «битвы народов» под Лейпцигом в атаке на селение Гроссу в октябре 1813 г. В целом у Гоголя все факты изложены достаточно точно, за исключением того, что на теле ефрейтора после битвы французы насчитали 18 штыковых ран. Подвиг Леонтия Коренного был отмечен в наполеоновском приказе по армии, и он вскоре действительно был отпущен из плена. Гренадер стал героем песни лейб-гвардии Финляндского полка: «Мы помним дядю Коренного…» и был сразу же произведен в подпрапорщики (случай редкостный в русской армии) с назначением знаменосцем полка. Существует и гравюра «Подвиг гренадера Коренного под Лейпцигом в 1813 г.». Безусловно, эта заметка должна была быть использована писателем во второй главе второго тома «Мертвых душ», в несохранившейся сцене застольной беседы «о 12-м годе» у генерала Бетрищева.
Однако сегодня нас будут интересовать не прямые гоголевские отклики на события эпохи наполеоновских войн (например, гоголевская характеристика этой эпохи, содержащаяся в статье «О преподавании всеобщей истории» из «Арабесок», или его рецензия из пушкинского «Современника» на «Походные записки артиллериста, с 1812 по 1816 год…» И. Т. Радожицкого). Речь пойдет о неявных, порой просто загадочных случаях, располагающихся как бы на периферии гоголевского творчества, однако, может быть, именно поэтому позволяющих во многом по-новому взглянуть на его творчество в целом.
В работе «Гоголь и 1812 год» я попытался рассмотреть категорию пространства в прозе Гоголя или, точнее, мифопоэтику этого пространства на фоне документальной (мемуарной, путевой и т. д.) литературы эпохи Отечественной войны 1812 г. Прежде всего выяснились удивительные совпадения между описанием географического и социопространства различными свидетелями, очевидцами глобальных, катастрофических военных действий (Ф. Глинка, С. Глинка, Р. Зотов, П. Граббе и др.), и Гоголем. Но если для первых в основе такого понимания лежали реальные впечатления от перемещения в пространстве огромных человеческих масс и т. д., то для Гоголя подобное отношение к пространству было явно опосредованным какими-либо (литературными и т. д.) источниками. Одним из них и могла явиться мемуарная литература о наполеоновских войнах, которую писатель, безусловно, знал (вспомним хотя бы ту же гоголевскую рецензию на «Походные записки…» И. Т. Радожицкого). В числе других источников можно назвать литературу путешествий первой трети ХIХ в. с характерным для нее приемом манипуляции реальным пространством уже в сугубо литературных целях («Путешествие моего двоюродного братца в карманы» Кс. де Местра, «Странник» А. Ф. Вельтмана и т. п.). Главное в этом совпадении, конечно же, представление о зыбкости, изменчивости, в конечном счете, обманчивости мирового пространства, теряющего во время исторических катаклизмов свои устойчивые параметры, стабильность, когда континенты могут покидать свои обычные места и перемещаться на огромные расстояния, когда сами эти расстояния могут по видимости произвольно сжиматься и расширяться и т. п. В любом случае (даже в случае откровенно литературной, метафорической «игры с реальностью») в основе неизбежно лежат события, происходящие в реальном, историческом мире (традиционная схема: от факта к образу, от мифообраза к литературе).
Другое дело, что само историческое измерение мироздания в наполеоновскую эпоху было подвергнуто не менее катастрофическим испытаниям, чем «география». Или, по словам самого Гоголя, «география сливается и составляет одно тело с историей», особенно в кризисные исторические эпохи.
Хорошо известно гоголевское «вольное» обращение с историческим временем. Так, широко используя в работе над «Тарасом Бульбой» различные документальные источники, писатель перед всеми иными отдавал предпочтение малороссийским песням — «живой, говорящей, звучащей в прошедшем летописи». И добавлял в статье «О малороссийских песнях» (1834): «Историк не должен искать в них показания дня и числа битвы или точного объяснения места…». Поэтому, явно мифологизируя вслед за народными песнями (и, вообще, фольклорными жанрами) историческое время, Гоголь в своем эпосе о легендарном, героическом прошлом — повести «Тарас Бульба» — нередко сознательно отступает от хронологии. Писатель относит действие повести и к XV, и к XVI векам, а имена, в ней упомянутые, относятся к XVII веку (Ник. Потоцкий, Остраница и др.), как и некоторые другие детали. «Итак, три века — читатель может выбирать любой», — по замечанию Г. А. Гуковского.
Однако странно другое. В «Миргороде», в одной книге с «Тарасом Бульбой», Гоголь помещает «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». В этом «очень оригинальном и очень смешном» (Пушкин) произведении писатель не только следует самому пунктуальному историзму при «объяснении места, реляции» ссоры двух Иванов, но и приводит точную ее дату — «показание дня и числа». Эта дата — «сего 1810 года июля 7 дня», как сказано в «позове» Ивана Ивановича («7-го числа прошлого месяца» — отмечено в прошении Ивана Никифоровича). Настоящая дата находится в разительном противоречии со словами из авторского предисловия к «Повести о том, как поссорился…»: «Долгом почитаю предуведомить, что происшествие, описанное в этой повести, относится к очень давнему времени».
И это еще не все: узнав точную дату «битвы», поневоле начинаешь отсчитывать время действия повести от нее, и тогда получается, что неудавшаяся попытка примирения Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича на ассамблее у городничего приходится не на какой-нибудь, а на, пожалуй, самый памятный год в истории России XIX века — 1812-й. Сам же городничий, по существу, и указывает эту дату: «Вот, уже, слава Богу, есть два года, как поссорились они между собою…». Отметим, кстати сказать, что городничий, как известно, был участником «кампании 1807» года (и даже был во время ее ранен), так что, хотя прямо о наполеоновских войнах в повести не говорится и имя самого французского императора в ней не упоминается, оно неназванным все-таки присутствует здесь.
Мы, конечно, далеки от мысли видеть в повести о двух Иванах какую-то аллегорию к истории ссор и примирений, а затем великой войны между Россией и Францией. Но, попав в один хронологический ряд с нею, история ссоры Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича приобретает какой-то особый, дополнительный смысл. Если использовать гоголевское рассуждение о «великом» и «ничтожном» из другой миргородской повести — «Старосветских помещиков», — то этот смысл можно сформулировать примерно так. «Великие события» проносятся над миром, забывая о своих «ничтожных» причинах. Но все в жизни взаимосвязано: и история глупой ссоры, «забывшая» про одновременную с нею великую народную войну, словно еще раз указывает: в судьбе каждого, самого «маленького» человека нет ничего маловажного, такого, что по своему нравственному смыслу не может сравниться с любым великим событием.
Но французский император, точнее сказать, его некая устрашающая тень, все-таки появляется в «Миргороде». Я имею в виду сцену беседы провинциальных политиков в «Старосветских помещиках», когда приехавший к Товстогубам гость «рассказывал, что француз тайно согласился с англичанином выпустить опять на Россию Бонапарта». Комментируя это место повести, я предположил (а вслед за мной и другие комментаторы), что подобные разговоры могли быть вызваны слухами о «ста днях», т. е. о побеге Наполеона с о. Эльба и его вторичном правлении во Франции (20 марта — 22 июня 1815 г.). Однако реконструкция послужного списка Афанасия Ивановича Товстогуба заставляет отнести этот эпизод к более позднему времени.
Про гоголевского героя известно, что он служил в компанейцах, т. е. в казачьих полках легкой кавалерии, составлявшихся из добровольцев и в ходе очередного этапа военных реформ в Малороссии после упразднения Запорожской Сечи Екатериной II в 1775 г. расформированных. Афанасий Иванович «был после секунд-майором», а первым казаком, получившим в 1783 г. этот чин с зачислением в русскую армию, был легендарный войсковой старшина Сидор Белый (Белой). Именно он в 1774–1775 гг. возглавлял так называемое «посольство доброй воли», направленное в Санкт-Петербург для переговоров о судьбе Запорожской Сечи, которое Гоголь описал в «Ночи перед Рождеством». Во время Второй турецкой войны 1787–1791 гг. С. И. Белый командовал (уже в чине подполковника) на правах регулярного армейского соединения (с соответствующим делением по чинам) так называемым «кошем верных казаков», подчиняясь непосредственно А. В. Суворову. Вероятней всего, именно в это время и в составе именно этого «коша» Афанасий Иванович Товстогуб и получил свой штаб-офицерский чин VIII класса (секунд-майор от лат. secundus — второй, второстепенный, в отличие от старшего чина премьер-майора), упраздненный в 1797 г.
После войны Афанасий Иванович, как и многие другие малороссийские дворяне, воспользовался своими новыми привилегиями, уравнивавшими его в правах с великорусским дворянством (указ 1783 г., Жалованная грамота российскому дворянству 1785 г. и др.). Секунд-майор Товстогуб вышел в отставку (к тому же, дослужившись до этого чина, он и так получил право на потомственное дворянство), захватив с собой пленную «туркеню», выучившую впоследствии Пульхерию Ивановну особым образом солить «грибки», и женился «тридцати лет». Таким образом, если рассказчик «Старосветских помещиков» познакомился с Афанасием Ивановичем, когда тому было «шестьдесят лет», то время действия повести приходится на начало 20-х гг. XIX в. Эти хронологические выкладки подтверждаются и наблюдением Н. С. Тихонравова, сопоставившего сцену беседы провинциальных политиков в «Старосветских помещиках» с тем местом в «Мертвых душах», где Гоголь указал, что «после достославного изгнания французов все наши помещики, купцы, сидельцы и всякий грамотный и даже неграмотный народ сделались, по крайней мере, на целые восемь лет заклятыми политиками»[3]. Добавим, что в это время в дрожки Пульхерии Ивановны вполне могли быть запряжены и «лошади, служившие еще в милиции», т. е. в ополчении, сформированном в России во время русско-прусско-французской войны 1805–1807 гг. ввиду угрозы вторжения наполеоновских войск в пределы страны и распущенном вскоре после заключения Тильзитского мира. Следовательно, точность взаимопересекающихся исторических реалий в «Старосветских помещиках» позволяет ответить и на вопрос, занимавший в свое время того же Н. С. Тихонравова: «определение времени, когда жила Пульхерия Ивановна».
Но, разумеется, самым известным упоминанием имени Наполеона у Гоголя является то место в «Мертвых душах», где рассказывается о том, как по губернскому городу N распространился слух, что Павел Иванович Чичиков не кто иной, как «переодетый Наполеон». Правда, городские чиновники, как известно, поверить этому не поверили, «а, впрочем, призадумались и, рассматривая это дело каждый про себя, нашли, что лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона».
Однако самым весомым оказалось суждение полицмейстера, который «служил в кампанию двенадцатого года и лично видел Наполеона». Полицмейстер «не мог тоже не сознаться», что ростом Наполеон «никак не будет выше Чичикова и что складом своей фигуры Наполеон тоже нельзя сказать, чтобы слишком толст, однако ж и не так, чтобы тонок». Таким образом, Павел Иванович оказался рассмотренным, что называется, с головы до ног, и было констатировано: да, похож, если не в анфас, то в профиль, если не во фраке своего любимого коричневого цвета с искрой, то в каких-нибудь других, более соответствующих случаю полководческих одеждах. Наполеон, как известно, всем остальным предпочитал мундир гвардейских егерей, а на досуге скромный серый сюртук, вполне гармонировавший с его светло-серыми глазами — отсюда знаменитый приговор крыловского ловчего «Волку на псарне»: «Ты сер, а я приятель, сед…»[4]. При этом как бы подразумевалось, что в случае битвы Чичикова-Наполеона нельзя себе представить иначе как во главе легионов скупленных им мертвых душ, ведущим их на штурм любых твердынь и оплотов. К тому же помимо уже процитированного места из «Мертвых душ» относительно того, что «на целые восемь лет» после изгнания французов все в России сделались политиками, в тексте поэмы, как известно, имеется и более определенное указание на время ее действия: «все это происходило вскоре после достославного изгнания французов».
Была у этого вопроса и сторона, прямо касающаяся восприятия фигуры Наполеона в России. «Мы все глядим в Наполеоны», — писал Пушкин в «Евгении Онегине», подчеркивая стремление своих современников, словно завороженных фантастической судьбой французского императора, быть или казаться похожими на этого маленького великого человека. Или, если перефразировать пушкинские же слова о Байроне, то можно сказать, что сближение с Наполеоном льстило многим самолюбиям. Конечно, мы не можем сказать, как тут обстояло дело с самолюбием гоголевского героя или, положим, пушкинского Германна, также имевшего, как известно, «профиль Наполеона и душу Мефистофеля», — два великих произведения русской литературы хранят на этот счет молчание, полагая, вероятно, достаточно красноречивым уже указание на само внешнее сходство.
Оно словно предопределяло судьбу человека, накладывало на него печать исключительности (вспомним, забегая во времени вперед, о «наполеоновских идеях» героев Достоевского), а порой и прямо вело по этому пути, который мог закончиться и на о. Св. Елены, и на виселице. Вот, скажем, какой портрет занес в свою записную книжку священник П. Н. Мысловский после знакомства с П. И. Пестелем уже во время следствия в Петропавловской крепости: «Имел от роду 33 лет, среднего роста, лица белого и приятного с значительными чертами или физиономиею… увертками, телодвижением, ростом, даже лицом очень походил на Наполеона. И сие-то самое сходство с великим человеком, всеми знавшими Пестеля единогласно утвержденное, было причиною всех сумасбродств и самых преступлений». Об этом же вспоминал и Н. И. Лорер, впервые встретившийся с П. И. Пестелем в Петербурге в 1824 г.: «Пестель был небольшого роста, брюнет, с черными, беглыми, но приятными глазами. Он и тогда и теперь, при воспоминании о нем, очень много напоминает мне Наполеона I». Н. И. Лорер был дядей известной А. О. Смирновой-Россет, с которой был дружен Гоголь, и нельзя исключить, что какие-то его рассказы о прошлом (а он, по единодушному мнению современников, был искусным рассказчиком), в том числе и о П. И. Пестеле, могли через А. О. Смирнову-Россет быть известны и Гоголю.
Из воспоминаний С. В. Капнист-Скалон о другом знаменитом декабристе С. И. Муравьеве-Апостоле: «Ростом он был не очень велик, но довольно толст; чертами лица, и в особенности в профиль, он так походил на Наполеона, что этот последний, увидев его в Париже, в Политехнической школе, где он воспитывался, сказал одному из своих приближенных: „Qui dirait, que ce n’est pas mon fils! (Кто скажет, что это не мой сын!)“». Об этом же эпизоде вспоминает и В. Е. Якушкин. Гоголь с детства был знаком с Софьей Васильевной Капнист-Скалон (они были соседями по Миргородскому уезду) и поддерживал с ней дружеские отношения до конца жизни, так что вполне мог слышать ее рассказы о своем родственнике-декабристе.
У этого вопроса была и другая сторона. Необыкновенное возвышение «маленького капрала», буквально в одночасье покинувшего толпу безвестных «серых» людей (символическим воспоминанием о столь стремительной метаморфозе оставался серый походный сюртук Бонапарта) и превратившегося в императора могущественнейшей державы, диктовавшего свою волю монархам Европы, очередной раз заставляло задуматься над прихотями исторического случая и судьбы. «Каждый» мог себя теперь ощутить потенциальным Наполеоном, если ему, разумеется, улыбнется судьба и выпадет счастливый случай. И не просто Наполеоном, а именно императором, государем, стоящим на вершине власти, получившим эту власть не по праву рождения и наследования, а в силу «стечения обстоятельств». Ведь Наполеон не остался первым «среди равных» революционных консулов, а был увенчан порфирой, коронован главой католической церкви папой Пием VII. Революционный «порядок» сменился монархическим (вплоть до брака с австрийской эрцгерцогиней Марией-Луизой, представительницей старейшей династии Габсбургов), породив парадоксальный титул «император Французской республики». Святитель Филарет (Дроздов) в своем «Рассуждении о нравственных причинах неимоверных успехов наших в настоящей войне» (1813) назвал его еще точнее: «непорфирородный царь, возжелавший быть еще непомазанным пророком». Незыблемость мироздания вновь оказывалась обманчивой (его восстановлению и посвятит свою деятельность Священный союз), социальная иерархия подорванной, связь между верхами и низами общества прозрачной.
Все это хорошо известно, однако гораздо меньше внимания обращают на последствия этих катастрофических событий в литературе, в частности, в русской. Так, для нас безусловна их связь с появлением и становлением в ней так называемой темы «маленького человека». «Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в Московском Телеграфе. Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос» («Путешествие в Арзрум»). Но порой люди начинают больше верить себе, чем славе, и, по свидетельству специалистов, неиссякаемый по сию пору поток «маленьких Наполеонов» два столетия составляет почти «обязательный контингент» психиатрических лечебниц.
Особым было отношение к Наполеону в народной среде.
Весьма любопытно наблюдение П. А. Вяземского из «Старой записной книжки»: «В течение войны 1806 г. и учреждения народной милиции (именно в ней, как мы помним, „служили“ лошади Пульхерии Ивановны. — В. Г.) имя Бонапарта (немногие называли его тогда Наполеоном) сделалось очень известным и популярным во всех углах России. Народ как будто предчувствовал, угадывал в нем „Бонапартия“ 12 года». И далее следовал весьма характерный анекдот со ссылкой на рассказ Алексея Михайловича Пушкина, состоявшего по милиционной службе при князе Юрии Владимировиче Долгоруком. «На почтовой станции одной из отдаленных губерний заметил он в комнате смотрителя портрет Наполеона, приклеенный к стене. „Зачем держишь ты у себя этого мерзавца?“ — „А вот затем, Ваше превосходительство, — отвечает он, — что, если неравно, Бонапартий под чужим именем или с фальшивой подорожною приедет на мою станцию, я тотчас по портрету признаю его, голубчика, схвачу, свяжу, да и представлю начальству“. — „А, это дело другое!“ — сказал Пушкин».
По свидетельству известной «бабушки» — Елизаветы Петровны Яньковой, многие москвичи, свидетели прихода французов в их город, были убеждены, «будто бы в 1811 году сам Бонапарт, разумеется, переодетый, приезжал в Москву и все осматривал, так что когда в 1812 году был в Москве, несколько раз проговаривался-де своим: „Это место мне знакомо, я его помню“. В этот же ряд можно поставить уже первую из известных растопчинских афиш, где ее герой — целовальник Корнюшка Чихирин, без особых церемоний обращался к французскому императору со словами: „Полно демоном-то наряжаться: молитву сотворим, так до петухов сгинешь!“».
Необходимо отметить, что эти слухи отчасти опирались на одно из стратегических положений военной доктрины Наполеона, как известно, считавшего необходимым условием победоносного исхода войны засылку во вражеский тыл шпионов. В таком качестве использовались не только люди «бродячих» профессий (фокусники, актеры, торговцы и т. п.), но и персоны гораздо более заметные, например, известная писательница мадам С. Ф. Жанлис, один из томов романа которой «Герцогиня де Лавальер» прочитал, кстати сказать, во время своей простуды Павел Иванович Чичиков. Иногда в качестве шпионов выступали и самые приближенные к Наполеону люди, например, генерал, впоследствии маршал Ней, проникший в одежде крестьянина в один из осажденных немецких городов, дабы должным образом подготовиться к его штурму.
В мемуарах французского посла в России Армана де Коленкура неоднократно говорится о тайных французских агентах, «нахлынувших в Россию со всех сторон» перед началом войны. 1 мая (н. ст.) русский посланник в Вене граф Г. О. Штакельберг извещал секретным письмом главнокомандующего 2-й Западной армии генерала от инфантерии П. И. Багратиона: «По дошедшим ко мне известиям уведомился я, что сорок два человека французов, знающих говорить по-русски, назначены прокрасться в нашу Армию в виде Емисаров». В секретной депеше на имя управляющего российским МИДом графа А. Н. Салтыкова от 25 мая (6 июня) 1812 г. тот же Г. О. Штакельберг сообщил приметы и имена четырнадцати шпионов Бонапарта, из которых только трое или четверо были французами, пятеро или шестеро — евреями из различных немецких земель, среди остальных — австриец, итальянец, ирландец. Французские агенты действовали в русском тылу вплоть до обеих столиц «под видом путешественников и торговцев, монахов и артистов, врачей и гувернеров». Разведка была организована с присущим Наполеону размахом, и уже к началу войны французский император располагал сведениями о численности русской армии, о ее дислокации и даже о ближайших планах командования. Впрочем, русская контрразведка действовала довольно успешно против французских лазутчиков еще с 1810 г., а в ходе войны значительно активизировала свою деятельность и русская разведка. К тому же за все это время французской тайной службе не удалось завербовать ни одного агента среди русского офицерского корпуса и в народе.
