«Тайна банкира. Красная мантия»

483

Описание

Кровавые преступления, интриги, измены и, конечно же, любовь вы найдете в произведениях, предложенных вашему вниманию. Главный герой романа «Красная мантия» — искатель приключений. Спасая свою жизнь, он соглашается выполнить сложное поручение кардинала и… находит свое счастье. Автор романа «Тайна банкира» переносит нас в XIX век, и мы становимся свидетелями драмы, разыгравшейся при очень загадочных обстоятельствах.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Тайна банкира. Красная мантия (fb2) - Тайна банкира. Красная мантия [сборник] 2818K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Мэри Элизабет Брэддон - Стэнли Джон Уаймэн

Мэри Э. Брэддон Тайна банкира РОМАН

ГЛАВА I

В лесистой местности Гамишира, в доме, напоминающем своею архитектурою частью сельские домики, частью замки древних времен, жило семейство, могущее дать писателю олицетворение семейного счастия. Семейство это было не многочисленно, оно состояло из четырех лиц: капитана морской службы Гарлея Вестфорда, его жены, сына и дочери. И капитан и жена его были еще в полном развитии жизненной силы. Лета унесли цветы молодости Клары, но заменили ее очарованием — очарованием нравственного совершенства и следом безоблачно протекшей жизни.

Да, она была еще хороша. Люди, знавшие коротко ее прошлое, говорили, что она стояла по происхождению выше своего мужа. Они уверяли, что она променяла богатый аристократический за́мок своего отца на трудовую жизнь с честным и добродушно веселым моряком и навлекла на себя негодование всего своего надменного семейства.

Никто однако же не имел верных сведений об этом браке, совершившемся вдали от родительского дома. Капитан и жена его хранили от всех тайну своего прошлого. Если же мистрисс Вестфорд наводила по необходимости речь на свое замужество, то речь эта доказывала только ее высокое мнение о достоинствах избранного ею мужа.

«Я знаю, — говорила она, что у мужа моего нет именитых предков, но их заменяет длинный ряд честных и храбрых людей, и любой человек стал бы гордиться сердцем, которое бьется в груди моего мужа».

Но мы лучше всего предложим читателю войти в вестфордский сад, в день разлуки, предстоящей капитану с женою. Оба они прохаживаются под тенью густой ореховой аллеи. День был теплый, июньский, весь пропитанный запахом цветов, темно-синее небо было безоблачно; только трудолюбивое жужжанье пчел и пение птиц нарушали тишину.

Однако ж, несмотря на роскошную прелесть утра, лицо Клады Вестфорд было грустно и бледно, и темная тень окружала ее голубые, прекрасные глаза. Бессонная ночь прошла вся в молитвах к тому, кто охраняет всех путешествующих. «О, Гарлей! — говорила она, — ты не можешь представить, как тяжело у меня на душе! Мы уже не раз расставались с тобою, но еще не расставались ни разу так грустно!» Лицо ее красноречиво подтверждало истину ее слов, но в темно-серых глазах капитана не было слез: одна только судорожная дрожь его губ показывала глубину тяжелых его ощущений в эту минуту.

Капитан Гарлей Вестфорд был храбр как лев во время всех битв, в которых ему приходилось участвовать, но грусть жены сокрушила его душевную силу. Он превозмог однако это движение слабости и сказал жене с притворною веселостью:

— Подобная грусть недостойна тебя как жены моряка. В нашей разлуке не должно быть горечи, тем более, что это последняя разлука: имей только в виду, что после этой последней поездки в Китай, от которой я жду так много хорошего для благосостояния нашего и наших детей, я поселюсь на постоянное жительство в Вестфорде. Полно же, Клара, не плачь!

— Я не плачу более, Гарлей, — отвечала она голосом, выражавшим подавленную скорбь, — вспомни, что я всегда плакала при каждой нашей разлуке, но никогда еще она не вызывала во мне такого безотчетного ужаса, которого даже моя молитва не могла победить. Я чувствую, что в этом путешествии тебя ждет не предвиденная, но странная опасность; сжалься же надо мною, Гарлей, не уезжай от нас!

Ее нежная рука сжимала судорожно руку мужа ее, словно хотела удержать его силою от предполагаемой поездки. Капитан Вестфорд грустно улыбнулся.

— Хотя твои предчувствия ни на чем не основаны, я бы может быть уступил твоей просьбе, если бы не дал слова отправиться в путь. Я должен сдержать это слово. До сих пор еще никто не мог упрекнуть Гарлея Вестфорда в том, что он не исполнил своего обещания! Корабль «Лили Кин» выходит завтра в море вместе с восходом солнца и я уеду на нем, если только буду жив.

Мистрисс Вестфорд знала, что всякие дальнейшие увещания будут напрасны; она тоже знала, что ее муж дорожил своим словом, как дорожил жизнью. Тяжелый и подавленный вздох был последним выражением ее тяжелых чувств.

— А теперь выслушай меня внимательно, дитя мое, — сказал Гарлей Вестфорд, — потому что я буду говорить о серьезных вещах.

Он взглянул на часы.

— Нам остается всего полчаса, Клара, до прихода дилижанса, который увезет меня в Винчестер. Слушай же меня, мое сердце: ты знаешь, что я с помощью Божею успел накопить небольшое состояние для тебя и детей. Я ношу на груди портфель, содержащий в себе 20000 фунтов в банковых билетах; это все, что я успел составить в различных местах моего пребывания. Возвратясь из Китая, я постараюсь пустить эти деньги вместе с теми, которые я надеюсь приобрести в моем путешествии, в самые выгодные и безопасные обороты. В ожидании же этого времени я намерен отдать их под сохранение одному известному учредителю банка, за которого ручается мне доверие, которое имел к нему мой отец. Он пролежит у него до моего возвращения. Но чтобы предохранить их от всяких случайностей, я перешлю тебе квитанцию банкира как на эту сумму, так и на получение от меня под сохранение законных актов на все мои владения. Завещание мое лежит у моего поверенного. Что бы ни случилось со мною, будущность твоя и детей вполне обеспечена.

— О, Гарлей! — сказала Клара Вестфорд, — мне тяжело слышать такие слова. Ты говоришь как человек, который предвидит себе неизбежную гибель.

— Нет, я только говорю как рассудительный человек, хорошо понимающий все случайности жизни. Эти 20000 фунтов и эти 50 десятин земли, самой лучшей земли во всем Гэмпшире, обеспечивают с избытком и тебя, и детей. Теперь же половина времени, которое остается мне до отъезда, уже прошла, а остальная принадлежит моим детям.

Капитан вышел из тенистой аллей и направил шаги по площадке, покрытой зеленым дерном, освещенным лучами июньского солнца. На эту площадку выходили окошки небольшой гостиной, защищаемой от яркого света длинною верандою, на половину закрытою цветами и зеленью. Вдоль этой веранды были развешаны клетки с любимыми птицами, а на белой, как снег, и мягкой подстилке лежала свернувшись малютка собачка. Девушка лет шестнадцати показалась в окошке и выпрыгнула из него с легкостью белки как скоро капитан явился на площадке.

Никогда еще, может быть, солнце не освещало такого миловидного создания, каким была эта девушка в своем белом платьице, с своею замечательною и ослепительною свежестью. Черты ее были нежны и правильны; ее лоб, нос и подбородок приводили на память чисто греческий тип. Глаза ее, с длинными темными ресницами, были, подобно глазам ее матери, большие темно-синие, живые и блестящие; волосы имели золотистый отлив. Эти длинные волосы, откинутые с правильно очерченного лба, покрывали своими густыми локонами ее плечи. Такова была Виолетта Вестфорд.

— Милый папа! — воскликнула она, меж тем, как мистрисс Вестфорд опустилась в изнеможении на ближайшую скамейку, — мама — жестокая женщина, она так долго задержала тебя, но Виолетта считала все минуты, которые остались до прихода кареты. Папа, ты дурно делаешь, что оставляешь нас! Ее светлые глазки наполнились слезами. — Но Лионель хочет, — продолжала она, — оседлать Вариора и проводить тебя вплоть до Винчестера, где пробудет с тобою до отправления поезда. Я завидую ему: он пробудет с тобою еще полчаса.

— Послушай, моя милая, — сказал капитан, — если я не ошибаюсь, то карета идет. Звук трубы кондуктора, раздавшийся из-за деревьев, отозвался на слова капитана. В ту же минуту выехал из ворот Лионель верхом, и карета остановилась у садовой решетки. Мистрисс Вестфорд поднялась с места, спокойная, без слез, только мертвая бледность высказывала за нее всю тяжесть этой минуты.

— Друг мой! — сказала она, — я могу только молиться за твое благо. Но еще одно слово, Гарлей: ты говорил сейчас о каком-то банкире, которому хочешь поручить свои деньги: скажи мне его имя; я имею более основания, чем ты думаешь, сделать тебе этот вопрос.

— Банкиры моего отца, — отвечал капитан, — были господа Гудвин и Сельби, но директором банка в настоящее время Руперт Гудвин. Прощай, мое сердце!

Кондуктор затрубил громче прежнего в ту минуту, когда Гарлей Вестфорд приложил в последний раз дрожащие губы к бледному лбу жены. Горе, овладевшее его собственным сердцем при последнем прощании, не допустило его услышать восклицание ужаса, вырвавшееся из уст его жены при имени Руперта Гудвина. Когда стук колес уезжавшей кареты уже стих в отдалении, Клара Вестфорд хотела дойти как-нибудь до дому, но силы ее ей изменили, и Виолетта нашла ее бледную и неподвижную, словно умершую. На крик ужаса девочки прибежали две горничные и с помощью Виолетты перенесли госпожу Вестфорд на диван, стоящий в гостиной и защищенный от солнечных лучей плотными занавесками. Одна из прислужниц побежала за доктором, пока Виолетта мочила водою бледный лоб своей матери. Через несколько времени глаза ее открылись и устремились на лицо ее дочери полное выражения безотчетного ужаса. «Руперт Гудвин, Руперт Гудвин!» — воскликнула она с глубоким отчаянием, — о, нет, не его, Гарлей, нет, нет, его не надобно!» Ее глаза снова закрылись, и голова упала опять на подушку.

Явился доктор; но усилия его не привели ни к каким результатам. Болезнь мистрисс Вестфорд брала свое начало в нравственных потрясениях, над которыми бессильна рука врача. Один обморок быстро сменялся другим. Виолетта и Лионель, возвратившийся к тому времени, перенесли госпожу Вестфорд в ее спальню и ухаживали за нею с беспредельною нежностью. Молодой человек устроил свой ночлег в комнате, смежной с комнатою матери, и слышал чутким ухом самое легкое движение больной. Еще несколько дней тому назад, веселый вестфордский дом стал теперь безмолвен и мрачен, как могила. Врач предписал больной глубокое спокойствие, и его приказания исполнялись буквально.

ГЛАВА II

Почтовый поезд быстро летел от Винчестера к Лондону. Скоро и Лондон открылся глазам капитана мрачно угрюмый, но все-таки величественный. Но мысли капитана были далеко: они переходили от недавно им оставленных милых к опасностям, ожидавшим его по выходе в открытое море.

Давно уже фамилия Сельби служила только фирмою банкирской конторы, но ею управлял в сущности один Руперт Гудвин. Этот Руперт Гудвин был в это время лет сорока пяти. Он наследовал от отца огромное имение, которое увеличил впоследствии приданым, взятым им за женою. Вообще ему везло как не многим на свете.

В течение долгих лет имя Руперта Гудвина служило образцом безупречной честности, но с некоторого времени о нем распространились странные слухи: утверждали, что Руперт Гудвин увлекся в последнее время большими спекуляциями и что эти спекуляции не увенчались успехом.

Кому неизвестно, какое неблагоприятное влияние имеют слухи подобного рода на кредит негоцианта? Конечно, до сих пор слухи эти не переходили круга самых близких знакомых банкира; его неудачи еще не достигли до сведения людей, вверивших ему свои капиталы, вследствие чего требования уплаты еще не нарушали и без того затруднительного положения банкирского дома.

Банкир сидел в своем кабинете над счетными книгами и поверял, весь бледный и с бьющимся сердцем, настоящее положение своих денежных дел. Он ожидал кризиса каждый день и каждый час и изыскивал напрасно средства предотвратить его.

Одна только личность пользовалась доверием Руперта Гудвина: эта личность была его главный приказчик Яков Даниельсон. Со дня его совершеннолетия, Даниельсон вступил в служение к банкиру и между ними установилась мало-помалу загадочная связь. Ее нельзя было назвать дружбою, потому что банкир обращался всегда гордо и повелительно со своими подчиненными; но Яков Даниельсон знал все его тайны и обладал почти сверхъестественной способностью угадывать каждую невысказанную мысль Руперта Гудвина.

Лицо Руперта Гудвина было замечательно выразительно и отличалось тем смуглым оттенком, который мы видим только на картинках итальянской живописи. Его мать была испанка и передала ему часть своей южной красоты. Он был высок ростом и широк в плечах. Его черные и блестящие глаза были ясны и проницательны как глаза сокола, но эти соколиные глаза опускались невольно под взглядом всякого честного человека.

В то время, когда Руперт Гудвин сидел в кабинете, раздумывая о тяжелом положении своих дел и ожидая близкой грозы, Гарлей Вестфорд спешил к нему, чтобы вверить ему плоды двадцатилетних своих трудов. Кабриолет, в котором ехал Вестфорд, остановился подле ворот банкира. Выйдя из него поспешно, капитан отправился прямо в контору, где, по воле случая, нашел одного Якова Даниельсона.

— Я желаю говорить с г. Гудвином, — сказал капитан.

— Это невозможно, — отвечал холодно Яков, — г. Гудвин очень занят, но если вы хотите передать мне ваше дело, то я поспешу…

— Благодарю вас, но я не могу принять вашего предложения. Мое время рассчитано по минутам, и я надеюсь, что в силу этого г. Гудвин не откажет мне в личном свидании. Когда человек является, подобно мне, вручить банкирской конторе все свое достояние, то он, очень естественно, желает передать его в руки самого директора банка.

Судорожная дрожь промелькнула на тонких губах Даниельсона. Плод экономии целой человеческой жизни! Вкладчик, вручающий весь свой капитал Руперту Гудвину в ту самую минуту, когда этот последний ждал только бесчисленного множества требований от опустевшей кассы! Яков устремил испытующий взгляд на честное лицо моряка, невольно подозревая во всем сказанное им какой-нибудь подлог.

— Я вижу, что вы спешите, — сказал он ему, — и прошу у вас только позволения узнать, какого рода делом занят банкир. Но не угодно ли вам вручить мне вашу карточку?

— Вы совершенно правы, — отвечал капитан, — мой отец был участником в делах вашей конторы и мое имя вероятно известно г. Гудвину!

Яков Даниельсон отнес эту карточку и положил ее на стол перед банкиром, не прочитав даже фамилии, стоявшей на ней.

— Какой-то безумец, — сказал он холодно, — желает вручить вам значительный вклад; он вбил себе в голову передать его не иначе как в ваши собственные руки. Я думаю, что вы и не откажетесь принять его?

— Конечно, — отвечал надменно банкир, — и вы теперь же можете ввести его ко мне. Только когда Даниельсон уже вышел из комнаты, Гудвин посмотрел на лежащую перед ним карточку. «Гарлей Вестфорд, — прошептал он, — вверяет мне деньги, мне, своему смертельному врагу и еще вдобавок в такую минуту!»… Банкир смял карточку и старался превозмочь свое волнение. Лицо его приняло привычное холодное и спокойное выражение и когда Вестфорд явился перед ним, он встретил его приветливою улыбкой.

Моряк очень спокойно вручил ему портфель.

— В этом портфеле, мистер Гудвин, — сказал он банкиру, — заключаются плоды моих двадцатилетних трудов, а в этом запечатанном пакете — акты на мои поземельные владения в Гэмпшире, где живут в настоящее время моя жена и дети. С вашего обязательного согласия, я вручаю вам под сохранение и этот пакет. Гудвин в то же время пересчитал бумаги. — Извините, — сказал капитан, — вы, вероятно, не откажетесь выдать мне расписку в полученных деньгах?

— Принесите мне бланк, Даниельсон, — сказал банкир.

Приказание его было исполнено и банкир выдал капитану квитанцию в получении и актов, и денег; засвидетельствовал ее своею подписью за скрепою Даниельсона, и Вестфорд отправился, положив квитанцию в карман своего легкого, верхнего платья.

Уже несколько дней как нагрузка корабля была окончена и все готово к выходу в море.

Когда капитан Вестфорд подъехал к кораблю, на палубе прохаживался молодой человек с открытым и приятным лицом. Человек этот был Жильбер Торнлей, старший лейтенант на «Лили Кин», пользовавшийся самым искренним расположением Гарлея Вестфорда. Он ездил вместе с капитаном в Вестфордгауз и во время трехдневного своего пребывания в этом маленьком рае влюбился без памяти в Виолетту Вестфорд. Очень понятно, что он затаил это чувство глубоко в душе: дочь капитана стояла, по его мнению, недосягаемо высоко над ним.

Капитан дружески пожал ему руку.

— Я аккуратен, как видите, — сказал он. — Я расстаюсь нынешний раз без горечи с родиной, — продолжал капитан, — потому что мне удалось обеспечить будущность всего моего семейства; это утешительное сознание! Я вручил весь мой капитал банкирской конторе и увожу с собою квитанцию Руперта Гудвина.

При имени Гудвина дрожь ужаса пробежала по членам Жильбера.

— Руперт Гудвин! — воскликнул он, — я верно не расслышал! Неужели вы действительно вручили свои деньги банкирскому дому Гудвина и Сельби?

— А почему же нет? — спросил капитан.

— Потому что слух носится, что он скоро будет стоять перед конкурсом.

Смертная бледность покрыла лицо Гарлея Вестфорда; он пошатнулся и, чтобы не упасть, оперся о перила.

— Грабитель, мошенник! — воскликнул он, — он знал, что эти деньги — все достояние моей жены и моих детей, и принял их от меня с улыбкою!

— Но вы еще не опоздали, капитан, — сказал Жильбер Торнлей, — банк закрывается в четыре часа, а теперь только три. Вы еще можете отправиться на берег и истребовать обратно ваши деньги.

— Разумеется, — сказал Гарлей с глухим проклятием, — я потребую от него эти деньги и в крайнем случае вырву их у него вместе с его жизнью! Жена моя и дети не должны быть ограблены!

— Но вам же нельзя терять времени, капитан!

— Знаю, знаю, Жильбер, — отвечал он, приложив руку ко лбу, — эта новость поразила меня; но чтобы ни случилось, «Лили Кин» должна при восходе солнца поднять паруса: если я успею вернуться к этому времени, тем лучше; если же нет, корабль все-таки должен выйти в море, а вы примете команду над ним.

— Я буду повиноваться вам, капитан, и просить Бога, чтобы он ускорил ваше возвращение.

— Все это, конечно, в Его святой воле, — отвечал Гарлей Вестфорд. Он вручил молодому человеку некоторые нужные бумаги и сделав ему несколько кратких, но отчетливых инструкций, он еще раз пожал ему руку и спустился в лодку, чтобы отправиться на берег. Там он взял первый попавшийся ему кабриолет и приказал кучеру везти его вскачь в Ломбартстрит.

Банк только что закрылся в минуту приезда Гарлея Вестфорда, и мистер Гудвин уже был на пути к своему загородному дому. Так, по крайней мере, сказали приказчики, заметив при этом, что на нынешний день все дела по банку были окончены.

— Ну так я поеду в его загородный дом, — сказал капитан. — Но где же он находится?

— В Вильмингдонгалле по северной дороге, невдалеке от Гертфорда.

— Каким образом я доеду туда?

— Вы можете ехать по Гертфордской железной дороге и взять потом карету до Вильмингдонгалля.

— Хорошо, — сказал Гарлей Вестфорд, и, сев в кабриолет, приказал везти себя со всевозможною скоростью на станцию северной дороги.

«Ни я, ни Руперт Гудвин не будем покойны, пока эти деньги не вернутся к законным владельцам!» — воскликнул капитан, подняв руку с угрожающим видом, как будто призывая небо в свидетели этой клятвы. Он не предвидел, каким ужасным образом будет исполнена эта самая клятва; он не знал, какие несчастия, какие преступления вызывает демон, который бы должен был быть рабом человека и которого человек сделал своим повелителем, демон, который на земле носит название золота.

ГЛАВА III

Вечером того же дня Руперт Гудвин сидел в великолепной столовой древнего и щеголеватого дома, известного под названием Вильмингдонгалль. Эта вилла была не новым строением, воздвигнутым богачом спекулятором, но благородным остатком прошлого, одним из тех величественных зданий, окруженных вековыми деревьями, которые в настоящее время причисляются к редкостям. Этот четвероугольный за́мок мог бы свободно вместить в себе целый полк. Один из его четырех флигелей был уже давно необитаем и отсыревшие обол висели клочками на его стенах. Не многие из прислуги банкира решились бы войти в эту часть за́мка, вследствие слуха, что в нем водятся привидения, но мистер Гудвин посещал его не редко, так как в погребах его хранились сокровища, которые вверялись его попечению. Не многие и спускались в эти подвалы, но все говорили, что они тянулись на всем пространстве, занимаемом флигелем и даже отчасти и самого дома. Уверяли еще, что в военное время эти же подвалы служили темницами.

В окружности Вильмингдонгалля мистера Гудвина считали обладателем баснословных богатств. Роскошь и изящество окружали банкира со всех сторон, но, несмотря на все это, на прекрасном лице Руперта Гудвина выражалось чувство сильного неудовольствия.

Он был не один. За тем же столом сидела отталкивающая личность его главного приказчика Якова Даниельсона. Обстоятельства вынудили Руперта Гудвина стоять с этим последним на дружеской ноге. Якову была известна тайна этих знаменательных двадцати тысяч, ради которых проходили в уме Гудвина такие безотвязные и мрачные мысли. Эта сумма могла поддержать, хотя на некоторое время, его поколебавшийся кредит. Все затруднение состояло только в том, что останется делать, когда капитан, возвратясь из Китая, явится требовать возврата этой суммы. Руперт Гудвин ненавидел непримиримою ненавистью Гарлея Вестфорда, хотя не видал его ни разу в жизни. Эта ненависть брала свое начало в таинствах прошлого, в которых Клара Вестфорд играла важную роль.

При таком положении дел, Гудвин твердо решился присвоить себе достояние капитана. Ему предстояло несомненное банкротство; он вдался в последнее время в безрассудные спекуляции и понес от них огромные потери. Он задумал оставить навсегда Европу и увезти с тобою вверенные ему двадцать тысяч.

В пору первой молодости Гудвин долго жил в южной Америке и там находился еще до сих пор родственник его матери, очень богатый именитый купец. Он был убежден, что это переселение избавит его от всяких преследований, и эти двадцать тысяч помогут ему составить состояние, равное тому, которое он терял в настоящее время.

«Юлия, — думал он, — поедет со мною, а Густав может оставаться и в Англии и отыскать себе какое-нибудь дело. Между нами не было никогда искренней привязанности и мне надоело слышать его вечные порицания всем моим предприятиям».

— Да, Яков, — заговорил опять банкир, возвращаясь к прерванному своему разговору со своим приказчиком, — эти двадцать тысяч помогут нам отвратить грозу. Если первые требования будут исполнены без всяких отлагательств, мы возвратим себе всеобщее доверие и уничтожим все неблагоприятные слухи.

— Это очень возможно, — отвечал приказчик, но так сухо и холодно, что оскорбил банкира. — Но что мы станем делать, когда капитан возвратится домой и потребует у нас свои деньги обратно?

— Но наше положение может поправиться за это время, — возразил банкир.

— Может, конечно, но как мы приступим к этому исправлению?

— Но ведь некоторые из наших спекуляций должны же удасться, — заметил банкир, делая страшное усилие, чтобы выдержать проницательный взгляд серых глаз Якова.

— Вы, действительно, так думаете, мистер Гудвин? — спросил приказчик, делая странное ударение на этих словах.

— Совершенно уверен. В этих деньгах открывается источник другого состояния. Под влиянием этих не совсем неприятных мечтаний, Гудвин невольно впал в глубокое раздумье, из которого его вызвал внезапно голос, как-то странно прозвучавший в его ушах.

— Мистер Руперт Гудвин, — говорил этот голос, — я пришел к вам, чтобы получить обратно двадцать тысяч фунтов, которые имел честь вручить вам сегодня.

Раскаленное железо не могло бы произвести в сердце Гудвина того страшного ощущения, которое в нем произвели эти простые слова. Они совершенно его уничтожили. Однако же он скоро оправился настолько, чтобы отвечать с поддельною твердостью:

— Многоуважаемый капитан Вестфорд, меня испугало ваше неожиданное появление, несмотря на то, что я не страдаю слабостью нервов; но мне часто твердили, что в моем замке водятся привидения и вы, при помощи наступающих сумерек, показались мне выходцем из другого мира. Прошу вас садиться и отведать этого бургундского, за доброкачественность которого ручается вам мое честное слово. Будьте так обязательны, Даниельсон, позвоните. Я тотчас прикажу подать сюда огня. — Ну, дорогой мой капитан, — сказал банкир по уходе Даниельсона, — объясните, чему я обязан удовольствием принять вас сегодня у себя? Вы, верно, хотите сделать какие-нибудь распоряжения или процент, который мы назначили вам, слишком неудовлетворителен?

— Мистер Гудвин, — отвечал капитан, — я человек прямой и не считаю нужным скрывать от вас причину моего возвращения, я просто хочу получить мои деньги.

— Вы, верно, боитесь доверить их мне? К вам, верно, дошли несправедливые слухи, распущенные в публике презренным интриганом?

— Дошедшие до меня слухи могут быть справедливы и ложны; желаю от души, чтобы эти слухи были обманчивы и даже сам готов признать их такими; по дело идет о сумме, которой обеспечивается целая будущность дорогих мне существ. Я не смею навлечь на нее даже тени опасности.

— И вы ее получите, мой милый капитан, — отвечал банкир, — но так как подобное количество денег не находится в настоящее время у меня в кармане, вы должны поневоле прождать до утра.

Моряк изменился в лице.

— Я надеялся, — сказал он, — найти вас в Ломбартстрите до закрытия банка. Я отдал приказание корабельному экипажу быть наготове к восходу солнца и если я не вернусь к назначенному времени, то корабль отправится в путь без меня. — Банкир хранил несколько минут глубокое молчание. Лампы еще не были поданы в комнату, и мрачная улыбка проскользнула в это время по лицу банкира.

— Корабль отправится в путь без вас, — сказал он, — но лоцманы, без сомнения, ждут еще ваших приказаний?

— Нет, они не имеют никакой причины ждать их, — ответил капитан, — они получили нужные наставления, и если я не возвращусь вовремя, то старший лейтенант примет на себя мои обязанности и «Лили Кин» отправится в путь.

В это время внесли лампы.

— Любезный Даниельсон, — обратился банкир к своему старшему приказчику, — уже пробило девять часов и если вы не отправитесь немедленно отсюда, то опоздаете на поезд, который в половине одиннадцатого отправляется из Гертфорда.

— Вы очень добры, что обо всем заботитесь, мистер Гудвин, — ответил приказчик, смотря пристально в глаза банкиру, — мне в самом деле уже пора отправиться.

— Я прикажу своему кучеру отвезти вас, — сказал банкир и не дав времени Якову ответить, он позвонил и отдал вошедшему лакею нужные приказания.

— Я хотел просить ответа насчет денег, мистер Гудвин, — сказал с беспокойством капитан Вестфорд, — подумайте ж, этот вопрос для меня весьма важен!

— Не угодно ли вам будет войти в мой кабинет, я сию же минуту буду к вашим услугам, мистер Вестфорд, — отвечал банкир. — Теперь скорей в путь, Яков, или вы опоздаете на поезд. — С этими словами банкир почти выпроводил приказчика за дверь к прекрасному тильбюри; Яков Даниельсон сел и экипаж помчался по направлению к станции. Глубокий вздох вылетел из груди банкира, и он медленными шагами возвратился в дом.

ГЛАВА IV

Руперт Гудвин направился к кабинету, где Гарлей Вестфорд ожидал его.

— Любезный капитан! — сказал он, входя, — теперь объяснимся откровенно! Вы желаете получить ваши деньги сегодня же?

— Непременно, — отвечал капитан. — Требование мое вам покажется неприличным, потому что здесь не то место, где принимаются и выдаются деньги, но особенное обстоятельство, в котором я нахожусь, должно служить извинением.

— Я уже говорил вам, что не имею привычки носить с собою такую сумму и при обыкновенных обстоятельствах не был бы в состоянии возвратить вам сегодня же 20000 фунтов. Но вы сказали, что завтра с восходом солнца отправляется ваш корабль и что вы понесете большую потерю, если не можете отправиться на нем?

— Да, значительную потерю, — отвечал капитан.

— Хорошо же. Несмотря на то, что ваше поведение для меня весьма обидно, я все-таки не прочь исполнить ваше желание. Случайно, и это вам может казаться странным, у меня, в этом доме, находится сумма, которая значительно превышает эти 20000 фунтов, врученные мне вами.

— В самом деле?

— Да, не правда ли, случай очень странный, — и банкир засмеялся. — Я имею удовольствие считать своим клиентом старую и оригинальную даму, капитал которой лежал еще недавно в обществе железных дорог. Несколько недель тому назад я получаю от нее письмо, в котором она меня убедительно просит, по случаю разных неосновательных слухов, взять эти деньги от общества и сохранить их у себя до дальнейших ее распоряжений. Но интереснее всего то, что она меня просит сохранить их здесь, в моем загородном доме, потому что она боится подвергнуть их покраже, если они будут лежать в Ломбартстрите. Слышали ли вы когда-нибудь о подобной странности? — И банкир снова засмеялся. — Если вам угодно будет, — продолжал он, — последовать за мною в другой флигель этого дома, в котором я сохраняю вверенные мне сокровища, я вам доставлю ваши 20000 фунтов в банковых билетах.

— Вы меня крайне обяжете, — ответил капитан.

Руперт Гудвин отомкнул железный ящик и вынул из него огромную связку ключей, из которых каждый был обозначен этикетом из пергамента. То были ключи от северного флигеля его дома.

В ту самую минуту, когда банкир со своим гостем намеревались оставить кабинет, дверь отворилась и молодая девушка лет девятнадцати, по черным, как смоль волосам, и прекрасному испанскому типу которой можно бы немедленно узнать дочь Руперта Гудвина, вошла в кабинет. Рост молодой девушки был большой, осанка величественная, прекрасное лицо чрезвычайно выразительно. То была Юлия Гудвин, единственная дочь банкира; жена его уже давно умерла, оставив ему двух детей: сына и эту дочь.

— Я тебя везде искала, папа! — воскликнула Юлия, — где ты скрывался весь вечер!

Банкир взглянул с досадой на свою дочь.

— Сколько раз я должен повторять, Юлия, что это место для меня священно и что я не желаю, чтобы мне здесь мешали? Этот господин здесь по весьма важным делам, и потому я должен попросить тебя возвратиться в свою комнату и не обременять меня долее своим присутствием.

— Слушаю, папа, — возразила Юлия обидчивым тоном; — но это так страшно скучно сидеть целый вечер одной в этом старом доме и ожидать каждую минуту появления какого-нибудь привидения.

— Идемте, капитан Вестфорд, — сказал банкир по уходе дочери, — уже довольно поздно. Последний поезд отправляется из Гертфорда незадолго до полуночи. Можете ли вы дойти пешком до станции?

— Три раза, если только это необходимо, — ответил капитан.

— Так пойдемте же. Руперт Гудвин взял лампу и ключи и направился к большой зале. Он повел капитана по длинным коридорам, украшенным богатыми обоями, драгоценными картинами и большими китайскими вазами, наполненными живыми цветами. Все в этой части дома дышало богатством и роскошью и в открытые двери Гарлей Вестфорд увидел великолепные комнаты, в которых старинная резьба на стенах и на потолке контрастировала с роскошным модным убранством.

Но вдруг сцена переменилась. В конце длинного коридора Руперт Гудвин отпер тяжелую дубовую дверь и ввел капитана в мрачную залу, воздух которой был пропитан пылью.

На одной стороне этой комнаты стояли железные сундуки; в середине паркетного пола, не покрытого коврами, находились письменный стол и несколько стульев. Высокое узкое окно, защищенное внутри железною решеткой, было закрыто снаружи ставнями. В другом конце залы виднелась дверь, запертая плотными железными задвижками. Ничего не могло быть мрачнее этой комнаты, бледно освещенной лампою, которую Руперт Гудвин поставил на письменный стол.

— Здесь я храню сокровища, врученные мне на продолжительное время, — сказал банкир, между тем как Гарлей Вестфорд осматривался в этом мрачном пространстве, — эти железные сундуки содержат деньги и важные бумаги, а эта дверь ведет в кладовую, где я сберегаю серебро. Он отпер большой сундук и вынул из него маленький железный ящичек. — Здесь лежат деньги г-жи Вентвортс, у которой я теперь хочу отнять 20000 фунтов, чтобы возвратить вам ваши деньги. — С этими словами он поставил ящичек на письменный стол и пока капитан рассматривал его внимательно, он вернулся к большому сундуку. Капитан не видел, что он из него вынул. То был какой-то блестящий предмет, который банкир спрятал в карман. — Вам бы следовало также осмотреть мою кладовую, — заметил банкир. — Я не думаю, чтобы вы в моем присутствии боялись привидений?

— Ни в вашем и в ни чьем. Моряк не должен знать боязни; можно верить в появление сверхъестественных существ, не боясь их.

Банкир отпер тяжелую дверь. Медленно повернулась она на ржавых крючках и открыла глазам капитана лестницу, ведущую в глубину.

— Возьмите лампу и взгляните вниз.

Гарлей взял ее со стола и подошел к дверям. Он остановился и задумчиво посмотрел в темную бездну.

— Страшное место! — воскликнул он, — там, внизу, чернее, нежели в каюте африканского корабля, наполненной рабами!

Едва успел он выговорить эти слова, как банкир поднял руку и вонзил нож, по самую рукоять, в спину капитана. Гарлей Вестфорд вскрикнул, пошатнулся вперед и ударился головою о лестницу, ведущую вниз в погреб. Раздался звон разбитого стекла в глубине, ибо лампа скользнула из руки капитана, и глухое падение тела достигло слуха банкира из подземельной кладовой. Затем последовала мертвая тишина.

«Не думаю, чтобы он завтра явился в Ломбартстрит за деньгами», — проговорил банкир, замыкая дверь и положив ключи в карман сюртука. Затем он оставил комнату и тихо пошел по длинному и узкому коридору, который вел к обитаемой части его дома. Он свободно вздохнул, когда вступил в коридор, выложенный коврами, и стал замыкать дверь. В это время вышла Юлия из одной из смежных комнат.

— Где же твой приятель, папа? — спросила она с удивлением.

— Он уехал в Лондон.

— Но каким образом? Я видела, как вы оба вошли в северный флигель и с тех пор сидела смирнешенько в моем бударе, дверь которого оставила отпертой, чтобы слышать ваши шаги. Я уверена, что он не проходил по коридору!

— Как ты любопытна, — сказал банкир с замешательством, — я выпустил этого господина из северного флигеля, потому что он желал пройти парком, чтобы ближайшею дорогой дойти до станции.

— Ах, это другое дело! Но что же тебя понудило идти в этот страшный флигель?

— Дела, дитя мое. У меня там лежат важные бумаги. Но довольно, я не люблю подобных вопросов.

Молодая девушка посмотрела на отца с удивлением и беспокойством.

— Папа! — воскликнула она, — ты бледен, как смерть! Посмотри, — сказала она, указывая на грудь отца!

— Что с тобою, дитя мое?

— Кровь, папа, кровь на твоем белье.

Банкир нагнул голову и увидел на своей всегда безукоризненно белой рубашке несколько пятен крови.

— Как ты глупа, Юлия, — сказал он, — чего тут пугаться? У меня с некоторого времени болела голова и теперь, как я несколько минут рылся, нагнувшись, в бумагах, пошла из носу кровь; вот и все. Доброй ночи, дитя мое! — Он поцеловал ее в лоб, и от прикосновения его ледяных губ ее обдало холодом.

«Что это могло случиться сегодня с отцом, — подумала она, возвратившись в свою прелестно убранную комнату, — не имел ли он каких-нибудь неприятностей в городе»?

Между тем банкир отправился в столовую, где Гарлей Вестфорд несколько часов тому назад так неприятно помешал его мечтам. Лампы еще горели на столе, и при свете огня шлифованные бутылки блестели как рубины. Но комната не была пуста. За столом сидел, с газетой в руках, человек, которого Руперт Гудвин желал бы встретить всего менее в эту минуту. Это был Яков Даниельсон. После замечания своей дочери, банкир до верху застегнул сюртук и прикрыл таким образом кровавые пятна, но, несмотря на то, он не мог победить минутного испуга при виде своего старшего приказчика.

— Вы здесь, Даниельсон! — воскликнул он, — я воображал вас на пути к Лондону?

— Нет, я опоздал на поезд и принужден был возвратиться просить вашего гостеприимства. Надеюсь, что вы не найдете меня навязчивым?

— Нисколько, — ответил Руперт Гудвин, опускаясь в изнеможении в кресло, — будьте так добры, позвоните, — и обратившись к вошедшему лакею: — Принеси мне рому, — сказал он. Приказание его было исполнено, и Руперт Гудвин, налив себе полстакана, залпом выпил его.

— Так вы опоздали на поезд? — спросил банкир своего приказчика.

— Да, я уже отпустил вашего кучера с тильбюри, как заметил, что поезд отправился, и был принужден возвратиться пешком. Но где же ваш гость, капитан Вестфорд?

— Уже с полчаса как на возвратном пути.

— Так вам удалось успокоить его?

— Совершенно. Он оставил деньги у меня до своего возвращения из Китая, но я должен был назначить ему больший процент.

— Весьма естественно, — сказал приказчик, медленно потирая подбородок; и смотря в то же время очень внимательно на своего начальника, который уже в третий раз наливал себе ром. — Так капитан пешком отправился на станцию, — продолжал он, — вы ему, вероятно, указали ближайшую дорогу, парком?

— Да, я его послал этою дорогой, — рассеянно ответил банкир.

— Странно, — сказал приказчик, — я бы должен был его встретить, ведь я возвратился тем же путем. — Очень может быть, что он сбился с дороги: моряки вообще не ловки на суше.

— Должно быть; к тому же он оставил здесь свое верхнее платье, — сказал Даниельсон, указывая на пальто, лежавшее на ближайшем стуле.

— Это чрезвычайная рассеянность с его стороны, — преспокойно ответил банкир. — Однако ж меня одолевает сон; покойной ночи, Даниельсон; слуга отведет вам комнату.

Руперт Гудвин оставил столовую и пошел по большой лестнице в свой кабинет. Здесь спала маска с лица убийцы. Он тяжело упал в кресло и закрыл лицо руками. «Страшно! — воскликнул он, — и люди уверяют, говорят, что мщение сладко! Целые годы я жаждал этого мщения и теперь наконец отомщен; Клара Понсонби не увидит более моего соперника!» Банкир вынул из грудного кармана своего сюртука длинный испанский нож, который был в крови от острого кончика до самой рукояти. «Его кровь, — шептал он, — кровь человека, которого я ненавидел уже двадцать лет и увидел сегодня в первый раз». Банкир встал и подошел к шкафу. Он отпер потайной ящик и положил в него нож. «Никто не знает тайну этого ящика и вряд ли попадется кому на глаза этот нож, поразивший Гарлея Вестфорда. Но умер ли он? Да, да, он умер и 20000 фунтов теперь принадлежат мне». Вдруг он остановился и выражение испуга показалось на его лице. «Квитанция! — воскликнул он, — черт возьми, где квитанция на эти 20000 фунтов? Если она попала в чужие руки?!» Но после минутного размышления, он прибавил: «Нет, нет, это невозможно. Она была с ним и теперь с ним лежит в подземелье, где ей и покоиться навеки». В ту же минуту он вспомнил и о верхнем платье, которое Гарлей Вестфорд оставил у него в столовой. «Если случайно квитанция в одном из карманов этого платья? — сказал он в раздумье. Взяв тотчас свечу, он спустился в столовую. Она была пуста; лампы были погашены, но пальто капитана все еще лежало на том же месте. Руперт Гудвин обшарил все карманы, но нигде не было даже следа квитанции.

ГЛАВА V

Мистрисс Вестфорд поправлялась чрезвычайно медленно от болезни. Терпеливо просидела Виолетта Вестфорд все прекрасные летние дни у постели своей больной матери. Несколько раз, в прекрасные июньские вечера, Лионель настаивал на том, чтобы она вышла подышать свежим воздухом, обещая заменить ее у постели больной.

— Ты напрасно все со мною споришь, — говорил он, — если ты, после длинного дня, проведенного у постели больной, не хочешь прогуляться вечером, то ты непременно заразишься и у нас тогда вместо одной больной будут две.

Если бы молодой человек был наблюдателем, он непременно заметил бы яркий румянец, покрывавший каждый раз щеки молодой девушки, когда речь заходила о вечерних прогулках.

Несколько минут спустя она оставила дом и, направив шаги по зеленой площадке в густую аллею, вышла из сада через маленькие ворота, ведущие прямо в лес.

Лицо ее было бледно, несмотря на яркий румянец, покрывавший его еще несколько минут тому назад. Она вступила на узкую тропинку, прорубленную в чаще высоких старых деревьев, и достигла широкой поляны, окруженной со всех сторон величественными соснами.

Место это было восхитительно. На этой поляне сидел, перед расставленным рисовальным станком, молодой человек и смотрел на тропинку, по которой должна была прийти Виолетта. Наружность его показывала в нем с первого же взгляда вполне светского человека. Как только белое платье Виолетты мелькнуло среди зелени, он встал со своего места и пошел к ней навстречу.

— Как долго я ждал тебя! — сказал он ей, — и как тяжело было мне это ожидание!

— Я не могла прийти раньше, Рафаель, — отвечала молодая девушка, — и почти упрекаю себя в том, что теперь пришла. О, если б только мать моя могла вскоре выздороветь и я могла бы представить тебя ей! Ты не знаешь ее и потому думаешь совершенно несправедливо, что твоя бедность вызовет с ее стороны сопротивление. Она знает, что я не способна искать в супружестве только денежных выгод.

Молодой человек вздохнул и отвечал немного помедля.

— Твоя мать, может быть, действительно благородно направленная женщина, но не все таковы; бывают люди, которые чтят и любят одно только золото и готовы принести ему в жертву даже счастье своих детей. Ты не знаешь света, как я его знаю, иначе бы ты не уверяла, что бедность не будет препятствием к нашему браку.

— Но ни отец, ни мать моя не поклоняются золотому тельцу. Отец мой, — лучший из людей и мне стоит только признаться ему в любви моей к тебе, чтобы получить его согласие на эту любовь.

— Дорогая моя Виолетта! — сказал молодой человек.

— Да разве моя мать не пришла в восторг от тебя, когда мы встретились с тобою в Винчестере? Только она тогда воображала тебя богатым человеком, а не бедным живописцем. В осанке твоей так много величия, как будто у тебя по крайней мере 10000 фунтов годового дохода.

Лицо молодого человека приняло выражение глубокой грусти.

— Будь у меня только 500 фунтов дохода, — возразил он, — я бы явился к отцу твоему до его отъезда и попросил бы у него смело твоей руки, но я беден и, что всего хуже, я завишу от человека, которого не могу уважать.

Виолетта взглянула на него с удивлением и маленькою досадой.

— Но это не всегда будет так, Рафаель, — сказала она, — ты сделаешься со временем известным художником и увидишь у ног своих уважение света.

Печальное лицо молодого человека прояснилось при взгляде на восхитительное личико Виолетты.

— Милая моя мечтательница, — сказал он, — я не ищу величия и славы, а только домогаюсь приобрести себе имя, при помощи которого я бы достиг самостоятельности. Я работаю только для достижения этой цели и ты можешь сознаться, что меня нельзя обвинить в недостатке стремления достигнуть ее.

— Да, я знаю это, — отвечала она, — и только боюсь, что твое здоровье не выдержит этих усилий.

— Твои опасения совершенно напрасны; но поди и взгляни на мою работу.

Молодой художник подвел Виолетту к своей картине и хотя она не имела познания в живописи, она сознавала, что эта картина обнаруживала великого художника. Она изображала только лесную поляну, на которой они находились теперь, и зеркальную поверхность воды, в которой отражалось заходящее солнце. Но душа поэта, видимо, водила рукою художника и придала поразительную прелесть картине. «О, да ты будешь великим художником, я это чувствую», — сказала молодая девушка, устремив на него свои большие голубые глаза. Молодые люди пробыли еще несколько времени вместе; но вскоре Виолетта поспешила вернуться к постели своей матери. Он, однако ж, проводил ее и решился проститься не иначе, как дойдя с нею до садовых ворот. Чисто было это молодое и искреннее чувство, но, несмотря на это, Виолетта чувствовала что-то тяжелое на совести в ту минуту, когда вошла в комнату и заняла место у постели больной. История любви Виолетты и молодого художника была очень проста. Они встретились на балу в Винчестере. Мистер Станмор произвел с первого же раза самое благоприятное впечатление на мать и на дочь. Впоследствии времени Лионель и сестра его столкнулись с ним случайно в этом самом лесу. Он не скрыл от них, что он художник по призванию и по ремеслу и поселился в лесу ради возможности ближе изучить природу. Они видели его несколько раз сидящего под навесом походной палатки и срисовывающего старые обнаженные дубы. Мало-помалу молодые люди сблизились с Рафаелем Станмором. Лионель в особенности был от него в восторге; но он должен уехать на лето в университет, и Виолетта совершала уже одна свои привычные лесные прогулки. Мистрисс Вестфорд посвящала почти все свое время посещению бедных на расстоянии нескольких миль от ее жилища. Виолетта несколько раз сопровождала ее, но она тоже часто ходила в леса или каталась на своем любимом пони. Во всяком случае пешком или верхом совершалась эта прогулка, она была уверена, что встретит везде Рафаеля Станмора. Остальное расскажется в коротких словах. Они увидали и полюбили друг друга. Виолетта Вестфорд готова была, невзирая на бедность Рафаеля Станмора, выйти за него замуж. Но молодого человека удерживала мысль о тяжести этой бедности для Виолетты.

ГЛАВА VI

Клара Вестфорд медленно оправлялась. На бледных щеках стал появляться слабый румянец, и впалые глаза начинали блестеть блеском возвратившегося сознания. Первый вопрос ее был о муже и о том, нет ли писем от него. Ответ был отрицательный. От капитана не было получено ни строчки. Это молчание не беспокоило ни Лионеля, ни Виолетту. Они просто думали, что ему не представилось случая переслать письмо. Но сердце Клары не разделяло спокойствия детей. Муж обещал ей при прощании переслать немедленно квитанцию на капитал, который он намеревался вручить банкиру. Деньги эти стояли, конечно, для нее на втором плане; но она поняла, как серьезно смотрел на это дело муж, и его молчание удивляло ее не без причины. Ее тревога была так сильна, что она почти не находила силы скрывать ее, и дети, заметив это, старались успокоить ее по силе возможности.

— Ты можешь вообразить, — говорил ей Лионель, — что если бы была действительно какая-нибудь причина к беспокойству, я не был бы так весел, каким ты меня видишь. Ты, вероятно, забыла пословицу, что у дурных вестей есть крылья? Если бы с отцом нашим случилось что-нибудь неприятное до выхода «Лили Кин» в море, то Жильбер Торнлей не замедлил бы уведомить нас. Ты знаешь, как он предан отцу и всем нам, — сказал молодой человек, бросив выразительный взгляд на Виолетту, которая, краснея, отвернулась к окну.

Лето прошло для обеих любящих безмятежно и счастливо в беседах с глазу на глаз, а иногда с участием Лионеля.

Приближалась осень; дни становились короче, и маленькое семейство уже проводило вечера в ярко освещенном салоне. Ни писем от Гарлея Вестфорда, ни известий о счастливом плавании «Лили Кин» не было. У мистрисс Вестфорд и ее детей было много друзей и знакомых в соседстве, но, несмотря на то, их навещали редко; все знали, что Клара в отсутствие мужа избегала общества.

В один прекрасный осенний вечер Клара Вестфорд послала детей своих в Винчестер за покупками; она любила видеть их занятыми и веселыми. Она сидела в салоне, большие окна которого выходили на веранду. День был теплый и приятный, и чистый вечерний воздух и ароматный запах цветов проникали в открытое окно. Подле Клары стоял маленький стол, покрытый книгами, но ни одна из них не была открыта. Она не была в состоянии читать; мысли ее бродили далеко; они следили по широкому морю за плаванием «Лили Кин».

Никогда еще, даже в полном цвете молодости, Клара Вестфорд не была так хороша, как в эту минуту. Шум поднявшейся портьеры заставил ее поднять голову, и в комнату вошел человек, при виде которого невольный крик ужаса вырвался из ее груди. Вошедший был не кто иной, как Руперт Гудвин, банкир из Ломбартстрита.

— Вы здесь! — воскликнула она, — вы здесь?!

— Да, это я, Клара Вестфорд, — сказал он совершенно спокойно. — Ровно через двадцать лет я вижу эту женщину, которой суждено было иметь такое губительное влияние на всю мою жизнь!

— О Боже! — сказала содрогнувшись, Клара Вестфорд, — могла ли я думать, что после двадцати лет счастия услышу опять этот голос?!

— Да, Клара, в продолжение двадцати лет между нами было перемирие; теперь же война опять начинается и кончится только тогда, когда я одержу победу!

Жена капитана закрыла лицо руками.

— Вы все еще прекрасны, Клара, но не так горды, как прежде, — сказал банкир, — жена капитана уже не высокомерная дочь баронета.

— Вы ошибаетесь! — воскликнула она, устремив глаза свои на Руперта Гудвина, — я горда теперь более, чем когда-либо, потому что теперь я должна защитить честь мужа моего, как свою собственную!

— Хорошо сказано, Клара! Я вижу, вы все еще та же гордая королева; но тем более славы принесет мне теперь победа, которая непременно останется за, мною!

— Чего вы хотите здесь? Как нашли вы это скромное убежище?

— С помощью вашего мужа. Вы сейчас узнаете это подробнее!

— С помощью мужа моего?! Не может быть, чтоб он был у вас!

— Да, я его видел!

— Теперь вспоминаю, — сказала мистрисс Вестфорд. — Он хотел вручить вам значительную сумму на сохранение?

— Вы ошибаетесь, Клара, — ответил банкир, — ваш муж не вручал мне никаких денег. Он отыскал меня, чтобы взять у меня денег на плату за часть нагрузки его корабля и оставил мне в залог законные акты на владение этим имением.

— У вас он занял деньги! — воскликнула Клара. — К чему же говорил он мне, что намерен вручить вам 20000 фунтов?

— Он говорил вам неправду; он потерял все свое состояние во внешних спекуляциях и только с помощью занятых у меня денег ему было возможно отправиться в путь для новых предприятий. Но я не требую, Клара, чтобы вы мне верили на слово; у меня есть бумаги за подписью вашего мужа, которые я не замедлю представить вам.

— О, Боже! — воскликнула несчастная женщина, — Гарлей ваш должник! Должник последнего человека, к которому он должен был обратиться!

— И в самом деле, — ответил банкир, — это довольно странно, не правда ли, Клара, даже очень странно?

Устремив неподвижные глаз на банкира, Клара думала молча о последних минутах, пробытых ею с мужем, и вспомнила каждое его слово. Возможно ли было, чтоб он обманул ее насчет настоящего положения дел своих?

— Покажите мне подпись Гарлея Вестфорда, — сказала она, — иначе я вам не верю!

— Не к чему торопиться узнавать неизбежное, — возразил банкир, — а вспомним лучше прошлое. Теперь, когда после двадцатилетнего перемирия снова начинается сражение и на этот раз сражение на жизнь и на смерть!

— О, нет, нет! — воскликнула жена капитана, умоляющим голосом, — оставьте прошлое!

— Я хочу только показать вам, как хороша моя память, и потому позвольте мне рассказать вам всю историю нашего знакомства. Ответа не было. Мистрисс Вестфорд опять отвернулась от Руперта Гудвина и закрыла лицо обеими руками, как будто не желая ничего более ни слышать, ни видеть; но банкир, несмотря на то, начал говорить: — Двадцать лет прошло с той осени, которую я провел в приморском городке, славившемся тогда своими целительными водами. Все, что было нарядного, знатного и принадлежащего к аристократии, назначало там свидание во время сезона. В среде всех этих людей высшего происхождения я, однако ж, не был неизвестным человеком; слава богатства отца моего сопровождала меня. Я тогда кончил свое образование в столичных городах и мог назваться, в полном смысле этого слова, светским человеком. Много красивых женщин посетили тогда этот приморский городок, но прекраснее всех их была дочь сэра Джона Понсонби, богатство барона из Иоркшира. В театре, на балу ли, на прогулке, в библиотеке ли — везде встречал я ее в обществе старика отца. Я влюбился в нее безумною, дикою страстью и решился жениться на ней.

Клара Вестфорд открыла лицо свое и посмотрела на банкира с презрительною улыбкой.

— О! Я понимаю смысл этой улыбки, Клара, — сказал Руперт Гудвин, — я требовал невозможного, не правда ли, когда решился назвать эту девушку моею? Но вспомните, что эта девушка сама подала к этому повод; она своими ласковыми и нежными улыбками довела меня до этого решения. Ее окружала толпа поклонников, — но меня она предпочитала всем им; в разговоре со мною она, видимо, находила более удовольствия, чем с кем-либо другим.

— Это была просто слабая девушка, — ответила Клара, — но она не имела никаких дурных намерений!

— Она не имела дурных намерений, — повторил банкир, — но она питала страсть мою. И когда я пришел к ней, полон надежды найти сочувствие, она посмотрела на меня холодным взором и отвечала мне, что она уже обещалась другому. — Банкир замолчал; но минуту спустя он продолжал дрожащим от волнения голосом: — Я был не таков, Клара Вестфорд, чтоб спокойно прослушать подобный ответ. Я не принадлежу к числу тех слабых созданий, которые могут прощать и забывать. Я тогда оставил Клару Понсонби с бурею в сердце. В ту ночь я поклялся себе отомстить за унижение, я клялся, что Клара Понсонби рано ли, поздно ли будет моею. На следующее утро я увиделся с нею и познакомил ее с моею клятвой; но она происходила от гордых предков и ответила мне с привычною надменностью. Шесть месяцев продолжалось сражение; шесть месяцев мы молча вели дойну. Везде, где показывалась Клара Понсонби, видели и меня в ее обществе; я ее преследовал всюду. Отец (ее любил меня и доверял мне, — она не могла выключить меня из его общества, не признавшись ему в любви к человеку, который по своему положению в свете стоял гораздо ниже ее и которому отец ее отказал бы наотрез в ее руке. Клара молчала, и как ни было ей неприятно мое общество, она была принуждена сносить его. В театре я стоял за ее креслом, на прогулке я верхом сопровождал ее карету. У меня было много друзей, которые всячески старались услуживать мне. Простая шутка с моей стороны, легкое пожатие плечами — и хорошая репутация Клары Понсонби была запятнана еще до окончания сезона. Подозрительные слухи дошли и до ее отца, и слабый старик, поверив им, выгнал ее из дому, запретив ей являться на глаза. Тогда я думал восторжествовать, — продолжал Руперт Гудвин, — опозоренною, изгнанною, какою она была тогда, я надеялся ее (увидеть в прекрасном жилище, которое я ей приготовил. Страстные письма мои говорили, что я готов принять ее с открытыми объятиями. Агенты мои наблюдали за нею, когда она оставила дом отца своего; но я тогда ошибся, она направила шаги свои не в мой дом. Она поехала в Сутгамптон, откуда вскоре и отправилась в Мальту, и месяц спустя я уже прочел в газетах объявление о ее бракосочетании с Гарлеем Вестфордом, капитаном торгового корабля «The Adventurer». В Мальте она соединилась с человеком, которому дала давно слово. Далеко от круга, в котором она жила до того, проводила она теперь свою жизнь, и скандальные слухи, изгнавшие ее из родительского дома, до нее уже больше не достигали. Этим кончилось первое действие. Три месяца тому назад началось второе — появлением Гарлея Вестфорда, вашего мужа, по милости которого вы меня обидели, — в моей конторе в Ломбартстрит.

Клара Вестфорд внезапно поднялась и обратилась к банкиру с движением, полным гордости: — Оставьте этот дом, — сказала она, указывая ему на дверь, — ваша присутствие в нем неуместно! Двадцать лет тому назад, когда вы мне навязывали ваше общество, мы были в доме моего отца, где я не имела власти выгнать вас, но этот дом, Руперт Гудвин, принадлежит мне, и я приказываю вам сию же минуту оставить его и не переступать более его порога!

— Это жестокие слова, Клара, но тем не менее я не могу не повиноваться им. Я ухожу, но только не надолго. Настанет день, когда я буду иметь большее право войти сюда. Но прежде чем, оставлю вас, позвольте обратить ваше внимание на один параграф этой газеты, который может иметь для вас некоторый интерес. — Руперт Гудвин подал мистрисс Вестфорд газету, в которой было обозначено одно место; оно гласило: «Председатели Лойда начинают беспокоиться об «участи корабля «Лили Кин», который 27-го нюня этого года отправился в Китай и о котором до сих пор нет нигде никаких известий».

Пронзительный крик вырвался из груди Клары Вестфорд, и она без чувств упала на пол.

— Не прав ли я был, Клара, — сказал банкир, с злобною улыбкой взглянув на ее безжизненное тело, — не прав ли я был, сказав, что началось второе действие драмы!

ГЛАВА VII

Руперт Гудвин нагнулся к несчастной Кларе Вестфорд и положил руку на грудь ее. «Совершенно без памяти, — сказал он; — сердце бьется, но чрезвычайно тихо. Случая более благоприятного быть не может, сам ад содействует». Банкир поднялся и тихо прошел по комнате. Подле камина стоял письменный стол, а перед ним покойное кресло. Стол был замкнут, но ключ находился в замке. «Это, должно быть, его рабочий стол, — сказал банкир про себя, — и я, вероятно, найду здесь то, что мне надобно».

Он еще раз взглянул на бесчувственную Клару, потом осторожно поднял крышу стола. Глазам его представился ряд ящиков, наполненных разными пакетами, перевязанными одни красной, другие синей ленточкой. Он взял один из пакетов в руки, прочитав на нем надпись: «от мужа моего». — «Теперь посмотрим, как человек этот подписывает свое имя, — проговорил он, — может быть, он подписывает только одни начальные буквы, а мне необходимо, чтобы было выписано все имя». Он вынул одно письмо из пакета и развернул его. Письмо было длинное и подписано всем именем капитана Гарлея Вестфорда. «И здесь сам черт мне помогает», — сказал Руперт Гудвин, положив это письмо к себе в карман, а пакет возвратив опять в ящик и бросив еще взгляд на Клару Вестфорд, он поспешно оставил комнату. Выйдя в переднюю, Руперт Гудвин сильно дернул за звонок, на который прибежала девушка: — «Я старинный знакомый вашей госпожи, — сказал он девушке, — но, к несчастию, привез дурные вести. Мистрисс Вестфорд сделалось дурно, она лежит без памяти, поспешите к ней, да, кстати: скажите, как зовут вашего доктора и где он живет, я пришлю его». Девушка сказала ему адрес врача и, поблагодарив его за его попечение́, отправилась к госпоже своей. Между тем банкир оставил несчастный дом, спокойствие которого он нарушил столь преступным образом, и зайдя сперва к доктору, которого послал в виллу, он поспешил к гостинице, где ожидал его экипаж с грумом. Сев в него, он направился по дороге в Винчестер, откуда приехал тем же утром. По дороге он встретил маленький шарабан, которым правила молодая девушка. Рядом с нею сидел молодой человек. Молодая девушка была Виолетта Вестфорд. При виде ее банкир вздрогнул, как при появлении какого-нибудь привидения.

«Да, это, должно быть, ее дочь, — сказал он, смотря вслед экипажу, — она напоминает мне Клару Понсонби, когда я увидел ее в первый раз на лошади, сопровождаемую отцом своим».

Занятый такими мыслями, Руперт Гудвин приехал в Винчестер и остановился в одной из лучших гостиниц этого древнего города. Он нашел своего приказчика в номере, уже заранее приготовленном для его приезда. Яков Даниельсон сидел в глубоком раздумьи, облокотись на стол; перед ним стоял еще нетронутый графин с ромом. Когда вошел в комнату банкир, он медленно повернулся и посмотрел на него как человек, не верящий тому, что видит.

— Что с вами, Яков! — воскликнул Руперт Гудвин, — вы выглядите человеком, который едва мог оправиться от сильного испуга.

— Я действительно сильно испугался, — мрачно отвечал он, — я встретил на улице привидение.

— Привидение?

— Да, привидение, тень моей прошедшей юности, живое изображение женщины, единственной, которую я любил в жизни!

Приказчик схватил дрожащею рукой бутылку и наполнил стакан свой в уровень с краями. «Но в вине, — простонал он, — заключается единственное успокоение от подобных волнений».

Банкиру еще не доводилось видеть своего приказчика в подобном положении.

— Вы в самом деле изумляете меня, Яков, — сказал он ему, — я даже не подозревал в вас существования сердца.

— У меня его и нет, — возразил он, — оно было когда-то, но оно разбилось, вообще это старая история. Теперь, г. Гудвин, я несколько оправился от своего испуга. Вы платите мне жалованье не за мечты, а за труд, и я готов трудиться. Вы призвали меня в Винчестер не для вашего или моего удовольствия, так скажите, в чем дело?

— Теперь не настало еще время отвечать на ваш вопрос, Яков, мы сперва пообедаем, мне хочется есть и потом уже поговорим о делах. Вечер довольно холоден, так прикажите истопить камин.

Когда это приказание было исполнено, банкир и приказчик уселись за обед.

«Странно, — рассуждал сам с собою Гудвин, смотря на неприятное лицо своего собеседника, — этот человек говорит о призраке своей минувшей любви; но ведь и я тоже видел призрак моего прошлого: эта голубоглазая девушка с золотистыми локонами — живое изображение Клары Понсонби в минуту моей первой с нею встречи, когда ее лицо запечатлелось так сильно в мою память».

Присутствие слуг вынуждало обоих собеседников говорить о самых незначительных вещах, но банкир, видимо, старался поить своего приказчика, меж тем, как сам он был в этот день воздержаннее обыкновенного. Но когда скатерть была снята со стола, в серебряных подсвечниках были зажжены свечи, Гудвин и Даниельсон оба придвинули себе кресла к камину.

— А теперь за дела! — воскликнул последний.

Банкир медлил с ответом. Задача была действительно не легкая; ему предстояло сделать Даниельсона соучастником своего преступления; однако надобно было начать.

— Даниельсон, — сказал банкир, — вы, может быть, помните капитана Гарлея Вестфорда, который приезжал в Вильмингдонгалль, чтобы взять от меня обратно свои деньги?

— О, да, я помню его и весьма хорошо!

— Я должен сказать вам, к сожалению, что этого несчастного уже нет на свете.

— В самом деле?

Даниельсон пристально взглянул на банкира.

— Да, «Лили Кин» погибла со всем экипажем.

— Но почему вы знаете, что Гарлей Вестфорд находился на этом корабле?

— Потому что корабль принадлежал ему и что он мне объявил о своем намерении отправиться на нем. Зачем ему было бы изменять его?

— Я с вами согласен, — отвечал приказчик, — но на свете случаются странные вещи. Неожиданный случай мог легко воспрепятствовать его отъезду.

— О, нет! — воскликнул Руперт Гудвин, — это невозможно. Я уверяю вас, что Гарлей и весь груз корабля покоются теперь на дне морском.

— В таком случае наследники его не замедлят явиться и потребовать от вас его 20000 фунтов.

— Ну и пусть их являются, но с верными доказательствами, что они были приняты мною, а если таких нет…

— А квитанцию, которую вы выдали капитану?

— Она тоже лежит на дне океана.

— Но если он передал ее кому-нибудь до своего отъезда?

— Это трудно предположить. Я уверен, что она погибла вместе с ним.

— В таком случае, на свете останется только одно лицо, знающее о получении вами этих 20000 фунтов, то есть: вы сами.

— Могу ли я довериться вам?

— Вы делали это до этой поры.

— О, да, и в весьма знаменательных случаях; но настоящий случай важнее их всех. Готовы ли вы продать ваше молчание за 1000 фунтов?

— Очень готов, — отвечал Даниельсон.

— Но имейте в виду, что я нуждаюсь не в одном только молчании, но и в ваших услугах.

— Вы можете смело рассчитывать на то и на другое.

— Хорошо, — сказал банкир, — итак, слушайте. Вручая мне свое денежное состояние, Вестфорд отдал мне и акты на свою поземельную собственность. Я хочу, во что бы то ни стало завладеть этой собственностью.

— На каком основании?

— На основании им же самим подписанного акта, которым он обязуется отдать ее в мое владение в случае неуплаты им в шестимесячный срок занятых у меня денег.

— О, конечно!

— Но в этом акте вы должны непременно подписаться свидетелем.

— Но я никогда еще не был свидетелем в деле подобного рода.

— Ваша память изменяет вам нынче вечером, мой милый Даниельсон, но она станет свежее, когда я дам вам 50 фунтов задатку.

Банкир сказал эти слова с мрачною улыбкой, которую хорошо понял его приказчик.

— Дайте 100 вместо пятидесяти, — сказал он, — вы тогда увидите, что память моя станет еще свежее.

— Пусть будет по-вашему, — сказал банкир, — но в таком случае я попрошу у вашей памяти припомнить какого-нибудь приятеля, то есть писца, который придал бы этому акту законную форму и сумел бы подписать его почерком другого лица.

— Дайте мне немного подумать, — сказал Даниельсон.

И он действительно погрузился в раздумье.

— Да, — сказал он наконец, — я знаю такого человека.

— И он может сейчас же обделать это дело?

— Да, но он запросит денег.

— И ему будет щедро заплачено, — отвечал банкир.

— Где же вы возьмете подпись, которую он должен подделать?

Гудвин вытащил из кармана украденное письмо Гарлея Вестфорда и передал его приказчику.

— Вы теперь знаете, что нужно вам сделать?

На том и кончился их разговор.

Мозг приказчика казался так свободен, как будто он пил не вино, а чистую воду; он продолжал сидеть то смотря на огонь, то на задумчивое лицо банкира и пил безостановочно стакан за стаканом.

«Да это просто железный человек, — думал банкир, — могу ли я быть спокоен, зная мою тайну в его руках! Спокойствие, спокойствие, — проговорил он, — да знал ли я спокойствие с той самой минуты…» Конец этой фразы затерялся в тяжелом, подавленном вздохе.

ГЛАВА VIII

Велика была скорбь, которая ожидала Лионеля и Виолетту при возвращении из приятной поездки. С легким сердцем и с беззаботливостью молодости отправились они в это утро и свет казался им так прекрасен, что мысль о существовании продолжительного горя никак не могла прийти им на ум. Теперь же постиг их первый удар, который разбил их прекрасные мечты и подал им горькую чашу, которую они должны были осушить до дна.

Виолетта застала мать свою опять в постели, которую она еще так недавно оставила. Врач тщетно употреблял всевозможные средства. Вольная находилась в совершенно неподвижном состоянии, глаза мертво и без всякого выражения смотрели в пространство. Ми один вздох не облегчал мучения ее, она страдала молча и сердце ее, казалось, превратилось в лед.

Доктор, который знал Лионеля и Виолетту с детства, ожидал их в передней, чтобы переговорить с ними. Они поспешили к нему и застали его сидящим за столом с газетой в руках.

— Мама, верно, получила дурные известия! — воскликнула Виолетта в слезах, — другой причины быть не может, это не обыкновенная болезнь! Будьте милосердны, мистер Сандерсон, скажите нам правду, как бы ни была она жестока.

— Скажите нам все! — воскликнул Лионель, — не питайте нас обманчивыми надеждами!

Доктор передал газету молодому человеку.

— Прочтите, — сказал он, указывая на то место, которое относилось к «Лили Кин», — и дай Бог, чтобы это были только пустые слухи.

Лионель прочел это место не раз, но три раза, и холодная дрожь пробежала по его телу. В это время он почувствовал прикосновение дрожащей руки к его плечу и, обернувшись, увидел бледное лицо сестры, которая неподвижно смотрела на зловещую бумагу.

— О, нет, нет! — воскликнула она раздирающим голосом, — он не погиб! Не правда ли, доктор, отец наш не погиб?

— Будем надеяться, что это так, — возразил доктор, эти деловые люди всегда готовы распространять разные неосновательные слухи. Может быть, еще все исправится.

— Нет! — порывисто воскликнул Лионель, — у меня нет более доверия! Внутренний голос говорит мне, что отец мой погиб. Могу ли я забыть болезнь моей бедной матери? Она произошла от ужасного предчувствия, что эта поездка будет гибельная для отца. В течение двадцати лет, пока она замужем за моряком, у нее еще не было подобных предчувствий. Было непростительно глупо с моей стороны, что я смеялся над боязнью моей матери, теперь я чувствую, что она была основательна. Корабль отца моего разбился, и он погиб со всем экипажем!

Виолетта отчаянно вскрикнула и упала без чувств на руки брата.

— Вы убьете сестру вашу, мистер Лионель, подобными речами, — строго сказал доктор.

Лионель молчал. Он отнес сестру в ее комнату и в следующую ночь доктору пришлось пользовать двух больных.

Дни и недели, последовавшие за посещением Руперта Гудвина, прошли весьма печально. Клара Вестфорд и ее дочь долго не были в состоянии оставить постели. В это долгое и мучительное время Лионель вел себя как примерный сын и брат.

Каждую ночь, когда уставали нанятые сиделки, и домашняя прислуга, искренне привязанная к своей госпоже и ее дочери, была принуждена вследствие утомления оставить которую-нибудь из больных, Лионель занимал их место. Казалось, этот молодой человек, всегда беспечный до постигшего его несчастия, был внезапно одарен какою-то сверхъестественною силой. Но задача его не состояла только в том, чтоб ходить за больными, он в это время также совершил несколько поездок в Лондон, где он безустанно посещал все места, где только мог узнать что-нибудь об участи корабля отца его. Но нерадостное известие наградило его старания, и до выздоровления его матери он вполне узнал свое несчастье. На утесистом берегу нашли обрывок разбитого корабля, который носил имя «Лили Кин». С растерзанным сердцем Лионель возвратился в Вестфордгауз. Теперь ему не нужно было более оставлять больных, чтобы разузнавать что-нибудь; он уже все знал.

Наконец, уменьшилась горячка, и несколько дней спустя Клара Вестфорд была в состоянии оставить постель, чтобы подышать более легким воздухом салона. Хотя окна и были наглухо затворены, комната все-таки не была лишена комфорта. В камине горел умеренный огонь, и перед ним сидела в мягких креслах, обложенная кругом подушками, выздоравливающая Клара Вестфорд. Еще не долго сидела она на этом покойном месте, как дверь отворилась, и Лионель внес на руках сестру свою. Виолетта также оставила постель свою и не в первый раз в этот день: и хотя болезнь ее не была так трудна и так продолжительна, как болезнь ее матери, тем не менее она была еще очень слаба и походила в своем белом платьице почти на привидение. Это не было более то молодое сияющее существо, которое обворожило молодою художника на балу в Винчестере.

— Виолетта! — воскликнула мать, — разве и ты была больна?

— Да, мама.

— Но мне никогда ничего о том не говорили, — сказала она с упреком.

— К чему же было раздражать твою болезнь подобную вестью, — возразил Лионель, — за Виолеттой хорошо ухаживали.

— О, да, очень хорошо! — воскликнула молодая девушка с благодарным взором на брата.

— Бедная моя Виолетта, — проговорила мистрисс Вестфорд, положив исхудалые свои пальцы на маленькую ручку дочери, — как рано жизнь твоя отуманилась. Я в течение двадцати лет пользовалась безоблачным счастьем, но для тебя буря жизни слишком рано поднялась. Бедные мои дети!

Лионель был бледен как смерть, он каждую минуту ожидал тягостного вопроса об отце и только удивлялся, что мать так долго не спрашивала у него ничего. Но несчастная женщина предчувствовала причину его молчания и потому заключила, что всякая надежда для нее потеряна. К тому же она наблюдала за выражением лица сына своего и заметила на нем следы глубокой печали. Она знала, что она овдовела.

ГЛАВА IX

После описываемой нами сцены, в гостиной Вестфордгауза, в маленьком семействе, по-видимому, снова воцарились мир и спокойствие.

Портрет Гарлея Вестфорда, висевший в спальне жены его, был обтянут черным флером. Виолетта в своем траурном платье казалась бледною и больною. Хотя волосы ее и сохранили прежнюю свою прелесть, но зато глаза ее помутила глубокая печаль.

Между друзьями семейства Вестфорд был один адвокат по имени Мальдон, человек очень умный и пользовавшийся большою славой в окрестности.

Он приехал навестить осиротевших и с большим участием расспрашивала мистрисс Вестфорд о денежном состоянии покойного ее мужа. Клара откровенно рассказала ему о требованиях Руперта Гудвина насчет их поземельного владения.

— Странно, — сказал мистер Мальдон, — я всегда был того мнения, что покойный муж ваш накопил изрядную сумму.

— Я сама тоже думала, — возразила Клара, — и теперь еще не отстаю от этого мнения, потому что в день отъезда своего муж мой говорил мне, что намеревается отдать под сохранение Руперту Гудвину 20000 фунтов стерлингов.

— И мистер Гудвин не признает получения этих денег?

— Да, он не признает его и даже настаивает на том, что муж мой ему задолжал. Но я этому не поверю до письменного доказательства.

— Милая мистрисс Вестфорд, — возразил адвокат, — это довольно непонятно. Сомнение в слове Руперта Гудвина почти немыслимо; он принадлежит к первым купцам Лондона, и трудно поверить, чтоб он заявил неосновательное требование на вашего мужа.

— Этого я не знаю, но я весьма низкого мнения об этом Руперте Гудвине, — холодно отвечала мистрисс Вестфорд.

— Вы знаете его?

— Я знала его и в прежние годы и всегда считала его злым и низким человеком.

— Это жестокие слова, мистрисс Вестфорд, — возразил адвокат, с удивлением посмотрев на Клару.

— Они произошли от того расположения, которое я чувствую к этому человеку. Я вполне уверена, что муж мой вручил ему 20000 фунтов и нисколько не сомневаюсь в том, что он в состоянии ограбить меня и детей моих.

— Я боюсь, мистрисс Вестфорд, что вы действуете под влиянием предубеждения, но я во всяком случае отправлюсь немедленно в Лондон для объяснения с Рупертом Гудвином. Если вас действительно хотят притеснить, то вам будет оказана деятельная защита. Я любил и уважал вашего мужа и отношусь с этими же чувствами ко всему вашему семейству; я не допущу вас ограбить и не дамся в обман этому банкиру, как он ни хитер и ни умен.

Мы не последуем за адвокатом ни в Лондон, ни на свидание его с банкиром; достаточно сказать, что этот последний предъявил ему акт за подписью двух свидетелей, в силу которого Вестфорд уполномочил его вступить в марте того же года во владение его вестфордским поместьем, в случае неуплаты занятых им у банкира 6000 фунтов стерлингов. Январь был уже на исходе и семейству Вестфорда оставалось владеть не более двух месяцев местом, где оно прожило так много счастливых дней. Мальдон был хороший адвокат, но предъявленный акт не допускал возможности спорить с банкиром; оставалось одно: или отдать поместье, или выплатить деньги. Адвокат перерыл все бумаги Вестфорда, не найдя в них никаких пояснений относительно этой сделки. Адвокат знал по опыту, как часто мужья обманывают жен относительно своих денежных дел, и Гарлей Вестфорд поступил, вероятно, по их примеру.

Роковой срок меж тем быстро приближался, и мистрисс Вестфорд ожидала его с высочайшею твердостью; она понимала, что ей нечего ждать помощи от банкира.

У мистрисс Вестфорд не было собственных денег; ее побег из родительского дома лишил ее участия в наследстве отца; муж ее никогда не слыхал тех клевет, которые распространились в обществе о поведении Клары, не слыхал ее имени в соединении с именем Руперта Гудвина. Ее замужество вытеснило ее из ее первобытной и блестящей среды и ввело ее в дом ее мужа без всяких денежных средств. Рассматривая теперь серьезно свое положение, она убедилась в его полной безвыходности. Торговцы, поставлявшие съестные припасы для ее семейства, и даже прислуга требовали платы, а маленькая сумма, оставленная ей мужем, была уже истрачена. Он обещал выслать ей денег, но море поглотило и его, и все, что было при нем. Мистрисс Вестфорд оставались только ее бриллианты как единственное средство удовлетворить своих должников. Вещи эти были ей дороги по воспоминаниям, связанным с ними, но ее честное направление взяло верх над ее сожалением и вещи были вручены для продажи мистеру Мальдону. За уплатою долгов у ней оставалось не боле тридцати фунтов. С этою маленькою суммой ей приходилось начинать суровую борьбу с мрачным будущим.

ГЛАВА X

Настал канун 25-го марта и хотя о банкире не было вести, Клара была готова беспрекословно выйти из своего поместья и твердо решилась не унижать себя относительно банкира ни малейшею просьбой об отсрочке. Но это решение встретило сильный протест в Виолетте.

— К чему так спешить, — говорила она, — он, вероятно, даст тебе время поправить здоровье.

— Нет, Виолетта, — сказала мистрисс Вестфорд, — я не останусь часа под кровом Гудвина.

— Ты говоришь, мама, как будто знаешь этого человека.

— Знаю, конечно, — отвечала она, — и вдобавок — с самой дурной стороны, а потому решение мое не изменится и ты должна немедленно написать Лионелю, чтоб он выехал в час прямо на станцию, где он и встретит нас.

Уже несколько недель, как Лионель жил в Лондоне для приискания какого-нибудь дела, но, несмотря на его основательное образование и на скромные требования, дело до сих пор не давалось в руки. Лондон изобиловал, по-видимому, дельными образованными молодыми людьми, которые трудились непосильным трудом только ради скудного насущного хлеба. Мужество Лионеля начинало слабеть вследствие многих неудачных попыток, ибо на каждое вакантное место являлась целая сотня искателей, из которых естественно 99 отходили, не дождавшись желанных результатов.

Лионель занимал в квартале Суррей небольшую квартирку, в которую готовился принять свою мать. Много горьких сравнений вызывала в нем эта квартира и воспоминаний о прежней обстановке, но никто не слыхал от него слова жалобы, и все его мысли были направлены на сестру и на мать, на возможность отвратить от них тяжелую бедность.

В полдень 24-го марта погода была мрачна и холодна, ветер шумел в старых деревьях вестфордского сада, но, несмотря на это, Виолетта открыла калитку в лес. Она не виделась со дня своей болезни с Рафаелем Станмором и даже не слыхала о нем ничего; она все ожидала, что он лично явится проведать о ней и даже решилась спросить Лионеля, не слыхал ли он чего-нибудь о нем. Ответ был отрицательный. Станмор не захотел узнать даже причины ее продолжительного отсутствия, и это равнодушие лежало страшною тяжестью на ее душе; ее самолюбие тоже страдало и внушило ей мысль не искать свиданий с человеком, на любовь которого она уже не полагалась. Однако же в минуту расставания с Вестфордгаузом она не могла противиться желанию узнать о причинах молчания Станмора. Он мог заболеть. Любовь пересилила внушение самолюбия и заставила ее отправиться на место, с которым было связано так много светлых воспоминаний прошлого.

Мрачен казался в это утро лес, но еще мрачнее было прежде цветущее личико молодой девушки. Глаза ее впали, бледность заменила прежний румянец. Медленно и с сильно бьющимся сердцем приближалась она к скромному домику, в котором жил художник. Путь был не ближний, и день клонился к вечеру, когда Виолетта приблизилась к нему. Яркий огонь в камине освещал его окна, и сердце Виолетты болезненно сжалось. «Если бы у моей матери оставался теперь хотя такой домик, — подумала она, — то мы были бы счастливы, мы, которым владельцы этого до сих пор так часто завидовали».

Не успела Виолетта подойти к дверям, как ей вышла навстречу женщина.

— Мисс Виолетта, Боже мой! — воскликнула она, — вы меня испугали, я чуть не приняла вас за привидение! Но на дворе так холодно, войдите и погрейтесь у моего огня; я рада вам от чистого сердца и во время вашей болезни я часто ходила в Вестфордгауз осведомляться о вашем здоровьи.

Сердце Виолетты сильно забилось, она относила это участие к влиянию Станмора.

— Благодарю вас от всей души, — сказала Виолетта.

— За что благодарить? Это очень естественно: я знаю вас с детства, и ваша мать была всегда добра ко мне.

Надежда, ожившая в сердце молодой девушки, снова исчезла; она сама не знала, каким образом выспросить то, что ей хотелось так сильно узнать, но хозяйка не заметила волнения, изображавшегося в лице Виолетты.

— Как все у вас здесь спокойно и мило! — проговорила наконец молодая девушка.

— Вы очень добры, — отвечала хозяйка, но домик наш кажется мне пуст, с тех пор как мы лишились нашего жильца.

— То есть мистера Станмора? — сказала Виолетта.

— Да, мистера Станмора. Он отъехал от нас совершенно неожиданно и можно сказать даже против желания.

— Как так, против желания? — спросила Виолетта.

— А вот как было дело: я сидела у окна, когда к калитке подошел неожиданно высокий господин мрачной наружности и холодно спросил меня; здесь ли его сын? — Ваш сын? — сказала я, — я не знаю его.

— О, нет, вы его знаете; он вот писал картину, которая лежит у вас на столе.

— Мистер Станмор? — сказала.

— Называйте его каким угодно именем, — возразил он, — оно не мешает ему быть моим сыном.

В эту минуту мистер Станмор возвращался из леса и вошел прямо в комнату.

— Я здесь, отец, — сказал он очень гордо, — и готов оправдываться, если вы этого желаете.

— Тогда оба они ушли в комнату мистера Станмора и так как стены были тонкие, то я могла услышать, что они сильно спорили. Через некоторое время отец вышел из дома в сильном волнении и отправился далее, не сказав ни слова. Через час вышел и сам мистер Станмор и попросил моего мужа перевезти его вещи на станцию Винчестера, говоря, что он с первым поездом отправляется в путь. Меня опечалил его отъезд оттого, что действительно трудно найти жильца лучше его. Он и сам казался очень расстроен. Да, кстати, мне вспомнилось одно обстоятельство, которое, по-видимому, касается вас, — сказала хозяйка, взглянув на Виолетту.

Яркий румянец покрыл лицо молодой девушки.

— Мистер Станмор говорил обо мне? — спросила она.

— В ту самую минуту, как он намеревался оставить дом наш, он поспешно обернулся ко мне и сказал: «Если вы увидите мисс Вестфорд, то скажите ей, что я начертил тот старый дуб, который ей так нравился и что мне было бы очень приятно, если бы она сходила к нему, чтобы живее его вспомнить, когда увидит мою картину».

Не странно ли было такое поручение?

— Да, — ответила Виолетта, по-видимому, очень равнодушно, — должно быть мистер Станмор говорил о том старом дубе на берегу озера, которым мы с братом часто любовались; но, к сожалению, у меня не достанет столько времени, чтоб сходить взглянуть на него, потому что мы завтра уезжаем отсюда.

Добрая женщина выразила крайнее сожаление об отъезде семейства; она уже несколько дней назад слышала о том, что Вестфордгауз переходит в другое владение.

С тяжелым сердцем вышла Виолетта из этого домика. Рафаель Станмор исчез без всякого следа, не оставя ей, которой он клялся в вечной любви, даже письма. Она никак не могла объяснить себе этого.

Между тем взошла луна и осветила открытые места своим бледным светом. Виолетта осматривала тихую местность с болезненным сердцем. «Может быть, я вижу в последний раз эту страну, в которой я была так счастлива», — подумала она. Потом, вспомнив слова Рафаеля, сказанные в отношении дуба: «Можно было подумать, что он хотел издеваться над моим горем, — продолжала она, — а между тем он сам был грустен, так, по крайней мере, говорила мне его хозяйка. К чему желал он, чтобы я еще раз сходила к тому дубу, под ветвями которого мы с ним так часто отдыхали? Но как бы то ни было, воскликнула она, глубоко вздыхая, — это его желание и я его исполню. Моя мать слишком занята сегодня, чтобы заметить мое отсутствие, и я сейчас же пойду к озеру».

При свете луны она безбоязненно шла по уединенным лесным тропинкам. В этот тихий вечер вид воды был как-то особенно хорош. Под густыми ветвями старого дуба, бросавшими далекую тень на траву, стояла скамья. Виолетта села на нее и предалась глубокому раздумью о потерянном счастье, которое так живо напоминала ей эта местность. Она прислонила голову к жесткой коре дерева и в первый раз, в продолжение всего этого горестного времени, горячие слезы потекли по ее щекам.

В эту минуту она заметила углубление в дереве, куда, как она вспомнила, Рафаель имел обыкновение ставить свой ящичек с красками. Не вложил ли он теперь письма для нее и не дал ли это странное поручение своей хозяйке, чтобы обратить ее внимание на это дерево? Виолетта немедленно нагнулась и поспешно начала рыть в углублении. Оно было почти наполнено мхом и старыми листьями; но, устранив все это, Виолетта заметила что-то белое и с жадностью схватила его. Да, это было письмо! Она напрягла свое зрение, но не могла ничего разобрать, кроме слова: «Виолетте», написанного на запечатанном конверте. Она положила его в карман и поспешила к дому.

Никогда еще, даже в счастливые дни свои, она не летела с подобной быстротой по узким тропинкам. Запыхавшись и очень утомившись, она достигла Вестфордгауза и, взяв в передней свечу, немедленно отправилась в свою комнату. Здесь она села к письменному столу и разломила печать конверта. Письмо было короткое и писалось, по-видимому, с большой поспешностью.

Оно гласило:

«Милая моя Виолетта! Обстоятельства, которых я тебе не могу объяснить в этом письме, неожиданно заставляют меня оставить Англию. Не знаю, когда буду в состоянии возвратиться, но как скоро это случится, я буду просить руки твоей. До тех пор прошу тебя адресовать твои письма в Брюгге poste restante. Скажи мне, что ты так же будешь непоколебима в верности ко мне, как будет тебе непоколебимо верен твой

Рафаель».

Нельзя выразить словами того утешения, которое принесло это письмо Виолетте. Женщина большого света не придала бы много значения уверениям Рафаеля, но доверчивому сердцу Виолетты они служили священною клятвой.

«Он меня любит, он мне верен!» — воскликнула она, — и когда он возвратится, я буду его женою! Но что он будет делать, когда найдет наш дом пустым? Ах, он сумеет везде меня отыскать!» Воспитанная в деревне, молодая девушка забыла, что Лондон походит на обширное море и что люди исчезают в нем как капля воды в океане.

ГЛАВА XI

На следующий день поутру Виолетта и мать ее оставили Вестфордгауз и отправились в наемной карете в Винчестер. Кроме своих платьев, белья и двух портретов Гарлея Вестфорда, они ничего более не взяли с собой, потому что акт Руперта Гудвина, который и сам мистер Мальдон признал действительным, распространился как на мебель, так и на серебро, находившееся в доме.

Ровно в час того же дня они прибыли на Ватерлооскую станцию в Лондоне, где ожидал их Лионель, мрачный и бледный, выказывавший теперь резкую противоположность с тем беззаботным студентом, веселость которого прежде распространялась на всех окружающих его. Он встретил мать свою и сестру, и после обычных приветствий они сели опять в наемную карету и, быстро проехав несколько маленьких переулков, остановились перед маленьким, но чистеньким домиком.

Лионель взглянул с грустным чувством на мать и подумал о горьком впечатлении, которое должны были произвести на нее эта мрачная улица и этот невзрачный домик в сравнении с прекрасным домов в их бывшем поместье.

— Здесь очень бедно, милая мама, — сказал он с чувством, пожимая руку матери, — но в настоящее время я не мог найти ничего лучшего сообразно с нашими средствами. Надобно будет потерпеть здесь, пока не поправятся наши обстоятельства.

— Душа моя, — ответила мать, с благодарностью посмотрев на сына, — мне было бы грешно жаловаться, когда судьба сохранила мне еще обоих вас.

Лионель употребил все старания, чтобы придать комнате несколько веселый вид. В камине горел яркий огонь, а на столе стояла ваза с первыми цветами весны.

Искренняя привязанность друг к другу была единственной опорой в первые дни бедности этих жертв банкира. Испытание было тяжелое.

Каждое утро, после скудного завтрака, Лионель отправлялся без средств и без друзей отыскивать себе занятий в Лондоне; каждое утро Виолетта делала то же самое, чтобы добыть насущный хлеб, которого они уже скоро должны были лишиться. Но она не была счастливее брата своего. Хотя она и имела много познаний, но Лондон изобиловал образованными молодыми девушками, которые часто напрасно старались получить хотя скудное место. Равно и мистрисс Вестфорд старалась приносить пользу своим талантом, но также долго тщетно искала себе занятие. Наконец, когда уже мать и дочь почти потеряли надежду на работу, светлый солнечный луч проник в мрак их жизни и, казалось, обещал им лучшие дни.

Одна знатная дама публиковала в газетах, что ищет гувернантку своим двум дочерям. Виолетта прочла публикацию и немедленно отправилась по адресу.

Мистрисс Монтес Тревор была женщина, которая думала об удовольствиях и нарядах. Она когда-то была чрезвычайно красива и воображала, что в сорок лет все еще сохранила всю прелесть своего 19-летнего возраста. Она была вдовою, и мысль о вторичном браке постоянно занимала ее; но он домогалась богатого мужа, так как привыкла к роскошной жизни.

Публикацию этой-то мистрисс Тревор Виолетта и прочла в газетах и на следующий день она сидела, в числе еще нескольких кандидаток, в приемной этой дамы и с сильно бьющимся сердцем ожидала минуты, когда ее позовут в кабинет и решат ее участь. Она знала, что самая горькая нищета наступала для ее семейства и потому мысленно молилась об успехе этого дела.

Наконец, наступила желанная минута, и Виолетта была введена в кабинет мистрисс Тревор. Последняя, в богатом неглиже, с веером в руках, лежала, растянувшись на изящной кушетке. Подле нее на маленьком столике стояли: бутылка с духами и чашка шоколада. Обе дочери ее стояли у окна и рассеянно смотрели в парк.

Как только Виолетта вошла, дрожа от волнения, мистрисс Тревор не могла удержаться от крика удивления.

— Какое прекрасное лицо! — воскликнула она. — Милая Теодорина, милая Анастасия, — обратилась она к дочерям своим, — видели ли вы что-нибудь прелестнее этого?

Виолетта и не подозревала даже, что это восклицание относилось к ней, она подошла к даме и сказала ей робко: — Мистрисс были столь добры, что позвали меня к себе?».

— Да, моя милая, я звала вас и очарована вами. Я люблю, чтобы все окружающее меня было прекрасно, как-то: мои комнаты, цветы, моя фаянсовая посуда, и вы прекрасны. Красота сделалась для меня так же необходима, как воздух, которым я дышу. Я уверена, что мы сойдемся с вами. Милая Анастасия, не находишь ли ты, что есть сходство между мисс… мисс…

— Вестфорд, — дополнила Виолетта.

— Мисс Вестфорд и мною? В форме носов, например. Форма носа мисс Вестфорд та самая, которую покойный отец ваш называл чисто греческим типом. Я вперед уверена, моя милая, что вы мне понравитесь. Вы ведь играете на фортепиано и также можете петь?

— О, да, мистрисс!

Мистрисс Тревор указала рукою, на коей блестели драгоценные камни, на открытый инструмент.

— Доставьте нам удовольствие послушать вас! — сказала она.

Виолетта села за фортепиано и после коротких прелюдий, которые вполне доказывали на сколько развит в ее тоненьких пальчиках механизм, спела итальянскую арию, в которой очень выгодно выказался ее голос.

— Отлично! — воскликнула мистрисс Тревор, — вы ведь также умеете рисовать?

Виолетта открыла свой портфель и вынула из него несколько рисунков.

— Прекрасно, — сказала мистрисс Тревор, бросив на них небрежный взгляд, — и вы, конечно, говорите по-французски, немецки, и итальянски, ибо я в своей публикации требовала этих познаний?

Виолетта ответила, что в совершенстве владеет этими тремя языками.

— И рекомендация о вас, надеюсь, хороша?

— Вы можете узнать обо мне у мистера Мортона, священника того округа, в котором я жила при жизни моего отца.

— Очень хорошо! — сказала пышная вдова, между тем как Виолетта передавала ей адрес духовника своего в Гампшире. — Я сегодня еще напишу к нему и нисколько не сомневаюсь в том, что ответ будет удовлетворительный. Итак, мы можем сейчас же покончить. Сегодня среда, ответ мистера Мортона я могу получить в пятницу, а на будущей неделе в понедельник вы уже можете прийти начать ваши занятия с моими дочерьми. До свидания! Позвони, Анастасия.

Виолетта подошла было к дверям, но нерешительно остановилась.

— Остается еще один вопрос, мистрисс, — робко сказала она, — какая плата?

— Да, да! — воскликнула мистрисс Тревор, — в самом деле, я и забыла! Вы хотите условиться насчет платы? Совершенно верно. Плату, мисс Вестфорд, я назначаю по десяти шиллингов в неделю.

— И сколько уроков? — спросила Виолетта.

— Начиная каждый день с девяти часов утра, до двух пополудни, чтобы дать вам время спокойно обедать со своим семейством, — сказала мистрисс Тревор, снисходительно улыбаясь.

От девяти часов утра до двух пополудни за десять шиллингов или четыре пенса в неделю! Виолетта вздохнула, вспомнив цену, которую платили ее учителям, и время и труд, потраченные на ее образование.

— Может быть, вам мои условия не нравятся? — сказала кроткая мистрисс Тревор резким тоном.

— О, нет мистрисс, я вполне довольна.

— И вы принимаете их?

— Да, мистрисс.

— В таком случае я полагаюсь на вас и вы можете начать уже с понедельника, конечно, с тем условием, что ответ мистера Мортона будет удовлетворительным.

— Я не боюсь противного, мистрисс, прощайте.

Почти счастливая вышла Виолетта из кабинета знатной дамы, ибо десять шиллингов были по крайней мере достаточны на то, чтобы предохранить себя и семейство свое от голодной смерти. Десять шиллингов в неделю были предложены образованной учительнице и вдобавок госпожою Тревор, которая платила, не колеблясь, пять фунтов стерлингов за фаянсовую чашку! Торжествуя, последняя обратилась к своей старшей дочери и сказала:

— Я полагаю, что это дело было хорошо обделано! Десять шиллингов в неделю! Эта молодая особа, милая Анастасия, стоит по крайней мере сто Гиней в год!

Младшая дочь, которая не походила на мать ни наружностью, ни характером, посмотрела на нее упреком.

— Не жестоко ли это и даже несправедливо предложить ей такую безделицу, когда она так много стоит? — сказала она.

— Жестоко, несправедливо? — повторила мистрисс Тревор. — Ты ничего не понимаешь, дитя мое, и в жизни не сумеешь заключить выгодных условий.

ГЛАВА XII

В понедельник поутру Виолетта позвонила у одного из домов, находящихся в Регент-Парке. Отворившая ей служанка провела ее в маленькую комнату, мрачную и холодную, меблированную скудно и совершенно различную от блестящего будуара мистрисс Тревор. Виолетта приступила к выполнению принятых ею обязанностей, но скоро убедилась в сомнительных успехах своих стараний. Анастасия Тревор, несмотря на хорошие способности, была ленива, а Теодорина, при совершенном отсутствии способности старалась извлекать всевозможную пользу из уроков наставницы.

— Вы найдете меня весьма мало сведущей, мисс Вестфорд, — сказала она, — но не сомневайтесь в моем искреннем желании трудиться.

— Я и не сомневаюсь в нем, — отвечала Виолетта.

Она занималась каждый день преподаванием различных предметов своим ученицам и не роптала на тяжесть своей жизни. Ее мирили с нею возможность относить в последний день недели десять шиллингов в квартиру своей матери. Обстоятельства Лионеля приняли тоже лучший оборот с получением места переписчика в конторе адвоката; хотя вознаграждение было самое скудное, он был ему рад за мать и сестру. Мистрисс Вестфорд работала в свою очередь, и все они были почти что счастливы возможностью трудиться один для другого. Но и это грустное счастье продолжалось недолго. Недель через шесть после вступления Виолетты в дом мистрисс Тревор, последняя предложила ей участвовать на вечере, назначенном на той же неделе, и хотя это участие не радовало Виолетту, она не могла от него отказаться из опасения оскорбить мистрисс Тревор.

Вечер этот настал. Виолетта явилась в траурном платье, составляющем такой резкий контраст с яркой белизною ее прекрасных плеч. Теодорина была одета просто, в беленьком платье, но Анастасия явилась в самом блистательном наряде и была действительно поразительно хороша.

Собралось уже много гостей, когда Виолетта явилась в залу со своими воспитанницами. В числе этих гостей было несколько, так называемых выгодных партий; одною из них был банкир Руперт Гудвин, которого мистрисс Тревор ловила для себя, другой сир Гарольд Ивра, которого она прочила в женихи старшей дочери своей Анастасии. Сир Гарольд был молод и очень богат, а Анастасия — светская, красивая девушка. Так мистрисс Тревор была уже заранее уверена в успехе. Но каково же было ее разочарование, когда сир Гарольд почти не обратил внимания на ее дочь, увлекся, по-видимому, прекрасной наружностью ее наставницы. Мистрисс Тревор закусила себе губы до крови.

Виолетта меж тем уселась, не заметив выразительных взглядов молодого баронета, вблизи фортепиано, и ее короткие и робкие ответы скоро прекратили разговор, который начал с нею сир Гарольд.

Наступила, наконец, и минута, ожидаемая так нетерпеливо мистрисс Тревор и Анастасиею: Виолетта уселась за инструмент, чтобы аккомпанировать пению Анастасии. Последняя окинула торжествующим взглядом общество, гордая сознанием своей красоты. Сир Гарольд стоял и в раздумья смотрел на нее. Одобрительный шепот пронесся в собрании, когда Виолетта сыграла прелюдию. У Анастасии было отличное сопрано, но отсутствие выражения портило впечатление ее прекрасного голоса. Мистрисс Тревор, говорившая в другой комнате с Рупертом Гудвином, пригласила его пойти послушать пение, и оба они стали в дверях, так что и фортепиано, и лица пианистки и певицы были им видны весьма хорошо. Руперт Гудвин побледнел при взгляде на прекрасное и задумчивое лицо Виолетты.

— Кто эта молодая дама в трауре? — отнесся он к мистрисс Тревор, не заметившей волнения, изображавшегося на лице банкира. Но самый тон вопроса оскорбил ее, выказывая невнимательность гостя к ее собственным дочерям.

— Молодая особа, так сильно интересующая вас, — отвечала она не без колкости, — наставница моих детей мисс Виолетта Вестфорд. Она сильно горюет о недавней потере своего отца, погибшего во время морского путешествия.

Легкая дрожь пробежала по членам банкира, но он в ту же минуту пересилил себя; что-то сатанинское заблистало в его глазах.

— Так наставница ваших детей дочь капитана Вестфорда? — сказал он мистрисс Тревор. — Жаль, очень жаль!

— Почему? — спросила мистрисс Тревор с удивлением.

— А потому, — возразил он, — что я принимаю в ваших детях живое участие и имею свои причины жалеть о том, что направление этих милых девушек поручено особе такого разбора, какого дочь капитана Вестфорда.

— Вы пугаете меня! — воскликнула мистрисс Тревор. — Мне рекомендовали мисс Вестфорд с отличной стороны: я умоляю вас, объясните мне все, что знаете о ней.

— Но только не теперь, — отвечал банкир. — Завтра, если хотите, или даже нынче, если только представится удобный случай.

Анастасия между тем кончила арию, и гости, выразив ей свое восхищение, обратились к Теодорине с просьбой спеть в свою очередь. Молодая девушка хотела отказаться, но просьба Виолетты заставила ее исполнить желание гостей, как ни трудна казалась ей эта задача.

— Как! — воскликнула мистрисс Тревор. — Могу ли я верить своим глазам? Теодорина хочет петь? У бедной девушки хотя сносный голос, но она еще вовсе не умеет владеть им. — Эти слова были сказаны матерью самым презрительным тоном, потому что ей было невыносимо, если Теодорина обращала на себя малейшее внимание в ущерб Анастасии. Первые звуки прекрасного контр-альто были слабы и нерешительны, но мало-помалу он выказался в полной своей силе и гибкости. Она пела простую народную песню: «Старый Роберт Грей», но еще до окончания ее все слушатели были глубоко тронуты. Короткое торжество Анастасии совершенно затмилось, и гордая девушка и мать ее с трудом могли скрыть свою досаду.

— Мне было бы приятнее, если б вы спросили моего позволения прежде чем заставили петь Теодорину, мисс Вестфорд, — сказала мистрисс Тревор, — она еще слишком молода, чтобы петь при таком большом обществе и к тому же эта баллада скорее подходит к детской, нежели к гостиной.

— Прошу вас, не говорите этого, мистрисс Тревор, — перебил сир Гарольд Иври, — пение младшей вашей дочери вызвало у нас слезы. — При этих словах он с восторгом посмотрел на Теодорину, но в ту же минуту глаза его еще с большим восторгом обратились к Виолетте.

— Я уверен, — сказал он ей, — что мисс Теодорина многим обязана своей наставнице. Не споете ли и вы нам чего-нибудь? — Потом, обратясь к мистрисс Тревор: — Будьте так добры, — продолжал он, — присоедините вашу просьбу к моей, не то мы лишимся удовольствия услышать пение мисс Вестфорд.

Мистрисс Тревор нахмурила брови, но не могла не исполнить желания такого почетного гостя, каким был молодой баронет, и потому весьма ласково попросила Виолетту уступить его просьбе. Последняя, не знакомая с притворством, без всяких отговорок села за инструмент, чтобы исполнить желание баронета. Она пела простую песнь, но с таким глубоким выражением, что почти все слушатели были тронуты. Она сама с трудом удерживала выступающие слезы, ибо вспомнила, как часто пела эту песню отцу своему в счастливом Вестфордгаузе. Когда она кончила, сир Горальд наклонился к ней и поблагодарил ее за пение.

— Но я боюсь, что эта песнь возбудила в вас горькие воспоминания, — сказал он ей.

— Да, я вспомнила о любимом отце, которого лишилась, и о счастливой родине, которую мы принуждены были оставить.

— Так вы в трауре по отцу? О, извините, если мои вопросы нескромны, но я принимаю глубокое участие во всем, что вас касается!

Виолетта с удивлением посмотрела на молодого баронета, она никак не могла объяснить себе, по какой причине он ею так интересуется.

— Да, — возразила она, — я в трауре по отцу, лучшему отцу, который имел в виду только счастье детей своих.

Тут разговор их прекратился, так как Анастасия готовилась петь, а Виолетта должна была ей аккомпанировать. Полчаса спустя гости начали расходиться и Виолетте позволили возвратиться домой. Когда она подошла проститься с мистрисс Тревор, она заметила обидное невнимание к ней последней, но она была слишком утомлена, чтобы долго размышлять о причине подобного поведения и потому незаметно вышла из залы и отправилась в переднюю, чтобы отыскать свой салоп. Едва она успела накинуть его, как услышала за собою легкие шаги и, обернувшись, увидела сир Гарольда Иври.

— Надеюсь, — почтительно сказал он, — что вы позволите мне убедиться в том, что вы благополучно достигните дома; вы одни и я считал бы счастием быть вашим провожатым.

Виолетта покраснела. В счастливые дни свои она привыкла, чтобы ее провожали до кареты, когда она возвращалась с бала; теперь же она едва могла скрыть чувство стыда, может быть, и ложного. Но она тотчас оправилась и отвечала:

— Вы очень добры, сир Гарольд, но я иду пешком и к тому же, вероятно, меня ожидает брат мой вблизи этого дома.

— Ваш брат! — воскликнул баронет с неудовольствием, — ему, конечно, я должен уступить, но вы, по крайней мере, позволите мне проводить вас до него?

Он подал ей руку, и она, убедившись в неловкости отказать ему, приняла предложение. Но недалеко пришлось им идти вместе, в конце террасы дома стоял Лионель, под защиту которого сир Гарольд принужден был отдать Виолетту. Но он не оставил их; он дошел с ними до моста Ватерлоо, где, наконец, решился проститься, боясь поставить их в затруднительное положение, если пойдет дальше и узнает, в какой грязной части Лондона они живут. Он достаточно видел и слышал, чтобы знать, что Виолетта и брат ее жили в горькой бедности, и вполне сознавал щекотливость их положения: но, несмотря на то, он неохотно оставлял их.

— Я никогда не забуду вашего пения, — сказал он, прощаясь, Виолетте, — и надеюсь, что еще не раз услышу его. С этими словами он почтительно откланялся ей.

ГЛАВА XIII

Несмотря на позднюю пору, в которую Виолетта вышла из дома мистрисс Тревор, она на следующее утро должна была явиться в обыкновенное время для занятий. Ровно в девять часов она была уже в доме мистрисс Тревор и хотела отправиться прямо в учебную комнату, как была остановлена лакеем.

— Мистрисс Тревор желает поговорить с вами в своем будуаре, — сказал он ей с тою наглостью, с которою вообще встречает получающий хорошую плату лакей дешево доставшуюся учительницу, — дело важное и потому поспешите к ней.

Виолетта удивилась. Мистрисс Тревор имела обыкновение вставать очень поздно и потому она не могла понять причины, побудившей ее встать так рано; и какое могло быть между ними важное дело. Она поспешила в будуар знатной дамы и никогда она не была так свежа и так хороша, как в эту минуту. При первом взгляде на мистрисс Тревор, сидевшую за роскошным завтраком, и на старшую ее дочь Анастасию, Виолетта почувствовала, что случилось что-то недоброе, но, не сознавая за собою никакой вины, она спокойно перенесла презрительные взгляды обеих дам.

— Мисс Вестфорд, — сказала мистрисс Тревор со свойственной ей важностью, — когда вы в первый раз посетили дом мой, я приняла вас почти с детским доверием. Вы мне понравились. Вы хороши собою, и так как я такое существо, на которое все прекрасное имеет, большое влияние, то мне необходимо, чтобы все, окружающее меня, было прекрасно. Вы у меня искали занятий и с доверчивостью я приняла вас в свое семейство и поручила вам воспитание детей моих. Теперь же, когда я воображала, что могу быть спокойной, доверяясь вашей честности, должна сознаться в том, что жестоко ошиблась.

Мертвая бледность покрыла лицо Виолетты; она в первый раз в жизни испытывала всю горечь оскорбления.

— Чем же обманула я ваше доверие ко мне? — спросила она гордо и спокойно.

— Ах, мисс Вестфорд, — возразила вдова, поднеся платок к глазам своим, — это чрезвычайно печальная история. Против вас самих я по-настоящему ничего не имею, кроме только того, что вы скрыли от меня всю правду.

— Я скрыла от вас правду, мистрисс! — воскликнула Виолетта. — Какую правду?

— Вы под ложным видом вступили в мой дом. Вы скрыли от меня все прошлое вашей несчастной матери.

— Прошлое моей матери? Что же могли сказать про нее другого, как то, что она лучшая и нежнейшая мать, которую я люблю больше жизни?

— Несчастная дочь, разве вы не знаете поведения матери вашей до ее вступления в брак с вашим отцом?

— Мистрисс, что могу я знать о матери своей? И кто осмелился бросить хотя тень подозрения на нее?

— Человек, который ее, к несчастию, слишком хорошо знает, — ответила мистрисс Тревор. — Бедное дитя, я почти начинаю верить вам, что вы не знаете истины; но имя вашей матери должно бы быть вам известно? — Яркий румянец покрыл лицо молодой девушки, и какое-то чувство испуга овладело ею. Она никогда не слыхала прежнего имени матери, никогда не говорившей о своем прошедшем. Таинственное покрывало лежало, казалось, на этом периоде ее жизни; но детская привязанность рассеяла чувство всякого подозрения.

— С этой минуты я отказываюсь от всех занятий в вашем доме, мистрисс Тревор, — сказала молодая девушка с негодованием. — Кто бы то ни был тот человек, который осмелился оклеветать мою мать, я объявляю его самым фальшивым и низким существом.

— Особа, которая рассказала мне печальную историю вашей матери, занимает слишком высокое положение в обществе, чтобы снизойти до клеветы. Она рассказала мне факты, которые, я надеялась, вы будете в состоянии оправдать; но вы этого не можете. Вы даже не в состоянии назвать имени вашей матери. Но я его знаю, мисс Вестфорд! Ваша мать урожденная Понсонби и отец ее, сир Джон Понсонби, сердце которого не перенесло стыда дочери, выгнал ее из дому.

— В чем же состоял этот стыд, мистрисс Тревор? — спросила Виолетта. — Я имею право узнать всю историю вымышленных низостей, которую мог рассказать вам какой-нибудь жалкий клеветник про чистейшую из всех женщин.

— Нет, дитя мое! — возразила мистрисс Тревор с мнимым участием, — я и так уже сказала более чем достаточно. Я жалею о вашем несчастии, ибо нет больше несчастия, как быть дочерью падшей женщины. Но я сама мать и должна заботиться о своих дочерях и потому не могу допустить, чтоб вы продолжали посещать мой дом.

— Вы не можете допустить этого! — воскликнула Виолетта в высшей степени оскорбленная. — Разве вы предполагаете, что мои чувства допустили бы меня переступить порог дома, в котором так гнусно оклеветали мою мать? Нет, мистрисс. Я прощаюсь с вами и никогда не желаю встретиться с особою, которая могла причинить мне такую страшную боль.

С этими словами Виолетта вышла, как казалось, спокойная, но внутреннее ее состояние противоречило наружности.

Как только Виолетта вышла из дома мистрисс Тревор, природа взяла свое, и горькие слезы потекли по щекам несчастной девушки: то были слезы стыда. Накрыв лицо вуалью, она медленно шла, чтобы отдалить тяжелую минуту ответа на вопросы брата и матери. Но избегнуть этой минуты не было возможности; она, наконец, дошла до дома и вошла в комнату. Мистрисс Вестфорд сидела у окна, занятая рукоделием, а Лионель писал. При появлении Виолетты оба посмотрели на нее с радостным удивлением.

— Как это случилось, дитя мое! — воскликнула мистрисс Вестфорд, — что мистрисс Тревор так рано отпустила тебя сегодня? — Едва произнесла она эти слова, как уже заметила, что с дочерью случилась какая-нибудь неприятность. Глаза, наполненные слезами, и страшная бледность лица Виолетты все ей сказали. — Что случилось? — тревожно спросила она. При этих словах Виолетта не могла более удержаться и громко зарыдала.

— Милая маменька, — произнесла она, — особенного ничего не случилось. Мы только, к несчастию, так бедны, а найти себе места в Лондоне так трудно. Мне отказали от места, вот и все.

— Все! — Клара Вестфорд хорошо знала, что для бедности страшна потеря даже самого незначительного занятия, но она скрыла горечь новой неудачи и, прижав к груди дочь свою, улыбаясь, сказала ей: — Хорошо, дитя мое, мы будем приискивать тебе другое место, неужели это было единственное в Лондоне. Но скажи, Виолетта, отчего оставила ты занятия у мистрисс Тревор?

— Она отказала мне, мама, — рыдая, ответила Виолетта.

— По какой причине?

— Да, по какой причине? — спросил брат, оставивший свои письменные дела и подошедший к сестре.

— Особенной причины не было; мистрисс Тревор не имеет никакой причины быть мною не довольной.

— И все-таки она отказала тебе?

— Да.

— В таком случае она тебя обидела! — воскликнул вспыльчивый молодой человек. — Она обидела тебя, и я сию же минуту отправляюсь к ней и потребую от нее объяснения.

С этими словами он быстро схватил со стола шляпу и направился к дверям.

— Нет, нет, нет! — воскликнула Виолетта, — не ходи к ней! не спрашивай ее! — бедная девушка страшилась последствий, которые должна была произвести клевета матери на гордый и вспыльчивый нрав брата.

— Пусти меня, Виолетта! — сказал Лионель, освобождаясь из рук сестры. — Я должен и хочу говорить с этою женщиной, я хочу и должен узнать, почему она тебя обидела.

— Нет, Лионель, я не пущу тебя к ней.

Лионель строго и пытливо посмотрел на бледное лицо сестры:

— Виолетта, — сказал он, — за всем этим скрывается что-то, чего я не могу понять и страшусь угадывать. К чему не хочешь ты, чтоб я виделся с мистрисс Тревор, если ты не оставила дом ее по обстоятельствам, которые вредят твоей честности?

— Думай обо мне, что хочешь, — ответила Виолетта, — но если ты меня хоть несколько любишь, то не переставишь ноги через порог дома мистрисс Тревор.

— Как хочешь, — холодно ответил Лионель, — ты о чем-то умалчиваешь, и я вовсе не желаю более допытываться.

— Да, именно, я умалчиваю о чем-то, — возразила Виолетта, — но я объявляю, что мы жертвы чьей-то скрытой мести.

— Можешь ли ты сомневаться в твоей сестре! — воскликнула мать, обнимая свою неутешную дочь.

— Успокойся, дитя мое, мы обе имеем полное доверие друг к другу, не правда ли?

— Да, мама, мы будем по смерть верить друг в друга, — возразила Виолетта. Клара Вестфорд и не знала глубокого смысла этих слов, так же, как и не знала тяжелого испытания, которое перенесла ее дочь в этот день. Лионель подошел к сестре и протянул ей руку, которую та с жаром схватила: — Прости меня, Виолетта, — сказал он, я не прав, что мог в тебе сомневаться.

И опять любовь и спокойствие воцарились в бедном жилище, та любовь, которая облегчает все заботы бедности, то спокойствие, которое дороже блеска и богатства.

ГЛАВА XIV

В то время как Виолетта сидела вместе с матерью и братом в бедном жилище, изящный кабриолет остановился у дома мистрисс Тревор, и сир Гарольд Иври вышел из него. Было время визитов. Мистрисс Тревор и ее старшая дочь уже сидели, роскошно одетые, в приемной. Анастасия сидела у окна, по-видимому, занятая вышиванием, но в сущности наблюдавшая за проходящими и проезжающими на улице. Она тотчас заметила приближавшийся экипаж сир Гарольда.

— Мама, сир Гарольд едет сюда, — сказала она.

— В самом деле? — спросила мистрисс Тревор с торжествующим видом. — Сознаешь ли теперь, что ты вчера не напрасно была одета с таким вкусом? Баронет, должно быть, в восторге от тебя со вчерашнего дня, иначе к чему бы ему так торопиться с визитом? Я еще увижу тебя леди Иври, моя милая.

— Ты всегда так рассуждаешь, — с нетерпением возразила Анастасия. — Ты воображаешь, что все должно сбыться, как ты этого желаешь. Я уверена в том, что сир Гарольд не обратил на меня вчера внимания и что он приехал сегодня только в надежде увидеть здесь мисс Вестфорд.

— Как! — воскликнула мать почти вне себя от гнева. — Неужели ты думаешь, чтоб сир Гарольд осмелился посещать мой дом для того только, чтоб ухаживать за твоею учительницей? Полно, душа моя. Более не могло быть сказано. — Лакей доложил о сире Иври, и обе дамы приподнялись, чтобы принять его с очаровательнейшею улыбкой.

— Любезный сир Гарольд! — воскликнула вдова, — это очень мило с вашей стороны.

— Ваш вчерашний вечер был так хорош, мистрисс Тревор, что я не хотел дальше откладывать удовольствие высказать вам свою признательность за приятные минуты, которые провел у вас. Как мисс Анастасия хорошо поет! И мисс Теодорина также, а мисс Вестфорд! Какое у нее отличное сопрано!

Анастасия покраснела от досады, что баронет не мог даже скрыть своего восхищения от Виолетты, и мистрисс Тревор это взбесило, но она пересилила себя и чрезвычайно приветливо отвечала баронету.

В продолжение некоторого времени сир Гарольд говорил об обыкновенных предметах: об опере, картинной выставке и разных удовольствиях сезона, но мистрисс Тревор хорошо поняла, что он думает совершенно о другом. Вдруг он сам круто повернул разговор восклицанием: какая прекрасная молодая девушка, эта мисс Вестфорд! Никогда я еще не видывал подобной скромности при такой красивой наружности! Она совершенно обворожила меня! Будьте так добры, мистрисс Тревор, представьте меня ее родителям, вы меня этим очень обяжете; я бы чрезвычайно желал познакомиться с ее семейством и увидеть ее.

— Сир Гарольд, вы требуете от меня невозможного.

— О, прошу вас, мистрисс Тревор! — перебил ее молодой баронет, — не перетолкуйте в дурную сторону мои намерения. Я знаю, что бывают люди, которые не уважают красоту при бедности, но я не из их числа; я не аристократ, фамилия наша приобрела свое звание посредством труда и прилежания; я богат, независим к потому могу жениться на каждой женщине, которую люблю и сумею расположить к себе. Итак, вы можете быть уверены, что намерения мои в отношении мисс Вестфорд совершенно благородные и потому прошу вас более не противиться моему желанию быть представленным этому семейству.

Бешенство мистрисс Тревор достигло высшей степени. Разве она не видела, что молодой баронет, которого она прочила в мужья своей старшей дочери Анастасии, был совершенно равнодушен к красоте последней и был готов жениться на бедной сироте, которую видел только один раз. Но прекрасная вдова, хорошо знакомая с притворством большого света, подавила свои горькие ощущения.

— Любезный сир Гарольд, — сказала она с глубоким вздохом, — мне жаль вас, что вы расточаете столь благородные чувства существу, недостойному вас.

— Что вы хотите этим сказать! — воскликнул молодой баронет.

— Что я не далее как сегодня утром отказала мисс Вестфорд, потому что подобное существо не может быть наставницей моим дочерям.

— Вы ей отказали? — спросил Гарольд бледнея. — По какой причине?

— Этого я вам не могу сказать, — объявила мистрисс Тревор с достоинством. — Бывают тайны, которых изобличать не приходится честной женщине; для вас достаточно знать, что я отказала ей не без важной причины и я надеюсь, что вы не будете в том сомневаться.

— Не могу допустить сомнения в ваших словах, мистрисс Тревор: что бы могло побудить вас коснуться репутации бедной девушки? Но все же мне тяжелы эти слова о ней. Еще несколько дней тому назад я не верил в возможность влюбиться с первого раза; но даю вам честное слово, что вчерашнее свидание с мисс Вестфорд так сильно привязало меня к ней, как будто я был знаком с нею всю свою жизнь. Я, быть может, кажусь вам смешным; прошу вас извинить меня, если надоел вам. До свидания! — Сир Гарольд поспешно встал.

— Надеюсь, сир Гарольд, что вы доставите нам удовольствие отобедать завтра у нас, а потом вечером сопутствовать нам в оперу. Анастасия, зная что вы большой знаток музыки, желала бы услышать ваше суждение насчет этой оперы.

Молодой человек не мог отказаться.

ГЛАВА XV

Сколько Виолетта ни старалась отыскать себе места, все усилия ее были напрасны. Везде, куда она приходила наниматься, от нее требовали фамилию того семейства, в котором она занималась в последнее время, чтобы забрать о ней справки; если она не хотела допустить, чтобы обращались за справками к мистрисс Тревор, люди сомнительно покачивали головою и отказывали ей. (Так Виолетта стояла одна, с поврежденною репутацией, без средств, без друзей в обширном городе Лондоне).

Теперь в первый раз она потеряла мужество. Она всего лишилась: любимого отца и обрученного, на верность которого она так твердо полагалась. Правда, у нее еще остались мать и Лионель, но они не могли заменить ее потери.

Она писала к Рафаелю Стамору о смерти отца и печальной перемене их обстоятельств, но ответа не было. Виолетта не знала чему приписать это молчание: отсутствию ли Рафаеля из Брюгге, или тому, что он изменил ей.

В этот раз Виолетта опять напрасно прошла полгорода: знатная дама, к которой она представилась по публикации, отказала ей по ее молодости и красоте.

— Я желаю иметь наставницу пожилую и солидную для моих детей, — сказала она.

— Но в газете не были обозначены лета, — скромно отвечала Виолетта, — а что я имею все познания, требуемые в них, доказывает уже то, что я решилась представиться.

— Нисколько не сомневаюсь в ваших познаниях, моя милая, — возразила дама, — но не могу доверить детей моих почти такому же ребенку, как и они сами.

Виолетта уничтоженная вышла от этой госпожи и медленно пошла домой. Путь был не близкий. А между тем все ее поиски не дали по-прежнему желаемых результатов. Раз, когда Виолетта возвращалась домой от одной знатной дамы, отказавшей ей принять ее к детям по случаю ее молодости, ей пришлось проходить через Лонгакр в Бовстрит, где все театральные агенты имеют свои конторы. Странная мысль блеснула в уме молодой девушки. Она знала, что актрисы зарабатывали порядочные деньги: почему же было и ей не сделаться актрисой? Не долго думая, она подошла к подъезду одной из таких театральных контор и позвонила у дверей. Ей отворили и она вошла в контору, где увидела человека лет тридцати пяти, сидящего за письменным столом перед грудой писем и афишек; у окна стоял спиною ко входу очень прилично одетый господин.

Театральный агент, при входе молодой девушки, поднял голову и поклонился ей, указав на кресла, стоявшие вблизи стола, но не сказал ни слова. Он очевидно ждал, чтоб она сказала ему цель своего прихода; но бедная Виолетта, утомленная до изнеможения, опустилась в кресла и при виде сурового лица агента потеряла всю свою минутную храбрость.

К счастью, агент, заметив ее замешательство, первый обратился к ней с вопросом:

— Вы, должно быть, желаете поступить на сцену? — спросил он.

— Да, — дрожащим голосом ответила Виолетта.

— Очень хорошо. Вы, вероятно, принесли с собою несколько афишек, так прошу вас показать мне их.

— Афишек?

— Да, чтоб я мог видеть, где вы играли в последнее время и какие выполняли роли.

Виолетта печально покачала головою.

— Я еще нигде не играла, разве только в семейном кругу, — возразила она.

Агент посмотрел на нее с удивлением.

— Так вы не более и не менее как неопытная дилетантка, любезная мисс? — сказал он ей, — и навряд ли вас примет в Англии какой-либо директор, если вы не согласитесь впредь бесплатно играть на пробу в течение двух или трех месяцев?

Играть бесплатно в течение двух или трех месяцев! Виолетта остолбенела. Ведь она не искала ни славы, ни почестей, она хотела только заработать денег, как можно больше денег.

— Предложение это, кажется, не нравится вам? — сказал агент. — Многие молодые особы были бы счастливы, если б только имели случай поступить на сцену и готовы деньгами купить его.

— Очень может быть, — печально возразила Виолетта, — но я бедна и ищу только случая заработать деньги, вот почему хотела поступить на сцену.

— И вы заработаете их, дитя мое, когда практически изучите драматическое искусство. Если вы хотите поступить в провинции в какой-либо театр и играть несколько времени бесплатно, я с удовольствием постараюсь впоследствии доставить вам что-нибудь порядочное.

— Мне ехать в провинцию и без платы?? Это невозможно, я должна остаться здесь, у матери своей, и зарабатывать деньги.

— В таком случае я ничего не могу для вас сделать, — сухо сказал агент, пожимая плечами и нетерпеливо повернувшись на стуле; он обмакнул перо в чернильницу и снова принялся писать.

Виолетта встала и хотела удалиться, когда была задержана господином, стоявшим у окна и не сводившим с нее глаз во время всего ее разговора с агентом.

— Прошу вас садиться и подождать еще немного.

— Гипинс, — обратился он к агенту, — не слепы ли вы?

Последний посмотрел с удивлением на говорившего.

— Разве вы не видите, что эта молодая особа как нельзя более в состоянии выполнить роль «королевы красоты» в новом комическом балете, который должен идти на этой неделе у меня на Друриленском театре? Не искал ли я во всем Лондоне красивой молодой девушки и не присылали ли вы ко мне целую коллекцию уродов для этой роли? И разве эта мисс не олицетворенная «королева красоты»? Милостивая государыня, — обратился он к Виолетте, краснеющей от его похвалы, — чтобы вы сказали на то, если б я предложил вам восемнадцать шиллингов за неделю за то, чтоб вы каждый вечер просидели бы минут с десять в золотом храме, в прекраснейшем костюме, который когда-либо видели на сцене?

— С большим удовольствием! — воскликнула Виолетта, обрадованная случаю заработать почти вдвое больше, чем получала у мистрисс Тревор. Но вдруг она побледнела: что скажет мать? Что скажет гордый Лионель? Позволят ли они, чтоб я показывалась на сцене публике, которая купила себе право восхищаться мною или позорить меня? Но ведь мы так бедны, что кажется не должны бы упускать удобного случая честным образом зарабатывать хлеб, сказала она про себя. (Несмотря на то, она все-таки не могла решиться, не посоветовавшись со своими.) — Если бы вы позволили мне сперва посоветоваться с матерью, — сказала она директору, — я поторопилась принять ваше предложение.

— В таком случае вы посоветуйтесь с нею и завтра утром в одиннадцать часов придете ко мне в театр с ответом; но будьте аккуратны; кандидаток много и если вы завтра не явитесь, я буду принужден выбрать другую. Вот вам моя карточка; вы явитесь к особенному подъезду, назначенному для актеров, и покажете ее швейцару; он вас тотчас пропустит.

Виолетта обещала явиться к тому времени и почти побежала домой, обрадованная, что нашла случай помочь своим. Она рассказала матери и Лионелю обо всем случившемся и убеждала их теперь, когда горькая крайность поселилась в их доме, оставить все прежние предубеждения.

Сначала мать и Лионель решительно отказались принять это предложение, но мало-помалу Виолетте удалось уговорить их. Мысль, что сестра его станет зарабатывать деньги посредством своего хорошенького личика, возмущала Лионеля, но при взгляде на бледное и худое лицо матери, он сказал со слезами на глазах:

— Делай что хочешь. Виолетта! Мы не можем отказаться от твоей слабой помощи. Я получил лучшее образование и все-таки не в состоянии защитить бедную нашу мать от лишений.

Виолетта на следующее утро в назначенное время была у подъезда Друриленского театра.

ГЛАВА XVI

Швейцар Друриленского театра принял карточку и после нескольких замечаний, более или менее дерзких, позвал грязного мальчика и велел ему провести молодую девушку на сцену, где находился директор. Мальчик повел ее по многим темным и сырым коридорам. Наконец они вышли на светлую площадку, где стояли несколько мужчин и женщин в бедной, одежде рядом с кучею нагроможденных декораций. Они принадлежали к низшему классу актеров. Между женщинами, которые отдельными группами прохаживались взад и вперед, Виолетта заметила некоторых, одежда которых подходила более к одежде высшего класса. Некоторые из них были хороши собою и с презрением смотрели на скромное траурное платье новоприбывшей. Между этими-то разными группами Виолетте пришлось дожидаться несколько времени, пока вздумается директору подойти к ней. Последний, казалось, был очень занят; он бегал от одного конца обширной сцены на другой, отдавал приказания, хвалил и хулил, смотря по обстоятельствам, отвечал на вопросы, осматривал декорации и, казалось, делал десять дел за раз; так быстро он переходил от одного предмета к другому.

Мало-помалу глаза Виолетты привыкли к полумраку сцены, освещенной только одним рядом тускло горевших ламп. Когда она была в состоянии яснее различить окружающие ее предметы, она заметила свое странное положение. Женщины в нарядной одежде постоянно презрительно посматривали на нее, и одна из них, наконец, заговорила с нею. Она была очень хороша, имела еврейский тип лица, черные глаза и была одета наряднее всех. Ее черное шелковое платье, убранное широкими кружевами, длинным шлейфом волочилось по грязному полу сцены. На плечах ее был накинут кружевной платок и маленькая шляпка оригинально торчала на ее хорошенькой головке.

— Вы ангажированы? — спросила она Виолетту, — иначе вы не можете здесь оставаться; чужим не позволено входить на сцену.

— Мне назначили явиться сюда, — холодно и спокойно ответила Виолетта.

— Кто?

— Мистер Мальтраверс.

— В самом деле! — воскликнула Еврейка. — Так вы должно быть ангажированы?

— Я так полагаю.

— К чему?

— Чтоб участвовать в новом балете.

Еврейка покраснела и злобно посмотрела на Виолетту.

— Как! — воскликнула она. — Неужели вы должны представить «королеву красоты» в главной картине?

— Так, по крайней мере, говорил мне мистер Мальтраверс.

Еврейка громко захохотала. Пародировать в золотом храме как олицетворение всего прекрасного и быть главным предметом, на который должны были обратиться все взоры публики, была цель, которую хотела достигнуть самолюбивая Эстер Вобер. Она, без сомнения, была по наружности лучшая из всех актрис театра и потому смело рассчитывала на то, что ей предложат эту роль. Когда же она увидела, что роль передали другой, она тотчас побежала к директору и начала жаловаться на нанесенную им ей обиду.

Мистер Мальтраверс был вполне светский человек и умел обращаться с подвластною ему труппой. Он пожал плечами, сказал прекрасной Еврейке несколько лестных фраз и объявил, что она нужна ему для исполнения другой роли и что роль «королевы красоты» он должен был передать другой. Настоящая причина была та, что, по мнению мистера Мальтраверса, зрители уже пригляделись к красоте мисс Эстер и что необходимо было новое лицо, привлекающее внимание публики молодостью и невинностью. Вот почему он избрал Виолетту, соединяющую в себе оба эти качества. Он отошел от Эстер и отправился к Виолетте.

— Очень рад, что вас вижу, милое дитя, — сказал он ей, кланяясь. — Так вы решились принять мое предложение?

— Да, мистер.

— Хорошо же. Так отправляйтесь немедленно в гардеробную и скажите мистрисс Клеменс, чтобы она сняла с вас мерку. Она в точности знает, что нужно для этого костюма. Поспешите к ней: она добрая женщина.

Он передал Виолетте карточку, начертив на обороте несколько слов. Молодая, приветливая девушка, очень скромно одетая, вызвалась проводить Виолетту в гардеробную. Пройдя по нескончаемым лестницам, они наконец достигли обширной залы, наполненной разными платьями, материями, лентами, кружевами и т. п. Около двадцати женщин находилось в ней за работою; к одной из них подвели Виолетту: то была мистрисс Клеменс. Прочитав поданную ей карточку мистера Мальтраверса, она оставила свою работу и сняла с Виолетты мерку на костюм, постоянно громко восхищаясь то ее стройной талией, то необыкновенной белизной ее тела, то ее прекрасными волосами. Для Виолетты похвалы этой доброй женщины казались очень странными. Она с ужасом подумала о своем дебюте; но для бедной своей матери и для брата она готова была подвергнуться еще большей пытке.

Сошедши опять на сцену, Виолетта встретила директора, который объявил ей, что она должна явиться на следующее утро в десять часов на репетицию.

— Кстати, какое имя могу я поставить на афишке? — спросил он. — Вы мне еще не сказали вашего имени.

— Мое имя Вест…

Виолетта хотела сказать свое имя, но вдруг остановилась, вспомнив, что низкое положение, которое она принуждена была занять, могло набросить тень на безукоризненное имя отца. Директор, казалось, угадал ее мысли.

— Вам не надобно сказывать мне настоящего вашего имени, — ласково сказал он, — вы можете назваться, каким вам угодно. Может быть, у вас есть знакомые или родные, от которых вы бы желали скрыть ваше вступление на сцену.

— Вы очень добры, — сказала Виолетта. — Хотя я и уважаю драматическое искусство и выполнителей его, но положение мое на этом поприще такое незначащее, что мне действительно было бы приятнее, если бы мое имя не сделалось известным. И если вам все равно, то прошу вас назвать меня Ватеон.

— И прекрасно, милое дитя, вы будете здесь называться Ватеон.

Виолетта поблагодарила директора за ласковое обращение с нею и с облегченным сердцем отправилась домой. Она нашла мать свою за обычного работой, стоящей столько труда и приносящей так мало существенной пользы, а брата, с отчаянием в лице, сидящего за столом, подперев голову рукою.

— Поговори ты с братом, Виолетта, — сказала мать, — может быть, ты в состоянии утешить его; меня он не хочет и слушать.

Молодой человек поднял голову.

— Мама, — возразил он, — прошу тебя, не говорить этого. Разве я когда-нибудь не слушал твоих увещеваний? Но я не в состоянии более переносить это бездействие. С тех пор, как у меня не стало более этой писарской работы, мне кажется, что я должен сойти с ума. Мне невыносимо видеть тебя за этой трудной работой и знать, что Виолетта должна показывать за деньги свое хорошенькое личико глупой толпе народа, тогда как я, здоровый и образованный мужчина, должен сидеть сложа руки и есть хлеб, который слабые женщины таким образом заработали.

— Лионель, — с упреком сказала Виолетта, — и ты можешь мучить нас подобными словами?

— Я не перенесу более этого положения! — воскликнул молодой человек, быстро вскочив со своего места. — Еще одну попытку я сделаю, как ни сомневаюсь в ее удаче. Помнишь, мама, как прежде, когда я еще был джентльменом, все восхищались моими рисунками и говорили, что я мог бы быть хорошим художником? Теперь я хочу испытать, могу ли я в бедности, когда никто уже не льстит мне, заработать себе этим талантом кусок хлеба?

Он отчаянно засмеялся, как человек, узнавший вполне пустоту мнимой дружбы и ложь в похвалах лести.

Лионель положил на стол свой портфель с рисунками и начал перебирать их.

— Что ты затеваешь, Лионель? — спросила его мать.

— Я уже сказал тебе, мама, что хочу испытать свой талант художника. Друзья отца моего осыпали меня похвалами в то время, когда еще пили его вино и посещали его обеды; теперь услышу, что скажут купцы, которые платят деньги только за действительно хорошие произведения. — Он завернул несколько рисунков, поцеловал мать и сестру. — Пожелайте мне успеха в моем предприятии, — сказал он и торопливо вышел.

ГЛАВА XVII

Никогда еще улицы Лондона не казались Лионелю такими скучными и мрачными, как в этот день. Шел мелкий, но пронимающий до костей дождь. То был один из таких дней, в которые одни бедные и деловые люди решаются выходить на улицу.

Лионель дошел до Регент-Стрита и, проходя медленными шагами по этой широкой улице, какое-то горькое чувство овладело им при виде всех богатств, выставленных в окнах магазинов, и прекрасных экипажей, гордо катившихся по обеим сторонам ее.

Он вошел в магазин эстампов и не нашел большого числа покупателей; немедленно обратился к торговцу, приводящему в порядок картины, разложенные на прилавке.

Лионель предложил ему свои рисунки. Купец со вниманием начал их рассматривать.

— Эти работы доказывают много таланта и старания, — сказал он, — но, к сожалению, я не могу принять их, так как подобных эскизов, писанных известными художниками, у меня более чем вдоволь.

Лионель побледнел; последняя его надежда рушилась.

— Не можете ли вы доставить мне какую-нибудь работу? — боязливо спросил он. — Я не потребую большой платы, дайте мне только случай трудиться.

— Решительно невозможно, — отвечал купец, отрицательно покачав головой. — У меня много запасных рисунков, чем я могу продать в течение целого года; альбомы же вышли из моды.

— Может быть, я мог бы написать вам что-нибудь позначительнее?

— Я не мог бы продать этого, молодой человек, — возразил купец. — Вы бы сперва должны были приобрести известность, чтобы я мог продавать ваши произведения.

Лионель закрыл свой портфель и хотел удалиться. Смертная бледность покрывала его лицо, губы были судорожно стиснуты, и таинственный огонь светился из глаз его. В минуту, когда он повернулся спиною к прилавку, он очутился против молодой дамы, красота которой невольно поразила его. То не была красота английского типа. Большие и черные, как смоль, глаза, густые волосы того же цвета и нежный оливковый цвет лица указывали на испанское происхождение. Одежда ее как нельзя более гармонировала с ее красотой. На ней было зеленое бархатное платье, туго прилегающее к изящным формам талии и рук, и драгоценная кашемировая шаль, небрежно накинутая на плечи, открывала прекрасную шею.

Такова была женщина, против которой стоял Лионель в ту минуту, как он с горьким отчаянием в сердце отвернулся от купца. С минуту он смотрел на нее, но потом прошел мимо, чтоб оставить лавку и избавиться от ее влияния. Какое было дело ему, бедняку, до этого существа, без сомнения, принадлежавшего к высшему классу общества и воспитанного в роскоши?

Только что он взялся за ручку двери, как почувствовал легкое прикосновение руки к его плечу и, обернувшись, увидел ту же даму.

— Погодите немного, — ласково сказала она, — я желала бы поговорить с вами.

— Я к вашим услугам, — отвечал он, остановившись у дверей и ожидая, что она скажет.

Сострадание побудило эту молодую особу заговорить с Лионелем. Она слышала его разговор с купцом и по его манерам тотчас заметила, что он образованный человек и не привык еще бороться с нуждою. Она видела выражение глубокого отчаяния на его лице и решилась по возможности помочь ему.

— Вы ищете работы? — робко спросила она.

— Да, я в ней даже нуждаюсь.

— И какого рода бы она ни была, вам все равно?

— Решительно! — воскликнул Лионель. — Я в состоянии исполнить самую трудную обязанность, все сделать, что только может сделать честный человек, дабы добыть кусок хлеба для тех, которых я так люблю.

— Для тех, которых любите? — повторила молодая дама. — Вы, может быть, имеете молодую жену и детей, нуждающихся в помощи?

— О, нет! У меня нет жены, которая могла бы тяготиться моею бедностью, ни детей, которые, плача, просили бы у меня хлеба; те, о которых я говорю, — мать и сестра моя, которые с радостью кормили бы меня своими трудами, если б я хотел воспользоваться ими, но это для меня слишком тяжело.

— Я, может быть, могла бы доставить вам работу. У меня есть брат, который также имеет большое дарование к живописи. Он теперь путешествует, оставив мне несколько из своих произведений, которые для него ничего не значили, но они дороги мне как воспоминания. Я желала бы, чтобы кто-нибудь привел в порядок эти картины и потому хотела просить вас, не примите ли вы на себя этот труд. Наш загородный дом велик и я не сомневаюсь, что отец мой согласится поместить вас у себя на все время, требуемое для этой работы. Если вы не прочь принять мое предложение, то я попрошу его написать к вам, а пока примите мою карточку. Она подала Лионелю карточку, носящую имя:

Мисс Гудвин

Вильмингдонгалль Гертшир.

«Мисс Гудвин из Вильмингдонгалля!» — со страхом подумал Лионель, отступив несколько шагов от своей прекрасной спутницы.

— Вы, вероятно, знаете отца моего, — сказала она, — ведь весь свет знает банкира Руперта Гудвина.

Лионель хотел отвечать, но не мог ничего произнести. Эта молодая девушка, очаровавшая его своей красотой и готовая сделаться его благодетельницею, была дочь Руперта Гудвина, жестокого врага его матери. Мог ли он принять благодеяния от семейства этого человека? Но с другой стороны, как было ему отказаться от помощи, так благородно предложенной ему и принятой им с живою благодарностью? Исполненный противоположными чувствами и не зная на что решиться, он как ошеломленный стоял перед молодой девушкой.

— Могу ли я просить отца моего писать вам насчет условий и согласны ли вы принять мое предложение? — коротко спросила она.

— Да, я к вашим услугам; я все сделаю, что вы желаете, — как будто очнувшись, ответил Лионель, вспомнив свою бедность.

— По какому адресу прислать письмо?

После некоторого колебания молодой человек обозначил почтовую контору, находившуюся вблизи его жилища.

— А ваше имя?

— Левис Вильтон, — ответил Лионель.

Только под чужим именем мог он вступить в дом Руперта Гудвина, и мысль об этом отравляла все удовольствие, которое он сперва ощущал при мысли о том, что будет иметь случай часто видеть Юлию Гудвин, это прекрасное создание. Он проводил молодую девушку до ее богатой кареты и когда она, сев в нее, в знак прощания кивнула ему головою, она показалась ему еще прекраснее. Лионель и не подозревал, что украденные у отца его деньги спасли прекрасный экипаж из рук ожесточенных кредиторов, он не знал, что его собственные страдания были следствием преступления Руперта Гудвина. Да, эти двадцать тысяч фунтов спасли Руперта Гудвина от банкротства и помогли ему вдаться в новые спекуляции. Ад иногда помогает детям своим; деньги Гарлея Вестфорда принесли счастье банкиру. Но, несмотря на то, бывали минуты, когда банкир отдал бы все свое состояние, чтобы возвратить день, когда он в первый раз встретился с капитаном «Лили Кин».

Лионель стоял неподвижно, пока не скрылся экипаж; потом он медленно пошел домой, невзирая на проливной дождь, занятый только прекрасным появлением, голос которого еще до сих пор раздавался в его ушах «Но я низко поступаю, — думал молодой человек. — Я обманываю Руперта Гудвина, вступая в дом его под ложным именем, и я обманываю мать свою, не уважая ее чувства справедливого гнева, вступлением в отношения с врагом ее. Везде обман. Должен же я буду довести себя до того, чтоб презирать самого себя? Нет, во что бы ни стало, я не хочу поступить так низко, я ни за что не пойду в дом Руперта Гудвина».

Но судьбою было решено, чтоб Лионель Вестфорд вступил в дом Руперта Гудвина под ложным именем и слабый человек принужден был повиноваться ей; она порешила, чтоб сын Гарлея Вестфорда явился бы мстителем за своего отца.

Спустя два дня после встречи с Юлией Гудвин, Лионель отправился в почтовую контору и получил письмо от банкира. Оно было не длинно:

«Милостивый государь!

Вследствие просьбы и рекомендации моей дочери, мне было бы очень приятно занять вас, в предложение нескольких недель, приведением в порядок рисунков отсутствующего сына моего. Предлагаю вам пять гиней в неделю и квартиру у меня в доме.

Ваш покорный слуга

Руперт Гудвин»

Вильмингдонгалль Гертшир.

ГЛАВА XVIII

Лионель Вестфорд поддался искушению, против которого столько боролся, и написал Руперту Гудвину, что принимает его предложение.

Три дня спустя Лионель выехал из Лондона. В первый раз в жизни он солгал своей матери, сказав ей, что ему предложили место художника в городе Гертфорте.

Клару Вестфорд опечалила разлука с сыном; но ведь она видела отчаяние на его лице и утешалась только мыслью, что занятия и маленькие путешествия рассеят его мрачные думы.

Руперт Гудвин только по просьбе дочери согласился доставить работу бедному молодому художнику; сам по себе он был чрезвычайно равнодушен к нужде ближнего, но для дочери он все охотно делал. Сына же своего он ненавидел, потому что знал, что тот читал тайну в его сердце, и потерял к нему все уважение.

В прекрасный день августа месяца Лионель прибыл в Вильмингдонгалль. В воздухе было так тихо, что ни один лист не шевелился в густой зелени парка. Поверхность озера, окруженного высокими деревьями, была гладка как зеркало и отражала ярко-синее небо.

В течение нескольких месяцев Лионель был невольником в пустыне Лондона; в течение нескольких месяцев он посещал только мрачные улицы этого города, в которые не проникали лучи солнца и не было свежего воздуха. Зато когда он вступил во владения банкира, он вздохнул свободнее; грудь его высоко подымалась и поступь стала тверже и смелее. «Это чистый рай! — воскликнул он, — а она царица его! О, как бьется мое сердце при приближении той минуты, когда я опять увижу ее блестящие глаза и услышу ее звучный голос!»

От ворот парка до дому было порядочное расстояние. Лионель оставил свой дорожный мешок у швейцара, а сам пошел по указанной ему аллее, ведущей среди густых кустов мимо одного грота и конюшен к замку. В этой тенистой аллее, несмотря на ясный день, царствовал какой-то таинственный мрак, и чем дальше Лионель шел, тем более действовали на настроение его духа этот мрак и тишина. Восхищение, еще недавно ощущаемое им, исчезло и уступило место внезапной печали, таинственной тяжести, давившей его грудь. Он удвоил шаги и с лихорадочным волнением торопился добраться до дома, чтоб увидеть какое-нибудь живое существо и услышать человеческий голос.

После довольно продолжительной ходьбы он достиг грота и конюшни. Здесь было еще темнее. Между огромными грудами утесистых каменьев возвышалась развалина греческого храма; маленький водопад тихо тек между каменьями, обросшими мхом, и впадал в пруд, ровная поверхность которого покрывала, казалось, неизмеримую глубину. «Это безлюдное место как будто скрывает преступление», — подумал Лионель, остановившись на несколько минут, чтобы рассмотреть его.

В это время он услышал глубокий стон и невольно вздрогнул; но он был храбр и тотчас же оправился. «Этот стон, без сомнения, испустил человек, он, кажется, послышался мне из-за груды каменьев». С этими словами он обошел грот и увидел на другой стороне старика в крестьянской одежде, сидящего на камне, обросшем мхом, и закрывшего лицо руками. Он, казалось, был очень стар, ибо длинные, жидкие и белые как снег волосы падали на худые его плечи. По-видимому, то был садовник, так как грабли и лопата лежали подле него на траве.

Пока Лионель рассматривал этого старика, он снова застонал, но на этот раз сопровождая свой стоп словами: «О, Боже, Боже! — восклицал он, — это ужасно! Могу ли я более переносить это?».

Лионель почувствовал сострадание, он подошел к старику и положил руку на плечо его. Старец обернулся и быстро вскочил на ноги; лицо его было бледно от страха, и он дрожал всем телом.

— Кто вы? — спросил он подавленным голосом. — Кто вы и зачем явились сюда?

— Я чужой, — ответил Лионель. — Я слышал ваши стоны и пришел помочь вам.

— Чужой? — тихо повторил старец, отирая холодный пот со лба. — Чужой? Правда ли это? — Внимательно, почти жадно рассматривал он открытое лицо Лионеля, как будто желал прочитать на нем его мысли. — Да, да, — пробормотал он, — я вижу, вы меня не обманываете; вы чужой в этой ужасной местности. Но я сейчас что-то говорил? Я часто говорю и сам не знаю, что говорю. Я стар, и в голове моей все помрачилось. Я много говорил? Сказал я что-нибудь, отчего застыла бы кровь в ваших жилах и встали бы дыбом волосы на вашей голове?

Лионель с состраданием посмотрел на бедного садовника. Очевидно, то был сумасшедший, терзаемый каким-то ужасный бредом.

— Добрый старец, — кротко сказал он, — вы напрасно так мучаетесь, успокойтесь, вы ничего не говорили особенного.

— Так я ничего не сказал? Но случается, что я говорю странные слова, не имеющие более смысла, чем карканье вороны в полночь. Я очень стар и служу Гудвинам уже семьдесят лет. Руперта Гудвина я носил на руках и отца его я знал еще мальчиком, добрым, веселым мальчиком, не таким мрачным, как нынешний наш владелец. Я им долго и верно служил и они были для меня хорошими господами. Не могу же я теперь на старости лет обратиться против них и предать их? Не правда ли?

— Известно, не можете, — возразил Лионель.

— Нет, нет, это невозможно. Семьдесят лет они меня кормили и я не изменю им, хотя мне теперь и часто кажется, что я должен подавиться их куском хлеба. Но ведь я не смею говорить, не смею более болтать с вами, не то у меня с языка опять сорвутся странные слова; но они ничего не значат, молодой человек, заметьте раз навсегда, что они ничего не значат.

Старый садовник взял свои грабли и лопату и поспешно удалился, оставив Лионеля недоумевать насчет его поведения.

«Он без ума, бедный старец, — подумал Лионель. — Удивляюсь только, что банкир не откажет такому старику и не выдаст ему пожизненной пенсии!»

Лионель продолжал свой путь и вышел из этой таинственной аллеи на открытую площадку, в конце которой стоял господский дом, в котором в прежние времена живало столько благородных владетелей. При виде этого дома он забыл старого умалишенного садовника и только думал об Юлин Гудвин, прекрасные черные глаза которой очаровали его семь дней тому назад.

Войдя в дом, он был принят дворецким, который немедленно провел его в приготовленные ему комнаты. Когда они вошли, дворецкий почтительно спросил его, не прикажет ли он чего и на ответ Лионеля, что ему ничего не нужно, он низко поклонился и вышел. Молодой человек осмотрелся в своем новом жилище, составлявшем разительную противоположность со скромным жилищем, где он оставил свою мать и сестру. Снова мучила его мысль о том, что он играет фальшивую роль как в отношении Руперта Гудвина, так и в отношении матери; и когда прекрасный образ Юлии Гудвин рисовался перед его глазами, его оттеснял образ старого безобразного садовника, пугающий его своими неподвижными глазами.

ГЛАВА XIX

Виолетта аккуратно являлась на репетиции в Друриленский театр и была восхваляема директором не только за точность, но и скромное поведение, исполненное благородства и так резко отличающееся от шумной болтовни и необузданного смеха многих других актрис театра.

Но Эстер Вобер и ее приятельницы очень дурно обращались с нею. Может быть, они были бы ласковыми, если бы Виолетта была простая, ничем не отличающаяся молодая девушка; но поразительная красота ее возбуждала горькую зависть в сердцах других, и они всевозможными средствами старались сделать театр ей невыносимым. Но это им не удавалось; Виолетта стояла гораздо выше их и ни мало не обращала внимания на их насмешки. Ее поддерживала мысль, что она зарабатывает деньги, которыми может спасти мать свою от нищеты. Наконец настал вечер представления нового балета. Виолетта совершенно освоилась с своей ролью; костюм был приготовлен и ничего не было пощажено, чтоб сделать его вполне великолепным. Она едва узнала себя в зеркале, когда окончила свой туалет и ей надели на золотистые волосы, висящие в длинных локонах, блестящий серебряный диадем. Она отправилась на сцену и была встречена одобрительными словами мистера Мальтраверса. Он посадил ее в золотой волшебный храм, окруженный искусственным огневым дождем и назначенный служить лучшей декорацией последнего акта балета, и, любуясь ею, удалился. Через несколько минут должны были поднять занавес.

Сердце бедной девушки сильно билось, хотя ей нечего было более делать, как неподвижно сидеть в своем храме, она все-таки не могла подавить чувство невольного страха при мысли о том, что столько любопытных взоров обратятся на нее.

Подле храма, среди группы молодых девушек, окружающих пьедестал, стояла Эстер и громко разговаривала.

— Очень мило! — воскликнула она презрительным тоном. — Хорош же вкус у мистера Мальтраверса, если он находит красивой эту незначительную особу. Она такая же «королева красоты», как и наша старая колдунья, выметающая сцену.

Виолетта невольно повернулась в ту сторону, откуда слышала столь лестное для нее замечание и увидела Еврейку. Она была очень хороша в своем блестящем костюме, но лихорадочный блеск глаз и впалые щеки были заметны, несмотря на румяна и разные искусства дамского туалета. Рассматривая несколько секунд черные глаза Еврейки, смутное воспоминание возбудилось в Виолетте. Она где-то видела подобные глаза. Но где и когда, она не могла тотчас объяснить себе. Подняли занавес и глазам Виолетты представилось бесчисленное множество голов, ярко освещенных лампами. Мало-помалу только глаза ее могли различать лица зрителей. Она увидела много прекрасных дам и мужчин с аристократическим видом и множество лорнетов, направленных на нее. Так как сцена эта была довольно продолжительная, она имела достаточно времени осмотреть публику. Но вдруг она побледнела.

В углу оркестра она заметила человека, сидящего скрестив руки на груди и неподвижно смотрящего вперед, в глубоком раздумье. То был Рафаель Станмор. Но вспомнив, что столько взоров обращены на нее, она пересилила свое волнение и осталась неподвижная, как статуя, вперев взор на то лицо, черты которого так часто высказывали ей любовь. Смотря пристально в глаза Рафаеля Станмора, Виолетту поразило их сходство с глазами Эстер Вобер, то сходство, которое до поднятия занавеса так удивило ее.

«Он, без сомнения, тотчас узнал меня, — думала она, забывая, что Рафаель не переменял обычного костюма, а что она была совершенно преобразована. Но вот он очнулся и посмотрел на сцену. Она видела, как при виде ее выразилось на его лице удивление. «Да, он узнал меня, — подумала она, — я вперед знала, что он узнает меня!» Она ожидала, что он оставит свое место и встанет у выхода сцены дожидать ее, но он оставался недвижим на своем месте до окончания спектакля.

Виолетта подумала опять, что он не встал с места до окончания сцены, чтобы не побеспокоить своего соседа. Она поспешила в гардеробную и с лихорадочной торопливостью начала переодеваться. Щеки ее горели и руки дрожали от радостного волнения. Она ожидала, что вот-вот назовут ее имя или принесут ей записку. Но прошло более получаса и ни того, ни другого не были. Виолетта печальная вышла в прихожую к своей матери, приходившей каждый раз за нею. Только вера в любовь Рафаеля Станмора поддерживала ее до сих пор, но теперь она видела, что и эта надежда рушилась. После долгой разлуки он увидел и узнал ее и ничего не сделал, чтобы сблизиться с нею. «Он презирает меня в несчастии, — с горечью подумала она. — Он предлагал только руку дочери богатого капитана, но бедной Виолетты, принужденной зарабатывать себе кусок хлеба на сцене, он и знать не хочет!»

Такие мысли занимали несчастную, Виолетту, на обратном пути. Мать ее, хотя и заметила необыкновенную бледность дочери, но приписала ее утомлению после первого выхода на сцену.

— Ты устала, Виолетта? — заботливо спросила она, когда они вошли в комнату и Виолетта в изнеможении упала на стул. — Иди, дитя мое, я приготовила тебе немного печенья с вином, иди, подкрепись.

— Я не могу есть, — отвечала Виолетта, — я так утомилась, что лучше всего сделаю, когда тотчас же лягу в постель.

С нежною заботливостью мать уложила дочь, которая вскоре притворилась крепко спящею, хотя голова ее горела и грудь тяжело давило отчаяние.

ГЛАВА XX

Со дня первого представления в Друриленском театре жизнь Виолетты была беспрерывною борьбой. Следуя внушениям своего благородного сердца, она решила не выказывать своею горя матери. Когда любовь ее была еще счастлива, она не открыла матери тайны своего сердца, тем более не могла она сделать этого теперь, когда должна была обвинить любимый предмет в неверности. Эта измена существовала, конечно, только в ее воображении. Она узнала Рафаеля Станмора и увидела его удивление и пристальный взор, обращенный на нее до спущения занавеса, она вообразила, что он без сомнения узнал ее. Но все было иначе. Молодой художник был поражен удивительным сходством в чертах молодой актрисы с дочерью капитана Вестфорда, но никак не думал, чтобы то могла быть одна и та же личность. Почти невольно взглянул он на афишу, но нашел только, что представительница «королевы красоты» была обозначена именем Ватсон. Но если б он даже и прочитал имя Виолетты, он, может быть, не поверил бы глазам своим, что молодая актриса была та девушка, которую он так любил.

В течение целой недели Виолетта занималась при театре, как в один вечер в одной из лож первого яруса явились три господина. Один из них был человеком средних лет, черты лица которого имели испанский тип; другой — непривлекательная личность с крутым надутым лицом и рыжими волосами; третий — молодой человек красивой наружности, одетый с большим вкусом и изысканностью.

Первый из упомянутых был банкир Руперт Гудвин, второй — мистер Семпрониус Сикемор, известный ветреник, искавший только общества богатых и легкомысленных молодых людей, а третий был маркиз Рокслейдаль, который, хотя и принадлежал к семейству древнего рода и имел 60 000 фунтов годового дохода, но не был одарен от природы ни светлым умом, ни очень благородным сердцем. С некоторого времени Руперт Гудвин почти безотлучно являлся всюду с бессмысленным маркизом. Он, конечно, делал это не без гели; он прочил в мужья своей дочери Юлии и с этим намерением он увозил маркиза с собою в вильмингдонгалль, когда только тот мог вырваться от своих удовольствий в Лондоне. Хотя лорд Рокслейдаль и удивлялся красоте Юлии, но, не желая связывать себя брачными узами, он находил Вильмингдонгалль скучным в сравнении с теми увесилительными местами, которые юн посещал в Лондоне. Руперт Гудвин заметил это и потому на несколько времени отказался от преследования своего плана, не упуская из виду маркиза, за которым он следил как кошка за мышью.

В этот вечер он угостил лорда Рокслейдаля и достойного спутника его мистера Сикемора великолепным обедом, по окончании которого, выпив порядочное количество вина, они все трое отправились в Друриленский театр. Руперт. Гудвин мало пил, он отговаривался головною болью, но хитрый Сикемор заподозрил банкира и решился наблюдать за ним.

Было уже десять часов, когда эти три личности явились в ложу. Скоро после их появления подняли занавес к последней картине, в которой «королева красоты» предстала глазам публики в золотом храме. Маркиз взял бинокль и направил его на сцену. Тотчас ему бросилось в глаза прекрасное лицо Виолетты, единственно незнакомой ему между всеми актрисами театра.

— Клянусь честью! — воскликнул он, — это чистый ангел!

— Кто ангел, любезный маркиз? — спросил, смеясь, банкир.

— Молодая девушка, там, в храме! Это новое появление, я еще не видал этого лица. Где этот проказник Мальтраверс отрыл ее? Посмотрите-ка, Гудвин, — прибавил молодой человек, передавая банкиру бинокль.

Руперт Гудвин слегка пожал плечами и в угождение маркизу, взглянул на сцену. Но вдруг он побледнел и уронил бинокль. Все еще это видение? Все еще этот призрак прошедшего, — лицо, которое напоминало ему Клару Понсонби во всем блеске ее молодости и красоты. Брови его сдвинулись. Он повторил мысленно клятву уничтожить женщину, которая не захотела сделаться его женою. Он не мог найти лучшего средства, как воспользоваться искушениями и опасностями, которые грозили ее дочери на сцене. Молодой и бесхарактерный маркиз должен был служить ему орудием к исполнению дьявольского его плана. «Завтра же навещу я Клару Вестфорд, — думал он, поднося бинокль к глазам и внимательно смотря на сцену. — При последнем нашем свидании она с гордостью отвергла меня, но она тогда владела еще роскошным домом и воображала себя защищенной от испытаний бедности и унижения. Теперь же она испытала всю горечь жизни и без сомнения не отвергнет меня во второй раз; во всяком случае в руках моих на этот раз есть средство повернуть ее к ногам моим». Он отвернулся от Виолетты и стал рассматривать миловидных девушек, расставленных в разных группах. Опять рука его сильно дрогнула.

— Кто эта красивая брюнетка! — воскликнул он взволнованным голосом.

— Это мисс Бобер, — спокойно ответил Семпрониус Сикемор, — известная по своей красоте и своему чертовскому характеру. Говорят, что кровь испанских евреев течет в ее жилах. Она горда, как Люцифер, и переменчива, как ветер. Носятся слухи, что герцог Гарлингфорд сильно ухаживает за нею и давно бы возвысил ее в герцогини, если бы союзу этому не мешали ее вспыльчивость и страсть ссориться. Иная женщина была бы умнее и избегала бы ссоры с герцогом и миллионером, но гордость мисс Вобер не обуздана. Впрочем, она обитает в великолепном доме в Май Фер, ездит на паре отличных рысаков, стоящих по крайней мере 50 гиней, одевается, как королева, и воображает, что она царица всего мира.

«Странно, — пробормотал банкир. — Кровь испанских евреев течет в ее жилах, и это сходство с…» Слова эти были произнесены так тихо, что не достигли слуха маркиза и его спутника, к тому же первый был совершенно погружен в созерцание Виолетты, пока не опустили занавес. Тогда он прислонился к спинке кресла и глубоко вдохнул.

— Я пропал, Семпер, — сказал он (он называл так Семпрониуса Сикемора), — это прекрасное существо совершенно очаровало меня. Я сегодня же хочу говорить с нею. Мистер Мальтраверс представит меня ей и…

— Стойте, Рокслейдаль! — воскликнул банкир, схватив молодого человека за руку, когда тот хотел встать. — Не в этот вечер! Я знаю молодую девушку и ее обстоятельства; завтра вечером я сам представлю вас ей.

— Вы, Гудвин?

— Да, я. Если вас представит мистер Мальтраверс, она сыграет застенчивую и откажет вам, но я имею таинственную власть, которую вы никогда не угадаете и потому вверьтесь мне, обождите до завтра, это не долго.

Маркиз вздохнул.

— Для вас это не долго, — возразил он, — но мне это кажется целым веком. Я готов положить к ногам ее мою корону и сделать ее маркизой Рокслейдаль.

— Ба! — с пренебрежением сказал банкир. — Такую корону только безумец повергает к стопам девушки, принадлежащей к кордебалету. Я считал вас светским человеком, любезный Рокслейдаль.

— Светским человеком! — Да, он был таким еще сызмальства! Почти с детства его окружали льстецы, которые воображали быть светскими людьми и подавляли каждое благородное чувство в сердце молодого человека, питая в нем все дурные наклонности, так как из них могли они только извлекать пользу.

У маркиза была мать, которая его нежно любила и которую он, быв еще ребенком, также любил, но друзья его успели отстранить ее влияние над ним. С тех пор вдова жила в одном из замков сына своего в Иоркшире, и хотя часто писала сыну, но письма ее всегда казались ему исполненными упреков, и друзья старались подтверждать это мнение.

ГЛАВА XXI

День, последовавший за посещением маркиза Рокслейдаля и его друзей Друриленского театра был субботний, и Виолетта должна была утром явиться в театр, чтобы получить установленную плату за неделю. — Но это требовало много времени, так как она была принуждена обождать одну репетицию и пока старшим артистам и артисткам театра не выдадут жалования. По этому случаю Клара Вестфорд была одна дома во все утро и беспрепятственно могла предаться своим горестным думам. Она сидела за маленьким столом, занятая своей ежедневною работой, как вдруг на лестнице послышались мужские шаги и вскоре дверь в ее комнату отворилась. Клара Вестфорд быстро повернулась и можно вообразить себе ее удивление, когда она увидела себя лицом к лицу с тем человеком, которого она больше всех боялась и ненавидела. Но дочь Джона Понсонби была слишком горда, чтобы потерять мужество перед врагом своим, она с достоинством встала и подошла к своему преследователю.

— Вы здесь, мистер Гудвин? — сказала она. — Я была того мнения, что теперь, по крайней мере, я избавилась от удовольствия видеть вас.

— Любовь, Клара, устраняет все препятствия, чтобы только найти случай сблизиться с любимым предметом.

Мистрисс Вестфорд пожала плечами и с презрением отвернулась от него.

— Любовь! — возразила она. — Не оскверняйте этого святого чувства. Кто позволил вам вторгнуться в это скромное жилище? Эта комната моя и я приказываю вам сию же минуту оставить ее. Вы изгнали нас из того счастливого дома в Гампшире и мы были принуждены искать здесь убежища, но здесь бедность наша дает нам право не терпеть более вашего присутствия.

— Отлично сказано, Клара! — насмешливо возразил банкир. — Вы хотите удалить меня, пришедшего к вам в качестве друга.

— Друга! — воскликнула она с горькою улыбкой.

— Да, друга и к тому ж любящего друга. Несмотря на долгую разлуку, несмотря на вашу явную ненависть ко мне и на все обиды, нанесенные мне вами, я вас все еще люблю. Да, Клара, даже в бедности, когда гордость ваша уничтожилась, я вас люблю!

— Гордость моя не уничтожилась! — возразила Клара Вестфорд. — Это теперь гордость женщины, которой память любимого мужа после его смерти также свята, как была ей честь его при жизни.

— Клара! — страстно воскликнул Руперт Гудвин; — будьте милосердны! Вспомните, как я вас любил! При взгляде на ваше лицо во мне пробуждается все прошлое; я забываю все, забываю, что вы предпочли мне другого и только думаю о любви моей к вам. Мне невыносимо видеть вас в этой бедности. Возвратитесь в Вестфордгауз, примите этот дом опять как вашу собственность и будьте в нем повелительницей над моим сердцем и всем моим, имуществом.

— Чтобы я возвратилась в тот дом, — воскликнула Клара, — который мне свят по воспоминаниям о моем муже и его любви, для того чтобы быть вашею рабой или любовницею?! Мало же вы меня знаете, Руперт Гудвин, когда осмеливаетесь делать мне подобное предложение. Так знайте же, что я скорее босиком пойду по улицам Лондона просить милостыню у проходящих, чем соглашусь быть властительницей замка, в который вы беспрепятственно можете входить.

Лицо банкира приняло грозное выражение.

— Стойте, Клара! — воскликнул он. — Было безрассудно с моей стороны, что я открыл вам слабость моего сердца. Я пришел к вам другом, — вы отвергаете меня. Хорошо же. Я опять буду вашим врагом, но теперь уже непримиримым. Ваша гордость предпочитает борьбу со мною? Пусть же то будет борьба на жизнь и на смерть.

После нескольких минут молчания Клара опять села за свою работу.

— Я должна напомнить вам, мистер Гудвин, — сказала она спокойно, — что эта комната принадлежит мне и что мне неприятно ваше присутствие в ней. Будьте так добры и удалитесь.

— Позвольте, мистрисс Вестфорд, меня привело к вам еще одно обстоятельство. Вы отвергли дружбу мою, но, может быть, не откажетесь принять совет. Наблюдайте за вашею дочерью. Она еще очень молода и не опытна, и хотя так недавно в Лондоне, но с ней уже успели случиться странные вещи. Она оставила первое свое место по весьма подозрительным обстоятельствам, а теперь движется в сфере, в которой такому молодому и прекрасному существу постоянно грозят опасности. Итак, следите за нею. Если же все-таки случится с нею что-нибудь, то вспомните, что я предупреждал вас; может быть, тогда вы снизойдете до того, что примете мою дружбу.

— О, Боже милосердный! — воскликнула несчастная мать. — Это испытание слишком жестоко. Вы знаете, что дочери моей грозит опасность и можете спасти ее? Скажите, какое требуете вознаграждение, чтобы спасти несчастное дитя?

— Согласие ваше принять любовь мою. Да, Клара, за это вознаграждение я согласен творить чудеса! Позвольте же наложить печать примирения на эти губы, которые так долго бранили меня, позвольте… С протянутыми руками, как будто желая обнять несчастную женщину, банкир подходил к Кларе Вестфорд, но, приподняв голову, она с ужасом отскочила в сторону.

— Нет! — громко воскликнула она, — даже если бы я могла спасти этим дочь мою от погибели, я бы не осквернила губ своих прикосновение к ним ваших.

Она стояла у камина, над которым висел портрет ее мужа, затянутый черным флером. Быстро отдернула она эту пелену, и образ спокойно улыбающегося Гарлея Вестфорда предстал глазам банкира. Впечатление, произведенное этим образом, было ужасно. Дрожа всем телом, банкир отступил на несколько шагов, пристально вперив взор на свою жертву. Потом, закрыв лицо руками, он, шатаясь, направился к двери.

— Закройте это лицо! — простонал он. — Я не в состоянии перенести этой спокойной улыбки.

— Вы, который насмехаетесь над живыми, дрожите перед тенью умершего? Как много вы должны быть виновны перед моим мужем, когда портрет его так пугает вас? Но теперь сию же минуту уйдите отсюда. Все, что вы говорили насчет дочери моей, только вымысел. Непорочность Виолетты защитит ее от всех преследований. Нет, Руперт Гудвин, как бы ни была страшна ваша ненависть, я не боюсь ее!

Банкир, пристыженный и уничтоженный, вышел из комнаты. Когда он удалился, естественная слабость женщины овладела Кларою Вестфорд; почти без чувств упала она на стул и громко зарыдала.

ГЛАВА XXII

Лионель вел в Вильмингдонгалле новую и приятную жизнь. Он зарабатывал в неделю такую сумму денег, которая много облегчала бедственное положение матери и сестры. Он жил в доме, наполненном драгоценными произведениями искусства и окруженном живописными видами, на которых отдыхали его глаза, утомленные видом почерневших от дыма улиц и труб Лондона. Работа его была нетрудная, так, по крайней мере, она казалась ему после переписки, которою он прежде занимался по целым дням. Он мог всегда располагать собою и мог когда ему вздумается прогуляться или прокатиться верхом по окрестностям, так как верховые лошади банкира во всякое время были к его услугам. К тому же он всегда был вблизи Юлии. Он слышал ее пленительный голос, когда она пела под аккомпанемент фортепиано или гитары, виделся с нею каждый день по нескольку раз, встречал ее в садах и часто проводил с нею время в беседах по нескольку часов. Лионель чувствовал бы себя вполне счастливым, если бы совесть его не упрекала. Как он ни старался оправдать свой поступок, он все-таки чувствовал, что был неправ, вступив в сношения с Рупертом Гудвином, на которого мать его смотрела как на врага. Уже целую неделю Лионель жил в Вильмингдонгалле, но не встречал более старого безумного садовника. В один прекрасный день он вышел подышать свежим воздухом; идя по густой лавровой аллее, он вдруг увидел перед собою стены северного флигеля Вильмингдонгалля. Это древнее строение, казалось, набрасывало мрачную тень на сад. Лионель хотел было уйти с этого места, как услышал вдруг слабый стонущий голос. — «Сквозь эту щель в ставнях, — говорил этот голос, — я видел; да, сквозь эту самую щель».

Лионель обратился в ту сторону, откуда услышал эта слова, и увидел старого садовника, который стоял у одного из окон нижнего этажа и смотрел в щель крепкого дубового ставня. Это действие было так странно, что возбудило бы любопытство в каждом постороннем зрителе. Лионель стал ждать, не скажет ли старик еще чего-нибудь. Старый слуга, казалось, был сильно взволнован. Он стоял, облокотясь на подоконник и крепко прижав лицо к ставню, казалось, следил за ужасною сценой.

«Не делайте этого, барин! — воскликнул он подавленным голосом и дрожа всем телом. — Ради Бога, не делайте этого! О, этот ужасный нож! Это страшное кровавое убийство! Не троньте его барин, нет, нет, не троньте его!»

Утомленный своим внутренним волнением, он отвернулся от окна и встретил взгляд Лионеля, который бледный и встревоженный стоял перед ним. С яростью бросился к нему старый садовник.

— О, это вы! — воскликнул он. — Вы опять подслушали меня? Я вас знаю! Вы подслушиваете, вы хотите открыть страшную тайну! Но вы ничего не узнаете! Нет, говорю вам, вы ничего не узнаете! Мне уже не долго остается жить и я сохраню эту страшную тайну до своего смертного часа! Говорите, молодой человек, много я сказал? Говорите, или я задушу вас!

Слабые руки старика судорожно схватились за галстук Лионеля; но молодой человек тихо освободился от них.

— Что я говорил? — повторил садовник. — Бедная моя голова иной раз мешается и я тогда воображаю, что вижу страшные вещи: ножи, кинжалы, убийство, — ужасное убийство, — вижу человека, стоящего над темной лестницей, а за ним другого, вонзающего ему в спину нож и сталкивающего его вниз в погреб! Но все это лишь сои, мучительный сон! Но он так часто возвращается, так часто!

Невыразимый ужас овладел стариком при этих словах; с судорожным страхом он схватился за руку молодого человека, устремив глаза на то окно, в щель которого он сейчас смотрел. Дрожь пробежала также по членам Лионеля. В словах старого садовника было что-то, что говорило ему, что это не только безумный бред старца, но что тут скрывается страшная тайна, относящаяся к Руперту Гудвину. Лионель почел долгом открыть ее, как бы ни были страшны ее последствия. Но для этого нужны были осторожность и лицемерие; необходимо было успокоить старика и стараться приобрести его доверие.

— Пойдемте, мой друг, — сказал он, бережно взяв под руку садовника, — успокойтесь. Вы стары и такие мечты утомляют вас. Будем говорить о других вещах и оставим это мрачное место.

— Да, да, оставим его! Мне здесь нечего делать, вовсе нечего делать, а все-таки сила какого-то демона постоянно тянет меня сюда! Я его не вижу, но чувствую его прикосновения, — жгучие пальцы его влекут меня, и я против воли следую за ним и смотрю в щель этого окна и опять все вижу, все — так же, как видел в тот вечер, когда случилось это ужасное убийство.

Он показал пальцем на седьмое окно флигеля; Лионель заметил это обстоятельство и тихо увлек за собою старика.

— Вы старый служитель дома? — спросил Лионель.

— Да, очень старый и верный служитель. Я семьдесят лет служил здесь. Нынешний властелин мрачен, холоден, горд и взор его внушает мне невольный ужас; но кровь Гудвинов течет в его жилах и старый Калеб Вильдред никогда не будет свидетелем против него.

Несколько времени Лионель разговаривал с садовником, но ничего не мог от него выведать, кроме того, что существовала какая-то тайна, которую он унесет с собою в могилу.

В сильном волнении Лионель лег в постель в этот вечер. Всю ночь он переворачивался с боку на бок и когда ему случалось забыться, то страшные сны тревожили его. Он видел Юлию, бледную, с растрепанными волосами, лежащую у ног его и умоляющую его пощадить отца ее и не открывать его преступления.

ГЛАВА XXIII

Злость и жажда мести наполняли сердце Руперта Гудвина, когда он оставил Клару Вестфорд. Если б Клара поддалась искушению поделиться его богатством, он защитил бы Виолетту от преследований маркиза; но она отвергла его и он твердо решился погубить молодую девушку. С этим намерением он отправился в клуб, где ожидал его маркиз. Он нашел Рокслейдаля в комнате для курящих.

— Ну, Гудвин — воскликнул он с живостью, встречая банкира, — видели вы молодую девушку и приготовили ли все как следует, чтобы представить меня?

— К несчастию нет, любезный друг, но как светский человек, я могу вам дать полезный совет. Вы знаете эту хорошенькую девушку, которая так походит на Еврейку, — мисс Вобер, если я не ошибаюсь?

— Да, как же!

— Вот она нам может быть полезной. Чтобы вы сказали на это, если б я вам предложил сделать ей визит?

— Хотя все это и отдаляет мое свидание с мисс Ватсон, — возразил маркиз, — но если вы находите необходимым это посещение, так поедемте тотчас же. Кабриолет мой ждет внизу.

Оба немедленно отправились к мисс Вобер на квартиру. Они, к счастию, застали ее у себя и доложив об их приезде лакей возвратился провести их к ней. Много стоило денег герцогу Гарлингфорду исполнение всех прихотей прекрасной Еврейки. Комнаты ее были убраны роскошнейшим образом и сама она, в великолепнейшем костюме, лежала на шелковом диване.

При появлении гостей она лениво приподнялась.

— Прошу вас не беспокоиться, мисс Вобер, — сказал маркиз. — Я только пришел побеседовать с вами несколько минут и привез с собою своего друга мистера Гудвина, о котором вы, без сомнения, не раз слышали. Вы, должно быть, устали после продолжительных репетиций? Театральная жизнь, верно, очень утомительная?

— Да, крайне, — возразила Еврейка, презрительно пожимая плечами, — в особенности, когда справедливые требования не исполняются. Участвовать в балете вовсе не было моим намерением, но ведь мистер Мальтраверс никогда не выслушает меня, хотя взял с улицы совершенно обыкновенную девушку и поместил ее в главной сцене нового балета.

— Вы говорите о мисс Ватсон? — воскликнул маркиз. — Это действительно восхитительнейшее существо, какое я когда-либо встречал, и нисколько не удивляюсь, что мистер Мальтраверс очарован ею.

Эстер Вобер бросила на него взгляд, огонь которого придал ее лицу почти сатанинское выражение.

— Если вы находите красивой эту безжизненную куклу с светлыми волосами, — сказала Еврейка, — то, конечно, можете похвалиться большим вкусом.

Мистер Гудвин воспользовался этим случаем, чтобы вмешаться в разговор.

— Что до меня касается, сказал он, — то я согласен с мнением мисс Вобер; по крайней мере такая красота не в моем вкусе. Я предпочитаю выразительную брюнетку, напоминающую восток. Но все это не мешало одному из наших друзей, мистеру Семпрониусу Сикемору — сказать правду, человеку весьма обыкновенному, — влюбиться без памяти в эту молодую особу. Он желает познакомиться с нею и даже хочет жениться на ней, если она только согласится.

— Он, вероятно, богат? — спросила Эстер.

— О, нет, кроме тех денег, которые он занимает у своих друзей, у него нет ни одного пенни!

— В таком случае он молод и хорош собою?

— Ни то, ни другое. Ему по крайней мере сорок пять лет и голова его украшена отвратительнейшим париком.

— И этот человек хочет жениться на мисс Ватсон, любимице директора, «королеве красоты»?

— Да.

— Но если она не согласится?

— Этого-то мы и опасаемся, мисс Вобер, — возразил банкир, — и поэтому мы с маркизом придумали маленький план, который доставит нам некоторое удовольствие, а нашему другу Семпрониусу молодую, смазливенькую жену. К несчастию, Сикемор так дурен собой, так глуп и толст, что молодая девушка тотчас откажет, если ее спросят, и потому должно выдумать маленькую хитрость, например похищение. Под каким-нибудь предлогом надо заставить ее сесть в карету, которая привезет ее вместе с Семпрониусом в уединенный замок графства Эссекс, принадлежащий лорду Роксейдалю. Там «королева красоты», увидев, что репутация ее потеряна, не замедлит согласиться скрепить эти узы браком, по случаю которого мисс Ватсон оставит сцену, уступив свое место особе, более способной восхищать публику.

Маркиз с удивлением и разинутым ртом слушал весь этот разговор. Он не понимал цели банкира, но вверился его хитрости и изобретательности.

Для Эстер предложение банкира было большим искушением. Она ненавидела Виолетту Вестфорд за ее красоту, за ласковое с нею обращение директора, за то, что публика восхищалась ею и за скромное ее поведение. Поэтому ей было трудно противостоять искушению участвовать в заговоре, посредством которого она могла избавиться от своей ненавистной соперницы и к тому же видеть ее соединенную с человеком, недостойным ее.

— Что же я могу сделать, чтобы привести ваш план в исполнение? — спросила она после некоторого колебания.

— Мы вас только просим представить нас мисс Ватсон таким образом, чтобы она ни в чем не заподозрила нас.

— Мисс Ватсон необразованная особа, с неудовольствием сказала Еврейка, — и к тому, же я с нею в таких отношениях, что сразу не могу заговорить с нею; но если вы хотите обождать до следующего понедельника вечера, то я в это время постараюсь мало-помалу сблизиться с нею.

— Без сомнения, — ответил банкир, — мы подождем до понедельника.

Маркизу этот долгий срок вовсе не понравился.

— Но если б можно было устроить это дело раньше, мне было бы очень приятно, — сказал он.

— Нет никакой возможности, — возразила Эстер, — и даже до понедельника оно мне будет стоить много труда.

— Если только может удовлетворить вас лучший бриллиантовый браслет, какой только можно найти у золотых дел мастера, любезная мисс Воберт, — с живостью сказал маркиз, — то труд ваш будет вознагражден.

Эстер улыбнулась. Месть прельщала ее, но и бриллианты имели большую цену в глазах Еврейки. Руперт Гудвин наблюдал за нею и какая-то меланхолическая тень показалась на его лице. «Кто она и откуда явилась?», спрашивал себя банкир. «Откуда это поразительное сходство между нею и той умершей? И к тому же слухи будто бы она из поколения испанских Евреев! Странно!»

Наконец, уговорившись встретиться в понедельник вечером за кулисами Друриленского театра, оба приятеля оставили богатую квартиру мисс Вобер и отправились вместе в клуб обедать.

— С какой стати вмешали вы Семпрониуса в это дело! — воскликнул маркиз, когда они сидели друг против друга за накрытым столом в клубе.

— Чтобы он служил нам полезным орудием, — ответил банкир. — Мисс Вобер завидует той молодой девушке и ее превосходству над нею и если б она знала, что вы, любезный маркиз, обожатель мисс Ватсон, то из опасения сделать, может быть, соперницу свою маркизою, всеми силами старалась бы вредить нам, тогда как теперь она ревностно будет нам содействовать, так как воображает, что поможет соединить ненавистную ей девушку с бедным и недостойным человеком.

— А, понимаю! Вы чертовски умны, Гудвин! Но каким образом привести в исполнение наш план?

— Очень просто. У вас в Эссексе есть владение с древним замком — Ла-Фосс по названию?

— Да.

— Какого рода это строение?

— Я думаю, в целом свете не найдете жилища более уединенного и мрачного.

— Много у вас там людей?

— Только двое, старый кучер и жена его, оба почти глухие и слепые.

— Превосходно! Недостает только, чтобы они были и немыми, — сказал Гудвин. — Теперь план мой совершенно готов и в понедельник до полуночи Виолетта мисс. Ватсон будет на пути в Ла-Фосс.

— С Семпрониусом?

— Нет, с вами, любезный Рокслейдаль!

ГЛАВА XXIV

Вечер, следующий, за посещением наших друзей у мисс Воберт, был для Виолетты особенно счастлив. Мистер Мальтраверс, довольный ее представлениями и скромным поведением на сцене, поручил ей исполнение более значительной роли и возвысил ее еженедельную плату на полгинеи.

Эстер Вобер стояла за кулисами и слышала этот разговор директора с Виолеттой и если она до сих пор колебалась быть союзницей низкого заговора Руперта Гудвина против беззащитной молодой девушки, то теперь, когда слышала, как директор в глаза хвалил Виолетту, твердо решила погубить ее. Несколько минут спустя она подошла к молодой девушке и положила ей свою маленькую руку, усеянную драгоценными кольцами, на плечо.

— Мисс Ватсон, — ласково сказала она, — будемте друзьями! Я откровенно признаюсь, что было непростительно глупо с моей стороны завидовать вам. Я хотела исполнить роль в новом балете, которую мистер Мальтраверс передал вам и когда он не исполнил моего желания, я рассердилась на него и на вас. Но теперь я сознаю несправедливость и стыжусь ее. Хотите ли простить меня? Я уверена, что вы не мстительная особа, мисс Ватсон, — прибавила она, улыбаясь, — и потому скажите, что мне прощаете!

— Охотно, — сказала Виолетта, кротко посмотрев своими голубыми глазами на лицемерного друга. — К тому же мне, кажется, нечего прощать, ибо, хотя вы и нехорошо относились ко мне, но ведь мы не были знакомы друг с другом и я не имела никаких прав на вашу дружбу.

— Но с этих пор она принадлежит вам, — возразила Еврейка, — и те, которые знают меня, также знают, чем Эстер Вобер может быть, когда она дружно расположена к кому-нибудь. Но нам, кажется, пора одеваться? Так пойдемте же в гардеробную.

Обе молодые особы, дружно схватившись под руки, пошли одеваться.

Театральная жизнь Виолетты, казалось, шла очень хорошо. Не было ни одной особы на сцене, которая бы косо смотрела на нее; Эстер обращалась с нею ласково и так как она пользуется большим влиянием на сцене, то всякий считал обязанностью быть к Виолетте не менее ее ласковым. Доверчивая, как дитя. Виолетта с радостью приняла эту мнимую дружбу и следствием всего этого было то, что в назначенный понедельник вечером обе актрисы были в лучших отношениях; между тем как Рупертом Гудвином были приняты все необходимые меры, чтобы привести в исполнение задуманный план.

Что же касается до маркиза, то он был только терпеливым орудием в руках своего искусителя. Руперт Гудвин всем распорядился, а лорду Рокслейдалю представлено было исполнять приказания своего друга.

Окончив свой туалет, Виолетта сошла на сцену; Эстер уже ожидала ее. Она повела ее в приемную комнату театра и весело болтая, села с нею на диван, под люстру, свет которой ярко освещал обеих красавиц. Час, в который должен был явиться маркиз с обоими своими друзьями, был заранее назначен мисс Вобер и они были аккуратны. Едва успели молодые девушки усесться, как вошли наши приятели. Лорд Рокслейдаль был сконфужен, как молодая девушка, в первый раз являющаяся на бал. Банкир, напротив, был спокоен и совершенно освоился с ролью, которую должен был играть. Он прямо обратился к Эстер Вобер, по-видимому, не обращая внимания на Виолетту, блестящая красота которой однако же поразила его.

Началась взаимная рекомендация и Эстер представила своей подруге мистера Семпрониуса Сикемора. Виолетту, привыкшую к обычаям большого света, нисколько не удивила эта рекомендация так же, как и представление маркиза.

Лорд Рокслейдаль, стоявший за своим другом банкиром, так был поражен красотою Виолетты, что не мог произнести ни слова; к тому же ему дан был совет как можно более молчать и предоставить говорить за него своим опытным друзьям. Поэтому маркиз с немым восторгом смотрел на молодую девушку, тогда как Семпрониус Сикемор рассыпался в комплиментах перед обеими актрисами.

Эстер смело поверила рассказу банкира, который мистер Сикемор, казалось, совершенно оправдывал своим поведением, с злобной улыбкой посмотрела на Руперта Гудвина.

Виолетта не видала еще ни разу банкира. В толпе гостей, наполняющих в тот вечер залы мистрисс Тревор, она его не заметила; но все-таки она нашла в чертах его, в блеске его черных глаз, что-то знакомое. То было без сомнения то же выражение, которое бросалось ей тотчас в глаза при взгляде на Эстер Вобер и которое так походило на Рафаэля Станмора. Она так погрузилась в эти размышления, пока Эстер разговаривала с гостями, что рассеянно отвечала на вопросы, с которыми обращался к ней Семпрониус Сикемор. Но вдруг объявили, что приближается последняя сцена балета и обе дамы поднялись, чтобы оставить приемную. Виолетта холодно и вежливо раскланялась с гостями. Она вела себя очень благопристойно в продолжение всего разговора и никак не думала, чтобы эти — господа могли иметь о ней дурное мнение потому только, что она была принуждена зарабатывать свой хлеб на сцене.

— Ну, любезный Рокслейдаль, — сказал банкир, когда они остались одни в приемной, — какого мнения вы теперь о вашей богине с золотистыми волосами? Все ли вы еще обворожены ее красотой?

— Более, чем когда либо, — отвечал маркиз.

— И так, — мрачно сказал банкир, — предупреждаю вас, что сегодняшнее предприятие не без некоторых опасностей, но что бы ни случилось, я беру с вас честное слово, что вы одни за все отвечаете и не вмешиваете в это дело моего имени, если оно в случае дойдет до суда. А теперь слушайте: когда молодая девушка, которую здесь называют мисс Ватсон, возвратится в гардеробную, ей подадут записку, в которой будет сказано, что мать ее вдруг опасно заболела и что доктор прислал за нею карету. Ее повезут в карете, которая ожидает в одной из безлюдных соседних улиц, и вы отправитесь с вашею богиней в замок графства Эссекса.

Все трое отправились в ложу, которую маркиз абонировал на всю зиму, но еще до окончания последнего действия балета, Руперт Гудвин вышел из нее вместе с маркизом.

Только что Виолетта успела переодеться, как ей подали записку такого содержания:

«Просят мисс Вестфорд немедленно последовать за посланным и сесть в карету доктора Мальдона, который в настоящее время находится у ее опасно заболевшей матери. Она хорошо сделает, если поспешит с приездом».

В ужасном волнении Виолетта схватила свою шляпку и пальто и опрометью бросилась к ожидавшему ее посланному.

— Это вы принесли мне записку от доктора? — спросила она стоявшего в коридоре человека и получила утвердительный ответ.

— О, ради Бога, поспешите к больной!

Не произнося более ни слова, она пошла за ним в пустую улицу, где стояла карета. Если б она не была так взволнована, то непременно заметила бы, что карета вовсе не походила на экипаж доктора, а была почтовая, и что на козлах вместе с кучером сидел господин, завернувшись в плащ, с сигаркой во рту.

Человек, проводивший ее, отворил дверцы, и Виолетта проворно вскочив в карету, в изнеможении упала на подушки.

— Велите кучеру ехать как можно скорее, — сказала она ему, когда он стал затворять Дверцы и карета быстро покатилась по мостовой. Господин, сидевший на козлах, был маркиз Рокслейдаль. Другой, стоявший на тротуаре, был Руперт Гудвин.

— Теперь, Клара Вестфорд, я отомщен, — пробормотал он, когда карета скрылась из вида. — И ты хотела бороться со мною? Видишь ли, какое ты беззащитное создание?

ГЛАВА XXV

После сцены, случившейся у окон северного флигеля Вильмингдонгалля, странная борьба происходила в груди Лионеля. В одну минуту он думал только о Юлии, о ее красоте, о ее благородном характере, одним словом, о всех хороших ее качествах, которые так очаровали его; а в следующую минуту он вспоминал таинственные слова садовника и таким образом не мог провести спокойного часа в этом доме, над которым, казалось, тяготело преступление. Смысл ужасных слов садовника мало-помалу становился ему яснее, они объясняли ему историю страшного убийства, совершенного в северном флигеле дома.

Но кто был убийца? Лионель страшился промолвить имя человека, которого он подозревал. Что ему было делать? Оставаться более в этом доме, не открывая тайны, не было возможности. Воздух в нем душил его, каждую минуту ему казалось, что он слышит крик умирающего человека. «Нет», говорил себе молодой человек, «красота Юлии не должна препятствовать мне исполнить мою обязанность и открыть эту тайну; я должен узнать, есть ли правда в словах садовника. Дай Бог, чтоб то был только бред безумного старца!». Приняв, наконец, твердое решение, он немного успокоился. Весь день работал он не выходя из комнаты; он решился избегать влияния, которое имело на него общество Юлии. В этот день он увидел ее идущею по площадке к лавровой аллее, где так часто встречал ее и проводил с нею по несколько счастливых часов. Сильно билось его сердце, когда он следил глазами за высокой и стройной фигурой молодой девушки. Лионель не был самолюбивым фатом, но в последние недели пробудились в нем сладкие надежды. Он часто был в обществе Юлии и по звуку ее голоса, почему-то неизъяснимому в ее поведении с ним, заключил, что любовь его не безнадежна. Но он должен был отказаться от этой упоительной надежды и употребить всю душевную силу, чтобы узнать тайну, открытие которой, может быть, выставляло отца любимой им девушки ужасным преступником. «И если я должен пожертвовать своим счастьем и спокойствием Юлии, то все-таки узнаю истину. В тот же вечер он начал это дело. В семь часов он обыкновенно обедал один в своей комнате, в то же время, когда и Юлия обедала одна, так как мистер Гудвин уже несколько времени не приезжал на дачу. Ровно в семь часов и сегодня принесли ему обед. Хотя Лионель не имел обыкновения разговаривать с услуживающим ему лакеем, но находя необходимым собрать сведения у прислуги, он в этот вечер решился заговорить с ним.

— Старик, которого я так часто встречаю в садах, внушает мне большое участие, — сказал Лионель. — Кажется, имя его Калеб Вильдред? Несчастный, должно быть, помешан? Давно он находится в таком состоянии?

— О! — возразил лакей, обрадовавшись случаю заговорить, — старый Калеб уже шесть лет слаб был памятью, но в прошлом году он был опасно болен и с тех пор совершенно помешался.

— Какого же рода была его болезнь?

— То было воспаление мозга. Никто не думал, что он выздоровеет, но наша ключница, его родственница, усердно ухаживала за ним, не говоря ничего мистеру Гудвину. Но страшные вещи говорил бедный старик в бреду.

— А именно?

— Убийство, измена, щель в ставнях и Бог знает какие вещи. Слушая его, голова кружилась. Он был болен в продолжение двух месяцев и с тех пор стал таким, каким вы его теперь видели. Но он знает, что он помешан, что редко встретите у сумасшедших. Когда он перестает бредить об убийстве, обмане и разных тому подобных вещах, на него находит светлая минута и тогда он объявляет, что все, что он говорил, ничего не значит и что не должно обращать внимания на его слова.

— Слышал ли когда-либо мистер Гудвин эти бредни?

— Никогда, насколько мне известно. Старый Калеб со времени своей болезни как будто боится нашего господина. Он никогда не подходит к нему, всем телом трясется, когда услышит его голос и побледнеет как мертвец, когда при нем произнесут его имя.

— Но отчего заболел бедный старик? — по-видимому, равнодушно спросил Лионель, тогда как каждое слово слуги подтверждало его подозрение.

— Да, вот это страннее всего, — отвечал лакей. — Вам, должно быть, еще неизвестно, что говорят, будто бы нечисто в северном флигеле нашего дома, и женская прислуга приписывает его болезнь тому случаю, что он видел там привидение.

— Как так?

— А вот как было дело. В один июньский вечер, мы сидели за ужином. Ключница заметила отсутствие Калеба и послала за ним младшего садовника, который, проискав его несколько часов, наконец, нашел его около полуночи, без памяти, под одним из окон северного флигеля. И вот люди уверяют, что он, посмотрев в щель ставня, увидал привидение!

— Странно! — задумчиво сказал Лионель.

Он чрезвычайно медленно обедал, потому что рассказ слуги интересовал его, но более он не мог уже его расспрашивать, чтобы не возбудить в нем подозрения.

ГЛАВА XXVI

Карета, в которой ехала Виолетта, катилась очень быстро, но миновала сверх ее ожидания поворот на Ватерлоский мост. Виолетта сильно боялась, что кучер вследствие глупости или незнания повезет ее не надлежащею дорогой; она дернула за шнурок, но кучер не обратил на это внимания, карета быстро катилась вдоль по Флитстриту; молодая девушка отворила окно, но убедившись, что ее голос не действует на кучера, хотела было выпрыгнуть, но дверцы кареты были замкнуты, а кучер все шибче погонял лошадей. Миновав еще несколько улиц, дома стали редеть и мало-помалу глазам Виолетты открылась полевая бесконечная дорога, обсаженная деревьями с обеих сторон. Тогда только Виолетта поняла, что сделалась жертвой низкого обмана, но в действительности болезни своей матери она не сомневалась, ее волнение не давало ей возможности обсудить с надлежащей ясностью события этой ночи. Глаза ее смотрели с неподвижностью ужаса вдоль по дороге. После двухчасовой быстрой езды карета остановилась у подъезда гостиницы.

Несмотря на позднее время и на то, что в окнах не светилось огня, путешественников, по-видимому, ждали: ворота стояли настежь, и двор был освещен. Какой-то человек приблизился и выпряг усталых лошадей, а другой подвел на смену им других. Трудно изобразить состояние Виолетты. Она выглянула в окно и заметила невдалеке мужчину высокого роста.

— Кто бы вы ни были! — воскликнула она, — объявите мне, ради самого Бога, эту загадку: зачем меня привезли сюда? зачем меня отняли у моей умирающей матери?

Незнакомая личность приблизилась к карете. Плотно надвинутая шляпа и шарф, окутывавший подбородок и шею, скрывали от Виолетты его черты и благодаря темноте не дали ей узнать маркиза Рокслейдаля, которого вдобавок она видела только вскользь на этом вечере.

— Умоляю вас, — продолжала Виолетта, — если в вас не угасло чувство человеколюбия, отвезите меня в Лондон к моей матери.

— Успокойтесь, сударыня, — отвечал незнакомец, — мать ваша здорова.

— Благодарю, благодарю тебя, Боже! — воскликнула Виолетта, — но это письмо, это письмо от доктора.

— Это письмо в свою очередь вымысел, который вы простите, когда узнаете его причины.

Лошади между тем были запряжены, и Виолетта не успела сказать еще слова, как маркиз откланялся с почтительным видом и карета понеслась.

Хотя сердце Виолетты билось благодарным чувством к Творцу, ум ее домогался разъяснить эту тайну. Будь у нее, конечно, какой-нибудь обожатель, она отнесла бы свою загадочную поездку к похищению, но так как этого не было, то ей казалось странным, зачем ее увозят из ее скромной жизни с любимою матерью? Но все ее усилия не объяснили ей ее недоумения.

Около трех часов утра карета остановилась у железных ворот, над которыми красовался герб, окруженный натуральным плюшем, а пока Виолетта разглядывала эти ворота, звук колокольчика резко раздался в безмолвии ночи. Привратник явился со связкою ключей и карета въехала в пространную аллею, переехала мост через широкий ров, наполненный водою и остановилась у мрачного здания, напоминавшего феодальные замки. Маркиз Рокслейдаль приблизился к карете и высадил из нее Виолетту; она бы упала без этой поддержки: эта страшная ночь истощила ее физические и душевные силы.

— Где я и зачем меня привезли в это место? — спросила она.

— Потерпите немного, — сказал нежно маркиз, — вы нуждаетесь в отдыхе и потому отложите вопросы до завтра.

Ответ маркиза поразил Виолетту: в нем слышалось торжество волокиты, одержавшего победу над жертвою. Несмотря на всю свою неопытность, Виолетта поняла затруднительность своего положения: ее мужество пробудилось с этим сознанием.

— Зачем привезли меня сюда? — спросила она отстраняя руку маркиза, — и кто же вы, если решились вступить в заговор против беззащитной молодой девушки?

— Милая мисс Ватсон, — отвечал маркиз, сильно сконфуженный, но все еще силясь поступать сообразно с советами друзей, — вы, наверно, простили бы мне весь этот заговор, если бы знали искреннюю любовь, заставившую меня прибегнуть к подобным мерам. Но позвольте мне отложить объяснения до завтра: вы также безопасны под этим кровом, как под тем, под которым вы спали прошлую ночь.

В этом уверении слышалась истина да и Виолетта была слишком слаба, чтоб вступать в это время в состязание с маркизом; она почти упала на скамью, стоящую в передней, освещенной тускло горевшей лампою; воздух в ней был удушлив и сыр; понятно, что маркиз, обладавший шестью прекрасными замками, пренебрегал этим поместьем, доставшимся ему по наследству от деда. Старая ключница встретила в прихожей маркиза с Виолеттой.

— Вы получили письмо мое? — спросил ее лорд.

— Получила, милорд, и все уже готово к приему молодой госпожи. Какая она маленькая, хорошенькая барыня, но только уж слишком бледна для новобрачной.

— Она отчасти не в полном рассудке, — сказал потихоньку маркиз Виолетте, — но вы не обращайте на это внимания.

Виолетта отвечала утвердительным жестом и дружески протянула руку старухе, которая тотчас же повела ее вверх по широкой дубовой лестнице.

Хотя маркиз и снял свою шляпу при входе в зал, но утомление Виолетты и тут не дозволило ей узнать его; в ней жила отчетливо только одна мысль, то есть о побеге. Она последовала за ключницей и не сомневалась в своей безопасности при виде ее доброго открытого лица.

Комната, куда введена была Виолетта, была мрачная, несмотря на огонь, пылающий в камине. Виолетта в изнеможении опустилась на стул и успокоенная обещанием старухи не оставлять ее, скоро уснула в своем широком кресле.

ГЛАВА XXVII

Разговор с служителем доказал еще яснее Лионелю, что честь вменяла ему в обязанность разъяснить тайну северного флигеля в Вильмингдонгалле. Не будь, конечно, Юлии, он не принял бы на себя этого разъяснения, а предоставил бы дело расследованию полиции; при настоящих же обстоятельствах он твердо решился избегать этой крайности, пока сомнение не перейдет в убеждение и не заставит его донести на отца любимой им девушки. Он понимал, как много осмотрительности и силы воли требовала от него эта задача; раздумывая о рассказе служителя, он пришел к убеждению, что старый Калеб был, по всей вероятности, очевидцем какого-нибудь страшного события в северном флигеле. Какого только рода было это событие? Садовник говорил только об одном убийстве, но как могло совершиться подобное убийство, не вызвав подозрений? Жертва не могла войти в дом без того, чтоб ее не увидали слуги, и каким же образом мог банкир объяснить ее исчезновение? Все это дело казалось непроницаемою тайной, которую могли раскрыть только терпеливые и продолжительные розыски, Чем больше Лионель думал об этом деле, тем сильнее убеждался он, что ему никто не мог быть полезнее старой домоуправительницы, родственницы Калеба, жившей уже двадцать лет в семействе Гудвина и знавшей, конечно, не одну его тайну. Лионель решился сблизиться с нею при первом удобном случае и неожиданное обстоятельство ускорило это сближение.

В Вильмингдонгалле было много старинных картин большей частью портретов знатных особ, владевших им, пока не перешло в руки торговцев. Много ценных изображений украшало стены старого замка и, по уверению Юлии, в комнатах домоправительницы было тоже несколько замечательных произведений Нидерландской школы. Банкир был поклонником новейших школ. Желание, свойственное всякому живописцу, увидать знаменитые произведения искусства, послужило Лионелю благовидным предлогом просить у домоправительницы позволения представиться ей; оно было дано с большею обязанностью и сопровождалось приглашением на чай.

Ровно в пять часов Лионель явился в квартиру мистрисс Бексон, сделавшей для приема его большие приготовления; эти приготовления своим резким контрастом с мрачными и тяжелыми думами, волновавшими его ум, заставили его невольно улыбнуться.

Старая домоправительница оделась ради этого торжественного случая с большой изысканностью и, разменявшись с Лионелем обычными приветствиями, стала показывать ему старинные картины, поясняла их и даже сказала цену, за которую была куплена каждая из них.

На этот раз Лионелю не было надобности притворяться: неоспоримое достоинство картин сейчас же расшевелило его художнические чувства, и он пристально всматривался в каждую из них, так что домоправительнице стало даже досадно это продолжительное созерцание. Когда все картины были осмотрены, Лионель сел за обильно уставленный стол спиною к окошку, чтоб скрыть от хозяйки всякое волнение, которое бы могло отразиться на ее лице. Он постепенно и осторожно навел разговор на мистера Гудвина, и домоправительница старалась поддержать с видимым удовольствием.

— Настоящий наш хозяин очень добр и слуги на него не жалуются, — сказала она, — но он далеко не похож на своего отца, он вечно молчалив и угрюм. Еще с посторонними он несколько приветлив, но оставаясь один, он, по-видимому, нигде не находит покоя или удовольствия. Я еще не встречала такого скрытного характера, и эта мрачность еще увеличилась за последний год, хотя я имею теперь реже возможность его видеть. Он все о чем-то думает, словно заботы всего человечества обрушились на одну его голову.

— Так вы видели его редко за последнее время? — спросил Лионель.

— О, да, очень редко; уж Бог знает, что его удерживает в Лондоне: дела или удовольствия, потому что он ведет, по уверениям многих, весьма беспорядочную жизнь, но он во всяком случае с прошлого лета или лучше сказать с того самого дня, когда мой бедный братец и захворал воспалением в мозгу, почти не показывается в свое поместье, словно у нас в доме завелись привидения.

Легкая дрожь пробежала по членам Лионеля: все, что он слышал, убеждало его, что банкир совершил летом какой-нибудь страшный вопиющий проступок.

— Мы дружески знакомы с вашим братцем Калебом, — сказал Лионель, после короткой паузы; — мы с ним встречаемся часто в саду; он начинает говорить очень сбивчиво, но мало-помалу к нему возвращается сознание и память.

— Да, он мелет разные глупости и не всякий будет иметь терпение слушать, но я его родственница, мы выросли вместе и я одна только ходила за ним, когда он хворал воспалением мозга.

— Я слышал, что причиной этой болезни был внезапный испуг, — заметил Лионель. — Уверяют, что там, говорят, что он увидел, что-то ужасное, а может, и не видел, а так просто причудилось. Прислуга уверяет, что он испугался привидения, показавшегося в северном флигеле, но я не верю этому, несмотря на все страшные толки, которые идут про северный флигель.

— Не многие так бесстрашны, как наш хозяин.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Лионель.

— Я хочу сказать, что он не боится просиживать там по целым часам даже в ночную пору; он устроил контору в этом отделении, где хранятся все его деньги и важные бумаги, и он до июня работал там без устали по целым дням.

— Как! Только до июня прошлого года, а теперь не работает? — сказал Лионель.

— Да ведь я говорила уже вам, что он теперь у нас весьма редкий гость; ему как будто вдруг опротивел здешний дом. Мне кажется, что его что-то тревожит; я даже часто думаю, что он ищет удовольствий только для того, чтобы рассеять как-нибудь эту тревогу.

— Но ведь он прежде любил же работать в этой комнате в северном флигеле?

— Да, а вот то мне и не верится, что Калеб встретил там привидение.

— Почему же так?

— Да потому, что мистер Гудвин находился в тот вечер в своей конторе и никакое привидение не решилось бы показаться при ярком освещении и еще вдобавок когда у хозяина сидел гость из столицы.

— Этот гость, значит, приезжал поздно вечером?

— Да, уже почти ночью; мы сидели с племянницею под деревом в саду и видели, как он взошел в столовую, где сидели в то время за столом мистер Гудвин и Даниельсон. Мы заметили, что он требовал что-то очень настойчиво и был очень взволнован. Когда же приказчик отправился в Гертфорт, мистер Гудвин и гость пошли в библиотеку, а там по коридору в северный флигель.

Волнение Лионеля было ужасно.

— А что же было дальше? — спросил он мистрисс Бексон.

— А после мы ходили целый час по саду и страшно испугались, когда увидели неожиданно перед собою Якова Даниельсона. Нас особенно поразило волнение, выразившееся на лице этого человека, всегда спокойном. Он спросил, не видели ли мы, куда девался гость и услышав, что нет, ушел, очень поспешно. Нас бросило в озноб, и меня и племянницу, хотя на дворе было очень жарко: так страшен показался нам вопрос Даниельсона: не видели ли мы куда девался гость?

— И вы в самом деле не видали его после того? — спросил Лионель.

— Нет, он ушел, вероятно, также тихо, как и пришел.

— И ваш брат Калеб заболел в ту же ночь воспалением в мозгу.

— Да, в ту же ночь.

— Признаюсь, — сказал Лионель, — этот страшный северный флигель возбуждает мое любопытство и хотя я не безусловно верю привидениям, я бы охотно расследовал тайны этого флигеля. Возможно ли мне пробраться туда?

— Нет, — отвечала домоправительница, — ключи от него не выходят из рук мистера Гудвина.

— Но ведь слуги ходят же туда иногда для уборки комнат?

— Никогда, — возразила она, — мистер Гудвин желает лучше, чтобы пыль лежала там грудами, нежели чтоб кто-нибудь привел в беспорядок лежащие там бумаги. Это строение уже очень древнее, — добавила домоправительница, — под ним много подземных ходов, а под северным флигелем есть огромный погреб, в котором может уместиться едва ли не целый полк.

— Я уже давно заметил этот грот, — воскликнул Лионель.

— Он теперь завалился, но если пройти за ним, то можно легко добраться до лестницы, ведущей в еще более глубокий вход, который, как я слышала, соединяется с погребом; но едва ли кто бы решился взойти в этот ход, не узнавши вперед, в каком он состоянии. Едва ли даже знает об его существовании сам мистер Гудвин. Если же вы решитесь спуститься в него, вы должны прежде сообразить все опасности такого решения.

Лионель весело засмеялся.

— Не думайте, пожалуйста, что я по доброй воле решился бы подвергнуться подобной опасности. Я желал бы, конечно, увидеть хоть раз в жизни какое-нибудь привидение, но я не хочу ради даже всех существующих привидений рисковать своею жизнью. Нет, хотя я не трус, а право не желаю умереть под развалинами вашего подземелья.

Но не так рассуждал на деле Лионель.

ГЛАВА XXVIII

Когда Виолетта проснулась, солнце ярко светило в старинные окна. Сон не успел утишить лихорадочного волнения, вызванного в ней событиями вчерашнего дня. Она в первую минуту не поняла еще, где она находилась, но память ее скоро напомнила ей обо всем происшедшем, и Виолетта живо подбежала к окну, чтобы увидеть местность этого дома. Вид был не привлекательный, ее глазам представилась болотистая равнина, которую пересекала аллея из тополей, та самая аллея, по которой она въехала в замок. Долго смотрела Виолетта на всю эту унылую и бесцветную картину; потом она набожно сложила руки и проговорила с теплым упованием: «Нет, Господь защитит меня ради моей матери»! После краткой молитвы Виолетта оделась и стала ждать, что будет, с таким же спокойствием, как будто сидела в гостиной своей матери. В то время, когда Виолетта искала напрасно разгадки всего этого странного дела, в ее комнату взошла старушка домоправительница и поставила перед нею простой, но вкусный завтрак. Виолетта обратилась к ней с просьбою разрешить ее недоумения, но старуха отвечала ей только дружеской улыбкой и собралась было уйти из комнаты; но дойдя до порога, она остановилась: «мужайтесь, дитя мое, — сказала она, — помощь может быть ближе, нежели вы думаете! На свете не без добрых людей!»

Она вышла из комнаты, и Виолетта не знала, считать ли ей за истину слова старухи или за простую болтовню, свойственную ее возрасту. Она подошла к двери и попыталась отворить ее, но дверь была заперта и ни малейший звук не нарушал мертвого безмолвия дома. Она приблизилась к окну в твердой уверенности, что увидит в продолжение дня какое-нибудь живое существо, но день прошел, солнце зашло, никто не показался. Отчаяние овладело душою молодой девушки. Она выпила за весь день только чашку чая, губы ее горели, сердце давила убийственная мысль об отчаянии ее матери; ей стало невыносимо в этой безмолвной комнате; ей не раз приходило в голову выпрыгнуть из окна, но ее удерживало религиозное чувство. Она только молилась о защите ее бедной и всеми оставленной.

Сумерки быстро ложились на землю, а Виолетта готовилась провести бессонную, мучительную ночь, когда дверь отворилась и на пороге комнаты показался мужчина; на этот раз она в нем узнала маркиза Рокслейдаля. Молодой лорд только что вышел из-за обеда, на котором он порядочно выпил, вместе с Гудвином, приехавшим к нему из боязни, что слабость молодого человека расстроит его план, если он не поддержит его своим присутствием.

План этот был одним из тех, которые обыкновенно встречают помощника в женском тщеславии, а банкир был самых грязных мнений обо всем человечестве, а следовательно, и о Виолетте. Согласно с этим планом, маркиз был обязан выказывать самые честные намерения и предложить Виолетте законный брак, под условием держать его в тайне до его совершеннолетия. А Виолетта будет, конечно, счастлива случайно сделаться богатою маркизою, рассуждал банкир.

Яхта лорда Рокслейдаля «король Норманов» стояла на якоре в устье Темзы. Под предлогом поездки во Францию на ней перевезли бы Виолетту, а уже раз перевезши, можно было завесть ее куда душе хотелось. У маркиза была хорошенькая вилла в окрестностях Неаполя и Гудвин советовал переселить на нее Виолетту. Удаление ее из Англии, без возможности возврата, удовлетворяло вполне мстительное чувство банкира относительно ее матери, любимой им прежде с такою безумною страстью.

Маркиз подошел к Виолетте: она была бледна, но казалась спокойной и готова была к борьбе.

— Я являюсь к вам с повинною головою и прошу вас простить меня, — сказал молодой лорд.

— Я прошу вас от чистого сердца и от души желаю, чтоб и Бог вам простил ваш нечестный проступок, относительно существа вам и всем не знакомого и не сделавшего никакого зла. Мне стоит только вспомнить страшное положение, в которое он поверг мою мать, чтобы усомниться в возможности этого прощения.

Яркий румянец покрыл щеки маркиза: он был очень молод, чувство совести не успело угаснуть и ярко вспыхнуло при кротком упреке Виолетты. Но влияние Гудвина восторжествовало над этой вспышкой чувства.

— Моя милая мисс, милая моя Виолетта, опасения вашей матушки можно легко рассеять, на это надобно только несколько строк вашей руки, которые я сегодня же отправлю с отходящей почтой.

Виолетта рассудила, что если бы ей даже удалось убежать, то она все-таки не могла попасть так скоро в Лондон, а, следовательно, ей ли следовало отклонять возможность успокоить поскорее свою мать.

— Я напишу, — сказала она, подходя к письменному столу, — и если вы, г. маркиз, любили свою мать, то сжальтесь над моею.

Это воззвание затронуло в сердце молодого человека еще не зажившую рану: он тоже в былое время любил свою мать и хотя обращался с нею дурно в последнее время, но чувство его к ней еще не угасло.

— Не говорите мне о моей матери, есть вещи до которых не следует касаться, — отвечал маркиз и отошел к окну.

Виолетта писала, не касаясь подробностей своего положения, которое не разъяснилось еще и ей самой; она только старалась успокоить свою мать уверением, что она здорова и что важные обстоятельства задерживают ее возвращения к ней и проч. и проч.

— Милая Виолетта, — сказал маркиз, когда письмо было готово и подписано, — я только отправлю это письмо и тотчас возвращусь и объясню вам все, что вы хотите знать. — Он ушел, но звук запертого замка возбудил в Виолетте невыразимый ужас, несмотря на глубокую почтительность маркиза, она убедилась, что она просто пленница в этом пустынном замке. «Боже мой! — взмолилась она, — сжалься и пошли мне на помощь чью-нибудь дружескую руку!» Крик радости вырвался из уст Виолетты, когда в ту же минуту рука какой-то женщины, вошедшей к ней в комнату в потаенную дверь, ласково обвилась вокруг ее талии.

— Тише, ни слова, — сказал Виолетте приветственный голос. Между тем как ее спасительница увлекала ее почти уже бесчувственную в ту же потаенную дверь. Когда к молодой девушке возвратилось сознание, она увидела перед собой кроткое и выразительное лицо женщины, несмотря на седые кудри, обрамляющие его.

— Спасительница моя! — воскликнула Виолетта, — вы меня не оставите.

— Нет, милое дитя, я не оставлю вас, пока не возвращу вас в ваше семейство.

— Я так уж много выстрадала, — сказала Виолетта с невольным содроганием; — мне все это кажется тяжелым сном. Сам Бог послал вас ко мне. Но как вы взошли и от кого узнали, что я нахожусь в таком положении?

— Присутствие мое в этом доме действительно дело Промысла Божьего, — отвечала Виолетте старая дама, — я приехала сюда только за несколько часов до вас, но все-таки, слава Богу, достаточно рано, чтоб помешать своему сыну совершить преступление.

— Вашему сыну?

— Да, потому что я мать маркиза Рокслейдаля.

— Но в таком случае маркиз увидит меня здесь?

— Нет, он еще не знает, что я сюда приехала, не знает вдобавок и этого убежища. Я сама узнала его как-то случайно в первые годы моего замужества. Нанси рассказала мне о вашем приезде, и я тотчас решилась защитить вас.

Маркиза отвела Виолетту в особенную комнату, роскошно меблированную по моде прежнего времени. Ставни были закрыты и свечи зажжены. Маркиза дружески пригласила Виолетту выпить чашку чая и рассказать ей откровенно все, что с нею случилось. Безыскусный рассказ Виолетты произвел на нее самое благоприятное впечатление, хотя звание фигурантки Друриленского театра несколько охладило сочувствие к Виолетте.

Спокойно заснула молодая девушка на своем новоселье, счастливая сознанием, что письмо ее к матери рассеет ее мучительные опасения. Виолетта не думала, что письмо это попало в руки Гудвина и не было отправлено по назначению. Маркиз, сдавши его в руки банкира, спешил возвратиться к своей хорошенькой пленнице.

ГЛАВА XXIX

Лионель решился без всяких отлагательств исполнить задуманное, а именно исследовать тщательно потаенный ход в погреб, как только уснут в Вильмингдонгалле. Предприятие было, конечно, смелое, но Лионель наследовал все мужество от отца. Дождавшись поздней полночи, он вышел в коридор и спустившись по лестнице, прошел прямо в столовую. Он знал, что дверь прихожей запирается на ночь, и потому ему не было возможности выйти из дома иначе, как через окно. Хотя все вообще окна запирались ставнями с железными болтами, сильные и проворные руки могли победить и это препятствие; как ни трудно было раскрыть их без шума, Лионелю удалось избежать его, и он вскоре очутился на пространной террасе.

Прохладный воздух ночи освежил его пылающую голову; он прошел скорым шагом зеленую поляну и взошел в одну из длинных лавровых аллей, где он часто виделся с Юлией Гудвин. Месяц слабо светил и Лионель прошел в глубокой темноте тенистой аллеи до известного грота. Он нашел без труда свод, о котором говорила ему домоправительница, и ощупал первую ступеньку лестницы, которая вела прямо в погреб. Лионель зажег восковую свечу, зная по расположению здания, что его не увидит никто из живущих в доме. Он стал спускаться медленно и осторожно вниз, сгибаясь, чтоб не задеть головой о свод. Чем ниже он спускался, тем становилось виднее, что этот тайный ход был уж с давнего времени предан забвению: густая паутина висела на стенах, напуганные шорохом шагов Лионеля ящерицы спешили укрыться в расщелины, скользкая плесень покрывала ступени и грозила ему ежеминутно падением.

Домоправительница его не обманула; этот тайный ход довел его до двери известного погреба. В уме его мелькнула неприятная мысль, что дверь, вероятно, наглухо заперта; но к его удивлению дверь тотчас подалась, когда он повернул заржавленную ручку и он очутился в первом из погребов северного флигеля. Он рассчитывал, что находится под первым окном, а Калеб смотрел из седьмого окна, когда увидал убийство, о котором намекал Лионелю. Осмотревшись кругом, Лионель увидал просто обширный погреб, стены которого были покрыты слоями паутины. Дверь во второй погреб была открыта настежь, и он был также пуст; дверь в третий погреб была притворена, но Лионель открыл ее; он теперь находился в близком соседстве с комнатой с знаменательным седьмым окном. Этот третий погреб отличался от первых: в одном углу стоял большой железный сундук, а в другом была лестница. Эта лестница привела Лионеля к двери; но его попытки проникнуть еще далее оказались напрасными: дверь была заперта. И так все старания, все даже и ужас ночного путешествия под северным флигелем были напрасны: все поиски ограничились тремя погребами и запертой дверью! «А впрочем, — подумал Лионель, — быть может, все к лучшему; я должен благодарить Бога за то, что мои предположения, возникшие вследствие рассказа садовника, оказались неосновательны».

В то время, когда Лионель хотел спуститься с этой лестницы, глаза его остановились на клочке сукна, повисшего на одном из гвоздей. Этот клочок, казалось, оторван от мужского платья; его первобытный голубой цвет полинял под какой-то странной жидкостью, придавшею сукну шероховатую жесткость. Дрожь пробежала по членам Лионеля при этом прикосновении: внутренний голос говорил ему, что эти черные пятна — запекшаяся кровь. Он положил сукно в карман и, продолжая рассматривать ступени, заметил и на них, точно такие же черные пятна, а на полу близ нижней, следы целой лужи крови, въевшейся в гнилые доски пола.

Калеб оказывался не безумцем, твердившим о небывалом злодействе: эти темные, зловещие пятна поддерживали его рассказ.

Тяжело стало Лионелю: отец Юлии был убийца, а судьба осудила его стать его обличителем. «Как она будет ненавидеть меня и проклинать минуту нашей о ней встречи, — подумал бедный молодой человек, — но пусть будет что будет, а я выполню мою обязанность до конца».

Но расследование не было еще вполне окончено: все свидетельствовало, что убитый был сброшен по лестнице вниз и лежал очень долго на этом месте, оставалось только узнать, куда девался труп. Убийца, вероятно, прокрался сюда ночью и вытащил его через известный ход, чтобы зарыть в саду. «Но он не останется в этой могиле, — подумал Лионель. — Рука, которая привела меня на место убийства, укажет мне, конечно, и могилу убитого. Провидение управляет людьми и я, который с такою радостью желал бы знать отца Юлии за хорошего человека, теперь становлюсь его обличителем». Когда Лионель собирался идти, ему попался под ноги еще один предмет, который он поднял и положил в карман: это была лайковая мужская перчатка.

ГЛАВА XXX

Кто опишет чувства Клары Вестфорд в ту ночь, когда была увезена ее Виолетта? Она подходила к дверям Друриленского театра немного спустя после того, как ее дочь ушла из него в сопровождении слуги Гудвина. Сторожа хорошо знали ее и постоянно предлагали ей кресло в приемной, но на нынешний раз, вместо привычного доброго вечера, привратник встретил ее взглядом, выражавшим его изумление, но мистрисс Вестфорд не заметила его, уселась спокойно на привычное место.

— Вас ли я вижу, сударыня? — воскликнул привратник, — нам ведь только сказано, что вы лежите при смерти.

— Нет, еще, слава Богу, — отвечала с улыбкою мистрисс Вестфорд, — но кто же вам это сказал?

— Да ведь за вашею дочерью приезжал недавно какой-то слуга с известием о вашей болезни, он привез ей записку и она уехала такая перепуганная.

— Вы ошибаетесь, друг мой, это была, вероятно, не она, а другая.

— Помилуйте, сударыня, я знаю вашу дочь!

— И она уехала с этим мужчиною?

— Да, за десять минут вашего прихода.

Клара была поражена; ее страшная бледность тронула сторожа.

— Успокойтесь, сударыня, — ободрял он ее. — Вы, быть может, найдете ее уже дома.

Бесконечен показался мистрисс Вестфорд путь до ее квартиры и горько было ее разочарование в надежде найти в ней дочь. Она взошла шатаясь в неосвещенные комнаты и опустилась в изнеможении на диван. Долго сидела она в тяжелой неподвижности, но она была мать, а мужество матери способно пересилить и самое отчаяние; она решилась спасти Виолетту и, сидя впотьмах, старалась припомнить хоть кого-нибудь в мире, кто бы помог ей в таком несчастьи, поразившим ее. Несчастная мать не нашла никого; ее гордое родство отдалилось от нее уже давным-давно, свет позабыл о ней: один человек мог ей помочь при настоящем деле, это был Руперт Гудвин: он был ее враг, но что нужды в том.

Утро другого дня застало Клару Вестфорд на пути в Сент-Джемс-Сквайр, где жил Руперт Гудвин, но ее ожидала и здесь неудача: банкир отлучился и его ожидали не ранее как на другой день.

— Если только мистер Гудвин уехал на дачу, — сказала мистрисс Вестфорд его слуге, — то я прямо отправлюсь в Вильмингдонгалль.

— Но его там нет и я, к сожалению, решительно не знаю, куда он уехал, — отвечал слуга.

— Так я приду завтра.

Тяжело было Кларе возвращаться домой; ей пришло было в голову известить Лионеля об этом происшествии, но она побоялась ввести своего сына в состязание с банкиром. «Нет», думала она, «этот человек успел превратить в ненависть любовь ко мне отца, он способен отнять у меня и привязанность сына, нет, я должна одна вести с ним борьбу»!

Когда мистрисс Вестфорд явилась на другой день в квартиру банкира, ее ввели немедленно в изящно убранный зал в первом этаже. Едва Клара успела усесться на стул, как увидела перед собою банкира.

— Здравствуйте, Клара, — сказал ей, — наше настоящее свидание резко разнится от последнего. Я вам говорил, что у меня достанет терпения дождаться часа мести, и он теперь настал.

— Возвратите мне дочь и радуйтесь потом своему торжеству! Смейтесь надо мною сколько хотите, но только отдайте мне мою дочь. Спасите ее от бесчестия, а со мною пусть будет что будет!

— Ваша прежняя гордость значительно смягчилась, моя прекрасная Клара, — сказал Гудвин, — и так, вы согласны?

— На все, — перебила несчастная мать, — я не отступлю ни перед каким унижением, чтоб спасти от него мою бедную, невинную дочь. Взгляните на меня, Руперт Гудвин, на мои впалые щеки, на мои угасшие глаза: я вынесла за эти два дня все пытки, какие только может вынести мать; вы можете радоваться сколько хотите, только возвратите мне дочь.

— Так вы принимаете мои условия?

— Я не имею возможности не согласиться на них.

— Вы, значит, готовы ехать завтра же вместе со мною на мою виллу на юге Франции, — очаровательное место, вполне достойное столь очаровательной, как вы.

— Я только просто женщина, доведенная до крайних пределов отчаяния. Я беспрекословно покоряюсь вашей воле, возвратите мне только мое дитя.

— Послушайте, Клара, — сказал вдруг банкир, устремив на нее свои черные, блестящие глаза, — вы даете мне слово, но сдержите ли вы его?

— Я никогда еще в жизни не давала его напрасно.

— Хорошо, ваша дочь будет возвращена вам немедленно, но через 24 часа после ее приезда вы отправитесь со мною в южную Францию и дочери вашей отныне нечего бояться меня: у нее остается брат, а он сумеет оградить ее от всяких опасностей. Если же ваше семейство будет нуждаться, Клара, то мое состояние к вашим услугам.

— Я не возьму и пенни, — сказала гордо Клара; — если я отдалась вам в рабство, то по крайней мере, не продаю себя. Мы порешили дело, мистер Гудвин, сдержите же ваше обещание, как я сдержу мое.

«Она горда по-прежнему», подумал Гудвин, «я надену ей на шею прочную цепь, но пленный орел не теряет даже в плену своих орлиных свойств. Конечно, с моей стороны было бы гораздо благоразумнее любить более мягкую и уступчивую женщину, но в любви не бывает благоразумия. Судьба приковала меня к этой женщине, это странное чувство, полуненависть и полулюбовь жило во мне целых двадцать лет, но теперь победа на моей стороне».

ГЛАВА XXXI

Отчаяние овладело душою Клары, когда она выходила из квартиры банкира. Она вынесла так много в эти два дня, что ее ум потерял способность взвесить всю тяжесть ее несчастия. Она шла бессознательно к своему дому, когда ее имя, произнесенное внезапно чьим-то незнакомым голосом, заставило ее быстро очнуться. В ту же минуту она увидела молодого человека с мужественным, открытым и сильно загорелым лицом, который смотрел на нее с глубоким участием.

— Вы ли это, милая мистрисс Вестфорд? — воскликнул незнакомец, — я не думал вас встретить на лондонских улицах.

Клара взглянула на него с удивлением; это смуглое лицо было ей незнакомо, но она помнила этот голос и посмотрев пристально в глаза незнакомца, воскликнула с невольным чувством ужаса: «О, Жильберт Торнлей, вы ли это, Жильберт?!

— Это я, мистрисс Вестфорд; — я спасся дивным образом во время кораблекрушения, прошел все ужасы странствования по бесплодным странам Африканского берега и опять очутился в родной моей Англии, увидел опять всех прежних друзей. Я не уверяю вас, что я рад видеть вас, вы это знаете, но мне тяжело встретить вас бледною и грустною и в траурном платье. По ком этот траур? Ужели Виолетта…

— О, нет, она жива! — отвечала Клара.

— Но ведь с вами случилось какое-нибудь несчастие? Оно написано на вашем лице: вы больны, мистрисс Вестфорд?

— Конечно, я больна, я потеряла память всего происшедшего, да вот даже и вы, которого я давно считала умершим, являетесь мне вдруг живым и невредимым. Так вы не погибли при крушении «Лили Кин»?

— Нет, я и трое из наших матросов доплыли до берега; все же другие пошли на дно с кораблем.

— А мой муж, мистер Гарлей? Я знаю его мужество: он не захотел оставить корабль!

Торнлей взглянул на мистрисс Вестфорд с глубоким изумлением.

— Я вас не понимаю, — сказал он ей, — капитана не было с нами при крушении корабля, мы вышли в море одни без него.

— Он не отправился с вами на «Лили Кин»? — повторила она.

— Не был, конечно; он передал мне команду над нею и нужные инструкции и уехал на берег. Вы и теперь встретили меня на дороге в Винчестер, откуда я хотел проехать в Вестфордгауз.

— О, Жильбер Торнлей, — воскликнула Клара, — я сойду с ума: вы утверждаете, что мой муж не был с вами, однако ж я ношу этот траур по нем, потому что с того дня, как он с нами простился, чтобы ехать в Китай, мы уж с ним не видались.

— Во всем этом кроется страшная тайна! — воскликнул Торнлей, — с капитаном случилось большое несчастье!

— Да, потому что одна только смерть могла разлучить Гарлея с его семейством, — сказала Клара с глухим стенаньем.

Моряк подал ей руку, и она бессознательно оперлась на нее; он отвел ее в одну из менее людных улиц, чтобы поговорить на свободе о прошлом. Ему удалось мало-помалу успокоить ее; потом он рассказал ей со всевозможною точностью все, что случилось в день, предшествовавший выходу «Лили Кин» в море, не забыл и настойчивого решения капитана получить от банкира свои деньги обратно.

Этот рассказ пробудил в Мистрисс Вестфорд мрачное подозрение и вызвал страшный призрак, становившийся не раз между нею и счастьем, образ Руперта Гудвина, ее заклятого врага. Страшное чувство налегло ей на сердце и остановило его биение: она не сомневалась, что он, этот Гудвин, убил ее мужа.

— Мои тяжелые предчувствия в утро нашей разлуки не обманули меня; мы разлучились с ним действительно навеки, — сказала она.

— Будем надеяться, что он не погиб, — утешал ее Торнлей, хотя и сознавал, что эта надежда совершенно несбыточна.

— Скажите мне только, — перебила Клара, — действительно ли вы знаете, что муж мой вручил деньги Гудвину, а не занимал их у него.

— Знаю, — отвечал с уверенностью Торнлей.

— В таком Случае акт, отнявший у нас все наше состояние, был подложный.

Клара старалась объяснить молодому человеку как можно подробнее, как банкир овладел Вестфордгаузским поместьем, но мысль о погибшем муже беспрестанно отвлекала ее от этого события.

— Он убит, Жильбер, внутренний голос говорит мне внятно, что он пал от руки Руперта Гудвина, — сказала она.

— Это невозможно, мистрисс Вестфорд, — возразил Торнлей, — Гудвин занимает слишком высокое положение в свете, чтобы решиться на подобный поступок.

— А я вас уверяю, что он способен на всякое преступное дело, я давно его знаю.

Но моряку не верилась такая глубокая нравственная испорченность.

— Как знать, что с вашим мужем не случилось несчастья до его приезда в контору банкира, — заметил он Кларе.

— Так это несчастье дошло бы непременно до нашего сведения, возразила она, — Жильбер, вы были преданы моему мужу?

— Да, я любил его как отца.

— Так докажите мне искренность этой преданности, содействуя мне открыть всю эту тайну.

— Я весь к вашим услугам и не пощажу себя, чтобы заплатить капитану этот долг благодарности.

— Так приступим же немедленно к делу, Жильбер.

— Мне кажется, что вам следует прежде всего убедиться, был ли капитан у мистера Гудвина, а мы это узнаем без всякого труда от его приказчика, — заметил Жильбер.

— Я не доверяю этому человеку, но это не мешает нам отправиться к нему.

Нетерпение Торнлея почти равнялось нетерпению Клары; оба они скоро явились в контору банкирского дома.

Старик странной наружности сидел за конторкою, склонившись над книгами огромного размера. Он окинул равнодушным взглядом Торнлея, но когда этот взгляд перешел на Клару, на лице его изобразилось живое волнение. Старик этот был Яков Даниельсон.

— Мне необходимо сделать вам несколько вопросов по поводу события, случившегося в прошлом году, — начал моряк, — в состоянии ли вы припомнить все дела, совершавшиеся в вашей конторе в июне того года?

— Быть может и припомню, но скажите мне, в чем заключается ваш…

— Капитан Гарлей Вестфорд вручил г. банкиру в вышесказанном месяце 20000 фунтов под сохранение, помните ли вы это?

— Да.

— Он в тот же самый день возвратился к банкиру, чтобы взять от него свои деньги обратно.

— Это было так, как вы говорите; но только не застал банкира в Ломбардстрите, он отправился к нему в Вильмингдонгаль: я сам был еще там, когда он приехал.

— И он от него требовал свои деньги обратно?

— Да, он требовал их.

— И банкир возвратил ему эти деньги?

— Я слышал по крайней мере от мистера Гудвина, что он это сделал. Я отправился с дачи в 10 часов, чтобы попасть на поезд в Лондон, но я опоздал и, возвратившись на дачу, не застал уже капитана, он, по словам мистера Гудвина, спешил на корабль, который должен был с рассветом отправиться в море.

— Корабль этот вышел действительно в море с рассветом, но капитан не прибыл на него и пропал без вести с того самого вечера.

— Странно! — проговорил задумчиво приказчик.

— Да, поистине странно! — подтвердил Жильбер, — и это обстоятельство невольно вызывает большие подозрения; я не хотел бы быть на месте мистера Гудвина. Капитана видели в последний раз в его доме и он доверил ему свое достояние. Из этого естественно возникают вопросы, во-первых: были ли деньги возвращены по востребованию? и во-вторых: вышел ли капитан здрав и невредим из Вильмингдонгалля?

Даниельсон посмотрел очень странно на моряка.

— Ба! — сказал он, — так вы считаете мистера Гудвина способным на убийство из-за ничтожной суммы 20000 фунтов? Мистер Гудвин владеет миллионами и что может казаться капитану громадным состоянием, для него только безделица.

— Быть может, мистер Гудвин стал теперь миллионером, — возразил Торнлей, — но он далеко не был им в июне прошлого года и все в один голос предвещали ему близкое банкротство.

— Слухи вечно лгут, — сказал Даниельсон, — вы очень опрометчивы, молодой человек, ищите вашего капитана где вы хотите, нас никто не заставит отвечать за него.

— Очень может быть, — отвечал Жильбер, — но высшие власти могут сделать и вам и вашему начальнику вопросы о странном совпадении гибели капитана с его пребыванием у вас в Вильмингдонгалле. Я считаю теперь моею первою обязанностью передать это дело полицейскому расследованию; ее дело дознать, вышел ли капитан из дома банкира или остался в нем.

— Почему же и нет, — возразил хладнокровно приказчик, — полиция мастерски раскрывает все тайны, но ведь ее расследования не всегда же удачны. Проищите! Однако же несмотря на ваши обидные намеки, мне было бы приятно служить вам, чем могу; если бы мне пришлось услышать что-нибудь, что бы могло скорее навести вас на след, я бы безотлагательно сообщил вам это. Скажите мне только, на чье имя я должен адресовать письмо?

— Вы можете адресовать его на мое имя мистрисс Гарлей Вестфорд, — сказала Клара.

Звук этого голоса заставил содрогнуться Даниельсона, но ни Клара, ни Торнлей не заметили этого. По выходе из банкирской конторы мистрисс Вестфорд отправилась прямо к себе, а Торнлей поехал уведомить полицию обо всем деле.

Возвратившись домой, Клара немедленно написала Лионелю о возвращении Торнлея и о таинственном исчезновении мужа и убеждала его употребить все силы, чтобы раскрыть это, тем более что он и жил теперь вблизи Вильмингдонгалля.

Когда это письмо было сдано на почту, Клара стала спокойнее и, севши у окна, погрузилась в раздумье о странном сцеплении настоящих событий с событиями прошлого. — «Нет, — думала она, — рука Провидения удержала меня от падения в бездну. Я бы пожертвовала моим вечным блаженством, чтобы сдержать мое слово, данное этому человеку, который разрушил все мое земное счастье, но я разрешаю себя от него как убийцы моего мужа».

ГЛАВА XXXII

Эстер Вобер забыла думать о Виолетте как скоро ее интрига против нее увенчалась успехом. Ее прекрасная соперница не стесняла ее более своим присутствием, чего же ей больше. Мистер Мальтраверс был в большем затруднении и поневоле должен был уступить блистательной Эстер роль, которую он назначил Виолетте. Она была вообще плохая актриса, но производила на сцене большой эффект; эта же роль давала ей возможность блеснуть всеми бриллиантами, которые ей подарил богатый лорд Гарлингфорд. Ярко-зеленое бархатное платье увеличивало еще белизну ее плеч, ее черные волосы были заплетены в роскошные косы, перевитые нитками сияющих бриллиантов.

Эстер рассорилась с своим обожателем лордом Гарлингфордом и выгнала его с королевскою гордостью из своей серали. В продолжение нескольких недель лорда постоянно провожали словами, что мисс Вобер нет дома или что она теперь занята. Все эти препятствия разожгли его страсть. Он имел от директора разрешение входить в театральное фойе, когда ему угодно, но это позволение не привело его ни к каким результатам. Эстер окончательно не обращала на него никакого внимания, не отвечала даже и на его вопросы. Он уж терял надежду стать с нею когда-нибудь в прежние отношения, когда в один вечер он заметил сверх ожидания приветливую улыбку на устах Еврейки и едва только занавес успел опуститься, отправился в фойе, где нашел ее окруженную веселою толпою молодежи.

Эстер Вобер сидела, обмахиваясь веером и, увидев герцога, пригласила его сесть возле нее.

— Будем опять друзьями, сказала она, протянув ему хорошенькую ручку, — мне надоела ваша печальная мина, и я прощаю вас.

— Моя милая Эстер, — начал было только молодой человек.

— Постойте, — перебила она повелительно, — я прощаю вас, но только с условием: вы должны исполнить одно мое желание.

— Да разве вы высказывали когда-нибудь желания, которые я не хотел бы исполнить?

— Нет, конечно, — отвечала надменно Эстер, — когда исполнение зависело от вас, а я сама не знаю, в вашей ли воле исполнить настоящее.

— Если оно человечески возможно, то я вам ручаюсь, что я его исполню.

— Дело в сущности очень просто, — сказала Эстер, — надобно только обделать его с толком: вы знаете, как я люблю верховую езду и с каким нетерпением жду времени охоты. На днях капитан Гардинг сказал мне об одной великолепной лошади, которая должна была продаваться на следующий день в Татерфалле. Весь порок ее заключается в ее страшном упрямстве: имя ее Sabot du Diable! Я не сказала ни полслова Гардингу, несмотря на то, что уж твердо решилась приобрести эту лошадь во что бы то ни стало. Мой конюх отправился на следующий день, но этот гнусный Гардинг соврал мне относительно часа продажи, a Sabot du Diable был уже куплен за 700 гиней. Можете судить о моей досаде.

— Досадно, конечно, отвечал герцог, — но если лошадь действительно так своенравна, то она и не стоит большого сожаления.

— Своенравна! — воскликнула с презрением Эстер, — да разве я побоялась бы ее своенравия! Я люблю кататься на диких лошадях и покорять их моей воле. Вам бы пора увериться, что я задумала какое-нибудь дело, так и исполню его во что бы то ни стало: вам только остается достать мне эту лошадь.

— Но ведь вы говорив, что она продана?

— Да, но ее можно купить у того, кто ее приобрел; покупщик, конечно, будет не прочь взять за нее барыш.

— Это будет зависеть от характера того, кто ее купил. Кто он такой?

— Лорд Ботвель Валлас.

— Это в таком случае безвыигрышное дело; лорд не легко расстанется, если только она ему нравится.

Эстер взглянула на герцога с гневным презрением.

— Хорошо, — сказала она, — я теперь понимаю, как слаба была ваша любовь ко мне, если вы не хотите исполнить даже такого ничтожного желания.

— Милая Эстер, я готов сделать все, что от меня зависит, но лорд Валлас богат и вряд ли польстится на крупный барыш. Впрочем, попробую, авось и удастся.

— А до тех пор не являйтесь ко мне на глаза.

Герцог на другое же утро написал к Валласу и предложил ему за лошадь 1000 фунтов, упомянув, что он ее торгует для одной дамы. Ответ был далеко не так неблагоприятен, как думал герцог. Лорд Валлас писал:

«Любезный Гарлингфорд!»

«Я с радостию уступил бы вам за свою цену Sabot du DIable, но не могу этого следать, узнав, что вы ее торгуете для дамской езды. Я и мой грум убедились на опыте, что нрав этой лошади неукротим в такой степени, что я отправил ее обратно в Татерфалл с приказанием продать за что бы ни попало.

«Ваш слуга Валлас».

Гарлинфорд вообразил, что Эстер по прочтении подобной записки откажется от лошади, которую не в состоянии был обуздать даже такой ездок, каким был Валлас, но Эстер смяла гневно записку в руке и настойчиво требовала, чтобы Гарлингфорд доставил ей удовольствие победить Sabot du Diable. Письмо было отправлено и лорд Валлас опять не замедлил ответом, оно было следующего содержания:

«Любезный Гарлингфорд»!

«Если ваша знакомая домогается гибели, то ее домогательство легко осуществится при первой поездке на Sabot du Diable. Для обуздания необходима буквально железная рука, а упрямство равно упрямству этого проклятого животного!

«Валлас».

Но Эстер была не такого десятка, чтобы принять во внимание слова лорда Валласа и увещания герцога, и хотя последний отклонял ее всеми зависящими мерами от исполнения ее безумной прихоти, все-таки Sabot du Diable красовался на следующее утро в конюшне Еврейки.

ГЛАВА XXXIII

Лионель находился со дня своего ночного путешествия в каком-то лихорадочно-тревожном состоянии. Он избегал встречи с Юлиею Гудвин: мысль упорно влекла его к кровавым свидетелям неведомой драмы, к забытой перчатке и клочку сукна, найденному им в погребе. Много противоположных чувств терзало Лионеля: он ясно понимал, что он напал на след страшного преступления и обязан довести его до сведения полиции; но когда ему приходило на память, что этот преступник отец его Юлии, он старался уверить себя, что его подозрения ни на чем не основаны, что он был не вправе обвинять Гудвина в подобном преступлении. И какая причина могла его заставить умертвить человека. Но он как ни старался заставить себя верить невинности банкира, внутренний голос говорил ему внятно, что это преступление было совершено и он не вправе медлить и покрывать преступника, чтобы только не разрушить спокойствия Юлии. Трудна и продолжительна была эта борьба между долгом и чувством, но Лионель вышел из нее победителем и тотчас же решился уйти из Вильмингдонгалля и отправиться в Лондон, чтобы объявить полиции о своих подозрениях.

Изготовившись в путь, Лионель сел к столу, чтобы написать несколько строк к Юлии Гудвин. Он не мог в них высказать ничего другого, как только то, что дела, нетерпящие отлагательства, заставляют его уехать из Вильмингдонгалля, не окончив работы, и что он признателен ей как нельзя более за ее доброе внимание к нему. Но простые, по-видимому, слова стоили Лионелю нелегкой борьбы. Он понимал, что предстоящее ему дело навлечет несчастье и отчаяние на судьбу так горячо им любимого существа. Письмо его вышло сухо и холодно, да он и боялся проявить в нем чувство.

Отправив письмо, он привел в порядок все рисунки и уложил все свои вещи. Желая отправиться, не быв замеченным никем из домашних, а еще того менее Юлиею Гудвин, он не имел бы силы скрыть от нее чувства, волновавшие его в это время. Он спустился вниз и вышел на поляну. Окна в жилых комнатах были отворены и он мог слышать Юлию, которая аккомпанировала себе на гитаре. Ему был знаком напев этой песни: он не раз его слышал под окнами Юлии. Чистый и мелодический голос певицы пробудил в Лионеле глубокую грусть. Он расставался с нею, быть может, навсегда, да если он встретится когда-нибудь с нею, она на него взглянет как на злого врага. Им овладело живое желание увидеть еще раз ее дорогие, прекрасные черты, и он тихо пробрался в такое место, откуда он мог посмотреть на нее, не быв замечен ею.

Юлия Гудвин была погружена в печальное раздумье: чувство грусти светилось в ее черных глазах и в голосе слышались дрожащие напевы, между тем как ее маленькая изящная ручка быстро перебегала по струнам гитары.

Как ни тяжело было Лионелю, но он любовался Юлиею только несколько секунд из боязни, чтоб она его не увидела. Он быстро направил шаги к Гертфорту, но прежде чем сесть в вагон, ему пришло на мысль узнать, нет ли на станции письма от его матери. Предчувствие его не обмануло, только адрес был написан дрожащею рукой. Это письмо, в котором Клара уведомляла его о последних событиях, потрясло Лионеля до глубины души. Его бледное, встревоженное лицо невольно бросалось в глаза проходящим. Ни отец ли его пал от руки Гудвина и эта кровь, которая покрывала пол погреба не была ли кровь его отца?

Лионель терялся относительно способов разъяснения этой тайны: объявить ли полиции о своих подозрениях или удостовериться сперва в Вильмингдонгалле, был ли господин, которого банкир водил в северный флигель, его отец? Он решился на последнее, надеясь, что одно обстоятельство разъяснит ему, может быть, это дело.

Солнце садилось, когда Лионель взошел в широкую аллею, ведущую в Вильмингдонгалльский дом. Он брел с ноги на ногу, весь погруженный в созерцание медальона, вмещавшего в себе волосы Клары и миниатюрный портрет Гарлея Вестфорда. Лионель предпочел идти этою аллеей, чтобы придти никем не замеченным до сараев, где он большею частью заставал Калеба, предпочитавшего это место всем прочим местам уже потому, что здесь никто ему не мешал говорить вслух с самим собою. Калеб и на этот раз находился тут же; он сидел в глубоком раздумье, склонившись головою на сложенные руки. Услышав шорох шагов Лионеля, старик приподнял голову и, увидав молодого человека, улыбнулся привычною, бессмысленною улыбкой.

— Ага! посторонний, — пробормотал он, — молодой господин, который любил беседовать со мною, стариком. Но я вас не боюсь, вы ведь не расскажете никому моей тайны, вы не потребуете, чтобы я донес на моего барина, я ведь уже так долго живу в этом доме, с самого детства, я не хочу вести на виселицу Руперта Гудвина, это было бы ужасно, вы это понимаете.

Лионель уселся возле старика и старался по возможности его успокоить.

— Вилдред, — сказал он, — мне нужно поговорить с вами о весьма важном деле. Взгляните на портрет и скажите, видели вы когда-нибудь этого человека?

Глаза Калеба долго смотрели с выражением безумия на медальон, который держал перед ним молодой человек, потом это выражение неожиданно сменилось другим и губы старика судорожно передернулись.

— Боже! — воскликнул он, — и так эта ужасная тайна открылась. Где вы достали этот портрет?

— Не заботьтесь об этом, а только скажите мне, знавали ли вы такое лицо?

— Знавал ли я его, — сказал старый садовник. — Оно меня преследует и днем и ночью; когда я смотрю в воду, оно выглядывает из глубины такое же улыбающееся, как и в тот вечер; в потемках я опять-таки вижу его; оно везде гоняется за мною и мучает меня за то, что я не решаюсь раскрыть мою тайну, тайну преступления моего господина. Спрячьте это лицо, если вы не хотите свести меня с ума. Это лицо того самого человека, которого убили в северном флигеле.

Лионель испустил пронзительный вопль и повалился без чувств на землю. Когда он опомнился, то Калеба уже не было. Густые тучи облегали все небо, он чувствовал во всех членах какой-то странный холод, голова была тяжела, но воспоминание обо всем происшедшем представляло ему с неуловимою ясностию образ его убитого отца. Он хотел приподняться, но страшное оцепенение всех его членов долго противилось его усилиям. «Неужели, — думал он, — я заболею теперь, когда я так сильно нуждаюсь в здоровье, чтобы отомстить за отца?» Парадная дверь в замок запиралась довольно поздно, и Лионель воспользовался этим, чтобы войти в свою комнату. В ней не было огня, но Лионель мог еще рассмотреть, что письмо его к Юлии уже было взято со стола; он взошел, шатаясь, в смежную комнату и упал на постель. Силы совершенно ему изменили; в глазах его прыгали какие-то странные лучистые призраки, в ушах звенело, образ его отца бледнел постепенно и наконец исчез.

ГЛАВА XXXIV

Вечером, когда лакей вошел в комнату Лионеля Вестфорда, чтобы спустить шторы, он ни мало удивился, увидев его на постели. Несколько часов тому назад, когда он входил в комнату, чтобы накрыть на стол, он нашел ее пустою, а на столе лежало письмо на имя мисс Юлии Гудвин, которое он отнес госпоже своей и от нее услышал, что мистер Вильтон оставил замок на неопределенное время. Теперь же он лежал в постели, совершенно одетый, со спутанными и влажными от росы волосами. Что молодой человек мог заболеть, этого он и не воображал; он думал, что Лионель слишком подкутил и возвратясь домой не в своем виде, бросился одетый на кровать. Он сошел вниз, чтобы объявить госпоже о случившемся. Юлия Гудвин сидела в гостиной, но не одна. Дама пожилых лет была с нею, совершенный образец приличия, которую мистер Гудвин нанял в компаньонки своей дочери. Она была вдова бедного офицера, по имени мистрисс Мельвиль, и была Вполне счастлива, что могла спокойно проводить жизнь в Вильмингдонгалле, окруженная всевозможным комфортом. Со дня приезда Лионеля она строго наблюдала за Юлией и нисколько не одобряла видимого ее расположения к молодому художнику.

Лакей вошел в комнату и объявил о возвращении мистера Вильтона. Мистрисс Мельвиль не могла скрыть своего негодования.

— Он возвратился! — воскликнула она, — тогда как за несколько часов тому назад письменно известил мисс Гудвин о своем отъезде. Что вы на это скажете, милая Юлия?

— Может быть, его поведение объясняется особенной, неизвестной причиной, мистрисс Мельвиль, — ответила Юлия.

— Но, милая Юлия, возвратиться таким образом и в полной одежде броситься на постель точно пьяный! это уже слишком!

— Я тоже думаю, — осмелился заметить слуга, — что мистер Вильтон подвыпил и не будучи в силах дойти до станции, возвратился сюда, чтобы выспаться.

— И пьяный осмеливается переступить через порог этого дома! — воскликнула мистрисс Мельвиль. — Сейчас же отправляйтесь за мистрисс Бексон, Томас, и скажите ей, чтобы она шла к мистеру Вильтону и объявила ему, чтобы он немедленно оставил замок. Мы не можем позволить, чтобы пьяный осквернял его своим присутствием.

— Стойте, мистрисс Мельвиль, — сказала Юлия. — Мы ведь еще не знаем, в самом ли деле мистер Вильтон не в своем виде, насколько я его знаю, то это почти невероятно. Но как бы то ни было, сегодня же он не может оставить замок; он может быть и болен. Завтра мы потребуем объяснения и если я не ошибаюсь, то мистер Вильтон оправдается удовлетворительным образом.

— Милая Юлия, я никак не могу позволить, чтобы особа не в своем виде…

— Дом этот принадлежит моему отцу и я думаю, что мне скорее приходится распоряжаться в нем. Вы можете уйти, Томас, — обратилась Юлия к лакею, стоявшему близ дверей и ожидающему конца этого спора.

На счет возвращения Лионеля не было более говорено ни слова в продолжение всего вечера отношение обеих дам было как-то натянуто. Юлия прилежно вышивала в пяльцах, но наблюдающая за нею мистрисс Мельвиль заметила ее необыкновенную бледность. «Глупая девушка влюбилась в молодого художника», — думала вдова, — как только придет мистер Гудвин, я скажу ему, что здесь происходит».

На следующее утро обе дамы сидели за завтраком в столовой, когда к ним с почтительным поклоном вошла мистрисс Бексон.

— Жалею, — сказала она, — что должна огорчить вас дурными известиями, ибо болезнь всегда неприятна. Хотя, слава Богу, все принадлежащие к семейству здоровы, но страдает благородный молодой человек, который, без сомнения, прежде видел лучшие дни, что, впрочем, не дает ему права роптать на судьбу, и я вполне уверена, что вы, мисс Гудвин, и вы, мистрисс Мельвиль…

Бледная, дрожащая, не в состоянии скрыть более сильного волнения, Юлия вскочила.

— Ради Бога, Бексон, говорите, что случилось? — прервала она длинную, несвязную речь ключницы. — Кто заболел?

— Мистер Вильтон, — ответила старуха. — Я никогда еще не видывала человека в такой сильной горячке.

— Послали ли вы за доктором? — по-видимому, спокойно спросила она.

— Как же! Один из наших конюхов отправился верхом в Гертфорд, но все-таки пройдет с полдня, пока приедет доктор; между тем я приказала Томасу уложить больного в постель и прикладывать ему холодные компрессы к голове.

— Так он очень болен? — спросила Юлия.

— О да, очень. Когда в это утро Томас вошел в комнату мистера Вильтона, он нашел его сидящим у открытого окна и дрожащим от холода, хотя он уже был в горячечном состоянии. Но страшнее всего то, что он в бреду постоянно говорил об измене и убийстве, точь-в-точь как наш бедный Калеб со времени своей болезни.

— Странно! — пробормотала Юлия. Дрожь пробежала по членам молодой девушки при мысли, что уже второй раз человек, до того совершенно здоровый, внезапно заболевает и что болезнь эта доводит его почти до безумия, вызывая в нем те же мрачные идеи. — Невольно чувствуешь побуждение верить истории о привидениях, которую рассказывает прислуга о пустых покоях северного флигеля, — прибавила она.

То было печальное утро для Юлии; она прохаживалась из одной комнаты в другую, чтобы рассеяться, но мысли о молодом художнике не покидали ее. Он был болен и, может быть, в опасности. Теперь только поняла она, что молодой человек, которому она сначала покровительствовала из сострадания, сделался для нее дороже всего в мире. Она поникла головою и счастливая улыбка озарила лицо ее, как будто добрая фея нашептывала ей: «Ах, Юлия, ты очень хорошо знала, что и он тебя любит!». Но вспомнив, что он болен, что он может и умереть, сердце ее наполнилось невыразимым страхом. Она бросила в сторону книгу и вышла на площадку. Бессознательно она несколько раз посмотрела на окна комнаты, в которой Левис Вильтон лежал в горячке, но шторы были опущены и глубокая тишина, казалось, царствовала в ней. Между тем и мистрисс Мельвиль вышла из замка и присоединилась к Юлии. Хотя присутствие ее было крайне неприятно для молодой девушки, но она принуждена была терпеть его и должна была слушать болтовню докучливой своей компаньонки, тогда как мысли ее были заняты совсем другим. Наконец, заметив подъезжающего доктора, Юлия бросилась к нему навстречу.

— Любезный мистер Грангер, — сказала она, — я попрошу вас сказать мне всю правду на счет состояния больного, которого вы сейчас навестите. Если он в опасности, то я немедленно уведомлю отца моего.

Доктор, обещав исполнить ее просьбу, вошел в дом, а Юлия осталась с мистрисс Мельвиль ожидать его возвращения. Страшная неизвестность мучила ее до возвращения врача. Он недолго пробыл у больного, но бедной молодой девушке это короткое время казалось бесконечным. Когда он наконец вышел, то Юлия тотчас увидела по серьезному выражению лица, что старая ключница нисколько не преувеличила опасного состояния больного.

— Он очень болен? — спросила она.

— Да, я, к сожалению, должен сказать вам, что состояние его болезни опасно. Здесь, кажется, двойное страдание. Сильная горячка вследствие жестокой простуды и потрясение мозга, происшедшее от какого-либо сильного волнения. Бред его ужасен. Я думаю, не настращали ли его слуги своими бессмысленными историями о здешних привидениях северного флигеля, ибо он только и говорит об убийстве, совершенном там в погребах.

— Но это, однако же, довольно странно? — возразила Юлия. — Мистер Вильтон кажется слишком образован, чтобы поверить подобным рассказам.

— Образование навсегда истребляет суеверие.

— Так вы находите необходимым, чтобы я писала об этом отцу моему?

— Да, мисс Гудвин.

— Кто же теперь находится при больном?

— Мистрисс Бексон и Томас, При болезнях такого рода необходим большой присмотр, ибо часто случалось, что больные в бреду причиняли себе вред, — бросались из окна или убивали себя.

Юлия побледнела при этих словах.

— Ради Бога! Мистер Грангер, — вскричала мистрисс Мельвиль, — с мисс Юлией сделается обморок, если вы дальше станете говорить о таких страшных вещах.

— Ах, извините, — возразил доктор, — я совершенно забыл, что говорю не с товарищем, а с раздражительной молодой девушкой.

— Не в чем извиняться, — сказала Юлия. — Я просила вас сказать мне всю правду и благодарю вас, что вы исполнили мою просьбу. Теперь я тотчас напишу к отцу.

Врач удалился, обещая навестить больного еще раз в этот же вечер. Юлия послала нарочного с известием в Гертфорд, откуда это известие по телеграфу отправили в Лондон; вследствие чего в тот же вечер мистер Гудвин вошел в комнату своей дочери.

— Что же случилось, дитя мое? — сказал он. — Protege твой болен воспалением в мозгу и сама ты как расстроена. — Он обнял дочь свою и поцеловал ее. Юлия рассказала ему все, что случилось и также слазала ему мнение доктора на счет больного.

— Но не странно ли это, папа! — сказала она. — Мистер Грангер говорит, что, должно быть, слуги напугали мистера Вильтона историями о северном флигеле, потому что он все бредит об убийстве, совершенном там в погребах. Но что с тобою, папа! — Восклицание Юлии было не без основания, банкир затрепетал, будто пораженный молнией. Лицо его было бледно и крупные капли пота выступили на лбу его. Он хотел отвечать, но язык как будто отказался служить ему. Наконец, после ужасных усилий, он заговорил:

— Ничего, дитя мое, это пройдет. Со мною был нервический припадок, которым я давно страдаю.

— Но припадок был так ужасен! Надобно посоветоваться с доктором.

— Нет, не стоит, — нетерпеливо сказал банкир. — Теперь я пойду навестить больного.

Он поспешно вышел из комнаты, где осталась Юлия, смотря ему вслед, удивленная его странным поведением.

— Не случилось ли в самом деле здесь в доме что-то ужасное? — сказала она, — и неужели каждый, кто в него входит, находится под каким-то таинственным влиянием?

ГЛАВА XXXV

Подойдя к дверям комнаты, в которой лежал Лионель Вестфорд, Руперт Гудвин на минуту остановился и положил руку на грудь, чтобы подавить сильное биение сердца. «Человек этот знает мою тайну»? — сказал он себе. «Но каким образом мог он открыть ее? Все двери северного флигеля замкнуты и потому почти невозможно, чтобы он мог проникнуть в погреба его, он, которого все это не должно бы интересовать. Или…» Он не мог кончить мысли и несмотря на его бесчувственный, холодный нрав, он опять сильно задрожал. «Не понимаю, — продолжал он говорить с собою, — какая-нибудь старая история, должно быть, подходит к страшной истине». Он вошел в комнату. Томас сидел у окна и читал газету, а мистрисс Бексон сидела развалившись в креслах у постели больного, который лежал лицом к входящему банкиру.

Голова больного была обернута разными повязками, совершенно закрывающими его густые, темные волосы и беспрестанно, переворачивалась на все стороны тогда как губы бормотали непонятные слова. Мистрисс Бексон почтительно встала и предложила кресло своему господину. Банкир сел.

— Больной все еще бредит? — сказал он голосом, ясно выказывающим его внутреннее волнение.

— О, да, он очень болен, — ответили ему. — Несколько часов тому назад бред его был действительно страшен; но наконец он утомился и с тех пор лежит, как вы его видите, беспрестанно поворачивает голову и бормочет про себя.

— Что же говорит он в бреду? — спросил банкир и с таким спокойным лицом выслушал ответ, как будто оно у него было высечено из мрамора.

— Все то же, — ответила ключница, — все то же. Он говорит об убийстве и о кровавых пятнах на полу погребов северного флигеля.

— Не рассказала ли прислуга ему какую-нибудь глупую историю?

— Ах, нет, барин, этого быть не может. Говорят только, что в комнатах северного флигеля ходит привидение молодой девушки, умершей с горя по жениху своему, которого убили на войне; но об убийстве, случившемся там в погребах, ничего не известно.

— Ба! — сказал банкир, — что кому за дело до извращенных идей, которые приходят в голову горячечного. Молодой человек, должно быть, читал какой-нибудь роман, содержание которого он смешивает в бреду с рассказанным ему о северном флигеле. Завтра он, без сомнения, будет иметь другие мысли. Но теперь, Бексон и Томас, вы можете уйти. Когда я взошел сюда, внизу звонили к чаю, я пока посижу у больного.

— Вы очень добры, — ответила ключница, — но я боюсь…

В эту минуту Лионель открыл глаза и посмотрел прямо в лицо банкиру. Вытаращенные глаза его отекли кровью и придавали взгляду его что-то ужасное. «Руперт Гудвин», произнес он тихо, но внятно, «Руперт Гудвин убийца…» Он остановился, тяжело вздохнул и потом воскликнул: «О, это ужасно!.. Я не могу тому верить!».

— Не страшно ли слышать подобные вещи? — спросила ключница. — За час тому назад он говорил то же самое и постоянно вмешивал ваше имя в свои бредни.

— Нет ничего удивительного, — холодно возразил банкир. — Мало ли чего не наговорит человек в сильной горячке. Я часто встречал подобные случаи.

— Я тоже, — сказала мистрисс Бексон. — Когда в прошлом году, летом, в тот день как сюда приезжал незнакомый господин и мистер Даниельсон был у вас, двоюродный брат мой Калеб Вильдред заболел воспалением в мозгу, он в бреду говорил то же, что и этот молодой человек: о каком-то убийстве и о теле, покатившемся по лестнице в погреб северного флигеля.

Опять, как полчаса тому назад в комнате дочери потряслась железная натура банкира, опять холодный пот выступил у него на лбу, и все члены его дрожали.

— Калеб Вильдред говорил это? — спросил он подавленным голосом. — Где он, Бексон, где он? — Он вскочил, как будто желая немедленно отыскать старого садовника; но в ту же минуту он очнулся и опять спокойно занял место у постели больного. — Ба! — хладнокровно произнес он, — я сам почти было поверил этим безумным мечтам, что в доме моем совершилось преступление. Идите теперь, я останусь здесь, пока вы не напьетесь чаю.

Мистрисс Бексон поклонилась и вместе с Томасом вышла из комнаты крайне удивленная необыкновенным поведением банкира.

Несколько минут, после удаления людей, Руперт Гудвин остался недвижим на стуле, наблюдал бледное лицо больного и вслушивался в слова, которые тот бормотал. «Руперт Гудвин… убийца… кровавые пятна «а лестнице… кровавое пятно в погребе… ужасно!» Все те же слова, все те же несвязные речи говорил молодой человек, между тем, как налитые кровью глаза его неподвижно смотрели вперед. Наконец банкир встал. Платье Лионеля лежало на стуле рядом с кроватью, а на столе было положено все, что находилось в его карманах, как-то: платок, связка ключей и несколько писем и бумаг. Руперт Гудвин подошел к столу и стал рассматривать лежащие на нем вещи. Рука его ощупала что-то твердое, лежащее под носовым платком. Он отодвинул платок и увидел медальон на волосяной цепочке. По открытии его, глазам его представилось открытое мужское лицо, озаренное доверчивою улыбкой: то были черты лица честного капитана Гарлея Вестфорда, того человека, которого Руперт Гудвин убил — в своем доме.

ГЛАВА XXXVI

В первое мгновение Руперт Гудвин был ошеломлен, каким образом попал портрет Гарлея Вестфорда к молодому художнику? В надежде, что бумаги откроют ему что-нибудь, он начал рыться в них. Первое письмо, которое он развернул, сказало ему всю истину. Это было письмо, полученное Лионелем в Гертфорде от матери, в котором она писала ему о своей встрече с Торнлеем и о том, что отец его скрылся таким странным образом. Руперт Гудвин упал на стоящий вблизи стул, судорожно сжав в руках зловещую бумагу. «Они нашли следы, — пробормотал он, между тем, как смертельный ужас стеснил его грудь, — они нашли следы! Как избегнуть мне их?» Мрачно посмотрел он на постель и лежащего в ней бесчувственного больного. «Я должен продолжать начатое дело, — сказал он спокойнее, — мне не остается другого средства». Он положил письмо в боковой карман своего сюртука и, закрыв лицо руками, впал в глубокое размышление. Когда он поднял голову, в чертах лица его было выражение твердой решимости. «Сын его! — пробормотал он, — сын его!.. Вот почему это поразительное сходство! Но каким образом открыл он тайну погреба? Впрочем, как бы то ни было, я не стану много думать об этом, я стану действовать. Они нашли следы и, только решительно действуя, я могу спастись. Бежать мне?.. Нет! ни за что, пока мне осталось хотя на вершок твердого дна в этом океане опасностей. Этот молодой человек и Калеб каким бы то ни было путем открыли мою тайну, но они все еще не поймали меня. До сих пор они говорили в бреду; я зажму им рты». Во время этих размышлений возвратилась ключница.

— Теперь вы опять можете занять ваше место у постели больного, — сказал он ей. — Я останусь здесь в замке до тех пор, пока молодой человек не будет вне опасности и от времени до времени буду навещать больного. Кстати, вы останетесь здесь на всю ночь. Так приняли ли вы какие-нибудь меры, чтобы отогнать сон?

— Да, я только что выпила чашку самого крепкого чая, а впоследствии выпью еще одну.

— Вы бы лучше выпили чашку кофе, это было бы гораздо полезнее. Я пришлю вам кофе с моего стола.

— Если будете столь добры, так я выпью.

Банкир пошел в столовую, где уже с некоторого времени Юлия ожидала его к обеду, по окончании которого обе дамы вышли в соседнюю комнату, а Руперт Гудвин остался за столом, куда ему подали кофе. Он приказал подать себе еще чашку.

— Я хочу послать старой Бексон чашку кофе с моего стола, — сказал он, — так как крепкий кофе лучше всякого средства отгоняет сон. — Когда лакей возвратился с чашкою: — Тебе не нужно дожидаться, — сказал он ему, — я сам снесу кофе в комнату больного.

Лакей удивился, что гордый Руперт Гудвин собственноручно хотел снести кофе своей ключнице, но он не стал бы более дивиться поведению банкира, если-бы увидел, как тот по его уходе вынул из кармана жилета маленькую скляночку, наполненную какою-то темною жидкостью и налил несколько капель в одну из двух чашек. Скляночку банкир взял из шкафа в своей спальне еще до обеда, а жидкость, которая была в ней, была лауданум. Кофе был крепкий и большое количество сахара, положенного в чашку, заглушало вкус горечи лауданума. Банкир взял чашку и пошел в комнату больного.

— Вот, добрая Бексон, — сказал он входя, — выпейте этот кофе и я уверен, что вы не заснете.

Бедная женщина так устала, что до его прихода по нескольку раз опускала голову на грудь; но она всеми силами старалась казаться не утомленной, когда приняла кофе из рук своего господина. Руперт Гудвин оставил ее и пошел в свой кабинет, где в окаванном железном ящике хранил ключи от покоев северного флигеля. Он открыл его. Ключи лежали на обыкновенном месте и пыль нескольких месяцев покрывала их, доказательство, что они не были тронуты. Руперт не мог объяснить себе открытия своего преступления Лионелем Вестфордом. Он пошел в гостиную, где находилась его дочь и мистрисс Мельвиль. Вдова сидела за работой Юлии, между тем как последняя держала в руках открытую книжку, не читая ее.

— Юлия, — сказал банкир, — я устал и расстроен по случаю болезни молодого художника; я сейчас же лягу в постель и советовал бы тебе сделать то же самое, так как печальный этот случай не менее расстроил твои нервы.

— Да, папа, я тоже скоро лягу, — ответила Юлия.

— Покойной ночи, дитя мое! — сказал банкир, нежно поцеловав в лоб молодую девушку и вышел из комнаты.

Несколько минут спустя, Юлия, простившись с мистрисс Мельвиль, пошла в свою комнату. Но она не ложилась. Сняв свое шелковое платье, она накинула на плечи большой платок и села к окну, которое открыла. Но холодный ночной воздух не освежил ее горящей головы. Теперь, когда она была одна, она могла предаться своим чувствам. Положив голову на подоконник, она горько заплакала. «Я люблю его, — бормотала она сквозь слезы, — и не могу облегчить его страданий, не смею даже осведомиться о состоянии его здоровья». Мысли о страждущем Лионеле не покидали ее. Она только думала о словах доктора, что больной может причинить себе вред, если за ним не станут внимательно присматривать. Невыразимым был страх, который внушала ей эта мысль, и в тиши ночи он возрастал с каждою минутой. Часы били десять, одиннадцать, двенадцать, и Юлию мучили все те же мысли. Страшные картины рисовались перед нею. Сиделка не присмотрела за Лионелем, и он лежал в постели весь в крови с глубокой раной в груди. Наконец состояние ее сделалось невыносимым. «Эта неизвестность убивает меня! — воскликнула она. — Я хочу знать вопреки всем приличиям, хорошо ли за ним присматривают. Один взгляд в его комнату убедит меня во всем». Она тихо отворила дверь и вышла в коридор. Мрак и тишина царствовали в нем. Все в доме спало, исключая, без сомнения, старой Бексон, которая присматривала за больным. Тихими шагами пошла Юлия к комнате Лионеля, отворила дверь и взглянула в нее. Опасения ее были не напрасны. Ключница крепко спала в креслах у постели, а другой прислуги в комнате не было. Больной, казалось, также спал. Неподвижен лежал он на постели лицом к дверям, в которые вошла Юлия; с другой стороны кровати висели тяжелые занавесы, плотно затянутые. Юлия приблизилась, чтобы разбудить спящую ключницу, но в то же время услышала шаги в коридоре. Первая мысль ее была — спрятаться и так как ей не оставалось времени для размышления, то она и последовала первому побуждению и встала за кровать, занавесы которой совершенно закрыли ее, оставив ей маленькую щель, в которую она могла видеть все, что происходило в комнате. Шаги приближались, дверь отворилась, и в комнату вошел Руперт Гудвин. Юлию нисколько не удивило посещение отца ее в такую позднюю пору, напротив, ей показалось весьма естественным его беспокойство о молодом художнике. Она ожидала, что он немедленно разбудит мистрисс Бексон и станет упрекать ее за то, что она так недобросовестно исполняет свою обязанность; но каково было ее удивление, когда она увидела, что он и не обратил внимания на спящую ключницу, а прямо подошел к кровати больного и нагнулся над ним. Отец и дочь стояли друг против друга, и Юлия ясно могла видеть выражение глубокой ненависти на лице своего отца. Невольный ужас овладел ею. Руперт Гудвин держал в руках восковую свечу, полный свет которой озарял его мрачное лицо. Он поднес ее к больному и повел ею над его глазами; больной не просыпался. Он обернулся к ключнице и над нею то же действие; результат был один и тот же, Юлия все более и более дивилась поведению отца. Потом Руперт Гудвин подошел к столу, на котором стояло лекарство. Он взял одну из склянок, наполненную совершенно бесцветною жидкостью и, вынув пробку, поднес ее к носу. Это было лекарство, которое больной должен был принять тотчас по пробуждении. Банкир вынул из кармана своего жилета другую склянку, содержащую также бесцветную жидкость и, осторожно зубами вынув пробку, влил несколько капель в лекарство. После того он поставил опять склянку на прежнее место и посмотрел на больного с сатанинскою улыбкой, вышел из комнаты.

Цель, которая привела его сюда, была достигнута. Могла ли сомневаться Юлия в преступности этой цели? Она дрожала всем телом и страшная боль овладела ее сердцем. Она искренно любила отца своего и теперь должна была сознаться, что он низкий преступник, совершающий в тиши ночи свои злодеяния. «Может ли это быть? — думала молодая девушка, прижав руки ко лбу, как будто желая опомниться. «Не с ума ли я сошла, не во сне ли все это видела?.. Нет, к несчастию то был не сон!» Выражение лица отца ее сказало ей более, чем все действия; она прочла на нем смертельную ненависть. «О, Боже! — думала Юлия. — Я слышала, что люди внезапно сходили с ума и совершали тогда преступления, может быть, и отец мой был в таком состоянии». За эту мысль, за эту последнюю надежду схватилась молодая девушка, она скорее хотела считать отца своего безумным, чем холодным и расчетливым злодеем. Осторожно вышла она из своего потаенного места и подошла к столу. Она с трепетом посмотрела на ключницу, опасаясь разбудить ее, но добрая старуха спала крепким сном, который вызвал у нее наркотик, влитый в кофе. Юлия отыскала пустую скляночку, вылила в нее ядовитую жидкость и наполнила ту склянку водою. Взяв с собою отравленное лекарство, она тихо вышла из комнаты. Всю ночь просидела она у окна в своей комнате. Наконец, в семь часов утра она встала и, подойдя к своей кровати, привела на ней в беспорядок подушки, дабы не заметила горничная, что она не ложилась в эту ночь. Потом заперев скляночку с ядом в ящик своего письменного столика, она начала одеваться. В половине восьмого вошла ее горничная.

— Не слыхала ли ты, Сусанна, — сказала она совершенно спокойно, — лучше ли нашему больному?

— Нет, мисс Гудвин, — ответила девушка, — он все в таком же состоянии. Бедная Бексон сегодня неутешна; она задремала, проспала всю ночь и сегодня утром проснулась с головною болью. К счастью, больной был довольно спокоен, так что ничего особенного не приключилось.

Юлией овладел невольный ужас при мысли о том, какие могли быть последствия, если бы провидение не защитило избранной жертвы банкира. В девять часов Юлия сошла в столовую. Она была уверена, что не найдет в ней отца своего и что если он явится, то с явными признаками безумия; но к высочайшему ее удивлению он сидел за накрытым столом, с священным писанием в руках. Отравитель собирался читать Слово Божие собравшейся прислуге, как он делал всегда по утрам, когда был на даче. Когда он начал читать, вся прислуга по его примеру встала на колени. Чувство молодой девушки возмутилось при виде этого ханжества; она подошла к окну и принялась смотреть в сад, между тем как отец ее читал молитвы и просил благословения Неба для себя и своего семейства. Окончив молитвы и обождав, пока вышла прислуга, Руперт Гудвин подошел к дочери все еще стоявшей у окна и спросил ее:

— Отчего не присоединилась ты сегодня к нашим молитвам?

Юлия обернулась к нему и страшным взглядом посмотрела в бледное лицо отца своего.

— Я не могла молиться, — глухо произнесла она, — не могла призывать благословения Неба ни на этот дом, ни на тебя…

Она внимательно смотрела на отца своего, но хотя он был бледен, он имел еще довольно силы, воли, чтобы скрыть все признаки нечистой своей совести.

— Почему, Юлия? — спросил он хладнокровно.

— О, несчастный отец! Неужели ты не можешь угадать причины? — воскликнула бедная девушка, будучи не в, силах скрывать более своих чувств.

Банкир с мрачным видом посмотрел на нее. Хотя он искренно любил дочь свою, но снести упрека он не хотел, ни от ее, ни от какого-либо другого существа. Гордо и с презрением спросил он ее:

— С ума ты сошла, Юлия? Откуда явились эти смешные выдумки? Что значат эти высокопарные слова?

— О, папа, папа! Дай Бог, чтоб ты был прав! — воскликнула она в слезах и выбежала из комнаты.

В своей комнате она бросилась на кровать и закрыла лицо руками. «О, ужасно, ужасно! — бормотала она, — презирать отца, которого так нежно любила! А между тем я не могу не презирать убийцу, который подкрадывается, чтоб убить спящего в тиши ночи». Страх бедной девушки был без границ. Чистое сердце ее могло только ненавидеть преступление, но она любила отца и с ужасом думала о грозящих ему опасностях. «Я должна удостовериться, — говорила она про себя, — какого рода эта жидкость, которую он влил в лекарство больного. Может быть, она совершенно не вредная. Какое бы то было утешение, какое счастье для меня, в моих тяжелых страданиях! Но я едва смею надеяться на такой благоприятный исход. Я никогда не забуду взгляда, которым сегодня отец посмотрел на меня: то был взгляд убийцы!»

Между тем как Юлия предавалась своему горестному размышлению, банкир, мучимый ужасным, дотоле неизвестным ему страхом, ходил взад и вперед по столовой. «Не подозревает ли она меня? — думал он. — Ба! этого быть не может. Невинная, любящая дочь не в состоянии подозревать отца своего!» Он вспомнил все свои поступки прошедшей ночи и снова убедился, что с его стороны не было промаха. Действия его были заранее рассчитаны и исполнены в такое время, когда дочь его во всяком случае крепко спала в своей комнате. Она не могла узнать о его злодеянии. «Теперь мне все ясно, — думал он, — она влюбилась в этого молодого человека и он, сказав ей свое настоящее имя, рассказал ей о всех страданиях, причиненных мною его матери». Несколько успокоившись этой мыслью, Руперт Гудвин продолжал прохаживаться по комнате, ожидая каждую минуту, что отворится дверь и явится слуга объявить о смерти Лионеля Вестфорда. Но проходил час за часом и никто не являлся. Отличный завтрак стоял не тронутый, потому что банкир почти со страхом ждал минуты смерти Лионеля, но он ждал напрасно. Наконец, чувствуя себя не в состоянии переносить более эту неизвестность, банкир вышел из столовой и направился к комнате больного. Здесь ожидал он увидеть мертвеца на постели, окруженного таинственным мраком; но к крайнему своему удивлению, он нашел Лионеля полусидящего на постели и пристально смотревшего на дверь. Окна в комнате были открыты и свежий утренний воздух проникал в нее. Когда вошел Руперт Гудвин, глаза больного приняли страшное, дикое выражение, и он, указывая на банкира, воскликнул:

— Убийца отца моего! Руперт Гудвин, убийца отца моего!

Ключница сидела у постели. Она выпила чашку крепкого чая и немного оправилась от действия наркотического питья, которое накануне подал ей банкир; но все еще страдала сильною головною болью.

Руперт Гудвин бросил беглый взгляд на стоявшие на столе склянки и увидел, что та, в которую он вливал яд, была пуста.

— Кто подавал лекарство больному? — спросил он.

— Я, — отвечала ключница.

— И он его спокойно принял?

— О, да! Несмотря на его ужасный бред, он еще ни разу не отказывался принимать лекарства.

— И ничего не было пролито?

— Ни капли.

Банкир внимательно посмотрел на ключницу и удостоверился, что она говорила правду. Следовательно, он мог быть покоен; у нее не было подозрения. Но каким образом это случилось, что яд не подействовал, этого он не мог объяснить себе. Он вышел из комнаты, не будучи в силах слушать более, как его обвиняли в убийстве. До сих пор эти обвинения слыли за бред больного; но как быть, если слуги мало-помалу начали бы верить этому бреду и приступили бы к обыску. При этой мысли в глазах Руперта Гудвина потемнело. Он чувствовал, что попал в сеть, которая медленно, но тем вернее над ним затягивалась и лишала его всякой возможности к бегству. «Отравление не удалось, — сказал он про себя, возвратясь в свою комнату, — я должен прибегнуть к другим средствам, менее опасным, но более верным. Я придумал план, способный так зажать рот молодому человеку, как будто бы он спал вечным сном».

ГЛАВА XXXVII

В полдень приехал доктор навестить больного. Выходя из его комнаты, он встретил Юлию, ожидавшую его на пороге своей комнаты, куда она и пригласила его войти. На столе стоял маленький художественный станок, открытый ящичек с красками, палитра и несколько кистей, как будто она только что занималась рисованием. Между красками и кистями стояла маленькая склянка, наполненная бесцветною жидкостью.

— Здравствуйте, мистер Грангер! Что наш больной?

Эти слова Юлия произнесла так спокойно, что вопрос, казалось, был сделан из одного только участия.

Врач пожал плечами.

— Не могу утверждать, что случилась какая-нибудь перемена с ним, — возразил он, — ни к худшему, ни к лучшему. Случай очень странный, мисс Гудвин; больной морально страдает более нежели физически. Я только что хотел поговорить с вашим отцом и предложить ему просить совета еще другого врача; ибо должен сознаться, что этот случай превосходит всю мою опытность. Молодой человек помешался на одной идее.

— На какой именно?

— О, идея ужасная! Его постоянно занимает мысль об убийстве, в которое он в бреду все вмешивает, к несчастью, имя вашего отца. Само собою разумеется, что словам его нельзя придавать значения, однако же случай очень странный! До свидания, мисс Гудвин!

— Одну минуту, мистер Грангер, — сказала Юлия. — Я бы желала посоветоваться с вами на счет одной вещи.

— Я к вашим услугам.

— Это касается весьма незначительной вещи. Несколько недель тому назад, когда я была в Лондоне, мне предложили какую-то воду для раствора красок, имеющую свойство придать им особенный блеск. Но продавец советовал мне обращаться с нею как можно осторожнее, так как она по его словам, содержит в себе ядовитые части. Я так глупа, что после этого предостережения боюсь употреблять ее и хотела просить вас, сказать мне, действительно ли она ядовитая.

Она подала известную нам скляночку доктору, который, открыв ее, поднес к носу.

— Конечно, она ядовитая! — воскликнул он. — Эта жидкость содержит большое количество едкой кислоты. Такое средство не должно бы продавать публично, если бы оно и придавало особенную свежесть краскам, что, впрочем, невероятно.

Юлия побледнела, даже губы ее побелели.

— Кислоту она содержит? — спросила она.

— Положительно, мисс Гудвин. Но вам нечего бояться, пока жидкость не коснется губ, она не опасна. Если желаете, я возьму эту воду с собою на дом, чтобы лучше исследовать ее.

— О, нет нет! — воскликнула Юлия, поспешно отняв у него склянку, — не надобно!

— Но я советую вам вылить эту воду.

Юлия подошла к окну и вылила эту жидкость на стоящий на нем цветок.

— Спокойны ли вы теперь? — спросила она с принужденною улыбкой.

— Совершенно, — ответил доктор. — До свидания!

Он вышел из комнаты. Юлия бросилась на колени и подняла к небу глаза, полные слез. «О, Боже! — воскликнула она. — Умилосердись надо мною! Теперь я все знаю. Отец мой убийца! Бред больного, ужасные обвинения, все, все мне ясно теперь! Они относятся к ужасному происшествию и чтобы зажать рот обвинителю, отец мой хотел еще сделаться отравителем».

ГЛАВА XXXVIII

Предвещание Эстер на счет погоды исполнилось. Солнце сияло в полном блеске в тот день, в который она в первый раз хотела ехать на Sabot du Diable Обожатель ее в назначенный час явился в ее гостиной, несмотря на опасения, которые внушала ему ее отвага.

— Эстер! — воскликнул герцог Гарлингфорд, — вы обворожительно хороши!

— Такова я всегда, — весело смеясь, ответила Еврейка, — когда бываю в духе, что, впрочем, не часто случается. «К Звезде», в Ричмонде мы будем завтракать, Гарлингфорд. Ах, как я желаю прогалопировать по тамошнему парку! Смотрите, уже десять минут как оседлана лошадь, — воскликнула она, — указывая в открытое окно.

Молодой герцог посмотрел на улицу. Лошадь стояла перед домом под присмотром конюха, который с большим трудом ее удерживал. То было действительно прекрасное животное, но такого рода, что мало бы нашлось женщин, которые пожелали бы ездить на нем.

— Нравится вам Sabot du Diable? — спросила Эстер.

— Нисколько, — ответил герцог, прибавив серьезным тоном. — Эстер, я, кажется, имею некоторое право на вашу любовь. Вы знаете что я для вас готов расторгнуть все узы, связывающие меня с моим семейством, отказаться от всех предубеждений моего звания, чтобы жениться на вас. Вы это знаете, Эстер! Я не хвастаю своею любовью, не считаю ее достоинством, потому что я не могу поступать иначе, я должен любить вас вопреки всякому благоразумию. Никогда не отказывал я вам в вашем желании, но сегодня имею к вам просьбу: не ездите на этой лошади!

В голосе его было столько мягкости и искренности, что упрямое сердце Еврейки почти было растрогано; но тотчас гордость ее взяла верх над всяким другим чувством, и громко смеясь, она воскликнула:

— Любезный герцог, в жилах моих, должно быть, течет кровь воина, потому что для меня нет ничего ненавистнее всякого рода боязни. Я решилась доказать, что опасения лорда Валласа неосновательны и смешны. Итак, пойдемте; у Sabot du Diable исчезает всякое терпенье.

Герцог молча повиновался, и они отправились. Sabot du Diable вел себя так смирно и послушно под новой своей владетельницей, что опасения герцога на счет этого животного мало-помалу исчезали. Эстер была в чрезвычайно веселом расположении духа и болтовнею своею так заняла своего обожателя, что он под ее влиянием наконец совершению забыл о своем страхе. Таким образом, они доехали до Ричмонда и остановились в богатой гостинице «К Звезде». Безгранично вежливый слуга провел их в особенную комнату, и герцог заказал лучший завтрак и лучшие вина, которые могла только доставить эта знаменитая гостиница.

— Позаботьтесь о том, чтобы скорее подавали завтрак, — сказала Эстер слуге, снимая свою шляпку и перчатки. — Я не могу дождаться, когда в перегонку с вами поедем по парку, Гарлингфорд! Ведь теперь вы помирились с Sabot du Diable!

— Я действительно думаю, что лорд Валлас преувеличил недостатки этого животного. Дай Бог, чтобы он был не прав.

Завтрак скоро подали, ибо герцог и его богатство достаточно были известны в гостинице. Повар вполне выказал свое искусство; шампанское было отличное, и Еврейка выпила несколько бокалов этого пенистого напитка.

— Пью за здоровье доброй лошади! — воскликнула она, высоко подымая бокал.

Около четырех часов кончился завтрак, и Еврейка перед зеркалом снова надела свою шляпку.

— Никогда еще в жизни я не была так весела, как сегодня! — воскликнула она, садясь на лошадь. — Идемте, Винчент, мы с вами поскачем по парку наперегонки.

В ту минуту как она подняла свое платье, чтобы поставить ногу в стремя, герцог заметил маленькие шпоры у каблуков ее сапог. С беспокойством взглянул он на нее.

— Надеюсь, Эстер, — сказал он, — вы не будете столь безрассудны, чтоб употреблять шпоры для такой лошади.

— А почему бы и нет, господин трус? — громко смеясь, спросила Еврейка.

— Потому что, если только можно верить хотя одному слову лорда Валласа, шпоры могут взбесить лошадь. Умоляю вас, Эстер, будьте рассудительны.

— Ба! — воскликнула неисправимая девушка, пожимая плечами. — Слушая вас, подумаешь, что я еще не умею ездить на лошади. Но вы забываете, что я участвовала на охотах в графстве Лейчестер и не уступала самым отважным ездокам. Вперед же, Винчент! Подо мною лошадь, которая с быстротою молнии понесет меня через горы и равнины.

Место, на котором они находились, была обширная дерновая площадка, окруженная лесом. Sabot du Diable, гордо поднял голову и широко расширил ноздри при виде большого пространства. Он бежал мелкой рысью, как Эстер, смеясь над страхом своего провожатого, начала громко кричать, как то бывает на охоте, и вонзила шпоры в нежную кожу своей лошади. В ту же минуту оправдалось мнение лорда Валласа на счет этого животного, которое теперь вихрем понеслось по площадке. Сначала Эстер весело смеялась над резвостью своей лошади и, оборачиваясь к отставшему герцогу, манила его кнутом следить за нею; но вдруг надменная девушка остановила порыв своей веселости; она узнала последствия своего упрямства и увидела грозящую ей опасность перед собою. В небольшом расстоянии от нее возвышалась железная решетка на восемь футов от земли, отделяющая дерновую площадку от окружающих ее полей. По той стороне решетки земля была каменистая и твердая. К этой, до сих пор не замеченной опасности стремился Sabot du Diable. Напрасно старалась Еврейка остановить бег этого животного, или направить его в другую сторону; лошадь прикусила уздечки и держала их так крепко, как в железных клещах. Долетев до решетки, она перескочила было на другую сторону, но, повиснув на ней задними ногами, перекинулась и упала со своей наездницей на каменную почву. Как ни подгонял герцог свою лошадь, чтобы догнать Эстер, но не догнал ее раньше той минуты, когда она с лошадью упала на ту сторону решетки. При виде этой ужасной сцены, он окаменел от страха. Поспешно привязав свою лошадь к решетке, он перелез через нее; конюх, не отстававший от него, сделал то же самое. Усилиями обоих удалось стащить лошадь с лежавшей под нею несчастной наездницы. Животное переломило плечо.

— Уведи с глаз моих эту проклятую бестию и пусти ей пулю в лоб, — закричал герцог конюху, а сам опустился на колени подле Еврейки. Эстер лежала распростертая на земле лицом к небу. Красота ее не пострадала; на прозрачном теле ее не было никаких признаков повреждения. Бледное лицо с длинными опущенными ресницами было так спокойно и неподвижно, как лицо статуи. Через несколько времени она медленно открыла глаза и взглянула в лицо герцога.

— Эстер! — воскликнул последний с порывом дикой радости, — вы живы! О, слава Богу, слава Богу! Он закрыл лицо руками и зарыдал. Эта внезапная перемена его ощущений сильнее подействовала на него, чем перенесенный им, недавно мучительный страх.

— Но кто же говорил вам, что я умерла? — спросила Еврейка. — Никогда в жизни я не видела такого человека, который из-за безделицы так бы мог беспокоиться. Лошадь сбросила меня, вот и все. Сознаюсь, что вы вместе с другом вашим были правы, и я справедливо наказана за свое упрямство. Я должно быть, была без памяти?

— Да, но недолго. Ах, Эстер, как я страдал; я думал, что вы умерли!

— Умерла! Я даже не повреждена. Только ощущаю какое-то окаменение как будто исчезло все чувство из членов моих.

Бережно поднял герцог Эстер на руки конюха, между тем как сам садился на лошадь. Потом осторожно приняв ее от слуги, он положил ее перед собою на седло и поехал тихим шагом.

— Мы скоро встретим карету, — сказал он, — в ней удобнее поместить вас.

Еврейка была очень бледна; прежний блеск ее черных глаз исчез, и она теперь с беспокойством смотрела на герцога.

— По вашему мнению, Винчент, — сказала она, — повреждение опасно? Я не чувствую никакой боли, но это окаменение в моих членах странно. Кажется, всякое чувство оставило меня, начиная с плеч книзу. Если оно никогда не возвратится!

Новый страх овладел герцогом: он побледнел.

— Я припоминаю, — продолжала она, наблюдая за выражением лица герцога, — что как-то раз на охоте около Лейчестера лошадь сбросила охотника. Сначала казалось, что он вовсе не поврежден; состояние его было подобно моему, он не мог пошевелить ни одним членом, но впоследствии оказалось, что у него сломан спинной хребет и он умер в тот же день. Винчент, как вы думаете, помру ли я?

— Умрете! — воскликнул герцог. — Когда я держу вас в своих объятиях и вы так смотрите мне в глаза?! Пустяки, Эстер! Неужели гордость мужественной девушки так скоро, исчезла?

— Да, Винчент, она исчезла и никогда не возвратится. Она была не хорошим качеством, побуждавшим меня ко многим дурным делам. Дай Бог, чтобы я не умерла, — тихо и торжественно прибавила она, — потому что я не приготовилась к смерти.

— Вы не умрете! — отчаянно воскликнул герцог. — Можете ли вы говорить о смерти, Эстер, когда знаете, что я отдам все свое имущество до последнего пенни, чтобы спасти вас. Знаменитейшие врачи Лондона будут призваны, и наука сотворит чудо, чтобы спасти вас. — Правой рукой он прижал ее к груди, между тем, как левою управлял лошадью.

В это время послышался стук кареты по улице, герцог оглянулся и увидел одноколку, которая быстро подъезжала.

— Готов побиться об заклад, что это экипаж доктора! — воскликнул герцог. — Вот благодетельный случай! Не теряйте мужества, Эстер, если в карете действительно находится врач, то вы вскоре услышите его смех над вашими опасениями.

Герцог остановил лошадь и стал дожидаться приближения кареты; потом сделал знак кучеру, чтобы тот остановил экипаж; он подъехал к окну, где встретил веселое лицо пожилого господина.

— Случилось несчастье? — спросил сидевший в карете господин, бросив беглый взгляд на бледное лицо Эстер, и ее неподвижное тело, покоящееся на руках герцога.

— Да, с этой дамой случилось несчастие, и я ищу карету, чтобы удобнее доставить ее в гостиницу. — Вы не доктор ли, милостивый государь?

— Точно так.

— Слава Богу! Не позволите ли вы поместить даму в вашу карету?

— Охотно.

Доктор был маленький живой господин. Он поправил подушки в карете и, выскочив из нее, взял Эстер на руки и положил в нее.

— Нет ли перелома костей? — спросил он.

— Нет, — возразил герцог. — Мисс Вобер жалуется только на совершенное бесчувствие в нижних членах, но боли она никакой не ощущает.

Добродушно веселое лицо врача приняло вдруг серьезное выражение. Эстер, наблюдавшая за ним, испустила тихий крик испуга.

— Ведь я знала, что должна умереть, — сказала она. — О, Боже и так не подготовившись!

— Не надо предаваться таким пустым опасениям, дитя мое, — сказал доктор, желая успокоить больную, — я сам еще не знаю, опасно ли ваше состояние.

— Вы хотите обмануть меня, доктор — возразила она твердым тоном, — ваше лицо уже сказало мне, что вы видите опасность.

Врач удостоверился, что беспокойные взгляды молодой девушки читали его мысли.

— Сознаюсь, — возразил он, — что мне не нравится симптом бесчувственности в ваших членах, но и только. Впрочем, оно может быть без последствий. Каким образом вы упали? Не говорите, дитя мое, этот господин расскажет мне все, что я должен знать.

Доктор сидел спиною к лошади, а напротив его лежала Эстер. Герцог ехал верхом возле открытого окна кареты, медленно подвигавшейся к воротам парка, в которые Эстер за несколько часов тому назад так весело въехала. Гарлингфорд обстоятельно рассказывал обо всем случившемся, между тем как доктор, внимательно слушая его, держал руку на пульсе Эстер, а глаза устремил на лицо ее.

ГЛАВА XXXIX

Врачу бы хотелось узнать имя и звание больной дамы и ее спутника. Герцог не имел с собою лакея, но по лошади его доктор заключил, что он, должно быть, богат, не подозревая его звания, Только когда они подъехали к гостинице и прибежавшие слуги обращались к молодому человеку с титулом «ваша светлость», он узнал, что имеет дело с знатным лицом. Больную понесли в большое зало в первом этаже и положили на кушетку.

— Теперь я попрошу вас оставить нас, — сказал доктор герцогу, — мне нужна помощь женщины, умеющей ходить за больными. Не сомневаюсь, что у вас в гостинице найдется такая особа, — обратился он к слуге и получив утвердительный ответ, — хорошо же, продолжал он, — вы ее сейчас же пришлите, а между тем ваша светлость поможет мне перенести кушетку в смежную комнату: то была богато убранная спальня. Когда внесли в нее Эстер, она с беспокойством оглянулась.

— К чему перенесли вы меня сюда, — воскликнула она. — Разве я должна переночевать в Ричмонде? Неужели нельзя отвезти меня домой?

— Сегодня нет, дитя мое, — сказал доктор, — теперь уже поздно, а вам необходимо спокойствие.

В мучительной неизвестности прохаживался герцог по залу, между тем как доктор и сиделка хлопотали около больной. Время для него тянулось ужасно долго, каждая минута казалась ему вечностью. Неподвижно смотрел он себе под ноги и с боязнью прислушивался к малейшему звуку, выходящему из смежной комнаты. Наконец дверь отворилась и из нее вышел доктор. Один взгляд на его лицо сказал герцогу, что он услышит мало утешительного; он бросился к нему и судорожно схватил его за руку:

— Скажите, доктор, вся надежда потеряна? — с отчаянием спросил он. — Она не выздоровеет более? О, говорите, говорите скорее, не скрывайте от меня истины!

— Ободритесь, ваша светлость, не теряйте мужества. Мне тяжело сказать вам всю правду, но несмотря на то, я не хочу обманывать вас. Минуты молодой дамы сосчитаны и если у нее есть родители или родственники, то я советовал бы вам, не теряя времени, уведомить их по телеграфу о случившемся.

— Нет, моя бедная невеста не имела ни родственников, ни друзей, исключая меня; но если вы будете так добры и пришлете моей бедной Эстер духовника. Здесь поблизости, вероятно, найдется священник?

Доктор обещал исполнить его просьбу и хотел удалиться.

— Стойте! — закричал герцог, — скажите, неужели никакое средство не может спасти ее?

— Нет, — печально ответил доктор, — у бедной девушки переломан спинной хребет и она неизлечима. Впрочем, если вас успокоит это, то я по телеграфу призову двух известнейших врачей Лондона.

— Вы меня обяжете; но между тем вы позволите мне видеть больную? — спросил герцог с умоляющим взглядом на дверь спальни.

— Да, вы можете видеться с нею; она в полном сознании и очень спокойна, несмотря на то, что знает сбою участь.

Герцог опустил голову. Он не мог говорить, но с благодарностью пожал руку доктора и тихо вошел в комнату больной.

Эстер Вобер лежала на постели, не будучи в состоянии пошевелиться; большие черные глаза ее обратились к дверям, когда в них появился герцог. Никогда прежде он не замечал в них того выражения глубокого чувства, которое теперь в них сияло. Он подошел к постели и опустился в кресло, стоявшее рядом с нею. Гордая, вспыльчивая женщина стала скромна, как агнец.

— Любезный Винчент, — тихим голосом произнесла она, — вы не должны так горевать по мне. Ведь еще вся жизнь перед вами. Для вас и для счастия вашей жизни лучше, что я умру. Я всегда была гордым и упрямым существом и потому никогда не могла бы быть хорошей женой. Верьте мне, так лучше. Со временем, я надеюсь, вы выберете себе жену знатного рода, достойную вас и любви вашей.

— О, Эстер! — воскликнул герцог, — я пожертвовал бы всем своим богатством, даже счастьем жизни своей, если бы только мог спасти вас.

— Я знаю ваше благородное сердце, Винчент, но я также знаю, что смерть моя назначена Провидением и сделает благодетельное влияние на счастие всей вашей будущей жизни. Но теперь, мой друг, выслушайте меня. Я много согрешила в течение моей короткой жизни и искренно раскаиваюсь в том; но один грешный поступок я бы желала исправить, если было бы не поздно. Я говорю о жестокой несправедливости к невинной девушке, которую преследовала за ее красоту. — В коротких словах Эстер рассказала, как она содействовала в похищении Виолетты Вестфорд. Герцог серьезно и внимательно слушал. Признание это произвело на него печальное впечатление.

— Я непростительно поступила, неправда ли, Винчент? — сказала она по окончании своего рассказа. — Теперь вы станете презирать меня?

— Нет, Эстер, но я презираю этого человека, этого подлого Руперта Гудвина, который хладнокровно и из какой-либо личной ненависти воспользовался вашею глупою завистью.

— Руперт Гудвин! — воскликнула еврейка, — разве имя мистера Гудвина Руперт?

— Да!

— Странно! очень странно!

— Почему, Эстер?

— Не знаю, это имя не так обыкновенно и напоминает мне мое детство. Винчент, мне остается жить еще несколько; но прежде чем я умру, я расскажу вам историю своего детства. Тогда, может быть, объясните вы себе мою гордость и надменность.

ГЛАВА XL

Между тем как Эстер Вобер неподвижно лежала и рука ее покоилась в руке герцога, дверь отворилась и в комнату вошли врач и священник.

— Мой друг, мистер Нампенейс хочет навестить нашу больную, — тихо сказал доктор герцогу. — Не лучше ли будет оставить их одних? Сиделка позаботится о том, чтобы больной не было ни в чем недостатка.

Герцог молча встал и вышел вместе с доктором. В салоне он сел к столу и, закрыв лицо руками, горько плакал и молился за душу любимой им женщины. Таким образом, прошло более часу, когда вышел священник и сиделка объявила герцогу, что больная желает поговорить с ним. Он поспешил к ней и снова занял свое место у ее постели.

— Винчент, — сказала еврейка, — я начну с раннего моего детства. Первое, что я припоминаю, то, что я жила в большом городе, — в Париже, как я узнала впоследствии, — в прекрасной комнате, меблированной изящно, окна которой выходили в сад, где из мраморной вазы бил фонтан. Я припоминаю счастливую жизнь, которую я вела в этом богатом доме и его прекрасном маленьком саду, окруженным высокою каменною стеной, вдоль которой тянулся длинный ряд отличных ореховых деревьев. Память моя показывает мне прекрасное женское лицо, цвет которого был еще темнее цвета моего лица, которое мне постоянно улыбалось и было лицо моей матери. Да, лицо моей матери. На ее руках, убаюкиеваемая ее песнями, я засыпала каждый вечер. О, Винчент, когда я об этом думаю, то мне кажется, что я все еще слышу ее голос; прошедшее открывается передо мною и я опять делаюсь ребенком. Уже очень рано открыла я, что мать моя не была счастлива. Бывало, как она бледная и неподвижная сидела по целым часам, опустив руки на колени; в другое же время она проливала горькие слезы, обнимая и целуя меня. Мало друзей навещало нас в нашем блестящем доме, но изредка приходил незнакомый господин. Он был очень горд и цвет лица его был такой же смуглый, как и цвет лица моей матери. Мне сказали, что я должна называть его отцом. Кое-когда брал он меня на руки и ласкал меня. Когда он бывал у нас, мать моя, казалось, забывала свое горе, она была весела и сидя на скамейке у ног его, смотрела на него своими большими черными глазами и без умолку болтала. В такие минуты она казалась мне необыкновенно прекрасной в драгоценной своей одежде. Между тем как я подросла, посещение отца моего становились реже и мать чаще грустила. Ах, Винчент, в то время я еще была чувствительна! Я видела ее горе и не могла принести ей утешения. Блистательное жилище наше поэтому опротивело мне и казалось мне золотою тюрьмой. Но вдруг наша жизнь переменилась. Мой отец опять приходил довольно часто, но не один; он приводил с собою молодого англичанина, страшного фата, с пустой головой и бесчувственным сердцем. Тогда еще, в такие юные лета, я узнала всю ничтожность этого человека и инстинктивно ненавидела его. Моя мать мало заботилась об этом госте. Когда она была в веселом расположении духа, что, впрочем, случалось каждый раз, когда у нас бывал мой отец, она принимала его друга обворожительнейшей улыбкой и самыми ласковыми словами. Но это делалось только из угождения отцу моему, а ни по какой-либо другой причине. Проходили дни, недели, и отец часто приходил, но всегда в сопровождении своего друга. Он купил матери моей экипаж и они ездили по разным гуляньям в обществе этого англичанина. Три месяца только продолжалась такая жизнь. Ах, Винчент, страшен был ее конец! Ясно припоминаю я тот ужасный день с малейшими подробностями, хотя он мне всегда казался впоследствии страшным сновидением. Мы ожидали отца моего и его друга к обеду. Каждое его посещение было для нас праздником. В этот день мать моя собственноручно убрала стол цветами и фруктами в дорогих фарфоровых вазах. Столовая была небольшая, но хорошенькая комната, убранная в мавританском стиле и отделенная стеклянною дверью от гостиной, которая своими арабесками, позолоченным потолком и многочисленными оттоманами, также была устроена в восточном вкусе. Находясь в ней, можно было думать, что находишься в Альгамбре между принцессами мавританской сказки. Эти украшения как нельзя более подходили к мрачной восточной красоте моей матери. Я хорошо припоминаю ее, как она в тот день покоилась на бархатной подушке низкого дивана, одетая в белое шелковое платье, опоясанная ярко-красной лентой, между тем как на черных волосах ее блестела бриллиантовая луна. Я прижалась к подушке подле нее и таким образом ожидали мы отца моего. Мать моя взглянула на часы, был назначенный час. Вскоре услышали мы подъезжавшую карету, раздался звонок и дверь в прихожей отворили и снова заперли. «Это Руперт! — радостно воскликнула моя мать. Несколько минут спустя послышались шаги. «Это не его походка, — печально сказала мать моя и в ту же минуту в гостиную вошел англичанин. «Где Руперт? Отчего не пришел он вместе с вами? — спросила моя мать. — По простой причине, сударыня. Он два дня тому назад оставил Париж и теперь в дороге к Петербург, — был ответ англичанина. Мать моя так отчаянно вскрикнула, что я никогда в жизни не слышала подобного крика. «Уехал, не сказав мне ни слова? О, это ужасно!» Но потом с принужденным спокойствием она продолжала: «Я знаю, что у Руперта много дел; он без сомнения по важным обстоятельствам был принужден к внезапному отъезду. Через несколько недель он возвратится, как он это делал каждый раз, когда на несколько времени уезжал на свою родину. Я глупо сделала, что так перепугалась». Она произнесла эти слова, по-видимому, очень спокойно, но я тотчас заметила, что это спокойствие было насильственное. Невольный страх, предчувствие приближающегося несчастья, заставило ее побледнеть. «Мистер Гудвин, должно быть, прислал вас, чтобы уведомить меня о его отъезде, — продолжала она, обращаясь к англичанину. — Может быть, он дал вам и письмо ко мне, которое объяснит причину его отъезда».

— Да, сударыня, — ответил англичанин, — мой друг, Руперт, дал мне письмо к вам, которое, я думаю, все объяснит.

Выражение голоса этого человека наполнило меня невыразимым страхом. Он передал письмо матери, которая поспешно распечатала его. Она прочла его до конца, но потом, как статуя, упала на пол. Англичанин подошел к столу, позвонил и сел писать записку, которую, сложив, передал вошедшей горничной. «Отдайте эту записку вашей госпоже, когда она опомнится», — сказал он ей и вышел из комнаты. Письмо отца моего лежало развернуто на полу. Я подняла его и спрятала в карман, ибо инстинктивное чувство говорило мне, что содержание его не должно быть известно любопытной прислуге. После, когда я была одна, я прочла его, но я тогда была слишком молода, чтобы понять его ужасное значение. Это письмо еще теперь хранится между моими бумагами; я столько раз читала его, что каждое слово, написанное в нем, вкоренилось в моей памяти. Оно имело большое влияние на всю мою жизнь, из него-то я заключила, что все мужчины фальшивы и жестоки. Поэтому я в более зрелом возрасте слушала их лесть, принимала от них подарки, но никогда не верила им. Теперь только, в последний час своей жизни, я вижу, что на земле существовал один добрый человек. Сказать вам, Винчент, содержание рокового письма? Оно было недлинно. Человеку, которого так любила моя бедная мать, она надоела, и он продал ее богатому своему другу. Дом, экипаж и лошади, все проиграл он англичанину за карточным столом, последняя его ставка была моя мать, та женщина, которую он клялся любить во всю свою жизнь Это было короткое содержание письма. Долго мать моя не могла опомниться и было бы лучше, если бы она тогда вовсе не опомнилась, потому что жизнь ее с тех пор была только жалким существованием. Доктор запретил впускать меня к ней в комнату, но я села на порог и, прислонив голову к двери, до тех пор плакала, пока слуги не отнесли меня в мою комнату. Во всей одежде бросилась я здесь на кровать и после нескольких длинных, мучительных часов наконец заснула. Нежный голос и тихое прикосновение руки моей матери к плечу моему разбудили меня.

— Эстер, милое дитя мое, вставай! — говорила она. Я открыла глаза и увидала ее у своей постели с лампою в руках. Она была страшно бледна и одета в черном платье; на голове ее была черная шляпка и огромный темный платок покрывал ее плечи.

— Мама! — воскликнула я, — отчего ты вся в черном? Доктор сказал, что ты не можешь выходить из своей комнаты, что тебе нужно спокойствие; он не хотел даже, чтобы я оставалась с тобою.

— Доктор не знает, чем я страдаю, — возразила она. — Я оставляю этот дом и если ты меня любишь, то пойдешь со мною. Вставай же и надевай шляпку и шаль.

Я встала. Она обернула меня в платок, завязала мою шляпку и, взяв меня за руку, вышла со мною из дома. Когда мы вышли на улицу, я увидала, что уже рассвело; но улицы казались пустынными и на сером, холодном небе не светилось солнце. Мы долго шли, и я очень устала, когда мы наконец вошли на большой двор, на котором находилась почтовая контора. Здесь мы сели в уголок и стали дожидаться почтовой кареты. Все время мать моя не говорила со мною, но теперь, в конторе она обернулась ко мне и сказала сухим, хриплым голосом:

— Эстер, знаешь ли ты, что мы теперь одни в свете, без друга, без защиты, без помощи, что у нас нет родины? Знаешь ли ты, что ты сегодня навсегда простилась с твоими нарядами и с окружающею тебя роскошью? Знаешь ли ты, что нет нищего в этом большом городе, который был бы более покинут, чем мы?

— Мама, — воскликнула я, — я все перенесу без ропота, если только опять увижу тебя, такою, какою ты была до сих пор.

— Какою я была до сих пор? — с горестного улыбкой повторила она. — Слышала ли ты когда-нибудь, что бывают страдания, которые превращают в камень самое пылкое сердце? Такое страдание перенесла я в эту ночь. Взгляни на меня, Эстер!

Она подняла вуаль. Испуганная странным выражением ее голоса я взглянула на нее. Сказать вам, Винчент, что я увидала? Лицо моей матери было бледно и безжизненно, как мраморная маска и волосы на голове ее белы, как снег. Эти черные волосы, которыми — как я часто слышала — так восхищался отец мой, поседели в одну ночь».

ГЛАВА XLI

Еврейка продолжала печальный рассказ своего детства. Несколько раз герцог просил ее не говорить более, потому что эти грустные воспоминания утомляли ее, но Эстер настаивала на своем.

— Повторяю вам, Винчент, — что упрямство мое и недоверчивость ко всем мужчинам извиняются только историей моей несчастной матери, и я не могу раньше умереть спокойно, пока не расскажу вам ее.

Герцог молча повиновался воле любимой им женщины. Теперь на смертном одре она все еще владела им как и прежде, когда она была в цвете молодости и красоты.

«Мать моя взяла для нас обеих места в дилижансе, который оправлялся в Кале. На следующий день около обеда приехали мы в этот город и взяли места на пароход. Я спросила мать мою, куда мы едем. «В Англию, — отвечала она твердым голосом и потом тише прибавила, как будто рассуждая с собою: — в Лондон, в этот большой, богатый город, которому неизвестно сострадание, где молча погибает столько несчастных, в обширный человеческий океан».

«Наконец достигли мы цели нашего путешествия. Лондон производит тяжелое впечатление на тех, которые только что оставили веселые и оживленные бульвары несравненного Парижа. Долго блуждали мы по грязному участку Суррей, находящемуся около Темзы, и крайне утомились, когда, наконец, нашли себе новое жилище. Знаете ли, Винчент, какое жилище приняло нас под свою кровлю в вашей родине? Это была такая бедная комната на чердаке, какую вряд ли выбрал бы себе фабричный работник, чтобы отдохнуть после трудного дня. Дождь лил к нам в разбитые стекла единственного окна, а ветер проникал в тысячу щелей и скважин в стенках. — «У нас нет средств, чтобы поместиться в более приличной квартире, — сказала моя мать, между тем как я стояла среди комнаты и печально осматривала ее, будучи не в состоянии объяснить себе внезапную перемену в наших обстоятельствах. — «Мы с тобою не можем претендовать на более приятное и удобное убежище, потому что мы изгнанные, без родины, без имени, которые не знают, где завтра возьмут кусок хлеба». На следующее утро мать моя ушла из дому, оставив меня одну в печальной квартире. Она возвратилась к вечеру и сказала мне, что нашла себе занятие, которое по крайней мере защитит нас от голодной смерти. С тех пор она уходила каждый вечер, часто проводила и днем несколько часов вне дома и никогда не возвращалась раньше полуночи. Когда я сделалась постарше, я узнала от нее, что она служит фигуранткой при одном маленьком театре в Суррей. Впоследствии мы переменили квартиру на очень скромную комнату, но несравненно лучше той каморки на чердаке. При жизни моей матери я никогда не бывала на сцене. Она нежно любила меня и не могла перенести мысли, что мне угрожают те же опасности и искушения, в которых столько невинных созданий погибало на сцене. Она жила очень скудно и переносила много лишений, последствия которых не замедлили сказаться на ней. Однажды она утомленная возвратилась домой с репетиции, которая против обыкновения длилась в этот день до обеда. Болезненная краска на щеках ее была сильнее, чем когда-либо и в глазах ее горел необыкновенный огонь. Это было в день моего рождения; она утром сказала мне, что мне теперь минуло пятнадцать лет. Она взяла меня за руки и подвела к окну. «Поверни лицо свое к свету, — сказала она, — я хочу видеть глаза твои, между тем, как расскажу тебе кое-что». С удивлением посмотрела я на нее. «Эстер, — продолжала она, — я сегодня встретила отца твоего в улицах Лондона и говорила с ним. Я видела того человека, для которого я покинула счастливую родину моего детства, прекрасную Севиллу и огорчила доброго отца моего. Но наказание неба никогда не замедлит постигнуть такой поступок, какой я совершила; беспрестанно преследовало оно меня с той ночи, когда я послушала клятв отца твоего и оставила родительский дом, доверилась чести и верности низкого человека. Сегодня, после долгих лет бедствия, я снова встретила отца твоего. Только из любви к тебе, Эстер, я пошла за ним и говорила с ним. Я сказала ему, что дочь его теперь уже взрослая девушка, не имеющая ни друга, ни защитника, который мог бы заменить ей мать, в чертах лица которой уже виднеется приближающаяся смерть. Я умоляла его не оставить своей несчастной дочери и клялась ему забыть все горе, которое он мне причинил; простить ему коварную ложь, которою он меня выманил из родительского дома, и низкую неверность, заставившую его продать меня за карточным столом. Только для тебя, Эстер, я так унизилась перед ним. Сказать тебе, что он отвечал на это? Он сказал, что я в любом углу могу умереть с голоду и сгнить, но чтобы я ему не показывалась на глаза; что он представил мне случай воспользоваться богатством легкомысленного своего друга и что если я была так глупа, что отказалась, то он не намерен отвечать за мою глупость и не даст мне ни одного пенни, если бы даже мог спасти меня этим от голодной смерти. Вот слова его, Эстер, но выражение, которым он произносил их, я не в состоянии передать тебе, до такой степени оно было жестоко. Осмотрев меня презрительными взглядами, он прибавил: «Ты действительно переменилась и уже нисколько не походишь на ту восхваленную красоту романтической Севиллы!» Слезы стыда и отчаяния задушили меня, и я не могла произнести ни одного слова. Он повернулся ко мне спиною и пошел по своей дороге, между тем как я осталась среди улицы неподвижная как статуя со смертельным холодом в сердце». По окончании этого рассказа моей матери я зарыдала и, бросившись в ее объятия, хотела утешать ее. Но есть степень горести и боли, которая не допускает утешения; ее-то ощущала моя бедная мать. «Эстер, — продолжала она, — я рассказала тебе все это для того, чтобы предупредить тебя. Ты хороша собой и найдешь много обожателей; вспомни тогда мою участь. Не забывай никогда, что их объяснения в любви ложны и что они имеют только ту цель, чтобы погубить тебя. Воспользуйся своей красотой только для того, чтобы господствовать; будь горда, немилосердна, фальшива и своенравна, как те жалкие существа, которые выказывают тебе любовь свою. Только таким образом ты навсегда повергнешь их к ногам твоим. Бери все, что они тебе дадут, но не давай им ничего за это: ни одного теплого биения твоего сердца, ни одного взгляда искренней любви. Помни всегда мою участь, Эстер, и отомсти горе твоей матери, которая умирает с разбитым сердцем». Такие наставления давала мне моя несчастная мать, между тем как она медленно умирала перед моими глазами, оставив меня одну на свете на произвол судьбы. Такие правила я сохранила, когда осталась одна бороться с светом. Мне едва было шестнадцать лет, когда умерла моя мать. В первое время несчастие это так сильно поразило меня, что я на несколько дней заперлась в своей печальной комнате и совершенно предалась отчаянию. Несколько времени спустя ко мне приехал директор театра, при котором служила покойная моя мать и предложил мне также место фигурантки в своей труппе. Я принуждена была принять это предложение, чтобы не умереть с голоду и поступила на сцену. На следующий год я нашла себе более выгодное место при Друриленском театре, где и оставалась до сих пор. Там в первый раз увидала я вас, Винчент, там объяснились вы мне в любви, которую я так мало заслуживала. Только этой искренней вашей любви и благородному вашему сердцу обязана я снисхождением, которое вы мне постоянно оказывали. О, простите мне, Винчент, мою неблагодарность! Простите мне ради наставлений, которые внушались мне в моей юности, ради страданий несчастной моей матери!»

— От всего сердца прощаю вас, Эстер, — ответил герцог. — Если было бы угодно небу продлить вашу жизнь, то печальные наставления и опыт прошедшего забылись бы в радостях будущего и вы удостоверились бы, что и мужчина может любить искренно и глубоко.

— Винчент, — продолжала Еврейка, — когда кончится грешная моя жизнь, тогда, прошу вас, сходите в мою квартиру и пересмотрите все мои бумаги. В случае если вы найдете в них что-нибудь об отце моем, что могло бы помочь найти его, то отыщите его и скажите ему, если он только еще жив, что обе его жертвы, которым он отказал в помощи, покоятся вечным сном. Я не думаю, чтобы в каменном его сердце была хоть искра человеческого чувства, но я желала бы, чтобы ему, ввергнувшему в погибель любящую и доверчивую женщину, напомнили его злодеяние и то, что на земле также существует карающее правосудие. Может быть, тогда пробудилась бы его совесть.

Больше ничего не было говорено об этом предмете.

— Теперь, друг мои, — продолжала умирающая, — у меня до вас есть последняя просьба. Мои золотые вещи, картины, мебель, экипаж и лошади имеют большую цену. Я желаю, чтобы все, за исключением того, что вы хотите оставить себе на память было продано и вырученная сумма отдана мисс Ватсон, к которой я была так несправедлива. Вы исполните это желание, Винчент, не правда ли? Это единственное средство, которое хотя несколько может изгладить вину мою против этой молодой девушки. Но не говорите мисс Ватсон имя той, которая завещает ей эти деньги, а то она их не примет. Пусть это распоряжение также останется неизвестно, как и преступление, которое им изглаживается. Обещайте мне это, Винчент?

Молодой человек обещал ей исполнить каждое ее желание, и в черных глазах еврейки выразилось внутреннее удовлетворение, чувство возвращающегося спокойствия, когда она медленно опустила голову на подушку, с которой ей не суждено было более подняться.

Наступил уже вечер, и из Лондона приехали доктора. Герцог вышел из комнаты, когда в нее вошли ученые люди. Несмотря на то, что сказал ричмондский врач, он все еще питал надежду. Через четверть часа из комнаты больной вышли лондонские доктора. Герцог прочел на лице их приговор к смерти.

— Так нет никакой надежды? — отчаянно воскликнул он.

— Никакой! — был торжественный ответ.

В изнеможении герцог упал на стул. На этот раз печаль его не выражалась никакими страстными порывами; он, казалось, был спокоен и молчал, но он чувствовал, что прекраснейшая мечта его молодости теперь навсегда исчезла и что счастие всей его жизни рушилось.

ГЛАВА XLII

Отвращение Юлии к преступлению отца было так сильно, что ее сердце, любившее его такою сильною любовью, разрывалось на части. — «Будь еще его преступление другого рода, соверши он его в порыве непреодолимого гнева, я бы еще могла простить его ему. Но как сожалеть о человеке, совершившем преступление с улыбкою на губах? «Страшно подумать, — твердила молодая девушка, — что я вечно должна хранить от всех тайну этого преступления и видеть, как отец мой улыбается людям, которые, расскажи я им всю эту историю, сочли бы ее за бред расстроенного воображения. Я теперь понимаю, почему мой брат не находил удовольствия в нашем домашнем круге и он так чуждался, почти что ненавидел нашего отца. Он понял все, чего не давала мне видеть моя слепая привязанность к нему, он знал, что он недостоин подобной привязанности».

Юлия не выходила весь этот день из комнаты и даже не допускала к себе мистрисс Мельвиль, сославшись на головную боль и на необходимость покоя и уединения. Эта настойчивость так напугала мистрисс Мельвиль, что она отправилась немедленно сообщить о ней мистеру Гудвину, но к ее удивлению, он, по обыкновению, так горячо заботившийся о дочери, отвечал уклончиво на ее донесение.

— Да, Юлия больна, я это заметил еще нынче поутру, по всем вероятиям, горячка мистера Вильтона тифозного свойства, и я думаю, поэтому уехать нынче же вечером в Брайтон вместе с Юлиею.

— Вы, вероятно, хотите, чтобы я ехала с вами?

— Нет, — отвечал банкир, — мне никого не нужно. Вы еще недавно просили меня отпустить вас в Лондон для свидания с родными; я теперь согласен исполнить вашу просьбу и даже готов приказать выдать вперед ваше жалованье, если вам нужны деньги. А здешнее хозяйство я могу поручить надзору мистрисс Бексон.

— А мистер Вильтон? — спросила она с удивлением.

— О нем позаботятся, а теперь прошу вас оставить меня одного: у меня много дел.

Гудвин говорил с мистрисс Мельвиль, стоя в дверях, но при последнем слове он затворил их неожиданно к ее удивлению. Но это удивление удвоилось бы; если-бы она заметила позу банкира, когда он остался один в кабинете. «Сеть опутывает меня со всех сторон, — говорил он, заломив с отчаянием руки, — она скоро свяжет меня по рукам и по ногам, даже дочь начинает меня подозревать. Кто пробудил в ней эти подозрения? И так мне предстоит заставить еще одни уста замолчать навеки. Она меня не выдаст, я это знаю, но горячечный бред может, против ее волн, выдать мою тайну. Эта опасность требует не меньших предостережений. Что за жизнь, что за мука!» После нескольких минут глубокого раздумья, банкир поднял голову и взор его сверкнул прежнею надменностью. «Я стал слаб сегодня, — воскликнул он, — на что мне дан разум, если не на то, чтобы побеждать людей, стоящих по своему положению ниже меня. Все эти глупцы верят еще слепо богатому банкиру. Нет, смешно бы было вдаваться в отчаяние от того, что сын моей жертвы напал на след убийства его отца, и что моя дочь подозревает мое преступление. Игра плоха, но я буду мужественно бороться до конца». Шум отворившейся двери заставил банкира мгновенно придать своему лицу то приветливое выражение, с которым он всегда принимал посторонних. Посетителями были на этот раз мистер Грангер, гертфордский врач и низенький рыженький человек со впалыми щеками и черными глазами, смотревшими пронырливо из-под плоского лба. Это был доктор Снафлей и основатель заведения умалишенных, которое он наименовал сентиментальным названием «пустыня». Личность эта поместилась напротив Гудвина, между тем как первый доктор стал у окна.

— Когда я прочел ваше объявление, — заговорил банкир, — я никак не думал, что мне так скоро понадобятся ваши услуги, но один молодой человек, которого я из сострадания принял к себе в дом, чтобы привести в порядок рисунки моего сына, впал в сумасшествие. Мистер Грангер, лечивший его от лихорадки, может вам засвидетельствовать, что мозг его находится не в нормальном состоянии и требует совершенно другого лечения.

— Простите, мистер Гудвин, — сказал гертфордский врач, — если я дозволю себе напомнить вам, что это предположение об умопомешательстве было в первый раз высказано не мною, а вами.

— В самом деле? — возразил хладнокровно банкир, — но дело не в этом, а в том, что это помешательство не подлежит, к несчастию, никакому сомнению. Наследственное ли оно, я этого не знаю, потому что несчастный молодой человек не имеет, по-видимому, ни друзей, ни родных. Мне известно о нем только то, что дочь моя нашла его полуумирающего от голода в лавке одного торговца картин в Регент-Стрит, и я с тех пор доставил ему работу в моем доме. При других обстоятельствах, я бы, конечно, отнесся к местным властям с просьбою поместить его в одно из заведений для умалишенных, основанных правительством для бедного класса, но моя дочь вырвала это несчастное существо из тисков нищеты, и я должен по совести помочь ей довершить это доброе дело. Если этот молодой человек действительно помешан, я вверю его вашим попечениям и вознагражу вас щедро за них.

Доктор Снафлей поклонился банкиру и просиял при мысли приобрести нового гостя в свою очаровательную «пустыню»; но, несмотря на это, счел все-таки долгом заявить банкиру о своем бескорыстии.

— Я к вашим услугам, мистер Гудвин, и рад от души содействовать вашему доброму делу. Но вы мне позволите осмотреть его? Мистер же Грангер не откажется, вероятно, написать свидетельство о состоянии его здоровья.

— Да, — отвечал с грустью последний, — потому что я, к сожалению, не могу сомневаться в его помешательстве; это подтверждает постоянно преследующая его мысль о совершившемся убийстве, да есть кроме того и другие симптомы.

Гудвин вздохнул.

— Жаль, — сказал он, — это несчастье сильно подействует на мою дочь; она была такого высокого мнения о таланте больного. Я надеюсь, господа, что вы произведете осмотр с величайшею точностью. — Банкир позволил и приказал слуге провести докторов к постели больного.

Доктор Снафлей был позором науки: она превращалась в его руках в низкую спекуляцию, успех которой он основывал на людских пороках. Его «пустыня» была гробницею, в которую зарывали самые страшные преступления. Но чем больше он успел в искусстве лицемерства, тем он скорее угадывал лицемерство других. Он заглянул под маску, под которой банкир скрывал свое лицо и тотчас же смекнул, что под его расположением к молодому человеку скрывается тайна. Ему стало ясно, что банкиру нужно упрятать его во что бы то ни стало куда-нибудь подальше.

Доктор Снафлей прошел прямо к больному, оставив своего собрата в первой из занимаемых им комнат. Лионель спал томительным, лихорадочным сном и услышав шаги, бросил на доктора дикий и испуганный взгляд, и когда он взял его руку, чтобы пощупать пульс, больной проговорил несколько несвязных слов. Доктор вслушивался в них с напряженным вниманием. «Он вспоминает свое университетское время, он значит проходил университетский курс», — проговорил доктор, но мозг Лионеля вызвал в ту же минуту другие воспоминания.

«Убийца! — закричал он, приподнявшись с подушки, — мой бедный отец убит в северном флигеле». И без того уж бледное лицо мистера Санфлея стало еще бледнее. «Он говорит, очевидно, об этом доме; я знал и без этого, что тут кроется тайна: друзей не отсылают в «пустыню» без важных причин: содержание в ней обходится не дешево, но для людей, знающих больше, чем им следует знать, не жаль, конечно, издержек».

Лионель продолжал бредить по-прежнему о северном флигеле, о лестнице и погребе, но доктор, освоившись с припадками безумия, сумел составить целое из всех этих отрывочных и загадочных слов. Он признавал, что у Лионеля в настоящее время воспаление в мозгу, что его мучит воспоминание о страшном преступлении, которое и вызвало эту болезнь; он понимал все это лучше, нежели бы мог когда-либо понять его собрат, который не допускал и мысли, что Руперт Гудвин способен совершить такое преступление. При помощи привычки находить в человечестве одно только дурное, Санфлей отличался блистательною способностью проникать в самые сокровенные тайны и извлекать из них всевозможные выгоды. Усадив своего собрата у постели больного, он отправился прямо в кабинет банкира и, несмотря на то, что лицо последнего не выдавало чувств, волновавших его, доктор понял их сразу.

— Ну что? — спросил банкир, — есть ли еще надежда на излечение этого несчастного юноши?

Доктор пожал плечами:

— В моей практике еще ни разу не было такой странной болезни, и я нахожу одно только средство к ее излечению.

— Какое же это средство?

— Я сейчас объясню, — отвечал Санфлей, — молодой человек помешался на одной мысли: если ее отстранить, то мозг его придет в нормальное положение. Ваши слуги рассказали ему, вероятно, какую-нибудь страшную сказку о северном флигеле, которая произвела на него глубокое впечатление. По моему мнению, необходимо раскрыть ему неосновательность всей этой истории, произведя при нем полицейский осмотр в погребах флигеля. Если в них действительно совершено убийство, вам как владельцу дома будет приятно раскрыть преступление, если же нет, вы достигнете выздоровления вашего больного.

Во все время этого объяснения Санфлей не спускал глаз с банкира, но последний, пожав презрительно плечами, отвечал насмешливо:

— Я начинаю верить, что доктора заражаются иногда болезнью своего пациента. Неужели вы в самом деле надеетесь, что бессмысленные фантазии больного рассеятся, когда ему докажут всю их неосновательность? Мог ли когда-нибудь голос здравого смысла убедить людей, верующих в привидения, что привидений нет? Нет, он умирает жертвою этих суеверий, существующих только в его больном мозге!

— Так вы не одобряете моего плана?

— Нет, потому что нахожу его вполне неосновательным.

— Хорошо, — сказал доктор, взглянув опять пристально в глаза банкира, — так я принимаю его в мое заведение с условием вознаградить меня как следует за мои попечения.

— Ваши условия?

— Пятьсот фунтов в год.

— Гм, — проворчал банкир, — требуете много.

— Нет, вовсе не много при таком странном случае. — Глаза собеседников встретились, и этого мгновенного взгляда было достаточно, чтобы убедить банкира, что его тайна во власти доктора.

— Я принимаю ваши условия, — сказал он.

Часов в десять вечера Лионель был отвезен в закрытой карете в знаменитую «пустыню» и чтоб избежать всех затруднений этого переезда, доктор счел за лучшее усыпить его крепким, искусственным сном. Понятно, что банкир позаботился выпроводить мистрисс Мельвиль до отправления больного в места его заключения.

ГЛАВА XLIII

Юлия Гудвин не знала ничего о том, что происходило; она лежала на диване в состоянии близком к бесчувствию; она готова была бы умереть, чтоб убежать от воспоминания о преступлении отца. Мистрисс Мельвиль напрасно старалась пробраться в ее комнату; Юлия не отвечала на все ее просьбы.

Банкир наделил вдову щедрою рукой, но несмотря на все его старания, она могла заметить, что в его желании отправить ее как можно поспешнее скрывалось что-то странное: она тотчас подумала, что в делах банкира произошел какой-нибудь неблагоприятный кризис и радовалась втихомолку, что она обеспечена от потерь, которые понесут другие от разорения банкира. Она простилась с ним совершенно довольная, получив от него обещание известить ее тотчас же, как только он устроится с дочерью в Брайтоне.

В одиннадцать часов в Вильмингдонгалльском доме воцарилась глубокая тишина; слуги все улеглись и банкир мог теперь обсудить на свободе свое положение.

«Его довезли, — думал он, — и он там останется, пока я в состоянии платить по условию. Конечно, все это уладилось бы гораздо проще, если бы питье возымело желаемое действие: эта смерть не возбудила бы ни в ком подозрения. Теперь во всяком случае я должен бояться не его, а дочери. Она знает что-то, но что она знает? Не она ли разрушила этот план, ограждавший меня от ответственности? Не сочтет ли она долгом заявить о проступке отца? Это страшные вопросы, но я должен, во что бы то ни стало, узнать истину, я должен видеть дочь». Банкир поднялся вверх к дверям комнаты Юлии, но не получив никакого ответа на неоднократный стук, сказал тихо, но внятно:

— Это я, Юлия, я твой отец и прошу тебя отворить мне.

За дверью послышались легкие шаги и дрожащий голос Юлии.

— Прости меня, отец, — сказала она, — но я слишком больна, чтобы иметь силы говорить сегодня с тобою.

— Но я хочу видеть тебя, Юлия, и узнать, по праву отца, причины твоего странного поведения.

— Сжалься надо мною, отец, — сказала несчастная.

— Отвори, — возразил решительно банкир — или я велю выломать дверь.

Банкир поступал с настойчивостью человека, понимающего, что одно только непоколебимое мужество может отвратить от него неминуемую гибель.

Дверь отворилась, и Гудвин вошел в комнату дочери. Он содрогнулся, увидев ее; это лицо, красотою которого он всегда любовался, выражало в эту минуту глубокое отчаяние; черные волосы Юлии были в беспорядке и губы дрожали, когда глаза ее отвернулись с выражением невольного ужаса от отца прежде так много его любимого.

— Юлия! — воскликнул банкир, — ты должна объяснить мне причины твоего упорного отказа впустить меня.

— Я больна, — отвечала она.

— Так я пошлю за доктором.

— Доктор не поможет, я больна душою более, нежели телом.

— Ты сходишь с ума, я это заметил еще нынче поутру; что с тобою случилось?

Она не отвечала и только пристально смотрела на отца глазами, полными неизмеримой скорби.

— Отец, — сказала она, — мне снился страшный сон, который я забуду только в могиле, рассказать ли тебе его?

— Почему же нет, если тебя облегчит этот рассказ.

— Меня ничто не может успокоить, но выслушай мой сон. Мне спилось, что нашему больному угрожала опасность, не знаю какая, но опасность смертельная. Непреодолимое чувство влекло меня к больному, чтобы отвратить от него эту опасность. Я прошла коридором до самой его комнаты и тотчас заметила, что его сиделка заснула крепким сном.

— Ну что ж, — сказал банкир, — в твоем сне нет, по-моему, ничего замечательного.

— Это только начало, но ты послушай далее. Едва я успела взойти в эту комнату, как в коридоре послышались шаги. То же самое смутное чувство заставило меня спрятаться за занавесы постели больного; я видела оттуда, как в эту комнату вошел мужчина, видела, как рука убийцы вылила яд в лекарство, я видела лицо отравителя так же хорошо, как вижу теперь твое. Впечатление этой страшной минуты никогда не изгладится в моей душе.

— Ба! — отвечал банкир, — сильное раздражение всегда порождает такие сильные сны. Твой сон в самом деле странен, но довольно о нем. Мы отправимся завтра вместе с тобой в Брайтон, и, если твои безумные бредни еще продолжатся, я буду поставлен в необходимость поручить тебя попечениям врача. Теперь же иди за мной.

Банкир провел ее прямо в комнаты, в которых жил Лионель Вестфорд.

— Ты видишь, Юлия, — сказал он, указывая на пустую кровать, — человек, интересовавший тебя так сильно, что тебе даже снилось о нем, исчез, и ты его никогда не увидишь.

— Праведный Боже! Так он все-таки умер, и ты решаешься объявить мне его смерть.

— Он не умер, но погиб для живых как будто покойник; его умственное состояние было сходно с твоим. Вследствие этого опытные доктора объявили его безумным и отвезли его в безопасное место, в дом умалишенных, то есть в тот же гроб. Ты можешь теперь возвратиться к себе. Я надеюсь, что мы теперь понимаем друг друга и что ты постараешься не вдаваться в мечтательность безумную и в то же время весьма неприятную.

ГЛАВА XLIV

Глаза дочери и отца встретились еще раз: во взорах первой выражалось отчаяние, а последний смотрел гордо и смело. Юлия не сказала ни слова. Она медленно вышла; ей смутно казалось, что ей уже не для чего долее жить теперь, когда ей открылось, кто был ее отец. А тот, кого она так сильно любила, что сталось с ним? Несчастная молила, чтобы Бог дал ей только силу спокойно обсудить настоящее положение и внушив ей раз мысль об опасности, которую она отвратила, дать ей средство спасти и на этот раз бедного Лионеля.

Полночь давно настала, но Гудвин не спал: он еще ходил задумчивый и мрачный в своем кабинете. «Я разрешил на эту ночь часть моей задачи, страшной задачи. Это дитя, которое так сильно меня любило и верило в меня так чистосердечно, ненавидит меня теперь, — рассуждал он, — но оно в то же время и боится меня, а это очень важно. Самое страшное дело предстоит мне впереди, но я должен безотлагательно покончить его ныне же ночью, потому что всякое преследование может меня сгубить».

Банкир отправился в свою библиотеку, достав из сундука ключи от северного флигеля и с фонарем в руках вышел тихо из дома. Он прямо отправился в знаменательный грот, из которого Лионель прошел в погреба под северным флигелем. Войдя в него, банкир поставил на землю фонарь и, взяв лопату, начал копать яму. Работа была трудная и подвигалась медленно, но Гудвин окончил ее с решимостью отчаяния. Эта яма готовилась для погребения трупа.

Тогда банкир вернулся тем же путем домой и бледный, как мертвец, направился к залу, в котором он не был с того самого дня, как проходил по нему в северный флигель с Гарлеем Вестфордом. Он вышел из него в комнату, дверь которой вела прямо в погреб. Густые слои пыли лежали на полу, и воздух был пропитан удушливою сыростью. Банкир отпер дверь и стал сходить по лестнице, окрашенной кровью честного моряка; весь обливаясь холодным потом, он пододвинул фонарь к одному углу погреба, в котором надеялся увидеть страшный предмет, но погреб был пуст. Банкир тщательно искал, он не нашел того, кого хотел упрятать в безопасное место. «Злой дух замешался во все мои дела, — пробормотал преступник, — тело убитого унесено из погреба; но кто его унес? Ключи от погребов лежали постоянно в железном сундуке. Невидимая сеть опутывает меня все сильнее и сильнее, и я уж не придумаю, как мне защитить себя от моих тайных врагов».

На следующее утро банкир взошел к дочери, чтобы поторопить ее приготовиться в путь, но комната дочери была пуста: Юлия убежала из отцовского дома. Это был последний удар, которым судьба поразила банкира до его выезда из Вильмингдонгалльского дома, но этот удар был страшно тяжел.

ГЛАВА XLV

Пока Жильбер Торнлей спешил передать полицейскому расследованию свои подозрения относительно гибели капитана Вестфорда, Клара сидела у себя на квартире в тяжелом раздумье, о последних событиях.

Похищение ее дочери было ей, может статься, еще тяжелее, нежели смерть ее храброго и любимого мужа: все кончается смертью, а Виолетту ожидало бесчестие. И она не могла отвратить от нее этой опасности. Она ждала нетерпеливо возвращения Торнлея: она уповала, что он не пощадит ничего в мире, чтобы спасти Виолетту: ей ручалось за это его чувство к ней.

В то время, когда Клара молилась на коленях, прося у Всевышнего возвратить ей дочь, к подъезду ее дома подъехала щегольская карета, и Клара, вскочившая при шуме колес, подбежала к окну и увидела милое личико дочери. Через несколько секунд Виолетта уже была в объятиях матери, веселая и счастливая.

— Вот я опять с тобою, моя дорогая, — воскликнула она, — одна благородная женщина приняла меня под свое покровительство, и мы заживем по-прежнему счастливо. — Появление нового лица помешало Виолетте объясниться подробнее. Это была маркиза Норлейдаль.

— Я привезла вам дочь, мистрисс Вестфорд, — сказала она, — и надеюсь, что вы будете мне признательны за возвращение вам такого сокровища. Если я в несколько дней успела привязаться к ней с такою искренностью, то как же должка любить ее мать.

И как она радовалась, эта бедная мать. Она не упомянула ни о возвращении Торнлея, ни о страшных своих подозрениях относительно участи мужа: она вся отдалась блаженству свидания с своею милою дочерью.

Маркиза Норлейдаль оставалась недолго.

— Я не хочу стеснять вас своим присутствием, — сказала она, — но я никогда не потеряю вас из вида. Это милое дитя, которому мой заблудший сын доставил столько тяжелых минут. Виолетта отчасти рассказала мне вашу историю; если мое влияние может сделать что-нибудь для нее и для ее брата, я употреблю его с большим удовольствием на пользу их будущности, тем более, что Виолетта дала мне слово не выступать уже более на сцене.

Маркиза простилась дружески с Кларою и обняла Виолетту с материнскою нежностью. Проводив ее, и мать и дочь уселись, и пока Виолетта рассказывала матери о благородном участии маркизы, избавившей ее от ее загадочного положения в уединенном доме, вошедшая служанка подала мистрисс Вестфорд визитную карточку. На карточке стояло имя «Даниельсон» и было написано еще несколько строчек такого содержания: «просит мистрисс Вестфорд доставить ему возможность поговорить с нею наедине».

— Даниельсон, — проговорила Клара, — я слышала эту фамилию в давно прошедшее время.

— Этот господин, — заметила служанка, — кажется, очень желает видеться с вами.

— Каков он из себя?

— Он уже старичок, очень мал ростом и плохо одет; он говорит, что ему нужно сообщить вам весьма важное дело.

— Очень важное дело! — повторила Клара, — впусти его, Сусанна, а ты, Виолетта, уйди в свою комнату: я должна видеть этого господина наедине.

Минуту спустя Даниельсон почтительно кланялся Кларе.

— Что доставляет мне честь принимать вас у себя? — спросила она.

— Вы меня не помните, однако же вы несколько дней тому назад говорили со мною. Я приказчик мистера Руперта Гудвина.

— Да, помню, — возразила с воодушевлением Клара, — и вы имеете сообщить мне важные сведения, но не обманывайте меня Бога ради, если б вы знали, как я страдаю.

— Да, мне нужно сообщить вам очень многое, но это не относится к вашему мужу. Я пришел предложить вам мою дружбу, если только вы не оттолкнете ее.

— О нет, мистер Даниельсон, у меня так мало друзей, что я приму с признательностью даже дружбу незнакомого мне человека.

— Вы очень переменились, мистрисс Вестфорд, с того давнего времени, как я начал вас знать, — тихо сказал приказчик.

— Когда же вы меня знали, — воскликнула Клара, — да разве мы были с вами знакомы, ваше имя действительно напомнило мне прошлое.

— Очень естественно, что вы меня не помните, с той поры прошло 25 лет. Когда вы меня знали, я был человеком с чувством самолюбия, с стремлением возвыситься. Теперь же перед вами стоит одна развалина. Помните ли вы, мистрисс Вестфорд, безобразного сельского учителя, дававшего вам уроки в поместье вашего отца.

— О, да, его звали Даниельсоном! Не вы ли тот самый Даниельсон? Вы, должно быть, также сильно переменились, если я не узнала вас.

— Да, но перемена в дочери мистера Понсонби несравненно значительнее, если она в состоянии питать сострадание к тому, кто стоит перед нею.

— Что вы хотите этим сказать? Разве я не оказывала сострадания всякому, кто только нуждался в нем?

— В самом деле, — возразил запальчиво приказчик, — но мне кажется, что вы позабыли тот день, когда бедного сельского учителя избили как собаку по вашему приказанию.

— Избили! — воскликнула Клара, — и еще вдобавок по моему приказанию!

— О я вижу, что вы совершенно позабыли все прошлое, — возразил он насмешливо.

— Я ничего не позабыла, но я прошу вас объяснить мне это недоразумение. — Приказчик небрежно опустился на стул. — Я понимаю, — сказал он, что тому, кто потчевал ударами, их легко позабыть, но тому, кто их принял, это не так легко.

— Мистер Даниельсон, я не люблю загадок, — сказала гордо Клара, — объяснитесь скорее.

— С большим удовольствием, — отвечал приказчик, — но я должен для этого вернуться к тому времени, когда вам исполнилось только 16 лет. Вы захотели праздновать день своего рождения и когда я пришел, чтобы дать вам урок, вы отказались учиться и пригласили меня участвовать в удовольствиях этого дня. Я никогда не мог забыть этого утра, я старался утопить это воспоминание в вине, но оно противилось всем моим усилиям. Я помнил вас постоянно такою, какою видел вас в то блаженное утро. Вы говорили со мною так снисходительно, что предложили мне даже помочь убирать цветами вашу комнату. Дочь надменного баронета не могла вообразить, что несчастный горбун осмелился любить ее чисто рабскою любовью. Я был безумец, Клара, я во всем вам признался, но вы отвечали мне со спокойным достоинством, вы дали мне почувствовать мое безумие, не оскорбив меня никаким резким словом. Если б это дело окончилось без всяких дальнейших последствий, я бы снес терпеливо мое унижение и вспоминал бы вас как самое чистое из всех земных существ. Но мое наказание не ограничилось этим, мои мольбы не могли вас заставить простить мое безумие. Когда я шел по парку, горько раскаиваясь в моей самонадеянности, меня схватили двое из ваших слуг и притащили меня в кабинет вашего отца, который, без всяких объяснений, бил меня плетью, пока я совершенно не потерял сознания. Вы назовете это низостью, но я молча снес это оскорбление и когда мои раны несколько зажили, я оставил с разбитым сердцем ваш дом и отправился в Лондон. Вы убедили вашего отца отомстить мне за эту минуту забвения, на которую, быть может, всякая другая женщина взглянула бы снисходительно.

— Это неправда, — сказала изумленная Клара, — я не говорила ни слова своему отцу и до сих пор не знала, что вы перенесли от него подобное оскорбление. Я помню только, что моя старая гувернантка, услыхавшая случайно из смежной комнаты ваше объяснение, грозила мне сказать о нем отцу, но я ее просила не делать этого и верила, что моя просьба будет исполнена.

— И это действительно было так, как вы говорите? — спросил Даниельсон.

— Взгляните на меня, и вы убедитесь, в состоянии ли я лгать, — сказала гордо Клара в полном сознании своей правоты.

— Нет, вы не лжете, — отвечал приказчик тронутым голосом, — истина говорит из ваших глаз. Я был несправедлив относительно вас, но я сумею загладить мою несправедливость. Вы приобрели во мне друга, который возвратит вам отнятое у вас состояние и отомстит за вас врагу вашему Руперту Гудвину.

ГЛАВА XLVI

Эстер Вобер была погребена на кладбище за Лондоном в живописной и уединенной местности, осененной тенью высоких деревьев. Это место было выбрано герцогом вследствие высказанного ею как-то раз желания. Погребение совершалось тихо и просто; за гробом Еврейки шел только один друг, но этот один плакал неудержимыми, горячими слезами. Герцог заказал для ее могилы изящный памятник, но он не поставил на нем ее имени: краткая надпись гласила только то, что погребенное здесь существо было молодо, хорошо и любимо.

Герцогу предстояла после погребения Эстер тяжелая обязанность: он дал ей слово просмотреть ее бумаги и вручить деньги, вырученные им из продажи ее вещей, молодой девушке, относительно которой она сознавала себя так много виноватою. Герцог знал ее только под именем мисс Ватсон, фигурантки Друриленского театра, но привратник дал ему ее адрес и он приступил к исполнению последней волн Эстер. Он взошел один в изящные комнаты, в которых недавно блистала Эстер. Цветы в них цвели, птички еще весело распевали в клетках, но нежные ручки, ухаживавшие за ними, лежали неподвижно в холодной могиле. Собачка Эстер бросилась с лаем навстречу Гарлингсфорду. Это было единственное существо, сожалевшее вместе с ним о молодой умершей.

Герцог тщательно отобрал все, что было написано рукою Эстер; он не хотел, чтоб посторонний взгляд коснулся этих строк, которые писала рука любимой женщины. Он бережно сложил и запечатал их в конверт с краткою надписью: сжечь после моей смерти! Потом он приступил к осмотру вещей.

Он нашел в числе их миниатюрный портрет, осыпанный жемчугом и изображавший женщину обворожительной красоты, в которой он узнал испанскую еврейку, мать Эстер. На золотом обводе были вырезаны слова: «Руперт своей возлюбленной Лоле!» Тяжеловесность медальона возбудила в герцоге мысль, что в медальоне должно крыться, по-видимому, еще изображение. Герцог в ту же минуту отправился в магазин ювелира, и поручил ему осмотреть медальон: в нем действительно оказался портрет смуглого и красивого молодого мужчины, лицо которого напоминало герцогу что-то очень знакомое. Воспоминания его не заходили далее.

Приведя все в порядок, молодой человек отправился по данному адресу отыскивать квартиру мистрисс Вестфорд. Чрез несколько времени он уже входил в скромную комнату, где Клара сидела за какою-то работой, пока Виолетта читала ей вслух. Гарлингсфорд вспомнил, что видел ее на театральной сцене, но она показалась ему в своем траурном платье гораздо интереснее, нежели в блистательном костюме актрисы; он тотчас увидел, что это девушка отлично воспитанная и скромная при глубоко развитом в ней чувстве собственного достоинства. Усевшись по приглашению мистрисс Вестфорд, он объяснил Виолетте в коротких словах, что особа, имя которой он обещал не сказывать, завещала ей небольшое наследство от 4-х до 5.000 фунтов.

Это было целое богатство в глазах Виолетты, успевшей уж узнать всю горечь нужды. Слезы радости сверкнули в глазах ее при мысли о возможности успокоить мать, но в ту же минуту она подняла прекрасную головку и спросила у герцога:

— Уверены ли вы, милостивый государь, что это таинственное завещание не навлечет на мое имя никакого бесчестия? Почему завещатель скрывает свое имя?

— Я даю вам мое честное слово, что вы можете, не колеблясь, принять этот дар: его делает вам женщина, оскорбившая вас и осознавшая на смертной постели свою неправоту. Мысль о возможности загладить ее усладила ей горечь последних минут. Могу вас заверить, что вы можете смело воспользоваться этим небольшим достоянием.

— Если все это так, то я принимаю, — сказала Виолетта, — конечно, если мать моя не против этого.

— О нет, я не противлюсь: лицо этого господина слишком чистосердечно, чтобы не верить его благородному слову. — Герцог поклонился.

— Я только исполняю последнюю волю покойницы, — отвечал он грустно.

— Но я не помню никого, кто бы оскорбил меня, исключая одного человека, который никогда не сознает своих погрешностей.

— Вы не услышите от меня дальнейших разъяснений, — отвечал герцог. — Я радуюсь, находя вас в обществе вашей матушки и, следовательно, вне всякой опасности. Что же касается завещания, то я вполне надеюсь, что вы его примете и простите умершей. Через несколько минут герцог простился с дамами с отрадным убеждением, что дар Эстер достался существу вполне его достойному.

Гарлингсфорд отправился из квартиры Вестфордов прямо в клуб. Он не искал общества, но его тяготило уединение: образ Эстер преследовал его слишком сильно. Желание рассеять неотвязную мысль заставило его возвратиться к прежним привычкам; он прошел в комнату, куда клубные гости собирались читать, и подсел к окну, так как лампы не были еще зажжены. У другого окна сидел господин с газетою в руках: это был Гудвин, приехавший в Лондон, чтобы отыскать в нем дочь. Эти розыски были до сих пор безуспешны, и он приехал в клуб прямо от совещания с полицейским чиновником по этому делу. Вообще все неудачи последнего времени сильно обескуражили Руперта Гудвина. Присутствие герцога заставило его принять привычный вид веселой беззаботности, но это стоило ему немалого труда. Молодой человек взглянул с большим вниманием на бледное лицо и черные глаза банкира, выдававшие важное его происхождение. Это лицо неотвязно вставало перед ним с той самой минуты, когда он открыл портрет, находившийся в медальоне Эстер. Герцог знал отчасти прошедшее банкира; он вспомнил, что он жил несколько лет в Испании, заведуя там отделением банка, и внутренний голос внятно сказал ему, что этот человек похититель прекрасной еврейки из Севильи и бессердечный отец Эстер Вобер. Как ни был банкир углублен в свои думы, он не мог не заметить торжественной важности, которая лежала на лице Гарлингсфорда.

— Вы, кажется, сегодня очень расстроены, любезный герцог, — сказал ему Гудвин.

— Да, я потерял единственную женщину, которую любил и похоронил ее несколько дней тому назад. Не слыхали ли вы когда-нибудь имени Эстер Вобер? Банкир содрогнулся и бледное его лицо стало еще бледнее. Не знавали ли вы этого лица? — продолжал Гарлингсфорд, подавая ему миниатюру Эстер. Гудвин отшатнулся от него с содроганием.

— Это портрет вашей дочери, — произнес Гарлингсфорд торжественным тоном, — дочери, которую вы бросили и которая не прокляла вас на смертном одре только потому, что смерть замиряет земную вражду. Она не произнесла относительно вас ни одного слова любви и прощения, но она рассказала мне всю свою несчастную жизнь. Я презираю вас и только поэтому не зову вас к отчету, но мы незнакомы с этой минуты. Гарлингсфорд надменно отвернулся от Гудвина, но он, так высоко поднимавший голову в великосветском обществе, не нашел возражения на эту обиду. Вся его смелость исчезла, как будто ее и не бывало.

ГЛАВА XLVII

Пустыня доктора Санфлея обладала огромным преимуществом сводить с ума людей, входивших в нее в полном рассудке. Высокие стены окружали пространство, поросшее кустарником, которое носило название сада. В середине его возвышалось четырехугольное здание. Длинный ряд окон без занавесей выходил в этот сад, только ставни закрывали их от солнечного зноя и при малейшем ветре страшно скрипели на ржавых петлях. Это самое помещение доктор Санфлей рекомендовал как очаровательную виллу, зная очень хорошо, что люди, доверяющие ему своих больных, мало интересуются удобствами, необходимыми для последних, и стараются только сжить их с своих рук и потому плохое содержание, неудобное помещение и нездоровый воздух не играют в глазах их никакой роли: чем скорее умирал привезенный больной, тем скорее прекращалась обязанность платить за его содержание. Большая часть людей, за которых Санфлей получал хорошие деньги, были в полном рассудке.

Сначала все эти несчастные вопили, молили, взывали о правосудии, пытались писать, но один Бог видел меру их страданий, и жалобы их слышал их бесчувственный сторож. Глухое отчаяние заменило постепенно эту жгучую скорбь, холодная покорность тому, чего изменить они были не в силах. Разговоров между ними слышалось мало и о чем говорить в этой живой могиле.

Учреждая «пустыню», Санфлей имел в виду создать себе правильную и безобидную жизнь и обеспечить покойную старость; хотя эта цель была давно достигнута, но корысть понуждала продолжать это дело. В этой страшной темнице перебывало много жильцов, но ни один из них не доставил доктору таких огромных выгод, как пациент банкира. Доктор знал хорошо, что Левис Вильтон владеет страшною тайною, от которой зависит вся участь Гудвина, и доктор был уверен, что Гудвин не убил его пациента только потому, что у него не хватило отваги на такой смелый шаг.

Лионель провел первые дни своего пребывания в «пустыне» в совершенном беспамятстве, но доктор Санфлей знал свое дело и лечил его как человека, жизнь которого должна ему доставлять 500 ф. дохода, то есть очень усердно. Это важное обстоятельство доставило Лионелю отдельную комнату и мебель благовиднее, чем у прочих больных. Здоровье молодого человека быстро поправлялось, однако же первая минута сознания была для него, быть может, даже ужаснее той, в которую он узнал об убийстве отца. Когда глаза его, отяжелевшие от долгого беспамятства, остановились на грязных стенах его больничной комнаты, по нему пробежала дрожь отвращения. Он был еще так слаб, что не мог понимать ничего, исключая того, что видит эту комнату еще первый раз в жизни, но мало-помалу мысли его стали приходить в порядок. Он вспомнил о своей изящной комнате в Вильмингдонгалльском доме; это воспоминание вызвало естественно прекрасный образ Юлии и мрачный и злобный образ банкира, а с ним и всю кровавую картину убийства в северном флигеле.

Но где же находился теперь Лионель? Как он попал сюда, в эту грязную комнату? Ему пришло в голову, что его переместили в необитаемую часть Вильмингдонгалльского дома, быть может, в знаменательный северный флигель.

Ставень, откинутый сильным порывом ветра, обнаружил глазам Лионеля такую же пустынную, запущенную местность, какая окружала и северный флигель, и вид этой местности убедил Лионеля, что он находится действительно в северном флигеле. «Он запер меня сюда, — рассуждал Лионель, — где никто не узнает о моем существовании. Меня удивляет то, что он не убил меня, как убил отца, зная, что я во что бы то ни стало отомщу за его смерть».

Но в ту же минуту ему пришло в голову, что он проживал в доме банкира под вымышленным именем; письмо его матери и портрет отца, которых при нем не было, объяснили бы ему, что банкир мог узнать его имя, но Лионель был еще так слаб, что позабыл о них. Он упорно твердил, что если б он выдал свою тайну в беспамятстве, то банкир, разумеется, убил бы его. «Однако же это странно, чрезвычайно как странно, что он заключил меня в те самые комнаты, где погиб мой отец». Лионель содрогнулся, и в памяти его ожили все рассказы о привидениях, водившихся в северном флигеле; он смеялся над ними в прежнее время, но настоящее его болезненное состояние и совершенное уединение заставили его взглянуть на эти рассказы другими глазами.

Мало-помалу мужество Лионеля ослабело под силою этих неотвязных мыслей и мучительной неизвестности о собственной участи. Им овладел суеверный страх, и в этом пустынном, мертвобезмолвном месте глазам его представилась со всеми подробностями ужасная картина смерти его отца. «Боже! — воскликнул он, — если Гудвину известно мое настоящее имя, то верх жестокости с его стороны заключить меня в такое страшное место! Если тени умерших являются живыми, то ведь и я увижу тень моего отца!»

Не успел Лионель договорить этих слов, как в окне его комнаты показалось мертвенно-бледное лицо, глядевшее на него усталыми, угасшими глазами. Вопль ужаса вылетел из груди Лионеля, и он повалился без чувств на подушку.

Он видел действительно лицо своего отца, но это было скорее лицо мертвеца, нежели лицо живого человека.

ГЛАВА XLVIII

Руперт Гудвин был человек со слишком потерянною совестью, чтоб слова Гарлингсфорда об Эстер Вобер могли его тронуть. Сходство этой Эстер с прекрасною еврейкою, которую он похитил из отцовского дома, вызывало в нем не раз предположение, что она его дочь, но холодное презрение, с каким молодой и благородный герцог показал ему ее портрет, оскорбило его до глубины души. Среди всех опасностей его положения, последняя случайность показалась ему верным предзнаменованием его близкой погибели и из всех ударов, поразивших его за последнее время, побег его дочери был самый ощутимый; хотя он любил Юлию эгоистическим чувством дурного родителя, но все-таки любил. При том же ей открылась тайна преступления, которое случай помешал ему совершить. Банкир был уверен, что она добровольно не выдаст этой тайны, но ведь могла ж она заболеть точно так же, как, например, заболел Лионель.

Все старания банкира отыскать свою дочь были напрасны, объявления в газетах имели в свою очередь также мало успеха.

В день своего побега Юлия нарядилась в темное платье и в простенькую шляпку с плотною вуалью, и отправилась с наступлением рассвета пешком прямо в Гертфорд, откуда и уехала с первым поездом в Лондон. Добравшись до Лондона, она с первым же поездом уехала в Винчестер и оттуда в Нью-Форсет. План этого путешествия был, по всей вероятности, обдуман заранее.

Несколько дней спустя после свидания Даниельсона с мистрисс Вестфорд она получила от него письмо следующего содержания:

«Я обещал вам загладить по мере моих сил мою несправедливость относительно вас и стараюсь теперь исполнить свое обещание. Если вам будет угодно пожаловать в полдень ровно через неделю в контору нашего банка, вы убедитесь, как я искупаю мою вину, и встретите в то же время сюрприз самый приятный из всех, которые вы когда-либо имели в жизни.

Ваш покорный слуга Даниельсон».

«Искупление, сюрприз, — твердила Клара, стараясь напрасно проникнуть в тайну письма Даниельсона, — если б Даниельсон обладал силою воскрешать мертвых, я бы поверила, что меня ждет подобный сюрприз!» Положение ее становилось действительно почти невыносимым; одно горе сменялось непременно другим. Едва только возвращение дочери сняло с ее души тяжелую заботу, на нее налегла забота о сыне, о котором не было ни слуха, ни духа со времени письма, в котором Клара извещала его о приезде Торнлея. Напрасно она отправляла письмо за письмом, она не получала ни строчки ответа.

ГЛАВА XLIX

Клара адресовала все свои письма к сыну на Гертфордскую станцию; его молчание внушило ей мысль, что он, может быть, переселился в город, но это предположение сменилось убеждением, что Лионель болен и, вероятно, опасною, смертельною болезнью, если он оставляет ее так долго в неизвестности. Измученная, мистрисс Вестфорд решилась ехать тотчас в Гартфорд.

Тяжелы были чувства Клары во все продолжение этого путешествия, мрачные предчувствия осаждали ее. Доехав до станции, она тотчас осведомилась, где находится в городе почтовая контора; она была уверена, что ей укажут квартиру ее сына, но как горько было изумление ее, когда ей объявили, что никто не знает Лионеля Вестфорда и даже три последние ее письма к нему лежали нетронутые в почтовой конторе.

Мистрисс Вестфорд бродила до самого вечера по всем улицам города, узнавая везде, не знает ли кто квартиры ее сына, но никто не знал Лионеля Вестфорда и даже не слыхал этого имени. Она вернулась в Лондон в таком же состоянии тяжелой неизвестности, в каком она выехала оттуда поутру.

В день, назначенный Даниельсоном в его письме, мать и дочь нарядились в самые лучшие свои траурные платья и отправились в Сити. Что приказчик назначил местом этого свидания квартиру банкира, в этом не было еще ничего странного, хотя обнаруживалась известная степень власти его над банкиром, но письмо его было действительно загадочно. Клара решилась слепо исполнить все, о чем он просил; поведение этого человека внушало ей невольное к нему доверие. В условленный час они уже были в кабинете банкира; Гудвин был тоже тут; его вызвало письмо, которое Даниельсон послал к нему в Вестенде с известием, что дела его принимают дурной оборот вследствие распространившихся неблагоприятных слухов, для опровержения которых нужно его присутствие.

Дела Руперта дошли на самом деле до того состояния, в каком они были при краже капитала Гарлея Вестфорда. Сначала спекуляции его пошли очень удачно, но кризис на бирже расстроил неожиданно все его планы. Банкротство, грозившее ему уже так давно, действительно настало; он не побоялся его ввиду тех многих невинных, которым оно готовило верную гибель, оно пугало его за самого его, привыкшего к роскоши и не успевшего обеспечить себя на время невзгоды.

— Ну, Яков, как дела? — спросил он у приказчика.

— Очень не хороши, — отвечал последний с смесью равнодушия и почтительности, которые так сильно бесили банкира, — люди становятся опять недоверчивы, и, если они все налягут на банк и запросят уплаты, то гибель неизбежна. — Гудвин содрогнулся, но он не успел ответить еще слово, как младший приказчик ввел в кабинет двух дам. Банкир испугался, узнав мистрисс Вестфорд.

— Кто эти дамы, Волтер, — закричал он приказчику, — ведите их в контору, у меня нет с ними дел. Даниельсон, что все что значит?

— Садитесь, милостивые государыни, — отвечал с невозмутимым хладнокровием приказчик, — я не имел времени предупредить мистера Гудвина о вашем посещении, но он скоро уверится, что ваш приход к нему очень естествен.

Лицо мистрисс Вестфорд было неподвижно, но лицо банкира было мертвенно-бледно; вид этих двух женщин в траурных платьях навел на него непобедимый ужас. Когда он обернулся, чтобы отвечать приказчику, он заметил в лице его выражение, которое сказало ему внятно, что этот человек, бывший его орудием, его смертельный враг.

— Негодяй! — сказал он, — как вы смеете не слушать моих приказаний. Извольте сейчас же вывести ваших приятельниц; я никому не позволяю входить ко мне насильно.

— Эти дамы мне не приятельницы, — отвечал приказчик, — при том же они явились к вам не без права, а с требованием и даже с весьма значительным требованием, мистер Гудвин.

— Вы сошли с ума Даниельсон, — возразил банкир, — что могут требовать от меня эти дамы?

— Страшного отчета, быть может, мистер Гудвин, — воскликнула Клара, — отчета в убийстве моего мужа. Наказание медлит, но рано или поздно оно настанет.

Гудвин напрасно старался надеть на себя личину спокойствия, его выдавали судорожные изменения лица.

— Дело не в наказании, — сказал Даниельсон, — эти дамы явились с требованием уплаты 20.000 фунтов, которые капитан Гарлей Вестфорд вручил вам, мистер Гудвин.

Банкир засмеялся насмешливым смехом: — Вы в самом деле помешались, милый Даниельсон, и я обращусь к полицейским властям с запросом прислать вам горячечную куртку.

— Потерпите немножко, — возразил приказчик с ледяным хладнокровием, — я знаю хорошо вашу наклонность запрятывать людей в дома умалишенных, но я не нуждаюсь в вашем человеколюбии. А теперь я надеюсь, что вы уплатите эти 20.000 фун. Муж мистрисс Вестфорд умер, но вот квитанция, которую вы ему выдали. Приказчик вытащил ее из кармана и показал банкиру.

— Где… где вы… — проговорил с усилием банкир:

— Где я ее взял, хотите вы сказать. В тот вечер, когда Вестфорд прибыл в Вильмингдонгалль на нем было летнее верхнее платье, которое он сбросил, когда выходил вместе с вами из зала. Так как я вообще весьма любопытен, а в тот памятный вечер имел причины быть еще любопытнее, то я по возвращении с Гертфордской станции, осмотрел карманы оставленного платья и весьма не напрасно, потому что нашел в них эту бумагу. Вы узнаете ее, неправда ли, мистер Гудвин; вы тоже искали ее в тех же карманах, только несколько поздно. Когда вы закололи капитана Вестфорда и бросили труп для тления в погреб, вы совершили только половину задачи.

— Господи Боже мой! — воскликнула Клара, — как же вы, зная об этом убийстве, не донесли о нем?

— Ни слова, мистрисс Вестфорд, — остановил приказчик почти повелительно, — ждите и имейте ко мне доверие.

В ужасе мистрисс Вестфорд поднялась было бессознательно с места, но влияние, которое имел над нею приказчик, заставило ее опуститься опять в кресло.

— А теперь, мистер Гудвин, вам лучше всего сделать безотлагательно уплату этих денег.

— Квитанция фальшивая! — воскликнул банкир.

— Как, вы это находите; ну так если вы оспариваете справедливость притязаний мистрисс Вестфорд, то это дело решится по суду и в таком случае тайна известной летней ночи…

— Я заплачу, — воскликнул банкир, — но только не сейчас!

— Ни часу отсрочки — возразил приказчик, — мне хорошо известно положение ваших дел, вы должны немедленно заплатить все сполна. Не исключая этого, вы должны засвидетельствовать, что закладная на вестфордгаузское имение была подложная.

— Я этого не сделаю, — сказал гордо банкир и в бешенстве сдавил шею приказчика, — ты взял с меня деньги и предаешь меня, но я… — Дверь отворилась, и голова конторщика просунулась в комнату; банкир в изнеможении упал в свое кресло.

— Вы видите теперь, мистер Гудвин, что насильственные меры не всегда удаются, — сказал Даниельсон, — позовите же кассира.

Банкир позвонил, чтобы позвать кассира.

— Вы вчера приняли значительные суммы — сказал он вошедшему, — сколько их налицо?

— Сорок три тысячи и 320 ф., — отвечал кассир.

— Вручите этой даме 20.000 фунтов.

Кассир посмотрел на него с изумлением и минуту спустя принес ему деньги.

— Давайте же квитанцию, — сказал Гудвин приказчику.

Даниельсон подал одною рукою квитанцию, а другою принял деньги.

— Вот ваше состояние, — отнесся он радостно к мистрисс Вестфорд, — а в свое поместье вы можете вернуться, когда заблагорассудите.

— Но я не желаю воспользоваться деньгами, за которые пролита кровь моего мужа: я желаю одного правосудия.

— Она сошла с ума, — воскликнул банкир, — я не дозволю, чтобы безумная женщина и негодяй слуга стесняли меня в моем собственном доме. — Он потянулся рукою к колокольчику.

— Звоните, мистер Гудвин, не то я позвоню, — отозвался приказчик, и он сильною рукою ухватил колокольчик. Дверь тотчас отворилась, и в комнату вошли два гражданских чиновника и один полицейский.

— Что все это значит? — воскликнул банкир.

— Это только значит, что вас арестуют по делу совершенного вами убийства, — сказал Даниельсон. — Вы получите правосудие, мистрисс Вестфорд, но не за убийство, а только за покушение на жизнь вашего мужа, потому что он жив и взгляните: вот он. — Капитан действительно стоял в дверях комнаты, слабый, изнуренный, мало походивший на прежнего, полного жизни и силы Гарлея Вестфорда, но когда Клара в слезах повисла у него на шее, мертво-бледное лицо его оживилось, а когда Виолетта присоединилась к матери, он не устоял под натиском всех ощущений, волновавших его в эту минуту, и в изнеможении опустился на стул.

Банкир с немою яростью смотрел на эту сцену. Когда же впечатление, произведенное ею на всех немного ослабело, Яков Даниельсон нарушил первый молчание.

Когда вы столкнули жертву в погреб под северным флигелем, — отнесся он к Гудвину, — вам бы следовало убедиться: погибла ли она? У вас, вероятно, не достало мужества видеть ее агонию; словом, вы на докончили своего дела, а я вернулся вовремя, чтобы спасти вашу жертву. Во мне было предчувствие, что вы удаляете меня из дома не без причины и потому, по моем возвращении, я прокрался к окну северного флигеля, из которого, сквозь щели ставни мерцал огонек, но меня предупредил ваш старый садовник, и я чуть слышным шагом прошел прямо в столовую. Когда вы вошли в нее несколько минут спустя, то ваше лицо убедило меня, что в погребах северного флигеля произошло что-то ужасное. Едва только вы успели уйти, как и я отправился к окну, в котором видел огонек; садовник на этот раз лежал без чувств. Я понял, что какое-нибудь страшное зрелище довело его до этого состояния. Я заглянул в окно, но темнота не дала мне возможности ничего рассмотреть. Я вернулся в людскую и запасшись потайным фонарем, разыскал тайный вход под северный флигель и нашел там скоро у подножия лестницы капитана Вестфорда. Я расстегнул жилет его: сердце еще билось; я сиял с себя галстук и перевязал рану, потом вернулся в дом и дождавшись когда все в нем заснули крепким сном, я отправился в ближайшее местечко, нанял повозку и в ней с бесчисленными трудностями перевез умирающего в давно мне известное место, владелец которого наживался бесчестными делами. Это место было дом умалишенных под названием «пустыни». Я не боялся здесь нескромных вопросов; я выдал больного за своего родственника, посягнувшего на свою жизнь в припадке помешательства, и назначил за попечение о нем огромную плату. Доктор Санфлей осмотрел его и принял в свой дом, как будто не заметив, что самоубийца не может ни в каком случае поразить себя кинжалом в спину. Если вы спросите меня, Клара, почему я тогда же не выдал убийцы и не возвратил жертвы ее семейству, я отвечу вам только, что я был безумец и мстил вам за мнимое ваше участие в сделанном мне оскорблении; притом утрата лучших надежд моей юности развила во мне кроме других одну сильную страсть: это была корысть, которую я мог удовлетворить беспрепятственно, пользуясь тайной, благодаря которой вся касса банкира была к моим услугам. Я хранил эту тайну год без угрызений совести, но случай свел меня с вами, Клара, и убеждение в несправедливости моих понятий о вас сделало меня другим человеком. Я отправился немедленно за вашим супругом, и доктор Санфлей не замедлил объявить его совершенно здоровым, как только услышал от меня, что я не в состоянии платить за него долее, но мы, к сожалению, не могли взять с собою другого страдальца, сына вашего, Клара, которого Гудвин осудил на вечное заточение в «пустыне» за открытие им тайны убийства его отца. Конечно, будь он в другом заведении, его освобождение представило бы много препятствий, но он жил у доктора Санфлея: под его гостеприимным кровом произошла встреча отца и сына. Странная встреча, неправда ли, мистер Гудвин, если Провидение устроило ее! Теперь Лионель без труда получит свободу: для этого только стоит объявить Санфлею, что банкир разорился и попал, под суд за преступление. А теперь, господа, — сказал он, обратившись к полицейским чиновникам, — исполняйте свой долг; я не буду долее задерживать вас.

Банкир вышел молча из дома, с которым прощался навеки. Один из полицейских поместился на козлах, а двое уселись в карету с преступником; но как они зорко ни стерегли его, банкир успел обмануть их бдительность. Он поднес к губам носовой платок и минуту спустя из него выпала пустая скляночка. Яд, хранившийся в ней, убил его мгновенно.

Со дня расстройства дел его по банку и открытия тайны его преступления он постоянно носил при себе яд. Смерть его прекратила дальнейшие розыски о преступлении, и о нем узнали только очень немногие; гораздо значительнее было число людей, узнавших о расстройстве его банкирских дел и потерпевших от его банкротства.

Семейство Вестфордов соединилось опять под родным кровом, из которого вытеснили его страшные события последнего года, и хотя мрачное воспоминание о Руперте Гудвине заставляло сначала Вестфорда и Клару смотреть не без грусти на взаимную склонность между их детьми и детьми банкира, но влияние Виолетты и Лионеля победило мало-помалу это горькое чувство. Художническая известность Регинальда Гудвина росла с каждым днем и сулила ему блистательную будущность.

В одно прекрасное июньское утро колокола звонили к двойному торжеству: у алтаря стояли Лионель с Юлией и Виолетта с сыном банкира. Прекрасны были обе невесты, и их были достойны благородные юноши, произносившие торжественный обет посвятить им всю жизнь.

Стенли Д. Уейман Красная мантия РОМАН

Глава I В ИГОРНОМ ДОМЕ

— У вас крапленые карты!

Нас окружало человек двадцать, когда этот глупец, мало зная, с кем он имеет дело, и не умея проигрывать, как подобает настоящему дворянину, бросил мне в лицо эти слова. Он думал, я готов в этом присягнуть, что я тотчас начну кипятиться, кричать и выходить из себя, как петух. Но он плохо знал Жиля де Беро. В первую минуту я не удостоил его даже взгляда. Вместо ответа я обвел взором, улыбаясь, кольцо окружавших нас лиц и увидел, что мне некого бояться, кроме де Помбаля. Только тогда я поднялся с места и посмотрел на глупца с таким суровым видом, который всегда производил впечатление и на более солидных и умных людей.

— Крапленые карты, мосье англичанин? — сказал я с холодной усмешкой. — Но ими, я слыхал, обманывают игроков, а не невоспитанных молокососов.

— А все-таки я утверждаю, что у вас крапленые карты! — горячо ответил он с своим смешным акцентом. — В последний раз у меня не было ничего, и вы как раз удвоили ставку. Очевидно, вы знали это. Вы меня обманывали!

— Не трудно вас обмануть, когда вы играете спиною к зеркалу, — насмешливо возразил я.

При этих словах вокруг раздался оглушительный хохот, который, наверное, был слышен на улице. Даже те из присутствующих, которые до сих пор не обращали внимания на нашу ссору, заинтересовались и подошли к нашему столу. Но я сохранял прежнее суровое выражение лица. Выждав, пока в комнате опять водворилась тишина, я жестом руки отстранил заграждавших дорогу и указал на дверь.

— За церковью св. Якова есть дворик, — сказал я, шалевая шляпу и беря на руку свой плат. — Вы, конечно, не откажетесь сопровождать меня туда?

Он тоже схватил свою шляпу.

— С удовольствием, — воскликнул он вне себя от стыда и гнева. — Хоть к самому дьяволу, если вам угодно!

Я уже считал дело улаженным, как вдруг маркиз взял молодого человека за руку и удержал его.

— Этого не будет, — сказал он, обращаясь ко мне с своим величественным видом вельможи. — Вы знаете меня, мосье де Беро. Дело зашло уже достаточно далеко.

— Слишком далеко, мосье де Помбаль, — с горечью ответил я. — Но если вам угодно занять место своего друга, то я ничего против этого не имею.

— Потише, пожалуйста, — презрительно ответил он. — Я знаю вас. Я не дерусь с людьми вашего сорта и не вижу в том необходимости для этого господина!

— Конечно, — сказал я, низко кланяясь, — если он предпочитает быть избитым на улице палкой.

Это задело маркиза.

— Будьте осторожнее! Будьте осторожнее! — закричал он. — Вы забываетесь, мосье Беро!

— Де Беро, с вашего позволения, — возразил я, пристально глядя на него. — Моя фамилия имеет частицу «де» так же давно, как и ваша, мосье де Помбаль!

Он не мог этого отрицать и ответил, все еще не выпуская руки своего друга:

— Как вам угодно. Таков, по крайней мере, мой совет. Кардинал запретил дуэль и на этот раз он не позволит с собою шутить. Вы уже имели однажды немало хлопот, хотя и отделались счастливо. Во второй раз дело может принять худший оборот. Поэтому лучше оставьте этого господина в покое, мосье де Беро. Да, наконец, как вам не стыдно! — воскликнул он с горячностью. — Ведь он еще юноша!

Два или три человека позади меня захлопали в ладоши при этих словах. Я обернулся, посмотрел на них, и они притихли как мыши.

— Мне нет дела до его возраста, — сурово возразил я. — Минуту назад он считал себя достаточно взрослым, чтобы оскорбить меня.

— И я докажу справедливость своих слов! — воскликнул мальчик, теряя терпение.

Он был очень горяч, и маркиз все это время с большим трудом сдерживал его.

— Вы мне оказываете плохую услугу, — продолжал он, сердито отстраняя руку де Помбаля. — С вашего позволения, мы с этим господином докончим наше дело!

— Вот это лучше, — сказал я, кивая головой, между тем как опешивший маркиз, нахмурив брови, отступил в сторону. — Позвольте мне пройти вперед.

Игорный дом Затона находился в ста шагах от церкви св. Якова Мясников, и половина гостей пошла вслед за нами. Вечер был сырой, на улицах было темно, грязно и скользко. Улица св. Антуана была почти пуста, и кучка людей, которая днем неминуемо обратила бы на себя всеобщее внимание, осталась незамеченной, и мы беспрепятственно вступили на мощеный треугольник, который расположен сейчас позади церкви. Я увидел в отдалении одного из кардинальских стражников, который медленно слонялся взад и вперед перед лесами, еще окружавшими новый дворец Ришелье. Вид его мундира заставил меня на минуту остановиться в нерешительности, но отступать было поздно.

Англичанин уже начал раздеваться. Я, наоборот, застегнулся до самого горла, так как было очень свежо. В то время как мы делали свои приготовления и большая часть наших спутников обнаруживала желание держаться подальше от меня, я почувствовал на своем рукаве прикосновение чьей-то руки и, обернувшись, увидел маленького портного, у которого я тогда снимал квартиру на Мыловаренной улице. Появление этого субъекта было очень несвоевременно, чтобы не сказать больше. Дома, за неимением лучшего общества, я иногда позволял ему обращаться со мною довольно фамильярно, но я вовсе не желал, чтобы он ставил меня в неловкое положение перед благородными людьми. Я поспешил оттолкнуть его и сердито нахмурил брови, надеясь, что это заставит его хранить молчание. Но последнее оказалось невозможным и мне волею-неволею пришлось заговорить с ним.

— После, после, — торопливо произнес я. — Я теперь занят.

— Ради Бога, не делайте этого! — воскликнул болван, снова хватаясь за мой рукав. — Не делайте этого! Вы навлечете беду на весь дом. Ведь он почти еще мальчик и…

— Ты тоже? — закричал я, теряя терпение. — Молчи, бездельник! Что ты понимаешь в спорах благородных людей? Оставь меня, слышишь?

— Но кардинал! — воскликнул он дрожащим голосом. — Кардинал, мосье де Беро! Человек, которого вы недавно убили, еще не забыт. На этот раз кардинал ни за что…

— Оставь меня, слышишь? — прошипел я, потому что бесстыдство этого человека превосходило всякие границы и возбуждало во мне такое же омерзение, как и его противный голос. — Прочь! Я вижу, ты просто боишься, что он убьет меня и ты потеряешь свои деньги.

Фризон отскочил от меня, словно получив удар бича, а я обернулся к своему противнику, который с нетерпением ожидал конца этого разговора. Признаюсь, ужасно молодым показался он мне, когда я увидел (перед собою в эту минуту его обнаженную голову и (светлые волосы, ниспадавшие на его гладкий, женский лоб, настоящим мальчиком, только что выпущенным из Бургундской коллегии, если только есть у них в Англии такие коллегии. Мороз пробежал у меня по телу. В тот миг я ощутил укол совести, страх и предчувствие беды. Что сказал мне этот карлик-портной? Чтобы я не… Но что он за советчик? Что он понимает в подобных вещах? Если я отступлю на этот раз, то мне придется убивать ежедневно по человеку, или же оставить Париж, игорный дом и умереть где-нибудь от голода.

— Прошу извинения, — сказал я, обнажая шпагу и становясь на место. — Должен же был проклятый (кредитор застигнуть меня так некстати! Теперь я к вашим услугам.

Он отдал честь, мы скрестили шпаги и начали. С первого же момента я не сомневался в исходе нашей дуэли. Скользкие камни и слабый свет давали ему, правда, некоторый шанс, некоторую выгоду, более того, чем он заслуживал, но как только я коснулся его лезвия, я понял, что он новичок в искусстве владения шпагой. Быть может он взял с полдюжины уроков фехтования и затем упражнялся с каким-нибудь англичанином, таким же тяжелым и неповоротливым, как он. Но это было все. Он сделал несколько смелых, но очень неловких нападений, и когда я удачно отпарировал их, для меня исчезла всякая опасность; он был всецело в моей власти.

Я стал играть им, следя, как пот выступал у него на лбу, и ночной мрак, словно тень смерти, все гуще и гуще падал на его лицо. Мною руководила те жестокость — Бог свидетель, что я никогда этим не грешил, но в первый раз в жизни я чувствовал странное нежелание нанести удар. Мокрые кудри прилипали к его лбу: дыхание судорожными толчками вырывалось из его груди. Я слышал за своею спиной ропот, кто-то даже не удержался от громкого проклятия… И вдруг я поскользнулся, упал и в один миг очутился лежащим на правом боку, зашибив правый локоть о мостовую так сильно, что у меня рука онемела до самой кисти.

Он остановился. Десяток голосов закричал:

— Ну, теперь он ваш!

Но он остановился. Он отступил назад и, опустив шпагу в землю, ждал с сильно вздымавшейся грудью, шока я не поднялся на ноги и снова не закрылся своей шпагой.

— Довольно, довольно! — раздался позади меня грубый голос. — Неужели и после этого вы не оставите его?

— Будьте осторожны, сударь — холодно сказал я, потому что он продолжал стоять в нерешительности. — Это был простой случай. Не рассчитывайте на него в другой раз.

Несколько голосов закричало:

— Как вам не стыдно?

Кто-то крикнул даже:

— Подлец!

Англичанин выступил вперед, пристально глядя на меня своими голубыми глазами, и безмолвно занял свое место. На его напряженном белом лице я читал, что он готов на все, хотя бы даже на самое худшее, и его мужество приводило меня в такое восхищение, что я был бы очень рад, если бы кто-нибудь из зрителей, любой из них, занял его место. Но это было невозможно. Я вспомнил о том, что двери игорного дома будут теперь навсегда закрыты для меня, вспомнил об оскорблении, нанесенном мне Помбалем, о насмешках, и обидах, которые я всегда смывал кровью, — и, с силою ударив по его лезвию, я пронзил англичанина насквозь.

Когда он упал на камни мостовой, вид этих полузакрытых глаз и этого лица, белевшего в темноте ночи, — не скажу, чтобы я долго смотрел на него, потому что через секунду дюжина товарищей стояла подле него на коленях, — заставил мое сердце непривычно сжаться. Но это продолжалось лишь одно мгновение. Я увидел вокруг себя кольцо нахмуренных и сердитых лиц. Держась на почтительном расстоянии от меня, люди шипели, проклинали меня, угрожали мне, называя черною смертью и тому подобными эпитетами.

Большая часть их были негодяи, собравшиеся вокруг нас в продолжение поединка и следившие из-за ограды за всем происходившим. Одни рычали на меня, как волки, называя меня «мясником», «головорезом»; другие кричали, что Беро опять принялся за свое ремесло; третьи угрожали мне гневом кардинала, тыкали мне лицо эдиктом и злобно заявляли, что идет стража и что меня вздернут на виселице.

— Его кровь падет на вашу голову! — с яростью кричал один. — Он умрет через час! На виселицу вас! Ура!

— Пошел прочь! — сказал я.

— Да, в Монфокон! — насмешливо ответил он.

— Нет, в свою конуру! — ответил я, бросив на него такой взгляд, что он поспешил попятиться назад, хотя нас разделял забор.

Стоя несколько поодаль, я тщательно вытирал свою шпагу. Я отлично понимал, что в такой момент человек не может рассчитывать на особенную популярность. Те, кто пришел со мною из игорного дома, косились на меня, и когда я вздумал подойти к ним, повернулись ко мне спинами. Те же, которые присоединились к нам позже, нисколько не были вежливее их.

Но мое самообладание нелегко было сломить. Я надел шляпу набекрень и накинув на себя плащ, вышел с таким развязным видом, что подлые щенки разбежались врассыпную, не подпустив меня и на десять шагов. Толпа у забора рассеялась так же быстро, и через минуту я был на улице. Еще минута, и я убрался бы подобру-поздорову, как вдруг раздался барабанный бой. Толпа исчезла во мраке, а меня окружили со всех сторон кардинальские стражники.

Я был немного знаком с начальником отряда, и он вежливо приветствовал меня.

— Плохая история, мосье де Беро, — сказал он. — Человек умер, сказали мне.

— Ничего подобного, — ответил я веселым тоном.

Если это вас привело сюда, то можете спокойно идти домой.

— С вами, конечно, — сказал он, усмехаясь. — И так как идет дождь, то чем скорее, тем лучше. К сожалению, мне придется попросить вашу шпагу.

— Извольте, — ответил я с философским спокойствием, которое никогда не покидает меня. — Но мой противник не умер, имейте это в виду.

— Дай Бог, чтобы это послужило вам на пользу, — сказал он тоном, который мне не особенно понравился. — Налево, ребята! В Шатле! Шагом марш!

— Бывают и худшие места, — сказал я и подчинился судьбе. Притом же мне уже случалось побывать в заключений и я знал, что есть только одна тюрьма, из которой никто не может убежать. Но когда мне сказали, что мой знакомец получил инструкции отдать меня под стражу, как обыкновенного преступника, уличенного в краже или убийстве с целью грабежа, признаюсь, у меня сердце упало. «Если мне удастся добиться свидания с кардиналом, — думал я, — все еще может хорошо кончиться. Но если мне не удастся, если дело будет ему представлено в ложном свете, или наконец, он сам будет в дурном настроении, тогда пиши пропало! В эдикте прямо сказано: смертная казнь!»

Начальник Шатле, встретивший меня у ворот и узнавший меня при свете жаровни, которую начали разводить его подчиненные, не особенно старался приободрить меня.

— Как? Опять мосье де Беро? — сказал он, поднимая брови. — Ну, и смельчак же вы, если снова являетесь сюда. Старая история, вероятно?

— Да, но он не умер, — спокойно ответил я. — Пустяшная царапина! Это было за церковью св. Якова.

— Ну, а мне он показался довольно мертвым, — заметил начальник стражи, который еще стоял тут.

— Ба! — презрительно ответил я. — А вы слыхали, чтобы я когда-нибудь сделал ошибку? Если я намерен убить человека, я убью его. А в этот раз я именно старался не убить его. Стало быть он останется жив.

— Надеюсь, что так, — ответил начальник тюрьмы с кислой улыбкой. — И вам советую надеяться на это, мосье де Беро. Не то…

— Ну? — сказал я с некоторой тревогой. — Не то, любезнейший?

— Не то боюсь, что больше вам уже ни с кем не придется драться. Если даже он останется жив, я не очень уверен за вас, дружище. Кардинал твердо решил положить конец дуэлям.

— Мы с ним старые друзья, — сказал я уверенным тоном.

— Я слышал, — ответил он с легким смехом. — Но то же самое говорили относительно Шале, хотя я не припомню, чтобы это спасло его голову.

Это меня не слишком успокоило. Но впереди было еще худшее. Рано утром получено было предписание содержать меня с особенной строгостью, и мне предложили выбрать между кандалами и одною из подземных камер. Я выбрал последнее и имел теперь полную свободу размышлять о многих вещах и, между прочим, о странном, непостоянном характере кардинала, который, как я знал, любил играть с человеком, как кошка с мышью, а также о дурных исходах, которые иногда наступают при самом легком и осторожном ранении груди. Я избавился от этих и им подобных неприятных мыслей, когда мне удалось получить на время пару костей. Так как свет, проникавший в темницу, был достаточен, чтобы различить число очков, то я по целым часам забавлялся, бросая кости согласно некоторым, мною самим выработанным правилам. Но долгий ряд метаний опроверг все мои вычисления и в конце концов привел меня к тому выводу, что самый ловкий игрок бессилен, если ему упорно не везет. Такое соображение тоже не могло быть названо утешительным при данных обстоятельствах.

В продолжение трех дней у меня не было другого общества и другого развлечения. Но в конце третьего дня подлый тюремщик, который был приставлен ко мне и который никогда не уставал твердить мне о виселице, явился ко мне уже не со столь уверенным видом.

— Может быть, вам угодно было бы получить воды? — вежливо спросил он.

— Для чего, негодяй?

— Умыться.

— Я просил вчера, но ты не подал мне, — проворчал я. — Впрочем, лучше поздно, чем никогда. Давай сюда! Если мне суждено быть на виселице, то я буду висеть, как порядочный человек. Но будь уверен, кардинал никогда не сыграет со старым другом такой гнусной штуки.

— А вам придется идти к нему, — возвестил он, подавая мне воду.

— Что? К кардиналу? — воскликнул я.

— Да!

— Отлично! — радостно вскричал я и тотчас принялся оправлять свое платье. — Значит, все это время я был к нему несправедлив, — продолжал я. — Да здравствует монсиньор! Многие лета маленькому епископу Люсонскому! Я должен был предвидеть все это!

— Не радуйтесь наперед, — осадил меня тюремщик и затем продолжал: — У меня есть еще кое-что для вас. Ваш знакомый велел передать это вам.

И он подал мне пакет.

— Совершенно верно, — сказал я, глядя прямо в его воровское лицо. — И ты держал это у себя, пока мог, — пока думал, что я буду повешен? Ты посмеешь это отрицать, плут? Оставь, не смей мне лгать! Скажи мне лучше, кто из моих друзей принес это.

Сказать по правде, в те времена у меня было уж не так много друзей, а десять крон, содержавшихся в пакете, говорили об очень стойком и преданном друге, — друге, которым смело можно было гордиться.

Негодяй злорадно усмехнулся.

— Маленький кривой человечек, — сказал он. — Что-то вроде портного.

— Довольно, — сказал я, но на лице моем отразилось разочарование. — Я понимаю! Честный парень, мой должник. Я очень рад, что он вспомнил о своем долге. Но когда я пойду к кардиналу, приятель?

— Через час, — мрачно ответил он.

Несомненно, он рассчитывал на одну из этих крон, но я был слишком старый воробей, чтобы дать ему что-нибудь. Если я вернусь назад, я еще успею купить его услуги; если же нет, то не стоит тратить денег.

Тем не менее, немного времени спустя, когда я шел к дому Ришелье, под таким многочисленным конвоем, что я ничего не видел на улице, кроме солдат, я жалел, что не дал тюремщику денег. В такие моменты, когда все поставлено на карту и горизонт подернут тучами, ум невольно хватается за приметы и старинные суеверия и склонен думать, что крона, данная в одном месте, может помочь в другом, хотя бы последнее находилось на расстоянии ста миль.

Дворец Ришелье в то время еще строился, и нам приказано было подождать на длинной пустой галерее, где работали каменщики. Здесь я простоял битый час, с беспокойством думая о странностях и прихотях великого человека, который тогда правил Францией в качестве генерал-лейтенанта короля, со всеми королевскими полномочиями, и жизнь которого мне однажды удалось спасти, своевременно предупредив его об опасности. Он сделал в свое время кое-что, чтобы отблагодарить меня за эту услугу, да и после того иногда допускал меня к себе запросто, так что мы не были незнакомы друг другу.

Тем не менее, когда дверь, наконец, раскрылась предо мною, и меня введи к кардиналу, мое самообладание подверглось сильному испытанию. Его холодный взор, который скользнул по мне, точно я был не человеком, а какою-то безличною величиною, стальной блеск его глаз заставили похолодеть мое сердце. Комната была почти пуста, пол не покрыт ковром, ни подстилкой. Вокруг лежали в беспорядке куски недоконченной столярной работы. Но этот человек не нуждался ни в каких декорациях. Его худощавое бледное лицо, его блестящие глаза, даже вся его фигура, — хотя он был невысокого роста и уже горбился в плечах, — могли привести в смущение самого смелого. Я смотрел на него и вспоминал тысячу рассказов о его железной воле, холодном сердце, его непогрешимой хитрости. Он поверг брага короля, великолепного герцога Орлеанского, во прах. Лишь за два года перед тем он сокрушил Ла-Рошель, несколько месяцев тому назад он подавил восстание в Лангедоке, и в этом 1630 году на всем юге, который лишился своих привилегий и еще продолжал кипеть недовольством, никто не осмеливался поднять на него руку, — по крайней мере, открыто. В тиши, конечно, ковались тысячи заговоров, тысячи интриг против его жизни и власти, но такова, как мне кажется, судьба всякого великого человека.

Нет поэтому ничего удивительного, что мужество, которым я всегда гордился, мгновенно покинуло меня при виде кардинала, и я напрасно старался придать своему униженному поклону характер развязанности и самообладания, приличествующих старому знакомству.

Быть может, это было к лучшему, потому что этот человек, кажется, совсем не имел сердца. В первую минуту, пока он стоял, глядя на меня и еще ничего не говоря, я считал себя безнадежно погибшим. В его глазах мелькнул огонек жестокого удовольствия, и прежде чем он открыл рот, я знал, что он мне скажет.

— Лучшего примера не может быть, мосье де Беро, — с гадкой улыбкой сказал он, гладя спину кошки, которая вспрыгнула на стол. — Вы старый ослушник и будете превосходным примером. Не думаю, чтобы вами дело ограничилось, но вы послужите для нас залогом более крутых мер.

— Монсиньор сам владеет шпагой, — пролепетал я.

Комната мне показалась темнее, воздух холоднее. Еще никогда в жизни я не был так близок к страху.

— Да? — сказал он с едва заметной улыбкой. — И потому?..

— Не будет относиться слишком строго к проступку бедного дворянина.

— Бедный дворянин пострадает не более, чем богатый, — вкрадчиво ответил он, продолжая гладить кошку. — Можете утешиться этим, мосье де Беро. Это все, что вы можете сказать?

— Я оказал однажды услугу вашей эминенции, — ответил я с отчаянием.

— Вы уже не раз получали свою награду, — возразил он. — И не будь этого, я не призвал бы вас к себе.

— Помилуйте! — воскликнул я, хватаясь за соломинку, которую, казалось, он протягивал мне.

Он цинично засмеялся. Его тонкое лицо, темные усы и седеющие волосы придавали ему необыкновенно насмешливый вид.

— Я не король, — ответил он. Притом, говорят, вы убили в дуэлях не менее шести человек. Заплатите за них королю, по крайней мере, одною жизнью… Больше нам не о чем говорить, мосье де Беро, — холодно закончил он, отворачиваясь и начиная перебирать лежавшие на столе бумаги. — Закон должен быть исполнен.

Я ожидал, что он сейчас подаст лейтенанту знак увести меня, и холодный пот выступил у меня по всей спине. Я уже видел перед собою эшафот, чувствовал на шее петлю. Еще мгновение, и было бы поздно…

— Позвольте просить у вас милости, — с отчаянием пролепетал я. — Позвольте сказать вашей эминенции пару слов наедине.

— Для чего? — спросил он, снова оборачиваясь и устремляя на меня взор, исполненный холодного неудовольствия. — Я знаю вас, ваше прошлое, — все. Это вам не поможет, мой друг.

— Ну, так что ж? — воскликнул я. — Ведь это просьба умирающего, монсиньор.

— Это, положим, правда — задумчиво ответил он.

Но он все еще колебался, и сердце у меня неистово билось. Наконец, он поднял взор на лейтенанта.

— Можете оставить нас, — коротко сказал он, и по его уходе, продолжал: — Ну, в чем дело? Говорите скорее, что вам нужно. А главное — не думайте одурачить меня, мосье де Беро!

Но теперь, когда я добился своего и остался с ним наедине, проницательный взор его глаз до такой степени смутил меня, что я не мог найти слов и как немой стоял перед ним. Должно быть, это польстило ему, потому что его лицо немного утратило свое жесткое выражение.

— Ну? — сказал он опять. — Это все?

— Мой противник не умер, — пробормотал я.

Он презрительно пожал плечами.

— Что же из этого? Неужели только это вы и хотели сказать мне?

— Я однажды спас вашей эминенции жизнь, — жалобно сказал я.

— Допустим, — ответил он своим тонким, резким голосом. — Вы уже упоминали об этом. Но с другой стороны, насколько мне известно, вы сами отняли у нас шесть жизней, мосье де Беро. Вы вели и ведете жизнь буяна, убийцы, игрока, — вы, человек хорошего рода. Стыдитесь! Как же вы можете удивляться, что такая жизнь привела вас к этому? Впрочем, об этом я не желаю больше разговаривать, — коротко добавил он.

— Быть может я еще когда-нибудь спас бы вашей эминенции жизнь! — воскликнул я под каким-то неожиданным наитием.

— Вам что-нибудь известно? — с живостью спросил он, устремляя на меня пристальный взор. — Но что я! — продолжал он, качая головой. — Старые штуки! У меня есть шпионы получше вас, мосье де Беро.

— Но нет лучшей шпаги! — хриплым голосом закричал я. — Нет ни одной во всей вашей гвардии!

— Это правда, — медленно ответил он. — Это правда.

К моему удивлению, его тон изменился и взор опустился вниз.

— Постойте-ка, я подумаю, мой друг.

Он прошел два или три раза взад и вперед по комнате. Кошка шла и поворачивалась рядом с ним и терлась об его ноги. Я стоял, трепеща всем телом. Да, я должен сознаться, что руки и ноги у меня дрожали. Человек, для которого не существует никакая опасность, у которого сердце бьется спокойно перед лицом неизбежной смерти, почти всегда пасует перед неизвестностью. Внезапная надежда, которую пробудили во мне его слова, так потрясла меня, что его фигура заколыхалась перед моими глазами. Я ухватился за стол, чтобы удержаться на ногах. Никогда, даже в глубине своей души, я не подозревал, что надо мною так нависла грозная тень Монфокона и виселицы.

Однако я имел время оправиться, потому что он не сразу заговорил. Когда же он заговорил, его голос звучал резко, повелительно.

— Вы имеете славу человека верного, — по крайней мере своему хозяину, — сказал он. — Молчите! Я знаю, что говорю… Ну, и я вам верю. Я намерен дать вам еще один шанс, хотя самый отчаянный. Горе вам, если вы обманете мое доверие. Вы знаете Кошфоре в Беарне? Это недалеко от Оша.

— Не знаю, ваша эминенция.

— И не знаете господина де Кошфоре?

— Никак нет, ваша эминенция.

— Тем лучше, — сказал он. — Но вы, конечно, слышали о нем. Он участвовал во всех Гасконских заговорах со времени смерти покойного короля и наделал нам в прошлом году в Виваре больше хлопот, чем кто-либо другой за последние двадцать лет. В настоящее время он вместе с другими беглецами находится в Бососте, в Испании, но я получил сведения, что он очень часто навещает свою жену в замке Кошфоре, лежащем в шести милях от границы. Во время одного из этих приездов он должен быть арестован.

— Это легко, — сказал я.

Кардинал посмотрел на меня.

— Молчите! Вы не знаете, что такое Кошфоре. В замке имеются только двое или трое слуг, но вся деревня стоит за них как один человек, и это очень опасный народ. Ничтожная искра может опять поднять там целое восстание. Поэтому арест должен быть произведен тайно.

Я поклонился.

— Решительный человек, проникший в дом, — продолжал кардинал, задумчиво глядя на бумагу, лежавшую на столе, — с помощью двух или трех помощников, которых он мог бы призвать в нужную минуту, сумеет сделать это. Вопрос заключается в том: желаете ли вы быть этим человеком, мой друг?

Я сначала оставался в нерешительности, но затем отвесил поклон в знак согласия. Какой выбор был у меня?

— Нет, нет, говорите прямо, — резко сказал он. — Да или нет, мосье де Беро?

— Да, ваша эминенция, — неохотно ответил я.

Повторяю, какой выбор был у меня?

— Вы доставите его в Париж живым. Он знает кое-что, и потому он мне нужен. Вы понимаете?

— Так точно, монсиньор.

— Вы проникаете в его дом, как сумеете, — выразительно продолжал он. — Для этого вам потребуется изрядный запас Стратегии, и хорошей стратегии. Они ужасно подозрительны. Вы должны обмануть их. Если вам не удастся обмануть их или ваш обман откроется не вовремя, я думаю, мне больше уже не придется иметь с вами дело или вторично нарушать свой эдикт. С другой стороны, если вы вздумаете обмануть меня, — прибавил он, и на его устах заиграла еще более тонкая улыбка, а голос понизился до какого-то мурлыканья, — то я подвергну вас колесованию, как и подобает такому неудачному игроку.

Я стойко выдержал его взгляд.

— Пусть будет так, — сказал я небрежно. — Если я не привезу г. де Кошфоре в Париж, можете подвергнуть меня колесованию и чему угодно.

— Прекрасно, — медленно произнес он. — Я думаю, что вы не обманете моего доверия. Что касается денег, то вот вам сто крон. Этой суммы будет достаточно. Но если выполните поручение, то получите еще вдвое больше. Теперь все, кажется. Вы меня поняли?

— Точно так, монсиньор.

— Чего же вы ждете?

— А лейтенант? — робко произнес я.

Кардинал усмехнулся и, присев к столу, написал на клочке бумаги несколько слов.

— Передайте ему это, — сказал он, придя в хорошее расположение духа. — Как видно, мосье де Беро, вы никогда не получите заслуженного возмездия… в этом мире.

Глава II «ЗЕЛЕНЫЙ СТОЛБ»

Владение Кошфоре лежит в волнистой местности, поросшей дубом, буком и каштаном, в стране глубоких, устланных сухими листьями котловин и высоких, одетых лесами холмов. Лесистая местность, пересеченная холмами и долами, мало населенная и еще меньше обработанная, тянется вплоть до громадных снеговых гор, составляющих в этом месте границу Франции. Она кишит всевозможною дичью, — волками, медведями, оленями, вепрями. До конца своих дней великий король, говорят, любил эту провинцию и часто вздыхал по каштановым рощам южного Берна, когда годы и государственные дела ложились тяжелым бременем на его плечи. С террас Оша вы можете видеть, как лес, то блистая яркими красками, то утопая в тени, тянется по горам и долам к подножию снеговых вершин, и хотя я происхожу из Бретани и люблю запах соленого морского воздуха, однако, я мало видел картин природы, которые могли бы сравниться с этою.

Была вторая неделя октября, когда я прибыл в Кошфоре и, спустившись с последнего лесистого склона, спокойно въехал под вечер в деревню. Я был один и целый день ехал по безмолвным лесным тропинкам, устланным красноватыми буковыми листьями, пересекая чистые, прозрачные речки и зеленые еще лужайки. Я чувствовал вокруг мирную, безмятежную деревенскую тишину, которой не знал со времени моего детства, и вот почему, а может быть и потому, что к предстоящему мне делу у меня не лежало сердце, я немного повесил нос. Откровенно говоря, мне было поручено совсем не дворянское дело, как бы вы там на него не смотрели.

Но для человека в моем положении выбора не было, и я знал, что мое уныние недолго будет продолжаться. В гостинице, в обществе других, под гнетом необходимости или в возбуждении охоты, раз последняя будет начата, это настроение исчезнет бесследно. Пока человек молод, он ищет уединения; когда же он имеет за плечами большую половину жизни, он стремится убежать от нее и от своих мыслей… Поэтому я направился к «Зеленому столбу», маленькой гостинице на одной из деревенских улиц. Подъехав к дверям, я стал стучать рукояткой своего хлыста, ругая хозяина за то, что он заставляет меня дожидаться.

Там и сям из дверей бедных лачуг, стоявших вдоль улицы, которая представляла собою жалкое, убогое место, недостойное своего названия, на меня подозрительно выглянули мужчины и женщины, но я сделал вид, что не замечаю этого. Наконец, показался и хозяин. Это был белокурый парень, наполовину баск, наполовину француз, и я не сомневаюсь, что предварительно он хорошенько оглядел меня из какого-нибудь окошка или отверстия своего дома, потому что он посмотрел на меня с какою-то мрачною сдержанностью, не выказывая никакого удивления при виде хорошо одетого путника, представлявшего настоящее чудо в этой глухой деревушке.

— Я, конечно, могу здесь переночевать? — спросил я, бросая поводья гнедого, который тотчас же опустил свою шею.

— Не знаю, — ответил тот с глупым видом.

Я указал на зеленый горшок, украшавший собою верхушку столба, водруженного против дверей.

— Ведь это гостиница, я полагаю? — сказал я.

— Да, — медленно ответил он, — это гостиница. Но…

— Но она полна приезжих, или у вас вышли все припасы, или ваша жена больна, или что-нибудь в этом роде! — сердито сказал я. — А все-таки я переночую здесь, и вам ничего не остается, как примириться с этим, равно как и вашей жене, если она у вас имеется.

Он почесал себе затылок, недружелюбно глядя на меня. Но так как он ничего не сказал, то я сошел, с коня.

— Где я могу оставить свою лошадь? — спросил я.

— Я отведу ее, — мрачно ответил он, выступая вперед, и взял лошадь под уздцы.

— Прекрасно, — сказал я. — Но я пойду с вами. Долг порядочного человека заботиться о своей лошади, и куда бы я ни ездил, я слежу за тем, чтобы моя лошадь получала хороший корм.

— Она получит, — коротко ответил он, но не двигался с места, очевидно, ожидая, чтобы я вошел в дом. — Жена моя там, — прибавил он, глядя на меня.

— Во-первых, мой друг, — сказал я, отведите лошадь в конюшню.

Он увидел, что ничего от меня не добьется, медленно повернул гнедого и повел его на другую сторону улицы. Позади гостиницы находился сарай, который я уже раньше заметил и принял за конюшню. Меня удивило, что хозяин направился с моей лошадью не туда, а на другую сторону улицы, но я промолчал и через несколько минут гнедой был удобно водворен в лачуге, очевидно, принадлежавшей соседу хозяина гостиницы.

После этого хозяин повел меня назад в гостиницу, неся в руках мой дорожный мешок.

— Других приезжих у вас нет? — спросил я беспечным тоном (я знал, что он внимательно следит за мною).

— Нет, — ответил он.

— Очевидно, это не особенно бойкое место?

— Да.

В действительности это было более чем очевидно, и я могу сказать, что я никогда не видел более пустынного места. Лес, одевавший крутой склон, так навис над долиной, что я с удивлением спрашивал себя, как можно было бы выбраться отсюда, не будь той тропинки, которая привела меня сюда. Деревенские домики — жалкие, низенькие лачуги — тянулись в виде неправильного двойного ряда, часто прерываемого упавшими деревьями и плохо расчищенными лугами. Посредине извивался шумный горный поток. А жители — по большей части угольщики, свинопасы и тому подобные бедняки — были под стать своим хижинам. Напрасно я искал взором замок Кошфоре. Его нигде не было видно, а спросить о нем я не решался.

Хозяин ввел меня в общую залу гостиницы — низенькую, убогую комнату без дымовой трубы и стеклянных окон, полную копоти и грязи. Чуть ли не целое дерево дымилось и тлело на каменном очаге, поднимавшемся не более фута от пола. Большой черный горшок кипел над огнем, а у окна сидел, развалившись, деревенский парень и разговаривал с хозяйкой. В темноте я не мог различить его лица. Отдав приказание женщине, я присел к столу в ожидании ужина.

Трактирщица была гораздо молчаливее, чем большинство женщин ее полета, но это может быть происходило от того, что в комнате находился ее муж. Между тем, как она хлопотала, собирая для меня ужин, он прислонился к дверному косяку и устремил на меня пристальный взор, который никоим образом не мог способствовать моему успокоению. Хозяин был высокий, коренастый малый с щетинистыми усами и светло-русой бородой, остриженной на манер Генриха IV. Об этом именно короле, и только о нем — самый безопасный предмет разговора с беарнцем — мне удалось вытянуть из него несколько слов. Но и при этом в его глазах блестел огонек подозрения, который побудил меня воздержаться от расспросов, и по мере того как надвигалась ночь и пламя очага ярче и ярче играло на его лице, я все чаще подумывал о дремучем лесе, отделявшим эту глухую долину от Оша, и вспоминал предостережение кардинала, что в случае моей неудачи мне уже не придется беспокоить Париж своим присутствием.

Деревенский парень, сидевший у окна, не обращал на меня никакого внимания, да и я мало интересовался им, как только убедился, что он действительно то, чем он кажется на первый взгляд. Но спустя некоторое время в комнату, как бы на подмогу хозяину, явилось еще несколько человек, которые, по-видимому, не имели иной цели, как молча смотреть на меня, и изредка перекидываться между собою отрывочными фразами на местном простонародном наречии. Когда мой ужин был готов, число этих плутов возросло уже до шести, и так как все они были вооружены большими испанскими ножами и были недовольны моим присутствием — все деревенские люди очень подозрительны, — то я почувствовал себя, как человек, неосторожно всунувший голову в пчелиный улей.

Тем не менее я сделал вид, что ем и пью с большим аппетитом, и в то же время старался не упускать из виду ничего, что происходило в кругу, освещенном тусклым светом дымной лампы. Во всяком случае я следил за лицами и жестами этих людей не менее внимательно, чем они за мною, и ломал себе голову над тем, как обезоружить их подозрительность, или, по крайней мере, как выяснить положение вещей. То и другое оказывалось гораздо труднее и опаснее, чем я когда-либо предполагал. Вся долина была готова для защиты одного человека, арест которого составлял мою цель.

Я нарочно привез с собою из Оша две бутылки отборнейшего армянского вика. Вынув их из седельных мешков, которые я принес с собою в комнату, я откупорил их и предложил кубок хозяину. Он принял его и, когда он выпил, его лицо покраснело. Он неохотно возвратил мне кубок, и я налил ему вновь. Крепкое вино уже начало свое действие, и спустя несколько минут он начал разговаривать более свободно и охотно, чем прежде. Однако и теперь он главным образом ограничивался вопросами, — интересовался то тем, то другим, но и это было очень приятной переменой. Я рассказал ему, откуда я приехал, по какой дороге, сколько времени я пробыл в Оше и где останавливался, и лишь когда речь зашла о моем приезде в Кошфоре, я погрузился в таинственное молчание. Я только неясно намекнул; что имею дело в Испании, к друзьям, находящимся по ту сторону границы, и дал таким образом крестьянам понять, что мои интересы солидарны с интересами их изгнанного господина.

Они поддались на эту удочку, подмигнули друг другу и стали смотреть на меня более дружелюбно, особенно трактирщик. Довольный этим успехом, я не осмелился идти дальше, чтобы как-нибудь не скомпрометировать и не выдать себя. Поэтому я сменил тему разговора и, чтобы перевести речь на более общие (предметы, начал сравнивать их провинцию с моею родиной. Хозяин, который тем временем уже совсем разговорился, не замедлил принять мой вызов и очень скоро сделал мне очень интересное сообщение. Дело было так. Он хвастался большими снеговыми горами, южной Франции, лесами, которые одевают их, медведями, которые блуждают там, дикими кабанами, которые кормятся желудями.

— Ну, что ж, — сказал я совершенно ненамеренно, — таких вещей у нас действительно нет. Но зато у нас на севере есть то, чего у вас нет. Десятки тысяч превосходных лошадей, не таких пони, каких вы здесь разводите. На конской ярмарке в Фекампе мой гнедой затерялся бы в массе лошадей. А здесь, на юге, вы не встретите ни одного подобного ему, хотя бы вы искали целый день.

— Не говорите об этом так уверенно, — ответил хозяин, глаза которого заблестели от торжества и выпитого вина. — Что вы скажете, если я покажу вам лучшую лошадь в моей собственной конюшне?

Я заметил, что при этих словах остальные присутствующие вздрогнули, а те, которые понимали наш разговор (двое или трое говорили только на своем патуа[1]), сердито посмотрели на него. Я тотчас стал смекать, но, не желая этого выказать, презрительно засмеялся.

— Я поверю вам только тогда, когда увижу это собственными глазами, — сказал я. — Я даже сомневаюсь, любезнейший, чтобы вы могли отличить хорошую лошадь от дурной.

— Я могу отличить! — повторил он хмурясь. — Еще бы!

— Я сомневаюсь в этом, — упрямо повторил я.

— В таком случае пойдемте со много и я вам покажу, — сказал он, забыв прежнюю осторожность.

Его жена и прочие поселяне с изумлением посмотрели на него, но он, не обращая на чих внимания, встал, взял в руку фонарь и отворил дверь.

— Идем, — продолжал он. — Так, по-вашему, я не могу отличить хорошей лошади от дурной? А я вам скажу, что я лучше вашего понимаю толк в лошадях.

Я нисколько не был бы удивлен, если бы его товарищи вмешались в дело, но, очевидно, хозяин играл между ними главенствующую роль. Во всяком случае они хранили молчание, и через минуту мы были во дворе. Сделав несколько шагов в темноте, мы очутились около конюшни, той самой пристройки, которую я видел позади гостиницы. Хозяин откинул щеколду и, войдя внутрь, поднял фонарь вверх. Лошадь — хорошая бурая лошадь с белыми волосами в хвосте и белым чулком на одной ноге — тихо заржала и обратила на нас свои блестящие, влажные глаза.

— Вот вам! — воскликнул хозяин с торжеством, размахивая во все стороны фонарем для того, чтобы я мог лучше разглядеть коня. — Что вы скажете на это? По-вашему, это маленький пони?

— Нет, — ответил я, нарочно умеряя свою похвальбу. — Довольно недурная лошадка… для этой страны.

— Для всякой страны, — сердито ответил он. — Для всякой страны, для какой угодно. Уж я недаром говорю это. Ведь это лошадь… Одним словом, хорошая лошадь, — отрывисто закончил он спохватившись и, сразу опустив фонарь, повернулся к двери. Он так спешил оставить конюшню, что чуть не вытолкал меня из нее.

Но я понял. Я догадался, что он чуть не выдал всего, чуть не проболтался, что эта лошадь принадлежит господину де Кошфоре. Господину де Кошфоре, понимаете? Я поспешил отвернуться, чтобы он не заметил моей улыбки, и меня нисколько не удивила мгновенная перемена, происшедшая в этом человеке. Когда мы возвратились в залу гостиницы, он уж совершенно протрезвился и к нему вернулась прежняя подозрительность. Ему было стыдно за свою опрометчивость, и он до того был разъярен, что, кажется, охотно перерезал бы мне горло из-за всякого пустяка.

Но не в моих интересах было затевать ссору. Я сделал поэтому вид, как будто ничего не замечаю, и, вернувшись в гостиницу, стал сдержанно хвалить лошадь, как человек, лишь наполовину убежденный. Злые лица и внушительные испанские ножи, которые я видел вокруг себя, были наилучшим побуждением к осторожности, и я льщу себя надеждой, что никакой итальянец не сумел бы притворяться искуснее меня. Тем не менее я был несказанно рад, когда вечер пришел к концу, и я очутился один на своем чердаке, отведенном мне для ночлега. Это был жалкий приют, холодный, неудобный, грязный, я взобрался туда при помощи лестницы; ложе мое, среди связок каштанов и яблок, составляли мой плащ и несколько ветвей папортника. Но я рад был и этому, потому что здесь я был, наконец, один и мог на свободе обдумать свое положение.

Несомненно, г. де Кошфоре был в замке. Он оставил здесь свою лошадь и пошел туда пешком. По всей вероятности, так он всегда делал. Таким образом, в некотором отношений он был теперь для меня доступнее, чем я ожидал: лучшего времени для моего приезда не могло быть; и все-таки он оставался столь же недосягаемым для меня, как если бы я еще был в Париже. Я не только не мог схватить его, но даже не смел никого спросить о нем, не смел вымолвить неосторожного слова, не смел даже свободно глядеть вокруг. Да, я не смел, — это было ясно. Малейшего намека на цель моего приезда, малейшей вспышки недоверия было бы достаточно, чтобы вызвать кровопролитие, и пролита была бы моя кровь. С другой стороны, чем дольше я останусь в деревне, тем большее подозрение навлеку на себя и тем внимательнее будут следить за мною.

В таком затруднительном положении некоторые, быть может, пришли бы в отчаяние, отказались бы от предпринятой попытки и спаслись бы бегством за градину. Но я всегда гордился своею верностью и решил не отступать. Если не удастся сегодня, попробую завтра, не удастся завтра, попробую в другой раз. Кости не всегда ложатся одним очком кверху. Подавив в себе малодушие, я, как только дом погрузился в тишину, подкрался к маленькому, четырехугольному, увитому паутиной и закрытому сеном слуховому окошку и выглянул наружу. Деревня была погружена в сон. Нависшие черные ветви деревьев почти закрывали от моих глаз серое облачное небо, по которому уныло плыл месяц. Обратив свой взор книзу, я сначала ничего не мог разобрать, но когда мои глаза привыкли к темноте, — я только что погасил свой ночник, — я различил дверь конюшни и неясные очертания крыши. Это меня очень обрадовало, потому что теперь я мог следить и, по крайней мере, удостовериться, не уедет ли Кошфоре в эту ночь. Если же да, то я увижу его лицо и может быть узнаю еще кое-что, могущее быть для меня полезным в будущем.

Решившись на все, даже на самое худшее, я опустился подле окошка на пол и начал следить, готовый просидеть таким образом целую ночь. Но не прошло и часа, как я услышал внизу шепот, а затем звук шагов: из-за угла показалось несколько человек, и тогда голос заговорил громко и свободно. Я не мог разобрать слов, но голос, очевидно, принадлежал благородному человеку, и его смелый повелительный тон не оставил во мне никакого сомнения насчет того, что это сам Кошфоре. Надеясь узнать еще что-нибудь, я еще ближе прижал лицо к отверстию и только что успел различить во мраке две фигуры — высокого, стройного мужчину в плаще и, как мне показалось, женщину в блестящем белом платье, — как вдруг сильный стук в дверь моего чердачка заставил меня отскочить от окошка и поспешно прилечь на свою постель. Стук повторился.

— Ну? — воскликнул я, приподнимаясь на локте и проклиная несвоевременный перерыв. — Кто там? В чем дело?

Опускная дверь приподнялась на фут или около того, и в отверстии показалась голова хозяина.

— Вы звали меня? — сказал он.

Он поднял ночник, который озарил полкомнаты, и показал мне его ухмыляющееся лицо.

— Звал? В этот час ночи, дурачье! — сердито ответил я. — И не думал звать! Ступайте спать, любезнейший!

Но он продолжал стоять, глупо зевая и глядя на меня.

— А я слышал ваш голос, — сказал он.

— Ступайте спать! Вы пьяны, — ответил я, садясь на постели. — Говорю вам, что я и не думал вас звать.

— Ну, что ж, может быть, — медленно ответил он. — И вам ничего не нужно?

— Ничего, только оставьте меня в покое, — недовольно ответил я.

— А-ха-ха! — зевнул он опять. — Ну, спокойной ночи!

— Спокойной ночи! Спокойной ночи! — ответил я, призывая на помощь все свое терпение.

Я услышал в этот момент стук лошадиных подков: очевидно, лошадь выводили из конюшни.

— Спокойной ночи, — повторил я опять, надеясь все-таки, что он уберется вовремя, и я успею еще выглянуть из окошка.

— Я хочу спать!

— Хорошо, — ответил он, широко осклабляясь. — Но ведь еще рано, и вы успеете выспаться.

Только тогда, наконец, он не спеша опустил дверь, и я слышал, как он усмехался себе под нос, спускаясь по лестнице.

Не успел он добраться до низу, как я уже опять был подле окошка. Женщина, которую я видел раньше, еще стояла на том же месте, а рядом с нею находился мужчина в одежде поселянина и с фонарем в руке. Но человека, которого я хотел видеть, не было. Он исчез и, очевидно, остальные теперь не боялись меня, потому что хозяин вышел с фонарем, болтавшимся у него на руке, сказал что-то даме, а последняя посмотрела на мое окно и засмеялась.

Ночь была теплая, и дама не имела на себе ничего поверх белого платья. Я мог видеть ее высокую стройную фигуру, ее блестящие глаза, решительные контуры ее красивого лица, которое, если уже искать в нем недостатков, грешило разве чрезмерной правильностью. Эта женщина, казалось, самою природой была предназначена для того, чтобы идти навстречу опасностям и затруднениям; даже здесь, в полночь, среди этих отчаянных людей, она не представляла собою ничего неуместного. Я мог допустить, мне казалось даже, я угадываю это, что под этою наружностью королевы, за презрительным смехом, с которым она выслушала рассказ хозяина, в ней таилась все-таки женская душа, душа, способная на увлечение и нежность. Но ни один внешний признак не свидетельствовал об этом, по крайней мере, в то время, когда я смотрел на нее.

Я пристально разглядывал ее и, признаться по правде, в глубине души был рад, что мадам де Кошфоре оказалась именно такой женщиной. Я был рад, что ее смех звучал так презрительно и враждебно; я был рад, что она не оказалась маленькой, нежной и кроткой женщиной, которая, подобно ребенку, не устояла бы перед первым ударом несчастья. Если мне удастся исполнить свое поручение, если я сумею… Но пустое! Женщины все одинаковы. Она скоро найдет себе утешение.

Я следил за этой группой, пока она оставалась на месте. Когда же мадам де Кошфоре, в сопровождении одного из мужчин, обогнула угол гостиницы и скрылась из виду, я вернулся на свою постель, еще больше прежнего недоумевая, что мне теперь предпринять. Было ясно, что для успеха моего дела мне необходимо проникнуть в замок, который согласно полученным мною сведениям, охранялся лишь двумя или тремя старыми прислужниками и таким же количеством женщин. Таким образом, захватить г. де Кошфоре в замке не представлялось невозможным. Но как проникнуть туда, в этот замок, охраняемый умными женщинами, со всей предосторожностью, на которую способна любовь? В этом заключался вопрос, и заря застала меня ломающим себе голову над ним и все еще далеким от его решения. Всю ночь я провел, как в лихорадке, и я был очень рад, когда настало утро и я мог встать с постели. Мне казалось, что утренний воздух освежит мой мозг; мне было душно на маленьком чердачке. Я тихонько спустился по лестнице и умудрился пройти незамеченным через общую залу, где лежали и громко храпели несколько человек. Наружняя дверь была не заперта, я отворил ее и очутился на улице.

Еще было так рано, что деревья черными громадами рисовались на красноватом небе, но горшок на столбе у дверей уже зеленел, и через несколько минут повсюду должен был пролиться серый сумрак занимающегося утра. Да и теперь вдоль дороги распространялось слабое зарево света. Я остановился подле угла дома, откуда я мог видеть передний фасад его и ту сторону, к которой примыкала конюшня, и, вдыхая свежий утренний воздух, старался открыть какие-нибудь следы ночной сцены. Вдруг мой взор упал на какой-то светлый предмет, лежавший на земле, в двух или трех шагах от меня. Я подошел к нему и с любопытством поднял его, ожидая увидеть какую-нибудь записку. Но это оказалось не запиской, а крошечным оранжевым саше, какие женщины часто носят у себя на груди. Он был наполнен порошком, издававшим слабое благоухание, и имел на одной стороне букву Э, вышитую белым шелком. Одним словом, это было одною из тех изящных маленьких безделушек, которые так любят женщины.

Очевидно, мадам де Кошфоре уронила его прошлой ночью. Я долго вертел вещицу в руках. А затем, улыбнувшись, спрятал ее к себе за пазуху, думая, что она когда-нибудь может пригодиться, хотя я не мог наперед сказать, каким образом. Только что я сделал это и обернулся, чтобы осмотреть улицу, как позади меня заскрипела на своих кожаных петлях дверь, и через секунду подле меня стоял хозяин, угрюмо желая мне доброго утра.

Надо думать, что его подозрения воскресли с новой силой, потому что, начиная с этого момента, он под разными предлогами не отходил от меня до самого полудня. Мало того, с каждой минутой его обращение становилось грубее, намеки яснее, так что я уже не мог притворяться, будто не замечаю ни того, ни другого. Около полудня, последовав за мною в двадцатый раз на улицу, он дошел уже до того, что прямо спросил, не нужна ли мне моя лошадь.

— Нет, — ответил я. — А вам что?

— А то, — ответил он с отвратительной улыбкой, — что эти места не очень здоровы для чужеземцев.

— А! — ответил я. — Но пограничный воздух для меня очень полезен.

Это был очень удачный ответ и, в связи с моими намеками предыдущего дня, он поставил его в тупик. У него возникло предположение, что я нахожусь на стороне меньшинства и имею свои основания держаться поближе к испанской границе. Прежде чем, однако, он успел почесать себе затылок и хорошенько подумать об этом вопросе, стук подков разогнал сонную тишину деревенской улицы, и дама, которую я видел ночью, показалась из-за угла и сразу осадила свою лошадь перед гостиницей. Не глядя на меня, она подозвала трактирщика. Он подбежал к ней, а я, лишь только он повернулся ко мне спиной, шмыгнул в сторону и скрылся за домом. Два или три парня с суровым удивлением посмотрели на меня, когда я пошел по улице, но ни один из них не тронулся с места. Спустя две минуты, я был уже за деревней, на полупроезженной дороге, которая, по моим соображениям, вела в замок. Отыскать замок и разузнать все, что можно было, относительно его положения, было самою настоятельною необходимостью, и я решился удовлетворить ее, даже с риском получить удар кинжала.

Но я не успел сделать по дороге и двухсот шагов, как услышал позади себя лошадиный топот. Я поспешил спрятаться за боковые заросли и увидел мадам, которая проскакала мимо меня, сидя на своей лошади с грацией и смелостью северной женщины. Я провожал ее глазами и затем последовал за нею, уже не сомневаясь, что нахожусь на надлежащей дороге. Последняя вскоре привела меня к маленькому деревянному мостику, переброшенному через речку. Перейдя через мост, я увидел перед собою большой луг я за ним — террасу. На террасе, окруженной со всех сторон густым лесом, стояло большое серое здание с угловыми башенками, крутой высокой кровлей и круглыми балконами, которые так любили строить во времена Франциска I.

Замок имел довольно внушительные размеры и выглядел очень мрачно. Высокая тисовая изгородь, окружавшая, вероятно, аллею или лужайку, скрывала нижний этаж обоих флигелей, а перед центральной частью здания находился правильный розовый цветник. Западный флигель, более низкая крыша которого тонула в смежном лесу, по всей вероятности, содержал в себе конюшни и амбары.

Я простоял здесь не более минуты, но заметил все; я заметил, как дорога подходит к замку, и какие окна доступны для атаки. Затем я повернулся и поспешил назад. К счастью, по дороге между замком и деревней мне никто не повстречался, и я вошел в гостиницу с самым невинным видом.

Однако, как ни кратковременно было мое отсутствие, я нашел в гостинице перемену. У дверей сидели три незнакомца, — рослые, хорошо вооруженные парни, наружность и манеры которых представляли своеобразную смесь щегольства и независимости. Полдюжины вьючных лошадей были привязаны к столбу перед наружными дверьми, а обращение хозяина из грубого и сердитого сделалось нерешительным и даже робким. Один из незнакомцев, как я скоро узнал, был его поставщиком вина; остальные были странствующие торговцы, которые путешествовали в обществе первого для большей безопасности. Все это были состоятельные люди из Тарбеса — солидные горожане, и я очень скоро догадался, что хозяин, боясь каких-нибудь разоблачений, и в особенности, чтобы я не упомянул о ночном приключении, сидел все время точно на угольях.

В первую минуту я отнесся ко всему этому довольно безучастно. Но когда мы все заняла свои места для ужина, наше общество пополнилось еще одним человеком. Дверь внезапно отворилась, и человек, которого я видел ночью с мадам де Кошфоре, вошел в комнату и занял место у огня. Я был уверен, что это один из слуг замка, и его приход сразу внушил мне план, как получить давно желанный доступ в замок. Кровь хлынула к моим щекам при мысли об этом, до такой степени этот план казался многообещающим и в то же время рискованным, и тут же, не давая себе труда хорошенько подумать, я начал приводить его в исполнение.

Я велел подать две или три бутылки лучшего вина и, приняв веселый вид, стал угощать всех сидевших за столом. Когда мы распили несколько стаканов, я пустился в разговор на политическую тему и с такою беспечностью стал отстаивать сторону Лангедокской партии и недовольного меньшинства, что хозяин был вне себя от моей неосторожности. Купцы, принадлежавшие к классу, у которого кардинал Ришелье всегда пользовался наибольшею популярностью, сначала были изумлены, а затем рассвирепели. Но я не знал удержу; намеки и суровые взгляды пропадали для меня даром. С каждым стаканом я становился все разговорчивее, пил за здоровье жителей Ла-Рошелли, клялся, что скоро, очень скоро, они опять поднимут головы, и наконец, пока хозяин и его жена занимались зажиганием лампы, опять налил всем вина, предлагая каждому провозгласить свой тост.

— Для начала я сам предложу тост, — громко закричал я, — тост дворянина! Настоящий южный тост! На погибель кардиналу и за здравие всех, кто ненавидит его!

— Бог мой! — яростно воскликнул один из купцов, вскакивая с места. — На этот тост я не согласен. Что это такое? — продолжал он, обращаясь к хозяину. — Я вижу, ваша гостиница сделалась притоном изменников, если вы допускаете подобные вещи!

— Что за вздор городите вы! — ответил я, спокойно оставаясь на месте. В чем дело? Вам не нравится мой тост, голубчик?

— Не нравится так же, как и вы, кто бы вы там ни были, — с горячностью ответил он.

— В таком случае я предложу вам другой, — сказал я с притворной икотой. — Быть может, это больше придется по вашему вкусу. Да здравствует герцог Орлеанский и да будет он поскорее королем!

Глава III ДОМ В ЛЕСУ

При этих безрассудных словах трое купцов чуть не лопнули от ярости. На мгновение они так уставились на меня, словно видели перед собою приведение. Затем виноторговец ударил кулаком по столу.

— Довольно, — сказал он, поглядывая на товарищей. — Я думаю, тут уж не может быть ошибки. Это просто неслыханная измена! Я восхищен, сударь, вашей смелостью. То, чего другие не осмеливаются шептать про себя, вы произносите громко. А что касается вас, — продолжал он с усмешкой, обращаясь к хозяину, — то теперь я буду знать, каких гостей вы принимаете у себя. Я не знал, что мое вино прочищает глотки для таких речей!

Но если он был возмущен, то хозяин, видя, что вся его репутация поставлена на карту, сразу пришел в бешенство. Будучи человеком далеко не красноречивым, он выразил свой гнев именно таким образом, какой был мне желателен, и немедленно поднял кутерьму, лучше которой нельзя было и ожидать. Замычав, как бык, он бросился к столу и опрокинул мне его на голову. К счастью, женщина, успела подхватить лампу и убежала с нею в угол, но оловянные кубки и тарелки полетели во все стороны, а стол прижал меня к полу посреди обломков моего стула. Воспользовавшись моим невыгодным положением (впрочем, я сначала и не оказывал никакого сопротивления), хозяин стал обрабатывать меня первою попавшеюся ему под руку вещью и сопровождать каждый удар ругательством, называя меня изменником, мошенником, бродягом. Слуга из замка и жена хозяина молча следили за этой сценой, а купцы, приведенные в восторг оборотом, который приняло дело, со смехом танцевали вокруг нас, то подстрекая его, то вышучивая меня вопросами: «Ну, как это нравится герцогу Орлеанскому? Ну, как ты себя чувствуешь теперь, изменник?»

Когда я нашел, что эта история продолжается уже достаточно долго, или, вернее, когда я уже не мог более выдержать экзерциций трактирщика, я отбросил его в сторону и поднялся на ноги. Тем не менее я еще воздерживался от того, чтобы обнажить шпагу, хотя кровь струилась по моему лицу. Вместо того я схватил за ножку первую попавшуюся скамейку и, улучив минуту, угостил хозяина таким ударом по уху, что он мигом свалился на остатки своего собственного стола.

— Ну, — воскликнул я, размахивая своим новым оружием, — выходите! Выходите вы, торгаши, обманщики! Кукиш с маслом вам и вашему бритому кардиналу!

Краснолицый виноторговец мигом обнажил свою шпагу.

— Ах, ты, пьяный дурень! — сказал он. — Брось эту скамейку, или я проткну тебя как поросенка!

— Я покажу тебе поросенка! — закричал я, шатаясь, как будто я находился под влиянием винных паров. — И целую свинью, если тебе угодно! Еще одно слово, и я…

Он сделал несколько яростных атак, но в один миг шпага была выбита у него из рук и полетела на пол.

— Давайте-давайте! — воскликнул я, спотыкаясь, как будто это было простого случайностью, и я не был настолько искусен, чтобы воспользоваться своей победой. — Ну, теперь следующий! Выходи, выходи, трусливые плуты!

И, продолжая играть роль пьяного, я швырнул в них своей шпагой и, схватив ближайшего противника, стал бороться с ним. Тут трое, бросились на меня и, необузданно ругаясь, притиснули меня к двери. Виноторговец задыхающимся голосом закричал хозяйке, чтобы она отворила дверь, и через минуту меня вытащили на середину улицы. Единственное, чего я боялся в этой свалке, это удара кинжалом, но мне ничего не оставалось, как подвергнуться этому риску. К счастью, эти купцы оказались порядочными людьми и, считая меня пьяным, относились ко мне довольно снисходительно. Они бросили меня в грязь, и через минуту я услышал стук захлопнувшейся двери.

Я поднялся на ноги, подошел к двери и, чтобы сыграть свою роль до конца, стал неистово стучаться в нее и кричать, чтобы меня пустили в дом. Но мне ответили насмешками, а хозяин, высунув в окно свою окровавленную голову, показал мне кулак и послал ругательство.

После этого я уселся на чурбан, находившийся в нескольких шагах от дома, и начал ожидать, что будет дальше. В изорванной одежде, с окровавленным лицом, без шляпы, весь покрытый грязью, я представлял довольно печальное зрелище. К тому же было пасмурно и ветки деревьев, колыхаясь, обдавали мою голову брызгами. Дул холодный ветер. Я продрог и на душе у меня было очень тоскливо. Если мой план не удастся, то я совершенно напрасно лишил себя крова и ночлега, не говоря уже о том, что сделал невозможными всякие дальнейшие попытки. Это был критический момент.

Но наконец произошло то, чего я ожидал. Дверь гостиницы приотворилась, и оттуда бесшумно вышел человек. Затем дверь снова закрылась, а человек на мгновение остановился на пороге, устремив взор в темноту, очевидно, опасаясь нападения. Но найдя путь свободным, он быстро зашагал по улице, направляясь к замку.

Я прождал еще несколько минут и затем пошел вслед за ним. В конце улицы я без всяких затруднений отыскал дорогу, но, углубившись в лес, я очутился в такой густой тьме, что тотчас сбился с пути, стал спотыкаться и падать через пни и коренья, рвал на себе платье о сучья и двадцать раз выходил из себя, пока снова нашел дорогу. Кое-как мне удалось добраться до деревянного моста, а оттуда я уже увидел впереди огонек. Пройти к нему через луг и террасу было довольно легким делом, но когда я добрался до двери и постучался в нее, я до того выбился из сил, что должен был присесть и мне почти не нужно было притворяться или преувеличивать свое беспомощное положение.

Долгое время на мой стук не было никакого ответа. Высокое черное здание оставалось безмолвным и невозмутимым. Я слышал, вперемешку с биением моего сердца, кваканье лягушек в пруду, находившемся неподалеку от конюшен, и больше ничего. В необузданном порыве нетерпения я снова поднялся и стал колотить каблуками в тяжелую, обитую гвоздями дверь, крича не своим голосом:

— Пустите! Пустите! — Почти в ту же минуту я услышал отдаленный звук отворяемой двери и топот ног, как мне показалось, нескольких человек. Я повысил свой голос и опять закричал:

— Откройте!

— Кто там? — раздался голос.

— Дворянин в беде, — жалобно ответил я. — Ради Бога, отворите дверь и впустите меня. Я ранен и умираю от холода.

— Отчего вы сюда пришли? — резко спросил тот же голос.

Несмотря на его суровость, мне почудилось, что этот голос принадлежал женщине.

— Бог знает! — с отчаянием ответил я. — Я сам не могу вам сказать. Меня избили в гостинице и выбросили на улицу. Я кое-как уполз оттуда и блуждал по лесу несколько часов, пока, наконец, не увидел здесь свет.

Послышалось какое-то бормотание по ту сторону двери, к которой я плотно прижал свое ухо. Дело кончилось тем, что задвижка была снята, дверь наполовину отворилась и оттуда блеснул свет, ослепивший меня. Я поспешил закрыть глаза рукой и мне послышалось восклицание сострадания. Но, взглянув из-под ладони, я увидел только одного человека — мужчину, который держал в руках свечу, и его вид был до того странен, до того ужасен, что я невольно сделал шаг назад.

Это был высокий и очень худой человек, бедно одетый в короткую, узкую куртку и много раз чиненные брюки. Должно быть, он почему-то не мог сгибать шеи, потому что держал голову со странною неподвижностью. А эта голова… Никогда у живого человека не было головы, столь похожей на мертвую. Его лоб был совершенно лишен волос и имел желтый цвет; скулы выдавались под тонкой, напряженной кожей, нижняя часть лица западала внутрь; на месте щек были какие-то две дыры, а губы и подбородок были тонки и как бы бесплотны. Его лицо всегда хранило одно и то же выражение застывшей усмешки.

Пока я стоял, глядя на это ужасное лицо, обладатель его сделал быстрое движение, чтобы снова запереть дверь, и стал улыбаться еще шире. Но я имел осторожность вставить в щель ногу, и прежде чем он успел протестовать против этого поступка, за его спиной послышался голос:

— Как тебе не стыдно, Клон? Отойди, отойди! Слышишь? Я боюсь, мосье, что вы ранены!

Эти кроткие слова, произнесенные в такой час и среди таких обстоятельств, произвели на меня сильное впечатление, которое очень долго не могло изгладиться. Вокруг передней тянулась широкая галерея и, благодаря высоте комнаты и темным панелям, свет лампы почти совершенно не проникал туда. Мне казалось, что я стою у входа в огромную пещеру; скелетоподобный привратник имел вид людоеда, и только голос, сказавший мне эти приветливые слова, разогнал эту иллюзию. Я с трепетом повернулся в ту сторону, откуда он послышался, и, снова прикрыв глаза ладонью, различил женскую фигуру, стоявшую под аркой галереи. Рядом с нею обрисовывались неясные очертания другой фигуры, по всей вероятности, того самого слуги, которого я видел в гостинице.

Я молча поклонился. Зубы мои стучали. Я был близок к обмороку уже помимо всякого притворства и почувствовал какой-то необъяснимый страх при звуке голоса этой женщины.

— Один из моих слуг рассказал мне про вас, — продолжала она, оставаясь в темноте. — Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье, но боюсь, что вы сами навлекли его на себя своею неуместной откровенностью.

— Я вполне заслужил его, мадам, — смиренно ответил я. — Я прошу только крова на ночь.

— Еще не наступило то время, когда бы нам приходилось отказывать в этом нашим друзьям, — ответила она с благородною любезностью. Когда оно настанет, мы сами будем без крова, мосье.

Я содрогнулся при этих словах и старался избежать ее взора, потому что, если признаться по правде, я раньше не совсем ясно представлял себе эту сцену, — я не предвидел всех ее подробностей. И теперь, когда она разыгралась, у меня проснулось тягостное сознание своей низости. Мне и прежде не нравилось это дело, но я не имел тогда выбора, как не имел его и теперь. К счастью, одежда, в которой я явился, моя усталость и несомненная рана были для меня достаточной маской, иначе я сразу навлек бы на себя подозрение. Я уверен, что если когда-нибудь в этом мире храбрый человек имел вид собаки, поджавшей хвост, — если Жиль де Беро когда-нибудь падал ниже себя, то это было именно в этот момент, на пороге замка госпожи де Кошфоре, когда она ласково предлагала мне свое гостеприимство.

Один человек, кажется, подозревал меня. Привратник Клон продолжал держать дверь полуотворенной и смотрел на меня с злобной улыбкой, пока его госпожа с некоторой резкостью не приказала ему запереть дверь и провести меня в назначенную для меня комнату.

— Ступай и ты с ними, Луи, — продолжала она, обращаясь к стоявшему подле нее слуге, — и посмотри, чтобы господину было по возможности удобно. Мне очень жаль, — прибавила она, обращаясь ко мне с прежним изяществом (мне даже показалось, будто она наклонила в темноте свою голову), — что при настоящих обстоятельствах мы не имеем возможности предложить вам большего гостеприимства, мосье. Тревожные времена… Но вы, конечно, извините, если заметите в чем-нибудь недостаток. До завтра имею честь пожелать вам спокойной ночи.

— Спокойной ночи, мадам, — пролепетал я дрожа.

Я не мог в темноте различить черт ее лица, но ее голос, ее прием, ее обращение лишали меня самообладания. Я был смущен и встревожен; у меня теперь не хватило бы духу ударить простую собачонку. Я последовал за обоими слугами, не соображая, куда мы идем, и только когда мы остановились перед дверью в выбеленном коридоре, я пришел в себя и заметил, что между моими проводниками происходят какие-то пререкания.

Через минуту я разобрал, что один из них, Луи, хотел поместить меня там, где мы остановились, привратник же, у которого находились ключи, не соглашался на это. Он не произнес ни слова, другой тоже молчал, и это придавало их спору странный и вместе с тем зловещий характер. Клон упорно кивал головой на дальний конец коридора и в конце концов настоял на своем. Луи пожал плечами и двинулся дальше, искоса поглядывая на меня, а я, не понимая причины их пререканий, молча последовал за ними.

Когда мы достигли конца коридора, уродливый привратник на мгновение остановился и обратил ко мне свои оскаленные зубы. Затем он повернул в узкий коридор налево и, пройдя несколько шагов, остановился перед маленькой, но массивной дверью. Заржавленный ключ завизжал в замке, но он с силой повернул его и открыл дверь.

Я вошел внутрь и увидел низкую, пустую комнату с решетками на окнах. Пол был довольно чист, мебели не было никакой. Желтый свет фонаря, падавший на грязные стены, сообщал комнате вид темницы. Я обернулся к своим спутникам.

— Не очень важная комната, — сказал я, — и пахнет сыростью. Другой у вас нет?

Луи нерешительно посмотрел на своего товарища, но привратник упрямо покачал головой.

— Почему он не говорит? — нетерпеливо спросил я.

— Он нем, — ответил Луи.

— Нем! — воскликнул я. — Но он слышит?

— У него есть уши, — холодно ответил слуга, — но нет языка, мосье.

Я содрогнулся.

— Как он лишился его?

— При осаде Ла-Рошелли. Он был шпионом, и королевские солдаты захватили его в тот самый день, когда город сдался. Они оставили его в живых, но вырвали у него язык.

— А! — протянул я.

Я чувствовал, что для большей естественности своего поведения мне необходимо сказать еще что-нибудь, но, к моему смущению, я не мог вымолвить ни слова… Взор привратника жег меня насквозь и мой собственный язык прилип к гортани. Привратник разжал свои губы и показал мне свое зияющее горло. Я покачал головой и отвернулся от него.

— Вы можете дать мне какую-нибудь постель? — поспешно пробормотал я, лишь бы что-нибудь сказать и избежать его взора.

— Разумеется, мосье, — ответил Луи. — Я принесу вам все необходимое.

С этими словами он удалился, думая, конечно, что Клон останется со мною. Но последний спустя минуту или две пошел за ним, забрав с собою фонарь и оставив меня одного посреди темной, сырой комнаты размышлять о своем положении. Было ясно, что Клон подозревает меня. То обстоятельство, что он отвел для меня эту комнату, находившуюся в самой задней части дома и самом отдаленном крыле здания и снабженную, подобно темнице, решетками на окнах, ясно говорило об этом. Несомненно, что он был опасный человек, и я должен был его остерегаться. Я просто недоумевал, как мадам может держать у себя в доме такое чудовище. Но мне нельзя было долго раздумывать над этим вопросом, потому что вскоре я услышал его шаги. Он снова вошел в комнату, светя Луи, который нес с собою маленькую койку и связку постельного белья.

Немой, кроме фонаря, нес в руках чашку с водой и кусок коврика. Опустив то и другое на пол, он снова вышел и вернулся со скамейкой. Затем он повесил фонарь на гвоздь, взял чашку и тряпку и пригласил меня сесть.

Мне было неприятно прикосновение его рук, но он продолжал стоять надо мною, с своею мрачной улыбкой, указывая на скамейку, так что я в конце концов, во избежание лишних пререканий, должен был подчиниться его желанию. Он довольно тщательно обмыл мне ноги и действительно облегчил мои страдания, но я понял, я отлично понял, что им руководило лишь желание удостовериться, действительно ли я был ранен или только притворялся. С каждою минутой я боялся его более и более и до самого ухода я даже не решался поднять глаз, чтобы он как-нибудь не прочитал в них самых сокровенных моих мыслей.

Но когда я остался один, я не почувствовал себя лучше. Все это дело представлялось мне таким мрачным и притом так дурно начатым. Я, положим, проник в замок. Но приветливый голос мадам преследовал меня, равно как и исполненный подозрения и угрозы взор немого превратника. Когда я вскоре по его уходе встал с места и подошел к двери, она оказалась запертой. Комната была наполнена сырым затхлым воздухом, точно погреб. Сквозь решетки окон я ничего не мог различить в ночной тьме, но до меня доносился монотонный скрип древесных ветвей, и я понял, что окна моей комнаты выходили в ту сторону, где лес примыкал к самой стене дома, и куда даже днем не проникал солнечный свет.

Несмотря на все, усталость в конце концов взяла свое и я заснул. Когда я проснулся, комната была наполнена серым светом, дверь стояла открытой настежь и Луи со смущенным видом стоял у моей койки, держа в руках чашу с вином и блюдо с хлебом и фруктами.

— Угодно вам будет встать, сударь? — сказал он. — Уже восемь часов.

— Охотно встану, — колко ответил я, — если вы потрудитесь отпереть дверь.

Он покраснел.

— Это ошибка, — пробормотал он. — Клон привык запирать эту дверь и по рассеянности запер ее вчера, забыв, что вы…

— Остался внутри?

— Так точно, мосье.

— Не думаю, чтобы эта рассеянность понравилась мадам де Кошфоре, если она узнает об этом.

— Ах, сударь, если бы вы были добры не…

— Не говорить ей об этом? — сказал я, многозначительно глядя на него. — Хорошо, если, конечно, это не повторится.

Я видел, что этот парень был не то, что Клон. У него были инстинкты фамильного слуги и теперь, когда дневной свет разогнал его страхи, он стыдился своего поступка. Приведя в порядок мою постель, он с явным отвращением оглядел комнату и пробормотал, что мебель главных комнат увезена из замка.

— Г. де Кошфоре за границей, кажется? — спросил я, одеваясь.

— И должно быть останется там, — равнодушно ответил он, пожимая плечами. — Мосье, без сомнения, слышал, что наш господин попал в беду. Весь дом поэтому в трауре, и мосье должен будет извинять нам многое. Мадам живет уединенно, а дороги плохи и гостей бывает мало.

— Когда лев болен, шакалы бросают его, — сказал я.

Луи утвердительно кивнул головой.

— Это правда, — простодушно ответил он.

Я видел, что этот человек правдивый, честный и преданный, одним словом, такой, каких я всегда люблю. Я продолжал осторожно расспрашивать его и узнал, что он, Клон и еще один человек, живший над конюшнями, составляли всю мужскую прислугу громадного дома. Мадам, ее золовка и трое женщин составляли женское население замка.

Починка моего гардероба отняла у меня довольно много времени, так что было уже, наверное, десять часов, когда я оставил свою мрачную келью. В коридоре меня ждал Луи, который сказал мне, что мадам и мадемуазель находятся в розовом цветнике и будут видеть меня. Я кивнул головой, и он повел меня через несколько темных коридоров в гостиную, через открытую дверь которой врывались веселые лучи солнца. Оживленный свежим и приятным утренним воздухом, я бодрою поступью вышел в сад.

Обе дамы расхаживали взад и вперед по широкой дорожке, которая делила садик на две части. Сорные травы в изобилии росли под ногами, розовые кусты, тянувшиеся по обеим сторонам дорожки, своевольно простирали свои ветви по всем направлениям, а темная тисовая изгородь была утыкана новыми побегами, не знавшими стрижки. Но я на все это не обращал внимания. Грация, благородство, величавость обеих женщин, которые медленно шли мне навстречу и которые в одинаковой мере обладали этими качествами, хотя различались между собою во всех других, лишили меня способности замечать все эти мелочи.

Мадемуазель была на целую голову ниже своей спутницы и представляла собой маленькую, тоненькую женщину с прекрасным лицом и светлыми волосами, настоящее воплощение женственности. Она держалась с большим достоинством, но рядом с величественной фигурой хозяйки дома казалась почти ребенком. Интересно то, что, когда они обе подошли ко мне, мадемуазель посмотрела на меня с каким-то горестным вниманием, а мадам с серьезной улыбкой.

Я низко поклонился. Они ответили на мое приветствие.

— Это моя сестра, — сказала мадам де Кошфоре с едва заметным оттенком снисходительности. — Не будете ли вы любезны назвать нам ваше имя, сударь?

— Я — де Барт, нормандский дворянин, — экспромтом ответил я, называя имя своей матери.

Мое настоящее имя могло быть им случайно известно.

Лицо мадам приняло недоумевающее выражение.

— Мне незнакомо это имя, — задумчиво сказала она.

Очевидно она перебирала в уме все известные ей имена участников заговора.

— Тем хуже для меня, — смиренным тоном ответил я.

— А все-таки я должна сделать вам выговор, — продолжала она, пристально глядя на меня. — Вы сами, к счастью, не очень пострадали при вашем приключении, но другие могли пострадать. И вам бы следовало это всегда иметь в виду, сударь.

— Не думаю, чтобы я причинил моему противнику сильное повреждение, — пробормотал я.

— Я не об этом говорю, — холодно возразила она. — Но вам известно, или должно быть известно, что мы в настоящее время находимся в опале, что правительство и без того недоброжелательно смотрит на нас и что каждый пустяк может побудить его послать на нашу деревню войска и отнять у нас то немногое, что нам оставила война. Это вам бы следовало знать и иметь в виду, а между тем… я не хочу назвать вас тщеславным человеком, г. де Барт. Но в данном случае вы себя выказали таким.

— Мадам, я не думал об этом, — пролепетал я.

— Необдуманность причиняет много зла, — ответила она, улыбаясь. — Во всяком случае я вам высказала свои мысли, и мы надеемся, что во время пребывания у нас вы будете осторожнее. Впрочем, мосье, — продолжала она, грациозно поднимая руку для того, чтобы я дал ей договорить, — мы не знаем, для чего вы явились сюда и каковы ваши планы. Но мы и не желаем знать этого. Для нас достаточно, что вы находитесь на нашей стороне. Этот дом к вашим услугам, пока вам будет угодно оставаться в нем, и если мы будем в состоянии помочь вам еще чем-нибудь, мы охотно сделаем это.

— Мадам! — воскликнул я и не мог продолжать.

Запущенный розовый садик, тень, которую бросал на нас молчаливый дом, высокая тисовая изгородь, напоминавшая мне ту, под которой я играл в детстве, любезность обеих дам, их доверчивость, благородный дух гостеприимства, который руководил ими, их мирная красота в этой мирной рамке, — все это произвело на меня слишком сильное впечатление. Я был к этому совершенно не подготовлен и не мог дать никакого отпора. Я отвернулся и сделал вид, что избыток благодарности сковал мой язык.

— У меня нет слов… благодарить вас, — с трудом произнес я. — Я все еще не могу прийти в себя… простите меня.

— Мы оставим вас на время, — сказала мадам де Кошфоре с кротким участием. — Воздух оживит вас. Луи скажет вам, когда подадут обед, г. де Барт. Идем, Элиза!

Я низко поклонился для того, чтобы скрыть свое лицо, а они ответили мне ласковым наклонением головы и в простоте души не подумали пристально посмотреть на меня. Я следил за этими двумя грациозными фигурами в светлых платьях, пока они не исчезли в дверях, и тогда я углубился в уединенный уголок сада, где кусты росли всего гуще, а тисовая изгородь бросала самую густую тень, и остановился там, чтобы подумать на свободе.

И странные мысли, Бог мой, приходили мне в голову. Если дуб может думать в то время, когда буря вырывает его с корнем; если колючий терновник одарен способностью мысли в ту минуту, когда обвал разлучает его с родимым холмом, то у них должны являться подобные мысли. Я смотрел на листья, на увядшие цветы, на темные углубления изгороди, я смотрел совершенно машинально и душа моя была полна самых тягостных недоумений. Для чего я явился сюда? Какое дело я взялся выполнить? А главное, как мор я, Боже мой! как мог я выполнить это дело перед этими двумя беспомощными женщинами, которые полагались на меня, которые доверяли мне, которые открыли передо мною двери своего дома? Меня не пугали ни Клон, ни преданное лиге местное население, ни отдаленность этого захолустья, где страшный кардинал был пустым звуком, где королевские законы никем не признавались и где еще тлело восстание, давно заглушенное в других местах. Но невинная доверчивость госпожи де Кошфоре, кротость ее молодой золовки, — вот чего я не мог перенести.

Я проклинал кардинала: отчего он не остался в своем Люсоне? Я проклинал олуха англичанина, который довел меня до этого, я проклинал годы довольства и нужды, квартал Маре, игорный дом Затона, где я жил, как свинья, я проклинал…

Вдруг я почувствовал на своем рукаве чье-то прикосновение. Я обернулся. Это был Клон. Каким образом он так незаметно подкрался ко мне, как долго он пробыл подле меня, я не мог этого сказать. Но его глаза злобно сверкали в своих глубоких орбитах, а бестелесные губы смеялись. Я ненавидел этого человека. При дневном свете его голова еще более походила на мертвую. Когда я взглянул на это лицо, мне показалось, что он отгадал мою тайну, и бешенство обуяло меня.

— Что такое? — закричал я с проклятием. — Не смей касаться меня своей мертвой лапой!

Он сделал какую-то гримасу и, кланяясь с насмешливой вежливостью, указал на дом.

— Подан обед, что ли? — нетерпеливо спросил я, с трудом сдерживая свой гнев. — Это ты хочешь сказать, дуралей?

Он утвердительно кивнул головой.

— Хорошо, — сказал я. — Я сам найду дорогу. Можешь идти!

Он отступил, а я пошел назад по поросшей травою дорожке, к той двери, через которую я прошел в сад. Я шел быстро, но его тень следовала за мною и прогнала те необычные мысли, которые только что волновали меня. Эта тень постепенно ложилась и на мою душу. Ведь если посудить хорошенько, Кошфоре — какое-то жалкое, глухое захолустье; люди, которые живут здесь… Я только пожал плечами. Франция, власть, удовольствия, жизнь, — одним словом, все, что было заманчиво и к чему стоило стремиться, лежало там, далеко отсюда, в большом городе. Лишь мальчишка способен погубить себя из-за прихоти; солидный, светский человек никогда не сделает такой глупости. Когда я вошел в комнату, где обе дамы, ожидая меня, стояли около накрытого стола, я уже снова был самим собою. А случайное замечание довершило эту перемену.

— Значит, вы таки поняли Клона? — ласково спросила младшая из хозяек, когда я занял свое место.

— Да, мадемуазель, — ответил я и, заметив, что они улыбнулись друг другу, добавил: — странное это существо, ваш Клон. Меня удивляет, как вы можете выносить его присутствие.

— Бедный! Вы не знаете его истории? — спросила мадам.

— Я слышал кое-что, — ответил я. — Луи рассказал мне.

— Действительно, я иногда не могу смотреть на него без содрогания, — сказала она тихим голосом. — Он пострадал, ужасно пострадал из-за нас. Но еще неприятнее для меня то, что он пострадал за шпионство. Шпионы — необходимая вещь, но все-таки с ними неприятно иметь дело. Все, что напоминает измену или предательство, внушает отвращение.

— Луи, подай скорее коньяк, если у нас есть, — воскликнула мадемуазель. — Кажется, вы… еще нехорошо чувствуете себя, мосье?

— Нет, благодарю вас, — хрипло пробормотал я, делая усилие, чтобы оправиться. — Я совершенно здоров. Это старая рана иногда тревожит меня.

Глава IV ДВЕ ДАМЫ

Но, признаться по правде, не старая рана так сильно подействовала на меня, а слова госпожи де Кошфоре, которые довершили то, что начато был внезапным появлением Клона в саду. Они окончательно закалили меня. Я с горечью видел то, что, быть может, уже готов был позабыть, а именно, как велика пропасть, отделявшая меня от обеих женщин, как невозможно для нас думать одинаково, как различны не только наши взгляды, но и вся наша жизнь, наши цели и стремления. И, смеясь в душе над выспренными чувствами — или делая вид, что смеюсь, — я в то же время смеялся над безумием, которое могло, хотя бы на мгновение, внушить мне, зрелому человеку, мысль об отступлении, — мысль рискнуть всем из-за прихоти, из-за глупой щепетильности, из-за минутного угрызения совести.

Должно быть то, что происходило в моей душе, отразилось до некоторой степени и на моем лице, потому что в глазах госпожи де Кошфоре, устремленных на меня, блеснуло какое-то смутное беспокойство, а ее золовка порывисто заговорила о совершенно постороннем предмете. Во всяком случае я боялся этого и поспешил принять невозмутимый вид, а дамы, угощая меня неприхотливыми кушаньями, составлявшими наш обед, скоро позабыли или сделали вид, что позабыли об этом маленьком инциденте.

Однако, несмотря на все это, этот первый обед произвел на меня странное чарующее действие. Круглый стол, за которым мы сидели, находился недалеко от двери, открытой в сад, так что октябрьское солнце озаряло белоснежную скатерть и старинную посуду, а свежий бальзамический воздух наполнял комнату сладким благоуханием. Луи прислуживал нам с видом мажордома и подавал каждое блюдо, как будто это был фазан или какое-нибудь другое редкое кушанье. В действительности же большинство продуктов было получено из окружающего леса и огорода, а маринады и варенья приготовила собственноручно мадемуазель де Кошфоре.

Мало-помалу, пока длился обед, Луи бегал взад и вперед по полированному полу, из сада доносилось сонное жужжание последних летних насекомых, а два миловидных личика улыбались мне из полумрака (обе дамы сидели спиною к дверям), я стал отдаваться прежним мечтам. Мною снова овладело безумие, которое было для меня и удовольствием, и мучением. Горячка игорного дома и ссора с англичанином казались мне чем-то далеким, далеким. Даже мои фехтовальные успехи казались мне дешевыми и обманчивыми. Я думал о совершенно ином существовании. Я взвешивал то и другое и спрашивал себя, неужели красная мантия настолько лучше деревенского камзола, и мимолетная слава предпочтительнее покоя и безопасности.

И вся моя дальнейшая жизнь в Кошфоре производила на меня такое же впечатление, как и этот обед. Каждый день, можно сказать, при каждой встрече у меня возникал один и тот же ряд мыслей. В присутствии Клона, или когда какое-нибудь резкое, хотя и неумышленное, замечание хозяйки напоминало мне о той пропасти, которая существовала между нами, я становился прежним человеком. Но в другое время, под влиянием этой мирной и спокойной жизни, возможной только при уединенности замка и при том особенном положении, в котором находились обе женщины, меня охватывала странная слабость. Пустынное безмолвие леса, окружавшего дом, отсутствие всяких связей с прошедшим, так что по временам моя настоящая жизнь казалась мне сном, отдаленность от светского круга, — все это подрывало мою волю и затрудняло для меня мою задачу.

Однако на четвертый день моего пребывания в замке произошло нечто такое, что разрушило эти чары. Случилось так, что я опоздал к обеду. Ожидая застать дам уже за столом, я второпях вбежал в комнату без всяких церемоний и увидел, что обе дамы стоят у открытой двери, вполголоса разговаривая между собою. На их лицах было написано очевидное беспокойство, а Клон и Луи, стоявшие с опущенными головами немного поодаль, имели необыкновенно смущенный вид.

Я успел заметить все это, хотя мое появление произвело внезапную перемену. Клон и Луи засуетились и начали подавать кушанья, а дамы поспешно сели за стол и сделали очень неловкую попытку казаться в обычном расположении духа. Но лицо мадемуазель было бледно и ее руки дрожали, а мадам, хотя и держала себя более естественно, благодаря большому самообладанию, несомненно, тоже была очень взволнована. Несколько раз она сурово прикрикнула на Луи, а в остальное время находилась в мрачном раздумья, когда же она думала, что я не слежу за нею, на ее лице явственно отражалась тревога.

Я недоумевал, что все это обозначает, и мое недоумение еще увеличилось, когда после обеда обе дамы вышли с Клоном в сад и провели там около часа. После этого мадемуазель вернулась в комнату, и я могу наверное утверждать, что она плакала. Мадам пробыла еще некоторое время в саду в обществе мрачного привратника, но затем тоже вернулась в дом и исчезла. Клон не вошел вместе с нею, и когда я пять минут спустя отправился в сад, Луи также скрылся. За исключением двух служанок, которые сидели за рукоделием у верхнего окна, в доме, по-видимому, не осталось никого. Ни один звук не нарушал послеобеденный тишины, царившей в доме и в саду, и все-таки я чувствовал, что под покровом этой тишины совершается нечто большее, чем можно предполагать. У меня пробуждалось любопытство, даже подозрение. Я пробрался мимо конюшен и, углубившись в лес, позади дома, окольным путем достиг моста, по которому пролегала дорога в деревню.

Обернувшись назад, я с этого места мог видеть замок. Я отошел немного в сторону, где деревья были гуще, и стал глядеть на окна замка, стараясь разгадать, в чем дело. Трудно было предполагать, чтобы г. де Кошфоре вздумал так скоро повторить свой визит. Притом женщины, очевидно, испытывали ощущения страха и скорби, очень далекие от той радости, которую должно было бы им доставить свидание, хотя бы тайное, с мужем и братом. Ввиду этого я отказался от своего первоначального предположения — что он неожиданно вернулся домой — и стал искать другой разгадки.

Но я ничего не мог придумать. В окнах ничего не было видно, ни одна фигура не показывалась на террасе, сад был совершенно пуст, нигде ни души, ни звука.

Я продолжал некоторое время свои наблюдения, порою проклиная свою собственную низость. Но любопытство и возбуждение минуты взяли верх, и я решил пойти в деревню посмотреть, не узнаю ли там чего-нибудь. За эти четыре дня я уже однажды навестил гостиницу и встретил там наполовину мрачный, наполовину учтивый прием, как лицо, которое пользуется вниманием влиятельных людей и которому поэтому нельзя отказать в гостеприимстве. Мое вторичное появление не могло заключать в себе ничего особенного и после минутной нерешительности я отправился туда.

Дорога пролегала через лес и находилась в такой густой тени, что солнце освещало ее лишь в отдельных местах. Белка прыгала с ветки на ветку; от времени до времени из глубины леса доносилось хрюканье свиньи. Но за исключением этих звуков, в лесу царила полная тишина, и я уже сам не знаю, как это вышло, что я застиг Клопа врасплох, вместо того, чтобы быть застигнутым им.

Устремив глаза в землю, он шел по той же дороге, что и я, но шел так медленно и так пригнув свое худое тело, что я счел бы его больным, если бы не заметил, что он равномерно поворачивал голову влево и вправо и на каждом шагу разрывал кучки листьев и комья земли. По временам он снова выпрямлялся и подозрительно оглядывался вокруг, но я поспешно прятался за дерево, так что он меня не замечал. Затем он опять принимался за свое дело, наклоняясь еще больше и подвигаясь еще с большей осторожностью.

Я понял, что он выслеживает кого-то. Но кого? Этого я решительно не мог отгадать. Тут я терялся в догадках. Я видел лишь, что моя задача усложняется и начинал чувствовать лихорадку погони. Разумеется, если это не имело отношения к Кошфоре, то мне нечего было обращать на это внимания, но я допускал, что он находится в основе всего этого, хотя и трудно было предположить, чтобы он так скоро вернулся назад. Кроме того, я чувствовал простое любопытство. Когда Клон, наконец, прибавил шагу и направился в деревню, я сам принялся за его дело. Жадным взором я оглядывал истоптанную землю и разбросанные листья. Но напрасно! Я ничего не мог найти, и в результате у меня лишь разболелась спина.

Я решил уже не идти в деревню, а возвратился домой, где застал мадам, которая прогуливалась по саду. Она с живостью подняла голову, заслышав мои шаги, и я понял, что при виде меня она почувствовала разочарование, что она ожидала кого-то другого. Но она скрыла свою досаду и спокойно начала разговор. Тем не менее я заметил, что она неоднократно оглядывалась на дом, и очевидно, все время с тревожным нетерпением поджидала кого-то. Поэтому я нисколько не был удивлен, когда скоро на пороге показался Клон, и она сразу оставила меня, чтобы подойти к нему. Я все более и более убеждался, что произошло что-то странное. Что такое, и какое отношение это имело к г. де Кошфоре, я не мог сказать. Но что-то произошло, и чем больше меня оставляли одного, тем сильнее разгоралось мое любопытство.

Она скоро вернулась ко мне, еще более прежнего задумчивая и грустная.

— Это был, кажется, Клон? — спросил я, не сводя с нее глаз.

— Да, — сказала она.

Она отвечала рассеянно и не смотрела на меня.

— Как он разговаривает с вами? — спросил я несколько отрывисто.

Как я и ожидал, мой тон поразил ее.

— Знаками, — ответила она.

— Не находите ли вы, что он… немного сумасшедший? — решился я спросить.

Моею целью было заставить ее разговориться.

Она вдруг пристально посмотрела на меня и затем опустила глаза.

— Вы не любите его? — сказала она с оттенком вызова в голосе. — Я заметила это.

— Я думаю, что он меня не любит, — возразил я.

— Он менее доверчив, чем все мы, — простодушно ответила она. — И это вполне естественно для него. Он лучше знает людей.

Я не нашелся, что ответить, но она, кажется, не обратила на это внимания.

— Я искал его недавно и не мог найти, — сказал я после некоторого молчания.

— Он был в деревне.

Мне очень хотелось продолжить этот разговор, но как ни далека была она от подозрений против меня, я не решился на это. Я пустился на другую хитрость.

— Мадемуазель де Кошфоре сегодня, кажется, не совсем здорова? — сказал я.

— Нездорова? — небрежно повторила она. — Да, сказать по правде, я боюсь этого. Она слишком много беспокоится о… человеке, которого мы любим.

Последние слова она произнесла с некоторою нерешительностью, и затем с живостью посмотрела на меня. Мы сидели в эту минуту на каменной скамье, спинку которой образовала стена дома и, к счастью, нависшая над нею ветка ползучего растения до некоторой степени закрывала мое лицо. Не будь этого, мадам могла бы многое прочитать на нем, потому что оно, наверное, изменилось при этих словах. Но голосом я мог лучше управлять и поспешил как можно более невинным тоном ответить:

— Да, конечно.

— Он в Бососте, в Испании. Вы знали об этом, я вижу? — резко спросила она и опять пристально посмотрела мне в лицо.

— Да, — ответил я, начиная дрожать.

— Вероятно, вы слышали также, что он… что он иногда приезжает сюда? — продолжала она, понизив голос и вместе с тем придав ему оттенок настойчивости. — Или, если вы не слышали об этом, вы догадываетесь?

Я был в затруднении, не зная, что ответить, и на мгновение почувствовал себя как бы висящим над пропастью. Не зная насколько сведущим я могу выказать себя, я решил искать спасения в любезности. Я отвесил поклон и сказал:

— Было бы удивительно, если бы он не делал этого, находясь так близко и имея здесь подобный магнит, сударыня.

Она издала долгий судорожный вздох, вероятно, вспомнив об опасности этих свиданий, и снова облокотилась о стену. Я услышал еще один вздох, но она продолжала молчать. Через минуту она поднялась с места.

— Вечера становятся прохладны, — сказала она. — Я должна посмотреть, как чувствует себя мадемуазель. Иногда она бывает не в силах сойти к ужину. Если она не сойдет сегодня, то вам придется извинить также и мое отсутствие, мосье.

Я ответил то, что в таких случаях полагается, и задумчиво проводил ее глазами. Я чувствовал в эту минуту особенное отвращение к своей задаче и к тому низкому, презренному любопытству, которое она посеяла в моей душе. Эти женщины… Ах, я готов был их ненавидеть за их откровенность, за их глупую доверчивость, которая делала из них такую легкую добычу!

Боже мой! Чего хотела эта женщина, рассказывая мне все это? Оказать мне такой прием, обезоружить меня таким образом, значило создать неравный бой, в котором преимущество было не на моей стороне. Это придавало гадкий, — да, очень гадкий отпечаток всему моему делу!

И все-таки я терялся в догадках. Что могло побудить г. де Кошфоре возвратиться так скоро, если он действительно был теперь здесь? А с другой стороны, если это не его неожиданное прибытие поставило весь дом вверх дном, то в чем же дело? Кого выслеживал Клон? И что было причиной беспокойства г-жи де Кошфоре? Спустя несколько минут мое любопытство разгорелось с прежнею силой, и так как дамы не явились к ужину, то я имел полную свободу строить всевозможные догадки и в течение целого часа придумывал сотни объяснений. Но ни одно из них не удовлетворяло меня, и тайна оставалась тайной.

Ложная тревога, поднятая в этот вечер, еще более поставила меня в тупик. Приблизительно через час после ужина я сидел в саду на той же скамье — на мне был мой плащ, и я был занят курением, — как вдруг мадам точно привидение вышла из дома и, не заметив меня, углубилась в темноту, по направлению к конюшням. После некоторого колебания я последовал за нею. Она пошла по дорожке вокруг конюшен, и сначала я не замечал ничего особенного в ее действиях, но когда она достигла западной оконечности здания, она опять повернула к восточному крылу замка и таким образом вернулась в сад. Тут она пошла прямо по садовой дорожке, вступила в дверь гостиной и скрылась в комнатах, обойдя таким образом вокруг всего дома, и притом ни разу не остановившись и не посмотрев ни направо, ни налево. Признаюсь, я совершенно опешил. Я уселся на скамью, на которой раньше сидел, и сказал себе, что последнее наблюдение окончательно лишает меня надежды добраться до истины. Я был уверен, что она ни с кем не обменялась ни словом. Равным образом я был уверен, что она не заметила моего присутствия. Но тогда для чего, спрашивается, она предприняла эту прогулку совершенно одна, без всякой защиты, среди ночи? Ни одна собака не залаяла, никто не пошевелился, а она ни разу не остановилась, не прислушалась, как сделал бы человек, ожидавший кого-нибудь встретить. Я ничего не понимал. И, пролежав без сна целый час позже моего обычного времени, я так же был далек от разрешения загадки, как и раньше.

На следующий день опять ни одна из дам не явилась к обеду, и мне сказали, что мадемуазель нездорова. После скучного обеда, — отсутствие моих собеседниц было для меня более чувствительно, чем я ожидал, — я удалился на свое любимое место и погрузился в раздумье.

Погода была восхитительная, и в саду сидеть было очень приятно. Глядя на старомодные грядки и купол темно-зеленых ветвей и вдыхая благоухание старомодных цветов, я готов был думать, что я приехал из Парижа не три недели, а три месяца назад. Тишина окружала меня. Мне казалось, что я никогда не стремился ни к чему иному. Дикие голуби чуть слышно ворковали в тиши, да лишь по временам крик сойки нарушал лесное безмолвие. Было около часа пополудни и довольно жарко. Я должно быть задремал.

Вдруг, словно во сне, я увидел лицо Клона, выглянувшее на меня из-за косяка двери. Он посмотрел на меня, спрятал голову, и я услышал шепот. Дверь потихоньку затворилась, и снова воцарилась тишина.

Но я уже совершенно проснулся и стал рассуждать. Очевидно, обитатели дома желали удостовериться, сплю ли я, и могут ли они считать себя в безопасности. Очевидно также, что я должен был воспользоваться этим и накрыть их. Поддавшись этому искушению, я осторожно встал с места и, наклонившись так, чтобы меня не было видно из-за подоконников, пробрался к восточному крылу здания, мимо высокого тисового забора. Здесь царила та же тишина; никто не шевелился. Тщательно озираясь вокруг, я обошел около дома — в направлении, обратном тому, которое приняла вчера мадам — и добрался до конюшен. Едва я остановился на секунду, как со двора вышло два человека. Это были мадам и привратник.

Выйдя наружу, они остановились и стали смотреть вверх и вниз. Затем мадам сказала что-то слуге, и последний кивнул головой. Оставив его там, где он стоял, она быстрой, легкой походкой перешла через лужайку и скрылась между деревьями.

Я тотчас решил последовать за нею, и так как Клон повернулся назад и опять вошел во двор, то я мог тут же привести свой план в исполнение. Низко наклоняясь между кустов, я пустился бегом к тому месту, где мадам вступила в лес. Здесь я нашел узкую тропинку и тотчас различил впереди, между деревьями, серое платье г-жи де Кошфоре. Теперь я должен был держаться по возможности дальше от нее и никоим образом не давать ей заметить, что за нею следят. Раз или два она оглянулась, но мы были в густой буковой роще; свет, проходивший сквозь листву, равнялся скорее сумеркам, а моя одежда была темного цвета. Выгода, таким образом, была на моей стороне, лишь бы только я не терял мадам из виду и в то же время держался настолько далеко от нее, чтобы она не слышала звука моих шагов.

Уверенный, что она идет на свидание с мужем, которого мое присутствие удерживало вдали от дома, я чувствовал, что развязка близка, и с каждым шагом мое возбуждение возрастало. Мне было неприятно шпионить за этой женщиной; я чувствовал к этому какое-то злобное отвращение. Но чем более я ненавидел свою задачу, тем более мне хотелось покончить с нею, успешно выполнить ее, уйти отсюда и забыть обо всем. Достигнув опушки буковой рощи и выйдя на маленькую прогалину, она как будто замедлила шаги. Я удвоил свою осторожность. Здесь, думал я, должно произойти свидание, и я ожидал с минуты на минуту увидеть самого г. де Кошфоре, выходящего из чащи.

Но его не было, а она опять ускорила шаги. Пройдя через прогалину, она вступила в широкую аллею, прорезанную в низких, густых порослях ольхи и карликового дуба. Поросли были так густы и так перевиты ползучими растениями, что ветви образовали по обеим сторонам аллеи сплошные стены в двадцать футов вышиною.

Она направилась по этой аллее, а я стоял и провожал ее глазами, не осмеливаясь последовать за нею. Аллея тянулась по прямой линии на четыреста или пятьсот шагов. Войти в нее значило быть тотчас замеченным, если бы она вздумала обернуться; пройти же сквозь самую чащу леса было решительно невозможно. Я стоял неподвижно, и мое бессилие грызло мне сердце. Мне казалось целою вечностью, пока она достигла конца аллеи, но тут она сразу повернула направо и исчезла из виду.

Я не ждал более и, пустившись бежать со всех ног, углубился в зеленую аллею. Солнце ярко освещало ее, густая листва по обеим сторонам не пропускала ветерка, и я от жары и быстрого бега страшно вспотел. Немногим более чем в минуту я добежал почти до конца аллеи. Шагах в пятидесяти от поворота я остановился и, осторожно пробравшись вперед, заглянул в ту сторону, куда повернула мадам.

Я увидел перед собою другую аллею, как две капли воды похожую на первую, а в расстоянии полутораста шагов от меня — серое платье г-жи де Кошфоре. Я остановился, перевел дух и проклял лес, жару и осторожность мадам. Мы прошли уже, наверное, целую милю или, по крайней мере, три четверти мили. До каких же пор это будет продолжаться? Меня начинал разбирать гнев. Ведь для всего должны быть границы! Наконец этот лес мог тянуться до самой Испании!

Вдруг она опять повернула в сторону и исчезла, и мне пришлось повторить свой маневр. Теперь уже, думал я, дело примет другой оборот. Но мои ожидания были напрасны. Новая зеленая аллея открылась передо мною с теми же высокими прямыми и непроницаемыми стенами. На половине аллеи я опять увидел фигуру мадам, — единственный движущийся предмет. Я остановился, подождал некоторое время и затем опять пошел дальше, с тем, чтобы опять увидеть, как сна повернула в новую аллею, немного более узкую, но во всех других отношениях сходную с предыдущими.

И так продолжалось еще, наверное, с полчаса. Мадам поворачивала то направо, то налево. Лесной лабиринт был нескончаем. Несколько раз мне казалось, что она сбилась с дороги и сама не знает, куда идти. Но ее неизменная решительная походка, ее размеренный шаг доказывали определенную цель. Я заметил также, что она ни разу не оглянулась назад и очень редко смотрела по сторонам. Одна из аллей, по которым она проходила, была устлана не зеленой травой, а серебристо-блестящими листьями какого-то ползучего растения, так что издали почва блестела точно поверхность реки при заходе солнца. Когда она вступила на эту аллею, ее лицо, обращенное к солнцу, ее высокая фигура в сером платье производили впечатление такой чистоты и благородства, что я был поражен: она показалась мне каким-то неземным созданием. Но через миг я презрительно засмеялся над самим собою, и зато при следующем повороте я получил свою награду. Она остановилась и села на пень, лежавший поперек аллеи.

Некоторое время я оставался в засаде, наблюдая за нею, но с каждой минутой мое нетерпение росло. Затем у меня явились странные мысли, странные сомнения. Зеленые стены темнели. Солнце опускалось за горизонт; белая снеговая вершина, видневшаяся за десятки миль и замыкавшая перспективу аллеи, вспыхнула розовым светом. Наконец, когда мое нетерпение достигло уже высшей степени, она встала и более медленно пошла вперед. Я, как всегда, подождал немного, пока она не скрылась за первым поворотом. Тогда я поспешил за нею, осторожно обошел поворот — и очутился лицом к лицу с нею!

В одно мгновение, быстрее молнии, я понял все. Она обманула меня, она одурачила меня, она умышленно завлекла меня. Ее лицо было бледно, ее глаза сверкали, вся ее фигура дрожала от гнева и презрения.

— Ах, вы, шпион! — закричала она. — Ищейка! И вы — дворянин! О, Боже мой, если вы действительно принадлежите к нашей партии, а не к числу этих каналий, мы вам когда-нибудь отплатим за все это. Мы сведем с вами счеты в свое время. Я не знаю, — продолжала она, и каждое ее слово точно хлестало меня по лицу, — более низкого и подлого человека, чем вы!

Я пробормотал что-то, — я сам не знаю, что. Ее слова жгли меня, — жгли мое сердце. Будь она мужчиной, она не осталась бы в живых.

— Вы думаете, что вы меня обманули вчера, — продолжала она, понизив голос и тем давая еще более сильное выражение своему гневу, своему негодованию, своему презрению, от которых дрожали ее губы. — Интриган! Глупый обманщик! Вы думали одурачить женщину, а теперь сами попались впросак. Дай Бог, чтобы у вас хватило стыда хоть для раскаяния! Вы говорили о Клоне, но Клон по сравнению с вами кажется самым безупречным, самым честным человеком.

— Мадам! — закричал я хриплым голосом, и я знаю, что мое лицо приняло пепельно-серый цвет, — нам нужно объясниться друг с другом.

— Боже меня избави! — воскликнула она. — Я не желаю пятнать себя объяснением с вами.

— Стыдитесь, мадам, — ответил я дрожащим голосом. — Ведь вы — женщина. Мужчине это стоило бы жизни!

Она презрительно засмеялась.

— Отличные речи, — сказала она. — Я не мужчина, и если вы мужчина, то слава Богу! И вы ошибаетесь, называя меня мадам. Мадам де Кошфоре находится теперь, благодаря вашему отсутствию и вашей глупости, в обществе своего мужа. Надеюсь, что это возбудит в вас досаду, — добавила она, стискивая свои белые зубки. — Надеюсь, что это поощрит вас к дальнейшему шпионству и дальнейшей подлости.

— Вы — не мадам де Кошфоре? — воскликнул я, от этой неожиданности забыв весь свой стыд и всю свою ярость.

— Да, мосье, — злобно ответила она. — Я не мадам де Кошфоре. И позвольте мне заметить вам, что я никогда не называла себя ею. Мы очень неохотно говорим неправду. Вы сами обманули меня так искусно, что нам не было надобности дурачить вас.

— Мадемуазель, значит? — пролепетал я.

— Она и есть мадам! — воскликнула она. Совершенно верно. А я мадемуазель де Кошфоре. И в качестве таковой я покорнейше прошу вас избавить нас от дальнейшего знакомства с вами. Когда мы встретимся снова… т. е. если мы встретимся, от чего нас Боже избави, — то не смейте говорить со мною, иначе я прикажу своим слугам высечь вас. И не позорьте нашего крова своим дальнейшим пребыванием под ним. Можете ночевать сегодня в гостинице. Пусть не говорят, — гордо продолжала она, — что даже за предательство Кошфоре отплатили негостеприимством, и я отдам соответственные приказания. Но завтра ступайте назад к своему господину, как избитый щенок. Шпион!

С этими словами она оставила меня. Мне хотелось сказать ей что-нибудь, — мне кажется, я нашел бы в своем сердце слова, которые заставили бы ее остановиться и выслушать меня. Я был, наконец, сильнее ее и мог бы сделать с нею, что угодно. Но она так бесстрашно прошла мимо меня, словно мимо какого-нибудь придорожного калеки, что я окаменел. Не глядя на меня, не оборачивая головы, чтобы удостовериться, иду ли я за нею, или остаюсь на месте, она быстро пошла назад, и скоро деревья, тень и надвигающийся сумрак скрыли ее от меня, и я остался один.

Глава V МЕСТЬ

Я остался один, но злоба душила меня. Если бы эта женщина ограничилась одними упреками, или, обратившись ко мне в момент моего торжества, наговорила все то, что мне пришлось выслушать в минуту своего поражения, я бы еще мог это перенести. В каких выражениях она ни стыдила бы меня, я бы подавил свой гнев и простил ее. Но теперь я стоял один в надвигавшихся сумерках, осмеянный, одураченный, уничтоженный, — и кем? Женщиной! Она противопоставила моей осторожности свою хитрость, моей опытности — свою женскую волю — и одержала надо мною победу. А в заключение она еще насмеялась надо мною. Думая обо всем этом и воображая все более или менее отдаленные последствия этого эпизода, и в особенности то, что теперь все мои дальнейшие попытки сделались невозможными, я начинал ненавидеть ее. Она обманула меня своими грациозными манерами и величавой улыбкой. Что сделал я такого, на что не согласился бы всякий другой? Боже мой, — теперь я уже ни пред чем не остановлюсь! Она будет жалеть о произнесенных ею словах! Она будет еще валяться у моих ног!

Как ни велика была моя злоба, спустя какой-нибудь час ко мне вернулось мое самообладание. Но это было не надолго. Когда я пустился в обратный путь, мною вновь овладела ярость, потому, что я не мог выпутаться из лабиринта аллей и тропинок, в которые она завлекла меня. Целый час блуждал я по лесу, и хотя я прекрасно знал, в каком направлении нужно искать деревню, я нигде не видел тропинки, которая бы вела туда. То и дело я натыкался на чащу, совершенно преграждавшую дальнейший путь, и в такие минуты мне казалось, что я слышу из-за кустов ее смех. Стыд и бессильная злоба лишили меня рассудка. Я падал в темноте и с проклятием поднимался на ноги; я царапал себе руки о шипы и колючки; я рвал и пачкал свою одежду, которая и без того находилась в незавидном состоянии. Наконец, когда я уже почти готов был подчиниться судьбе и провести ночь в лесу, я увидел вдали огонек. Весь дрожа от гнева и нетерпения, я бросился по этому направлению и несколько минут спустя стоял на деревенской улице.

Освещенные окна гостиницы виднелись в пятидесяти шагах, но самолюбие не позволило мне явиться туда в таком виде. Я остановился и начал чистить и приводить в порядок свою одежду, стараясь в то же время принять по возможности спокойный вид. Лишь после этого я подошел к двери гостиницы и постучался. Тотчас послышался голос хозяина:

— Войдите, сударь!

Я поднял щеколду и вошел. Хозяин был один и, сидя на корточках у очага, грел себе руки. На угольях кипел черный горшок. При моем появлении хозяин приподнял крышку горшка и заглянул в него. Затем он обернулся и молча устремил на меня взор.

— Вы ожидали меня? — вызывающим тоном спросил я, подходя к очагу и ставя на него один из своих промокших сапог.

— Да, — коротко ответил он. — Я знал, что вы сейчас придете. Ваш ужин готов!

При этих словах он насмешливо улыбнулся, так что я с трудом сдержал свою злобу.

— Мадемуазель де Кошфоре сказала вам? — промолвил я равнодушным тоном.

— Да, мадемуазель… или мадам, — ответил он, опять ухмыляясь.

Значит, она все рассказала ему, — куда она завела меня, и как одурачила меня! Она сделала меня посмешищем всей деревни! У меня заклокотала кровь в жилах и, глядя на смеющееся лицо этого идиота, я невольно сжал кулаки.

Он прочел угрозу в моих глазах и, вскочив на ноги, положил руку на кинжал, торчавший у него за поясом.

— Не начинайте опять, мосье! — закричал он на своем грубом патуа. — У меня еще до сих пор болит голова. Но попробуйте теперь поднять на меня руку, и я проткну вас, как поросенка!

— Садитесь, дуралей! — ответил я. — Я не стану трогать вас. Где ваша жена?

— Она занята.

— Кто же подаст мне ужин?

Он нехотя двинулся с места и, достав тарелку, положил туда немного похлебки и овощей. Затем он вынул из шкафа черный хлебец и кружку вина и также подал их на стол.

— Ужин вас ждет, — лаконически сказал он.

— Довольно жалкий ужин, как вижу, — заметил я.

При этих словах он вдруг распалился необычайным гневом. Опершись обеими руками о стол, он приблизил к самому моему носу свою морщинистую физиономию и налитые кровью глаза. Его усы вздрагивали, борода тряслась.

— Послушайте! — закричал он. — Будьте и этим довольны! У меня есть свои подозрения, и если бы не строгий приказ барыни, я бы вместо ужина угостил вас кинжалом. Вы бы ночевали не в моем доме, а на улице, и никто бы об этом не печалился. Будьте же довольны тем, что для вас делают, и держите язык за зубами. Завтра, когда вашей ноги не будет в Кошфоре, можете ворочать им, сколько хотите.

— Рассказывайте вздор! — сказал я, но, признаюсь, на душе у меня было немного неспокойно. — Кому угрожают, тот долго живет, бездельник вы этакий!

— В Париже, — многозначительно заметил он, — но не здесь, мосье.

При этих словах он выпрямился и, внушительно тряхнув головой, вернулся к огню. Мне ничего не оставалось, как пожать плечами и приняться за еду, делая вид, что я позабыл об его присутствии. Дрова на очаге едва дымились, не давая никакого света. Жалкая масляная лампа, стоявшая посредине комнаты, еще резче оттеняла окружающий мрак. Низенькая комната со своим земляным полом была пропитана дымом и затхлостью. Во всех углах висели вонючие, грязные платья. Я невольно вспомнил о Кошфоре, об изящно убранном столе, о сельской тишине и горшках с благоухающими растениями, и хотя я был слишком старый солдат, чтобы есть без аппетита немытой ложкой, тем не менее такая перемена была для меня чувствительна и увеличивала мой гнев на мадемуазель. Хозяин, который украдкой следил за мною, должно быть, прочитал мои мысли.

— По делам вору и мука, — пробормотал он, презрительно усмехаясь. — Посади нищего на коня, и он поедет… обратно в гостиницу.

— Повежливей, пожалуйста! — огрызнулся я на него.

— Вы кончили? — спросил он.

Не удостоивая его ответа, я поднялся с места, и, подойдя к огню, стащил с себя свои сапоги, которые были мокры насквозь. Хозяин проворно убрал в шкаф остатки вина и хлеба и затем, взяв тарелку, вышел через заднюю дверь, оставив последнюю полуоткрытой. Проникший в комнату сквозной ветер заколыхал пламя светильника, от чего грязная, жалкая трущоба получила еще более непривлекательный вид. Я сердито поднялся с места и направился к двери, чтобы захлопнуть ее.

Но, достигнув порога, я увидел нечто такое, что заставило меня опустить уже поднятую руку. Дверь вела в маленькую пристройку, которую хозяйка употребляла для мытья посуды и тому подобных надобностей. Я был поэтому несколько удивлен, заметив там в эту пору свет, и еще более удивился, когда увидел, чем была занята хозяйка.

Она сидела на грязном полу сарая, перед потайным фонарем, а по обе стороны ее лежали две громадные кучи всякого мусора и тряпья. Она выбирала вещи из одной кучи и перекладывала их в другую, встряхивая и осматривая каждый предмет, перед тем как положить его, и проделывала это с таким старанием, с таким терпением и настойчивостью, что я стал в тупик. Некоторые из этих предметов — обрывки и тряпки — она держала на свет, другие ощупывала, третьи буквально рвала на клочки. А ее муж все это время стоял подле нее, жадным взором следя за нею и продолжая держать мою тарелку в руке, словно странное занятие жены чаровало его.

Я тоже, наверное, с полминуты стоял, не сводя с нее глаз, но затем хозяин, оторвал на мгновение свой взор от жены, и заметил меня. Он вздрогнул и быстрее молнии задул фонарь, оставив сарай в полной темноте.

Я, смеясь, вернулся к своему месту у очага, а он последовал за мною с лицом, черным от ярости.

— Святые угодники! — воскликнул он, наступая на меня. — Разве человек не может делать у себя в доме, что ему угодно?

— По-моему, может, — спокойно ответил я, пожимая плечами. — Точно так же, как и его жена. Если ей приятно перебирать по ночам грязные тряпки, это ее дело.

— Шпион! Собака! — кричал он с пеною бешенства на губах.

Внутренне я тоже кипел от ярости, но не в моих интересах было затевать ссору с ним, и потому я лишь прикрикнул на него, чтоб он не забывался.

— Ваша госпожа дала вам приказания, — презрительно сказал я. — Исполняйте же их.

Он плюнул на пол, но все-таки несколько опомнился.

— Вы правы, — сердито ответил он. — К чему выходить из себя, когда, все равно, завтра в шесть часов утра вы уедете отсюда. Вашу лошадь прислали сюда, а ваши вещи наверху.

— Я пойду туда, — сказал я, — чтобы не быть в вашем обществе. Посветите мне!

Он нехотя повиновался, а я, радуясь возможности избавиться от него, стал подниматься по лестнице, все еще недоумевая, чем могла заниматься его жена, и отчего он так разъярился, увидев меня у дверей. До сих пор он еще не мог угомониться. Он посылал мне вслед самые отборные ругательства, а когда я влез на чердак и захлопнул опускную дверь, он стал кричать еще громче, чтобы я не забыл уехать в шесть часов, — и так он бесновался до тех пор, пока не выбился из сил.

Вид моих пожитков, которые я несколько часов тому назад оставил в Кошфоре, разбросанных по полу, по-настоящему должен был бы опять рассердить меня. Но у меня просто уже не было сил. Оскорбления и неудачи, которые выпали мне на долю в этот день, сломили, наконец, мое присутствие духа, и я смиренно стал укладывать вещи. Я, конечно, жаждал мести, но обдумать план и время ее можно было и на следующий день. Далее шести часов утра моя мысль вперед не простиралась, и если в чем я чувствовал недостаток, то это в бутылочке доброго Арманьякского вина, которое я так напрасно потратил на этих продувных купцов. Вот когда оно пришлось бы для меня кстати!

Я лениво завязал один из своих дорожных мешков и уже почти уложил второй, как вдруг я нечаянно наткнулся на вещь, которая на мгновение пробудила во мне прежнюю ярость. Это было маленькое оранжевое саше, которое мадемуазель обронила в ту ночь, когда я увидел ее в первый раз, и которое, как помнит читатель, я поднял. С тех пор оно мне не попадалось на глаза, и я совершенно забыл о нем. Теперь же, когда я стал складывать свою вторую фуфайку (она была на мне), оно выпало из кармана.

При виде его я вспомнил все — ту ночь, и лицо мадемуазель, озаренное светом фонаря, и мои великолепные планы, и неожиданный конец их — и в порыве ребяческого гнева, уступив долго сдерживаемой страсти, я схватил саше, разорвал его на куски и швырнул их на пол. Облако тонкой едкой пыли поднялось на воздух, а вместе с кусками саше на пол упало что-то более тяжелое, издав при этом отчетливый стук. Я посмотрел вниз (быть может, я уже сожалел о своей вспышке), но сначала ничего не мог различить. Пол был грязный и неприглядный, света было мало.

Но бывает такого рода настроение, когда человек проявляет особенно упорство в мелочах. Я взял светильник и поднес его к полу. Какая-то светящаяся точка, искорка, блеснувшая на полу среди грязи и мусора, обратила мое внимание. Через секунду она уже потухла, но я не сомневался, что видел ее. Я был изумлен. Я повернул светильник и вновь увидел блеск, но на этот раз в другом месте. Я опустился на колени и тотчас нашел маленький кристалл. Рядом с ним лежал другой, а немного дальше — еще один. Каждый из них был величиною с крупную горошину. Подобрав все три кристалла, я поднялся на ноги и поднес светильник к кристаллам, которые лежали у меня на ладони.

Это были бриллианты! Настоящие, дорогие бриллианты! Я был в этом убежден. Двигая светильник в разные стороны и видя, как в них играет и переливается целое море огня, я знал, что держу в своих руках богатство, которого достаточно, чтобы десять раз купить эту ветхую гостиницу со всем ее содержимым. Это были чудесные камни или я никогда не видел хороших бриллиантов! Это были камни столь чистой воды, что руки у меня дрожали, кровь прилила к моим щекам и сердце мое неистово билось. На мгновение мне показалось, что я вижу сон, что все это игра моего воображения. Я нарочно закрыл глаза и простоял в таком положении целую минуту. Но, раскрыв их, я снова увидел у себя на ладони эти тяжелые, осязаемые многогранные кристаллы. Убедившись, наконец, в том, что это действительность, но еще витая между радостью и страхом, я подкрался на цыпочках к двери и забаррикодировал ее своим седлом, дорожными мешками и верхним платьем.

Тогда, все еще тяжело дыша, я вернулся назад и, вооружившись светильником, начал терпеливо, пядь за пядью исследовать пол, вздрагивая всем телом при каждом скрипе ветхих половиц. Никогда поиски не увенчались столь блестящим успехом. В лоскутьях саше я нашел шесть мелких бриллиантов и два рубина. Семь крупных бриллиантов оказалось на полу. Один из них самый большой, который я нашел позже всех, видимо, откатился при падении и лежал у стены в самом дальнем углу комнаты.

Целый час я трудился, пока выследил этот бриллиант, но и после того я не менее часа ползал на четвереньках и прекратил свои поиски лишь тогда, когда убедился, что собрал все, что содержалось в саше. Тогда я сел на свое седло у опускной двери и при последних неверных лучах светильника любовался своим сокровищем — сокровищем, достойным сказочной Голконды.

Я все еще не решался верить своим чувствам. Припомнив те драгоценности, которые носил английский герцог Букингамский во время своего посещения Парижа в 1625 году и о которых так много говорили, я решил, что мои бриллианты не хуже их, хотя и уступают им численно. Стоимость моей находки я оценивал приблизительно в пятнадцать тысяч крон. Пятнадцать тысяч крон! И все это сокровище я держал на ладони своей руки, я, у которого не было за душою и десяти тысяч су!

Догоревший светильник положил конец моему восхищению. Когда я остался в темноте с этими драгоценными крупинками в руке, моею первою мыслью было спрятать их как можно подальше, и с этой целью я заложил их за внутреннюю обшивку сапога. Затем мои мысли обратились на то, каким образом они попали туда, где я нашел их, — в душистый порошок саше мадемуазель де Кошфоре.

Минутное размышление привело меня очень близко к разрешению этой загадки и вместе с тем пролило свет на некоторые другие темные вопросы. Я понял теперь, что искал Клон на лесной тропинке между замком и деревней, что искала хозяйка гостиницы среди сора и тряпья, — они искали это саше. Я понял также, что было причиной столь неожиданного и явного беспокойства, которое я подметил в обитателях замка: причиною была потеря саше.

Но тут я снова встал в тупик, впрочем, только на короткое время. Еще одна ступень умственной лестницы — и я понял все. Я догадался, каким образом драгоценные камни попали в саше, и решил, что не мадемуазель, а сам г. де Кошфоре обронил его. Последнее открытие показалось мне столь важным, что я стал осторожно расхаживать по комнате, так как от волнения не мог оставаться неподвижным.

Несомненно, он обронил драгоценности, благодаря поспешности, с какою в ту ночь покидал замок. Несомненно также то, что, увозя их с собою, он положил их в саше для безопасности, справедливо рассчитывая, что разбойники, если он попадется к ним в руки, не тронут этой безделушки, не подозревая в ней ничего ценного. Все увидят в ней простой знак памяти и любви — работу его жены.

Мои догадки не остановились на этом. Я решил, что эти камни составляют фамильную драгоценность, последнее достояние семьи, и де Кошфоре намеревался увезти их за границу, либо для того, чтобы спасти от конфискации, либо для того, чтобы продать их и таким путем добыть деньги, нужные, может быть, для какой-нибудь последней, отчаянной попытки. Первые дни по отъезде из Кошфоре, пока горная дорога и ее опасности отвлекали его мысли, он не замечал своей потери, но затем он хватился драгоценной безделушки и вернулся домой по горячим следам.

Чем более я размышлял об этом, тем более убеждался, что напал на разгадку тайны, и всю эту ночь я не ложился и не смыкал глаз, соображая, что мне теперь предпринять. Так как эти камни были без всякой оправы, то я, конечно, мог не бояться, что кто-нибудь признает их и предъявит на них свои права. Путь, которым они попали ко мне, был никому неизвестен. Камни были мои, мои, и я мог делать с ними, что хотел! У меня в руках было пятнадцать, может быть, даже двадцать тысяч крон, и на следующее утро в шесть часов, я волею-неволею должен был уехать. Я мог отправиться в Испанию с этими драгоценностями в кармане. Почему нет?

Признаюсь, я испытывал искушение. Но и то сказать, эти камни были так восхитительны, что многие честные, в обычном значении этого слова, люди, я думаю, продали бы за них свое вечное спасение. Но чтобы Беро продал свою честь! Нет. Повторяю, у меня было искушение. Но, благодаря Бога, человек может быть доведен судьбой до того, чтобы жить игрою в карты и кости, чтобы даже слышать от женщины названия шпиона и подлеца, и все-таки не сделаться вором. Искушение скоро оставило меня — я ставлю себе это в заслугу — и я начал обдумывать различные другие способы воспользоваться своею находкой. Сначала мне пришло в голову отвезти бриллианты кардиналу и купить ими себе помилование; затем я подумал, нельзя ли воспользоваться ими, как средством для поимки Кошфоре; затем… Но, чтобы не перечислять всего, скажу, что только в пять часов утра, когда я все еще сидел на своей убогой постели и первые лучи дня уже пробирались сквозь затканное паутиной окно, мне пришел в голову настоящий план, план из планов, по которому я и решил действовать.

Этот план привел меня в восхищение. У меня слюнки потекли при мысли о нем, и я чувствовал, что мои глаза расширяются от наслаждения. Пусть он был жесток, пусть он был низок, я не заботился об этом. Мадемуазель торжествовала свою победу надо мною; она хвалилась своим умом, своей хитростью, смеялась над моею глупостью. Она сказала, что прикажет своим слугам высечь меня. Она обошлась со мною как с презренной собакой. Хорошо, посмотрим же теперь, кто умнее, кто хитрее, кто одержит окончательную победу!

Единственное, что требовалось для моего плана, это еще раз увидеться с нею. Лишь бы увидеться с нею, а там я знал, что могу положиться на себя и на свое новое оружие. Но как добиться этого свидания? Предвидя здесь некоторые затруднения, я решил сделать утром вид, как будто я намерен уехать из деревни, и затем, под предлогом, что мне нужно оседлать коня, ускользнуть пешком в лес и скрываться там до тех пор, пока мне не удастся увидеть мадемуазель. Если бы мне не удалось достигнуть цели таким способом — вследствие ли бдительности трактирщика или по какой-либо другой причине — то я все еще мог добиться своего. Я мог отъехать от деревни на расстояние мили или около того, привязать свою лошадь в лесу и пешком возвратиться к деревянному мостику. Оттуда я мог следить за садом и передними окнами замка, пока время и случай не дадут мне возможности, которой я искал.

Таким образом путь мой был для меня ясен и, когда бездельник грубо крикнул мне снизу, что уже шесть часов и что мне пора ехать, я не полез в карман за ответом. Я ответил сердитым тоном, что я готов, после приличного промедления, забрав седло и дорожные мешки, я спустился вниз.

При свете холодного утра общая комната гостиницы имела еще более грязный, непривлекательный и убогий вид. Хозяйки не было видно. На очаге не горел огонь. Для меня не было приготовлено ничего. Даже прощальная чаша не ждала меня, чтобы согреть мое сердце.

Я оглянулся вокруг, вдыхая запах копоти, сохранившейся с вечера, и досада взяла меня.

— Вы, кажется, хотите отпустить меня с пустым желудком? — сказал я, притворяясь более рассерженным, нежели был на самом деле.

Хозяин в это время стоял у окна, наклонившись над парою старых, потрескавшихся сапог, которые он щедро мазал жиром.

— Мадемуазель не заказывала для вас завтрака, — насмешливо ответил он.

— Ну, да, впрочем, это не важно, — надменно сказал я. — В полдень я уже доберусь до Оша.

— Это как знать, — ответил он, опять усмехнувшись.

Я не понял этого замечания. Мои мысли были заняты другим, и я, отворив дверь, вышел из комнаты, чтобы пройти на конюшню. Но тут в мгновение ока я все понял. Холодный воздух, пропитанный лесными испарениями, пронизывал меня до костей, но не он вызвал дрожь в моем теле. Снаружи, на улице, стояли два всадника. Один из них был Клон; другой, державший на поводу неоседланную лошадь (мою лошадь), был тот парень, которого я видел однажды в гостинице, здоровенный, грубый малый с большою кудлатою головой. Оба были вооружены, а Клон, кроме того, был в сапогах. Его товарищ был бос, но к одной ноге у него была привязана заржавленная шпора.

При первом взгляде на них в моей душе возникло опасение, которое и заставило меня задрожать. Но я ничего не сказал им. Я повернулся назад и затворил за собою дверь. Хозяин в это время надевал свои сапоги.

— Что это значит? — хрипловатым голосом спросил я, хотя я отлично понимал, что они затевают. Зачем эти люди здесь?

— Приказано, — лаконически ответил он.

— Кем приказано? — продолжал я.

— Кем? — повторил он. — Ну, сударь, это уж мое дело! Довольно вам знать, что мы поедем с вами. Мы должны убедиться, что вы уехали отсюда.

— А если я не захочу уехать? — воскликнул я.

— Вы захотите, — спокойно возразил он. — Теперь у нас в деревне нет чужих людей, — добавил он с многозначительной улыбкой.

— Что же, вы намерены упрятать меня? — воскликнул я с яростью.

Но за этою яростью скрывалось нечто другое: не назову это страхом, потому что храбрые не знают страха, но нечто, очень близкое к нему. Мне всю жизнь приходилось иметь дело с грубыми людьми, но эти три негодяя имели зловещий вид, который пугал меня. Вспоминая о темных тропинках, узких ущельях и крутых спусках, по которым нам предстояло ехать, я начинал трепетать.

— Упрятать вас, мосье? — равнодушным тоном повторил он. — Это зависит от того, как смотреть на вещи. Одно во всяком случае несомненно, — продолжал он, поднимая аркебузу и ставя ее прикладом на скамью, — если вы вздумаете оказать нам малейшее сопротивление, мы будем знать, как положить ему конец, здесь ли или на дороге, все равно.

Я глубоко вздохнул, но самая близость угрожавшей мне опасности возвратила мне самообладание. Я переменил тон и громко засмеялся.

— Так вот ваш план? — сказал я. — В таком случае чем скорее мы тронемся в путь, тем лучше. И чем скорее я увижу Ош и ваши спины, тем будет для меня приятнее.

— Мы готовы следовать за вами, мосье, — сказал он.

Я не мог удержаться от легкой дрожи. Его необычная вежливость беспокоила меня больше, чем все его угрозы. Я знал этого человека и все его привычки и понимал, что у него на уме что-то дурное.

Но у меня не было пистолетов и, имея только шпагу и кинжал, я знал, что всякое сопротивление в данный момент будет бесполезно. Поэтому я пошел вперед, а хозяин последовал за мною, неся мое седло и мешки.

Улица была пуста и, за исключением двух всадников, которые сидели в своих седлах, мрачно глядя перед собою, никого не было видно. Солнце еще не взошло и в воздухе чувствовалась сырость. От серого облачного неба веяло холодом. Мои мысли невольно устремились на то утро, когда я нашел маленькое саше на этом самом месте, почти в этот самый час, и при воспоминании о пакетике, лежавшем у меня в сапоге, кровь снова на мгновение хлынула к моим щекам. Но насмешливое обращение трактирщика, мрачное молчание обоих его товарищей, которые упорно избегали моего взора, заставили опять похолодеть мое сердце. Побуждение отказаться сесть на коня, отказаться ехать с ними, на мгновение было почти непреодолимо, но, поняв вовремя все безумие такого поступка, который только доставил бы этим людям желанный случай, я подавил в себе это искушение и медленно направился к своему коню.

— Меня удивляет, что вы не требуете моей шпаги, — саркастически заметил я, вскакивая в седло.

— Она не страшна нам, — серьезно ответил трактирщик. — Можете оставить ее у себя… до поры до времени.

Я ничего не ответил, что мог сказать я в ответ? и мы потихоньку поехали по улице, я с трактирщиком — впереди, Клон с кудлатым парнем — в арьергарде. Тихий темп нашей езды, отсутствие всякой поспешности или торопливости, равнодушие моих спутников к тому, видит ли их кто-нибудь или нет, все это должно было действовать на меня угнетающим образом и усиливать во мне сознание опасности. Я чувствовал, что они подозревают меня, что они почти отгадали цель моего приезда в Кошфоре, и я опасался, что они не сочтут нужным держаться в границах предписаний мадемуазель. Особенно зловещею казалась мне наружность Клона. Его тощее злое лицо, его впалые глаза, самая его немота усиливали мое уныние. На пощаду здесь рассчитывать было нельзя.

Мы ехали довольно медленно, так что прошло не менее получаса, пока мы достигли холма, с которого я в первый раз увидел Кошфоре. Среди дубовой рощи, откуда я когда-то созерцал долину, мы остановились покормить лошадей, и можно себе представить, с каким странным чувством я теперь смотрел на покидаемую деревню. Но я не имел много времени предаваться этим чувствам или размышлениям. Несколько минут отдыха, и мы снова тронулись в путь.

В четверти мили расстояния от места нашего привала дорога, ведшая по направлению в Ош, спускалась в долину. Мы уже были на половине спуска, когда трактирщик вдруг протянул руку и придержал мою лошадь.

— Сюда! — сказал он, указывая на боковую дорогу, простую, едва заметную и почти непроезженную тропинку, которая вела, я не знал куда. Я остановил свою лошадь.

— Это почему? — сердито воскликнул я. — Или вы думаете, что я не знаю дороги? Вот это дорога к Ошу!

— К Ошу, да! — ответил он. — Но мы вовсе не туда едем.

— А куда же? — сердито спросил я.

— Скоро увидите, — ответил он с улыбкой.

— Да, но я хочу знать теперь, — сказал я, поддаваясь своему гневу. — Ведь до сих пор я не отказывался ехать с вами. Вам будет легче справиться со мною, если вы мне сообщите ваши планы.

— Вы с ума сошли! — закричал он.

— Ничуть не бывало, — ответил я. — Я только спрашиваю, куда я еду?

— В Испанию, — сказал он. — Довольно вам этого?

— И что вы думаете там сделать со мною? — спросил я, чувствуя, что у меня сердце похолодело.

— Передать вас некоторым из наших друзей, если вы будете хорошо вести себя, — ответил он. — Если же нет, то у нас есть другой способ, который избавит нас от излишней поездки. Подумайте, мосье! Что вы выбираете из двух?

Глава VI ПОД ЮЖНОЙ ВЕРШИНОЙ

Вот какой был у них план! В двух или трех часах пути к югу, над каймою бурых лесов, тянулась в обе стороны белая блестящая стена. За нею лежала Испания. Переправив через границу, они легко могли задержать меня в качестве военнопленного, — если бы со мною не случилось чего-нибудь худшего, — потому что в то время Франция держала сторону Италии и воевала с Испанией; или могли меня отдать в руки одной из тех диких шаек, не то разбойников, не то контрабандистов, которые бродили в горных проходах; или, наконец, что еще хуже, меня отдали бы во власть французских эмигрантов, которые легко могли признать меня и перерезать мне горло.

— Это ведь длинная дорога, в Испанию, — пробормотал я, чувствуя себя не в силах оторвать взора от пистолетов, которые Клон вертел в руках.

— Другая дорога, надеюсь, покажется вам еще длиннее, — сурово ответил трактирщик. — Впрочем, выбирайте сами, только поскорее.

Их было трое против одного, у них было огнестрельное оружие, — одним словом, я не имел выбора.

— Ну, в Испанию, так в Испанию! — воскликнул я с наружною беспечностью. — Не в первый раз мне видеть «донов» и «идальго»!

Они кивнули головами, как бы говоря, что и ожидали этого. Трактирщик выпустил узду моей лошади и мы пустились по узенькой тропинке, по направлению к горам.

В одном отношении я теперь чувствовал себя спокойнее. Они не замышляли против меня никакого коварства, и мне нечего было бояться получить в каком-нибудь закоулке пистолетный выстрел в спину. Стало быть, до границы я мог ехать спокойно. Но зато, раз мы перейдем через границу, моя судьба будет решена. Человек, попавший без всяких охранных грамот и без конвоя в среду диких бандитов, которыми в военное время кишели Астурийские ущелья, мог считать скорую смерть самым счастливым для себя уделом. Я отлично понимал, что меня может ждать. Один кивок головы, одно слово, сказанное этим дикарям, — и бриллианты, спрятанные у меня в сапоге, отправятся ни к кардиналу, ни к мадемуазель, — да и мне будет решительно все равно, что с ними станется.

Таким образом, пока мои спутники тихо переговаривались между собою или ухмылялись, глядя на мое мрачное лицо, я смотрел глазами, которые ничего не видели, на темно-бурый лес, на красную векшу, прыгавшую с ветки на ветку; на испуганное стадо свиней, убегавших с хрюканьем при нашем приближении; на вооруженного с ног до головы всадника, который встретился нам на дороге и, пошептавшись с трактирщиком, продолжал свой путь к северу. Все это я видел, но ум мой был далек от всего этого: он, как крот, блуждал в темноте, ища какого-нибудь средства к спасению. А время было дорого. Подъемы, по которым мы взбирались, становились круче. Скоро мы вступили опять в горную долину, тоже поднимавшуюся кверху, и поехали по ней, то и дело пересекая на своем пути быстрые горные речки. Снеговые вершины скрылись из виду за нависшим над нами кряжем холмов, и иногда мы ничего не видели ни спереди, ни сзади, кроме зеленых лесных стен, тянувшихся в обе стороны на тысячу шагов.

Дикий и мрачный вид являла эта местность даже в эту пору дня, когда полуденное солнце играло на струившейся воде и вызывало благоухание из вековых сосен. Но я знал, что меня ждет картина еще хуже и с отчаянием в душе, старался придумать какую-нибудь хитрость, чтобы, по крайней мере, разрознить моих врагов. С одним я еще мог бы справиться, но трое — слишком было много. Наконец, после того, как я ломал себе голову целый час и уже решил произвести неожиданное нападение на всех трех — последняя, отчаянная попытка, — меня осенил план, тоже довольно опасный и почти отчаянный, но все же подававший мне некоторую надежду. Возник у меня этот план в ту минуту, когда я, случайно положив руку в карман, наткнулся на клочки саше, которые захватил с собою без всякой определенной цели. Саше было разорвано на четыре части, соответственно четырем углам. Машинально перебирая их в кармане, я попал внутрь одного из лоскутков пальцем, очутившемся как бы в перчатке. Второй палец попал таким же образом в другой лоскуток, и это вдруг подало мне мысль.

Чтобы привести свой план в исполнение, мне необходимо было вооружиться терпением до следующего привала, который мы сделали около полудня, у самого конца долины. Я подошел к ручью под предлогом, что хочу напиться, и, набрав незаметно горсть мелких камешков, спрятал их в тот же карман, где у меня лежали куски разорванного саше. Когда мы снова двинулись в путь, я вложил камешек в один из лоскутков — самый большой — и стал ждать.

Хозяин ехал рядом, по левую руку от меня. Остальные двое ехали сзади. Дорога в этом месте благоприятствовала мне, потому что долина стягивала к себе всю влагу из окружающих холмов, отличавшихся поэтому дикостью и бесплодием. Здесь не было ни деревьев, ни кустов, и дорога представляла не что иное, как узенький, проложенный животными след, покрытый низкой вьющейся травой и тянувшийся то по одному берегу горного потока, то по другому.

Улучив минуту, когда хозяин обернулся, желая что-то сказать своим товарищам, я вытащил лоскуток, в котором находился камешек, и, осторожно положив к себе на колено, изо всей силы пустил его щелчком вперед. Я хотел, чтобы лоскуток упал впереди нас на дороге, где его легко можно было бы увидеть. Но моим надеждам не суждено было осуществиться. В критический момент моя лошадь дернула, палец зацепил лоскуток сбоку, камешек выпал из него и материя свалилась в кусты у самого стремени.

Досада взяла меня. То же самое могло случиться и с остальными кусками, которых у меня теперь было только три. Но судьба сжалилась надо мною, и мой сосед вступил в жаркий спор с кудлатым парнем по поводу каких-то животных, показавшихся на отдаленном утесе: один сказал, что это серны, а другой заявил, что это простые козы. Благодаря этому, хозяин гостиницы продолжал смотреть в другую сторону, и я имел возможность приладить камешек в другой кусок материи. Положив его опять на бедро, я старательно нацелился и метнул вперед.

На этот раз щелчок пришелся как раз посредине лоскутка, и он упал на дороге шагах в десяти впереди нас. Убедившись в этом, я ударил лошадь трактирщика ногою в бок. Лошадь дернула, и трактирщик, рассердившись, хлестнул ее. Через секунду он с такою силой затянул поводья, что она стала на дыбы.

— Святое небо! — воскликнул он, с изумлением глядя на клочок желтого атласа.

Его лицо побагровело, и рот разинулся до ушей.

— Что такое? — сказал я. — В чем дело, дуралей?

— В чем дело? О Боже!

Но Клон пришел в еще большее возбуждение. Увидев, что привлекло внимание его товарища, он издал какой-то ужасный нечленораздельный звук и, спрыгнув с лошади, бросился, как зверь, на драгоценный лоскуток.

Трактирщик не отставал от него. Через мгновение он тоже был на земле, устремив жадный взор на находку, и я уже думал, что они начнут драться. Несмотря на все соперничество, их пыл несколько поостыл, когда они увидели, что кусочек саше не содержал в себе ничего: камешек, к счастью, вывалился из него во время полета. Но смешно было смотреть, как они заметались во все стороны, ища дальнейших следов саше. Они разгребали землю, рвали траву, шарили повсюду, бегали взад и вперед, как собаки, потерявшие след, и, искоса поглядывая один на другого, каждый раз возвращались на первоначальное место. Соревнование их было так велико, что они ни на минуту не решались выпустить друг друга из виду.

Кудлатый парень и я сидели на своих лошадях и смотрели на них: он недоумевал, а я делал вид, что недоумеваю. Так как они бегали по дороге взад и вперед, то мы отступили немного в сторону, чтобы дать им больше простора; улучив минуту, когда все они смотрели в другую сторону, я бросил в кусты другой лоскуток. Кудлатый парень первый заметил его и отдал Клону. Так как мои спутники, очевидно, были далеки от всяких подозрений против меня, то я отважился сам заявить о находке третьего и последнего лоскутка. Впрочем, я не поднял его, но подозвал трактирщика, и тот бросился на лоскуток, как ястреб на цыпленка.

Они стали искать четвертый кусок саше, но, разумеется, напрасно. Убедившись, наконец, в безуспешности своих поисков, они принялись прилаживать найденные куски, причем ни один не решался выпустить своего куска из рук, и каждый с недоверием смотрел на соперника. Странно было видеть их в этой обширной долине, над которой вздымали свои белые вершины безмолвные снеговые горы, — странно было, говорю, видеть, как эти два человека — настоящие букашки среди исполинских горных громад, — неистово бегали друг около друга, скребли и оглядывали землю, точно петухи перед боем, и, совершенно забыв об окружающем мире, были поглощены тремя оранжевыми клочками материи, которых за пятьдесят шагов не было видно!

Наконец, трактирщик воскликнул с досадой:

— Я еду назад! Надо уведомить их об этом. Дайте мне эти куски, а сами поезжайте дальше с Антуаном. Так будет лучше всего!

Но Клон, размахивая обоими кусками материи, отрицательно покачал головой. Он был лишен способности речи, но его жестикуляция достаточно ясно показывала, что если кто-нибудь поедет назад сообщить об этой находке, то только он.

— Вздор! — сердито возразил трактирщик. — Нельзя же пустить с ним одного Антуана. Дайте сюда ваши куски.

Но Клон и слышать об этом не хотел. Он ни за что не соглашался уступить честь быть вестником, и я уже думал, что у них дело дойдет до драки. У них был, впрочем, еще один исход, — исход, очень близко затрагивающий мою судьбу, — и сначала один, а затем и другой оглянулись на меня. В этот момент мне грозила опасность, и я знал это. Моя хитрость могла обратиться против меня самого, и мои враги, чтобы выйти из затруднения, могли покончить со мною. Но я смотрел на них так спокойно и так смело выдержал их взгляд, а с другой стороны — местность была настолько открыта, что они тотчас оставили эту мысль. Они снова вступили в спор, еще более ожесточенный. Один схватился за ружье, другой — за пистолеты. Трактирщик ругался, немой издавал какое-то бормотание. Дело кончилось так, как я желал.

— Хорошо, — в таком случае мы оба поедем! — закричал трактирщик. — А Антуан пусть едет с ним дальше. Вы сами будете виноваты во всем. Отдайте ему ваши пистолеты.

Клон вынул один пистолет и отдал его кудластому парню.

— А другой! — нетерпеливо закричал трактирщик.

Но Клон, сердито усмехаясь, отрицательно покачал головой и указал на аркебузу.

Недолго думая, трактирщик выхватил у Клона второй пистолет и избежал его мщения только потому, что вместе с пистолетом отдал Антуану и свою аркебузу.

— Ну, — сказал он, обращаясь к Антуану, — вы можете ехать. Если мосье сделает попытку убежать или вернуться назад, стреляйте в него! Через четыре часа вы будете в Рока-Бланка. Там вы найдете наших, и ваше дело будет кончено.

Но Антуан, как видно, держался другого мнения. Он посмотрел на меня, затем на дикую тропинку, по которой нам предстояло ехать, и с громким проклятием заявил, что ни за что не поедет один.

Но трактирщик, нетерпеливо желавший поскорее вернуться в Кошфоре, отвел его в сторону и наконец убедил его ехать.

Антуан вернулся назад и угрюмо промолвил:

— Вперед, мосье!

Я пожал плечами, вонзил шпоры в бока своей лошади, и через минуту мы с Антуаном вдвоем ехали по горной тропинке. Раз или два я обернулся назад, чтобы посмотреть, что делают Клон и трактирщик, и убедился, что они продолжают стоять на дороге, горячо споря. Впрочем, мой спутник выразил такое недовольство моими движениями, что я снова пожал плечами и перестал оглядываться назад.

Как я трудился, чтобы привести в исполнение свой план; а теперь, странно сказать, добившись своего, я почувствовал разочарование. Я достиг равенства сил и избавился от самых опасных врагов, но зато Антуан, оставшись один, удвоил свою бдительность и подозрительность. Он ехал немного позади меня, положив ружье на луку седла и держа наготове свои пистолеты, и при малейшей моей остановке бормотал неизменно:

— Вперед, мосье!

Тон его при этом был не менее предостерегающим, чем палец, который тотчас клал на курок ружья. На таком расстоянии он не мог промахнуться, и мне ничего не оставалось, как покорно ехать вперед к Рока-Бланка… и своей судьбе!

Что мне было делать? Дорога скоро привела нас в узкое лесистое ущелье, усеянное камнями и валунами, по которым с оглушительным шумом прыгал и извивался горный поток. Впереди темная кайма древесных стволов, увитых ползучими растениями, прерывалась белизною водопадов. Снеговая линия лежала по обеим сторонам менее чем в полумиле расстояния, а всю эту картину венчала в конце ущелья, как издали казалось, белоснежная громада южной вершины, вздымавшейся на шесть тысяч футов к голубым небесам. Чудная картина, столь неожиданно раскрывшаяся предо мною, заставила меня на мгновение позабыть об опасности, и я невольно придержал поводья своего коня. Но в ту же минуту послышался окрик, вернувший меня с небес на землю:

— Вперед, мосье!

Я поехал дальше. Что мне было делать? Я ломал себе голову над этим вопросом.

Этот парень отказывался говорить со мною, отказывался ехать рядом со мною. Нельзя было и думать о том, чтобы спешиться, остановиться, вступить с ним в какое бы то ни было соглашение. Он требовал одного, чтобы я молча продвигался вперед, чувствуя за спиной дуло его ружья. Мы довольно быстро поднимались в гору, оставив своих прежних спутников час или почти два часа тому назад. Солнце уже спускалось; было, по моему расчету, около половины третьего.

Если б только он приблизился ко мне на расстояние руки или если б что-нибудь отвлекло его внимание! Когда ущелье снова расширилось в голую однообразную равнину, усеянную огромными камнями, а в углублениях покрытую снегом, я с отчаянием посмотрел вперед, измеряя глазами огромное снеговое поле, тянувшееся над нами к подножию заоблачной вершины. Но я не видел для себя спасения. Ни один медведь не попадался на дороге, ни одна серна не показывалась на окружавших нас утесах. Резкий, холодный воздух леденил наши щеки, свидетельствуя о приближении к вершине горного хребта. Повсюду царило пустынное безмолвие!

— Боже мой! Что, если злодеи, на произвол которых меня хотят обречь, выехали к нам навстречу? Они могут показаться ежеминутно! В последнем порыве отчаяния я приподнял свою шляпу, так что первый порыв ветра сорвал ее у меня с головы. С громким проклятием я высвободил одну ногу из стремени, чтобы соскочить на землю, но негодяй громовым голосом закричал мне, чтобы я не смел оставлять седла.

— Вперед, мосье! Вперед!

— Но моя шляпа! — закричал я. — Тысяча проклятий! Я должен…

— Вперед, мосье, или я буду стрелять! — неумолимо ответил он, поднимая ружье. — Раз, два…

Я снова поехал вперед.

Злобой кипело мое сердце. Чтобы я, Жиль де Беро, попался впросак! Чтобы эта гасконская дрянь помыкала мною, как пешкой! Чтобы я, которого весь Париж знал и боялся — если не любил, — гроза игорного дома, нашел свою гибель в этой унылой пустыне, среди скал и вечных снегов, пав от руки какого-нибудь контрабандиста или вора! Нет, это невозможно! В самую последнюю минуту я все-таки сумею справиться с одним человеком, хотя бы весь его пояс был утыкан пистолетами.

Но как? По-видимому, мне оставалось одно: прибегнуть к открытой силе. Сердце у меня начинало трепетать при мысли об этом и потом снова замирало. Шагах в ста впереди нас дорога подходила к самому краю пропасти, и в этом именно месте была нагромождена куча камней. Я выбрал это место, как самое удобное для моей отчаянной попытки. «Антуан, — рассуждал я, — должен будет притянуть свою лошадь обеими руками для того, чтобы перебраться через эти камни, и если я неожиданно обернусь, он уронит ружье или выстрелит наудачу».

Но тут случилось нечто неожиданное, как всегда бывает в последнюю минуту. Мы не проехали и пятидесяти шагов, как я почувствовал сзади горячее дыхание его лошади, а затем с каждой секундой она стала подаваться все больше и больше вперед. Сердце у меня неистово запрыгало. Он равняется со мною, он сейчас будет в моей власти! Чтобы скрыть свое волнение, я начал насвистывать.

— Тише! — прошептал он таким странным и неестественным голосом, что моею первой мыслью было: уж не болен ли он? Я обернулся к нему, он повторил:

— Тише! Здесь надо ехать молча, мосье.

— Почему? — строптиво спросил я, не будучи в состоянии побороть своего любопытства.

Это было очень глупо с моей стороны, так как с каждой минутой его лошадь подходила ближе. Ее морда была уже наравне с моими стременами.

— Тише, я говорю! — сказал он опять и на этот раз в его голосе явственно звучал страх. — Это место называется «Дьявольским Капищем». Дай Бог благополучно проехать здесь. Здесь не следует бывать позднею порою! Посмотрите!

И он поднял руку, которая явственно дрожала. Я посмотрел по указанному направлению и увидел на краю пропасти, на небольшом пространстве, очищенном от камней, три обломанных шеста, водруженных на грубо сложенных пьедесталах.

— Ну? — спросил я тихим голосом.

Солнце, приближавшееся к горизонту, озаряло кровавым отблеском снеговую вершину, но долина уже тонула в сером сумраке.

— Ну, что ж из этого? — повторил я.

Несмотря на всю опасность, которая грозила мне, и на волнение, которое овладевало мною при мысли о предстоящей борьбе, мне сообщился и его страх. Никогда я не видел такого мрачного, такого пустынного, такого Богом забытого места! Я невольно задрожал.

— Здесь стояли кресты, — сказал он почти шепотом, между тем, как глаза его испуганно блуждали по сторонам.

— Габасский священник благословил это место и поставил кресты. Но на другое утро от них остались только палки. Вперед, мосье, вперед! — продолжал он, хватая меня за рукав. — Здесь опасно после захода солнца. Молите Бога, чтобы сатаны не было дома!

В своем суеверном страхе он забыл все свои прежние предосторожности. Его ружье соскользнуло с седла, а нога касалась моей. Я заметил это и изменил свой план действий. Когда мы достигли груды камней, я остановился, словно затем, чтобы дать своей лошади собраться с духом, и затем сразу выхватил у него из рук ружье, осадив вместе с тем свою лошадь назад. Это было делом одной секунды! Через секунду дуло ружья было наведено на него, и мой палец лежал на курке. Мне еще не случалось видеть столь легкой победы!

Он Посмотрел на меня взором, исполненным гнева и испуга, и рот его раскрылся.

— Вы с ума сошли? — воскликнул он, стуча зубами от страха.

Даже теперь глаза его испуганно бегали по сторонам.

— Ничуть не бывало! — ответил я. — Но мне это место так же мало нравится, как и вам, (что было отчасти справедливо). — А потому, скорее отсюда! Поворачивайте назад, или я не ручаюсь за последствия.

Он с покорностью ягненка повернул и поехал назад, не вспомнив даже о своих пистолетах. Я ехал вслед за ним, и через минуту мы уже были довольно далеко от «Дьявольского Капища», я не менее был благодарен за то, что убрался оттуда, — я приказал Антуану остановиться.

— Пояс долой! — коротко скомандовал я. — Бросьте его на землю и имейте в виду, если вы вздумаете обернуться, я выстрелю.

Мужество давно покинуло его, и он беспрекословно повиновался. Я спрыгнул на землю, не сводя с него дула своего ружья, и поднял пояс с пистолетами, затем я опять сел на лошадь и мы продолжали свой путь. Спустя некоторое время он угрюмо спросил меня, что я намерен делать.

— Ехать назад, пока не доберемся до дороги на Ош.

— Через час будет темно, — заметил он.

— Я знаю, — ответил я. — Нам придется как-нибудь приютиться на ночь.

Мы так и сделали. Пользуясь остатками дня, мы добрались до конца ущелья и здесь, на опушке соснового леса, я выбрал местечко, в стороне от дороги, защищенное от ветра, и приказал Антуану развести огонь. Лошадей я привязал поблизости от костра. У меня был с собою кусок хлеба, у Антуана тоже, и впридачу головка лука. Мы молча поужинали, расположившись по обеим сторонам костра.

После ужина я очутился в затруднении: как я буду спать? Красноватый свет костра, падавший на смуглое лицо и жилистые руки негодяя, озарял также и его глаза — черные, злые, бдительные. Я знал, что он думает о мести, что он не задумается вонзить мне между ребер кинжал, если только представится к этому случай, — и мне представлялся только один исход — не спать.

Будь я кровожаден, я нашел бы другой выход из затруднения и застрелил бы его на месте. Но я никогда не чувствовал склонности к жестоким поступкам, и у меня не хватило духа на это. Обширность окружавшей нас пустыни, темный небосклон, унизанный золотыми звездами, черная бездна внизу, где клокотал и бурлил невидимый поток, своим ревом не нарушавший, а еще резче оттенявший безмолвие гор и небес, отсутствие всяких признаков человеческого существования вокруг, — все это вызывало во мне какое-то благоговейное настроение, и я, содрогаясь, оставил греховную мысль, решившись лучше не смыкать глаз всю ночь — долгую, холодную, пиренейскую ночь. Мой компаньон скоро свернулся клубочком и заснул, согреваемый костром, а я часа два просидел над ним, догруженный в раздумье. Мне казалось, что уже целые годы прошли с тех пор, как я был у Затона или метал кости. Прежняя жизнь, прежние занятия — вернусь ли я когда-нибудь к ним? — рисовались мне сквозь неясную туманную дымку. Будут ли когда-нибудь также рисоваться мне и Кошфоре, этот лес, эти горы, серый замок и его хозяйки? И если каждый отдел нашего существования так быстро вянет и бледнеет в нашем воспоминании при вступлении в новый период жизни, то не будет ли когда-нибудь и вся наша жизнь, все, что мы… Но довольно. Я спохватился, что предаюсь праздным мечтаниям. Я вскочил на ноги, поправил костер и, взяв ружье, стал расхаживать взад и вперед. Странно, что какая-нибудь лунная ночь, несколько звезд, легкое дуновение пустыни уносят человека назад к детству и возбуждают в нем ребяческие мысли.

На следующий день, часа в три после полудня, когда солнце обливало своими горячими лучами дубовые аллеи, и воздух был пропитан теплыми испарениями, мы достигли того склона, на середине которого от главной дороги отделялся проселочный путь к Ошу. Желтые стволы и опавшие листья, казалось, сами испускали свет, а красноватые буки, точно кровавые капли, унизывали там и сям склоны холмов. Впереди нас, лениво хрюкая, паслось стадо свиней, а высоко над нами, на скале, лежал мальчик-пастух.

— Здесь мы расстанемся, — сказал я своему спутнику.

Мой план был проехать немного по Ошской дороге, чтобы ввести своего спутника в заблуждение, а затем, оставив лошадь в лесу, вернуться пешком к замку.

— Чем скорее, тем лучше! — насмешливо ответил он. — И надеюсь, что мы никогда больше не увидим вашего лица, мосье.

Но когда мы подъехали к деревянному кресту, у которого дорога разделялась надвое, и уже готовы были разъехаться в разные стороны, мальчик, которого мы видели, выскочил из папоротника и пошел за нами.

— Эгой! — нараспев закричал он.

— Что такое? — нетерпеливо спросил мой спутник, останавливая свою лошадь.

— В деревне солдаты!

— Солдаты? — недоверчиво повторил Антуан.

— Да, конные черти! — ответил мальчик и плюнул на землю. — Шестьдесят человек. Из Оша!

Антуан обернулся ко мне с лицом, искаженным от бешенства.

— Чтобы вам сгинуть! — закричал он. — Это ваши штуки! Теперь мы все пропали. И мои барыни! Господи! Будь у меня это ружье, я застрелил бы вас, как крысу.

— Молчи, дуралей! — ответил я грубо. Это для меня такая же новость, как и для тебя.

Это было совершенно верно, и мое удивление было так же велико, как и его, если не больше. Кардинал, вообще говоря, редко менявший фронт, послал меня в Кошфоре именно потому, что не хотел командировать туда солдат, которые могли дать повод к восстанию. Но в таком случае чем могло объясняться это нашествие, столь несогласное с планами кардинала? Я был в недоумении. Быть может, странствующие торговцы, перед которыми я разыграл комедию измены, донесли об этом начальнику Ошского гарнизона и тем побудили его послать в деревню отряд? Но это тоже казалось мне маловероятным, так как при управлении кардинала оставалось очень мало места для личной предприимчивости. Одним словом, я этого не понимал, и ясно для меня было только одно, что теперь я свободно могу явиться в деревню.

— Я поеду с вами, чтобы разузнать, в чем дело, — сказал я Антуану. — Ну, вперед!

Но он пожал плечами и не двинулся с места.

— Слуга покорный! — ответил он с грубым проклятием. — Я не имею охоты знакомиться с солдатами; проведя одну ночь под открытым небом, проведу и другую.

Я равнодушно кивнул головой, потому что теперь он уже был мне не нужен, и мы расстались. Через двадцать минут я достиг окраины деревни и действительно нашел здесь большую перемену. Никого из обычных обитателей деревни не было видно. Они, очевидно, или заперлись в своих лачугах, или, подобно Антуану, убежали в лес. Двери всех домов были затворены, ставни закрыты. Но зато по улицам бродило с десяток солдат в сапогах и кирасирах, а у дверей гостиницы была свалены в кучу коротенькие мушкеты, патронницы и лядунки. На пустыре, разделявшем деревню на две части, стояла длинная вереница лошадей, привязанных головами друг к другу и наклонявших свои морды над вязанками фуража. Веселый звон цепей и бубенчиков, громкий говор и смех наполняли воздух.

Когда я направил свою лошадь к гостинице, старый, косоглазый и криворотый сержант испытующе посмотрел на меня и пошел навстречу, чтобы окликнуть меня. К счастью, в этот момент двое слуг, которых я взял с собою из Парижа и оставил в городе Ош в ожидании моих приказаний, показались на улице. Хотя я сделал им знак, чтобы они не говорили со мною и проходили мимо, но они, очевидно, сказали сержанту, что я не тот человек, которого ему нужно, и он оставил меня в покое.

Привязав лошадь к забору позади гостиницы — все стойла в деревне были переполнены — я протиснулся сквозь кучу народа, стоявшего у дверей, и вошел в дом. Хорошо знакомая комната с низким, закопченным потолком и вонючим полом была полна незнакомых людей, и первое время среди царившего там дыма и сутолоки меня никто не заметил. Но затем хозяин, случайно проходивший мимо, увидел меня. Он выронил из рук кувшин, и, пробормотав какое-то проклятие, остановился, выпуча глаза, словно одержимый нечистой силой.

Солдат, для которого предназначалось пролитое вино, швырнул корку ему в лицо и крикнул:

— Ну, жирная образина! На что выпучил глаза?

— На дьявола! — пробормотал хозяин и задрожал.

— А ну-ка, и я посмотрю на него! — ответил солдат, оборачиваясь на своей скамье, и, увидев, что я стою подле него, вздрогнул.

— К вашим услугам, — сурово сказал я. — Но скоро будет наоборот, приятель.

Глава VII ЛОВКИЙ УДАР

Я отличаюсь манерами, обыкновенно внушающими уважение; когда первый испуг хозяина миновал, я, несмотря на присутствие нахальных солдат, добыл себе ужин и в первый раз за последние два дня порядочно поел. Впрочем, толпа скоро начала убывать. Люди кучками разбрелись поить лошадей или искать ночлега, и в комнате осталось всего два или три человека. Тем временем наступил вечер, и шум на улице заметно стих. На стенах были зажжены фонари, и убогая комната стала несколько уютнее и привлекательнее. Я сотый раз обдумывал, что мне теперь предпринять, и спрашивал себя, для чего солдаты явились сюда, и не отложить ли все дело до утра, — как вдруг дверь, целый час безостановочно вертевшаяся на своих петлях, вновь отворилась и в комнату вошла женщина.

Она на секунду остановилась на пороге, оглядываясь вокруг, и я успел заметить, что на голове у нее надета шаль, ноги босы, и в одной руке она держала кувшин. Ее толстая грубая юбка была изодрана, а рука, придерживающая концы шали, была черна и грязна. Больше я ничего не заметил, так как смотрел на нее не особенно внимательно, думая, что она из соседок, воспользовавшаяся минутой затишья в гостинице, чтобы достать молока для своих детей, или что-нибудь в этом роде. Я снова вернулся к огню и погрузился в свои думы.

Но для того, чтобы приблизиться к очагу, за которым хлопотала хозяйка, женщина должна была пройти мимо меня. Наверно при этом она украдкой взглянула на меня из-под своей шали: женщина вдруг слегка вскрикнула и отшатнулась от меня, так, что едва не упала на очаг. В следующее мгновение она уже стояла ко мне спиной и, наклонившись над хозяйкой, шептала ей что-то на ухо. Посторонний, присутствуя при этой сцене, мог бы вообразить, что она нечаянно наступила на горящий уголь.

Но мне в голову пришла другая и очень странная мысль, и я молча поднялся с места. Женщина стояла ко мне спиною, но что-то в ее росте, фигуре, посадке головы, хотя и скрытой под шалью, показалось мне знакомым. Я неподвижно стоял, пока она шепталась с хозяйкой и пока последняя медленно наполняла ее кувшин похлебкой из большого черного горшка. Но когда женщина повернулась к дверям, я быстро сделал несколько шагов вперед, чтобы преградить ей дорогу. Наши взоры встретились.

Я не мог различить черт ее лица; они скрывались от меня в тени ее головного покрывала; но я явственно видел, как дрожь пробежала у нее по телу с головы до ног. И я понял тогда, что не ошибся.

— Это слишком тяжелая ноша для тебя, красотка, — фамильярно сказал я, как будто передо мною была простая деревенская девка.

— Дай-ка, я тебе помогу!

Один из посетителей засмеялся, а остальные тихо запели песню. Женщина задрожала от гнева или страха, но не сказала ни слова и позволила мне взять кувшин у нее из рук. Я подошел к дверям, отворил их, и она машинально последовала за мною.

Через мгновение двери затворились за нами, и мы очутились одни в сгущавшемся сумраке.

— Вы слишком поздно выходите, мадемуазель, — учтиво сказал я, — и рискуете подвергнуться какой-нибудь грубости, от которой не избавит вас этот костюм. Позвольте мне проводить вас домой.

Она опять задрожала и мне послышалось всхлипывание, хотя она продолжала молчать. Вместо всякого ответа она повернулась и быстро зашагала по улице, стараясь держаться в тени домов. Я шел рядом с нею, неся в руках кувшин, и улыбался в темноте. Я знал, какой стыд и бессильный гнев клокочут в ее груди. Это было отчасти похоже на месть!

Но затем я заговорил.

— Мадемуазель, — сказал я, — где ваши слуги?

Она скользнула по мне злобным взором, и я увидел мельком ее дышавшее ненавистью лицо. Я замолчал и оставил ее в покое, хотя по-прежнему не отставал от нее ни на шаг. Так мы достигли конца деревни, где дорога углублялась в лес. Тут она остановилась и как зверь, не имеющий выхода, обернулась ко мне.

— Что вам нужно? — хрипло закричала она, задыхаясь, как будто после продолжительного бега.

— Провести вас до вашего дома, — спокойно ответил я, — и избавить вас от оскорблений.

— А если я не захочу? — спросила она.

— У вас нет выбора, мадемуазель, — внушительно ответил я. — Вы пойдете со мною и по дороге позволите мне поговорить с вами, но не здесь: здесь нам могут помешать, а я хочу, наконец, поговорить с вами.

— Наконец?

— Да, мадемуазель.

— А если я откажусь выслушать вас? — спросила она.

— Я мог бы позвать ближайших солдат и сказать им, кто вы, — спокойно ответил я. — Я мог бы сделать это, но я не сделаю. Это было бы слишком грубой расправой, а у меня есть лучшее наказание для вас. Я могу пойти к капитану, мадемуазель, и сказать ему, чья лошадь стоит в конюшне. Один из солдат сказал мне — не знаю откуда он это взял, что там стоит лошадь его офицера. Но я заглянул в щель и узнал лошадь.

Она не могла удержаться от стона. Я подождал, но она не отвечала.

— Пойти к капитану? — безжалостно спросил я.

Она откинула с головы шаль и посмотрела на меня, меня.

— О, подлец, подлец! — прошептала она сквозь зубы. — Ах, будь у меня кинжал!

— Но у вас нет его, мадемуазель. Решайте же, что из двух: пойти ли мне к капитану, или пойти с вами?

— Дайте сюда кувшин, — резко сказала она.

Я повиновался, не понимая, что это значит. Она схватила его и швырнула далеко в кусты.

— Ну, идемте, если хотите, — сказала она. — Но когда-нибудь Бог накажет вас!

Не говоря больше ни слова, она повернулась и пошла по извилистой лесной тропинке, а я последовал за нею. Должно быть, каждый изгиб тропинки, каждое деревцо и каждая прогалина были знакомы ей с детства, потому что она быстро и безостановочно подвигалась вперед, несмотря на свои босые ноги. Мне приходилось напрягать все свои силы, чтобы не отстать от нее в темноте. В лесу царила тишина, и только лягушки в пруду начинали свое ночное кваканье, напоминавшее мне о той ночи, когда я, избитый и изнеможденный, подошел к дверям замка и Клон впустил меня в переднюю, где мадемуазель стояла под сводами галереи. Как все изменилось с тех пор!

Мы подошли к деревянному мостику и увидели вдали огоньки замка. Все окна его были освещены. Очевидно, военные веселились на славу.

— Теперь, мадемуазель, — сказал я спокойно, — я должен обеспокоить вас просьбой остановиться и уделить мне несколько минут. Я вас задержу ненадолго.

— Говорите! — сердито сказала она. — Только, пожалуйста, поскорее! Я не могу дышать с вами одним воздухом! Он отравляет меня!

— Вот как! — медленно ответил я. — Неужели вы думаете, что можете помочь делу подобными речами?

— О! — вскричала она, и я услышал явственно скрежет ее зубов. — Не хотите ли, чтобы я заискивала перед вами?

— Кажется, нет, — ответил я. — Но вы ошибаетесь в одном.

— В чем это?

— Вы забываете, что меня надо не только ненавидеть, но и бояться, мадемуазель! Да, бояться! Неужели вы думаете, что я не знаю причины вашего переодевания? Неужели вы думаете, что я не знаю, для кого предназначался этот кувшин? Или кому теперь придется голодать? Имейте же в виду, что я все знаю. Ваш дом полон солдат; ваши слуги находятся под надзором и не могут отлучиться из дома. Вам пришлось пойти за пищею для него!

Она ухватилась за перила моста, словно ища поддержки. Ее лицо, с которого совершенно спала шаль, казалось белым пятном в тени деревьев. Наконец мне удалось поколебать ее гордыню. Наконец!

— Чего вы хотите от меня? Какого выкупа? — чуть слышно прошептала она.

— Я вам сейчас скажу, — ответил я, медленно отчеканивая каждое слово и любуясь произведенным эффектом, я никогда не мечтал о такой великолепной мести! — Недели две тому назад мосье де Кошфоре, уезжая отсюда, взял маленькое саше оранжевого цвета.

Она издала глухой крик и с усилием выпрямилась.

— Оно содержало в себе… но вы сами знаете, мадемуазель, его содержимое, — продолжал я. — Во всяком случае, мосье дер Кошфоре потерял и то и другое. Неделю тому назад он — на свое несчастье — вернулся назад в поисках за ними.

Она теперь пристально глядела мне в лицо. Ее удивление было так велико, что она почти перестала дышать.

— Вы произвели розыски, мадемуазель, — спокойно продолжал я. — Ваши слуги не оставили ни одного клочка неисследованным. Тропинки, дороги, даже чаща лесная и та была обыскана. Но все было напрасно, потому что все это время оранжевое саше покоилось у меня в кармане.

— Неправда! — горячо воскликнула она. — Вы опять лжете, по своему обыкновению! Саше было найдено, разорванное в клочки за много миль отсюда.

— Там, куда я бросил его, мадемуазель, чтобы отвлечь внимание ваших клевретов и получить возможность вернуться сюда. О, поверьте мне! — продолжал я тоном, в котором уже отчасти сказалось мое торжество. — Вы ошиблись! Вы сделали бы лучше, если бы больше доверялись мне. Я не такое ничтожество, каким вы считаете меня, хотя вы однажды и одержали надо мною верх. Я все-таки мужчина, мужчина, одаренный силой, смелостью и, как вы сейчас убедитесь, великодушием.

Она содрогнулась.

— В оранжевом саше, насколько я знаю, было восемнадцать ценных камней?

Она не ответила, но продолжала смотреть на меня, словно под влиянием чар. Она даже затаила дыхание, ожидая, что я скажу дальше. Она до того была поглощена моими словами, что в эту минуту двадцать человек могли бы подойти к ней, и она ничего не увидела бы и ничего не заметила бы.

Глава VIII ЛОВКИЙ УДАР (продолжение)

Я вынул из-за пазухи маленький пакетик, завернутый в кусочек мягкой кожи, и подал ей.

— Не угодно ли раскрыть это? — сказал я. Здесь заключается то, что потерял ваш брат. Что здесь находится все, потерянное им, этого я не могу утверждать, потому что я рассыпал камни по полу, и очень может быть, что некоторых не поднял; по их легко можно будет найти, так как я знаю, где они должны находиться.

Она взяла сверток у меня из рук и начала медленно разворачивать его дрожащими пальцами. Секунда — и каменья заблистали у нее в руках своим кротким сиянием, которое погубило не одну женщину и не одного мужчину заставило позабыть о мести.

Черт возьми! Глядя на них, я сам удивился, что устоял против искушения.

— Я не могу сосчитать, — сказала она беспомощно, — сколько их тут?

— Восемнадцать.

— Так и должно быть, — сказала она.

Она сжала свою руку, затем снова разжала и повторила это движение еще раз, словно желая удостовериться, что она не грезит, а что драгоценные каменья действительно у нее в руках. Затем вдруг, с неожиданной запальчивостью, она обернулась ко мне, и ее прекрасное лицо, заострившееся от жажды обладания, снова приняло злобное выражение.

— Ну? — пробормотала она, сжав зубы. — Какая же ваша цена? Ваша цена?

— Я сейчас скажу, мадемуазель, — серьезно ответил я. — Дело очень простое. Вы помните тот день, когда я шел за вами по лесу, неосторожный и наивный поступок с моей стороны. Мне кажется, как будто с тех пор прошел уже целый месяц, но в действительности, если не ошибаюсь, это было лишь позавчера. Вы назвали меня тогда несколькими грубыми именами, которых, из уважения к вам я не стану теперь повторять. Единственная награда, которой я требую за возвращение этих драгоценностей, заключается в том, чтобы вы взяли теперь назад свои слова.

— То есть как это? — сказала она. — Я вас не понимаю.

Я медленно повторил свое требование.

— Единственная награда, которой я требую, мадемуазель, это — чтобы вы взяли назад свои слова и сказали, что я не заслужил их.

— А бриллианты? — хриплым голосом воскликнула она.

— Они ваши, они мне не принадлежат. Они ничего не составляют для меня. Возьмите их и скажите, что вы не считаете меня… Нет, я не могу повторить этих слов, мадемуазель!..

— Но тут еще что-то есть! Что еще? — воскликнула она, закидывая назад голову и устремляя на меня свои горящие, как у животного, глаза. — А мой брат? Что с ним? Что будет с ним?

— Что касается его, мадемуазель, то предпочел бы, чтобы вы не сообщали мне о нем больше, чем я знаю, — тихо ответил я. — Не хочу вмешиваться в это дело. Впрочем, вы правы. Есть еще одна вещь, о которой я не упомянул.

Я услышал глубокий вздох…

— Она заключается в том, — медленно продолжал я, — чтобы вы позволили мне остаться в Кошфоре на несколько дней, пока войско здесь. Мне сказали, что двадцать солдат и два офицера квартируют у вас в доме. Вашего брата нет. Я прошу у вас, мадемуазель, позволения занять временно его место и предоставить мне право защищать вас и вашу сестру от всяких обид. Вот и все!

Она поднесла руку к голове и после долгой паузы пробормотала:

— Ах, эти лягушки! Они квакают так, что я ничего не слышу.

И затем, к моему удивлению, она вдруг круто повернулась и пошла через мост, оставив меня одного. На мгновение я остолбенел и, глядя ей вслед, недоумевал, какая муха ее укусила. Но через минуту, если не раньше, она вернулась назад, и тогда я все понял. Она плакала.

— Мосье де Барт, — сказала она дрожащим голосом, который показал мне, что сражение мною выиграно, — больше ничего? Вы не имеете никакого другого наказания для меня?

— Никакого, мадемуазель.

Она снова накинула шаль на голову, и я уже не видел ее лица.

— Это все, чего вы просите?

— Это все, чего я прошу пока, — ответил я.

— Я согласна, — медленно и решительно сказала она. — Простите, если, на ваш взгляд, я говорю об этом слишком легко, если я придаю столь малое значение вашему великодушию или своему стыду, но я теперь не в состоянии ничего больше сказать. Я так несчастна и так напугана, что… в настоящую минуту все другие чувства для меня недоступны, и для меня не существует ни стыда, ни благодарности. Я точно во сне! Дай бог, чтобы это все прошло, как сон! На нас обрушилась тяжкая беда. И вы… мосье де Барт… я… — она запнулась, и я услышал подавленные рыдания. — Простите меня… Я не в силах… У меня ноги закоченели, — добавила она вдруг. — Вы можете провести меня домой?

— Ах, мадемуазель! — с раскаянием воскликнул я. — Какое я грубое животное! Вы стоите босиком, и я задерживаю вас здесь!

— Ничего, — ответила она голосом, от которого все запрыгало внутри. — Зато вы согрели мое сердце, мосье. Уже давно я не испытывала этого.

При этих словах она вышла из тени. Все произошло так, как я и ожидал. Я снова переходил в ночной тьме через луг, чтобы быть принятым в Кошфоре, как желанный гость. Лягушки квакали в пруду, а летучая мышь кружилась вокруг нас. Моя грудь трепетала от восторга, и я говорил себе, что никто никогда не находился в таком странном положении.

Где-то позади нас, в темном лесу, вероятно, недалеко от окраины деревни, прятался мосье де Кошфоре. В большом доме, сверкавшем впереди своими двадцатью освещенными окнами, расположился отряд солдат, явившихся из Оша для поимки этого человека. Между тем и другим, идя рядом в ночной тьме, в молчании, которое было для каждого, из нас красноречивее всяких слов, находились мадемуазель и я: она, знавшая так много; я знавший все, — все, за исключением одной маленькой вещи!

Мы достигли замка, и я посоветовал ей пойти вперед одной и пробраться в дом тайком, так же, как она вышла оттуда; я же хотел подождать немного, чтобы она успела объяснить все Клону, а затем уже постучаться в дверь.

— Мне не позволяют видеться с Клоном, — медленно ответила она.

— Ну, так пусть ваша служанка предупредит его, — сказал я, — иначе он чем-нибудь выдаст меня.

— Нам не позволяют видеться и с нашими служанками.

— Что вы говорите? — с изумлением воскликнул я. — Но это возмутительно! Вы же не пленницы!

Мадемуазель резко засмеялась.

— Не пленницы? Конечно, нет, потому что капитан Ларолль велел передать нам, на случай, если мы будем скучать, что он будет рад занять нас своею беседой… в гостиной.

— Он занял вашу гостиную?

— Он и его лейтенант. Впрочем, нам, бунтовщицам, нельзя жаловаться, — горько добавила она. — Наши спальни оставили за нами.

— Хорошо, — сказал я. — В таком случае мне придется как-нибудь самому уладить дело с Клоном. Но у меня есть еще одна просьба к вам, мадемуазель: я желал бы, чтобы вы и ваша сестра завтра в обычное время сошли вниз. Я буду ждать вас в гостиной.

— Нельзя ли избежать этого? — сказала она испуганно.

— Вы боитесь?

— Нет, сударь, я не боюсь, — с гордостью ответила она, — но…

— Вы придете?

Она вздохнула и потом, наконец, сказала:

— Хорошо, я приду, если вы желаете этого.

С этими словами она скрылась за углом дома, а я невольно улыбнулся при мысли о замечательной бдительности этих достойных офицеров. Мосье де Кошфоре свободно мог быть с сестрою в саду, разговаривать с нею так, как разговаривал я, мог даже проникнуть в дом, и они не подозревали бы этого. Но таковы уж все солдаты. Они всегда готовы встретить неприятеля, когда он приходит с барабанами и знаменами… в десять часов утра. К сожалению, он не всегда является в этот час.

Я подождал немного, а затем, пробравшись ощупью к двери, постучал в нее эфесом шпаги. Сзади меня послышался собачий лай, а звуки застольной песни, которую пели хором в восточном флигеле замка, тотчас утихли. Открылась внутренняя дверь, и сердитый голос, принадлежавший, очевидно, офицеру, стал бранить кого-то за медлительность. Еще мгновение, и безмолвная передняя наполнилась звуками голосов и шагов. Я услышал стук отодвигаемого засова, затем дверь распахнулась, и фонарь, за которым смутно виднелась дюжина лиц, был поднесен к самому моему носу.

— Это что за образина? — воскликнул один из солдат, с изумлением глядя на меня.

— Черт возьми! Да это он и есть! — закричал другой. — Хватайте его!

В мгновение ока на моем плече очутилось несколько рук, но я в ответ лишь вежливо поклонился.

— Капитан Ларолль, друзья мои, где он? — спросил я.

— Дьявол! Кто вы, скажите нам сначала! — сказал человек, державший в руке фонарь.

Это был высокий, худой сержант со злым лицом.

— Я не де Кошфоре, приятель, — ответил я. — И этого довольно для вас. Во всяком случае, если вы сейчас не позовете капитана Ларолля и не впустите меня, вы будете сожалеть об этом.

— Хо-хо-хо! — ответил он. — Какой вы сердитый! Ну что ж, войдите.

Они прошли вперед, а я вступил в переднюю, не снимая шляпы. На большом очаге, видимо, горел недавно огонь, но успел погаснуть. Три или четыре карабина были прислонены к стене, а подле них лежала куча ранцев и немного соломы. Поломанный стул и полдюжины пустых мехов от вина, разбросанных по полу, сообщали комнате неопрятный и беспорядочный вид. Я с отвращением посмотрел кругом, и меня стошнило. Масло было разлито по полу, и в комнате неприятно пахло.

— Что за черт?! — сказал я. — Можно ли так вести себя в порядочном доме, негодяи? Мой бог? Будь я вашим начальником, я бы вас посадил на деревянную лошадь!

Они смотрели на меня, разинув рты; моя смелость изумляла их. А сержант нахмурился и в первую минуту не нашелся даже, что ответить.

— Что же делать? — сказал он наконец. — Мы не знали, что к нам явится фельдмаршал, и потому не приготовились.

И бормоча себе под нос крепкие слова, он повел меня по хорошо знакомому коридору. У дверей гостиной он остановился.

— Доложите о себе сами, — грубо сказал он, — и если вам зададут баню, не пеняйте на меня.

Я поднял рукоятку двери и вошел.

За столом, стоявшим у очага и покрытым стаканами и бутылками, сидели, играя в кости, два офицера. Кости резко застучали по столу, когда я вошел, и метавший, не выпуская чашки из рук, обернулся ко мне с нахмуренным лбом. Это был белокурый мужчина, высокого роста, с красными щеками. Он сидел без кирасы и сапог, и его дублет был помят и запачкан в тех местах, где давили латы. Но зато остальные принадлежности его костюма были по последней моде. Его темный галстук, завязанный так, что передние кружевные концы свободно болтались, был сделан из самой тонкой материи; большой пояс голубого цвета с серебром имел по крайней мере фут ширины. В одном ухе у него блестел бриллиант, а его крошечная бородка была заострена на испанский манер. Должно быть, он ожидал увидеть сержанта, потому что при виде меня медленно поднялся с места.

— Что за дьявольщина? — сердито закричал он. — Эй, сержант! Сержант! Что за… Кто вы, сударь?

— Капитан Ларолль, я полагаю? — спросил я, вежливо снимая шляпу.

— Да, я капитан Ларолль, — ответил он. — Но кто вы такой, черт возьми? Вы не тот, кого мы ищем!

— Да, я не г. де Кошфоре, — спокойно ответил я. — Я только гость в этом доме, капитан. Я пользуюсь некоторое время гостеприимством мадам де Кошфоре, но по несчастной случайности меня не было в доме, когда вы явились сюда.

С этими словами я подошел к очагу и, отодвинув в сторону большие сапоги капитана, подбросил в огонь несколько поленьев.

— Тысяча чертей! — прошептал он, и никогда я не видел человека, более остолбеневшего. Но я сделал вид, что смотрю на его товарища, дюжего седого ветерана с длинными усами, который сидел откинувшись на спинку стула и удивленно смотрел на меня.

— Добрый вечер, г. лейтенант, — сказал я, кланяясь. — Хорошая погода сегодня.

Тут разразилась буря.

— Хорошая погодка! — закричал капитан, к которому, наконец, вернулся голос. — Тысяча чертей! Да знаете ли вы, что я распоряжаюсь в этом доме, и что никто не смеет здесь оставаться без моего позволения? Гость? Гостеприимство? Бабьи сказки! Лейтенант, позовите стражу! Позовите стражу! — сердито повторил он. — Где эта обезьяна-сержант?

Лейтенант встал, чтобы исполнить это приказание, но я поднял руку.

— Тише, тише, капитан, — сказал я. — Умерьте ваши порывы. Вы, кажется, удивлены, видя меня здесь? Но я еще более удивлен, видя тут вас.

— Господи! — закричал он, снова вскипев при этих дерзких словах, между тем как у лейтенанта глаза чуть не выскочили на лоб.

Но я ухом не повел.

— Дверь заперта, кажется? — кротко продолжал я. — Благодарю вас. Я вижу, она заперта. В таком случае позвольте мне еще раз сказать вам, что я гораздо более удивлен, видя вас тут. Когда монсиньор кардинал оказал мне честь, послав меня сюда из Парижа уладить это дело, он предоставил мне право — полное право, г. капитан, — самому довести это дело до конца. Я решительно не мог предполагать, что накануне успеха все мои планы будут испорчены вторжением сюда чуть ли не половины Ошского гарнизона.

— Ого! — тихо сказал капитан совершенно другим голосом и с абсолютно другим выражением лица. — Значит, вы тот джентльмен, о котором я слышал еще из Оша?

— Очень может быть, — сухо ответил я. — Но я из Парижа, а не из Оша.

— Ну, да, — задумчиво произнес он. — Как думаете, лейтенант?

— Так точно, г. капитан, вне всякого сомнения, — ответил подчиненный.

Они посмотрели друг на друга, а затем и на меня с видом, который показался мне странным.

— Я думаю, — продолжал я, возвращаясь к предмету разговора, — что вы, капитан, или ваш командир впали в ошибку. И эта ошибка, сдается мне, будет не особенно приятна кардиналу.

— Я исполняю королевский приказ, — надменно возразил он.

— Конечно, — ответил я, — но, как вы знаете, кардинал…

— Но, кардинал!.. — прервал он меня, тотчас, однако, запнувшись и пожав плечами.

При этом они оба опять посмотрели на меня.

— Ну? — сказал я.

— Король… — медленно начал он.

— Позвольте, позвольте, — перебил я его, протягивая обе руки. — Мы говорили о кардинале. Вы сказали, что кардинал…

— Да, видите ли, кардинал… — И снова он запнулся и пожал плечами. У меня явились подозрения.

— Если вы имеете что-нибудь сказать против кардинала, то говорите, — сказал я, пристально глядя на него. — Но наперед выслушайте мой совет. Постарайтесь, чтобы ваши слова не вышли за пределы этих четырех стен, иначе вам, друг мой, нельзя будет позавидовать.

— Я вовсе ничего не желаю говорить, — ответил он, — взглянув на товарища. — Я могу только сказать, что исполняю королевский приказ. Вот и все, и этого, я думаю, достаточно.

— Ну? — сказал я.

— Ну… впрочем, не желаете ли принять участие? — уклончиво сказал он, указывая на кости. — Прекрасно! Лейтенант, достаньте для господина стакан и стул. И позвольте мне первому предложить тост. За кардинала — что бы там ни было!

Я выпил и сел к столу играть. Уже около месяца я не слышал музыки игральных костей, и искушение было непреодолимо. Тем не менее игра доставляла мне мало удовольствия. Я бросал кости, выигрывал его кроны — он был сущий ребенок в этой игре, — но мои мысли были в другом месте. Здесь что-то таилось, чего я понять не мог; я чувствовал какое-то новое влияние, на которое я не рассчитывал; здесь крылось что-то столь же непонятное, как и самое присутствие войска. Если бы капитан прямо отверг мое вмешательство, выгнал меня за двери, или велел посадить на гауптвахту, я еще догадался бы, в чем дело. Но эти нерешительные намеки, это пассивное сопротивление ставило меня в тупик. Не получили ли они каких-нибудь известий из Парижа? Может быть, король умер? Или кардинал заболел? Я спрашивал их об этом, но они говорили: «Нет, нет, ничего подобного!» — или давали мне уклончивые ответы. И когда пришла полночь, мы все еще играли и говорили друг с другом загадками.

Глава IX ВОПРОС

— Подмести комнату, сударь, и убрать этот хлам? Но г. капитан…

— Капитан в деревне, — невозмутимо ответил я. — Поворачивайся скорее, любезный. Не разговаривай. Дверь в сад оставь открытой, так.

— Конечно, сегодня прекрасная погода… И табак г. лейтенанта… Но г. капитан…

— Не приказывал? Зато я приказываю, — ответил я. — Прежде всего убери прочь эти постели. И пошевеливайся, голубчик, или я найду, чем расшевелить тебя!

— А сапоги г. капитана? — через минуту был вопрос.

— Вынеси их в коридор.

— В коридор? — повторил он, глядя на меня.

— Да, дуралей, в коридор!

— А плащи, мосье?

— Там есть гвоздь за окном. Повесь их, пусть проветриваются.

— Проветриваются? Они-таки сыроваты. Но… Готово, готово, сударь, готово! А кобуры?

— И их также, — сердито ответил я. Выбрось их отсюда! Фи! Вся комната пропахла кожей. Ну, теперь надо очистить очаг. Стол поставь перед открытой дверью так, чтобы мы могли видеть сад. Так! И скажи кухарке, что мы будем обедать в одиннадцать часов и что к обеду выйдут мадам и мадемуазель.

— В одиннадцать? Но г. капитан заказал обед к половине двенадцатого.

— В таком случае пусть кухарка поторопится. И заметь, если обед не будет готов к тому времени, как мадам выйдет сюда, ты вместе с кухаркой жестоко поплатишься за это.

По его уходе я оглянулся вокруг. Чего еще недоставало? Солнце весело сияло на лощеном полу, воздух, освеженный выпавшим ночью дождем, свободно проходил сквозь отворенную дверь. Несколько пчел, уцелевших от лета, жужжали снаружи. На очаге потрескивал огонь, и старая собака, слепое и дряхлое создание, грелась подле него. Больше ничего я не мог придумать и молча следил за тем, как человек накрывал стол.

— На сколько приборов, мосье? — спросил он с тревожным видом.

— На пять, — ответил я, не будучи в состоянии удержаться от улыбки.

В самом деле, что сказали бы у Затона, если бы видели, что Беро превратился в хозяйку? На стенной полке стояла белая глазированная чаша старинного фасона, из времени Генриха II. Я снял ее, положил в нее несколько поздних осенних цветов, поставил ее посредине стола и затем отошел, чтобы издали полюбоваться ею. Но через мгновение, когда мне послышались женские шаги, я с каким-то испугом убрал ее прочь, и мое лицо вспыхнуло от стыда. Но тревога оказалась напрасной, а я через несколько минут принял иное решение и снова поставил чашу на место. Давно уже я не делал подобных глупостей.

Но когда мадам и мадемуазель сошли к обеду, им было не до цветов и не до наслаждения комнатой. Они слышали, что капитан рыщет по всей деревне и по лесу в поисках беглеца, и там, где я рассчитывал видеть комедию, нашел трагедию. Лицо мадам было так красно от слез, что вся красота ее пропала. Она вздрагивала и пугалась при каждом звуке и, не найдя слов в ответ на мое приветствие, могла только упасть в кресло и молча заливаться слезами.

Мадемуазель была не в более веселом настроении. Она не плакала, но ее обращение было сурово и гневно. Она говорила рассеянно и отвечала с раздражением. Ее глаза блистали, и видно было, что она силится сдержать слезы и прислушивается к каждому звуку, доносившемуся извне.

— Ничего нового, мосье? — сказала она, садясь на свое место и бросая при этом на меня быстрый взгляд.

— Ничего, мадемуазель.

— В деревне обыск?

— Кажется, что так.

— Где Клон?

При этом она понизила голос и на лице ее усилилось выражение тревоги. Я покачал головой.

— Думаю, что они его заперли где-нибудь, — ответил я, — и Луи также. Я не видел ни того, ни другого.

— А где?.. Я думала найти их здесь, — пробормотала она, искоса поглядывая на два пустых места.

Слуга принес кушанья.

— Они скоро будут здесь, — спокойно ответил я. — Но не будем терять времени. Немного вина и пищи подкрепят силы мадам.

— Мы переменились ролями, — сказала она с печальной улыбкой. — Вы сделались хозяином, а мы — гостями.

— Пусть будет так, — весело сказал я. — Советую вам отведать этого рагу. Полно вам, мадемуазель, ведь голодать не полезно ни при каких обстоятельствах. Хороший обед не одному человеку спас жизнь.

Это было сказано, кажется, немного некстати, потому что она задрожала и с испуганной улыбкой посмотрела на меня. Но, тем не менее, она уговорила сестру приняться за еду, а затем и сама положила себе на тарелку немного рагу и поднесла вилку к губам. Но через секунду она снова опустила ее.

— Не могу, — пробормотала она. — Я не могу проглотить ни кусочка. Боже мой! Быть может, теперь как раз они настигли его!

Я уже думал, что она зальется слезами, и раскаивался, что уговорил ее сойти к обеду. Но ее самообладание еще не было исчерпано. С усилием, на которое было жалко смотреть, она совладала с собою, снова взяла вилку и заставила себя проглотить несколько кусочков. Затем она бросила на меня выразительный взгляд.

— Я хочу видеть Клона, — прошептала она.

Человек, прислуживавший нам, в эту минуту вышел из комнаты.

— Он знает? — спросил я.

Она кивнула головой, причем ее прекрасное лицо странным образом исказилось. Ее губы разжались и за ними показались два ряда сжатых зубов; два красных пятна выступили у нее на щеках. Глядя на нее в эту минуту, я почувствовал мучительную боль в сердце и панический страх человека, который, проснувшись, видит, что падает в бездну.

Как они любили этого человека!

На мгновение я потерял способность речи. Когда я совладал с собою, мой голос звучал резко и хрипло.

— Он хороший доверенный, — сказал я. — Он не может ни читать, ни писать, мадемуазель.

— Да, но…

Она не кончила, и ее лицо приняло напряженное выражение.

— Они идут, — прошептала она. — Тише… Неужели… неужели… они нашли его? — пролепетала она, с трудом поднимаясь и облокачиваясь о стол. Мадам продолжала плакать, не осознавая, что происходит вокруг.

Я услышал тяжелую походку капитана и с трудом удержался от громкого проклятия.

— Они не нашли его, — прошептал я, дотронувшись до руки мадемуазель. — Все благополучно, мадемуазель! Прошу вас, успокойтесь. Садитесь и встретьте их, как будто ничего не случилось. И ваша сестра… Мадам, мадам! — закричал я почти резко. — Успокойтесь! Вспомните, что вам нужно играть роль!

Мои увещевания подействовали до некоторой степени. Мадам заглушила свои рыдания. Мадемуазель глубоко вздохнула и села на свое место. Ее лицо по-прежнему было бледно, она вся дрожала, но самое худшее уже прошло.

И было время! Дверь распахнулась настежь, и капитан ввалился в комнату с громкими проклятиями.

— Черт вас всех побери! — закричал он, побагровев от злости. — Какой дурак перенес эти вещи сюда? Мои сапоги! Мой…

Его рот остался раскрытым, не докончив фразы. Его поразил новый вид комнаты, зрелище общества за столом, все те перемены, которые я произвел.

— Святой Боже! — пробормотал он. Что это значит?

Седая голова лейтенанта, выглядывавшая из-за его плеча, дополняла картину.

— Вы опоздали, г. капитан, — сказал я веселым тоном. — Мадам обедает в одиннадцать часов. Но все равно садитесь, для вас приготовлены места.

— Тысяча проклятий! — пролепетал он вновь, с изумлением глядя на нас.

— Боюсь, что рагу уже остыло, — продолжал я, заглядывая в блюдо и притворяясь, что не замечаю изумления капитана. — Зато суп еще горяч. Но вы, кажется, не замечаете мадам?

Он уже раскрыл рот для нового ругательства, но опомнился.

— Кто… кто выбросил мои сапоги в коридор? — спросил он, хрипя от ярости.

Он не отвесил поклона дамам и вообще игнорировал их присутствие.

— Кто-нибудь из слуг, я полагаю, — небрежно ответил я. — А что, разве что-нибудь пропало?

Он молча посмотрел на меня. Затем его взор упал на плащ, повешенный снаружи. Он вышел в сад, увидел на траве свои кобуры и другие вещи. Затем он вернулся назад.

— Что это за ослиные шутки? — закричал он, и на лицо его в эту минуту просто противно было смотреть. — Кто затеял все это? Отвечайте, сударь, или я…

— Тише, тише, здесь дамы, — сказал я. — Вы забываетесь, сударь.

— Забываюсь? — прошипел он, на этот раз уже не удерживаясь от ругательств. — Что вы мне тут говорите о дамах? Мадам? Скажите пожалуйста! Неужели вы думаете, дуралей, что мы являемся в дома мятежников для того, чтобы кланяться там, улыбаться и брать уроки танцев?

— В данном случае были бы более уместны уроки вежливости, мосье, — серьезно ответил я и поднялся с места.

— Все это сделано по вашему распоряжению? — спросил он, нахмурив брови. — Отвечайте мне, слышите?

— Да, по-моему, — прямо ответил я.

— В таком случае получите это! — воскликнул он, бросая мне свою шляпу в лицо. — И идемте отсюда.

— С удовольствием, сударь, — ответил я, кланяясь. — Сию минуту. Позвольте мне только найти свою шпагу. Она, кажется, в коридоре.

И я пошел за нею.

Вернувшись назад, я увидел, что оба мужчины ожидают меня в саду, между тем как дамы, поднявшись из-за стола, с побледневшими лицами стоят посреди комнаты.

— Вам следовало бы увести сестру наверх, мадемуазель, — тихо сказал я, на мгновение останавливаясь подле них. — Не бойтесь, все кончится хорошо.

— Но что все это обозначает? — тревожно спросила она. — Это вышло так неожиданно. Я… я не поняла. Вы поссорились так скоро.

— Дело очень просто, — ответил я, улыбаясь. — Капитан оскорбил вас вчера и сегодня он поплатится за это. Вот и все. Или нет, это не все, — продолжал я, понизив голос и говоря совершенно другим тоном. — Если я удалю его, это будет полезно для вас, мадемуазель. Вы поняли меня? Я думаю, что сегодня уже не будет никаких обысков.

Она издала какое-то восклицание и, схватив меня за руку, посмотрела мне прямо в лицо.

— Вы убьете его? — пролепетала она.

Я утвердительно кивнул головой.

— Почему нет?

Дыхание вернулось к ней. Она стояла, прижав одну руку к груди, и смотрела на меня.

— Да, да, почему нет? — повторила она, сжав зубы. — Почему нет?

Ее рука продолжала лежать на моей, и пальцы судорожно сжались. Под конец я уже начал хмуриться.

— Почему нет? Значит вы это придумали для нас, мосье?

Я кивнул головой.

— Но как вы это сделаете?

— Об этом уж не беспокойтесь, — ответил я и, повторив ей, чтобы она увела сестру наверх, повернулся к дверям. Моя нога уже была на пороге, и я готовился встретить своего противника, как вдруг услышал позади себя движение. Через секунду ее рука опять лежала на моей.

— Подождите, подождите одну минуту! Идите сюда, — задыхаясь пролепетала она.

Я обернулся. От прежней улыбки и румянца не осталось и следа. Лицо мадемуазель было бледно, как белая стена.

— Нет, — отрывисто сказала она, — я ошибалась! Я не хочу этого, я не желаю участвовать в этом. Вы придумали это прошлою ночью, г. де Барт. Это убийство!

— Мадемуазель! — с недоумением воскликнул я. — Убийство? Что вы говорите? Это дуэль!

— Это убийство, — настойчиво повторила она. — Вы задумали это ночью. Вы сами так сказали.

— Но я рискую при этом собственною жизнью, — резко возразил я.

— Все равно, я не желаю участвовать в этом, — сказала она слабым голосом.

Она дрожала от волнения и избегала смотреть на меня.

— Ну, пусть это падет на мою голову, — резко ответил я. — Во всяком случае теперь уже поздно идти на попятный, мадемуазель. Они ждут меня. Но сначала позвольте мне просить вас удалиться отсюда.

С этими словами я отвернулся от нее и вышел из комнаты, полный самых разнородных мыслей. Во-первых, думал я, что за странные существа эти женщины. Во-вторых, убийство! Только потому, что я подготовил дуэль заранее и вызвал ссору? Никогда я не слыхивал ничего столь чудовищного. Станьте на такую точку зрения, называйте каждого, кто готов с оружием в руках отстаивать свою честь, Каином, — и много клейменых лиц появится на некоторых улицах. Я рассмеялся при этой мысли и продолжал свой путь по садовой дорожке.

Тем не «менее, я начинал понимать, что собираюсь совершить неблагоразумный поступок. Лейтенант во всяком случае останется здесь, а он — тертый калач, еще более опасный человек, нежели капитан. Наконец, и солдаты тоже еще будут в деревне. Что, если они разъярятся против меня за смерть начальника и станут преследовать, невзирая на полномочия, данные мне монсиньором. Глупое положение будет в самом деле, если накануне успеха меня выживет из деревни какая-нибудь кучка солдат.

Эта мысль так не понравилась мне, что я невольно замедлил шаги. Но отступать действительно было поздно.

Капитан и лейтенант ожидали меня на маленькой лужайке, шагах в пятидесяти от дома, — там, где узенькая дорожка пересекала широкую аллею, по которой прогуливались мадам и мадемуазель в первый день моего пребывания в замке. Капитан снял свой дублет и стоял в одной рубахе, прислонившись к солнечным часам, с обнаженной головой и шеей. Я обратил внимание на его могучий, нервный торс, и двадцать лет назад этот вид мог смутить меня. Но теперь малодушные мысли были чужды мне, и хотя с каждою минутой я чувствовал все большую неохоту драться, сомнение в исходе дуэли не играло роли в моих соображениях.

Я начал медленно готовиться и, чтобы выиграть время, охотно нашел бы какой-нибудь недостаток в выбранном ими месте. Но солнце было настолько высоко, что не давало преимущества ни той, ни другой стороне. Почва была превосходна и место выбрано хорошо. Я не находил никакого предлога, чтобы отделаться от этого поединка, и уже готовился отдать своему противнику честь и начать атаку, как вдруг неожиданная мысль осенила меня.

— Одну минутку, — сказал я. — Позвольте вас спросить, капитан: если я вас убью, что станется с вашим поручением?

— Об этом можете не беспокоиться, — насмешливо ответил он, превратно толкуя себе мою медлительность и нерешительность. — Напрасно вы на это рассчитываете, сударь. Во всяком случае, это не должно стеснять вас. У меня есть лейтенант.

— Да, но что станется с моей миссией? — прямо спросил я. — У меня нет лейтенанта.

— Вам следовало раньше подумать об этом и не затевать истории с моими сапогами! — презрительно возразил он.

— Это правда, — сказал я, не обращая внимания на его оскорбительный тон. — Но лучше поздно, чем никогда. Вникая теперь в дело, я нахожу, что мой долг по отношению к монсиньору не позволяет мне драться.

— Значит, вам нипочем нанесенный вам удар? Вы проглотите оскорбление? — воскликнул он, плюнув на поле в знак презрения. — Дьявол!

Лейтенант, стоявший рядом с ним, заложив руку за спину, злорадно засмеялся.

— Я еще не решился, — сказал я.

— Ну, так решайтесь скорее, Бог мой! — ответил капитан с насмешкой и стал медленно расхаживать взад и вперед, играя своей шпагой. — Боюсь, лейтенант, что сегодня нам не придется позабавиться, — продолжал он, обращаясь к лейтенанту, но так, чтобы я слышал. — У нашего петуха оказалось цыплячье сердце.

— Все-таки я не знаю, что мне делать, — спокойно ответил я. — Конечно, погода сегодня превосходна, место выбрано очень удачно, солнце расположено очень хорошо. Но я мало выиграю, убив вас, капитан, и наоборот, это может поставить меня в большое затруднение. С другой стороны, я очень мало теряю, оставив вас в покое.

— В самом деле? — презрительно сказал он, глядя на меня так, как я глядел бы на лакея.

— Да, — ответил я, — если вы скажете, что ударили Жиля де Беро и остались невредимы, вам никто не поверит.

— Жиля де Беро! — воскликнул он, нахмурившись.

— Да, сударь, — вкрадчивым топом ответил я. — К вашим услугам. Вы не знали моей фамилии?

— Я думал, что ваша фамилия де Барт, — сказал он.

Странно звучал при этом его голос. С разжатыми губами он ждал ответа, и в его глазах промелькнула тень, которой я раньше не замечал.

— Нет, — сказал я. — Это фамилия моей матери. Я назвался ею только здесь.

Его цветущие щеки утратили румянец, и он, закусив губу, с тревогой посмотрел на лейтенанта. Мне уже не раз приходилось видеть эти признаки, я их хорошо знал и теперь мог, в свою очередь воскликнуть: «Цыплячье сердце!» Но я не хотел отрезать ему путь к отступлению.

— Я думаю, теперь вы согласитесь со мною, — сказал я, — что мне не может повредить, если я даже не отплачу за оскорбление?

— Храбрость мосье де Беро известна, — пробормотал он.

— И не без основания, — добавил я. — А в таком случае не согласитесь ли вы отложить это дело, скажем, на три месяца, капитан? Такой срок для меня самый удобный.

Он уловил взор лейтенанта и затем мрачно уставился в землю. Конфликт, происходивший в его уме, был для меня ясен, как Божий день. Ему стоило проявить немного упорства, и мне волей-неволей пришлось бы драться. Если бы, благодаря счастью или искусству, ему удалось одержать надо мною победу, его слава, как волна по воде, пошла бы по всем городам Франции, где только стояли гарнизоны, и достигла бы даже самого Парижа. С другой стороны, он ясно осознавал, какая грозит ему опасность смерти — ему уже рисовался холодный клинок в его груди — а тут он видел для себя полную возможность отступить с честью если не со славой. Я ясно читал все это на его лице, и прежде, чем он раскрыл рот, я уже знал, что он скажет.

— Мне кажется, что это для вас же неудобно, — смущенно сказал он. — Я, с своей стороны, вполне удовлетворен.

— Очень хорошо, я мирюсь с этим неудобством, — ответил я. — Прошу у вас извинения за то, что заставил вас понапрасну раздеться; к счастью, сегодня очень тепло.

— Да, — мрачно ответил он и, сняв свое платье с солнечных часов, начал одеваться.

Итак, он выразил свое согласие, но я понимал, что в душе он был недоволен этим, и потому я нисколько не удивился, когда, секунду спустя, он отрывисто и почти грубо заявил:

— Но есть одна вещь, которую нам необходимо уладить здесь же.

— Вот как? — сказал я. В чем же дело?

— Нам нужно выяснить наше взаимное положение, иначе через час мы снова столкнемся.

— Я вас не совсем понимаю, — сказал я.

— Я тоже этого не понимаю, — ответил он тоном какого-то угрюмого торжества. — Перед моим отправлением сюда мне сказали, что здесь находится господин с секретным поручением кардинала арестовать г. де Кошфоре, и мне было предписано избегать, насколько возможно, всякой коллизии с ним. Сначала я принял вас за этого господина. Но, черт меня возьми, если я теперь могу разобрать, в чем дело!

— А именно? — спокойно спросил я.

— Дело в том… ну, да оно очень просто, — порывисто ответил он. — Явились ли вы сюда в интересах мадам де Кошфоре, чтобы защитить ее мужа, или вы намерены арестовать его? Вот чего я не понимаю, мосье де Беро.

— Если вы желаете знать, агент ли я кардинала, то я действительно агент, — внушительно ответил я.

— Для поимки мосье де Кошфоре?

— Для поимки мосье де Кошфоре.

— Ну… вы удивляете меня, — сказал он.

Вот и все, им сказанное, но язвительный тон этих слов заставил всю мою кровь хлынуть к лицу.

— Будьте осторожны, сударь, — строго сказал я. — Не полагайтесь на то неудобство, с которым сопряжена для меня ваша смерть!

Он пожал плечами.

— Я вас не хотел обидеть, — ответил он. — Но вы, кажется, не понимаете всей трудности нашего положения. Если мы теперь же не выясним этого вопроса, то будем сталкиваться друг с другом двадцать раз на дню.

— Чего же вы, собственно, хотите? — нетерпеливо спросил я.

— Я хочу знать, как вы намерены действовать. Мне это необходимо выяснить для того, чтобы наши планы не противоречили один другому.

— Но это мое личное дело, — возразил я.

— Противоречие? — насмешливо заметил он и, видя что я снова вспыхнул, поспешил сделать рукой успокоительный жест. — Простите, — продолжал он, — вопрос заключается единственно в следующем: как вы намерены отыскать его, если он здесь?

— Это опять-таки мое дело, — ответил я.

Он с отчаянием всплеснул руками, но в эту минуту его место было занято другим неожиданным спорщиком. Лейтенант, который все это время стоял подле капитана, слушая наш разговор и теребя свой седой ус, вдруг заговорил.

— Послушайте, мосье де Беро, — сказал он, без церемоний наступая на меня, — я не дерусь на дуэлях. Я — мелкая сошка. Я доказал свою храбрость при Монтобане в 21 году, и моя честь настолько ненарушима, что мне нет надобности отстаивать ее. Поэтому я говорю напрямик, и откровенно предложу вам вопрос, который г. капитан, без сомнения, тоже имеет в своем уме, но не решается высказать вслух: бежите ли вы заодно с зайцем или находитесь в стае гончих? Другими словами, остались ли вы только по имени агентом монсиньора и сделались союзником мадам, или… вы сами понимаете, что может быть другое: так сказать, стараетесь добраться до мужчины при помощи женщины?

— Негодяй! — закричал я с таким бешенством, что язык с трудом повиновался мне. — Как смеете вы? Как смеете вы заявлять, что я изменяю человеку, который мне платит?

Я думал, что он смутится, но он и ухом не повел.

— Я не заявляю, я только спрашиваю, — ответил он, стойко выдерживая мой взгляд и для большей выразительности стуча кулаком одной руки по ладони другой. — Я спрашиваю, для кого вы служите предателем: для кардинала или для этих двух женщин? Вопрос, кажется, довольно, прост.

Я положительно задыхался.

— Бесстыдный негодяй! — крикнул я.

— Тише, тише, — ответил он. — Брань на вороту не виснет! Но довольно об этом. Я теперь сам вижу, в чем дело. Г. Капитан, идемте сюда на минутку!

И с довольно изящным жестом он взял капитана под руку и увел его на боковую аллею, оставив меня на солнцепеке. Я кипел от гнева и ярости. Негодный висельник! Подвергнуться оскорблениям со стороны такого субъекта и оставить его безнаказанным! В Париже я заставил бы его драться, но здесь это было невозможно.

Я еще не успокоился, когда они возвратились ко мне.

— Мы пришли к решению, — сказал лейтенант, дергая свой седой ус и выпрямившись, точно он проглотил шпагу. — Мы предоставим вам этот лом и его хозяйку. Можете, как вам угодно, искать беглеца. Что же касается нас, то мы удалимся в деревню со своими людьми и будем действовать по-своему. Вот и все! Неправда ли, г. капитан?

— Я думаю так, — пробормотал капитан, смотря куда угодно, только не на меня.

— В таком случае имеем честь кланяться, сударь! — прибавил лейтенант, снова взял товарища под руку и пошел с ним по дорожке по направлению к дому.

В манере, с какою они оставили меня, заключалось нечто столь оскорбительное, что в первую минуту по их уходе гнев у меня преобладал над прочими чувствами. Я думал о словах лейтенанта и говорил себе, что их не следует забывать, несмотря ни на что.

— Для кого я служу предателем: для кардинала или для этих двух женщин! Боже мой! Если когда-либо вопрос… Но все равно, когда-нибудь я отомщу ему. А капитан? Его я во всяком случае со временем проучу. По всей вероятности, среди провинциальных франтов Оша он слыл сорви-головой, но когда-нибудь в одно прекрасное утро, на уединенном месте, за казармами я подрежу ему крылышки и собью ему спесь.

Но по мере того, как мой гнев остывал, меня начинал интересовать вопрос, куда они ушли, и что они намерены делать. Что, если они уже напали на след или получили какое-нибудь важное сообщение? В таком случае мне было понятно их удаление. Но если они ничего не нашли и даже не знали, находится ли беглец по соседству; если они не знали, как долго придется оставаться здесь, то я совершенно не мог допустить, чтобы солдаты без всякого мотива переменили хорошую квартиру на другую.

Я медленно расхаживал по саду, раздумывая об этом и нервно сбивая шпагой головки цветов. Что если они в самом деле нашли и арестовали его? Не трудно ли будет мне тогда примириться с кардиналом? Но если я постараюсь предупредить их — а я имел основание думать, что для меня поимка беглеца была делом лишь нескольких часов, — то рано или поздно я буду должен стать лицом к лицу с мадемуазель.

Еще так недавно эта перспектива очень мало страшила меня. Начиная с первого дня нашего знакомства и в особенности с того момента, когда она так отчитала меня в лесу, мое мнение о ней и мои чувства по отношению к ней представляли странную смесь вражды и симпатии; я питал к ней вражду, потому что вся ее прошлая и настоящая жизнь была совершенно чужда мне, — и вместе с тем меня влекло к ней, потому что она была женщина и беззащитна. После того я обманул ее и купил ее доверие, возвратив драгоценности, что до некоторой степени насытило мою жажду мести, но, затем, как прямое последствие этого, симпатия к ней снова взяла перевес, так что я уже сам не знал, что чувствую и что намерен делать. Да, я не знал, что намерен делать.

Я стоял в саду, потрясенный мыслью, которая только что родилась в моем мозгу, как вдруг услышал ее шаги и, обернувшись, увидел ее перед собою.

Ее лицо напоминало апрель, улыбка сияла сквозь слезы. Ее фигура отчетливо выделялась на фоне желтых подсолнечников, и в эту минуту я был особенно поражен ее красотой.

— А я вас ищу, мосье де Барт, — сказала она, слегка покраснев, быть может потому, что мое лицо явственно отразило восхищение. — Я должна поблагодарить вас. Вы не дрались и все-таки победили. Моя служанка только что явилась ко мне и сообщила, что они уходят отсюда.

— Уходят? — повторил я. — Да, мадемуазель, они покидают ваш дом.

Сдержанный тон, которым я произнес эти слова, удивил ее.

— Какое волшебное средство употребили вы? — спросила она почти веселым тоном: удивительно было, какую перемену произвела в ней надежда. — Кроме того, мне интересно знать, каким образом вы избежали дуэли?

— После того, как подвергнулся оскорблению? — с горечью спросил я.

— Мосье, я не говорю этого, — с укоризною возразила она.

— Ее лицо затуманилось. Я понимал, что это соображение, до сих пор, быть может, действительно не приходившее ей в голову, еще усилило ее недоумение.

Я сразу решился.

— Вы слышали когда-нибудь, мадемуазель, — внушительно спросил я, ощипывая засохшие листья с кустика, подле которого стоял, — о человеке по фамилии де Беро? Он, кажется, известен в Париже под прозванием «Черной Смерти».

— О, дуэлист? — переспросила она, с изумлением глядя на меня. — Да, я слышала о нем. Два года тому назад он убил в Нанси одного из наших молодых дворян. Ужасная история, — прибавила она, содрогаясь, — ужасный человек! Да хранит Бог наших друзей от встречи с ним!

— Аминь! — спокойно сказал я, но, несмотря на все усилия, не мог выдержать ее взгляда.

— Ну, так что же? — спросила она, встревоженная, моим молчанием. — Почему вы заговорили о нем?

— Потому что он теперь здесь, мадемуазель.

— Здесь! — воскликнула она. — В Кошфоре?

— Да, мадемуазель, — твердо ответил я. — Это я!

Глава X КЛОН

— Вы! — воскликнула она голосом, который точно ножом полоснул мне по сердцу. — Вы, мосье де Беро? Это невозможно!

Искоса взглянув на нее, я не мог прямо смотреть ей в Лицо, я увидел, что кровь отхлынула от ее щек.

— Да, мадемуазель, — тихо ответил я. — Де Барт — фамилия моей матери. Явившись сюда, чужой для всех, я принял эту фамилию для того, чтобы меня никто не узнал, для того, чтобы ни одна женщина не боялась разговаривать со мною. Я… но для чего докучать вам всем этим? — прибавил я, возмущенный ее молчанием, ее отвернутым от меня лицом. — Вы спросили меня, мадемуазель, как мог я подвергнуться оскорблению и не смыть его кровью. Я дал вам ответ. Это привилегия Жиля де Беро.

— В таком случае, — ответила она почти шепотом, — будь я на вашем месте, я воспользовалась бы этим, чтобы уже никогда более не драться.

— Тогда я потерял бы всех своих друзей, и мужчин, и женщин, — холодно ответил я. — Надо следовать правилу монсиньора кардинала: управляй при помощи страха.

Она содрогнулась, и на мгновение воцарилась неловкое молчание. Тень от солнечных часов разделяла нас; в саду было тихо, и только от времени до времени с дерева падал лист. С каждой секундой, в которую длилось это молчание, я чувствовал, что бездна, разделяющая нас, разрастается, и во мне зрело твердое решение. Я смеялся над ее прошлым, которое было так не похоже на мое; я смеялся над собственным прошлым и называл его судьбой. Я уже собирался отвернуться от нее с поклоном, затаив в груди целый вулкан, — как вдруг мадемуазель заговорила.

— Вот осталась последняя роза, — сказала она с легким дрожанием в голосе. — Я не могу достать ее. Не будете ли вы любезны сорвать ее для меня, мосье де Беро?

Я повиновался, рука моя дрожала, лицо мое горело. Она взяла розу из моих рук и приколола ее у себя на груди. Я видел, что ее рука тоже дрожала при этом и на щеках выступили темно-красные пятна.

Не говоря более ни слова, она повернулась и пошла к дому, но через несколько мгновений опять остановилась и сказала тихим голосом:

— Я не хочу быть к вам несправедливой во второй раз. И, наконец, какое я имею право судить вас? Час тому назад я сама охотно убила бы этого человека.

— Вы раскаялись, мадемуазель, — хриплым голосом сказал я, и удивляюсь, как я мог это произнести.

— А вы никогда не раскаиваетесь? — Спросила она.

— Нет, раскаиваюсь, но слишком поздно, мадемуазель.

— Я думаю, что раскаяться никогда не бывает слишком поздно, — тихо ответила она.

— Увы, когда человек уже мертв…

— У человека можно отнять не только жизнь, — запальчиво возразила она, поднимая руку. — Разве вы ни разу не отнимали у мужчины… или женщины… честь? Разве вам никогда не случалось сделать несчастным юношу или девушку? Разве… но вы говорите об убийстве? Слушайте. Вы — католик, а я — гугенотка и читала книги. «Не убивай» — сказано. Но «кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской».

— Мадемуазель, вы еще милостивы, — пробормотал я.

— Я сама нуждаюсь в милости, — ответила она со вздохом. — У меня было мало искушений. Разве я знаю, что вы сами вынесли?

— Или что я сделал, — добавил я.

— Если человек не лжет, не изменяет, не продает ни себя, ни других, — тихим голосом продолжала она, — я, кажется, все прощу ему. Я скорее примирюсь с насилием, чем с обманом, — прибавила она с печальной улыбкой.

О, Боже! Я отвернул свое лицо для того, чтобы она не видела, как оно побледнело, для того, чтобы она не отгадала, до какой степени эти слова, сказанные ею из жалости, терзают мое сердце.

В первый раз в жизни, несмотря на сознание разделявшей нас бездны, я не почувствовал в себе силы совершить задуманное дело, я не сделался самим собою. Ее кротость, ее сострадание, ее смирение смягчали меня, прививали мне новые убеждения. Боже мой, мог ли я после этого сделать то, ради чего явился сюда? Мог ли я поразить ее в самое нежное место ее души? Мог ли я причинить ей такое тяжкое зло, выносить ее взор, стоять перед нею, — Калибан, Иуда, самое низкое, самое презренное существо?

Я стоял без слов, в смущении, потрясенный ее речами и своими мыслями. Так стоят люди, потерявшие все до последней монеты за игорным столом. Но затем, когда я обернулся к ней, мне показалось, что вся моя история разгадана ею, что ее взор проник в самую глубь моей души. Несмотря на надетую мною маску. Ее лицо изменилось: оно было искажено неожиданным страхом.

Однако, вглядевшись внимательнее, я понял, что она смотрит не на меня, а куда-то мимо. Я с живостью обернулся и увидел слугу, бежавшего из дома по направлению к нам. Это был Луи. Его глаза блуждали, волосы растрепались, щеки ввалились от страха.

— Что такое? — воскликнула мадемуазель, прежде чем он успел приблизиться. Говори скорее! Моя сестра? Она…

— Клон! — пролепетал он.

При этом имени она словно превратилась в камень.

— Клон? Что с ним? — пробормотала она.

— В деревне, — продолжал Лун заплетавшимся от страха языком. — Его секут. Его хотят засечь до смерти. Требуют, чтобы он рассказал.

Мадемуазель ухватилась за солнечные часы, чтобы не упасть. Ее щеки побледнели, и я уже думал, что она сейчас грохнется без чувств на землю.

— Рассказал? — машинально повторил я. — Но он не может рассказать. Ведь он нем.

— Они требуют, чтобы он повел их! — простонал Луи, хватаясь за волосы дрожащими руками. — Чтобы он показал дорогу!.. И его крики! О, сударь, идите туда, идите туда! Спасите его! На весь лес слышны его крики! Ужас, ужас!

Мадемуазель тоже застонала, и я обернулся к ней, боясь, чтобы силы ей не изменили. Но с неожиданным усилием она выпрямилась и, быстро проскользнув мимо меня, с глазами, ничего не видевшими, пустилась бежать по садовой аллее по направлению к деревянному мосту.

Я бросился за нею, но все происшедшее так поразило меня, что я с большим трудом нагнал ее и, выбежав вперед, загородил ей дорогу.

— Пустите, — закричала она, силясь отстранить меня. — Пустите, я вам говорю! Я должна идти в деревню!

— Вы не пойдете туда, — внушительно сказал я. — Идите домой, мадемуазель, идите сейчас же домой.

— Но мой слуга! — завопила она. — Пустите меня! Пустите меня! Неужели вы думаете, что я могу остаться здесь, когда они пытают его? Он не может говорить, а они… они…

— Идите назад, мадемуазель! — настойчиво повторил я. — Ваше присутствие только ухудшит дело. Я пойду сам и, что только возможно будет сделать одному против многих, я сделаю. Луи, возьми барыню под руку и отведи домой. Отведи ее к мадам.

— Но вы пойдете! — воскликнула она, и прежде чем я успел остановить ее, — клянусь, я остановил бы ее, если бы только успел — она схватила мою руку и поднесла ее к своим трепещущим губам. — Вы пойдете? Идите и остановите их! Остановите их и Господь наградит вас!

Я не отвечал, и даже не оглянулся назад, переходя через луг. Но и впереди я ничего не видел. Я сознавал, что шел по траве, что впереди меня ждал лес, озаренный косыми лучами солнца; я сознавал, что позади меня высился замок, в окнах которого уже зажигались огоньки, но тем не менее я шел, как во сне. Сердце мое неистово билось, все мое тело горело, как в огне; и я не замечал ни дома, ни травы, ни темной каймы леса, а видел перед собою только взволнованное лицо мадемуазель и чувствовал прикосновение ее горячих губ к моим рукам. На мгновение я был опьянен, опьянен тем, чему столько времени был чужд, к чему мужчина может целые годы чувствовать презрение, пока это не сделалось для него недосягаемым, опьянен прикосновением губ благородной женщины.

В таком состоянии души я прошел через деревянный мост, и мои ноги уже топтали полусухие лесные побеги, когда во мне совершился неожиданный перелом. Хриплый нечленораздельный звук, то низкий и глухой, то столь резкий, что он, казалось, наполнял собою весь лес, стал проникать сквозь мои отуманенные чувства. Это был крик, повторявшийся каждые пол минуты или около того и заставлявший мои волосы становиться дыбом; он звучал какою-то немою мукой, бессильной борьбой; безграничным страданием. Я, кажется, не баба и видал уже виды. Я присутствовал при обезглавливании Кончини, а десять лет спустя — при казни Шале, которому нанесли тридцать четыре раны; будучи десятилетним мальчиком, я однажды убежал из монастыря, чтобы присутствовать при том, как Равальяка разрывали лошади. Но ни одно из этих зрелищ не потрясало меня до такой степени, как эти страшные крики, которые я теперь слышал. Быть может, это происходило от того, что я был один и еще не оправился от впечатления, произведенного на меня видом мадемуазель. Весь лес потемнел в моих глазах, хотя солнце еще не село. С громким проклятием я бросился бежать, пока не увидел перед собою первых деревянных лачуг. Я снова услышал этот оглушительный вопль, и на этот раз до моего слуха явственно донесся свист бича, опускавшегося на истерзанное тело. Воображение нарисовало мне несчастного немого человека, дрожащего, извивающегося, бьющегося в своих путах. Через минуту я уже был на улице и, когда раздался новый вопль, я обогнул угол гостиницы и увидел перед собою всех их.

Я не смотрел на него, но видел капитана Ларолля, лейтенанта, кольцо всадников и одного человека, который, засучив рукава, расправлял пальцами ремни бича. С ремней капала кровь, и этот вид привел меня в бешенство. Вся ярость, которую мне пришлось подавить в себе несколько часов тому назад при дерзких словах лейтенанта, гнев, которым наполнило мою грудь отчаяние мадемуазель, нашли теперь выход. Я протиснулся через кольцо солдат и, ударив палача между плеч, так что он без чувств свалился на землю, обернулся к обоим начальникам.

— Дьяволы! — закричал я. — Как вам не стыдно? Ведь он нем! Нем, понимаете ли вы? И будь у меня хоть десять человек, я выгнал бы вас и всю вашу подлую команду палками из деревни. Посмейте еще раз ударить его, и я увижу, кто сильнее, кардинал или вы!

Лейтенант посмотрел на меня глазами, которые чуть не выскочили из своих орбит. Его усы задрожали. Некоторые из солдат положили руки на шпаги, но никто не сказал ни слова и только капитан возвысил голос.

— Тысяча чертей! — закричал он. — Это что такое? С ума вы сошли!

— Сошел или нет, — яростно ответил я, — но посмейте ударить еще раз, и вы раскаетесь в этом.

На мгновение воцарилось молчание. Они точно остолбенели. Затем, к моему удивлению, капитан расхохотался, расхохотался во все горло.

— Вот так герой! — сказал он. — Великолепно, господин странствующий рыцарь! Но вы, к сожалению, явились слишком поздно.

— То есть, как это слишком поздно? — с недоверием спросил я.

— Да, слишком поздно, — повторил он с насмешливой улыбкой.

Лейтенант тоже оскалил зубы.

— К вашему несчастью, — продолжал капитан, — этот человек уже почти все рассказал нам. Мы хотели только угостить его еще разочек или два, чтобы оживить его намять.

— Я не верю этому, — смело сказал я, но в душе я был смущен. — Он не может говорить.

— Да, и все-таки он сумел рассказать нам все, что нас интересовало. Наконец, он сам обещал повести нас, куда нам нужно, — насмешливо ответил капитан. — Бич — это такое средство, которое если не способно вернуть человеку язык, зато может придать ему сообразительность. И я имею основание думать, что он сдержит свое слово, — продолжал он с отвратительной улыбкой. — Во всяком случае, я должен предупредить его, что если он не сделает этого, то никакое ваше геройство не поможет ему. Это закоренелый бунтовщик и известен нам давно. Я исполосую его спину до самых костей, до самого сердца, и уж добьюсь своего, несмотря даже на ваше вмешательство, будь вы пр…

— Потише, потише, — сказал я, отрезвившись: я видел, что он говорит правду. — Так вы говорите, что он согласен показать убежище г. де Кошфоре?

— Да, согласен, — ответил капитан. — А вы что-нибудь имеете против этого, господин шпион?

— Нет, ничего, — сказал я. — Но я пойду с вами. И если вы будете живы через три месяца, то за такие слова я вас убью позади казарм Оша, г. капитан.

Он побледнел, но ответил довольно смело:

— Не знаю, пойдете ли вы с нами. Это еще нас надо спросить.

— Я имею инструкции кардинала, — внушительно возразил я.

— Инструкции кардинала? — повторил он, взбешенный частым повторением этого слова. — Да пусть ваш кардинал…

Но лейтенант остановил его.

— Тс! — сказал он. — Простите, капитан, но речь — серебро, молчание — золото. Приказать строиться?

Капитан молча кивнул головой.

Лейтенант обернулся к пленнику.

— Возьмите его! — скомандовал он своим монотонным голосом. — Наденьте на него рубашку и свяжите ему руки. Вы, Поль и Лебрен, стерегите его. Мишель, возьми с собою бич, иначе он позабудет его вкус. Сержант, отбери четырех расторопных парней, а остальных распусти по домам.

— Взять с собою лошадей? — спросил сержант.

— Не знаю, — сердито ответил капитан. — Что говорит этот негодяй?

Лейтенант подошел к несчастному.

— Послушай, — крикнул он. — Кивни головой, если захочешь сказать «да», и покачай ею, если захочешь сказать «нет!» И смотри, отвечай правду. Будет до того места больше мили расстояния?

Они ослабили веревки, которыми был скручен несчастный, и прикрыли его спину. Он стоял, прислонившись к стене, и тяжело дышал; по его впалым щекам катились крупные капли пота, его глаза были закрыты и дрожь от времени до времени пробегала по его телу. Лейтенант повторил свой вопрос и, не получая ответа, вопросительно оглянулся на капитана. Капитан понял его взгляд.

— Отвечай, слышишь ты, скотина? — неистово закричал он и изо всей силы ударил хлыстом полубесчувственное существо по спине.

Эффект был магический. С криком страдания Клон мгновенно выпрямился, вытаращив глаза и судорожно дыша. Затем он снова прислонился к стене и его рот исказился судорогой, а лицо покрылось свинцовою бледностью.

— Черт возьми! — пробормотал капитан. — Мы, кажется, слишком далеко зашли с ним.

— Принесите вина! — скомандовал лейтенант. — Скорее!

Весь горя негодованием, я смотрел на эту сцену. Но к моему негодованию примешивалось и другое чувство. Если Клон, думал я, поведет их к тому месту, где прячется г. де Кошфоре, и им удастся захватить его, то это знаменовало собою конец тому делу, в котором я участвовал. Я мог сбыть его с плеч и оставить деревню, когда мне было угодно. Я мог надеяться, что кардинал, достигнув цели, хотя и помимо меня, не откажет мне в помиловании, и, соображая все это, я раздумывал, не лучше ли, чтобы мадам не узнала всей правды. Предо мною пронесся образ исправившегося Беро, чуждого игре и Затону и, быть может, завоевывающего себе имя в итальянской войне, а потом… Фи! Какие глупости!..

Как бы то ни было, какой бы оборот ни приняло дело, для меня было существенно важно присутствовать при захвате де Кошфоре. Я терпеливо ждал, пока они оживляли свою полумертвую жертву и готовились к выступлению. Все это заняло довольно много времени, так что солнце уже зашло и на землю надвигался вечерний сумрак, когда мы выступили в путь; Клон впереди, поддерживаемый двумя своими стражами, а мы с капитаном — сзади, голова в голову, подозрительно глядя один на другого; лейтенант с сержантом и пятью драгунами замыкали шествие. Клон медленно подвигался вперед, от времени до времени издавая стоны, и если бы его не поддерживали солдаты, давно упал бы на землю.

Он прошел мимо двух смежных с гостиницей домов и направился по узенькой, едва заметной тропинке, которая тянулась позади деревенских домиков и затем углублялась в самую глухую и дикую часть леса. Один человек, пробравшийся когда-нибудь через чащу, мог проложить этот след, или, может быть, эту тропинку проложили свиньи, дети… Это была первая мысль, пришедшая нам в голову, и она побудила нас быть настороже. Капитан нес в руке пистолет со взведенным курком, я же обнажил шпагу, чем темнее становилось в лесу, тем осторожнее мы подвигались вперед, пока, наконец, чуть не споткнувшись от неожиданности, не очутились на более широкой и светлой дороге.

Я оглянулся кругом и, увидев позади себя вереницу древесных стволов, а впереди — деревянный мост и большой луг, закутанный серым холодным ночным сумраком, остановился с изумлением. Мы были на хорошо знакомой мне дороге к замку. Я содрогнулся при мысли, что он ведет нас туда, в самый дом, к мадемуазель…

Капитан также узнал место и издал громкое проклятие. Но немой, не обращая на нас внимания, продолжал идти вперед, пока не достиг деревянного мостика. Тут он остановился и посмотрел на темные очертания дома, едва различимые в темноте, и на слабый свет, печально мерцавший в западном флигеле. Когда мы с капитаном подошли к нему, он поднял руки и как будто ломал их.

— Берегись! — зарычал на него капитан. — Не думай сыграть над нами штуки…

Он не успел докончить фразы, потому что Клон, словно поняв его нетерпение, отвернулся от моста и, углубившись в лес, тянувшийся по левую руку, стал взбираться на высокий берег потока. Мы не прошли и ста шагов, как почва сделалась ухабистой и густо поросшей кустарником. Тем не менее через эту растительность тянулось нечто вроде тропинки, дававшей нам возможность пробираться вперед. Скоро берег, по которому мы шли, сделался круче. Мы повернули в сторону там, где поток делал искривление, и очутились у начала темного и крутого оврага. На дне его клокотал поток, бежавший по камням и рытвинам. Впереди нас вздымался высокий утес, а на половине расстояния между вершиной и оврагом тянулась терраса, смутно видимая в полумраке.

— Держу десять против одного, что тут будет пещера, — пробормотал капитан. — Иначе и быть не может.

— Не особенно приятный сюрприз, — усмехнулся я. — Здесь один человек с успехом может защищаться против десяти.

— Если у этих десяти нет пистолетов, — ответил он. — Но вы видите, у нас есть пистолеты. Что, он сюда и идет?

Он действительно шел туда. Как только это обнаружилось, Ларолль обернулся к своему товарищу.

— Лейтенант, — сказал он, понизив голос, хотя поток, бурливший внизу, заглушал обыкновенную речь, — что вы скажете на это. Зажечь фонари или воспользоваться остатками дня?

— Да, я думаю, лучше будет поспешить вперед, пока еще что-нибудь видно, г. капитан, — ответил лейтенант. — Толкайте его в спину, если он устанет. Ручаюсь вам, — прибавил он с усмешкой, — что у него еще осталось одно или два чувствительных места.

Капитан отдал приказ, и мы двинулись дальше. Теперь очевидно было, что тропинка, тянувшаяся к утесу, была нашим назначением. Несмотря на камни и кусты, тропинка была явственно видна, и хотя Клон шел очень медленно, поминутно издавая громкие стоны, через две минуты мы уже вступили на нее. Она оказалась не столь опасной, как представлялась издали. Правда, терраса, покрытая травой, имела легкий наклон в сторону и в некоторых местах была очень скользка, но она была широка, как большая дорога, и возвышалась над водой не более, как в тридцать футов.

— Ну, я думаю, теперь он в наших руках, — сказал капитан Ларолль, крутя свои усы и оглядываясь во круг, чтобы сделать последние распоряжения. — Поль и Лебрен, смотрите, чтобы ваши люди не производили шума. Сержант, ты ступай со своим карабином вперед, но смотри, не стреляй без команды. Вы, лейтенант, подойдите поближе. Ну, теперь вперед!

Мы прошли около ста шагов и, повернув направо, увидели перед собою маленькое ущелье, черневшее в сером сумраке, заволакивавшем весь утес. Пленник остановился и, подняв обе руки, указал на него.

— Здесь, — прошептал капитан, торопливо пробираясь вперед. — Это и есть то место?

Клон кивнул головой. Голос капитана дрожал от волнения.

— Поль и Лебрен останутся здесь с пленником, — тихо сказал он. — Сержант пойдет со мною вперед. Ну, готовы вы? Вперед!

По этой команде сержант и он поспешно направились вперед по обе стороны Клона и его конвойных. Здесь тропинка несколько суживалась, и капитан проходил по наружному ее краю. Глаза всех, кроме одного, были обращены на темное ущелье: все мы чего-то ждали — неожиданного нападения или выстрела отчаянного человека, и никто точно не разглядел, каким образом все это произошло. Во всяком случае, когда капитан поравнялся с Клоном, последний, оттолкнув в сторону своих конвойных, обхватил своими несвязанными руками тело капитана и с громким криком потащил его к краю пропасти. Все это произошло в один момент. Пока мы сообразили, в чем дело, они оба уже очутились на краю пропасти, рисуясь в ночном сумраке в виде нераздельной темной формы. Сержант, который первый опомнился, поднял свой карабин, но так как оба противника быстро кружились, — капитан силился вырваться и выкрикивал громкие проклятия и угрозы, а Клон был нем, как смерть, — то сержант не мог разобрать, где начальник и где Клон, и принужден был снова опустить свое ружье. Остальные же в испуге не двигались с места.

Этот момент нерешительности имел роковые последствия. Длинные руки Клона крепко стиснули руки капитана, прижав их к ребрам; его гибкие члены обвились вокруг тела врага, как кольца змеи. Ларолль был бессилен.

— Черт вас всех возьми! Отчего вы не поможете? — закричал он. — О, Господи! — сорвался затем последний крик с его уст.

Лейтенант, выйдя из нерешительности, бросился к ним, но в это мгновение оба борца опрокинулись в пропасть и исчезли.

— Боже мой! — воскликнул лейтенант и ответом ему был громкий плеск, послышавшийся снизу.

Старый солдат всплеснул руками.

— Вода! — сказал он. — Скорее, ребята, ступайте вниз! Быть может, мы еще спасем его!

Но вниз не было тропинки, была уже ночь, и люди устали. Надо было еще зажечь фонари и найти дорогу. Таким образом, когда мы достигли черного омута, находившегося внизу, последние пузырьки уже давно исчезли с поверхности воды, последние волны уже давно разбились о берега. При желтом свете фонаря мы увидели лишь шляпу, плававшую на поверхности, а недалеко от нее — перчатку, наполовину затонувшую в воде. Это было все. Предсмертное объятие немого не знало пощады, его ненависть была чужда страху. Я слышал впоследствии, что, когда на следующий день их обоих вытащили из воды, пальцы Клона находились в глазных орбитах капитана, его зубы вонзились в горло врага. Если кто-либо находил сладкую смерть, то это именно он.

Когда мы медленно отвернулись от черной воды, одни содрогаясь, другие творя крестное знамение, — лейтенант посмотрел на меня.

— Черт вас возьми! — с гневом сказал он. — Вы, наверное, рады!

— Он заслужил это, — холодно ответил я. — С какой стати я буду притворяться опечаленным? Не все ли равно, теперь или через три месяца? А за того несчастного я рад.

Он некоторое время не сводил с меня своего дышащего злобой взора.

— С удовольствием я связал бы и высек вас, — сказал он, наконец, сквозь зубы.

— Довольно нам будет и одного на сегодняшний день, — возразил я. — Вот что бывает, — презрительно продолжал я, — когда всяких проходимцев делают офицерами. Собаке всегда хочется крови. Погонщик должен хлестать кого-нибудь, если не может хлестать лошадей.

Мы уже достигли деревянного моста, когда я произнес эти слова. Он остановился.

— Хорошо же, — сказал он, кивай головой. — В таком случае я знаю, что мне делать. Сержант, посвети мне. Остальные — марш по квартирам в деревню! Ну, г. шпион, — продолжал он, глядя на меня, — куда вы пойдете, туда и я. Я теперь знаю, как испортить вашу затею!

Я презрительно пожал плечами, и мы втроем — сержант впереди с фонарем в руке, я и лейтенант позади — перешли через луг и миновали калитку, где мадемуазель поцеловала мне руку. Я со смущением спрашивал себя, что такое он задумал, но свет фонаря, освещавший нам дорогу и вместе с тем падавший на его лицо, не открывал мне в этом лице ничего, кроме упорной враждебности. Он прошел до самого конца аллеи, собираясь войти в главную дверь замка, но я увидел на каменной скамье у стены белое платье и направил шаги в ту сторону.

— Мадемуазель! — тихо позвал я. — Это вы?

— Клон? — дрожащим голосом спросила она. — Что с ним?

— Он теперь недоступен для страданий, — мягко ответил я. — Он умер, — да умер, мадемуазель, но умер так, как он сам желал. Утешьтесь, мадемуазель.

Она заглушила рыдание и, прежде чем я успел еще что-нибудь сказать, лейтенант и сержант с фонарем были подле нас. Он грубо поздоровался с мадемуазель. Она с дрожью отвращения посмотрела на него.

— Вы пришли сюда, чтобы и меня бить? — запальчиво сказала она. — Вам недостаточно, что вы убили моего слугу?

— Наоборот, это ваш слуга убил моего капитана, — ответил лейтенант совершенно не тем тоном, как я ожидал. — Если вы лишились вашего слуги, то я лишился своего товарища.

— Капитана Ларолля? — пролепетала она, устремив испуганный взор не на него, а на меня.

Я кивнул головой.

— Как это случилос? — спросила она.

— Клон сбросил капитана… и самого себя в реку, — сказал я.

Она слегка вскрикнула от ужаса и затем умолкла. Но ее губы шевелились, и я думаю, что она молилась за Клона, хотя и была гугеноткой. Меня между тем объял страх. Фонарь, болтавшийся в руке сержанта и бросавший свой дымный свет то на каменную скамью, то на стену дома над нею, где раньше лежала рука мадемуазель, когда бедная девушка, прислушиваясь, сторожа и содрогаясь, сидела одна в темноте, осветил кувшин, наполненный пищей. Рядом с нею, в таком месте и в такой час, он представлял явную улику, и я боялся, чтобы лейтенант и его подчиненный не заметили его. Но через мгновение мне было не до этого. Лейтенант заговорил, и его речь была моим осуждением. У меня защекотало в горле, когда я услышал эти слова, и мой язык прилип к гортани. Я пытался посмотреть на мадемуазель, но не мог.

— Это правда, что капитан наш умер, мадемуазель, — сказал он глухим голосом, — но другие остались живы, и об одном из них я, с вашего позволения, скажу вам несколько слов. Я много слышал в последнее время речей от этого важного господина, вашего друга. Минувшие сутки он то и дело говорил нам: «Вы должны» и «Вы не должны». Сегодня он явился от вас и в очень надменном тоне говорил с нами из-за того, что мы немного постегали вашего немого слугу. Он ругал нас последними словами, и если бы не он, быть может, мой друг был бы еще жив. Но когда он несколько минут тому назад сказал мне, что он рад… рад смерти моего друга… черт!.. я решил в душе, что так или иначе, я расквитаюсь с ним. И я расквитаюсь!

— Что вы этим хотите сказать? — спросила мадемуазель, прерывая его. — Если вы думаете, что можете восстановить меня против этого господина…

— Вот это именно я и хочу сделать. И даже более того…

— Вы понапрасну теряете слова, — возразила она.

— Подождите, подождите, мадемуазель, — ведь вы еще не выслушали меня, — ответил он. — Клянусь вам, что если когда-либо ступал по земле гнусный предатель, презренный шпион и обманщик, то это он. И я сейчас изобличу его. Ваши собственные глаза и уши пусть докажут вам. Я не взыскательный человек, но я не ел бы, не пил, не сидел в обществе этого человека. Скорее я принял бы услугу от самого последнего солдата моего эскадрона, нежели от него!

И с этими словами лейтенант, круто повернувшись на каблуках, плюнул на землю.

Глава XI АРЕСТ

Вот когда беда стряслась надо мною, и не было никакого спасения. Сержант разделял нас, так что я не мог ударить лейтенанта. А слов у меня не нашлось. Двадцать раз я думал о том, как я открою свою тайну мадемуазель, что я скажу ей, и как она примет это, но всегда я рассчитывал на то объяснение, как на мой добровольный акт: сам я хотел разоблачить перед нею свою тайну, сказать ей все с глазу на глаз. Но в данном случае разоблачение было вынужденным и имело несчастье произойти при свидетелях. Я стоял теперь немой, уличенный, горя от стыда под ее взором, как… как я и заслуживал.

И тем не менее, если что могло меня ободрить, так это голос мадемуазель, когда она ответила ему.

— Продолжайте, сударь, — спокойно сказала она. — Чем скорее вы кончите, тем лучше.

— Вы не верите мне? — вскричал он. — Да посмотрите на него! Посмотрите на него! Если когда-нибудь стыд…

— Сударь, — отрывисто сказала она, не глядя на меня, — мне самой стыдно за себя.

— Но вы раньше выслушайте меня, — с горячностью возразил лейтенант. — Ведь самое имя, которым он прикрывается, не принадлежит ему. Он вовсе не Барт. Он — Беро, игрок, дуэлист, кутила, который…

Но она опять прервала его.

— Я знаю это, — холодно сказала она. — Я знаю, и если вы больше ничего не можете сообщить мне, так ступайте, сударь! Ступайте, сударь, — продолжала она тоном бесконечного пренебрежения, — и знайте, что теперь вы заслужили мое презрение, как раньше — мое негодование.

Он посмотрел на нее, немного опешив, но с каким-то упрямым торжеством продолжал:

— Нет, я могу еще кое-что сообщить вам. Я забыл, что все, оказанное мною, имеет для вас мало значения. Я забыл, что человек, владеющий шпагой, всегда неотразим для женского сердца. Но я могу еще кое-что рассказать вам. Знаете ли вы, что он находится на службе у кардинала? Знаете ли вы, что он явился сюда с тем же самым поручением, которое и нас привело сюда, — арестовать г. де Кошфоре? Но между тем как мы делаем свое дело открыто, как повелевает нам наша воинская честь, он вкрадывается в ваше доверие, втирается в дружбу мадам, подслушивает у ваших дверей, следит за вами по пятам, стережет каждое ваше движение, в надежде, что вы как-нибудь выдадите себя и вашего брата. Знаете ли вы все это? Знаете ли вы, что вся его дружба — ложь, услуги — ловушки, которыми он старается завлечь вас? А его цель — плата за поимку человека. Деньги за кровь, — понимаете ли вы? Черт возьми! — продолжал лейтенант, указывая на меня пальцем и до того увлеченный гневом, что я невольно сробел перед ним, — вы только что говорили, сударыня, о презрении ко мне, но что же в таком случае вы чувствуете к нему, — что вы должны чувствовать к этому шпиону, предателю, наемному изменнику? И если вы сомневаетесь в моих словах, если вы желаете доказательств, то посмотрите на него. Посмотрите только на него, говорю я!

С полным правом он мог это сказать, потому что я стоял безмолвно, снедаемый отчаянием, злобою и ненавистью. Но мадемуазель не смотрела на меня: она по-прежнему не сводила глаз с лейтенанта.

— Вы кончили? — спросила она.

— Кончил ли я? — пролепетал он с таким видом, как будто он только что упал с неба на землю. — Кончил ли я? Да, если вы верите мне, то я кончил.

— Я не верю, — гордо ответила она. — Если это все, то можете не продолжать, сударь. Я не верю вам!

— Тогда скажите мне! — воскликнул он через секунду, придя в себя от удивления. — Скажите мне следующее: если он не был заодно с нами, с какой же стати мы оставляли его в покое? С какой стати мы позволяли ему жить в этом доме, издеваться над нами, мешать нам, надоедать нам, каждую минуту принимать вашу сторону?

— У него есть шпага, — с презрением ответила она.

— Тысяча чертей! — воскликнул он, ломая свои пальцы от бешенства. — Мы боялись его шпаги? Нет, это потому, что у него было предписание кардинала, — потому что у него была одинаковая с нами власть. Это потому, что у нас не было выбора.

— А если так, то почему вы теперь выдаете его? — спросила она.

Он произнес громкое проклятие, чувствуя, что получил меткий удар.

— Вы, должно быть, не в своем уме, — сказал он, — вытаращив на нее свои глаза. — Неужели вы не видите, что я говорю правду? Посмотрите на него! Посмотрите на него, я говорю! Выслушайте его! Отчего он сам ничего не говорит в свою защиту?

Она все еще не смотрела на меня.

— Уже поздно, — холодно ответила она. — И мне нездоровится. Если вы кончили, — быть может, вы оставите меня, сударь?

— Бог мой! — воскликнул он, пожимая плечами и скрежеща зубами в бессильной ярости. — Вы совсем с ума сошли! Я вам сказал правду, а вы не верите ей. Но теперь пусть будет, что будет, мадемуазель. Больше мне нечего сказать. Теперь вы сами увидите!

И не говоря больше ни слова, он поклонился ей, повернулся и пошел по дорожке. Сержант последовал за ним, размахивая фонарем. Мы остались одни. Лягушки квакали в пруду, летучая мышь кружилась вокруг нас; дом, сад, — все дышало ночным безмолвием, как и в ту ночь, когда я в первый раз пришел сюда.

Как бы я желал никогда не являться сюда, — таким был крик моего сердца. Как бы я желал никогда не видеть этой женщины, благородство и доверчивость которой заставляли меня гореть от стыда. Этот грубый, жестокий солдат, который только что ушел, имел настолько сердца, чтобы чувствовать мою низость, и нашел слова, чтобы проклясть меня. Что же в таком случае сказала бы она, если бы знала всю правду? Какой образ принял бы я тогда в ее глазах? Как она будет вспоминать обо мне в течение всей своей жизни?

Если бы знала, говорю я. Ну, а теперь? Что она думала в этот момент, когда молча, погруженная в раздумье, стояла около каменной скамьи, отвернув от меня свое лицо? Вспоминала ли слова лейтенанта, подгоняя к ним факты прошедшего, присоединяя то или другое обстоятельство? Не начинала ли она видеть меня в настоящем свете? Эта мысль мучила меня. Я не мог оставаться в неизвестности. Я подошел к ней и тронул ее за рукав.

— Мадемуазель, — сказал я голосом, который звучал хрипло и неестественно в моих собственных ушах. — Вы верите этому?

Она вздрогнула и повернулась ко мне.

— Простите, — пролепетала она, проводя рукою по лбу. — Я забыла, что вы здесь. Верю ли я… Чему?

— Тому, что этот человек сказал про меня, — пояснил я.

— Он? — воскликнула она и затем странно посмотрела на меня. — Верю ли я этому, сударь? Слушайте, — порывисто продолжала она. — Идемте со мною, и я вам покажу, верю ли я.

Говоря это, она повернулась и вошла в дом через полуоткрытую дверь гостиной. В комнате было темно, но она смело взяла меня за руку и повела по коридору, пока мы не достигли ярко освещенного зала, где в очаге весело пылал огонь. Все следы недавнего пребывания солдат исчезли. Но комната была пуста.

Она подвела меня к очагу и здесь, превратившись из туманной фигуры, которую представляла в темном саду, в живую, красивую женщину, с красными, как кумач, губами, с блестящими глазами, с ярким румянцем на щеках и сильно вздымавшейся грудью, сказала мне дрожащим голосом:

— Верю ли я этому? Я вам скажу! Мой брат скрывается в хижине за стогом сена, в четверти мили расстояния от деревни по Ошской дороге. Теперь вы знаете то, что неизвестно никому, за исключением меня и мадам. В ваших руках находится его жизнь и моя честь, и теперь вы знаете также, г-н де Беро, верю ли я этой сказке.

— Боже мой! — воскликнул я, и не будучи больше в состоянии вымолвить ни слова, молча глядел на нее, пока ужас, светившийся в моих глазах, не сообщился и ей. Она задрожала и отступила от меня.

— Что такое? Что такое? — прошептала она, ломая себе руки.

Румянец покинул ее щеки, и она пугливо оглянулась кругом.

— Здесь никого нет?

Я весь дрожал, как в лихорадочном припадке.

— Нет, мадемуазель, здесь никого нет, — ответил я и поник головою на грудь, изображая ситуацию отчаяния.

Будь у нее хоть капля подозрения, хоть капля недоверия, мой вид должен был открыть ей глаза. Но ее ум и душа были так благородны, что, однажды раскаявшись в дурных мыслях, она уже была совершенно недоступна сомнению. Верю, она доверилась человеку безусловно.

— Вы не здоровы? — спросила она вдруг. — Вас беспокоит ваша старая рана? Я угадала, сударь?

— Да, — мадемуазель, вы угадали, — чуть слышно ответил я.

— Я позову Клона, — вскричала она. — Ах, бедный Клон!.. Его уж нет… Но здесь Луи. Я позову его, и он даст вам что-нибудь.

Прежде чем я успел остановить ее, она вышла из комнаты, а я в изнеможении прислонился к столу. Тайна, для раскрытия которой я зашел так далеко, была, наконец, моя. Я мог теперь отворить дверь, выйти среди ночи из дома и воспользоваться своим знанием. И все-таки я чувствовал себя несчастнейшим из смертных. Пот выступил у меня на лбу; мой взор растерянно блуждал по комнате. Я повернулся к выходу, одержимый безумною мыслью бежать, — бежать от нее, бежать из этого дома, бежать от всего. Я даже сделал шаг к двери, как вдруг послышался стук. На этот стук отозвались все фибры моего тела, я вздрогнул и остановился. Несколько секунд я неподвижно стоял посреди комнаты и глядел на дверь, словно предо мною явилось привидение. Затем, довольный помехою, довольный тем, что я могу чем-нибудь облегчить напряженное состояние моих чувств, я подошел к двери и распахнул ее.

На пороге, озаренный ярким светом очага, падавшим из-за меня, стоял один из моих слуг, которых я привез с собою из Парижа. Он тяжело дышал, очевидно, после быстрого бега. Увидев, он схватил меня за рукав.

— Ах, сударь! — воскликнул он. — Скорее! Идите скорее, не теряйте ни минуты, и вы еще можете их предупредить! Они нашли его! Солдаты нашли его!

— Нашли его? — повторил я. — Г. де Кошфоре?

— Нет, но они знают место, где он прячется. Они случайно узнали. Лейтенант собирает своих людей, а я тем временем побежал сюда. Если мы поспешим, можем прийти раньше их.

— Но где это? — спросил я.

— Я не мог расслышать, — прямо ответил он. — Надо следить за ними и в последний момент вмещаться. Это единственный способ.

Пара пистолетов, которые я отнял у кудлатого парня, лежали на полке, недалеко от дверей. Не медля более, я схватил их, нахлобучил на голову шляпу, и через мгновение мы уже бежали по саду. У калитки я оглянулся и увидел яркую полосу света, изливавшегося из двери, которую мы оставили открытой; мне показалось, что на этом освещенном пространстве промелькнула темная фигура. Это еще подкрепило мое решение: я должен быть первым, должен предупредить лейтенанта, должен сам захватить беглеца. II, думая об этом, я только ускорял свой бег.

В несколько секунд мы пересекли луг и очутились в лесу. Но тут вместо того, чтобы держаться обычной дороги, я смело свернул на узенькую тропинку, по которой водил нас Клон. Мои чувства, казалось, получили сверхъестественную остроту. Не сбиваясь с пути, инстинктивно избегая пней и ям, я бежал по этой тропинке, следуя всем ее изгибам и поворотам, пока мы не достигли задней стены гостиницы. Тут мы услышали ропот сдержанных голосов, тихие, но резкие слова команды, бряцание оружия и сквозь вереницу домов увидели неясное мерцание фонарей и факелов.

Я схватил своего слугу за руку, и мы присели на землю, прислушиваясь. Расслышав то, что мне было нужно, я спросил его на ухо:

— Где твой товарищ?

— Он с ними, — был ответ.

— В таком случае идем, — сказал я, поднимаясь с места. — Больше мне ничего не нужно. Идем!

Но он схватил меня за руку и удержал.

— Вы не знаете дороги, — сказал он. — Успокойтесь, сударь, успокойтесь. Не надо спешить. Они ведь только выступают. Будем лучше следовать за ними и вмешаемся, когда придет время. Пусть они покажут нам путь.

— Дуралей! — сказал я, отстраняя его руку. Я сам знаю, где он. Я знаю, куда они идут. Идем и сорвем плод, прежде чем они доберутся до него.

Его ответом было восклицание удивления. В этот момент огни заколыхались. Лейтенант подал команду к выступлению. Луна еще не взошла, небо было серо и облачно; двинуться с того места, где мы стояли, значило окунуться в океан мрака. Но мы и так потеряли много времени напрасно, и я не медлил более. Приказав своему товарищу следовать за мною и не отставать, я перепрыгнул через низкую изгородь, которая была перед нами, и затем, поминутно спотыкаясь в темноте на неровной почве и иногда даже падая, я добрался до маленькой канавы с отвесными стенами. Смело перепрыгнув и через нее, я, задыхаясь и изнемогая, добежал наконец, до дороги, опередив шагов на пятьдесят лейтенанта и его солдат.

У них было только два фонаря, и мы были за пределами их света, между тем как топот многих ног заглушал производимый нами шум. Таким образом мы не рисковали быть открытыми и, что было мочи, пустились бежать по дороге. К счастью, они больше заботились о тишине, чем о поспешности, и через минуту расстояние, разделявшее нас, удвоилось, а через две — их фонари казались лишь неясными искорками, мерцавшими в темноте. До нас даже не доносился топот их ног. Тогда я стал оглядываться по сторонам и подвигаться вперед более медленно, чтобы не пропустить стога сена.

С одной стороны дороги почва круто поднималась вверх, образуя холм, с другой — спускалась к реке. Ни тут, ни там не было деревьев: иначе наши затруднения были бы гораздо серьезнее. Таким образом, я очень скоро без труда различил стог сена, вздымавшийся в виде черной громады на более светлом фоне холма.

Мое сердце сильно забилось, но теперь не время было думать. Приказав человеку следовать за мною и быть наготове на всякий случай, я с пистолетом в руке ощупью отыскал дорогу к задней стороне стога, думая найти здесь шалаш и в нем де Кошфоре. Но там ничего не оказалось, и благодаря тому, что мы отдалились от дороги, сделалось так темно, что я впервые понял всю трудность задуманного мною дела. Шалаш за стогом сена! Но как далеко? Как далеко от стога? Над нами высился темный, бесконечный, неясный холм. Взбираться на этот холм в поисках за крошечным шалашом, быть может, так хорошо скрытым, что и при свете дня его трудно заметить, было столь же отчаянным предприятием, как и отыскать иголку в стоге сена. А пока я стоял, обвеваемый холодным ночным ветром и полный сомнений и отчаяния, на дороге послышался топот ног, — солдаты подходили ближе.

— Г. капитан! — прошептал сзади мой человек, удивленный моей неподвижностью. — Куда же мы пойдем? Нам надо спешить, иначе они настигнут нас.

Я силился что-нибудь придумать, сообразить, где должен находиться шалаш, но минута была слишком критическая, и никакая плодотворная мысль не приходила мне в голову. Наконец, я сказал наудачу:

— Наверх! Идем наверх!

Он не медлил, и мы пустились бежать в гору, потея всеми порами кожи от чрезмерных усилий и слыша, как приближается отряд, маршировавший внизу по дороге. Несомненно, они точно знали, куда идти. Пройдя шагов пятьдесят или около того, мы принуждены были остановиться, и, оглянувшись, я увидел их фонари, мерцавшие в темноте, подобно светлякам; я слышал даже бряцание шпаг. Я приходил к заключению, что шалаш находится внизу, и что мы отдаляемся от него. Но теперь поздно было возвращаться назад — они были уже у стога — и, охваченный отчаянием, я снова обернулся к холму. Пройдя шагов десять, я споткнулся и упал. Поднявшись на ноги, я снова пустился вперед, но тотчас снова споткнулся. Тут только я понял, что иду по ровной земле. И что это такое передо мной? Вода или какой-то мираж?

Ни то, ни другое. Я схватил своего спутника за руку, как только он поравнялся со мною, и остановил его. Перед нами была впадина и там виднелся свет, который вырывался из какого-то отверстия и дрожал в ночной мгле, точно бледный фонарь ночного гнома. Он сам был виден, но не освещал кругом ничего; это была просто искорка света на дне черной котловины. Тем не менее я сразу воспрянул при виде его: я понял, что наткнулся именно на то, чего искал.

При обыкновенных обстоятельствах я тщательно обдумывал бы следующий шаг и осторожно приступил к его выполнению. Но здесь некогда было думать; не было времени откладывать. Я спустился по крутому склону холма и, как только стал ногою на дно ямы, подскочил к двери маленького шалаша, откуда проникал наружу свет. Второпях моя нога подвернулась на камне и я упал на колени на пороге хижины. Благодаря этому падению, я очутился лицом к лицу с человеком, который лежал в шалаше, на куче папоротника. Он был погружен в чтение. Испуганный произведенным шумом, он бросил книгу и протянул руку к оружию. Но я успел предупредить его и навел на него дуло своего пистолета. Из той позы, в которой я застиг его, ему было трудно встать с места. С громким восклицанием досады он опустил руку. Огонек, сверкавший в его глазах, уступил место вялой улыбке, и он пожал плечами.

— Пусть будет так! — сказал он с удивительным самообладанием. — Поймали, наконец! Ну, что же, мне уже надоела эта история.

— Вы мой пленник, г-н де Кошфоре, — ответил я. — Пошевелите рукой, и я вас убью. Но у вас есть еще выбор.

— В самом деле? — спросил он, поднимая брови.

— Да. Мне предписано доставить вас в Париж живым или мертвым. Дайте мне слово, что вы не сделаете попытки к бегству, и вы отправитесь туда свободным и как подобает дворянину. Откажетесь, — я вас обезоружу, свяжу и отправлю, как пленника.

— Сколько вас? — коротко спросил он.

Он продолжал лежать на локте, покрытый своим плащом, и маленький томик Маро лежал недалеко от него на полу. Но его пронзительные черные глаза, которые еще резче выделялись на бледном и худощавом лице, испытующе смотрели через мое плечо, на ночной мрак, окружавший его хижину.

— Достаточно, чтобы силою принудить вас к повиновению, — внушительно ответил я. — Но это еще не все. Тридцать драгунов в настоящее время взбираются на холм с целью захватить вас, и они уж не сделают вам подобного предложения. Сдайтесь мне, прежде чем подоспеют, и я сделаю все возможное, чтобы предоставить вам облегчение. Промедлите, и вы попадете к ним в руки. У вас нет выхода.

— А вы удовольствуетесь моим словом? — медленно спросил он.

— Я оставлю при вас ваши пистолеты, г-н де Кошфоре.

— Но я должен, по крайней мере, знать, что вы не один.

— Я не один.

— В таком случае даю вам слово, — сказал он со вздохом. — И, ради Бога, достаньте мне немного пищи и постель. Мне уже надоел этот свиной хлев. Боже мой! Уже две недели, как я не знаю простынь!

— Вы можете сегодня ночевать в вашем доме, если вам угодно, — торопливо продолжал я. — Но они уже подходят. Будьте добры ждать меня здесь, а я пойду им навстречу.

Я вышел из хижины как раз в ту минуту, когда лейтенант, окружив своими людьми котловину, спрыгнул вниз в сопровождении двух сержантов, чтобы арестовать беглеца. Вокруг открытой двери царила непроглядная тьма. Лейтенант не заметил моего человека, притаившегося в уголке под тенью шалаша, и увидев меня на освещенном четырехугольнике двери, принял меня за Кошфоре. В один миг он поднес пистолет к моему носу и с торжеством закричал:

— Арестую вас!

При этих словах один из сержантов поднял фонарь и поднес к моему лицу.

— Что это за глупые шутки? — сердито закричал я в ответ.

У лейтенанта раскрылся рот и на мгновение он точно окаменел от удивления. Не более часа тому назад он оставил меня в замке. Оттуда он явился сюда без всякого промедления, и вдруг находит меня здесь. У него вырвалось громкое проклятие, его лицо потемнело, усы задрожали от ярости.

— Что это такое? Что такое? — закричал он. — Где этот человек?

— Какой человек? — спросил я.

— Кошфоре! — заревел он, не будучи в состоянии сдержать своей ярости. — Не лгите мне. Он здесь, и я возьму его!

— Вы опоздали, — ответил я, внимательно следя за его движениями. — Г-н де Кошфоре здесь, но он сдался уже мне и должен считаться моим пленником.

— Вашим пленником?

— Да! Я арестовал его в силу предписания, данного мне кардиналом. И в силу того же я никому не отдам его.

— Никому не отдадите его?

— Никому!

Несколько секунд он с искаженным лицом смотрел на меня. Это было настоящее олицетворение ненависти и бессильной злобы. Но затем я увидел, как его лицо озарилось под влиянием новой мысли.

— Эта чертовская хитрость, — заревел он, как сумасшедший, размахивая своим пистолетом. — Это обман и надувательство. Черт возьми! У вас нет никакого предписания! Я теперь понимаю! Я теперь все понимаю! Вы явились сюда, чтобы надуть нас. Вы принадлежите к их шайке, и это ваша последняя попытка спасти его.

— Это еще что за глупости? — презрительно сказал я.

— Вовсе не глупости, — ответил он убежденным тоном. — Вы обманули нас, вы одурачили нас; но теперь я понимаю. Час тому назад я изобличил вас перед этою надутою мадам в замке и еще дивился тому, что она не придала никакой веры моим словам. Я дивился тому, что она ничего не хотела прочесть на вашем лице, хотя вы стояли перед нею с видом уличенного мошенника! Но теперь я все постиг. Она знает вас. Она участвует в заговоре вместе с вами, и я, думая открыть ей глаза, сам попался впросак. Но теперь уж на моей улице праздник. Вы очень смело и очень искусно сыграли роль, — продолжал он с мрачным огоньком в глазах, — и я поздравляю вас. Но теперь уж дудки, сударь! Довольно вы нас морочили вашими разглагольствованиями о монсиньоре, о его предписаниях и тому подобное. Теперь я не позволю над собою издеваться. Вы говорите, что арестовали его? Хорошо! В таком случае я арестую и вас с ним заодно.

— Вы с ума спятили? — сказал я, одинаково изумленный этою неожиданною точкой зрения и его убежденным тоном. — Да вы с ума сошли, лейтенант.

— Я сошел было, — засмеялся он, — но теперь уже выздоровел. Я был сумасшедший, когда поверил вам, будто вы хотите хитростью выманить у женщин их тайну, между тем как все время вы действительно защищали их, заступались за них, помогали им. Вот в чем было мое сумасшествие. Теперь оно кончилось, и я должен просить у вас извинения. Я считал вас коварнейшей змеей и предателем, каких только создавала природа, но теперь я вижу, что вы умнее, нежели я думал, и вдобавок отличаетесь благородством. Простите меня!

Один из солдат, стоявших вокруг, засмеялся. Я посмотрел на лейтенанта таким взором, что если бы глазами можно было убить человека, он был бы мертв.

— Боже мой! — ответил я (я был так разъярен, что едва мог говорить), — вы хотите этим сказать, что я самозванец, что у меня нет предписания кардинала?

— Да, я утверждаю это, — спокойно сказал он.

— И что я принадлежу к мятежной партии?

— Совершенно верно, — тем же тоном ответил он. — Впрочем, — продолжал он со смехом, — я утверждаю также, что вы честнейший человек противной партии, г-н де Беро! А вы хотите меня уверить, что вы негодяй нашей партии. Убедительность во всяком случае на моей стороне, и я намерен подкрепить свое мнение арестовать вас.

Снова грубый смех огласил ущелье. Сержант, державший фонарь, улыбнулся, а один из драгунов крикнул:

— Нашла коса на камень!

Это вызвало новый взрыв смеха, между тем как я стоял безмолвно, обезоруженный наглостью и упорством этого человека.

— Дуралей!.. — вскричал я, наконец, но в эту минуту Кошфоре, который тем временем вышел из шалаша и стал рядом со мною, прервал меня:

— Извините меня, — весело сказал он, обращаясь к лейтенанту и указывая на меня пальцем, — но я нахожусь в недоумении. Как фамилия этого господина? Де Беро или де Барт?

— Я де Беро, — резко сказал, я не дожидаясь ответа лейтенанта.

— Из Парижа?

— Да, сударь, из Парижа.

— Вы, значит, не тот господин, который почтил мой скромный дом своим пребыванием.

— Нет, нет, именно он, — ответил лейтенант, ухмыляясь.

— Но я думал… мне сказали, что то был г. де Барт.

— Я также и де Барт, — нетерпеливо ответил я. — Что ж из этого, сударь? Это фамилия моей матери. Я принял ее, когда явился сюда.

— Для того, чтобы… арестовать меня, если смею спросить?

— Да, — мрачно ответил я. — Для того, чтобы арестовать вас. Что же из этого?

— Ничего, — медленно ответил он, глядя на меня так пристально, что я не мог выдержать его взора — по только знай я это раньше, г. де Беро, я еще подумал бы, сдаться ли вам.

Лейтенант засмеялся. Мои щеки вспыхнули, но я сделал вид, что мне это нипочем, и снова повернулся к лейтенанту. — Ну, сударь, — сказал я, — довольны вы теперь?

— Вовсе нет, — ответил он. — Откуда я знаю, что вы не репетировали этой сцены двадцать раз, прежде чем разыграть ее передо мною? Что мне остается, это — скомандовать: шагом марш, назад по квартирам.

Я вынужден был сыграть на последнюю карту, хотя мне и очень не хотелось этого.

— Ну, нет еще, — сказал я. — У меня есть предписание.

— Покажите его! — недоверчиво сказал он.

— Неужели вы думаете, что я стану носить его с собой? — с презрением ответил я. — Неужели вы думаете, что, явившись сюда один, а не во главе пятидесяти драгунов, я стану носить в своем кармане бумагу с печатью кардинала для того, чтобы всякий лакей мог отнять ее у меня? Но я все-таки покажу вам ее. Где мой человек?

Едва я произнес эти слова, как мой слуга всунул мне в руки бумагу. Я медленно развернул ее, бросил на нее взгляд и среди удивленного молчания подал ее лейтенанту. На мгновение он не мог прийти в себя от изумления. Затем, все еще не доверяя мне, он велел сержанту подать фонарь и при свете его начал читать документ.

— Тьфу! — воскликнул он, дочитав до конца. — Я вижу!

И он стал читать вслух:

«Сим уполномочиваю Жиля де Беро разыскать, задержать, арестовать и отдать в руки начальника Бастилии Генриха де Кошфоре, для каковой цели ему, де Беро, предоставляется совершать все действия и принимать все меры, какие окажутся необходимыми.

Кардинал Ришелье».

Когда он кончил, прочитав подпись с особенным ударением, кто-то тихо произнес: «Да здравствует король!» и на мгновение воцарилось молчание. Сержант опустил фонарь.

— Теперь вы довольны? — хриплым голосом спросил я, оглядываясь вокруг.

Лейтенант слегка поклонился.

— Совершенно, — ответил он. — Я должен попросить у вас вновь извинения, сударь. Я нахожу, что мои первоначальные впечатления были справедливы. Сержант, отдай этому господину его документ.

И, грубо повернувшись ко мне спиной, он швырнул бумагу сержанту, который ухмыляясь подал ее мне.

Я знал, что этот шут гороховый не станет драться, притом же он был среди своих солдат, и мне ничего не оставалось, как проглотить оскорбление. Я спрятал бумагу за пазуху, стараясь принять равнодушный вид, а лейтенант тем временем резким голосом отдал команду.

Драгуны, стоявшие на краю откоса, начали строить ряды, а те, что спрыгнули вниз, стали взбираться наверх.

Когда группа солдат позади лейтенанта поредела, я увидел среди нее белое платье, и тотчас с неожиданностью, которая подействовала на меня хуже пощечины, мадемуазель приблизилась ко мне. Ее голова была повязана шалью, так что мне сначала не было видно ее лица. В этот миг я забыл о присутствии ее брата, стоявшего рядом со мною, — я забыл все на свете и, больше по привычке и инстинктивно, нежели по сознательному побуждению, сделал шаг навстречу ей, хотя язык мой прилип к гортани и я весь дрожал.

Но она поспешно отступила от меня, с видом такой ненависти, такого непреодолимого отвращения, что я тотчас остановился, как вкопанный, словно получив от нее удар.

— Не смейте прикасаться ко мне! — прошипела она, и не так эти слова, как ее вид, с которым она подобрала свои юбки, заставив меня отступить на самый дальний конец котловины. Стиснув зубы, я остановился здесь, между тем как мадемуазель, рыдая без слез, повисла на шее брата.

Глава XII ДОРОГА В ПАРИЖ

Маршал Бассомпьер, из всех известных мне людей обладавший наибольшею опытностью, помнится мне, говаривал, что не опасности, а мелкие Неудобства испытывают человека и показывают его в надлежащем свете и что наихудшие мучения в жизни причиняют не шипы, а смятые розовые лепестки.

Я склонен считать его правым, потому что, помню, когда на другой день после ареста я вышел из своей комнаты и нашел залу, гостиную и другие парадные комнаты пустыми, а стол не накрытым, и когда таким образом я воочию убедился, какие чувства питают ко мне обитатели дома, я ощутил такое же острое страдание, как и накануне ночью, когда мне пришлось стать лицом к лицу с открытым гневом и презрением. Я стоял посреди пустой, безмолвной комнаты и смотрел на давно знакомые предметы с чувством отчаяния, тоски и утраты, которых сам не мог себе объяснить. Утро было серое и облачное; шел дождь. Розовые кусты в саду колыхались во все стороны под напором пронизывающего ветра, а в комнату, там, где еще так недавно играли солнечные лучи, затекали струи дождя и пачкали доски. Внутренняя дверь хлопала и скрипела на своих петлях. Я думал о недавних днях, когда мы обедали здесь и вдыхали благоухание цветов, — и полный отчаяния, выбежал в зал.

Здесь также не было никаких признаков жизни, словно все и хозяева, и прислуга — оставили дом. На очаге, подле которого мадемуазель открыла мне роковую тайну, лежал серый холодный пепел — наилучшая эмблема для совершившейся здесь перемены — и водяные капли, скатываясь по трубе, от времени до времени падали на очаг. Главная дверь стояла открытой, словно теперь в доме нечего было стеречь. Единственным живым существом была гончая собака, которая беспокойно выла и то поглядывала на холодный очаг, то снова ложилась, настораживая уши. В углу шуршали несколько листьев, загнанных ветром.

С грустью вышел я в сад и начал бродить по дорожкам, глядя на мокрые деревья и вспоминая прошлое, пока не наткнулся на каменную скамью. На ней, у самой стены, стоял кувшин, почти наполненый сухими листьями. Я подумал о том, как много случилось с тех пор, как мадемуазель поставила его тут, и фонарь сержанта открыл его мне. Я глубоко вздохнул и вернулся назад в гостиную.

Здесь я увидел женщину, которая стояла на коленях, спиною ко мне, и разводила огонь. Я невольно подумал о том, что она скажет, когда увидит меня, и как она будет вести себя. Она действительно тотчас обернулась, и я отскочил назад с глухим восклицанием испуга: передо мною была г-жа де Кошфоре!

Она была просто одета, и ее детское личико похудело и побледнело от слез, но истощила ли прошлая ночь весь запас ее горя и осушила ли источник ее слез, или какое-нибудь великое решение придало ей временное спокойствие, только она вполне владела собою. Она лишь содрогнулась, встретив мой взор, и прищурилась, словно неожиданно увидела перед собою яркий свет. Но это было все, что я мог в ней заметить. Тотчас она опять повернулась ко мне спиной и, не промолвив ни слова, принялась за свое дело.

— Сударыня! Сударыня! — воскликнул я с безумием отчаяния. — Что это значит?

— Слуги не хотят сделать этого, — ответила она тихим, но твердым голосом. — Вы все-таки наш гость, сударь.

— Но я не могу допустить этого! — вскричал я. — Г-жа де Кошфоре, я не…

Она подняла руку с странным выражением терпения на лице.

— Тише, пожалуйста, — сказала она. — Тише! Вы беспокоите меня.

При этих словах огонь ярко запылал. Де Кошфоре поднялась с места и, все еще следя взором за огнем, вышла из комнаты, оставив меня совершенно опешенного среди комнаты. Но через минуту я снова услышал ее шаги по коридору, и она вошла, неся в руках поднос с вином, мясом и хлебом.

Поставив его на стол, она с тем же бледным лицом и неподвижными глазами, готовыми каждую секунду затуманиться слезами, начала накрывать на стол. Стаканы звенели у нее, сталкиваясь с тарелками, нож и вилка падали из рук. Я же стоял подле, дрожа всеми членами и претерпевая странную, но нестерпимую пытку.

Затем она знаком пригласила меня сесть, а сама отошла прочь и остановилась в дверях, выходивших в сад. Я повиновался. Я сел, но, хотя ничего не ел с прошлого утра, не мог проглотить ни кусочка.

Она вдруг обернулась и подошла ко мне.

— Вы ничего не едите, — сказала она.

Я бросил нож и порывисто вскочил с места.

— Боже мой! — вскричал я. — Неужели, сударыня, вы думаете, что у меня нет сердца?

В тот же миг я понял, что наделал, какую глупость совершил. Едва я вымолвил это, как она очутилась передо мною на коленях и, обнимая мои ноги, прижимаясь своими мокрыми щеками к моей грубой обуви, молила меня о пощаде, молила меня об его жизни, жизни! О, это было ужасно! Ужасно было слышать ее захлебывающийся голос, видеть ее светлые волосы, ниспадавшие на мои покрытые грязью сапоги, замечать, как ее гибкие формы подергивались судорожными рыданиями, сознавать, как эта женщина, женщина благородного происхождения, унижается передо мною.

— О, сударыня, сударыня! — с мукой вскричал я. — Прошу вас, встаньте. Встаньте, или я уйду отсюда!

— Пощадите его! Пощадите его! — простонала она. — Что сделал он вам, что вы взялись преследовать его? Что сделал он вам, что вы решились погубить нас? О, пощадите, пощадите! Отпустите его, и он будет молиться за вас, я и моя сестра будем молиться за вас каждое утро и каждую ночь до конца наших дней.

Я ужасно боялся, чтобы кто-нибудь не вошел и не увидел ее, распростертую на полу. Я нагнулся и старался поднять ее. Но она приникла еще ниже и коснулась своими нежными руками зубцов моих шпор. Я не осмеливался пошевельнуться. Наконец, я принял последнее решение.

— Слушайте в таком случае, сударыня, — сказал я почти сурово, — если не хотите встать. Вы забываете все: каково мое положение и как ничтожна моя власть. Вы забываете, что освободи я сегодня вашего мужа, его через час схватят солдаты, еще находящиеся в деревне, стерегущие все дороги, до сих пор следящие за мною и всеми моими движениями. Вы забываете, говорю я, мое положение…

Она прервала меня на этом слове. Она вскочила на ноги и посмотрела мне прямо в лицо. Я хотел продолжать, но она, бледная, задыхающаяся, с растрепанными волосами, остановилась передо мною, силясь заговорить.

— О, да, да, — пролепетала она с трудом. — Я знаю, знаю.

Она засунула руку за пазуху, вынула оттуда что-то и подала мне, то есть не подала, а насильно вложила мне в руку.

— Я знаю, знаю, — повторила она. — Возьмите, сударь, и пусть Бог наградит вас. Пусть Бог наградит вас! Мы с радостью отдаем это вам, с радостью и благодарностью!

Я стоял и смотрел то на нее, то на поданную мне вещь. Но затем я понял и похолодел. Она дала мне пакет, тот самый пакет, который я возвратил мадемуазель! Сверток с драгоценными каменьями! Я держал его в руке, и сердце мое опять окаменело: я понял, что это дело мадемуазель, что это она, не доверяя силе слез и молений жены пленника, снабдила ее этим последним средством, — этою грязною взяткой. Я швырнул сверток на стол среди блюд.

— Сударыня, — резко ответил я тоном, в котором уже звучал гнев, а не сострадание, — вы совершенно ошибаетесь во мне. Я довольно слышал нехороших слов за последние сутки и знаю, что все вы думаете обо мне. Но вам придется убедиться еще в одном, а именно, что я никогда не изменяю человеку, которому служу, никогда не продаю своих. Пусть отсохнет моя рука, если я исполню ваше желание за сокровища, в десять раз превышающие то, что вы мне теперь предложили!

Она упала на стул с криком отчаяния, и в этот момент г. де Кошфоре отворил дверь и вошел в комнату. Из-за его плеча на меня выглянуло гордое лицо мадемуазель, которое было лишь немного бледнее обыкновенного и имело темные круги под глазами, но глядело на меня с сатанинской холодностью.

— Что это значит? — сказал он хмурясь, когда его взор упал на жену.

— Это… это значит, что мы выезжаем в одиннадцать часов, сударь, — ответил я с легким поклоном и вышел через открытую дверь.

Для того, чтобы не присутствовать при сцене прощания, я оставался в саду вплоть до того часа, который был мною назначен для выезда. Тогда, не входя больше в дом, я направился прямо в конюшню. Здесь все уже было готово. Двое драгунов, которые по моему требованию должны были конвоировать меня до Оша, были в седлах, а мои собственные люди ожидали меня, держа оседланных лошадей для меня и де Кошфоре. Луи водил взад и вперед еще одну лошадь, при виде которой у меня сердце тревожно забилось: на ней было дамское седло. Стало быть, нам предстояло ехать не одним. Кто же поедет с нами: мадемуазель или мадам? И до каких пор? До Оша?

Надо полагать, что все это время хозяева следили за мною, потому что, как только я подошел к конюшням, де Кошфоре и мадемуазель вышли из дома; у него лицо было бледно, глаза блестели и щеки явственно подергивались, хотя он и силился принять развязный вид. На ней была черная маска.

— Мадемуазель сопровождает нас? — официальным гоном спросил я.

— С вашего позволения, сударь, — с колкою вежливостью ответил он.

Я видел, что он задыхается от волнения: он только что простился с женою.

Я отвернулся.

Когда мы все уже сидели на лошадях, он посмотрел на меня.

— Может быть… основываясь на моем слове… вы позволите мне ехать одному, — нерешительно спросил он.

— Без меня? — резко спросил я. — Сделайте одолжение.

Согласно с этим, я приказал драгунам ехать впереди него на таком расстоянии, чтобы они не могли слышать разговора брата и сестры, между тем как оба моих человека следовали позади, с карабинами на коленях. Я же замыкал шествие, глядя в оба и держа наготове пистолет. Кошфоре усмехнулся при виде стольких предосторожностей, но я не для того столько потрудился, перенес столько насмешек и оскорблений, чтобы напоследок у меня из-под носа вырвали мою добычу. Зная хорошо, что пока мы не миновали Оша, я могу легко ожидать какой-нибудь попытки освободить его, я решил дорого продать своего пленника тому, кто захотел бы вырвать его из моей власти. Только гордость и до некоторой степени, может быть, жажда борьбы помешали мне выпросить для себя десять конвойных солдат, вместо двух.

Всю дорогу я задумчиво смотрел на маленький деревянный мостик, на узкую лесную тропинку, на крайние домики деревни, — на все эти предметы, с которыми было у меня теперь связано столько воспоминаний, которые были так мне знакомы и которых мне уже не суждено было никогда более видеть. За мостом отряд солдат искал тело капитана. Немного далее виднелись остатки хижины, превращенной огнем накануне ночью в груду пепла. Луи бежал рядом с нами, заливаясь слезами. Последние бурые листья осыпались с деревьев. Мелкий осенний дождь падал туманной завесой между моим взором и всем окружающим. Так я оставил Кошфоре.

Луи провожал нас целую милю за окраиной деревни, а затем остановился и долго смотрел нам вслед, посылая на мою голову проклятия. Оглянувшись назад и увидев, что он все еще стоит на прежнем месте, я, после минутного колебания, повернул лошадь и подъехал к нему.

— Послушай, дуралей, — сказал я, прерывая его завывания и ругательства. — Передай своей госпоже то, что я тебе сейчас скажу. Скажи, что ее мужа постигнет та же участь, что постигла де Ренье, когда он попал в руки врагов, — не хуже, не лучше.

— Вы хотите, я вижу, и ее убить? — сердито спросил он.

— Ничего подобного, дуралей, — ответил я, рассердившись. — Я хочу спасти ее. Передай ей мои слова, и ты сам увидишь, что будет.

— Ни за что, — мрачно ответил он. — Стану я еще передавать ваши слова.

И он плюнул на землю.

— В таком случае ты сам будешь ответствен за последствия, — торжественно провозгласил я и, повернув лошадь, присоединился к остальным путникам.

Но я знал, что он непременно передаст г-же де Кошфоре мои слова, хотя бы из одного любопытства, и странно было бы, если бы она, дворянка южной Франции, воспитанная среди старинных семейных традиций, не поняла сделанного мною намека.

Так началось наше путешествие. Печально ехали мы среди мокрых деревьев, под свинцово-серым небом. Нам предстояло пересечь ту самую местность, по которой ступали копыта моего коня в последний день моего путешествия на юг, но как все изменилось за один месяц! Зеленые долины, которые так оживлялись игривыми источниками, пробивавшимися из-под известковой почвы, и были сплошь покрыты зелеными папоротниками и мхом, превратились теперь в болота, где наши лошади увязали по самые щиколотки. Солнечные склоны, с которых я впервые увидел эту сельскую природу, превратились теперь в голые, открытые для ветра и дождя скаты. Буковый лес, который прежде отличался красным цветом, был теперь совершенно лишен листвы и уныло вздымал кверху свои черные стволы и оцепенелые ветви. Воздух был пропитан сыростью, и непроницаемый туман закрывал горизонт на расстоянии ста шагов во всех направлениях. Мы медленно переезжали холм за холмом, переходили вброд реки, уже начинавшие наполняться осенней водой, пересекали длинные пространства сухого вереска. Но поднимались ли мы на холм или спускались с него, какие бы картины ни расстилались перед нашими глазами, — мне никогда не позволялось забыть, что я тюремщик, чудовище, злодей. Правда, я ехал позади всех и избегал их взоров, но во всей фигуре мадемуазель не было черточки, которая не дышала бы презрением ко мне; каждое движение ее головы, казалось, говорило: «О, Господи, как могут существовать на земле подобные создания!»

Только однажды я обменялся с нею несколькими словами. Это было на вершине кряжа, перед тем как мы должны были начать спуск в горную долину. Дождь перестал; солнце, близившееся к закату, слабо светило. Мы остановились на несколько минут, чтобы дать лошадям передохнуть, и бросили последний взгляд на юг. Туманная дымка заволакивала местность, которую мы только что покинули, но над этою дымкою блестела цепь жемчужных гор, напоминая какую-то очарованную страну, лучезарную, манящую, чудесную, — или один из тех замков на стеклянных горах, о которых говорится в старинных повествованиях. Я на мгновение забылся и воскликнул, что эта самая очаровательная картина, какую я когда-либо видел.

Моя соседка — это была мадемуазель, снявшая теперь свою маску, — бросила мне в ответ лишь один взгляд, но этот взгляд дышал таким невыразимым отвращением, что наряду с ним простое презрение показалось бы мне милостью. Я притянул поводья своего коня, как будто она ударила меня. Кровь хлынула к моему лицу, чтобы через мгновение вновь отхлынуть. А мадемуазель отвернулась от меня.

Но я не забыл этого урока и после этого стал еще более прежнего избегать ее. На ночь мы остановились в деревне ОШ, и я представил там г. де Кошфоре полную свободу, позволяя ему даже уходить по его желанию. Наутро, предполагая, что, перевалив через хребет, мы подвергаемся уже меньшей опасности нападения, я отпустил обоих драгун, и через час после восхода солнца мы снова пустились в путь. В воздухе было свежо, погода обещала быть более сухой и приятной, чем накануне. Я решил держать путь на Лектур, и так как к северу дороги неизменно улучшались, рассчитывал к ночи проехать довольно далеко. Мои слуги ехали впереди, а я опять держался позади всех.

Наш путь лежал через Герскую долину, среди высоких тополей и плакучих ив. Солнце выглянуло из-за туч и начало пригревать нас. К несчастью, реки, пересекавшие наш путь, вздулись и вышли из берегов после дождя, что сильно затрудняло наше движение вперед. К полудню мы с большим трудом одолели половину расстояния, и мое нетерпение еще более возросло, когда дорога, незадолго перед тем отклонившаяся от берега реки, снова повернула к нему, и мы увидели перед собой новую переправу. Мои люди осторожно вошли в реку, но должны были отступить и поискать брода в другом месте, так что стали пробираться к другому берегу, когда мадемуазель и ее брат подъехали уже к самой реке.

Благодаря этой задержке, я волей-неволей должен был подъехать близко к брату и сестре. Лошадь мадемуазель не сразу согласилась войти в воду, так что мы пошли вброд почти одновременно, и я ехал почти вплотную за ней. Берега реки были очень круты и, находясь в воде, мы ничего не видели ни с той, ни с другой стороны; я беспечно следовал за мадемуазель, и все мое внимание было сосредоточено на моей лошади, как вдруг звук выстрела, за ним — другой и крик, послышавшийся впереди нас, потрясли меня.

В один миг, когда эти звуки еще не замерли в воздухе, я понял все. Точно раскаленным железом, обожгла меня мысль, что нас атаковали, и я был совершенно беспомощен в этой западне, в этой хитрой ловушке. Лошадь мадемуазель заграждала мне путь, а тут каждая секунда была дорога.

У меня был лишь один исход. Я повернул свою лошадь прямо на обрывистый берег и заставил ее сделать прыжок. На мгновение она повисла на вершине, и я уже думал, что она свалится назад. Но затем она сделала отчаянное усилие, взобралась наверх и очутилась на берегу, дрожа и фыркая от страха.

В пятидесяти шагах от меня на дороге лежал один из моих солдат. Он лежал вместе с лошадью, и оба не шевелились. Около него, прислонившись спиною к скале и громко крича, стоял его товарищ, отбиваясь от четырех всадников. В тот момент, когда я увидел эту сцену, он приложился своим карабином и свалил одного из нападавших.

Я еще мог спасти своего слугу. Крикнув, чтобы ободрить его, я вынул из кобуры пистолет и вонзил шпоры в бока своей лошади, как вдруг чей-то неожиданный, коварный удар выбил у меня пистолет из рук.

Мне не удалось подхватить его, и прежде чем я успел оправиться от изумления, мадемуазель ударила мою лошадь по голове. Взбешенная лошадь попятилась назад и предо мной мелькнул взор мадемуазель, сверкавший ненавистью из-под маски, и рука, поднятая для удара. Через мгновение я был на земле, сбитый лошадью, которая ускакала далеко, а ее лошадь, также испуганная всем происшедшим, закусила удила и понесла ее прочь от меня.

Не будь этого, мадемуазель, по всей вероятности, растоптала бы меня. Но теперь я мог встать, обнажить свою шпагу и поспешить на выручку своему товарищу. Все это было делом нескольких мгновений. Он еще оборонялся, и дуло его карабина еще дымилось. Я перепрыгнул через упавшее дерево, попавшееся мне на дороге, но в этот момент двое из нападавших отделились и поскакали мне навстречу. Один из них, которого я принял за предводителя, был в маске. Он пустил свою лошадь прямо на меня, чтобы растоптать меня, но я проворно отскочил в сторону и, ускользнув от него, бросился на другого. Испугав его лошадь, так что он не мог прицелиться, я хватил его шпагой по спине. Он спрыгнул на землю, издавая проклятия и пытаясь поймать свою лошадь, а я повернулся, чтобы встретить человека в маске.

— Негодяй! — воскликнул он, снова наступая на меня.

На этот раз он так искусно правил своею лошадью, что я с большим трудом ускользнул от ее копыт и при всем своем желании не мог достать до него своею шпагою.

— Сдайся, собака! — закричал он.

В отвез я слегка ранил его своею шпагой в колено, но тут ко мне вернулся его товарищ, и оба они стали наступать на меня, стегая хлыстами по голове и стараясь растоптать меня. В конце концов, я предпочел отступить к отвесной стене берега. Здесь моя шпага мало могла помочь мне, но, к счастью, уезжая из Парижа, я запасся коротким обоюдоострым мечом, и хотя далеко не умел так владеть им, как шпагой, все же мне удалось при помощи его отражать их удары и, раня лошадей, держать их на почтительном расстоянии. Но они не отставали, и мое положение становилось все хуже и хуже. Каждое мгновение к ним на подмогу мог явиться третий всадник, или мадемуазель могла выстрелить в меня из моего собственного пистолета. Можно представить, как я был рад, когда счастливый маневр мечом выбил шпагу из рук предводителя. Взбешенный своей неудачей, он стал безжалостно колоть свою лошадь шпорами, побуждая ее скакать на меня, но животное, которое я уже несколько раз угостил своим мечом, стало брыкаться и сбило своего седока в тот самый момент, когда я ранил второго всадника в руку и заставил его отступить.

Дело теперь изменилось. Человек в маске встал на ноги и начал растерянно искать у себя за поясом пистолет. Но он никак не мог найти его, да если бы и нашел, то едва ли был в таком состоянии, чтобы, как следует выстрелить из него. Он беспомощно отступил к утесу и прислонился к нему. Его товарищ был не в лучшем положении. Он сделал попытку снова напасть на меня, но через секунду, потеряв мужество, опустил шпагу и, повернув коня, ускакал прочь. Таким образом, на месте остался только один человек, атаковавший моего слугу, и я обернулся, чтобы посмотреть, как там обстоит дело. Они оба стояли неподвижно, переводя дух. Видя это, я поспешил к ним, но, заметив мое приближение, негодяй тоже повернул свою лошадь и скрылся в лесу, оставив нас победителями.

Первое, что я сделал, — и до сих пор с удовольствием вспоминаю об этом, — погрузил руку в карман и, вынув половину своего состояния, вручил его человеку, который так храбро сражался за меня. В моей радости я готов был расцеловать его. Благодаря его помощи и мужеству, я не только избежал поражения, но, мало того, знал, чувствовал, — и сердце у меня трепетало при мысли об этом, — что эта борьба восстановила до некоторой степени мою репутацию. Мой слуга был ранен в двух местах, я получил царапину или две и потерял свою лошадь; мой другой парень был мертв. Но, что касается лично меня, то я готов был отдать половину всей крови, обращающейся в моих жилах, чтобы купить то чувство, с которым я мог теперь говорить с г. де Кошфоре и его сестрой. Мадемуазель сошла с лошади, сняла маску и, отвернув лицо, плакала. Ее брат, все время честно остававшийся на своем месте у речного брода, встретил меня особенной улыбкой.

— Цените мою верность, — веселым тоном сказал он, — я здесь, г. де Беро, чего нельзя сказать о тех двух господах, которые только что ускакали.

— Да, — ответил я с некоторою горестью, — и только напрасно они застрелили моего бедного слугу.

Он пожал плечами.

— Они мои друзья, — сказал он, — и я не стану осуждать их. Но это еще не все, г. де Беро.

— Да, не все, — ответил я, отирая свой меч. — Здесь еще остался человек в маске.

И я повернулся, чтобы пойти к нему.

— Г-н де Беро! — окликнул меня Кошфоре отрывисто и принужденно.

Я остановился.

— К вашим услугам, — сказал я, оборачиваясь.

— Я хочу поговорить с вами об этом господине, — начал он нерешительно. — Вы знаете, что с ним станется, если вы предадите его властям?

— Кто он такой? — резко спросил я.

— Это довольно щекотливый вопрос, — ответил он, хмурясь.

— Для вас, может быть, но не для меня, — возразил я, — так как он вполне в моей власти. Если он снимет свою маску, то я лучше буду знать, что делать с ним.

Незнакомец потерял во время падения свою шляпу, и его светлые волосы, покрытые пылью, распустились кудрями по плечам. Он был высокого роста, нежного, изящного сложения, и хотя одет был более, чем просто, я заметил дорогой перстень на его руке и, как мне казалось, также некоторые другие следы знатного происхождения. Он еще лежал на земле в полуобморочном состоянии, по-видимому, не сознавая того, что происходило вокруг.

— Я узнаю его, если он снимет маску? — вдруг спросил я, осененный новою мыслью.

— Несомненно, — ответил де Кошфоре.

— Ну и что?

— Это будет худо для всех.

— Ага! — тихо произнес я, — пристально глядя сначала на моего прежнего пленника, а затем на нового. — Ну, и что же… сделать с ним, по-вашему?

— Оставить его здесь! — ответил де Кошфоре.

Он был, видимо, взволнован, и лицо его покрылось густою краской. Я знал его за совершенно честного человека и доверял ему. Но это явное беспокойство по поводу его друга меня нисколько не трогало. Притом же я знал, что вступаю на скользкий путь, и это побуждало меня быть осторожным.

— Ну, хорошо, — ответил я после минутного раздумья. — Я сделаю так. Но уверены ли вы, что он не поступит со мною предательски?

— Бог мой, конечно, нет! — с живостью ответил Кошфоре. — Он все поймет. Вы не будете сожалеть о том, что сделали. Ну, поедем дальше.

— Но у меня нет лошади, — сказал я, несколько смущенный его крайнею поспешностью. — Как же я…

— Мы поймаем ее, — успокоил он меня. — Она где-нибудь на дороге. До Лектуро осталось не более мили, и там мы распорядимся, чтобы этих двух похоронили.

Я ничего не мог выиграть дальнейшим промедлением, и потому вскоре все было решено. Мы подобрали то, что растеряли в пылу борьбы; де Кошфоре помог сестре сесть на лошадь, и через пять минут нас уже не было там. Достигнув опушки леса, я оглянулся назад, и мне показалось, будто человек в маске поднялся на ноги и смотрит нам вслед. Но деревья мешали мне вглядеться и, может быть, расстояние обмануло меня. Тем не менее я склонен был думать, что незнакомец находился не в таком обморочном состоянии и не был так сильно ранен, как хотел показать.

Глава XIII НА ПЕРЕКРЕСТКЕ

Все это время, как читатель, конечно, заметил, мадемуазель не говорила со мною и вообще не произнесла ни одного слова. Во время борьбы она играла свою роль в суровом молчании, поражение встретила безмолвными слезами, и ни разу ее уста не разжались ни для молитвы, ни для упреков, ни для извинений. Когда борьба кончилась, и театр ее остался за нашими плечами, ее поведение нисколько не изменилось. Она упорно отворачивала свое лицо в сторону и делала вид, что не замечает меня. Не далее как в четверти мили расстояния я поймал свою лошадь, которая паслась у дороги, и, сев в седло, занял свое место позади остальных, как и утром. Как и утром, мы ехали молча, словно ничего не случилось, но я дивился в душе необъяснимому женскому характеру и тому, как могла она принять участие в нападении и затем вести себя, как ни в чем не бывало.

Но как ни старалась она скрыть это, в ней произошла некоторая перемена. Как ни хорошо была сделана ее маска, она не могла вполне скрыть ее ощущений, и я видел, что ее голова опущена, что она едет рассеянно, что вся ее осанка изменилась. Я заметил, что она бросила, или обронила, свой хлыст, и мне становилось ясно, что борьба не только восстановила меня в ее мнении, но к прежней ее ненависти присоединила стыд и досаду: стыдно ей было, что она так унизилась, хотя бы для спасения своего брата; досадно было, что поражение было единственной наградой ее усилий.

Ясное доказательство этого я получил в Лектуре, где гостиница имела лишь общую комнату, так что нам пришлось обедать вместе. Я велел поставить для них стол подле огня, а сам удалился к меньшему столику, стоявшему у дверей. Других гостей в комнате не было, и это делало еще более заметным отчуждение между нами. Де Кошфоре, кажется, понимал это. Он пожал плечами и посмотрел на меня с улыбкой, не то печальной, не то насмешливой. Но мадемуазель была неумолима. Она сняла маску, и лицо ее было неподвижно, как камень. Один раз, лишь один раз за все время я заметил на этом лице мгновенную перемену. Она вдруг покраснела, вероятно, под влиянием своих мыслей, но покраснела так, что все ее лицо запылало от лба до подбородка. Я с любопытством следил, как рос и густел этот румянец, но она надменно повернулась ко мне спиною и начала смотреть через окно на убогую улицу.

По-видимому, она и ее брат многого ожидали от этой попытки спасти их, потому что, когда мы после полудня продолжали свой путь, я заметил в них резкую перемену. Они ехали, как люди, готовые на все, хотя бы на самое худшее. Их безвыходное положение, их безотрадное будущее нависло, точно туман перед глазами, окрашивая ландшафт в печальный цвет и лишая даже солнечный закат его блестящих красок. С каждым часом настроение Кошфоре ухудшалось, и он становился все менее разговорчивым. Когда солнце совсем зашло и ночной мрак сгустился вокруг нас, брат и сестра ехали рядом, погруженные в мрачное раздумье, и я уверен, что мадемуазель плакала. Тень кардинала, Парижа, эшафота нависла над ними и леденила их. Когда горы, среди которых они провели всю свою жизнь, потонули и растаяли позади нас и мы вступили в широкую Гаронскую низменность, их надежды также точно потонули и растаяли, уступив место полному отчаянию. Среди многочисленной стражи, под огнем любопытных взоров, имея своим спутником лишь свою гордость, де Кошфоре, я не сомневаюсь в этом, вел бы себя отважно до самого конца. Но быть почти одному, двигаться среди серого ночного сумрака в темноте и на верную безотрадную смерть, — нет ничего удивительного, если сердце у него замирало и кровь медленнее струилась в его жилах, если он более думал о безутешной жене и разрушенном семейном очаге, покинутых навсегда, чем о том деле, для которого пожертвовал собою. Нет также ничего удивительного, если он и не мог скрыть всего этого.

Но Бог свидетель тому, что у них не было монополии на безотрадные чувства. У меня самого на душе было не менее тоскливо. Солнце еще не успело закатиться, как радость победы, пыл битвы, которые согрели мое сердце утром, остыли, уступив место холодному неудовольствию, отвращению, отчаянию, какие мне случалось иногда испытывать лишь после бессонной ночи, проведенной за игорным столом. До сих пор меня ожидали известные затруднения; мое предприятие было сопряжено с определенным риском, исход его возбуждал сомнения. Но теперь все миновало, конец был ясен и близок, так близок, что я мог считать свое дело исполненным. Еще один час торжества ждал меня, и я лелеял мысль об этом, как игрок лелеет свою последнюю ставку, представлял себе, где, когда и каким образом это произойдет, и старался всецело сосредоточить свое внимание на этом. Но какова же моя награда? Увы, мысль об этом также сама собою навязывалась, и тем чаще, чем ближе надвигалась ночь. При виде предметов, напоминавших мне о моем путешествии на юг, когда я ехал, исполненный совершенно других мыслей, задаваясь совершенно другими планами, — Боже, как давно все это было! — я с горечью спрашивал себя, неужели это я предаюсь таким мечтам, неужели это я, Жиль де Беро, завсегдатай «Затона», игрок, а не какой-нибудь Дон Кихот-Ламанчский, сражающийся с ветряными мельницами и принимающий таз цирюльника за золотые доспехи.

Мы достигли Ажана очень поздно. Проселочная дорога, усеянная ухабами, древесными пнями и вообще скорее напоминавшая болото, чем сушу, измучила нас, и поэтому ярко пылавший очаг в гостинице «Голубая дева» показался нам совершенно новым миром и поднял наш дух и силы. В гостинице у очага мы услышали странные толки о происшествиях в Париже, о движении против кардинала с королевою-матерью во главе и о том, что на этот раз можно ожидать серьезных последствий. Лишь хозяин смеялся над этими толками. Я соглашался с ним. Даже де Кошфоре, который вначале готов был построить на этом свои надежды, отказался от них, узнав, что все движение исходит из Монтобана, откуда уже не раз направлялись неудачные удары против кардинала.

— Они каждый месяц убивают его, — насмешливо сказал хозяин. — Но с тех пор, как де Шале и маршал поплатились за свои козни, я питаю несокрушимую веру в его эминенцию, — таков, говорят, его новый титул.

— А здесь все спокойно? — спросил я.

— Совершенно. С тех пор, как Лангедокская история кончилась, все идет хорошо, — ответил хозяин.

Мадемуазель, тотчас по нашем прибытии в Ажан, удалилась в свою комнату, так что в этот вечер мне и ее брату пришлось час или два провести вместе. Я предоставил ему полную свободу держаться вдали от меня, но он сам не пожелал воспользоваться этим. Между нами начали устанавливаться своего рода товарищеские узы, которым наши отношения победителя и пленника сообщали особенный колорит. Мое общество доставляло ему какое-то странное удовольствие; он подшучивал над моим положением тюремщика, насмешливо спрашивал у меня позволения сделать то или другое. Однажды он обратился ко мне с вопросом, что я сделал бы, если бы он нарушил свое слово.

— Или если бы я поступил таким образом, — шутливо продолжал он. — Предположим, что я в этом болоте, по которому мы ехали сегодня вечером, я подкрался бы к вам и ударил бы вас сзади? Что тогда, г-н де Беро? Проклятие, я, право, удивляюсь себе, что не сделал этого. Через двадцать четыре часа я мог быть в Монтобане, где нашел бы пятьдесят надежных убежищ, и никто бы не знал о происшедшем.

— Исключая вашей сестры, — спокойно заметил я.

Выражение его лица изменилось.

— Да, — сказал он, — боюсь, что мне пришлось бы и ее убить, чтобы — сохранить самоуважение. Вы правы?

И он погрузился на несколько минут в задумчивость. Но затем я заметил, что он смотрит на меня с таким явным недоумением, что я не мог удержаться от вопроса:

— Что такое?

— Вы дрались на многих дуэлях?

— Да, — ответил я.

— Случалось вам когда-нибудь нанести нечестный удар?

— Никогда, — ответил я. — Почему вы спрашиваете?

— Потому что… мне хотелось проверить свое впечатление. Сказать вам по правде, г-н де Беро, я вижу в вас двух человек.

— Двух человек?

— Да, двух. Один из них — это тот, что захватил меня; другой тот, который сегодня отпустил моего друга.

— Вас удивляет, что я отпустил его? Это было очень предусмотрительно с моей стороны, г-н де Кошфоре, — ответил я. — Я старый игрок. Я знаю, когда ставка начинает быть слишком высока для меня. Человеку, поймавшему льва в свой волчий капкан, нечем особенно хвастать.

— Вы правы, — ответил он улыбаясь. — А все-таки… в вас сидят два человека.

— Мне кажется, что это можно сказать о большинстве людей, — заметил я со вздохом. — Но не всегда обе эти натуры присутствуют одновременно. Часто они чередуются друг с другом.

— Но как же одна может приниматься за дела другой? — резко спросил он.

Я пожал плечами.

— Ничего не поделаешь. Нельзя принять наследства и не принять долгов.

В первую минуту он ничего не ответил, и мне показалось, что его мысли устремились на его собственное положение. Но вдруг он опять поднял на меня взор.

— Вы ответите на мой вопрос, г-н де Беро? — вкрадчиво спросил он.

— Может быть, — сказал я.

— Скажите мне… меня это очень интересует… что такое послало вас на поиски меня… не в добрый час для меня?

— Монсиньор кардинал, — ответил я.

— Я не спрашиваю, кто, — сухо ответил он. — Я спрашиваю, что. Вы не имеете личной злобы против меня?

— Никакой.

— Вы ничего не знаете обо мне?

— Ничего.

— Но что в таком случае побудило вас сделать это? Боже мой, вот странно, — продолжал он с откровенностью, которой я не ожидал. — Природа вовсе не предназначала вас для роли сыщика. Что же вызвало все это?

Я встал. Было уже поздно, комната совершенно опустела, огонь в очаге догорал.

— Завтра я скажу вам об этом, — ответил я. — Завтра мне предстоит длинная беседа с вами, и это будет ее частью.

Он посмотрел на меня с изумлением и даже с некоторою подозрительностью. Но я приказал подать себе светильник и, тотчас отправившись спать, положил конец нашему разговору. Утром мы не виделись вплоть до той минуты, когда нам нужно было двинуться в путь.

Кому случалось бывать в Ажане и видеть, как к северу от города виноградники поднимаются уступами, так что одна терраса красноватой земли: покрытая зеленью летом, и голая, каменистая — осенью, возвышается над другою, тот, вероятно, не забыл и того места, где дорога, в двух лье расстояния от города, взбирается на крутой холм. На вершине холма встречаются четыре дороги, и здесь, и видный на далекое расстояние, стоит указательный столб, где обозначено: куда лежит дорога в Бордо, куда — в старый Монтобан, и куда — в Париж.

Этот холм произвел на меня сильное впечатление во время моего путешествия на юг, быть может, потому, что отсюда я впервые увидел Баронскую низменность и вступил в тот край, где мне предстояло опасное дело. Это место так запечатлелось в моей памяти, что я привык смотреть на этот обнаженный холм с указательным столбом на вершине его, как на первое преддверие Парижа, как на первый признак возвращения к прежней жизни.

В продолжение двух дней я с нетерпением ожидал, когда, наконец, покажется этот холм. Это место было замечательно пригодно для выполнения того, что было у меня на уме. Этот указательный столб, указывающий дороги на север, юг, восток и запад, был самым удобным местом для встреч и прощаний.

Мы, де Кошфоре, мадемуазель и я, подъехали к подножию холма около одиннадцати часов пополуночи. Порядок нашей процессии теперь изменился, и я ехал впереди, предоставив им следовать за мною, на каком угодно расстоянии. У подножия холма я остановился и, пропустив мимо себя мадемуазель, жестом руки остановил де Кошфоре.

— Простите, одну минутку, — сказал я. — У меня есть к вам просьба.

Он посмотрел на меня с некоторой досадой, и в глазах его мелькнул дикий огонек, показывавший, как тоска и отчаяние снедали его сердце. Сегодня утром он выехал в самом веселом расположении духа, но постепенно уныние овладело им.

— Ко мне? — с горечью повторил он. — Что такое?

— Я желал бы сказать пару слов мадемуазель… наедине.

— Наедине? — воскликнул он с изумлением.

— Да, — ответил я, не смущаясь, хотя он нахмурился. — Вы, конечно, можете оставаться на расстоянии зова. Мне только хотелось бы, чтобы вы на некоторое время отделились от нее.

— Для того, чтобы вы могли поговорить с нею?

— Да.

— Но скажите в таком случае мне, — возразил он, подозрительно глядя на меня. — Ручаюсь вам, что мадемуазель не имеет ни малейшего желания…

— Говорить со мною? — докончил я. — Да, я знаю это. Но я желаю говорить с нею.

— Ну, так говорите при мне! — грубо ответил он. — Если это все, то поедем дальше и присоединимся к ней.

И он сделал движение, чтобы тронуться с места.

— Это не годится, г-н де Кошфоре, — решительно сказал я, снова останавливая его рукой. — Прошу вас быть более уступчивым. Я прошу у вас немногого, очень немногого, и клянусь вам, если мадемуазель не исполнит моей просьбы, она будет сожалеть об этом всю свою жизнь.

Он посмотрел на меня, и лицо его потемнело еще более.

— Хорошо сказано, — иронически сказал он. — Но я прекрасно понимаю вас, и не допущу этого. Я не слеп, г-н де Беро, и я понимаю вас. Но, повторяю вам, я не допущу этого. Я не согласен на такое Иудино предательство!

— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, — ответил я, с трудом сохраняя свое самообладание, потому что у меня появилось искушение ударить этого дурака.

— Но зато я понимаю, что «вы» хотите сказать, — ответил он с подавленной яростью. — Вы хотите, чтобы она продала себя, — продала себя для моего спасения! А я, вы думаете, буду стоять, сложа руки, и глядеть на этот постыдный торг? Нет, сударь, никогда, никогда, хотя бы мне пришлось идти к позорному столбу! Если я жил, как глупец, то все же я умру как дворянин.

— Я уверен в том и другом, — с сердцем ответил я, хотя в душе восторгался им.

— О, я не совсем дурак! — воскликнул он сердито. — Вы думаете, у меня нет глаз?

— В таком случае докажите, что у вас есть и уши, — насмешливо сказал я. — Выслушайте меня! Я заявляю, что никогда мысль о подобной сделке не приходила мне в голову. Вы были добры вчера вечером и высказали обо мне хорошее мнение, г-н де Кошфоре. Почему же при одном слове «мадемуазель» вы сразу изменили его? Ведь я хочу только поговорить с нею. Я ничего не намерен просить у нее, мне нечего ждать от нее, никакой милости, никакой уступки. То, что я скажу ей, она, без сомнения, передаст вам. Посудите же сами, что дурного могу я причинить ей здесь, на дороге, на виду у вас?

Он мрачно посмотрел на меня, его лицо еще пылало, глаза сверкали подозрением.

— Что вы хотите сказать ей, — настаивал он.

Я совершенно не узнавал его. Его небрежная, беспечная веселость совершенно покинула его.

— Вы знаете, что я не намерен сказать ей, г-н де Кошфоре, и этого достаточно для вас, — ответил я.

Он колебался несколько мгновений, все еще неудовлетворенный. Но затем безмолвно махнул мне рукой, в знак того, что я могу подъехать к мадемуазель.

Она, между тем, остановилась шагах в двадцати от нас, недоумевая, конечно, в чем дело. Я направился к ней. На ней была маска, так что я не мог разглядеть выражение ее лица, но манера, с которою она повернула голову лошади в сторону брата и смотрела мимо меня, тоже была полна значения. Мне показалось, что почва проваливается у меня под ногами. Весь трепеща, я поклонился ей.

— Мадемуазель, — сказал я, — вы позволите мне на несколько минут воспользоваться вашим обществом, пока мы будем продолжать свой путь?

— Это для чего? — возразила она самым холодным тоном, каким когда-либо женщина говорила на земле с мужчиной.

— Для того, чтобы объяснить вам множество вещей, которых вы совершенно не понимаете, — пробормотал я.

— Предпочитаю оставаться в неведении, — ответила она, и ее осанка при этом была еще обиднее слов.

— Мадемуазель, — настаивал я, — вы сказали мне однажды, что никогда больше не станете поспешно судить обо мне.

— Факты осуждают вас, не я, — ответила она. — Я не одного уровня с вами и потому не компетентна судить вас… слава Богу!

Я содрогнулся, хотя солнце грело меня, и в воздухе не было ни малейшего ветерка.

— Уже один раз вы думали так же, — продолжал я после некоторого молчания, — и впоследствии оказалось, что вы ошибались. Это может повториться и теперь.

— Невозможно, — сказала она.

Это уязвило меня.

— Неправда! — вскричал я. — Это возможно! Вы бессердечны, мадемуазель. Я столько сделал за последние три дня, чтобы облегчить ваше положение. И теперь прошу у вас одолжения, которое вам ничего не стоит.

— Ничего не стоит? — медленно повторила она, и ее взор, как и слова, резали меня, точно ножом. — Ничего? По-вашему, мне ничего не стоит терять свое достоинство, говоря с вами? По-вашему, мне ничего не стоит быть здесь, когда каждый взгляд, который вы бросаете на меня, кажется мне оскорблением, ваше дыхание — заразой? Ничего? Нет, это очень много, хотя едва ли вы в состоянии понять это.

Я был на мгновение точно оглушен, и только лицо мое исказилось от нравственной боли. Одно дело чувствовать, что тебя ненавидят и презирают, что место доверия и уважения заняли злоба и отвращение, — и другое дело — слушать эти жестокие и безжалостные слова, изменяться в лице под градом оскорблений, сыплющихся с язвительного женского языка. На минуту я не мог совладать со своим голосом, чтобы ответить ей. Но затем я указал рукой на де Кошфоре.

— Вы любите его? — хриплым голосом спросил я.

Она не отвечала.

— Если любите, то вы позвольте мне высказаться. Скажите «нет», мадемуазель, и я оставлю вас в покое. Но вы будете сожалеть об этом всю свою жизнь!

Лучше было принять такой тон с самого начала. Она тотчас поникла головой, ее взор забегал по сторонам, — мне даже показалось, как будто она сделалась меньше ростом. В один миг от всей ее надменности не осталось и следа.

— Я готова выслушать вас, — пробормотала она.

— В таком случае, с вашего позволения, мы будем продолжать наш путь, — сказал я, спеша воспользоваться своею победой. — Вам нечего бояться. Ваш брат будет следовать за нами.

Я схватил ее лошадь под уздцы и повернул ее мордой вперед; через мгновение мы с мадемуазель ехали рядом по длинной, прямой дороге, расстилавшейся перед нами. На горизонте, там, где дорога достигала вершины холма, я мог видеть указательный столб, резко очерчивавшийся на фоне синего неба.

— Ну, сударь? — сказала мадемуазель. Она вся дрожала, точно от холода.

— Я хочу рассказать вам, мадемуазель, целую историю, — ответил я. — Вам, может быть, покажется, что я начинаю издалека, но в конце концов эта история, наверное, заинтересует вас. Два месяца тому назад в Париже был человек… быть может, это был дурной человек, по крайней мере все его считали таким, — человек, пользовавшийся странною репутацией.

Она вдруг повернулась ко мне, и я мог видеть сквозь маску, как заблестели ее глаза.

— Ах, сударь, увольте меня от этого! — воскликнула она презрительно. — Я это готова принять на веру.

— Очень хорошо, — спокойно ответил я. — Каков бы ни был этот человек, в один прекрасный день, вопреки эдикту, изданному кардиналом, он дрался на дуэли с молодым англичанином. Англичанин пользовался влиянием, человек, о котором я говорю, не имел никакого. Его арестовали, посадили в тюрьму, обреченного на смерть и заставили изо дня в день ожидать казни. Но затем ему сделали предложение: «Отыщи и приведи такого-то человека, стоящего вне закона, — человека, за поимку которого объявлена награда, и ты будешь свободен!»

Я остановился, глубоко вздохнул и затем, глядя не на нее, а куда-то вдаль, продолжал с большими остановками.

— Мадемуазель! Теперь конечно, легко решить, какой путь ему следовало избрать. Трудно даже найти для него оправдание. Но есть одно обстоятельство, которое говорит в его пользу. Дело, ему предложенное, было сопряжено с большими опасностями. Он рисковал при этом жизнью, он знал, что рискует, — и последствия показали, что он был прав. Он мог опоздать; преступника мог захватить кто-нибудь другой; его могли убить; он мог сам умереть, мог… Но что говорить об этом, мадемуазель? Мы знаем, какой путь избрал этот человек. Он избрал худший путь, и его отпустили на слово, доверяя его чести, снабдив на дорогу средствами, — отпустили с условием, чтобы он разыскал преступника и привел его живым или мертвым.

Я снова остановился, все еще не решаясь посмотреть на нее, и после минутного молчания продолжал:

— Вторую половину истории вы до некоторой степени знаете, мадемуазель. Довольно вам будет сказать, что мой герой явился в отдаленную, глухую деревню и здесь с большою опасностью для себя, но, да простит ему Бог, довольно предательским образом, проник в дом своей жертвы. Но с той поры, как он перешагнул этот порог, мужество начало ему изменять. Будь этот дом охраняем мужчинами, он не чувствовал бы таких угрызений совести. Но он застал там лишь двух беззащитных женщин, и повторяю вам, с этой поры ему опротивело дело, для которого он явился туда, которое навязала ему злая судьбина. Тем не менее он не оставлял его. Он дал слово, и если существовали в его роду традиции, которым он никогда не изменял, то это — верность своему лагерю, верность человеку, к которому он поступил на службу. Все же он делал свое дело нехотя, среди тяжких угрызений совести, среди жгучих мук стыда. Но драма мало-помалу, почти вопреки его воле, сама пришла к развязке, и ему пришлось совершить лишь один последний шаг.

Я дрожа посмотрел на мадемуазель. Но она отвернула лицо в сторону, так что я не мог определить, какое впечатление произвели на нее мои слова.

— Не судите меня неправильно, — продолжал я тише. — Не судите неправильно и того, что я скажу теперь вам. Я рассказываю вам не любовную историю, и она не имеет такого приятного конца, какой романисты любят сообщать своим произведениям. Я должен только сказать вам, что этот человек, который почти всю свою Жизнь провел в гостиницах, ресторанах и игорных домах, здесь в первый раз встретил благородную женщину, и просвещенный ее верностью и любовью, понял, что такое вся его жизнь, и каков истинный характер того дела, за которое он взялся. Я думаю… нет, я даже наверное знаю, что это в тысячу раз усугубило страдания, которые он испытывал, когда, наконец, узнал необходимую ему тайну, — узнал от этой же женщины. Этою тайною он овладел при таких обстоятельствах, что, если бы он не чувствовал стыда, то и в аду не нашлось бы для него места. Но в одном отношении эта женщина была несправедлива к нему. Она думала, что, узнав от нее тайну, он тотчас отправился и воспользовался ею. Это неверно. Ее слова еще звучали у него в ушах, когда ему было сообщено, что эта тайна известна уже другим, и если бы он не поспешил предупредить их, г-н де Кошфоре был бы захвачен другими.

Мадемуазель так неожиданно прервала свое продолжительное молчание, что ее лошадь испугалась.

— О, пусть лучше бы так было! — воскликнула она.

— Пусть его захватили бы другие? — переспросил я, теряя свое мнимое самообладание.

— О, да, да! — порывисто продолжала она. — Отчего же вы не сказали мне? Отчего вы не сознались мне даже в тот последний момент? Я… но довольно! Довольно! — жалобным голосом повторила она. — Я уже слышала все! Вы терзаете мое сердце, господин де Беро. Дай Бог, чтобы я имела когда-нибудь силы простить вас.

— Вы не дослушали до гонца, — сказал я.

— Я больше не желаю слушать, — возразила она, тщетно стараясь придать своему голосу твердость. — Зачем? Что могу я сказать, кроме того, что уже мною сказано? Или вы думаете, что я могу вас теперь же простить, — теперь, когда мой брат едет навстречу своей смерти? О, нет, нет! Оставьте меня! Умоляю вас, оставьте меня в покое! Я плохо чувствую себя.

Она склонила голову над шеей своей лошади и зарыдала с таким отчаянием, что слезы ручьем полились из-под ее маски и, точно капельки росы, покатились по лошадиной гриве. Я боялся, что она свалится с лошади, и невольно протянул к ней руку, но она с испугом отстранила ее.

— Нет, — пролепетала она, всхлипывая, — не трогайте меня. Между нами слишком мало общего.

— Но вы должны дослушать до конца, мадемуазель, — решительно заявил я, — хотя бы из любви к вашему брату. Есть способ, которым я могу восстановить свою честь, и уже совсем недавно я решил сделать это, а сегодня, мне приятно сознаться в этом; я со стойким, хотя и не совсем легким сердцем приступаю к выполнению этого. Мадемуазель, — внушительно продолжал я, далекий от всякого торжества, тщеславия, надменности, и лишь радуясь той радости, которую собирался доставить ей, — я благодарю Бога, что еще в моей власти поправить сделанное мною; что я еще могу вернуться к пославшему меня и сказать ему, что я изменил свое намерение и готов нести последствия своего поступка — подвергнуться казни.

Мы были в эту минуту в ста шагах от указательного столба. Мадемуазель прерывающимся голосом сказала, что не поняла меня.

— Что… что такое вы говорите? Я не поняла.

И она завозилась с лентами своей маски.

— Я говорю лишь, что возвращаю вашему брату слово, — мягко ответил я. — С этого момента он может идти, куда ему угодно. Вот здесь, где мы стоим, сходятся четыре дороги. Направо лежит дорога в Монтобан, где у вас есть, конечно, друзья, которые скроют его на время. Налево лежит дорога в Бордо, где вы можете, если хотите, сесть на корабль. Одним словом, мадемуазель, — заключил я слегка упавшим голосом, — здесь, будем надеяться, кончатся все ваши беды и треволнения.

Она повернула ко мне свое лицо (мы в это время остановились) и старалась сорвать ленточки своей маски; но ее дрожащие пальцы не повиновались ей, и через минуту она с возгласом отчаяния опустила руку.

— Но, вы? вы? — воскликнула она, совершенно другим голосом. — Что же вы будете делать? Я вас не понимаю, сударь!

— Здесь есть третья дорога, — ответил я. — Она ведет в Париж. Это моя, дорога, мадемуазель. Здесь мы расстанемся.

— Но почему? — дико вскричала она.

— Потому что с этой минуты я постараюсь сделаться честным человеком, — ответил я тихо. — Потому что я не желаю быть великодушным на чужой счет. Я должен вернуться туда, откуда пришел.

— В тюрьму? — пробормотала она.

— Да, мадемуазель, в тюрьму.

И она снова сделала попытку снять маску.

— Мне нехорошо, — пролепетала она. — Я задыхаюсь!

И она так зашаталась, что я поспешил спрыгнуть на землю и подбежал как раз вовремя, чтобы подхватить мадемуазель на руки. Но она была не совсем в забытьи, потому что тотчас вскричала:

— Не трогайте меня! Не трогайте меня! Я умру от стыда!

Однако, не взирая на эти слова, она ухватилась за меня, а слова ее сделали меня счастливыми. Я отнес ее в сторону и положил на землю. Кошфоре пришпорил копя и, подъехав к нам, соскочил на землю. Его глаза сверкали.

— Что такое? — воскликнул он. — Что вы сказали ей?

— Она сама расскажет вам, — сухо ответил я, потому что под влиянием его гневного взора ко мне вернулось самообладание. — Между прочим, я сообщил ей, что вы свободны. С этой минуты, г-н де Кошфоре, я возвращаю вам ваше слово. Прощайте!

Он что-то закричал, когда я садился на коня, но я не остановился и не удостоил его ответа. Вонзив шпоры в бока своей лошади, я промчался мимо придорожного столба, по направлению к ровному голому плоскогорью, которое расстилалось передо мною, и оставил позади все, что было мне мило.

Проехав шагов около ста, я оглянулся назад и увидел, что Кошфоре стоит у распростертого тела сестры, с изумлением глядя мне вслед. Через минуту, когда я снова оглянулся, я увидел лишь тонкий деревянный столб и под ним какую-то темную, неясную массу.

Глава XIV НАКАНУНЕ ДНЯ СВ. МАРТИНА

Вечером 29-го ноября я въехал в Париж через Орлеанские ворота. Дул северо-восточный ветер, большие черные тучи заволакивали заходящее солнце. Воздух был пропитан дымом, каналы издавали зловоние, от которого меня стошнило. От всей души я позавидовал человеку, который около месяца тому назад выехал через те же ворота из города, направляясь к югу, с приятной перспективой ехать изо дня в день среди зеленых лугов и тучных пастбищ. Его, на несколько недель, по крайней мере, ждали свобода, свежий воздух, надежда и неопределенность, между тем как я возвращался к печальному жребию и сквозь дымную завесу, нависшую над бесчисленными кровлями, созерцал свое будущее.

Пусть, однако, не заблуждаются на мой счет. Пожилой человек не может без содрогания, без тяжких сомнений и душевной боли расставаться с издавна укоренившимися светскими привычками, не может пойти наперекор правилам, которыми руководствовался так долго. От Луары до Парижа я раз двадцать спрашивал себя, в чем заключается честь и какой мне прок от того, что я, всеми забытый, буду гнить в могиле; я спрашивал себя, не глупец ли я и не станет ли смеяться над моим безумием тот железной воли человек, к которому я теперь возвращался!

Тем не менее, чувство стыда не позволило мне отклониться от раз принятого пути, — чувство стыда и воспоминание о последней сцене с мадемуазель. Я не решился снова обмануть ее ожиданий; после своих высокопарных речей я не мог опуститься так низко. И, таким образом, хотя не без борьбы и колебаний, я въехал 29 ноября в Орлеанские ворота, и медленно плелся, понурив голову, по улицам столицы, мимо Люксембургского дворца.

Борьба, которую я вынес, истощила мои последние силы и с первым журчанием уличных канав, с первым появлением босоногих уличных мальчишек, с первым гулом уличных голосов, — одним словом, с первым дыханием Парижа, у меня явилось новое искушение: пойти в последний раз к «Затону», увидеть столы и удивленные лица и снова на час или два стать прежним Беро. Это не значило бы нарушить слово, потому что, все равно, ранее утра я не мог явиться к кардиналу. И, наконец, кому до этого дело? Этим ничто на свете не изменилось бы. Не стоит даже задумываться об этом. Но… но в глубине души у меня таилась боязнь, что самые трудные решения могут поколебаться в атмосфере игорного дома, и что даже такой талисман, как воспоминание о последних словах и взоре женщины, может оказаться бессильным.

И, все-таки, думаю, в конце концов я не устоял бы перед искушением, если бы не неожиданность, сразу меня отрезвившая. Когда я проезжал мимо ворот Люксембургского дворца, оттуда выехала карета в сопровождении двух верховых. Карета катилась очень быстро, и я поспешил дать ей дорогу. Случайно одна из кожаных занавесок окна распахнулась, и при угасавшем свете дня — карета промчалась не далее, как в двух шагах от меня, — я увидел лицо седока.

Я увидел только лицо, и то на одно лишь мгновение. Но мороз пробежал по моему телу. Это было лицо кардинала Ришелье, — но не такое, каким я привык его видеть: не холодное, спокойное, насмешливое, дышащее в каждой своей черточке умом и неукротимой волей. Нет, лицо, которое я увидел, было искажено злобой и нетерпением, на нем была написана тревога и страх смерти. Глаза горели под бледным челом, кончики усов вздрагивали, сквозь бородку виднелись стиснутые зубы. Мне казалось, что я слышу его возглас: — «Скорее, скорее!» — и вижу, как он кусает свои губы от нетерпения. Я отпрянул назад, словно обожженный. Через секунду верховые обдали меня грязью, карета умчалась на сто шагов вперед, а я остался на улице, объятый страхом и недоумением, и уже не думал об игорном доме.

Этой встречи было достаточно, чтобы породить в моем мозгу самые тревожные мысли. Уж не узнал ли кардинал о том, что я отнял де Кошфоре из рук солдат и отпустил его на свободу? Но я тотчас оставил эту идею. В громадных сетях планов кардинала Кошфоре был лишь ничтожною рыбкою, а выражение лица, промелькнувшего предо мною, говорило о катастрофе, перевороте, происшествии столь же возвышавшемся на уровнем обычных житейских бед, как ум этого человека возвышался над умами других людей.

Было уже почти совсем темно, когда я миновал мост и уныло потащился по Мыловаренной улице. Поставив лошадь в конюшню и забрав свои пожитки, я поднялся по лестнице в квартиру моего прежнего хозяина — каким жалким, убогим и вонючим показалось мне теперь это жилье! — и постучался в дверь. Она тотчас отворилась, и на пороге показался сам хозяин, который при виде меня вытаращил глаза и всплеснул руками.

— Св. Женевьева! — воскликнул он. — Ведь это г-н де Беро!

— Да, это я, — ответил я, несколько тронутый его радостью. — Ты удивлен? Я уверен, что ты заложил мои вещи и отдал мою комнату внаймы, плут!

— Боже избави, барин! Напротив, я ждал вас!

— Как? Сегодня?

— Сегодня или завтра, — ответил он, следуя за мною в комнату и запирая дверь. — Это первое, что я сказал, когда услышал сегодняшнюю новость. Теперь мы скоро увидим г-на де Беро, сказал я. Не прогневайтесь на детей, барин, — продолжал он, ковыляя вокруг меня, пока я усаживался на треногий стул подле очага. — Ночь холодна, а в вашей комнате нет огня.

Пока он бегал в мою комнату, относя мои мешки и плащ, маленький Жиль, которого я крестил в церкви св. Сульпиция (помню, в тот же день я занял у его отца десять крон), робко подошел ко мне и стал играть моею шпагой.

— Так ты ждал меня, как только услышал эту новость, Фризон? — сказал я хозяину, сажая ребенка к себе на колени.

— Ждал, ваше превосходительство, — ответил он, заглядывая в черный горшок, перед тем как повесить его на крюк.

— Хорошо. В таком случае интересно узнать, что это за новость? — насмешливо сказал я.

— О кардинале, г-н де Беро.

— А! Что же именно?

Он посмотрел на меня, не выпуская горшка из рук.

— Вы не слышали? — с изумлением воскликнул он.

— И краем уха не слышал. Рассказывай, дружище.

— Вы не слышали, что его эминенция в немилости?

Я вытаращил на него глаза.

— Что за вздор!

Он поставил горшок на пол.

— Ну, я вижу, вы действительно были за тридевять земель, — с убеждением сказал он. — Ведь уже около недели слухи об этом носятся в воздухе, и они-то я думал, привели вас назад. Что я говорю, недели! Уже целый месяц! Говорят, что это дело старой королевы. Во всяком случае, все его распоряжения отменены и служащие отставлены. Говорят также, что немедленно будет заключен мир с Испанией. Повсюду его враги поднимают головы, и я слышал, что по всей дороге до берега он разместил подставных лошадей, чтобы иметь возможность бежать во всякую минуту. Кто знает, может быть, он уже убежал.

— Но послушай! — воскликнул я, вне себя от неожиданности. — А король? Ты забыл о короле! Он уж не перестанет танцевать под дудку кардинала. Да и они все будут танцевать, — добавил я сердито.

— Да, — с живостью ответил Фризон. — Вы правы, но король не допускает его к себе. Три раза в день, говорят, кардинал приезжал в Люксембургский дворец и, как самый простой смертный, дожидался в передней, — просто жалко было смотреть на него. Но его величество не хочет его видеть. И когда в последний раз он ушел, не дождавшись приема, на нем, говорят, лица не было. А по-моему, сударь, он был великий человек, и после него нами, пожалуй, будут еще хуже править, не в обиду вам будет сказано. Если знать и недолюбливала его, зато он был хорош для торговцев и мещан и одинаков ко всем.

— Молчи, приятель! Молчи и дай мне подумать, — сказал я с волнением.

И между тем как он суетился, приготовляя для меня ужин, огонь озарял бедную комнатку, а ребенок занимался своими игрушками, я погрузился в размышление об этой важной новости, о том, каково мое положение и что мне теперь предпринять. В первую минуту у меня явилась мысль, что мне нужно только спокойно ждать событий. Еще несколько часов — и человек, который закабалил меня, будет совершенно бессилен, и я получу свободу. Еще несколько часов — и я могу даже открыто смеяться над ним. Судя по всему, кости выпали для меня благоприятно.

Но одно слово, сорвавшееся с уст Фризона, пока он ковылял вокруг меня, наливая похлебку и нарезывая хлеб, сообщило моим мыслям совершенно иное направление.

— Да, ваше превосходительство, — сказал он в подтверждение чего-то высказанного им перед этим, — мне рассказывали, что в последний раз, когда он был в приемной, из всей толпы, которая постоянно обивала у него пороги, никто не захотел говорить с ним. Они шарахались от него во все стороны, как крысы, — ну, положительно, как крысы, так что он остался совершенно один. Я видел его после того, — продолжал Фризон, поднимая вверх глаза и руки и глубоко вздыхая, — да, я видел его, и знаете, король казался бы жалким оборвышем в сравнении с ним. А его лицо!.. Ну, я не желал бы встретиться с ним теперь.

— Пустое, — ответил я. — Кто-нибудь обманул тебя. Люди не настолько глупы.

— Вы думаете? — мягко спросил он. — Знаете, кошки не любят оставаться на холодном очаге.

Я снова повторил, что он глуп, но мне было не по себе, несмотря на все мои возражения. Я держался того мнения, что если когда-нибудь существовал на свете великий человек, то это Ришелье, а тут мне говорили, что все покинули его. Правда, и я не имел оснований любить его, но я взял у него деньги, принял от него поручение и обманул его доверие. Если он лишился власти, прежде чем я успел — при всем своем желании, — оправдаться перед ним, тем лучше для меня. Это был мой выигрыш, — в зависимости от удачи войны, от счастливого падения костей. Но если я теперь притаюсь, чтобы ждать у моря погоды, и, находясь в Париже при самом начале заката его звезды, буду медлить, пока он совершенно не падет, — где же будет моя честь? К чему тогда те высокопарные речи, которые я говорил мадемуазель в Ажане? Я буду напоминать того рекрута в старинном романе, который пролежал все время битвы в канаве, а затем вышел и хвастался своей храбростью.

Но… дух был бодр, а плоть немощна. День, сутки, два дня могли составить разницу между жизнью и смертью, между любовью и смертью, — и я колебался. Но, наконец, я решил, что делать. В двенадцать часов следующего дня — в тот час, когда я явился бы к кардиналу, если бы не узнал об этой новости, — я пойду к нему. Но не раньше: этот маленький шанс я должен оставить для себя. Но и не позже: это мой долг.

Порешив с этим вопросом, я отправился спать, но мне не суждено было отдохнуть. При первом проблеске зари я проснулся, и единственное, что мог сделать, это пролежать с открытыми глазами, пока не поднялся с кровати Фризон. Тогда я послал его на улицу узнать, нет ли каких новостей, и лежал, ожидая и прислушиваясь, пока он ходил туда. Несколько минут, в которые длилось его отсутствие, показались мне целою вечностью; когда он возвратился, секунды, которые протекли, пока он раскрыл рот, показались мне целым столетием.

— Ну, он еще не скрылся? — спросил я, наконец, не будучи в состоянии преодолеть свое нетерпение.

Он, конечно, не скрылся. В девять часов я снова послал Фризона на улицу; в десять и одиннадцать — опять, и все с тем же результатом. В одиннадцать часов я отказался от всякой надежды и тщательно оделся. Странный вид, вероятно, имел я, потому что Фрион загородил мне дорогу и с явным беспокойством спросил, куда я иду.

Я тихонько отстранил его.

— Играть, дружище, — ответил я. — Я намерен поставить большой куш.

Стояло чудное утро, солнечное, свежее, приятное, но мне было не до того. Все мои мысли устремлялись туда, куда я шел, и я совершенно не заметил, как очутился на пороге дворца Ришелье. Как и в тот памятный вечер, когда я под моросившим дождем переходил через улицу, глядя с зловещим предчувствием на дворец, у больших ворот стояли несколько стражей в кардинальской ливрее. Подойдя ближе, я увидел, что противоположная сторона улицы, у Лувра, полна народа, и каждый топчется молча на одном месте, украдкою поглядывая на дворец Ришелье. Всеобщее молчание и жадные взоры имели в себе что-то угрожающее. Когда я вошел в ворота и оглянулся назад, я увидел, что меня пожирали глазами.

Впрочем, им больше и не на что было смотреть. Во дворе, где, бывало, во время пребывания королевской семьи в Париже, я видел двадцать карет и целую толпу слуг, царила пустота и тишина. Дежурный офицер с изумлением посмотрел на меня, когда я прошел мимо него. Лакеи, слонявшиеся в галерее, ухмыльнулись при виде меня. Но то, что случилось, когда я поднялся по лестнице и подошел к дверям приемной, превзошло все остальное. Привратник хотел отворить дверь, но дворецкий, калякавший о чем-то с товарищами, поспешил вперед и остановил меня.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он, между тем как я дивился, отчего это он и все остальные смотрят на меня так странно.

— Я — де Беро, — резко ответил я, — и мне разрешен доступ.

Он поклонился довольно вежливо.

— Так точно, г. де Беро, я имею честь знать вас в лицо. Но… извините меня. У вас есть дело к его эминенции?

— Да, есть, — опять резко ответил я, — дело, которым многие из нас живут. Я на службе у него!

— Но вы являетесь по… приказанию, сударь?

— Нет. Но ведь это обычный час приема. Во всяком случае, я по важному делу.

Дворецкий еще некоторое время нерешительно глядел на меня, затем отступил в сторону и подал привратнику знак отворить двери. Я вошел, обнажив голову, и принял на себя суровый и решительный вид, готовый встретить взоры всех. Но через мгновение тайна объяснилась: комната была пуста.

Глава XV ДЕНЬ СВ. МАРТИНА

Да, на утреннем приеме великого кардинала я был единственным посетителем! Я озирался во все стороны в длинной узкой комнате, по которой он, бывало, расхаживал каждое утро, отпустив более важных гостей. Я озирался, повторяю, во все стороны, точно ошалелый. Стулья, стоявшие рядами у стен, были пусты, ниши окон тоже. Странно глядели в этой безлюдной комнате кардинальские камилавки, вылепленные и нарисованные там и сям, и большие «Р», блиставшие на геральдических щитах.

Только на маленькой скамеечке у отдаленной двери неподвижно сидел человек в черном, который читал, или делал вид, что читает, маленькую книжку, — один из тех безмолвных, ничего не видящих и ничего не слышащих людей, которые процветают под сенью вельмож.

Изумленный и смущенный, я помнил, как бывала прежде полна эта комната, и как кардинал с трудом находил себе дорогу среди кишевшей толпы, я еще стоял на пороге, когда человек закрыл книгу, поднялся с места и бесшумно подошел ко мне.

— Г. де Беро?

— Да, — ответил я.

— Его эминенция ждет вас, потрудитесь следовать за мной.

Я последовал его приглашению, еще более прежнего изумленный. Как мог кардинал знать, что я здесь? Но у меня не было времени размышлять об этом вопросе. Мы миновали комнату, где работали несколько секретарей, затем другую, и остановились перед третьею дверью. Всюду царило гнетущее безмолвие. Чиновник постучал, открыл дверь, отодвинул в сторону портьеру и, приложив палец к губам, жестом пригласил меня войти. Я вошел и очутился перед ширмами.

— Это г-н де Беро? — спросил тонкий, резкий голос.

— Так точно, монсиньор, — ответил я дрожа.

— Идите сюда, мой друг, поговорим.

Я обошел вокруг ширмы и сам не знаю, как это вышло, но впечатление, произведенное на меня толпою любопытных снаружи, пустота, царившая в приемной, тишина и безмолвие, разлитые по всему дворцу, еще усилилось и сообщило сидящему передо мною человеку достоинство, которым он в моих глазах никогда не обладал даже в то время, когда люди толпились у его дверей и самые надменные гордецы таяли от его одной улыбки. Он сидел в большом кресле у очага, голова его была покрыта маленькою красною шапочкой, а его выхоленные руки неподвижно лежали на коленях. Воротник его мантии, ниспадавший по плечам, был лишен всяких украшений и лишь внизу был оторочен богатым кружевом. На груди у него сиял знак ордена Св. Духа — белый голубь на золотом кресте. В груде бумаг, лежавших перед ним на большом столе, я заметил шпагу и пистолеты, а за маленьким, покрытым скатертью, столиком позади него виднелась пара дорожных сапог со шпорами. При моем появлении кардинал с необычайным спокойствием посмотрел на меня, и я тщетно искал на его кротком и даже ласковом лице следы того возбуждения, которое было написано на нем накануне. Я даже подумал в этот момент, что если этот человек действительно стоит на рубеже между жизнью и смертью, между верховною властью повелителя Франции и вершителя судеб Европы и ничтожеством опального монарха, то он оправдывает свою славу. Как могли с ним бороться слабые натуры? Но мне некогда было думать об этом.

— Итак вы, наконец, возвратились, г-н де Беро, — мягко сказал он. — Я ожидаю вас сегодня с девяти часов.

— Ваша эминенция знали!..

— Что вы вчера вечером возвратились через Орлеанские ворота? — докончил он, складывая вместе кончики пальцев и глядя на меня поверх них испытующим взором. — Да, я узнал об этом еще вчера вечером. Ну, а теперь — к делу. Вы добросовестно и старательно исполнили свою задачу, я уверен в этом. Где он?

Я не сводил с него глаз и был нем. Странные вещи, которые мне пришлось видеть в это утро, сюрпризы, которые встретили меня здесь, до некоторой степени изгнали из моей головы мысли о моей собственной судьбе, о моем собственном деле. Но при вопросе кардинала эта мысль поразила меня, как громом, и я словно в первый раз вспомнил, где нахожусь. Сердце всколыхнулось у меня в груди. Я хотел искать спасения в моей прежней смелости, но не мог найти слова.

— Ну, — весело продолжал он и слабая улыбка приподняла его усы, — вы молчите. Двадцать четвертого числа вы оставили с ним Ош, г-н де Беро, а вчера вечером вы явились в Париж без него. Он убежал от вас?

— Нет, монсиньор, — пробормотал я.

— А, это хорошо, — ответил он, снова откидываясь назад в своем кресле. — Я знал, что могу положиться на вас. Но где же он теперь? Что вы сделали с ним? Ему известно очень многое, и чем скорее я узнаю это, тем лучше. Ваши люди везут его сюда, г-н де Беро?

— Нет, монсиньор, — пролепетал я сухими губами.

Его добродушие, его благоволение особенно мучили меня. Я знал, как ужасна будет перемена, как велика будет его ярость, когда я расскажу ему правду. Но неужели же я, Жиль де Беро, буду трепетать перед кем бы то ни было! Этою мыслью я старался вернуть себе самообладание.

— Нет, ваша эминенция, сказал я с энергией отчаяния. — Я не привел его сюда, потому что отпустил его на свободу.

— Потому что… что? — воскликнул он.

При этих словах он весь подался вперед, ухватившись за ручки кресла. Его глаза прищурились, словно стараясь разглядеть меня насквозь.

— Потому что я отпустил его, — повторил я.

— На каком основании? — сказал он голосом, напоминавшим звук пилы.

— На том основании, что я захватил его нечестным путем, — ответил я. — На том основании, что я дворянин, монсиньор, а это поручение не дворянское. Я захватил его, если вам угодно знать, — продолжал я, становясь все смелее и смелее, — следя за каждым шагом беззащитной женщины, втираясь в ее доверие и поступая с нею предательски. И сколько бы зла я ни совершил в своей жизни, — что вы изволили поставить мне на вид, когда я был у вас в прошлый раз, — но таких вещей я не делал и не буду делать!

— И вы отпустили его на свободу?

— Да.

— После того, как проводили его за Ош?

— Да.

— И, строго говоря, спасли его этим из рук Ошского коменданта?

— Да, — с отчаянной решимостью ответил я.

— Так что же вы сделали с тем доверием, которым я облек вас, сударь! — страшным голосом закричал он и еще более наклонился вперед, словно хотел съесть меня глазами. — Вы, хвалившийся верностью и стойкостью, получивший жизнь на честное слово и без этого уже месяц тому назад превратившийся бы в падаль; отвечайте мне на это! Что вы сделали с моим доверием?

— Мой ответ очень прост, — сказал я, пожимая плечами и чувствуя, что ко мне окончательно возвращается самообладание. — Я вернулся к вам, чтобы получить свое наказание.

— И вы думаете, что я не знаю, почему вы сделали это? — возразил он, с силою ударяя кулаком по рукоятке кресла. — Вы слышали, что я лишился власти! Вы слышали, что я, который еще вчера был правою рукой короля, теперь утратил всякую силу. Вы слышали… но постойте! Берегитесь! — продолжал он, рыча, как разъяренная собака. — Берегитесь вы и все эти люди! Может оказаться, что вы все еще ошиблись!

— Клянусь праведным небом, что это неправда, — торжественно отвечал я. — До вчерашнего вечера, когда я прибыл в Париж, я ничего не знал об этом. Я явился сюда с одной лишь мыслью — восстановить свою честь, отдавши себя снова во власть вашей эминенции и возвратить вам то, что вы дали мне по доверию.

На минуту он оставался в прежней позе, пристально глядя на меня. Но затем его лицо немного изменило свое напряженное выражение.

— Будьте любезны позвонить в колокольчик, — сказал он.

Колокольчик находился на столе неподалеку от меня. Я позвонил. На этот зов в комнату неслышною походкою вошел человек в бархатных туфлях и, приблизившись к кардиналу, подал ему бумагу. Кардинал стал читать ее. Слуга стоял, раболепно наклонив голову. Мое сердце неистово билось.

— Очень хорошо, — сказал монсиньор после паузы, которая казалась мне бесконечной. — Откройте двери!

Слуга низко поклонился и отошел за ширмы. Я последовал за ним. За первою дверью, которая была теперь раскрыта настежь, мы нашли восемь или девять человек — пажей, монаха, дворецкого и нескольких стражей. Все они застыли в немом ожидании. Мне указали знаком, чтобы я стал впереди, остальные сомкнулись позади меня, и в таком порядке мы прошли через первую комнату, а затем через вторую, где нас встретили писцы, низко наклонившие головы при нашем появлении. Затем, наконец, распахнулась последняя дверь, дверь приемной, и голоса закричали:

— Дорогу! Дорогу для его эминенции!

Мы прошли между двух рядов кланявшихся лакеев и вступили в пустую приемную.

Привратники не знали, куда смотреть; лакеи дрожали. Но кардинал невозмутимо прошел медленными шагами до середины комнаты. Затем он повернулся, посмотрел сначала в одну сторону, затем в другую и тихо засмеялся.

— Отец, — сказал он своим тонким голосом, — что говорит псалом? Я сделался как пеликан в глуши и как сова в пустыне. Монах пробормотал что-то в знак согласия.

— А дальше не сказано ли в том же псалме: они погибнут, но ты уцелеешь?

— Истинно так — ответил монах, — аминь!

— Хотя, конечно, это относится к будущей жизни, — сказал кардинал. — Но мы тем временем вернемся к своим книгам и послужим Господу и королю в малых делах, если не в больших. Идем, отец, здесь больше не место для нас.

Суета сует! Мы удаляемся.

И так же торжественно, как вошли сюда, мы промаршировали через первые, вторые и третьи двери и, в конце концов, снова очутились в безмолвной комнате кардинала — я, он и лакей в черном одеянии и бархатных туфлях. На мгновение Ришелье, казалось, забыл обо мне. Он стоял в раздумьи у очага, не сводя глаз с тлевшего там огонька. Один раз он даже усмехнулся, а потом тоном горькой насмешки произнес:

— Дураки! Дураки! Дураки!

Наконец, он поднял взор, увидел меня и вздрогнул.

— А! — воскликнул он. — Я совершенно забыл о вас. Ну, счастлив ваш Бог, г. де Беро. Вчера у меня было сто просителей, а сегодня только один, и я не имею власти повесить его. Но отпустить вас на свободу — это другое дело!

Я хотел сказать что-нибудь, привести что-нибудь в свое оправдание, но он круто повернулся к столу и, присев, написал на клочке бумаги несколько строк. Затем он позвонил в колокольчик, между тем как я стоял смущенный и не знал, что меня ждет.

Из-за ширмы показался человек в черном.

— Отправь этого господина вместе с этим письмом в верхнюю караульную, — сурово сказал кардинал. — Больше ничего я не хочу слышать, — добавил он хмурясь и поднял руку, чтобы запретить мне говорить. — Дело кончено, г. де Беро. Будьте и за то благодарны.

Через секунду я был за дверью. Мысли мои кружились в каком-то вихре, сердце колебалось между гневом и благодарностью. Мне хотелось остановиться, чтобы обдумать свое положение, но у меня не было времени. Повинуясь жесту моего спутника, я пошел по различным коридорам, всюду встречая то же безмолвие, ту же монастырскую тишину. Я еще мысленно не решил вопроса, Бастилия или Шатле будет моим уделом, когда лакей остановился у дверей, всунул письмо мне в руку и, отворив дверь, пригласил меня войти.

Я вошел, изумленный, но когда остановился, то был близок к оцепенению. Передо мною, поднявшись с места, с лицом в первое мгновение бледным, но затем красным, как пион, стояла мадемуазель де Кошфоре. Я вскрикнул.

— Г. де Беро, — сказала она дрожащим голосом. — Вы не ожидали увидеть меня?

— Кого угодно, только не вас, мадемуазель! — ответил я, силясь вернуть себе самообладание.

— И все-таки вам должно было бы придти в голову, что мы не захотим окончательно покинуть вас, — возразила она с укоризною, тронувшей мое сердце. — Было бы низостью с нашей стороны, если бы мы не сделали попыток спасти вас. И слава Богу, г. де Беро, наша попытка удалась нам, по крайней мере, в том отношении, что этот странный человек обещал пощадить вашу жизнь. Вы видели его? — продолжала она с живостью, сразу переменив тон, между тем как ее глаза расширились от страха.

— Да, мадемуазель, я видел его, — ответил я, — и вы правы, он пощадил мою жизнь.

— И…

— И отправил меня в заточение.

— Надолго? — прошептала она.

— Не знаю, — ответил я. — Боюсь, что на неопределенное время.

Она содрогнулась.

— Может быть, я принесла вам больше вреда, чем пользы, — пролепетала она, жалобно глядя на меня. — Но я думала помочь вам. Я все рассказала ему и этим, кажется, испортила все.

Слышать, как она обвиняет себя таким образом, несмотря на то, что совершила длинное и утомительное путешествие, чтобы спасти меня, добилась аудиенции у своего заклятого врага и, как я отлично понимал, унизилась ради меня, — было более, чем я мог вынести.

— Замолчите, мадемуазель, замолчите! — почти грубо воскликнул я. — Вы обижаете меня! Ваше заступничество сделало меня счастливым и все-таки мне жаль, что вы не в Кошфоре, а здесь, где, боюсь, у вас слишком мало друзей. Вы сделали для меня более; нежели я ожидал, и в тысячу раз более, чем я того заслуживал. Но теперь во всяком случае довольно. Я не хочу, чтобы парижские сплетни соединяли ваше имя с моим. Поэтому прощайте! Боже избави меня сказать вам что-либо больше или позволить вам остаться в том месте, где злые языки не пощадят вас!

Она с каким-то удивлением посмотрела на меня, но затем ее уста медленно разжались в улыбку.

— Уж поздно, — мягко сказала она.

— Поздно, — воскликнул я. — Как это поздно, мадемуазель?

— Поздно, потому что… Вы помните, г. де Беро, как вы рассказывали мне вашу любовную историю на Ажанском холме? Вы сказали, что ваша история не может иметь хорошего конца. На том же основании и я рассказала кардиналу свою историю, и теперь уже она стала общественным достоянием.

Я смотрел на нее так же пристально, как она на меня. Ее глаза сверкали из-под длинных ресниц. Она вся дрожала, и все-таки улыбка озаряла ее лицо.

— Что же вы сказали ему, мадемуазель? — прошептал я, задыхаясь.

— Что я люблю, — смело ответила она, — и потому я не постыдилась просить его… даже на коленях.

Тут я упал на колени и прижал ее руку к своим губам. На мгновение я забыл о короле, кардинале, о тюрьме, будущем, — обо всем, за исключением того, что эта женщина, столь чистая и прекрасная, столь превосходившая меня во всех отношениях, любит меня. Но затем я опомнился. Я встал и отступил от нее под влиянием нового порыва.

— Вы не знаете меня! — воскликнул я. Вы не знаете, кто я такой! Вы не знаете, что я сделал на своем веку.

— Нет, это именно я знаю, — ответила она со странной улыбкой.

— Да нет же, вы не знаете, — продолжал я. — И кроме того, нас разделяет это!

И я поднял письмо кардинала, которое упало на пол.

Она побледнела, но затем с живостью воскликнула:

— Откройте его! Откройте! Оно не запечатано!

Я машинально повиновался, с ужасом думая о том, что сейчас прочту в нем. Я даже не решался в первое мгновение прямо взглянуть на него, но затем стал читать. Оно гласило:

«По указу его королевского величества, г. Жиль де Беро, занимавшийся до сих пор государственными делами, удаляется отныне в поместье Кошфоре для безвыездного проживания в его пределах впредь до особого распоряжения.

Кардинал Ришелье»

На следующий день мы обвенчались, а две недели спустя были в Кошфоре, среди темно-бурых южных лесов, между тем как великий кардинал, еще раз восторжествовавший над своими врагами, снова смотрел холодными и насмешливыми очами на бесчисленных посетителей, толпившихся в его комнатах. Новый прилив благополучия длился для него на этот раз еще тринадцать лет и окончился только с его смертью. Свет получил свой урок, и до настоящего времени этот день, когда из всех друзей кардинала остался я один, называют «днем одураченных».

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

По техническим причинам разрядка заменена болдом (Прим. верстальщика)

(обратно)

Оглавление

  • ГЛАВА I
  • ГЛАВА II
  • ГЛАВА III
  • ГЛАВА IV
  • ГЛАВА V
  • ГЛАВА VI
  • ГЛАВА VII
  • ГЛАВА VIII
  • ГЛАВА IX
  • ГЛАВА X
  • ГЛАВА XI
  • ГЛАВА XII
  • ГЛАВА XIII
  • ГЛАВА XIV
  • ГЛАВА XV
  • ГЛАВА XVI
  • ГЛАВА XVII
  • ГЛАВА XVIII
  • ГЛАВА XIX
  • ГЛАВА XX
  • ГЛАВА XXI
  • ГЛАВА XXII
  • ГЛАВА XXIII
  • ГЛАВА XXIV
  • ГЛАВА XXV
  • ГЛАВА XXVI
  • ГЛАВА XXVII
  • ГЛАВА XXVIII
  • ГЛАВА XXIX
  • ГЛАВА XXX
  • ГЛАВА XXXI
  • ГЛАВА XXXII
  • ГЛАВА XXXIII
  • ГЛАВА XXXIV
  • ГЛАВА XXXV
  • ГЛАВА XXXVI
  • ГЛАВА XXXVII
  • ГЛАВА XXXVIII
  • ГЛАВА XXXIX
  • ГЛАВА XL
  • ГЛАВА XLI
  • ГЛАВА XLII
  • ГЛАВА XLIII
  • ГЛАВА XLIV
  • ГЛАВА XLV
  • ГЛАВА XLVI
  • ГЛАВА XLVII
  • ГЛАВА XLVIII
  • ГЛАВА XLIX
  • Глава I В ИГОРНОМ ДОМЕ
  • Глава II «ЗЕЛЕНЫЙ СТОЛБ»
  • Глава III ДОМ В ЛЕСУ
  • Глава IV ДВЕ ДАМЫ
  • Глава V МЕСТЬ
  • Глава VI ПОД ЮЖНОЙ ВЕРШИНОЙ
  • Глава VII ЛОВКИЙ УДАР
  • Глава VIII ЛОВКИЙ УДАР (продолжение)
  • Глава IX ВОПРОС
  • Глава X КЛОН
  • Глава XI АРЕСТ
  • Глава XII ДОРОГА В ПАРИЖ
  • Глава XIII НА ПЕРЕКРЕСТКЕ
  • Глава XIV НАКАНУНЕ ДНЯ СВ. МАРТИНА
  • Глава XV ДЕНЬ СВ. МАРТИНА Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Тайна банкира. Красная мантия», Мэри Элизабет Брэддон

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства