Евгений Федоровский СВЕЖИЙ ВЕТЕР ОКЕАНА повесть
От автора
В основе этой повести — истинная судьба поисков и находок Михаила Ивановича Белова — доктора исторических наук, автора многих работ по истории географических путешествий о землепроходцах прошлого.
М. И. Белов много лет работал над историей открытия Антарктиды. В фундаментальном труде «Первая русская антарктическая экспедиция 1819–1821 гг. и ее отчетная навигационная карта» он доказал всему миру, что первыми открыли шестой континент корабли «Восток» и «Мирный», которыми командовали Ф. Ф. Беллинсгаузен и М. П. Лазарев.
В повести я посчитал своим долгом и обязанностью строго следовать фактам. Опасаясь что-либо исказить, я придерживался трактовок работы М. И. Белова, а также подлинной истории дешифровок, экспертиз, доказательств, приведенных ученым в этом труде. По этой же причине я дословно привел письма членов экспертной комиссии, так как точность научного документа в публикациях подобного рода считаю не менее важным, чем занимательность сюжета и правдивость поступков героя.
Глава первая ДАВНО ЗАПАХАНЫ ОКОПЫ…
Рефлекс цели
Головин локтями разгреб землю, устроился поудобней и поднял к глазам бинокль. Приблизился глинистый, пологий, глянцевый от дождя холм, опоясанный жиденьким частоколом проволочных заграждений. По ржавым консервным банкам, которые выбрасывали немцы, можно было определить изломанные линии окопов, пулеметные гнезда, дзоты, замаскированные наспех и неумело. Гитлеровцы еще не научились прятаться в землю. Из-за холма высовывались голые, схваченные льдом ветки кленов и вязов. Они прикрывали полуразбитые коробки домов с черными провалами окон.
Низко, как подбитый самолет на вынужденную посадку, тащились серые тучи. Ветер цеплялся за березовые колья, за колючую проволоку, злобно посвистывал, подвывал, предвещая скорые холода.
За домами в парке стоял Большой Екатерининский дворец — великолепные комнаты и залы, роскошная Камеронова галерея… Головин был там до войны в самый разгар солнечного жаркого лета, запомнил ходы и выходы, но сейчас все сжалось, потускнело, поблекло, и это больно кольнуло сердце. Он знал, что многие ценности вывезти оттуда не успели и теперь все может погибнуть: человечество навсегда и безвозвратно потеряет частицу своей культуры.
Знал он и то, что в бывших хозяйственных пристройках дворца, в клетках и подвалах в начале войны была упрятана часть военного морского архива XVIII и XIX веков.
Если бы Головина спросили о последнем, самом большом и единственном желании, он бы ответил — заглянуть в этот архив. Ради этого он отдал бы свой хлеб, стал мерзнуть, пошел бы на верную смерть. Найти архив было мечтой его жизни. Вернее, не весь архив, а те документы, которые остались от великого путешествия Беллинсгаузена и Лазарева в Антарктиду — материк, тогда совсем неведомый.
Дед Головина в молодости служил на крейсере «Император Павел». Он умер перед самой революцией и оставил огромную библиотеку. С детства его внук пристрастился к книгам. От них веяло запахами просмоленных канатов, выжженными на тропическом солнце парусами, тугим ветром ревущих широт. Это были редкие старинные книги о кораблях и пиратах, о далеких землях и морских сражениях.
С пожелтевших страниц глядели на мальчика гравюры некоронованных королей пиратов: Генри Моргана и Джона Эйвери, Джеймса Плантэйна и Аруджа, Френсиса Дрейка и Джорджа Клиффорда. В воображении ребенка рисовался романтический образ флибустьерской республики Либерталии, Страны Свободы. Молодого Головина пленили отвага и мужество людей, рвавших с традициями эпохи.
Когда Лев Головин повзрослел, его увлекла эпоха Великих географических открытий, далекие походы парусных кораблей в чужие земли, океаны и моря. В кабинете, кроме книг, хранились вещи — хронометры, секстанты, китовые усы, огромные раковины, модели фрегатов и клиперов. В этих предметах витал дух морской романтики.
Особенно волновали дневники деда. В конце своей жизни старый Головин заинтересовался открытием Антарктиды. Он собирал все более или менее важные сведения, которые касались походов в южные моря. Материалы дед систематизировал, разносил по карточкам, делал выписки. Он старался излагать новости по-деловому сухо и обстоятельно, как боевые рапорты, но иногда срывался с бесстрастного тона, и тут открывалось его истинное лицо — бунтаря и бродяги, неуемного спорщика и тонкого мыслителя. Он никогда не думал что-то публиковать, а писал для себя, для совершенства, как он выражался, собственной души.
«XV и XVI века… — читал Головин-внук. — Европа освобождалась от тяжких пут инквизиции и средневековья. Географы снова обратили взор к познанию своего дома. На первых картах мира в районе Южного полюса была указана большая мифическая земля — Терра Инкогнита Аустралис. Пылкие картографы Возрождения считали, что она находится в умеренном поясе, и рисовали несметные богатства. Немало морских экспедиций погибло на пути к ней. За два-три века знания о Южной Земле не продвинулись далеко вперед. Еще в XVIII веке о ней рассуждали не более обоснованно, чем в период Возрождения, хотя к тому времени была открыта Австралия. Именно после открытия Австралии усилилась настойчивость в достижении Южной Земли. Завершив географические открытия в других частях света, моряки все чаще и чаще стали обращать взор к южным широтам.
XVIII век регистрирует три более или менее крупные попытки продвижения в Антарктиду. Это прежде всего французские экспедиции Буве (1739 г.) и Кергелена (1771–1774 гг.) Они не увенчались сколько-нибудь важными результатами. Первая дошла до 54-го градуса 10 минут южной широты, вторая открыла остров, названный Кергеленом Землей Опустошения. Лишь третья экспедиция, Джеймса Кука, искавшая Южную Землю с умеренным климатом, проникла далеко на юг, за 70-ю параллель. Дважды Кук подходил к южному ледяному континенту, от материка его отделяли всего 108 миль. В конце концов он пришел к печальному выводу, что у Южного полюса, возможно, и лежит ледяной континент, но открытие его не принесет человечеству какой-либо пользы».
«Спускайте паруса…» — с сарказмом замечал дед.
«Но Куку не удалось похоронить вопрос о Южной Земле, — писал он далее. — В начале следующего века английские и американские промышленники валом хлынули в южные моря. Время от времени они сообщали об открытии ими новых островов, богатых морским зверем. Уже одного этого было достаточно, чтобы снова возник вопрос о Южном полюсе, о более тщательном исследовании южных морей и выяснении — что же, наконец, находится южнее широты, достигнутой Куком, — море или континент?
Это была главная задача русской антарктической экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева. За двухлетнее плавание в водах Антарктики был собран огромный материал наблюдений. Крупнейшее морское предприятие принесло не только важные научные результаты, но увенчалось выдающимся географическим подвигом. Русские открыли Антарктиду!»
«Однако Морское министерство, как это часто случается у нас, русских, не оценило по достоинству научные результаты экспедиции и на многие годы задержало издание важнейших материалов ее, — сердито писал дед. — Ходатайство об отпуске средств на издание труда Николай I оставил без внимания. Через три года Беллинсгаузен вновь обратился в Главный морской штаб. Он просил выпустить в свет хотя бы 600 экземпляров, чтобы „труды были известны“. Председатель ученого совета Логин Иванович Голенищев-Кутузов сделал приписку царю, что „может случиться и едва ли уже не случилось, что учиненные капитаном Беллинсгаузеном обретения, по неизвестности оных, послужат к чести иностранных, а не наших мореплавателей“.
После многих проволочек царь соблаговолил издать труд в количестве 600 экземпляров. Но пока рукопись Беллинсгаузена находилась в работе, она подверглась такой редактуре, что, по словам Михаила Лазарева, „наконец вышло самое дурное повествование весьма любопытного и со многими опасностями сопряженного путешествия“. И это через 11 лет после великого открытия!..
К горю нашему, оригинал рукописи Беллинсгаузена и Лазарева, а также навигационные карты и шканечные (вахтенные) журналы шлюпов „Восток“ и „Мирный“, разыскать не удалось. Надо думать, что они утрачены навсегда…»
Последние слова, сказанные дедом, крепко запомнились молодому Головину.
Возможно, это обстоятельство и определило его судьбу. Он не очень огорчился, когда по слабости зрения не попал в военно-морское училище. Он поступил в университет. В первых же вступительных лекциях знаток русской морской истории профессор Шведе говорил примерно то же, о чем писал и дед:
«Обстоятельство, что до сих пор не обнаружено вахтенных журналов и подлинной навигационной карты, используется за рубежом. Не очень опрятные в научном споре люди пытаются принизить заслуги русских моряков, ставят под сомнение сам факт открытия ими шестой части света. Возможно, среди вас найдутся те, кто сумеет положить конец всем недомолвкам и фальсификациям, стряхнет пыль века и отыщет вещественные доказательства русского подвига…»
Повзрослев, Лев Головин сформулировал программу своего будущего, поставил себе целью разыскать все, что касалось первой антарктической экспедиции. Это было непросто, но трудности мало смущали молодого Головина. Он не собирался удивлять мир, а хотел, как говорил Ибсен, жить в нем. Главное было — начать.
У него выработался рефлекс цели, ощутимый так же властно, как потребность птицы летать или стремление рыбы плыть против бурного течения. Он даже выписал в дневник слова великого Павлова:
«Рефлекс цели есть основная форма жизненной энергии каждого из нас. Жизнь только того красна и сильна, кто всю жизнь стремится к постоянной достигаемой, но никогда не достижимой цели… Вся жизнь, все ее улучшения, вся ее культура делаются рефлексом цели, делаются людьми, стремящимися к той или другой поставленной ими в жизни цели».
Все свободные дни первых трех лет учебы в университете Лев Головин потратил на поиски документов в исторических архивах, вплоть до дел III отделения кабинета его императорского величества, на исследование более или менее известных опубликованных работ об экспедиции Беллинсгаузена. И когда он начал подбираться в военно-морском архиве к периоду первой четверти прошлого столетия, началась война. Ушел в действующую армию отец — инженер Кировского завода. А скоро призвали и Льва. Его направили на краткосрочные курсы военного училища. Через три месяца в петлицах гимнастерки заалел кубик младшего лейтенанта.
Перед отправкой на фронт Лев заехал в морской архив. Гитлеровцы уже подходили к Ленинграду. 424-й пехотный полк 126-й немецкой дивизии из района Шлиссельбурга прорвался к Дудергофским высотам у ленинградских пригородов. Позднее из показаний пленных Головин узнал, что командир 6-й танковой роты обер-лейтенант Дариус в этот момент радировал в штаб: «Я вижу Петербург и море». Начальник оперативного отдела 1-й танковой дивизии подполковник Венк понял: его Дариус достиг отметки 167 на карте, вершины «Голой горы». Ленинград лежит у его ног, остается только протянуть к нему руку.
Фашисты из тяжелых орудий уже начали обстрел города. В небе висели «мессершмитты» и «юнкерсы». Бойцы комендантского взвода вытаскивали из полуразрушенных хранилищ архива ящики с документами, грузили их на полуторки. По двору метался заместитель начальника архива майор Попов. Военный историк Попов в свое время отдал много сил организации морского архива. Стараниями этого немного суматошного, чудаковатого, умного человека были сохранены огромные ценности в лихолетье гражданской войны, в голодные и холодные зимы Петрограда. Он любил опекать увлеченных людей и, конечно, сразу узнал Головина.
— Видите, что творится?! — крикнул Попов Головину, не отвечая на приветствие.
— Боюсь, что архив эвакуировать не удастся… — проговорил Головин.
— Само собой. — Попов подбежал к нему, вытер платком пот, размазал по лицу сажу. — А вы на фронт?
Головин кивнул.
— Через час там будете… На трамвае, прости господи.
— У меня пока есть время. Может, вам помочь?
— Да вы свалились как манна небесная! — обрадовался майор. — Своих людей мало. Третьи сутки не спим. Надо закончить опись. Архив развозим куда как. Сами понимаете, не каждому такое можно доверить.
— Ну вы-то меня знаете, Анатолий Васильевич.
— Не знал бы, не просил. Вот вам тетрадь, пишите…
Весь день Головин помогал составлять опись архивного имущества. Условными значками он обозначал, куда какой раздел направляется. По каталогу Головин знал шифр раздела, относящегося к 1812–1822 годам, и даже вздрогнул, когда боец выкрикнул надпись на ящиках:
— «Восемнадцать тысяч двести тридцать два дробь девятнадцать. Индекс семь!»
18232/19 включал в себя как раз те документы, которые нужны были Головину и до которых он не успел добраться. Бумаги этого раздела весом не меньше пяти тонн направлялись в загадочный пункт семь.
Попов проследил за взглядом Головина, догадался:
— А-а, первая антарктическая… Весьма возможно, что именно здесь хранится то, что вы ищете.
Головин пожал плечами и отвернулся:
— Теперь это мало кому нужно. Да и неизвестно, доживем ли…
— Должны дожить. — Попов выхватил из широких флотских брюк портсигар, постучал папиросой в серебряную крышку. — Какой там индекс?
— Семь.
— По секрету. Это Большой Екатерининский дворец в Пушкине.
— Спасибо, Анатолий Васильевич!
— Не падайте духом, молодой человек. — Попов прикурил, глотнул дыма. — Цель вы поставили нужную. Хочу, чтоб после войны вернулись к ней.
…И вот теперь, едва приподнявшись над бруствером, младший лейтенант Головин следил в бинокль за немецкими траншеями, которые опоясывали бывший царский дворец. Добрались ли фашисты до архивов? Только сейчас Головин осознал цену быстротекущего времени. Его невозможно ни повернуть вспять, ни хранить, сдавая излишки в архив, и брать по мере надобности. На ум пришли слова Сенеки. Древний мудрец говорил, что «все не наше, а чужое. Только время — наша собственность. Природа предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь. Ее может отнять у нас всякий, кто этого захочет… Люди решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная вещь, которую нельзя возвратить обратно при всем желании. Я поступаю как люди расточительные, но аккуратные — веду счет своим издержкам. Не могу сказать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я потерял, и каким образом, и почему…».
А потерять все было так просто. Возможно, от Беллинсгаузена не осталось никаких документов. Тогда бесполезными окажутся все волнения, цель станет ложной, а риск неоправданным. Даже пострашней, чем риск. Риск всегда ограничен временем, отрезком его. А здесь напрасно уйдет вся жизнь, все лучшее, что есть, — будущее, талант и надежды.
Все может погибнуть и сейчас. Ударит снаряд, и погибнут в огне все бумаги, до которых так и не добрался бывший студент, а ныне командир взвода, наполовину состоящего из ополченцев, вооруженных одними трехлинейками.
Над дворцом взлетели клочки бумаг. Головин прижался к окулярам, стараясь понять, что там случилось. Бумаги покружили в воздухе и опустились. Ими играл ветер.
Заботы барона Будберга
Потомок прибалтийских баронов Отто Ойген Будберг попал под Ленинград волей милостивой и легкомысленной судьбы. В 1921 году он вместе с отцом репатриировался из Латвии в Германию, через четыре года вступил в рейхсвер, потом в звании майора в составе 22-й танковой дивизии вермахта покорял Бельгию, Францию, Грецию, Югославию. В первом эшелоне наступающих войск его дивизия шла на Ленинград, ворвалась в Пушкин.
У Будберга был голый череп, желтоватое сухое лицо, надменно поджатые губы. Несоразмерно длинное туловище и короткие ноги делали его фигуру уродливой, но сослуживцы не смели подшучивать. Отто Будберг насмешек не терпел. Обиды, как все ущербные люди, никому не прощал. Еще в рейхсвере он примкнул к бывшему ефрейтору и будущему вождю рейха, быстро усвоил приемы фашистов. Его старания были замечены. В дивизии Будберг стал вроде политического эмиссара нацистской партии. Командование относилось к нему с некоторой опаской и деланной почтительностью, как ко всем функционерам партийных отрядов СС.
Когда пал город Пушкин, Будберг организовал по этому случаю митинг. Зал Екатерининского дворца был набит до отказа. Потух свет, и на экране показался орел со свастикой в когтях. Побежали кадры боев, заснятых в Прибалтике, — авиационная «карусель», потопление русского транспорта немецкой субмариной, пленные красноармейцы, развалины Нарвы…
Потом в зале вспыхнули прожектора и осветили трибуну, покрытую бордовым бархатом. Появился Будберг в парадном мундире с Железным крестом.
— Солдаты и офицеры рейха! — хорошо поставленным голосом начал Будберг, выдержал паузу и взял несколько выше: — В эти дни, когда не знавшие поражений германские войска подошли к обеим русским столицам, начали сбываться мечты фюрера, который поклялся раз и навсегда покончить с большевизмом. Петербург вы наблюдаете в свои бинокли. Этот город когда-то был моим родным городом. Я тут родился, воспитывался. За безупречную службу русским царям большевизм лишил семью всего, что она имела. В молодости нелегкой была моя жизнь. Скитаясь, бедствуя, я открыл в конце концов простую и печальную истину: в этом мире трудно быть немцем!
Будберг помолчал, выжидая, когда стихнет шум в зале, вызванный его последними словами.
— Трудно потому, что немцев все теснят, преследуют, ненавидят. А почему, за что? Потому, что природа даровала немцу трудолюбие, способности, предприимчивость, ум, дисциплинированность. Немецкая музыка исполняется во всех концертных залах мира. Немецких ученых чтят во всех странах. Разве одному Рентгену не обязаны своим здоровьем миллионы людей? На тронах почти всех монархических государств, в том числе и русского, сидели отпрыски немецких династий и княжеских родов. Нет более надежных и верных чиновников и рабочих, чем немцы. Нас не любят за то, что мы хорошие. Нам завидуют потому, что мы умнее, способнее, энергичнее других. И, завидуя, отказывают нам во всем, что составляет наши жизненные интересы. Немецкому народу тесно в его европейском жизненном пространстве, и его главная задача — расшириться, приобрести новые территории, где бы избыточная часть населения Германии могла поселиться и найти применение замечательным свойствам национального характера.
Отто Будберг прошелся по сцене и воскликнул:
— Уже много лет мы находимся в тесноте и давке! Слишком много людей в слишком маленькой стране. Из-за нехватки пространства неимущие люди начали преобладать в Германии. Массы неимущих, ожесточенных крестьянских внуков под руководством раздраженных и марксистски мыслящих ремесленников обратились к интернациональным бредням вместо того, чтобы в новой борьбе завоевать свои национальные права.
Он выбросил сухую длинную руку и едва не закричал:
— Оглянитесь вокруг себя, подумайте о внуках! В такой тесноте немцы не могут расти и развиваться! Вам, молодому поколению, фюрер вложил в руки меч. Так добудьте же этим мечом для немцев пространство и покончите с красными!..
Последние слова Будберга потонули в грохоте аплодисментов. Всем казалось, что Ленинград вот-вот падет, что фельдмаршал фон Бок возьмет Москву, что война закончится такой же победой, как в Польше, Франции, Дании, Бельгии, на Балканах, и солдаты встанут на зимние квартиры в северной русской столице.
После митинга Будберг приказал вызвать своего помощника лейтенанта Лаубаха. Когда тот вошел и вытянулся у двери, Будберг некоторое время оставался стоять у окна, не поворачивая головы. Лаубах осторожно кашлянул, прикрыв рот рукой. Будберг не обратил внимания, сделал вид, что интересуется стенами Федоровского музея с сорванным куполом и разбитой Белой башней.
— Начиная войну с Россией, — наконец, растягивая слова, проговорил Будберг, — фюрер ставил своей целью не только покорить русских, но и покончить с ними как нацией. Вы хорошо знаете это.
— Так точно, — тряхнул белым чубчиком Лаубах, тараща на шефа синие коровьи глаза.
— Но знаете абстрактно, так сказать, теоретически… А конкретно вам бы следовало поразмышлять.
— Я готов, — не очень уверенно произнес Лаубах.
— Это значит уничтожить, стереть с лица земли все, что составляет национальную гордость русских. Нужно вытравить у них память! Народ без истории, без прошлого уже не народ, а стадо, которым легко управлять с помощью кнута. Все, что они делали раньше, должно стать нашим достоянием. — Будберг рукой обвел мраморные колонны и белоснежные бюсты царей и полководцев. — Отныне все это должно стать достоянием Германии. А то, что мы не сможем вывезти, просто-напросто разрушим. Фюрер намерен из Ленинграда сделать пустыню…
Будберг прошелся по кабинету, зябко повел плечами:
— Однако становится свежо. Прикажите денщику затопить камин.
Через минуту Лаубах вернулся с денщиком. Солдат принес дрова и большую пачку старых бумаг для растопки.
— Что это? — Будберг носком сапога разворошил бумагу и поднял лист с царским орлом. — Да ведь это бумаги адмирала де Траверсе! Вы, разумеется, не слыхали о таком, господин лейтенант?
— Это имя мне незнакомо, — подтвердил Лаубах.
Будберг позволил себе улыбнуться краешком губ:
— Русские звали его Иваном Ивановичем. Когда-то он был поклонником короля, после французской революции бежал в Россию. Здесь начал с главного командира черноморских портов. Сначала привел в упадок Черноморский флот, а потом и весь флот в целом. Это когда был морским министром.
— Русским редко везло на умных начальников, — заметил Лаубах.
Будберг повернулся к денщику:
— Макс, откуда вы принесли эти бумаги?
— Из подвала, господин майор. Ребята разворошили там целый склад таких бумаг.
Будберг выразительно поглядел на Лаубаха:
— Немедленно запретите это делать, лейтенант! Если мы говорим об уничтожении, то это не значит, что должны превращать в пепел все подряд. Будберг поднял еще несколько листов гербовой бумаги, быстро пробежал глазами: — Несомненно, русские оставили здесь морской архив. Германии он может пригодиться, как и Янтарный кабинет в здешнем дворце. Вы приступили к его демонтажу?
— Да. Солдаты упаковывают его в ящики.[1]
— Архивы — это та же память. Она хранится не в корке серого вещества, а в документах. По ним, этим архивам, мы докажем потомкам свою правоту. Вы это усвоили, лейтенант?
Лаубах прижал руки к бедрам.
— К сожалению, мне некогда сейчас заниматься архивами. А когда-то я с интересом изучал историю России.
— У вас такое образование! — решил подсластить Лаубах, уже привыкший к разглагольствованиям шефа, и Будберг клюнул на этот крючок, самодовольно кивнув головой.
— В свое время я увлекался работами Гобино, Лапуха, Вольтмана, Шпенглера и Фрейда. Разумеется, не прошел мимо учения Дарвина о роли естественного отбора. В жестокой борьбе за существование выживали только сильные нации. Вы заметили, лейтенант, что в те времена, когда гибли империи Ассирии и Вавилона, германцы уже видели зарю своей истории. Великий Рим, сокрушив Элладу, распространил свое могущество на всю Европу, Северную Африку и провинции Азии. Казалось, не было силы, чтобы одолеть его железные легионы. В Риме не смотрели всерьез на полудикие племена германцев. Но именно эти племена разрушили великое государство. Только в жилах этих племен текла горячая молодая кровь завоевателей. Сыновья библейского Яфета нашли свое идеальное воплощение в германце. И мы должны поднять имя германца на своем знамени.
