Шахразада Грезы Маруфа-башмачника
— О, сколь же удивителен мир! И сколь удивительно мало мы, люди, в нем живущие, знаем об этом мире!
— Эти слова, друг мой, чистая правда… Ибо сколь бы ни были обширны наши представления о мире, но они — меньше ничтожной песчинки в огромной пустыне неизвестного…
— Скажи мне, почтеннейший, — прости, если я невежлив, — как мне найти мудрейшего Маруфа-башмачника?
Сапожник оторвался от истертых башмаков собеседника и ответил:
— Увы, почтеннейший, сейчас здесь ты его не найдешь… Наш город велик и прекрасен, но Маруф, да дарует ему Аллах годы мудрости без счета, не любит его, как не любил ни дня, когда жил здесь, в прекрасном как сон и щедром, как сама природа, Багдаде…
Лицо посетителя вытянулось.
— Я вижу, уважаемый, что ты разочарован…
— О да, почтенный башмачник. Когда я увидел тебя, я отчего-то решил, что ты и есть тот самый Маруф, о котором идет молва как о Маруфе, который знает обо всем на свете.
— Увы, друг мой, я всего лишь Мустафа. Пока никто не понял, что я знаю столь же много, как уважаемый и далекий Маруф…
— Столь же много, достойнейший?…
Мустафа скромно потупился. Его же собеседник, без сомнения, обрадованный этими словами, уселся поудобнее и зачем-то достал из обширной сумы калам и пергамент.
— Но если так, о умнейший из башмачников, быть может, ты поведаешь мне какую-нибудь притчу? Или сказку? Или историю, в правдивости которой может сомневаться лишь тот, кто вовсе не знает о том, сколь бесконечно разнообразен и удивителен мир?
Мустафа поднял на собеседника глаза, и тот удивился их яркой молодости и мудрости.
— Ну что ж, почтенный странник, я с удовольствием расскажу тебе одну историю… Хотя, быть может, и не одну…
— О умнейший из умнейших, я готов разбить шатер прямо здесь, рядом с твоей мастерской! И услышать от тебя дюжину дюжин историй…
— Должно быть, ты, уважаемый, охотник до сказок?
— Да, мой друг, я охочусь за сказками и преданиями, притчами и правдивыми историями… Меня зовут Абуль-Фарадж Бар-Эбрей, и некогда, еще совсем малышом, я решил, что всю жизнь буду читать лишь сказки… Вот поэтому, даже став взрослым, я ищу тех, кто хранит знания и мудрость, и внимаю их историям…
— И записываешь их?
— И записываю, — кивнул странник. — Ибо мечтаю сохранить на пергаменте все то, что сейчас бережет лишь память людская. Чтобы и через сотни лет дети, да и взрослые всего мира, не уставали радоваться смекалке и хитрости, изворотливости и героизму, храбрости и трусости… Всему тому, что движет человеком.
— Эта достойнейшая, но, боюсь, невыполнимая задача, уважаемый! — проговорил Мустафа, откладывая и молоточек, и уже — о чудо — починенный башмак.
— Ну что ж… Пусть задача и трудна, но это же не значит, что решить ее невозможно. Я лелею надежду, что, когда моя рука откажется держать калам, найдется тот, кто продолжит дело моей жизни.
— И да будет судьба милостива к нему!.. Так что же тебе рассказать, почтенный Абуль-Фарадж?
— То, уважаемый, что ты хочешь… Мустафа задумался, а странник порадовался тому, сколь вовремя прохудился его башмак.
— Ну что ж, достойный собиратель историй, тогда я начну с того, что расскажу тебе историю Маруфа-башмачника, его удивительных, воистину вселенских знаний и необыкновенной судьбы. Той самой, что куда удивительнее судьбы любого из его, Маруфа, собеседников, сколь бы богаты или знатны они ни были.
Почтенный собиратель историй окунул калам в чернильницу и весь обратился в слух.
Макама первая
Второй раз за это удивительно жаркое лето на город надвигалась гроза — черные тучи заволокли все небо, свирепый ветер рвал в клочки листву, а люди спешили укрыться за толстыми стенами в надежде, что уж их-то буря не разрушит в единый миг.
К счастью, влюбленные ни о чем не тревожились — они впервые остались одни и дождь беспокоил их меньше всего. Она волновалась о том, чтобы ее неловкость и неопытность не стали преградой наслаждению. Ему же было довольно одной ее улыбки — ибо он желал ее и знал, что она горит не меньшей страстью.
Шум дождя за окном сделал свое дело — в единый миг лишь двое остались во всем мире. Они принадлежали друг другу, и предвкушение соединяло их неразрывно.
«Она самая прекрасная, самая желанная, самая удивительная на свете девушка! — подумал он, любуясь ее сильным телом, лишь угадывающимся под хиджабом. — Как бы я хотел, чтобы она позволила мне поцеловать себя… О Аллах милосердный, я мечтаю о ней, но боюсь спугнуть ее, будто дикую серну! Как же мне быть?»
И в этот момент она, должно быть, почувствовав его горящий взгляд, отложила яблоко и каким-то новым, оценивающим, невероятно страстным взглядом окинула юношу, стоящего у окна. Он понял — пора пришла и дальше откладывать просто глупо, подошел к ней и склонился к ее устам, запечатлев первый, горящий и страстный поцелуй.
Едва слышный вздох вырвался из груди девушки, но губы уже искали новых поцелуев. Из пугливого зверька она в единый миг превратилась в страстную, жаждущую любви женщину.
— Я так долго ждала тебя, мой любимый, мой единственный, мой…
Но более она не смогла сказать ни единого слова — он наконец поверил своему счастью и наслаждался теперь необыкновенными поцелуями — первыми, но зовущими, страстными, но невинными, обещающими и дарящими наслаждение.
Вскоре юноша почувствовал, что не в силах более оставаться одетым, ибо удобный кафтан грозит превратиться в путы; не в силах более удерживаться и лишь едва касаться ее прекрасного тела через несколько слоев одежды. Он осмелел и обнял плечи девушки, прижав ее к себе так, словно более не собирался разжимать этих объятий.
— Я… Я хочу… Хочу насладиться тобой, мой прекрасный, мой желанный… — едва слышно проговорила девушка. Проговорила, и сама удивилась тому, что смогла произнести эти слова вслух.
— Я мечтаю о тебе, моя греза…
— Я твоя… Я твоя… — прошептала она, чувствуя, как ее возлюбленный осторожно снимает булавки с ее хиджаба, освобождая волосы.
Прикосновение же этих прекрасных кос стало для юноши настоящим ударом, подобным удару молнии. Ибо только почувствовав их шелковистую тяжесть, убедился он, что это вовсе не сон, что самая желанная девушка в мире принадлежит ему не в грезах, а наяву.
Он взглянул в лицо возлюбленной и не мог не задохнуться от счастья. Но мудрый внутренний голос (о, какое счастье, что он менее подвержен страстям) прошептал: «Не торопись, не торопи ее. Дай ей чуть привыкнуть к тебе… Помни, сегодня ваша первая встреча. И если ты хочешь, чтобы была вторая и третья…»
— О прекраснейшая… Великолепная! Остановись на миг… Не торопись…
— Я вся твоя, мой любимый… Говори, что мне делать, — я стану твоей ученицей.
— Да будет так. Тогда позволь мне снять с тебя одеяние… И позволь избавиться от своего платья…
Девушка закрыла глаза, позволив ему снять с нее кафтан. Но стоило ему лишь коснуться ее нежной шеи, как глаза ее раскрылись. Юноша почувствовал головокружение и постарался найти успокоение в самых обыденных деяниях. Он сбросил кафтан и рубаху, сел и наклонился, чтобы снять башмаки.
И тут произошло истинное чудо — из статуи его желанная превратилась в живую женщину. Она поспешила к нему и склонилась, чтобы помочь. Ощутив на своей голове прикосновение его руки, она вздрогнула.
— Моя греза, что ты делаешь?
Она подняла голову и посмотрела ему в глаза. О, эти глаза — они горели черным пламенем страсти. Она чувствовала прикосновение этого взгляда каждый раз, когда появлялась на улице; она чувствовала, что он не просто замечает каждое ее появление, что он каждый день ждет мига, подобного сегодняшней грозе, позволившей наконец им побыть вместе.
Он протянул руку, взял ее за подбородок и приподнял голову. Он долго и пристально смотрел в ее прекрасные желанные глаза. Потом его губы слегка коснулись ее губ, распространяя по всему ее телу легкий трепет. Она в смущении опустила глаза и вдруг заметила, что ее возлюбленный почти обнажен — лишь легкие шаровары из шелка скрывали его ноги. Девушка будто зачарованная рассматривала его тело, тихонько прикасаясь пальцами к волоскам на груди, сильным загорелым плечам, длинным, чуть узловатым пальцам… Он некоторое время наблюдал за ней, и ему стало весело. Он поднялся и привлек ее к себе. Его руки потянулись к сложному узлу, который был завязан на ее вышитом кушаке.
Несколько минут он возился с ним, но разгадка тайны этого узла ускользала от него. Он прошептал:
— Кто же, о Аллах, завязал этот узел?
Девушка рассмеялась.
— Я, мой прекрасный.
— Коварная… Ах, вот как!
Он потянул атласную ленту и снял ее. Теперь шелковая рубаха повисла свободно. Он снял ее через голову и бросил на огромный сундук в дальнем углу. Девушка стояла ошеломленная, а он опустился на колени и аккуратно снял ее башмачки с серебряными пряжками. И вновь девушка закрыла глаза — ибо юноша осторожно лишил ее последней защиты — тончайших шелковых шаровар.
Потом поднялся и осторожно развязал ленты, скреплявшие ее тяжелые косы. Черные и длинные, словно волшебные змеи, они почти коснулись пола — чуть распушившиеся кончики защекотали под коленями. Когда же он погрузил пальцы в нежное тепло волос, то поразился, сколь похожи они на шелк, драгоценный и живой.
Он развернул ее лицом к себе и замер, созерцая ее обнаженную красоту. Его уверенные действия удивили ее.
Она была потрясена, обнаружив, что стоит обнаженная перед мужчиной. Несколько долгих минут девушка не шевелилась под его изучающим взглядом. Она не имела ни малейшего понятия о том, чего он ждал от нее — если он, конечно, вообще ждал чего-нибудь, кроме покорности.
— Чего ты хочешь от меня, мой господин? — немного испуганно прошептала она.
Выведенный из мечтаний, юноша понял, как неловко она себя чувствует. Он нежно привлек ее к себе и обнял.
— Прекраснейшая! — произнес он с нежностью, но его голос показался ей необычайно хриплым. — За свою жизнь я повидал немало красивых женщин, но никогда еще не встречал столь совершенной, столь безупречной красы, моя светлая греза!
— Значит, ты хочешь меня?
— Хочу тебя? — произнес он, задыхаясь. — Да я мечтаю о тебе с того самого мига, как увидел тебя, моя маленькая колдунья!
— Думаю, я тоже хочу тебя! — ответила она с нежностью.
Он рассмеялся.
— Откуда же ты можешь знать, что хочешь меня, моя маленькая красавица? Не ты ли мне говорила, что я — единственный мужчина, который когда-либо прикасался к тебе! Но тебе это понравилось, не спорь! О да, моя греза, тебе это понравилось! Только что, когда ты впервые коснулась меня.
Она залилась краской.
— Откуда ты знаешь об этом?
— Потому что я мужчина, и я знаю женщин.
Он провел рукой по ее спине под волосами и принялся гладить и ласкать ее бедра. В изумлении она отскочила от него, но он прошептал ей на ухо:
— Нет, моя мечта, не надо бояться! Я знаю, как ты невинна, поэтому мы не будем торопиться, ведь сегодня наш первый день… Мужчина и женщина должны дарить друг другу величайшее из возможных наслаждений, смакуя, пробуя на вкус каждый миг, ничего не опасаясь и всему радуясь!
Он приподнял ее голову и с нежностью поцеловал.
— Я мечтаю о тебе, о пери!
А потом, улыбнувшись, поцеловал ее в кончик носа.
— Я люблю твою гордость и твою удивительную красу!
Он поцеловал ее веки, закрывшиеся при его первом нежном натиске.
— Я люблю твою нежность и твою невинность! Но больше всего я люблю тебя саму, моя удивительная мечта, единственная из всех девушек мира!
Она лишь слегка вздрогнула, услышав его «я люблю», но ничего не произнесла. О, пусть этот миг продлится как можно дольше — миг, когда он любит ее, как в самых сладких мечтах!
Он чуть-чуть нагнулся, поднял ее и бесконечно бережно опустил на ложе. Неистовое биение сердца отдавалось у нее в ушах. Глаза ее были плотно закрыты, но она слышала его голос, который нежно проговорил:
— Я любовался твоим прекрасным телом, моя дорогая, и теперь предоставляю тебе возможность сделать то же самое.
Она услышала шелест ткани.
— Открой глаза, не бойся! — приказал он ей, и в его голосе слышался смех. — В теле мужчины нет ничего такого, чего следовало бы опасаться. Может быть, оно покажется тебе немного смешным. Ведь у него нет той красоты форм, какая есть в женском теле. Все же, полагаю, я достаточно привлекателен, по крайней мере, настолько, насколько может быть привлекателен мужчина.
У нее вырвался тихий смех, но глаза оставались закрытыми.
— Ну же, глупенькая! — в его голосе слышались и насмешка и строгость. — Открой глаза!
И она повиновалась. О, каким взглядом она окинула юношу! Гордость всех женщин мира смотрела на юношу с нескрываемым гневом.
— Мне нельзя приказывать, помни это!
Потом ее глаза расширились, и она произнесла, задыхаясь:
— О-о-ох!
Глядя на нее, он нежно усмехнулся.
— Разве я не привлекателен на твой взгляд, моя волшебница?
И он встал во весь рост, давая ей возможность рассмотреть себя как следует, даря ей возможность чуть привыкнуть к их общей наготе.
Она же просто не могла оторвать взгляд от его тела. Он был намного выше ее и прекрасно сложен: ноги длинные, икры и бедра крепкие и красиво очерченные, узкая талия, переходившая в широкую грудь и еще более широкие загорелые плечи, руки длинные и мускулистые. Лишь пальцы выдавали, сколь тяжко он трудится, — длинные, чуть узловатые, они казались более чем крупными даже для его сложения. Его тело было загорелым и гладким; и теперь, когда она глядела на него, ее снова переполняло желание ласкать его… Непонятно откуда, но она знала, какими сладкими бывают прикосновения к любимому. Девушка осторожно отводила взгляд от его стержня страсти. Однако теперь ее взгляд скользнул вниз, и, когда она отважилась сделать это, краска смущения разлилась по ее щекам. К ее удивлению, тот страшный зверь, перед которым она испытывала смущение, оказался всего лишь нежным созданием, маленьким и мягким, угнездившимся на своем ложе, покрытом темными волосами. И снова он угадал ее мысли.
— О, как же он изменится, моя греза, едва лишь я возжелаю тебя!
— Но ведь ты же сказал, что хочешь меня! — упрекнула она его.
— Я действительно хочу тебя, о мой цветок, но хотеть и желать — это столь различные чувства. Я хочу тебя разумом и сердцем, а желание исходит из моего тела.
Он вытянулся на ложе рядом с ней.
— Сегодня у меня еще не было времени для желания.
Протянув руки, он привлек ее к себе.
— Я просто мечтал, жаждал этого мига, моя колдунья.
«Почему он называет меня колдуньей? Неужели он все узнал обо мне?» Но мысль, воистину паническая, исчезла столь же быстро, сколь и появилась. Ибо от сладости его прикосновений голова кружилась, и думам уже не было места в закручивающемся все туже водовороте страсти.
Его губы нашли ее рот. Он завладел им и пробовал вкус до тех пор, пока она, охваченная сильной дрожью, не отдалась его вспыхнувшей страсти.
Она не ожидала, что рот мужчины может быть такими нежным. Он мягко приказал ей разомкнуть губы, и она повиновалась, пропуская внутрь его бархатистый язык. Он ласкал ее язык, и неожиданно она почувствовала, что внутри у нее начинает полыхать пламя. Она откинула голову назад и несколько раз вдохнула, чтобы унять головокружение, но он только засмеялся и снова завладел ее губами в горячем поцелуе. Наконец, ненадолго насытившись этими обольстительно сладкими губами, он проложил обжигающим ртом тропинку вниз. Его пальцы гладили ее стройную шею. Запечатлев жаркий поцелуй на ее ушке, он прошептал:
— Ты чувствуешь, как в тебе зарождается желание, любовь моя?
И нежно укусил ее за мочку уха, а потом двинулся дальше по мягкой шелковистой коже ее шеи. Девушка задрожала. Когда руки юноши отыскали ее округлые полные груди, она нежно вздохнула в страстном томлении. О, как она желала его прикосновений! Она жаждала их, потому что ей казалось, что тогда растает и исчезнет это ужасное, непереносимое томление, переполнявшее все ее существо. Он с благоговением ласкал ее груди, дивясь их мягкости и нежности.
Потом без предупреждения опустил голову вниз, и его теплый рот захватил трепещущий и напрягшийся сосок. Он набросился на ее девственную грудь со страстью, и она вскрикнула, удивившись не только его действиям, но и чувству напряжения, которое возникло в ответ на эти действия в самом низу ее живота. О, то было любовное томление, и сейчас ей впервые дано было ощутить его коварную тяжесть.
Юноша поднял голову, и звук его голоса успокоил ее.
— Не бойся, моя мечта! Разве это неприятно тебе?
В ответ она снова притянула его голову к своей груди, и он возобновил эти головокружительные ласки. Однако вскоре он продолжил свои исследования. Одной рукой он обвивал ее талию, а другой легко дотрагивался до ее живота, который неистово трепетал под его прикосновениями. Он стал раздражать языком пупок, заставляя ее корчиться и извиваться под ним. Его рука опустилась еще ниже, к гладкому и нежному бугру под животом. Теперь он чувствовал, что она начала сопротивляться. Ее тело напряглось под его пальцами, а в звуке голоса послышался страх.
— Пожалуйста, прекрасный мой! Пожалуйста, не надо!
— Почему ты вдруг испугалась?
Он попытался снова прикоснуться к ней, но она, защищаясь, схватила его за руку.
— Пожалуйста!
Тут ему пришло в голову, что она, может быть, даже не знает о том, что может произойти между мужчиной и женщиной.
«О, как она невинна… Как сладко дарить страсть этой сильной и робкой красавице! Как сладко делиться ею с той, кто впитывает уроки страсти всем своим существом!»
Он решительно убрал маленькие ручки и стал нежно ласкать ее.
— Я всегда считал, что Аллах всесильный создал женщину для того, чтобы ее возлюбленный поклонялся ей. Когда я прикасаюсь к тебе с любовью, я поклоняюсь твоему совершенству. Ты не должна бояться меня и моих прикосновений!
— Но еще никто и никогда не прикасался ко мне там! — тихо произнесла она, дрожа под его пальцами. В ответ он снова поцеловал ее и прошептал:
— Не бойся, моя прекрасная! Не бойся!
И она почувствовала, что он с величайшей осторожностью начал исследовать сокровенные уголки ее тела. Странное томление охватило ее; руки и ноги сделались слабыми и беспомощными. Он — ее единственный, ее герой, но неужели он может трогать ее вот так? Его палец мягко проник в ее тело, и она вскрикнула, сопротивляясь и пытаясь увернуться. Но юноша быстро перевернул ее, и теперь она лежала под ним. Лежа сверху, он шептал ей на ухо нежные слова любви:
— Не надо, не бойся, моя сладкая греза! Не бойся!
Она ощущала каждую пядь его тела. Его гладкая грудь давила на ее полные груди, его плоский живот нажимал на ее слегка округлый животик. Его бедра касались ее бедер и передавали им свое тепло, которое исторгало стон из ее губ. До сих пор она не пыталась прикоснуться к нему, но теперь не стала подавлять неистовое желание, которое проснулось в ней.
Он погрузился лицом в ее волосы. Его поцелуи казались бесконечными. Ее руки обвились вокруг его шеи. Потом она стала гладить его спину, заканчивая свои поглаживания там, где ее ладони встречались с твердыми ягодицами, и мягко пощипывая их.
— Ах, мой прекрасный, твоя кожа такая нежная! — прошептала она.
— А что ты знаешь о мужчинах, малышка? — спросил он. Его голос звучал необычайно резко, а губы обжигали нежную кожу ее шеи.
— Я не знаю ничего, кроме того, чему научишь меня ты, мой властелин! — тихо ответила она.
Ее руки снова заскользили вверх по его спине и обняли его шею.
— Я научу тебя всему, моя греза, моя мечта! Но хватит ли у тебя смелости для этого? — спросил он, и взгляд его темных глаз впился в ее лицо.
Она дрожала, прижавшись к нему, но в ее взгляде не было колебаний, когда она произнесла в ответ:
— Да, мой прекрасный, да, теперь у меня хватит смелости!
Его рот накрыл ее губы в нежном поцелуе, и она почувствовала, что его руки скользнули вниз, под нее, и немного приподняли ее бедра. Кровь неистово бежала по ее венам, и ей никак не удавалось унять дрожь. Тут она вдруг почувствовала, как что-то твердое настойчиво пытается проникнуть между ее дрожащими бедрами.
— О мой господин, я хочу стать женщиной, мечтаю быть лишь твоей, но снова боюсь!
Она увернулась от него и сжалась в углу ложа. Юноша уже готов был застонать от разочарования. Еще никогда в своей жизни он не желал так отчаянно. Он поддался искушению силой заставить ее лечь и добиться от нее того, к чему стремился. «Потом она простит мне это», — подумал он. Но когда он поднял голову, то увидел, что она расширенными от ужаса глазами пристально смотрит на его мужское естество.
— Ты не должен делать этого! — закричала она. — Ты же разорвешь меня!
С минуту он молчал, наслаждаясь ее наивностью.
— Моя звезда, поверь, все будет совсем иначе… Тебе понравится наша страсть!
Она безмолвно покачала головой. О, как же она боялась… Сейчас буря, что бушевала снаружи, казалась ей легким весенним дождиком по сравнению с той, что сотрясала ее душу. Она и желала его, и хотела бежать. Но он решительно заключил ее в объятия, нежно целовал и гладил ее до тех пор, пока огненная стихия снова не овладела всем ее существом.
Она чувствовала себя очень необычно, как никогда прежде. Ее тело казалось ей сладким пламенем, и это пламя разгоралось под его прикосновениями. Это было приятно и в то же время мучительно. Наконец она почувствовала, что больше не в силах выносить эту сладкую муку.
Он ощутил, что ее тело расслабилось, и в то же мгновение его жезл вошел в ворота ее женственности и мягко проник в напряженное лоно. Он на миг остановился, поцеловал ее закрытые глаза и убрал со лба прядь волос. Она застонала, и в звуке ее голоса слышались одновременно и страсть и испуг. Он чувствовал, как сильно стучит ее сердце под его грудью.
Девушке казалось, что он разрывает ее на части. Его жезл страсти заполнял ее всю, жадно поглощал ее, и она испытывала жестокую боль. Она старалась лежать неподвижно, с плотно закрытыми глазами, чтобы он не узнал о ее боли и его удовольствие не было испорчено. Когда он на мгновение остановился и попытался успокоить ее, она почувствовала некоторое облегчение. Но затем он возобновил свои движения и быстро прорвался через преграду.
Она пронзительно вскрикнула от боли и попыталась ускользнуть, но он твердо держал ее и продолжал проникать в ее сопротивляющуюся сладость.
— Нет, нет! — всхлипывала она, и на глазах ее показались слезы.
Тут вдруг она осознала, что то, что всего лишь несколько минут назад представлялось ей раскаленным железным прутом, внезапно сделалось источником самого дивного наслаждения. Однако боль все усиливалась. Ей казалось, что она больше не в состоянии сопротивляться ему. Он двигался вперед и назад в ее теле, и весь мир вокруг нее пульсировал и кружился.
Она не представляла себе, что может существовать что-нибудь столь же великолепное, как это слияние тел. Она словно бы растворилась в нем, а он — в ней.
Наслаждение все усиливалось, и наконец боль исчезла без следа, а она все падала и падала в теплую и приятную темноту. Она вцепилась в плечи юноши, потерявшись в мире своих чувств, и он был восхищен ее откликом на его страсть. Он с нежностью заключил ее в объятия, чтобы, вновь придя в себя, она почувствовала, что он искренне любит ее. Ведь так оно и было на самом деле. Покрывая ее лицо нежными легкими поцелуями, он ободряюще прошептал ей:
— Моя единственная, прекраснейшая, я так люблю тебя!
Он повторял эти слова снова и снова, пока она наконец не открыла глаза и не взглянула на него.
— О мой единственный, я тоже люблю тебя! Я хочу доставить тебе удовольствие, но неужели каждый раз мне будет так же больно, как сейчас?
— Нет, больше никогда! — пообещал он.
Несколько долгих мгновений она молчала и лишь тихонько поглаживала его по спине. Он почувствовал, что от этих простых движений желание снова растет в нем, и думал, осмелится ли он еще раз овладеть ею или нет.
— Я снова хочу тебя, мой прекрасный!
— Отдохни, моя греза. И мы еще насладимся друг другом, клянусь тебе.
Отгремела гроза, улетев куда-то за горизонт, появилось и ушло в свои покои солнце, уступив место прекрасной луне. Жар летнего дня сменился прохладой ночи. И лишь тогда они расстались.
— Я увижу тебя, о лучший из мужчин?
О нет, сейчас он уже не клялся ей, не говорил «люблю». Хотя ни одно из его слов не было ложью — но страсть улеглась, оставив лишь сладкие воспоминания. Если им будет дарована еще встреча… О, он насладится этой прекрасной девушкой сполна и не солжет ни словом, многократно прошептав «люблю»…
— Кто знает, моя красавица, кто знает… Обо всем на свете ведает лишь один повелитель правоверных… Нам же остается только одно — следовать путем своей судьбы! Хотя иногда наша судьба дарит нам удивительные мгновения радости…
Под его улыбающимся взглядом она густо покраснела.
— О да, это воистину так.
— А потому, моя греза, если Аллах всесильный и всемилостивый позволит нам, мы с тобой непременно встретимся. Прощай же. И да хранит тебя Аллах на долгие годы!
Калитка в дувале бесшумно закрылась. Но она все так же стояла посреди дворика и водила тонким пальцем по затейливой резьбе на камне.
— О, если бы сие было в моих силах, — проговорила наконец она, — я бы подарила тебе дюжину жизней… И тогда нам с тобой была бы дарована не одна, а дюжина или даже более дюжины дюжин встреч… О, если бы это было в моих силах…
Макама вторая
— Скажи мне, почтенный башмачник, не тебя ли зовут Маруфом, который знает обо всем на свете?
— Да, невежественный гость, я зовусь Маруфом, который знает обо всем на свете. Но вот кто ты?
— Прости мне мои слова, уважаемый, но я искал тебя столь давно, что поневоле забыл все достойные и правильные приветственные слова! Я — искатель истины по имени Мирджан-аль-Махмуд ибн-Бек, и мне добрые люди указали тебя, как единственного человека во всем подлунном мире, который может мне разъяснить законы, движущие магией мира…
— Я не обиделся, уважаемый! — чуть суховато произнес Маруф.
— И я стотысячно прошу у тебя прощения за мои невежливые слова!
Башмачник кивнул, сложив на животе весьма скромного размера натруженные руки с длинными узловатыми пальцами.
— Ну что ж, уважаемый, раз ты проделал долгий путь, дабы найти ответы на свои вопросы, то я, без сомнения, побеседую с тобой. Увы, я не уверен, что смогу дать ответы, которые хотя бы на время умерят твою жажду знаний, но приложу к этому все силы. Так о чем ты хотел со мной беседовать?
— О законах, что движут магическими материями…
— Ну что ж, мой друг, тогда начнем… Как ты, должно быть, знаешь, магия есть такая же стихия, как огонь, вода, земля и воздух…
— О Аллах всесильный, — прошептала почтенная Саида на ухо своей приятельнице, не менее почтенной Джамиле. — Откуда, скажи мне, уважаемая соседка, этот бедняк может знать о магии?
— И не говори, уважаемая! — кивнула в ответ Джамиля. — Я сама дивлюсь этому каждый раз, когда слышу его рассуждения о магии или пиратах, о снегах или, Аллах всесильный и всевидящий, о странных играх… Должно быть, он всю ночь сочиняет сказки и истории, а утром находит глупца, которому и рассказывает обо всем этом…
— Должно быть, соседка, именно так и происходит. Ибо иначе нам пришлось бы согласиться с тем, что глупец и бедняк всю ночь читает книги, а в те дни, когда всесильный и всемилостивый повелитель правоверных велит нам всем отдыхать, он даже идет в книжную лавку и читает там…
Почтенная Саида рассмеялась, но все же постаралась сделать это не слишком громко, чтобы болтун Маруф, предмет столь занимательной беседы двух кумушек, не обратил на нее внимания.
По чести сказать, им было, чему удивляться. Ибо Маруф был обычным башмачником. Башмачниками были и его отец, и его дед. И никто из мужчин этого уважаемого семейства не был замечен в чрезмерной учености или любви к чтению. Откуда же, в таком случае, взялись те обильные знания о природе и стихиях, о борьбе и защите, о магии и искусстве, о народах и континентах, которыми что ни день блистал бедняк ремесленник? Сам же Маруф, обладая столь богатыми знаниями обо всех и обо всем, никогда не задумывался, откуда он все это знает. Ученые речи сами всплывали в его разуме, и тот, кто минуту назад видел лишь человека средних лет, увлеченно тачающего башмак, вскоре с немалым удивлением внимал этим самым речам.
Вот так и жил этот удивительный башмачник, ничему не удивляющийся, но обижающийся на малейшее к себе неуважение… Не прощал он этого ни жене, ни добрым соседям, ни случайным посетителям базара. Одно лишь могло смягчить сердце сурового башмачника — искреннее преклонение перед его знаниями.
Жена его, красавица Алмас, очень быстро поняла, что может смягчить сердце сурового и, как временами ей казалось, не самого умного мужа. И столь же быстро научилась играть на этой его чувствительной струне. Вот поэтому Маруф свою жену обожал, считая, что она единственная полна к нему уважения и днем и ночью, и на рассвете и на закате.
Сама же Алмас уже привычно восхищалась словами своего Маруфа — особенно тогда, когда он, устав поучать или ворчать, начинал рассказывать что-то по-настоящему интересное.
О, вот тогда он действительно был и самым лучшим, и самым умным, и самым красивым из всех мужчин мира. Матушка же Алмас с каждым годом все больше удивлялась терпению дочери — ведь никогда Маруф не рассказывал ей ничего сверх обычных сплетен богатого на этот товар базара. Хотя делать этого вовсе не следовало, ибо матушка Алмас, почтенная Саида, была и сама большой охотницей по части сплетен. Говоря простыми словами, Маруф и его уважаемая теща все время спорили и ссорились, стараясь доказать друг другу, что собеседник… скажем осторожно, не самый умный человек в мире. Ну как почтенной Саиде было после этого понять дочь, называющую этого напыщенного болтуна и зазнайку самым лучшим мужчиной города?
— Дочь моя, — говорила она Алмас после очередной перепалки с Маруфом. — Твой муж глуп и непочтителен! Он не может и слова произнести, чтобы не укорить кого-то, не указать на невоспитанность и непочтение… Я считаю, что ты должна немедленно вернуться домой.
— Матушка, — устало отвечала Алмас, — добрая моя заботливая матушка… Но с этим человеком мне спокойно, он любит меня… по своему. Заботится обо мне и детях… Зачем же мне бросать дом, уходить к тебе?
— Он не уважает твою мать! — частенько срывалась на крик достойная Саида. — Я считаю, что тебе надо его сурово отчитать! А потом все-таки вернуться под отчий кров…
— Я подумаю об этом, матушка. И сегодня же сурово отчитаю Маруфа за непочтение. Обещаю…
— Какая ты хорошая, доченька… — опускалась на кушетку Саида. — Терпеливая, умная, молчаливая… У меня, правда, иной дочери быть и не могло…
«О да, — мысленно соглашалась Алмас, — иначе я перессорилась бы со всем миром… А потом бы тихо сошла с ума…»
Шли годы, но пыл уважаемой Саиды не угасал. Она по-прежнему терпеть не могла зятя и по-прежнему давила на дочь. Да, Алмас научилась выскальзывать из цепких объятий и требований суровой и не самой умной матери. Но некоторое сомнение в истинности знаний мужа у нее все же оставалось. И с годами оно лишь крепло.
«Откуда, — лишь вчера спрашивала себя Алмас, — откуда он знает о привычках далеких полуночных разбойников, которых зовет пиратами? Откуда он знает и тот варварский язык, на котором лишь позавчера утром говорил с этим разряженным словно павлин франком?»
Да, на эти вопросы ответов у Алмас не было. Она никогда не видела мужа со свитком в руках, никогда не замечала у него интереса к лавкам книжников, никогда не заставала его, покорно внимающего мудрецу или учителю… Но тем не менее у болтливого Маруфа всегда находился ответ на любой вопрос любого праздного гуляки. А если уж кто-то специально искал возможности побеседовать с башмачником… О, тут-то и отверзал Маруф свои уста. И говорил до того самого мига, пока интересующийся не засыпал, утомленный потоком слов.
Мудрая Алмас понимала, что мужу бесполезно задавать вопросы о происхождении его учености.
— Так ты, прекраснейшая, — зло прищурился бы в ответ Маруф, — сомневаешься в моих знаниях? А в чем ты еще сомневаешься, глупая курица, позволю я себе тебя спросить?
И что бы она, Алмас, смогла на это мужу ответить?… Ей бы оставалось только промолчать, ибо любые слова непременно привели бы к ссоре.
Вот так случилось, что всего через одиннадцать лет брака решила Алмас узнать, откуда все же черпает столь обширные знания ее болтливый муж. Прекрасно понимая, что Маруфу лучше таких вопросов не задавать, она решила, что ничего страшного не случится, если она пойдет за советом к слепой колдунье Хатидже.
Колдунью побаивались в городе многие, да и сама Алмас предпочла бы спросить совета у кого-нибудь другого. Но все в один голос были согласны с тем, что лишь Хатидже под силу разгадать любую загадку. Ибо эта удивительная, живущая особняком слепая женщина могла предсказать и надвигающуюся засуху, и близящийся ураган, могла облегчить невыносимые боли от ампутированной много лет назад ноги и заговорить ноющий зуб, могла… Да она, воистину, могла все.
— И лишь одно мне не под силу, — с горькой усмешкой говорила частенько Хатидже. — Я не могу вернуть себе зрение…
И никто не ведал — была то чистая правда и настоящая печаль, или почтенная женщина уже и не хотела становиться зрячей. Быть может, она опасалась, что ее волшебная сила уснет, стоит лишь миру раскрыться перед ней так, как раскрывался он перед обыкновенными зрячими людьми.
Должно быть, уважаемая Хатидже очень удивилась, когда на пороге ее дома появилась Алмас. Должно быть, она еще сильнее удивилась, когда услышала, с какой бедой пришла к ней жена почтенного Маруфа, известного как Маруф, что знает обо всем на свете. Но ничем не выдала, что весьма и весьма удивлена. Напротив, она провела Алмас в дом и велела ей рассказывать все — от первого мига, когда она, совсем еще глупая пятнадцатилетняя девчонка, впервые увидела Маруфа, до того мига, когда она, почтенная мать семейства и жена Маруфа, решила переступить порог дома колдуньи.
