«Старая тетрадь»

3690

Описание

Сможет ли ускользнуть от агентов спецслужб отважный Арву Митонен? Ответ на этот и другие вопросы вы найдете в книге, написанной одним из классиков советских остросюжетных произведений.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Шпанов Николай Николаевич. Старая тетрадь

* * *

Недавно я неожиданно для себя нашел записную книжку, которую считал потерянной. То была старая, очень потрепанная книжка, со страничками, носящими следы дождя, размывшего буквы, с корявыми строками то пером, то карандашом, разбегающимися вдоль и поперек от морской качки, дрожащими, словно в ознобе, от толчков автомобиля на ухабах. С потемневшего фото, заложенного между листками, на меня глянуло худое лицо Арву Митонена. Его глаза усмехались в добродушном прищуре. К вискам стягивались пучочки морщин. Фото было мутное, покрытое пятнами сырости, но мне так и чудилось, будто я снова вижу не клочок серой фотографической бумаги, – выцветшей в походных невзгодах, с краями, обглоданными временем, – а пылающую начищенной медью кожу Арву, вижу прозрачную, как излом на льдинке, голубизну его глаз. И, право, я готов был поклясться, что на моей ладони сохранилось тепло его большой шершавой руки, настолько отчетливо я представлял себе ее пожатие, всегда такое крепкое, как-то по-особенному обещающее дружбу. Словно, здороваясь или прощаясь с вами, он этим подчас безмолвным прикосновением говорил: "Что бы там ни случилось, а у тебя есть друг – это я, Арву Митонен".

Рослый, широкоплечий, с чуть-чуть сутулыми от, тяжести рюкзака плечами, он будто стоял передо мною живой, улыбающийся, только-только что не говорящий.

Я стал просматривать записи, сделанные когда-то с его слов. Это писалось на зябких зимних ночевках, где попало; писалось в кузовах тряских грузовиков, на длинных переходах, когда постоянным аккомпанементом собственным шагам был размеренный стук подкованных башмаков спутника или короткое поскрипывание лыжных палок, выдергиваемых из наста. Этим постоянным спутником, которому я обязан тем, что живу, дышу, пишу, был Арву Митонен. Он вывел меня из нацистской западни, в которой мы вместе очутились; он привел меня к самому что ни на есть времени в гущу исторических событий, не видеть которые было бы, пожалуй, самой большой потерей в жизни.

Очень давно на Шпицбергене я услышал одну историю из жизни местных охотников. Я записал ее и лет двадцать пять тему назад опубликовал. Это та самая история, которая названа мною теперь "Охотник со Свальбарда". Но тогда я не был знаком с самим Митоненом и не имел представления о том, что та история – эпизод из его жизни. Я не знал ни его биографии, ни того, что заставило его бежать на далекий Север и вынужденно вести там жизнь охотника. И понятно, что когда я услышал рассказ о том же случае из его собственных уст, то понял, что прежняя запись – лишь внешняя схема того, что случилось, к тому же искаженная в чужой передаче.

А мне очень хочется познакомить вас с Арву Митоненом. Для этого стоит восстановить что сумею из записанного с его собственных слов. Это не биография Арву, а только кое-какие эпизоды из пути, который он прошел от изгнания с родной земли до возвращения на нее и вторичного бегства. А бежать ему пришлось потому, что война, как оказалось, не только не сделала легче жизнь на родине для таких, как он, а, напротив того, сделала ее совсем невозможной. Впрочем, из того, что мне от случая к случаю рассказывал Арву, вы сами увидите, что он за человек. А почему ему трудно сейчас вернуться на родину, – это легко пенять советскому человеку!

НАД ПОЛЮСОМ

Митонена тяготили скитания по Шпицбергену, вдали от бурлящих противоречий жизни на Большой земле, вдали от общественной борьбы, бывшей главным содержанием его жизни. В течение трех лет он был вынужден мириться с необходимостью ограничивать свои интересы охотой на песцов, борьбой с суровым климатом острова – нелегкой, требующей напряжения всех сил, но полной эгоизма и зла. Этого срока показалось ему достаточно для того, чтобы на материке забыли, что политическая полиция его родной страны ждет возвращения революционера Арву Митонена. Он считал, что может уже появиться где-нибудь в Скандинавии.

Никому бы и в голову не пришло, что Яльмар Свэн и Арву Митонен – одно и тоже лицо, если бы на пути Арву, едва он ступил на каменистую почву Норвегии, не стал соблазн открыть свое истинное имя. А соблазн этот возник вот почему: славный норвежец Руал Амундсен, чей сильный, мужественный образ всегда притягивал к себе Арву, подготавливал экспедицию к Северному полюсу на дирижабле "Норвегия", построенном по проекту итальянского конструктора и пилота Умберто Нобиле. Едва Арву узнал об этом, он не мог уже удержаться от желания встретиться с Амундсеном, с которым был знаком по полярной экспедиции на самолетах "Дорнье Валь", в которой принимал участие в качестве механика.

Едучи на юг Норвегии, к Амундсену, Арву намеревался только повидаться с полярным волком, помочь ему в приготовлениях к трудному путешествию своими знаниями механика. Но стоило им встретиться, стоило Амундсену узнать в загорелом, сильно возмужавшем охотнике со Свальбарда своего бывшего спутника, как Арву был заключен в его крепкое объятие. Несколько радостных ударов по плечу, немногословное объяснение, и глубокие морщины, прорезанные на лице Амундсена ветрами двух полюсов, разбежались в улыбке. Он подмигнул Митонена:

– Раз это необходимо, оставайтесь Яльмаром Свэном, но мне нужны вы, Арву Митонен. Мне нужны хорошие и крепкие люди. Поэтому я и говорю: Яльмар Свэн включается в состав экспедиции на "Норвегии".

Снова дружеский удар крепкой руки по плечу Арву, и дело было сделано. Он не мог отказаться. Да и не хотел.

Так вот и случилось, что вместе с Амундсеном он поехал в Италию принимать дирижабль, а оттуда совершил великолепный перелет на север в составе экипажа "Норвегия". О пережитом в этом путешествии в обществе одного из интереснейших людей, каких ему доводилось встречать в жизни, Руала Амундсена, Арву мне много рассказывал... Может быть, когда-нибудь мне удастся восстановить эти рассказы, чтобы дополнить ими картину полета, нарисованную в записках самого Амундсена. А пока хочется передать только один маленький рассказ Арву о забавном эпизоде, имевшем место над самым полюсом. Вот он, этот случай, в передаче самого Митонена.

"Я отлично выспался, убаюканный ровным гулом моторов, похожим на отдаленной пение мужских голосов, и совершенно своеобразным, мягким покачиванием гондолы. Это напоминало нежную отцовскую ласку. Воздушный океан покачивал нас на своей необъятной груди.

В командирской рубке сидел сам Амундсен. Все шло отлично. На корабле и в моторах пока не было обнаружено никаких неисправностей. "Норвегия" быстро плыла вперед наперегонки с собственной тенью, бежавшей внизу по клубящимся волнам облаков.

"Норвегия" – чудо, созданное из металла и каучука. Мне казалось, что легкая тень ее видна всему миру. Я полюбил прекрасную целостность нашего корабля: в нем не было ни одной лишней, ни одной неудобной вещи; он сиял в чистом небе как символ гения человека.

Почти сразу по выходе за восемьдесят пятый градус мы попали в очень густой туман. Пришлось выбираться из него вверх, чтобы не потерять солнца. Его спасительный зайчик сразу попал в визир солнечного компаса, едва я к нему нагнулся.

А что говорит магнитный компас?.. Отлично. Совершенно то же самое: норд-норд-ост.

Я уже собирался перейти в нашу уютную кают-компанию, где на шести квадратных метрах полновластно царили комфорт и изящество, как в рубку ввалился заиндевевший комок меха – Эльсворт с секстантом в руке. Он весь сиял возбуждением и свежестью.

– Капитан! Восемьдесят восемь градусов сорок минут северной широты.

– Эй, Митонен, поднимайте всех, пусть завтракают. Надо все привести в готовность для наблюдений. Нам осталось, вероятно, не больше полутора-двух часов пути до цели, – обратился ко мне Амундсен.

– А как с кораблем, дорогой полковник? – спросил он у Нобиле, почти не отходившего от телефонных аппаратов, связывающих капитанскую рубку с моторными гондолами.

– Molto bene[1], – бодро раздалось в ответ. Через пять минут экипаж "Норвегии", кроме вахтенного штурманского офицера и вахтенных механиков, сидел за столом в крошечной кают-компании.

Сегодня обязанности кока исполнял Лагардини, старший радист. Он разливал по кружкам дымящийся шоколад, а от электрического камбуза аппетитно пахло жарившимися мясными консервами. Как далеко это от пеммикана, сырой рыбы, битых собак и ремней от сбруи – страшной пищи наших предшественников, искателей полюса!..

– Ну, Лагардини, сегодня вам придется как следует поработать за свой паек, – весело сказал Амундсен радиооператору.

Так началось утро.

Несложный завтрак окончился быстро. Весь экипаж в деловом возбуждении разошелся по местам.

Удивительные часы!

Минуты, ради которых стоило жить!

Я занялся последней проверкой инструментов и приготовил аппарат для измерения глубины океана.

Да, это я, Арву Митонен, исполняющий вместе с обязанностями механика еще обязанности метеоролога, сегодня спущусь в люльке с борта дирижабля для производства первых наблюдений над полюсом. Первый в мире я увижу таинственную точку планеты с высоты птичьего полета. Если бы только Пири мог знать, как это просто!

Однако до сих пор не было видно границы тумана, над которым неслась "Норвегия". Мы не могли даже приблизительно представить себе, что находится под нами: твердая земля или движущиеся ледяные поля? Белая Арктика ревниво закрылась от нас пеленой непроглядных паров.

В меховой одежде и тонких резиновых сапогах до бедер – на всякий случай, я зашел в капитанскую рубку.

Амундсен, Нобиле и Эльсворт сосредоточенно стыли у приборов. Лицо Амундсена – как всегда почти, угрюмо, окаменелое, как у древнего викинга, шедшего в бой. Морщины на его обветренных щеках и на лбу, неподвижные и глубокие, как борозды, казались выжженными раскаленной иглой.

Из радиокабины запищал телефон. Слышно было, как Лагардини что-то бубнил в подставленное под телефонную трубку ухо Эльсворта.

– Все совершенно точно, – возвестил Эльсворт, отходя от аппарата, восемьдесят девять градусов пятнадцать минут, как я и говорил.

– Пожалуй, пора попробовать спуститься пониже. Какого вы на этот счет мнения, полковник? – спросил Амундсен.

Нобиле молча кивнул головой и сам перешел к рулю глубины.

Дирижабль плавно наклонился носом вперед, и через две минуты в широкие стекла рубки уже ничего не было видно, кроме плотно прилипшей к ним ватной мглы.

Вместе с Нобиле я невольно впился взглядом в стрелку высотомера, которая медленно ползла вниз: четыреста пятьдесят метров... четыреста... триста пятьдесят... триста...

А туман все так же плотно облегал корабль со всех сторон.

Я посмотрел на Амундсена.

Он казался совершенно спокойным, "как всегда". Железный старик! Но тому, кто хорошо его знал, было понятно, какой тревогой переполнена его душа.

Неужели мы так и не выберемся из коварного непроглядного тумана? Неужели ему, тридцать лет пожертвовавшему на борьбу за свою идею, не удастся осмотреть заветную область?

Туман густел. Мы пробивались словно сквозь снятое молоко.

Стрелка высотомера дошла до ста пятидесяти и замерла.

Нобиле выбирал руль, пока уклономер не показал горизонтального положения корабля.

– Больше нельзя. Мы здесь не знаем поправки на свой высотомер. Надо оставить некоторый резерв. Кто знает, что там внизу?

– Еще бы хоть капельку, полковник, – почти просительно сказал Амундсен.

– Рискуем, – отчеканил Нобиле, но снова осторожно повернул штурвал горизонтальных рулей и поспешно вывел его на горизонтальное положение. Стрелка стояла уже на ста метрах.

– Как дела, Эльсворт? – бросил Амундсен американцу.

– По-моему, восемьдесят девять градусов пятьдесят семь минут, капитан.

– Прекрасно. Держите так, полковник.

– Рискуем, капитан. Лучше немного набрать высоты.

– Хорошо, но не больше двухсот метров.

– Есть! – ответил Нобиле и, поворачивая ручку машинного телеграфа, остановил его указатель на делении "самый малый газ".

Мне казалось, что я слышу, как этому движению ответил четкий звонок в далеких моторных гондолах.

Гул моторов упал до едва заметного рокота. Это затишье производило впечатление деликатной сдержанности машин, понимающих важность мгновения.

Мертво блистали стекло и дюраль.

Время остановилось.

Мы замерли.

И только чуткие нервы приборов ловили малейшие изменения нашего положения в пространстве.

– Девяносто градусов северной широты, – прозвенел, как натянутая струна, голос Эльсворта. – Полюс!

И, точно в ответ ему, запищал телефон радиокабины!

"Полюс!"

Что сделалось с Амундсеном! Морщины на лице его дрогнули, светлые, всегда бесстрастно-зоркие глаза потемнели.

Он быстро подошел к телефонной доске, включил в свой аппарат все номера:

– От души поздравляю!

Голос его осекся. Он молча пожал нам руки.

Честное слово, я сделал вид, что не заметил... Впрочем, этого не следует говорить, когда вспоминаешь о таком человеке...

Мы внимательно посмотрели друг на друга, чтобы запомнить выражение наших лиц в эту неповторимую минуту.

– Теперь, Арву, полезайте в люльку и не очень там задерживайтесь.

– Есть капитан!

Я неуклюже повернулся в своей мохнатой шубе и пошел к мостику, с которого меня должны были спустить на поверхность... Поверхность чего – земли, льда, воды? .. Еще никто никогда, с тех времен, как существуют на нашей планете двуногие, не видел с высоты того, что было под нами.

В люльке я проверил наличность всех необходимых приборов, вызвал для проверки по телефону рубку и, не глядя на стоявшего за моей спиной механика, бросил:

– Трави!

Люлька отделилась от корабля и, слабо вздрагивая, углубилась в гущу тумана.

Я не ощущал ни холода, ни сырости. Туман как туман... как в Лондоне или в Осло...

Прошло около пяти минут. По скорости движения моей люльки я полагал, что нахожусь уже на высоте не более пятидесяти метров.

В этот момент я вовсе не размышлял о величественности событий, а довольно беспокойно следил за вибрирующим тросом, на котором висела моя люлька.

Это довольно неприятно – спускаться в непроглядной мгле с высоты двухсот метров на неисследованную точку арктических просторов. Честное слово, еще никогда в жизни, даже странствуя по снежной пустыне Свальбарда, я не чувствовал себя таким одиноким.

Каждый миг я ждал появления внизу ослепительно белой поверхности льда. Туман редел, но льда не было и в помине.

Еще через одну очень тревожную минуту я наконец понял, почему до сих пор не вижу льда: я спускался прямо на темную поверхность гладкого, словно отполированного, моря. Да, да...

Я немедленно вызвал дирижабль и передал Амундсену о том, что увидел. Выключив аппарат, я снова взглянул вниз. До воды было еще далеко. А между тем мне казалось, что по сторонам темная стена той же самой блестящей, как змеиная кожа, воды уже поднимается выше меня.

В чем дело?

Я закрыл на мгновение глаза. Открыл их вновь.

Нет. Это не было обманом зрения...

Вокруг меня, полого возвышаясь, в виде гигантской воронки вздымалась темная масса воды. Теперь ее странное поблескивание было гораздо ближе. Кругом и вверху, насколько хватал глаз, вода вовсе не была неподвижной, как это мне показалось сначала, наоборот, она находилась в непрерывном и быстром движении.

Я взялся было снова за телефон. Но в этот момент внимание мое привлекло сильное шуршание – звук, доносившийся из глубины воронки, в которую я опускался. Звук был похож на приглушенное урчание. Черная пропасть оказывалась бездонной.

Заверещал телефон. Послышался голос Амундсена:

– Алло, Митонен, в чем там дело? До каких пор вы будете спускаться? По моим расчетам, вы давно уже миновали землю и находитесь на пути в преисподнюю. Алло, Митонен! Алло! Почему вы не отвечаете? Что с ва...

Телефон умолк.

Он больше не работал. Я видел, как оборвался натянутый сверх меры провод.

Я остался один лицом к лицу с кружащимся вокруг меня водоворотом бездны.

Вглядываясь в стремительное кружение воды, я сам начинал испытывать неприятное головокружение. Но я продолжал вглядываться в то, что было подо мной. И не только в глубине водоворота, имевшего вид огромной бездонной воронки подо мной, но наравне со мной и выше моей головы, – кругом, куда только ни падал взгляд, громоздились бешено крутившиеся бревна, доски, обломки. Немного освоившись с этим грохочущим вихрем, я разглядел там огромное количество корабельных снастей. Вокруг меня непрерывной вереницей неслись, плясали, кувыркались, погружались в воду и снова всплывали мачты, реи, куски бортов, переборки, двери... И вот, несколько отставая от увлекавшего ее водяного вихря, появилась целая палуба двухмачтового корабля старинной постройки.

Я закрыл глаза, и передо мной промелькнуло далекое воспоминание раннего детства. В мою кружку с молоком попала муха. Я стал быстро вертеть в кружке ложечкой и с удивлением обнаружил, что там образовалась воронка. Чем быстрей я двигал ложечкой, тем глубже становилась эта воронка. Почти на дне кружки беспомощно крутилась злополучная муха, увлекаемая молочным омутом...

Почему мне это привиделось?

Шорох трущихся друг о друга обломков вокруг меня был пронзителен и заглушал все, как голос недр.

Теперь я уже не различал верхнего края воронки, на дно которой опускался. Я был втянут жадной утробой взбесившегося океана. И вдруг среди хаоса крутящихся досок я увидел блеск большой медной надписи в лапах такого же медного британского льва: "Террор". А через секунду мимо меня пронеслось бревно с выведенным на нем медью словом "Жаннета"[2].

И я, содрогнувшись, понял. Здесь, в этом водовороте, вековая могила тех, кто терпел крушение в полярной области. И, как бы в подтверждение моей мысли, мимо, едва не задев моей утлой люльки, пронеслась какая-то корабельная надстройка. К железной решетке ее иллюминатора приникла целая куча белых черепов.

Увидев эти черепа, я вспомнил о том, что у меня порвалась связь с дирижаблем и что через минуту я окажусь в окружении мертвецов. Холод близкой смерти пробежал по моей спине.

Я лихорадочно дернул трос, на котором опускался.

Поздно!..

Вот дно. Люлька коснулась его. Зацепившись за какую-то рею, она быстро понеслась в общей круговой пляске, а с соседней доски ко мне протянулись обломанные фаланги костяных пальцев.

Волосы зашевелились у меня на голове. От сильного толчка в плечо сознание покинуло меня и...

Я открыл глаза.

– Алло, Митонен! Проснитесь же!

Улыбающийся всеми своими морщинками Амундсен тряс меня за плечо. Глаза резанул луч солнца, пробившийся сквозь щелку оконной шторы.

– Ну, ну, вставайте, мой друг. Эльсворт говорит, что мы сейчас на десятой минуте девяностого градуса. Скоро полюс. Всем механикам следует быть на ногах.

С этими словами Амундсен исчез за перегородкой командирской рубки "Норвегии".

ОХОТНИК СО СВАЛЬБАРДА

Эту историю я передам так, как ее мне рассказывал Арву Митонен. Прежде всего потому, что ему, по-видимому, хотелось остаться в ней неузнанным. Почему?.. Видно, у него были на то причины... Я не стану о них даже гадать. Когда имеешь дело с человеком, скрывающимся от политической полиции, следует быть осмотрительным. Лишнее слово, неуместная догадка могут нанести вред. Исправить ошибку бывает уже не в вашей власти. "Право убежища" политических изгнанников в наши дни – лишь воспоминание о временах, когда на заре либерализма буржуазия еще не боялась революции. Многим революционерам пришлось на себе испытать, что такое неприкосновенность личности в понимании охранки буржуазных стран. Слишком многим борцам за свободу народов пришлось уже убедиться в том, что между органами политической полиции большинства капиталистических государств существует круговая порука. Только наивные люди, глаза которых закрыты шорами прекраснодушной веры в разрушенный жизнью миф братства волков с ягнятами, могут еще воображать, будто какое бы то ни было буржуазное правительство может обеспечить свободу и безопасность борцу против системы, которой служит само это правительство и весь его полицейский и карательный аппарат.

