Жюль Верн Рассказы
Доктор Окс (перевод З. Бобырь)
ГЛАВА I,
Почему бесполезно искать даже на лучших картах городок Кикандон
Если вы будете искать на старой или новой карте Фландрии маленький городок Кикандон, то, вероятно, его не найдете, Что же, Кикандон — исчезнувший город? Нет. Город будущего? Тоже нет. Он существует вопреки данным географии уже лет восемьсот-девятьсот. В нем насчитывается даже две тысячи триста девяносто три души, если считать по одной душе на каждого жителя. Он расположен в тридцати с половиной километрах северо-западнее Ауденаарде и в пятнадцати с четвертью — юго-восточнее Брюгге, в самом сердце Фландрии. Ваар, маленький приток Шельды, течет под тремя его мостами, еще крытыми старинной, средневековой кровлей, как в Турнэ. Там можно любоваться старым замком, первый камень которого был положен в 1197 году графом Болдуином, будущим императором Константинопольским, ратушей с готическими бойницами, увенчанной зубцами и сторожевой башней со шпилями. С этой башни каждый час раздается мелодичный перезвон часов, настоящий воздушный рояль, слава которого превосходит славу перезвона в Брюгге. Иностранцы — если только они когда нибудь попадали в Кикандон — не покидали этого города, не осмотрев зала градоправителей, украшенного портретом Вильгельма Нассауского работы Брандона; амвона церкви св. Маглуара, шедевра архитектуры XVI столетия; колодца из кованого железа посреди большой площади св. Эрнуфа, восхитительные орнаменты которого созданы художником-кузнецом Квентином Мецисом; гробницы, воздвигнутой некогда для Марии Бургундской, дочери Карла Смелого, почивающей ныне в церкви Божьей Матери в Брюгге, и т. д. Наконец, Кикандон славится производством сбитых сливок и леденцов. Это производство переходит уже несколько столетий от отца к сыну в семействе ван-Трикасс. И все же Кикандон не значится на карте Фландрии! Забывчивость ли это географов, намеренное ли упущение — этого я не могу сказать; но Кикандон существует вполне реально со своими узкими улицами, укреплениями, домиками, рынком и своим бургомистром. И в этом городе недавно произошли события удивительные, необычайные, невероятные, но правдивые, и о них-то будет подробно рассказано ниже.
Конечно, о фламандцах Западной Фландрии нельзя ни сказать, ни подумать ничего плохого. Это люди хорошие, разумные, бережливые, радушные, ровного нрава, гостеприимные, быть может тяжеловатые по языку и уму, но все это не объясняет, почему один из интереснейших городов их территории до сих пор не обозначен на географической карте.
О таком упущении можно только пожалеть. Если бы история, или за отсутствием истории хроника, или, наконец, за отсутствием хроники местные предания говорили о Кикандоне! Но нет, ни атлас, ни путеводители не говорят о нем. Понятно, насколько такое молчание должно вредить торговле и промышленности этого города. Но поспешим прибавить, что в Кикандоне нет ни торговли, ни промышленности и что он прекрасно обходится и без них. Свои сбитые сливки и леденцы он поедает на месте и не вывозит их. Наконец, кикандонцам и не нужна известность. Желания их ограниченны, существование скромно; они спокойны, умеренны, холодны, флегматичны, словом — «фламандцы», какие еще встречаются иногда между Шельдой и Северным морем.
ГЛАВА II,
где бургомистр вам-Трикасс и советник Никлосс беседуют о городских делах
— Вы думаете? — спросил бургомистр.
— Я думаю, — ответил советник, помолчав несколько минут.
— Дело в том, что никогда нельзя поступать легкомысленно, — продолжал бургомистр.
— Вот уже десять лет, как мы говорим об этом серьезном деле, — возразил советник Никлосс, — и признаюсь вам, мой достойный ван-Трикасс, что я все еще не могу решиться.
— Я понимаю ваши колебания, — проговорил бургомистр после доброй четверти часа размышлений, — и не только понимаю, но и разделяю их. Мы поступим мудро, если не решимся ни на что, не изучив вопроса более тщательно.
— Без сомнения, — отвечал Никлосс, — должность гражданского комиссара совершенно бесполезна в таком спокойном городе, как Кикандон.
— Наш предшественник, — важно возразил ван-Трикасс, — никогда не осмелился бы сказать о какой-нибудь вещи «без сомнения». Всякое утверждение подвержено неприятным возражениям.
Советник покачал головой в знак согласия, потом замолчал почти на полчаса. По истечении этого времени, в продолжение которого они не пошевелили и пальцем, Никлосс спросил ван-Трикасса, не приходила ли его предшественнику — лет двадцать назад — в голову мысль об упразднении должности гражданского комиссара. Эта должность обходилась городу Кикандону в тысячу триста семьдесят пять франков и несколько сантимов в год.
— Да, конечно, — отвечал бургомистр, с величавой медлительностью поднося руку к своему ясному лбу, — но этот достойный человек умер, не осмелившись принять решения ни по этому вопросу, ни по вопросу о какой-либо Другой административной мере. Это был мудрец. Почему бы и мне не поступать, как он?
Советник Никлосс не смог придумать довода, который противоречил бы мнению бургомистра.
— Человек, который умирает, не решившись ни на что в течение всей своей жизни, — прибавил важно ван-Трикасс, — очень близок к тому, чтобы достичь совершенства в этом мире.
Сказав это, бургомистр нажал кнопку звонка, издавшего скорее вздох, чем звон. Почти тотчас же послышались легкие шаги. Меньше прошумела бы и мышь, пробежав по толстому ковру. Дверь комнаты открылась, бесшумно поворачиваясь на смазанных петлях. Показалась белокурая девушка с длинными косами. Это была Сюзель ван-Трикасс, единственная дочь бургомистра. Она подала отцу набитую трубку и маленькую медную жаровню, не сказав ни слова, и мгновенно исчезла, так же бесшумна, как и вошла.
Достопочтенный бургомистр зажег свою огромную трубку и вскоре исчез в облаке голубоватого дыма, покинув советника Никлосса, погруженного в глубочайшее размышление.
Комната, в которой беседовали эти два почтенных лица, облеченные властью в Кикандоне, была гостиной, богато украшенной темным резным деревом. Высокий камин с огромным очагом, где можно было бы сжечь целый дуб или изжарить быка, занимал всю стену против окна, расписные стекла которого смягчали дневной свет. В старинной рамке над камином виднелся портрет какого-то пожилого человека, приписываемый кисти Гемлинга и долженствующий изображать одного из предков ван-Трикасса, родословная которого неоспоримо вела начало с XIV века, когда фламандцы должны были бороться с императором Рудольфом Габсбургским.
Эта гостиная составляла часть дома бургомистра, одного из приятнейших домов Кикандона. Построенный во фламандском вкусе, со всеми ухищрениями и неожиданностями готической архитектуры, он считался одним из лучших зданий города. Картезианский монастырь или приют для глухонемых не были молчаливее этого жилища. Шума здесь не существовало; здесь не ходили, а скользили, не говорили, а шептались, а между тем в доме жили и женщины — жена бургомистра госпожа Бригитта ван-Трикасс, его дочь Сюзель и служанка Лотхен Янсхен. Нужно упомянуть такте о сестре бургомистра, тетушке Эрманс, откликавшейся также на имя Татанеманс, данное ей некогда племянницей, когда Сюзель была еще маленькой девочкой. И, несмотря на эту благоприятную для раздора, шума и болтовни среду, дом бургомистра был тих, как пустыня.
Самому бургомистру было лет пятьдесят, он был ни толст ни худ, ни высок ни низок, ни стар ни молод ни румян ни бледен, ни весел ни печален, ни доволен ни недоволен, ни энергичен ни слабохарактерен, ни горд ни принижен, ни добр ни зол, ни щедр ни скуп, ни храбр ни труслив.
Этот человек был умеренным во всем, но по неизменной медлительности его движений, по слегка отвисшей нижней челюсти, по неподвижным векам, по гладкому, как медная пластинка, лбу, по мало выступающим мускулам физиономист без труда определил бы, что бургомистр ван-Трикасс — олицетворение флегмы. Никогда ни гнев, ни страсть не заставляли его сердце биться сильнее, никогда его лицо не покрывалось краской. Он одевался неизменно в хорошее платье, ни слишком узкое, ни слишком просторное, которое никогда не изнашивалось. Обут он был в большие башмаки с тупыми носками, тройной подошвой и серебряными пряжками. Эти башмаки своей прочностью приводили в отчаяние его сапожника. Его широкополая шляпа относилась к той эпохе, когда Фландрия окончательно отделилась от Голландии. Этому почтенному головному убору было около сорока лет. Но чего вы хотите? Тело, как и душу, и платье, как и тело, изнашивают страсти, а наш достойный бургомистр, вечно невозмутимый, равнодушный ко всему, не знал страстей. Он, не изнашивая ничего, не изнашивался и сам, и именно поэтому был человеком, вполне подходящим для управления Кикандоном и его спокойными обитателями.
Действительно, город был не менее спокоен, чем дом ван-Трикасса. Именно в этом мирном обиталище бургомистр рассчитывал дожить до самых преклонных лет, пережить свою добрую супругу Бригитту ван-Трикасс, которая и в могиле, конечно, не могла бы найти большего покоя, чем тот, которым она наслаждалась на земле вот уже шестьдесят лет.
Это требует объяснения.
Семейство ван-Трикасс справедливо могло бы называться семейством Жанно. И вот почему.
Всякий знает, что нож этого господина так же знаменит, как и его владелец, и так же неизносим благодаря двойной, непрестанно возобновляющейся операции, которая состоит в замене ручки, когда она износилась, и лезвия, когда оно больше ничего не стоит. Такова же была и операция, производимая с незапамятных времен в семействе ван-Трикасс, и сама природа, казалось, принимала в этом благосклонное участие. Начиная с 1340 года каждый ван-Трикасс, овдовев, вступал в брак с девицей ван-Трикасс, которая была моложе его. Она, овдовев, в свою очередь вторично выходила замуж за более
юного ван-Трикасса, который, овдовев… и так далее, без конца… Каждый умирал в свою очередь с правильностью механизма. Достойная госпожа Бригитта ван-Трикасс была уже за вторым мужем и, если не хотела нарушать своих обязанностей, должна была переселиться в лучший мир раньше своего супруга, чтобы освободить место новой ван-Трикасс. На это достопочтенный бургомистр непоколебимо рассчитывал, так как вовсе не желал нарушать традиций семьи.
Таков был этот дом, мирный и молчаливый, в котором двери не скрипели, стекла не дрожали, полы не трещали, трубы не завывали, флюгера не визжали, замки не щелкали, а обитатели производили не больше шума, чем их тени.
ГЛАВА III,
где комиссар Пассоф появляется столь же шумно, сколь и неожиданно
Приведенный нами выше интересный разговор начался между советником и бургомистром без четверти три пополудни. Было три часа сорок пять минут, когда ван-Трикасс закурил свою огромную трубку, вмещавшую четвертку табаку, а кончил он ее только в пять часов тридцать пять минут.
За все это время оба собеседника не обменялись ни единым словом.
Около шести часов советник проговорил в прежнем тоне:
— Итак, мы решаем…
— Ничего не решаем, — отвечал бургомистр.
— Я думаю, в общем, что вы правы, ван-Трикасс.
— Я тоже так думаю, Никлосс. Мы примем решение относительно гражданского комиссара, когда будем более сведущи… позже… Нам ведь не месяц дан сроку.
— Даже не год, — ответил Никлосс, развертывая свой носовой платок, которым он пользовался с замечательной скромностью.
Наступило снова молчание, продолжавшееся добрый час. Ничто не нарушало этого перерыва в разговоре, даже появление домашнего пса, честного Ленто, не менее флегматичного, чем его хозяин, вежливо пришедшего навестить гостиную. Достойный пес! Образец для всей своей породы! Будь он из картона, с колесиками на лапах, он не произвел бы при своем появлении больше шума.
Около восьми часов, когда Лотхен внесла старинную лампу с матовым стеклом, бургомистр сказал советнику:
— У нас нет больше важных дел для обсуждения, Никлосс?
— Нет, ван-Трикасс, нет, насколько я знаю.
— Не говорили ли мне, однако, — спросил бургомистр, — что башня Ауденаардских ворот угрожает рухнуть?
— Действительно, — отвечал советник, — и я, право, не удивлюсь, если она
в один прекрасный день раздавит кого-нибудь.
— О, — возразил бургомистр, — раньше, чем такое несчастье случится, я надеюсь, что мы сумеем принять решение относительно башни.
— Надеюсь, ван-Трикасс.
— Есть и более спешные вопросы?
— Несомненно, — отвечал советник: — вопрос о складе кож, например.
— А он все еще горит? — спросил бургомистр.
— Вот уже три недели.
— Разве мы не решили на совете предоставить ему гореть?
— Да, ван-Трикасс, и по вашему предложению.
— Разве это не лучший способ справиться с пожаром?
— Без сомнения.
— Ну, хорошо, подождем. Это все?
— Все, — ответил советник, потирая себе лоб, словно стараясь припомнить, не забыл ли он какое-нибудь валютное дело.
— А вы ничего не слышали, — продолжал бургомистр, — о прорыве плотины, который грозит наводнением нижнему кварталу святого Иакова?
— Да, как же, — отвечал советник. — И какая досада, что этот прорыв не появился выше склада кож! Вода залила бы пожар, и это избавило бы нас от всяких забот.
— Что ж делать, Никлосс, — возразил достойный бургомистр. — Нет ничего нелогичнее несчастных случаев. Между ними нет никакой связи, и мы не можем, как хотели бы, использовать один, чтобы смягчить другой.
Это тонкое замечание ван-Трикасса потребовало некоторого времени, чтобы советник мог оценить его.
— Да, — начал снова Никлосс, — но мы даже не говорим о нашем большом деле.
— Каком большом деле? У нас есть, значит, большое дело? — спросил бургомистр.
— Несомненно. Речь идет об освещении города.
— Ах да, — ответил бургомистр, — если память не изменяет мне, вы говорите о проекте доктора Окса?
— Вот именно.
— Дело двигается, Никлосс, — ответил бургомистр. — Уже начата прокладка труб, а завод совершенно закончен.
— Может быть, мы немного поспешили с этим делом, — заметил советник, покачав головой.
— Может быть, — отвечал бургомистр. — Но наше оправдание в том, что доктор Окс берет все расходы по своему опыту на себя. Это нам не будет стоить ни гроша.
— Это действительно наше оправдание. И потом, конечно, нужно идти в ногу с веком. Если опыт удастся, Кикандон будет первым городом Фландрии, освещенным газом окси… Так он называется, этот газ?
— Оксигидрический.
— Вот именно — оксигидрическим газом.
В этот момент дверь отворилась, и Лотхен доложила бургомистру, что ужин подан.
Советник Никлосс поднялся, чтобы проститься с ванТрикассом, у которого от всех решенных и нерешенных дел разыгрался аппетит. Затем было условленно, что со временем придется созвать совет именитых людей города, чтобы решить, не принять ли какое-нибудь предварительное решение по вопросу об Ауденаардской башне.
Оба достойных администратора направились к выходной двери. Советник зажег маленький фонарик, так как улицы Кикандона, еще не освещенные газом доктора Окса, были окутаны непроглядной октябрьской тьмой и густым туманом.
Приготовления советника Никлосса к отбытию потребовали доброй четверти часа; когда фонарь был наконец зажжен, советник обулся в огромные калоши из воловьей кожи и натянул на руки толстые перчатки из кожи бараньей, поднял меховой воротник, надвинул шляпу на глаза, вооружился тяжелым зонтом с изогнутой ручкой и приготовился выйти.
В ту минуту, как Лотхен хотела снять дверной засов, снаружи послышался шум.
Да! как бы невероятно это ни казалось, шум, настоящий шум, какого город не слыхал со времени вторжения испанцев в 1513 году, ужасный шум пробудил глубоко уснувшее эхо старого дома ван-Трикасс. В дверь стучали — в дверь, нетронутую еще никаким грубым прикосновением! Стучали часто и сильно тупым орудием, очевидно узловатой дубиной. Ясно слышались слова:
— Господин ван-Трикасс, господин бургомистр! Откройте, откройте скорее!
Бургомистр и советник, совершенно ошеломленные, глядели друг на друга, не говоря ни слова. Это превосходило их воображение. Если бы выстрелила старая замковая пушка, не стрелявшая с 1385 года, обитатели дома ван-Трикасс не были бы ошарашены более. Да простят нам читатели это слово: его грубость искупается его выразительностью.
Тем временем удары, крики, зов все усиливались. Лотхен, взяв себя в руки, решила заговорить.
— Кто там? — спросила она.
— Это я! я! я!
— Кто вы?
— Комиссар Пассоф!
Комиссар Пассоф! Тот самый, об упразднении должности которого говорилось вот уже десять лет! Но что же произошло? Не напали ли на город бургундцы, как в XIV веке? Нужно было событие не меньшей важности, чтобы взволновать до такой степени комиссара Пассофа, не уступавшего в отношении спокойствия и хладнокровия самому бургомистру.
По знаку ван-Трикасса — ибо этот достойный человек не мог произнести ни слова, — засов был снят, и дверь открылась.
Комиссар Пассоф ворвался в переднюю, словно ураган.
— Что случилось, господин комиссар? — спросила Лотхен, храбрая девушка, не терявшая головы даже при самых серьезных обстоятельствах.
— Что случилось! — повторил Пассоф, в круглых глазах которого отражалось неподдельное волнение. — Случилось то, что я прямо от доктора Окса, где было собрание, и там…
— Там? — повторил советник.
— Там я был свидетелем таких споров, что… Господин бургомистр, там говорили о политике!
— О политике? — повторил ван-Трикасс, взъерошивая свой парик.
— Да, — продолжал комиссар Пассоф. — Этого в Кикандоне не случалось, может быть, уже сто лет. Там начался спор. Адвокат Андре Шют и врач Доминик Кустос доспорились до того, что дело может дойти до дуэли.
— До дуэли! — вскричал советник: — Дуэль! Дуэль в Кикандоне! Но что же сказали друг другу адвокат Шют и врач Кустос?
— Вот слово в слово: «Господин адвокат, — сказал врач, — вы заходите слишком далеко, как мне кажется, и недостаточно взвешиваете свои слова».
Бургомистр ван-Трикасс заломил руки. Советник побледнел и уронил свой фонарик. Комиссар покачал головой. Чтобы такие ужасные слова произносили
столь почтенные люди!
— Этот врач Кустос, — прошептал ван-Трикасс, — решительно опасный человек, горячая голова! Идемте, господа!
Все трое вернулись в гостиную бургомистра.
ГЛАВА IV,
где доктор Окс оказывается первоклассным физиологом и смелым экспериментатором
Что же это за человек, известный под странным именем доктора Окса?
Оригинал, конечно, но в то же время смелый ученый, физиолог, работы которого известны и знамениты в Европе, счастливый соперник Дэви, Дальтона, Менци, Годвина, всех этих великих людей, выдвинувших физиологию в первые ряды современной науки.
Доктор Окс был человек не слишком полный, среднего роста, лет… но мы не смогли бы указать точно ни его возраста, ни национальности. Да это и не важно: достаточно знать, что это был странный человек, с горячей и мятежной кровью, как бы соскочивший со страниц Гофмана[1] и удивительно не похожий на жителей Кикандона. В себя, в свои теории он верил непоколебимо. Всегда улыбающийся, с высоко поднятой головой, с походкой свободной и уверенной, с ясным, твердым взглядом, с большим ртом, жадно глотавшим воздух, он производил на всех приятное впечатление. Он был живым, несомненно живым, прекрасно уравновешенным во всех своих частях механизмом, с хорошим ходом, со ртутью в жилах и сотней иголок в пятках. Он не мог ни минуты оставаться спокойным и рассыпался в торопливых словах и бесчисленных жестах.
Был ли он богат, этот доктор Окс, решивший на свои средства осветить целый город?
Вероятно, если он позволял себе такие расходы, и это единственное, что мы можем ответить на этот нескромный вопрос.
Доктор Окс прибыл в Кикандон пять месяцев назад со своим препаратором, отзывавшимся на имя Гедеон Иген, высоким, сухим, тощим, но не менее живым, чем его начальник.
Но почему доктор Окс предпринял на свой счет освещение города? Почему он выбрал именно мирных кикандонцев, этих истых фламандцев, и решил облагодетельствовать их город необычайным освещением? Не хотел ли он под этим предлогом провести какой-нибудь новый физиологический опыт? Что, наконец, пытался сделать этот оригинал? Этого мы не знаем, так как у доктора Окса не было других поверенных, кроме его препаратора Игена, слепо ему повиновавшегося.
Очевидно, доктор Окс взялся осветить город потому, что Кикандон действительно очень нуждался в освещении, «особенно ночью», как тонко замечал комиссар Бассоф. Поэтому и был сооружен завод для выработки осветительного газа. Газометры были готовы к работе, трубы проложены под мостовыми города, и в скором времени газовые рожки должны были ярко загореться в общественных зданиях и в домах некоторых любителей прогресса. Ван-Трикасс в качестве бургомистра, Никлосс в качестве советника и другие знатные лица города сочли своим долгом разрешить провести новое освещение в свои квартиры.
Читатель, вероятно, не забыл, как бургомистр и советник упомянули о том, что город будет освещен не вульгарным светильным газом, полученным при перегонке каменного угля, но новейшим газом, в двадцать раз более ярким, — оксигидрическим газом, получаемым от смешения кислорода и водорода.
Доктор, искусный химик и изобретательный физик, умел получать этот газ в больших количествах и дешево, не пользуясь марганцевокислым натрием, по методу Тессье дю-Мотэ[2], а просто разлагая слегка подкисленную воду с помощью батареи, построенной из новых элементов, изобретенных им самим. Таким образом, ему не требовалось ни дорогих веществ, ни платины, ни реторт, ни тонких аппаратов для производства газа. Электрический ток проходил сквозь большие чаны, наполненные водой, и жидкая стихия разлагалась на составные части — кислород и водород. Кислород направлялся в одну сторону, водород, — в двойном сравнительно со своим бывшим союзником объеме, — в другую. Оба газа собирались в отдельные резервуары — существенная предосторожность, так как их смесь, воспламенившись, вызвала бы страшный взрыв, — потом трубки должны были подводить их раздельно к рожкам, устроенным так, чтобы предотвратить всякую возможность взрыва. Должно было получаться замечательное пламя, блеск которого не уступает электрическому свету, а свет электрической лампы, как это всем известно, согласно опытам Кассельмана, равняется свету тысячи ста семидесяти одной свечи, ни одной больше, ни одной меньше.
Благодаря этому счастливому изобретению Кикандон должен был получить прекрасное освещение; но доктор Окс и его препаратор меньше всего занимались этим, как будет видно из дальнейшего.
Как раз на следующий день после шумного вторжения комиссара Пассофа в гостиную бургомистра Гедеон Иген и доктор Окс беседовали в своем рабочем кабинете, в главном корпусе завода.
— Ну что, Иген, ну что! — вскричал доктор Окс, потирая руки. — Вы их видели вчера у нас на собраний, этих добрых кикандонцев с холодной кровью, занимающих по живости своих страстей середину между губками и коралловыми наростами! Вы видели, как они спорили, как жестикулировали? Ведь они преобразились физически и морально! А ведь это только начало! Погодите, когда мы дадим им настоящую дозу!
— Действительно, учитель, — ответил Гедеон Иген, потирая свой острый нос, — опыт начался удачно, и если бы я сам не закрыл из осторожности выпускной кран, я не знаю, что произошло бы.
— Вы слышали, что говорили друг другу адвокат Шют и врач Кустос? — продолжал доктор Окс. — Фраза сама по себе не была обидной, но в устах кикандонца она стоит тех оскорблений, которые герои Гомера бросают друг другу, прежде чем обнажить меч. Ах, эти фламандцы! Увидите, что мы из них сделаем в один прекрасный день!
— Неблагодарных, — отвечал Гедеон Иген тоном человека, оценившего род человеческий по достоинству.
— Ба! — вскричал доктор. — Не важно, понравится ли это им или нет, если наш опыт удастся!
— Но я боюсь, — прибавил препаратор, хитро улыбаясь, — что, возбуждая таким образом их дыхательный аппарат, мы можем повредить легкие этим честным жителям Кикандона.
— Тем хуже для них, — отвечал доктор Окс. — Это делается в интересах науки. Что бы вы сказали, если бы собаки или лягушки отказались подчиняться опытам?
Возможно, что если бы спросить собак и лягушек, то эти животные и возразили бы кое-что против вивисекторской практики; но доктор Окс был уверен в неоспоримости своего аргумента.
— В конце концов вы правы, учитель, — произнес Гедеон Иген: — нельзя найти ничего лучшего, чем эти кикандонцы.
— Нельзя, — повторил доктор.
— Вы проверяли пульс этих созданий?
— Сто раз.
— И сколько же у них ударов в среднем?
— Нет и пятидесяти в минуту. Поймите только: город, в котором за целое столетие не было и тени какого ни будь разлада; где грузчики не бранятся, кучера не переругиваются, где лошади не брыкаются, собаки не кусаются, кошки не царапаются! Город, где полицейский суд не находит себе работы с начала года до конца. Город, где никто не горячится ни ради искусства, ни ради дела! Город, где жандармы превратились в миф, где протоколы не составлялись уже сто лет! Город, наконец, где за триста лет не было дано ни одного тумака, ни одной пощечины! Вы понимаете, мэтр Иген, что это не может продолжаться и что мы изменим все это.
— Прекрасно! прекрасно! — повторял восторженно препаратор. — А воздух этого городам? Вы его исследовали?
— Конечно. Семьдесят девять частей азота и двадцать одна часть кислорода, углекислота и водяные пары в переменных количествах. Это обычные пропорции.
— Хорошо, доктор, хорошо, — ответил мэтр Иген. — Опыт будет произведен в большом масштабе и будет решающим.
— А если он будет решающим, — прибавил доктор Окс с торжествующим видом, — то мы преобразуем мир!