Макама третья
Говоря по чести, плутая в поисках дома слепой Хатидже, Алмас не раз хотела повернуть назад. То ей казалось, что все кумушки оборачиваются ей вслед. То краем глаза она замечала мелькание малинового хиджаба, любимого платья своей матушки. То ей мнилось, что она заблудилась и вот-вот выйдет к воротам собственного дома.
Но каждый раз уважаемая ханым останавливала сама себя одним и тем же вопросом:
— Скажи мне, глупая курица, что будет, если ты сейчас повернешь назад? Как долго ты будешь теряться в догадках, жить в неизвестности? А если он в прошлом и в самом деле был пиратом? Тогда права матушка, и следует как можно быстрее убегать, прихватив с собой детей…
Пройдя же еще с десяток шагов, Алмас находила новый повод повернуть к дому.
— А что будет, когда я узнаю обо всем? Обрадует ли это меня? Быть может, знания моего мужа дарованы ему не самим Аллахом всесильным и милосердным, а его злейшим врагом, врагом всего человечества, Иблисом Проклятым? Как мне тогда спасать мужа? Да и позволит ли он мне это сделать? А что, если его душа уже давно принадлежит адскому пламени? А что будет?…
К счастью, дом колдуньи появился раньше, чем Алмас смогла-таки уговорить себя оставить все как есть. Жена Маруфа остановилась перед приметным строением, чтобы перевести дыхание. Ибо не годится представать перед волшебницей запыхавшейся, словно девчонка, которая бежала от всех духов мира.
— Аллах всесильный, я же все-таки почтенная женщина, мать семейства… Чего я боюсь? От кого убегаю? Куда бегу? Стыдно, матушка…
Слегка отчитав себя, но, правда, и пощадив себя любимую, Алмас принялась рассматривать обиталище колдуньи. Вместо глухого высокого дувала жилище окружал заборчик из деревянных дощечек, выкрашенных в три цвета — синий, алый и желтый. Калитка впустила Алмас в крошечный дворик, где яркими красками сияло буквально все — от стен дома до последнего камня у корней тополя.
— Да возвысится имя Аллаха всесильного над этим домом и его обитателями! — по привычке пробормотала Алмас, подумав, что не следовало бы ей произносить имя повелителя всех правоверных посреди двора волшебницы. И тут же вновь укорила сама себя: «И тебе, безмозглая курица, если ты воистину правоверная мусульманка, не следовало бы переступать порога ее дома!»
— И да воссияет воля его! — отвечала Хатидже, сильная и вовсе не старая женщина. — Не бойся, красавица. Пусть все считают меня колдуньей, но Аллаха всемилостивого я чту и уважаю — ибо он повелевает мне быть тем, кто я есть — исцелительницей человеческих душ от неумных страхов или тяжких вопросов.
Алмас поклонилась в ответ.
— С чем ты пришла ко мне, добрая ханым?
— Я Алмас, жена Маруфа-башмачника, о котором идет молва, что он знает обо всем на свете. И боюсь я, уважаемая, что знания эти нашептал ему сам враг рода человеческого, Иблис Проклятый…
— Но в чем же твой вопрос, умница?
Алмас набрала полную грудь воздуха и решилась:
— Я хочу знать, откуда мой муж, башмачник Маруф, черпает свои знания — ими благословляет его повелитель всех правоверных — Аллах всесильный и всемилостивый — или наказывает враг рода человеческого — сам Иблис… Кто же, скажи, Хатидже?
Хатидже улыбнулась про себя.
— Добрая Алмас, я не знают ответа на твой вопрос. И для того чтобы понять, как же случилось, что твоему уважаемому мужу открылись все знания мира (если они и в самом деле открыты ему), мне нужно многое выяснить. И прежде всего, о вашей жизни…
Алмас с недоумением посмотрела на волшебницу.
— Да, уважаемая, мне нужно знать все-все. От того самого первого дня, когда ты увидела Маруфа-башмачника, до самого последнего мига, когда ты решила переступить порог моего дома.
— Но это может быть очень долгий рассказ…
— Ну что ж, значит, ты придешь ко мне не единожды… Ведь больше ты уже не будешь пугаться моей странной славы. Да и, полагаю, испуганно озираться по сторонам перестанешь.
— Хорошо, — прошептала Алмас, — я попытаюсь рассказать тебе все, что знаю. Но позволишь ли ты мне еще один вопрос, почтеннейшая?
— Конечно.
— Скажи мне, почему твой дом раскрашен столь пестро, что не всякий петух решится спорить с ним в яркости красок?
— Чему ты удивляешься, Алмас? Я незряча, но вовсе не слепа. Краски греют меня, словно солнечные лучи. А серость и скука заставляют душу сжиматься, как от зимних ветров. Вот я чувствую, что ты надела темно-зеленый чаршаф. Должно быть, и тебе не по душе черные и темно-серые тона…
— О да, уважаемая, — согласно кивнула Алмас. — Я их просто ненавижу…
— Вот видишь, малышка… И я тоже. А теперь рассказывай. Вот молоко — оно поможет тебе успокоиться.
Алмас с удивлением увидела на столике пиалы, над которыми и в самом деле вился легкий парок. Она готова была поклясться на Коране, что еще мгновение назад на столике (ярко-красном, покрытом затейливым синим узором) не было ничего, кроме переливчато-синей вазы с огромным красным цветком.
— Не удивляйся, добрая моя гостья. Это ведь еще не волшебство…
Алмас робко улыбнулась и кивнула, словно Хатидже могла увидеть ее движение. И, к своему несказанному удивлению, заметила ответный кивок волшебницы.
— И опять ты удивилась, Алмас… А ведь и это вовсе не волшебство. Не брезгуй, пригубь молоко.
Алмас послушно поднесла пиалу к губам и с удивлением услышала аромат напитка. «Таким было молоко у бабушки… Оно пахнет персиком…» Слезы воспоминаний на миг затуманили глаза ханым, но она смогла справиться с этим неожиданным наваждением.
Любимый с детства аромат вернул ей силы. О, теперь она помнила свою первую встречу с Маруфом так, будто та была только вчера. Да что там говорить — тяжесть прожитых лет вдруг перестала давить на плечи Алмас, и она почувствовала себя той самой пятнадцатилетней девчонкой, которая вышла на базар за пряностями по поручению матушки.
— А теперь дай мне руку. И постарайся представить каждого, о ком будешь рассказывать.
Алмас протянула руку волшебнице и начала свой рассказ, успев удивиться лишь тому, какая странная на ощупь рука у почтенной Хатидже.
— В первый раз, уважаемая, я увидела Маруфа на базаре. О Аллах всесильный, где ж мне еще было его видеть?
— Не отвлекайся, и прошу тебя, постарайся мысленно пережить тот день.
— Да, я постараюсь. Это было уже больше двенадцати лет назад… Заканчивалась весна, густая листва в саду была еще свежа, но летний жар чувствовался уже во всем. Матушка решила, что к приходу отца следует приготовить бараний бок, что-то еще… нет, не помню, и, конечно, сладкие пирожки. Моя матушка — ты, должно быть, знаешь ее, почтенную Саиду — всегда была на диво запасливой. Конечно, это все потому, что она почти каждый день выходила на шумный наш базар, чтобы узнать все новости от таких же, как она… любопытных соседок.
Хатидже улыбнулась. Саму Саиду она не знала, но легко могла представить себе эту, тогда полную сил женщину, которая, надев яркий хиджаб и взяв в руки плетеную корзину, выходила к тем рядам базара, где продавали ткани и украшения. Ибо где же еще, скажите на милость, могут встретиться женщины?
— Но на базар пошла ты, Алмас?
— Не торопись, добрая волшебница, — улыбнулась та, не раскрывая глаз. — Ты же велела мне рассказывать все как можно более подробно. Так вот, матушка справедливо гордилась своими запасами. Ее невозможно было застать врасплох — да пусть бы нас посетила целая сотня гостей, их бы всех ждало обильное угощение! Честно тебе скажу, уважаемая, тогда матушкина бесконечная суета по дому меня раздражала и даже утомляла. И только сейчас, став уже женой и матерью, я понимаю ее — ибо радовать лакомствами своих домашних столь же приятно, сколь приятно слышать их благодарности и видеть их лица, измазанные соусами и кремами.
Хатидже вновь кивнула. Она все яснее видела эту уважаемую ханым молоденькой девушкой, все явственнее слышала голос ее матушки… Иногда, о Аллах всесильный и всемилостивый, ей приоткрывалось и ее лицо. Алмас же продолжала:
— В тот весенний день матушке нездоровилось. Но отказаться от своих намерений и попотчевать отца и братьев чем-то обыденным она все же не хотела. Вот поэтому на базар за пряностями пошла я. Да, конечно, я не собиралась сплетничать с подружками или соседками моей дорогой матушки и потому думала, что обернусь очень быстро. Я надела чаршаф и, привязав кошель к кушаку, отправилась в ряды зеленщиков.
Нестерпимый аромат сотен и сотен пучков со свежими пряностями кружил голову. В этот миг даже сама мысль о том, что придется дойти до заморских торговцев, была мне страшна. Я заплатила медный фельс водоносу и выпила целую пиалу прохладной воды из горного ручейка. И в этот миг увидела его.
Перед мысленным взором Алмас встал тот знойный день. Звуки, запахи, ощущения окружили ее столь плотным кольцом, что она забыла уже, где находится. Под ее башмачками вновь были каменные плиты у рядов зеленщиков, а впереди под навесом молодой и невероятно красивый парень постукивал молоточком по башмаку и вполголоса говорил что-то своему клиенту.
Алмас рассмотрела не только парня, но и его собеседника. Глаза того горели нешуточным огнем, он весь подался вперед, чтобы не пропустить ни одного слова, должно быть, необыкновенно увлекательного рассказа молодого башмачника.
Девушка подумала, что она была бы вовсе не прочь послушать этого незнакомого юношу. Более того, она готова была ради этого даже расстаться с собственным каблучком! Сказано — сделано… «Да и держался-то каблук на честном слове!» — подумала она, изо всех сил отдирая его от подошвы.
Корзина оказалась неожиданно столь тяжела, а каблучок едва виден в пыли под ногами посетителей рынка… Одним словом, девушка добралась до навеса башмачника в слезах.
— А дальше?
— А дальше все было совсем просто, — улыбнулась Алмас в ответ на вопрос Хатидже. — Мы разговорились, Маруф прибил каблук к башмачку, хотя почему-то посмотрел на меня очень странными глазами. Тогда я не поняла этого взгляда, но сейчас думаю, что он раскусил мою уловку. Пусть и так, но добрый юноша (ах, почтенная Хатидже, ты даже представить себе не можешь, как он был тогда красив!) проводил меня домой и по дороге поведал удивительную историю о том, как далекое и непонятное племя хоронило своего правителя…
Макама четвертая
Горы зажали эту котловину, встав грозными серыми стражами с трех сторон. Сейчас, в мареве нестерпимого зноя, они казались каменными великанами, которые не выдержали испепеляющего внимания солнца и умерли в мгновение ока, окаменев там, где застал их летний жар.
Не лучше приходилось и людям, застывшим с двух сторон огромного котлована. Ни им, ни их коням не приходилось еще ощущать такого воистину нестерпимого жара. Ему даже показалось, что уздечка раскалилась, а стремена, которыми он время от времени касался своего скакуна, обжигают кожу его друга до костей.
Храпели лошади, между всадниками бегали с ведрами воды мальчишки-оруженосцы. Но плеск влаги в кожаных ведрах и тяжкие вздохи животных были единственными звуками, нарушавшими тишину заповедного ущелья. Всадники молчали — горе, свалившееся на их плечи, нельзя было изъяснить словами, нельзя было даже представить, что такое вообще когда-либо могло случиться. Ибо сегодня хоронили того, кто встал рядом с богом, кто водил их в походы, кто даровал им жен и мир. Сегодня хоронили Великого кагана.
И не было в мире слез, чтобы выплакать эту великую боль, не было в мире слов, чтобы описать горе каждого из его подданных, не было в мире места более скорбного, чем это.
Подготовка к похоронам началась вчера на рассвете. Почти целый тумен, взяв в руки кирки и лопаты, до наступления темноты сумел отрыть огромный котлован глубиной в два человеческих роста, а шириной в десятки локтей. Здесь должны были упокоиться останки кагана. Но вместе с ним уходили в последний путь и сотни вещей, что должны были сопровождать его в спокойной и сытной жизнь за Тем Порогом.
О нет, не жены и дети, а упряжь и кони, меха и ткани, украшения и немалая казна. Ибо он, Великий каган, гордость и боль каждого из них, не должен был нуждаться ни в чем. И потому сотни сундуков, крошечных ящичков из драгоценных пород дерева и корзин, полных яств, всю ночь опускали в недра земли ближайшие сподвижники кагана.
Когда же забрезжил рассвет, показалась повозка, на которой покоился он сам. О, даже в смерти он был суров. Черты его лица не смогла разгладить Та, что дарует всем упокоение и вечный мир. В руках кагана был зажат бесценный клинок его сабли, а вдоль тела лежали колчан, полный стрел, и копье, увенчанное конским хвостом, — символом тумена, который он сам возглавлял долгие годы.
Тот, кто видел и повозку, и тело своего вождя, и комья земли под ногами скакуна, смотрел на мир глазами, полными слез. Смотрел и не мог позволить себе быть сейчас всего лишь печальным. Он должен был быть таким, как его каган — великий Цынгис, чье тело вместе с бесценным ложем опустили в глубины земли вслед за утварью и мехами, казной и коврами, яствами и оружием.
Горы отразили хриплое пение сотен труб и хриплый плач тысяч сильных мужчин, позволивших себе всего миг слабости.
Вновь в наступившей тишине замелькали лопаты. И вскоре на месте котлована стал расти холм. Скудная горная земля пылила, серые комья укрывали собой создателя Ясы и Орды, и вскоре осталась лишь неаккуратная гора и они — последняя стража и последний караул у могилы великого воина и кагана.
Под все усиливающимся жаром небес те, кто лишь миг назад укрывал своего правителя последним покрывалом, отбросили кирки и лопаты и стали взбираться по только что насыпанному холму. Под их тяжестью земля оседала, все плотнее ложась на того, кто своей волей избрал себе столь необыкновенный способ упокоения.
Пеший тумен трижды прошел по насыпи от одного склона гор до другого. Теперь холм стал куда ниже, но по-прежнему был отчетливо виден.
В горном воздухе, сером от поднявшейся пыли, зазвучала новая команда, и на помощь первому тумену пришел второй. Теперь воины стояли чуть не вплотную друг к другу. Они почти не двигались, но насыпь под тяжестью их тел едва заметно оседала.
Вскоре должна была прийти очередь конников, до этого мига стоявших последней, почетной стражей. Но не сейчас.
Ибо когда крошечное облачко на миг затмило пылающее светило, по месту, которое только что покинули пешие тумены, лавиной пронесся тысячный табун лошадей. Крики погонщиков слились в один, и тогда табун пронесся обратно, почти сравняв с землей насыпь.
И вот теперь пришел черед его сотни. О, жар иссушил их глотки, горе заперло слезы в душах, но честь, оказанная им и еще десятку сотен лучших воинов кагана, выпрямила их спины и заставила сверкать глаза под широкими кожаными налобниками.
Он поднял руку, и все вокруг затихло. Казалось, затих даже ветерок, до сих пор несмело трогавший хвосты на церемониальных копьях. Он почувствовал, как напряглось за миг до скачки его тело, как в ожидании команды застыли в седлах его друзья. Миг настал!
Он резко опустил, почти уронил руку. Повинуясь неслышной команде его шпор, бросился вперед конь. И следом за ним по насыпи загрохотали копыта коней его сотни.
Хриплые человеческие крики слились в один громовой крик, к которому почти сразу присоединился храп сотни коней. Боевые скакуны преодолели расстояние до противоположной стены почти мгновенно. Но не остановились, ибо всадники повернули их обратно.
Трижды пронеслась конная лавина по месту, что еще утром было пустым котлованом, а позже — могилой великого кагана. Но была сделана лишь половина дела. Ибо серая земля, дважды перемещенная с того места, где пролежала многие сотни лет, выдавала и место упокоения, и ее воистину гигантские размеры.
Вновь зазвучала команда, и горы стократно отразили ее. И вновь пешие тумены трижды прошагали от одного края горной котловины до другого.
Теперь указать, где же был котлован, мог только тот, кто присутствовал при его возникновении и исчезновении. Пешим более нечего здесь было делать — и командиры увели их через расщелины в скалах вниз. Туда, откуда брала начало горная тропа.
Серела под копытами лошадей земля, многократно взрытая человеческими и конскими ногами. Через века ей предстояло стать такой же, как была она и столетия назад — спекшейся, каменистой, сухой.
И вновь трижды пронеслась конная лавина по месту последнего приюта их богоравного кагана. Теперь уже никто не мог бы казать точно, где заканчивались горы и находился край могилы.
Конники спешились. Каждый из них ступил на эту серую землю, многократно взрытую копытами их коней, и преклонил колени. Нет, они не молились. Они дотрагивались до земли, в последний раз прикасаясь к челу и телу великого кагана, забирая с собой частицу его воинского и человеческого гения, мысленно обещая сохранить память о великом человеке и создателе великого Эля.
Прикосновение к земле было успокаивающим. Осталось лишь одно, последнее деяние. Конники отвязали от поясов фляги, наполненные водой горного ручья, и вылили эту воду наземь.
Они в последний раз делились водой и пищей со своим повелителем.
Вскоре на сырую землю могилы легли сухие ветки деревьев. В окрестных лесах, должно быть, исчез в этот день весь сухостой. И запылал гигантский костер. Нет, он не был погребальным, ибо огонь не пожирал ничьего тела. То был огонь привала; огонь, над которым мог бы закипеть котелок с водой; огонь, который мог бы высушить платье, промокшее под бесконечным горным дождем; огонь, который испокон веков радовал душу и согревал тело усталого путника.
В последний раз делили конники привал со своим повелителем.
Более уже никогда не поведет он их в поход, более не увидят они его сурового лица, не понадеются на его справедливый суд. Но его дух, дух Великого кагана, пребудет с ними до их смертного часа.
Огромный костер горел всю ночь. За пылающей стеной огня растаяли в ночи конные сотни. И наступающий рассвет осветил лишь огромную поляну, сплошь покрытую теплыми еще угольями.
Последние почести владыке были отданы.
Макама пятая
— Какая странная история, Алмас. И именно ее рассказал тебе Маруф в вашу первую встречу?
От этого вопроса почтенная ханым словно проснулась. Перед ее мысленным взором еще стояло ущелье, почти сплошь покрытое остывающими углями невиданно огромного костра. О, сейчас она помнила, как заворожила ее тогда эта история. Помнила так, словно услышала ее лишь мгновение назад.
Алмас открыла глаза. Вновь у локтя стояла пиала, полная молока, вновь участливое доброе лицо слепой Хатидже было почти напротив ее лица.
— Да, добрая моя волшебница, — кивнула Алмас, — именно эту удивительную историю рассказал мне тогда Маруф. Сколько я потом ни допытывалась, откуда он знает все это, откуда ведает мелочи, о каких знать может только очевидец, мой любимый молчал. Молчал и потом, когда стал моим мужем. Лишь однажды он попытался ответить, но вскоре умолк, что само по себе было великим чудом. А потом всегда отвечал одинаково.
— Как же, уважаемая?
— Он кривил лицо в жесткой усмешке, отчего делались холодными его черные глаза, и спрашивал, почему я, безмозглая курица, спрашиваю его о подобных мелочах… И продолжал так: «…Должно быть, это потому, Алмас, что ты мне не веришь…»
Хатидже лишь покачала головой. В который уже раз в своей жизни она убеждалась в том, что мужчины и женщины бесконечно не похожи, что понять им друг на друга можно лишь по доброй воле Аллаха всесильного и всемилостивого. Но и то далеко не всегда. Однако вслух позволила себе лишь проговорить:
— Как все же бывают удивительны мужчины…
— О да, уважаемая ханым…
— Мы, должно быть, отвлеклись… Итак, после той, первой, встречи, ты была заворожена умом Маруфа?
— О нет, уважаемая, боюсь, что заворожена я была его рассказом. Да и многими другими рассказами, что услышала во время следующих встреч…
— Так, значит, вы часто виделись?
— О да, — усмехнулась Алмас. — Я выявила удивительную любовь к работе по дому и изумившее матушку хозяйственное рвение, согласившись ходить на базар и вместе с ней, и даже сама. А потому видела Маруфа почти каждый день. Он же носил тяжеленные корзины, провожая меня домой, и рассказывал свои невероятные истории. И так продолжалось до того дня, когда он прислал к нам сваху…
— Должно быть, твоя матушка была довольна? Она обрадовалась, что твоим мужем станет человек, известный всему базару; человек, умеющий многое, и могущий обеспечить семью.
— О нет, — покачала головой Алмас. — Матушка обрадовалась появлению свахи, но очень огорчилась, узнав, кто просит руки ее дочери. А когда Маруф сам появился на пороге нашего дома, она едва не вытолкала его на улицу.
— Почему? — Изумление Хатидже было более чем искренним.
— Матушка за что-то невзлюбила Маруфа еще тогда, когда он только появился в нашем городе. И с той поры неприязнь между ними росла. Сейчас же при каждом удобном случае она уговаривает меня вернуться домой и пойти к кади, чтобы объявить о своем разводе.
— Но ты, как я понимаю, вовсе не собираешься этого делать?
— Нет, мне с ним хорошо и спокойно. Он любит детишек и заботится обо мне. А если ты поможешь и я пойму, откуда знания моего мужа, то счастью моему просто не будет предела.
— А если окажется, что ему все-таки покровительствует сам Иблис Проклятый?
Алмас равнодушно пожала плечами.
— Тогда не будет предела счастью моей матушки… Хатидже кивнула. Чего-то подобного она и ожидала услышать в ответ.
— Так, значит, Алмас, ты сбежала от родителей для того, чтобы выйти за Маруфа?
— Ну конечно нет. — Ханым весело усмехнулась. — Давным-давно я поняла, как можно заставить матушку делать все, что хочется мне. Вот поэтому, когда она отказала свахе, я начала сокрушаться о том, что скажут соседи, когда узнают, что она прогнала моего жениха. Что соседи будут осуждать мать, которая запрещает дочери выйти замуж и вынуждает ее, бедняжку, лишь лить слезы, печалясь о собственной тоскливой доле…
— Да ты хитра, дочь моя, — пробормотала Хатидже.
— О нет, просто эти слова меня не подводили ни разу. И матушка всегда ловилась на эту удочку. Ибо она очень дорожила мнением соседей, старалась выглядеть в глазах окружающих настоящим идеалом матери и жены. И потому сама мысль о том, что соседи узнают о недостойном поведении уважаемой Саиды, воистину повергла ее в пучину непритворного горького отчаяния.
— И так тебе удалось выйти замуж за Маруфа…
— Да, уважаемая. Матушка закатила настоящий пир. Ведь не могла же она допустить, чтобы у ее дочери свадьба была хуже, чем у соседей или приятельниц…
Алмас вновь прикрыла глаза. О, она отлично помнила свою свадьбу, ей даже не пришлось для этого мысленно возвращаться в прошлое. Ведь она, как многие девушки, надеялась, что эта церемония будет огромными воротами в бесконечное счастье. Но действительность оказалась куда печальнее. Ибо матушку более всего интересовало и беспокоило мнение подружек. И она все устроила на собственный вкус.
А потому Алмас, вместо того чтобы радоваться предстоящим хлопотам, с ужасом следила, как стали появляться в их доме торговцы тканями и кушаньями, украшениями и духами, коврами и посудой… Матушка суетилась среди этой толчеи, но уговоров дочери не слушала да и, пожалуй, не слышала. Она лишь повторяла, что ее дочка не будет обделена ничем и что никто из соседей не посмеет сказать, что Алмас выходила замуж в отрепьях, или что на свадьбе нечего было есть, или что приданое мало и вовсе никуда не годится.
— Вскоре, уважаемая Хатидже, я уже не рада была, что настояла на свадьбе. Ведь после того, как матушка собрала приданое, в дом потянулись тетушки и кумушки, соседки и приятельницы. Они мяли в руках ткани, принюхивались к притираниям и благовониям, ковыряли пальцами лак на столиках и пытались оторвать кисти на подушках. А их дочери и племянницы по углам шептались, что такое роскошное приданое достойно не меня, решившей связать свою судьбу с простым башмачником, а кого-то из них, мечтающих о принцах или, на самый худой конец, о единственных сыновьях богатых купеческих родов.
— Должно быть, тебе было не скучно в эти дни…
— О да! Я готова была уже бежать из дому. И удерживали меня лишь мысли о том, что вскоре все закончится и я смогу насладиться спокойствием своего очага и жизнью с любимым.
— Скажи мне, Алмас, а радовался ли этому сам Маруф?
— Должно быть, радовался, хотя ни разу мне этого не сказал. Он утешал меня, повествуя о разных странах и народах, о том, как устроена их жизнь, что принято на полуночи и полудне. Сейчас мне кажется, что то были наши с ним самые счастливые дни.
— А помнишь ли ты свою свадьбу, девочка?
— О да, причем столь отчетливо, будто это было вчера.
— Расскажи мне об этом. Только выпей немного молока, чтобы восстановить силы.
Алмас взяла в руки пиалу и удивилась тому, что питье по-прежнему теплое и что ноздри ее все так же щекочет запах ее далекого детства.
— Был удивительно прохладный вечер. Меня просто колотила дрожь… Увы, я не знала, радуюсь я или печалюсь, предвкушаю миг счастья или опасаюсь долгих лет заточения. Я просто тряслась… Моя матушка — воистину, она непонятная женщина — все время что-то на мне поправляла и плакала. Должно быть, тоже боялась чего-то.
Наконец церемония началась. Сначала имам сделал запись в своей книге, и это меня чуть успокоило. Ибо я сидела за ширмой, меня никто не видел, а я слышала лишь сухой говорок старичка имама и звучные ответы моего жениха. Потом, когда имам удалился, началось целование рук — я с удовольствием припала к руке своей матери, в эту минуту полная к искреннейшей благодарности, и к горячей руке своего отца — ибо он своим молчанием всегда поддерживал меня. Маруф тоже поцеловал руки моих родителей. А потом я предстала перед своим мужем в семи платьях, каждое из которых имело свое значение и было поэтому расшито все богаче и ярче. Когда же настал черед последнего, седьмого, белого платья, я смогла только безмолвно возблагодарить Аллаха всесильного. Ибо одеяние было столь расшито золотом и жемчугами, что весило не меньше меня — я еле могла двигаться во всех этих кафтанах и кушаках. Зато соседки ахали и закатывали глаза. Думаю, матушка в этот миг была самой довольной в мире женщиной.
— А Маруф? Что говорил он?
Алмас задумалась. Когда-то ей казалось, что их взаимные клятвы были пылкими и искренними. Но сейчас, вспоминая об этом, она вдруг поняла, что ее любимый, ее муж, отделывался какими-то ничего не значащими, пустыми словами. Но признать это вслух, пусть даже и перед колдуньей, она не могла.
— Мы обменялись клятвами… Пылкими и искренними. И только тогда я почувствовала, что счастлива.
Хатидже отрицательно покачала головой.
— Ты солгала мне, девочка. Должно быть, ты не так уж сильно хочешь, чтобы я разгадала тайну твоего мужа. Но я не виню тебя. Не так приятно вслух признаваться в собственных глупостях или в том, сколь сильно разочаровал тебя самый близкий человек.
— Ты права, — покраснев, проговорила Алмас. — Сейчас мне показалось, что Маруф вовсе не был счастлив. Это я радовалась каждому его слову и слышала вовсе не то, что должна была услышать.
— Ну что ж, значит, ты чуть поумнела с тех пор…
— Должно быть, это так…
— А теперь, красавица, ступай домой. Мне нужно обдумать все, что ты мне рассказала. К сожалению, сейчас я еще не знаю ответа на твой вопрос. И потому прошу тебя прийти завтра, дабы мы продолжили нашу беседу.
Алмас улыбнулась. О, она с удовольствием придет в этот сияющий дом еще раз — вспоминать о собственной жизни оказалось столь увлекательно и столь познавательно, что она сама была готова напроситься в гости.
— Я приду, уважаемая Хатидже. Приду завтра. Быть может, — тут Алмас замялась, — тебе что-то принести? Ведь трудно же жить одной… Да еще и…
— …Да еще и слепой женщине, — закончила за нее колдунья. — Ты права — жить одной совсем непросто. Но пока я нужна кому-то в этом мире — я счастлива и могу все.
— Да пребудет рука Аллаха всесильного и всемилостивого над этим домом! — ответила ей Алмас, решив, что корзина винограда и сластей не помешает даже самой сильной женщине, пусть она и колдунья.
Макама шестая
Собирался дождь. Белые облака превратились в серые тучи, которые, сойдясь вместе, грозили превратиться в черный грозовой покров.
Дон Лопес-Анхель-Педро дель Кастильо-и-Фернандес-Барредо, более известный как Малыш Анхель, сложил подзорную трубу.
— И почему это Крысолов Хуан так спешил в открытое море?
Ответа не было. Да и откуда ему было взяться? Ведь на капитанском мостике царил он, Малыш Анхель, прозванный так за свой поистине гигантский рост, мощное сложение борца и чудовищный меч, который и поднять-то мог далеко не каждый. А все члены его, увы, не самой многочисленной команды, даже уже упоминаемый боцман Крысолов Хуан, облепили снасти, стараясь обогнать приближающийся шторм.
Капитан Анхель не боялся шторма — конечно нет. Но угроза остаться без парусов была более чем серьезной. А починка снастей могла задержать их у негостеприимных варварских берегов острова надолго. Во всяком случае, куда дольше, чем мог себе позволить Малыш Анхель. Ведь за каждым смельчаком из его отчаянной команды уже охотились прогонные листы, а ему самому, уважаемому отпрыску древнейших и родовитейших испанских семейств, был давно заказан путь к милому порогу.
Ибо он прекрасно знал, что и за ним охотятся лучшие воины и его державы, и доброго десятка сопредельных стран. Увы, такова судьба пирата, пусть даже и самого высокородного.
Пронзительный крик юнги с марса донесся сквозь усиливающееся пение ветра:
— Парус!
О, вот этого Малыш Анхель предпочел бы не слышать никогда. Одного шторма было вполне достаточно для того, чтобы окончательно испортить и без того скверное настроение капитана. Появление же врага, а в том, что это именно враг, Малыш Анхель не сомневался ни на минуту, стократно осложняло и без того патовую ситуацию. Да и откуда могли взяться друзья у корсара?
Вновь раздался крик юнги:
— Парус! На норд-вест еще один!
А вот это было уже совсем скверно. Опасность, и без того нешуточная, стала теперь и вовсе смертельной. Но это лишь разозлило капитана.
— Крысолов! — взревел он. За шумом начинающегося урагана голос его, обычно слышный даже в дальних трюмах, прозвучал не громче кошачьего мурлыканья.
Но боцману было достаточно и этого. Прошло всего несколько мгновений, и он материализовался рядом с капитаном. Вместе они составляли удивительную пару — ибо были отличны друг от друга как земля и небо. Гигант Малыш Анхель, потомок древнейших фамилий, аристократ и испанский дворянин, был куда более похож на бродягу, чем его боцман Крысолов Хуан, единственный сын прачки. Вот он — небольшого роста, субтильного сложения, с благородно поседевшей буйной шевелюрой и тонкими чертами лица — куда более походил на аристократа и гранда. И картину эту как нельзя более кстати дополняло пенсне, водружаемое Крысоловом на горбатый нос каждый раз, когда «Вольная пастушка» входила в порт.
Хотя сейчас, конечно, никакое пенсне не могло удержаться на орлином носу боцмана. Да и нужды в том не было — ибо боцман превосходно видел все, что происходит на палубе и в трюмах корабля. Равно как и то, что делается в округе до самого горизонта.
— Опять проклятый Дрейк? — не оборачиваясь, спросил Малыш Анхель.
Крысолов покачал головой.
— Нет, капитан, это кто-то неизвестный. Обводы судна говорят, что нас преследует кто-то из подданных всесильного Аллаха; сигналы, которые слышны с палубы, говорят мне, что это могут быть выходцы из Африки… Разве что пушки у них ничем не отличаются от наших… Да и от пушек милорда Дрейка, думаю, их тоже не отличить.
— Не слыхал я, что в наших с тобой водах, Крысолов, завелись незнакомцы…
— Раньше или позже это должно было произойти, Анхель. Детки растут и не верят морским легендам — они, глупцы, думают, что ты уже стал столетним старцем и потому не представляешь собой никакой опасности.
— Их двое, Крысолов…
— И что с того? — Хуан пожал плечами, и русалка, украшающая собой его впалое чрево, удивленно колыхнулась. — Мальчишки решили поиграть во взрослых… И пытаются взять нас в клещи…
— Мальчишки?
— Конечно, капитан! Ветер крепчает, а эти олухи, вместе того чтобы спасаться в ближайшей гавани, подходят к нам, да еще и под ветром…
— Сопляки.
— Оба, заметь, оба… Должно быть, они думают разделиться позже… Но не знают, поверь мне, капитан, что между ними длинные песчаные банки… Я эти воды знаю лучше, чем собственные башмаки…
— Значит, враг у нас только один — ураган?
О, сам капитан в этом вовсе не был убежден. Ведь на море может случиться все, что угодно. Потопил же он сам, в первом же бою, четырехмачтовую нао капитана Рэкхема — великого моряка.
— Нет, капитан, у нас несколько врагов. Но ураган — самый страшный из них. Паруса убраны, жерла пушек пока открыты, но лишь потому, что маневры этих неизвестных внушают мне некие опасения…
Малыш Анхель кивнул. Опасениям боцмана он давно уже привык верить и на земле и на море.
— Не нравятся мне эти сопляки, капитан, — продолжал боцман. — Они не только моряки. Боюсь, не затесалась ли в команду пара-тройка магов.
— Магов? — Малыш Анхель в первый раз повернулся к боцману лицом.
— Да, капитан. Я уже несколько минут отчетливо вижу пелену, окутывающую оба корыта… Жерла их пушек подозрительно сияют, звуки дудок доносятся более чем отчетливо.
— И что сие значит?
Для капитана это означало только появление настоящего, давно ожидаемого врага. Врага из старого семейного проклятия. А вот что мог увидеть Крысолов, настоящий морской волк, с пяти лет ходивший на самых разных, иногда купеческих, но чаще все же далеко не купеческих судах?
— А это значит, капитан, что они намного ближе, чем говорят нам наши глаза. Пелена там или не пелена, но вскоре они заслонят нам ветер… Маневрировать вблизи мели непросто, а без парусов…
— Ну-ну. Хуан, что-то я не помню, чтобы нас когда-то пугала драчка…
— Пугала… — Крысолов усмехнулся. — Драчка — вещь хорошая. Но тратить силы и ядра на сопляков как-то недостойно потомка древнего рода…
— Ничего, — пробурчал Малыш Анхель. — Мой древний род потерпит урон, нанесенный его достоинству, а сопляки умнее станут. Если выживут, конечно.
— Если выживут — станут.
— Колдунов, по возможности, не трогать. Наш трюм предназначен именно для таких гостей. А остальных…
И, не договорив, капитан потянулся к шпаге, украшавшей его далеко не аристократический наряд.
Более никакие указания Крысолову нужны не были. Всего через несколько мгновений на палубе, заливаемой все более растущими волнами, деловито суетилась абордажная команда. Команда же палубная не менее деловито суетилась у пушек. Крысолов решил, что главный калибр он все же не будет трогать. Во всяком случае, пока не будет. И потому заглушки украсили жерла пушек нижней палубы.