Лаубах переступил ногами, как застоявшаяся лошадь, скрипнул паркет. Будберг резко повернулся к лейтенанту:
— Вам не по силам маленький экскурс в историю?
— Что вы, господин майор! — воскликнул Лаубах. — Я солдат и готов выполнить ваш любой приказ.
— Кроме беспрекословной готовности, вы должны понять общие идеи.
— Я понимаю…
— Вы свободны. — Будберг сухо простился и подумал: «Этот баварский нетопырь ни черта не понял. Да и не только он. У молодого поколения немцев забетонировали мозги. Где дух, где мировоззрение? Фюрер, к несчастью, недооценивает этого фактора. Для государства руководящей должна стать идея, а не приказ! Марксисты хорошо усвоили это, утверждая, что, когда идея овладевает массами, она становится материальной силой. С идеей легко, удобно и выгодно жить…»
Будберг открыл дверь и позвал денщика:
— Макс, принесите из подвала еще бумаги, пока его не запер Лаубах!
«Любопытно посмотреть, что там еще осталось…»
Капитан Зубков и другие
До самой темноты Головин наблюдал за линией немецких окопов. Особой активности гитлеровцы не проявляли. Судя по реву тракторов и стуку досок, они подвозили строительные материалы. Видимо, сооружали дзоты, укрепляли глиняные стенки окопов, собираясь переждать в них зиму, пока голод не свалит всех ленинградцев.
Невдалеке тихо и односложно перебрасывались словами солдаты боевого охранения:
— Дома как?
— Живы вроде.
— А мои там остались.
— Неужто близко?
— Я по эту сторону проволоки, они по ту…
Головин заинтересовался, спустился с бруствера и подошел к бойцам:
— Кто из вас здешний?
— Я, товарищ младший лейтенант, — подал голос молоденький солдат в новой, необносившейся шинели. Из-под каски высовывались пятачок носа и пухлые, схваченные простудой губы. — Кондрашов моя фамилия. Алексей.
— В Пушкине жили?
— Ага. Здесь у меня батька с дедом остались, а мать с заводом эвакуировалась.
— Батька кто?
— Инвалид после гражданской, а дед совсем не ходок.
— Дом далеко?
Кондрашов вытянул тонкую шею:
— Во-о-он у ветлы…
«А ведь можно что-то придумать», — обрадовался Головин и пошел к командиру роты.
Капитан Зубков ужинал. На круглом столе стоял котелок с жидкой ячневой кашей и кружка чаю.
— Извините, зайду попозже, — смутился Головин.
— Заходи, раз пришел. Ел?.. А все равно голодный. Никитич, сообрази!
Ординарец поставил рядом другой котелок и положил ложку.
— С чем пришел?
— У меня долгий разговор, Алексей Сергеевич, — проговорил Головин, пристраивая шапку на коленях.
— Выкладывай.
Зубков не был кадровым военным. Правда, в январе сорокового года он немного повоевал с белофиннами в добровольческом лыжном батальоне, но обморозился, и его комиссовали из армии. Работал он в районном комитете Осоавиахима, и звание ему присвоили по должности. Левую сторону его лица уродовал сизоватый шрам. Головин стеснялся смотреть на этот шрам, но взгляд сам по себе останавливался на нем.
— В подвалы Екатерининского дворца в сентябре наши перевезли морской архив. Сейчас его захватили немцы. Конечно, они пустят его по ветру. А это громадная ценность, Алексей Сергеевич! Архив надо спасти.
— Ну и что теперь?
— Спасать надо.
Зубков почертил ложкой узоры на столе, помолчал.
— Других дел по горло, Левушка… Боюсь, ничего не выйдет.
— Нельзя же бросать архив на погибель!
Капитан поскреб ложкой по дну котелка, собрал крошки и отправил в рот:
— Давай так сообразим… Напиши обстоятельную бумагу, обоснуй. Я передам комбату, а тот дальше. Может, кого-то она заденет. Сам же исподволь наблюдай, думай, что предпринять.
— Спасибо, Алексей Сергеевич. — Головин с радостью пожал локоть Зубкова.
— Не за что. Как я понимаю, кто-то в штабе должен заинтересоваться. Все же история. Хоть старая, но в научном смысле дорогая.
— Правильно вы понимаете! — Головин махом проглотил кашу и заторопился к себе.
Его взвод размещался в подвале. Верх дома сгорел, но подвал остался. В нем хранилась раньше капуста, запах выветриться не успел, кислятиной несло из всех углов. Зато сюда не проникал ветер, было тепло от печки-«буржуйки». Трубы бойцы вывели в сторону, довольно далеко от подвала. Завидев дымок, немцы первое время стреляли из минометов и орудий, разворошили выход, но потом утихли. На всякий случай Головин приказал разжигать «буржуйку» только ночью. Теперь железные бока ее багрово светились в полутьме.
Головин пробрался мимо спящих бойцов в свой угол, завешенный старым байковым одеялом, зажег коптилку, вытащил из вещмешка тетрадь в клеенчатой обложке и перламутровую авторучку — немецкий трофей.
«Командиру роты 3-го батальона 264-го стрелкового полка капитану Зубкову А. С.», — начал он рапорт и остановился.
Сколько раз в детстве, отрочестве, юности слышался ему шум воды, рассекаемой форштевнем, ледяной звон обмерзшего такелажа, глухие удары льдин!.. Воспоминания так же стремительны и неуловимы, как мысль. Мгновенной вспышкой она вдруг осветила все, что хранилось у Головина в заветных клеточках памяти. И он увидел на мостике низенького капитана с покатым лбом, выпуклыми глазами под крутыми бровями, в высокой морской фуражке и шинели, подбитой волчьим мехом. Прищурив один глаз, этот капитан приникал к подзорной трубе, надеясь в плотной дымке тумана за сахарными, головами айсбергов разглядеть южный материк…
В ночь перед снегопадом
После того как Головин подал рапорт, прошла неделя. Его терзали сомнения. Казалось, что все командиры в батальоне уже знали о рапорте и многозначительно помалкивали, как скрывают от больного историю его болезни. Он ругал себя за торопливость, поскольку рапорт писал в спешке и там получилось больше эмоций, чем дела. Надо бы по пунктам, как в военном уставе, а он расписал всю историю, словно зеленый студент первую курсовую работу. У кого найдется столько времени?
Изредка фашисты постреливали из минометов. Наши не отвечали: снаряды и мины берегли, как хлеб. Выдавали их в дивизии почти поштучно. То же самое было и с патронами. Нехватка боеприпасов породила в войсках явление, невиданное в таких масштабах в истории войн. Чуть ли не главной силой в обороне стали снайперы-истребители. С винтовкой, снабженной оптическим прицелом, с пачкой патронов, долькой сала и ржаным сухарем — суточным пайком — они выползали на нейтральную полосу и выбивали немецких солдат.
Бойцы соседней роты притащили пленного — прыщеватого баварца в женском пуловере, натянутом поверх френча. Немец жаловался, что у русских отсутствует чувство фронтового товарищества. Они стреляют по отхожим местам, высунешь голову — пуля. Поэтому загажены все траншеи. Среди немецких солдат прошел слух, будто под Ленинград прибыла специальная дивизия охотников-сибиряков, которые попадают белке в глаз.
Поздно вечером за Головиным пришел ординарец Никитич.
— Командир роты просит.
Почему ординарца звали Никитичем, никто не знал. Это был еще нестарый солдат — лет тридцати пяти, не больше. Да и стариковской степенности не было. Но ординарец отличался от солдат роты, в большинстве молодых, необстрелянных, своей многоопытностью в житейских делах. Никитич прошел воспитание в горластой, нервной, настырной шатии беспризорников. Фамилию Никитского ему дали в детском доме, помещавшемся у Никитских ворот в Москве. Бойцы упростили ее до Никитича. Был он сух, немногословен и удачлив. За это и держал его Зубков в ординарцах. Носил Никитич челку, прикрывающую два разных глаза — голубой и карий, пренебрегал каской, довольствуясь комсоставской суконной пилоткой. Ростом он был еще меньше Головина.
Перед входом в землянку Никитич пропустил младшего лейтенанта вперед, а сам отошел в сторону. Зубков с интересом посмотрел на Головина, словно увидел впервые, склонил голову набок, выслушал.
— А ведь выгорело твое дело, — сразу он выложил новость. — Из политотдела дивизии кто-то должен приехать. Комбат тоже обещал заглянуть. Кто, говорит, такой этот Головин? Ученый или в этом роде? Береги, говорит.
Головин покраснел и перебил Зубкова:
— Что же приказано делать?
— Приказано пока самим расхлебывать кашу, вести разведку. — Зубков помолчал, постукивая по столу костяшками пальцев. — Никитич, угости лейтенанта своим трофеем.
Ординарец словно вырос из-под земли, поставил банку венгерской говядины с перцем и положил серую пресную галету.
— Откуда? — удивился Головин, захватывая полную ложку мяса.
— Он к фрицам в гости ходил, — засмеялся Зубков. — Я с ним как за пазухой… А если серьезно — временно тебе отдаю. Для разведки незаменимый человек. Как комар. В любую щель пролезет. Ты говорил, у тебя во взводе местный есть?
— Да. Кондрашов.
— Пусть они вдвоем сходят, разузнают. — Зубков развернул карту, исчерканную цветными карандашами. — Слышишь, Никитич?
— Слышу, — отозвался ординарец.
— Проходы разведай.
— Понял.
— Не знаю, как благодарить вас, — пробормотал Головин.
— Меня не за что. Начальство приказывает. Сам бы я сидел сейчас и в ус не дул.
Но по глазам видел Головин, что Зубков шутит.
Полковой комиссар
— Если фриц вздумает шуметь, бей этой штукой. — Никитич подбросил на ладони гранату. — Ножом без сноровки не сможешь. Или цепляйся, как клещ, лишь бы не вопил.
Кондрашов не мигая смотрел в рот наставника.
— Смотри, как уходить из захвата… Хватай! — Никитич расслабился, позволил обхватить себя, потом, резко рванув локтями, выскользнул из рук Кондрашова и несильно ударил его головой в подбородок.
— Ловко у тебя получается, — подвигав ушибленной челюстью, проворчал Леша.
— Жизнь и не тому научит.
Они занимались позади окопов, в лощине, которую немцы видеть не могли. Никитич заставлял Лешу ползать, бесшумно пробираться через проволоку, пользоваться звуковыми сигналами, расчищать путь от мин, маскироваться.
— Часовой ночью видит все, что появляется на светлом фоне. Подсвечивают пожары, ракеты, звезды. Ты ползешь, вдруг чуешь, часовой близко и смотрит. Замри! Как был оттопыренный локоть, так и оставь. Усек? Попробуем!
Возвращались они с занятий поздно. Никитич жил во взводе Головина и спал рядом с Кондрашовым.
Они уже отдыхали, когда к Головину пришли гости — Зубков, комбат Пивоваров и полковой комиссар Дергач.
Дергач был из флотских. В свое время матросил на Балтике, за большевистскую агитацию сидел в «Крестах», подавлял Кронштадтский мятеж, ходил на линкоре «Марат» и до сих пор под гимнастеркой носил тельняшку. Войдя в подвал, полковой комиссар строгим жестом остановил Головина, собравшегося было рапортовать, огляделся, нашел свободный чурбак и сел — у него болели ноги.
— Так вот ты какой, Головин, — пробасил комиссар, по-стариковски прищурив глаз. — Мал, да удал. Владимир Николаевич Головин случайно не родственник?
— Дед.
— А ведь я его помню! На «Императоре Павле» был вторым помощником. Матросам всякое рассказывал. Я как услышал про Беллинсгаузена, о нем подумал. Только он и тогда уж стар был.
— В шестнадцатом умер.
— Значит, внук в деда пошел?
— Да ведь жалко архив…
— Жалко — не то слово, лейтенант. Это потеря невосполнимая. Ты сложную задачу на себя берешь.
— Представляю.
— Выбить немцев из Екатерининского дворца мы не сможем. Сил нет. Да и фашисты, как подмерзнут дороги, попытаются наступать. Остается диверсия. Да. Диверсия.
— Мы готовим разведчиков.
— Знаю. Но надо готовить весь взвод. Сколько у тебя активных штыков?
— Тридцать восемь.
— О задаче людям расскажи. Чтобы каждый понимал, ради чего идет. И обязательно про экспедицию. Побольше, понятней. Все же из всех плаваний в прошлом веке это был самый удачный морской поход. А уж люди поймут: раз мы предпринимаем такое дело, значит, собираемся жить долго и непременно выстоим.
Дергач поставил ладонь ребром:
— Дело это не только твое, Головин. И не наше с вами, — он оглянулся на Пивоварова и Зубкова, — а государственное. Понятно?
Командиры кивнули.
— Когда разведка пойдет?
— Завтра в ночь, — ответил Головин.
— Добро. А пока отдыхайте. — Дергач встал, скрипнул зубами от боли, потер колено, проговорил, словно оправдываясь: — Ревматизм истерзал. К самой плохой погоде…
Головин проводил начальство, проверил караулы, задержался у входа. Было тихо. Темно. Едва подсвечивали тучи. Сверху на них ложился лунный свет. Немцы не пускали ракет, не навешивали «фонари» на парашютиках. Тоже спали. Из-за плохой погоды не летали «юнкерсы». Они не могли пока подняться с раскисших аэродромов.
Головин прошел к себе, снял сапоги. Шинель расстелил на соломе, накрылся с головой одеялом. Он подумал, что все обойдется, все будет хорошо, и тут же с суеверным страхом мысленно плюнул через левое плечо.
…Утром после завтрака Никитич и Кондрашов позанимались, а потом с разрешения Головина снова легли спать. В ночь они ушли к немцам.
Встреча
Двигаться хоженой дорогой Никитич опасался. Потерявшийся ранец, из неприкосновенного запаса которого Зубков угощал Головина, мог навести немцев на мысль, что этот путь облюбовали русские разведчики. А Никитич, между прочим, на ранец наткнулся чисто случайно. Немецкие саперы ставили мины на нейтральной полосе, какой-то крохобор притащился сюда с ранцем, чтобы товарищи не свистнули, да сам забыл. На рассвете этот ранец из рыжей телячьей шкуры и увидел первым Никитич. Прополз метров триста да так, что и наши дозорные скоро потеряли его из виду. Вернулся с трофеем, знал: немцы — народ рачительный, если положен неприкосновенный запас, две банки консервов, галеты и мармелад, он всегда будет находиться в ранце.
Сейчас Никитич решил пробраться по кромке овражка до кладбища, миновать первую линию окопов, обогнуть дзот и дальше действовать по обстановке. Песчаный обрыв немцы минировать не могли, а вот внизу, у ручья, конечно, мин понаставили.
Пробирался он медленно, привалившись к стенке и носком сапога выбивая для ног опору. За ним держался Кондрашов. Оба были в одних телогрейках, с автоматами, закинутыми за спину, с гранатами на поясах. Ножи они втыкали в землю и повисали на них, чтобы не заскользить вниз, прямо на мину.
Сильно подморозило, но земля была еще влажной, неломкой и бесшумной. Луну совсем закрыли тучи. Лишь изредка где-то сбоку палил старательный ракетчик, заставляя каждый раз замирать на месте.
Может быть, час, а то и больше, преодолевали они расстояние, которое в хорошее время прошли бы минут за десять. Наконец показался бугор — дзот. Его строили наши, но как-то в спешке отступления оставили целым и невредимым. Немцы из старой амбразуры сделали лаз, а бывший вход забили камнями и залили цементом, оставив узкую щель для пулемета.
В дзоте кто-то тихо пиликал на губной гармошке. Тоскливые звуки доносились, как из подземелья. Никитич потянул носом, почуяв запах сладковатого немецкого табака с ментолом. Сделав предостерегающий жест, он чуть приподнялся над обрывом и заметил силуэт часового. Немец смотрел в сторону, держа в рукаве сигарету. Винтовка с коротким кинжалом-штыком стояла рядом. Значит, уходить гитлеровец не собирался. Мысленно чертыхнувшись, Никитич полез дальше, намереваясь обойти часового. Но когда разведчики удалились метров на пятьдесят в сторону, часовой поднялся и, покашливая, пошел вдоль траншеи прямо на них. «Захотел умереть», — зло подумал Никитич, медленно отстегивая от пояса гранату. Часовой не дошел шагов пять, остановился, повертел головой туда-сюда и повернул назад. Никитич ящерицей скользнул в траншею и подал руку Кондрашову. По ходу сообщения они дошли до кладбища. Хоронясь за крестами, пересекли его по диагонали и очутились у деревянных домов окраины.
— Далеко еще? — спросил Никитич, поправляя челку.
В темноте Леша не узнавал места, хотя бывал здесь до войны не раз. Помнил: у выхода с кладбища стояла кирпичная сторожка. Теперь ее не было. Сгорело и несколько домов неподалеку.
— Надо улицей пройти, — не очень уверенно сказал Леша.
— Веди! — сердито подтолкнул его Никитич.
Леша боязливо шагнул вперед. Он старался держаться штакетника, но ограда скоро оборвалась. Как раз в этот момент стрельнул ракетчик. Голубоватый свет упал на знакомую водоколонку, из которой когда-то брали воду. Теперь можно идти с закрытыми глазами.
Дворами разведчики проскользнули к маленькому домику. Под навесом у телеги всхрапывала лошадь. Окно было забито фанерой и заложено доской, как ставней.
Леша хотел постучать, но Никитич больно сжал ему локоть.
— Вдруг там немцы, — шепнул он. — Тогда дом не запирают. В дверь толкнись!
Леша ступил на крыльцо. Предательски заскрипела старая доска. Кошка неведомо откуда сиганула в сени. Леша надавил на дверь, но она не подалась. Тогда он негромко постучал. В избе заговорили. Слов Леша не разобрал, но от волнения стало жарко, и он понял; что говорили отец с дедом. Он постучал еще раз, выбивая «я на речку шла», как это делал, когда возвращался с гулянки.
Загрохотала деревянная нога, с лязгом откинулся крючок.
— Отец, — Леша сглотнул комок и прижался к впалой груди отца.
— Живой… — не веря, отец ощупал лицо, плечи сына. — Из окружения, что ль?.. Да грязный весь…
— Я не один, — наконец проговорил Леша. — Товарищ со мной.
— Зови, у нас никого нет. И к деду иди.
Отец зажег лампу-семилинейку без стекла. Дед лежал на спине, вытянув восковые руки вдоль тела. По его щеке потекла мутноватая слеза.
— Не чаял увидеть, — проговорил он, трудно выталкивая слова.
— Живой я, дедусь. — Леша взял его невесомую руку, подержал в своей.
— Воин?
— Маленько.
— Это хорошо. — Дед приподнял голову, крикнул отцу: — Ванька, собери гостям!
— В момент, батя.
Дед снова посмотрел на внука, погладил по худенькому плечу:
— Видать, и правда дела у нас неважные, коль таким мальцам стали лбы забривать.
— Да нет, дедусь. Выдюжим. Меня вот в разведку послали…
— В разве-е-едку, — протянул дед. — Уж не наступление ли замышляет начальство?
— Пока нет. Потом скажу.
— Ну ладно. Иди к столу, а я издали на тебя погляжу. — Дед понизил голос, покосился на отца. — Твой-то дурень у немцев служит…
— Как! — вырвалось у Леши.
— Слушай больше! Совсем умом на износ пошел, — хохотнул отец, усаживая Лешу и Никитича за стол.
От коричневого, с красным перцем и корицей куска сала отец отрезал по пластику, пододвинул банку с болгарским стручковым горохом, проговорил:
— Хлеба только нет. Хозяева у нас теперь хлеба мало едят.
— Кем ты у них?
— При кухне ездовой. Воду вожу, продукты. С кухни и перепадает.
— Про меня спрашивали?
— Махнули рукой.
— А я ведь рядом, за оврагом.
— Нешто? — удивился отец и поглядел на Никитича, словно спрашивая подтверждения, но Никитич помалкивал, поедая сало и горох.
— Думаете Питер удержать?
— Непременно.
— И то, — кивнул лохматой головой отец. — А то немцы брешут, мол, голыми руками возьмем.
— Ты про Геринга им скажи! — крикнул дед с кровати, прислушиваясь к разговору.
— А-а! — махнул рукой отец.
— Что такое? — заинтересовался Никитич, сверкнув карим глазом.
— На днях было у них целое столпотворение. Приезжал сын Геринга, летчик. Тоже откуда-то из-под Питера. Будберг ему целый «бьюссинг» подарков навалил.
— Грабят, значит?
— Не без этого, — согласился отец.
— Давно?
— А как вошли, до сих пор какие-то ящики упаковывают…
— В подвалах дворца находится наш морской архив. Вы знаете об этом? спросил Никитич.
— Летом что-то привозили.
— Он на месте?
— Да кто его знает.
— Узнайте.
— Тю! — удивленно воскликнул отец.
— Мы из-за архива и пришли, — надавил на слова Никитич.
— Подвалы заперты. Часовых, правда, нет.
— Понаблюдайте. Может, кто-то ходит туда…
Помолчали, достали из кисетов табак, закурили. Отец пустил колечко дыма, оглянулся на деда:
— Это враз не сделаешь.
— Мы подождем. У вас безопасно?
— Вроде никто не заглядывал.
— Вот и договорились.
Отец ничего не сказал, стал стелить на своей кровати.
— Я устроюсь на дворе, а Алексей пусть тут, — сказал Никитич.
— Так холодно ж там!
— Привык. Дайте чем накрыться.
Отец достал старый полушубок, стеганое одеяло, сердито сунул Никитичу:
— Дожили… По дворам прячемся…
Устроился Никитич на чердаке. Лешин автомат и гранаты отец завернул в тряпку, спрятал в печи и забросал дровами. Одежду тоже забрал отец, дал ту, которую носил Леша до войны.
— В случае чего, вернулся ты из окружения. Дезертировал.
— А друг твой, видать, серьезный, — проговорил дед.
— В роте первый, — похвастался Леша.
— Для чего, скажи, бумаги-то потребовались?
— Начальству виднее…
— Стало быть, важные бумаги. За так рисковать не послали бы. — Леша устроился на отцовской кровати, а отец ушел к деду.
— Так я коптилку тушу? — спросил он.
— Туши, — пробормотал Леша, он понял на войне, что самое плохое для солдата — это вечный недосып, он давно не спал в мягкой постели и уснул сразу, будто провалился в омут.
На рассвете отец запряг лошадь и уехал. На столе он оставил еду на всех. Дед уже бодрствовал, когда Леша очнулся от сна. В комнате было светлее обычного, хотя солнца не было. Леша отдернул занавеску и ойкнул:
— Зима.
Все лежало в белом. Крыши, улицу, деревья засыпал пушистый снег. Четко выделялись следы первых прохожих. «Опоздай мы малость — и каюк», подумал Леша.
Хоть и немного прошло времени, как он стал солдатом, и голодно было, а успел окрепнуть, округлиться. Старая одежда была уже тесновата. Леша побренчал рукомойником, умылся стылой водой.
— Друг, чай, заждался, — напомнил дед.
— Сейчас, дедусь…
Дед с ласковостью посмотрел на него, шевельнул рукой, подзывая.
— Что тебе?
— Я уж не дождусь тебя, чую… Сделай на прощанье подарок…
— Какой?
Дед внимательно посмотрел на внука:
— Ты не смотри, что я хворый… В турецкую воевал, всю империалистическую оттопал… Оставь гранату, ради Христа…
— А как с меня спросят?
