Владимир Буртовой Караван в Хиву
* * *
© Буртовой В. И., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Караван в Хиву
Моим родителям Надежде Андреевне и Ивану Александровичу с глубокой признательностью за понимание и поддержку посвящаю эту повесть.
АвторГосударыня императрица Елисавета Петровна, последуя стопам родителя своего, государя императора Петра Великого, к познанию азиатских владений и областей и к распространению российской в Оренбурге коммерции отправлением в те области российских купеческих караванов с товарами, повелеть соизволила действительному тайному советнику и бывшему в Оренбурге губернатору Ивану Ивановичу Неплюеву учинить сему начало…
Данила РукавкинПервопроходцы
Сентябрь 1753 года, месяц неистовых листопадных буранов и шумных осенних торгов…
Проселочная, хорошо наезженная дорога, просохшая за ведренные дни бабьего лета, к югу от Переволоцкой крепости, словно притомившись, перестала повторять бесконечные повороты реки Сакмары. Огибая встречный увал, она откачнулась вправо и вышла к неоглядному, залитому солнцем лесу, который раскинулся по холмистой низине и полыхал яркими красками осени. Дружно раскраснелись робкие осины, подрумянились скромницы-березки, зато тополя, подбоченясь ветками, не торопились обнажать стройные стволы. По тенистым полянам еще приметны среди буйного бурьяна синие луговые васильки, а над ними красуется в гроздьях спелых ягод раскидистая калина. Каждый листочек трепетал в ожидании последнего для себя порыва холодного северного ветра…
К обеду второго дня лес кончился, и дорога поднялась на невысокий, укрытый кустарником и полынью холм с пологими склонами, переходящими в овражистое поле.
Караван самарских купцов после десятидневного пути наконец-то приблизился к Оренбургу, где со дня на день должны начаться осенние торги с богатыми купцами Востока и пришлыми из южных стран.
– Кажись, братцы, доехали, – кашлянув в кулак, негромко сказал Данила Рукавкин. – В самое купеческое пекло попали! Теперь не зевайте, самаряне: на покляпое дерево и козы скачут! – Он легко привстал в стременах и, прищуря серые глаза в глубоких темных глазницах, внимательно посмотрел сначала на открывшийся город, а потом на утомленных дорогой спутников.
К Рукавкину подъехали неунывающий, разбитной Аис Илькин, самарский купец из татар, и молчун по природе своей Родион Михайлов, приказчик видного самарского купца Кандамаева. Третьим спутником был юркий проныра, небольшого росточка сорокалетний купец из самарского пригорода Алексеевска Лука Ширванов. Вслед за всадниками уставшие кони тянули изрядно разбитые за дорогу возы. Однообразно, более по привычке, чем по нужде, с тех возов покрикивали пропыленные погонщики.
Отсюда, с возвышения, в легком мареве чистого сентябрьского воздуха, Оренбург виден был без помех, широко легший на берегах рек Яика и Сакмары, текущей с отрогов Каменного Пояса.
Новый губернский город, центр только еще осваиваемого обширнейшего края, был заложен десять лет тому назад, в 1743 году, Иваном Ивановичем Неплюевым, обнесен земляным валом протяженностью более пяти верст, вышиной свыше пяти аршин[1] да рвом вдоль вала примерно такой же глубины, а по низким местам и того глубже. По форме город походил на многоугольник, имел десять мощных земляных бастионов да два полубастиона над обрывистым берегом реки Яик, обращенных в сторону диких южных степей. Из Оренбурга выходило четыре дороги через Сакмарские ворота на север, через Водяные – на юг, через Чернореченские – на запад и на восток – через Орские.
В город караван самарских купцов вошел через западные ворота, шумной Губернской улицей проследовал к недавно отстроенному Гостиному двору в самом центре города, через ворота которого беспрестанно въезжали и выезжали десятки возов и телег местных жителей. Рядом поднимались купола небольшой каменной церкви Благовещенья Божьей Матери.
Самаряне перекрестились, отбили земные поклоны и с немалым трудом протиснулись на большую торговую площадь. В центре ее – таможня. Туда и направились три купца просить место для товаров.
Высокий ростом Родион Михайлов заломил чуть не полуаршинную мурмолку синего сукна почти на затылок, распахнул тугой в поясе кафтан и спрыгнул на землю с темно-рыжего коня. Не выпуская из рук узду, широко расставя избитые в седле ноги – впервые пришлось совершать верхом такой долгий путь, – он с восхищением глазел на богатые сооружения торгового двора. Скупой на похвальное слово, тут он не удержался и сказал Ивану Захарову, помощнику купца Ширванова:
– Куда нашему самарскому пыльному торгу!
Насчитал до полторы сотни добротных лавок – и перед каждой навес от непогоды. Рядом встал погонщик Данилы Рукавкина Герасим, задрал вверх курчавую огненнорыжую бороду и изрек, шепелявя через выбитые зубы:
– Иштинный бог – зрю вавилоншкое штолпотворение!
Зубы бывший волжский бурлак потерял в драке под дверьми одного из самарских питейных домов, а в погонщики нанялся к Рукавкину после того, как, перегоняя прошлой холодной осенью баржу от Самары вверх до Новгорода, застудил ноги и страдал теперь от ломоты в ступнях. А на возу сидеть – что за труд? Сила же в плечах осталась прежней, бурлацкой.
С немым удивлением озирался на незнакомый город и чужих людей погонщик Родиона Михайлова Пахом, сиротой взятый в приживальщики в дом купца Кандамаева, а как вырос, вот уже добрых лет двадцать состоит в работниках за харчи и одежду. Круглые, по-кошачьи зеленые глаза Пахома бегали растерянным взглядом по куполам ближних церквей и по людской толчее перед открытыми лавками.
А вокруг самарских возов уже засновали людишки, черные лицом и бородой, в длинных теплых стеганых халатах без поясных кушаков и потому свободно свисавших вдоль тела. На головах вместо привычных для россиян мурмолок или клобуков – старые войлочные или богатые меховые шапки с острыми верхами. На иных же – будто длинные полотенца, замысловато скрученные вокруг головы, один конец этого полотенца ниспадает непременно на левое плечо. И речь инородцев странная, словно кричат друг на друга в запальчивости, перевирая слова до смешной нелепицы.
Самарские купцы быстро закончили привычную перепись привезенных товаров, вышли из таможни, и каждый со своими возами направился к северной части Гостиного двора, где выделили им место.
Нанятые Рукавкиным работники вместе с прихрамывающим на обе ноги Герасимом освободили возы и перенесли тюки вовнутрь добротной лавки с закрытыми ставнями и с застоявшимся запахом овчинных шкур, недавно, видимо, лежавших здесь на полках. Рядом разгружался Родион Михайлов. Этот берег хозяйскую копейку, не стал нанимать работников. Сивый Пахом – косая сажень в плечах, – покрякивая и обливаясь потом, сам носил плотные, тяжелые тюки.
К Даниле, неслышно ступая остроносыми сапогами с белыми мягкими голенищами, подошел приятной наружности киргиз-кайсак. На нем был серый полосатый халат внакидку, под халатом верхняя рубаха из голубого шелка с длинными неширокими рукавами. Ворот рубахи высокий, окаймлен стежкой и застегнут белой пуговицей. Поверх рубахи – тугой пояс из кожи, а на нем медные бляшки с узорами. Обе распахнутые полы подоткнуты под пояс, а рукава слегка закатаны. Видно было, что купец совсем недавно был занят работой: из-под теплой войлочной шапки с нешироким мехом по кругу на темные виски стекали капельки пота. Штаны из белого холста изрядно припылены и измяты на коленях.
– Салам алейкум, – негромко произнес киргиз-кайсак, приложив обе руки к сердцу, почтительно, но с достоинством поклонился. – Все ли благополучно пришел? Все ли ваш караван живой-здоровый, почтенный мирза[2] Даниил?
Данила в удивлении вскинул русые брови – кто это так его величает? – потом прищурил серые глаза, двинул пальцем мурмолку на затылок так, что она едва не свалилась за спину. Тут же шуганул кнутом обшарпанного оренбургскими псами воришку, который уж больно настырно лез к крайнему возу. Вспоминал, вглядываясь сбоку в низкорослого киргиз-кайсака, потом узнал: встречал его здесь летом прошлого года. На его худощавом лице появилась радостная улыбка.
– Здравствуй, знакомец Малыбай!
У Малыбая щеки расплылись еще шире.
– Помнил, Малыбая помнил, мирза Даниил. – Он проворно вытер руки о внутреннюю подкладку подоткнутого халата и протянул их Рукавкину для приветственного пожатия. – Торговать будем, купи – менять товар будем?
– Непременно будем, друг Малыбай. Нынче с дороги в баньку, завтра отметим Воздвижение, а потом и за торги примемся. Готовь свои товары, смотреть приду.
О русском празднике Воздвижения, когда по крестьянскому календарю с поля сдвинулся последний воз с уродившимися овощами, а птицы пошли в отлет, Малыбай не знал, но о банях наслышан. Не сдержал любопытства, потрогал полу синего кафтана на Даниле, поцокал от восхищения. Черные нестареющие глаза совсем скрылись за морщинистыми веками.
– Ка-ароший сукна, мирза Даниил. Буду кипа целый у тебя брать. А теперь моя побежал свой лавка, товар доставать нада.
Вечером, едва самаряне возвратились к себе из жаркой бани на крутом каменистом берегу Яика, их отыскал нарочный от губернатора Неплюева и передал, что тот желает их видеть поутру в губернской канцелярии.
– Скажи почтенному Ивану Ивановичу, – ответил Рукавкин молодому щеголеватому казаку, – что и сами имели намерение прийти с поклоном к его превосходительству. Утром будем непременно. Одни мы званы или еще кто? – уточнил Данила.
Казак охотно пояснил, что ему велено оповестить всех купцов, оренбургских и иногородних, откланялся и покинул покои: самаряне на время торгов сняли полдома неподалеку от Гостиного двора, у местного рыботорговца.
Укладываясь на просторной кровати около печи – чужая постель, не своя, – Данила пробормотал, обращаясь к товарищам по каравану:
– Всех созывает… не к дому своему, а в канцелярию. К чему бы это? А? Вдруг какие новые пошлины объявит нам в убыток? Да, братцы, пробежал я перед вечером по азиатским лавкам – дороговато просят за тамошние товары. Вот кабы самим их оттуда вывозить, без перекупщиков, а? – И сам себе же ответил: – Нам о том мечтать, все равно что горбатой старухе о новом подвенечном платье.
Лука Ширванов расхохотался, а полусонный Родион выглянул из-под кафтана, непонимающе уточнил:
– Кто узрел старуху в платье?
Насмешливый Лука не утерпел и съязвил без злобы:
– Даниле сию минуту привиделась… заместо пышной Дарьи.
– Э-э, зубоскалы, – без обиды на друзей буркнул Рукавкин и повернулся лицом к стене. – Ночь уже, а им лишь бы смехотворением душу тешить. Ну, спать, спать, утро вечера мудренее…
Рассвет выдался погожий, тихий, с легким ночным морозцем. Во дворах голосили уцелевшие в зиму и оттого жизнерадостные петухи, из раскрытых дверей обильно струились соблазнительные запахи поджаренной с луком птицы, слышны были крики неугомонной детворы да перестук больших кухонных ножей: оренбуржцы отмечали праздник первой на Воздвиженье барыни – капусты, повсеместно началась ее рубка и засолка на долгую зиму.
Самаряне торопливо – не опоздать бы – прошли небольшой площадью мимо гарнизонной гауптвахты, на куполе которой большие часы в тот момент колоколом отзванивали девять раз. Над часами, поверх купола, вздымался тонкий шпиль, а на шпиле дерзко тянулся к синему свежему небу двуглавый российский орел: отвернулись те головы одна от другой в разные стороны, будто насмерть разругавшиеся невестка со свекровью.
Остановились перед парадным крыльцом нарядного двухэтажного дома губернской канцелярии.
– Нам к его превосходительству, – обратился Рукавкин к важному привратнику в новеньком мундире с сияющими пуговицами. На голове у привратника, поверх напудренного, явно чужого завитого парика, надета видавшая виды суконная голубая треуголка, пошитая еще во времена великого преобразователя России.
– На второй этаж, в залу, ваши степенства, – не по чину величаясь, привратник будто нехотя шевельнул богатыми светло-коричневыми усищами.
Вошли в прихожую, по ступенькам крашеной лестницы – ни одна половица не скрипнула под ногами почти семипудового Родиона – поднялись на второй этаж в просторный зал с окнами на юг, к Яику. По двум сторонам зала, вдоль стен, стояли скамьи, а на них – разновеликая и разноцветная купеческая братия, потому как съехалась сюда из Казани и Уфы, из Астрахани и Саратова, из Самары, Симбирска. Даже из Ростова был здесь купец Дюков, рыбный торговец.
Самаряне, войдя в зал, стащили с кудрей мурмолки, приветствовали степенную молчаливую публику почтительным поклоном. Им вразнобой ответили тем же. Данила осмотрелся, присел на край лавки у окна. Родион, немного робея перед столь внушительной купеческой публикой, примостился рядом. Ширванов задиристо двинул кого-то боком и умостился сам, а самарянин Аис Илькин поспешил приветствовать своих знакомцев – купцов из Казани. Молча ждали.
Раскрылась небольшая дверь в дальнем углу, вошел разодетый в кружева канцелярист, с уважительным брюшком и пышными полуседыми бакенбардами, без поклона публике медленно объявил:
– Его превосходительство господин действительный тайный советник и кавалер Иван Иванович Неплюев повелеть изволил сказать вам, что они будут через пять минут. Прошу всех сидеть на своих местах и не делать хауфен меншен[3]. – Канцелярист ввернул чужое словцо и тугим воротником выдавил на подбородке три отвислые складки.
– Чего не делать? – не понял Родион Михайлов и, чтобы другим не выказать свою неученость, наклонился к уху Рукавкина.
– Бес его знает, – тихо ругнулся Данила. Он медленно перевел взгляд на говорившего и с неприязнью уставился на него. – Вот уж воистину – веник в бане всем господин! И стекла на серебряной цепочке повесил на грудь, должно, для одного блезиру, – поморщился, глядя на кругленький животик под фалдами просторного кафтана. – С этими заморскими аршинами, – добавил свое излюбленное ругательство Рукавкин, – того и гляди угодишь в какую-нибудь прескверную историю. Одно ясно – велит сидеть нам по лавкам, пока его превосходительство не выйдет к нам для беседы. Что он нам преподнесет за новость, а? – спросил Данила у Родиона и сам себе ответил присказкой: – Была бы догадка, а на Москве денег кадка, сумели бы взять.
* * *
Сонные купцы еще ворочались в теплых постелях от беспокойства, вызванного нежданным приглашением в канцелярию, а Иван Иванович Неплюев чуть свет пробудился ото сна, съел легкий завтрак, вошел в рабочий кабинет. Он был в отличном настроении. И было отчего радоваться. Едва ли не впервые за десять лет со дня основания Оренбурга появилась некоторая возможность наконец-то наладить мир между ханом Нурали из Малой Орды и хивинским ханом Каипом, обиженными друг на друга до крайней степени.
А ведь в последние пять лет даже о мире среди киргиз-кайсацких орд приходилось говорить как о несбыточном деле. Беспрестанные распри нередко переходили в кровавые побоища между улусами. Киргизская знать, салтаны и баи перебегали от одного хана к другому, были своенравны и непослушны, грабили соседей, нападали на торговые караваны, которые с невероятными трудностями пробирались через безводные пустыни и степи в Оренбург, Орск или в Астрахань.
Распри соседей вынуждали оренбургского губернатора вмешиваться в конфликты ханов, но делал он это осторожно и тактично, без обид для киргиз-кайсаков, озаботясь миром на южном рубеже России. Но самым трудным был, пожалуй, год, когда погиб хитрый и ненадежный в своих словах и подданстве российским императорам Абул-Хаир, хан Малой Орды, чьи кибитки кочевали в непосредственной близости с землями Яицкого казачьего войска.
Весной несколько богатых киргиз-кайсаков из Джалаирского рода в Большой Орде уговорили каракалпаков того же рода откочевать к Сырдарье, обещая не только покой, но и защиту от чужеродцев, поскольку и сами обещались расположиться рядом. И вот до полутора тысяч кибиток каракалпаков тронулись в путь. Когда они были на расстоянии одного дня от города Туркестана, на них напали многочисленные киргиз-кайсаки хана Средней Орды Кучака и Барак-Салтана, который был одним из влиятельнейших и сильнейших салтанов в Орде и имел владения за Сырдарьей. Ограбленные каракалпаки попали в плен.
Узнав об этом, Абул-Хаир отправился на поиски обидчиков. Он нашел Барак-Салтана между речками Тургай и Улысаяк. Завязалась драка. Приближенные Абул-Хаира очень скоро бежали, самого хана настиг Щигай, сын Барак-Салтана, сбил копьем с коня. Барак-Салтан подъехал и саблей срубил голову Абул-Хаиру.
26 августа 1748 года Неплюев получил известие о гибели хана Малой Орды и был весьма озабочен неминуемым, должно быть, междоусобным столкновением кочевников.
После гибели старого хана наследовать ему должен был старший сын Нурали. Жена покойного Абул-Хаира, очень умная и почитаемая всеми киргиз-кайсаками Пупай-ханша, и ее сыновья обратились к Неплюеву с требованием наказать убийцу и утвердить Нурали на ханство в Малой Орде.
Неплюев незамедлительно направил в ханскую ставку своего доверенного посланца Якова Гуляева с наказом всеми силами отговорить Пупай от мести Барак-Салтану, пока ее сын Нурали не будет утвержден императрицею Елизаветой Петровной в звании хана Малой Орды.
Одновременно, тайно, минуя улусы семейства убитого хана, через Башкирию, в Среднюю Орду был направлен другой посланец из бузулукских казаков – Матвей Арапов с наказом Барак-Салтану не откочевывать в глубь Средней Азии, к зюнгорцам, которые в свою очередь были озлоблены на Абул-Хаира за разграбление кашгарцев.
Нурали, опасаясь конкуренции Батыр-Салтана, отца хивинского хана Каипа, 22 октября 1748 года отправляет своих послов в Петербург в сопровождении Якова Гуляева. 26 февраля следующего года представители Малой Орды весьма торжественно были приняты императрицей, обласканы, одарены богатыми подарками. На ходатайстве послов была начертана резолюция императрицы Елизаветы Петровны: «…рассудили мы за благо новоизбранного хана назвать и подтвердить киргиз-кайсацким ханом, не именуя ни Меньшой, ни Средней Орды».
1 июля 1749 года к Оренбургу прибыли братья хана Эрали и Ходжа-Салтан, остановились за рекой Яик в пяти верстах от города, ждали скорого уже прибытия послов из Петербурга и хана Нурали из степи.
10 июля Неплюев со свитой выехал в специально построенный лагерь в одной версте от города для «всенародного объявления хана киргиз-кайсаков». Под барабанный бой и пушечный салют, в присутствии многочисленной родни и более сотни старшин и беков был зачитан по-русски, а затем по-киргиз-кайсацки патент на ханство. Нурали принял патент и торжественно положил его себе на голову. На него надели подаренную парчовую шубу на собольем меху и шапку из черно-бурой лисицы, вручили саблю, на которой было написано по-русски и по-киргизски: «Божиею милостью мы Елисавет Первая Императрица и Самодержца Всероссийская жалует сею саблею подданного своего Нурали-хана киргиз-кайсацкого при учреждении его в сие достоинство. 26 февраля 1749 года».
Иван Иванович вспомнил, с какой поспешностью – словно опасался, что из-за спины метнется враждебная рука и перехватит бесценный лист плотной бумаги! – Нурали взял из его рук писанную для него в Сенате присягу и зачитал ее на своем языке, торопясь и волнуясь, все еще не веря в победу над сильными и коварными противниками: «Я, ниже поимянованный, обещаюся и клянуся всемогущим Богом, что хощу и должен Ея Императорскому Величеству моей истинной Государыне императрице Елисавете Петровне, самодержице всероссийской, и протчая, и протчая, и протчая. И Ея Императорского Величества высокому законному наследнику Его императорскому высочеству Государю великому князю Петру Федоровичу, который по изволению и самодержавной Ея Императорского Величества власти определен, и впредь от Ея ж Императорского Величества по самодержавной Ея Императорского Величества власти определяемым наследником верным добрым и послушным подданным быть и служить Ея Величеству верно, как то верному подданному надлежит, и никакой противности ни явно, ни тайно не чинить, и подданному мне ханскому достоинству во всем поступать и исполнение чинить, по Ея Императорского Величества указам, не жалея живота своего, подчиненной же мне киргис-касацкий народ содержать по нашему обыкновению в правосудии и спокойствии, и о всяких предприятиях противу интересов Ея Императорского Величества и собственной киргис-касацкого народа общей пользы отвращать, а ежели собою сего учинить не могу, о том заблаговременно знать давать, в заключение сей моей клятвы целую куран, и прилагаю мою печать».
Скрепив печатью прочитанную присягу, теперь уже не просто Нурали, а Нурали-хан вынес ее вместе с патентом на всеобщее старшин и баев обозрение, и под торжественный крик собравшихся родичей он был поднят на кошме ханов…
Хивинскому же послу, прибывшему в Оренбург, «в пристойных терминах» было отказано от поездки в Петербург, где он намеревался хлопотать об утверждении на ханство в Малой Орде Батыр-Салтана. Петербург предпочел в ханы Нурали потому, что он стоял ближе к неспокойной южной границе империи и из опасения, что он откочует со своими улусами от Оренбурга. Провозглашение Батыр-Салтана главой Малой орды усилило бы хивинского хана Каипа, воспринимавшего враждебно все начинания России в Средней Азии.
Два степняка ощетинились друг на друга. Каип-хан распорядился ввести непомерную пошлину на скот, которым торговали киргиз-кайсаки до этого беспошлинно. Нурали-хан в ответ на это разрешил беспрепятственно грабить торговые караваны хивинцев, которые шли в российские города всякую весну и осень. Противоборство грозило быть долгим и серьезно подорвать торговое дело, так успешно начатое азиатскими купцами в новых российских городках.
И вот наконец-то получено известие: Яков Гуляев писал, что Нурали-хан готов завязать дружеские сношения и вновь восстановить надежную торговую связь с Хивой и Бухарой. Хан запретит киргизам своих улусов нападать на хивинские караваны. Нурали-хан просил губернатора прислать русских посредников для переговоров с хивинским ханом.
«Стену недоверия надобно ломать нам первыми, потому как мы более сильная держава. Хивинцы нас опасаются, нам первыми и идти к ним с добрыми намерениями. И сделать это могут только купцы, а уж за ними и посольству дорога будет проложена. Прибытие русского каравана в Хиву выкажет хану и тамошним купцам наше доброе к ним расположение и безопасность пути к нашим городам» – так решил Неплюев после долгих ночных раздумий. Одно беспокоило Ивана Ивановича – сыщутся ли охочие люди пойти в Хиву? Великое мужество надо иметь в сердце, чтобы отважиться идти к ханам, с рук которых еще не смыта кровь российских людей.
Неплюев в задумчивости потер пальцами высокий лоб, над которым густо вились когда-то черные, а теперь разбавленные неумолимой сединой волосы.
Уставшие глаза подернулись влагой, едва вспомнился в эту минуту незабвенный покровитель и воспитатель Петр, царь и труженик.
«Знал бы ты, батюшка Петр, что твоими помыслыми жива лучшая часть России. Тобой намечен путь, по которому ныне готов я направить русских мужей. И подвиг этот можно будет смело приравнять к подвигу Ермака, распахнувшего для России дверь в бескрайнюю Сибирь, к подвигу Беринга – мореплавателя, открывшего Аляску. Моим же посланцам предстоит открыть путь российским караванам в земли богатейшей Азии, до Хивы и Бухарин, а затем, быть может, и до сказочно богатой Индии, о которой мечтал и ты, батюшка Петр. Великое дело – проложить первую тропу, сделать почин…»
Две складки от большого с горбинкой носа ко рту обозначились еще четче от горькой думы, что рано осиротила Россию смерть Петра. Только набрала она бег, как умер ее прозорливый кормчий. И завертели Петровым ковчегом чужие ветры, пошли временщики-немцы при царицах, а помыслы у тех временщиков не о благе и чести России, ее народа…
Неплюев прошел от стола к окну, в которое слева заглядывал косой луч взошедшего солнца. Высохший ковыль степи за низким левым берегом Яика порозовел. День обещал быть теплым, безветренным.
Вид безбрежной светло-розовой степи отвлек от мыслей о прошлом, вернул к реальности дня сегодняшнего. Неплюев еще раз просмотрел письмо Гуляева, крикнул канцеляриста, чтобы вызвал к нему толмача Чучалова, да не мешкая. А сам вновь по-стариковски загрустил о далекой молодости. «Нетленна память, батюшка Петр, о делах твоих. И в поучение всем нам, твоим выученикам. Како ты пестал нас, к наукам и делам приучая, тако же и мы теперь в меру сил… Вот ныне у меня при канцелярии открыта школа толмачей, а беру я в ту школу способных да расторопных отроков. И тем имею добрых помощников для переговорных дел со здешними ордами и дальними государствами. Иначе был бы я нем и глух. Старательным толмачам и жалование кладу не малое, по пятидесяти рублей в год, как церковному протопопу…»
Толмач Петр Чучалов, двадцати пяти лет от роду, неловко сгибая в пояснице узкое и длинное, почти саженного роста тело, робко вступил в кабинет, замер: неужто промашку в чем допустил и теперь не миновать крепкой выволочки, а то и места лишит. Наголодаешься вдоволь, пока найдешь еще какую службу после позорного изгнания от самого губернатора!
Иван Иванович с полувзгляда приметил состояние толмача, дернул густой бровью, готов был пристыдить, да вдруг с усмешкой припомнил, как однажды в столице прокутил ночь с товарищами, утром же припоздал на судовую верфь, где самим государем был к строительству нового корабля поставлен за старшего. Пришел, а царь Петр уже ходит по фрегату и не раз справлялся о Неплюеве. И только чистосердечное признание тронуло сердце скорого на расправу царя, и вместо брани оробевший Неплюев был удостоен отеческой улыбки и шутки: «Кто бабке не внук!» Однако на всю жизнь запомнил тот случай Иван Иванович и подобных промашек по службе впредь не допускал.
Неплюев смягчил взгляд, подозвал толмача ближе к столу, разрешил сесть. Коротко сообщил о письме Гуляева и о просьбе киргиз-кайсаков о посредниках:
– Вот и надумал я послать тебя вместе с Гуляевым в Хиву. От себя же буду писать письма к хивинскому хану да к верному нашему другу старшине Куразбеку. На его содействие весьма располагаю, к нему и особые подарки от меня повезешь. Готов ли ехать? Нет ли каких причин в семье к отказу?
У Чучалова затылок будто сухой коростой покрылся. Почудилось, что голова превратилась в крохотный детский кулачок. Ответил первое, что пришло на ум:
– Не опытен, ваше превосходительство… Обмишулюсь среди иноверцев… В чужих землях не доводилось быть, больше при канцелярии, с бумагами.
– В канцеляриях, мил дружок, много не высидишь и не выслужишь. Крут бережок, да рыбка хороша, как говорят яицкие казаки. А в поездках приобретешь и опыт и знания, – успокаивая оробевшего толмача, негромко и не торопясь говорил Неплюев, меряя просторный кабинет широкими шагами. – Дело надо сделать весьма важное, государственное дело по всем статьям. Не просто толмачами поедете: я сказал, а вы передали, но посланцами с правом принимать решения от моего имени, если выгода в том для России будет. За старшего будет Яков Гуляев: этот парень на свои руки топора не уронит!
Неплюев остановился против сидящего как на углях Чучалова:
– Страшатся хивинские ханы возмездия за убийство князя Черкасского и его воинства, потому и не идут на установление добрых с нами сношений. Ваш приход в Хиву и явится тем добрым сношениям изначальным примером. Уразумел? – И после недолгого молчания добавил: – Если завершите переговоры между киргиз-кайсаками и хивинцами миром, будет в том превеликая польза и нашему Отечеству. Тогда вот вам мое губернаторское слово: исхлопочу перед государыней дворянские звания. Пример вам усердной службы – мой теперешний бригадир Тевкелеев.
Чучалова в жар кинуло. Из безродных полунищих посадских людишек – во дворяне! Да с пожалованной от матушки-государыни землицей с дворовыми крестьянами! За такое благодеяние он готов не только в Хиву, но и за край света…
Чучалов бухнулся на колени, глаза затмили слезы.
– Ваше превосходительство… Все исполню, приказывайте!
– Встань, голубчик. Теперь идем со мной к купцам. Поедешь до Нурали-хана при российском караване.
Петр Чучалов едва не вскрикнул от радости. Как? Не один поедет через дикую разбойную степь, а при караване? Да ведь это совсем иное дело, и страшиться, поди, нечего.
Счастливо улыбаясь, толмач подскочил к двери и распахнул ее перед губернатором.
Купцы дружно зашаркали сапогами, поднимаясь и поклоном приветствуя Неплюева, наделенного императрицей и Сенатом большими полномочиями в этом необъятном, мало обжитом крае, в том числе вершить суд и расправу.
Ответив купцам общим поклоном, Неплюев негромко сказал:
– Садитесь, уважаемые гости. Прошу выслушать со вниманием, потому как дело, о котором пойдет у нас речь, весьма важное, а для купечества прибыльное, хотя и хлопотное.
По скамьям легким ветерком прошел заинтересованный и облегченный шепоток: слава богу, не о пошлинах речь пойдет.
– Известно вам, сколь давно и пока безуспешно пыталось российское купечество встать твердой ногой в сказочно богатых азиатских городах. И что же? До сих пор лишь тамошние купцы везут в малом количестве свои товары к нам и продают, кладя прибавку в цене за перевоз. Мы же берем что есть, ибо выбирать не из чего.
Неплюев говорил об Афанасии Никитине, который ходил в неведомую Индию во времена государя всея Руси Ивана Третьего, говорил об убитом в Хиве в 1603 году купце-одиночке Леонтии Юдине, о князе Черкасском, посланном Петром Первым в хивинские земли, чтобы отыскать старое русло Амударьи и, повернув ее воду в Каспий, по ней установить безопасный торговый путь в Хиву и Бухару.
– Что из этого вышло, сами помните. И поныне уцелевшие в живых российские воины из того отряда вот уже тридцать шесть лет томятся в неволе, а сам князь сложил голову от ханского коварства. А ныне и над тем малым хивинским торгом здесь, в Оренбурге, нависла лихая беда: не ждать к осенним торгам тамошних купцов.
– Отчего же так? – вскинулся с места Данила Рукавкин и обвел купеческие ряды удивленным взглядом. – Вот тебе и осенняя ярмарка! И хивинские шелка да ковры к перепродаже дома! Такую даль тащились, такой убыток имели – и все, выходит, впустую? – но тут же повинился, что невольно прервал губернатора, сел, скомкал в кулак небольшую русую бороду. Рядом замер Родион Михайлов, тоже в растерянности.
– В минувшем июле, – пояснил Неплюев, поглядывая на взволнованного неожиданным известием Рукавкина, – разбойная ватага киргизцев в верховьях реки Сагиз разграбила караван в шесть верблюдов и четыре лошади при двадцати четырех хивинцах. Под тот разбой попал и казанский татарин Аит Усеев с товарами.
Казанские купцы завозились на лавках, кто огорчился, а кто и обрадовался, не сумев скрыть злорадной искры в глазах.
– Вслед за тем был разграблен и второй караван, который возвращался из Оренбурга в Хиву с двумя десятками вьючных верблюдов. Сами понимаете, вряд ли кто отважится идти к нам после такого разбоя.
По купеческим рядам прокатился ропот беспокойства. Татары зацокали языками, россияне кряхтели в кулаки и чесали бороды: пропала ярмарка, а с нею и надежда на выгодный торг. А друг у друга что за интерес покупать – товар без малого одинаков. Разве что башкирцы привезут меха и мед, как и в прошлые разы. Но все возы одним медом не затаришь.
Неплюев сказал купцам о принятом решении отправить с киргизским посольством российский караван.
– Не пугаю вас, но говорю, чтоб знали: опасен и весьма труден путь в те земли, но важен он нашему Отечеству. И кому-то же надо быть первопроходцем. Идти придется без воинской стражи, только с добрым сердцем. Оно же пусть расположит к доверию и дружбе инородцев, а стало быть, и к миру между государствами. Жду вашего согласия, почтенное купечество.
Неплюев обвел взглядом враз сникшие купеческие головы. В большом смущении опустились бойкие глаза, смотрят на сапоги. Купцы кряхтят, чешут затылки, словно не мылись в бане с самой весны, прикидывают про себя и так и эдак, о чем-то тихо переговариваются.
Данила Рукавкин – он и сам не мог потом объяснить себе, какой бес боднул его в ребро! – едва на нем остановился обеспокоенный губернаторов взгляд, с отчаянной смелостью поднялся и ступил на два шага вперед, поклонился рукой до пола, словно князю.
– Пиши, Иван Иванович, меня в тот караван. Лихая мачеха – чужая сторона! Да и на своей печи что за честь умереть от старости? Так ведь, ваши степенства? – И Данила задорно вскинул голову, качнул мягкими волосами, обстриженными под кружок, отчего на миг обнажились широкие залысины. – Не зазовем к себе азиатских купчишек, зачахнет наш торг, как чахнет саженец, выдернутый из земли. А выгодно расторгуемся в Хиве да привезем хороших товаров, то и достаток наш без малого удвоится. И Отечеству тем послужим, как сказал Иван Иванович. Иду я!
– Спаси бог тебя, Данила, – поблагодарил Неплюев смелого самарянина. – Кто еще впишется в караван?
За спиной Рукавкина кряхтит в душевной борьбе Родион Михайлов. И было отчего терзаться приказчику. Хорошо рисковать Даниле, он сам себе голова: захотел – поехал, захотел – нет. И дома в амбаре про запас хоть что-то да осталось на черный день. А у Родиона чужое, не свое добро. Случись что в дороге от подобного разбоя, как с купцом Усеевым, тогда что делать? Чем возместит убытки купцу Кандамаеву? Вдруг и капли жалости не выкажет к сиротам, продаст за долги последний домишко да в кабалу ввергнет со всем немалым семейством.
А с другой стороны? Если удачно обернется поездка в Хиву, он и Кандамаеву барыш привезет изрядный, и себе сумеет сколотить маленькую толику денег, да у Данилы чуток призаймет, накупит индийских да персидских товаров, в Самаре свою торговую лавку откроет. И – сам себе хозяин, сам купец! Эти зыбкие надежды пересилили страх перед неизвестной страной и не топтанной россиянами дорогой.
«Господи, благослови раба твоего Родиона на опасный промысел ради живота его», – помолился Родион, встал рядом с Данилой, а в глазах – будто туману кто напустил. Только и хватило сил сказать:
– И я иду.
В лихой отчаянности вскочил Лука Ширванов. Маленького роста, нарочито одетый в старенький суконный кафтан, чтобы казаться беднее, чем на самом деле, он живо вышел в центр зала, ближе к Рукавкину, стрельнул задиристыми глазами на татарские черные бороды, тряхнул при этом густыми волнистыми кудрями.
– Эхма! Неужто вымерли храбрые самаряне? Вот же, нет! Христианин, а отважусь пойти в мусульманское пекло, вооружась божьим словом в дорогу. Пишите и меня в караван. Мой приказчик Иван Захаров надежный малый, из бывших драгун, огненному и сабельному бою обучен отменно. Коль нападут на нас разбойники, он от них отстреляется, а нам будет при караване за военного коменданта, – уже в шутку добавил Ширванов, польщенный тем, что может оказать своим поступком посильную помощь самому губернатору, раз уж он их так просит.
Неплюев посветлел лицом: набирается народ, есть уже кого посылать в Хиву. Если бы еще для солидности человека два-три, то и вовсе было бы отменно.
Вызывающая смелость слабого телом Ширванова будто подстегнула купцов-татар. Первым из них поднялся Аис Илькин, решил не отставать от земляков-самарян. Растягивая в улыбке широкий рот, прикрытый черными усами, он подбоченился фертом и обернулся к Ширванову, словно молоденький петушок перед наскоком.
– Ты думал, татарина трус, да? Писать, однака, нада и меня твой караван, началнык губырнатыр.
Поднялись селитовский купец Гумер Улеев, казанские купцы Муртаза Айтов, Абдулзелил Заитов, приказчики Алей Армяков, Смайл Яферов.
Неплюев не ожидал такой отзывчивости купцов, растроганно сказал доброходцам:
– Не забудет Россия вашего подвижничества, а я не оставлю вас без внимания и в чужой земле, о том не сомневайтесь. Назначаю вам в караванные старшины самарянина Данилу Рукавкина. Будьте ему в послушании, а он порадеет о вашем деле с твердостью и заботой. С богом, детушки Отечества!
Данила был польщен назначением караванным старшиной, немало удивился выбору Неплюева: должно быть, сыграло тут роль их многолетнее уже знакомство и добрая репутация Рукавкина среди оренбургских жителей. Купцы откланялись, повалили гурьбой к выходу, загалдели, обсуждая только что услышанное. Рукавкина Неплюев задержал, чтобы присоветовать, каким путем лучше идти.
– До Троицкой крепости лучше и легче ехать левобережьем. Здесь дорога гораздо ровнее да и крепостей больше вдоль Нижне-Яицкой линии. А вообще, Данила, для острастки возьми некоторое число ружей и пистолей, чтобы по ночам караул возле каравана ставить непременно. Береженого, как говорят у нас, и Бог бережет, всякое может случиться. В Троицкой же крепости ты, Петр, – Неплюев обратился к Чучалову, – моим именем возьми охрану, сколь пристойно вам будет иметь, ибо там форпостов совсем нет до Яицкой крепости. Из Яицкого городка пойдете до Сарайчикова форпоста правым берегом. Там что ни день, то форпост на пути, там безопасно. А от Сарайчикова до кочевий Нурали-хана совсем близко, в тех краях о вашем караване никто знать не будет. Там и разбоя меньше, нежели по дороге от Оренбурга и прямо на реку Эмбу. Однако ж и за Яиком спать ночью только под надежным караулом.
Неплюев помолчал, глядя в строгое худощавое лицо самарянина, добавил:
– На сборы даю три-четыре дня. Путь дальний, могут и задержки случиться. Хорошо бы по теплу вам успеть дойти до ханского становища. Страшные метели случаются в степи, упаси бог попасть под них.
– Мы-то свои товары еще не развязывали, – пояснил свою готовность Рукавкин, откланялся и поспешил к выходу.
Неплюев проводил его добрым взглядом, приказал Чучалову дожидаться писем к хивинскому хану и старшине Куразбеку. И ушел с облегченным сердцем в свой кабинет писать.
* * *
Быстро, в хлопотах прошли дни сборов. Перед дальней дорогой выслушали литургию в новом каменном Преображенском соборе, освященном 12 ноября 1750 года преосвященным Лукой, епископом Казанским и Свияжским, да и покинули уютный Гостиный двор. Знали, что надолго, потому как путь лежал в далекую страну, к чужим людям.
Проводить караван из города выехал и губернатор Неплюев. Он старательно сидел на буланом коне, опасаясь на людях горбить уставшую с годами спину. Большой круглый орден сиял на левой стороне нового мундира. Иван Иванович, вслед за стареньким батюшкой Иакинфом, крестил едва ли не каждый воз, проходящий мимо по дороге: караван по крутому откосу спускался из Водяных ворот к мосту через Яик, мутный после недавних сильных дождей в своих верховьях, среди гор Каменного Пояса.
– Но-о, пошла, ретивая, недошуг дремать! – покрикивал на переднем возу шепелявый Герасим, размахивая длинным кнутом над конскими спинами более для вида, нежели для дела. Накануне выхода каравана Данила долго говорил с Герасимом, не убоится ли тот идти в чужие края, где и головы можно лишиться. Герасим, не рисуясь, ответил:
– Един Бог над нами, здешь ли, там ли. Пофартит, так ты уж, хозяин, не оштавь меня без милошти, дай крышу над головой до шкончания веку. Иной платы и не надобно бездомному да безродному бурлаку. А я тебе готов шлужить из вшех моих шил.
Растроганный его словами, Данила обещал не только крышу, но и приличный корм и присмотр, если хворь в ногах и вовсе с годами доймет его. И вот теперь, веселый и взволнованный началом дальнего похода, рыжебородый Герасим ловко управлялся с сытыми жеребцами. Кони проворно, но опасливо спускались вниз, верблюды же размеренно перебирали длинными ногами – понукания эти величественные животные не признавали. На верблюдах везли свои тюки татары, самаряне же решили добраться до Яицкого городка на возах: там кони и возы гораздо дороже, верблюды, напротив, дешевле, нежели в Оренбурге.
Колеса прогрохотали по бревенчатому настилу, и вот уже караван на левом берегу Яика. Миновали небольшую рощу, наполовину сбросившую листву, обогнули глубокую старицу, темную под осенним небом и в тени непролазных кустов. Потом по насыпной дамбе переехали еще одну, поуже и помельче первой, и впереди показался Меновой двор, построенный для летней торговли со степняками в пяти верстах от города.
Данила, возбужденный, сияющий, подъехал к молчаливому Родиону, шутливо ткнул его плетью в широкую спину.
– Что, брат, сгорбился! Бодрись, иначе съест тебя черная тоска, и свалишься на землю, как старый гриб, источенный червями. Видишь – доволен я нашим предприятием, сбылась отчаянная мечта – еду к азиатцам в гости непрошенно. А вот что ждет нас там, никому не известно, – и Данила плетью указал на юг, в сторону серой и угрюмой однообразием, неоглядной до горизонта киргизской степи. – Душа моя Дарьюшка в слезы ударится, когда получит горькую весточку. Поплачет да и успокоится, такова их бабья доля. Для истинного же купца дальний путь – будто дорога в рай, терниста, но желанна.
Родион слушал Данилу вполуха, боролся со своими сомнениями: а не зря ли он отважился на рискованный промысел?
– Не поседеть бы моим кудрям раньше срока, – проговорил он.
– Эка печаль – о волосах! Был бы прок от забот, – живо возразил Данила. – Чует мое сердце, что без солидного барыша домой не воротимся. На наши товары в хивинских городах спрос будет отменным. Не зря же Малыбай так просил уступить ему кафтанное сукно, ох не зря. Понимает он толк в торговом деле, не первый раз встречаемся. Зря копейку не истратит. Довелись ему алтын обронить в степи, так весь ковыль руками передергает, а отыщет, истинный бог, не вру. И в то же время хлебосол отменный, чаевал у него однажды в Оренбурге.
Данила размечтался, как, возвратясь из Хивы, в зиму поедет в Петербург за английскими и голландскими товарами, что пришла пора и самарянам ставить дело на большую ногу. Незаметно подъехали к Меновому двору, где за воротами стояла красивая уютная церковь с изящными куполами и оконными обводами.
Таможенники в присутствии Петра Чучалова бегло осмотрели возы и тюки и пригласили купцов оформить бумаги, а к каравану тем временем сбежалась тьма покупателей, бывших в тот сентябрьский, пожалуй, последний теплый еще день на Меновом дворе.
Один коренастый и верткий чернобородый киргиз в черном бешмете – на щеке у него резко бросался в глаза свежий, еще рваный шрам – до того надоел Ивану Захарову, расспрашивая, какой товар везут купцы и куда путь держат, что всегда спокойный приказчик не выдержал допроса, схватил тяжелую плеть, вскинул ее над головой:
– Изыди, нехристь! Развалю до пояса!
Киргиз скакнул в сторону, замахал на Ивана руками и тут же пропал в многолюдной толпе, будто дождевой пузырь на воде лопнул – был только что, и нет более следов от него.
С другого бока к возу подошел тучный, но еще не старый купец в белой меховой шапке с высоким остроконечным верхом. Он поманил сумрачного Захарова, а когда тот склонился с воза, проговорил, с трудом подбирая русские слова и поминутно озираясь:
– Совсем плохой человек, который носит вот так, – и купец пальцем провел себе по правой щеке, показывая, будто и у него рваный шрам. – Большой баранта[4]. Купца ночью, как чекалка[5], смотри – смотри долго, потом смерть присылай со своими людьми… – Киргиз запнулся, подбирая нужное слово, и выбрал, но не совсем удачное: – Его многим смерть подари ночью. Его не честный купца, его Кара Албасты[6]. Тебе нада просить у мирза на-чалнык много нукер. Бисмылля, бисмылля[7].
Иван с тревогой смотрел в спину толстого киргиза, пока его ватный халат из полосатого сукна не затерялся в толпе. Лука Ширванов, подойдя вместе с Рукавкиным и Михайловым, спросил:
– Что он тебе тут толковал?
– Плохой человек вертелся возле наших возов, вроде разбойника, тот, что со шрамом, – добавил Захаров, будто купцы видели Кара-Албасту. – Советовал стражу – нукеров попросить у таможенного начальника, чтобы по воинскому артикулу сберечь караван.
Данила отмахнулся:
– Почудилось робкому степняку. Откуда здесь быть разбойнику? И что он один сделает нашему каравану? Ведь нас с татарскими купцами и их погонщиками девятнадцать человек. Ну, с богом, братцы, в путь по чужой землице.
И под скрип колес и позвякивание колокольчиков на длинных верблюжьих шеях караван покинул Меновой двор. Впереди открылась ровная как столешница на сотни верст степь.
Первые версты
Меновой двор оставили в полдень и чуть приметной в степи дорогой отправились, отмеривая первые версты, вдоль Яика, вслед за его мутной водой, убегающей на запад. Скупо светило осеннее солнце на Зосиму[8], заступника пчеловодов. В этот день рачительный хозяин непременно перетащит ульи в теплый омшаник. На Зосиму только и следи за ветром, откуда и какую принесет погоду: если подует с севера – жди недалекую стужу, потянет южак – быть теплу, если прилетит ветер с заката солнца – быть нудной мокроте, зато ветер восточный непременно обещает ведренную погоду.
А ветра-то и нет пока над яицкими полуоголенными зарослями. Упал с клена оранжевый лист, ночью от непривычного заморозка продрог и съежился, будто живая тварь, стараясь хоть чуточку согреться. Березка и могучий дуб еще хорошо сохранили свою пышную листву, не торопятся выказывать робость перед наступающей осенью.
Совсем опустели после Никиты-гусепролета[9] редкие в степи перелески над балками и полусухими протоками Яика. Вслед за гусями исчезли мелкие перелетные птицы, а сырой и прохладный туман-ночник загнал бабочек в прикоренье или под ненадежную защиту опавших листьев.
На землю неотвратимо шло предзимье.
Данила долго ехал молча, смотрел на унылое однообразие умирающей природы, удивлялся, если замечал над Яиком еще сравнительно зеленую ольху или куст бузины в красных гроздьях мелкой ягоды. С тоской провожал улетающих на юго-запад синеголовых зябликов. В уши лез назойливый скрип возов за спиной и однообразный перезвон колокольчиков на кривых верблюжьих шеях.
Впереди каравана, словно в авангарде воинской колонны на марше, неспешно ехали Иван Захаров и высоченный, сутулый в плечах Петр Чучалов. Губернаторов посланец, одетый в серый суконный плащ и черную треуголку, выделялся среди прочих еще и тем, что плащ на нем топорщился сзади от длинной шпаги, надетой поверх кафтана. Шпагу подарил ему сам Неплюев, сказав при этом:
– Да видят в тебе инородцы служилого человека, а не купца.
Одна обида – не умел той шпагой владеть Петр, с опаской поглядывал на просторный даже для его ладони эфес – не приведи бог случая, когда пришлось бы вынуть из ножен острый и длинный клинок!
Татары ехали в хвосте каравана, и оттуда то и дело доносился дружный смех: Аис Илькин опять чем-то развлекал единоверцев, должно быть сочинял всякие небылицы из своей жизни в Самаре или пересказывал сказки про русских попов да чертей.
Рядом с Данилой Рукавкиным задумчиво покачивался в седле Родион Михайлов, хмурил брови и тяжело вздыхал.
– Будет тебе воздухом-то грудь рвать, – нарушил унылое молчание Данила. – Решился – теперь крепись. Назад только раки пятятся. Глядя на тебя, как не вспомнить: беда пыжику – на него и с кровли каплет…
Родион невесело отшутился:
– Досказывай, коль начал: беда и остолопу – рук-ног девать некуда! Так, что ли? Нет, Данила, о себе не тужу особливо, если что и стрясется с караваном. А вот как хозяин посмотрит на мое самоуправство? И в то же время иного случая самому выбиться в люди Бог вряд ли еще даст. Как знать, вдруг да поймаю в той земле свою жар-птицу. Говорят же, стыдиться жены, так и детей не видать.
– Либо в чужом краю отважный риск, либо в пустом амбаре мышиный писк! Купцу некому сказать: вот тебе хомут и дуга, а я тебе не слуга! Купец сам себе и бедный работник, и первый ответчик! Другого нашему купеческому сословию не дано, брат Родион. Ежели надумал торговлей промышлять, тогда озаботься многотерпением к постоянным отъездам и к невозвратным порою утратам в нажитом скарбе. Без этого купчишка тоже не живет. Случается, что и его стригут начисто, словно овцу бессловесную…
– Караванный старшина! Глянь-ка на наш левый фланг! – вдруг подал встревоженный голос Иван Захаров.
Рукавкин быстро повернулся в сторону ровной киргизской степи, укрытой невысоким ковылем, будто бесконечным пуховым покрывалом. И успел заметить, как два верховых на низкорослых конях проскакали неглубоким суходолом и скрылись в тальниковых зарослях, верстах в двух от дороги. И словно провалились там вместе с гривастыми степными скакунами.
Петр Чучалов дождался Рукавкина, будто от ветра надвинул на тонкие брови треуголку, чтобы скрыть беспокойство, мелькнувшее в светло-зеленых глазах. Неприметно для караванного старшины проверил, на месте ли заряженные пистоли.
– Мы с Петром давно издали их приметили, – пояснил Иван Захаров, и его длинное лицо с тяжелым подбородком стало еще более сумрачным, – да поначалу подумали, может, попутчики нам приближаются к тракту. А оне тайно стали объезжать караван да не торопятся, разрази их Илья-пророк, будто примечают, чего и сколько у нас.
Рукавкин еще раз пристально всмотрелся в те заросли – никаких признаков жизни.
– Не пришлось бы в ночь вагенбург[10] ставить, – высказал опасение Иван и крепкой рукой погладил серого коня по шее. Неожиданно с драгунской лихостью предложил Чучалову: – Возьмем-ка этих доглядчиков в палаши!
Данила Рукавкин, невольно выручая смутившегося до бледности Чучалова, решительно воспротивился:
– Никакого самовольства, Иван! Да и нет нужды зазря рисковать. Вдруг там не только те двое затаились. Еще, чего доброго, стрелами из кустов побьют, они это умеют. Пусть сами опробуют напасть на караван, коль сила у них где-нито сокрыта, мы в долгу не будем.
– И то, – с неохотой уступил отставной драгун.
Пока они переговаривались, караван успел пройти несколько вперед. Подтянулись, бренча колокольчиками, неторопливые верблюды. Рукавкин через Аиса Илькина передал Муртазе Айтову, старшему годами среди казанцев, чтобы не растягивались во избежание нежданного налета разбойных киргизцев.
– Вот степные черти, их и Крест Господний не берет, – ругнулся и тут же перекрестился набожный Лука Ширванов. – Изловить бы да по старинному обычаю за татьбу избить дохлыми собаками. Прости, Господь, вкралась в сердце лютость, должно быть от робости, – признался он.
До Чернореченской крепости – двадцать восемь верст от Оренбурга – дойти в тот день не успели. Место первой ночевки выбрали там, где Яик огибал крутобокий, обмытый с трех сторон береговой выступ. Напоили коней, верблюдов, сами отужинали, отгородились от ненадежного чужого простора сдвинутыми возами, на возы легла первая ночная стража. Выдав им оружие, Рукавкин настрого предупредил не дремать.
– Не впервой в секрете лежать, – отозвался Иван Захаров. Тревожная обстановка была по душе тридцатипятилетнему отставному драгуну: минувшим летом упал с коня, расшиб колено и вышел из армии. К барину не вернулся, в Алексеевском пригороде купил домишко и зажил с женой и двумя малолетними дочками, сам себе хозяин, на жалованье.
Выставив караулы, Данила обошел яицкий берег – отсюда без шума и риска не подняться человеку, комья глины посыпятся в воду. Да и кустов надежных совсем нет, чтобы за них цепляться, карабкаясь в кручу.
Увидел, как казанские татары из тюков достают припрятанные от таможенного досмотра ружья, деловито осматривают. Подошел, тронул рукой Айтова.
– Муртаза, ведомо же тебе, что ружья и пистоли возить тайно в чужие земли запрещено, государев закон не велит. Да и губернатор предупреждал нас об этом. Почему не объявил об оружии при таможенном досмотре?
Тучный, будто емкая квашня, на коротких ножках, Муртаза Айтов подскочил с тюка, на котором собирался спать, перед Рукавкиным тряхнул тяжелым ружьем и с вызовом прокричал:
– Кто говорил, что моя продавать берет ружье? Себя нада спасать! Забыл, как случился с купец Усеев? Да? Был купец, теперь чужой тюка на своей спина таскает в Оренбурге, как эта верблюда! Ходил к нему, своими глазом видел!
От внезапной вспышки гнева у Айтова тряслись толстые щеки, по смуглому, освещенному пламенем костра лицу пробежала нервная судорога, покривила губы. Густая, как смоль черная борода тряслась.
В один миг рядом очутился Аис Илькин, спокойно пытаясь унять Айтова, но тот нервно сбросил его руку, уподобился драчливому петуху, который, завидя противника, с вызовом подбрасывает перед собой мусор и гребет ногами, выказывая готовность к драке. Аис улыбнулся, что-то проговорил по-татарски, потом добавил:
– Зачем на караванный старшина кричал? Он и сам понимал, какой нам опасный дорога лежит.
И у Илькина в руках ружье! Когда только успел вытащить?
«В Оренбурге запаслись, прознав о поездке в Хиву, – догадался Данила. – А может, и в самом деле к лучшему, а то бы в таможне отняли. Кто знает, что может приключиться, не зря губернатор предупреждал про караулы, каждую ночь вести службу охраны велел. Пусть везут, невесть кто может и нам повстречаться: у вора ремесло на лбу не написано! Развелись добрые молодцы: люди хлеб молотить, они замки колотить». Отошел к своим возам. Айтов, возвращаясь на свое место, что-то ворчал, но постепенно успокоился и затих.
Под возом, укрывшись старенькими полушубками, лежали рядом и тихо переговаривались Герасим и сивый Пахом. Данила примостился рядом, на тюках с сукном, укрытых плотной дерюжкой от едкой пыли и дождя. Лежал и долго, пока не сомкнул глаза от усталости, все смотрел, как по темному небу бесшумно перекатывались огромные неповоротливые осенние тучи, словно наталкиваясь друг на друга – это нижние закрывали от взгляда верхние, менее подвижные. За облачностью луна то и дело пропадала, будто играла с Данилой в кулюкушки, а в просветах мелькали настороженные дрожащие звезды: мигнут на секунду и исчезнут, мигнут – исчезнут и так до бесконечности, пока плывут тучи и ветер рвет их в небесной выси на лохматые, бесформенные одеяла непомерной величины.
Вспомнилась Самара, свой двор, Дарьюшка в белом сарафане на высоком крыльце. Стоит, улыбка играет на полных губах, и белой рукой от солнца закрывается: на юг смотрит, куда ушел ее бородатый медведушко…
Всхрапывали рядом кони, вздыхали верблюды, о чем-то лениво, засыпая уже, перешептывались караванщики. Наползала на землю первая беспокойная ночь в чужой степи, открытой холодному ветру и лихим людям.
Перед самым рассветом всех всполошил выстрел. Данила вскинулся, со сна не соображая, где он. Увидел коней, верблюдов, встревоженных товарищей, тут же выхватил из-за пояса пистоль, кинулся к возу.
– Что стряслось?
Над возом, привстав на колени, возвышался Родион. Поодаль, готовые тоже пальнуть, лежали казанцы Удеев и Заитов. Из ружейного ствола Родиона чуть приметно вытекала зыбкая сизая струйка порохового дыма. Родион полушепотом, будто боялся вспугнуть того, в кого стрелял, ответил:
– Шаги почудились, кто-то кошкой крался, – и стволом ткнул в сторону зарослей над Яиком. Прислушались. Вокруг в легкой пелене утреннего тумана стояла тишина, и только изредка плескалась река, когда с обрыва в нее падали комочки подмытого берега.
Не видели караванщики за кустами да за туманом, как в полусотне шагов от них, вжимаясь в густую траву, ящерицами уползали двое в теплых ватных халатах. Уползали прочь, убедившись, что купцы по ночам стерегут себя и что сонными их взять вряд ли удастся. А еще дальше, в трех верстах, чтобы не выдали себя нечаянным ржанием, паслись стреноженные кони и терпеливо дожидались своих беспокойных хозяев.
До восхода солнца купцы были уже готовы в путь. Данила, пока вьючили верблюдов, в путевом дневнике успел сделать первую запись: «Во исполнение Высочайшего повеления и по усмотрению господина губернатора тамошних обстоятельств, в опыте к свободной с бухарскими и хивинскими народами коммерции, через дикия и степныя места киргиз-кайсацкою ордою до Хивы и Бухарин отправлен был купеческий караван с товарами, при котором определен я был главным».
Закрыл толстую тетрадь – подарок губернатора, чтобы все, что встретится интересного, можно было записать для памяти, – Данила распорядился начать новый дневной маршрут на запад.
Теперь Рукавкин старался распределять дневной путь так, чтобы засветло бьггь в дороге, а к вечеру поспевать дойти до очередной крепости на реке Яике. Крепости хоть и были на противоположном, правом берегу, более гористом, неровном для езды, да около них все надежнее, чем в открытой, отовсюду просматриваемой и незащищенной степи.
Чучалов выезжал к коменданту, губернаторовым именем требовал солдат, и ночью купцов надежно стерегли караулы.
Так миновали в спокойствии крепости Чернореченскую, Татищеву, Нижне-Озерную, Рассыпную, а потом с огромным удовольствием отмывались в банях Илецкой крепости, которая уютно разместилась на левом бугристом берегу Яика при впадении в нее степной речки Илек. Здесь Данила решил сделать недолгую стоянку, починить возы и перековать некоторых коней.
Вместе с купцами из Илецкой крепости выехали домой шесть яицких казаков, чему караванщики были очень рады – ведь от Илецка и до Яицкой крепости много дней пути и нет ни одного форпоста. Под надежной охраной казаков продолжили путь, обходя киргиз-кайсацкую неспокойную степь.
Одна из ночевок совпала с приходом к устью реки с красивым названием – Утва. Отужинали. У костра, где сидели казаки и самаряне – татары разместились чуть в сторонке, ближе к реке, – завязалась неспешная беседа людей, которым волею судьбы предстояло провести в дороге не один день.
– Вот кричат: «Казак, казак!» – разбойник, дескать. Откуда это слово взялось у нас? – спросил Рукавкин, с любопытством поглядывая на седого, сутулого казака.
– Слово это не наше, – ответил старый казак, не спеша набив табаком прокуренную глиняную трубку. – Досталось оно нам от татар. По-ихнему оно значит – вольный, бездомный, бродяга. Таковыми были те, кто первыми бежали на далекие окраины России, пока вновь не вступили под царскую руку. За это получили не очень, правда, щедрую казну и корм, да службу начали править царям московским. Имя же так и прилипло к нам.
– Корм получили, да волю потеряли, – негромко обронил один из казаков, с могучей, темно-коричневой от загара шеей. Из-под бараньей шапки торчали в стороны черные густые кудри и – левое ухо. Вместо правого уха чуть видна мочка и остаток хряща.
– Одно с другим у казаков не вяжется, – поддакнул седой казак. – Тут ты, Федя, прав, как сам Господь Бог. – Старик зажег конец длинного прута, прикурил, пыхнул несколько раз дымом, ароматным и теплым, прищурился, глядя на задумчивого караванного старшину. Рукавкин через время спросил, спокойна ли жизнь у яицких казаков с киргиз-кайсаками, не делают ли те набеги на казачьи земли?
– Э-э, теперь у них не служба, а райское житье, – усмехнулся старый казак. – Спят сладко, бесовы дети, аж слюни с полатей капают. Не то что в наше времечко бывало, больше в седлах дремали…
Казак с отсеченным ухом, которого звали Федором Погорским, возразил старшему с некоторой обидой в голосе:
– Ну, дядя Авдей, так уж и слюни с полатей, – и к Рукавкину: – Живем мирно, как собака с палкой, пока одна в другую не вцепится.
Старый Авдей пояснил, что когда у соседей-киргизов случается трудная тебеневка[11] и скот не может из-за гололеда или обильного снега пробиться копытами к траве, начинается массовый падеж. Вот тогда кочевники подходят к Лику, валят молодой лес по берегам и в протоках, им кормят скот. Да и казацкие стога на луговой стороне по левому берегу нередко скармливают овцам. Ладно, если платят хоть за сено, но случается, что норовят задаром. Вот тогда и бывают драки до крови.
– Теперь, при новом хане Нурали, – добавил Авдей, – на границе стало много спокойнее. При Неплюеве форпосты по Лику построены, да и замирение между народами пришло, тому все рады. А десятки лет назад, при старом Абул-Хаир-хане, тысячами киргиз-кайсаки приходили в набег, случались жестокие кровопролитья.
Некоторое время все сидели молча, слушали потрескивание сухих веток в огне костров да шелест камыша у берега. Изредка какой-то зверек плескался в воде перед тем, как завалиться спать.
– По Яику да по Утве нашими костями земля устлана, – вздохнул старый казак и неожиданно с большой грустью пропел:
Где кость лежит — Там шихан[12] стоит; Где кровь лилась — Там вязель сплелась; Где слеза пала — Там озеро стало.– Там… среди тех, и два моих сына лежат, – негромко, словно поперхнувшись дымом, сказал старый Авдей, еще больше сгорбил плечи под потертым суконным кафтаном блекло-синего, давно выгоревшего цвета. – Один теперь как перст. Вот Федюша-племянник при мне только и остался до смерти присмотреть да похоронить по-людски… А родитель его, мой брательник Демьян, где-то в колодках у хивинцев век домучивается. Может, встретите ненароком, – поклонитесь от нас, от всего Яицкого войска…
– У хивинцев? – поразился Данила. – Как же попал он к ним?
– Без малого полторы тысячи наших казаков по воле царя Петра ушли на Амударью с князем Черкасским. А воротились немногие, только хивинские единоверцы – татары да калмыки. Ходят среди нас, как тень прошлого, душу будоражат.
– Может, уже и в живых нет, – обронил молчаливый Родион.
– Жив Демьян, – неожиданно резко возразил Авдей. Данила с удивлением вскинул на него серые глаза – откуда такая уверенность? Тридцать шесть лет минуло, мудрено ли?
– Да-да, жив! – вновь повторил старый казак и добавил: – Григорий Кононов, как бежать ему из Хивы, был вместе с Демьяном. Сказывал по возвращении – белый весь брат стал, будто старый лунь. А уходил в поход, так смолянее чуба на всем Яике не было, черней вороньего крыла, девкам на радость, казакам на зависть. Жена Демьянова с горя быстро отошла в рай, а племяша Федюшу мне на руки едва не сосунком оставила. Вот и кукарекаем, как два петуха на одном подворье…
Петр Чучалов устал сидеть в однообразной позе, поднялся с седла размять ноги. Сказал Авдею:
– Того Григория Кононова при мне зять покойного Абул-Хаира Джан-Бек привез в Оренбург спустя неделю по принятии ханом Нурали верноподданнической присяги. Горькая судьба выпала на его долю. Хорошо еще, жив хоть к дому возвернулся, вовсе не сгинул.
– Возвернулся, да радости не много: дома-то у него и не оказалось здесь, – обронил Авдей. – Старики, которые знавали его, почти все вымерли, жена с другим сошлась по разрешению нашего попа, у нее чужие для Григория дети. Своих-то не успел прижить перед походом. Вот то и горе – бобылем мыкается по городу, будто старая кошка на пустом пепелище, никому не нужная. Как утро настанет, берет удочку, идет подальше от людей и сидит весь день, смотрит на реку. А то словно дитя малое, сорвет цвет клевера и нюхает. Иным в потеху чужое горе… Над старым волком и щенята смеются, это уж так, – вздохнул Авдей и закончил печальную историю своего сверстника: – Дубу оголенному под стать ныне Гришка. Облетели все листочки, ветрами хивинскими пообшарпало. Эхма-а, – и задумался, уставя тяжелый взгляд в неровное пламя костра, немного погодя скорбно добавил: – Одна головня и в поле гаснет…
Из-за Яика вновь неожиданно, как разбойник из-за угла, налетел ледяной ветер и понес хлопья седого пепла в притихшую, готовую к первым снегам степь.
Разошлись спать, а Данила еще долго прислушивался к тихому шелесту камыша над берегами Утвы. Казалось, будто не камыш, а души убитых казаков под густым покровом степного ковыля шепчутся, шепчутся и тоскуют о рано оборванной киргизской стрелой удалой казацкой жизни. Так и забылся беспокойным сном под этот беспокойный шелест сухого и темного камыша над темной водой реки с чарующим названием – Утва.
Рано поутру, едва караван снялся с места и перешел через реку вброд, как слева, на расстоянии версты, не более, из приречных зарослей Утвы выехали все те же два верховых киргиза, которые увязались за ними от Менового двора: так стая волков упрямо преследует оленье стадо.
В караване произошло легкое замешательство. Все наперебой заговорили, строили всевозможные догадки о намерении непрошеных попутчиков.
– Неужто стерегут нас до нужного места? – заволновался Петр Чучалов, обращаясь к Рукавкину, словно караванный старшина был сведом о замыслах тайных доглядчиков. – Вот нехристи, казаков даже не опасаются. Не иначе вся шайка где-то поблизости сокрылась, – и помолился про себя: «Пронеси, Господь, не дай безвременно сгибнуть от вражьей стрелы, когда до счастья так близко: обещано именем матушки-государыни».
– А ну, братцы, шугнем татей! – крикнул Федор и пустил коня вскачь. За ним с гиканьем и свистом последовали еще трое молодых казаков. Киргизы спокойно постояли некоторое время, а когда припавшие к конским гривам казаки приблизились на ружейный выстрел, ударили коней плетьми – и только пыль завихрилась из-под копыт степных скакунов.
– Ах, шайтан! Вот шайтан! – с восхищением выкрикнул Аис Илькин, растягивая в улыбке толстые губы. – Какой хорош конь! Как вихрь умчал. Кому догнать можно, однако?
– За такого и сорока рублей не жалко, – с завистью проговорил старый Авдей, повидавший на своем долгом веку всяких рысаков. – От любой погони унесет, чертяка.
Вдали над сухим ковылем раскатисто прогремели ружейные выстрелы, да видно было, что палили казаки больше с досады в пыльный след умчавшихся к югу доглядчиков. Два старых казака посмеялись над молодыми, когда те, конфузливо оправдываясь, вновь пристали к каравану, все еще поглядывая в степь.
– Далеко не ускачут, – высказал догадку Иван Захаров. – К ночи, гляди, вновь объявятся. В том, стало быть, их военная задача – находиться в сторожевом дозоре супротив нас. Ночью бы для острастки пальнуть в степь несколько раз, чтоб остерегались.
– Пень топорища не боится, – отозвался серьезно Авдей Погорский. – Таких татей одной стрельбой не открестишь от добра, но киргизы как ускакали на юг, так и не появились больше и напомнили о себе лишь много дней спустя, когда купцы уже успели о них основательно забьггь за новыми тревогами и переживаниями.
Через два дня караван достиг яицкой старицы под странным названием – Требуха, против устья реки Бенбулатовки, которая впадала в Яик с правого берега. Только сделали привал и спустили коней попить, как на дороге из-за облетелой под осенними ветрами рощицы показалась большая толпа. Люди уныло брели под охраной конных драгун. Вид у арестантов был жалок: оборванные, с изможденными, давно не мытыми лицами, с орущими грудными детьми на руках у безмолвных матерей. Однако ни стенаний, ни мольбы из сомкнутых уст.
Начальник охраны этого наводившего ужас «крестного» хода что-то прокричал, обернувшись в седле, и драгуны заспешили торопить людей, чтобы быстрее миновать бивак некстати встретившегося купеческого каравана. Когда измученных, нищенски одетых мужиков, женщин и детишек прогоняли мимо, Рукавкин не выдержал, подошел к пожилому офицеру, старшему в команде, и негромко спросил, удерживая повод его коня левой рукой:
– Что за люди? Куда путь держите в такую холодную пору?
Голос у Данилы дрогнул, наверно, поэтому офицер не осерчал за вольность купца держать чужого коня без дозволения. Он пристально посмотрел на Данилу уставшими глазами, остановил коня.
– По указу государыни императрицы изловлены, ваше степенство, – ответил офицер и приветствовал караванного старшину поднятием двух пальцев к захлестанной дождями треуголке. – Беглые и раскольники с Яика и Иргиза. Ведем в Оренбург. Там в губернской канцелярии кого куда сочтут: немощных отправят в монастыри, крепких еще приставят к работам, а годных заберут в солдаты. А вон тот, что с посохом впереди, это старец Ананий, их подвижник, набольший, по-нашему именуется расколоучителем. Он сгуртовал вокруг себя беглых да староверов на Иргизе и подбивал их бежать неведомо куда, в невесть какое царство Беловодье.
– Что же они так изморены? Не кормлены? Ноги волочат по земле.
– Какое не кормлены! – со злостью в голосе почти выкрикнул офицер. – Вона их харчи и пожитки в возах. Ан умышленно не хотят есть и одеться тепло. На Иргизе так настоящий бой с войском государыни императрицы учинили, дрались, право, будто турки или татары крымские, урон учинили нам изрядный. А привели на Яик и соединили со здешними вероотступниками, такого лиха я с ними набрался! Через Яик переправлялись, так, поверите ли, ваше степенство, некоторые сами себя утопили. Молитву завели да и с парома в воду! Другие протестовали противу Сенатского указа о запрещении свободного селения раскольникам в здешних местах тем, что уморили себя и детей голодом. На все мои уговоры хотя бы детишек сохранить вживу они твердят как умалишенные: «Бог дал – Бог взял!» И крестятся при этом двоеперстием.
Морщинистое лицо старого офицера исказилось гримасой, седые усы сумрачно свисли вдоль плотно сжатых губ. Видно было, что поручение ловить и сопровождать староверов исполнял он с великой неохотой. Добавил еще тише, чтоб не услышали проезжающие мимо драгуны:
– Из полутора сот и половины, видит бог, не приведу к месту, а вины моей в том нет, – и, прощаясь, вновь поднес два пальца к головному убору, слегка кивнул:
– Честь имею кланяться, ваше степенство.
Рукавкин невольно сделал несколько шагов назад, к возам, где сидели молчаливые и угрюмые Герасим и Пахом. А люди, одержимые верой своей, все брели, не поднимая от земли взора, не укрываясь от северного порывистого ветра. Мокрые истоптанные лапти легко пропускали холодную осеннюю жижу, изодранные рубища не грели закоченевших детишек, которые вцепились в материнские юбки и брели следом из последних сил.
– Люди, образумьтесь… – прошептал Данила, хотел было перекреститься, но не смог поднять руку.
– Боже праведный, – проговорил рядом старый Авдей. – Когда только люди перестанут страдать на этой земле?