ГЛАВА V,
где бургомистр и советник навещают доктора Окса, и что из этого получается
Советнику Никлоссу и бургомистру ван-Трикассу пришлось все-таки узнать, что такое тревожная ночь. Важное событие, происшедшее в доме доктора Окса, совершенно лишило их сна. Каковы будут последствия этой истории, они не могли себе представить, Нужно ли будет принять какое-нибудь решение? Будет ли вынуждена вмешаться городская властью Будут ли изданы предписания, чтобы подобный скандал не повторился?
Столько сомнений не могли не потревожить этих почтенных людей, и, расставаясь, они решили увидеться на другой день.
Итак, на следующий день перед обедом бургомистр ван-Трикасс самолично отправился к советнику Никлоссу. Он нашел своего друга более спокойным и сам тоже пришел в обычное настроение.
— Ничего нового? — спросил ван-Трикасс.
— Ничего нового со вчерашнего дня, — отвечал Никлосс.
— А врач Доминик Кустос?
— Я слышал о нем не больше, чем об адвокате Шюте.
После часового разговора, суть которого могла бы уложиться в три строки, советник и бургомистр решили навестить доктора Окса, чтобы незаметно для него узнать кое-какие подробности происшествия.
Против обыкновения, они привели свое решение в исполнение немедленно и направились к заводу доктора Окса, расположенному за городом, близ Ауденаардских ворот, тех самых, башня которых грозила падением.
Бургомистр и советник шествовали медленным, торжественным шагом, продвигаясь вперед не больше чем на тридцать дюймов в секунду. Это была, впрочем, нормальная скорость всех горожан. Никто никогда не видел на улицах Кикандона бегущего человека.
Время от времени на спокойном и тихом перекрестке, на углу мирной улицы, оба нотабля[3] останавливались, чтобы поздороваться с людьми.
— Добрый день, господин бургомистр, — говорил прохожий.
— Добрый день, друг мой, — отвечал ван-Трикасс.
— Ничего нового, господин советник? — спрашивал другой.
— Ничего нового, — отвечал Никлосс.
Однако по любопытному тону и вопросительным взглядам можно было догадаться, что вчерашнее происшествие известно всему городу. По одному направлению пути ван-Трикасса самые тупые кикандонцы отгадали, что бургомистр готовится предпринять некий важный маневр. Дело Кустоса и Шюта занимало все умы, но никто не принимал ни ту, ни другую сторону. И адвокат и врач были уважаемыми людьми. Адвокат Шют, никогда не выступавший в городе, где суд и присяжные существовали только в памяти старожилов, никогда, следовательно, не проигрывал процесса. Что касается врача Кустоса, то это был почтенный практик, который излечивал своих больных от всех болезней, кроме той, от которой они умирали. Досадная странность, общая, впрочем, для врачей всех стран.
Подходя к Ауденаардским воротам, советник и бургомистр предусмотрительно сделали небольшой крюк, чтобы не проходить «в радиусе падения» башни. Зато они внимательно осмотрели ее издали.
— Я думаю, что она упадет, — сказал ван-Трикасс.
— Я тоже, — ответил Никлосс.
— Если только не подпереть ее, — прибавил ван-Трикасс. — Но нужно ли подпирать? Вот в чем вопрос.
— Действительно, вот в чем вопрос, — ответил Никлосс.
Через несколько минут они оказались перед дверью завода.
— Можно видеть доктора Окса? — спросили они.
Доктора Окса всегда можно было видеть первым людям города, и они тотчас же были введены в кабинет знаменитого физиолога.
Возможно, что им пришлось дожидаться доктора добрый час. По крайней мере, бургомистр, чего с ним ни разу в жизни не было, обнаружил некоторое нетерпение, так же как и советник.
Доктор Окс вошел наконец и прежде всего извинился, что заставил себя ждать, но план газометра, который нужно утвердить, ответвление, которое нужно исправить, задержали его.
Впрочем, все было на ходу. Трубопроводы, предназначенные для кислорода, уже проложены. Через несколько месяцев город будет великолепно освещен; уже можно видеть отверстия трубок, введенных в кабинет доктора.
Потом доктор осведомился, чему он обязан чести видеть у себя бургомистра и советника.
— Нам просто захотелось повидать вас, доктор, — ответил ван-Трикасс, — мы уже давно не имели этого удовольствия. Ведь мы в нашем мирном городе так редко куда-нибудь выходим, считаем каждый свой шаг, каждое движение и так счастливы, когда никто не нарушает однообразия…
Никлосс с удивлением смотрел на своего друга. Никогда бургомистр не говорил так много без передышки. Ван-Трикасс объяснялся с совершенно несвойственной ему поспешностью, и сам Никлосс чувствовал неодолимую потребность говорить.
Доктор Окс внимательно и лукаво глядел на бургомистра.
Ван-Трикасс, никогда не разговаривавший иначе как сидя в удобном кресле, на этот раз поднялся. Он еще не жестикулировал, но было ясно, что до этого недалеко. Советник то и дело потирал икры и тяжело дышал. Оживляясь все более, он решил поддержать, если будет нужно, своего начальника и друга. Ван-Трикасс встал, сделал несколько шагов и снова остановился перед доктором.
— А через сколько же времени, — спросил он, — ваши работы будут закончены?
— Через три или четыре месяца, господин бургомистр, — ответил доктор Окс.
— Ой, как долго! — воскликнул ван-Трикасс.
— Слишком долго! — прибавил Никлосс, который был положительно не в состоянии больше сидеть, и тоже встал.
— Нам нужен этот срок, чтобы закончить работы, — возразил доктор: — кикандонские рабочие не отличаются проворством.
— Как, вы находите, что они непроворны? — вскричал бургомистр, сильно задетый этим замечанием.
— Да, господин бургомистр, — ответил доктор Окс: — французский рабочий один сделал бы за день работу десятерых кикандонцев. Ведь они же истые фламандцы!..
— Фламандцы! — вскричал советник Никлосс, сжав кулаки. — Что вы подразумеваете под этим словом, сударь?
— Ах, любезный советник… то же, что подразумевает весь мир, — ответил доктор улыбаясь.
— Ах, так, сударь!.. — произнес бургомистр, шагал по кабинету из угла в угол. — Я не люблю этих намеков. Рабочие в Кикандоне стоят рабочих в любом другом городе, и ни в Париж, ни в Лондон мы за образцами не пойдем! Что касается работ, относящихся к вам, то я попрошу вас ускорить выполнение. Наши улицы взрыты для прокладки ваших трубопроводов, а это мешает уличному движению. Торговцы начнут, наконец, жаловаться, и я, ответственный управитель, не желаю подвергаться законным упрекам.
Достойный бургомистр! Он говорил о торговцах, об уличном движении, и эти непривычные для него слова срывались так легко с его языка. Удивительно! Что с ним случилось?
— К тому же, — прибавил Никлосс, — город не может больше обходиться без освещения.
— Однако, — сказал доктор, — он ждет его уже восемьсот или девятьсот лет…
— Тем более, сударь, — возразил бургомистр, отчеканивая каждый слог: — другие времена, другие нравы! Прогресс идет своим чередом, и мы не хотим оставаться позади. Если через месяц улицы не будут освещены, вы заплатите за каждый просроченный день. Подумайте, что будет, если в такой темноте произойдет какая-нибудь потасовка!
— Конечно! — вскричал Никлосс. — Ведь фламандец — порох! Достаточно искры, чтобы он вспыхнул!
— И кстати, — перебил своего друга бургомистр, — комиссар Пассоф сообщил нам, что вчера вечером в вашем доме произошел спор. Действительно ли это был политический спор?
— Действительно, господин бургомистр, — ответил доктор Окс, едва сдерживая довольную улыбку.
— И столкновение произошло между Домиником Кустосом и Андре Шютом?
— Да, господин советник, но в их словах не было ничего серьезного.
— Ничего серьезного! — вскричал бургомистр. — Ничего серьезного, когда один человек говорит другому, что тот не взвешивает своих слов! Да из какого теста вы созданы, доктор? Разве вы не знаете, что в Кикандоне подобные выражения могут привести к весьма печальным последствиям? Если бы вы или кто-нибудь другой осмелился сказать это мне…
— Или мне, — прибавил советник Никлосс.
Произнеся эту угрозу, оба друга встали перед доктором, скрестив руки, готовые расправиться с ним, если бы движение или даже взгляд показались им оскорбительными.
Но доктор даже не моргнул.
— Во всяком случае, сударь, — продолжал бургомистр, — я считаю вас ответственным за то, что происходит в вашем доме. Я отвечаю за спокойствие этого города и не желаю, чтобы оно нарушалось. То, что случилось вчера, не должно повторяться, или мне придется исполнить свой долг! Вы слышали? Отвечайте же, сударь!
Говоря так, бургомистр под властью необычайного возбуждения все возвышал голос. Он был разъярен, этот достойный ван-Трикасс, и его, конечно, было слышно и с улицы. Наконец, вне себя, видя, что доктор не отвечает на его вызовы, он крикнул:
— Идемте, Никлосс!
И, хлопнув дверью с такой силой, что гул потряс весь дом, бургомистр вышел, увлекая за собой советника.
Пройдя шагов двадцать, достойные друзья успокоились. Шаг их замедлился, походка изменилась, лица из красных сделались розовыми.
И через четверть часа после того, как они покинули завод, ван-Трикасс спокойно заметил:
— Какой любезный человек этот доктор Окс! Я всегда с удовольствием с ним встречаюсь.
ГЛАВА VI,
где Франц Пиклосс и Сюзель ван-Трикасс строят кое-какие планы на будущее
Читателю известно, что у бургомистра была дочь Сюзель, но что у советника. Никлосса; был сын Франц, этого, конечно, читатель предвидеть не мог. А если бы читатель и догадался об этом, то вообразить, что Франц был обручен с Сюзель, ему было бы трудно. А между тем эти молодые люди были
созданы друг для друга и любили друг друга, как любят в Кикандоне.
Не нужно думать, что в этом исключительном городе молодые сердца вовсе не бились; они бились, но с известной медлительностью. Там женились и выходили замуж, как и во всех других городах мира, но делали это не спеша. Будущие супруги, прежде чем связать себя страшными узами, хотели изучить друг друга, и это изучение длилось не меньше десяти лет, как с колледже. Редко-редко свадьба совершалась раньше этого срока.
Да, десять лет! Десять лет ухаживания! Но, право, это не слишком много, когда речь идет о том, чтобы соединиться на всю жизнь. Нужно учиться десять лет, чтобы стать инженером или врачом, адвокатом или советником, и разве можно за меньший срок приобрести познания, необходимые для мужа? Это недопустимо; и в силу темперамента или рассудка кикандонцы, как нам кажется, нравы, когда растягивают таким образом свое обучение. Как увидишь, что в других городах, свободных и счастливых, браки заключаются в несколько месяцев, пожмешь плечами и отправишь сыновей в колледж, а дочерей в пансион в Кикандоне.
За полстолетия только один брак был заключен в два года, да и тот чуть не оказался несчастным.
Итак, Франц Никлосс любил Сюзель ван-Трикасс, но любил спокойно, как любят, имея впереди десять лет для приобретения любимого предмета. Раз в неделю, в условленный час, Франц приходил за Сюзель и уводил ее на оберега Ваара. Молодой человек брал с собой удочки, а Сюзель никогда не забывала коврового вышиванья, на котором под ее хорошенькими пальчиками сочетались самые невероятные цветы.
Францу было двадцать два года, на щеках у него пробивался легкий персиковый пушок, и голос его уже перестал соскакивать с одной октавы на другую.
Что касается Сюзель, то она была белокурой и розовой. Ей было семнадцать лет, и она не питала отвращения к рыбной ловле. Это времяпрепровождение очень подходило к темпераменту Франца. Терпеливый, насколько это возможно, он умел ждать, и когда после шестичасового ожидания скромная уклейка, сжалившись над ним, позволяла наконец поймать себя, он был счастлив, но умел сдерживать свою радость.
В этот день будущие супруги сидели на зеленом берегу. У их ног журчал прозрачный Ваар. Сюзель беспечно протягивала иглу сквозь канву. Франц машинально отводил удочку слева направо, потом снова пускал ее по течению, справа налево. Уклейки выделывали в воде капризные круги вокруг поплавка, но ни одна рыба еще не была поймана.
— Кажется, клюет, Сюзель, — говорил время от времени Франц, не поднимая глаз на молодую девушку.
— Вы думаете, Франц? — отвечала Сюзель, на миг оставляя свое рукоделье и следя за удочкой жениха.
— Нет, нет, — продолжал Франц. — Мне показалось, я ошибся.
— Клюнет, Франц, — утешала его Сюзель. — Но не забудьте подсечь во-время. Вы всегда опаздываете, и уклейка срывается.
— Хотите взять удочку, Сюзель?
— С удовольствием, Франц.
— Тогда дайте мне вашу канву. Посмотрим, не лучше ли я управлюсь с иглой, чем с удочкой.
И девушка дрожащей рукой брала удочку, а молодой человек продевал иглу в клетки канвы. Так сидели они долгие часы, обмениваясь кроткими словами, и сердца у них трепетали, когда поплавок вздрагивал на воде. Восхитительные часы, когда, сидя рядом, они слушали журчанье реки!
Солнце уже низко склонилось к горизонту, но, несмотря на соединенные таланты Сюзель и Франца, ни одна рыба не клюнула. Уклейки только смеялись над молодыми людьми, которые были слишком справедливы, чтобы сердиться, на них за это:
— В другой раз мы будем счастливее, Франц, — сказала Сюзель, когда молодой рыболов снова вколол, свой нетронутый крючок в еловую дощечку.
— Нужно надеяться, Сюзель, — ответил Франц.
Они пошли к дому, не обмениваясь ни словом, безмолвные, как их тени, казавшиеся необыкновенно длинными под косыми лучами заходящего солнца. Особенно тощей была тень Франца, узкая и длинная, как удочка, которую он нес.
Молодые люди подошли к дому бургомистра. Блестящие булыжники были окаймлены пучками зеленой травы, которую никто не выпалывал, так как она устилала улицу ковром и смягчала звук шагов.
В тот момент, когда дверь открывалась, Франц счел нужным сказать своей невесте:
— Вы знаете, Сюзель, великий день приближается.
— Правда, приближается, Франц, — ответила девушка, опуская длинные ресницы.
— Да, — сказал Франц, — через пять или шесть лет…
— До свиданья, Франц, — сказала Сюзель.
— До свиданья, Сюзель, — ответил Франц. И, когда дверь закрылась, молодой человек отправился ровным и спокойным шагом к дому советника Никлосса.
ГЛАВА VII,
где andante превращается в allegro, а allegro в vivace[4]
Волнение, вызванное случаем с адвокатом Шzтом и врачом Кустосом, улеглось. Дело не имело последствий, Можно было надеяться, что Кикандон, возмущенный на миг необъяснимым событием, вернется к своей привычной апатии.
Прокладка труб для проводки оксигидрического газа в главнейшие здания города подвигалась быстро. Трубопроводы и ответвления понемногу проскальзывали под мостовые Кикандона. Но рожков еще не было, так как их изготовление было сложным делом и пришлось заказывать их за границей. Доктор Окс со своим препаратором Игеном не теряли ни минуты, торопя рабочих, заканчивая тонкие механизмы газометра, наблюдая день и ночь за гигантскими батареями, разлагающими воду под действием мощного электрического тока. Да, доктор уже вырабатывал свой газ, хотя проводка не была еще закончена. Вскоре доктор Окс должен был продемонстрировать в городском театре великолепие своего нового освещения.
В Кикандоне был театр, прекрасное здание, архитектура которого соединяла в себе все стили — и византийский, и романский, и готический, и ренессанс, — с полукруглыми дверями, стрельчатыми окнами, розетками, фантастическими шпилями; одним словом — образец всех жанров, наполовину Парфенон[5], наполовину «Большое кафе» в Париже. На сооружение театра ушло семьсот лет, и он последовательно приспособлялся к архитектурной моде всех эпох. Тем не менее это было прекрасное здание.
В кикандонском театре играли все понемногу, но чаще всего шли оперы. Однако ни один композитор не узнал бы своего произведения, до того оно было изменено замедленным темпом.
Действительно, так как в Кикандоне ничто не делалось быстро, то драматические произведения должны были применяться к темнераменту кикандонцеы. Хотя двери театра и открывались обычно в четыре часа, а закрывались в десять, не было примеров, чтобы за эти шесть часов было сыграно больше двух актов. «Роберт Дьявол», «Гугеноты» или «Вильгельм Телль» занимали обычно три вечера, настолько медленно исполнялись эти шедевры. Vivасе в Кикандонском театре исполнялись, как настоящие adagio[6], а allegro тянулись бесконечно. Самые быстрые рулады, исполненные в кикандонском вкусе, походили на церковные гимны. Беспечные трели удлинялись невероятно. Бурная ария Фигаро в первом акте «Севильского цирюльника» продолжалась пятьдесят восемь минут.
Разумеется, заезжие артисты должны были применяться к этой моде, но так как платили им хорошо, то они не жаловались и послушно следовали смычку дирижера.
Но зато сколько аплодисментов выпадало на долю этих артистов, восхищавших, не утомляя, жителей Кикандона! Публика хлопала продолжительно и равномерно, а газеты сообщали на другой день, что артист заслужил «бурные аплодисменты» и если зал не обрушился от криков «браво», то только потому, что в XII столетии на постройки не жалели ни цемента, ни камня. Впрочем, для того чтобы не приводить восторженные фламандские натуры в излишнее возбуждение, представления давались только раз в неделю. Это позволяло актерам тщательно углубляться в роли, а зрителям — лучше чувствовать красоты драматического искусства.
Такой порядок существовал с незапамятных времен. Иностранные артисты заключали контракты с кикандонским директором, когда хотели отдохнуть, и казалось, что ничто не изменит этих обычаев, когда через две недели после дела Шюта-Кустоса население было вновь смущено неожиданным инцидентом.
Была суббота, день оперы. Нового освещения еще нельзя было ждать. Трубы уже были проведены в зал, но газовых рожков еще не было, и свечи изливали свой кроткий свет на многочисленных зрителей, наполнявших зал. Двери для публики были открыты с часу пополудни, а в три зал был уже наполовину полон. Был момент, когда образовалась очередь, доходившая до конца площади св. Эрнуфа и до лавки аптекаря Лифринка. По такому скоплению публики легко было догадаться, что спектакль предстоит прекрасный.
— Вы идете сегодня в театр? — спросил в это же утро советник бургомистра.
— Непременно, — ответил ван-Трикасс, — и госпожа ван-Трикасс, и дочь моя Сюзель, и наша милая Татанеманс, которая страстно любит хорошую музыку.
— Так мамзель Сюзель будет? — спросил советник.
— Без сомнения, Никлосс.
— Тогда мой сын Франц будет первым в очереди, — ответил Никлосс.
— Пылкий юноша, Никлосс, — произнес бургомистр, — горячая голова! Нужно следить за ним.
— Он любит, ван-Трикасс, любит вашу прелестную Сюзель.
— Ну что ж, Никлосс, он на ней женится. Раз мы решили заключить этот брак, чего еще он может желать?
— Он ничего и не желает, этот пылкий ребенок! Но все же он не будет последним у билетной кассы.
— Ах! Счастливая пылкая юность! — произнес бургомистр улыбаясь. — И мы были такими, мой достойный советник! Мы любили! Мы ухаживали! Итак, до вечера. Кстати, этот Фиоравенти великий артист. Какой прием оказали ему у нас! Он долго не забудет кикандонских аплодисментов.
Речь шла о знаменитом теноре Фиоравенти, вызывавшем благодаря приятному голосу и прекрасной манере петь настоящий энтузиазм у городских любителей.
Вот уже три недели Фиоравенти пользовался огромным успехом в «Гугенотах». Первый акт, исполненный в кикандонском вкусе, занял весь вечер на первой неделе месяца. Второй акт, шедший через неделю, был настоящим триумфом для артиста. Успех возрос еще больше с третьим актом мейерберовского шедевра. Но самые большие ожидания возлагались на четвертый акт, и его-то и должны были исполнять в этот вечер перед нетерпеливой публикой. Ах! этот дуэт Рауля и Валентины, этот гимн любви в два голоса, исполняемый протяжно, нескончаемо! Ах! какое наслаждение!
Итак, в четыре часа зал был полон. Ложи, балкон, партер были переполнены. В аванложе красовались бургомистр ван-Трикасс, мадемуазель ван-Трикасс, госпожа ван-Трикасс и добрейшая Татанеманс в яблочно-зеленом чепце. Недалеко от них была ложа, где сидели советник Никлосс и его семейство, не говоря уже о влюбленном Франце. Виднелись также семьи врача Кустоса, адвоката Шюта, Онорэ Синтакса — главного судьи, директора страхового общества, толстого банкира Коллерта, помешанного на музыке, и других знатных лиц.
Обычно до поднятия занавеса кикандонцы вели себя очень тихо, читая газеты или разговаривая вполголоса с соседями, изредка бросая равнодушный взгляд на красавиц, занимавших ложи.
Но в этот вечер посторонний наблюдатель заметил бы, что еще до поднятия занавеса в зале царило необычайное оживление. Суетились люди, которых никто не видел суетящимися. Дамы необыкновенно энергично обмахивались веерами. Казалось, что все как-то свободнее, сильнее дышали. Взгляды блестели почти так же, как огни люстры, горевшие необычно ярко. Как жаль, что освещение доктора Окса запоздало!
Наконец оркестр собрался в полном составе. Первая скрипка прошла между пюпитрами, чтобы осторожным «ля» дать тон своим коллегам. Струнные инструменты, духовые инструменты, ударные инструменты настроены. Дирижер, подняв палочку, ожидает звонка.
Звонок прозвенел. Начался четвертый акт. Начальное allegro appassionato[7] сыграно, по обыкновению, с величавой медленностью, от которой пришел бы в ужас великий Мейербер.
Но вскоре дирижер почувствовал, что не владеет своими исполнителями. Ему трудно сдерживать их, всегда таких послушных, таких спокойных. Духовые инструменты стремятся ускорить темп, и их нужно обуздывать твердой рукой, так как они могут обогнать струнные, что вызовет полное разногласие. Даже сам бас, сын аптекаря Жосса Лифринка, такой воспитанный молодой человек, проявляет намерение пуститься вскачь.
Тем временем Валентина начинает свой речитатив:
Я одна у себя…
Но и она торопится. Дирижер и все музыканты поневоле должны следовать за ней.
Появляется Рауль, и между его встречей с любимой и моментом, когда Валентина прячет его в соседней комнате, проходит не больше пяти минут, тогда как, по традициям кикандонского театра, этот речитатив из тридцати семи таков всегда продолжается как раз тридцать семь минут.
Сен-Бри, Невер, Тавани и католические дворяне появляются на сцене слишком поспешно. На партитуре обозначено: allegro pomposo[8], но на этот раз всякая торжественность отсутствует, сцена. заговора и благословения мечей проходит в бурном темпе. Певцы и музыканты несутся, как буря. Дирижер уже не старается сдерживать их. Впрочем, публика и не требует этого, напротив: каждый чувствует, что он сам увлечен, что этот темп отвечает порывам его души.
От постоянных смут, несчастья и войны
Хотите ли, как я, страну освободить?
Обещания, клятвы. Невер торопливо протестует и едва успевает спеть: «Среди предков моих есть солдаты, но убийц не бывало вовек», как его поспешно схватывают, чтоб заключить под стражу. Вбегают народные старшины и скороговоркой клянутся «ударить разом». В двери врываются три монаха, неся корзину с белыми шарфами и совершенно позабыв, что они должны двигаться медленно и величаво. Уже все присутствующие выхватили свои шпаги и кинжалы, и капуцины благословляют их, отчаянно махая руками. Сопрано, теноры и басы приходят в полное неистовство и превращают драматические места в кадрильные. Наконец все убегают, вопя:
В полночь,
Бесшумно!
Так хочет бог!
Да, в полночь!
Вся публика на ногах. В ложах, в партере, на галерке волнение. Кажется, что все зрители во главе с бургомистром ван-Трикассом готовы ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют. Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс лихорадочно размахивает своим яблочно-зеленым чепцом. Лампы разливают жаркий блеск.
Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной.
Наконец! Вот он, великий дуэт, но… Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не слушает ответов Рауля. Очаровательная ария «Близка, погибель. уходит время…» превращается в один из веселеньких мотивов, которыми прославились оперетты Оффенбаха.
Ты любишь… любишь…
О, повтори!
Виолончель забывает, что должна вторить голосу певца. Напрасно Рауль восклицает:
Говори и продли
Сердца сон несказанный!
Валентина не хочет длить! И Рауль продолжает неистовствовать один, страшно жестикулируя.
Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь, очевидно, не владеет собой. Такого набата еще никогда не слышали в Бикандоне. Он совершенно заглушает оркестр.
Последняя ария: «Этот час роковой я могу ль перенесть!..», напоминает мчащийся экспресс. Набат раздается снова. Все смешивается в страшный рев. Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно.
И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская палочка превратилась в обломки. Беспомощно повисли оборванные струны скрипок. Барабанщик пробил свой барабан насквозь. Контрабасист сидит верхом на контрабасе. Первый флейтист подавился флейтой, гобоист жует с ожесточением клапаны своего инструмента, а трубач делает неимоверные усилия, чтобы вытащить руку, которую он в увлечении засунул в недра трубы.
А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит! С красными лицами, с вытаращенными глазами, все сгрудились у выхода. Суета, давка, мужчины без шляп, женщины без плащей! В коридорах толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения…
А через несколько минут, выйдя на улицу, все понемногу успокаиваются, мирно расходятся по домам, смутно вспоминая о пережитом волнении. Четвертый акт «Гугенотов», раньше продолжавшийся шесть часов, начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут пять.
Он продолжался восемнадцать минут!
ГЛАВА VIII,
где старинный, торжественный вальс превращается в вихрь
Хотя зрители, выйдя из театра, и вернулись к обычному спокойствию и мирно разошлись по домам, все же они чувствовали последствия пережитого волнения и, совершенно разбитые, словно после веселой пирушки, поспешили улечься в постели.
А на следующий день никого не покидало воспоминание о том, что произошло накануне. К тому же оказалось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборваны полы платья. Эта дама лишилась тонкого прюнелевого башмачка, та — праздничной накидки. Почтенные горожане чувствовали некоторый стыд за свое непонятное поведение, точно все принимали участие в какой-то оргии. Они не говорили об этом, они не хотели об этом думать.
Более всех был сконфужен бургомистр ван-Трикасс. Проснувшись на следующее утро, он не смог найти свой парик. Лотхен искала его повсюду. Нет, парика не было, он остался на поле битвы. Послать за ним, чтобы стать посмешищем всего города? Нет, лучше пожертвовать этим украшением.
Достойный ван-Трикасс думал об этом, вытянувшись под одеялом, с ломотой во всем теле и тяжелой головой. Он не испытывал никакого желания вставать, хотя мозг его работал в это утро сильнее, чем в течение сорока лет жизни бургомистра. Уважаемый чиновник возобновлял в памяти все события этого странного представления. Он сопоставлял их с фактами, случившимися недавно на вечере у доктора Окса. Он искал причин этой странной возбудимости, уже дважды проявившейся у самых почтенных горожан.
«Что же происходит? — спрашивал он себя. — Какой мятежный дух овладел моим мирным городом Кикандоном? Не сходим ли мы с ума и не понадобится ли превратить город в один огромный госпиталь? Ведь мы все были там, советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и все, если память не изменяет мне, подверглись этому припадку буйного сумасшествия! Но что же было в этой адской музыке? Это необъяснимо. Я не ел, не пил ничего такого, что могло бы вызвать во мне такое возбуждение. Вчера за обедом кусок вываренной телятины, несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика слабого пива — это не может броситься в голову! Нет. Здесь есть что-то, чего я не могу объяснить, а так как я отвечаю за действия своих подчиненных, то я должен все это расследовать».
Но расследование не привело ни к чему. Если факты были явными, то причины ускользали от мудрости чиновников. Впрочем, спокойствие уже восстановилось, а вместе с ним пришло забвение. Местные газеты избегали говорить о происшедшем, и в отчете о представлении, появившемся в «Кикандонском памятнике», не было никакого намека на лихорадку, охватившую весь зал.
И все же, если город вернулся к своей обычной флегме, если он и стал опять с виду таким же фламандским, как и раньше, где-то в глубине чувствовалось, что характер и темперамент его жителей понемногу меняются. Поистине можно было сказать вместе с врачом Кустосом, что «у них появились нервы».
Однако это неоспоримое изменение происходило только в известных условиях. Когда кикандонцы ходили по улицам города, на свежем воздухе, на площадях, на берегу Ваара, они оставались теми же добрыми людьми, спокойными и методичными, какими все знали их. Их частная жизнь была по-прежнему молчаливой, инертной, растительной. Никаких ссор, никаких упреков в семействах. Никакого ускорения сердечных движений, никакого возбуждения мозга. Среднее число ударов пульса оставалось таким же, как в доброе старое время, — от пятидесяти до пятидесяти двух в минуту.
Но явление совершенно необъяснимое, которое поставило бы в тупик самых остроумных физиологов: обитатели Кикандона совершенно преображались в общественных местах. Стоило им собраться на бирже, в ратуше, в академии, как «дело портилось», по выражению комиссара Пассофа, и странное волнение вскоре овладевало собравшимися. Начинались придирки друг к другу, головы разгорячались. Даже в церкви верующие не могли хладнокровно слушать проповеди каноника ван-Стабеля, который тоже суетился на кафедре и обличал прихожан сурово, как никогда. Наконец такое положение вещей привело к новым столкновениям, более серьезным, чем между врачом Кустосом и адвокатом Шютом, и если они не потребовали еще вмешательства властей, то лишь потому, что поссорившиеся, возвращаясь домой, нашли там вместе с покоем забвение брошенных и полученных оскорблений.
Однако эта особенность не могла поразить умы, неспособные к размышлениям. Один лишь гражданский комиссар Мишель Пассоф, должность которого совет в течение тридцати лет собирался упразднить, заметил, что обычное спокойствие граждан заменялось сильнейшим возбуждением в общественных местах, и с ужасом спрашивал себя, что будет, если это раздражение проникнет в частные дома горожан, если эпидемия распространится по улицам города. Тогда не будет забвения обид, спокойствия, перерывов в горячке, и постоянное нервное напряжение неизбежно бросит кикандонцев друг против друга.
Опасения комиссара начали сбываться.
Первые симптомы эпидемии обнаружились в доме банкира Коллерта.
Этот богач давал бал, или, вернее, танцевальный вечер. Недавно ему блестяще удалась очень выгодная финансовая операция, и он решил устроить праздник.
Известно, что такое фламандские приемы, спокойные и мирные, с пивом и сиропами вместо вина. Беседы о погоде, о видах на урожай, о хорошем состоянии садов, об уходе за цветами, особенно за тюльпанами, время от времени танец, медленный и размеренный, как менуэт; иногда вальс, во время которого танцующие держатся друг от друга на таком расстоянии, какое позволяет им длина их рук. Полька, переделанная на четыре такта, долго пыталась привиться там, но танцоры всегда отставали от оркестра, каким бы медленным ни был его темп, и от нес пришлось отказаться.
Эти мирные сборища, на которых молодые люди и девицы проводили время чинно и благородно, никогда не приводили к досадным вспышкам. Почему же в этот вечер у банкира Коллерта сиропы, казалось, превратились в искристое шампанское, в пылающий пунш? Почему к середине праздника всеми приглашенными овладело какое-то необъяснимое опьянение? Почему менуэт превратился в сальтареллу[9]? Почему музыканты оркестра ускорили темп? Почему, как это было в театре, свечи заблистали необычным блеском? Какой электрический ток охватил салоны банкира? Почему пары сближались, кавалеры обнимали дам сильнее и некоторые из них отважились на кое-какие смелые па во время этой пасторали, всегда такой торжественной, такой величавой, такой благовоспитанной?
Комиссар Пассоф, бывший на празднике, видел приближение грозы, но не мог ее предотвратить, не мог бежать от нее и чувствовал, что опьянение кружит и его голову. Все его способности и страсти возрастали. Он набрасывался на лакомства и опустошал подносы, словно только что выдержал длительную голодовку.
А вечер становился все оживленней. Разговоры напоминали глухое жужжание. Танцы были настоящими танцами. Ноги скользили с небывалой быстротой. Лица разрумянились, глаза сияли.
Когда же разошедшиеся вовсю музыканты заиграли вальс из «Фрейшютца»[10], все словно обезумели. О! это был не вальс, а какой-то безумный вихрь. Казалось, им дирижировал сам Мефистофель, отбивающий такт пылающей головней! Потом галоп, адский галоп в течение целого часа. Этот галоп через залы, салоны, передние, по лестницам, от погреба до чердака богатого дома увлек молодых людей, девиц, отцов, матерей, лиц всех возрастов, всякого веса, всякого пола — и толстого банкира Коллерта, и госпожу Коллерт, и советников, и судей, и главного судью, и Никлосса, и госпожу ван-Трикасс, и бургомистра ван-Трикасса, и самого комиссара Пассофа, который никак не мог потом вспомнить, с кем вальсировал в эту ночь.
Но «она» не забыла. И с этого дня «она» видела в своих снах пылкого комиссара, страстно обнимающего ее. «Она» была прелестная Татанеманс!
ГЛАВА IX,
где доктор Окс и его препаратор Иген обмениваются несколькими словами
— Ну, Иген?
— Ну, учитель, все готово! Прокладка труб закончена.
— Наконец-то! Значит, мы приступаем к настоящей работе и распространим наши действия на весь город.
ГЛАВА Х,
где видно, что эпидемия охватывает весь город, и рассказано, что из этого вышло
В течение последующих месяцев болезнь не только не ослабела, но заметно распространилась. Из частных жилищ она проникла на улицы. Город Кикандон нельзя было узнать.
Поразительно было то, что зараза не пощадила ни животное, ни растительное царство.
Обычно эпидемии, поражающие человека, щадят животных, те, что поражают животных, щадят растения. Лошади никогда не болели оспой, а люди — бычьей чумой, овцы до сих пор не заражались болезнями картофеля. Но здесь все законы природы были опрокинуты. Изменились не только характер, темперамент, идеи жителей и жительниц Кикандона, но и домашние животные, собаки и кошки, быки и лошади, ослы и козы, подпали под это эпидемическое влияние, словно изменилась их жизненная среда. Даже растения «эмансипировались», если можно так выразиться.
Действительно, сады, огороды, виноградники представляли любопытное зрелище. Вьющиеся растения вились смелее; кустистые усиленно кустились, деревца превращались в деревья. Едва посеянные семена мгновенно показывали свои зеленые головки и росли не по дням, а по часам. Спаржа достигала двухфутовой высоты; артишоки вырастали величиной с дыню, дыни — величиной с тыкву, тыквы доходили до размеров самых крупных сортов, и эти экземпляры были похожи на колокол сторожевой башни, насчитывавший девять футов в диаметре. Кочаны капусты становились кустами, а грибы — зонтиками.
Фрукты не отставали от овощей. За ягоду земляники нужно было браться вдвоем, за грушу — вчетвером. Гроздья винограда не уступали феноменальной грозди, восхитительно изображенной Пуссеном[11] в его «Возвращении из земли обетованной».
То же и с цветами: огромные фиалки разливали в воздухе опьяняющий аромат; розы блистали самыми яркими красками; сирень за несколько дней образовала непроходимую чащу; герань, маргаритки, далии, камелии, рододендроны затопили аллеи, душили друг друга. Коса ничего не могла с ними сделать. А тюльпаны, эти дорогие лилейные, радость фламандцев, какие волнения они причиняли любителям! Достойный ван-Бистром чуть не упал в обморок, увидев в своем саду чудовищный гигантский тюльпан, чашечка которого служила гнездом семейству малиновок.
Весь город сбежался смотреть на этот необычайный цветок.
Но, увы, если все растения, фрукты и цветы росли на глазах, стремились принять колоссальные размеры, если живость их окраски и аромат очаровывали обоняние и взгляд, зато они быстро блекли и умирали, истощенные и обессиленные.
Такова была судьба и знаменитого тюльпана, увядшего после нескольких дней великолепия.
То же происходило и с домашними животными, от дворового пса до свиньи в хлеву, от канарейки в клетке до индюка на птичьем дворе.
В обычные времена эти животные были не менее флегматичны, чем их хозяева. Собаки и кошки скорее прозябали, чем жили. Никогда ни трепета радости, ни движения гнева! Хвосты их были неподвижны, словно отлитые из бронзы. С незапамятных времен никто не слыхал об укусах и царапинах. Что же касается бешеных собак, то их считали чем-то вроде грифов и прочих мифических животных.
Но сколько перемен произошло за эти несколько месяцев! Собаки и кошки начали показывать зубы и когти. Впервые на улицах Кикандона видели лошадь, закусившую удила, дерущихся быков, заупрямившегося осла; даже баран отважно защищался от ножа мясника.
Бургомистр ван-Трикасс был вынужден издать предписание относительно надзора за домашними животными, которые становились опасными.
Но, увы, если животные сошли с ума, то люди были не лучше.
Дети очень быстро стали невыносимыми, и впервые главный судья Онорэ Синтакс должен был высечь своего юного отпрыска.
В колледже произошла целая смута, и словари чертили в воздухе причудливые траектории. Учеников невозможно было держать взаперти. Впрочем, и профессора, охваченные безумием, задавали немыслимые уроки.
Еще одно удивительное явление! Все кикандонцы, столь умеренные до сих пор, питавшиеся главным образом сбитыми сливками, теперь стали настоящими обжорами. Обычный режим не удовлетворял их. Каждый желудок превращался в пропасть, наполнить которую было очень трудно. Потребление продуктов в городе утроилось. Вместо двух раз в день ели шесть раз. Стали наблюдаться желудочные расстройства. Советник Никлосс вечно чувствовал голод. Бургомистр, мучимый жаждой, пил не переставая.
Наконец появились и более тревожные симптомы.
На улицах стали встречаться пьяные, и среди них попадались весьма почтенные лица.
Болезни желудка давали обширную практику врачу Доминику Кустосу. Появилось множество нервных расстройств. Ссоры и столкновения стали обыденным явлением на улицах Кикандона, некогда пустынных, а теперь всегда кишащих народом.
Пришлось увеличить число полицейских, так как они не успевали предупреждать скандалы.
В одном из общественных зданий был устроен участок, переполненный и днем и ночью. комиссар Пассоф выбивался из сил.
Состоялась даже одна невероятная свадьба. Да! Сын учителя Руппа женился на дочери Августины де-Ровер всего через пятьдесят семь дней после того, как попросил ее руки!
Стали торопиться и другие, браки которых в прежнее время долго еще оставались бы в стадии проектов. Бургомистр с трепетом ждал, что прелестная Сюзель ускользнет из его рук.
Очаровательная Татанеманс не могла отрешиться от предчувствия будущих уз, которые должны связать ее с комиссаром Пассофом. Это сулило ей богатство, почет, блаженство.
В довершение всего — о, ужас! — произошла дуэль. Да, дуэль на пистолетах, на больших пистолетах, в семидесяти пяти шагах. И между кем? Наши читатели не поверят. Между Францем Никлоссом, кротким рыболовом, и сыном богатого банкира молодым Симоном Коллертом.
И причиной этой дуэли была дочь бургомистра. Симон воспылал к ней любовью и не хотел уступать претензиям наглого соперника!
ГЛАВА XI,
где кикандонцы принимают героическое решение
Вот в каком отчаянном положении находилось население Кикандона! Жители не узнавали самих себя. Самые мирные люди обратились в забияк. За один косой взгляд можно было нарваться на драку. Некоторые отпустили себе усы, а наиболее отважные победоносно закручивали их кверху.
В таких условиях управлять городом и поддерживать порядок было очень трудно, так как город вовсе не был подготовлен к таким неожиданностям. Бургомистр, которого все знали кротким, неспособным принять какое-нибудь решение, не выходил из состояния гнева. Дом гремел от раскатов его голоса. Он отдавал двадцать распоряжений в день и постоянно бранил своих агентов.
Сколько перемен! Милый, спокойный дом бургомистра, доброе фламандское жилище, где его прежний мир? Какие сцены разыгрывались в нем теперь! Госпожа ван-Трисасс стала желчной, взбалмошной, сварливой. Мужу удавалось иногда перекричать ее, но заставить ее замолчать было невозможно. Эта сердитая дама придиралась ко всему. Все было не по ней — никто не работал, все запаздывало. Она обвиняла Лотхен и даже Татанеманс, свою золовку, которая теперь на придирки огрызалась довольно энергично. Ван-Трикасс обычно заступался за Лотхен, что вызывало новое раздражение его супруги, и опять поднимались попреки, споры, ссоры, нескончаемые сцены!
— Да что же это с нами? — восклицал несчастный бургомистр. — Какое пламя нас сжигает? Не овладел ли нами дьявол? Ах, госпожа ван-Трикасс, госпожа ван-Трикасс! Вы дождетесь, что я умру раньше вас и изменю всем семейным традициям!
Читатель, наверно, не забыл, что, по правилам семьи, ван-Трикасс должен был овдоветь и жениться вторично, чтобы не нарушить цепи приличий.
Тем временем это возбуждение умов привело и к другим последствиям. Стали появляться недюжинные таланты, артисты, писатели, ораторы, с жаром обсуждавшие все современные вопросы и воспламенявшие аудиторию, вполне, впрочем, расположенную воспламеняться. Открылся общественный клуб, и организовалось до двадцати газет: «Кикандонский страж», «Кикандонский беспартийный», «Кикандонский радикал», «Кикандонский крайний», писавших с яростью о всяких злободневных вопросах.
О чем же они писали? Да обо всем и ни о чем. Об Ауденаардской башне, грозившей упасть: одни хотели ее снести, другие выпрямить; о полицейских предписаниях, издаваемых советом, о прочистке речек и сточных труб и о многом другом. И если бы еще эти ярые обличители касались только внутренних дел города! Но нет, увлеченные потоком собственного красноречия, они шли дальше, и оставалось только благодарить провидение, что не вовлекали своих ближних в случайности войны.
Действительно, в течение восьми или девяти сот лет у Кикандона в рукаве был припрятан свой casus belli[12], но город хранил его бережно, как реликвию, которая начала приходить в ветхость.
Никто не знает, что Кикандон граничит с городом Виргамен и территории их соприкасаются.
В 1185 году, незадолго до отъезда графа Болдуина в Крестовый поход, виргаменская корова, принадлежавшая не жителю города, а общине, забрела на землю Кикандона. Неизвестно, успело ли это несчастное животное объесть зеленый луг «длиной со свой язык», но нарушение, злоупотребление, преступление было совершено и надлежащим образом засвидетельствовано в тогдашнем протоколе, ибо в ту эпоху чиновники уже умели писать.
— Мы отомстим, когда настанет время, — сказал Наталис ван-Трикасс, тридцать второй предшественник теперешнего бургомистра, — и виргаменцы ничего не потеряют, если подождут.
Виргаменцы были предупреждены. Они ждали, думая не без основания, что память об оскорблении со временем сгладится. И действительно, в течение нескольких веков они жили в прекрасных отношениях с кикандонцами.
Но странная эпидемия, которая коренным образом изменяла характер кикандонцев, пробудила в их сердцах дремлющую месть.
В клубе по улице Монстреле пылкий адвокат Шют поднял внезапно этот вопрос, разжег страсти, пользуясь выражениями и метафорами, обычными для таких обстоятельств. Он напомнил о преступлении, об ущербе, причиненном кикандонской общине, о том, что нация, «дорожащая своими правами», не может считаться с юридической давностью. Он доказал, что оскорбление все еще живо, рана все еще кровоточит, обратил внимание на странное покачивание головой, свойственное обитателям Виргамена, доказывающее, насколько они презирают кикандонцев. Он умолял своих соотечественников, которые «бессознательно», быть может, выносили столько веков эту смертельную обиду, забыть все прочие дела и воздать наконец соседям по заслугам.
С каким восторгом эти слова, такие необычные для кикандонских ушей, были восприняты, можно себе представить, но рассказать об этом нельзя. Все слушатели вскочили и, подняв руки, с криками требовали войны. Никогда адвокат Шют не имел такого успеха, и нужно признаться, что он был действительно великолепен.
Бургомистр, советник, все знатные лица города, присутствовавшие на этом знаменитом собрании, не смогли бы, конечно, противодействовать народному порыву. Впрочем, они и не старались сдерживать толпу, так как сами кричали во все горло:
— На границу! На границу!
А так как граница была всего в трех километрах от стен Кикандона, то виргаменцам угрожала немалая опасность: они могли быть застигнуты врасплох.
Тем временем достопочтенный аптекарь Жосс Лифринк, единственный сохранивший рассудок при этих важных событиях, напомнил кикандонцам, что у них нет ни ружей, ни пушек, ни генералов.
Ему ответили, не без нескольких тумаков, что генералов, пушки и ружья можно чем-нибудь заменить и что добрая воля и любовь к отечеству гарантируют победу.
Тут бургомистр сам взял слово и в великолепной импровизации отдал должное тем малодушным людям, которые прячут страх под покровом осторожности, и сорвал этот покров рукой патриота.
В этот момент можно было подумать, что зал рухнет от аплодисментов.
Потребовали голосования.
Все, как один человек, закричали:
— На Виргамен! На Виргамен!
Бургомистр именем города обещал будущим генералам, которые вернутся победителями, триумфальные почести, как это делалось в древнем Риме.
Однако аптекарь Жосс Лифринк был упрям и, не считая себя побитым, попробовал снова сделать замечание. Он сказал, что в Риме триумфа удостаивались только те победители, которые убили не менее пяти тысяч врагов…
— Ну и что же? — возбужденно закричали слушатели.
— …а население Виргаменской общины насчитывает только три тысячи пятьсот семьдесят пять человек, и никакой генерал не сможет убить пять тысяч, если только не убивать одного человека по несколько раз…
Но несчастному не дали кончить. Избитый, он был выброшен за дверь.
— Граждане, — сказал тогда бакалейщик Пульмахер, что бы там ни говорил этот подлый аптекарь, я сам берусь убить пять тысяч виргаменцев, если вы захотите принять мои услуги.
— Пять тысяч пятьсот! — закричал более решительный патриот.
— Шесть тысяч шестьсот! — возразил бакалейщик.
— Семь тысяч! — вскричал кондитер с улицы Хемлинг, Жан Орбидек, наживавший себе состояние на сбитых сливках.
— Продано! — вскричал бургомистр ван-Трикасс, видя, что никто больше не набавляет.
И таким образом кондитер Жан Орбидек стал главнокомандующим кикандонскими войсками.
ГЛАВА XII,
где препаратор Иген высказывает разумное мнение, отвергнутое, однако, доктором Оксом
— Итак, учитель? — говорил на следующий день препаратор Иген, наливая ведрами серную кислоту в корыта своих огромных батарей.
— Итак, — повторил доктор Окс, — не был ли я прав?
— Без сомнения, но…
— Но?..
— Не находите ли вы, что дело зашло слишком далеко и что не следует возбуждать этих бедняг сверх меры?
— Нет! Нет! — вскричал доктор. — Нет! я дойду до конца!
— Как хотите, учитель; во всяком случае, этот опыт кажется мне решающим, и, я думаю, уже пора…
— Что пора?
— Закрыть кран.
— Вот еще! — воскликнул доктор Окс. — Попробуйте только, и я задушу вас!
ГЛАВА XIII,
где доказывается снова, что с высоты легче управлять человеческими слабостями
— Что вы говорите? — спросил бургомистр ван-Трикасс советника Никлосса.
— Я говорю, что эта война необходима, — твердо ответил советник, — и что настало время отомстить за нашу обиду.
— Ну, а я, — едко ответил бургомистр, — я вам повторяю, что если население Кикандона не воспользуется этим случаем восстановить свои права, оно покроет себя бесчестьем.
— А я вам объявляю, что мы должны немедленно двинуть армию на врага.
— Прекрасно, сударь, прекрасно! — ответил ван-Трикасс. — И вы это говорите мне?
— Именно вам, господин бургомистр, и вам придется выслушать правду, какова бы она ни была.
— Сначала ее выслушаете вы, господин советник, — отпарировал ван-Трикасс вне себя, — ибо она выйдет скорее из моих уст, чем из ваших! Да, сударь, да, всякое промедление было бы позорным. Вот уже девятьсот лет, как город Кикандон ожидает момента отомстить, и что бы вы там ни говорили, подходит это для вас или нет, но мы дойдем на врага!
— Ах, так! — яростно возразил советник Никлосс. — Ну, сударь, мы пойдем и без вас, если вам не хочется идти.
— Место бургомистра в первых рядах, сударь.
— Место советника тоже, сударь.
— Вы оскорбляете меня! Вы противоречите моему приказу! — вскричал бургомистр, сжимая кулаки.
— Это вы меня оскорбляете, вы сомневаетесь в моем патриотизме! — вскричал Никлосс, сам становясь в боевое положение.
— Я вам говорю, сударь, что кикандонская армия выступит не позже чем через два дня!
— А я вам повторяю, сударь, что и сорока восьми часов не пройдет, как мы двинемся на врага!
Нетрудно заметить, что оба собеседника защищали одно и то же: оба хотели битвы; но возбуждение заставляло их спорить. Никлосс не слушал ван-Трикасса, ван-Трикасс — Никлосса. Два старых приятеля обменивались свирепыми взглядами. Они готовы были броситься друг на друга.
К счастью, в эту минуту раздался звон башенных часов.
— Час настал! — воскликнул бургомистр.
— Какой час? — спросил советник.
— Идти на сторожевую башню.
— Верно. И нравится вам это или нет, но я пойду, сударь
— Я тоже.
— Идем!
— Идем!
Из этих слов можно было бы заключить, что башня — место, назначенное ими для дуэли, но все объяснялось проще. Бургомистр и советник, два главнейших чиновника города, должны были подняться на башню и осмотреть окрестные поля, чтобы выбрать подходящие позиции для войск.
Несмотря на то что оба желали одного и того же, дорогой они не переставали ссориться и осыпать друг друга оскорблениями. Раскаты их голосов были слышны на улицах, но никто не обращал на них внимания, так как в это время в городе спокойный человек показался бы чудовищем.
Когда бургомистр и советник подошли к башне, они разъярились до крайности. Их лица из малиновых превратились в мертвенно-бледные — ведь бледность есть признак гнева, дошедшего до последних пределов.
У подножия узкой лестницы произошел настоящий взрыв. Кто войдет первым? Кто первым поднимется по ступенькам винтовой лестницы? Истина заставляет нас сказать, что здесь произошла драка и что советник Никлосс, забывая все, чем он был обязан своему начальнику, с силой оттолкнул ван-Трикасса и первым устремился наверх.
Оба поднимались, толкаясь, прыгая через четыре ступени и не переставая браниться. Страшно было подумать, что может произойти на вершине башни, возвышавшейся над мостовыми города на триста пятьдесят семь футов.
Однако противники скоро запыхались и на восьмидесятдевятой ступеньке уже еле шли, тяжело дыша.
Но что за странность: они внезапно перестали ссориться и чем выше поднимались, тем молчаливей становились. Возбуждение их уменьшилось и кипение в их мозгу прекратилось, как в кофейнике, отставленном от огня. Почему бы это?
На это «почему» мы не можем дать ответа, но, достигнув одной из площадок, в двухстах шестидесяти шести футах над уровнем города, противники уселись и взглянули друг на друга без всякого гнева.
— Высоко! — сказал бургомистр, вытирая платком красное лицо.
— Очень высоко, — ответил советник. — Знаете, мы на четырнадцать футов выше колокольни святого Михаила в Гамбурге!
— Знаю, — ответил бургомистр с выражением тщеславия, простительным для первого чиновника в городе.
Отдохнув, они продолжали восхождение, кидая любопытные взгляды сквозь бойницы, проделанные в стенах башни. Бургомистр теперь шел впереди, и советник не сделал ни малейшего возражения. На триста четвертой ступеньке ван-Трикасс совсем выбился из сил, и Никлосс любезно подтолкнул его в спину.
Бургомистр не противился и, дойдя наконец доверху, благосклонно сказал:
— Благодарю, Никлосс, я отплачу вам за это.
У подножия башни это были дикие звери, готовые разорвать друг друга, на ее вершине они опять стали друзьями.