— Скажи, отдал старому воину Михайле Кондрашову, лейб-гвардии артиллеристу. Вдруг немец ко мне сунется, хоть одну вражину с собой унесу. — Дед гневно сжал кулачок, им когда-то он подковы гнул.
— Ладно, — пообещал Леша. — Обращаться умеешь?
— И то! — воскликнул дед. — В империалистической пользовался.
Леша из печки достал гранату и подал деду. Тог погладил ее зеленый ребристый бок, спрятал под подушку.
Леша собрал со стола еду и полез на чердак, куда прямо из сеней вела лестница.
Никитич сидел за трубой, через щель наблюдал за улицей.
— Не вовремя снег выпал, — проговорил Никитич. — По следам они живо отыщут, если пойдем куда.
— Отец все разузнает.
— А ему можно верить?
Леша обиделся:
— На меня же ты положился.
Со своего наблюдательного пункта Никитич все же кое-что разглядел. Он узнал, где немцы устроили казармы, где замаскировали зенитки и дальнобойную артиллерию.
В обед приехал отец. Он привез целую миску горохового супа с ветчиной. Будто бы разыскивая отвалившуюся подкову, он прошел на территорию дворца, узнал, что двери подвалов заперты на замки и опломбированы.
— Туда и мышь не проскочит. Во дворе полно людей, — заключил он.
— А если с другого конца? Окна выходят в парк?
— В парк. Да и какие там окна! Щели. Еще и забраны решеткой — пушкой не пробьешь.
— Надо посмотреть.
— Вам нельзя.
— Немцы хоть лес в парке вырубают?
— На что?
— На дрова.
— Нет. Дров им целый склад достался.
Никитич посмотрел на Лешу:
— Придется нам идти…
— Так ведь по следам заметят!
— А мы дождемся нового снегопада. Глядишь, заметет.
Еще два дня и ночь ждали разведчики перемены погоды. На счастье, задул ветер, заиграла поземка. Оставив Лешу охранять тыл, Никитич пробрался в парк, осмотрел окна подвалов. В самом деле, это были отдушины, забранные решетками толстой старинной ковки. Разве что Никитич и мог пролезть, если, разумеется, перепилить решетки ножовкой. Но как архив вытащить, перенести через передний край, не поднимая тревоги и не ввязываясь в бой?
В эту же ночь он решил идти обратно, сказал Ивану Михайловичу:
— Вы сейчас наши глаза и уши. Особенно внимания не привлекайте, но за подвалами поглядывайте. Что-нибудь придумаем.
Часа в четыре, перед утром, Никитич и Леша перебрались старым путем к своим.
«Не могу жить без моря»
Головин никак не предполагал, что найдется так много желающих узнать о плавании Беллинсгаузена и Лазарева к Антарктиде. В подвал, где размещался его взвод, набилась вся рота. Пришел и Зубков с политруком, недавно прибывшим из Ленинграда. Никитич каким-то чудом раздобыл карту с двумя полушариями, наклеенную на марлю. Карту повесили в простенок и осветили двумя карбидными фонарями.
Никогда еще так не волновался Головин. Из полумрака на него глядели знакомые и незнакомые лица в солдатских ушанках, шинелях, с винтовками в руках. Они внимательно слушали рассказ о совсем ненасущном, далеком от них деле, которое в другое время могло бы стать лишь предметом исследований и споров немногих специалистов, о человеке, который когда-то существовал вне связи с настоящим.
Говорят, Беллинсгаузену всегда везло. Будто само появление его на свет было отмечено вмешательством чудодейственных сил. В том 1778 году особенно светлыми были белые ночи, и рыбаки Сааремы ловили много салаки. Рыба, казалось, сама шла в невода. В Аренсбурге[2] он учился, а летом приезжал в маленькое имение родителей. Дом стоял на берегу бухты Пелгуселахт, море шумело у его свай, и мальчик целые дни проводил на парусной лодке. Он часто уходил далеко в море и среди однообразия волн ориентировался по ветру, бледному серпу луны и звездам, отыскивал обратную дорогу. «Я родился среди моря; как рыба не может жить без воды, так и я не могу жить без моря», — напишет он много лет спустя, когда мечта его уже исполнится.
Десяти лет родитель отправил Фаддея в кадетский морской корпус, который находился тогда в Кронштадте. Учился маленький Беллинсгаузен легко, схватывал науки на лету и по окончании курса был среди первых в своем выпуске.
В 1795 году его произвели в гардемарины, а через два года после плавания к берегам Англии он получил офицерский чин мичмана.
В русско-шведской войне Беллинсгаузен командовал фрегатом «Мельпомена», нес дозор в Финском заливе, наблюдая за действиями неприятельских шведского и английского флотов. За восемь месяцев до начала Отечественной войны 1812 года его перевели на Черноморский флот командиром фрегата «Флора».
Когда встал вопрос о плавании к южным морям, многие флотоводцы высказались за Беллинсгаузена. Вскоре он принял под командование шлюп «Восток» и начальство над антарктической экспедицией.
…Сначала Головин не знал, нужно ли рассказывать в подробностях обо всем плавании. Но постепенно увлекся. Никто его не перебивал, бойцы слушали с интересом…
Капитану второго ранга Фаддею Фаддеевичу Беллинсгаузену было тогда сорок лет. В жестокий век аракчеевщины он презирал телесные наказания, заботился о матросах, учил их сложному ремеслу добрым словом и личным примером. «Он имеет особенные свойства к начальству над таковою экспедицией, превосходный морской офицер и имеет редкие познания в астрономии, гидрографии и физике», — отзывался о нем тот же Крузенштерн.
Экспедиция с самого начала замышлялась как смелое и рискованное предприятие. Среди плавучих льдов русским морякам нужно было пройти как можно дальше на юг. Они шли искать землю, обреченную на вечную стужу, лишенную теплоты солнечных лучей.
«У меня нет слов для описания ужасного и дикого вида», — отмечал Джеймс Кук, имея в виду антарктические острова, расположенные в «неистовых» пятидесятых широтах Атлантики. Великий мореплаватель не допускал и мысли, что этими островами когда-нибудь кто-то заинтересуется. Он утверждал, что людям они не принесут никакой пользы и человеческая жизнь на них вообще невозможна.
Закончив свое плавание в южных водах, Кук записал:
«Я обошел океан южного полушария на высоких широтах и совершил это таким образом, что неоспоримо отверг возможность существования материка, который если и может быть обнаружен, то лишь близ полюса, в местах, недоступных для плавания».
Джеймс Кук «закрыл» континент в умеренных южных широтах. Этот континент не интересовал торговые компании, ибо он не мог принести никаких доходов. Джеймс Кук был выдающимся мореплавателем, но он был еще сыном своей страны и своего времени:
«Если кто-либо обнаружит решимость и упорство, чтобы разрешить этот вопрос (существование материка), и проникнет дальше меня на юг, я не буду завидовать славе его открытий. Но должен сказать, что миру его открытия принесут немного пользы».
Высказывания Кука о возможности существования континента не были приняты во внимание учеными-географами в первую очередь в самой Англии. После Кука они стали утверждать, что в Антарктике вообще отсутствуют какие-либо земли. Многие географы после плавания Кука стали изображать на картах и глобусах в южном полушарии сплошной океан от умеренных широт до Южного полюса. Одна крайность сменила другую.
Антарктиду открыть предстояло русским морякам.
…Вместе с Беллинсгаузеном на втором шлюпе, «Мирный», шел в плавание лейтенант Михаил Петрович Лазарев, впоследствии знаменитый флотоводец и создатель целой морской школы.
За день до выхода в плавание сам Иван Федорович Крузенштерн крестный отец кругосветных походов — вручил Беллинсгаузену пространную инструкцию Российского адмиралтейства и сделал ряд добавлений к ней. С почтительным вниманием выслушали матросы напутствия убеленного сединами адмирала:
— Помимо того, что указано в инструкции, вам надлежит стараться собирать любопытные произведения натуры для привезения в Россию в двойном числе: для Академии наук и для Адмиралтейского департамента, равно собирать оружие диких народов, их платья, украшения.
В местах, кои не утверждены астрономическими наблюдениями и гидрографическими описаниями, или в случае открытия новой земли или острова, не означенных на картах, старайтесь описывать их как можно вернее.
— Составляйте карту с видами берегов и подробным промером прибрежных мест, особливо тех, кои пристанищем служить могут.
Не оставляйте без замечания ничего, что случится вам увидеть, не только относящегося к морскому искусству, но и вообще служащего к распространению познаний человеческих во всех частях.
Старайтесь записывать все, дабы сообщить сие будущим читателям путешествия вашего.
Каждый из участников экспедиции понимал, что это плавание в безвестные пространства земного шара должно принести славу их родине. Все 189 моряков готовили себя к подвигу, равными которому могли быть только славные дела русских солдат в недавно отгремевших боях на поле Бородинском, на Березине, под Лейпцигом и Бреслау.
3 июля 1819 года «Восток» и «Мирный» снялись с якоря. Они прошли бастионы Средней и Купеческой гаваней, где собралось много народу. Провожающие махали шляпами и кричали «ура!». Потом, отсалютовав крепости, они прибавили парусов и вышли в открытое море.
…Приходили бойцы с наряда, сменялись с караулов. Те, кто должен заступать на их место, с сожалением уходили. Немцы были заняты своими делами и не стреляли. Лишь где-то на севере лениво ухали пушки.
К выступлению Головин не готовился, не делал записей. У него не было конспекта. Даже высказывания, заключенные в кавычки, он приводил наизусть. Он давно все знал. Это жило в нем самом.
…Во второй половине августа «Восток» и «Мирный» взяли курс к Южной Америке. Корабли вступили в жаркие тропические широты. Первое время дули умеренные попутные ветры, но потом все чаще и чаще стали бессильно повисать паруса. Команда изнывала под беспощадно палившим солнцем. Палуба скрипела иссохшими досками. Все металлическое — якорные цепи, люки, кнехты — раскалялось, как сковорода на жарком огне. Было такое ощущение, будто люди сгорали в пламени и в артериях вскипала кровь. Сердце билось толчками, неровно, и легкие обжигал тяжелый воздух тропической парилки.
Тропическая жара сменилась живительной прохладой умеренной полосы, а затем наступили холода антарктического Приполярья, похожие на привычные русскому человеку моросливые ненастья глубокой осени. Все чаще эти сравнения с родной землей возникали у Беллинсгаузена, который вел подробный дневник: «По горизонту был туман, подобно как в С.-Петербурге, когда река Нева вскрывается и влажность от оной морским ветром приносит в город».
В 11 часов утра 3 декабря вахтенный лейтенант Игнатьев донес капитану, что увидел бурун. Беллинсгаузен обрадовался, заключив, что можно ожидать близости берега, и приказал подойти к «отмели», о которую с шумом разбивались волны. «Отмель» оказалась тушей огромного мертвого кита.
Чем дальше к югу удалялись шлюпы, тем больше появлялось китов. То и дело над поверхностью воды вскипали высокие фонтаны, пускаемые этими животными, а потом всплывали туши, на которые сразу же опускались уставшие птицы. Хотя на шлюпах не было натуралистов, нашлось много охотников добывать этих птиц. Под руководством медиков они препарировали птиц, делали чучела, аккуратно раскладывали образцы встречающихся в пути морских трав, измеряли и вписывали в особые журналы данные о температуре воды, ее составе и свойствах, оправдывая тем самым научное назначение экспедиции.
15 декабря 1819 года суда подошли к 54-му градусу южной широты. Над горизонтом висели густые лиловые тучи.
Остров вырос из тумана внезапно. Около него беспечно плавали киты, сновали крикливые пингвины, величаво проплывали в воздухе альбатросы. «Ужасная земля», по словам Кука, открылась высокими скалистыми горами, покрытыми снегом и льдом, рваными плешинами на черных каменных громадах. Над ними висела пронизанная холодным солнцем белизна облаков. Небо походило на только что расколотый лед. Девственно чистые, некрикливо яркие краски природы дышали суровой мощью, величавым покоем. Не было ни волнения, ни радости, ни грусти…
После описания Южной Георгии экспедиция открыла остров Анненкова, а через несколько дней — еще один остров, названный именем участника похода лейтенанта Аркадия Лескова.
Начались густые снегопады и сильные штормы. Приставать к берегам не было никакой возможности. Торопило и время — впереди лежал огромный и неизвестный путь, короткое лето шло на убыль. Двигаясь на юго-восток, мореплаватели открыли и описали острова Завадовского, Кука, Торсона.
…Карта, освещенная карбидными фонарями, была единственным пособием к рассказу Головина. Вместо указки Головин пользовался штыком, снятым с боевой винтовки. Отточенное острие коснулось кромки белого изломанного материка.
В конце декабря экспедиция подошла к району Земли Сандвича и обнаружила, что таковой вовсе не существует, а пункты, которые Кук посчитал мысами, являлись всего лишь отдельными островами. Беллинсгаузен и здесь проявил свой такт. Он сохранил за открытыми русскими мореплавателями островами те наименования, которые Кук дал мысам, а за всей группой укрепил общее название — Южные Сандвичевы острова.[3]
Потянулись бесконечные ледяные поля и глыбы айсбергов. Некоторые громады достигали пяти километров в длину и возвышались на многие десятки метров. Штормы, снегопады, обледенения заставляли моряков находиться в состоянии крайней напряженности. Требовалось величайшее искусство вождения судов, чтобы избегнуть кораблекрушения, которое могло произойти в любую минуту. Основная тяжесть работ падала на рядовых матросов. От четкости и слаженности их действий зависел успех всего плавания. В дождь и бурю, при сильных снегопадах они ловко и быстро взбирались на реи и, стоя над беснующейся бездной ледяных океанских вод, привычно убирали или меняли паруса, сбивая с них тяжелые куски льда. Вахтенные, выбиваясь из сил, беспрерывно очищали корабли от снега, сыпавшего из низких туч, и поддерживали на судах порядок. Русские матросы оправдали своим героизмом высокое мнение, высказанное о них еще Крузенштерном, когда адмирал подбирал личный состав первой кругосветной экспедиции: «Мне советовали принять несколько иностранных матросов, но я, зная преимущественные свойства российских, коих даже английским предпочитаю, совету сему последовать не согласился».
«Снега ложилось на паруса столько, что, дабы стряхнуть оный, часто приводили шлюпы круче к ветру и обезветривали паруса. Вахтенные матросы все время едва успевали выметать и выбрасывать с палубы выпадающие, так сказать, снежные охлопья; наконец в полночь снег перестал… — записывал Беллинсгаузен при свете праздничных свечей, выставленных по случаю Нового года. — Мы пожелали друг другу счастливо выйти из опасного положения и, окончив предлежащее нам затруднительное плавание в Ледовитом океане, увидеть любезное отечество».
Шлюпы в канун 1820 года находились на широте 60 градусов.
От группы Южных Сандвичевых островов Беллинсгаузен и Лазарев повернули круто на юг, предприняв первую попытку пройти к Антарктиде. 15 января 1820 года шлюпы достигли 69-й широты. Через некоторое время суда вошли в обширную бухту ледяного поля, усеянного пригорками. «Бугристые льды», как называл их Беллинсгаузен, занимали все видимое пространство. Всхолмленная поверхность была молчаливой, одетой в белоснежный саван. Безжизненная пустыня исчезала из глаз на далеком юге.
Это и была Антарктида, шестая часть света, впервые увиденная русскими моряками.
Отсюда шлюпы повернули на северо-запад и с большими предосторожностями начали выходить изо льдов.
В конце января обнаружилась нехватка дров. Сырая погода, бури и льды заставляли расходовать много топлива, чтобы сушить одежду, готовить пищу. С наступлением осени участились ураганы и штормы.
«В такие дни, — писал Беллинсгаузен, — мы подвергались очень серьезной опасности: сильные порывы ветра, полное неведение о льдах, море, изрытое глубокими ямами, величайшие, то и дело вздымающиеся волны, густая мрачность и также снег скрывали все из глаз наших».
Иногда шлюпы теряли друг друга из виду, и каждый раз команды мысленно прощались, зная, что в случае гибели одного из судов все попытки спасти команду будут напрасными.
3 февраля на юге открылись большие разводья, и шлюпы на всех парусах устремились по широким проходам среди айсбергов и ледяных полей. И вдруг на пути встали огромные отвесные стены ледяного берега. Тучи рассеялись, и ярко вспыхнуло солнце, освещая грозную, величественную картину из прозрачной, переливающейся всеми цветами радуги ледяной брони. В воздухе кружили стаи птиц — буревестники, чайки, эгмонтские куры и маленькие дымчатые птички, похожие на ласточек. Последние являлись не морскими, а прибрежными птицами. Появление морских ласточек свидетельствовало о близости берега.
Увидев резкое отличие от того, что экспедиция встречала до сих пор, мичман «Мирного» Павел Новосильский записал:
«При сильном ветре тишина моря была необыкновенная. Множество полярных птиц и снежных пестрелей (буревестников) вьются над шлюпом. Это значит, что около нас должен быть берег или неподвижные льды. Может быть, более счастливому будущему мореплавателю и столь же отважному, как наш начальник, вековые горы льда, от бури или других причин расступившись в этом месте, дадут дорогу к таинственному берегу».
А Беллинсгаузен об этом же донес морскому министру из Порт-Жаксона в Австралии:
«…Не прежде как с 5-го на 6-е число дошел до широты 69°7′30″, долготы 162°15′. Здесь за ледяными полями мелкого льда и островами виден материк льда. Коего края отломаны перпендикулярно и который продолжался по мере нашего зрения, возвышаясь к югу подобно берегу, плоские ледяные острова, близ сего материка находящиеся, ясно показывают, что они суть обломки сего материка; ибо имеют края и верхнюю поверхность, подобную материку».
Итак, 5 февраля 1820 года шлюпы во второй раз вплотную подошли к антарктическому берегу. В этот день в книге Беллинсгаузена появилась такая запись:
«К югу представилось до 50 ледяных разнообразных громад, заключавшихся в середине ледяного поля. Обозревая пространство сего поля на восток, юг и запад, мы не могли видеть пределов оного».
Позже эту часть Антарктического континента назвали Землею Принцессы Ранхильды…
В начале марта кончалось антарктическое лето. Ночи стали длинными и темными. Поверхность воды покрывалась молодым льдом. В довершение разразился мощный шторм — самый опасный из всех предшествующих. Он захватил «Восток». Корабль был уже достаточно потрепан антарктическими бурями и требовал серьезного ремонта.
Шторм неистовствовал три дня. Был момент, когда шлюп потерял управление и его понесло на огромную льдину. Матросы оцепенели в секундном ожидании верной смерти. Но в последнее мгновение высокая волна захлестнула шлюп и отбросила его в сторону от айсберга.
После того как море успокоилось, Беллинсгаузен принял решение идти в Австралию, а потом в тропики Тихого океана. Здесь мореплаватели посетили и описали множество островов и архипелагов. На географическую карту легли острова Кутузова, Барклая де Толли, Раевского, Милорадовича, Ермолова, Чичагова. Вся группа была названа островами Россиян. После плавания на Таити и Фиджи, давно обжитые европейцами, шлюпы снова направились в антарктические воды.
9 января 1821 года со шканцев рассмотрели на горизонте чернеющее пятно. «Земля, земля!» — закричали матросы. После двух месяцев, плавания в неприветливом море юга люди увидели твердую, устойчивую сушу, с которой всегда жаждут встретиться моряки.
«Даже прелестные картины островов Россиян, — пишет один из спутников Беллинсгаузена, — не возбудили столь великой радости, какой наполнены все мы при виде крутых безжизненных скал неведомой суши. Она возникла изо льдов цепью черных каменистых гор, которые исчезают из глаз за горизонтом. Открытие ее завершает наши искания. Обретя ее, мы можем, наконец, направить свой путь к родным берегам, зная, что исполнили наш долг перед отечеством и просвещением: флаг русский развевается там, куда не проник до нас ни один мореплаватель».
На следующий день суда приблизились к границе неподвижного льда. Шлюп «Мирный» подошел к корме «Востока». В этот торжественный момент выстроенные в парадные шеренги матросы троекратно прокричали «ура!», орудия обоих кораблей дали несколько залпов.
Открытая земля оказалась островом. Его назвали высоким именем виновника существования в Российской империи военного флота — островом Петра Великого.
После плавания вокруг этого острова Беллинсгаузен подвел итог наблюдениям экспедиции над природой сплошных льдов Антарктики. Он писал:
«Огромные льды, которые по мере близости к Южному полюсу поднимаются в отлогие горы, я называю матерыми, предполагая, что сей лед идет через полюс и должен быть неподвижен, касаясь местами мелководий и островов, подобных острову Петра Первого, который находится в больших южных широтах и принадлежит также берегу, существующему (по нашему мнению) в близости той широты и долготы, в коей встречали морских ласточек».
За многие плавания Беллинсгаузен заметил, что мелкие морские ласточки с прямым клювом встречаются только в несомненной близости земли, в то время как вдали от нее встречаются обычно питающиеся на поверхности моря птицы с загнутым верхним клювом.
Вывод о существовании суши он основывал не только на многих наблюдениях за живой природой, но и на всестороннем изучении окружающей среды, характера льда, его плотности, солености, свойств воды на различных глубинах и широтах.
Не зная еще о существовании шестого континента Земли, о погребенной под мощным панцирем материкового льда суше, Беллинсгаузен и Лазарев привели фактически обоснованные доказательства обязательного нахождения в районе Южного полюса целого материка. Заманчивая легенда древних о таинственной земле Терра Инкогнита Аустралис обрамлялась контурами реального.
На пятые сутки плавания после открытия острова Петра Великого море потемнело. На воде и в воздухе появились эгмонтские куры и морские ласточки — предвестники близкого берега. Им оказался остров с голыми вершинами и сероватыми осыпями. Ему дали имя Александра Первого.
После исследования Южных Шетландских островов, сбора образцов пород, коллекции мхов и морской травы, отлова котиков и птиц Беллинсгаузен приказал плыть к Рио-де-Жанейро. На шлюпе «Восток» усилилась течь, и корабль резко сбавил ход. «Мирный» пошел впереди, наблюдая за бывшим флагманом, израненным в сражениях с морской стихией и льдами.
Рано утром 24 июля 1821 года шлюпы приблизились к своим обычным местам на кронштадтском рейде и бросили якорь.
Плавание к берегам Антарктиды закончилось.
В рапорте Российскому Адмиралтейству Фаддей Беллинсгаузен назвал такие цифры: шлюпы «Восток» и «Мирный» находились в плавании 751 день, пройдя более 92 тысяч километров и открыв, не считая Антарктиды, 29 больших и малых островов. Из 189 офицеров и матросов, отплывших 4 июля 1819 года, вернулось назад 186 — двое матросов умерли в пути от болезней, один погиб в море, сорвавшись в шторм с мачты. Моряки были поражены тем, что капитаны Беллинсгаузен и Лазарев, совершая столь длительное плавание в тяжелейших условиях Южного Ледовитого океана, не только сохранили суда, но и имели очень невысокие потери людского состава, чего в те времена вообще не удавалось избежать.
Экспедиция провела огромную работу по караблевождению, гидрографии и картографии, с поразительной точностью обозначив на картах все открытые архипелаги и острова, по океанографии, климатологии, физической географии, зоологии и ботанике. Во время плавания Беллинсгаузен вел подробные записи о ходе экспедиции. В качестве отчетного материала имелись на судах вахтенные журналы, в которых с точностью до минут фиксировались вся корабельная жизнь и все мельчайшие события каждого дня, а на особых страницах велись гидрометеорологические наблюдения.