Одним словом, достаточно сказать: зная, как друг мой Митонен вынужден был много лет тому назад покинуть пределы своей родной страны, зная, какие усилия прилагала полиция, чтобы получить его в свои лапы для расправы, я должен уважать его желание оставаться в тени, когда он этого хочет. Свидетель его странствований по далекому Северу, где он провел многие годы под чужим именем, я знаю, что рассказанное им происшествие на Свальбарде – истинная история. Мало того, все заставляет меня высказать уверенность в том, что случай этот автобиографичен. Иными словами, один из героев истории – сам Арву Митонен. Однако он старательно замаскировал себя под именем Яльмара Свэна. Он придал Свэну совсем несвойственные самому Арву черты неуклюжего, ленивого увальня. Он старательно изменил и наружность героя. Он описал мне Свэна человеком небольшого роста, коренастым, даже тяжеловесным, с добродушным выражением широкого лица, украшенного густыми белесыми бровями, словно бы выгоревшими на солнце. Светлыми, по словам Арву, были и волосы на голове Свэна. Не слишком густые, они окружали розовую и уже довольно большую, несмотря на нестарые годы, лысину. Глаза Свэна были якобы почти такими же бесцветными, как волосы. По словам Митонена, они редко отражали то, что думал или чувствовал их обладатель. Руки у Свэна были короткие и крепкие, с короткими же и очень крепкими пальцами. Как видите, Арву хотел создать образ человека физически сильного, не слишком страдающего от склонности к излишним размышлениям, флегматичного и, может быть, чрезмерно добродушного. Внешне портрет этот совсем не походил на самого Арву.

В противоположность этому портрету, он добросовестно описал Кнута Йенсена – огромного, широкоплечего детину с низким лбом, обрамленным жесткими светло-рыжими волосами, со впалыми щеками, почти всегда покрытыми неопрятной щетиной такого же рыжего цвета. Из-под насупленных бровей Кнута глядели темные глаза – всегда внимательные, будто настороженные. В них нередко вспыхивал недобрый огонек. И тогда под скулами Кнута надувались два крепких желвака и тонкие губы большого рта расходились в оскале, приоткрывая два ряда крупных крепких зубов. Единственное, что было общего между компаньонами, – руки. У Кнута были такие же большие, такие же крепкие руки с сильными, словно железными, пальцами. Темперамент Кнута не соответствовал его весу – он был подвижен, несмотря на свои сто пять кило, не боялся работы, ходил быстро, большими шагами. В большинстве случаев Кнут делал свое дело молча, не глядя по сторонам и не обращаясь за помощью, даже когда ему приходилось трудно.

Рядом с выдуманным портретом Яльмара Свэна предо мной стоял живой Кнут Йенсен. Я знавал его: Митонен верно обрисовал его наружность и нрав.

Я не намекнул Митонену, когда услышал этот рассказ, что разгадал его маскарад. И вас, читатель, прошу, ежели вам доведется встретиться с Арву Митоненом, сделать вид, будто вы чистосердечно верите: да, Яльмар Свэн, это действительно не кто иной, как Яльмар Свэн! И уж во всяком случае не признавайтесь, что слышали от меня о попытке скрыть под образом этого неуклюжего увальня самого Арву Митонена. Зато уж я вам головой ручаюсь: все, что здесь рассказано, правда. Всякий, кому довелось побывать в тех местах, легко мог бы в этом убедиться: там до сих пор хорошо помнят историю Кнута Йенсена. Потому что все это касается больше его, чем Свэна.

Вот она, эта история, в том виде, как я ее услышал от Арву Митонена.

1

Солнца не было. Бледная полоска зари загорелась на востоке совсем ненадолго. На миг вершины, укутанные снежным саваном, окрасились розовыми бликами – неуверенными, расплывчатыми, такими, что ни в ком, кроме тех, кто ждал их полгода, они не вызвали бы восторга: весна идет!

Восток погас. Мгла окутала бесконечный простор ледяного плато. Серое небо почти ничем не отграничивалось от такой же серой равнины, обрамленной шапками острых вершин.

Снег стал падать медленно, крупными пушистыми хлопьями, образуя плотную завесу. Снежинки ложились ровным покровом. Потом они метнулись под резким порывом колющего ветра. Все закружилось и запрыгало. Ударяясь о землю, пушистые концы снежной завесы взлетали, волновались, прыгали.

Под ударами ветра снежные валы срывались с краев трещин на глетчерах. Ледяные стены с треском и грохотом низвергались в бездонные пропасти. Навстречу им вырывался белый вихрь.

Буря неистовствовала трое суток.

2

Кнут Йенсен проснулся первым. Он вылез из мешка и зажег спиртовку, пока Яльмар Свэн еще спал. Кнут не любил Яльмара за обстоятельность, которую считал медлительностью, неуместной в их профессии. А когда сердился, то и просто называл это ленью. Свэн всегда просыпался позднее и первым ложился спать. И на охоте тоже: пока Свэн успеет обойти половину своих капканов, Йенсен обежит все свои.

На этой почве у них и произошла размолвка. Йенсен отказался работать со Свэном на равных началах. Решили, что каждый будет работать для себя.

Но не так давно у Йенсена появилась мысль о том, что это решение было несвоевременным. В капканах Свэна зверя всегда оказывалось больше, чем в капканах Йенсена. Единственной причиной этого, понятной Йенсену, был случай. Случай – слеп. Повернувшись в сторону Свэна, он уже не изменит. Заодно со случаем против Йенсена была и зима. Давно не видели такой суровой зимы на Свальбарде. А ведь Йенсен проводил на снегу вдвое больше времени, чем Свэн, для него погода была не последним делом.

Этой зимой почти каждый раз, когда охотники покидали свою базу у Зордрагерфиорда, они попадали в метель. Если их не загоняла в избушку вьюга, то делал это оглушающий мороз.

Йенсену не нужен был градусник. По повадке собак, на ходу стискивавших пасти и не высовывавших языков, он знал, что температура слишком низка, чтобы он мог требовать от животных большой работы.

Когда Йенсен попробовал не поверить собакам и однажды прошлой зимой наперекор здравому смыслу пошел в глубь Норд-Остландского плато, мороз крепко ударил его по рукам. На Западный Шпицберген, в Гринхарбор, он вернулся из этой поездки с двумя отмороженными пальцами и не досчитался хорошей собаки.

Йенсену не было бы так жалко пальцев, если бы один из них не оказался указательным. Пришлось приучаться плавно спускать курок средним пальцем, не теряя мушки. Ему самому не верилось, что это не так-то просто сделать. То был период, когда неповоротливый Яльмар Свэн посмеивался над промахами шпицбергенского ветерана. Но Кнут был не только жаден – он был еще и очень упрям; в конце концов, его прицел стал так же верен, как был.

То, что сегодня пришлось заночевать под открытым небом, Йенсен тоже приписал неповоротливости Свэна. Один он, Йенсен, без спутника наверняка успел бы добраться до базы. Что, устали собаки? Ну, на то они и собаки, чтобы уставать. Длину перехода надо измерять силами хозяина – человека. Если бы не суровые уроки прошлой зимы, он не отказался бы от продолжения этой формулы: человек хозяин и погоде.

Ловко зацепив тремя уцелевшими пальцами котелок, набитый снегом, Йенсен сунул его под колпак походной кухни.

Струйка пара, уютно вившаяся из прорези свэновского мешка, раздражала Кнута. Он толкнул товарища в бок носком мехового сапога.

Яльмар разодрал заиндевевшие края своей меховой спальни, поеживаясь, вылез наружу и стал размахивать руками, чтобы размяться. На его обязанности лежало накормить собак, пока Йенсен приготовляет завтрак.

Яльмар исполнил это методически. Точно отмерил каждой собаке причитавшуюся ей порцию сухой рыбы. При этом он не следовал манере Иенсена кидать рыбу не глядя, кому попало, а старательно соразмерял величину порции с размерами каждой собаки. Лучше работавших собак он награждал лишним куском. Если бы он был один, то сказал бы при этом несколько ласковых слов и, может быть, даже похлопал бы старательного вожака по загривку. Но при Кнуте он этого делать не стал, чтобы не вызвать града насмешек.

Покончив с этим делом, Яльмар закусил и стал терпеливо ждать, когда вскипит котелок.

Йенсен пренебрежительно поглядывал на темные, подмороженные щеки Яльмара. Еще и еще раз повторял он себе, что в последний раз связался с этим неопытным увальнем. Сегодня Свэн подморозил щеки себе, а завтра из-за него отморозит себе лицо сам Йенсен!

В противоположность Йенсену, кончавшему подряд двенадцатую зимовку, Свэн с трудом дотягивал четвертую. При этом он не скрывал от товарища желания бросить Свальбард и вернуться на материк. Быть может, он сделает это теперь же, ближайшим летом. Охота на Свальбарде была неподходящим для него занятием.

Возвращаясь в одну из промысловых избушек, Свэн каждый раз с большим трудом покидал ее. Ему трудно было решаться снова и снова отдавать свое тело во власть звонкой холодной темноты. Мороз цепко хватал за лицо, за пальцы рук и ног. При малейшей оплошности холод забирался внутрь груди и вызывал сухой кашель. И тут уж нужно было держать ухо востро: если мороз прихватит верхушки легких – конец. Это валило с ног и более крепких, чем Свэн.

Нет, все это не для него! Ему, в конце концов, наплевать на те золотые горы, что сулил Йенсен, коль скоро для них нужно проводить целые недели без крыши, даже ночами кутая голову в мех. Человек с нормальными нервами может сойти с ума от одного нескончаемого гудения бури. Что толку в деньгах, если нужно просыпаться по десять раз в страхе, что не проснешься никогда.

Подчас Йенсену казалось, что Свэна не интересует заработок, словно он и явился-то сюда, на край света, вовсе не для того, чтобы сколотить капиталец. А Йенсен не мог понять, что еще, кроме погони за кронами, может пригнать человека в этот ледяной ад. Ад? Ну конечно! А что же еще?!

Кто это выдумал, будто в аду тепло и в наказание за грехи там сажают на сковородки? Кто из отцов церкви был там? Кто из них имеет представление о том, что такое ад? А вот он. Кнут Йенсен, там был. Да, да, был и сейчас еще сидит там, хотя вовсе не чувствует себя грешником больше, чем любой другой, кого он встречал в своей жизни. И уж он-то может с уверенностью сказать: ад вот тут, вокруг, куда ни глянь – зеленоватое серебро снежней пустыни; темный горизонт на протяжении бесконечных месяцев полярной зимы; завывание ветра и бесовская пляска шторма. И ко всему – мороз. Мороз!.. Вот где должен был обосноваться сатана – где-нибудь на ледниках Норд-Остланда или, скажем, поставить свой трон на острове Карла. Тут он мог бы выдавать пропуска не в тот липовый ад, что придуман монахами для устрашения старух, а вот в это подлинное, трескучее царство дьявола, где вой оголодавших песцов казался бы грешникам поистине ангельской музыкой.

Черт побери, он, Кнут Йенсен, мог бы быть здесь смотрителем. За сходную плату. А такие, как Свэн?..

Всякий раз при мысли о товарище недобрый огонек загорался в глазах Йенсена и губы его кривились в усмешку под усами, с концов которых всегда свисали сосульки, – Йенсен срывал их, входя в избу.

В последнее время Свэн чувствовал некоторое облегчение в предвидении скорого окончания зимы. С тех пор как на востоке на миг появилась светлая полоска зари, он приободрился и больше интересовался результатами охоты. Его даже немного увлекло соревнование с Йенсеном. Было приятно сознавать, что хотя бы за счет счастья, повернувшегося к нему лицом, он может почувствовать некоторое превосходство над суровым спутником. Впрочем, Свэн больше радовался поводу отвести душу в подшучивании над Кнутом, чем отчетливому сознанию, что каждая шкурка, вынутая из капкана или добытая пулей, означает лишнюю сотню крон в его кармане, тогда, как эта сотня проплывала мимо жадных рук Кнута.

С возвращением солнца Яльмар осмелел. Не в пример прошлому, стал далеко уходить один. Он расставлял свои капканы в самых неприступных местах ледяного плато. А приходя в избушку, весело насвистывал, чего с ним прежде не бывало. Это злило Кнута.

Сегодня мороз был еще крепче, чем вчера, но Яльмар не побоялся, как бывало, сразу после завтрака расстаться с Кнутом. Это был последний день перед возвращением на берег Зордрагерфиорда, то есть перед отдыхом по крайней мере на три-четыре дня в теплой избушке. Там можно будет спать, не боясь застудить себе легкие, пить утренний кофе, не обжигаясь и не опасаясь того, что жидкость замерзнет в кружке, прежде чем попадет в рот.

Укрепив пожитки на санях, Яльмар еще раз набил трубку.

– Разгонную трубочку, Кнут?

Кнут мрачно молчал, возясь с укладкой своих саней.

– Эй, Кнут, с тобой говорят!

– Слышу.

– А раз слышишь, то не следует заставлять собеседника глотать лишнюю порцию мороза, чтобы повторять приглашение. Держи! – и Яльмар бросил ему свой кисет.

Кнут с сумрачным видом набил трубку. Сильными затяжками раскуривая ее, он сказал из-за окутавших его голову клубов дыма:

– А ты не думаешь, Яльмар, что следует пересмотреть наше условие?

– Что ты хочешь сказать? – насторожился Яльмар. – Между нами же нет никаких условий.

– Не следует ли нам восстановить наше товарищество? – проговорил Кнут, не глядя на собеседника.

Яльмар помахал огромной рукавицей.

– Эге-ге! Теперь, когда песец пошел ко мне, ты снова заговорил о товариществе.

– Это случай.

– Ну, а если завтра случай улыбнется тебе, ты снова разорвешь товарищество?

– Этого больше не будет.

– Нет, Кнут. Сегодня он, этот господин случай, улыбается в мою сторону, и я возьму то, что мне с него причитается. Я, брат, тоже понимаю, что значит лишняя шкурка.

– Именно ты-то этого и не знаешь, – обозлился Кнут.

– Ты что же, за дурня меня считаешь?

– Дурень не дурень, а...

– Хочешь я тебе скажу?.. Берген знаешь?

– Ну?

– А Хильму Бунсен знаешь?

– Ну?

– А аквавит[3] Хильмы знаешь?

– Я начал о деле, а ты... вон куда!

– А я не хочу говорить с тобой о деле, – рассмеялся Яльмар.

– Ну и дурак! – отрезал Кнут и выбил трубку о край саней. – Коли так, прощай... Завтра к вечеру сойдемся у Зордрагер?

При этих словах он не спускал со Свэна пристального взгляда исподлобья. Он криком поднял собак и щелкнул бичом.

– Сойдемся у Зордрагер, – ответил ему Яльмар.

Он поднял своих собак и, тяжело наваливаясь на лыжи, пошел вдоль обрыва.

Кнут несколько раз оглянулся ему вслед. Через несколько минут он свернул с прежнего направления и тоже погнал собак вдоль обрыва, но в другую сторону. Две темные фигуры медленно расходились в сумерках полярного утра, сопровождаемые упряжками.

Снег повизгивал под лыжами, и монотонно пели полозья саней.

Яльмар добродушно бурчал что-то себе под нос в такт поскрипыванию лыж и прислушивался к дыханию собак.

Кнут бранился и нетерпеливо подгонял своих животных.

Прежде чем охотники потеряли друг друга из виду, Йенсен еще два или три раза оглянулся на Свэна. Но скоро узкая полоска света на востоке исчезла. Ее отсвет над горизонтом погас. Утро кончилось. Наступила ночь. Серая, неверная муть неба, ничем не отграниченная от земли, лежала над снежным простором Норд-Остланда.

Извечная тишина, на мгновение разрезанная визгом полозьев и хрустом снега под лыжами, снова будто на века смыкалась за спинами охотников. Вечная тьма над вечным безмолвием.

Для Яльмара позади, за звонкой морозной мутью, были четыре зимы. Впереди возвращение на материк. А на материке... На материке много такого, что еще следует доделать... Да, да, много недоделанных дел! Чтобы в них ни от кого не зависеть, ему и нужно-то ерунду – ровно столько, сколько необходимо для скромной жизни.

Для Кнута позади, за пением полозьев, ставшим почти таким же точным мерилом температуры, как спиртовый термометр, были двенадцать зим. Впереди песцы, кроны н еще кроны. Кнут уже не знал, есть ли еще что-либо за этими кронами. И есть ли что-нибудь важнее крон? Может быть, тринадцатая зима?.. Нет, нет, только не это!

3

Йенсен успел поесть и выспаться – Свэна все не было.

Кнут не спеша занялся сортировкой шкурок, собранных за зиму. Он разбирал их и, подобрав по сортам, паковал в плотные тюки для перевозки на свою основную базу в Айс-фиорд.

За этим занятием незаметно прошел весь день, тот условный день, что обозначался движением стрелок на старых часах, пыхтевших на ходу подобно паровозу. Перед ужином, выйдя кормить собак, Йенсен внимательно послушал серую молчаливую мглу. Проголодавшиеся собаки скулили, мешая что-нибудь разобрать. Он хотел еще раз выйти после ужина, чтобы послушать, не доносится ли откуда-нибудь скрип свэновских лыж, да, выпив лишнее, забыл о своем намерении. Так и лег спать, не дождавшись товарища. Впрочем, в его сознании слово "товарищ" давно утратило свое истинное значение. Свэн представлялся ему просто соседом, чаще досадным, чем приятным. Слово "лишний" не приходило на ум только потому, что в этих местах жить одному еще хуже, чем с неприятным соседом.

На следующий день у Йенсена неуклюже повернулась в голове мысль: "Это слишком долго даже для Яльмара. Не свихнул ли он себе шею?.. Дурень!"

К вечеру, так как Яльмара все не было, эта мысль обросла уже несколькими простыми догадками. Они, догадки, не шли дальше основных опасностей, вылезавших навстречу охотнику из серой мглы ледяных полей Шпицбергена, но и этого было достаточно, чтобы на целый день занять маловместительное воображение Йенсена.

В обычное время Йенсен охотно съедал свой ужин без Саэна, – тогда он ел не торопясь, без опаски, что сосед съест больше него. Но сегодня ужин в одиночестве показался ему скучным. Сознание, что, быть может, Свэн исчез навсегда и он, Йенсен, обречен теперь на одиночество до конца зимы, было неприятно. Один, совсем один!.. Эта мысль была главной.

Кнут решил, что завтра, вместо охоты, придется выйти на поиски Яльмара. Перед сном он еще раз крепко выругал своего компаньона и, прежде чем ложиться, приготовил все для завтрашнего похода. Очень не хотелось тратить силы и время на поиски, но... еще хуже была перспектива одиночества. Засыпая, он решил, что запишет лишние продукты и собачий корм, ушедшие за эти дни ожидания, на счет Свэну. Уж он-то получит их с этого увальня!

С этим он и заснул. Когда часы отметили еще только половину ночи, Йенсен проснулся от возни, поднятой собаками у дверей избушки. Он вышел и разогнал собак. Но не успел снова улечься, как возня и визг повторились. Собаки скулили так, как это бывает с ними только в минуты сильного волнения.

Раскидав собак ударами ног и заставив их замолчать, он прислушался. Ничего особенного, необычного не было в скупой и унылой музыке полярной ночи. Наградив нескольких собак напоследок пинками. Кнут полез обратно в низкую дверь избушки, и вдруг ему показалось, что он слышит далекий жалобный вой. Собаки снова вскочили и, подняв заиндевевшие морды, принялись дружно выть.

Через несколько минут это повторилось. Потом еще. Йенсен решил, что возвращается Свэн, и, успокоенный, лег спать, не обращая больше внимания на собак. На этот раз, когда он проснулся, часы показывали утро.

Но и утром Яльмара не оказалось.

Кнут быстро собрался и двинулся в том направлении, откуда должен был прийти компаньон.

Собаки дружно бежали вдоль трещины, прорезавшей глетчер. Этот глетчер был велик, как настоящая ледяная река. Его серый простор терялся вдали, где за много-много миль отсюда ледопад срывался в Зордрагерфиорд.

Собаки волновались и тянули без понуканий. Кнут едва успевал за упряжкой. Он ухватился за обод саней и поехал на лыжах, как во время рождественского катания.

Через полчаса он понял причину необычайного усердия собак: навстречу ему ясно несся вой. Без сомнения, это выли собаки Свэна.

Йенсен удивился: собаки Свэна выли так, точно сидели на одном месте. На ходу им не хватило бы дыхания для такого отчаянного воя.

Это послужило Кнуту поводом еще для нескольких ругательств. По-видимому, Яльмар устроил привал под самой базой, поленившись вчера преодолеть оставшиеся несколько километров. А еще вероятнее, что не сумел ориентироваться и не понял, что уже почти дошел до дома. Как бы там ни было, а у Йенсена появилось желание проучить приятеля и повернуть обратно. Но тут он обратил внимание на то, что визг раздается совсем близко. На таком расстоянии упряжка Свэна даже в серой мгле не могла оставаться невидимой. Кнут присмотрелся внимательнее. Но снова ничего не смог разобрать. Продвинулся еще на полкилометра, но и тогда ничего не увидел.

Лишь через четверть часа он разгадал: собаки скулили далеко внизу, в той самой трещине, по краю которой он шел с самого начала.

Привязав своего вожака к воткнутой в снег палке, Йенсен подошел к трещине и крикнул:

– Эй! Яльмар!.. Алло!.. Свэн!..

Снизу с удвоенным отчаянием ответили только собачьи голоса.