И в этот миг взгляд боцмана зацепился за палубу вражеского корабля, которая оказалась вдруг намного ближе, чем была лишь мгновение назад. А второе зрение, то самое, о котором, кроме Крысолова, знал лишь Малыш Анхель, позволило ему разглядеть магов… Сейчас они напоминали стоячие коконы черного тумана. И было их не двое-трое, как поначалу подумал Крысолов, а куда более.
— А вот это уже не по правилам, — пробурчал боцман. — Хотя какие могут быть правила в войне…
— Правильно говоришь, — словно из ниоткуда раздались слова.
Крысолов даже не пытался оглянуться. О, он уже знал, что это за колдовство и кто эти маги. Ибо только полуночные друиды могли появляться неизвестно откуда и исчезать неведомо куда. Только им было под силу прятать видимое за невидимостью и создавать образы далеких предметов так, что до них хотелось дотронуться пальцем. А уж переносить собственный дух, а не плоть они умели столь искусно, что могли бы стать лучшими шпионами, если бы этого им не запрещали древние их установления. Некогда и на «Вольной пастушке» был свой маг, вернее, наполовину выученный маг. Но, увы, очень быстро его нашла шальная пуля, которая не побоялась древних заклинаний.
Вот с тех пор и научился некоторым нехитрым приемам сам Крысолов. Конечно, его бы не пустили в колдовской круг, в великий хоровод Висячих камней, более известный миру как Стоунхендж, но Хуан туда и не стремился. Ему хотелось лишь защитить себя и «Пастушку».
А потому не ответил ничего Крысолов на слова, прозвучавшие из воздуха. Ибо то было лишь умелое наваждение. А с наваждениями лучше справляться с помощью полного презрения.
Ветер гудел ровно, но порывы его сильнее не становились. Быть может, стихии решили все же поберечь «Пастушку» или просто ожидали исхода схватки — ведь они-то, глубины и ветры, никогда без добычи не оставались.
Прошло несколько бесконечно долгих мгновений, и на воде у борта показались шлюпки.
— Да они совсем дети… Жалко будет убивать, — пробормотал боцман.
За его спиной раздался голос. К счастью, то был голос капитана, да и тяжелые шаги выдавали, что Малыш Анхель готов присоединиться к собратьям по ремеслу.
— И не надо их убивать. Так, попугаем немного… Магов бы на дно пустить — и славно будет.
— Попробуем… Главное, чтобы те, кто жив останется, доживали свои дни в нашем трюме, а не на их мостике.
Малыш Анхель лишь кивнул.
Воистину, море не терпит наглецов и молокососов! А как же еще можно было назвать этих «врагов», которые попытались ступить на палубу «Пастушки». И пусть их лица уже знали бритву, а тела были готовы к тяжкой работе, но разум их был еще разумом детей, которые умеют лишь играть «в войнушку».
Наряженные в пышные восточные платья, с тяжелыми саблями и кинжалами, лезли через борт самые настоящие мальчишки. Капитан пробурчал:
— Да это балаган какой-то. Они б еще ковер с собой захватили… И танцовщиц!
Боцман уже готов был согласиться с капитаном, но в этот миг заметил и еще один черный туманный кокон, который появился рядом с натужно пыхтящими «захватчиками».
— Капитан, не торопись с выводами. Мальчишки ни в чем не виноваты. Они думают, что стали воинами, хотя появились здесь лишь для того, чтобы отвлечь внимание.
И, не пытаясь больше ничего никому объяснить, закричал:
— А ну, к пушкам, унылые осьминоги! Залп из всех орудий! Да не спать мне!
Он кричал еще что-то, но его голоса уже не было слышно за грохотом орудийного залпа. И пусть в воздух взвились простые, не серебряные, ядра. Они ничуть не хуже заговоренных смогли развеять колдовские чары.
Борт о борт с «Пастушкой» качался на высоких волнах самый чудовищный из кораблей, когда-либо виденных Малышом Анхелем. Три палубы, разверстые жерла пушек, черные паруса, команда, среди которых не было видно никаких мальчишек… И маги, да, сейчас видимые во всей красе маги туманных полуночных островов.
Но их магия оказалась бессильна против безжалостного холодного железа, рвущего паруса и пробивающего деревянную обшивку. Да и кровь, обильно оросившая выкрашенные красным палубы, была самой настоящей кровью теперь уже совсем не живых людей.
Вторым, тайным зрением боцман увидел, как взвились над вражеским кораблем черные туманные языки магических заклинаний.
— Все-таки сопляки… — пробурчал Крысолов. И дал канонирам знак.
Раздался еще один залп. Вновь в воздух взвились ядра, но теперь боцман увидел, что они летят куда медленнее, словно опасаясь приближаться к кораблю.
— Не сопляки, Крысолов, не сопляки, — ответил Анхель, выхватывая шпагу.
Нестерпимо сверкнул алмаз, украшавший гарду. Десяток глоток взревело в ответ на движение своего капитана. Уж его-то «малыши» отлично знали, что им предстоит «веселая драчка».
— Но и мы, Анхель, не мальчишки. Придержи наших малышей. Их час еще не настал.
Макама седьмая
— Уж не собираешься ли ты, Крысолов, защищаться одной лишь силой магии?
— А что в этом дурного?
Капитан замялся. Боцман с удивлением рассматривал сконфуженную физиономию своего давнего друга. Но более, чем физиономия, его поразили слова Анхеля:
— Недостойно истинному аристократу прятаться за хитросплетением слов!
— Зато вполне достойно использовать это самое хитросплетение для защиты своих друзей. Не мешай мне, капитан. Да и шпагу спрячь. Отвлекает!
— Шпага его отвлекает, — совершенно по-домашнему пробурчал капитан, пряча, однако, оружие в ножны. Впервые за много лет он почувствовал себя ненужным. Но в словах боцмана была своя доля правды — для защиты друзей можно использовать все, что угодно, даже глупые заклинания.
Крысолов же сосредоточился. Впервые он встречал столь сильных соперников. Впервые противостоял не одному, а целому десятку хорошо обученных магов, которых куда уместнее было бы назвать магами-воинами. Но это лишь раззадоривало боцмана. Это и, конечно, вполне здоровое для любого человека желание уберечь собственную шкуру.
Он произнес несколько слов на певучем, забытом всеми языке. Вмиг опали черные дымные полотнища, пусть и видимые немногим, но защищавшие корабли нападающих от ядер и картечи, словно застрявших в плотном воздухе.
Крики боли, самые настоящие, не волшебные, стали лучшим одобрением для Крысолова. Крики и еще удар упругого воздуха от взрыва крюйт-камеры ближайшего корабля. Жить тому оставалось считаные мгновения — быстро расширяющаяся трещина, словно кривая ухмылка, разрезала деревянный корпус. Воды вокруг уже почти не было видно под досками, телами, тряпками, в которые превратились черные (вот насмешка) паруса напавшего корабля.
— Ну вот, капитан, — вполголоса, чтобы не выдать напряжения, проговорил Крысолов. — Сейчас наступит твой черед. Ты увидишь магов и сам. Ну а этим мальчишкам, которые решили спрятаться за древним колдовством, вовсе не помешает холодная ванна. Говорят, от холодной воды умнеют…
— Говорят, умнеют, — ответил Малыш Анхель.
И куда громче скомандовал:
— Вперед!
Да, не зря он делил с этими лихими парнями свою жизнь, не зря готов был на все, чтобы уберечь от шальной пули да и от глупой смерти в пьяной драке на берегу любого из его команды.
Схватка была более чем короткой. Обескураженные победой над древней магией, противники почти не сопротивлялись. Лишь колдуны попытались огрызаться, но, увы, нападать и защищаться одновременно, тем более защищаться от серебряного оружия, не может ни маг, ни человек. И потому вскоре они нашли приют, конечно, более чем далекий от уютного, в трюме «Пастушки».
Остальным же, конечно, не досталось даже такого приюта. Кто-то пытался вплавь добраться до тонущего корабля, кто-то решил, что бродить по пояс в холодной воде вдоль банки будет легче…
— Может, возьмем их на борт, капитан? Совсем мальчишки ведь…
— Что-то мне не хочется проснуться с ножом в спине, Крысолов… Да и не такие они мальчишки… Решили поступать по-мужски, вот пусть и отвечают за свои поступки по-взрослому…
Боцман кивнул. Да, он заранее знал, какой ответ даст Малыш Анхель. И потому спросил скорее для порядка, ведь и ему было вовсе не жалко глупцов, вздумавших древней магией опорочить высокое искусство войны на море.
Вечерело. Ураган, грозивший стать самым страшным из всех, виденных доном Лопесом-Анхелем-Педро, так и не разразился, должно быть, разочаровавшись исходом сражения. Вернее, тем, что никакого сражения не получилось вовсе. Лишь несколько пушечных залпов могли бы порадовать суровую душу полуночного ветра. Ему же этого показалось мало, и он унесся прочь, к далеким закатным берегам, так и не получив своей дани.
Океан могуче дышал, поднимая на добрый десяток локтей «Вольную пастушку». Но Малышу Анхелю было не привыкать. Вместе с боцманом он коротал эти вечерние часы за бутылочкой отличнейшего рома «Девять якорей». Того самого, от которого бы не отказался, можно спорить на дюжину бочонков золота, даже сам король Кастилии и Арагона… Хотя нет, там же королева… Но, должно быть, она бы тоже согласилась пригубить этого воистину божественного напитка, доставшегося Малышу Анхелю после весьма успешного похода к прекрасному острову Мальорка.
Капитан был недоволен. Более того, он едва сдерживался, чтобы не обрушиться с проклятиями на боцмана. Хотя заранее знал, что не прав — ведь он не потерял ни одного человека, завладел неплохим запасом пороха и припасов с тонущего судна. Да и коллекция магов-воинов, спрятанная в трюме корабля, радовала не меньше — ведь в любом из портов туманного Белого острова за них дадут золотом по весу… Но ведь не получилось «доброй драчки»! Не получилось никакой, и сражение было больше похоже на детскую игру. Лишь вмиг поседевшие виски боцмана говорили, какой на самом деле оказалась эта странная битва.
— Ты сердишься напрасно, — проговорил Крысолов, поднося серебряный кубок к губам. — Позвенеть мечами — дело неплохое. И у тебя будет еще сотня возможностей…
— Как-то странно все вышло, — пробурчал Анхель. — Ни схватки, ни крови… Недостойно корсара.
— Зато ты уберег жизни тех, кто на тебя надеется. А это вполне достойно твоего древнего имени.
И Малыш Анхель не мог не согласиться. Ибо защита вассалов всеми силами всегда была одной из доблестей древнего и некогда могучего рода дель Кастильо-и-Фернандес-Барредо.
И, вспомнив о своем древнем роде и древнем имени, Малыш Анхель вспомнил и день своего венчания, когда подарил это самое имя прекраснейшей из женщин мира, малышке Марии-Эстефан, дочери двоюродного дядюшки.
В замке Фернандес-Барредо сияло все — от каменных полов до тысяч свечей в люстре высоко под потолком. Сияла улыбкой и Мария-Эстефан, его давняя любовь. Никому и никогда он не говорил, что всю жизнь мечтал лишь о ней — ибо не к лицу потомку древнего рода погибать от любви к женщине, тем более дальней родственнице, которая еще и на добрый десяток лет моложе его. Но правда заключалась именно в том, что малышка Мария пленила его сердце в тот день, когда Анхелю едва исполнилось пятнадцать. Он влюбился в ее теплые глаза цвета старого портвейна, в ее медвяные косы, в ее нежный смех. Пусть она была совсем девчонкой и обнимала своего «старшего братца» за шею совсем по-детски… За каждый ее волосок Анхель готов был отдать собственную жизнь.
Ему исполнилось двадцать в тот день, когда дядюшка и отец сговорились о свадьбе. Ему исполнилось двадцать три в тот день, когда юная Мария-Эстефан переступила порог его дома, дабы воспитываться еще два года в духе семьи будущего мужа до своего пятнадцатилетия. До того дня, когда наконец смогут соединиться два древних и уважаемых рода.
И все эти долгие и мучительные годы Анхель считал дни и часы, когда наконец сможет назвать Марию своей женой. О, он не был монахом, он любил женщин и баловал себя любовью к ним. Но все это были лишь недолгие увлечения, минутные интрижки — ибо его сердце принадлежало ей одной, Марии-Эстефан, превратившейся ко дню своего пятнадцатилетия в настоящую красавицу.
Так, во всяком случае, считал сам Анхель. Пусть его матушка говорила, что девушка слишком высока ростом и худосочна, пусть сестры утверждали, что ее черты несовершенны. Пусть вся семья была уверена в том, что свадьба станет простой формальностью, соединив семьи лишь в приходских книгах, что самому Анхелю никогда не захочется переступить порог опочивальни молодой жены… Пусть в этом была уверена и сама Мария-Эстефан. О, свою тайну Анхель хранил более чем усердно, решив, что поделится ею лишь в свою первую брачную ночь и лишь с ней, своей любимой женой.
Она, в этот миг еще невеста, с чуть неуверенной улыбкой спускалась по истертым каменным ступеням вниз, к алтарю, вокруг которого застыли в ожидании многочисленные члены обоих семейств. Заплакал малыш — самый младший из племянников Анхеля. И этот простой звук привел все в движение. Запел орган, добрая сотня вееров потревожила замерший воздух, с разных сторон зазвучали едва слышные голоса — кумушки и родственницы обсуждали платье невесты.
Он же стоял, не шевелясь. Высокий ворот с брыжами стискивал шею, узкий камзол мешал вздохнуть полной грудью, тяжелая золотая цепь давила на самое сердце. И сейчас, стоя у алтаря, он боялся, что этого брака не будет, что в последний миг все расстроится — захворает пастор, в слезах убежит невеста, с проклятьями покинет замок Барредо ее суровый отец…
Но ничего этого не произошло. Венчание началось и закончилось. Клятвы были произнесены, и наконец он смог поднять от лица пышную фату, чтобы с полным правом прикоснуться к ее устам. И пусть они были сомкнуты и холодны, но этот первый долгожданный поцелуй стал настоящим благословением для обоих.
«Она моя! — ликовало его сердце. — Я буду жить рядом с ней, стариться вместе с ней и умру на ее руках в окружении наших детей и внуков!»
Кто знает, о чем думала Мария-Эстефан в этот миг. Она лишь распахнула свои прекрасно-погибельные глаза, взглянув в самую душу мужа. И должно быть, увидела там обещание спокойствия и счастья — ибо улыбка, нежная и обещающая, тронула ее уста. О, теперь она была не той отрешенной и покорной судьбе красавицей, которая всего лишь несколько минут назад спускалась к жениху. Она была женой, увидевшей, что любима мужем. Что не суровые годы холода и молчания ждут ее, а будет дарована ей настоящая жизнь, полная радостей и печалей, настоящая жизнь обыкновенной женщины.
Макама восьмая
Наконец они остались одни. Мария-Эстефан улыбнулась мужу. И от этой улыбки голова Анхеля закружилась.
— Как я ждала этого мига, — сказала она и счастливо вздохнула. Анхель не мог отвести от нее глаз.
О, он мечтал лишь об одном — насладиться ее любовью, насладиться мигом соединения. Но чем больше он об этом думал, тем более страшился даже потревожить ее чистую душу, не говоря уже о том, чтобы осквернить ее совершенное тело.
«Нет, — внезапно решил он. — Я не сделаю этого. С меня довольно уже и того, что она по закону принадлежит мне. Довольно… Я не могу оскорбить ее совершенство, не могу надругаться над ее чистотой».
— Ну что же ты, мой желанный? Почему ты столь далеко?
Мария слегка повернулась, соблазняя его своим видом. В ее глазах зажглись озорные искорки. О, сейчас она была столь прекрасна, столь… аппетитна. Он почувствовал, как нарастает его желание. Но вместе с желанием росла и его уверенность в верности принятого решения. Он не коснется ее. И пусть его осмеют все мужчины мира, пусть над ним посмеются даже небеса… Она останется невинной. А он будет ей служить, беречь ее, лелеять ее покой и молиться. Молитва укрепляет дух. А сейчас стойкость ему была более чем необходима.
— Я думала о вас, Анхель.
Она плавно прошла мимо, чуть слышно шелестя своим изумительным платьем. К счастью, она не стала приближаться, а лишь оперлась о чудесный резной столик.
Он оглянулся. Теперь он мог уйти. Но куда он пойдет? Как покинет женщину, от которой не может отвести глаз? Мария молча следила за ним. Всем своим видом она, казалось, бросала ему вызов. Господи, у него не было сил, чтобы сбежать от нее! Но он должен — о нет, он просто обязан удержаться от этого соблазна! Она не заслуживает столь низкой доли — служить ему на ложе. Она станет его богиней, и он будет обожать ее издали, как обожал бы саму Пресвятую Деву.
— Почему вы не приближаетесь ко мне, муж мой? Почему стоите так далеко? Неужели вы не мечтали об этом миге так, как мечтала я?
Мария оттолкнулась от столика и принялась медленно двигаться по комнате, вынуждая его наблюдать за ее соблазнительными изгибами, за тем, как плавно развеваются складки платья. О да, он мог представить, что скрывается под этими пышными юбками, как круто изгибаются ее бедра, сколь изумительно тонка ее талия. Он пытался не смотреть на нее. Он даже закрыл глаза, однако шуршание одежды, запах ее волос и особый, только ей одной присущий аромат не давали ему переключиться на что-нибудь другое.
— Мария, — сдавленно произнес Анхель, снова пытаясь заговорить. — Мария, послушайте…
Если она и слышала мольбу в его голосе, то ничем не выдала этого. Девушка остановилась за спиной Анхеля, положила руки ему на плечи и прильнула к нему, увеличивая его муку. Ее нежные пальцы скользнули по его груди и проникли под камзол.
— Я мечтала о вас, мой Анхель, с того самого дня, как увидела вас впервые. Тогда вы были моим любимым старшим братом. Потом вы стали моим наваждением.
Ее пальцы ласкали через рубашку его грудь. О, то была истинная пытка. Тело Анхеля пронзило острое желание, его ноги подались вперед.
— Я видела вас во сне. Я готовилась к этому вечеру, мой прекрасный.
Он чувствовал тепло ее руки сквозь шелк рубахи. Тело его горело желанием, но, удивительно, это лишь укрепляло его уверенность. Нет, он не надругается над ней.
— Вы слышите меня, Анхель? — спросила Мария, продолжая медленно поглаживать его.
Он молчал, сцепив зубы. Нет, у него не было сил, чтобы сказать ей хоть слово.
— Анхель, муж мой, что с вами?
Ужасно, ее рука все так же лежала у него на груди. Он чувствовал, что еще миг — и он не сможет сопротивляться. И тогда он хрипло проговорил, почти простонал:
— Уберите руку, Мария. Я не коснусь вас ни сейчас, ни вообще когда-либо.
— Вы не любите меня? — На глаза девушки навернулись слезы.
— Я люблю вас, люблю больше жизни. Я любил вас всегда. Но не могу оскорбить вашей чистоты низменным желанием земного мужчины. Я решил, что сохраню вашу чистоту, что вы останетесь невинной.
— Но я мечтаю о вас, муж мой. Мечтаю о нашей близости.
— Что вы можете знать о ней, глупая девчонка? Что вы знаете о страсти, которая низвергает душу человека на самое дно преисподней?
— Я знаю лишь одно, Анхель. Что я мечтаю насладиться вами и тем, что отныне принадлежу вам. Что перед Богом и людьми я ваша жена. И я прошу, о нет, я требую, чтобы вы стали моим мужем. Настоящим, земным, желанным.
Он застонал.
— И пусть моя душа низвергнется с вершин, на которые вы мечтаете ее возвести, но низвергнется вместе с вашей душой.
Она вышла из-за его спины и замерла перед ним. Ее взгляд был сосредоточенным. Мария, казалось, изучала его.
— Насладитесь мной, молю вас. И дайте насладиться вами!
Она взяла его руки и прижала их к своим грудям.
Не отдавая себе отчета, Анхель нежно сжал и принялся ласкать их. Мария застонала и выгнулась от удовольствия. Она откинула голову, подставляя нежный изгиб шеи его жадным губам. Анхель даже не успел понять, что он делает, и уже в следующее мгновение стал страстно целовать ее атласную кожу.
Прикосновение к ее телу было таким прекрасным, таким волшебным. Одна часть его души желала, чтобы это длилось вечно. Но его разум, быть может, сейчас лишь его безумие, подсказывал: «Беги от нее! Оставь ее в покое!»
Анхель, собравшись с духом, сделал два широких шага.
— Нет, моя мечта… Вы не сможете отвратить меня от принятого решения. И наш брак будет лишь записью в приходской книге…
— С самого начала, — перебила она его, — с первого дня, когда я лишь ступила под ваш кров, я боялась этого… Я боялась того, что умру, так и не испытав наслаждения любви. Не насладившись вами. Ибо только вы, вы один нужны мне, Анхель. И только вас вижу я своим мужем. Неужели вы совсем не любите меня?
Тогда он решился. Он сказал то, чего никогда прежде не говорил, во что никогда не верил. Или же настолько боялся, что не осмеливался произнести эти слова вслух.
— Любви не существует, Мария! Существуют только похоть и желание.
Он грубо схватил ее, и она вскрикнула. Но не отпрянула. Даже не вздрогнула. Вместо этого она прильнула к нему и стала гладить его по руке, плечу, пока не коснулась лица.
— Я знаю, как любить, Анхель. Я знаю, что это такое.
Мария глубоко вдохнула, чувствуя, что его хватка слабеет. Она нежно разжала его руку и вложила в нее свою ладонь. Их пальцы переплелись.
— Я могу вам это показать.
Анхель почувствовал, как слезы застилают ему глаза. Неужели она говорила правду? Неужели он все эти годы страстно тосковал по этому? Неужели и она томилась по этому — они оба томились, но так и не нашли его?
— Вы предназначены для другого, Мария.
— Нет, это вы в своем слепом обожании предназначили меня для другого. Я предназначена для вас, — прошептала девушка.
Он судорожно сглотнул, но это не ослабило напряжения в горле.
— Я ничего не могу изменить, как бы мне ни хотелось.
Анхель увидел, что она кивнула. Но в ее глазах не читалась покорность судьбе.
— Вы можете и должны изменить. И лишь одно — свое решение. Мы любим друг друга. И вот этого вы изменить не можете. Вам необходимо лишь почувствовать это, согласиться с этим. И в тот же миг все изменится.
— О да — изменится. Вы возненавидите меня, проклянете! — жестко возразил Анхель. — Ваша так называемая любовь, — он едва ли не выплюнул эти слова, — превратится в полную свою противоположность. А желание увидеть меня на своем ложе исчезнет навсегда. Уж лучше я уйду сейчас, оставив вас нетронутой. Когда-нибудь, через много лет, вы поймете, что сегодня я был прав, а вы, настаивая на своем, глубоко заблуждались.
— Вы — тот мужчина, которого я люблю. И которому хочу принадлежать и сейчас и всегда.
Даже если бы Мария вонзила нож ему в грудь, он не испытал бы такой боли, как сейчас. Она не могла любить его! У нее не должно было быть таких чувств!
— Нет! — не выдержав, крикнул Анхель и развернулся, направляясь к двери. — Я не сделаю этого!
Но Мария была уже там. Она схватила его за руки и не пускала к выходу. Ее тело превратилось в своеобразную преграду, к которой он боялся даже прикоснуться.
— Почему бы и нет? — вызывающе воскликнула Мария. — Почему вы убегаете? Неужели вас пугают собственные чувства?
Анхель застыл, пристыженный ее словами. Мария гордо выпрямилась, всем своим видом демонстрируя, что у нее нет ни малейшего желания соблазнять его. И все же она никогда еще не выглядела такой чувственной.
— Позвольте мне оказаться правой, друг мой, — сказала она. — Только один раз, Анхель, показать вам, что такое моя любовь.
Мария протянула свою тонкую руку и положила ему на грудь — туда, где билось сердце.
— Позвольте мне показать вам, что я чувствую, — проникновенно произнесла она, подавшись к нему.
Ее дыхание словно огонь обожгло ему щеку.
— Позвольте мне стать вашим учителем.
Анхель взглянул на нее. В ее глазах блестели слезы, но сквозь них он видел ее страстное стремление раскрыть ему свои чувства. Показать их. И возможно, научить его…
Как он может отказать? Как он может отвергнуть то, чему так радовался, обретя? Раньше он не осознавал того, что она сумела разглядеть в нем.
Плечи Анхеля поникли, голос охрип.
— Я не знаю, что мне делать, — признался он и обреченно махнул рукой.
Она вошла в его объятия, и невыносимая боль, наполнявшая его сердце, постепенно утихла.
— Зато я знаю, — прошептала Мария.
Она поцеловала его в губы.
Он не сразу позволил ей обнять себя. «Да, — подумала Мария, — с ним будет нелегко». Но ей так хотелось этого! Она нуждалась в этом точно так же, как ее телу необходимо было дышать. Несмотря ни на что, ей нужно было показать Анхелю, как сильно она его любила.
О да, она знала, что Анхель не отказывал себе в удовольствиях, она знала, сколько у него было женщин. Но сейчас все это не имело ни малейшего значения. Он был с самого рождения предназначен ей. И сейчас он узнает, почувствует, как женщина может целовать мужчину, которого любит. Именно это и составляло суть того, что она искала, желая обрести свободу. Она знала, что ей нужна любовь. Даже если завтра она утратит ее, по крайней мере, сегодня вечером они поделятся этим чувством друг с другом и будут счастливы.
Любовь…
Мария повела себя не так, как все его любовницы. Она была настоящей, пылкой и желанной. Она и в самом деле любила его. И эта любовь, горевшая в ее глазах, обезоружила, отняла у него всякое желание сопротивляться. Да, он почувствовал, что она никогда не целовалась раньше, что в ее движениях не было никакой опытности. Она просто встретилась с ним губами, и теперь их губы терлись друг о друга. Нежно и ласково.
Затем она лизнула его. Это прикосновение было робким и неуверенным, и она почувствовала, как Анхель напрягся от удивления. Он даже пытался отодвинуться от нее, но она крепко обвила его шею руками.
— Я люблю вас, — прошептала она у самых губ Анхеля.
Затем, когда он изумленно раскрыл рот, Мария прижалась к нему губами и почувствовала дрожь, охватившую все ее тело. Но она не знала, что делать дальше, и тогда он показал ей. Сначала неуверенно, затем все смелее он стал ласкать ее языком. Они соприкасались языками, как бы дразня один другого, и этот прекрасный танец, игривый и чудесный, захватил их. Мария с радостью заметила, что он улыбается ей.
— Я люблю вас, Анхель, — снова прошептала она, чувствуя, как его руки прижались к ее телу.
Своим бедром она ощущала его желание, но поцелуи и движения Анхеля по-прежнему были испытующими и осторожными. Заглянув ему в глаза, она произнесла и в третий раз:
— Я люблю вас. — И снова поцеловала его.
На этот раз встреча их губ была неистовой, они все глубже и сильнее проникали друг в друга; теперь их поцелуй больше напоминал сражение, а не танец; каждый из них стремился больше взять, чем отдать. Их встреча была полна желания и силы, и вскоре Мария уступила и открылась, так что его язык заполнил ее рот. Откинувшись назад, она дала ему насладиться сполна, позволив получить то, чего он желал.
Внезапно Анхель оторвался от нее. Дыхание, которое вырывалось из него толчками, стало хриплым.
— Я хочу вас, — выпалил он. — Я слишком сильно хочу вас.
Она приподняла его за подбородок, чтобы они смотрели в глаза друг другу, и с пронзительной нежностью произнесла:
— Мужчина, которого я люблю, ничего не может желать слишком сильно. Позвольте себе любить меня, позвольте мне любить вас.
Он вздрогнул всем телом и, сделав над собой усилие, сказал:
— Я причиню вам боль. В первый раз всегда больно.
Мария покачала головой.
— Только не с мужчиной, которого я люблю. А я люблю вас. Позвольте мне подарить вам себя.
Она снова поцеловала его. На этот раз ее поцелуй был более властным и требовательным. Она впилась в губы Анхеля, и он почувствовал силу ее желания и неудовлетворенность. Ее тоску по нему.
Он покачал головой и, невольно отстранившись, потрясенно произнес:
— И все же я не понимаю.
Мария придвинулась к нему вплотную, захватив его в плен, зажав между собой и столом. Анхель стоял с поникшей головой и до боли в пальцах сжимал столешницу. Его поражение было очевидным. Мария смотрела на него, и ее сердце наполнялось жалостью.
— Любовь нельзя понять, Анхель. Ею можно делиться. Она или есть, или ее нет, — сказала Мария и нежно провела рукой по его груди. — Вы чувствуете?
Анхель посмотрел на нее затуманенным взглядом. Его руки дрожали.
— Я чувствую вас. Только вас, — прошептал он.
Слезы заполнили ее глаза, и Мария, моргнув, ответила:
— Это хороший знак. — Крепко прижавшись к нему, она, казалось, больше не собиралась отпускать его.
Анхель рассмеялся, потешаясь над собой.
— Я не смогу справиться с вами, Мария. Не могу справиться с собой.
— Не боритесь с собой, наслаждайтесь, сегодня мы по праву принадлежим друг другу. Радуйтесь же этому!
И, подняв руку, стала расстегивать пуговички на его высоком вороте.
— Позвольте мне показать вам, Анхель, и рассказать, чего я хочу.
Мария сняла с него рубашку, и он наконец расслабился, полностью подчиняясь ее воле. Она же наслаждалась, любуясь его широкой грудью и ласково поглаживая ее.
— Я хочу всю свою жизнь провести с вами, Анхель, — сказала Мария и легко толкнула его на твердую поверхность стола. — Я буду помогать вам, буду жить вашей жизнью…
Когда она целовала его грудь, жесткие волоски легко покалывали и щекотали ей щеку, и она улыбалась, радуясь этому ощущению. Затем она провела руками по его широким плечам, лаская мышцы, которые сжимались от прикосновений ее нежных пальцев, и наконец поцеловала его плоский сосок.
— Я хотела бы носить ваших детей, Анхель. Я бы растила их, воспитывала, учила и смеялась, глядя, как вы играете с ними.
Мария исследовала языком грудь Анхеля, покусывая там, где ей хотелось, и наслаждалась, ощущая, как она вздымается при каждом вдохе. Тем временем ее руки добрались до пояса, удерживающего широкие кюлоты. После неловкой попытки она наконец расстегнула пряжку.
— Я хочу будить вас каждое утро и засыпать рядом с вами каждую ночь, — говорила она. Ее язык дразнил завитки волос у его живота. — А днем я буду слушать, как вы честите вашего управляющего или проклинаете плохую погоду, которая наносит урон посевам…
Ее пальцы сами собой опустились к самому источнику его желания, но сразу отпрянули. Она старалась осторожно снять с Анхеля оставшиеся детали одежды. Он попытался помочь ей, действуя неловко и торопливо, но Мария остановила его, прижав его руки к столу, и сама закончила это томительное раздевание.
Когда она заглянула ему в лицо, он приподнялся и, блестя глазами, полными восторга и желания, страстно произнес:
— Я хочу обнять вас. Я хочу прикоснуться к вашему телу.
Мария кивнула и отступила. Она медленно завела руки назад и стала расстегивать крючки на своем платье. Увидев, что Анхель с вожделением смотрит на нее, она улыбнулась.
— Мои груди вскормят ваших детей, — прошептала Мария, и ее поразило, какая страсть загорелась в его глазах.
Ее платье упало на пол, и она предстала перед ним обнаженной. Когда она вошла в его объятия, он услышал:
— Я буду рядом с вами каждый день жизни, отпущенной нам, помогая и любя вас. Я никогда не покину любимого человека.
Мария потянулась к нему, и их губы снова встретились. Нежно целуя его, она прошептала свое последнее желание:
— Вы навсегда забудете, что такое одиночество, потому что я во всякий день вашей жизни буду с вами.
Она почувствовала, как от ее последних слов его тело вздрогнуло, словно плотина, готовая вот-вот прорваться. Поскольку ему нужно было дать выход своим чувствам, дать своей боли вырваться наружу, она повторила клятву:
— Я буду вместе с вами. Всегда.
Анхель больше не мог сдерживаться. Он прижал ее к себе и погрузил лицо в ее груди. Он сосал их, гладил, сжимал, но этого было недостаточно. Через секунду Анхель поднялся, меняя положение, и, все еще сжимая ее в своих объятиях, продолжал целовать, лизать, гладить везде, где только мог. Мария с удовольствием подчинялась этому исступленному порыву. Она открылась, выгибаясь всем телом, и он стал захватывать ртом ее соски, а потом уложил ее на спину и принялся целовать живот. Медленно опускаясь, он нежно развел ей ноги.
Его руки, губы и язык были повсюду и неистовствовали на ее теле. Это было чудесно. Когда руки Анхеля проникли в нее, она изогнулась ему навстречу.
— Мария! — крикнул он, и она улыбнулась, зная, чего он хотел, зная, что было нужно им обоим.
Она лежала на краю стола, ее ноги были широко разведены. Он стоял между ними, лаская и целуя. Но это было не то, чего она хотела. Поэтому она подалась вперед, схватила его руками и принялась ласкать его так же, как это делал он.
— Пожалуйста, Анхель, — умоляюще простонала она.
— Это причинит вам боль, — ответил он. Его лицо исказила гримаса отчаяния. Он хотел отойти.
Но Мария не позволила. Она обвила Анхеля ногами, привлекая его к себе, и сжала их. В этот миг он наконец проник в нее.
Она закричала. Боль была такой сильной и невероятной, что ей показалось, будто ее обожгло огнем.
— Мария? — спросил Анхель. В его голосе слышались напряжение и страх.
Но она не ответила. Она не могла думать ни о чем другом, кроме как о чувстве простора, которое он подарил ей. Было так восхитительно ощущать его внутри себя, ощущать, как он заполняет ее, как он сливается с ней и они становятся единым целым. Она не сразу смогла привыкнуть к этому. Но постепенно это пришло к ней, и ей захотелось большего.
— Мария, — выдохнул Анхель, — я больше не могу.
Она открыла глаза и увидела, что он весь взмок, заставляя себя сдерживаться и стоять неподвижно.
— Я хочу ощутить вас, — прошептала Мария.
Застонав, Анхель схватил ее за бедра и слегка приподнял над столом, чтобы ей было удобно. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее он стал погружаться и выныривать.
Она тоже начала двигаться, выгибаясь и еще сильнее открываясь ему, чтобы насладиться каждым его толчком. Мария чувствовала, как растет напряжение. Анхель все чаще и плотнее сталкивался с ней. На этот раз страстный порыв охватил их обоих.
Она слышала его прерывистое дыхание и знала, что вот-вот это должно свершиться.
— Боже мой! — выкрикнула Мария, потрясенная тем, что происходило с ней сейчас. Она ошеломленно прислушивалась к себе, напуганная всем этим накалом, ритмом и биением, когда он снова и снова погружался в нее.
— Я люблю вас, — прошептала она, и внутри нее произошел взрыв.
Сознание ее помутилось. Анхель закричал. Он весь сжался и тоже взорвался. Их взгляды встретились, сливаясь точно так же, как и их тела. Когда он расслабился, она увидела в его глазах удивление. Их тела, медленно остывая, подрагивали.
Он произнес одно-единственное слово, которое прозвучало как клятва:
— Всегда?
Она кивнула.
— Всегда.