– Когда? – проворчал в ответ Родион Михайлов. – О том поди да поспрошай всесильный Сенат… Минувшим летом гнали через Самару колодников, бывших приписных крестьян из-под Калуги, которые вознамерились было от Никиты Демидова отойти. Так пушками усмирили.
Промерзшая, монолитная в своей обреченности масса людей медленно скрылась за небольшой рощей у Яика, где река делала крутой изгиб, обходя островок в своем течении.
Молчаливым был скудный обед, и в скорбном каком-то молчании караванщики почти до вечера шли дальше своей дорогой.
* * *
К переправе через Яик против Яицкого городка, столицы казачьего войска, караван пришел спустя два дня после встречи с беглыми и раскольниками у старицы Требуха. На левом берегу реки – тьма людей, возов, много пеших с мелкой кладью или с охотничьей добычей. Рыжий детина на возу громко и, наверно, долго ругался с расторопным паромщиком: почему тот берет с него за перевоз пятнадцать копеек, а не десять, как прежде.
– Совесть ты, басурман, совсем потерял! – кричал хозяин воза и оглядывался на толпу, пытаясь привлечь людей на свою сторону. – Да за такие деньги я два пуда белой соли могу купить!
– Беги и покупай. А как купишь, волоки ее на себе по дну Яика, потому как за перевоз все едино деньги с тебя возьму… Будь ты и с солью! – насмешливо ответил паромщик и принялся рядиться с Данилой Рукавкиным за перевоз каравана.
Только к полудню караван вошел в Яицкий городок.
Данила был уже здесь не однажды, зато Родиону Михайлову и Луке Ширванову новый город в радость и новинку. Подивились крепостной стене вокруг казачьей столицы – между двух плетней насыпана земля, а чтобы плетень не повалился, его укрепили столбами. Наружный плетень, защищавший жилые постройки от вражеского огня, обмазан толстым слоем глины. Вдоль насыпной стены вырыт довольно-таки глубокий ров. В проемах видны пушки и около них стража из казаков с ружьями, длинными копьями и саблями. У некоторых, побогаче одетых, и пистоли торчат за широкими шелковыми кушаками.
Но внутренний вид казацкой столицы удивил самарян еще больше: на огромном черном пепелище поднимались украшенные богатыми наличниками новые рубленые избы и домишки пришлой бедноты, обмазанные глиной, с подслеповатыми окошечками, в которые и кошке влезть немалого труда будет стоить.
– Бог ты мой! – поразился Родион Михайлов, озираясь беспрестанно по обе стороны улицы. – Слыхал я в Самаре, что погорел Яицкий город, но чтоб так подчистую – не мнилось даже!
Федор Погорский и старый Авдей пояснили, что пожар случился два года тому назад, в августе. Теперь по указу губернатора Неплюева велено строить улицы шириной в двенадцать саженей[13]. А прежде царила здесь такая теснота, что и двум возам не разъехаться толком, осями цеплялись, и ругани оттого случалось предостаточно. Да и пожарам вольготно было гулять с крыши на крышу, особенно доведись быть ветерку.
Каравану, с трудом продвигавшемуся по заваленным обгорелыми бревнами и скарбом улицам к войсковой избе, неожиданно встретилось весьма странное шествие.
Впереди возбужденной толпы, не вплотную, а шагов за десять, шли двое. Один – низкорослый, в бирюзовом шелковом бешмете с ярко-красными галунами по воротнику и по бортам – вел на веревке избитого в кровь казака лет тридцати, не более. На казаке был немыслимо ветхий кафтан, продуваемый ветрами, как полусъеденная скотом крестьянская крыша по весне. Под кафтаном видна нательная, истрепанная от стирки сорочка. Широкие шаровары, на коленях заштопанные старательной женской рукой, заправлены в голенища разбитых сапог. Ведомый казак правой рукой защищал голову от ударов длинной увесистой палки и густым, униженным голосом то и дело просил встречных казаков, с трудом разжимая губы:
– Христиане, восчувствуйте! Братцы казаки, не дайте детишкам помереть с голоду!
Шествие поравнялось с самарянами и чуть приостановилось – богатый казак замешкался, выбирая, какой стороной обойти возы.
– Должно быть, вора изловили, – раздался за спиной Рукавкина равнодушный голос Петра Чучалова. – Теперь забьют до смерти, у них недавно был такой же случай, я слышал. Суровые здесь законы к лихоимцам…
Герасим при новом ударе палкой по казаку не выдержал, с дрожью в руках натянул вожжи, остановил коня. Не помня себя от гнева и жалости, соскочил на землю и закричал, шепелявя более обычного:
– Не смей бить, изверг! За что такое злодейство? – И тут же едва увернулся: длинная палка свистнула у него над головой, задела шапку и отбросила ее под копыта лошадей. Герасим отскочил, глазами зашарил, какой головешкой поувесистее запустить в нелюдя?
Его опередил Рукавкин. Он конем выехал чуть вперед, поднял руку, на которой висела длинная из сыромятных ремней плеть.
– Мир вам, добросердечные христиане, – с издевкой произнес караванный старшина. – Объясните нам, несведущим, за что страдает этот вольный сын вольного Яика?
Широкоскулый богатый казак тряхнул щеками-подушками, поправил азиатскую кривую саблю, поверх которой наложен желтый щегольский кушак с серебряными бляшками, дернул вверх бороду и с вызовом ответил:
– Не знаешь наших яицких обычаев, купец? Бит худородный казачишка Маркел Опоркин за долги, срок платежа которым истек вчерашним днем. Вот теперь собирает мирское подаяние, чтобы набрать потребное число денег. Таков обычай на Яике, – вновь повторил важный казак и попытался было поднять палку на ведомого. Но Рукавкин остановил его окриком:
– Вот как! Стало быть, Маркел не воровал у тебя? И велик ли долг казака, что ты так спешишь его возвернуть?
– Когда покупал себе дом средней величины, то брал много, шесть десятков рублев. Половину долга возвернул, за десять рублев взят у него худой конь, а двадцать рублев теперь собирает Христа ради!
– Много ли собрали? – допытывался Данила.
– Тебе-то что за печаль? – набычился было казак на дотошного купца, но, помедлив малость, ответил: – Одну треть собрали.
– Что могут дать, сердечный человек, люди, когда у половины почти такое же лихо? – подал голос должник. – Восемь только рублей всего и собрали бедным миром. А кто побогаче – те за туманом живут от нас, нашего горя не видят. – Радуясь случаю передохнуть от побоев, Маркел вытер лицо серым платком, который ему заботливо подала казачка, помочив платок в кувшине с холодной водой.
– Что же двор его не возьмешь назад за долги? – спросил Данила и с сожалением посмотрел на избитого кощея-казака: как-то бедняге в зиму без дома с детьми быть?
– Двор-то наш сгорел в пожаре, – всхлипнула казачка с кувшином и торопливо укрыла худое с желтизной лицо краем черного потертого платка с кистями. – Был алтын, да и тот ветром унесло за тын…
– Второй день вожу, а проку мне мало, – проворчал вновь бирюзовый бешмет и с вызовом повернулся вдруг к Даниле Рукавкину: – Может, ты выкупишь, сердобольная душа? Кому не ведомо, что у купца мошна потяжелее казачьей! Купцу не спится – купец вора боится!
Рукавкин стиснул пальцами рукоять плети, по щекам прошла злая судорога. Больших сил стоило сдержаться от ответной грубости, но и уступать обнаглевшему казаку он уже не мог: отступить – значит выказать перед прочими казаками себя ему подобным. Данила без слов слез с коня, подошел к возу, на котором вновь уселся Герасим, развязал один из тюков и достал выделанную переливчатую шкуру черного волка. Подошел к казаку в бешмете.
– Возьми за этого человека. Да не считай впредь чужого достатка, чтоб своего не лишиться ненароком. А про таких, как ты, у нас говорят: убогий во многом нуждается, а скупой во всем. И еще тебе на память: скупые, что пчелы – мед собирают, да сами умирают. Бери шкуру! Этот диковинный зверь за Каменным Поясом, аж на Уйской линии крепостей взят капканом, пулей не порчен.
Глаза казака загорелись жадностью: черный волк – редкость. Он тут же бросил веревку на землю, принял шкуру на длинные не по росту руки и направился было прочь, к своему дому, решив не тягаться с купцом в словесной брани. Маркел Опоркин нежданно рассмеялся, обнажив острые редкие зубы, широко расставил длинные ноги и тут же заступил ему дорогу. Недавно униженный, человек вызывающе вырос перед богатым казаком.
– Три рубля с вас, почтеннейший Пантелей Селиверстович! Шкура-то не двенадцать рублев стоит, что были за мной.
– За шкуру я уплатил киргизскому купцу пятнадцать, – уточнил тут же Данила Рукавкин.
Богатый казак выдавил было крутые желваки на скулах, однако успокоился быстро, спорить на людях поостерегся, отсчитал серебро и ушел, свернув шкуру под левую руку. Настроение у него окончательно испортилось, и он зло сверкнул глазами, оглядываясь на толпу казаков и столпившихся вокруг Данилы караванщиков, проводивших его свистом и обидным смехом в спину.
Зато недавний должник Маркел Опоркин, так счастливо избежавший унизительных побоев, повеселел, расправил плечи. Он поспешно отвязал от руки веревку, не бросил ее, а ровненько смотал в связку, с улыбкой отдал жене.
– Держи, Авдотья. Это нам на починочек для разжитья, – потом поклонился Рукавкину до земли, пошутил при этом: – Теперь и я могу кричать на весь Яик: «Отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!» Спаси бог тебя, добрый человек, что не поскупился и не дал сгинуть в долговой яме, уберег от сиротства моих четырех малых ребят. Я знаю, что беднота выручила бы меня, но что делать, когда у каждого по одной копеечке, да и та невесть где свищет! Каждый Христов день всем скопом будем за тебя Бога молить, только скажи свое имя.
Данила, сам довольный своим поступком, засмеялся:
– Коли так, то молись, казаче, за купца-самарянина Данилу Рукавкина. Как знать, может, и сгодятся ваши молитвы, потому как идем мы караваном в Хивинскую землю, первыми торим путь для прочего российского купечества.
– Ого! – раздалось вокруг удивленное. – Тогда счастливого вам пути туда, а особливо обратно. Страшна та земля, Данила!
А Маркел все радовался:
– Я теперь снова вольный казак… хотя и без двора! За два рубля куплю саблю попроще, за рубль бурку потеплее и айда в киргизские степи на божий промысел за лихим скакуном! Либо коня добуду, либо казаком безлошадным буду… ежели Авдотья в степь не отпустит, – неожиданно закончил Маркел и всенародно обнял жену за плечи. И тут он увидел рядом с возами караванщиков Федора Погорского и его старого дядю Авдея, отстранил жену и поспешил к ним с протянутыми для приветствия руками.
Федор с коня улыбался давнему знакомцу.
– Погорский, Федя! – выкрикнул Маркел. – Неужто это ты привел на мое спасение доброго человека? Благодарствую, если это так! Идем в питейную обитель, кружку вина горького поставлю! – И под смех толпы, которая оживилась радостным для всех избавлением собрата от унижения, казаки направились в сторону реки Наган, где под берегом пристроился уютный кабак.
Вечерело. С киргизской степи тянуло влажным ветром, обещая в ночь или наутро моросистого дождя. Караванщики остановились на площади, огороженной перилами, а Данила Рукавкин с посланцем Петром Чучаловым отправились в просторную, крытую тесом войсковую канцелярию представиться атаману Бородину и старшинам да испросить места стоянки на несколько дней.
В канцелярии долго не задержались. Бородин был в отъезде в Бударинском форпосту. Два старшины развели самарян и казанских татар на постой, а Рукавкина и длинного Чучалова пригласил к себе Авдей Погорский быть гостями.
– Поберегись, сынок, в моей низенькой хатке, – с улыбкой обратился добросердечный старик к Чучалову. – Для твоего саженного роста потолок у меня низковат. Да и матица выгнулась, будто меня передразнивает, старая анафема; крючковатому носу, дескать, недолго жить.
– Лишь бы ноги было где вытянуть, – откликнулся Петр, с трудом переступая по грязной дороге: уже столько дней на коне, а тело все никак не привыкнет к седлу.
Ближе к ночи, перед тем как лечь спать, Данила вышел из прокопченной избушки Погорских во двор проверить коней, товары в старенькой клетушке да подышать свежим степным воздухом. Было тихо, мерцали над головой звезды, являясь глазам в просветах облаков, пискнули за карнизом дотошные воробьи, умащиваясь на покой в тесноте, спокойно жевали овес уставшие за долгий путь кони.
– Ништо, – с сожалением в голосе утешал их Данила и ласково потрепал ближнего жеребца за теплую гриву, – здесь я вас и оставлю, поклажу на верблюдов перенесем. Остаток жизни своей послужите вольному яицкому казачеству, – и тут же вспомнилось дневное происшествие с Маркелом Опоркиным.
Дворов через пять, ближе к Чогану, залилась звонким лаем беспокойная собачонка. Конь сразу же насторожился, повел ушами, слушая ночную жизнь чужого города, потом успокоился и вновь опустил голову в мешок с овсом.
Данила посмотрел вверх, отыскал взглядом Полярную звезду к северу от Яицкого городка, вздохнул – как-то там сейчас в Самаре? Должно быть, уже первый снежок упал? А вот он с караваном через несколько дней отсюда пойдет на юг, от зимы к хивинским прокаленным пескам. Догонит ли их российский снег? Или для каравана смена осени на зиму выразится затяжными холодными дождями? Сказывают казанцы, будто в тех страшных песках снег и вовсе не ложится. Чудно как-то: без снега зима, без мороза…
Слева несколько раз вновь брехнула настырная собачонка, а вскоре из темного проулка показались два казака. Данила узнал Федора и Маркела. Обнявшись, они пели песню, начало которой невозможно было понять, потому как певцы, плохо выговаривая слова, то и дело мешали друг другу.
– Цыц, ты! – прикрикнул наконец Федор. – Не погань песню! – И запел сам, а Маркел только махал свободной рукой в такт нетвердому шагу.
– Яик ты наш, Яикушка, Яик, сын Горынович! Про тебя ли, про Яикушку, Идет слава добрая, Про тебя ли, про Горыныча, Идет речь хорошая!Плетень жалобно заскрипел, когда казаки, плюхнувшись на скамью у калитки, привалились к нему тяжелыми спинами.
– Ишь, тварь брехливая, должно, разбудили мы ее, – незлобиво ругнулся Федор на звонкоголосую собачонку.
– Пущай брешет, – отозвался Маркел. – Пес – не старшина, его бреху бояться нечего. Вот когда батюшка-атаман безвинно облает худородного казака, то настоящая беда. Так было прошлой неделей с Герасимом Ведерниковым.
– А что с ним стряслось? Отчего нам неведомо?
– Пока вы в Илецкой крепости сидели, тут такое творилось в нашей вольной жизни! – почти выкрикнул Маркел, а Данила уловил горькую насмешку в голосе казака. – Оболгали старшины, будто утаил Герасим казенный провиант. Атаман нет чтобы добрый розыск учинить, повелел того Герасима привязать к кольям и бить бесчеловечно. И били безвинного, а через несколько дней от тех побоев Ведерников и умре.
– Господи, – ужаснулся Федор. – Что ж казаки-то молчали?
– А то и молчали, что языки дома за порогом оставили.
– И не прикрикнули всем кругом на атамана?
– Спорили мыши за лобное место, где будут кота хоронить! – ответил с горечью Маркел, с хрипом выдохнул: – Всяк со страху от теперешней нужды испуганные глаза себе за гашник уперил! Тут и о двух головах не пропасть бы, сам видишь, какова бедноте жизнь наступила на Яике! Ну, даст бог, переменятся денечки, вспомнит голытьба, что были когда-то времена истинной казацкой воли! – Пьяный Маркел неожиданно икнул, смачно сплюнул, добавил громко: – Не зря в народе и поныне кличут нас разинскими детьми! А ныне довели казаков до могильной ямы, и некуда нам оглядываться, когда смерть за плечами! Вот так-то, брат Федюша! Слышь-ка, намедни читал мне один умный мужик Библию, а там поучение одно записано: «У саранчи нет царя, но выступает вся она стройно». Во как! Неужто мы, человеки, глупее той саранчи, а? Ну что ты все оглядываешься?
– Тс-с, – настороженно прошептал Федор, обрывая опасный пьяный разговор Маркела. – Сказал бы и я словечко, да волк недалечко. Кто-то бредет проулком. Пошли, доведу тебя до твоего дворища и сдам под караул Авдотье. Должно, все глаза проглядела во тьму, тебя высматривая.
– Ты ступай к себе, я сам…
– Куда там – сам! – возразил Федор и взял Маркела под руку. – Еще завалишься в придорожную лужу да застудишься.
Казаки встали с лавки и, пошатываясь, побрели прочь, во тьму засыпающего города, стали невидимы скоро за чужими плетнями и остовами погоревших изб.
Рукавкин постоял некоторое время, вздохнул, осмысливая услышанный нечаянно чужой разговор, и осторожно, чтобы не разбудить похрапывающего Чучалова, вошел в тесную горенку.
По Яику Горынычу
В Яицком городке караван задержался на несколько дней. Отшумели Покрова[14] с их свадьбами и зимними наймами работников. Схлынули первые осенние обложные дожди, совсем затихли рощи и перелески по берегам Яика и его притоков, а холодное ненастное небо опустилось так низко к земле, что, казалось, и птицы потому не летают, тесноты боятся.
Данила Рукавкин закупил верблюдов, перековал верховых коней, запасся перед дальней дорогой овсом и провиантом.
Ближе к вечеру восьмого октября, в день Трифона – Пелагеи, по улицам шумного Яицкого городка проехал один из есаулов с атаманским жезлом в руке. Он останавливался против каждого двора, отстроенного или лежащего еще наполовину в пепелище, зычно выкрикивал, даже если двор был и пуст:
– Послушайте, атаманы и все Донско-Яицкое воинство! Не пейте зелена вина, ни дарового, ни купленного! Заутра Кругу быть! Заутра Кругу быть войсковому!
Казаки, трезвые и уже подвыпившие, кланялись атаманскому жезлу, чертыхались, чесали с досады непролазные кудри под высокими бараньими шапками и нехотя расходились по домам.
Утром, едва работники успели задать корм и напоить скотину, как по улицам вновь проехал есаул, созывая вольных казаков на войсковой Круг.
Данила старательно расчесал русую бороду, усы, отошел от зеркальца, вмазанного в печь, поправил ярко-желтую рубаху, опоясался поверх нового синего кафтана, поглубже на уши надвинул серого каракуля мурмолку. Кажется, готов к выходу на Круг. Авдей стукнулся головой о полати, чертыхнулся незлобиво и проговорил:
– Старой бабе и на печи ухабы. Готовы ли, ваши степенства?
– Идем, брат Петр, – позвал Данила Чучалова. – Чем-то порадует нас Бородин? Днями хотел говорить с ним про охрану до ханского становища. Он же только зубы скалит в ответ. По свадьбам затаскали атамана, что повивальную бабку по родам!
– Даст охрану, – уверенно обронил Чучалов, пристегивая под плащ длинную шпагу. – По великой его нетрезвости с Покровов я ему еще не показывал письма от господина губернатора. Нынче покажу, непременно ласковым станет.
На просторной площади внутри ограды собрались все, кто имел право голоса. Пришлые и гости остались вне Круга. Здесь же пристроились посмотреть и послушать о делах казацких самаряне Родион Михайлов, Лука Ширванов и их помощники. Неподалеку встали казанские купцы, особо жались в сторонке беглые, не имеющие еще казачьего звания.
Прошло некоторое время, и сторожевые казаки у дверей войсковой канцелярии расступились. На крыльцо с резными столбиками вышел атаман – дюжий в плечах и в поясе казачина с густыми пшеничными усами. В правой руке – насека, а левой опирался на темляк богатой, в серебряных ножнах, сабли. Малиновый кафтан по крутому животу туго перетянут широким желтым кушаком, за который засунут дорогой пистоль с рукояткой из белой слоновой кости. Кафтан на груди не застегнут, из-под него виден лазоревый шелковый бешмет и голубая рубаха.
Вокруг атамана кучились пестро одетые старшины, а чуть в стороне степенно встал Рукавкин. Рядом с ним величался своим ростом и важным поручением Петр Чучалов, одетый в новый синий плащ, придерживая длинную тяжелую шпагу, которая так мешала свободно ходить.
Бородин поднял над головой резную с украшениями насеку. Войсковой Круг стих и снял шапки. И атаман снял свою, положил у ног, а на шапку бережно, чтобы ненароком не скатилась на землю, примостил насеку. После этого степенно поклонился Кругу на все четыре стороны и зычным басом заговорил:
– Послушайте, братцы сотники, хорунжие, урядники, капралы и доблестные казаки! Волей государыни нашей императрицы Елисаветы Петровны отправляется в Хорезмскую землю караван, при котором купеческим старшиной идет самарянин Данила Рукавкин, а посланцем от господина губернатора Неплюева назначен Петр Чучалов.
Данила, с любопытством всматриваясь в лица казаков, всегда буйных, а теперь таких смирных и послушных атаманскому слову, сделал шаг вперед и по примеру атамана Бородина отбил поклоны на все четыре стороны. Войско шумно приветствовало его. Чучалов ограничился снятием треуголки и легким кивком головы.
Атаман снова обратился к Кругу:
– Они идут в богом проклятую Хиву, где под российскими знаменами сложили удалые головы наши братья-казаки. Много воды утекло с тех пор из родимого Яика-Горыныча в седой Каспий, но жива в нашем сердце неотомщенная рана, кровоточит и по сей день!
Войсковой Круг откликнулся глухим ропотом, словно морская волна с упомянутого Каспия забурлила пенным гребнем и долго убегала назад, с каждой верстой теряя силу. Над головами казаков там и тут засверкали обнаженные сабли. Чей-то требовательный голос докатился до крыльца войсковой канцелярии:
– Давно пора воздать хивинцам за их злодейство!
Атаман поднял руку, и Круг постепенно затих.
– Другие времена пришли, братья! И говорить нам надо не о мщении, а о том, как возвернуть на Яик тех, кто и по сию пору томится в басурманской неволе! – Бородин умолк, скорбно склонил голову на лазурь шелкового бешмета, будто и за тысячу верст ему видны измученные под чужим солнцем лица братьев по крови и оружию.
– Тяжкое лихо терпят наши собратья в Хорезмской земле, – продолжал говорить атаман с грустью и гневом на лице. – Знаем мы об этом по рассказам Григория Кононова. Вот он, лунь седой, среди нас стоит. Потому, братцы атаманы, порешили мы нонче поутру со старшинами испросить вашего согласия выделить из войсковой казны часть рублей, чтобы вы, кто может, внесли остаточные и выкупили из плена своих родственников, если к тому приведет счастливый случай в проклятой Хиве! Любо ли вам это, казаки-молодцы, или не любо? – зычно выкрикнул атаман и окинул взором огромную площадь.
– Любо!
– Лю-ю-бо-о, атаман! Одобряем!
А кто-то, перекрывая прочих, надрывался как вестовой колокол при нападении врага:
– Доброе дело! Божье дело! Люб-о!
Атаман красиво вскинул седую голову. Ветерок с Яика чуть приметно шевельнул густые волосы. Бородин неспешно поднял руку, прося войсковой Круг успокоиться, и казаки притихли: не все, выходит, сказал их батько атаман.
– И еще надумали мы, казаки-молодцы, послать с теми деньгами своих людей. Не потому, что нет доверия самарянину Рукавкину – его мы много лет знаем. Хоть и купец, а человек честный, торг ведет по совести. И здесь уже на ваших глазах добрым делом прославился, слышал я. Послать надо потому, что идти купцам предстоит дикой разбойной степью и нужна им верная защита. Хоть бы человек пять. От казны им будет особое жалованье за эту опасную службу. Кого пошлем, выкликайте достойных!
Стали выкликать имена самых отважных, но из Круга выступил первым крепыш Федор Погорский, поклонился казакам земно, потом уж атаману и старшинам. Сказал, как саблей лозу срубил:
– Я пойду до Хивы. Отец мой там жив еще.
Рядом с ним встал высокий сутулый казак с белой как снег головой. Это был Григорий Кононов, с которым Данила познакомился через Погорских. Сказал негромко, но в тишине услышали все:
– Я знаю, где надо искать наших людей. Да и речь хивинскую малость освоил, за толмача могу быть при случае. Пойду. За каждого пленного требуют выкуп в полтораста рублей. Меньше басурмане не возьмут. Собирайте, люди добрые, у кого есть.
Атаман довольно резво сбежал с просторного крыльца, принародно обнял и облобызал седого казака.
– Доброе дело удумал, Григорий, – одобрил Бородин Кононова. – Иди с богом, святая душа. Ну, караванный старшина, – обратился атаман к Рукавкину, – выбирай себе еще троих, кто по сердцу скажется. Тебе с ними горе мыкать в чужой земле, потому сам и решай. Вам не день дневать и не час часовать вместе. А мы за вами следа не запашем, поезжайте с богом да со святым Николой, заступником странствующих.
Данила отобрал из охотников еще трех казаков – доброго знакомца Маркела Опоркина и двух его братьев-холостяков – Ерофея и Тараса. Маркел поклонился караванному старшине, заверил:
– Послужим тебе, Данила, душой и телом, памятуя и твое доброе сердце. Только бы Авдотью с детишками пристроить в зиму…
Решили, что Авдотья может пожить это время у старого Авдея – и крыша над головой, и за стариком будет присмотр женский.
Атаман напоследок дал наказ казакам:
– Во всем будьте в послушании у Григория. Он за старшего среди вас пойдет, малым походным атаманом.
Казаки поклонились Бородину низким поклоном и разошлись по домам собираться в дорогу.
После Круга Данила оповестил караванщиков, что на утро наметил выход из Яицкого городка. И предупредил еще раз, чтобы проверили, надежно ли кованы кони: дорога предстояла дальняя, степью. Только вдоль реки Яик надо было пройти не менее четырех с половиной сот верст, да от Яика до реки Эмбы, где кочевал хан Нурали со своими кибитками, мало что меньше.
В тот вечер над Яицким городком стоял плотный, из-за полного безветрия, запах сушеного хлеба: казацкие женки по заказу отъезжающих купцов спешно готовили ржаные сухари, а в кузнице по-над крутым берегом реки Наган долго звенели молотками местные кузнецы, ковали запасные в дорогу подковы.
* * *
Ранним утром следующего дня караванщики покинули столицу яицких казаков и двинулись на юг, вдоль правого высокого берега реки. Нежаркие дни сменились прохладными росными и туманными ночами, и только степь была неизменной – огромной на многие сотни верст, будто соперничала с небесной гладью, спокойная, с редкими коршунами под серыми осенними тучами. Со дня на день можно было ждать и первых мокрых снегов.
С коня в степи далеко видать, и все же первое время Рукавкин с беспокойством поглядывал на непролазные заросли ветлы вдоль яицкого берега. Нередко заросли эти скрывались под исполинскими по размерам осокорями, а рядом ивы тянулись к небу – охотницы до вольной воды и света. В голых верхах осокорей густо чернели пустые грачиные гнезда, похожие на лохматые казачьи малахаи, заброшенные ввысь в пьяном разгуле.
Заросли леса, при полном отсутствии на деревьях листвы, были так плотны, что порою на десятки верст не видно толком, а что же делается на киргиз-кайсацкой стороне, за Ликом? По правую руку от караванщиков стелилась бескрайняя серого цвета степь: ни тебе холма взойти и осмотреться, ни суходола, чтобы хоть на время укрыться от беспощадного северного ветра.
День шли, наскоро обедали отварным говяжьим мясом и овощами, сделав короткую стоянку. К вечеру же неизменным выстрелом сторожевого казака на вышке их встречал очередной форпост. На сполошный выстрел сбегались казаки гарнизона, сердечно принимали гостей и затевали горячий ужин с непременной душистой ухой.
Ночная остановка, глубокий сон под надежной крышей и в тепле, а наутро – снова в путь, снова степь, ровная, в серой пожухлой и скудной траве, и только изредка, обгоняя караван, мчался на юг колючий серый куст перекати-поля, этого вечного степного непоседы.
Данила Рукавкин, как-то уморившись ехать в молчании, поравнялся с Григорием Кононовым и в очередной раз попытался разговорить старого казака о памятном для яицких казаков походе с князем Черкасским. Григорий поначалу угрюмо отмалчивался, глядя светло-голубыми глазами в серую нитку горизонта. Потом как-то нехотя заговорил, и гримаса боли душевной исказила худое морщинистое лицо казака.
– Кхм. Ежели даст Бог сил дойти до тех мест, старшина, тогда, может, и освежится моя память. А теперь от пережитого горя сердце у меня надорвано, иной раз вроде и не обидное слово услышишь, а оно полыхнет огнем, сожмется, так что и света невзвидишь от боли. Не раз помянешь стариковскую присказку: тридцать лет как видел коровий след, а молоком отрыгивается. Вот каково на душе у меня…
И, словно извиняясь, отводил грустные глаза от настойчивого караванного старшины, дергал за повод коня и продолжал ехать рядом, все так же молча всматриваясь в далекий горизонт.
Данила смирился и отстал со своими расспросами до иного, лучшего часа. Он поторопил коня и догнал Чучалова и Михайлова, которые вместе с прочими казаками и самарянами замыкали караван. Казанские купцы и Аис Илькин с ними малость поотстали, видно было, как Илькин, что-то рассказывая, весело машет свободной от повода правой рукой. А над степью стояло непрерывное позвякивание колокольчиков, свисавших с длинных верблюжьих шей до колен и вразнобой будто жаловавшихся на утомительную необходимость извещать, что ни одно животное не отбилось от каравана и не затерялось в унылой степи.
В Мергеневском форпосту, пройдя за неделю треть пути вдоль Яика, Рукавкин решил дать роздых верблюдам, перековать некоторых коней, а людям устроить долгожданную баню.
После бани караванщиков пригласили в просторную избу, где столовались казаки гарнизонной сотни. За маленькими слюдяными окошечками надоедливо моросил ночной осенний дождь, а в жарко натопленной избе столы ломились от обильной мясной пищи и водки, которую не поскупился выставить караванный старшина да и прочие купцы. Выпили за удачу каравана, за казачью сторожевую службу, запели песни…
Когда наполненный штоф обошел всех неоднократно, к Рукавкину, отодвинув локтем Федора Погорского, подсел Кононов. Светло-голубые, всегда грустные глаза молодо искрились, губы тронула легкая, словно детская улыбка. Григорий положил тяжелую руку на плечо Данилы.
– Вот видишь, караванный старшина, с пару-то и я согрешил, пригубил дьявольское, а приятное с холодов для питья зелье. И в голове у меня что-то жужжит…
– Это пройдет, – со смехом успокоил Данила старого казака. – Отвык ты, Григорий, в мусульманском плену от нашего зелья, вот оно и жужжит в голове, гоняет застоявшуюся кровь.
– Стало быть, не умру, коль кровь забегала, – весело поддакнул Кононов. Он поставил локти на голые доски стола, подпер обеими ладонями голову, скомкав длинными пальцами широкую седую бороду и длинные усы. – Спрашивал ты о хивинском нашем житье. Так слушай, покуда охота у меня есть наговориться всласть… В иную пору могу сызнова засохнуть на корню, как пустынный скрюченный саксаул-дерево. Только и будет от меня скрипу на ветру немного.
Данила тут же отставил в сторону недопитую чарку. Подумал было достать путевую книжку и туда что-нибудь для памяти записать, но поостерегся, как бы Кононов, смущаясь его писания, не умолк, прежде чем выговорится.
– Каким образом нас побрали хивинцы – о том особый сказ будет, а работать довелось мне и Демьяну Погорскому у знатного хивинского господина, который при ханском дворце справлял видную должность – «достарханчеем» он был, а на нашем языке это означает «скатертник». О-о, – вытянул губы Григорий, – у них это куда какая важная должность: готовит хану стол к еде и сам первым с приготовленной хану пищи снимает пробу: не отравлено ли. На наше горе никто не отравил этого сухопарого скорпиона, – усмехнулся Кононов. – Зовут того скатертника Елкайдаром. Думается мне, как добредем до Хивы, свидимся с тем Елкайдаром не единожды… Если только за эти годы в какой-нибудь междоусобице не потерял своей головы. Хивинские баи и беки страсть как любят стеречь друг друга с ножом за пазухой, – пояснил Григорий, убрал локти со стола, откинулся на спинку широкой лавки у стены.
Напротив них Лука Ширванов щурил плутоватые глаза и подливал в чарку посланцу Чучалову, а тот, важничая и надуваясь по молодости лет своих, подкручивал усики и злился на казаков, которые не величали его по оказанной от губернатора чести.
– Зря ли мне… дворянская шпага пожалована их высокопревосходительством? – с трудом выкрикивал Петр и делал безуспешную попытку вынуть клинок из длинных ножен. Лука смеялся, говорил, что конечно же не зря дана эта невиданная по красоте шпага, и тянулся к посланцу с чаркой.
– Так вот, – продолжил Кононов рассказ. – У того Елкайдара мы с Демьяном и были в кандальных работах, купил он нас по пленении у ханского сотника за изрядную казну: после набега персов на Хорезм, когда и многие хивинцы сами оказались в плену, спрос на работных людей куда как велик у тамошних баев. Потому и стерегут там русских пленных куда как крепко, иной ревнивый муж блудную женку так не стережет. При любой работе ставят надсмотрщиков с плетьми, а за работу крепко взыскивают. Видит бог, не вру: не один кнут растрепали те надсмотрщики, пока выколачивали пыль из наших рваных халатов…
Кононов вспомнил о побоях, и вновь заныли до сих пор не сошедшие со спины рубцы.
– Один раз, помню, словно сегодня это было, крепко занедужил я животом, воды грязной из арыка напившись. Меня от боли в три погибели крючит, а доглядчик, страшась, что норму по выемке грязи из канала не сработаю, плетью сечет меня по спине, по лицу… Демьян было вступился, так его, за дерзость такую, в арыке том заставили работать еще и ночь, не дав и часа роздыха после дневной работы. Свалился я, иссеченный, без чувств, лишь тогда надсмотрщик глянул в лицо – а оно зеленью пошло. Сволокли меня за ноги, лекаря кликнули. За ночь самую малость очухался, а поутру вновь в арыке ил черпал, в бадье выволакивал на поле: силы нести в руках никакой не было… И порешили мы с Демьяном, что лучше смерть принять от ханских стражников, пытаясь бежать, нежели умереть в той грязной работе, скоту уподобленным. Доведется, думаю, и еще увидеть тамошних пленных в работах по прибытии в Хорезмскую землю.
– Отчего же такая лютость к россиянам? – удивился Данила. – Ведь умрет пленник, и никакой пользы тогда хозяину.
– Иноверцы мы, – пояснил Кононов. – К персам и татарам они куда как человечнее относятся, хотя тако же работать заставляют. Но тех кормят сносно. Нас же еще страшатся, что, бежав, приведем к ним русское войско с пушками. Но мы все же ждали счастливого часа. Первый раз представился нам случай бежать в сороковом году. Тогда к Хиве подступил с войском персидский хан Надир. Сробели хивинцы перед персами, уступили город. Многие бежали в киргизскую орду. Бежали и мы с Демьяном в общей той сутолоке. Выбрали ночь потемнее, добыли на Елкайдаровом подворье веревку, привязали к палке, а палку поперек зубьев на стене положили. Спустились на вал, а с вала в ров… Как сейчас помню – впотьмах ногой на живот дохлой собаке наступил, так она, поверишь ли, Данила, подо мной будто живая охнула! Из рва выбрались, – продолжил рассказ Григорий, прогнав мимолетное неприятное воспоминание, – и кинулись было к берегам Амударьи, по солончаковым зарослям. Да если бы те заросли как у нас по-над Яиком! А то горе одно, ящерице и то плохое укрытие… Поймали нас и били нещадно. Однако били умело, чтоб не сломать костей, а рваное мясо снова срастется… Побив, кинули в темный зиндон – это так они свою тюрьму называют, – пояснил Григорий, когда увидел, что Данила, услышав незнакомое слово, вскинул русые брови. – Зиндон тот пристроен прямо к стене ханского дворца. Сказывали, что, когда узников пытают, в ханских покоях крик слышен.
Григорий замолчал, с укоризной посмотрел, как Петр Чучалов пытается удержать голову, которая, отяжелев от хмельного питья, валилась на стол. Он вскидывал ее, пялил ничего не видящие глаза на соседей и на тусклые свечи и вновь падал головой на стол.
– От сиденья в зиндоне с деревянными колодками на ногах у меня и поныне черные рубцы на ногах, повыше ступней, – вздохнул Кононов. – Кто в силах поднять горькую слезу, капнувшую на землю? А пролито тех слез в неволе было ох как много. И не всегда выказывали мы с Демьяном рабскую покорность. В один раз Демьян, обессилев, упал лицом в грязный арык да едва не захлебнулся. Кинулся я к нему поднять и глоток воды чистой дать, а надсмотрщик мне плетью по шее, будто саблей, жиганул. В глазах потемнело от злости и обиды. Ухватил я горсть ила и влепил тому нелюдю в его усатую морду… Как секли меня, веревками связанного, и вспоминать страшно…
Данила ласково положил руку на вздрагивающие кисти старого казака, пытаясь хоть так облегчить страдания истерзанной души верного товарища. Григорий постепенно успокоился, улыбнулся Даниле смущенно, словно извиняясь за минутную слабость сердца, сказал:
– Когда перс Надир помер, хивинские старшины выбрали себе на ханство Каипа, что и поныне правит в тех землях. А мы с Демьяном, как малость от побоев оправились, снова, теперь уже в железных кандалах и с тяжкими ядрами на ногах, работали в Елкайдаровом саду. Только и послабления нам было, когда досматривать за нами тот скатертник ставил одного из своих холопов по имени Ахмед. Добрая душа у него оказалась, хоть и не христианин. С радостью принял бы его теперь за кровного брата, а вот не могу – разделяют нас границы государств, а более всего – вражда хана и старшин к России. – Григорий с сожалением вздохнул, добавил: – Как приедем в Хиву, непременно навещу Ахмеда и в ноги поклонюсь за выручку. Кабы не он, и мне бы родного края не видать… Когда Елкайдар уехал с ханом в город Туркестан по каким-то тяжбам, помог нам Ахмед расковать колодки, вывел темной ночью двух коней и пожелал доброго пути. Кинулись мы в полуночную сторону, и почудилось, будто свежий ветер с берегов прохладного Яика подул нам в лицо… Однако недолго ликовало сердце, под утро почуяли за спиной погоню, метнулись к берегам Амударьи.
Григорий под шумный застольный говор рассказал, как пали под казаками кони и как кинулись они вплавь через быструю хивинскую реку, но догнала Демьяна стрела, ударила в руку. Вытащили его из воды, стрелу выдернули. Не убили сразу на месте, значит, жив остался. А Кононов ушел в горы на правом берегу реки. Ушел и ютился несколько дней в глубокой пещере, рядом с костями каких-то животных. Страшился зоркого хивинского глаза, а еще больше страшился огромных дэвов, обитателей тех гор: о дэвах наслышался страшных рассказов от Ахмеда и сам в них уверовал, как в российских леших и чертей.
– Да решил так – лучше под пятой дэва быть раздавленным, нежели снова под пытку в сырой зиндон, в тяжелые бревна-кандалы. Колодки надеть – не бархатом себя по сердцу погладить… хуже, чем горящей головней прокатит…
Кононов вдруг прервал свой невеселый рассказ о чужбине и толкнул Федора Погорского в плечо:
– Будет вам, черти усатые, спаивать посланца. Аль не видите, что он и так уже языком не владеет.
Данила подозвал Маркела и распорядился увести Чучалова – пусть проспится.
– Ну а как же к дому прибился? – спросил Данила, когда под насмешки гарнизонных казаков Чучалова понесли на руках из горницы, а длинная шпага в ножнах покоилась на груди, будто у мертвого героя в минуту предания тела земле. Посланец пытался было вскинуть правую руку к лицу и убрать с глаз прилипшие от пота волосы, но рука на полпути останавливалась и безвольно вновь падала вниз.
– Много дней брел вдоль Арал-моря, попался к кочевым каракалпакам. Отпоили меня, а как окреп малость, и начали выспрашивать – откуда бежал? Соврал, будто с товарищами рыбачил на Каспии, а буря бросила нас на хивинский берег, вот и шатаюсь неведомо где. Покачали старшины головами, не поверили, а один из них небольно ткнул палкой в мои ноги, где по гроб не разойдутся черные мозоли – след деревянных колодок. От тех кочевников меня и вывез Джан-Бек, зять покойного Абул-Хаира, и в сорок девятом году привез в Оренбург, к Неплюеву, в знак своего доброго к нам расположения.
Григорий умолк, в задумчивости покрутил пустую чарку перед глазами. Сказал, поставив чарку в сторону от себя:
– Приехал в Яицкий городок, а будто заново родился на белый свет – вокруг все другое, люди другие, нравы изменились: нет теперь суровости военного житья, как было прежде, и нет свободного доступа бедным на Яик, ловят помещики своих выявленных крестьян и по нашим куреням, словно сосед у соседа сбежавшую курицу. А казаки выдают беглых, не укрывают в малодоступных местах… прежде с Яика выдачи не было, без мзды и проволочки принимали в свое войско. И почувствовал я тогда себя чужим, будто сломалось во мне что-то. А как поразмыслил, то, выходит, не я сломался, а казачество под царской да губернаторской рукой сломалось.
Данила покачал головой, соглашаясь с мыслями Кононова, потом негромко проговорил, словно устал от всего услышанного:
– Ну, благодарствую за беседу, Григорий. Пора и нам на покой, завтра дел будет предостаточно.
День прошел в хлопотах, а следующее утро встретили снова в пути. Хмурые северные тучи несло ветром на запад, выглянуло ласковое солнце, и серая, неуютная степь повеселела, заискрилась серебром обильной переливчатой росы на низкорослом ковыле, на седой полыни и колючих шарах перекати-поля.
Несколько дней выдались теплыми, прогрелась земля, подсохли откосы крутого правобережья Яика, веселее вызванивали колокольчиками верблюды, и люди, скинув дорожные плащи, красовались на конях в ярких разноцветных кафтанах.
За спиной у Рукавкина усатый Пахом мычал какую-то песню, а братья Ерофей и Тарас, обогнав караван на полверсты, неистово гонялись друг за другом, норовя зайти со спины и длинным копьем на скаку снять с головы высокие бараньи шапки. Старший Маркел, гордясь перед караванщиками ловкостью братьев, для важности ворчал:
– Ишь, бес их взъярил. Ну как вместо шапки да голову подденет ненароком. Ищи тогда ее в ковылях!
Миновали в теплые дни Калмыкову крепость, форпост Индерборский. Заметно поредели заросли вдоль Яика, все чаще и чаще ковыльные степи стали сменяться большими плешинами песка, поросшего жесткой полынью и невысокий верблюжьей колючкой. Привычная для россиян зелень встречалась лишь у самого берега реки да по низинам пологих балок, по которым в весеннюю пору со степных равнин сходит в Яик недолгая вешняя вода.
В тот день, когда миновали Индерборский форпост, Григорий, обычно малоразговорчивый, сам подъехал к Даниле и Родиону.
– Кхм, – неожиданно для самарян кашлянул у них за спиной Кононов. – Скоро будет на пути Маринкино городище, а ближе к вечеру войдем в Кулагину крепость.
– Неужто уцелело то городище? – удивился Данила, привстал в стременах, надеясь увидеть впереди на возвышении, где обычно у казаков ставились форпосты, остатки разрушенного поселения. Но до самого горизонта голая пустынная и глазу однообразная местность. Не на чем было остановить взор, кроме как на неспокойной осенней воде Яика. Правда, далеко на востоке, на киргиз-кайсацкой стороне, у берегов озера Индир, виднелись сизые дымки над кочевыми стойбищами.
– Марина Мнишек со своими людьми укрывалась не в казацком городке, а на Медвежьем острове, посреди Яика, – пояснил Кононов и достал из приседельной сумы небольшую глиняную флягу с колодезной водой, зубами выдернул деревянную затычку и сделал несколько жадных булькающих глотков.
– Главным казачьим атаманом в ту пору, сказывали старики, был Баловень, а он водил дружбу с Иваном Заруцким, сердечным дружком той красивой полячки. Ведомо вам, должно быть, что пришла та полячка к нам на Русь вместе с Тушинским вором, вишь ли, захотелось греховоднице поцарствовать на Москве!
– Слух вроде был, что сказнили их, – хмуро проговорил Чучалов, у которого третий день с похмелья раскалывалась голова. Данила предложил глоток водки, но Петр яростно отмахнулся.
– Медвежий остров показался! – закричал впереди каравана Маркел. – Во-он, смотрите! – Потом гикнул лихо и поскакал ближе к реке, на небольшую излучину, которая желтым обрывом выпирала над спокойной ныне гладью реки: день был тихий, солнечный, один из последних, быть может, на этом длинном пути вдоль Яика.
Обогнав медлительных верблюдов, Данила, Родион и Чучалов въехали на этот обрыв. Отсюда хорошо было видно, как вдали Яик раздваивался, обтекая когда-то лесистый, а теперь большей частью голый остров. На острове стояли стога сухого сена и – о диво! – поднимался к небу сизый дым от костра.
Когда подъехали ближе, разглядели, что у стогов сооружены шалаши и с десяток казаков Кулагинского гарнизона, заметив караван, приветливо махали снятыми шапками.
– От киргизцев стерегут сено, – пояснил Погорский присутствие казаков на этом острове.
– Так ведь смирные теперь киргиз-кайсаки, – удивился Родион.
– Смирные, – хмыкнул Федор. – Рыжих и во святых нет, у киргиз-кайсаков и тем более святости немного… перед чужим добром…
Григорий Кононов продолжил разговор о неудавшейся претендентке на звание русской царицы, о жене Лжедмитрия.
– Наши деды пересказывали старую быль, будто изменщик и сообщник самозванца атаман Заруцкий, в смутное время войны с поляками, имел подлое намерение взбунтовать против Москвы Астрахань да Яик и с казаками идти вверх по Волге. Надеялся поднять и казанских татар, чтобы потом предаться под власть турок. А когда был бит царскими воеводами под Астраханью, то бежал на Яик с Мариной, понуждал казаков присягать сыну самозванца и полячки как наследнику царевича Дмитрия. Эка, чего удумал, изменщик.
– Да ну? И что же казаки? Присягали? – подивился Данила.
– Всяко было, – неопределенно отозвался Григорий. – Когда на Яик пришли воеводы со стрельцами, Баловень спрятал Заруцкого и Марину с сыном на этом острове да харчами снабжал безбедно.
– Так что же, их здесь и сыскали? – спросил Чучалов, против воли морща лицо и потирая висок пальцами.
Данила внимательно осмотрел остров, словно хотел убедиться, а нет ли там каких следов от того далекого времени. Но, кроме стогов сена, шалашей с казаками да зарослей краснотала, на нижнем по течению конце острова не было ничего примечательного.
– Не рыба же человек, чтобы живым под водой укрыться. Сыскали, – ответил Кононов. – А в народе вот этот крутоярый обрыв именуется Маринкино городище. Здесь в те времена казачье поселение было. Ежели пошарить в бурьяне, то отыщутся рухнувшие колодцы и погреба. Изменщика Заруцкого и сына Маринки от Лжедмитрия предали позорной смерти – не следовало им покушаться на государеву власть. Атамана Баловня повесили в устрашение прочим атаманам, чтоб не рушили присягу царям…
До Сарайчикова форпоста караван шел еще двое суток, заночевав перед этим в форпосту Зеленый Колок. Вечером, перед тем как отойти ко сну, караванщики долго совещались с Кононовым, каким путем идти далее: на юг ли, на восток ли? Даниле хотелось побывать в Гурьев-городке, о котором был много наслышан, а видеть так и не выпало случая. Кононов настаивал на том, чтобы от Сарайчикова форпоста идти на киргиз-кайсацкую сторону и далее к берегам реки Эмбы, где их ждут в ставке Нурали-хана.
– Через Гурьев же, – доказывал Григорий Рукавкину, – путь удлинится вдвое, да и пески у моря гораздо страшнее. А здесь верблюдам и коням корм легче из-под ног добывать, если вдруг снег ляжет на землю со дня на день.
Данила согласился с Кононовым. Через Яик переправлялись ранним утром на пароме, и караванщики с нескрываемой тревогой ступили на левый берег реки. Отныне им предстояло идти через чужие земли. И что-то ждет их там?
Первое впечатление было каким-то двойственным: и страшно, а все будто бы так же, как и на том берегу, – ровная степь, скудная трава, а над головой высоко в небе плыли все же те осенние северные тучи, посланцы далекой родимой сторонки.
– Пошли! Пошли! – кричали погонщики, сгоняя неторопливых животных с зыбкого парома. Верблюды медленно, будто в великом раздумье, сходили на берег, горделиво поднимали головы на длинных изогнутых шеях и равнодушно, спесивыми глазами свысока смотрели на людей, которые суетились вокруг них.
Сняли с парома тюки, корзины и мешки с пропитанием, начали вьючить. Верблюды, пока их, навьюченных, выстраивали в ряд за вожаком, нехотя переступали ногами, задевали коленями колокольчики, и медный звон витал над холодными водами Яика и сырым прибрежным песком. Казаки сели в седла, потянулись в голову каравана.
Мимо Данилы проехал Петр Чучалов. Ссутулив плечи, он недовольно поглядывал на небо и что-то бормотал под нос.
Родион не удержался и пошутил над посланцем:
– Ты, брат Петр, теперь похож на Фому-неудачника…
Чучалов придержал коня, молча уставился на Михайлова.
– Это тот самый Фома, который видел во сне кисель, да не было ложки; лег спать с ложкой – не видел киселя!
– Это оттого, что вид у тебя, как у мокрой курицы, – со смехом добавил Данила, садясь в седло своего жеребца.
– Не настигло бы ненастье. Ишь заморосило опять, – ответил Петр Чучалов и вновь с опаской посмотрел на север. – Мерзкая сырость стократ хуже порядочного дождя. – Он широкой ладонью разом утер свое маленькое мышиное личико, добавил, подражая церковному служителю: – Ишь разверзлись хляби небесные.
– Ништо, не растаем, – бодрясь, ответил Данила. Но и у самого от дум о предстоящем трудном пути глубокие морщины залегли у крепко сжатого рта.
«Один Господь ведает, какова нам судьба в тех горячих песках уготовлена», – вздохнул он, привстал в седле и крикнул погонщикам:
– Ну, братья, счастливо нам по чужой земле! – и направил коня в сторону, чтобы пропустить мимо весь караван. Хотелось самолично убедиться, все ли в порядке, надежно ли уложены тюки с товарами, зерно и харчишки. Все было укреплено надежно, прочно.
Укрывая лицо от влажной измороси, поминутно оглядывался: правый, гористый берег Яика с каждым шагом коня отдалялся, край Русской земли становился призрачным, плохо различимым за густым и влажным воздухом. А впереди была неоглядная киргиз-кайсацкая степь.
Данила в последний раз остановил коня, обернулся в сторону Яика. Его уже не разглядеть, лишь желтовато-серый высокий правый берег да нечеткие контуры строений Сарайчикова форпоста чуть просматривались за пеленой мороси.
– Русь великая, молись за нас. А мы тебя не забудем, – прошептал Данила и троекратно перекрестился. Потом ударил коня пятками и пустил его вслед за ушедшим вперед караваном.
В лицо пахнул тугой порыв встречного ветра с чужих необъятных степей.
Кара-Албасты устраивает засаду
Три дня караван шел на юго-восток. Ближе к вечеру Рукавкин и Кононов выискивали подходящее место для бивака, чтоб укрыться от холодного ветра. На третью ночь вышли к реке, шириной не более трех аршин. Остановились.
К Даниле подъехал Аис Илькин, разулыбался, продолговатые черные глаза весело поблескивали.
– Савсем верна идем, старшина. Не заблудил нас седой аксакал Конон, – смешно растягивая слова, произнес Аис. – Савсем сюда приходил другой раз и я с караваном. Это Белосоленый река.
– Воду пить можно? – спросил Иван Захаров. После обеда с подсоленными сухарями из ржаной муки его неотступно мучила жажда.
– Какой смелый, однако… – хихикнул Аис, дразня Захарова.
– А чего мне бояться? – не понял Иван. – Это кого медведь драл, тот и пня боится. Тебя спросил – воду пить можно?
– Пей, плевать будешь, однако, – снова засмеялся Илькин.
Иван принял его слова за очередную шутку, проворно слез с коня, прихрамывая, по песчаному невысокому откосу сбежал к воде, зачерпнул пригоршню, поднес к губам. И тут же разжал ладони, пролил воду на сапоги.
– Фу-у, гадость какая! Вода и вправду соленая!
– Ха-ха, – не утерпел Илькин и раскатился задорным смехом. – Теперь и тебя медведь, однако, драл…
Захаров погрозил ему увесистым кулаком.
– Ну, шайтан, погоди у меня, – незлобиво, сам рассмеявшись, пригрозил Иван и полез от воды на бугор. – Застрелю да и хоронить не велю! А то пуще божьего милосердия плетью отхожу.
Аис в долгу не остался, тут же ответил под смех казаков:
– Колотил старик жабу, а грозился на бабу, так, да?
– Что делать будем, старшина? – подал голос Муртаза Айтов. – В ночь надам бы коня поил хорошенько, а?
– До реки Эньбы, однако, два дня вода не встретим. Я знал на Белосоленый река хороший колодца. Искать будем, – рассуждал Илькин, осматривая приречные заросли вверх и вниз по течению, но в голосе его не было полной уверенности, что колодцы где-то поблизости. – Савсем будет плохо, если тот колодца злой шайтан от нас прятал!
Рядом в седле не менее внимательно оглядывал окрестные места Кононов. Что-то бормотал негромко, в раздумье скреб толстым ногтем подбородок, утопив палец в седой бороде.
– Старшина, – наконец-то выдавил он из себя глухие слова. – Кажется мне, будто и я давным-давно гулял в этих местах. Если не обознался по приметам, то колодец и вправду, как говорит Аис, должен быть неподалеку.
– Туда-сюда смотреть надам, – поддакнул Илькин. – Казак посылай колодцам смотреть.
По просьбе Рукавкина казаки разъехались в разные стороны, и довольно скоро в двух верстах к востоку от каравана грохнул выстрел. Данила Рукавкин вздрогнул, а Иван Захаров схватился за узду коня, торопливо влез в седло – вдруг придется бой принять от лихих киргиз-кайсацких налетчиков?
– Едут! Живые! – с явным облегчением выкрикнул Чучалов и снял руки с пистолей, которые готов был уже пустить в дело.
С восточной стороны берега подскакали Погорский и Ерофей. Федор улыбался, сияя карими озорными глазами.
– Магарыч с тебя, караванный старшина! – громко крикнул Погорский, чтобы и прочие караванщики порадовались. – Быть бы худу, да Бог не велел! Вот так-то, братцы. Где бы ни летал сокол, везде ему свежий мосол. Собирайтесь, да живо, не томите душу. Отыскали царское место для ночлега. Два отличных колодца. Видно, что кочевники надолго останавливались в этих местах, жили здесь.
– Почему ты так думаешь? – вновь забеспокоился Чучалов. Подумал с тоской: «Скорее бы добраться до ханской ставки живыми да невредимыми. Бог даст, хан приличное посольство снарядит и с большой охраной, чтобы ехать безбоязно…»
– Следы остались там, где юрты стояли, – пояснил между тем Погорский. – Да и копытами степь вокруг напрочь избита. Надо полагать, совсем недавно орда откочевала ближе к теплым местам.
Ранние ноябрьские сумерки начали сгущаться под восточной частью небосклона: приближалось время самых темных ночей над черной землей, не укрытой снегом. Караван, не мешкая, переправился через илистую Белосоленую речушку и вскоре остановился в укромной ложбине, окруженной голыми невысокими холмами. Вдоль реки по берегам густо рос тальник, а над ним возвышались голыми стволами редкие в здешних местах ивы.
– Смотри-ка, не ошибся приметами, – радовался Кононов, снимая с коня седло. – Именно здесь мы однажды подстерегли киргизских барымтников. Они угнали от форпоста наших коней и пустились плутать по степи, погоню со следа сбивали. Да не подумали, что могут быть ведомы и нам их тайные пристанища на Белосоленой реке. То-то перепугались, когда мы из-за кустов с огненным боем на них грянули!
Костер из нарезанных тальниковых веток разгорался неохотно. Герасим и Пахом уже несколько раз бегали за ложбину, к невытоптанным местам, и около зарослей рвали высокую пожухлую траву, чтобы подбросить ее в слабый огонь. Потом сидели возле лениво горящих веток, пили кипяток с сахаром, жевали ржаные сухари и строили догадки, скоро ли удастся отыскать ханскую ставку и все ли готово у киргиз-кайсаков для выхода в Хиву?
Последним к костру самарян подсел Кононов. Робкие сполохи огня высветили из тьмы его высокую фигуру, туго перетянутую кушаком, за которым торчали два пистоля. Данила понял: тревожится старый казак. Да и прочие не выпускают оружия из рук, при себе держат, не то что прежде было, когда шли вдоль Яика: могли положить и на тюки или оставить около верблюдов.
Из-за речки послышалось надрывное голодное завывание шакалов, которые в последние дни неотступно преследовали караван.
– Опять! – в сердцах вскрикнул Петр Чучалов. – Надо же этим тварям так гадко выть!
В светлое время их юркие стайки держались на приличном расстоянии, изредка мелькали в пожухлом разнотравии, перебегая из одного неглубокого суходола в другой. Зато в ночь подходили совсем близко, в надежде чем-нибудь поживиться.
Но караванщики зорко смотрели за конями, укрывали их внутри ночного бивака, а когда нахальное зверье забывало всякую осторожность, тишину ночи разрывал резкий выстрел, стремительно исчезали десятки зеленых мигающих огоньков. На некоторое время напуганные кони успокаивались, а потом вновь тревожно водили ушами, чуя близко хищников.
– А к утру погода прояснится, – неожиданно подумал вслух Григорий. И действительно, только теперь караванщики обратили внимание, что сырой северный ветер переменился на южный, потеплел, стал гораздо суше и приятнее для лица.
Данила поднялся, сказал Кононову:
– Пойду проверю караулы. Очень не нравится мне это обжитое место, не наспать бы лихой беды, иначе откинем лапти врозь.
Страшна ночь в чужой земле.
Григорий согласился, что место и в самом деле ненадежное, и добавил, что после полуночи будет обходить дозорцев сам, оберегая их от соблазнительного утреннего сна.
Когда Данила уходил в приречные заросли, слышал, как старый казак, сидя у огня, негромко, в раздумий, затянул песню о родном Яике:
Золочено у Яикушки Его бело донышко, Серебряны у Яикушки Его белые краешки, Жемчужны у Горыныча Его круты бережки…Данила проверил два раза казачьи посты и близко к полуночи прилег вздремнуть на тюках, подняв для бодрствования Кононова. Что-то тихо со сна проговорил Петр Чучалов, натягивая на голову теплый полушубок. Григорий полушепотом сказал в ответ:
– Не пугайся. Часом и мы не овцы. Собака вылизывает только открытый котел. Как говорят у нас: Бог не без милости, казак не без счастья. Спи спокойно, – и, неслышно ступая, ушел во тьму ночи, будто растворился в ней.
Со степи все заметнее, порывами, потянул теплый ветерок, согретый песками далеких, прокаленных с лета пустынь.
Под ласковый шелест этого ветра в голой кроне соседней старой ивы Данила задремал.
Проснулся от осторожного прикосновения чьей-то руки. Вскинулся с таким чувством, будто и не засыпал вовсе.
– Что такое? А? – Данила не сразу понял, чья это темная фигура склонилась над ним, закрывая темное небо.
– Проснись, старшина. Рассвет близок, – проговорил Кононов негромко, чтобы не разбудить рядом спавших работников. Родион уже сидел на тюке и усиленно протирал глаза, зато Иван Захаров бодро размахивал руками, чтобы прогнать остаток сна в теле: ему бивачная жизнь не в диковинку, долголетняя служба приучила быть на ногах ночь за полночь.
Узнав Кононова, Данила тут же успокоился, надел свалившуюся во сне мурмолку, передернул плечами. Невольно вырвалось:
– Бр-рр! Свежо как, – проверил за поясом пистоль, взял свое ружье. – Готов я, идем, Григорий.
Ивана Захарова и Родиона Михайлова Кононов направил к казакам вниз по течению, с собою взял Рукавкина. Молча разошлись.
Поверх реки густо, почти не отрываясь от воды, клубился туман: еле уловимое ночное дыхание южного ветра к утру и вовсе прекратилось. Над землей стояла удивительная первозданная тишина, и только неполная луна на небе, выглядывая из-за туч, напоминала, что мир жив, даже ночью.
Кононов повел Рукавкина вдоль кромки речного обрыва, песчаного и невысокого, сажени в две, не более. Та настороженность, с какой шел бывалый казак, невольно передалась и Даниле. Он шагал следом, стараясь не шуметь, мягко ставил ногу на землю, убедившись, что там нет ничего хрупкого. В абсолютном спокойствии, когда даже голодные шакалы – эти ночные мародеры степи – угомонились в своих временных убежищах, слышны были малейшие потрескивания веток под сапогами.
– Кто? – вдруг негромко раздалось чуть сбоку в густых темных кустах.
– Свои, Ерофей, – отозвался Кононов. – Тихо ли?
Из зарослей высунулся бородатый Ерофей, осмотрелся и полушепотом ответил, не переставая прислушиваться к тишине:
– Пока тихо, а нутро волнуется, неспокойно на душе. Место и природа уж больно пакостные: река, заросли и туман этот так некстати по кустам, ни зги не видно. Только ушами водим, как табунные жеребцы в ночном выпасе, – добавил Ерофей с улыбкой.
– Федор где?
– Правее, ближе к краю зарослей переполз. Он за степью доглядывает, чтобы оттуда не подкрались нехристи.
– Мы побудем с часок-другой, пока совсем не забрезжит рассвет, – к немалой радости Ерофея прошептал Кононов.
Прошли в глубь приречных зарослей и залегли неподалеку друг от друга, чтобы перекрыть все опасное пространство от степи, за которым присматривал Погорский, до речного обрыва. А по другую сторону бивака в таком же дозоре теперь лежали Маркел с Тарасом и Родион с Иваном Захаровым им в помощь: Кононов по опыту знал, что нет более опасного часа, чем предутренний, сотканный из сладкого сна, обволакивающей тишины и тумана, царствующего над землей перед восходом солнца.
«Вот тако же, под рассвет, и побрали нас хивинцы, сонными… А ежели бы поставили добрую да недреманную стражу, так, глядишь, и отбились бы от злоехидного ханского войска», – подумал Григорий, вспомнив давно бывшее в хивинских песках.
Плеснулась под левым боком река, напуганная скатившимся с обрыва комочком земли – и опять тишина, полумрак, рождавшие желание положить голову на руки, закрыть глаза и досмотреть видение родного двора, прерванное Кононовым.
Кононов вдруг приподнялся на левое колено и, настороженный, сделал знак Ерофею и Даниле не шевелиться. Да, чуткое ухо не подвело старого казака: где-то впереди, за кустами и туманом, послышалось заглушенное пространством конское ржание. И опять все тихо, долго было тихо, пока не треснула под осторожной ногой предательская сухая ветка, прикрытая травой.
В ту же секунду Ерофей вскочил с земли, вскинул ружье и с колена выстрелил на звук затаенных шагов. В ответ донесся чей-то отчаянный крик.
– Разбойники! – Кононов вслед за Ерофеем разрядил ружье в сторону, откуда теперь вовсю слышны были крики на чужом языке, треск ломаемых кустов под тяжелыми торопливыми шагами.
А со стороны степи, нарастая с каждой секундой, несся конский топот, тут же грохнул ружейный выстрел.
– Федор это! – вскрикнул Кононов. – Бежим к нему! Укроемся со всеми в лагере!
Ломая ветки и беспрестанно оглядываясь, казаки и Рукавкин выбежали на край зарослей: с холма, что к югу от реки, неистово разогнав коней, выставив впереди себя копья и пуская стрелы, в сторону купеческого бивака неслись десятка два верховых, на темных конях, по темному, чуть холмистому полю, и только обнаженные сабли у некоторых всадников вспыхывали под суровым лунным светом.
– Пали! – выкрикнул Кононов: до атакующих было уже шагов сто, а может, и того меньше.
Данила выстрелил почти не целясь в эту орущую, неистовую толпу. Выстрелы с опушки слились с выстрелами со стороны бивака, и Кононов по их густоте понял, что Маркел с братом Тарасом и Родион с Иваном Захаровым успели прибежать в лагерь и теперь открыли дружную пальбу из ружей и пистолей.
– Не взяли сонными! – ликовал Григорий, торопливо перезаряжая ружье.
Несколько передних степных всадников на всем скаку рухнули на землю.
– К своим! Не отставать от меня! – снова подал голос Кононов и первым побежал вдоль приречных зарослей. Бежал в открытую, не опасаясь киргизских стрел: продираться сквозь кусты времени уже не было. Вот-вот разбойники могли ворваться в лагерь, где при слабом свете притухших к утру костров метались и рвались из рук погонщиков обезумевшие от стрельбы и страха кони и верблюды.
Вдруг казаки, не стреляя, отпрянули вправо, ближе к зарослям.
Рукавкин не понял причины такого маневра и не успел последовать за ними. Тут же вскринул испуганно, когда увидел, что на него с неистовыми визгами мчатся три киргиза. Даниле некогда было размышлять, почему скачут они не в сторону бивака, а прочь от него. Успел только вскинуть не разряженный еще пистоль и в упор выстрелить. Ближний всадник выронил склоненное для удара копье, взмахнул перед собой руками и в каких-то пяти шагах повалился на землю. Двое опрометью проскакали мимо и скрылись в зарослях.
– Пали́! – срывая голос, выкрикнул опять Кононов, разряжая свое ружье в конных разбойников, которые приблизились совсем вплотную.
Нападавшие смешались, попав под обстрел с двух сторон, начали уклоняться влево и вдоль зарослей краснотала подались на запад. Вдогонку им, в темные мечущиеся фигуры всадников и коней, грохнуло еще несколько разрозненных выстрелов. И вдруг – тишина, будто прервался кошмарный сон, длившийся каких-то десять минут, не более, только неистово колотится собственное сердце, да в легкой дрожи трясутся руки с пистолем. Неподалеку стонет Чучалов: длинная стрела чиркнула ему по правой скуле, сорвала кожу, и теперь Петр, не отнимая от лица платок, охает больше от пережитого страха, чем от полученной раны.
Последним в лагерь вбежал Погорский. Он прикрывал тыл своего маленького отряда. Данила все никак не мог понять, почему киргизы, которые первыми наткнулись на их сторожевой пост, так и не кинулись в бой, не поддержали атаку конных? А ведь задумано было хитро! Часть разбойников зарослями подкрадывается и нападает на сонный бивак, а уже потом, для большего страху, со стороны открытой степи наваливается конница.
«Что-то сорвалось в замысле разбойников», – понял Данила и сунул за пояс перезаряженный пистоль.
– Побитых нет? – первое, что спросил Кононов у Маркела, когда вбежал в лагерь и упал за тюк рядом со старшим Опоркиным.
– Нет, – коротко ответил Маркел, торопливо перезаряжая ружье. Этим же были заняты и прочие караванщики. – Посланца вон только легко ранило, да трех коней стрелами самую малость попортило.
Кононов тут же подошел к Чучалову, осмотрел рану и помог наложить повязку – руки у Петра мелко дрожали, и он никак не мог ими держать полоску белой холстины.
– Вот тебе, братец, и первое боевое крещение. То на пользу молодому казаку, теперь не будешь страшиться и настоящего боя!
Данила прилег около Родиона, который деловито и спокойно протянул перед собой длинную руку, выдернул стрелу, торчащую в плетеной корзине с сухарями, сломал, будто упругий стебель старой полыни, и бросил в сторону степи.
– Тати убогие, – вдруг проворчал Родион. – Два раза удалось пограбить купцов, а на россиянах зубы поломали.
– Кабы не огнестрельное у нас оружие… – заговорил Данила и ужаснулся, только на миг представив, какая тут шла бы сейчас кровавая драка, не будь при караване опытных к бою яицких казаков. Перед глазами вновь возник несущийся черный всадник и длинное копье, нацеленное ему, Даниле, в грудь… – Господь спас, да и я не промахнулся, – и с запозданием перекрестился, поглядывая на затаенную темную ночную степь под зыбкой пеленой тумана.
– Ну что же они не скачут вновь? – с какой-то лихостью выкрикнул справа от Рукавкина Иван Захаров. – Сабельками даже не пофехтовали вдоволь! Маркел, позвал бы ты их. Пусть придет все Мамаево полчище!
Степь и заросли молчали, за спинами похрапывали, понемногу успокаиваясь, кони… Ширванов вдруг не выдержал этой тишины гнетущей, вскочил на ноги и с яростным ругательством пальнул в темный лес над речным берегом, а потом плюхнулся на землю и мелко затряс поникшими плечами.
Муртаза Айтов неодобрительно поцокал языком, угрюмо обронил, не поворачиваясь к Луке:
– Бульно слабый… Зачем плакал? Не ребенок, однако.
Со слезами из Ширванова выходил испуг, казалось, такой возможной смерти. Около лагеря под лунным светом на темной земле бугрились шесть убитых лошадей. Человеческих тел за темнотой в траве не было видно. До наступления полного рассвета никто из караванщиков так и не вздремнул больше, сидели у костров и настороженно вслушивались в ночные звуки приречья.
Утром Кононов взял с собой казаков и Ивана Захарова, осмотрел степь, потом заросли краснотала и увидел в них на примятой траве след крови. На откосе пологого холма след этот пропал – здесь разбойная ватага села на коней. У ложбинки, верстах в трех от колодцев, Кононов обнаружил временную стоянку конного отряда киргизцев.
– Кого-то из татей поранили мы с Ерофеем. А всего человек сорок там ночевало, Данила, не меньше. Ушли бандиты на восход солнца, но далеко ли? – вернувшись, тихо оповестил Григорий караванного старшину. – Ну как и дальше будут висеть на хвосте каравана!
Данила в эту минуту держал на коленях раскрытую путевую книгу. Возвращение Кононова заставило его быстро закончить описание минувшей ночи.
– И мне, Григорий, боязно – вовсе ушли разбойники или вновь нагрянут другой какой-нибудь ночью? – Данила встал с тюка, на котором сидел. – Надо спешить нам. В степи мы заранее сможем приметить опасность и изготовиться к сражению, нежели здесь, когда со всех сторон укрыты непроглядными зарослями. Беда купцам в степях, брат Григорий, потому как злое ремесло не всех воров на рею занесло… – И распорядился спешно вьючиться.
С первыми лучами солнца караван покинул ненадежное пристанище на берегу реки Белосоленой, оставив в примятой траве у колодцев несколько десятков изломанных киргизских стрел и более десятка остывших уже трупов коней: разбойники своих побитых сотоварищей успели похватать в седла и увезти неведомо куда.
Данила, задумчиво покачивая головой в такт размеренному конскому шагу, с тревогой размышлял о судьбе каравана: «Теперь только и смотреть нам в оба глаза – разбойники из любой заросли могут ударить в копья! Добро сделал Кононов, что казаков попарно разослал в разные стороны для упреждения… Выходит так, что весьма разумно поступил и Муртаза Айтов, когда запасался для себя оружием в Оренбурге… А я на него с бранью напустился было».