Тогда Йенсен лег на живот и пополз к краю трещины. Он хорошо знал, что края ее достаточно крепки, чтобы можно было спокойно подойти к ним на лыжах и даже без лыж. Но трещины его всегда пугали. За двенадцать лет он привык на Шпицбергене ко всему, кроме трещин. Ледяные пропасти поглотили уже двоих его компаньонов. В глубине души у него всегда копошилось опасение, что и он не попадет на материк именно из-за такой трещины.

Ползя на животе, Йенсен еще несколько раз позвал Свэна. Ответа не было.

Наконец он заглянул вниз. На глубине не более десяти метров, на выступе, выдававшемся из ледяной стены пропасти, Иенсен увидел двух собак и между ними скрюченное тело Свэна.

Первое, на что он обратил внимание: собак было два. Две другие, очевидно, сорвались в пропасть.

Следующей была мысль о санях. С санями у Йенсена связывалось представление о песцах, которых Свэн должен был вынуть из капканов во время обхода.

Мысль о самом Свэне возникла в последнюю очередь. Было очевидно: если Яльмар не разбился при падении, то, наверно, уже замерз.

Мысль о санях, как главная, снова заняла ум Йенсена. Он стал искать сани глазами и наконец различил концы полозьев, торчащие из-под тела Яльмара.

При мысли о поклаже Кнут сердито выругался: "Даже умереть не смог так, чтобы не погубить груз".

Он пополз обратно, мысленно подсчитывая запасы мехов, сложенные Свэном за эту зиму на базах, разбросанных по Норд-Остланду. Увлеченный этим подсчетом, Йенсен забыл о Свэне и присел на свои сани. Его собаки умолкли, навострив уши в сторону человека. Как только они перестали скулить, прекратился и лай собак в трещине. В наступившей тишине Кнут ясно различил стон. Этот стон не мог принадлежать собаке. Мозг автоматически зафиксировал: "Жив!" Но Йенсен не перестал считать и не двинулся с места. Прошло несколько минут, прежде чем он поднялся с решительным видом и отвязал своего вожака от палки. Результат подсчета превзошел ожидания Йенсена. Не было сомнения в большой ценности запасов Свэна: тому всю зиму улыбался случай.

Йенсен сунул ноги в крепления лыж, повернул упряжку назад, к базе. Решение в его уме сложилось ясно: если Свэна не станет, он, Йенсен, может овладеть его имуществом – мехами, оружием, одеждой... А может быть, у дурня припрятано что-нибудь и наличными?.. Конечно, он, Йенсен, возьмет себе все. Решительно все!

Но, сделав несколько шагов, он решил, что совершает ошибку. Ведь он не сможет забрать имущество Свэна, не дав властям правдоподобного объяснения. Всякий дурак в пять минут разберется в деле. Кто же поверит тому, что он набил всех этих песцов, а Свэн – ничего?

Он разочарованно сплюнул и вернулся к трещине. Как и в первый раз, он подполз к краю пропасти на животе.

– Эй, Яльмар!

Свэн пошевелился и приподнял голову. Кнут с трудом узнал товарища: его лицо совсем посинело, вместо носа чернел кусок разбитого и отмороженного мяса. Но Йенсен смотрел на все это довольно равнодушно. Быть может, в сумерках полярной ночи это и действительно не казалось таким страшным? А Йенсен, к тому же, не принадлежал к числу особенно чувствительных людей и перевидал на своем веку всякое...

Свэн долго смотрел снизу на Кнута. Словно не мог понять, кто перед ним. Сознание не сразу отразилось в его мутных глазах. Наконец он прохрипел:

– Кнут?

– Как это тебя угораздило?

Свэн, видимо, собирался с мыслями, потом так же хрипло, с трудом ответил:

– В темноте... Спешил домой.

– Как же теперь быть? – спросил Кнут.

– Ты... вытащишь... меня...

– Я из-за тебя уже потерял столько времени. И теперь еще потеряю, – сказал Кнут.

Яльмар молчал.

Кнут спросил:

– Почему ты не попробовал вылезти сам? Тут не глубоко.

– Кажется, у меня сломана нога.

– Эдак ты мог и замерзнуть.

– Я знал... ты придешь.

Кнут усмехнулся.

– Я и так потерял много времени, – повторил он свое.

Яльмар попробовал повернуться и застонал.

– Вытащи меня скорей.

Кнут подумал.

– Придется идти на базу за веревкой.

– Свяжи постромки.

Кнут снова помолчал. Потом, как будто невзначай, спросил:

– Слушай, сколько у тебя собрано за этот год?

– Не знаю.

– Я потерял из-за тебя много времени. Быть может, пропали мои песцы в капканах...

– Вытащи меня скорей.

– Тебе придется со мной рассчитываться.

– Рассчитаемся...

– Хорошо, я сейчас вернусь.

Кнут отполз от края трещины и, размахивая бичом, погнал собак к базе. Он торопился. С удовольствием прислушивался к весело поскрипывающим полозьям саней. В избушке он принялся рыться в вещах Свэна. Банки с консервами, одежда, снаряжение, патроны – все летело из-под рук. Попался моток горной веревки. Он машинально вытащил его, но сейчас же отбросил в сторону. Наконец удовлетворенно крякнул: в руке у него была записная книжка Свэна.

Примостившись у ящика, вырвал чистый листок из этой книжки и, старательно помусолив карандаш, как делают люди, которым редко приходится писать, принялся за подсчеты. Проставив несколько цифр, задумался и вслух пересчитал:

– Песцов шестьдесят два, оленей четыре, медведь один.

Потом подумал и вычеркнул слово "медведь". Выругавшись, разорвал листок и переписал наново, без медведя.

С прежней поспешностью он вернулся к месту, где оставил Свэна. Забыв предосторожность, подошел к трещине.

– Свэн!.. А Свэн!

Ответа не было. Кнут испуганно опустился на колени на краю пропасти:

– Эй, Яльмар!

– Давай веревку, – послышалось снизу.

– Сначала распишись.

Свэн, видно, не понял. Йенсен повторил:

– Сначала распишись. Когда я тебя вытащу, ты не захочешь со мной рассчитываться за потерянное время.

– Давай же веревку!

– Сначала дай расписку.

– Вытаскивай. Я дам расписку.

– Подожди.

Йенсен привязал свою бумажку и карандаш к веревке и стал спускать в трещину. Потом, спохватившись, поспешно вытащил ее обратно, отыскал самую тонкую бечевку, какой была увязана его поклажа, и, привязав к ней карандаш и бумажку, спустил Свэну. Тот с трудом дотянулся до записки, с трудом прочел и отпустил конец бечевки.

– Это же все, что у меня есть! – прохрипел он.

Йенсен смотрел сверху на качающийся на бечевке карандаш. Свэн смотрел на этот же карандаш снизу. Карандаш, медленно покачиваясь, ударялся об лед. В царившей вокруг тишине был слышен слабый скулеж собак.

– Нет, – сказал Свэн.

– Хочешь оставаться там?

– Ты не...

Яльмар не договорил. Всмотревшись в лицо Кнута красными, воспаленными глазами, он понял все, молча притянул к себе листок и, положив его на лед, расписался.

Кнут, быстро вытянул бечеву. Подозревая какую-нибудь фальшь, он долго, внимательно разглядывал расписку, оценивая правдоподобность в глазах властей того, что Свэн уступил ему свои меха. Прищурив один глаз, словно прицеливаясь, он глядел на подпись. Смешно, конечно, но ведь до сих пор ему не доводилось видеть, как расписывается Свэн! А что, если он расписался тут не так, как нужно?.. Нет, едва ли. Этому простаку такая мысль небось и в голову не придет. Не то что ему, Кнуту Йенсену! Ого, доведись ему самому попасть в такую ловушку, в какой нынче очутился Свэн, уж он обвел бы вокруг пальца того, кто спросил бы с него плату за спасение. "Эдакий скот, потребовать весь зимний улов за то, что всякий в этих местах должен сделать и сделал бы из простого чувства товарищества! Экий, право, негодяй! Другой на его месте еще хвалился бы потом целое лето тем, что ему привелось спасти соседа, а он... заплатил ему за спасение жизни!.."

Йенсен и не замечал, что его справедливое негодование направлено против него же самого. Это негодование было естественной, почти инстинктивной реакцией полярного охотника на проявление подлости, которой не было примеров в этих краях. Мысли Йенсена текли каким-то вторым, вневолевым руслом, ничуть не затрагивая его собственного отношения к тому, что происходило тут, на краю этой трещины, с ним самим. Кнутом Йенсеном, и с его товарищем Яльмаром Свэном. Словно это были совершенно различные категории событий – совершавшееся с лежащим в пропасти Свэном и то, что могло бы совершиться, попади в такое положение он, Йенсен. Одно было чистой теорией, маловероятной отвлеченностью, пожалуй единственной, на какую был способен грубый мозг Йенсена, другое было действительностью, практикой прозаической жизни. В отвлеченности он, Йенсен, был прямой страдающей стороной. А тут, в действительной жизни, ему чудилось, что он сможет считать себя пострадавшим, если не использует счастливого случая, посланного судьбой, – не получит со Свэна всего, что может получить. То есть всего, что есть у Свэна.

Если бы он сам, Йенсен, сыграл такого дурака, всю жизнь совесть не дала бы ему покоя!..

Он в последний раз глянул на расписку, делавшую его на четыре зимы богаче, чем он был, и стал ее бережно складывать. Пришлось для этого сбросить рукавицу. Мороз сразу прихватил пальцы. Йенсен подышал на них, чтобы вернуть им гибкость, но дыхание оседало инеем на меховом рукаве, а пальцам делалось еще холоднее. Пришлось сунуть руку за пазуху. Под мышкой стало сразу холодно, несмотря на фланель рубашки, зато пальцы отошли. Он поспешно сложил расписку и спрятал в нагрудный карман.

– Где твоя веревка?! – крикнул снизу Свэн.

– Сейчас... Не торопись, – ответил Йенсен со своего места, не показываясь над трещиной. Он не спешил распутать моток. Веревка лежала у него на коленях. Он оперся на нее локтем и подпер подбородок так, что рыжая борода торчала прямо вперед. Она быстро поседела от оседающего на ней дыхания.

Йенсен сидел неподвижно, не замечая усилившегося скулежа собак. Он думал о том, достаточно ли полученной от Свэна расписки, чтобы люди поверили в их сделку? Ведь растяпа Яльмар наверняка начнет ныть, что у него вынудили эту расписку. Чего доброго он еще пожалуется губернатору. Начнется глупейшая судебная канитель с признанием действительности или недействительности такой сделки. А кто их знает, этих судей? С материковых крыс станется: распустят слюни и скажут, что Йенсен не должен был принуждать Свэна к подобной расписке. Прошли времена, когда охотники решали споры собственным судом мужчин. Теперь в ход пошли законы и всяческое крючкотворство. Тут можно ждать любой пакости...

И что же, что следует из этого?..

А прежде всего то, что Свэн не должен иметь возможности оспаривать эту вполне справедливую сделку.

С этой мыслью Йенсен подошел к краю трещины.

– Послушай, Яльмар, – сказал он насколько мог дружески, – ты должен дать мне слово, что не станешь оспаривать эту расписку.

Сквозь донесшееся снизу всхлипывание Йенсен едва разобрал:

– Ты человек или нет?.. Дай веревку.

"Ишь хитрец, – подумал Йенсен, – ответа ведь не дал". И он крикнул:

– Ты меня не проведешь! Я должен знать, что ты не станешь хитрить, когда я тебя вытащу.

Ответом ему был плач утратившего власть над собой Свэна.

Йенсен в раздумье постоял над пропастью. Ведь если этот недотепа распустил нюни и хитрит уже сейчас, когда его жизнь в его, Йенсена, руках, то стоит ему почувствовать себя в безопасности...

– Не валяй дурака, Яльмар, – крикнул Йенсен. – Скажи только, что ты обещаешь быть честным.

Рыдание внизу прекратилось.

Казалось, Яльмар не слышал того, что говорил Кнут, и видел только его глаза. Он приподнялся на руках, и из его перекошенного рта вырвался нечленораздельный крик.

– Ты... ты... – это было единственным, что разобрал Иенсен.

Свэн вскинул кулак, чтобы погрозить Йенсену. Испуганные этим движением собаки Свэна метнулись и соскользнули с уступа. Грохотом, гулом и воплями преисподней брызнула ледяная пропасть в лицо Йенсена. Почва поползла у него из-под ног. С шевелящимися от животного ужаса волосами он бросился прочь от трещины.

Прочь! Прочь!.. Как можно дальше!

Уже сидя в избушке, он ясно представил себе, как, увлекаемые собаками, скользнули в пропасть и сани. А за санями... Да, конечно, за санями и Яльмар...

Йенсен долго сидел, тупо глядя на крошечный огонек пятилинейной лампочки, и думал о том, что теперь будет. Ведь если судьи скажут, что он должен был сначала вытащить Свэна, а потом уже торговаться...

Глупости! Никто не имеет права требовать чего-либо, пока не сговорились о цене!..

И все-таки...

Записная книжка Свэна лежала открытой на странице, где начиналась запись добытых мехов. Но Йенсен не смотрел на эту запись. Его взгляд был по-прежнему устремлен на мигающий язычок лампы, в которой догорали последние капли керосина. Перед Йенсеном стояла недопитая бутылка спирта; рядом – закопченный до черноты чайник с растопленным снегом и пустая кружка. Казалось, Йенсен забыл даже о намерении хлебнуть разбавленного спирта, чтобы хорошенько уснуть и не слышать раздававшегося за стенами избушки воя собак.

4

Погруженный в зимний полусон, Нью-Олесунд казался мрачным, совсем нежилым. Только в стороне шахты изредка грохотали пробегающие на высокой эстакаде вагонетки с углем. Впрочем, шум от порожняка был еще больше. Но вагонеток было так мало, они катились так редко, что, в общем, это почти не нарушало царившей в поселке тишины. Домики шахтеров на краю поселка темнели толевыми стенами по сторонам глубоких снежных траншей – улиц. По одной из таких траншей, поскрипывая полозьями, двигались двое тяжело груженных саней. Йенсен правил собаками, направляя их к высокому дому, стоящему немного на отшибе, в стороне бухты, там, где было совсем тихо, так как туда не долетали даже грохот вагонеток и свисток паровозика-кукушки.

Добежав до дома, Йенсен уложил собак и привязал вожака. Старательно отряхнул налипший на ноги снег и взошел на высокое крыльцо. Из отворенной двери на улицу упала полоска яркого света.

– Господин губернатор дома? – почтительно спросил Йенсен, держа шапку в руках.

Его впустили в дом, и дверь затворилась. Исчезла падавшая на снег полоска света.

Разговор Йенсена с губернатором не затянулся. Разрешение на вывоз с острова мехов, добытых самим Йенсеном и принадлежавших прежде Яльмару Свэну, было написано по надлежащей форме. Ведь Йенсен предъявил собственноручную расписку Свэна в том, что весь свой промысел за этот год тот уступил своему компаньону Кнуту Йенсену!

Закончив официальную часть беседы, губернатор подал Йенсену руку:

– Желаю счастливого пути, господин Йенсен. Вы умно делаете, что хотите остаться на материке. С вас, пожалуй, довольно. Хоть на моей обязанности и лежит колонизация этой земли, но я в глубине души все-таки думаю, что гораздо лучше для детей нашей Норвегии искать счастья в других местах. Не один из тех, кто оставался здесь в поисках богатства слишком долго, не заработал ничего, кроме смерти или помутнения рассудка.

– Еще бы, – самодовольно ответил Йенсен, поглаживая бороду. – На охоте шулерство не помогает. Нужны твердая рука, точный глаз и крепкие ноги, Йенсен натянуто рассмеялся, – такие, как у одного молодца по имени Кнут Йенсен.

– О! – с улыбкой воскликнул губернатор. – Кажется, я знавал этого Йенсена! – И он похлопал охотника по плечу. – Но ведь таких честных и трудолюбивых малых, как вы, к нам попадает немного. В этом-то и беда. Взять хотя бы вашего друга Свэна. Неплохой человек, насколько я знаю. Но какой же он охотник для наших мест?! Наша природа и наш зверь даются в руки только смелым и трудолюбивым людям.

Йенсен все время ждал вопроса о том, где остался Свэн, почему он не пришел в Нью-Олесунд, каковы его планы на следующий сезон. Хинлопен[4] того и гляди вскроется, и тогда Свэну придется сидеть на Норд-Остланде, пока туда не заглянет какой-нибудь промысловый бот. А ведь этого может и не случиться. Что же, Свэн решил остаться без провианта и патронов? Что за чудаки приезжают сюда с материка!

У Йенсена потела спина, когда он думал о том, что придется отвечать губернатору. Но тут, на его счастье, губернатора позвали обедать, и он только сказал:

– Ну, счастливого пути, господин Йенсен! Кланяйтесь директору Бьернсену в Айсфиорде.

– Непременно, господин губернатор, – со вздохом облегчения ответил Йенсен.

– Вы ведь с первым судном отсюда?

– Да. Счастливо оставаться, господин губернатор!

По траншеям-улицам звонко скрипели полозья саней. Собаки, высунув языки, натужно тянули тугие постромки. Их морды, как у загнанных лошадей, были опущены книзу, и пар дыхания инеем оседал на плечах и на груди. Йенсен шел за санями, то и дело покрикивая на собак. Это был их последний рейс. Их можно было больше не щадить. Он торопился. Он не завернул даже в рудничную лавочку, чтобы поболтать с продавцом за кружкой кофе, как делали все охотники, как делал это всегда и он сам. Йенсен спешил в гостиницу, чтобы покончить со всеми делами, какие еще были у него на этом острове. Ведь у человека, который пробыл безвыездно двенадцать зим на Свальбарде, могут накопиться кое-какие дела. Разве не правда?

5

Йенсен уже вторично глядел на свои новые часы и даже заподозрил себя в том, что забыл их завести: стрелки, кажется, не двигались. Банк открывался в девять тридцать, и трудно было предположить, что его служащие неаккуратны. А между тем, право, не видно конца вынужденной прогулке Йенсена. Он уже прошелся по всей Страндгаденс и с удовольствием постоял перед фасадом биржи. Он представил себе, что, может быть, войдет когда-нибудь в эту тяжелую дверь в качестве солидного оптового торговца мехами. Маклер будет заискивающе глядеть на него: "Какие бумаги сегодня берет господин Йенсен?" Хо-хо!.. Поймав себя на этих глупых мыслях, он действительно рассмеялся и, чтобы не выглядеть дураком перед прохожими, с независимым видом прошелся по площади. Доносившийся сюда от Немецкой набережной запах рыбы приятно щекотал обоняние. Воспоминание о завтраке, от которого он отказался, чтобы не опоздать к открытию банка, заставило его в третий раз вынуть часы. До половины десятого оставались считанные минуты, и Йенсен, сдерживая шаги, пошел к банку. Вот она, тяжелая резная дверь Бергенского Кредитного банка. Одна эта дверь стоит, наверно, столько, сколько целая удачная зима Йенсена. Ишь какая резьба! А сколько меди на пороге! И как начищена! Вот уж поистине "золотой порог". Но этим его, Йенсена, теперь не смутишь!

Йенсен решительно переступает через эту сверкающую преграду в царство капитала. Теперь и он – один из тех, кто может чувствовать себя здесь как дома! И тем не менее он все же слегка робеет, когда клерк из-за стойки спрашивает, что ему угодно. Странно, право, как будто не ясно, что он пришел открыть тут свой текущий счет?! Разве меховщик Брандт не внес сюда на его счет ровно столько, сколько стоят двенадцать зим Кнута Йенсена и две зимы Яльмара Свэна? Ах, да, у него же на лбу не написано, что он и есть богач Кнут Йенсен, которому этот клерк вручит сейчас чековую книжку и которому сам управляющий, обойдя свой письменный стол, больший, чем вся избушка Йенсена на Свальбарде, пожмет руку и скажет: "Благодарю вас, господин Йенсен, за доверие. Вы не пожалеете о том, что избрали наш банк. Это лучшее помещение честно заработанных денег". И тогда он, Йенсен, с трудом вытащив свое большое тело из мягких объятий кожаного кресла, скажет директору что-нибудь приятное. Но такое, чтобы тот чувствовал: ведь Йенсен мог выбрать и Частный банк или положить деньги в Норвежский банк, а вот он остановил же свой выбор на Кредитном – и может чувствовать себя своим человеком в этом темном зале. Во всяком случае, не менее своим, чем прежде чувствовал себя на Свальбарде.