Весь этот черновой материал, как и навигационные карты, был передан в распоряжение Беллинсгаузена. Его труд увидел свет в 1831 году. Оставшиеся материалы так и не были изданы и затерялись в архивах…
* * *
— Может быть, там, в бывшем Екатерининском дворце, они и лежат сейчас. — Головин замолчал и отошел от карты.
Некоторое время бойцы ждали продолжения рассказа, а потом кто-то, догадавшись о конце, первым захлопал в ладоши.
К Головину подошел командир роты, сказал:
— Что же ты задачу не поставил? Ведь архив-то им спасать.
— Пока ведь неясно, как командование решит.
— А что тут решать! — Пошлют — и все дела.
— Полковой комиссар, наверно, сам про это бойцам скажет.
— Кстати, тебе к нему приказано явиться. Возьми с собой политрука. Ему тоже надо в штаб на партучет вставать.
Цена потерь
Головин и политрук пошли в тыл пригибаясь в неглубоких ходах сообщения. Политрук молчал, видно, обдумывал услышанное. Молчал и Головин. Оборвав рассказ на том моменте, который заставил его, простого студента университета, начать поиски документов, Головин умышленно не стал говорить о своих предположениях и догадках, почему русское открытие пытались предать забвению.
Великое географическое открытие, которое можно поставить в ряд с подвигами Магеллана и Колумба, в ученом мире Европы и казенном Санкт-Петербурге не было оценено по достоинству. Открытие шестой части света кое-кто попытался приписать другим, например американскому промышленнику Палмеру.
Размышляя о подоплеке умаления заслуг русских мореплавателей, Головин нашел несколько главных причин.
Во-первых, тут виноваты были излишняя осторожность и скромность самого Беллинсгаузена.
В своем дневнике он избегал категорического слова «континент», поэтому родилось мнение, будто Беллинсгаузен не понимал, что открытые им берега являются берегами Антарктиды.
Во-вторых, открытия Беллинсгаузена не стали известны широкому кругу читателей, потому что дневник экспедиции вышел в 1831 году всего в шестистах экземплярах. Он был опубликован после того, как появились сообщения о плаваниях к Антарктиде англичан Вильяма Смита, Эдуарда Брансфилда, Джеймса Уэдделла, Джона Биско и того же американца Натаниэла Палмера.
В-третьих, сам автор во время подготовки рукописи к печати находился под стенами турецкой крепости Исакчи на Дунае, в осаде которой он принимал участие в качестве командира гвардейского экипажа, а редактировали книгу разные неквалифицированные люди. Поэтому окончательный текст во многом не соответствовал оригиналу, вышел с большими сокращениями и искажениями.
Первый и единственный перевод книги на английский язык содержал такие принципиальные ошибки, которые приводили читателей к неправильному представлению о том, что Беллинсгаузен видел не берег материка, а айсберги. Русский редактор книги заменял слова «материк льда» на более осторожное выражение «лед гористый, твердо стоящий», а английский переводчик, окончательно искажая смысл, переводил как «высокие айсберги». В других местах книги, там, где в русском издании было сказано «матерый лед», английский переводчик писал «материнский айсберг».
Наконец, в-четвертых, правительства великих морских держав, и в первую очередь Великобритании и Франции, были задеты неожиданными для них успехами русских мореплавателей и не могли примириться с тем, что к славе россиян, совсем еще недавно разгромивших армии Наполеона, прибавлялась слава первооткрывателей нового континента. Англия и Франция боялись могущества России, и было ясно, что в этих странах старались всячески умалить значение и успехи экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева.
Чтобы восстановить историческую истину, Головину нужно было найти подлинные навигационные карты Беллинсгаузена. Он верил, что они могли находиться в архивах, захваченных гитлеровцами в Большом Екатерининском дворце.
…Полковой комиссар Дергач встретил Головина приветливо, угостил чаем с сахаром, расспросил, как восприняли рассказ бойцы. Потом, посуровев, сказал:
— Фашисты готовятся к новому наступлению. Тебе надо поторопиться. Командир полка согласился на операцию, выделил разведчиков. План прост перебраться взводу там же, где прошли Никитич и Кондрашов, вынести архив и без шума снова занять оборону. Разведчики в случае чего поддержат огнем. Или же завяжут бой в другом месте, помогут выйти из опасного положения. К тебе я приду перед самым началом операции, а раньше пошли тех ребят перепилить решетки. Впрочем, детали уточни с Зубковым.
— Разрешите выполнять? — Головин встал.
— Давай, лейтенант. — Дергач тоже поднялся и пожал руку. — Только себя береги. Чую, далеко пойдешь. Доживи только.
Головин отдал честь и молча направился к выходу, тронутый словами комиссара.
Ночной визит
Странно, но в свои тридцать пять лет Никитич никогда не держал в руках ножовки. Полотно скользило по решетке, взвизгивало.
«Надо же!» — чуть не простонал Никитич и в сердцах опустился на снег. Он думал, это просто пилить металл, даже не попробовал, когда ножовку добыли и к ней дали два запасных полотна. Все волнения, опасный переход через немецкие траншеи, товарищи, ожидающие его сигнала, чтобы двинуться к дворцу, — все летело к черту из-за того, что Никитич, оказывается, просто-напросто не умеет владеть ножовкой.
«Дурень и есть дурень!» — обозлился Никитич на себя, не зная, что делать. Кондрашов сидел за углом дворца, у водозаборника, прикрывая Никитича со двора, откуда могли прийти часовые.
«А он-то может?.. Вряд ли. До войны совсем мал был…»
Он снова встал на колени и заскреб по решетке. Нет! Не поддается, проклятая! Никитич оглянулся по сторонам, лег на бок и пополз к Кондрашову. Взволновавшись, Леша вытянул голову, тихо затвором дослал патрон в патронник.
— Не поддается, стерва, — признался Никитич. — Ты попробуй, а я покараулю.
Леша пополз к решетке. Возле нее валялась ножовка. Леша чуть ослабил полотно, скинул рукавицу, нащупал решетку, догадался — не так «грыз» ее Никитич, и сделал первый надрез. Потом звук стал глуше и ниже, не хлестал по нервам, как у Никитича. Но скоро стали мерзнуть руки. В рукавицах же работать было неудобно.
А ведь все начиналось благополучно в эту ночь. Во взвод пришел полковой комиссар, объяснил, для чего понадобился архив. По нему выходило, что спасти бумагу важнее, чем выиграть бой. Бойцы освободили от лишнего барахлишка свои вещмешки, комроты Зубков и взводный Головин проверили каждого, не звякает ли что, выдали по паре обойм патронов, старшина расщедрился на доппаек — по пачке вареных концентратов на едока.
Старой дорогой Леша с Никитичем провели весь взвод к кладбищу. Леша сбегал домой, узнал у отца, что все осталось без изменений, в подвалы никто не заглядывал. Отец занял позицию у ворот дворца, откуда были видны часовые. В случае опасности отец поднимет какой-нибудь шум, его наверняка услышат.
Леша закончил один рез и взялся за другой, нижний, стараясь спилить под корень, чтобы металл не цеплялся за одежду.
Поддувал ветер. Где-то погромыхивала канонада, похожая на перекаты далекой грозы. Похрустывали ветки в парке, и казалось, там кто-то ходит. Но Леша знал, что его бережет Никитич, а в темноте у того глаза были острые, как у совы. Беспокоил только отец. Как все выросшие дети, Леша относился к отцу несколько снисходительно. Как бы не перестарался и не наделал какой глупости.
А Головин в это время лежал за гранитным могильным камнем и смотрел в сторону темной громады дворца. В первый раз очутившись во вражеском тылу, он немного побаивался, но не немцев, а своих же солдат, которые могли разгадать его состояние. Вся воля уходила на то, чтобы себя не выдать, казаться спокойным и сильным. Сейчас он лежал один, невидимый для остальных, и все время посматривал на фосфоресцирующие стрелки часов. Как всегда в таких случаях, время тянулось едва-едва. Головин давно заметил, что оно спешит только тогда, когда человек сам медлит.
Вдруг до слуха долетел хлопок. Из немецкой траншеи вылетела ракета, обожгла колючим светом сугробы, ткнулась в лохмы низкой тучи и, обессилев, стала падать. Очевидно, в той стороне шумнули разведчики, и немцы забеспокоились. Головин поближе подтянул к себе автомат, чувствуя, как по телу разливается жар. Боковым зрением он увидел бойцов, вжавшихся в снег.
Дворец он рассмотрел, когда ракетчик пальнул еще раз. Стекла вспыхнули, будто разом зажглись в залах дуговые прожекторы. Головин скользнул взглядом вниз, но там никого не заметил. «Где же Никитич?»
Головину захотелось послать бойца узнать, что там случилось. Но Зубков расписал операцию по минутам. В его приказе было определено и время, необходимое для того, чтобы перепилить решетку, — полтора часа. Если Никитич не успеет, он предупредит об этом командира. Пока же едва пошел второй час. Головин поднял ворот шинели, чтобы не задувало шею, и стал ждать.
Немец ракетчик успокоился и больше не стрелял.
Второе звено Леша перепилил быстрее. Сумел приноровиться. Оставался продольный стержень, перевивающий обе стойки. Между стержнем и стеноп был слишком мал зазор, ножовка не пролезала, пришлось пилить одним полотном.
Приполз Никитич.
— Что у тебя?
— Видишь, ножовка не пролезает!
— Эх, рвануть бы гранатой… — Никитич сплюнул сквозь зубы и с беспокойством посмотрел в сторону кладбища: там коченели бойцы.
Решетка зажала полотно. Леша обхватил стойки руками, коленом уперся в стенку, потянул решетку на себя, но она не подалась.
— Тяни решетку! — приказал Леша и начал быстро швыркать пилкой.
Наконец решетка дрогнула. Вдвоем они расшатали ее, оборвали металл, привалили к стене. Никитич кулаком в рукавице выбил внутреннее стекло. Надо было вытащить еще старую дубовую раму. Никитич скинул фуфайку, обернул ею приклад, чтобы заглушить удар, и вышиб рамные переплеты.
— Лезу, давай фонарик.
Леша вытащил фонарик с синим стеклом.
Изогнувшись, Никитич скользнул в подвал. Леша телом прикрыл окно, чтобы не виден был свет, который зажжет Никитич.
Скоро он толкнул Лешу в бок, высунул голову:
— Там еще дверь, и заперта.
— А здесь есть хоть что-нибудь?
— Пусто.
— Ломай дверь.
— Чем?! Она кованая!
— Ломик бы…
— Беги домой, найди!
Леша обогнул дворец, прижимаясь к деревьям, выскочил на улицу и опрометью помчался к своему дому. Он помнил, что в дровянике всегда стоял лом, сделанный из рельса узкоколейки, который мог раскрошить любую дверь.
К деду он хотел вернуться после, однако ноги сами занесли его в избу. Дед лежал в темноте один и не спал. По легким шагам он узнал внука.
— Пришел-таки, — улыбнулся он.
— Ломик понадобился. Дверь там заперта.
— Замок?
— Ага.
— Ты пошарь в верстатке у отца. У него, кажись, целая связка ключей была. Глядишь, какой-нибудь подойдет.
— Долго возиться.
— А двери-то я знаю, их просто так, без шума не снимешь.
Леша среди разного железного хлама нашел связку ключей, сунул их в карман.
— Ну прощай, дедусь… Выздоравливай.
— Попробую. — Дед приподнял руку и ласково потрепал внука по щеке.
— А ломик я все ж прихвачу.
— Бери, коль не в тяжесть.
Леша чмокнул деда в лоб и выскочил из избы. Не знал он тогда, что видел деда в последний раз.
Ломик не пригодился. Никитич подобрал ключ, которым удалось открыть замок. В другом, более просторном помещении оказались большие фанерные ящики. Никитич сбил крышки. Там лежали папки с бумагами. Наверняка это был архив. Леша пополз на кладбище.
Головин заметил его метров за двадцать.
— Все, — выдохнул Леша.
Бойцы поползли к подвалу. Никитич набивал вещмешки бумагами, и они шли по рукам, по цепочке через кладбище, дзот, нейтральную полосу и освобождались в наших окопах. Часового, который находился у дзота, сторожил боец из полковой разведки, готовый в любой момент придушить гитлеровца, если немец заподозрит неладное и попытается поднять тревогу.
Время шло, а в подвалах еще оставалось много бумаг. Головин решил просить у Зубкова помощи.
Повалил густой снег. Он слепил глаза, мешал ориентировке, зато надежно укрывал бойцов. Они работали споро и двигались как призраки. Часовой так и просидел в окопе, ничего не увидев и ничего не услышав.
Закончили дело, когда стало светать. Никитич запер дверь, вылез из подвала и пристроил решетку на старое место.
— А где ломик? — спросил Леша.
— Ломик? Эх, я же его там оставил…
Времени, чтобы спускаться обратно, уже не было. Быстро светало.
— Ну, ладно, — прошептал Леша. — Может, обойдется…
Они ушли последними. Как и было оговорено, отец, если все закончится благополучно, вернется домой. Снег шел весь день и следующую ночь. А потом показалось белое холодное солнце. Наступила зима.
Лейтенант Лаубах ведет расследование
Лаубах прикидывался солдафоном только перед непосредственным начальником майором Будбергом. Это было выгодно и удобно. Будберг, лично оставаясь невысокого мнения о своем подчиненном, легче прощал оплошность, смелее мог проверять на нем свои концепции. А между тем Лаубах был несколько умнее и тоньше чванливого фанфарона Отто фон Будберга.
Лаубах надеялся, что после падения Ленинграда война закончится. Собирая в музеях картины и ценности, он не забывал и себя. Мечтал позднее уйти в отставку, выгодно продать их и открыть собственную мастерскую. По-солдафонски безропотно подчинялся он барону Будбергу лишь потому, что состоять при нем безопаснее, чем командовать на передней линии. По приказу шефа он составлял опись имущества и картин бывших царских и великокняжеских дворцов, при этом наиболее приглянувшиеся ему вещицы «забывал» включать в списки, незаметно отсылал в Мюнхен, расширяя собственную коллекцию.
Документы, подписанные Будбергом, направлялись в Берлин Альфреду Розенбергу, который ведал делами восточных оккупированных территорий и производил, как писал рейхсминистр в своих инструкциях имперским комиссарам, «выкорчевывание различных расовых корней».
Сведения о русском морском архиве, очевидно, заинтересовали Розенберга. Рейхсминистр прислал под Ленинград специального эмиссара, одного из авторов известного в рейхе научного труда «Народ ищет море», фрегаттен-капитана Густава Крулля.
Это был высокий седой морской офицер в пенсне, с холеным лицом, в безукоризненном мундире с золотыми нашивками на рукавах. Представившись Будбергу, фрегаттен-капитан пожелал немедленно ознакомиться с архивом.
— Вы даже не хотите отдохнуть с дороги? — вежливо осведомился Будберг.
— Я превосходно отдохнул в поезде, — ответил Крулль.
— Скажите, почему этот русский архив заинтересовал господина рейхсминистра? — спросил Будберг, ощущая какую-то непонятную тревогу.
Крулль пожал плечами:
— Надо полагать, из любопытства.
— У нас не было времени, чтобы разобрать архив. Сами понимаете, здесь фронт.
— Для этого и послал меня доктор Розенберг, чтобы в дальнейшем позаботиться об эвакуации его в Морской музей Ростока.
Будберг вызвал Лаубаха и представил его Круллю.
— Архив довольно большой, но его можно постепенно перенести сюда, предложил Будберг.
— Где он хранится?
— В подвале. Мы опечатали двери и организовали охрану.
— Тогда спустимся в подвал.
Офицеры надели шинели и вышли во двор. Лаубах взял фельдфебеля с ключами и двух солдат, которые принесли фонари. Из подвала дохнуло сыростью и плесенью. Сильный электрический свет всполошил крыс. Тяжело прыгая по ящикам, твари скрывались в темной дыре. Лаубах с отвращением пнул по первому ящику, фанера гулко ухнула. Лаубах сдернул крышку. Ящик был пуст. Он бросился ко второму. В нем тоже ничего не было. В растерянности лейтенант оглянулся на Будберга. У барона екнуло сердце предчувствие несчастья не обмануло его.
— Ящики пусты! — вскричал Лаубах, хотя и так было ясно, что архив исчез.
— Не хотите ли вы сказать, что бумаги съели крысы? — поджал губы фрегаттен-капитан.
— Что вы! Архив весил больше двух тонн! — не понял иронии Лаубах.
Солдаты начали разбивать ящики. Отсыревшая фанера рассыпалась под их прикладами. Фельдфебель нашел клочок бумаги, подал Будбергу. Барон, держа бумагу двумя пальцами, прочитал несколько ничего не значащих строк и брезгливо бросил обрывок под ноги.
Лаубах споткнулся о железный лом, хотел оттолкнуть его в сторону, но тут же подумал: «Откуда взялся этот лом? Когда я закрывал замок, его не было». Он осмотрел дверь, убедился, что она цела, ломом никто не работал. Взглянул на окна, залепленные снегом. Нет, через окно и решетки мог пробраться либо подросток, либо святой дух. Даже если допустить, что пробрался подросток, то как он вытащил весь архив, сколько ночей потребовалось ему, чтобы сделать это, не привлекая внимания охраны?
— Лейтенант, потрудитесь объяснить все это, — услышал он жесткий голос Будберга.
Лаубах посмотрел в серые непроницаемые глаза шефа.
— Боюсь утверждать, но здесь поработала бесовская сила, — пробормотал он.
— Вы закрывали подвал?
— Разумеется! Но если бы я даже не закрыл, то все равно никто не смог бы отсюда вынести даже листка. Во дворе днем всегда были солдаты, а ночью выставлялись караулы.
— Куда выходят отдушины?
— В сад.
Будберг подошел к одному окошку, откуда сочился слабый свет, потрогал решетку. Потом вышел в соседнее помещение и обратил внимание на снег, который надуло через разбитые стекла. Он качнул решетку, она сдвинулась с места.
— Вот так проник ваш бес, лейтенант, — проговорил он, отряхивая перчатки.
Лаубах подбежал к окну, зачем-то заглянул в него, но ничего, кроме снега, не увидел.
— Если кто-то проник в окно, то как он мог открыть запертую дверь и потом закрыть, поскольку перед нашим приходом она была на замке?!
— Надо полагать, сначала грабитель хотел воспользоваться этим вот ломом, но после сумел открыть замок ключом.
— Прикажете заняться расследованием? — спросил Лаубах, рассчитывая оттянуть наказание.
Будберг помолчал. Он соображал, как ему самому выкрутиться, и решил всю вину свалить на лейтенанта:
— За это происшествие вы будете отвечать перед военным судом… А пока вам ничего не остается, как найти похитителей и попытаться вернуть архив, если еще не поздно.
Будберг повернулся к Круллю:
— Ваше решение, господин фрегаттен-капитан?
Крулль думал несколько секунд.
— Я буду ждать, — наконец проговорил он и направился к выходу.
…Чувствуя, что военный суд не помилует и в лучшем случае пошлет в штрафной батальон, откуда почти никто не возвращался, Лаубах бросился в поиски. О спасении ему ясно дал понять Будберг: если он вернет архив. Сначала он вызвал розыскных собак, но они не помогли. С момента взлома подвала прошло, вероятно, уже много времени. Ничего не дало и обследование парка. Вьюги замели все следы. Мелькнувшую было мысль, что русские могли перенести архив через линию фронта, Лаубах сразу отогнал прочь. Немецкие войска уже давно оттеснили русских от Пушкина, прижав их к самым окраинам Ленинграда. Почти тридцать километров пространства, набитого частями всевозможного назначения в условиях уплотнившегося фронта, никак не могли преодолеть русские, даже если бы они рискнули на диверсию. Но и тогда, когда линия фронта проходила недалеко от Екатерининского дворца, они все равно не имели возможности переправить архив.
Лаубах прошел по старым окопам, забитым сейчас снегом, запутанным в колючую проволоку, огражденным минными полями, осмотрел укрепления дзотов, откуда днем и ночью просматривался каждый метр нейтральной полосы, побывал и у дзота на краю оврага, в месте, обозначенном на военной карте как наименее опасном для обороны. На взгорке у дзота был постоянный пост, откуда хорошо были видны и овраг, и минированная болотистая низина впереди, и кладбище. Диверсанты не могли быть святыми духами, любой шорох мгновенно встревожил бы часового. Однако никаких происшествий на этом посту не случалось.
Недоумение Лаубаха вызывало и еще одно обстоятельство — зачем вдруг понадобился русским старый архив, когда они, отступая, оставляли куда большие ценности? Да и мог ли ослабленный голодом, плохо одетый, почти не вооруженный русский солдат отважиться на такой рискованный шаг в то время, когда Ленинград уже бился в агонии?
Однако эта мысль не успокаивала его. Был факт — исчезновение архива, и надо было принимать его как таковой, не вдаваясь в сложные нюансы. И была вещественная улика — орудие взломщика.
Кому мог принадлежать лом? Лаубах навел справки. Когда-то в Пушкине существовала узкоколейная железная дорога. По ней подвозили в Петербург торф и дрова. Позднее ее бросили.
Рельсы растаскивали кому было не лень. Их использовали для балок в строительстве, для укрепления телеграфных столбов, заборов, для изготовления инструмента — таких вот ломиков, которые были чуть ли не у каждого хозяина. Лаубах решил организовать из саперов команду, занимающуюся якобы сбором металлолома для германской промышленности, а на самом деле выявлением тех, у кого ломика не окажется. Солдаты забирали у жителей все самовары, сковороды, топоры, утюги, ухваты, чугуны и металлическую посуду. Они обшаривали все углы в доме и на дворе. Те, у кого не находили ломиков, попадали на заметку.
Так оказался в списках Иван Кондрашов. Соседи показали, что у Ивана был лом, сделанный из рельса. Привлек внимание Лаубаха и тот факт, что Кондрашов работал водовозом при солдатской кухне, мог посещать Екатерининский дворец, снабжал водой разместившийся там караульный взвод, поскольку водопровод бездействовал. Лаубах взял с собой переводчика унтер-офицера, солдат и направился к дому, где жил Кондрашов.
Дверь открыл сам Иван. Унтер-офицер не заметил, что он был на деревянной ноге, оттолкнул русского плечом, и тот свалился на пол. Лаубаху ничего не оставалось, как сразу начать жесткий допрос.
— Обыскать! — громко приказал он и уперся взглядом на лежащего на койке деда.
— Встать!
Но старик только шевельнулся.
— Он болен! — закричал Кондрашов, пытаясь подняться на ноги.
Дед пробормотал что-то непонятное.
— Что он сказал?
Переводчик тоже не расслышал.
— Говорю, сопляк ты, чтобы на меня орать! — громче проговорил старик.
В это время один из солдат обнаружил верстак, ящик со слесарным инструментом, замками, заготовками ключей. Лаубах схватил Ивана за рубаху.
— Грабитель! — закричал он. — Ты залезал в подвал дворца? Кто помогал тебе вытаскивать бумаги?
Иван Кондрашов подумал, что кто-то выдал его, и решил молчать. Молчание и убедило Лаубаха в том, что русский причастен к исчезновению архива.
— Ну ничего, унтерштурмфюрер Эйкорн развяжет тебе язык, — пригрозил Лаубах, вспомнив об эсэсовце, который служил в жандармерии его полка и слыл специалистом по допросам русских партизан.
— Взять! — приказал он унтер-офицеру и пошел к дверям.
Солдаты схватили Кондрашова. Никто не обратил внимания на старика. Тот медленно сунул руку под подушку, негнущимися пальцами сорвал кольцо и оттолкнул гранату от себя. На покосившемся полу она покатилась к ногам гитлеровцев, тащивших к выходу инвалида-сына. Граната разорвалась, когда Лаубах уже был в сенях. Ударная волна толкнула его в спину, и он упал, больно разбив лицо о косяк. Скоро рассеялся дым, и он увидел корчившихся от боли солдат и улыбающегося Кондрашова. Русский сидел, прижавшись спиной к стене и придерживая окровавленной рукой бок, шептал белеющими в предсмертной муке губами:
— Что, выкусил?
Лаубах не понял, но почувствовал в чужих словах торжество. Он никогда не убивал. Теперь же, задыхаясь от злости, выхватил пистолет и разрядил обойму в умирающего русского.
Глава вторая «КАЖДОМУ СВОЙ ЧАС»
Холодная дорога жизни
…Комья мерзлой земли и каменное крошево обрушиваются на оглушенных, придавленных огненным ветром бойцов. Он, Головин, вжимается в шершавые стенки окопа, пробитого в граните. Сквозь треск разрывов, глухой обвальный гул и свист осколков до него едва долетает крик Зубкова:
— Отбили шесть атак… Два взвода полностью выбыли из строя! Дальше держаться не можем…
Зубков в разорванном ватнике, голова забинтована, обе руки тоже, свежая глубокая царапина прошла по старой изуродованной ране на щеке. Он кричит в телефонную трубку, которую держит у его рта телефонист, кричит торопливо, захлебываясь словами, боясь, что его перебьют.
— Прошу помощи! Скорее помощи!..
Взрыв задувает в укрытие желтый толовый дым. Телефонист валится на Зубкова, закрывает его своим телом.
— Санитара сюда! — кричит Зубков, дико вращая белками.
Санитар не придет. Он умер рядом, так и не успев перевязать Головина. Лев хочет сказать об этом, но из горла вырывается лишь булькающий хрип. Зубков с трудом узнает его и вдруг обмякает:
— Кажется, все, Левушка…
Головин мотает головой, скрипит зубами. Нет, они не должны умереть просто так. Не имеют права. Им надо еще жить долго-долго. Красная пелена застилает глаза, обрывая явь.
…В щель дует. Холод пробирается сквозь шинель «на рыбьем меху и с теплой вешалкой». Каким-то чудом рота, а с ней и весь батальон удержались…
Старшина-санитар налил в кружку чаю из бидончика:
— Вам, товарищ лейтенант, с вашей раной, считайте, счастливая облигация досталась… Сойдет с Ладоги последний лед — и пароходом в тыл…
Он показал глазами на бухгалтерские гроссбухи, сложенные одна на другую:
— Видите книги? В них те, кого сняли с котлового довольствия по причине смерти. На каждой странице по тридцать фамилий. Если бы всех воскресить, тут стало бы тесно от людей.
…Мглистая, ветреная ночь. Берег Ладоги. Волны накатываются на обледенелые камни, на старый пароход с большим красным крестом на трубе. Обдает студеными брызгами раненых, движущихся к пароходу по скользкому от воды и наледи причалу. Одни бредут сами, другим помогают идти сопровождающие. Тех, кто не может передвигаться самостоятельно, несут на носилках.
Капитан дробит шажками мостик. Останавливается, смотрит на крышу рубки, где неясно чернеет силуэт спаренного зенитного пулемета:
— Эй, на рубке!
На крыше показывается солдат:
— Чего?
— Посматривайте… Не ровен час…
На пароход поднимаются последние раненые. Позади них военврач в белом кожушке, еще издали кричит:
— Все, капитан! Отчаливай!
— Ну, пошла-поехала… — весело произнес пожилой боец на крыше рубки.
Уже совсем рассвело, когда пароход вышел из бухты и, расталкивая мелкие льдины, начал огибать мыс. За мысом ветер был сильнее и студенее. Он свистел в снастях, трепал флаг на мачте и гулко бил в железный борт волнами и льдинами. Пароход закачало.
Головин, захотевший остаться на палубе, начал мерзнуть. Он ежился, прятал лицо в воротник шинели, чтобы как-то согреться.
Над Ладогой плыли мглистые тучи. Между ними теплились еще не успевшие погаснуть звезды. Вдали по курсу парохода виднелось ледяное поле, неровное и торосистое.
На нижней палубе вдруг раздался крик:
— Отстань, говорю. Чего прицепилась!
Раненый с забинтованной головой и с рукой в лубке рвался к носовой части парохода. Санитарка не пускала его, цепко держала за ватник, твердила умоляюще:
— Ну, миленький, золотенький, ну нельзя, понимаешь?
— Отойди! — стараясь оттолкнуть ее, вопил раненый. — Я желаю море посмотреть!
— Потом посмотришь. А сейчас надо чай пить.
— Мне желательно сейчас! Я шесть месяцев это море защищал и ни разу, представь, ни разу не видел его в глаза. Отцепись!
Он так свирепо рявкнул на санитарку, что та в испуге отскочила от него и выставила для защиты руки…
Раненый долго смотрел на Ладогу. Похоже, что-то искал в воде свое, нафантазированное за время окопного сидения. И не нашел. Разочаровался.
— А лес-то веселей, — вздохнул он и повернулся к санитарке. — Пошли, дорогуша, чаи гонять.
Совсем замерзнув, Головин крикнул:
— Братцы!
Сверху свесилась голова молоденького бойца.
— Помоги в трюм сойти.
— Момент, товарищ лейтенант. — Боец скатился с рубки, подхватил Головина, потащил вниз.
Везде лежали раненые, стонали, храпели во сне. Совсем близко от двери метался в бреду морячок, вскакивал, рвал на себе тельняшку, под которой алели бинты, и обессиленно падал.
— Кидай гранату, — хрипел морячок. — Кидай, мать твою…
Головину захотелось вырваться на воздух из тесного, пропахшего больницей пароходного нутра, но боец уже убежал, а у него не хватило сил, чтобы подняться самому, пройти мимо людей, превращенных бинтами в куклы.
К нему подошла санитарка, та самая, что не пускала раненого, пожелавшего увидеть море.
— Чаю хотите? — спросила она.
— Если можно… — трудно выговорил Головин.
— Почему же нельзя?
Через минуту она принесла кружку кипятка и большой кусок сахара.
Головин взял кружку, не спеша стал глотать кипяток. Он не сразу обратил внимание на чей-то шепот:
— Товарищ лейтенант… А, лейтенант…
Повернув голову, Головин наткнулся взглядом на широко раскрытый, странно поблескивающий глаз — глаз человека, закутанного в вату и бинты. Человек чуть слышно прошептал:
— Оставь чайку… Хоть капельку.
На какое-то мгновение Головин оцепенел — глаз словно гипнотизировал его. Кто это мог быть? Слишком знакомый глаз. Да ведь это Кондрашов из его взвода!
— Это ты, Леша?!
Синее, трепещущее веко закрыло глаз. Из-под него выкатилась крупная слеза, поползла по бинтам. Сухие, без кровинки губы шевельнулись, выцедив свистящие слова:
— Чайку… Нутро жжет.
Веко снова приоткрылось, обнажив глаз: неестественно большой, черный и глубокий. Откуда-то, похоже из самой глубины его, послышался слабый, дрожащий шепот:
— Водички мне… Хоть какой…
— Сейчас, Леша. Сейчас. — Превозмогая боль в спине, Головин перевернулся и потянул руку с кружкой к губам Кондрашова.
Глаз жадно сверкнул. Из-под суконного одеяла выпросталась желтая рука, нетерпеливо потянулась к кружке.
— Не смей! — Крик раздался сзади, такой пронзительный, что раненые приподнялись со своих лежаков.
Подскочила санитарка, вырвала у Головина кружку и выплеснула воду на пол.
— Ты что, убить его задумал? Он в живот ранен! Ему нельзя ни капли!
— Я думал, только в голову, — попытался оправдаться Головин.
— Индюк тоже думает.
Она легко подхватила Головина, подперла сильным плечом и поволокла обратно на палубу.
…Пароход шел навстречу поднимающемуся солнцу. Льдины по-прежнему бились в его борта, заставляя их басовито стонать. Справа расстилалось сплошное — до горизонта — ледяное поле. Здесь еще не успела поработать весна.
Вдруг послышался гул. Сзади, со стороны моря, показались четыре маленьких одномоторных самолета. Из рубки выскочил капитан, взглянул на них в бинокль.
— Немцы! Тревога!
Зазвенел колокол громкого боя. Возле пароходной трубы забилось белое облачко. Над водой и льдами поплыли прерывистые гудки.
Самолеты приближались быстро. Уже невооруженным глазом можно было различить толстые обводы шасси, кресты на тонких фюзеляжах.
«Лапти, — определил Головин. — У каждого по две бомбы. Итого восемь!»
Он зачарованно смотрел на самолеты, как смотрит мышь на удава, который собрался ее сожрать. На палубу выбежала знакомая санитарка Зоя, взглянула на самолеты и, ойкнув, убежала обратно.
Головной «юнкерс», сверкнув стеклами кабины, перешел в пикирование. Сразу по нему застрочили пулеметы. По рубке покатились дымящиеся гильзы.
«Юнкерс» продолжал пикировать. С его крыльев срывались белые вихревые струи. В свист рассекаемого воздуха вмешался леденящий сердце визг сброшенных бомб.
Два тяжелых удара тряхнули пароход. На палубу обрушились вода и ледяное крошево. Пожилой боец у пулемета резко выпрямился и закачался.
— Что с тобой, дяденька? — закричал молоденький напарник.
— Воюй, солдат… — прохрипел старший, заваливаясь на спину.
Молоденький боец подскочил к пулеметам, стал наводить их на второй «юнкерс», не успел — тот уже сбросил бомбы и крутым разворотом уносился в небо.
Крыша рубки вздыбилась. Чудовищная сила сорвала Головина с места, вместе с обломками подняла в воздух…
Очнулся он ночью. Санитарка прикладывала ко лбу мокрый бинт. Она что-то говорила ему, но он не слышал — в голове стоял сплошной звон. Внизу неторопливо билась машина. Очевидно, пароход тащил буксир. Кто-то отогнал «юнкерсы». Головин закрыл глаза и снова забылся.
Два раза он приходил в себя от боли. Сначала, когда его клали на носилки. Доски причала, сколоченные наспех, пружинили под ногами санитаров, при каждом шаге носилки дергались в их руках, причиняя боль. Потом полуторка долго везла его куда-то по ухабистой дороге.
Наконец машина остановилась. По запаху паровозного дыма Головин определил, что его привезли на станцию. Он лежал в битком набитом зале ожидания целый день. Лишь ночью подогнали вагоны, погрузили раненых и куда-то повезли.
Небо синее над Невой
Головина сразу же положили на холодный жестяной операционный стол. Сестра сунула маску. В нос ударил колючий и резкий запах хлороформа. «Считайте», — донеслось откуда-то издалека. По боли он угадывал, что осколок засел где-то в позвоночнике у центрального нерва. Если хирург ошибется, он либо умрет, либо сойдет с ума. Или его разобьет паралич, и он превратится в живую мумию…
Стал считать, вдыхая всей грудью хлороформ. Но от взвинченных нервов, от страха никак не мог заснуть, сбился со счета и начал снова. «Семнадцать, восемнадцать… девятнадцать».
Почувствовал, что сестра сняла маску.
«Отложили операцию», — обрадованно подумал Головин и раскрыл глаза.
Он уже лежал на спине, стянутый жестким кожаным корсетом. Сестры, почему-то пряча глаза, торопливо собирали инструмент. Одна из них отдернула штору, и операционную залил солнечный свет. Начинали операцию утром, значит, между «восемнадцатью» и «девятнадцатью» прошло несколько часов.
Над ним склонился хирург в белой шапочке, тесной для большого лысого черепа, с мешками под глазами, выпяченной губой и большим сизым носом. Он щупал пульс. Почувствовав, что Головин очнулся, врач сердито отбросил руку:
— Скажу вам, вы матерились как настоящий биндюжник.
Еще пьяный от хлороформа, Головин раздраженно проговорил:
— Оставьте меня в покое!
Хирург всплеснул руками:
— Чтоб вам дожить до моих лет! Я сделал отчаянно сложную операцию — и нате вам, благодарность…
Медсестры, бесшумно скользящие по паркету, возмущенно фыркнули.
— А мне наплевать, что вы там сделали! — разозлился Головин.
Хирург снял очки с толстыми стеклами. Как у всех людей с плохим зрением, его глаза стали беспомощными и ласковыми. Он поморгал белесыми ресницами, будто попала соринка, и спросил:
— Хотите, покажу осколок?
С эмалированной чашечки пинцетом он подхватил крошечный кусочек металла, еще покрытый свежей кровью.
— Оставить на память?
— Валяйте, доктор, — тихо проговорил Головин, удивленный несоизмеримостью боли с микроскопической величиной стального комочка, который попал в момент бомбежки парохода на Ладоге.
— Будете жить сто лет. Это говорю я, полковник Радов! — Хирург взъерошил волосы Головину и, вздохнув, добавил: — Три миллиметра отделяли вас от верной смерти.
Головин осторожно взял осколок, повертел в пальцах:
— Думал, в меня влетела по крайней мере пудовая болванка…
— Через эти руки, — Радов показал сухонькие кулачки со склеротическими жилками, — прошли тысячи людей, но вы… я вам скажу!
Действие хлороформа стало проходить, и тупая саднящая боль пришла откуда-то из желудка и вцепилась в позвоночник.
— Сестра! Морфий!
Головину сделали укол в ногу, и боль немного отпустила.
Радов побарабанил пальцами по белой тумбочке, снова надел очки, и лицо его сразу стало непроницаемым и холодным. Он тяжело поднялся. За ним зашуршали тапочками сестры и ассистенты. В дверях Радов остановился.
— Не стану обнадеживать вас, — проговорил он. — Выздоровление может длиться долго. Время, молодой человек, время покажет…
Головина увезли в палату — очень маленькую комнатку в самом конце коридора. Она походила на склеп. Сестра опустила штору и приказала спать. Сильно ломило голову, уснуть он не смог и стал прислушиваться, как снова медленно, упрямо подбиралась к спине боль…
Отныне он выпал из времени. Ему сказали, что нужно лежать на спине и не двигаться. Но он не мог этого сделать, даже если бы захотел. Туго стянутый корсетом, с ногой, укрытой тяжелым гипсом, он напоминал спеленатого младенца. Где-то на границе небытия теперь надо было найти какую-то устойчивую форму существования. Лучше бы устроило тихое бездумье. Но он не мог заставить себя не думать. Ему казалось, что мозг у человека походил на чуткие весы, которые приходили в движение даже от конопляного семечка. Попадет в голову долька какого-то воспоминания, и весь механизм мозга вступит в работу, как старательный мастеровой. Мечта когда-нибудь отыскать карты Беллинсгаузена теперь притупилась. Боль украла надежду.
«Если я останусь жить, — думал Головин, — то буду вызывать жалость и сострадание у других. А это само по себе оскорбительно. Сколько времени пройдет, прежде чем я смогу встать? Месяца три или год? Но когда-то должна отпустить боль?!» Когда Головина несли в палату, он считал этажи. Их было четыре. «Значит, когда я смогу встать, то доберусь до лестницы. Лишь бы хватило сил перевалиться через перила. Ну а если не встану? Тогда доползу! Дальше жить нет смысла».
Головин успокоился и задремал. Сквозь сон он услышал, как приоткрылась дверь и в палату скользнула сестра. Кто-то остановился у порога. Он уловил тяжелое астматическое дыхание, почувствовал на себе взгляд того, кто был в дверях.
— Спит, — шепнула сестра.
— Пока уколы морфия. Иначе боль вызовет шок. Хорошо, что он так молод.
Головин узнал шепот Радова. Это он стоял у порога, полковник гуманной и печальной медицинской службы, коротконогий, старенький, полуслепой.
…Некоторое время Головин испытывал странное ощущение: он напоминал себе песочные часы. Беззвучно и безвозвратно сквозь него сыпались дни, недели и месяцы. По тому, как дуло в окно через плохую замазку, он узнавал погоду на улице. Прошли лето и осень, потом наступила зима. От снега на дворе посветлело в палате, обозначились маленькие трещины в штукатурке, небольшие потеки. Прищурив глаза, он видел в этих потеках и трещинах разные картинки — то сеть дорог, как на карте, то облака, то людей, сцепленных в плотном клубке, то бушующий океан с брызгами молний. Он лежал на спине и ничего, кроме потолка, не видел.
Небольшое разнообразие приносил утренний обход. Радов, как всегда торопясь, спрашивал о самочувствии и вставал, не дослушав ответа. Он все знал. Головин жаловался, что под гипсом отчаянно чешется распухшая нога. «У всех чешется», — бросал он. Головин говорил, что мучают сильные боли, просил морфий. Но он приказывал давать анальгин или пирамидон. Иногда во главе свиты появлялся начальник госпиталя, в тогда смешно было видеть, как Радов, краснея, как школьник, путаясь в латыни, что-то рассказывал о Головине.
Лейтенант всегда ждал вечера. Если не было срочных операций, в это время приходил Радов. По вечерам он был совсем другим. Он садился на край кровати, некоторое время молчал, прислушиваясь к своим хрипам в хилой груди, а потом начинал рассказывать о жизни, о фронтах, на которых пришлось побывать. Все события облекал он в какую-то забавную форму, похожую на анекдоты, и они вместе смеялись и одинаково вытирали глаза, и после этого Головину думалось, что унывать не надо, все образуется, что жить в общем-то можно…
Однажды Радов принес старую книгу Роберта Скотта о его походе к Южному полюсу. В ней были собраны дневники, письма к родным, друзьям, к английскому обществу, которые когда-то сильно потрясли Головина своим драматизмом.
— Откуда вы узнали, что я интересовался Антарктидой? — удивленно спросил Головин.
Радов плутовато улыбнулся:
— Знал, да помалкивал. Мне о вас рассказывал Леша Кондрашов, но тогда вы были еще очень плохи. Я боялся тревожить.
— А где он сейчас?
— В другой палате. Когда он встанет, разрешу навестить…
— Он тогда в разведку ходил.
— Собственно, куда позднее попал архив?
Головин помрачнел:
— Об этом и мне бы хотелось узнать. Мы отправили его в Ленинград, а после немцы перешли в наступление, я из боев не выходил, пока не ранило.
— Да вы напрасно волнуетесь, сберегут архив ленинградцы. Когда-то же наши прорвут блокаду.
— Быстрей бы…
Книга Скотта, хотя она и была давно знакома, подействовала на Головина лучше всяких лекарств. По ночам, когда глухие боли гуляли по спине и у него пропадал сон, он восстанавливал по дням жизнь сильного, умного и целеустремленного человека, который все-таки не смог преодолеть пустого разочарования, оказавшись вторым, а не первым открывателем Южного полюса. Когда 18 января 1912 года Скотт и четверо его верных друзей пешком, по рыхлому снегу, в сильный мороз достигли Южного полюса, они по оставленной лагерной палатке узнали, что всего за четыре недели до них здесь побывал Амундсен. Это так угнетающе подействовало на измученных людей, что обратный путь оказался им не под силу, и они погибли.
Скотта погубило тщеславие. Но его можно было понять. На родине ему открывалась невеселая перспектива и огромные долги. Может быть, и правда, что первенство открытия — в науке ли, искусстве, географии, спорте — вещь далеко не безразличная? И надо ли после всего, что сделано, отказываться от своей цели? Имеет ли право он, Головин, бросать свои доказательства куда более высокого достижения — открытия Беллинсгаузеном целого континента?
Его охватила злость на самого себя. Надо гнать прочь позорное прислушивание к собственным болям, бесполезное угрызение совести. Надо быстрей подняться на ноги, попытаться пробиться в осажденный Ленинград и продолжать то, что начал.
Ломая самого себя, Головин по утрам стал делать гимнастику, сестра обтирала его холодной водой. Потом он брался за книги.
Вскоре объявился в палате Леша Кондрашов. С тех пор как его видел Головин здоровым, Леша сильно изменился. Вид стал какой-то мужской, солдатский. Раны его заживали, о чем он сразу же сказал:
— Врач обещал залечить скоростным методом. Эх, быстрей бы домой. Домом он назвал свой Ленинградский фронт. — А вы как, товарищ лейтенант?
— Рад бы в рай… В конце месяца будет комиссия.
Леша посмотрел с жалостью, хотя и пытался это скрыть.
— Кто бы мог подумать, что вас ранят снова тогда, на пароходе. Я ведь был совсем не жилец, а вы ходили…
Он рассказал, что бомба с «юнкерса» угодила в корму, пароход потерял управление и долго отбивался от пикировщиков, пока их не отогнали наши летчики. К вечеру прибыл буксир и дотащил судно до берега.
Сообщил Леша и о том, что дела под Ленинградом стали получше.
— Может, к тому времени, как выпишемся, прорвут наши блокаду.
…12 января 1943 года в палату без стука ворвался Леша Кондрашов и завопил с порога:
— Включайте радио, товарищ лейтенант. Началось!
Диктор Московского радио сообщал о начале наступления наших войск под Ленинградом. Позднее, когда в госпиталь, где лежал Головин, стали прибывать раненые из-под Ленинграда, все узнали о подробностях тяжелых и кровопролитных боев, о том, как перед боем на могиле Суворова офицеры и солдаты клялись бить врага, как на берег вышел сводный оркестр и под могучие аккорды «Интернационала» солдаты пошли на штурм гитлеровских укреплений.
Семь суток дивизии прогрызали вражескую оборону, сражение не прерывалось ни днем, ни ночью, на один-два километра в сутки сокращалось расстояние между фронтами. Дрались уже дивизии вторых эшелонов. Бойцы окружили Шлиссельбург и повели уличные бои.
В 9 часов 30 минут 18 января 1943 года у рабочего поселка? 1 встретились бойцы Ленинградского и Волховского фронтов. Они бросились навстречу друг другу, не обращая внимания на артиллерийский обстрел с Синявинских высот. Это была долгожданная встреча. Планы Гитлера задушить ленинградцев голодной смертью были сорваны.
В тот же день, 18 января, Москва приняла решение о немедленном строительстве железнодорожной линии Шлиссельбург — Поляны с мостом через Неву. 6 февраля в Ленинград из глубины страны прибыл первый эшелон с хлебом…
По этой дороге чуть позже уехал на фронт Леша Кондрашов, а летом попал в Ленинград и Головин.
Анатолий Васильевич Попов
Головина выписывали из госпиталя с множеством оговорок… Ему запретили поднимать тяжести, перенапрягаться, переутомляться, предписывали соблюдать диету, не пить и не курить, не перегреваться на солнце и не охлаждаться на морозе. Словом, его комиссовали по чистой, выдав свидетельство об освобождении от воинской обязанности. Головин опротестовал это решение врачебной комиссии, но на фронт его все равно не послали.
Правдами и неправдами ему удалось получить разрешение на билет в Ленинград, где он надеялся найти свою часть.