И не было в жизни дона Лопеса-Анхеля-Педро дель Кастильо-и-Фернандес-Барредо вечера, счастливее этого. Ибо он предвкушал долгие ночи любви и долгие годы счастья, не зная тогда о свирепой болезни, которая выкосит весь его старинный род, не подозревая о том часе, когда своими руками опустит он в могилу тело жены и за ним навсегда закроются ворота древнего замка Фернандес-Барредо.
Не знал он и о том, что превратится в Малыша Анхеля, грозу вод на закат от его родины, и соперника именитого сэра Фрэнсиса Дрейка.
Макама девятая
— Да дарует тебе Аллах всесильный и всемилостивый долгие годы благоденствия!
— И да пребудет его длань над всеми нами!
Вновь перед Алмас распахнулась дверь дома слепой колдуньи Хатидже. Вновь тепло и уют обняли ее, дав душе долгожданное спокойствие. И вновь у локтя стояла пиала. Только сейчас в ней был персиковый сок — прохладный и освежающий.
— Я думала, красавица, что ты не решишься вновь переступить мой порог!
Алмас кивнула, вновь поразившись тому, что слепая женщина прекрасно видит все, что происходит вокруг.
— Я тоже думала, что больше не приду к тебе. Думала, что лишь пошлю тебе корзину фруктов, дабы поблагодарить за то время, что ты мне уделила.
Теперь улыбнулась Хатидже. Ибо корзина фруктов была более чем велика — и могла послужить благодарностью за добрый год усердных бесед.
— Но сегодня утром, уважаемая, я проснулась с мыслью, что все же должна прийти сюда — ибо только ты выслушиваешь меня спокойно, не укоряя за глупость или легковерие, не пытаясь в чем-то уличить или чем-то уколоть. Да и ответа на свой вопрос я пока так и не нашла.
— Полагаю, его тебе не найти даже за дюжину лет наших бесед.
— Прости, умнейшая из женщин, но я думаю иначе.
— Ну что ж, тогда продолжим, девочка. Мы остановились с тобой на дне вашей свадьбы. Ты рассказала мне, как была счастлива…
— Да, уважаемая, и что мой муж, как я теперь понимаю, столь счастлив вовсе не был. Думаю, он был просто доволен.
— Скажи мне, девочка, а его рассказы продолжались?
— О да, и минуты, которые он посвящал мне, повествуя о самых разных событиях, становились самыми сладкими в нашей жизни… Я слушала его словно зачарованная. И удивлялась лишь тому, сколь велики познания моего мужа, вовсе не задумываясь о том, каков же источник этих знаний.
— Это понятно — твои глаза, должно быть, светились такой радостью…
— Даже взрослый любит сказки.
— Это так.
— Знаешь, уважаемая, я давно уже заметила, что каждый раз мой муж рассказывает мне сказки словно с продолжением, будто читает следующую главу в книге.
— А как относится твоя матушка к бесконечным знаниям твоего мужа?
— Я уже говорила тебе об этом. Она думает, что он — пустой тюрбан, что придумывает все, от первого слова до последнего, и лишь для того, чтобы насолить ей одной. Матушка уверена, что, если бы не Маруф, именно ее считал бы базар самым мудрым человеком города, именно к ее советами прибегали бы и кади и имам… Что именно с ней делились бы своими горестями и радостями все соседи.
— Так, значит, и кади, и имам прислушиваются к словам твоего мужа?
— И кади, и имам, и наставники медресе… Более того, бывал в нашем доме и прославленный Сайид-богатырь, врач и воин. Тот, кто основал позже в самой Александрии, как говорили, борцовскую школу.
— Как странно… Должно быть, знания твоего мужа простираются воистину бесконечно…
— Надеюсь, что так… Ибо не только имам или наставник медресе бывали в нашем доме. Некогда мне пришлось потчевать изысканнейшими блюдами даже колдуна!
— Колдуна?
— О да, — тут Алмас улыбнулась, — он был вовсе не похож на тебя, добрую колдунью… Прости, но тебя так называет весь наш город.
— И это правда, девочка. А почему ты решила, что твоим гостем был колдун?
— А кем же еще быть человеку, одетому в черное с ног до головы? Человеку, который вздрагивает от одного имени повелителя всех правоверных, Аллаха всесильного и всемилостивого, человеку, который старается держаться в тени и время от времени осеняет себя странными знаками, поджигая черные свечи?
— Должно быть, это был лишь глупый книжник…
— Быть может и так… Хотя они с мужем говорили о том, сколь разумно доверять гаданию по камням и сколь верную оценку событий это дает, о том, почему нынче неразумно гадать по яйцу и почему разумнее было бы воспользоваться чинийской Книгой Перемен…
— И ты тоже присутствовала при этой беседе?
— О нет. — Алмас вновь улыбнулась, вспомнив тот вечер. — Просто я не закрыла дверь на женскую половину дома.
Усмехнулась и Хатидже. А Алмас продолжила:
— Муж, конечно, ничего не заметил — да и говорил, в основном, он сам. А в эти минуты мой Маруф походит более всего на токующего глухаря — ибо он глух к окружающему и слеп словно крот. Хотя нет, я не совсем права — ибо стоит ему услышать лишь тень сомнения в голосе собеседника, как он, вещающий без умолку, становится просто несносным старым ворчуном, ничем от моей скандальной матушки не отличающимся… Да простит меня Аллах всесильный за эти слова…
— Должно быть, Аллах тебя давно уже простил. Думаю, он видит и слышит столь много, что не станет наказывать тебя за резкое суждение, да к тому же сказанное в сердцах.
— Я надеюсь, что это так, почтеннейшая.
— Но ты не спросила у мужа, откуда ему ведомы премудрости гадания?
— О да, конечно не спросила. Уже тогда — а это было, поверь, много лет назад — я знала, что лучше не спрашивать об источниках его познаний. И потому я просто попросила его рассказать мне о том удивительном человеке, который посетил наш дом. Очень быстро муж забыл, с чего же начался его рассказ. Он все более углублялся в историю какого-то царства. Да так, словно был в этом царстве самым главным колдуном.
Макама десятая
К сегодняшнему гаданию он готовился не один день. Ибо от того, какие знаки сегодня даст ему судьба, зависело слишком много и в его жизни, и в жизни магараджи. В тот день, когда он, маг и чародей, знаток хода звезд и планет, осознал истинную цель своего властелина, он испугался. О нет, это было бы слишком слабо сказано. Он не просто испугался, его объял настоящий ужас… А когда он понял, что магараджа на пути к своей цели не остановится ни перед чем, он готов был бежать из страны, скрыться в горах, пасть жертвой разбойников или стать добычей диких зверей. Но по здравом размышлении решил этого не делать. Ибо магараджа все равно бы не отказался от своих притязаний, а любой другой на его, мага, месте мог бы принести множество бед княжеству, которое приютило его, тогда еще вовсе неразумного Джишнукарму из рода Пракаш.
И лишь эта мысль в который уж раз удержала его от поспешного бегства. Он думал, поднимаясь на высокую башню, что размеры беды осознал, увы, далеко не сразу. Ибо сначала он был не просто магом магараджи крохотного Миджрасана, а воистину его правой рукой. И пусть прошло уже много лет, но он, маг, помнит все так, будто это было вчера.
Год, когда ему, тогда глупому Джишнукарме, исполнилось двадцать, стал для княжества воистину ужасным. Ибо долгие дожди вызвали настоящее наводнение — мать всех рек мира, божественная Ганга, затопила селения и сады, пашни и дороги, лишив даже слабой надежды на урожай. Когда же дожди закончились и вода ушла, над княжеством нависла беда не менее страшная и не менее опустошающая земли — тогдашний владыка княжества, отец нынешнего магараджи, решил пойти войной на своего соседа, богатое и щедрое княжество Райпур, по глупости замыслив таким образом присоединить его к своим владениям. Поход, как этого и следовало ожидать, окончился неудачей. Но то были еще не все беды маленького Миджрасана.
Голод озлобил народ, а скверно организованный военный поход и, конечно, поражение оного, заставили по-новому взглянуть на прежде великого магараджу. И, кто бы в этом сомневался, первым здесь был его единственный сын и наследник, тогда девятнадцатилетний самоуверенный Арджуна.
Воодушевленный своим именем и тем, какое великое множество подвигов во имя справедливости совершил его тезка[1], Арджуна решил отца от власти устранить и самому взойти на престол, дабы править разумно, справедливо и долго. Ума наследнику хватило лишь на то, чтобы не делиться своими планами со всеми мудрецами, а призвать в помощники своего сверстника, его, Джишнукарму, тогда лишь ученика придворного звездочета. О, тогда Арджуна не был скаредным и скупым. Более того, он готов был поделиться половиной казны со всяким, кто поможет ему взойти на трон. А бедняку и сироте Джишнукарме он обещал и вовсе любые богатства мира.
«О боги! — подумал маг и придворный звездочет, поднимаясь по крутым ступеням. — Если бы юность была так умна, как зрелость… Если бы зрелость была так сильна и самоуверенна, как юность…»
Как бы то ни было, но обещание золотых гор сделали свое дело. Ибо Джишнукарма был пусть и доверчив, но весьма умен, если, конечно, умом можно назвать бесчисленные знания и умение их применить. И потому смог составить более чем удачный план, который помог удалить с трона глупого магараджу, а его сыну, Арждуне, даровал престол и все привилегии, положенные властелину.
И тут Арджуна, новый магараджа, совершил первую из многочисленных своих ошибок. Он удалил от власти всех, кто ранее помогал его отцу править страной. Он решил, что все они будут лишь чинить ему препятствия, и потому поставил на место старых и зачастую мудрых чиновников желторотых мальчишек, годящихся лишь в смиренные ученики черпальщику или золотарю.
Стоит ли говорить, что для разоренной голодом и неумным правлением страны это стало настоящей катастрофой. Люди бежали из княжества куда угодно, прихватив семьи, скот и немудрящие пожитки. Те же, кто оставался, страдали от голода и болезней, не разбиравших, богач ты или босоногий бедняк.
Но все же страна не обезлюдела полностью. За годом скудным последовал год урожайный, за ним еще один. Желторотые мздоимцы постепенно учились и превращались в разумных чиновников. Понемногу возвращались и те, кто некогда покинул родные места.
Да, нельзя сказать, что княжество благоденствовало. Но нельзя и утверждать, что оно влачило вовсе уж жалкое существование. Ибо дети рождались и учились, земля плодоносила, а соседи не обращали свои жадные взоры в пределы княжества. Не коснулись благоденствие и мир лишь одного места в Миджрасане — дворца магараджи.
Арджуна честно выполнил свою часть сделки — он, Джишнукарма, стал придворным мудрецом и первым советником. Но у кого? У глупца, который не готов был править и собственной семьей, не говоря уже о целой стране, пусть она и вовсе невелика. Ибо проекты нового магараджи столь отличались от разумных, как отличается комар от льва, а лачуга бедняка от покоев дворца.
Внезапно Арджуне пришла в голову более чем светлая мысль повернуть великую мать-Ганга так, чтобы текла она не с полуночи на полдень, начинаясь от горных ручьев в сопредельных княжествах и странах, а по земле одного лишь Миджрасана. И потому повелел выстроить дамбы высотой в сотню локтей на полуночи и полудне своей несчастной страны.
Можно не говорить о том, сколько бедняков погибло на сооружении полуночной дамбы. В довершение бед, магараджа решил сам возглавить строительство и составить проект. А потому (в этом, конечно, можно было бы не сомневаться) зимние дожди размыли дамбу дочиста, уничтожив поля на многие сотни лиг вокруг.
Тогда неумный и неугомонный Арджуна, вместо того чтобы сделать сколько-нибудь разумные выводы, решил, что враги стали виновниками всех бед его маленькой, но гордой страны. Они были виновны и в голоде, и в дождях, и в неурожаях, и в чрезмерных урожаях. К счастью, грандиозные землеустроительные планы были позабыты. Теперь все свои силы и силы всех своих подданных Арджуна бросил на поиск врагов.
Он искал их в городах и селениях, в школах и медресе, в конюшнях и кузницах, но не додумался поискать в собственном зеркале. Конечно, трудно найти то, чего нет… Но если настоящие лазутчики ничем помочь не могут, то помогут лазутчики магические.
Каковыми, по мнению Арджуны, и должен был командовать он — придворный маг, звездочет и первый советник Джишнукарма. И пришлось ему, тогда вполне здравомыслящему мужчине, изобретать несуществующие и заведомо глупые заклинания, дабы убедился магараджа, что советник неусыпно следит за всеми подданными княжества, за мыслями каждого из них, включая грудных младенцев и глубоких стариков.
К счастью, и это увлечение тайным сыском быстро завершилось. Ибо новая идея завладела Арджуной. Должно быть, он не раз мысленно возвращался в годы своей юности, вспоминая покой державы и мирное течение ее дней. А раз так, не мог он не вспоминать и о правлении своего отца, быть может, не самом мудром, но достаточно взвешенном. А вспоминая о таком правлении, не мог не извлечь из него уроков. Вот только урок он извлек всего один. И тот не пошел ни на его благо, ни на благо его державы.
Ступени закончились. Впереди был узкий коридор. Каменные стены отразили звук его шагов, но не услышали печали, какой была полна его душа.
Итак, Арджуна извлек всего один урок — он вспомнил, что последний свой поход отец совершил на соседнее, большое и богатое княжество. На Райпур. Так пришла к нему светлая мысль — присоединить щедрый и хлебосольный, прекрасный и мирный Райпур к своим владениям, истощенным и убогим.
Однако решить — это одно, а воплотить свое решение — совсем иное. И вновь неумный Арджуна прибег к помощи воспоминаний, а не советников. Присоединить чужие владения к своим можно сотней способов. Из которых завоевательный поход — не самый лучший, но самый быстрый. А раз так, раз цель близка, то стоит вооружить тех, кто еще может держать в руках меч или лук, и двинуться на полудень. Конечно, пообещав своим воинам щедрое вознаграждение, звания, должности и земли в случае успеха кампании.
Не приходится сомневаться, что каждый из воинов Арджуны сражался как зверь. Но противник был куда более силен и многочислен. Да и сражался за дело правое, защищая собственные земли, семьи и пашни от пришлых голодных орд, предводительствуемых к тому же неумным и неумелым вождем. Конечно, вскоре поход захлебнулся, а Арджуна в числе немногих смог вернуться домой.
Уже тогда он, Джишнукарма, готов был покинуть и свой пост, и несчастное княжество. Лишь соображения чести остановили его — ведь повелитель был сейчас так слаб, и ему пригодился бы мудрый совет.
Но Арджуна, увы, не искал мудрых советов, решив, что никого умнее его не сыскать. Прекрасный теплый Райпур стал воистину его навязчивой идеей. А раз нельзя эти земли завоевать, то вполне разумно взять их хитростью. А кто лучше придворного мага может хитрить? И он, Джишнукарма, был призван пред очи повелителя.
— Скажи нам, маг, как завоевать Райпур — страну наших грез и место наших подданных?
Не сказал тогда он, маг и советник, что Райпур для Арджуны достижим не более чем небеса, не попытался уговорить его смириться и взглянуть на собственную страну, дабы принести счастье на ее землю. Нет, вместо этого он, глупец, равный самому царю глупцов, стал придумывать разные способы, вспоминая яркие мгновения истории, которая, увы, изобилует примерами поглощения одних стран другими, обильными хитростями, коварством и подлостью.
О, теперь Арджуна был вооружен! И решил, что раз нельзя страну-мечту завоевать, то ее можно… взять любовью. И посватался к дочери магараджи Райпура.
Макама одиннадцатая
Увы, пока Арджуна придумывал, как облагодетельствовать свой народ, прошли годы и годы. Не двадцатилетний юный властелин, а поседевший сорокалетний одержимый сидел на троне крошечного княжества. И потому магараджа Райпура ответил решительным отказом посольству Арджуны.
Кипя от сдерживаемого гнева, читал Арджуна письмо, доставленное посольством.
«…Мы решительно и навсегда отказываем тебе. И причин тому столь много, что глупо было бы перечислять их все. Остановимся лишь на одной — наша дочь, о браке с которой мечтаешь ты, Арджуна, владыка Миджрасана, еще совсем дитя. Этой весной ей миновало лишь три года. Когда же станет она взрослой, ты будешь уже стар, если еще жив…»
— Почему ты, червяк, пыль у наших ног, не сказал нам о том, что девчонка так мала? — вскричал он, обращаясь к единственному слушателю, к нему, Джишнукарме.
— Ты не спросил меня ни о чем, великий властелин, — пожал тот плечами. О да, он уже нисколько не боялся Арджуны, равно как и не боялся потерять свой пост, много лет лишь тяготивший его. — Ты не посоветовался со мной, не задал ни единого вопроса. Более того, о том, что посольство отправилось в Райпур, до сего дня я не знал.
— Но ты же великий маг и прорицатель! Ты должен был предвидеть все заранее! Разве затем я держу тебя на службе, дарю столькими благами, чтобы ты отвечал лишь на мои вопросы?
И вновь промолчал в тот день Джишнукарма. Вновь не попытался раскрыть своему владыке глаза на всю глубину его заблуждения. И вот сейчас, поднявшись в башню у полуденной дворцовой стены, пожинал плоды своего многолетнего молчания.
Да, магараджа по-прежнему был одержим соседним княжеством. Но теперь он решил для воплощения своих мечтаний прибегнуть к колдовству. И он, маг и советник Арджуны, поседевший в молчании Джишнукарма, должен был призвать на помощь все силы магии, какие только согласятся на это.
Нет, он, волшебник и советник, не боялся, что на его призыв явятся самые темные силы, хотя знал, что так все и будет. Но будущее было для него закрыто. Пока еще закрыто. И сегодня, перед тем как ввести своего полубезумного повелителя в магический круг, он должен был хоть одним глазком взглянуть на то, к чему это приведет. Ибо если не опыт магический, то обычный жизненный подсказывал ему, что ничего хорошего ждать не приходится.
— Должно быть, — пробормотал он, миновав узкий коридор и открывая скрипучую дверь, — эта страна обречена и боги отвернулись от нас. Иначе почему этот несчастный, что именует себя нашим повелителем, до сих пор здоров и полон сил? Почему болезни обходят его стороной? Быть может, ему суждено стать последним властелином Миджрасана, его самым большим горем…
Мир вокруг молчал, должно быть, и в самом деле отвернувшись и от маленького княжества, которым правит безумец, и от него, мага, пытающегося вернуть жизнь на землю своей измученной родины.
Сегодня он избрал способ гадания, к которому прибегал чрезвычайно редко — ибо гадать о будущем, принося в жертву будущие жизни, противно самой природе. Но сейчас он, Джишнукарма, чувствовал, что этого не избежать, а потеря двух птенцов может подарить надежду и ему самому, и его стране.
Ибо он собирался заняться овомантией — гаданием по яйцу.
Узкий луч полуденного солнца падал на плиту чистого белого мрамора, отбрасывая на лицо мага пятно света столь яркое, что слезились глаза.
— Должно быть, эти слезы и станут ответом на мой вопрос. Но не задать его я не могу, — пробормотал он и вооружился древним кинжалом, спутником тех его дней, когда он был и молод, и, как показала жизнь, куда более умен, чем сейчас. Руки сами собой раскрыли древнюю книгу на давно известной странице.
И пусть никого в этот миг не было в башне, но Джишнукарма заговорил вслух:
— Великий и божественный учитель Орфей открыл овомантию, или гадание по яйцу. В желтке и белке иногда удается распознать заложенное в нем будущее птицы, то, что она, родившись, должна перенести в своей жизни.
Молча внимали словам мага белые каменные стены. Молчала и плита белого мрамора. Замолчал и колдун. Руки его тряслись. Наконец ему удалось чуть прийти в себя, и он откинул полог корзинки, где покоились яйца птиц, должно быть, самой природой предназначенных для предсказания великих событий: то было яйцо птицы, летающей высоко и видящей все вокруг, — яйцо грифа, и яйцо птицы домашней, охраняющей свое потомство и заботящейся о продолжении рода, — яйцо куропатки.
Маг, затаив дыхание, рассек острым кинжалом яйцо грифа вдоль и дал содержимому растечься по мрамору. Яйцо куропатки он вылил на черно-лаковую плитку. Зорко вглядываясь в то и другое, сопоставляя, он что-то шептал и ставил значки на краях мраморной плиты, поминутно сверяясь с древней книгой, поглядывая то в небо, то на черный лак плитки под чуть зеленоватым белком.
Наконец вычисления были закончены. Маг вытер с высокого с залысинами лба крупные капли пота и стал читать значки, как слова в древней книге жизни.
К его удивлению, не все было потеряно. Не все для страны. Ибо увидел Джишнукарма и тучные пашни, и счастливые дни спокойствия и мира, что ожидают его несчастную страну. Увидел он и дворец магараджи, стоящий на своем месте — не разрушенный, не покинутый. Более того — полный жизни и радости. Увидел суетящихся людей на городской площади, шумный и изобильный базар, полный торговцев и покупателей.
— Неужели это все — будущее моей несчастной родины? Неужели я стану свидетелем всего этого? — пробормотал Джишнукарма, забыв, что именно за предсказаниями явился он сюда, что именно ему должно открыться грядущее.
Вновь, теперь уже куда смелее, рассек маг яйцо и дал ему пролиться на мрамор, внимательно следя, как смешиваются жидкости, дающие жизнь. Теперь он воспользовался яйцом черной курицы…
Да, этому предсказанию нельзя было поверить! Но все указывало на весьма скорые перемены в жизни страны. И перемены к лучшему. И тогда маг решился задать последний вопрос.
— Значит ли это, что в будущем нет места глупому Арджуне?
Струей теплого буйволиного молока он размыл начавшие застывать узоры на белом мраморе. Появившиеся знаки были ему непонятны. Оставалось одно — отдать собственную кровь. Она не может не прояснить знаков, пришедших из грядущего.
Острием церемониального кинжала он полоснул по кисти левой руке в том месте, где вены были видны яснее всего. И знание обожгло его вместе с едва переносимой болью.
Теперь он знал! Он знал, что все беды его страны начались в тот миг, когда отец нынешнего магараджи, глупец, дал своему сыну имя воинственное и недоброе. И до тех пор пока жив он, магараджа Арджуна, не будет жизни никому из его подданных.
Открылась магу и еще одна тайна — тайна его собственного предназначения. Тайна столь огромная, что он едва не застонал, осознав всю ее глубину.
— Мне, — простонал он, невидящими глазами обводя все вокруг, — именно мне предназначено изменить судьбу княжества. Недалек тот день, когда трон займет правительница, первая и единственная женщина на престоле нашей страны. Она принесет нам золото и спокойствие, даровав мир на долгие годы и после того, как благодарные потомки соорудят ей драгоценный саркофаг…
Боль туманила разум мага. Но картины, встающие перед его мысленным взором, были более чем отчетливы. В них он видел прекрасную, полную сил женщину, царствующую мудро и справедливо, страну, возрожденную ее неустанными трудами. И себя… играющего в дворцовом парке с малышами.
— Она будет моей тайной женой… Владычицей и повелительницей моей жизни… Ее имя…
И сердце подсказало ответ:
— Мать зовет ее Гемлатой…[2]
Приступ боли быль столь силен, что сознание мага покинуло его. Но где-то в глубинах разума осталось предвкушение дня, когда он встретит удивительную девушку-воительницу, которая сможет взойти на трон его страны, избавив ее от долгого и тягостного царствования полубезумного деспота.
— Гемлата… — прошептали запекшиеся губы мага.
Макама двенадцатая
— И ты сразу запомнила эти имена, девочка?
— Да, — кивнула Алмас. — Они почему-то сразу запали мне в душу. Более того, иногда я произношу их вслух. И тогда мой муж рассказывает мне о поисках этой Гемлаты так, словно он сам участвует в них…
— Сам участвует… — задумчиво повторила Хатидже. — Как странно… Джишнукарма и Гемлата…
Алмас удивленно смотрела в лицо слепой колдуньи.
«Почему ее так поразили эти чужеземные имена? Что в них такого волшебного? Быть может, эти имена нашептал мужу Иблис? И мои опасения, увы, чистая правда?»
Голос колдуньи прервал панические мысли жены башмачника.
— Некогда в далеком княжестве действительно жил маг и колдун с таким именем, девочка. Известно, что он много лет служил глупому и деспотичному магарадже до того самого дня, когда озарение не сошло на его душу. Предание гласит, что он странствовал в поисках девушки по имени Гемлата долгих одиннадцать лет. И, найдя ее, почти выкрал из войска неведомого царя и привез к себе на родину, уставшую от странных причуд властителя…
— Так, выходит, все это правда? И мой Маруф просто некогда услышал это предание? Какое счастье!
— Вот только предание это столь древнее и столь… тайное, что я не могу представить, где мог услышать его обычный — прости, девочка, — башмачник. Пусть и тот, который знает обо всем на свете.
Алмас лишь пожала плечами. Горло саднило от долгого рассказа, и она с видимым удовольствием сделала несколько глотков ароматного сока.
— Теперь, Алмас, я понимаю, почему так сердита твоя матушка.
— Правда? Объясни мне, добрая Хатидже. Ибо сердце мое изболелось — я не могу обидеть мать невниманием, не могу обидеть мужа, ибо он ничем не заслужил этого. А защищать его перед ней, а ее перед ним, становится с каждым днем все тяжелее.
— Увы, девочка, такова доля любой женщины, если она любимая дочь и любимая жена. Ревность делает твоих близких жестокими и не щадит в первую очередь тебя саму.
— Ревность?
— Конечно. Всего на миг представь себя на месте своей матушки. Некогда она была для тебя всем — защищала, оберегала, следила за здоровьем, кормила и одевала. Взамен требовала лишь одного — ответной любви. Такой, как она сама понимает эту самую дочернюю любовь. Но ты выросла, и теперь мир раскрылся перед тобой куда шире, чем она, почтенная Саида, могла представить в самом кошмарном из своих снов. И теперь ты уже не ей, а кому-то другому посвящаешь всю себя, отдаешь все силы и всю любовь.
— Но ведь я отдаю ее своим детям и своему мужу! Почему же она столь ревнива?
— Потому что думает: вернув тебя домой, вновь станет для тебя всем и будет получать все твое внимание и всю твою любовь…
Алмас задумалась. В словах Хатидже не было откровений, не было и магических тайн — лишь обычная житейская правда. «Быть может, — подумала она, — стоит быть помягче с матушкой? Она такова, какова есть… И бороться с этим глупо и бессмысленно…»
— А что же, по-твоему, движет моим мужем?
— Та же ревность. Он хочет, чтобы ты внимала только ему, ублажала только его. Чтобы ему одному принадлежала твоя душа…
— Но это же невозможно, уважаемая! Они же не могут разорвать меня!
— Увы, это так. Но, поверь, девочка, тебе придется смириться с этим, не пытаться выгораживать мать перед мужем, а мужа перед матерью. Пусть они договорятся сами.
— А если они не захотят?
Хатидже улыбнулась.
— Не торопись, красавица. Время уладит и эту неприятность. Ну, или мы чуть поможем ему. Но не сейчас. Ибо твоя нынешняя забота куда важнее — и, думаю, ее разгадка многократно удивит нас обеих.
— Ты уже что-то поняла, добрая колдунья? Можешь успокоить меня?
Колдунья отрицательно покачала головой.
— Увы, малышка, пока я могу сказать тебе лишь одно — я не вижу вмешательства слуг Иблиса Проклятого в судьбу твоего мужа. Не удивляйся — после твоего ухода я советовалась с колдовскими книгами. И ни одна из них не сказала мне, что знания, пусть даже появляющиеся неизвестно как и неизвестно откуда, — это проявление коварства врага всего сущего. Более того, это может быть даже его карой. Но карает Иблис — сама понимаешь — тех, кто прогневал его.
— Прогневал?
Алмас побледнела. «Прогневать самого врага всего сущего! Что же такого натворил мой глупый Маруф, чтобы сам носитель зла обратил на него свой гневный взгляд! Аллах всесильный…»
— Не пугайся раньше времени, девочка. Быть врагом врага сущего — совсем неплохой удел для слабого человеческого существа, верно? Но, думаю, вовсе не козни Иблиса Проклятого виновны в знаниях твоего мужа. Да разве это так плохо — много знать?
Алмас лишь пожала плечами. Она уже не знала, что хорошо и что плохо. Слова Хатидже и утешали и пугали одновременно. Она и готова была отказаться от разгадки, но любопытство просто сжигало ее изнутри. Теперь-то она непременно придет сюда снова! Пусть лишь для того, чтобы просто поведать о матери и муже, об их постоянных ссорах и дрязгах. Кто знает, может быть…
Пришедшая мысль испугала Алмас настолько, что она решилась задать вопрос Хатидже.
— Ты говоришь, уважаемая, что знания могут быть проклятием врага всего сущего, верно?
— Да, девочка.
— Но ведь и моя матушка, о Аллах всесильный и всемилостивый, тоже знает удивительно много! Выходит, ее тоже мог проклясть он, Иблис? И теперь два моих самых близких человека ссорятся, не понимая, что столь сильно притягивает их друг к другу, не осознавая, что судьба не зря свела их?
Колдунья рассмеялась.
— Прости, девочка. Мой смех, должно быть, оскорбил тебя. Нет, твоя матушка, к счастью, как бы много она ни знала, вовсе никем не проклята. И уже тем более не проклята Иблисом. Вспомни, ведь она же всегда говорит, кто и о чем ей поведал… Муж же твой никогда не говорит об источнике знаний… Ты сама рассказывала, что он оскорбляется даже, стоит лишь спросить его об этом.
— Да, — кивнула Алмас. — И никогда нет у нас других поводов для ссор.
— И еще. Твоя матушка, пусть даже она гордится тем, сколь много знает, часто ли бывает права?
Теперь весело улыбнулась Алмас.
— Вовсе не часто. Матушка, да пошлет ей Аллах всесильный и всевидящий долгие годы, всегда знает, кто и куда отправился, но никогда не знает зачем. И потому ее выводы, позволь мне, почтенная, воспользоваться этим ученым словом, всегда более чем удивительны, а иногда и просто глупы. Матушке достаточно обрывка разговора, чтобы перед ней предстала целая картина. И картина эта, вновь я признаю сие, как бы больно мне ни было, грешит тем, что в ней куда больше лжи, чем истины.
Хатидже кивала. Да, знаменитая сплетница Саида ничем не отличалась от прочих кумушек и соседок. И не обширные знания, а лишь необыкновенное воображение отличали ее от любой из собеседниц.
— И ты сама, умница Алмас, почти пришла к тому заключению, к которому я должна была тебя привести. Ты печалишься о том, что матушка не принимает твоего мужа. И дело здесь именно в том, что она, зная крохи, видит целую, но часто ложную картину. Муж же твой, зная более чем много, ничего не измышляет, принимая все таким, как есть. Он похож на наблюдателя, главная задача которого — честно и как можно более подробно описать виденное, ничего не приукрашивая и ни на чем не останавливаясь.
— Я понимаю тебя, добрая колдунья. — Удивительно, но с каждым часом Алмас все труднее было называть Хатидже колдуньей или волшебницей. Просто очень мудрая и доброжелательная женщина, причем вовсе не старая, сидела перед ней.
Почтенная же Хатидже, без сомнения, уже заметила и эту перемену в настроении гостьи, но пока решила об этом молчать. И потому задала женщине неожиданный вопрос:
— А часто ли твой муж рассказывает тебе что-то новое, раньше тобой никогда не слышанное?
— О да, уважаемая, часто. Иногда я прошу его повторить какой-то рассказ, который запал мне в душу. Но Маруф сердится и очень неохотно выполняет просьбу. Так, словно он уже прожил что-то и даже забыл подробности…
Колдунья вновь кивнула. О нет, слова гостьи ничего не подтверждали, но следовало как-то поощрить ее рассказ, показать, что он и нужен и занимателен.
— …Иногда я думаю, что вот если бы меня спросили о чем-то давнем, ну, например, о том дне, когда я впервые подала на стол плов, я бы, конечно, рассказала, но без особого удовольствия. Ибо это уже было, оно не повторится, какие-то мелочи забылись…
— Это уже было, и оно не повторится, а мелочи забылись… — как эхо повторила Хатидже. Она внезапно почувствовала, что разгадка близка, что каждое слово может стать ключевым, что оно, словно солнечный луч, осветит картину, которая прячется пока в густых сумерках…
Ибо сумерки уже наступили — не в воображении почтенной Хатидже, а на самом деле. Солнце склонилось к горизонту, тени удлинились столь сильно, что широкими темными полосами исчертили дворик у дома колдуньи. Внезапно очнулась и Алмас.
— Я утомила тебя, почтеннейшая?
— Скорее, это я утомила тебя расспросами. Ступай, девочка. Беги домой, готовь обильный ужин. Я же буду размышлять над твоими словами, вновь раскрою книги в поисках ответа…
О, как хотелось Алмас спросить, как же читает слепая Хатидже! Но она все же сдержалась, решив, что этот вопрос оскорбит ее собеседницу.
— Да пребудет над твоим домом и твоей судьбой длань Аллаха всесильного! — проговорила она, раскрывая калитку.
— И пусть хранит он тебя и твоих детей, уважаемая! — отвечала ей колдунья, кланяясь в ответ.
«Как она видит? Как может читать? О Аллах всесильный, прости мне это глупое любопытство! Но как же живет эта необыкновенная женщина, которую так боятся все вокруг?»
Макама тринадцатая (да пребудет с нами милость Аллаха всесильного, дабы хватило у нас сил сопротивляться злонамеренным деяниям Иблиса Проклятого)
Горы, поросшие густым лесом, утопали в зное. Солнце раскаленным шаром висело, казалось, над самой пирамидой. Обычно угрожающе длинная зубчатая тень сейчас была столь мала, что не покрывала даже каменную площадку перед ней.
— Полдень, — прошептал жрец, — всего только полдень.
Его ученик, тот, кому предстояло сегодня ступить на каменные плиты этой заповедной площадки, промолчал. Он готовился к сражению так, как ни к чему и никогда не готовился. Ибо не только его судьба зависела от исхода этой кровавой игры. От этого зависела и судьба многих из тех, кто жил в округе. Ведь никогда ни одно из соревнований не назначалось просто так, для развлечения глупой публики, охочей до кровавых зрелищ.
Да и мячи, тяжелые мячи из застывшего сока каучуковых деревьев, никогда не отливались просто так, равно как не открывался без лишней надобности и каменный сундук, в котором они хранились.
Лишь в те дни, когда решалась судьба правителя, города или всего их народа, звучал над утренними притихшими горами тяжкий звон бронзового диска с письменами, призывая зрителей к выложенной камнем площадке-ристалищу. Ибо по тому, кто победит в сражении, по тому, столько крови прольется и сколь много игроков останется в живых, и будет сделано предсказание.
Никогда еще это предсказание не бывало ошибочным — ибо жрецы, которые составляли его, жили бесконечно долго и столь же бесконечно долго наблюдали, сопоставляли и делали выводы из всего, что происходило вокруг.
Ему, совсем еще молодому бойцу, временами казалось, что своего наставника он знал всегда — и за эти два с лишним десятка лет тот не изменился ни на йоту. Все так же были сильны его руки, все так же бесстрастно лицо, все так же холодны оценивающие глаза, которые все так же, почти не моргая, вглядывались в мир. Иногда, в страшных снах, он, потомок древнего рода императора Тлакаэлеля, Отважное Сердце, видел своего наставника самим Крылатым Змеем — те же неподвижные, немигающие глаза, тот же холодный невозмутимый лик и… толстое, толщиной со ствол дерева, тело змеи. Он, молодой Куакуцин, послушник, никогда и никому об этом не говорил, как не пытался даже рассказать о том, что тайком от всех сочиняет стихи. Ведь его с первых дней жизни готовили вовсе не для высокой поэзии. Он рос бойцом, его судьбой должны были стать битвы, пусть и на церемониальной каменной площадке для соревнований в древней игре тлачли[3].
Знал Куакуцин и то, что его судьба, пусть и связанная сейчас, пока он молод и силен, с тяжелым резиновым мячом опли, все еще не определена. Да и как может быть определена судьба того, кто рискует собственной жизнью во имя других? Да, иногда игроки, получив тяжкие увечья, становились учеными; иногда, пройдя еще один круг долгого и сурового обучения, превращались в жрецов. Самые уважаемые становились наставниками в школах для игры в мяч… И пусть совсем редко, но тем, кто выжил на церемониальной площадке и не был принесен в жертву, удавалось дожить до седин в покое и окружении любящей семьи.
Не помышлял пока о столь далеких временах он, Куакуцин, о, нет. Он просто радовался тому, как много умеет и как хорошо подготовлен для того, что стало сейчас целью его жизни. И пусть он думал лишь о простой победе на каменной площадке, но разве этого мало? Разве мало помочь наставнику сделать верное предсказание, обещающее его народу и его семье спокойный год и урожай, отсутствие страшных болезней и нашествия беспощадной саранчи? Разве этого мало?
А стихи… Что ж, потом, когда седина выбелит его черные волосы, а увечья не дадут больше сражаться, он сможет сполна насладиться сладкозвучием рифмы, нежностью слова и возбуждающим ритмом своей поэмы… Или поэм…
— О чем ты задумался, мальчик? — прервал мечты Куакуцина голос наставника, и его немигающие глаза взглянули, казалось, в самые потаенные глубины души.
Глаза наставника давно уже не пугали юношу, не заставляли краснеть и лепетать глупости. Куакуцин уже знал, что проще всего отвечать правдиво, не скрывая мыслей. Хотя, как все мальчишки, столь же давно научился не выдавать всей правды.
— Я думал о будущем, наставник. О тех днях, когда увечья уведут меня с площадки для игр в огромный мир… Думал об этом и терялся в догадках, что же я изберу — жизнь жреца или ученого, скромного землепашца или изнеженного землевладельца.
Жрец усмехнулся. Он столь давно был наставником у молодых, что прекрасно знал все их уловки.
И столь же давно вынес для себя решение — никогда не показывать, что ты сомневаешься в правоте слов юного собеседника, в их искренности. Любая ложь себя покажет, любая потаенная мысль когда-то прозвучит вслух, надо лишь дождаться этого. А дождавшись, запомнить и сделать выводы.
— Ну что ж, мой друг, меня радует, что ты задумываешься о столь далеких временах, радует, что не взвешиваешь свои шансы на победу, радует, что даже в мыслях не допускаешь поражения…
— Но как же я могу думать об этом, учитель? Ведь поражение будет означать беду для моего народа! Разве я могу это допустить?
Вот сейчас он, Куакуцин, был искренен. Жрец, похлопав его по плечу, конечно, не сказал, что поражение вовсе не означает бед народа, равно как победа, вовсе не означает его радостей. Более того, в игре значение имеет буквально все — каждое движение игроков, каждый их крик, даже то, как лягут вечерние тени на церемониальную площадку. Ибо все это — лишь знаки, буквы языка предсказаний, который открыт немногим. Тем, кто является истинными властителями, что бы не думали кацики[4].
— Как бы то ни было, мальчик, сейчас лишь полдень. До сражения есть еще время. А тебе следует хорошо отдохнуть. И приготовиться к тому, что ты выйдешь победителем. Как выходил им раньше.
Куакуцин молча поклонился и заспешил к себе. Его приютом уже несколько лет была хижина у самого леса. Такая необыкновенная привилегия была дарована юноше после первого десятка сражений, выигранных им вместе с его командой. Тогда предсказания стали истинным благословением для города — и сбылись полностью. Хищные звери, двуногие и четвероногие, не тревожили обитателей столицы, болезни обошли город стороной. Дожди были щедрыми, но беды не приносили.
Жрец посмотрел вслед ученику и улыбнулся. О, как бы удивился Куакуцин, заметив обыкновенную мягкую улыбку на лице своего сурового наставника! Мальчика ждал сюрприз. И он, его учитель, радовался этому. Ибо иногда успех в игре можно и подстроить… Хотя разве подстроишь радость мужчины, познавшего любовную страсть, способную сделать его во сто крат сильнее и смелее?
В хижине было полутемно — единственное окошко, занавешенное плетеной циновкой, давало совсем мало света. Но все же Куакуцин мгновенно заметил гостя, присевшего на лавку у стола. Через миг, когда глаза привыкли к полутьме, он увидел, что это не гость, а гостья. Девушка напряженно и чуть испуганно смотрела на него.
Никогда раньше он, юный боец, не удостаивался подобной чести — принимать в своем жилище ту, что дарует вдохновение. Ибо именно таково было предназначение девушек, украшающих собой ложе бойца перед решающей игрой. Теперь он, Куакуцин, знал, сколь весомы будут предзнаменования на церемониальной площадке и сколь много они будут значить для всех вокруг. В том числе и для этой грациозной молчаливой красавицы.
— Здравствуй, прекрасная! Я Куакуцин, боец.
— Здравствуй, Куакуцин-боец. Я Нелли.
— Приветствую тебя, Истина[5], на моем ложе!
Девушка мягко улыбнулась. Юноша был необыкновенно серьезен, но что-то в глубине его глаз говорило о том, что его душа — больше, чем душа бойца. Что ему свойственны и мечтательность и, быть может, тонкость, присущая скорее поэту или художнику.
— Я здесь для того…
— Я знаю, зачем ты здесь, красавица. Это честь для меня…
И, не давая Нелли сказать больше ни слова, Куакуцин прижался устами к ее устам в первом, удивительно отрадном для обоих поцелуе.
— И для меня это честь, мой герой… «Она жаждет меня!» Сознание этого наполнило необыкновенным огнем душу юноши, а в чреслах зажгло жажду такой силы, что ему едва удалось сдержать стон.
Нежные прохладные пальцы едва коснулись губ Куакуцина. От прикосновения, легкого как пушинка, он содрогнулся. Необыкновенная сила, что до времени спала, в этот миг ожила и обожгла обоих огнем разгоревшегося желания.
Его глаза были наполнены любовью, она сверкала, словно наибольшая из драгоценностей, какую только мужчина может подарить женщине.
— Не ждал тебя, не ждал женщины… Но, увидев тебя, понял, что лишь одного этого и жаждал. Я мечтал лишь о тебе, неизвестная моя звезда. Я готов ждать твоего желания ровно столько, сколько потребуется.
— Тебе не придется ничего ждать… Я горю и мечтаю лишь об одном — зажечь в тебе огонь невиданной силы. Огонь, который не может угаснуть никогда.
Но слова оказались не нужны. Только его губы на ее губах, его руки на ее теле. Девушка наслаждалась этими прикосновениями, вспоминала и узнавала своего единственного. Движения же юноши становились все смелее. Сначала на пол упала накидка, потом просторное вышитое платье… Нелли, более ни о чем не думая, помогла Куакуцину избавиться от простой рубахи и свободных коротких штанов из оленьей кожи, и глазам девушки предстало тело Куакуцина, тело столь совершенное, сколь и уязвимое. Несколько мгновений она молча любовалась этим изумительным произведением природы, не в силах коснуться его. Но в этот миг ее принц словно разбудил Нелли, стянув с волос расшитую бисером ленту. Девушка гордо выпрямилась, представ во всем блеске своей красоты. Она словно грелась в обожающем взгляде, которым ее окутывал Куакуцин.
Юноша еще никогда не чувствовал себя таким свободным. Он не стеснялся ни своей наготы, ни откровенных взглядов, которыми его окидывала Нелли.
Лишь браслет из черного обсидиана, браслет, с которым он не расставался никогда, по-прежнему сверкал на его левом запястье.
— Ты так прекрасен, любимый…
Но договорить Нелли не смогла — нежные губы юноши коснулись ее губ. Этот поцелуй яснее любых слов говорил о чувствах Куакуцина. Голова у Нелли закружилась, и она отдалась во власть рук смелого бойца.
Нежные касания становились все откровеннее, поцелуи все настойчивее. Казалось, юноша пытается одной этой встречей наверстать все те долгие ночи, что провел вдали от нее.
Куакуцин несмело тронул грудь девушки. Нелли подалась навстречу этой ласке, и положила обе ладони на плечи юноши. Почувствовав жар ее желания, Куакуцин прижался к ней всем телом. И Нелли пронзило изумительное ощущение — так могли соединиться только две половины одного целого! Девушка хотела бы еще насладиться этой неземной гармонией, но в ее героя словно вселился демон. Он гладил и целовал ее так яростно, что Нелли испугалась этого напора.
Куакуцин стал другим, слишком возбужденным и порывистым, и все же ее тело с готовностью отвечало ему. Когда он принялся посасывать ее грудь, наслаждение обожгло красавицу. Кровь пульсировала в такт его касаниям.
— Да! Да! — выдохнула она, погружаясь в океан бурлящих чувств. Жаркая волна обожгла низ живота. И словно почувствовав это, губы юноши стали опускаться все ниже. Нелли ощущала, как после каждого его прикосновения ее окатывает жаркая волна. Лоно ее наполнилось соками, и она мечтала о том миге, когда их тела соединятся. Словно подслушав ее заветное желание, Куакуцин прошептал:
— Не торопись, прекрасная! Я так давно ждал тебя… Его язык нежно и умело ласкал ее бедра. Нелли откинулась на ложе и наслаждалась его ласками — теперь уже настоящими, свободными, пылкими. Губы юноши приникли к ее средоточию желаний, и Нелли вскрикнула от жгучего наслаждения. Но какое-то странное веселье всколыхнулось в ней. Она выпрямилась на ложе и принялась играть с изумительной игрушкой, о которой столько мечтала за этот долгий год. Она нежно поцеловала прекрасный в своем возбуждении жезл страсти, затем прошлась языком от его корня вверх. Куакуцин выпрямился и охнул от удовольствия.
«О нет, мой герой! Это тебе придется терпеть! Сейчас моя очередь наслаждаться!»
Прикосновения Нелли становились смелее. Она никогда еще не испытывала такого счастья, даруя наслаждение другому. И наконец настал миг, когда терпеть эту сладкую муку больше не было сил.
Юноша упал на ложе, увлекая подругу за собой. Он начал неистово целовать ее тело, открывавшееся в ответном порыве не менее пылкого желания. Это ощущение, свободное и головокружительное, наполняло каждое прикосновение новым, глубоким смыслом. Так соединяются не неистовые любовники, но люди, глубоко любящие друг друга.
Волна наслаждения вновь накрыла Нелли, она кричала от страсти. Она ждала мига соединения и наконец ощутила тело любимого на себе.
Чувство, охватившее Нелли, стало невероятным. От каждого его прикосновения, от каждого вздоха она вздрагивала, стонала, металась. И вот его жезл желания нашел долгожданный путь и погрузился в горячее лоно. В этот миг девушка раскрыла глаза и увидела в глазах Куакуцина страсть, услышала, как гулко бьется рядом его сердце, и не смогла сдержать благодарных слез. Нелли хотелось сказать, что ради него она готова на все, но вместо этого ее губы прошептали совсем другое:
— Ты меня любишь?
— Я безумно люблю тебя, — ответил Куакуцин. — Я любил тебя тогда, когда не знал тебя. Люблю сейчас, зная, что ты создана лишь для меня.
Нелли смотрела на его черты, пораженная красотой, которой любовь осенила его лицо. Глаза юноши сияли, скулы смягчились, на губах играла улыбка, и он будто светился изнутри. Даже соприкосновение их тел стало другим.
— Я люблю тебя, мой герой. Возьми же меня! Я должна чувствовать тебя так же, как ты должен почувствовать меня!
Он улыбнулся и быстро поцеловал ее в губы.
— Конечно, любовь моя. Сейчас все наяву, и наша жизнь едва началась и продлится столь долго, сколь мы сами того захотим.
Нелли почувствовала, как осторожно начал двигаться Куакуцин. Он входил медленно, слегка продвигаясь, затем снова уходил назад, но она ощущала в себе его жар. С каждым толчком он пробирался вперед, и это дарило ей удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение. Он заполнял ее всю и открывал ее так, как никто другой.
— Ты такой сильный, — с наслаждением прошептала Нелли.
— Только когда я с тобой, — ответил Куакуцин. — Я не знал, что любовь может сделать меня таким сильным. — Затем он снова приблизил к ней свое лицо, прижался к ее губам и его язык проник в ее рот. — Ты даришь мне настоящую жизнь.
С каждым движением юноши Нелли чувствовала, как расширяется ее сердце, выпуская любовь, которая наконец потекла свободным потоком, омывая ее и Куакуцина. Этот чистый родник захватил их обоих, снял на какое-то время заботы о будущем. Они были вместе и любили друг друга.
Куакуцин погружался в нее все глубже, но девушка видела, что он сдерживает себя: его руки дрожали, дыхание вырывалось размеренными толчками.
Нелли молчала. У нее не было слов, она задыхалась от нахлынувших чувств. В эту минуту ей хотелось только одного: чтобы между ними не было никаких преград, никаких ограничений. Обхватив его ногами, она резко выгнула спину. Одно быстрое движение — и они слились в единое целое.
Два страстных стона соединились в прекраснейшую музыку наслаждения. Это был голос самого восторга, голос любви и счастья.
«Она моя! Прекраснейшая из женщин, что когда-либо рождались в этом мире, дарована мне». Куакуцин любовался чертами прикорнувшей Нелли. Истома, что овладела его телом, не коснулась разума. Лучи заходящего солнца позолотили неширокое ложе. Черные волосы девушки рассыпались роскошными волнами, грудь легко вздымалась, а улыбка была так нежна, что сердце юноши сжималось от счастья.
Но то был всего лишь миг покоя.
Тяжелый звон прокатился над домами и утонул в зелени гор. Нелли раскрыла глаза.
— Мне пора, мой герой! Запомни сегодняшний день! Если боги будут милостивы к нам, мы встретимся и вспомним все, что подарили нам они.
— Прощай, моя мечта.
— Нет, Куакуцин, не прощайся. Повтори за мной так: до встречи.
И юноша покорно проговорил:
— До встречи, юная краса.
Макама четырнадцатая
Нелли уже исчезла, развеялся даже едва слышный аромат ее благовоний. Но Куакуцин все еще медлил. Эти несколько мгновений он мог посвятить своим мечтам — тому, что не под силу отобрать ни наставнику, ни любому другому человеку. Тому, что под силу отобрать одной лишь смерти.
— Когда я перестану быть бойцом, — пробормотал он, — ты, моя прекрасная Нелли, станешь моей женой. Мы будем растить детей, учить их и радоваться каждой их шалости. А в тот день, когда родится наш первый внук, я решусь прочесть тебе поэму, которую напишу в твою честь.
Несколько долгих мгновений разум Куакуцина пребывал там, в далеком будущем. Он любовался новорожденным внуком, декламировал своей прекрасной, ни на день не постаревшей жене стихи, которые посвятил ей, и солнце осеняло их долгое, незамутненное счастье.
Запела бронза. Тяжкий и тягучий звон вернул юношу в хижину, заставил его вновь стать тем, кем он был — бойцом, собирающим все силы для решающей игры-схватки.
Появившийся вскоре наставник застал Куакуцина за сосредоточенным затягиванием сыромятных ремней вокруг предплечий. Некогда удар мяча разбил юноше кость, и теперь приходилось быть вдвойне осторожным.
Юноша ощущал, как постепенно его душу наполняет волнение. О нет, то не было волнение, которое охватывает при виде совершенного женского тела или удивительно мощной красоты природы. То было волнение бойца — кровь быстрее текла по жилам, тело готово было мгновенно подчиняться командам разума. Куакуцин уже чувствовал в руках упругую тяжесть мяча и слышал гудение голосов всех тех, кто окружал площадку.
— Пора, мой друг, — проговорил наставник.
— Я готов, учитель.
Вечерело. Куакуцин шагал по дорожке к ристалищу, но уже не видел ничего вокруг: он ждал, более того, он уже жаждал того мига, когда его ступни коснутся нагретых за день каменных плит, а кожа ощутит тепло, источаемое стенами церемониальной площадки.
Наконец перед его глазами предстало ристалище — освещенные сотнями факелов древние каменные кольца казались зловещими. Плиты площадки сверкали всеми оттенками серого — камни, отполированные тысячами ног, помнили смерть и возвышение каждого из бойцов.
Гул, тот гул, который слышался юноше, и в самом деле звучал вокруг — то пели зрители, приветствуя бойцов.
Все, кто в этот вечерний час пришел к церемониальной площадке, стояли за вторым кругом безопасности. В первый допускались лишь жрецы, наблюдавшие за игрой-схваткой. Ибо поведение тяжелого каучукового мяча мало предсказуемо, но жрецы были выучены уклоняться от самых удивительных его полетов. Попадание же мяча в кого-то из зрителей грозило тому смертельными увечьями и было столь страшным предзнаменованием, что он, Куакуцин, не решался даже представить себе его значение.
Шествуя по живому коридору, Куакуцин видел в глазах зрителей и предвкушение схватки, и жажду крови, и ожидание победы. За спиной юноши раздавались все новые и новые шаги — то присоединялись к нему члены его команды, бойцы, выигравшие уже не одно сражение.
— Сегодня вашими соперниками, мальчик, будут не пленные… Не рабы и не враги. Мы ожидаем бедствия куда более страшного, чем саранча или недород. Мы ожидаем войны, увы, войны, которая истребит и весь наш народ, и соседние народы. Это записано не на облаках, а в камне. И теперь мы хотим лишь знать, когда столь страшное бедствие обрушится на наши земли. А потому твоими соперниками будут юноши-бойцы из долины Анауак, столь же сведущие в правилах игры, как и ты сам, и столь же желающие победить, как желаешь этого ты.
— Бедствие, учитель? Почему же ты не сказал мне об этом раньше? Быть может, я бы смог куда лучше подготовиться к схватке. Быть может, я бы не тратил время и силы на любовное сражение…
— Чему суждено случиться, мальчик, то случится. И никакая дополнительная подготовка не поможет бойцу. Более того, она не изменит предначертанного. Теперь ты знаешь, что судьба и твоей собственной жизни, и жизни каждого из нас не только в твоих руках, но и в руках твоих соперников. А потому сражайся отчаянно, но разумно.
— Но почему так ликуют зрители? Разве они не знают?…
— Нет, мальчик, не знают. Лишь несколько десятков человек осведомлены о том, что же на самом деле решается сегодня на церемониальном поле. Но они молчат. Все же остальные радуются зрелищу. Думаю, наши земляки предвкушают и твою победу, мальчик… Ведь никогда еще ты не проигрывал схватку.
— Но никогда еще я не сражался с самой судьбой, — проговорил Куакуцин едва слышно.
Учитель лишь кивнул и отстал. В ближний круг безопасности войти не мог никто — только игроки и лекари знали этот узкий каменный коридор без крыши.
Блеснула у горизонта первая звезда — над Теночтитланом восходила Птица. Вновь зазвенела бронза. И сражение началось.
Теплые камни, казалось, сами подталкивали игроков под пятки. Он, Куакуцин, почти сразу завладел мячом и теперь бежал к кольцу соперников, уворачиваясь от преследователей. О, те не скупились на подножки и удары. К счастью, члены его команды, сколь могли, защищали его. Вот уже пять шагов отделяет его от прыжка, вот три… Вот…
И в этот момент он почувствовал страшную боль, пронзившую все его тело. Огонь, заглушающий разум, поднимался все выше, не давая даже вдохнуть полной грудью. То была первый из скверных сюрпризов, приготовленных соперниками. Их руки, как и руки самого Куакуцина, были забинтованы сыромятными ремнями. Но ремни эти были унизаны длинными бронзовыми шипами. Удар же соперника пришелся по животу юноши.
Но ничто, казалось, не могло его остановить — даже скверные, пусть и дозволенные правилами, удары и зуботычины. Куакуцин знал, что тому, кто нанес удар, несдобровать — ответные удары последуют незамедлительно и будут в сто раз жестче и болезненнее без всяких шипов и колючек. Ему же нужно лишь преодолеть огненную лаву боли, что затопила его разум, взвиться в воздух и бросить тяжелый мяч в кольцо.
Тело повиновалось разуму само — и уже через миг, в этот раз бесконечно короткий, Куакуцин увидел каменное кольцо перед самым своим лицом. Мох покрывал его поверхность, паутина заплела просвет. Но мяч — тяжелый, черный, не отражающий света звезд и факелов — безжалостно прорвал ловчую сеть паука.
Зрители взревели. Но лица жрецов, наблюдавших за сражением, остались безучастными. Они словно читали книгу, ожидая появления каждого следующего знака, чтобы проникнуть в суть грядущих перемен.
Мячом завладели соперники. Теперь они стремились к кольцу команды Куакуцина. И он не мог им ни в чем воспрепятствовать. Конечно, можно было бы ударом головы или ноги попытаться остановить того, кто нес мяч. Но вряд ли такая попытка увенчалась бы успехом. Гораздо разумнее было дать им добраться до кольца, но не дать совершить бросок.
Бег без мяча оказался удивительно быстр и легок. Сколько раз замечал это Куакуцин в дни прежних сражений-игр, столько раз и поражался этому, пусть и вполне объяснимому факту. И соперники, и члены его команды остались позади. Зрители улюлюкали, решив, что Куакуцин пытается сбежать с поля, спасти свою жизнь.
Сейчас юноша не замечал саднящей боли, не чувствовал, что капли крови прокладывают себе путь вниз. Почему-то сейчас ему вспомнились глаза Нелли, ее нежный и горячий взгляд.
«Она будет моей женой. Мне надо лишь сделать так, чтобы бедствие, которого ожидают жрецы, пришло на нашу землю еще очень не скоро…» О, сколько же может передумать человек в один короткий миг!
И вновь Куакуцин взвился в воздух. Его лицо вновь оказалось напротив кольца, а ладони сложились щитом, готовые вытолкнуть мяч обратно. Удар ожег кожу рук, отдался в каждой кости, и Куакуцин услышал хруст. Но мяч летел обратно — он не коснулся каменной плиты под кольцом, он летел в лицо соперника, уже ликовавшего, что ему все удалось…
Что было дальше, осталось Куакуцину неведомым — без сознания его уносили с поля лекари. Руки юноши были сломаны в локтях, кожа на ладонях висела клочьями, ссаженная ударом чудовищной силы.
— Ну вот, мальчик, — прошептал жрец, — твоя судьба и определилась. Сюда, на поле ристалища, тебе нет возврата. Но ты смог защитить свою страну еще на долгие сотни лет. До того дня, когда Птица, совершив полный оборот, вновь поднимется над горизонтом.
Макама пятнадцатая
— Прости меня, добрая Хатидже, я опоздала. — Алмас, запыхавшись, вбежала в сияющий красками дворик колдуньи.
— Опоздала, девочка?
— О да, я торопилась к тебе, но мой муж с утра столь скверно себя чувствовал, что мне пришлось потратить много времени и сил, чтобы помочь ему прийти в себя.
— Так, может, следовало бы привести и его? Быть может, его силы тают, снедаемые неведомым недугом?
— О нет, добрая моя Хатидже. Такое иногда случается. Случалось и раньше. Мой муж просыпается от ужасной боли, оттого, что его кости кажутся ему перебитыми. Иногда, и это чистая правда, я вижу, что его ладони кровоточат, будто он со всего маху двумя руками падал на камни… Иногда у него ссажены локоть или колено. Но сегодня я проснулась от его стона. Он метался по ложу, мычал сквозь стиснутые зуба, а из-под плотно закрытых глаз текли слезы боли.
— Аллах всесильный и всемилостивый!
— Когда же он проснулся и увидел меня, слезы волшебно высохли, плечи расслабились, и мне показалось, что боль покинула его в единый миг.
— Но ты не задала ему никаких вопросов?
— О нет, в этом не было необходимости. Он сам, выпив целый кувшин теплого молока, рассказал мне историю столь необыкновенную, что до сих пор я не знаю, был то лишь страшный сон или не менее страшная явь.
— И о чем же поведал тебе твой муж?
— Что живет где-то на свете удивительный народ, почитающий неведомых богов, соперничающий с другими народами и лишь иногда пребывающий с ними в мире. Что споры свои эти народы выясняют не на поле битвы, а в бою-состязании. И по исходу этого состязания принимают решение — победивший становится народом-правителем, проигравшие подчиняются вождям-победителям, превращаясь едва ли не в рабов. Во всяком случае, они платят огромную, поистине чудовищную дань…
— И все это тебе рассказал твой муж сегодня утром?
— Да, уважаемая.
— Сегодня утром, — пробормотала Хатидже, — сегодня утром…
И, чуть помедлив, спросила:
— И каково сейчас здоровье твоего уважаемого мужа?
— О, сейчас он чувствует себя просто чудесно. Я его выслушала, сытно накормила и согласилась, что ему не следует сегодня отправляться на базар, дабы чинить башмаки… И потому он, довольный, играет с нашими младшими детьми.
— Понимаю, — улыбнулась Хатидже. — Он доволен так же, как был бы доволен ученик медресе, если бы матушка разрешила ему остаться дома.
— Именно так, почтеннейшая. А еще… — Тут Алмас замолчала.
— Говори, девочка, что же еще приключилось с твоим мужем!
— О нет, уважаемая. Не с ним, а со мной.
— Так что же, глупышка?
— По дороге к тебе я встретила матушку. Она стала упрекать меня, что моего Маруфа не видно на базаре, что вскоре мы с ним обеднеем настолько, что не сможем купить себе и горстки риса, и что ей, почтенной женщине, придется содержать всю ораву моих голодных детей.
Алмас пригубила молоко из пиалы, в который уже раз подивившись его замечательному аромату, и продолжила:
— Временами мне кажется, что она прячется у самой нашей калитки или подстерегает меня у входа на базар. А потом, словно голодный тигр, прыгает на меня…
— Малышка, ты просто устала за утро. Хотя, должно быть, твоя матушка действительно более чем пристально следит за твоим мужем, насколько это возможно. Думаю, она пытается считать и дирхемы в его кошеле. К сожалению, мир устроен не самым справедливым образом. И иногда наши родные причиняют нам боль куда более сильную, чем незнакомцы.
— Боюсь, что это так…
Алмас опустила глаза и попыталась сдержать слезы.
— Но что же мне было ей отвечать, мудрая Хатидже? Ведь она кругом права — муж мой действительно остался дома и, значит, не заработает за сегодня не то что дирхема — несчастного медного фельса!
— И ты, выходит, просто молчала, пока матушка стыдила тебя перед людьми?
— О да, вокруг собрались ее приятельницы, кумушки и соседки. Они молчали, лишь укоризненно качали головой. Поверь, уважаемая, мне было так стыдно, будто я должна каждой их них сотню золотых монет, и каждая понимает, что я не отдам ей долг никогда.
— Ну-ну, это уж и вовсе глупость…
— Но что мне было делать, скажи, почтенная?
— Я думаю, малышка, пусть это и против установлений, тебе разумно было бы попросить матушку присматривать за внуками. Думаю, ежеминутные заботы куда лучше бы заткнули ей рот, прости уж меня, слепую ведьму, за такие слова.
— Но матушка же столь слаба!.. Она и корзину полную не может в последнее время принести с базара!
— О Аллах, как иногда бывают легковерны женщины! Если у нее хватает сил, чтобы подстерегать твоего мужа и следить за каждым вашим шагом, то, думаю, найдутся силы и для того, чтобы сварить внукам вкусный плов или поиграть с ними в лазутчиков и преследователей…
Алмас улыбнулась, представив свою мать ползущей через дворик и прячущейся в чулане.
— Думаю, что после такой игры матушка заболеет…
— Мы ее излечим. Но сейчас, девочка, нам следует разобраться с хворями твоего мужа.
— Хворями? — Алмас вновь перепугалась.
— Не пугайся моих слов, девочка… Думаю, что сегодняшняя история, которую ты мне поведала, очень скоро раскроет мне события в их истинном свете. А я с удовольствием поведаю эту тайну тебе.
— О Аллах, какое счастье!
— Мне кажется, малышка, что твоему мужу выпала удивительная судьба, поистине необыкновенная. И твои опасения растают, как исчезает роса под жарким солнцем.
Алмас улыбнулась. О, как она желала бы этого! Ее разум изболелся в тщетных попытках понять, откуда же берутся эти удивительные, такие правдивые, ничем не приукрашенные истории. Женщина посмотрела в лицо колдуньи и увидела, что та хмурится.
— Что тревожит тебя, добрая женщина?
— Мне не дает покоя твой рассказ. Почему именно сегодня твой муж рассказал тебе странную историю о странном народе?
— Но почему тебя это удивило?
— Потому что сегодня Солнце, наше прекрасное светило, перешло из знака Тельца в знак Рака. Именно сегодняшняя ночь была ночью перехода… Скажи мне, девочка, а твой муж… Часто ли он рассказывает тебе свои истории?
— Да он готов рассказывать их бесконечно! Ему можно задать любой вопрос — и получить в ответ добрую дюжину историй…
— Добрую дюжину…
— О да, он говорит так, будто видел все описываемое своими глазами. Будто касался древних камней своими руками, сам оседлывал мулов и верблюдов, сам охотился за неведомыми морскими чудовищами и защищал честь далекой семьи властителей…
Хатидже почувствовала, что истина уже приоткрылась перед ней, что нужно сделать, быть может, всего один шаг, чтобы понять, что происходит с болтливым Маруфом. Миг, и наваждение ушло.
Но теперь Хатидже была просто уверена, что она на верном пути. Надо просто подождать несколько дней, расспросить умницу Алмас или просто выслушать ее сбивчивый рассказ — и загадка будет разрешена.
Нечто подобное чувствовала и сама Алмас. Где-то в загадке таилась и разгадка. Женщина попыталась представить себе, что же произойдет в тот миг, когда она узнает, в чем источник всех знаний мужа, — обрадуется она или опечалится? Испугается еще больше или почувствует невероятное облегчение? Сможет после этого спокойно смотреть в глаза мужу или вынуждена будет бежать под отчий кров к вящей радости матушки и ее безмозглых соседок?
Должно быть, Хатидже поняла и этот невысказанный вопрос молодой женщины. Она вновь опустилась перед ярким лаковым столиком и вновь улыбнулась собеседнице.
— Еще немного молока, девочка, вернет тебе силы. И потом ты попытаешься вспомнить, о чем еще рассказывал тебе муж и когда ты впервые услышала этот рассказ.
Макама шестнадцатая
О Аллах всесильный и всемилостивый, как же он любит ночь! И более всего он любит ночь в дороге! Тишина и прохлада обнимают его своими нежными руками, яркие звезды горят в вышине, призывая его взгляд своими певучими голосами, а все живое вокруг спит.
Он любил ночь с той давней поры, когда был совсем крохой, самым младшим ребенком в огромной семье. Старший из братьев давно уже женился и навещал семейство не очень часто, старшая из сестер готовилась выйти замуж. Он же, трехлетний карапуз, должно быть, был вовсе несносен. Хотя, может, все, кто окружал его, просто хотели передать ему знания и умения, свой вкус к жизни и собственный опыт, пусть и небогатый, но все же куда больший, чем у него, малыша Максуда.
И это столь похвальное желание многочисленных сестер и братьев, бабушек и тетушек, дядей и дедов так утомляло мальчика, что он забирался под самую крышу, в каморку, где кроме него мог поместиться только призрак, и там пережидал порывы родственной любви.
Увы, проходили годы, но желание старших учить его уму-разуму вовсе не проходило. Лишь в тот день, когда старший брат его отца, достойный путешественник, Файзулла ибн-Фатих, взял его с собой, впервые вкусил Максуд радость настоящего уединения.
Мальчик превратился в юношу. Его собеседниками стали книги и свитки, и вскоре самые почтенные книжники считали честью для себя побеседовать с юным знатоком. Но и тогда более всего наслаждался Максуд тишиной и покоем, даруемым чтением. Братья и сестры так и не поняли, сколь сильно утомляют они мальчика своими настойчивыми поучениями, а потому продолжали рассказывать юноше то, что он знал, должно быть, куда лучше их всех, вместе взятых.
Шли годы. Максуд из малыша превратился сначала в юношу, а потом и в зрелого мужа. Он не женился, ибо не мог представить, что рядом с ним появится женщина, которая будет поучать и требовать, смеяться и плакать, чего-то все время желать и на чем-то все время настаивать.
В своей нелюбви к людям Максуд зашел так далеко, что готов был удалиться в пустыню и жить отшельником. И лишь мудрость его дяди, того самого уважаемого путешественника, теперь уже седого старца, помогла Максуду. По велению дяди он стал караванщиком. И теперь, спустя почти десятилетие, превратился в предводителя каравана, несравненного знатока тайных и явных троп, мудрого и молчаливого защитника чужого имущества от посягательств воров и разбойников.
Иногда для того, чтобы довести караван без приключений, Максуд нанимал чужеземных бойцов. Иногда вел караван вовсе уж глухими тропами. Иногда прибегал к услугам проводников, но предпочитал иметь дело с ними лишь в самом крайнем случае, куда более полагаясь на собственное звериное чутье, чем на чужие знания.
Он давно уже понял, что превратился в законченного человеконенавистника. И оправдывался лишь тем, что люди много чаще подают поводы к тому, чтобы подозревать их, чем к тому, чтобы ими восхищаться или их уважать.
Вот поэтому и любил ночь Максуд — предводитель караванов. Ибо ночь заранее предупреждала о своем появлении, ночь никогда не манила миражами, ночь всегда была безжалостна и честна.
Нынешний же поход был для Максуда весьма важен. Уважаемые купцы поручили ему довезти до далекой чинийской столицы, прекрасного города Лояна, драгоценные камни и пряности. Камни предназначались на строительство Храма Белой Лошади и были даром тех чинийцев, что населяли всю империю под рукой самого Великого халифа. Пряности же предназначались императору и стоили ничуть не менее, чем все камни и драгоценности, когда-либо перевозимые караванами Максуда.
Сам Максуд готов был отказаться от такого почетного, но опасного путешествия. Но лесть (о, этот воистину сладкий яд для ушей и разума) сделала свое дело. Лесть и немалые деньги, которые обещаны были ему после успешного возвращения.
О да, почетно быть единственным, кто может выполнить воистину невыполнимое. Но в то же время это и весьма глупо. Ибо любой его, Максуда, шаг мгновенно становился известен и его недругам.
Уважаемый собеседник может спросить, какие же недруги могут быть у предводителя каравана, человека небогатого и незаметного… И удивится этот собеседник весьма и весьма, когда узнает, что недругов у таких куда больше, чем у самого богатого купца. Ибо зависть ленива, а соперничество деятельно. Тот, кто просто завидует богатству, сидит недвижимо. Тот, кто желает богатство украсть, суетится и временами побеждает. А тот, кто этому вору препятствует, кто умеет его перехитрить и даже вернуть украденное истинному хозяину?… Да-да, тот становится его, вора, самым страшным врагом.
Вот потому у Максуда было множество врагов. И сейчас, на первом привале у подножья гор, через которые завтра ляжет караванная тропа, Максуд-предводитель и прикидывал, кто из них бросился за ним в погоню.
Искендер из рода Расулов, уроженец черной земли Кемет? К счастью, он уже безопасен. Некогда он, тогда еще зрелый муж, попытался отобрать богатый караван, который впервые вел Максуд. Но горы, лежащие по дороге, сыграли с людьми Искендера скверную шутку. Их покусали змеи, которым неоткуда было взяться на иссушенных каменистых склонах. Тогда Искендер решил, что Максуд призвал на помощь волшебство, дабы уберечь караван, и ославил Максуда колдуном. Но купцы, все чаще прибегавшие к услугам молодого предводителя, в один голос решили, что пусть он будет хоть сыном самого Иблиса Проклятого, но доводит караваны до цели без потерь.
Франк Жуан, решивший, что знает путь до Восходных скал — места, где солнце поднимается из океана? Нет, у него достанет здравого смысла удержаться от похода.
Слуга конунга, Ялгмар Беспощадный, уже десятки лет живущий в прекрасном Багдаде? О, этот мог бы рискнуть своей шкурой. Но он стар, и стары спутники его юности. Они просто не решатся на столь далекий и трудный поход…
«Кто же еще?» — спрашивал Максуд у холодной луны. Но лишь тишина была ему ответом. И в этой тишине он уснул, дабы завтра из-под поседевших бровей вновь настороженно осматривать каждый камень под ногами.
Увы, его собственный сон оказался предателем… Переливы богатырского храпа предводителя каравана заглушили осторожные шаги того, кто ждал этого мига. Ящерицей скользнула верткая тень, растворившись в черноте у скал. Блеснула едва видимая искра из-под кресала, и вот уже факел осветил камни вокруг входа в узкую пещеру.
— Да пребудет Аллах с каждым из нас! — прошептал некто в темноту.
И с удовольствием услышал в ответ:
— И да сохранит он каждого из нас!
Второй факел осветил стены крошечной пещеры, способной укрыть путника, но, без сомнения, всего лишь одного.
— Максуд уснул…
— О да, я слышу это! — Изуродованное длинным шрамом лицо говорившего скривилось в усмешке. Лицо же пришельца по-прежнему оставалось в густой тени. — Ты узнал, что везет караван?
— О да! — Мальчишка (а лазутчиком был совсем юный отрок) рассмеялся. — Добрая половина мешков нагружена пряностями. Аромат так силен, что за ним теряется и запах пота, верблюжьего и человечьего.
— Но ты уверен, что это не уловка старого хитреца, дабы скрыть истинный характер груза?
— Нет, уважаемый. Я на удачу запустил руку в один из мешков… Вот, понюхай сам.
Мальчишка раскрыл ладонь, и в ноздри человека с изуродованным лицом ударил запах аниса, терпкий и кислый.
— Но зачем же везти обычный анис через горы в… Куда, ты сказал, отправляется караван?
— Я ничего такого не сказал, уважаемый, — покачал головой мальчишка. — Никто из нас не знает конечной цели странствия, не знает и того, сколь долго это странствие продлится… Известно лишь, что все мы, погонщики, круглые сироты. Что на родине нас не ждет никто, кто считал бы дни до нашего возвращения…
Уродливый незнакомец усмехнулся, и шрам превратил его лицо в чудовищную маску смерти.
— Это мудрый поступок… Мудро не говорить погонщикам ничего, мудро найти тех, кого никто не ждет. Но и глупо одновременно. Ибо вызывает подозрения. А все то, что вызывает подозрения — небезопасно…
— Да, уважаемый, — согласился мальчишка.
— Итак, зачем же везти через горы в неведомые страны обычный вонючий анис?
— Не только анис… Я слышал еще ароматы асафетиды и бадьяна, куркумы и зиры…
— Это не важно, глупец… Зачем везти все это на восход, если обычно караваны, нагруженные специями, держат свой путь на закат? Разве мало на восходе мест, где растут все эти травки и кустики?
— Прости, уважаемый, я знаю лишь то, что караван, груженный пряностями и предводительствуемый оглушительно храпящим Максудом, завтра взойдет на горную тропу, ведущую через хребты и ущелья куда-то на восход.
— Этот хитрец опять решил идти по древней, столетиями не хоженой тропе, — проворчал человек с изуродованным лицом. — Что ж, не будем соревноваться в мудрости, Максуд-странник. Я просто последую за тобой и все узнаю сам.
Затем говоривший обернулся к мальчишке.
— Возвращайся к каравану, глупец. Да смотри, зорко следи за каждым шагом своего предводителя! А завтра ночью вновь ищи мой знак в окрестных скалах. Вот тебе монетка за труды.
Монетка блеснула благородным золотом, и мальчишка, раскрывший было рот, низко поклонился и убежал.
— Зачем же ты, глупый толстый Максуд, отправился с караваном глупых вонючих пряностей туда, где они в тыщи раз дешевле?
Сухое потрескивание факела было единственным звуком, ответившим неизвестному. И еще оглушительный храп того самого Максуда, о котором столь пренебрежительно отозвался этот незнакомец.
Макама семнадцатая
— И он, он тоже назвал меня глупцом… — прошептал мальчишка, возвращаясь к лагерю. Факел он давно уже погасил. И теперь лишь луна освещала его путь по узкой тропке.
— Если бы я так храпел, матушка придушила бы меня еще в колыбели…
— И это было бы самым мудрым поступком в ее жизни! — внезапно раздался голос того самого Максуда-странника, который оглушительно храпел внизу. — Гулял, сорванец?
— Я… — Мальчишка запнулся. Признать, что отправился гулять в незнакомых горах, было глупо. — Я… просто отошел по нужде, хозяин.
— И прихватил с собой факел с кресалом, чтобы легче было привлечь змей и скорпионов… И измазал пряностями руки, чтобы волки, которых, должно быть, тоже немало в здешних местах, сожрали тебя с бóльшим удовольствием!
Мальчишка молчал.
— Так, значит, ты отошел по нужде. А факел просто перепутал с посохом, которым куда удобнее отбиваться от нападения… Что молчишь, умный отрок? Отчего не пытаешься переубедить толстого старика, которого лишь легковерные дураки могут призвать в предводители каравана?
И тут мальчишка разрыдался. Слезы ручьем текли по его лицу, он шмыгал носом и пытался что-то сказать, но, кроме клацанья зубов, Максуд не слышал ничего.
— Да будет тебе! Угомонись! Прекрати, я сказал!
Но мальчишка все не мог упокоиться. Тогда Максуд решил, что он более ничего не скажет этого юному глупцу, но постарается не спускать с него глаз до того самого мига, пока поручение чинийских купцов не будет исполнено в точности и без потерь.
Светало. Пофыркивая, отряхивались от короткого сна верблюды, ежились в утренней свежести люди, зевая и плотнее запахивая толстые полосатые халаты. Гасли костры, заливаемые остатками чая. Караван готовился выступать.
Мальчишка, по-прежнему привязанный кушаком к седлу первого верблюда, неловко взобрался наверх. В глазах его горел такой гнев, что Максуду стало не по себе.
— Аллах всесильный, — пробормотал предводитель каравана, — а я прикидывал, вспоминал своих старых врагов… А думать-то надо было о врагах новых… Что ж, посмотрим, кто появится на закате и куда приведет этого неизвестного моя хитрость.
Никуда не торопились верблюды, отмеряя своими узловатыми ногами фарсах за фарсахом. Дремал в седле привязанный мальчишка, так и не сказавший Максуду ни слова. Молчали и остальные погонщики, быть может, и удивляясь необычному пути, каким следовал караван, но никак не показывая этого своего удивления.
Тропа через горы оказалась весьма короткой и вскоре вывела путников к шумному селению. Нет, то был не обычный караван сарай, то был почти город. Многоголосый и многоязыкий говор на его улицах напоминал сам Багдад, столицу всех правоверных. Зазывалы у распахнутых настежь ворот целой улицы караван-сараев пытались перекричать друг друга, расписывая прелести отдыха именно здесь, у гостеприимного хозяина Мустафы, а потом Энвера, а потом и вовсе Фердинанда. Но караван все шел и шел.
На горизонте вновь встали горы. И лишь тогда караван свернул с тропы, втягиваясь в ворота, раскрытые вовсе не во всю ширь, а лишь так, чтобы изможденный верблюд смог войти и не задеть клочковатыми боками толстых створок.
Погонщики при виде ночлега, куда более уютного, чем кошма среди камней, разговорились и стали споро снимать груз с усталых животных. И лишь когда зашипело в казанах масло для зирвака, когда последний из верблюдов был накормлен, отвязал Максуд мальчишку от седла.
— Ну что ж, маленький лазутчик, а теперь говори, что ты должен был делать после того, как вновь будет разбит лагерь.
— Я должен был найти в округе знак… А под знаком должен был найтись и человек, которому я должен был просто рассказать, куда и зачем ты направляешь караван…
Глаза мальчика горели настоящей ненавистью, но Максуд видел, что тот говорит чистую правду.
— Совсем просто… Выходит, и вчера ты тоже нашел знак, а под знаком и человека, которому рассказал о моих планах…
— И ничего такого я ему не рассказал! Да я знать не знаю о твоих планах! Я просто сказал, что караван нагружен пряностями, что я измазал ладони в одном из мешков…
— Какой правдивый лазутчик, — удивился Максуд. — Ты не сказал ни слова лжи, не сказав ему ни слова правды!
— Но я и впрямь ничего не знаю, — пробурчал мальчишка, косясь на блюдо со сластями.
От предводителя каравана, конечно, не укрылся этот взгляд. Но до отрадного мига обжорства было еще неблизко.
— Ну что ж, мальчик, скажи мне, ты видел по дороге знак?
Мальчишка кивнул.
— И можешь показать его.
— Могу… А ты дашь мне поесть?
— Конечно… Но чуть позже. И лишь после того, как ты мне покажешь знак и опишешь человека, которому ты должен все рассказать.
Мальчишка, кивнув, принялся рисовать в пыли большим пальцем ноги знак, более всего похожий на кривую улыбку: сначала появились две точки — глаза, потом вертикальная черточка — нос, потом полукруг — изгиб губ. Завершил рисунок неоконченный круг.
— Забавно, — проговорил Максуд. — Такой знак можно найти где угодно и пройти мимо, приняв за обычные каракули ребенка. Вот только здесь, в Эски-Сарае, детям взяться неоткуда. Разве что ты, дурачок, появился…
— Я не дурачок… Я… Я есть хочу.
— Так как же должен выглядеть тот, кто ждет тебя под этим знаком? И как его зовут?
Мальчишка вновь шмыгнул носом. Похоже, опасность миновала. А вот что собирается делать этот старик, предводитель? Но выхода не было — и мальчик заговорил.
— Как его зовут, я не знаю. Я видел его всего два раза в жизни. В первый раз, когда меня подвел к нему дядюшка Мустафа, мой прежний хозяин, а второй раз — вчера ночью… Он высокий, худой… Через все его лицо тянется шрам, должно быть, от сабельного удара. Один глаз прикрыт бельмом… И… он очень злой и очень опасный. Дядюшка Мустафа боялся его появления прямо до дрожи в коленках.
— Ах, Мустафа, ах, хитрая лиса… Ведь я же заплатил за тебя полновесный кошель — ровно столько, сколько он потребовал. А сам, выходит, решил, что может получить еще, и продал тебя второй раз…
— Должно быть, так…
— Что ж, глупый мальчишка, ешь. И заклинаю тебя Аллахом всесильным, более никогда не вспоминай ни знака, ни вида этого человека. И конечно, забудь, что поручил тебе жадный Мустафа-старьевщик!
Мальчишка кивнул. Он готов был не просто забыть, он готов был и вовсе никогда не видеть ни этого бельмастого урода, ни старьевщика Мустафу. Только бы ему позволили остаться с караваном и сбежать от прошлого как можно дальше!
Максуд же, выйдя из ворот караван-сарая, огляделся по сторонам. До заката было еще далеко. И потому кривую ухмылку, торопливо нарисованную на двери неприметной глинобитной хижины, он заметил сразу же. Но решил, что время для свидания еще не настало. Хотя настало время для воистину дьявольской хитрости.
Максуд неторопливо шел по узкой улочке. То слева, то справа распахивались окошки и девицы недостойного поведения выглядывали на улицу в поисках клиентов.
— Ага, глупец, — задумчиво проговорил Максуд, — да ты обосновался в веселом квартале! И думаешь, что будешь здесь в безопасности, хранимый, должно быть, лишней золотой монеткой, уже давно исчезнувшей в складках платья жадной хозяйки… Ах, глупец…
Он стал стучать подряд во все двери и каждой девушке совать по три золотых кругляшка.
— Уважаемая, — повторял он раз за разом, — вон туда, в заведение в конце улицы, вошел мой друг.
Он самый робкий на свете человек — ибо давний сабельный удар столь исказил его лицо, что он стыдится всего мира. Но любовь — ведь ты согласна с этим, красавица, — нужна всем! Он увидел тебя и даже заплакал оттого, сколь ты прекрасна. Скрась же досуг этого достойного человека, не дай ему утвердиться в мысли, что нежность и ласка доступны одним лишь красавцам!
Должно быть, здесь три золотых дирхема были деньгами огромными — ибо девушки, даже не дослушав речь Максуда-странника, выхватывали монеты и торопились к дверям того самого заведения, которое им указал этот странный богач в простом платье. Да и какой значение имеет платье, если он платит такие деньги!
Вот исчезла за дверями первая девушка, вот вторая, третья… Досчитав до десятка, Максуд остановился. О, он знал, кто преследует по пятам его караван. Он знал, но еще не готов был к схватке с этим человеком. А вот десяток веселых девиц смогут задержать его надолго.
Ровно на столько, сколько потребуется каравану, чтобы отдохнуть и уйти вверх по тропе, ведущей к Полуночному Индийскому пути.
Макама восемнадцатая
Хатидже смеялась как девчонка.
— Десяток веселых девиц… Ох, они способны остановить и небольшую армию, не то, что какого-то охотника за сокровищами…
— Должно быть, это так, — кивнула Алмас.
— И это тоже рассказал тебе Маруф?
— Да, уважаемая. День в день ровно два месяца назад.
— И ты запомнила эту историю столь подробно…
— Как и все истории, что рассказывает мне мой муж. Иногда они, как мне кажется, продолжают друг друга. Ведь я знаю не только о том, что стало с игроком в мяч, но и то, каким он рос, как учился своему делу… Знаю я и то, каким был этот самый Максуд в молодые годы, как впервые повел караван на полуночь…
— Продолжают одна другую… — задумчиво повторила Хатидже. — Что ж, быть может и так… Но ты утомилась, девочка, да и муж, думаю, гадает, куда же ты сбежала.
— Он наверняка решил, что я отправилась к матушке пожаловаться на свою долю… Или к приятельницам, поболтать о пустяках… Ведь не столь часто Маруф остается с детишками дома, позволяя мне долгие прогулки.
— Да будет так! Я узнала сегодня более чем много нового, да и посмеялась от души. А теперь мне нужно поразмыслить о твоих историях…
Алмас поднялась. Она вновь почувствовала, что ей вовсе не хочется уходить из дома колдуньи, да и усталости от долгих рассказов она не чувствует. Словно подслушав ее мысли, Хатидже усмехнулась.
— Ну что же я была бы за хозяйка, если бы мои гости уставали от меня и моих вопросов? Если бы они покидали меня, радуясь, что тягостный визит наконец завершен? Иди, девочка! Да хранит тебя своей мудростью повелитель всех правоверных!
— И да пребудет он с тобой во всякий день твоей жизни, — проговорила Алмас, закрывая за собой калитку в ярком заборчике.
Вот утихли вдали шаги молодой женщины. И лишь тогда решилась Хатидже. Она вошла в дом, раскинула руки, словно пытаясь обнять весь мир, и шумно выдохнула. Потом закрыла глаза и потянулась руками к векам. Руки ее двигались медленно, натужно, словно преодолевали огромное сопротивление. Наконец ей это удалось и пальцы коснулись глаз. Не в силах сдержаться, Хатидже закричала, ибо боль была просто обжигающая. Увы, за прозрение приходится платить. Она, колдунья, платила годами собственной жизни за каждый раз, когда, используя черную магию, ненадолго прозревала.
— Ах, девочка-девочка… Ведь я не старше тебя… Но… Увы, услышать совет мудрой книги можно лишь тогда, когда скользишь зрячими глазами по знакам, что испещряют ее страницы.
— Какое счастье, что чаще мне все же хватает простого здравого смысла, — проговорила Хатидже, приблизившись к огромной инкунабуле, лежавшей на специально подставке в углу комнаты. Блеснули в свете одинокой свечи медные защелки, замелькали страницы… И вот искомое найдено. Теперь Хатидже уже не торопилась. Она вытащила калам и чинийские чернила и принялась переносить знаки с заветной страницы на чистый листок бумаги.
— Ну что ж, малышка Алмас, до восхода далеко. Мне же, чтобы закончить вычисления, столь много времени не потребуется. Должно быть, я смогу порадовать тебя ответом на твой вопрос… А теперь сладко спи, моя девочка.
Но Алмас вовсе не спала. Более того, она не дошла до дома. Вернее будет сказать, что до дома она дошла, но порог переступить не успела. Ибо от дувала отделилась монументальная фигура ее почтенной матушки.
— И где ты гуляла, глупая курица, хотелось бы мне знать?
Алмас облегченно выдохнула.
— Матушка, как ты напугала меня!
— Я спрашиваю, дрянь, где ты гуляла весь день?
— Матушка, я просто была у приятельницы, советовалась с ней. Ведь ты же знаешь, что Маруфу нездоровится. Вот я и отправилась к знахарке, чтобы посоветоваться, какими настоями мне лучше напоить мужа, чтобы вернуть ему силы и здоровый сон!
— Ее мужу нездоровится… Да на нем пахать можно, на твоем лентяе муже! А ты, безмозглая, вместо того чтобы навестить мать, поговорить с ней, выслушать ее, помочь ей, быть может, даже вместе поплакать над печальной материнской судьбой, побежала к какой-то дурочке за травами! И для чего? Чтобы вылечить своего негодяя мужа!
— Но, матушка, мы же виделись с тобой только утром! Да и вчера беседовали, и позавчера!
— Только потому, что я, словно бездомная собака, целыми днями торчу у твоего дома! Ищу удобного повода, чтобы увидеть свою дочь… Позор на мою голову!
— Но ведь ты же можешь войти в дом в любой миг! Ты знаешь, что я всегда тебе рада, что дети с удовольствием встретят любимую бабушку…
— А твой муж-убийца нальет ей полную чашу яда!
— Ну зачем ты так, матушка? Маруф уважает тебя…
— Он? Уважает? — Саида деланно рассмеялась. Все четыре ее подбородка затряслись, заволновались и обильные телеса под чаршафом. — Да он готов был убить меня сразу после того, как имам сделал запись в своей дурацкой книге… И я — о позор на мою седую голову — я промолчала! Ведь знала же, что он убийца! Знала, что подонок, но промолчала!
«Уж не знаю, кто из нас троих нездоров, — пронеслось в голове Алмас. — Мой муж, я или моя матушка…»
— Немедленно, слышишь ты, глупая курица, немедленно собирайся! Я буду ждать тебя здесь! Забери все! Все, что подарили тебе мы с отцом, все, что я купила тебе и твоим глупым детям! И чтоб сегодня же ты вернулась под отчий кров! И внуков моих не забудь!
— Матушка, что с тобой? О чем ты говоришь?
— Я приказываю тебе, глупая ты девчонка, немедленно бросить своего бездельника-мужа, забрать из дому все, до последнего клочка, и вернуться под отчий кров. Мое терпение иссякло! И чтоб без разговоров мне тут!
«О Аллах всесильный и всемилостивый, что же произошло сегодня, пока я беседовала с Хатидже? Кто довел мою матушку до столь прискорбного состояния?»
И Саида не замедлила ответить на незаданный вопрос дочери.
— Чтобы моя дочь еще хоть один день была замужем за ним? Да ни за что на свете! Какие-то уроды в черных платьях на огромных лошадях рыщут по всему базару в поисках «мудреца Маруфа»! Нет, люди, вы все слышали — «мудреца»? И я, я — на самом деле мудрая женщина! — вынуждена показывать дорогу этим невежественным уродам к дому моего болтливого бездельника-зятя! И получить в награду ничтожную плату — дирхем! Один несчастный дирхем! А он, видите ли, «мудрец Маруф»!
— Черные уроды на огромных конях, матушка?
— Ну да, ты же слышала… Их еще называют… да, паплюками…
— Паплюками? Быть может, мамлюками?
— Да какая разница, Аллах всесильный?
Алмас вздохнула. Матушка разошлась всерьез и утихомирить ее было не под силу никому.
— Разница огромная, матушка… — вздохнув, проговорила она. — Мамлюки — это доверенные воины наместника. Они бывали уже в нашем доме, ибо наместник халифа великого в черной земле Кемет ценит советы моего мужа и доверяет ему.
— Какой стыд, о Аллах всесильный!.. Сам наместник доверяет глупцу и болтуну! И это вместо того, чтобы найти действительно мудрых, знающих людей, пусть даже и женщин!
Алмас молчала. Никто лучше нее не знал, что спорить с Саидой бесполезно, что надо лишь перетерпеть ее словесную бурю. Но тут почтенная женщина замолчала. Должно быть, какая-то страшная мысль пришла ей в голову, ибо лицо ее изменилось, а из глаз полились слезы.
— Но что же будет с детками, когда вскроется обман, глупая ты курица?
— Какой обман, матушка? И почему что-то должно случиться с моими детьми?
— Да любой обман, безмозглая! Ведь твой муж глуп, как сотня ослов. Единственное его достоинство, что он непозволительно болтлив… Он болтлив более, чем приличествует даже самой старой из мудрых женщин мира…
Алмас почувствовала, что ее воистину бесконечное терпение вот-вот иссякнет.
— А теперь, когда вскроется обман, когда советы твоего глупца мужа заведут бедных паплюков в трясины или болота… О, я несчастнейшая из женщин мира! В один миг потерять дочь и внуков! Остаться одной в этом страшном мире!..
— Мамлюков, мама! — закричала Алмас. — Мы живы! Все! Жив и твой уважаемый муж, мой умнейший и молчаливый отец! Живы и твои дети, мои братья! Замолчи, безголовая ослица!
И Саида замолчала. Несколько долгих мгновений она хлопала ресницами, должно быть, не в силах поверить в то, что ее кроткая дочь посмела повысить на нее голос. А потом, о чудо из чудес, молча повернулась и побрела по ночной улице.
Алмас без сил прислонилась к калитке.
— Как же порой глупы бывают даже самые умные люди! А как порой глупы бывают люди не самые умные!..
Макама девятнадцатая
Лют, ох и лют месяц студень![6] Бесконечно долги его ночи, серы и коротки дни! Сурово наказывает он каждого, кому вздумается странствовать, не позаботившись о толстой шубе и солидном припасе.
Но не проживешь же всю зиму взаперти! И воздуха глотнуть охота, и дрова принести, и дичиной побаловаться… Да и солнечному лучу, редкому, но оттого лишь более сладкому, порадоваться от души!
«А более всего сладко раздумывать обо всем этом у жаркого бока печи! Вот ладушка накрывает на стол, запах щекочет ноздри! Слышны крики ее деток, в этот час играющих у стен родного дома! Ах, как же сладко зимнее безделье!»
Он потянулся до хруста в костях и встал. Даже для мужчины своего племени был он необыкновенно рослым, чудовищно сильным. Но богам оказалось мало этого — и они наградили его, Всеслава, сына Златовеста, еще и Даром.
Ох, и недобрый то оказался Дар, коварный. Вот у отца он был, словно огонь костра — сильный, яркий, могучий. Не зря же люди прозвали его Златовестом. Его же, Всеслава, Дар оказался коварным — иногда в самый, казалось бы, неподходящий миг с глаз его падала пелена обыденности, и картины, яркие до боли, иногда до оторопи непонятные, оглушали его, заставляя говорить… Говорить сбивчиво и невнятно, захлебываясь словами, иногда даже не понимая, наполнены ли смыслом его слова, или непонятны, словно болезненный бред.
Счастье, что не одним Даром мог выжить Всеслав. За годы юношества освоил он и ремесло кузнеца, и ремесло ткача, и ремесло бондаря. Охотился в княжеских лесах, удил рыбу, плел сети. Привыкал к месту, обзаводился хозяйством, встречал любимых… Пару раз чуть не женился. Но стоило лишь ему расслабиться, поверить, что судьба наконец оставила его в покое, как просыпался Дар.
И тогда он, Всеслав, пророчил селению, приютившему его, пожары и недороды, а семье, принявшей его, не мог пообещать не то что сотни лет процветания — сотни дней жизни…
И тогда люди изгоняли Всеслава, как бы хорош и умел он ни был. Ибо никому не хочется, чтобы рядом был человек, видящий впереди одну лишь черную смерть.
Вот так и жил он, Всеслав-провидец, гонимый все дальше в леса от человечьего жилья, пока не прибился к семье Добродана-рыбака.
— Слышал я о тебе, Всеслав. Знаю, что Дар твой тягостен для любого, кто даст тебе приют. Знаю, что одно лишь дурное пророчишь ты и себе, и всем, кто вокруг тебя. Но меня это не пугает — рыбам все равно, кто их ловит, а чудища в наших реках не водятся. Оставайся, Всеслав. Помогай мне, учи моих детушек — не век же им дурнями вековать. Пусть станут они рыбаками, но такими, кто не побоится уплыть за три моря в поисках самой большой рыбы, о которой даже молва боится говорить вслух.
Низко поклонился Всеслав Добродану за такие слова. Плел сети, удил рыбу, вместе с суровым рыбаком возил ее на рынок, стараясь все же прятать лицо и сутулиться, дабы хоть слегка умалить свой гигантский рост.
И отступил его, Всеслава, Дар. Быть может, уснул, убаюканный простой жизнью, быть может, и вовсе умер… Не хотел об этом думать Всеслав, привыкнув к тихой жизни и спокойному течению лет.
Стар был Добродан, когда пришел к нему Всеслав. Но прожил долго, чтобы увидеть, что сделал доброе дело, дав приют гонимому страннику. Долго, чтобы родить и поднять троих сыновей. Долго, чтобы успеть выстроить теплый большой дом для своей семьи.
В тот год, когда младшему сыну исполнилось десять, умер Добродан. А трое сыновей и красавица жена Добродана — Цветана — остались на руках у Всеслава. И теперь он растил мальчишек, дорожил каждым днем, проведенным в натопленной горнице, и мечтал лишь о том, чтобы никогда более не вернулся к нему его страшный Дар — предвещать одни лишь беды.
— О чем печален, Всеслав?
Голос у Цветаны был теплым и низким, от него перехватывало дыхание и сладко кружилась голова. Ласки Цветаны были щедрыми и радостными. И не было такого дня, чтобы не благодарил судьбу Всеслав за то, что остался в доме у рыбака Добродана.
— Не печален я, лада моя. Просто думаю о том, что суров месяц студень. И долго нам ждать еще, когда пригреет солнце ясное и запоют на деревьях птицы лесные.
— Да, студень суров. Но он пройдет, вернутся весна, согреет нас Ярило, подарив новое лето.
Покривил душой Всеслав, не рассказал ладе своей о горьких мыслях. Ох, как и жалел он потом об этом! Но сейчас, в тот миг, когда подняла на него Цветана огромные серые глаза, забыл он обо всем на свете, отдавшись одному лишь желанию — не размыкать объятий, удержать подле себя самую прекрасную, самую желанную из женщин мира.
Лицо Всеслава было очень серьезно. А в глазах пылало неподдельное, истинное желание, настоящее чувство. Цветана окунулась с этот огонь со столь сильной радостью, что удивилась себе сама. О, как сладка была сейчас его страсть, как желанно прикосновение его больших рук. И это ощущение оказалось столь удивительным, столь необыкновенным, что на глазах молодой женщины показались слезы…
— Любимый мой!
— Лада моя! Душа моя! — Всеслав готов был пасть перед ней на колени. Но решился вновь задать ей вопрос, который все еще мучил его, несмотря на чувство, которое они читал в душе любимой: — Не печалишься ли ты о Добродане, не мечтаешь ли вернуть те годы, что жила с ним?
В глазах Цветаны блеснули слезы.
— О нет, мой суженый… Я почитала его, уважала. Я была ему верна, но никогда не любила его… Должно быть, я даже не знала, что такое истинная любовь, пока не соединилась с тобой, лучшим из всех, кого встречала в своей непутевой жизни…
И теперь Всеслав смог заключить ее в свои объятия. Он же давно уже понял, что женщины прекраснее, желаннее, лучше, чем Цветана, никогда ему не найти. Чувствовал, что рядом с ней сможет прожить все дни и ночи своей жизни… Не просто прожить, а с наслаждением пить каждый день, как пьют драгоценную влагу источника в жаркий летний день… Пить все до капли, наслаждаясь запахом, вкусом, свежестью… И желать, чтобы это продолжалось всегда…
О, никогда еще Цветана так не радовалась мужским объятиям! Никогда еще не чувствовала, что рядом истинно близкий ей человек. Что ей более не нужно защищаться или защищать, уговаривать или усмирять, успокаивать или ободрять. Что можно просто расслабить спину, закрыть глаза и раствориться в объятиях любимого…
«Любимого? — переспросила у себя Цветана. И с наслаждением мысленно проговорила: — Да, любимого, лучшего на свете…» И тихие слезы радости побежали по ее щекам.
Всеслав задохнулся, безуспешно пытаясь взять себя в руки. Но желание неумолимо сжимало свои оковы, кровь превратилась в жидкое пламя.
Он с силой стиснул женщину в объятиях. Он хотел стереть эти блестящие соленые ручейки. Хотел укрыть ее от всех бед. Защитить. Согреть своим телом и губами.
Что-то неразборчиво пробормотав, он властно смял ее губы испепеляющим первым поцелуем.
Искра проскочила между ними, искра, мгновенно воспламенившая их обоих. Облегчение, ярость, желание — все вложил Всеслав в этот поцелуй. Как же мог он раньше жить без нее, странствовать вдали от нее? Как мог быть просто наставником ее детям и помощником ее мужу? И вот теперь страсть и вожделение вырвались наружу.
Он почувствовал, как Цветана пытается высвободиться, едва их губы соприкоснулись, и это робкое движение вызвало в нем свирепую потребность покорять и властвовать. В ответ он лишь крепче стиснул руки и забыл обо всем, пока не услышал тихий умоляющий стон, пробившийся сквозь слепой туман горящей страсти, — стон, вонзившийся в его сердце.
Всеслав поднял голову и глубоко вздохнул, пытаясь победить предательский жар, сжигавший тело. Лучше ему умереть, чем видеть, как она плачет!
— Не плачь, — сдавленно пробормотал он. — Не нужно, Цветана. Мы вместе и потому сможем преодолеть все, что встретится нам на пути.
Что-то болезненно сжалось в его груди, то, чему не было названия, но что заставило его бережно коснуться ее мокрой щеки. Цветана поспешно отвернулась.
Жалость и нежность, необыкновенная, всепоглощающая нежность переполняли его сердце. Он снова притянул ее к себе, на этот раз осторожно, стремясь исцелить своей мощью. Любимая бессильно прислонилось к нему и тихо всхлипнула, уткнувшись лицом ему в плечо.
Он не хотел отпускать ее. И осознал, что ничего не жаждет сильнее, чем держать ее в объятиях, прикасаться, защищать, оберегать и упиваться ее близостью.
— Лада моя, любовь моя, — прошептал он, и Цветана попыталась унять слезы.
Руки, гладившие ее по спине, проводившие по изгибу бедер, вселяли странное спокойствие. Чуть отодвинувшись, она взглянула в глаза любимого, и слезы мгновенно высохли при виде нежности и участия, запечатленных в его чертах. Забыв обо всем, Всеслав взял в ладони ее влажное лицо и чуть коснулся губами губ.
Наблюдая за дрожащей в ознобе Цветаной, Всеслав неожиданно заколебался. Его плоть, набухшая и пульсирующая, требовала удовлетворения, желание, настойчивое и острое, пронизывало тело, но при виде этой беззащитной и в то же время гордой женщины он невольно замер. Она обхватила себя руками, пытаясь отгородиться от него. От своего искушения, от его любви, от его желания.
Всеслав дивился собственным чувствам. Ведь они уже так долго были вместе, растили деток, радовались их веселому смеху. Что же случилось с ним сейчас, что он ведет себя словно робкий отрок, впервые касающийся женского тела и пугающийся одной лишь мысли о том, что произойдет дальше?
— Хочешь, чтобы я покинул тебя? — едва слышно вымолвил он.
В горнице повисла напряженная тишина.
— Нет, — шепнула Цветана.
Расплавленное серебро его глаз гипнотизировало ее. Всеслав погладил любимую по щеке. Он больше не мог стоять рядом и не касаться ее. Больше не мог ждать. Он хотел ее, хотел насладиться ее объятиями, погрузиться в ее влажную тугую плоть, упиться теплом и родным запахом, спрятаться от грядущего в кольце ее рук.
Всеслав осторожно расплел ленты, скреплявшие тяжелые косы высоко на затылке, и, зарывшись пальцами в густые пряди, прильнул к ее губам. Странно, что простой поцелуй имеет силу пробудить в человеке неутолимую жажду, волчий голод…
Ее дрожь отзывалась эхом в его теле, по коже пробегали крохотные волны озноба.
— Ты мерзнешь, моя лада… — пробормотал он.
С невероятной нежностью Всеслав опустил женщину на ложе. Ступни и пальцы любимой и впрямь были ледяными. Он осторожно начал их растирать. Цветана едва слышно застонала. Немного согрев ее, Всеслав осторожно совлек с нее сорочку. Кожа Цветана блестела, как слоновая кость, спелые, налитые груди просились в его ладони, горошины сосков сморщились и затвердели.
Неистовая потребность в этой женщине снова вонзилась в него острыми хищными когтями. Только Цветана способна заставить его жить дальше. Только ее вкусом он хочет упиваться. Только ее колдовская красота снится ему по ночам. Как он хотел видеть ее неистово бьющейся, придавленной его телом!
— Будь со мной, моя лада, дай мне быть с тобой, дай мне быть твоим, — хрипло проговорил он, помогая ей устроиться поудобнее.
Цветана безмолвно наблюдала за ним, ожидая и прячась. Ох, как же так могло быть, что каждый раз, отдаваясь ему, она чувствовала, что это в первый раз. Будто не было мужа, будто не родила она троих деток. Будто сейчас она только готовится познать мужское тело…
Она вся сжалась, когда он шагнул к ложу. Огромный как медведь, он двигался легко и неслышно. Под его кожей перекатывались прекрасные мышцы. Из поросли волос внизу живота поднималось его налившееся силой мужское естество, и Цветана судорожно перевела дух.
Как же она боролась со своим грешным, безмерным желанием! Боролась и проиграла.
— Цветана… — нерешительно выдохнул Всеслав.
Ей чудится страсть в его голосе? Или то уже не страсть, а безумное желание? Стремление любить и дарить любовь?
Хватит ли у нее сил победить себя? Уговорить, что этот человек, суровый и сильный, самой судьбой предназначен ей в мужья и охранители, в наставники ее детям?
Да зачем она противится его любви? Противится сейчас так, будто впервые? Ведь ей так отчаянно нужны его губы, руки, сильное тело, без них она просто не сможет жить.
Эти мысли, должно быть, так ясно отражались в озерах ее огромных глаз, что Всеслав все понял без слов и, скользнув на ложе, прижался к ней всем телом.
— Я хочу любить тебя, — пробормотал он, зарываясь лицом в гриву ее спутанных волос.