Через полчаса Йенсен по-хозяйски крепко захлопнул за собою массивную дверь банка. Теперь это был и его банк. Он еще раз ощупал карман, куда сунул чековую книжку. Не спеша, останавливаясь перед витринами магазинов со всякой всячиной, шел по Страндгаденс. Скупая фантазия не могла нарисовать Йенсену ни одной картины доступного ему теперь благополучия. Ни готовое платье или обувь, ни даже сверкающие безделушки в окне ювелира не были способны разжечь его фантазию. Разве вот стоило, по старой привычке, постоять перед магазином Мильны Григ "Принадлежности для спорта и охоты". Вид хорошего рюкзака или добротных сапог радовал его глаз. Но теперь это ему не нужно и бог даст никогда больше не понадобится. И только витрина Энке с батареей винных бутылок и с горою консервных банок по-настоящему его заинтересовала. Это были реальные атрибуты предстоявшей ему жизни на материке. К тому же вид консервов напомнил ему о завтраке, и Йенсен повернул обратно. Но, вернувшись на Пурвет-Альменинген, он снова забыл о том, что шел завтракать: перед ним был магазин Брандта, того самого меховщика Брандта. Экий шик такая вывеска: "Поставщик двора короля Пруссии"! Ах, черт возьми, Йенсен и не знал, что, может быть, его песцы попадут во дворец прусского короля! Черт его знает, где этот дворец, но, наверно, это шикарно. Дворец – это все-таки дворец; король, хотя бы и прусский, – это все-таки король. Йенсену стало весело, и он вошел в магазин. И тут он остолбенел от удивления и восторга. Да, такого он не видел еще никогда. Много мехов прошло через его руки. Эти руки навсегда почернели и, добывая меха, стали твердыми и негибкими, как деревянные, но никогда еще им не доводилось прикасаться к эдакому.

Он походил по магазину, пощупал там и сям несколько шкурок и вышел со смешанным чувством гордости тем, что тут есть и его доля, и сожалея о том, что все это не принадлежит ему. Вот это действительно богатство! Двенадцать раз по двенадцати зим двенадцати таких охотников, как он и... да, и четыре зимы Свэна в придачу! Вот каков магазин господина Брандта, поставщика... и так дальше!..

Воспоминание о Свэне омрачило радостное настроение этого первого дня с чековой книжкой в кармане. Но за завтраком мысли о предстоящем благополучии вернулись и вытеснили все остальное.

Воображению Йенсена это благополучие рисовалось пока лишь в виде возможности иметь много, сколько угодно свободного времени, всегда, когда угодно, сидеть в теплой комнате и сколько угодно смотреть на огонь топящейся печки. У него еще не было в Бергене квартиры, и он еще не наслаждался как следует ни одной минутой свободного времени, но все это ожидало его впереди.

Дойдя до конца улицы, Йенсен остановился перед станцией фуникулера. Ему пришло в голову, что можно подняться на Флойен и весь день просидеть в ресторане, слушая музыку. Но сейчас же рядом с представлением о ресторане всплыла мысль о том, что это, вероятно, чертовски дорого. Нет никакого смысла выбрасывать деньги, когда можно получить то же самое гораздо дешевле. Он вспомнил про фру Хильму Бунсен.

"Покойник Свэн, пожалуй, был прав, – подумал Йенсен, – у Хильмы вовсе неплохая аквавит".

Поколебавшись минуту, Йенсен свернул к автобусной остановке и покатил на окраину. Там в скромной, маленькой вилле помещалось заведение фру Хильмы.

6

Утром Йенсен проснулся с удивлением. Его вытянутая рука вместо теплого женского тела встретила шершавую поверхность стены. Закрыв глаза, он попытался восстановить в памяти события ночи. Но это оказалось не легко. Все было настолько необычно, так не похоже на двенадцать шпицбергенских зимовок, что Кнут не сразу привел воспоминания в порядок. А приведя их в некоторую последовательность, потянулся к чековой книжке и с ругательством разобрал в голубом корешке собственную корявую запись: "70 крон фру Хильме".

Он уже положил было книжку на место, как вдруг заметил, что из-под верхнего корешка выглядывает неровный, оборванный край следующего. С трудом разлепил листки, склеившиеся от пролитого на них ликера, и с искренним удивлением увидел вторую запись: "Фрекен Грете 20 крон".

Это было не только неожиданно, но и непонятно. Лишь тогда, когда удалось час за часом восстановить все происходившее накануне, он понял смысл того, что скрывалось за корешками чеков. Он сочно выругался и решил, что этого больше никогда не случится. Стакан-другой вина – против этого никто ничего не скажет. Но остальное?.. Черта с два! Не для того он отсидел на Свальбарде двенадцать зим!

Людям городским, всю жизнь проведшим в теплых домах, пившим утренний кофе с подогретыми сливками, каждый день обедавшим и ежевечерне укладывавшимся спать под теплое одеяло, в теплую постель, рядом с теплой женой, не стоит даже и объяснять того, что произошло с Йенсеном и почему это произошло. А так как большинство читателей состоит из такого именно рода людей, то мы стали бы напрасно тратить чернила на попытки объяснить им, что же случилось с Йенсеном – человеком, уверенным в том, что кто-кто, а уж он-то сумеет распорядиться денежками, добытыми за двенадцать своих зимовок и за четыре зимовки Яльмара Свэна.

А тот, кто провел на Норд-Остланде не двенадцать, а хотя бы только две охотничьи зимовки без перерыва, без друзей, без женщин, без газет, без радио, без солнца, – тот поймет все и без объяснений.

Вечером, хотя и позже, чем накануне, Йенсен снова оказался у фру Хильмы. К этому времени он был уже сильно навеселе. А там его заставили еще выпить. Пьяно подмигнув хозяйке, он неуверенной, отвыкшей от пера рукой снова выписал чек. Но никакие уговоры, ни скандальные крики девицы не заставили его выписать второй. Он упрямо мотал головой, и невозможно было оторвать его руку от грудного кармана, где лежала чековая книжка.

Впрочем, наутро, придя в себя, он и из-за этого одного чека ругался больше, чем накануне из-за двух.

Каждое утро, рассматривая чековую книжку, он решал покончить с тем, что поначалу называл "необходимостью проветриться". Он давал себе слово начать упорядоченную жизнь делового человека: сходить к меховщикам, побывать на бирже и посоветоваться насчет наиболее выгодного помещения капитала. При этом он делал вид, будто не замечает, что в самом этом капитале ночная жизнь проделала уже солидную брешь.

В дни просветления он солидно усаживался за общий стол в своем скромном пансионе на Христиесгаде и затевал неуклюжий разговор с хозяйкой фру Диной Леваас. Но после завтрака начинались мучения: радиоприемник "болтал чепуху", в газетах не было ни слова ни об охоте, ни о Свальбарде, ни о погоде, предстоящей на этот сезон на Норд-Остланде. Книг Йенсен читать не умел. Он потихоньку, сам от себя скрывая истинный смысл того, что делал, брал в прихожей шляпу и, как бы на минутку, чтобы только подышать воздухом, выходил на Христиесгаде. Делая вид, будто любуется музеем, в который упиралась улица, он немного прохаживался по ней. Отвыкшие от ходьбы ноги были как деревянные. В голове, еще мутной от вчерашнего, тяжело ворочались мысли. Он останавливался и тупо смотрел на деревья, окружающие музей.

С Пудефиорда тянуло свежестью моря. Оттуда же через крышу музея доносился характерный шум доков – пронзительный стук клепальных молотков, свистки кранов. Это было совсем не то, чего хотелось Йенсену. Он оглядывался вправо, влево, несколько мгновений смотрел на зеленые купы Нигардспарка и решительно поворачивал туда. Он продолжал сам перед собою разыгрывать любителя зелени, любующегося деревьями. В действительности же привлекательным для него был тот ресторанчик, где выпивалась первая рюмка аквавит для освежения.

– Первая и последняя сегодня, – говорил он молоденькой барменше, но та, не спросясь, наливала вторую, и он выпивал ее, "чтобы не обидеть" девицу. Так, как казалось Йенсену – помимо его воли, начинался день, а, раз начавшись, он неизбежно, опять-таки, "вопреки его воле", заканчивался у фру Хильмы.

К концу месяца Йенсен покинул пансион на Христиесгаде и снял комнату рядом с домиком фру Хильмы. Чеки выписывал сразу за несколько дней. Таким образом ему удалось сэкономить несколько голубых листков. А это стало навязчивой идеей: беречь листки чековой книжки. По роковой ошибке мышления они ассоциировались у него с богатством. Замутненный алкоголем с утра до вечера мозг уже работал по каким-то ложным путям, может быть и понятным психиатрам, изучающим последствия алкоголизма, но совершенно не поддающимся управлению со стороны людей, собственной распущенностью доводящих себя до скотского состояния существ, неспособных управлять своими поступками.

Для Йенсена было совершенной неожиданностью, когда однажды, при наличии еще по крайней мере половины чековой книжки, банк отказался оплатить его очередной чек.

Хильма очень вежливо, но решительно дала Йенсену понять, что до восстановления кредита ему придется расплачиваться наличными или прекратить посещения ее виллы.

После нескольких дней мучительной вынужденной трезвости впервые за два месяца Йенсен понял, что двенадцать зимовок – это вовсе еще не гарантия пожизненного благополучия. Он побывал в банке и убедился в том, что счет опустошен. Оставшиеся крохи не могли покрыть даже долга за комнату.

Впервые за двенадцать лет и два месяца Йенсен растерялся.

Теперь, шагая по граниту бергенских тротуаров, Йеисен с полной отчетливостью понимал, что на этой твердой поверхности улиц большого города он гораздо более беспомощен, нежели на скользком покрове шпицбергенских ледников.

Однажды на Торвет-Альменинген его внимание снова привлекла выставка мехового магазина Брандта. Йенсен долго стоял перед заманчиво разложенными шкурками песцов. Он думал о том, как хорошо он умел управляться с этими зверьками и какой реальной ценностью были белоснежные комочки в его руках. Он никак не мог сообразить – почему же все это так вышло? В течение двенадцати лет, ни разу не побывав на материке, он как никто умел вести свое меховое хозяйство, а стоило ему только ступить на родную почву, как он сразу потерял представление о ценности добытых им сокровищ.

Йенсену казалось, будто он понял: это произошло потому, что вместо привычных шкурок он получил в руки непривычную чековую книжку.

Не нужно было брать ее, нужно было самому распоряжаться добытыми меховыми богатствами! Если бы в руках у него были эти шкурки!..

Йенсен нерешительно потянул дверь магазина..,

– Покажите мне шкурку лучшего шпицбергенского песца, – буркнул он, не глядя на продавщицу.

Он с наслаждением погрузил руку в пушистый мех. Пальцы сводила жадная судорога. Да, ему не следовало выпускать это из рук!

– Сколько? – отрывисто спросил он.

Продавщица с недоверием смотрела на этого мрачного человека с лицом, заросшим неровной рыжей бородой, с темными мешками под глазами. Она с опаской отодвинула песца подальше от его рук с такими неопрятными, черными ногтями. Не очень охотно она ответила Йенсену:

– Двести пятьдесят крон, херре... Это лучший сорт: настоящий Свальбард.

Йенсен приоткрыл глаза. Он подумал, что ослышался. Но продавщица повторила цену и сказала, что в других фирмах такой песец стоит еще дороже. Только фирма Брандт может торговать по таким низким ценам – благодаря непосредственным связям со зверобоями Свальбарда. Йенсен внимательно слушал. Зверобои Свальбарда – это такие же дураки, как он... А может быть, не все таковы?

Он спросил:

– Ведь два месяца тому назад шкурка стоила двести?

– Спрос на этот мех в Европе необычайно повысился, и мы ждем дальнейшего роста цен. Вы не возьмете? – спросила продавщица таким тоном, словно с самого начала была в этом уверена.

– Нет... благодарю вас... Нет...

Он медленно вышел из магазина. Но дальше он не знал, куда идти, что делать. Было ясно одно: нужно начинать сначала. Надо получить меха, как можно больше мехов!.. Много мехов!..

Но при этой мысли в голове воскресали картины шпицбергенских скитаний. Мутный сумрак полярной ночи, снег, спокойно падающий, снег крутящийся, снег беснующийся, снег, ровно лежащий бесконечным покровом, вздымающийся огромными горами, снег, хрустящий под полозьями саней, снег, обламывающийся на краю ледниковых трещин... Ледниковые трещины... трещины!..

Йенсен остановился посреди тротуара, погруженный в раздумье, не замечая удивленных взглядов предупредительно обходивших его прохожих. Перед его взорами проходили картины шпицбергенских ледников, изрезанных глубокими пропастями трещин, куда попадают люди...

"Трещины, трещины, трещины". Он почти крикнул это слово и побежал домой.

С лихорадочной поспешностью он разобрал содержимое своего чемодана. Наконец вытащил из-под кучи грязного белья истрепанную записную книжку. Перелистал ее с начала до конца. Еще раз. Внимательно осмотрел вырванные, едва державшиеся на скрепках листки, радостно вскрикнул:

– Я имею право!.. Имею право...

Сунув книжку в карман, Йенсен пошел к фру Хильме. Фру Хильма имела обширное знакомство. Она могла дать ему нужный совет. Познакомить с кем следует...

Через три дня Йенсен ехал на пароходе в Тромсё. Там в отделении Норвежского банка хранился вклад Яльмара Свэна – выручка за то, что он успел прислать со Шпицбергена после первых двух лет зимовки. Остальное – цена последних двух сезонов Яльмара Свэна – было теперь там же, где и собственные сбережения Кнута Йенсена.

Приехав в Тромсё, Йенсен не сразу пошел в банк, хотя у него не было денег даже на гостиницу. Он долго ходил по чистеньким улицам тихого городка. Редкие автомобили. Скромные выставки небольших магазинов. Глаза Йенсена останавливались на всем этом так пристально, точно он никогда прежде ничего подобного не видел.

Только начавшийся дождь заставил его наконец преодолеть последнее, что стояло между ним и началом новой разумной жизни, – неуверенность в успехе. Разве фру Хильма не ручалась за качество чека и полную тождественность подписи с факсимиле Свэна?

Уверенно стуча сапогами и дымя окурком дешевей сигары, Йенсен смело подошел к окошечку кассы.

Через четверть часа ему была уже смешна собственная нерешительность. Все произошло так быстро и просто, что не стоило из-за этого столько думать.

При умении жизнь на материке, оказывается, ничуть не сложнее, чем на Свальбарде! Только тут, как и там, нужно хорошо знать условия погони за счастьем: верная рука, точный глаз и побольше решительности. Ну что же, может быть, еще и не все потеряно? Стоит только завести дружбу с теми людьми, которые так любезно смастерили ему чек с подписью Свэна. Чем, собственно говоря, это отличается от поступка охотника, вынимающего песца из ловушки соседа? Правда, если там, на Свальбарде, человека застанут за таким делом, никто не задумается пустить ему пулю в спину. И никакой губернатор даже не станет передавать такое дело в суд. Суд уже будет считаться совершенным. Суровый суд, по суровым законам снежных пустынь. Ну, а здесь? Говорят, будто прежде за такие дела отрубали руку. Но теперь-то ее ведь не отрубают! Несколько месяцев тюрьмы? Что ж, если оттуда человек выходит с двумя руками, то дело не так плохо. Право, он лучше всего поступит, если вернется в Берген. К этому выводу Йенсен пришел вечером, ложась в мягкую постель отеля "Виктория". Он уже почти заснул, когда на соседней кирхе пробило десять. Эти удары заставили его на миг вернуться к действительности. Он сунул руку под подушку, где лежала пачка банкнотов, полученных по поддельному чеку с текущего счета Яльмара Свэна. Следующий удар часов на кирхе уже не дошел до сознания Йенсена. Он спал, засунув руку под подушку. В руке были зажаты деньги.

7

Примерное благодушие и удовлетворение жизнью, более полное, нежели то, что он испытал за два месяца в Бергене, стоивших ему всего состояния, не покидали Йенсена весь следующий день. Он точно и хозяйственно рассчитал каждое эрё. Оставалось только дождаться вечера, когда пароход заберет его, чтобы свезти обратно в Берген.

Но вечер принес разочарование. Жизнь, только что ставшая простой и понятной, снова вдруг спуталась. Неожиданности делали ее трудной. Может быть, даже трудней, чем жизнь шпицбергенского охотника?

Держа газету так, чтобы загородиться от соседей в ресторане, Йенсен в десятый раз перечитывал ее. Он уже почти перестал понимать смысл заметки, выделенной жирным шрифтом из окружающего текста:

"Впервые в истории нашего отделения Норвежского банка ему был предъявлен подложный чек... Злоумышленник не принадлежит к числу жителей нашего города".

В конце заметки перечислялись приметы похитителя, сообщенные банковским клерком. Они до смешного точно совпадали с тем, что мог бы сказать о себе сам Йенсен по воспоминаниям, сохранившимся у него от редких встреч с зеркалом.

Представив себе, каким должен возникнуть его образ по этому описанию в головах читателей, Йенсен почувствовал непривычный холод в спине.

Второй раз легкая материковая жизнь заставила его растеряться – его, ни разу не терявшего самообладания за двенадцать шпицбергенских зим.

Продолжая загораживаться газетой от не устремленных на него взглядов, Йенсен тихо вышел из зала.

– Господин портье, расписание пароходов!

Он взял раскрашенный листок.

– Я могу назвать вам любой пароход, сударь, – портье предупредительно перегнулся через конторку.

Не слушая его, Йенсен внимательно просмотрел расписание.

– Мне нужно завтра уехать в Берген.

– Прикажете послать за билетом?

– Хорошо, возьмите. Завтра дадите счет.

Йенсен вышел на улицу. Все та же кирха отсчитала восемь ударов, словно хотела, чтобы он навсегда запомнил этот час. Но его эти удары интересовали только потому, что напоминали о времени близкого закрытия парикмахерских. А услуги брадобрея были ему нужны прежде всего.

К пароходной кассе Йенсен пришел уже без бороды. У пристани было мало народу. Перегнав Йенсена на велосипеде, к кассе подъехал мальчик-рассыльный отеля "Виктория". Йенсен слышал, как он потребовал билет на завтрашний пароход до Бергена.

Какой-то человек подошел к рассыльному, когда мальчик, отойдя от окошечка, пересчитывал сдачу. Человек задал мальчику вопрос, которого Йенсен не мог расслышать, так как говоривший стоял к нему спиной. Но Йенсен разобрал ответы мальчика:

– Для нашего постояльца... Да, он приезжий... Кажется, из Бергена.

Человек ушел за мальчиком к гостинице.

Йенсен не спеша подошел к кассе:

– Билет на сегодня в Хаммерфест.

Кассир высунулся из окошечка:

– Пароход отходит через пять минут, херре.

– Билет, скорей!

Запершись у себя в каюте, Йенсен еще раз пересчитал деньги, словно и без того не помнил, сколько осталось от сбережений Свэна.

По его расчетам, денег должно было хватить для оплаты проезда от Хаммерфеста до Кингсбея и для приобретения части того, что нужно охотнику на Свальбарде. Остальное он получит в кредит. Столько, сколько ему нужно на одну зимовку. Тринадцатую!

8

Яльмар Свэн обрадовался, когда врач в рудничной больнице Айсфиорда сказал ему, что его нога будет не хуже, чем прежде, перелом сросся удачно. От радости Свэн даже поцеловал врача, когда тот наклонился к нему для осмотра. Это было так удивительно, что врач в испуге отпрянул. Он не привык к подобному проявлению чувств. Его пациентами были шахтеры с переломами рук и ног да изредка обмороженные охотники, им было не до восторгов. Их эмоции редко простирались дальше того, чтобы на радостях выпить лишний стаканчик аквавит.

Все знали Свэна за неповоротливого даже ленивого увальня, не понимающего жизни, но тут он воспрянул духом и показал себя с неожиданной стороны. Его жизнь оказалась богатой настоящими приключениями и опытом. Он рассказал своим соседям по палате не меньше сотни интересных историй. Все они были несколько своеобразны. Героем в каждой из них был простой человек, добивающийся правды в этом мире, где найти ее не так-то просто. Все его герои сильно отдавали душком революции. Они высказывали идеи, о каких тут, на Свальбарде, знали только понаслышке, от людей, читавших газеты.

К концу второго месяца, что Свэн лежал в больнице, мир стало лихорадить от события, может быть, и не такого уж значительного, но привлекшего к себе внимание самых различных слоев общества: газеты мира были заполнены трагедией экипажа дирижабля "Италия", исчезнувшего в высоких широтах Арктики. Этой историей интересовались ученые, конструкторы, летчики, моряки, путешественники, радиотехники, искатели приключений и творцы сенсаций всякого рода – журналисты. Эхо этого события слышалось по всей Европе, от Москвы до Рима. К берегам Шпицбергена прибыли спасательные экспедиции из Италии, Швеции, Финляндии и Франции. Но попытки кораблей и самолетов снять остатки экипажа "Италия" с льдины, дрейфовавшей выше восемьдесят первого градуса Северной широты, были безуспешны. Единственным, кого удалось снять со льда шведскому летчику Лундборгу, был начальник экспедиции на "Италии" и конструктор самого дирижабля итальянский генерал Умберто Нобиле. При второй попытке сесть на льдину Лундборг разбил свой "Фоккер". Пропала в ледяной пустыне и пешеходная группа, давно уже отправившаяся к материку, чтобы дать знать о местонахождении потерпевших дирижаблекрушение. Эту группу, в составе итальянских морских офицеров Цаппи и Мариано, повел шведский физик Финн Мальмгрен. Они ушли к земле задолго до того, как юный советский радиолюбитель уловил в эфире сигналы бедствия Нобиле и первым дал миру координаты дрейфующей тюрьмы экипажа "Италия".