Но восстановим последовательность исторических событий. 16 ноября 1806 г. был опубликован царский манифест о начале войны с Францией. 30 ноября последовал манифест об образовании временных ополчений или милиции. Театр военных действий располагался довольно-таки далеко на Западе, следовательно, и операции вражеской разведки проходили в основном там же. Однако представление о сверхъестественном могуществе самого Наполеона, о его способности принимать любые обличья, проникать в самые отдаленные и неожиданные места начинает формироваться, как мы уже видели, именно в это время. Оно основывалось, в первую очередь, на объявлении Святейшего Синода. Это объявление, согласно именному указу от 6 декабря 1806 г., духовенство обязано было читать в храмах каждый воскресный и праздничный день по окончании литургии.
Здесь давалась следующая характеристика личности и деятельности Наполеона. «Неистовый враг мира и благословенной тишины, Наполеон Бонапарте, самовластно присвоивший себе царственный венец Франции и силою оружия, а более коварством распространивший власть свою на многие соседственные с нею государства, опустошивший мечом и пламенем их грады и селы, дерзает, в исступлении злобы своей, угрожать свыше покровительствуемой России вторжением в ее пределы… и потрясением православныя, греко-российския Церкви во всей чистоте ея и святости…
Всему миру известны Богопротивные его замыслы и деяния, коими он попирал законы и правду.
Еще во времена народного возмущения, свирепствовавшего во Франции во время Богопротивной революции, бедственныя для человечества и навлекшей небесное проклятие на виновников ея, отложился он от Христианской веры, на сходбищах народных торжествовал учрежденныя лжеумствующими Богоотступниками идолопоклонническия празднества и в сонме нечестивых сообщников своих воздавал поклонение единому Всевышнему Божеству подобающие, истуканам, человеческим тварям и блудницам, идольским изображениям для них служившим.
В Египте приобщился он гонителям Церкви Христовой, проповедовал алкоран Магометов, объявил себя защитником исповедания неверных последователей сего лжепророка мусульман[5] и торжественно показывал презрение свое к пастырям Святыя Церкви Христовой.
Наконец, к вящщему посрамлению оной, созвал во Франции Иудейския синагоги, повелел явно воздавать раввинам их почести и установил новый великий сангедрин еврейский, сей самый Богопротивный собор, который некогда дерзнул осудить на распятие Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа, и теперь помышляет соединить иудеев, гневом Божиим рассыпанных по всему лицу земли, и устроить их на испровержение Церкви Христовой и (о, дерзость ужасная, превосходящая меру всех злодеяний!) на провозглашение лжемиссии в лице Наполеона». Это объявление Святейшего Синода было поддержано объявлением, сделанным митрополитом римских церквей в России Станиславом Богушем, где Наполеон также определялся как «враг рода человеческого», а его целью — «на бедствиях всего света основать славу свою, стать в виде Божества на гробе Вселенной».
Именно это воззвание имел в виду Ф. Н. Глинка, когда вспоминал в «Письмах к другу»: «Перед войною 1807 года при вызове народного ополчения (милиции) издан был краткий манифест, из которого явно выглядывал „Наполеон-антихрист“».
Объявление Святейшего Синода основывалось, как теперь бы сказали, на обширном фактическом материале. Скажем, во время египетского похода Бонапарт, судя по всему, действительно готов был принять ислам. Более того, он был уверен, что вслед за ним и вся его армия «шутя» «переменила бы веру». «А между тем, подумайте только, что бы из этого вышло, — рассуждал французский полководец далее. — Я захватил бы Европу с другого конца; старая европейская цивилизация была бы окружена, и кто тогда посмел бы противиться судьбам Франции и обновлению века?». Как тут не согласиться с утверждением К. Меттерниха, что «жажда всемирного владычества заложена» в природе Наполеона. Австрийский министр был уверен в том, что «чудовищный план» французского императора «всегда был и есть порабощение» человечества «под властью одного». Широко известны многочисленные антихристианские высказывания Наполеона. В целом же он полагал, что «цель века была достигнута, совершилась Революция». Сам же он «делался ковчегом Ветхого и Нового Завета, естественным между ними посредником»[6].
27 января 1807 г. произошло сражение при Прейсиш-Эйлау, на которое Г. Р. Державин откликнулся «кантатой на победу французов русскими» «Персей и Андромеда». В ней под именем Андромеды автор подразумевал Европу, освободителем «страждущей девы» Персеем явился Александр I, а Губителем — «живой саламандр» Наполеон. Вот его эсхатологический «портрет» (ср.: Апок.: 13,11):
За громом громы ударяют, Освечивая в тме бездонну ада дверь, Из коей дивный вол, иль преисподний зверь Стальночешуйчатый, крылатый, Серпокогтистый, двурогатый, С наполненным зубов-ножей разверстым ртом, Стоящим на хребте щетинным тростником, С горящими, как угль, кровавыми глазами, От коих по водам огнь стелется струями… И т. д.В письме от 11 июня 1812 г. (т. е. дня вторжения наполеоновской армии в Россию) на имя военного министра Барклая-де-Толли дерптский профессор библейской экзегетики и восточных языков Вильгельм Фридрих Гецель приводил свои исчисления, согласно которым в имени Наполеона (по французскому алфавиту) содержалось звериное число из Апокалипсиса: 666 (речь идет о том месте Священного Писания, где говорится: «Зде мудрость есть, иже имать ум, да почтет число зверино: число бо человеческо есть и число его шестьсот шестьдесят шесть» (13,18).
В той же главе, стих 5, сказано: «И даны быша ему уста, глаголюща велика и хульна, и дана бысть ему область творити месяц четыре десять два». Под последней цифрой иногда подразумевали наполеоновский возраст (в 1812 г. ему уже было 43, и отсюда выводили неминуемость его скорого падения), другие толкователи исчисляли 42 месяцами время его военных успехов (намекая на безуспешную испанскую войну). Слова Апокалипсиса о звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами (13, 1) толковали как указание на семь королей, поставленных Наполеоном (неаполитанский, вестфальский, виртембергский, саксонский, голландский, испанский, баварский). Под десятью рогами, согласно этому же толкованию, подразумевались народы, попавшие под власть Наполеона и перечисленные в царском манифесте от 3 ноября 1812 г.: австрийский, прусский, саксонский, баварский, виртембергский, вестфальский, итальянский, испанский, португальский, польский.
Соотносили с текстом Священного Писания и назначение М. И. Кутузова главнокомандующим русскими войсками (8 августа 1812 г.). Причем возведение незадолго до этого графа М. И. Кутузова в княжеское достоинство (29 июля 1812 г.) как нельзя более отвечало пророчеству Даниила (12,1) о восстании великого князя Михаила, стоящего за свой народ против нечестивого царя-самозванца.
Нельзя сказать, что подобным образом Наполеона трактовали только в России. В 1812 г. «Сын Отечества» опубликовал переведенный с испанского «Гражданский катехизис» (он распространялся в Севилье в 1808 г.), в котором содержалась следующая характеристика «врага благополучия» «императора французов»:
«Вопрос: Сколько он имеет естеств?
Ответ: Два: сатанинское и человеческое.
В. От чего происходит Наполеон?
О. От ада и греха».
Подобные настроения были распространены и в действующей армии. В своих записках, которые читал и рецензировал Гоголь, полковник И. Т. Радожицкий вспоминал об одном из нестроевых офицеров, знатоке Священного Писания, который в самом начале войны проповедовал, что Наполеон есть «антихрист, сиречь Аполлион», предрекал занятие французами Москвы и т. п. Явно вслед за ними появился в десятой главе «Мертвых душ» пришедший «неизвестно откуда» пророк «в лаптях и нагольном полушубке, страшно отзывавшемся тухлой рыбой». Он, как известно, смутил сначала купцов, а затем и чиновников города N известиями о Наполеоне-антихристе, что привело и к похожим упражнениям в «апокалипсических цифрах». Толстовский Пьер Безухов следовал в своих исчислениях, как мы видим, за этими авторами.
Но объявление Святейшего Синода от 6 декабря 1806 г. действовало совсем недолго. 25 июня 1807 г. был заключен Тильзитский мир, и об этом объявлении на официальном уровне предпочли забыть, а 17 июля последовала высочайшая его отмена. Согласно воспоминаниям декабриста В. И. Штейнгейля, после чтения синодального воззвания («увещания», по определению мемуариста) по храмам «во многих местах России» «в воскресенье, в понедельник получено с курьером официальное известие, что и х в е л и ч е с т в а императоры на Немане обнимались и обменялись орденами; следовательно…».
Однако мифологизацию образа Наполеона уже невозможно было остановить. Любопытно, что в ее орбиту оказались втянутыми и переговоры двух императоров. Обратимся еще раз к «Старой записной книжке» П. А. Вяземского. «Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков. „Как же это, — говорит один, — наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем? Ведь это страшный грех!“ — „Да, как же ты, братец, — отвечает другой, — не разумеешь и не смекаешь дела? Наш батюшка именно с тем и велел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уж допустить его пред свои светлые царские очи“». Известен и другой вариант этого анекдота, где в роли второго мужичка выступает Н. М. Карамзин.
Со встречей императоров на Немане связан, на наш взгляд, еще один знаменитый эпизод из «Мертвых душ». Позволю себе напомнить его. Павел Иванович Чичиков пожаловал в гости к Манилову и после повествования о «хозяине дома» и его супруге рассказчик возвращается к своим «…героям, которые стояли уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.
— Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, — говорил Чичиков.
— Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, — говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь.
— Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, — говорил Чичиков.
— Нет уж, извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю.
— Почему же образованному?.. Пожалуйста, проходите.
— Ну да уж извольте проходить вы.
— Да отчего ж?
— Ну да уж оттого! — сказал с приятною улыбкою Манилов.
— Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга».
А теперь сопоставим этот текст с фрагментом мемуаров очень близкой к императору Александру I гр. Софии Шуазель-Гуфье. Первая редакция этих воспоминаний была напечатана в Брюсселе в 1829 г., вторая — в 1862 г. в Париже. Перевод извлечений С. И. Макаровой по изданию 1829 г. был опубликован в 20 т. «Русской старины» за 1877 г., полный перевод З. Мирович издания 1829 г. вышел в Москве в 1912 г., переиздан в 1999 г. Ситуация «гость — хозяин» разрешалась здесь не просто в рамках вежливости, но дипломатического протокола.
«Плот принадлежал Наполеону. После первых приветствий и взаимного представления друг другу великого князя Константина и Мюрата, в то время Бергского великого герцога, Наполеон пригласил русского императора в предназначенный для совещания кабинет (в переводе С. И. Макаровой: палатку, в других источниках: павильон. — В. Г.). Александр стал уверять, что он — на своем берегу, Наполеон — что он на своем плоту. Чтобы прекратить эти церемонные пререкания, Александр сказал: „Так войдемте вместе“. Так как дверь была очень узкая, оба государя принуждены были тесно прижаться друг к другу, чтобы войти одновременно». Любопытно, что через семь лет Александру I пришлось столкнуться с похожей ситуацией, но ее вторым участником был уже легитимный король Франции. Вспоминает та же мемуаристка: «Когда, при вступлении короля в столицу Франции, союзные государи обедали в Тюиллерийском дворце, Людовик ХVIII, вероятно, соблюдая старинный этикет французского двора, первый прошел в зал королевского банкета. Император Александр, несколько удивленный, сказал, улыбаясь, окружавшим его лицам: „Мы, северные дикари, более вежливы в своей стране“».
В свое время Д. С. Лихачев в статье «Социальные корни типа Манилова» обратил внимание на то, «что в Манилове есть определенные признаки принадлежности его к высшему бюрократическому кругу России». Однако вполне устоявшаяся к тому времени в литературоведении точка зрения на «Мертвые души» как на художественное отражение николаевской эпохи (ср. название известного, неоднократно переиздававшегося труда М. С. Гуса «Гоголь и николаевская Россия», М., 1957) заставила ученого, на наш взгляд, сместить хронологические ориентиры своего исследования и в результате прийти к такому выводу: «Николай I, конечно, не был непосредственным прототипом Манилова (соблазн увидеть в Николае I прототип Манилова велик), но между ним и Маниловым намечается отчетливое типологическое сходство».
Между тем даже на самый первый взгляд гораздо более «отчетливое типологическое сходство» имеется между этим гоголевским героем и государем Александром Павловичем (хотя, разумеется, и здесь речь не может идти о непосредственном прототипе). К тому же следует иметь в виду, что при всех явных различиях между государями некоторое «братское» сходство в характерах, в поведении, в общей, так сказать, стилистике дворцовой и придворной жизни все-таки сохранялось, особенно если вспомнить о подчеркнутой консервативности многих ее форм. Но как бы то ни было, сейчас речь идет о самом старшем из братьев.
Екатерина II писала Гримму о своем любимом внуке: «Это чудо-ребенок… Александр мог бы послужить художнику моделью Купидона…». Воспоминания современников полны рассказов о «нежности» и «чувствительности», «чрезвычайной чувствительности», «необычайной деликатности», «ангельской доброте», «кротости», «сердечности», «утонченной деликатности» голубоглазого («цвета безоблачного неба») и белокурого («золотисто-светлые волосы») императора. «Император остался тем же самым в высшей степени любезным человеком, полным доброты и приветливости… Он так же предупредителен и сердечен»[7]. Все слова и поступки Александра I, по выражению А. М. Муравьева, «дышали желанием быть любимым». С. Шуазель-Гуфье вспоминала, что он бывал «слишком», «преувеличенно любезен», флигель-адъютант императора А. И. Чернышев прозвал его «прельстителем», «un vrai charmant» (сущим прельстителем) именовал государя М. М. Сперанский. Н. Н. Фирсов, обобщая подобные характеристики безо всякой оглядки на Гоголя, дал следующее определение личности Александра: «Из него вышел не государственный и социальный реформатор, а просто „сладенький человечек“». Ср. у Гоголя о Манилове: «На взгляд он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства».
Александр I «беспрестанно выражал заботливость о своем брате, о сестрах, наставниках, даже о предметах неодушевленных, например, о царскосельских садах»[8]. Забота государя Александра Павловича о царскосельских садах выражалась, в частности, в строительстве против главных ворот Запасного дворца ампирных чугунных ворот с характерной надписью: «Любезным Моим Сослуживцам» (1818, проект арх. В. П. Стасова), перестройке павильона «Монбижу» в «англо-готическом стиле». Да и весь пейзажный парк в западной части царскосельского комплекса в целом преобразился при нем (государь всегда «с восхищением отзывался об английских парках» и об искусстве английских садоводов) в парк «романтического» характера с тенистыми сумеречными аллеями, таинственными руинами и заросшими прудами (ср. с описанием «аглицкого сада» в имении Манилова). К тому же в 1812 г. здесь возводится почти сорокаметровая Белая башня, на которой «была устроена самая высокая в Царском Селе обзорная площадка, откуда были видны не только парк, но и далекие окрестности» Санкт-Петербурга[9]. Ср. с мечтаниями Манилова о «доме с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах». Ср. также с названием летнего дворца великого князя Константина Павловича в Варшаве — Бельведер. Остается добавить, что Гоголь прекрасно знал Царское Село, неоднократно бывал здесь, начиная с лета 1831 г., когда встречался в Царском с Пушкиным и Жуковским. Посещал писатель и Варшаву, например, в сентябре 1839 г.
В этот же «возвышенный» архитектурный ряд легко «встраивается» и маниловская беседка с надписью «Храм уединенного размышления», название которой писатель мог, по мнению Н. И. Осьмаковой, заимствовать из одной из романтических статей журнала П. А. Корсакова «Русский Пустынник, или Наблюдатель отечественных нравов», выходившего в Санкт-Петербурге в 1817 г. «Он постоянно стремился к уединению» — вот рефрен многочисленных воспоминаний современников об Александре I. К тому же именно Александр Павлович в отличие от Николая Павловича, но в полном соответствии с маниловским образом жизни, неоднократно на протяжении всей своей жизни выражал желание, как он об этом писал еще в 1796 г. Лагарпу, «жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы». Правда, в отличие от гоголевского помещика, Александр I стремился уехать из столицы то на берега Рейна, то в Америку, то в Крым, то еще куда-нибудь подальше (отсюда истоки знаменитой легенды о старце Федоре Кузьмиче).
Что до «общества друзей», то во многом именно Александру I эпоха, вероятно, обязана расцветом культа дружбы. Вспомним, надо полагать, вполне искреннюю и многолетнюю привязанность императора к А. А. Аракчееву, хотя, разумеется, в дружбе начальника и подчиненного всегда присутствует некая ущербность. Другое дело дружба равных или, по крайней мере, близких по своему социальному положению персон. И здесь российский император не раз демонстрировал образцы самых возвышенных «сердечных чувств», порой даже, по мнению многих современников и историков, за счет государственных интересов. Взять хотя бы впечатляющую романтическую сцену осенней полуночью 1805 г. в склепе гарнизонной церкви Потсдама: здесь Александр I и прусский король Фридрих-Вильгельм III над гробом Фридриха Великого поклялись друг другу в вечной дружбе. Что касается русского императора, то он оставался верен этой «нежнейшей», по словам самого Александра, дружбе до конца. И не так уж не прав, возможно, кн. Адам Чарторыйский, писавший своему государю: «Интимная дружба, которая связала Ваше императорское величество с Королем после нескольких дней знакомства, привела к тому, что Вы перестали рассматривать Пруссию, как политическое государство, но увидели в ней дорогую Вам особу, по отношению к которой признали необходимым руководствоваться особыми обязательствами». Этими особыми обязательствами, по мнению многих, объясняются зарубежные выступления русской армии на стороне Пруссии в антинаполеоновских войнах начала века, что далеко не всегда отвечало политическим целям России.
А чего стоит не менее выразительная сцена в феврале 1808 г. в эрфуртском театре во время представления вольтеровского «Эдипа», которое первый состав «Комеди Франсез» давал перед «партером королей» (здесь помимо сидевших рядом Александра и Наполеона присутствовали все вассальные по отношению к Франции государи и другие владетельные особы). Как только Ф. Ж. Тальма в роли Филоктета произнес со сцены реплику: «Дружба великого человека — вот подарок богов!» — Александр воскликнул: «Вот слова, сказанные для меня!» — встал и обнял (по другой версии только пожал руку) Наполеона под бурную овацию всего зала. Как тут не процитировать чичиковское рассуждение: «О, это справедливо. Это совершенно справедливо!.. Что все сокровища тогда в мире! „Не имей денег, имей хороших людей для обращения“, сказал один мудрец!»
И даже к «деликатной» реплике Манилова в ответ на предложение Чичикова «иметь мертвых» крестьян: «Как-с? извините… я несколько туг на ухо…» в данном контексте можно отнестись буквально и с полным доверием. Ведь хорошо известно, что Александр Павлович был глуховат на левое ухо. Причиной этому называют разное: кто открытые окна спальни младенчествующего внука Екатерины Великой в Зимнем дворце во время пушечной пальбы с пристани «в отведенные часы», кто частое присутствие юного великого князя на батарейных стрельбах при учениях отцовского гатчинского гарнизона.
Что же касается «отчасти греческих» имен сыновей Манилова: Фемистоклюс и Алкид, то первой стала давать своим внукам подобные «небывалые в нашем царствующем доме» (Н. К. Шильдер) имена как раз Екатерина II. Историки издавна связывают такое отступление от династической традиции со знаменитым «греческим проектом» императрицы. Имя старшего из внуков, данное в честь святого благоверного князя Александра Невского, должно было напоминать и о вселенском наследии Александра Македонского. Имя же второго, крещенного в память святого равноапостольного римского императора Константина Великого, окончательно перенесшего столицу своей империи в Византию и переименовавшего ее в 330 г. в Константинополь (град Константина), свидетельствовало о проекте воссоздания Восточной, Греческой империи (после освобождения ее от турецкой власти) под эгидой России[10]. Сохранились сведения о том, что подобные планы «возобновления» Священной Римской (Западной) и Византийской (Восточной) империй Наполеон и Александр I обсуждали во время свидания в Эрфурте. Впрочем, на такое разделение мира между собой и русским императором Наполеон рассчитывал совсем недолго. В его «рукаве» таился не менее грандиозный проект: в случае успешного покорения России обратить все свои силы против турок и захватить Константинополь уже самостоятельно.