Погода была превосходная. Стоял май. Воздух был чист и прозрачен. Взгляд улавливал мельчайшие предметы на далеком расстоянии. В нескольких милях ослепительно белели стены Виргамена, его красные крыши, залитые солнцем колокольни. И этот-то город был обречен на сожжение и разгром! Бургомистр и советник уселись на каменную скамью, как два друга, души которых связаны взаимной симпатией. Все еще отдуваясь, они глядели по сторонам.
— Какая красота! — воскликнул бургомистр.
— Да, восхитительно! — ответил советник. — Не кажется ли вам, мой достойный ван-Трикасс, что человеку гораздо более присуще парить на таких высотах, чем пресмыкаться на земле?
— Я думаю, как и вы, честный Никлосс, — отвечал бургомистр: — здесь лучше чувствуешь природу. Дышится легче в любом смысле! Вот на, каких высотах должны формироваться философы, вот где должны жить мудрецы, чтобы быть выше мирских мелочей!
— Хотите обойти вокруг площадки? — предложил советник.
— С удовольствием, — отвечал бургомистр.
И два друга, взявшись под руку, с длинными остановками в разговоре, как в прежнее время, осмотрели все точки горизонта.
— Я уже лет семнадцать не поднимался на сторожевую башню, — сказал ван-Трикасс.
— А я ни разу не был здесь, — ответил советник Никлосс, — и жалею об этом: вид отсюда великолепный. Взгляните, друг мой, как красиво извивается между деревьями Ваар.
— А дальше горы святой Германдад! Как эффектно они замыкают горизонт! Посмотрите на эту кайму зеленых деревьев. Ах, природа, природа, Никлосе! Может ли рука человека соперничать с ней?
— Это обворожительно, мой превосходный друг, — отвечал советник. — Взгляните на эти стада, пасущиеся в зеленых лугах, на этих быков, коров, овец…
— А земледельцы, идущие в поля! Точно аркадские пастухи! Им недостает только волынки! И над всей этой плодородной равниной чудесное синее небо, без единого облачка! Ах, Никлосс, здесь можно стать поэтом! Знаете, я, право, удивляюсь, почему святой Симеон Столпник не сделался величайшим поэтом мира.
— Может быть, его столп был недостаточно высок, — ответил советник, кротко улыбаясь.
В этот момент начался кикандонский перезвон.
Звуки колокола разнеслись по прозрачному воздуху нежной мелодией.
Оба друга пришли в полное умиление.
— Мой друг Никлосс, — сказал бургомистр, — зачем мы поднимались на эту башню?
— Правда, — отвечал советник, — мы увлеклись своими мечтаниями…
— Зачем мы пришли сюда? — повторил бургомистр.
— Мы пришли, — отвечал Никлосс, — подышать чистым воздухом, не отравленным человеческими слабостями.
— Ну что я, вернемся обратно, друг Никлосс?
— Вернемся, друг ван-Трикасс.
Друзья кинули последний взгляд на роскошную панораму, расстилавшуюся перед их глазами, потом бургомистр, идя впереди, начал спускаться медленным и мерным шагом. Советник следовал за ним на несколько ступенек сзади. Оба дошли до площадки, на которой останавливались при восхождении. Щеки их уже начали багроветь. Они приостановились, потом продолжали прерванный спуск.
Через минуту ван-Трикасс попросил Никлосса умерить шаг, так как ему неприятно чувствовать, как тот идет за ним по пятам.
Очевидно, это было очень неприятно, потому что двадцатью ступеньками ниже он приказал советнику остановиться и дать ему пройти немного вперед.
Советник отвечал, что вовсе не намерен стоять на одной ноге ради удовольствия бургомистра, и продолжал идти.
Ван-Трикасс проворчал что-то довольно грубо.
Советник сделал оскорбительное замечание насчет возраста бургомистра, обреченного традициями своей семьи на вторичный брак.
Бургомистр спустился еще на двадцать ступенек, предупреждая Никлосса, что это ему даром не пройдет.
Никлосс ответил, что, во всяком случае, он выйдет первым, и так как лестница была узка, то между ними в глубоком мраке произошло столкновение.
Слова «скотина» и «неуч» были наиболее мягкими из тех, которыми они обменялись при этом.
— Увидим, глупое животное, — кричал бургомистр, — увидим, какую рожу вы сделаете в этой войне и в каком ряду пойдете!
— Да уж, конечно, перед вами, жалкий дурак! — отвечал Никлосс.
Потом раздались пронзительные крики и шум, словно два тела покатились
вниз…
Что случилось? Откуда такая быстрая смена настроений? Почему эти люди, кроткие, как овечки, наверху, превратились в тигров внизу?
Что бы там ни было, башенный сторож, услыхав шум, открыл нижнюю дверь как раз в тот момент, когда противники, избитые, с вылезающими из орбит глазами, вырывали друг у друга волосы — к счастью, на париках.
— Вы мне ответите! — кричал бургомистр, поднося кулак к носу своего противника.
— Когда угодно! — прорычал советник Никлосс, подозрительно тряся в воздухе правой ногой.
Сторож, сам вне себя непонятно почему, нашел этот вызов вполне естественным. Необъяснимое чувство толкало его вмешаться в ссору, но он сдержался и отправился разглашать по всему кварталу, что между бургомистром ван-Трикассом и советником Никлоссом в скором времени состоится дуэль.
ГЛАВА XIV
где дело заходит так далеко, что зрители Кикандони, читатели и даже автор требуют немедленной развязки
Этот последний инцидент показывает, до какой степени экзальтации дошло население Кикандона. Два самых старинных друга дошли до такой ярости! А ведь несколько минут назад они так любезно, так внимательно относились друг к другу!
Узнав о происшедшем, доктор Окс не мог сдержать радости. Он противился доводам своего препаратора, видевшего, что дела принимают плохой оборот. Впрочем, и они заразились общим настроением и ссорились не меньше других.
Однако сейчас одно решение господствовало над всем и заставляло отложить все намеченные дуэли до исхода виргаменского похода. Никто не смел бесполезно проливать свою кровь, когда она до последней капли принадлежала находящемуся в опасности отечеству.
Действительно, обстоятельства были серьезными, и отступать было уже нельзя.
Бургомистр ван-Трикасс, несмотря на свой воинственный пыл, не считал себя вправе бросаться на врага без предупреждения. Поэтому он устами полевого сторожа Хоттеринга потребовал у виргаменцев возмещения за нарушение прав, происшедшее в 1185 году на территории Кикандона.
Виргаменские власти сначала не могли догадаться, в чем дело, и полевой сторож, несмотря на свой официальный сан, был очень вежливо выпровожен из города.
Ван-Трикасс послал тогда одного из адъютантов генерала-кондитера, гражданина Хильдеверта Шумана, фабриканта леденцов, человека твердого и решительного.
Шуман показал виргаменским властям копию протокола, составленного в 1185 году бургомистром Наталисом ван-Трикассом.
Виргаменские власти расхохотались, и с адъютантом было сделано то-же, что
с полевым сторожем.
Тогда бургомистр, собрав знатных лиц города, написал виргаменцам письмо, в котором ясно и решительно объявлялось, что им дается двадцать четыре часа на то, чтобы загладить нанесенную Кикандону обиду.
Письмо было отправлено и через несколько часов было возвращено разорванным на мелкие клочки. Виргаменцам давно была известна медлительность кикандонцев, и потому их послания и угрозы вызвали только смех.
Оставалось: положиться на оружие, призвать бога сражений и кинуться на виргаменцев раньше, чем они приготовятся.
Это и было решено на торжественном заседании, где крики, упреки, проклятия смешивались в невообразимый гул. Клуб буйно помешанных не мог произвести большего шума.
Как только война была объявлена, генерал Жан Орбидек собрал свои войска, то есть две тысячи триста девяносто трех солдат из населения в две тысячи триста девяносто три души. Женщины, дети и старики присоединились к зрелым мужам. Всякий предмет, тупой или острый, стал оружием. Были разысканы городские ружья. Их отыскалось пять, два были без курков; их отдали авангарду. Артиллерия состояла из старой замковой пушки. Это было одно из первых упоминаемых в истории огнестрельных орудий, и оно не стреляло уже пять веков. Несмотря на полное отсутствие снарядов, предполагалось, что пушка одним своим видом будет наводить ужас на врага. Что касается холодного оружия, то его достали в музее древностей — кремневые топоры, шлемы, палицы, алебарды, пики, бердыши, копья, рапиры, а также в частных арсеналах, известных обычно под именем кладовых и кухонь. Но храбрость, сознание права, ненависть к иноземцам, жажда мести должны были заменять более совершенные оружия.
Был произведен смотр. Ни один гражданин не уклонился от переклички. Генерал Орбидек, не очень ловко сидевший на своем коне, лукавом животном, трижды упал. перед армией, но поднялся невредимым, что было принято за доброе предзнаменование. Бургомистр, советник, гражданский комиссар, главный судья, учитель, банкир, ректор, наконец, вся знать города шли во главе. Ни одной слезы не было пролито матерями, сестрами, дочерьми. Они ободряли мужей, отцов и братьев и сами следовали за ними, образуя арьергард под начальством отважной госпожи ван-Трикасс.
Раздалась труба. глашатая Жана Мистроля; армия всколыхнулась, покинула площадь и со свирепыми криками направилась к Ауденаардским воротам.
В тот момент, когда голова колонны готовилась перейти за стены города, навстречу ей кинулся человек.
— Остановитесь! Остановитесь! Сумасшедшие! — закричал он. — Дайте мне закрыть кран! Вы вовсе не кровожадны. Вы добрые, мирные граждане! Всему виной мой учитель, доктор Окс! Это опыт! Под предлогом освещения оксигидрическим газом он насытил…
Препаратор был вне себя. Ему не удалось договорить. В ту самую минуту, как тайна доктора готова была сорваться с его уст, сам доктор Окс в неописуемом бешенстве ринулся на несчастного Игена и заткнул ему рот ударом кулака.
Это была настоящая битва. Бургомистр, советник и все другие, остановившиеся было при виде Игена, кинулись на обоих чужеземцев, не слушая ни того, ни другого. Доктора Окса и его препаратора, истерзанных, избитых, готовились, по приказанию ван-Трикасса, бросить в тюрьму, когда…
ГЛАВА XV,
где разражается развязка
…раздался страшный взрыв. Весь воздух, окружавший Кикандон, казалось, воспламенился. Гигантское пламя, как метеор, взметнулось в самое небо. Случись это ночью, пламя было бы видно за десять миль.
Все кикандонские воины свалились наземь, как карточные солдатики… К счастью, жертв не было: несколько царапин и синяков, вот и все. Кондитер-генерал, по странной случайности, не упал с лошади и отделался только испугом.
Что же произошло?
Просто-напросто, как узнали вскоре, взорвался газовый завод. В отсутствие директора и его помощника, очевидно, была допущена какая-то оплошность. Неизвестно, почему произошло соединение резервуаров для кислорода и водорода. Получилась взрывчатая смесь, подожженная по неосторожности.
Это изменило все, но когда кикандонское войско поднялось на ноги, доктор Оке и препаратор Иген исчезли бесследно.
ГЛАВА XVI,
где догадливый читатель видит, что он не ошибся, несмотря на все предосторожности автора
После взрыва Кикандон немедленно стал снова тем мирным, флегматичным фламандским городом, каким был и раньше.
После взрыва, который почему-то не произвел сильного впечатления, все машинально отправились по домам — бургомистр под руку с советником, адвокат Шют с врачом Кустосом, Франц Никлосс со своим соперником Симоном Коллертом.
Все шли спокойно, без шума, не отдавая себе отчета в том, что произошло, забыв уже о Виргамене и о жажде мести. Генерал вернулся к своему варенью, а его адъютант — к своим леденцам. Все зажило прежней жизнью — люди, животные и растения, даже башня Ауденаардсих ворот, которая после взрыва — эти взрывы бывают иногда удивительными — заметно выпрямилась.
И с тех пор ни одного громкого слова, ни одного спора не было в Кикандоне. Прощай клубы, политика, тяжбы, полицейские! Место комиссара Пассофа снова стало положительно лишним, и если ему не урезали жалованье, то лишь потому, что бургомистр и советник не могли отважиться принять какое-нибудь решение по этому поводу. Впрочем, время ох времени комиссар появлялся, сам не подозревая этого, в снах безутешной Татанеманс.
Что касается соперника Франца, то он великодушно уступил прелестную Сюзель ее возлюбленному, поспешившему жениться на ней через пять или шесть лет после этих событий.
А госпожа ван-Трикасс умерла через десять лет, в надлежащий срок, и бургомистр женился на девице Пелажи ван-Трикасс, своей кузине, при весьма выгодных условиях… для счастливой смертной, которая должна была пережить его.
ГЛАВА XVII,
где объясняется теория доктора Окса
Что же сделал этот таинственный доктор Окс?
Фантастический опыт, и больше ничего.
Проложив свои трубопроводы, он наполнил чистым кислородом, без единого атома водорода, сначала общественные здания, потом частные жилища и, наконец, улицы Кикандона.
Этот газ без запаха и вкуса, распространяясь в больших количествах, вызывает при вдыхании самые серьезные нарушения в организме. У человека, дышащего кислородом, повышается нервная деятельность, но как только он возвращается в обычную атмосферу, он становится тем же, каким был раньше, как советник и бургомистр, переставшие на площадке башни вдыхать кислород, который из-за своей тяжести остался в нижних слоях атмосферы.
Но, постоянно вдыхая газ, изменяющий тело и душу, человек быстро умирает, как те безумцы, которые предаются всяким излишествам!
Поэтому остается нарадоваться за кикандонцев, что благодетельный взрыв прекратил опасный опыт, уничтожив завод доктора Окса.
В заключение остается спросить: неужели храбрость, решительность, талант, воображение — все эти качества зависят только от кислорода?
Такова теория доктора Окса, но мы имеем право не доверять ей, и мы отвергаем ее со всех точек зрения, несмотря на фантастический опыт, которому был подвергнут почтенный городок Кикардой.
Драма в воздухе
Пер. с фр. — О.Волков.
В сентябре 185… года я прибыл в Франкфурт-на-Майне. Мое турне по главным городам Германии ознаменовалось блистательными полетами на аэростате. Тем не менее до сих пор еще ни один подданный Федерации не выразил желания сопутствовать мне в моих полетах. Даже изумительные эксперименты, проделанные в Париже Грином, Эженом Годаром и Пуатевеном, не увлекли степенных немцев, и никто из них не решался пуститься в воздушные странствования.
И все же, как только по Франкфурту разнесся слух, что я намерен в ближайшее время совершить полет, три именитые горожанина обратились ко мне с просьбой удостоить их чести полететь вместе со мной. Мы должны были подняться через два дня с площади Театра комедии. Я стал немедленно приводить в порядок свой аэростат. Он был сделан из шелка, пропитанного гуттаперчей, веществом, не подверженным действию кислот и абсолютно непроницаемым для газов. Объем моего шара достигал трех тысяч кубических метров, что позволяло взлететь на огромную высоту.
День, назначенный для полета, совпадал с большой франкфуртской ярмаркой, ежегодно привлекающей в город множество народу. Светильный газ превосходного качества и исключительной подъемной силы своевременно мне доставили, и к одиннадцати часам утра шар был уже наполнен на три четверти всего объема. Эта предосторожность необходима, ибо по мере того как поднимаешься, атмосфера становится все более разреженной, газ, заключенный в оболочке аэростата, начинает с силой на нее давить и легко может прорвать шелк. Сделав надлежащие вычисления, я определил, какое количество газа необходимо, чтобы поднять меня и моих спутников.
Полет был назначен на двенадцать часов дня. Площадь являла великолепное зрелище. Возбужденная толпа теснилась за отведенной для меня оградой, заполняя все пространство вокруг; все окрестные улицы были запружены народом. Дома на площади были унизаны людьми от нижних этажей до коньков черепичных крыш. Свирепствовавшие последние дни ветры стихли. Безоблачное небо дышало палящим зноем. В воздухе ни малейшего дуновения. В такую погоду можно опуститься как раз на то место, откуда поднялся.
Я захватил с собой триста фунтов балласта, рассыпанного по мешкам. Круглая гондола, диаметром в четыре фута и глубиной в три, была превосходно оборудована. Пеньковая сетка равномерно облегала всю поверхность верхнего полушария аэростата; компас находился на своем месте, барометр был подвешен к кольцу, стягивавшему канаты гондолы, и якорь был в полной исправности. Мы могли лететь.
В толпе, теснившейся вокруг ограды, мое внимание привлек молодой человек с бледным, взволнованным лицом. Его вид поразил меня. Он был усердным посетителем моих полетов; я уже примечал его в различных немецких городах. С тревогой в глазах он жадно всматривался в диковинный аппарат, неподвижно повисший в воздухе в нескольких футах над землей. Из всей толпы он один наблюдал молча.
Часы пробили двенадцать. Пора было подниматься. Но спутников моих все нет как нет.
Я послал на дом за всеми тремя и узнал, что один уехал в Гамбург, другой отлучился в Вену, а третий направился в Лондон.
В последний момент у них не хватило духу, и они уклонились от предприятия, которое благодаря искусству современных аэронавтов стало совершенно безопасным. Так как они в какой-то мере являлись участниками празднества, то и испугались, как бы их не заставили выполнить программу празднеств до конца! Они удрали из театра в момент, когда должен был взлететь занавес. Их храбрость, очевидно, была обратно пропорциональна квадрату скорости… их бегства.
Толпа, обманутая в своих ожиданиях, проявляла недовольство… Я не колеблясь решил подниматься один. Чтобы восстановить необходимое соотношение между подъемной способностью шара и изменившейся нагрузкой, я возместил необходимый вес добавочными мешками с песком и взобрался в гондолу. Двенадцать рабочих, державших аэростат за тросы, прикрепленные к нему по его наибольшей окружности, слегка потравили их. Шар поднялся на несколько футов над землей. Стоял абсолютный штиль. Тяжелый воздух был точно налит свинцом.
— Готово? — крикнул я.
Рабочие встали по местам. Я еще раз бегло осмотрел аэростат, — пора давать сигнал к отлету.
— Внимание!
В толпе произошло какое-то движение: мне показалось, что кто-то проник в ограду.
— Отдать концы!
Шар стал медленно подниматься, но тут я ощутил толчок и упал на дно гондолы.
Когда я поднялся на ноги, то очутился лицом к лицу с непредвиденным спутником. Это был тот бледный молодой человек, которого я заметил в толпе.
— Милостивый государь, я приветствую вас! — проговорил он с величайшим хладнокровием.
— Какое вы имели право?
— Прыгнуть сюда?.. Что там говорить о правах! Попробуйте-ка прогнать меня отсюда!
Я был прямо-таки озадачен его самоуверенностью и не знал, что ответить.
Я устремил гневный взгляд на наглеца, но он никак не реагировал на мое возмущение.
— Я своей тяжестью нарушаю равновесие, не так ли, сударь? — сказал он.
— Вы позволите…
И, не дожидаясь моего согласия, он облегчил воздушный шар, выбросив в пространство два мешка балласта.
— Сударь, — обратился я к нему, приняв единственно возможное при таких обстоятельствах решение, — раз уж вы здесь… так и быть! Оставайтесь здесь… Делать нечего!.. Но управление аэростатом принадлежит мне
одному…
— Сударь, — ответил он, — вы учтивы, как истинный француз. Я родом из той же страны, что и вы! Мысленно я жму вашу руку, ту самую, которую вы отказываетесь мне протянуть. Делайте все, что вы находите нужным! Я подожду, пока вы закончите…
— Чтобы…
— Чтобы с вами побеседовать.
Барометр упал до двадцати шести дюймов. Мы находились на высоте примерно шестисот метров над городом. Незаметно было, чтобы аэростат двигался в горизонтальном направлении, так как обволакивающая его масса воздуха перемещалась вместе с ним. Земля под нами тонула в смутной дымке. Предметы приобрели расплывчатые очертания.
Я стал вновь разглядывать своего спутника. Это был человек лет под тридцать, скромно одетый. Резкие черты лица изобличали неукротимую энергию. Он казался очень сильным. Теперь он стоял неподвижно, видимо потрясенный этим беззвучным подъемом, и разглядывал предметы на земле, сливавшиеся в неясное пятно.
— Весьма неприятный туман, — произнес он через некоторое время.
Я ничего не ответил.
— Вы на меня сердитесь! — продолжал он. — Есть из-за чего! Я не мог заплатить за свое путешествие, и мне волей-неволей пришлось прибегнуть к хитрости!
— Никто, сударь, и не предлагает вам сейчас отсюда убираться!
— Еще бы! Разве вам неизвестно, что то же самое случилось с графами Лоренсином и Дампиером, когда они поднялись в Лионе пятнадцатого января тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. Один молодой купец, некто Фонтен, вскочил в гондолу, рискуя опрокинуть шар! Он пропутешествовал с ними, и… никто от этого не умер!
— Мы объяснимся, когда спустимся на землю, — ответил я, уязвленный его легкомысленным тоном.
— Пустое! Не будем говорить о возвращении!
— Вы, может быть, думаете, что я буду медлить со спуском?
— Со спуском! — удивленно протянул он. — Со спуском! Начнем лучше с подъема!
Я и ахнуть не успел, как он выбросил за борт два мешка балласта, даже не потрудившись высыпать из мешков песок.
— Сударь! — воскликнул я вне себя от гнева.
— Я знаю, как вы опытны в этом деле, — невозмутимо ответил незнакомец. — Ваши прекрасные полеты наделали немало шума. Но если опыт — родной брат практики, то и теория ему несколько сродни. Я же долгое время изучал аэронавтику, и это даже повредило мне мозги, — добавил он с грустью. Тут он замолчал и погрузился в раздумье.
Шар неподвижно висел в воздухе, — он больше не поднимался. Взглянув на барометр, незнакомец сказал:
— Ну вот мы и достигли восьмисот метров! Право же, люди похожи на насекомых! Взгляните! Чтобы постигнуть, что такое человек, его следовало бы всегда рассматривать именно с такой высоты! Площадь Театра комедии напоминает огромный муравейник. Посмотрите на толпу, запрудившую набережную и улицу Зейль! Мы находимся как раз над городским собором. Майн превратился в светлую линию, рассекающую город, а вот тот мост, Майн-Брюкке, кажется ниткой, протянутой между берегами.
Между тем стало прохладнее.
— Я готов сделать для вас все что угодно, дорогой хозяин, — заявил мой спутник. — Если вам холодно, я сниму свой плащ и отдам его вам.
— Благодарю вас, — сухо ответил я.
— Экий вы! Необходимость — мать закона. Протяните мне руку, ведь я ваш соотечественник: вы можете многому от меня научиться, и я уверен, что вы скоро простите мне мою выходку.
Ни слова не говоря, я уселся на противоположном конце гондолы. Молодой человек вынул из кармана своего плаща объемистую тетрадь. Это был трактат по аэронавтике.
— У меня имеется весьма любопытная коллекция рисунков и карикатур на тему о нашем увлечении воздухоплаванием. Сколько восторгов и насмешек вызвало это замечательное открытие! К счастью, уже позади те времена, когда братья Монгольфьер пытались создать искусственные облака из водяных паров и получать газ, содержащий электричество, путем сжигания мокрой соломы и мелкорубленой шерсти.
— Вы, что же, хотите преуменьшить заслуги первых воздухоплавателей? — спросил я, невольно вовлеченный в беседу. — Разве не замечательная у них была цель? Доказать на своем опыте, что можно подниматься на воздух!
— Полноте, сударь! Кто отрицает значение первых воздухоплавателей! Требовалось огромное мужество, чтобы подниматься на таких ненадежных шарах, наполненных подогретым воздухом! Но позвольте вас спросить: далеко ли шагнула вперед наука воздухоплавания со времени полетов Бланшара, другими словами — почти за столетие? Взгляните-ка сюда, сударь!
Незнакомец вынул из папки рисунок.
— Вот, — сказал он, — первое путешествие по воздуху, предпринятое Пилатром де Розье и маркизом д'Арландом через четыре месяца после изобретения воздушного шара. Людовик Шестнадцатый не отпускал их в этот полет. Первыми воздухоплавателями должны были стать два приговоренных к смерти преступника. Это возмутило Пилатра де Розье, и он правдами и неправдами добился разрешения на полет. Тогда еще не была изобретена круглая площадка, окруженная бортами, в которой так удобно лежать под шаром. Аэронавтам приходилось неподвижно сидеть на противоположных концах площадки, которая вся была завалена сырой соломой. Под отверстием шара подвешивалась жаровня. Когда воздухоплаватели хотели взлететь, они подбрасывали в жаровню солому, рискуя при этом спалить весь аппарат. Подъемная сила шара возрастала, когда он наполнялся нагретым воздухом. Двадцать первого ноября тысяча семьсот восемьдесят третьего года отважные воздухоплаватели поднялись из парка Мюэтт, предоставленного дофином в их распоряжение. Аэростат величественно взмыл в высоту, некоторое время летел вдоль Лебединого острова, затем пролетел близ заставы Конференции. Потом, проплыв между куполом Дома инвалидов и Военным училищем, он стал приближаться к церкви св. Сульпиция. Тут аэронавты усилили огонь, пролетели над бульваром и спустились за заставой Анфер. Когда шар коснулся земли, из него вышел воздух, и пустой мешок, распластавшись, накрыл Пилатра де Розье, которого несколько мгновений не было видно.
— Дурное предзнаменование! — воскликнул я, невольно заинтересовавшись подробностями, столь близко меня касавшимися.
— Да, это предвещало катастрофу, в результате которой и погиб этот бедняга! — грустно промолвил незнакомец. — Ну, а вам не случалось терпеть аварию?
— Ни разу.
— Да что там говорить! Несчастья обрушиваются на нас и без всяких предзнаменований, — прибавил мои спутник.
Некоторое время он сидел молча.
Между тем мы направлялись к югу. Франкфурт уже давно исчез из поля нашего зрения.
— Мне кажется, надвигается гроза, — сказал молодой человек.
— Мы успеем спуститься до грозы, — ответил я.
— Зачем? Куда лучше подняться еще выше — тогда уж мы наверняка от нее уйдем.
И еще два мешка с балластом полетели за борт.