Одним словом, все в этой незадачливой экспедиции Нобиле казалось неудачным и загадочным – от причины гибели воздушного корабля до судьбы экипажа.

Свэн не позволял выключать в своей палате радиоприемник. Он внимательно выслушивал каждое слово, относящееся к экспедиции. Он прочитывал своим соседям вслух все, что писалось по этому поводу в приходивших с материка газетах. А писалось так много, что чтение продолжалось целыми днями. Но едва ли все писавшееся могло произвести такой фурор, какой произвело известие о выходе в море из советского порта Ленинград ледокола "Красин" с целью найти экипаж "Италии". С этого дня количество написанного по поводу экспедиции Нобиле и попыток ее спасения удвоилось. К прежним задачам журналистов прибавилась новая: доказать, что советская экспедиция обречена на заведомый неуспех. Удвоились и усилия всех остальных спасательных экспедиций, спешивших опередить советское судно.

Свэну удалось достать через врача географическую карту. По ней он следил теперь за движением советского судна.

Быть может, самым удивительным для всех, кто знал Свэна, было то, что по мере быстрого продвижения "Красина" на север повышалось настроение выздоравливавшего охотника. Подражая людям, заключавшим во всем цивилизованном мире пари за и против спасения пострадавших итальянцев и за успех той или иной экспедиции и против нее, население больницы стало развлекаться таким же образом. И тут, к общему изумлению, Свэн решительным тоном сделал свою ставку: два против одного за успех советских моряков. Это было сказано так уверенно, что ни у кого даже не хватило духу спорить. Да и народ тут лежал не тот, которому мог бы быть неприятен успех советского судна. Мало-помалу у идеи Свэна оказалось столько сторонников, что желающих ставить против него пришлось искать на стороне, за стенами больницы.

В воздух ежедневно поднимались летающие лодки итальянского асса Маддалены, летали на Север финны, шведы и французы; советский ледокол "Красин", дымя своими высокими трубами, пробивался на север, к группе Семи Островов. А ледовые условия, как назло, были в том году особенно тяжелы, и скоро от синьора Жудичи – итальянского журналиста на борту "Красина" – пришло известие: льды откусили "Красину" одну лопасть винта и сильно повредили перо руля. Шансы "Красина" на успех понизились.

Свэн не без удивления обнаружил интонации радости в этом сообщении, говорившем, что и шансов на спасение итальянских аэронавтов сделалось меньше. Но таков был со стороны европейского общественного мнения удивительный "интерес" к советской экспедиции, что даже самая цель ее как бы отошла на второй план. Вскоре стало известно, что тяжелые паки сковали "Красина" под восемьдесят первым градусом, и, может быть, сковали так, что ему не удастся вырваться, а его бортовой самолет с летчиком Борисом Чухновским потерпел аварию. Тогда буржуазная пресса окончательно поставила крест на этой экспедиции. И именно тут-то Свэн и заявил, что готов ставить теперь пять против одного за то, что советские моряки, именно они, а не кто-либо иной, спасут экипаж "Италии". Это заявление заставило врача посмотреть на своего пациента уже не только с удивлением, но и несколько подозрительно.

Каково же было торжество Свэна, когда радио принесло известие: "Красин" нашел и снял со льда считавшуюся пропавшей пешеходную группу Цаппи – Мариано. Через день стало известно и о том, что все остальные аэронавты находятся на борту "Красина". Левая пресса всего мира, забыв свое прохладное отношение к коммунистам, радостно подхватила это известие. А в Германии возникла даже целая политическая кампания под лозунгом "Ледоколы вместо броненосцев", имевшая целью помешать строительству так называемых "карманных" линкоров.

Подвиг советских моряков стал знаменем для всех, кому были дороги идеалы гуманности и интернационального братства простых людей.

И вдруг заголовки, каких еще не видели в газетах со дня гибели "Италии", перепоясали первые полосы: "Куда девался Мальмгрен? Не съели ли его спутники?"

Пораздумав над этой новой сенсацией, Свэн понял, что она пущена в ход, чтобы отвлечь внимание публики от подлинного политического смысла того, что делали советские моряки. Но, так или иначе, эта новая сенсация захватила умы всего мира. По мере того как с материка приходили газеты, Свэн снова прочитывал вслух все, что было написано по этому поводу. Но все было сбивчиво и неясно. "Съели – не съели" – стало злобой дня. Этого не могли решить, так как никому не удавалось поговорить с двумя участниками пешеходной группы Мальмгрена, находившимися в лазарете "Красина". Прошло немало дней, пока наконец пресса получила возможность опубликовать рассказ одного из двух итальянцев, капитана Цаппи, о том, что, по его мнению, случилось во льдах и почему, по его же словам, с ними не было ни самого Мальмгрена, ни каких-либо доказательств того, что с ним случилось.

День за днем Свэн прочитывал вслух подвалы, печатавшиеся в норвежских газетах по материалам, перепечатанным из советской прессы. В эти часы в его палату собирались больные со всей больницы,

Свэн читал:

– "...Цаппи разговорчив в той мере, в какой может быть разговорчив человек, стремящийся использовать каждое открытие рта, чтобы сунуть в него что-нибудь съедобное, либо для того, чтобы попросить есть. В промежутках между тем и другим он выдавливает из себя несколько слов на англо-французско-итальянском жаргоне.

Наконец он вынимает из-под подушки карманный компас. Потемневший медный кружок лежит на его красной, распухшей, точно от водянки, ладони.

– Мальмгрен – для матери.

– Почему он передал вам компас и не написал несколько прощальных слов?

Цаппи сердито прячет под подушку компас и снова жадно жует бисквит. Под выцветшими усами блестят белоснежным рядом большие крепкие зубы. Такие зубы бывают, вероятно, у дикарей. Эти зубы – анахронизм во рту итальянского офицера. Они предназначены рвать мясо и дробить кости. Такие зубы для крошечных бисквитов?!

– Скажите, капитан, а куда девал Мальмгрен письма, взятые для передачи на землю?

– Мальмгрен дал мне компас. Больше Мальмгрен ничего не давал.

– Если Мальмгрен не передал писем, то почему он не дал хотя бы одного слова на клочке бумаги?..

Цаппи перебивает дерзко, сердито:

– Я расскажу все подробно.

Радио – прекрасная вещь, когда оно действует. Но поверьте мне: не может быть ничего отвратительнее гробового молчания, царящего в наушниках. Ни одного звука не было в наушниках нашего радиста Бьяджи в течение долгих дней после того, как нас выбросило из гондолы дирижабля на лед. Мы не имели никакого представления, слышит ли нас земля. Вот он, мой товарищ капитан Мариано, считал, что люди пешком могут добраться до земли и дать о нас знать на Шпицберген.

Я присоединился к мнению Мариано. Из всех нас только швед Мальмгрен знал условия передвижения в полярных льдах. Волей-неволей мы должны были привлечь его к этому делу. Хотя, скажу вам откровенно, мне это мало улыбалось. Мальмгрен был болен. Из-за перелома руки он чувствовал себя очень слабым. Тем не менее он и сам говорил, что без него мы едва ли справимся с походом. Было решено, что пойдут только трое: Мальмгрен, капитан Мариано и я, капитан Цаппи. Это было плохо: как может больной идти с двумя здоровыми? Больной не может быть начальником здоровых. А генерал назначил именно его. Вы понимаете?.. Швед – начальник итальянцев. Штатский стал начальником двух офицеров.

Нас снабдили продовольствием на полтора месяца. Но ведь каждое движение в Арктике требует двойной траты энергии, а мы имели только по триста граммов пеммикана на человека в день. Вдобавок у нас не было с собой сухого спирта. Мы не могли разогревать себе похлебку из пеммикана и должны были есть его размешанным в ледяной воде.

Медленно подвигались мы к земле. Да и вообще трудно даже сказать, подвигались ли мы к ней, так как шли все время по дрейфующим льдам, не имея никакого представления, кто движется скорее: мы или льды, сносившие нас в сторону и, может быть, даже прочь, прочь от земли.

Мальмгрен шел очень плохо. То и дело он падал на лед. Нужно было дожидаться, пока он наберется сил, чтобы подняться на ноги. А тут еще Мариано заболел слепотой. Нам пришлось остановиться и сделать большой привал, чтобы дать отдохнуть его глазам. Мы оставались на месте три дня. Мальмгрен тоже немного оправился.

После недели пути стала давать себя знать наша мало приспособленная для такого похода обувь. Мальмгрен чаще других оступался и попадал в талую воду на льду, чаще других натыкался на острые осколки льда. Его обувь разрушалась быстрее нашей. Скоро ему пришлось обвязать ноги обрывками одеяла.

Две недели пробивались мы через движущиеся льды, преграждавшие нам путь. Мальмгрен слабел у меня на глазах. Он не мог уже идти дольше часа. А что такое час в подобном походе? Нам нужно было идти как можно скорее, потому что здесь не только каждый шаг, но даже самый отдых требует расхода калорий. А у нас их было так мало! В конце концов Мальмгрен должен был отдыхать перед каждым сколько-нибудь значительным препятствием. Он сгибался под тяжестью сумки с жалкими остатками провианта. На каждом шагу мне и Мариано приходилось ему помогать. Ну, скажите сами – можно ли было так идти? Для нас было ясно: если мы будем двигаться подобным образом, то никогда не увидим земли.

К концу второй недели случилось то, чего следовало ожидать каждую минуту: большой торос преградил нам путь у самого края широкой трещины. Мы с Мариано перебрались через него. А Мальмгрен в бессилии опустился перед препятствием, не решаясь сделать попытку его перейти. Он оставался неподвижным на льду больше часу. Мы не могли больше ждать и стали его уговаривать двигаться следом за нами. Мальмгрен поднялся и стал взбираться на скользкую поверхность тороса. Он уже не шел, а полз на четвереньках. Несколько раз он срывался с ледяного холма и скользил вниз, оставляя на снегу следы израненных рук и ног. Кажется, в третий раз ему удалось добраться до вершины тороса. Здесь он снова остановился отдохнуть. Наконец он стал спускаться в нашу сторону, где торос граничил с широкой трещиной. И тут случилось то, чего я боялся: у Мальмгрена не хватило сил преодолеть трудный спуск с тороса. Он сорвался с его крутого края и покатился в воду. У нас не было средства предотвратить его падение в воду. Я закрыл глаза, чтобы не видеть, как он будет тонуть. Но оказалось, что он последним отчаянным усилием оттолкнулся от тороса и выбросил корпус на нашу льдину. Когда я открыл глаза, Мальмгрен лежал на краю полыньи с опущенными в воду ногами. Мариано держал его за руки, чтобы не дать соскользнуть под лед.

Мы вытащили Мальмгрена. Мы сняли с него брюки и белье и отжали из них воду, но сушить их было не на чем. У нас не было огня. Когда Мальмгрен надевал белье, оно ломалось, как стеклянное. Мальмгрен твердил: "Необходимо идти, необходимо во что бы то ни стало идти, чтобы не отморозить ноги". Но силы его были истощены. Он не мог идти. Пришлось сделать десятый за этот день вынужденный привал. Поев пеммикана, мы заснули. Мальмгрен разбудил нас и сказал, что нужно двигаться дальше. Он говорил так, будто провинился перед нами.

Мы собрались в путь. Мальмгрен тоже поднялся. Я видел, как он стиснул зубы и почти закрыл глаза. Но не издал ни звука.

Он уже сделал несколько шагов; я думал, что все обошлось благополучно, но вдруг он со стоном опустился на лед. Все было понятно. Первый раз я увидел тень отчаяния в его глазах. Казалось, он совершенно забыл о нас. Но, заметив мой взгляд, он выпрямился и спокойно сказал: "Ну, друзья, моя песенка спета. Ноги отморожены бесповоротно".

Но через минуту по-мальчишески весело Мальмгрен мотнул головой и поднялся снова. Из закушенной губы текла кровь. Подавляя стон, он пошел впереди нас, как настоящий предводитель. Но, сами понимаете, что он мог сделать, когда каждый шаг ему стоил больше, чем нам неделя пути?

У нас на глазах Мальмгрен превратился в живей труп, обтянутый темной кожей.

Все бледнее делался призрак надежды на то, что мы дойдем до земли. Наше питание было недостаточно. Необходимо было увеличить рацион. Но Мальмгрен категорически запретил нам это. Он даже сказал, что придется на днях уменьшить и эту порцию. Это было абсурдом! Урезать порцию! Тогда мы совсем не сможем двигаться! Поэтому я сделал вид, будто не замечаю, как он на привалах, когда мы спали, на коленях подползал к нашим заплечным мешкам и подкладывал в них кое-что из своего запаса пищи. По-моему, это было справедливо!

На нашем пути вставали все новые льды. Ровных полей, по которым мы могли бы передвигаться более быстро, не было видно. Мальмгрен ошибался или лгал, чтобы нас обнадежить, уверяя, что до земли уже не так далеко. Быть может, он и в себе хотел поддержать угасающую надежду?

Но какую надежду на спасение может иметь человек, ноги которого распухли и почернели? Мальмгрен уже не шел – он полз на четвереньках. Изредка он пытался сделать несколько шагов, но тут же падал на лед. Откровенно говоря, я даже не представляю себе, как хватало у него сил ползти за нами. Теперь уже не он вел нас, а мы тащили его. Мы двигались медленно, непозволительно медленно. Время уходило безвозвратно. Так не могло продолжаться!"

На этом прерывалась корреспонденция. В пачке газет не было продолжения. Французские, немецкие, английские и особенно американские газеты по-прежнему задавали страшный вопрос: "Съели ли они Мальмгрена?"

Поднявшийся в палате Свэна спор стал таким оживленным, что врач пригрозил запретить чтение вслух.

С этого дня уже вся больница с нетерпением ждала следующей партии норвежских газет, и когда среди них Свэн нашел продолжение перепечатки из советской прессы, в его палате снова собралась вся больница.

9

– "И однажды после ночлега Мальмгрен не смог подняться даже на четвереньки..." – негромко прочел Свэн.

В палате воцарилась такая тишина, что был слышен шелест дрожащего в руках Свэна газетного листка.

– "Он ничего не говорил и только виноватыми глазами глядел на Мариано. Мы тоже молчали и ждали, что будет дальше.

Оставаться с больным – значило отказаться от надежды когда-нибудь достичь земли, увидеть людей, жить! А кто дал нам право отказаться от жизни?

Двигаться ей навстречу вместе с Мальмгреном – значило нести его на себе. А я чувствовал, что теряю силы с каждым днем, не говоря уже о Мариано, который слабел быстрее меня. Когда мы уходили, Мариано был самым крепким, он был самым здоровым. Теперь от него осталась тень. И что самое скверное – он начинал распускаться. Я каждую минуту ждал, что Мариано, как старший офицер, сделает мне какое-нибудь нелепое предложение, продиктованное малодушием и слабыми нервами.

Так торчали мы около Мальмгрена и ждали, что будет дальше. Он молчал. Я сказал: "Вставайте. Нам надо идти, каждая минута дорога".

Мальмгрен, не глядя на меня, сказал Мариано: "Вы видите, дальше идти я не могу. Бесполезно терять со мною время. В этих льдах больной – мертвец. Я умру – это неизбежно. Для меня смерть не неожиданна, я к ней готов. Вы должны взять себе мое платье и остатки продовольствия. Это облегчит вам дорогу к земле, а я без них скорее умру".

Я-то думал, что придется бороться с его желанием жить, придется его уговаривать освободить нас, придется оставить ему продовольствие и платье. И теперь, услыхав приговор Мальмгрена, произнесенный над самим собой, я ждал, что слезы брызнут у него из глаз. Но глаза его были сухи. Плакал не он, плакал Мариано. Ах, мой друг Мариано, такой большой, крепкий человек, а нервы – как у девушки!

Но у меня крепкие нервы, и я должен был жить. Я сказал Мальмгрену: "Вы наш начальник, мы обязаны вам подчиниться. Мы возьмем ваш провиант и ваше теплое платье. И мы пойдем к земле. У вас, вероятно, есть там близкие. Что должны мы им передать?"

Мальмгрен, подумав, отстегнул от пояса вот этот походный компас. "Это подарок матери. Я получил его, когда был еще мальчиком и любил бродить по горам родной Швеции. Ему много лет, столько же, сколько моей любви к путешествиям. Моя старушка всегда боялась за меня и говорила, что этот медный старый компас будет служить талисманом, с которым я пройду через все испытания. Верните его матерн и скажите, что ее благословение помогло мне пройти почти через все испытания..."

Мальмгрен протянул компас Мариано. Но компас взял я. Мариано мог только плакать, как девчонка. Мальмгрен обнял его и утешал, как ребенка. Он просил Мариано взять его теплое платье. Но для Мариано не было доводов разума. Он слушался только нервов и отрицательно мотал головой. Тогда я взял себе вещи Мальмгрена. В его мешке оказался еще полный месячный паек. Он был осмотрительнее нас и не съедал своей порции. Теперь он сказал: "Уходите! Уходите как можно скорее! Вам дорог каждый час. А мне торопиться уже некуда".

Мариано плакал. Я боялся, что он вообще останется около Мальмгрена, и пригрозил, что уйду один, забрав все продовольствие. Мы собрались. Нервный припадок отнял у Мариано много сил, и он стал плохо двигаться. Но когда мы собрались уходить, Мальмгрен остановил нас усталым движением руки.

"Прошу вас, – сказал он, – об услуге. Сделайте для меня то, на что имеет право человек. Это слабость, конечно, но слишком глубоки в нас корни земли. Мне хочется лежать в могиле, а не валяться здесь на льду. Вырубите яму. Я лягу в нее. При первом же шторме мое тело зальет водой, и я буду замурован в ледяной могиле. Право, друзья, эта работа не потребует от вас много времени..."

Мальмгрен отвернулся, и мне показалось, что на последних словах голос его дрогнул. Чтобы разогнать мрачное настроение, я попробовал пошутить: "Вы будете лежать, как глазированный фрукт".

Но Мальмгрен, видимо, не понял шутки. И мы с Мариано принялись за работу.

Исполнив его просьбу, мы пошли. Когда мы подходили к краю льдины, на которой находилась могила, мне пришлось крепко вцепиться в рукав Мариано, чтобы не дать ему сделать глупость. Над краем ямы, вырубленной нами, виднелся только профиль Мальмгрена".

На этом обрывался газетный подвал. Кто-то из слушателей протянул Свэну следующий номер, уже развернутый на том месте, где было продолжение корреспонденции, Свэн протянул было руку, но взгляд его был устремлен мимо газетного листа.

Свэн негромко проговорил:

– Извините, друзья... больше не хочется читать... Если бы дальше было написано про Мальмгрена, мне была бы интересно. А теперь, когда Мальмгрена, видите, уже нет, мне кажется, я знаю больше, чем мне хотелось бы знать... Я не хочу читать о таких, как Цаппи... – Он подумал и решительно повторил: – Нет, не хочу!

Он сердито скомкал непрочитанный номер газеты и отбросил его.

Кто-то негромко сказал:

– Продолжай же!

Свэн медленно покачал головой.

– Извините, друзья... право, больше не хочется читать. Если бы дальше говорилось о Мальмгрене – иное дело. Но ведь о нем сказано уже все... Все, до самого конца.

Свэн сложил газету, медленно провел ногтем по сгибам и хотел отложить ее в сторону, но один из слушателей удержал его руку:

– Погоди. Не сказано ли там кто он, этот Мальмгрен?

– Он?.. – Свэн поглядел на спрашивавшего так, словно был удивлен вопросом, и коротко ответил: – Человек!

– А те двое... они ведь... – слушатель пошевелил пальцами так, словно стряхивал с них что-то нечистое, и брезгливо выпятил губу.

– Угу.

– Действительно, – усмехнулся слушатель, – если дальше только о них... Он взял из руки Свэна газету и, скомкав лист в своем большом кулаке, отшвырнул его в угол.

10

Когда выздоровевший Свэн приехал в Нью-Олесунд, он узнал о том, что Кнут Йенсен вывез с острова все меха, добытые им, Свэном, за два последних года охоты. Губернатор засвидетельствовал, что все было сделано по надлежащей форме: разрешение на вывоз и прочее. Свэн подумал было, что стоит дать на материк радиограмму о том, каким способом Йенсен получил с него шкурки, но раздумал: разве это не было его собственным промахом? Кто обязан в конце концов разбираться в том, что случается на Свальбарде между компаньонами по охоте?.. Что ж, придется ему провести тут еще одну зиму, чтобы наверстать потерянное и заработать для переезда обратно на материк... Там-то у него кое-что припасено. Норвежский банк надежно хранит вклады. Вернувшись в Тромсё, Свэн будет кое-что иметь. Всего еще одна зима – и он снова человек! Только теперь уже нужно быть осторожней – не падать в трещины. Едва ли можно рассчитывать, что еще раз подвернется такой счастливый случай, какой помог ему выбраться живым! Не каждый же год на ледники Свальбарда являются научные экспедиции...