Даже потерпевший поражение, свергнутый и сосланный на о. Эльба Наполеон должен был вернуться, «воскреснуть», дабы в очередной раз подтвердить свою сверхъестественную природу. С особой очевидностью это проявилось, конечно, во время Ста дней. Свидетели «второго пришествия» Наполеона, его высадки на французский берег, триумфальных столкновений с посланными против него войсками в один голос говорят о вернувшемся императоре как о «воскресшем Мессии». О том же рассказывает очевидец торжественного, на руках внесения Наполеона в Тюильрийский дворец: «Те, кто нес его, были, как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы. Когда и удавалось поцеловать одежды его или только прикоснуться к ней… Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа»[11]. В этот же ряд можно поставить и известное определение Г. Гейне — «евангелие», которое поэт, как известно, дал в своем сочинении «Идеи. Книга Ле Гран» (1826) мемуарам близких к Наполеону людей (Лас Каза, врачей О’ Мира и Антоммарки).
И даже смерть Наполеона не поколебала представления о нем как о существе сверхъестественном. В этом смысле весьма характерны два знаменитых стихотворения: «Ночной смотр» (1836) Жуковского-Цейдлица и «Воздушный корабль» (1840) Лермонтова-Цейдлица с их смысловым рефреном: «Из гроба встает император…» Особенно, если учесть, что за поэтическим (романтическим) образом встающего «в двенадцать часов по ночам» из гроба полководца, делающего смотр своим погибшим войскам, и образом одинокого кормчего волшебного корабля-призрака, не находящего на родной земле никого, кто бы мог продолжить его великое дело, последовал образ графический. Это изображение к тому же явно учитывало необычное состояние покойного властелина мира даже в гробу.
В Музее книги в Москве хранится экземпляр анонимной книги «Перенесение праха Наполеона с острова Св. Елены в парижский Дом инвалидов» (СПб., 1841), переплетенной вместе с изданием «Истории Наполеона» Горация Вернета (СПб., 1842). Цензурное разрешение от 5 марта 1841 г. дано А. В. Никитенко. В книге описывалось пребывание на острове Св. Елены достаточно представительной делегации, присутствовавшей при всех этапах перенесения праха бывшего французского императора. На с. 31–32 этой книги содержится протокольно точный рассказ о том, что увидели многочисленные свидетели после вскрытия сначала старого деревянного гроба «из красного дерева акажу», затем второго свинцового гроба, третьего — из того же дерева акажу и, наконец, последнего, жестяного гроба. В нем «лежал усопший великий муж, совершенно невредимый, так что его можно было узнать с первого взгляда, в полном полковничьем мундире гвардейских егерей, который был любимым нарядом его при жизни». И далее на с. 33 шло вполне обычное, «естественнонаучное» объяснение этого феномена (ведь со смерти Наполеона прошло около 20 лет): «За неимением на острове Св. Елены всех потребностей настоящего бальзамирования, сбережение тела Наполеона, должно, конечно, приписать ничему иному, кроме сырости могильного склепа и плотной спайки гробов, не пропускавшей в них воздуха».
Однако гравюра на авантитуле книги дает несколько иную интерпретацию факту необычной сохранности останков императора. На ней изображен (гравюра подписана: H. Vernet, 1840) встающий из гроба и выходящий из могилы Наполеон в императорском венце, окруженном сиянием, напоминающим нимб. В левой руке императора — лавровая ветвь — популярнейшая во Франции после революции 1789 г. эмблема славы, включенная и в герб Французской республики. Известен и другой экземпляр данного издания. Здесь гравюра снабжена подписью: «Воскресение Наполеона»[12].
К этому можно добавить, что во Франции довольно долгое время держалось предание о бегстве Наполеона с острова Cв. Елены. Согласно ему, сосланный император был освобожден из-под стражи с помощью тайной бонапартистской организации, причем его место занял чрезвычайно похожий на Бонапарта капрал Франсуа Рибо, который и умер на острове Св. Елены 5 мая 1821 г. С другой стороны, внимание целого ряда современных историков и писателей (С. Форсхувуда, Б. Вейдера и др.) привлек и сам факт нетленности тела бывшего императора, установленный, как мы уже знаем, при вскрытии гробницы Наполеона в 1840 г. Объяснение этому некоторые современные исследователи видят в том, что Наполеон был отравлен мышьяком, который, как известно, предохраняет биологические ткани от разложения.
Более того, по инициативе одного из главных сторонников этой точки зрения, канадского миллиардера Бена Вейдера (Ben Weider), в 1995 г. в одной из лабораторий ФБР была проведена экспертиза, подтвердившая версию отравления. Однако на родине Наполеона к ее результатам отнеслись скептически. Б. Вейдер, судя по сообщению из Парижа собкора газеты «Трибуна» А. Ильина, добился повторной экспертизы уже во Франции, в институте судебной медицины в Страсбурге, куда он передал «пять образцов прядей волос Бонапарта». Одна из них датируется 1815 г., «четыре других сострижены сразу же после смерти императора его духовником или слугой». Заместитель директора института Паскаль Кинтц обнародовал результаты исследований, также подтверждающие факт отравления мышьяком. Впрочем, ученый не был в своих выводах категоричен, усомнившись в подлинности представленных образцов.
Но вернемся в Россию 1812 г. К осени того года стал ясен неизбежный разгром армии Наполеона. Тогда же возникла идея о необходимости увековечить подвиг страны и народа в Отечественной войне. Место воздвижения памятника не вызывало сомнений — древняя столица пожертвовала собой ради победы над захватчиком. Первоначально мысль о памятнике, посвященном триумфу русского оружия, обратилась к аналогичному опыту злейшего врага и в качестве художественного образца была избрана Вандомская колонна, воздвигнутая на одноименной площади Парижа в 1806–1810 гг. по проекту архитекторов Ж. Гондуэна и Ж. Б. Лепера. Колонну венчала статуя Наполеона (высота колонны со статуей — 43,5 м), а ее каменный фуст был обвит почти трехсотметровой спиралью из бронзовых листьев, на которых были изображены события кампании 1805 г. от снятия Булонского лагеря до Аустерлицкого сражения. Все это было отлито по приказу Наполеона из пушек, захваченных французами во время победоносных битв с Австрией и Россией.
Именно о вражеских орудиях первым делом вспомнил и Александр. Во всяком случае, уже в ноябрьском 1812 г. послании М. И. Кутузову он приказал «всю отбитую у неприятеля артиллерию препровождать в Москву».
20 декабря московский генерал-губернатор граф В. П. Растопчин сообщал государю: «Честь имею препроводить Вашему Императорскому Величеству три проекта памятника, который должен будет свидетельствовать перед грядущими веками о безумии Наполеона и о Вашей мудрости. Для пирамиды в том виде, как она проектирована, потребуется 800 пушек, но ежели употребить на нее еще больше орудий, то она будет гораздо красивее, выиграв в высоте». По предположению Е. И. Кириченко, авторами этих проектов были А. Н. Воронихин, Тома де Томон и А. А. Михайлов. Однако ни один из проектов не был в Москве осуществлен (впоследствии сама идея триумфального столпа была реализована в петербургской Александровской колонне).
Незадолго до получения растопчинского письма Александру стала известна идея совершенно другого памятника в честь победы в Отечественной войне 1812 г. Она была изложена и детально разработана в письме от 17 декабря дежурного генерала штаба армий П. А. Кикина к государственному секретарю, адмиралу и писателю А. С. Шишкову. Суть этой идеи состояла в том, чтобы увековечить память о жертвах и подвиге великой войны не в виде триумфальной колонны или обелиска, в той или иной степени ориентированных на античные, языческие образцы, а воздвижением храма во имя Спасителя, что в гораздо большей степени соотносилось с православной, древнерусской традицией. Именно это предложение и было тотчас же одобрено императором.
Сразу же после изгнания французов из пределов государства Александр I в Вильне 25 декабря 1812 г. подписал манифест, в котором говорилось о «спасении России от врагов, столь многочисленных силами, сколь злых и свирепых намерениями и делами», что свидетельствовало о «явно излиянной на Россию благости Божией». И далее следовало: «В сохранение вечной памяти и того беспримерного усердия, верности и любви к вере и отечеству, какими в сии трудные времена превознес себя народ российский и в ознаменование благодарности Нашей к Промыслу Божию, спасшему Россию от грозившей ей гибели, вознамерились Мы в первопрестольном граде Нашем Москве создать церковь во имя Спасителя Христа… Да благословит Всевышний начинание наше! Да свершится оно. Да простоит сей храм многие века и да курится в нем перед святым престолом Божиим кадило благодарности до позднейших родов вместе с любовию и подражанием к делам их предков».
Тем временем Александр I отправился в заграничный поход, а когда в декабре 1815 г. вернулся в Россию, его уже ждали несколько проектов храма Христа Спасителя, в числе которых находился и проект архитектора К.-М. Витберга. Он был представлен через обер-прокурора Святейшего Синода кн. А. Н. Голицына и министра народного просвещения гр. А. К. Разумовского, назвавшего проект «новой поэзией в архитектуре». А вот что писал государь самому автору проекта, ознакомившись с его работой: «Я чрезвычайно доволен Вашим проектом. Вы отгадали мое желание, удовлетворили моей мысли об этом храме. Я желал, чтобы он был не одна куча камней, как обыкновенные здания, но был одушевлен какой-либо религиозной идеей; но я не ожидал получить какое-либо удовлетворение, не ожидал, чтоб кто-либо был одушевлен ею, и потому скрывал свое желание. И вот я рассматривал до двадцати проектов, в числе которых есть весьма хорошие, но все вещи самые обыкновенные. Вы же заставили камни говорить».
Проект действительно был необычен. Прежде всего, это была едва ли не первая в истории мирового зодчества попытка создать трехчастный храм. Вот как описывал его Д. Н. Свербеев: «Это огромнейших размеров здание начиналось уже церковью во имя сошествия Христа в ад; над ней сооружался храм Рождества Спасителя, а еще выше второго должен был возвышаться храм Воскресения». Проект поражал современников «необыкновенной смелостью художественной мысли и таинственностью ее мистического значения». Это «мистическое значение» в определенном смысле было плодом коллективного творчества. Дело в том, что сын «малярного дела гезеля» и «лакировщика-живописца», выпускник отделения исторической живописи Российской академии художеств Карл-Магнус Витберг был еще со студенческих лет близок сначала к конференц-секретарю, а затем к вице-президенту Академии художеств А. Ф. Лабзину. Тот и принял талантливого юношу в знаменитую масонскую ложу «Умирающий Сфинкс», одну из первых тайных лож в России, в которой сам Лабзин и был мастером. Витберг быстро поднимался по лестнице масонских степеней, о чем могут свидетельствовать семь орденских знаков «брата-масона» архитектора, хранящиеся в фондах вятского краеведческого музея. Через Лабзина Витберг заводил необходимые знакомства: с литераторами, художниками, государственными деятелями (Г. Р. Державиным, И. И. Дмитриевым и др.). Прежде чем подавать на Высочайшее рассмотрение проект храма Христа Спасителя, он несколько раз обсуждался в высшем масонском кругу, в частности, вместе с Н. И. Новиковым и С. И. Гамалеей «не столько с архитектурной его стороны, сколько со стороны внутренней масонской идеи».
Согласно этой идее «человек сам храм», состоящий из трех начал: отсюда тройственный состав проекта. Первый — храм тела должен располагаться внизу и иметь форму параллелепипеда, второй (храм души) в форме креста стоять на поверхности горы, возвышенности, третий (храм духа) возноситься вверх в виде круга, ротонды. «Весь стиль храма, — по мысли Витберга, — надлежало избрать в греческом характере, который своею правильностью и изящностью форм придавал бы возможное величие зданию, поражая своей простотою».
Нижний храм архитектор предполагал посвятить воспоминаниям о жертвах войны 1812 г., к нему с двух сторон должна была примыкать колоннада длиною свыше 600 м, а стены украшаться барельефами истории побед Отечественной войны с помещенными над ними важнейшими реляциями и манифестами. По концам колоннады первоначально планировалось возвести два памятника «из завоеванных пушек» (как мы видим, им все-таки пытались найти применение). Средний храм должен был окружаться галереею длиною с каждой стороны чуть меньше 200 м. Третий храм предполагалось увенчать пятью главами, в четырех меньших разместить 48 колоколов, составляющих «четыре гармонических музыкальных аккорда». Между собой храмы планировалось соединить каменной «пятиуступной» лестницей шириною более 100 м. Высота всего сооружения от подошвы горы до креста должна была составить около 230 м. Для сравнения: высота римского собора св. Петра от пола до креста составляет 141,5 м. В целом же проект, по мнению специалистов, отличался эклектичностью, испытал влияние самых различных образцов (от римских руин Пиранези до ряда ампирных памятников) и заслужил от академика И. Грабаря определение «романтически экзальтированного архитектурного бреда». У проекта было немало противников и среди современников: святитель Филарет (Дроздов), гр. А. А. Аракчеев, Н. М. Карамзин и др.
Первоначально Витберг планировал возвести свой храм на кремлевском косогоре, но Александр I решил, что «неприлично разрушать древний Кремль, и самое здание будет неуместно, смешиваясь с византийскими зданиями Кремля». Поэтому площадкой для возведения храма были, в конце концов, избраны Воробьевы горы, «корона Москвы», по определению государя Александра Павловича, дозволяющая, по словам Витберга, видеть здание из города в его «геометральном виде». К тому же храм должен был располагаться между «обоими путями неприятеля, взошедшего по Смоленской дороге и вышедшего по Калужской». Именно на этом месте располагался, по мнению москвичей, в 1812 г. последний неприятельский пикет.
12 октября 1817 г. здесь состоялась торжественная закладка храма. Мероприятие по своей грандиозности вполне соответствовало масштабу будущего строительства. На торжестве присутствовал, по существу, весь императорский двор, свыше 500 человек духовенства, включая управляющего московской митрополией, архиепископа Дмитровского Августина (Виноградского), архиепископа Карталинского и Кахетинского, экзарха Грузии Иону (Васильевского), архимандритов всех московских монастырей, до 50 тысяч войск, специально прибывших из Санкт-Петербурга. Самих москвичей на празднике было свыше 400 тысяч человек, т. е. почти все население древней столицы. По совершении литургии и крестного хода, впереди которого несли хоругви и две самые почитаемые московские святыни, чудотворные иконы Божией Матери Владимирской и Иверской, сам государь первым заложил в камень крестообразную вызолоченную закладную доску. Процедура завершилась «при оглушительном „ура“ нескольких сот тысяч зрителей, при пушечной неумолкаемой пальбе и повсеместном колокольном звоне». Вскоре после этого события Витберг, по желанию государя, перешел в православие, приняв имя Александра в честь своего восприемника.
Однако, по свидетельству Е. П. Яньковой, москвичи, несмотря на торжественную обстановку закладки «такого великолепного и обширного храма, каковых не было, нет и не будет», «вместо всеобщего восторга стали говорить шепотом, что храму не бывать на Воробьевых горах». И они оказались правы. Вряд ли имеет смысл рассказывать хотя бы об основных этапах крушения строительства храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, о деятельности высочайше утвержденной в 1820 г. Комиссии для сооружения храма во имя Христа Спасителя, состоявшей «под непосредственным ведением» самого государя.
Лучше обратиться к тексту одиннадцатой главы «Мертвых душ», повествующей, в частности, об одном из этапов жизненного пути Павла Ивановича Чичикова. «Образовалась комиссия для построения какого-то казенного весьма капитального строения. В эту комиссию пристроился и он, и оказался одним из деятельнейших членов». В первоначальной редакции этой главы содержалось и вполне конкретное указание на то, что речь идет именно о Комиссии по сооружению храма Христа Спасителя в Москве. Любопытно, что один из самых внимательных гоголевских читателей среди русских писателей XX в. М. А. Булгаков в своей комедии «Мертвые души» вложил в уста ее главного героя реплику, «восстанавливающую» первоначальную редакцию гоголевской главы. Рассказывая о своем служебном поприще, булгаковский Чичиков так прямо и говорит (акт I, картина I): «Был в комиссии построения… Храма Спасителя в Москве».
Однако продолжим цитату из гоголевской поэмы: «Комиссия немедленно приступила к делу. Шесть лет возилась около здания; но климат, что ли, мешал или материал уже был такой, только никак не шло казенное здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно, грунт земли был там получше». Замечание по поводу «гражданской архитектуры» здесь — явный «реликт» первоначальной редакции, в которой «казенное строение» принадлежало архитектуре церковной и, таким образом, противопоставлялось архитектуре гражданской. Неслучайно и упоминание о «грунте земли» — витберговский храм возводился, по словам москвичей, на «зыбучих песках», что в немалой степени затрудняло строительство. Как всегда, Гоголь точен и в смысле хронологии.
Действительно, через шесть лет после учреждения Комиссии, уже в царствование императора Николая I, по его ноябрьскому указу 1826 г. генерал-адъютанту С. С. Стрекалову было поручено расследовать все дела Комиссии за все время ее существования. Или вот как об этом рассказывается в «Мертвых душах»: «Но вдруг на место прежнего тюфяка был прислан новый начальник, человек военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовется неправдой». Тут также необходимы комментарии. Под тюфяком, безусловно, подразумевается непременный член Комиссии «в звании директора строения и экономической части», «академик, коллежский асессор», а затем надворный советник, кавалер ордена св. Владимира 3-й степени А. Витберг. Именно он, по словам мемуариста, «в деле стройки запутался как поэт, не умевший вести никаких счетов, полагавший, что это не нужно, что это совершится как-нибудь само собою» (Н. В. Берг). В результате дело для Витберга закончилось ссылкой в Вятку. Судьба Чичикова, благодаря протекции «умного» генеральского секретаря и сострадательности генерала к несуществующему, но «несчастному семейству» Павла Ивановича оказалась не столь печальной, хотя поначалу все складывалось совсем плохо.
Ведь генерал сразу же «пугнул» «всех до одного, потребовал отчеты, увидел недочеты, на каждом шагу недостающие суммы, заметил в ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры, и пошла переборка. Чиновники были отставлены от должности; дома гражданской архитектуры поступили в казну и обращены были на разные богоугодные заведения и школы для кантонистов, все распушено было в прах, и Чичиков более других». В действительности дело развивалось так: в результате стрекаловской ревизии 11 июня 1827 г. последовал сенатский указ об упразднении Комиссии о сооружении в Москве храма во имя Христа Спасителя, а в феврале следующего года — высочайшее повеление об отдаче членов Комиссии под суд Московской уголовной палаты. В том же году «после проверки отчетов» за Комиссией насчитали до 900 тысяч руб. «разного рода растрат», и имения ряда членов комиссии были секвестированы. И только в 1835 г. было объявлено окончательное решение Московской уголовной палаты, рассмотренное Государственным советом и утвержденное Николаем I. В нем речь шла о том, что в «покрытие убытков» «все имущество осужденных» было взято в казну и продано с публичных торгов.
Гоголь был достаточно осведомлен об обстоятельствах деятельности Комиссии и их последствиях. Сосед Гоголей по имению некий г-н Клименко был членом Комиссии и в самом начале процесса отстранен от должности за хищения и умер под судом, несмотря на все хлопоты через посредство В. А. Гоголя влиятельных земляков (Д. П. Трощинского и др.) о реабилитации. Его вдова, М. В. Клименко, несмотря на это, решила добиваться пенсии по умершему мужу-чиновнику, и, по желанию М. И. Гоголь, ее сын должен был содействовать в Петербурге этому делу. 11 февраля 1831 г. он писал матери в Васильевку: «Насчет дела г-жи Клименковой удовлетворительного ничего не могу сказать. Одна только сильная протекция могла бы сделать что-нибудь в ее пользу, но и то не в таких обстоятельствах, как ее нынешние. Вам, я думаю, известно, что комиссия построения храма в Москве уничтожена по причине страшных сумм, истраченных ее чиновниками. Все они находятся едва ли до сих пор не под следствием; следовательно, не только не в праве требовать себе пенсии, но даже могут ожидать неприятностей».