Соседом по купе оказался веселый, разговорчивый армянин с погонами капитана интендантской службы. Говорил он с сильным акцентом, тряс тощими волосатыми руками, как ветряная мельница, выкатывая глаза в красных прожилках.
— Что ты в Ленинграде нашел? — кричал он, вскакивая. — Там еще блокада. Голод. Дожди.
— А куда деваться? — усмехался Головин.
— Поезжай на Кавказ. Там фрукт много! Айву знаешь? — горячо хватал он за руку.
— Нет, не знаю. — Головин и в самом деле никогда не видел айву.
— Ну, как не знаешь?! — возмущался попутчик. — Черемуху знаешь?
— Знаю.
— Так вот совсем непохож.
Удовлетворенный объяснением, он откидывался на спинку дивана и, цокая языком, начинал расхваливать Армению, гору Арарат, райский уголок Арзни, даже вспоминал армянского попа-католикоса.
— От воды «Арзни» худеют толстяки, жиреют тощие, красивеют уроды! Тебе только потребуется изменить в паспорте дату рождения, все остальное сделает «Арзни»…
Ленинград встретил настороженной тишиной прифронтового города. К счастью, попутчика ожидала машина, и веселый капитан довез Головина до дома в Лермонтовском переулке. Квартира, как и ожидал Лев, оказалась пустой. Толстый слой пыли лежал на мебели, на полу, на книжных шкафах.
Весь день он занимался уборкой, мыл полы, перебирал книги. Они остались в том же порядке, в каком Лев оставлял их перед войной. Два года прошло с тех пор, а показалось, что полжизни. Он опустился на ступеньку стремянки и раскрыл книгу в старинном тисненом переплете, те самые «Двукратные изыскания в Южном Ледовитом океане», над которыми начинал работать дед, скрупулезно и тонко, как хирург скальпелем, делая пометки и записи на полях. Видно было, как он упорно шел к своей цели, выискивая весомые доказательства.
«Завтра же поеду в архив», — вдруг решил Лев и положил книгу на письменный стол.
В архиве Головин надеялся встретить кого угодно, но только не майора Попова, того самого, которому помогал грузить ящики с бумагами перед отправкой на фронт. Он почти явственно ощущал в себе границу двух жизней того, что происходило до войны и что было сейчас, и не мог смешать одно с другим, как не могла речка перелиться через водораздел в другую. Он успел забыть людей, с которыми встречался до войны. Улицы не походили на прежние. И не только потому, что окна домов заслонили газетные ленты крест-накрест, нижние этажи люди забили мешками с песком, а в небе повесили серые колбасы аэростатов. Не потому, что прохожие оделись в брюки и ватники, вооружились винтовками и гранатами и вместо трамваев чаще грохотали танки и крытые брезентом военные грузовики с пушками на прицепе.
Улицы, как и люди, изменили облик ощутимым ожиданием опасности, иллюзорностью тишины, которую в любую секунду могли оборвать снаряд, сирена, вой самолета или крик умирающего человека.
Анатолий Васильевич Попов появился из далекого, забытого времени, и потому Головин оторопел. Одет Попов был в тот же суконный китель, брюки клеш, но на плечах золотились погоны с малиновыми просветами и поблескивал морской «краб» на фуражке.
— Головин! — раскинул руки Попов. — Какими судьбами?
— Из госпиталя.
— Ранен был?
— Теперь списали по чистой.
— Руки-ноги вроде целы…
— Нога срослась, а позвоночник поврежден.
Головин отметил, что Попов прежде разговаривал с ним на «вы», а теперь перешел на «ты», видно, обкатала война и этого человека.
— Проходи, садись. У меня тесновато, правда, но зимой было тепло. Вот здесь печка стояла…
Головин сел на большой дубовый стул.
— Между прочим, всю мебель сожгли, а этот стул уберег, — проговорил, улыбнувшись, Попов. — На нем сиживал Степан Осипович Макаров.
Анатолий Васильевич переложил с места на место бумажки на столе, собираясь начать какой-то разговор, внимательно посмотрел Головину в глаза:
— Ну, а теперь куда надумал?
— Постараюсь все же прорваться в свою часть…
— Ничего не выйдет. Думаешь, я не рвался на фронт? С голода здесь чуть ноги не протянул. Но оставили при архиве, как сторожевого пса.
— Меня все время волновало вот что… Где-то в декабре вы должны были получить груз из Екатерининского дворца из Пушкина… — проговорил Головин и замер от волнения.
— А-а, ты все надеешься найти карты Беллинсгаузена?
— Мы вытаскивали архив из-под носа немцев!
— Ты лично?
— Ну, не я, а весь мой взвод.
Попов присвистнул и полез в стол, начал суетливо перебирать папки:
— Ага! Слушай «Акт о приеме архива восемь тысяч двести тридцать два дробь девятнадцать индекс семь… Майор Зубков… Младший лейтенант Головин…» Да ведь это был ты, а я не обратил внимания! Даже не подумал, представь! Голод выел все эмоции.
— Эта часть архива у вас?
— Да где же ей быть? Только ничего не разобрано и хранится… хранится — не то слово. Гибнет в сырости. Сухих помещений нет, дров нет, рабочих нет!
Попов рассердился и оттолкнул папку от себя:
— А я голову ломаю, как мне тебя в помощники перетащить, а ты хочешь в свою часть прорваться…
— Мне работать у вас? — обрадованно спросил Головин.
— У меня. Пиши заявление… Оформим допуск, получишь паек… Ты всегда появляешься в самый нужный момент.
Попов оформил Головина старшим научным сотрудником, что соответствовало его офицерской должности. Военная комиссия признала ограниченно годным к нестроевой службе. В интендантском управлении флота Головин получил морскую форму и погоны и встал на пищевое довольствие. На другой день он сразу же направился в архив.
Бумаги хранились в неотапливаемых подвальных помещениях, начали отсыревать и покрываться плесенью. Нужно было срочно их спасать. С командой калек, ослабленных от недоедания, Головин раздобыл вентиляторы, разложил бумажные кипы по стеллажам, исподволь стал готовить топливо на зиму. Работали с утра и до полуночи, часто оставаясь ночевать тут же, в архиве.
Блокада хотя и была прорвана, но враг продолжал висеть над городом, методично, квартал за кварталом, обстреливая его из тяжелых орудий и предпринимая воздушные налеты.
А в это время на юге гремела Курская битва. Под Ленинградом, как сообщалось в сводках Информбюро, шли бои местного значения. В перестрелках под Великими Луками, Любанью, Синявином, Красным Бором, в целой серии частных операций среди болот и лесной глухомани шло перемалывание живой силы противника. В небольших по масштабу боях, но на многих участках, преследовалась одна цель — не допустить переброски фашистских войск под Курск и Белгород. Трясина засасывала орудия, от жары, болотных испарений, тлеющего торфа разламывались у бойцов головы, за неделю прели и расползались гимнастерки, но ленинградцам удалось выполнить и эту задачу. Ни одного солдата гитлеровцы так и не смогли перебросить на юг.
После победы под Курском началось планирование разгрома 18-й армии Линдемана — основной боевой силы северного крыла всего Восточного фронта немцев. Общий замысел сводился к тому, чтобы не только окончательно освободить Ленинград, но и разгромить фашистскую армию, овладеть Лужским плацдармом и нацелиться на Прибалтику.
Предчувствуя это, на рубеже Нарва — Псков — Порхов гитлеровцы спешно начали создавать тыловую оборонительную полосу, названную «Пантерой». Пленный офицер-сапер рассказал о подготовке к разрушению мостов, дорог, к минированию населенных пунктов. У советского командования возник вопрос: не собирается ли Линдеман уйти из-под Ленинграда раньше, чем его «подсекут под корень»? Тогда надо не дать фашистам безнаказанно уйти из-под стен города.
Гитлеровцы понимали, что теперь русские намного сильнее их, но отступать они пока не собирались. Впоследствии выяснилось, что командующий группой армий «Север» Кюхлер действительно боялся окружения 18-й армии. Поэтому немцы загружали ближайший тыл, чтобы облегчить быстроту передвижения войск по всему фронту. В то же время Гитлер категорически отверг вариант преднамеренного отхода и приказал удерживать позиции под Ленинградом до последнего солдата.
Наступила зима. Но как она не походила на первую блокадную зиму! Город хотя и напряженно, со срывами, но снабжался всем необходимым получал эшелоны с хлебом, боеприпасами, углем. Гитлеровцы из осаждавших превратились в осажденных. Перед ними вновь дымил заводскими трубами город-гигант, а любая попытка стрелять по городу сразу же пресекалась губительным огнем русской артиллерии. Позади в лесах хозяйничали партизаны, громили тылы, армейские склады, взрывали мосты и дороги.
Легче стало работать и служащим архива. Вместо дымных «буржуек» теперь топились печи, в помещениях и хранилищах поддерживалась нормальная температура. В «каникулярном порядке», как выразился Попов, Головин смог начать разборку бумаг первой четверти прошлого века. Остальные же сотрудники были сосредоточены в современном отделе, куда больше всего поступало заявок от разных военных учреждений и частных лиц.
Все чаще и чаще Лев оставался ночевать в архиве, чтобы не тратить время на дорогу домой.
Леша Кондрашов
В ночь на 14 января 1944 года ленинградское небо наполнилось гулом бомбардировщиков. Люди, привыкшие к тупому вою «юнкерсов» и «хейнкелей», догадались, что идут наши самолеты. Через некоторое время гул стих, и до окраин долетел грохот разрывов. Над хутором Беззаботным, к югу от Стрельни, повисло зарево. В этом районе стояла дальнобойная артиллерия гитлеровцев. Укрытые в долговременных бетонных сооружениях батареи больше двух лет обстреливали город и боевые порядки наших войск. Поэтому командующий Ленинградским фронтом попросил у Ставки специальную группу ночных бомбардировщиков, которые и нанесли массированный удар по вражеским артиллерийским позициям.
В это же время, в густом тумане, чуть звякая оружием, к передовой подходили дивизии генерала Симоняка. Они шли пустынными улицами через открытые для них проходы в баррикадах, между бетонными надолбами, через проволочные заграждения, а потом по лабиринту глубоких траншей добирались до исходного рубежа в ста-двухстах метрах от фашистов.
На рассвете полки реактивных гвардейских минометов, тяжелые орудия фортов Серая Лошадь и Красная Горка, батареи Кронштадта открыли огонь. Больше часа они громили вражеские укрепления, дзоты и артиллерию. После огневой подготовки в бой пошла пехота и протаранила с ходу первую позицию главной полосы укреплений гитлеровцев.
Увязая в мокром снегу, полуоглохший и полуослепший от огня, Леша Кондрашов бежал одним из первых и наугад стрелял из автомата короткими очередями. Полы шинели цеплялись за колючую проволоку, и он ругал себя за то, что перед атакой забыл запихнуть их за пояс. Ему казалось, что он отстает, и тогда прибавлял прыти, разбрызгивая валенками снежную жижу.
Его батальон находился на вершине клина. Роты взломали и вторую полосу, перерезав шоссе от Красного Села на Пушкин. Леша видел, как навстречу неслись рыжие трассы пулеметного огня, из дыма вылетали раскаленные болванки фаустпатронов, еще незнакомых нашим солдатам. Но вся эта смерть с визгом, с хрюканьем, воем, скрежетом почему-то проносилась мимо, слепо вспарывая воздух.
Ноги скользнули на глинистом бруствере, Леша с разлета растянулся на земле, крутнулся волчком и свалился в окоп. Каской он ткнулся во что-то мягкое и увидел мертвеца с остановившимся стеклянным взглядом. От испуга он ткнул его автоматом. Немец свалился на бок. Видя, что окоп брошен, Леша вылез наверх и побежал дальше.
Откуда-то сбоку выполз танк. Переваливаясь на воронках и ухабах, он обогнал Лешу, обдав жирным дымом из выхлопных труб. Кондрашов приналег, стараясь укрыться за ним, как за щитом, но вдруг ноги не ощутили тверди. Не успев охнуть, Леша провалился в какую-то яму, больно ударившись боком обо что-то железное. Он полоснул по темноте из автомата, и в этот момент кто-то прыгнул на него сзади. Леша инстинктивно вогнул плечи, тот, кто нападал, не рассчитав, перелетел через голову. Леша рывком откинулся назад, нажал на спусковой крючок, но автомат не сработал. Тогда он перехватил оружие за ствол, ударил немца прикладом.
Секунду-другую Леша тяжело дышал. Он напряг зрение, увидел на серой шинели узенькие белые погоны. «Офицер», — догадался Леша. Немец, застонав, перевернулся на бок.
Леша облегченно вздохнул. Так близко он увидел врага впервые и нисколько не испугался. Офицер почему-то был без оружия, а Кондрашов держал в руках, хоть и с пустым диском, автомат, которым мог еще раз ударить как дубиной.
У немца было рыхловатое бледное лицо, замазанное землей, толстый нос и двойной подбородок. «Видать, тыловая крыса», — определил Кондрашов, запуская руку в противогазную сумку. Перед атакой он засовывал туда три диска. Отчетливо помнил, что два расстрелял, а куда девался третий, не понял. Если бы в автомате оставался хоть один патрон, он, пожалуй, прикончил бы фашиста и побежал дальше, но теперь, по существу безоружный, он не мог, не хотел убивать прикладом. И оставить живым не мог — вдруг у немца окажется пистолет, тогда он, конечно, станет стрелять в спину.
Кондрашов оглянулся по сторонам. «Вот незадача», — подумал он и, обозлясь, крикнул:
— Хенде хох!
Немец проворно вскинул руки. Леша дернул его пустую кобуру, пошарил в карманах, но ничего не нашел.
Наверху еще гремел бой, стреляли. Вылезать не было смысла.
— Ладно, переждем, — проговорил Леша и знаком приказал немцу опустить руки.
Свалился он, как теперь понял, в полуразрушенную землянку. Кроме гильз, пустых цинковых коробок и какого-то тряпья, в ней ничего не было. Кондрашов стал ждать.
К полудню бой переместился в сторону. Дрались, кажется, у Александровки, примыкающей к Пушкину, у Дятлиц и Ропши, нацеливаясь на Красное Село, чтобы замкнуть кольцо окружения. Судя по ожесточенной, несмолкающей стрельбе, немцы сопротивлялись отчаянно, цеплялись за каждый опорный пункт, за мало-мальски теплое гнездо, дзот, траншею, зная, что если их вышибут на голые поля, то все либо погибнут от огня, либо замерзнут.
Вечером еще сильней похолодало. Снег, прибитый дневной оттепелью, покрылся толстой ледяной коростой. Немец, хотя и был в меховой шинели, начал мерзнуть. Он жалобно стучал зубами. Леша тоже продрог. Влажная от пота телогрейка под шинелью стала дубеть, мокрые валенки превратились в колодки.
«Надо выбираться, — подумал Кондрашов. — Но как вести немца и куда? Наверное, он догадался, что у меня патронов нет, может убежать».
— Хенде! — крикнул он.
Немец, как показалось, в этот раз неохотно, с ленцой вытянул руки. Леша торопливо расстегнул свой брезентовый ремень, соорудил петлю и стал затягивать руки пленного. Немец попытался сопротивляться, что-то забормотал, но Леша коленом двинул его в зад. Немец охнул от боли. Видно, попал по тому месту, по которому раньше прогулялся приклад.
Кондрашов выбрался наверх, огляделся. Поле, изрытое окопами, перепаханное танками, искалеченное фугасами, дымило. Все живое укатилось дальше, а неживое осталось. То там, то здесь валялись трупы, торчали пулеметные треноги, колья от колючей проволоки. Далеко, у жиденького лесного островка, бродили какие-то люди — то ли немцы, то ли наши. На всякий случай Леша не стал привлекать их внимания. Он помог вылезти немцу и повел пленного в тыл.
Желудок сводило от голода, противная мелкая дрожь трясла тело. Ломило кости — значит, поднималась температура. Кружилась голова. Если бы поскорее добраться до своих да съесть котелок супа, тогда бы слабость прошла. «Неужели заболел?» — тревожился он, равнодушно глядя в широкую спину немца.
Леша не знал, что он вел одного из тех, кто служил раньше у майора Будберга и занимался реквизицией русского музейного имущества, а потом был послан на передовую в наказание за пропажу архива из Большого Екатерининского дворца. А немец сейчас ругал себя, вспоминая всех чертей. Он тоже сильно хотел есть и замерз. Но это бы он перенес, если б не плен. Непростительно глупо сдаться русскому! Даже когда солдат больно ударил прикладом по пояснице, у него еще оставались силы бороться. Теперь же, связанный, он ничего поделать не мог. Перспектива страшила его. Смерть ли сразу, или лагерь в холодной Сибири все равно означали конец. Конечно, он не верил в сказки о жестокости и кровожадности русских. Но, оказавшись за колючей проволокой, он вряд ли перенесет лишения. После всего, что он испытал на передовой, ослабла воля, растерялось мужество, и трудно было рассчитывать на то, что когда-то он вернется домой.
Скользя по наледи, спотыкаясь, немец машинально передвигал ноги и соображал, какие сведения могли бы заинтересовать русских, чтобы они более лояльно отнеслись к нему. Сведения о дислокации войск уже явно устарели. За два дня русского наступления вся немецкая оборона рухнула и рассыпалась. Его роту почти полностью уничтожили советские пушки. Сам он в горячке боя потерял личное оружие, пытался отбиваться из пулемета, но близкий взрыв обрушил землянку и оглушил его. Как раз в это мгновение на него свалился русский солдат…
Тылы наступающих куда-то передвинулись. Наблюдательный пункт батальона был свернут. Леша повел пленного дальше. Уже в сумерках они вышли на пустынный проселок. Куда идти дальше — Леша не знал. И слева, и справа не затихал бой. Он посадил пленного на землю и стал ждать когда-нибудь кто-то же должен проехать по дороге.
Если бы Леша был посвящен в стратегический замысел наступления и смотрел бы на карту, то ему хорошо бы представилась картина всего происходящего вокруг в этот момент, когда он, стуча замерзшими валенками, топтался на избитом траками и колесами проселке.
Наступал перелом. В бой вводился второй эшелон — 123-й корпус генерала Анисимова для штурма Красного Села и Дудергофа. Из Стрельны, поселков Володарского и Горелова, выскальзывая из еще не затянувшейся петли, спешно в Красное Село отходили гитлеровцы. Два полка 63-й дивизии полковника Щеглова обошли знаменитую Воронью гору и ворвались на нее с тыла, в яростной ночной схватке уничтожая гарнизон этого мощного узла.
Утром немцы взорвут плотину реки Дудергофки, попытаются водой остановить наступление. Но в Красное Село русские все же ворвутся и в ближнем бою среди горящих домов, в стужу, разгромят фашистов. А позже, уже на исходе 19 января, передовые части 2-й ударной и 42-й армий встретятся с разведчиками 168-й дивизии, замкнув кольцо окружения.
Но ничего этого пока не знал Леша. Быстро темнело. На горизонте все ярче разгоралось зарево. «Придется ночевать, как пить дать», — уныло подумал Кондрашов.
Вдруг вдали замаячил синий огонек подфарников. Леша вскинул автомат и отбежал на обочину. На большой скорости летела «эмка». Сзади шел мотоцикл с коляской и ручным пулеметом. Леша выскочил на дорогу и замахал руками. «Эмка» остановилась.
— Кто такой? — сердито закричал кто-то в кабине.
— Свой я, рядовой Кондрашов, — отозвался Леша. — Пожалуйста…
В лицо брызнул свет фонарика.
— В чем дело?
— Подвезите до наших. Пленного я захватил, совсем замучился…
— Ранен, что ли?
— Заболел.
— А пленный где?
— Да вот он? Эй, комм цу мир!
Немец подошел к машине. Леша, боясь, что ему откажут, торопливо заговорил, проглатывая слова:
— Я из-за него своих потерял, наверное, ищут… Подвезите, ради бога…
— Да где ты его взял?
— Как где? В бою! Хотел, стерва, меня…
— Ладно, потом расскажешь, — прервал его тот же сердитый голос и о чем-то спросил пленного по-немецки.
Немец ответил, и тут пришла ему мысль рассказать о делах майора Будберга. Он начал говорить и не ошибся — русских это заинтересовало.
В машине потеснились. Леша и пленный опустились на теплые сиденья. «Эмка» понеслась дальше.
Оказалось, что Кондрашов встретил члена Военного совета Ленинградского фронта Соловьева. Утром генерал отправил его в госпиталь и приказал представить к награде. Привезли Лешу в Ленинград, но он уже не помнил этого — был без сознания. Врачи определили болезнь — пневмония, крупозное воспаление легких.
Первая ласточка
Рабочий день начинал Головин с того, что включал радио и слушал утренние сводки Информбюро. Каждый день приносил радостные вести. 24 января наши части вошли в Слуцк и Пушкин. Через два дня тяжелых боев завершился штурм Гатчины. 27 января диктор зачитал приказ Военного совета, обращенный к войскам Ленинградского фронта, морякам Краснознаменного Балтийского флота, ленинградцам.
«В итоге боев, — говорил диктор, — решена задача исторической важности: город Ленина полностью освобожден от вражеской блокады и от варварских, артиллерийских обстрелов противника.
…Граждане Ленинграда! Мужественные и стойкие ленинградцы! Вместе с войсками Ленинградского фронта вы отстояли наш родной город. Своим героическим трудом и стальной выдержкой, преодолевая все трудности и мучения блокады, вы ковали оружие победы, отдавая для дела все свои силы».
В тот же день вечером в Ленинграде загремел первый салют. Как и все ленинградцы, Головин выбежал на улицу, кого-то обнимал, целовал и не скрывал слез. Вспышки цветных звезд выхватывали из темноты купол Исаакия, адмиралтейскую иглу, укрытую маскировочным чехлом, контуры Петропавловки и стальные ежи уличных заграждений — все это было знакомо, но сейчас виделось в каком-то нереальном, фантастическом свете. Люди, так много выстрадавшие, теперь убеждались, что к ним шла победа, возвращалась жизнь.
Редко, к сожалению, но бывает, когда вдруг наступает полоса везения. Возникает ощущение, что в цепи поисков, разочарований, догадок, некоторых косвенных находок ты нашел верное звено. Так случилось с Головиным вскоре после победы под Ленинградом. Разбирая кипы бумаг, от которых уже стало мельтешить в глазах, он обнаружил рапорт офицера шлюпа «Восток» Лескова начальнику Морского штаба Моллеру от 21 марта 1823 года. Округлым, размашистым почерком с твердым нажимом на твердые знаки Лесков писал: «Российские мореходцы неоднократно обтекали земной шар, обогатили географию новыми открытиями в обеих половинах земного шара и первые разрешили важный вопрос, открыв землю под 70-м градусом южной широты, о существовании которой после путешествия Кука перестали уже думать».
Значит, ни Беллинсгаузен, ни его офицеры не сомневались в открытии материка Антарктиды! Но почему же они скупо, как-то походя, говорили об этом в немногочисленных изданиях тех лет? «Двукратные изыскания», заредактированные и заправленные, как бы стриженные под стиль официальных рапортов и отчетов… Несколько трудов астронома Симонова, напечатанных в редких научных журналах, главным образом в «Казанском вестнике», который читала, быть может, сотня-другая людей… И о чем?! О разности температуры в южном и северном полушариях, об астрономических и физических наблюдениях, явлениях земного магнетизма и кратком историческом взгляде на путешествия знаменитых мореплавателей до начала XIX века…
Лишь в 1855 году вышла в Петербурге еще одна книга. Ее написал участник экспедиции мичман Павел Новосельский. Но и она скоро исчезла из книжных магазинов, так как была издана всего в пятистах экземплярах. И это на всю Россию о великом географическом подвиге россиян!