Когда Свэн вторично приехал в Нью-Олесунд, чтобы запастись кое-чем на зиму, то узнал, что несколько дней тому назад на Свальбард вернулся и Йенсен.

Свэн не сразу поверил известию и пошел к губернатору.

– Как же, как же, господин Свэн, – весело сказал губернатор. – Я сам имел удовольствие пожать руку нашему общему другу Йенсену. Может быть, для него и не такое уж большое удовольствие вернуться сюда, но я, как губернатор, не могу не радоваться, когда в мои владения приезжают смелые и честные люди. Вероятно, вы возобновите компанию с ним?

– Еще бы! – ответил Свэн.

Губернатор не заметил в его тоне иронии и пожелал ему удачи.

– Не всем случается получить такого крепкого компаньона, как наш Йенсен, сказал он. – Я полагаю, что вы, господин Свэн, нагоните нашего друга на плато Норд-Остланд. Мне говорили, что вы обзавелись отличными собаками. Желаю счастливого пути и удачной охоты, господин Свэн!

От губернатора Свэн пошел в лавку. Когда все, что было помечено в его памятной книжке, громоздилось уже горой на прилавке, лавочник сказал:

– Я хочу предложить вам новую модель винтовки.

– Мне не нужна винтовка.

– Это пятизарядный карабин. – Доставая из шкафа оружие, торговец любовно провел рукой по лакированной ложе. – Настоящий маузер.

– Я обхожусь охотничьим ружьем, – возразил Свэн.

Купец состроил пренебрежительную гримасу.

– Как же можно сравнивать двуствольное ружье с таким красавцем? – Он с гордостью подкинул карабин. – Пять зарядов и точный бой! Можете себя считать владельцем всех пяти медведей сразу, если встретите на льду такое семейство.

– Благодарю вас, я не нуждаюсь в карабине, – настойчиво повторил Свэн.

– Напрасно, напрасно, господин Свэн, – не унимался купец, – ваш компаньон взял у меня такой карабин.

– Вот как?!

– Взгляните, пожалуйста. Какая точность мушки! А действие шнеллера! Вот, он поднял ружье к самому лицу, – смотрите: я нажимаю этот крючок и теперь... Он поискал глазами вокруг себя и, по-видимому не найдя того, что ему хотелось, без колебания вырвал длинный волос из собственной головы и осторожно обвел его вокруг спускового крючка. – Ну, ну, прошу вас, только притроньтесь к этому волоску, прошу же!

Едва Свэн потянул волосок, как послышался сухой щелчок спущенного ударника.

Свэн не удержался и взял карабин. Он любовно провел рукой по лаку ложи и холодной синеве вороненого ствола. Вскинул ружье. Приклад словно сам лег в плечо.

– Прикладистая штучка, – с нескрываемым удовольствием сказал Свэн. Он представил себе, как навскидку, едва прикоснувшись пальцем к курку, посылает одну за другой пули удирающему медведю.

С нескрываемым сожалением вернул карабин хозяину.

– Да, хорош!

– Вы видите, – купец подал Свэну увеличительное стекло и, хотя тот не собирался больше рассматривать ружье, скороговоркой продолжал: – здесь все нужные клейма – испытание стволов, испытание на все виды порохов...

Не слушая его и глядя куда-то поверх его головы, в тот маленький, оставшийся не заиндевевшим, уголок окна, где была видна струйка дыма, поднимавшаяся из трубы домика напротив, Свэн машинально повторил:

– Хорош!

И хотя это относилось уже вовсе не к карабину, а к мыслям Свэна об Йенсене и было сказано иронически, а вовсе не похвально, продавец восторженно подхватил:

– Уж про Йенсена-то не скажешь, что он способен купить дрянь.

– Вот как? – по-прежнему машинально повторил Свэн.

– Вот именно. Не всякий понимает в этом толк... Посмотрите, какой затвор!

– Хотел бы я знать – зачем Йенсену понадобился такой карабин? – в раздумье пробормотал про себя Свэн, не обращая внимания на болтовню продавца.

– Сначала-то он тоже, как и вы, уверял меня, что отлично обходится парадоксом, а как узнал, что вы остаетесь тут еще на зиму и намерены возвратиться на свои старые участки, так вернулся ко мне и говорит: "Дайте-ка мне этот ваш карабин со шнеллером".

– Вот как?

– Вот именно: "Дайте-ка мне карабин". А тут я ему предложил еще к карабину трубу...

– Трубу?

– Вот именно: настоящую цейссовскую трубу. Такой карабин с телескопическим прицелом – настоящее сокровище...

– Вот как? – монотонно повторял Свэн, видимо озадаченный сообщением лавочника. – Значит, он купил и трубу?

– Вот именно! Теперь он может быть уверен, что с трехсот метров попадет медведю в глаз...

– Вы говорите – с трехсот метров?

– Вот именно, в глаз, без малейшей ошибки. – Купец бережно достал из чехла трубу оптического прицела и, издали показывая Свэну, оживленно продолжал: Сейчас вы сами увидите... Прошу вас... И подумайте: при калибре восемь и высокой начальной скорости вы располагаете убойностью, какой никогда не может дать другое ружье.

Укрепив прицел на винтовке, купец вышел на крыльцо и предложил Свэну посмотреть в трубу. И действительно, стоило Свэну приблизить глаз к окуляру, как он уже долго не мог его оторвать: любая цель, на какую он наводил винтовку, словно бы придвигалась к самому дулу; казалось, ничего не стоило попасть в любой гвоздь в доске.

– И все-таки, – сказал он, возвращая винтовку, – она мне не нужна... И мне просто странно, что Йенсен купил такую дорогую вещь... Кажется, вы сказали, что он приобрел ее, узнав о моем возвращении на свои базы?

– Вот именно...

– Вот как!.. А я все-таки обойдусь своим старым ружьем. Только попрошу вас прибавить к моим покупкам еще десяток пуль.

– Двенадцатый калибр?

– Попрошу круглых.

– Ну, зачем же! Я дам вам цилиндрические – лучшей марки.

– Круглая, знаете ли, вернее, – неуверенно проговорил Свэн.

– Что вы, что вы! Смотрите, какие красавицы!

Продавец вынул из коробки большую пулю и поднес ее к самому носу Свэна. Он услышал приятный смешанный запах свинца и сала, густым слоем покрывавшего войлок кольца.

– Новейшего образца. Делает выходное отверстие в суповую тарелку.

– Это даже лишнее, – засмеялся Свэн. – Меня удовлетворит дыра в чайное блюдечко.

– Если вы заботитесь о целости медвежьей шкуры, то лучше бы все-таки взяли винтовку, – торговец потянулся было снова к отложенному карабину, но Свэн остановил его, решительно мотнув головой, и попросил подвести итог счету.

Уже расщитавшись было с лавочником, он спросил:

– И много патронов купил Йенсен к своему карабину?

Лавочник рассмеялся:

– Немногим больше, чем бутылок водки.

– Вот как?

Лавочник нагнулся к уху Свэна:

– Должен откровенно сказать, он мне не понравился... Больные глаза. Совсем больные глаза человека, переставшего знать меру.

– Меру чему? – спросил Свэн.

– Водке. Ну, а там, где нет меры водке, нет меры и собственным поступкам.

– Вот как!

– Да, да. Знаете, что он мне сказал?.. "Беру эти патроны так, для забавы. А для дела мне понадобится всего один".

– Что это значит?

Купец пожал плечами.

– Когда человек пьет, от него можно ждать чего угодно... Вплоть до пули, пущенной себе в рот.

– Вы так думаете? – задумчиво спросил Свэн.

– О нет, пожалуй, к Йенсену это не относится. Скорее он пустит пулю в затылок кому-нибудь другому, чем себе в рот.

– Вот как?

– Что ни говорите, у Йенсена есть свои странности.

– Так, так... Будьте здоровы! – рассеянно сказал Свэн.

– Счастливого пути и удачной охоты, господин Свэн!

Свэн ни за что не признался бы ни одному человеку на Свальбарде в том, что, возвратившись из лавки, он отыскал в своем потрепанном чемодане кажется, единственном, чего не прихватил с собою Йенсен, – старые номера газеты. Это были номера с перепечаткой из советской прессы, где рассказывалось о подвиге и смерти шведа Финна Мальмгрена. И лампа в комнате Свэна потому горела так долго, что он не лег спать, пока не прочел всю эту историю еще раз. И даже лампа была уже давно погашена, а в комнате все еще слышался скрип пружин, когда Свэн поворачивался с боку на бок, раздумывая над прочитанным. Ему казалось, будто что-то было там недосказано, в этих газетных подвалах...

Тут мысль его прервалась, и в комнате слышалось уже только ровное дыхание спокойно спящего человека.

11

Приближаясь к первой базе – самой дальней от мест, где он в прошлом году расставлял капканы, – Свэн поглядывал на трубу избушки: если из нее вьется дым, значит Йенсен там.

В тысяче метров от избушки Свэн остановился и, перекинув через голову погон своего старого ружья, зарядил оба ствола пулями. Но, подумав, вынул патроны и сунул незаряженное ружье стволами под ремни, которыми был увязан груз на санях.

Через десять минут он уже толкнул незапертую дверь избушки, уверенный в том, что она пуста, – возле избушки не было собак Йенсена.

Как ни жалко было тратить уголь ради одной кочевки, пришлось докрасна раскалить чугунную печурку, чтобы хоть немного прогреть промерзшую избушку. Свэн не любил спать в холодной избе. Уж ежели человек не вынужден ночевать под открытым небом, ему должно быть тепло.

Отдохнув, он продолжал путь и через сутки подходил ко второй избушке, уверенный, что застанет там Йенсена. Дыма над трубой там не могло быть: в зимовье не было камелька, в нем обогревались примусом. Поэтому единственным признаком присутствия Йенсена могли служить его собаки. Они, без сомнения, подали бы голос, учуяв приближение упряжки Свэна. Но вот до избы осталось уже не больше тысячи метров, пятьсот, триста...

Упряжка Свэна бежала молча, не было слышно собачьих голосов от зимовья. Это могло иметь только един смысл: изба была пуста.

Свэн провел и тут целый день. Не только потому, что хотел хорошо отдохнуть, но он был уверен, что здесь-то уж дождется Йенсена. Однако, выспавшись и внимательно осмотрев хорошо знакомую обстановку избушки, он понял, что Йенсен и тут не бывал, во всяком случае не оставил ничего, что говорило бы о его намерении вернуться сюда по крайней мере в ближайшем будущем, – ни керосина, ни консервов, ни обычной в таких случаях пары одеял. Избушка имела нежилой вид, словно ее покинули навсегда. Это обескуражило Свэна. Подумав, он решил продолжать путь.

Дорога до третьей – и последней – базы заняла еще день. На этот раз уже за километр до цели Свэн понял, что нагнал Йенсена: его собственные собаки скулили в упряжке, и скоро стали слышны ответные голоса собак Йенсена. Свэну пришлось сдерживать бег своей упряжки, рвавшейся из постромок в стремлении поскорее добраться до собак бывшего компаньона хозяина. Наскоро привязав вожака, Свэн приблизился к двери. Удивленный тем, что на шум, поднятый собаками, не вышел Йенсен, Свэн толкнул дверь.

И эта избушка была пуста.

В ней было холодно, как если бы тут давно не зажигали огня. Вода в кофейнике замерзла. Чтобы разогреть найденную в котелке кашу, Свэн должен был разрубить ее на несколько кусков. Немного согревшись и поев, Свэн осмотрелся внимательней. Совсем новое походное снаряжение было в беспорядке разбросано по избе. В углу валялись банки из-под консервов и несколько пустых бутылок.

Все это было так не похоже на Йенсена! Свэн кое-как навел порядок и вышел покормить собак. Раздавая им пищу, он увидел, что собаки Йенсена еще более голодны, чем его собственные, – видимо, их давно не кормили. И это тоже было не похоже на Йенсена: он понимал, что значат собаки для безопасности самого охотника на таком отдалении от жилья. И вообще – куда он девался?

Свэн принялся кричать, потом два раза выстрелил. Эхо выстрелов покатилось над снежной равниной, дробясь у высоких сугробов. Никто не откликнулся и на выстрелы.

Стреляя из своего старого ружья, Свэн вспомнил о новом карабине Йенсена. Он поискал его в избушке – ружья нигде не было.

Свэн внимательно осмотрел снег вокруг зимовья. Уже почти занесенный, едва различимый лыжный след указывал направление, в котором ушел Йенсен. Подумав, Свэн пришел к выводу, что случилось что-то недоброе. Он разгрузил сани и, привязав своего вожака к задку саней Йенсена, пустил его собак по лыжному следу. Собаки охотно побежали по припорошенной лыжне. Влекомые двойной упряжкой, сани понеслись по снежной пустыне. Не поспевая за ними, Свэн бросился на сани. Он с трудом удерживался на толчках. Ему казалось, что собаки бегут без конца. Не оглядываясь, он всякий раз видел за санями старую лыжню. Собаки шли верно. По мере того как след Йенсена удалялся от зимовья, он становился все яснее. Но Свэна поразила его извилистость. След то удалялся от избушки, то снова поворачивал к ней, словно Йенсен заблудился. В одном месте Йенсен, по-видимому, остановился для отдыха. След лыж образовал неправильную звезду. Тут же лежала пустая бутылка из-под водки. В снегу Свэн заметил что-то еще. Нагнувшись, увидел гильзу. Это была тонкая латунная гильза не от охотничьего ружья, а от карабина. Приглядевшись, Свэн увидел еще одну и еще. Он откопал в снегу девять гильз. Йенсен выстрелил тут девять раз. Зачем? Преследуя медведя? Нет, следов зверя не было нигде вокруг. В кого же стрелял Йенсен? Может быть, он вообразил, что заблудился? Это не было на него похоже. Так что же? Неужели... Да, неужели те порожние бутылки в избе и эта тут свидетельствуют о том, что Йенсен гнался за чем-то, чего в действительности не было? За чем-то, что пригрезилось его больному воображению?..

Как бы там ни было, а нужно было двигаться дальше по следу Йенсена... Ведь у него в руках карабин с оптическим прицелом. Свэн хорошо помнил, как ясно видно цель в эту трубу! С трехсот метров Йенсен может рассмотреть каждый волосок в бороде Свэна и, если захочет, попадет из своего карабина ему прямо в глаз!.. Свэн вздохнул.

"Ну, что же делать! Все-таки нужно идти".

Он стал на лыжи и погнал упряжку. Так он ехал по следу часа два. Вдруг собаки остановились как вкопанные, с ощетиненными от страха хребтами. Они в испуге налезали друг на друга, пятясь от чего-то, что не было видно Свэну.

Уняв собак, он осторожно приблизился к вожаку и только тут понял, что упряжка остановилась у самого края пропасти, разрезавшей ледяное плато. Припорошенная с краев сугробами, трещина была незаметна даже совсем вблизи. Лыжный след Йенсена подходил к наметенному у края трещины сугробу, пересекал его и исчезал за краем трещины.

Свэн остановился в недоумении. Ему не хотелось додумывать того, что, казалось, было ясно само собой. Он лег на живот и подполз к краю пропасти. Отсюда было видно, что с гребня обрыва снег сбит, и сбит не чем иным, как лыжами Йенсена. Борозда, оставленная падением, тянулась в пропасть и пропадала во тьме, царившей внизу.

– Йенсен!.. Алло, Йенсен! – что было сил закричал Свэн.

Его голос вернулся к нему не скоро – глубина трещины была огромна.

Свэн вернулся к саням и распутал длинную веревку, обычно служившую для увязывания поклажи. После минутного размышления он привязал к концу ее единственный груз, бывший под рукой, – свое старое ружье, и стал опускать веревку в пропасть. Он пытался нащупать, не ударится ли ружье обо что-нибудь мягкое, что могло бы оказаться телом Йенсена. Но вот кончилась веревка, а груз, видимо, готов был опускаться без конца. Свэн медленно, словно через силу, вытащил его обратно. Он долго сидел, размышляя, – так долго, что мороз, начавший сводить пальцы внутри рукавиц, напомнил ему об уходившем времени. Очнувшись от охватившего его оцепенения, Свэн обратил внимание на то, как жалобно подвывают обе упряжки.

"Эдак они воют только по покойнику", – подумал Свэн и стал отвязывать от веревки ружье. При этом пальцы его так дрожали, что он никак не мог справиться с узлом.

– Эх, как застыли! – вслух проговорил Свэн, чтобы уверить себя, что пальцы не слушаются его действительно только от холода.

ДЖИММИ

1

Это было в те времена, когда я еще летал, – сказал Митонен и, посмотрев куда-то мимо моего уха, с грустью повторил: – Да, в те далекие времена, когда Арву Митонен считался неплохим бортмехаником и явился в Штаты, чтобы спастись от полиции господ Таннера и Маннергейма. Даже в тридцатых годах кое у кого из нас еще сохранились иллюзии насчет так называемой заокеанской демократии. Впрочем, сейчас речь идет не о демократии и не обо мне. Я хочу рассказать о Джимми. Ты ведь знал его?.. Конечно, ты читал и о его гибели. По крайней мере два дня она служила в тридцать шестом году пищей для писак едва ли не всех газет в Штатах. Восстановить картину катастрофы было невозможно – никто не видел момента падения. Нам удалось лишь извлечь из-под воды обломки самолета. Несомненно, Джимми погиб, хотя трупа и не нашли.

Большинство американских фирм тогда уже пользовались услугами "бесхвостых". Этим молодцам нечего было терять, кроме жизни. Они грозили лишить работы всякого, кто требовал человеческих условий найма. Но Джимми был один из тех, кто не садился в испытываемую машину, пока ему не показывали страхового полиса в пользу семьи. Вскоре же после гибели Джимми "бесхвостые" опубликовали свой манифест. В нем ясно говорилось, что они не требуют от заводчиков страхования ни на случай смерти, ни от увечья. Они заявляли, что члены их корпорации не берут в испытательный полет парашюта. Это давало заводчикам уверенность в том, что пилот приложит все усилия к спасению самолета. При стоимости опытной машины в сотни тысяч долларов это заслуживало внимания. А в случае катастрофы – гарантия от иска: пилот бывал мертв в девяноста девяти случаях из ста. Даже серьезные фирмы стали переходить на услуги "бесхвостых". Удобно и дешево. Никаких разговоров с заплаканными женами. Никаких забот о сиротах.

Мы, старики, не могли отделаться от мысли, что Джимми разбился вовремя: вдова успела получить страховую премию, которой могло хватить на несколько лет скромной жизни с ребенком.

2

Вскоре после смерти Джимми мне нужно было побывать на гидродроме маленького приморского городка. Там испытывался новый гидросамолет. Я был приглашен на "гастроль". Вечером от нечего делать я бродил по набережной и зашел в какое-то заведение выпить пива. Когда я брал свой стакан, на стойку упал никель[5]. Посетитель рядом со мной сказал:

– Пива.

И только. Всего одно слово. Но даже если бы это была буква, один лишь звук, и тогда бы я не мог ошибиться. Его произнес Джимми. Правда, я не уронил свой стакан, но поставить его на прилавок мне все же пришлось.

– Джимми!

Он испуганно обернулся. Мгновение он смотрел так, будто не он, а я был выходцем с того света. Затем схватил меня за рукав и оттащил в угол бара. Он хотел казаться спокойным, но я видел, как дрожат его руки. Отодвинув пиво, он велел подать чего-нибудь крепкого. Молча, сосредоточенно пил стакан за стаканом. Прежде этого не бывало. Иногда он выпивал стаканчик с приятелем. Но так? Нет, этого с ним не случалось.

Лицо его стало красным. На лбу выступил пот. Наконец он заговорил:

– Там, дома... это было очень тяжело?

– Зачем это, Джимми?

– Ты не понял?

Он помолчал. Я не торопил.

– Ты же знаешь, Арву, если не через месяц, то через год всем вам крышка. "Бесхвостые" выбьют из-под вас стул. Ты же должен понимать это, Арву!

Я кивнул.

– Ну вот, видишь. Не зря же ты, летчик, пробавляешься хлебом бортмеханика. Где теперь можно летать? Линии набиты. Правительственная почта заполнена. Частные боссы выбирают одного из ста. Куда идти? Если завтра тебе скажут: "А ну, Арву, испытатели нам больше не нужны", – куда ты денешься?

– Ты забыл, Джимми, у нас в карманах дипломы военных летчиков.

– Военная авиация набита, как нужник. Пока они не начнут воевать, ищут они тебя? А когда они начнут воевать, ты знаешь? То-то. Тебя так и лепили, чтобы ты умел только то, что им нужно. Ни на йоту больше! И был бы готов прибежать, виляя хвостиком, как только тебя поманят.

Он залпом выпил стакан.

– Но все же ты прав: мы военные летчики. Нас учили атаковать противника в воздухе. Нас учили стрелять из пулеметов и пушек, бросать бомбы. Разрушать и поджигать. Это мы умеем – ты прав. Но было бы глупее глупого ждать, когда это умение понадобится им.