Эти сюжеты, в которых столь причудливым образом соединяются великое и смешное, историческое и бытовое, мистическое и уголовное, объединяет одно. Они принадлежат эпохе, во многом по-прежнему остающейся для нас загадочной, и писателю, тайну творчества которого будет разгадывать еще не одно поколение читателей. Но об этом, в сущности, уже сказано в названии статьи и в ее подзаголовке.
Среди русских художников
Михаил Шаньков МАСТЕРСКАЯ
Мой Глазунов
Илья Сергеевич Глазунов ворвался в мою жизнь через моего девятнадцатилетнего отца, который в далеком 1957 году, за целых пять лет до моего рождения, побывал на выставке в Центральном доме работников искусств, куда привел своих студентов поэт и журналист Василий Дмитриевич Захарченко, руководитель семинара поэзии Литературного института имени Горького. Завороженный увиденными картинами, мой отец тогда еще не подозревал, что его сын через четверть века будет не раз сидеть в компании Захарченко за одним столом с Глазуновым.
В родной Самаре, в отцовской библиотеке были собрания сочинений Лескова, Достоевского, Мельникова-Печерского с глазуновскими иллюстрациями. От отца я узнал, что в Москве есть замечательный художник, видевшийся мне в детстве былинным богатырем.
Летом 1978 года отец привез меня, пятнадцатилетнего и долговязого, в Москву держать экзамен в Художественное училище памяти революции 1905 года, что тогда располагалось на Сретенке. Каждый день после экзаменов мы с отцом по Сретенскому бульвару шли на улицу Кирова, то есть на Мясницкую, в Главпочтамт, звонить волнующейся маме, и наш путь неизменно лежал мимо баженовского здания, принадлежавшего до революции Училищу живописи, ваяния и зодчества, после революции — ВХУТЕМАСу, а с тридцатых годов — разным учреждениям, не связанным с искусством. Мы с отцом, понятно, не догадывались, что через десять лет Илья Глазунов сумеет вернуть эти стены художникам, откроет новое учебное заведение — Российскую академию живописи, ваяния и зодчества, где многие из его учеников станут первыми преподавателями, а другие, как я, решат сперва испытать себя в свободном полете.
Да… Невозможно заглянуть в будущее, как нельзя полистать страницы еще не написанной книги. Остается лишь дивиться способности судьбы водить человека вокруг предназначенного. Вот и мой друг Игорь Наскалов не мог знать, преданно идя за Глазуновым, что, окончив Мастерскую портрета Суриковского института, уедет навсегда жить в Америку, и другой мой друг Сергей Поляков не думал, бросая Строгановское училище ради глазуновской школы, что пройдет совсем немного времени и он станет открещиваться от ее «дурного наследия».
Теперь каждый из нас выбрал свой путь. Но в то время, настойчиво колотя кулачками в ворота художественных вузов, желая пройти настоящую, серьезную школу, мы были накрепко связаны и не сомневались, что это навсегда…
Весной восьмидесятого года я заканчивал второй курс училища, а Игорь и Сергей сдавали последние зачеты, выходили на диплом, готовились поступать в институты. Упорный Серега добился разрешения посещать всем желающим вечерний рисунок. Нашли натурщицу, стройную, красивую, с золотистой копной пышных волос. После занятий нас собиралось человек десять энтузиастов — делали наброски. Взлохмаченный, весь нацеленный и собранный Поляков откидывался на табуретке, прищуриваясь, вглядывался в модель.
— А сколько минут рисуем? — спрашивал от стены робкий голос.
— Пятнадцать! — через плечо отвечал Серега.
— Мало! Давайте полчаса! — слышались возгласы.
— Картины на занятиях будете делать! — парировал непреклонный Поляков, резко чертя кучерявой бородой по воздуху. — Пятнадцать!
И сильной смуглой рукой с короткими крепкими пальцами быстро и уверенно шнырял по белому листу.
В перерыве выходили покурить на темную лестничную площадку: во всем училище давно уже был выключен свет. Облокотясь на перила, вглядывались в черное окно с россыпью горящих огней необъятной Москвы.
— Куда задумал идти, Игорек? — спросил как-то Серега.
— Если честно, в город Петра хочу рвануть, на реставрацию.
— Это серьезно… А я вот надумал в Строгана податься. Солидная контора. Работа с материалом, разные техники и приемы. Ну, а если не туда… Пошел бы в Суриковский к Глазунову. — Да, да! — заметив наше с Игорем заострившееся внимание, продолжал Поляков. — У него мужики делом занимаются. Осваивают настоящую школу, изучают старых мастеров, копируют. А то, как к нему некоторые относятся — ерунда. Главное — к чему он призывает, чему учит…
Первым из моих друзей по училищу к Глазунову поступил Игорь Наскалов. Дружба с Игорем сделала для меня невероятно близкой Мастерскую портрета. Теперь, встречая его вечером на переделкинской даче, которую мы вместе с ним сняли на зиму, я узнавал все больше ярких подробностей о личности Глазунова, о его манере преподавать, о его принципах, о тех высотах мастерства, к которым он вел учеников. Прежде всего притягивало то, что Глазунов никогда не выпячивал перед студентами свое художественное «я», ориентируя их на высокие образцы прошлого. Совсем не так обстояло дело в знаменитых мастерских Мыльникова и Моисеенко в репинском институте, где маэстро напрямую передавали ученикам личную манеру письма, размножая себе подобных.
Желая не отставать от глазуновцев, я потянулся к книгам по истории России, принял решение креститься, стал изучать Новый завет, философию. Вместе с Игорем и его петербургскими друзьями побывал в Старой Ладоге, зачарованно трогал руками фрески двенадцатого века в Георгиевском соборе, блаженно подставлял лицо ветру, вглядываясь туда, где за курганы катила мощные валы река, принесшая в нашу землю струги внуков Гостомысла.
Теперь, спустя годы, я уверен, что тогда не просто стихийно тянулся к истокам, а готовился к встрече с Глазуновым, смутно предчувствовал его истинную сущность, предполагал в нем то, что сам искал.
Первый раз в жизни я увидел Илью Сергеевича в Ленинграде летом 1981 года, после окончания предпоследнего, третьего, курса училища. В десять часов утра, размахивая ученическим билетом, я, вместе с рокочущей лавиной жаждущих встречи с прекрасным, вломился в Эрмитаж. Следуя совету Наскалова, не устремился со всеми к парадной лестнице, а сразу свернул направо и поспешил к лестнице Государственного Совета — так путь к фламандцам заметно сокращался. Добрался к ним первым из посетителей. Мигом отыскал среди нескольких фигур копирующих своего друга. Его знакомый черный чуб напряженно подрагивал, и казалось, что Игорь, подавшись вперед всем корпусом, находился внутри холста.
— Привет, — рассеянно и не сразу обрадовавшись, сказал он мне на мое горячее «Здорово, старик!» — Что? Уже?
— Ты же показать и рассказать обещал, — занастырничал я.
— Ладно, смотри. — И Игорь сложил кисти в этюдник. — Это — «Статуя Цереры». Одна из живописных вершин Рубенса. Гляди! В такой маленькой работе все есть: и тело, и скульптура, и зелень, и фрукты. Это, брат, настоящее мастерство. Тут его принцип — как на ладони. Видишь, как он трактует форму? Три кита: тень, свет и связующий их полутон. Вот этот, голубоватый. Начинал просто — доска, имприматура золотисто-умбристая, среднего тона. Потом горячей темно-коричневой краской нанес рисунок. Затем все тени раскрыл широко, но в тоне очень точно. А напоследок — проработка формы в цветах. Без переделок. Сразу. Причем, заметь — никакой тайны. Видно, как все сделано. Недаром из его школы вышли гиганты: Иордане, Снейдерс, Ван Дейк. В дальнейшем и наши все на нем учились — от Иванова и Брюллова до Врубеля раннего…
— Класс! — Восхищенно разглядывал я мастерскую копию Игоря.
— Трудно, черт! Он-то скоро писал, а я бьюсь вот уже месяц почти… Но нам, кажется, пора! Сейчас сметут…
Помогая друг другу, мы стали поспешно сворачивать хозяйство, подхватили его и побежали в сторону итальянских кабинетов. По дороге Игорь объяснил, что кабинеты сейчас для публики закрыты и почти все глазуновцы «ведут» там по второй копии вплоть до самого вечера.
Мимо бабульки, бдительно сидящей в проходе на стуле, я прошмыгнул как свой — тащил копию Наскалова. Внезапно к нам сзади подлетел Алексей Солдатов, сокурсник Игоря, взволнованно выпалил:
— Шеф здесь!
— Жди меня, — засуетился Игорь. — Не теряй из виду. Если потеряешь, встречаемся в общаге на канале Грибоедова в пять часов…
Я отошел к окну и стал дожидаться Глазунова. Не хотелось упустить возможность встретиться с ним лицом к лицу
Вдруг в зале, уже давно заполненном посетителями, показались глазуновцы. Впереди шли двое мужчин: один — высокий, с вытянутым лицом (как я узнал позже, профессор из Репинки Михаил Михайлович Девятой), другой — Глазунов. Я скорее не узнал, а именно почувствовал — это он.
Неожиданно Глазунов застыл перед «Петром и Павлом» Эль Греко. Все остановились, сбившись в кучку, напружинились, вытянув шеи, готовые внимать каждому звуку.
— Вот, дорогие друзья! О чем говорили! Основные точки. Здесь, — схватил себя за лоб Глазунов. — Здесь, — ткнул пальцами в скуловые косточки. — Яйцо, — обвел ладонью вокруг рта. — И два гвоздя, — указал на глаза. — Глядите, как у Павла, тире Савла, великолепно, мощно выявлено! Но это не сухая схема, здесь — принцип, идея построения головы. Ведь голову можно отрубить, а идея головы останется… Платон! Верно?..
Я топтался в каких-нибудь трех метрах от Глазунова. Илья Сергеевич скользнул по мне взглядом и тут же грозно рыкнул назойливому дядечке из толпы, втиснувшемуся к студентам:
— У нас не лекция и не экскурсия!
Только тут я заметил, что вблизи Глазунов выглядит издерганным и измотанным, и, не желая попасть под его гнев, остался на месте, когда все прошли за ним в закрытые залы смотреть копии.
Да… Мало было выдержать экзамен в Суриковский. Главным и в тысячу раз более трудным экзаменом для меня была приближающаяся встреча с Глазуновым, показ ему моих работ, когда, возможно, придется отвечать на его острые вопросы. Интуиция рисовала мне Глазунова не только как фигуру огромного значения для России, но и как глубоко родственную мне натуру, к которой меня тянуло точно магнитом. И я страшно боялся, что он не захочет тратить на меня свое драгоценное время, знал, что не переживу, если он меня к себе не допустит, заранее признавая окончательность его оценки, причем не только моих способностей к искусству, но и самой русскости моей, того, истинно ли я люблю Россию, или же фальшивлю тут в чем-то. Роковая встреча близилась. В томительном ожидании ее все во мне дрожало, словно встревоженная струна.
На всю жизнь запомнился жаркий майский день 1982 года, когда Серега Поляков и Игорь Наскалов помогли мне дотащить до института вязанку моих работ, отобранных с их участием. Мы быстро расставили холстики и рисунки в коридоре от окна до двери в Мастерскую портрета. Наконец, в глубине коридора появился Глазунов. Илья Сергеевич стремительно подошел, издали оценил ситуацию, вместил в нее разом и меня, и Полякова с Наскаловым, и мои картинки.
— Все вижу, — сказал теплым, но усталым голосом. — Здравствуйте, дорогие друзья. Сейчас приду…
И скрылся в дверях мастерской.
Прикуривая сигареты одну от другой, я с ужасом находил все новые и новые огрехи в своих работах. Сможет ли Глазунов в том, на что я сейчас способен, увидеть то, что я намереваюсь суметь сделать в будущем? Сердце бешено колотилось…
Как выстрел, неожиданно, прозвучал голос Глазунова:
— Давайте знакомиться.
— Михаил Шаньков. — Я скользнул вспотевшей от волнения рукой по его крепкой ладони. Сразу, понятно, переконфузился, но Глазунов, казалось, не замечал моего взбудораженного состояния, и это успокаивало.
— Откуда приехали?
— Из Самары. С Волги.
— Знаю. Хорошо. Сейчас где учитесь?
Я назвал свое революционное училище.
— А это что у вас? Кажется, Куликово поле? — закуривая, спросил Глазунов.
— Да, — сипло ответил я.
— Вы были там?
— К сожалению…
— Надо побывать. Что же вы, беретесь за такую сложную тему, а поля не видели? Это сразу чувствуется…
Глазунов в быстром темпе продвигался от холста к холсту.
— Копию где делали? — остановился он у «Фанни Персиани» Брюллова.
— В музее Академии.
Приблизившись к портрету мамы с вязанием, немного оживился.
— Видно — урок мастера не пропал даром… Рудольф! — позвал он, заглянув в мастерскую.
Появился высокий, прямой, с редеющей шевелюрой над породистым интеллигентным лицом человек. Я уже был наслышан о нем от друзей — помощник Глазунова, бывший однокашник по репинскому институту Рудольф Францевич Карклин.
— Вот погляди. Наш человек, а? — на лице Глазунова блуждала одобрительная улыбка. — Ваш друг? — обратился он к Наскалову с Поляковым.
Те закивали утвердительно, причем мне показалось, что голова у Полякова сейчас оторвется.
— С рисунком слабовато, — деликатно заметил Карклин. — Отсутствует пространство. Везде вы берете фигуру и словно ножницами ее вырезаете по контуру. Фон не работает…
— Где Игорь? — повернулся Глазунов. — Игорек, берите шефство. Надо объяснить, что это, как это, — нагнувшись к моему рисунку, Илья Сергеевич ткнул пальцем в два места на листе, а потом затыкал пальцем дальше, приговаривая после каждого тычка: «Это — как это…» Когда разогнулся, снова повторил: — Показать! — провел в воздухе рукой, имитирующей работу карандашом. — А то его с таким рисунком не возьмут в институт. Пусть ходит к вам вечерами… Ну что ж, — обратился вдруг Илья Сергеевич ко мне. — Заканчивайте училище, мы вас ждем…
Он снова пожал мне руку, которую я на этот раз успел вытереть платком, и они с Рудольфом Францевичем направились по коридору к мастерской, на ходу обсуждая какие-то свои дела.
Поляков пихнул меня плечом и вернул к жизни:
— Глазунов хорошо тебя встретил…
— Спасибо, мужики, — заулыбался я.
К метро шел не чуя ног, забыв о тяжести холстов в руке. Глазунов не оттолкнул. Выдержан первый и, пожалуй, самый главный экзамен.
Между тем в училище меня к тому времени давно считали белой вороной, глумясь, издеваясь, склоняя на все лады дорогое для меня имя — Глазунов.
Помню, как мне влепили трояк по композиции за «Моцарта и Сальери», и Осип Абрамович Авсиян, наш главный композитор, отчитывал меня, а ему вторила завуч Елизавета Васильевна Журавлева:
— Нас, Щаньков, задевает, что вы не на тех художников ориентируетесь. Мы всерьез обеспокоены вашим будущим. К чему хорошему может привести дурной вкус Глазунова? Вы, конечно, не уважаете нас, если умудрились полюбить Глазунова, но пока вы здесь учитесь, требования нужно выполнять наши. А уж мы со своей стороны, смеем вас заверить, приложим все усилия, чтобы глазуновщина в наши стены не пролезла…
Неприятие Глазунова-педагога процветало и в Суриковском. На одном из просмотров кто-то из ненавистников насыпал по всей мастерской нафталину. Но глазуновцев-то была целая сплоченная группа, не то что я — один на один с целым училищем. Я старался изо всех сил, но меня резали по всем предметам. Ни о каком высоком училищном балле при поступлении в институт мечтать не приходилось. В результате на вступительных экзаменах мне не хватило всего 0,5 балла, и я оказался за бортом.
Промыкавшись всю ночь по Тверской, я наутро пришел в Калашный к Глазунову. Илья Сергеевич оставался моей последней надеждой. Из телефонной будки набрал номер. В трубке услышал голос жены Глазунова, Нины Александровны.
— Здравствуйте. Это Шаньков. Абитуриент. А Илья Сергеевича…
— Его пока нет… А что у вас случилось?
— Не прошел…
— Горе какое… Вы где сейчас?
— Внизу. У подъезда.
— Поднимайтесь. Седьмой этаж. Подождете Илью Сергеевича…
Едва взглянув на меня, Нина Александровна молча, как старого знакомого, попавшего в беду, повела на кухню отпаивать чаем. В квартире постоянно трещал телефон, и Нина Александровна, пододвинув ко мне масло, сыр и хлеб, предложила не церемониться и тут же оставила меня. Не успел я запихнуть бутерброд в разинутый рот, как она вернулась.
— Вы ведь, кажется, не были еще в мастерской Ильи Сергеевича?
Пока я соображал, заглатывая бутерброд почти целиком, о какой мастерской идет речь, Нина Александровна пояснила:
— Я сейчас поведу наверх двух господ, и вы тоже можете присоединиться.
В коридоре двое чрезвычайно солидных мужчин, видимо, так же, как и я, впервые посетивших глазуновский дом, на всякий случай почтительно поздоровались со мной за руку.
Нина Александровна вела нас мимо лифтов по крутой черной лестнице, казалось, на самую крышу. Внезапно загорелся свет и стало видно, что все здесь обито темным деревом и развешаны плакаты с выставок Глазунова. Вставив длинный диковинный ключ в маленькую дырочку огромной кованой двери, Нина Александровна с усилием толкнула ее, и мы, перешагнув порог, оказались в музее. Литье, иконы, старинная живопись, мебель, книги поплыли у меня перед глазами. Нина Александровна, не останавливаясь, увлекала нас за собой в глубь мастерской, пока мы не попали через узкий коридор в огромную башню, ту самую, что видно с Нового Арбата высящейся над морем домов подобно Ласточкину Гнезду. Здесь стены от пола до потолка были в иконах, над входом горбатился внушительных размеров резной деревянный наличник с двумя Жар-птицами. Крутая лестница с перилами устремлялась на антресоли к библиотеке с исчезающими в недосягаемой вышине потолка бесконечными полками, забитыми книгами. Голова моя закружилась: словно в сказочном сне, я очутился среди звонящих с антресолей колоколов и колокольцев, пыхтящих самоваров в медалях, выстроившихся на неохватной полке, скрежета мечей, блеска доспехов и ясных ликов древних образов.