Данила обернулся, чтобы сказать Айтову об этом, но казанцы ехали в самом хвосте каравана.
«Потом скажу ему, на биваке», – решил Данила и перевел взгляд вперед на степь, укрытую волнистым ковылем.
Но этот день, на удивление караванщикам, прошел спокойно. Для ночлега сделали остановку на голом холме под ветром, благо ветер дул с юга, теплый и успокаивающий. Зато окрестные места просматривались беспрепятственно. Ни оврагов, ни густых зарослей поблизости, только шакалы, сами невидимые во тьме непроглядной ночи, то и дело перекликались между собой до невероятия нудным голодным завыванием. Сон у всех был беспокойным, с частыми сменами в караулах, зато утром, после торопливого завтрака, с облегчением вновь сели на коней; к вечеру, по расчетам Кононова и Аиса Илькина, должны уже дойти до становища хана Нурали. Там их ждет другой посланец губернатора Неплюева – Яков Гуляев. Ему и быть главным посредником от России в переговорах между хивинцами и киргиз-кайсаками.
Петр Чучалов, непривычный к беспокойной кочевой жизни да к тому же последнюю ночь почти не спавший из-за саднившей раны в щеке, с трудом сидел на коне.
– Крепись, казак, – шутил Федор Погорский. – Смотри, как бы не свалиться под копыта. Верблюды затолкут в ковыль, не сыщем и на обратном пути. А то шакалы слопают за милую душу. Им ведь все равно кого жрать – жеребца ли павшего, посланца ли. Не дюже им, правда, много корысти будет от такого худого человека, а все же что-то на зуб попадет. Улов не улов, как говорят на Яике, а обрыбиться надо.
– Вот пущай и грызут тебе второе ухо, – отбурчался Чучалов. Он вскидывал перевязанную белым холстом голову, насилу открывал непослушные веки. Степь простиралась бескрайним морем за спиной, откуда так же широко и неохватно глазу плыли серые северные тучи. Все вокруг было ровно, серо, скучно, лишь иногда над головой появлялся коршун, кружил подолгу, а потом стремительно падал к земле и вновь взмывал к небу без добычи в когтях.
Родион Михайлов, который ехал впереди с братьями Опоркиными, подал вдруг голос тревоги:
– Старшина-а! Верховые на пути!
– Ну вот! – тут же отозвался Федор. – Сказали, бешеных всех перевязали; неправду сказали: одного не связали! Теперь жди беды!
Все невольно привстали в стременах, чтобы лучше видеть.
На дальних холмах, приглаженных за минувшие тысячелетия нескончаемыми ветрами, стояли верховые, человек с двадцать. Степные всадники, освещенные послеобеденным солнцем, приметили среди ковыльных трав купеческий караван и смело пустили коней навстречу.
С Чучалова дремота слетела разом, будто кто со спины окатил его прорубной студеной водой. От страха, что вот сейчас вспыхнет новая стычка с разбойниками, в голову ударила кровь и заломило в висках. «Два раза подряд мало кому еще везло», – мелькнула нехорошая мысль. Петр сильно натянул повод и остановил своего коня в надежде пропустить всех вперед. «Удобнее будет стрелять из-за верблюдов», – решил он. Но остановились и прочие караванщики. Колокольчики на верблюжьих шеях постепенно затихли, будто звонкие птичьи голоса над лесом перед грозой.
– Помилуй, Господь, – прошептал Чучалов и неистово перекрестился. – Теперь гляди, и со спины налетят остальные, – и вынул из приседельных карманов тяжелые длинноствольные пистоли. Рядом не выдержал и закричал Аис Илькин:
– Савсем, однако, сбесился киргизца! Может, шайтан в его душа влез? Смотри, старшина, каждый киргизца длинный соил тащит!
Действительно, в руках у всадников были длинные шесты с петлей на конце для ловли необъезженных коней. Эти соилы применялись степняками и как оружие при конных стычках, чтобы арканить противника и стаскивать его из седла на землю, полупридушенного.
Но Данилу удивило другое – почему ни у кого не видно обнаженных сабель и нацеленных на караван длинных копий? Рукавкин с беспокойством наблюдал за всадниками и за той легкой пылью, которая вилась из-под копыт свежих, не замученных дальней дорогой скакунов. Лицо Данилы слегка побледнело, но держался он перед опасностью с достоинством, без робости: теперь бой возможен только в открытую, грудь в грудь, укрыться негде, и уставшие кони не спасут. Но в таком деле первое слово за Кононовым.
У Чучалова не выдержали нервы. Он осадил коня, привстал в седле и вытянулся, насколько позволили длинные ноги, будто цапля на мелководье. Скачут верховые, машут длинными шестами, как несуразными странными копьями. Петр опустился в седле, осторожно отжал коня от Данилы Рукавкина и попятил его за спину Ивана Захарова. А они все скачут, не сбавляя бешеного галопа. Вот уже Чучалов отступил за высоких верблюдов, взвел курки пистолей, чтобы стрелять в тех, которые прорвутся через строй караванщиков, – боже мой, а они скачут уже совсем близко! Уже видны широкие усатые лица!
По знаку Григория Кононова, ударив коней, навстречу пустились казаки и Иван Захаров. Погорский поднял над головой ружье, выстрелил вверх и тут же начал его перезаряжать.
Киргизы опомнились: умерили бег коней, а потом и вовсе остановились. К каравану приблизился только один, средних лет, крепкий и уверенный в движениях, огладил пальцами смоляные отвислые усы, сложил сильные смуглые руки на груди и почтительно поклонился в седле, всем сразу, потому как не знал, кто у «урусов» идет за старшего. Быстро заговорил на своем языке.
Как только киргизы остановились, Чучалов вновь уверовал в свою счастливую звезду, незаметно приблизился к Рукавкину и, торопясь следом за киргизом, стал переводить:
– Аллах милосердный и всемилостивый да пошлет блага свои и щедрой милостью своею да наградит вас за трудный путь к стопам Нурали-хана, владыки Малой Орды.
Лисий малахай, крытый алым бархатом, говорил за то, что степняк этот не простого звания. Рукавкин сказал Чучалову:
– Спроси, кто он и что здесь ищет?
Чучалов вспомнил про длинную шпагу под плащом, приосанился, цепко осмотрел степняка маленькими глазками, выслушал и пересказал:
– Надо полагать, что он старший нукер при Нурали-хане, а зовут его Кайсар-Батыр. Сказывает, что видел меня в Оренбурге, когда приводили к присяге хана, ездил с ним на торжества и имеет подарок от господина губернатора. Говорит еще, что хан Нурали и посланец Ямагул Гуляев третьего дня как покинули главную ставку и пребывают в отъезде, а ему велено встретить нас и принять с честью.
Над караваном пронесся вздох облегчения. Кайсар-Батыр оправил на себе сбившийся при азартной скачке чапан из добротного черного сукна, поправил саблю, заткнутую за голубой шелковый кушак, добавил, а Чучалов перевел:
– Я послан ханом встретить вас у колодцев Белосоленой реки, да замешкались ввиду отъезда хана из стойбища. А вчера нежданно наткнулись на людей разбойника Кара-Албасты. Заметил он нас, успел уйти, но одного, раненного, нашли: не мог сидеть на коне, думал отлежаться несколько дней в кустах, а потом последовать за своим атаманом.
– Этот жалкий шакал, – продолжил Кайсар-Батыр, – так засох от страха, что нукерам пришлось помахать кнутом, чтобы размочить у шакала поганый язык и вернуть человеческую речь. Он и рассказал, что Кара-Албасты ночью, при нападении на ваш караван, первым же вашим выстрелом был тяжело ранен в грудь пулей. Теперь увезли его в горы Эрь-Тау, к тайному становищу у колодца Бакан, чтобы шаманы вылечили его за большие деньги.
– Вот как! – обрадовался Данила Рукавкин. – Воистину, Ерофей, твоею рукою водил сам Господь. Не зря люди говорят: стреляй в кусты, бог виновного сыщет! Не подстрели ты так удачно этого Албасту, куда как тяжко пришлось нам против разбойников. Прими награду за твердость руки и духа, избавил ты нас от лихих портняжек, которые по большим дорогам шьют дубовой иглой.
Рослый Ерофей смущенно кашлянул в рыжеволосый кулак, принял серебряный рубль, поклонился караванному старшине и бережно спрятал его в кожаный мешочек, который висел на шее под нательной рубахой рядом с самодельным, кованным из меди крестиком.
– С богом, братцы, авось теперь минет нас участь подобных встреч, – проговорил Данила, на что Родион сердито отбурчался:
– В чужую землю едем, как знать, много ли, мало ли там людишек, которые любят проезжих гостей да из-под моста их встречают!
Аис Илькин беззаботно рассмеялся на слова Михайлова, Данила крякнул, но смолчал, пристроил своего коня рядом с гнедым конем Кайсар-Батыра. Бок о бок с ними ехал Петр Чучалов и рассказывал старшему ханскому нукеру, как дружно ударили караванщики по разбойникам, как сам он, прежде не имея понятия об огнестрельном оружии, стрелял в кучу всадников, пока разбойная стрела не выбила его ударом в скулу. И при этом Чучалов уважительно потрогал повязку на щеке.
Верблюды, словно почувствовав скорый отдых, зашагали бодрее, снова вызванивали свой путь по обе стороны на добрую версту. За ними и кони приободрились, пофыркивали: учуяли неподалеку прохладную воду.
Родион Михайлов поотстал от караванного старшины – его оттерли конями казанские татары, потому и ехал он с Захаровым в середине верблюжьей вереницы. К ним вскоре подъехал от головы каравана Федор Погорский и протянул тяжелую кожаную торбу с пробкой в узком твердом горлышке.
– Отведай, Родион, киргизское питье. Ханские люди угостили. Пей, купец, не робей: продаешь с барышом, не пойдешь нагишом!
Родион лизнул языком по губам – к вечеру и его начала донимать жажда, хотя солнце весь день грело не очень жарко. Два минувших перехода по безводной степи заставили расходовать воду на питье очень экономно, берегли коням. Родион торжественно троекратно перекрестил непривычно мягкий сосуд, откупорил его, сделал пробный глоток: терпкий напиток, шипящий и прохладный, обжег горло, но последующие глотки кумыса принесли телу успокоение, свежесть, а недавней дремоты как и не бывало.
– Годится внутрь, – только и сказал Родион, передохнул, мозолистой ладонью вытер усы и короткую рыжеватую бороду. Карие глаза увлажнились, повеселели. – Не дурно сготовлено, да все же не российский хлебный квас в глиняном кувшине из глубокого погребца, – добавил Родион и протянул торбу Ивану Захарову: – Освежи тело, раб божий Иван. Кто знает заранее, что уготовлено нам завтра? Сниде царь Соломон во ад, и сниде Иона во чрево кита, а мы в царство неведомое, басурманское. Вещие старики давно говорят, что нет таких трав, чтоб знать чужой нрав.
– Сдюжим! – уверенно ответил Погорский. – Не всякий русак трусак, есть и храбрецы средь них!
– Возьми торбу, – выдохнул Захаров и протянул сосуд Погорскому, – а то я лопну от жадности.
Погорский пояснил, что такие кожаные сосуды делаются специально для хранения кумыса и называются они саба. Родион поинтересовался, откуда ему все это известно, и Федор, чтобы скоротать однообразие пути, рассказал следующую историю.
Лет семь тому назад кочевали киргизы неподалеку от их Кирсановского форпоста. Казаки в ту пору стога метали, к зиме готовились. Приблизились степняки к Яику, встали стойбищем и на торги начали приезжать. Торг вели по принципу «баш на баш», у кого что было при себе. Случилось так, что с одним старым аксакалом приехала верхом на резвом коне красивая девушка.
– Видели бы вы, братцы, эту степную лань! – не удержался от восхищения и прищурил глаза Федор. – Кажись, тронь ее руками, и она взовьется вся почище верткого налима! Побился я об заклад, что проберусь к той красотке в юрту и полюбовно поговорю с ней.
Захаров даже подскочил в седле и от восхищения чужой смелостью хлопнул себя по коленям. Родион снисходительно улыбнулся. Ему, спокойному по натуре человеку, такие похождения казались всегда за небылицу, придуманную ради забавы, а то и похвальбы.
– И что бы вы думали? – озорно щерил крепкие зубы Погорский. – Пробрался. Дождался, когда белобородый аксакал вышел присмотреть за конями, отодвинул полог войлочной юрты и скакнул будто серый волк в овчарню к молодой ярочке. Думал, девка от радости на моей бычьей шее повиснет, а она, глупышка несмышленая, визг учинить надумала. Да такой, что и за Яиком наши дозорцы слышали. Сбежалась ее родня, соседи, и начался у нас задушевный разговор. Толмача, к несчастью, не случилось тем часом, по темноте своей и необразованности говорили больше кулаками, а не языком. От того разговора и случилось у меня такое неприятное телесное расстройство.
Федор пояснил, что в той драке кто-то из киргизов в запальчивости махнул ножом. Еле уняли кровь, когда общими силами разметали в прах юрту и раскидали тонкие жерди, а казака насилу-таки связали. Ухо же только под утро отыскали под рухнувшими войлочными кусками.
– Я ей, девке, ухо-то и отдал, – усмехнулся Погорский. – Носи, говорю, заместо амулета на грудях своих пышных да помни про лихого казака Федьку.
Родион полюбопытствовал, крепко ли били его, связанного?
– Связанного вовсе не били, зря наговаривать не буду. С месяц ходил я у них в заложниках, выкупа ждал от своих родичей. Да в одну темную ночь та девка выманила меня тайно за край стойбища, подвела вот к этой дивной лошадке, дала плеть в руки, а на расставание обняла за шею и поцеловала в губы. Да и был я таков! Но по сей день, братцы, жалею, зачем не поднял ее в седло и не умчал к себе в форпост? Окрестил бы в нашу веру, обвенчались бы и зажили счастливо, видит Бог… С той поры и живу один. Пошел бы в монастырь, – закончил свой рассказ Федор шуткой, – да жаль холостых…
Впереди неожиданно послышались возбужденные крики:
– Эньба! Река Эньба!
– Чу, дошли, выходит, братцы! – встрепенулся Погорский и пустил коня вскачь догонять купцов и Кайсар-Батыра.
Караван поднялся на небольшой увал, и впереди, в трех верстах, открылась река, вся в зарослях краснотала, да редко где живописно поднимались раскидистые ветлы – диво для степных мест. А за рекой – большое стойбище кочевников: сотни юрт, табуны коней. Дальше к горизонту – тучами ходили стада овец. Все это под розовыми лучами заходящего солнца выглядело внушительно, красиво, но караванщикам хотелось скорее сойти с коней на землю, очутиться у прохладной колодезной воды и пить, пить досыта, а потом лечь у жаркого костра, вытянуть натруженные долгой ездой ноги и спать… Отоспаться наконец-то за минувшие бессонные и тревожные ночи.
В ставке Нурали-хана
Три восьмигранные юрты, как три большие копны сена, прилепились друг к другу – это Большая Юрта, походная ставка Нурали-хана. В одной хан спит, во второй принимает гостей, в третьей жены готовят хану и гостям пищу, кормятся сами, беспрестанно бранятся и здесь же досматривают детей.
Сзади Большой Юрты полукругом разместились со своими семьями ханские родственники, среди них на почетном месте мать нового хана – Пупай-ханша, умная и уважаемая на русской земле женщина. За юртами ближней и дальней ханской родни стояли потрепанные не одним кочевьем юрты «соседей». «Соседи» обслуживали большую ханскую семью, знатных баев и старшин. Это были табунщики, пастухи, доильщики кобылиц, водовозы…
Неподалеку от становища раскинулся просторный открытый загон, но в это теплое утро овцы были на выпасе в степи. Рядом с загоном на привязи стояли десятка три одногорбых верблюдов.
Прознав от Кайсар-Батыра об отъезде из ставки Нурали-хана, российские купцы в первое утро отсыпались вволю. Герасим, привыкший вставать рано, вылез из небольшой юрты, где ему временно дали место, оглаживал всклокоченную во сне рыжеватую бороду и, жмуря глаза от встречного солнца, смотрел, как ханские работники сноровисто ставили новую юрту неподалеку от реки Эмбы, рядом с сильно прореженными на топку зарослями краснотала.
Герасим понял, что в этих юртах будут жить прибывшие караванщики, не смог долго стоять без дела, подошел к работникам и сказал возможно приветливее:
– Бог в помощь, добрые люди. Возьмите и меня в швою артель.
Молодой сухощавый киргиз вытер влажный лоб рукавом старенького ватного халата, с недоумением вскинул на крепкого рослого уруса живые, продолговатые глаза, что-то сказал по-своему напарнику, старенькому и седоголовому.
– Ассалам алейкум, – приветливо поклонился старик и еще что-то проговорил, но из прочих слов Герасим только и уловил знакомое «мирза», то есть «господин».
– Галейкум, галейкум. – Он поспешил повторить чужое слово, пока оно звучало в ушах, и тоже, но не так ловко, поклонился рукой до земли, а не приложив ладони к груди, как это делают киргизы. Его поклон вызвал дружелюбные улыбки работников.
– Мой мирза там, – и Герасим указал на юрту, где еще спал Данила Рукавкин, подложил под щеку ладонь, закрыл глаза и захрапел так, что из соседней юрты выглянула испуганная пожилая женщина, повязанная белым платком.
Работники засмеялись, закивали, давая понять, что им это хорошо знакомо: мирза спит, а они уже работают.
– Кенжем?[15] – спросил старый работник у Герасима и ткнул черным пальцем ему в грудь. – Кенжем юрта?
Герасим не понял и в огорчении развел руками.
– Ни бельмеша не шмышлю, – вырвалось у него еще одно слово, которое он неоднократно слышал от Кононова.
Молодой работник огляделся вокруг, поднял с земли обломок шеста, ткнул пальцем сначала в Герасима, потом в обломок, положил его на согнутую левую руку и стал укачивать, прижимая к груди, будто малое дитя.
– Кенжем юрта? – негромко переспросил он и рукой махнул в сторону севера, откуда пришел их караван.
Теперь Герасим понял – киргизы спрашивают, есть ли у него детишки в его юрте там, на севере? Скорбно вздохнул, отрицательно покачал головой и поднял к небу указательный палец, поясняя тем самым, что одинок на белом свете как перст. Потом изобразил, как сидит на возу и плетью погоняет лошадь.
Киргизы заулыбались, закивали – и это им хорошо понятно! Герасим, радуясь как дитя, проговорил:
– Надо же, без языка, а понимаем друг друга. Вот так толмач! Пахому рашшкажу, помрет от завишти.
Младший киргиз ударил себя в грудь исцарапанной ладонью и назвался:
– Акберды[16].
– Герашим, – тут же представился Герасим, подхватил с земли тяжелую, полуторасаженную деревянную решетку, поднес к месту, где начали собирать очередную юрту. Старик заулыбался, глубокие морщины легли у рта, у черных продолговатых глаз на темном лице, высушенном постоянными горячими ветрами и нелегкой батрацкой жизнью.
– Корош, корош, Кара-Сим, – похвалил он добровольного помощника. Из соседней юрты вновь выглянула пожилая любопытная женщина – с кем это так непонятно беседует ее муж? Глаза ее округлились от удивления, и так, полувысунувшись, она следила из-под приподнятого полога за тем, как эти три чудака вместе собирали юрту.
Герасиму же хотелось знать, как называются вещи, к которым он притрагивался руками. Он снова хлопнул себя по груди, назвал свое имя и ткнул пальцем в решетку.
– О-о, – догадался старик. – Кереге, – и еще раз, чтобы урус Кара-Сим лучше запомнил, произнес по слогам: – Ке-ре-ге.
– Кереге, – повторил Герасим, радуясь, как обыденно и просто звучат из его уст чужие слова. Он подхватил разом две решетки, поднес их молодому киргизу и сказал:
– Акберды, на ке-ре-ге.
– Корош, корош, Кара-Сим, – похвалил снова старик и тут же назвал свое имя: – Мамыт, Мамыт, – и ткнул себя указательным пальцем в белую голову, потом с улыбкой погладил короткую курчавую бороду.
Пока ставили юрту, Герасим узнал, что длинные гнутые жерди называются уыки, что вверху под куполом они скрепляются кольцом – шанраком, что юрта укрывается кошмой, украшается внутри коврами или рисунками из цветного сукна.
Вышли из своих временных юрт заспанные казанские купцы, стоят, смотрят на рослого Герасима и двух киргизов, которые ему по плечи, что-то бурчат промеж себя. Потом показался Пахом, чешет голову, не может сообразить, что же делает его товарищ.
– Помогай! – крикнул ему Герасим. – Нам юрты штавят.
– Угорел, что ли? – обронил усатый Пахом, сладко зевнул в кулак, одернул просторную измятую рубаху, подпоясанную простеньким серым пояском, скрылся в зарослях над рекой и долго не показывался.
К полудню, изрядно и в охотку наработавшись, Герасим, чувствуя в теле приятную усталость, отошел в сторонку и полюбовался аккуратным рядом юрт вдоль берега. Для Данилы Рукавкина поставили двойную юрту, Чучалов поселился у Гуляева, прочим купцам, приказчикам и погонщикам поставили юрты одинарные, размером в четыре или пять решеток – кереге.
Самаряне обедали в одной просторной юрте вместе с казаками. Кормила их молчаливая пожилая женщина. Сначала им подали вареное мясо, за мясом поставили жент – творог, растертый со сливочным маслом и медом. Потом на широком подносе, как редкое здесь угощение, поднесли баурсаки – маленькие колобки из теста, обжаренные в масле. Запили сытный обед свежим кумысом, простились с поклоном, чем привели услужливую хозяйку юрты в большое смущение.
Казаки, бренча оружием, ушли вздремнуть в поставленную для них шестистенную просторную юрту, опустили полог, чтобы настырный ветер-пустынник не нанес на сонные лица степной пыли да чтобы любопытные смешливые киргизята не залезли поглазеть на страшных урусов, которыми столько лет их пугали всезнающие бабки. И вдруг – урусы в их стойбище, живые, а беды детям от этого нет никакой!
Вздремнули час-другой и Данила с Родионом, а когда вновь умылись в реке и вышли к становищу, Рукавкин вдруг дернул Родиона за кафтан и воскликнул с удивлением и радостью:
– Батюшки светы! Посмотри, Родион, кого нам Господь навстречу вывел! Купец Малыбай это, помнишь?
Родион вгляделся туда, куда указал Данила: из просторной юрты вышел низкорослый киргиз в остроконечной атласной шапке. Реденькая с серебристо-белыми прядями бородка задорно топорщилась вперед, будто со спины дул неистовый ветер и приподнял ее своим порывом. Родион невольно улыбнулся: так торчал у них в избе пучок сена, который старый дед привязывал к сломанной прялке для молоденьких ягнят.
– О-о, знаком мирза Даниил! – в свою очередь обрадовался купец, вскинул руки к бороде, огладил ее и степенно поклонился: – Салям алейкум, дорогие гости. Сегодня приехал свой юрта, узнавал ваш караван, радовался. Теперь хотел ходить ваш юрта, искать тебя, дорогой мирза Даниил.
Малыбай обернулся к своей юрте, протяжно крикнул:
– Хаты-ын![17]
На его властный покрик выбежала молодая киргизка в нарядном ярко-красном халате, в белой шелковой головной повязке. В тугих черных и длинных косах звякнули шолпы – серебряные украшения. Из-под белой повязки виднелись розовые мочки ушей, и блестящие золотые серьги искрились на солнце. Киргизка была на диво красивой, особенно продолговатые глаза, которые с любопытством глянули на статного Данилу, а потом с затаенным страхом остановились на огромном плечистом Родионе.
– Малыбай, сколь красива у тебя дочь! – восхитился Данила.
Купец что-то сказал киргизке, и она проворно скрылась в опрятной новенькой юрте.
– То моя третий, младший жена, – скромно пояснил Малыбай.
Данила в смущении крякнул, озорно подмигнул Родиону: дескать, учти, брат, – не дочь!
– Зайди, почтенный Даниил, в мой юрта, гостем будь, – снова поклонился Малыбай. – Имя как тебе, почтенный друг? – обратился он к Родиону. Тот назвался, но от угощения стали отказываться, объясняя, что совсем недавно встали из-за стола. Купец настойчиво продолжал приглашать:
– Мирза Даниил, мирза Родион, не обижайте отказом. Посетить мой юрта и покушать скудный обед. Когда в юрта хозяин варит сыр, единый котел занят, хозяин говорит – негде мясо варить гостям. Гость ушел голодный, мясо остался у жадный хозяин. Да не скажут так про Малыбая. В мой юрта есть второй котел, хатын Олтинбика резал мясо, жарил кавардак.
– Ну что ты с ним поделаешь, – воскликнул Данила и покачал головой. – Придется войти. Хоть этот почтенный купец не христианин, но сердце у него, видит бог, доброе. – Данила с улыбкой поклонился Малыбаю, принял приглашение. – Пострадаем животами ради нашей дружбы.
Вошли в юрту. Купец бережно принял от гостей кафтаны и шапки и положил в передний угол, где было невысокое ложе, укрытое цветным красно-желтым ковром. Коврами были увешаны стены, а Даниле на мгновение вдруг показалось, будто он снова очутился на одной из чудесных полянок за самарской дубравой, где летом вот такие же сполохи цветущих красно-бело-желто-сине-коричневых цветов.
На низеньком столике посреди юрты, тоже на ковре светло-зеленой расцветки, стоял медный котел, из-под приподнятой крышки в ноздри бил запах жареного мяса.
Молодая хозяйка принесла таз с теплой водой, подошла к гостям. Помыли руки, вытерли о свежее полотенце. Родион не утерпел и взглядом проводил киргизку до перегородки, за которой она бесшумно скрылась. Малыбай чуть приметно улыбнулся в седые усы, сделал вид, что не заметил пристального взгляда молодого приказчика.
По привычке поискали глазами в углах иконостас, не нашли, конечно, перекрестились, глядя на котел с мясом. Хозяин понимающе улыбнулся и развел руками, словно извиняясь, что не держит у себя изображения чужих богов, потом провел ладонями по лицу и проговорил на своем языке:
– Яразикул гибади, – и тут же повторил сказанное по-русски, чтобы гости поняли и не обиделись: – Хвалю насыщающего нас.
– Годится такое напутствие перед трапезой, – негромко проговорил Данила, оправил короткополый камзол из синего сукна, чтобы ненароком не испачкать жиром.
Молодая хозяйка вышла из-за перегородки и подала мужу медные тарелки и ушла, побренькивая украшениями в косах. Малыбай достал большой ложкой мелко нарезанное жареное мясо, раздал гостям, начиная с Рукавкина.
– И мой конь будет идти в Хива рядом с конь почтенный мирза Даниил, – неожиданно проговорил Малыбай и на удивленные взгляды самарян добавил: – Такой мой решений. Торговал Оренбург, купил хороший сукно, с барыш продавал будем Хива. Там чего-чего покупай, снова выгодно продавал русский купцам и людям Оренбург. Тем и богат каждый купца, тем и живи, гостя корми, молодой жена наряжай.
Данила высказал свою радость по поводу решения купца: куда как веселее будет в чужом городе со знакомым человеком.
– Что еще подать? – то и дело спрашивал хозяин. После жареного мяса Олтинбика поставила на стол жирный плов, потом пиалы с соком изюма, традиционный в степи жент – творог с маслом и медом. Все это запили свежайшим, бьющим в ноздри кумысом.
– Кушать надам еще, – угощал Малыбай. – Если хозяин юрта жадный, совсем мало кормил гостя, говорят, что гость свой язык изжевал.
Данила, не в силах чего-то еще глотнуть, взмолился:
– Помилосердствуй, о хлебосольный Малыбай! Предовольны, вместиться в нас ничто уже не может, на том и благодарствуем. Пусть воцарятся в доме твоем мир и любовь, а дети будут здоровы и веселы, не знают печали военных набегов и не увидят горящих становищ.
Малыбай поблагодарил за добрые пожелания, а потом сокрушенно, упавшим голосом пожаловался молодой жене, которая принесла дымящиеся чашки с чаем:
– Горе мне, хатын, совсем мало-мало кушал гость.
Олтинбика не поняла его русских слов, улыбнулась гостям и снова исчезла на второй половине юрты, да так проворно, что качнулись веселые огоньки четырех свечей, которые горели по углам стола на высоких серебряных подсвечниках, привезенных в последнюю поездку из Оренбурга.
– Мудрый царь Соломон говорил так: «Лучше блюдо зелени и при нем любовь, нежели откормленный бык и при нем ненависть», – неожиданно вспомнил изречение из Библии молчаливый Родион. Данила рассмеялся, хлопнул товарища рукой по широкому колену:
– О тебе, братец Родион, такого не скажешь. Не единым блюдом зелени напитался нынче, но и быком откормленным, если не двумя. Ткни-ка попробуй свое тугое чрево, продавливается ли?
Малыбай замахал руками – ну какой там бык! И маленького барашка не съели почтенные гости, а потом высказал мысль, которую давно хотел сказать, но ждал конца обеда: поговаривают люди стойбища, как бы купить у русских купцов нужные им товары, да не решаются подойти, знают, что караван идет в Хиву, где цены можно взять гораздо больше.
Данила и Родион подумал каждый про себя, потом переглянулись, видя, что отказать гостеприимным хозяевам не смогут ни тот, ни другой.
– Объяви, почтенный Малыбай, на завтра малый торг. Что можно будет – продадим. И цены возьмем умеренные, мало что больше оренбургских, вашим людям не в обиду.
Купец обрадовался, сказал, что жители стойбища будут весьма довольны. И спросил, не подать ли еще чего?
– Однако хватит с нас для первого раза, – поблагодарил Данила. – Грешно чревоугодию предаваться столь неумеренно, как мы нынче с тобой, Родион. Вставай.
Они поднялись, поклонились хозяину и хозяйке, поблагодарили за угощение.
Вышли на свежий воздух. Первый день в ставке Нурали-хана клонился уже к закату, и длинные тени от юрт своими верхами тянулись к бескрайнему окоему на восток.
Данила долго сидел у входа в свою юрту, слушал беспокойное кряхтение объевшегося Родиона, ждал, когда погаснут последние сполохи вечерней зари, думал о завтрашнем и непредвиденном торге.
«Сукно надо достать какое подешевле да цветом попроще, – прикидывал он. – И украшения сгодятся, купят киргизцы своим девкам да женам – хатынам», – вспомнил чужое слово, и перед ним, будто во сне, возникла гибкая, как ковыль на ветру, молодая киргизка с огненными черными глазами. Подумал: «Моя Дарьюшка куда справней фигурою, и плавности больше. Дарьюшка как белая лебедушка против юркой трясогузки».
Улыбнулся невольному сравнению, вздохнул, представил, как теперь под вечер, одевшись в белую теплую шубу, Дарья возвращается из церкви после вечерни.
«Уже не первый снежок, гляди, припорошил Самару, в воздухе морозцем пахнет, а здесь тепло…»
Стемнело быстро. Над юртами, будто широкий ломоть спелой тыквы, повис немолодой уже месяц. Рядом с ним грудились в кучки и подрагивали озябшие мерцающие звезды. Опустели «улицы» киргизского стойбища, угомонились и задремали чуткие степные собаки. Данила встал, посмотрел на юрты, где сложены товары, – там прохаживался в карауле младший из братьев Опоркиных – Тарас.
– Все спокойно, старшина. Спи.
Данила забрался под рядно. Знал, что ночью на землю от реки придет свежесть и будет зябко, а потому сверху прикрыл спящего Родиона, а потом и себя еще стегаными ватными кафтанами.
И уснул, будто нырнул в бездонную глубину Волги.
* * *
Минула неделя, как караван закончил первую половину своего пути в неведомую Хорезмскую землю – вышел к берегам реки Эмбы. Хан Нурали все не возвращался из поездки по своим улусам. Купцы отоспались, отдохнули, провели малый торг с людьми ханского стойбища и начали исподволь готовиться к самому трудному переходу через пустыню, к владениям хивинского хана Каипа.
Первые дни самаряне с интересом знакомились с окрестными местами, но скоро это занятие им наскучило: все то же обветренное однообразие степи, пустые заросли тальника над невысокими берегами Эмбы и скудность живого мира. Птицы уже покидали здешние места, их стаи тихим перекликом оглашали серое небо. И только редкая ящерица, припоздавшая впасть в зимнюю спячку, порой мелькнет серо-желтой спиной около ног да скроется в сухой траве, а то и в норку на склоне песчаного оврага. Иногда над речной поймой, заросшей низким кустарником и колючкой, прочертит хмурое небо темным крылом коршун, сделает круг-другой и, голодный, полетит дальше, в степи, где есть еще надежда хоть на какую-нибудь добычу.
В одно такое скучное пасмурное утро Данила Рукавкин столкнулся с Петром Чучаловым около юрты Малыбая и, маясь он безделия, полюбопытствовал, скоро ли возвратится хан и долго ли каравану еще стоять в этом стойбище.
– Может, что слышал, Петр, от ханской родни? У меня уже не единожды левая бровь чесалась! А по народной примете это к большой дороге!
Чучалов улыбнулся, потрогал пальцем подживающую рану на скуле и не упустил случая выказать перед караванным старшиной важность порученного ему от губернатора дела. Доверительно, полушепотом сообщил:
– Завтра извещусь об этом от самой Пупай-ханши.
Но и без уведомления Пупай-ханши прослышали караванщики, что для установления мира между соседними народами хивинский хан Каип пожелал взять в жены среднюю дочь Нурали. А это значило, что, пока сватовство не состоится, караван не сдвинется с берегов Эмбы ни на версту.
Прознав об этом, Кононов в сердцах возмутился:
– Отопреют казачьи бока, прежде кончатся эти пересылки сватов! Дело ли казачье – на кошме валяться! – и неожиданно решил: – Едем, Данила, в степь. Погоняем за ветром, если никакой дичи по пути не подвернется!
Позвали Погорского и Родиона Михайлова, но Родион отказался ехать: малость нездоровилось, чтобы на коне по степи носиться, а самое главное – хотелось прикинуть, не прогадал ли он в торге со здешними киргизами? Есть ли прибыток купцу? А то, быть может, и нет резона ехать дальше? Взять да и расторговаться здесь!
Данила понял состояние товарища: чужая короста на теле куда хуже своей! – не стал настаивать. В степь, вниз по течению Эмбы, поехали втроем.
– Кхм. Сказывали мне здешние киргизы, что там заросли гораздо гуще, а днями пастухи у озера будто пернатую дичь видели, – пояснил Кононов выбор пути. Сидя в седле, он старался держаться статно, молодецки и не горбить спину, согнутую годами нелегкой жизни на чужбине. – Даст бог, на стадо джейранов наскочим. А нет, так хотя бы проветримся, а то кумысом провоняли до исподнего.
– И себя показать хорошим людям не грех, – подбоченился Федор. Они как раз проезжали мимо юрты, у которой толпились шумливые молодые киргизки. Погорский лихо заломил баранью шапку так, чтобы прикрыть отрезанное ухо, выставил черные вьющиеся кудри. Не стерпел и подмигнул крайней девушке, которая стыдливо прикрыла широкоскулое смуглое лицо рукавом, однако не отвела восхищенных глаз, засмотрелась на плечистого батыра-уруса.
Заслышав конский топот, из юрты выглянула пожилая киргизка, опытным взглядом поняла в чем дело и тут же с бранью напустилась на девушек, неистово размахивая руками и ударяя себя по лицу. Девушки пытались было возразить ей, но еще больше растревожили гнев бдительной аже[18]. Федор засмеялся, повернулся вполуоборот к юрте и громко, дразня старуху, прокричал девушке:
– Бата[19], карагоз![20]
– Бата, агатай![21] – радостно откликнулась девушка, но старуха схватила ее за руку и силой втолкнула в юрту. Встала перед опущенным пологом, уперла руки в бока с таким видом, будто готова была здесь же и смерть принять.
– Ох, Федя, ох, кречет ненасытный, остерегись, право, в чужих землях от бабьего соблазна! – пытался урезонить Кононов лихого молодца. – Не отсекли бы тебе и второго уха, до Хивы не доедешь в человеческом облике.
– Не беда, – беспечно, показывая белые зубы, отозвался Федор, оглядываясь на девушек. – Без ушей куда как способнее голову всюду совать, не цепляются.
– Григорий прав, Федор, – строго сказал Рукавкин, – в гостях мы, и есть должны то, что хозяева накроют на стол, а не шарить впотьмах по чужим чуланам, выискивая кусок полакомее!
Погорский смущенно крякнул, согнал с лица молодецкую беззаботность, ответил караванному старшине:
– Про таких, как я, говорят: с казака окаянного не будет и старика покаянного. Оно и правда, молодо – зелено, погулять велено. Я понимаю, караванный старшина, что гулять молодцу надобно в родимой горнице.
Отъехали верст пять от стойбища. Степь стала еще ровнее. К югу забелели пятна солончаков, слева от них на небольшом взлобке отара овец пылила тысячами копыт – перегоняли на новое пастбище. Серые, на сером фоне степи, овцы были почти невидимы, зато верховые пастухи на черных и гнедых конях заметны издали превосходно.
Впереди, к югу от речной поймы, открылось заросшее осокой и камышами озеро. Федор взял ружье на изготовку.
– Может, утка поднимется.
Объехали вокруг озера. Берег, истолченный глубокими частыми овечьими следами, напоминал перевернутую шляпку огромного обмолоченного подсолнуха. Куда реже попадались широкие вмятины от лошадиных копыт. Отыскали место водопоя, но пернатая дичь снялась уже недавно и отсюда: попадались свежие и чистые, не захлестанные еще осенними дождями утиные перья.
Оставили это озеро, круглое, саженей двести от края и до края, и поехали дальше полынной пахучей степью. Кони похрапывали, все норовили сорваться в бег, но всадники сдерживали их – прогулка еще только началась.
Переехали неглубокую сухую балку, по берегам которой изредка торчали уцелевшие кусты краснотала, вырубленного во многих местах, когда здесь надолго располагалось кочевое стойбище и ставили сотни юрт.
Миновали балку и снова ехали с версту полынной ровной степью. Наткнулись на второе озерцо, длинное и узкое, поросшее все тем же камышом. На чуть приметном береговом возвышении вокруг озера, среди высоких лопухов-репейников, густо переплелся полевой вьюнок, давно отцветший шершавыми коробочками. Когда Данила склонился из седла и сорвал одну из них, коробочка лопнула и на ладонь посыпались темно-серые бугорчатые семена. Здесь же, на берегу, уцелело от беспощадных копыт несколько десятков кустов желтой кашки, которую неохотно щиплют даже овцы.
– Не убить нам здесь бобра и не сыскать добра, – проговорил Федор, оглядывая пустую степь вокруг озера. – Хоть свищи вслед ветру, даже это не отзовется. Вот какие места есть на земле!
– Свисти, – откликнулся Григорий. – Свист деньгу наживает.
Вдоль узкого озера извилистой змеей с юга на север шло сухое русло, заросшее травой и заваленное круглыми шарами перекати-поля, которые здесь нашли наконец-то себе укрытие и покой от неугомонных степных ветров. Глубиной русло было аршина два или чуток больше, видны были следы когда-то скопленной дождевой воды.
Кононов направил коня по дну русла, в сторону реки Эмбы, до которой отсюда верст пять. Данила и Федор молча последовали за ним: не все ли равно, куда ехать.
За полверсты до Эмбы суходол раздвоился вокруг небольшого холма, на вершине которого среди серых высоких зарослей чертополоха торчала каменная глыба, издали похожая на старую женщину, которая присела отдохнуть над водной прохладой и от усталости сгорбила натруженную работой спину.
На худом лице Кононова задергались мышцы, словно казак вот-вот рассмеется либо расплачется беспричинно.
– Ты что, дядя Гриша, а? – удивился Федор и прищурил глаза, наблюдая за Кононовым.
– Искал дед маму, да завалился в яму, – ни к селу ни к городу, казалось бы, пробормотал Григорий, а сам от волнения вдруг взмок, как банная ветошь, и принялся поочередно вытирать ладонями седые жесткие волосы на висках.
Руки казака заметно тряслись. Он тяжело слез с коня и повел его за повод на холм, к странному изваянию из песчаника.
– Дядя Григорий, да что такое? – снова спросил Федор, удивляясь все больше и больше. – И мало ли нам в степях попадались такие же каменные бабы, невесть когда и кем оставленные на земле? – Он тоже соскочил с коня и быстро пошел следом за Кононовым, как будто тому угрожала неотвратимая опасность.
– Данила, разрази меня гром! – обернулся Григорий к Рукавкину, который вынужден был вслед за казаками подняться на холм. – Здесь мы с князем Черкасским переходили через Эмбу. Вон вдоль того откоса спустились к реке, с севера, перешли через Эмбу вброд и вышли к этому холму. А у этой каменной бабы, как прозвал ее наш князь, сделали ночевку в суходоле. За холмом укрывались от восточного ветра, чтоб пылью глаза не забивало.
За время пути от Оренбурга Данила столько раз слышал это имя, что ему стало казаться, будто погибший князь незримо пребывает в их караване. К добру ли только это?
– А чей он был родом? – спросил Данила, задумчиво глядя сверху на неширокую и спокойную степную речку.
– Доподлинно не берусь судить, но слышал, будто на службе у царя Петра изрядно наторел в делах, поставил несколько городов на восточном берегу Каспия и был за то в большой милости. Сам он, сказывали, родом из крещеных кабардинцев. Мы за глаза величали его князем Бековичем. А что было у царя Петра на уме, когда посылал он нас в Хорезмские земли, про то нам неведомо…
Действительно, откуда было знать простому казаку, что за несколько лет до экспедиции Черкасского в Хиву вместе с русскими купцами прибыл в Астрахань туркменец Ходжа Нефес, а из Астрахани был доставлен в Петербург, где «за большой тайной» и объявил, будто бы властители Хорезмской земли, страшась постоянно могущества России, загородили Амударью недалеко от того места, где она впадает в Каспийское море, и тем самым повернули ее в море Аральское. Но если послать добрую команду, то ту плотину без великого труда можно разрушить и открыть свободный доступ российским судам до Хивы и Бухары, а возможно, что и до самой Индии.
Нет, не военной силой пытался сыскать царь Петр дружбы с хивинскими ханами, потому и отправил Черкасского с отрядом всего в три с небольшим тысячи человек, добрая половина из которых были яицкие казаки.
Отправляя в поход Черкасского, царь Петр дал указ Сенату:
«Первое. Надлежит над гаванью, где было устье Амударьи реки, построить крепость человек на тысячу, о чем просил и посол хивинский.
Второе. Ехать к хану хивинскому послом, а путь держать подле той реки и смотреть прилежно ее, также и плотины, если возможно эту воду опять обратить в старое ложе, а прочая устья запереть, которые идут в Аральское море.
Третье. Осмотреть место близ плотины или где удобно на настоящей Амударье реке для строения же крепости тайным образом, и если возможно будет, то и тут другой город сделать.
Четвертое. Хана хивинского склонить к верности и подданству, обещая ему наследственное владение, для чего и предложить ему гвардию, чтоб он за то радел в наших интересах…»
В этом же указе Петр настоятельно советовал Черкасскому просить у хивинского хана судно и на нем отпустить российского купца по Амударье в Индию, «наказав, чтоб изъехать ее, пока суда могут идти, а потом продолжил бы путь в Индию, примечая реки и озера и описывая водяной и сухой путь…». Особо царь наказывал командиру отряда «смотреть накрепко, чтоб с жителями обходились ласково и без тягости…».
Кононов еще раз осмотрел обе стороны степи возле Эмбы, неторопливую, словно уснувшую, реку среди зарослей краснотала, уходящую на запад, в сторону Каспия, и скорбная улыбка тронула тонкие губы:
– Унесла ты, речка, мою молодость… Поохотились, нечего сказать. Выходит, что теперь мы пойдем по своим же старым следам, только бы участь наша не повторилась… – Григорий тряхнул высокой шапкой, расправил плечи и приободрился, отметая прочь воспоминания о тяжком прошлом. – Нечего тебе, старый ворон, каркать про черное! Ну, будет вам, братцы, сторожить эту каменную деву, не убежала если за эти годы, не убежит и впредь! В верховьях сухого русла, верстах в десяти, должно быть еще одно озерцо и колодцы при нем.
Он ослабил поводья, пустил коня сначала в легкий бег, а как миновали суходол, во весь конский мах.
– И-и-ех! – выдохнул Погорский и тоже дал волю своему рысаку. Данила на своем карем жеребце сначала чуть поотстал, невольно любуясь резвостью казацких коней и тому, как легко держится в седле старый Григорий.
Слева осталось продолговатое озеро, наметом промчались по большой бело-серой плешине – солончаку, на котором лишь кое-где сиротливо торчали из глубоких трещин скудные засохшие былинки полыни и степной колючки. Потом поднялись на пологий взлобок, где поутру видели перегоняемые отары овец, а когда остановили коней, то взору открылось еще одно стойбище, юрт на сорок – пятьдесят, по берегу озера. Здесь, кроме камыша, росли несколько невысоких, сбросивших уже листву деревьев.
К стойбищу подъехали осторожно, чтобы не испугать жителей: кто знает, слыхали они о приезде российского каравана или нет? Не всполошились бы, увидав вооруженных казаков.
Недоезжая четверти версты, вдруг заметили, что киргизы там чем-то встревожены, а над одной из юрт в середине поселения чуть приметно колыхалось на высоком шесте двухцветное черно-белое знамя. Подъехали ближе. Из этой юрты донеслось безутешное женское рыдание, ему вторили детские голоса. У входа, прикрытого пологом, угрюмо, не глядя на приблизившихся россиян, стояли мужчины, видимо, не решаясь войти незваными.
– Неужто вновь старая лисица молодую поучает? – удивился Федор. Данила понял, что именно имел в виду молодой казак: у некоторых богатых киргизов было по нескольку жен, и они нередко бранились между собой, поднимая при этом отчаянный крик на все стойбище.
– Что-то другое, – возразил Рукавкин. – Знамя зачем подняли! Не для бабьего же бою.
– Покойник в той юрте, – негромко пояснил Кононов и стащил с наклоненной головы баранью шапку, перекрестился. – Потому и знамя. Обычай. Когда умирает молодой человек, то над юртой вешают красный лоскут. Когда старик скончается – вывешивают белый. Здесь умер мужчина, хозяин юрты.
Над увалом, через который только что проехали россияне, показался конный отряд. Впереди, на сером коне в мелких темных пятнах, важно восседал богато одетый киргиз, лет под шестьдесят, полнощекий, с холеной седой бородкой. Надменное, чистое, почти без морщин лицо и в преклонном возрасте было красиво. Рядом с ним, к великому своему удивлению, Данила приметил купца Малыбая.
Завидев приехавших, мужчины у входа в юрту все так же молча расступились. Внутрь уверенно, как к себе, вошел слуга богатого киргиза, послышался отчаянный девичий крик, и вот уже, словно свернутый ковер на плече, дюжий молодец вынес молодую, почти подростка, девушку и все так же молча кинул ее на колени хозяина.
Важный киргиз вынул из-за пояса кожаный мешочек, бросил его к порогу юрты. Звякнули монеты. Из-под серого полога мигом, коричневой змеей, метнулась цепкая рука, схватила деньги и исчезла. Неистовый плач тут же оборвался.
– Ты что-нибудь уразумел? – спросил потрясенный Данила у Григория. Старый казак удрученно пожал сутулыми плечами, неохотно разжал стиснутые зубы:
– Кто их разберет, старшина. У них свои законы, у нас свои. Законы разные, а суть, выходит, одна… Везде тяжко бедному человеку.
Все разъяснил Малыбай. Когда выехали из стойбища, он поотстал от своих, дождался Данилу, на вопросы россиян пояснил, что хозяин юрты, Жайнак, задолжал Сырбаю несколько сот овец, когда нечаянный падеж начал косить его стадо. Шесть лет почти задаром пас Жайнак чужие отары, пытаясь отработать долг, да вот испуганная лошадь ночью скинула уставшего пастуха, он неудачно упал на голову…
– Сырбай забрал дочь Жайнака себе в жены. Четвертая жена будет у почтенного Сырбая, – добавил Малыбай. Данила, почти не слушая, о чем продолжали разговор его спутники, подумал: «И у нас дворяне нередко берут крепостных девок силой, если не в жены, то для своей прихоти». – Горечь подступила к горлу.
Впечатление от хорошей освежающей прогулки в степь было основательно испорчено.
* * *
Через два дня в главное стойбище возвратился Нурали-хан, а с ним и посланец Неплюева Яков Гуляев. Вечером неожиданно хлынул холодный с ветром дождь, но Данила Рукавкин собрался и, не сказав ни слова, покинул отведенную им юрту.
Родион Михайлов, кутаясь в теплый кафтан, лежал на войлочной подстилке, брошенной поверх ковра, чтобы не так было холодно, и с сожалением думал о тех, кто в эту минуту, захваченный в степи непогодой, дрогнет под проливным дождем. Где-то за Яиком сыпанула туча щедрым снегом, а здесь разродилась холодными потоками дождя.
«А в Самаре теперь земля промерзла. По кочкам ходить – одна морока, ноги можно изломать. Не зря старики приговаривают, что ноябрь зиме дорожку торит. Идет матушка с севера… Над Волгой Фёдоровы[22] ветра голодным волком воют… а мы все стоим с караваном, время теряем».
– Хоть бы Данила скорее пришел, – не выдержал Родион, устав прислушиваться в полутемной юрте к нудному свисту ветра над головой. – Ушел куда-то и пропал. Дождем его, что ли, размыло?
Только посетовал на тоскливое одиночество, как сквозь глухой шелест дождя послышались неразборчивые слова, потом смех и тяжелые шаги. Кто-то обошел юрту – зачавкала жижа под ногами у входа.
Полог поднялся, и в юрту втиснулся Данила, а с ним гость. В руках у гостя походная сумка, мокрая и тяжелая от поклажи.
– Родион! – весело окликнул Данила, стряхивая воду с мокрого плаща. – Спишь, что ли? Видишь, кого бог послал в наше не освященное святой церковью жилище? Это государственный человек, толмач и личный посланник господина губернатора – Яков Гуляев!
Посланник – на вид ему было около тридцати лет – откинул наброшенный от дождя суконный темный плащ, отряхнул его, забрызгав дождевыми каплями ковер у входа, осторожно положил. Здесь же с трудом стащил новые сапоги и в вязаных носках прошел на середину юрты, где на жаровне тихо горели сухие ветки саксаула. Гуляев присел у огня, согревая мокрые руки.
Яков был чуть выше среднего роста, строен, будто перетянут поясом натуго. Лицо чистое, смуглое, слегка продолговатое, прямой нос с широкими тонкими ноздрями. На верхней губе красовались черные усы, которые свисали по обе стороны небольшого рта. Бороду толмач брил.
Когда Гуляев шевелил руками над жаровней, в тусклом свете углей на безымянном пальце правой руки сверкал дорогой перстень – алый камень в оправе из чистого золота.
Но больше всего поражали глаза – голубые, будто небесная лазурь, круглые, а не темные и продолговатые, как у прочих татар. О том, что Яков из татар, им поведал Чучалов.
Гуляев отогревал руки и изредка посматривал с улыбкой то на Родиона, то на Данилу – купец непривычно суетливо готовил для гостя еду: раскладывал на низеньком столике у жаровни вареное мясо кусками, хлеб, свежие яблоки, несколько кусков сыра, сушеный виноград. Из своего тайника извлек штоф, водрузил его посредине стола. Осмотрел все это и, довольный, крепко, до скрипа, потер влажными от дождя кистями рук.
– Прошу к столу, почтенный Яков, крещеная душа. Весьма рад, что удалось завлечь тебя в нашу киргизскую берлогу. Тебе, верно, в ней куда как привычно, а нам студенно без матушки-кормилицы, доброй и горячей русской печи, – подделываясь под тон самарского дьякона Иванова из Троицкого собора, Данила пробасил. – Для согрева плоти своей, а не в угоду бесам пакостным после холодной купели пригубим то, что и монаси приемлют по малой толике…
Родион молча придвинулся к столу. Гуляев почти одним глотком опрокинул в себя водку, крякнул, смешно подвигал усами, будто что-то вынюхивал в чужой юрте, и тут же взялся за еду. Проглотил кусок, вздохнул, прислушался к непрекращающемуся дождю и ветру над степью.
– Случись после такого ненастья мороз – пропащее дело для кочевников: земля обледенеет, овцам и коням не добыть корм из-подо льда. Падеж страшный может произойти.
– Видел я, – проговорил Родион, – как обеспокоились степняки, бегали к ветхому мулле и кричали, чтоб молил он Аллаха не посылать снег на землю. А у того муллы, должно быть, от сырости совсем голос отнялся, чуть различим за войлоком.
– Мусульманский Аллах, как и христианский Бог, не только слова, но и помыслы людские знает, – прервал этот неприятный для него разговор Гуляев: умел он чтить веру любого народа, тем более веру своего отца.
Говорили о службе Гуляева у губернатора, о его поездке с киргизскими старшинами в Петербург к царице Елизавете, когда решался вопрос о ханстве Нурали, о богатых дарах, которые она прислала хану после принятия российского подданства.
– Среди тех подарков была поистине царская сабля с дарственной надписью от государыни императрицы, – вспомнил Гуляев и пересказал ту надпись купцам.
– Отменная память, – не сдержался от похвалы посланцу Родион, упрямо отодвигая от себя соблазнительную чарку с водкой, которую Данила щедро налил ему и поставил рядом с миской.
– В степи постоянно дуют ветра. Но если они будут дуть и в голове государственного посланца, она оценится не дороже дырявой саба, в которую уже не налить и глотка освежающего кумыса, – назидательно пояснил Гуляев.
Когда заговорили о предстоящем сватовстве хивинского хана к дочери Нурали, Гуляев сменился в лице, замкнулся, и это не ускользнуло от внимания самарян.
– Что с тобой, Яков? Занедужил? Озяб? – забеспокоился Данила и полез за еще одним кафтаном – накинуть на плечи Гуляеву. Яков тяжело вздохнул – качнулось зыбкое пламя ближней свечи, – поникшим голосом ответил, не поднимая глаз от стола:
– Присмотрел сокол подругу, да высоко в горах парит его соколиха, ох как высоко, Данила! Станешь вверх смотреть – тымак[23] с головы валится на землю. Горе бедному соколу, не допустит его чужая стая к той соколихе, собьют на острые скалы… Только перья на ветру разлетятся.
– Кто же она? – полюбопытствовал Родион. – Байская дочь, поди?
– Матыр-Ханикей, – откликнулся Яков и уронил голову на грудь.
Самаряне переглянулись, потом Данила твердо, почти сурово сказал посланцу:
– Знаю, тяжко это сделать, да надо – забудь ханскую дочь! Не пара она тебе, сам видишь. Прознает про то Каип-хан, не выбраться тебе живым из Хивы. Да и не следует нам личное поперек государственного в таких делах вставлять. Когда сходятся две огромные льдины, между ними лучше не сновать на челне, сомнут.
Яков вскинул на караванного старшину грустные глаза, тихо ответил:
– О том и я сведущ, Данила, всякого нагляделся, беспрестанно пребывая среди киргиз-кайсацкой знати… Гибнут меж тех льдин не только мелкие людишки на челнах. Барак-Салтан был едва ли не сильнейшим средь салтанов в Средней Орде, а где он теперь?
– Поведай нам, Яков, что же с ним приключилось? – напомнил Данила, когда Яков на минуту умолк, вспоминая про себя что-то.
– С Барак-Салтаном? Страшная смерть подстерегла его… Как убил он в сражении на речке Тургай бывшего хана Абул-Хаира, так и началась невиданная смута в киргиз-кайсацких ордах. Прознав о том, что Барак-Салтан самолично срубил голову старому хану, многие старшины и салтаны покинули Барака, но и после этого за ним оставался город Икан и другие соседние города, он по-прежнему правил тремя тысячами кибиток. Доказывая свою силу, он сумел собрать из найманов, каракисяков, купротов и частью из киргиз-кайсаков Большой Орды войско в пять тысяч всадников и выступил в поход на каракалпаков, которые сами готовились мстить ему за Абул-Хаира. В марте сорок девятого года Барак-Салтан был уже в устье реки Джидиль, которая там впала в Сырдарью. Здесь-то и встретил его губернаторов посланец Матвей Арапов с просьбой Ивана Ивановича не воевать более с соседями и не откочевывать далеко в Среднюю Азию, обещая помирить его с новым ханом Малой Орды.
– И что же? Послушался Барак Губернаторова совета? – коротко спросил Родион, слушая рассказ посланца словно сказку о неведомых странах и неведомых королях.
– Послушался, – ответил Яков. – Известил, однако, что часть знатных киргиз-кайсацких старшин, а среди них и весьма влиятельный Телябий, собравшись вместе с десятью тысячами киргиз-кайсаков кунратского рода, выбрали его себе в ханы и подняли на кошме и что вся Большая Орда признала над собой власть русской императрицы Елизаветы Петровны и просит себе утвердить в ханы его, Барак-Салтана.
– Вот так дела-а, – поразился Данила. – Воистину, здешние события мало предсказуемы… И что же, утвердили его на ханство?
Яков Гуляев отрицательно покачал головой, пояснил:
– Не успели. В апреле пятидесятого года Барак-Салтан при весьма загадочных обстоятельствах умер.
– Как так – при весьма загадочных обстоятельствах? – поразился Данила. – С коня упал или зараза какая прицепилась?
– Да нет, все было спокойнее… Умер в городе Карнаке, едва успев приехать туда после обеда у какого-то ходжи. При губернаторе среди посланцев-толмачей многие уверены, что это дело рук хана Нурали. Вот такие здесь дела вершатся, Данила. Так что ежели Нурали прознает о моих делах сердечных, мне и в Хиву не доведется ехать, здесь меня и предадите земле… А иной раз мне здешний хан за ребенка кажется… Едва ли не каждый день поутру выходит в степь и смотрит в подзорную трубу, полученную в подарок от губернатора. Бывает, руку протянет, чтобы схватить кого-то, а потом отнимет трубу от глаза и смеется несмышленым отроком. Ну, караванный старшина, давай еще по пиале выпьем, да и ко сну побреду я. Устал за день, в седле мотаясь за ханской свитой.
Ставшее за вечер привычным шуршание дождя почти прекратилось, а когда Гуляев покинул юрту, дождь совсем перестал. В дверном проеме, когда выходил посланец, на миг сквозь разрывы в тучах сверкнули редкие звезды чужого неба над чужой и холодной степью.
* * *
Стеганый ватный халат набух от дождя и тяжело обвис на острых плечах: по одежде человек этот был погонщиком верблюдов или жатаком[24], состоящим в услужении при Большой Юрте хана. Но что делает он среди уснувшего стойбища, когда сторожевые собаки и те забились невесть куда, спасаясь от сырого порывистого ветра с мелким надоедливым дождем? Человек от юрты к юрте крался в сторону западной окраины становища, повадками напоминая старого степного барса, который не надеется на резвость ног и вот так же осторожно с подветренной стороны подбирается поближе к выслеженной добыче.
Наконец человек остановился у юрты караван-баши урусов, приник ухом к тыльной кошме. В жилище российских купцов говорили на чужом для него языке.
«Чтоб истолкли вас в пыль всемогущие дэвы! – ругнулся человек и от досады едва не ударил кулаком о мокрую стену юрты. – Не разобрать, о чем толкуют эти гяуры!»
Но вот до его чуткого слуха донеслось имя ханской дочери Матыр-Ханикей, а упомянул ее старший посланец белой царицы Гуляев, любимец Нурали-хана.
«Шайтан крещеный! Извещает своих единоверцев о сватовстве удачливого Каипа к дочери Нурали – да вытекут у него глаза, зачинщика всех моих несчастий! Однако не спеши, кичливый Нурали, готовить свою красавицу в жены Каипу! Как бы нечаянный встречный ветер пустыни песком не засыпал ее прекрасные глазки. Приедет Матыр-Ханикей с большой свитой, а зачем мне в Хиве доглядчики твои, Нурали, да превратятся оставшиеся дни твоей жизни в сплошной самум!»
Человек зябко передернул плечами – по затылку и шее потекли капли вновь хлынувшего крупного дождя, – надвинул на уши суконную шапку с отворотами, стоял, слушал, не замечая, как медленно утихал порывистый осенний дождь и где-то далеко у коновязи залились нежданным лаем собаки.
Из юрты вышел Яков Гуляев, и человек тут же присел, почти прижался к земле. Посланец белой царицы постоял у входа, привыкая к темноте после ярких свечей, укрыл лицо от ветра высоким воротником плаща и, скользя ногами словно только что народившийся жеребенок, по черной слякоти побрел к своему жилью, ближе к реке Эмбе. Когда полог темной юрты опустился за Гуляевым, человек в одежде погонщика крадучись прошел следом за посланцем урусов, постоял малое время, прислушиваясь: вдруг толмачи заговорят на понятном ему языке татар из Казани? Но второй посланец, видимо, уже спал, Гуляев, не зажигая свечи, разделся и скоро затих на своем ложе, уснул.
«Спите, спите, урусы! Жаль, что Кара-Албасты не усыпил вас навсегда у Белосоленой реки! Спите, а мне не до сладкого сна. Сам хан Каип не догадывается, зачем направился я в Малую Орду. Не бывать посольству Нурали в Хорезмской столице! Обхитрил меня один раз советник белой царицы Неплюев, нашего посла Ширбека из Оренбурга не пустил уехать в свою столицу хлопотать о ханстве Батыр-Салтану. И теперь этот хитрый белокожий змей хочет вползти в душу недоверчивому Каипу. А может, в урусское подданство, как и Нурали, старается переманить? Видит Аллах, не бывать этому! Всех убивать будем. Побили войско князя Бековича при великом хане Ширгази, и вам найдется место в песках, надобно только нашептать в ухо подозрительному Каипу страшные слова… Будь теперь хивинским ханом я – дальше Шамских песков не ступили бы гяуры. Моими стараниями на кошме ханов поднимали достойного Батыр-Салтана, ему и править кочевыми ордами. А мне при нем быть первым советником, а со временем, если Аллах будет ко мне милостив…»
Человек, предаваясь сладостным путаным мыслям, сутулился, крался между юрт и Большой Юрты, у входа в которую недреманно и стойко, словно уснувшие ветлы над Эмбой, стояли под дождем два нукера. Человек обошел ханское жилище тыльной стороной и приблизился к небольшой опрятной юрте. Здесь жила Айгыз, бывшая нянька Эрали-Салтана, младшего брата Нурали. Ныне всеми оставленная, она затаила обиду на своих повелителей, дальних родственников. Пупай-ханша за несносный нрав Айгыз и постоянные интриги не разрешила ей следовать за младшим сыном, но юрту для Айгыз по-прежнему ставили рядом с Большой Юртой Нурали-хана. Человек приник щекой к мокрому войлоку – нет ли кого чужих в жилище? – потом рывком поднял полог и прошмыгнул под ним. На низком столике заколыхалось зыбкое пламя светильника.
– Кто ты? – Полуседая женщина с большими вялыми губами испуганно вскрикнула, торопливо подняла над собой светильник в деревянной плошке. – О Аллах всемогущий, да это вы, почтенный достарханчей Елкайдар!
Ханский достарханчей Елкайдар – а это он скрывался под одеждой погонщика верблюдов при хивинском посольстве к Нурали-хану – поспешно поднес согнутый крючком указательный палец к губам. Словно раздумывая, оставаться ему в юрте или вновь идти под дождь, медленным движением ладони стер влагу с худых морщинистых щек. Мокрые усы повисли по обе стороны подбородка словно тонкие мышиные хвостики, концами сошлись с редкой бородкой.
Елкайдар укоризненно, будто старый чертополох на стылом ветру, помотал головой, предостерег хозяйку юрты:
– Забудь в своих словах, о почтенная Айгыз, что я хивинский достархан. Видишь, в каком наряде? Теперь я как тот бедный Али-Баба, который не нашел еще несметных сокровищ… Опознают, схватят ненавистные шакалы, в колодки забьют, а то и вовсе головы лишат. Говори, какие новости при здешнем ханском дворе? Как приняла Матыр-Ханикей известие о сватовстве Каипа? Рада ли?
– О мой сказочно щедрый витязь, а ты не забыл обещанные подарки в утешение одинокой и всеми брошенной женщине? – тут же плачущим голоском запричитала Айгыз. В темных сухих глазах хозяйки зажглись настороженно ждущие огоньки, дрогнул светильник в руке, когда ночной гость не спеша распахнул мокрый халат, вынул поочередно красивый шелковый платок с цветами розы по углам, потом длинную нитку бус и, наконец, два серебряных браслета с чеканкой в виде летящих журавлей. Женщина разулыбалась, проворно убрала подарки в плетеную корзину, накрыла ее пестрым потрепанным халатом и поманила Елкайдара поближе к себе, зашептала почти в ухо:
– Матыр-Ханикей пойдет за твоего Каипа без всякого желания, если будет на то воля Нурали. Не мил ей, нашей красавице, благороднейший из ханов. Подслушала я, как ныне поутру, узнав о хивинских сватах, бранила она нежданного жениха, старым козлом назвала!
Елкайдар при этих словах поднял руки, зашептал молитву и огладил щеки и бороду: не за Каипа возмутился, а за священный трон ханов. А глаза смеялись у достарханчея.
– Бранилась так, думала, что кроме кормилицы-няньки Кельдибики ее никто не слышит, потому и дала волю своему сердцу излить гнев девичий.
– Хвала Аллаху, – Елкайдар потер длинные пальцы рук. – Не плохо для начала. Может, у нее возлюбленный объявился? Может, ее тронул уже кто из мужчин? Узнать бы наверняка да сообщить Каипу, какое сокровище хочет подсунуть ему недостойнейший Нурали, пусть засохнет он сам и весь его род, как сохнет худой и заброшенный арык под солнцем, лишившись свежей воды из реки Аму!
– Жениха явного нет, – разочаровала его Айгыз, – а вот тайный, может, и есть! – По широким и дряблым щекам хозяйки юрты скользнула завистливая и злая усмешка, толстые губы растянулись в стороны. – Приметила я одну странность в ее поведении, почтеннейший.
– Говори же! – Елкайдар поторопил Айгыз, весь насторожился, словно беркут, заметив с высоты поднебесья метнувшуюся внизу длинноухую добычу.
– Скрытничает наша скромная красавица, скрытничает, однако зачастила вместе со своей нянькой гулять по бережку Эмбы. И не только в солнечные деньки. К чему бы это, почтеннейший Елкайдар, а? Неспроста эти прогулки, ох неспроста, видит Аллах все козни грешников. Там, на Эмбе, и надо караулить ее, одну ли, с возлюбленным ли – это как великий и всемилостливейший Аллах уважит почтенного достархана.
«Вот это новость!» – Елкайдар потрогал пальцами бороду, поколебался немного, обдумывая и взвешивая ценность известия: сообщение Айгыз стоило того – и он достал из кожаного мешочка за поясом монету – таньга. Темная ладонь женщины тут же, словно капкан, захлопнула щедрый подарок хивинца: золото она боготворила не менее чем самого Аллаха!
– Дай мне испить горячего. И нет ли у тебя хоть одного тельшека[25] поглодать? – Елкайдар скинул верхнюю одежду, развесил около жаровни посушить, потом прошел к низкому столику. Уронил голову на острые кулаки, задумался, не замечая, как через разрез в отвороте суконной шапки на спину стекают редкие капли дождевой воды. «Созывает Нурали к себе всю родню. Первым приехал Эрали-Салтан от приаральских кочевий, это вам не за тридевять земель, а всего в десяти козы-кош[26] от Хорезмской окраины. А потому за Эрали-Салтаном и досмотр должен быть особый. Но зачем, – думал Елкайдар, – вместе с Эрали-Салтаном приехал к Нурали и подданный хивинского хана каракалпакский старшина Тулгабек? А ведь этот Тулгабек доводится близким родственником главному советнику Каипа старшине Куразбеку! Спрашивали Тулгабека хивинские послы о цели приезда, а он отговорился шуткой, будто ищет в кочевьях Малой Орды невесту взрослому сыну. Невесту ли ищет хитрый Тулгабек? Известно не только одному Елкайдару, что советник Куразбек последнее время все чаще отворачивает лицо свое от жарких южных ветров в сторону севера. Что ждет он оттуда? Одно уже известно Елкайдару – помыслы Куразбека имеют связь со сватовством к Матыр-Ханикей и желанием Каипа примириться с киргиз-кайсаками».
«К гяурам присматриваешься, Куразбек? Посмотрим, посмотрим, во что обернемся твое посольское хождение!» – размышлял Елкайдар, отхлебывая горячий чай. Одно заботило – как погубить своих недругов, не насторожив Каипа? Слишком много врагов у Елкайдара на пути к заветной цели! Кто из ханских советников сам не мечтает сесть на трон? Хитрую игру ведут ханы, а вместе с ними и их приближенные, любая ошибка может дорого стоить каждому. И только Каип-хан не скрывает желания посадить в Малой Орде своего отца Батыр-Салтана, чтобы иметь надежную опору хивинскому трону. Ну а Нурали? Кого имеет он на примете посадить в Хиве? Неужели советника Куразбека?
«А почему бы и не Куразбека? – Елкайдар от нежданно пришедшей догадки поджал плечи. – О всезнающий Аллах! Открой мне великую тайну! Не с этим ли предложением приехал сюда обжора Тулгабек? Если это так, то Куразбеку и дня не сидеть возле Каип-хана! Спишь ты теперь, первый советник, и не знаешь, что летит тебе в грудь мною пущенная отравленная стрела!» Елкайдар, забывшись, делает движение так, будто натягивает тугой лук, а потом резко разжал пальцы, выпустив стрелу… Опомнился, взволнованно потер ладони, подумал: «Как ни вертись голодный дарбар[27], а караван-сарая ему не миновать в надежде подразжиться чем-то съедобным. Так и во всех здешних запутанных делах, как ни раскидывай мыслями, а все упирается в сватовство к Матыр-Ханикей. Выдернуть бы эту занозу… В пыли междоусобицы куда как легче достать ножом до сердца Нурали. Да и Каип не из железа сотворен Аллахом, из моих рук пищу принимает… Не там, так здесь когда-нибудь повезет умному человеку непременно. Итак, решено!»
– Где твой родственник Оспан? – неожиданно спросил Елкайдар. – Прибыл в стойбище, как я повелел ему?
Полусонная Айгыз, убаюканная монотонным завыванием ветра за кошмой и потрескиванием дров на жаровне, вздрогнула, глазами указала на вторую половину юрты.
– Разбуди.
За ковром кто-то тяжело завозился, послышался глухой медленный голос:
– Не сплю я, почтеннейший достарханчей.
Перед Елкайдаром присел на корточки широконосый киргиз-кайсак в одежде нукера и с саблей у пояса.
– Видел тебя кто в стойбище? – Елкайдар уставил немигающий взгляд широко посаженных черных глаз в каменное лицо нукера. «Такому батыру трудно сыскать единоборца на праздничных состязаниях. Куда как силен! Сделает, что прикажу ему».
– Нет, господин, никто не приметил. Въехал я вместе с каракалпаками тулгабека. Им же сказал, что служу у Эрали-Салтана, задержался по делам. Коня у табунщиков оставил, а сам здесь укрылся от любопытных глаз и пустых расспросов.
– Хвала мудрейшему Аллаху! – прошептал Елкайдар. – Исполнишь, что прикажу, и я для начала сотником ханской гвардии в Хиве тебя поставлю. Очень скоро мне понадобятся при дворце верные люди. В большие сердары[28] выведу, за близким уже горизонтом ждут тебя слава, богатство, собственный гарем…
– Приказывайте, почтеннейший достархан. – Нукер сложил тяжелые ладони на груди, поклонился всесильному ханскому вельможе.
Елкайдар встал, отдернул полог, выглянул из юрты. По-прежнему тянул холодный, хлесткий ветер запада, но морось временно прекратилась. Мерно у коновязи всхрапывали вымокшие верховые скакуны, а за грустной остывшей Эмбой в каком-то отчаянном одиночестве завывал голодный или больной шакал. В ханской ставке безлюдно, и только на краю стойбища у юрт с купеческими товарами мерно вышагивал караульный казак с пикой в руке и ружьем за спиной.
Елкайдар и сам насторожился, как-то по-шакальи потянул ноздрями сырой ветер, потом опустил тяжелый полог и позвал рукой Оспана подойти поближе.
Айгыз, чтобы не знать лишнего, от греха подальше посунулась на вторую половину юрты, за перегородку из потертого ковра.
* * *
Наутро сырая туча, эта родная дочь сердитого осеннего Каспия, словно уступая отчаянным людским молитвам, наконец-то иссякла и, растрепанная порывистым ветром, растеклась над бескрайними просторами киргизской степи.
К обеду следующего дня, когда в Большой Юрте шел прием посланцев хивинского хана Каипа и обсуждалось предложение о заключении брака, Петр Чучалов в исступлении бродил по стойбищу, не зная, что ему предпринять и на кого теперь жаловаться. Не приглашенный к столу переговоров, где теперь рядом с ханом сидел Гуляев, он изнывал от зависти к старшему товарищу и от обиды, что ему не оказана такая же честь.
«Спросит губернатор о моих делах, а что я скажу? Дескать, Яков важные дела творил, а я собак киргизских от себя отгонял, чтобы плащ не погрызли». Петр увидел казанских купцов, почудилось, что Муртаза Айтов с усмешкой что-то сказал Аису Илькину и будто чуть приметно рукой в его сторону шевельнул.
«Теперь караванщики и вовсе считаться со мной не будут», – кольнула в сердце обида, и, чтобы не вызывать кривых усмешек у прохожих, Петр ушел на берег Эмбы. Однако едва уселся на жесткую траву у речного откоса и малость успокоился, задумавшись о доме, как за спиной послышались торопливые и нервные шаги. Пронеслась мысль: вот и за ним гонца послали, зовут…
Но это был сам Гуляев. Яков задыхался от быстрой ходьбы и от внутренней дрожи, которая не давала ему возможности успокоиться и взять над собой контроль.
Петр вскочил и, высокий, без малого на голову возвысился над Гуляевым. С беспокойством спросил:
– Что стряслось? Беда, что ли, какая?
– Слушай… Нет, давай лучше сядем, пока там все успокоится. То-то хан взбеленится отказом, – проговорил Гуляев, оглядываясь.
– Где – там? Чьим отказом? Хивинцев? – всполошился Петр, перехватил взгляд старшего товарища, ожидая увидеть погоню разъяренных хивинцев. Но густые заросли краснотала не шевелились, тихо было и в самом стойбище, кроме привычного уже ржания застоявшихся коней или рева сцепившихся в драке обидчивых верблюдов в ближнем загоне.
Потом подумалось: хивинцы прознали о тайных связях Гуляева с ханской дочерью, отказались вести сватовство, и теперь каравану путь в Хиву заказан накрепко. «Не будет хожения в чужие земли, не будет службы Отечеству, и не видать мне дворянского звания…»
Гуляев тихо опустился на траву и уронил голову на согнутые колени. Заговорил совсем о другом:
– Согласился хан. Но согласится ли она? А хан согласился. Принудит ее своим отцовским словом!
Наконец-то Петр осознал, о чем речь и почему взволнован Гуляев. «Теперь понятно, отчего он так охотно собирался в киргизские степи, – подумал Петр. – Других под большим принуждением снаряжали, а он – с великой радостью уезжал». И вновь колыхнулась в груди нехорошая зависть к красивому статному переводчику, которому и в сердечных делах вон как улыбнулась фортуна: полюбила ханская дочь! Только к добру ли такая любовь? Кто они – и кто она? Гуляев – просто толмач. Как эхо в лесу, все говорит с чужих слов. Крикнул кто-то, а эхо ему в ответ те же слова. Так и они. Говорит хан – они его слова несут губернатору. Говорит губернатор – несут хану. Правда, Гуляеву дано прав куда как больше, чем простому толмачу, потому как умен и в делах здешних достаточно сведущ, чтобы и совет иной раз подать с пользой для родного государства. Однако попробуй он сказать хану: отдай мне свою дочь! И скажет в ответ ласковый хан: нукеры, возьмите этого безродного дарбара и закопайте в степи так глубоко, чтобы я о нем больше ничего не слышал!
Петр вздрогнул, очнулся от своих мыслей, попытался подсказать товарищу то, что первое пришло на ум:
– Тогда увези ее, коль так полюбилась. Посади на коня и – гони на Яик. Там окрестишь у попа – и повенчаетесь. Вон Федор Погорский, – вспомнил кстати Петр, – до сих пор жалеет, что не увез знакомую киргизку, в шатре которой ему отрезали ухо. Если нужен конь – возьми моего. Я себе здесь еще добуду в ханском табуне.
Петр затаился в ожидании – что же скажет Гуляев. «Если уедет – так я первым лицом в караване буду, и Неплюев станет хлопотать только обо мне», – пришла неожиданная, но четкая и вполне, казалось, логичная мысль. Попытался было отогнать ее, а она лишь чуть-чуть отодвинулась и маячила, тусклая, как свет лампады перед образом в высоком храме.
Гуляев долго молчал, думал о своем и ковырял каблуком землю: сыпучий песок тонким сухим ручейком стекал с крутого берега к реке.
– Ты иди, Петр. Дай побыть одному, – вдруг негромко сказал он, не оборачиваясь.
Петр в нерешительности потоптался, потом сказал, что, если Якову нужна его помощь, пусть скажет. Еще постоял и направился к стойбищу. Шел, оглядывался на сидящего Гуляева, все ждал – вдруг окликнет, скажет, каково его решение. С тем и ушел.
Ушел от Якова, но не ушел от раздумий о нем, о ханской дочери и о себе тоже. Петр долго бродил туда-сюда возле речного берега, без всякого внимания перебрасывал взгляд с ровной степи на заросли краснотала, на тихое, неприметное течение речной воды. Бродил, грезил в мыслях о радостном будущем, и вдруг будто раскаленный уголек упал на сердце…
«Бог ты мой! – испугался Петр. – А не зря ли вгорячах присоветовал Гуляеву уехать с ханской дочкой на Яик? Как на это посмотрит губернатор? Сыщет и спрос учинит жестокий, уж это наверняка! И в другой раз к государственной службе не допустит».
Петр обогнул небольшой овражек в речном берегу, прошел дальше вниз по течению Эмбы. Над головой прошуршала тугими крыльями серо-черная ворона, озабоченная чем-то, каркнула и взмыла на верхние ветки одинокой ветлы.
«Губернатор не простит, – пытался дальше развить свои мысли Петр. – Ну а хан Нурали? Он как?»
При воспоминании о хане у Петра зашевелились волосы под толстой суконной треуголкой. Не стоило большого труда представить, каким будет поведение киргизского хана, когда он узнает, что посланец губернатора тайно увез его дочь, обещанную хивинцу! Нурали кинется в погоню и убьет похитителя. А если не изловит в степи, то схватит его, Чучалова, и будет держать под караулом в аманатах[29] до тех пор, пока губернатор не разыщет и не привезет ему похищенную и опозоренную дочь.
«И никакого посольства в Хиву! – лихорадочно размышлял Петр, поворачивая в обратную сторону, к стойбищу киргизцев. – Рухнет последняя зыбкая надежда выбиться в дворянское сословие!»
Петр ускорил шаг, а потом почти побежал, путаясь длинными ногами в сухой траве, переплетенной крепким полевым вьюнком. Побежал, словно дома поутру опаздывал на службу в губернскую канцелярию и боялся строгого выговора от губернатора.
«Надо остановить, отговорить Якова! Не дать ему уехать, иначе погубит нас обоих!»
Огибая крайнюю кибитку у речного берега, Петр вдруг остановился; он увидел Гуляева, который тихо шел к реке, смотрел под ноги и ничего не замечал вокруг. У Петра мелко подрагивали колени, не хватило решимости тут же окликнуть старшего посланца. Подумал только: «Неужели у реки назначил свидание ханской дочери? И где-то, наверное, коней припрятал. Или…» Мысли Петра прервались разом: едва Гуляев спустился в речные заросли и не стал виден, как за ним туда же торопливо прокрался рослый смуглолицый нукер, обвешанный оружием.
Большие ладони Петра стали влажными. «Что это он выслеживает Гуляева? Какой интерес имеет? Или умыслил недоброе?»
Чучалов проворно юркнул в кусты, вжался в сухую колючую траву, чтобы нукер его не заметил, – тот бесшумно крался по приречным зарослям, рукой отводил в стороку гибкие ветки, а потом залег у корневища давно срубленной ветлы и стал почти не виден.
«Как рысь в засаде, – с бьющимся сердцем подумал Петр. – Но что ему здесь делать? А может, ревнивец? Прознал о ханской дочке каким-то образом и хочет изничтожить Якова? Ну нет, Гуляева я тебе так запросто не дам, бес некрещеный! Его судьба – моя судьба, одной веревочкой-надеждой связаны…»
Петр осторожно прополз между кустами чуть выше затаившегося доглядчика и увидел Гуляева. Тот сидел на серой бесформенной глыбе песчаника, кидал в воду камешки, но смотрел под ноги в песок, а не в реку, где светлые легкие брызги конопатили водяное зеркало Эмбы. Багряные сполохи ранней вечерней зари выкрасили в алый цвет и голые откосы берега, и заросли тальника над ним, и водяные брызги, которые взлетали и неслышно падали вниз.
Оседланных коней поблизости Петр не приметил, и это его слегка успокоило. Он стал присматривать за нукером – не переполз бы куда в другое место, не враз потом при нужде приметишь. Только подумал об этом, как сверху к реке спустилась женщина. Она подошла со стороны стойбища, приблизилась к Гуляеву, откинула с головы легкое черное покрывало. Вечернее солнце озарило молодое лицо киргизки, ее волосы, украшенные спереди обручем с яркими драгоценными камнями.
– О-о, моя дивная карагоз, – прошептал Гуляев и сделал ей шаг навстречу. И она ступила раз и второй навстречу Якову, тихо звякнули серебряные шолпы в косах девушки.
– Ширагим[30], – отозвалась певучим, мягким голосом девушка и припала к Гуляеву.
Петр с тоской подумал, что он на месте Якова и минуты бы не колебался! Такую богиню да не увезти на край света? Эх, Яков, Яков, не понимаешь ты своего Богом подаренного счастья!
Над обрывом кашлянула старая Кельдибика, и девушка встрепенулась.
– Прощай, Ямагуль, навеки прощай! Не увидимся больше. – Из широко раскрытых глаз девушки покатились слезы. – Степную орлицу посадят в каменную клетку, где окна и те закрыты решетками… Старшую сестру Нямгалы отдали в Джунгарию, нет ее больше, умерла там милая сестрица… И меня ради отцовского дела отдают в рабыни Каипу, этому жестокому сабарману![31]
Матыр-Ханикей не сдержалась, вновь упала на грудь молодому посланцу. Он обнимал ее плечи, умытое слезами лицо покрыл прощальными поцелуями. Заговорил, волнуясь:
– Уедем со мной, милая карагоз! Увезу и под страхом смерти. У меня и кони с ночи еще за тальником спрятаны. Хоть день, да наш в вольной степи…
Девушка ладонью прикрыла губы посланца, печально опустила голову.
– Ханские дочери всегда были как задаток мира у степных народов. Так было, милый ширагим, так будет, пока солнце и луна ходят над землей. Нельзя увозить ханскую дочь. Если и на час увезешь с собой – убьют меня. И тебя убьют! Хан прикажет забросать нас камнями – такой обычай киргизского народа. Соседние орды войной пойдут на наши улусы, много крови прольется… Иди, мой смелый барс, иди… И меня отпусти.
Гуляев с болью в голосе выкрикнул, забывшись, что старая Кельдибика может услышать его:
– О горе мне, бедному толмачу! Разве может жайтак любить ханскую дочь! Знай, милая айгуль[32], я никогда не возьму в жены другую! – клялся потрясенный расставанием Яков, с трудом разжимая пальцы.
Матыр-Ханикей пятилась от него, шептала:
– Прощай, ширагим… – Девушка плакала. – И мне солнце над чужой землей будет не в радость.
– Прощай, счастье-солнце мое, прощай, Матыр-Ханикей, ненаглядная айгуль, – отвечал Яков на русском языке, сделал шаг к девушке, чтобы хоть на миг да продлить горькую встречу.
– Бата, – со слезами в голосе проговорила Матыр-Ханикей и помахала рукой.
– Благослови Аллах и тебя, милая. Бата, – как горестное эхо отозвался Яков.
Над обрывом вновь, тревожно теперь, кашлянула старая нянька, поторапливая девушку.
И в этот миг Петр краем глаза увидел, как из своего укрытия приподнялся нукер. Он вынул из-за голенища широкий нож, качнул его на ладони, словно взвешивая, уперся левой ногой в землю понадежнее и резко взмахнул рукой.
– Яков, берегись! – взорвался диким криком Петр и на ходу выхватил пистоль из-за пояса под кафтаном. Что он будет делать, оказавшись рядом с сильным нукером, Петр не знал, но страха в душе у него в тот миг не было.
Гуляев резко обернулся. В доли секунды увидел огромного киргиза над заросшим корневищем, вскинутую руку и широкий нож на ладони, занесенный для смертельного броска. Какая сила швырнула его вперед, к девушке, он не мог потом объяснить, но когда Матыр-Ханикей, вскрикнув, упала под тяжестью его тела, над их головами сверкнул нож и по рукоять вонзился в землю, в двух шагах выше по речному откосу.
И тут же грохнул выстрел. Нукер вскрикнул, тяжело повернулся навстречу Чучалову, раскинул теперь беспомощные руки, протяжно замычал сквозь стиснутые от боли зубы, попытался сделать шаг и вдруг рухнул лицом в песок, подминая жидкую поросль.
Матыр-Ханикей исчезла в кустах, где ее припрятала уже Кельдибика: со стороны стойбища бежали люди, напуганные выстрелом, сгрудились над нукером и около Петра, который все никак не мог осознать, что это от его пули такой огромный и сильный человек лежит и не встает… И уже никогда не встанет.
Очнулся, когда рядом оказался Яков, дернул за кафтан и прошептал:
– Девушку не называй. Ее здесь не было.
– Нурали-хан! Нурали-хан! – послышались вокруг возбужденные голоса. Имя хана окончательно вернуло Петра к жизни.
– Что теперь будет, а? – испугался не на шутку Чучалов. – Каторга? О боже, что я наделал?
– У них каторги нет, – отозвался Гуляев, увидел Данилу Рукавкина, казаков, купцов каравана, которые расступились перед великолепно одетым, среднего роста ханом. Глаза Нурали настороженно уставились в лицо Чучалова, который так и стоял с пистолем; о чем спросил хан, Петр за шумом крови в голове так и не смог разобрать.
Гуляев по-киргизски говорил долго, горячо, то и дело указывал рукой на себя, на камень и на то место, где вонзился и все еще торчал чужой нож, и на нукера, который, видимо, хотел его убить, чтобы сорвать переговоры между Нурали-ханом и ханом Хивы. А может, и поссорить киргизов с Россией, убив посланца.
– Переверните его, – приказал хан и выжидательно поджал тонкие губы. Нукера перевернули. Хан встал над ним, долго всматривался в лицо, испачканное прилипшим песком, нахмурился. Густые черные брови сдвинулись к широкому переносью.
– Я не знаю этого человека. Кто он?
Толкались, подходили по очереди, вглядывались, и только едва ли не последний из смотревших предположительно сказал:
– Если не ошибаюсь, я знал его среди людей Батыр-Салтана.
– Вот как? – в задумчивости выговорил Нурали-хан, узкие темные глаза недобро сверкнули. Он неспешно отстегнул от пояса кинжал в серебряных ножнах и протянул его Чучалову. – Возьми, верный друг, за то, что убил змею и спас посланца Ямагуля. Возьми же, – решительно добавил хан.
Петр преклонил колено, принял оружие и, будто все еще во сне, вынул и поцеловал холодный клинок.
– Закопайте собаку, – распорядился хан и пошел прочь.
Вечером, когда волнение немного улеглось, Гуляев с Чучаловым зашли в юрту к Даниле Рукавкину, долго обсуждали события минувшего дня, потом Яков негромко сказал:
– Думается мне теперь, караванный старшина, что не в меня метил тот нож нукер, а в Матыр-Ханикей, с которой я прощался у реки. Вот так-то.
Рукавкин, а за ним и Родион с Петром удивленно уставились на Гуляева.
Гуляев пояснил: если бы нукер хотел убить его, он достал бы стрелу и на приличном расстоянии сразил бы. Врагу же надо было убить ханскую дочь ножом. Поднялся бы крик, сбежались бы люди, а рядом с убитой – урус! Вот вам и конец дружбе Нурали с Россией, вот тебе и конец сватовства Каип-хана, и снова в киргиз-кайсацкой степи кровавая усобица.
– Должно быть, Батыр-Салтана не оставило желание быть поднятым на кошме и провозглашенным ханом Малой Орды, – заключил свои рассуждения Яков.
Данила неодобрительно покосился на Гуляева и с укоризной все же выговорил ему:
– Упреждал ведь – оставь ханскую дочь в покое. Видишь, что могло произойти по твоей оплошности? То счастье наше, что рядом волею случая оказался Петр. Вместо свадьбы – битье горшков было бы.
Чучалов, любуясь ханским подарком, смолчал о причине, по которой он там внезапно появился. Яков Гуляев выслушал укор караванного старшины, согласился:
– Твоя правда, Данила. Хитрый враг действует нам во вред, хитрый и осторожный. Но кто он, нам покуда неведомо. Потому и подобает пребывать в величайшей осторожности и многотерпении.
Той же ночью становище облетела еще одна тревожная весть – из хивинского посольства исчез высокий длинношеий погонщик верблюдов. Опрошенные табунщики сообщили, что видели одинокого всадника, который с поводным конем у седла скакал на восток, к кочевьям Батыр-Салтана. На шапке у него были перья филина – знак срочного гонца – потому никто и не посмел остановить того всадника.
Гнаться за беглецом было уже поздно.
А через несколько дней к Большой Юрте начали съезжаться киргиз-кайсаки, назначенные в посольство к Каип-хану. Главным среди них согласился быть Мурзатай, родной дядя хана Нурали. С ним собрались в далекий и нелегкий путь Мусульман-Бий, Кайсар-Батыр, тот, что встречал караван на подходе к Эмбе, Ульджа, Турмамбет и другие, все знатные и почтенные люди. От купечества изъявил желание сопровождать караван и посольство давний знакомец Рукавкина Малыбай. Начались сборы, неспешные, основательно продуманные.
А зима докатилась наконец и до этих бескрайних, затаившихся перед первым снегом степей.
В песках Шамской пустыни
В первых числах декабря караван оставил берега реки Эмбы и углубился в ковыльные степи. Через два дня степи стали пестреть сначала небольшими, а затем обширными солончаками, потом перешли в сплошную равнину, покрытую редким разнотравьем вперемешку с неприхотливой полынью и кустиками верблюжьей колючки – верными приметами совсем близких голодных пустынь. Твердый грунт постепенно начал меняться, и уже маленькие бугорки песка указывали, в какую сторону чаще всего дуют здесь ничем не сдерживаемые ветры.
Едва кони ступили на первую полосу светло-желтого песка, как Данила Рукавкин снял с головы шапку, размашисто и с какой-то нескрываемой тревогой в глазах перекрестился.
Христиане, следуя примеру караванного старшины, тоже обнажили головы и с невольной робостью вглядывались в бескрайность, которая терялась, неведомая, за горизонтом, там, где пролегла Хорезмская земля.
– Взошел царь Давид в пустыню Иудейскую, а мы в Хорезмскую, так восхвалим Господа нашего, чтобы во здравии возвратиться нам к родному очагу, – проговорил Рукавкин.
Кто просто перекрестился троекратно, а кто, как Родион Михайлов и старый Кононов, вынули из-за пазухи крестики и поцеловали их да бережно спрятали.
И снова шли на юг, под звон колокольчиков и монотонное пение старого проводника в голове киргизского посольства. Казаки ехали впереди и по бокам каравана, высматривая дорогу на добрый десяток верст вокруг. Они-то в полдень третьего дня и приметили, как неожиданно южный окоем земли словно приподнялся и, медленно возрастая, серо-синей полосой начал приближаться.
Данила, чтобы выяснить причину такого явления, нагнал купца Малыбая и от него узнал, что показалось высокое плато, которое киргизы называют горой Юрняк[33].
Ближе к вечеру этот удивительный горный массив приподнялся над горизонтом настолько, что перекрыл весь небосклон необъятной стеной, изрезанной глубокими вертикальными оврагами. Почти отвесные северные склоны плато поросли чахлой верблюжьей колючкой, сизо-серой сухой полынью и невысокими зарослями злого репейника.
Караван пошел вдоль плато на восток. К Рукавкину подправил своего коня Григорий Кононов. Внимательно всматриваясь в извилистую природную стену вышиной до тридцати саженей, он негромко, будто размышляя, сказал:
– Где-то там, наверху, должна быть пустая крепость. Мы с князем в той крепости ночевали и запасались водой перед песками. Страх, сколько горя от жажды натерпелись. Не приведи бог вновь испытать такое.
Но был уже декабрь, жара в этих местах спала, случалось и так, что пустыню достигал с севера прохладный ветер, и становилось довольно свежо и неуютно, и не было возможности укрыться в складках земли.
Малыбай, спрошенный о той крепости, с живостью подтвердил:
– Да-да, почтенный мирза Даниил. Есть такой каменный юрта. Завтра будем его смотреть. Завтра один бег коня[34] проходил, и к вечеру будет тот каменный большой юрта. Караван-баши Каландар знает удобный место для вечерний намаз, ведет нас туда. Там и коня поить станем и верблюдам много пить будем давать перед пустыня.
Через час-полтора действительно достигли небольшого пресноводного озера, в которое впадал ручей, вытекающий почти из подошвы отвесной стены плато. Кони и верблюды жадно пили холодную воду из родника, а потом их пустили под присмотром казаков на сочную траву по берегам озера. В укромном месте под горой разместили вьюки, разожгли костры из саксаула, причем поблизости обнаружили совсем свежую еще стоянку какого-то каравана. Достали походные котлы, мешки с пшеном и сухарями, начали готовить ужин.
Во время ужина Кононов, не спеша жуя больными зубами размоченный в сладком кипятке сухарь, рассказывал, как шли они тогда с князем Черкасским по каленым пескам, уже там, поверху этой горы. Чтобы сберечь лицо, голову заматывали белым холстом, потому как от нещадного солнца у многих началось кровотечение носом. Если же случался ветер, то песок больно хлестал по глазам, так что и смотреть вперед не было никакой возможности.
Потом припомнил случай, который произошел чуть позже, в песках. Однажды задул сильный южный ветер, а за ветром через некоторое время прямо на их отряд надвинулся огромный столб песка, согнутый в середине, будто немощная старуха на церковной паперти. Проводник отряда Ходжи Нефес со страху кинулся на колени, поклоны бьет, зубами стучит и едва выговаривает: «Джинн! Джинн!»
Столб песка толщиной в несколько саженей, как вспомнил Кононов, пронесся мимо перепуганного отряда и долго был еще виден, прыгая с обдутых ветрами немых барханов, уносясь прочь, заметая следы русского отряда.
– Зимой такого «джинна» нам вряд ли встретить доведется, – добавил в заключение Кононов.
Ночь прошла без происшествий, однако Данила долго не мог уснуть, ворочался на тюках, выискивая удобное положение. Потом понял, что думы о доме не дают ему сна, и не стал их гнать от себя. «Никола-зимний[35] теперь у нас, и снегу надуло… А в тихие дни деревья в иней наряжаются, как Дарьюшка в кружева на Христов день… А в заовражьях близ Самары теперь волки в стаи сватаживаются…»
Утром, поеживаясь от свежего воздуха, караванщики навьючили верблюдов, оседлали коней, позавтракали. Знакомой ему тропой проводник вывел караван на гору и снова запел свою нескончаемую, как сама пустыня, песню.
По плато, местами слегка волнистому, попадались небольшие солончаки с белесыми сухими донышками, иногда во впадинах застаивалась вода и рос рядышком неплотный упрямый камыш или низкорослый, по пояс человеку, саксаул. В этих местах видели несколько коршунов, подивились – кого здесь в пустой и чахлой степи, а вернее, полупустыне можно поймать? Но равняться ли человеческому глазу с глазом птицы, парящей под облаками? Если кружится, значит, уверен, что хоть малая, а добыча будет.
Шли весь день, а к вечеру чуть слева от маршрута каравана дозорные казаки подали сигнал – увидели какое-то строение. Караван-баши тут же повернул своего коня, заторопился. Ускорили шаг и понятливые верблюды, внезапно взбодрились кони. Люди тоже приободрились, послышались шутки, кому в каком месте достанется угол потеплее.
Крепость, построенная на берегу обрывистого воронкообразного озера, поразила караванщиков своим заброшенным, нежилым видом. Стены ее сложены из серо-белого маленького кирпича. Имела она форму четырехугольника с длиной каждой стены не более ста саженей. Войти в нее можно было только через одни ворота, обращенные к западу, в сторону глубокого озера. И никаких признаков жизни вокруг этого странного укрепления.
«Будто нарочно для разбойников становище сделано, стеречь здесь проходящих купцов», – с беспокойством подумал Данила, наблюдая, как казаки осторожно подходят к крепости и осматривают ее большое нутро.
Подъехали удрученные Гуляев и Чучалов. Петр, с неприязнью всматриваясь в сторону южного горизонта, каким-то отрешенным голосом сообщил:
– Проводник говорит, что далее четыре дня воды не будет до какого-то одинокого колодца в песках. Только там, дескать, и можно будет запастись водой для еще дневного перехода к озеру.
Рукавкин молча выслушал и дал знак. Караван втянулся в крепость, совершенно пустую, без каких-либо строений внутри, огороженную высокой стеной.
Развьючивались быстро. Родион один, без видимого усилия, снимал с верблюда тюки, с другого верблюда стаскивал поклажу такой же молчун длинноусый Пахом, лишь жестом спрашивал, куда что положить. Родион разгружался рядом с Рукавкиным, в правом от входа углу, где Герасим размещал тюки так, чтобы на них удобно было спать: не на истоптанном же чужими ногами песке ложиться российским караванщикам!
Развьючили, повели верблюдов к озеру. Трое братьев Опоркиных во главе с длинноногим Маркелом с риском сломать шею спустились почти по вертикальной стене озера – впадины вышиной саженей в шесть – и, стоя на мокром песке, черпали воду брезентовыми ведрами, а Погорский, Герасим и Пахом сверху веревками их вытаскивали, поили животных. Чуть в стороне таким же способом доставали воду и казанские купцы. Лошадей отвели к колодцу, который людьми бывшего здесь последнего каравана перед уходом надежно был укрыт жердями и верблюжьими шкурами.
Солнце склонилось к западу, и мусульмане дружно встали на вечерний намаз. Они расстелили коврики, обратились лицом к уходящему светилу и опустились на колени. Замерли на несколько минут, потом начали припадать лбом и руками к ковру, оглаживать бороды. Ближе всех к самарянам стоял на коленях Малыбай. У него при каждом поклоне из-за пазухи вываливался скомканный белый платок, и купец упрямо впихивал его назад, боясь прервать святую молитву.
Самаряне вместе с казаками и посланцами отошли в сторону, ближе к крепости, и, уважая чужие обычаи, тихо говорили между собой, чтобы не мешать попутчикам просить Аллаха уберечь их от козней злых духов, которые, по мусульманскому верованию, носятся над землей в час заката и подстерегают нерадивых.
Перед ужином Маркел Опоркин прошелся по крепости, осмотрел крепкие еще стены и отпросился у Данилы сходить за дровами.
– В ночь надо бы поленьев поболе заготовить, свежо будет.
Данила отпустил. С казаками отправился и непоседливый Иван Захаров. Вышли через узкие ворота, завернули влево. Начинало уже темнеть, и Маркел невольно устремил взгляд в сторону восточного темного небосклона, куда неслышно текли по небу неспокойные, полные холодной влаги облака, подкрашенные снизу алыми лучами скрывшегося за горизонт солнца.
Казаки обогнули левый угол крепости и увидели небольшую рощицу саксаула за тыльной стороной крепости в ложбинке, и песку здесь было надуто куда больше, чем в иных местах.
– И до нас тут кто-то промышлял дровишками, – громко крикнул братьям Опоркиным Иван Захаров, крякнул и с силой вогнал топор в твердый ствол старого саксаула.
Вдруг из-за песчаного холма поднялся дикого вида человек, заросший огромной рыжей бородой, весь обсыпанный пылью и песком. В правой руке – длинное темное копье, в левой – полуведерный блестящий после обжига кувшин с толстой ручкой. Человек отфыркнулся и затряс бородищей, будто водяной дед, вынырнувший из болотной мути.
– Джинн! Киргизский джинн! – выкатив глаза от испуга, вскрикнул молодой Тарас и вскинул пистоль, чтобы выстрелить.
Ерофей успел перехватить руку брата.
– Что сробел? – вдруг по-русски изрек «джинн» сдавленным, пересохшим горлом. Он опустил копье и осторожно ступил навстречу казакам. – Неужто российский караван пришел? А вы, часом, не казаки с Яику?
– Ты-то кто, человек ли? – наконец пришел в себя Тарас Опоркин, сунул пистоль за тугой кушак. – Взвился из пыли, как та нечистая сила из тьмы.
– Казак я с Яику, как и вы, братцы. Не покормите ли? Который день будто шакал пустынный голоден, только выть по-ихнему не умею.
Во взгляде Маркела было столько недоверия, что человек решительно и с обидой выкрикнул:
– Христианин я! Вот, смотрите, святой крест на себя кладу! – Человек дернул в горькой улыбке запекшиеся губы, размашисто перекрестился. – Прежде и я носил медный крест, да сорвали нехристи.
Незнакомцу было на вид около сорока лет, широкоскулое отекшее лицо сплошь заросло, крупный прямой нос, жесткие губы: верхняя была слегка надорвана, будто по ней ударили чем-то острым.
У костров в крепости начался переполох, когда впереди казаков с вязанками саксаула в воротах неожиданно показался, заметно припадая на правую ногу, невероятного обличил мужичище с копьем и порожним кувшином.
Малыбай, который едва не столкнулся с этим пустынным призраком, проворно скакнул в сторону и закричал:
– Аксак! Аксак![36]
– Кузьмой меня зовут, а по родителю Петров сын. Из Ромодановской волости под Калугой, – назвался незнакомец.
Рукавкин поспешил подойти к остановившемуся нежданному гостю, внимательно глянул в обветренное почерневшее лицо и скорбные измученные глаза, жестом руки и словами пригласил к своему костру:
– Проходи, мил человек, ты среди своих. – Голос Данилы был радушен, он пристально и доброжелательно осмотрел Кузьму, его длинный киргизский ватный халат и потертую заячью шапку. Сапоги на нем были русские, шитые не на прямую колодку, как это делают в здешних местах, изрядно избитые и давно «не евшие» дегтя.
Сели ужинать, разложили на просторное рядно миски, перекрестились и проворно разобрали ложки. Герасим черпал кашу с салом из медного артельного котла, щедро обносил, а гостю всех больше. Караванщики, чтобы не смущать голодного человека, старались не смотреть на Кузьму Петрова.
Кузьма, с трудом сдерживая нетерпение, разгладил густые усы, глубоко зачерпнул кашу, сам пошутил над собой:
– Находчив я ныне: на крутую кашу распоясался, – и, обжигаясь, начал есть с такой поспешностью, словно чувствовал за спиной неотвратимую погоню.
– Кабы знать да ведать, где завтра обедать, – такой же присказкой откликнулся шепелявый Герасим, проворно поскреб в котле, подложил еще пару ложек в миску Кузьмы.
После каши Герасим подал всем кружки с горячим кипятком, сухари и сахар, чему Кузьма был несказанно рад.
– Фу-у, – выдохнул он, когда кипяток был выпит почти одним глотком, – отмякло вроде под сердцем, право. – Голос у него хриплый, словно в горле слоем лежала запекшаяся пыль пустыни. Герасим тут же подлил в его кружку.
– Пей, дружище, – сказал он. – Водицы в колодце предовольно.
Когда отужинали, караванщики начали укладываться спать. В воротах встали дежурить нукеры посольства, которых под утро сменят казаки. Внутри крепости, чтобы ночью было не так темно, запалили костры, и в сумрачное небо заклубились легкие дымки.
Кузьма остался сидеть рядом с Рукавкиным. Спать ему не хотелось, он рад был видеть и слушать россиян. Родион в задумчивости задержался около них, решая, не завалиться ли и ему, как это сделали оба Губернаторовых посланца – укрылись с головой и спят уже поодаль от света, на тюках. Кузьма вплотную подсел к костру, в огне которого медленно перегорали сухие прутья саксаула, скупо рассказывал о своей прошлой жизни, о многом, чувствовалось, недоговаривал.
– Должно быть, лихо довелось тебе у прежнего хозяина, если ушел из родных мест, – обронил Данила, вспомнив, сколько раз ему приходилось встречаться с беглыми и в Самаре, и на дорогах, особенно после недавних волнений под Калугой среди приписных крестьян.
– Лихое житье под барином, добрый человек, да не всем, – уточнил Кузьма. – Ведь и мужик теперь разный. У моего отца на подворье ходила старая лошадь, свинья да несколько кур индийских. Случались такие весны, когда впору и самому солому с крыши жевать вместе с той лошаденкой… А были у нас в деревне мужики оборотистые, которых барин отпускал в оброк, не понуждал тяжкими работами на своих заводах. Некоторые из них стали первостатейными и при деньгах немалых, столь обжились и обросли добром, что у самого Никиты Демидова землю в аренду стали брать, нанимали работников. Другим мужикам нередко деньги под процент одалживали. А незадолго до смуты в наших краях так и вовсе крепостных себе прикупили – три двора. Сам крепостной у Демидова, а крепостных купил – вот каков нынче мужик появляется, Данила.
– Таких-то, наверно, немного, – уронил молчаливый Родион.
– Верно, немного. Утесненных барами до немоготы худа как больше. Надумали мы всей волостью избавиться от приписной работы на калужских заводах Никиты Демидова, весной прошлого года подписали матушке-государыне прошение и на работы выходить отказались. Возрадовались своей смелости, думали – вот нам воля будет от государыни! Один драгунский полк крепко побили, а матушка вместо вольности прислала на нас шесть драгунских полков, да с пушечным смертным боем…
Данила, пораженный, отстранил пиалу с кипятком, внимательно слушал рассказ Кузьмы, как дрались ромодановские мужики с царскими полками на виду города Калуги. Когда Кузьма поведал о гибели многих сотоварищей, о плененных и забитых в кандалы ромодановских атаманах и умолк, Данила горестно вздохнул и вдруг вспомнил:
– Этим летом возвращался я из Яицкого городка к себе в Самару и на тракте подобрал голодным твоего односельца, парнишку Илью, Федорова сына. Сказывал он, что бежал с дедом своим Капитоном на Иргиз, но и там настигли их драгуны. В том сражении деда Капитона убили, а Илья скрылся в кустах. Уцелевшие беглые с каким-то старцем во главе встретились нам по осени. Солдаты гнали их в Оренбург. Страх смотреть было, что стало с людьми.
Кузьма привстал на колени, поскреб ногтями подбородок и вспомнил сотоварища Федора, замученного в подземелье демидовского завода. Печально покачал головой, сказал:
– Вот ведь как – неведомо где, через незнакомых людей узнаем теперь горькие вести друг о друге. После того бунта в Ромоданове многие сотни беглых разбрелись по России. Кто на юг побежал, кто в сибирские непаханые земли, кто на Яик под защиту вольного казачества. И каждый унес с собой комок невосполнимого горя утраты насиженного места, близких людей… Я сына Егора там потерял…
Кузьма умолк, кашлянул, поник седой головой. Данила налил в кружку свежего кипятку, подал еще кусок сахара.
– Спаси Бог тебя, Данила. Нынче вволю напьюсь, а поутру снова в путь-дороженьку.
Промолчал Рукавкин и не спросил, куда пойдет Кузьма завтрашним утром, ждал, когда тот сам обмолвится.
– Бежал я из родных мест с одним монахом-горбуном, да разошлись потом наши дороженьки. Он от Волги имел намерение в Сибирь податься, а я пошел на Яик, думал, там беглому мужику будет воля вольная, – и Кузьма горько развел руками, словно за что-то извиняясь перед Данилой. – Пришел я, а батюшка-атаман встретил меня ласково, обласкал… как волк баранчика: запросил с меня три рубля серебром, чтобы быть вписанным в казаки под чужим именем. Да где мне, беглому и голому, с пулевой раной в ноге, было заработать сразу такие деньги?
«Пригони из киргизской степи коня да продай – вот тебе и деньги на волю и на обжитье», – подсказал атаман. Пошла лиса в курятник за петухом, да легла бабе на пальто воротником! Так и у меня вышло, – невесело пошутил Кузьма, с трудом растягивая твердые губы. – Изловили меня, неумеху, в степи, а потом продали бухарским людям. Всю зиму и весну ходил я под стражей у тамошнего барина, чистил арыки от грязи, строил дома из белой глины и сам извечно был в грязи до рыжей макушки, – добавил Кузьма и похлопал себя по большой, давно не стриженной голове.
Летом ему с превеликим трудом удалось уговорить проезжего бухарского купца тайно взять его в Астрахань, обещал отработать бесплатно, пока бухарец не закончит там торга. Купец согласился, помог бежать из-под стражи и под видом погонщика вывел из Бухары. В Шамских песках встретили караван из Гурьева. Купцы заночевали вместе, и тут новый хозяин продал его будто своего раба, а не добровольного помощника. Ночью, когда уставшие за день караванщики крепко уснули, ему, связанному по рукам и ногам, удалось подкатиться к угасающему костру, пережечь о головешку веревки.
Кузьма приподнял рукава серого просторного халата и обнажил изуродованные огнем темно-коричневые запястья.
– Мне вопить на всю пустыню хотелось от боли, да надо было стерпеть… Крайним у костра лежал один из погонщиков, – вспомнил Кузьма, – так он даже носом во сне зашмыгал: должно быть, мясной плов ему приснился. То счастье мое, что руки не закрутили за спину, куда сильнее обжегся бы, тыча кистями незряче в огонь. А так счастливо ушел, будто между пальцев у черта прошмыгнул.
Освободившись от веревок, Кузьма захватил у бухарцев кувшин с водой, торбу с пресными лепешками да длинное копье, на случай, если в пустыне встретятся такие же бродяги, как и он сам.
– Уходя, оглянулся на бухарца, меня так подло обманувшего, – добавил тихо Кузьма. – Желание было ударить копьем… Да на Руси издревле сонных не били. С тем и ушел, вот уже пятый день плетусь по караванному следу, оставленному в песках.
Рукавкин, думая, как уберечь Кузьму от возможной голодной смерти в степях или от нового плена, предложил присоединиться к каравану и следовать в Хиву, а потом и домой, в Россию.
– Будем считать тебя за регулярного казака, – пояснил Данила. – А как воротимся на Яик, войсковой Круг непременно примет тебя за такую службу. Соглашайся, брат.
– Лучше умереть, чем своей волей вновь видеть те места! И крепка тюрьма, да кто ей рад? – ответил, как оторвал, Кузьма.
Данила понял, что переубедить его не удастся, смирился.
Утром, когда шумный караван потянулся через узкие ворота крепости, Данила подозвал к себе Кузьму, вынул из атласного мешочка белый серебряный крестик на голубой шелковой нитке и протянул его беглому демидовскому мужику.
– Надень, брат, и пусть святой Крест оберегает тебя в этих песках.
Глаза сурового мужика увлажнились. Он подставил под крестик широкую с мозолями ладонь, бережно принял, приложился к нему сухими губами и надел на шею, потом молча поклонился единоверцам в пояс и пошел на север, по пути, которым шли самаряне, чтобы не миновать перед безводными местами озера у подножия горы Юрняк. За спиной – туго набитая сухарями походная сумка, мешочек с пшеном, киргизская саба с колодезной водой. Однако не бросил Кузьма и своего тяжелого кувшина.
– Хоть день-два, да буду из него пить.
Яицкие казаки не поскупились, подарили ему саблю, а для пущего бережения дали пистоль.
– Наткнешься на разбойных киргизцев, так загодя пальни, чтобы знали и остерегались огненного боя, – присоветовал Григорий, отсчитывая Кузьме полтора десятка зарядов. – А еще лучше днем где-нито отсиживайся, ночами безопаснее идти.
Когда сели на коней и тронулись вслед за верблюдами, Кузьма уже поднялся на небольшой взлобок, снял с головы заячью шапку и помахал ею над собой. Ему дружно ответили. Скоро Кузьма исчез из виду.
* * *
Караван начал приближаться к Шамским пескам. С каждым шагом природа становилась все беднее и беднее. Совсем исчезли степные озера, мягкий серо-желтый грунт покрыл слегка волнистое плато, и самаряне диву давались, как старый караван-баши безошибочно угадывает путь в этом безбрежном застывшем море, которое лишь кое-где поросло невысокими черными кустами саксаула. Между этими кустами ветры надули продолговатые песчаные сугробы.
А над пустыней стояла тишина. Тяжелые недвижные барханы отдыхали после неистовой летней жары. Пески и звон, звон… С утра до позднего вечера неугомонный звон и усталый говор. Даже топот конских копыт не нарушает этого однообразия: неслышно ступают кони по бесшумно сползающему песку. На третий день перехода по Шамским пескам оборвал песню даже караван-баши.
Изредка, огромным полукружьем, прочертит по небу невидимый след залетевший сюда из любопытства коршун и вновь уклонится влево, ближе к Аральскому морю, потому как в здешних песках добычи ему в эти зимние месяцы не сыскать.
Данила с завистью провожал взглядом пернатого охотника, пока тот не исчезал в мареве далекого горизонта, сожалея, что их переход не такой же быстрый, как у птицы. Он устало опускал взгляд на песок, истоптанный едущими впереди посланцами Нурали-хана, на горбатые верблюжьи спины с вьюками, на понурую голову своего карего коня.
Суточные переходы при скудном дневном расходе воды – коням полведра, а людям по две кружки – изматывали так, что вечером, едва караван-баши делал знак остановиться, караванщики без привычного шумного гама валились у тюков, и Рукавкину едва не силой приходилось поднимать их с теплого песка и заставлять готовить ужин, чтобы совсем не обессилеть.
Положение каравана и вовсе стало худым, когда к вечеру четвертого дня дошли до колодца, а в нем вместо воды – груды песка, который своею тяжестью продавил непрочные стенки, укрепленные ветками саксаула. Рукавкин с опаской склонился над зыбкой земляной воронкой, из которой торчали обломки жердей и кусок желтой верблюжьей шкуры: этой шкурой когда-то был прикрыт колодец, чтобы не заносило воду верховыми песками. Данила понял, что, если попытаться откапывать колодец, уйдет много дней. Первыми передохнут лошади, потом лягут на песок люди…
Подъехал Гуляев, обнадеживая караванного старшину, сказал:
– К вечеру завтрашнего дня должны дойти до следующего колодца, так сообщил караван-баши.
– Хоть бы пекло менее, – с надеждой отозвался Данила и дал команду развьючивать верблюдов. В ночь распорядился выдать по кружке воды да по паре кружек оставить на следующий день. И с тревогой подумал – а будет ли вода завтра?
Тяжело купцам, так же тяжело и посланцам Нурали-хана, которые отдельной кучкой сидят у костра и угрюмо переговариваются между собой. Малыбай ходит вдоль сложенных тюков и нервно пощипывает бороду, а на Родиона Михайлова и вовсе страшно глядеть: лицом осунулся, почернел от южного солнца и от бесконечных дум – как оправдается перед хозяином, если судьба смилуется над ними в этих проклятых песках и он возвратится живым в милую, такую уютную Самару.
Неприметно наступили сумерки, и караванщики понемногу угомонились, только казаки встали поодаль, с трудом удерживаясь от желания упасть на теплый песок и лежать, лежать…
В полдень следующего дня, когда и лошади едва не валились от усталости, Рукавкин слез с коня и, держась за повод, шел рядом, тяжело переступая по песку, который неудержимо скользил под стопой, будто подтаявший весной навоз.
За караванным старшиной, сберегая лошадей, сошли на землю и прочие всадники, только старый проводник да еще Кононов были посажены на верблюдов, и теперь Григорий возвышался на высоких тюках, будто казацкая сторожевая вышка над крутым обрывом Яика.
В голове каравана произошло какое-то замешательство, и Яков Гуляев поспешил узнать, в чем дело. Оказалось, что караван-баши Каландар каким-то невероятным чутьем определил близость большой воды. И в самом деле, примерно через час-полтора южный ветер принес заметную прохладу, которая появляется здесь в воздухе только возле больших озер.
– Сдюжим, – бодрясь, проговорил Кононов казакам, которые тяжело брели рядом с понурыми конями. – Сейчас куда легче песками ходить, чем летом. Солнце не столь лютое. Бывало, из одного колодца всем испить воды не хватало, ждали, когда водица вновь наберется. Вот так, с открытым лицом, никто не ехал бы…
– Барса-Кельмес! Барса-Кельмес! – вдруг послышались впереди радостные крики киргизов, торопливо тянувших уставших коней за повод, чтобы подняться на пологий песчаный бугор, кое-где прикрытый кустиками верблюжьей колючки.
Когда Данила поравнялся с толпой ликующих киргизов, он глянул вперед: с высокого плато, по которому они шли, открывался необъятный для глаз, удивительно синий простор. Внизу, в сотне шагов, под крутым обрывом, начиналось огромное озеро, и только у самого горизонта темной полосой поднимался такой же крутой берег. Неподалеку, примерно в двух верстах, среди воды виднелся холмистый островок, поросший зеленью и кустами. Над водой кружились белокрылые горластые чайки, стремительно падали на воду и вновь взмывали вверх, высматривая рыбешку.
Радостные, возбужденные караванщики быстро спустились в неглубокую долину и увидели долгожданный колодец.
Верблюды и лошади сгрудились, и большого труда стоило растащить их в стороны, чтобы напоить. Потом пришел черед пить и есть людям. Данила пригласил к себе купца Малыбая и после, когда с немудреным походным ужином было покончено, полюбопытствовал:
– Отчего, почтенный Малыбай, стоянку сделали у колодца, а не у вольной воды, на берегу озера? И что за нужда была рыть колодец, когда большая вода есть?
Малыбай поспешил провести руками по лицу, закрыл глаза морщинистыми веками и торопливо прошептал на своем языке какое-то заклинание, которое даже посланцы не смогли понять и потому в смущении смотрели на купца.
– Страшный этот место, мирза Даниил, – и Малы бай поцокал языком, словно покаялся, что заговорил об этом. – Нельзя к тот вода людям ходить и спать там близко, беда будет.
– Отчего же? – удивился еще больше Данила и с недоумением посмотрел на темно-синюю воду, которая под лучами заходящего солнца так четко и красиво выделялась из серого песчаного окружения.
Малыбай долго отмалчивался, не хотел рассказывать россиянам страшную тайну близкого озера, но все же сдался и, понизив голос до шепота и беспрестанно прислушиваясь к чему-то, пересказал караванщикам легенду, которой было окружено встретившееся им большое озеро. Вечером, когда все улеглись спать, Данила старательно записал в путевую книгу пройденный за последние дни путь и удивительную легенду, услышанную от купца Малыбая.
«Идучи по вышеописанному хребту, увидели мы, чрез открывшуюся долину, в правой стороне воду, о которой бывшие с нами киргиз-кайсаки и хивинцы объявили, что она окружает один остров, в котором, как сказывали, есть замок, называемый Барса-Кельмес, то есть входящему не возвратный путь. Вода около онаго горькая, и хотя не весьма глубокая, только им ни на каких судах ездить, ко осведомлению о подлинности того замка, не можно; а если бы кто оное предпринять отважился, тот непременно должен в оной воде погибнуть. И ко утверждению оных страхов баснословят, будто бы тот замок сделан таким чрез некоторое волшебство, называемое тымим. Есть ли в нем жители, того не знают…»
Закрывая книгу, усмехнулся чужой нелепице, а потом, себя же укоряя, подумал: «Разве мало россиян верят, что и наши леса и болота населены водяными и лешими? Не всякий из нас отважится ночью войти в чужой лес или на болотину: тут тебе и будет этот самый невозвратный путь». Всплыл в памяти рассказ Авдея Погорского на берегу реки Утвы о храбром атамане Нечае, который с казаками ходил на хорезмский город Урганич, брал его приступом и с немалой добычей песками уходил к себе на Яик. Казаков нагнало конное войско хорезмского хана и осадило у большого озера. Долго бились казаки, но, лишенные воды, многие погибли, многие попали в плен, и лишь часть из них пробилась к себе на Яик. Давно это было, на заре возникновения Яицкого казачества.
«Не здесь ли дрались казаки Нечая? – поразился Данила нежданной догадке. – Ведь Авдей сказывал, что нечаевцы называли то озеро Барсовым! А это так созвучно с Барса-Кельмес».
Укладываясь спать, прочитал молитву – а ну как чужие духи да на российскую душу позарятся! Засыпая, улыбнулся, подумал:
«Будет что порассказать Дарьюшке да сыновьям, когда воротимся домой и станем вновь вместе коротать зимние вечера…»
Хорезмская земля
Далеко позади остались безводные и неприветливые Шамские пески, а затем и плато Юрняк – почти отвесная стена вышиной саженей около двадцати. И снова, насколько хватало глаз к югу – ровная степь с небольшими островками саксаула и тарангульника, годных только на дрова.
Чем ближе подходил караван к старому руслу Амударьи, тем больше волновался Григорий Кононов. Старый казак узнавал места, где много лет назад разыгралась страшная трагедия с войском князя Черкасского.
В середине августа 1717 года, выполняя повеление Петра Первого по розыску плотины на реке Амударье, которой якобы хивинцы отгородились от Каспийского моря, князь Черкасский вышел к небольшому озеру. До Хивы оставалось уже совсем недалеко. Князь приказал сделать остановку, чтобы разведать окрестные места и найти ту плотину. И вдруг узнал, что против него выступило многотысячное войско хана Ширгази. Черкасский держал военный совет со своими помощниками майором Франкенбергом и астраханским князем Михайлой Замановым. Порешили, на всякий случай, спешно укрепиться: никто не знал, какие действия предпримет хивинский хан.
Встали спиной к озеру, обрылись земляным валом и неглубоким рвом. И, как оказалось, весьма своевременно: на другое утро появились хивинские полки, тысяч за двенадцать воинов, без переговоров атаковали отряд русских, палили из ружей, пускали в лагерь тучи стрел.
Князь Черкасский, весьма огорченный такими действиями хивинского хана, принужден был приказать открыть ответный огонь, в том числе и из легких полевых пушек, чтобы не допустить до рукопашного боя. Хивинцы отхлынули и трое суток держали русский лагерь в осаде, почти без передышки стреляя из укрытий. Яицких казаков тогда было убито человек десять.
На четвертые сутки в русский лагерь явились два «переговорщика», которые заявили князю Черкасскому, что ошибочно приняли его за врага хивинского хана, а вот теперь хан Ширгази якобы уведомлен калмыцким ханом Аюкой, что послан князь Черкасский в Хорезмскую землю не ради ее покорения, а как посол. Поэтому хан Ширгази повелел прекратить военные действия, просит сделать то же и его, князя Черкасского.
Черкасский заверил, что он и не помышлял о бое, потому как послан императором Петром Великим для отыскания водного пути из Каспийского моря к Хиве и Бухаре, а будет такая добрая воля хана Ширгази, то, с его помощью, и до Индии.
Еще и еще приходили от хана послы, четыре дня длились переговоры. Хивинцы целовали Коран, что не будут чинить русским людям обиды. Черкасский поверил заверениям хивинских послов и с пятьюстами драгун и казаков выступил к Хиве для личной встречи с самим ханом. Майор Франкенберг остался в лагере ждать его возвращения. Хивинское войско по-прежнему стояло неподалеку.
Прошло некоторое время, и майор получил от князя письмо, в котором сообщал о встрече с ханом Ширгази, о заключении мира и приказ развести русский отряд по разным городам «для лучшего прокормления».
Франкенбергу такой приказ о разделении отряда показался подозрительным, и он его не выполнил. Пришло второе и третье письмо подобного содержания, а в четвертом – угроза отдать майора под суд за неподчинение.
И разошлось русское войско малыми отрядами из лагеря, и пропало, как пропадает бесследно в здешних песках вода от недолгого и случайного летнего дождя…
Отряд, в котором был Григорий Кононов, насчитывал до двух с половиной сот яицких казаков, а с ними шли более тысячи хивинцев. День кончился спокойно, заночевали в степи бережно – никто не знал, куда, к какому городу ведут их хивинские военачальники, – но хивинцы ничем не выказывали враждебности. Утром, когда казаков сморил крепкий сон, на них напали внезапно, сонных повязали, оружие и коней побрали. Тех, кто успел вскочить на ноги и схватиться за саблю, убивали на месте. Пленных погнали дальше, распродавая по жилым местам для каторжных работ… Отпустили в родные края через время лишь бывших среди казаков мусульман.
– Одного из них, татарина Ахметьева, – вспомнил теперь Кононов, – я встретил недавно на Яике. Так он сказывал, будто видел в Хиве в ту пору у городских ворот две головы, но не мог признать – чьи же? А от хивинцев слышал, что это были головы князей Черкасского и Заманова. По указу хана князьям отсекли головы и, снявши кожу, набили травой для устрашения прочих россиян. Вот в какие края мы теперь идем, братья казаки и купечество…
К полудню третьих суток пути, после схода с плато, Рукавкин порадовал своих спутников добрыми вестями:
– Караван-баши обещал скоро привал на старом днище Амударьи. А перешед русло, по левую сторону найдем к вечеру старинный хорезмский город Урганич, некогда столица бывшая.
Кононов до хруста костей потянулся в седле, светло-голубые глаза оживились.
– Где-то здесь, близ старого речного пути, стоял наш лагерь. Посмотреть бы: уцелел он или хивинцы срыли под корень?
Данила оглядел скудную растительность здешних мест, высказал свою озабоченность:
– Травы совсем никудышны, кони подъедают последние мешки овса, – и расстегнул синий кафтан, из-под которого была видна алая, изрядно пропотевшая рубаха. Поскреб грудь – истомившееся тело просилось в паркую горячую русскую баню да под жгучий березовый веничек…
Караван-баши и киргизские посланцы впереди каравана вскоре остановились.
– Не иначе как вышли к реке, – догадался Кононов. И впрямь, слева направо, через всю степь, протянулись густые, мало вырубленные заросли тальника и высокого, при вольной воде, саксаула.
Самаряке, вздымая желтую пыль высохшей земли, пустились в голову каравана, и вскоре все сгрудились у старого русла, по которому когда-то текла в Каспий могучая и многоводная Амударья.
По-разному толковали здешние жители время и причину поворота реки из Каспийского моря в Аральское. По некоторым преданиям, в год 1299-й, когда эмир Осман основал на развалинах Византийской империи могучее воинственное султанатство, в Средней Азии произошло невиданное прежде землетрясение. Город Хива был сильно разрушен, а древний Оксус, теперь Амударья, нашла более короткий путь в Аральское море.
О том, как объясняли это событие сами хивинцы, Данила записал в путевой книге: «Из Аральского в Каспийское море течение имеет небольшая речка, которую мы переезжали. Она прежним течением, как видно по берегам, была не менее десяти сажен; но при самом исходе из Аральского моря завалена хивинцами, по опасности от бывшаго на Каспийском море разбойника Стеньки Разина, в 1670 году разбойничавшаго, чтоб по той речке не мог прити и разорить их, хивинцев…»
Остановились на суглинистом крутом берегу, по склонам непривычно густо – после пустынных песков – поднимался тальник, а по широкому днищу старого русла текла небольшая речушка: то была слабая тень могучей и полноводной Амударьи. Караван-баши отыскал удобный спуск, свели коней и верблюдов к вольной воде.
К самарянам подъехал Яков Гуляев, а с ним настороженный и весь взъерошенный Чучалов: повздорил только что с одним хивинским нукером – кому прежде сойти к воде.
– Не чтут иностранных послов здесь, – ворчал Петр, косо посматривая на шумных хивинцев. Радовались те, что пришли на свою землю, к своим домам.
– Вот и зрим мы с вами, братья, Хорезмскую державу, – негромко, словно опасаясь потревожить чужих богов, произнес Гуляев без видимой должной радости от встречи с новой страной.
В тон ему откликнулся и Данила:
– Вошли… В чужой земле и законы чужие. Здесь авоська веревку вьет, а небоська петлю накидывает, не то что дома. Под большим секретом сказал мне нынче утром Малыбай, будто шепчутся меж собой посланцы от хана Каипа, с завистью присматриваются к нашим тюкам, готовы уподобиться разбойному атаману Кара-Албасты. А со мною так все зубы в улыбке кажут, руки к сердцу прижимают… Не к добру такая лисья повадка, друг Яков, ох не к добру. Как бы не икнулся нам и здесь тот эмбинский нож!
Данила скосил глаза вправо, где хивинцы и киргиз-кайсаки поили своих коней и беспечно о чем-то перекликались. Один усатый хивинский нукер разделся по пояс, вошел в довольно-таки прохладную реку и принялся обливать себя водой да из озорства брызгать пригоршней мутной воды на товарищей, пока кто-то из стариков не пригрозил ему плетью.
Конь Данилы стоял по колена в воде и пил жадно, большими глотками. Рядом с темно-рыжим жеребцом стоял Родион Михайлов: совсем поубавил бас самарянин, как только вошли в чужую землю, с беспокойством оглядывает простор левобережья, да за густыми тальником и саксаулом снизу не много разглядишь.
Зашевелились посланцы Нурали-хана, и Кайсар-Батыр шапкой подал купцам знак выводить верблюдов.
– Пошли и мы, братцы, – проговорил Яков Гуляев. – С богом. Ночевать, видимо, будем в городе Урганиче.
И караван сделал первые шаги по обжитой Хорезмской земле.
В памяти здешнего народа сохранилась красивая поэтическая легенда о происхождении своих предков.
В незапамятные времена всей этой необъятной землей от гор и до морей владел великий правитель, нравом крут и на расправу скор. Однажды послал он своих лучших воинов ловить в степях необъезженного вороного коня с золотой гривой, чтобы на том коне невиданном выступить против восточного соседа и наказать за беспрестанные набеги. Но не захотел вольный конь ходить под жестким седлом, арканы порвал, воинов измучил, а в руки не дался – ушел долиной многоводной реки, а чтобы люди не смогли отыскать его пастбище, так бил о землю копытами, что в тех местах образовались непроходимые каменные горы. Не смог победить восточного соседа государь, прогневался на воинов, которых посылал ловить златогривого коня, и всех выгнал прочь из своего города, под страхом смерти запретил являться на глаза.
Бежали от грозного хана воины, долго бродили по пустыням и горам, пока Аллах не вывел их к великой Амударье. Выбрали они ровное место, поселились, сады развели, скот пасли да рыбу ловили. И жили в довольствии, только в одном была им печаль – не могли завести семьи, чтобы потомство оставить и числом умножиться.
Прошло несколько лет, и вспомнил повелитель об изгнанных, потому как сильнее и храбрее их не было во всем ханстве. И надумал он разослать гонцов во все земли искать, живы ли они еще, а может, уже зверье кости их поглодало в песках? И отыскались те воины, живущие в довольствии, но в безбрачии. Известили посланцы своего повелителя, что поселились изгнанники в привольном месте. Обрадовался повелитель и дал им звание «хоразим», что значит «имеющие мясо и дрова», да послал туда женщин из своего рода, повелев хорезмцам расплодиться премного и служить ему верно во всех его походах. А когда выросли сыновья у тех воинов, собрал из них престарелый повелитель сильное войско и без златогривого коня одолел ненавистного соседа, и перестал тот тревожить набегами его города и земли.
Потому-то хорезмийцы издавна почитаются среди окрестных народов за храбрых и искуснейших воинов.
* * *
Строения старого, почти заброшенного города Ургенча поразили самарян своим нежилым видом. Теснясь по узкой улочке, караван шел вдоль сплошной глинобитной изгороди, за которой располагались бедные жилища немногих горожан, потому как хорезмийцы мало живут в крепости, а больше в загородных имениях, – «хаули», где содержат большие участки фруктовых деревьев, поля, посевы хлопка и овощей.
Малыбай, пока ехали к центру города, успел объяснить, что у хорезмийцев богат не тот, кто имеет много земли или скота, как у киргизцев и россиян, а тот, кто имеет воду.
Воду за большие деньги пускают через арыки, поливают огороды, сады, поля, где выращивают пшеницу, просо, чечевицу, кунчару, какой на Руси вовсе нет, а здесь из нее делают масло. Скота не держат из-за отсутствия пастбищ, скот покупают у киргиз-кайсаков.
Самаряне слушали Малыбая, а сами дивились на непривычные глазу глинобитные строения чужого, первого на их пути города. Ханский дворец, две мечети, большинство домов живших когда-то здесь визирей, баев, купцов пребывали в ветхом состоянии, под обветшалыми крышами, с неугомонными сквозняками по нежилым комнатам и темным переходам. По немощеным, покрытым пылью улочкам бродили тощие ишаки, рвали подзасохшие былинки бурьяна, лениво помахивали хвостами, густо облепленными серыми репейниками.
Испуганно, завидев вооруженных казаков, скрывались за глухими воротами редкие прохожие, и только с высокой башни мечети надрывался немолодой уже хрипловатый голос муэдзина, созывая мусульман к вечернему намазу.
На ночевку самаряне и казанцы остановились рядом, против портала мавзолея Текеша, построенного, как пояснил Малыбай, еще до нашествия войск Чингисхана и разорения им древнего Урганича, после чего город так и не смог подняться и восстановить былую славу и величие.
Круглая, конусообразная вершина мавзолея четко выделялась на фоне светло-синего предзакатного неба. Огромный, с полукруглым сводом вход в мавзолей пугал самарян безмолвием и затаенной темнотой, а отвесные стены, сложенные из мелких кирпичей, носили на себе следы запущения.
В лучах заходящего солнца хорошо были видны по всему куполу широкое кольцо из продолговатых голубых ромбиков, а затем уже до конца купола вверх сплошная синяя облицовка, но тоже со следами прошедших нелегких времен: во многих местах облицовка отвалилась или кем-то была снята, и обнажились, словно незаживающие язвы, голые красные кирпичи.
Чуть поодаль высился еще один мавзолей. На его высокой, в три верблюжьих роста, квадратной основе вверх устремлена многогранная башня сначала с вертикальными стенами, а затем также конусом уходящая ввысь, к синему небу.
Развели костры, приготовили ужин. К самарянам подсел Яков Гуляев, дождался, когда Данила Рукавкин доскребет из миски малость не допревшую, пахнущую дымом костра пшенную кашу, и сказал, глядя на чужой, настороженно засыпающий город:
– Посланцы хана Нурали и хивинцы надумали отправить впереди каравана людей в Хиву. Хотят упредить хана Каипа о прибытии посольства и русских купцов, сказать, что мы уже на Хорезмийской земле.
– Нужное дело, – одобрил Рукавкин. – Пусть готовят нам заранее лавки в караван-сарае, где нам разместиться и жить. – Данила откинулся спиной на вьюк и медленно, опасаясь обжечься, начал отхлебывать из кружки кипяток, подслащенный сахаром. Рядом Родион равнодушно смотрел на огонь горящего саксаула. Маленький ростом Лука Ширванов уже дремал неподалеку, укрывшись с головой овчинным тулупом, из-под которого торчали пыльные избитые сапоги. Этот человек без страха за будущее вверился судьбе и караванному старшине, на которого возложил полностью заботу о своей безопасности.
Неожиданно из затаенной тьмы вокруг мавзолея к костру вышел старик хорезмиец в опрятном просторном халате из серого холста. Его лицо со впалыми щеками сплошь испещрено глубокими морщинами, черные пристальные глаза выказывали не меньшее любопытство, чем было у Данилы к нежданному ночному гостю. Некогда черные и густые волосы тоже изрядно поредели и припорошились сединой, будто белой вековой пылью с немых гробниц соседнего мавзолея.
Яков Гуляев что-то приветливо сказал, и старик тут же спокойно и с достоинством сел у костра на маленький, принесенный с собой коврик. Данила специально для гостя заварил чай, темный и пахучий, без слов налил пиалу, подал гостю, щедро насыпал в темную морщинистую ладонь белых комочков сахара. Сахар старик бережно спрятал в складках широкого пояса поверх рубахи под халатом. Выпил чай, с удовольствием принял еще одну пиалу, потом провел ладонями по худым щекам, словно задался целью все же разгладить морщины, данные за прожитое долголетие, приласкал уважительную белую бородку, что-то сказал, кланяясь хозяину костра.
– Он здешний шейх – смотритель мавзолея Текеша, что за нашей спиной, – перевел Гуляев. – Благодарит за чай, спрашивает, издалека ли пришел караван? Прежде, при его памяти, белые люди не приходили с караванами в древний Урганич со стороны северных холодных ветров.
Как смог, Гуляев пояснил шейху, кто они и откуда пришли. И в свою очередь полюбопытствовал, давно ли он приставлен в смотрители этого удивительного по красоте, но теперь запущенного мавзолея, правда не сказав последних слов старцу, чтобы не обидеть его.
Старик ответил, что при мавзолее он служит давно, с того времени, как умер его отец, а этому уже сорок лет. Велика ли у него семья? На этот вопрос шейх долго не отвечал, сидел в раздумий, понуро опустив прикрытые веками сразу погрустневшие глаза. Потом рассказал печальную историю, которая в пересказе Якова Гуляева прозвучала для самарян примерно так.
Жил в их кишлаке бедный юноша по имени Махмуд. Ни отца у него, ни матери, да и братьев с сестрами Аллах не дал. С малых лет один, как редкая капля дождя, упавшая на песчаный бархан недалекой отсюда пустыни: что был ты, что нет, никому от того ни печали, ни радости… Пришла пора Махмуду выбирать жену, да в какой дом ни постучится несчастный юноша – один спрос: велик ли калым приготовил за невесту? А какой калым мог приготовить нищий Махмуд? Работает у бая за скудный харч и за поношенные штаны. Только и есть богатства в старой хижине, что вольный ветер под потолком, потому как даже бычий пузырь – затянуть окно в зиму – не на что было купить. Долго ходил так Махмуд, ноги босые избил о камни в кровь, пока не встретился ему как-то на дороге святой дервиш. Испил тот дервиш воды из Махмудова кувшина, поделили кусок пресной лепешки на двоих, и узнал о его печали.
– Иди на берег великой Аму, – присоветовал дервиш, – и там ищи себе невесту среди вольных пари – речных русалок.
Обрадовался Махмуд, поцеловал край тигровой шкуры за спиной дервиша и поспешил на берег Амударьи. Несколько дней бродил он по пустынным каменистым берегам, пока однажды в теплое полнолуние не увидел, как резвятся в воде дивные золотоволосые пари. Приметили водяные русалки на камнях красивого печального юношу, окружили его и стали выспрашивать, что за горе такое случилось и что он ищет ночью на речном берегу? Он им и рассказал о своей беде и о совете дервиша. Тогда младшая из водяных русалок и говорит ему:
– Я пойду за тебя замуж, но только ты не должен видеть меня раздетой и подсматривать тайком за мной, когда я изредка буду навещать своих сестричек в этих местах или же мне надо будет уходить в ночь полной луны к реке расчесывать свои золотые волосы.
Обещал Махмуд, и зажили они счастливо, сына родила ему русалка. Да не сдержал своего слова Махмуд. Дождался однажды светлой лунной ночи, когда ушла жена на берег, подсмотрел и увидел, как до ужаса уродлива она: ноги подобны гусиным, с перепончатыми лапками. Да не это страх! А вот сняла пари голову свою с плеч, положила ее себе на колени и начала чесать волосы серебряным гребешком, только искры летят в стороны, а сама песню о большом счастье поет, Махмуда в той песне поминает.
Испугался Махмуд безголовой жены, закричал не своим голосом, кинулся бежать вдоль реки и за кишлаком бродил до рассвета, боялся в темноте вернуться в хижину, все чудилась ему жена с головой на коленях, а из головы песня о счастье человеческом…
А когда взошло очищающее скверну солнце и возвратился он домой – нет ни жены, ни сына. Пожалел тут бедняга, что обидел водяную пари своим испуганным криком, начал искать, да где ее сыщешь? День и ночь бродил по пустынным берегам Амударьи, кричал, звал, надрывая горло, да все без пользы, только глупое эхо издевалось над несчастным, отскакивая от противоположного гористого берега.
И снова повстречался ему тот святой дервиш и повел Махмуда к огромной чинаре-дереву, а из густых веток чинары слышится плачь ребенка. Залез Махмуд на вершину дерева и видит, что это его сын, завернутый в платье жены. Взял он его и вернулся домой. А жена его снова превратилась в водяную пари, да только больше он ее так и не встретил.
– Шейх говорит, что ему хуже живется, чем бедному Махмуду, – закончил пересказ Яков Гуляев. – Тот хоть сына прижил с русалкой, а он и пари не встретил. Жил один и умрет, так некому будет мавзолей из камня сложить в «мертвом городище», что за небольшим холмом близ Урганича. Долго молчали, вслушиваясь в какую-то настороженную тишину полупустого города. Потом шейх ушел в хижину рядом со старым мавзолеем, разговор у костра постепенно утих, и все скоро уснули, только дозорные казаки поочередно парами обходили походный бивак россиян.
А утром снова в путь. Но теперь вокруг была обжитая земля. Возле частых озер и речных проток попадались огороженные высокими глинобитными изгородями усадьбы – «хаули», а возле них сады, обширные поля, тутовые деревья для шелкопряда, неохватные колеса с кувшинами для перекачки воды из озер в арыки.
Когда дошли до горы Ирняк, от каравана отделились посланцы киргиз-кайсаков Гурмамбет, Кайсар-Батыр, с ними поехал оренбургский татарин Алей Армяков и трое хивинцев. Посланцы уехали спешно, караван тронулся следом. Прошли городки Анбиры, Кент. У Шавата их встретили два ханских служащих, придирчиво осмотрели и опечатали тюки с товарами. И сами встали рядом, чтобы сопровождать до Хивы и не позволить купцам вести торг во встречных городках, пока хан Каип не даст на то своего высочайшего разрешения.
– Смотри-ка ты, – проворчал на это сумрачный Родион. – Будто мы и не хозяева уже своим товарам. Неужто хватили мы грех на душу, сюда приехав незваными?
17 декабря 1753 года. Полдень. До Хивы осталось только двадцать пять верст. Тепло, не по-российски грело дивное декабрьское солнце: ведь только вчера над Самарой отгулял Аггей, насеял иней по уснувшим деревьям. А доведись в этот день быть ветру и снегу, то мудрые старики, накинув тулупы и надев валенки, бежали поутру в проулки свериться с приметой: если снег привалило на Аггея к забору вплотную – быть плохому лету; если же лег он ровно промеж заборов – будет урожай.
«Тут с нашими приметами делать нечего», – усмехнулся Данила и расстегнул верхнюю пуговицу теплого кафтана.
И вдруг – на дороге, словно гонимые теплым попутным ветром с юга, показались всадники. Кононов вскинул руку к глазам, загородился от солнца, а потом перекрестился, будто желая уберечься от страшного ночного видения – он узнал того, кто впереди всех неистово настегивал коня. Это спешил ханский скатертник Елкайдар! Бывший его хозяин.
– Лучшего из лучших среди своих драконов послал нам навстречу хивинский хан, – пробормотал Григорий и, желая скрыться до поры до времени с глаз, ушел в хвост каравана.
Елкайдар резко остановил взмокшего коня. На приветливый поклон Рукавкина Елкайдар ответил недобрым взглядом темных сощуренных глаз, при этом крутнул длинной, словно вытянутой кверху шеей и что-то крикнул.
– Велит ехать в Хиву не мешкая, – пояснил Яков Гуляев, а к сердцу Рукавкина уже подступила не осознанная еще тревога: так не встречают желанных гостей из далекой и сильной державы, когда прибывают они с добрыми намерениями.
– Спроси, Яков, что за причина такой спешки? – Данила удивился злости ханского скатертника. – Мы и без того зря времени в пути не теряли. Чем встревожен ханский вельможа?
– Каип-хан убил своего советника Куразбека, будто тот хотел погубить хана и сесть на его место, – неожиданно перевел Яков. Легкая бледность покрыла смуглые от природы щеки посланца. Елкайдар так и впился в лицо Гуляева цепким, немигающим взглядом: как-то урусы встретят это известие? Понял – они потрясены.
У Рукавкина – не мог сразу совладеть с собой – потяжелели руки, и он, обессиленный, вдруг разом уронил их на луку седла.
– Что же теперь будет? – чуть слышно выговорил рядом Петр Чучалов. – Неплюев так рассчитывал на помощь Куразбека в наших делах, потому как тот весьма склонен был к дружбе с Россией.
«За это, должно быть, и поплатился жизнью… в день нашего приезда», – с замирающим сердцем подумал Данила, против воли соединяя эти два события одной цепью. И еще пронеслась мысль: «Ну, теперь держись, караванный старшина. Лихо было не в песках безводных, лихо стережет нас в самой Хиве. Докатилось эмбинское эхо…»
Возле каравана, как конвой, встали семнадцать ханских всадников.
К вечеру достигли пригорода Кош-Купер, остановились на ночевку, последнюю перед Хивой. Данила Рукавкин и Яков Гуляев не спали почти до рассвета. Тревожные мысли возникали одна за другой: каких последствий надо ждать от дворцовых событий? И кому теперь переадресовать подарки, приготовленные Неплюевым для старшины Куразбека? Сыщется ли в такое тревожное время в ханском окружении человек, который отважился бы высказать мнение о необходимости укреплять добрые отношения с великим северным соседом? Ясно было пока одно: со смертью Куразбека положение русских посланцев и караванщиков во сто крат стало опаснее.
– Известить бы надо губернатора о здешних переменах, – прошептал Гуляев. – Но как это сделать? И через кого?
– Такой случай вряд ли скоро выпадет, – отозвался Данила и выказал затаенную надежду: – Быть может, нас и не коснется их усобица? – А сам с беспокойством поглядывал на Елкайдаровых стражников неподалеку от караванщиков, на многочисленные толпы хивинцев, туркменцев, кунградцев, которые ночевали в этом пригороде вместе с ними и теперь расползлись по углам просторного двора, как тараканы по теплой печке – кучками, согревались у костров от ночной прохлады: с наступлением вечерних сумерек в Хиву уже никого не впускали.
Неподалеку от Данилы Рукавкина рослый Пахом в черном кафтане на черном тюке сукна сидел и тоже не спал. Привалившись спиной к кирпичной стене, он был почти невиден, и только беловолосая голова, как большой гриб дождевик, белым шаром виднелась на темном фоне строения.
На следующее утро, едва караван вышел из Кош-Купера, он был встречен еще полусотней воинов, а за версту от высоких, будто белой известью побеленных стен и башен Хивы, которая уже не радовала, а волновала самарян своей близостью, их ждал важный ханский придворный – шигаул Сапар-бай с двенадцатью разодетыми всадниками. Беспрестанно улыбаясь, пряча чуть раскосые глаза, шигаул приветливо раскланялся с посланцами Нурали-хана, поздравил с благополучным прибытием во владения могущественного и милосердного хана Каипа.
– Наш великодушный хан давно ждет дорогих гостей от брата своего Нурали, – расточал улыбки шигаул перед дородным Мурзатаем. – А русским купцам приготовлены места в караван-сарае.
Гуляев переводил сбивчивую речь верткого шигаула и с тревогой смотрел на крепкие, зубчатые поверху стены, которые надвигались на караван тяжестью своих круглых и граненых башен с маленькими бойницами.
Гуляев спросил у шигаула, скоро ли хан примет русских посланцев, они имеют к нему письма и подарки от оренбургского губернатора. Сапар-бай ответил слишком поспешно, и стало ясно, что такова была воля хана:
– Письма и подарки держите пока у себя. Хан повелел ждать особого его распоряжения.
Данила Рукавкин, а за ним и все самаряне с казаками перекрестились, перед ними распахнулись после такого долгого пути ворота Хивы.
Благослови, Господь, войти да и счастливо выйти из чужой обители. Да минет нас печальная участь наших братьев, когда-то лицезревших эти каменные стены, – проговорил караванный старшина, и с этими словами россияне прошли мимо многовековых, сбитых из толстых брусьев, двойных двухстворчатых ворот древней столицы Хорезмской земли – Хивы.
В древнем городе Хиве
Утром Данила Рукавкин проснулся чуть свет, полежал некоторое время на жесткой постели. Вспомнил вчерашнюю неласковую встречу у ворот Хивы, нахмурился, подобрался и торопливо встал. Ополоснул лицо, накинул на плечи теплый зипун, голову прикрыл мурмолкой и тихо, чтобы не потревожить спящих товарищей, вышел на порог глинобитного домика, где им отвели место для жилья. Хотелось посмотреть на утренний город, на торговую площадь, где в караван-сарае им отвели лавки для размещения товаров.
Вышел во внутренний дворик, обнесенный глинобитной стеной, вдохнул довольно-таки свежий утренний воздух.
Вновь подивился – декабрь, а снега нет и в помине, только крыши домиков за сплошными стенами покрыты тонкой пеленой изморози, будто невесомым серебром. Изморозь отражала свет восходящего солнца и нещадно слепила глаза.
А еще Рукавкина поразила тишина, только издалека, словно с голубого неба, доносилось едва различимое пение: на высоком минарете муэдзин молитвой приветствовал восходящее солнце.
Данила вышел из дворика на узкую, будто глубокая канава, улицу, повернул за угол, вошел на просторную площадь караван-сарая, где тесно жались друг к другу торговые лавки. И тут же остановился, пораженный увиденным: у всех лавок россиян стояла стража, с копьями, щитами, в медных блестящих шапках.
– Что за наваждение? – пробормотал Данила и двинулся к своей лавке в надежде, что это хан Каип, опасаясь убытка российским купцам от возможного грабежа, предусмотрительно выставил в ночь свою стражу. Подумал так и смелее направился к лавке, на ходу доставая из карманов ключи от надежных замков. Когда до двери осталось с десяток шагов, стражники угрожающе склонили длинные копья остриями в его сторону.
– Кет!
Данила не сразу понял, что это резкое слово сумрачный темноликий воин бросил ему. По инерции, не осознавая трагедии происходящего, он сделал еще несколько шагов, и тогда тяжелый наконечник уперся ему в грудь острым жалом. Зипун над рубахой – не российская надежная кольчуга. Данила невольно схватился рукой за древко копья, отдернул его от груди и остановился.
– Кет! – вновь выкрикнул хорезмиец и рукой махнул – уходи!
«Гонит», – понял Данила, сделал несколько шагов назад, все еще не веря в случившееся, потом, огорошенный, опустил голову и побрел восвояси: вот тебе, караванный старшина, и вольный торг в прежде неведомых землях азиатских!
На пороге его встретил заспанный Кононов. Худое и будто испеченное в печке лицо Григория еще больше сморщилось: старый казак, сощурясь, пристально глядел на встревоженного, сникшего Данилу. Тот в двух словах описал свою встречу со стражником.
– «Кет» по-хорезмийски значит «уходи», – пояснил Кононов, выслушав рассказ старшины. – За тридцать с лишним лет много слов довелось выучить, особенно когда бьют и гонят в шею.
Проснулись, разбуженные их разговором, Родион и Лука, заволновались неожиданным поворотом дел и казаки. Данила послал Герасима и Тараса Опоркина к Аису Илькину, который с прочими казанскими татарами разместился в некотором отдалении, по ту сторону караван-сарая, ближе к северным воротам.
– Узнайте, каково дело у них? – наказал Данила Герасиму.
– Ох, братцы, выспится проклятый хан на наших спинах! – выдохнул Лука Ширванов и съежился, став и без того совсем невзрачным. Он с опаской поглядывал на первых пешеходов, которые потянулись к утреннему намазу мимо их раскрытой калитки в сторону минарета.
– Сели мы, как мухи на мед, и лапок не выдернуть теперь, – поддержал Ширванова Родион. – Снимут наши глупые головы да сеном набьют.
– Не умирайте до срока, – пристыдил Федор Погорский Родиона. – На наш век и здесь юрты с красавицами сыщутся, были бы уши – оставлять на память, – добавил он, стараясь смягчить печаль первого дня в чужом городе.
Да не сдержался, вздохнул – и своя боль ударила под сердце: как теперь отыщет он своего родителя?
Вернулся Герасим и передал слова Аиса Илькина, что казанские купцы с их предводителем Муртазой Айтовым собираются с подарками сами идти в ханский дворец хлопотать о снятии стражи и дозволении открыть торг. И еще сообщил Илькин, будто он встревожен желанием татар держаться от русских купцов обособленно, видя, что хивинцы к ним не расположены.
После торопливого завтрака сухарями с чаем Данила терпеливо ждал до обеда, не уйдут ли воины, но хмурые усачи только сменяли друг друга. Потом невероятно долго тянулось время до ужина, а стража все сменялась, не уходила. На следующее утро – картина та же. Терпение у Рукавкина лопнуло.
– Идемте к Губернаторовым посланцам, – решился он. – Там и узнаем, что за причина такого поведения хивинцев!
Провести его по Хиве взялся Кононов, который, работая у Елкайдара, исходил город сотни раз вдоль и поперек. Погорский тоже засобирался – в надежде встретить по дороге отца.
Рукавкин оставил в доме Родиона с братьями Опоркиными. Остались и Ширванов с Захаровым стеречь хотя бы то, что внесли в дом при разгрузке каравана. С ними же согласились остаться и оба погонщика, Пахом и Герасим.
– Поспешим, – решился Рукавкин. – Не резон нам зря деньги на чужбине проедать, себе в убыток.
Кононов повел их узкой, поутру совсем безлюдной прохладной улицей, огороженной с обеих сторон высокой, выше человеческого роста, глинобитной стеной, в которую были прочно вделаны разные по величине, но непременно украшенные резьбой ворота или калитки с тяжелыми металлическими кольцами вместо привычных для россиян ручек.
Одна из калиток почему-то была распахнута, и путникам открылся внутренний двор: на небольшом пятачке земли разместился невысокий глинобитный домик с крыльцом. От крыльца к одинокому дереву сооружен крытый навес – айван, под которым из глины же сделано небольшое, едва ли до колен, возвышение – суфа, как пояснил чужие названия Кононов. На суфе домашняя утварь, рядом странное сооружение из глины конусом, будто огромный, по пояс, лесной муравейник, а в нем вверху и чуть сбоку проделана дыра, черная от сажи. Кононов опять пояснил, что это сооружение – тандыр, в котором пекут пресные лепешки над раскаленными углями, протопив дрова в тандыре.
Из-за угла дома высунулась рогатая настороженная козья морда, уставилась не мигая на чужих людей, а изо рта, будто вторая борода, у нее торчал пучок сухой травы.
– Тьфу, нечистая сила! Чтоб тебе на хвост прилипли все репьи Хорезма, – плюнул на козу Погорский и торопливо прошел мимо.
Миновали еще несколько дворов, подивились на роскошное дерево – чинару, половина которой свисала на улочку и давала летом чудесную тень для пешеходов. Вдруг из-за глинобитной стены донесся громкий мужской крик:
– Дост![37]
Крик этот тут же был подхвачен нестройным мужским хором:
– До-о-ост!
– Что это? – вздрогнул Рукавкин. – Кто кричит?
Кононов остановился и пояснил спутникам:
– Здесь живут общиной семь дервишей, бродячих монахов. Теперь они взывают к Аллаху, что нет у них еды и что они голодны. Запасов эти люди при себе никогда не держат, обычай не позволяет. Все, что за день люди им дают, вечером съедается. Если постоим здесь подольше, увидим, как из окрестных дворов понесут им пищу. Поев утром, соберутся всей седмицей и пойдут на базар. Сами ничего не просят, будут брать лишь то, что дают городские жители.
Миновали голодных дервишей и вышли на тесную площадь в центре города против красивой высоченной круглой башни – минарета с семью сине-зелеными кольцами от середины и вверх, до небольшого расширения. То был недавно отстроенный минарет при мечети Джума. Поодаль виднелось несколько круглых куполов, будто кто раздул киргизские юрты до непомерной величины: это медресе начали строить еще при хане Ширгази рядом с мавзолеем Пахлавана Махмуда, скорняка, возведенного в ранг покровителя города.
Кононов вдруг сделал знак, и все трое поспешно отступили с площади в боковую улочку, справа показалась странная многолюдная толпа.
– Хоронят кого-то, – кашлянув, тихо сказал Григорий.
По улице со стороны южных ворот к площади вышла процессия, впереди которой на носилках несли покойника, укрытого дорогим белым покрывалом. Из боковой тесной улочки напротив притаившихся россиян почти разом выбежали несколько укутанных паранджами женщин, и те, пробегая мимо носилок, бросали на тело красивые лоскуты шелковой ткани или монеты, которые тут же беззвучно падали на пыльную улицу. По древнему верованию хивинцев, если женщина не может родить ребенка, то должна вот таким образом, через подарки, выкупить себе душу покойника. Да не любого, а многодетного, чтобы и будущий ребенок мог завести потом большую семью.
Одна из женщин, бормоча что-то под паранджой, шмыгнула мимо россиян и обдала их удивительным ароматом, будто перед выходом на улицу специально выкупалась в душистой ванне, смешав воду с маслом цветущей розы.
– Ишь ты, цветок чужого сада, – не удержался от тихого восхищения Федор, оглядываясь вслед женщине, которая дробно семенила каблучками мягких сапог, уходя по солнечной стороне улицы, потом проворно, будто серая мышь полевка в копну сена, юркнула в боковую калитку.
В похоронной процессии участвовали только мужчины, перепоясанные кушаками поверх теплых халатов, как того требовал обычай. Когда покойника пронесли через площадь, россияне продолжили путь к дворцу хана. Прошли вдоль высоченной наружной стены – крепость в крепости, – с опаской покосились на рослых стражей у закрытых арочных ворот – не придрались бы по какому поводу да не уволокли бы за эти непроницаемые стены! – торопливо завернули за развалины старого минарета и вышли к дому, где разместили посланцев оренбургского губернатора Неплюева. Кононов вздрогнул и ухватил рукой за плечо караванного старшины.
– Смотрите, братцы! И возле их ворот стража!
Этого Данила никак не ожидал! Четыре воина равнодушно поглядывали на редких здесь прохожих. Яркое солнце отражалось от медных шапок и наконечников длинных копий. В сильном душевном смятении подошли к воротам. Увидев чужестранцев, воины насторожились: оба казака при оружии, за поясами торчат пистоли, висят на ремнях в потертых ножнах кривые сабли.
– Григорий, спроси, можно ли нам войти к посланцам будто бы по торговому делу, – попросил Данила, не в силах скрыть гнетущего волнения – что ни день, то Хива преподносит очередной сюрприз.
Григорий приветствовал хивинских стражников прижатием правой руки к сердцу. С трудом подбирая чужие, теперь так нужные слова, попросил доблестных воинов дозволения войти в дом посланцев.
От ворот прозвучало решительное:
– Кет! Кет, ференги![38] – выкрикнул тот, что был старше годами, а потом добавил несколько более миролюбивых фраз, в которых Данила уловил знакомое имя хивинского хана Каипа.
– Кхм. Совсем плохи наши дела, – вернулся к спутникам Григорий. – Старший из караульных пояснил, что по указу хана наши посланцы взяты под стражу. Никого не велено допускать.
Погорский поскреб затылок и, оглянувшись на белые глинобитные стены ханского дворца, шепотом послал Каипу тысячу чертей под каждое ребро.
– Делать нам здесь более нечего, – обескураженно проговорил Данила. – Будем терпеливо ждать, что скажут власти. Должны же как-то объясниться с нами эти заморские аршины! Однако жить, братцы, надо. И носы нам вешать не пристало перед лихом: не такое еще приходилось видать россиянам в чужих землях!
– Коль так, то будем смотреть Хиву дальше, – приободрился Кононов. – Домой поведу вас иной дорогой. Хотите посмотреть особый квартал, где живут служители мертвых?
Григорий повел их сначала оживленной улочкой, где шумной воробьиной стайкой барахтались в дорожной пыли чумазые ребятишки. Часто с какими-то ношами спешили уступить дорогу «ференги урусам» женщины, укутанные с головы до пят в странные одежды и накидки.
– Господи, – удивлялся всякий раз Федор их проворству. – И как это они видят дорогу и не валятся, ногами запутавшись?
Потом миновали невысокую старенькую мечеть на углу улиц, где стояла скрученная ветрами и старостью чинара с полуобломанными ветками, вошли в боковую улочку – и будто в другой мир попали, перенесенные коварными джиннами. Первым стал оглядываться по сторонам Федор, даже голову задрал к небу, словно там пытался найти разгадку возникшему беспокойству: только что шли шумными многолюдными улицами и вдруг – тишина, безлюдье, лишь в чьем-то наглухо закрытом дворе истошно вопил голодный или вредный по натуре своей ишак.
– Чтобы ты засох без воды, ушастое исчадие ада! – не выдержал и ругнулся в сердцах Кононов. – Сколько лет жил среди хивинцев, а к этой скотине так и не привык: терпелив, но хитер и упрям до крайности. Иное дело – конь!
– Куда же люди делись? – подивился Данила. – На базар, что ли, все подались? Ан нет, вон чья-то калитка открылась.
На улочку вышел мужчина средних лет. Одежда на нем была обычная, как и на прочих хивинцах, только на голове редко встречаемая здесь белая меховая шапка, а когда хивинец прошмыгнул мимо, на миг вскинув к лицу правую руку, Данила приметил кольцо на среднем пальце[39]. Хивинец, в свою очередь удивленный необычным нарядом встречных пешеходов, с испугом поднял на них черные глаза, тут же потупился, что-то пробормотал под нос, поспешно, едва ли не бегом, удаляясь.
Кононов тут же повернул голову, глянул на солнце и торопливо выговорил, крестясь:
– Господи, спаси и помилуй нас от нечистого взгляда омывальщика.
– Что с тобой? – Рукавкин даже остановился. – Отчего такой испуг?
– Фу-у, – выдохнул Кононов и, будто заглаживая вину, упавшим голосом пояснил: – С этими мусульманами и сам обмусульманишься…
Россияне вошли в квартал, где жили «служители мертвых», или, как их иногда называли – «омывальщики». Омывальщики – это особая каста людей в Хорезмской земле, каких на Руси и не бывало. Если у христиан покойника обряжают близкие люди, женщины, то у хивинцев, по древнему верованию, всякое умершее, даже выпавший из головы волос, приобретает качество «нечистого». Поэтому касаться к нему нельзя. И все вещи, которыми пользовался умерший, объявляются нечистыми, а поэтому что износилось и обветшало – выбрасывается, а лучшие вещи, как-то: постель и одежда – выносятся на крышу под звезды на три ночи. При этом хорезмийцы считают, что звездный свет очищает скверну. Дом, в котором умер человек, окуривают дымом священных трав. Старые же люди помнили древнейший обычай захоронения умерших в глиняные ящики, которые назывались «оссуариями»: таким образом оберегали землю от скверны.
С омывальщиками, которые живут в этом особом квартале, никто в повседневной жизни не общается, у них своя мечеть и свои колодцы. Накануне выноса покойника омывальщика сажают рядом с ним, чтобы грехи умершего он принял на себя. И еще одна обязанность была у этих отверженных людей – три дня и три ночи охранять казненных на площади, чтобы родственники не сняли с виселицы повешенных и не предали земле тайно…
Остальную часть квартала «служителей мертвых» россияне прошли торопливым шагом, будто опасались, что чужие предрассудки как-то скажутся и на них самих.
Вышли на площадь караван-сарая и на время замерли, оглушенные его неистовым шумом. Кто-то неподалеку во весь дух бил в барабан, скрипели огромными колесами арбы, груженные тюками шерсти, хлопка, готовой материи. Ревели, лениво переваливаясь с ноги на ногу, высокомерные верблюды, но еще больше шумели люди, ругаясь на животных и друг на друга. Громко, крикливо зазывали покупателей к своим маленьким лавочкам и большим нишам в стене купцы. Продавцы буквально лезли из кожи, чтобы навязать прохожему хотя бы горсть сушеного изюма, отрез шелка или, если покупатель богат, красивое золотое ожерелье с бесценными алмазами Индии. Всякому, кто отваживался пройти сквозь толпу караван-сарая, грозила опасность лишиться карманов и денег, рукавов халата – столь неистовы были хивинские купцы в своем желании продать товар, а воры в искусстве облегчать чужие кошельки и карманы.
Едва россияне пробились сквозь эту невообразимую разноголосую массу народа, как неподалеку увидели группу из семи человек, оборванных, босых, в нелепом одеянии. На головах у дервишей – а это были именно они – остроконечные вышитые колпаки из шерстяной материи, а халаты, несмотря на зимнее время, почему-то были с короткими, до локтей, рукавами. У каждого дервиша – пустая котомка для сбора подаяний, у пояса болтались пустые высушенные тыквы. В руках гладко отполированный пальцами посох с мелкими звенящими колокольчиками. Дервиши шли вереницей и звенели посохами, будто караван верблюдов по пескам пустыни. Базарная толпа, заслышав этот звон, почтительно расступалась перед нищими, торопливо одаривала их кто чем, и те принимали подарки молча, как должное.
Россияне пропустили дервишей, прошли мимо своих лавок со стражей у дверей и вновь, только с обратной стороны, вышли к своему дому.
Их встретил Родион Михайлов. Его карие глаза горели огнем радостного возбуждения. От подавленности и тоски, которая утром еще гнула могучего Родиона, не осталось и следа. Все его огромное тело двигалось, непомерная сила искала выхода, руки комкали синюю суконную мурмолку.
Возбужденными вышли на порог и остальные россияне.
– Что случилось? – встревожился Рукавкин. После того как увидели стражу у ворот Губернаторовых посланцев, вряд ли какое действие хивинцев было бы в удивление. Данилу поразило другое: явная опасность не сломила Родиона, а, наоборот, породила в нем дух сопротивления, готовность постоять за свое достоинство.
– Одолели черти святое место! – волнуясь, заговорил Родион. – Им мало того, что наши лавки опечатали! Удумали скопом влезть в дом, проверить, не утаили ли мы там от таможенного досмотра каких ценных для хана и казны товаров! Вот я с казаками и с помощниками нашими, вооружась чем ни попадя, держал добрый час хивинскую осаду, вас дожидаясь. Один уж дюже нетерпеливым оказался, сабелькой у моих усов надумал махать. Пришлось поднять его над головой, сбежавшейся толпе на показ, да и кинуть под ноги прочим.
– Убил? – ужаснулся Данила.
– Да нет, – усмехнулся Родион, – я легонько кинул, шагов на пять. Жив встал, только малость припылился. Подумал я, что надо нам твердость духа своего показать сразу, иначе заклюют, как худых куренков. Чтоб равными почитали. Тогда не будем сидеть в чужом курятнике на нижней жердочке, извечно в дерьме верхних!
Рукавкин с облегчением выдохнул, поднял на Михайлова восхищенные глаза: с таким товарищем не страшно любую беду встретить, не сдаст чужому напору. Понял, что Родион относится к тем людям, которые гораздо увереннее чувствуют себя перед лицом реальной опасности, нежели в ожидании ее прихода.
– Будь осторожен, Родион. Не в Самаре мы, чтобы биться с ними на кулачном бою, стенка на стенку, – предупредил Данила, потом спросил: – И что же хивинцы после этого? Кинулись в драку?
– Увидели достойный отпор с нашей стороны, куда как ласковыми стали. Покликали от казанских татар Аиса Илькина, через него пояснили, что для осмотра дома есть указ хана. Я дозволил одному войти, вот с Ерофеем. Смирно вошел, молча поглазел, с тем и удалились восвояси.
Погорский засмеялся, сказал:
– Он, думается мне, больше косил глазом на Ерофеевы кулаки, нежели на скарб наш.
– Хотели пошарить в наших сундуках, посеребрить себе руки, – догадался Рукавкин и добавил твердо: – Достоинства своего перед хивинцами терять нам никак нельзя, тут ты прав, дружище Родион. И прикидываться овцами нет никакого резона – волки здешние вмиг сожрут! За честь свою будем стоять намертво, потому как не одним барышом мы озабочены в таком путешествии. По нашему каравану о всей Руси Великой судить станут! Нам теперь в Хиве быть так: либо петля надвое, либо шея прочь! А что казну сберегли, за то благодарствую, казаки, мною это, Маркел, не будет забыто. Так и впредь поступайте.
Вечером, когда Родион уже спал, Данила вынул из-под своего изголовья путевую книжку и внес в нее первые впечатления от встречи с чужим столичным городом: «Город Хива, в котором хивинские ханы двор свой имеют, так же и подвластные того хана крепостцы, все стоят при каналах, пропущенных из реки Амударьи, артиллерии никакой нет и оружие их по большей части – стрелы и копья; имеют и огненное оружие, но онаго весьма мало…»
Данила на время оторвал взгляд от бумаги: почудилось, что кто-то тихо прокрался вдоль жилья. Осторожно приоткрыв дверь с пистолем на изготовку, выглянул во дворик – тьма, даже звезд не видно за темной тучей. А Даниле вдруг показалось, будто это вовсе не тревожная туча, а черная тень погибшего князя Черкасского нависла над российскими караванщиками. Стало жутко, Данила торопливо запер дверь, погасил свечку, во тьме помолился и, немного успокоенный, лег в постель. Засыпая, позавидовал крепким нервам Родиона – спит уже, похрапывает себе во здравие.
«А над Волгой теперь вьюги с севера тянут… Сугробы – на санях не проехать. Бороды у самарян в инее, – сквозь сон улыбнулся Данила, – а на усах лед налип, не отодрать без слез…» – успелось подуматься, и уснул под приятное родное завывание русской приснившейся метели. Легкий озноб прокатился по спине, и Данила, сонный, потянул на голову толстое рядно.
* * *
Через два-три дня вся хивинская округа прознала о приходе необычного каравана из далеких северных земель с не виданными прежде в Хиве товарами. Желающие поглазеть на «ференги урусов» спешили на площадь караван-сарая, иные просто из любопытства, другие с надеждой продать изделия своих умелых рук. Товар привозили либо на сером трудяге – ишаке, либо на ручных тележках в мешках и ящиках. Некоторые надеялись что-нибудь выгодно купить для дома. Но всех их в равной мере ждало разочарование: лавки – закрыты, охраняются угрюмыми ханскими стражами, а белолицые гости поневоле отсиживались внутри помещения, поставив от назойливых зевак свою стражу из высоких и усатых казаков, чтобы попусту не донимали.
Однажды, ближе к ужину, вовнутрь дома со двора тяжело вступил горбоносый Тарас, увешанный саблей, кинжалом и двумя пистолями за поясом, снял шапку и взмолился:
– Сил нету с этим упрямым хивинцем, старшина! Без малого чуть не кулаком в грудь ему пихаю, а он все лезет. Лопочет что-то, кланяется да твердит; «Йок хош»[40] да «Йок хош». Хошь не хошь, – переиначил Тарас хивинские слова, – видно, придется вам его принять. Больно уж глазами приветлив, не вор по обличию, как иные из них. Этот на красивом вороном коне приехал.
– Впусти, – распорядился Рукавкин, – может, и вправду почтенный человек, а мы ему на дверь укажем. Герасим, завари чай и приготовь всем пиалы, а ты, Григорий, будешь заместо толмача, не осрамись, – добавил с улыбкой Данила.
Хивинец был худощавый, довольно высок ростом и опрятно одет в шелковый синий халат. На продолговатом смуглом лице живые темные глаза, прямой нос, чуть тронутые сединой усы незаметно переходили в остренькую волнистую бородку. На голове белоснежная, перевитая жгутом чалма, один конец которой свободно свисал на левое плечо. Из-под теплого халата виднелась светло-желтая рубаха.
Гость приложил к сердцу руку, приветливо улыбнулся, легко и непринужденно, будто давно знакомым людям поклонился.
– Сувли болсин! Хосилдор болсин! Кобчилик болсин![41] – произнес он мягким голосом, заметно растягивая слова, и поочередно задержал пытливый взгляд на всех присутствующих.
Рукавкин встал с ковра, на котором самаряне и казаки сидели на манер хивинцев, за руку провел гостя в передний угол, ближе к ярким свечам, и усадил рядом с собой. Герасим тут же поставил перед хивинцем таз с теплой водой для мытья рук, протянул совершенно новое полотенце и ждал, пока гость неспешно вытрет холеные, не знавшие физической работы руки. Данила налил в пиалу только что заваренный чай, подвинул в деревянной мисочке душистый башкирский мед, воткнул серебряную – специально для гостя – ложечку. Рядом же для всех поставили прочие кушанья: жареное мясо, российские пряники к чаю, сахар, местный сыр.
В безмолвии, приветливо присматриваясь друг к другу, поужинали, потом опорожнили самовар. Вспотели. Герасим долил в самовар доброе ведро воды, подкинул сухих чурочек, чтобы вновь вскипятить.
Перевернув пиалу вверх дном – напился, значит, досыта, – хивинец поблагодарил за угощение прижатием рук к груди и почтительным поклоном, а потом заговорил, перебрасывая взгляд то на Данилу, то на Родиона или на молчаливого после хивинского налета на их дом Луку Ширванова. Когда он умолкал, Григорий начинал пересказывать, смущаясь перед гостем и Рукавкиным, если какое-то слово или выражение не удавалось понять и передать точно:
– Он здешний житель, из сартов. То ли купец, то ли ихним дворянином себя называет, я в толк не возьму. Прозвище имеет Якуб-бай. Прежде, до прихода перса Надира, он состоял при тогдашнем хане Абул-Хаире. При новом хане не служит, занят торговлей. По весне посылал его старшина Куразбек с караваном в наши земли, да попали под разбой близ реки Сагиз. Товары пограблены, как сам жив остался – то чудо. Говорит, будто конь добрый спас, среди темной ночи вынес по суходолам, не споткнулся о звериную нору. Так и не довелось ему побывать в нашем Оренбурге, а желание имел большое. Теперь вот и Куразбека в живых нет и некому порадеть о российской торговле в Хиве, хотя торга этого все хивинцы ждут с нетерпением.
Кононов в великой потуге, неимоверно жестикулируя, выспрашивал, а гость терпеливо, весь внимание, слушал и поправлял тихо, если какое слово выговаривалось неверно. Когда Григорий, изрядно вспотев, умолк, Данила поклонился Якуб-баю, участливо сказал:
– О его несчастии на Сагизе мы гораздо уже наслышаны, о гибели Куразбека весьма сожалеем. Не знает ли гость, почему наши товары под стражей? И что намерен предпринять хивинский хан?
Якуб-бай с сожалением ответил, что этого он не знает, но, если российским купцам нужна его помощь, он готов им по возможности услужить сам и через своих друзей. Данила попросил отыскать среди прибывших с ними киргизца Малыбая и передать, что его ждут в этом доме.
– Обещает отыскать и позвать, – перевел Кононов. Рукавкин поблагодарил и сделал Герасиму знак наполнить пиалы – самовар звенел струйкой пара, вырывавшейся из-под крышечки маленького сигнального отверстия. Якуб-бай заговорил вновь.
– Наши купцы и некоторые баи, – переводил Кононов, – имеют большое желание торговать в российских городах. Да терпят нередко большое лихо от разбойников, своих и чужих, киргиз-кайсацких. Вот теперь возмутились туркменцы, узнав о гибели старшины Куразбека. Надо ждать, что заволнуются и каракалпаки, которые весьма уважительно относились к убиенному старшине. Среди них остались многие знатные Куразбековы родственники. Снова не будет спокойствия, на долгое время, а разбойным ватажкам – раздолье полное.
Некоторое время Григорий внимательно слушал Якуб-бая, потом повернулся к Рукавкину, а на лице недоумение смешалось с радостью.
– Послушай, старшина, о чем говорит наш гость! Он сказал, что сам да и другие его товарищи были бы рады, если бы их народ вошел в подданство российского государства. Вот так хабар – новость нам!
Данила да и другие россияне были крайне удивлены такими словами. Они считали себя на положении пленников, а к ним приходит почтенный человек, из хивинских дворян, и говорит, что многие из его народа изъявляют желание войти в подданство российского правительства!
– Ну что же, Григорий, объяви ему, не погрешим и мы против истины, если скажем, что и россияне всей душой склонны к миру и дружбе с хорезмийским народом. Худой мир у нас извечно почитается лучше, нежели добрая ссора.
Якуб-бай выслушал Григория, радостно закивал, потом сказал, что многие хивинцы имеют робость в душе, когда речь заходит о дружбе с Россией. Они полагают, что беззаконная, через коварство, смерть князя Черкасского и его войска не будет оставлена для хивинцев без достойного наказания. Рукавкин заверил, что страхи эти совершенно напрасны. Если бы царь Петр хотел покарать Хиву или завладеть его оружием, он другим бы летом послал сильное войско с пушками и разорил бы этот город. Царь же искал надежного пути в Индию, чтобы вести торг, для того и предлагал хану Ширгази дружбу и гвардию для охраны его особы. Да так и не нашел той дружбы тогда.
Лицо Якуб-бая прояснилось, и он, довольный ответом караванного старшины, радостно поцокал языком. Начищенный самовар продолжал посвистывать тонкой струйкой белого пара.
– Дядя Гриша, спроси, знаком ли ему ханской скатертник Елкайдар? – негромко попросил Федор. – Не смог бы наш гость как-то прознать, жив ли мой родитель? И где нам его искать?
Хивинец выслушал внимательно, вскинул на Федора участливые глаза, приложил руку к сердцу. Неподдельная скорбь отразилась на его смуглом лице. Заговорил, горячась, так что Кононов несколько раз прерывал, чего-то не поняв. Вот уже и Григорий сам в нетерпении распахнул желтый суконный бешмет, ерошит совершенно седые, будто хивинская чалма, волосы, взмокшие от обильного чаепития с медом. Потом пересказал:
– Елкайдара он знает весьма хорошо. Более того, они почти соседи городскими домами. Видел он и колодников, которые содержались у жестокого достарханчея. Но вот уже минуло с полгода, как тех работников перевели в хаули, которое отстроил себе Елкайдар за городом на канале, где-то к югу от Хивы. Якуб-бай непременно узнает, жив ли, Федя, твой родитель. Расспросить надо тайно, – добавил Григорий, снова выслушав хивинца, – иначе жадный Елкайдар запросит непомерную цену, если дознается, что выкупить хочет сын.
Федор разволновался, откинулся спиной на высокую подушку и закрыл глаза. Веки у него слегка подрагивали.
Данила Рукавкин обещал щедро наградить хивинца, если тот поможет откупить Демьяна Погорского. Якуб-бай внимательно выслушал его слова, а уходя, долго отказывался от подарка, но потом взял тяжелый кувшин с медом, радуясь, что привезет жене и любимым дочерям такое чудесное лакомство.
Проводив столь нежданного и приятного гостя, Данила, по заведенной привычке примечать все интересное себе на память и для доклада потом губернатору Неплюеву, записал беседу с Якуб-баем в путевой дневник. Потом положил дневник на колени и подумал: «Даже ради того, чтобы только проведать о таких людях, как этот добросердечный хивинец, стоило приехать сюда! Прежде для нас все здешние жители были на один лик и без души, будто заснеженные одоньи на зимнем поле! А тут вон как вышло – в подданство России мечтают войти и тем дать спокойствие своей стране. Разумно мыслят!»
Данила вновь открыл дневник, с особой старательностью подчеркнул последнюю строчку написанного, подмигнул Ширванову, который, отворотясь от Родиона и казаков, в сосредоточенном молчании перечитывал Евангелие, с превеликим трудом добытое накануне отъезда из Самары в чужие края.
– Проси, Лука, чтобы Господь населил в Хорезмской земле побольше приятствующих нам людей, как Якуб-бай. Тогда, глядишь, и в добро обернется наше отчаянное дело. Как ты думаешь?
Ширванов оторвался от красочно расписанного Евангелия, посмотрел на Рукавкина долгим отсутствующим взглядом серых глаз. Под русыми усами дрогнули в горькой усмешке тонкие губы:
– Прикажет хан заковать всех нас в кандалы, так и Якуб-бай нам не защита, – и вновь уткнулся в книгу, будто все происходящее ему трын-трава.
Данила крякнул: в словах поникшего в тоске Ширванова, увы, было слишком много истины: «Конечно, за чужую душу одна сваха божится! И все же добрые люди сыщутся и в этой прежде неведомой стране».
* * *
Малыбай, бывший долгое время в отъезде из Хивы, смог навестить самарян только накануне Нового, 1754 года. За чаем разговорились, и купец поделился дворцовыми новостями.
Хивинский хан Каип, как рассказал Малыбай, принял их посольство очень ласково. Однако некоторые киргиз-кайсацкие старшины, которые в свое время хотели провозгласить Батыр-Салтана ханом Малой Орды, до сих пор держат зло на Нурали и всеми силами пытаются поссорить двух соседей.
– Отчего же хивинцы не изберут себе хана из своих баев? – удивился Рукавкин. – Самим же спокойнее было бы.
Малыбай, разглядывая узорчатую пиалу, терпеливо объяснил, что таков у хивинцев обычай: избирают себе правителей либо из киргизских, либо из бухарских ханов, чтобы не было родового правления, как это в России, тогда баям и старшинам меньше воли. Однако, пояснил Малыбай, Каип-хан не во всем прислушивается к мнению врагов Нурали-хана, ищет теперь с ним дружбу и хочет породниться. Через три дня по прибытии киргиз-кайсацкого посольства Каип-хан пригласил во дворец Мурзатая и его спутников, принял письма от хана и ласково спросил о его здравии. Он же осведомился, труден ли был путь через пустыню? А всего лишь позавчера Каип-хан снова имел встречу с Мурзатаем, угощал его спутников, а потом пришли к соглашению, что за пограбленные хивинские караваны киргизы отдадут изрядное количество холостых кобылиц. На том и разошлись в мире и согласии.
Данила Рукавкин напомнил Малыбаю, что Мурзатай получил указание от Нурали-хана не оставлять российское купечество без внимания, всячески им содействовать и без них из Хивы не уходить.
– Упроси вашего почтенного Мурзатая замолвить слово за нас и за посланцев губернатора, и будет ему от нашего правительства за это непременная награда, – попросил Рукавкин приятеля.
– Свой слово Мурзатай помнит, – заверил караванного старшину Малыбай, поднялся с ковра, погладил седую бороду, сказал по-киргизски: «Яразикул гибади», – одернул на себе легкий бешмет, подбитый мехом, раскатал после чаепития рукава, ласково подул на беличий мех остроконечной шапки, надел ее.
– Жалка, однака, совсем жалка, что ваш товар нельзя продавал в Хива, – проговорил Малыбай. – Здешний купца много спрашивал, что привез с собой русска купца, – и горестно махнул рукой.
Рукавкин проводил Малыбая и вернулся от порога, в волнении потер сухие руки, уронил с горечью в голосе:
– Вот такие дела закручиваются, братцы. Собралась попадья на именины, а угодила на сорокоуст.
В следующий базарный день совершенно неожиданно, когда его уже почти и не ждали, в дом, пропущенный дежурным казаком, торопливо вошел, к всеобщей радости, Якуб-бай. Обменялись учтивыми взаимными приветствиями, потом выпили традиционную в здешних местах чашку чая. Оказалось, что хивинец принес радостное известие.
– Елкайдар уехал, и мы можем навестить его загородное хаули, – перевел Григорий Кононов сообщение Якуб-бая. Федор будто и не сидел на ковре с пиалой в руках. – Лучше сделать наше посещение в отсутствие хозяина. Управляющий мне хорошо знаком, примет без страха.
– Конечно же! Спроси, сколько человек он может взять с собой? – поинтересовался Данила, спешно натягивая на себя кафтан поприличнее: издавна знатность одежды служила добрым знамением в том, что тебе охотнее откроются чужие ворота. К тому же не хотелось выглядеть кое-как и на случай, если вдруг встретились бы в городе единомышленники Якуб-бая, которым, быть может, прежде и вовсе не приходилось видеть россиян, разве что старых уже нынче петровских солдат, взятых в плен еще при хане Ширгази.
Якуб-бай решил, что будет лучше поехать с ним Рукавкину и Кононову с Погорским: чем меньше «ференги Урусов» выедет за город, тем спокойнее пропустит их стража у ворот.
Когда проезжали через тесную, забитую народом площадь караван-сарая, людская толпа неожиданно раздалась, прихлынула к стене и придавила всадников к небольшим деревянным лавочкам с перепуганными купчишками. Посреди площади, будто одинокий саксаул среди пустыни, остался стоять жалкого вида бродяга. На нем был явно с чужого плеча непомерно длинный изодранный халат, опоясанный грязной веревкой. Волосы всклокочены и немыты, густо посыпаны дорожной пылью. Серое, изможденное лицо заросло бородой светло-рыжего цвета. Но страшнее всего – глаза в провалившихся глазницах: бесцветные, они между тем лихорадочно блестели как у загнанного в западню волка.
Человек вдруг подпрыгнул на месте, хлопнул босыми исцарапанными ногами о подмерзшую землю, завопил пронзительным голосом несуразное сочетание звуков, но окончание вопля потрясло россиян страшным узнаванием родной души:
– Ба-ла-ки-бла-а! Ура-а!
Затем, ударяя себя руками по бедрам и подскакивая, безумец напуганной ящерицей вонзился в толпу, спасаясь от въехавших на площадь ханских наемных охранников, которые не очень-то жалуют бродячих безумцев и не жалеют для них плетей.
С трудом Якуб-бай вывел расстроенных увиденным спутников из этого скопища людей. У Таш-дарваза, южных городских ворот, стража долго выспрашивала, куда и с какой целью едут «ференги урусы» и есть ли у них на это разрешение хана или почтенного инака?[42] Такого разрешения, естественно, при Якуб-бае не было, пришлось вместо него протянуть старшему более приятный пропуск – таньгу.
Дорога от ворот шла на юг вдоль глубокого, зимой безводного канала, обсаженного густыми зарослями джиды и ветвистого тополя, который в знойное лето прикрывал воду и путников от беспощадного перекаленного солнца над Хорезмской землей.
«Поживи в этих песчаных местах несколько лет и будешь рад родному клеверу», – вдруг вспомнил Данила рассказ Кононова о том, что после возвращения из плена долго не мог нарадоваться Яику и его сочным прибрежным травам.
«А этому бедолаге и вовсе теперь родных мест не видеть, – встал перед глазами безумный россиянин. – Так и сгинет в сыпучих песках, невесть кем засыпанный».
Канал повернул влево, на восток, ближе к Амударье. Миновали несколько жидких рощиц возле жилых построек, огороженных глинобитными стенами. Почти в каждой хаули виднелись тополь, чинара или раскидистый, но голый до весны лох.
Повстречался спесивый, до бровей замотанный чалмой хивинец на коне, а за ним впритруску, размазывая по смуглым щекам пот и пыль, бежал молодой, в простеньком халате длинноногий бедняк. Приедет этот бай, пояснил Григорий, по делам в Хиву, пойдет куда-то, а бедный слуга будет стеречь его коня.
– Почему же этот аршин заморский не посадит слугу хотя бы на ишака? – возмутился Данила, несколько раз оглянувшись им вслед. – Мыслимо ли столько верст бежать за конем?
– Так больше чести баю, – снова пояснил Григорий жестокий хивинский обычай.
Переехали через неглубокий сухой арык, увидели рощу тутовых деревьев, а за глинобитной стеной виднелись какие-то постройки.
Якуб-бай рассказал, что здесь делают отменные шелка, и добавил, немало этим гордясь, что в Хорезмской земле всякий может иметь завод, делать различные ткани и продавать их с выгодой. В России же, как помнил Данила указ Сената от 1747 года, разрешалось иметь заводы только настоящим заводчикам. А торговать было дозволено лишь людям торгового сословия – купцам. Сделано это было для запрещения крестьянам брать подряд, изготовлять промышленные товары, торговать и заводить себе фабрики. Каждый должен был, по мнению Сената, знать свое дело: барин – управлять, а купец – торговать. И налогов, как оказалось, у хивинцев нет ни с завода, ни с земли, ни подушных, а когда хану случится нужда в деньгах, нукеры объезжают дворы и взимают подать. Бывает, по три, а иной раз и по пяти рублей в год со двора получается, если пересчитать на русские деньги.
«Примерно столько же платят подушных сборов и наши крестьяне», – прикинул Данила, слушая рассказ Якуб-бая.
За разговорами незаметно переехали еще один канал, постояли у чигиря – сооружения из трех колес для перекачки воды из канала в боковые мелкие арыки. На большом вертикальном колесе прикреплены глиняные кувшины. Трое мастеров суетились около меньшего горизонтального колеса, пытались прокрутить его вручную, без помощи лошадей.
Потом миновали небольшую запущенную рощу с многочисленными склепами – мазарами из глины, маленькими и большими, семейными. Некоторые из мазаров за давностью сооружения пообветшали, обвалились по углам и зияли теперь пугающими черными провалами, через которые, если подойти совсем близко, можно увидеть на глинобитных полках груды человеческих костей.
Вскоре перед россиянами открылась дорога к хаули ханского придворного Елкайдара. Дорога, обсаженная по бокам колючими кустами розы, привела к воротам. Около ворот поднимались две глинобитные конусообразные башни с бойницами наверху. Башни и стены надежно укрывали двор и его постройки от чужого глаза и от неожиданного набега мелких разбойных ватажек.
Остановились, спешились под высоким деревом, вершина которого почти достигала бойниц на башнях. Якуб-бай постучал в ворота деревянной колотушкой, которая висела здесь же на толстом сыромятном ремне. Долго никто не отзывался, затем появился слуга: старенький и тонкий – будто высохший стручок фасоли – в цветастом нараспашку халате. Слуга склонился к квадратному слуховому окошку в толстых деревянных воротах и о чем-то долго препирался с Якуб-баем, получил мелкую монету и решился впустить странных гостей во двор.
За стеной усадьбы просторно разместился дом с двумя разновысокими навесами – айванами и возвышением из глины, где хозяин в жаркие часы принимал гостей. За домом – просторный сад и небольшой пруд. В саду копошились трое работников, но что они делали, издали трудно было понять.
В дом вошел только Якуб-бай, пробыл там не так уж и мало времени, вернулся под навес с пожилым тучным хивинцем, одетым в просторный шелковый халат на ватной подкладке. На голове заспанного толстяка вместо чалмы – остроконечная шапочка из синего сукна, обрамленная куньим мехом. Щеки у хивинца лоснились как два круглых подноса, с которых только что собрали жирный плов.
Хозяин синей шапочки с трудом передвигался по двору и ворчливо выговаривал предупредительному и внимательному Якуб-баю: зачем понадобилось им смотреть на этих ленивых «ференги» – чужеземцев, их только плетью и можно заставить шевелиться. И что напрасно он, Якуб-бай, тащился сюда и зря потревожил его, Умбаев, сон, который так сладок после полуденного намаза и бараньего плова.
Слуга, полусогнув спину, проворно обежал пруд, что-то сказал работникам. Те послушно бросили широкие кетмени и медленно побрели к дому, обходя стройные стволы слив, яблонь, груш. Шли они медленно, потому что на ногах висели тяжелые цепи, а на кистях рук болтались круглые черные ядра: с таким грузом пленник далеко не убежит!
Федор от нетерпения стиснул рукоять ременной плети. Кононов упер в бока руки и широко расставил длинные сухопарые ноги, внимательно всматривался в лица подходивших кандальников.
Вдруг Григорий сдвинул на затылок высокую мурмолку – на лбу выступили крупные капли пота.
– Осторожно, Федюша, – еле слышно просипел он: спазм сдавил сухое горло. – Твой родитель Демьян… который постарше, лысый. Сдержись, иначе уедем отсюда голее казацкого копья.
Федор шумно сглотнул набежавшую слюну, пошевелил будто омертвевшими плечами и, не в силах побороть нервные судороги на лице, отвернулся к воротам, где остались кони. Но каждая клетка его затылка, спины слышала тяжелые шаги и глухое позвякивание цепей. Казалось, будто эти цепи стиснули не ноги старому отцу, а его неистово бьющееся сердце. Пересилил себя, резко повернулся и немигающими глазами, стиснув зубы, смотрел на трех полузамученных людей. Двое были персиане, а третий – Демьян Погорский, сгорбленный, немощный, с изуродованными руками. Обе кисти у него покрыты черной от ожогов кожей, а против средних пальцев видны глубокие рваные раны. Демьян подходил, не поднимая головы, изуродованными руками держал ядро, чтобы оно не ударялось о больные натертые ноги.
– Демьян, – негромко позвал Кононов. Погорский вздрогнул, пристально вгляделся сначала в Рукавкина, потом в Григория. Ядро глухо ударилось о сухую землю, звякнула цепь, а Демьян вдруг зашатался, вскинул к смуглым от загара щекам черные скрюченные пальцы. Несвязные слова вырвались из горла, и Данила с трудом разобрал в этом получеловеческом хрипе:
– Боже мой… Гриша?! Какими судьбами?
Кононов подхватил друга, помог пройти под навес, усадил на возвышение, молча обнял за плечи. Рукавкин и Федор остались стоять в середине двора, вместе с Якуб-баем и Умбаем. Хивинцы тихо перешептывались, цокали языками, выражая один искреннее, а другой притворное сочувствие чужому горю. Когда Демьян немного успокоился, тело его размякло, и он, обессиленный, повалился спиной на дешевый коврик. Кононов подошел к Умбаю, что-то негромко сказал. Хивинец с неподдельным теперь страхом всплеснул руками, провел ими по лицу, оглаживая бородку, задумался, склонив голову набок.
– Я сказал ему, – пояснил Григорий Даниле, – что Демьян не жилец на этом свете и что я хочу выкупить его. Быть может, удастся довезти до Яика и там схоронить в родной земле. Если же не выдадут за выкуп, то через месяц-другой закопают в песок без всякой выгоды.
Якуб-бай подошел к лежащему Демьяну, внимательно заглянул в лицо, безнадежно махнул рукой и с сожалением цокнул языком – совсем плох этот «ференги урус»!
На сонном недавно лице Умбая боролись два чувства: боязнь, что Елкайдар будет ругать за то, что выпустил раба без его на то разрешения, и желание хоть как-то сберечь достаток хозяина. После долгих торгов ударили по рукам. Часть денег от войсковой казны внес Кононов, остальные за Федора доложил Рукавкин. Пока Якуб-бай и Умбай составляли нужные бумаги о выкупе, Григорий помог слуге расковать на Демьяне кандалы. Данила придерживал Федора за плечо и чувствовал, как нервная дрожь била сильное тело казака.
– Иисус Христос, Спаситель, – упал старый Погорский на колени, размашисто крестясь на небо изуродованной рукой. – Неужто… воля? Неужто увижу родимый Яик, детишек, жену? – Крупные слезы текли по смуглым щекам и терялись в седых жестких усах, будто капли дождя в непролазных камышовых зарослях. Федор не выдержал, подошел к отцу и положил широкую ладонь на седую, облысевшую со лба голову, прошептал чуть слышно:
– Отец… не признаешь меня? Ведь это я… – И не договорил. Сжалось горло от боли за пропавшую на чужбине жизнь отца, за родимую матушку, без времени сошедшую в сырую землю.
Цепляясь обожженными, искалеченными пальцами за кафтан Федора, старый Погорский попытался было встать, но силы совсем оставили немощное, изношенное в каторжной работе тело.
– Федюша? – не веря только что услышанному, переспросил Демьян и повернулся к Григорию, словно призывал в свидетели испытанного друга: не сон ли это, не жестокая ли это шутка коварных дэвов чужой земли?
– Себя ты забыл совсем, Демьян, – всхлипнул неожиданно Кононов. – Или мы были не такими же молодцами, когда царь Петр заслал нас в эти проклятые пески? Твой это сын – отважный сокол с берегов родимого Яика, – и тут же предостерег: – Чур только, Демьян, враг рядом, идет. Крепись, ты для нас пока чужой. Понял?
Демьян через силу отпустил руку Федора, к которой прижимался седой бородой. На пороге появились хивинцы. Не мешкая, из рук в руки передали бумаги и золото и разошлись: россияне к коням, а Умбай с криком напустился на рабов-персов и погнал их к арыку таскать ил и удобрять землю сада.
Федор посадил отца на своего коня, а сам всю дорогу до Хивы шел рядом со стременем, поминутно поглядывая на кроваво-багровые шрамы от кандалов выше босой ступни старого Погорского.
А сверху на правый рукав кафтана Федору нет-нет да и падала счастливая слеза Демьяна: пережитые минуты радости, словно вешняя вода хлипкую запруду, прорвали последние внутренние запоры, которые сдерживали горе все эти тридцать шесть лет рабства и нечеловеческих унижений на чужой земле.
Закончился этот радостный день маленьким пиршеством. Отмытый и переодетый в казачью одежду, Демьян Погорский со слезами беспрестанно благодарил то Рукавкина, будто это его помыслами пришел караван в Хиву, то Кононова и казаков, что не убоялись вновь идти в эти опасные края.
Федор, обняв отца, пел песни о Яике Горыныче, о кровавых стычках со степняками на берегах Утвы, о вольной казацкой жизни. Иван Захаров с трудом уложил спать Ширванова, который вдруг расплакался, что им всем отсюда не выбраться живыми. Родион решил остудить голову, вышел на свежий воздух, широко расставя сильные ноги, уселся на теплую, за день нагретую солнцем суфу.
Данила, пока были свежи впечатления от загородной поездки, достал заветную путевую книгу.
«Хивинцы, – записал он, – живут более в окружении крепостей, каждый при своем разведенном саду, где и хлеб для себя сеют. Крепостцы имеют только для защиты на случай неприятельского нападения, так как у них происходят частыя ссоры с трухменцами, которые такое ж оружие употребляют, как и хивинцы. Нередко бывают у хивинцев и междуусобные раздоры…»
Вспомнил о насильственной смерти Куразбека, о волнении туркменцев и вздохнул: «Только усобицы теперь нам и не хватало… И без того не умыслишь, как живу выбраться. Лука пьяный расплакался, да не пришлось бы и трезвому слезу уронить. Вот, Дарьюшка, какую тоску-печаль сотворил твой бородатый медведушко».
Данила закрыл книгу, сделал знак казакам, чтобы продолжали застолье, и вышел во дворик: спать от пережитых днем волнений не хотелось.
А из открытой двери в темноту затаенной ночи лилась песня Федора, подхваченная подвыпившими растроганными голосами остальных казаков:
Вы, пески мои, песочки, пески сыпучие, Пески сыпучие, Вы, яры мои, ярочки, яры глубокие, Эх, глубокие, Вы, кусты кои, кусточки, кусты частые, Вы, кусточки мои таловые, Эх, да таловые, ветловые! Некуда нам, ребятам, приклониться, Приклонитися, Все ребятушки наши половленные, Половленные, посаженные, Как осталось нас малым-мало…Во дворик вышел Маркел – был его час вступать в караул от всякого нежданного лиха, – он прихлопнул дверь, и песня оборвалась, стала почти неслышной.
Друзья и недруги
На второй день после Нового года, который россияне отметили скромно, вспоминая о доме, а оттого пребывали больше в тихой печали, нежели в радости, к ним как-то разом сошлись и здесь впервые познакомились киргиз Малыбай и хивинец Якуб-бай. Данила Рукавкин, с надеждой поглядывая на верных друзей, посетовал, что время идет, а из ханского дворца нет никаких известий. В душу вползает недобрая тревога: а дозволят ли им вообще когда-нибудь открыть торг?
– Говорят на Руси, что под лежачий камень и вода не течет, – задумчиво проговорил Данила. – Вот и решился я сам сделать первый шаг: буду просить встречи с ханом Каипом. Одарю его подарками, может, и снимет стражу у лавок. Сомнение только берет – допустят ли до хана? – спросил и взгляд перевел на Якуб-бая, словно успех визита зависел от опального, а прежде большого друга советника Куразбека. Данила понимал, что много теперь сделать для россиян Якуб-бай не может, но успешное освобождение из плена Демьяна Погорского вселяло надежду.
Пока Якуб-бай, откинувшись на подушку, обдумывал решение караван-баши «ференги урусов», Малыбай неожиданно высказал подходящий случай для задуманного визита к хану Каипу. Поглаживая реденькую седую бороду коричневыми короткими пальцами, он сказал:
– Через три дня, однака, мирза Даниил, наша посла всем кучам будут у хана Каипа. Ходить тебе надам вместе и твой прошений-письмо подавать будем.
– Вот как? – обрадовался Данила и тут же к своему помощнику Герасиму: – Где наши бумаги? Подай прибор с чернилами да перья. Бумагу, какая побелее. – Потом повернулся к Якуб-баю вновь. Маловыразительное лицо Рукавкина в эту минуту было вдохновенным. Серые, глубоко посаженные под крутой лоб глаза весело поглядывали то на купца, то на притихших у стены казаков и Родиона с Лукой, то на улыбающегося Якуб-бая. Хивинец, обращаясь к Григорию Кононову, что-то негромко сказал, кивком головы указывая на Данилу Рукавкина.
– Кхм. Слышь, караванный старшина, а ведь наш друг дело говорит: не ждать нам, когда от хана придут люди и заберут подарки, намеченные ему господином губернатором, а взять да и отвезти их вкупе с прошением. Вот и явится причина видеться с ханом! – Григорий нахмурил брови, обдумывая, как лучше и понадежнее доставить хивинскому владыке немалые дары от губернатора.
– Молодцам, однака! – с восхищением подскочил на ковре темпераментный Малыбай и звонко цокнул языком, так выражая свое отношение к совету хивинца. – Так и будем делать теперь, мирза Даниил.
Данила диктовал, а Якуб-бай по-хорезмийски писал прошение российского купечества к величайшему из владык на земле, мудрейшему и благороднейшему из ханов, повелителю Хорезма Каипу, чтобы принял он подарки от господина губернатора Неплюева лично ему, хану Каипу, предназначенные. Пусть также хан примет подарки и его бывшему советнику Куразбеку и великодушно сам вручит тем, кого из своих советников сочтет достойными тех подарков. Российские же торговые люди просят милостивого хана дозволения открыть их лавки в караван-сарае, а будет воля пресветлого хана Каипа, пусть разрешит выехать с товарами и в другие города Хорезмской земли, а то и до Бухарин.
– Когда гости стали прощаться, Малыбай взял написанное прошение с собой, пояснил при этом:
– Показать надам наш главный посла Мурзатай. Он будет говорить с хитрый шигаул Сапар-бай. Больно любит тот Сапар-бай подаркам. Однака его можна на наша сторона переманил помаленьку.
– Удалось бы задуманное, – коротко высказался о затаенном Родион Михайлов, у которого душа все это время была не на месте из-за вынужденного пустого сидения и напрасного проедания денег. От постоянных горестных раздумий между широких бровей – Данила раньше ее не примечал – пролегла глубокая морщина, будто навеки оставшийся след от звериного когтя.
– Почему бы хану и не принять подарки? – с непонятной желчью вдруг выговорил Лука. – И я бы принял, коль кто принесет сам!
Данила пристально посмотрел на угрюмого Ширванова, хотел было пристыдить купца за неуместную сварливость, да сдержался: не от хорошей жизни перегорает Лука. От черной тоски-кручинушки и мысли черные непрошено забивают душу, как печная сажа забивает дымоход. Сказал только, сдерживая раздражение:
– Губернатор повелел вручить хану, то и сделаем, а каково будет решение Каипа – пусть на его совести и останется. Может, и не допустят перед ханом стоять вовсе.
Но вопреки сомнениям Рукавкина, 6 января, ближе к закату, когда в свежем, слегка морозном воздухе над Хивой замолкли зычные голоса добросовестных муэдзинов, призывавших мусульман к вечернему намазу, а над Самарой в этот час ходят трепетные волны медного перезвона перед вечерней службой, за россиянами прибыли Малыбай и стройный, полный сил Кайсар-Батыр. Молодой киргиз, словно задирая торопливо снующих по узким улочкам хивинцев, красовался перед ними лихо заломленной лисьей шапкой.
– Собирался живо, мирза Даниил, – торопливо, едва поприветствовав караванного старшину и его товарищей, проговорил Малыбай. – Однака скоро хан Каип будет звать наша посла в свой большой каменный юрта Таш-хаули.
– Нас, верно, всех не пустят во дворец пред ханские очи? – спросил Лука Ширванов, не делая даже попытки подняться с ложа, на котором он вот уже много дней подряд читал Библию. Малыбай пояснил, что в Таш-хаули разрешили впустить мирзу Даниила и четырех казаков, которым поручено будет нести подарки для хана Каипа.
– Григорий, бери братьев Опоркиных, живо вьючьте на коней тюки с подарками, – тут же распорядился Данила. – А ты, Родион, вновь за старшего останешься. Присматривайте тут в оба.
– Будь спокоен, караванный старшина, – весело отозвался Иван Захаров. – В осаду сядем накрепко, будто Азов от турок, не возьмут и приступом. Рысь пестра сверху, а человек лукав изнутри – это про хивинского хана и его баев присказка.
Подарки, предназначавшиеся хану Каипу и его бывшему советнику Куразбеку, навьючили на двух коней и в сопровождении киргизов тесными улочками, выдавливая из них шумные ватажки ребятишек, направились к Таш-хаули. Но оказались не у главных ворот, а с тыльной части дворца, в тупике, которым заканчивалась узенькая улочка. В пяти шагах от небольших ворот к высоченной глухой стене вокруг ханского дворца недобро, словно гриб-паразит к стволу дерева, прилепился полукруглый зиндон, без окон, с одним лишь маленьким тесным входом за толстой дверью в своем торце.
У раскрытых ворот россиян ждала стража. Данила с удивлением отметил про себя, что это не хорезмийцы и не туркмены – темнолицые, усатые и горбоносые. Как потом узнал от Якуб-бая, это были бежавшие от персов кавказцы, теперь наемники хана Каипа: наемникам хан доверял больше, нежели собственным подданным. Рядом со стражниками нетерпеливо переступал с ноги на ногу непоседливый и вечно куда-то спешащий шигаул Сапар-бай.
Пока братья Опоркины снимали тюки, Данила прошел несколько шагов от ворот, к тупичку, куда горкой набился песок, ветрами загнанный в затишье. Караванный старшина подошел, наступил на песок ногой, бессознательно ожидая, что тот скрипнет, как скрипит теперь под ногами Дарьюшки в далекой Самаре звонкоголосый снег, высушенный январскими морозами. Но мертвый песок не заскрипел, на нем остался лишь неглубокий след сапога.
– Готово, – окликнул Данилу Кононов. Темным, извилистым переходом пообок зиндона прошли в Таш-хаули, пересекли внутренний двор, окруженный со всех сторон жилыми помещениями ханского дворца, где на окнах опущены деревянные шторы. Из дворика вновь попали в темный коридор. Здесь их встретил еще один высокий хивинец в чалме, которая была ему слишком велика, то и дело наползала на темные сросшиеся брови. Вошли в небольшую проходную комнату с маленьким окошечком, заставленным тусклым голубоватым стеклом. Шигаул Сапар-бай что-то торопливо сказал Малыбаю, тот повернулся к Даниле:
– Подаркам и казак тут оставался велят. Тебе, мирза Даниил, можна с нами ходить, смотреть на мудрейший хана Каипа.
– С богом, Данила, – прошептал Григории Кононов. – Да будет удачным наше первое свидание с их повелителем, – и перекрестил Рукавкина, словно благословляя на бессмертие перед тяжким боем.
Снова шли сумрачным переходом, потом неожиданно попали в небольшой уютный зал, в центре которого стояли низкие столы, накрытые легкими светло-зелеными скатертями. На столах широкие блюда под плов, светлые, должно быть серебряные, ковши, расписные фарфоровые пиалы. Длинный ряд столов упирался в возвышение не более аршина, где на столе с резными ножками сияла при свечах золотая утварь.
Откуда-то из боковых дверей сюда просачивался аппетитный запах готового плова. «Ханский трапезный зал», – догадался Данила и общим поклоном приветствовал молчаливо стоящих у стен киргиз-кайсацких посланцев. Здесь были все, кроме Мурзатая и Мусульман-Бия. Малыбай пояснил причину их отсутствия:
– В тронном зала читают уже брачную молитва. Самый старика по годам Мусульман-Бий там, однака, вместо Нурали-хана дает обещаний прислать в Хива свой дочкам Матыр-Ханикей.
Действительно, через несколько минут в боковую дверь вошли тучный, степенно вышагивающий Мурзатай, под которым, казалось, прогибались каменные плиты пола, и за ним, путаясь коленями в нескольких просторных теплых халатах, семенил высокий и сухой седобородый Мусульман-Бий. За киргиз-кайсаками появились ближайшие советники хана Каипа и среди них чем-то недовольный, со злыми глазами ханский достарханчей. Елкайдар тут же начал сварливо распоряжаться, куда и какое кушанье поставить перед гостями, которые с некоторой долей робости усаживались вокруг столов. Данила, неудобно и непривычно поджав под себя ноги, скромно пристроился у низкого столика. Подумал: «Долго мне так не высидеть – ноги затекут, не подняться будет роптово, если хан войдет в зал». Наклонился к Малыбаю и полюбопытствовал тихонько:
– Хан Каип будет ли с нами трапезничать?
– Однака не будет, – отозвался киргиз. – Без него никто бы не отважился за стола первым залезать.
Приближенные хана, словно продолжая давний спор, о чем-то раздраженно переговаривались на противоположном конце стола. Данила, как ни вслушивался, не мог понять о чем. Тихо спросил Малыбая:
– Не о нас ли речь у ханских вельмож?
Малыбай отвлекся от вареной баранины и, не подавая вида, настороженно прислушался к чужому разговору.
– Однака ругался между собой, – успокаивая Данилу, прошептал Малыбай. – Елкайдар гаварит: наш шигаул Сапар-бай очень хитрый батыр, на двух верблюдам сразу хочет шибка-шибка скакал по степи, не боялся упасть между верблюдам. Шигаул Сапар-бай отвечал, однака, что ловкий батыр и на двух смирных верблюда сумел скакать, а на одном, если бешеный тот верблюда, однака, можно убиться до смерти.
Данила попросил разъяснить эту трудную иносказательность. Малыбай послушал еще некоторое время и растолковал, что Елкайдар упрекает шигаула за его старание угодить и хану Каипу, и северным белым царям. Сапар-бай в свою очередь предостерегает достарханчея от неуемной злости и беспричинных страхов перед далекими «ференги урусами», которые, как ему кажется, и не собираются воевать с Хивой, лежащей от них так далеко за безводными песками.
«Их раздор нам на пользу может обернуться», – подумал Данила.
Поели жирный плов, отварное мясо, запили крепким, для Данилы все еще непривычно горьким чаем. Слуги унесли столики. Резко и неожиданно распахнув створки легкой деревянной двери, в зал вошел хан Каип в сопровождении двух рослых телохранителей. Елкайдар, Сапар-бай и еще один толстенький хивинец поспешили к хану, помогли взойти на возвышение, усадили на ковры и подсунули под локти тугие, обтянутые красным бархатом подушки. Киргизское посольство почтительно встало перед ханом, а впереди всех почтенные родственники Нурали-хана Мурзатай и Мусульман-Бий.
– Слушай, мирза Даниил, об урусах говорить с ханом Каипом будут, однака, – шепнул Малыбай Рукавкину и по возможности точнее начал пересказывать сначала такую мирную беседу киргиз-кайсацких посланцев с ханом Каипом.
Хан, облокотясь о левую подушку, приветливо посмотрел на Мусульман-Бия и высказал пожелание, чтобы тот как можно скорее выехал в Малую Орду за Матыр-Ханикей.
– Я готов, о великодушный хан, исполнить твое пожелание, – почтительно, однако медленно сгибая старую спину, ответил белобородый Мусульман-Бий. – Но дозволь, о справедливейший, напомнить, что мы не выполнили наказ нашего добрейшего хана Нурали, не доставили пред твои светлые очи все подарки, которые привезли с собой.
Черные брови хана Каипа вопросительно изогнулись над пристальными, широко расставленными глазами. По толстым щекам скользнула довольная улыбка, хан медленно шевельнул рукой, давая знак продолжать.
– Отправляя нас в благословенную Хиву, Нурали-хан наказывал в сохранности довезти подарки урусского губернатора.
Хан Каип сдвинул брови к низкому переносью, прищурил глаза и замер, не спуская немигающих глаз со спокойного, медлительного по своей старости Мусульман-Бия. И вдруг резко сказал шигаулу:
– Пусть внесут!
Сапар-бай тут же поспешил в комнату, где остались Кайсар-Батыр и Григорий Кононов с казаками. Данила замер и боялся шевельнуться, чтобы не выдать своего присутствия среди киргиз-кайсацкого посольства: понял, что не только разговор о россиянах придется не по душе хану Каипу, но даже подарки их он если и согласится принять, то только ради будущей свадьбы с Матыр-Ханикей.
За спиной послышались тяжелые шаги. Это шел Григорий. Он с достоинством нес на атласной голубой подушке саблю с золотым эфесом, усыпанную дорогими камнями, а рядом с нею два пистоля отменной тульской выделки. Данила колебался недолго: что с того, если хан и не оповещен о присутствии здесь российского караванного старшины? Разве не от их большого Отечества преподнесены эти подарки повелителю Хивы? И что за честь ему будет впредь среди здешних ханских вельмож, если теперь отсидится, словно филин темной ночью в глухом дупле, за спинами киргизских посланцев?
«На сию минуту сила всей святой Руси в нас вместилась, – с нежной гордостью за свое Отечество подумал Данила. – Пусть зрят эту силу и нашу твердость недоброжелатели и друзья, коль здесь они есть, и отнесутся к ней должным образом».
– Идем, Данила, – негромко позвал Кононов, словно по лицу караванного старшины прочитал о его душевных волнениях. – Тебе и представлять наши подарки хану.
И Данила как под лед шагнул, за ним Кононов, а за Григорием показались и братья Опоркины с подарками в руках. Киргиз-кайсаки расступились. Данила почувствовал на себе цепкий и настороженный взгляд Елкайдара, как будто тот не мог сообразить: откуда же здесь быть российскому купцу и кто его впустил явиться перед ханом? Но Данила пересилил почти физическое давление в грудь этого взгляда, ступил раз и второй, приблизился к возвышению. Под удивленным взглядом хана Каипа – «Стало быть, не был оповещен хан о моем здесь присутствии», – пронеслось в голове, – отбил по русскому обычаю глубокий поклон рукой до ковра перед возвышением.
– Прими, о повелитель Хорезмской земли, скромные дары от господина оренбургского губернатора, – и сам подивился, как хватило смелости тут же добавить: – Да пусть никогда дым оружия не затмит голубого неба над нашими странами.
Толстенький хивинец Утяган-бек, старший над ханскими диванбеками[43], бережно принял с рук Кононова голубую подушку и оружие. Подошел и встал рядом Малы-бай, пересказал слова Рукавкина хану Каипу. Тот легким движением головы дал понять, что и слова и оружие ему пришлись по душе.
Казаки поднесли и положили у ног хана серебряную и позолоченную утварь, драгоценные камни в золотой оправе, перстни, а в резных каменных шкатулках уральских мастеров сияли ожерелья ханским женам и дочерям.
– Лучшее на Руси кафтанное сукно принесли мы, да оно недостойно ханского взгляда, – добавил Данила, еще раз поклонился и отступил к киргиз-кайсацкому посольству. Выступил Мурзатай, протянул писанное Якуб-баем прошение. Его принял Елкайдар, который несколько раз из-под черных нахмуренных бровей пристально вглядывался в Григория Кононова, пока тот не вышел из зала, да, к счастью, в разодетом казаке не признал своего бывшего раба.
– Что это? – равнодушным голосом спросил хан Каип. И недовольно дернул губами, когда Мурзатай пояснил, что просит принять прошение урусского караван-баши. Елкайдар небрежно передал прошение Утяган-беку, а тот нерешительно посмотрел на хана – читать ли?
– О чем просит? – после некоторой паузы поинтересовался Каип-хан, опустив взгляд на остроносые и чуть загнутые носки своих зеленых сафьяновых сапог.
Утяган-бек быстро и молча пробежал глазами по бумаге, начал было пояснять, что караван-баши «ференги урусов» просит убрать стражу от их товаров и дозволить посланцам Гуляеву и Чучалову жить одним котлом совместно с караванщиками. Хан Каип и дослушать не успел последних слов спокойного и тихого Утяган-бека, как рядом взорвался словесной бранью Елкайдар. У Малыбая от нервного напряжения затряслась реденькая бородка, когда он шепотом начал переводить Даниле не речь, а «псово лаянье» Елкайдара.
– В зиндон да в колодки Гуляева! – выкрикнул Елкайдар и судорожно выбросил перед собой руки со стиснутыми в кулаки пальцами, словно вцепился уже в ворот гуляевского кафтана и тащит российского посланца в тюрьму – зиндон. – Неплюев прислал не послов, а доглядчиков для примечания Хивы и пределов Хорезмской земли! Их мало держать под караулом, надобно вывести в пески и там убить!
Шигаул Сапар-бай скосил глаза – как хану Каипу пришлись выкрики Елкайдара? – несмело возразил:
– Что сделали они плохого?
– От Гуляева все зло нашим купцам в урусских городах! Там их всюду теснят, хватают при совершении намаза и треплют за бороды, насмехаясь над нашей верой! В сырых ямах бьют кнутами, подвешивают за руки и жгут углями ноги, чтобы рассказали о дорогах на Хиву и провели урусское войско с большими пушками. Остерегись, о мудрый хан, не забыли урусы, как головы их князей висели над Бахча-дарвазом[44]. Хитрых змей пустили впереди войска, неслышных, но с ядом под языками!
Хан Каип вскинул голову и внимательно посмотрел на Малыбая, потом на Данилу Рукавкина – видел, как купец шепчет на ухо караван-баши «ференги урусов», переводя слова достарханчея. Во взгляде этом – настороженность.
По спине у Данилы – будто медведь заледенелой лапой продрал!
«Что мелет этот аршин заморский на наше начальство! Кто таскает их за бороды? Каков лгун! Им дозволили мечети соорудить на Гостином дворе, чтобы собирались там для совершения своих обрядов. Погубить решил посланцев этот сущий змей. Вон ведь уже и судорога бьет злобного достарханчея!» Упрямая гордость и желание дать должную отповедь наговорщику толкнули Рукавкина нарушить придворный этикет и без дозволения хана вступиться за честь посланцев.
– Нехорошие слова говоришь ты, Елкайдар! Про российских посланцев и про наше якобы неуважение к мусульманской вере и к хивинским купцам. О том ведомо всем, кто хотя бы раз бывал в наших городах. И сюда пришли мы не доглядчиками, а с миром. О мире же к вашему повелителю пишет в своих письмах и господин губернатор. Все остальное – злой и умышленный навет недоброжелателя.
Малыбай, пересказывая слова караванного старшины к Елкайдару, смотрел на хана Каипа.
– Зачем же Неплюев дары прислал подлому Куразбеку? Не для тайного ли сговора с убийцами повелителя Хорезма? Отвечай, хитрый урус!
«Эка бестия шабашная! Уже и нас впутывает в пагубный омут. Воистину, злоехидный человечишко», – насторожился Данила и заставил себя улыбнуться злобствующему Елкайдару.
– В тот день, когда собирался караван в Оренбурге, и ты, достарханчей, земно кланялся тому старшине Кураз-беку, не так ли? Или делал это с тайным умыслом против хана? Как же мог губернатор Неплюев не прислать ему малый подарок?
Малыбай перевел, и Данила заметил, как приспустил веки, тяжелые и словно припухшие, хан Каип, а по лицу шигаула чуть приметно скользнула легкая усмешка. И только толстенький Утяган-бек с прошением «ференги урусов» в руках стоял невозмутимо, словно все происходящее его не касалось: подчиненные ему диванбеки всегда соберут в ханскую казну столько подати, сколько потребует повелитель. За это хан Каип его и милует, подарками одаривает. Будут подарки и из товаров, присланных нежадным губернатором далекой холодной России. А Елкайдар пусть пока лает, будто пес, которому верблюд наступил на хвост тяжелой лапой. Когда-нибудь и хан Каип устанет от беспрестанного крика, захочет тишины и покоя…
– Посланец Гуляев противится браку пресветлого хана Каипа и прекрасной Матыр-Ханикей! Об этом нас известил верный человек. Но Гуляев убил того человека! И понесет достойную кару! А купцам сидеть в Хиве заложниками, чтоб сюда не пришли войска урусов, – вновь нашел к чему придраться Елкайдар.
«Так вот чьих рук это дело!» – ужаснулся Данила, тут же вспомнил случай, который мог разрушить весь их замысел с походом в Хиву и который едва не стоил ханской дочери жизни. Из-под зимней бараньей мурмолки по правому виску потекла теплая капля пота. «В злобе Елкайдар выбалтывает тайное, по нраву ли это будет хану?»
Сдерживаясь, чтобы и самому не сказать чего лишнего, Данила неопределенно пожал плечами.
– О сватовстве не скажу – не сведущ, о том хан самолично пусть спросит нашего посланца. А был один пришлый убит, так он по ханской ставке будто бешеная собака с ножом за Гуляевым гнался. И убил его другой посланец, Чучалов. Тому не я один самовидцем был, – и обернулся к посланцам Нурали-хана, словно приглашая их в свидетели.
Малыбай вновь перевел ответ караванного старшины и вновь адресуясь к хану Каипу, словно и не с Елкайдаром вел речь Данила Рукавкин. Достарханчей что-то пытался было выкрикнуть, но хан резко дернул бровью, и Елкайдар замер, тут же прикрыл рот узкой ладонью и отступил за спину повелителя Хорезма.
С большой почтительностью, но с тревогой в голосе и на лице переводил Малыбай ответную речь хана Каипа:
– Благороднейший и несравненный повелитель Хорезма благодарит гаспадына губырнатыра за щедрый подарка. Торопит наша посла ехать в Малый Орда за Матыр-Ханикей. Хан не хочет снять нукер у дверей посланца гаспадына губырнатыра, не давал свой дозволений и на торговля урусским купца, не будет пускать их и в Бухара. Он гаварыт, что теперь туркменский старшины и баи бунтовал, каракалпак савсем немирный стал. Стражам убирать от лавкам не может, разбой будет: хивинца бульно сердитый на «ференги урус» за свой купца, которого обижал будто бы в урусских городам. Теперь хан Каип будет узнавать, правда ли гаварыл Елкайдар про посланца Яма-гуля, правда ли, что мусульман хватал урусский началнык за борода и таскал, как худой козел по улицам, когда тот священный намаз делал. Если достарханчей гаварыл не совсем правда, тогда хан будет принимать посланца Ямагуль, когда и совсем мирным станет туркмен да каракалпак.
Не договорив еще последних слов, хан Каип резко поднялся с подушек и легким движением кисти правой руки дал знак шигаулу проводить киргизских посланцев и Рукавкина.
Сапар-бай в удрученном молчании проводил расстроенных посланцев Нурали-хана и караванного старшину с казаками до выхода. Словно извиняясь за какую провинность, шигаул без слов – должно, опасался стражников, что донесут Елкайдару, – покачал головой, показывая, что и рад был бы им помочь, да обстоятельства превыше его сил.
– Сытно ли кормлены ханом? – невесело улыбаясь, спросил Маркел, вглядываясь в грустные глаза караванного старшины. Он принял от старшего стражника поводы своих коней и готов был идти домой.
– Не всяко ханское угощение во здравие, – только и сказал Данила. Тяжелым темным комом подкатилось к сердцу Рукавкина недоброе предчувствие: во что обернется теперь для россиян это неудачное, на злобной клевете замешенное свидание с хивинским ханом? Ясно было пока одно – на их присутствии Елкайдар и его сторонники делают свою политику и всячески стараются напугать хана Каипа возможным нападением сильной России на Хиву, которая волей-неволей чувствовала за собой застаревшую уже с годами вину.
* * *
Гуляев в досаде пнул ногой тяжелую деревянную створку двери – закрыто! Уже три недели как закрылись эти ненавистные массивные ворота и девять стражников день и ночь безотлучны по ту сторону высокой глинобитной стены и ворот. Таков приказ хана – содержать под присмотром и зорко следить, чтобы никто, особенно из русских пленных, не приходил к посланцам и не передавал сведений о Хиве и Хорезмской земле.
В первые дни заточения в этой глинобитной крепости Яков метался по небольшому дворику словно перепел, пойманный в силки, а все без пользы: сколько ни бейся, на волю хода нет! Видел, как на второй день пришли сюда купец Рукавкин и с ним двое казаков, слышал неясный говор Кононова, но когда приблизился к воротам и приоткрыл было смотровое окошко, чтобы приветствовать друзей, стражник едва не в лицо ткнул копьем и приказал отойти вовнутрь дворика. С чем приходил Рукавкин и что хотел сказать – о том Якову оставалось только догадываться. А думать можно о чем угодно, но одно было уже ясно: хивинский хан в деле установления добрых отношений с Россией не продвинулся ни на полшага. Если даже не начал пятиться.
Чучалов же, напротив, не ярился, оказавшись взаперти. Медленно переступая длинными ногами, словно журавль по болоту, он прошел по дворику, заглянул во все углы и закоулки, ножнами шпаги постучал по звонкому закопченному тандыру, невесело пошутил:
– Щей сготовить нам, что ли, в этой змеиной печи, а, Яков?
Осмотрел и примерился – удобно ли сидеть на суфе, будто собирался жить здесь всю остаточную жизнь. Два раза задел головой навес низкого айвана, чертыхнулся:
– Ну что за двор? Будто тюрьма, право: стены вокруг нерушимые, – и он уперся руками в толстую светло-серую стену. – И небо над головой в овчину кажется.
– Не тюрьма это еще, брат Петр, – возразил Гуляев. – При оружии мы… пока, да и кормят сносно. И в том наше утешение, можем надеяться на лучшее. «Богу угождай, а черту не перечь» – вот наш теперь главный и единственный способ выбраться живыми и с пользой Руси.
Чучалов подошел к стене, примерился, достанет ли руками до верха. Если что-нибудь подложить под ноги, можно перелезть.
– Давай уйдем отсюда.
– И куда побежим? – усмехнулся в ответ Гуляев. – К губернатору? Не знаем даже, в каком месте поселили наших купцов. Хватятся нас – хан отдаст повеление перерыть всю Хиву: вдруг мы укрылись у единомышленников Куразбека? Вдруг затеваем какое зло против него? Тогда настоящей тюрьмы и колодок не миновать, и вовсе солнца божьего не увидим. На медведя, брат, с хворостиной не ходят, вот так-то.
Дней через десять по прибытии в Хиву посланцев навестил ласковый и услужливый шигаул Сапар-бай. Улыбаясь и заверяя Гуляева в своем добром расположении к России, шигаул от имени хана затребовал оба письма губернатора Неплюева: к самому хану и к старшине Куразбеку – вдруг в том письме какие подстрекательские наставления против хана Каипа?
– Наш милостливый хан, – сказал при этом шигаул, – подробно ознакомится с вашим вопросом и непременно примет вас в своем дворце, – а сам прячет чуть раскосые глаза под полуопущенные веки. Чучалов фыркнул в короткие усы, на малокровном лице растеклась серая бледность. Яков в недоумении пожал плечами.
– Без вопросов к вашему хану прибыли мы в Хиву с посланцами хана Нурали, а быть посредниками при ваших взаимных разбирательствах. О том же, думаю, и письма губернатора, да еще, пожалуй, о желании установить добрые отношения и выгодный вам и нам торг в Хиве.
Шигаул спросил, не известно ли ему, как воспримет Нурали-хан сватовство хивинского хана к его средней дочери?
При упоминании о Матыр-Ханикей Гуляев с трудом сдержался, чтобы не выдать своего душевного состояния. «И гром не разразил вашего лицемерного хана, когда пришла ему в голову такая мысль!»
– Довелось мне слышать от дворовых баб в Большой Юрте, – выдавил через силу из себя Яков, – будто Нурали-хан весьма склонен к этому браку. К тому и мы всемерно оказывали содействие, чтобы в степи между большими народами воцарил мир и спокойствие.
Шигаул разулыбался и, весьма довольный беседой, удалился, забрав письма Неплюева. Ушел и как в темный омут канул, ни слова от него. Дни шли один за другим, наступил Новый, 1754 год, а вестей ни от хана, ни от российских купцов к посланцам не проникало. Несколько раз Гуляев пытался задобрить стражей, чтобы они пропустили к ним торговых людей из каравана, которые еще и еще пытались попасть к посланцам. Однако старший из караульных с отчаянием в голосе отказывался от золотых монет: страх потерять место, а то и голову был сильнее соблазна опустить тяжелое золото червонца за пазуху в заветный мешочек с десятком бухарских таньга и арабским серебром мелкой чеканки.
Чтобы не сойти с ума от гнетущего беспокойства и удручающей неизвестности, какая бывает у арестантов, приговоренных к смертной казни, но не знающих, какое солнечное утро вдруг окажется последним, с наступлением дня, сразу же после завтрака, оба посланца выходили во двор и до изнеможения занимались фехтованием. Особенно усердствовал длинноногий, саженного роста Чучалов, который вдруг загорелся желанием научиться владеть шпагой, подарком губернатора. Яков, чтобы приободрить неустойчивого духом товарища, который легко переходил от бодрости к хандре, всячески поддерживал в нем тщеславные надежды на будущее дворянство. Принимая позу для фехтования, Яков всякий раз с пафосом произносил что-то вроде:
– Ну-с, уважаемый статский чиновник четырнадцатого ранга! Ныне вы кто? Приравнены к фискалу при надворном суде, провинциальный толмач – и только. Завтра вы Божьей волей и милостью матушки государыни того и гляди в десятый разряд угодите! А там пребывают наши собратья – переводчики при иностранных коллегиях да бургомистры магистратов в губерниях. А повезет по службе – гляди, в отставку выйдем надворными советниками. А это, брат Петр, все едино, что в армии господин майор. Майору же да не владеть шпагой!..
Звенела сталь. Один-два неудачных выпада, и шпага со скрежетом отлетала под черную голую чинару в угол дворика. Чучалов сокрушенно вздыхал и шел за ней, молча сжимал рукоять в огромном кулаке и вновь кидался на Якова с таким остервенением, будто перед ним был ненавистный хивинский хан, лишивший его свободы. Гуляев же, ввиду постоянных разъездов по чужим землям, прежде брал уроки фехтования у знакомого офицера в Оренбурге и теперь все, что знал и умел, стремился передать Чучалову.
Недели через две Петр уже довольно сносно наносил шпагой удары, умел защищаться, а когда острое длинное жало клинка впервые распороло штанину и сильно впилось в бедро Гуляева, пришлось умерить пыл в учебе. Чучалов как дитя радовался успеху, шпага теперь придавала ему уверенности в своих силах, в самом себе.
– Теперь бы из пистолей пострелять, – размечтался Петр, вспоминая нечаянно меткий выстрел в чужого нукера на берегу Эмбы. Гуляев представил, какой переполох поднимется в Хиве, если они вздумают учинить пальбу в нескольких десятках шагов от ханского дворца. Пришлось отказаться от этой затеи.
Двенадцатого января, во время очередного урока фехтования, Гуляев вновь услышал у ворот приглушенный говор и заспешил к окошку. Осторожно отодвинул в сторону деревянную задвижку – напротив, в полусотне шагов, стояли Рукавкин и Погорский с каким-то чисто одетым хивинцем, а перед караульными, снова обескураженный отказом, переминался с ноги на ногу Кононов, не в силах умолить непреклонных исполнителей ханской воли.
– Ушли! – почти закричал в отчаянии Яков и со всей силы ударил кривой саблей по глухим воротам. Стражники вздрогнули.
– Эй ты, бездушный тандыр с усами! – взъярился Гуляев. – Передай своему хану, что, если к нам завтра не допустят киргизских посланцев, я перестреляю вас всех у ворот! Узнает ваша Хива, что такое большой куф-суф![45] Теперь же передай, да живо! – и еще раз наотмашь рубанул по воротам. На высушенных солнцем и ветрами брусьях остались две глубокие зарубки. Тут же рядом оказался Петр с поленом и ахнул по воротам – звякнули железные запоры.
На площади стали собираться прохожие, заволновались россияне, наблюдая неистовство посланцев и не имея возможности хоть чем-то им посодействовать. Старший из караульных поспешил отправить одного воина во дворец к начальнику дворцовой стражи. Через полчаса тот прибыл с запыхавшимся шигаулом. Едва Сапар-бай переступил порог и вошел во дворик, как Яков, не выпуская из рук обнаженной сабли, решительно шагнул навстречу – предупредительные стражники тут же оказались рядом, прикрывая ханского вельможу. Яков, мало сдерживая гнев, выпалил в лицо шигаула:
– Завтра я должен видеть Мурзатая! Или вам придется отвечать перед Российским правительством за смерть посланцев. И отвечать не грамотами, а жизнями ваших людей, которых не мало теперь на Руси. Мы не взяты ханом в бою и не проданы за долги в рабство! Оружие при нас есть, и мы сможем им по достоинству распорядиться! Я сказал все! А теперь идите к хану с моими словами!
Обескураженный шигаул улыбался, заверял, что просьбу российских посланцев незамедлительно передаст мудрейшему хану Каипу.
Решительность Гуляева возымела свои действия. В тот же вечер их навестили глава киргизского посольства Мурзатай и неутомимый Малыбай. Гуляев распорядился приставленному к ним хивинцу накрыть стол для чая, сам с трудом сдерживался, чтобы не нарушить обычай и не приступить с расспросами. Тучный Мурзатай, понимая состояние урусов, хитро щурил узкие темные глаза, осторожно попивал чай с сахаром. Зато подвижный Малыбай слово по слову рассказал, что он часто навещает российских купцов, которые хоть и не под стражей, но торговать им не дозволили, отняли и запечатали все товары.
После третьей пиалы Мурзатай поблагодарил хозяев за угощение, утер вспотевшее лицо белоснежным платком. Не торопясь рассказал, какие события произошли в Хиве со дня прибытия посольства.
Киргиз-кайсакам дали несколько дней отдохнуть после нелегкой дороги, привести себя в должный вид, а 21 декабря посланцы Нурали-хана явились во дворец и вручили хивинскому владыке письмо-послание своего повелителя. К удивлению Мурзатая, который ожидал встретить в Хиве гораздо больше суровости, Каип-хан был в тот час сама восточная любезность. Приняв письмо, он осведомился о здоровье Нурали, его братьев, жен и детей и выразил надежду очень скоро вновь видеть у себя во дворце дорогих посланцев.
Действительно, через четыре дня посланцы Малой Орды вновь были с почестями приняты в роскошном дворце, угощались кушаньями с ханского стола, а потом довольно быстро и миролюбиво пришли в согласие, что киргиз-кайсаки за пограбленные караваны заплатят сто пятьюдесятью холостыми кобылицами. В то же время, уступая просьбам туркменцев, взволнованных недавним убийством Куразбека, Каип-хан распорядился, чтобы двое из киргизского посольства были переданы им в аманаты впредь до возвращения выкупа за похищенные товары.
– Отчего же к нам такая нелюбовь? – допытывался Гуляев. Он сидел на ковре напротив Мурзатая и подливал ему горячий чай в широкую фарфоровую пиалу.
Мурзатай обстоятельно пояснил, что киргизские старшины, живущие при Каип-хане, сумели внушить ему, будто подарки, присланные Неплюевым к Куразбеку, должны были служить для подкупа хивинских баев и стражи с тем, чтобы уничтожить Каип-хана.
– Есть в Хиве зловредные шакалы, – вставил Малы-бай. – Это они навывают в ханское ухо, будто ты, Ямагуль, послан не как свидетель при наших переговорах, а для примечания Хивы и ее крепостей.
– Некоторые старшины возле хана, – продолжил Мурзатай, – говорят ему, что урусы не возвращают беглых персиан и других хивинских пленных, хватают по неправедным доносам хивинских купцов в Оренбурге и сажают их на цепи, секут нещадно кнутами и требуют для губернатора дорогих подарков. А будто все это исходит, Ямагуль, от тебя.
Яков даже вздрогнул от такого нелепого обвинения. В некотором замешательстве, обдумывая услышанное, он пригладил волнистые черные волосы – на левом среднем пальце сверкнул дорогой перстень, дар губернатора Неплюева за исправную службу с посольством от Малой Орды в 1749 году. Давно ли это было? Каких-то три года тому назад или чуток больше. И опять же связано с вероломством киргиз-кайсацких боев, на которых даже сам Нурали, приехав в гости к губернатору, жаловался как на ненадежных помощников.
«Иные салтаны и баи, – говорил он, а Яков переводил, – вид верности показывают, но внутренне, может быть, совсем по-иному размышляют, готовы переметнуться к отцу хана Каипа и ему служить».
А разве сам Нурали не вихлял лисьим хвостом первые годы своего пребывания на ханстве? Разве не дал согласие на брак своей дочери Нямгалы в далекую Джунгарию, надеясь укрепить свои силы и попытаться обойтись без покровительства России? Но дочь Нямгалы неожиданно умерла, жених был убит в мае 1750 года, и союз распался. Только после этого понял Нурали, что единственная его опора на ханстве, единственная возможность держать баев в повиновении и тем обеспечить замирение среди народа – это дружба с Россией, а не заигрывание с салтанами и баями, многим из которых всякая смута только в личную корысть. Потому-то иные из них и ушли в Хиву, они-то и мутят воду теперь здесь.
Яков вздохнул, с нескрываемым огорчением изрек:
– Воистину, змея не знает меры своей злобе. Сколько бы ни кусала минувшим летом, а по весне, проснувшись и сменив кожу, опять принимается за свое подлое дело.
И неожиданно переменил тему беседы:
– Ну… а как сватовство ханово? К Матыр-Ханикей? – не сдержался от своей щемящей тоски. Спросил, а перед глазами возникло прощание на берегу Эмбы, так внезапно прерванное чужой смертью. Вспомнил глаза, полные горьких слез, вспомнил ладони, протянутые для прощального пожатия.
Мурзатай пояснил, что сватовство состоялось. Более того, по их обычаю была прочитана при хане Каипе брачная молитва, только вместо отца невесты читал ее старший по возрасту в посольстве Мусульман-Бий. Произошло это всего шесть дней тому назад. В тот день, в присутствии караванного старшины Данилы Рукавкина, он, Мурзатай, спросил Каипа, почему он так сурово обошелся с посланцами белой царицы и не допустил их до себя с подарками и письмами?
– Каип-хан, – с некоторой уверенностью сообщил Мурзатай, – обещал принять вас, как только успокоятся родственники убитого Куразбека и люди в их улусах. Туркменцы теперь вроде бы присмирели, и вчера в Хиву возвратились наши люди, которые были в аманатах. Но надолго ли это примирение, никто наверняка не может сказать, – неожиданно добавил Мурзатай. – Потому так настороженно ведет себя хан. Подозрителен к своим приближенным, куска пищи не примет, пока достарханчей Елкайдар не попробует на его глазах. Должно быть, помнит, как Нурали-хан обошелся с обидчиком своим, с убийцей моего брата Абул-Хаирам, с коварным Барак-Салтаном через верного человека в городе Карнаке.
– Обещал хан, однако не зовет к себе, держит как татей под караулом, – вздохнул Чучалов.
Малыбай предложил свой выход из сложившегося затруднения:
– Надо одарить ханских ближних людей, они уговорят Каипа. И начать лучше всего с шигаула.
Яков рукой обвел почти пустые стены их жилища.
– Что отсюда можно взять для подарков? Разве наши пропыленные халаты? В них теперь только слугам за водой ходить.
Малыбай сказал, что товары в долг может отпустить он, а передаст их шигаулу добрый знакомец караванного старшины Якуб-бай. Он знается со многими важными хивинцами.
Оба посланца с охотой приняли это предложение.
– Другого пути не вижу, – сказал Гуляев. – Будем так пытать свое переменчивое счастье.
Проводив Мурзатая и Малыбая до ворот, Яков попросил почаще навещать их, иначе здесь от тоски и неведения можно лишиться рассудка.
Мурзатай сдержанно рассмеялся:
– Похоже, что шигаул именно этого испугался. На коне прискакал в нашу каменную юрту, торопит собираться, говорит: «Урусы саблями ворота рубят и грозят стрелять!»
На следующий же день Якуб-бай и Малыбай от имени российских посланцев преподнесли ханскому шигаулу Сапар-баю пять аршин голландского сукна алой расцветки и просили его о встрече Гуляева и Каип-хана. Обрадованный шигаул тут же поспешил к хану, но пробыл в его покоях недолго и вышел удрученным: Каип-хан выслушал его молча и молча, без единого слова, указал рукой на дверь.
Алое сукно на шесть червонцев золотом не помогло.
Не пали духом доброхоты-ходатаи и наутро с пудовой головкой сахара и с красным кармазинским сукном на кафтан стучались в дверь к любимцу Каип-хана Утяганбеку с той же просьбой. И здесь подарок был с радостью принят, но снова без радости слушали Малыбай и Якуб-бай суровый отказ встретиться с посланцами Нешпоева. Единственно, что узнали, так это причину ханского гнева: не мог он забыть, что оренбургский губернатор не пропустил в Петербург его посла Ширбека, когда решался вопрос, кому быть торжественно поднятым на кошме в Малой Орде – Нурали или отцу Каип-хана – Батыр-Салтану.
После этой неудачи киргиз-кайсацкие посланцы почти всем числом явились к хану и убедительно просили о встрече с Гуляевым, уверяли, что не губернатор Неплюев дал им в посольство русских чиновников, а Нурали-хан выпросил их, чтобы договор, который между ними теперь заключен, был подписан при свидетелях и посредниках.
Последние уверения, казалось, рассеяли тяжелые подозрения хана. Каип-хан еще раз дал обещание встретиться с Гуляевым.
Яков выслушал это известие без всякой радости и надежды на лучшее. Он пригладил длинные смоляные усы, покрутил их на правом пальце, усмехнулся:
– Правда Божья, а суд-то царев! Не всякие добрые слова хана отражают его скрытые мысли. Затевает большую игру хивинский хан, да вот в чем она и как выразится, понять пока не могу. Должно быть, весьма непрочен его трон, если так мечется мыслями и не знает, как с нами поступить. Каковы сведения из улусов Куразбека? Мурзатай неуверенно ответил:
– Пока тихо, но и мне эта тишина не по нраву. Из-за этих волнений и мы не можем выехать на родину за Матыр-Ханикей.
– Будем ждать, – негромко проговорил Гуляев. – Нам не дано прав вмешиваться в их дела, пусть сами разбираются…
Тем неожиданнее был визит шигаула в дом-тюрьму к российским посланцам. Сияя улыбкой, хивинец – будто это лишь его заслуга – сообщил, что назначен час приема и «ференги уруса» ждут во дворце.
Яков переглянулся с Чучаловым, но что мог подсказать товарищ по несчастью? Тем более что ему по-прежнему велено оставаться на месте.
Чтобы не ударить лицом в грязь, Гуляев оделся в лучший праздничный халат, полученный в подарок от императрицы Елизаветы Петровны за сопровождение посольства киргиз-кайсаков в Петербург и доброе при этом исполнение обязанностей толмача.
У Сапар-бая от такой роскошной одежды узкие завистливые глаза растянулись вдвое, и хивинец не сдержался, поцокал языком.
– Матушка императрица дарила, – поспешил сказать Яков, чтобы отбить охоту жадному шигаулу выпрашивать халат себе в подарок.
Вышли за ворота. Над Хивой чуть различимы высокие разреженные облака, воздух заметно потеплел, на крышах совсем перестал появляться иней: подступала ранняя в этих местах весна.
У ворот Якова ожидали старшие киргиз-кайсацкие посланцы Мурзатай и совсем седой, сухонький и высокий Мусульман-Бий, укутанный в несколько теплых халатов и в лисью шубу: старческое тело зябло и требовало надежной защиты от прохладных ветров.
За спиной у Гуляева, будто конвойные около каторжанина, встали хивинские воины с… русскими ружьями. Причем, как отметил пораженный Гуляев, ружья были не времен Петра Великого, доставшиеся хивинцам от войска князя Черкасского, а новые, облегченные, какими пользуются теперь и в российских полках.
«Неужто по нашим образцам себе делают сами?» – подумал Яков и в сомнении покачал головой. На маленькой площади, среди прочих любопытных прохожих, Яков увидел караванного старшину Рукавкина с казаками.
«Малыбай оповестил их», – догадался Гуляев, приветливо помахал россиянам рукой. Ему так же дружно ответили. Рукавкин сделал было шаг в его сторону, но подойти не отважился: кругом настороженные хивинские воины, словом и то перекинуться не дадут.
Высокие массивные полукруглые вверху ворота в ханский дворец протяжно заскрипели, словно заранее не предвещая проходившему ничего хорошего, и раздвинулись, пропустили шигаула и его спутников.
Вошли в просторный, мощенный гладкими каменными плитами двор, в который выходили два яруса открытых веранд. Окна на верандах плотно задвинуты расписными решетчатыми ставнями, а там приникли к окнам любопытные ханские жены и наложницы.
Из двора повернули в левую дверь, минули несколько переходов и очутились в удивительно просторном зале. В нем было настолько просторно, что Гуляеву почудилось, будто снова вышли во внутренний двор, но теперь под расписной крышей. По сторонам зала выстроились до двухсот воинов. И эти с ружьями! Хивинский хан, было видно, хотел показать российскому посланцу и соседям по степным просторам, что ныне и его армия имеет изрядное количество огнестрельного оружия.
Гостей усадили за отдельный стол, угощали. Потом киргиз-кайсаков проводили в соседнюю комнату отдыхать, а по бокам Гуляева встали два рослых воина.
– Мудрейший и непобедимый хан ждет русского посла, – с улыбкой пригласил шигаул и, величаясь, пошел впереди.
Хан выглядел великолепно. Средних лет, в парчовой одежде, на золотом троне и с большим сверкающим алмазом на чалме, освещенный множеством свечей в резных подсвечниках, он походил на сказочное божество.
По лицу Гуляева скользнуло удовлетворение приемом, оказанным представителю России. Это не осталось не замеченным ханом.
– Посол российского оренбургского губернатора Ямагуль Гуляев! – зычно представил шигаул своего подопечного и бухнулся головой в ноги властелину Хорезмской земли.
Хан чуть приметным движением руки сделал знак подойти ближе. С неотступными стражами Гуляев приблизился к трону и преклонил правое колено. Хан легонько положил ему на плечо душистую руку, и воины тут же отвели посланца к внутренней двери.
Яков слегка наклонил голову и четко прочитал обычную у мусульман молитву при свидании. Едва он ее закончил, как послышался величавый, немножко с напускной усталостью, голос хана Каипа:
– Здравствуешь ли ты, посол?
Яков, соблюдая обычай, молчаливым поклоном дал понять, что принят он в столице хивинского хана наирадушнейшим образом и ни в чем не терпит притеснения и неудобств.
– Приезд твой я за благо приемлю, – произнес вторую фразу хан, и Гуляев снова поклонился. Хотел было в свою очередь спросить о здоровье хана, его семьи, большого числа родственников, но хан вдруг поднялся с трона, давая понять, что прием посланца закончен. В сопровождении молчаливых воинов Яков возвратился в просторный зал, где его уже поджидали Мурзатай и Мусульман-Бий.
– Когда же разговор у нас с ханом будет? – поразился такому мимолетному приему Гуляев. Шигаул только руками развел: все в воле хана Каипа и всемилостивейшего Аллаха!
* * *
Прошло несколько дней после посещения загородной усадьбы Елкайдара, несколько томительных однообразных дней. Данила Рукавкин не покидал своего жилища в надежде дождаться наконец-то либо посланцев губернатора, либо Малыбая или Якуб-бая. Но Гуляев с Чучаловым и после посещения ханского дворца по-прежнему содержались под караулом. Не приходил и киргизский купец, отбыв на торги в соседний город Шават.
В то злопамятное утро Рукавкина разбудил ставший привычным для россиян скрип неуклюжих двухколесных арб, но на этот раз он раздался как будто у самых дверей. Послышались и затихли чужие голоса, а через время в спальную комнату вошел взволнованный Маркел, по привычке широко расставил длинные ноги, стащил с головы старую из черного барана мурмолку, угрюмо произнес:
– Старшина, Родион, ваши лавки открыли хивинцы. Арбы рядом поставили и товар выносят на арбы…
Будто с горячих углей вскочили Данила и Родион и метнулись за ворота: из их лавок выносили тюки лучшего алого кармазинского сукна. На ближней арбе лежали добрый десяток голов сахара ценой в шесть червонцев за пуд, кипы выделанных кож, темно-желтые круги воска. Хивинцы спешили.
Родион кинулся к арбам против своей лавки.
– Стой! Кто позволил?
Он подбежал к работнику, который с трудом тащил из лавки еще один отрез синего сукна, мертвой хваткой вцепился в кандамаевское добро и рванул его на себя. Худой хивинец не устоял на ногах, опрокинулся и, придавленный тяжелым сукном, смешно заболтал босыми ногами, с которых слетели не по размеру большие остроносые чукаи[46].
В спину ударили тупым концом копья. Родион качнулся, но устоял на ногах, медведем оборотился к хивинцу.
– Тати-и! Петлю мне на шею надеть хотите! – В ярости Родион, не владея собой, наотмашь ударил: тяжел был на руку. Вскрикнул, упал оглушенный кулаком стражник и раскрытым ртом захлопал, как рыба, выброшенная на горячий песок. По каменному тротуару караван-сарая забренчал слетевший с руки окованный медью щит. На крик сбитого с ног воина из лавок выскочили другие, не менее десятка, закрылись щитами и выставили копья навстречу урусам.
Рядом с набыченным и безоружным Родионом, выхватив из ножен длинную саблю, встал Погорский, глазами впился в неровную стену вражеских щитов, выискивая первую жертву для удара. От раскрытых дверей их жилья бежали Кононов, братья Опоркины. Припадая на хромую ногу, торопился Иван Захаров, опираясь на палаш как на посох. Герасим и Пахом вооружились огромными подпорками айвана, и только Лука Ширванов растерянно метался у ворот, страшась оставить ненадежные чужие стены. Демьян Погорский и тот помчался за казаками с пистолем и саблей.
Первым пришел в себя караванный старшина.
– Стойте, братцы! – всполошился он. – Опомнитесь! – Теперь он боялся уже не за товары, а за своих друзей. – Погубим все! А ну, угомонитесь! – Он расставил руки и, загораживая собой хивинцев, грудью пошел на казаков, которые с обнаженными саблями и взведенными пистолями вот-вот кинутся в отчаянную драку, чтобы на этих десятерых выместить злость за всю ханскую несправедливость.
– Себя сгубим и посланцев подведем под виселицу. Недругам нашим будет повод для злорадства.
Кононов нехотя вложил саблю в ножны, обнял бледного от ярости Федора, подтолкнул в спину.
– Идемте, казаки, от греха подальше: рок головы ищет!
– Поквитаться бы с нехристями, – выдохнул Федор и напоследок пнул ногой валявшийся медный щит хивинца. Воин что-то угрожающе выкрикнул, замахнулся было копьем, но Погорский медленно взвел в его сторону пистоль, и хивинец поспешно упятился.
Перед раскрытыми лавками остались на площади караван-сарая Данила и Родион да несколько ранних местных купцов, которые издали наблюдали за этой короткой трагической для урусов сценой и тихо переговаривались между собой. Родион с болью в душе, сквозь невольные слезы смотрел, как отъезжали прочь одна за другой три перегруженных арбы.
«Тысяч на пять золотом увезли, не менее… Из них добрая половина товаров моих, – тоскливо смотрел он вслед скрипучему, несуразному обозу на огромных деревянных колесах. – Моих! Кабы моих, а то кандамаевских! Раздели, до ниточки разграбили! Глупый хивинский ишак, сам себя под гибель подвел… Воистину, теперь хоть в петлю лезь. Вона как по судьбе моей бороной прошли!»
Арбы завернули за угол, и пыль от конских копыт постепенно рассеялась – хивинские воины уехали, а у лавок вновь встали молчаливые стражники и с беспокойством поглядывали на «ференги урусов», которые толпились у своих ворот и ждали караванного старшину.
К Родиону подошел Данила, молча постоял, потом, не глядя на товарища, с трудом выговорил:
– Без малого уполовинили наш караван. Видно, хану потребовались наши товары, не иначе. Кто другой посмел бы чужих купцов вот так бессовестно грабить? Только он, аршин заморский!
Рукавкин как в воду глядел. Хану Каипу надо было задобрить хорошими подарками волновавшихся туркменских и каракалпакских старшин, да и своих ближних одарить нелишне в такое смутное время. А тут так кстати оказались обильные и дорогие товары российских купцов…
Родион вдруг выкрикнул почти над ухом Данилы:
– Зато, смотри, наши сотоварищи в большой удаче сегодня!
Рукавкин сначала не поверил своим глазам: казанские купцы, радостные, улыбчивые, торопились открыть в это солнечное утро свои лавки. Стражники, которые стояли все эти дни и возле их дверей, будто растворились вместе с густым ночным туманом.
– Вот что значит – единоверцы! – с возмущением плюнул под ноги Родион. – Вот кому беда не мачеха и убытку не терпеть!
Данила вступился за татар:
– Ты, Родион, зря на них злобствуешь. Не они повинны в наших бедах. Пусть хоть кому-то будет прибыль от российского начинания в Хиве. За добрым делом находишься, худое само навяжется. Вот так-то.
Родион скривился так, словно по принуждению взял да и глотнул оскверненную бродячей собакой пищу. «Нищенский терновый крест ждет меня, Данила, уж это как пить дать… Что называется, убил бобра».
И вновь потекли однообразные, утомительные дни. Тоска и скука неприметно, но неумолимо точили души самарян, как холодный ночной туман губит в огороде раннюю рассаду. Купцы изредка выходили в город, молча стояли и смотрели на закрытые ворота в глинобитной стене вокруг двора, где поселили Губернаторовых посланцев, возвращались к себе и вновь изнывали в неведении о своей дальнейшей участи. И каждое утро ждали: вот придут от хана люди, пригласят во дворец и с искренними извинениями за самоуправство вручат сполна деньги за взятые товары. Ширванов с озлоблением смеялся над зыбкими надеждами Родиона избежать полного разорения:
– Не пришли еще те времена, о которых возвещал пророк Исайя: наступят для смиренных времена, когда волк и ягненок будут пастись вместе и лев, как вол, будет есть солому, а для змея прах будет пищею. Хивинский змей нашей кровью упьется!
– Не так-то это просто, Лука, – возражал Данила, вспомнив слова губернатора Неплюева, что он не оставит их без внимания и в здешних землях. – Пока ж ясно: аминем этого беса не отшибешь!
Одно утешение было у всех: Демьян Погорский – хоть что-то успели доброе сделать. Кононов и Федор не отходили все эти дни от старого Погорского, подкармливали его фруктами и мясом.
Общие заботы и ласка поставили Демьяна на ноги довольно быстро. На измученном лице старого казака нет-нет да мелькала счастливая улыбка. Григорий с радостью наблюдал, как возвращается к жизни его верный друг, ободряюще подшучивал:
– Ништо, Демьян. Поживем вместе, пообвыкнешь к нашему казацкому запаху сызнова. Трубку курить вновь приучишься, и горилку попивать вместе начнем. А на свадьбе у Федора трепака плясать пустимся, молодым на зависть! Пойдет изба по горнице, а сени по полатям!
Погорский, который за эти годы разучился не только вино пить, но и смотреть людям прямо в глаза, в сомнении качал облысевшей головой и вздыхал, поглядывая на изуродованные пыткой руки. Когда его словили на Амударье слуги Елкайдара, один из них кинжалом рубил ему кисти, выпытывая, где укрылся бежавший Григорий. Демьян не знал этого, а и знал бы, так согласен был лучше смерть принять, нежели выдать друга, очутившегося на свободе.
– На Яик бы скорее. Знаешь, Гриша, порою чудится мне, будто вот тут, в голове, песок сухой шелестит… Так жара здешняя опостылела. В иное лето не капнет ни одного путного дождя, – и тут же спохватился: что об этом говорить Григорию, будто успел тот все позабыть.
Изредка, в сопровождении Федора, Ивана Захарова или кого-то из братьев Опоркиных, Демьян отваживался покидать комнату и выходить во двор под солнце, а то и на площадь караван-сарая – выбрать что-нибудь из фруктов или прикупить свежего мяса. Но всякий раз, едва поблизости появлялся кто-то из знатных хивинцев, Погорский проворно скрывался за глинобитную стену, опасаясь явиться на глаза ненавистному и злобному Елкайдару. Пусть думает, что его бывший раб при смерти, если еще не умер на руках глупых «ференги урусов», которые уплатили такие деньги за полумертвеца.
И все-таки однажды не уберегся.
В тот тихий, безветренный день второй половины января – над Волгой теперь трещали афанасьевские морозы[47] – в Хиве ночью чуть-чуть припорошило снегом крыши домов, дорожную пыль, инеем покрылись ветки деревьев. Все ослепительно сияло под утренними лучами солнца. Но через час-другой это чудесное сияние померкло, иней потек холодными каплями по мертвым стволам деревьев на землю, крыши скоро из бело-серебристых превратились в привычные серые и подмокшие: на том и кончились претензии здешней пустынной зимы.
К обеду воздух слегка прогрелся, но пыли на ветру еще не было, и Демьян решил сходить на базар за дыней: приметил днями одного старичка хивинца, который продавал шершавые, на удивление душистые, сочные дыни и кисти винограда.
– Промнусь и я с тобой, – решил Кононов. Федора будить не стали, он спал после утреннего караула. Сопровождать их вызвался Захаров. Он сноровисто пристегнул палаш, оба пистоля – за пояс.
– Ты, право, как в караул снарядился, – пошутил над ним Данила.
– Всякий наш выход в город подобен тайной рекогносцировке вражеских позиций, – в тон караванному старшине ответил Иван и оглядел критически старых казаков: все ли взяли из воинского снаряжения? – Зная ханское злоехидство, голому лучше не выбегать из нашего глинобитного бивака.
Вышли на улочку и завернули за угол, окунулись в ставшую уже привычной сутолоку караван-сарая. Миновали пограбленные наполовину лавки самарских купцов, покосились на стражу у их дверей, а те в свою очередь настороженно проводили взглядами урусов, протиснулись вдоль ряда груженных шерстью арб, разминулись с немытыми, зашарпанными, в лохмотьях бродячими дервишами, у поясов которых отвисали тяжелые тыквенные кувшины с подаяниями. Потом прошли мимо ряда низких ниш в стене караван-сарая. В каждой нише разместился купец. За спиной товар разложен. Покупатель, привлеченный зычными криками из ниши, либо склонялся вдвое, либо приседал на корточки перед купцом и начинал торговаться.
Завидев знакомого уже «ференги уруса», худенький купчишка обрадовался, засуетился, проворно перебрал ловкими руками с десяток ближних дынь и подал Демьяну действительно красавицу – тугую, нежно-золотистую, а запах от нее шел такой, что захотелось тут же отведать, хоть маленький ломтик.
– Бери, урус, лучше не найдешь во всей Хорезмской земле. Сам растил, поливал, тебе привез, – расхваливал купец, будто и вправду все минувшее лето растил и лелеял эту дыню именно Демьяну.
Демьян не скупясь расплатился, чем привел хивинца в настоящий восторг, и тот начал приглашать его непременно прийти завтра, обещая выбрать дыню не хуже этой.
Увлеченный разговором со словоохотливым купцом, По-горский вдруг кожей спины почувствовал что-то недоброе, взял дыню в левую руку, поспешно обернулся – Елкайдар!
За спиной Елкайдара, тоже на конях, сидели четверо слуг. Узнал бывшего хозяина и Григорий, поймал на себе сперва настороженный, потом удивленный и какой-то полуиспуганный взгляд Елкайдара. Но вот лицо хивинца покрылось желтыми пятнами, тонкий нос шевельнулся, словно у гончей собаки, почуявшей заячий след, в недоброй и насмешливой улыбке дернулись редкие длинные усы.
Григорий потянул было руку к пистолю, да вовремя опомнился – змею убить нетрудно, да самим потом не избежать смерти. Посмотреть надо, что предпримет ханский достарханчей. Но Елкайдар размышлял недолго: не удастся вернуть обоих – то одного-то вернет непременно. И махнул рукой слугам:
– Связать беглых рабов! Вот вы где наконец-то объявились!
У Демьяна от неожиданности разжались пальцы, дыня хлопнулась на каменный тротуар, скатилась в нишу. Купец, еще не понимая, что происходит, подхватил дыню и тут же протянул ее щедрому покупателю, да так и застыл, с вытянутой рукой, будто увидел нос к носу «служителя мертвых» в белой шапке: купец узнал ханского скатертника и догадался, на кого он кричал «рабы!».
Слуги Елкайдара проворно соскочили с коней, потянули из приседельных сумок арканы вязать беглых урусов и – вдруг замерли, когда увидели наведенные на них пистоли. Коверкая русские и хивинские слова, Кононов крикнул им:
– Будем убивать всех, кто поднимет меч на нукеров белого царя!
Иван при одном упоминании имени Елкайдара взъярился и выхватил оба пистоля, шагнул вперед, заслонил собой Демьяна. Гаркнул так, что купец с дыней шарахнулся в глубь ниши, будто и ему могла достаться шальная пуля:
– Назад! Ухо на ухо менять буду!
Слуги Елкайдара без толмача поняли, что от них требует этот страшный длиннолицый и длинноусый урус, в растерянности, боясь поднять глаза на хозяина, попятились. Елкайдар и сам замер в седле под дулами пистолей.
Проснулся боевой дух и в старом казаке Погорском. Он вынул свой пистоль, встал между Григорием и Иваном, по-хорезмийски выкрикнул:
– За все муки мои – убью! Пусть только кто шаг ступит навстречу!
Елкайдар понял – убьет: столько ярости вспыхнуло в кротких когда-то голубых глазах Погорского. Испугался, но просто уйти ни с чем не мог: назавтра об этом унижении узнает весь город, дойдет слух и до хана, высмеет пред другими, назовет трусливой собакой, которая боится палки в руках рабов.
– Позвать ко мне стражников! – крикнул Елкайдар в толпу, которая тесным кольцом, побросав торг, окружила трех урусов и знатного, многим ненавистного ханского достарханчея и его слуг.
– Крепись, Демьян! Живыми он нас в руки не возьмет, а ему первая пуля, – сказал Григорий на русском и хивинском наречии, чтобы и Елкайдар понял. Иван Захаров, вздрагивая от нервного возбуждения, подумал: «Чуяло мое сердце, что без драки не обойтись нам со здешними барами! Эх, теперь бы с десяток моих ребят из полка, метнуться в седло да показать им настоящую драгунскую рубку! Навек отбили бы охоту задирать нашего брата».
Расталкивая зевак, в круг протиснулся отряд стражников, человек восемь. Старший подбежал к Елкайдару со спины и, не видя еще казаков с Захаровым, подобострастно спросил:
– Господин, где ваши рабы?
– Перед тобой! Открой свои глаза!
Стражник обошел коня и в недоумении остановился: рабов нет, есть «ференги урусы», о которых слышала вся Хива. И все при оружии, в самом деле нукеры белого царя, как сказал хивинец, позвавший его на торговую площадь.
– Господин, где же ваши рабы? – И стражник в смущении обернулся к ханскому достарханчею.
– Слепой осел! – закричал, брызгая слюной Елкайдар. – Я сказал – перед тобой! Этот сбежал давно, а этот – днями! Взять их!
– Неправда! – ответил громко Григорий и к стражнику: – Я выкуплен Джан-Беком, а товарищ – мною. И бумага о том при нем есть. Посмотри сам, о справедливый воин справедливого хана, – невольно перешел на восточный язык Кононов. – Господин в неправедном гневе, твой же светлый ум способен рассудить на благо великого хана. Убьете нас – белый царь теперь совсем близко. Нуралихан пропустит его войско и укажет дорогу к Хиве. Чья голова тогда слетит первой? Хан в гневе бывает беспощаден к нерадивым слугам.
Упоминание о близости белого царя и о гневе хана подействовало даже на Елкайдара. Не слишком ли опрометчив его поступок? И Джан-Бека знает вся Хорезмская земля: зять покойного ныне Абул-Хаира, который еще совсем, кажется, недавно сидел на ханском троне в Хиве, до нашествия персов Надира.
Стражник осторожно приблизился к Демьяну. Рука не дрогнула у старого казака, когда он уверенно достал бумагу, полученную от Умбая, и, не выпуская из рук, развернул печатью к стражнику.
Тот медленно прочитал, повернулся к Елкайдару и негромко сказал:
– О господин, эти люди правы – там ваша печать. Деньги получены за выкуп господином Умбаем. Извините, господин.
Хивинцы за спиной Елкайдара негодующе зашумели, из толпы послышались обидные выкрики:
– Какой хитрый – свой сад хотел полить водой из соседского арыка! За хвост коня не удержать, если за гриву не ухватился!
– Продал кобылицу, а через десять лет в чужом табуне ищет своего жеребенка! Совсем совесть потерял этот достарханчей!
Этого снести Елкайдар не мог.
– Ты будешь висеть на виселице! – прокричал он в ярости опешившему воину, ударил его по голове плетью и бросил коня в гущу толпы, неистово работая ногами. За ним поторопились слуги. Кто-то за давние обиды швырнул Елкайдару в спину твердым яблоком, послышался несдерживаемый смех.
– Идемте, братцы, домой, – заторопился Кононов. – Как бы этот змей не привел сюда ханских гвардейцев с ружьями.
– Господин, вы не взяли дыню, – высунулся из ниши купец. Демьян поблагодарил, в забывчивости протянул ему монету, но хивинец не воспользовался его растерянностью, напомнил, что деньги им уже получены. – Наши баи стыд за углом делили да там его и закопали, – покачав головой, тихо добавил старый купец.
Несколько дней после того происшествия караванщики не покидали своего двора, все ждали, не явится ли Елкайдар с гвардейцами.
Когда тревога улеглась окончательно, Григорий решился спросить у старого друга:
– Не знаешь ли, где теперь наш названый брат Ахмед? Я все ждал, что, прознав о россиянах, он сам наведается к нам.
Демьян вскинул на друга удивленные светло-голубые глаза, потом в них появилось напряженное вспоминание. И трижды перекрестился.
– Прости, Господь, за своим горем чужую беду забыл… Погиб наш Ахмедка, запытал его в тот же день треклятый Елкайдар.
– Идем, брат, – негромко позвал Григорий, взял с собой еще Федора и Ерофея и повел их в город. В молчании пересекли квартал, где жили «служители мертвых», потом долго плутали по глухим узким переулочкам, пока не остановились у низенькой резной калитки в полузавалившейся глинобитной стене. Григорий легонько торкнулся в калитку, и она будто с надрывным плачем раскрылась. Вошли, осмотрелись: тесный дворик, дырявый, давно не чиненный айван, истресканные стены глинобитного домика, на маленьких окнах которого натянуты мутные бычьи пузыри. На ближнем к двери окне пузырь лопнул, и его куски сиротливыми лохмотьями болтались на легком ветру. Неподалеку от айвана аккуратно обмазанный белой глиной высокий тандыр, из которого чуть приметно поднимался синий дымок – догорали дрова.
На сучке у двери висел старый кожаный сурнай – на нем когда-то любил играть веселый песенник Ахмед. На чужие шаги из домика вышла пожилая сгорбленная женщина, увидела чужестранцев и испуганно вскинула черные, будто испеченная свекла, морщинистые руки, закрыла лицо паранджой.
– Садам алейкум, Тохта-момо, – почтительно поклонился Григорий.
Немощная, постаревшая раньше своего срока Тохта-момо опустила руки, сделала к Григорию неуверенный шаг, вскрикнула и со слезами опустилась на низенькую глинобитную суфу под айваном. Узнала уруса, из-за дружбы с которым погиб ее веселый Ахмед. Когда немного успокоилась, по просьбе казаков рассказала печальную историю о сыне и о себе.
Елкайдар хватился беглецов в тот же вечер, согнал слуг и, ярясь до белой пены у рта, бил всех подряд, дознаваясь, кто вывел коней для пленных. Один из конюхов не выдержал побоев и указал на Ахмеда. Юношу кнутами били, ломали пальцы в деревянных тисках, лили кипящее масло на исполосованную спину, требовали сказать, куда погнали коней пленные урусы.
– В Бухару ускакали, – чуть слышно отвечал Ахмед, – рассказывала Тохта-момо. – Елкайдар послал своих людей в погоню по всем дорогам, и они привезли одного, а ты, Юрги, ушел, не поймали тебя злые драконы аждархо, чтоб им сухо было и на том свете!
Полуживого Ахмеда Тохта-момо привезла в свой домик, сердобольная соседка съездила в Кент за известной шаманкой, упросила седого и почти слепого гадалыцика-фолбина узнать, каких животных надо принести в жертву духам.
Всю ночь шаманка гремела бубном над Ахмедом, резала над ним трех разноцветных петухов и свежей кровью «кормила» духов, чтобы они гнали из тела больного злых джиннов. Соседи-бедняки набились в домик, под звон шаманского бубна кричали: «Хак!», «Ху!», помогая шаманке, а Ахмед все лежал на сырой козлиной шкуре, укрытый темным платком и залитый кровью жертвенных петухов.
– К утру, когда шаманка грела бубен для кучурмы[48], – полушепотом досказала Тохта-момо, – я ненароком притронулась ко лбу моего Ахмеда и поняла, что он уже оставил меня… Теперь думаю, что ошибся слепой фолбин, не тех животных для жертвы указал шаманке, – всхлипнула старая женщина и поднялась с суфы, чтобы проводить Урусов к могиле сына.
Россияне видели, как нелегко давался ей каждый шаг к склепу.
Сводчатая сагона – склеп, – ориентированная с востока на запад, прилепилась к крутому внутреннему склону городского вала, среди десятков таких же маленьких кирпичных склепов, возле которых торчали длинные шесты с разноцветными флажками.
Тохта-момо подвела Григория к склепу и замерла, укутанная в паранджу, будто черная мумия в длинной черной одежде и в высоком тюрбане на голове.
Григорий преклонил колено и коснулся лбом прохладных известково-белых кирпичей надгробья, поскреб пальцами, набрал горсть белой земли рядом с прахом названого брата и высыпал ее в желтый кисет.
– Увезу на Яик, – выдавил из себя Кононов, потом достал из-за пазухи заранее купленные у хивинцев несколько красных, голубых и белых шелковых платков, привязал их к шесту, который был воткнут в землю рядом со склепом Ахмеда.
– Где же муж ее? – негромко спросил Федор, опасаясь потревожить священную тишину чужого кладбища.
– Персами убит при Надире, – ответил Григорий, осторожно взял за локоть Тохта-момо, и они оставили жилища мертвых.
Когда расставались с матерью Ахмеда, Кононов вложил в изнуренную работой руку женщины горсть серебряных рублей. Тохта-момо, потрясенная, даже не попыталась отказаться, сквозь слезы поблагодарила урусов за добрую память о сыне. Григорий дал слово, что на днях договорится с соседями и починит ей домик и двор.
В скорбном молчании, навеянном чужим горем, возвратились в свое жилище, к своим заботам, к своей действительности, не зная, что им самим уготовлено судьбой на следующее солнечное утро.
Междоусобица
Из ханского дворца медленно, но неукротимо, как первые капли подтаявшего снега сквозь его толщу, просачивались мутные слухи о том, что туркмены и каракалпаки сговариваются о мятеже против Каип-хана. Родственники убитого Куразбека зачастили друг к другу в гости, устраивают пышные встречи аральским старшинам, шлют доверенных людей в киргиз-кайсацкие улусы, там пытаются найти сильных союзников.
Каип-хан, готовясь к возможному выступлению противников, начал стягивать к Хиве войска из соседних крепостей.
Маркел Опоркин дежурил в тот день у дома. Молча, с думами об оставленной Авдотье и четверых детишках, бродил по тесному дворику, от суфы под айваном до резной калитки, а чуткое ухо по привычке отмечало: вот проехал верховой хивинец, навстречу протащилась из караван-сарая груженая арба, вот семеро дервишей, набрав в тыквенные кувшины подаяний, бренча посохами, бредут теперь к своему жилищу. Потом проехал горожанин, понукая голосом и пятками неторопливого осла.
Справа, все нарастая, послышался густой конский топот.
– Много едут, – тихо проговорил Маркел. – Кто бы это мог быть? Не хан ли со своей свитой откуда возвращается? Хоть глянуть на их повелителя, каков он из себя?
Распахнул калитку, вышел на улицу. Через южные ворота в город вошла сотня верховых всадников, со щитами, копьями, в медных начищенных шапках и с полными колчанами у седел.
В полусотне шагов впереди отряда ехал важный хивинец в дорогом, накинутом поверх халата плаще. В белоснежной, закрученной на лбу чалме вставлен дорогой сияющий камень, а над ним воткнуто роскошное белое перо павлина. Сбруя на коне вся в медных сияющих бляшках.
– Узнать бы как, может, и вправду хан? – Маркел огляделся, у кого бы спросить, но улица была пуста, как в холерные дни: калитки в домах напротив, едва всадники показались в тесной улочке, тут же захлопнулись, люди попрятались, затаились за глинобитными стенами, и только ребятишки, проявляя неуемное любопытство, на миг выглядывали из-за стен и тут же прятались. Знали, что всадник с коня может и плетью достать, если не увернешься.
«В Москве, старики сказывали, случись царям выехать из Кремля, так народ всем скопом валит поглазеть. А тут – будто и не хан, а разбойная ватага въезжает в столицу, право…» – с удивлением подумал Маркел, и вдруг…
– Ох! – не поняв, что с ним произошло, он с трудом выдохнул: горло сдавило чем-то жестким и колючим. Темно-красные сполохи метнулись перед глазами. Вскинул левую руку к шее – аркан! Его поймали арканом, будто дикого необъезженного скакуна, и теперь изо всех сил тянут к себе. Успел подумать, что всадник не может конем сорвать его с ног на землю – слишком узкая улочка, а назад пятиться трудно.
И вспомнил, чему когда-то учил отец, который не раз сходился со степняками в конных сшибках на левобережье Яика. Последним усилием воли бросил тело врагу навстречу, а левой рукой рванул ослабшую петлю с шеи прочь.
Выхватил саблю, но сверху из седел упали сразу двое, набросили на голову халат, рот затыкают, чтобы не закричал о помощи, чем-то ударили по голове…
Маркел напрягся всеми мышцами, устоял, вскинул руку, чтобы рубануть саблей наотмашь, но и руку перехватили, крутят уже за спину. Без всякой надежды быть услышанным Маркел собрал остатки дыхания и крикнул из-под пыльного, пропахшего кислым чужим потом халата:
– Братцы! Спасите!
Вокруг чужие приглушенные слова, а затем зычный понукающий спешить покрик.
– Гей! – послышался вдруг над Маркелом чей-то зычный голос, тут же началась ругань; и Маркел проворно сорвал с головы вонючий халат. Оглушенный, помотал головой, приходя в себя. Осмотрелся, надеясь увидеть рядом родных казаков, но их не было. С ним успел поравняться конный отряд. Сотник, оттеснив своим конем богатого хивинца, остановил на Маркеле удивленный взгляд. И казак, еще не поняв, кто его заступник, видел перед собой белолицего, по-южному загорелого всадника с широкими и, как синь неба, голубыми глазами. И усы светлые, закрученные колечками, а не отвислые, как у хорезмийцев. Чуть позади голубоглазого сотника ехал солидного роста рыжеволосый и рыжеусый напарник – тоже явно не из коренных жителей.
И тут с коня Маркела окликнули:
– Эгей, брат казак! Из каких это краев тебя ветром сюда задуло?
Маркел не сразу даже сообразил, что вопрос задан на родном языке. Он посмотрел вслед поспешно отъехавшему хивинцу и непроизвольно, все еще будто в чадном угаре, откликнулся:
– Я-то с Яику, а караванщики из Самары.
Сотник обернулся к рыжеволосому товарищу, радостно сказал:
– Ты слышь, Пров! Земляки наши в Хиве объявились! Вот благо – своего из петли вынули.
Пров что-то неразборчиво ответил, а сотник, уже отъехав с десяток шагов, обернулся в седле и прокричал обескураженному казаку:
– Не бродите больше по одному – не тот час! А купцам скажи, пусть ждут к вечеру, наведаемся в гости непременно!
– А что ж, приходите, – только и нашелся ответить Маркел и тут же попятился за калитку: из-под конских копыт вдоль улицы тучей пошла белесая едкая пыль.
На подворье вышел улыбающийся Рукавкин, полюбопытствовал:
– С кем это ты разговором перекинулся? – присмотревшись к Маркелу, посерьезнел лицом. – Да что с тобой? Точь-в-точь выходец с того света! – выслушал торопливосбивчивый рассказ казака, в досаде плюнул на пыльную землю. – Вот мерзость человеческая! На живых людей охоту учинили, аршины заморские! Ведь могли увезти, и мы не знали бы – кто, куда! Где тебя искать? Канул бы как в прорубь. Похоже, что сколько нам ни жить здесь, а подлости от баев не будет конца, – и повернулся в дом рассказать о происшествии самарянам и казакам да предупредить Герасима, чтобы приготовил достойный ужин.
– Тоже самарянин, ты сказываешь? – переспросил Родион. – Да еще на воинской службе?
– Тут есть о чем нам подумать, – негромко проговорил Данила. – Быть может, и нам в чем посодействует.
Сотник – выше среднего роста, с отменной выправкой всадника, курносый и толстощекий – вошел во двор уверенной походкой, поздоровался со всеми крепким рукопожатием и назвался:
– Семен, Касьянов сын, а прозвищем Квас, ханский сотник, был в городе Хазараспе, что к югу от Хивы, на реке Амударье.
Данила Рукавкин радушно повел гостя в передний угол, где на ковре стоял самовар, в изобилии приготовлено жареное мясо, рыба, душистый мед, фрукты и штоф гданьской водки.
При виде штофа Семен махнул пальцами по обоим усам сразу, крякнул и с восхищением проговорил, чуть заметно картавя:
– Благодать вам, братцы! А среди этих мусульман, право, и запах водочки не унюхаешь. Разве что во сне привидится, будто забрел в наш прокопченный кабак да и спустил всю амуницию до гуньки! Эх, было времечко, да кануло тяжелой гирькой в холодную прорубь, только – бульк, и больше ни звука! Дома, бывало, грех под лавку, а сам на лавку.
Ели и по российскому обычаю пропускали по нескольку добрых глоточков то под мясо, то под рыбицу, то как оно закусится башкирским медком или заестся здешними орехами.
Семен захмелел быстро, а захмелев, отодвинул еду и попросил крепкого чая. Пил, трезвел, снова пил и потел.
– С дороги в теле жажда скопилась, а вот теперь полегчало. – Он вытер толстые щеки полотенцем. Пристально посмотрел на Родиона Михайлова, потом на Ширванова, будто силился что-то вспомнить.
– Обычно в хивинские свары я не лезу, – пояснил Семен на вопрос, как он спас казака. – Сами кашу варят, сами пусть и обжигаются. И нынче хотел мимо проехать, да будто ослышался – человека мнут, а он кричит: «Братцы!» Сперва подумал, что кого из старых пленных изловили, а тут такой матерый свежий осетр с берегов Яика! – И вновь, который раз за вечер, внимательно присмотрелся к Родиону и неожиданно сказал:
– А мне твое обличие знакомо.
У Родиона светлые широкие брови поднялись над карими глазами едва ли не до середины огромного лба, и он, не в силах скрыть изумление, опустил пиалу на ковер.
– Ну-ка, напрягись.
– Как определили меня по сроку в солдатскую службу, недолго был приписан к Ставропольскому батальону, что в Самаре тогда стоял. А потом кинули нас с некоторыми товарищами в иной полк и послали усмирять башкирцев. Так вот, перед отъездом из Самары зашел я в лавку прикупить кое-что на дорогу. Вот там тебя и приметил, как гнулся ты под низковатым потолком, чтоб голову не зашибить случаем. Только, кажись, бороды-то о ту пору не было, ась? – И Семен наклонился вперед, с озорной улыбкой уставился в глаза Родиону.
– Верно же, не носил я прежде, лет пять тому назад, бороду, – поразился Родион.
– А купчина, хозяин твой, ниже ростом, но в плечах как бы не шире тебя. И большая черная родинка над бровью. Его и натощак не обойдешь!
Тут и Рукавкин не стерпел, вспомнил обличье купца Кан-дамаева, выкрикнул возбужденно:
– Вот уж память, братцы! – От нежданной встречи с земляком в далекой враждебной стране вдруг стало легко и радостно на душе. Будто и нет в двух сотнях шагов ханского дворца и злобного к россиянам Каипа, будто не добрая тысяча верст песками и дикими степями отделяет их от родного Отечества, а сидят вот они в тесном кругу, среди своих, и никакой заботушки о завтрашнем дне.
Семен происходил из семьи отставного сержанта Ставропольского батальона, из села Подгоры, что прилепилось на волжской излучине у начала Жигулевских гор. Всего их было четыре брата, но лишь старший из них Мироней остался в прежнем крестьянском сословии, потому как родился до того часа, когда выпал жребий Касьяну идти в рекруты. А по царскому указу дети солдат тоже обречены на пожизненную службу в армии. Они освобождались от подати и зачислялись в рекруты.
Каждому из трех братьев в свой срок пришлось оставить родную избу в Подгорах, двое ушли во флот и теперь где-то мыкают горе в соленых водах, а Семену крепко не повезло. Когда послали усмирять бунтовавших башкир, имел он смелость сказать господину секунд-майору, что не честь русскому воинству сгонять инородцев с их исконных земель. Прогнали Семена по «зеленой улице»[49], а как повалился без чувств, кинули в холодный амбар. Очнулся от того, что крысы в икры ног зубами впились, рвать было начали. Насилу отбился, благо два камня под руку попались, ими бил, не выпуская из пальцев.
– Потом бежал, – рассказывал Семен, потягивая обжигающий чай из широкой пиалы, и пальцы слегка подрагивали от воспоминаний пережитого… – Сперва к башкирцам, а как тех потеснили, подался за Урал, там наткнулся на дружка теперешнего Прова. С ним и еще с тремя ушли через киргизские улусы в Хиву. Тут и поступили в ханское войско наемниками.
Кононов спросил, почему, будучи за Уралом, не пошел в вольные сибирские земли? Семен ответил, усмехнувшись в усы:
– И там шарит уже крепкая боярская рука. Был тайный слух меж нас о земле мужицкого счастья, о Беловодье, да как туда путь сыскать? Вот и подались в теплые края, вслед за перелетными гусями. Только гуси по весне непременно домой возвращаются, а мы тут навечно, – вздохнул Семен, потом обреченно махнул рукой. – Все едино, кому служить, лишь бы батогами не били почем зря. А на Руси баре это любят.
– Ну и кто ты теперь нашему Отечеству? – спросил Григорий.
Семен покривил толстые губы, пожал плечами и молчал, отхлебывая чай. Потом вдруг сказал, не глядя Кононову в лицо:
– Думаю, воевать с Россией хан не отважится. А я супротив своих россиян, которые волей судьбы здесь оказались, не злобствовал.
– Шел бы с нами на Яик, в казаки, – предложил Федор Погорский. – С охотой примем в свой курень.
Семен хмыкнул, рассказал, как минувшим летом довелось ему повстречать в Хиве, среди бухарских караванщиков, беглого хромого мужика с Яика. Так тот сказывал, каково теперь там новопришлым: хватают и выдают в барские руки на истязание.
Рукавкин и Кононов переглянулись, поняли, что Семен ведет речь о Кузьме, который повстречался им в песках у пустой крепости. Данила поинтересовался, откуда у ханской стражи огнестрельное оружие? Семен в ответ рассмеялся:
– Вот так спрос! Да вы же и привозите.
– Бог с тобой, – отмахнулся Данила. – Указом царским запрет наложен.
– Купцу запрет на барыш, что блудливой корове кнут – чуть пастух отвернулся, она уже в озимых!
Данила упорствовал, и тогда Семен пояснил, что вот, к примеру, прошлым летом в Хиве был казанский купец, у которого он самолично прикупил себе два пистоля. А бывает и так, что хивинские купцы едут в российские города, тайно скупают оружие, а потом с немалой выгодой перепродают ханской гвардии.
Родион крякнул в досаде на себя: вот на чем можно было здесь капитал составить, да не знал…
Семен рассказал, что служит в Хазараспе, но вот хан созывает их: как бы не пришлось усмирять туркмен и каракалпаков.
– Веру сменил или как? – поинтересовался Лука Ширванов и тут же повинился: – Прости, брат, черт потянул за язык спросить о сокровенном.
– В волчьей стае да не выть по-волчьи? – Семен признался, что по настоянию хана все прибывающие инородцы принимают мусульманство. Когда их в мечети обращали в новую веру, старый мулла сдернул у него с шеи серебряный крест и, плюнув, бросил в арык. Ночью, когда все уснули, Семен под страхом смерти прокрался к тому арыку и, по уши в воде, весь ил руками перещупал. Отыскал! – Здешним святым молюсь так: одному мигну, другому кивну, а третий и сам догадается, – и добавил, что молит христианского Бога простить принужденное двуличие. Видно, доходили до неба его молитвы, не покарал. Вот уже сколько лет бережет от лихого напастья. Даст бог, и дальше все будет удачно, а там, глядишь, может, что и к лучшему обернется.
Данила спросил, на что он питает надежду в этом изменчивом по нраву царстве салтанов и беков?
– Как знать, – ответил Семен. – Вдруг да другой хан сядет, примет подданство российское, как ханы Малой Орды. Тогда и здесь вере христианской будет открыт доступ. Вот и послужим Отечеству. Кто лучше нас знает здешние места и обычаи? Довелось бывать уже и в Бухаре и дальше.
Семен допил чай, вновь вытер полотенцем лицо, помолчал.
– Всяко может быть, – повторил Семен, – вдруг возьмет тоска теперь, и пойду с вами на Русь… Последние ночи беспрестанно снится старая матушка, и все будто при смерти, проститься кличет. После таких снов стрижом быстрокрылым полетел бы к родным Жигулевским горам. Только злоба на господское притеснение отпугивает.
Данила обрадовался:
– Тогда бери и своего товарища. Все надежнее будет в диких степях. Да, а почему он не пришел с тобой в гости?
Семен развел руками, потом ответил:
– Клеймен вором, и розыск по нему ведется. Ему хода на Русь нет.
На удивленный взгляд Рукавкина рассказал: Пров с ватажкой бродил по темным уральским дорогам, купчишек перенимал. Семен звал и его в гости, а он озлился. «Доведись, – говорит, – встретиться в песках, тогда и раскланяюсь с крапивным семенем!» За что он так злобится на купцов? Будто был в свое время у одного купца в Перми работником, а хозяин облыжно его оклеветал. Вот и клеймили каленым железом, на лбу выжгли буквицу «В», то есть «вор». Был сослан в кандальные работы, да посчастливилось сбежать. Пришел домой, а подлый купчишка принудил его жену пойти в сожительницы. Пров сжег двор купца и ушел в разбой. А в последние годы к деньгам стал жаден, все хлопочет, чтобы и ему сотню воинов дали.
Родион, долго молчавший, обронил с досадой:
– Тьфу ты пропасть! Вину одного на все сословие положил! Так можно озлобиться до крайности. Тоже мне – человек божий, обшит кожей!
Семен добавил, будто, по словам Прова, он крестьян и работных людей с заводов не обижал. Уходя от самарян, Семен постоял у калитки, еще раз предупредил, чтобы по одному в город не выходили, потому как по зряшнему навету могут схватить и обратить в рабство.
– И управы на здешних бар не найдете. Лихо вам выйти будет из Хивы, чувствую я, тем паче что Куразбека теперь нет в живых. Посмотрю я, – добавил Семен, садясь в седло, – быть может, и в самом деле уйду с вами… На чужбине, словно в домовине – и одиноко, и немо.
Постояли у калитки, пока Семен медленно разбирал повод доброго вороного коня, а потом проводили взглядом. Всадник скоро скрылся во тьме наступившего вечера, и постепенно затих стук копыт.
Над Хивой раскинула свой яркозвездный полог очередная зимняя бесснежная ночь.
Минул январь, а с ним и последние намеки этой удивительной для самарян зимы. В начальных числах февраля, когда воздух над Хорезмской землей наполнился первыми весенними хрупкими еще запахами, тревожные события всколыхнули Хиву: пришло известие о том, что родственники убитого Куразбека, старшины Тулгабек и Кальмет-хан, вместе с людьми своих улусов привезли в город Чап младшего брата киргиз-кайсацкого хана Нурали Эрали-Салтана и имеют твердое намерение посадить его на ханство в Хиве. Вместе с ними в Чап прибыли семьсот каракалпаков, свыше сотни нукеров Эрали-Салтана. На сторону неожиданного претендента встали недовольные Каипом туркмены.
Каип-хан спешно отправил в Малую орду Турмамбета, прочих киргиз-кайсацких посланцев оставил заложниками до получения согласия на брак с дочерью Нурали. И тут же выехал с войском усмирять мятежников.
Хива притихла. Закрылись базары, вход и выход из города только по письменному разрешению начальника стражи. Всех подозрительных, особенно туркменов, хватали и волокли в темный зиндон снимать допрос с пристрастием: зачем и кем послан? И нет ли злого умысла против хана Каипа или его близких родственников?
Затем пришло известие, что главные вожди мятежников уничтожены ловким, изворотливым ханом через верных людей, что Каип-хан напал на сторонников Эрали-Салтана и выбил их из города Чапа. Многие каракалпакские старшины погибли в стычках, простые воины отпущены по своим улусам, а пленного Эрали-Салтана везут в Хиву.
В день, когда пропыленная вереница войска через караван-сарай двигалась в сторону дворцовой площади, Данила Рукавкин вышел к калитке. Успел заметить, как вихрем промчалась группа нарядных всадников, среди которых был и хивинский хан с важным пленником. Потом шли конные, взбив над улицей такое облако пыли, что и солнце, казалось, посерело.
«Порасспросить бы Семена, что же там было?» – подумал Рукавкин, пытливо вглядываясь в проезжающих. Но Семена все нет и нет. Высокие копья, запыленные щиты, кольчуги, медные шапки, плащи, потные кони и скрип, будто скрипели не седла под всадниками, а пыль на стиснутых зубах…
– Эй, борода! – Этот крик заставил Данилу вздрогнуть. Прямо на него ехал на белом коне рослый рыжеусый всадник. – Ты, что ль, из Самары? Никак Семена встречаешь? Смерть нашла Семена. У Чапа на киргизское копье наткнулся. Там и зарыли… Помолитесь за его душу. – Пров проехал мимо, едва не зацепив за грудь Данилы железными стременами. И ни капли сожаления в голосе нового ханского сотника.
Данила облокотился о косяк ворот, смотрел в спину бывшего соотечественника и со злостью, вдруг вскипевшей в груди, захлопнул за собой калитку.
Больше часа еще за глинобитной стеной мелькали копья проходящего войска, потом все стихло, и до поздней ночи, в безветрии, на прохожих, на крыши домов и на голые стволы и ветки деревьев медленно оседала поднятая конскими копытами едкая серая пыль.
Вечером того же дня Маркел, распахнув кафтан – в Хиве и по теперешнему зимнему времени не знобит россиян, – в задумчивости сидел на прохладном жестком тандыре, давая ногам роздых после долгого и однообразного хождения по тесному дворику туда-сюда. Привычным уже к гомону хивинских улиц ухом уловил приглушенный пылью стук копыт со стороны караван-сарая. Стук этот вдруг оборвался против их подворья.
«Должно, ханские дозорные остановились послушать, что творится в доме, где обитают „ференги урусы“. Ну и пусть себе стоят, слушают, времени у них до утра куда как много, успеют объехать Хиву не один раз…»
В калитку торкнулись, но торкнулись не кулаком, властно и требовательно, а костяшками согнутых пальцев, с явным нежеланием привлечь чье бы то ни было внимание в соседних домах. Маркел в замешательстве поднялся с суфы, отряхнул кафтан, оглянулся на закрытую дверь дома, раздумывая, не позвать ли Кононова с казаками – время-то уже позднее. Из дома еле слышны голоса казаков и купцов, чему-то громче всех смеялся Федор Погорский.
«Вдруг опять какая байская уловка, чтобы выманить россиянина из ворот? – подумал Маркел, вынул из-за пояса заряженный пистоль, твердой поступью подошел к калитке. – Здешние баи с нашими на один покрой, лишь бы мужику какое притеснение похитрее придумать. Если недруги явились – пальну в воздух, дам знак казакам», – решил Маркел и строго спросил:
– Кого это бог принес в час неурочный?
По ту сторону крепкой двери ответили на родном языке:
– Отвори, брат. Россияне мы. В гости пришли, а еще передать прощальный поклон знакомца вашего Семена Кваса.
Маркел левой рукой – в правой готовый к стрельбе пистоль – отодвинул железный запор. Напротив него стояли два спешенных всадника в хивинском воинском снаряжении. На поводу у каждого конь под седлом, по сторонам седла висели круглый щит и колчан, полный оперенных стрел. Передний гость – широколицый крепыш среднего роста, на лоб из-под начищенной медной шапки выбился едва ли не на глаза кудрявый чуб.
– Дозволь войти, брат казак. Пришли мы с миром и с горькими вестями о смерти Семена. Явились самовольно, втайне от нашего нового сотника, тако же россиянина, по имени Пров.
– О Прове наслышан от Семена, – отозвался Маркел, посторонился, давая возможность всадникам ввести коней на подворье, задвинул засов на калитке, прислушался, не слышно ли чьих осторожных шагов по ту сторону высокой глинобитной стены. Тихо, даже муэдзин голоса не подает на минарете – и с высоты минарета солнца уже не разглядеть, ушло на запад, за прохладные зимой песчаные барханы.
– Коней привяжите вон там, в углу, у коновязи. Идемте в дом, братья. Гости нежданные, но желанные.
Казаки, разглядев хивинских воинов в проеме открывшихся дверей, на миг смешались и умолкли в недоумении, а Иван Захаров, не мешкая, тут же метнулся в дальний угол за палашом. Он решил, что хивинцы ворвались в их жилье большой силой и с дурными помыслами. Родион Михайлов, не отрывая глаз от поздних посетителей, зашарил руками вокруг, словно где-то здесь должна была лежать привычная руке гладкая оглобля…
– Россияне это, Семеновы товарищи, – послышался голос Маркела за спиной вошедших.
Воины, их было двое, отбили земной поклон, рукой до ковра, потом сняли медные шапки и трижды перекрестились на сияющий серебром складень в правом углу, перед которым с легким треском горела короткая толстая свеча.
– Мир вам, братья казаки и купечество. Примите поклон от христиан, живых и погибших, которых злая судьба забросила в хорезмские земли на долгие годы.
– Вот так хабар-новость! – Федор Погорский опомнился первым, поднялся с ковра навстречу гостям. Но еще проворнее оказался Данила Рукавкин. Караванный старшина радушно улыбался – не благо ли, еще россияне объявились, и вновь среди хивинских нукеров! Быть может, что про Семена порасскажут, про кровавую междоусобицу в Хорезмской земле.
– Проходите от порога, братья, – пригласил караванный старшина. – Герасим, разожги самовар, а ты, Пахом, собери гостям поужинать. И я руку в потайной сундук к себе запущу по случаю.
Россияне засуетились, накрыли низкий стол, уступая лучшее место вновь пришедшим. С удивлением поглядывали на молчаливого рослого воина, угрюмого и черноволосого, который смотрел на всех как-то странно из-под насупленных бровей и переводил взгляд по казакам не поворотом головы, а как-то по-волчьи, вращая всем корпусом. Цыганские глаза цепко осмотрели купцов, казаков, по обветренному бородатому лицу промелькнула довольная улыбка. Григорий Кононов расценил ее как одобрение дюжим казакам и добротному воинскому снаряжению на них.
– Интересно, поди, кто мы? – засмеялся воин, что поменьше ростом, увидев широко раскрытые глаза Луки Ширванова, который смотрел на них из-за спины Родиона Михайлова. – Мы люди бывалые. На диких и глухих дорогах ветрами трепанные и дождями мытые не один год. Ну, да об этом сказ долгий. Меня прозывают Лукьяном. А этот медведь российский с порченой шеей на заводских отработках – доподлинно Михайло Рыбка. – Лукьян озорно улыбался, потирая руки при виде обильных закусок, выставленных сердечными купцами. – Семен сказывал нам, что отменно угостился у вас в тот приезд свой. Давненько и мы российской снеди, особливо крепкого зелья, не пробовали, давно мыслете ногами по здешним пескам и пыли не выписывали!
– Зелье – что за диво, – медленно уронил Михайло, тяжело опускаясь на ковер. – Своих людей увидать да душу разговором утолить – вот какое благо выпало нам в чужих песках. А порассказать есть о чем…
– Об этом, Михайло, в свой час и на сытый желудок. Герасим, ну что там у тебя? – Данила оглянулся в дальний угол, где расторопный Герасим раздувал самовар.
– Шамую малошть еще, караванный штаршина. Вода уже запела.
Лука Ширванов оставил по такому случаю толстое Евангелие, подсел к столу поближе, нацеливая глаз на кусок отварного мяса с крепкой приперченной приправой, усмехнулся:
– Первым делом чрево наполнить, а потом и о душе грешной подумать можно.
Когда поели, Лукьян отодвинул от себя широкую пиалу, расписанную по наружной стороне красными цветами, поблагодарил за хлеб-соль, кинул беспокойный взгляд на темное уже окно, сказал:
– Увы, нам у вас не ночевать. Надобно ехать смотреть за городом, чтобы разбоя какого не приключилось. А под утро, к раннему намазу, должны возвратиться в свое жилье, близ ханского дворца. А потому начнем пересказ новостей, которых принесли добрый короб… Видел я, караванный старшина, как встречал ты ханское войско, Семена ждал. Слышал я и слова, которые сказал о Семене сотник Пров, тысячу чертей ему под каждое ребро! Верно лишь то, что Семен действительно погиб под мятежным городом Чапом, который предался каракалпакским старшинам и их ставленнику Эрали-Салтану. Ну а как там все было… Начни ты, Михайло. Твой сказ пусть будет первым, со стороны мятежников.
Михайло утер полотенцем усы и губы, подумал недолго, заговорил глухим, волнением перехваченным голосом:
– Поначалу немного о себе скажу, чтоб знали, кто я и откуда здесь объявился. Родом из села Ромоданова, что под Калугой, из бывших приписных крестьян.
При этих словах Данила Рукавкин переглянулся с Григорием Кононовым: оба вспомнили хромоногого Кузьму, встреченного ими в Шамских песках, участника недавнего восстания против Никиты Демидова.
«Еще одного из той непокорной волости чужими ветрами носит по свету, словно сорванное с места осеннее перекати-поле», – горестно вздохнул караванный старшина и снова все внимание рассказчику.
– Бунт у нас был крепкий, должно, и вы о нем наслышаны. – Михайло, не ворочая шеей, обвел слушателей печальным взглядом. – Крепко побили-таки нас. Иных насмерть, иных похватали, а кого не успели – так те разлетелись в разные стороны, будто дикие пчелы из разоренного гнезда-дупла. Когда наш многолюдный этап остановился на ночлег у реки близ города Самары, мне посчастливилось бежать. Мой стражник по забывчивости не запер мои кандалы сразу же после ужина. А ужин-то мне доверяли готовить для солдат, для той цели и кандалы снимали. Ушел я густыми приречными зарослями, за спиной слышал крики и стрельбу, а погони не было. У них сто дорог перед глазами, а у меня одна-единственная, на юг, в вольные казацкие края. Объявился на Яике, да крепко в капкан влез, едва головы не лишился. Оказалось, что по царицыному указу богатые старшины беглых по рукам разбирают и выдают властям в Оренбург. Спасаясь, ушел я в киргиз-кайсацкие улусы Малой Орды, был принят в нукеры к ихнему вельможе Эрали-Салтану, который доводится нынешнему хану Нурали младшим братом.
Михайло умолк ненадолго, уставив напряженный взгляд в ковер, словно что-то ценное приметил под землей, на три аршина вглубь. Данила Рукавкин вполголоса шепнул Кононову:
– Чует мое сердце, что не обошлось здесь без хитрости Нурали-хана, приложил-таки руку к раздуванию усобицы в Хорезмской земле, помыслил свалить врага своего Каипа. Помнишь, по нашему прибытию в главную ставку так долго он находился в южном улусе, у брата Эрали-Салтана. Может, тогда уже сговаривались с каракалпакскими старшинами о совместном мятеже против Каипа? Как знать, как знать, – повторил Данила Рукавкин. – Одно ясно, каша заварилась вкрутую, черпаком вот так запросто не повернешь…
Михайло Рыбка поднял черные глаза, посмотрел на Данилу, на молчаливого Родиона Михайлова, который, сцепив крепкие пальцы на правом колене, медленно раскачивался, не отрывая взгляда от рассказчика.
– О замыслах Нурали-хана не ведаю, караванный старшина, но в твоих словах есть здравый смысл. И мне теперь думается, что не мог Эрали-Салтан вот так самовольно поступать, рискуя навлечь большую войну между ханами. У младшего брата была при себе сотня нукеров, с ними он и поспешил на зов каракалпакских старшин, поддавшись соблазну сесть на трон хорезмской державы. Общими силами мятежники захватили город Чап, пополнили свои полки местными жителями и стали дожидаться подмоги от кочевых туркменов. Да вышло так, что Каип-хан оказался проворнее туркменских старшин – под стенами Чапа довольно скоро появилось хивинское войско. И что произошло?
В тот поздний вечер Михайло стоял на страже у шатра Эрали-Салтана. К нему, замеченный еще издали, приблизился худой и высокий, в оборванной одежде дервиш, монотонно постукивая посохом о твердую дорогу. За плечами тяжело отвисла истертая тигровая шкура, которую дервиш носил для совершения ритуала над женщинами, мечтающими иметь ребенка сильным и ловким, каким был некогда и этот тигр. Пустая тыква для сбора подаяния болталась у пояса на залапанной веревочке, и в черное неприкрытое отверстие порывистым ветром надувало с камней пыль.
Дервиш подошел вплотную к Михайло и властно стукнул посохом о каменистую дорогу – звякнули колокольчики. Из резких протяжных слов, которые прокричал дервиш, Михайло понял, что он хочет видеть непременно Эрали-Салтана.
– Не торопись, путник. – Михайло загородил ему дорогу. – Время нынче куда как тревожное. И мало ли кто может укрыться под одеждой бродячего святого дервиша. Вдруг тебя подослали со злым умыслом против молодого царевича, тогда что будет? – проговорил Михайло, называя Эрали-Салтана привычным русским словом «царевич». Дервиш стоял, невозмутимо вперив глаза в «ференги уруса» и не понимая его слов. Михайло трижды хлопнул в ладоши, вызвал к себе старшего из охраны. Тут же откинулся тяжелый полог, вышел пожилой усатый сотник. Левый рукав халата и кольчуги болтался свободно – сотник был одноруким. Он молча выслушал вкрадчивую, с оглядками сказанную речь дервиша, встревожился полученными известиями и поспешно исчез в шатре. Дервиш переминался босыми ногами на холодных камнях, терпеливо ждал.
Михайло за минувший год уже малость освоил чужую речь, сумел понять из разговора, что какой-то военачальник из хивинского войска, вроде бы даже из россиян, по весьма важному делу просит тайной встречи с Эрали-Салтаном.
«Не злой ли умысел со стороны хитрого Каина? – подумал Михайло с беспокойством за жизнь молодого киргиз-кайсацкого предводителя. – Как бабку родами не удивить, тако же и азиатских баев заговорами и тайными убийствами. Выманят царевича в пески, да и порешат там перед самым сражением».
Из шатра вышел одетый в темный халат сотник, за ним проворно появился молодой Эрали-Салтан, лихой наездник и отчаянный рубака, Михайло успел узнать и оценить это по драке под Чалом, когда выбивали хивинский гарнизон из крепости.
– Идем, урус, – негромко позвал Эрали-Салтан Михайлу, и они вчетвером с дервишем пошли темной улочкой вечернего притихшего и безлюдного города. Миновали стражу у городских ворот. Сотник чуть поотстал и что-то шепнул стражнику, тот поспешил к группе воинов, сидевших у костров.
«Должно, упредил, чтобы были готовы прийти нам на выручку», – догадался Михайло и похвалил мысленно сотника за осторожность.
Зарослями саксаула по ложбине спустились на юг от Чапа. По правую руку во тьме вечерних сумерек увидели костры вражеского походного лагеря. Эрали-Салтан вдруг остановился, посмотрел в сторону сотен костров, подумал вслух, не сумев скрыть тревоги, закравшейся в сердце:
– Когда, в какой час Каип кинется на город? Все ли силы собрал или часть войска послал против туркменских наших друзей, а теперь ждет оттуда известий? Быть может, об этом расскажет нам тайный переговорщик?
Сквозь тишину вечера с вражеской стороны легким ветром доносило запахи костров, усталые крики людей и рев неторопливых верблюдов. Зато вой сбежавшихся со всей округи шакалов различим почти рядом, в песчаных барханах, надутых ветрами между каменными выступами из земли.
Пришли к старому, давно высохшему колодцу. Неподалеку угрюмо просматривались развалины былых жилищ с пустыми окнами и разрушенными глинобитными стенами вокруг. Веяло запустением и убогой нищетой. Остановились, прислушались, но ни звука вокруг, кроме шакальего воя из тьмы.
– Здесь, – тихо проговорил дервиш, приставил посох к глинобитной горловине колодца, сложил руки у рта и четыре раза напуганным степным беркутом прокричал во тьму окрестных каменистых обвалов. Через время раздался ответный такой же крик, и на еле различимом срезе выступа что-то зашевелилось, послышался стук мелкой россыпи. К колодцу приблизились трое в темных одеждах – два среднего роста, а третий истинно великан, едва ли не на две головы выше товарищей. Одеты в воинские снаряжения.
– Потише, Пров, не греми каменьями, шакалов переполошишь до смерти, – долетело до Михайлы, и он затрепетал от радости, словно не на воинские переговоры, а на свидание с девицей пришел по первому разу и тайно от строгих родителей.
– Братья! – крикнул приближающимся к ним переговорщикам Михайло. – Вы кто будете?
– Вот так штука! – послышалось в ответ радостное восклицание. – И в той черной стае не без белой вороны! Ну и дела пошли на земле!
Эрали-Салтан поднял руку, требуя тишины. Спросил нетерпеливо, обращаясь к трем переговорщикам:
– Кто из вас старший? О чем хотел говорить со мной?
Вперед выдвинулся крепкий широколицый и щекастый воин с закрученными вверх усами, снял перед Эрали-Салтаном медную шапку, поклонился низким поклоном.
– Я сотник Семен Квас. Служил до сего похода в городе Хазараспе. А это мои товарищи, Пров и Лукьян. У меня в сотне почти все туркмены, есть и такие, кто из рода старшины Куразбека, убитого хивинским ханом. Они страшатся, что Каип узнает про их родство рано или поздно и всех умертвит, чтобы не опасаться отмщения. Есть воины из рода старшины Тулгабека, который теперь с тобой, пресветлый Эрали-Салтан. Им тоже не безопасно оставаться в подчинении коварного Каипа. Потому-то я и здесь от их имени.
– Что вы хотите? Если надумали перейти ко мне – приму с радостью, туркменские всадники окажут надежную помощь в сражении. А я, если доведется сесть на хивинский трон, вдвое против Каипа буду платить жалованье. Тебе, сотник, дам место при дворцовой гвардии.
– Не о денежном жалованье хочу просить тебя, пресветлый Эрали-Салтан, – ответил Семен доверительным голосом. – Великий Нурали-хан принял российское подданство и тем мир укрепил с моей Родиной. Сядешь на трон в Хиве ты, отпусти умереть на родную землю тех, кто пришел в хорезмские края с князем Черкасским и теперь томится столько лет в тяжкой неволе.
Эрали-Салтан был тронут просьбой сотника.
– Обещаю тебе. И да будет мир между нашими народами. Когда и где пройдет твоя сотня? Я дам знать дозорным, чтоб пропустили без крика.
Семен чуть подумал и пояснил свой тайный замысел:
– Как только поутру начнется сражение, я со своими всадниками кинусь на стражу около Каип-хана! Полетят от пышной свиты окровавленные перья! Бой у ханского шатра, за спиной войска, расстроит порядок хивинских воинов. Они непременно побегут назад спасать хана или свои головы. Тут и вам в самый раз ударить в сабли! В открытом бою нам Каипа не одолеть, сила на его стороне, сами видите, пресветлый Эрали-Салтан.
Киргиз-кайсацкий предводитель нетерпеливо дернул плечами, при лунном свете блеснули молодым азартом глаза – план русского сотника пришелся ему по душе.
– Хорошо, сотник урус, делай как надумал. До встречи завтра утром на поле сражения. – Киргиз-кайсацкий предводитель подал знак своим спутникам возвращаться в Чап, чтобы отдать распоряжение военачальникам перед сражением…
– А как и что случилось поутру, – добавил к рассказу Михайло, – о том Лукьян лучше меня расскажет. Он был по ту сторону сечи, при Каип-хане, и видел все своими глазами.
Лукьян широкой ладонью, изуродованной прямым шрамом по суставам – след чужого ножа, – на миг приподнял над бровями свои кудри, обнажившие темно-бурое пятно на морщинистом лбу, словно там никак не отпадала от плохо заживающей раны старая короста.
– Мы возвратились втроем в свой стан запоздно. Хивинское войско уже крепко спало, костры и те большей частью прогорели. Легли спать. Проснулся я от осторожного толчка в голову. Открыл глаза – а это Пров надо мной минаретом высится. И пальцы к губам приложил, чтобы я не заговорил спросонок…
– Иди за мной, – еле различил Лукьян шепот Прова. Поднялся, прихватил щит, тяжелое копье. Петляя между погашенных костров, отошли от лагеря с полверсты. Лукьян проснулся окончательно, передернул плечами, поеживаясь – было свежо, на небе медленно плыли серые облака. Спросил, недоумевая:
– А где Семен? И куда это мы топаем сослепу?
– Семен нас с тобой в секретный дозор послал. Слух был, что туркменские старшины вот-вот со стороны песков должны подойти. Мы встретим их и укажем, где впотьмах стоит ханский шатер. Тебе на этом бугре лежать, а я правее укроюсь. Без меня не покидай места. Когда придет время уйти отсюда, Семен подаст знак через кого-нибудь из наших.
– Ладно, коль так, – согласился Лукьян, проворно скинул верхний халат, бросил на бурьян и улегся спиной к сонному лагерю, лицом к безмолвной холмистой равнине с песчаными буграми и зарослями саксаула по низинам. Кривые низкорослые деревца еле различимы на фоне серых песков при свете тощей луны, которая нет-нет да и скрывалась за редкими зимними облаками.
Пров, шурша мелкой россыпью песчаника, ушел вправо и надолго пропал, невидимый в зарослях верблюжьей колючки и шаров перекати-поля.
Забрезжил рассвет, загомонило, поднимаясь, войско. Ржали отдохнувшие за ночь кони.
– Странно, – пробормотал Лукьян, поеживаясь от свежего утреннего ветра на открытом безлесом бугре. – Ни Семена, ни Прова, ни туркменских всадников, обещанных из пустыни. Как сквозь землю все провалились. Того и гляди сражение начнется, а я не у дела оказался, Семену не в помощь.
Лукьян с холма видел, как от ханского шатра уносились посыльные верховые, как длинной широкой лентой растягивались по флангам хивинского войска желто-розовые конные сотни. В центре теснилась серая, сверкающая медными шапками пехота. Ей предстояло идти на приступ крепости. А еще дальше, в зареве поднимающегося солнца, перед глинобитной стеной Чапа виднелось войско каракалпакских старшин и их претендента на хивинский трон Эрали-Салтана. На стенах города копошились горожане, готовые к отражению приступа войск Нурали-хана.
– Ну где же Семен? – все больше и больше волновался Лукьян. – И почему Пров не идет за мной? Ведь светло и видно, что никаких туркменских отрядов в песках нет поблизости. – Он сложил ладони у рта и закричал в сторону соседнего холма, куда ночью ушел Пров. Эхо прокатилось по песчаным ложбинам, и крик затих, ушел в барханы.
– Куда как странно. – Лукьян в растерянности пожал плечами. – Ведь Семен намеревался напасть на ханский шатер. Ушлют его сотню в голову войска, оттуда не просто будет вырваться назад. И где я буду искать теперь своих товарищей? Скажут, что сбежал от сечи умышленно, из страха. Вот досада какая получилась.
Присмотрелся и увидел, что в низине, скрытые от мятежников, затаились верховые, сотни три-четыре, не меньше.
– Ишь где припрятал свой резерв хитрый хан Каип! – забеспокоился еще больше Лукьян. Встал с примятой травы, отряхнул халат от налипших колючек. – Отсюда резерву весьма удобно кинуться как на левый, так и на правый фланги, неприметно для Эрали-Салтана. Известить бы как киргиз-кайсацкого предводителя. И коня нет при мне, а пеши не успею и двух верст пробежать, как сражение закончится.
А над равниной протяжно завыли поднятые к небу длинные, сияющие на солнце трубы, послышались приглушенные расстоянием неистовые крики, заглушающие страх в сердце каждого воина, идущего навстречу возможной гибели. Взбивая ногами и копытами широкий вал серо-розовой пыли, войско устремилось к Чапу. Пыль поднялась настолько густая, что скоро пеших воинов было просто не разглядеть, сверкали в солнечных лучах лишь высоко вскинутые над головами наконечники копий. Всадники, будто великаны, неслись над землей, видные только верхней половиной тел.
Войско Эрали-Салтана медленно двинулось с места, его плотные ряды со щитами и копьями наперевес просматривались четко, потому как встречный ветер уносил пыль за спины воинов, к крепости, тоже готовой к отражению хивинской пехоты.
– Ура-а! – обрадовался Лукьян, когда увидел наконец, как на правом фланге хивинского войска произошло некоторое замешательство. В конной лаве атакующих конников образовался сначала глубокий изгиб, а потом широкая брешь: всадники неожиданно остановились, быстро повернули коней и пустили их на невысокий пологий холм, где у белого шатра на конях толпились немногочисленные приближенные из свиты хана Каипа.
– Семен! Назад! Назад скорее! – Лукьян закричал во всю силу легких, когда понял, что же происходит у него на глазах. Закричал в безнадежной попытке упредить друга о подстерегающей его неотвратимой беде. У ханской ставки вторично поднялись вверх и взревели боевые трубы, тут же сорвались с места свежие конники, укрытые в низине, и, обтекая равными частями возвышение, навалились с двух сторон на туркменских всадников. Одновременно не менее двух сотен хивинцев, наступавших на правом фланге рядом с Семеном, резко развернулись и нацелили длинные хвостатые копья Семеновым товарищам в неприкрытую спину. На небольшом пространстве, по склонам песчаных барханов, в дикой рубке закрутились обреченные на неминуемую смерть недавние сослуживцы Лукьяна.
Потрясенный увиденным, Лукьян упал лицом в колючую полынь – он слышал крики дерущихся в какой-то полуверсте от себя, слышал предсмертное отчаянное ржание побитых копьями и стрелами коней, но смотреть дальше, как его единомышленники падали кровавым месивом под копыта, сил не было…
Пришел в себя от того, что над головой послышалось конское похрапывание и гортанные крики. «Ну вот, и мой черед настал, и меня сыскали по ханскому приказу», – пронеслось в голове Лукьяна. Он резко вскочил на ноги, готовый дорого продать свою жизнь в последней драке – но подъехал Пров с тремя хивинцами, а у Прова на поводу Лукьянов конь по кличке Барс под седлом!
– Так ты не там?.. Не с Семеном? – только и нашел в себе сил спросить Лукьян. Пров покрылся бурыми пятнами, осадил коня и сверху резким тоном прервал его:
– Молчи об этом впредь! А то не сносить головы, уразумел? Изменщики получили по заслугам! Хан Каип приютил нас, дал нам кров и жалованье, а они вон что умыслили, змеи подколодные, – измену! Едем скорее. Эрали-Салтана будут искать до той поры, пока не переберут пальцами весь песок вокруг Чапа! И сыщут, хоть бы его нечистый укрыл под землей на три аршина! Потому как за его голову хан Каип объявил большую награду. Он сказал, что не убьет врага, а выдаст его Нурали-хану как выкуп за ханскую дочь Матыр-Ханикей, слава о которой как лучшей красавице дошла и до ушей Каип-хана. Идем и мы не мешкая ловить счастье, а то подоспеем под самый шапочный разбор!
Лукьян, потрясенный услышанным и увиденным, молча глянул на груды человеческих тел и конских трупов, разбросанных на трех-четырех барханах перед ханским шатром, так же молча сел в седло, не слушая торопливой и хвастливой болтовни Прова о своей встрече нынешним утром с ханом Каипом.
Под Чапом сражение шло на убыль. Как потом оказалось, каракалпакские предводители, старшины Тулгабек и Кальметкан, под утро были обнаружены в своих шатрах мертвыми. Семен Квас шел в большой тайне ночью к Эрали-Салтану, а где-то соседней ложбиной бесшумными ящерицами крались песками люди Каипа. Каракалпакское войско, лишенное предводителей, не выдержало напора хивинцев и дрогнуло. К тому же и численный перевес был на стороне Каипа едва ли не вдвое. Рассыпались хивинцы по окрестным барханам ловить чужих нукеров, хватать коней, потерявших хозяев.
В этой немыслимой кутерьме, в резких стычках из-за добычи, Лукьян поотстал от Прова, взял повод коня вправо, выбился из гущи воинства, потерявшего свои боевые порядки и занятого мародерством.
«Чтоб я да Семеновых друзей ловил! Да ни в жизнь такой подлости не сотворю, хоть под топор палача лягу! – вспылил про себя Лукьян. – А тебе, Пров, Суда Божьего околицей не обойти! Воздастся!»
И тут будто вещее сердце подсказало: езжай к заброшенному колодцу, где ночью переговаривались с киргиз-кайсацким предводителем! Ударил коня плетью, припал к гриве и поскакал песчаными буграми на юг от Чапа. Гнал и с ужасом видел, как в одном перелете стрелы в том же направлении по чужим следам неслись во весь конский мах пятеро хивинцев. Они скакали чуть впереди и не приметили пока «ференги уруса», одетого, правда, в такие же воинские одежды, с таким же круглым легким щитом, обшитым медью, и с простенькой чеканкой по внешнему кругу.
Хивинцы взлетели на песчаный бугор и, с трудом удерживая коней, на какое-то время остановились. Один из них тут же радостно вскинул руку с обнаженной саблей, указал в сторону заброшенных построек. Лукьян не видел еще колодца, но понял – Эрали-Салтан обнаружен, и нукеров при нем совсем мало, если эти пятеро так смело кинулись в погоню.
– Пошел, Барс, пошел! – Лукьян ударил коня пятками, чуть повернул влево, чтобы и вовсе выйти хивинцам в спину, а когда Барс вынес его на истоптанный копытами песчаный бархан, возле колодца уже шла яростная сабельная рубка.
Эрали-Салтан на белом коне, в сверкающих доспехах, в медной шапке с длинным белым пером над шишаком, настоящим бесом вертелся в облаке пыли и мелкого песка, поднятого конскими копытами. Возле колодца на земле лежали два убитых киргиз-кайсака и один хивинский нукер. Их кони с пустыми седлами бегали вдоль глинобитной обвалившейся стены, ржали и косились на неподвижных хозяев. За спиной Эрали-Салтана отбивался от двух хивинцев рослый всадник с длинным хвостатым копьем. Когда он на миг стал виден в профиль, Лукьян признал в нем русского переговорщика Михайлу Рыбку. Темный плащ, накинутый на плечи, уже рассечен на спине острой саблей, и в разрезе одежды сверкала рыбьей чешуей крепкая кольчуга.
– И-и-ех! – взвизгнул в боевой ярости Лукьян и ожег коня плетью, вскинул под изгиб правого локтя копье, припал к гриве.
Удар! Хивинец без стона свалился головой вперед, сабля, отброшенная клинком Эрали-Салтана, вонзилась в песок шагах в десяти. Выдергивать копье времени не было, Лукьян выхватил из ножен клинок. Второй хивинец, оглянувшийся на громкий крик Лукьяна за своей спиной, успел заметить, как сверкнула перед глазами свистящая сталь невесть откуда появившегося бородатого и чубастого «ференги уруса», не успел даже вскинуть щит, рухнул в облако пыли на истоптанную землю. Двое оставшихся хивинцев замешкались, сделали попытку развернуть коней и спастись бегством, но тут же поплатились головами.
– Лукьян, ты это, брат? – Михайло дрожащей от нервного напряжения рукой растер кровь по лицу, смешав ее с пылью и потом – конец вражеской сабли сорвал кусочек кожи с правой скулы. – Спаси бог тебя за подмогу, а то бы недолго мы чертями вертелись в этаком пыльном аду, легли бы рядом с верными нукерами… Они первыми приметили хивинцев, кинулись на копья. Погибли, но дали нам время исполниться и сесть в седла.
– Об этом потом, Михайло, надобно спасать киргиз-кайсацкого предводителя, – остановил многословие Михаилы обеспокоенный Лукьян. – Пресветлый Эрали-Салтан. – Он подправил коня ближе к ханскому брату, который не убрал саблю в ножны, а положил ее поперек седла и чутко слушал отдаленный людской и конский гомон под Чапом. – Пресветлый Эрали-Салтан! – почти крикнул Лукьян, чтобы привлечь внимание к своим словам. – Своими ушами слышал: Каип-хан надумал обменять тебя у старшего брата твоего Нурали на его дочь Матыр-Ханикей! А потому и отдал приказ сохранить тебе жизнь. Доверься мне и Михайло, будто ты наш пленник… А почему эти хивинские нукеры покушались на твою жизнь, пресветлый Эрали-Салтан? Ведома была им воля Каипа, как и всему войску – голову твою беречь!
Каменное, застывшее в напряжении лицо Эрали-Салтана медленно отогревалось кровью, желтизна постепенно исчезла с широких скул, в черных глазах появились искры надежды на лучшее.
– Вот как! – Эрали-Салтан пристально посмотрел на повергнутых хивинцев, которые лежали кто на спине, кто лицом в песок; и только один, с копьем в спине, лежал на боку, поджав ноги к животу. – Вот как! – повторил Эрали-Салтан. – А эти бешеные псы кричали мне в лицо, что ханский достарханчей Елкайдар выдаст им много золотых таньга за мою голову, вздетую на копье! Выходит так, что старый шакал пытался спутать помыслы своего повелителя! Если так…
– Едут! – выкрикнул рядом Михайло и повернул коня на голоса и конское ржание.
На северном бугре вновь показались конные хивинцы – это ехал хан Каип со своей ликующей от одержанной победы свитой.
Когда Елкайдар увидел живого Эрали-Салтана, побитых нукеров, купленных для убийства брата ненавистного ему Нурали-хана, сменился в лице и тут же затерялся в задних рядах свиты.
И в эту минуту Лукьян заметил поодаль своего дружка Прова, понял, кто привел сюда хивинского хана. «И тебе, стало быть, пришла мысль, что Эрали-Салтан мог объявиться здесь! Припоздал, любезный Провушка, припоздал заполучить свои тридцать сребреников! Киргиз-кайсацкий царевич уже за мной и за Михаилом числится», – с немалым удовлетворением подумал Лукьян и устало выгнул спину, чтобы рубаха под кольчугой отлипла от мокрой спины…
– И что же Нуралиев брат? Вышел встреч Каип-хану? – спросил Данила Рукавкин у Лукьяна, который умолк надолго, уйдя в свои воспоминания о пережитом.
– А что еще мог он сделать? – встрепенулся Лукьян. – Эрали-Салтан доверился моему слову. Успел я сказать Михайло, чтобы он на мою сторону встал, будто это он навел меня на киргиз-кайсацкого предводителя и помог его пленить.
– Зачем же? – удивился Данила Рукавкин. – До той поры был он вольным человеком, а теперь в услужении у хана Каипа!
– Опасение у меня возникло, как бы Пров не огласил его, что был Михайло вместе с Эрали-Салтаном при сговоре с сотником Семеном. Могли в плен забрать или лишить головы тут же, а то и бросить в сухой колодец на тяжкую медленную смерть от жажды. Когда хан Каип лично одарил меня и Михайлу лучшими скакунами в награду, приметил я, сколь злобно покривилось лицо у Прова от черной зависти. К великому счастью для нас, и его хан не обошел подарком – дал горсть золотых таньга и позволил взять в подчинение сотню хивинских нукеров, которые остались без предводителя после сражения у стен Чапа. И сказал при этом: «Я думал, что врешь ты, урус, на Семена. Беду навлекаешь на его голову, чтобы место сотника занять. Потому и повелел держать тебя около шатра повязанным и под стражей, пока твой бывший соотечественник и в самом деле не бросил всадников на ханскую ставку. Служите мне, урусы, и дальше преданно, я о вас заботиться буду и приближу к себе».
Родион Михайлов крякнул в кулак, насупил русые брови, сказал в медленном раздумий:
– В толк не возьму. Так что же получается, это Пров замысел Семена выдал хану? И тем погубил весь отряд?
– Так и было на самом деле, – подтвердил усталым голосом Лукьян. – Он ночью увел меня из сотни в степь, будто в дозор, а сам поспешил к хану с доносом. Зачем понадобился ему я? Должно, хочет сделать меня своим единомышленником и соучастником. Когда возвращались в Хиву из-под Чапа, он между делом сказал, что хорошо бы целую сотню нукеров собрать из беглых россиян, у дворца ханского встать поближе, выждать удобного часа да и посадить на трон кого-либо из своих людей.
– Проверял, думается мне, – высказал опасение Григорий Кононов. – Выведать хотел, верен ты хану Каипу или, как Семен, готов переметнуться к киргиз-кайсакам. Богу молись, а к берегу гребись, брат!
– Как знать, – неопределенно ответил на это Лукьян и в раздумий качнул головой, выказывая тем свои сомнения. – А то и так может поступить, как умыслил: посадит на трон кого-нито из знатных вельмож хивинских, а сам под себя все войско возьмет, главным сердаром-воеводой сделается. Вот и слава ему будет, и почет. Да и собственная казна изрядно таньгами наполнится. Было уже такое, сказывают, в здешних землях.
– Краденая кобыла всегда дешевле купленной, – буркнул Лука.
Уже прощаясь с россиянами, Лукьян сказал доверительно:
– Порешили мы с Михайлой, если будет каравану из Хивы обратный путь, то уйдем с вами вместе. Проберемся на Яик уже не как беглые, а как вольные люди. Дадим задаток алчному атаману, и он впишет нас в свое воинство под другими именами. А нет, так на службе у Нурали-хана останемся. Все ближе к России, и не у врага ее, вдруг для какого полезного дела сгодимся.
Григорий Кононов обрадовался такому решению собратьев и тут же предложил:
– Зачем же вам теперь уходить к Прову? Оставайтесь с нами.
Лукьян терпеливо разъяснил:
– Сейчас никак нельзя этого делать – не сносить нам тогда головы. Пров непременно пакость над нами учинит. Когда караван покинет Хиву, мы настигнем вас за пределами Хорезмской земли. Кинется Пров искать – а нас и помин простыл! Только вы уготовьте запасную казацкую одежду, чтоб, пристав к вам, могли бы мы переодеться и стать нукерами царицы нашей.
– Непременно все так и сделаем, – пообещал Григорий Кононов. – Может, еще какая просьба будет?
– Хотелось бы нам оружия огнестрельного достать для собственного бережения от пакостей недругов. Нет ли у вас лишнего? – спросил Лукьян, отыскивая на ковре за спиной медную шапку, потом поправил чуб на лбу. И вновь Данила увидел мелькнувшее темное пятно. Лукьян вторично заметил взгляд караванного старшины, криво усмехнулся и пояснил россиянам:
– То мне знак на веки вечные: клеймен вором за попытку взбунтовать мужиков на одном уральском казенном заводе, где лили мы железо и маялись от нещадной голодной жизни. Бежал с каторжных работ, пристал к ватаге Прова, а затем вместе с Семеном Квасом пробрались в Хиву. Вот как нами судьба-мачеха злая вертит. Теперь надёжа осталась одна – отпустит вас хан в обратный путь, так и нам представится возможность покинуть чужбину.
Данила Рукавкин в раздумье проговорил:
– Кто знает, долго ли нам пребывать вот так, между небом и землей. И как этот злоехидный змей Каип обойдется с пленным Эрали-Салтаном и иными, взятыми в плен под Чапом? Чужая жизнь здешними ханами ценится дешевле пареной репы. А что, если срубит головы киргиз-кайсакам да над воротами Хивы выставит? Ведь тако же в свое время хан Ширгази выставил головы князей Черкасского да Заманова. Кто поручится, будто и вправду он хочет сохранить мир с Нурали-ханом и отпустит Эрали-Салтана? Может в заложниках при себе оставить, чтобы Нурали впредь не делал попыток спихнуть его с хивинского трона… Угонит братца в пески, куда и Макар телят не гонял доныне… А оружие вам сейчас Григорий из своих запасов выдаст по два пистоля и заряды к ним. Спрячьте понадежнее за гашник[50]. Коль решитесь нас догонять, то приставайте под городом Урганичем. За старым руслом Амударьи в песках Шамской пустыни хивинские нукеры не отжважатся напасть на караван. Отпор дадим разбойникам достойный.
Вышли на подворье. Было темно и тревожно тихо, чем-то напоминало тот поздний вечер, каким уезжал от них ещё совсем недавно Семен Квас.
– Прощайте, братья. Мы теперь в Хиве стоять будем. Коль встретимся ненароком на улице или на базаре, не узнавайте нас. Опасение есть, – предупредил Лукьян, – вдруг ханские доглядчики следят за нами? И вас подведем, и себя понапрасну сгубить можем. – Они вывели коней за калитку и, не садясь в седла, медленно, бережась, отошли от дома, где обитали российские караванщики. И только потом поехали досматривать спящую столицу Хорезмской земли.
Будет ли обратный путь?
Минуло шесть дней, как с победой возвратился Каип-хан из похода против мятежных каракалпакских старшин под город Чап. Вновь ожили хивинские улицы, привычно, будто не было хотя и кратковременной, но кровавой войны в песках, загомонил многолюдный караван-сарай. На удивление недругам Нурали-хана, Каип-хан одарил недавнего врага Эрали-Салтана богатыми подарками, обласкал прочих посланцев хана Нурали и разрешил им выехать на родину. В последний час перед отъездом Малыбай навестил вконец расстроенных самарян.
Караванный старшина Рукавкин сокрушался, не находил себе места, хотя отлично понимал, что хивинский хан держал теперь заложниками россиян.
Рукавкин попросил Малыбая захватить их письма в Самару. Купец согласился, доверительно сообщил, что Мурзатай везет тайно донесение от Гуляева к оренбургскому губернатору и что нужные письма срочно будут переправлены в Оренбург для сведения о здешних происшествиях с посольством и караваном.
Неожиданно Данила после минутного колебания сказал Кононову:
– Григорий, а что, если и вам уйти с Мурзатаем? Что за прок сидеть здесь всем, неизвестно чего дожидаясь?
Кононов не успел ответить, как, побелев лицом, вскочил Маркел Опоркин, негодующе взмахнул руками:
– Ты что, Данила, нас за изменщиков почитаешь?
И Кононов сказал, как пулю в стену вбил:
– Каков ни будет прок, а дождемся его скопом. Дружно – не грузно, а один и у каши загинет! На том и порешим этот вопрос!
Рукавкин, не ожидая такой дружной отповеди, повинился: сказал так из желания уменьшить число возможных жертв ханского произвола. Быстро дописал свое письмо губернатору, протянул верному другу, пожелал на прощание:
– Поезжай, достойный мирза Малыбай. Да будет дорога вам легкой и счастливой. Напомните хану Нурали об урусах, здесь задержанных.
Малыбай надежно спрятал письма за внутреннюю подкладку теплого халата, сердечно пожелал россиянам успешного завершения их дела.
– Я и моя хатын Олтинбика будем ждать ваша каравана в ставке Нурали. Однако, мне надам идти свой каменный хивинский юрта, в дорога собирался будем. – В огорчении поцокал языком, помял лисью шапку, словно раздумывая, а не остаться ли и ему в Хиве с караван-баши Даниилом? Так и ушел, тревожась за друзей, остающихся во власти подозрительного Каип-хана.
Было довольно свежо, по-весеннему чисто и беспыльно на притихших улочках хивинской столицы. Киргиз-кайсацкие нукеры и погонщики верблюдов спешно вьючили тюки. Туча тучей ходил, заложив руки за широкую спину, нахмуренный Мурзатай. Он изредка бросал короткие фразы, поторапливая погонщиков, и без того упревших под поклажей от беготни туда-сюда по подворью. С укоризной посмотрел на удрученного Малыбая: дорог каждый час, а он невесть где бегает! А ну как хан Каип передумает и задержит посольство в Хиве еще неизвестно на какое время?
На подворье вышел одетый по-дорожному Эрали-Салтан, зажмурил глаза от яркого встречного солнца, повернулся к Мурзатаю.
– О чем ваши печальные мысли, почтенный Мурзатай-ага? Домой ведь едем!
Умудренный жизнью Мурзатай в раздумий покачал крупной головой, поджал темные губы, отозвался негромко:
– С чистым ли сердцем отпускает нас Каип? Не замышляет ли какой пакости? Так ли уж ему нужна Матыр-Ханикей, что простил тебе открытый вызов и мятеж каракалпаков? Вот от каких забот болят виски моей головы… Ты готов в путь, почтенный Малыбай?
– Почти готов. Был у урусов. Караванный старшина Даниил письма пересылает домой, мне отвезти доверил.
– Пусть у тебя и будут, – распорядился Мурзатай. – Посадите на коня почтенного Мусульман-Бия, – и вслед за Эрали-Салтаном легко поднялся в седло. Нукеры помогли престарелому Мусульман-Бию сесть на спокойную лошадь – старец возвысился, словно сухой, ветрами согнутый кипарис около горбатого мостика через арык. Глава посольства подал знак оставить надоевший чужой двор и трогаться в путь. Сизая пыль пошла следом за караваном.
К Малыбаю, тесняся конем между глинобитными стенами, приблизился Кайсар-Батыр в полном воинском снаряжении и в кольчуге под дорожным халатом, накинутым на плечи. Черные брови сошлись к переносью, глаза, словно у настороженной рыси, не мигая смотрят вдоль улицы, к распахнутым воротам.
– Глупый пастух доверил голодному шакалу ягнят пасти, – угрюмо пробормотал Кайсар-Батыр и со злостью сплюнул на дорожную пыль, которая густо клубилась в безветрии и оседала на конскую шерсть, на одежду и на лица всадников.
Малыбай не понял старшего нукера.
– О ком ты, достойный батыр, так говоришь?
Нукер молча указал плетью на группу верховых хивинцев, которые ожидали киргиз-кайсацкое посольство по ту сторону северных ворот, не пропуская в город толпу прибывших бродячих дервишей и мелких торговцев из соседних поселений.
– Елкайдар! – Малыбай не мог сдержать своего недоумения. – Неужели этот злобный скорпион сам поедет с нами в ставку Нурали-хана за его дочерью?
– Не приведи аллах такого попутчика на многие дни! – успокоил Малыбая Кайсар-Батыр. – Сказывает, будто хан Каип повелел ему проводить нас до Урганича, от разбойных туркменов уберечь.
– Почетная хорезмская стража, – догадался Малыбай, несколько раз взволнованно огладил бороду. – Не пришлось бы худо отбившемуся от отары баранчику, если залюбовался им из кустов зубастый шакал, – добавил Малыбай себе под нос, но достаточно громко, чтобы слышал и Кайсар-Батыр.
Старший нукер не ответил, плотно поджал губы, отчего концы отвислых усов едва не сошлись под подбородком.
У раскрытых ворот последний раз раскланялись с урусами, которые махали вслед каравану киргиз-кайсаков снятыми головными уборами, пока посольство не миновало двухстворчатые ворота. Потом к каравану пристроились хивинские нукеры: при Елкайдаре было три десятка отборных наемников, молчаливых – не подступишься – кавказцев.
Неспешным верблюжьим шагом двинулись на север тем же путем, что шли сюда. И все так же впереди ехал невозмутимый караван-баши Каландар-ага, лишь изредка пятками сапог поторапливал чересчур спокойную кобылу.
В полуразрушенный, продуваемый ветрами Урганич прибыли перед сумерками. Долго выбирали место ночевки, пока Мурзатай не решил заночевать на старом месте, близ мавзолея Текеша. Распорядился снять с верблюдов тюки, готовить ужин, потом подозвал Кайсар-Батыра, негромко спросил:
– Куда это ты отлучался? Будь осторожен в чужих местах. Выставь в ночь караульных нукеров, да чтоб не дремали. Места дикие, пустынные. Налетят из развалин барымтники, угонят коней, верблюдов, до родного кочевья не доберемся. А на Елкайдара надежду не иметь, он за нас не вступится. Еще и позлорадствует, сын худосочного скорпиона.
Кайсыр-Батыр так же тихо, сначала оглядевшись, ответил:
– Не это еще самое страшное, почтенный Мурзатай. Главный баранта на белом коне рядом с нами едет. Проклятый аждархо, чтоб не испить ему в жизни больше ни одного глотка воды!
Мурзатай вопросительно вскинул тяжелые веки, потребовал пояснить слова: на белом коне из хивинцев ехал только достарханчей Елкайдар.
– Почтенный Мурзатай, где это видано, чтобы умершего весной хоронили поздней осенью? Точно так же, где видано, чтобы бродячему дервишу давали охрану из целого отряда нукеров, словно знатному баю? Пусть вытекут мои глаза, если им привиделось такое! – И Кайсар-Батыр доверительно сообщил Мурзатаю: когда они въехали в Урганич, из развалин бывшего ханского дворца вышел одноглазый дервиш и долго стоял в отдалении, словно сторожевой суслик вытянулся у своей норы. Дервиш наблюдал за караваном, а спустя час, озирась, к нему пеши подошел Елкайдар и что-то сказал. Дервиш по-придворному приложил руки к груди и с поклоном удалился в развалины, пропал из виду.
– Вот тут-то и вкралась мне в душу недобрая мысль, стал и я любопытен, как болтливая старуха: знать захотелось, о чем мог говорить всесильный ханский визирь – достарханчей с бродячим дервишем? Тем более что, когда кланялся он, мне сразу почудилось, будто старого знакомца увидел. Только был он тогда не в одежде оборванного дервиша, а среди наемных стражников. Помните день, почтенный Мурзатай, когда ходили мы во дворец для чтения брачной молитвы? Этот одноглазый аждархо тогда не отходил от ханского достарханчея.
Кайсар-Батыр помолчал, издали понаблюдал за хивинцами, которые усаживались у разведенных костров, готовили ужин. Дым, клубясь, пропадал во тьме ближних пустых строений.
– Говори дальше, – требовал Мурзатай.
– Проследил я за хивинцами и приметил, как отделились в сумерках десять нукеров и отъехали вон за тот мавзолей шейха Шерефа. А там, с конем на поводу, их ждал тот самый одноглазый дервиш-наемник. И не один ждал, с ним верховые, кто с копьем, кто с соилом, человек тринадцать, не меньше. И у каждого тяжелый шокпар[51] зажат под коленом.
Мурзатай крепко сжал локоть Кайсар-Батыра, притянул нукера к себе совсем близко, спросил:
– И что же потом было? Где они теперь?
– Змеи спешно сплелись в один клубок, – со злостью ответил Кайсар-Батыр. – Следом за одноглазым наемником ускакали вдоль старого русла Аму на закат солнца, куда и нам завтра идти. А дервиш скинул драный халат, и под ним оказалась новая персидская кольчуга.
– Вот так хабар ты мне сообщил перед дорогой, Кайсар-Батыр, – протяжно выдохнул могучей грудью Мурзатай, в досаде ковырнул сапогом пыль, залегшую рядом с серым камнем. – Поневоле подумать можно, а не с дурным ли умыслом выпроводил нас Каип, не поручил ли он Елкайдару погубить посольство в песках, а свалит все на туркмен.
– Могли и такое присоветовать Каипу, – согласился Кайсар-Батыр. – А мог и сам Елкайдар замыслить недоброе.
Мурзатай, соглашаясь, кивнул головой.
– Большое счастье для нас, брат мой, что услышал ты шелест ползущей по песку змеи… Постараемся как-нибудь уберечь посольство. Жаль, что нет с нами отважных нукеров-урусов с их огненным оружием. Тогда не опасался бы я Елкайдаровых коршунов… Где будут ждать нас барантники? Скорее всего у колодца, который рядом с озером Барса-Кельмес… Шакал хитер, да и пастухи у стада дремать не будут. – Мурзатай погрозил плетью во тьму, освещенную невысокими кострами хивинского стана, пошел готовиться в дорогу через пески Шамской пустыни.
Едва поднялось большое огненно-красное солнце, караван киргиз-кайсацкого посольства ушел из Урганича. Хивинская стража, не успев проглотить свой завтрак, кинулась седлать коней, однако Елкайдар взял с собой только троих нукеров.
У брода через старое русло Амударьи остановились напоить коней и верблюдов – впереди до Барса-Кельмес колодцев не будет.
Кайсар-Батыр, оглаживая своего коня, негромко сказал Мурзатаю:
– Не будем торопиться покидать воду. Совсем плохо станет, если ханский скатертник увяжется за нами доглядчиком до колодцев у большого озера.
Мурзатай пригоршней черпал воду и плескал на склоненную шею жеребца, смывая пыль с гривы, время от времени выжидательно косился на хивинцев – беспечно смеются нукеры Елкайдара, чуть в стороне поят своих коней.
– Если Елкайдар задержится, чтобы подсмотреть, какую дорогу мы себе выберем, сделаем вид, что становимся лагерем до следующего дня. Снимем походные котлы ужин готовить, – принял решение Мурзатай, помолчал некоторое время, обдумывая что-то, и совсем тихо добавил: – А останется и на ночь – твои нукеры свяжут доглядчиков, силой поведем с собой через пески вплоть до каменной крепости на той стороне пустыни. А там отпустим с миром, вернутся сами, ничего с ними не приключится.
Однако Елкайдар постоял недолго, в нетерпении покрутил коня над обрывом, подъехал и с улыбкой на жестких губах попрощался с Эрали-Салтаном и Мурзатаем, пожелал каравану счастливого пути в свои кочевья:
– Будем ждать вас, почтенные посланцы, в благословенной Хиве с дорогой нам будущей госпожой Матыр-Ханикей. Да будет счастлив ваш путь в этих песках.
– На все воля Аллаха, – отозвался Эрали-Салтан, отвечая легким поклоном на поясной поклон хивинца. Елкайдар с загадочной улыбкой добавил к словам молодого киргиз-кайсака:
– И воля наших пресветлых повелителей. – Отъехал снова на левый берег русла, махнул рукой наемникам следовать за ним и поспешил удалиться на восток.
– Змей ползучий! Да наступит тебе на голову верблюд ногой! – проворчал Кайсар-Батыр. Эрали-Салтан, которому Мурзатай до сего часа не говорил о подозрениях, вызванных поведением Елкайдара, с укоризной бросил старшему нукеру:
– Зачем говоришь так непочтительно о старшем? – увидел, что и Мурзатай смотрит с ненавистью, как клубилась пыль за резвыми скакунами, уносившими всадников в сторону еле различимого отсюда старого Урганича.
Подъехал Малыбай, быстро оценил ситуацию и спросил:
– Неужто еще какую пакость умыслил ханский стервятник? – Оглянулся на пропавших за пылью хивинцев, посмотрел на ровную полупустынную с редкими, разбросанными по ложбинкам кустами саксаула, сплетенными в клубки шарами перекати-поля. Шустрые по первому предвесеннему теплу серо-зеленые ящерицы то и дело скатывались с песчаных бугорков и исчезали в неприметных норках за комьями глины или в подкореньях саксаула.
Мурзатай коротко рассказал Эрали-Салтану и Малыбаю о том, что стало им известно про хивинцев и одноглазого дервиша, потом подозвал к себе караван-баши. Каландар, сутулясь, опустил глаза на сцепленные у пояса пальцы, степенно выслушал старшего в посольстве, подумал, прикидывая предстоящую дорогу по Шамской пустыне, сказал свое мнение:
– Миновать колодец у Барса-Кельмес можно, почтенный Мурзатай. Но надо теперь же запастись водой во все сосуды… Коней потеряем, слабые верблюды упадут под тюками. Если спрямим дорогу и пойдем через пески, можно дойти до колодца у каменной крепости по ту сторону пустыни.
Мурзатай распорядился вылить из больших бурдюков купленное в Хиве кунчарное масло, из кувшинов высыпать пшено и горох.
Малыбай едва ли не со стоном в груди – шел в Хиву «искать даров божьих», как писано в Коране о купеческом промысле! – высыпал пшеницу из объемистого бурдюка. По пояс вошел в воду и наполнил сосуд. Один из нукеров помог приторочить бурдюк рядом с тюками хивинских товаров. Наполнил походную саба, крепко заткнул деревянной пробкой горлышко. Нукеры, садясь в седла, осматривали тоже раздутые притороченные к седлам бурдюки, а в руках у каждого полное кожаное ведро воды – напоить коня на первой остановке, сберегая воду в бурдюках.
Проводник Каландар молча направился в голову каравана. Уходили от старого русла, изредка озирались на густые заросли саксаула, тарангульника, на редкие карагачи, которые уцелели вдоль протоки Амударьи. Темные ветки деревьев покрывались набухшими почками, чувствовалось приближение весны и в этих местах.
Шли бережно, на остановках костров не жгли, верблюды получали роздых на четыре часа, и еще до восхода солнца караван беззвучно отмеривал копытами песчаные версты – Мурзатай распорядился поснимать с верблюжьих шей звонкоголосые колокольчики. А вокруг пески и пески, изредка черный низкорослый саксаул по солончаковым низинам, колючки, иногда попадались огромные ящерицы – вараны, да бессменные стражи неба над песком – коршуны, так же бесшумно распластав крылья, парили над мертво-неподвижными песчаными барханами Шамской пустыни.
В монотонном гнетущем безмолвии, под горячим уже в полдень весенним солнцем прошли четыре изнурительных пустынных перехода. Опустошили и побросали в песках тяжелые кувшины, коням давали утром чуть больше половины ведра воды, людям по пиале утром и на ночь… К вечеру четвертого дня путь каравану пересекла свежая, ветрами не сглаженная густая тропа. Ее проложили на барханах многочисленные конские копыта – и ни одного следа верблюжьего! Мурзатай подозвал к себе Эрали-Салтана и Кайсар-Батыра. Стояли, внимательно вглядывались в отпечатки и молчали, словно каждый боялся высказать догадку, опасную для судьбы каравана. Старший нукер заговорил первым:
– Не купеческий караван прошел – верховые сегодня поутру были здесь, потому как ночью дул сильный ветер, он бы замел следы. И путь держат на колодец у каменной крепости. А идут по левую руку от нас, со стороны озера Барса-Кельмес. Ждите меня здесь, след посмотрю дальше.
Кайсар-Батыр перевалил через ближний бархан, проехал по истоптанному песку минут десять, потом живо соскочил с коня, поднял и отряхнул от песка обломок стрелы с черным оперением. Поспешно возвратился к каравану.
– Нукер варана зачем-то подстрелил, из озорства, должно быть. Там кровь на песке осталась. Вытаскивал стрелу, да сломал ее. Наконечник взял, а древко бросил. – Кайсар-Батыр вытер рукавом халата взмокшее от жары лицо.
По худощавым щекам Эрали-Салтана прошла напряженная судорога. Он в бешенстве погрозил плетью в сторону юга:
– Не дождались шакалы добычи у Барса-Кельмес, теперь стерегут у каменной крепости! Что делать будем, достойный Мурзатай-ага? Может, штурмом возьмем колодец?
– Бессмысленное дело, – возразил Кайсар-Батыр. – У них кони свежие, напоенные, а наши вот-вот лягут на песок. Да и числом их вдвое больше, чем моих нукеров – стрелами со стены побьют.
Мурзатай вынул влажный от постоянного пользования платок, утер лицо, шею, позвал к себе проводника.
– Дойдем ли, Каландар-ага, до подножья горы Юрняк, к родникам, где останавливались, идучи в Хорезм?
Караван-баши вскинул на ханского родственника испуганные глаза: значит, к колодцам у каменной крепости дороги им нет! Зацокал огорченно языком, высокая меховая шапка съехала на ухо.
– Воды совсем мало. Кони скоро упадут, до утра мало их останется на ногах. Верблюды днем упадут… Если к вечеру завтрашнего дня не спустимся с горы Юрняк, шакалы сожрут нас всех, – сказал, поклонился и молча стал ждать решения Мурзатая.
Малыбай оглянулся на двух своих верблюдов, на вьюки, набитые хивинскими товарами. Молча снял с головы лисью шапку, утер ею лицо. Подумал: «Вот, мирза Даниил, как вышло все худо. Яман, однако, наша жизнь. И письма пропадал будут, песок засыпет совсем с головой нас. Кто урусов выручит, кто скажет гаспадыну губернатыру?..»
– Нам надо себя спасать, – сказал он, не поднимая воспаленных глаз на сумрачного Мурзатая. – Кто перескажет хану Нурали о хивинских делах?
– Понял вас, почтенный Малыбай, – коротко уронил Мурзатай. – Вьюки с верблюдов снять, укроем здесь, в песках. Коней не поить, воду беречь только людям. Веди, Каландар-ага, мимо каменной крепости. Да поможет нам Аллах избавиться от преследования вонючих шакалов с их одноглазым вожаком.
Отъехали малое расстояние, укрыли тюки в солончаковой впадине, засыпав песком.
«Первый же ливень над пустыней зальет наши товары», – с тяжелым выдохом подумал Малыбай. Поторапливая измученного коня, он поспешил за караваном, который углубился дальше в пески.
Проводчик Каландар вел их так, чтобы не подниматься на высокие барханы – вдруг барантники разослали своих дозорных следить за пустыней на подходе к колодцу?
В сумерках, так и не взобравшись на невысокий песчаный откос, упал под Малыбаем конь, захрапел, а потом постепенно затих, вытянув ноги по перепаханному копытами склону. Теперь Малыбай плелся пеши по песку, истоптанному конями и верблюдами. Споткнулся о кем-то брошенную саба, непроизвольно поднял ее, перевернул над раскрытым ртом. Но пусто в кожаном сосуде, даже деревянное горлышко потрескалось. Повалилась лошадь под Мусульман-Бием, ханского родственника посадили на верблюда. Два нукера ехали по бокам, поддерживали старца под локти, но через два часа и держать стало невозможно – пали кони нукеров, а пешему не дотянуться до сидящего на верблюде.
Брели всю ночь. Густая безмолвная тьма еле рассеивалась ущербной луной и далекими мерцающими звездами, по-прежнему над песками тянул со спины сухой и ровный ветер. Нукеры молча дорезали павших коней, поочередно пили кровь, сберегая последние глотки воды для ханских посланцев и погонщиков верблюдов. Больше всех хлопот выпало на долю Кайсар-Батыра и Эрали-Салтана.
– Не останавливайтесь! Не ложитесь на песок! Кто отстанет – до утра не доживет – шакалы идут по следу, полуживыми вас сожрут! – то и дело кричали они, силой поднимали погонщиков, выбившихся из сил младших посланцев и заставляли идти, цепляясь за верблюжьи хвосты.
Малыбай держался за хвост верблюда, на котором безмолвно горбился Мусульман-Бий. Брел, утопая ногами во взрыхленном песке, с полузакрытыми глазами, чтобы сухой ветер не жег воспаленные веки. «Дойду, обязательно дойду, – упрямо повторял Малыбай, не разжимая спекшихся губ. – Олтинбика ждет, детишки выглядывают из юрты, на юг смотрят в степь, не видно ли их беспокойного отца? Господын губернатор Иван Иванович тоже, однако, ждет. Письма мирзы Даниила читать ему нада. Яман мое дело, мирза Даниил, однако не помереть бы мне теперь…» Малыбай резко вздрогнул от непонятного шума впереди, открыл глаза и сквозь туманную пелену во взоре увидел, как на песок без стона повалился престарелый Мусульман-Бий. Мурзатай и Эрали-Салтан поспешили к аксакалу, из полупустой саба влили в рот несколько глотков теплой воды. Но Мусульман-Бий как ехал с закрытыми глазами, так и умер, не разомкнув их.
– Привяжите к верблюду, – распорядился Мурзатай, – не оставлять же тело родственника шакалам на растерзание.
Хищная стая этих тварей, пожрав павших коней, преследует полуживой караван.
Звенело в ушах от усталости, от сухоты в горле. В груди, казалось, шелестели ребра, словно сухой камыш под неистовым ветром. Малыбай, шатаясь, глянул на восток – заалел далекий небосвод, скоро взойдет солнце. «Не последний ли день? Восход увижу, а не наступил ли закат ранее Аллахом установленного часа?» – едва успел подумать Малыбай, как подошел Каисар-Батыр, налил в пиалу теплой воды, протянул – дрожала сильная рука отважного нукера, словно держала туго натянутый повод, на котором рвался во все стороны необъезженный молодой скакун.
– До обеда терпеть… Вряд ли и по одной пиале на всех осталось. О Аллах, дай нам силы спуститься с горы и отыскать родниковую холодную воду…
Снова шли, и каждый шаг давался с неимоверным трудом. Силы оставляли тело безжалостно. Часа через три по восходу солнца миновали, по предположению караван-баши, каменную крепость, оставив ее по правую руку далеко за барханами. Теперь проводник повернул на восток, к месту, где у подножия горы Юрняк вроде бы совсем недавно, направляясь в Хорезмскую землю, ночевали они вместе с урусами, где кони вволю пили свежую родниковую воду, паслись всю ночь на зеленой траве около неглубокого озера, по берегам заросшего камышами и тальником…
Сначала упал верблюд, а следом и Малыбай, не выпустив из стиснутых пальцев теплый верблюжий хвост. Упал, уткнулся лицом в раскаленный песок. Потревоженный тяжелыми копытами, песок чуть приметно, словно вода в сонном арыке, тек вдоль тела человека.
Рядом оказался Кайсар-Батыр, помог подняться на ноги, с трудом дотащил почти потерявшего сознание Малыбая к верблюду, на котором едва держался тучный Мурзатай.
– Не ложиться! Всем идти из последних сил! – Это хрипел осипшим голосом Эрали-Салтан, помогая погонщикам поочередно тащить упирающихся уже верблюдов: животные тоже шли из последней возможности.
– Скоро пустыня кончится, там нас ждет холодная вода! – вторил ханскому брату Кайсар-Батыр. А сам едва передвигается, следит за ханскими посланцами и по глотку протягивает им время от времени в пиале, чтобы не теряли сознание.
Малыбай снова упал. Шага три протащился за верблюдом, потом пальцы разжались, и он с упоительным наслаждением вытянулся на горячем песке, таком уютном и желанном – словно у себя в юрте очутился, на мягкой кошме, около жаровни, на которой допревает душистый мясной кавардак… А рядом застенчивая Олтинбика тихо смеется, радуясь его возвращению, протягивает смоченное водой полотенце утереть заскорузлые от жары руки и лицо…
– Верховые за спиной!
Этот испуганный предостерегающий крик одного из отставших погонщиков заставил вздрогнуть и оглянуться буквально всех. В муках безводья все как-то успели забыть о другой, не менее страшной опасности – о барантниках и их одноглазом предводителе.
Малыбай из последних сил оторвал голову от песка, приподнялся на локти – по гребню далекого бархана торопливо, подбрасывая копытами песок, скакали четверо всадников. Вот они ненадолго исчезли между барханами, а потом снова, будто джинны вытащили их из-под песка за высокие шапки, показались гораздо ближе.
– Это он! Одноглазый наемник! – не сдержал себя и выкрикнул, а вернее, прохрипел Кайсар-Батыр. – Выследил-таки нас, подлый сын подлого шакала и змеи! Чтоб ты подох под гремучим саксаулом и чтоб песок засыпал тебе последний открытый глаз!
Дервиш остановил коня, долго смотрел на караван киргиз-кайсаков: ни одного коня уже нет, верблюдов осталось меньше половины, а люди бредут за караван-баши, словно слепые котята за еле живой, с голоду сдыхающей кошкой…
От группы всадников отделился один и скрылся за барханом.
– За остальными в каменную крепость послал! – Мурзатай повернулся к своим спутникам. – У нас еще есть время убежать. Скорее! Теперь все в руках Аллаха – да будет над нами его защита и милость беспредельная!
Нукеры вынули из чехлов луки, с усилием натянули тетивы. Караванщики, подстегнутые страхом быть перебитыми в песках безжалостными слугами Елкайдара, заспешили на север, туда, где в дымке слабого марева уже просматривался срез высокого плато Юрняк.
Малыбай бежал по песку, волоча ноги. Пот заливал глаза, пересохшее горло хрипело. Он падал, вставал с помощью нукеров, снова бежал, не обращая внимания на глухие надрывные удары немолодого уже сердца, на тупую боль в нижней части живота. Впереди погонщики нахлестывали изнемогающих верблюдов, сами падали бегущим животным едва ли не под копыта, волочились, стараясь удержаться за длинный повод. Караван растянулся, нукеры и Эрали-Салтан остались в его хвосте прикрывать посольство.
– Скорее! Скорее, братья! – поторапливал отстающих Кайсар-Батыр. И сам дышит с хрипом, будто стальная кольчуга перетерла высохшие до звона ребра. Длинная и кривая сабля, ставшая непомерной по тяжести, тянула на горячий склон бархана.
Оглядывается Малыбай – а верховые барантники не отстают, стерегут караван, удерживаясь на расстоянии чуть больше полета стрелы: своих дожидаются, чтобы напасть всем скопом.
Обессилев совсем, Малыбай остановился – до конца плато Юрняк не более ста шагов.
– Неужели добрели… – прошептал Малыбай. – Воды, скорее… – обращался он невесть к кому, и вдруг качнулся: в глазах полыхнуло горячим сполохом. Раскинув руки, Малыбай рухнул на спину…
Очнулся от того, что начал захлебываться холодной водой. «Должно, в арык упал, – пронеслась догадка в полубреду. – Выбраться надо скорее. Прибежит мираб, бранить станет, а то и палкой по спине отхлещет». С усилием открыл глаза – над ним склонилось чье-то смуглое и бородатое лицо со впалыми серыми глазами и шрамом на верхней губе. Пахло большой водой, сырыми камышами, мерно похрапывали кони, а еще дальше и еле различимо слышен привычный уху кочевника гомон многотысячной отары.
«Видел уже этого человека… Но где?» – И вдруг вспомнил Малыбай невероятного по виду выходца из песков, с кувшином и хвостатым копьем, который явился к ним в пустую каменную крепость, когда с Данилой Рукавкиным декабрем прошлого года шли в далекую заманчивую Хиву.
– Аксак! – выдавил из себя Малыбай и сделал усилие улыбнуться старому знакомцу. – Ты как здесь остался?..
– Ожил купец! – обрадовался Кузьма.
В ответ тревожно прокричал Кайсар-Батыр:
– Быстрее седлайте свежих коней! Все ко мне! Догнали нас подлые шакалы Елкайдара!
– И я с вами, почтенный Эрали-Салтан! – Кузьма Петров торопливо опустил Малыбая на прохладную траву. И, садясь на черного жеребца, размахивал длинным хвостатым копьем. Недолга была суматоха сборов, верховые ускакали, а через время, словно отдаленные раскаты весеннего грома, со стороны крутого спуска с горы Юрняк донеслись выстрелы.
«Гром к дождю, воды много будет», – подумал Малыбай. Он засыпал, не видя уже рядом с собой взволнованных посланцев и погонщиков верблюдов, не слыша криков сражения у самой подошвы горного плато, где в жестокой схватке сошлись Эрали-Салтан, Кайсар-Батыр, Кузьма Петров и их верные нукеры с отрядом одноглазого наемника Елкайдара.
* * *
Невидимой ночной птицей пролетел над Хивой кем-то пущенный слух, что туркмены перехватили в пустыне караван киргиз-кайсацкого посольства, людей побили, а богатые товары растащили бесследно.
Обеспокоенный этой вестью, Данила Рукавкин каждый день выходил рано поутру либо к северным воротам встречать вновь прибывающих купцов в город, либо спешил в караван-сарай с той же целью: нет ли каких достоверных слухов о судьбе посольства Нурали-хана?
«Неужели и вправду побили караван трухменские разбойники? – не находил себе покоя Данила. Голова шла кругом от таких тяжких дум и безрадостных ожиданий. – И как поступит тогда хан Нурали? Наверно, опять начнет просить у Ивана Ивановича Неплюева десять тысяч солдат с пушками для сокрушения Каипа и его приближенных здесь, в Хиве. Коль так, тогда нас хивинцы живьем зароют в здешние пески… Да-а, нелегко жить народам-соседям, когда их правители, словно тати ночные, стерегут друг друга с ножом за пазухой! И как нам теперя себя вести? Поневоле придется Богу молиться, да и черту не перечить…»
Данила послал Герасима и Ерофея покликать казанских купцов по весьма важному и неотложному делу.
– Вот что, братья, купеческое сословие, – сказал Данила, с трудом сдерживая волнение. – Занесла нас наша рисковая судьба в чужую землю, но помнить о том, что мы – россияне, надобно денно и нощно! Потому как глупа та птица, которая гнездо свое марает! Уразумели? Да к тому речь, чтоб недруги наши знали: на Руси не все караси – есть и ерши! И надобно на чужбине держаться стаей, а не сыпучим песком в дырявой переметной суме – сыпься сам каждый по себе, когда черед наступит!
– Вижу, как некоторые из вас, – и он суровыми, колючими глазами посмотрел на сумрачного, вечно всем недовольного Муртазу Айтова, старшего среди казанских татар, – пренебрегли указом о запрете продавать огнестрельное оружие хивинцам. И тем содействуете укреплению силы хана! А вам хорошо ведомо, насколько враждебен он против дружбы с нашим народом.
Муртаза Айтов мгновенно вспыхнул и закричал, сотрясая толстыми щеками, не в состоянии справиться с гневом:
– Откуда мог узнал ты, старшина, что некоторый наш купец продавал ружье?
– Верные люди сказывали, Муртаза. Русская пословица говорит: не руби сук, на котором сидишь. Добудет хан оружие, совсем худо придется нашему другу Нурали, да и с нами разговаривать станет предерзостно. Потому и предупреждаю вас, в силу власти, данной мне от губернатора: прознаю как или сам увижу, кто продаст оружие, – велю казакам взять под стражу. А на товар арест наложу, до возвращения в Оренбург. Там и выдам царского ослушника таможенным властям.
Айтов не захотел слушать предостережений старшего в караване, поднялся на ноги.
– Нас здесь бранят! Нас начал пугать! Что сидеть нам и слушал? Сами скоро отторгуем и уйдем в свой Казань.
– Не правильный слова говоришь, Муртаза, – попытался урезонить его Аис Илькин. – Как можно бросал караванный старшина? Что будем сказать тогда господын губырнатыр? Злой коршун над головам взлетел – цыплята под курицам прятался. Надам и нам держаться кучам. Разбежимся, и дела наш – яман, савсем дрянь, однако, будет.
Но татары загалдели по-своему и последовали за Айтовым. Илькин в нерешительности топтался среди комнаты: и от единоверцев отставать не хотелось, и обижать караванного старшину, земляка, совестно.
Данила подошел к нему, тронул за рукав:
– Аис, как бы тебе часть наших товаров вывезти из караван-сарая подальше с глаз хана, хотя бы в Шават или Кент, и там продать? Без денег можем совсем остаться. Да и нашим посланцам кое-что для подарков потребуется непременно, а Малыбай уехал, взять негде.
Родион при последних словах Рукавкина подхватился на ноги, с нескрываемой надеждой уставился в глаза Илькину.
– Верно говорит Данила! Даст бог, хоть что-то спасем… к тому, что расторговали на Эмбе у хана Нурали. Аис, в моей лавке, слева от двери, тюки красного сукна, самого лучшего, вывези. В тот раз хан не успел прибрать, как бы еще не нагрянул, пустынный коршун. Вывези, век Бога молить за тебя стану. Иначе – погибель мне, – и Родион тяжело опустился на ковер, поник головой, а потом чуть слышно добавил: – Знать бы наперед, что здешний хан любит по чужим карманам молебны служить, так дальше Эмбы меня и на аркане не сволокли бы проклятые дэвы, эти черти здешней земли! А теперь с Каипом не поспоришь: лошадь с волком тягалась – хвост да грива осталась!
Данила Рукавкин угрюмо склонил голову, словно упрек товарища по несчастью был адресован не хану Каипу, а лично ему, старшему в караване, который не обеспечил всем спокойствия и успешного торга.
Аис Илькин обрадовался возможности оказать столь необходимую услугу караванному старшине в надежде, что и тот в свою очередь вступится перед таможенным начальством, если начнут пытать за вывоз оружия в хивинские земли. Он тут же согласился:
– Понимал вас, Данила, понимал, Родион! Буду давал стражникам золотой деньга и обманывал его, что в мой лавка мала места был, в другой лавка приходился ложить сукно и другой товар. По какой цена продавал надам?
Рукавкин неопределенно развел руками и какое-то время так и стоял, словно спину прострелил нежданный радикулит, потом опустил руки вдоль тела, выдохнул:
– До прибыли разве теперь нам, Аис? Продавай хоть за свою цену, как дома брали. Если, конечно, торг совсем плохо пойдет. Свое бы вернуть да самим как-то выкрутиться. А что некоторые твои собратья-татары ружья продают, о том меня хивинцы через Якуб-бая известили. А сегодня вот на торговой площади нашего беглого крепостного мужика встретил. И он о том же сказал под большим секретом, чтобы хивинцы служилые не дознались.
Илькин покривил губы в горестном молчании, потупил всегда веселые глаза, потом тихо произнес, не глядя на Рукавкина:
– А что делал будем, старшина? Хивинца давал совсем плохой цена за наш товар. Он видел, что хан сердитый на нас. А каждый ружье по шесть червонца брал. Вон какой барыш, однако, получается.
– Ну иди, Аис. Да будь осторожен, не ошибись в лавке поутру, а то хивинцы вконец растащат товары мои да Родиона с Лукой. Вовсе голыми возвратимся, – и вдруг спросил: – Да, а ты сам как, тоже на продажу ружья имеешь? Много ли?
Аис замялся с ответом, и Данила сказал:
– Не говоришь, что нет, и то ладно, что не врешь. Ну, иди. Бог и господин губернатор будут вам судьями, если возвернемся домой.
После ухода татар Лука Ширванов вновь завалился на свою постель.
«Теперь опять день не поднимется, будет вздыхать и молчать. А то за Библию примется да к нашей жизни подбирать приемлемые слова из поучений пророков», – подумал Данила и перевел взгляд на Родиона, который сидел на ковре, понуря большую голову, будто отцветший чертополох тяжелую колючую шапку.
Со своего места поднялся Кононов, прошелся по коврам, старым и изрядно вытертым чужими ногами, похмыкал, о чем-то раздумывая, потом ворчливо проговорил:
– Чудно мне, Родион! Всякому нужен гроб, да никто на себя не строит! И ты, Лука, вон учения о чужом житии читаешь, а себя загодя в землю живьем закопал. Не годится так, други. Надо держаться.
– Может, еще раз напомнить хану, чтобы возвратил нам долг? – предложил Родион и с надеждой глянул на Рукавкина. Ширванов и на это не среагировал, будто ему было все равно, вернет хан деньги или нет. Данила безнадежно махнул рукой, едва не опрокинув чашку на ковер.
– Что толку в печную трубу на метель ругаться, все одно воет, – ответил он. Родион снова уронил голову. Верно сказал караванный старшина. Незадолго до бунта родственников Куразбека купцы через Мурзатая пытались получить с хана деньги за товары, но Каип пригрозил им смертью, если впредь посмеют докучать своими напоминаниями.
Чем ближе с юга к Хорезмской земле подступали первые сполохи пустынной жары, чем горячее становилось солнце на голубом небе и все реже появлялись на нем облака, тем тревожнее смотрел в полуночную часть горизонта Данила Рукавкин. Целыми днями в сопровождении кого-нибудь из братьев Опоркиных он бродил по караван-сараю, высматривал, не прибыли ли новые люди из киргиз-кайсацкой степи, не слышно ли что от Нурали-хана, и с нетерпением поджидал новостей от друга Якуб-бая.
Однажды во время такого обхода Рукавкин случайно наткнулся на оренбургского татарина Алея Армякова. Тот увлекся торгом и не приметил, как со спины подошли Данила и Маркел. Алей держал два отлично сработанных на тульских заводах Демидова пистоля, и только малая цена, которую давал хивинец, сдерживала его от обмена. Но вот хивинец, похоже было, сдался, надбавил цену, начал отсчитывать монеты.
– Потерпи, Алей, с продажей, – проговорил Данила и выдернул из его пальцев пистоли, передал Маркелу. – Рановато по рукам ударили, купцы!
– Ах, шайтан! С луны упал, да? – вскрикнул Армяков, пораженный внезапным появлением караванного старшины, а потом вновь повторил, уже с угрозой: – Ах, шайтан! Ты меня грабил хотел? – И вдруг замахнулся ударить Рукавкина.
Маркел перехватил руку Алея да так крутнул его вокруг себя, что тот едва устоял на ногах.
– Охоло́нь, Алей! Не ровен час, забылся ты, кто перед тобой? Жадность затмила глаза и засушила совесть. Иди в лавку да спрячь остаточное оружие до Оренбурга.
Алей, бормоча угрозы, удалился. Хивинец с досады плюнул себе под ноги: сорвалась покупка!
– Неймется им таки, – разозлился Данила. – Прошлый раз сказал о таможенном начальстве для острастки, а теперь вижу, что и в самом деле придется о них доложить, чтобы впредь не выпускали в Хиву.
Прогрелась Хорезмская земля, зазеленели сады, рощи, укрылись буйной, недолгой здесь зеленью и цветами. Самая пора… И Данила решился. В ближайший приход Якуб-бая он вновь собрал купцов и приказчиков каравана, и, когда все, по традиции, выпили чай и отодвинули пустые пиалы, Данила обвел выжидательные лица твердым взглядом.
– Настало время, когда не до мелочных обид. Алей, не мечи на меня молнии глазами. Думать надо о всех нас вместе. Негоже нам прыскать в разные стороны, будто тараканы, кипятком ошпаренные. Уносить отсюда ноги надобно подобру-поздорову. Спокойствия нет в хивинской столице, а хан делает нами свою политику. И как вздумает распорядиться нашими головами, если Нурали-хан после поражения брата своего не захочет породниться с ним? Если бы знать наверняка, какие мысли у киргиз-кайсацкого хана?
Не с его ли ведома младший брат выступил в поход во главе мятежного войска? Если это так, то нам отсюда живыми не выйти вовек.
Купцы, пораженные неожиданно смелым решением караванного старшины, молча переглянулись, кто с недоумением, кто с искрой надежды на скорое возвращение домой.
– А как быть с остаточными в лавках товарами? Хан не отдаст нам их, – завозился на ковре Родион.
– До товаров ли, когда надо думать о голове. Казанцам легче – что успели продать, то продано. Остальное они могут распродать у киргиз-кайсаков на обратном пути. Думаю, дорогу сыщем и без хивинских проводников? – Этот вопрос Данила задал Кононову. Тот с восхищением глянул на караванного старшину, потом перевел взгляд на разом притихших купцов.
– Отчего же не найти? – уверенно ответил Григорий. – Не хуже старого караван-баши проведу вас через пустыню. Только бы Хорезмскую землю счастливо миновать. А там взойдет солнце и к нам на двор!
Татары сдвинулись головами, посовещались между собой, раздвинулись и опустили черные бороды. Данила почувствовал недоброе с их стороны и выжидательно смотрел на Муртазу Айтова, а тот долго молчал, думал, комкал в кулаке черную с сединой бороду.
– Наша купца не согласна, – наконец-то через силу произнес Айтов, нахмурил черные брови. – Не вся товар распродал, здешний товар не купил, какой барыш свой Казань привозил будем? Зря ходил, зря верблюда пески гонял, да? И как без разрешений хана пойдем? Не даст охрана – погибать, однако, в песках будем. Наша купца не согласна, – вновь повторил он и решительно закрыл рот твердыми губами.
Якуб-бай сидел рядом с Кононовым, и старый казак полушепотом пояснял хивинцу, о чем здесь шла речь.
– А и в Хиве сколько можно сидеть? – вскинулся Родион, раздосадованный неожиданным упрямством казанских татар. Он загорелся надеждой спасти через Аиса Илькина хотя бы часть кандамаевских товаров и распродать их среди улусов Малой Орды. – Какого блага дождемся от хана? Разве что топора! Ты как, Лука, мыслишь? Идем домой?
Ширванов покривил тонкие губы под русыми колечками усов, неопределенно пожал плечами.
– Я – как все. Однако без проводников и охраны страшно идти. Нападут разбойники – не отбиться нам. Не лучше ли остаться всем? Отпустит хан – так возвратимся безбоязненно.
– Понял всех вас, – сказал Рукавкин, решительно поднялся с ковра, прошел по комнате из угла в угол, подумал: «Жаль, Семен погиб так неожиданно. Он бы помог мне выбраться из этого кощеева царства», потом остановился против Кононова. – Григорий, спроси у Якуб-бая, можно ли теперь выйти из города без ханского письма?
Якуб-бай прищурил глаза на мигающий огонек свечи, немного подумал и ответил, что можно, если хорошо одарить начальника стражи, а для отвода глаз он добудет бумагу, будто караван вышел на торги в соседние города, скажем в Анбиры или Хазарасп, на юг от Хивы.
– Решено, – и Данила рубанул воздух ребром ладони. – Я иду домой! Не хочу быть в руках хана игрушкой. Песками пройду по весне, пока нет жары. А впредь мне будет наука не ходить в чужие земли, когда нет в них должного мира и спокойствия. И сладок чужой мед, да в жару киснет!
Якуб-бай внимательно выслушал Кононова, который тихо пересказал ему решение караванного старшины, с осуждением посмотрел на Муртазу Айтова, проговорил, обращаясь к Рукавкину:
– Напишите белой ханше, что есть в Хорезмской земле люди, которые хотят быть ей в услужении. Смерть Куразбека и мятеж говорят о том, что было бы лучше для нас, если бы во всей здешней земле был бы один сильный хан. Мы ждем вашу госпожу как носительницу спокойствия.
Якуб-бай некоторое время молчал, уставя взор в недопитую пиалу, потом преодолел какие-то внутренние сомнения и решился:
– Помогу вам дойти до Старого Урганича, буду за проводника по Хорезмской земле, – и приложил правую руку к груди.
Данила от всей души поблагодарил Якуб-бая, поклонился казанцам, прощаясь.
С того дня он не терял времени даром. Страстная жажда как можно быстрее покинуть неласковую чужую землю и вернуться на родину подгоняла его во всех делах. На вырученные деньги за часть товаров, проданных Айсом Илькиным, закупили на обратную дорогу коням овса, себе припасов. Казанские купцы и Ширванов делали вид, что не замечают сборов своего караванного старшины, Родиона Михайлова и Айса Илькина, которому чудом удалось вытащить из-под стражи остатки товаров Рукавкина и Михайлова, выдав их за свои и потоптавшись изрядно с подарками в ханском дворце.
Якуб-бай заехал за ними в середине марта, ранним утром, когда солнце лишь чуть-чуть прикрасило розовым цветом восточный небосклон.
– Каип-хан вчера выехал из города по делам туркменцев. С начальником стражи я сговорился: дадите ему несколько золотых, и он выпустит нас беспрепятственно.
Спала еще чужая, неприветливая глинобитная Хива, укрытая легким утренним туманом, безлюдны были ее глухие улочки с высокими стенами, когда самаряне вывели своих верблюдов из караван-сарая и вместе с казаками покинули город. Ширванов проводил до городских ворот, извинялся за нерешительность и желал счастливого пути. Казанские татары вышли лишь проводить из караван-сарая.
Миновали северные ворота, отъехали от пригорода и в последний раз, как думалось, посмотрели на высокие белые городские стены и внушительные, мощные башни с темными вертикальными бойницами.
Спокойно и беспрепятственно шли три дня. Миновали Кент, Шават, а на подходе к Анбирам караван нагнали сорок ханских воинов. Старший из них поставил коня поперек дороги и поднял руку над головой.
– Повелением хана Каипа мы должны немедленно возвратиться в Хиву. И будем там пребывать до тех пор, пока хан не даст разрешение на отъезд, – пересказал Кононов смысл слов, произнесенных старшим стражником.
Самаряне и казаки выслушали его молча, лишь старый Погорский охнул и тихо простонал за спиной Рукавкина: свидание с родным Яиком вновь отодвинулось, и на сколько дней, месяцев, а может быть, и лет – неизвестно никому.
«Кто находится между живыми, тому есть еще надежда», – вспомнились слова Святого Писания. Данила снял мурмолку, молча вытер взмокшие от нервного напряжения залысины, осмотрел своих немногих числом спутников, приободрился.
– Что же, будем теперь питать надежду на могущество Господа нашего да на славное Отечество. Они нас в беде не оставят. А мы показали хивинскому хану силу российского характера. Не держали свои головы склоненными перед злой волей хорезмийца!
И он решительно повернул коня в сторону Хивы.
* * *
Когда массивные, серо-розовые под утренним солнцем стены Хивы тяжело, словно неумолимый рок на преступную душу, надвинулись и закрыли дальний, горячим маревом взволнованный горизонт пустыни, Данила Рукавкин приостановил коня, поджидая чуть поотставших караванщиков.
– Второй раз входим в хорезмийскую столицу, – негромко обронил Григорий Кононов непривычно для него угрюмым, безнадежным голосом. Помолчал, насупив по-стариковски лохматые и всклокоченные брови, потом добавил: – На деле правы мы, а у хана на дыбе виноваты будем! Да, братцы, здесь не спросишь входя: «Есть ли кому аминь отдать?»
– Не тужи, Григорий, – бодрясь перед друзьями, отозвался Данила, а в голове пронеслась горькая кровоточащая мысль: «Будто балаганный дед на плахе – смерть рядом, а надобно собравшийся народ утешить». – Посмотри, да нас встречают лучшие хивинские мужи и наши собратья по каравану. Не думаю, что эти хивинцы вышли сюда по ханскому указу.
Известие о самовольном уходе и о насильственном возвращении русских купцов действительно очень быстро распространилось по глинобитной, с виду вроде бы глухой ко всяким посторонним известиям Хиве. У северных ворот маленький пропыленный караван, сопровождаемый хмурой стражей, встречали Лука Ширванов, казанские купцы и разномастная шумная толпа любопытствующих хивинцев, среди которых было немало из постоянно пребывающих с торгом в караван-сарае.
Муртаза Айтов степенно оглаживал густую черную бороду, которая пышно разлеглась на широкой груди, и не скрывал радости, что теперь они вновь вместе с караванным старшиной и не надо будет давать неприятных объяснений в Оренбургской таможне, и совсем неожиданно для Рукавкина первым сошел с обочины на мягкую от белесой пыли дорогу, растроганно протянул для приветствия обе руки. И тут же по привычке, но миролюбиво, проворчал:
– Гаварыл, однако, зачем один ходил в пустыня? Немного терпел бы еще, наш купца отторговал бы, и всем караванам домой ходил. Такой упрямый урус, с тобой спорить, все равно по лесу с бороной ездить!
Трое прилично одетых нестарых еще хивинца подошли приветствовать Якуб-бая, о чем-то живо расспрашивали, изображая глазами то удивление, то сочувствие или открытый испуг. Потом, когда ворота остались за спиной и встречавшие караван хивинцы начали постепенно растекаться по боковым улочкам, живо обсуждая новость, Муртаза, непривычно смущаясь своей откровенности, признался:
– Когда хана Каипа пускал на ваш следа много свой нукер, ругал мы себя, плохим собакам называл: зачем не пошел кучам, зачем теперь твой люди, навернам, в песках погибал, а мы в Хива чай пьем, а помогать никак не можем, однако.
И еще одно сообщение порадовало Рукавкина – Айтов сказал, что он запретил своим друзьям-казанцам продавать оставшееся у них оружие, а такого наберется до двух десятков стволов.
– Кто знает, Даниил, хана Каипа – плохой хана. Назад будем ходить, может, надам будет в барымтников стрелял, себя спасал. Да и гаспадын губырнатыр сказал: не надам продавать, – и отвел глаза в сторону, стыдясь смотреть караванному старшине в лицо.
Данила ответил, что плохое он вспоминать не намерен, а про себя подумал: «И черт под старость в монахи пошел!»
– Что Бог ни делает, все к лучшему, все нам на благо, – примирительно сказал Ширванов, подошел и помог караванному старшине сойти из седла на землю. Вошли в ставший уже почти родным дворик, который оставили несколько дней тому назад с радужными надеждами на окончательное избавление от неласковой чужбины.
– Со свиданьицем, Иван, – горько усмехнулся Родион Михайлов, завидев улыбающегося Захарова, который, припадая на левую ногу, суетился неподалеку от тандыра, раздувая вдруг закапризничавший самовар.
– Вижу, Родион, неудачной получилась вылазка из осажденного редута. – Иван тут же согнал с длинного лица улыбку. – А я здесь своему генерал-аншефу в печенки с укором влез. Видишь, рад вашему возвращению, словно молодой солдат, которому за храбрость в сражении дали серебряный крест, и капрал теперь не посмеет бить его палкой.
Родион, не выпуская из рук повод коня, устало опустился на тандыр. Медлительный, словно растаявший под нещадным предобеденным солнцем, сивоголовый Пахом без особого напоминания принялся снимать с верблюда тюки и вносить вовнутрь дома, в кладовую. И Герасим, глядя на него, прихрамывая, затоптался около Даниловых верблюдов, но казаки не дали ему носить тяжести, в несколько заходов все упрятали за надежными запорами. Аис Илькин разгрузил свои товары здесь же, не захотел возвращаться к казанским татарам.
Якуб-бай наскоро ополоснул лицо холодной водой, утерся свежим полотенцем, которое подал ему Герасим. Прощаясь, сказал, растягивая слова, будто горечь неудачи черной смолой обволакивала даже мысли. Кононов, кашлянув в кулак, перевел:
– Говорит наш друг Якуб-бай, что тужить особливо нет причин. Коль скоро хан живыми нас возвратил, не побил в песках, то и будем жить дальше.
Якуб-бай усталым движением головы подтвердил только что высказанное предположение и добавил, что теперь дело спасения «ференги урусов» он берет на себя и на своих друзей.
– Хочет найти купцов, которые вели торг в наших городах. Говорит, что хивинцы сами о своих выгодах должны хлопотать перед ханом Каипом… Его бы речи да богу в уши, глядишь, и был бы прок.
– Если этот хан в темный зиндон его не кинет да не замкнет в деревянные колодки, – добавил от себя Григорий. И Данила не мог в душе не согласиться со старым казаком, что опасения эти вполне резонны.
Но, на удивление россиян, хан Каип не заковал Якуб-бая за дерзкое самовольство и за почти открытый вызов своему повелителю. Более того, белоснежную, безукоризненно уложенную чалму Якуб-бая каждый день можно было видеть то среди торговых рядов караван-сарая, то среди степенных посетителей самого дорогого чайханщика близ медресе у мавзолея Пахлавана Махмуда, когда наступали вечерние часы и величественный купол мавзолея, покрытый голубой мозаичной плиткой, начинал источать тепло, накопленное за день под безоблачным хорезмским небом.
В неделю раз Якуб-бай, неизменно бодрый и веселый, приезжал к россиянам, вводил вороного коня во дворик под присмотр дежурного казака и, встреченный Данилой Рукавкиным, входил в дом к готовому уже самовару, делился новостями и сообщал, что ему уже удалось сделать.
– Ханский шигаул Сапар-бай за доброе подношение согласился еще раз переговорить с Утяган-беком в надежде сообща склонить Каип-хана к дружбе с Россией, видя в этом несравненную выгоду для Хорезмской земли, и в первую голову здешнего купечества и ремесленников.
– А что ты ищешь в Хиве? – допытывался Данила. – Видели тебя наши купцы и сказывали, будто едва не в каждый богатый дом стучишься ты, просишь встречи со знатными людьми. Каков твой замысел?
Якуб-бай учтиво, после обильного чаепития откинувшись на подушку, рассказывал, что ищет он верных людей, готовых не устрашиться ханского гнева, встать перед ним и выказать ему твердую готовность содействовать сближению с Россией, заведомо зная, что вряд ли их слова придутся по душе недоверчивому владыке Хорезма.
– Один же я, почтенный друг Даниил, перед ханом буду подобен мухе, которая в шумном караван-сарае пыталась бы что-то прокричать в ухо старому верблюду.
Григорий перевел эти слова и горько улыбнулся, добавил от себя, адресуя караванному старшине:
– Да и станет ли хан слушать ближнего друга им же убитого Куразбека? – И вновь продолжил пересказывать слова Якуб-бая: – Надо собрать много людей, которые ищут дружбы с вашей большой страной. Да увидит тогда хан, что и в нашем лагере не меньше сил, чем у тех, которые вместе с Елкайдаром отговаривают его от мира с Россией, страшась кары, а то и просто пугая ею хана за давно содеянное Ширбеком зверство над Черкасским.
– Тяжко тебе придется, почтенный друг, – посочувствовал Родион. После возвращения в Хиву он, как и Данила, доверил свои товары Аису Илькину, и тот неспешно расторговывал их в Хиве и по соседним городам. Родион едва ли не каждый вечер подсчитывал, велик ли убыток получается, будет ли Кандамаев в гневе за его самовольный уход с караваном в чужую землю.
Якуб-бай ответил, что городов в Хорезме много, стало быть, сыщутся и смелые люди, дело только во времени и старании.
Расставались с надеждой, что следующая встреча уже подарит приятное известие.
В середине июля, когда после звенящей в ушах дневной жары к вечеру стало чуть-чуть прохладнее, россияне повыползали под айван в надежде хотя бы на легкое дуновение ветра. Вдруг со скрипом открылась калитка, и во дворик, с конем на поводу, вошел, пошатываясь, будто истощенный призрак, Малыбай.
От неожиданности Данила, вскочив с теплой суфы, ударился головой о перекрытие айвана, вновь сел на жесткое рядно, опрокинув рукой недопитую пиалу с зеленым чаем.
«Конец теперь нам здесь. Должно, разбойники побили все же караван киргизского посольства, а Малыбай один чудом уцелел, – было первое, что пришло в голову Даниле, изумленно глядевшему на измятого и измученного дальней дорогой киргиз-кайсацкого купца. – И Неплюев не ведает до сей поры, где мы да что с нами здесь приключилось».
Первыми опомнились от неожиданности казаки. Бренча оружием, гурьбой кинулись обнимать пропыленного, пропахшего конским потом киргизца. За ними, собрав в кулак всю свою волю и выдержку – от судьбы, видимо, не уйти! – поспешил и караванный старшина.
– Мой месяц скакал, два скакал. В седле, как птица на веткам, спал. Шакалка по оврагам ночью свистом пугал, – выкрикивал растроганный до слез горячими объятиями Малыбай. – Вот, мирза Даниил, гостем к тебе, однако, приплелся. Говорил ваш народ, что гостя не ждал, а он, однако, савсем как татарина, – перековеркал купец русскую поговорку о нежданном госте.
Данила разжал наконец-то руки, выпустил Малыбая. «Что ж, хоть один, да вернулся к нашему каравану, – думал, стараясь, чтобы на лице не отразился терзающий душу ужас. – Будет в помощь Якуб-баю». Он повел друга в комнату поить и кормить с дороги.
Герасим, прихрамывая – и хорезмская жара не вылечила его косточек, – превзошел самого себя: быстро вскипятил чай, приготовил еду. Пока Малыбай утолял жажду и голод, все стояли в стороне, готовые выполнить желание гостя по первому его слову.
– Яразыкул гибади, – прошептал сытый Малыбай и вымыл руки в теплой воде. Проворно, понимая нетерпение караванного старшины и его товарищей узнать, что же с ним приключилось за это время, полез рукой под халат, через еле приметную дырочку вытащил из-за подкладки туго скатанную бумажную палочку, протянул ее Рукавкину.
– Госпадын губырнатыр давал, гаварыл отдавать в твой собственный руки, почтенный мирза Даниил.
Данила даже ушам своим не поверил. Как? Малыбай успел побывать в Оренбурге? У Неплюева? Возможно ли такое?
– Вот так хабар-новость, – радостно выкрикнул Кононов, и его изморщиненное, загорелое лицо озарилось улыбкой. – Слыхали, братцы казаки? Читай, Данила, что же нам хорошего губернатор пишет?
Рукавкин – пальцы что-то стали непослушными и подрагивают – осторожно развернул бумагу. От нее, как и от всей одежды Малыбая, густо пахнуло конским потом. Герасим придвинул подсвечник с четырьмя тонкими прозрачными свечками. Данила, придерживая на колене листок, чтобы он вновь не скрутился, прочитал громко:
– «Волей Божией и старанием Нурали-хана известился я вашими и посланцевыми письмами чрез купчину Малыбая и Батыр-Салтана о тяжком лихе, постигшем в Хиве наших посланцев Гуляева и Чучалова и вас, купцов российских. Склонить хана Каипа к дружбе с Россией может только желание и непреклонная воля тамошнего купечества да дворянства. Тому и мы здесь приложили возможное усилие, да и к скорейшему вашему возвращению, о чем поведает вам выше названный купчина Малыбай. Июня 10 дня. Иван Неплюев».
Написано было письмо торопливым угловатым почерком, с пометками на полях и помарками, словно губернатор спешил так, что и времени у него не было отдать письмо в канцелярию переписать.
Малыбай слушал и от удовольствия – губернатор дважды упомянул его имя в своем письме – цокал языком и ерошил коричневыми пальцами коротенькую белую бороду.
– Скажи, почтенный Малыбай, – не утерпел Данила, – верный ли слух был здесь, в Хиве, что разбойные трухменцы напали на посольский караван и всех побили? Как же ты уцелел? А может, совсем зряшний слух тот был, распустили его наши недруги, чтоб нас напугать?
– Будь проклят злобный аждархо Елкайдар! – неожиданно взорвался гневом всегда спокойный и выдержанный Малыбай. – Это его наемные шакалы едва не погубили всех посланцев в песках! – Малыбай резко повернулся к Григорию Кононову, крепко пожал ему локоть, выразив благодарность за давний добрый поступок, пояснил:
– Убийцы ждали нас у колодца Барса-Кельмес и у каменной крепости, а мы мимо проходил, чуть живой, однако. Тогда барантники нас догоняли около большой горы Юрняк, где вода из-под земли бежит холодный. Наша нукера успел выпить по целый кувшин такой воды. Нам на радость сородичи рядом овец пас, пастуха свой коня нукерам отдавал, сам на ногах с соилом бежал на сильную драку. Батыр урус Кузьма Аксак из твоего пистоля, мирза Конон, одноглазый сердара убивал, другой наемника в голову до смерти стрелял, еще другой копьем на землю валил. Шакалы пугался громкой стрельба! – Малыбай увлекся рассказом, взмахивал рукой, словно в ней была огненносиняя кривая сабля. – Кайсар-Батыр да Эрали-Салтан их крепко били, нукеры наша им помогал. Наша пастуха пятерых барантников соилами на землю валил, кулаками бил по зубам, чтоб не кусался, руки арканом вязал. Вот какой, однака, яман дело мало-мало с наша посольства было. Чуть-чуть живой моя остался, конь пропал, товар потом в песках еле находил…
– Посланцы хановы все ли живы? – Данила Рукавкин был огорошен неслыханным поступком Елкайдара по отношению к посольству страны, с которой хан Каип вознамерился установить мир и даже породниться. Неспроста такие дела творятся достарханчеем, ох неспроста!
– Однако Мусульман-Бий помирал в пустыня от жары… Три нукера наша убитый был в драке. – Малыбай троекратно огладил бороду, закрыл глаза и зашептал молитву. Россияне перекрестились и на время умолкли, поминая погибших. Григорий Кононов первым нарушил скорбное молчание:
– Надо же! А я думал, что наш знакомец Кузьма давно среди казаков обретает, а он у киргиз-кайсацкого бая в пастухах остался. Быть может, нас ждет с обратного пути?
– Кузьма-батыр не пастухом, однако, теперь, мирза Конон. У Эрали-Салтана он важный сердар над нукерами, – оживился Малыбай и поспешал рассказать дальше, как вместе с пленными наемниками Елкайдара киргиз-кайсацкое посольство счастливо прибыло к берегам реки Эмбы, как Нурали-хан через несколько дней отправил его, Малыбая, и Кайсар-Батыра с нукерами в Оренбург, к губернатору.
– Гаспадын Ыван Ывановыч давал мне большой афыцер – началнык с нукерами – казак. Мы ездил в города Орска, Илецка, потом ехал Яицким город, да Гурьев город, да Астрахын. Вездем искал хивинский купца. Афыцер – началнык гаварыл купцам, как Каип-хан плохо делал с урусским караван. Хивинца писал к свой хана, что без торговля в урусский городам им, однако, яман дело будет, савсем плохо. Этот письма в мой сумка привез. Вот он, мирза Даниил.
– Ай да Иван Иванович! Ай да умница превеликая! – растроганно проговорил Данила Рукавкин. Он бережно принял от Малыбая письма, которые тот достал из походной сумки. Пакеты запечатаны сургучом и скреплены разными по форме и рисунку печатками. – Теперь-то явятся у Якуб-бая надежные помощники, которых он так старательно ищет по всей Хорезмской земле.
Малыбай привез около двух десятков писем. Данила аккуратно уложил их стопкой, сверху придавил, чтобы не рассыпались, приземистой однофунтовой гирькой. Потом заглянул в исхудавшее, туго обтянутое смуглой кожей и давно не бритое лицо Малыбая, участливо спросил:
– А как же ты, почтенный друг, назад-то шел? Один через пески или с кем совокупился для бережения в дороге?
Малыбай пояснил, что шел он с хивинскими купцами, которые возвращались из Астрахани через Гурьев. Побоялся отдать письма в чужие руки, отважился сам вновь незвано явиться в Хиву.
– Когда приходил в Урганыч, – улыбнулся Малыбай, вспоминая недавний тяжкий путь, – мой тела стал, однака, савсем как пустой саба, а кишка в животе шелестел, будто старый сухой камыша под кашма у бедный чабана в юрте.
И вдруг Малыбай повернулся к Родиону Михайлову:
– Видел, однака, в Оренбурхе твой хозяин, твой мирза Кандамай-бая, гаварыл с ним мала-мала.
Родион от неожиданности едва не уронил расписанную красными цветами пиалу. Карие глаза приказчика округлились, и он лизнул языком по враз высохшим толстым губам, через силу выдавил:
– Как это – в Оренбурге? Что он там делал?
– Торговал, однако, – спокойно пояснил Малыбай. – Вот так важный Кандамай-бай. – Малыбай надул щеки и смуглыми, сцепленными в пальцах руками сделал полукруг от груди до пояса, изображая дородного в телесах Алексея Кандамаева.
– Бранил он меня? – Руки у Родиона задрожали, расплескивая горячий чай на ковер. Приказчик не совладал с волнением, поспешил опустить пиалу на край низкого стола, рядом с пузатым самоваром.
– Зачем ругал? Гаварыл, что сам бы, однака, пошел с караванам. А теперь сидел бы в Хива, как ты сидишь, мирза Даниил и другой купца, и за свой голова, однака, шибко боялся бы. Еще гаварыл, если я увидел тебя, то радовал бы: хатын твой здоров, девки здоров. И в твой юрта, однака, все здоров, мирза Даниил. Кандамай-бай так сказал.
Данила вслед за Родионом поблагодарил Малыбая за добрые вести из дома. Легкий румянец покрыл обветренные и шершавые скулы, едва подумал о Дарьюшке, своей ласковой белой лебедушке. Смутился, опустил взгляд на стол, на котором посвистывал паром начищенный до блеска самовар.
Ближе к вечеру русским и казанским купцам сообща с большим трудом удалось отыскать в одной чайхане Якуб-бая и, удивленного, привести к караванному старшине. Хивинец увидел отдохнувшего, умытого и вычищенного от пыли Малыбая и, по его хитрому прищуру узких глаз, сразу понял, что купец возвратился не без добрых известий. После чая Якуб-бай склонился свободным концом чалмы едва не до стола и старательно раскладывал письма на отдельные стопки по городам.
– Эти он повезет в Хазарасп, – повторял Григорий вслед за хивинцем. – Это в Анбиры, а эти четыре письма помечены отдать в руки самому хану Каипу. Вот два письма в Новый Урганич. И еще три в Анбиры…
Разложил, поправил надвинувшуюся на брови тяжелую чалму, прикинул что-то про себя. По гладко выбритому смуглому лицу скользнула довольная улыбка.
– Прежде он будто во тьме бродил, выспрашивал: кто знает купцов, чьи лавки постоянно содержатся в наших городах, – переводил Григорий. – Восемь человек успел отыскать. А теперь словно прозрел и будет стучаться в знакомые ворота. Вновь твердит, что хивинским купцам нужен торг с русскими, стало быть, хивинцам и хлопотать перед своим ханом о мире с белой царицей. Якуб-бай наскоро простился и уехал. Малыбай свернулся в комочек и уснул в углу на ковре – Герасим едва успел подсунуть ему под голову пуховую подушку. Россияне, стараясь не шуметь, вышли во дворик, уселись тесной кучкой на суфе. Здесь же пристроились и казанские купцы, присутствовавшие при встрече с Якуб-баем. Родион, широко расставив длинные ноги, занял излюбленное место на теплом тандыре – будто огромный бурый медведь взгромоздился на высокий лесной муравейник.
– Как-то хана Каипа будет смотреть на этот письма, – неуверенно высказался Муртаза Айтов. – Не осерчал бы, однако.
– Если не совсем оглупел от страха, то должен послушаться умного совета своих подданных, – вслух размышлял Данила. – Зла они ему не желают, напротив, стараются укрепить на троне своей силой.
Рядом растроганно вздохнул старый Погорский, уронил лысую голову на грудь:
– Придет ли такой день, когда увижу родимый Яик?
– Придет, брат. Вот увидишь, скоро придет, – бодро отозвался Кононов. – Прежде мы с тобой и вовсе никаких надежд на избавление от колодок не питали. Теперь же мы – нукеры белой царицы. Шутка ли! Не всякий хан, тем более елкайдары там разные, посмеют посягать на нашу жизнь. А Елкайдара ждет рай… где горшки обжигают!
Мечтали, смотрели на чужое, даже в сумерках, казалось, раскаленное багрово-синее небо с яркими звездами на восточной, более темной части небосклона. Демьян Погорский тихо затянул песню про памятную казакам Утву-реку, песню, которую слышал в далекой молодости от бывалых казаков. Встрепенулись братья Опоркины, а Федор тут же на полуслове подхватил слабый голос отца и повел песню сам:
Как за славною за рекою За Утвою, За Утвинскими-то было За горами, —пел Федор, почти не растягивая слов и не делая особого ударения, и песня полилась над притихшим уже чужим городом, – полилась, спокойная и ровная, как сама степь, о которой истосковалась на чужбине привыкшая к простору казачья душа.
Да распахана там пашня Яровая. Пашня пахана не плугом, Не сохою. А распахана та пашня Яровая Мурз киргизских да хивинских Копиями. Выборонена та пашня Яровая Лишь копытами киргизских Диких коней. И засеяна не житом, Не пшеницею, А засеяна та пашня Яровая Удалых наших казаков Головами…За глинобитной стеной на время смолкали глухие удары копыт: это ночные стражники, проезжая мимо, останавливались послушать песню «ференги урусов», а потом осторожно отъезжали прочь досматривать темные улицы засыпающего города.
Хан Каип принимает решение
Вновь потекли дни ожиданий, заполненные мелкими хлопотами, а Григорий Кононов и Демьян Погорский вместе с Федором почти целую неделю в окружении любопытствующих хивинцев чинили дворик Тохта-момо, которую перед этим несколько раз навещали, сговариваясь с соседями устроить «уме» – день коллективного труда и привести в должное состояние ее глинобитный домик.
– Вот так у нас на Яике строят! – шутил Федор, тяжелым заступом трамбуя землю около зарытого нового столба. На этом столбе прочно держался заново перекрытый айван. – Не тяп да ляп, а век стоять будет!
– Корош урус, корош! – подбадривал Федора сосед Тохта-момо, тучноватый уже, но довольно проворный Сейид, который с завидной ловкостью выводил вверх стену вокруг дворика в местах, где она основательно пообвалилась, так что во двор можно было войти, не утруждая себя поисками калитки. Два молодых сына Сейида едва успевали подносить отцу густую белесую глину. Мастер выкладывал ее толстым слоем поверх предыдущего, которому давали время закаменеть под неистовым летним солнцем. Потом мастер спешил помочь женщинам наращивать из глины же суфу или, никому не доверяя, сам натянул новые бычьи пузыри на пустые глазницы окон, сквозь которые вошедшему во дворик невольно открывалась возможность увидеть и посетовать на убогую бедность одинокой женщины.
Всякий рабочий день у Тохта-момо заканчивался обильным пловом, для приготовления которого Григорий Кононов и Данила не жалели денег.
– Уедем мы, – говорил Рукавкин казакам, – а здешние простолюдины и год и два, проходя мимо этого подворья, будут говорить: здесь «ференги урусы» были, помогали матери погибшего от рук Елкайдара Ахмеда. Не трястись же нам в добром деле над каждой копейкой!
Тохта-момо, смущаясь и радуясь чужому вниманию и тому, что о ее сыне вдруг вспомнили не только урусы, но и соседи, не знала, куда и усадить дорогих гостей. Однако Григорий всякий раз на самое почетное место приглашал Сейида, которого все в округе именовали не иначе как «арбакеш уста», то есть мастером изготовлять большие двухколесные арбы и повозки.
– Садитесь вы здесь, почтенный арбакеш уста, – уже без труда подбирая хорезмийские слова, говорил Григорий и на восточный манер прижимал к груди руки, при этом оглаживая широкую седую бороду. – Мы ваши ученики в работе, сядем рядышком.
– На моих арбах едва не половина хивинцев ездит, – не без гордости говорил Сейид, польщенный почтительным отношением к нему убеленного сединой «ференги уруса». И долго расспрашивал новых знакомцев, как и на чем ездят в стране белых снегов и сильных морозов. Дивился, что урусы делают арбы не на двух, а на четырех колесах.
– В нашем тесном городе на такой арбе трудно повернуть в боковую улицу, соседу стену вокруг двора развалишь скоро. Ваши улицы, выходит, много шире. И глинобитных стен вы не строите вокруг двора? Из дерева? Вы богаты деревом, а у нас его, сами видите, мало, и оно в большой цене. Лишний столб под айван не поставишь.
Приходили помочь и прочие караванщики, а Лука Ширванов, вдруг расщедрившись, принес два отреза доброго сукна и русского полотна, а к ним еще тяжелую головку сахара. Положил подарок на зыбкий стол, который предстояло еще Маркелу Опоркину перебрать и укрепить намертво, чтобы не рассыпался совсем, смущаясь всеобщего восхищения, поклонился хозяйке:
– Вот от нас на добрую память, носите на здоровье да не поминайте лихом, если что… И не корите за малый дар: доброму и сухарь на здравие, а злому и мясное не впрок, так говорят на нашей сторонке.
Недели через две после столь неожиданного возвращения Малыбая к россиянам наведался Якуб-бай, известил, что письма он развез по адресам. Теперь пребывает в большой тревоге: как-то порешат купцы и чем порадуют при повторном приезде к ним – либо дадут согласие на визит к хану Каипу, либо по робости откажутся, сберегая свой покой.
– Было бы славно осенней прохладой пройти через пески, – высказался по этому поводу Данила и влажным платком осторожно собрал капли пота около глубоко ввалившихся серых глаз: чтобы не падать замертво от немилосердного солнцепека, почти весь день пили зеленый чай. Казалось россиянам, что донимает их не только добела раскаленное солнце на непривычно бледно-голубом небе без единого облачка, но и само небо, и желтые пески, от которых даже по ночам полыхает жаром, как от покрасневших камней в только что протопленной бане.
Вторично Якуб-бай объехал своих новых знакомцев в первых числах августа, а потом явился к Даниле Рукавкину. Маркел Опоркин дежурил во дворике, увидел входящего хивинца, сразу догадался об удаче его предприятия.
– Караванный старшина, принимай гостя с добрыми вестями! – прогудел басом Маркел в приоткрытую дверь, откуда доносились негромкие голоса купцов и казаков, занятых разучиванием игры в кости на манер здешних бездельников и завзятых игроков.
– Едем, Данила! – почти закричал Григорий Кононов, едва выслушав торопливые слова Якуб-бая. – Нас ждут в Таш-хаули!
Россияне, кроме слуг и братьев Опоркиных, которые остались стеречь жилье и скарб, вместе с Малыбаем переоделись во все лучшее и отправились вслед за Якуб-баем. Когда миновали караван-сарай, к ними присоединились казанские купцы. Дружной и шумной толпой заспешили по совершенно пустынным улочкам в сторону ханского дворца.
– Будто черная оспа прошла над городом, – проворчал Родион Михайлов, тяжело ступая нагретыми до горяча сапогами в белесую пыль дороги. Легкий на ногу Данила ответил не оборачиваясь:
– Теперь бы в свежую волжскую водицу ухнуть с обрыва. Или по прохладному песочку пройтись босыми ногами, – а сам плечами передернул, чтобы потная рубаха под короткополым синим кафтаном отстала от лопаток.
Возле Таш-хаули, перед закругленными вверху двухстворчатыми воротами, их остановила стража. Старший из воинов что-то прокричал в темный тамбур между двойными воротами толстой стены, и тут же из боковой комнатки вышел седоусый сердар – военачальник – в дорогих доспехах и в зеленых мягких сапогах с медными бляшками. Рядом с ним в светло-желтой чалме быстро просеменил по темному коридорчику улыбчивый шигаул Сапар-бай. Он ласково прищурил чуть раскосые глаза и негромко объяснил, что во дворец может пройти только караван-баши «ференги урусов» и его толмач Малыбай. Остальным придется либо возвратиться к себе, либо терпеливо ждать, когда кончится прием у благороднейшего из земных владык хана Каипа.
– Посланцы наши Гуляев да Чучалов во дворец пред ханом допущены ли? Спроси у него, почтенный Малыбай, – поинтересовался Данила.
Сапар-бай склонил круглую и непомерно большую из-за чалмы голову, выслушал киргизского купца, потом что-то негромко ответил.
– Сапар-бай гаварыт, что он много старался, и теперь старший урусский посланца Ямагуль уже во дворце, – перевел Малыбай ответ шигаула о посланцах. Данила про себя с тревогой подумал: «Славно, что допущен Яков Гуляев стоять пред ханом. Только совсем ли свободен стал или все еще под стражей содержится? Поговорить бы как с ним?»
Дрогнуло сердце у Данилы, когда под скрип закрываемых за спиной ворот ступил он вовнутрь Таш-хаули и, сопровождаемый шигаулом, Якуб-баем и Малыбаем, проследовал через угол просторного двора, которого во время первого посещения они не видели. Этот двор был мощен гладкими светлыми плитами, а в центре, рядом с раскидистым ухоженным тополем, красиво смотрелся облицованный красным мрамором колодец. Короткая тень дерева едва закрывала колодец и две светло-серые каменные скамьи около него.
Левая дверь во внутренние покои была приоткрыта. Над дверями, поддерживаемые резными деревянными столбами, были сооружены восемь айванов, по четыре с каждой стороны. Айваны украшены мозаичными плитками и оттого казались увешанными сплошным светло-голубым ковром.
Мимо длиннолицых воинов из туркменских кочевников Данила и его сопровождающие вошли вовнутрь Таш-хаули, пасмурным прохладным переходом, заполненным гарью от двух факелов на боковых стенах, проследовали в просторный зал, где стояли десятка три хорезмийских купцов, выряженных в пестрые халаты. Стояли кучно и тихо, словно уже чем-то напуганные еще до выхода к ним хорезмийского владыки.
В конце зала, под ажурным расписным сводом, была легкая, будто тканная из деревянных кружев двухстворчатая дверь. За этой дверью скрывалась лестница на второй этаж, в ханские покои. Слева под окном, в стороне от хивинских купцов, стоял Яков Гуляев, а рядом с ним – два стражника с российскими ружьями. Яков, исхудавший, но на вид довольно-таки бодрый, одетый в свой лучший светло-розовый халат, внимательно вглядывался в хивинцев, пытаясь по их лицам прочесть причину столь необычного сбора и своего собственного присутствия здесь. Но вот его глаза встретились с глазами Данилы Рукавкина, и посланец, не скрывая радости, вскинул руку и поприветствовал караванного старшину. Данила двинулся было к Гуляеву, чтобы спросить его о теперешнем их состоянии, но Сапар-бай тут же предостерегающе вцепился в рукав кафтана, сделал строгое лицо и отрицательно покачал головой, отчего свободный конец чалмы затрепыхался над левым плечом.
– К посланца ходить тебе нельзя, мирза Даниил, – перевел Малыбай предупреждение шигаула. – Ямагуль зван, однака, сам по себе отвечать на один-другой вопроса мудрейшего хана Каипа, чтоб ни с кем не советовался ваш посланца! На свой салтак все мерил Каип.
Данила понял, что хивинский хан по-прежнему опасается сговора посланцев со своими единомышленниками, потому и держит в одиночестве.
Якуб-бай оставил Рукавкина и Малыбая неподалеку от входа и вслед за шигаулом уверенно прошел в дальний угол, где новый ханский любимец Утяган-бек, тучный и надменный, в новом голубого цвета халате, за что-то резко выговаривал высокому и сутулому Елкайдару. Елкайдар нервничал, без конца вертел длинной шеей и поглядывал на дверь, из-за которой вот-вот должен появиться хан Каип.
Даниле неприятно было смотреть на искаженное злобной гримасой худое и морщинистое лицо Елкайдара, на его темные с набухшими венами суетливо снующие руки. Почему-то припомнился увиденный ныне поутру в их дворике раздавленный кем-то из казаков и высохший уже темно-серый скорпион.
«Не в чести, похоже, ныне Елкайдар у хана, – догадался Данила. – Должно, разошлись в чем-то его мысли с мыслями Утяган-бека, словно вода из канала по арыкам в разные стороны… В чем-то не потрафил новому ханскому советнику. А может статься, прознал хан об его заговоре против киргиз-кайсацкого посольства».
Чтобы не думать о Елкайдаре, Данила перевел взгляд на Якуб-бая, который, проходя в это время мимо Гуляева, что-то приветливо сказал российскому посланцу. Яков сдержанно поклонился в ответ и проводил хивинца удивленно-благодарными глазами.
«Молодец Якуб-бай, известил Якова, должно быть, о целях нашего прихода. Теперь посланец изготовится к ханскому расспросу, – подумал Данила, издали кивком головы подбодрил Гуляева, который вновь с интересом посмотрел на караванного старшину. – Лихо было нам, а посланцам и того хуже. И кто знает, к воле отсюда ступит наш Яков, а может, вновь под замки да под стражу».
Рукавкин отвлекся и не заметил, как легко и неслышно, будто крылья огромной бабочки, качнулись створки ажурной двери. Встрепенулся, когда купцы попятились к боковым стенам, а потом, подобно снопам в поле при сильном напоре ветра, дружно повалились ниц.
Хан Каип – степным барсом по ковыльному полю – мягко прошел по коврам к центру противоположной от Данилы стены; в абсолютной тишине зала караванный старшина услышал за спиной тяжелое, с присвистом, дыхание склоненного головой к полу тучного воина.
Рослые смуглолицые телохранители поспешно раздвинули тяжелые бархатные шторы, и в неглубокой нише на возвышении открылся сверкающий позолотой приемный трон хивинского властелина. Солнечный свет сквозь резную раму окна, над головой посланца Гуляева, проникал в сумрачный зал и широким лучом падал на трон, заставляя сиять позолоту на подлокотниках с резными львиными головами. Светло-голубыми огнями вспыхивали перстни, которыми были унизаны пальцы хана так плотно, что, казалось, и суставам не согнуться.
Слева от трона, величаясь перед собравшимися купцами, встал толстенький Утяган-бек, чуть дальше – шигаул Сапар-бай и рослый сердар с персидскими пистолями за широким поясом и при длинной кривой сабле. На толстощеком смуглом лице – настороженность, будто хан встречается не с купцами, а с переговорщиками из враждующей армии. Еще дальше, совсем у двери, приютился Елкайдар и низкорослый ученый мулла с лицом, сморщенным и желтым, как высушенный абрикос. В левой руке мулла держал толстую книгу – Коран в темном переплете и с несколькими закладками – лентами из голубого шелка.
Малыбай в ходе всей беседы тихо пересказывал Даниле, о чем шла речь между ханом и купцами.
Хан чуть приметным движением руки подозвал к себе шигаула Сапар-бая и, когда тот припал головой возле мягких сафьяновых сапог повелителя, спросил негромко, с раздражением, которого не удалось скрыть за маской величия:
– Чего хотят торговые люди? Или где в соседних странах пошлины введены непомерные?
Шигаул, не разгибаясь, махнул рукой себе за спину:
– Кутидор Якуб-бай скажет, о благороднейший повелитель, да ниспошлет Аллах тысячу лет твоему счастливейшему правлению. Он за главного среди собравшихся здесь.
Из купеческих рядов степенно вышел Якуб-бай, приветствовал хана низким поклоном. В правой руке он бережно держал туго свернутый лист пергамента, перевязанный широкой розовой лентой.
– Разве солнце в силах соперничать в сиянии с нашим повелителем, справедливейшим из владык на земле! – негромко заговорил Якуб-бай (Данила знал, каких трудов стоили Якуб-баю эти хвалебные слова в адрес хана!). – Здесь наши письма, о повелитель, и наши общие прошения. Наши и многих хорезмийских купцов, которые осели с выгодным торгом в российских пограничных городах.
Хан резко вскинул густые темные брови, нахмурился. По смуглым, до синевы выбритым щекам промелькнула гримаса неудовольствия, и над тонкими поджатыми губами дернулись, будто у голодной рыси при виде близкой жертвы, длинные отвислые усы. За спиной хана насторожились телохранители…
– Вам некуда больше идти с товарами? Мало вас грабят киргизские барымтники! Мало!
Якуб-бай побледнел: знал, чем может обернуться для него, ближайшего друга убитого ханом Куразбска, этот неприятный Каипу разговор. Но решил довести намеченное дело до конца, даже если и не выйдет из этого зала на собственных ногах.
– О мудрейший повелитель, – еще раз поклонился Якуб-бай, – дозволь дерзнуть и огорчить слух твой недостойными словами жалобы. Персы после позорного изгнания надировского ставленника Тагир-хана не дают нам возможности торговать в их городах. Они же не пропускают наши караваны в благословенный Багдад. С Бухарой нет никакой выгоды меняться одинаковыми товарами. Джунгары на путях в бесконечно далекую Индию грабят нас еще чаще, чем киргиз-кайсаки. Оттого-то, о мудрейший владыка, каждую весну, подобно перелетным стаям птиц, неудержимо идут на север хорезмийские и бухарские караваны. И ничто не в силах остановить их: ни разбой, ни безводные пески и пустыни, – и после короткой паузы тихо добавил: – Только воля пресветлого, благороднейшего хана Каипа… Нынешней зимой и в наши земли пришел смелый караван-баши Даниил, пришел друзей здесь найти, да засиделся не по своей воле, – смело сказал Якуб-бай, глядя в лицо будто закаменелого от такой дерзости хана Каипа. – Без торга с «ференги урусами» разорение многим из нас будет, о мудрейший повелитель. Если же будет достаток у купцов, наполнится золотом и казна милосердного хана.
Якуб-бай умолк, склонился в низком поклоне, потом сделал шаг назад от трона.
Из купеческих рядов вышел еще один хивинец, которого Данила Рукавкин не единожды встречал в караван-сарае за торгом невесомыми шелковыми тканями и чудесно расписанными коврами. Знал, что это он через Аиса Илькина прикупил себе немало его, Родиона и Луки Ширванова товаров для перепродажи в иных хорезмийских городах.
Грузный купец рухнул на колени перед троном, да так резко, что тяжелая чалма упала на красный ковер и, будто белая срубленная голова, покатилась к ногам повелителя Хорезма. Купец охнул на весь зал, а хан Каип чуть приметно улыбнулся, наблюдая из-под прикрытых век, как купец торопливо подхватил чалму и водрузил ее на продолговатую, сияющую глянцем, совершенно лысую голову.
– За себя и за «ференги урусов» просит хорезмийский торговый народ, о мудрейший и благороднейший из ханов, да продлит Аллах бессчетные годы твоей бесценной жизни. Отпусти урусского караван-баши и дозволь нам торг вести с ними. Дарами в казну повелителя не поскупимся. Кутидор Якуб-бай присоветовал, и мы все порешили, о милосерднейший из владык, вернуть «ференги урусам» плату за товары, которые взяты у них на время нашим бесценным владыкой. И просим принять те товары от нас, недостойных твоих подданных, как малый, ничего не стоящий дар, – и снова головой в ковер ткнулся, теперь придерживая рукой чалму.
Чуть приметно дрогнули черные брови хана, но тут же его зоркие немигающие глаза прошлись по купеческим рядам, отыскали и замерли на Даниле Рукавкине. Не успев даже порадоваться словам хивинского купца о возврате денег за побранные ханом товары, Данила непроизвольно сжался, как сжимается в трубочку беззащитный, опавший с дерева лист под горячим солнечным лучом. Большим напряжением воли пересилил оцепенение и по российскому обычаю поклонился рукой до пола, давая понять хану, что он заметил его державный взгляд.
«Покличет ли к себе? И что спросит?» – промелькнула короткая мысль.
Но хан Каип резко отвел от Рукавкина взгляд, повернул голову в сторону окна: по стенам зала, выложенным разноцветными – голубыми, белыми, светло-зелеными узорчатыми плитками, метнулся яркий луч, отраженный большим алмазом под роскошным белым пером на ханской чалме.
– А что нам скажет посланец белой царицы?
Яков Гуляев отвесил хану глубокий поклон, выпрямился, поправил волнистые черные волосы над высоким лбом, которые выбились из-под суконной мурмолки. По красивому худощавому лицу прошла нервная дрожь и пропала в длинных, ниже подбородка, усах. Когда заговорил, голос слегка был перехвачен спазмой волнения, но после нескольких слов Яков успокоился, лицо озарилось легким румянцем: наконец-то хан Каип признал в нем посланца императрицы! Много, очень много это значило не столько для него лично в такую трудную минуту, сколько для родного Отечества.
– О мудрейший повелитель Хорезма! Что может быть благороднее и важнее, чем мир между нашими народами? Два дружных соседа в беде и одним куском лепешки насытятся; враждующим же и никчемного песка в пустыне не поделить поровну. С таким вот пожеланием и снаряжал нас и российский караван в далекую дорогу господин оренбургский губернатор. О том же и письма его были к пресветлому хану.
Тяжело выдохнул рядом с Данилой Рукавкиным Малы-бай и чуть слышно одобрительно поцокал языком.
Каип-хан некоторое время молча смотрел на сгрудившихся перед ним купцов, словно решал их судьбу.
– Утяган-бек, прими письма и прошение у кутидора Якуб-бая, – вдруг негромко проговорил он, потом добавил: – А теперь все идите.
Хан поднялся и в сопровождении телохранителей неслышно удалился. Стражники увели сначала Якова Гуляева, а потом проводили купцов в просторный двор и через двойные ворота.
В ответ на многострадальный взгляд Родиона Михайлова: ну что, какова была встреча от хана? – Данила молча, в гнетущем состоянии неопределенности, развел руками, будто хотел сказать часто повторяемую на Руси присказку: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Родион сумрачно надвинул мурмолку на светлые выгоревшие брови и уточнил:
– Впустую, выходит? Потянет еще эту канитель хан Каип…
– Посмотрим, братья, во что обернется купеческое хождение во дворец. Но думается мне, что хан Каип теперь совет будет держать со своими вельможами, коль скоро тут же не нашелся, как распорядиться нашей судьбой, – пояснил Данила. – Будем ждать, вдруг да переменятся ветры над Хорезмской землей.
– Савсем, однака, понятна, чуть-чуть, – весело изрек Аис Илькин. Данила, а за ним и остальные караванщики дружно рассмеялись этой шутке, и будто тяжкий груз наконец-то свалился у каждого с души. Приободренные решением хорезмийских купцов уплатить деньги вместо хана, с пожеланием добрых известий из Таш-хаули, разошлись по своим далеко не временным уже пристанищам.
Хотя и ждали, а все же неожиданным был для россиян приход Якуб-бая и шигаула к ним на следующий же день. Хивинцев угостили сытным обедом, а к чаю щедро выставили привезенные еще с собой сладости. Сапарбай, предвкушая богатые подарки от «ференги урусов», щедро черпал серебряной ложечкой душистый мед, прихлебывал чай и, смешно склонив голову к правому плечу, блаженно, словно ребенок-сладкоежка, причмокивал и от удовольствия жмурил раскосые глаза.
Когда покончили с традиционным чинным и молчаливым чаепитием, Якуб-бай наконец-то расслабился, наклонился над пустыми пиалами и, хлопнув Данилу по колену, заговорил.
Григорий Кононов, покашливая в кулак и возбуждаясь от услышанного все сильнее и сильнее, переводил:
– Сегодня поутру купец Якуб-бай был приглашен в ханский Таш-хаули. И подивило его сразу то, что хивинские беки улыбались ему, будто бы снова появился возле Каип-хана живой советник Куразбек. Готовьте, Данила, и вы, честное купечество, большие подарки для ханских вельмож. Якуб-бай говорит: надо, чтобы первый робкий шаг ребенка поскорее превратился в твердую поступь батыра.
Данила, обрадованный неожиданным оборотом событий, живо глянул в хитро прищуренные глаза Якуб-бая.
– Видеть вновь довелось хана Каипа?
– Нет, – ответил хивинец через Григория. – Но всесильный нынче при дворце Утяган-бек от имени хана спросил, не устрашится ли он, купец, ехать в далекую и холодную Россию посланцем. Якуб-бай сказывает, что согласился с готовностью, без раздумий. Зато Елкайдара при дворце более не будет. Его взял Утяган-бек, содержит под стражей и спрос снимет и за посольство киргиз-кайсаков, и за погубленных нукеров.
Не сговариваясь, россияне разом перекрестились, а казанские купцы прикрыли глаза и зашептали молитвы, оглаживая бороды поочередно, то левой, то правой рукой. Всегда строгие серые глаза Данилы вдруг увлажнились от прихлынувшего к сердцу облегчения. Почудилось даже, будто издалека, сквозь глинобитные стены, донесся призывный мелодичный звон соборных колоколов, а грудь наполнилась воздухом, настоянным на влажной зелени присамарской дубравы. Тряхнул головой, отгоняя щемящее душу наваждение, и негромко сказал:
– Ну вот, скоро будет у нас и обратный счастливый путь в родное Отечество. – Потом обнял Якуб-бая, вновь глянул ему в черные сияющие глаза. – Похоже, что на дереве дружбы, нами вместе посаженном, начали созревать добрые плоды. О недругах наших скажем так: ешь собака собаку, а последнюю черт съест! Вот так-то!
Григорий Кононов с радостью добавил:
– Надобно нынче же наших братьев Михайлу да Лукьяна спешно отыскать да оповестить, чтоб готовы были следовать за нами. Даже не верится, что справедливость восторжествовала! Да что с тобой, брат Демьян?
В дальнем углу, куда едва доставал рассеянный стенами свет четырех свечей, не сдержался и тихо всхлипнул от долгожданного счастья старый казак Демьян Погорский.
Эпилог
«Правительствующему сенату.
Действительного тайного советника и Оренбургской губернии губернатора Неплюева нижайшее доношение:
Правительствующему сенату из преждепосланного от меня от 14 числа июля сего года доношения известно есть о происшедших в Хиве, в прибытии посланных отселе прошлой осени переводчиков Гуляева и Чучалова и с караваном здешним, замешательствах и о забранных по притчине оных хивинским ханом из того каравану товарах, что они переводчики со всеми теми купцами им, ханом, тамо были остановлены, и потому мною о возвращении их всякое старание чинено, чрез которое напоследок по разным обстоятельствам все они от него, хивинского хана, со удовольствием отпущены и сюда на сих днях благополучно въехали, при сем с собой пленников русских пять человек из находящихся тамо вывезли. Между коими двое самим им, ханом, отпущенных, а двое само собою с ними выехали, пятый же один из русских купцом выкуплен.
При них же и особливый от него, хана, посланник есть… О помянутом посланнике особливо государственной коллегии иностранных дел впредь в свое время от меня будет донесено.
Иван Неплюев.
Оренбург декабря 8 1754 г.»
Примечания
1
Аршин – 71,1 см.
(обратно)2
Мирза – господин.
(обратно)3
Хауфен меншен – толпа людей (нем.).
(обратно)4
Разбойник.
(обратно)5
Шакал.
(обратно)6
Черный Дух.
(обратно)7
«Во имя Бога» – напутственное благословение.
(обратно)8
19 сентября (1 октября н. ст.).
(обратно)9
15 сентября.
(обратно)10
Вагенбург – военный походный лагерь из повозок.
(обратно)11
Тебеневка – зимнее содержание скота на выпасе.
(обратно)12
Шихан – холм.
(обратно)13
Сажень – 2,1 м.
(обратно)14
1 (13) октября.
(обратно)15
Кенжем – младший сын.
(обратно)16
Акберды – буквально: подаренный Богом.
(обратно)17
Хатын – жена.
(обратно)18
Аже – бабушка.
(обратно)19
Бата – доброе напутствие.
(обратно)20
Карагоз – черноглазая.
(обратно)21
Агатай – ласковое обращение к старшему брату.
(обратно)22
11 (23) ноября.
(обратно)23
Тымак – головной убор, шапка.
(обратно)24
Жатак – бедный кочевник без собственного скота.
(обратно)25
Тельшек – ребро молодого жеребенка с салом.
(обратно)26
Козы-кош – «перегон ягнят», мера расстояния в степи, 5–6 км.
(обратно)27
Дарбар – бродяга, нищий.
(обратно)28
Сердар – военачальник.
(обратно)29
Аманат – заложник.
(обратно)30
Ширагим – ласкательное слово: солнце мое.
(обратно)31
Сабарман – мучитель.
(обратно)32
Айгуль – лунный цветок.
(обратно)33
Плато Устюрт.
(обратно)34
Бег коня – 25–30 км (мера расстояния в степи).
(обратно)35
6 (18) декабря.
(обратно)36
Аксак – хромой.
(обратно)37
Приятель, друг.
(обратно)38
Ференги – чужестранец.
(обратно)39
Белую шапку и кольцо на среднем пальце носили жители Хорезма, принадлежавшие к особой касте – «служителей мертвых».
(обратно)40
«Нет прощай».
(обратно)41
«Да будет вода, да будет урожай, да будет достаток» – пожелание, приветствие.
(обратно)42
Высший чин при ханском дворе.
(обратно)43
Диванбеки – чиновники для сбора пошлин и налогов.
(обратно)44
Северные ворота Хивы.
(обратно)45
Куф-суф – отпевание покойника.
(обратно)46
Чукаи – мужская летняя обувь, шилась из кожи как глубокие, выше щиколотки, калоши.
(обратно)47
18 (30) января.
(обратно)48
Кучурма – заключительная церемония шаманства.
(обратно)49
«Зеленая улица» – наказание шпицрутенами в старой армии, в России введено с начала XVIII века.
(обратно)50
Гашник – шнурок для крепления портков на талии.
(обратно)51
Шокпар – дубинка с утолщением на конце, оружие рукопашного боя.
(обратно)
Комментарии к книге «Караван в Хиву», Владимир Иванович Буртовой
Всего 0 комментариев