В конце XIX столетия о Беллинсгаузене и кругосветных путешествиях упоминалось только в «Русской старине»…
Головин написал в Казанский университет и попросил прислать список хранимых работ профессора Симонова. И каково же было его удивление, когда узнал, что в библиотеке университета обнаружилась объемистая рукопись под названием «„Восток“ и „Мирный“, или Плавание россиян в Южном Ледовитом океане и около света».
Затем Головин нашел представление председателя Ученого морского комитета Голенищева-Кутузова начальнику Морского штаба Моллеру-2-му. В нем говорилось, что Беллинсгаузен, окончив описание о двукратном плавании своем, «представил оное Департаменту (в общем собрании 17 октября прошлого, 1824 года) в 59 тетрадях, 19 картах и 51 рисунке». Представление было датировано 17 марта 1825 года. Следовательно, основная работа по составлению карт протекала в 1822 году, и в июле 1823 года она благополучно завершилась. Головин начал разбирать бумаги этого периода. Как и предполагал он, все документы оказались перепутанными. Это были как раз те бумаги, что увозились в подвалы Екатерининского дворца.
Попадалось много карт, но все касались северного полушария и были выполнены во время рядовых плаваний по Балтике, Средиземноморью, Атлантике, Гренландскому и Норвежскому морям.
Не ожидая отыскать в них карт о плавании в Антарктиду, Головин машинально просматривал листы и едва не отбросил похожий на другие сероватый ватман с потускневшими контурами каких-то земель. Он скользнул взглядом по карте, взялся за край, чтобы перелистнуть, но вдруг глаз зацепился за надпись в левом углу — «Огненная Земля». Ток ударил в голову. Да ведь это южная оконечность Америки! Так и есть — мыс Горн. Точечным пунктиром и линией отмечены два плавания Кука, черточками — путь капитанов Фюрно в 1774 году и Головина в 1808 году, красной тушью показаны открытия шлюпов «Восток» и «Мирный». Надпись под рамкой извещала: «копировал штурманский помощник И. Иванов 16-го дня июня 1821 года». Эта карта вместе с другими была послана из порта Джексон при рапорте и письме Беллинсгаузена морскому министру.
В каталоге Гидрографического департамента указывалось, что эта карта, а также рукописная карта с вновь открытыми островами, составленная в полярной проекции, поскольку изображение южного полушария и всей Антарктиды не могло быть выполнено в меркаторской проекции, послужили основой для «Генеральной карты».
Изучая переписку Беллинсгаузена с Траверсе, Головин встретил упоминание об изготовленных в ходе плавания картах. Так, Беллинсгаузен при рапорте от 21 октября 1820 года послал министру «Карту плавания из Рио-де-Жанейро в порт Джексон», а в другой раз, 5 марта 1821 года, в письме из Рио-де-Жанейро он упомянул: «Карту плавания не посылаю из опасения, чтобы не попала в руки инсургентским корсарам, которые, не разбирая, грабят все мелкие суда». Очевидно, здесь шла речь о 15-листной «Карте плавания шлюпов „Восток“ и „Мирный“ вокруг Южного полюса под начальством Беллинсгаузена».
Разумеется, в пути составлялись и другие карты, но они не передавались в Адмиралтейский департамент. В числе их, догадывался Головин, находились и навигационные карты, по которым прокладывались курсы кораблей. Поскольку карт такого характера в отчетных материалах экспедиций XVIII и первой половины XIX века он вообще не встречал, то пришел к выводу, что они не передавались на хранение, а оставлялись на корабле и со временем списывались за ненадобностью.
Однако где-то же должны быть главные карты антарктических плаваний! Ведь Беллинсгаузен, отмеченный еще стариком Крузенштерном как талантливый навигатор, доверял больше картам, а не словам и письмам.
Головин все дни проводил в хранилище и поднимался наверх только в конце дня. Никто его не спрашивал, никто им не интересовался, и он был даже рад этому. Но вдруг однажды, когда он только начал работу, в подвале раздался телефонный звонок. В недоумении Лев поднял трубку.
— Тут вас какой-то солдат спрашивает, — сказал дежурный.
— Спросите фамилию.
Видно, дежурный передал трубку, и Головин услышал знакомый голос:
— Товарищ лейтенант! Это я — Леша.
— Кондрашов?
— Он самый.
— Как же ты меня нашел?
— Очень даже просто. Лечился в Ленинграде, сейчас дали отпуск. Решил найти вас. Подумал: если живы, то должны же по своему главному делу в архив обратиться. Позвонил сюда, и мне ответили, что вы работаете здесь.
— Подожди. Я сейчас.
Головин сбросил халат, надел китель и побежал к дежурке. Обнялись как старые друзья. Леша был в белом полушубке, валенках, хотя на улице уже припекало по-весеннему. Как бы невзначай Кондрашов распахнул грудь, блеснул новенькой медалью «За отвагу».
— Поздравляю, — показал глазами на медаль Головин.
— Между прочим, получилось как в сказке. — Леша чуть-чуть покрасовался. — Я поймал офицера. Им оказался, подумать только, тот, у кого из-под носа мы архив вытаскивали.
— Фамилию знаешь?
— Зачем она мне, фамилия? В наказание за пропажу архива его послали на передовую. Ну а тут наши стали наступать, я на него и наткнулся.
— Надолго в отпуск?
— Дали десять дней. Родители у меня погибли, может, у вас погостить?
— Только рад буду. Правда, дома почти не живу. Все здесь.
— Нашли карты?
— Нет еще.
— Может, все же погибли?
— Должны сохраниться.
Головин решил устроить себе выходной и, предупредив Попова, вместе с Лешей поехал в Ленинград.
— Снова ранило? — спросил он по дороге.
— Нет. Схватил воспаление легких.
— Как на фронте?
— Наступаем.
«А что, если перетащить Лешу к себе?» — подумал Головин, разглядывая его бледное, исхудавшее лицо.
— Ты к нам пойдешь работать? — спросил он вслух.
— К вам? — удивился Леша.
— Я попрошу начальника. Могут откомандировать. Будешь учиться. Когда-то ведь война кончится.
На лоб Леши набежала морщинка. Подумав, он покачал головой:
— Довоевать хочется. Если выживу, так сразу к вам приеду.
— Ну, как знаешь…
Дома Головина ждал еще один сюрприз. В почтовом ящике оказалась бандероль от майора Зубкова. Волнуясь, Лев разорвал трофейную голубую бумагу и развернул карту. Ватман был сильно поврежден временем, один угол обгорел, но кое-что осталось. На свет явно просматривались водяные знаки Watman 1816, 1818.
На листах, вырванных из записной книжки, Зубков писал:
«Здорово, Головин! Узнал в штабе твой старый адрес. Раз к нам не вернулся, значит, комиссовали, и вдруг окажется, что ты в Ленинграде. Неделю назад брали Кингисепп, и здесь нас оставили во втором эшелоне. Как видишь, пошли и мы на запад. Так вот, мои ребята в одной усадьбе обнаружили любопытную карту. Мне показалось, что она имеет кое-какое отношение к вопросу, которым ты когда-то интересовался, то есть к картам Беллинсгаузена. Поэтому я решил переслать ее тебе. Авось сгодится ради общего дела. Еще подумал, а вдруг это часть карт. Сходил на усадьбу сам, но ничего больше не нашел. Вероятно, кто-то хранил только эту карту, и она была дорога ему».
…Эта новость взволновала Головина…
Еще со школьных лет у него остался копировальный ящик, на котором он снимал с чертежей или с каких-либо старых документов копии. Он достал ящик с полки, протер с матового стекла пыль, разложил карту, вставил штепсель в розетку. Лампочки осветили бумагу снизу и выявили некоторые контуры, проложенные чьей-то старательной рукой. В верхнем правом углу стояла подпись. Разгадывая и терпеливо складывая букву за буквой, Головин наконец прочитал: «По предписанию Г Д от 10 февраля 1831 № 45». Заглавные буквы Г Д расшифровывались легко — Гидрографический Департамент. Надпись указывала на время поступления карты в архив. Но что именно обозначала сама карта?
Зная, что теперь не успокоится, Головин сказал Леше:
— Слушай, друг. Мне надо съездить в архив. Можешь похозяйничать один?
— Конечно, могу. Но что так срочно?
— Карта уж больно любопытная. Надо по каталогу посмотреть.
— Понимаю. Не терпится, — улыбнулся Леша. — Тогда я тем временем приборку устрою, обед сварю. Хорошо?
— Делай, Леша, что хочешь! — Головин схватил шинель и выбежал на лестничную площадку. «И почему мне везет на хороших людей?» — подумал он, сбегая вниз.
В архиве сохранялись два каталога карт, поступивших когда-то в Гидрографический Департамент. Первый каталог атласов, карт и планов был издан в 1849 году. Второй, более обстоятельный каталог составлялся Б. Эвальдом в 1917 году. В свое время он поступил во все крупные библиотеки страны и получил широкую известность. Если бы все карты, которые значились в каталоге, были на месте, то любую из них легко можно было бы отыскать. Но в том-то и беда, что карт на месте не было. Бумаги были перепутаны, частично уничтожены или утеряны. Теперь же в руках Головина находился сохранившийся лист той карты, о котором по каталогу можно узнать содержание.
Торопливо листая каталог первого издания, Головин нашел номер 45 и в графе «Содержание» прочел следующее:
«Помощнику начальника отделения Г. 8-го класса Лобанову.
Гидрографический Департамент, прилагая полученную при рапорте помощника начальника отделения Колодкина от 27 генваря карту плавания шлюпов „Восток“ и „Мирный“ вокруг Южного полушария 1819, 1820, 1821 года, подаренную для архива г. вице-адмирала Беллинсгаузена, рекомендует записать оную в каталог архива».
Сопоставив все данные, Головин понял, что эта карта поступила в архив в 1831 году из Гидрографического Депо, где она находилась в ведении полковника Колодкина, бывшего долгое время управляющим чертежной, в которой вычерчивались карты, готовившиеся к изданию в «Атласе плаваний Беллинсгаузена».
Но как она попала в Кингисепп? В том городе было родовое поместье Беллинсгаузена. Возможно, адмирал эту карту (или карты) просил позднее у архива и оставил у себя. Так или иначе теперь Головин получил важный документ — одну из отчетных карт, выполненных после плавания в Антарктиду.
Эта карта отныне могла служить эталоном в поисках. Головин знал сорт бумаги, размер листа — 100х66 сантиметров, приблизительный внешний вид.
Он вспомнил, что похожий лист видел, когда разбирал одну из кип. Пришлось вернуться к обработанным бумагам. Часа через два карту он нашел, но она на первый взгляд не имела никакого отношения к плаванию «Востока» и «Мирного». На ней отсутствовала дата составления, и никто ее не подписывал. А Головин знал, что все известные рукописные карты Беллинсгаузен подписывал собственноручно. Тем не менее он решил подвергнуть карту более тщательному рассмотрению. Кое-где обнаружились размытые надписи. Головин позвонил Попову, который по добровольному совместительству занимался еще и дешифровкой, микрофотографированием, реставрацией и консервацией различных документов, и попросил захватить с собой химикаты, позволяющие выявить смытые тексты. Анатолий Васильевич обработал карту и обнаружил… подпись Беллинсгаузена!
— Это не его подпись, — едва поглядев, сказал Головин.
— С чего ты взял?
— Фамилия написана с грамматическими ошибками. После «лл» поставлена буква «е», а после начальной «Б» стоит не «е», а «и».
Но подобные ошибки Головин встречал и в других документах, подписанных Беллинсгаузеном. Например, в рапорте от 8 апреля 1820 года фамилия начальника экспедиции была написана с маленькой буквы, а после букв «лл» стояла та же буква «е». Беллинсгаузен, надо полагать, настолько привык к искажениям своей фамилии, что вообще не обращал на такие ошибки внимания.
Ничто не говорило ни за, ни против того, что вторая карта выполнялась в экспедиции силами ее участников. Она походила на первый лист, добытый Зубковым. Чтобы сделать правильный вывод, нужны были для сравнения более весомые доказательства и другие карты.
Головин не заметил, как прошел день. Ехать домой было поздно. Пришлось позвонить Леше, чтобы не ждал, но на звонок никто не ответил. А когда Головин добрался до своей квартиры и открыл дверь, то сразу наткнулся на записку. Она лежала на газете, прикрывавшей заставленный чем-то стол. «Извините, товарищ лейтенант, но встретил тут земляка и вместе с ним двинул на фронт. Вернусь с победой. Алексей».
Головин приподнял газету. На белой выглаженной скатерти стояли бутылки вина, хлеб, неведомо какими путями добытые консервы, на блюде лежала золотистая тушка горбуши.
…Когда закончилась война, работать в архиве стало легче: Головина теперь меньше отвлекали текущие дела, открылись доступу те материалы, которые были закрыты в блокаду. Рано или поздно он надеялся встретиться с главными картами. И не где-нибудь, а у себя в архиве, среди тех бумаг, которые достались ему с большим трудом. Он чувствовал, что этот миг приближался с каждым днем.
Глава третья КАРТЫ
Претенденты
Антарктика избежала участи других земель, покоренных и обращенных в колонии. Судьба других островов и архипелагов зависела от того, насколько сильны и хитры были владельцы. Антарктике повезло: там никто не жил. Но когда на географические карты легли очертания нового материка, то Великобритания сразу же закрепила за собой антарктические территории Южной Георгии, Сандвичевы, Южные Шетландские острова и Землю Грейама.
28 марта 1917 года английским королевским указом объявлялось, что к колонии Фолклендских островов относятся все земли между 20-м и 50-м градусами западной долготы к югу от 50-й параллели и от 50-го до 80-го градуса западной долготы к югу от 58-й параллели до Южного полюса.
В 1923 году Англией была основана так называемая колония Росса. Эта никем не заселенная «колония» передавалась под управление новозеландского правительства. Премьер-министр Новой Зеландии наделялся полномочиями главы антарктического магистрата и назначался его верховным судьей.
Вслед за Англией Франция поспешила объявить своими Кергелен и другие острова, расположенные в южной части Индийского океана. Декретом от 27 марта 1924 года правительство Франции объявило о своих исключительных правах на разработку недр, охоту и рыболовство на Земле Адели и островах Крозе.
Норвегия установила суверенитет над островом Буве и островом Петра I, открытым Беллинсгаузеном.
Австралия возвестила о создании Австралийской антарктической территории — сектор между 45-м и 160-м градусами восточной долготы, исключая французскую Землю Адели.
Так односторонними актами объявлялись собственностью не только незаселенные, но и совершенно необследованные районы Антарктики. Страсти к захвату холодных антарктических земель разгорались. В 1934 году в антарктических водах появилась японская китобойная экспедиция, а в 1936 году — германский флот.
Готовясь к войне, фашисты рассматривали Антарктику как важный военно-стратегический объект и источник природного сырья. Они сослались на прежние заслуги немецких полярных исследователей и для начала объявили свои права на часть антарктической территории.
Корабль «Швабенланд» нацелился на Землю Королевы Мод, чьи берега были открыты русскими и обследованы норвежцами. Он подошел к кромке плавучих льдов, спустил на воду два гидроплана «дорнье-валь», оборудованные для аэрофотосъемки. Самолеты начали полеты через пояс плавучих льдов в глубь континента. Через каждые 15–20 миль они сбрасывали специальные вымпелы, выполнявшие роль заявок. Там, где они могли совершить посадку, водружались флаги, объявлялось при этом, что все земли принадлежат отныне «Великой Германии». Часть Земли Королевы Мод, обследованная немцами с воздуха, была названа Новой Швабией.
Когда же началась война, гитлеровцам пришлось отказаться от планов дальнейших походов в Антарктику. Однако немецкое командование все же использовало антарктические воды в военных целях. В южном полушарии фашистские пираты ставили минные поля при входе в гавани австралийских портов Сиднея, Аделаиды, Мельбурна, топили военные корабли, захватывали грузовые суда.
Было очевидно, что подобные операции возможны при наличии немецких баз в южном полушарии. В отделах стратегической разведки Англии, США и других государств-союзников пришли к выводу, что такими базами могли быть пустынные антарктические острова с их многочисленными заливами и спокойными бухтами.
Позднее выяснилось, что немецкие военные корабли снабжались грузовым судном, а в качестве якорных стоянок для перегрузки военного снаряжения использовались гавани острова Кергелен.
В начале 1941 года немецкий рейдер «Пингвин» захватил в антарктических водах норвежский китобойный флот, потопил много кораблей союзников. Для борьбы против рейдера англичанам пришлось послать в Антарктику крупные военно-морские силы, в том числе крейсер «Корнуол». В мае 1941 года этот крейсер подстерег фашистский рейдер и потопил его. Одновременно в районе Земли Грейама англичане уничтожили цистерны с жидким топливом и запасы угля.
Воспользовавшись удобным случаем, Аргентина и Чили решили закрепить за собой близлежащие антарктические территории. На военно-морском транспорте «Примеро де Майо» аргентинцы высадились на острове Десепшен и произвели гидрографическую опись. В январе 1943 года английские моряки уничтожили на острове бронзовую доску, установленную год назад аргентинцами, на которой было указано, что Аргентина вступает во владения землями к югу от 60-го градуса южной широты. Англичане водрузили государственный флаг и оставили документ о том, что эта территория принадлежит Великобритании.
Но аргентинцы, следуя примеру англичан, удалили английские эмблемы и вновь подняли аргентинский флаг. Тогда в Лондоне был разработан секретный план под названием «Операция Табаран». Согласно этому плану в антарктические воды было послано два корабля с задачей построить в ряде пунктов постоянные метеорологические станции. Были построены станции на острове Десепшен, на месте китобойной станции в заливе Китобоев и на острове Виенски у Земли Грейама. Эти станции и закрепили за англичанами право на владения обширными антарктическими территориями.
Соединенные Штаты формально в разделе Антарктики не участвовали. В то время, когда Франция объявила свое право на Землю Адели, американцы посчитали этот акт незаконным, мотивируя тем, что этот берег Антарктиды был открыт экспедицией Уилкса почти 100 лет назад. В правительственном заявлении было сказано, что «открытие неизвестных человечеству земель и формальное объявление о владении ими не дает права на суверенитет, если за открытием не последовало их фактического заселения».
Однако активность немцев в Антарктике, объявление норвежцами суверенитета над территорией, в десять раз превышающей размеры самой Норвегии, многочисленные заявления Англии, Франции, Австралии, Новой Зеландии о правах на антарктические земли заставили американцев пересмотреть свои позиции. Правительством США была создана специальная Антарктическая служба во главе со старым полярником Ричардом Бердом. В задачу этой службы входило создание постоянных баз и обследование тех районов Антарктиды, где, по мнению американцев, США имеют больше всего прав.
После окончания войны американцы предприняли крупнейшую операцию под кодовым названием «Хайджамп» («Высокий прыжок»), в которой участвовало 4000 человек на 13 кораблях, включая авианосец и подводную лодку. Свой отчет об этой экспедиции Ричард Берд начинал такими красочными словами:
«На самом юге нашей планеты лежит очаровательная страна. Как бледная принцесса, зловещая и прекрасная, спит она волшебным холодным сном. На ее волнистых снежно-белых одеждах таинственно мерцают ледяные аметисты и изумруды. Ее грезы — это радужные сияния вокруг солнца и луны и переливающиеся на небесах нежные краски — розовая, золотистая, зеленая, голубая.
Такова Антарктида, влекущая и таинственная страна. Площадь этого скованного льдом материка составляет почти 15 миллионов квадратных километров, то есть почти равна площади Южной Америки. Большая часть ее внутренних районов фактически менее исследована, чем обращенная к нам сторона лунной поверхности.
За все столетие, прошедшее со времени ее открытия, на ее берегах обитали менее 600 человек. Подобно сирене, она завлекает послевоенный мир, жадно ищущий приключений, и бросает ему вызов».
Корабли, гидросамолеты, санно-тракторные поезда обследовали огромные территории, создали несколько баз на побережье Антарктиды, наметили планы по дальнейшему проникновению в глубь континента.
А между тем политическая и дипломатическая борьба за обладание антарктическими землями разгоралась все сильнее и острее. Тон дипломатических нот между Англией, с одной стороны, Аргентиной и Чили — с другой, становился все более резким. Затем Аргентина послала в антарктические воды свой флот, в том числе транспорты с частями горных стрелков. В шести километрах от британской базы аргентинцы построили свою станцию.
Тогдашнее правительство Чили в сезон 1947/48 года предприняло эффектную демонстрацию. В Антарктику отправился сам президент Габриель Гонсалес Видела. Оркестр при этом играл национальный гимн, а когда президент ступил на землю континента, с кораблей раздались залпы салюта.
Английское адмиралтейство, в свою очередь, направило из Южной Африки свои крейсеры.
В конце 1951 года аргентинцы построили новую метеорологическую станцию в бухте Хоп, в том месте, где в 1948 году сгорела английская станция. 1 февраля 1952 года сюда подошло английское судно «Джон Биско». Англичане начали выгрузку. Начальник аргентинской базы заявил, что он имеет приказ от своего правительства не допускать строительства других баз в этом районе. Англичане не приняли эти слова во внимание. Тогда аргентинские солдаты, вооруженные винтовками, посадили англичан на свой катер и доставили их на борт «Джона Биско». Англичане доложили по радио своему правительству о военных действиях аргентинцев и все же добились в конце концов разрешения построить свою базу.
На острове Десепшен, где в шести километрах от английской базы находилась аргентинская станция, аргентинцы и чилийцы построили хижины-убежища всего лишь в четырехстах метрах от английской базы. В феврале 1953 года в бухту острова прибыл британский корвет. Начальник английской станции в сопровождении двух констеблей приказал матросам разрушить хижины, а двух аргентинцев, живших там, арестовал и отправил для передачи аргентинским властям на Южную Георгию…
В этих ожесточенных спорах, разумеется, никто не упоминал о тех, кому по праву первооткрывателей принадлежала Антарктида, — о русских. Более того, чаще и чаще снова стал подвергаться сомнению сам факт открытия российскими кораблями шестого континента.
Выступая в сенате США в связи с обсуждением международного договора об Антарктиде, Елизабет Кондолл заявила о Беллинсгаузене так: «Для меня непостижимо, чтобы он мог не издать крика радости, если он увидел новый континент, а он никогда не издавал такого крика, вызванного открытием нового континента».
Зарубежные географы посчитали весьма спорным то, что экспедиция Беллинсгаузена видела впервые берег материка в конце января 1820 года, хотя и признают, что берега Антарктиды были подробно описаны через две недели, в середине февраля. А за этот короткий промежуток времени материк якобы успела увидеть и нанести на карту английская антарктическая экспедиция лейтенанта Брансфильда.
Американцы же вообще сделали вид, что ничего не знают об открытиях Беллинсгаузена и тем более Брансфильда, а утверждали, что ее впервые увидел китобой Натаниэль Палмер 17 ноября 1820 года.
Но так ли было на самом деле?
Доказательства обратного
Толстую коричневую папку, истрепанную по бокам, Головин уже встречал. За время работы в архиве у него хорошо развилась зрительная память. Он мог точно сказать, видел уже ту или иную бумагу, даже не зная ее содержания. Эта папка ассоциировалась с темнотой и почему-то со снегом… Как же она могла попасть на глаза? Когда вытаскивали архив из подвала Екатерининского дворца? Нет. В то время Головин прикрывал бойцов со стороны передовой и не видел, как бумаги заталкивали в вещмешки и выгружали в окопах. И вдруг он ясно вспомнил — эта папка лежала поверх неразобранной груды, когда он только что пришел работать в архив. Еще была блокада. Лампочки горели вполнакала, в их скудном красноватом свете холодно поблескивал иней. Он стряхнул изморозь ладонью, прочитал надпись, тисненную золотом: «Ведомости содержания унтер-офицерского и рядового состава крепости Кронштадт». Потом папку положил к другим уже просмотренным бумагам, и постепенно она очутилась на самом низу.
Когда же он начал снова, более детально исследовать каждый лист, папка еще раз попала ему в руки. Он машинально потянул за тесемки, сдул с заглавной страницы пыль, пробившуюся сквозь плотный старый картон, и вместо ведомостей увидел иссиня-желтые листы, сложенные кое-как торопливой рукой.
Он почувствовал, как запрыгали пальцы. От волнения сдавило горло. Боясь поверить, он закрыл глаза и открыл их вновь. Нет, предчувствие не обмануло его. Ноги вдруг ослабли, потеряли упругость. Он опустился на стул, не выпуская из рук папку. На первом же листе карты, среди многочисленных надписей, сделанных разными почерками, он сразу же узнал твердую, без наклона и модных для того времени завитушек руку самого Беллинсгаузена.
Головин положил руку на телефонную трубку, но помедлил — ему хотелось в одиночестве хоть несколько минут продлить радость. Потом он снял трубку и быстро набрал номер Попова.
— Анатолий Васильевич? Нашел! — успел сказать он и тут же услышал короткие гудки.
Через минуту в комнату ворвался Попов, на ходу надевая очки:
— Где?
Головин стал разворачивать листы и раскладывать прямо на полу. Свет падал на них сверху, хорошо высветливая полутени.
— А вот надписи самого Фаддея Фаддеевича…
Попов упал на колени и наклонился над картой:
— Да. Это его рука.
— Надо ли передавать на специальную экспертизу?
— Обязательно.
— А вы разве не можете?
— Я любитель. А здесь нужен своего дела мастер. Посылайте по разным адресам: в лабораторию консервации и реставрации документов Академии наук и, скажем, в институт истории доктору Валку.
— Хорошо.
Попов поднялся с пола, окинул все карты разом и круто повернулся к Головину:
— А ведь ты все-таки добился своего. Поверь, у другого давно опустились бы руки. А ты… молодцом!
— Захвалите, — улыбнулся Головин. — Дайте лучше отпуск хоть за свой счет, хоть очередной.
— Отдыхать собрался? — удивился Попов.
— Заняться этими картами.
Попов покусал губу и решительно махнул рукой:
— Бери. Месяца хватит?
— Чтобы сделать вчерне, хватит…
— И еще раз поздравляю… Знаешь, даже позавидовал тебе. Как это у Теннисона: «Бороться и искать, найти и не сдаваться…» Если бы каждый из нас открыл в жизни хоть малую толику из всех загадок — было б замечательно!
…Через несколько дней Головин некоторые документы разослал экспертам, а сам разобрал и только что найденные, и открытые раньше карты по номерам и засел за изучение каждого листа в отдельности.
Он понимал, что эти отчетные карты представляли собой замечательное картографическое произведение, неизвестное в практике русских кругосветных экспедиций XVIII и первой четверти XIX века. По существу, эти 15 карт, связанные единой идеей, составляли как бы отдельный атлас. Он охватывал все антарктическое плавание шлюпов «Восток» и «Мирный», не повторенное до сих пор. На всех листах имелась единая сетка меридианов и параллелей, но на них не было характерных для рабочих, прокладочных карт следов развязки курсов, перевычислений и поправок. Бесспорно, они относились к категории навигационных. На них со всеми подробностями наносилась штурманская прокладка с рабочих карт. Эта прокладка являлась результатом исправлений, развязки всего пути плавания, и ее можно было посчитать отличной навигационной картой для последующих плаваний в Антарктиду.
Огромную ценность представляли и надписи на картах.
Во-первых, это были и научные наблюдения, представленные всевозможными метеорологическими и гидрологическими данными о состоянии погоды и моря — дождь, туман, снег, ясно, облачно, за каждые сутки сообщалась температура, давление воздуха, абсолютная влажность, направление и скорость течения, волнение, определялись магнитные склонения компаса, отмечались южные полярные сияния. Здесь же приводились данные орнитологических наблюдений — перечислялись птицы, которые встречались вблизи льдов или в океане. Упоминались и представители животного мира киты, нерпы, морские свиньи, котики. Многих этих данных вообще нет в книге Беллинсгаузена, а они, конечно же, представляли немалый интерес как первые инструментальные наблюдения в Антарктике. Более того, могли служить исходным материалом для характеристики эпохальных изменений природы в этой части света.
Во-вторых, на картах записывались отдельные приметные события в плавании. Иногда записи перерастали в целые рассказы. Но чаще они коротко сообщали о прибытии на корабли офицеров, о состоянии такелажа, получении изо льда пресной воды, сигналах для ориентировки шлюпов.
Особое внимание на картах отводилось состоянию льда во время плавания. Да это и понятно. Льды представлялись морякам как непреодолимое препятствие для движения вперед и в то же время поражали воображение своим суровым величием. О льдах в записи о событиях 5 февраля 1820 года, когда шлюпы третий раз приближались к ледяному берегу, Беллинсгаузен писал так: «Огромные льды, которые по мере близости к Южному полюсу поднимаются в отлогие горы, называю я матерыми, предполагая, что, когда в самый лучший летний день морозу бывает 4 градуса, тогда далее к югу стужа, конечно, не уменьшается, и потому заключаю, что сей лед идет через полюс и должен быть неподвижен, касаясь местами мелководий или островов, подобным острову Петра Первого, которые, несомненно, находятся в больших южных широтах и прилежат также берегу, существующему (по мнению нашему) в близости той широты и долготы, в коей мы встретили морских ласточек… Мнение мое о происхождении, составлении и перехождении встречаемых в Южном полушарии плавающих ледяных островов основал я на двухлетнем беспрестанном плавании между оными, и полагаю, что в Северном полушарии льды составляются таковым же образом».
Из рассуждений начальника экспедиции видно, что он был убежден в существовании в районе Южного полюса «материка льда». Это был первый и основной вывод, вынесенный им из плавания вокруг шестого континента. Берег континента, покрытый льдом, Беллинсгаузен называл «материком льда». Точно так же высказывались и его единомышленники. Лазарев в письме Шестакову характеризовал его как «льдяной континент», Симонов — «ледяной оплот», Новосильский — «ледяная стена». Для того времени, когда вообще не существовало понятия об Антарктиде, как покрытом материковым льдом континенте, окаймленном в отдельных местах шельфовыми ледниками, представления русских моряков о шестой части света были удивительно близки к современным.
На картах условно обозначались материковые, «матерые» льды в виде примыкающих друг к другу темно-синих пятен. Иногда в этом месте Беллинсгаузен делал приписку: «Увидели сплошной лед». Так случилось в тот день, когда «Восток» в первый раз подошел к ледяному берегу, — 15 января 1820 года. Моряки в это время заметили над сплошными льдами необыкновенно яркое свечение, хотя погода была сырая, над морем низко стлались тучи.
Головин легко объяснил себе физическую сущность этого явления — там, где плыли корабли, было пасмурно, а над Антарктикой светило солнце. Солнечный свет отражался от снежной поверхности континента и создавал у мореплавателей впечатление яркости, свечения на горизонте, белого яркого света. А это еще одно свидетельство нахождения «Востока» и «Мирного» у берегов Антарктиды, делающее русским морякам несомненную честь.
Сопоставляя сообщения на карте о «сплошном льде» с терминами «твердые льды», «твердо стоящие льды», встречающимися в разных документах и книге Беллинсгаузена, Головин сделал вывод, что для Беллинсгаузена это были слова-синонимы. Он ставил знак равенства между «сплошным льдом» и «льдом гористым, твердо стоящим». Именно этот «твердый лед», по выражению капитана, «„идет“ через полюс и должен быть неподвижен».
Следовательно, надпись, которую он собственноручно сделал на отчетной карте и которой придал особое значение, — «Увидели сплошной лед» — явилась выражением его убеждения, что именно в этот знаменательный день русская экспедиция впервые подошла к «материку льда», «твердо стоящему льду», то есть к ледяному берегу Антарктиды.
С первого взгляда малозначительная надпись при дешифровке оказалась полной важного и глубокого смысла. Темно-синим цветом близко примыкающих друг к другу пятен на картах закрашивалось то ледяное пространство, перед которым русские корабли четырежды останавливались на пути к югу. Головин пришел к убеждению, что суда в эти памятные дни останавливались не вообще перед льдами, а перед ледяным берегом континента.
Эксперты
Конечно же, когда ждешь чего-то, то время как бы замирает на месте. Ответы на письма не приходили, и Головин тревожился. Чудилось всякое вдруг письма затерялись на почте или попали к нерадивым людям. Но почта, не точто в военные годы и в блокаду, работала исправно.
Понимая, что совершает бестактность, Головин поехал в Лабораторию консервации и реставрации документов Академии наук СССР. Благо она была в Ленинграде.
Очевидно, привыкнув к назойливым посетителям, секретарша сразу же попыталась выставить его, так как день был неприемный. Но Головин, по натуре человек деликатный и скромный, здесь был непреклонен.
— Письмо передано Дмитрию Павловичу, пройдите в его кабинет, наконец сдалась секретарша.
Крупнотелый, мрачноватый эксперт молча выслушал Головина, глазами показал на стул рядом со своим, в ворохе бумаг отыскал папку Головина:
— Ваша?
— Моя, — кивнул Головин, холодея от мысли, что эксперт сейчас ее вернет и откажется от работы.
— Я уже написал заключение…
— Вы согласны, что здесь есть подписи Беллинсгаузена? — воскликнул Головин, но эксперт, сердито дернув рукой, заставил его замолчать, разложил на столе документы и пачку микрофотографий. Отбивая слова одно от другого, он проговорил:
— Поясню суть. Вы послали три документа — часть карты побережья Антарктиды с берегами Новой Шотландии и Земли Александра Первого, на ней содержится запись, приписываемая руке Беллинсгаузена, затем — рапорт, на последней странице которого имеется собственноручная приписка мореплавателя, и последнее — его письмо на имя морского министра. Так?
Головин кивнул.
— Исследование мы проводили по двум линиям. Крупномасштабно изучали начертания отдельных слов с характерными буквами и сравнивали оптические характеристики чернил на этих документах. Так вот… Чтобы выявить особенности письма, фотографировали области частичного поглощения. Вам понятно? При такой съемке чернильные штрихи становятся полупрозрачными. Это позволяет лучше рассмотреть микродетали письма, толщину слоя чернил в штрихах. И вот что мы обнаружили. Фотографии, полученные как с карты, так и с рапорта и письма, показывают идентичность не только конфигурации отдельных букв и буквосочетаний, но и в технике их исполнения, то есть направлении ведения пера, в нажиме, в начале и окончании штриховедения.
Эксперт взглянул на Головина, словно желая убедиться, какое впечатление производит его рассказ на собеседника. Головин, подавшись вперед, внимательно рассматривал микрофотографии.
— Вы сделали огромную работу! — сказал он.
Эксперт насмешливо скривил губы.
— С целью сравнения оптических характеристик, — продолжил он, — мы делали съемку фрагментов всех трех документов в узких спектральных зонах при помощи интерференционных светофильтров и в лучах собственной видимой люминесценции, возбужденной ультрафиолетовыми лучами…
— И к какому выводу пришли? — опять не выдержал Головин, повернувшись к эксперту.
Тот сунул толстые очки в карман халата, перебросил на столе несколько фотографий, нашел лист написанного заключения:
— Здесь все сказано.
Головин прочитал:
1. Чернила по своей химической природе, видимо, железогалловые.
2. Чернила, использованные во всех трех документах, по своей качественной и количественной рецептуре очень близки, а возможно, и вполне идентичны.
3. Характер техники исполнения письма во всех трех документах совпадает полностью, и потому письмо их несомненно принадлежит одному лицу.
Эксперт поставил свою подпись и быстро собрал все бумаги в папку.
— Вы ждали такой ответ? — спросил он, несколько теплея в голосе.
— Признаться, ждал.
— Следовательно, ваши предположения оправдались. До свидания…
Когда Головин распрощался с экспертом, секретарша попросила его зайти к директору. Директор, не в пример своему сотруднику, оказался чрезвычайно добродушным и любезным.
— Значит, вы и есть тот Головин? — протягивая маленькую сухую руку, спросил директор.
— А какой же еще? — спросил Головин.
— В истории морского флота осталось много Головиных. А вы тот, кто возвращает науке карты Беллинсгаузена, — серьезным тоном проговорил директор, заставив Головина смутиться. — Не обижайтесь, но я по своей инициативе обратился в Институт русской литературы и попросил высказать свои соображения по вопросу об атрибуции почерка, которым сделано перечисление условных обозначений на рукописной карте, посланной вами. Ознакомьтесь.
Головин прочитал документ, опуская уже известные ему доказательства:
…Не вызывает сомнений то, что приписка условных обозначений на «Карте плавания шлюпов…» написана рукою Беллинсгаузена. Условные обозначения сделаны теми же чернилами, которыми написаны письма Беллинсгаузена. Особенно близок почерк к приписке, сделанной рукою Беллинсгаузена на рапорте адмиралу Траверсе (его «чистовой» почерк).
Его же рукою также сделана приписка «Увидели берег с волнистой чертой» внизу на 14-м листе «Отчетной карты».
Отпадает возможность предположения в подделке почерка Беллинсгаузена на «Карте плавания шлюпов…». Подделыватели, как правило, хорошо передают начертания обычных букв; оригинальные же начертания, свойственные только данному почерку, обычно в подделках выделяются от остальных букв более сильным нажимом (не говоря уже о «расплывчатости» и некоторой неопределенности линий). Обо всех этих характерных чертах подделок почерка не может быть и речи при анализе написания условных обозначений на «Карте плавания шлюпов…». Почерк поражает своей определенностью, четкостью, сохранением «чистоты» линий, характерных для Беллинсгаузена.
Научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР, кандидат филологических наук Г. Н. Моисеева.— Я тронут вашим вниманием, — проговорил Головин.
— Что за разговор! — прервал его директор. — Просто я в науке не первый год и знаю, что нам приходится все трижды проверять и перепроверять…
Дома в почтовом ящике лежала бандероль с документами, которые Головин посылал на экспертизу, и заключения доктора Валка:
Сопоставления особенностей начертаний в несомненно принадлежащем руке Ф. Ф. Беллинсгаузена письме его к Министру 8 апреля 1820 года и тех пометок, которые имеются на карте плавания шлюпов «Восток» и «Мирный» вокруг Южного полюса в 1819–1821 годах, приводят к выводу, что пометы написаны той же рукою, что и письмо. Иными словами, пометы написаны рукою Беллинсгаузена…
Теперь оставалось Головину поразмышлять над выводами. А они раскрывали многое.
Опубликовав с большим трудом книгу и «Атлас» в 1831 году, мореплаватель, естественно, не мог ставить вопрос об издании отчетной карты. Это потребовало бы новых, и немалых, средств, скупо отпускаемых морским ведомством на подобные дела. Отчетную карту, могла бы постигнуть судьба ее предшественниц. Достаточно вспомнить, что ни одна итоговая карта русских морских экспедиций XVIII века при жизни их составителей не увидела света. Большинство из них было обнаружено и издано в наше время.
Теперь становится более понятной суть одной небольшой заметки, которую Головин как-то встречал в журнале «Отечественные записки» за 1821 год. Побывавший на борту шлюпов корреспондент этого журнала писал о «курьезных вещах», доставленных Южной экспедицией в Кронштадт, и свидетельствовал, что при осмотре научных материалов ему показали карты, составленные в ходе плавания, и среди них его внимание остановилось «на картах, ими (русскими моряками) самими сделанных», где «положены с величайшей точностью пути кораблей и знаменитого Кука». Журналист заметил, что на этих картах «разными стрелочками показаны ветры, встреченные ими на сем пути».
Корреспонденция в «Отечественных записках» еще раз подтверждала выводы о времени составления отчетной карты — одного из главных первоисточников экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева. Это происходило в 1821 году, а местом ее составления являлся флагманский корабль экспедиции.
О том, что этот важнейший первоисточник отражал события, происходившие на борту шлюпа «Восток», говорят надписи на самой карте: «С Мирного командир и офицеры приежжали обедать», «Командир и офицеры на Мирный ездили обедать» и т. д. Поэтому нелепо предполагать, что отчетная карта составлялась после того, как экспедиция перестала существовать и ее участники разъехались по флотам и флотилиям, когда многие, в том числе и приведенные подробности похода, вряд ли могли заинтересовать Морское министерство.
И еще одно важное открытие сделал Головин, изучая отчетную карту первой русской экспедиции в Антарктику. Он установил, что при переводе среднеастрономического времени, по которому велись записи в корабельном журнале, на гражданское время истинной датой подхода судов к антарктическому берегу следует считать 27 (15) января.
Значит, 15 января 1820 года «Восток» и «Мирный» открыли Антарктиду!
Памятник русским морякам
В канун Международного геофизического года (1955–1957) профессор В. В. Белоусов на пресс-конференции в Париже заявил о планах работ в Антарктике. Советские ученые намеревались создать исследовательские станции на южном геомагнитном полюсе и в районе Полюса недоступности. Они начинали штурм самых труднодоступных точек со стороны Индийского океана.
В то время советский план показался фантастическим. Со стороны моря Росса атака континента длилась больше половины столетия и не увенчалась успехом. О природе тех мест, где находился геомагнитный полюс и Полюс недоступности, исследователи строили лишь догадки.
Первую советскую экспедицию в Антарктику возглавлял Михаил Михайлович Сомов. 5 января 1956 года дизель-электроуод «Обь» подошел к ледяному припаю антарктического берега. 13 февраля на мачте первой советской обсерватории был поднят государственный флаг Советского Союза. Эта станция получила название «Мирный» — в честь одного из кораблей первой русской антарктической экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева. Затем появились станции «Пионерская», «Оазис», «Восток I и II», «Комсомольская», «Советская», «Полюс недоступности», «Лазарев» и другие.
Вклад советских ученых в исследование Антарктики и содружество полярников разных стран заставили дипломатов юридически оформить принципы сотрудничества. Договор об Антарктике включал в себя важнейшие пункты, исключающие всякие распри и столкновения. Договор запрещал любые мероприятия военного характера, создание военных баз и укреплений, проведение военных маневров, испытания любых видов оружия. Он давал право всем странам пользоваться свободой научных исследований во всей Антарктике на равных основаниях. На самом холодном материке, где температура воздуха доходит до 88 градусов мороза, установились самые теплые отношения между учеными разных государств. Антарктика стала зоной мира.
Работы в Антарктике расширяются с каждым годом. Стремление людей к знаниям, их сила и воля побеждают ураганные ветры и самые жестокие на земле морозы. Уж коль Земля — наш дом, то люди хотят знать, что делается в этом доме.
И конечно, многие из них не забывают имен тех, кто первым пошел навстречу неведомому. «Открытие наиболее южного из известных материков было доблестно завоевано бесстрашным Беллинсгаузеном», — признавал английский мореплаватель Джемс Росс, открывший путь для более поздних экспедиций к Южному полюсу.
Немецкий географ Петерман, отмечая, что в мировой географической литературе заслуги русской антарктической экспедиции оценены совершенно недостаточно, прямо указывает на мужество Беллинсгаузена, с которым он пошел против мнения Кука: «Но заслуга Беллинсгаузена еще наименьшая. Важнее всего то, что он бесстрашно пошел против вышеуказанного решения Кука, царившего во всей силе в продолжение 50 лет и успевшего уже прочно укорениться. За эту заслугу имя Беллинсгаузена можно поставить наряду с именами Колумба, Магеллана и Джемса Росса, с именами тех людей, которые не отступали перед трудностями и воображаемыми невозможностями, которые шли своим, самостоятельным путем и потому были разрушителями преград к открытиям, которыми обозначаются эпохи».
Готовя к публикации научную работу об отчетных картах Беллинсгаузена, Головин писал о грандиозности предпринятого Россией научного мероприятия, равного которому не знала долгие годы спустя история географических экспедиций.
«Во всяком случае, ни одна страна мира, претендующая сегодня на первооткрытие Антарктиды, не может представить ничего сравнимого с отчетной навигационной картой Беллинсгаузена, — утверждал он. — Хорошо известно, что мелкомасштабные карты английской экспедиции Бранссильда и американской экспедиции Палмера не могут идти ни в какое сравнение с отчетной картой первой русской антарктической экспедиции…
Покидая Антарктику, русские моряки увозили с собой твердое убеждение, а не предположение, что к югу от курса плавания их кораблей лежит „ледяной континент“, „ледяной оплот“, „континент льда“, „Южная земля“. Тем самым они успешно справились с задачей, поставленной перед ними всем ходом географических открытий в южном полушарии. Вот почему научный подвиг русских военных моряков навсегда останется в летописи мировых событий».
Головин вспоминал о тех, кто помогал ему искать карты, вытаскивать их из подвалов Большого Екатерининского дворца, кто сохранил архив в дни жестокой блокады, а потом работал над ним, не считаясь со временем, без этих людей, наверное, Головин не смог бы вернуть науке документ огромной исторической ценности, не сумел бы представить миру главное доказательство того, что экипажи судов «Восток» и «Мирный» совершили величайшее географическое открытие века — нашли и положили на карту шестой континент — Антарктиду.
* * *
Дизель-электроход «Лена» сбавил ход. В розовой дымке голубели ледяные дали. А вокруг, как бы охраняя покой огромной белой страны, в зеленоватой воде стояли айсберги.
Леша Кондрашов глядел на открывающийся берег и вспоминал свою жизнь. Он стал таким же искателем истины, как его старший друг. Давно окончил университет, зимовал на разных полярных станциях Арктики и Антарктики, стал хорошим гляциологом, кандидатом наук. Но, как всякий беспокойный человек, иногда испытывал ужас от своего бессилия перед какой-либо проблемой, начинал метаться. И тогда вспоминал Головина. Ведь и тот переживал такое — страдая и мучаясь, радуясь и ужасаясь, пока не пришел к выводу: работай и работай, ищи и не сдавайся — вот спасение от всех обид и неудач.
Примечания
1
Отто Ойген Будберг — непосредственный виновник разграбления в Пушкине Большого Екатерининского дворца, организатор похищения известной Янтарной комнаты, поныне не найденной. Этот акт вандализма он совершил вместе с лейтенантом Зольмс-Лаубахом, действовавшим по его приказу и под его руководством.
(обратно)2
Ныне город Кингисепп.
(обратно)3
По этому поводу известный советский географ академик Ю. М. Шокальский заметил, что благородный поступок Беллинсгаузена мог бы послужить хорошим примером для буржуазных географов наших дней, изъявших из карт многие русские наименования, данные Беллинсгаузеном.
(обратно)
Комментарии к книге «Свежий ветер океана», Евгений Петрович Федоровский
Всего 0 комментариев