— Многие, видя все это, считают Глазунова миллионером, — начала Нина Александровна, смущенно улыбнувшись. — Но мало кто знает, какой кропотливый труд стоит за собиранием его коллекции. Каждый из представленных здесь предметов Илья Сергеевич буквально спасал от уничтожения в своих поездках по России. Эти изумительные сокровища в те времена не только не ценились, но старательно вырывались с корнем повсеместно. Для летней студенческой практики Илья Сергеевич всегда выбирал самые дальние маршруты. Его не тянуло к теплым морям, а влекло на Север, на Волгу, за Урал. Он стремился запастись как можно большим числом впечатлений от России. Весьма плодотворной оказалась поездка в Сибирь. В Минусинске он познакомился с князем Оболенским, с одной очень интересной еврейской четой, со множеством несправедливо осужденных и сосланных людей. Как легендарная Атлантида, поднималась перед ним целая эпоха русской жизни… Когда поженились, стали ездить вместе. Вологодчина, Псковщина, Новгородские земли. И везде — разрушенные церкви, превращенные в лучшем случае в амбары. Иконами шестнадцатого, семнадцатого веков растапливали печи. Вот этот драгоценный Георгий разделял картошку и свеклу в погребе. Вот эта, изумительной работы, резная голова Иоанна Крестителя валялась в куче зерна, ею парни пугали девок… У Ильи Сергеевича главная черта — одержимость. Его как бы заклинивает на чем-то. Бывало, едем от села к селу, колеи, грязь — ужас! Ну, никак нельзя проехать. Ничего! Проедем! И самое интересное, что так и выходило. Случалось, конечно, что и застревали, но он шел пешком, откуда-то доставал трактор… Вот эту огромную икону семнадцатого века, была она тогда, конечно, в ужасном состоянии, он тащил на себе — не нашли ни лошади, ни машины. Какая радость, помню, охватила нас, когда мы ее расчистили — глядим — красота какая! Краски горят! Верно?.. Русский север покорил нас своей сказочной явью, выходящей из самой глубины веков. Однажды мы попали в избу, на стенах которой висели непередаваемой красоты иконы. Хозяйка, старушка, держалась с нами величественно — вроде бы простая крестьянка, а и стать, и манеры врожденной аристократки. Илья Сергеевич не мог оторваться от одной иконы, стал умолять бабушку продать ее нам. Но та — ни в какую. Пять раз уходили, приходили, но так и уехали ни с чем. Правда, оставили бабушке открытку с адресом — вдруг передумает. Но надежды на это было, конечно, очень мало, и Илья Сергеевич сильно переживал. И вдруг, спустя какое-то время, пришло от бабушки письмо: «А дорогие художники! А приезжайте за иконой, которая вам полюбилась. А нас выселяют…» Вот было счастье-то для Ильи Сергеевича! Тут же все бросил и помчался…
Я слушал Нину Александровну затаив дыхание, чувствуя, как день, казавшийся мне только что трагическим, светлеет, обретает для меня огромное, счастливое значение. И не ошибся. В то мое первое посещение квартиры и мастерской Мастера, ставшее для меня как бы посвящением в ученики Учителя, прикосновением к святая святых его житейского и творческого подвига, Илья Сергеевич, внезапно перейдя на «ты», чем как-то сразу приблизил, принял в свое поле, что ли, просто сказал мне:
— Чувствуешь правоту — бейся за нее, отстаивай до последнего. Тебя — в дверь, а ты — в окно! Надо пробиваться. Никто никогда не придет к тебе и не скажет, склонив сконфуженно голову: простите нас, дорогой товарищ Шаньков, мы исправимся, как же это мы вас, такого талантливого, сразу-то не заметили!.. Добрых дядей нет… Купи цветы. Начальник, кто может твой вопрос решить, — женщина. Цветы — не взятка. Очаруй, спляши, романс спой голосом Шаляпина. Если секретарша не будет к шефине пускать — блесни сексуальным обаянием: они все об этом только и мечтают. И потом. Надо себя в порядок привести! Ты себя в зеркале-то видел? Не следует быть угрюмым. Сиять должно! Костюм… Галстук красивый… Надобно очаровывать, запоминаться… Других путей, юноша, нет…
В критическую, тяжелейшую для меня пору Илья Сергеевич не махнул на меня рукой, как на неудачника. Возил в министерство культуры, просил и заступался за меня на всех уровнях, но чиновники, пообещав, так ничего и не сделали. Глазунов, несмотря ни на что, поддержал меня, помог выстоять: разрешил нелегально посещать занятия в мастерской, позволил наравне со студентами приходить к нему домой, пользоваться его библиотекой… Кто был я ему? Родственник? Сын влиятельного знакомого?.. Конечно же, нет. И то, что он принял меня таким, каким я был, не забудется никогда.
Не мне одному подставил свое спасительное плечо Глазунов. Сколько было нас в его жизни, — разочаровавшихся в справедливости, — сотни, а может, тысячи людей разного возраста и рода занятий, поддержанных в беде, а то и безо всякой беды облагодетельствованных его щедростью. Он помогал бескорыстно, даром, надеясь на единственную возможную и желанную отплату: что когда-нибудь хоть кто-то из нас принесет пользу России…
На звонок обычно открывала Нина Александровна и, приветливо улыбаясь, впускала в прихожую с огромным зеркалом.
— Ильи Сергеевича еще нет…
— Мы — в библиотеку!
Уютная, небольшая комната с высоченным потолком. По стенам вытянулись уставленные книгами стеллажи. Ампирный диванчик, два кресла и письменный стол у окна. На нем — старинная лампа с абажуром, пепельница… Все завалено книгами — раскрытыми и просто стопками грудящимися там и сям. За окном густо синеет вечер и мерцают огни Нового Арбата, а все это окно, вместе с рамой, очень похоже на одну из картин Глазунова, странным образом выбивающуюся из патриархального теплого духа библиотечного интерьера…
«Умозрение в красках» Евгения Трубецкого, статьи Ивана Ильина, роман Краснова «Ларго», воспоминания Василия Шульгина «Дни», книга следователя Соколова с правдой об убийстве царской семьи и еще великое множество других, недоступных тогда изданий прошло через наши руки в доме Глазунова. А сколько пересмотрели мы альбомов репродукций, открывавших для нас двери в великие музеи мира, с каким азартом Илья Сергеевич любил показывать нам подборки слайдов с картин любимых им итальянцев, привезенных из очередной поездки, как умел он пробудить в нас осмысленную любовь к классике, к ее строгим и волшебным законам…
Квартира Мастера всегда была для нас, иногородних, отчим кровом. Усталость, сомнения, обиды, суета вмиг покидали душу, как только, выйдя из метро, видел перед собой долгожданную «башню Глазунова».
Угол его дома заострен в направлении Калининского проспекта, этой, так ненавистной ему, «вставной челюсти Москвы». Башня, венчающая этот угол, завершается тупыми зубцами, образуя бойницы со всех сторон. По левую руку, как раз со стороны сердца, открывается вид на Кремль, а внизу расположен ГИТИС, как бы подчеркивающий своим соседством театр жизни Глазунова, в котором он сам называет себя зрителем, а на самом деле является и режиссером, и актером.
Всякий переступивший порог квартиры Глазунова попадал в иное пространство, в другую протяженность времени, в необычную, фантастически сгущенную обстановку. Квартира Мастера кажется сначала совсем небольшой, разве что потолки высокие. Но постепенно ее размеры колдовски разрастаются до бесконечности. Бесчисленная коллекция собранных вместе вещей, их разновременность и в то же время удивительное родство поражают! Иконы, холодное оружие, гравюры, картины старых мастеров, парсуны, портреты, фамильные акварели, пейзажи, камины, зеркала, мраморные бюсты, бронза, кресла, столы и столики, шкафы и шкафчики, любым из которых загордился бы всякий музей. И конечно же, книги, ступенями высящиеся повсюду. Все это, как гигантская драгоценная рама, опоясывает автопортрет Глазунова, создаваемый им всю жизнь. Это — музей страсти к культуре России, к Искусству, к Красоте.
Конечно, Глазунову не под силу было бы в одиночку справиться со всеми задачами, которые он перед собой ставил. Он и сам не раз об этом говорил. Будучи по натуре своей несомненным лидером, он всегда жаждал опоры на ежесекундное окружение, внимание, готовность на лету подхватить любую его идею, прихоть, по сути являясь настоящим деспотом, оправдывая свой деспотизм лишь тем, что все, что бы он ни делал, вплоть до самого незаметного вздоха, он делал ради России и во благо ее. Те, кому выпало ежедневно окружать Глазунова, забывая о своих человеческих нуждах, отдавая себя на добровольное служение этому трудному, выдающемуся человеку, вне всякого сомнения, могут самим долготерпением и покорностью доставшейся доле называться необыкновенными…
Всех гостей Глазунова всегда встречала его жена Нина Александровна Виноградова-Бенуа. Она была красивой женщиной: стройной, изящной, одетой всегда с большим вкусом. Взглянув на нее один раз, хотелось тут же посмотреть еще — притягивало в ней все: простые и вместе с тем изысканные манеры, большие глаза, полные грустной тайны, естественные жесты, задушевный, мягкий, женственный голос с низкими и какими-то звенящими нотками.
Случалось, мы приходили к Мастеру всей толпой, человек двадцать, и тогда, открыв дверь и увидев, как нас много, она в веселом комическом ужасе прикрывала ладонью рот, отступала в прихожую, а потом с улыбкой приглашала входить. Она всех нас знала не только в лицо, но и по именам, главное же — идя к Глазунову, мы не сомневались, что и она, хозяйка, встретит нас так же, как и Мастер, если его нет дома. Шеф однажды рассказал о том, как некий его знакомый, придя в Калашный и прихлебывая чай, увещевал его: «Илья, ну на кой черт тебе сдались эти сосунки? Дай Бог, если из одного что-то получится. Ты же всемирно известный художник! Займись собой, пиши свои картины…» Польщенно улыбаясь, завидев панику в наших глазах, Глазунов добавил:
— Вы бы видели, господа, какую трепку задала ему Нина Александровна! Скажите ей спасибо, а то бы я, может, и впрямь согласился…
Мы у Шефа. Сидим в гостиной. Нина Александровна перебирает какие-то фотографии на столе. Глазунов с гордостью смотрит на жену.
— Это будет книга по русскому костюму, — объясняет Нина Александровна. — У нас ведь как печатают? Фон какой-нибудь цветной и на нем — костюм, повешенный на безголовый манекен, как в магазине. Крайне отвлеченно. Непонятно, в каких ситуациях ту или иную одежду носили, как она смотрелась в деле, в жизни. Я задумала показать русский костюм вместе со старыми фотографиями, ведь сохранилось великое множество дагеротипов, запечатлевших людей целыми деревнями. Какие образы! Глаз не отвести: мужики сидят — статные, в сияющих блеском высоких сапогах, старики — в цилиндрах и с тростями, бабы в поле на работу шли — одевались как на праздник. Но такие фотографии никому не выдают на руки из хранилища — боятся, видимо, что люди поймут, что никакой отсталости в прошлом не было, увидят, кого большевики уничтожили…
— А как же вам удалось их достать? — недоумеваем мы.
— О! Это детективная история, господа, — откликается Шеф. — Нина, ты лучше покажи молодым художникам те, ростовские…
— Они же наверху, Илья…
— Да ну, ты прямо как Чичиков. Помнишь, он в трактире сидит, ест, а к нему, глотая слюну, мужик подходит. «Ты, милый, наверное, курочку любишь?..» — «Люблю, барин, как же…» — «Голоден, наверное?..» — «Да, барин, да…» — «Ну, ступай, милый, ступай…»
Нина Александровна смеется вместе с нами и идет наверх, в мастерскую…
— Товарищ Шаньков, — обратился ко мне как-то Глазунов, когда мы мчались в «мерседесе» в его загородную мастерскую, в Жуковку. Нина Александровна располагалась на заднем сиденье, мы с Шефом — впереди. — Ты ведь не женат еще?
— Нет, Илья Сергеевич, но у меня есть девушка…
— Волжанка, наверное, кровь с молоком, — усмехнулся Глазунов. — Ты бы лучше подумал, как в Москве остаться. Сейчас многие, знаешь, как делают? Найдут старушку, ну, я не знаю, молодушку — фиктивный брак, двести рублей, и ты — москвич, — подзадоривал, явно подтрунивая, Шеф.
Я придурковато улыбался, не зная, как отреагировать.
— Илья, как ты можешь? — укорила Нина Александровна. Шеф покорно замолчал.
Как-то раз, когда мы ждали Шефа за круглым столом, Нина Александровна зашла в гостиную, посмотрела на нас так, словно какая-то мысль рвалась из ее души, и лишь сомнение — высказать ли нам ее, или нет — останавливало, заставляло колебаться. Наконец, решившись, Нина Александровна заговорила о неожиданном:
— Вы заметили, конечно, что у Ильи Сергеевича есть постоянное стремление утвердиться, не упускать ни одного случая, когда подворачивается возможность. Это, скорее всего, странным может показаться, ведь славы уже с головой хватит, а эта журналистская возня, не переставая, отнимает драгоценное время. И потом, ладно, если бы кто-нибудь из имен известных писал, скажем, Солоухин, а то ведь часто всякая мелочь вертится, карьеру себе на стопроцентных статьях делает… Но я вас прошу понять его. Эта болезненная страсть к газетчикам началась с тех пор, когда его притирали, топтали. Он, наверное, никогда уже не сможет остановиться…
Она замолчала и с какой-то неловкостью посмотрела на нас. Мы тоже смущенно заерзали, а затем стали уверять Нину Александровну, что любим Илью Сергеевича таким, какой он есть. Одарив нас благодарной улыбкой и сказав, что не будет нам мешать, Нина Александровна вышла…
Мы обожали Нину Александровну. Всем нам казалось, что рядом с Глазуновым не может быть никакой другой женщины. Наверное, втайне каждый глазуновец мечтал о такой же спутнице жизни — женственной, нежной, красивой и в то же время стойкой, выносливой и умной, всепрощающей, понимающей, влюбленной в Искусство.
С каким уважением и трепетом Глазунов всегда прислушивался к Нине Александровне, говорящей об искусстве, — она обладала утонченнейшим вкусом и природным чутьем красоты.
— Посмотрите, — запомнил я, как она отзывалась об одной репродукции с картины художника с незнакомой фамилией, раскрыв перед нами книгу «Русская старина», — какой черный, трагический конь, как он потрясающе держит аккордом всю картину. А ведь это не Васнецов, не Нестеров, а просто какой-то художник, каких сотни выпускала Академия. Но ведь какая высота образа!
Нина Александровна всегда очень любила цветы. Гости знали это, и потому пышные, свежие букеты постоянно окружали нас в доме Глазунова, наполняли музейную обстановку нежным благоуханием.
В черный весенний день 87-го года на отпевании Нины Александровны было такое море цветов, какого не видал я больше нигде и никогда. Все любили ее…
Не раз доводилось мне встречать у Шефа Сергея Владимировича Михалкова.
— Здравствуйте, Сергей Владимирович, — всегда говорил ему я. Но Михалков, казалось, даже не видел меня, глядя в упор и как-то рассеянно, как на какую-то часть интерьера. Высокий, прямой, медленно и с сознанием своего исключительного достоинства, входил он в гостиную. Если Шеф поил его чаем и угощал на кухне, нас никогда не приглашали присоединиться, хотя со всеми другими визитерами, кто бы они ни были, Глазунов непременно старался свести своих студентов за одним столом, дать возможность и послушать, и высказаться. Рядом с Михалковым Шеф, молодея, сам, видимо, становился словно бы студентом, стараясь упредить любое желание почетного гостя. Так Шеф относился к тому, кто с самых первых шагов увидел мощь его таланта, помог обосноваться в Москве. Бесконечная благодарность благодетелю не позволяла притупляющей память силе времени замельчить, а то и вовсе забыть значение автора трех гимнов в судьбе Шефа.
Видел я однажды у Глазунова и Владимира Осипова, недавно вышедшего из тюрьмы, отсидевшего восемь лет за самиздатовский журнал «Вече». Измотанный, покрытый недельной щетиной небольшого роста человек с затравленным блеском маленьких глаз и неповоротливыми, каменными, впалыми губами совсем не походил на интеллектуала-патриота.
— Товарищ Шаньков, надо спуститься вниз, выйти из подъезда и по переходу пройти под Калининским. Купи сигарет — вот деньги. Если есть хвост, сразу поймешь. В жизни все как в кино. Должны стоять двое. Их видно за версту… Потом — сразу обратно…
С последним поездом метро я провожал Осипова, снабженного тем, за чем он, собственно, и приходил к Глазунову — денежной подмогой. Куда ехал этот надломленный человек, было неизвестно. На вопросы он отвечал уклончиво и нехотя, а от моего предложения воспользоваться для ночлега моей квартирой с опаской отказался…
А сколько к Глазунову приходило сумасшедших пустозвонов, чтобы забрать у него драгоценное время! Помню, как однажды Шеф, забежав в библиотеку, закрыл дверь и зашептал:
— Мишенька, надо сделать один трюк. Там сидит ненормальная старуха, к несчастью — моя родственница. Она нас с Ниной извела уже. Три часа говорит. У нее болезнь — монолог. Ну, даже не передать. Бу-бу-бу, бу-бу-бу… «У меня по утрам живот болит. Встаю, сразу — кефирчику. А вчера ко мне дочь приезжала. Лет пять назад в Москве сыр лучше был…» — С ума сойти можно! Значит, так: мы тихонько выйдем, откроем дверь, и ты позвони, будто только пришел. А потом заходи в гостиную и… Ну, придумай что-нибудь! Скажи, что нам пора ехать по делам — машина ждет. Или нет. Она поймет. Скажи, что надо подняться в мастерскую, отбирать работы для выставки…
Огромный круглый ампирный стол посреди гостиной всегда горой завален книгами, между которыми высятся стрелы свечей, зажигаемых Глазуновым в честь нескончаемого потока ежедневных гостей. Крохотные островки отвоеваны пепельницами, телефоном и пухлой, потертой и растрепанной телефонной книгой, исписанной размашистыми иероглифами Шефа.
— Вот, поглядите, господа, — новая монография о Серове. Только что купил в Доме книги. Нечего удивляться. Вы же нигде не ходите, ничего вам не интересно… Алло! Слушаю вас внимательно! Я вас внимательно слушаю, — грозно, низким голосом рычит он в трубку. — Ааа! Березова! — смягчается он, — здравствуй, дорогая. У меня тут двадцать человек вокруг. Все чего-то хотят… Давай. Хорошо. Жду. Какое завтра?! Нужно было уже вчера!.. Вы видели, господа, — нажимает кнопку и накручивает чей-то номер, — какие я репродукции из Лувра привез? Олегушка, родной, вон там, в углу, пачка. Разверни аккуратнейшим образом. Как свое. А это и есть свое — вам привез, господа, для мастерской… Алло! Здравствуйте! Некто Глазунов беспокоит. Наташа? Нет? А с кем имею честь? Валя? Очень приятно, Валечка. У вас такой нежный голос, жалко, что я с вами еще не знаком. Ах, недавно… Понятно. Милая Валечка, соедините, будьте так добры, с Валентиной Прокофьевной. Валентина Прокофьевна? Здравствуйте, многоценимая и высокоуважаемая моя благодетельница. Два СВ в Ленинград. Сегодня. Понимаю. Но сам полчаса назад еще не знал. Милая, вы же знаете… Да. Пишу: «Красная стрела»… Вечный должник! Кстати, вы меня забыли совсем. А я вас сижу и целыми днями жду… Конечно… Лучше вечером. Спасибо, спасибо, целую следы ваших ног…
Бросает трубку. Звонок в дверь.
— Черт побрал! Кого там еще несет?! — громко, отчаянно кричит Глазунов.
Входит незнакомый нам мужчина, блестя очками, застывает у порога.
— Ааа! Дорогой… Не ждал. Куча дел. Через пять минут уезжаю. Хочешь сидеть — тихо сиди. Времени на разговор нету. А вообще-то надо звонить, договариваться. Ко мне это неприменимо — шел мимо, гляжу — огонек. Так что или оставайся, но это ни к чему не приведет, или расстаемся. Значит, расстаемся. До свидания. Рад бесконечно… Сумасшедший дом!..
И вот он уже, вырвавшись из стальных лап суматошной Москвы, летит быстроходным поездом через ночь, отделяющую его от города детства и юности, куда так манит всегда набраться новых сил, впечатлений, чтобы через два дня снова вернуться назад, ободренным, окрепшим, готовым сражаться дальше.
Мастерская
Женечка сидит высоко на стуле, помещенном на большой деревянный куб, сбитый из толстых досок. Ее милая аккуратная головка чуть склонена набок, глаза задумчиво полуприкрыты ресницами, волосы, разметавшись по плечам, вплавляются густым каштановым тоном в синеву платья. Серебристый свет из окна волшебно лепит Женечкины черты, еле уловимо струится по складкам одежды, снова вспыхивает на нежной кисти руки и тихо гаснет где-то у ног.
Женечка сидит в самом центре рощи мольбертов с водруженными на них холстами. Оттуда, из рощи, нет-нет да и выглядывает то там, то тут голова, сосредоточенно всверливаясь глазами в нее, в Женечку. Тишина… Звякает стекло. Это кто-то, подлив масла в баклажку, задел бутылкой о металлический винт этюдника. Шуршат кисти. Слышно, как чья-то рука роется в коробке, громыхая тюбиками… Какая дивная пластика! Как хорошо это темное платье с фоном! Какое удивительное состояние! И сама Женечка — просто прелесть. Оттого и пишется легко, запоем, и восторг растекается по всему телу от сознания своей причастности к красоте, способности ее видеть, ею наслаждаться, ее передавать…
Из коридора слышен уверенный стук приближающихся каблуков. Настежь распахивается дверь, и в проеме показывается подтянутая фигура Шефа:
— Все на месте?
Мы замираем, обернувшись к Глазунову, сами еще там, в обоих холстах, но уже понимая, что с Женечкой на сегодня покончено.
Шеф, лавируя между мольбертами, влетает в мастерскую. За ним едва поспевают Петр Петрович Литвинский и незнакомый нам мужчина с огромной головой.
— Здравствуйте, господа! Хорошая постановка! — прищуриваясь, разглядывает Шеф Женю. Всматривается в наши холсты. Он весь напряжен. Неизвестно, с чем приехал — разбомбить или подбодрить.
— Не знаю, кто это начал, но начало бодрое. Посмотрите все сюда, господа. Вот как нужно начинать. Видите? Большими пятнами все раскрыто, найдены соотношения масс. А теперь — проработка в пятне. Тоненькой кисточкой — тюк-тюк-тюк. Прямо боттичеллевское лицо, правда? Как вас зовут?
— Женя…
— Женечка, простите, ничего личного. Мы все — художники, как медики. Анатомия очень важна. Не могли бы вы обнажиться до пояса? Вам, господа, необходимо найти под складками то, что скрыто от глаза. Не знаю, чье это, но голова уехала на два пальца в сторону. Она должна четко сидеть на месте. Дайте бумагу. Бумага есть? И уголек…
Женя расстегивает платье, опускает его с плеч до пояса, обнажив грудь.
— Вот, глядите — шея, — Шеф подбегает к Жене и показывает, едва не касаясь ее кожи. — Вот эти две мышцы, как жгуты, связывают сосцевидный отросток у основания черепа с грудиной и ключицей. Здесь они раздваиваются, и один конец идет сюда, другой — сюда. Потом — яйцо грудной клетки, а на нем, как крылья, лежат ключицы и связываются с лопатками вот тут. Видите? Всем хорошо видно?..
На листе Шеф быстро чертит схему, о которой говорил.
— И самое важное место — яремная впадина. От того, как кто ее делает, видно — мастер писал или так себе… Как ее зовут? — наклоняется Глазунов к ближнему из нас, понижая голос, но не очень таясь.
— Женя, — шепчет смущенный студент.
— Спасибо, Женечка, вы — очень милая, и неудивительно, что работа сегодня кипит. Итак, господа, предстоит небольшая встрясочка. Прошу всех взять бумагу, мягкие материалы. Собираемся в деканате, — Шеф снова понижает голос и оборачивается. — Как ее зовут?
— Женя.
— Вы, Женечка, тоже нам очень поможете…
Мы суетимся, собираем хозяйство, шуршим по мастерской, словно листья на ветру, и наконец высыпаем в коридор. Дверь деканата закрыта. Ефошкин бежит за ключом на вахту, но возвращается ни с чем. Ключа нет.
— Что? Нет ключа? — удивляется Шеф. — Ну, господа, вы какие-то полутрупы. Такие препятствия преодолеваются очень просто.
Шеф неожиданно разбегается и пинком ноги вышибает дверь.
— Заходите, милости просим. Не вы для деканата, а он для вас.
Мы гурьбой вваливаемся в выбитую дверь. И почти в то же мгновение появляется секретарша Тамара с чайником в руке и бровями, всползшими на макушку:
— Что здесь происходит?..
Шеф поворачивается к ней и без тени смущения выдает на удивление нам:
— Не знаю, Тамарочка. Пришли — дверь выбита, никого нет. Черт-те что!..
Рассаживаемся за столом. Шеф, как всегда, во главе и с ним его спутники.
— Господа? Сегодня к нам соблаговолил приехать мой друг, известный историк, господин Скурлатов. Не думайте, что ему нечего было делать и он, почесываясь, только и ждал, когда его пригласят. Те, кого сегодня нет на занятиях, уже никогда не услышат того, что он расскажет. Кстати, а кого сегодня нет? Попрошу старост подать список. Время либерализма кончилось. У нас тут не клуб пенсионеров при ЖЭКе, не Дом пионеров. Последует самая жестокая кара. Скажу откровенно, что если бы это было в моей власти, то я бы всех, кого сегодня с нами нет, расстрелял бы на месте, и у меня не то что рука не дрогнула бы — я бы и глазом не моргнул! Возможности, которые мы вам предоставляем, требуют полной отдачи. Итак, для начала небольшое заданьице…
Глазунов поднимает над головой книгу с известной женской головкой Хокусая на обложке:
— Отдадим дань великим японским мастерам. Они в свое время обворожили многих русских художников. Все знают Добужинского, Билибина и так далее. В основе всего заложено пятно и его выразительная сила. Любуясь японцами, не надо забывать о русской иконе. Всем еще раз рекомендую прочитать «Умозрение в красках» Трубецкого.
Шеф листает книгу и показывает репродукции.
— Вот! Господи! Какая красота! Смотрите — что за чудный орнамент! А вот тут, глядите, лицо кажется светлее фона, да? Ан нет! Та же самая бумага. Только в окружении пятна черных волос возникает волшебный эффект. Думаю, все понятно. Книгу оставляю вам и надеюсь, что, заворачивая в нее пирожки, рука варвара содрогнется. Это — моя любимая книга. Напомню только историю, с моей точки зрения, раскрывающую многое. Учитель послал ученика и велел нарисовать спящего бизона. Ученик долго шел горами, лесами — искал зверя. Потом, когда нашел, ходил за ним, пока тот не уснул, а нарисовав, вернулся к учителю. «Нет, — сказал учитель. — Он только прикрыл глаза…»
Ученик снова пошел искать бизона и снова долго мучился, прежде чем ему повезло. Нарисовав, он вернулся к учителю. «Нет, — сказал учитель. — У бизона спит только правый глаз…» Снова пошел ученик в горы, в леса и снова рисовал проклятого бизона. «Вот теперь он спит, — похвалил его учитель. — А теперь нарисуй мне плачущее дерево…» И так далее… Как ее зовут? — спрашивает Шеф у ближнего.
— Женя, — шепчет ученик.
— Женечка, поднимайтесь, пожалуйста, на стол. Разрешите вам помочь. Повернитесь вот так. Всем видно? Нужно, чтобы была белая стена. Садитесь, милая Женечка, на стул, так же, как вы позируете. Да, да, абсолютно та же поза. Очень хорошо. А теперь, дорогие друзья, я попрошу вас нарисовать очень напряженно, в пятне, помня о японцах, вашу собственную постановку. Мы уходим, чтобы вам не мешать, и вернемся через десять минут…
Шеф, а с ним Скурлатов и Литвинский выходят. Через секунду дверь снова распахивается, и Глазунов, просунувшись в деканат, добавляет:
— Через десять минут вас всех расстреляют! А потом выберем лучший рисунок и присудим небольшую, но приятную премию…
Дверь захлопывается. Шелестит бумага, ломается уголь, к потолку поднимаются струи табачного дыма. Кипит работа.
Кажется, пролетело не больше минуты, но Шеф и его спутники возвращаются.
— Все, господа. Раскладываем на полу, чтобы лучше было видно. Коленька, напиши номера. Смотрим. Голосуем…
Мы толпимся вокруг разложенных рисунков, обсуждаем, что получилось, что — нет. Кто-то рвет бумажки, раздает их каждому.
— Пишем номера, господа. Любой, самый понравившийся, кроме своего. Мне тоже дайте листочек…
Шеф склоняется, внимательно разглядывая рисунки.
— Как ее зовут?
— Женя.
— Женечка, вы тоже голосуйте. Лучший рисунок заслуженно ваш…
На столе возникает кучка сложенных бумажек. Сидоров разворачивает их и разбирает по совпадающим цифрам на группы. Выходит поровну второго и одиннадцатого номеров.
— Итак, кто победитель?
— Я, — говорит, улыбаясь, Леша Парфенов.
— И я, — выступает вперед Костя Зубрилин.
— Сразу двое? Не ожидал! Тогда делим приз пополам. Победители получают на память от мастерской флакончик венецианского терпентина и волшебную кисть системы «Рафаэль». Ликуем!
Когда рассаживаемся обратно за стол, Шеф победно оглядывает нас и торжественно произносит:
— Теперь, господа, мы затихаем и, не дыша, слушаем господина Скурлатова, которого мы попросили поведать о самых-самых истоках: откуда люди на земле начали свое великое расселение и какое отношение наша Россия имеет ко всему этому. Валерий Иванович, дорогой, ты начинай, а я замолкаю, сливаюсь со студентами. Только извини, мы все курим, так что, когда ты упадешь, подкошенный клубами табачного дыма, не волнуйся — откроем окно…
Скурлатов поднимается из-за стола, раскладывает перед собой листочки с записями. Голова его кажется огромной из-за высокого лба и похожести на перевернутую грушу. Он отрывает глаза от своих профессорских шпаргалок и медленно начинает говорить, постепенно распаляясь, входя в раж и пронзая потусторонним взглядом пространство, словно наяву видя то, о чем рассказывает:
— В природе все неимоверно связано между собой. Формирование материков, климат, почва, растительность, животный мир и, наконец, человек, интересующий нас больше всего. Трудно говорить о процессе расселения человека сжато, ведь прошли тысячелетия, пока люди не рассредоточились по Земле в том виде, о котором мы сейчас имеем цельное представление. Неверно понимать расселение людей, как быстрый исход из некоего центра. Этот процесс был значительно сложнее. Однако если представить себе, что происходило на Земле с надвижением, а затем отступлением ледника, то некоторые взаимосвязи с расселением людей по Индоевропейскому континенту прослеживаются. В ледниковый период на Земле жили кроманьонцы, известные нам по костным остаткам, открытым во всех частях света. Они вековали тем, что охотились, а значит, местонахождение их открывает нам координаты, где было больше тогда дичи, мамонтов и прочей еды. Мамонт тоже не шлялся где попало, а, будучи травоядным млекопитающим, искал пастбища и воду. Отступая, ледник подтаивал на своей кромке, создавая обилие влаги, которая в свою очередь способствовала буйному росту сочных трав. Здесь было вдоволь воды и травы, а значит, и животные тянулись сюда за едой и питьем. Вместе с ними по кромке ледника расселялись охотники. Ледник таял, отступая на север, а за ним вслед шли животные и люди, растягиваясь вдоль границы на запад и на восток. Таким образом, то самое место, где мы с вами сейчас находимся, и есть ядро расселения людей индоевропейской расы…
Стойко пытаюсь записывать за Скурлатовым. Тем же заняты и другие. Но постепенно все в голове начинает мешаться, мутнеть. Вчера засиделись у Шефа до двух ночи, а сегодня в девять уже писали Женечку. Подпираю голову, закрываюсь от Шефа ладонью и вижу, как на полслове руку мою с карандашом сладко повело по бумаге и буква вылилась в змеевидную каракульку. Дремота окутывает туманом сознание. Не упасть бы на стол — вот беда…
Внезапно над ухом слышу голос Шефа:
— Что же ты, дорогой, спишь, когда у нас лекция? Надо держаться, товарищ Шаньков, а не делать вид, что слушаешь…
Я с ужасом открываю глаза и поворачиваю голову. Но, к своему изумлению, вижу перед собой не Шефа, а Серегу Ефошкина, в темно-синем, словно с шефского плеча, костюме с золотыми пуговицами, в галстуке, в длинной, до пят, шубе с огромным воротником и красным шарфом вокруг шеи, поддерживающим смоляную бороду. Серега с ненавистью, презрением и злобной радостью смотрит на меня, сдвинув брови, сверля черными сливами глаз:
— Какая же ты скотина, Шаньков! Такой, как ты, не может быть художником. Позор! Пока Россия гибнет, ты сладенько посапываешь! Ну-ка, отдай сюда краски и кисти. И карандаш отдай. Это оружие в борьбе за Россию мы вручим другому — достойному. А ты — пошел вон! Забудь дорогу в мастерскую! Такую сволочь, как ты, нужно в газовую камеру!..
Я потею. Меня начинает мелко трясти. Из последних сил и с остатками надежды ищу глаза Шефа. Но Глазунов, как-то весьма комфортно раскинувшись в кресле, весело наблюдает за происходящим, а остальные, вдавив головы в плечи, втихомолку ждут, чем все это кончится. Шеф хрипло кричит, почти рычит:
— Дай-ка ему, Сереженька, чтобы не забывался!..
Ефошкин одобрительно кивает, выслушав совет Шефа, а потом, как в замедленных съемках, размахивается и со всей силы бьет меня в челюсть…
В ужасе открываю глаза. Господи! Счастье-то какое! Оказывается, это я просто спал и во сне ткнулся подбородком о стол…
— …Сильный стремился властвовать, а для этого нужно было убить вожака — других путей не имелось. И мало того — съесть его мозг. Так шла эволюция… Ну, я думаю, на сегодня хватит. В следующий раз поговорим о путях развития философии на примере «Афинской школы» Рафаэля…
Провожать Глазунова, Скурлатова и Литвинского высыпаем всей гурьбой на ступеньки института. Мэтры садятся в «мерседес», Шеф опускает стекло и машет нам рукой. Мы вытягиваемся, благодарно улыбаясь, и тоже машем Шефу.
— Во глазунята стелятся перед Глазуном! — восхищенно-ядовито цедит сквозь зубы пьяный Монгол своему приятелю. Оба из королевской мастерской.
Мы опаздываем с реакцией. Мы ошеломлены. Слишком неожиданным получился удар для наших распахнувшихся, не готовых сейчас к нападению душ.
Шеф, видимо, услышав наглую фразу, секунду разглядывает нас, а потом говорит на прощанье:
— Раньше, в Императорской Академии, в форму входили шпаги. Каждый мог тут же пронзить нахала. Сейчас — нет. А жаль. Но тем не менее есть кулачок, который ни у кого не отняли. Он тоже может быть острым, как шило…
Ревет мотор, и «мерседес» с места рывком улетает по Товарищескому.
— Чего там Глазун загнул? — не въезжает Монгол.
— Не суетись, брат. Пойдем-ка лучше за уголок. Я тебе переведу, что сказал Глазунов, — спокойно и тихо говорит представителю братского народа Клименко. Но видно, как на его широком лице резко проступили красные пятна, а усы встопорщились, как у кота перед прыжком.
— Подождите здесь, мужики. Я скоренько…
— Че ты выступаешь, а? Ну, пошли, давай, я тебя мигом уложу, — рыпается Монгол, удаляясь с Андрюхой за угол.
Через минуту Андрей возвращается, с досадой покачивая головой.
— Каратист какой-то попался. Ногой стал размахивать. Ну его…
— А где он? — спрашиваем мы.
— Отдохнуть прилег…
Вечер. Часов десять уже. В институте давно никого. За дверями нашей 201-й мастерской раскидываются пустынные лабиринты коридоров и мастерских. У нас светло. Горит все, что должно гореть: и лампочки, и софиты, и обогреватели, и сигареты в выпачканных краской пальцах.
— Митька — гад. Опять этюдник свой не убрал! — добродушно ворчит Клименко. — Я его когда-нибудь выброшу…
— Кого? — сидя перед холстом, не оборачиваясь, весело спрашивает Сидоров.
— Ящик белюкинский! А можно и Митьку тоже! — хохочет Андрей.
— Эй, дуст, попозируй немножко, — умоляет Лешка Солдатов Андрюху Герасимова.
— Да ну тебя, дуст! Сейчас как начнешь, потом от тебя не отвертишься.
— Чуток и нужно-то. Мне только поглядеть складки. А я потом тебе постою, — завлекательно поет Лешка.
— Ладно. Только уж напрягись, побыстрей давай, — обреченно соглашается Герасимов.
После занятий почти всегда и почти все остаемся в мастерской. А куда еще идти нам, ведь другого места, где мы можем писать, ни у кого из нас пока нет. Общажной братии легче — переполз тропинку, и ты уже в койке. Они засиживаются глубоко заполночь, а то и вообще остаются ночевать в мастерской, на подиумах для натурщиков, укрываясь драпировками. Тем, кто живет на стороне, как мы с Наскаловым и Поляковым, приходится торопиться до закрытия метро, не то попасть в комнату, что мы снимаем в коммуналке возле китайского посольства, не удастся.
Один Митя Белюкин — счастливчик. После занятий он едет на Чистые пруды, в мастерскую отца, московского художника книги Анатолия Ивановича Белюкина. Там прекрасно, как в раю. Там к потолку тянутся полки с альбомами по искусству, там и маленькая кухонька, и туалет с душем, и письменный стол. Не очень развернешься, зато один на один со своими мыслями. Нет, мы не завидуем Мите. Он не такой, как многие балбесы — дети художников, выросшие у мольбертов своих отцов, пролезшие не без их помощи в институт, не хлебнувшие той суровой доли, что мы, иногородние, никому не нужная масса, заявляющая о своих правах на жизнь в богеме. Митя трудолюбив и плодовит. Пашет как зверь. Изо всей суриковско-московской циничной братии Митя — один из немногих исключений.
Без пятнадцати час я убегаю к метро, чтобы попасть на Большую Бронную к моей Анечке, с которой мы снимаем комнату уже с осени, со дня нашей свадьбы. Выбегаю на «Пушкинской», спешу меж фонарей по мокрой пустынной улице, зная, что она еще не спит, беспокоится, ждет.
Утром встаю пораньше. Должен прийти Вадим, наш натурщик. С восьми до девяти мы закручиваем его как хотим — для анатомии.
Клименко сидит в шефском ампирном кресле с черными кругами под глазами, а в опущенной беспомощно руке тлеет забытая беломорина. Через всю мастерскую — огромный холст, что вчера, помнится, был белым, а теперь весь записан. Там и дуб, и кот ученый, и русалка свесила с ветвей свой хвост, а внизу в самых причудливых позах спят богатыри.
— Ух ты! Андрей, что это?
— А… Халтуру для детского садика замочил, — устало улыбается Клименко.
Да! Так мог только Андрюха: взять и рвануть с места и до конца. А потом, через пару дней, сказать, что это все не то и пинком пробить холст насквозь.
— Иди поспи, — с уважением советую я.
— Сейчас Вадим придет — работать будем. Мне надо рисуночек мочкануть для одной фигуры.
— Пожалей себя, отдохни.
— Отдыхать, как говорит Шеф, на том свете будем, — грустно-добродушно усмехается Андрей.
На обед не идем. Натурщик Вадим обещал нам лекцию о Ницше, ибо он читал его на немецком. Это у нас он натурщик, а раньше преподавал в университете философию, да его оттуда выперли в дурдом. Так что работать ему больше негде.
Вадим садится на подиум, скрещивает пухлые ножки в трениках, вешает на шею наручные часы без ремешка, на веревочке, вертит головой в толстых очках. На его майке — смешная рыбка, очень любимая Вадимом… Начинает своим оперным басом:
— Ницше, как и многие гении, страдал параличом центральной нервной системы. Ему пришла мысль отпраздновать свое совершеннолетие в публичном доме, где он и заразился сифилисом, подобно вождю нашего племени Ленину. У того тоже произошло остекленение сосудов головного мозга, что не мешало ему, однако, бешено трудиться. Болезнь Ницше способствовала своеобразным озарениям, колоритным откровениям философа…
После интересной лекции бежим в общажную столовку, наскоро кидаем в клювы чуть тепленькие беляши, запиваем их полусладким чаем и снова — в мастерскую. Опять сидит Женечка на своем стуле, помещенном на большой деревянный куб, сбитый из толстенных досок. Серебристый свет из окна волшебно лепит Женечкины черты, еле уловимо струится по складкам, вспыхивает на нежной кисти руки и тихо гаснет где-то у ног. Из коридора слышен уверенный стук приближающихся каблуков. Настежь распахивается дверь, и в проеме показывается голова Шефа:
— Все на месте?..
Лектор
Только что вернулись из Нью-Хейвена, где я засадил-таки лекцию в университете. Примчались туда ровно в одиннадцать. До выступления оставалось полтора часа. Сошлись с деканом и приготовили иллюстративный материал в просмотровом зале. Традиционные два мольберта — по углам, и «Засадный полк» — в центре, под экраном. Семьдесят пять слайдов в эпидиаскопе. Слайды делал Джефф, друг Дика, отличный парень, кроме него над этой проблемой трудились — Скотти, в Вашингтоне, и Бейли, наша соседка, в своей библиотеке. Я подобрал сногсшибательный материал, сработанный на контрасте прошлого величия школы живописи в Европе и ее теперешнего жалкого состояния. За десять минут до лекции мы (потные, как боксеры на ринге) установили обтянутый «Засадой» подрамник и пошли курить. Директор школы мистер Пис встретил нас в коридоре, и я поблагодарил его за гостеприимство. Потом декан представил меня собравшейся публике — присутствовало человек двадцать пять, студенты и преподаватели. Обо мне было сказано, что я мастер батального исторического жанра и книжный иллюстратор. Я выступил вперед и начал говорить. Публика точно оцепенела, не знаю, потому ли, что плохо меня понимала, или оттого, что лекция выглядела слишком необычной для взращенной на авангарде публики. Я маленько приободрился, когда они из темноты (свет погасили для слайдов) загоготали дружно на мою первую шутку. Впрочем, я не обращал на них никакого внимания. Я лишь старался высказать все, что накопилось. Звучало это так:
— Дорогие художники! Я рад приветствовать вас и иметь этот шанс поговорить с вами о школе. В этом году я закончил в Москве художественный институт имени Василия Сурикова. Перед вами — моя дипломная картина. Я благодарен вашему интересу к нашей Русской школе живописи и надеюсь, что смогу заинтересовать вас еще больше. Я также рад возможности узнать больше о знаменитой Йельской школе живописи.