Я не понял. Он дрожащими пальцами покопался в бумажнике и протянул мне газетную вырезку:

"Американские, английские и французские безработные летчики создали организацию, члены которой готовы драться с любым воздушным флотом и бомбардировать с воздуха любой объект, какой им укажет страна, способная за это заплатить. Организация называется "Иностранный воздушный легион". Часть ее членов являются участниками недавней войны в Эфиопии. Теперь легион ведет переговоры о предоставлении своих членов бургосскому правительству националистов. Обществом изданы каталоги на многих языках. Проспекты снабжены прекрасными рисунками, иллюстрирующими разрушительную работу авиации. Легион может предоставить пилотов – истребителей и разведчиков, пулеметчиков, бомбардиров, аэрофотографов, бортмехаников и других специалистов военной авиации. Легион обеспечивает снабжение сформированных им отрядов всеми необходимыми предметами снаряжения, до бомб и отравляющих веществ включительно".

Я вернул вырезку.

– Это не объясняет, зачем понадобилась жестокая комедия с твоей смертью.

– Ты осел, Арву. Прежде всего: могу ли я быть уверен, что эта работа даст надежный заработок? А если меня стукнут в первый же вылет и администрация зажмет полис? Что тогда? Семья получит хотя бы цент? Следовательно, мне нужно было прежде всего позаботиться о том, чтобы жена теперь же получила некоторую гарантию, хотя бы в виде премии за мою воображаемую смерть. Это первое. И, во-вторых, Арву, я скажу тебе правду: продавшись этому, с позволения сказать, "легиону", мне было бы противно смотреть на себя в зеркало. Ведь нельзя же не бриться из боязни увидеть себя? А видеть было бы выше моих сил: каждый день вспоминать о своем грехопадении. А теперь мне наплевать, я буду видеть рожу какого-то Джонатана Хилла. Джо Хилл, вот кто перед тобой! Это превращение стоило всего сто долларов. И даже не наличными, а с вычетом из подъемных.

Он сделал попытку рассмеяться, но из этого ничего не вышло.

– В кармане мистера Хилла лежит бордеро на Лиссабон. Конечно, он мирный коммерсант. Торгует не то трикотажем, не то автомобилями, а может быть, просто гигиеническими изделиями. Это уж никого не интересует... Я вижу, ты не в своей тарелке. Ты что-то ежишься. Тебя занимает, что будет, если я благополучно выберусь и смогу вернуться? Ну что же, Арву, это будет тяжело. Вероятно, маленькая Джоанна примет меня за привидение из дурной сказки... А жена?.. Не знаю. Может быть, лучше и не возвращаться. Не знаю. Стараюсь об этом не думать...

Посмотрев на часы, он опустил недопитый стакан.

– Через полчаса отваливает наше корыто. Пойдем. Ты махнешь мне с пристани. Приятно, когда тебя провожают!

Он, пошатываясь, встал из-за столика и, опираясь на меня, побрел к выходу.

3

Известий от него не было. Вдова получала время от времени чеки. Она воображала, что это старый босс Джимми – заводчик, из скромности скрывавшийся за псевдонимом какого-то Хилла. Она даже собиралась было съездить его поблагодарить. Я с трудом отговорил ее.

Так прошло несколько месяцев. Однажды я встретил парня, только что вернувшегося из Европы. Его звали Бендикс. Когда-то мы вместе служили в военной авиации. Теперь я узнал его не сразу. Он дергался, как в пляске святого Витта. По лицу его то и дело пробегала гримаса судороги.

Я кое-что понимаю в жизни и спросил его напрямик:

– Ты заработал это в Испании?

– Да. – Помолчав, он добавил: – Я был там вместе с Джимми.

– Так что же ты молчишь?!

– А что мне сказать? Он подлец.

– Не валяй дурака!

– Он подлец – и больше ничего. Это из-за него я в таком виде... и без гроша в кармане.

– Расскажи.

Бендикс рассказал:

– Бордеро на Лиссабон – ерунда. Мы даже не заходили в Португалию. Нас высадили в Малаге. Первое, о чем они позаботились, – обеспечить выполнение наших обязательств. Ну, это понятно. В подобных условиях бумага стоит не много. Раз пошедши в такое дело, человек работает там, где лучше платят. И они придумали не плохо. Эскадрилья никогда не вылетала в полном составе. Половина машин уходила на работу, другая оставалась на аэродроме. Оставшиеся летчики были заложниками за улетевших. Мы скоро узнали, что это не шутки. Один из наших сел в тылу республиканцев. Отчего? Кто его знает. В общем, его заложника в тот же день расстреляли. Протесты? Не помогло. Консул ткнул нам в нос наши же собственные контракты. Два месяца мы работали на юге. Обстановка была отвратительная. Макарони держали себя там хозяевами. Они были настоящими хамами. Мы обрадовались приказу о переброске на бискайский участок. Говорили, что там нет итальянских фашистов. Да, их там не было, но зато оказалось вдоволь гитлеровцев. Ну, мы с тобой достаточно видели немцев в ту войну. Но те были сущими джентльменами по сравнению с нынешними. Эти держали себя как настоящие свиньи. Да, брат, форменные свиньи. Франкисты не играют никакой роли. Так, на побегушках. Впрочем, это не должно было нас касаться. Нам платили, и все было в порядке. Мы зарабатывали настоящие деньги. Бомбардировка шла за бомбардировкой. При этом почти отсутствовала авиация республиканцев. Работать было легко. Мы без труда уничтожали города и местечки. Дело дошло до Бильбао. Городом желали заняться сами боши. На нас возложили наблюдение за выходом в море. Нужно было не впускать в Бильбао и не выпускать из него пароходы красных и нейтральных тоже. Мы работали с миноносцами или вооруженными транспортами фашистов.

Задача не была сложной. Представь себе, что судно, подлежащее осмотру, не подчиняется сигналу миноносца. Дается предупредительный выстрел. Если купец все же пытается улепетнуть, по нему жарят из орудий. Бывали случаи, что пароходы успевали удрать, особенно если их было несколько. Пока миноносец гнался за одним, остальные давали тягу. Тут появлялись на сцену мы. Круг над судном. Очередь из пулемета. В крайнем случае – бомба на курсе. Это действовало. В общем, работа была простая и нехлопотная. Мы исправно получали свои денежки. И вот приходит задание: сопровождать блокирующий эсминец. На этот раз из-за какой-то неурядицы было нарушено правило о заложниках. Джимми и я, бывшие поручителями друг за друга, оказались в воздухе одновременно. В море мы застали привычную картину: фашистский эсминец разрывался между четырьмя корытами, вышедшими из Бильбао. Погнавшись за одним, он поручил нам остальных. Делая круг над пароходом, я увидел, что он наполнен людьми. Его палубы были так набиты пассажирами, что не было видно не только палуб, но даже надстроек. Сплошная масса людей. Это было ново. Я сделал круг и пострелял из пулемета. Пароход продолжал двигаться. Я зашел на второй разворот, намереваясь бросить на его пути бомбу, когда услышал в наушниках радиотелефона голос Джимми:

– Хэлло, Бен! Что у тебя там?

– Ничего особенного.

– Мой пароход набит, как бочка.

– И мой тоже.

Это дети.

– Может быть.

– Спустись пониже, и ты увидишь.

– А мне это неинтересно.

И я бросил перед носом парохода бомбу. Он застопорил машину. Я был свободен. А Джимми все кружил да кружил над своей коробкой. Я уловил в радиотелефон его разговор с командиром эсминца.

– На пароходе дети, – говорит Джимми.

– Задержать! – орет франкист.

– Я не могу бомбить детей.

– Задержать!

Эсминец поднял сигнал: "Всем судам следовать за мной. Самолетам обеспечить выполнение", – и потопал к своей базе. Два парохода болтались в нерешительности. Ближайший к эсминцу повернул за ним. Тот же, над которым кружил Джимми, нахально продолжал идти прежним курсом. Видя неладное, эсминец передал мне свой приз и пошел вслед за утекавшим подопечным Джимми. Но тот был уже далеко. Эсминец открыл огонь. Тут я снова услышал голос Джимми:

– Прекратите огонь.

Командир. Об этом мы поговорим на берегу.

Джимми. На пароходах только дети.

Молчание и новый выстрел с эсминца по пароходу. Снаряд лег близко.

Джимми. Предлагаю прекратить огонь.

Еще один снаряд вскинул столб воды по носу парохода.

Джимми пошел к эсминцу.

Джимми. Еще один выстрел, и вы получите от меня бомбу.

Вместо ответа эсминец открыл зенитный огонь по Джимми.

В следующий миг бомба Джимми разорвалась у борта эсминца. Другая. Третья. Для Джимми это должно было кончиться плохо. Бомбы вышли, а ущерба эсминцу он почти не нанес. Командир продолжал обстреливать пароход с детьми. По-видимому, снаряды достигали цели. На пароходе поднялась паника. Спускали шлюпки. Дети прыгали с борта прямо в воду. На судне появился огонь. Эсминец не позволял остальным пароходам приблизиться к горящему. И тут я снова услышал Джимми:

– Командир эсминца, немедленно прикажите всем судам подойти к горящему пароходу и снять детей.

В это время самолет Джимми шел над эсминцем. Я видел, как блеснули зенитки на палубе, харкнуло огнем в самое брюхо его самолета. Клубки разрывов зачернели над Джимми. Эсминец стрелял отвратительно. А Джимми твердил свое:

– Примите меры к спасению детей.

Спираль Джимми делалась все круче. Он быстро снижался. Я не слышал, о чем там еще говорили, так как переключился на разговор с берегом. Нужно было уведомить базу о происходящем. Лишь в самый последний момент я видел, что Джимми перешел в пике. Его машина была уже над самым эсминцем, когда снова сверкнули зенитки. Пламя почти мгновенно охватило машину Джимми. Огненным клубком она упала на палубу эсминца у самого мостика.

Бендикс задергался сильнее обычного. Немного успокоившись, он продолжал:

– Он совершил гадость. Мне, как его поручителю, это могло стоить жизни. Теперь я ни черта не могу получить с легиона. Пропали даже заработанные деньги.

4

Я раздумывал над тем, нужно ли сообщать вдове о второй, на этот раз настоящей смерти Джимми. Так ничего и не придумав, решил сначала сходить в бюро "легиона" и получить страховой полис Джимми. Но поверенный разъяснил мне, что мистер Джонатан Хилл нарушил договор, и полис не может быть выдан.

Вчера я встретил еще одного летчика, вернувшегося оттуда же. Он сам искал меня.

– Ты понимаешь, Арву, какая гадость? Нужно как-нибудь сказать жене Джимми об этом несчастье.

– Не стоит. Она привыкла уже к мысли, что его нет. Нужно ли бередить такую рану?

– Разве ты не знаешь?

– О чем?

– Она же участвовала в этой игре. Я говорю про его первую смерть.

Я опустился на стул.

– Тебе ничего не сказали? Это потому, что Джимми подготовлял перелет всей эскадрильи на сторону республиканцев. Вместе с машинами...

– Не выдержал и... провалил дело из-за ребятишек?

– Нет, тут иное. Немецкая разведка купила одного из наших. В тот день его послали в полет вместе с Джимми не случайно. Тем временем на берегу разоружили нашу эскадрилью.

– И Джимми узнал об этом?

– Мы успели дать ему радио.

– А кто – тот?

– Предатель?

– Да.

– Ты его знаешь...

Он не успел договорить: кто-то подошел сзади и ударил меня по плечу:

– Здорово, Арву!

Я обернулся. С протянутой рукой стоял Бендикс. Я было тоже протянул ему руку, но тут мой собеседник договорил:

– Я хотел сказать: ты знаешь предателя.

И он кивком головы указал на Бенднкса.

УДАР НОЖА

1

Остро, как боль, переживал я возвращение на родину. – Так начал свой рассказ Митонен, и глаза его блеснули на меня лукавой голубизной из-за прищуренных век. – Да, да, не спорьте! Это бывает: сладкая боль. Вы тоже бывали ранены – должны были испытывать это странное, двойственное ощущение сладкого страдания. Столько лет не имел я возможности ступить на землю отчизны. Теперь я пришел в нее полноправным гражданином. Переполненный гордостью и любовью. Я ее отвоевал – мою родину.

Каждый стук моего каблука по мостовой отдавался в сердце радостным звоном. Праздником был каждый шаг по старым улицам, считавшимся когда-то главной прелестью города, привлекавшей в него туристов. На рыбном ли рынке с его тесными рядами ларей, на нарядной ли эспланаде или на засыпанной угольной пылью набережной – везде окружали меня памятники борьбы и победы, всюду жили милые тени. Хотя нигде, сколько я ни бродил, не встречалось мне знакомого лица.

Но жили во мне и другие воспоминания... Да, совсем другие. Те, о которых у нас почему-то привыкли вовсе не говорить, а если говорят, то так, словно это, свое, и не должно бы в нас жить рядом с тем, что считается принадлежащим больше народу, чем нам самим. Но ведь я же был молод тогда и вовсе не собирался на всю жизнь отказываться от всего, кроме служения правде и народу. Да ведь народ вовсе и не требовал, чтобы я превратился в живые мощи без сердца, – он, мой народ, ведь и сам состоял из таких, как я: готовых драться и умереть, но желавших жить и любить. Ну вот, эти-то милые образы "личного" прошлого и привели меня в темный переулок Литейщиков. Дом стоял все тот же: серый, угрюмый, с выбитыми над дверью каменными пушками, скрещенными на манер фельдмаршальских жезлов. Все те же толстые и ржавые решетки перед частыми переплетами дряхлых старинных рам. А стекла в них ослепли. Они глядели на меня мутные, равнодушные, как глаза, покрытые бельмами.

Не знаю, сколько времени стоял бы я там, в тесном сером ущелье переулка, если бы вдруг не почувствовал, что за воротник мне льется вода. Пошел дождь. Я поднял воротник и побрел в гостиницу.

Только тут, получая из рук портье ключ, понял я, как далек стал этому городу. В родных местах не живут по гостиницам. Мне стало холодно и тоскливо в родном, освобожденном мною, помолодевшем и ставшем мне чужим городе.

Может быть, он просто забыл меня, мой город? Мы стали друг другу чужими? А ведь еще совсем недавно мне казалось, что в тот день, когда я ступлю на стертые бруски его старинных мостовых, вдохну соленый воздух родного порта, оживет и маленькая фотография, что столько лет прождала этого часа под переплетом моей походной книжки. Так же и я ждал своего часа.

– Такой мы не знаем... Нет, нет, не знаем... – ответила мне сегодня привратница, когда я назвал фамилию Анни.

Ах, вот что, ее не знают!.. Что мудреного? Двадцать лет! Да, можно забыть, если не иметь на плечах такой глупой головы, как моя.

В самом деле, нужно ли было до седых висков переживать подробности наших последних встреч?! На моем месте всякий понял бы, что это...

Когда это было?.. Если бы я мог точно сказать когда! Но зато я отлично помню: был теплый летний вечер. Один из тех вечеров, когда кажется, что нет в мире мест прекраснее наших. Как чудесны наши северные вечера в июне! Подчас сдается, что душа твоя и весь ты начинаешь светиться от разлитого вокруг сияющего покоя".

Арву замолк и уставился в окно, за которым не было ничего, кроме непроглядной черноты ночи. Но глаза его и все лицо светилось так, словно за отпотевшим стеклом ему виделась та самая летняя ночь, когда, как он говорит, весь мир начинает сиять призрачным светом непрекращающегося дня. Но вот он отвернулся от окна и, глядя куда-то поверх моей головы, продолжал:

"Может быть... Да, даже наверное это не могло уже иметь никакого значения, но я отчетливо помнил, что именно в такой вечер я пришел к Гуннару проститься перед отъездом. Когда я уже собрался уходить, его жена взяла со столика маленький синий флакончик и прыснула на меня духами.

– Я никогда не душусь, – сказал я, услышав резкий запах.

– Пусть хоть несколько дней это напоминает вам нас, – сказала она.

– Чудак, – рассмеялся Яльмар. – Она приносит тебе священную жертву. Наши женщины совсем с ума сошли из-за этой дряни. Гоняются за этим синим флакончиком так, словно в нем эликсир жизни.

– Это же "Кариока"... – обиженно сказала его жена, сделав гримасу. – Ты ничего не понимаешь.

Между ними назревала очередная ссора. Я поспешил откланяться.

Крепкий запах, идущий от лацканов пиджака, сопровождал меня в мой темный переулок.

Анни ждала меня. Она укладывала мой чемодан. Когда я нагнулся и поцеловал ее, она потянула носом и отстранилась.

– Где ты был?

– Прощался с друзьями.

– С друзьями? – многозначительно спросила она.

И, как в таких случаях бывает, не будучи ни в чем виноват, я почувствовал себя провинившимся щенком. Совершенно не своим голосом я выдавил из себя:

– Да.

Она брезгливо взяла двумя пальцами кончик моего лацкана и еще раз принюхалась.

– Ты лжешь! – сказала она безапелляционно.

И только тут я понял: "Кариока".

– У тебя нет оснований...

Она не дослушала и, швырнув в чемодан охапку вещей, отошла к окну. Если бы я был виноват, то, наверно, знал бы, как оправдаться. Но положение было нелепым и неожиданным. Я не находил слов.

Плечи Анни вздрагивали все сильней. Я услышал рыдание и окончательно растерялся.

– Совсем не то, что ты думаешь. – Дальше я не знал, что сказать. По ряду причин я не мог назвать ей имя Гуннара и пробормотал первое, что пришло в голову: – Это же я сам себя надушил.

– Ты воображаешь, что я тебя ревную? – крикнула она, повернувшись ко мне, и я увидел ее красные от слез глаза. – Ну конечно, сам! Я так и знала. Достать "Кариоку" и... Сам!.. О! Сам, сам...

Она схватила шляпу и убежала.

Идти за нею к ее матери я не мог. Ведь я находился на нелегальном положении, а в том доме можно было столкнуться с кем угодно.

На рассвете я сел на пароход, не простившись с Анни.

Так из-за какой-то глупой "Кариоки" расстроилась наша свадьба. А ведь мы собирались ее отпраздновать, когда я вернусь.

Может быть, оно и к лучшему? Была ли мне парой дочь богатой судовладелицы? Кто знает, вышло ли бы что-нибудь из нашей жизни, если бы эта свадьба не расстроилась? Смогла ли бы Анни пойти моим нелегким путем?.. Во всяком случае в течение двадцати лет я старался утешиться поговоркой: "Что ни случается все к лучшему". И все-таки продолжал хранить карточку Анни. Только теперь я понял: в этом не было нужды.

В последний раз я поглядел на изображение белокурой головки и медленно разорвал фотографию. Сидя на корточках перед чемоданом, я рвал ее все мельче и мельче, когда услышал стук в дверь. Не оборачиваясь, я еще ниже склонился над чемоданом, чтобы скрыть лицо:

– Войдите.

Дверь отворилась. По полу твердо застучали высокие каблуки.

– Я горничная вашего этажа.

Я продолжал копаться в чемодане, чтобы не оборачиваться.

– У вас большая комната, – сказала она.

– Да, – ответил я неопределенно.

– У вас лучшая комната в отеле... А теперь столько приезжих, как никогда...

– Да.

– Разрешите постелить на диване?

– Мне все равно.

– Если бы вы не возражали! – умоляюще сказала горничная.

– Делайте что хотите.

– Благодарю вас.

– Послушайте, – крикнул я ей вслед. – Выкиньте, пожалуйста, это.

Не глядя на нее, я высыпал ей на ладонь обрывки фотографии, которые все еще сжимал в кулаке.

За дверью послышался голос горничной:

– Он согласен.

На пороге показался высокий худой мужчина.

– Очень вам благодарен. Всего одну ночь. Ни одной свободной комнаты... И, войдя, виновато повторил: – Всего одну ночь... Но, может быть, вам неприятно?

Вместо ответа я подбежал и обнял его. Передо мною был Гуннар! Я не мог не узнать его, хотя почти четверть века отделяли нас от последней встречи.

Моя борода и седины, видимо, мешали ему понять, кто с такой радостью повис у него на шее.

Я назвал себя...

Сидя в кафе, мы вспоминали. Мы бродили по улицам под дождем и снова вспоминали. Вечером, когда мы уже лежали в постелях с последними трубками в зубах, мы все еще вспоминали. Гуннар рассказывал, как прожил эти двадцать лет. Он развелся с женой. Это случилось давно. Вскоре после моего отъезда. Это освободило его. Если бы он не был свободен, ему, может быть, не удалось бы попасть и на войну, не довелось бы принять участие в великой борьбе за новую жизнь.

Теперь он был счастлив и весел, как бывало смолоду.

– Ведь я приехал сюда, чтобы жениться.

– Ты?!

Не скрывая удивления, я посмотрел на его седые виски,

– Разве в этом дело? – усмехнулся он. – Завтра я тебя познакомлю с ней. Ты увидишь, что это за женщина.

– Ну, ну, – покачал я головой.

В душе я завидовал ему. Я перевел разговор на воспоминания о фронте. Он говорил о нем так же весело и бодро, как обо всем и всегда говаривал наш прежний Гуннар.

– Если хочешь, я расскажу тебе, как это вышло...