Шар стал быстро подниматься и остановился на высоте тысячи двухсот метров. Значительно похолодало. Но все же солнечные лучи, нагревая оболочку шара, вызывали расширение находящегося в ней газа, и его подъемная сила возрастала.
— Не бойтесь, — сказал незнакомец. — Человек может дышать даже на высоте трех тысяч пятисот сажен. Но я просил бы вас предоставить мне управление шаром.
Я хотел было встать, но сильная рука удержала меня, придавив к сиденью.
— Кто вы такой? — спросил я.
— Вы хотите знать мое имя? На что оно вам?
— Скажите, как вас зовут!
— Можете звать меня Геростратом или Эмпедоклом, — как вам больше нравится.
Такой ответ не обещал ничего хорошего. Да и вообще хладнокровие незнакомца мне казалось странным, и я не без тревоги задавал себе вопрос: с кем я имею дело?
— Сударь, — заговорил он снова, — со времен физика Шарля не изобретено решительно ничего нового. Через четыре месяца после изобретения аэростатов этот талантливый человек изобрел клапан, дающий возможность выпускать газ, когда шар переполнен или когда надо опуститься, гондолу, сидя в которой так легко управлять аппаратом, сетку, которая обтягивает шар, причем тяжесть гондолы распределяется равномерно по всей его поверхности. Он применил также балласт, позволяющий регулировать подъем и выбирать место спуска, стал пропитывать оболочку каучуковым составом, что сделало ее непроницаемой; стал применять барометр, чтобы определить, на какую высоту поднялся аэростат. Наконец, Шарль стал первый надувать шар водородом; этот газ в четырнадцать раз легче воздуха и позволяет подняться в самые высокие слои атмосферы; вдобавок, пользуясь водородом, можно не бояться, что аппарат загорится в воздухе. Первого декабря тысяча семьсот восемьдесят третьего года трехтысячная толпа собралась возле Тюильри. Шарль удачно поднялся. Солдаты дворцового караула отдали ему честь. Он пролетел девять лье, причем управлял своим шаром с искусством, непревзойденным и современными воздухоплавателями. Король пожаловал ему пенсию в две тысячи ливров, так как в те времена, сударь, открытия еще поощрялись.
Я заметил, что мой собеседник начинает проявлять беспокойство.
— Да, сударь, — продолжал он, — изучая этот вопрос, я убедился, что уже первые аэронавты умели управлять своими шарами. Не будем говорить о Бланшаре, которому я не слишком склонен доверять. Назовем хотя бы Гитона де Морво, который при помощи весел и руля заставлял свой аппарат двигаться в желаемом направлении; затем господина Жюльена, парижского часовщика, который не так давно проделал на Ипподроме весьма убедительные опыты: его воздушный аппарат удлиненной формы благодаря особому механизму двигался против ветра. Наконец, господин Петэн создал конструкцию из четырех соединенных вместе шаров; он надеется с помощью горизонтально установленных парусов изменять направление полета. Правда, в последнее время подняли вопрос о двигателях, преодолевающих сопротивление воздуха, — таких, как гребной винт. Но этот винт, вращаясь в воздухе, не даст нужного эффекта. Да будет вам известно, сударь, что я изобрел единственно возможный способ управления воздушным шаром, но ни одна академия не пришла мне на помощь, мои подписные листы так и остались незаполненными, и ни одно правительство не захотело меня выслушать! Чудовищно!
Незнакомец делал резкие движения, отчаянно жестикулируя, гондола сильно раскачивалась. Мне стоило немалого труда его успокоить.
Тем временем наш аэростат попал в довольно быстрое воздушное течение, и мы продвигались к югу на высоте полутора тысяч метров.
— Под нами Дармштадт, — сказал мой спутник, нагибаясь над бортом гондолы. — Видите вы его цитадель? Ее не так-то легко разглядеть, правда? Иначе и быть не может: надвигается гроза, и в знойном воздухе очертания предметов колеблются и расплываются; только опытный глаз может распознавать местность.
— Вы уверены, что это Дармштадт? — спросил я.
— Не сомневаюсь. Мы в шести лье от Франкфурта.
— В таком случае нужно спускаться.
— Спускаться! Уж не собираетесь ли вы садиться вот на те колокольни? — насмешливо спросил незнакомец.
— Я имею в виду окрестности города.
— Ну, что ж, удалимся от колоколен!
С этими словами мой спутник схватил два мешка с балластом. Я бросился к нему, но он отпихнул меня, и я упал на дно гондолы. Облегченный аэростат взмыл на высоту двух тысяч метров.
— Успокойтесь, — сказал он. — Вспомните, что Бриоско, Био, Гей-Люссак и Барраль поднимались значительно выше, чтобы производить свои наблюдения.
— Сударь, нам нужно спускаться, — сказал я спокойным голосом, надеясь подействовать на него кротостью. — Собирается гроза. Было бы неблагоразумно…
— Вздор! Мы поднимемся выше грозы, и она будет нам не страшна! — воскликнул мой спутник. — Что может быть прекраснее полета над тучами, которые громоздятся над землей? Какую гордость испытываешь, когда плывешь по воздушным волнам! Ведь самые высокопоставленные особы путешествовали так же, как и мы. Маркиза и графиня де Монталамбер, графиня Подена, девица ла Гард и маркиз де Монталамбер отправились из Сент-Антуанского предместья в неведомые просторы. Герцог Шартрский очень искусно управлял шаром и проявил замечательное присутствие духа во время своего полета пятнадцатого июля тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. В Лионе граф де Лоренсин и граф де Дампиер, в Нанте господин де Линь, в Бордо д'Арблэ де Гранж, в Италии кавалер Андриани, в наши дни — герцог Брауншвейгский, — все это славные завоеватели воздуха. Чтобы сравняться с этими знатными особами, мы должны вознестись выше их в небесные просторы! Чем ближе мы будем к бесконечности, тем глубже ее постигнем.
Вследствие разреженности воздуха водород в шаре значительно расширился. Я заметил, что нижняя часть шара, намеренно оставленная пустой, стала раздуваться. Необходимо было открыть клапан. Однако мой товарищ, казалось, не хотел, чтобы я управлял аэростатом. Видя, что он увлекся своим красноречием, я решил незаметно дернуть за веревку, привязанную к клапану. Я уже начал догадываться, с кем имею дело, но мне все еще не хотелось верить. Это было бы так ужасно!
Было примерно без четверти час. Прошло уже сорок минут после нашего отлета из Франкфурта. С юга надвигались тяжелые тучи, плывшие против ветра. Мы неминуемо должны были с ними столкнуться.
— Неужели вы уже не надеетесь добиться признания своих идей?.. — спросил я незнакомца с участием… не совсем бескорыстным.
— Потерял всякую надежду! — глухо промолвил он. — Мало того, что меня обидели отказами, они меня осмеяли: меня доконали карикатуры, эти удары ослиных копыт! Эта пытка уготована всем новаторам! Взгляните-ка на эти карикатуры, относящиеся к различным эпохам, — мой портфель набит ими!
Пока мой спутник перелистывал свои бумаги, я незаметно схватил веревку, привязанную к клапану. Я опасался, как бы его внимание не привлек свист выходящего газа, напоминающий шум водяной струи.
— А как потешались над аббатом Миоланом! — продолжал незнакомец. — Он должен был подняться с Жанинэ и Бреденом. Его шар вспыхнул в момент подъема, и невежественная толпа разнесла его в клочья. А потом карикатурист изобразил незадачливых воздухоплавателей в виде каких-то диковинных зверей, названия которых напоминают имена аргонавтов.
Я дернул за веревку и увидел, что барометр поднимается. Это было как нельзя более кстати. С юга уже доносились отдаленные раскаты грома.
— Посмотрите на этот рисунок, — продолжал ничего не замечавший незнакомец. — Гигантский воздушный шар поднимает целый корабль, замки, дома, все что угодно. Карикатуристы не подозревали, что их вздорная выдумка станет со временем правдой! Чего только нет на этом огромном корабле! Слева вы видите руль и будку пилота; на носу — беседку, колоссальный орган и пушку: выстрелы и музыка должны привлекать внимание жителей Земли и Луны. На корме помещается обсерватория и находится небольшой воздушный шар, заменяющий шлюпку. В трюме помещаются солдаты. На носу — фонарь, наверху — галереи для прогулок и паруса. В трюме находятся также кафе и склады продовольствия. Посмотрите, какая широковещательная программа. «Этот шар, изобретенный на благо человечества, направится в ближайшее время в гавани Леванта. По возвращении будут предприняты путешествия к обоим полюсам, а также на крайний запад. Пассажирам не о чем заботиться: решительно все предусмотрено и все пойдет как пс маслу. Проездная плата вычислена по совершенно точному тарифу. Любое из перечисленных путешествий будет стоить тысячу луидоров. Цена одинаковая, куда бы вы ни полетели, хоть в самые отдаленные страны. Принимая во внимание быстроту передвижения, удобства и развлечения, каким будут предаваться путешественники, следует признать эту цену весьма умеренной. Воздушное путешествие сулит пассажирам наслаждения, неведомые на земле: на нашем корабле каждый обретет то, о чем мечтает, — без малейшего преувеличения. Одни будут веселиться на балу, другие стоять на вахте; те будут вкушать самые утонченные яства, а эти поститься; желающий поговорить с умными людьми найдет собеседников; глупцы также обретут сколько угодно себе подобных. Итак, девизом воздушного общества будет: «Наслаждайтесь!» Над этими выдумками смеялись… Но если бы дни мои не были сочтены, все эти фантастические проекты осуществились бы очень скоро!
Мы значительно приблизились к земле. Мой собеседник не замечал этого.
— А вот здесь что-то вроде игры в воздушные шары, — продолжал он, раскладывая передо мной еще несколько рисунков, принадлежавших к его обширной коллекции. — Эта игра охватывает, пожалуй, всю историю воздухоплавания. Предназначается она для умов возвышенных и производится при помощи костей к жетонов; их стоимость устанавливается по соглашению. Проигрыш и выигрыш зависят от того, добрались ли вы до той или иной клетки.
— Мне кажется, — прервал я его, — вы довольно основательно изучили аэронавтику.
— О да, сударь! Вы правы! Я изучил все! Решительно все, всю историю воздухоплавания, начиная с Фаэтона, с Икара, с Архитаса. Если бы господу было угодно продлить мои дни, аэронавтика принесла бы благодаря мне огромную пользу человечеству. Но, увы, этого не будет.
— Почему же?
— Потому что меня зовут Эмпедоклом или Геростратом!..
Между тем наш шар благополучно приближался к земле; впрочем, падение с высоты ста футов так же опасно, как и с высоты пяти тысяч!
— Слыхали вы про битву при Флерусе? — продолжал мой собеседник. Его лицо все более и более оживлялось. — Именно тогда Кутель, по распоряжению правительства, организовал роту аэростатчиков! При осаде Мобежа генерал Журдан с большим успехом применял этот новый способ разведки: Кутель дважды в день поднимался на воздух вместе с генералом. Аэронавты сигнализировали людям, державшим шар внизу, при помощи белых, красных и желтых флажков. Когда шар поднимался, по нему нередко стрелял неприятель из ружей и пушек, но ни разу в него не попадал. Собираясь овладеть Шарлеруа, Журдан направил туда Кутеля. Кутель поднялся с Жюмейской равнины. Его сопровождал генерал Морло, производивший наблюдения; они оставались в воздухе около восьми часов. Эти полеты значительно содействовали победе при Флерусе. Впоследствии генерал Журдан заявил об этом во всеуслышание. И что же! Несмотря на услуги, оказанные аэронавтами в этом сражении и во время бельгийской кампании, их военная карьера продолжалась не больше года. Вернувшись из Египта, Бонапарт закрыл школу, основанную правительством в Медоне. А между тем что можно ждать от новорожденного? — как говорил Франклин. Дитя родилось жизнеспособным, его не следовало душить!
Незнакомец схватился руками за голову и задумался. Потом, не поднимая головы, сказал:
— Несмотря на мое запрещение, сударь, вы все же открыли клапан?
Я выпустил из рук веревку.
— К счастью, — продолжал он, — у нас есть еще триста фунтов балласта!
— Каковы же ваши планы? — спросил я его.
— Вам не случалось перелетать через море? — ответил он мне вопросом.
Я почувствовал, что бледнею.
— Как досадно, — добавил мой спутник, — что ветер гонит нас к Адриатическому морю! Ведь это всего-навсего лужа! Но если мы поднимемся повыше, то, быть может, встретим более благоприятные течения.
Не взглянув на меня, он сбросил еще несколько мешков песка. Затем заговорил угрожающим тоном:
— Я позволил вам открыть клапан, потому что напор газа грозил прорвать оболочку! Но не вздумайте повторять свои проделки! Вы слышали о перелете Бланшара и Джеффериса из Дувра в Кале? — продолжал он. — Это было великолепное путешествие! Седьмого января тысяча семьсот восемьдесят пятого года они наполнили свой шар газом близ побережья Дувра. Дул северо-западный ветер. Как только они поднялись, обнаружилось, что они допустили ошибку в расчете равновесия своего шара. Пришлось выбросить часть балласта, иначе им грозило падение. У них осталось всего тридцать фунтов песка. Этого было недостаточно, так как ветер был слабый и они очень медленно приближались к берегам Франции. «Что делать?» — оказал Джефферис. «Мы проделали всего четверть пути, — ответил Бланшар, — и летим очень низко! Необходимо подняться выше — быть может, мы встретим там более благоприятный ветер». — «Надо выбросить остатки балласта!» Шар немного поднялся, однако ненадолго. Вскоре он снова стал опускаться. Примерно на половине пути аэронавты выбросили в море книги и инструменты. Через четверть часа Бланшар спросил Джеффериса: «Ну, как барометр?» — «Поднимается! Мы погибаем, хотя французский берег уже виден!» Тут раздался сильный шум. «Что такое? Лопнул шар?» — воскликнул Джефферис. «Нет! Из-за утечки газа сжалась нижняя часть шара! Мы продолжаем снижаться. Нам грозит гибель! За борт все лишнее!»
Провизия, весла, руль — все полетело в воду. Аэронавты находились на высоте всего ста метров.
«Кажется, мы опять поднимаемся», — заметил доктор. «Нет, это был лишь короткий рывок вверх, он вызван выброшенным грузом. Ни одного корабля в поле зрения, ни одной лодки на горизонте! Надо избавиться и от одежды!»
Несчастные сбросили с себя верхнее платье, но шар продолжал падать!
«Бланшар, — сказал тогда Джефферис, — вы собирались лететь одни, потом согласились захватить меня. Я пожертвую собой и брошусь в море! Тогда облегченный шар поднимется!» — «Нет, нет! Какой ужас!»
Оболочка шара все больше сжималась. Мало-помалу шар принял форму парашюта, и сдавленный газ стал еще больше давить на стенки. Утечка его усилилась.
«Прощайте, мой друг! — сказал доктор. — Да хранит вас бог!»
Он хотел было выпрыгнуть из гондолы, но Бланшар удержал его.
«У нас остается еще одно средство, — сказал он. — Мы можем перерезать веревки гондолы и уцепиться за сетку. Может быть, шар поднимется! Будем готовы! Но… смотрите! Барометр падает! Мы идем вверх! Ветер свежеет! Мы спасены!»
Путешественники увидели Кале! Ими овладела безумная радость, через несколько минут они опустились в Гинском лесу!
— Я не сомневаюсь, — добавил рассказчик, — что, окажись мы в таких же обстоятельствах, вы последуете примеру доктора Джеффериса!
Под нами клубились огромные зловещие тучи. Шар отбрасывал на них длинную тень, его окружало какое-то сияние, кое-где под гондолой рокотал гром. Меня охватил ужас.
— Давайте спускаться! — воскликнул я.
— Спускаться, когда нас наверху ожидает солнце! Долой мешки!
Груз наш убавился еще на пятьдесят фунтов.
Достигнув высоты трех тысяч пятисот метров, мы перестали подниматься. Незнакомец говорил без умолку. Я терял последние силы, а мой спутник, казалось, находился в своей стихии.
— С хорошим ветром мы могли бы далеко улететь! — воскликнул он. — Над Антильскими островами есть воздушные течения, обладающие скоростью до ста лье в час! Во время коронации Наполеона Гарнерен выпустил в одиннадцать часов вечера освещенный воздушный шар с цветными стеклами. Дул норд-норд-вест. На следующее утро, на рассвете, жители Рима встретили шар криками восторга, когда он пролетал над куполом святого Петра! Мы полетим дальше и… выше!
Я с трудом его слышал. В ушах шумело! Но вот в тучах открылся просвет.
— Посмотрите на этот город, — сказал незнакомец. — Это Шпейер!
Я высунулся из гондолы и заметил внизу какие-то темные пятна. Это был Шпейер. Рейн, такой широкий в этом месте, походил на развернутую ленту. Небо над нами было темно-синее. Птиц уже давно не было видно: они не могут летать в таком разреженном воздухе. Мы были затеряны в пространстве — я оставался с глазу на глаз с незнакомцем!
— Вам незачем знать, куда я направлю шар, — вдруг сказал мой спутник и швырнул компас в облака. — О, какое великолепное зрелище представляет падение! Вы знаете, что со времен Пилатра де Розье до лейтенанта Галя аэронавтика насчитывает не так уж много жертв. Несчастные случаи всякий раз бывают вызваны неосторожностью. Пилатр де Розье отправился с Ромэном из Булони тринадцатого июня тысяча семьсот восемьдесят пятого года. К своему шару, наполненному газом, он подвесил монгольфьер, наполненный нагретым воздухом. Очевидно, он надеялся таким образом устранить потерю газа, а также избавиться от необходимости выбрасывать балласт. Это было все равно, что поднести факел к бочонку с порохом! Безумцы поднялись на четыреста метров и были подхвачены противным ветром, их понесло в открытое море. Чтобы спуститься, Пилатр решил открыть клапан аэростата, но привязанная к нему веревка запуталась в веревочной сетке и прорвала оболочку шара, газ мгновенно из него вышел. Шар упал на монгольфьер и закружился, увлекая его. Несчастные полетели стремглав вниз и разбились. Ужасно, не правда ли?
Я еще мог вымолвить:
— Сжальтесь! Спустимся!
Тучи обступили нас со всех сторон. Раздавались оглушительные раскаты, наш аэростат весь сотрясался.
— Вы положительно меня раздражаете! — воскликнул незнакомец. — Теперь вы больше не будете знать, поднимаемся ли мы, или идем вниз!
С этими словами он вышвырнул за борт барометр, а за ним — еще несколько мешков балласта. Мы находились, очевидно, на высоте примерно пяти тысяч метров. На стенках гондолы кое-где образовались льдинки. Что-то вроде снежной пыли оседало на одежду, и я продрог до мозга костей. В это время под нами разразилась страшная гроза. Мы находились выше нее.
— Не бойтесь, — ободрял меня незнакомец. — Погибают только неосторожные. Вот, например, Оливари, он поднялся близ Орлеана на бумажном монгольфьере; над его гондолой была подвешена жаровня, ему пришлось захватить с собою пропасть топлива, и все-таки гондола загорелась. Оливари упал и разбился! Мосман поднялся в Лилле на неустойчивой площадке: она качнулась, и он потерял равновесие; Мосман упал и разбился! У Битторфа в Мангейме бумажный шар загорелся в воздухе: Битторф упал и разбился! Гаррис поднялся на дурно сконструированном шаре: клапан был слишком велик и плохо закрывался. Гаррис упал и разбился! Садлер, пролетев несколько часов, оказался без балласта: его отнесло в сторону Бостона. Шар ударился о трубу. Садлер упал и разбился! Кокинс спустился на очень выпуклом парашюте, конструкцию которого усовершенствовал. Кокинс упал и разбился! Ну, что ж! Мне дороги эти отважные жертвы неосторожности! И я умру, как они! Выше! Выше!
Казалось, надо мной проносились тени злополучных аэронавтов. Разреженный воздух и яркие солнечные лучи способствовали расширению газа, и шар все поднимался! Я снова попытался открыть клапан. Тогда незнакомец обрезал веревку в нескольких футах над моей головой… Спасения не было!
— Вы не присутствовали при падении госпожи Бланшар? — спросил он. — А вот я его наблюдал, да-с! Собственными глазами! Шестого июля тысяча восемьсот девятнадцатого года я находился в Тиволи. Госпожа Бланшар поднималась на воздушном шаре небольших размеров, к которому пришлось прибегнуть в целях экономии. Она вынуждена была надуть его полностью, и газ вырывался в нижнее отверстие. За шаром тянулось что-то вроде дорожки из водорода. Под гондолой был подвешен проволочный обруч, покрытый горючим составом, — основа для огненного колеса. Она собиралась зажечь его высоко над землей. До этого госпожа Бланшар уже несколько раз проделывала такой фокус. В этот полет она, кроме колеса, захватила с собой еще небольшой парашют, к которому был привязан шар, заключавший в себе «серебряный дождь». Она должна была поджечь этот шар с помощью факела на длинном шесте, а затем метнуть в пространство. В назначенное время она поднялась. Ночь была темная. Поджигая шар, она неосторожно провела факелом под струей водорода, выбивавшейся из шара. Я не отрываясь смотрел на нее. Внезапно яркая вспышка прорезала темноту. Мне пришло в голову, что это какой-то новый трюк искусной воздухоплавательницы. Пламя все разгоралось, потом вдруг погасло, а в следующий миг над парашютом взвился огненный султан — это горела струя газа. Этот зловещий пожар осветил бульвар и весь
Монмартрский квартал. Тут я увидел, как несчастная бросилась к отверстию шара и стала судорожно его сжимать, стараясь потушить горевший газ, но это ей не удалось. Тогда она снова уселась и стала управлять спуском шара, — он все еще не падал. Газ горел несколько минут. Шар все сжимался и постепенно приближался к земле — но это не было падение! Северо-западный ветер относил его в сторону Парижа. В то время находившийся на Прованской улице дом номер шестнадцать был окружен огромным садом. Аэронавт мог опуститься там без риска. Но надо же было так случиться: гондола задела за крышу дома. Толчок был не очень сильный. «Помогите!» — закричала несчастная. Я уже подбежал к месту катастрофы. Гондола скользнула по крыше и задела за железную скобу. Толчок выбросил госпожу Бланшар из гондолы. Она упала на мостовую и разбилась насмерть!
От этих рассказов у меня кровь застывала в жилах. Незнакомец стоял передо мной с непокрытой головой, растрепанный, и в глазах у него пылал огонь безумия.
Сомнений не было! Я наконец понял, в чем дело! Передо мной был сумасшедший.
Он выбросил остатки балласта, и мы устремились ввысь. Шар достиг, вероятно, высоты девяти тысяч метров! У меня носом и горлом шла кровь!
— Как прекрасен подвиг мучеников науки! — воскликнул безумец. — Потомки будут чтить их память.
Но я больше ничего не слышал. Сумасшедший огляделся, потом встал на колени и зашептал мне на ухо:
— Разве вы забыли катастрофу, постигшую Замбекарри? Ну, так слушайте. В начале октября тысяча восемьсот четвертого года стояла ветреная, дождливая погода. Но вот седьмого числа как будто прояснилось. Замбекарри не мог дольше откладывать объявленный им полет. Враги над ним издевались. Лететь было необходимо, чтобы спасти свою честь и честь аэронавтики. Дело было в Болонье. Никто не помогал ему наполнить шар.
Он взлетел в полночь вместе с Андреоли и Гросетти. Шар поднимался медленно, так как дождь повредил его оболочку и газ просачивался наружу. Трое отважных путешественников следили за барометром при свете потайного фонаря. Замбекарри не ел уже сутки, Гросетти был также голоден.
«Друзья мои, — сказал Замбекарри, — я весь продрог. Я теряю последние силы. Я умираю».
Он упал без чувств на площадке. То же самое случилось и с Гросетти. На ногах оставался один Андреоли. С немалым трудом ему удалось привести в чувство Замбекарри.
«Что нового? Где мы летим? Откуда ветер? Который час?» — «Два часа». — «Где компас?» — «Я его уронил». — «Боже мой! В фонаре потухла свеча!» — «Она не может гореть в таком разреженном воздухе!»
Луна еще не поднялась, кругом — непроглядная мгла.
«Как холодно! Я замерзаю! Андреоли, что нам делать?»
Шар медленно опускался, проходя сквозь завесу каких-то белесых облаков.
«Тише! — сказал Андреоли. — Слышишь?» — «Что?» — спросил Замбекарри. — «Какой-то странный шум!» — «Тебе почудилось». — «Нет!»
— Вы представляете себе, с каким ужасом аэронавты в глубокой темноте прислушивались к этому непонятному шуму! Быть может, они разобьются, ударившись о башню? Или упадут на крышу?
«Слышишь? Как будто шум моря!» — «Не может быть!» — «Это ревут волны!» — «Света! Света!»
С грехом пополам Андреоли удалось зажечь фонарь. Было три часа утра. Шум волн раздавался все громче.» Аэронавты находились над самой водой.
«Мы погибли!» — воскликнул Замбекарри и выбросил за борт большой мешок с балластом. «Помогите! Спасите!» — закричал Андреоли.
Гондола погрузилась в воду, их захлестывали волны.
«За борт инструменты, одежду, деньги!»
Аэронавты сбросили с себя часть одежды, обувь и выкинули за борт все предметы. Облегченный аэростат, как птица, взмыл вверх. У Замбекарри поднялась рвота. У Гросетти пошла из носа кровь. Несчастные с трудом дышали и не в силах были говорить. Они продрогли до костей. Одежда покрылась коркой льда. Над морем поднялась кроваво-красная луна.
С полчаса аэростат плавал в высоких слоях атмосферы, затем стал снижаться. Они опять над самым морем! Было четыре часа утра. Гондолу заливала вода. Шар раздувался, как парус, и несколько часов несчастных носило по волнам.
На рассвете они очутились против Пезаро, в каких-нибудь четырех милях от берега. Они чуть было не пристали к берегу, но ветер переменился, и их унесло в открытое море.
Гибель была неизбежна. Правда, им встречались лодки, но рыбаки в суеверном страхе спешили прочь от них!.. К счастью, один из рыбаков оказался цивилизованнее других. Он взял несчастных на борт и доставил в Ферраду.
Ужасное происшествие, не правда ли? Но Замбекарри был человек мужественный и энергичный. Едва оправившись после этой передряги, он стал снова летать. Во время одного из полетов, спускаясь, он наткнулся на дерево. Спиртовая лампа разбилась, его облило спиртом, и одежда на нем вспыхнула. Начал загораться и шар. Все же Замбекарри удалось спуститься. Он получил серьезные ожоги.
Наконец двадцать первого сентября тысяча восемьсот двенадцатого года Замбекарри совершил еще один полет близ Болоньи. Его шар снова ударился о дерево, и спирт вновь вспыхнул. На этот раз он упал и разбился насмерть!
И перед лицом таких фактов мы еще колеблемся! Нет, нет! Чем выше мы поднимемся, тем более славной будет наша гибель!
Все предметы полетели за борт. Облегченный шар поднимался все выше. Аэростат содрогался. Малейший звук вызывал оглушительное эхо в слоях разреженной атмосферы. Наш аэростат, как крохотная планета, затерялся в безбрежном пространстве.
Над нами простиралась только синева, пронизанная звездами.
Внезапно безумец поднялся во весь рост.
— Час настал! — крикнул он. — Умрем со славой! Мы с вами отверженцы!
Люди презирают нас! Так раздавим же их!
— Сжальтесь! — вырвалось у меня.
— Перережем канаты! Пусть наша гондола свободно несется в мировом пространстве! Мы попадем в сферу притяжения Солнца, и мы пристанем к Солнцу!
Отчаяние придало мне силу. Я бросился на сумасшедшего. Завязалась отчаянная борьба. Он опрокинул меня навзничь и, придавив мне грудь коленом, принялся обрезывать канаты гондолы.
— Один! — произнес он.
— Боже!..
— Второй!.. Третий…
Собрав последние силы, я вскочил на ноги и с силой оттолкнул безумца.
— Четвертый! — крикнул он.
Гондола оторвалась. Я инстинктивно уцепился за сетку и, как паук, повис в ее ячейках.
Безумец ринулся вниз и исчез в тумане…
Шар поднялся еще на некоторую высоту! Послышался страшный треск!.. Чрезмерно расширившись, газ прорвал оболочку!.. Я невольно зажмурился…
Но вот меня охватило какое-то влажное тепло, и я пришел в себя. Кругом теснились облака, освещенные странным сиянием. Шар кружился с невероятной быстротой. Его подхватил ветер, и он мчался со скоростью ста лье в час в горизонтальном направлении. Вокруг меня полыхали молнии.
Однако я падал не слишком быстро. Когда я снова открыл глаза, передо мной была земля. Я находился в каких-нибудь двух милях от моря. Яростный ветер мчал меня прямо к морю. Внезапно резкий толчок заставил меня разжать пальцы. Канат выскользнул у меня из рук, и я стремглав полетел вниз…
Оказывается, волочившийся по земле якорный канат застрял в какой-то расселине. Мой шар, освободившись от груза, умчался в морской простор.
Когда я очнулся, я увидел, что лежу на кровати в домике какой-то крестьянки. Я находился в Хардервиле, это маленький городок в пятнадцати лье от Амстердама на берегу Зюдерзее.
Я спасся чудом. Во время этого полета моим спутником был совершен ряд безумств, которые мне не удалось предотвратить.
Пусть же этот страшный рассказ послужит к назиданию читателей и не расхолаживает исследователей воздушных путей!
1851 г.
На дне океана
Пер. с фр. — М.Круковский.
Благополучно спустившись по лестнице, мы вошли в огромный зал, освещенный ослепительными электрическими рефлекторами. Глубокая тишина, царившая здесь, нарушалась лишь шумом наших шагов.
— Где я? Зачем попал сюда? Кто этот таинственный проводник?.. — задавал я себе вопросы.
Ответов не было.
Продолжительная ночная прогулка, железные ворота, которые с шумом захлопнулись за нами, лестница, нисходившая, как мне казалось, в недра земли, — вот и все, что я мог припомнить. Впрочем, у меня и времени не было на размышления.
— Вам, наверное, интересно узнать, кто я такой? — начал мой проводник. — Ваш покорнейший слуга полковник Пирс… Где вы находитесь? — В Америке, в Бостоне, на станции Boston to Liverpool pneumatic Fubis Company[13].
— На станции?
— Да, на станции.
И, чтобы объяснить мне, в чем дело, полковник указал мне на два длинных железных цилиндра, около полутора метров в диаметре, лежавших на земле в нескольких шагах от нас.
Я взглянул на эти цилиндры, направо проникавшие в стену, а налево оканчивавшиеся гигантскими металлическими щитами, от которых поднимался вверх и исчезал в потолке целый лес трубок, — и сразу понял все.
Незадолго до того я читал в одной американской газете статью, где описывался необыкновенный проект соединения Европы с Новым Светом при помощи гигантских подводных труб. Автором этого проекта и был полковник Пирс, который в эту минуту стоял предо мною.
Я начал припоминать содержание статьи. В ней сообщалось много подробностей относительно этого грандиозного предприятия.
Для его осуществления одного железа требовалось около 1.600.000 куб. метров, то есть 13 миллионов тонн. Для перевозки всей этой массы нужно было 200 пароходов по 2000 тонн вместимостью, причем каждому из них предстояло сделать по 33 рейса. Суда этой армады должны были подвозить свой груз к двум главным пароходам, к которым прикреплялись концы труб. Последние должны были состоять из отдельных кусков, каждый длиною в три метра, ввинченных друг в друга, скрепленных тройным железным панцирем и покрытых сверху гуттаперчевым чехлом. По этим трубам проектировалось с необыкновенной быстротой пускать вереницу вагонов, движимых сильным давлением воздуха, подобно тому, как в Париже пересылаются депеши с помощью пневматической почты…
Статья заканчивалась сравнением нового способа передвижения с железными дорогами. Автор высчитывал прибыли грандиозного сооружения и восхвалял преимущества новой системы перед старой: отсутствие действующей на наши нервы тряски, благодаря шлифовке внутренности стальной трубы, одинаковая температура в туннеле, регулируемая воздушной тягой, и баснословная дешевизна переезда. По его словам, благодаря быстроте передвижения и шлифовке внутренней поверхности трубы трение будет самое незначительное, что обеспечит прочность и вечное существование проектируемой пневматической дороги…
Содержание статьи вспомнилось мне во всех подробностях.
Значит, мечты воплотились в жизнь, и эти два цилиндра, начинающиеся у моих ног идут через Атлантический океан до самых берегов Англии! Несмотря на очевидную действительность, я все еще не мог поверить в это чудо. Что трубы проложены — это казалось возможным, но чтобы люди могли путешествовать в них, — нет, с этим я никогда не соглашусь!..
— Да и возможно ли создать воздушную тягу, достаточную для такого огромного расстояния? — громко высказал я свое сомнение.
— Конечно, и даже очень легко, — сказал полковник. — Необходимое количество воздуха нагнетают громадные меха, имеющие форму высоких печей. Воздух выбрасывается из них со страшной силой и, гонимые этим вихрем, наши вагоны несутся со скоростью тысяча восемьсот километров в час, то есть со скоростью пушечного ядра. Поезд с пассажирами проходит расстояние в четыре тысячи километров, отделяющее Бостон от Ливерпуля, за каких-нибудь два часа и сорок минут.
— Тысяча восемьсот километров в час?! — воскликнул я.
— Да, и ничуть не меньше. И что за удивительные последствия такой быстроты! Часы в Ливерпуле показывают на четыре часа сорок минут больше, нежели у нас в Бостоне, и путешественник, выехавший из Бостона в девять часов утра, прибывает в Англию в тот же день, в три часа, пятьдесят четыре минуты пополудни. Вот уж действительно можно сказать — быстро провести время!.. В обратном направлении поезда наши опережают солнце на девятьсот и более километров в час, так что, покинув Ливерпуль в полдень, пассажир достигает Америки… в девять часов тридцать четыре минуты утра, то есть раньше, чем он выехал из Ливерпуля! Не правда ли, это в высшей степени забавно?! Мне кажется, что передвигаться быстрее просто невозможно… Я не знал, что и думать обо всем этом. Уж не с сумасшедшим ли я имею дело? Мог ли я поверить в эти чудеса, когда в моей голове беспрерывно возникали все новые и новые возражения?
— Ну, ладно, пусть будет так, — сказал я наконец. — Допускаю, что путешественники изберут эту бешеную дорогу и что вам удастся достигнуть такой неслыханной быстроты. Но каким же образом вы остановите ваш поезд? Ведь при торможении все разлетится в прах!..
— Ничего подобного, — ответил полковник, пожимая плечами. — Между обеими трубами, из которых одна служит для езды в одну сторону, а другая — в противоположную, и в которых вследствие этого воздушная тяга идет в обратном направлении, существует сообщение при выходе на каждый берег. Когда поезд приближается к берегу, то электрическая искра предостерегает нас об этом и летит в Англию, чтобы там уменьшили тягу, благодаря которой поезд мчится вперед. Теперь он уже движется дальше по инерции, пока встречный ток воздуха из лежащей рядом трубы окончательно его не остановит. Впрочем, к чему все эти объяснения? Не лучше ли вам убедиться на собственном опыте?
И, не дожидаясь моего ответа, полковник Пирс нажал на медный рычажок, блестевший на одной из труб. В ту же минуту стенка отодвинулась и через образовавшееся отверстие я увидел ряд двухместных скамеек.
— Это вагон, — сказал полковник. — Входите поскорее!
Я вошел. Стенка тотчас же закрылась.
При свете лампы Эдисона, повешенной вверху, я с любопытством озирался вокруг. Ничего необыкновенного! Длинный цилиндр, хорошо отделанный внутри, с 50 креслами, расставленными попарно в 25 равных рядов, клапаны на обоих концах вагона, служащие для регулирования воздуха, — сзади для пропуска свежего, спереди — для выпуска испорченного, — вот и все.
После нескольких минут осмотра я уже начал терять терпение.
— Почему же мы не едем?
— Как не едем? Мы уже в дороге! — воскликнул полковник.
— В дороге? Не двигаясь?.. Да разве это возможно?..
Я с напряжением прислушивался, не слышно ли какого-нибудь шума, который указывал бы на движение вагонов. Если мы в самом деле тронулись со станции, и если полковник не шутил, говоря о скорости в 1800 километров, то мы должны теперь находиться далеко от земли, под волнами океана. Над нашими головами беспокойно мечутся волны, и, может быть, в эту самую минуту киты, принимая нашу длинную железную тюрьму за гигантскую змею, ударяют о нее своими могучими хвостами!..
Я ничего не слышал, кроме тихого приглушенного рокота, и погруженный в безграничное удивление, не веря в действительность того, что происходило, сидел и молчал. А время между тем летело.
Прошло около часу. Вдруг ощущение холода на лбу пробудило меня из оцепенения, в которое я мало-помалу погрузился. Я поднес руку к лицу: оно было мокро…
Мокро! Почему? Уж не лопнул ли наш туннель под давлением воды, давлением ужасающим, увеличивающимся на одну атмосферу через каждые 10 метров глубины? Уж не поглощает ли нас океан?.. Я был парализован ужасом. В отчаянии я хотел позвать на помощь, кричать… и… увидел себя в собственном тихом саду под сильным дождем, крупные капли которого и прервали мой сон.
Просто-напросто я уснул, читая статью, посвященную фантастическому проекту полковника Пирса, и во сне увидел этот проект осуществившимся…
Курьерский поезд через океан
— Внимание! — закричал мой проводник. — Тут ступенька!
Я осторожно перешагнул через нее — и очутился в большой зале, ослепительно освещенной электричеством, где только наши шаги нарушали мертвое молчание.
Где я находился? Что привело меня сюда? Кто такой мой таинственный проводник? Вопросы, на которые у меня нет ответов. Долгий путь среди ночи, железные ворота, бесконечные лестницы, казалось, стремившиеся проникнуть в недра земли, — вот все, что я мог припомнить.
Впрочем, не было времени раздумывать об этом.
— Вы, без сомнения, желаете знать, кто я такой? — спросил мой проводник. — Полковник Пирс, к вашим услугам. Где вы находитесь? В Бостоне, в Америке, на вокзале.
— На каком вокзале?
— На вокзале линии Бостон — Ливерпуль Пневматической компании.
Полковник указал мне на два длинных железных цилиндра метра полутора в диаметре, лежащих на полу в нескольких шагах от нас.
Я посмотрел на эти цилиндры — они заканчивались справа в массивном здании, а слева к ним примыкали колоссальные металлические резервуары, от которых подымались сотни труб.
Теперь я все понял.
Еще недавно я читал в одной американской газете статью об этом необычайном предприятии. Дело было в том, чтобы связать Европу с Америкой двумя исполинскими подводными трубами. Изобретатель брался выполнить свой проект. Этим гениальным человеком был полковник Пирс, который стоял теперь рядом со мною.
Я мысленно пробежал содержание статьи, в которой подробно излагались все детали этого предприятия.
Для его осуществления было необходимо 16.000.000 метров железных труб весом в 1.300.000 тонн. Для перевозки этого материала нужны 200 кораблей водоизмещением в 2000 тонн, и каждый из них должен сделать 33 рейса в оба конца.
Эта армада науки подвозила материал к двум главным судам, на палубе которых лежали концы труб.
Трубы скреплялись под водой друг с другом; каждая из них имела в длину три метра и была покрыта тройной железной сетью, которую одевала еще смолистая оболочка. Движение в этих трубах, образовавших как бы две неизмеримо большие говорные трубки, достигалось благодаря колоссальному давлению воздуха. Вагоны двигались вместе с пассажирами из одной части света в другую точно так же, как это устроено в больших городах для пересылки писем.
В заключение сравнивались ныне существующие железные дороги с новой. Восхищенный автор с воодушевлением перечислял преимущества этой смелой системы.
Путешественники не будут чувствовать в этих вагонах раздражающей качки благодаря внутренней облицовке полированной сталью. Температура постоянно оставалась без изменений; ее можно даже было регулировать по желанию, сообразно времени года. Далее — дешевизна такого пути, зависящая от незначительных расходов, требуемых для постройки системы и приведения ее в действие.
Автор утверждал, что поезда, вследствие быстроты своего движения, спокойно пройдут по всем изгибам коры земного шара, и при этом пассажиры ничего не заметят, кроме легкого трения вагонов о поверхность труб. Отсюда он заключил, что изнашивание системы устранено раз навсегда, что пневматический путь является вечным сооружением. Содержание статьи стало ясно для меня.
Теперь эта утопия превратилась в действительность.
Два железных цилиндра, начало которых лежало у моих ног, пронизывали Атлантический океан, чтобы выйти из вод его на берегах Англии. Очевидность не могла убедить меня. Что трубы проложены — это казалось возможным; но чтобы люди действительно пользовались таким способом передвижения — нет, я этому не верил.
— Невозможно получить давление воздуха, достаточное для такого длинного
расстояния, — заметил я.
— Между тем, — возразил полковник Пирс, — это очень легко. Для этого нужно только большое число паровых мехов, вроде тех, что у доменных печей. Они накачивают воздух с безграничной силой; получается ужасающий ток воздуха, скорость тысяча восемьсот километров в час — та самая скорость, какой обладает пушечное ядро, — и наши вагоны с пассажирами за два часа сорок минут пробегают четыре тысячи километров, отделяющие Бостон от Ливерпуля.
— Тысяча восемьсот километров в час! — вскричал я.
— Совершенно верно. Посчитайте теперь последствия такой скорости. В Ливерпуле часы показывают время на четыре часа четырнадцать минут впереди сравнительно с нашими. Следовательно, путешественник, выехавший из Бостона в девять часов утра, приезжает в Англию в три часа пятьдесят четыре минуты пополудни. Разве это не быстрое передвижение? Далее: наши вагоны опережают солнце более чем на девятьсот километров в час, и путешественник одержит великую победу над нашим светилом, когда выедет из Ливерпуля, например, в полдень, а в девять часов тридцать четыре минуты того же утра очутится на вокзале в Бостоне, — следовательно, на два с половиной часа раньше того момента, когда он пустился в путь. Ведь это же чертовская идея! Никаким другим образом нельзя ехать быстрее того, чтобы достичь цели путешествия раньше момента отъезда.
Я не знал, что и думать!
Перед сумасшедшим, что ли, стоял я в ту минуту? Мог ли я поверить этим баснословным рассказам, когда в моем уме теснились возражения на них?
— Хорошо, — сказал я, — можно согласиться, что найдутся люди, готовые проделать это безумное путешествие, и что вы можете достигнуть такой невероятной быстроты передвижения; но как вы устроите при этом остановку вагона? Ведь в конце пути они разлетятся вдребезги.
Полковник пожал плечами.
— Вовсе нет! Наши трубы, из которых одна служит для движения поездов в одном направлении, а другая в обратном, на берегу каждой части света соединены друг с другом. Как только поезд прибудет к концу своего назначения, об этом даст знать электрическая искра. Она летит в Англию и парализует движущую силу. Предоставленный самому себе, одаренный такой скоростью, вагон продолжал бы свой путь; однако нам достаточно привести в движение клапан, чтобы ввести в дело противоположную трубу, которая постепенно замедлит ход вагона и, наконец, посредством давления, совсем остановит его, исключив возможность всякого столкновения. Впрочем, к чему все эти объяснения? Опыт во сто крат лучше…
Не ожидая от меня ответа, полковник Пирс быстро нажал пуговку, медь которой блестела на одной из труб. Дверца скользнула по шинам, и чрез образовавшееся отверстие я увидел длинный ряд скамеек, на каждой из которых свободно могли поместиться по два человека. Полковник воскликнул:
— Вот вагон, скорее входите!
Воля моя была парализована, и я позволил ввести себя в вагон; дверца захлопнулась за нами.
На потолке висела лампочка Эдисона; при ее свете я с любопытством осматривал обстановку, в которой очутился.
Ничего проще не могло быть. Длинный цилиндр из склепанных друг с другом труб, внутри которого стояли 50 кресел парами, в 25 рядов. На каждом конце — клапан, регулирующий давление воздуха; задний доставлял приток воздуха, необходимого для дыхания, передний служил для его выхода из вагона.
— Когда же мы наконец отправимся? — спросил я.
Полковник расхохотался.
— Да ведь мы уже едем!
— Может ли быть? Без малейших колебаний?
Я внимательно прислушался: хотел услышать хоть какой-нибудь шум, который бы убедил меня. Если мы действительно уже находимся в пути, если полковник не обманул меня, когда говорил о 1800 километрах в час, то мы должны были находиться уже далеко от материка, глубоко под водами океана.
Над нашими головами, в таком случае, волны разбивались одна о другую, и, может быть, в этот самый момент киты принимали нашу железную темницу за исполинскую морскую змею и старались убить ее ударами своих могучих хвостов.
Я прислушался, но ничего не слышал, кроме глухого рокотанья, которое производили, без сомнения, ударяющиеся о наши трубы валуны.
Придя в безграничное изумление, не в силах поверить в действительность
всего того, с чем я встретился, я молчал, а время шло.
Прошел час, как вдруг ощущение влажности на лице вывело меня из оцепенения. Я схватился рукой за лицо и отдернул ее, всю мокрую.
Мокрую!.. Но каким образом?..
Трубы лопнули под давлением воды, еще повышенным на одну атмосферу благодаря 10 метрам глубины. Океан ворвался и…
Смертельный ужас охватил меня; в отчаянии я хотел позвать на помощь, кричать… и проснулся.
Я сидел в своем садике, лил проливной дождь, крупные капли прервали мой сон.
Я просто-напросто уснул за чтением статьи, которую какой-то американский репортер посвятил фантастическим планам полковника Пирса.
Блеф
Пер. с фр. — Е.Брандис.
Американские нравы
В марте 1863 года я сел на пароход «Кентукки», который курсирует между Нью-Йорком и Олбани.
В это время года особенно оживляются деловые связи между этими двумя городами; впрочем, это самое обычное для Америки явление. Нью-йоркские коммерсанты поддерживают через своих агентов постоянные торговые сношения даже с самыми отдаленными странами и таким образом широко распространяют изделия, доставляемые из стран Старого Света, одновременно вывозя за границу предметы отечественного производства.
Стоя на палубе, я невольно дивился деловому оживлению, царившему на пристани. Со всех сторон сюда стекались путешественники: одни торопили носильщиков, нагруженных всевозможными свертками и чемоданами, другие, как заправские английские туристы, обходились собственными силами, уместив все необходимое в крохотном саквояже. Пассажиры суетились. Каждый спешил занять свое место на борту пакетбота, который был набит до отказа, как это обычно бывает в Америке, где господствует страсть к наживе.
Первые же удары гонга вызвали смятение среди опаздывающих. Пристань накренилась под тяжестью хлынувшей на пакетбот толпы; по большей части это были дельцы, для которых не попасть на пароход значит понести крупные убытки.
Наконец толпа растаяла. Тюки были разложены, и пассажиры разместились. Пламя гудело в топке котла, палуба «Кентукки» содрогалась. Солнце, проглядывая сквозь утренний туман, слегка прогревало мартовский воздух. В такое утро невольно поднимешь воротник, спрячешь руки в карманы, но все же скажешь: «А погода сегодня будет великолепная».
Поездка моя не носила делового характера, в чемодане имелось все, что только можно пожелать, а голова не была занята никакими коммерческими планами и торговыми расчетами; поэтому я беззаботно предался размышлениям, положившись на волю случая, этого лучшего друга путешественников, который нередко доставляет нам в пути разные удовольствия и развлечения. Внезапно в нескольких шагах от себя я увидал миссис Мелвил, которая мило мне улыбалась.
— Как! Это вы, миссис Мелвил! — воскликнул я с радостным удивлением. — Неужели вы отважились пуститься в опасное плавание и вас не испугала эта толпа на гудзонском пароходе!
— Как видите, мой друг, — ответила она, крепко, на английский манер, пожимая мне руку. — Впрочем, я не одна; меня сопровождает моя добрая старая Арсиноя.
И она указала мне на свою верную негритянку, которая, сидя на тюке шерсти, с нежностью смотрела на госпожу.
— Я не сомневаюсь, что Арсиноя будет вам полезна в пути, миссис Мелвил, — сказал я, — но сочту своим долгом оберегать вас во время этой поездки.
— Если это ваш долг, — ответила она смеясь, — то мне не за что будет
вас благодарить. Но вы-то каким образом очутились здесь? Помнится, вы
говорили мне, что собираетесь выехать из Нью-Йорка только через несколько
дней. Почему же вы вчера не сказали нам, что уезжаете?
— Признаться, вчера я еще не думал о поездке, — ответил я. — Мне вздумалось поехать в Олбани только потому, что гудки пакетбота разбудили меня в шесть утра. Вот вам и объяснение. Проснись я часом позже, возможно, я направился бы в Филадельфию! Но вы-то, вы, миссис Мелвил! Ведь еще вчера мне казалось, что вы домоседка, каких мало.
— Так оно и есть. Но перед вами сейчас не миссис Мелвил, а старший приказчик Генри Мелвила, нью-йоркского негоцианта и судовладельца, направляющийся в Олбани, чтобы наблюдать за прибытием груза. Вы родились в чересчур цивилизованной стране Старого Света, и вам этого не понять!.. Дела не отпустили сегодня утром моего мужа из Нью-Йорка, и вместо него отправилась я. Уверяю вас, торговые книги от этого не пострадают и подсчеты будут не менее точными.
— Теперь я больше ничему не удивляюсь! — воскликнул я. — Но если бы нечто подобное случилось во Франции, если бы жены вдруг вздумали заниматься делами своих мужей, то и мужья непременно занялись бы делами своих супруг, — стали бы играть на фортепиано, вырезать цветочки для аппликаций и вышивать подтяжки…
— Вы не слишком-то лестно отзываетесь о своих соотечественниках, — засмеявшись, ответила миссис Мелвил.
— Ничуть не бывало! Ведь я готов допустить, что жены вышивают им подтяжки.
В этот момент раздался третий удар гонга. Последние пассажиры ринулись на палубу «Кентукки» под крики матросов, которые, вооружившись длинными баграми, собирались оттолкнуть пароход от пристани.
Я предложил руку миссис Мелвил и отвел ее в сторону, где не было такой толчеи.
— Я дала вам рекомендательное письмо в Олбани… — начала она.
— Ну да. Я готов еще раз поблагодарить вас за него.
— Незачем. Оно вам теперь не понадобится. Ведь я еду к моему отцу, которому и было адресовано это письмо, и, надеюсь, вы разрешите мне не только представить ему вас, но и предложить вам от его имени гостеприимство.
— Выходит, я был прав, — сказал я, — рассчитывая на счастливый случай, который скрасит мне путешествие. А между тем мы с вами могли и не уехать.
— Почему же?
— Какой-то путешественник, один из тех чудаков, которых до открытия Америки можно было встретить только в Англии, пожелал занять «Кентукки» для себя одного.
— Верно, это какой-нибудь знатный индус, путешествующий со свитой
слонов и баядерок?
— Вовсе нет. Я присутствовал при споре этого оригинала с капитаном, который так и не пошел ему навстречу, и при этом ни один слон не вмешался в их беседу. Это — жизнерадостный толстяк, и ему попросту не хотелось ехать в давке… Да, впрочем, вот и он! Я узнаю его!.. Видите, к пристани бежит человек, он яростно жестикулирует и надрывается от крика! Он еще может нас задержать, хотя пароход и отчаливает.
Какой-то пассажир среднего роста, с непомерно большой головой, с огненно-рыжими бакенбардами, в длинном сюртуке со стоячим воротником и в высокой широкополой шляпе, подбегал, запыхавшись, к пристани, с которой уже были убраны сходни. Он жестикулировал, бесновался, вопил, не обращая внимания на смех толпы, собравшейся вокруг него:
— Эй, вы, там, на «Кентукки»!.. Тысяча чертей! Мое место заказано, отмечено, оплачено, а меня оставляют на берегу! Черт вас побери! Капитан, вы будете отвечать перед судом и присяжными!
— Опоздали, так пеняйте на себя! — ответил капитан, поднимаясь на мостик. — Мы должны прибыть в назначенный час, а прилив кончается.
— Черт вас побери! — снова завопил толстяк. — Я добьюсь того, что с вас взыщут сто тысяч долларов или даже больше в возмещение убытков! Бобби, — крикнул он одному из двух негров, сопровождавших его, — займись-ка ты багажом и беги в гостиницу, а ты, Дакопа, тем временем отвяжи какую-нибудь лодку, чтобы нагнать этот проклятый «Кентукки».
— Бесполезно! — бросил капитан, уже приказавший отдать концы.
— Живей, Дакопа! — заревел толстяк, подгоняя негра.
Чернокожий успел ухватиться за конец каната и быстро прикрутил его к одному из причальных колец как раз в тот момент, когда канат потянулся за отапливающим пароходом. В ту же минуту настойчивый пассажир прыгнул в лодку и под одобрительные возгласы толпы в несколько взмахов весел достиг трапа «Кентукки». Взобравшись на палубу, он подбежал к капитану и стал бурно с ним объясняться, производя при этом столько шума, как будто кричали сразу десять мужчин и тараторили двадцать кумушек. Убедившись, что ему не удастся вставить ни одного словечка, и видя, что пассажир все равно добился своего, капитан решил прекратить разговор и, взяв рупор, направился к машинному отделению. Но в тот момент, когда капитан собирался дать сигнал к отплытию, толстяк снова подбежал к нему и заголосил:
— А мои ящики, черт вас побери?
— Как, еще и ящики! — возмутился капитан. — Уж не их ли там везут?
Пассажиры начали роптать, — новая задержка вывела их из терпения.
— В чем дело? — закричал настойчивый пассажир. — Разве я не свободный гражданин Соединенных Штатов Америки? Мое имя Огастес Гопкинс, и если оно вам ничего не говорит…
Не знаю, произвело ли это имя должное впечатление на присутствующих, но, как бы там ни было, капитан «Кентукки» был вынужден снова пристать к берегу, чтобы погрузить багаж Огастеса Гопкинса, свободного гражданина Соединенных Штатов Америки.
— Что за странный субъект! — сказал я миссис Мелвил.
— Не более странный, чем его багаж, — ответила она, указывая на приближавшиеся к пристани подводы с двумя громадными ящиками в двадцать футов высотой, покрытыми клеенкой и опутанными целой сетью веревок и узлов. Верх и низ были обозначены красными литерами, а слова: «Осторожно, стекло!» — выведенные огромными буквами, еще издали приводили в трепет служащих пароходной компании, отвечающих за сохранность грузов.
Появление этих чудовищных ящиков вызвало у пассажиров новый прилив негодования, но Гопкинс так энергично орудовал ногами, руками, головой и глоткой, что его багаж был погружен на палубу, хотя это стоило огромных трудов и заняло немало времени. Наконец «Кентукки» отчалил и пошел вверх по Гудзону, пробираясь среди всевозможных судов, сновавших по реке.
Оба негра Огастеса Гопкинса встали на страже у ящиков своего господина, возбуждавших всеобщее любопытство. Пассажиры все время толпились возле этого поразительного багажа, высказывая самые невероятные предположения, какие способно породить лишь необузданное воображение американцев. Миссис Мелвил, как видно, тоже была сильно заинтригована. Что до меня, то, как и подобает французу, я изо всех сил старался казаться совершенно равнодушным.
— Какой вы странный человек! — сказала миссис Мелвил. — Неужели вам не интересно знать, что в этих громадинах? Я прямо-таки сгораю от любопытства.
— Признаюсь, — ответил я, — все это меня мало интересует. При виде этих поразительных сооружений я сделал самое невероятное предположение: либо там спрятан пятиэтажный дом со всеми его обитателями, либо они вовсе пусты. И хотя то и другое одинаково неправдоподобно, я ничуть бы не удивился, если бы одно из моих предположений оправдалось. Впрочем, если вам угодно, я все же попытаюсь что-нибудь разузнать, а потом расскажу вам.
— Пожалуйста, — ответила миссис Мелвил, — а я тем временем проверю свои счета.
Я предоставил своей удивительной спутнице проверять счета. Она делала это с быстротой нью-йоркских банковских кассиров, о которых говорят, что стоит им взглянуть на колонку цифр, как они тут же подведут итог.
Размышляя о причудливой психической организации прелестных американок, отличающихся такой двойственностью, я направился к человеку, привлекавшему все взгляды и служившему предметом всех разговоров.
Хотя колоссальные ящики мешали рулевому следить за фарватером Гудзона, он уверенной рукой управлял пароходом, не заботясь о препятствиях. А между тем их было немало, ибо ни одна река Европы, даже Темза, до такой степени не забита судами, как любая река в Соединенных Штатах. В ту пору, когда Франция насчитывала не более двенадцати — тринадцати тысяч судов, когда Англия обладала примерно сорока тысячами, у Соединенных Штатов их было уже шестьдесят тысяч, в том числе две тысячи пароходов, которые бороздили все моря земного шара. Эти цифры дают представление о развитии мировой торговли, и, вникая в них, легко понять, чем вызваны многочисленные несчастные случаи, имеющие место на американских реках.
Правда, все эти катастрофы, столкновения, кораблекрушения ничуть не пугают предприимчивых негоциантов. Более того, они даже на руку страховым компаниям, чьи дела не шли бы в гору, если бы страховые премии не были так высоки. В Америке человек представляет меньше ценности и значения, чем равный ему по весу и объему мешок каменного угля или тюк кофе.
Быть может, американцы по-своему и правы, но я, коренной француз, готов был бы отдать все угольные шахты и кофейные плантации в мире за свою ничем не замечательную особу! Признаться, я испытывал некоторую тревогу, видя, что пароход несется на всех парах по реке, загроможденной судами.
Казалось, Огастес Гопкинс не разделял моих опасений. Вероятно, он принадлежал к той породе людей, которые скорее потеряют рассудок, взлетят на воздух, пойдут ко дну, чем упустят выгодную аферу. Во всяком случае, он не обращал ни малейшего внимания на живописные берега Гудзона, быстро проносившиеся мимо нас. Проплыть от Нью-Йорка, места отправления, до Олбани, места назначения, означало для него только потерять восемнадцать часов драгоценного времени. Ни восхитительные виды, открывавшиеся по берегам реки, ни красиво расположенные городки, ни рощицы, разбросанные то здесь, то там по равнине, как букеты у ног примадонны, ни быстрое течение величественной реки, ни свежая весенняя зелень — ничто не могло отвлечь этого человека от его коммерческих забот.
Он шагал взад и вперед по палубе «Кентукки», бормоча себе под нос какие-то бессвязные фразы; по временам он словно впопыхах присаживался на тюк с товаром и, обшарив свои многочисленные карманы, вытащил пухлый бумажник, набитый всевозможными деловыми бумагами. Мне пришло в голову: уж не нарочно ли он выставляет напоказ всю эту деловую переписку? Мне даже показалось, что он с каким-то наигранным рвением перебирает свою огромную корреспонденцию, пробегая глазами убористые строчки писем, помеченных названиями разных городов и стран, проштемпелеванных почтовыми конторами всего мира.
Поэтому я никак не мог решиться приступить к нему с вопросами. Тщетно пытались любопытные пассажиры вовлечь в разговор двух негров, стоявших на посту у таинственных ящиков; хотя это и не свойственно сынам Африки, стражи хранили гробовое молчание.
Я уже собирался вернуться к миссис Мелвил и поделиться с ней своими наблюдениями, как вдруг натолкнулся на группу пассажиров, окружавших капитана «Кентукки», который о чем-то пространно повествовал. Речь шла о Гопкинсе.
— Повторяю, — говорил капитан, — этот чудак всегда выкидывает такие штуки. Вот уже десятый раз он поднимается по Гудзону от Нью-Йорка до Олбани, вот уже десятый раз он ухитряется прибыть с опозданием, вот уже десятый раз он перевозит все тот же груз. Что все это значит? Я и сам не знаю. Ходят слухи, будто мистер Гопкинс основывает какое-то крупное предприятие в окрестностях Олбани и что со всех концов света ему шлют какие-то неизвестные товары.
— Должно быть, это один из главных агентов индийской компании, — сказал кто-то из присутствующих, — и, наверное, он прибыл, чтобы основать в Америке филиал.
— А может, это владелец золотых приисков в Калифорнии, — заметил второй. — И у него там, наверно, еще какие-нибудь коммерческие дела.
— Или подвернулись крупные торги, на которые он собирается взять подряд, — ввернул третий. — Не так давно в «Нью-Йорк геральд», кажется, были на этот счет какие-то намеки.
— Вот увидите, — заявил четвертый, — скоро выпустят акции новой компании с капиталом в пятьсот миллионов. Я первый подпишусь на сто акций по тысяче долларов.
— Почему же первый? — раздался чей-то голос. — Разве вам уже обещаны паи? Что до меня, то я готов закупить двести акций, а если понадобится, то и больше.
— Если что-нибудь останется на вашу долю! — крикнул издали какой-то делец, лица которого я не мог разглядеть. — Ясное дело, речь идет о строительстве железной дороги из Олбани в Сан-Франциско, а банкир, который будет финансировать это акционерное общество, — мой лучший друг.
— При чем тут железная дорога! Мистер Гопкинс собирается проложить электрический кабель через озеро Онтарио, и в этих здоровенных ящиках — гуттаперча и целые мили проводов.
— Прокладывает кабель через Онтарио? Да ведь это золотое дно! Где же этот джентльмен? — крикнули в один голос несколько дельцов, которых обуял дух стяжательства. — Пусть сам мистер Гопкинс изложит нам свой проект. Мне первые акции!
— Мне, мистер Гопкинс, прошу вас!
— Нет, мне! Я даю тысячу долларов премиальных!
Вопросы и ответы сыпались вперемежку; волнение охватило весь пароход. Хотя спекуляция меня ничуть не прельщала, я направился вместе с группой дельцов к герою «Кентукки». Вскоре Гопкинс был окружен густой толпой, которую он не удостаивал даже взглядом. Его бумаги пестрели цифрами, которые выстраивались длинными рядами, многие из них сопровождала внушительная свита нулей. Карандаш его порхал по бумаге, производя различные вычисления. С губ его срывались астрономические цифры. Казалось, он был охвачен неистовой лихорадкой расчетов. Воцарилось молчание, хотя в душах американцев, снедаемых жаждой наживы, бушевала буря.
Но вот мистер Огастес Гопкинс разрешил некую головоломную арифметическую задачу (при этом он трижды обламывал карандаш, выводя величественную единицу, возглавлявшую отряд из восьми великолепных нулей) и произнес два сакраментальных слова:
— Сто миллионов!
Затем он быстро спрятал бумаги в свой чудовищный бумажник и извлек из кармана часы, обрамленные двумя рядами настоящих жемчужин.
— Девять часов! Уже девять! — воскликнул он. — Этот проклятый пароход ползет как черепаха! Капитан!.. Где же капитан?
Тут Гопкинс сорвался с места и, расталкивая обступивших его людей, приблизился к капитану, который, склонившись над люком машинного отделения, отдавал какие-то распоряжения машинисту.
— Известно ли вам, капитан, — многозначительно изрек Гопкинс, — известно ли вам, что из-за десятиминутного опоздания у меня может сорваться важное дело?
— И вы смеете еще говорить про опоздание! — огрызнулся капитан, возмущенный такой наглостью. — Кто, как не вы, задержал пароход?
— Если бы вы так упорно не оставляли меня на берегу, — завопил Гопкинс, — то не потеряли бы столько драгоценных минут, ведь в эту пору года время — на вес золота!
— А если бы вы со своими ящиками потрудились не опаздывать, — отпарировал капитан, — мы воспользовались бы приливом и теперь были бы уже на добрых три мили дальше.
— Это меня не касается. Я должен еще до полуночи быть в Олбани в гостинице «Вашингтон». Если я попаду туда позже, то мне не имело смысла уезжать из Нью-Йорка. Предупреждаю вас, что если так случится, то я потребую от вашей администрации и лично от вас возмещения убытков.
— Да отвяжетесь ли вы от меня, наконец?! — зарычал раздосадованный капитан.
— И не подумаю. Пока вы тут будете скряжничать и беречь топливо, я могу потерять целое состояние!.. Эй, вы, кочегары, подкиньте-ка в топку четыре или пять добрых лопатин угля, а вы, машинисты, поддайте пару, и мы живо наверстаем потерянное время!
И Гопкинс швырнул в машинное отделение кошелек, в котором зазвенели доллары.
Это вконец разъярило капитана, но взбешенный пассажир кричал куда громче и долго еще продолжал орать после того, как капитан умолк.
Я поспешил удалиться от спорящих: мне было ясно, что брошенное машинисту приказание поддать пары и увеличить скорость парохода может привести к взрыву котла.
Но, разумеется, наши спутники не нашли в поступке Гопкинса ничего из ряда вон выходящего. Поэтому я решил не рассказывать об этом инциденте миссис Мелвил, которую только рассмешили бы мои нелепые страхи.
Когда я к ней вернулся, она уже закончила свои сложные вычисления, и деловые заботы больше не омрачали ее прелестного чела.
— Итак, мой друг, я уже больше не коммерсантка, — сказала она, — а снова светская женщина, и теперь вы можете беседовать со мной, о чем угодно: об искусстве, о любви, о поэзии…
— Говорить об искусстве, о возвышенных мечтах и поэзии после того, что я видел и слышал! — воскликнул я. — Нет, нет! Я насквозь пропитался меркантильным духом, теперь я больше ничего не слышу, кроме звона долларов, я ослеплен их обжигающим блеском. Теперь для меня эта прекрасная река — только удобный торговый путь, ее чудесные берега — только рынок для сбыта товаров, эти живописные прибрежные городишки — лишь многочисленные склады сахара и хлопка, и я уже начинаю всерьез подумывать о том, не построить ли на Гудзоне плотину, чтобы его воды вертели кофейную мельницу!
— Что ж! Если отбросить в сторону кофейную мельницу, — то это недурная идея.
— А почему, скажите на милость, меня не может осенить блестящая идея, чем я хуже других?
— Так вы в самом деле заразились деловой лихорадкой? — смеясь, спросила миссис Мелвил.
— Судите сами, — ответил я.
И я рассказал ей о тех сценах, свидетелем которых мне довелось быть. Внимательно выслушав мой рассказ, как подобает рассудительной американке, она углубилась в размышления. Любая парижанка оборвала бы меня на середине.
— Итак, миссис Мелвил, что же вы скажете об этом Гопкинсе?
— Этот человек, — ответила она, — либо великий коммерсант, затеявший какое-то колоссальное предприятие, либо попросту какой-нибудь шарлатан с захудалой балтиморской ярмарки.
Я засмеялся, и разговор перешел на другие темы.
Наше путешествие завершилось без дальнейших осложнений, если не считать того, что Гопкинс чуть было не свалил в воду один из своих громадных ящиков, решив, во что бы то ни стало, невзирая на запрещение капитана, передвинуть его на другое место. Вызванный этим спор дал ему повод еще раз заявить во всеуслышание, какие важные у него дела и какой ценный он везет груз.
Он завтракал и обедал, как человек, который стремится не столько утолить голод, сколько вышвырнуть как можно больше денег. Когда мы, наконец, достигли цели нашего плавания, на пароходе только и было толков, что об этом необыкновенном субъекте, — каждый рассказывал о нем всякие небылицы.
«Кентукки» пришвартовался к Олбанийской пристани еще до полуночи — этого рокового для Гопкинса часа. От души радуясь, что схожу на берег цел и невредим, я предложил руку миссис Мелвил. А Огастес Гопкинс, выгрузив с великим шумом свои таинственные ящики, в сопровождении многолюдной толпы торжественно проследовал в гостиницу «Вашингтон».
Я был принят мистером Френсисом Уилсоном, отцом миссис Мелвил, весьма радушно и приветливо, — только такое гостеприимство и приходится ценить. Сколько я ни отговаривался, мне пришлось уступить настояниям почтенного негоцианта и занять в его доме прелестную комнатку, оклеенную голубыми обоями. Этот громадный дом не слишком-то походил на особняк; его просторные апартаменты казались совсем скромными по сравнению с колоссальными складскими помещениями, которые были переполнены товарами, привезенными со всех концов света. Целая армия служащих, рабочих, конторщиков, грузчиков сновала, суетилась в этом доме-городе, о котором не могут дать представления даже самые крупные торговые дома Гавра и Бордо. Хотя хозяин дома и был поглощен разнообразными делами, ко мне отнеслись с удивительным вниманием и предупреждали малейшие мои желания. К тому же мне прислуживали негры, а тот, кому приходилось хоть раз иметь с ними дело, прекрасно знает, что нет на свете более заботливых и исполнительных слуг.
На другой день я совершил прогулку по очаровательному Олбани, само название которого меня всегда чем-то пленяло. Но и здесь я обнаружил точно такую же деловую атмосферу, как и в Нью-Йорке. И здесь та же неугомонная предприимчивость, то же многообразие коммерческих интересов, жажда наживы, деловой пыл, стремление извлечь деньги из всего на свете, используя все возможности промышленности и торговли. Но у дельцов Нового Света все это не выглядит столь уродливо, как у их заокеанских коллег. В их образе действий есть даже нечто внушительное. Невольно подумаешь — как же этим дельцам не загребать огромные деньги, когда они идут на такие огромные траты?
И завтрак и обед были роскошно сервированы; за едой, а также вечером сперва шел общий разговор, а потом речь зашла о жизни города, о его увеселениях и театрах. Мистер Уилсон оказался в курсе всех светских развлечений и проявил себя как истый американец, когда речь зашла о странных нравах, царящих в американских городах и вызывающих удивление у нас в Европе.
— Вы намекаете, — спросил мистер Уилсон, — на наше отношение к знаменитой Лоле Монтес?
— Совершенно верно, — ответил я. — Только американцы могут принимать всерьез эту графиню Лансфельд.
— Мы ее приняли всерьез, — ответил мистер Уилсон, — потому что она показала себя серьезной особой. Имейте в виду, что мы не придаем никакого значения даже самым важным делам, если к ним относятся легкомысленно.
— Вас, конечно, шокирует, — насмешливо сказала миссис Мелвил, — что Лола Монтес посетила также и наши пансионы для молодых девиц.
— По правде сказать, — ответил я, — это мне показалось странным: вряд ли прелестная танцовщица может служить подходящим примером для молодых девушек.
— Наши молодые девушки, — возразил мистер Уилсон, — приучаются в пансионе к самостоятельности, не в пример вашим. Когда Лола Монтес появлялась в пансионах, они принимали ее не как парижскую танцовщицу и не как баварскую графиню Лансфельд, а как знаменитую женщину, которой они искренно любовались. Для воспитанниц, смотревших на нее с любопытством, это не могло иметь никаких дурных последствий. Для них это был своего рода праздник, удовольствие, развлечение, вот и все. Что же тут плохого?
— Плохо то, что эти чрезмерные восторги портят крупных артистов. Они зазнаются и станут прямо невыносимы, когда вернутся из турне по Соединенным Штатам.
— Разве эти овации им не нравятся? — с удивлением спросил мистер Уилсон.
— Напротив, — ответил я. — Вот, например, Женни Линд, — разве она сможет оценить европейское гостеприимство, если здесь самые почтенные люди впрягаются в ее карету? И какая реклама может сравниться с той, какую ей создал антрепренер, когда учредил, да еще с таким шумом, на ее средства госпитали?
— В вас говорит ревность, — иронически заметила миссис Мелвил. — Вы сердитесь на эту знаменитую певицу потому, что она не пожелала дать ни одного концерта в Париже.
— И не думаю сердиться, миссис Мелвил. А впрочем, я и не посоветовал бы ей ехать в Париж, потому что она никогда не встретит там такого приема, как у вас.
— Что ж, вы много потеряете, — заметил мистер Уилсон.
— По-моему, больше потеряет она.
— И уж во всяком случае у вас не будет новых госпиталей, — смеясь, сказала миссис Мелвил.
Разговор продолжался в шутливом тоне. Через некоторое время мистер Уилсон снова обратился ко мне:
— Я вижу, что вас интересуют наши зрелища и наша реклама, — так вот вы попали к нам как раз вовремя. Завтра состоится продажа с аукциона первого билета на концерт госпожи Зонтаг.
— Продажа с аукциона! Можно подумать, что речь идет по крайней мере о железной дороге!
— Вот именно, и представьте себе: до сих пор на таких аукционах победителем оказывался не кто иной, как олбанийский торговец шляпами.
— Он, наверное, меломан? — спросил я.
— Он!.. Джон Тернер!.. Да он ненавидит музыку! Он воспринимает ее как весьма неприятный шум.
— Так зачем же он это делает?
— Чтобы расположить к себе публику. Это своего рода реклама. О нем будут говорить не только в нашем городе, но и во всех штатах, не только в Америке, но и в Европе; все будут покупать у него шляпы, и он легко сбудет свой залежавшийся товар и снабдит своими шляпами весь мир!
— Не может быть!
— Завтра вы сами убедитесь, что это именно так, и если вам понадобится шляпа…
— То я ни за что не куплю ее у этого человека! Должно быть, его шляпы отвратительны!
— Вот завзятый парижанин! — воскликнула миссис Мелвил, вставая и протягивая мне руку.
Я простился со своими хозяевами и перед сном размышлял о странностях американцев.
На следующий день я присутствовал на продаже с аукциона пресловутого первого билета на концерт госпожи Зонтаг, и при этом у меня был такой серьезный вид, как у самого флегматичного из граждан Соединенных Штатов. Все взгляды были устремлены на торговца шляпами, героя этой новой причуды. Его окружали друзья, восхвалявшие его так усердно, как будто он, Джон Тернер, — национальный герой, борец за независимость родины. Одни ставили на него, другие — на его многочисленных соперников.
Аукцион начался. Стоимость первого билета быстро поднялась с четырех долларов до двухсот и трехсот. Джон Тернер был уверен, что последняя надбавка останется за ним. К цене, объявленной его соперниками, он все время прибавлял самые ничтожные суммы. Чтобы идти впереди всех, этот добрый малый накидывал каждый раз по одному — по два доллара, но если понадобится, готов был поступиться и целой тысячей для приобретения драгоценного билета.
Цена быстро поднималась: триста, четыреста, пятьсот, шестьсот долларов. Публика была крайне возбуждена и приветствовала одобрительным гулом каждого, кто делал новую смелую надбавку. Этот первый билет казался всем необычайно ценным, а остальными никто не интересовался. Это был, так сказать, вопрос чести.
— Тысяча долларов! — выкрикнул вдруг Джон Тернер громовым голосом.
Раздались громкие и продолжительные крики «ура».
— Тысяча долларов, — повторил аукционист. — Кто больше? Тысяча долларов за первый билет на концерт!.. Кто накинет?
Воцарилась напряженная тишина, по залу пронесся какой-то трепет. Признаюсь, я и сам был невольно захвачен всем происходившим. Торговец шляпами, предвкушая триумф, обвел самодовольным взглядом своих почитателей. Он высоко поднял над головой пачку банкнот одного из шестисот американских банков и потряс ею в воздуха. В это время еще раз прозвучали слова:
— Тысяча долларов!..
— Три тысячи долларов! — раздался чей-то голос, и я невольно обернулся.
— Уррраа! — загремел весь зал, охваченный энтузиазмом.
— Три тысячи долларов, — повторил аукционист.
Перед таким покупателем торговцу шляпами пришлось спасовать, и он незаметно ретировался среди всеобщего ликования.
— Продано за три тысячи долларов! — объявил аукционист.
И тут я увидел выступившего вперед Огастеса Гопкинса, свободного гражданина Соединенных Штатов Америки. Было ясно, что он уже успел приобщиться к сонму великих мира сего, и теперь оставалось только слагать гимны в его честь.
Я с трудом выбрался из зала, и мне стоило также немалых усилий проложить себе дорогу сквозь десятитысячную толпу, которая поджидала торжествующего победителя у дверей. Его появление было встречено овацией. Во второй раз за истекшие сутки восторженная толпа проводила его в гостиницу «Вашингтон». Он отвечал на приветствия с видом скромным и величественным, а вечером, уступив настойчивым требованиям публики, Гопкинс показался на балконе гостиницы и снова был встречен шумными аплодисментами.
— Ну-с, что вы скажете об этом? — спросил меня мистер Уилсон, когда после обеда я рассказал ему о сегодняшнем случае.
— Я думаю, что мне, как французу и парижанину, госпожа Зонтаг сама догадается предложить место, и мне не придется платить за него пятнадцать тысяч франков.
— Пусть так, — ответил мистер Уилсон. — Но если этот Гопкинс действительно ловкий малый, то три тысячи долларов принесут ему сто тысяч. Человеку, который завоевал такую репутацию, стоит только нагнуться, чтобы подобрать миллион.
— Интересно, кто он такой, этот Гопкинс? — спросила миссис Мелвил.
Этот вопрос занимал в те дни всех до одного жителей Олбани.
На него ответили последовавшие затем события. Спустя несколько дней из Нью-Йорка прибыли на пароходе новые ящики, еще более удивительные по форме и по размерам. Случайно или преднамеренно, один из них, величиною с дом, въехал в какой-то узкий переулок олбанийского предместья и там застрял. Его так и не удалось сдвинуть с места, и он высился поперек дороги, неподвижный, как скала. В течение целых суток население всего города непрерывным потоком устремлялось к месту происшествия. Гопкинс воспользовался этим сборищем, чтобы блеснуть новыми сногсшибательными тирадами. Он громил безграмотных олбанийских архитекторов и предлагал, ни больше ни меньше, как изменить планировку улиц, дабы очистить проход для его ящиков.
Всем стало ясно, что придется выбрать одно из двух: либо разбить ящик, содержимое которого разжигало всеобщее любопытство, либо снести домишко, стоявший на его пути. Любопытные жители Олбани предпочли бы, конечно, первое, но Гопкинс придерживался иного мнения. Так дальше продолжаться не могло. В квартале застопорилось движение, и полиция угрожала, что на законном основании сломает этот проклятый ящик. Тогда Гопкинс нашел выход: он купил мешавший ему дом, а затем приказал его снести.
Легко догадаться, в какой степени это происшествие приумножило славу Гопкинса. Его имя и его история служили темой всех разговоров в городе. Только о нем и спорили в клубе Независимых и в клубе Единства. В олбанийских кафе заключались новые пари относительно проектов этого таинственного человека. Уверяли даже, будто между каким-то коммерсантом и каким-то чиновником произошла дуэль и что победу одержал приверженец Гопкинса. Газеты пустили в ход самые смелые домыслы, которые тотчас же отвлекли внимание публики от конфликта, возникшего между Соединенными Штатами и Кубой.
Поэтому на концерте госпожи Зонтаг, в котором я, разумеется, не принимал столь шумного участия, как наш герой, появление его чуть было не изменило программы вечера. Во всяком случае, внимание публики было надолго отвлечено от знаменитой певицы.
Наконец тайна была раскрыта, и вскоре сам Огастес Гопкинс перестал ее скрывать. Оказалось, что это предприниматель, задумавший организовать своего рода Универсальную выставку в окрестностях Олбани. Он брал на себя смелость осуществить за собственный страх и риск одно из колоссальных начинаний, которые до сих пор оставались государственной монополией.
С этой целью он купил в нескольких километрах от Олбани огромный участок невозделанной земли. На этой заброшенной территории возвышались лишь развалины форта Уильям, который некогда прикрывал английские фактории на канадской границе. Гопкинс начал уже вербовать рабочих, чтобы приступить к осуществлению своего грандиозного замысла. В его огромных ящиках, должно быть, находились орудия и машины, необходимые для предстоящих сооружений.
Как только об этой затее узнали на олбанийской бирже, сногсшибательная новость приковала к себе внимание всех дельцов. Каждый хотел войти в долю с великим предпринимателем и стремился приобрести у него акции. Гопкинс на все предложения отвечал уклончиво, тем не менее на бирже вскоре установился фиктивный курс на несуществующие акции, и дело стало принимать широкий размах.
— Этот малый, — сказал мне однажды мистер Уилсон, — большой ловкач. Не берусь судить, миллионер он или нищий, ибо, чтобы решиться на подобную авантюру, нужно быть таким бедняком, как Иов, или таким богачом, как Ротшильд, но несомненно он наживет огромное состояние.
— По правде сказать, я не знаю, дорогой мистер Уилсон, кто достоин большего удивления: человек, который отваживается на подобные дела, или страна, которая их поддерживает и рекламирует, не требуя от него никаких гарантий.
— Потому-то у нас и преуспевают, дорогой друг.
— Или, вернее сказать, разоряются, — ответил я.
— Так знайте же, — возразил мистер Уилсон, — что в Америке банкротство обогащает всех, не разоряя никого.
Я мог бы доказать мистеру Уилсону свою правоту только фактами. Поэтому я с нетерпением ожидал, к чему приведут все эти махинации и вся эта шумиха. Я старался как можно больше разузнать о предприятии Огастеса Гопкинса, о котором газеты ежедневно сообщали все новые и новые подробности. Первая партия рабочих была уже отправлена на строительство, и развалины форта Уильям быстро исчезли с лица земли. Всюду только и было речи, что об этих работах, цель которых вызывала неподдельный энтузиазм. Предложения поступали со всех сторон — из Нью-Йорка и Олбани, из Бостона и Балтиморы. «Музыкальные инструменты», «Художественные дагерротипы», «Гигиенические набрюшники», «Центробежные насосы», «Мелодичные фортепиано» спешили заблаговременно закрепить за собой на выставке самые выигрышные места. Воображение американцев разыгралось не на шутку. Уверяли, будто вокруг выставки вырастет целый город. Говорили, что Огастес Гопкинс намерен основать новый город, который будет назван его именем и сможет соперничать с Новым Орлеаном. Предсказывали даже, что этот город, который из стратегических соображений (близость границы) будет укреплен, в скором времени станет столицей Соединенных Штатов и т. д. и т. п.
Каждый день приносил все новые сенсационные известия, слухи приобретали все более фантастический характер, а между тем виновник всей этой кутерьмы хранил глубокое молчание. Регулярно посещая олбанийскую биржу, он наводил справки о положении дел, собирал сведения о привозе товаров, но даже не заикался о своих широких замыслах. Всех удивляло, почему человек с таким коммерческим размахом не прибегает к рекламе. Быть может, он пренебрегает этим заурядным способом организации дела, надеясь, что оно будет говорить само за себя?
Таково было положение вещей, когда в одно прекрасное утро газета «Нью-Йорк геральд» поместила на своих страницах следующее сообщение:
«Всем известно, что работы по строительству Универсальной выставки в Олбани идут полным ходом. Уже исчезли руины старого форта Уильям, и закладывают фундаменты величественных зданий, на стройке царит ликование. На днях заступ одного из рабочих натолкнулся на останки гигантского животного, по-видимому, пролежавшего под землей в течение тысячелетий. Спешим добавить, что это открытие отнюдь не задержит работ, которые преподнесут Соединенным Штатам восьмое чудо света».
Я отнесся к этим строчкам с равнодушием, с каким обычно воспринимаешь бесконечные сенсации американских газет. Я и не подозревал, какие выгоды сулило это открытие Огастесу Гопкинсу. Зато в устах самого предпринимателя оно приобрело исключительное значение. Насколько он был сдержан, когда речь заходила о будущем его великого предприятия, настолько же словоохотлив в своих пояснениях, соображениях и выводах относительно находки необыкновенного ископаемого. Можно было подумать, что именно с этой находкой он связывает свои деловые расчеты и виды на обогащение.
Надо полагать, что открытие и в самом деле было из ряда вон выходящим. Для того чтобы найти противоположный конец скелета допотопного животного, по приказанию Гопкинса были предприняты раскопки. Они продолжались три дня, но не дали никакого результата. Невозможно было предсказать, каковы будут размеры этого поразительного ископаемого. Тогда Гопкинс произвел глубокую разведку в двухстах футах от того места, где было начато рытье, я ему удалось добраться до противоположного конца колоссального скелета. Новость распространилась с молниеносной быстротой, и этот исключительный в летописях геологии факт был воспринят как событие мирового значения.
Со свойственной им впечатлительностью, живостью воображения и склонностью к преувеличениям американцы тотчас же распространили эту сенсацию и истолковали ее на свой лад. Чтобы установить происхождение гигантских останков, обнаруженных в окрестностях города, Олбанийским научным обществом были предприняты специальные изыскания.
Признаюсь, все это занимало меня куда больше, чем блестящее будущее Дворца индустрии и деловая горячка американцев. Я старался не пропустить ни малейших деталей этого события, что было нетрудно, так как газеты обсуждали его со всех сторон. Впрочем, мне посчастливилось узнать все подробности из уст самого Гопкинса.
Как только этот удивительный человек появился в Олбани, он был принят в высшем обществе. Естественно, что в Соединенных Штатах, где господствует финансовая аристократия, предприимчивому дельцу оказывались почести, соответствующие его рангу. Его с подлинным энтузиазмом принимали в клубах и в семейных домах. Однажды вечером я встретил его в салоне мистера Уилсона. Разумеется, разговор вертелся исключительно вокруг нашумевшего события. И надо сказать, мистер Гопкинс проявил такую словоохотливость, что его не приходилось ни о чем расспрашивать.
Он сделал любопытное, содержательное, научно обоснованное и не лишенное остроумия сообщение о своем открытии, рассказал, при каких обстоятельствах оно произошло и каковы будут его неисчислимые последствия. При этом он довольно прозрачно намекнул, что собирается извлечь из этого немалую выгоду.
— К сожалению, — добавил Гопкинс, — наши работы пришлось временно приостановить, так как на участке, под которым погребены недостающие части скелета, уже возвышаются мои новые сооружения.
— А вы уверены, — спросил его один из присутствующих, — что недостающие части скелета находятся именно под этим еще не исследованным участком земли?
— В этом нет ни малейшего сомнения, — отвечал Гопкинс с апломбом. — Судя по уже извлеченным костям, ископаемое значительно превосходит размерами знаменитого мастодонта, некогда открытого в долине Огайо.
— Да неужели?! — воскликнул мистер Корнат, по профессии натуралист или что-то в этом роде, обделывавший научные дела так же ловко, как его соотечественники — дела торговые.
— Я в этом уверен, — заявил Гопкинс. — Структура костяка доказывает, что чудовище принадлежит к породе многокопытных, оно обладает всеми признаками этих животных, досконально описанных Гумбольдтом.
— Как жаль, — воскликнул я, — что его нельзя раскопать целиком!
— А кто может этому помешать? — живо спросил Корнат.
— Но… эти только что воздвигнутые здания…
Произнеся эти слова, на мой взгляд вполне уместные, я заметил на лицах гостей презрительные улыбки. По мнению этих бравых коммерсантов, можно было не задумываясь снести любое здание, любой памятник, лишь бы извлечь современника всемирного потопа. Поэтому никого не удивило, когда Гопкинс сообщил, что уже отдал на этот счет соответствующие распоряжения. Все его сердечно поздравляли, считая, что судьба благоприятствует людям предприимчивым и отважным. Я искренно поблагодарил Гопкинса и выразил желание одним из первых увидеть чудесную находку. Я хотел незамедлительно отправиться в Выставочный парк (это название уже вошло в обиход), но он попросил меня повременить, пока раскопки будут доведены до конца, ибо в настоящее время еще нельзя составить точное представление о размерах колоссального скелета.
Спустя четыре дня в «Нью-Йорк геральд» появились новые подробности об огромном ископаемом. Оказывается, остов не принадлежал ни мамонту, ни мастодонту, ни мегатерию, ни птеродактилю, ни плезиозавру. Все эти редкостные палеонтологические названия не подходили к этому животному. Упомянутые ископаемые относятся к третичному или даже ко вторичному геологическому периоду, в то время как раскопки, предпринятые Гопкинсом, велись в глубоких слоях земной коры, относящихся к палеоцену, где, как известно, до сих пор еще не было обнаружено ни одного ископаемого животного. Весь этот ассортимент научных терминов, в которых негоцианты Соединенных Штатов не слишком-то много смыслили, произвел колоссальный эффект. Из сообщения явствовало, что чудовище не было ни моллюском, ни многокопытным, ни грызуном, ни жвачным, ни панцирным, ни земноводным… Так что же? Оставалось лишь допустить, что это был человек, и притом человек-гигант, ростом более сорока метров? Итак, теперь уже нельзя было отрицать существование расы титанов, предшествовавшей нашей. Если этот факт подтвердится и его признают неоспоримой истиной, — то даже самые устойчивые геологические теории полетят кувырком. Ископаемое Гопкинса находилось значительно глубже наносных отложений, следовательно, обитало на земле в эпоху, предшествовавшую всемирному потопу…
Помещенная в «Нью-Йорк геральд» статья вызвала настоящий фурор. Она была перепечатана всеми американскими газетами. Открытие сделалось злобой дня, и самые хорошенькие женщины без запинки повторяли все эти неудобопроизносимые ученые названия. Поднялись бурные дискуссии. Это открытие составляло гордость Америки. Теперь уже не Азия, а Новый Свет становился колыбелью рода человеческого. На ученых конгрессах и в академических кругах было весьма убедительно доказано, что Америка, населенная людьми с самого сотворения мира, была отправным пунктом всех последующих миграций… Новый континент похищал у Старого Света прерогативы старшинства. Этому важнейшему вопросу были посвящены пространные труды, продиктованные чисто американским тщеславием. Наконец одна ученая сессия, протокол которой был опубликован и затем обсуждался всеми органами американской печати, доказала как дважды два, что земной рай находился между Пенсильванией, Виргинией и озером Эри, на территории нынешнего штата Огайо.
Признаюсь, меня очень забавляли все эти фантазии. Я уже представлял себе Адама и Еву, повелевающих дикими зверями, которые, как это теперь было доказано, в седой древности обитали именно в Америке, а вот на берегах Евфрата не обнаружено никаких следов их пребывания! Библейский змей-искуситель в моем воображении превращался в обыкновенного удава или гремучую змею. Но больше всего меня поражало, что все с удивительной готовностью и охотой приняли на веру это открытие. Никому и в голову не приходило, что пресловутый скелет мог оказаться лишь дутой рекламой, надувательством, блефом, как говорят американцы. И ни один из этих ученых, пришедших в такой неописуемый восторг, даже не потрудился посмотреть своими собственными глазами на чудо, так взбудоражившее его воображение.
Я поделился этой мыслью с миссис Мелвил.
— Есть из-за чего беспокоиться! — сказала она. — Придет время, и мы узрим наше прелестное чудовище. Что касается его строения и внешнего вида, то они уже достаточно хорошо знакомы всей Америке, — на каждом шагу можно встретить его изображения.
Вот тут-то и развернулся во всем блеске талант этого дельца. Огастес Гопкинс был весьма сдержан, когда речь заходила о его выставке, но с величайшим пылом и красноречием расписывал достоинства замечательного скелета, стараясь поразить воображение соотечественников. Он сделался любимцем публики и теперь мог позволить себе решительно все.
Вскоре стены городских домов покрылись огромными разноцветными афишами, на которых чудовище было изображено во всех видах. Гопкинс использовал все возможности этого рода рекламы. Он подбирал самые броские цвета. Он заклеивал своими афишами стены, парапеты набережных, стволы деревьев на бульварах. На одних афишах строчка шла по диагонали, на других бросались в глаза метровые буквы. По улицам расхаживали живые манекены в блузах и в пальто, на которых был намалеван скелет ископаемого. А по вечерам его контуры четко вырисовывались на огромных светящихся транспарантах.
Но Гопкинс не довольствовался этими обычными для Америки видами рекламы. Афиши и столбцы объявлений в газетах уже перестали его удовлетворять. Он начал читать настоящий курс «скелетологии», причем ссылался на Кювье, Блюменбаха, Букланда, Линка, Штемберга, Броньяра и добрую сотню других ученых, трактовавших проблемы палеонтологии. Эти лекции имели такой успех и проходили при таком колоссальном стечении публики, что однажды двое слушателей были раздавлены при выходе из зала…
Разумеется, мистер Гопкинс устроил им самые пышные похороны и даже траурные знамена были украшены вездесущим изображением модного ископаемого.
Эти виды рекламы давали превосходный результат в Олбани и его окрестностях, но не в состоянии были взбудоражить всю Америку. Во время гастролей в Англии Женни Линд некто Ламле предложил парфюмерам новый вид шаблона для формовки мыла, на котором был выдавлен портрет знаменитой примадонны. Вскоре сказались результаты этой замечательной выдумки: вся Англия мыла руки мылом с изображением прославленной певицы. Гопкинс применил аналогичный прием. Он заключил соглашение с фабрикантами, и покупателям был предложен богатый выбор тканей с изображением доисторического животного. Его можно было увидеть на подкладках шляп. И даже на тарелках был запечатлен этот потрясающий феномен! Где только его не было! От скелета положительно некуда было скрыться. Одевались ли вы, причесывались, или обедали, — вы неизменно пребывали в его приятном обществе.
Таким путем удалось добиться колоссального эффекта. Когда, наконец, газеты, барабаны, фанфары, ружейные залпы торжественно оповестили, что чудесный скелет будет вскоре выставлен для публичного обозрения, поднялось бурное ликование. Оставалось только оборудовать огромный зал. По словам рекламы он «не был предназначен для толпы восторженных зрителей, коим несть числа, но должен вмещать скелет одного из тех гигантов, которые, если верить легенде, хотели взобраться на небо…»
Через несколько дней я должен был покинуть Олбани. Я очень сожалел, что не смогу попасть на это единственное в своем роде зрелище. Мне было досадно уезжать, так ничего и не повидав, и я решил тайком пробраться в Выставочный парк.
Рано утром я отправился туда, захватив ружье. Я прошагал добрых три часа в северном направлении, но мне все не удавалось узнать, где находится пресловутая выставка. В конце концов, пройдя пять или шесть миль и все время ориентируясь на старинный форт Уильям, я добрался до цели своего путешествия.
Я очутился на обширной равнине; лишь на небольшом участке виднелись кое-какие следы недавно производившихся здесь земляных работ, впрочем, весьма незначительных. Довольно большое пространство быт обнесено глухим забором. Я не был уверен, что именно здесь будет находиться выставка, но это подтвердил повстречавшийся мне охотник на бобров, который направлялся к канадской границе.
— Да, это здесь, — сказал он, — но я не знаю, что тут происходит. Сегодня утром я слышал, как в ограде стреляли из карабина.
Я поблагодарил охотника и продолжал свои поиски.
Перед оградой не было видно ни малейших следов каких бы то ни было земляных работ. Глубокая тишина царила на этой заброшенной территории, которую со временем должны были оживить огромные постройки.
Чтобы удовлетворить свое любопытство, мне оставалось только проникнуть за ограду, и вот я решил обойти ее кругом и посмотреть, нельзя ли как-нибудь пробраться внутрь. Долго расхаживал я вдоль забора, но так и не обнаружил ничего похожего на вход. Вконец обескураженный, я мечтал лишь об одном — разыскать хоть какую-нибудь щель или дырочку, куда можно было бы заглянуть, как вдруг увидал за поворотом, что в заборе выломано несколько досок и столбов.
Не колеблясь, я пролез в отверстие и долго бродил по пустырю. Там и сям валялись осколки взорванных камней. Кругом виднелось множество бугорков, и земля напоминала здесь поверхность волнующегося моря. Наконец я дошел до глубокой канавы, на дне которой лежала груда костей.
Так вот из-за чего была поднята эта невообразимая шумиха!
Зрелище не представляло решительно ничего интересного — куча всевозможных костей, разломанных на тысячи кусков, причем некоторые из них были, как видно, разломаны совсем недавно. Я не заметил здесь ничего похожего на человеческие кости сверхъестественных размеров, о которых кричала реклама. Нетрудно было догадаться, что это и была та самая фабрика, на которой изготовлялись «чудеса» мистера Гопкинса.
Мне стало как-то не по себе. Я уже начал думать, что произошло какое-то недоразумение, как вдруг на склоне холма, испещренном следами ног, я заметил несколько капель крови. Идя по этим следам, я с удивлением обнаружил в рытвине новые пятна крови, на которые раньше не обратил внимания. Рядом с этими пятнами мне попался на глаза клочок бумаги, почерневший от пороха и, очевидно, служивший пыжом для какого-то огнестрельного оружия. Все это совпадало с тем, что рассказал мне охотник на бобров.
Я поднял клочок бумаги. Не без труда мне удалось разобрать на нем отдельные слова. Это был счет на какой-то товар, доставленный мистеру Огастесу Гопкинсу некиим мистером Баркли. Но что это был за товар? Новые клочки бумаги, валявшиеся кругом, помогли мне понять, о чем шла речь. Как ни велико было мое разочарование, я не мог удержаться от смеха. Да, передо мной в самом деле находился гигантский скелет, но скелет, составленный из самых разнообразных костей, принадлежавших буйволам, телятам, быкам и коровам, которые еще недавно паслись на пастбищах Кентукки. Мистер Баркли, заурядный нью-йоркский мясоторговец, поставлял знаменитому Гопкинсу огромные партии костей. Итак, эти кости отнюдь не принадлежали титану, одному из титанов, которые, взгромоздив Пелион на Оссу, устремлялись на приступ Олимпа. Все эти останки попали сюда благодаря стараниям ловкого мошенника, задумавшего «случайно» открыть их при рытье котлована для Дворца индустрии, которому не суждено было появиться на свет.
Я от души хохотал, размышляя обо всем этом, признаюсь, я смеялся и над самим собой: как ловко меня одурачили!
Вдруг за оградой послышались крики.
Я поспешил к пролому и увидел достопочтенного Огастеса Гопкинса, который с карабином в руке бежал ко мне навстречу, сияя от радости и возбужденно жестикулируя. Я направился к нему. Застав меня на месте своих подвигов, он не проявил ни малейшего смущения.
— Победа!.. Победа!.. — крикнул он мне.
Оба негра — Бобби и Дакопа — шли позади, на некотором расстоянии. Уже наученный опытом и боясь, как бы наглый обманщик не оставил меня в дураках, я решил держать ухо востро.
— Какое счастье! — воскликнул он. — Вы будете свидетелем. Перед вами человек, который возвращается с охоты на тигра.
— С охоты на тигра?! — повторил я, заранее решив не верить ни одному слову.
— Да, на красного тигра, — добавил он. — Другими словами, на кугуара, это на редкость свирепый хищник. Проклятый зверь, как вы сами можете в этом удостовериться, пробежал за ограду. Он сломал забор, который до сих пор ограждал меня от любопытных, и разнес на мелкие куски мой чудесный скелет. Узнав об этом, я без колебаний пустился в погоню за зверем, чтобы его уничтожить. Я настиг его в лесной чаще в трех милях отсюда. Я смерил его взглядом; он впился в меня своими желтыми глазами. Он сделал гигантский прыжок, но перевернулся в воздухе, сраженный моей пулей прямо в сердце. Это был мой первый выстрел из ружья, но — черт побери! — он принесет мне славу, и я не променял бы его на миллиард долларов!
«Да, теперь доллары к тебе потекут», — подумал я.
Тут подошли негры, которые в самом деле тащили огромного мертвого кугуара — зверя, почти неизвестного в этих краях. Он был рыжевато-желтой масти, уши и кончик хвоста были у него черные. Я не собирался выяснять, застрелил ли кугуара сам Гопкинс, или же это было чучело, своевременно доставленное ему каким-нибудь мистером Баркли. Но меня поразило, с какой легкостью и равнодушием этот делец говорил о своем скелете. А ведь было ясно, что это дельце уже влетело ему в сто с лишним тысяч франков!
Не открывая Гопкинсу, что мне удалось раскрыть его мистификацию, я сказал:
— Ну, а как вы думаете выбраться из этого тупика?
— Черт побери! — ответил он. — О каком это тупике вы говорите? За что бы я теперь ни взялся, мне обеспечен успех. Правда, зверь уничтожил чудесное ископаемое, которое вызвало бы восхищение всего человечества, — оно было уникально. Но зверь не уничтожил моего престижа, моего влияния, и я сумею извлечь выгоду из своего положения — положения знаменитого человека.
— Но как же вы отделаетесь от восторженной и нетерпеливой публики? — спросил я не без любопытства.
— Я скажу правду, только правду.
— Правду! — воскликнул я, недоумевая, что он подразумевает под этим словом.
— Ну, конечно, — продолжал он невозмутимо. — Разве не правда, что тигр сломал забор? Разве не правда, что он разнес на куски чудесный костяк, выкопать который мне стоило таких трудов? Разве не правда, что я преследовал и убил этого хищника?
«Я не поручился бы за достоверность этих фактов!» — подумал я.
— Публика, — продолжал он, — не может предъявить мне никаких претензий, потому что ей будут известны все подробности этого события. И вдобавок я приобрету репутацию храбреца, — слава моя прогремит на весь мир!
— Но что даст вам эта слава?
— Богатство, если я сумею им воспользоваться! Человеку известному все дается легко. Он может решиться на что угодно, взяться за любое дело. Если бы Джорджу Вашингтону после победы у Йорктауна вздумалось демонстрировать двухголового теленка, то он мог бы без труда заработать кучу денег.
— Возможно, — ответил я совершенно серьезно.
— Наверняка, — возразил Гопкинс. — Теперь мне остается только одно — отыскать подходящий объект, который можно было бы показывать, выставлять, демонстрировать…
— Да, — ответил я, — но найти такой объект не так-то легко. Знаменитые тенора уже пропили свои голоса, танцовщицы отплясали свое, а за воспоминания об их ножках ничего не платят; сиамских близнецов уже не существует, а тюлени останутся немыми, сколько их ни дрессируй.
— Меня не прельщают такого рода диковинки. Пусть тенора пропили свои голоса, танцовщицы вышли из моды, сиамских близнецов нет в живых, а тюлени навсегда останутся немыми! И все-таки из всего этого может еще выйти толк, если за дело возьмется такой человек, как я! А потому я не сомневаюсь, сударь, что еще буду иметь удовольствие видеть вас в Париже.
— Так, значит, именно в Париже вы надеетесь разыскать какую-нибудь заваль, из которой вы сделаете знаменитость, пустив в ход свои дарования?
— Возможно, — ответил Гопкинс многозначительно. — Если бы я взялся, например, за дочку какой-нибудь парижской привратницы, которая и мечтать не смеет о консерватории, я превратил бы ее в самую знаменитую певицу обеих Америк.
На этом мы расстались, и я вернулся в Олбани. В тот же день город облетела ужасная новость. Все решили, что Гопкинс разорен. Была объявлена подписка в его пользу, и ему жертвовали большие суммы. Каждому захотелось побывать в Выставочном парке, чтобы удостовериться своими глазами в постигшей Гопкинса катастрофе, и это в свою очередь принесло немало долларов ловкому обманщику. Кроме того, он продал за бешеную цену шкуру кугуара, разорившего его так удачно и упрочившего за ним репутацию самого предприимчивого дельца Нового Света.
Я вернулся в Нью-Йорк, затем во Францию, покинув Соединенные Штаты, которые, сами того не ведая, обогатились еще одним великим авантюристом. Но разве их сосчитаешь! Я пришел к убеждению, что судьба разного рода бездарей и шарлатанов — бесталанных артистов, безголосых певцов, танцоров с негнущимися коленями и канатоходцев, умеющих переступать только по земле, — была бы поистине плачевной, если бы Христофор Колумб не открыл Америку.
Опубликовано в 1910 г.
Примечания
1
Гофман — немецкий писатель, автор фантастических произведений.
(обратно)2
Тессье дю Мотэ — французский ученый, предложивший способ получения
(обратно)3
Нотабли — именитые люди города.
(обратно)4
Andnte — умеренно, allеgro — быстро, vivасе — оживленно (музыкальные
(обратно)5
Парфенон — храм богини Афины, величайший архитектурный памятник Греции.
(обратно)6
Аdagiо — медленно.
(обратно)7
allegro appassionato — страстно, бурно.
(обратно)8
allegro pomposo — торжественно.
(обратно)9
сальтарелла — быстрый танец.
(обратно)10
«Фрейшютц» — опера композитора Вебера.
(обратно)11
Пуссен — знаменитый французский живописец.
(обратно)12
casus belli — повод к объявлению войны.
(обратно)13
Компания пневматического трубопровода Бостон — Ливерпуль
(обратно)
Комментарии к книге «Рассказы», Жюль Верн
Всего 0 комментариев