Все мы однажды пришли в наши школы, эти соборы Искусства, по одной причине: научиться выражать любой свой творческий замысел. Но мы знаем, что такая свобода доступна только тем, кто хорошо знает предмет. У меня, например, плохо с английским, и вы заметили, что получается. Не смейтесь. У народностей, живущих во льдах севера, где ничего не растет, нет, например, слова плод, поскольку под их небом не родится ни одного плода. Ясно, что им нечего называть этим именем.
Свою лекцию я решил назвать — «Свобода через традицию». В самом деле — неумение совладать с формой, незнание грамоты не позволяют художнику свободно выразить себя. Он начинает понимать, что арсенал его средств ограничен. Осознание этого после долгих безуспешных попыток добиться похожести на натуру приводит к разочарованию, а кончается все, как правило, бегством от реальной формы в далекую от понятий школы страну авангардизма.
Заметьте, что мы сейчас говорим только об особом виде художественного творчества — о школе. Я бы не хотел, чтобы вы примеряли все это к области свободного творчества, где цветут тысячи разнообразных цветов и все равноправно дополняют общую картину.
Я хочу поговорить о традиции, которая давала свободу.
Традиция художественной школы берет начало в глубокой древности. В поисках наставника древнегреческий скульптор Лисипп спросил как-то художника Евпомпа: «Какого выбрать учителя?» И тот ответил, указывая на толпу, теснившуюся на горе: «Вот единственный учитель — натура».
В Древней Элладе ученик задавал учителю вопросы, а тем, у кого желания осведомляться о чем-либо не возникало, и учиться, стало быть, выходило, совсем не обязательно. В форме вопросов и ответов заключалась философская школа Платона, бродившего со своими учениками в садах под названием Академия близ Афин. Такой же была школа и у художников, выпытывавших волшебные законы совершенной красоты Божьего мира, разузнававших тонкости и тайны мастерства у опытных мастеров.
В эпоху Возрождения одной из самых славных школ была флорентийская. Во Флоренцию стекались люди, достигшие совершенства во всех искусствах и, особенно, в живописи. У Вазари, в его «жизнеописаниях», узнаем, что на развитие таланта возбуждающе действуют три обстоятельства: во-первых, энергичная и постоянная критика, так как свободные умы не могут удовлетвориться посредственными вещами и обращают больше внимания на красоту и достоинство произведения, чем на имя автора; во-вторых, необходимость трудиться, чтобы жить, то есть неустанно созидать и мыслить, чтобы прокормиться; третья причина состоит в жажде славы и почестей, которые возбуждают честолюбие и соревнование.
Леонардо да Винчи, например, был отдан четырнадцати лет в ученики к живописцу и скульптору Андреа дель Верроккьо в одну из наиболее значительных во Флоренции мастерских. Леонардо, как и все ученики, начал с того, что чистил учителю палитру, мыл его кисти, готовил краски, наглядно постигая «кухню» мастера. Верроккьо постепенно усложнял задания и вскоре начал доверять ученику работу на холсте — сначала прориси, затем прописи, а в конце концов целые самостоятельные куски. Через четыре года восемнадцатилетний Леонардо так совершенно пишет коленопреклоненного ангела в картине «Крещение Христа», заказанной учителю, что тот, не в силах смириться с творческим поражением, навсегда сложил кисти и всецело отдался скульптуре. Двадцатилетним зрелым мастером покинул Леонардо да Винчи мастерскую своего учителя, далеко оставив его позади, и, расправив крепкие, мощные крылья мастерства, полетел дальше самостоятельно.
Великие времена Высокого Возрождения ушли в прошлое вместе с великими художниками, а новое время по-прежнему нуждалось в жрецах искусства. На смену старой цеховой выучке у отдельных маэстро, возглавлявших мастерские — боттеги, пришел новый тип школы. В 1585 году на севере Италии, в Болонье, Лодовико Караччи вместе с братьями Агостино и Анибале основал первую Академию художеств. Новая форма школы позволяла обучать одновременно большую группу талантливых юношей. Молодое поколение художников получило возможность изучать историю, философию, мифологию, перспективу, анатомию, рисовать с гипсовых слепков античных статуй и писать обнаженных натурщиков. Каноническими образцами для подражания были определены лучшие достижения предшественников от Античности до Рафаэля и Микеланджело.
Академия держалась по всей Европе как главная и универсальная форма обучения более трех веков.
В России Академия художеств была основана в 1757 году по инициативе графа Шувалова и великого Ломоносова. Так было положено начало Русской школе «трех главнейших искусств» — живописи, скульптуры и архитектуры. Несомненно, что русская академическая школа живописи не была на разных этапах своего развития чем-то застывшим и неизменным. Она переживала и спады, и подъемы, но все эти этапы объединены почтительным отношением к наследию прошлого и осознанием учениками своего долга перед великой традицией Высокого Реализма.
В институте Репина в Санкт-Петербурге, где некогда находилась Императорская академия художеств, имеется Музей Академии. Он не столь известен, как Эрмитаж, но не менее дорог каждому, кто любит живопись. Там можно найти лучшие примеры рисунков и живописи всех этапов развития нашей Академии с XVIII века до нынешних дней. И когда вы входите в этот музей и смотрите на собранную в нем коллекцию, вы чувствуете себя как бы разговаривающими со студентами вашего возраста. Они стали известными позже, но они были учениками, когда рисовали и писали то, что вы можете теперь увидеть. И вот что сразу бросится вам в глаза: никто из них не занимался никакими новациями, не делал каких-то открытий, все живописцы, такие известные и разные в будущем, в свои студенческие годы корпели над совершенно одинаковыми вещами, выглядели похожими друг на друга, как братья-близнецы. Созерцая, вы не поверите своим глазам, что вот этот сухой стиль живописи обнаженной принадлежит Врубелю, или вот этот старательный стиль — Малявину. Два великана-художника стали разными после окончания школы, но сперва они, как и все их товарищи, следовали одним путем. Они учились и взяли из школы совершенные знания формы, пропорций, секретов живописи, анатомии и пластики. Только позже они нашли собственные пути в страну искусств.
Проходя через старые музейные залы, вы в конце концов добираетесь до экспозиции XX века и можете увидеть, как все резко изменилось…
Вулканический XX век, наполненный мировыми потрясениями, расшатыванием и подрывом устоев, ломкой традиций, вседозволенностью, заносчивым утверждением индивидуумом себя как меры всех вещей, развернул существование мира от идеализма к материализму, пошатнул он и вековые устои художественной школы.
Академическая традиция процветала в России до тех пор, пока старые правила не были отринуты воинствующими невеждами, перевернувшими нашу жизнь вверх дном вместе с Октябрьским переворотом. В 1918 году Академия художеств была распущена. Новые варвары видели утверждение своего миросозерцания только на руинах старого. Коминтерновцы засевали поле школы осколками слепков с античных фигур. Революционные всходы не замедлили дать о себе знать, да так бурно, что даже коммунистические вожди схватились за голову. В 1934 году двери Академии снова открылись для достойных. Ректором Всероссийской Академии художеств был назначен Исаак Бродский. Изгнанные ранее учителя вернулись. Именно в эти до- и послевоенные годы «старые кадры», опираясь на старые принципы, вырастили много советских мастеров кисти, резца и кульмана. Полный крах Русской реалистической школы удалось остановить. Однако новым сталинским художественным питомцам не удавалось летать в полную мощь в несвободной стране. Жестокий режим заставлял их использовать достигнутое техническое мастерство на службу лжи и насилию.
Долгожданная «оттепель» в середине 50-х годов растопила лед диктатуры, ветер свободы поднял вторую волну авангарда, которая ударила по фундаменту школы с новой силой. Реализм был осужден как сталинское наследие. Авангард выступил в качестве борца за свободу против сталинских репрессий. Сейчас школа в России переживает третью волну испытаний, грозящую вымыть из ее стен остатки былого величия. Дух наживы проник в сердца и души многих преподавателей и учеников. Арт-дельцы из Америки, Европы и Японии наконец-то дотянулись до нового для них русского художественного мира, мгновенно превратив его в рынок. Реальность доллара многим художникам показалась настолько ощутимей бессребренического служения высоким идеалам, что школа явилась для значительной части талантливых людей чем-то формальным. Далеким от истинной свободы творчества. В ней большинству стало так же тесно, как молодому солдату в сдавливающем горло воротничке, застегнутом на железный крючок…
Чем дальше от нас неумолимое время отодвигает в туман истории титаническую эпоху, породившую великих мастеров, тем более шатким становится мост, связывающий нас с поколениями гигантов. Во все времена этот мост на своих плечах, как атланты небо, поддерживали художники-учителя, жрецы, не дававшие погаснуть очагу высокого реализма, превратиться в пепел устоям крепкой академической школы.
У нас в России, как и в Европе, художественные академии почти растеряли своих педагогов. Кого смыл с лица истории вихрь революционных перемен, кто погиб в лагерях, кто исчез на войне, кто, спасаясь в эмиграции и оторвавшись от Родины, заболев ностальгией, потерял способность творить, кто остался дома, но, придавленный догмами соцреализма, обмельчал духом, а кто из тех, что помоложе, воспитался в сверхчеловеков нового времени, превратившись в эмигрантов у себя на Родине. Так мы почти утратили традиции нашей некогда великой школы. И вот настало время — или окончательно пасть под ударами страшного XX века, или, как уже не раз было в нашей трагической Русской истории, выстоять, спастись, причем, снова и уже в который раз, не только самим, но и отстоять дорогую нам Европу.
Художник и подвижник Илья Глазунов, один из немногих, кто прекрасно понимал катастрофический размах русской и европейской художественной трагедии, принимает решение создать в Московском художественном институте имени Василия Сурикова творческую мастерскую, чтобы воспитать новое поколение художников-реалистов, научив их писать, опираясь на каноны Императорской Академии художеств. Так возник последний бастион лучших традиций русской реалистической школы живописи, слух о котором быстро облетел всю страну. Молодые художники, заинтересованные в серьезном классическом образовании, с конца 70-х годов стали выбирать для учебы Мастерскую портрета, открытую Глазуновым. К сегодняшнему дню ее закончили 33 художника. Сейчас в ней на всех шести курсах обучается 8 студентов. Еще 3 месяца назад студентом был и я.
В мастерской Глазунов создал ученикам все условия для осуществления своего замысла. Ориентируя студентов на лучшие образцы мирового искусства, опираясь на основополагающие этапы развития Императорской Академии художеств, руководитель ставит перед учениками высшую цель — научиться создавать реалистическую картину — жанр, являющийся, бесспорно, первым по трудности, мощным по воздействию и самым емким, где художник может проявить все грани своей личности — умение мыслить образами и умение воплощать замысел на холсте.
Глазунов никогда не тратит время попусту на то, чтобы отобрать себе первокурсников. Его принцип — работать с теми, кто пришел. Не случайно самым трудным для нас оказывался первый курс, который наш руководитель метко назвал «реанимацией». На студентов, словно ушат холодной воды, обрушивается шквал информации и впечатлений: классическая музыка, недоступные для других редкие книги, альбомы по искусству, привезенные мастером из лучших музеев мира, просмотры слайдов с полотен Веронезе, Тициана, Рафаэля, Микеланджело, Тинторетто, Рубенса, Ван Дейка. Мастерские комментарии, разбор композиций, впервые для многих и по-новому остро преподнесенные понятия пространства, тона, перспективы, колорита, композиционных ритмов. Все усилия Глазунов направляет на то, чтобы раскрыть в своих учениках глубинное творческое начало, наглухо забитое в них наследием советской школы.
Студентам обычно от двадцати до двадцати пяти лет, но им приходится начинать учиться сызнова, работая над проблемами, с которыми легко справлялись в свое время тинейджеры Императорской Академии художеств. Планка требований ставится так высоко, что тот, кто считает себя гением и не может победить в себе гордости и амбициозности, как правило, не выдерживает и уходит искать себе место по душе, а в Суриковском институте и по сей день достаточно мастерских, где царит далекая от понятий школы атмосфера свободного творчества и смелых поисков.
Наряду с высочайшей требовательностью Глазунов окружил своих учеников поистине отеческой заботой. Для них всегда остаются открытыми двери его дома, предоставлена в полное пользование редчайшая библиотека. Студенты всегда вовлекаются в общение с интересными гостями Ильи Сергеевича — историками, философами, художниками и реставраторами, писателями и журналистами. Глазунов организовал для учеников поездки по нашей стране от Сибири до русского Севера — по древним городам России, а также, что неимоверно трудно сделать в советских условиях, выставки и поездки учеников за границу — на Кипр, в Испанию, Италию, Германию. Все это, несомненно, расширило горизонты, явилось колоссальным стимулом для роста.
Летняя практика проводится в Ленинграде, где Глазунов поставил работу студентов так, что все они, от первого до последнего курса, все лето занимаются в том же жестком режиме, что и во время учебного года. Копирование в Эрмитаже и Русском музее, работа в библиотеке Академии художеств, Музее слепков с античных фигур, этюды на пленэре в Летнем саду, сбор натурных материалов для композиций на темы, связанные с именами Пушкина, Достоевского, Петра Великого, других ярких исторических личностей, судьбы которых переплетались с Санкт-Петербургом и его окрестностями. Каждый приезд руководителя из Москвы на практику воспринимается студентами как праздник. Илья Сергеевич приглашает их на грандиозный пир насыщения прекрасным, раскрывая перед ними двери всех музеев, дворцов, фондов, реставрационных мастерских, квартир коллекционеров, устраивая поездки в Печеры, Старый Изборск, Псков, Новгород с посещением музеев, экскурсиями, где главным экскурсоводом, конечно, является он сам, обладающий феноменальной памятью, энциклопедическими знаниями, ненасытной любовью к родной культуре и истории и безграничной щедростью в стремлении поделиться всеми этими сокровищами своей души с учениками…
Теперь позвольте мне остановиться на системе овладения техническими приемами живописи и рисунка, утвердившимися в вековой практике старых мастеров, — системе, которую мы под строгим наблюдением руководителя мастерской изучаем и применяем.
Занятия первого курса начинаются с самых азов: гипсовая голова Геракла с натуры и копия с рисунка той же головы, выполненного фон Дервизом, одним из учеников Императорской Академии художеств. По анатомии — изучение костей черепа, мышечного покрова головы — все на основе гипсового экорше головы Гудона. По живописи — натюрморт. Затем — этюд головы, а параллельно — первая, для многих, в жизни копия с одного из портретов кисти какого-либо из мастеров XIX века, представителя Русской академической школы живописи. Студентам предлагается проследить весь путь создания работы от подрамника и выбора зернистости холста, цвета имприматуры до освоения той техники, которой пользовался мастер. Копирование обретает значение не в том, чтобы перенять манеру того или иного мастера и затем его голосом петь свою песню, а в том, чтобы на практике ощутить гигантский разрыв между тем, что умеешь и знаешь сам, и тем, что могли делать наши предшественники.
В программах по живописи и рисунку преследуется цель постепенного, поэтапного овладения мастерством в работе с натуры и копировании с образцов по принципу от простого к сложному, а в каждой конкретной работе движения от общего к частному.
Живопись есть окрашенный тон. Она подразумевает и живое отображение жизни, и знание, наполненное чувством и вкусом художника, передающего красоту Божьего мира. Важно помнить о неразрывной связи рисунка с живописью. Как художник рисует, так он и пишет красками, справляясь все с теми же задачами поиска градаций тона.
Не случайно в Императорской Академии учеба начиналась с оригинальных классов. Ученик постигал сначала азы ремесла, овладевал необходимой культурой обработки формы, умением пользоваться лессировками в живописи и штриховкой в рисунке. Большое значение уделялось работе над копией.
Наиболее важным, полезным и интересным является способ ведения живописи по гризайли. Гризайль — излюбленная техника старых мастеров. Как основа под живописный слой, гризайль решает задачи рисунка, композиции, общего тона, фактуры. Изучение опыта старых мастеров европейской школы показывает, что каждый художник применял технику гризайли так, как ему было выгодно для решения конкретной художественной задачи. Невозможно сразу научиться переводить работу из стадии гризайли в цветовую. Целесообразно сначала выполнить серую гризайль как законченное произведение. Отсутствие проблемы работы с цветом роднит гризайль с тональным рисунком. Серую гризайль выполняют, смешивая между собой охру, черную краску и белила. Это позволяет сделать ее тепло-холодной.
Перевод из гризайли в живопись проводится по сухой поверхности с предварительной межслойной обработкой красочного слоя. Первое — обезжиривание рабочей поверхности, чтобы обеспечить прилипание, второе — насыщение небольшим количеством масла. Лучше всего первую попытку перевода из гризайли в живопись делать на небольшом холсте с несложной композицией, имея объектом живую модель. Перевод в живопись проводится в два этапа. Первый этап — раскрытие холста лессировочным слоем живописи, второй этап — завершение колерами с присутствием белил. На первом этапе — метод насыщенной акварельной живописи, на втором этапе — использование поверхности холста как палитры, на которой смешиваются краски. Боюсь, коллеги, для вас так и останется секретом, как это делается. Не только по-английски, но и на моем родном языке мне вряд ли удастся быть кем-либо понятым. Необходим открытый сеанс, когда маэстро показывает преимущества этой техники студентам. Увидеть — лучшая школа для художника.
Все перечисленные выше задания призваны вооружить художника знаниями, которые пригодятся к моменту созревания его души и возникновения потребности творить самостоятельно.
Работа над постановками с натуры ведется в Мастерской портрета по принципу постепенного усложнения задач. Первый курс посвящен этюдам с головы человека, второй — полуфигуре с руками, на третьем начинаются этюды с обнаженной модели, на четвертом пишется одетая фигура в рост, на пятом — главная постановка — тематическая композиция из двух костюмированных фигур в натуральную величину.
Важнейшей дисциплиной на пути к мастерству является рисунок. Рисунок — это основной и самый доступный метод изображения. Без рисунка трудно представить себе работу художника в любом из видов изобразительного искусства.
Особое место занимает академический рисунок, как главная дисциплина, ведущая ученика к профессиональному мастерству.
Если понимать под мастерством способность пройти кратчайшим путем к достижению цели, то в конце обучения студент, свободно владеющий рисунком, должен уметь рисовать как с натуры, так и по воображению.
Обучение рисунку ведется с натуры, а также на примерах лучших образцов прошлого, где основным является метод копирования или «беседы»— с мастером в форме вопросов к нему и нахождения ответов. Например: на какой бумаге сделана работа? Какими материалами? Каким техническим приемом? Как мастер скомпоновал лист, чтобы наиболее выразительно показать характер формы? И так далее.
В основу всех упражнений по рисунку должна быть положена форма. Но в отличие от других видов изобразительного искусства живопись имеет дело с формой, не только помещенной в реальное трехмерное пространство, но и, прежде всего, с освещенной формой. Мы способны увидеть форму лишь в случае ее освещения достаточным светом. Иначе говоря, контраст между светом и тенью позволяет нам, не дотрагиваясь, то есть не осязая форму, судить о ее трехмерности. Необходимо также учитывать окрашенность предмета и, кроме того, «уходы» его формы, то есть касания с видимым нами пространством вокруг него.
Нельзя довольствоваться случайным моментом освещения формы. Следует работать над освещением, наиболее выгодно выявляя форму, а главное, учитывая то, что модель или другая форма будет только тогда похожа на себя, когда характер ее выявится наиболее ясно. Например, для освещения искусственным светом наиболее выгодно направлять его на модель спереди и чуть сверху.
Не следует забывать, что работа над светом, над освещенными и затемненными частями формы ни в коем случае не должна превращаться в самоцель, а лишь способствовать выразительному показу изображаемой формы во всей ее сложности.
Что же такое форма? Русский педагог и художник Дмитрий Кардовский говорил так: «Это — масса, имеющая тот или иной характер, подобно геометрическим телам: шару, цилиндру, призме и так далее. Живая форма, конечно, не является правильной геометрической формой, но в различных составляющих ее частях приближается к этим геометрическим формам и, таким образом, повторяет те же законы расположения света по уходящим плоскостям, какие существуют для геометрических тел».
Богатство и сложность живой формы, то есть выпуклости, углубления и так далее, располагаются либо стороной, повернутой к прямым лучам света, либо стороной, не ловящей их вовсе, либо в переходных местах. Эти особенности освещения формы выражаются в тоне: 1) света, 2) тени, 3) полутона (то есть не относящейся ни к свету, ни к тени поверхности формы).
На первой стадии рисунка выбираем правильное соотношение между фигурой (формой) и плоскостью листа. Следует как можно быстрее очертить в общих линиях модель, расположив ее наиболее выгодно на листе, а именно — не замельчив и не укрупнив излишне, так, чтобы можно было созерцать ее, не испытывая эстетического дискомфорта. Не надобно на этой стадии уделять внимание мелким деталям, а думать нужно только об общем движении как всей сложной формы, так и основных ее составляющих. Важно заботиться о пропорциях и характере формы, сознавая, что в дальнейшем, не ранее чем решив общие задачи, можно будет перейти к частностям, к деталям, которые своими подробностями только дополнят и усложнят форму до полного ее богатства, когда окажутся на строго определенных им местах.
Необходимо сознавать, что линия как физическое понятие в природе не существует. Все облеченное в трехмерную форму ограничивается не линиями, а плоскостями. При рисовании же прибегают к линии как к наиболее простому техническому приему, чтобы сразу ограничить форму на плоскости. Эта стадия сопряжена с особенным взглядом на натуру, более плоскостным, пятновым, орнаментальным. Следующий этап работы необходимо посвятить выявлению объема. Требуется заполнить абрис объемом. Для этого надо заполнить абрис неосвещенными частями формы в одну силу, оставляя нетронутыми те части формы, что освещены прямым светом.
Очень важно с первых шагов приучиться видеть форму, ею руководствоваться, ее именно строить, переходя от большой массы к частностям. Опыт показывает, что далеко не всегда рисунок начинается с целого и затем, с внесением в него частных подробностей, естественным образом завершается. Как правило, детали коварно начинают вмешиваться в целое, разрушая его, да и встает другой, более сложный, вопрос: все ли детали большой формы следует равнозначно расшифровывать? И если не все, то какие именно и до какой степени законченности? Ведь, как говорится, можно так далеко зайти в подробностях, что чуть ли не поры на коже изображать. Здесь не обойтись, безусловно, без опоры на разум и художественный вкус студента, без размышления над главным: что в изображаемой форме является наиболее выражающим ее суть? Что изначально заставляет всматриваться в одну ее часть более пристально, чем в остальные? Поставив перед собой задачу найти главное, ответив на этот вопрос, мы должны, рисуя подробности формы, не вглядываться в них в упор, а как бы скользить по ним взглядом, продолжая четко видеть перед собой только главное, только то, что является центром формы. Такое виденье поможет развиться способности легче решать степень законченности второстепенных деталей большой формы.
Известно много примеров в искусстве, когда мастера рисовали без тона, добиваясь огромной выразительности. Тем не менее, чтобы стать художником-живописцем, необходимо учиться рисовать тоном, так как тон есть результат реальных условий восприятия формы, погруженной в свет. Художник-живописец должен рисовать так, словно не выпустил палитру и кисти из рук, воспринимая форму и стремясь изобразить ее тем же способом, что и в живописи, всего лишь как бы поменяв подручный материал: холст — на бумагу, краски — на уголь и карандаш.
Я закругляюсь, коллеги. Художники прошлого были ничуть не менее современных заняты житейской прозой, обременены заказами, клиенты торопили их со сроками выполнения работ, но плодотворность их и нынешних творцов — несоизмерима. Помогало им высочайшее мастерство, освоенное в школе. Им было очень тяжело в учении, но легко в бою.
Я верю, что художник — доктор человеческих душ. Должны ли мы «лечить» людей искусством, вернувшимся на уровень каменного века, когда мир так разительно изменился? Или мы вернемся к не такому далекому в масштабах человеческой истории, но досадно забытому, старому и школе? Нам решать…
Сергей Куняев «СОЗНАНИЕ, ЧТО… НАСТОЯЛ НА СВОЕМ»
После просмотра в МХАТе им. М. Горького спектакля по роману Ф. М. Достоевского «Униженные и оскорбленные» вспомнились слова Юрия Селезнева, произнесенные им на знаменитой дискуссии «Классика и мы».
«Вот если бы сегодня спросили нас — кто является самым современным, ну, скажем, прозаиком? Кто самый читаемый и кто более всех волнует умы, не только наши, а умы, скажем так, не преуменьшая этого, — умы человечества? И вы увидите, что это не современный, не сегодняшний автор. Это будет Достоевский.
Достоевский является нашим сегодняшним современником, точно таким же, каким он был и в свое время, может быть, даже более того».
В скупых и беспретенциозных декорациях (скамеечка перед домом Ихменева, каморка Ивана Петровича, комната Алеши, ихменевский дом, почти пустая сцена перед храмом) разворачивается драма нежных, тонких, любящих человеческих душ, для которых каждая минута проживания в спектакле — это минута утраты любимого человека, разуверения в личном счастье, невозможности реального сопротивления окружающей жестокости и цинизму. Тональность романа Достоевского выдерживается на протяжении всего сценического действия — можно понять, насколько это не просто, если вспомнить строки его письма к А. И. Шуберт, написанного весной 1860 года, когда складывалось начало «Униженных и оскорбленных»:
«Спокойствие, ясный взгляд кругом, сознание, что сделал то, что хотел сделать, настоял на своем». И этому спокойствию не противоречит другая фраза из того же письма. «Воротился я сюда и нахожусь в вполне лихорадочном положении. Всему причиною мой роман».
«Спокойствие», «ясный взгляд» и «лихорадочность». Одно состояние не отменяет другого — и ощущения писателя отражены в общей эмоциональной гамме спектакля, в котором заняты преимущественно молодые артисты. Особенная тяжесть легла на плечи М. Дахненко (Иван Петрович), для которого роль подобного масштаба — первая в его актерской карьере, Н. Гогаевой (Наташа) и особенно О. Глушко (Нелли), роль которой, по сути, центральная в постановке, ибо основная интрига связана с ее образом, а смысловые нити — разыгрывается ли действие в кабаке Бубновой Анны Трофимовны, или в доме Маслобоева — стягиваются к ней. В каждом выходе на сцену молодая актриса обречена поддерживать мощнейший эмоциональный заряд, заложенный в тексте Достоевского, при этом не теряя сценического темпа, и надо отдать ей должное — она сумела справиться с этой труднейшей задачей.
Ведут же спектакль, регулируя его действие, подставляя при необходимости плечо молодым партнерам, каждый раз задавая нужную тональность, — «звезды» МХАТа им. Горького: Л. Матасова (Анна Андреевна), В. Клементьев (князь Валковский), М. Кабанов (Маслобоев). Особое внимание обращает на себя князь Валковский в исполнении Валентина Клементьева. Именно в монологах и репликах этого героя «Униженных и оскорбленных» содержится ядовитое зерно, взошедшее потом пышным колосом в речах и поступках Петра Александровича, Верховенского, Ставрогина.
Центральная сцена спектакля — диалог Валковского с Иваном Петровичем, в котором князь раскрывается во всей красе. Он, развративший и бросивший мать Нелли, оклеветавший и обвинивший в воровстве своего бывшего управляющего Николая Сергеевича Ихменева, полностью подмявший под себя своего сына Алешу и расстроивший его брак с Наташей, чтобы потом предложить ей свое «покровительство», — считает для себя чуть ли не жизненной необходимостью цинично «исповедаться» перед нищим литератором, уже униженным и оскорбленным потерей любимой девушки. И каждое слово этого великосветского негодяя молнией проходит по зрительному залу.
«Мне именно хотелось знать, что бы вы сказали, если б вам кто-нибудь из друзей ваших, желающий вам основательного, истинного счастья, не эфемерного какого-нибудь, предложил девушку, молоденькую, хорошенькую, но… уже кое-что испытавшую… ну, вроде Натальи Николаевны, разумеется, с приличным вознаграждением… ну, что бы вы сказали?
…Вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, а я, может быть, только тем и виноват теперь, что о т к р о в е н н е е других и больше ничего; что не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих себя, как сказал я прежде… так хочу.
…Жизнь — коммерческая сделка; даром не бросайте денег, но, пожалуй, платите за угождение, и вы исполните все свои обязанности к ближнему — вот моя нравственность… Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по ним никогда не чувствовал…
…Но главное, главное — женщины… и женщины во всех видах; я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия…»
Мертвая тишина зала, которая ничем не нарушалась на протяжении всего спектакля, сгущалась именно при появлении князя с его откровениями. Школьники и школьницы, приходящие в театр и всегда готовые в самом неподходящем месте разразиться выкриком или смехом, беззвучно сидели, как прикованные к креслам. Жуткая мысль пронеслась в одно мгновение: ведь кто-то из этих девочек, наверное, уже успел приобщиться к «потаенному» и «оригинальному», соблазнившись то ли грядущей «перспективой», то ли «высоким призраком свободы»… Самый грязный разврат — душевный или телесный — всегда облекается заманчивым «флером», — и вряд ли прежде возникало подозрение в том, что об э т о м можно говорить т а к — обнаженно, цинично, не скрывая ни оскала на лице, ни грязи внутри. Достоевский и здесь открылся во всей жгучей злободневности им созданного.
В финальной сцене, когда прощенная Ихменевым Наташа возвращается под крышу родного дома, оправдывается каждая нота последнего монолога Николая Сергеевича (А. Семенов), пафос каждого слова, обращенного в зал, готовый к этой минуте взорваться криком сопереживания: «О! Пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе, и пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие нас! Пусть они бросят в нас камень! Не бойся, Наташа… Мы пойдем рука в руку, и я скажу им: это моя дорогая, это возлюбленная дочь моя, это безгрешная дочь моя, которую вы оскорбили и унизили, но которую я, я люблю и которую благословляю во веки веков!..»
И — эпилог, органически вытекающий из всего содержания постановки. Валковский, Алеша и его богатая невеста неподвижно стоят возле кулис, не сводя глаз с униженных и оскорбленных, но просветленных после церковной службы. Впрочем, Валковский Достоевского после всего сказанного и содеянного остался за порогом храма. Нынешние же «Валковские» — ни Бога, ни черта в душе — после грязи и разврата и свечку поставят, и «художественно» перекрестятся, да и на пожертвование отстегнут…
* * *
Конечно, следовало ожидать, что спектакль сей в постановке Татьяны Васильевны Дорониной не останется без соответствующего внимания. Слова «Униженные и оскорбленные» на фронтоне МХАТа в центре Москвы, превращенной в новый Вавилон, аншлаги на каждом представлении — все это должно было вызвать реакцию «рогатых хозяев жизни» (Н. Клюев). И она последовала.
Дуплетом в двух газетах — «Независимой» и «Коммерсанте» — последовал… нет, не залп. Назвать э т о залпом было бы слишком возвышенно. Точнее всего было бы определить сии творения как «излияния бесноватых», ибо ничего подобного не приходилось читать с эпохи приснопамятной авербаховщины.
Начинается все с такой «мелочи», как прямая подлая ложь. «…Зрителями этих костюмированных бдений являются в основном учащиеся средних школ и солдаты срочной службы (зайдите — убедитесь, что не вру)» («Независимая газета». 15.01.2002). Я уже много времени хожу на спектакли МХАТа им. Горького и свидетельствую: автор этого пассажа солгал, и солгал вполне обдуманно.
Но дело не в подобных передергиваниях. Оставим в стороне и личные выпады против Татьяны Дорониной — женщины, актрисы и режиссера: цитировать эту мерзость не поднимается рука, и единственно, что приходит на память — канделябры, которыми в старое время били по физиономии авторов подобных пассажей. Интереснее другое.
Чувствуется воля одного, судя по всему, весьма денежного заказчика, ибо написаны эти статьи по единому трафарету. Кому-то очень хочется прибрать здание на Тверском бульваре к рукам — и брошен пробный шар. Я не ведаю и не хочу ведать, что за личности скрываются за подписями «Роман Должанский» и «Антон Красовский», но создается впечатление, что оба писали под диктовку. Судите сами.
«Построенные в 1973 году по проекту академика Кубасова все эти тысячи квадратных метров, с одной стороны, совершенно не приспособлены для драматических представлений. С другой, как точно отмечают коллеги, могли бы использоваться для красочных звонких представлений… Так не отдать ли это здание каким-нибудь умным доходным продюсерам, чтоб ставили тут — а не у черта на куличках — свои мюзиклы или что-то в этом роде? А МХАТ Горького закрыть. Немедленно!» («Независимая газета». 15.01.2002).
(Кстати, кто это страшно возмущался постановкой «Бесов» все того же Достоевского на сцене МХАТа и требовал его закрытия после революции? Кажется, Давид Заславский?)
«Этой самодеятельности законное место в Доме культуры, а вот вместительному, хотя и не приспособленному для серьезного театра зданию на Тверском давно можно было бы найти применение. Здесь, например, на ура пошли бы новые мюзиклы» («Коммерсантъ». 11.01.2002).
Впрочем, автор «Коммерсанта» делает лишний шаг и тут же плюхается в огромную лужу. «Существование МХАТа имени Горького как театра в нынешнем его виде можно объяснить только нерешительностью и непрагматизмом культурных властей. У которых, как все помнят, хватило твердости и на Большой, и на госоркестр, и на Московскую консерваторию…» Особенно замечательно упоминание Большого театра. Ведь в Большой пришлось заново приглашать изгнанного Юрия Григоровича — восстанавливать многое из разрушенного «демократами» от оперы и балета, по-тихому и без помпы убирать Коконина, недолговечного директора, которого использовали во времена «твердости» как чугунную бабу для разрушения «символа советской империи».
Понятно, что ничего у заказчиков не выйдет. Руки коротки. Но здесь возникает еще один, довольно интересный «нюанс».
«Зал горьковского МХАТа заполняет невинная, неискушенная публика, которой нужны несложные дидактические представления, нужная клубная просветительская работа» («Коммерсантъ». 11.01.2002).
Где-то нечто подобное — вплоть до словоупотребления — уже приходилось читать. 120 лет назад «Должанский» конца XIX века вещал по поводу «Униженных и оскорбленных» в журнале «Дело» (1881, № 2): «Ими буквально зачитывались, з а у р я д н а я п у б л и к а (разрядка моя. — С. К.) приветствовала автора восторженными рукоплесканиями…»
Пятнадцать лет назад наши либералы наперебой цитировали слова Ивана Карамазова о «слезинке ребенка». Сейчас ни одна сволочь не вспомнит о ней посреди моря детских слез. Достоевского они, по сути своей, ненавидят и уже не объясняются в лицемерной любви к нему. Другое дело, что за все это время причину ненависти к писателю сформулировала лишь бесноватая Валерия Новодворская, в пассажах которой, впрочем, легко узнаваемы сентенции Шкловского и Лежнева.
«Достоевский совершил великий грех — он оклеветал революцию, он оболгал, опошлил ее в „Бесах“, он, словно мародер, отнял у казненных за землю и волю то, чего у них и враги не отнимали: имя в потомстве, бессмертие, честь… Добро — редкий гость в романах Достоевского и вообще в духовно-припадочной, но злой русской литературе… Христианство Достоевского — вывихнутое добро, инвертированное добро, из которого, кроме зла, ничего не выходит…» Небезынтересно, что все эти откровения были в 1992 году напечатаны на страницах газеты «День», очевидно, как свидетельство «широты взгляда».
…Я представляю себе на сцене МХАТа новую постановку «Бесов», где, кроме Верховенского, Ставрогина, Кириллова (обязательно!), Шатова, Шигалева, Лебядкина и Марьи Тимофеевны, будет действовать «жидок Лямшин», который в доме Степана Верховенского играл на фортепиано, «а в антрактах представлял свинью, грозу, роды с первым криком ребенка и пр. и пр.» (включите любой телевизионный канал — услышите то же самое). А также во всей красе явит себя русский либерал Кармазинов с «литературным бомондом».
«Аплодировала уже чуть не половина залы: увлекались невиннейше: бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга?»
Только этому бесчестию приходит конец.
«Могуча Русь, и не то еще выносила… Кто верит в Русь, тот знает, что вынесет она все решительно… Ее назначение столь высоко, и ее внутреннее предчувствие этого назначения столь ясно (особенно теперь, в нашу эпоху, в теперешнюю минуту, главное), что тот, кто верует в это назначение, должен стоять выше всех сомнений и опасений» (Ф. М. Достоевский).
Да будет так!
Заметки
1
Слова спасшейся американки в ответ на вопрос корреспондентов, что она почувствовала, когда самолет-смертник протаранил здание ВТЦ.
(обратно)2
См., напр.: Смирнова-Чикина Е. С. Поэма Н. В. Гоголя «Мертвые души». Литературный комментарий. М., 1964, с. 147.
(обратно)3
Сочинения Н. В. Гоголя. Изд. 10-е. М., 1889, c. 564.
(обратно)4
Ср. исторически неточное (Наполеон был похоронен в мундире полковника егерей), но характерное описание встающего из гроба императора в лермонтовском «Воздушном корабле»: «На нем треугольная шляпа / И серый походный сюртук».
(обратно)5
Уже в своем первом воззвании к «народам Египта», распространенном вскоре после взятия французскими войсками Александрии 2 июля 1798 г., Бонапарт объявлял, что чтит «Аллаха, Его пророка и Аль-Коран». См. об этом, напр.: Вернет Гораций. История Наполеона. М., 1997 (с издания 1842 г.), c. 114, 121, 126, 127, 142. Ср. Манфред А. З. Наполеон Бонапарт. М., 1989, c. 191.
(обратно)6
Las Cases E. Le memorial de Sainte-Helenet. 1894. Т. 3. Р. 279. См. об этом подробнее: Мережковский Д. С. Наполеон, с. 196, 201, 212, 213, 215, 234–237.
(обратно)7
Vossvon S.-M. Neunundsеchzig Jahre am preussischen Hofe. Leipzig. 1887. p. 294.
(обратно)8
Эдлинг Р. С. Записки // История России и дома Романовых в мемуарах современников. Державный сфинкс. М., 1999, с. 166.
(обратно)9
Вергунов А. П., Горохов В. А. Русские сады и парки. М., 1988, с. 233 (глава «Царское Село — „энциклопедия“ русского парка»).
(обратно)10
Ср.: Архангельский А. Н. Александр I. М., 2000, с. 18–19; Ср. также: Лихачев Д. С. Избранные работы… Т. 3, с. 250. Ясно, что Николай I, называя теперь уже своих детей Константином (именем пepвого и последнего византийского императора) и, так же как и своего младшего брата, Михаилом — именем будущего библейского «великого князя», защитника веры и народа, согласно, в частности, пророчеству Даниила (12,1), следовал традиции, установленной Екатериной II. Кстати сказать, его собственное имя Николай — побеждающий народ (греч.), полученное от нее же, никогда до той поры не встречалось ни в династии Рюриковичей, ни у Романовых. Любопытно, что имена сыновей Манилова в том виде, в каком они указаны у Гоголя, в православных святцах вообще не упоминаются. Хотя, конечно, латинизированное имя будущего «посланника» может восходить к имени мирликийского мученика 251 г. Фемистоклея (день памяти 21 декабря), а имя его младшего брата, возможно, образовано от имени другого мученика «в огне» — Алкивиада (день памяти 16 августа). См.: Сергий (Спасский), архиеп. Полный месяцеслов Востока (репринт. изд. 1902), T. II, M., 1997, c. 248, 390.
(обратно)11
Thiebault R. Memoires. P. 1892. T. 5. P. 298.
(обратно)12
Разноязычная литература, посвященная Наполеону, огромна. Встречаются в ней и работы, так или иначе касающиеся темы Наполеона-лжемессии, как правило, в связи с русско-французскими войнами и деятельностью Священного союза, например, книга крупнейшего французского слависта Френсиса Лея «Александр и Священный союз (1811–1825)», вышедшая в Париже в 1975 г. Последняя отечественная книга, бегло ее трактующая: Нилус Сергей. На берегу Божьей реки. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1916, с. 108–115.
(обратно)
Комментарии к книге «Наш Современник, 2002 № 03», Журнал «Наш современник»
Всего 0 комментариев