Его рот припал к ее горлу, как к священному источнику, и Цветана конвульсивно выгнулась: острые напряженные соски уперлись в его грудь. Ее стыдливость исчезла при одном его прикосновении, только с губ сорвался тихий теплый звук. Но тут Всеслав чуть нагнул голову и обвел языком темно-розовую кожу вокруг соска. Когда он сомкнул губы на крошечном бугорке и вобрал его в рот, Цветана что-то несвязно пробормотала.
Что он с ней делает? Почему каждый раз сердце замирает в груди, стоит ему лишь приблизиться к ней? Все ее чувства обострились настолько, что она уже не была способна о чем-либо думать. Все мысли разом куда-то улетучились.
Но Всеслав, похоже, держал себя в руках. Его атака была неспешной и хорошо продуманной. Он бесконечно долго ласкал ее, мимолетно гладя спину, живот, плечи, пока наконец его рука не оказалась у нее между бедрами. Розовые складки плоти сами раскрылись под его легкими касаниями.
Сладостная пытка длилась, казалось, целую вечность. Голова Цветаны лихорадочно металась по подушке. Его пальцы оказались способны разжечь в ней опасный всепожирающий огонь, заставить умирать от наслаждения. Он творил настоящую магию своими руками и губами, и она словно таяла, растекалась, плавилась…
Еще несколько тревожных ударов сердца, и Всеслав приподнялся над ней. Его возбужденная плоть трепетала у ее лона.
— Не закрывай глаз, лада. Хочу видеть твое лицо, когда войду в тебя.
Она распахнула глаза, и в этот же миг неумолимое копье пронзило ее едва ли не насквозь.
Цветана громко охнула от неожиданности. Но Всеслав проникал все глубже, казалось, не в силах насытиться. Да, она жаждала его сокровенных ласк, жаждала принять в себя, вобрать и поглотить. Откуда-то издалека до нее доносился его шепот: чувственные, бесстыдные, откровенные слова. Он еще и еще повторял, как это чудесно — заполнить ее собой, владеть безраздельно…
И Цветана, словно обезумев, отдалась на волю бурного потока. Но тут Всеслав начал двигаться. С каждым выпадом он утверждал свою власть над ней. Женщина застонала, вцепившись ногтями в его плечи, оставляя на коже кровавые следы.
Те же муки терзали и Всеслава, забирая его в плен беспощадного желания. Он, глупец, ранее гордился тем, что никогда не терял голову, но сладость этой женщины сводила с ума.
Страсть росла и становилась почти невыносимой, пока не окутала их обоих головокружительным покрывалом. Цветана пронзительно вскрикнула. Ее лоно сомкнулось вокруг его все еще возбужденной плоти, он вжал ее лицом в свое мокрое от пота плечо, заглушив крики страсти. Наконец Всеслав ворвался в нее в последний раз, и тогда огненные струи разлились по нему в бешеном, неистовом, яростном наслаждении. Задыхаясь, почти теряя сознание, он словно взорвался, извергая в нее хмельной напиток любви.
Когда все кончилось, Всеслав долго прижимал к себе любимую, овевая своим разгоряченным дыханием ее тело. Он был потрясен таким новым, таким сильным чувством обладания и потребностью снова и снова брать ее, не ощущая пресыщения.
Он поднял голову. Цветана лежала обессиленная и трепещущая. Ее глаза потемнели от пережитой страсти. Роскошные волосы обрамляли бледное прекрасное лицо. Он сейчас раздавит ее!
Всеслав пошевелился, пытаясь откатиться в сторону.
— Не оставляй меня, — умоляюще прошептала она, хватая его за плечо.
— Никогда! Я не оставлю тебя никогда! — прошептал Всеслав.
Как же ему было хорошо с ней! Если бы эти мгновения длились вечность… Всеслав глубоко дышал, наслаждаясь сладостным благоуханием ее кожи, прижимая губы к шелку волос. Он даже прикрыл глаза, перебирая в памяти моменты опьяняющего блаженства. Он обезумел, но и она, его любовь, превратилась в дикое, исполненное буйной страсти создание.
— Я не оставлю тебя никогда, — вновь повторил Всеслав. — И нет в целом мире мужчины счастливее меня!
— Не клянись, мой суженый… Просто не оставляй меня.
Макама двадцатая
Приподнялась на локте Цветана, озабоченно глянув в вечерние сумерки за окном.
— Что-то припозднились наши детушки… Должно быть, сейчас прибегут, сорванцы…
Женщина легко поднялась, набросила длинную рубаху и стала затягивать цветные шнурки на шее.
Молча любовался ею Всеслав — ибо не найти таких слов, чтобы сказать любимой, что краше нее нет на всем свете белом…
И в этот миг Дар проснулся. Нет, не поблек мир перед глазами Всеслава. Не встали перед его взором черные уголья пожарища, не слышал он криков убиваемых детей. Увидел он лишь пятерых всадников, скачущих по расчищенному тракту. Узнал он и этот тракт. И страшное озарение пришло к Всеславу.
«Они скачут за мной… Ох, и глупа царица наша, коли решила извести всех ведунов на землях своих, отдав приказ не щадить ни детей, ни стариков, пытать их каленым железом, но узнать, где прячутся те, кто чтит древних богов… Не разбирает она в глупости своей, что не от ведунов следует ей ждать бед, а от надутости и надменности чужеземной. Выходит, пришел и мой черед. Вызнали все же лазутчики, где прячусь я, последний из ведунов нашего рода, Всеслав, сын Златовеста… И теперь будут полевать меня, не зная отдыха, до самого моего последнего дня. Они будут полевать, а я буду прятаться…»
Не видел Всеслав озабоченного лица Цветаны, не слышал слов ее. Он был там, на заснеженном тракте, рядом со всадниками, остановившимися у межевого столба. Он слышал каждое их слово так, словно был одним из пятерых.
— Должно быть, — говорил старший из них, — соврал нам сорванец, который показывал дорогу к реке. Нет здесь ни реки, ни хибары рыбака, ни колдуна, которого прячет этот рыбак. Паскудник! Вернусь — запорю!
— Да ты вернись сначала, Ждан!
— Поговори мне тут, сопляк!
— Да не кипятись ты, Ждан, — проговорил тот, кто по виду был старше всех. — Мальчишка дело говорит. Ты нагнал такого страху, что мальчонка тебе рассказал бы не только о рыбаке и колдуне, но и о всех колдунах в округе…
— А нам все и нужны! Или ты, Курбат, забыл суровый наказ матушки нашей царицы? Что б ни одного колдуна, жреца поганского, не осталось на просторах державы нашей великой! Ни одного!
— Так и будет, голубь. Не ты же один, в самом-то деле, бережешь покой матушки-царицы, не ты один ловишь поганых…
— Да вот только не каждый и слово самой государыне давал, не каждый подол ее платья целовал, не каждый в глаза ее добрые смотрел! А после такой высокой чести дарованной негоже мне поворачивать с полдороги… Быть может, за тем леском и прячутся и река, и рыбак, и колдун… Или за тем, — показал он в другую сторону.
— Да тут везде леса… И за любым из них может спрятаться река…
— И я о том же, — со злостью бросил первый. — А ну в седла, болтуны! До заката еще далече, успеем…
— Успеем, — пробурчал старик, послушно поднимаясь в седло, — успеем околеть да волков окрестных накормить…
«Если повернут они с тракта у Велесова камня, минет меня беда и долгим будет жизнь моя и ладушки моей Цветаны… А вот ежели прямо держать станут, увидят вскоре огонек из нашего оконца. И тогда смерть моя придет…»
— Что с тобой, Всеслав?! — почти кричала Цветана, низко наклонившись к лицу любимого. Впервые видела она налившиеся кровью глаза и лихорадочный румянец. Впервые слышала, как срываются с его губ слова, произнесенные чужими голосами… И было это так страшно, что не могла она не закричать.
Но уже пришел в себя Всеслав. Видение черных всадников, скачущих в сиреневых сумерках, растаяло. Перед глазами были все те же бревенчатые стены, стол, накрытый заботливыми руками Цветаны, и ее милое обеспокоенное лицо.
— Ну-ну, лада моя, успокойся, все в порядке. — Всеслав нежно поцеловал ее, досадуя на себя, что не смог удержать Дар, и на судьбу, которая решила нарушить спокойное течение его дней.
Всеслав поднялся с лавки, поднял ляду, ведущую в обширный подпол, и наклонился, взяв в руки свечу.
— Что ты ищешь, Всеслав?
— Да вот, ладушка, говорил мне когда-то муж твой, Добродан, что подпол у него не простой, а с секретом, что под домом можно прятаться хоть год…
Цветана невесело рассмеялась. Не радовало ее, что Всеслав, сильный, ничего не боящийся Всеслав, стал искать тайный схрон под полом… Не к добру это было, ох, не к добру.
— Было когда-то такое. Подпол наш и впрямь был с секретом — дом-то строили и Доброданов дед, и Доброданов отец… Вот каждый из них и рыл свой подпол, оставляя сыну местечко, где тот мог спрятать семью от лихих людей в лихой год. Быть может, цела та захоронка и поныне, но вот только неведомо мне, где она и как попасть туда… Быть может, затопили ее уже воды, или обвалилась земля, или превратилась она в лисью нору…
— Лисья нора… — пробормотал Всеслав, мечтая, чтобы Дар позволил ему сейчас увидеть преследователей.
— Но зачем тебе тайный схрон, Всеслав? От кого хочешь ты захорониться в нем? Ведь здесь и так нет никого, только детки да мы с тобой…
— Ищут меня, лада. Ищут и, боюсь, вскоре найдут. Пожелала матушка наша государыня извести всех почитателей древней веры, всех ведунов и колдунов, всех тех, кому воля Велеса или Ярила ведома не по рассказам.
— Ой, беда… — Глаза Цветаны наполнились слезами. Хорошо ей было жить в тишине и покое с Всеславом. Почти забыла она, что живет в нем древний Дар, позволяющий видеть горе и боль, не дающий забыться, стать простым человеком, не дающий спокойно уснуть ни под одним кровом.
— Не плачь, Цветана. Пока что видел я лишь всадников, слышал их разговор… Но не ведаю я, знают они путь к дому нашему или просто рыщут, ведомые одними только пустыми пересудами.
— Должно быть, уйдешь ты от меня, коханый мой, счастье мое последнее…
— Не плачь, лада. Не береди сердце попусту. Не ухожу я никуда, в подполе схорониться хочу, да выбраться наружу, когда искать меня перестанут… Быть может, уберегусь я от охотников… Или судьба убережет меня, пустив их по ложному следу.
— Да ведь вернутся они. Всеслав…
— Вот потому и вспомнил я про тайный подпол… Цветана тяжело вздохнула и зажгла вторую свечу.
— Лезь вниз, Слав. Знаю я только, что ляда, если не вросла она еще в доски подпола, должна быть у самой дальней стены. Там, где камни и земля стали уже одним целым. Найди ее, лада. Иначе никак я не смогу тебя уберечь!
«Да и не получится у тебя, лебедушка моя. Эти охотники злы, колдуны и ведуны для них твари неведомые, страшные. А желание выслужиться перед царицей толкает их вперед и вперед без ума и удержу…»
Руки тем временем ощупывали камни, из которых сложены были стены подпола. Да, на совесть строил Доброданов дед, старался Доброданов отец. Да и Добродан не сидел сложа руки.
— Нет там ничего, — донесся сверху тихий голос Цветаны. — Сказки это все, россказни глупые.
— А значит, суждена мне будет смерть лютая, девочка…
И в этот миг пальцы нащупали камень, округлый, словно окатанный волнами. Камень, которому неоткуда было взяться в здешний местах.
— Ах, Добродан, хитрец… Не обманул ты меня… Или не надеялся, что спокойной и безопасной будет жизнь в этих тихих местах.
Камень покачнулся, посыпалась земля… А потом со скрежетом поднялась еще одна ляда — толстая, замшелая, занозистая. Из-под нее повеяло стылой сыростью земли. Огонек осветил пространство, какое, конечно, не могло бы вместить все обширное Доброданово семейство, но вполне могло уберечь одного Всеслава.
«Если Цветана не сможет поднять ляду, этот схрон и впрямь станет моей могилой», — подумал Всеслав, укладываясь спиной на землю и двумя руками опуская над собой толстую деревянную ляду.
Цветана заметила, как скрылся в подполе подпола ее любимый, и постаралась получше запомнить не очень приметный камень.
Она успела только выпрямиться и вернуть на место домотканую дорожку, которая укрывала пол от одного угла до другого. Села на лавку, сама не веря ни в предчувствия Всеслава, ни в погоню.
— Что ж ты, лада мой, похоронил себя сам… А если я не смогу вызволить тебя?…
Но больше ничего сказать она не успела. Дверь распахнулась, впустив младшего сына, Русина. — Мама! Опричники!
Макама двадцать первая
— Да будет ясен каждый твой день, добрая Хатидже!
— Здравствуй, красавица, здравствуй! Ты сияешь улыбкой… Что-то хорошее произошло за эти два дня?
— Случилось настоящее чудо, уважаемая! Я не верю в чудеса, но в это мне пришлось поверить. Вчера утром к нам пришла моя матушка и, попросив позволения у моего мужа, целый день провела с внуками… Играла с ними, напекла целую гору сладких пирожков… А вечером, уходя, поклонилась мужу и пожелала ему спокойных сладких снов…
— Поистине, это чудо.
— О да, я было решила, что матушке нездоровится и что сегодня надо бы позвать лекаря, чтобы он прописал ей успокоительные снадобья…
Хатидже улыбалась. Она прекрасно представляла, как может изумить даже любящую дочь превращение склочной, крикливой ханым в ласковую и заботливую бабушку.
— Удивительно, но матушка пришла и сегодня. Более того, она посмотрела на меня внимательно и велела мне пойти прогуляться, поболтать с приятельницами, просто полюбоваться тем, столь прекрасен наш город осенним днем.
— И ты пришла ко мне…
— О да, добрая волшебница. Ибо беседы с тобой куда занимательнее болтовни с моими приятельницами, не говоря уже о беседах с матушкой. У тебя я становлюсь на добрый десяток лет моложе и на дюжину сотен лет умнее. Должно быть, ты все время ворожишь, уважаемая…
Колдунья покачала головой.
— Я ворожу не более, чем любая другая женщина. Просто я слушаю тебя с интересом, не пытаюсь ничему учить, никого ставить в пример, любуюсь твоим разумом и чувствами…
Алмас густо покраснела. Никто и никогда не говорил ей таких слов. Ни мать, даже тогда, когда была настроена миролюбиво и спокойно, ни муж, к которому хорошее настроение приходило лишь тогда, когда восхищались его обильными знаниями.
— Не красней, Алмас. Я не льщу тебе, я лишь называю вещи своими именами. Ибо душа каждого человека прекрасна и может вызвать истинное восхищение, пусть даже кажется, что он слаб или невежественен, труслив или обидчив. Надо лишь найти нечто прекрасное в любом из людей. А для этого не надо быть колдуньей или знахаркой, надо просто слушать человека и слышать его…
— О да, уважаемая. Многие слушают друг друга. Но как же мало тех, кто слышит собеседника…
— Воистину это так. Но мы отвлеклись, уважаемая ханым. Скажи мне, беспокоят ли знания твоего мужа тебя по-прежнему? Боишься ли ты, что их нашептал ему враг всего сущего, Иблис Проклятый? Или ты уже смирилась с тем, что муж знает и о ходе светил, и об охоте на морских чудовищ, и о странах полуденных, и о странах полуночных?
— Почтенная моя Хатидже, я уже давно смирилась с тем, сколь много знает мой муж. Я даже научилась находить в этом приятное. Ведь никто, кроме моего Маруфа, не может мне поведать о том, насколько велик и прекрасен мир, какие разные люди его населяют, и какие чудеса встречаются под небесами. Но я все же беспокоюсь, откуда он все это знает. Ты говорила, что не видишь следов деяний Иблиса, не видишь ни его проклятия, ни его внимания к моему мужу. Что ж, это хорошо. Но, быть может, его, моего болтливого Маруфа, проклял Аллах всесильный и всемилостивый. Ведь всеведение и всезнание — дар столь страшный, что более похож на кару…
— О да, — кивнула Хатидже. — Это истинная правда.
— И потому я по-прежнему мечтаю узнать, кто и зачем карает страшным всеведением моего мужа. Но почему ты спросила, добрая колдунья?
— Я все так же, как и в другие дни, девочка, испытываю тебя. Твоя решимость говорит о том, что ты готова к любым известиям, пусть самым неприятным. Я вижу, что твой дух за время наших бесед укрепился. И для того чтобы мозаика сложилась, мне не хватает всего нескольких крошечных камешков.
— О, какое счастье!
— И собрать их, обнаружить, поможешь мне ты.
— Я готова, уважаемая. Ради спокойствия мужа, ради собственного спокойствия могу пойти на все!
— Ну-ну, не надо громких слов и высокопарных клятв, Алмас. Ведь ты же, к счастью, не похожа на свою матушку… А потому располагайся поудобнее. Тем более что твоя уважаемая матушка, воистину достойная Саида, отпустила тебя на долгую прогулку. Сегодня нам предстоит разобраться во всем, а это потребует и немалого времени, и, увы, немалых наших сил.
— Да будет так…
— Скажи, красавица, не ошиблась ли ты в прошлый раз, сказав, что ты слушаешь истории, которые словно продолжают друг друга?
— Нет, уважаемая. Я, возвратившись от тебя, размышляла об этом и поняла, что и впрямь знаю и об игроке в мяч, и о морском разбойнике, и о полуночном колдуне столь много, будто наблюдаю жизнь каждого из них, пусть и глазами моего мужа…
— И о скольких людях поведал тебе твой уважаемый супруг?
— Должно быть, их целая дюжина… Но я не считала. Просто слушала, пытаясь представить быт совсем другой страны, или внешность этого человека, или почувствовать, как пахнет океан, когда соленые брызги попадают прямо в лицо…
Хатидже кивнула. Она и ожидала такого ответа, и была им разочарована. Следовало задать Алмас и еще один вопрос. Но так, чтобы она не обеспокоилась, заподозрив неладное.
— Ответь мне, девочка, а часто ли муж радует тебя совсем новыми историями? Часто ли ты узнаешь об этих людях то, чего не слышала раньше?
Алмас замолчала. Она честно пыталась вспомнить, как это бывало обычно, но ответа пока у нее не было.
— Да будет так… Значит, и об этом мы с тобой подумаем позже. А сейчас вспомни еще что-нибудь из событий, которые произошли с этими неведомыми тебе людьми. И снова я прошу тебя, постарайся вспомнить, когда ты узнала об этом.
— Повинуюсь, добрая Хатидже.
Макама двадцать вторая
Шумели верфи великой страны Канагава. С утра до вечера и с вечера до утра кипела работа — ибо сам император Фудзивара решил отправиться на великую морскую охоту. О боги, не просто морскую охоту — ибо императоры и раньше охотились на китов и касаток в полуночных водах, о нет! Император решил навсегда поселить в своем саду самого покровителя вод — Великого Морского змея.
Фудзивара был смел и решителен, не боялся штормов и ураганов и шел по жизни уверенно, ибо знал, что ему покровительствует сама Аматэрасу Оомиками, великая богиня-солнце, основательница императорского дома. Ведь все в стране Канагава, от мала до велика, знали, что именно она была прародительницей императорской семьи, а первый император был ее правнуком. Фудзивара же свято верил в это — и потому знал, что покровительство богини не оставит его даже в самом смелом предприятии. А разве можно придумать предприятие смелее, чем пленение самого Хозяина морей?
О нет, Фудзивара вовсе не хотел его уничтожить! Более того, он верил в древние поверья, живущие в семьях рыбаков и ныряльщиков за жемчугом, которые гласили, что Великий змей — это сама душа океана, иногда добрая, иногда суровая. Император решил, что, пленив покровителя вод, сможет навсегда удержать у своих берегов рыбацкую удачу, что отмели вокруг его прекрасной страны всегда будут полны отборного жемчуга, воды обильны рыбой, а океан — спокоен и безопасен.
Многие сведущие люди, и молодые и старые, пытались отговорить императора от этой затеи, но Фудзивара был непреклонен. Он считал спокойствие вод вокруг страны великим благом и готов был ради этого на любые подвиги. Его оппоненты соглашались, что спокойные и богатые воды — благо, но опасались, что цена, которую придется за это благо заплатить, окажется более чем велика, что она сломит и самого императора, и его прекрасные острова.
Как бы то ни было, но император, приняв решение, отступать от него не собирался. Вот поэтому и шумели верфи, сооружая огромные джонки, превосходящие размерами даже те, что достигали берегов великой и далекой Фузан, страны краснокожих людей. Сотни мастеров рубили и высушивали тростник, чтобы сплести паруса, превращавшие джонки в подобие огромных рыб с распяленными плавниками. Но паруса эти, пусть и нелепые с виду, были удивительно надежны — они не боялись свирепых ветров, ибо их было легко чинить, не боялись корабельных пожаров, ибо были всегда влажны от морских ветров. Тысячи же и тысячи купцов считали делом чести помочь в снаряжении необыкновенной экспедиции императора, и потому не было у интендантов недостатка ни в чем.
Фудзивара считал себя человеком предусмотрительным и потому, приняв решение об этом удивительном странствии, стал готовиться всерьез. Более года он собирал предания, легенды и совершенно правдивые рассказы тех, кто сам видел Великого Морского змея, кто слышал об этом от родственников или соседей, и тех, кто ни единой минуты в это чудовище не верил. Ибо последние приводили убедительные доводы, отрицающие существование подобного животного в прибрежных водах, а остальные клялись всем, что для них свято, что видели, ловили и ужасались мигу встречи с Хозяином морей.
Все эти свидетельства, россказни и споры убедили императора, что чудовище вовсе не вымысел. Более того, император узнал и каковы размеры Морского Змея, и что он предпочитает есть, и где охотиться.
И тогда император повелел вырыть в саду огромный — о нет, воистину гигантский пруд. Раз уж Змей будет жить в неволе, то он должен хотя бы чувствовать себя, как в океане. И потому после того, как водоем был вырыт, императорские знатоки населили его рыбой и травами из прибрежных вод, а императорские ученые соорудили удивительные механизмы, исправно снабжающие пруд морской водой.
В приготовлениях прошли пять стремительных лет, и вот наступил день, когда флотилия двинулась прочь от берега в полуденные дали, ибо там, говорили, Змей чувствует себя уютнее, а потому найти его куда легче, чем в водах полуночных. Последний из кораблей скрылся за горизонтом, и страна замерла, ожидая того скорого дня, когда император вернется с добычей.
Годы шли, рос наследник императора, старились царедворцы, но не было ни единой весточки от смельчаков, отправившихся в удивительное странствие. По прошествии трех лет собрались старейшины и решили, что страна без императора жить не может, и пали ниц перед императрицей, дабы она правила вместе с юным наследником до того самого дня, когда император, божественный Фудзивара, вернется. Если же придет известие о его смерти, то наследник станет править страной в срок, который укажут великие боги.
Императрица согласилась и принялась ждать своего мужа, управляя страной, быть может, пусть не так мудро, как он, но куда мудрее, чем сановники, не ведóмые царственной кровью. В тишине и ожидании прошло еще десять лет. И вот долгожданная флотилия показалась на горизонте.
Но что это была за флотилия? Два несчастных корабля, истрепанные жестокими штормами, уже ничем не напоминали тех крутобоких красавцев, что покинули шумные гавани страны годы и годы назад. Паруса были измочалены ветрами, обшивка потускнела и прогнила, весла с трудом поворачивались в пазах. Без слез на возвращение императорской экспедиции смотреть было невозможно.
Слезы, о да, горькие слезы застилали глаза императрицы, когда она впервые взглянула на это печальное возвращение. Когда же стало ясно, что кораблей всего два, императрица от печали почти потеряла голову — ибо ее Фудзивара был так смел, что наверняка погиб в первом же сражении. Она не ожидала, что среди героев, возвращающихся на родину, сможет увидеть и своего мужа.
Каково же было ее счастье, когда в полуседом оборванце она узнала его — божественное великолепие, великого императора Фудзивару, властелина страны Канагава и сотен сопредельных островов! Да, время не пощадило ни его, ни ее. Но не это сейчас тревожило императрицу. Более всего ей было интересно, где же та самая великая добыча, ради которой император покинул страну более чем на десяток лет.
Этот вопрос так сильно мучил ее, что она едва дотерпела до того мига, когда император наконец смог ступить в покои своего дворца. Да, Фудзивара наконец насладился и обжигающе горячей фуро, и изысканнейшими яствами, и благороднейшими напитками. И только после того, как все традиции императорского дома были соблюдены, посмела императрица осведомиться:
— Удачным ли было твое странствие, о мой муж, отрада моего сердца?
Император перевел взгляд с лица любимой в окно, откуда открывался изумительный вид на тихий в это время года океан.
— Ты задала мне, прекраснейшая, весьма непростой вопрос. Ибо я не достиг той цели, какую ставил, отправляясь в путешествие — Великий Морской змей все так же бороздит глубины. И значит, следовало бы назвать мое странствие неудачным. Но я столь много видел, столь много узнал, столь усердно размышлял, что считаю наше плавание более чем удачным.
— Тогда расскажи, муж мой, что же ты узнал.
— О жена моя, это долгий-предолгий рассказ. И мудрецы будут заняты чтением дневников, что вели мы все в этом странствии, еще долгие годы. Тебе же я расскажу лишь одну историю — историю о том, как я удостоился беседы с Владыкой вод.
Императрица ахнула. О да, она ожидала чего угодно, но только не этого. И еще одно заставляло тревожно биться ее сердце — отрешенный, задумчивый взгляд мужа, который скользил по цветам и стенам, яствам и ширмам, но ни на чем не останавливался надолго. Императрице почудилось, что Фудзивара все не решается начать свой рассказ, до сих пор колеблется и не может собраться с духом и произнести что-то очень важное. Но она молчала, положившись во всем на судьбу.
Молчание затягивалось, и наконец император заговорил.
— Сначала я решил, что никому и никогда не поведаю этой истории. Скажу лишь, что все рассказы о Великом Морском змее оказались пустой болтовней и суеверными сказками рыбаков. Но вновь и вновь возвращаясь к той беседе, я понял, что людям надо — о нет, просто необходимо знать, что Великий Морской змей существует, что он и в самом деле правит морями и хозяйничает в них, что он и в самом деле покровительствует честным морякам и рыбакам, охраняет ныряльщиц-ама и позволяет своим детям показывать самые щедрые жемчужные отмели.
Императрица молчала. Она внимала мужу так, как не слушала никогда ни одного человека, — ибо в словах его жила такая боль, что ей становилось страшно.
— В тот миг, прекраснейшая, — продолжал Фудзивара, — когда я осознал это, я повелел морякам, оставшимся в живых, перестать прокладывать новые курсы и повернуть к родным берегам. Ибо теперь самым важным стала не охота, а необходимость привезти в страну это великое знание — знание того, что Великий Змей существует. Я вижу на твоем лице любопытство, и, поверь, жена моя, я обязательно удовлетворю его. Но сейчас, о звезда моего разума, мне следует поблагодарить тебя за то, что была мудрой правительницей и сберегла для страны императорское имя Фудзивара.
Тень досады мелькнула на лице императрицы. Она и хотела и не решалась сказать мужу, что просто достойно несла бремя своего сана, ибо любила его и уважала его великую мечту. Но сейчас ее сжигало любопытство. Сжигало так, словно она была не почтенной матерью семейства и правительницей страны, а пятнадцатилетней девчонкой, которой старший брат начал рассказывать интереснейшую историю, но прекратил, так толком ничего и не сказав.
Император же прекрасно это понял, ибо, отставив чашу с цветочным чаем, наконец начал свой рассказ.
Макама двадцать третья
— Сейчас я расскажу о дне более чем удивительном, начисто изменившем и мои планы, и — в этом трудно признаться, но это так — мои взгляды на жизнь и мое собственное предназначение. Шел восьмой год нашего странствия. Мы пересекли уже не один океан и сейчас шли по Узкому морю в сторону полуночи, оставив за спиной гостеприимную страну Фузан. О, как она хороша! Как прекрасны ее храмы, как суровы традиции и как сильны духом люди! Но об этом будет другой мой рассказ. Сейчас лишь скажу, что один из местных жителей согласился быть нашим проводником в бесчисленном лабиринте прибрежных островков.
— Проводником, о муж мой?
— Да, и поверь, никто лучше него не мог справиться с этим. Когда же он вывел нас в глубокие воды, он поинтересовался целью наших долгих странствий.
И, узнав, что ищем мы Повелителя Морей, дабы пленить его и поселить в пруду императорского дворца, неожиданно испугался. Когда же я поинтересовался, почему уважаемый Ицкоатль столь напуган, он ответил, что за сотни лет, что цветет под солнцем его прекрасная страна, люди его племени множество раз видели Великого Повелителя морей. Видели, приносили ему на берег щедрые дары. Даже предлагали юных дев, но никогда не решались изловить его, ибо в их стране живет легенда о том, сколь страшные бедствия постигнут страну, повинную в пленении или (о, это страшно даже произнести вслух!) смерти Морского Змея. Все, говорил почтенный проводник, будет смыто гигантскими волнами вдвое выше самой высокой из их пирамид. Волны прокатятся от одного океана до другого, сметая все на своем пути, не оставляя в живых ни человека, ни зверя, не пощадив ни дерева, ни цветка. Когда же мои спутники осмеяли уважаемого проводника, он, не проронив ни слова, спрыгнул за борт и поплыл в сторону покинутой нами земли Фузан, не убоявшись ни расстояния, ни акул, которыми были знамениты воды, по которым шли наши корабли.
Императрица молча кивала. Она видела, что император рассказывает более для себя, чем для нее. Любопытство уже не сжигало ее, напуганную странным выражением глаз Фудзивары — отрешенным и полным какой-то затаенной боли.
— Мои спутники даже не попытались вытащить этого смельчака на борт, должно быть, не менее озадаченные странным его поведением. Но ветер был попутным, и мы быстро потеряли достойного Ицкоатля из виду. Был ясный день, мягко светило солнце, рассказывая нам о том, что где-то началась осень. Мальчишка-юнга, сидя в корзине на мачте, закричал, показывая вперед. Там, чуть в стороне от нашего пути, резвились летучие рыбы — они выпрыгивали из воды высоко в воздух и, пролетев с десяток локтей, пропадали в глубинах. Их было так много, что воздух весь наполнился серебристо-белым сиянием. Это было воистину необыкновенное зрелище. Помню, я в тот миг подумал, что готов считать свое странствие удачным уже хотя бы потому, что не узнал бы и о сотой доле чудес, увиденных за эти годы, если бы остался в своем дворце.
И вновь императрица могла лишь кивнуть, ибо муж, безусловно, был прав — не многое видно из окон императорского дворца, о нет.
— Я задумался и потому не сразу заметил черную огромную тень, что появилась справа по борту. Неизвестное чудище не выныривало на поверхность, не скрывалось в глубине — оно следовало рядом с «Манмо»[7], не удаляясь и не приближаясь. Несколько невыносимо долгих минут длилось это состязание, а потом чудовище вдруг пропало. Я подумал, что мне лишь померещилась эта длинная черная тень, но в этот миг оно появилось впереди, прямо перед носом корабля. Мне показалось, что сейчас нос «Манмо» разрежет эту тень надвое, но, конечно, этого не произошло.
Перед глазами императрицы встала эта картина: сияющий день, сверкающая тысячами крошечных радуг чешуя летучих рыб и огромное черное тело в глубине.
— Более того, чудовище поднялось ближе к поверхности воды, и в этот миг я узнал его по сотням, тысячам описаний — да, это был он — Хозяин вод, Великий Морской змей. Не могу передать тебе, о жена моя, какая буря поднялась в моей душе — я и торжествовал, ибо видел свою цель прямо перед собой, и до обморока боялся, ибо не было ни одного рассказа, не угрожавшего смертью очевидцу.
Владыка вод скользил рядом и наконец поднялся над волнами. Из воды на высокой шее вздымалась голова, подобная голове огромной лошади, и с острыми зубами. У чудовища была длинная змеиная шея и не менее длинное туловище, что больше всего походило на тело тюленя. Гигантские толстые лапы с перепонками между пальцами напоминали лапы ящерицы. Серебристые блики играли на мокрой коже. Невероятная змея словно осматривалась по сторонам. А длинную шею венчала красная, как у ярмарочного дракона, грива.
— Какое чудовище! — воскликнула императрица.
— О нет, жена моя, вовсе не чудовище. Клянусь, что в своей жизни не видел существа более прекрасного, соразмерного и совершенного. Воистину, только таким и мог быть Повелитель морей, пастух китовых стад, смотритель жемчужных отмелей и охранитель рыбаков. Голова Повелителя чуть покачивалась — знаешь, как бывает у древесных змей. Он, мне кажется, осматривался, словно пытаясь понять, достойны ли его охотники.
Несмотря на восхищение, голос императора звучал глухо и отрешенно. Должно быть, тогда он просто был вне себя от восторга, но никакие восторги не длятся вечно.
— И в этот миг Повелитель увидел меня. Наши головы оказались на одной высоте, а глаза его впились в мои. Я увидел и высокий вертикальный зрачок и чешуйки вокруг круглых темно-зеленых глаз. Поверь мне, жена, я постарался с честью выдержать это испытание. Не знаю, получилось ли, но Змей более не впивался в меня взором. Он окинул взглядом «Манмо», паруса, моих людей. И в этот миг я услышал в своей голове голос Повелителя морей.
Императрицу объял ужас. Она не зря была дочерью Островной страны — и потому так же, как и многие простые жители Канагава, знала, что значит, когда в голове человека звучит голос Повелителя вод. О, это страшное испытание! Так вот почему ее муж говорит таким тихим, даже отрешенным голосом. Его душа была словно выжжена этой беседой, этим испытанием для разума любого смертного, пусть даже он владеет не одной страной, а целым миром.
— Да, жена моя, ты права, это было страшно. Повелитель вод сказал мне, что давно уже следит за моим странствием. Сказал, что его немало порадовала наша отвага в его поисках. Но столь же сильно его и оскорбило наше намерение — пленить его, заставить, словно золотую рыбку, довольствоваться теплой стоялой водичкой пруда. Сказал мне Великий змей, что он бы давно уничтожил всю экспедицию, если бы я сам не отправился в странствие на флагманском корабле. А сейчас решил показаться мне для того, чтобы умерить мои охотничьи аппетиты. Ибо если я приму решение повернуть к берегу, то кара, которую понесет моя страна, будет не столь страшна, как в том случае, если я продолжу гнаться за ним через моря и океаны.
«Кара! Вот в чем дело! Вот почему так отрешен и печален он, мой муж и император! А я винила его в трусости…»
— Сначала моя душа вскричала, что не потерпит никакого диктата, но это продолжалось один лишь миг, ибо я прекрасно знаю, каким может быть наказание Повелителя вод! И тогда на меня снизошло откровение — я понял, что никакая охота не стоит спокойствия страны, врученной моему попечительству самими богами. Да, я мечтал, что он, Морской змей, будет хранителем богатств. Но пусть лучше моя мечта так и останется мечтой, чем моя прекрасная любимая Канагава погибнет в пучине, низвергнутая туда гневом этого самого Повелителя морей…
О да. С таким трудно было не согласится, подумалось императрице. Она вновь кивнула, и камни, украшавшие ее высокую прическу, приветливо блеснули в лучах садящегося солнца.
— Должно быть, Великий змей легко прочитал мои мысли, ибо его голос в моем разуме замолк. Он еще раз окинул меня взглядом и… слегка качнул головой, словно кланяясь или прощаясь. Миг — и лишь высокий спинной плавник мелькнул среди волн. Сразу все пришло в движение — закричали матросы, гарпунеры забегали по палубе, ловчие принялись разматывать сеть, которую сплели сорок четыре опытных рыбака… Я с улыбкой смотрел на суету моих людей, ибо понимал: сколь велик был их страх и как много сил пришлось им приложить, чтобы преодолеть его. Когда же я отдал команду к возвращению, клянусь, я испытал такое счастье, какого не испытывал со дня рождения нашего сына.
— Но что же тебя так тревожит теперь, муж мой? — подала наконец голос императрица.
— Тревожит? О нет, сейчас меня не тревожит почти ничто. Я лишь все время взвешиваю, каким будет гнев Повелителя морей и чего придется лишиться мне и нашей прекрасной державе. Пусть и я перестал охотиться за ним, но чего я заслужил одними лишь помыслами о такой охоте?
Макама двадцать четвертая
— Воистину, — воскликнула, не в силах сдержаться, обычно спокойная Хатидже, — какая же боль терзала этого человека!
— Боль неизвестной кары, боль неизвестности… — кивнула ей Алмас.
О да, она лишь пересказывала все эти истории, но переживала каждую из них так же сильно, как в тот день, когда впервые слышала их из уст Маруфа. Молчала Хатидже, скользя пальцами по значкам, которые только вчера вечером нанесла на пергамент острым коротким шилом. Ей не хотелось вновь проходить через боль краткого магического обретения зрения, но поразмыслить было необходимо.
— Я размышляла над твоим вопросом, добрая моя ханым, — проговорила Алмас. — Я не могу сказать точно, когда первый раз услышала ту или иную историю, но уже точно знаю, что историй этих бесконечно много, словно дней в году. А вот людей, с которыми происходят столь разные события… Сначала мне казалось, что их бесконечно много, но потом я поняла, что их только дюжина, двенадцать. И я знаю каждого из них так, словно этот человек живет по соседству, словно он встречается мне на улице, а его матушка жалуется мне на свое плохое самочувствие и плохое поведение сына… или жены сына.
— Сына? Значит, речь всегда идет о мужчине?
— Да, мой муж — теперь я в этом убеждена — рассказывает мне о судьбах двенадцати разных мужчин, живущих в разных странах, занимающихся разными ремеслами.
— Дюжина, их всего дюжина… — проговорила Хатидже. — Так, быть может, в этом все дело…
Ей казалось, что стоит сделать всего одно усилие, как истина раскроется прямо перед ней. Что любое следующее слово доброй Алмас, наконец станет разгадкой. Это было схоже с погоней за солнечным зайчиком, который дразнит тебя, играя прямо перед твоим носом, но никогда не дается в руки. И тогда Хатидже решила, что перестанет искушать судьбу, дождется следующего знака. Должно быть, он последует уже совсем скоро.
Алмас тем временем собиралась домой. Да, сегодня она пришла сюда совсем иной — ее душа была спокойна и за детей, и за мужа и, о чудо, даже за матушку. Но все же не следовало чрезмерно искушать судьбу — матушка может вновь превратиться в сварливую и склочную старуху, и тогда… О, Алмас боялась даже вообразить, что будет тогда. Она лишь подумала об этом — но сердце уже готово было вырваться из груди от ужаса, ибо Алмас легко могла себе представить, какой скандал в силах устроить матушка Маруфу. Который, о Аллах, в этом и сомневаться глупо, всегда готов ответить почтенной Саиде тем же.
— Да благословит Аллах всесильный и всемилостивый этот дом, — еще успела пробормотать она, но уже где-то далеко за калиткой.
— И да хранит он тебя, девочка, от всех твоих глупых страхов — отвечала ей в спину Хатидже.
О, Алмас была наделена воображением воистину соизмеримым со знаниями своего мужа. И картины, что вставали перед ее взором за всю недолгую дорогу к дому, были все более живописными и яркими. Вот она видела разозленную до последней степени матушку, выталкивающую детей за порог отцовского дома, дабы более никогда они не увидели ни матери, неразумной и не слушающей советов старших, ни отца, непочтительного и не уважающего никого, кроме себя самого. Вот видела она Маруфа, выбрасывающего матушку из калитки, вот видела плачущих детей, не знающих, куда спрятаться от разгневанных друг на друга бабушки и отца…
К счастью, ничего более Алмас придумать не успела — ибо в конце коротенькой улочки показалась уже калитка ее дома. Алмас решила, что не следует, подобно джинну, врываться в собственный дом, и потому попыталась замедлить шаги.
— Заодно уж и послушаю, что успели наговорить друг другу моя мать и Маруф, — пробормотала она, все же сбиваясь на быстрый шаг и вновь укоряя себя в глупых фантазиях.
Но за дувалом было подозрительно тихо. Из глубины дома лишь изредка доносился смех старшей дочери.
— Аллах всесильный и всемилостивый, — проговорила Алмас. — Да они, должно быть, уже разругались в пух и прах! И теперь сидят в разных комнатах, выжидая, когда появлюсь я, чтобы уже на меня выплеснуть все свои обиды.
Но делать нечего — и Алмас решительно шагнула во дворик. Вот вдалеке послышался голос матери (Алмас вздрогнула), смех дочери, потом голос мужа (Алмас вздрогнула еще раз). И все стихло…
— Неужели я ошиблась? — спросила женщина сама у себя. — Неужели они все-таки сумели договориться? Или решили не ссориться хотя бы в присутствии детей…
О, ей бы и такого было вполне довольно. Но то, что предстало перед глазами Алмас в верхней общей комнате, было во сто крат лучше. Оно было и вовсе похоже на сон: Маруф сидел в своем любимом углу, прикрыв глаза, и рассказывал новую историю. Дети расположились у его ног и с обожанием смотрели на отца. А рядом с детьми, на куче ярких шелковых подушек сидела уважаемая Саида, ее добрая и непредсказуемая матушка. На лице ее был тот же восторг, что и у внуков…
— Аллах всесильный, — прошептала Алмас, опускаясь на подушку у самых дверей. — Такого я и представить себе не могла.
— Тс-с, девочка, помолчи! — едва слышно проговорила Саида, поворачиваясь к ней. — Ты отвлекаешь нас от удивительнейшей из историй, которую я когда-либо слыхала в своей жизни.
Алмас несколько раз кивнула. «О чудо из чудес! Почтенная Саида слушает рассказ Маруфа и не кричит, что он все это выдумал… Ну что ж, послушаю и я, чем удалось пронять мою недоверчивую матушку…»
Макама двадцать пятая
…В этот день солнце почти не показывалось из-за облаков, скрывавших далекие вершины гор.
— Увы, — проговорил Бан Юйфен, — скоро осень. Еще несколько дней, и полетят желтые листья… А потом на облетевшие деревья ляжет снег… Закончится мое послушание, и я смогу до весны заниматься в библиотеке и на каменных площадках монастыря.
Его верный Ветер, как всегда, ничего не ответил. Да и что было отвечать, если и впрямь осень приближалась куда быстрее, чем этого хотелось всем — и в монастыре, и в деревушках внизу… Хотя, конечно, Ветер вовсе не собирался, когда на склоны ляжет снег, оставаться за каменными стенами или усердно заниматься в монастырской библиотеке.
Ибо для него зима была порой раздолья: кролики все так же суетились в попытках под слоем снега найти корм, лисы по-прежнему выслеживали их, стараясь спрятать свою огненную шубу в густом кустарнике. Но настоящая охота начиналась у него, Ветра, когда он громким лаем выгонял из засады сначала охотника, а потом и добычу.
Бан Юйфен гордился тем, что носит то же имя, что и один из основателей великой «школы пяти», которую сейчас чаще называли «школой пяти зверей» по имени тех, кому подражали бойцы, — тигра, леопарда, дракона, змеи и журавля. Учителя Бана не раз говорили ему, что «школа пяти» придет на выручку в любой час, какой-то из ударов всегда окажется к месту.
Но сколько бы ни упражнялся Бан, он все не мог себе представить, для чего же может понадобиться удар, например, кончиками пальцев… Конечно, его нельзя было назвать совсем уж нерадивым учеником, но и в прилежании его упрекнуть было трудно. И потому юноша проводил куда больше времени на склонах гор, присматривая за стадом, чем на тренировочных площадках, засыпанных песком, или на каменных террасах, где другие ученики часами отрабатывали движения, доводя их не просто до автоматизма — а воистину превращая из боевых движений в танец под слышимую только им музыку.
Внезапно Ветер насторожился. В тот же миг и Бан превратился из ленивого пастуха в туго сжатую пружину — ибо его верный пес никогда без нужды не облаивал путников, не бросался на трепещущие кусты только потому, что ветерку вздумалось поиграть с листвой. Ветер был во всем подобен настоящему бойцу, и Бан пытался стать таким, как его пес, жалея лишь, что нет в «школе пяти» стиля собаки.
Тропинка, что вела к монастырским воротам, проходила чуть ниже поляны, которую Бан избрал на сегодня для пастбища. По ней, не озираясь опасливо по сторонам, вполне спокойно и даже расслабленно шли люди. Увы, даже Бану, далеко не такому опытному, как его наставники, было ясно, что мирными их назвать нельзя. Грудь и спину каждого прикрывали кожаные жилеты с нашитыми железными пластинами, руки сжимали длинные копья, а за спиной висели колчаны со стрелами и луки. Суровые лица прятались под кожаными шлемами с назатыльниками.
— Солдаты, — прошептал Бан.
О нет, то не была «армия» местного помещика — каждого из этих солдат любой послушник монастыря знал в лицо. И знал хорошо, потому что мудрости этого помещика вполне хватало, чтобы привечать бывших монахов и находить им хорошие должности и работу по умениям, все равно, в поле или в войске. По тропинке поднимались люди вовсе незнакомые, более того, говорящие на каком-то не совсем понятном языке. Ухо юноши различало лишь отдельные слова — ему стало казаться, что язык этих незнакомцев и его, Бана, собственный язык когда-то были близки. Но, должно быть, близки многие столетия назад.
Сейчас же по тропинке шагали суровые воины с вовсе недетским оружием. И тут Бану стало страшно. Он понял, что не успевает добежать до монастыря и предупредить наставников… Не успевает вообще кого-то предупредить… В одиночку вызывать на бой этих странных людей он не решался. Не решался, хотя понимал, что единственный способ остановить их, пусть на время — это ввязаться в драку. Увы, исход ее Бану был отлично известен. И он, совсем еще юный боец, понимал, что она может стать и первым и последним его сражением.
— Но как же мне предупредить? Скажи мне, Ветер, как?
Пес крутился под ногами юноши, конечно, пытаясь подсказать какой-то очевидный выход. И должно быть, ужасно жалел, что его хозяин не владеет собачьей речью или хотя бы ее пониманием и что он, Ветер, вовсе уж ничего не может человеку сказать.
Но, видно, юноша все же что-то понял. Он наклонился к собаке и, погладив ее лобастую голову, тихо произнес:
— Беги вниз, малыш… И зови на подмогу. Я попытаюсь их задержать…
И глядя вслед собаке, которая прекрасно поняла хозяина и мгновенно исчезла, чтобы выполнить его просьбу, закончил:
— Я попытаюсь… Хотя еще не знаю как.
Юноше было понятно, что битвы не избежать. Но что это будет за битва, если он один попытается сражаться против полутора десятков хорошо вооруженных и, слепому ясно, более чем умелых солдат? И в ответ на эти сомнения, вспомнились юноше слова наставника, сказанные уже более чем давно, в то, первое занятие на площадке для тренировок:
— Дети мои, вы должны быть подобны Чаньшанской змее, символу непобедимости — когда ее ударяют по голове, она бьет хвостом, когда ударяют по хвосту — бьет головой, когда же ее ударяют посередине, она бьет и головой и хвостом.
— Легко тебе такое говорить, учитель, — прошептал Бан, из-за кустов рассматривая неизвестных воинов, что направлялись к монастырю. — Но вот что мне делать сейчас, когда я более подобен не змее, а лишь змеиному яйцу — любой из них растопчет меня, не заметив.
Должно быть, Бан проговорил эти слова чуть громче, чем следовало, ибо маленький отряд тут же остановился, а тот, кто шел впереди, начал оглядываться по сторонам. Конечно, вокруг он не видел ничего опасного, а поднять голову то ли не сообразил, то ли не смог.
Зазвучали слова того неведомого языка, который Бан уже слышал. Отряд разделился.
— Ага, — прошептал юноша, — вот вы и сделали свою первую ошибку. Быть может, вы и опытные солдаты, но, должно быть, искусство скрытого боя у вас не в чести. Никогда не следует быть столь самоуверенным, к тому же почти перед воротами Храма древних искусств.
Да, до монастырских ворот и впрямь оставалось все несколько минут ходу. Но солдаты, похоже, не знали и этого. Бан сейчас решил не отвлекаться поиском ответа на вопросы. Ведь сначала ему следовало задержать отряд, пока не подоспеет подмога. О, сейчас он более чем обычно радовался тому, что на нем простое крестьянское платье. Что тонфа и кама почти незаметны в складках одежды, а бо издали ничем не отличается от обычного пастушеского посоха.
— И пусть я не великий мастер, пусть мои руки еще слабы… Но мои горы на моей стороне… А теперь поиграем в призраков…
Ноги Бана несли его неслышно, будто юноша в единый миг превратился в настоящее привидение. Казалось, он даже не приминает травы. Вот появился у края кустарника один из солдат.
Он хотел сделать вперед еще шаг, но не успел — воздух перед ним превратился в стену, и стена эта ударила его сначала в живот, потом в лицо, а потом подсекла под ноги. Сейчас Бан, конечно, даже не пытался сдержаться. Наоборот, он вкладывал в каждый удар всю свою силу, всю хитрость и все умение, на какие был способен.
Солдат беззвучно свалился наземь, более напоминая мешок, чем человека.
— Ну вот, глупец, ты был первым…
Но договорить Бан не успел — всего в шаге от него просвистел конец палки.
— Стой где стоишь, дурак! И тебе нечего не будет…
«А выговор-то у тебя чужо-ой… И не я сейчас дурак, а ты, парень», — пронеслось в голове Бана, пока он угодливо склонялся в поклоне, стараясь и впрямь походить на пастушка.
— Прости, господин, — прошелестел юноша. — Я всего лишь невежественный пастух…
— Тогда прочь с дороги!
Второй солдат занес ногу для удара и… И больше ничего сделать не успел — посох в руках парнишки внезапно стал продолжением его рук, и оба колена солдата хрустнули от удара нечеловеческой силы. Увы, это была ошибка самого Бана — ибо солдат падая, истошно закричал.
«Пора бежать», — подумал юноша. По тропинке, тяжело отдуваясь, неслись неизвестные солдаты. Они пыхтели, и звук этот приближался значительно быстрее, чем того хотелось бы Бану. Юноша понял, что шанс сбежать он упустил, а вот шанс подраться ему представился, быть может, единственный раз в жизни.
И в этот миг, быть может, и совсем некстати, Бан вновь вспомнил слова наставника: «Леопард сильнее тигра — он гибок, но от удара его нет спасения, он проворнее всех остальных зверей. И потому, встретив врага, становись леопардом — дразни его, ускользай, заставь его преследовать себя. И когда он уже уверится в том, что ты хочешь только одного — сбежать, придет пора твоего удара. Он будет единственным, первым и последним».
О, Бан сомневался, что ему удастся что-то навязать этим чужеземным воинам, но тут на тропинке появился Ветер. Он несся с громким лаем, должно быть, пытаясь о чем-то предупредить юношу. В душе Бана вспыхнула надежда, что за собакой последуют и монахи.
Но чужеземцам хватило и появления громко лающего пса. Бан не сразу поверил своим глазам: теперь отряд поспешно — не менее поспешно, чем поднимался сюда, к нему, — спускался.
— Наверное, Ветер, — пробормотал Бан, — они хотят сбежать… Солдаты, да к тому же пытающиеся подняться в монастырь незаметно… Плохо дело, собачка.
И понятливый пес склонил свою большую башку. Дело было плохо — более того, появление солдат не сулило бы монастырю ничего хорошего, если бы монастырь не был Храмом боевых искусств, уже столетия совершенствовавшихся неустанными трудами монахов-бойцов.
— Похоже, нам теперь надо последить, куда же отправятся наши нежданные гости.
И Бан, торопливо пряча тонфу, поспешил вниз, за неудачниками. Впереди него летел Ветер. А где-то внизу пыхтели те самые солдаты, которые показались юноше такими суровыми, но сбежали при первых же признаках опасности.
Макама двадцать шестая
— Да они же просто трусы! — разочарованно произнес Али, младший.
— Ага, трусы, — кивнула его сестричка, Алия.
— Нет, малыши, — задумчиво проговорила Саида, погладив по голове сначала внука, а потом внучку. — Они вовсе не трусы. Подумайте сами — ведь мальчик увидел их с высокого пригорка; они шли, стараясь незаметно подобраться к монастырю. И как только этот Бан?… Да, Бан… Так вот, как только этот Бан раскрыл их коварный замысел, они должны были исчезнуть, убежать как можно быстрее. Ведь их всего-то полтора десятка. Если монахи их увидят первыми, они просто сотрут их в порошок…
— А зачем монахам порошок из солдат?
Почтенная Саида усмехнулась и вновь погладила внука по голове. Лицо ее было столь задумчиво, что Алмас просто не верила собственным глазам. Алмас вообще с трудом могла поверить в происходящее — муж рассказывает историю, матушка сидит и слушает, стараясь вполголоса пояснять внукам то, чего они не понимают.
Маруф умолк.
— Ой, папа… А что было дальше? А он догнал их? А они сбежали? А кого укусила собачка?
Дети задавали вопросы наперебой. Алмас готова была уже прикрикнуть на них, но тут случилось еще одно чудо, удивительнее всех, уже виденных ею сегодня.
Маруф улыбнулся сыну, погладил по голове дочь и пожал плечами.
— Не знаю, малыши. Наверное, он их догонит. И они славно и весело подерутся. А тут прибегут монахи из монастыря и накажут солдат за глупое любопытство.
— Но, уважаемый, — возразила Саида. — Они же всего лишь солдаты. И монахам, если они хотят наказать кого-то, надо сначала найти того, кто послал этих глупых солдат…
— Должно быть, ты права, почтенная Саида, — кивнул, соглашаясь, Маруф.
«О Аллах всесильный и всемилостивый! Да что же это делается? Сначала муж признается в том, что он чего-то не знает. А потом соглашается со словами матушки… Которая к тому же вовсе не спорит с ним…»
Алмас готова была уже поверить во что угодно — в собственное безумие, в чудеса, которые вдруг начали сбываться… Даже в то, что кроме Хатидже, живет в их городе еще один колдун, который превратил мать в кроткую женщину, а мужа — в доброжелательного учтивого собеседника.
— Мамочка! — закричала малышка Алия, поворачиваясь к Алмас. — Какую папа нам рассказал истоо-рию… А еще он сказал, что будет рассказывать нам все, что мы попросим… Правда, здорово?
— Правда, малышка…
«Аллах всесильный и всемилостивый, какое счастье! Да разве много нужно человеку для того, чтобы душа его была спокойна?»
Алмас уже совсем было решила, что больше не пойдет к Хатидже. Пусть тайна источника знаний Маруфа так и останется тайной. Лишь бы он был столь же спокоен, как сейчас, чтобы веселы были дети… И матушка не превратилась вновь в склочную старуху…
И лишь где-то в самой глубине души Алмас все еще шевелился червячок сомнения. Уж он-то знал, что завтра, ближе к закату, добрая ханым наденет светло-сиреневый хиджаб, заколет шаль на затылке и отправится к колдунье, прихватив целую корзину лакомств.
Слова Алмас не давали Хатидже покоя.
— Их дюжина… И она знает о них столько, сколько может знать человек, наблюдающий за жизнью соседей… Или дальних родственников, час от часу заглядывающий на огонек поболтать… Дюжина…
Разгадка крылась где-то совсем рядом. Крылась, но пока не давалась в руки.
— Увы, так я все же не смогу ничего понять… Жаль…
И Хатидже, поднявшись, отправилась в дальнюю комнату, служившую прибежищем огромной волшебной книге и всегда ревностно охранявшую покой колдуньи.
Вновь она потянулась, вновь с криком боли коснулась пальцами глаз. Вновь прозрела и с нетерпением принялась листать книгу, пока еще не понимая толком, что же искать… Или чего опасаться найти.
— Джинны… Долины… Дружба с колдунами… — Тут она поневоле улыбнулась. — Дюжина… Дюжина ремесел… Так… Дюжина подвигов… Нет, это о другом мужчине… Дюжина змей… Каких змей, Аллах всесильный? Дюжина грез… Дюжина грез? Быть может, это оно?
И колдунья принялась за чтение, пытаясь сопоставить рассказы Алмас и слова колдовской книги.
— Аллах всевидящий, как славно, что у девочки такая прекрасная память… Итак: «Ежели тот, кто грезит, не помнит, что видел в своих грезах, не пытается понять, откуда приходят к нему знания, но обогащается этими знаниями, то это значит, что грезы его были истинны… Если же тот, кто грезит, знания свои теряет…» Нет, это не то… Но что, скажи мне, глупая книга, значат твои слова «…знания его истинны…»? А даже если они ложны?
Словно в ответ на вопрос Хатидже, в окошко ворвался порыв ветра. Он, конечно, не был силен, но все же ему удалось перевернуть несколько листов книги, как бы толсты они ни были.
Мудрость же Хатидже простиралась так далеко, что она с удовольствием принимала подсказки от всех и отовсюду — даже если ей подсказывал всего лишь теплый осенний ветерок.
— Истинность знаний… Ага, значит ты не так и глупа, умная моя книга… «Истинными знаниями разумно назвать те, что приобретены человеком после какого-то события или в течение оного… Выводы, сделанные им, ощущения, сохранившиеся в его памяти, чувства, обогатившие или отяготившие его душу — все суть истинные знания. Ибо лишь то, что прочувствовано самим человеком, есть истинное. То же, о чем человек узнал из рассказов или книг, станет истинным лишь после того, как перебродит, словно вино, в котле его разума…»
Хатидже пожала плечами.
— Увы, не могу сказать, что мне стало все понятно… Но если истинными являются лишь знания, пережитые самим человеком… Значит, Маруф, обретая их, переживал все, о чем рассказывает, на собственной шкуре… И значит, сам охотился за Великим змеем, пиратствовал в полуночных водах, прятался от преследователей… Но при этом не покидал ни своего города, ни своего дома.
Книга будто тоже, подобно хозяйке, пожала плечами и тяжело вздохнула, должно быть, досадуя на неповоротливость разума колдуньи и перевернула еще несколько толстых пергаментных страниц.
— Грезы… Да что же, Аллах всесильный, я должна здесь найти? Неужели я не знаю, что такое грезы?
Книга молчала, ясное дело. И Хатидже принялась читать разъяснения, которые должны были очистить ее голову.
— Грезами следует назвать те образы, которые существуют в разуме человеческом… Отдельно следует рассматривать грезы, рожденные книгой или рассказом, и образы, оставленные действительно происходившими событиями. Разум человеческий подобен копилке, собирающей эти образы и хранящей их до того дня, когда нужда или любопытство не заставят к ним обратиться… Ну, это вовсе не откровение…
Должно быть, книге надоело давать туманные ответы… Или она всерьез разозлилась на непроходимую тупость хозяйки. Она решительно перевернула бóльшую часть своих страниц, и Хатидже показалось — сердито насупилась в ожидании, когда просветление снизойдет к ней, глупой и невежественной колдунье.
— Разум человеческий… Да, умная моя книжечка… Ты полна сюрпризов не менее чем сама жизнь… «Разум человеческий суть субстанция невещественная, которая собирает знания и чувства, и хранит их до того мига, пока душа не превратит их в опыт». Более чем забавно… Что же дальше? «Разум столь подвижен, что может, по дару небес ли, по дару могущественных магов ли, путешествовать отдельно от тела, возвращаясь или не возвращаясь к своему обладателю… Тот же, кого разум покинул, вовсе не становится безумным. Ибо душа его, накопившая некий опыт, будет и далее вести этого человека по жизни, не выставляя его ни дураком, ни лжецом. Тот же, чей разум, странствуя, возвращается к своему обладателю, становится воистину всезнающим… Его знания, как кажется посторонним, берутся неизвестно откуда и охватывают даже те стороны жизни, о которых его обладатель никак не мог бы узнать, будь он человеком обычным…»
Хатидже откинулась на спинку кресла. Глаза ее вскоре должны были вновь стать незрячими и уже сейчас все сильнее уставали от прочтения каждого слова. Колдунья решила, что больше не прибегнет к советам своей книги без крайней необходимости. Сейчас же, о Аллах всесильный, ей казалось, что ответы ужа найдены и следует лишь осмыслить прочитанное.
— Выходит, разум может странствовать, собирая знания и даря грезы… Которые, пройдя горнило души, становятся жизненным опытом. Да, это похоже на то, о чем рассказывала мне Алмас… Дюжина жизней… И странствующий разум… Что ж, думаю, для нее это будет вполне достаточным ответом на ее вопрос. К счастью великому, ни проклятия врага всего сущего, Иблиса Проклятого, ни дары повелителя нашего, Аллаха всесильного и всемилостивого, не коснулись Маруфа. Он просто живет не одной, а целой дюжиной жизней. И потому в двенадцать раз более любого обычного человека знает… Нет, в тринадцать — ведь есть же еще его, Маруфа, собственная жизнь… Спасительная пелена уже затянула взор Хатидже. О, сейчас она была этому почти рада. Ибо в той полутьме, в которой она привыкла жить, все было спокойно и уютно, а почти полная слепота делала ее собственную душу более чем чуткой и пытливой, даря умение врачевать души тех, кто прибегал к ней, колдунье, за советом и помощью.
Макама двадцать седьмая
Несколько долгих мгновений она молчала и лишь тихонько поглаживала его по спине. Маруф почувствовал, что от этих простых движений желание снова растет в нем, и думал, осмелится ли он еще раз овладеть ею или нет.
— Я снова хочу тебя, мой прекрасный!
Она подчеркнула свои слова, повернув голову и нежно укусив его за предплечье.
По его телу пробежала дрожь. Он понял, что его возлюбленная — страстная, пылкая… Воистину такая, какой должна быть истинная женщина. Протянув руку, он стал тереть ее сосок, пока тот не сделался упругим и не встал, словно маленький солдатик, на холме ее восхитительной груди. Она притянула его голову к себе, стала целовать его в губы и шептать:
— Возьми же меня, мой желанный! Я вся горю!
Он лег на нее и проскользнул в нежное лоно, чувствуя, что Амаль еще чуть-чуть вздрагивает от боли. Он медленно продвигался вперед в ее теле, проникая все глубже, а потом вышел наружу, но только для того, чтобы вновь стремительно погрузиться в ее пылающее страстью тело. Он почувствовал ее ноготки на своей спине и услышал ее стон.
— Нет! Я хочу получить наслаждение! Не отказывай мне в этом!
Он засмеялся и сел между ее ногами.
— Не спеши, греза! Можно получить еще большее удовольствие, если не торопить события.
И он начал совершать мучительно медленные движения, которые доводили ее почти до безумия. Амаль оказалась совершенно беспомощной перед теми ощущениями, которые вновь начали одолевать ее. В первый раз она испытывала боль, но потом все пошло хорошо и это ей понравилось. Теперь, хотя она и ощутила минутное неудобство, когда он начал все сначала, ей по-прежнему было приятно. Она не верила, что может быть еще лучше, однако каждая минута приносила все новые восторги, и наконец она закружилась, совершенно потеряв ощущение времени, но ничуть не беспокоясь об этом. Единственная мысль пронеслась в голове — какая она была дурочка, когда боялась его.
Маруф, лежа на ней, застонал от наслаждения и упал на ее грудь.
Отгремела гроза, улетев куда-то за горизонт, появилось и ушло в свои покои солнце, уступив место прекрасной луне. Жар летнего дня сменился прохладой ночи. И лишь тогда они расстались.
— Я увижу тебя, о лучший из мужчин?
О нет, сейчас он уже не клялся ей, не говорил «люблю». Хотя ни одно из его слов не было ложью — но страсть улеглась, оставив лишь сладкие воспоминания. Если им будет дарована еще встреча… О, он насладится этой прекрасной девушкой сполна и не солжет ни словом, многократно прошептав «люблю»…
— Кто знает, Амаль, кто знает… Обо всем на свете ведает лишь один повелитель правоверных… Нам же остается только одно — следовать путем своей судьбы! Хотя иногда наша судьба дарит нам удивительные мгновения радости…
Под его улыбающимся взглядом Амаль густо покраснела.
— О да, это воистину так.
— А потому, моя греза, если Аллах всесильный и всемилостивый позволит нам, мы с тобой непременно встретимся. Прощай же. И да хранит тебя Аллах на долгие годы!
Калитка в дувале бесшумно закрылась. Но она все так же стояла посреди дворика и водила тонким пальцем по затейливой резьбе на камне.
— О, если бы сие было в моих силах, — проговорила наконец она, — я бы подарила тебе, мой Маруф, дюжину жизней… И тогда нам с тобой была бы дарована не одна, а дюжина или даже более дюжины дюжин встреч… О, если бы это было в моих силах…
К счастью, не могла Амаль, дочь ифрита и джиннии, тогда еще знать, что это воистину в ее силах. Более того, что одного ее желания подчас вполне довольно, чтобы свершилось чудо более чем невозможное.
Макама двадцать восьмая и последняя
— …И, прочитав все это, я поняла, что муж твой живет не одной, а целой дюжиной жизней… Нет, правильнее было бы сказать так: он живет дюжиной и одной жизнью. Ибо его жизнь, видимая тебе и всем окружающим, это неспешные и спокойные дни башмачника-умельца, любящего собственную жену, обожающего детей и терпящего крики тещи…
Алмас улыбнулась. О, сейчас ее муж воистину не должен был терпеть ничьих криков. Ибо Саида, волшебно переменившись, воспылала восхищением к своему зятю и старалась припасть к источнику знаний всякий раз, когда ей это позволялось.
— Но как же он, мой умный муж, может жить целой дюжиной жизней, если он все время со мной и детьми, если он никуда не странствует, не исчезает ни на миг?
— Странствует его разум… Поистине, субстанция более чем удивительная, дарящая нам знания, порой удивляющая любого из нас предчувствием… Ведь и тебе иногда приходилось утром просыпаться с ощущением, что некое решение найдено, нечто, что еще вчера вечером беспокоило тебя, теперь уже объяснено… Быть может, разум каждого из нас время от времени открывается, дабы попутешествовать и получить нечто новое. Твоему же мужу просто повезло — его знания остаются при нем, как часть его самого. Обретенные, они не прячутся по углам, а становятся богатством, которое Маруф, честь ему за это и хвала, с удовольствием раздает всем желающим.
— Его разум странствует… Когда же?
— Как у всех людей, — пожала плечами Хатидже, — во сне. Ведь ты же сама говорила мне, что знаешь о каждом из этих двенадцати незнакомцев столь много самого разного, словно видишь их на протяжении долгих и долгих лет. Должно быть, так оно и есть — разум твоего мужа становится разумом каждого из этой дюжины и проживает с этим, совсем другим человеком, ночь.
— Ночь, уважаемая? Но ведь ночью все люди спят…
— Но если человек этот живет совсем в далеком месте… Где солнце встает куда раньше или куда позже? Где иное время года, как, например, на дальнем полудне огромного континента Ливии? И значит, там сейчас может быть и раннее утро и поздний вечер, и весна и осень…
Алмас кивала, и в глубине души все же радовалась, что нашла в себе силы задать колдунье вопрос. Ибо ответ подарил ей радость освобождения от страхов, а что может быть лучше спокойствия?
— Ты спрашивала меня некогда, не приложил ли к знаниям твоего мужа руку враг рода человеческого, Иблис Проклятый? Мой ответ таков — нет, не приложил. Быть может, какая-то из дочерей этого рода некогда и пошутила, даровав Маруфу удивительное умение странствовать чужими жизнями. Увы, этого я не знаю. И, думаю, не смогу узнать никогда.
— Ну что ж, добрая Хатидже, и этот ответ для меня более чем отраден. Но как же мне избавить мужа от всех этих странствий, как подарить ему обычный глубокий сон без сновидений?
Хатидже удивилась.
— Но зачем тебе это?
— Но должен же муж стать таким же, как все вокруг!
— О Аллах всесильный и всемилостивый! Девочка, не заставляй меня считать тебя дурочкой! Зачем тебе такой же, как все? Разве не знания сделали твоего мужа человеком уважаемым? Разве не благодаря им по всему миру под рукой повелителя правоверных о нем идет молва как о Маруфе, который знает обо всем на свете? Да разве не его удивительные рассказы пленили твою душу тогда, давным-давно, когда ты увидела его на городском базаре?
— Да, уважаемая, ты права, — кивнула Алмас. — Но мне жаль его, ведь он же должен так уставать…
И не знает ни отдыха… Ни мига спокойствия…
— Думаю, это не так. Его тело покоится во сне, и он отдыхает, как отдыхает любой другой человек. А разум насыщается знаниями, как это даровано лишь ему одному. Более того, думаю, он был бы недоволен, лишившись этого дара…
Алмас представила, что будет, если Маруф и в самом деле лишится источника всех своих знаний… Нет, она была неправа — не надо избавлять мужа от этого дара, ведь это же дар и для нее самой, и для ее детей. Воистину идиллическая картина, которую она застала вчера, когда вся семья внимала рассказу Маруфа, заставила ее передумать почти мгновенно.
— Но что же делать мне теперь? Теперь, когда я знаю, что мой муж не один, а целая дюжина мужчин? Таких разных мужчин…
— Слушать его рассказы, конечно, — пожала плечами Хатидже. — Слушать и радоваться. Ибо теперь тебе ведомо, что это не сказки, а самая настоящая жизнь. И у тебя есть удивительная возможность обогащаться столь разными и столь необыкновенными знаниями, словно и ты вместе с мужем проживаешь не одну, а целую дюжину жизней.
Алмас и соглашалась с мудрыми словами Хатидже, и не могла согласиться… Ибо этот дар, быть может, был даром какой-то дочери магического рода… И конечно, она, жена Маруфа, не могла не ревновать мужа, пусть даже это произошло задолго до их знакомства, если и произошло вообще.
В ярко раскрашенном дворике колдуньи повисла тишина, лишь шуршали, опадая, листья карагача. Хатидже молчала, молчала и Алмас. О, в душе молодой женщины бушевала настоящая буря… Она и радовалась за мужа, и ревновала его, и пыталась примириться с тем, что это навсегда. А потом проговорила, поняв, что на самом-то деле ей хочется больше всего совсем другого:
— Скажи мне, добрая моя Хатидже, а нельзя ли сделать так, чтобы я тоже странствовала по чужим жизням? Так хочется хоть ненадолго побыть настоящим пиратом, безжалостным убийцей…
История, случившаяся с Маруфом
и его прекрасной Алмас, мудра
и поучительна. Но не менее поучителен
рассказ о тайне визиря Шимаса.
Примечания
1
Арджуна (санскр. «arjuna» — белый, светлый) — герой «Махабхараты», одна из ключевых фигур индуистской мифологии.
(обратно)2
Приносящая золото (санскр.).
(обратно)3
Тлачли — игра в мяч у ацтеков (нуатль).
(обратно)4
Кацики — вожди племен Мезоамерики.
(обратно)5
Нелли — правда (нуатль).
(обратно)6
Декабрь (слав.).
(обратно)7
Дьявол, злой дух (яп.).
(обратно)
Комментарии к книге «Грезы Маруфа-башмачника», Шахразада
Всего 0 комментариев