– Что?

– А вот это... с ней.

Мы снова набили трубки.

2

Гуннар стал рассказывать:

"Мы продвигались с боями. Ростепель задерживала наше наступление. Игра в американскую дуэль в лесу, где мы по очереди с противником изображали собою цель для неожиданного выстрела, на время прервалась. Противник отгородился от нас несколькими рядами колючей проволоки, наскоро протянутой по пенькам срубленных деревьев.

Было время, когда мы жадно ждали тепла. Но теперь оно не доставляло нам радости. Проваливаясь в снег, мы оказывались в воде. Под нами было болото. Иногда – лесное озеро.

За день мы промокли до нитки. К вечеру от людей, лежащих у костра, шел густой пар. Крепко пахло намокшей шерстью. Ночью, когда костров жечь нельзя было, обувь замерзала и стучала, как деревянные сабо. Куртки, напитавшись водой, были жестки и тяжелы, как латы... Да, становилось неуютно.

Днем наше сторожевое охранение сидело на деревьях по краям просеки. Ночью мы высылали дозор под самую проволоку.

Другие взводы завидовали нашему. В нем был я – уроженец этой местности. Я знал эти леса и болота. Я знал здешний народ. Я многое мог объяснить, многому помочь. Лежа под проволокой, я мог разобрать, о чем говорят у противника. Да, мог, если бы... если бы там не молчали так же упорно, как молчали мы сами. Каждую ночь я ходил в секрет. Другие менялись, а я ходил. Из ночи в ночь, с новыми товарищами. Я сам просился в эти ночные прогулки, хотя их нельзя было назвать сколько-нибудь приятными.

Лежа в нескольких десятках метров от противника, мы слушали. Напряженно слушали непроглядную черноту леса. Когда с ветки падал комок мокрого снега, нам казалось, что рвется граната. Хотелось сжать руками собственное сердце, чтобы оно не стучало так громко. Трудно было поверить, что его биение не слышно противнику, притаившемуся за проволокой. Это была неплохая нагрузка для нервов! Такая, что, приползая перед рассветом к своему биваку, я падал и тут же засыпал. Только благодаря тому, что товарищи заботливо укутывали меня тулупом, я не превращался во сне в глыбу мороженого мяса...

Что значит молчащий лес, сколько радости приносит каждый миг этого молчания! Но когда каждый атом этого молчания напитан опасностью, возможностью появления врага с любой стороны, сама эта черная-черная тишина делается вещественной, весомой, тяжкой, как крышка гроба. В нее хочется упереться руками и отпихнуть ее от себя. Минута кажется часом. А ведь мы лежали целыми ночами. В одну из таких ночей я прожил целую жизнь.

Казалось, все спит. Только время от времени шлепнет ком снегу с ветки, треснет сук. Нет-нет и звякнет проволока заграждения. Запоет так, точно ее задели чем-то металлическим. Долго-долго звенит, замирая. А может быть, она давно и замолчала, а звук все висит и висит в тишине леса. И наконец снова тишина.

Но ко всему мы привыкли, кроме одного странного обстоятельства. Впрочем, "странно" – не то слово. Это было тяжелое, почти трагическое совпадение. Вот уже второй раз мы возвращались из секрета вдвоем. Третьего приносили на руках. В его спине или в боку оказывался нож, воткнутый по самую рукоятку. Знаешь, самый обыкновенный финский нож.

После первого случая взводный пробрал нас за отсутствие бдительности. Но разве не смешно было бранить людей, отвечающих жизнью за остроту своего зрения и слуха! Взводный не верил тому, что под носом у нас можно безнаказанно пробраться на эту сторону проволоки и убить человека.

Чтобы показать нам, как нужно задержать ночного гостя, взводный сам пошел с нами в следующую ночь.

Наутро мы опять вернулись вдвоем. И некому было нам выговаривать – нож сидел в спине взводного.

Я с трудом и, вероятно, довольно путано отвечал на вопросы командира роты. Усталость валила меня с ног. Но, несмотря на нечеловеческое утомление, я не мог на этот раз заснуть. Как кровь от угара, стучала в голове мысль: "Я единственный, единственный уроженец этой местности. Я должен знать, должен понимать, что происходит. Когда я встречал взгляд кого-либо из бойцов, мне казалось, что в нем можно прочесть подозрение. Разве не естественной была бы с их стороны мысль: "Он "оттуда". Почему именно он возвращается целый и невредимый? Почему нож сидит всякий раз в спине одного из его спутников?"

Я искоса вглядывался в лица товарищей и ждал. Я не знал, о чем они меня спросят, но был убежден, что вопрос неизбежен. Не смыкая глаз после бессонной ночи, пролежал я до вечера.

Новый командир взвода вызвал охотников в ночной секрет.

– Я!

– Вы?! – спросил взводный и посмотрел на меня.

Может быть, он смотрел на меня всего на секунду дольше, чем на других, но мне казалось, что он никогда не отведет глаз.

– Пожалуй, не стоит, – сказал взводный и положил мне руку на плечо. Отдохните.

– Нет, – упрямо сказал я. – Мне нужно пойти.

– Пускай идет, – сказал маленький тихий боец, мой сосед по строю. – Только вот что, – он скептически оглядел мою изорванную, скоробившуюся от постоянного лежания на мокром снегу куртку, – пусть возьмет мой кожушок.

Взводный молча кивнул, и боец, не спрашивая меня о согласии, скинул полушубок. Он стоял – маленький, щуплый, с обросшим жесткой щетиной лицом – и глядел на меня почти просительно. Я не собирался переодеваться, но и излишнее упрямство могло показаться подозрительным. Да и не мог я заставить бойца стоять на холоде в одной гимнастерке. Поэтому я, насколько мог быстро, сбросил свой топорщившийся железом кожушок. Он стал такой грязный и темный, что яркие цвета национального орнамента вышивки были уже совсем не видны.

– Верное дело, – весело подмигнув, сказал боец и щелкнул по черной кожаной ножне, которую я носил на поясе под кожушком. – Ишь ты! – Он вынул нож и попробовал лезвие на палец. – Дашь побриться?

Я поспешил надеть полушубок, чтобы избежать любопытных взглядов бойцов. Заметив нож, они переглядывались между собой. И это тоже мне не понравилось.

Своим новым спутникам я высказал соображение: вероятнее всего, враг замечает наших разведчиков, когда они проползают под проволокой. Когда за нее задевают, она звенит. Вот в эти-то минуты, когда запоет проволока...

Мне никто не ответил. Уходя, я чувствовал на своей спине внимательные взгляды остающихся товарищей. Словно они могли видеть нож сквозь овчину полушубка...

Ночь выдалась неспокойная. Где-то на фланге подняли стрельбу. Противник не выдержал нервного напряжения и стал забрасывать нас лимонками[6]. Нашему наряду пришлось отползти. Я попал в какие-то заросли кустарника, с трудом выбрался к своим. Поэтому я вернулся последним.

Легко представить себе гнев и удивление бойцов, когда они узнали, что нас опять двое. Третий лежал под проволокой с ножом в спине.

У меня не было сил вымолвить слово. Не поднимая головы, чтобы не встретить чей-нибудь взгляд, я побрел к палатке и бросился на кучу еловых веток, служивших нам в те дни постелью. Когда я уже засыпал, в палатку вошел новый взводный в сопровождении моего товарища – маленького тихого бойца.

– Опять, – проговорил взводный и протянул мне нож, – обыкновенный финский нож, каких тысячи носят жители этих мест; черный черенок рукоятки и широкое лезвие. Одним словом, обычный пукку.

Я не понял, чего он от меня хочет.

– Опять нож в спине бойца. – Он помолчал и прибавил: – Неужели не изловим?.. Ведь не леший же он!

– Небось не леший, – тихо сказал маленький сосед и вопросительно поглядел на меня. Будто ждал, что именно я должен все объяснить.

Но я не мог найти для них ни одного слова: в голове была путаница, и смертельно хотелось спать.

Взводный потоптался и ушел. Боец-сосед задержался в палатке. Я хотел отдать ему его полушубок.

– Носи, носи! – ласково сказал он.

Но я уже скинул полушубок и протянул ему. И когда я посмотрел на него, чтобы поблагодарить, то увидел его испуганный взгляд, устремленный на мой пояс. Я с удивлением глянул туда же и чуть не выронил полушубок: ножны были пусты.

Боец молча взял полушубок. Я с лихорадочной поспешностью перебирал в памяти все обстоятельства, при которых мог потерять нож. По-видимому, он выпал, когда я ползком пробирался сквозь кустарник.

Боец неловко, с трудом попадая в рукава, натянул свой полушубок и медленно вышел. Я не мог оторвать взгляда от его согнутой спины. Уже стоя вне палатки, он приподнял полотнище над входом и негромко сказал:

– Спи...

"Спи", – сказал он?.. "Спи"?! Как легко это сказать. Если вчера я не мог заснуть от одного сознания своей беспомощности, то что же мне делать сегодня, когда так глупо сошлись обстоятельства? Разве я не понимаю, что мой товарищ, вправе подумать. Нож, показанный взводным, был ведь так похож на мой!.. Я был убежден, что и фабричное клеймо на нем то же: "Фискарс"...

Я лежал и вслушивался в жизнь лесного лагеря. Ведь даже ночью, когда спят все, кроме часовых, когда не треснет и сук в костре, потому что огонь разводить нельзя, когда, кажется, нет вокруг никого и ничего, что могло бы издать малейший звук, стоит прислушаться ко сну партизанского лагеря, и начинаешь различать множество разных звуков. И чудится, что некоторые из них так громки, что просто удивительно, как это не слышит их враг!.. А тогда, в ту ночь, каждый шорох казался мне вдесятеро более громким. Так напряжены были нервы.

В общем, это была невеселая ночь...

В палатку вошел взводный. Он присел на ящик из-под патронов и протянул мне папиросы. Все мое внимание, вся сила воли были сосредоточены на том, чтобы пальцы не дрожали, когда я брал папиросу.

Мы молчали.

Наконец он сказал:

– Плохо.

Что мог я ответить?

– Плохо, – повторил он и швырнул окурок. Больше ничего не сказав, он ушел.

К обеду я проснулся, но не вышел из палатки. Не хотелось видеть товарищей. Казалось, что в каждом взгляде я прочту подозрение. Если вчера они имели право меня просто презирать за то, что я не мог им объяснить тайны родного леса, то сегодня... Сегодня...

Э, да что говорить!

Я до вечера лежал в палатке. Когда кто-нибудь входил, я делал вид, будто сплю. Увидев, что идет мой тихий сосед, я накрылся с головой.

Боец постоял надо мной. Потом я услышал его дыхание у самой своей головы и почувствовал, как на меня опускается еще одно одеяло. Он сделал это осторожно, но мне казалось, что на меня ложится стопудовая плита. Мне хотелось закричать от... Отчего? Черт его знает отчего. Я не умею назвать это состояние. Мне казалось, что вся моя кожа, как волосками, покрылась кончиками обнаженных нервов. Я сквозь белье и платье чувствовал прикосновение этого второго одеяла...

Так пролежал я до вечера. Наконец мне, кажется, удалось заснуть. И тут уж я спал так, что меня можно было живьем разрезать на куски. Но вдруг я проснулся. Кто-то там, за палаткой, произнес мое имя. Может быть, оно было произнесено совсем тихо, и все-таки я услышал его сквозь свинцовую завесу сна. Я испуганно вскочил и выбежал из палатки, словно по тревоге. В полумраке мокрого утра, с трудом вползающего в туманные просветы между деревьями, я увидел нашего ротного. Он оживленно беседовал со взводным. Напротив них под конвоем двух бойцов стояла женщина. Я с первого взгляда узнал местную уроженку. На ее рукаве белела повязка Красного креста.

Оказывается, наши организовали ночью поиск по ту сторону проволоки. В поиске участвовали взводный и мой сосед. Но им не удалось захватить никого, кроме этой женщины.

Она упорно молчала, презрительно отворачиваясь от командира роты. Никто не мог добиться от нее ни слова. Только через день, и то, видимо, лишь потому, что приняла меня за пленного, она мне, как "своему", рассказала, что уже много ночей пролежала с секретом противника по ту сторону нашей проволоки. Один из врагов, сидя на дереве, наблюдал за нашим секретом. Его задача заключалась в том, чтобы, не привлекая нашего внимания, метанием ножей поражать нас. Хоть кого-нибудь из пораженных они рассчитывали получить к себе живым. Чтобы в случае надобности подать ему медицинскую помощь, они и держали около себя сестру милосердия.

Тут будет кстати сказать, что, пока она все это рассказывала, я не отрываясь глядел ей в глаза, и чем дальше, тем лучше они мне казались: правдивые, я бы даже сказал – неправдоподобно правдивые глаза. Я таких еще не встречал.

Когда я переводил товарищам рассказ пленницы, она представлялась мне спасительницей – настоящим ангелом.

Остальное рассказывать не стоит. Единственное, что еще интересно: мы взяли эту женщину в работу. Она не только дала нам много полезных сведений, но работала у нас в тылу.

Как она выглядела?.. Что-что, а это я мог бы описать достаточно точно. Ведь бывает так, что поглядишь на человека всего разок – и на всю жизнь запомнишь не только черты лица, но и цвет глаз, и рисунок рта, и даже, пожалуй, манеру презрительно щуриться... Что меня удивило в пленнице: она, безусловно, не была крестьянкой или работницей, но пальцы руки, которой она придерживала у подбородка завязки шапки, были, несомненно, крепки, и самая кисть казалась сильной, хорошо развитой, как рука спортсменки или музыканта... Да, так я тогда и подумал: "Какие сильные руки! А ведь сама... да, сама будто и ростом невелика, и сложение так себе... Не для здешних мест, не для жизни в лесу. В общем, то, что принято называть "барышня".

Я не терял ее из виду. При первой возможности отыскал. О, она стала человеком! Да, да, настоящим человеком! Жизнь у богатой мамаши представлялась ей смешной и ненужной. Могу поручиться: если нам придется еще раз воевать, она будет неплохо перевязывать наши раны. Да, да!"

Гуннар умолк, мечтательно улыбаясь.

– Уж не на ней ли ты собираешься жениться? – спросил я.

Он молча кивнул и бережно положил трубку на столик.

– Будем спать?

Я потушил свет.

– Завтра я вас познакомлю, – сказал он.

Я был рад, что в темноте он не может видеть моего лица.

3

– И все-таки, – сказал я утром Гуннару, когда он плескался в тазу, – я бы не женился... В нашем возрасте...

Он погрозил мне намыленным кулаком.

– Не вздумай уверять меня, будто решил окончить жизнь анахоретом.

– Ты угадал: я никогда не женюсь. Вчера с этим покончено.

– Вчера?!

Гуннар рассмеялся, а я все ощущал в руке клочья разорванной фотографии Анни.

Когда мы были одеты и собирались уже спуститься к завтраку, Гуннар сказал:

– Я должен вас познакомить.

Он потянулся было к телефону, но, словно кто-то толкнул меня под локоть, я удержал его руку.

– Она здешняя?

– Ну конечно. Ты, наверно, в прежнее время слышал ее имя...

Он назвал фамилию Анни...

Под первым попавшимся предлогом я покинул его и ушел на берег. Море помогло мне привести в порядок растрепанные мысли. Вернувшись в гостиницу, я заказал билет на вечерний пароход. Узнав, что Гуннар все еще не получил отдельной комнаты, я не поднялся в номер. Велел собрать мои вещи и прислать их к пароходу вместе с билетом.

К вечеру снова собрался дождь. Спокойный, безобидный дождь, какие бывают в наших краях и действуют подобно хорошей дозе брома. С борта парохода было видно, как блестят омытые дома. Огни города дробились в ниспадающей завесе дождевых капель. Я смотрел на город, на пристань и думал, что, может быть, вижу все это в последний раз. Но мне было весело. Несколько дней назад я так же смотрел с борта парохода на огни другого города и с нетерпением ждал отплытия на родину. А сейчас мне казалось, что именно теперь-то я и уезжаю на родину. Ведь я ехал в СССР. Мне было весело.

Навстречу струям дождя взлетел пышный ком пара: пароход дал гудок. Рабочие на пристани взялись за сходню. Я снял шляпу и подошел ближе к борту. И тут я увидел, что к сходне приблизилась женщина. На ней был плащ с поднятым капюшоном. Красная клеенка, облитая дождем, словно неоновая, горела в свете пристанского фонаря. Женщина легко взбежала по сходне и откинула капюшон. Я узнал.

– Это вам, – сказала она и протянула маленький конверт.

Я взял его, не зная, что с ним делать. Рука моя все еще была занята шляпой. Третий гудок, проревевший над головой, привел меня в себя. Я надел шляпу и вскрыл конверт. Разорванная вчера карточка была тщательно собрана и наклеена на картон. А рядом стояла Анни; живая Анни, улыбаясь, глядела на меня.

– Вы... вы рискуете уехать! – сказал я испуганно.

– Да, да, рискую, – рассмеялась она. – На билет у меня хватит.

Я стоял, не в силах вымолвить слово.

По палубе прошла легкая дрожь. Винты заработали. Мы стояли рядом у борта и смотрели на медленно уходящие огни пристани, как вдруг, расталкивая рабочих, к самой воде подбежал Гуннар. Мы услышали сквозь шорох дождя и плеск моря:

– Я рад! Чертовски рад, что так здорово все вышло!

Он кричал еще что-то. Но винты уже работали вовсю. Слова Гуннара тонули в шуме. Я взмахнул шляпой.

Я не из растерях, но, видно, тогда был так ошеломлен, что даже шляпу держал кое-как. Порывом ветра ее вырвало у меня из рук. Описав широкую дугу над водой, уже отделявшей пароход от причала, она покатилась по мокрым мосткам. Я засмеялся, – люди часто смеются от неловкости. И Гуннар на пристани тоже смеялся, вместо того чтобы ловить мою шляпу. А она все катилась и катилась под ударами ветра. Наверно, ей оставалось уже совсем немного до края пристани, когда я почувствовал легкое прикосновение. И прежде чем я успел сообразить, что происходит, мой нож мелькнул в воздухе, пущенный рукою Анни...

Стоит мне закрыть глаза, и передо мною, как сейчас, возникают вздрагивающая черная рукоятка ножа, прищуренный взгляд Анни и еще не успевшая опуститься ее рука с разжатыми крепкими пальцами.

И еще я до сих пор помню лицо ошеломленного Гуннара. Несколько мгновений он стоял с раскрытым ртом, словно там застряли слова приветствия. А потом стал что-то кричать и весело хлопать в ладоши, приплясывая вокруг моей шляпы.

За ужином я, кажется, ни разу не поднял глаз на Анни. Мне казалось, что она непременно прочтет в них смятение, владевшее мною. А я действительно не мог разобраться в случившемся и принять решение, которое, казалось мне, должен был принять.

Расставаясь со мною у двери моей каюты, Анни с укоризной сказала:

– Ты мог бы проявить несколько больше радости сегодня.

4

Я долго ходил по палубе. От тумана непокрытая голова стала совсем мокрой, и холодная капелька скатилась за воротник куртки. Она была словно точкой, которой нужно было завершить мои размышления.

Я поднялся в радиорубку.

Составить радиограмму и проследить за ее отправкой было делом пятнадцати минут. Покончив с этим, я вернулся на спардек с таким ощущением, словно проснулся после освежающего крепкого сна. Даже мгла тумана не казалась мне больше наводящей тоску. А когда в проделанный ветром просвет глянули огни близкого порта, стало совсем легко. Винты парохода вращались все медленней. Я сошел в каюту, взял чемодан и, едва успели поставить сходню, первым спустился по ней на пристань чужого мне города. Впрочем, что значит "чужой"? Теперь ведь все города в этой стране были мне родными...

Я вздохнул с облегчением и машинально потянулся к голове, чтобы махнуть шляпой вахтенному штурману. И только тут вспомнил, что шляпа осталась далеко, приколотая к доскам пристани рукою метательницы ножей.

В самом конце пристани я столкнулся с двумя людьми, спокойно шагавшими к пароходу. Наметанный глаз сразу отличил их от обычных пассажиров. Мы раскланялись кивком головы, и я поспешил прочь. Пароход уже дал гудок..."

Закончив так свой рассказ, Митонен помолчал и брезгливо заметил:

- У этих молодцов из тайной полиции бывает какой-то профессионально-"независимый" вид, когда они идут на охоту.

Примечания

1

Очень хорошо (итал.).

(обратно)

2

"Террор" и "Жаннета" - корабли полярных экспедиций давних времен, бесследно исчезнувшие в Арктике.

(обратно)

3

Аквавит - норвежская анисовая водка.

(обратно)

4

Хинлопен - пролив между двумя островами Шпицбергена

(обратно)

5

Никель - мелкая монета в США.

(обратно)

6

Лимонки - ручные гранаты.

(обратно)

Оглавление

  • * * *
  • НАД ПОЛЮСОМ
  • ОХОТНИК СО СВАЛЬБАРДА
  • ДЖИММИ
  • УДАР НОЖА
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Старая тетрадь», Николай Николаевич Шпанов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства