«Демидовский бунт»

421

Описание

1751 год. Ромодановская волость под Калугой охвачена бунтом. Крестьяне, доведенные до отчаяния бесчеловечностью Никиты Демидова, восстают против заводчика. Наивно веря в заступничество матушки-государыни Елизаветы Петровны, они посылают ей челобитные на своего утешителя. В ответ правительство отправляет на усмирение бунтовщиков регулярные войска и артиллерию. Но так уж повелось исстари, натерпевшийся лиха в родном дому русский мужик не желает мириться с ним. Кто ударяется в бега, кто уходит в казаки, кто отправляется искать страну мужицкого счастья – Беловодье. Уходит искать сказочное Беловодье и юный Илья Арапов, в будущем сподвижник Емельяна Пугачева. Много земель лежит перед ним – бескрайние русские просторы, от волжских берегов до монгольских песков, много встреч ждет его в пути, но самая главная – с «зоркоглазым атаманом», который видит «от Москвы и дальше» – впереди. Данное издание – первая часть трилогии о событиях накануне и в период крестьянской войны под предводительством Емельяна Пугачева.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Демидовский бунт (fb2) - Демидовский бунт 2736K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Иванович Буртовой

Владимир Буртовой Демидовский бунт

* * *

© Буртовой В. И., 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018

Часть I. В муках родилась мечта

Глава 1. Будто снег на голову…

Зловещая послеобеденная тишина сильнее, чем крещенские морозы Москву-реку, сковала двухэтажный каменный особняк. Нещадные плети ожидали всякого, кто по неведению или оплошности нарушал покой в московском доме Никиты Демидова, статского советника, одного из богатейших заводчиков России, миллионщика, полуразбитого параличом.

Укрытый теплым одеялом, Никита Никитович, откинувшись на уютную спинку кресла-качалки, отдыхал в застекленном флигеле. Сквозь полусон, не ощущая собственного высохшего тела, он лениво перебирал в мыслях те немногие житейские заботы, которые остались еще в этом суетном мире на его долю. Больно – и в который раз! – кольнула в сердце застарелая обида на родителя, Никиту Демидовича: обделил наследством! Сыновья покойного теперь братца Акинфия куда как размахнулись на Каменном Поясе, хотя и у него там три сильных завода не бедное железо льют, грех на Господа жаловаться. И все же…

Апрельское солнце, надвое разрезанное тонким оконным переплетом, пригревало, успокаивало. Потускневшие глаза, словно холодные сосульки под карнизом, жмурились и слезились. Из внутреннего дворика в открытую дверь флигеля проникал талым снегом напитанный ветер, вызывая на лице легкий озноб. Никита Никитович сделал попытку забыться умиротворяющим сном, однако упрямая память воскрешала давние детские шалости. Вот он, задрав голову и стараясь не закрывать глаза, вместе со сверстниками гоняет босиком по лужам, беспечно радуясь теплому летнему дождю и буйной силе, которая наливает молодое тело. Дурачась, отроки с разбега прыгают в канаву за отцовской кузней, а в той канаве лопухи по пояс и дождевой воды выше колен. Рядом жеребцом необъезженным скачет и ржет от удовольствия любезный братец Акинфка – заводила слободских кулачных драк. И неведомо тогда еще было, что не эта отцовская кузня в Туле, а десятки заводов встанут между ними…

«Ох, господи, – вздохнул Никита Никитович, поеживаясь от внутреннего озноба. – Будто вчера все это было».

Нетленная, как мумия в Киевско-Печерском монастыре, зависть к более удачливому и расторопному Акинфке вновь высунулась из потаённого уголка души и кольнула в сердце. Демидов насупился, фыркнул и потянул одеяло повыше к подбородку…

Тревожные мысли нарушил отдаленный конский топот.

«Должно, кульер матушки-государыни мчит по Басманной в Кремль», – подумал Никита Никитович и сделал еще одну попытку утихомирить злую память недолгим старческим сном. Не получилось – храп загнанного коня задержался у самых ворот особняка.

«Никак к нам гостенечек непрошеный пожаловал! Очередной супостат тонконогий на даровое демидовское угощение. Ништо-о, высидишь в приемной час-другой да и дале заспешишь по государевым неотложным делам», – и Никита Никитович в злорадной усмешке покривил плотно поджатые губы.

За приоткрытой дверью со стороны сенцев послышался чей-то неприятно хриплый голос, потом сердитое ворчание дворецкого Антипа. Никита Никитович, распаляя себя гневом – потревожили прежде срока! – сердито двинул костылем о стену флигеля, зло крикнул:

– Кой скот там раскаркался? Антип, спроводь на конюшню, пусть отведает березовой каши! Ну!

Половицы, выскобленные до желтизны, застонали под торопливыми широкими шагами. Приоткрылась дверь, просунулась до невероятия заросшая бакенбардами и усами голова с широким угрястым носом, похожим на бородавчатую лягушку, присевшую перед прыжком.

– Батюшка, кормилец, кульером я к вашей светлости из Калуги. С дурной вестью. Беда-а!

Никита Никитович застонал, словно от внезапной, не раз уже заставлявшей страдать зубной боли: терпеть не мог чьего бы ни было хриплого голоса. В памяти тут же вставал дикого вида простуженный варнак, который перехватил его однажды в глухом приуральском лесу. Не подоспей тогда чудом заводские стражники, не миновать бы ему лютой смерти. Никиту Никитовича передернуло – и этот молодец под стать тому варнаку! Он узнал своего приказчика Прокофия Оборота с Выровского завода в Ромодановской волости.

– Ввалился, аки медведь-шатун, покой порушил! – Демидов снова ткнул костылем в дощатую стену флигеля. – Бит будешь потом, а теперь невежа-разбойник, сказывай, что за беда? Пожар ли в лесах? Мор ли – язву на работных людишек нанесло с крымского шляха? Ну?

При словах о предстоящей порке маленькие круглые глаза приказчика потускнели, губы поджались в незаслуженной обиде.

– Стократ хуже, батюшка-кормилец, – вновь прохрипел плечистый приказчик. – Стократ пакостнее учинилось – бунт!

– Что-о? – Никита Никитович уставил на Оборота выпуклые глаза. – Типун тебе под язык! Ну-ка, повтори, что брякнул сдуру!

– Бунт, батюшка-кормилец! – безжалостно выкрикнул приказчик, словно в отместку за обещание порки плетьми на конюшне.

У Демидова едва хватило сил зыркнуть глазами в приоткрытую дверь сенцев – нет ли там кого из дворни? Рванулся было изломать о волосатую голову Оборота крепкие костыли, но парализованные ноги не приняли на себя тяжести тела. Некоторое время, выпучив от злобы глаза, Демидов висел на полусогнутых руках, упираясь ими в подлокотники. Будто пистоль рядом бабахнул – стукнулся о пол упавший костыль.

Никита Никитович тяжело рухнул в кресло, на впалых седых висках выступили капли пота. Одеяло сползло на пол, Демидов остался в бухарском шелковом халате с ярко-красными розами.

– На каком заводе? – просипел Никита Никитович, делая долгое глотательное движение. Во флигеле вдруг стало пасмурно, и облик приказчика заколебался, словно перед глазами возникла густая пелена утреннего тумана. Восковая бледность залила лицо хозяина, и Прокофий Оборот возликовал от неуемного злорадства. «Ишь как тебя треплет! Ажно глаза из подо лба повылазили! А туда же – слуг верных, не разобравшись, березовой кашей потчевать заместо награды за скорое известие», – подумал Прокофий. Однако сказал:

– Ромодановские мужики, ваше сиятельство, удумали всем миром супротивничать. Выровского завода домницы брошены, пожитки и казна пограблены своевольцами. Я вашей светлости реестрик убыткам доставил. Тыщи на три пограбили. Как бы и по другим… – И умолк, побоялся закончить перечет хозяйскому разорению: Демидов левой рукой потянулся к сердцу, начал медленно жевать побелевшие губы.

«Эва-а, как бы сам себя не сожрал, паралитик треклятый. – Оборот испугался не на шутку. – Приберет тогда все заводишки старшой племянничек Прокофий Акинфич! А у него, сказывают, от хозяйского достатка не только алтына, а и медного семишника не добудешь! Наш-то супротив бесноватого Прокофья Акинфича, сказывают, вовсе овца параличная».

У Демидова между тем по испитому лицу пошла нервная судорога, нижняя челюсть отвисла, и высунулся кончик мокрого языка.

Оборот засуетился.

– Дохтура скорей! Господи! Антип, где же ты? Батюшка, Никита Никитыч, да что же это с вами? – Прокофий услышал за спиной поспешные шаги дворецкого, выкрикнул: – Дохтура живо!

Демидов открыл мутные глаза, в тяжком выдохе прохрипел, раздувая седую бороду. Воздух шел из него долго, с присвистом, словно из проткнутого кузнечного меха.

– К черту дохтура, – можно было разобрать в этом хрипе. – Шалишь, косая! Нас, Демидовых, так запросто с копыт не собьешь! – Никита Никитович невесть кому погрозил костлявым кулаком. – Не во здравие вам будут демидовские рублики! Восплачете горькими слезьми, злоумышленные плуты и воры!

Дворецкий Антип как вбежал во флигель по зову приказчика, так и застыл, полусогнувшись, с мокрым полотенцем в руке. На его хромовые сапоги бесшумной струйкой стекала холодная вода. Лицо Антипа дергалось в гримасах, обычно хозяин призывал его к креслу и, по заведенной привычке, сейчас будет больно тыкать костылем в покорно подставленную спину, вразумляя словом и делом.

Но на этот раз гнев, слава богу, пал не на дворецкого. Хозяин бранил взбунтовавшихся приписных крестьян.

– Будете вопить во всю ивановскую под батогами! Мало я порол вас, подлое мужичье! Мало! Мало! Ужо всех теперь под кнут!

«Вызверится ежели, то и мне, за мое рвение, взаправду не миновать батогов на конюшне», – испугался Прокофий Оборот. Он подошел, бережно укрыл одеялом безжизненные ноги хозяина, подкараулил левую руку Никиты Никитовича, когда она на миг замерла на подлокотнике, и припал к ней губами. На синих прожилках остались влажные следы рабского поцелуя.

– Батюшка, кормилец наш, – перешел на густой шепот Прокофий Оборот. – Солдатушек бы испросить у государыни-заступницы да послать на бунтовщиков, на сие подлое разинское отродие! Воевода мешкает, в затылке чешет на мои увещевательные речи. Должно, от вашей светлости ждет мзду на лапу загребущую. А бунт меж тем ширится. Слышал, будучи проездом к вашей милости, и у Гончарова на мануфактурных заводах зашатались работные людишки… Наши Ромодановской приписной волости мужики побросали протчие вашей милости заводы, созвали волостной сход и челобитную писали матушке-государыне. А посему и на Дугненский завод в работы не выехали. А я им вашей милости повеление передал в нужный срок.

Прокофий облизнул сухие губы. Хозяин слушал его внимательно, наклонив голову к плечу, и приказчик досказал:

– Пытал я в темницкой одного из мужицких заводил. Хотел загодя о бунте дознаться, перехватать атаманов и вашу милость о всем доподлинно известить. Да холоп не сдюжил, на дыбе помер, пришлось надежно укрыть.

Демидов мимо ушей пропустил это известие – не дознался, так тебе же, приказчик, это в убыток запишется. Для того тебя и поставили, для того тебе и власть дадена от хозяина, чтобы загодя о всем знать и должные к тому меры принимать. Никита Никитович сделал два пробных глубоких вздоха, проверяя, отпустила боль старое сердце или стережет, когтистой кошкой затаившись?

«Кажись, еще поживем-повозимся», – подумал Демидов и сердито крикнул дворецкому:

– Антип! Принеси холодного вина!

Антип шлепнул в угол мокрое полотенце, сгибая спину, исчез в сенцах, а вслед ему неслось еще одно повеление хозяина:

– Бумагу возьми! В сенат, самолично матушке-государыне Елисавете Петровне писать буду!

Холодное вино взбодрило, с глаз пропала сизая пелена. Через несколько минут, нервно дергаясь и подскакивая, словно сидел не в кресле, а ехал в рессорной коляске проселочной дорогой, Никита Никитович диктовал прошение, адресуясь в сенат и к императрице Елизавете Петровне.

– Пиши, Антип, мол, уведомляю я сенатскую контору сим прошением, потому как в нынешнем одна тысяча семьсот пятьдесят втором году в апреле месяце Ромодановской волости крестьяне мои злоумышленно согласились промеж собою меня, детей моих и посланных от меня приказчиков не слушать и в заводской работе боле не быть. Злоумышленники выбрали сами себе самовольно выборных заводил-атаманов той же волости крестьян Ивана Чуприна, Михаилу Рыбку, Василия Гороха с такими ж плутами и разбойниками. – Демидов белым платком утер отсыревший после выпитого вина ястребиный нос и недобро покосился на Прокофия Оборота, почудилось, что увидел перед собой не верного холопа, а одного из мужицких атаманов, подосланных убить немощного хозяина. – Пиши дале, – повернулся Демидов к Антипу, склонившемуся над маленьким столиком у окна. – Собрался со крестьянами в селе Ромоданове многолюдством, сот до пяти и боле человек, с дубьем, с кольями, вилами и с протчим оружием, те атаманы грозят меня и детей моих побить до смерти, – и к приказчику: – Так ли было?

– Истинно так, батюшка-кормилец. Как на духу доложил вашей светлости – грозятся окаянные, – проговорил Прокофий Оборот, снижая бас, чтобы не раздражать хозяина неуместным громкоголосием.

Демидов некоторое время сидел с опущенной головой, потом распрямился и повелел Прокофию подробно зачитать Антипу перечисленные от мятежа убытки.

«Господи, какая премерзкая воровская рожа! – Демидов который раз покосился на Оборота. – Сей вор, мнится мне, первым протянул лапы к хозяйскому добру… Муха на што мала, но и та, ежели по золоту потопчется, что-нибудь да унесет на ножках… А у этого медведя хриплоголосого вон какие пальцы загребущие!»

Прокофий Оборот затылком почувствовал недобрый взгляд хозяина, испуганно обернулся.

– Сколько себе хапнул? – не сдержался и выкрикнул Демидов, багровея лицом и наливаясь новым приступом злости и негодования.

Загорелые скулы приказчика стали белеть, он бухнулся на колени, истово закрестился.

– Видит бог, ваша милость! И копеечки единой не осмелился… Жалованьем премного доволен! – не выдержал холодного яростного взгляда, забегал глазами, поспешно ткнул лбом в пол, на коленях подполз к креслу и вторично хотел облобызать руку хозяина. Демидов отмахнулся от назойливой ласки приказчика.

«Эка старается… Прямо-таки дырку в полу вертит! А глаза прячет, яко кошка наблудившая. Отъявленный плут и казнокрад, – утвердился в своем подозрении Демидов. – Бунт усмирю, надобно выгнать из приказчиков. Да допросить на дыбе с пристрастием – много ли уволок и где теперь схоронил серебро краденое».

– Пиши дале, Антип. – Демидов оставил приказчика в покое. – А ежели оные воры и возмутители и отправленной противу них для усмирения команде будут чинить непослушание, то повелено было б за то с ними поступить военною рукою, как с неприятелями и супротивниками! Чтоб протчих моих заводов не разорили да и всех приписных крестьян в злой беспорядок привести не могли!

Никита Никитович снова помолчал, собираясь с мыслями. Вдруг вскинул левую руку и издали будто потыкал скрюченным пальцем в плотную бумагу.

– Еще пропиши, что опасение есть, как бы оные воры и смутьяны и в уральские мои заводы от себя нарочных для возмущения не отправили бы!

Антип старательно скрипел пером, а Демидов, насупившись, ну чисто издыхающий сыч в дупле, холодными глазами следил, пока перо не остановилось.

– Прописал? Добро же. Теперь, прохвосты воровские, за ваши глупые головы не дам и затертого семишника! – прошипел Никита Никитович. И добавил для верности: – Укажи сенату, чтоб знали, куда войско-то слать: та моя взбунтовавшаяся волость близ самой Калуги, расстоянием в полуверсте, только через одну Оку-реку, – и к приказчику с наказом: – Тебе, Прокофий, теперь же на свежем коне не мешкая ехать на завод и за всем чинить неусыпный надзор и бережение. Ежели еще в чем убыток случится – спрос с тебя будет!

– Не мешкая, как велит ваша милость, еду! И на все свой глаз недреманный положу.

– Пиши, Антип, на пакете адрес. Да сургуч разогрей, я печать к нему приложу. Еще повели посылыцика доброго в столицу снарядить весьма спешно.

Антип писал, а Демидову – в насмешку, что ли? – и в этом мерном скрипе гусиного пера чудилось не безобидное «скрип-скрип», а издевательское и жестокое «бунт-бунт», «бунт-бунт».

* * *

Над притихшей белокаменной и грязной по весне Москвой, обиженной отъездом царей к туманному Петербургу, нависли прохладные серо-розовые тучи, которые, растеряв тяжелые снега, медленно наползали со стороны неспокойных крымских шляхов.

Прокофий не вот сразу, как обещал хозяину, заспешил в Калугу. В сопровождении двух молодцев, состоящих в стражниках при Выровском заводе, а у него подручными, Прокофий объездил многие купеческие лавки, пока не купил отменный щепетильный товар и украшения – серебряные серьги и два золотых колечка с алыми камнями. Приказчик жалел жену, не бил, изредка баловал недорогими подарками, а дочерей своих обожал без памяти. Теперь же выпала возможность купить гостинцы, о которых прежде и не мечталось…

Не доезжая Калуги, где у него был свой дом, Прокофий отпустил подручных и свернул в сторону, ехал проселочной дорогой, пока она не превратилась в мало различимую тропу. Несколько раз справа, в просветах леса, мелькала Ока.

– Ну вот, добрался, – проговорил Прокофий, приглушая голос. Подобно матерой волчице, поднял голову, принюхался – нет ли где поблизости чужого костра? Но вокруг было тихо. Тукал неподалеку лесной трудяга дятел, а дятла опасаться не след.

Прокофий остановил коня на краю Волчьего оврага, снял котомку с дорожной снедью и присел у столетнего шершавого дуба: кто и приметит его, так не догадается, зачем он здесь.

– Может статься, место под новые порубки выбираю, – прошептал Прокофий. Наскоро закусил. Не поворачивая головы, повел глазами туда-сюда, достал из-под кафтана тугой кожаный мешочек – демидовское серебро, взятое в заводской кассе, нежно потянуло вниз руку.

– Бог спас, не надоумил паралитик повелеть общупать меня. Не миновать бы тогда пытошной избы да жареных углей под стопами, – пробормотал Прокофий. Обернул мешочек в плотную холстину, разгреб прошлогодние листья, вынул из-под большого корневища кусок вырезанного ножом дерна, просунул сверток внутрь. Заодно нащупал маленький обожженный кувшин, погладил землей припорошенный бок – цел и не отсырел!

– Вот и славно! К медным денежкам да и серебряные целковые… с неба упали. Теперь же, пока бунт в драку не перешел, надобно самую дорогую утварь из Демидовской усадьбы вывезти. Мужики пожечь-порушить могут усадьбу, а у меня в Калуге да в этом потайном месте все будет надежно укрыто… Скажу, мол, ромодановские воры порастащили. Никита-то дурак во всей форме окажется!.

Довольный своей находчивостью и смекалкой, Прокофий тихо рассмеялся, прикрыл тайник дерном, присыпал листвой. Неспешно поднялся, завязал котомку, рукой провел по жесткой коре дуба.

– Минет смутное время, приданое дочкам справлю, за именитых дворян выдам. И сам вольготной жизнью заживу, с денежками-то! Вот так-то, брат! Важно вовремя за ум хватиться!

Оборот поднял голову и оглядел могучую, но голую еще крону, как бы приглашая дуб в сотоварищи. В настороженном шепоте верхового ветра Прокофию вдруг почудилось осуждение и укор воровскому поступку. Он нахмурился, поджал губы, торопливо сел в седло.

Поехал на запад, к Калуге, вслед уходящему к горизонту оранжево-красному солнцу.

Глава 2. «Надо бунтовать!»

Демидовский приказчик Прокофий Данилович Оборот имел привычку появляться среди заводских работных будто нечистая сила из пыльного столба – всегда нежданно. Перевернув прозвище приказчика, иначе как «Оборотень» за глаза его и не звали.

Никто не ждал появления Оборота и в тот поздний слякотный и холодный вечер.

Андрей Бурлаков, староста Ромодановской волости, приписанной к калужским заводам Никиты Демидова, вошел в тесную, пропахшую пеленками избу Михайлы Рыбки. Не успел закрыть за спиной набухшую от сырости дверь в темные сенцы, как послышался глухой перестук копыт.

– Твой, что ли, конь? – удивился хозяин избы, отставил к печке подшитый валенок, стряхнул с колен мусор и поднял на Андрея черные глаза: примешалась-таки и в их роду неукротимая и буйная кровь степных кочевников.

– Не барин на коне разъезжать – конь для работы надобен, – отозвался Бурлаков.

Неистовым лаем зашелся пес, тут же достиг избы властный покрик: «Пошел вон!» Пес заскулил и затих постепенно – должно, убежал за дворовые постройки.

– Кой это гад над собакой изгиляется? – Михайло резко поднялся с некрашеной самодельной табуретки, на ходу сорвал плеть с колышка у правого косяка…

Дверь распахнулась, и на пороге, пригнув голову, чтобы не удариться, вырос Прокофий Оборот.

Засидевшиеся у Рыбки крестьяне Федор Капитонов и Кузьма Петров тут же поднялись на ноги – Федор довольно резво, Кузьма не так поспешно. Третий гость, сутулый и седобородый Василий Горох, лишь изобразил попытку подняться, но так и остался сидеть на низенькой табуретке у печки и греть простуженную спину.

Прокофий Оборот не снял добротной бараньей мурмолки, не перекрестил лба перед иконой. Сморщив широкий приплюснутый нос – тяжек дух мужицкого жилья! – постращал Михаилу:

– На привязи держи собаку! Другой раз тявкнет – порешу в сердцах!

«Тебя бы кто пришил нароком, упырь болотный!» – Михайло резко захлестнул плеть на колышек, дернул широкой бородой. Лет пять тому назад на лесной рубке зашибло его упавшей сосной, и ходит теперь Михайло, словно матерый волчище, не ворочая шеей.

Прокофий Оборот прошел в передний угол – от порога и до стола за приказчиком остались на дощатом полу грязные следы, – сгреб с головы мурмолку, бросил на стол, пригладил пышные бакенбарды. Тяжело скрипнула под ним старенькая, выскобленная перед Святками лавка.

– Что дома не сидишь? – в гневе выговорил приказчик волостному старосте. – И что за сход у вас по ночам? Ну? – Прокофий повысил сиплый бас. За темной занавеской от печи и до стены захныкал сонный младенец. Испуганно зашикала на него хозяйка: не расплакался бы, упаси бог прогневить лютого Оборотня!

Андрей Бурлаков так и застыл у порога. Сесть в присутствии приказчика ни он, ни Федор с Кузьмой не посмели. Михайло Рыбка тоже неуверенно топтался около сидящего Василия Гороха.

– Будто не ведомо вам, Прокофий Данилыч, – потея лысой головой, пояснил Бурлаков. – Велено мне от Никиты Никитыча вместе с выборными учинить смотрение всем селам и деревням. А по тому смотрению сделать раскладку перед близкой весенней пахотой. – Бурлаков ладонью провел по залысине, вытер руку о кафтан. – Да велено напомнить мужикам, за кем осталась зимняя отработка. Потому и зашли к Рыбке.

– Иное дело, ежели так. Отработку на лесных рубках закончить к Благовещенью[1]. Ведомо мне, что и у некоторых выборных до сей поры долг висит! Не думайте, что хозяйский долг – нескончаемая зимняя дорога! Оборвется весьма близко – на конюшне барской усадьбы! Все поняли? – Приказчик недобро зыркнул маленькими глазками из-под насупленных рыжевато-серых бровей.

– Отработаем, Прокофий Данилыч. Завтра же с родителем Капитоном отбудем на делянку. – Федор повинился, нервно затеребил веревочную опояску поверх старой однорядки. – Занедужил малость, хворь треклятая вошла в поясницу. Не гневись, батюшка Прокофий Данилыч. Лошаденка-то у меня, сам знаешь, пала, нету кормилицы. – На глазах Федора выступили слезы. – Как рассветет, тотчас выедем.

– Смотри, мужик, чтоб тую хворь из поясницы не пришлось плетьми выколачивать, – вновь постращал приказчик. Поморщился – по избе пошел резкий запах. Хозяйка приглушенно охала и меняла под ребенком испачканные подгузники. – Ну а теперь слушайте, с чем пришел я. Повелел Никита Никитыч аккурат после Благовещенья мужикам и крепким бабам ехать к Дугненскому заводу. Работа будет долгой, харчи берите про запас. – Прокофий взял мурмолку, но надеть не успел.

– Как это – надолго? – вдруг осмелел Кузьма Петров, сорокалетний, крепкий в теле мужик. По скуластому лицу пошла легкая бледность: знал, что супротивничать приказчику небезопасно. – По государеву указу весной быть нам в отработке лишь по первое мая. А там – у нас пашня! Как же это, братцы-мужики, без пахоты останемся?

– Замолчь, шишига носатая! – оборвал Кузьму Прокофий Оборот. – Не тебе, холоп, поучать хозяина! Бабе своей будешь указывать, долго ли горшки сушить на плетне!

– Далеко ведь, – робко вставил Андрей Бурлаков, чтобы притушить гнев приказчика. – Кони в работе изобьются, как потом мужикам пашню поднимать? Да и коней-то, можно сказать, не осталось.

– За дорогу вам плата особая идет от хозяина, – бросил Прокофий Оборот, слегка умерив бас: ребенок все-таки проснулся и захныкал, хозяйка вынула его из скрипучей люльки и начала баюкать на руках, тихонько пришептывая: «Аа-а!»

Приказчик надвинул мурмолку на брови. Встал резко, так что заколыхалось перед иконой слабенькое пламя пенькового фитиля. Волостной староста поник головой, а Василий Горох от печи подал язвительный голос:

– Велика плата – шесть копеек за полста верст по ухабам! Новой рубахи за ту плату не купить, чего уж там греха таить.

Федор шмыгнул отсыревшим носом: прошлым летом на заводских работах у него пала лошадь, так Оборотень еще и плетью его отстегал! Пришлось минувшую зиму на себе поваленные лесины к дороге вытаскивать, пока не надорвал спину. Теперь вот заново в лес гонит! Кулаки налились тяжестью, но Федор не посмел поднять от пола сумрачного взгляда – приметит этот взгляд Оборотень, тогда и вовсе житья не даст.

Приказчик вдруг вспомнил и повернулся к поникшему Федору.

– Молодой барин завтра в имение прибывает. Пошлешь поутру свою дочь к стряпухам. Поможет столы господам накрыть.

Как подрезанный, упал Федор на колени.

– Батюшка, голубчик Прокофий Данилыч, не губи девку… Она в поле с лихвой отработает! Не вели быть ей в услужении, сгубит ее этот блазнитель. Был ведь за ним такой грех… Не ровен час он…

Прокофий Оборот ответил, как натянутый канат обрубил:

– Будет скверными словами блевать! И не кривой Пелагее с черными ногтями прислуживать молодому хозяину. Не моя это воля, хозяйская! Нынче в обед кульер от него прискакал, чтоб хоромы сготовили и протопили. Битый час о пустяке толкую, тьфу!

Федор махнул ладонью по мокрым скулам, поднялся с колен, закусил губы и умолк.

– Уразумели, выборные? После Благовещенья всем выходить на Дугненский завод. Да без всяких хитростей и уверток змеиных, плуты бородатые. Всех здоровых поставить под инструмент, иначе отведаете кнутов!

Приказчик, провожаемый поясными поклонами, ушел.

– Тьфу, лихоманка нас побери, – ругнулся Кузьма, как только за темным окном застучали глухие удары копыт. – Он облаивает всячески, словно пес загнанную на забор кошку, а мы ему поклонники в резвые ножки. Гнемся, гнемся… Будто и не люди вовсе, а так себе…

– Э-э, какие мы люди, – махнул рукой Федор. – Так себе, жижа дорожная. Облезлый козел и тот топчет.

– Вот и дождались ласкового словечка от паралитика. Не прознал бы как про нашу потайную задумку, – сквозь зубы протянул Михайло Рыбка. – Что теперь делать будем? – И он посмотрел на Василия Гороха, который так и не оторвал от теплой побеленной печки сутулую спину, сосредоточенно разглядывал свои пальцы, изрезанные крепкой дратвой.

– Аль что удумали? – Андрей Бурлаков наконец-то прошел от порога к столу, поочередно осмотрел выборных. Мужики переглянулись, словно совещаясь – открыться ли волостному старосте?

– Если в бег надумали удариться, так и о нас заботу поимейте! – загорячился Бурлаков. – Отрабатывать у Демидова и за вас придется сельскому миру. В подушный оклад все вписаны!

Слухами о побегах воздух над землей был напитан так же густо, как по весне цветущей черемухой – не продохнуть.

Василий Горох наискось стукнул кулаком о кулак, словно кремнем о кремень, высекая искру, уронил в седую перепутанную клоками бороду:

– Ты, Андрей, не суетись. Дума у нас светлая зародилась… С часу на час ждем Ивана Чуприна – что принесет он из Оболенской волости? А там и смотреть будем – в бег ли, а может, еще куда подадимся всем миром. Кой черт и дале неволю терпеть!

– Вона-а что, – выдохнул волостной староста. Снова вытер со лба выступившую испарину. – Отойти от Демидова порешили? Но мыслимо ли такое? Пытались ведь супротивничать…

– Видишь, какова у нас тайная вечеря нынче? Только Иуду промеж себя мы не потерпим! – жестко бросил Михайло, прошел к столу и сел там, где сидел Оборот. – Отошли ведь Оболенской волости крестьяне от князя Репнина! Смогли как-то. Через Чуприна хотим дознаться и мы о том счастливом пути избавления. Да и тебе, Андрей, от мира отбиваться не пристало. Нарекут люди вторым Оборотнем. Не на твоих ли глазах Демидов год от года нас все боле разоряет? Мало у кого на дворе лошаденка уцелела…

Хозяйка покашляла за пологом, и Михайло тут же умерил голос, мужики на время примолкли, задумались.

Тринадцать лет тому назад по жалованной грамоте от государя числились ромодановцы за графом Михаилом Головниным и платили ему оброк. В 1739 году граф продал Никите Демидову всю волость, 18 сел и деревень, за тридцать три тысячи рублей. Приобретя крестьян, Демидов начал строить железные заводы, нещадно гонял мужиков в отработки зимой и летом. Через два года зароптали было приписные крестьяне, да Демидов вызвал солдат. Несколько человек было побито и повешено, прочим учинили суровую порку.

Андрей Бурлаков напомнил по этому поводу:

– Не висеть бы и нам на осиновом глаголе, как Иван Герасимов. И вины-то его было на грош – повез в Калугу к воеводе на показ побитых солдатами мужиков. Среди тех побитых и его брат Осип лежал. Думал управу на Демидова сыскать. Но воевода-лиходей выдал мужика Демидову, а тот взял да и повесил жалобщика… Другим в устрашение. Вот каков наш хозяин ласков.

– Все они в одной стае, воеводы и хозяева, – уронил Кузьма. – Побитому петуху с жалобой на бабу к лисе лучше не бегать, не только перья растеряет…

– Робость берет перед воинской силой, – согласно кивая, стращал-таки мужиков волостной староста, чтобы отговорить от возможного бунта против Демидова. – Придут из Калуги всем драгунским полком и побьют.

– И такое может статься, – негромко проговорил молчун Василий Горох. – Не исколовшись, крыжовника не насобирать. Сколько нам еще горе мыкать под Демидовым? Надолго ли нас хватит? От натуги у мужиков спины ломятся, а у баб раньше срока выходят на свет божий детишки мертвые. – Горох опустил голову, зашевелил сцепленными на коленях пальцами. За пологом послышался сдержанный вздох хозяйки. Это ее родная сестра прошлым летом надорвалась и разродилась мертвым сыном, сама же в горячке через три дня отошла…

Мужики молчали – у каждого своя печаль за плечами пудовой гирей повисла, горло мнет. Федор поднял к иконе голубые влажные глаза.

– Упаси, Господи, дочь мою Акулину от барского соблазна. Пригожа да румяна девка выросла, не польстился бы спьяну непутевый гулена.

Кузьма присоветовал:

– Скажи ей, пущай крайние обноски наденет да сажей извозится, чтоб не зарился Демидов. Час от часу не легче нам.

– Э, брат, не упасешь… Видел ее Иван Демидов, гостинцами улещал.

Хлопнула плохо подогнанная в воротах калитка, кто-то тихо и ласково позвал собаку, потом скрипнуло расшатанное крыльцо, и на пороге появился приземистый, лет пятидесяти человек-покатышка. В плечах широк, с такой же, как и сам, квадратной бородой. На смуглом, изрытом оспой лице широко разнесены серые глаза под отвислыми тяжелыми веками. Полы однорядки забрызганы дорожной грязью.

Пришедший внимательно осмотрел мужиков и, ткнув перед собой толстым указательным пальцем, вдруг озорно хохотнул:

– Что это вы на слепую коптилку, как сычи на утреннее солнце, надулись? Али на ночь глядя Михайло рассказал вам сказку про Кащея Бессмертного?

– Оборотень только что на этом пороге был, – буркнул Рыбка. – Такую ли страшную сказку поведал нам от Демидова, что и до сей поры очухаться не можем. Сидим как чурки, будто ночь переспали в угарной избе.

Василий Горох поторопил:

– Сказывай, благовестник, с чем возвернулся? Больно весел…

Иван Чуприн глянул на испачканные грязью сапоги, вернулся в сенцы, пошмыгал ими о солому, потом снова прошел в избу. Подсел к столу рядом с Горохом, который оставил наконец-то печку.

– Сперва сказывай ты, Михайло, с чем Оборотень приходил.

– Передал хозяйское распоряжение всей волостью ехать на Дугненский завод в работы. Пропала пахота! По осени бабам и ребятишкам опять идти по чужим деревням куски собирать Христа ради. Который год одно и то же.

– Так не бывать этому! Не по царскому указу владеет нами Демидов! И мы вольны его не слушать! – Иван вскочил, хлопнул шапкой о столешницу.

Федор живо поднял глаза на Чуприна, в глазах его вспыхнула надежда. Андрей Бурлаков в сомнении покачал головой: не по указу владеет ими Демидов, так все одно куплены они хозяином. Куплены по купчей крепости и, стало быть, крепостные.

Василий Горох покосился на впечатлительного Федора: экий, право, взрослый ребенок! То плачет, то в ладоши готов хлопать. Резко потянул Чуприна за рукав, усадил рядом.

– Да не шкварчи ты, словно ерш на горячей сковороде! Прознал если что разумное, разумно и сказывай.

– Прознал, мужики. – Иван поерзал на лавке, успокаиваясь, но руками то и дело взмахивал, будто норовил поймать верткую моль, что мельтешит перед глазами. – Поимел я беседу с выборными мужиками Оболенской волости. Сказывали, что писали они всем миром челобитную матушке-государыне на своего князя Репнина, чтоб не продавал он их в другие руки, а быть им вновь за двором матушки-государыни в оброке. И вышел им такой указ, зачислены во дворцовые. Хотя и не совсем вольные, но живут много сытнее нашего.

Иван обвел взглядом сотоварищей – каково теперь их слово? Андрей Бурлаков сгреб в кулак бороду и дергал ее из стороны в сторону так, словно проверить хотел, крепко ли держится голова на плечах. Василий Горох барабанил жесткими пальцами по столу, что-то бурчал себе под нос. Федор с нетерпением смотрел в глаза Чуприну – похоже было, ждал, что вот еще минута, и Иван вытащит из-за пазухи обсургученный указ царицы Елизаветы Петровны о выходе ромодановцев из-под Демидова. Кузьма Петров ушел в свои думы, покусывая нижнюю губу.

– Так что, мужики? Выходит, и нам следовать таким же путем, – не то спросил, не то утвердительно проговорил Михайло.

Понятно мужицкое тугодумие: на опасный, а может, и смертный путь могут ступить они в эту минуту. Есть еще время отказаться, смирить гордыню и покорными выйти всей волостью на Дугненский завод. И жить, как жили прежде, а там как бог даст…

– Писать челобитную государыне! – решился-таки первым Кузьма Петров. И увидел, как вспыхнули при этих словах глаза Чуприна. – Пусть даст нам именной указ быть либо за дворцом, либо за Демидовым, чтоб зря он нас не приневоливал, чтоб хозяйства наши не разорял. Теперь же мы и не пахари и не работные!

– Верно, – подтвердил Василий Горох. – По воле Демидова мотаемся сырым туманом над землей – ни вода, ни тучи.

– Ты как мыслишь, Василий, устоим миром супротив Демидова? – Чуприн резко повернулся к Гороху.

– Ежели всем миром как один – устоим! Другого пути избавления от Демидова нам нет – надо бунтовать! – и Горох неистово перекрестился. Вслед за ним перекрестились Михайло, Кузьма, Иван. У Федора заметно вздрагивали пальцы, когда он подносил их ко лбу. Андрей Бурлаков не утерпел и вновь напомнил про семьсот сорок первый год:

– Побьют нас, видит бог – побьют. Готов удариться об заклад!

– Потому и побили, что скакали от демидовских приказчиков проворнее кузнечиков из-под конских копыт! – Чуприн вскочил на ноги, решительно уперся костяшками кулаков в столешницу. – Неужто Оболенские храбрее нас? Да если взбунтуется вся волость и уйдет со всех заводов да на Каменный Пояс к нашим же вывезенным родичам весть как ни то подать – закачается Демидов!

Долго еще сидели и думали в тот поздний вечер мужики, и долго еще слабый свет коптилки едва пробивался сквозь тусклые окна избы Михайлы Рыбки.

В центре волостного села Ромоданова, на взгорке около спокойной подо льдом реки Оки, в двухэтажной усадьбе Демидовых горели в серебряных витых подсвечниках толстые свечи. Дворовые бабы отмывали и оттапливали после зимы хоромы перед приездом молодого хозяйского сына Ивана вместе с его разгульными сотоварищами из столицы…

Федор, возвратясь домой уже с первыми петухами, долго стоял около уснувшей дочери, потом перекрестил ее и, не отвечая на расспросы жены Анисьи, молча полез на полати к отцу Капитону и сыну Илейке.

Глава 3. В потайной темнице

Капитон, спасаясь от неминуемой гибели или тяжкого увечья, едва успел отшатнуться в сторону. Словно чужие и потому непослушные ноги подломились в коленях. Они рухнули рядом – подрубленная сосна и человек, измотанный непосильным для возраста трудом. Рухнули на влажный ноздреватый снег и на холодные светло-желтые щепки. Сквозь образовавшийся прогал в густом своде хвойного леса – там только что подрагивала разлапистая крона обреченного дерева – Капитону в лицо насмешливо сверкнуло лучами искристое солнце. Из-под влажной потертой мурмолки в морщины у глаз набежал пот и голодным комаром жадно въелся в воспаленные веки. Старик невольно зажмурился.

– Господи, не ушибло? – К Капитону подбежал Федор. В голубых усталых глазах – смятение: ну как упавшее дерево да изломало старого родителя!

– Вот так бы и соборовался, не вставая боле, – отозвался Капитон. В груди у него хрипело и посвистывало. С заметным усилием протянул сыну руку. – Помоги, Федюша, выбраться.

Капитон завозился, упер в подтаявший снег локти. Федор отстранил протянутую руку, подхватил родителя со спины, помог встать на ноги.

– Ну вот, а то разлегся гнилой колодой поперек дороги – людям не проехать, – вымученно улыбнулся Капитон. Огладил ладонью влажные от дыхания усы и длинную седую бороду, в которой запуталось несколько мелких щепок, вылетевших из-под топора.

– Перемогаем малость, Федюша. – Капитон сел на шершавый ствол сосны, отряхнул с намокшей однорядки снег и мелкую щепу, прикрыл озябшие колени, плотно прижав их друг к другу.

Федор вогнал в пень топор, сел рядом, усталым движением руки стащил мурмолку, утер ею лицо: над влажной головой, словно над приоткрытой дверью предбанника, заклубился густой и терпкий пар.

– Укрой голову-то, не на сенокосе, – проворчал Капитон, и Федор тут же надвинул суконную мурмолку по самые уши.

Отдышались, снова в два топора рубили очередное дерево. По всей делянке демидовский вальдмейстер[2] наделал множество глубоких засечек, от которых лес здесь, если глянуть издали, казался серой занавеской, густо избитой дробью.

До обеда свалили еще две сосны, а посшибать ветки сил уже не осталось. Решили передохнуть и отобедать на скорую руку.

– Тьма красная плещет в глазах, – пожаловался Капитон. Телом еще крепкий, он в последние два-три года нет-нет да и сетовал на головную боль, от которой в глазах становилось темно. В такую минуту хотелось лечь на лавку с вытянутыми руками и позвать сельского попа Семиона Макарьева. Но смерть, должно быть, в ту пору занята была кем-то другим, Капитон отлеживался, и домашние хлопоты заставляли брать в руки крестьянский работный инвентарь.

А тут вот зимняя опостылевшая лесная отработка так некстати затянулась, почти до весенней распутицы…

За спиной раздался треск валежника и надрывное сопение.

– Шатун проклятый! – Федор выдернул топор из пня, резко обернулся – сквозь мелколесье напролом, не видя рядом протоптанной в снегу тропинки, продирался не потревоженный медведь, а младший сын Илья, отрок четырнадцати лет.

– Илейка, что стряслось?

Илейка едва осилил последние десятки шагов, упал на поваленную сосну, уперся голыми ладонями в запорошенную снегом кору, не чувствуя холода. Лицо разопрело от бега, залито разводьями пота. Карие глаза подернуты пеленой усталости – запалился отрок до крайности.

– Акулинушка… – дыхание у Илейки сбилось, говорить дальше он не мог, хватал открытым ртом сырой воздух.

Федор выронил топор, качнулся, отыскивая рукой ствол дерева – опереться.

– Что… Акулинушка? Сказывай…

– Нынче… чуть свет… кинулась в прорубь. – И тут Илейка не сдержал себя, уткнул красное лицо во влажные от снега ладони и завыл.

Капитон вскочил, вскрикнул от боли под сердцем и повалился на истоптанный, засыпанный щепками снег.

У Федора словно оборвалось что-то в груди и ледяным комом уперлось в ребра. Он подхватил топор и медведем полез в мелколесье, в сторону Ромоданова.

– Тятенька! – кинулся было за ним Илейка, но Федор, вполоборота, крикнул:

– За дедом присмотри! – И побежал, не разбирая дороги.

Восемь верст показались как одна. Возле проруби Федор упал на колени на лед, испачканный конским навозом. Здесь, близ перевоза через Оку, мужики останавливались напоить обозных коней.

Над темным глянцевым овалом воды чуть приметно клубился пар.

«Акулинушкино дыхание поднимается!» – У Федора под мурмолкой зашевелились слипшиеся волосы.

– Доченька-а, – со стоном провыл он и в бессильной ярости ударил кулаками по закругленному краю проруби. На льду остались светло-розовые пятна: сбил на суставах кожу.

Слева, со стороны Калуги, спускался к реке длинный обоз. Долетали крики возниц, собачий лай, различимо уже конское пофыркивание и скрип сбруи.

Федор с трудом привстал со льда, снова сел, опустил руки в обжигающе холодную воду, подержал так несколько секунд, прощаясь с дочкой, поднял брошенный рядом топор и, словно в беспробудном хмелю, мимо голого, заваленного снегом леса начал подниматься от реки в Ромоданово. Скользили ноги по накатанному санями снегу, когда вдоль знакомых подворий, ничего не видя, брел он к демидовской усадьбе. Дворовая стряпуха Пелагея, столкнувшись лицом к лицу с Федором, всплеснула руками и, зацепив бадью с помоями, в страхе метнулась с крыльца к боковым пристроям.

– Спаси-ите! Душегубство будет!

– Кой черт там вопит и грохочет? – раздался знакомый густой бас, сверкнула начищенными ручками и распахнулась дверь. Из темных сенцев на крыльцо вышел Прокофий Оборот. Следом появились четыре демидовских стражника, подобранные один к одному, здоровые, охотники до разгульной жизни на даровых хозяйских харчах.

Оборот увидел ополоумевшего Федора, топор в руке, порадовался, что молодой хозяин вовремя отбыл из усадьбы, внял его настойчивому совету.

«А этот похнычет, похлюпает носом да и угомонится в темном запечье, – усмехнулся про себя Прокофий Данилович. – Первый, что ли, на земле мужик, чья дочь в девках достается барину? Деньги любое горе умаслят…»

– Батюшка, Прокофий Данилыч, как же так? – Федор растерянно потянул руку снять перед приказчиком мурмолку, но пальцы скользнули о простоволосую голову: когда обронил шапку свою у проруби, и не приметил.

– Клим, отбери у него топор, не в себе мужик, – распорядился Прокофий Оборот.

Федор с трудом выпустил из рук словно прилипшее к ладони топорище.

– Закаменел ты, что ли? – ругнулся Клим, дернул за топор, а сам опасливо косился на Федора – кто знает, что у мужика на уме, тюкнет сверху, и охнуть не успеешь.

– Такова наша доля под господами, брат Федор. – Прокофий распахнул кафтан, покопался в кармане темно-синего сюртука, достал несколько серебряных целковых и протянул на полураскрытой ладони. – Бери, барин повелел передать тебе на поминки…

Словно холодные отполированные льдинки в проруби блеснули серебряные кругляши, и блеск этот калеными искрами упал Федору на сердце.

– За погубленную душу – иудины сребреники? – вскрикнул Федор и вдруг, самому себе в неожиданность, резко ударил по протянутой руке приказчика. Звякнули и разлетелись тяжелые монеты, пропали в рыхлом снегу.

Рыжие брови Прокофия полезли под баранью мурмолку: вот так хлюпик-плакса! Мухи, бывало, не обидит, а тут хозяйские – и не малые! – деньги из руки вышиб, словно плесневелые лепешки, протянутые в насмешку просящему Христовым именем!

– Ты что это? Сдурел? – опешил Оборот. – Такими целковыми швыряться! Неужто карманная чахотка-безденежье не надоела?

Один из подручных приказчика нахально рассмеялся – что с воза упало, то пропало! – сбежал с крыльца и зашарил голыми руками в мокром снегу.

– Просил ведь – не посылай дочку в услужение, – прохрипел Федор сдавленным горлом и шагнул на нижнюю, залитую помоями ступеньку. Он судорожно глотал комок в горле, но тот ниже кадыка не уходил. Лицо дергалось, как у парализованного, в злом оскале кривился рот.

Приказчик отступил на шаг, заговорил, как бы оправдываясь:

– С барином, брат, не поспоришь. Мало ли девок на земле достается хозяевам? Ты выбрось из башки всякую дурь. Ишь, нежности какие – переспал с ней молодой барин! Радовалась бы, дуреха. Глядишь, со временем в милости оказалась бы у Демидовых, в гору полезли бы. А то – нате вам! – утопилась, досадила кому-то. Расхлебывай теперь кашу. А коль и тебе хозяйское серебро не пришлось по нраву, пошел отсюда! И не вздумай докучать Демидову жалобами – высеку как сидорову козу. Сказано – пошел вон!

– Где этот паскудник блудливый? – Федор не слышал приказчика. Стараясь обойти Прокофия Оборота, пошел по ступенькам к парадной двери, украшенной сияющими медными ручками.

Оборот грубо ухватил его за рукав и развернул лицом от двери, начал толкать прочь.

– Куда прешь, нечистая сила! Рехнулся совсем? Знай сверчок свой шесток. Пошел вон, кабан вонючий, пока взашей не выбили!

Федор напрягся всем телом – литые из меди фигурные ручки с разинутыми медвежьими пастями притягивали его к себе. Кафтан затрещал в плечах.

– Та-ак! – Федор словно впервые увидел приказчика перед собой. Глаза у него побелели и округлились. – Стало быть, и ты с демидовским выродком заедино? Ах ты сводник паскудный!..

Удар кулаком пришелся Прокофию между глаз. Хрустнул не то палец, не то плоское переносье. По светло-рыжим усам приказчика хлынула кровь. Оборот вскрикнул, отшатнулся и зажал лицо, над растопыренными пальцами в маленьких глазах метнулся испуг – ждал повторного удара, потом в них зажглась волчья лютость.

– Клим, чего стоите! Бейте холопа! – крикнул Прокофий подручным, которые замешкались прийти на выручку.

– Меня же да бить? – Федор окончательно потерял самообладание, замахнулся во всю мощь плеча. – А черта лысого не хотели!

Из-за спины успели перехватить руку. Тупой удар в затылок сбил с ног, в глазах коротко вспыхнули яркие звезды, и тут же тяжело обволокла липкая и до тошноты горячая темнота…

Федор пришел в себя от сотрясающего все тело озноба. Вокруг кромешная тьма, сырой и затхлый от плесени воздух. Тишина. Прислушался – где-то вдали, как за глухой стеной, чуть различалось надсадное гудение, словно огромная муха застряла в липкой паутине и бьется из последних сил.

Сколько он пролежал на этой влажной глине? День? Два? По пустому желудку понял, что лежит долго. Попытался встать – руки связаны за спиной. Поднялся-таки и наобум шагнул в неразличимое глазом пространство, уперся в бревенчатую стену, ступил вправо, ногой попал во что-то скользкое и упал навзничь, ударился затылком о какой-то ящик. На лицо посыпались древесные угли. Хватил полной грудью воздуха и задохнулся пресной пылью.

Очнулся от сознания того, что захлебывается. Мелькнула жуткая мысль: «И меня, как дочку Акулинушку, в прорубь». Дернулся ногами, чтобы оттолкнуться от невидимого речного дна и всплыть к солнцу. Успел вдохнуть мокрого воздуха и через силу открыл залитые водой глаза. Сквозь мутную пелену распознал размытые контуры склоненного над ним человека. Позади этого неясного видения на сквозняке колыхался огонь смоляного факела.

Слабая радость тонкой паутиной на ветру затрепетала в глубине затуманенного болью сознания – живой! Живой, если так нестерпимо ноют заломленные руки и саднит разбитая в затылке голова. Еле различимо, словно из-под ватного матраца, доносились обрывки человеческой речи.

Федора еще раз окатили ледяной водой. Он захлебнулся, закашлял, сделал попытку сесть, но не смог.

– A-а, зашевелилась, змея подколодная! – Этот голос Федор узнал бы, наверное, и в преисподней. А может статься, что там он теперь и находится? – Запомнишь, аспид, каково холопу руку на хозяйского приказчика поднимать! Бейте его, пока вся дурь не выйдет!..

Вновь очнулся от холодной, со льдом, воды, которую тяжелой струей и с невероятной, казалось, высоты лили на избитое лицо.

– Глянь-ка, не окочурилось разинское отродье!

Федор горестно усмехнулся, подумал про себя, словно про чужого: «Боже, да какой я бунтарь? Курице голову отрубить не могу – родитель Капитон до сей поры сам рубит. Вот Чуприн да Горох – те покрепче духом и телом. А мы с Андреем Бурлаковым…» – и тут же оборвал путаные мысли – а откуда ведомо приказчику, что он причастен к намечаемому бунту?

Прокофий Оборот все издевался над ним:

– Вон ведь как нежданно все обернулось, разбойная твоя душа. Думал я прежде спустить тебя без мороки под лед, да и дело с концом. А вы недоброе затеваете супротив хозяина. Так вот, мотай на ус: откроешься, не утаишь ничего – милость получишь от воеводы и Никиты Никитыча. Уразумел, аспид?

«Какова демидовская милость – мне уже ведомо. Получили ее и от старого паралитика, и от молодого прелюбодея!..» – хотел выкрикнуть Федор, да не было сил разжать опухшие губы.

Не дождавшись ни слова, Прокофий Оборот рукоятью плети больно ткнул Федора в голову.

– Сказывай по совести и без утайки, зачем Чуприн шастал в Оболенскую волость? С кем там снюхивался? О чем шептались вы той ночью у Михаилы Рыбки? Кто еще ходит в зачинателях смуты?

Горячая истома, которая только что наполняла тело, вдруг сменилась невыносимым ознобом. Федор открыл глаза и четко, до каждой волосинки в бакенбардах, различил склонившегося над ним Оборотня. Междуглазье у него распухло и окрасилось в сизо-синий цвет.

«Неужто в беспамятстве помянул я Ивана Чуприна? Ох господи, вот беду накличу на содругов! Переломает теперь мужиков проклятый Оборотень, если доподлинно прознает про наш сговор писать на Демидова челобитную матушке-заступнице нашей… Отпереться надобно, непременно отпереться».

Сделал над собой невероятное усилие, разлепил губы и сквозь стук зубов еле выговорил:

– Неведомо мне… о чем ты спрашиваешь… Прокофий Данилыч. – Федор говорил, а сам на слух не узнавал собственного голоса: разбитые губы кровоточили и почти не шевелились. – А что руку поднял… прости Христа ради, разум помутился от горя и обиды за дочку… Где я теперь? – Он сделал попытку привстать на колени.

Острая боль в левом боку едва не лишила сознания – Прокофий Оборот со всего маха ударил сапогом под сердце.

– Скажешь, пес полудохлый, для какого сговора Чуприн летал к оболенским мужикам темной ночью? Ну-у? Будет нам бредни нести!

Федор с трудом перевел сбившееся дыхание, покосил глазами – по бревенчатым стенам развешаны кнуты, железные цепи, вбиты крюки. В правом дальнем углу низкий свод полыхал розовыми отсветами, словно туда каким-то чудом проникали лучи уходящего на покой багряного солнца.

«Жаровня там, – ужаснулся Федор. – Пытошная под домницей Выровского завода! Это о ней среди работных мужиков ходил тайный слух как о преисподней, сооруженной Никитой Демидовым пытать супротивников… Живу мне отсюда не выбраться, если и содругов выкажу Оборотню! Надо было бы топором его, а не кулаком…» – запоздало подумал Федор, набычился и ожесточил сердце против изуверов.

– Ага! Боязненная бледность на лицо пала! На дыбу аспида!

Сильные руки подхватили Федора, рванули вверх и ловко зацепили крюком за веревки на связанных запястьях…

– Окатите водой, чтоб очухался! – кричал Прокофий, и Федор жадно хватил глоток холодной воды – горело все нутро.

– Узнаешь меня? – Оборот вплотную подошел к сникшему Федору, дернул за мокрую бороду. – Неужто не хочется зрить небесное светило? Неужто сына оставишь сиротой на погибель?

Федор упорно молчал. «Отпереться, непременно отпереться… Изломает мужиков по одному треклятый в этой пытошной».

– Будешь дальше упрямиться, не скажешь про Чуприна и иных смутьянов – живым сожгу на углях и кости ссыплю в домницу! Вот и весь тебе мой сказ! За каким чертом Чуприн ездил к оболенским?

Федор отрешенно молчал…

Домой Прокофий Оборот приехал в тот вечер затемно и мертвецки пьяным. Подручные, тоже в изрядном подпитии, перепачканные землей, волоком втащили и небрежно бросили приказчика на прибранную кровать с кружевным покрывалом на пуховых подушках.

Напуганная жена – прежде такого за мужем не водилось – всплеснула ладошками, выгнала прочь из дому любопытную приживалку-странницу, чтобы не разнесла лишнего по соседям, и принялась сама стаскивать с Прокофия сапоги, испачканные влажной глиной.

– Ты это, моя бранчливая Прасковеюшка? – прохрипел Прокофий, силясь поднять голову. – Ну-ну, не ломай брови… А мы под корень того аспида, хе-хе, и концы замочить, бесследно чтоб было…

Просковья живо хлопнула мужа по губам и боязливо оглянулась – плотно ли закрыта дверь из спальни в людскую горницу?

Глава 4. Сход принимает решение

Холодными туманами изошло мокрое Благовещенье. Словно змея, сменившая кожу, обновилась и ожила Ока, сбросив унавоженный и затоптанный ледяной сарафан. Набухали мутною талою водой овраги и суходолы, близ жилья первые скворцы сменили ушедших в отлет красногрудых снегирей.

Истекли давно сроки, по которым ромодановцам следовало прибыть на работу к Дугненскому заводу, а села и деревни даже и не поднимались в отъезд. Месили холодную дорожную жижу между селами торопливые ходоки; остерегаясь демидовских доглядчиков, собирались вечерами в чуть освещенных избах выборные, и вновь до хрипоты спорили, быть им или не быть за Демидовым.

Порешили – на Фомино воскресенье недели Святой Пасхи собрать в Ромоданове общеволостной сход, там определить свою участь.

Капитон упросил Андрея Бурлакова оповестить нижележащие по Оке села, чтоб если отыщется тело утопленницы Акулины, то дали бы знать в Ромоданово.

Бурлаков обещал, а Капитон подстерег Прокофия Оборота около демидовской усадьбы и спросил, куда увез он сына Федора?

Оборот вперил в растерянного мужика тяжелый враждебный взгляд – под глазами все еще сине-фиолетовые круги, – процедил сквозь стиснутые зубы:

– В конторе воеводской узнавай, куда свезли твоего разбойного сына. А явишься еще раз мне пред очи – велю высечь на конюшне. Пошел прочь, разинский выродок! – На скулах желваки ходуном заходили, так что зашевелились бакенбарды.

Капитон убрался от греха подальше и теперь потратил последние копейки на паром, чтобы переехать в Калугу. Придерживаясь за шаткие плетни и заборы, брел по раскисшим от частых дождей улицам города, робко постучал костяшками пальцев в серые дощатые ворота Калужской провинциальной канцелярии. Привратник, отставной безрукий солдат, привычно спрятал в левый карман две медные копейки, пропустил Капитона во внутренний двор. Тщательно вытерев лапти о зашмыганную солому перед крыльцом, Капитон долго топтался, дожидаясь своей очереди в приемной, а потом наконец-то предстал перед тонконогим и худющим канцеляристом Пафнутьевым. Здесь же, будто барин у себя в хоромах, вальяжно развалился в плетеном кресле близ запотевшего окна приказчик Оборот.

Пафнутьев надел на нос круглые стекла, повертел протянутое Капитоном прошение, швырнул на стол – там таких измятых в карманах бумажек целый ворох.

– Твой бунтарского духа сын Федор повязан веревками, бит плетьми и препровожден под караулом в контору Правительствующего сената. Там с него снимут надлежащий допрос – как посмел руку поднять на должностное лицо, – при этих словах уважительный жест в сторону приказчика Оборота. – А тако же спрос поимеют с него, кто тому бунтарству подстрекатель. Ты же, старик, боле мне не докучай никчемными прошениями, иначе быть и тебе повязану. Ступай! В бирюльки играть недосуг мне.

Капитон неловко переступил набухшими от сырости лаптями, посунулся было спиной к двери, да Пафнутьев вдруг остановил его властным жестом руки: так ловчий ставит в стойку охотничью собаку:

– Назовешь мужицких заводил бунта – повелю спешным курьером возвратить Федора домой. И никакого спроса под батогами ему не будет в Сенате. Скажи, кто затевает смуту и непокорство Никите Никитычу Демидову? Что умыслили мужицкие атаманы?

Жалобно скрипнуло плетеное кресло – это Прокофий Оборот резко поднялся на ноги. Широкие ноздри приплюснутого носа раздулись.

– Может, на Дон толпой бежать порешили? Или еще куда? Что молчишь, старый аспид? Говори! – и замахнулся, грозя вернуть старику сыновий удар, но канцелярист остановил его испуганным возгласом: в присутственном месте ведь, не в пыточной камере!

У Капитона волосы взмокли от неожиданного оборота дел – о замысле выборных он ничего не знал: носятся по селу слухи, словно тополиный пух в пору цветения, ждут мужики каких-то событий. Но каких? Занятый своими заботами, Капитон на мужицкие пересуды не обращал внимания.

– Поди прочь с глаз! – резко выкрикнул Пафнутьев. – Нет у тебя желания спасти от каторги и вырывания ноздрей родного сына! Если прознаешь что о смутьянах, тогда и приходи вызволять Федора. – Канцелярист сдернул пенсне с носа, отвернулся к мутному окну, где низ стекол бы покрыт толстым сырым льдом.

Недобрая усмешка скользнула по искривленным злобой губам Оборота, когда Капитон, откланиваясь, пятился к двери.

«Жив мой Федюша, ну и слава богу. А про каторгу зазря он брякнул – стращает. Отбузуют для вразумления плетью, чтоб вдругорядь уважение имел к хозяйским слугам… Мужику не привыкать к порке. Конь и тот попервой взбрыкивает, не хочет влезать в оглобли, а потом ниш-то, ходит как миленький, тянет свой воз, пока ноги держат».

Вышел на крыльцо под голубое, в редких облаках небо, натянул на голову мурмолку, поделился с бородатым привратником:

– Жив мой сын Федор. Только и беды за ним – ударил Прокофия Данилыча. В сердцах он был о ту пору, не от злого умысла. Сказали, что в Сенат под караулом повезли. Далеко-то как…

– Иди себе, – безучастным голосом проворчал отставной солдат: всем не насочувствуешь, сюда не с радостью народ валом валит, ворота порасхлябили, правды доискиваясь. Отвернулся: резкий порыв ветра трепанул пустой рукав долгополого кафтана.

Капитон откланялся сгорбленной спине привратника:

– Прощевай, родимый, – и вдоль заборов, где не так истоптана земля, побрел вниз, к переправе через Оку.

Перекликались над городом стаи диких гусей, беззлобным лаем провожали Капитона собаки. Издали доносился колокольный звон Лаврентьева монастыря, который стоял пообок с домом воеводы Федора Шагарова, на берегу речки Ячейки.

По скользкой круче Капитон осторожно сошел к перевозу, остановился у древнего вяза, за который был закреплен канат до ромодановского берега.

Рядом облокотился на палку односелец Парамон, работный с Выровского завода. Забрызганный грязью почти до опояски, с желтым болезненным лицом, Парамон завидел Капитона, и будто его кишечные колики схватили, покривил изморщиненным лицом. Потом выпрямил спину, стащил с лысой желтокожей головы мурмолку и тут же отыскал взглядом кресты над церковью в Ромоданове, перекрестился.

– Упокой, Господь, душу раба твоего Федора.

Капитон вскинул на Парамона настороженные глаза, переспросил тихо:

– Ты… ты по кому это, Парамоша, упокойные кресты кладешь?

Парамон задергал редкими сивыми бровями, запоздало помолчал, жалостливо всматриваясь в лицо Капитона – бледность, будто густая побелка на прикопченную стену печки, плотно легла на щеки старого Капитона.

– Так тебе что… неведомо разве?

– Про что? Про что мне неведомо? – Капитону показалось, что пологий песчаный берег Оки вдруг резко вздыбился.

– Как же про что? Про Федора, сына твоего. – Сивые брови Парамона поползли вверх, морщиня лоб. Бороденка мелко затряслась: вот так новость вместо соболезнования преподнес он товарищу далекого детства!

Капитон едва успел ухватиться за туго натянутый канат перевоза. Парамон поддержал под локоть, еле различимо просипел:

– Вот ироды… Сгубили человека и концы скрыли в воду…

Капитон потухшими глазами смотрел на толпу мужиков, которые сошли с парома и поднимались мимо него в гору, судача о том, что по всем приметам быть в этом году хорошим покосам: на Марью-половодницу вон какой выпал богатый разлив!

– Как же так, Парамоша? – пробормотал Капитон, давясь горькими слезами. – Может статься, ты что не так слышал, а? – Голубые глаза застлала соленая влага. – Ведь вот только я из канцелярии. Сказывал мне Пафнутьев – в Питербурх повезли Федю… Живой, стало быть. А ты – упокойные кресты по нему…

Парамон долго и со свистом кашлял, сплевывал под ноги в грязь. Правая рука подрагивала, сжимая горло серыми пальцами.

– Застудился минувшей зимой у домницы. Вот, вишь, хворь желтокожая одолевает. Сырость эту вряд ли переживу. А про Федора… доподлинно верно обмолвился. Вот как оно вышло, слушай. Случилось мне по делу в контору нашего Выровского завода зайти. Покамест я в сенцах голиком счищал грязь с лаптей – чу, в приоткрытую дверь пьяный голос приказчикова подручного Клима доносится. Что-то про твоего сына сказывает. Федор-то не был в работных на заводе постоянно, вот я и навострил уши – что за интерес у Климки к нему? А Клим возьми да и скажи кому-то, знать не один был в конторе: «Дурак Федька! Удумал же такое – Прокофию да прямо в глаза и брякни: „Зверь ты! Оборотень ты замогильный!“ И еще плюнул кровяной слюной в бороду приказчика. Прокофий-то и не стерпел, будучи во хмелю, сгоряча ухватил раскаленный в жаровне прут да и прожег мужику грудь. В самое сердце угодил – Федор и не дернулся, обвис на дыбе, будто метелка зрелого проса, серпом подрезанная. А потом повелел нам закопать ночью в лесу да молчать. Целковыми вот одарил, чтоб языки проглотили… И пьем! Вот я, к примеру, язык водкой заливаю, а он не сглатывается! Ха-ха-ха! А тот Федька на дыбе по ночам является мне и кричит истошным криком: „Оборотень ты замогильный!“ Бр-р! Я что, я мелкая козявка, что сказали, то и сотворил тайно, а вот поди же ты, совесть, должно, и у меня есть…»

Капитон повис на тугом канате, словно осенний перезревший хмель на крестьянском плетне.

– Что еще Клим сказывал… про Федюшу? – только и достало сил спросить. Далекий звон монастырских колоколов казался теперь не радостно-праздничным, а погребальным. И перелетные птицы над головой кричали тоскливо, жалостливо. Слезы жгли не глаза, а сердце Капитону, как то раскаленное железо в руках нелюдя Оборотня.

Парамон рукавом однорядки вытер мокрые губы, добавил, что дверь в боковую комнату в тот момент открылась, послышался голос приказчика и пьяный Клим умолк. Парамон догадался сделать вид, будто только вошел в сенцы и хлопнул дверью.

– Что делать теперь станешь? Жалобу подашь?

Капитон судорожно всхлипнул, смахнул с глаз едкие слезы, но божий свет голубее не стал – в очах тьма, грудь резала невыносимая боль под сердцем.

– Жить надобно, Парамоша… – И протяжно ойкнул – по левой стороне груди вновь будто ножом полоснули. Стоял затаив дыхание, пока чуть-чуть отпустило. – Жить надо… Дом на мне, домочадцы, внук Илейка, наш корень на земле. – Помолчали. Парамон кашлял, отворачивая багровое от натуги лицо в сторону. – А что сгубили Федюшу, о том не сказывай никому… Бабам моим будет спокойнее, а тебе бережливее. Оборотень и тебя может рядом с Федюшей завалить сырой землей.

– И то, – испугался Парамон, вновь зайдясь кашлем. Стояли рядом, немощные, укатанные нелегкой жизнью.

На паром впускали желающих переправиться в Ромоданово. Капитон оглянулся на Калугу, но провинциальной канцелярии из-под берега не видно. Чуть слышно, будто ветру, прошептал:

– Ништо, Оборотень, поквитаемся кровью за кровь, придет и мой час.

Парамон не понял, но переспрашивать не стал, помог Капитону по дощатому мостку подняться с берега на затоптанную палубу парома.

* * *

В первых числах апреля 1752 года, на Фомино воскресенье, в Ромоданове был намечен волостной сход. Словно пчелы к улью, в волостное село дружно и с гомоном тянулись из окрестных сел и деревень мужицкие принаряженные толпы. Шли шумно, говорливо, в лихой отчаянности. И не с пустыми руками, знали, что сход может обернуться кровавой дракой. Последние дни видели, как зачастил Прокофий Оборот между растревоженным Выровским заводом, волостным селом и воеводским домом в Калуге, где просил солдат для охраны хозяйского имущества. Да не успел – нынче поутру на заводе чуть свет объявился Иван Чуприн с тремя десятками ромодановских мужиков. Повязали стражу, побрали ружья, огнеприпасы и казну, ударом в сторожевой колокол всполошили работных…

Подворье Капитона приютилось над речной поймой в дальнем от переправы конце села. Дальше, в полусотне шагов от плетня, глубокий овраг, над ним свисали две старые березы. Каждую весну, после схода талых снегов, Капитон приходил сюда и отмечал на глаз, близко ли подступила овражья круча к обреченным березам. Выходило так, что весны две-три еще деревья проживут, а там…

Потому-то Капитон одним из первых и приметил густую толпу работных, которые шли со стороны Выровского завода, а впереди – ну чисто атаман перед ватагой! – вышагивал приземистый бородатый Чуприн.

– Батюшки-светы! – подхватился Капитон и заспешил от оврага к проселочной дороге. – Неужто и вправду смута началась? Супротив Демидова поднялись мужики!

Чуприн поравнялся с ним, прищурил на солнце серые глаза и озорно выкрикнул:

– Приставай до нашего куреня, старый казак!

Капитон молча поклонился работным. Словам Чуприна не удивился: из этого рода немало было беглых парней в отважную Запорожскую Сечь. Их предок уже на памяти Капитона в 1708 году в отряде запорожского атамана Щуки бок о бок с Кондратом Булавиным под Паншиным городком бился с зажиточными казаками, затем сказывали, будто уже в Черкасском городке самолично сказнил царского слугу, атамана домовитых казаков Максимова. Потому и недоумевали односельцы, отчего не сбежал к запорожцам до сей поры и этот неугомонный Чуприн – Иван.

Капитон пообок с ватагой выровских работных поспешил к своему двору.

– Дедушка, ты к чему это берешь? – испуганно прошептал за спиной внук Илейка, когда приметил, что Капитон старательно прячет топор за тугой кушак под ветхой залатанной однорядкой.

– Цыть, нишкни – бабы всполошатся, – зашипел Капитон на внука, потом устыдился своей резкости: внук обиженно поджал тонкие губы. «Мягок душой Илейка, весь в Федюшу. Чуть что – уже и слезы на глазах… Эхе-эхе, не дал нам всем Господь такого крепкого сердца, как у Чуприновых, обделил силой духа…» Привлек рыжеволосую голову внука к груди, неловко провел рукой по нечесаным вихрам.

– Видишь, на сход мужики собираются, Демидову супротивничать будут. И кто знает, не нагрянут ли солдаты из города? Идем, Илья – сила божья, послушаем, о чем умные люди говорить станут.

Из темных сенцев высунулась бабка Лукерья, повязанная чистеньким повойником.

– Ты куда это, старый?

– На кудыкину гору, – недовольно отмахнулся Капитон, крепко хлопнул калиткой.

На деревянной паперти церкви перед тьмой собравшихся мужиков в большом смущении топтался волостной староста Андрей Бурлаков. Здесь же и выборные: Василий Горох степенно оглаживает седую бороду, Михайло Рыбка из-под нахмуренных бровей волком смотрит на демидовскую усадьбу, готов хоть сейчас кинуться в смертную драку, жечь и крушить все кряду, чтоб хозяину оставить черные головешки. Иван Чуприн и Кузьма Петров о чем-то громко спорят: Чуприн неудержимо размахивает руками – так отбиваются от надоедливой июльской мошкары. Кузьма изредка, соглашаясь, кивает головой, будто дятел долбит большим носом воздух.

Первым, требуя тишины, поднял руку Андрей Бурлаков, снял из черного барана мурмолку, обнажил крупную голову. Словно извиняясь за что-то, заговорил перед миром:

– Вот какое дело, мужики. Уведомил меня хозяин наш Никита Никитыч Демидов через приказчика Прокофия Данилыча, чтоб по миновании Благовещенья быть нам всей волостью на работах к Дугненскому заводу. И срок той работе, чтоб к пахоте нам возвратиться, не указует. Потому и собрались мы всем миром. Давайте сообща думать, как поступить теперь нам – ехать ли в работы, к пашне ли инвентарь готовить?

Легкий настороженно-тревожный говор прошел по тесно сгрудившимся мужикам. Вот так спрос невиданный! Хозяин повелел, стало быть, нечего мешкать, ехать надо. И почему это выборные так поздно оповестили, неделю просрочили. Демидов крепко взыщет за такое нерадение.

И вдруг чей-то насмешливый и резкий голос прервал осторожные перешептывания:

– Не в убыток ли будет Демидову две тыщи мужиков блинами с маслом кормить на том заводе? Как бы не разорить нам щедрого хозяина до исподнего белья!

На эту шутку сход откликнулся сперва недружным, а потом почти общим смехом – каковы масленые блины у Демидова в работах, о том всем хорошо ведомо.

Перед сходом выступил Иван Чуприн. Размахивая зажатой в кулаке суконной мурмолкой, громко закричал:

– Доподлинно прознали мы, что мужики Оболенской волости писали челобитную матушке-государыне. И по той челобитной отошли от князя Репнина во дворцовые. Днями был я у оболенских выборных, совета-разума просил. И вот порешили мы сотворить то же – писать ныне от всего ромодановского волостного мира, от всех двух тыщ трехсот мужицких душ, приписанных к заводам, чтоб не быть нам за Демидовым! Потому как владеет он нами не по государеву указу, а по купчей от Михайлы Головнина! Тот Демидов заплатил за нас, за земли с угодиями немалые тыщи целковых. Потому и дерет по три шкуры, возмещая понесенные затраты.

Сход слушал и молчал. Так молчит лес, затаившись в ожидании первого шквала надвигающейся грозы.

– Давайте, мужики, решать сообща свою горемычную судьбинушку. Быть ли нам у треклятого Демидова и дале в послушании, идти ли в разорительные работы. Или писать челобитную государыне-заступнице и просить отобрать нас во дворцовые, пока Демидов не сгубил наше хозяйство под корень?

Какое-то время сход по-прежнему молчал, пораженный смелой бунтарской речью Чуприна, и только близ паперти слышен был надрывный, приглушенный рукавом кашель больного Парамона.

– А что? – вдруг выкрикнул рядом с Капитоном и Клейкой Гурий Чубук, выборный из села Игумнова. Гурий озорно вскинул над курчавой головой кулак с кукишем. – А не поднести ли нам старому Никите пасхальный подарочек – фигу под нос, а?

– Дело! Иного подарка он и не достоин!

– Пусть отведает мужицкого гостинца!

– Ха! Кукиш-то не барский, беленький, а мужицкий, в черноте да в трещинах! – отозвались насмешливые голоса. И Капитон не удержался, стараясь перекричать других, добавил:

– Пущай пьет с ним чай заморский!

И завихрились, полетели над сходом разгневанные выкрики:

– Платил бы за работу по совести, так можно бы и ехать к тому заводу!

– Да еще по хозяйству давал бы возможности справлять все ко времени!

– Скотину от бескормицы перевели вконец! Грудники коровьего молока не видят!

– Какое там молоко! – возвысил снова голос Гурий Чубук. – Каков коровий навоз, и то забыли давно! – И к выборным: – Что толку кричать на ветер. Писать государыне-заступнице! У нее, голубушки, доискиваться управы на Демидова. А нам с сего часа не быть за Никитой-паралитиком! Не быть, хоть и умереть всем!

– Нет больше нашей покорности Демидову! – подхватил Михайло Рыбка. – Хотим во дворцовые. И там нужда, но не такая гибельная. А Демидову набирать себе вольных работных по уговору.

– Вот это верно! – вновь закричал неугомонный Чуприн. – Мы не супротив заводов. Но пусть Демидов набирает работных по уговору. Мы же напишем челобитную и пошлем от себя ходоков в Питербурх. Да принесем клятву на святой иконе – до того времени, пока от матушки-государыни не будет ея собственной руки именного указа, стоять нам заедино!

Михайло Рыбка, не ворочая шеей, шагнул на край паперти, поднял над мурмолкой внушительный кулак.

– А будет так, что Демидов вновь пошлет супротив нас команду бить и вешать, то б тем командам не даваться в руки! Хотя бы и животы положить всем за волю! Согласны ли Крест святой и икону на том целовать, мужики?

– Согласны! – перекрывая всех, глушил Капитона и Илейку горлом Гурий Чубук, ликующий от сознания своей, неведомой прежде, смелости. – Кровью умоемся, но добудем себе лучшую долю!

– Умрем, а Демидову в руки не дадимся!

– Укоротим хвосты аспидам! Довольно Демидову и его приказчикам за нашим хребтом безмерно морды разъедать!

– Уж оно так! Мурмолку не подыщут себе по размеру – щеки дальше ушей топорщатся!

Вокруг засмеялись, а Капитон, обнимая внука за плечи, подхватил:

– Истинно подмечено! Вон хоть наш Оборотень замогильный! Сам себя уже шире стал!

Не к месту вспомнил! Из-за церкви верхом на коне, в сопровождении четырех подручных, выехал демидовский приказчик. Напирая на толпу, он пытался проехать к паперти вдоль срубовой стены с закругленными вверху окнами.

– Поди! Поди прочь! – выкрикивал Прокофий Оборот и взмахивал для острастки витой плетью. – Кто позволил? Что за бунт? Марш по домам! Велю солдат из города прислать. Забыли, дурачье неотесанное, сорок первый год?

Ближние мужики потянулись к мурмолкам, начали по привычке кланяться крутому нравом приказчику.

С паперти донесся суровый, осуждающий голос Михайлы Рыбки:

– Что это вы, мужики, не иначе трясогузки у болота, все в пояс да в пояс? Довольно уже покланялись Демидову и его псам цепным! Хватит былинками гнуться. Полынь и та по осени твердеет, а если и ломится, то сила требуется для этого. – Черные глаза налились злобой, Михайло набычил шею и начал пробираться навстречу приказчику.

Остановился Оборот – толпа перед ним сдвинулась пролазной чащей, послышалось угрожающее сопение ближних мужиков…

«Мой час грядет, – решил Капитон, оставил Илейку в толпе и с трудом стал пропихиваться к Прокофию Обороту, нащупывая через однорядку топор. – Только бы добраться до душегуба…»

Приказчик увидел Капитона по выкрикам и ругани вокруг него, насторожился, всклоченные бакенбарды шевельнулись на желваках. Он осадил жеребца, заставил его пятиться. К тому же чья-то сильная рука стиснула узду у конских губ, развернула и вывела коня из напряженно выжидающей толпы.

– Езжай подобру-поздорову, пока кровь твою не пролили. Мы дело миром порешить задумали, не нам первыми и бой начинать.

Приказчик отъехал шагов на десять к подручным, которые в робости попридержали коней и не отважились въехать в мятежную толпу. Почувствовав себя в безопасности, он привстал над седлом и сделал последнюю попытку утихомирить сход:

– Опомнитесь, мужики! Повяжите смутьянов да повинитесь хозяину! Демидов зла не затаит, ежели скоро явитесь на работу к Дугненскому заводу! Иначе биты будете солдатами, как и прежде бывали за…

– Да унесут тебя черти от греха подальше или нет? – в отчаянии выкрикнули из толпы. Вслед за словами в приказчика полетел увесистый ком черной подсохшей грязи. Оборот и подручные ускакали в сторону Калуги.

– Давно бы так! – засмеялся Михайло Рыбка, возвращаясь на паперть. – Беги, извещай воеводу да хозяина!

Из церкви вышли с иконами и крестами священник Семен и дьякон Иван, оба дородные, бородатые, только у старого Ивана борода такая реденькая, что сквозь нее без помехи просматривалась морщинистая розовая шея и острый кадык, будто мизинец, согнутый в суставе, застрял под кожей и выпирал наружу.

Поп Семен таращил на толпу мужиков большие выпуклые глаза, вскидывал перед собой позолоченный нагрудный крест с изображением распятого Иисуса Христа.

Иван Чуприн преклонил колени и поцеловал распятие.

– Принесем клятву, мужики, – стоять нам супротив Демидова нерушимо! Отслужим молебен и станем писать челобитную нашей заступнице-государыне! За ней, верую, не пропадем, внемлет матушка нашим скорбным воплям!

Капитон чмокнул холодный крест, пахнущую ладаном пухлую руку попа Семена, отошел от паперти, уступая место другим.

«С Демидовым всем миром биться будем, а душегуба Оборотня за мной числить надобно, – подумал он неспешно и решил: – Челобитную и без моего куриного ума напишут».

Он отыскал неподалеку смущенного, бегающего глазами по толпе внука, окликнул его:

– Идем, Илейка. Нынче в ночь у нас дело будет преважное.

Внук вскинул карие глаза, но от вопроса удержался: по растревоженному лицу деда Капитона понял, что тот не добавит к сказанному ни слова.

* * *

Как бесшумная тень вокруг ствола дерева, кружил Капитон вокруг демидовской усадьбы до поздних сумерек. Однако маленькое окно бокового флигеля в ночь не осветилось изнутри: приказчик, покинув сход и уехав в Калугу, в усадьбу не вернулся. Дней десять его не было, и Капитон начал думать, что Оборот, опасаясь взбунтовавшихся мужиков, в Ромоданово больше не наедет.

Но недели через полторы после схода Прокофий вместе со своими подручными показался на переправе. Приказчик свел с парома на мокрый после паводка берег буланого жеребца, тяжело влез в седло и по кочкастой дороге мимо зеленеющей уже рощицы начал подниматься к усадьбе.

Капитон осторожно крался следом вдоль плетней.

– Ишь, душегуб, сгорбился голодным вороном на зимнем ветру… Ужо тебе! – шептал Капитон, сжимая пальцы до ломоты в суставах.

Пополудни, отказавшись взять с собой Илейку, Капитон сходил в лес, унося тяжелую котомку. Когда он воротился, домочадцы, отужинав, стояли на вечерней молитве. Капитон опустился на колени рядом с внуком – от утомленного деда на Илейку пахнуло теплым потом и сырыми листьями, – перекрестился, стукнул лбом в неровные доски пола, еле различимо прошептал:

– Укрепи, Господи, веру в справедливость твою и дай силы покарать убивца, – и неожиданно резко поднялся с колен. – Идем со мной, Илья.

Илейка переводил глаза с деда на бабку Лукерью, задержал взгляд на заплаканной матушке Анисье. И не мог понять, чем они растревожены, почему голова матери поверх повойника покрыта черной шалью. Не зная причины материнской скорби, он вдруг ощутил, как заскребло в горле и от недоброго предчувствия защипало веки…

Капитон взял внука за плечо, вывел во двор под сумрачное серое небо.

– Идем карать Оборотня, душегуба нашего Федюши.

Илейка крутнулся под рукой деда так, будто за шиворот сыпанули горячие угли.

– Как душегуба? Где мой тятька?

Во мраке уснувшего села светилась тремя желтыми пятнами демидовская усадьба, и Капитон указал на них.

– Знающий человек под большим секретом поведал мне, что Оборотень загубил его… на Выровском заводе, в потайной пытошной под домницей… – голос Капитона срывался через два-три слова. Увидев, как покривились и задергались губы внука, он сурово выговорил: – То бабье дело – выть над усопшими! Наше дело – кровной местью поквитаться с Оборотнем. Идем!

Это «идем» было произнесено столь решительно и властно, что Илейка, не успев завыть, умолк, шумно сглотнул слюну и, придушенно всхлипывая, покорно пошел следом.

Хоронясь от постороннего глаза, подобно коту, что подбирается к воробьям у птичьей кормушки, вдоль темных плетней прокрались к усадьбе Демидова. Перелезли через забор и затаились возле сеновала. Ветер тянул со стороны перевоза, и чуткие псы у амбаров их не унюхали. Пахло близкой конюшней и туманной сыростью реки. У крыльца незапряженная телега бугрилась брошенной на задок охапкой сена, будто черный калека-горбун склонился перед чужим порогом, выпрашивая нищенское подаяние. Два раза темная тень закрывала окно флигеля – Оборот подходил к распахнутым створкам, высовывал голову и смотрел на хмурое, почти беззвездное небо. Потом свет погас, белые занавески закрыли темный проем окна.

– Кажись, угомонился. Вот, держи огниво. – Капитон вытащил из кармана кремень, трут. – Прокрадись на сеновал и зажигай. Как поднимется суматоха, Оборотень и выскочит из флигеля… Понял? Захвати и это… на всякий случай. – Капитон протянул внуку обломок оглобли, гладко отполированный мозолистыми мужицкими пальцами. – Как подпалишь – беги ко двору, там меня и дожидайся. Я следом… ежели цел выбегу.

Илейка молча принял огниво и оглоблю, вдоль сеновала прошел за угол, притаился возле двери, наблюдая, как дед Капитон ползком пересек открытое место подворья, нырнул под пустую телегу. Потом темной тенью скользнул к ступенькам, прокрался вверх, к закрытой двери флигеля. Над дверью простирался шатровый навес от дождя. В тени этого навеса и пропал дед Капитон, филином затаился в темноте, выжидая добычу…

Илейка открыл тяжелую дверь сеновала, шагнул внутрь. В нос пахнуло густым настоем слежалого уже прошлогоднего сена.

У дальнего амбара брехнула чуткая собака – Илейка покрылся мурашками, ноги словно прилипли к земле. Стоял не озираясь и ждал грубого окрика за спиной. Но было по-прежнему тихо, еле слышно звякали натянутые цепи – другие псы не отозвались на короткий лай.

«Должно, пора», – подумал Илейка, оглянулся на серый просвет приоткрытой двери – никого не видно! – опустился на колени, ударил кресалом о кремень. Наконец поймал искру, раздул огонек, приблизил дымящийся трут к сухому сену. Язычки пламени весело побежали по былинкам.

«Вот так – барину в отместку за Акулину». – Илейка слюной затушил трут, спрятал огниво за пазуху. Прислушался – почудилось, будто вновь на демидовском подворье брехнула собака. Илейка поднял обломок оглобли и попятился к серо-розовой двери, освещенной разгорающимся огнем пожара.

Едва успел выйти из сеновала и прикрыть за собой дверь, как полусогнутая черная тень выросла перед ним – луна не ко времени проглянула между тучами, но и без того Илейка опознал демидовского конюха Пантелея, прозванного за нелюдимость Лешим.

– A-а, попался! Ты что тут высматриваешь, воришка? – Лохматая голова Лешего приблизилась к Илейке, огромная ручища с растопыренными пальцами зависла над отроком. От грубого окрика он малость не обмочился, под крепкой рукой конюха враз обмякло тело.

– Я… не высматриваю. – Илейка почувствовал на шее жесткие и неровные ногти конюха, в голове пронеслось: «Вот сейчас пламя вырвется, а он меня в огонь головой пхнет». Залепетал: – А там… там, – и рукой указал в сторону сеновала, невесть зачем делая это.

– Что – там? – Пантелей насторожился, грубо отпихнул Илейку и шагнул к двери.

– Мама-а! – необъяснимо почему взвизгнул Илейка не своим голосом, изо всех сил ударил обломком оглобли по лохматому затылку. Не оглянувшись на конюха, который медленно осел на землю, не таясь больше, он метнулся прочь с подворья…

Капитон видел, как внук перемахнул тесовый забор, как через раскрытые окна сеновала пламя, боязливо поначалу, лизнуло раз, другой нависшую стреху крыши, потом смело рванулось вверх, будто ликуя и дразня светом насупленное и невеселое ночное небо. Следом повалил густой дым, завыли перепуганные собаки.

В усадьбе замелькали огоньки свечей, послышалось хлопанье дверей, ночную темноту всполошил гулкий ружейный выстрел через окно.

На порог флигеля выскочил в исподней сорочке Прокофий Оборот – из длинного ствола ружья струйкой выходил терпкий пороховой дым. Приказчик растерянно уставился в пожарище.

– Так-то ты моего Федюшу… каленым железом, – чуть слышно раздалось за спиной Прокофия. Он резко обернулся: это было последнее его видение – в отблесках пожара чужие, безжалостные глаза…

Капитон наткнулся на внука у плетня своего подворья. Не забегая в избу, схватил отрока за руку.

– Бежим! Поутру солдаты всех подряд сечь примутся, допытываться, кто усадьбу поджег да приказчика порешил. Узрят, что нас нет, и никого не тронут.

Над разбуженным селом гудел набат.

– Убили-и-и! – истошным криком исходила насмерть перепуганная демидовская стряпуха Пелагея: к парадному крыльцу усадьбы, ухватив под мышки, она волокла дюжего, обвисшего на руках конюха.

Озираясь на багровые сполохи пожара, Капитон и Илейка, отныне беглые, поспешно уходили в глушь влажного и прохладного апрельского леса.

Глава 5. Проба сил

Илейка насторожился, медленно опустил ногу на сухую прошлогоднюю листву. Прислушался: так и есть, от проселочной дороги доносилось приглушенное лесом фырканье лошадей, стук колес и людские голоса.

– Не ткнуться бы в демидовских стражников, – поостерегся Илейка, огляделся, увидел неподалеку высокий муравейник и поспешил укрыться за ним.

Обоз протарахтел в двадцати саженях и спустился в ложбину. Густой, но по-весеннему еще полуголый лес вскоре скрыл его из виду вовсе.

Илейка вспугнул около муравейника серую с оранжевым брюшком ящерицу, при обочине дороги обошел молодую поросль ярко-зеленой крапивы и вновь углубился в лес. Близился полдень, а до села Ромоданова еще идти да идти. Шел бездорожьем, но заблудиться не опасался – места знакомые.

– Кто таков? Куды прешь? – прозвучал нежданный грозный окрик. Илейка замер, готовый задать стрекача. Из кустов вышли двое, с длинными рогатинами и с топорами, заткнутыми за отвисшие опояски. Илейка облегченно выдохнул, заулыбался и шагнул навстречу – свои, ромодановские. Признали и его.

– Откуда ты, беглый отрок? А где дед твой укрывается? – спросил мужик постарше, высокий и рябой, в замызганной однорядке.

Илейка неопределенно махнул в сторону Калуги.

– В Мансуровской роще, что ли? – допытывался рябой, но товарищ перебил его:

– Видел ли кого в лесу?

Илейка сказал про обоз в двенадцать телег.

– Вона как! – Рябой напустился на младшего напарника: – Говорил тебе, тетеря губастая, поспешим, ты: передохнем да передохнем! Михайло теперь с обоих шкуры постаскивает – не уследили за дорогой!

Рябой чуть не волоком потащил Илейку за собой, петляя между деревьями, по заросшим оврагам и глинистым откосам. Через полчаса, не менее, навстречу потянуло дымом, потом открылась поляна с десятком шалашей, укрытых хвойными ветками. В центре поляны горел костер. Отставной солдат Дмитриев, сгорбив спину, недвижно сидел на ворохе сухостоя и следил за артельным котлом.

– Михайла! – заголосил рябой мужик. – Слышь, Михайла, где ты?

Из третьего от леса шалаша выдвинулся по пояс Михаила Рыбка, шевельнул густыми бровями.

– Чего шумишь? По всей округе грачей всполошил. Сказывай, что стряслось?

Рябой сообщил про обоз. Михаила вылез из шалаша, подозвал Илейку.

– Оружие какое при обозных приметил?

Илейка сказал, что на каждой телеге по два возчика и по одному ружью.

– Не иначе, в Калугу что-то ценное увозят с Дугненского завода. Опасение имеет Демидов, как бы и тамошние работные не взбунтовались купно с нами. – Рыбка поспешно накинул на плечи длиннополый кафтан, который до этого держал в руке, решительно приказал Илейке: – Пойдешь с нами, укажешь ту дорогу, – и к ватажникам своим, которые собрались на крик рябого: – Быстро снарядиться!

Через малое время из лагеря выступил вооруженный отряд ромодановских мужиков. Шли молча, деловито, как на покос хлебов в первый день долгожданной страды.

Михайла Рыбка, словно вытесанный из огромного серого камня, шел, раскачиваясь всем телом. Рядом с ним, высоко поднимая ноги, маршировал по привычке отставной солдат Дмитриев. По бедности своей Дмитриев зимой и летом носил до невероятия засаленный и прожженный солдатский короткополый кафтан, а на голове красовалась сдвинутая набекрень петровских времен треуголка. Только и богатства у отставного солдата, что бравые гренадерские седые усы от уха и до уха да глиняная трубка, в которой давным-давно не доводилось гореть табаку. Прежде служил Дмитриев в ночных сторожах при усадьбе Никиты Демидова, однако минувшим летом по старости был лишен жалованья. И теперь днем промышлял под чужими окнами Христовым именем, а ночами зяб в каморке полуглухого звонаря при церкви Рождества Пресвятой Богородицы.

– Догоним ли? – который уже раз спрашивал Михайла у Дмитриева. Тот прикидывал по солнцу время до вечерних сумерек и, присвистывая от беззубья, отвечал четкими солдатскими фразами:

– Догоним, атаман. Помаршируем, спрямляя дорогу. До ночи обозу в Калугу все едино не успеть. Разобьют бивак близ Мансуровской рощи. Тамо и ударим в штыки на супостатов!

Илейка обернулся – над головами идущих следом мужиков колыхались длинные рогатины, с десяток кривых самодельных копий с широкими наконечниками. Косы зловеще отсвечивали голубыми искрами. У иных за плечами тяжелые кистени.

«Вот тебе и ударим в штыки», – усмехнулся Илейка, однако дружная и неробкая поступь мужиков вызывала невольное уважение отрока.

Стемнело. Вечерние сумерки вместе с прохладным туманом начали выползать из-под лесного слежалого покрова, сглаживая контуры кустов. Луны почти не видать – в том месте, словно свеча за слюдяным окном, сквозь тучи еле обозначилось желтоватое размытое пятно.

Илейка первым учуял дым костров, остановился и дернул Михайлу за рукав кафтана. Постояли, но сквозь деревья костров было не разглядеть. Дмитриев повел отряд по направлению дыма. Прошли саженей триста, поднялись на пологое возвышение и в полуверсте перед собой приметили тусклые огни – казалось, что там догорал очажок лесного, дождем прибитого пожара.

Подступили ближе. Обозники сидели кучками у походных котлов.

Дмитриев с двумя десятками мужиков отделился и ушел перекрыть дорогу на Калугу, остальным Михайла строго-настрого наказал не чихать и не кашлять. Через некоторое время справа, сквозь настороженную тишину ночного леса, четыре раза ухнул филин. Это уставной солдат давал знать, что дорога перекрыта надежно.

– С богом, братцы, на демидовских прихвостней! – хрипло проговорил Рыбка. Сминая кустарник, с яростным криком «Круши-и!» ромодановцы вывалились на дорогу, из тьмы к свету. Навстречу громыхнуло несколько испуганных и потому плохо прицельных выстрелов. Сквозь гвалт и ржание перепуганных стрельбой коней донесся отчаянный вопль:

– Братцы, не губите подневольных!

Навстречу поотставшему Илейке метнулась темная фигура и с возгласом: «Пропади все пропадом!» – будто в приманчивый омут нырнула в темный лес. Шум драки покрыл голос Михайлы:

– Клади ружья, и будете живы!

Через несколько минут ночной бивак был захвачен. Успокаиваясь, кони вскидывали головы, водили ушами. Стонали помятые и повязанные демидовские стражники. Рыбка и Дмитриев деловито осматривали ружья – целы ли, годны ли к бою? Проверяли возы с мукой и крупами, с неношеной одеждой и сапогами. Наткнулись на несколько увесистых мешков.

– Ого! – Михайла не смог одной рукой приподнять край мешка. – Что здесь? – спросил он у ближнего стражника.

– Казна, – угрюмо обронил тот и отвернул побитое в кровь лицо. – Дугненского завода старший приказчик Воробьев вез в Калугу Никите Демидову. Полторы тыщи рублевой монеты.

Рыбка протяжно присвистнул. Дмитриев кинулся разыскивать Воробьева, но среди повязанных того не оказалось.

– Хитер волк, из капкана сумел выскочить, – подосадовал Михайла. – В Калуге с доносом объявится.

Впрягли коней и засобирались в Ромоданово. Михайла спросил Илейку:

– С нами пойдешь или к деду возвратишься теперь?

Илейка пояснил, что дед Капитон посылал его домой за снедью. Рыбка достал из своей сумки кусок вареного мяса и каравай хлеба, протянул отроку:

– Скажи Капитону – хватит ему сидеть в берлоге, медведю уподобившись. Ежели солдаты нагрянут, то не его казнить за Оборотня, а все село приводить в покорность будут.

Обоз, затихая колесным скрипом, ушел.

Холодно и страшно среди ночи в темном лесу. Илейка присел возле костра, подбросил дрова не жалея и стал терпеливо ждать успокоительного рассвета. И вздрагивал всякий раз, когда за спиной, невесть кого пугая, зловеще ухал невидимый во тьме глазастый филин.

* * *

Отъевшаяся ворона лениво упала с самого верха сухостойного дерева, нехотя распластала крылья и перед самыми конскими мордами скользнула вдоль пологого склона. Пристяжные всхрапнули, сбились с размеренного шага.

– Балуй у меня! – крикнул подпоясанный алым кушаком бородатый кучер, огрел поочередно пропыленные и мокрые бока пристяжных, выравнивая ход богато украшенной рессорной коляски.

Демидов завозился на сиденье: ехать в наклоненной карете крайне неудобно, а склону конца не видно. Ткнул клюкой в спину дворецкому.

– Спишь, каналья! Зри в оконце – толпа пылит впереди. Узнай, не разбойная ли ватага прет? Ткнемся на лихих людей себе на горе.

Антип, убаюканный плавным покачиванием на мягких рессорах, высунулся из крытой коляски, передал повеление хозяина верховому слуге-охраннику.

– Слышь, Пантюха, мечись вперед, проведай, што за толпа там показалась?

Пантюха лапнул руками по приседельным карманам – на месте пистоли? Припустил коня в полный мах, подскакивая в седле и поправляя великоватую шапку из выдры.

– Спокойно впереди, – первым известил хозяина кучер. Он обернул к смотровому окошку у себя за спиной бородатое лицо, приоткрыл в беззаботной улыбке щербатый рот. – Не один спешит к вашей светлости Пантюха-воин!

Пантюха вернулся со знакомым Демидову канцеляристом Иваном Пафнутьевым, под которым не спеша вышагивала саврасая немолодая уже кобыла.

– Откуда шествуешь? – резко бросил Демидов, не ответив даже простым кивком головы на поясной поклон Пафнутьева.

– Отряжал меня воевода с воинской командой объехать вашей светлости, Никита Никитович, заводы и имение да составить при этом объезде реестр растащенному имуществу и протчим убыткам…

– Где тот реестр? – нетерпеливо спросил Демидов и руку высунул в боковое оконце, отдернув белого шелка шторочку.

– Ваша светлость! – вздохнул с обидой канцелярист и придержал лошадь, чтобы не уходила вперед от оконца. – Те бунтовщики не только не допустили в ваше поместье к осмотру, но и дале крайней крестьянской избы меня с моей командой не допустили! Человек с полета выступили встречь команде, с дубьем да с рогатинами. Инструкцию от провинциальной конторы те своевольные мужики выслушали, в ответ кричали мне непристойные и угрозительные слова, так и послали с нечестием обратно. Спешу теперь уведомить господина воеводу Федора Шагарова.

– Подашь о том доношение в канцелярию. А с воеводой я сам буду держать беседу. Гони коней, Прошка! Не ночевать же мне под голым небом! А ты, Ивашка, скажи своим драгунам, пущай следом скачут ради моего бережения. Не учинили бы воры ромодановские какой засады близ самого городу.

Однако до Калуги доехали без происшествий. Распугивая поросят из придорожных луж, коляска подкатила к провинциальной канцелярии. Однорукий привратник замешкался было открыть ворота, под ругань взъяренного Никиты Никитовича смахнул с головы треух и долго стоял согнутый, не решаясь затворить выезд – вдруг, не задержавшись, лютый заводчик надумает куда укатить без промедления.

– Антип! Опять спишь, треклятый! – Демидов завозился в коляске, с помощью Антипа влез в носилки. Охранники, прихватив два тяжелых костыля, бережно внесли хозяина в просторную горницу. Канцеляристы похватали со столов бумажный хлам, спешно удалились в соседнюю комнатушку. Остались лишь Пафнутьев да дворецкий Антип.

Полулежа в кресле у окна, Демидов долго сопел крючковатым носом, напоминая старую крысу, которая очутилась в незнакомом месте и настороженно принюхивается к чужим пугающим запахам.

– Где вор-челобитчик Алфимов? – Демидов плохо владел ногами, в кресле крутнулся в сторону Пафнутьева. Тот с поклоном ответил:

– В арестантской под замком, ваша светлость Никита Никитович. Тамо же и Лукьян Щепкин со товарищи, схваченные в окрестных местах близ Калуги.

– Кем схвачены? Воеводой?

Снова поклон.

– Не воеводой, а старанием приказчика Красноглазова с верными стражниками от заводов вашей светлости. Боле двух десятков смутьянов изловлены и под караул крепкий посажены.

– А воевода мешкает! – Демидов костылем громыхнул о затоптанные половицы. – Пытаны ли воры?

– Пытаны порознь те злодеи, ваша светлость. И под теми пытками показали о своем злоехидном намерении супротивничать до последней крайности. Ныне вот ромодановские заводилы передали поутру, пред моим отбытием с командой из Калуги, объявление от всех ромодановской волости крестьян к государыне императрице о причинах своего нежелания быть в вашем владении.

– Дай сюда тот пашквиль! – Демидов нетерпеливо протянул левую руку, локтем столкнул на пол тяжелый костыль. Пафнутьев, зная, что спорить с Демидовым крайне опасно – ладно ежели костылем вытянет, а то и в подземелье темное повелит холопам своим опустить, – поспешил вынуть из стола челобитную, писанную на плотной добротной бумаге.

– Где воры писчую бумагу берут? – Демидов отстранил челобитную от лица едва ли не на всю руку, забегал глазами по ровным, красиво писанным строчкам. Невнятное брюзжание длилось недолго – где-то на середине челобитной он замолчал, побелели ногти на пальцах правой руки, стиснувшей подлокотник.

«…Напредь сего была Ромодановская волость за прежними владельцами, – медленно про себя читал Никита Никитович, – состояла во благополучии, у самого последнего крестьянина лошадей бувало по 10-ти и больше, також и мелкого скота и протчего пожитку довольное число, а ныне оным Демидовым не остался у ромодановских крестьян от разорения ево и тяжкой работы в настоящего той волости крестьянина одной лошади. Да видит той волости во благополучии крестьян, тот Демидов зверским своим намерением вывести из той волости крестьян, незнаемо куда, про которых мы не известны, коих с женами и з детьми, а протчих отлучил от жен, 900 душ, а остальных разнес по ближним своим железным заводам с женами и з детьми, иных от жен отлучил, которые там на нево работают, аки на каторге, скованные в цепях и при великих тяшких кандолах, которые в тех кандолах закованные многое число и помирают…»

Демидов с зубовным скрежетом чертыхнулся, тряхнул челобитную, словно живого человека за ворот, пожевал черные губы. И не сдержал-таки кипевшего в душе гнева, выкрикнул:

– Ах сучьи дети! Ах злоумышленные тати! Государыне жаловаться! Вот доберусь я до ваших своевольных атаманов, загривки облысеют!

Дворецкий Антип и Иван Пафнутьев молчали, опасаясь вставить неосторожное и неуместное слово.

«…Оставшей той Ромодановской волости крестьяне принуждены платить за вывезенных сородичей подушные деньги и всякия государевы поборы, коих числом плотица на год по полторы тысячи рублев и от того той Ромодановской волости крестьяне пришли в самое крайнее разорение; також землю и луга все удобные места немалое число десятин отнял по себя, а сеял оною землю нашим крестьянским хлебом несколько сот четвертей[3] безденежно насильством…»

– Ехиднины выродки! – снова не сдержался Демидов, опустил челобитную на колено, уставился взором в дальний угол, где стояло пустое плетеное кресло.

– Дозвольте мне читать, батюшка Никита Никитович. – Антип бережно покашлял в кулак. – Поберегите драгоценные глазки от пакостного мужицкого писания…

– Цыть, ты! – сорвался на крик Никита Никитович. – Еще и тебе знать бы, как безумные холопы хозяина лают! – поднял челобитную, вгляделся в строчки, уже читанные, нашел продолжение.

«Ежели б та Ромодановская волость не поблизости состояла города Калуги, которые той волости крестьяне за высочайшей имя Христова от народного подаяния пропитание имеют от того города. Ежели кто на ево работу малейшим чем умедлеет, то тот Демидов прикащикам своим повелевает немилостиво бить тех крестьян, растянув на сани, кнутьем; от тех ево побоев многое число помирают до смерти…»

Глаза Никиты Никитовича запрыгали по строчкам, и он с трудом заставил себя сосредоточиться на чтении: то великое его счастье, что неразумный воевода не успел отправить курьера в Петербург и челобитная не попала в руки матушки-государыни или в Сенат. Быть бы великому розыску над ним. И немалый убыток претерпел бы в деньгах, умасливая сенатских допросчиков!

«…Також на рудной ево работе работали несколько сот человек, от той работы у означенной ево кобке не малое число человек от той работы от тягости померло. А ныне оставшие той волости принуждены по бедности своей житие объявить Вашему Императорскому Величеству. Також о разорении ево и мучении пошли от той волости просители к всемилостивейшей государыне с четыремы челобитными, на которые ожидаем соизволения от всемилостивейшей государыни милостивого указу, с женами и з детьми означенному Демидову в послушании быть не хочем…»

Далее писалось о потайной пытошной на Дугненском заводе. Демидов нервно закомкал не дочитанное до конца объявление ромодановских крестьян, стукнул кулаком о подлокотник: огласили, разбойники! На весь белый свет огласили запретное!

– Ты, Ивашка, – и скрюченным пальцем ткнул в канцеляриста, – объяви мне: сказывал ли пойманный вор Алфимов о протчих челобитчиках? Кто они и где теперь шастают?

– О том ему будто бы не ведомо, ваша светлость, – ответил Пафнутьев. – Семен Алфимов схвачен в Питербурхе на дворе сиятельного господина генерал-прокурора и кавалера князя Никиты Юрьевича Трубецкого, намеревался ему то злопакостное челобитье подать в руки для оглашения пред государыней. Пытан в канцелярии Сената и с пытками показал, што протчих челобитчиков в столице не успел повидать. На том и здесь, в Калуге, упрямо запирается.

«Три змея лютых ползают округ государева дворца. – Никита Никитович выдохнул с присвистом, рука со скомканным челобитием потянулась к груди – ныло сердце. – И кто-то ведь надоумил вора Алфимова сунуться в двор светлейшего князя, к генерал-прокурору… Моими серебряными рублями доносчики дорогу себе мостят по столице, дорываясь к государыне! А здесь злохитростный воевода им во всем потворствует!»

Едва с лютой злобой помянул Федора Шагарова, как за окном мелькнула его неказистая коляска с кучером в армяке на козлах, а спустя малое время услужливый Пафнутьев распахнул перед Шагаровым дверь и, пятясь с поклонами, проводил к просторному столу на хитро точенных круглых ножках.

«Экий жук-плаунец! – с неприязнью покосился Демидов на вертлявого, низкого ростом и с круглым брюшком воеводу. – Вона как кошачьими-то глазами меня сквозь пробуравливает! Мнит себя всесильным и куш изрядный урвать норовит по моим тяжким обстоятельствам. Не в ту ендову руку запихиваешь, мздолюбивый воевода. Не обломать бы пальцев ненароком!»

Воевода, не оглядываясь, ловко скакнул в кресло, подставленное проворным канцеляристом, легким взмахом руки скинул со стола не замеченные вовремя Пафнутьевым хлебные крошки, заговорил первым, напустив обиду на лицо, румяное да щекастое, украшенное закрученными в полукольца широкими усами:

– Кхе, кхе, почтенный Никита Никитович, вот зрю вас во здравии с великой радостью для сердца моего. Прознал от служилых людишек моих, что возвратились вы в свое ромодановское имение. Ан на лихую беду там весьма неспокойно, ох как неспокойно! Но рад, так рад лицезреть вас. И о многотрудной дороге позвольте справиться…

Демидов фыркнул, небрежно отвесил нижнюю губу. Резко сказал:

– Не за медовыми речами приехал я сюда, воевода, и не дорожные заботы гнетут меня, а твое мешкание в деле усмирения мужицкого бунта!

– Вот-вот, почтенный Никита Никитович, опять вы с укорами… То в Сенат на меня пишете жалобы, то в очи обиду бросаете. Видит бог, я радею о вашем деле, аки о своем кровном.

– Так отчего же команду добрую не шлешь супротив государевых ослушников? – Лицо Демидова налилось кровью, глаза полезли из глубоких орбит. Еще миг, казалось, и он запустит в воеводу костылем.

Шагаров егознул в просторном кресле, постучал пальцами о столешницу, любуясь розовыми, аккуратно подстриженными ногтями. Дорогих перстней, как у Демидова, он себе еще не нажил на воеводстве.

– Так ведь, почтенный Никита Никитович, мужики не супротив матушки-государыни взбунтовались, а супротив вас. О том и в челобитных своих пишут, – и шустрыми глазами стрельнул в смятую челобитную, которую Демидов так и не решил выпустить из пальцев.

– Ты кому служишь, воевода? – Демидов не сдержал-таки гнева, закричал, силясь поднять немощное тело и грозно топнуть ногой. – От кого жалованное довольствие получаешь? От матушки-государыни или от воров мятежных берешь подношения моими целковыми?

– Обижаете, весьма обижаете такими непотребными наветами, почтенный Никита Никитович! – вспыхнул Федор Шагаров и выпятил нижнюю челюсть, давая знать Демидову, что крика его он не страшится. – Не восприемлю на свой счет ваши эти оскорбительные слова! А команду не шлю, потому как нет указа Правительствующего сената слать.

– Потакаешь бунтовщикам! – Демидов остановить себя на полуслове уже не мог. – Калужские купчишки охамели вовсе, беспрепятственно с твоей стороны везут печеный хлеб и кормят мужицкое воинство, а взамен опять же мои серебряные рубли, с заводов побранные, себе в мошну кладут! Порядок ли это, когда воровские шайки по городу, словно в темном лесу, безбоязненно шастают, грозят арестантов из-под караула добыть? И добудут, коль воевода и дальше дремать будет преспокойно в своем доме. Мужицких атаманов с разговорами до себя допускаешь, а надобно хватать и пытать нещадно!

– Ромодановцы давненько, став под вашу руку, Христа ради просят под калужскими окнами, – съязвил не без удовольствия для себя воевода. И подумал, поджав губы: «Не много чести высказываешь потомственному дворянину ты, сын вчерашнего тульского кузнеца. Ишь как боярится, на злате-серебре сидя! Воеводу „тыкаешь“, словно дворового холопа. Запахло смаленым волком – прискакал, паралитик, и дороги дальней устрашился. Вопиешь: спасай пожитки мои, воевода! А того в ум не возьмешь, скряга никчемная, что и у воеводы немалый расход в доме».

Выпад воеводы огорошил Демидова, он завозился в кресле, забуравил выпуклыми черными глазами:

– У меня дом горит, а ты, воевода, руки растопыренные у того огня греешь! Да о трех ли ты головах, Федор? Нынче же отпишу в Сенат о твоих смутных речах про мятеж и твое нежелание усмирять бунт, отчего огонь и так уже по окрестным волостям перекинулся. Антип, волоки из коляски мою гербовую бумагу и перья. Пущай знает матушка-государыня, каков у нее здесь «недреманный» страж порядка сидит!

Воевода понял, что изрядно переборщил в споре со всесильным Демидовым, мягко и уступчиво – дескать, оба мы знаем предостаточно друг про друга – улыбнулся незваному гостю:

– Обещаю, почтенный Никита Никитович, и часу не мешкая, повелю полковнику Олицу выступить с Рижским драгунским полком, едва лишь указ от Сената будет, чтобы усмирить своевольное мужичье изрядной воинской командой. Что толку браниться нам, коль забота у нас с вами одна.

Ласковый голос воеводы, неторопливые жесты его холеных рук подействовали на Демидова успокаивающе. «И то верно, чего зазря пыль поднимать, себе же очеса можно лишний раз припорошить так-то. Должно, проведал про мои дела здешние изрядно, щекастый паук, потому и дразнить его нет резона». Для видимости, что гнев его не так отходчив, проворчал под нос:

– Кульер с указом уже в дороге, воевода. О том осведомился я через верных людей в Сенате, – и попросил воеводу: – Прикажи притолкать взашей из арестантской избы того челобитчика-вора Алфимова. Сам хочу спросить о пакостных его сотоварищах, кои и по сей день все еще бродят в столице. Узнать бы имена да розыск достойный над ними учинить.

Шагаров махнул рукой Пафнутьеву – приведи, дескать, того челобитчика, пусть хозяин поспрошает своего холопа.

* * *

Редкий день не приносил в Ромоданово из Калуги каких-либо неприятных сведений. Неугомонный Иван Чуприн поутру переправлялся с партиями вооруженных мужиков в город, доискивался встречи с воеводой Федором Шагаровым, задаривал вельможу демидовскими целковыми в надежде узнать, нет ли от матушки-государыни именного указа быть им вольными от заводчика.

Воевода, всякий раз распалившись до пунцовости, сотрясая щеками, кричал и стращал «разинское отродие» драгунами, грозил побить мужичье «огненным боем», но, приняв подношение, неспешно утихал, добрел лицом и взглядом, обещал – теперь уже доподлинно в последний раз – не посылать воинскую команду на мятежную волость еще день-два, ожидая милостивого указа от матушки Елизаветы Петровны.

14 мая, возвратясь из Калуги в демидовскую усадьбу, где постоянно пребывали мужицкие атаманы, Чуприн в сердцах швырнул суконную мурмолку в угол, на лавку, выкрашенную в нежно-голубой цвет. Андрей Бурлаков побелел лицом, вскинул перепуганные глаза.

– Ты что это, Иван, так распалился? Худое прознал что?

– Все! Отрыгнул старый коршун жирную подачку, не клюет боле ненасытная, казалось, утроба! О своей голове озаботился.

Кузьма Петров не понял Чуприна.

– Сказывай толком, что стряслось?

– Похватали в Петербурге наших посланцев с челобитной, Семена Алфимова со товарищи. Прознал я нынче – содержатся в Калуге, в провинциальной канцелярии. Bо́т так! Ко дворцу царскому и близко не подпустили! Демидов самолично в Калуге объявился.

Волостной староста сгреб бороду в кулак и в растерянности уставил на вестника глаза – что еще безрадостное скажет? Кузьма Петров молча, насупив брови, прошел через зал, остановился против портрета императрицы – холеное полное лицо обрамлено воздушными кружевами, взгляд ласковый, на подкрашенных губах легкая усмешка. Правая бровь царицы чуть приподнята, словно государыня в удивлении вопрошала подошедшего мужика: «Чего тебе, родимый?»

Кузьма наткнулся на этот взгляд, в смущении одернул протянутую было к портрету руку, чтобы не дать воли подступившему к сердцу гневу. Но от укора не сдержал себя:

– Так-то ты, государыня-матушка, с нашими посланцами обошлась?

– А что воевода сказывал? – Андрей Бурлаков вытер ладонью лысину, распахнул кафтан.

– Не принял нынче нас воевода, – буркнул сквозь зубы Чуприн. Прошел к столу и тяжело сел на скамью, подобрал мурмолку, закомкал ее в руках. – Сыскали мы его в саду, а он со столичным кульером. Висит тот кульер у воеводы на ухе да бумагу в нос тычет. Издали махнул нам рукой воевода – уходите, дескать, от греха.

Василий Горох с немалым усилием разогнул сутулую спину, повернулся лицом к портрету императрицы. Еще недавно пообок с изображением Елизаветы Петровны висел маслом писанный портрет старого Никиты Демидовича, основателя династии заводчиков. Покойный Оборот упрятал портрет в чуланах, с глаз мужицких, остались лишь толстый гвоздь в стене и неприбранная паутина на том месте.

– Стало быть, мужики, худой указ привез тот кульер, – сказал Горох. – Ждите днями воинскую команду. Надобно поторопить Дмитриева с обучением мужиков воинским наукам. Быть скорой драке!

И будто в воду смотрел старый вещун! Поутру следующего дня Ромоданово было поднято ранним набатным звоном. Похватали мужицкие атаманы ружья и вон из демидовской усадьбы. Со всех дворов, вооружась, выбегали на улицу и спешили к церкви ромодановские мужики. Набат подхватили в соседних селах мятежной волости.

Чуприн, сидя верхом на буланом жеребце Оборота, распоряжался, куда какой сотне выступать.

– Дмитриев! – Иван Чуприн отыскал отставного солдата. – Мы к перевозу спустимся, а ты всех прибывающих сватаживай здесь, в имении. Дадим знать – скопом валите на подмогу!

– Слушаюсь, атаман! – Отставной солдат, невольно становясь во фронт, вскинул руку к треуголке. – И за тылом пригляжу – не наскочили бы со спины супостаты непрошеные!

Дозорные на звоннице церкви вовремя приметили движение солдат в городе, и теперь ромодановцы, изготовившись всем воинством, наблюдали, как по противоположному берегу к реке спускались пешие драгунские роты. Чуть ниже переправы в воду вошли конные драгуны и пустились вплавь через Оку.

Чуприна охватил азарт предстоящей драки. Настегивая жеребца, не опасаясь первым получить драгунскую пулю, носился он вдоль берега, выстраивал одних мужиков у переправы, других ниже, против конных, и часть в резерве, в соседнем лесу.

– Не выпускай их из воды! – багровея лицом от натуги, кричал Чуприн. – Кузьма, веди выровские сотни супротив конных! Бейте рогатинами в конские морды! Да первыми огненного боя не учинять! – предупреждал Чуприн. Знал, что против прицельного огня мужикам долго не устоять, повалятся десятками, а прочие дрогнут…

Кузьма Петров от рощицы поспешил загородить конным драгунам ход на берег. Не менее трехсот работных Выровского завода, приминая молодую зелень склона, повалили следом за Кузьмой, вошли по колени в воду и ощетинились длинными рогатинами, копьями, отточенными до синевы косами, зловещий блеск которых резал глаза подплывающим драгунам.

У переправы Чуприн сам с несколькими сотнями ромодановцев изготовился встретить пеших драгун. Солдаты тесно сгрудились на пароме, с беспокойством поглядывали на вооруженную толпу мужиков у берега: этих-то одним залпом не уполовинить даже, а на взгорке близ церкви еще тьма-тьмущая собирается. А вон, за дальней околицей, по открытому месту от села Игумнова бегут еще не малой толпой… И калужский берег густо усыпан народом: горожане прознали о выходе солдат и теперь напряженно ждали, чем кончится бой. В этом молчаливом ожидании чувствовалась скрытая до поры до времени ненависть против солдат, которых послали усмирять взбунтовавшихся работных, – дикий нрав Никиты Демидова в Калуге был всем ведом.

– Назад! Плывите назад, солдаты! – Чуприн встал у туго натянутого каната и, сложив ладони у рта, кричал в сторону парома. Его зычный голос далеко разносился над взволнованной рекой. – Не вводите в грех! Не понуждайте учинить над вами смертный бой!

Паром неуклюже полз по реке к ромодановскому берегу. Солдаты глухо перешептывались – ступить на твердую землю и встать во фронт им не дадут, примут на рогатины, косами взрежут пропотевшие мундиры…

– Топор сюда! – Чуприн вдруг резко повернулся к стоящим за спиной мужикам. – Топор живо мне!

Капитон тут же выдернул из-за опояски тяжелый топор.

– Руби канат! Пусть их несет к чертовой бабушке!

До берега было уже несколько саженей, когда эхо удара топором гулко отдалось от крутого берега. Еще удар, и несколько уцелевших прядей пеньки с треском лопнули; натянутый канат, словно кнут пастуха по росной траве, звонко хлестнул по воде, и паром медленно пошел вниз по течению, к великой радости драгун унося их от неминуемой кровопролитной драки с мужиками.

А возле ромодановского берега драгуны уже сошлись с работными. Понукаемые всадниками, мокрые и оттого блестяще-глянцевые кони лезли на скользкий подъем. Прибрежная полоса воды окрасилась желтой глиной и кровью: рогатины, пики и косы безжалостно кололи и резали кожу, вскрывали вены, рвали горло. Смертельно раненные кони вставали на дыбы, сбрасывали мокрых всадников, подковами молотили воздух и воду перед собой.

Драгуны садились в мокрые седла и пытались прорубить себе дорогу через густой заслон мужицкого рукопашного оружия. Однако палаш не топор, да и рогатины не беззащитная лоза. Бьются вымокшие, перемазанные глиной драгуны во взбаламученной реке, а на берег хода им нет.

Брошенный кем-то обломок кирпича сбил кивер с головы драгунского капитана. Вокруг офицера злые, обреченно-невменяемые лица подчиненных. И он понял: не останови он их теперь же, перед явно бессмысленной гибелью, и чей-нибудь палаш в такой кутерьме снесет и его голову.

– Проклятье! – кричит капитан. – Поворачивай назад! Поворачива-ай!

Под градом камней, провожаемые угрозами и обидным свистом, полторы сотни всадников развернулись и поплыли через Оку на калужский берег, где на мели сидел паром и солдаты, по пояс в воде, покидали бесполезное судно.

Кузьма Петров, мокрый и заляпанный желтой жижей, прокричал сыну Егору:

– Лихо нахлестали по мордам супостатам! Впредь на рожон не сунутся! И еще зададим перцу – самому черту тошно станет!

Ромодановцы вылезли на берег из воды, наскоро отжимали порты и подолы длинных рубах. На яркой зелени уложили пораненных и искалеченных копытами товарищей. Три сгорбленных деда, прикрывая битые места толченым кровавником, спешно делали им повязки.

Чуприн оставил в рощице близ перевоза полусотню работных с Кузьмой Петровым – дежурили здесь атаманы поочередно – и отошел с прочими атаманами в Ромоданово отдохнуть и отобедать.

– Ну, братцы-мужики, дело заваривается густое, не шуточное, – посетовал Андрей Бурлаков, едва выборные собрались в светлом зале демидовской усадьбы. – Стряпуха Пелагея, тяжело постукивая сапогами-обносками, засуетилась накрывать на стол. – Воевода и полковник Олиц сие мордобитие без последствий не оставят.

Михайла Рыбка, обжигаясь горячими щами, покосился на Бурлакова: что-то не видно было волостного старосты во время драки у перевоза, атаман из Бурлакова никудышный вышел – ни рыба ни мясо, но смолчал. Не время между собой свару разводить.

– Некоторое время придется скопом стоять в Ромоданове, бережения ради, – принял решение Чуприн и вдруг добавил: – Нашел я несколько сотоварищей в Калуге. Обещали постоянный присмотр за солдатами держать. Еще сказывали, что есть немалое число из горожан, готовых нам посодействовать и к нашему стану прибиться.

Василий Горох отодвинул пустую миску на край стола, одобрил:

– Друзьям всегда рады, – и тяжело поднялся навстречу вошедшему в зал попу. – Пришел, отец Семен? Проходи на мое место к окну. Порешили мы, святой отец, еще раз через воеводу подать челобитие матушке-государыне… Не крови и смерти ищем, но слезно просим вызволения из-под демидовского ярма несносного.

– Ведаю о том, дети мои, – пробасил отец Семен, перекрестился на иконы, отбил поклон портрету императрицы и прошел к столу.

Василий Горох следил за рукой отца Семена, и когда тот останавливался, вновь начинал перечислять мужицкие невзгоды. Нетерпеливый Чуприн то и дело вскакивал со скамьи, подбегал к столу и тыкал пальцем в край бумаги.

– Напиши непременно, отец Семен, что ея императорскому величию мы не противники, но за Демидовым не хотим быть. Мы смерть себе от него видим и в руки к нему вновь не пойдем!

– Это уж так, – бросил Василий Горох и поскреб жесткий кадык сквозь седую бороду. – Пропиши, святой отец, что оный же немилосердный мучитель Демидов малое какое в деле неисправление превращает в пытку, бьет кнутом и по тем ранам солит солью, како татарин некрещеный над православными измывается!

– А как про Федора и демидовскую потайную пытошную не прописать? – вскинулся Михайла Рыбка и тяжело, всем телом, повернулся к портрету императрицы. – Пусть знает наша заступница, что оный Демидов дозволяет своим катам жечь людей каленым железом. – Темные глаза Михайлы налились кровью, по скулам заходили тугие желваки. – Пиши, святой отец, что Демидов без всякого указу сажает невинных между домниц, в сделанную там темницу, которая выкопана в земле, выкладена камнем и бревнами. А еще налагает Демидов на руки, на ноги и шею боле восьми пудов цепь и так в той преисподней морит безвинно!

– Воистину все это так! – выкрикнул от себя Чуприн. – По взятии мною Выровского завода из той темницы шестерых работных едва ли не при смерти к солнцу достали.

Выборные, а вслед за ними и поп Семен, троекратно перекрестились. Через открытое окно зала с противоположного конца села донеслись возбужденные неясные голоса многочисленной массы людей.

– Что за содом и гоморра? – насторожился Чуприн и повернулся лицом к окну.

– Поглядеть надо – не солдаты ли ворвались с тыла! – вскочил с лавки Андрей Бурлаков.

– Заставы упредили бы. – Василий Горох сгреб со стола треух и тяжело поднялся: при его хвори и немалых уже летах такое беспокойное житье не в сладость.

Чуприн прихватил ружье и следом за Кузьмой Петровым выбежал на улицу.

В село, в окружении ромодановских ребятишек, вваливалась густая толпа вооруженных работных. Впереди распоясанный, в новых, грязью забрызганных козьих сапогах, вышагивал мужицкий атаман Гурий Чубук. И кафтан на нем явно с чужого плеча, узковат.

Чубук отбил поклон выборным, гордо произнес:

– Вот, атаманы-мужики, наказ ваш я исполнил! Последний здешний Демидова завод, Брынский, остановлен! Возьмите и нас в свое воинство!

Встречать вновь прибывших высыпало все Ромоданово. Ребятишки повисли на руках родителей, вернувшихся с дальнего завода.

Василий Горох, превозмогая боль в пояснице, всенародно отбил земной поклон работным.

– К часу трудному подоспели вы, братья. Нынче уже пробовали воевода и полковник Олиц нашу силу и крепость нашего духа. И надо теперь ждать нам со дня на день крепкого боя. Вон там наш недруг силы копит! – И Горох стволом ружья указал за Оку, где над Калугой мирно стлался густой звон: там звонили к вечерне.

* * *

Однако в Калуге, похоже было, и не думали повторять попытки усмирить мятежную волость воинской командой. Через три дня на восстановленной переправе появился канцелярист Пафнутьев. Приблизившись к берегу, он нацепил на нос стекла, важно выпятил грудь и, не сходя с парома, зачитал подступившим ромодановским выборным указ Сената о выдаче зачинщиков и о беспрекословном повиновении Никите Демидову и его наследникам.

– А куда подевал нашу челобитную, которую два дня назад мы вручили тебе? – спросил Василий Горох. Пафнутьев ответил, что с воеводским курьером она отправлена в Петербург Сенату.

– Нам тобою читаное не указ, – отрезал Василий Горох. – В том Сенате сидят такие же лихоимцы и притеснители, как наш Никита Демидов, как хозяин соседних мануфактур Афанасий Гончаров, у которого тако ж взбунтовались приписные работные и оказали неповиновение. Ведомо миру издревле, что ворон ворону глаза не выклюет… Езжай, писчая душа, от греха подальше! Скажи воеводе – ждем именного, матушки-государыни собственной руки указа, а не сенатского! На том и стоять будем до скончания живота!

Ночь на 24 мая. Над беспокойно засыпающим селом зажглись яркие улыбчивые звезды. Полная луна, словно раздобревшая молодка, кокетливо выглядывала из-за редких облаков на темную землю, на мужицкие дозоры вокруг Ромоданова, высвечивая им в помощь сумрачные овраги и лесные чащобы.

В окно осторожно постучали. Лукерья испуганно вскрикнула, рукой приостановила жужжащую прялку. Капитон отставил в сторону недоплетенный лапоть – горит на внуке обувка, словно не по земле, а по пожарищу тот бегает, смахнул с колен светло-коричневую чешую лыка.

– Кого это бог послал так поздно? – Капитон покосился на Анисью. Сноха в углу под лампадой молча вышивала новую рубаху Илейке. Подумал: «Может, Акулинушку где отыскали? Сколь дней минуло, как Ока вскрылась, а покойница все не предана земле…»

Вышел, настороженно открыл дверь и охнул сдавленно. Чего угодно ждал, только не этого! В дверном проеме, освещенная со спины желтым размытым светом, выросла зловещая фигура в солдатском кафтане, в широкой треуголке и при палаше. Капитон отшатнулся, лихорадочно вспоминая, где же в сенцах приткнул днем впопыхах топор?

– Не опасайся меня, добрый человек, – тихо проговорил солдат. – С миром пришел я… один.

Капитон с трудом совладел с собой, нерешительно пригласил нежданного гостя в избу.

– Того мне никак делать не можно, – вполголоса ответил солдат. – В великой тайне добирался я сюда от лагеря в село… На берегу меня добрый калужанин в лодке дожидается. Пошли кого ни то позвать ваших атаманов. Важную для них весть имею.

Капитон приоткрыл дверь из сенцев в горницу, позвал негромко:

– Илья, выдь на порог.

Послышалось шлепанье босых ног о пол – внук спрыгнул с полатей. И вот он рядом. Увидел солдата, застыл на месте.

– Иди сюда, не страшись. – Капитон притянул внука за плечо. – Беги в усадьбу, покличь выборных. Скажи тихо, что вестник с того берега дожидается.

Внук мигом исчез за темным плетнем.

Капитон и солдат присели на завалинке под окном, молча поглядывали друг на друга. Напротив них в темном огороде обшарпанное пугало, будто пьяный мужик у трактира, нелепо размахивало рукавами – от реки тянул порывистый свежий ветер. В соседнем подворье с риги за зиму Кузьма Петров снял всю солому, и теперь остов крыши напоминал скелет дохлой лошади: толстый позвоночник и белые, обветренные, дождями вымытые ребра-стропила.

Тяжелые шаги послышались издали. Капитон вышел встретить у калитки.

– Где вестник? – спросил Иван Чуприн, заметно запыхавшись от быстрой ходьбы через все село.

– Во дворе, проходите, атаманы.

Солдат вышел под лунный свет из-за темного угла, приветствовал атаманов снятием треуголки и глубоким поклоном. Ему ответили тем же, расселись опять в тени дома.

– Говори, брат, с чем пришел? – начал первым Иван Чуприн и доверительно положил руку на локоть драгуна.

– Получен указ Сената в Военную коллегию о высылке воинской команды супротив вас, – заговорил драгун, сильно окая. – При том указе есть особливая инструкция штаб-офицеру: поначалу увещевать мужиков, а выйдут на бой, так попервой для острастки стрельнуть пыжами. А буде и после этого не разбегутся, то б стрелять боевыми зарядами. Вот таковы новости, братья, – закончил драгун и посмотрел на атаманов – испугались или нет?

– Когда выступит та команда? – уточнил чуть дрогнувшим голосом Василий Горох.

– Вахмистр вечером сказывал, что встанем под утро, без барабанного боя. Куда помаршируем, о том и ему неведомо пока.

– Не прибыло ли в Калугу еще воинских сил? – поинтересовался Чуприн.

– Покамест только наш Рижский полк. – Драгун хлопнул ладонями по коленям, норовя встать: ему надо спешно возвращаться в лагерь, не хватился бы вахмистр, тогда засекут до смерти.

Василий Горох тяжело выдохнул.

– Вот какова нам, мужики, милость от Сената… Не дошло до уха матушки-государыни наше слезное прошение, сенатские лиходеи попридержали от нее в тайне. Стало быть, шум крепкого боя непременно дойдет!

– У нас останешься? – с некоторой долей надежды спросил Иван Чуприн. – Оставайся, брат. Нам ты будешь очень полезен.

– Присяга на мне, – отказался драгун и, как бы извиняясь, добавил: – Крест святой целовал, как же порушу присягу?

– Вольному воля, брат. За весть от всего мира земной поклон тебе. Даст бог, уцелеешь от мужицкой рогатины. Вперед других не суйся в драке, – посоветовал Чуприн. Драгун ответил с горькой усмешкой, развел руками:

– И тут я не волен – в солдатском строю за мной место накрепко помечено, потому как каждый из нас подобен бревнышку в частоколе – подогнаны друг к другу и по толщине, и по росту…

Выборные простились с драгуном и покинули двор Капитона, ушли готовить воинство к утреннему сражению.

Драгун проводил их долгим взглядом, попросил испить квасу.

– Бежал от реки в гору, запалился.

Капитон послал Илейку. Когда тот принес, драгун принял из рук отрока мокрый ковш и, прежде чем пригубить, сдвинул со лба треуголку. Капитон заметил у него над левой бровью овальное родимое пятно величиной с воробьиное яичко.

– Как хоть зовут тебя, солдат? – спросил Капитон, провожая гостя до калитки.

– Нельзя мне раскрываться, не неволь, отец, – повинился драгун и быстро побежал через кусты по уклону к речной пойме.

Капитон стоял и долго смотрел, как по темной глади реки неслышно скользила наискось верткая лодка, а над селом в наступившем безветрии повисла напоенная запахами цветущей черемухи майская ночная тишина.

Глава 6. Открытый бой

На звоннице запоздало ударили в набат: дозорные приметили конных драгун слишком поздно. Солдат ждали из города, а они вынеслись из забитого густым туманом леса правее перевоза, в считанные минуты достигли переправы, разогнали сторожевой десяток ромодановцев и загородили берег против рощи, в которой стояла караульная полусотня.

Вслед за конными из леса бегом высыпали пешие роты Рижского драгунского полка. Рассчитывая на возможную рукопашную схватку, солдаты имели ружья с вставленными в стволы штыками.

– Обхитрил нас Олиц! – в досаде выкрикнул Чуприн, когда увидел солдат уже на ромодановском берегу. Он всю ночь простоял с дежурным отрядом на околице села, готовый первым кинуться к переправе, чтобы помешать высадке. В бессильной ярости Иван готов был теперь сам себя посадить на рогатину: дозорные, которые ходили в лесу вдоль Оки, недоглядели и дали возможность драгунам беспрепятственно перейти на этот берег.

С трудом подбежал Василий Горох – лицо перекосило от боли в пояснице. Увидел готовых к сражению солдат, обескураженного Чуприна и присоветовал:

– Дай знак Кузьме Петрову покинуть рощу. Там ему теперь делать боле нечего. Еще похватают мужиков. – Горох внимательно посмотрел на противоположный берег Оки – калужане толпами спешили узнать, что же теперь произойдет под Ромодановом. И с теплотой вспомнил горожан: несколько десятков человек минувшими днями тайно перебрались в мятежное село, чтобы посодействовать приписным крестьянам добыть волю из-под Демидова.

Около парома полковник Олиц оставил восемьдесят солдат, остальные двумя шеренгами замерли на пологом склоне берега. Конные ушли легкой рысью вдоль реки, вниз по течению.

– Надумали обойти село, – догадался Чуприн. Обернулся, поискал глазами и крикнул: – Илья! Метись к церкви, скажи Гурию Чубуку, пусть он с брынскими работными перехватит конных драгун!

Илейка, взятый Чуприным в посыльные, ударил голыми пятками по бокам чубарого демидовского жеребца и погнал его к площади исполнять поручение атамана.

Вверх к Ромоданову отошел Кузьма Петров с дозорцами. Здесь, на околице, у гряды наготовленных камней, отставной солдат Дмитриев выстраивал в шесть шеренг ромодановцев и мужиков из ближних сел и деревень, всего свыше тысячи человек. Четыре сотни работных и игумновцев под командой Гурия Чубука ушли на противоположный край села встречать конных драгун.

Женщины, взволнованные предстоящим боем, вместе со способными ходить стариками, в окружении бесстрашных и вездесущих отроков, кто с чем в руках густо, как несметная стая воробьев брошенный ток, заполнили церковную площадь и подворье демидовской усадьбы. Все попытки Андрея Бурлакова уговорить их укрыться от пуль в дома были напрасны.

Чуприн, видя это, решил:

– Коль упорствуют, то пусть для устрашения высятся на виду. Будет крайняя нужда – валитесь с горы всем скопом. Не дрогнут ли солдаты перед женщинами и детьми, готовыми животы положить за лучшую долю? – а сам с затаенной тревогой, тихо, чтобы не услышали ближние мужики, прошептал: – Не обманул бы вчерашний вестник о первом без пуль залпе.

Солдатские цепи дрогнули и неспешно начали удаляться от реки. Вот они обогнули березовую рощицу с двух сторон, вновь сомкнулись. В полутора сотнях саженей от мятежного воинства полковник Олиц остановил свои роты. От группы всадников возле полковника отделился офицер и рысцой – в гору не расскачешься! – направился к селу. Подъехал шагов на пятьдесят и начал размахивать в трубочку свернутой белой бумагой.

– Может, указ от матушки-государыни? – Андрей Бурлаков все еще не терял надежды на бескровный исход бунта против Демидова.

Михайло Рыбка сумрачно посмотрел на офицера – ну чисто красный петух на заборе егозит, – буркнул сквозь зубы:

– Указы всем полком не возят. Стращать будет.

– Пусть калужских баб стращает! – с вызовом откликнулся Кузьма Петров и оглянулся. В первой шеренге, облокотясь на оглоблю, одетый в чистую белую рубаху – будто свататься надумал – стоял Егорушка. Сын поймал тревожный взгляд отца, ободряюще улыбнулся: все будет как надо!

– Выйдем встречь, – позвал Чуприн Кузьму, и они с десятком мужиков спустились к переговорщику.

Офицер придал прыщеватому лицу должную обстоятельствам суровость и громко объявил:

– Указ сената! Велено читать вам, дабы знали вы и безропотно исполняли! – И начал разворачивать бумагу.

Чуприн нетерпеливо выкрикнул:

– Собственной ли матушки-государыни руки тот указ?

Офицер, не понимая, какая мужикам разница – чей указ, ответил возмущенным тоном:

– Сказано же – Сената!

– Быть ли по тому указу нам в воле или быть под Демидовым? – повторил Иван Чуприн. Он стоял, широко расставя ноги и опираясь руками о ствол заряженного ружья.

– Велено зачитать указ полностью. – Офицер вновь начал разворачивать тугой рулон плотной бумаги, раскачивая сорванную коричневую печать на белом шнуре.

Чуприн еще раз остановил его:

– То долго слушать! Скажи, берет ли матушка-государыня нас от Демидова под свою милостивую руку?

Офицер побагровел: неужто своевольное мужичье настолько предерзостно, что выкажет сопротивление даже всесильному Сенату? Безумие, не знающее меры!

Офицер рывком привстал на стременах.

– Повелел Сенат, чтобы вы противу воинской команды, тако же и помещику своему Демидову отнюдь никаких противностей чинить не дерзали! – Голос офицера надрывался: на церковной звоннице не умолкал тревожный набат. – И оному Демидову были послушны! Повелел Сенат вам настоящих в мятеже зачинщиков и возмутителей выдать, а Сенат обнадеживает, что прочим вины их отпустятся…

– Стало быть, нам воли из-под Демидова нет? – Чуприн в гневе ударил прикладом о землю. – Так вот наш ответ сенату и Демидову: мы все зачинщики! А вы, солдаты, коль хотите живу быть, не медля нисколько от села уходите! Биться будем до крайности. Как всех побьете, лишь тогда набат умолкнет!

– Костьми ляжем, а от своего умысла не отступим! – выкрикнул разъяренный отказом Сената Капитон, выступил вперед на несколько шагов и вскинул рогатину к конской морде. Вороной конь фыркнул от такого обращения, дернул головой и попятился.

– Поспешим, братья, порадовать мужиков великой милостью от Сената, – позвал Чуприн и пошел вверх. – Кому петля, кому рваные ноздри да каторга!

Офицер схватился было за шпагу, но совладал с собой, вздыбил коня и поскакал доложить полковнику о неслыханном…

Не успел Чуприн пересказать выборным содержание сенатского указа, как офицер тяжелым наметом вновь въехал на склон и остановил коня теперь уже в десятке саженей от гряды наготовленных камней да затесанных для метания кольев вместо дротиков.

– Одумайтесь, смутьяны! – выкрикнул он и рукой указал на солдатские шеренги. – Не разойдетесь по добру, тогда в силу указа велено поступить с вами военною командою стрельбой из ружей пулями! Как со злодеями и противниками отечества!

По мужицким рядам прокатился негодующий ропот – они ли противники отечества? А не Демидов ли, который довел их до разорения и крайней нищеты? Они спины своей не разгибают над пашней, хлеб сея и убирая, а по ним стрелять пулями?

Перескочив каменные кучи, которые как бы обозначали границу мятежной волости, к офицеру выбежали самые нетерпеливые.

– Мы в непокорности душегубу и насильнику Демидову стоим и стоять будем! – горячился Капитон. – Хотя бы всем умереть здесь в драке, а не покоримся!

– На совести Никиты-паралитика голодная смерть детей наших! – вторил Капитону Михайла Рыбка и в гневе дергал широкою бородой к левому плечу. Выставив самодельное копье, он начал заходить к офицеру со стороны, приноравливаясь сбить его не землю.

Пятясь конем, офицер, пока не учинили над ним насилия, поспешил отъехать от неистовствующих мятежников.

Солдаты, на виду всего села, вынули из ружейных стволов вставные штыки, чтобы можно было стрелять, и пошли по склону к Ромоданову. От полковника спешно отъехал верховой с наказом конным драгунам атаковать село с тыла.

– Сядем, братья, перед неведомой дорогой! – громко, волнуясь, обратился Василий Горох к мужикам. Послушно, как степной ковыль под резким грозовым напором ветра, тысячная толпа опустилась на землю, лишь сутулый седой Горох возвышался над нею. Звонарь на колокольне убавил силу звона, свесился в проем и наблюдал за этим необычным сходом перед дракой.

– Вот и дождались мы истинной милости от Сената – идут по наши души казенные люди! Выходит так, что не достигли матушки-государыни мужицкие горестные стоны и слезные прошения. Так воодушевимся, братья, и дадим открытый бой! И услышит тогда государыня-заступница! Если будем побиты – так мы теперь хоть на время да вольные, а не демидовские холопы! За волю эту и животы положим – будем биться накрепко!

Мужики встали, дружно перекрестились на купола церкви, разобрали свое оружие. В подоткнутые подолы напихали камней, разобрали тяжелые колья-дротики и выстроились в длинные шеренги.

– Не страшитесь, братья, первого залпа! Доподлинно знаю, пыжами выстрелят! – громко объявил Чуприн, ободряя мужиков в эту решающую минуту. По себе знал: страшна не сама драка, когда душу захватывает злобный азарт – кто кого! Страшна смерть от невидимой пули, на расстоянии, когда враг твой в безопасности, а ты перед ним беззащитен, словно загнанный заяц перед зубастым волком.

– Второй раз выстрелить мы им не дадим! Сомнем! – поддержал Чуприна Василий Горох. – Господь да поможет нам в праведном деле!

Солдаты уже в сотне шагов…

– Стеной, детушки, как учил! Стеной! Ура-а! – закричал Дмитриев и, размахивая над старой треуголкой трофейной шпагой, первым побежал впереди мужицкого воинства, смешно припадая на обе немощные от старости ноги.

– Ура-а-а! – на одном дыхании отозвалась и ринулась вниз тысячная масса людей, широко охватывая полк с обоих флангов. На каждого солдата три и больше взвинченных яростью мужика.

Расстояние между врагами сокращалось столь стремительно, что полковник Олиц, не ожидавший такого оборота дела, отъехал за солдатские шеренги и едва успел дать команду. Драгуны поспешно опустились на колени, и навстречу атакующим грохнул оглушительный залп. Сизое густое облако дыма закрыло солдатские ряды, с высоких осокорей над Окою тучей поднялись перепуганные грачи.

– Примкнуть штыки-и! – послышались торопливые команды офицеров, а в ответ, заглушая, катилось с горы неистовое:

– Круши-и-и!

– Круши-и! – ревел вместе со всеми Капитон и, словно в угаре, толком не осознавая, где он и что с ним творится, бежал вперед. Знал лишь одно – бежит мстить за Федю, за поруганную внучку, за тяжкий каторжный труд на демидовских отработках, которые лишили последнего здоровья, за позорные плети приказчиков. Скорее, скорее бы сойтись грудь в грудь…

До солдат уже рукой подать! Сквозь поредевший дым видны мундиры, в напряжении застыли лица усатых и безусых Драгун.

Капитон на миг приостановился, выхватил из тяжело отвисшего подола увесистый камень и швырнул его в этот ненавистный и одноликий ряд. И вновь за камень…

Ладонь не старинный богатырский щит, ею от камня и тяжелого заостренного кола не укрыться. Под копыта взметнувшегося коня упал с разбитой головой подполковник фон Рен. С командира полка Олица камнем сбило высокий кивер. В четвертой правофланговой роте пожилой капитан прикрыл разбитую голову согнутой рукой и беспомощно отмахивался блестящей шпагой. Чья-то отточенная до синевы коса ударила капитану в грудь, опрокинула на смятую траву. Две сотни мужиков, ведомые Михайлой Рыбкой, сбили роту и начали обходить полк со стороны Оки.

Далеко не всякий солдат успел после залпа вставить в ствол вынутый штык.

В центре, неподалеку от Капитона, упал с рассеченной головой давний знакомец Парамон, который принес ему весть о смерти Федюши в тайном подземелье, здесь же пообок дрались Кузьма Петров и Иван Чуприн. Две шеренги солдат, побитые камнями и кольями, не смогли долго сдерживать натиск мужиков. Отбиваясь кто штыком, кто прикладом, драгуны попятились к паромной переправе, искали спасение в небольшой зеленой рощице…

– Полковника Олица хватайте! – кричал Чуприн, а сам смахивал с рассеченной брови кровь, чтобы глаза не застилала.

Перед Капитоном вдруг вырос рослый, с перекошенным от ярости лицом пожилой драгун.

– Проклятые бунтари! – прохрипел он и размахнулся ударить прикладом.

«Смерть!» – успел подумать Капитон и, защищаясь, вскинул рогатину, помимо воли зажмурив глаза в ожидании удара.

– Вот тебе! – Рядом промелькнул голубоглазый Егор, оглоблей перехватил занесенный над Капитоном приклад.

– Черт возьми! – Драгун растерялся на миг, и это погубило его. Капитон ударом ноги в пах сбил врага на землю, подмял под себя.

Кто-то, пробегая в гуще драки, больно наступил на спину жестким лаптем, не задержался помочь.

Над головой хлопнул пистолетный выстрел. Капитон вырвал из обмякших рук драгуна ружье, вскочил на ноги и обмер: в пяти шагах, широко раскрыв рот, захлебнулся последним глотком воздуха Егор. Из-под мягких темно-русых волос на переносье хлынула кровь. Только миг и держался Егор на ногах, потом рухнул, пропал за дерущимися мужиками и драгунами.

Капитон вскрикнул:

– Егор! Егорка! – попытался было протолкнуться к упавшему Егору и вынести его из свалки, но плотная масса людей понесла его дальше, вниз по склону, к роще.

Не чувствуя ударов по рукам, по спине, Капитон полез на полковника, окруженного изрядно побитыми солдатами. Олиц взмахнул шпагой, звякнула сталь о ствол ружья. И тут же кто-то ахнул полковника оглоблей со спины и заставил согнуться от боли. Капитон вцепился в офицерский сапог, потянул на себя, но сам взвыл от крепкого тычка в скулу. Молодого драгуна взял в кулаки подоспевший Кузьма Петров.

Чуприн достал-таки Олица рогатиной, но полковник, отбросив переломанную о ствол ружья шпагу, руками ухватился за древко страшного мужицкого оружия. Чуприн рванул рогатину на себя, Олиц вылетел из седла на плечи Капитона. Капитон тут же навалился на офицера всем телом. Преодолевая сопротивление рук Олица, вершок за вершком приближал он свои закаменевшие от напряжения пальцы к гладко выбритому кадыку над воротничком тесного мундира.

– Вот я тебя… за Федюшу, за Егорку, – хрипел от натуги Капитон. Багровея, хрипел под ним Олиц, красными прожилками покрылись белки выпуклых серых глаз…

Вдруг чьи-то руки рванули Капитона за плечи, оторвали от полковника.

– Ты что, озверел? – выкрикнул перепачканный кровью Чуприн, с трудом оттаскивая Капитона от вставшего на колени полковника. Михайла Рыбка, рогатиной подталкивая Олица в спину, повел из мужицкой толпы прочь к селу.

– Он только что Егорку… из пистоля в голову… побил, – задыхался Капитон и никак не мог попасть зуб на зуб от нервной тряски во всем теле.

– Потом поквитаемся. Олиц нам нужен живым как заложник! – Чуприн резко обернулся на гулкий конский топот за спиной.

Вдоль реки к переправе наметом возвращался эскадрон. Многие драгуны без киверов, на лицах – кровь, ссадины. Кони тоже в кровоподтеках, с порезами на шеях, на боках. За драгунами, поотстав на два десятка саженей, с криками гнались брынские работные и игумновские мужики, размахивая копьями, рогатинами, кистенями.

– Ага-а! Взяла наша! – возликовал Чуприн, уже не сомневаясь в победе над дрангунским полком. И вдруг крик справа:

– Солдаты! Солдаты!

Беда грянула со стороны переправы. Всеми забытая в драке пешая полурота, оставленная охранять паром, со своим офицером поспешила на помощь смятому и разбитому полку. Не решаясь залпом стрелять издали, чтобы не побить своих, офицер приказал действовать только наверняка, в упор. Захлопали выстрелы, упали убитые, пораненные. Ближние попятились, дав тем самым возможность окруженным драгунам отбежать к рощице и там сгрудиться, приходя в себя.

Заголосили у околицы женщины, и тут же вторым валом вниз хлынул резерв в несколько сот человек, выведенный на сражение Василием Горохом и Андреем Бурлаковым.

– Круши-и!

А слева подоспели брынские работные с Гурием Чубуком. Еще несколько минут, и не спасет Рижский полк свежая полурота в восемьдесят человек, вновь заклубится неистовая масса людей, разъяренных пролитой уже кровью.

Чуприн побежал навстречу Гороху и Бурлакову, замахал руками.

– Сто-ой! Отходи! Отходи все к селу! Будет кровь лить! Отходи-и!

Голос Чуприна подхватили старшие в боковых отрядах. Неуверенно и нехотя, словно весенний лед от мелководного берега, распаленное дракой мужицкое воинство оторвалось от вбежавшего в рощицу драгунского полка. Подбирая своих, ромодановцы медленно поднимались вверх к селу.

Навстречу устремились женщины, дети. Обгоняя других, вприпрыжку через уцелевшие кустики по склону бежал Илейка. Увидел живого деда Капитона, обрадовался, припал к груди. Потом поднял сияющие глаза, сдвинул рыжеватые брови над карими глазами, пальцем тронул вспухшую дедову скулу.

– Побили? – спросил участливо Илейка.

– И мы в долгу не остались, – отозвался Капитон, замедлил усталый шаг, остановился около Кузьмы Петрова, который сгорбился над распростертым телом сына.

– Егорушка, родимый… – чуть слышно шептал Кузьма и правой рукой трогал грудь Егора. Но сыновье сердце и еле различимым стуком не откликалось на скорбные отцовские слова.

Капитон обнажил влажную голову, постоял, потом легонько тронул соседа за плечо, почувствовал, как оно мелко дрожит.

– Идем, Кузьма. Солдаты за своими поднимаются. – Он оглянулся. В пяти шагах, рядом с убитым Парамоном, лежал на спине драгун. Правая рука заломлена за спину, словно солдат и после смерти что-то прятал от чужого взгляда.

– Ох, господи, – вырвалось у Капитона, и он тут же прикрыл рот ладонью: над левой бровью убитого увидел наполовину залитое кровью овальное родимое пятно. Капитон издали перекрестил драгуна. – Горькая судьбинушка. За нас сердцем порадел, от нас же и смерть принял…

Впереди, в сопровождении Михайлы Рыбки и Андрея Бурлакова, вдвое согнувшись, еле шел в гору Кузьма – на руках непомерной тяжестью лежал сын Егор.

Разнесли в разные стороны убитых, подсчитали и опечалились: пятьдесят девять мужиков и тридцать два драгуна, в том числе подполковник фон Рен и четыре офицера. Рижский драгунский полк, имея в своих рядах около двухсот раненых, оставив в руках мятежников двести десять ружей, не отважился вновь атаковать взбунтовавшуюся волость и ушел в Калугу.

Ромодановцы разобрали убитых по домам, а на траве возле усадьбы осталось пятеро чужих. Это были калужане. Иван Чуприн распорядился сыскать в селе охочих баб обмыть и прибрать тела. И схоронить на своем кладбище – в едином деле животы сложили, пусть рядом и покоятся.

Не спускали глаз с Калуги дозорные на высокой звоннице. В тревоге ждали атаманы: что теперь предпримет далекий, но скорый на расправу Сенат? И как распорядится государыня Елизавета Петровна судьбой мятежных мужиков? Отберет ли волость из-под Демидова или снарядит новые полки для усмирения?

Через неделю Капитона позвали в усадьбу: с улицы прибежал внук Илейка и выпалил:

– Атаманы зовут тебя, дедушка Капитон. Приметил меня Чуприн и наказал, чтоб поспешал ты.

– Что за нужда? – удивился Капитон, прибрал в сарай косу, которую только начал отбивать, и покинул подворье. Надеялся застать там всех мужицких атаманов, а увидел только Ивана Чуприна с перевязанной головой да Андрея Бурлакова. Чуприн сидел за длинным столом туча тучей и в мрачном раздумье крутил в руках ременную плеть. Волостной староста, будто караульный на крепостной стене, вышагивал мимо портрета императрицы. Рядом на гвозде висело ружье.

– Проходи, Капитон. – Чуприн говорил неспешно, обдумывая каждое слово, не размахивал руками, и это было так на него непохоже, что Капитон сразу насторожился: не к добру такая перемена!

– Из Калуги прибежал ныне поутру свой человек… Сказывал: пьяный канцелярист Пафнутьев похвалялся-де, что на бунтовщиков снаряжают от Сената пять полков под командой бригадира Хомякова, три драгунских из разных мест да два пехотных из Углицкой провинции.

Капитон перекрестился: силушка смертная! Вот как оно вышло! По стариковской присказке – хорошо на печи пахать, да заворачивать трудно! Поднялись, выходит, мужики, а силушку не рассчитали. Оттого и Чуприн так поник головой, а на волостном старосте и вовсе лица нет от переживаний: плаха маячит перед атаманами, кровавая плаха или пеньковая петля…

– Одним нам не устоять супротив Хомякова! – Чуприн не выдержал спокойного сидения, встал. – Потому посланы от нашей волости верные люди по демидовским заводам скликать всех, кто там задержался… Еще надумали мы известить односельцев, коих Демидов вывез на Каменный Пояс. Пусть знают, что их родичи вознамерились выйти из тяжкой неволи. Кабы вместе сбиться нам – устояли бы и против пяти полков… Принудили бы матушку-государыню зачислить нас во дворцовые.

Капитон слушал и поглядывал то на Бурлакова, который изрядно наследил сапогами у стены с портретом, то на сдержанного Чуприна. «А от меня-то какой прок? – напряженно думал Капитон. – Что умыслил Иван?»

– Порешили атаманы послать тебя от всего мира на Каменный Пояс. Разыщи там демидовские заводы и поведай сородичам, что у нас здесь сотворилось.

Капитон в недоумении развел руками.

– Куда же? Идти-то в неведомо какую далищу…

– Надо! – жестко отрезал Чуприн, вскинул на Капитона суровые глаза, губы поджал так, что залегли глубокие морщины у рта. И Капитон понял, что не посмеет отказать атаману, который его отсылает, а сам остается в селе на верную смерть.

– Окромя тебя пойдут и другие, другой дорогой, – добавил Чуприн. – А твой путь через Рязань на Сызрань да Самару. А от Самары на восход через башкирские земли до Каменного Пояса: этой дорогой наших односельцев Демидов вывозил на дальние заводы… Других пошлем через Нижний Новгород на Каму и дале. Так-то вернее выйдет. Себя ругаю, надобно было бы сделать это сразу же после схода, как порешили противиться Демидову. Сколь времени упустили… Понадеялись на челобитные, да зря.

Чуприн вышел из-за стола, глянул под ноги на затоптанный желтый пол и в глубоком раздумье сказал:

– Вчерашним днем возратился Гурий Чубук от гончаровских атаманов. Посылал я его уговорить соседей собраться воедино супротив бригадира Хомякова. Сказывал Чубук, что прибился к тамошним работным беглый монах, сманивает скопом уходить в сибирские края искать заветную страну Беловодье. Да нешто дадут нам царские полки уйти таким табором? Переловят и в кандалы забьют. И не дальнее счастье поднялись мы искать в неведомых краях, а здесь, на родимой сторонке, волю добыть…

Капитон слушал, не прерывая Чуприна. Наверняка знал, что больше отважного атамана он не увидит. Если и доберется до Каменного Пояса, то на обратный путь сил вряд ли останется.

– Балясы точить недосуг, Капитон, поспешать тебе надобно. Кто знает, сколь долго собираться будет с полками тот Хомяков.

– А со мной кого? – только и спросил Капитон.

– Бери внука своего Илью. – Чуприн кинул быстрый взгляд на раскрытую дверь зала, где топтался отрок. – Ежели солдаты подступят скоро, не устоять нам, побьют. Тогда и тебе здесь не жить – конюх Пантелей огласил вас в провинциальной канцелярии. Запытают досмерти… Андрей даст вам из мирской казны малость на прокорм в дороге. И бумагу напишет, что отпущены вы как погорельцы для собственного пропитания Христовым именем: старый да малый, какой прок от вас барину?

Через час, придя к себе, Капитон отложил из полученных денег три целковых и малое число меди – домочадцам на самое черное лихолетье. Потом послал Илейку на чердак за новыми лаптями, собрал скудную котомку. Помолились всей семьей перед разлукой – когда-то теперь свидятся! – и через свое подворье спустились к зарослям Оки. На собственном челне переплыли на калужский берег. Когда подходили склоном реки к Волчьему оврагу, Илейка вдруг вспомнил:

– Дедушка Капитон, смотри, вон у этого дуба, над оврагом, я видел Оборотня за день до его погибели. Ты посылал меня с ребятишками лыко драть. Помнишь? Оборотень, должно быть, отдыхал, потому как сидел на корневище и узелок со снедью на коленях держал. Еще конь его стоял пообок…

– Отбрыкал свое Оборотень, – угрюмо бросил на ходу Капитон, поразмыслил – не остановиться ли здесь на ночлег, и все-таки решил идти дальше. Как знать, а вдруг да выставит бригадир Хомяков вокруг мятежной волости дозорные заставы да начнет хватать всех уходящих? Надобно спешить, тем более ночью, когда стража спит или слепа от темени ночной. Оглянулся на запад. Села не видно уже, зато во весь небосклон полыхало багрово-красное пожарище вечерней зари. По спине прошла волной неприятная истома недоброго предчувствия.

– Господи, солнце будто пожечь наши избы собралось, – вздохнул Капитон, привлек внука к себе, ободряюще потрепал по вихрам. – Перекусим здесь самую малость да и пошагаем дальше. Нам, Илья, сила божья, мешкать не дано.

Присели у корневища, развязали котомку, поспешно принялись жевать хлеб да вяленую рыбу с луком. Илейка первым закончил скорый ужин, откинулся спиной на бугор от толстого, невидимого под дерном корневища, чтобы отдохнуть, пока дедушка Капитон дожевывает. И вдруг ойкнул: в спину больно ткнулся обломанный ствол старой полыни, еле приметный в траве.

– Ах ты, чертов перст! – ругнулся Илейка, схватил за обломок, чтобы выдрать его с корнем. – Вот так диво-о! – неожиданно увидел, как вслед за прочным стволом полыни поднялся квадратный кусок дерна.

– Что там? – Капитон перестал жевать, привстал на колени.

– Дыра под корнем. – Илейка отбросил вырезку дерна, заглянул под желтый свод корневища. – Да не звериная дыра, рукотворная.

Он с долей опаски просунул под корень правую руку, пошарил и неожиданно с возгласом удивления вытащил из-под корневища небольшой кувшинчик, залитый сверху желтым воском. Капитон присвистнул от изумления, ножом вскрыл восковую пробку – блеснули медные монеты.

– Вот так штука, Ильюша! – Капитон не верил собственным глазам. – Вот так дар божий нам с тобой! Да это потаенное место нашего богом прибранного Оборотня! Его захороненные денежки. Пошарь-ка еще дланью там получше.

На этот раз Илейка вытащил тяжелый сверток в холстине, развязал – кожаный мешочек весом пять фунтов, не менее. Дрожащими пальцами Капитон развязал туго стянутую горловину – серебряные целковые!

– Ах тать ненасытный! Не иначе из усадьбы Никиты Демидова серебро уволок, из тамошней казны. А небось хозяину сказал на нас – дескать, мужики-разбойники хозяйское добро растащили! Ах вор, ах наговорщик бесчестный! Поделом тебе воздалось!

Капитон поспешно пересыпал медные деньги на дно котомки под всякую походную утварь, две горсти опустил в карман – на первые недели скупать харчи во встречных деревнях.

– А серебро куда? – поинтересовался Илейка. – Давай здесь схороним! Оборотня нет в живых, наше добро будет.

– Нет, Илья. Серебряная казна сгодится нам на обратную дорогу. Сотни мужиков с семьями надобно увести с Каменного Пояса. Чем такую ораву кормить? Вот оно и сгодится. Зашью целковые в подклад кафтана ради бережения. – И Капитон, вынув из-за отворота кафтана иглу с черной ниткой, принялся ножом вспарывать подклад.

Через час, не ранее, поднялись.

– Ну вот, малость отяжелела одежонка, зато легким будет наш обратный путь. То-то мужицкие атаманы возрадуются, когда при великой нужде, при всем честном народе примусь я потрошить свой кафтанишко! – Капитон на миг представил вытянутые бородатые мужицкие лица, довольный своим решением, хохотнул. – Пошагали, Илья!

Тесной просекой, с трудом различая землю под ногами, вышли на накатанную дорогу, которая вела к Рязани, и по ней углубились в темный вечерний лес, чужой и не хоженный ночами.

– Надолго ли покинули свое село, дедушка Капитон? – Илейка приноравливался к широкому шагу деда, то и дело переходил на легкую трусцу, чтобы не отставать.

– Как идти будем, родимый мой побродим, – неопределенно отозвался Капитон. – Путь долог, может статься, что и к зиме не успеем дойти до уральских демидовских заводов.

Они начали отсчет первым верстам далекого и долгого пути до неведомого Каменного Пояса. Дойдут ли?

Глава 7. Беглые на Иргизе

Илейка – который уже раз за минувший год! – вскрикнул и, полусонный, уставился мутным взглядом в лесные заросли. Ему вновь приснился никогда не виденный темный подвал, наполненный зловещим запахом каленого железа, почудился предсмертный крик отца, за связанные руки поднятого на дыбу. Потом отец, удаляясь, словно утонул в мутном тумане, а между деревьями промелькнула в белом, длинном до пят сарафане заплаканная Акуля, медленно опустилась на мокрую траву около реки, и сама мокрая вся, а в растрепанных волосах запутались речные водоросли, зеленые и скользкие. Рядом сгрудились мужики, в затылках чешут и спорят, хоронить ли утопленницу либо назад в воду столкнуть? Вдруг с ночного беззвездного неба камнем упал коршун, на земле превратился в приказчика Прокофия Оборота, по-волчьи лязгнул зубами и замахнулся плетью.

– Верните хапнутый клад, воровское отродье!

Мужики шарахнулись от него, будто от прокаженного, который резко, наотмашь, распахнул кафтан и обнажил голое, в страшных кровавых язвах тело.

– Свят-свят! – Илейка окончательно пришел в себя, перекрестился, встал с примятой травы и торопливо осмотрелся, словно хотел и одновременно страшился увидеть давно утонувшую сестричку или отца, замученного Оборотом в потайной пытошной.

Но над теплым, тихим Иргизом – покой, безлюдье, безмолвие. Горячее солнце, недвижный воздух, пронизанный запахами леса и речной паркой влаги. Даже птицы будто уснули в густых, не тронутых топорами зарослях.

Увидел во сне умерших, а наяву вспомнилась матушка. Вспомнилось, как она, вся в слезах и с покусанными губами, чтобы не разрыдаться, крестила его, уходящего из дому, придерживаясь рукой за старенький ивовый плетень. Ее скорбный шепот и поныне звучит в ушах, будто еле слышное журчание воды в переплетенном корневище дерева, давно упавшего в реку:

– Возвращайся, сынок. Денно и нощно ждать буду…

Тому минуло уже более года. Запутанные тропы ведут беглых не к родному подворью, а все дальше от него. Все дальше, порою неведомо куда. Казалось, что идут они следом за верткой летучей мышью, которая то и дело кидается из стороны в сторону.

У Илейки навернулись слезы, защипало веки, но он сдержал себя – суровая и полная риска жизнь беглых холопов приучает переносить боль не только физическую, но и душевную. Илейка порывисто вздохнул, потер глаза кулаками, подошел к Иргизу и, не снимая лаптей с ног, ступил в теплую воду, наклонился умыть лицо. По речной глади побежали, расширяясь, мягкие полукружья волн.

У старого, наполовину спаленного молнией осокоря Илейка подобрал берестяное лукошко с полуспелой фиолетовой ежевикой и посох: затесанную топором и зачерненную в огне толстую дубовую палку, острую и крепкую, как казачье копье. Другого оружия от зверя у него не было.

– Надобно идти к жилью. Дедушка Капитон не забеспокоился бы, – тихо проговорил Илейка и углубился в лес, душный, с буйной молодой порослью на солнечных полянах. Под ногами звонко шелестела в траве сухая прошлогодняя листва: давно уже не было дождей в здешних местах.

Землянки беглого люда на Иргизе, будто огромные серые грибные шляпки, открылись разом, едва Илейка раздвинул густые ветки бузины с яркими кистями поспевших ягод. Вышел на просторное место, слегка возвышенное над речной поймой. Десятка четыре насыпных крыш, кое-где дымили костры: время шло к обеду. У костров дремали полусонные от жары ребятишки в ожидании похлебки из рыбы. У самого ближнего к лесу жилья пожилая женщина, закутанная в черный платок, согнулась над соструганным бревном и потрошила рыбу, терпеливо отпихивала ногой от ведра рыжую с отвислыми сосцами собаку. Собака покорно отходила прочь, но тут же возвращалась к ведру, гонимая голодом и опустошенная прожорливыми кутятами.

Илейка с дедом Капитоном набрели на поселение беглых под осень минувшего года, после долгих и голодных мытарств по лесным чащобам Приволжья. Под Сызранью настигла их горькая весть о разгроме ромодановских мужиков и о том, что повсюду хватают разбежавшихся мятежников.

– Теперь нам не показывать бумаг, писанных волостным старостой, – враз свяжут и возвратят Демидову, – сокрушенно проворчал дед Капитон, покидая просторную накатанную дорогу. Прежде шли такими дорогами безбоязненно, а это известие загнало их в глухие чащобы. На берегу Волги однажды ночью нежданно на них к костру вышла разбойная ватага человек в пятнадцать. Одноглазый атаман с кистенем в руках первым шагнул из тьмы кустов в маленький мир света возле горящих сухих веток, зычно спросил:

– А вы кто? Крещеные ли?

Илейка вскрикнул и в страхе отпрянул от огня. Дед Капитон спокойно посмотрел на бородатого атамана – левый глаз у того перевязан белой тряпочкой, – поклонился, не вставая с зеленых веток.

– Кто, вопрошаешь, мы? Назови нас хоть прошлогодним перекати-полем у чужого плетня, хоть пустым ветром над мужицким подворьем – все одно не обидимся. Подходите к теплу, люди добрые. Вода вскипела, корневища ежевики отварились, погрейте животы свои, отведайте мужицкого чая. Покормили бы вас сытнее, да, видит бог, сами от бескормицы без ветра валимся, не обессудьте нищих побродимов.

– Да уж вижу я, каковы на вас кафтаны парчовые, а онучки бархатные, – засмеялся атаман совсем не страшным голосом, как показалось Илейке в первый миг. Следом за атаманом приблизилась ватага. Рослый бородатый мужик с рогатиной вел на веревке за связанные руки бледного избитого мужика в городском модном короткополом кафтане. Атаман сел рядом с костром, спросил:

– Из каких краев ударились в бега?

– В наших землях днями гром гремел над мужицкими крышами по той причине, что раньше срока усатые детишки барский горох почали было самовольно молотить. Да вот незадача вышла – косарей казенных из столицы понагнали, и запрыгал по нашим крышам да переулочкам не простой горох, а из свинца отлитый. Поднялись всем скопом неразумные детишки и в великом страхе разбежались от домов своих, литургию в святой церкви не выслушав. – Дед Капитон не рискнул откровенничать с атаманом: если ведомы ему дела под Калугой, поймет, о чем речь.

– Так что, и ты, дед, из тех самовольных молотильщиков барского гороха?

– Нет, атаманушка, не довелось. Тот гром меня в лесу дальними раскатами настиг. Я чуть раньше в Киев ко святым местам подался грех замаливать. Да, вишь, с дороги сбился малость.

– Хороша малость. – Атаман понимающе улыбнулся. – На пол-России в сторону. Какой же грех на тебе, дед?

– Да не больно и велик, чтобы не замолить, – ответил дед Капитон, вороша угли обгорелым прутом. – Молодой барин наш был не в меру ласков к внучке моей. И пошла она, бедняжка, своей волей к Господу искать на него суд-управу. А он решил, видимо, не отставать от нее… так мне, по крайней мере, подумалось, и отошел следом, без отпущения грехов и без соборования. – Дед Капитон зачем-то поменял местами молодого Демидова и приказчика Оборота.

– Бог простит тебя, дед, а понимающие люди не осудят.

Пока атаман выспрашивал беглых, ватага разместилась вокруг костра, из своих запасов накормила и деда с внуком. Начали укладываться спать, кто где примостился: головой к костру, уставшими ногами в жуткую тьму ночного леса.

Дед Капитон который раз посмотрел на горожанина, привязанного спиной к дереву. Темной одежды не видно на фоне толстого дуба, белело лишь круглое лицо и шелковая рубаха с кружевным жабо. Изредка, будто из-под воды, доносилось заглушённое всхлипывание.

– А за ним какой грех, атаманушка? – спросил дед Капитон и глазами указал в сторону повязанного человека.

Атаман на время перестал укладывать поудобнее котомку под голову, локтем уперся в подостланные ветки.

– О-о, это весьма важная птица, вальдмейстер. В казенном угодье был смотрителем дубовых лесов. Ну и залиходейничался сверх всякой меры, волчья сыть! Ведь что надумал этот вурдалак со своими подручными? Разъезжали по окрестным селам, а в сумках у седла возили с собой дубовые обрубки, кору и щепу. Как приглядят справный двор, набросают обрубков да щепы через изгородь, а потом скопом вваливаются к хозяину с приказом собираться с ними и ехать в город для пытки и дознания, куда укрыл воровски порубленные казенные деревья. – Атаман умостил голову на котомке, проверил, удобно ли лежать, потом досказал: – Бедный мужик, страшась притеснений, откупался чем мог – деньгами, лошадью, скотом. Изловили мы этого каина по многим мужицким жалобам, везем в село, тамо и казнить будем при честном народе.

С ватагой одноглазого атамана дед Капитон и Илейка спустя малое время перебрались через Волгу, выбрели на поселение беглых на Иргизе да так и остались здесь: на Каменном Поясе делать им было уже нечего, а жить где-то надо…

Выйдя из кустов, Илейка направился к одной из землянок под старым тополем, на нижней ветке которого подвешен темно-желтый набатный колокол величиной с добрый чугунок. В тени дерева кучкой сидели седобородые старики. В той землянке под колоколом с весны жил беглый старец Ананий. Откуда он родом – не открылся, часто и надолго пропадал в отлучках, а когда вновь приходил, подолгу беседовал со старшими или уходил в окрестные леса с шумной толпой ребятишек по ягоды да грибы.

Мокрые лапти невыносимо скрипели – на Илейку зашикали, когда он приблизился к старикам и осторожно присел возле деда Капитона, привалился к его крепкому теплому боку. Дед щекотнул внука жесткой седой бородой в голую загорелую шею, но своего занятия не прервал: самодельным кочедыком ловко просовывал одно лыко под другое, то и дело переворачивал на измятой штанине старенький потертый лапоть. Лыко длинной приплюснутой змеей вилось вокруг дедовой руки и всякий раз норовило скрутиться в запутанный узел.

Старец Ананий поднял к небу худое, словно со святой иконы лепленное лицо, шевельнул поблекшими бескровными губами и не мигая уставил взор на коршуна, который кружил над полем близ поселения, изредка шевеля распростертыми крыльями. Илейка едва сдержал смех: Ананий провожал глазами коршуна, а над его коричневой лысой головой летала большая синяя муха, выбирая место, где бы ей сесть.

Все ждали слов, а старец вдруг запел. Запел звонко, и голос у него оказался крепким, просторным:

Я сокроюся в лесах темны-ых, Водворюся со зверями, Там я стану жить. Там приятный воздух чист, Там услышу птичий свист, Нежный ветер там гуляет, Воды чистые журчат.

Ананий опустил взор к ногам, обутым в поношенные лапти, испачканные сплошь зеленью трав. Сказал с грустью:

– Вот тако и нам, отринутым от людского мира, один путь остался! Укрываться в чащобе, водворяться на житие со зверями. Всякая душа, не склонная к покорности и холопскому многотерпению побоев, бежит прочь от барских хором, от барского кнута. Был когда-то у пахаря заветный Юрьев день, да и тот помещиками отнят! И стал ныне пахотный мужик волу подобен, тянет ярмо круглый год – на пашне да на заводских отработках, – старец Ананий в гневе стукнул палкой о землю. – Един путь спасения, братья, это идти прочь из-под господской руки, в нетронутые земли! – И Ананий снова вскинул реденькую и мягкую, будто из светло-желтой ваты сделанную бороду, запел звонко:

Прими меня, пустыня, Яко мать чадо свое.

Глаза старца вдруг наполнились слезами затаенной нежности к неведомой пустыне – нетронутой земле. Он оборвал песню, четкими фразами, будто молитву, досказал:

О прекрасная пустыня, Веселая дубравица, Полюбил я тебя крепче, Чем царские палаты. И буду, как зверь худой, В дубраве скитаться той, По глубоким и диким Чащобам твоим.

– Черные дни подступили к нашему тайному пристанищу, братья, – заговорил Ананий, внимательно всматриваясь в лица сидящих стариков: как воспримут нерадостное известие? – Великой тайной известился я в Яикском городке, что вышел указ Сената порушить поселения беглых на реке Иргизе, на Чагре да на Узенях. И остается нам тернистый путь – уходить в поиск заветной и счастливой страны Белых Вод. Там, в удалении от царей да помещиков, искать нам живота вольного и сытого.

Илейка вздрогнул – это дед Капитон неожиданно громко кашлянул над ухом в огромный волосатый кулак.

– Слух был и среди ромодановских атаманов, что у соседей, гончаровских приписных, объявился беглый монах, тако же сманывал мужиков идти в неведомые земли… Жалко здешних мест, брат Ананий. Края нетронутые, под зерно пригожие, рыбицы и зверя вдоволь. Наладить бы пашню, так и вовсе рай со своим хлебушком.

Старец терпеливо возразил:

– Эх, Капитон – большая голова! От добра добра не ищут, это так. Да не оставят нас здесь в покое, по рукам не сегодня завтра разберут. На Яике час от часу беглых кабалят все крепче, в казаки вписаться воли уже никакой нет, хватают и выдают властям в Оренбург. А в заветном Беловодье воля вольная, – глаза старца Анания загорелись радостным светом, словно неведомая и манящая земля уже открылась перед ним свежестью нетоптаных трав, прохладой чистых лесов и зазывным пением непуганых птиц. И заговорил он именно об этом: – В Беловодье земли от веку не паханы, зверь пушной и съедобный не стрелян, рыбица в теплых водах не ловлена. Там истинно рай земной для сирот, беглых и изгнанных. Там нет царей, нет бояр и слуг боярских с солдатами. Царям да помещикам в те заветные земли ход заказан накрепко, ибо стоят на тропах потаенных богатырские заставы и впускают не иначе как по застарелым мозолям на ладонях. А господ с розовыми ладошками хватают и для устрашения помещичьему племени вешают по деревьям.

Старики некоторое время молчали, очарованные услышанным о далекой и желанной стране.

– Кто путь нам укажет в ту землю? – спросил рыжий, с белесыми глазами старик Елисей.

– А я и сведу, – с готовностью вызвался старец Ананий.

Дед Капитон посмотрел на него, усомнился:

– Дойдешь ли?

– Бог доведет, – уверенно ответил Ананий. – Оно конечно, путь долог и многоопасен, братья. И год и два, быть может, пройдет, прежде чем откроется нам желанный край. До конца земли надо шагать, к царству Индийскому. Поимел я список с тайного письма, а в нем сказано, как идти. – Старец Ананий достал из-за пазухи кусок белой ткани, испещренной рисунками и буквами, развернул на коленях, повел желтым ногтем от одного конца к другому, поясняя: – От Москвы на Казань, от Казани на Екатеринобург, оттуда через реку Тюмень до Бийска и по реке Катуни на Уймонскую долину. За той долиной по славным рекам Губань и Буран-реке мимо Китайского и Индийского царств, мимо царства Опоньского, за высокими горами, после сорока четырех дней пути, на берегу окиян-моря и будет заветное Беловодье.

Ананий убрал путник, выжидательно осмотрел склоненные седые головы собеседников.

– Далеко-о, – выдохнул рыжеволосый Елисей. Желтое лицо его сморщилось и стало похожим на засохшую шляпку старого гриба-лисички, брошенную на солнцепеке. – Нам не дойти будет. Господь приберет многих по тем тропам.

– Истину говоришь, брат Елисей. Кому-то судьбинушка уготовила печальную участь умереть в чужих местах. Но дети наши обретут волю! – Старец Ананий разгладил пальцами морщины лица, затих, снова молча смотрел на собеседников, каждый из которых погрузился в собственные раздумья: заманчива цель, да путь полон опасности и лишений: не зря присказка ходит, что за морем телушка стоит полушку, да за перевоз рубль берут!

– Думайте, братья, – сказал через время Ананий. – А как наготовим к осени брашны вдоволь, так и двинемся степью, через глухие места, мимо царских крепостей, к морю-окияну.

Старики с кряхтением вставали на затекшие от долгого сидения ноги и, переговариваясь, расходились к своим землянкам ждать сыновей и внуков с охоты, с рыбной ловли или из лесу с диким медом. Соберутся все, тогда и думать можно о будущем и о наслышанной, но неведомой стране Беловодье.

* * *

Капитон с внуком свернули ближе к реке, где в тени молодой березовой поросли была отведена им общиной жилая землянка, крытая толстым слоем дерна. Топилась землянка по-черному, дым выходил в маленькое волоковое окошечко над дверью, а чтобы вслед за дымом не покидало жилье и тепло, окошечко это приходилось каждый раз после топки затыкать изнутри тугим пучком сухой травы, обмотанным влажной ветошью.

– А мне батюшка нынче опять привиделся, – негромко сказал внук, ступая скрипучими лаптями за спиной Капитона. – Когда ходил запруду на Иргизе проверять да малость вздремнул. А за батюшкой и сестричка явилась… в мокром сарафане, – еще тише добавил внук и шмыгнул носом.

Капитон опустился на траву возле входа в землянку, покосился на отрока, который присел рядом, подумал с горечью:

«На меня похож», – но не радость наполняла его душу от сознания этого сходства, а безысходная горечь: ведь и судьба внуку уготована одинаковая – судьба беглого холопа!

– Ох ты, горюшко! – Капитон схватился за грудь, качнулся. В глазах потемнело, разом наступила непроглядная осенняя ночь с черным пологом туч на небе. – Да ведь Анисья и Лукерья не знают, где Федюша схоронен извергами!

Как же так вышло? Не расспросил никого… Больно как! Под сердцем булавка бродит…

Капитон попытался было согнать с очей темную пелену, моргнул несколько раз подряд, зашарил руками вокруг, будто бродячий слепой, которого оставили без поводыря в незнакомом месте.

– Назад пойду, к Ромоданову, – шептал Капитон окаменевшими губами. – Сыскать надобно Федюшину могилку, крест поставить… Чтоб как у всех православных было.

Горячая пелена медленно сходила с глаз, боль под сердцем постепенно тупела, уходила куда-то внутрь старого тела, растекалась по вспотевшей спине. Капитон осторожно повернулся вправо и потянул руку за посохом, чтобы встать. На него удивленными, широко раскрытыми глазами смотрел внук.

– Что с тобой, дедушка? На тебе лица нет, одни судороги да пятна красные.

– Назад пойдем, Илейка. Надо матушку твою да бабку Лукерью уведомить, где Федюша схоронен… а я и сам о том не сведущ. Сыщем, Клима допытаем… В день памяти усопших ко всем будут родичи приходить, а к нему нет никого. Грешно так.

Капитон по крутым ступенькам осторожно, придерживаясь за стену, спустился в землянку, начал хватать подряд немудреный скарб и впихивать в котомку. Долго отыскивал, куда задевалось огниво. Без него в лесу костра не разведешь, ночь дикой покажется, да и небезопасно: вокруг зверья – тьма-тьмущая! И всякая тварь норовит сытно поужинать.

– Деда! – вдруг негромко вскрикнул у землянки Илейка и тут же осекся. В его голосе было столько тревоги, что Капитон бросил котомку и выбрался наружу. Внук смотрел на восток: по левому берегу Иргиза из окраины леса густо высыпали за дальностью маленькие, будто карликовые всадники. Обнаженные палаши сверкали под полуденным солнцем летучими нитями тонкой паутины в погожий час бабьего лета.

– Деда-а, – опять, но теперь почти неслышно выдохнул Илейка. – Драгуны сыскали нас.

За спиной Капитона старый Елисей трезвонил уже в колокол, подвешенный на толстой ветке тополя. От рыбных мест, от делянок ржи, путаясь лаптями в высокой траве, к жилью бежали встревоженные поселенцы. Кто успевал вскочить в землянку, появлялся оттуда с оружием и спешил на околицу, где заранее были сооружены защитные стены: два плетня, засыпанные внутри землей.

Вдали, над просторной поляной, прозвучали разрозненные выстрелы, рядом с землянками заголосили перепуганные детишки. Женщины и старики хватали грудных и несмышленых и кидались в прииргизские заросли спасаться.

– Илейка, что же это? Что творится? – Капитон вскинул к безоблачному небу руки со стиснутыми до белизны кулаками, яростно потрясал ими, словно набрался смелости судить того, кому поклонялся всю жизнь. – Всевышний, да видишь ли Ты, что деется на этом свете? Смотри же, как людей секут железом, без вины секут! Вступись, ведь Ты всемогущ!

Драгуны уже настигали тех, кто не успел вбежать в поселение или укрыться в зарослях, рубили палашами, не останавливая разгоряченных сытых коней, если только беглые не поднимали руки с мольбой о пощаде, выражая покорность перед силой. Старец Ананий, невероятно строгий и величественный, с рогатиной шел к околице.

Вокруг него собралось до полусотни мужиков с самопалами, с копьями собственного изготовления, а кто и с пистолями, с саблей или с вилами на длинных навильниках, какими еще недавно ромодановцы встречали драгун на берегу Оки. Рыжий Елисей неистово дергал за било, оглашая окрестности тревожным щемящим звоном.

– За волю нашу постоим, братья! – взывал старец Ананий.

Драгуны между тем настигли недалеко от Иргиза группу рыболовов – бывших ватажников с их одноглазым атаманом. Рыболовы не испугались, сгрудились и встретили напавших тяжелыми длинными шестами и веслами. Одноглазый атаман ловко сшиб с коня красиво одетого всадника, увернулся от другого и со спины ударил, но тут же выронил весло, схватился за голову, переступил несколько раз и упал, стал невидим в высокой траве. И его товарищи недолго сдерживали драгун, полегли рядом, лишь человек пять пораненных погнали копьями в спину к селению.

Капитон посмотрел за спину – с низовья Иргиза поселение окружено, оттуда скакали верховые казаки.

– Дедушка, а мы что же? Бежим в лес! Посекут и нас. Да брось ты топор!

– Беги, Илья, беги, внучек! – заторопился Капитон. – Уходи за реку, прячься в глухомань, в подкоренья, чтоб не сыскали барские псы и не выволокли на растерзание!

Капитон успел заметить, как с заячьей резвостью внук нырнул головой под куст бузины с надеждой, что и дед за ним следом поспешит, перекрестил его спину и повернулся бежать на помощь тем, кто бился уже у околицы…

Что-то горячее хлестко ударило в правый висок. Невыносимая боль сковала старое тело, сразу же отнялись ноги, и Капитон опрокинулся навзничь, подмяв ветки бузинового куста. Топор выпал из руки и глухо протарахтел по ступенькам землянки. Хватило сил лишь поднести руку к голове – на ладони осталась кровь. Кровь текла по правой щеке в густую бороду.

– Илейка, – тихо позвал он внука без всякой надежды быть услышанным, сделал попытку подняться, уперся локтями в смятую траву…

Рядом тут же оказалось лицо Илейки, его страхом наполненные глаза. Внук что-то спросил, пытался поднять его с земли.

– Спасайся, внучек… Ты в нашем роду один теперь. Отыщи заветную страну… мужицкое царство, скличь на Русь богатырей, за отца своего поквитайся кровной местью…

Илейка что-то снова спросил, потом его лицо пропало, и Капитон видел только изношенные лапти да замызганные грязью концы штанин, из которых выглядывали загорелые ноги, исцарапанные ежевикой. Вновь лицо Илейки оказалось рядом – внук плакал, губы у него дергались. Он принялся было тянуть его и, кажется, немного протащил за куст, зачем-то начал ломать ветки и укрывать им тело Капитона.

– Иди на восход солнца, до реки Катунь, вдоль Китайского царства и до окиян-моря. – Капитон пытался пересказать внуку путь в заветную страну, но слова во рту становились тяжелыми, словно круглые и сухие камни. – Найдешь вольное царство, собери атаманов, призови на Русь отважных запорожцев… – Мысли путались, начало возникать одно видение за другим. – Федя, ты жди. Вот и я уже к тебе собрался… Мы скажем Анисье, Лукерье, где лежим… Они придут к нам… И я с тобой в неведомое Беловодье, прочь от Демидова. Вот только отлежусь малость, уймется кровь, и я встану… Я догоню тебя, Илейка, а ты иди…

Красные сполохи метнулись у Капитона в глазах, судорожно вытянулись немало верст исходившие по земле ноги. Немигающий взгляд голубых глаз застыл, и веки не дрогнули, когда на лицо упали Илейкины сиротские слезы.

О том, что над ним безутешно и беззвучно плакал внук, Капитон уже никогда не узнает.

* * *

Илейка попятился, в густых зарослях бурьяна и кустарника не заметил обрыва и, обдираясь о ежевичник, свалился вниз. Вскрикнуть не посмел: наверху тут же послышались голоса:

– Поглянь-ка, там кто-то затаился!

– Эге, куда заполз! А ну вылазь, старая колода, пока в зад из пистоля не стрельнул! – А потом протяжно присвистнул: – Вот так штука. Этому сердешному старцу и поп уже не нужен, отправился со своими грехами на тот высший свет от чьей-то пули.

– Пошарим по землянкам, может, что сыщется положить в приседельную сумку. В нашем бедном хозяйстве и гвоздь кривой в радость.

– Что найдешь ты у них? – возразил недовольно напарник. – Репу да хрен, потому как жил здесь нищий Ефрем. Поехали, Афоня, уже гуртуют пойманных.

– Ты езжай, а я хоть глаза покойнику закрою, – ответил сердобольный Афоня. – Человек же, не скот какой лежит.

– Нетто это человек? Был человек, а теперь хуже ветоши ненужной, молью насквозь попорченной: помер, и похоронить никто не придет. Поспешай догонять, Афоня.

Один уехал, Афоня шумно соскочил с коня, захрустели сухие ветки под ногами. Послышалось сказанное с сожалением:

– Эх-ма-а, кафтанчик пожжен местами. Покойнику он теперь ни к чему, а старому родителю в зиму к скотине выходить сгодится. – И вдруг Афоня издал возглас, полный удивления и растерянности: – А это что такое? – Тут же послышался треск разорванной материи, тоскливый звон серебра. – Целковые! И еще! Да по всему подкладу! Вот тебе и нищий Ефрем! А на этом «Ефреме» воистину царской цены кафтан! – Афоня крякнул, торопливо завозился наверху, – да здесь хватит мне новую избу после пожара срубить и коня сыну справить для службы! Грешно Господа над убиенным благодарить, а сотворю благодарственную молитву от себя и отходную для покойника.

Илейка, чтобы не завыть в голос, до глубоких вмятин закусил костяшки стиснутого кулака, вполуха слушал, как казак долго шептал что-то неразборчивое, потом с кряхтением влез в скрипучее седло.

– Ну, Воронок, с богом, – громко проговорил Афоня. – Удачлив наш день, шагай бодрее. А то, слышь, говорит он мне про нищего Ефрема какого-то…

Илейка, больше не сдерживаясь, тихо, не разжимая зубы, плакал. До побранной ли казны ему, когда нет дедушки Капитона, нет поселения, приютившего их, и он теперь в этой глухомани остался совсем один-одинешенек, как верстовой столбик на степном бугорке близ обочины заброшенной дороги. И не по нему ли это, захлебываясь дымом горящих землянок, кричат на осокорях переполошено вещие вороны?

Солнце склонилось к горизонту, легкий северный ветер унес крики и плач перепуганных людей. Илейка привстал с сухой глины речного склона, растер ушибы на коленях, с опаской поднялся наверх и прокрался к опушке леса. Горели жилые постройки поселения, рушились сараи. Дым густо закрывал дальнюю часть поляны, делая кусты и деревья плохо различимыми.

В поисках лопаты, чтобы похоронить дедушку Капитона, Илейка обошел горящее поселение. Остановился у приоткрытых дверей, где жил старец Ананий. Его землянку почему-то не подожгли. Илейка боком, чтобы не скрипнуть дверью и не потревожить чужого домового, протиснулся внутрь. В углу – самодельный грубо сколоченный стол, над столом зажженная медная лампадка перед образом Иоанна Крестителя. Возле стола на глиняном полу брошенная полотняная сумка, в ней уже кто-то пошарил. Постель сброшена с широкой лавки: соломенная подушка да серое жесткое рядно с желтым пятном лампадного масла посредине.

За ножку лавки завалилась белая тряпица. Илейка поднял ее, развернул, а на ней нарисованы города с церквами, реки-змейки вьются между крутых гор, а по горам лес со зверями и птицами, озера, и все подписано угловатыми шатающимися буквицами. По всему рисунку из края в край помечена тропинка, словно юркий муравей пробежал и наследил ходкими ножками.

«Да это же путник в страну Белых Вод!» – догадался Илейка, протяжно всхлипнул и поскорее свернул тряпицу, спрятал за пазуху: вдруг да пригодится у кого-нибудь спросить, где пролегла заветная тропа и как ступить на нее, чтобы дойти до окиян-моря?

Лопату не нашел, зато отыскал топор, им и рубил землю под могилу.

Солнце закатилось за лесистый горизонт, и тяжелая темная туча тут же прикрыла, придавила светло-розовые лучи – словно чугунная крышка, что плотно легла на котел, так что и малой струйке пара не вырваться из-под нее. Стало темно, одиноко и боязно, подул ветер, и деревья зашумели тревожно, напоминая мужиков в тесной приемной в ожидании приглашения пред грозные очи барина, который сейчас люто взыщет за недоимки.

Илейка чуть слышно прошептал над могилой дедушки Капитона «Отче наш», прихватил топор и поспешил в землянку Анания: в ночь идти чужим лесом он не отважился. Растирая слезы на припухших веках, он порешил: где святая икона с лампадкой, там нечисть не гуляет ночью.

С трудом прикрыл за собой полуоторванную дверь, поправил солому на лавке, лег и укрылся кафтаном. Сквозь долгую полудрему слышал какие-то крадущиеся шаги по ту сторону дверей, невнятное бормотание, смех и выкрики.

«Ишь как нечистая сила над пепелищем гуляет!» – думал обеспокоенный Илейка, положась на заступничество святого Иоанна, который большими выпуклыми глазами строго и не мигая смотрел на отрока со старой иконы.

Проснулся Илейка засветло, поднял голову с мокрого ложа – плакал во сне, сожалея о дедушке Капитоне, – подошел к двери, осторожно выглянул наружу. Прямо против него, у дымящихся развалин, сидел на низком чурбаке сгорбленный рыжеголовый Елисей и длинной палкой шевелил черные головешки. Время от времени он что-то приговаривал, растягивая слова и заикаясь.

Илейка подошел ближе, прислушался. «Не тронулся ли умом?»

– Когда приидет Сын Человеческий… тогда сядет на Престоле славы Своей, – бормотал старик, – и соберутся перед ним все народы… и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от коз… – еле разобрал Илейка и осмотрелся. Над разоренным поселением стлался легкий сизый дым, на зеленой истоптанной траве удручающе гляделись черные головешки, страшен был нежилой оскал выгоревших и обвалившихся землянок. Старик услышал за спиной шаги, обернулся, вскочил, выставил перед собой трясущиеся руки с растопыренными пальцами.

– Изыди, сатана! Изыди и рассыпься в прах! – Старик попятился, наступил босой ногой на горячую головешку и с криком метнулся в лес, не разбирая дороги и не защищая лицо от встречных веток. Илейка испугался сумасшедшего не меньше, но сдержал себя, не побежал прочь – вдруг еще кто в живых отыщется? Но больше никого в селении не оказалось. Спустился в землянку, помолился перед иконой, потом постоял над могилой деда Капитона и пошел по-над Иргизом в сторону, откуда всходило солнце. За спиной болталась тощая торба, такая сморщенная, будто лопнувший бычий пузырь. В торбе лежал нужный в дороге дедушкин кочедык для подковырки лаптей, десятка два черных сухарей, дюжина сушеных рыбин и несколько луковиц – все, что смог отыскать в полусгоревших землянках недавнего поселения.

Долго шел вверх по Иргизу. Поднялся на невысокий, изрытый сусликами холм, оглянулся. Северный ветер разогнал дым над сожженным поселением, а заветную березу, под которой схоронил дедушку Капитона, скрыли кроны других высоких над рекой деревьев.

Илейка обнажил голову. Рядом с поникшим в горестном молчании отроком в неширокой заводи тихо шептались камыши. Шептались тихо-тихо, словно робкие деревенские девицы, впервые допущенные на посиделки взрослых. В голубом и безоблачном небе парили поодаль друг от друга два коршуна, высматривая добычу. Парили кругами так высоко, что с земли казались маленькими листьями клена, поднятыми в поднебесье потоками горячего сухого воздуха. «И мне бы вот так полететь к морю, где вольная страна лежит». Илейка вздохнул, надел мурмолку и вновь пошел встречь течению реки. Шел, потому как знал, что каждый шаг, каждый день приближает его к заветному Беловодью.

Часть II. К мечте сквозь тернии

Глава 1. На самарском распутье

По ту сторону оврага, за кустами и сквозь редкие деревья близ Иргиза едва просматривался степной тракт и деревянный мост через реку. За мостом – постройки: три рубленые избы, скотный двор, колодезный журавль с задранной к небу шеей – бадья висит на вертикальном шесте, словно огромный мокрый паук на паутине в безветрии. Возле колодца сутулый мужик поил коней из большого долбленого корыта.

– Должно, постоялый двор, а там бродяг не балуют, собаками встречают, – поопасился Илейка, с трудом преодолел откос оврага и вышел к хорошо накатанной дороге со свежими следами недолгой остановки обоза. – Утром прошли. – Илейка свернул влево, подальше от казачьих земель. – Попадется селение, Христа ради попрошу поесть. И опять на восход… Вон ведь сколько верст отмахал от могилы дедушки Капитона за пять дней.

При дороге повстречалась лесная вишня. Давно хотелось пить, и сухость во рту была невероятная. Снял котомку, бросил у ног и сорвал несколько спелых, нагретых солнцем ягод.

– Эгей!

Крик был столь неожиданным, как если бы кто в полном безлюдье вдруг хлопнул его ладонью по спине. Обернулся – бежать поздно: подъехали двое. «Не казаки – и то славно», – успел подумать Илейка, всматриваясь во всадников. На карем коне всадник постарше, лет около сорока с небольшим, крепкий и коренастый, но в поясе не растолстел с годами, осанистая посадка. Лицо малопривлекательное: широкий лоб с длинными залысинами, русые брови, глубоко посаженные серые глаза смотрели строго. Под прямым носом аккуратные светлые усы. От широких залысин волосы спадали на большие уши, на затылок. Бороду подстригал коротко. Одет всадник в яркую желтую рубаху, пояс с голубыми кистями. Синие суконные штаны заправлены в сапоги, короткополый синий кафтан расстегнут по жаркой погоде.

Второй всадник совсем молод, в ситцевой голубой рубахе, а поверх серого камзола наброшен дорожный плащ от пыли. Лицо румяное, со вздернутым, облупленным от загара носом.

– Кто ты? – спросил старший, натянув повод и останавливая свежего, не запотевшего еще коня.

«На постоялом дворе это они отдыхали», – понял Илейка, понял и то, что нежданной беседы не миновать. Поправил на всякий случай топор за опояской и поднял котомку.

– Отец, он видимо отбился от той толпы, которая нам встретилась позавчера близ Яицкого городка, – скороговоркой выпалил молодой и затеребил повод с медными бляшками.

Илейка щелчком сбил тощего красного клеща на левом локте, молча ждал, когда всадники поедут своей дорогой.

– Так кто ты? – снова спросил старший. Илейка молча пожал плечами. – Как звали твоего родителя?

– Федором, – ответил Илейка.

– Почему же он не с тобой? Его увели драгуны?

– Нет, он… умер.

– Голоден? Есть будешь?

Илейка без слов кивнул головой и опустил взгляд на пыльную траву близ проезжей дороги. Что скрывать, если за плечами в котомке перекатывался пустой чугунок.

Молодой открыл переметную сумку у седла, проворно вынул кусок обжаренного мяса, завернутого в чистую холстину, хлеб и протянул Илейке.

– Бери, чего ты? Не евши и блоха не прыгает!

Илейка принял угощение, поклонился и хотел было отойти в сторону, под вишню и там спокойно потрапезничать. Но нечаянные собеседники не торопились уезжать. Старший снова спросил доброжелательно:

– Далек ли твой путь, отрок? В Самару?

– Далек, добрый барин, – ответил Илейка и, сам не зная почему, решился спросить: – Может, знаете, как пройти до конца земли, в Беловодье?

– В Беловодье? – Старший вскинул брови. – Вона что-о! Алексей, ты езжай потихоньку, а мы следом пеши пойдем. Как зовут тебя, отрок? Ильей, значит. И что же ты, Илья, всерьез в Беловодье собрался? Кто тебе о той земле рассказал? Да ты не робей, я тебя не обижу.

Скрывать было бесполезно: ведь не с неба же он упал на этот пустой тракт.

– А я купец из Самары, Данилой Рукавкиным зовут. Со мной сын Алешка, в столице разным наукам обучается. Младший, Панфил, дома, самарских собак по оврагам гоняет, тебе ровесник… А Беловодья, брат Илья, нет. И некуда тебе, горемыка, идти. До краев земли дошли уже наши первопроходцы, и за океан-море, в Аляску ступили. Есть земли бурятов, ламутов, тунгусов, коряков и чукчей. Есть и иных народцев, всех не упомнишь, есть большая земля Даурская, а Беловодья нет.

Илейка слушал и жевал. Ему ли спорить с бывалым купцом? Купцы везде ходят, друг по другу знают многие земли… И все же подумал: «Не везде и купцы прошли. Как знать, может, страна эта и не так велика, скрыта за непролазными для караванов горами». Про путник, который хранил под рубахой, благоразумно пока промолчал.

– Из каких же ты мест, Илья? – допытывался Данила Рукавкин. – Чей будешь? Говори, не робей. Сказал ведь – плохого не сделаю тебе и к начальству не потащу для спроса.

– Наше село минувшим годом солдаты из пушек пожгли, – сознался Илейка. Потом рассказал, как долго скитались они с дедом Капитоном по чужим краям, пока не вышли к Волге, как приветили их беглые, помогли в зиму с жильем и пропитанием. И как днями нагрянули драгуны с казаками, беглых побили и похватали… Убили и дедушку Капитона.

– Вона ты из каких волостей, – помолчав некоторое время и что-то обдумывая, Данила негромко добавил: – Был слух тревожный и у нас, когда ваши мужики супротив царских войск встали боем, был слух. И куда же ты теперь?

Илейка махнул рукой на восход солнца.

– Ах ты упрямый саврас без узды, – пошутил Данила, но глаза его остались по-прежнему строгими. – Однако, думаю, давай оставим блины эти до иного дня. – И вдруг предложил: – Хочешь пожить год-два у меня в Самаре?

Илейка вскинул голову – глаза у купца строгие, но смотрят добро: он все еще что-то решал про себя.

– Вижу, что согласен. Вот и хорошо. Обоз мой ушел раньше нас, никто тебя не видел в Яицком городке. Станут расспросами пытать, так ты сказывай, будто младенцем был уворован киргиз-кайсаками с Яика. А потом продан за выкуп. Как знать, походишь со мною в разные города, может, и сыщется где твое Беловодье – счастливая земля. Ну как, порешили?

– Порешили, – как эхо отозвался Илейка и все же добавил: – Только ежели сыщется знающий о Беловодье человек, не удерживайте силой.

Данила подхватил Илейку под бока, легко вскинул на круп коня. И сам сел.

Через три дня, догнав обоз, подъехали к Самаре.

Сначала вдали показался длинный, поросший лесами холмистый отрог. Он постепенно возвышался глинистыми откосами над рекой Самарой. Дальняя оконечность отрога окутана слабой дымкой, словно там все еще тлел прибитый дождями лесной пожар. Пожилой возчик на телеге пояснил Илейке, что там и есть город, а дым, дескать, от печей и бань.

Проехали рощу. Справа, ближе к реке Самаре, открылись деревянные постройки жилого хутора, виден скот на выпасе. Неподалеку на бугре старая ветряная мельница замерла, будто уснула в безветрии и рада тому безмерно.

Из кустов вынырнул огромный серый пес и побежал в некотором отдалении, опасаясь приблизиться к обозу. Сердце дрогнуло у Илейки. Ему вдруг стало жаль обшарпанного пса, он достал из котомки сушеную рыбу, постучал ею о край телеги. Пес замер у обочины и, выпрашивая подачку, униженно вильнул репейчатым хвостом.

Илейка бросил рыбину, пес на лету перехватил ее, отбежал шагов на двадцать и залег в зарослях бурьяна.

Вскоре проселочная дорога вышла к мосту через реку Самару. Слева, за песчаной отмелью, открылась Волга. За Волгой, на низком берегу, около леса видны избы большого села, церковь, а еще дальше, в легкой синеватой дымке – Жигулевские горы. В лучах заходящего солнца склоны гор отливали сине-розовым цветом, а зеленый лес издали казался серебристо-голубым.

Пока колеса телеги громыхали по бревнам моста над Самарой, Илейка успел разглядеть ту часть города, которая открылась перед ним: самарский склон отрога разрезан двумя глубокими оврагами. У левого, меньшего по размерам, там, где начинались постройки, на высоком месте сооружена земляная крепость: к обрыву стыком сходились два вала. От вала по крутому берегу к реке спускался бревенчатый палисад. Некоторые бревна попадали и растащены для топки близлежащих бань. Бани эти лепились по склону плотно одна к другой, как ласточкины гнезда под просторным навесом овина, в отдалении от жилья.

Повыше бань разместились жилые и подсобные постройки, рубленые амбары, скотные сараи, обложенные навозными кучами. Еще выше тянулись к небу купола и кресты церквей, над ними летали крикливые вороны и юркие галки. От города к мосту и от моста к городу медленно, бестолковыми жуками навстречу друг другу ползли возы с поклажей и порожняком, бородатые мужики приветствовали знакомцев снятием мурмолок и степенными поклонами, успевали иной раз и обменяться короткими новостями.

Поднялись от самарского моста и по левую руку миновали питейный дом с залапанной дверью. Чуть дальше, вверх от дороги к земляной крепости, открылся рынок.

– Здесь хлебом торг ведут, – пояснил Алексей Рукавкин. Он ехал пообок обоза, рядом с Илейкой. – А вон та, с голубыми ставнями, крайняя в левом ряду, это наша лавка.

От рынка через весь город шла самая длинная Большая улица. Обоз проехал несколько просторных подворий, часть возов отделилась и ушла дальше, а часть свернула к добротному пятистеннику с пристроями и клетями за широкими воротами.

Илейка спрыгнул с телеги, в которой лежали укрытые рогожами осетры свежего посола, купленные на Яике, остановился, пропуская обоз. У крыльца, выскобленного до яичной желтизны, Рукавкина встретила красивая улыбчивая хозяйка в расшитом кружевами сарафане, в алом повойнике и с белым шелковым платком на плечах. Рядом горбился над посохом седой, но бодрый еще старик в домашнем теплом шлафроке[4] с большими отворотами на груди и с голубым поясом, на голове чепец, обут в легкие замшевые сапоги.

Данила Рукавкин отбил синеглазому бородатому старику почтительный поклон.

– В добро ли обернулась поездка на Яик, Данилушка? – весело спросил старик, подставляя заросшую щеку для приветственного поцелуя.

– В немалое добро, батюшка. Цены на Яике сносные, отторговались с изрядной прибылью.

Когда в ворота прошла последняя телега, пропахшая соленой рыбой, за спиной Илейки послышалось тихое повизгивание. Обернулся – опять серый пес! Он сидел у дороги, ближе к забору Рукавкиных, смотрел на Илейку и приветствовал его постукиванием кончиком хвоста по примятой телегами траве.

– Не отстал? – удивился Илейка. Пес склонил лобастую голову и навострил уши, словно готов был вступить в долгую, только им понятную беседу.

– Ну тогда возьми и это, – негромко сказал Илейка, развязал котомку и достал последнюю рыбину. – Кто тебе подаст в чужом городе?

Пес приблизился, осторожно взял зубами рыбу и поспешно отбежал к изгороди.

К Илейке подошел отрок, немного выше его ростом, тонкий в плечах, подвижный, с любопытством осмотрел, прикрывая глаза ладошкой от закатного низкого солнца. На отроке был камзол с белыми кружевами по воротнику, короткие штаны, белые чулки и черные туфли с желтыми металлическими пряжками.

Данила Рукавкин подошел и представил:

– Это мой меньшой сын Панфил. Видишь, Илья, каков столичный франт? Сапоги на нем в рант, ученый педант, а в Самаре – собачий комендант, – и засмеялся негромко. Данила гордился перед прочими самарцами тем, что оба сына учатся в столице. С горечью вспомнил, как, по рассказам отца, царь Петр в свое время запросил самарское купечество, нет ли у кого желания послать сынов за границу учиться ремеслу и наукам, на что самарские торговые мужики единодушно отписались, что таковых нет и желающих не имеется. Теперь иное время начинается.

– Входи, Илья, что же ты встал перед открытыми воротами, – пригласил Данила. Панфил протянул для знакомства исцарапанную свежими рубцами руку, сказал:

– Маменька распорядилась изготовить с дороги баню. А как отмоетесь, так и за стол велено звать. Аз, грешный, люблю сытно поесть, да много бегаю, оттого и тощ, не в коня корм выходит. А ты сытно любишь питаться? Так, чтоб пузо звенело?

Илейка ответил, что не только сытно, а и вовсе полуголодным довелось бьггь последние дни.

Панфил доверительно заглянул Илейке в глаза, участливо поинтересовался:

– А страшно тебе было у кайсаков в плену? Расскажешь потом мне, как одни останемся?

Вечером, уже засыпая – ему отвели место в чисто прибранном чулане около кухни, – вдруг услышал, как наверху, в комнате братьев, со стуком распахнулась дверь и сердитый голос Алексея прокатился по коридору и по лестнице:

– Парамо-он! Запри дьявольскую кошку в погреб, чтоб не орала! Спать не дает.

Послышались тяжелые шаркающие шаги старого и неуклюжего работника Парамона, его ворчливое полусонное бормотание:

– Эка, приехало наше громыхало. Попробуй сам гоняться впотьмах за этой чертовой кошкой… Кыс-кыс-кыс!

Что-то с грохотом опрокинулось на пол и покатилось. Отчаянно вякнула придавленная кошка, удовлетворенно крякнул Парамон, а потом долго слышны были по коридору его неспешные шаркающие шаги в сторону пристроя с погребом.

В скотном сарае сумрачно и парко. Илейка изрядно уже притомился и потому всем телом налегал на вилы, вгоняя их в теплый с ночи навоз. Поднатужился, поднял. Еще две-три ходки на дальнюю часть подворья, и конец работе. После завтрака они с Панфилом идут в город – нынче воскресный день.

– Город посмотреть – одно дело, – шептал Илейка, подгребая в угол мелкий навоз. – Да не велик резон мне долго в Самаре засиживаться. Дальше идти надобно. Вот если бы встретить кого…

Со стороны крыльца в открытую дверь сарая долетел звонкий зов Панфила:

– Илья-а! Завтракать кличут!

Через час Панфил, уже переодетый в повседневный серый кафтан, едва не силой тащил Илейку из-за стола, а тот все не мог насытиться рыбой, жаренной с луком на подсолнечном масле.

– Идем, право же, будет тебе квасом наливаться – пузо лопнет! – смеялся Панфил и корчил Илейке рожицы, когда суровый Данила не видел его проказ. Хозяева вышли из кухни, и только после этого Илейка шепотом попросил:

– Панфил, дозволь свой остаток хлеба и рыбьи кости собаке вынести во двор…

– И ты собак любишь?

– Прежде не возился с ними. По бедности нашей стеречь добра не накопили. А к этому бездомному псу жалость в сердце пробудилась.

Панфил разрешил и, пока Илейка кормил собаку, терпеливо ждал у раскрытой калитки. Илейка несколько раз погладил пса по широкому лбу, взъерошил густую шерсть на загривке, чесанул за твердым ухом. Пес от ласки не уклонился. От него пахло дорожной пылью и измятой полынью, он пригибал голову и косился вверх, где над амбаром с тяжелым надрывным криком – ни дать ни взять сварливые и неуемные посадские женки, – дрались вороны, взлетая и садясь снова на конек шатровой крыши.

– Бежим! – не утерпел и сорвался с места Панфил. – У питейного дома нынче страх сколько бурлацких ярыжек соберется. Вот потехи-то будет!

Нещадно пыля, побежали по улице в сторону самарского моста. Навстречу с луговой стороны проскрипело несколько перегруженных рыдванов со свежим сеном. Казалось, что высокие и основательно нагруженные рыдваны с торчащими наверху гнетами вот-вот опрокинутся: улица, как и весь застроенный деревянными домами город, имела уклон от земляной крепости к прохладному волжскому берегу, заваленному всяким мусором и печной золой.

Небольшая площадь против каменной белой церкви со всех сторон стиснута купеческими лавками.

– Это Верхний рынок, – пояснил Панфил, приостановив бег. – А вон то строение, сбоку площади, с маленькими оконцами, это богадельня. Состоит на доброхотном подаянии убогим и калекам. И наш батюшка вносит лепту, когда с удачных торгов возвращается. А приживальцы Богу за это молятся, чтоб удача ему была.

На длинной деревянной некрашеной скамье, будто вороны в лютый зимний день, тесно прижавшись друг к другу, под срубовой стеной сидели немощные старушки в черных платках.

Напротив них, в пяти шагах, стоял монах-горбун, согнувшись едва ли не вдвое и облокотясь о суковатую палку. Горб вздымался почти наравне с пригнутой головой. На седых волосах чудом держался и не падал затасканный клобук из грубого черного сукна. Длинная до земли ряса хранила на себе следы зубов едва ли не всех самарских собак. Монах что-то веселое говорил черным старушкам. Старушки робко смеялись, опасались опорочить весельем свое убожество.

Илейка испугался черного изможденного лица монаха и попятился, ему вдруг почудилось, что чернец сейчас подойдет к нему и возьмет за руку, допытываясь о сокровенном, и при этом будет строго смотреть в глаза.

За несколькими обывательскими домами, около питейного дома, собралась толпа праздношатающихся самарцев. Оттуда вперемешку с пьяной песней доносились неясные выкрики и грубый мужской смех.

Отроки побежали узнать, что случилось. Перед кабаком, в нелепом одеянии из грубой рогожи вместо рубахи и штанов, лежал русоволосый бородатый детина. Голые пыльные ступни изредка шевелились, словно бурлак натруженно шел по зыбкому приречному песку. В кровь исцарапанные загорелые руки разбросаны, в пальцах вместо пропитых денег зажато по горсти никчемного дорожного праха.

Над пьяным в рогоже, делая беспрестанно шаг то вперед, то назад, качался высокий и голый по пояс мужик с красными непроходящими рубцами на плечах – следами беспощадной бурлацкой лямки. На черной от загара шее болтался белый оловянный крестик с округлыми уголками – как утренний туман ненадежно укрывает землю от жаркого солнца, так и этот святой крест мало помогает сдерживать порочные наклонности разудалой бурлацкой души.

Бурлак попытался было поднять товарища, да не смог – хмелем размягченные ноги отнесли его в сторону, и он вновь закачался, расставя руки в стороны и прицеливаясь, словно петух к бобовому зерну.

– Вот так Евтихий – человек тихий! Стоило всю Россию исходить, чтоб в Самаре пропиться до гуньки кабацкой, – сказал кто-то за спиной Илейки.

Два бурлака в белых домотканых рубахах без опоясок подхватили Евтихия и босыми, недвижно вытянутыми ногами бороздя пыль, потащили вверх по Большой улице к судовой пристани. Толпу привлек звук гуслей – под окнами кабака присел слепой высокий старик с длинными беложелтыми волосами, подвязанными черной тесьмой. Ровный шрам сабельного удара начинался чуть выше правого уха, шел через всю щеку и терялся в мягкой и белой, будто из лебяжьего пуха, бороде.

На коленях у старика покоились гусли. Он тихо перебирал струны и густым голосом напевал:

Отчего ты, горе, зародилося? Зародилось горе от сырой земли, Из-под камешка из-под серого, Из-под кустика с-под ракитова. Во лаптишки горе пообулося, Во рогожину горе пооделося, Пооделося, тонкой личинкой подпоясалось, Приставало горе к добру молодцу…

Слепой пел, подыгрывал тоскливой мелодией, а Илейка думал с тревогой в душе: «Про Евтихия песня сложена… Да и я днями всего лишь из-под ракитова куста вылез… И днями же вновь под ним могу объявиться, зайцу пугливому уподобившись».

Старик резко оборвал песню, ударил по струнам и неожиданно выкрикнул каким-то азартным голосом:

– Эх-ма! А будет нам, мужики, о своем горе плакаться! Споем-ка о добрых молодцах, о вольных соколах!

Эх, усы, усы, появились на Руси, Появились усы за Москвою-рекой, За Москвою-рекой, за Смородиною; У них усики малы, колпачки на них белы, На них шапочки собольи, верхи бархатные. Собрались усы во единый круг. Ой, один из них усище-атаманище, Атаманище, он в азямище, Да как крикнул ус громким голосом: «Эгей, нуте-ка, усы, за свои промыслы! Да по Демидова клетям, Ой да по денежным мешкам! Нам бы Демидова Никиту Головой в прорубь закинуть, Сверху камнем придавить, Зелена вина испить!»

Илейка стиснул руку Панфила, чтобы сдержаться и при людях не кинуться к певцу с расспросами – неужто и он из родных калужских мест? Откуда ведомо ему о ромодановском бунте против Никиты Демидова?

Из приоткрытой двери кабака, откуда доносились веселый смех и аромат жареной стерляди, вдруг прозвучал неприятный окрик:

– Остерегись, гусляр! Не миновать тебе воеводской канцелярии за смутные песни!

Тучный целовальник боком вылез из кабака, положил на гусли два белых калача: на песни слепца сходятся немало ярыжек, и многие из них потом идут к целовальнику в кабак, ссыпают монеты в его крепкие ящики за стойкой.

Случайно оброненная кем-то из бурлаков фраза, будто сверчок, страдающий бессонницей в темном углу за печкой, будорожила Илейкину голову. Он в который раз оглянулся – Евтихия все так же волоком уносили по улице. Вот бурлаки поравнялись с деревянной церковью, как раз против подворья Данилы Рукавкина, обогнули косо растущее старое дерево на обочине дороги – к дереву приезжий мужик привязал лошадь с телегой – и пропали из виду.

– Идем-ка, – решился Илейка и потянул Панфила за собой из толпы у кабака. Подумал: «Гусляр далеко не уйдет, при случае порасспрошу». – Дело есть срочное.

Панфил начал было уговаривать подняться на колокольню Николаевской церкви к знакомому звонарю Прошке, но Илейка настоял на своем.

– Потом поднимемся к Прошке. Мне теперь же надобно у бурлаков спросить нечто.

Панфил нехотя уступил.

– Тогда заодно и в Волге искупаемся. Ишь как к полудню припекает! Жар дороги сквозь обувку чуется.

С Большой улицы спустились к волжскому обрыву и вдоль замусоренного берега вышли к судовой пристани. Евтихия уже втащили в дверь старенького приземистого домика, который скособочился возле полузасохшего карагача. От домика к пристани, сооруженной из толстых бревен, вела тропа, выложенная из серых плит песчаника. На воде покачивались баржи – будто разомлевшие на солнце цепные собаки, они лениво шевелились на канатной привязи. Сновали двухвесельные челны. Бородатый и простоволосый перевозчик, удерживая челн веслом около берега, надрывал охрипшее горло, зазывая попутчиков до села Рождествена: не лопатить же такую ширь Волги зазря.

Панфил сбоку глянул на обеспокоенного Илейку, удивился.

– Ты кого ищешь здесь? Знакомец какой объявился?

Илейка приметил в теневой стороне избенки рыжебородого мужика. Тот сидел на лежачем бревне и неспешно трапезничал, постелив на коленях белую тряпицу.

– Идем в воду, – звал Панфил, поспешно скидывая кафтан и туфли на камень.

– Я потом окунусь, а ты иди…

Панфил непонимающе хмыкнул, разделся, озираясь, нет ли поблизости женщин, снял штаны и, прикрывшись руками, побежал по влажному песку в воду.

– Хлеб да соль, – негромко произнес Илейка, подойдя к бурлаку. Тот без удивления поднял на отрока приветливые светло-голубые глаза, кивнул курчавой бородкой, приглашая сесть рядом. Молча отломил горбушку хлеба, достал из кармана потертой однорядки круглую луковицу, смешно шепелявя, заговорил:

– Шадишь, чадо, шамый раж полудничать.

Трех передних зубов у него не было, потому и говорил он присвистывая, словно рассерженный гусь.

Ели молча, смотрели, как плескался у пристани Панфил и медленно удалялся челн с двумя попутчиками на Рождествено.

Бурлак стряхнул крошки с курчавой бороды.

– Шпрошить что хотел?

– Сказал кто-то, будто Евтихий всю Россию прошел. А в сибирской земле он был?

– Не был, о том доподлинно жнаю, – ответил удивленный бурлак. – Он ш верховий Волги. А тебе жачем?

– Сыскать хочу, кто в тамошних краях хаживал по рекам, – негромко пояснил Илейка, немного разочарованный тем, что Евтихий в Сибири не бывал. Еще спросил: – Знает ли кто, где река Катунь течет? Ходят ли там бурлаки?

Рыжебородый покачал головой, шепелявя, ответил:

– О такой слышать не доводилось. Тобол-река ведома да еще Иртыш где: то далеко, тамо, поют в песнях, Ермак погиб от татар. Надобно ученых мужей поспрашивать, купцов да монахов. К нашему Евтихию хаживает один монах-горбун да выпытывает у всех: не ведомо ли кому о беглых староверах из северных онежских краев? Не пристал ли кто из них в наши бурлацкие ватаги?

Илейка настороженно дернул бровями.

– Зачем ему? Кого ищет?

– Не сказывает. А может, Евтихия от зелья в монахи постричься сманивает.

Помолчали.

– Сибирские реки, наверное, куда холоднее Волги будут, – посетовал бурлак. – Прошлой осенью сталкивали баржу с отмели, застудил себе ноги. Ломят страх, ходить стало тяжко. Надобно другое место себе подыскивать, от воды подале. А где? Нашего брата-бурлака не больно-то привечают в теплых домах. Обезножу скоро совсем, только и будет мне ходу, что из ворот да в воду.

На ближней барже подали голос, бурлак поднялся.

– Заходи в гости. Один я, семьи так и не завел. Спроси Герасима, покажут, где обретаюсь, – медленно и тяжело, припадая на обе ноги, Герасим пошел к реке на зов.

«Бурлаки о Катуни не сведомы, испытаю у самарских купцов», – решил Илейка. Быстро скинул одежду и побежал к Панфилу.

– Поберегись, топить сейчас буду! – крикнул он, поднимая высоко ноги, дурачась, полез в воду.

* * *

Илейка, разбуженный чуть свет, успел наносить на кухню дров, выгреб из печи золу и отнес ее под волжский обрыв, потом таскал без коромысла колодезную воду через двор по две бадьи, наполнял кадь, чтобы кухарке хватило на весь день.

Данила вышел на крыльцо, зажмурил глаза и через расстегнутую рубаху почесал волосатую грудь. Весело стукнули ставни распахнутого окна – из-под карниза с писком выпорхнули напуганные воробьи, послышался грудной, мягкий со сна голос хозяйки:

– Красота какая, Данилушка! И свежесть!

Поднявшись в сенцы, Илейка уже за спиной услышал приглушенный бас хозяина:

– Видишь же, Дарьюшка, не ленная в нем натура, но истинно российская, с потребностью к полезной работе. С годами из него добрый мне помощник будет, зря хлеба лишнего не съест.

Темное зеркало воды в кади поднялось до самого верха, Илейка одну бадейку поставил на лавку рядом.

«С годами невесть где меня судьба носить будет, – подумал он и тяжело опустился пообок прохладной кади, подул на горячие от дужек ладони. – Сыскать бы где заветную сон-траву да заранее узнать, какова тебе судьба на роду писана…»

После завтрака Илейка вновь был отпущен – выходной день давался ему на отдых от хозяйских хлопот – побегать по городу с младшим из Рукавкиных.

– Нынче непременно поднимемся на звонницу, – пообещал Панфил. – С нее весь город виден.

Миновали просторный дом с бравым привратником в мундире – сама строгость: это городской магистрат на краю рыночной площади, пообок с богадельней, – и вышли к рынку.

Рынок кишел телегами, конями, людьми и бродячими собаками. Посадские женки, с утра не истратив силы на домашние дела, отчаянно торговались с крестьянами засамарских деревень из-за муки, живой птицы, принюхивались к стерляди, к сазанам и белой рыбице – свежа ли? Охотно брали яицких осетров, с трудом уволакивали на себе, если не было под рукой доброхотных помощников донести покупку до дома и получить за то медную копейку.

В сопровождении нетерпеливого Панфила Илейка с трудом протиснулся в самую большую в торговом ряду лавку купца Кандамаева. Долго ждал, пока рослый и степенный приказчик Родион Михайлов освободится, и спросил:

– Нет ли нынче в Самаре купцов из сибирских земель?

Родион осторожно положил тяжелый аршин на прилавок, уперся в него ладонями и вскинул на отрока карие глаза под широкими светлыми бровями. Когда осмотрел Илейку с головы до ног, обутых в новые лапти, толстые губы раздвинулись в насмешливой улыбке:

– А велика ли у тебя мошна на тех сибирских купцов?

Илейка, поглядывая на недоумевающего Панфила, тут же присочинил оправдание своего расспроса:

– Сирота я. Отцов брат в рекруты забран, давно уже. Извещал в свое время родителя моего, что отслужил срок и где-то теперь на большой реке Катуни в посаде проживает. С кем бы дойти в те земли да сыскать – свой ведь, не чужого рода. А я бы за лошадьми в дороге присматривал…

Родион Михайлов покомкал бородку в толстых пальцах, пояснил, что самарские купцы дальше Яицкого городка, Оренбурга да башкирских земель ходить пока не отваживаются.

– Поспрошай-ка ты, братец, у Аиса Илькина в соседней лавке. Он не единожды бывал с караванами в Оренбурге, может, что и прослышал от сибирских купчишек. А в Самару они не заявляются, у здешнего обывателя мала казна для их товаров.

Когда старенький татарин-работник позвал отлучившегося на время хозяина, перед отроком появился бойкий черноглазый купец со смешной, торчащей вперед бородкой. На полнощеком лице сияла задорная улыбка, словно человек этот в жизни своей не видел никаких печалей и невзгод.

– Какой такой купца в мой лавка пришел? Ты, да? – И он, смешно склонив голову к правому плечу, посмотрел на Илейку, словно на невиданную диковинку. Панфил давно уже выскочил за дверь – запах кислых кож в лавке татарина был невыносимым.

Илейка коротко пересказал, зачем ему надо отыскать сибирских купцов.

– Да-да, мой ходил в Оренбурха, много раза ходил! Уй, как много купцам собирался в том городе! Наша, татарина, ваша, уруса, башкир, кригизцам, бухарский купца, однако, тоже приходил.

– А из Сибири? – напомнил Илейка.

– Был! Также был и сибирский купца. Уй, какой мягкий меха привозил! Кедровый ореха привозил, медвежий шкура привозил!

«Ежели в Самаре знающий человек не сыщется, отпрошусь у Данилы Рукавкина в Оренбург, – твердо решил Илейка. – Одному не дойти в ту даль, а с караваном куда сподручнее. Там и Катунь где-то рядом, как на путнике помечено…»

– Веди к своему знакомцу, – засмеялся Илейка, когда увидел возле лавки взгрустнувшего Панфила. – На звоннице воздух, должно, чище, кислыми кожами не воняет.

До церкви надо было пройти рыночной площадью. Отроки сумели протиснуться почти до середины, как вдруг дорогу загородили два воза, сцепившиеся осями, так что и другим не проехать. Возницы, не страшась Божьего лика над входом в святую обитель, распалили себя бранью и уже посунулись было друг к другу, закатывая рукава однорядок, но сбежались мужики от других телег, растащили сквернословов, а потом и их возы.

Панфил сторговал у прижимистого сухорукого мужика три крупных красных яблока, одним угостил Илейку, другое стал грызть сам, откусывая большими долями. Продрались мимо овощного ряда, где пахло приправами к соленостям, в избытке выставлено зеленого лука, малосольных огурцов в кадках, красного перца. Здесь же обывательские жёнки предлагали готовую пряжу, вязанные из шерсти чулки – зима ведь не за горами, – варежки. Чуть поодаль две сморщенные темнолицые калмычки торговали тулупами из разноцветных овчин, в глазах недоверие и настороженность – не обманули бы хитрые урусы!

Важно, зобастой гусыней, прошествовала через рынок купчиха с густо наведенным румянцем на щеках. Следом за ней просеменил остроносый рябой малый, увешанный коробками и свертками. Под левой рукой у него чудом держался завернутый в белую холстину хвостом вперед живой еще сом.

Мимо толпы нищих на паперти отроки шмыгнули в раскрытую дверь деревянного храма, по тесной и крутой лестнице, в полутьме и прохладе, поднялись на продуваемую ветрами колокольню. Услышав за спиной громкий говор Панфила, от окна в сторону Волги шагнул им навстречу звонарь Прошка, сутулый, будто одинокое дерево, ветрами согнутое на открытом холме. И совершенно лысый, как церковный колокол. Поверх заношенной алой рубахи накинут пыльный старенький зипун.

– Вона-а кто ко мне в гости пожаловал! – прокричал Прошка, раздвигая торчащие в стороны усы в дружеской улыбке. – Панфил – сын купеческий! А привел кого?

– Это Илья, – прокричал в ухо звонарю Панфил. – Отец мой Данила с Яика его привез. Выкупил у киргиз-кайсаков. Теперь у нас жить будет. На город поглядеть сверху пришли.

– А что же, за погляд денег не берем, – разрешил Прошка, принимая от Панфила большое красное яблоко.

Город с колокольни виден весь – дугой вытянулся он от реки Самары по волжскому берегу до густой дубравы за оврагами. У дальней отсюда пристани теснились несколько груженных солью барж, а на них неутомимыми лесными муравьями копошились люди, вытаскивая мешки на берег и складывая в ровные штабеля.

Справа от рынка под церковью просматривалась еще одна короткая улица с обывательскими дворами, а еще правее, вверх по волжскому склону, на самом возвышении – земляная крепость по форме четырехугольника, вытянутого вдоль главной улицы города. Длина крепости саженей в двести, не менее. Внутри земляной крепости несколько срубовых построек, амбары, крытые погреба.

Панфил высунул руку из оконного проема и ею стал чертить по воздуху, поясняя:

– Здесь, где теперь мы с тобой, в прежнее время стояла деревянная крепость – старый город. Видишь, как разместились посадские постройки вокруг этой церкви и рынка? Аккурат вписывались в старые рубленые стены. А вон там, где дальний край города, там страх какой овражище. К нему, с правой руки от нас, совсем близко подходит другой овраг, от реки Самары. Вдоль тех оврагов и прорытого прежде рва между ними в старину были возведены дальние охранные сооружения с башнями и воинским караулом из стрельцов и казаков. Это когда калмыки и иные кочевники окрест города имели свои кочевья. Случалось, по памяти стариков, и сшибки бывали с теми кочевниками у стен города. Теперь живем открыто и безбоязненно.

Илейка вдруг ойкнул и схватился за голову – ударился о колокол. Панфил беззлобно рассмеялся. Заулыбался и звонарь Прошка, обнажив полупустой рот. На колоколе Панфил прочитал надпись:

– «Вылит по усердию тайного советника Татищева в город Самару к церкви Святого Николая в тысяча семьсот тридцать девятом году», – и добавил: – Вот когда это было, а все висит, и звон от него чудесен.

– Знавал я господина Татищева, – громко заговорил звонарь, перестав ножом резать яблоко на дольки. – Крут бывал, ежели кто лиходейничал или разгульничал безмерно. Вмиг в разум введет, словно ярыжку в лесном студенце[5] умоет.

Звонарь убрал нож в деревянный чехол, выбросил огрызок в окно, подальше в прицерковный садик.

– Самовидцем я был, как он протопопа и ректора бывшей в Самаре тогда Оренбургской комиссии Антипа Мартианова на цепь посадил, аки пса бешеного, – вспоминал звонарь давно случившееся, но оставшееся у многих самарцев в памяти происшествие. – «Аз пью квас, а коли вижу пиво – не пройду его мимо» – тако любил говорить покойный ныне протопоп Антип. Оттого случалось, и напивался до умопомрачения.

В один такой день отец протопоп сделался в изрядном подпитии и повздорил с квартирным хозяином, у коего столовался. А когда тот не дозволил ему идти в свою топленую баню, так отец протопоп разнес ту баню по бревнышку и разбросал по самарскому откосу, насмехаясь над воплями пострадавшего. Вдобавок хозяйскую женку поколотил, чтоб не хватала за руки. На ее крик прибежал капрал с казаками, так отец протопоп и оному капралу, уподобясь буйному ярыжке, мало скулу не сдвинул на сторону! Тут уж и казаки из терпения великого вышли, у той же оголенной бани довольно-таки его побили. Весь бурьян окрест измяли, валяясь, я сам бегал смотреть на великий переполох. А потом сволокли протопопа в воеводскую канцелярию. Там-то его господин Татищев и посадил до утра на цепь. Проспавшись, покаялся отец протопоп, тогда только отпустил его с миром Татищев – молящий да будет услышан! Отец протопоп пострадавшему квартирному хозяину выстроил новую баню – доныне стоит! Его женке за побои подарил шубу мерлушковую, чтоб зла не держала. А господин Татищев взял того протопопа себе в духовники, часто к обеденному столу звал, умной беседой услаждали друг друга, потому как учен был отец протопоп и о разных странах начитан.

Звонарь Прошка удрученно поскреб подбородок, вспомнив о своем молодом времени, обернулся лицом к теплой и спокойной Волге, над которой белые чайки то и дело падали к воде в поисках корма.

Илейка слушал рассказ о незнакомом ему протопопе вполуха, но при последних словах звонаря встрепенулся.

– Начитан был протопоп? А о неведомой земле Беловодье что-нибудь он сказывал?

Звонарь повернулся к отроку, наморщил загорелый и обветренный лоб, вокруг глаз собрались старческие морщинки. Почти прокричал:

– Как же, помню! Была у него с нашим покойным ныне священником Акинфием такая беседа, при мне случилась. А вот что сказывал – не задержалось в старой голове! – Звонарь добавил, что еще лет десять тому назад на церковной паперти средь многоликого нищебродного люда нередко приходилось слышать разного толка слухи о неведомой вольной земле.

– Теперь приумолкли те шептуны, – сказал звонарь, – должно, не просто беглому мужику бродить по Руси без отпускных бумаг.

По телу Илейки прошла жаркая волна – стало быть, есть такая страна! А что звонарь не слышит прежних толков, так это от глухоты – каждое слово без малого в ухо кричать надо!

– Да что покойный протопоп! – вновь оживился звонарь. – По нынешней весне из сибирских краев возвратился святой отец Зосима. Боле десяти лет скитался он, проповедуя веру христианскую среди сибирских иноверцев. А посылаем был туда преосвященным епископом Казанским и Свияжским.

Илейка тут же ухватил Прошку за рукав.

– Где тот святой отец живет? В Самаре?

– Где-то на хуторе своем, близ хуторов Томашева колка! – выкрикнул звонарь и посмотрел на отрока сверху вниз в немалом удивлении.

Илейка живо обернулся к Панфилу.

– Успеем нынче сбегать?

– Ты что! – возразил Панфил. – С утра надобно.

Илейка сдержанно выдохнул, потискал сжатые пальцы, успокаивая сам себя. «Стало быть, в тот воскресный день… Как знать, может, через неделю святой отец Зосима, увидав мой потайной путник, расскажет о неведомой стране мужицкого счастья. А то и сам соберется с силами…»

На Троицком соборе зазвонили к обедне, с ближних деревьев с криком поднялись вороны и закружили, растревоженные. Звонарь Прошка ухватился за веревку, привязанную к тяжелому языку колокола, чтобы подхватить голос старшего по чину собора.

– Бежим! – заторопился к лестнице Панфил. – С непривычки оглохнуть можно!

И они покатились по лестнице, едва успевая перебирать ногами по ступенькам, а через открытый люк с колокольни уже падал на них густой и рокочущий звон.

* * *

Полуоглушенные, выскочили отроки на церковную паперть и увидели перед собой обнаженные головы, неистовое махание перстами и земные поклоны под колокольный звон.

– Ахти нам! – не удержался и позубоскалил Панфил. – Подобно ангелам с небес явились мы с тобой самарскому люду! – И заспешил прочь от входа в церковь. – Бежим не мешкая. Теперь народ валом попрет к службе и нас внесут заедино со всеми. А мне ныне в тесноте преть страсть как не хочется.

Шмыгнули отроки от толпы вдоль кособокого с маленькими слюдяными окошками пристроя, в котором проживал в одиночестве Прошка-звонарь, и побежали между возами притихшим и наполовину опустевшим рынком. У торгового ряда остановились четыре нездешние телеги на железом кованных колесах. На телегах сидели понурые, какие-то измятые мужики и бабы да не мытые давно детишки в крайних обносках. Два конных драгуна, с ружьями и саблями, тяжело слезли с коней, кряхтя и разминая ноги. Панфил вновь позубоскалил над служивыми – ну чисто залежавшиеся в зимних берлогах медведи!

Илейка вдруг встал как вкопанный. Высокая сгорбленная спина, заношенный солдатский кафтан и треуголка, горбоносый профиль старого лица и погасшая трубка в зубах напомнили о брошенном родном селе, воскресили в памяти незабываемые дни минувшего лета…

– Ты что остолбенел? – Панфил обогнал Илейку шагов на десять, остановился у груженного мешками с шерстью воза, повернул удивленное лицо к товарищу.

– Кажись, доброго знакомца встретил… Вон, видишь отставного солдата, который на телеге? Усы у него предлинные. Приморился, должно, носом клюет. Церковный звон его и то не пробудил, бедолагу.

Панфил вгляделся в странный обоз, заметил на руках Илейкиного знакомца кандальные цепи, надетые на запястья, испуганно округлил глаза и зашептал:

– Это который в кандалах и под стражей? Кто он? Тать али душегуб какой? Где ты с ним прежде виделся?

Илейка не ответил на вопросы друга, негромко, опасаясь снующих мимо людей, попросил:

– Ты стань пообок, ради бережения от драгунской стражи, а я подойду к телеге неприметно. Спросить хочу о своих односельцах. Кандальный старец не душегуб с большой дороги, он из ромодановских бунтарей. Был он верным сотоварищем у мужицких атаманов, воинскому ремеслу обучал мужиков. За это и в кандалы закован.

Один драгун вперевалку ушел в торговый дом Канмаева, другой привязал коней к передней телеге, устало, словно боясь обжечься, присел еле на узкую теплую завалинку и вытянул длинные ноги.

– Панфил, у тебя есть сколь ни то копеек? – спросил Илейка. Купеческий сын проворно вынул из кармана четыре медные полушки.

– Вот, возьми, сколь тебе надобно.

– Ежели не жалко, купи кандальному старцу калачей. Исхудал, гляди, от бескормицы бездомной собаке под стать – кожа да кости.

Панфил без слов побежал к калашному ряду, откуда слабым ветром с Волги доносило запахи горячих пирогов с мясной начинкой и сдобных, с жару только что, калачей и булок.

Будто ненароком Илейка очутился у крайней телеги, обошел торчащие между боковыми колесами ноги немощной старухи в черном замятом платке, тронул рукой свешенные, цепью скованные ноги отставного солдата и тихо, опасливо оглядываясь на драгуна, позвал:

– Дедушка Сидор, очнись.

– Хто тут? – Дмитриев вскинул опущенную голову, посмотрел удивленными глазами на прилично одетого отрока. Обветренные губы, черные и шершавые, дернулись, рот повело вкривь. Илейке подумалось, что старый солдат вот-вот расплачется покинутым грудным младенцем. Но тот пересилил душевную вдруг подступившую боль-тоску, покряхтел настороженно в кулак и негромко просипел пересохшим горлом:

– Илья? Быть ли такое может? Пресвятая Богородица, не дай нам погибнуть безместно, в придорожной канаве… – Кованым обручем схваченная у запястья рука потянулась ко лбу перекреститься, но Илейка поспешил остановить Дмитриева: загремит железо, и драгун может очнуться от мягкой дремы на солнцепеке.

– Я это, дедушка Сидор. Вот где свидеться довелось…

– А дед твой Капитон? С тобой ли в Самаре?

– Его драгуны… убили. На глухой речке Иргизе, когда порушили поселение беглых, – прошептал в ответ Илейка. Дмитриев поднял взгляд на высокие кресты собора, мысленно помянул доброго знакомца и пожелал ему райского житья на том свете.

– Безвредный был человек и сердобольный, – сказал Сидор. – А ты как здесь обретаешься?

– У самарца-купца Данилы Рукавкина в работниках. Вас, дедушка Сидор, на Каменный Пояс везут?

– Нет, брат Илья. Бит нещадно батогами старый солдат. Драли Сидора аки сидорову козу, – с горькой усмешкой пошутил Дмитриев. На глазах выступили слезы давней обиды. – А теперь препровождают меня с семейством в Оренбург доживать остаточные дни в изгнании. Да мне все едино, где помереть, лишь бы не в придорожных репейниковых кустах. Я, можно сказать, счастливо отделался от царицыных катов-палачей. Зачли мне верную службу отечеству. Я ведь еще по набору Петра Великого в семьсот третьем годе был поверстан в солдаты. В разных полках служил, шведа крепко воевал под Нарвой-крепостью и у Полтавы. А затем по личному отбору государя Петра определен в лейб-гвардии Семеновский полк. Без малого сорок лет тянул лямку солдатской службы да десять лет в заводской страже у злопакостного Никиты Демидова. И что же? Под старость получил голодную отставку от заводчика да плетеные батоги по спине от матушки-государыни… Ну да бог им судья. Мне еще повезло, брат, – повторил Сидор, – атаманам нашим куда как лихо выпало на долюшку…

– Что… с ними? – еле слышно выдохнул Илейка, замер душой в ожидании ответа, а сам вновь покосился на дремавшего драгуна. За многоголосым гомоном у лавок и ближних возов солдат не слышал тихой беседы отставного солдата и отрока.

– Побрали по рукам отважных атаманов. Слух был среди конвойных драгун, что вышла Василию Гороху да Михаиле Рыбке тяжкая сентенция по решению криксрехта[6] – колесовать.

– Как это – колесовать? – не сразу сообразил Илейка. – Колесом телеги переехать?

– Да нет! Страшной смерти предать: отрубить топором руки да ноги, а живое тело положить на колесо телеги, вдетое на высокую жердь, для всенародного устрашения.

– Господи, спаси и помилуй! – Илейка испуганно, через силу перекрестился, с невероятным трудом веря в услышанное. – А протчим атаманам – тако же люто досталось?

– Волостному старосте Андрею Бурлакову, выборным атаманам Ивану Чуприну, Ивану Рыку и иным суждено быть повешенными пред очами всего ромодановского общества… Вот какова вышла милость ласковой нашей матушки-заступницы на наши челобитные. Эх-ма-а, судьбинушка мужицкая… Поизносился человек, и швыряют его прочь со двора, будто лапоть истертый.

Илейка шумно потянул воздух враз отсыревшим носом, сделал невероятное усилие над собой, чтобы не разреветься в голос посреди торговой шумной площади.

– Так и… сотворили с ними, как тот крикс… рехт постановил? – прерывистым голосом допытывался Илейка, оставляя все-таки в душе самую малую надежду на избавление атаманов от лютой казни. И Дмитриев укрепил в нем ту надежду своим неуверенным ответом.

– О том доподлинно не сведущ, Илья, – зашептал боязливо старый солдат. – Так приговорил криксрехт во главе с презусом[7] генералом Михайлой Опочининым, который на место бригадира Хомякова вскорости же заступил… А какова окончательная сентенция от Сената вышла – не ведаю. Молю Господа, чтоб жизнь им сохранил… Да сенат безжалостен, с его ведома изверг Демидов немилосердно лютует на своих заводах… Кнуты от крови, сказывают, пораскисли.

– Зачем же атаманы в руки-то дались? Неужто не могли отбиться да в леса уйти?

– Стало быть, не захотели бежать. Тяжкий крест вины возложили на свои богатырские плечи эти народные заступники. За весь ромодановский мир под топор ката легли…

– Неужто без сражения отдались на злую волю Демидова? – Илейка никак не хотел поверить, что ромодановские мужики смиренно встали перед Демидовым на колени: перед глазами вновь возникло сражение у села с Рижским драгунским полком, привиделся Кузьма Петров с побитым сыном на руках…

– Какое там без сражения! – возмущенно зашипел отставной солдат. – После памятного тебе побития полковника Олица солдатские полки дважды подступали к нашему селу. И оба раза с немилосердным пушечным боем! Страх берет вспомнить. А свист каленых бомб и по сей день в ушах стоит. Во, запах пороха и поныне чую, будто после памятной в народе Полтавской баталии.

Дмитриев внюхивался в сырой волжский воздух, прикрыв полуголыми веками увлажненные глаза, и перед внутренним взором всплыла в памяти картина предпоследнего сражения мятежного мужицкого воинства с царицыными полками…

На ранней зорьке одиннадцатого июня ромодановцы были подняты на ноги неистовым набатным звоном – из Калуги к Оке спешно двумя длинными колоннами спускались гренадерские роты Рижского и Киевского полков. Чуть в стороне от гренадерских колонн ко второму парому сходили крутым берегом эскадроны конных драгун.

– Ну, атаманы, пришел тяжкий час! – проговорил Василий Горох. Он стоял впереди мужицкого воинства на краю села, у спуска к перевозу. Отсюда город Калуга, солдатские шеренги и туманом прикрытая река видны как на ладони.

– Смертный час, должно, настал наш, – добавил Иван Чуприн. – Смотрите, мужики, с горы катят пушки к перевозу! Видит бог, быть нынче великому кровопролитию. Так-то бригадир Хомяков исполнил нашу просьбу не посылать солдат, пока не будет указа от матушки-государыни на наше пояснение причин непокорности Демидову!

Бледный, с лихорадочно горящими глазами Андрей Бурлаков отставил в сторону левую руку с ружьем и безмолвно крестился. Михайла Рыбка зверем посмотрел на вражеское воинство, дернул себя за черную бороду и весело подытожил:

– К тому все шло, атаманы! Поспешим у перевоза встать и загородить путь бригадиру Хомякову на наш берег. А там как Господь нас рассудит с солдатами. Авось отобьемся, как прежде!

– Прав ты, Михайло, – подал голос и молчавший до сей поры Кузьма Петров. – Лучше в драке умереть от пули нежели на дыбе скончаться, видя злоехидную радость паралитика Демидова!

– Тогда с богом, братья. Пусть таков будет наш ответ Сенату на его кровопролитное лиходейство! – согласился Василий Горох. Он по возможности выпрямил спину, обернулся к мужикам суровым лицом. – Иконы впереди поставьте. Дмитриев, возьми лик Божьей Матери и вознеси его над головой. Пусть видит Хомяков. Как знать, вдруг да устрашится в святые образа из пушек палить. Андрей, накажи мужикам следом за нами везти телеги с каменьями к перевозу.

Бурлаков тут же пропал, через малое время за спинами атаманов послышался топот коней и скрип тяжело нагруженных телег.

Ромодановцы, не дожидаясь подхода мужицких отрядов из ближних сел, встали стеной по самой кромке воды, угрюмо и со злобой смотрели, как грузились гренадеры на один, а конные эскадроны на другой паром, как суетились, устанавливая орудия, молчаливые пушкари. Тихо стало над рекой, только изредка звякали, зацепившись, поднятые над головами огненно-синие косы и отточенные копья.

– Лопни мои глаза – сам бригадир Хомяков с гренадерами на нас плывет! – неожиданно воскликнул пораженный увиденным Кузьма Петров. Он признал бригадира, которому неделю назад самолично вручал объявление ромодановских крестьян о причинах нежелания быть во владении Демидовых. В тот день из восьмерых прибывших к нему переговорщиков шестерых Хомяков задержал и отправил в провинциальную контору под арест.

Чуприн, узнав о Хомякове, сложил руки у рта и громко закричал в сторону парома:

– Ваше высокое превосходительство, Федор Тимофеевич! Не чини насилия огненным боем! Видишь же, стоим мы здесь с единым только студеным оружием ради своего лишь бережения! Дай времени дождаться именного нам указа от матушки-государыни. Мы свое доброе к государыне императрице намерение уже выказали: полковника Олица отпустили, побранное у драгун огненное и студеное оружие возвратили за малым числом ружей, кои оставлены до поры ради бережения нас от демидовских лихих стражников. Возвращайтесь в Калугу, Федор Тимофеевич!

А с парома в ответ грубая брань и окрик:

– Покоритесь, бунтари! Указ Сената есть о побитии вас безжалостно за непокорность хозяину и Сенату!

– Тогда не быть меж нас мирного разговору! Подступите ужо к берегу – аки бешеных собак возьмем на копья и вилы! – это выкрикнул, оглушая ближних, Михайла Рыбка.

– Рубить канат! – заторопил Иван Чуприн: паромы были уже на середине Оки, сквозь редкий туман различались плотные шеренги гренадеров, которые, будто сельди в бочке, набились плотно на паром.

Ударили по натянутым канатам отточенные топоры, и оба парома медленно понесло течением. Конные драгуны замешкались и очень скоро сели на мель посреди реки, саженях в тридцати от ромодановского берега. Вплавь идти – кони отказывались прыгать с высокого борта в бурлящую воду. На другом пароме гренадеры похватали длинные шесты, упирались ими в глинистое дно, медленно погнали паром к берегу.

Бригадир Хомяков выхватил из-за пояса пистоль, вскинул руку над треуголкой и выстрелил. И тут же с калужского берега громыхнуло так, что с ветел грачей будто ураганом смело. Вдоль водной глади, разметав легкий туман, метнулся длинный наклонный столб дыма и огня. В задние ряды мужицкого войска ударила окутанная дымом бомба, будто змея, скатанная в тугой клубок, зашипела и рванула во все стороны брызгами огня и чугуна. Крики побитых тут же были заглушены многоголосым бабьим воем на околице села.

– Душегуб ты, Хомяков! Кровью невинных да наполнится твой скорый гроб! – Михайла Рыбка в ярости потрясал над собой поднятым ружьем.

– Стойте, братья, намертво! – призывал ромодановцев Василий Горох, призывал мужиков к великому мужеству, собой являя тому пример. – Нам от своего крестного целования не отступать!

Высокий Дмитриев, удерживая старинного письма икону на вытянутых вверх руках, лишь на миг оглянулся: в сторону березовой рощицы, на половине пути от переправы к селу, метнулось было до полусотни самых робких, но, не видя общего от пушечной пальбы бегства, затоптались на месте, а потом возвратились в общую толпу.

«Теперь не побегут и другие! – обрадовался Сидор. – Вот тако же и мы с великим государем Петром недвижно стояли у Полтавы под шведскими пушками, а затем в штыковой бой с превеликой яростью ударили!»

Вторая бомба взорвалась совсем рядом с перевозом, повалила ближних мужиков: их подхватили под руки и ноги, понесли вверх по ромодановскому склону к демидовской усадьбе, а сверху бежали женки – опознать и разнести побитых и пораненных по домам.

Мужицкие ряды ощетинились копьями, рогатинами, косами, будто этим оружием можно было защитить себя от пушечных бомб. И стояли, словно страх близкой смерти не витал над их головами незримым холодным облаком.

– Уходите от берега! Уходите прочь от перевоза по домам и не супротивничайте! – Хомяков в неистовой ярости топал сапогами в толстые доски парома. Упрямая решимость тысячной толпы пугала – на берег ступить гренадерам не дадут, изрежут и исколют прежде, чем успеют этим же паромом привезти надежный сикурс[8]. Надобно отбить упрямое, обезумевшее мужичье от перевоза!

– Солдаты! Ружья на изготовку! – приказал Хомяков. – Скуси патрон! Первая шеренга – пали!

Паром окутало пороховым дымом, в мужицких рядах закричали от боли и зашатались раненые. Упали на мокрый песок трое убитых. Две иконы, расщепленные пулями, шлепнулись в воду и медленно поплыли вдоль берега, пока кто-то не выхватил их и вновь не поднял на вытянутых руках.

– Вторая шеренга – пали!

Видно было, что в своей ярости бригадир Хомяков уподобился молотом оглушенному быку, который с налитыми кровью глазами готов кинуться хоть на горящий дом.

Сидор Дмитриев, а он стоял у самой воды впереди ромодановцев, вдруг дернулся всем своим длинным и напрягшимся в горьком ожидании горячей пули телом. Из приподнятых рук резким ударом вышибло тяжелую икону, сорвало пулей с головы глубоко надвинутый на лоб треух. Зацепив шипастым кистенем за обнаженную его голову, позади Сидора неуклюже повалился вбок рослый мужик, выдавив сквозь стиснутые, зубы мучительное «О-о-ох!».

– Господи, спаси, – невольно вырвалось у Дмитриева. Он подхватил упавшую икону, повернул перед собой и едва не заплакал от обиды: Матерь Божья чуть приметно улыбалась ярко-красными губами, а грудь в дорогом серебряном убранстве пробита насквозь безжалостной гренадерской пулей. Дмитриев не сдержался, вскинул икону перед собой на длинных руках и закричал с горечью солдатам:

– Поганые нехристи! Богоотступники! Что же вы творите?! Ведь вы Матерь Божью застрелили до смерти!

Бригадир Хомяков размахивал перед гренадерами кулаком в белой перчатке: бранил за плохо прицельную стрельбу – более половины пуль улетело над мужицкими головами в ромодановский бугор.

Отстрелявшие гренадеры уступили место на краю парома новой шеренге. Еще малое время – и грянет третий залп по неподвижно стоящему мужицкому воинству. И как знать, залп этот может оказаться более убыточным для ромодановцев.

И тут-то вовремя послышалась команда Ивана Чуприна.

– Всем с ружьями – ко мне! – громко позвал он. – Живо! Ответим супостату Хомякову таким же огненным боем! Остальным укрыться за возами с каменьями! Дмитриев, сюда, командуй пальбой!

В рядах ромодановцев прошло недолгое движение. До сотни вооруженных и обученных стрельбе из ружей работных с Дугненского завода выстроились в две шеренги у берега. Дмитриев передал кому-то из пожилых мужиков пулей пробитую икону, уверенно прошел вдоль мужицких шеренг, отдавая отрывистые команды:

– Не робеть! У них в шеренге десять ружей, у нас полста! Первая шеренга – встать на левое колено. Засунь патрон! Засыпь порох на полку! Взведи курок! Целься в грудь и не дрожи рукой! – Чуть отошел в сторону, вскинул над треухом офицерскую шпагу, обернулся к Ивану Чуприну: – Ну, атаман, давай команду палить! Вмиг из бригадира сделаем решето!

– Уходите прочь, солдаты! Всех тако же начнем бить без жалости! Нам смерть не страшна. Хоть и все ляжем здесь под бомбами, а от своего не отступимся!

И бригадир Хомяков уверовал – Чуприн прокричал сущую истину: лягут все в неистовом упрямстве и гренадеров одним залпом уполовинят, а вторым добьют прочих на пароме. Да и своя жизнь, пусть и в немилости у Сената будет за отступление, а дорога безмерно самому себе и семейству. И Хомяков поспешил дать команду прекратить стрельбу и гнать паром на шестах к калужскому берегу.

– Так-то оно лучше будет и вам, солдаты, и нам! – вдогонку гренадерам крикнул Иван Чуприн. – Да не забудьте свои шквадроны с мели стащить, изголодаются драгуны, кониной обожрутся!

Василий Горох перекрестился, добавил радостным и взволнованным голосом:

– И на сей раз наша взяла, братцы! Спасибо вам, мужики, за безмерную смелость, будем и дале непоколебимо ждать именного указу от матушки-государыни, а не от Сената! В том и есть наша вера в великом бунте этом!

– Ушел Хомяков, а надолго ли? – засомневался тогда Сидор Дмитриев. – Подойдут скорым сикурсом к нему еще полки, от Сената обещанные, поведут бой не только от перевоза, а и со всех сторон. Как тогда нам быть, атаманы? – Дмитриев говорил эти горькие, такие вещие, как оказалось потом, слова, а сам вертел в руках треуголку, пулей простреленную заодно с иконой – самую малость бы ниже взять гренадеру в прицеле, и не красоваться бы старому петровскому гвардейцу роскошными прокуренными усами…

– Боялся, что уедете и не догоню, – запыхавшись, прибежал Панфил, протянул Дмитриеву добрую связку подрумяненных калачей, от которых пахло горячим хлебом и мятой. Старик растрогался до слез, проворно сунул калачи в пустую торбу, прикрыл сверху рваной одежонкой. Один калач легко разломил надвое, торкнул легонько в спину сгорбленную жену, сунул ей в морщинистую ладонь теплый белый кусок.

– Подкрепись, родимая, – ласково сказал он и упрятал вторую половину калача за отворот мундира. – Съем в дороге, когда драгуны сядут в седла. Спаси вас бог, детушки! Доведется как в Оренбурге быть, за труд не сочтите навестить горемычных изгнанников. Боле ведь никого из знакомцев не встретить мне теперь. Чу, бегите, родимые! Старшой драгун из лавки уже вывалился с покупками. Наорет на вас, ежели рядом увидит, а то и плетью стеганет! А ты знай, Илья: невиданное мужество выказали ромодановцы, под бомбами и пулями стояли неколебимо. Сломили солдатские пушки тело мужицкое, а души привести в покорность Демидову никому не под силу. Даже императорскому Сенату! Ништо, Христово Воскресение народ не один раз в жизни празднует. Возрадуются еще, чаю в душе своей, мужики в иной час, в иную годину.

Илейка нехотя, оглядываясь на драгун, отошел от телеги с горьким чувством досады – думал порасспросить Дмитриева доподлинно о последних днях ромодановской вольницы. Быть может, кому из атаманов бог дал случай уйти от топора и петли? Но молчаливые, изнуренные долгой ездой верхом да на солнцепеке драгуны снова влезли в седла, обоз с кандальными, скрипя пересохшими несмазанными осями, потянулся улочкой вверх по волжскому склону, выбираясь на просторный Оренбургский тракт.

У поворота близ земляной крепости отставной солдат в последний раз снял с облыселой головы простреленный треух, помахал отрокам. Илейка не сдержал в себе горькой печали:

– Вот, на краткий миг только и довелось повидать одного из ромодановских бунтарей в живых. Прочим плаха да виселица уготованы по приговору сената… – И благодарно сжал руку Панфила.

Панфил тут же отозвался неожиданным известием:

– Послушай-ка, Илья! Недели за три до вашего с моим батюшкой приезда из Яицкого городка прогнали через город большую толпу кандальных. А пред тем ночью за рекой Самарой, где кандальные заночевали, учинилась изрядная пальба. От конвойных солдат прознали горожане, что бежал один из вожаков бунтовавших крестьян, ушел, дескать, дикими приречными зарослями. Здешнее воинское начальство наказывало строго-настрого самарским казакам, что ежели объявится где на дальних хуторах человек волосом темен и с порченой шеей, а по имени будет Михаила Рыбка, то хватать его и тащить в провинциальную контору. А из конторы препроводят его к заводчику Демидову в каторжные подземные работы пожизненно.

Илейке в голову ударила горячая кровь, он еле слышно сдавленным голосом прохрипел:

– И что же казаки? Изловили того Михаилу? Был о том верный слух средь самарских казаков?

Панфил с усмешкой отмахнулся:

– Или дел у казаков мало, как того беглого мужика по дебрям выискивать неведомо где? Ушел бесследно, в яицкие края, должно быть, подался… Боле некуда идти отсюдова.

Илейка облегченно выдохнул и в порыве радости обнял купеческого сына, похлопал по плечам:

– Добрую весть ты сказал мне, брат, о том век буду помнить и добром же отплачу. Стало быть, не колесовали Михайлу Рыбку да Василия Гороха! Стало быть, живы и прочие ромодановские атаманы! И не все очутились в каторжном подземелье у Демидова. Вдруг да встренется еще кто на моем пути? Вот было б радости. А теперь бежим со мной!

– Куда? – сияющий Панфил отозвался с готовностью.

– Догоним кандальных поселенцев! Я из кустов крикну Сидору Дмитриеву, что живы ромодановские атаманы, пребывают на Каменном Поясе у Демидова в работах.

– А драгуны по тем кустам не стрельнут из пистолей? – на миг только и усомнился Панфил и тут же в отчаянной смелости сплюнул на пыльный торг. – Не зайцы же мы с тобой, чтоб длинными ушами выказывать, из-за какого куста или пня кричать будем.

– Воистину, не зайцы ушастые! – засмеялся шутке товарища повеселевший Илейка. Он оглянулся на церковь: кончилась служба, разодетая толпа шумно выходила к торговой площади. Иные, кто понаряднее, спешили к домам обедать, похуже одетые ринулись к возам и телегам продолжить прерванный торг. Отроки, обгоняя друг друга, побежали в сторону Оренбургского тракта.

* * *

Накануне следующего выходного дня на город из-за Волги надвинулась темная искрометная туча. Медлительный Парамон с досадой вогнал топор в толстый пень, на котором колол дрова, и вслед за Илейкой, спасаясь от хлынувшего дождя, едва успел заскочить в сарай в приоткрытую дверь, поминутно крестясь, поглядывали с опаской, как огненные зигзаги с невообразимой скоростью и треском вонзались в землю за потемневшей рекой. Иногда казалось, что молнии с шипением падали в воду и гасли, поднимая клубы белого пара.

Часа через полтора лохматая туча, приглушенными раскатами огрызаясь на порывы теплого западного ветра – так старый пес огрызается в бессилии на поднятую палку, – медленно отодвинулась в степи. Жигулевские горы, еще недавно черные под черной тучей, зазеленели. От солнечных бликов посветлела волжская вода, принимая в себя мутно-желтые дождевые потоки. От вымытых крыш пошла теплая испарина, заголосили петухи, задним часом извещая о перемене погоды. По скользким улицам, не рискуя оторвать руки от плетней и заборов, как огромные неуклюжие улитки, двинулись самые нетерпеливые пешеходы. Со стороны рынка послышались привычные уху выкрики торговцев выпечкой и свекольным квасом.

Илейка помог Парамону вычистить двор после потопа, а вечером, перед сном, достал из-за иконы в углу своей каморки заветный путник, спрятал за рубаху – показать завтра старцу Зосиме. «Что-то он скажет, чем порадует?» С этой мыслью и уснул неспокойным сном.

Тесным, не просохшим еще проулком вдоль чужих изгородей они с Панфилом поднялись вверх по склону волжского берега и вышли на западный тупой угол земляной крепости. Сбегая в захламленный мусором ров, Панфил успел поддеть ногой белый лошадиный череп и сплюнуть на какую-то падаль под высоченными лопухами. Густые, чисто вымытые вчерашним дождем лопухи колючими ярко-красными шапками дружно поднимались над густым бурьяном.

Хватаясь за толстые и пахучие стебли полыни, отроки вскарабкались на двухсаженный вал и по нему прошли к северному бастиону. Остановились возле рухнувших от ветхости каких-то сооружений. Панфил пояснил, что это остатки срубов для укрытия пушек.

От бастиона на север, саженей на сто пятьдесят, уходили малоприметные, почти до основания сгнившие деревянные строения.

– Здесь когда-то стоял частокол, – сказал Панфил. – А те ворота, что вот-вот совсем завалятся, остались от былой Вознесенской башни. От нее вниз к Волге до Волжской башни спускался рубленый палисад из толстых бревен. А волжская та башня стояла малость выше теперешней судовой пристани.

– Крепка была Самара, – согласился Илейка, с высоты вала оглядывая простор пригорода. – А жаль, что все порушено и город теперь открыт… словно бедное крестьянское подворье.

– Так ведь живем теперь безбоязненно, – отозвался Панфил и тут же испуганно вскрикнул, подался в сторону. Мимо отроков метнулась огромная грязно-рыжая собака с наполовину обрубленным хвостом, с большой костью в зубах. Она ловко нырнула в разрушенный бастион, под завалившееся перекрытие, и оттуда донеслось угрожающее рычание: за свою лакомую добычу собака готова была драться с кем угодно.

Спустились с бастиона, прошли мимо кузнечного ряда – три маленькие кузницы на обочине Оренбургской дороги. Над кузницами не успевал рассеиваться черный дым, не умолкал перезвон молотков. Перед раскрытыми дверями у коновязи отмахивались хвостами от мух кони, владельцы которых терпеливо высиживали очередь, греясь на бревнах под стенами.

– Смотри-ка! – вдруг выкрикнул Панфил. – Алешка наш коней ведет. Бежим, а то и нам дело сыщется! Не дойдем до хутора отца Зосимы!

Пригнулись и сначала среди высоченных зарослей чертополоха и щирицы, а затем вытоптанным полем побежали на север. Добежав до глубокого оврага, остановились перевести дыхание и осмотреть окрестные места.

– Вот это да! – От радости Илейка даже захлопал в ладоши. – Да не в лес смотри, а на поле! Мой пес отыскал нас. Иргиз! Иргиз! Ко мне! – Илейка вряд ли смог объяснить, почему он решил дать собаке такое имя. Должно быть, это само по себе связалось в сознании с поселением беглых и с невосполнимой утратой дедушки Капитона.

На голос Илейки пес отозвался радостным лаем, подбежал, ткнулся носом в котомку за спиной отрока, первым делом хотел проверить, есть ли там что вкусное к обеду.

– По дороге пойдем? – Илейка торопился скорее повидаться с отцом Зосимой.

– Я покажу тебе наш лес, – не понял Панфил нетерпения друга. – Ведь тебе в киргиз-кайсацких степях не доводилось видеть настоящих лесов, правда ведь?

Илейке до лесов ли? Нагляделся на всякие леса, надрожался в них досыта темными ночами, вслушиваясь в тягучую волчью перекличку. «Рассказать бы тебе, так волосы поднялись бы дыбом от страхов, – подумал Илейка, сдерживая усмешку, чтобы не обидеть купеческого сына. – Одно явление в ночи кривого атамана с кистенем чего стоит! А нещадные грозы, когда от ветра рядом с тобой валятся старые деревья! А он мне лес показать хочет, в цветах и солнцем залитый…»

– Идем, чего там, – согласился Илейка: не портить же товарищу воскресную прогулку собственным нетерпением. Никуда старый священник Зосима до обеда не денется. Увидит еще, наговорятся всласть…

Спустились в темное и сырое от недавнего дождя чрево оврага, потом с немалым усилием по влажному склону выбрались из него и углубились в дубраву, где то и дело попадались вытоптанные поляны и опушки.

– В воскресные дни здесь много самарцев отдыхают, – пояснил купеческий сын. Он срезал гибкий прут и теперь словно острой саблей сшибал верхушки крапивы, которая жалась поглубже к тенистым кустам и по ложбинам. – В городе летом душно, пыль и вонь к тому же. Еще одолевают мухи с навоза… Да ты и сам видел.

Продрались через заросли крушины, усыпанной ягодами с подрумяненными боками, потом спустились еще в один овраг с травой в рост человека. Только по колебанию травы угадывал Илейка, где пробирался впереди Панфил. Очутились на склоне волжского берега. Со стороны реки тянул приятный свежий ветер, вдоль опушки леса сплошным кольцом разлилась розовая пена – пышно и ликующе цвел высоченный иван-чай, и в этой пене шныряли дикие пчелы и тяжелые шмели.

Илейка прошел от опушки к середине поляны, остановился у провала с белыми склонами известняка. По краям круглой воронкообразной ямы росли кусты волчьей ягоды, два куста шиповника и несколько молоденьких берез, которые чутко отзывались на порывы долетающего сюда ветра.

– Посмотри, какая дивно ровная яма, – позвал Илейка Панфила. На самом дне различил едва оперившегося крупного птенца. Птенец растопырил крылья с серо-бурыми перышками, раскрыл в изнеможении клюв со светло-желтой каемкой и пытался – из последних сил, видно было – на слабых ногах подняться, вскарабкаться на крутой склон ямы.

– Сгибнет птаха с голоду, либо съест какая ни то хищная тварь, – пожалел Илейка и, не раздумывая долго, спрыгнул на песчаный откос, который под тяжестью тела тут же посунулся, словно под мелкими камешками была не земля, а подтаявший лед.

За спиной в отчаянном крике сорвал голос Панфил:

– Куда ты-ы?!

Но было уже поздно. Вместе с сыпучим грунтом Илейка съехал вниз, подхватил птенца под теплое брюшко, успел левой рукой сложить ему крылья, и тут же почувствовал, что ноги уходят куда-то вместе с осыпью, на которой он стоял. Пытаясь освободиться от сползающего по откосу мелкого камня, он поспешно выдернул левую ногу, поставил ее на поверхность, но пока вытягивал другую, левая снова увязла, не находя под подошвой твердой опоры.

Жуткая догадка обожгла Илейку: «Топь, каменная топь!»

На какое-то время он лишился сил даже дергаться и медленно погружался в землю, словно в болото. Вскинул голову. Панфил с известково-белым лицом молча смотрел на него, нелепо вытянув перед собой беспомощные – такие короткие! – руки.

– Гни березу! – Илейка опомнился первым. – Гни верхом на меня, чтоб достала ветками!

Он выбросил птенца в траву и лег животом на зыбучий склон. Мимо глаз продолжали медленно и бесшумно течь ручейки крупного белого песка и пыли, оседая вместе с ним все глубже и глубже в беспросветную утробу горы, где вода тысячелетиями вымывала мягкие породы между плотными отложениями известняка. Из-за этого верхний слой земли во многих местах осел, образовались страшные воронки-ловушки.

«Вот тебе и старец Зосима… Вот тебе и вольная земля… – билась безысходная отчаянная мысль в голове. – Не всякому судьба открыть ее. А со мною под землю уйдет и редкостный путник, быть может единственный».

Думал, а сам неотрывно следил за Панфилом, который уперся плечом в ближнюю березу и пытался нагнуть ее над ямой. Но ствол дерева даже не покривился, на все отчаянные толчки отрока береза отвечала вздрагиванием и покачиванием зеленой листвы.

– Оставь ее! – закричал Илейка, теряя выдержку. – Гни другую, которая тоньше! Да быстрее, тону ведь!

Панфил всем телом налег на совсем тонкую березку, которая росла у самого среза оползающего грунта. Треснули корни, и Панфил головой вниз рухнул вместе с деревом. Слабенькие ветки, ломаясь, накрыли Илейку, и он тут же ухватился за тонкий ствол. Панфил нелепо раскинулся на березке, головой едва не упираясь в голову Илейки.

Словно крутым кипятком обожгло напрягшееся тело – скорее, скорее наверх! Перелезть через Панфила и наверх, пока не оборвались тонкие, похожие на натянутые жилы корневища. И дернулся уже, но вдруг увидел, как неживой желтизной стало покрываться лицо Панфила, а глазам отрока словно тесно стало в глазницах.

«Выберусь первым – он сомлеет от страха, не поднимется. Из-за меня сгибнет! Мне ведь дерево нагибал… Я крепче, я выберусь непременно». В отчаянной решимости Илейка закричал на Панфила, закричал грубо, чтобы выгнать из его застывших глаз туман обреченности:

– Вылезай первым! Двоих долго не сдержит. Лезь вверх, оглох, что ли? – А сам подумал: «Если сейчас от рывка корни не сдержат и оборвутся – обоим смерть!»

Над краем ямы вырос, как огромное привидение в кошмарном сне, серый пес. Некоторое время Иргиз словно бы с удивлением – не играют ли отроки в прятки от него? – смотрел на них сверху, широко расставив передние лапы. Потом вдруг взвыл, заметался, роняя с откоса куски нависшего чернозема.

– Назад! – закричал Илейка псу, когда понял, что еще миг, и собака кинется к ним спасать, да только усугубит их положение. – Назад, Иргиз, назад!

Иргиз в нерешительности замер над ямой, вскинул голову и завыл, оповещая окрестный лес о несчастии.

– Панфил, быстрее! – поторопил Илейка друга. Тот понял, что не все еще потеряно, крутнулся на березке и, перебирая руками по стволу, полез вверх. Из-под его ног песок хлынул на Илейку волнами, горячими и пыльными. Уже едва ли не по пояс Илейка утонул в сухой трясине, а опоры под ногами все нет.

– Живее! – вновь крикнул Илейка с надеждой и мольбой, словно на живое существо, глядел на ту часть корневища, которая желтыми плетями все еще держалась за край ямы.

Панфил наконец-то перевалился через полувывороченный корень, лег на него телом и замер, мокрый от напряжения. Илейку в яме он в этот миг вряд ли видел вообще.

Мысленно перекрестившись, Илейка прошептал:

– Помоги, Господь! Не дай сгибнуть во пасти ада безвременно и безвинно.

Осторожно поворачиваясь с боку на бок, стряхивая песок, он освободил верхнюю часть тела. Плавно подтягиваясь руками, постепенно поджимал под себя ноги, переносил часть тяжести на колени и так, вершок за вершком, выбирался из каменной топи. Соленый пот немилосердно щипал глаза. Осыпь ползла под ним, и Илейка боялся резким рывком оборвать тонкие корни – на вытяжку они гораздо крепче.

Край ямы, обвешанный слоем черного дерна, приближался медленно. Но вот Илейка наконец-то ухватился правой рукой за ствол березки у самого корня. Панфил тут же вцепился ему в ворот рубахи, потянул. Еще усилие…

Илейка упал на теплую ласковую траву. Все тело било жаркой дрожью, а пес прыгал рядом и норовил лизнуть в щеку.

– Ух ты-ы, – только и выговорил Илейка, а потом яростно плюнул на обманчивую спокойную гладь ямы-ловушки.

Панфил, который после выкрика «Куда ты?» не произнес ни слова, хотел было что-то сказать, но вместо этого вдруг громко икнул, дернул головой и заплакал с отчаянным всхлипыванием, будто матерью брошенное дитя среди дикого леса.

– Могли бы…. и вовсе уйти… а матушка искала бы нас…

Отлежались, пришли в себя, лишь потом наскоро перекусили.

– Идем скорее на дорогу, – сказал Илейка и решительно закинул котомку за плечи. – А то пока добредем до хутора старца Зосимы, что-нибудь еще с нами приключится.

Хутор – ветхий рубленый домишко с повалившейся местами оградой из жердей – увидели за полверсты, когда проселочная дорога вывела их из редколесья на открытое, местами распаханное поле с несколькими разбросанными в отдалении хуторами. Почти у каждого поблизости паслись привязанные к колышкам телята. Увидели хутор старца и насторожились: около изгороди добрый десяток запряженных телег. «Неужто в отъезд куда собрался старец Зосима?» – было первое, что подумалось Илейке. Подошли ближе и встали у ограды, обескураженные: в избушке полно народу, слышен густой бас.

– Отпевают кого-то, – прошептал Панфил.

Илейка не успел ничего ответить. На ветхом крылечке показался страшный монах-горбун в черной рясе и с посохом, тот, которого Илейка видел однажды около богадельни. Порывистый ветер с Волги шевелил седую бороду и длинные волосы, которые выбились из-под черного высокого клобука и нависали над плечами.

Не оглядываясь на жилище отца Зосимы, черноризец побрел по дороге в сторону Самары.

– Тот самый, я его возле богадельни видел, – прошептал Илейка Панфилу, глазами указывая на удаляющегося монаха.

– Пришлый он, этим летом появился в Самаре, – отозвался Панфил, придерживая Иргиза за ошейник, чтобы не кинулся в драку с хуторскими собаками.

Илейка обошел часть изгороди и приблизился к вознице, который сидел на передке старенькой кареты – в ней приехал священник из города, карету узнал Панфил.

– А что… святой отец Зосима… – И не хватило смелости спросить – жив ли?

– Почил святой отец, – тихо отозвался старый возница и перекрестил себя. – Вчерашним днем. Видел черноризца? Он при отце Зосиме последние месяцы пребывал, травами лечил. Да что травы, помогут ли, когда лета изрядно преклонны и заботами душа истерзана до крайности.

Илейка вернулся к Панфилу, молча развел руками – опоздал!

«Теперь только в Оренбурге искать сибирских купцов, у них спрашивать, как пройти до реки Катуни», – подумал Илейка. И они пошли домой. Шли медленно, не решаясь обогнать идущего впереди монаха-горбуна.

Глава 2. Побродимы

Все ближе с севера подходила к Жигулям желто-кафтанная осень 1753 года, все чаще говорили в Самаре об отъезде в Оренбург на ежегодные осенние торги.

Несколько раз Данилу Рукавкина навещал его старинный знакомец Алексей Кандамаев. Тяжело наваливаясь локтями на скатерть поверх просторного стола и громко отдуваясь, он начинал извечный купеческий разговор – какие товары брать да сколько возов, чтобы зря не проездить и лишнего не возить попусту:

В очередной свой приход Кандамаев выглядел крайне нездоровым. За минувшие два-три года он изрядно располнел и теперь с завистью поглядывал на среднего ростом, поджарого и крепкого в теле Рукавкина, который любил туго опоясываться широким кушаком, чтобы не давать воли животу расти безмерно.

– Брюзгнуть стал я, Данила. Робость взяла ехать хворым в такую даль, – пожаловался гость, твердым ногтем водя по скатерти, а сам в глаза Рукавкину смотрит, словно совета какого ждет. – Вот и порешил послать вместо себя приказчика Родиона Михайлова. При мне в лихоимстве не замечен ни разу, а там… без присмотра как себя поведет? А то и обмишулиться запросто может… Так ты будь ему при нужде за доброго советчика.

В последние дни августа, когда на землю пришел Иван постный – осени отец крестный, а под крышами домов обильно повисли красные гроздья рябины, чтобы набраться сладости на первых морозцах, разговоры об отправлении каравана сменились неспешными сборами.

Данила сам занялся этим важным делом. Приказчика он не держал: невелико было его хозяйство. И еще – в денежных отношениях предпочитал полагаться на себя. Знал, что алтын подобен зимней сосульке на усах – если прилипла, то оторвать можно только с болью и слезами.

Данила придирчиво, будто приданое будущей невестки, осмотрел отложенные разноцветные тюки сукна, корзины со стеклянными и металлическими украшениями, разновеликими зеркалами и гребешками: киргиз-кайсацкие купчишки охотно берут все это в подарок своим дочкам и женкам. Берут и для прибыльного торга у себя в далеких степных кочевьях, куда российские купцы хаживать пока не отваживаются.

Отошел от полок, прикинул, сколько пудов будет в головках сахару, сложенных в плетеные короба. Не утерпел и на ощупь насладился теплотой мягких беличьих шкурок и лисьего меха. И добротные мерлушковые шубы в Оренбурге всегда в приличной цене.

– Гоже, – удовлетворенно хмыкнул Данила, крепко потер сухие ладошки. Прежде он и половины такого богатства не собирал в караван. Тысяч на шесть золотых рублей уготовил, а бог даст выгодно расторговать да еще выгоднее закупить шелков у азиатцев…

Со двора послышался ломающийся басок сына Алексея:

– Тятенька! К столу пора, ужин готов.

Данила по привычке послюнявил пальцы и придавил горящие фитильки расставленных по углам свеч. В полутьме амбара еще раз окинул взглядом приготовленные товары, остался доволен.

За ужином объявил домочадцам:

– На завтра, помолясь, в дорогу.

Илейка так резко поднял голову над миской, что Данила обратил на это внимание.

– Возьму непременно, не страшись, – и тихо рассмеялся, вполуоборот к жене сказал: – Едва ли не каждый купец в Самаре заспрашивался – не в Сибирь ли я отбываю? Отчего это, дескать, твой приемыш дорогу до Китайского и Индийского царства выспрашивает? А я им в ответ: час придет, и в Индию сходим непременно.

Илейка смутился, опустил глаза в миску. А Данила уже о другом посетовал:

– Надежного работника не успел подыскать. А кого попало не возьмешь к товару стеречь.

Илейка вспомнил рыжебородого бурлака Герасима, с которым познакомился на берегу Волги, выспрашивая про Катунь.

– Чем же он тебе приглянулся? – заинтересовался Данила и перестал черпать щи.

– К людям добр. Хлебом готов поделиться со всяким нуждающимся. Возьмите его, ногами хвор при воде работать.

– Это хорошо. Коли сам добр, то и люди ему тем же отзовутся. После ужина сбегай и покличь его ко мне.

Опасаясь проспать выезд каравана, Илейка проснулся утром чуть свет. И все же, выйдя на крыльцо, увидел на подворье уже четыре воза. Всхрапывали впряженные кони, и новый работник Герасим вместе с Алексеем выносили тюки и корзины, сноровисто укладывали плотными рядами, покрывали серым рядном от пыли.

В горнице хозяин прощался с женой.

– Не печалься, душа моя Дарьюшка. Или город Оренбург не российский? Или тамошний губернатор Иван Иванович Неплюев мне не добрый знакомец? Поторгую и с первым снежком возвращусь к дому жив и невредим.

Данила был одет уже по-дорожному. Хозяйка обняла его и приникла головой к плечу. Тихо напутствовала:

– Езжай счастливо. Да возвращайся скорее, медведушко ты мой лохматый, – шутя растрепала причесанную бороду мужа. – Ишь какой непролазной бородой зарос.

Данила тихо рассмеялся на сдержанную ласку жены:

– Да уж не голобородый Гришка Отрепьев!..

– Помилуй бог, разве я в укор твоей бороде сказала? Ждать буду и скучать ежечасно. – Дарья отстранилась от мужа, сдержанно улыбаясь, не спешила отпускать Данилу. И все-таки пора ехать…

Увидев на крыльце Илейку, Данила крикнув ему через раскрытое окно:

– Ну что же ты мешкаешь? Собирайся живо! Поедем смотреть азиатцев, от которых я тебя «выкупил».

Молоденьким петушком, выпущенным поутру из темного курятника, Илейка запрыгал по сенцам в свою каморку захватить немудреное богатство: торбу, кафтан, подарок хозяйки после рассказа Панфила, как Илейка вынудил его первым выбираться из ямы, а сам в ней остался выжидать. Кафтан этот совсем еще недавно носил старший сын Данилы, но выглядел он почти как новый: Алексей бережлив к вещам, не гонял, как младший брат, по оврагам.

Проверяя, на месте ли путник, потрогал рубаху на груди.

«Вдруг сыщется в том Оренбурге след какой, а то и попутчик добрый? – подумал он, укладывая кафтан в торбу. – Откланяюсь тогда сердечному купцу за хлеб-соль да и пошагаю с тем верным побродимом, как дедушка Капитон завещал. Приведу из Беловодья на Русь богатырские заставы, поквитаемся тогда с Демидовым и царскими драгунами…»

Проверил, не оставил ли огниво, и, выйдя на крыльцо, невольно глянул в сторону улицы и словно закаменел.

Во двор неспешно входил страшный монах-горбун, уверенно постукивая посохом по дощатым мосткам. За монахом, в некоторой робости, шли знакомые уже Илейке бурлак Евтихий и слепой певец с гуслями, которые висели у него через плечо за спиной.

Данила поспешил встретить нежданного гостя и принял от него благословение.

– Возьми нас в попутчики до Оренбурга, сын мой Данилушка. Не почти за тяжесть наши нищебродские торбы.

– Садитесь на любой воз, святой отец Киприан, – радушно пригласил Данила, и к работнику: – Герасим, подсоби отцу Киприану и старцу Вавиле.

Монах предостерегающим жестом остановил Герасима, который хотел было поддержать его под руки:

– Спаси бог, сын мой. Позволь только присесть на воз, а ноги я и сам подберу…

Данила негромко рассмеялся. Подошли Евтихий и гусляр, молча поклонились Рукавкину. Евтихий бережно подсадил монаха на воз, где править лошадьми досталось Илейке. Гусляра поместили к Герасиму, а Евтихий отказался сесть, снял котомку и отдал отцу Киприану.

В Троицкой церкви отслужили молебен, и под звон колоколов караван двинулся от соборной площади мимо земляной крепости на Оренбургскую дорогу. Около кузнечного ряда, последний раз обдуваемые дымом самарских кузниц и ближних обывательских домов, остановились проститься. Чуть поодаль группа татар провожала своего единоверца Аиса Илькина. Караванщики дружно сняли шапки, раскланялись на кресты собора, отбили земные поклоны.

– С богом, братцы! В дорогу. – Данила Рукавкин легко вскочил на карего коня и, подбоченясь, поехал впереди каравана. Он размеренно покачивался в седле в такт конскому шагу и улыбался – первые невесомые нити тенет цеплялись за голову высокого Родиона Михайлова, и тот яростно тер широкой ладонью по лицу, избавляясь от липкой, щекочущей веки паутины.

Минули уже первые михайловские заморозки, и на загородных дачах самарские казаки убирали лук, чистили ульи – был конец первой недели бабьего лета.

Отъехали от города верст десять по высокому сухому нагорью с пролесками и лугами, имея справа в постоянном обозрении реку Самару, заросшую по берегам золотолистыми ивами и непролазным красноталом. Слева от дороги открылось длинное, в полверсты, озеро. Над озером неспешно кружилась горластая гусиная стая, сватаживаясь перед отлетом.

Илейка, подпрыгивая вместе с возом на жестких ухабах, с непонятной грустью следил за Иргизом, который гонялся за жирными сусликами, иногда пропадая совсем из виду в высоких зарослях полыни. Полынь давно отзеленела и, вся в желтых метелках, стояла недвижно в ожидании скорых нещадных метелей.

Словно завораживаемый взглядом в спину, Илейка несколько раз оборачивался: монах, как черный нахохлившийся сыч, топорщился на горе тюков. Когда их взгляды встретились, отец Киприан вдруг смешно дернул бородой, словно бодливый козел, вызывая соперника испробовать силу удара острыми рогами, потом озорно подмигнул. Голубые глаза монаха улыбались.

«А он не страшный вовсе… как почудилось мне попервости, – подумал Илейка и ответил такой же, немного растерянной улыбкой. – Вот бы узнать, про что говорил он с отцом Зосимой?»

– Едем, блудный отрок? – неожиданно заговорил монах.

«Отколь ведомо ему, что я не самарец, а приблудный?» – поразился Илейка еще больше.

– Едем, святой отец, – словно эхо, отозвался Илейка. Впереди неистовым лаем зашелся Иргиз – он загнал очередного суслика в нору и лапами разгребал горку желтого грунта у входа в чужое глубокое жилище.

На высоком увале, который круто обрывался к реке Самаре, открылось большое село – пригород Алексеевский. Здесь жили самарские казаки, отставные солдаты, ремесленный люд и пахотные крестьяне, посаженные на здешние земли.

Обозные кони гнули блестевшие от пота шеи, с трудом вытягивая груженые возы в крутую гору. Размахивали кнутами погонщики, кричали, понукая коней. Въехали в село. Слева темнело озеро с глинистыми истоптанными берегами. Три бурые коровы, лениво, разомлев от теплого солнца, цедили мутную воду. От озера тянуло непривычным тошнотворным запахом, схожим с запахом ладана.

– Рыба в озере водится ли, раб божий? – басом прогудел за Илейкиной спиной отец Киприан, адресуясь к бородатому колченогому мужику в стареньких лаптях на босу ногу: в лапти была подстелена солома, которая пучками выбилась из неприхотливой обувки в разные стороны.

«Раб божий» длинным ивовым прутом через рубаху так же лениво чесал спину и терпеливо ждал, когда коровы напьются. Услышав обращенные к нему слова, живо повернулся, с удивлением посмотрел вверх на проезжающий караван и на горбатого монаха поверх воза. Тут же поспешил снять с головы высокую потрепанную и с прорехой мурмолку – в иных огородах краше на пугало надевают.

– Хошь и глупа рыба, ваше преподобие, да ищет воду получше энтой, – прокричал в ответ мужик и замер, не отрывая заломленную руку с прутом от сутулой спины.

– Ну, ин бог с ней, – изрек монах таким тоном, будто огорчился и передумал слезать с воза и ловить рыбу в вонючей воде Ладанского озера.

На ночлег остановились у знакомого Рукавкину купца Короткова. На его же подворье с высоким тесовым забором распрягли коней, задали им корм. К вечеру спустились к реке половить рыбы сетями хозяина. Сам он колдовал потом над ведерным чугуном, подбрасывал в костер дрова, деревянным уполовником мешал уху и пробовал на соль, смешно выпячивая при этом толстые губы и жмуря плутоватые глаза. Илейка невольно улыбнулся – купец напоминал старого усатого кота над кринкой сметаны, уверенного, что хозяйская ложка минет его лба. Данила, отец Киприан, Родион Михайлов и еще несколько человек из каравана сидели поблизости на расстеленном подранном рядне, терпеливо ждали, когда варево будет готово.

Было тихо, угасала вечерняя заря, небосклон на востоке темнел, зажигая первые звезды. Молчание нарушил отец Киприан. Он неожиданно вздрогнул: красный уголек издыхающим скорпионом скакнул из трескучего костра и впился в руку. Отец Киприан покривился от боли, запоздало тряхнул обожженной рукой и с заметной грустью сказал, ни к кому не обращаясь, словно себе самому:

– Зрю теперь на самарскую низину в тумане, а чудятся мне наши заонежские дали… – Отец Киприан привалился горбатой спиной к старой березе, под которой они разбили вечерний бивак.

– Так ты не из самарцев? – с некоторым удивлением спросил Коротков. Он, опасаясь, как бы красные искры не подсмолили густую бороду, ладонью заслонил коричневое от загара широкоскулое лицо, в котором легко угадывалась примесь крови некогда кочевавших под Самарой, а теперь поселенных неподалеку же в Ставрополе, за самарской излучиной, калмыков.

– Родитель мой вышел из мелких служилых по прибору, из стрельцов-староверов, – откликнулся тут же монах. – Отмечен за храбрость под каменной крепостью Нарвой да по ранению тяжкому отпущен пахать государеву землю на Смоленщину.

– Далеко, однако, от Самары, – не унимался Коротков – любопытен ему новый человек.

– Помыслы Божьи неведомы нам, смертным. Не долго возделывал родитель пашню, притеснение вышло ему за старую веру. Поднялись люди с насиженных мест журавлиной стаей по осени, токмо тихо, без курлыканья, и тайными тропами ушли в сырые северные места. Но и там, в диком Заонежье, Господь не оставил их суровыми испытаниями. – Отец Киприан медленным движением руки поправил на седых волосах черный клобук, чтобы не съезжал на лоб, подергал широкими ноздрями горбатого носа – от бурлящего чугуна аппетитный запах рыбы и приправ.

– Года через три, а может, чуть попозже, и в глухие места наведались воинские люди ловить беглых да староверов. Молодых велено забирать в солдаты или возвращать к работам в поместья, а немощных отсылать в монастыри и употреблять в посильных промыслах. О том я гораздо позже уразумел, а в тот день в великом смятении подхватила нас матушка, меня и братца Нифонта, и вбежали мы в низенькую церквушку на краю нашего потаенного селения. Тамо уже сгрудились почти все односельцы. Малые чада потревоженными слепыми котятами тыкались в темноте и слезьми исходили в плаче. Братец Нифонт – он двумя годами старше меня был – все допытывался у родимого батюшки Афанасия, не от лихого ли шведа схоронились мы в святой обители.

«От антихристова воинства, чадо», – отвечал родитель. Затворились староверы и песни запели, а голоса их и по сей день во сне и наяву в ушах стоят – обреченные, скорбные и слезами наполненные. По ту сторону дверей крик слышен был чей-то, бессильный что-либо сделать. Просили выйти из церкви и не чинить над собой насилие. «Невинных чад не губите!» – как теперь слышу рокочущий голос за ставнями закрытого окна, а в просвет неплотных досок чей-то глаз старается разглядеть страшную тьму в утробе святой обители… Потом быстро дым откуда-то вывалился, сразу в трех местах за дымом пыхнуло высокое пламя… Закричали мы с братцем, вцепились в матушку, а у ней волосы из-под повойника выбились, вдруг побелели и зашевелились на висках…

Отец Киприан запнулся, обвел потемневшими глазами притихших у костра караванщиков. Морщинистые впалые щеки его передернула судорога.

Илейка поймал на себе отрешенный взгляд монаха, поджался весь, но страшный чернец не видел в эту минуту никого, он был снова там, в горящей обители, снова маленький и беззащитный возле седеющей на глазах матушки.

Коротков приглушенно кашлянул в темный кулак, Данила Рукавкин без звука поднялся с рядна, присел на колени, поближе к монаху, и положил ладонь на вздрагивающую руку отца Киприана. Взор монаха стал осмысленным, он сдержанно вздохнул, опасаясь покалывания в надорванном годами сердце.

– Не ведаю, но не от Бога ли сила влилась в матушку? Подхватила она нас, словно ягнят малых, и метнулась по переходам на невысокую деревянную звонницу, а за нею клубы дыма вились уже по пятам. «Живите, чада мои!» – заплакала матушка, в последний раз облобызала наши орущие уста и спихнула вниз сначала Нифонта, а потом и меня. Как кричал, упав на землю, братец, я слышал, но как кричал сам – не мог вспомнить: угодил спиной на бревно… Потом узнал я, что подобрал нас поп Евлампий. Шел он с теми солдатами обращать староверов в никонианство, да со всего поселения только мы двое и уцелели от огня самосожжения. Братец Нифонт быстро поправился да через некоторое время снова бежал в леса, в глухих староверческих скитах укрылся. Я же долго валялся на смертном одре, свечу у изголовья не единожды зрил в полупамяти. Да не сподобил Господь преставиться, не пресек на том мои мытарства на этой грешной земле… Тяжкое иноческое бремя и уродство взвалил на мои слабые плечи, потому как выжил я. Выжил, да не выправился. – Отец Киприан внимательно глянул в расширенные глаза Илейки – отрок слушал монаха, и его детские, не привыкшие еще лгать глаза отражали сострадание и участие, которым наполнилась чувствительная душа Илейки.

– Когда подрос я и взошел в лета, отец Евлампий отвез меня в Николаевскую мужскую обитель, что под Белгородом. Тамо и принял я иноческий сан… Однако понял я весьма скоро, что не божьи помыслы у монашеской братии, как о том твердил мне поп Евлампий, увещевая принять монашеское пострижение, но помыслы те о чревоугодии и злокорысти каждого. Монастырская братия забыла напрочь обеты нестяжания, целомудрия и повиновения воле Божьей. Старшая братия помыкает младшей, аки худой пастырь своим стадом, не заботясь нимало, сыта ли младшая братия. Не смог сломить я своей гордыни, как получил чин иеромонаха в тридцать лет, оставил святую обитель и ушел в мир людской. Чему посвятил себя? Лечил, просвещал в меру ума моего… – И умолк, о многом, видно было, не досказав.

– Как потом в наших краях объявился? – поинтересовался Данила, а сам себя укорил: «Надо же! Столько раз встречался с монахом в Самаре, принимал его благословение и одаривал на пропитание, а не удосужился спросить, кто он, где пристанище себе нашел в чужом поселении, тепло ли ему ночью, а может, холодные ветра по спине бегают, сна лишая и покоя…»

– Пока был молод, – продолжил рассказ отец Киприан, – усердно служил бедному люду в меру сил своих да книжную мудрость постигал жадным к познанию умом. С годами разуверился я в возможности бороться словом со злом… К тому же обуяла меня страсть непременно лицезреть иные края и народы, познать, нет ли где земель без притеснения и зла. Отпущен был с дозволения высшего духовного начальства в восточные земли, дабы среди иноверцев укреплять христианское учение. Прослышал о подвижничестве самарца Зосимы, да уже при смертном одре, при последнем издыхании нашел его на жительстве здесь, близ города. Дело его и пойду продолжать.

Умолк и перекрестился: сказал не все. Зачем им, добрым, но чужим людям, знать, что никем он не отпущен из монастыря, а просто беглый чернец и за ним тянется страшное «государево слово» за неоднократные попытки поднять мужиков и увести их на свободные земли Сибири.

Сказал другое:

– Есть у меня заветная, Богу угодная дума: дойти до земли, где когда-то было могучее царство пресвитера Иоанна Византийца. Та земля прозывалась «Царство Трех Индий».

Илейка, услышав об Индии, насторожился – ведь и путник указывал дорогу в Беловодье мимо царства Индийского!

– И чего ж теперь там? – тихо спросил он, опасаясь, что отец Киприан более ничего не скажет про далекую страну.

– Населено то царство было христианами, бежавшими в давние века из Византии, а вел их туда пресвитер Иоанн, устрашившийся смерти за противоречие духовному начальству. Но что с ними сталось потом – неведомо. Должно, ушли люди в дремучие края, когда размножился и окреп монгольский народ из Чингизова племени. Сыскать бы тех христиан да вернуть в лоно святой церкви, и была бы тому человеку великая благодать от Господа нашего. О стране пресвитера Иоанна читал я в германских хрониках.

Коротков бережно протянул Рукавкину окутанный паром уполовник – попробовать варево. Данила принял, осторожно отхлебнул, причмокнул:

– Еще самую малость покипеть… Прости, отец Киприан, прервали мы тебя. Говори.

– Сколь правдивы те хроники германские, где писано об Иоанне, о его походах против сельджуков в помочь крестоносцам, не берусь судить доподлинно, – продолжал монах, – но есть и русский текст о том царстве. Прозывается та книга «Сказание об Индийском царстве».

Отец Киприан отстранился от березы и решительно пристукнул посохом о землю. Из-под длинных всклоченных бровей сверкнули глаза, взгляд которых стал удивительно ясным и обращен был теперь не в далекое и тяжкое оторочество, а в неведомо какую светлую даль.

– Верую, живы еще в потаенных местах наши единоверцы, да обступили их окрестные мусульманские полчища. Неведом им протчий христианский мир, мнят нас погибшими под монгольским Батыевым игом, потерявшими родину и веру.

– Отчего же известий о них нет никаких? – засомневался Данила и в глубоком раздумье покачал головой. Потом искоса глянул на Илейку – завозился отрок на рядне, рукой тискает кафтан на груди. – Слышал я, что немногими годами раньше поставлен за Байкал-морем торговый городок Кяхта, близ китайских земель. Но и там люди не нашей веры, золотым многоруким богам, аршины заморские, поклоняются.

– Знать, не прошли еще купеческие караваны чрез те каменные пустыни, не сыскали заповедных троп, – упрямо держался своего отец Киприан. – Купцы не дошли, а божий человек, вооружась терпением и осеняя путь святым крестом, может дойти. В это верую! Но как угадать этот путь? Где лежит заветная земля Белововодье? О том не знаю. И от того скорблю ежечасно.

Илейка и Данила разом глянули друг на друга.

«Неужто…» – додумать Илейка был не в силах. Все остальное произошло как во сне: разгоряченную голову будто угарным чадом заволокло. Он торопливо сунул руку под кафтан, достал заветный путник и молча, с замирающим сердцем, протянул его монаху.

Отец Киприан вскинул седые брови, принял путник дрогнувшими пальцами.

– Что сие? – спросил он, не понимая отрока, а когда развернул разрисованный холст, глаза его округлились так, словно перед ним не карта-путник легла, а невиданный красоты диковинка заморская. Морщинистый палец ткнулся в левый угол так крепко, будто отец Киприан придавил там наконец-то пойманную надоедливую блоху и боится теперь упустить ее.

– Вот Москва показана, вот путь на Казань, а далее на Екатеринобург, на Бийск. – Довел палец до правого края холста, прочитал написанное: – «А горами идти сорок четыре дни, до окиян-моря, тамо и будет заветная земля Белых Вод…»

– Боже! – монах упал на колени перед костром как перед алтарем, сложил на груди ладони, ткнулся лбом в измятое рядно раз, второй и третий, перед каждым поклоном осеняя себя торопливым крестным знамением. Глаза горели, как у невменяемого. – Боже! Наконец подал Ты мне в руки то, что искал я долгие годы! Неужто и вправду поимел я путник Марка Топозерского, о котором был слух в заонежских скитах? – Повернулся к Илейке: – Где добыл ты его, отрок?

Илейка рассказал о поселении беглых на Иргизе, о мечте старца Анания увести людей в далекие земли, где всем будет хорошо и вольно, где нет царских слуг и притеснения лихоимцев. Не утаил и о нападении драгун, о сражении, в котором погибли многие поселенцы, а с ними и дедушка Капитон.

Монах вскочил. Его сгорбленное тело трясла мелкая, словно в лихорадке, дрожь.

– Сколько лет искал, и вдруг в руках отрока – указующий Перст Господний! Мыслимо ли теперь же не пойти?

Пораженные, сидели рядом караванщики. Коротков забыл подбрасывать в костер дрова, и это делал его десятилетний сын Антон, который с завистью поглядывал на Илейку – такое ему от взрослых внимание. Крякнул рядом Евтихий, и только гусляр сидел, опустив голову, и казался безучастным ко всему происходящему. Отец Киприан смотрел на Илейку, не выпуская путника, колебался – отдать ли или позвать отрока с собой в столь далекую дорогу.

Теперь, когда ему встретился человек, готовый повести до заветного Беловодья, Илейка вдруг растерялся. Непонятная робость сковала сердце: так первый зазимок сковывает ночью беззащитную листву неубранной ботвы на огороде – не зря ли? Ведь у Данилы Рукавкина он сыт и обут. У него есть своя теплая каморка и крыша над головой… И опять в страшную жуть ночного леса, под холодные осенние дожди, а потом и под нещадные зимние метели… И это надолго, быть может, на всю жизнь…

Илейка не выдержал умоляющего взгляда монаха, опустил взор на угли костра. «А как же завет дедушки Капитона? И кто, если не беловодские богатыри, поквитается с царевыми драгунами за побитых ромодановских мужиков? За тятьку Федора?»

– Конечно пойду! – вырвалось у него. Отец Киприан протяжно выдохнул, словно вынырнул из холодной и страшной утробы зимнего омута, торопливо засунул путник себе под рясу.

– В зиму ведь, – словно издалека доходили до сознания Илейки предостерегающие слова Данилы Рукавкина.

– Все едино, – на чем-то своем настаивал отец Киприан, проворно затянув пояс, чтобы не выпал путник. – В одно лето не дойти нам. Где ни то да зимовать. Крест божий нам в защиту от лихой напасти.

Данила пообещал наутро, если и за ночь отец Киприан не передумает, снарядить их перед дальней дорогой: в пригороде Алексеевской они проведут завтрашний день, к каравану присоединится тамошний купец Лука Ширванов.

Уху хлебали в тягостном молчании, будто при покойнике в соседней горнице: Илейка уже привык к хлебосольному Даниле, а тот свыкся с мыслью, что у него растет добрый помощник, которому можно будет доверять наравне с родными сыновьями.

Рассвет едва забрезжил, густой туман еще клубился над самарской поймой, когда Данила Рукавкин проводил четырех побродимов за околицу Алексеевского. Отец Киприан, Евтихий и Илейка, нагруженные тяжелыми котомками, и слепой гусляр Вавила, все одетые в теплые поддевки, поклонились Рукавкину в ноги. Он им ответил таким же трогательным сердечным поклоном.

– С богом, сын мой Данилушка, – взволнованно проговорил монах. – Как знать, может, и не свидимся боле. – Дрогнула рука у старого монаха, когда в последний раз перекрестил он Рукавкина, смахнул непрошеные стариковские слезы, обнял его за крепкую шею, пригнул и поцеловал в лоб. – С нами прощайся навеки, Данилушка. А с Ильей, быть может, еще и сведут вас земные тропы.

– Прощайте, – отозвался Данила. – Живы будете, дайте как ни то знать о себе с попутными купцами.

Побродимы неспешно надели головные уборы. Постепенно закрываемые туманом, они уходили по проселочной дороге все дальше и дальше, навстречу большому красному солнцу, которое вставало каждое утро где-то там, у окиян-моря, над далеким, счастливым и манящим к себе обездоленных Беловодьем.

Данила, когда побродимы совсем исчезли за влажной утренней пеленой тумана, вздохнул, сожалея, словно о покойниках. И будто далекий отзвук на его вздох, донесся приглушенный расстоянием заливистый лай пса Иргиза.

Глава 3. По всей Руси – горе

Отец Киприан в полутьме поднял с примятого клобука всклоченную голову, прислушался. За стенами непрочного, сложенного на скорую руку шалаша – не по вчерашнему ненастью! – было удивительно тихо. Густо пахло мокрой псиной от лежащего в ногах Иргиза, сырой травой, хвоей близких сосен, да еле улавливался в воздухе запах осенней тины недалекого лесного озера.

Осторожно, чтобы не разбудить спавших еще побродимов, отец Киприан посунулся вперед пятками из-под плотного рядна, отодвинул, поворачивая, мокрую и тяжелую ветку ели, которой они закрывали на ночь вход в шалаш. Выглянул наружу.

Прямо перед ним, в просвет между стволами деревьев, по всему склону, словно незатушенное лесное пожарище, жаркими пятнами полыхал осенний лес, а над лесом плыли на запад последние обрывки серой дождевой тучи. Здесь, в пологом междухолмье около озера, ветра совсем не чувствовалось. Нежились умытые ели, сверкали высокими мокрыми верхами и роняли на землю тяжелые капли. Монотонно, будто старый и глухой деревенский дед, ворчал неподалеку за спиной горный ручей, сбегая по каменистому склону.

Пустынны башкирские земли. Который день в полном безлюдье идут побродимы предгорьем Каменного Пояса. Лишь иногда с холма откроется им далекое кочевье с сизыми дымами костров над крохотными из-за расстояния юртами.

Подъедались харчи, добытые Христовым именем да за скупые гривенники в Бугуруслане, и только добрый навык, приобретенный отцом Киприаном в заонежских лесах, давал им возможность сохранить малую толику пшена и муки, перебиваясь через день-два свежей зайчатиной, пойманной в петли из плетеного конского волоса.

Исхудавший Евтихий, завидев иной раз неподалеку непуганых диких коз, в бессильном сожалении вздыхал:

– Ружьишко бы теперь!..

Отец Киприан вздрогнул – за шиворот упали крупные капли: с макушки дерева, качнув мокрые ветки, снялся мокрокрылый глянцево-черный ворон и тяжело полетел над лесом в низкое межгорье к болоту в надежде разговеться поутру рыбкой. Из шалаша вдруг метнулся Иргиз, донесся вскрик Евтихия. Монах заглянул в шалаш – Вавила лежал на спине, вытянув руки вдоль тела. Глаза незряче уставлены в перекрытие шалаша. Рядом, перепуганный, стоял на коленях Илейка и всхлипывал, пятясь прочь из жилища.

Отец Киприан, еще надеясь на чудо, тихо позвал:

– Брат Вавила! А брат Вавила?..

Близ озера, где земля мягче, поочередно топором вырубили неглубокую могилу, схоронили слепого певца и вместо сытых поминок натощак попили из говорливого ручья. Потом обогнули озеро и склоном горы пошли на восток.

Пополудни, когда лес и трава немного подсохли, побродимы вышли на уютную поляну. Отец Киприан остановился, утер взмокшее лицо подолом длинного кафтана, надетого поверх черной рясы.

– Здесь и сделаем привал, братья, – решил отец Киприан. – Скорбит душа по старцу Вавиле. Сколь трудно шли, и ни одного слова жалобы от него не слышал. Великого терпения был человек!

Евтихий сноровисто подвесил медный котелок над огнем, чтобы вскипятить воду с ягодами шиповника и калины. Рядышком на жарких углях Илейка пристроил чугунок со вчерашней просяной кашей. Ели в молчании, неторопливо, поминали усопшего гусляра Вавилу, на могильном холме которого рядом с самодельным крестом из веток Евтихий лыком привязал гусли.

– Как знать, может, долетит до сих мест ветерок с родной сторонки, прогудит ему на тех гуслях слово привета от родных и близких людей, – сказал бурлак, прощаясь навек с оставленным в чужой земле старым гусляром.

Илейка неприметно для старших смахнул ладоней слезы с ресниц – смерть старца Вавилы напомнила безвременную гибель дедушки Капитона.

Евтихий нарушил молчание, высказав неожиданно пришедшее на душу пожелание:

– Хорошо-то как здесь! Срубить бы избу на этом холме, чтоб снегом не заносило по крышу, вскопать поле да стадо развести. Зрите, братья, пастбища какие вокруг нетоптаные!

По сумрачному лицу отца Киприана чуть приметно скользнула скорбная улыбка – как быстро бурлак отрешился от потери побродима! Молодость не думает, что и своя печаль-многолетие не за горами, – но тут же согнал эту непрошеную усмешку. Пояснил Евтихию, что и здесь угодия чужие: наткнутся на них кочевые башкиры, дань-ясак за землю потребуют, либо спеленают арканами по рукам и ногам и в ближнее поселение-завод сведут в надежде получить за них от администрации какой ни то выкуп-барыш.

– Нет, брат Евтихий, – добавил отец Киприан. – Скорее прочь из сих краев. Скоро вступим в земли, где железорудные заводы понастроены. И вовсе бережно идти придется, чтобы не ткнуться ненароком в заводские заставы, о которых сведущие люди упреждали нас еще в Бугуруслане. Изловят – в каторжные работы зашлют в рудники или на углежогные делянки. Не видать нам тогда заветного Беловодья, как свинье неба синего. В сибирской земле, надеюсь, много безопаснее нам будет идти, тамо народ вольготнее живет и не напуган страхами о беглых, коих ловят на каждом шагу по указу заводской администрации заводов Каменного Пояса.

Притоптали костер, чтобы ветер не разнес искры по лесу, и вновь шли, выбирая путь так, чтобы излишне не карабкаться по крутобоким, зачастую голокаменным склонам гор и не плутать в темных буреломах по ущельям.

Когда солнце склонилось над зубчатым западным горизонтом, неожиданно перед побродимами открылась большая река. По ее быстрой воде плыли две низкобортные баржи, груженные строевым лесом. Работные люди с криком бегали вдоль борта и длинными швеями оберегали баржи от столкновения с острыми камнями, которые, словно черные зубы в дьявольской пасти, торчали из пенистой воды. Баржи благополучно миновали крутой изгиб реки, и побродимы проводили их взглядами до тех пор, пока они не скрылись за скалистыми выступами.

Отец Киприан пристально посмотрел с крутого обрыва на темную в береговой тени воду, мечтательно сказал:

– Кабы повернуть реку вспять, плыть бы нам по ней… А так будем брести вдоль берега. И рыбицей свежей кормиться станем от ее щедрот вдоволь.

От заросшей кустами расселины, которая дала им временное пристанище, они пошли встречь реке, благо вдоль скалистого обрыва залегла неширокая, в две-три сажени, каменно-песчаная гряда. Шли, остерегаясь соскользнуть ногой с камней, покрытых осклизлой зеленью, то и дело прибегая к помощи надежных посохов. Но бывали дни, когда приходилось оставлять прибрежье – иная скала так круто упиралась в тугие потоки воды, что не оставалось ни камней, ни россыпей. Побродимы, помогая отцу Киприану, карабкались по крутогорью вверх, Илейка втаскивал Иргиза за ошейник, и буреломами, непролазными и нехожеными лесами шли за Евтихием. Бурлак иногда по нескольку часов подряд не выпускал из рук топора, прорубая путь в завалах, – обходить буреломы, стеной уходящие вниз, во тьму горных расщелин, было бы вряд ли выгоднее.

Шли и прислушивались, как неподалеку, подобно сварливой свекрови на непочтительных невесток, ворчала река, напирая всей мощью на недвижную гранитную грудь старого Каменного Пояса.

* * *

Два дня над горами лил надоедливый осенний дождь. Вода мутными потоками низвергалась по склонам, настырно, будто вконец пропившийся ярыжка, влекомый в сердцу милый кабак, пыталась сквозь невидимые глазу трещинки в каменном своде проникнуть в пещеру, где укрылись от ненастья побродимы. Костер у входа то и дело задувало сырым ветром, захлестывало холодными брызгами. Дым немилосердно щипал глаза, но Евтихий и Илейка всякий раз терпеливо, до головной боли, раздували угасающий огонь.

Ближе к полудню третьего дня дождь поутих, и порывистый северный ветер унес сырые тучи на юг, к Оренбургу. Отец Киприан с кряхтением, растирая рукой поясницу, выбрался из пещеры. Стоял, жмурился от ярких бликов на мокрой листве деревьев. Под ним неподалеку сердитая река Белая бранилась с мутными потоками, которые из каждой расщелины, из каждого распадка, подобно разыгравшимся ребятишкам, бежали к ней наперегонки.

Над головой в высоких кронах елей посвистывал верховой ветер. И вдруг – а может, почудилось? – из-за реки потянуло непривычными запахами. Не запахами мокрой хвои, залежалого мха и прелого прошлогоднего разнотравья. Пахнуло дымом, гарью, но не такой, какая бывает от лесного пала.

– Евтихий, Илья, подите сюда, – негромко позвал монах побродимов, обеспокоенный своим открытием.

Евтихий – он и в Беловодье шел, словно лямкой тянул за собой тяжело груженную баржу: сутуло склонясь, упрямо и молча, – принюхался, безнадежно махнул рукой.

– Уподобился, видно, я старой собаке, у которой нюх пропал вовсе, – и ушел в пещеру готовить обед.

Илейка доверительно прислонился к отцу Киприану. Они ежились от свежего пронизывающего ветра и минут пять внюхивались. Действительно, из-за реки, с ее правобережья, доставали сюда вместе с густым и влажным запахом сосен слабо различимые запахи дыма и горячего железа.

– Жилье большое, – высказал догадку Илейка. Отец Киприан добавил, соглашаясь:

– Мнится мне, завод неподалеку. Надобно брести с опаской. Роса до ночи спадет, и поутру пойдем.

Утром проснулись чуть свет и тут же, будто дурмана наелись на ночь, начали скакать вокруг затухшего костра. Илейка, стараясь побыстрее изгнать из тела озноб, пустился вприсядку, пока не зацепил полой кафтана и не развалил сухие дрова, сложенные близ входа в пещеру. Иргиз принял это за игру, ухватил отрока за рукав и мотал большой головой из стороны в сторону, сердито рыча, будто злясь.

– Ух ты! Ух ты! – словно сыч из дупла, ухал отец Киприан и, полусогнутый, смешно крест-накрест ударял себя по бокам длинными охватистыми руками.

Евтихий медведем ворочался на месте, чтобы ненароком не задеть кого из побродимов и не ушибить. У всех троих с кафтанов сыпался седой невесомый пепел костра. Дров с ночи осталось маловато, Евтихий взял топор и вместе с отцом Киприаном спустился к реке умыться и насшибать сухостоя, Илейка остался раздувать огонь, к реке сходить поленился.

– Росой здесь очи умою.

Первым с камня умылся Евтихий и, согреваясь, принялся за работу. Сухостоина радостным звоном откликалась на каждый удар замашистого топора – пришло время и ей, прежде никчемной, принести пользу побродимам.

Отец Киприан аккуратно снял верхнюю одежду, остался в рясе. Подошел к реке, облюбовал плоский камень и опустился коленями на него. Наклонился зачерпнуть пригоршней воду и…

Голова ли закружилась от недавнего еще сна, а может, достаточно было резкого порыва ветра из длинного ущелья за спиной, но отец Киприан вдруг потерял равновесие и ухнул головой в холодную глубь обрывистого здесь берега.

Евтихий не услышал запоздалого, водой приглушенного вскрика, но всплеск падения чудом донесся до него. Оглянулся – монаха на камне нет, а в сажени от берега, словно ленивая утица, покачиваясь на волнах, уплывает черный клобук.

– А-а-а! – взвыл Евтихий, не успев даже оцепенеть от испуга, и, как был, с сухим нетолстым стволом осины в руках, кинулся в воду спасать монаха.

Отец Киприан на миг вынырнул среди волн – саженях в десяти от Евтихия мелькнуло продолговатое и белое, будто фарфоровое, лицо монаха, потом взметнулась рука, но схватила лишь горсть сырого тумана, и так, со сжатыми в кулак пальцами, монах снова ушел под воду.

Толкая перед собой легкое бревнышко, Евтихий сильными взмахами настиг отца Киприана и, когда тот еще раз, наверное в последний, появился над поверхностью, успел ухватить его за просторный рукав рясы, дернул вверх. За рукавом, боком, вышло из воды обмякшее тело отца Киприана. Широким ртом монах хватил воздух и, не видя еще Евтихия, вцепился руками в осинку, которая тут же осела под его тяжестью.

– Держись, отец Киприан! – отплевываясь, выкрикнул Евтихий. Неустойчивые волны накатывали на голову то со спины, то, отраженные от берега, захлестывали лицо. Чувствуя, как намокший кафтан и сапоги тянут на дно, Евтихий поплыл рядом, толкая к берегу бревнышко с отцом Киприаном.

У торчащего из воды острого, сверкающего мокрыми боками камня их разнесло в разные стороны. Монах попал в поток ближе к берегу. Он успел ухватиться за спасительный выступ откоса и прилип к нему подобно огромной черной улитке, с которой вдруг сорвали защитный домик.

Отец Киприан оглянулся, не увидел рядом Евтихия и закричал:

– Евтихи-й! Где ты-ы?

– Я жив! – успел откликнуться Евтихий за камнем, прежде чем крученая волна снова перекатилась через голову. Изо всех сил, на какие только был способен, Евтихий замахал руками, опасаясь, как бы его не закружило водоворотом за каменным зубом и не отбросило на середину реки. Течением снесло его шагов на сто ниже, и только там, скользя и ломая ногти на мокрых камнях, он вскарабкался на берег и вдоль обрыва поспешил к тому месту, где выдернутой из воды вековой черной корягой стоял на камне сгорбленный, трясущийся от холода отец Киприан.

Не мешкая, Евтихий помог снять сырую рясу, надел на монаха сухой и теплый кафтан и почти силком потащил вверх, к пещере.

– Ты сам-то в мокром. Отожми хоть одежду, – настаивал отец Киприан, но Евтихий упрямо поднимался с монахом вверх.

– Я здоровый, вон как пар валит с меня! Тебе надо скорее к теплому костру… То великое счастье, что ты кафтан свой снял перед умыванием.

Илейка, потрясенный, молча опустился на каменный пол пещеры, несколько секунд во все глаза смотрел на мокрых, задрогших побродимов. Потом пересилил испуг – ведь живы побродимы, – накидал сухостоя в огонь, помог стащить с отца Киприана сапоги, полные воды. Он отдал монаху свои сухие теплые портянки. Посадил рядом у огня и укрыл со всех сторон рядном. Вторым рядном укутал почти голого Евтихия – запасного сухого белья не нашлось. Бурлак подставил к костру босые ноги, и от них пошел пар. Евтихий в ознобе передергивал плечами, бормотал:

– Ух как греет… А вода студеная уже, не то что летом.

Отряхиваясь от воды, в пещеру поднялся Иргиз, а в зубах – мокрый, словно банная ветошь, клобук. Пес положил клобук рядом и сел, принимая сдержанную ласку монаха.

– Надо ж такому случиться! – долго не мог успокоиться Илейка, переворачивая подсыхающую одежду побродимов у огня. – А мне и невдомек, куда это Иргиз вдруг метнулся из пещеры. Подумал, что зайца где рядом учуял. Остался бы один на погибель в диком лесу. Ох, господи…

К обеду обсушились, переоделись. Отец Киприан достал из котомки завернутый в тряпицу пистоль с резной ручкой из желтой кости, любовно повертел туда-сюда, осматривая, нет ли где ржавчины. Илейка от удивления присвистнул негромко:

– Вот так штука! Неужто твой, отец Киприан?

Евтихий же и бровью не повел, словно знал, что монах при оружии огненного боя.

– Мой, чадо Илья. – Монах старательно вытер пистоль сухим платком. – Подарок одного из гончаровских атаманов.

Илейка вторично в безмолвии опустился у костра: до этой минуты отец Киприан и словом не обмолвился, что и ему довелось принять участие в недавнем бунте, только не на заводах Демидова, а на мануфактурах Афанасия Гончарова.

– Кого-нибудь из ромодановских встречал, отец Киприан?

– Случайно встретились с Кузьмой Петровым, – неспешно рассказывал монах, растирая все еще не согревшиеся руки. – Из Ромоданова уходил он, пулей побитый. Я наткнулся на него со товарищи, травами лечил. Зиму пересидели на Чагре, близ Самары, в ските под названием Тепленький Овраг. Звал я ромодановцев в Беловодье, а они на Яик подались.

«Вот, еще один ромодановский атаман на воле объявился! – Илейка радостно потер руки. – Непременно отыщут на Яике друг друга. Эх, Кузьма, зря не пошел ты с отцом Киприаном!» Потом вновь печаль о покинутом доме заскребла в горле:

– Многих побили… в Ромоданове? Не сказывал Кузьма про то? – выдавил из себя Илейка и затаил дыхание, страшась услышать о поголовном истреблении жителей взбунтовавшейся волости. Как там матушка с престарелыми родичами? Жива ли?..

– До смерти побили не многих, а в полон похватали изрядно, самых отчаянных работных с заводов. Они дрались с драгунами даже на улицах Ромоданова, под пушечным боем. Многие по лесам теперь разбежались. Про пистоль не обмолвись, – предупредил отец Киприан, – иначе и ряса меня не спасет, на дыбу подымут в пытошной. Сохнуть мне тогда на крюках, аки распятой выдриной шкуре. Уразумел? – Отец Киприан спрятал пистоль не в котомку, а в потайной карман рясы под левым локтем. – Так-то оно будет сподручнее.

Полдня шли склоном горы, среди сплошного леса, не видя перед собой ничего, кроме серого камня под ногами да светло-коричневых шершавых стволов. Иргиз, учуяв бурундуков или белку, то и дело кидался по сторонам. Изредка над лесом проносились крикливые грачи.

– К зимнему жилью перелетают, к теплу, – пробормотал Евтихий, задрав бородатую голову. – Где-то мы перезимуем, в тепле ли, а то, как медведи, забьемся в подкоренье, а? – И он шутливо тыкал Илейку твердым пальцем в затылок.

Ноги скользили по влажным зашмелым камням, по хвойной многолетней подстилке. Постепенно спустились со склона хребта ближе к реке. Лес чуть раздался, и впереди взору открылась просторная долина, над которой, почти у речного берега, густо поднимались столбы дыма. Вдоль опушки – не разобрать издали – не то рубленые избы, не то сложенные поленницы дров. Около них неторопливо копошились люди.

Уперев подбородок в сложенные на посохе кисти рук, отец Киприан долго всматривался, нет ли где рядом служилых людей. Не видел солдат и остроглазый Илейка.

– Коли так, спустимся к людям. Быть может, брашном разживемся. А будет нам лихо какое – соберемся вон к тем скалам, что за долиной… коль разбежимся ненароком, – добавил монах.

На каменистом голом берегу, куда подступала неширокая долина, рядом с желто-белыми березами разместился десяток сиротливо-неуютных рубленых изб с маленькими пустыми окошками. Избы топились по-черному, и дым выходил не только в отдушины над дверями, но и через окна, закоптив верхние венцы и навесы крыш над ними.

У третьей от леса избы, не выпуская из рук топора, прикрыв левой ладонью глаза от низкого уже солнца, в побродимов всматривался пожилой мужик с крупным мясистым носом. На нем был кафтан, на ногах – небрежно закрученные грязные обмотки, зато новые, совсем не ношенные лапти сияли свежестью не запыленного еще лыка.

Разглядев среди путников горбуна-монаха, мужик степенно огладил широкую бороду, отбросил топор к куче наколотых дров, стащил с облыселой головы суконный треух и сделал несколько встречных шагов.

Отец Киприан благословил его и охотно принял предложение войти в избу, где жил он, старый Дорофей, с двумя женатыми сыновьями и племянником Добрыней. Светло-серые глаза Дорофея излучали приветливое тепло гостеприимства, которым славились испокон веков хорошо обжившиеся на земле русские люди.

– Благодарствую, брат мой, за кров и приют, – проговорил он. – Притомились изрядно, идучи башкирскими землями и проповедуя слово Господне среди некрещеных инородцев. – Монах говорил степенно и важно, чтобы заранее упредить человеческое любопытство: кто же они, эти нежданные путники в такой глухой и нежилой местности?

Дорофей в свою очередь пояснил, что здесь работают его односельцы, приписанные к Вознесенскому заводу Демидова, а завод этот на правом берегу реки Белой.

«Так вот куда наказывал идти нам с дедушкой Капитоном атаман Чуприн! – вспомнил давнее Илейка, сразу защемило сердце. Подумалось: – Я-то добрел, а дедушка сгиб… Да и ромодановцы теперь кто где».

– Мы здесь жигарям лес готовим, – сутулясь под низким потолком, хозяин прошел вслед за гостями в темную горницу. Добрую половину избы занимали полати, где толстым слоем лежала листва, а поверх листвы кинуто затасканное серое рядно. – Летом заготовляем дрова в поленницы, а по осени другие наши односельцы жгут их в кабанах – это такие огромные кучи, землей присыпанные, чтобы бревна не враз перегорели, а тлели без воздуха, – пояснил Дорофей. – Когда река встанет, на санях свозят угли в плетеных коробах на завод. Тяжкая, маятная работа. – Дорофей присел к грубо сколоченному столу напротив гостей, положил перед собой подрагивающие от недавней тяжелой работы руки и все так же внимательно переводил пытливые глаза то на монаха, то на его спутников.

– Жизнь наша пресладкая, отец Киприан, – отшутился Дорофей на вопрос монаха о житье-бытье. – Живем как у Христа за пазухой. Одна досада – от веселья и беспечности уже все ногти об затылок исчесали. Так-то, отче! Ну а вы, издали идучи, я чаю, многое повидали, всего понаслышались. – Помолчав, Дорофей перевел разговор: – К ужину мужики из лесу выйдут, допытываться станут, вправду ли, что на демидовских заводах бунт был. Так ты расскажи нам, святой отец, об тех делах.

– Рассказать можно, брат Дорофей, – отозвался отец Киприан, всматриваясь в лицо собеседника: не рискует ли он, соглашаясь на такую беседу? – Да как бы сорока под окном не села… Расстрекочет по белу свету, потревожит барина в высоких хоромах. Пошлет он молодцов звать нас пред очи светлые, а на нас кафтаны кострами попорченные, смазные сапоги давно дегтем не чищены.

– И то, – согласился Дорофей. – Летала под нашими окнами такая сорока, да упорхнула уже за реку Белую. Однако обещала воротиться.

Через раскрытую дверь послышалось рычание Иргиза. Дорофей пошел к выходу, сказал, нагнув голову перед порогом:

– Упредить наших надобно, чтоб о вас знали, – и, спугнув шустрых воробьев под стрехой, вышел.

Отец Киприан привстал с лавки и выглянул в окошко. Хмурые и уставшие, обвешанные пилами, топорами, тугими мотками веревок, некоторые с вязанками сухого хвороста за плечами, мужики неторопливо сходились с разных сторон долины к огромному дубу, где над костром парил трехведерный артельный котел.

Дорофей снял крышку и с трудом, словно старинный богатырский щит, отставив ее на вытянутой руке, деревянным черпаком взял пробу с варева.

– Идут к нам… Трое, – проговорил отец Киприан и вновь сел на лавку, посматривая через дверной проем на жадную к жизни кривую березу посреди каменистого обрыва на другом берегу реки.

Вошли, от порога поклонились. Старший, худой, у него по левой щеке багровела совсем свежая царапина – должно, не успел увернуться из-под падавшего дерева, – помял в руках суконную мурмолку, пригласил:

– Не погнушайтесь, святой отец, разделить с нами хлеб-соль.

– Благодарствуем, – степенно, басом отозвался монах, а Илейка и Евтихий ответили на приглашение глубокими поклонами.

Мужиков собралось более полусотни. Одинаково одетые в серые, подранные в лесу и прожженные у костров кафтаны, в избитых грязных лаптях, в длинных домотканых рубахах и оттого так похожие друг на друга. И только глаза – задумчивые, грустные, усталые и равнодушные, как у загнанного под нож и смирившегося со своей участью телка, отражали состояние душ работных мужиков, у каждого наособицу.

Светло-голубые глаза Добрыни, который радушно усадил около себя немного робеющего Евтихия, излучали любопытство, желание сойтись в крепкой дружбе с этим большим и молчаливым человеком с далекой Руси.

– Хватай ложку, друже Евтихий, – негромко пошутил Добрыня. – Ешь – не зевай, говеть на такой работе, как наша, не приходится. Голодному и полынь не сломить, не то что сосну.

Старый Дорофей, а он в артели был за кашевара, всем ровно разложил овсяную кашу на свином сале, выжидательно посмотрел на отца Киприана. Монах, склонясь над столом, внятно и громко прочитал Отче наш. Тихо было до конца трапезы, и только ложки размеренно чиркали по вытертым до белизны бокам деревянных мисок, да где-то в лесу невесть с какой радости стрекотала сорока.

* * *

Плоскодонная лодка тяжело качнулась и осела, когда Добрыня широко шагнул с каменистого берега на кормовую доску и, замочив лапти в воде, скопившейся под сиденьями, прошел на весла. Кашевар Дорофей отвязал веревку, постоял некоторое время, пока Добрыня разбирал весла, потом, заслонив рот от бокового ветра, крикнул вслед уходящей лодке:

– Не забудь прознать в заводской конторе, скоро ли нам от лесных работ к дому ехать?

Рядом с Дорофеем похожий на кривой ствол недогоревшего в пожар вяза, в черной рясе стоял отец Киприан. Облокотясь о посох, монах улыбался каким-то ему одному ведомым мыслям и смотрел не на отъезжающего с Добрыней Илейку, а себе под ноги, где между черными мокрыми валунами журчала речная вода.

Добрыня, раскачиваясь телом на скамье, махал веслами без видимого усилия, и реку пересекли довольно быстро, несмотря на сильное течение. Лодку привязали к дереву и малохоженной тропой вдоль горного склона направились к демидовскому заводу, близость которого угадывалась по характерному запаху горячего железа, доносимому встречным ветром.

Завод открылся, едва вышли из леса: высокий частокол, рубленые по углам башни с островерхими крышами-навесами для стражи да наглухо закрытые двухстворчатые ворота, в которые уперлась сбежавшая с горы проселочная дорога, поросшая по обочине густыми кустами шиповника.

– Не завод, а чисто тебе крепость, – подивился Илейка, едва успевая шагать за Добрыней.

На крепкий Добрынин стук распахнулось смотровое оконце. Бородатый стражник со злыми, как у пойманного хорька, глазами прокричал:

– Кто такия? По какой надобности на завод претя?

Илейка словно укололся об эти нелюдимые глаза – попятился. Добрыня поспешил снять мурмолку, поясно поклонился перед оконцем, сказал стражнику:

– Жигари мы из-за Белой реки. В лавку за снедью да к приказчику Викентию Афиногеновичу по делу.

– Носит вас нечистая сила туда-сюда, – проворчал стражник. Громыхнул отодвинутый дубовый засов, рядом с воротами открылась калитка. Хромоногий стражник при ружье и сабле пропустил, но для порядка постращал:

– Входитя. Да не шастайтя по заводу где ни попади! В контору ступайтя сразу, инача другой раз не пущу вовся.

Лишь в одном месте, когда проходили вдоль кривой улочки от ворот до двухэтажного дома, вместе с характерным запахом подгорелой рыбы из раскрытой двери донесся протяжный крик:

– Мамка-а, дай хлебца!

В ответ прозвучал надрывный, с простудным хрипом злой женский голос:

– Цыц ты! Я что, хлеб тебе из колена выломаю? Завод словно вымер и обезлюдел, даже охочих до чужих штанин собак и то не видно по улочкам.

Двухэтажная контора красовалась на неровной площади голубыми окнами, узорчатыми ставнями, и над окошками такие же голубые резные наличники. По ту сторону копошился городок.

Дальше по главной от ворот улице, на берегу неширокой речушки, видна была круглая, из кирпича выложенная домница, рядом с ней из приземистой черной кузницы слышался приглушенный звон молотов о наковальню. Около домницы и кузни серые люди сновали с разновеликой поклажей. По речному склону проволокли на конях очищенные от коры бревна. К дощатой пристани проскрипели тяжело нагруженные телеги, укрытые старыми рогожинами. Когда телеги проезжали мимо конторы, Илейка уловил все тот же запах ржавчины и теплого железа. Этим запахом, казалось, были пропитаны земля и трава, заборы и башни города-крепости, вплоть до узкой звонницы над деревянной церквушкой, которая чуть просматривалась одним боком за домницей.

Добрыня, не прознав, в каком настроении приказчик, не отважился сразу идти в контору. Они пересекли избитую колесами и копытами площадь и зашли под невысокий навес соседней лавки. За прилавком красовался алой рубахой щекастый молодой купец, без бороды, с модными, в тонкое колечко, усиками – завидный своей статью и достатком жених для местных красавиц.

– Бог в помощь вам, – поздоровался Добрыня. – Не сведомы ли часом, у себя ли Викентий Афиногеныч?

Хозяин лавки оценивающе окинул взглядом былинного детину: убор на голове – такую мурмолку пора курам отдать под гнездо! – домотканая рубаха, потрепанные на вырубках лапти. «Ну и покупатели пошли таперича!» – невольно читалось на его лице. Купец плавными движениями пальца подправил завитые усики, с усмешкой ответил, покривив губы:

– Мы у твоего приказчика в сторожах и оповестителях не состоим, – и, подбоченясь, выставил грудь колесом – заметил в конце улицы идущих от церкви к лавке женок заводских чиновников. Легкий ветер играл белыми перьями широкополых шляпок. Женки проплыли мимо, не удостоив его вниманием, купец потускнел, похмыкал и перевел взгляд на Добрыню.

– Вон посыльный из конторы бежит, у него поспрошай о своем приказчике!

От пристани бежал долговязый и огненно-рыжий малый. На вопрос Добрыни, где теперь Викентий Афиногенович, тот придержал шаг и поспешно ответил:

– Днями двое работных с заводу утекли, так он за ними в угон пошел.

Добрыня удивленно уставился на посыльного, который смахнул ладошкой пот со лба и не мешкая исчез в раскрытой двери конторы, будто ветром его сдуло сквозным.

Молодой купец пугнул полусонных мух, которые норовили плюхнуться в открытую кадушку с медом и в той сладости окончить остатки дней своих, и от безделья неспешно пояснил Добрыне, что шесть дней назад десятка четыре работных, нанятых в одной из государевых деревень по договору на один год, стали требовать от управляющего заводом расчета, чтобы ехать домой. А тот управляющий вынес бумагу, где якобы писано, что не на год, а на три мужики подрядились работать, за что и задаток им сполна выплачен. А расчета им никакого не получается, потому как за прокорм да жилье причитается с них куда как больше, нежели заработано.

– Кто к нашему хозяину Никите Акинфичу Демидову угодил в лапы, беглый ли, нанятый ли, все едино не помышляй на волю выскользнуть. Даром что молод, три десятка лет всего, а старики сказывают, будто хваткой вышел в деда своего, зачинателя династии Никиту Демидовича.

– А как же те двое с завода утекли? – допытывался Добрыня, пораженный услышанным: ну и дела затеваются! Словно отыскивая место, где бы и самому сигануть в горы, он осмотрел зубчатый частокол, высокие башни по углам и над воротами, а на башнях добрый десяток недреманных стражников.

– Сказывали, будто собрались те нанятые на тайное сборище да и порешили послать от себя ходоков в общину уведомить, какой им вышел от Демидова конфуз. Да чтобы община писала матушке-государыне наказ искать на заводчика управу. – Купец хохотнул и недобро покосил глазами в сторону демидовского особняка за крепким частоколом над речным берегом. В его взоре Добрыня уловил искру зависти к удачливому миллионщику.

«Доведись быть крепкому сыску над хозяином, – подумал Добрыня, – так ты, купчишка, не преминул бы подставить Демидову ногу, порассказав о лихоимстве управляющего и приказчика. Да и нам ласки не много было от крутого нравом Никиты Акинфича. А я сам со своими односельцами разве не в такой же каторге, как и эти обманом задержанные мужики? Их обида – наша обида».

– И что же Демидов? Отпустил ходоков? – не отставал с расспросом Добрыня.

– А нашему хозяину любая вода в глаза – божья роса! – Купец грудью налег на прилавок и оглядел улицу: нет ли где хозяйских подслухов? Успокоившись, продолжил: – Загнал мужиков в подземные норы землю и руду копать. Думается мне, что легче им беса за хвост изловить в том подземелье, нежели управу найти на хозяина. А и дойдут убежавшие до столицы, окромя батогов, себе ничего не выхлопочут.

– Наши, ромодановские ходоки были в столице, – неожиданно обмолвился Илейка, вспомнив и свою боль-обиду. – Да тако ж вышло – привезли в воеводскую канцелярию и батогами били, дознаваясь, кто в застрельщиках бунта был.

– О том ты, отрок, здесь помалкивай, а то… – Купец зевнул, потянулся с хрустом в костях.

Добрыня почесал голову под измятой мурмолкой, повернулся к отроку:

– Жди меня здесь, Илья. Зайду в контору, узнать надобно, не сведом ли кто, на какой день Викентий Афиногеныч думает наехать нашу работу принимать.

Илейка вспомнил наказ отца Киприана прикупить в зиму побольше соли.

– Фунтов пять мне соли, – сказал он и сунул руку в карман за деньгами, прикидывая, сколько достать, если пуд соли по здешним ценам не менее десяти копеек.

– Куда тебе столько? – удивился купец, крутнул ус и пошутил: – Неужто поленницы солить в зиму?

Ответить какой-нибудь шуткой Илейка не успел – за спиной, у въездных ворот, послышались неясный гвалт, конское ржание, потом показалась группа уставших и забрызганных грязью всадников, одноконная телега проехала в ворота.

– Явился ваш любезнейший Викентий-усмиритель, – неприязненно обронил купец и с холщовой торбой прошел в угол лавки, где стоял широкий куль с солью.

Всадники остановились перед конторой. В телеге спина к спине сидели двое, повязанные веревкой.

– Изловили-таки обоих Одинцов, – сказал купец из темного угла, а в голосе сожаление. – Замордуют теперь мужиков.

– Кто они? – не сразу сообразил Илейка, подумал: «А ну как кто из наших, ромодановских атаманов? Сказать бы слово хоть одно, утешить, что вот отыщет он Беловодье, избавителей на Русь приведет, вызволит из подземелья…»

– Братья это, Леонтий да Иван, – пояснил между тем купец, утрясая торбу. – Которые бежали с завода. Ох и лихо теперь будет Одинцам!

Беглецов отвязали друг от друга, и они с трудом, неуклюже начали вылезать из телеги. Когда один из них, пониже ростом, повернулся спиной, Илейка увидел связанные руки, да так, что едва ли не локоть к локтю стянуты.

Чернявый, цыганского обличья стражник ни с того ни с сего вдруг привстал в седле и изо всей силы ударил меньшого брата плетью. На обнаженной шее выступил – словно вспыхнул огнем – кроваво-красный рубец.

– Пошто бьешь брата Ивана, выродок собачий! – крикнул старший Одинец и встал перед конем, заслоняя меньшого. – Тебя бы самого, пса поганого, вместе со зверем-хозяином высечь, а потом повесить на старой осине! И повесят! Ромодановцы не извели ваше крапивное семя – бог даст другого часа, изведут! За все ваши лихоимства поквитаются!

Из открытых дверей конторы, от домницы, от соседних ближних дворов между тем набежали мужики, бабы, подростки. Городок словно проснулся от послеобеденного сна и теперь сходился к конторе, растревоженный случившимся. Илейка оставил купца с торбой соли у весов и поспешил в толпу, будто он мог чем-то помочь повязанным мужикам.

– Што-о? На хозяина такую хулу возводить? Да ты знаешь, что тебе за это? – приказчик вытаращил серые глаза, прокуренные усы недобро задергались. По упитанному лицу пошли розовые пятна. Он скособочился в седле, чтобы лучше видеть лицо выведенного из терпения работного мужика. – Держите его накрепко! Я мигом к хозяину доложить о бунте! – И дернул коня за повод, поворачивая в сторону демидовского особняка.

Со второго этажа, где из окон повысовывались служащие конторы, седобородый сухонький старик со стеклами на носу прокричал приказчику:

– Слышь, Викентий! Не бери греха на душу! Посеки мужика да на том и уймись. Яви свое благоволение к несчастным.

Приказчик, раздвигая конем толпу работных, выбрался на свободное место и поскакал в сторону реки, беспрестанно оглядываясь через левое плечо, словно боялся недоброй погони.

– Что же теперь будет? – выкрикивала в толпе сердобольная женка. Она протиснулась к телеге и перекрестила братьев. – Христос вам в защиту, горемычные детушки.

Вскоре вернулся приказчик. По злому лицу, по недоброму прищуру глаз и по тому, как побелели тонкие поджатые губы, Илейка сразу понял – будет худо повязанным братьям.

«Тако ж и наш Оборотень лютовал… Батюшку моего Федора в подземелье пытал каленым железом!» Закипая злостью, Илейка, не зная еще зачем, подхватил из-под ног увесистый ком сухой земли.

– Волоките к кузнице! – распорядился приказчик стражникам. – Чтоб впредь неповадно было бунтовать народ, повелел хозяин укоротить смутьяну язык калеными щипцами!

За спиной Илейки взвизгнула какая-то женка, ее крик подхватили другие. Засопели мужики, через силу сдерживаясь, чтобы не кинуться в драку – голыми руками против вооруженных стражников. Старший Одинец рвался из цепких рук, кричал обступившим работным, взывая к сочувствию и избавлению:

– Не каторжный я! И не убивец! За правду стоял, братья! За что такое глумление?

– Волоките! – срывая голос, закричал Викентий. – Смутьяну и бунтарю наказание поделом! А кто с ним заедино хочет под клеймо лечь – выдь из толпы! Што сробели, крикуны? – Викентий рывком выхватил из приседельных карманов пистоли, наставил на мечущуюся толпу. По багровым от напряжения скулам заходили тугие желваки, над головами громыхнул выстрел. Из сторожевой башни прибежал вооруженный караул человек в десять и перегородил улицу.

– Осади! Осади назад! – распоряжался приказчик, наставляя пистоли на каждого, кто хоть на шаг выпирал из толпы, стражники немилосердно стегали баб плетьми, пинками отгоняли отроков, длинными пиками стращали работных.

– Братец Леонтий, мужайся! Отольются им наши слезы! – прокричал младший, Иван, с крыльца конторы. Цыганоподобный стражник еще раз ударил его плетью и втолкнул в темные сенцы.

Два стражника с руганью поволокли старшего Одинца по улице. Толпа напирала на охрану и шла следом шаг в шаг, не отставая, готовясь, казалось, при первой же попытке применить оружие, всей массой навалиться на караул и смять его, пустить в ход кулаки и подручные средства: камни, колья и слеги из оград.

Илейка, стиснутый разгоряченной толпой, оказался перед огнедышащей домницей. Внутри, невидимое глазу, гудело пламя. Горячий дым вырывался из верхнего отверстия, смешивался с холодным воздухом и клубами уходил к красно-желтому склону горы.

– Архип! – Приказчик ногой распахнул приоткрытую дверь. – Живо сюда!

Из пристроя домницы, вытирая о кожаный передник испачканные ржавчиной и древесным углем руки, вышел лохматый, с торчащими жесткими бровями мужик, похожий на ощетинившегося старого ежа. На закопченном морщинистом лице сверкали белки глаз.

– Что угодно вашей милости, Викентий Афиногеныч? – громко спросил мастеровой и еще раз вытер ладони о залапанный передник, словно надеялся, что приказчик протянет ему свою руку для приветственного пожатия.

– Каленые клещи сюда! Живо. Повелел хозяин бунтарю язык укоротить.

Архип качнулся, глаза его сузились, словно их ослепило вырвавшееся из горла расплавленное железо.

– Мыслимо ли, Викентий Афиногеныч… Здесь не пытошная.

– Што-о? – Приказчик зловеще ступил конем к мастеровому и занес плеть над головой для удара. – Супротивничать воле хозяина? Укороти язык поганый! Тащи клещи! Или под землю к ромодановцам запросился?

Архип сменился в лице, в сердцах плюнул под ноги, но с места не сошел.

– Кличьте Ваську-ката! То его дело. А я мастеровой! Мое ремесло – государыне и России гаубицы лить, а не языки мужикам рвать! Хоть и в подземелье теперь! Да слышат все – я не кат!

Метко брошенный Илейкой ком засохшей земли бухнул приказчику в спину. Он вскрикнул от неожиданности, оставил мастерового в покое и с плетью врезался в толпу, вымещая злость и бессилие перед упорством работных. За ним еще несколько конных замахали плетями по мужицким головам, а пешие с копьями кинулись бить и хватать самых смелых.

Добрыня отыскал в разбегающейся от домницы толпе Илейку, схватил за руку.

– Бежим отсюда! Викентию теперь не до вальщиков леса. Вон как вызверился! – Успел отпрянуть к забору – мимо с гиканьем промчались четверо верховых, преследуя кричащих и перепуганных отроков с палками в руках.

И только когда переплыли Белую и увидели идущих навстречу Дорофея и отца Киприана, Илейка вспомнил про соль, которую так и не успел купить в заводской лавке. Отец Киприан, узнав, что в рудниках томятся ромодановцы, горестно произнес:

– Да-а, чадо Илья, не видать рабам божьим солнечного света. Поопасится Никита Демидов выпустить их из-под земли. Это все едино было бы, что кинуть тлеющую головешку, не затушив, в сухом лесу. Чуть ветер, и вновь быть неуемному пожарищу.

* * *

На три дня задержались побродимы у лесорубов. Монах с большим удовольствием отдыхал среди людей, набирался сил в тепле и покое. Вечерами рассказывал мужикам о таком же нелегком житье в старой Руси, столицах, о бунте демидовских и гончаровских приписных. Лесорубы кряхтели, чесали в затылках, переглядывались, словно спрашивали друг друга – а они могли бы подняться против Демидова, если бы пришли от ромодановцев ходоки звать на общий бунт?

Илейка и Евтихий с утра вместе с лесорубами уходили в лес, помогали Добрыне очищать от кустарника место под новые поленницы, вытаскивали с делянок обрубки стволов, толстые ветки и складывали все это в стороне на топку печей. Частенько Илейка бегал за водой к студенцу и обносил работных родниковой водой. А на четвертый день…

От реки донесся привычный звон – кашевар Дорофей деревянной колотушкой ударял о медное било, подвешенное к нижней ветке дуба, – пора на обед к артельному котлу собираться.

Едва вышли на открытое место, Добрыня остановился так резко, что Илейка ткнулся опущенной головой ему в потную спину. В пустом ведре громыхнула жестяная кружка.

– Что там? – с беспокойством спросил один из мужиков, подслеповато щуря против полуденного солнца воспаленные и натертые глаза.

– Никак самого приказчика черти к нам принесли, – буркнул Добрыня, разминая уставшие плечи медленным сведением лопаток к позвоночнику.

Евтихий кашлянул в кулак несколько раз кряду, взял Илейку за плечо и негромко шепнул:

– Отойдем, братец, в сторонку. Надобно вещички на лихой случай захватить неприметно да в лес на условное место податься. Видишь, со стражниками приехал приказчик. Ну как бумаги от нас потребует, а?

Побродимы поотстали от лесорубов, шмыгнули в густые заросли и пошли стороной к избам.

Мужики затабунились, словно кони, которые учуяли неподалеку голодную стаю волков. Настороженно, полушагами, приблизились к дубу, где за длинным артельным столом в одиночестве обедал приказчик. Издали заметно было, как на белой цепочке раскачивались большие, с добрую луковицу, часы со стеклами и стрелками из красного металла.

Приказчик кончил жевать мясо, сорвал былинку почистить редкие зубы. И только тогда сотский Аникей несмело подошел к столу, поклонился.

– Викентий Афиногеныч, вот мужики… – начал было пояснять сотский и, не оборачиваясь, рукой махнул себе за спину.

– Вижу – не медведи, а што? Ты мне не мужиков кажи, а работу. Понял? – Приказчик белым платком вытер серо-каштановые прокуренные усы и аккуратно подстриженную бородку, небрежно скомкал и сунул платок в нагрудный карман распахнутого синего камзола с белыми кружевами на рукавах. – Ты вот што, Аникешка, расставь-ка мужичишек по делянкам. Я теперь же работу смотреть буду. Ступай.

Аникей проворно засеменил от стола к сумрачным голодным лесорубам. В ответ на их глухое ворчание опасливо замахал руками, будто от пчел отбивался:

– Будет, будет вам, мужики. Потом покормитесь… Потрафьте Викентию Афиногеновичу, и он зачтет вашу работу, даже если и малый недоклад у кого окажется в поленницах.

Загрубелыми пальцами мужики привычно поскребли затылки – изрядно понаслышаны, каково надобно «потрафить» капризному приказчику! Да где их насобирать, лишних алтынов? Лишнего медного семишника и то не сыскать в карманах – разве что серая пыль сбилась комочками по уголкам. Да и с какой это благости должны они мзду совать приказчику? Работу выполнили исправно, к сроку, стало быть, и по домам пора ехать.

– Отпустил бы ты нас, мил человек, по своим деревням, – робко подал голос кто-то из мужиков постарше. – Уже довольно сработали мы свою норму. Станет с лихвой, боле пяти саженей на душу.

Приказчик тяжело – не столько от солидной уже тучности, сколько от важности – повернулся на голос, усмехнулся недобро:

– А ежели ваши сажени поменьше моих окажутся, тогда што? Знаю я вас, лихоимцы-бездельники! В ваших саженях внутрях половина воздуху станет, а не дров.

– Таков уж здесь лес, батюшка Викентий Афиногеныч, – поспешил было вступиться за лесорубов сотский: свои ведь мужики, односельцы, их тоже жалко. – Прямой сосны, батюшка, куда как мало.

– Цыц ты, плешивый козел! – одернул сотского приказчик и плетью взмахнул было, угрожая строптивому Аникею. – Ишь, заступник выискался! Хозяин за вас подушные платит государевой казне сполна и не фальшивыми целковыми. А потому велено вам передать, што норму вам отработать надобно и за тех, кто по хворости остался в домах своих. А это, посчитай, сотский, на ваше село падает еще до двухсот саженей к сработанному. Через три недели я вновь приеду, постарайтесь успеть.

Из мужицкой толпы вырвался раздраженный крик:

– Братцы, это што же? До глубокой зимы нам таперича здесь гибнуть? Не бывать тому! Отпусти, Викентий, подобру-поздорову, не ищи себе лиха!

Приказчик с вызовом процедил сквозь стиснутые зубы:

– Это кто же такой умник-супротивник народился в темном лесу? Нут-ка, выдь пред очи, не труси заячьим хвостом в кустах!

Кричавший смешался, заробел. В толпе произошло недолгое волнение, и вперед вышел сумрачный Добрыня. Он нехотя стащил мурмолку, через силу поклонился, да не в пояс. Пробасил:

– Изволь проверить, Викентий Афиногеныч, норму за себя мы исполнили. Отпусти с миром, как народ просит.

В голосе молодого крепкого парня приказчик уловил неприкрытую угрозу. Он обернулся к лодке, на которой приплыл с того берега, и махнул рукой. К нему направились пять молодцев в роскошных алых шароварах, вправленных в новые сапоги. В руках – тяжелые плети, на поясах – кривые башкирские сабли. Подошли, встали рядом с приказчиком.

– Измордуют теперь парня, попал под горячую руку изверга! – простонал Дорофей, наблюдая за приказчиком и строптивым племянником. – А вы, святой отец, уходите. Видит бог, каша заваривается и у нас на горьком мужицком сале, как давеча на заводе. Бог вам в помощь отыскать заветную вольную землю. А как сыщете – знак верный дайте на Русь. Всем миром встанем и уйдем, хоть и в тридевятое царство, только бы прознать туда дорогу.

Отец Киприан выслушал старого Дорофея, но с места не двинулся, ждал чего-то. Видел, как Евтихий и Илейка неприметно выскользнули из двери избы и, сделав ему знак, отошли малость, пропали в кустах.

Приказчик между тем вплотную подступил к Добрыне.

– Вот с твоих поленниц и начнем смотреть, – вроде бы ласково взял парня за локоть, повернул лицом к лесу. – Веди, герой, показывай, што сработал за себя и своего сухорукого тятьку.

За спиной приказчика по вырубке безмолвно, словно глухонемые по базарной площади, вышагивали демидовские стражники. Добрыня, широко переступая через пни и не убранный еще валежник, показывал без видимой робости:

– Эта моя, и эта. Да вон те три поленницы рядышком, у берез поставленные.

Приказчик тыкал кулаком в просветы между торцами бревен, шевелил губами, что-то высчитывая.

– А кричишь, Аника-воин, што норму сработал? – с издевкой проговорил приказчик, не глядя на Добрыню, который весь подобрался в ожидании пакости от Демидовского слуги. – А выходит, что добрая четвертая доля в каждую сажень не доложена. Ась? А где поленницы твоего тятьки Изота? Што? Калека он? А может, дурачком прикидывается да отлеживается на печи – благодать божья, что хозяин и за него подушный оклад матушке-государыне исправно платит!

– Побойся бога, Викентий Афиногеныч! – Лицо Добрыни покрылось пунцовыми пятнами от возмущения. – Грешно такое на калеку говорить. Будет тебе бочениться-то перед нами, односельцы ведь. Сам знаешь, что в тяжкой заводской работе сорвал он себе руку, не владеет ею. Сухой рукой тятьке дров не повалить.

– Вали ты! – рубанул ребром ладони по воздуху приказчик. – Да добрые поленницы ставь, а не сдобные калачи на пузырях! За тобой, брат Добрыня, еще шесть саженей. Но если дашь согласие служить хозяину в стражниках, как я по весне предлагал, долг этот зачтется сполна. Думай, я своего слова не поверну в обратную. – Приказчик шагнул к угрюмо молчавшей толпе лесорубов. – А то забрали в голову блажь: домой да домой! Ну-с, а это чьи дровишки?

– Шалишь, Викентий Афиногеныч! Не на молочного телка напал ты нынче. Не дам над собой глумиться! – неожиданно выкрикнул Добрыня, швырнул ногой подвернувшуюся ветку осины. – Я свое сработал, и здесь мне боле делать нечего. Меня дома хозяйство в зиму ждет. А за тятьку пусть хозяин платит подушные, на его заводе он попортил руку. И в стражники не иду – хлебороб я, а не постыдный кнутобоец по мужицким спинам! Не по сердцу мне жить да смотреть из-под твоих рук!

Добрыня подхватил топор, сунул его за пояс кафтана и решительно пошагал прочь с делянки.

Лесорубы закаменели – что будет?

Приказчик подал знак, и чернявый стражник вынул из кармана тонкую удавку, крутнул, ловко захлестнул петлей Добрыню за шею и сильным рывком опрокинул на вытоптанную траву. Охнул перепуганный Дорофей и метнулся было на помощь племяннику, но один из стражников грубо отшвырнул старика прочь, пригрозил плетью, если еще ступит хоть шаг.

– Ироды, что творите… – прохрипел Добрыня, делая попытку встать на колени. – Скор ты на руку, Викентий, не пожалеть бы тебе другим часом!

Стражники навалились, сорвали у него с пояса топор, скрутили руки и поволокли полузадушенного парня к вырубке, привычно бросили животом на полуметровый пень старой сосны, сдернули кафтан.

– Наддайте ему ременной лапши погуще! – распорядился Викентий Афиногенович, а сам косится на мужиков – не кинулись бы скопом, как днями на заводе, не миновать тогда кровопролития.

– Бить супротивника, пока пузом пень до земли не изгладит! – люто взъярился приказчик и по-волчьи оскалил крупные прокуренные зубы. – Бить нещадно, чтоб и другим в пример было!

Добрыня под жгучей плетью вскрикнул, рванулся было, но двое стражников крепко держали его, перегнутого, за голову и за ноги. Болезненно охнул рядом с отцом Киприаном старый Дорофей, смахнул пальцами слезы с ресниц. И тут словно соборный колокол над городом, притихшим перед нежданной бедой, раздался громоподобный бас:

– Остановись, бесчеловечник! Не то предам тебя анафеме! – Отец Киприан растолкал мужиков и, выставив в вытянутой руке большой крест с распятьем, подступил к ошеломленному приказчику. – Кладу епитимью на твою грешную голову – сорок дней и ночей молить тебе Господа о прощении греха тяжкого! Ибо очерствела душа твоя и тело твое превратилось в сонмище злобы и кровожадности! Аще похощешь нарушить епитимью, в ту же ночь не встать тебе и узреть в полной памяти собственное успение! Аминь! – И отец Киприан, широко размахивая сверкающим позолоченным крестом, осенил приказчика святым знамением.

– Кто?.. Кто это? – вскрикнул приказчик, только теперь приметив страшного горбуна в монашеском клобуке и черной рясе.

– Святой отец Киприан это, Викентий Афиногенович, – поспешил пояснить сотский, потрясенный страшной церковной карой, павшей на приказчика: поставил-таки отец Киприан Викентия в пень! Шутка ли – сорок дней и ночей отмолить в церкви Богу!

– Беглый? – выдавил с надеждой приказчик, оглядываясь на верных стражников, растерянно замерших совсем рядом с Добрыней.

– Не злословь всуе, грешник, о чем не дано ведать тебе! – вновь возвысил голос отец Киприан, подошел, решительно отпихнул стражников от избитого Добрыни. Парень со стоном скатился на истоптанную около пня траву. Двоюродные братья подняли его и понесли к избушке перевязать.

– Послан я преосвященным Лукой, епископом Казанским и Свияжским, в восточные земли проповедовать святую веру и дозревать, крепко ли чтит здешнее население заповедь божью: возлюби ближнего, яко себя! Тобою, раб божий Викентий, вторая сотня грешников мною почата для всеочищающей епитимьи. Молись, сын мой, пока Господь не закрыл уста твои тяжкой печатью вечного молчания! – Отец Киприан так же широко осенил крестным знамением смущенную мужицкую толпу, проговорил на прощание: – Не творите дел бесчинных, и тем спасете души свои от скверны, а совесть – от мук и терзаний в судный Господний час!

Мужики обнажили головы и низким молчаливым поклоном распрощались с бродячим монахом.

На опушке леса в густых кустах отец Киприан отыскал Евтихия и Илейку. Они издали следили за вырубкой, волновались – не схватили бы стражники мятежного монаха.

– Поспешим, братья. Ох и растревожил я осиное гнездо!

Пригибаясь, кинулись в сторону отвесных скал на восток от долины.

– Никак невозможно встревать нам в мирские дела. – Отец Киприан бежал тяжело, скользил на камнях. Евтихий помогал ему, сам заходясь в сухом кашле. – Стойте, тише! – вдруг прошептал монах. Замерли на месте, прислушались. Евтихий, хватаясь за грудь, приглушенно кашлянул несколько раз и утих.

Сзади и чуть правее, выше по склону, кто-то бежал: из-под ног то и дело катились потревоженные с места мелкие камни.

– Нас ловят, – прерывисто дыша, прошептал отец Киприан. Широкой ладонью смахнул испарину с морщинистого лба. – Фу-у, сочный какой я ныне, – пошутил монах, еще полминуты слушал, поворачивая голову на звук чужих торопливых шагов. – От гор отсекают, чтоб не уйти было. Старайтесь каменьями не буркать громко.

Осторожно, чтобы не шуметь каменистой россыпью, сделали было попытку уклониться влево, в сторону приречья Белой.

– Вона-а! – раздался радостный крик за спиной. В одном из преследующих отец Киприан без труда узнал усердствующего перед приказчиком сотского Аникея.

– Ну, брате, с нами крестная сила, быть теперь драке. Не сробеете? – Монах остановился, выбирая место понадежнее, чтобы не напали сразу с двух сторон. – Упятимся вон к тому камню.

– Нам ли робеть? – угрюмо бросил Евтихий. Он неспешно скинул котомку и бросил ее под отвесной стеной большого серого камня, потом деловито поплевал на ладони и половчее ухватил закаленную в огне дубину. Илейка слегка побледнел, сжал в стиснутых пальцах свой остроконечный посох.

– Иргиз, взять их! Куси-и! – А сам до времени сдерживал пса, который дыбил на спине густую шерсть и в приглушенном рычании обнажал клыки.

Справа со склона донеслись ответные крики, и через минуту между соснами замелькали алые шаровары – двое стражников!

Отец Киприан сунул руку под рясу.

– Без демидовских служек мужики за нами не погонятся. Как я выстрелю – спускай пса на них, а ты, Евтихий, в дубье второго изувера, чтоб саблю не успел вынуть…

– Ага-а, – злорадствовал цыганоподобный стражник, которого Илейка видел на заводе. Тот прыгал с камня на камень, легко увертывался от встречных деревьев и приближался к побродимам. – Попался, черный ворон! Впредь не будешь попусту каркать, народ бунтарскими речами мутить! Висеть тебе на сухом дереве…

Когда до беглецов осталось шагов двадцать, стражник проворно потянул из кармана тонкий ремень-удавку. Второй безмятежно улыбался, хватая открытым ртом воздух – запалился, бегая по горам. Саблю вынимать из ножен он и не думал – мужикам ли не сробеть перед вооруженными и сильными служилыми людьми? А от Викентия Афиногеновича всенепременно награда будет за поимку беглого монаха!

– Не рой впредь другому могилу! – с надрывом и зло крикнул отец Киприан, выхватил из-под рясы пистоль. Оглушительно громко грохнул выстрел, метнулось короткое пламя. Стражник взмахнул над головой руками с ременной удавкой, словно намеревался взлететь ввысь, качнулся и без единого слова вперед головой тяжело рухнул на заросли бересклета.

Его молоденький напарник, забыв про саблю, перепуганным сусликом метнулся в расселину, но Иргиз длинными прыжками настиг его и повис на спине. Полетели клочья новенького светло-голубого кафтана.

– Быстрее! – поторопил отец Киприан Евтихия и Илейку. Похватали котомки и полезли в гору. Позади отчаянно визжал искусанный стражник, приглушенно рычал Иргиз, а над головой звенел неистовый, взахлеб, сорочий стрекот.

Поднялись по крутому склону наверх, глянули на приречную долину с избами лесорубов – у артельного стола толпились мужики, трое стражников сгрудились около приказчика, пытаясь что-то разглядеть за стеной леса.

– Всполошились от выстрела. Теперь голову ломают, как быть с нами: вслед кидаться или ждать своих, – рассуждал отец Киприан, тяжело вздымая натруженную грудь.

К ним с трудом поднялся прихрамывающий Иргиз. Монах склонился к собаке, осторожно ощупал заднюю ногу, успокоил Илейку:

– Цела. Должно, кто-то из мужиков, спасая стражника, успел ударить палкой. Молодец, Иргиз, а то мужики с тем служкой увязались бы по следу, не дали бы уйти. Теперь поспешим. Спаси бог, не устроили бы демидовские слуги облаву, словно на волков. – Руки отца Киприана слегка вздрагивали от усталости и от пережитого волнения.

К вечеру, в поисках укромного места для ночлега, вконец измотанные ходьбой по горам, побродимы вновь приблизились к обрывистому берегу реки Белой. Едва разложили под корнем вывороченной сосны неприметный издали костер, как настороженно зарычал Иргиз. Евтихий, негромко ругнувшись, тут же схватился за дубину, отец Киприан потянулся рукой под отворот рясы…

– Святой отец, наконец-то я вас догнал! – переводя дух, к ним спустился с обрыва взмокший улыбающийся Добрыня.

– Ушел-таки! – обрадовался монах, убирая руку из-под рясы. Отлегло от сердца – думал, что настигла погоня, от которой в этой отвесной расселине было бы не уйти.

– Дядя Дорофей снарядил. Сказал – беги за святым отцом хотя и на край света. Все едино, дескать, теперь Демидов за ослушание сгноит заживо в темнице или в руднике уморит непосильной работой. За родителем Изотом обещал досмотреть сам с сыновьями.

Отец Киприан положил руку на плечо Добрыне, усаживая рядом, – еще один побродим прибился, сильный, молодой. Такому только и искать неведомую землю мужицкого счастья.

– Изверг Викентий умыкался на завод к Демидову, будет просить стражников с ружьями, вас ловить хотят.

Отец Киприан махнул рукой в сторону горного леса, окутанного мраком вечерних сумерек.

– Мир велик, пусть ловят… – Потом поскреб пальцами правую ногу, улыбнулся. – Подколенки свербят – быть дальней дороге.

Глава 4. В горах каменного пояса

Ночью, крадучись вором-новичком по чужому подворью, на землю выпал нерешительный первый снег, ударил легкий заморозок.

Выбравшись из расселины поутру, отец Киприан долго смотрел на кружение снежинок. Сжималось сердце от недоброго предчувствия: казалось, снежинки над головой подрагивали, сотрясаемые надрывным хриплым кашлем Евтихия.

«Отрыгнулось-таки бедой купание в холодной воде да на холодном ветру», – опечалился отец Киприан, вспоминая то злосчастное утро, когда упал он в реку и Евтихий чудом успел вынуть его из Белой. Лечебные травы не помогали, на щеках терпеливого бурлака проступил легкий румянец – первый вестник беспощадной чахотки.

– Надобно, братие, выбираться к жилью, – сказал отец Киприан, вернувшись в расселину к костру. – Быть зиме снежной, коль на Михайлов день деревья были в инее.

Оставили в стороне реку-кормилицу. Шли малоезженой дорогой. В распадках между гор иногда вдали открывались дымные кочевые стойбища башкир, несколько раз, заслышав издали за собой цоканье копыт по каменистой дороге, побродимы – благо на открытых солнцу местах снежный покров сошел быстро – проворно скрывались в ближних зарослях или за бессменными нагромождениями валунов. Из того укрытия настороженными глазами провожали сосредоченно озирающих дорогу и окрестности верховых стражников.

– Может статься, нас ловить посланы, – ворчал отец Киприан и с тревогой прислушивался, как Евтихий, закрыв лицо мурмолкой, сдерживал кашель. На третий день по оставлении реки Белой из-за поворота дороги вокруг лесистой горы показался догоняющий побродимов длинный скрипучий обоз в полусотню возов и телег. Обоз шел издалека, с верховьев Белой: кони притомились, возы нескончаемо, будто молодая вдова по мужу, рыдали давно не мазанными дегтем колесами.

Добрыня, поглядывая то на Евтихия, то на обоз – нет ли при нем демидовских стражников? – сказал отцу Киприану:

– Попроситесь, отец Киприан, к ним в попутчики. Может, день-два да перемогаете больными ногами. И подкормитесь возле них. А мы с Евтихием обочь дороги следом пойдем. Всех-то поостерегутся принять.

Старшим в обозе ехал толстый, добродушный мужик с раздвоенной заячьей губой, прикрытой русыми прямыми усами. Он приметил на обочине ободранного, прокопченного у костров черноризца с юным поводырем и с собакой, сжалился и посадил их к себе в телегу, заваленную домашней утварью и ветхой одежонкой. Назвался Савелием. Для порядка, должно быть, спросил – не беглые ли они раскольники? Отец Киприан, устало вытянув натруженные по горным тропам ноги, успокоил сотского, перекрестился троеперстием и принялся разминать затекшие икры.

– Ну и ладно, что не староверы, – как бы оправдываясь, сказал Савелий, глянул на монаха, усмехнулся, чуть растянув некрасивую заячью губу. – А то нынче опасно чужого человека приветить в своей избе – замордует начальство, затаскает по казенным избам, допытываясь, кто да что…

Под размеренный конский топот и надсадный скрип колес Савелий рассказал, что на Каменном Поясе начались большие волнения среди староверов, особенно после того, как были пойманы в здешних краях главный расколоучитель Семен Ключарев и его доброхотный и прилежный ученик Гаврила Морока.

– Что же мужики из староверов? Не вступились за учителя? Неужто не нашлось отважных атаманов, как на демидовских заводах под Калугой? – не удержался монах от реплики.

– А ты завидно смелый, отец Киприан, – усмехнулся Савелий, не поворачиваясь лицом к монаху.

Отец Киприан невольно насторожился – откуда мужику ведомо его имя? Сам не назывался еще, и Илья его по имени не окликал. Ну и дела!

«Надобно язык-то попридержать свой, – спохватился он. – Не скрутили бы руки. Доведется тогда побывать в сибирских землях… токмо в кандалах». На реплику Савелия, придав значимость словам своим, пояснил:

– О ромодановском бунте вся Русь понаслышана. Мне же знать надо, сын мой, какова помыслами здешняя паства божия, чтобы смуту из душ людских искоренять молитвами перед Господом.

На ближайшем за ними возу о чем-то сердито ворчал всю дорогу мужик, еще дальше кричал растрясенный на каменистой дороге грудной младенец. Савелий, понукая лошадь, сообщил:

– Слух прошел по Каменному Поясу, будто на Невьянском заводе Демидовых тоже неурядица вышла. Что тому причиной было – по-разному толкуют мужики, а начальство доподлинно не оповещает.

Илейка вспомнил, что, кроме них с дедушкой Капитоном, посылали ромодановские атаманы и других ходоков на Каменный Пояс с наказом взбунтовать работных.

«Как знать, может, кто и добрался, а теперь мутит на заводах… Да поздно, ромодановцам теперь не помочь. Отказала им матушка-государыня в воле из-под Демидова, пушечным боем усмирила, кровь пролила…» И вновь недавнее привиделось: смелого Добрыню стражники на пень животом кинули, плетьми бьют, а полсотни лесорубов в детской робости взирают, не смеют взять тех стражников в березовые колья да в топоры.

– Вот ведь как на Руси: под Калугой аукнулось, на Камне откликнулось, – посочувствовал работным отец Киприан. – Стало быть, теперь и на здешних заводах нет покоя?

– Это уж как водится, отец Киприан, – вновь назвал монаха по имени Савелий. – Коли есть кому бунтовать и убегать, то есть кому догонять и хватать. Слышно было у нас, что днями верного демидовского пса среди лесорубов беглые досмерти застрелили. Вона какие дела творятся, – и спросил, далеко ли добираются они с отроком.

Отец Киприан назвал восточные земли, куда послан он искать затерянное царство христиан, созданное пресвитером Иоанном в давние, дочингизовы времена.

– Тогда вам надобно, святой отец, на Троицк выбираться, – присоветовал Савелий. – От Троицкой крепости по новой Пресногорьковской линии форпостов идти на восход.

Дорога миновала затяжной подъем, впереди открылось просторное место, окруженное горами, на которых кое-где по ложбинкам сохранился выпавший днями снег. Здесь же, внизу, солнце старательно слизало первый дар приближающейся зимы, оставив влажные следы на камнях да на ветках сосен.

– Охо-хо, – вдруг посетовал Савелий и передвинулся вполоборота к собеседнику. – Знамо дело, грех роптать, святой отец, да тяжко пахотному мужику нести новую повинность – отрабатывать на заводишках… Вот, почитай, днями только собрали урожай с поля, лошаденки приморены. Так вместо передыха тащись вот двести верст до завода! На своих харчах, на своих разбитых колесах да по каменистым здешним дорогам… Убыток агромадный терпим, святой отец, – Савелий кнутовищем показал на рыжебородого мужика, который ехал позади них. – Позавчера у Фомы лошадь пала, теперь к брату пересел. А кто мужику утрату возместит? Неужто хозяин? Хозяин блюдет свою корысть, он за мужика не исхудает своим дородным телом.

К вечеру обоз вновь спустился к реке Белой. Выбрали место поровнее и остановились на ночевку. Бивак загомонил, словно воинский лагерь после утомительного марша. Вокруг костров быстро накапливались густые осенние сумерки.

Спать отец Киприан и Илейка улеглись под телегой Савелия, и долго слышно было, как вздыхали уставшие лошади, как огромной, выброшенной на камни рыбой билась об угрюмые скалы беспокойная река. Согревшись и размякнув от горячей еды, отец Киприан под рядном шепнул Илейке:

– Повезло нам, чадо Илья. Сколь верст проедем и прокормимся. Так, глядишь, и до большого селения как ни то доберемся… Только бы Евтихий где не слег от лесного холода и сырости. Сердце кровью исходит глядя, как он кашлем мучается. – Монах сдержанно вздохнул, повинил себя: – Изведусь до крайности, ежели из-за меня помрет Евтихий… Отойти бы подале от заводов и где ни то в теплом месте на жительство оставить Евтихия. До Беловодья бедолаге не дойти.

– А ну как горы снегом завалит? Тогда как брести будем? – спросил Илейка, загадывая на будущее. У Данилы Рукавкина в горнице куда как тепло было бы. Но отец Киприан не дал додумать, зашептал:

– Спи, спи, загодя не вздрагивай зайцем серым. – И вдруг насторожился сам. – Чу, едет кто-то. Послушай-ка…

Со стороны дороги послышалось поначалу еле различимо, потом все явственнее, цоканье подков о камни. Из ночного мрака к кострам приблизились четверо верховых, покричали сотского.

Савелий чертыхнулся в бороду, вылез из-под рядна – он улегся уже на своей телеге, – побежал на зов.

– Ты, што ль, сотский? – спросил один из приезжих. – Чужие в дороге вам не попадались днями?

– Были, соколики, были. Три дня как разминулись с обозом, что возвращался в соседнюю Горюновку…

– Я не о том! Бродячий монах вам не встречался где ни то? Сыск на него от Никиты Акинфича Демидова объявлен за душегубство.

При этих словах отец Киприан толкнул Илейку локтем, шепнул:

– Молвит ежели что про нас – хватай котомку и в лес! Я в них из пистоля стрельну для страха и следом за тобой. Ночь нам в защиту…

Затаились, ожидая, что скажет Савелий.

– О беглом монахе и его содругах уведомлен я. Приезжал с завода тамошний глашатай, объявлял сотским. Пока не встречался нам тот душегуб. А как встретим, непременно спеленаем ремнями и свезем к его светлости Никите Акинфичу. Авось и зачтется нам дело то доброе.

– Смотрите же, – проговорил всадник назидательно. И вновь цоканье копыт, теперь постепенно затихающее. Когда оно совсем смолкло, один из мужиков, полагая, что монах спит, сказал вполголоса:

– Повязать бы смутьяна да сдать. Беды не нажить бы с ним.

– Повязать можно, – согласился Савелий. – Да ведь совесть человеческую не повяжешь никакими ремнями – вывернется и над краем могилы укором встает, вопрошая, честно ли прожил, не лиходейничал ли ради корысти? А по мне, – неожиданно добавил Савелий, – хоть и этих демидовских захребетников постреляй кто-нибудь, так мужикам убытку не много. Напротив, меньше хозяйских псов будет вертеться около нашего стола, куски изо рта выхватывать.

– И то, – согласился немногословный собеседник сотского.

Отец Киприан прошептал благодарственную молитву – и на этот раз лихое горе пронеслось мимо. Успокаивая Илейку, погладил отрока по густым волосам.

– Мир не без добрых людей, чадо. Спи спокойно теперь.

Утром не без усилия отец Киприан поднял заспанного Илейку, поели и разбрелись по телегам. Савелий смолчал о ночных гостях, и отец Киприан сделал вид, что ничего не слышал.

Четыре дня ехали с обозом приписных вдоль могучих горных хребтов Каменного Пояса, а когда пришла пора распрощаться, отец Киприан сердечно поблагодарил Савелия за подвоз, за собранные мужиками харчи в дорогу. Он благословил их и пожелал счастливо отработать на заводе, а по весне во здравии возвратиться к своим пашням.

Обоз скрылся за поворотом у обрывистой горной скалы, а отец Киприан и Илейка подождали Добрыню и измученного голодом и кашлем Евтихия. Оба с жадностью съели по куску хлеба с салом и печеную картошку. И вновь ласково шелестела под ногами побродимов опавшая с деревьев, скрученная ранними заморозками розово-желтая листва, нашептывала чудные сказы о манящей и пока еще такой далекой вольной земле.

* * *

Вконец уставшие и полуголодные, две недели шли побродимы через Каменный Пояс. Малохоженая, еле приметная под ранним снегом охотничья тропа вывела их к замерзшему уже вдоль берегов Яику, неширокому в своем верховье. Евтихий согнулся в поясе и долго кашлял, прикрыв рот влажным рукавом кафтана.

– Крепись, брат. Выбрели к реке, всенепременно отогреемся горячей ухой, – приговаривал Добрыня, спускаясь с Евтихием под руку по скользкому от снежной пороши обрыву вслед за проворным Илейкой. Отрок помогал отцу Киприану, выискивая удобное место для ног. Бурлак кашлял взахлеб, крепился из последних сил – несколько раз уже шла горлом кровь.

– Готовь огонь, отец Киприан, – сказал Добрыня. Он осторожно провел Евтихия в затишье: под обрывом лежал вековой дуб, горбясь вывороченным с землей корневищем. Верхние ветки дуба кем-то давно были изрублены на дрова, нижними поверженный великан упрямо упирался в мерзлую землю, словно знал, что если упадет стволом, то долго ему не лежать, затрухлявеет быстро.

С южной, подветренной стороны корневища обнаружили черные угли, несколько недогоревших головешек и прокопченные круглые камни – на них путники пристраивали котелки.

– Должно, сюда выбредают из лесу промысловики на зверя, – пробормотал отец Киприан, осматриваясь вокруг становища.

Добрыня сноровисто прорубил топором лед, размотал удочки и опустил в черный зев реки. Ждать долго не пришлось – на свежий снежок рядом с лункой скоро шлепнулись и, немного помахав мокрыми хвостами, уснули десяток жирных в зиму окуней, подлещиков и пара приличных сазанов.

Евтихий дрожащими от озноба руками стягивал на груди кафтан, жался к огню и бормотал каким-то отрешенным голосом:

– Выйти бы к жилью… В бане попариться, может, полегчало бы в груди. Болит меж ребер, словно ржавых гвоздей туда сатана понатыкал.

– Жилье уже близко, брате Евтихий, – утешал бурлака сердобольный отец Киприан, заглядывая в тоской подернутые глаза побродима. – Видишь, тропа вдоль реки исхожена. Крепись, вот отдохнем в жилом месте, и дале пойдем по весне.

– В Беловодье не дойти мне, святой отец, – без упрека в голосе отозвался бурлак. – И не казнись, глядя на мою хворь, тебе силы на долгую дорогу беречь надо.

Илейка ломал о колено тонкие ветки сухостоя, подбрасывал в костер, раздувал пламя, чтобы вода быстрее закипела.

– А мне нынче приснилось, будто, набегавшись по своей деревне, я влез на печь и под теплое рядно ледяные ноги сунул отогревать… Днем еще терпимо, когда идем, это только спать зябко, – добавил он, уловив на себе обеспокоенный взгляд голубых глаз отца Киприана.

С низовья реки, из-за пологого берегового выступа, послышались неразборчивые, заглушённые расстоянием голоса.

– Киргизцы перешли Яик! – первое, что пришло в голову Илейке, и он кинулся к обрыву, по которому недавно спускались к реке. Отец Киприан, Добрыня и Евтихий метнулись следом. Карабкались вверх, обдирали в кровь руки о закаменевшие на морозе корневища. И только когда втроем упали на промерзлую траву по верху обрыва, заметили, что Евтихий отстал, не одолел крутого подъема и медленно возвратился к костру.

– Казаки! – Илейка даже посунулся по траве ногами назад, подальше от берега. – Убежим в лес, отец Киприан. Изловят нас!

– Позрим, что с Евтихием сотворят, – ответил отец Киприан. – Неужто измываться будут над хворым человеком? Христиане ведь.

Тяжелой ладонью он пригнул голову Илейки ниже к земле. Пожалел, что дальняя дорога не задержала непрошеных гостей хотя бы на час, успели бы съесть горячую уху, тогда бы и у Евтихия сил прибавилось. Забеспокоился – а вдруг плетьми начнут выпытывать у Евтихия, с кем брел лесом, для кого уха заварена? Что тогда могут сделать он да Добрыня? Да еще отрок, не вошедший в должную силу.

Добрыня рядом завозился, оглядываясь на лес в сотне шагов за спиной. Голый, он просматривался глубоко, особенно там, где нет зарослей кустарника.

Казаки с торчащими длинными пиками остановили заиндевелых коней у костра, увидели больного кашляющего человека, рядом брошенный в спешке чугунок на горящих дровах, а на гладком камне четыре деревянные ложки.

Один из казаков спрыгнул с коня, о чем-то переговорил с Евтихием, но тот медленно, отрицая, покачал головой. Казак осмотрел обрывистый дикий берег в кустах и бурьяне, поднял Евтихия и повел к своему коню.

– Увозят, – удивился монах, когда увидел, что больного бурлака усадили в седло, а казак сел позади, поддерживая Евтихия левой рукой.

– Дай бог ему здоровья, – проговорил отец Киприан. Илейка не понял, кому монах пожелал здоровья – хворому Евтихию или казаку? Отец Киприан добавил: – Быстрее к теплу доедет, а с нами через два-три дня все равно погиб бы… Вот, второго побродима потеряли мы, Илья. Старца Вавилу, а теперь и Евтихия…

Монах отвернулся, пряча глаза от Илейки и Добрыни.

Семеро казаков поехали вверх по берегу Яика, куда лежал путь и побродимам.

Спустились к дымящему костру. На сером камне-песчанике все так же белели объеденными краями четыре ложки, а рядом, на темной крышке чугунка, лежал добротный каравай ржаного хлеба. И еще диво – на хлебе, в серой тряпице, изрядная щепоть толченой соли, которая отливала нежно-голубым светом.

Отец Киприан растрогался, положил на язык несколько крупинок, зажмурил глаза. Потом тихо сказал:

– Довезли бы до тепла и до лекаря нашего Евтихия. Глядишь, и одолел бы хворь, к весне на ноги встал бы… – А в голосе так мало надежды. Илейка протянул ему и Добрыне ложки, приглашая к трапезе: в животе давно кошки скреблись, дав волю острым когтям. Чуть в стороне Иргиз жадно поедал разопревшие рыбьи головы.

На Екатерину Санницу[9], в дни массовых зимних гуляний, гаданий и первых выездов на санях, побродимы вышли к знаменитой на Каменном Поясе Магнитной горе, которая своей трехсотсаженной заснеженной головой поднялась над восточной частью Южного Урала. Эта гора дала ближней казачьей крепости на берегу Яика название Магнитной.

Темные, задымленные десятками печных труб вечерние сумерки пали на склоны горы, придавили крыши неказистой деревеньки работных людей. Местный кутила-шахтмейстер, старший над здешними рудокопами, затеял санные гуляния с песнями и пьяным хохотом. Но и это не могло расшевелить мужиков, изнуренных работой в адовом подземелье горы.

Побродимы едва успели отпрянуть в сторону и прижаться к плетням – за санным поездом погналась, захлебываясь бессильным лаем, дюжина разномастных собак.

Отец Киприан решительно толкнул дверь просторной купеческой лавки. Дверь была не заперта, и побродимы, с порога перекрестясь на закопченный иконостас, приветствовали хозяина пожеланием благополучия дому и доброго достатка в торговых делах. За стойкой был сам купец – коренастый, средних лет, склонный к излишней полноте, с окладистой бородой, которая одинаково разрослась что вниз, что к плечам. Увидев незнакомых посетителей, хозяин удивленно вздернул светлые, мало различимые на широком лбу брови, крякнул, поднимаясь с табурета. Вылез из-за стойки, одернул алую сатиновую рубаху, назвался Емельяном Куркиным и подошел к монаху под благословение.

Негромко, отделяя паузами каждое слово, купец поинтересовался:

– Отколь путь держите, святой отец? Честь и место вам!

– С Волги, раб божий Емельян. Из города Самары, – ответил отец Киприан и, не в силах совладать с дразнящими запахами поджаренного сала с луком, спросил: – А не сыщется ли у тебя, сын мой, чего-нибудь горячего на ужин мне и моим побродимам? Платить, увы, нечем, просим Христовым именем.

– Так из Самары вы? – обрадовался Емельян и широко раскинул руки, словно разом хотел обнять и монаха, и Добрыню, который был выше его на целую голову, и отрока, отощавшего в дороге, не спускавшего голодных волчьих глаз с колбасных кругов, развешанных на стене рядом с копчеными окороками.

– Из Самары, – подтвердил отец Киприан. – Посланы в сибирские земли преосвященным…

Но хозяину было все едино, кем и куда послан монах и его спутники. Он живо спросил:

– Про тамошнего купца Алексея Кандамаева, мыслимо, хорошо наслышаны?

– Весьма наслышаны. Более того, трапезничать и беседу вести доводилось не единожды, его дочерей-невест пригожих грамоте малое, правда, время учил, – подтвердил степенно отец Киприан. В душе зародилась слабая надежда на гостеприимство и ночлег. Добавил, вглядевшись в лицо хозяина: – Что-то знакомое в твоем обличии, сын мой, с обликом Кандамаева. Неужто сродственники?

Добродушная улыбка широко разошлась по лицу Емельяна Куркина. Теперь он окончательно уверовал, что путники и в самом деле знали Алексея Кандамаева, который доводился ему двоюродным братом. Он пригласил нежданных гостей в жилую часть просторного рубленого дома-пятистенка с теплым пристроем, который сдавал проезжим с командами офицерам.

Дородная чернобровая хозяйка захлопотала накрывать стол и краснела от смущения, когда под ее ногами поскрипывали толстые половицы. Два сына-погодка, стриженные под кружок, с небритым еще пушком на румяных щеках, едва монах вошел в горницу, молча встали со скамьи у закрытого наружного окна, подошли под благословение. Потом так же смирно и степенно водворились на место.

Побродимы скинули подранные, пропахшие дымом кафтаны, с мылом отмыли руки, причесали волосы деревянными гребешками и впервые за три месяца, как оставили Самару, сели ужинать за столом и под крышей.

После сытного ужина и горячей бани, когда Добрыня и Илейка замертво свалились на лавки в пристрое, отец Киприан с удовольствием принял из рук хозяина поднесенную стопку водки, улыбнулся теплой улыбкой счастливого человека, промолвил:

– Приемлем, добрый человек, упадахума и возрадуемся-я, – опрокинул в себя крепкий напиток. Закусили мороженым салом и пустились в беседу.

Емельян сообщил:

– Днями приехали в нашу крепость Магнитную казаки с низовья Яика, сказывали, что из Оренбурга караван вышел в Хиву. А при том караване самарский купец за старшину назначен самим губернатором Неплюевым. Думается мне, что это мой братец отважился пойти в дикую степь и в пустыню.

– Братец твой Алексей занедужил самую малость ногами, а с караваном послал приказчика своего, Родиона Михайлова. Данила Рукавкин был от самарского купечества.

– А-а, – несколько разочаровался Емельян и запустил в бороду крепкие пальцы. – Тогда больше некому – Рукавкин повел караван в хивинские земли. Весьма сожалею, что и я не с ними теперь пребываю. Озолотятся купцы непременно.

– Те самые казаки с низовья не привозили с собой человека? – спросил отец Киприан. Что стало с Евтихием? Где он? Все эти дни монах не забывал о побродиме ни на час.

Емельян вскинул белесые брови, взглянул в лицо обеспокоенного монаха.

– Ваш был человек?

Отец Киприан крепко поджал губы, опустил взгляд на столешницу, уставленную яствами… «Стало быть, „был“ Евтихий, а теперь…» – С трудом выдавил из себя тяжелые, горькие слова:

– Застудился наш Евтихий, не сдюжил дороги…

Емельян вполуоборот к иконостасу перекрестился.

– Помер. Не довезли живым до крепости.

Отец Киприан с немалым трудом поднес пальцы ко лбу.

– Прости, брат Евтихий, не уберег… Смерть твоя на мое сердце камнем тяжким легла.

Помолчали. Потом говорили о сибирских землях, о неведомой дороге до Алтайского Камня к реке Катуни и далее, до Индийского царства, к океану.

Емельян задумчиво шевелил толстыми пальцами в густой бороде, размышлял вслух:

– Много смелого люда ушло на восток искать вольную землю, да никто не пришел к нам с известием, что сыскалась. Никто не кликнул клич мужикам и не позвал за собой. Канули смелые, словно в пасть дьяволу, не к ночи будет он помянут, страшный. Верный слух бродит и среди здешних работных мужиков, будто есть она, эта страна вольности. Но где? Прошлым летом бежали с Магнитной горы трое рудокопов, да перехватали их под Троицкой крепостью, в кандалы заковали и в Рудники опустили до скончания живота. Оттуда уже не сбежишь, к тачке цепью прикованный…

– Мнится мне, брат Емельян, ежели кто и сыскал заветное Беловодье, то страх имеет в душе, возвратясь, вновь угодить в барскую или заводскую неволю. Для того ради и веду с собой отрока. Из этого птенца добрый сокол с годами может вырасти, с крепкими крыльями и зорким глазом. Час придет, и прилетит он на Русь, кликнет обиженный люд за собой… В то крепко верую, ради этого и кладу последние шаги по земле.

– Бог вам в помощь, святой отец, – наклонил бородатую голову Емельян. – Только в зиму нашими краями идти вам – верная и неминуемая смерть: первая же добрая метель погребет вас навечно в каком ни то распадке.

И порешили так: Добрыню Емельян пристроит у знакомого богатого казака в крепости за скотом ходить, а Илейка по дому будет помогать хозяйке.

– А как минет лихая зима – так и сопровожу вас вверх по Яику с нашими обозами. Достигнете Троицкой крепости, а там по реке Уй плыть вам преспокойно до реки Тобола многие версты.

Укладываясь спать, отец Киприан долго отбивал поклоны перед походным складнем, поминал в молитвах погибших побродимов Вавилу и Евтихия, благодарил Бога за то, что так все хорошо устроилось перед тяжкими зимними месяцами.

Рядом, разметав руки, улыбался во сне Илейка, безмятежно похрапывал Добрыня – с ним из темного запечья перекликался неугомонный сверчок.

Глава 5. Тяжкие версты Сибири

Отпуржила, отгуляла сердитая и капризная матушка-зима по ущельям Каменного Пояса, отплясала обильными снежными заносами, а потом притомилась, прилегла толстым снежным покровом и, чувствуя приближение погибели, начала исходить мартовскими холодными слезами. С крыш свесились хрупкие сосульки, набух влагой снег, потекли первые, невидимые до времени ручьи по оврагам и суходолам, а через недели широким апрельским раздольем разлилось по долинам половодье.

Едва схлынули вешние паводки, как на север от Магнитной горы потянулись рудные обозы. С первым из них и выехали отец Киприан с побродимами. Без малого двести верст протряслись вдоль Яика, пока дороги не разминулись – обозу ехать на Юрюзанский завод, а побродимам бездорожьем топать к верховьям реки Уй.

К казачьей крепости Степная, которая разместилась на левом северном берегу реки Уй, вышли уже пополудни. Не решаясь идти в крепость, затаились в полуверсте, смотрели на невысокий земляной вал и бревенчатый частокол на нем, на деревянную церковь с темным, без позолоты крестом и на сторожевые башни по углам, откуда дозорные просматривали окрестные киргиз-кайсацкие степи за рекой, оберегая приграничные земли России.

– Пойду я, – настаивал на своем Добрыня. – Возьму лодку, а вы обойдите крепость краем леса да по суходолам. Во-он у тех вязов, за крепостью, ждите меня к полуночи, спущусь тихо.

Над вязами, розовевшими в лучах заходящего солнца, маленькие из-за дальнего расстояния, кружили беспокойные грачи – там разместилась птичья колония.

На все возражения отца Киприана – быть может, сторговать лодку у кого-нибудь – Добрыня отвечал одно и то же:

– Лодку не сторгуем, а беду на себя накличем непременно. Изловят и сволокут в приказную избу для опознания. Не умрут с голоду казаки, сыщут на чем рыбу ловить, не одна на всю крепость. Да и много ли целковых заработали мы с Илейкой?

Отец Киприан отмахнулся – и не ждал он многого за труды Добрыни и Ильи. Благо и то, что приютили и кормили исправно. И все же несколько целковых мелкой монетой серебра и меди он за лечение больных казаков и работных поднакопил. И Емельян Куркин на расходы пожертвовал пять новых рублей серебром: их надо сберечь на крайний день, до Алтайского Камня.

Нет, не греха за воровство страшился монах, сговаривая Добрыню, потому как не для прихоти своей берут они чужое, но для божьего дела. Страшился потерять Добрыню – не подстерегли бы казаки, побьют до смерти на месте кражи.

Остерегаясь быть замеченным казачьими дозорцами с четырехугольной вышки, обошли крепость северной опушкой и затаились в зарослях краснотала, прислушиваясь к шелесту осоки в близкой заводи и к грачиному гомону – что-то долго умащивались на гнездах деловитые обитатели вязов.

Часа через два на темной глади реки показалась с виду пустая лодка. Ее несло течением вдоль южного берега, укрытого тенью обрыва. Когда лодка пересекла светло-желтую лунную дорожку, отец Киприан тихо окликнул:

– Добрыня!

Над бортом лодки поднялась голова в темной мурмолке. Отец Киприан, хорошо видимый в лунном свете, вышел из-за вяза и поманил к себе. Добрыня сел на весла и несколькими сильными гребками подогнал лодку к берегу. Подал руку сначала монаху, потом Илейке. Иргиз после некоторого колебания запрыгнул на нос сам и уселся, озираясь на оставленный берег, внюхиваясь в запах речной воды и мокрых трав.

– Греби с богом, Добрынюшка, – поторопил отец Киприан, устраиваясь поудобнее на задней скамье у кормового весла. – Не кинулись бы в угон.

– До утра не хватятся, а за ночь уйдем далеко, только верховые смогут догнать. Ну да что ни то придумаем по дороге.

До рассвета греб Добрыня напересменку с Илейкой. Плескались весла, журчала под днищем вода, уходили за корму кусты и темные заводи, заросшие камышами и густой осокой, исчезали во тьме ночи нависшие над водой деревья с темными гнездовьями на полуголых еще ветках.

Утром приткнулись к берегу под ивами. Лодку оставили в зарослях камыша, а сами отошли на день поодаль в кусты – если казаки пойдут на конях по течению реки, пусть думают, что кто-то попользовался их добром, а потом бросил за ненадобностью.

Минул день, никто в погоню за ними не пустился. Побродимы осмелели, вернулись под ивы и вновь плыли ночь, поочередно меняясь на веслах. Илейка, однако, долго грести не мог – руки не столь сильные, да и волдыри на ладонях вот-вот набьются без привычки. Добрыня оберегал отрока – пусть привыкает постепенно.

Туманной ночью прошмыгнули мимо большой Троицкой крепости, которая пользовалась у беглых весьма дурной славой: здесь, у ворот Сибири, нередко перехватывали тех, кто рисковал зайти в крепость в надежде прикупить продовольствие перед дальней и нелегкой дорогой.

– Пронес господь, – прошептал отец Киприан, когда сторожевые башни крепости остались за кормой.

На другую ночь оставили позади Ключевский редут. Дозорный солдат сквозь продолговатое окошечко в башне высунул голову и смотрел на реку, по которой скользила лодка, освещенная ярким лунным светом. Смотрел без особого интереса – мало ли кто по весеннему бездорожью пользуется водным путем для поездки. Его дело за степью доглядывать, чтобы конные ватажки киргиз-кайсаков не проскочили неожиданно на север да не пограбили ближние поселения государственных крестьян.

К полудню, когда Ключевский редут остался в десятке верст позади, выбрали удобное место и пристали. Сначала пустили на берег Иргиза. Пес пробежал по отлогому месту раз-другой, выбрал куст, пометил его, заглянул в ближний лес. Через малое время, ничем не выказывая беспокойства, он возвратился к лодке. Стоял, помахивая хвостом, словно говорил: «Ну что же вы? На земле так удобно бегать!»

– Теперь и мы сойдем, братие, – решил отец Киприан, подхватил длинные полы рясы и неожиданно легко для своего возраста сиганул на берег. Оставляя заметные вмятины на мокрой глине, следом за ним прошел Добрыня. Сварили в чугунке гречневую кашу и, доверившись Иргизу, пригретые солнцем, уснули на постеленном рядне под грачиный крик в ближнем лесу.

Проснулись, когда солнце шло уже на закат, а из сырых и холодных суходолов к реке тянулся бесшумный, как опытный дозор впереди войска, вечерний туман. Добрыня оттолкнул лодку от берега и снова сел за весла.

– Нут-ка, со свежими силами! А то и кормить нас не за что будет, не так ли, Иргиз? – пошутил Добрыня и занес весла для гребка. Пес шевельнул ушами, но смотрел все так же вперед, как будто ждал с часу на час появления за поворотом родного подворья.

Каракульскую крепость миновали через четыре дня, ближе к вечеру. Дозорный с невысокой рубленой башни и на этот раз даже не окликнул их. В тишине побродимы различили, как за частоколом звонили в церквушке к вечерней службе, дружно обнажили головы и размашисто перекрестились. И снова за весла.

Справа, совсем близко от берега, там, где река делала крутой изгиб, неожиданно высветились яркие огни трех костров. Останавливаться было уже поздно, и отец Киприан направил кормовым веслом лодку ближе к берегу.

– Тише веслами, брате Добрыня, – прошептал отец Киприан. Он всматривался в костры и неясные фигуры около них, ломал голову – что за людишки? Рыбаки? Но почему так далеко от крепости и где их лодки со снастью? И на киргиз-кайсацкое становище не похоже. Округлых юрт не видно, да скотоводам со своими стадами здесь и делать еще нечего: снег по оврагам сошел недавно, свежая трава только-только начала пробиваться из-под прошлогодней, и то лишь в местах, прогретых солнцем.

Неужто лихой, шатающийся народец?

– Опусти весла, – снова прошептал отец Киприан, повернулся на кормовом сиденье, всматриваясь во тьму.

Уже почти поравнялись с высокими кострами. Человеческие фигуры на черном срезе берега теперь четко выделялись на фоне серого южного небосклона – длинные кафтаны, привычные глазу головные уборы. Однако не похоже на обозников, заночевавших в пути, – нет телег, не видно и стреноженных коней поблизости.

– Эй! – прокатился вдруг над водой зычный окрик, и отец Киприан вздрогнул, резко качнулся. Чтобы не упасть, вцепился правой рукой в сиденье. Крик повторился, злой и властный:

– На лодке! А ну – живо к берегу чальте! Да безпротивно чтоб!

Над обрывом – будто огромная каменная глыба – возник человек. Он вглядывался в темноту: луна только что взошла и едва оторвалась от горизонта, отчего тень высокого обрыва накрыла речную гладь. Побродимы смолчали на окрик нежданных досмотрщиков.

– Греби! – сердито шепнул отец Киприан Добрыне. – Мнится мне, разбойная ватага здесь…

Лодка дернулась вперед и заскользила вдоль берега. Добрыня вкладывал в гребки всю силу, не обращая внимания на резкую боль в ладонях. Илейка с носа лодки, удерживая рычащего Иргиза, хорошо видел гнущиеся весла, широкую спину Добрыни и отца Киприана – монах наклонился вперед, словно коршун на ветке, готовый пасть на добычу.

Человек над обрывом пробежал несколько шагов, поскользнулся и еле устоял на ногах.

– Кому сказано – чальте к берегу! – закричал он и зачем-то вскинул руку перед собой, словно намеревался схватить Добрыню за плечи и оторвать от весел.

Выстрел грохнул, будто близкий удар грома! Крик Илейки слился с протяжным стоном Добрыни, который резко вскочил на ноги, схватился руками за лицо, и шумно рухнул через борт в воду.

– К берегу! – гремел голос с обрыва. – Перестреляем как зайцев!

Отец Киприан увидел рядом со стрелявшим еще несколько человек, вытащил свой пистоль, прицелился. Выстрел и ответный крик над обрывом прозвучали одновременно.

– О-о, черт! – И кто-то рухнул на темную землю, в ответ сверкнули два торопливых огонька – пули звонко булькнули в воду у борта.

– Казаки там! – послышался из темноты предостерегающий возглас, черные фигуры отбежали от обрыва, другие принялись поспешно разбрасывать костры и тушить огонь. Отец Киприан встал с коленей, взял кормовое весло.

– Добрыня, брате, вылезай. – Он оглянулся в надежде увидеть над темной водой курчавую голову побродима.

Ответом ему было ночное безмолвие. Монах вскинул недоуменный взгляд на полусогнутого отрока. Бросив ошейник люто лающего Иргиза, Илейка по-заячьи часто-часто клацал зубами, пытаясь что-то объяснить, потом икнул, схватился руками за горло, сдавил его. Похоже было, что его вот-вот вырвет.

– Ты что, Илья? А где Добрыня? Грести ведь надо… – растерянно пробормотал монах, озираясь по сторонам.

Илейка, шатаясь, пересел на среднюю скамью, взял теплые еще ручки весел, махнул ими.

– Где Добрыня? – вновь спросил отец Киприан, теперь уже обеспокоенно. – Не греби быстро, Илья. Может, к берегу выплыл? А ты что плачешь? Оробел так?

– Пуля Добрыню… в голову ударила… Утонул он. – Илейка провыл эти слова сквозь слезы, он наклонялся вперед, заносил весла и, стискивая зубы от напряжения, тянул их на себя.

Отец Киприан на какое-то время закоченел, потом медленно стащил клобук, трижды перекрестился. И не сдержал горестного упрека Всевышнему:

– Господи, зачем же сотворилось сие? Чем прогневил я тебя, что сеется смерть около, костьми устилается путь в благостное людям Беловодье? Ведомо было мне, что тернист путь к счастию, но не людской же кровью поливать его…

Монах опустился на кормовую скамью, сжался там, а Илейка беспрестанно оглядываясь за спину, чтобы не налететь на откос обрыва, греб и греб под еле сдерживаемые стоны монаха.

Забрезжила светло-розовая заря, от усталости свело руки и плечи. Илейка направил лодку в заросли прибрежных камышей, чтобы там передохнуть самую малость…

Плыли по холодной реке, мало разговаривая, словно опасались упомянуть погибшего Добрыню, как будто покойник среди ночи, под тихим лунным светом мог услышать свое имя и всплыть неожиданно у борта.

Минула неделя. На Антона Половода[10] река Уй приняла в себя справа воду реки Тогузак и заметно раздалась в берегах. В этот день, пополудни, Иргиз с лодки вдруг поднял неистовый лай, оборотясь к поросшему лесом левому берегу. Отец Киприан схватился было за пистоль, но потом засмеялся, впервые по смерти Добрыни: успел заметить зайца, который вышел покормиться днем и теперь, напуганный собачьим лаем, большими прыжками уходил в густые заросли, устрашась погони.

Минувшими днями прилетела пернатая братия, среди которой своим нарядом выделялись неугомонные зяблики. Пестрые, с черными лбами и синевато-серыми затылками, они шныряли по приречным кустам, дрались из-за удобных мест будущих гнездовий, а иные, радуясь солнцу и теплу, беспечно высвистывали: фью-фью-ля-ди-ди-вичиу.

– Неужто за лето не добредем до Беловодья? – уже который раз спрашивал отец Киприан Илейку, словно отроку ведома была судьба завтрашнего дня. – Не случилось бы так, что бредем мы с тобою за семь верст киселя хлебать, не ведая, сготовил ли кто для нас тот кисель… – После гибели Евтихия, а теперь вот и Добрыни в глазах монаха поселилась тоска, словно он разуверился и в себе, и в неведомом Беловодье.

– Я так думаю, отец Киприан, что надобно уходить в Беловодье всем миром. Идти от села к селу не таясь. Тогда никто не посмеет встать поперек пути.

– Не набирается такого многолюдства, Илья! Бредем мы с тобой от села к селу, подобно переезжей свахе, кличем мужиков, а все вдвоем… Ну ништо, побредем и дале. Мосты позади себя мы сами пожгли, обратного пути нету. – И монах завел разговор о неведомой земле, рассказал, о чем писано в германских хрониках про царство пресвитера Иоанна, и его битвах с турками-сельджуками на Катванской равнине. Говорил и с надеждой смотрел на Илейку, который старательно, в поте лица, греб, помогая течению.

* * *

16 апреля, ближе к полудню, достигли Усть-Уйской крепости. С немалой опаской вошли в могучий глинисто-мутный по весне Тобол. Обогнули лысую, без зелени отмель и пристали к крутому, с причудливыми вымоинами берегу, так чтобы смытые половодьем деревья и бревна не причинили лодке вреда.

Илейка воткнул в дно багор, чтобы лодку не крутило заходящим в вымоину водоворотом, и остался стеречь, а отец Киприан пошел наверх, где внушительно высились защитные строения: серые, плотно подогнанные заостренные бревна частокола и невысокие башни с остроконечными навесами, похожие на присевших потрапезничать великанов в богатырских шеломах. Из бойницы угловой башни как-то буднично и совсем не страшно глядела в заречье медная пушка, высунув наружу – словно телок морду сквозь дыру в плетне – тупой ствол с утолщением на конце.

Голодный Иргиз опасливо косился на мутную воду, повизгивал, порывался бежать следом за монахом в надежде хоть чем-то поживиться около чужого жилья. К реке с попутным ветром долетали запахи стойла, дыма и гнили из недалекого оврага, превращенного жителями крепости в свалку.

Илейка видел, как отец Киприан вступил в открытую калитку и о чем-то говорил с караульным, потом солдат впустил его в крепость.

«Стало быть, все обошлось без допроса, – порадовался Илейка. – Кабы хотел схватить, так калитку открытой не оставил бы». Ждал терпеливо, несколько раз веслом выпихивал на стремнину из заводи плавучий мусор. Иргиз затеял перебранку с бродячей собакой, которая приблизилась было к берегу.

– Не шуми, Иргиз, тише. Вдруг набредет лихой человек, лодку захочет отнять. Как нам тогда плыть? А то скрутит мне руки, коль веслом не отобьюсь. Тогда не выдай, подсоби.

Время тянулось нестерпимо долго. Солнце опустилось на срез обрыва, и тень накрыла лодку, часть реки и медленно подбирала под себя ширь Тобола, бесшумно подкрадывалась к ярко-розовому восточному берегу. Илейка перевел взгляд со степного правобережья на Усть-Уйскую крепость – на башне около пушки поменялся караул. Солдат в треуголке высунул голову в бойницу и внимательно посмотрел на лодку у обрыва и на Илейку с собакой, успокоился, пропал.

– А отца Киприана все нет, – с долей беспокойства проговорил Илейка, обращаясь к единственному живому существу рядом – Иргизу. – Пора бы ему и прийти. Как в ночь поплывем по такой бешеной реке?

По стремнине, ворочаясь и вскидывая вверх то одну, то другую ветку, проплывало как раз кривое дерево. Илейка встал, не решаясь сразу что-то предпринять.

– Не приключилась ли беда с ним? – на всякий случай привязал Иргиза веревкой к скамье. Пес заметался, начал грызть крепкую пеньку, но Илейка строго прикрикнул:

– Сиди, Иргиз, сиди! Тихо же! Солдат всех взбаламутишь, набегут скопом. А ну как не по своей воле задержался отец Киприан? Что же мне теперь делать? – Снова сел на кормовую доску, уставился на открытые ворота – не видно монаха! Вскочил на ноги, ругнул себя от всего сердца: – Будто и в самом деле дитя малое, неразумное! Осталось подгузник постелить да слюни распустить с губы на рубаху. Надобно узнать обо всем, пока не стемнело вовсе. До сей поры был я у взрослых побродимов на руках, как за каменной стеной жил. Теперь вот, Иргиз, один остался как перст. Пойду спросить об отце Киприане, – подхватил длинный посох, сунул нож за гашник[11], запахнул кафтан потуже. У ног заскулил пес, но Илейка погрозил ему посохом, и пес утих, следил молча за молодым хозяином, пока тот взбирался по крутой тропке.

Илейка подошел к калитке рядом с воротами, заглянул боязливо – возле будки за частоколом похаживал рекрут, мурлыкал что-то себе под нос и озирался в сторону крепостной площади, где у церкви к вечерней службе собирался народ.

– Эй, служивый! – робко окликнул Илейка караульного. Тот вздрогнул, скинул ружье с плеча, штык выставил: увидел чужого, подумал – не разбойная ли ватага подкралась? Крикнул:

– Кто таков? Пошто на рожон лезешь и без дозволения начальства у крепости бродишь? Пальну вот, разлетится дурная башка напрочь! Поминай тогда как звали!

«Пока ты штык будешь вынимать из ствола, я под обрыв успею сигануть», – подумал Илейка, вспомнив бой под Ромодановом: не так-то скоро тогда солдаты успели после залпа штыки вдеть для рукопашного боя. Ответил на слова караульного как можно спокойнее:

– Отец Киприан, монах с горбом на спине, – добавил для большей памяти солдату, – прошел в город за брашном. Да что-то долго не возвращается. Часом ты не видел, в какую лавку он забрел?

– Хм… – Щекастый солдат смешно передернул плечами – так бабы поправляют коромысло с полными ведрами, подошел к калитке, поставил длинное ружье у ноги. – А ты ему кто? Какого роду? И есть ли при тебе какие бумаги?

– Бумаг при мне нет. Отец Киприан подобрал меня, сироту, поводырем я при нем. Глаза у отца Киприана никудышные, днем и то в лесу тычется в каждое дерево, будто сова слепая. Идем мы по земле и Христовым именем кормимся.

– Стало быть, вы оба бродяги, без роду и племени, – в каком-то раздумье пробормотал солдат. И неожиданно сказал: – Схватили твоего монаха, понял? Вот так-то! – И боязливо оглянулся вдоль неширокой улицы – не видно ли начальства?

– Как так схватили? – У Илейки душа ушла в пятки – У него подорожная от преосвященного епископа…

– Вот-вот, – тут же перебил его солдат резко, но не громко. – Один из господ офицеров будто бы признал ту подорожную. Он-то и сказал коменданту, что якобы с той подорожной уже проходил какой-то старец через нашу крепость. Кликнули благочинного отца Филофея, потому как старец тот у него ночевал прошлой весной. Да вышло так, что батюшка отъехал по приходам. Ране завтрашней обедни, сказывали, не возвратится.

Илейка, чтобы не упасть от слабости в ногах, ухватился за столб калитки: все, теперь конец пути в заветное Беловодье! Приедет благочинный отец Филофей, огласит перед начальством, что монах никакой не старец Зосима, а беглый чернец. Сволокут в воеводскую канцелярию, вздернут на дыбу…

«Да при нем же пистоль с зарядами! – чуть не вскрикнул Илейка и почувствовал, как похолодели пальцы, стиснутые на косяке и на посохе. – Не выкрутиться теперь отцу Киприану, запытают до смерти… И про бунт у Гончарова прознают, и про приказчика у Демидова, побитого близ жигарей!»

– И что же теперь отец Киприан? – спросил Илейка, лишь бы не молчать и не лишиться последних сил. «Не хватает и мне сейчас упасть у чужих ворот. Поволокут к коменданту, нож за гашником отыщут…» – А мне можно войти, сказать бы отцу Киприану… – И не нашелся, как объяснить солдату, что без монаха ему здесь погибель полная: не муж ведь он крепкий, а отрок, без отца-защитника.

– Куда тебе? Тако ж захотелось в амбар к батюшке Филофею, с голодными мышами ночевать? Так, да? – Солдат вдруг насупил белесые брови, напустил строгость на лицо. – Беги, отрок, пока цел! Вона их благородие господин комендант объявились на площади!

Илейка с усилием оттолкнулся от косяка, цепляясь нога за ногу, отошел к обрыву, сел в жесткий прошлогодний бурьян.

«Вот и все, – Илейка чуть не завыл от горечи, перекликаясь с Иргизом, который увидел хозяина на срезе кручи. – Что теперь делать? Дале идти одному? Но куда? Путник остался у отца Киприана. А без путника кто еще согласится идти с несмышленым отроком за край обжитого света? Назад ворочаться – одинакова погибель. Коли и добреду до Ромоданова, так конюх Пантелей огласил меня. Батогами забьют, а то и в потайную темницу швырнут, где тятьку моего до смерти треклятый Оборотень запытал…»

В поповском амбаре… Под запором сидит отец Киприан! И знает, сколь тяжкая участь ждет его поутру. Страшно было Илейке от своего бессилия помочь отцу Киприану. Под ногами Тобол и лодка с Иргизом у берега, за спиной крепость и амбар с монахом, которому не миновать рваных ноздрей и каторги на подземных рудниковых работах.

«Были бы теперь Евтихий да Добрыня! – вспомнил Илейка погибших побродимов. – Они-то непременно выручили бы отца Киприана. Перелезли бы через частокол и по бревнышку разметали бы тот проклятущий амбар».

Но нет рядом сильных побродимов, а есть лишь он, Илейка. Ему и делать надобно что-то, а не сиднем сидеть да исходить печалью.

«Не честь мне заживо хоронить отца Киприана, – еще раз пристыдил себя Илейка. – Никто его не спасет, если не спасу я сам. Хоть умри, а что-то придумай!»

Оглянулся – в калитку не войти, да солдат ее скоро и вовсе закроет. Отзвонили уже у церкви, солнце закатилось за дальний небосклон, скоро совсем стемнеет.

«А если через частокол как ни то перемахнуть в подходящем месте? – размышлял Илейка, а сам глазами по сторожевым башням шарил. – Стоят караульные, досматривают окрестные места. И меня непременно видят. Ишь, коршуны глазастые, не спится вам…»

Илейка на виду солдат встал, прошел к тому месту, где тропка спускается к реке, и не таясь сбежал по круче к лодке, сел, обнял повизгивающего Иргиза за шею.

– Будем ждать тьмы, Иргиз. Тебе лодку стеречь, а мне головой рисковать. Коль схватят да упрячут, найдется хозяин и лодке и тебе, мой верный дружище…

Пес лизнул его в щеку, уселся на дно лодки, под которой тихо плескалась темная беспокойная вода.

Когда совсем стемнело, Илейка крадучись поднялся на обрыв, ползком добрался до рва и, стараясь не поднимать голову, на четвереньках прополз вдоль частокола, каждые пять-шесть саженей тыкал руками в крепкую стену: бревна подогнаны плотно, как зубы молодого волка! И врыты в землю глубоко, не подкопаешь голыми руками. Добрался до угловой башни над обрывом Тобола, обогнул ее. Здесь ров кончался, и частокол шел по краю берега. Видно было, что минувшее половодье основательно подмыло глинистую кручу – огромная масса рухнувшей земли бугрилась внизу, из-под глыб торчали засохшие ветки, корневища деревьев.

«Неужто дыра? – Илейка едва не кинулся от радости на противоположный край оползня, где нижние части трех-четырех бревен обнажились – они висели в воздухе, удерживаемые продольными скрепляющими балками. – Луна бы скрылась! – в досаде проговорил про себя Илейка и поднял глаза к облачному небу. – Как бы караульные с башни не приметили».

Дождался большого облака и почти на ощупь, помогая себе остро заточенным посохом – не дай бог подвернуть ногу на таком неровном грунте, – спустился вниз, пробрался к оползню и заглянул под нависшие бревна. Пролезть туда проще пареной репы!

Заколотилось сердце. Вот он, первый его самостоятельный шаг в жизни. До сей поры он был за спиной родителя Федора, потом у дедушки Капитона, у Данилы Рукавкина или у отца Киприана. За ними было легко, надежно и беззаботно. Теперь нет рядом сильной руки, чтобы опереться, самому надо все – и решать и делать.

– Не сробею! Не сробею! – упрямо шептал Илейка и карабкался по глинистому обрыву вверх. – И мы не лыком шиты, чему-то да научились за минувший год. Не у Христа за пазухой прожито время, но под чистым небом и у жаркого костра.

Он левой рукой цеплялся за неровности затвердевшей под солнцем глины, а правой опирался на посох. И без конца поглядывал на небо – верховой ветер безжалостно ворочал громадными глыбами темно-серых облаков, перемешивал их круто и упрямо, как добросовестная хозяйка перемешивает тесто, ползущее через край квашни.

На угловой башне загомонили – сменялся караул. Илейка замер, распластавшись между двумя неровными выступами глины. Пахло не сыростью земли, а сухой полынью.

«Не приметили бы с башни… Стрельнут в спину, и полечу вверх тормашками до самой воды, если головой не угожу в какую-нибудь расщелину». Илейка еще плотнее припал грудью к почти вертикальной глиноземной стене.

На миг показалась криво срезанная половинка луны и тут же вновь нырнула в темное облачное месиво. Илейка глянул на сторожевую башню – темная на темно-сером небе, она казалась большим и толстым грибом под шатровой шляпкой непомерной величины. Илейка, не выпуская посоха из руки, перекрестился, осторожно поднырнул головой под толстые торцы бревен, преодолел около аршина крутого обвала и выбрался на ровное место – бурьян у частокола, рядом с чьим-то добротным тесовым забором.

«Благо, не внутри двора очутился», – порадовался Илейка, огляделся – небольшой пустырь, на нем три или четыре начатых постройкой дома. В темноте желтели очищенные от коры бревна срубов. И ни души вокруг, лишь поодаль тусклыми квадратными пятнами светились чьи-то окна, не закрытые ставнями на ночь.

Церковь была правее. Прижимаясь к тесовому забору – здешние заборы не чета ивовым плетням в их Ромоданове, – Илейка прокрался к площади, приметил неподалеку поповский дом, рядом дворовые постройки. Неслышно ступая, подошел к забору и вскинул руки, чтобы ухватиться и перелезть, но тут же замер: через улицу громко залаяла собака. Ветер дул от Илейки в ее сторону, и она учуяла чужого. Хлопнула дверь, грубый мужской голос прокричал во тьму ночи:

– Кого нечистый носит в таку пору?

Илейка сполз вдоль забора, вытянулся в жестком прошлогоднем бурьяне. Хозяин подворья громыхнул засовом, открыл калитку и посмотрел в оба конца вдоль темной и пустой улицы. Успокоился, прикрикнул на собаку и ушел.

Илейка с превеликой осторожностью прополз за угол, куда совсем близко подступили постройки поповского дома, еще раз вскинул руки, ухватился и, помогая себе коленями, подтянулся. В поповских окнах было темно. Перевалился через забор. «Благо, что сей поп собак себе не завел. Теперь такую бы брехню подняли – хоть святых выноси! – подумал Илейка. – Тогда бы мне и вовсе сухим из воды не выбраться». Увидел в дальнем углу подворья невысокий амбар на камнях: поставлен так, чтобы нижние венцы не портились от сырости. Дверь закрыта наружным запором, и – надо же такому счастью! – нет стражи при амбаре!

«Дошли до Господа мои молитвы, – мысленно перекрестился Илейка, ползком на четвереньках подобрался к амбару. – А попадья теперь, поди, преет в пуховиках, наевшись жирного, не до собак», – нырнул под амбар, затаился, чувствуя, как спину покрывает жаркая испарина. И только тут впервые пришла в голову жуткая мысль – а ну как щекастый солдат обманул, посмеялся над несмышленым отроком? И сидит теперь отец Киприан где ни то при солдатской гауптвахте под воинским караулом, а он сюда под амбар забился, от чужого глаза схоронился, словно пугливая курица, завидевшая чуть приметное облако на небе и забоявшаяся проливного дождя.

Илейка сжал пальцы и костяшками – так, что больно стало, – трижды стукнул снизу в толстые плахи. Постучал и замер. Сердце билось гулко. Илейка не сразу уловил еле различимый ответный стук изнутри!

– Здесь! Здесь он, мой отец Киприан! – зашептал Илейка, и глаза защипало от радости. Илейка еще трижды стукнул костяшками об пол, прополз под амбаром к тому месту, где видны были ступеньки у двери. Еще раз осмотрел подворье, осторожно вылез. Стараясь не греметь, медленно выдвинул засов. Туг же отец Киприан отжал дверь, высунул голову в черном клобуке, тихо спросил:

– Кто ты, добрый человек, который отважился среди ночи… – увидел у ступенек Илейку да так и остался с открытым ртом. И только когда с превеликой осторожностью вылезли через обвал на ту сторону частокола и спустились к реке, отец Киприан дал волю своим чувствам. Он крепко обнял Илейку, облобызал и торжественно перекрестил вздрагивающей рукой.

– Плаху кровавую зрил уже перед глазами, избавления ждал невесть откуда, аки нищий ждет от Господа манны небесной! Тако мог поступить муж, но не отрок! И радость моя, брате Илья, утроилась тем, что избавление от неминуемой погибели принес мне ты, мой побродим! – Опомнился, с тревогой спросил: – А где ковчег наш? Ведь что наклепал на меня тонконогий хлюст в казенном мундире? Будто я погубил старца Зосиму и с его бумагами бегу прочь в Сибирь! Так где наше спасительное судно?

– Иргиз стережет, – только и ответил Илейка. Теперь, когда отец Киприан был с ним, силы вдруг оставили его и не было мочи даже радоваться по-настоящему. Он шел впереди, нащупывая посохом дорогу поровнее.

Пес учуял их издали и дал знать о себе сдержанным радостным повизгиванием. Забрались в лодку, Илейка тут же оттолкнулся веслом от берега и, рискуя налететь во тьме на плавающее бревно, смело принялся грести – прочь от Усть-Уйской крепости, которая едва не стала последней на их таком трудном пути к манящей цели.

Отец Киприан, поглядывая на темные башни и частокол удаляющейся крепости, скорбно вздохнул:

– Мужайся, брате Илья! Почти без брашна мы остались до следующего жилого места.

– Ништо, отец Киприан, – отозвался Илейка, стараясь не сбиться с размеренных гребков веслами. – Снасти при нас, река с рыбицей под нами. Как ни то да прокормимся. Впервой ли тако бедовать? Да и бедствие ли это, когда рыбы вдоволь?

– И то! – охотно согласился отец Киприан. Растроганный вновь обретенной свободой, он ласково потрепал собаку по шее, почесал за твердым ухом Иргиза. – Питался же святой Иоанн едиными лишь акридами[12] да диким медом. А мы перебьемся единой рыбицей. Правда, без меда, но и рыбица не хуже акрид, как ты думаешь? – пошутил монах, склонился со своей скамьи и похлопал Илейку по колену длиннопалой ладонью.

* * *

Могучий по весне Тобол вынес их к урочищу Звериная Голова менее чем за трое суток. Приткнулись к берегу неподалеку от шестиугольной крепости, обнесенной заплотами, колючими рогатками и надолбами из толстых бревен, чтобы конные степняки не враз могли подскочить к стенам. Крепость отстроена всего два года назад и замыкала собой левый край огромной по протяженности Оренбургской пограничной линии – от Каспийского моря и до реки Тобола. С немалым страхом отправился отец Киприан в Звериноголовскую, но, к счастью, все обошлось без приключений.

Добыть в крепости съестного удалось совсем мало – лавки скудные, да и у жителей оказалось не богаче. Проходя мимо дворов плохо просохшей улицей, заваленной отходами не законченного еще строительства, отец Киприан, собирая Христовым именем, вошел в открытую калитку на просторное подворье. Присунулся к распахнутому окну и густым басом попросил кус хлеба странствующему божьему человеку.

Из окна по пояс высунулась рыжебородая личность, сморщенная и неухоженная, словно с великого подпития.

– О горе крестьянину! – прокричал хозяин дома мокрым хриплым голосом. – Нет спасения от вашего крапивного семени, нищеброды проклятые! Тот идет – подай! И этот идет – тоже подай! Тьфу, чума вас побери! В доме трынки не осталось уже! – И мужик сплюнул сквозь редкие зубы, едва не угодив отцу Киприану на ветром раздутую полу рясы.

Монах от неожиданности даже опешил – от Волги за весь путь такого слышать еще не доводилось! – потом трижды перекрестил злобно выставленную рыжую бороду и смиренно изрек:

– Экий бодун, право! Пребывай и дале, раб божий, в человеколюбии и в благости, тем и спасешься в судный час. Аминь.

Борода дернулась, на миг мелькнула загрубелая, в землянистых трещинках рука, хлопнула створка окна, и все стихло, только на задворках голосил, хлопая крыльями, гулена петух.

Поспрашивал отец Киприян в крепости и сыскал-таки покупателя на лодку за три печеных хлеба, кус сала и деньгами целковый и два алтына.

Пожилой косоглазый мужик с робкими не по возрасту повадками обошел лодку, простучал днище, порадовался ее добротности. Пояснил, что идти монаху надобно накатанным степным трактом от урочища встречь солнцу утреннему.

– Первое поселение будет Пресногорьковское. По нему и вся укрепленная линия тако ж именуется. А там, бог даст, кто подвезет какую малость, – пояснил покупатель. – Оттудова чаще тамошних мужиков в извоз гоняют. До новой Петропавловской крепости, сказывают, более двух с половиной сот верст бойной[13] дорогой.

– Нам это на полмесяца хода бредком идти, ежели ненастье где не застанет, – прикинул отец Киприан, и к Илейке: – Ну, побредем теперь пеши, почнем посохами тяжкие версты отмеривать.

Пошли на медленный подъем от реки в степь, подгоняемые лучами послеобеденного солнца. В предвечернем небе с курлыканьем кружили, высматривая место для ночевки, бело-розовые в лучах солнца журавли.

– Потянулись уже к родным гнездовьям, – чуть с завистью проговорил отец Киприан, поправляя на спине котомку. – А люди от родных мест тянутся в края, где им лучшее мнится…

Заночевали под ракитовыми кустами в степном суходоле. Северный склон суходола покрылся уже серо-зеленой порослью – молодая зелень буйно тянулась из земли к солнцу, к жизни.

* * *

Село Становое открылось перед побродимами ранним утром, едва от земли оторвался какой-то странный по виду многослойный туман.

– Обоз перед нами заночевал! – восклинул было Илейка, увидев далеко впереди, правее дороги, большое озеро и десятки столбов дыма вдоль берега. Над озером, издали похожие на крохотных белых бабочек, еле различимо махали крыльями дикие гуси. Полыхала заря, придавленная к земле темно-красным срезом облаков, а побродимам казалось, будто навстречу им во всю ширь катится все пожирающий степной пал.

С каждой пройденной верстой село становилось все различимее. Четче прорисовывались купола церкви, отдельные ближние к околице дома, редкие деревья вдоль длинной улицы. Шли из последних сил – второй день в котомке болтался пустой чугунок: варить в нем было уже нечего. Отец Киприян через каждую версту обессиленно валился в придорожную траву, тяжело дышал и вставал на ноги лишь с помощью Илейки.

Голодная, малолюдная сибирская проезжая дорога, от жилья к жилью многие десятки пустынных, ветром продуваемых верст.

В село вошли, когда народ после обедни густо повалил из деревянной церквушки, которая даже на легком ветру хлопала полуоторванными ставнями. Кругом слышался смех, веселые шутки, иные отъезжали с площади на телегах, два-три верховых ехали, подбоченясь фертом, большинство расходились пеши, утрамбовывая сапогами занавоженную, плохо подсохшую землю прицерковной площади.

Памятуя о голодном весеннем времени, отец Киприан остановил дородного, хорошо одетого мужика с крепкими плечами землепашца, с властным и осуждающим поглядом на молодежь: и десяти шагов не отошли от Божьего храма, а у них в избытке беспричинного смехотворения и призывного девичьего визга.

– Скажи, сын мой, кто может без ущерба себе приютить на день чернеца, странствующего с Божьим словом?

Мужик медленно ткнул толстым пальцем суконную мурмолку, приподняв ее с широкого лба. Серые холодные глаза ощупали монаха от сапог свиной кожи и до затасканного, пеплом испачканного клобука на седых, давно не мытых волосах.

– С Божьим словом идете, святой отец? Истощали, вижу, издалека, знать. Готов я оказать вам содействие, ваше преподобие. – Взгляд мужика смягчился, – мимо них с любопытством проходили односельцы, интересовались молча, с кем это остановился и разговаривает мужик?

– Идемте за мной. Дом Федота Жигули в селе Становом не из беднейших.

Пошли за Федотом, а он сермяжным барином шел по улице, заложив руки за спину, и на приветливые поклоны односельцев отвечал степенным и неохотным кивком головы.

Рванул над селом неожиданно буреватый ветер, сухим стуком стрельнули ставни церквушки, по нежно-зеленому придорожью, боком, едва успевая перебирать ногами, побежали разномастные куры. Порыв так же внезапно стих, куры выпрямили завалившиеся было под ветром хвосты и вновь принялись деловито выщипывать первую зелень.

На перекрестке улиц разместилась добротная лавка богатого торгового дома. У отца Киприана загорелись глаза – наконец-то они прикупят в достатке еды на многие дни вперед, чтобы хватило и до крепости Петропавловской, что на реке Ишиме.

Монах решил узнать цены, подошел к лавке и спросил худосочного с испитым лицом приказчика.

– Сын мой, отбери нам брашна на целковый. – Порылся за пазухой, вынул и положил на выскобленный прилавок серебряный рубль. Потом присмотрелся к приказчику, увидел на впалых висках и на лбу непросыхающую испарину, пожалел: – Недужится тебе, сын мой? Отчего не ляжешь в постель?

– Поставить к товару некого, святой отец, – с присвистом ответил молодой приказчик. – Хозяин в отъезде, хозяйка в счете не сведуща… Который день трясет проклятая лихоманка. Должно, от озерной сырости. Так что вам взвесить?

Отец Киприан заказал пшена и гречихи, гороха и сухарей добрых, не прогорклых.

– Соли еще нам. Шли Пресногорьковской линией, стосковались по соли.

– Так у меня и солонина есть, святой отец. Добрая солонина, запахом не тронутая. Зиму на льду лежала. Изволите взять?

– Тогда одного целкового мало. – Отец Киприан вновь нырнул рукой под просторную рясу. Чуть слышно звякнули монеты. Илейке вдруг показалось, что Федот Жигуля даже на цыпочки привстал, прислушиваясь к этому еле уловимому звону серебра, – так голодный Иргиз настораживает чуткие уши, когда чует неподалеку аппетитный запах зайца.

Почувствовав пристальный взгляд отрока, Жигуля повернул к нему бородатое лицо, добродушно улыбнулся и озорно подмигнул. Но серые, слегка припухшие глаза не смеялись.

Отец Киприан выложил на узкий, соленой рыбой пропахший прилавок еще алтын и предупредил:

– Поутру зайдем перед дорогой.

– Непременно взвешу и упакую, ваше преподобие, будьте в полной надежде.

Подошел и встал рядом мужик, тощий и носатый, отчего казался страшным, как смертный грех. Он суетливо и нервно мял в руках потом выбеленный треух, не осмеливаясь заговорить первым.

– А тебе чего, Иван? – спросил приказчик у высокого мужика и участливо пояснил, словно извиняясь перед монахом: – Хозяин в долг боле не дозволяет тебе отпускать.

– Да я так, ничего, не товар просить… – Мужик пожевал обветренные губы. – Спросить вот хотел у святого отца, далеко ли путь держат? Так, может…

– Что за интерес к чужим делам? – неласково перебил Федот Жигуля и брови насупил, показывая, что и гнев не за горами.

Иван заморгал, словно провинившийся ребенок, который нашкодил, а теперь не знает, как умаслить осерчавшую матушку. Заторопился выговорить, пока крутой нравом Жигуля и вовсе не прогнал от лавки:

– Да я, Федот Онуфриевич, к тому речь веду, что, может, святой отец сторгует у меня подводу довезти хоть до Омска. Не дорого возьму, по-божески.

Отец Киприан заметил, что Жигуля глазами делает ему знак отказаться от такого предложения, насторожился, но виду не подал. Ответил возможно ласково:

– Спаси бог тебя, сын мой. Коли нужда встанет, вот через хозяина дома знать дам всенепременно.

Иван поклонился, прижав стиснутый в руках треух к заношенному кафтану, отошел и встал в стороне.

Федот Жигуля крякнул в кулак, проговорил тихо, косясь на сухогрудого Ивана:

– Новенький он средь нас, не прознали еще до донышка. Откуда-то с верховий Яика приблудился. Восемь душ каждый раз за стол у него садится, а земли вспахал мало. Чем жить думает – один бог знает о том. Все кажется, что в кусты смотрит волком.

Подошли к добротным воротам на крепких просмоленных столбах. Во дворе два пса, учуяв Иргиза, озверели и поднялись на задние лапы, натягивая цепи до звона. Иргиз молча обнажал клыки, дыбил шерсть, жался к Илейке, но голоса в ответ не подавал – чувствовал себя неуверенно: чужое подворье не лес дикий.

– Проведи пса за амбар и привяжи там, – распорядился Федот Жигуля. Илейка отвел Иргиза за тыльную сторону рубленого амбара и между стеной и крепким забором, где штабелем сложены в зиму наготовленные дрова, привязал пса.

Исполняя пожелание гостей, Федот Онуфриевич распорядился истопить баню, дал смену поношенного, но чистого белья.

– Блошливую одежонку прочь с тела. Бабы откипятят, отжарят, работникам сгодится на смену, – пояснил он.

После бани сели ужинать за общий стол со всеми домочадцами. В полной тишине едва доносилось утихающее рычание собак на подворье и посапывание сосредоточенно жующих вихрастых внучат.

Молчаливая, изнуренная работой худощавая хозяйка по знаку Федота Онуфриевича достала из резного буфета радость мужского застолья – приземистый пузатенький графин светло-зеленого стекла и прозрачные стаканы.

– Проходили прошлым летом по нашему селу купчишки – у них сторговал, – не удержался от похвальбы Федот Жигуля. – Из такой посудинки и столбовому дворянину не зазорно пригубить. Налить вам, святой отец?

Отец Киприан от водки отказался. Хозяин передернул было в недоумении бровями, потом отнес этот отказ на суровость монашеского устава, сам выпил, закусил квашеной капустой, продолжил свою мысль о крестьянском житье-бытье в сибирских землях. Отец Киприан слушал, сравнивал здешнего мужика, живущего на вольготной земле, с крестьянами Центральной России, у коих плодородной земли в вечном недостатке. На которой же десятками лет кряду сеяли хлеб, теперь лежит пообок за межами никчемная, бурьяном заросшая и печальная, словно безродная женка, лишившаяся мужика-заступника и выгнанная чужой родней из обжитого подворья за ненадобностью по плохому здоровью.

– Вот, к примеру, я о себе скажу, – горячился Федот Жигуля и стучал в грудь кулаком. – Как в наших краях можно сноровистому мужику развернуться? А так – работай, себя не жалей! Родитель мой, не в упрек покойнику будет сказано, едва до новых хлебов тянул, а в иную пору, случись черед жаркому лету, и голодать доводилось. Не единожды и меня били в чужих деревнях под окнами, когда бродил окрест с нищенской сумой. Мне в наследство осталась лошаденка да матушка болезненная, которой не то что в поле работать серпом, а и за ползающими внуками присматривать в тягость. А у меня каждый год подати было предостаточно – два сына голозадых, а за каждого полный подушный оклад по рублю да семьдесят копеек. Ого, какие деньги для нас, ежели принять во внимание, что пуд ржаной муки стоит пятнадцать копеек, пшеничная вдвое дороже… Налью вам, святой отец, малую меру, аки в святом храме преподносят для вкушения тела и крови Христовой.

Отец Киприан вновь отказался пригубить горячащего кровь зелья. Он брал из глиняной миски воздушные оладушки, макал в густую сметану и, не скрывая удовольствия, ел. Хмелел от сытости, невольно печалился, думая о завтрашнем дне.

«Где-то еще придется вот так трапезничать за столом и под крышей дома? Выйдем из села, и вновь начнется заячья жизнь по кустам и балкам», – думал отец Киприан и с растущей тревогой в сердце посматривал на говорливого хозяина и на его сосредоточенно молчащих сыновей. Левым локтем чувствовал под рясой согретый телом тяжелый пистоль, и от этого становилось немного спокойнее и увереннее в чужом доме: когда мылись в бане, Илейка успел шепнуть о странном поведении Федота Жигули в лавке.

«Смекалист становится отрок, – подумал отец Киприан, – жизнь учит в людей вглядываться… Может, зря отказался от услуги того Ивана? Ведь сказано в Святом Писании: „Есть люди, у которых зубы – мечи и челюсти – ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми…“ Ну ладно. Господь не выдаст, Федот не съест».

Федот Онуфриевич между тем еще раз лихо опрокинул в себя добрый глоток водки, крякнул, двинул кулаком по усам туда-сюда, толстыми пальцами ткнул в миску, кинул в рот и захрустел крепкими зубами, а на черной с проседью бороде нелепо повисла продолговатая долька рубленой капусты.

«Добротные у него погреба, – подумал отец Киприан. – Капуста и по весне не перекисает, будто только вчера посолили».

Жигуля перехватил взгляд монаха, мазнул рукой по бороде, прищурил глаза, словно что-то про себя прикидывал, а потом продолжал исповедь, как перед Святой Пасхой в церкви у причастия:

– Так вот, с чего я о ту пору начал? Вы думаете, стал слезы по усам пускать? Не-ет! День и ночь распахивал пустошь, а ее у нас предовольно, лишняя земля-матушка вокруг гуляет. Лошаденка от усталости валится, так я к себе ремнями борону цеплял и волоком тащил по пашне! Жена, бывало, под утро придет, а я сплю на меже рядом с лошадью. Сколько раз голодное воронье когтями лицо царапало, за мертвяка принимали! Отпоит женушка парным молоком, кус хлеба с салом съем, и опять за пахоту…

– Каторжный труд, – сочувственно вздохнул отец Киприан. Прислушался – почудилось, будто за амбаром Иргиз залаял.

– Воистину каторжный, – поддакнул Федот Жигуля, отодвинул графин подальше от соблазна. – Но помнил я слова нашего батюшки, читал он как-то в проповеди притчи Соломоновы: «Рука прилежных будет господствовать, а ленивая будет под данью». Будто гвоздем вбил поп те слова мне в голову, денно и нощно слышу их. Не хочу быть под данью, но господствовать над другими в меру возможности! Потому как лучше сидеть на возу и погонять, нежели быть в упряжке и получать кнутом по спине! Тому и сыновей своих учил. Не в праздности и баловстве росли, в работе посильной. Малыми были – день-деньской по темным лесам шастали, ягоды, грибы какие, рыбу ли в озере – все брали первыми, раньше других. Зато когда пошли по нашим дорогам солдатские обозы в восточные крепости да конвойные команды с каторжанами, этап за этапом, тут я и пустил в торг съестные припасы. Копеечки-то и посыпались, посыпались милые, одна к одной. Не беда, что медненькие, потертые в руках порою так, что и Георгия Победоносца не разглядеть, а за год оно уже было в кисете увесисто! А еще Господь Бог сподобил в то лето урожаю быть, и у меня против других вдвое хлеба вышли. Соседи от зависти зубами скрежетали, а мы с женой работали да в плечах устали не знали, в две косы косили. При луне снопы в суслоны стаскивали, а потом в гумна. А по осени в овине сколько деревянными молотилами довелось поахать… Бывало, вертлюг руками не схватить, так накалялся, а мужицкие жилы терпели, не лопались…

Федот Онуфриевич на время умолк, в тугом кулаке помял бороду – сверкнула седина, высвеченная пламенем тонкой свечи на кованом железном подсвечнике. В углу около печки, поджав ноги и выпрямив спину, словно каменное изваяние восточного божества, сидел на крашеном полу пятилетний голоногий малец и пытался всунуть в оттопыренную ноздрю глянцевый желудь. Хозяйка Марфа мимоходом дернула его за вихор и турнула спать на полати.

– Когда воинское начальство по окрестным местам нашей укрепленной линии начало скупать хлеб, тут уж я в цене маху не дал! Другие-то и продали бы, да робость в душе сидит – а ну как грядущий год не даст роду? Всю зиму моя Марфа не разгибала спину над квашней. На вид она и не дюже крепкая, но жилистая, мне под стать в работе. Другая не сдюжила, надорвалась бы. Зато и жить теперь начали многим на зависть. Допрежь этих дней одежонки, окромя конопляной рубахи да грубого изгребного льна на портки и сарафаны, не знавали. А нынче Марфа в воскресные дни к церкви выряжается в вишневый китайчатый сарафан и в китайчатый же кокошник, на сыновьях кумачовые рубахи навыпуск, сапоги из козловой кожи – завидуйте, люди добрые!

Федот Жигуля причмокнул губами, хотел было дотянуться до графина, но передумал, смешно боднул воздух головой, пробормотал негромко:

– Ну-ну, не буду боле, в подпитии уже, чувствую. Я вот только святому отцу выскажусь, как было… Да, вот по минувшей осени третьего коня справили, снасть обновили, от подводной повинности откупился. Ныне я в уважении, в выборных должностях пребываю. На поле сам уже почти и не работаю. Немало всякого люда бродит по тракту, кто в Сибирь от помещика бежит, а кто из Сибири с каторжных работ к дому тайными тропами добирается. Выгодно с ними, платы особой не просят. Укроешь таких на заимке от начальства, работают за харчи да за обноски. В дорогу что ни то положишь ему в торбу, он и радешенек, готов за тебя лоб в церкви разбить перед иконой!

Сказал грубо и спохватился, вскинул на монаха серые, настороженные глаза, но отец Киприан смотрел себе на пальцы, постукивал ими друг о друга, чтобы скрыть подступившую к сердцу неприязнь к этому капиталистому, напористому и беспощадному в жизни мужику.

«Да-а, хозяин, вид ты весьма благолепный имеешь, но сердцем бирюк бирюком. Доведись тебе поиметь крепостных мужиков, такое ярмо сотворишь подневольным, какого они и у Демидова не знали».

Поклонился хозяевам за хлеб-соль, сослался на усталость и ушел в боковушку, где на лавке, разметавшись в тепле, беспечно посапывал сытый отрок Илья.

Ночью дважды криком поднимал молодую сноху ребенок, принимались лаять псы, и Федот Жигуля выходил во двор, с крыльца кричал в темную ночь:

– Балуй у меня! Кто там?

Утром побродимы зашли в лавку торгового дома. Измученный болезнью и плохо спавший приказчик положил на прилавок приготовленные торбочки с крупой, солью, сухарями.

– С вас еще выходит восемь копеек, ваше преподобие, – пояснил приказчик, а сам белым платком промакивал пот на висках и под глазами, где залегла нездоровая чернота. – Не стал я кус солонины урезать, целиком завернул. До Архангельского села хватит вам, а там и Петропавловская крепость недалече будет, за Ишимом. Как ни то прокормитесь.

Расплатились и, подбадриваемые свежим утренним ветерком в спину, побрели вдоль села, по берегу большого степного озера.

Отошли версты три.

Впереди все заметнее стал вырисовываться лес. Отец Киприан поминутно оглядывался, словно кого-то ждал. Тревога, которой был полон монах, невольно передалась и Илейке, заставляла ускорять шаг. Близ опушки леса, где между молодыми кустами густо цвели робкие лесные фиалки, похожие на голубых бабочек, монах еще раз оглянулся и вскрикнул:

– С нами крестная сила! Скачут-таки! Живо, Илья, бежим прочь с дороги! – Отец Киприан схватил Илейку за рукав и потащил влево, в глубь леса, в непролазную чащобу. Продрались через заросли, обогнули небольшое, саженей в двадцать, заросшее травой озерцо и затаились на бугорке, где высоко поднималась над прочими деревьями старая, в смоляных подтеках, сосна.

Минут через пять мимо озерца проскакали верховые и скрылись за деревьями, глухой удаляющийся топот копыт постепенно затих.

– Узнал? – прошептал отец Киприан, не оборачиваясь к Илейке. Отрок рукой придерживал лежащего рядом Иргиза, чтобы не подал голоса. – Сыновья Федота Жигули. По наши души посланы, наши целковые в свой карман переложить вознамерился хлебосольный хозяин.

Илейка медленно привстал на колени, закусил губу, чтобы сдержать слезы горькой обиды.

– Чу – назад скачут! Жмись к земле плотнее! – И отец Киприан дернул Илейку за полу увлажненного росой кафтана. – А плакать негоже, брате Илья. Учись читать не токмо душу человека по глазам его, но и помыслы, за словами скрытые.

Всадники возвращались легкой рысцой, всматривались в заросли по сторонам, но так ничего и не увидели, проехали мимо. Чуть позже отец Киприан послал Илейку к опушке проверить – уехали братья в село или стоят и ждут их.

Братья на конях стояли и стерегли дорогу. Побродимы не отважились покинуть убежище, сидели и терпеливо ждали. Над головой не к часу стрекотнула болтливая сорока и снялась с ветки. Илейка вздрогнул, зыркнул глазами по кустам – не крадутся ли разбойники по чаще? Но Иргиз вел себя спокойно, Илейка, ласкаясь к собаке, прижался щекой к голове Иргиза.

Отец Киприан прошептал, сокрушаясь о погибших побродимах:

– Кабы теперь были с нами Добрыня да Евтихий, не отважились бы тати гнаться за нами по лесу, не то что за старым да малым… Когда собирались мы в баню, Федот Жигуля будто ненароком переложил на лавке мою свернутую рясу. Пистоль потянул руку, а Жигуля подумал, что у нас казна серебра спрятана. Детей с дубьем за нами погнал, сущая бестия[14] в облике человеческом!

Наступил полдень. Побродимы рискнули продолжить путь лесом, не показываясь на дороге. Шли, чутко слушали и зорко всматривались во все, что могло грозить бедой. Часа через три лес кончился. Впереди, до окоема – степь, а по ней, зеленой и чистой, словно нескончаемо длинная бросовая змеиная кожа, пролегла лента дороги.

Выйти на простор побоялись, спрятались у окраины леса. Здесь же решили дождаться ночи и уже по темному времени уйти от полуразбойного села.

Нагребли сапогами прошлогодних листьев, отец Киприан постелил рядно для бережения от прохладной земли. Иргиз улегся у ног и повиливал хвостом в ожидании, когда развяжут торбу и нарежут хлеба с пахучей солониной.

Пообок, по стволу упавшего дерева, шмыгнула серая мышь, юркнула в темную нору у вывороченного корневища и пропала: тоже, наверно, ждала, когда нежданные пришельцы покинут окрестности ее обжитого жилья.

Часть III. Крушение мечты

Глава 1. Атаман Гурий Чубук

К мутному, переполненному до краев вешними водами Ишиму вышли в полдень 11 мая. И остановились, пораженные мощью сибирской реки, по которой, гонимые течением и боковым ветром, словно большие серокрылые лебеди, плыли на север одна за другой три барки под косыми треугольными парусами.

За мутно-коричневой рекой, на круче правого берега, весь в окружении диких лесов, поднимался новый город Петропавловск. Среди невообразимого строительного хаоса уже просматривались на взгорке деревянная церковь с крестами, около нее казенные продолговатые срубы казарм, за казармами и ближе, над самым берегом, десятка четыре или пять жилых строений первых поселенцев. Возле казарм солдаты что-то таскали и укладывали на телеги.

Отец Киприан сторговался с перевозчиком свезти их на восточную сторону. Плыли, вцепившись руками в скамейки, и с невольным ужасом провожали глазами огромные деревья, которые сказочными чудовищами, издохшими невесть в каком тридевятом царстве, угрюмо растопырились в воде корявыми щупальцами-ветками и норовили ухватить с собой всякого, кто попадет на пути.

Молчаливый перевозчик, с черной повязкой на левом глазу, обутый в новые скрипучие лапти, шумно выдыхал и с силой рвал весла, пока лодка не ткнулась носом в песчаную отмель. Молча принял от монаха монеты и сел неподвижно на лавке до следующих путников, которых нужда погонит на западный берег. А может, кто вновь оттуда подаст ему знак.

Побродимы поднялись наверх, вошли в Петропавловск. Первое, что бросилось в глаза, – казенного народа здесь куда больше, нежели ремесленного и пахотного. Встречные жители и солдаты поспешно снимали головные уборы перед незнакомым монахом. Отец Киприан бодро шагал по улице, заваленной щепой, древесной корой и прочим мусором, и размашисто благословлял Новосельцев.

Посторонились, пропуская пароконную волокушу, на которой ладный бородатый мужик в самотканой рубахе без пояса тащил от реки три длинных обтесанных топором бревна: из-под речного обрыва слышались чьи-то зычные команды, крики работающих. Пропустили волокушу и пошли следом, поглядывая по сторонам: где у них постоялый двор?

– Перфил, осведомись, кто это будет? – прозвучал вдруг властный покрик из-за недостроенной срубовой стены просторного амбара. В проеме будущего окна мелькнули два лица – одно длинное, белое и заветренное, приплюснутое другое.

Через полминуты перед побродимами показался статный, щегольски одетый и со строгостью во взоре офицер с тонкими губами, с бакенбардами в мелкое колечко. Вслед за офицером из сруба выбрался разбитной малый в длинном сером кафтане, присыпанном свежими опилками и с пятнами сырой глины.

– Ваше благородие, это не здешние, – пробормотал Перфил, озабоченно и в то же время с любопытством оглядывая изодранных, давно не мытых путников.

Илейка сробел перед офицером – тот был при шпаге, в новеньком кивере с белым пером. Он потянул было Иргиза за ошейник, чтобы при случае кинуться в бег, как там, на Каменном Поясе от приказчика. Но тут же оставил эту мысль – кругом воинские люди, не убежишь, если строгий офицер вдруг крикнет: «Держи беглых!»

«Пронеси, Господь», – мысленно перекрестился Илейка и тут же почувствовал, как отец Киприан сжал ему плечо. Монах степенно пояснил, кто они и откуда.

Офицер в удивлении приподнял тонкие светло-русые брови, отчего лицо еще больше вытянулось.

– Из самой Самары? Да вот так, пеши, и маршируете, ваше преподобие! Бесприютно и без сносного трактамента?[15]

– Да, сын мой, – с достоинством ответил отец Киприан. – Иисус Христос нес свое учение людям в смирении, в страданиях и в муках телесных. Тако ж и нам подобает утверждать веру Христову на земле среди языческих народцев.

Офицер смутился, повел взглядом в сторону, но тут же нашелся, как услужить подвижнику.

– Похвально, похвально весьма, ваше преподобие. У нас вы можете передохнуть, принять баню. На послезавтра в сторону Омска отправляется воинский обоз. Так и вы можете с ним выехать. Я распоряжусь, – и широкими шагами пошел по обочине дороги в сторону солдатских казарм.

– Постоялый двор там! – Перфил едва успел указать рукой в переулок и заспешил следом за военным комендантом.

– Ну вот, пачпорта старца Зосимы не потребовалось предъявлять, – удовлетворенно прошептал отец Киприан. – Говорил я, что в сибирских землях будет нам спокойнее и безопаснее.

– А недавний наш знакомец в Становом? И Добрыни нет, в Сибири его погубила разбойная пуля… – напомнил монаху Илейка.

– Твоя правда, брате, – вздохнул отец Киприан. – Ниш-то, сыщутся нам еще добрые попутчики. Верую, не сам-друг войдем мы в земли заветного Беловодья, но с людьми, и со многими… Поспешим, брате Илья. Уроним бренные кости свои на широкие полати постоялого двора.

Хозяин постоялого двора, которого отец Киприан сразу же невзлюбил и прозвал Кротом, толстый и подслеповатый, нудно торговался за каждый семишник – сколько за место платить, да сколько за прокорм. Получив задаток, повел их, переваливаясь на коротких ногах, в боковой просторный сруб с полатями в два ряда. В правом углу, словно былинный плечистый богатырь, четверть горницы занимала беленая печь с закопченным разинутым зевом. В горнице было прохладно и пахло сырым сеном. Отец Киприан потянул носом и укоризненно посмотрел на прижимистого хозяина.

– В ночь протопят, ваше преподобие, – причмокнул хозяин влажными губами. – Дровишек кинут без жадности. – Крот поклонился новым и не частым постояльцам: полати были никем не заняты.

После бани отец Киприан отправился в гости к местному священнику порасспросить о здешнем народе, а Илейка уже затемно, дожидаясь монаха, обломком деревянного гребешка, найденного около бани, расчесывал Иргиза, сытого и дремлющего. Неожиданно Иргиз поднял уши и глухо зарычал – чужой человек близко.

Илейка положил ладонь на голову пса – за высоким забором еле различимо проскрипели лапти, потом стукнул о закрытую ставню постоялого дома ком брошенной сухой земли. Почти тотчас открылась дверь, на крыльцо вышел Крот и с тяжелым свертком под мышкой просеменил по темному двору.

– Принес? – спросили по ту сторону забора.

– Мало, – отозвался Крот. – Солдаты стерегут свое оружие и огнеприпасы недреманно.

– Атаман грозит пожечь твой двор всенепременно! Сам понимаешь, ватага без оружия – что толпа базарная. Еще атаман спрашивает, прознал ли что о денежной казне?

Илейку в жар бросило – опять угодили в разбойное гнездо! Как и в Становом!

Между тем Крот передал сверток через забор – звякнуло железо в руках принявшего на той стороне.

– Назавтра приди в условное место, – прошептал Крот. – Ко мне не ходи, постояльцы появились. Днем проведаю про казну, тогда и передашь атаману. А теперь иди – туча уходит с неба, луна вот-вот появится. Да поостерегись, – предупредил Крот, – не банные веники несешь. Словят – каторги не миновать обоим.

– Я и впотьмах зрячее любого кота! – ответили из-за забора, снова заскрипели лапти. Крот постоял некоторое время, вслушиваясь, пока шаги не затихли совсем, потом ушел на свою половину.

Боясь быть замеченным – тогда хозяин догадается, что он подслушал их воровской разговор, Илейка вдоль забора прокрался к боковому крыльцу, прошмыгнул в открытую дверь горницы и затаился около протопленной печи, дожидаясь возвращения отца Киприана.

Монах на его обеспокоенный рассказ ответил с некоторой долей беспечности:

– То не наше дело, брате Илья, разнимать ватагу и воинское начальство. Наша казна мала, разбойные людишки, думаю, на нее не польстятся. Они стерегут крупную добычу. Нам же счастье выпало – проехать столько верст в воинском обозе, безбоязненно и с прокормом. Ложись, я фитилек задую.

* * *

К Омску отец Киприан и Илейка ехали почти по-царски. Старший в воинском обозе, средних лет офицер из проштрафившихся за пьянство в столице, тучный и неряшливо одетый, подвел монаха к последней телеге и прохрипел:

– К тебе, Аверьян. Тут, ваше преподобие, место вам на весь переход. Ехать будут за казенный счет, беспровозно. Чего насупился?

Сутулый мужик на телеге начал было ворчать, что лошадь у него не самая справная в обозе, можно было бы путников разместить к Фролу, у которого мерин куда моложе…

– Вези, каналья! – На скулах офицера выдавились жесткие желваки. Мужик опасливо зыркнул на него из-под черных бровей и, не дожидаясь по спине горячей и скорой плети, начал поспешно разбирать вожжи.

– Вези-вези, – не утерпел-таки и проворчал мужик. – Знамо дело, повезу, куда деваться.

Офицер сел на коня и распорядился трогаться из крепости на степной тракт. Отец Киприан примирительно сказал насупленному мужику, с которым предстояло прожить бок о бок не один день:

– Сидеть мы много не будем, раб божий Аверьян. Скарб немудреный да котомки с харчем со спины снять – и то облегчение странникам. А к ходьбе ногами мы уже привычные. Эвон сколь верст от Волги-матушки протопали, горами да буреломами дикими.

– Чего там, святой отец, садитесь, – незлобно буркнул Аверьян в усы и с любопытством глянул на путников. – Многих возил в кандалах до Иртыша, а таких, чтоб своей волей в Сибирь шли, не часто встретишь.

Монах уселся верхом на тяжелую бочку, а для устойчивости уперся ногами в край телеги. Илейка примостился на задке, свесив ноги. Тут же вертелся Иргиз, обнюхивал телегу, молча скалил клыки, когда местные собаки делали попытки приблизиться и обнюхать чужака.

Вдоль обозов неспешно просеменил хозяин постоялого двора, шепча что-то себе под нос, потом скрылся в торговой лавке, неподалеку от крепостных ворот.

«Не про наш ли обоз что выпытывает? – обеспокоился Илейка, проводив взглядом Крота. – Кто знает, что везут солдаты в этих бочках – воинские припасы, а может, и казну? – Он постучал кулаком по днищу бочки, которая отозвалась глухим звуком. – Полна, тяжела, а вот что в ней?» – посмотрел на бравых драгун при обозе и понемногу успокоился: охрана надежная, от любой ватаги отобьется при случае.

Когда выехали из крепости, Аверьян повернулся к монаху, доверительно заговорил с ним, косясь на офицера:

– Разрази меня гром, святой отец, если совру. И половины платы не получить нам за прогон от этого рыжего лихоимца. Как пить дать, прикарманит на водку. Сколь раз на него жаловались военному коменданту, а все без пользы. А мужику чем хозяйство поддержать? От домашних дел оторвали малое на месяц. Добро еще, что днями успели отсеяться. Лошаденка и двух дней на пастбище не погуляла. – Он скорбно чмокнул губами. – Эхе-хе, не зря старики придумали присказку, что неразлучными быть на веку горю и мужику, как жадному корчмарю и пропащему пьянице.

Аверьян вздохнул, помолчал, должно, ждал сочувственных слов от монаха, но отец Киприан настолько углубился в свои думы о далеком Беловодье за неведомой рекой Катунь, что не заметил даже, как Аверьян, умолкнув, вновь повернулся лицом к лошади и дернул вожжи: его последняя в обозе телега заметно отстала от впереди идущей.

– Не иголка в поле – отыщется, – сказал отец Киприан, уставя взор в молодого драгуна, который ехал пообок с ними на гнедом коне. Возница, если и расслышал монаха, то решил, что тот говорит со своим отроком, не откликнулся и до вечера терпеливо молчал.

На ночь обозники сдвинули возы кольцом, в середине развели костры. Стреноженных лошадей пустили пастись поблизости под охраной конных драгун. Сготовили ужин, а потом соперничали в храпе, завалясь на подстилки под телегами и возами.

После Пахома[16] потеплело, а когда проезжали небольшим лесом, Аверьян радостно ткнул кривым кнутовищем в сторону могучего дуба:

– Смотри, святой отец! Дуб озеленился нынче по макушку – будем мерить овес кадушкой! Верная примета.

Правее могучего дуба четыре разлапистые, до земли, елки украсились многорядными нежно-зелеными ожерельями из молодых побегов величиной с мизинчик новорожденного младенца. На конце многих «мизинчиков» не слетели еще светло-коричневые наконечники былых почек. Отец Киприан не сдержался, воскликнул, очарованный:

– Экая красота нерукотворная! – И долго смотрел на темные ели в дивном весеннем убранстве.

В ночь над обозом нависла грозовая туча. Мужики проворно попрятались под телеги, драгуны укрылись плащами. Илейка при первой же вспышке молнии натянул на голову кафтан и прижался спиной к теплой спине Аверьяна. Первые раскаты грома, словно дробные камни по железной крыше, прогрохотали и затихли. Отец Киприан пошутил:

– Не зря шепчут пугливые старухи, будто грозовая туча – ведьмино покрывало.

Снова яркая вспышка над мокрой степью, треск над головой, торопливые взмахи пальцами перед лицом – все трое перекрестились. Монах не утерпел, снова пошутил над отроком:

– Ты, брате, как та птица малая, страха ради, что небо на нее упадет, ежели доведется уснуть ей, засыпая, всегда одну ножку на себя для бережения накладывает. Слышал такую присказку?

Рядом засмеялся Аверьян, но и сам тут же снова принялся шептать молитву – молния ударила где-то совсем близко. Под дождевыми потоками фыркали лошади, обоз словно вымер. Мужики возились под телегами, не спасавшими от дождя, неслышно чертыхались и молились заодно, чтобы Господь уберег их от напастей. И не думали, что беда грянет на них не с неба, а из темного леса.

Несчастье случилось в ночь на Иванов день[17]. К вечеру начальник воинской команды распорядился разбить бивак на опушке леса, неподалеку от продолговатых озер, заросших камышами, осокой и буйным красноталом с нежно-зеленой листвой.

Отец Киприан стоял на коленях рядом с Илейкой, который упрямо, до тошнотворного головокружения дул на слабый огонек под сухостоем: костер никак не хотел разгораться.

– Передохни, брате Илья, не упрямься, – посмеялся отец Киприан над отроком. – Ты похож теперь на выжившего из ума старца: домочадцы по горящей избе мечутся, скарб в двери и окна кидают, а он упрямо на печь лезет кости допаривать. Чуть подсохнут ветки – разгорится огонь. – Увидел, как офицер в сторонке от мужицких костров тщательно осмотрел оружие, потом сменил легкие хромовые сапоги на солдатские. С ним собирались четверо драгун. – Куда это наш воинский пастырь на ночь глядя надумал стопы свои направить? – удивился монах и в недоумении дернул густыми бровями. – Вид таков, будто замыслил убить черного петуха, которому пришел срок яйцо снести[18].

– На уток собрались их благородие, – пояснил Аверьян. Переваливаясь на кривых ногах, словно в зиму закормленный гусь, он обошел телегу и присел рядом с Илейкой у костра, приготовил пшено и кусок сала для каши. – Который раз езжу с ним этим трактом, и каждый раз по вечерней зорьке он непременно снаряжается здесь на охоту. Разные прихоти и у бар бывают.

– Ишь ты, – с осуждением проворчал отец Киприан. – Гулевая натура и в дальней дороге не меняется.

Костер наконец-то разгорелся, через малое время закипела вода, потом потянуло запахом преющей каши. Поодаль, под серым облачным небом, передвигаясь неуклюжими прыжками, паслись стреноженные кони. Двое драгун стерегли их. Темные фигуры всадников четко вырисовывались на фоне желто-розового закатного небосклона.

У костра ближе к опушке четверо служилых строго по очереди черпали из одного чугунка овсяную кашу. Пожилой и толстощекий драгун рассказывал веселые побаски, молодые, словно в чужом застолье, робко смеялись и косились на лес, до которого можно было дотянуться стволом ружья.

Постепенно угасала вечерняя заря, потемнела степь, недолгими, но настойчивыми рывками задул южный ветер. Фигуры караульных драгун уже чуть виднелись в сгустившихся сумерках, затихли голоса у костров. Под телегой неподалеку от побродимов послышался чей-то надоедливо монотонный храп.

Рядом с Илейкой вдруг зашелся надсадным лаем Иргиз.

Отец Киприан приподнялся с ложа: тьма вокруг и ничего не видно, хоть глаза перстом коли.

– Зверя, должно, учуял поблизости, – высказал догадку Аверьян, подстилая под себя плетеную рогожину: земля ночью довольно-таки прохладная. – Еще два дня ехать, и конец нашему пути. Выгрузим припасы, медную казну в этих неподъемных бочках, чем ни то загрузят нас в Омске, и айда-поехали восвояси…

Грохнул выстрел и заглушил последние слова Аверьяна. За ним, словно вдогонку за убегающим волком, выстрелили другой и третий раз. Из леса с криками и ревом вывалилась вооруженная толпа людей. Легко, словно весеннее половодье непрочный крестьянский плетень, нападавшие смяли и обезоружили четырех охранников и кинулись к возам. Загремели топоры, зазвенела казна, пересыпаемая в торбы из опрокинутых бочек. Побродимы упали на землю и затаились. Им видны были забрызганные грязью сапоги, лапти, полы распахнутых кафтанов и восьмипудовый бочонок, скинутый с телеги Аверьяна на землю. Бочонок стоял на земле так крепко, будто был очищенным от коры пнем только что спиленного дуба.

Отец Киприан – от греха подальше! – подхватил котомку и потянул Илейку за собой. Скрываясь от ватажников, которые занялись бочонком с медными деньгами, побродимы отползли за кусты и, прячась за ними, побежали мелкими зарослями к лесу. Бежали, ожидая, что громкие крики ватажников вот-вот будут заглушены ружейными выстрелами им в спины, а потому и петляли между деревьями, пока отец Киприан не повалился боком возле серого в ночной тьме ствола березы.

Илейка опустился на влажные прошлогодние листья и приложил ладонь к щеке – саднило поцарапанное место. Добро еще, что впотьмах глазом не ткнулся на сухую ветку, – вовсе окривел бы.

Не успели отдышаться, а со стороны тракта снова послышались глухие выстрелы.

В ответ им ухнул над побродимами потревоженный филин, прошуршал крыльями.

– Офицер с драгунами от озера прибежал казну отбивать, – с хрипом проговорил отец Киприан, а сам за грудь рукой держится, стараясь возможно скорее успокоить натруженное бегом сердце. Подумал: «Господи, сколько еще придется вот тако же, спасаясь, бегать по земле, пока откроется перед нами неведомое Беловодье? Не люди мы теперь, а гонимые хищниками боязливые лани».

– Неужто мужиков побили тати под горячую руку? – прошептал Илейка, прислушиваясь к отзвукам далекого сражения.

Скоро утихли глухие за лесом и расстоянием выстрелы, тьма придавила землю, и сквозь густые ветки лишь кое-где просвечивали далекие вверху звезды. Они дрожали в мареве разреженного тумана, словно напуганные неожиданными среди ночи выстрелами. Илейка передернул взмокшими от пота плечами.

«Купеческого бы сына Панфила в этот лес, – невольно вспомнил Илейка присамарскую дубраву и каменную топь, в которой едва не погиб нелепой смертью. – Он мне тогда лес хотел показать».

– Куда же мы теперь, отец Киприан? – спросил он, но без видимой робости, что несколько удивило монаха. Тот порешил:

– Дождемся света божьего да оглядимся. Не угодить бы в болотину, и вовсе тогда не выбраться.

Из опасения привлечь к себе лихих людей костра не разжигали, прижались спинами и так, не засыпая, просидели под березой остаток ночи.

Наступило утро, ясное и солнечное. Страхи оставили побродимов, пропавшая ночная тьма унесла их с собой в черные провалы под старые пни и вывороченные корневища.

– Возвратимся к тракту, – решил отец Киприан, встал и с усилием размял затекшие ноги. – Лесом далеко не уйти – буреломище сплошное.

С трудом одолели не более версты – открылась просторная поляна. Под солнцем замерли сомлевшие голубые колокольчики, из которых нет-нет да и вылетали ночевавшие там мелкие насекомые и мухи. Отец Киприан вдохнул свежего воздуха, без запахов гнили и сырости, восхитился:

– Благодать какая, умирать не хочется, брате Илья. Теперь упасть бы грудью на теплые травы и…

– Стоять! – раздался сбоку резкий голос.

Отец Киприан едва успел схватить клобук, чтобы тот не свалился от резкого движения головой на окрик. Иргиз зло залаял на чужаков, которые с противоположной стороны вышли им навстречу. Их было человек двадцать – бородатые, в поношенных серых кафтанах. У пятерых взятые на изготовку ружья, прочие с драгунскими палашами или с рогатинами. Вслед за ватагой вышли на поляну еще четверо. Они несли на самодельных носилках из жердей двух пораненных товарищей, еще дальше видны были вьючные лошади.

Илейка пришел в себя после первого испуга, всмотрелся в ватажников. Впереди шел высокий горбоносый мужик с крупными чертами лица, из-под кафтана видна синего материала короткополая поддевка и пистоль, заткнутый за пояс.

– Господи… – изумился Илейка и выпустил ошейник Иргиза. – Дядя Гурий? – И сделал шаг навстречу атаману. Тот свел к переносью черные брови, вгляделся в отрока. Что-то похожее на улыбку тронуло мясистые губы.

– Стой-ка, брат! Где это мы виделись? Неужто ромодановский пострел? Никак, Федора сын?

– Я это, дядя Гурий. Я, Илья!

– Ну и дела-а… – Атаман развел руками. – За столько верст, в лесной глухомани… И во сне не приснится такое! – Потом не сдержался, прижал Илейку к себе, похлопал тяжелой ладонью по спине. – Постой-ка, ведь тебя посылали с дедом Капитоном на Каменный Пояс? Хотя, брат, погоди с рассказом, об этом после. – Атаман, а это был один из ромодановских вожаков Гурий Чубук, повернулся к монаху, хмыкнул, но от расспросов удержался, сказал только: – Прочти, святой отец, над товарищем нашим Антипом молитву, отпусти ему грехи земные. Нас не страшись, обиды вам не причиним. Из одного гнезда птенцы оказались…

Ватажники опустили носилки. Один из раненых был задет пулей в ногу. Отец Киприан промыл рану, присыпал толченой листвой подорожника, перевязал. Второй, которого атаман назвал Антипом, был уже при смерти, сквозь торопливо сделанную неумелой рукой повязку на висок сочилась кровь. Монах спешно достал из котомки походный складень с изображением Скорбящей Божьей Матери, зажег свечку, поставил ее рядом с иконой у изголовья Антипа. Открыл Псалтырь и с первого псалма Давида начал тихо читать:

– «Блажен муж, иже не ходит на совет нечестивых, и не стоит на пути грешных, и не сидит в собрании развратителей…»

Ватажники с обнаженными головами расположились вокруг монаха и Антипа, склонили бородатые нечесаные головы, тяжело вздыхали, сожалея об умирающем товарище, о брошенных домах и семьях. Неуемно стрекотали кузнечики, тихой родниковой водой текли размеренные слова монаха, а в лесу, насмехаясь над умирающим, звонкоголосая кукушка щедро отсчитывала кому-то завидное долголетие. Медленно уменьшалась свеча на торбе у изголовья, пчелы жужжали и раскачивали чуткие к ветру колокольчики, в синеве совершенно безоблачного неба голодный коршун чертил над теплым лесом замысловатые петли.

Солнце поднялось в зенит, тени деревьев стали совсем короткими, когда среди синих колокольчиков, под рябиной, вырыли могилу. Антипа переодели в новый солдатский мундир и похоронили. Второго товарища понесли дальше.

Гурий Чубук пропустил ватагу вперед, потом под узду провели четырех навьюченных коней с казной и провиантом из разграбленного обоза. Вслед за лошадьми с Гурием поравнялись побродимы. Атаман подошел к монаху, попытался согнать грусть с лица и спросил, стараясь казаться веселым и довольным жизнью:

– Ваше преподобие, ты меня так и не признал? А ведь мы не так давно одну громкую песенку напевали, в одном шумном застолье гуляли. Не припомнишь?

Отец Киприан замедлил шаг. Придерживаясь за Илейку, прикрыл веками глаза, вызывая в памяти знакомые лица по недавнему бунту. Робкая надежда вспыхнула в душе и тут же проступила на лице ласковой улыбкой. «Неужели Господь вновь послал мне добрых и сильных попутчиков? Евтихий и Добрыня сгибли, но с такими молодцами без боязни можно идти в неведомую землю Белых Вод…»

Нет, не узнал он атамана Гурия Чубука, не видел он его среди гончаровских вожаков.

– Я приезжал к вашим атаманам от Чуприна, чтобы соединиться супротив царских войск. О тебе наслышан был, что зовешь мужиков бежать в вольные сибирские земли.

«Ну да! – вспомнил теперь и отец Киприан. – Было такое, сговаривались атаманы вместе стоять против бригадира Хомякова…»

– Лицо тебе в тех сражениях попортили? – участливо спросил отец Киприан. – Не успели тогда мы соединить силы, побили нас поочередно, разогнали по лесам, как неистовый ветер разгоняет пепел перегоревшего костра…

На вопрос отца Киприана Чубук ответил не сразу. Помолчал, глядя на ватагу, которая втягивалась в густые заросли. Вьючные лошади с усилием продирались между веток. Атаман провел указательным пальцем по рваному рубцу чуть ниже верхней губы и к левому уху, сплюнул. Сказал со злобой:

– Да нет, ваше преподобие, не под Ромодановом это меня попортило, позже лютая смерть поцеловала… Близ Каракульской крепости, где на наш бивак натолкнулась в темноте казачья лодка. Помыслил с братией я казаков к берегу приманить и таким способом огненные припасы и оружие добыть. А один из них возьми да и бабахни из пистолета беспромашно! Малость не в зубы угодил: грыз бы я тот свинцовый орех и по сей день.

Илейка споткнулся на ровном месте, отец Киприан повел глазами в сторону, скрывая мелькнувший в них гнев.

«Памятен и нам тот случай, когда… не стало Добрыни», – и черной тучей на солнце надвинулась обида, притушила надежду, что минуту назад вспыхнула в груди отца Киприана. Спросил, чтобы не молчать, пока решив не говорить о том, давнем, атаману:

– Куда же теперь бежишь, атаман? В Сибирь?

– Сибирь зело холодна и люта к бездомным бродягам. Идет с нами один – да вон он, Панкрат Лысая Голова! Каторжник, бежал с далекого Нерчинского серебряного рудника. Он и прежде бывал в бегах на Алтайские Камни. Оттуда надумал выйти в родные места и увести своих сродственников. Да схватили его служилые люди. Три тяжких года пребывал на казенных барках в каторжных работах. Этой весной выпал ему сызнова случай бежать. Теперь вот ведет нас. Обоз воинский высмотрели, огнеприпасов и денег много взяли, надолго хватит тратиться в дороге при нужде.

Илейка не утерпел, подал голос:

– Случайно слышал я, как ваш человек с хозяином постоялого двора сговаривался про тот обоз с казной.

Гурий Чубук задержал шаг, усмехнулся.

– Ишь ты, а мне сказывал, что все тихо вышло и без огласки… Надо же, олухи, могли всю ватагу погубить по глупости, если бы кто другой подслушал… А хозяину двора серебром плачено за навод. Он уведомил нас о дне выхода, сколько драгун в страже, куда пойдет, мы и подкараулили в приметном месте. Со мною пойдешь, ваше преподобие, или сам? – спросил Гурий, пытливо взглянув на монаха. – Звал ведь атаманов на вольные земли. А нам добрый лекарь в далекой дороге ох как надобен.

– Дума у меня есть, Гурий. В Беловодье надобно нам подаваться, чтобы не достала барская карающая рука.

– Там видно будет, – неопределенно ответил Гурий Чубук, на ходу сломил ветку зеленого куста, погрыз зубами. – Дойдем до Алтайского Камня, среди каменщиков, тамошних жителей беглых, поживем. Коль невмоготу станет, тогда и о сказочном Беловодье поразмыслим, где его искать. А покамест бьем, где можем, встречных царских слуг, и бог нам не препятствует.

Вечером, у костра, отец Киприан подсел к Панкрату, прозванному Лысой Головой, завел разговор – каков он, Алтайский Камень? Страшен ли? Выше ли Каменного Пояса? Люден ли тот край беглыми, много ли заводов?

– Теперь народец набегает в пустынные места, святой отец, – отвечал угрюмый, мятый жизнью и каторгами Панкрат. – Особливо с той поры, как демидовский Колыванский завод передали в казну и начали свозить туда приписных людишек. А еще беглых, которые попадаются стражникам. Хватают таковых – и к заводу, под присмотр горной стражи. Известно ведь, – и Панкрат криво усмехнулся, – лыко легко пролезает в дырку, кочедыком проделанную. Тако же и господа: мужики в бега на новые земли – и господа следом мелкими шажочками. Присмотрись, святой отец, как ведет себя воробушек у просыпанного на дворе зерна! Поначалу опасливо – скок, скок. Раз клюнул – не шугнули, два клюнул – молчит хозяин, не запустил комом. Вот и чирикнул уже, зазывая воробьиху. А там, гляди, и гнездо норовит под мужицкой крышей свить себе, и птенчиков вывести да выкормить… Раскормится с годами барское племя и на Алтайском Камне, возьмет беглых мужиков в лихой оборот – не возрадуются, да бежать дале уже некуда.

– Истинно говоришь, Панкратушка. А по реке Катуни, под Бийской крепостью, доводилось бывать?

– На Бухтарме был. А оттудова до Катуни, сказывали, недалече, через горные хребты перевалить надобно. Только камни там высокие, обвалистые. Не ведая троп хоженых, заблудиться недолго. Добрые проводники нужны.

– А до Индийского царства оттуда далече ли? Панкрат вскинул на монаха сумрачный взгляд.

В глазах отразились беспокойные сполохи костра.

– До Индийского? Того не ведаю, святой отец. Соседствуют тамошние беглые с местными народцами, которых именуют ойратами. А те ойраты дань платят Джунгарским князьям. Про Индию же слуха не было меж беглых.

Отец Киприан поблагодарил Панкрата за беседу о далеких землях и пошел к своему костру.

* * *

Илейка вот уже целый час рассказывал Гурию Чубуку о том, как бродили они с дедом Капитоном по Руси, опасаясь попасть солдатам в руки, о поселении беглых на Иргизе, о гибели дедушки…

– Слышь-ка, дядя Гурий, – вдруг вспомнил Илейка и решил сообщить атаману приятную весть. – Незадолго до ухода из города Самары довелось мне ненароком повидать нашего односельца, отставного солдата Сидора Дмитриева…

Гурий Чубук от удивления привскочил, потом с возгласом: «Надо же!» – покачал головой, радостная улыбка тронула жесткие губы.

– Стало быть, уцелел наш бывший воинский пастырь? И куда же бежал он, старый и такой немощный?

– Не бежал он, – вздохнув горестно, ответил Илейка. – Везли его с женкой и иными кандальными на жительство в Оренбурх-крепость. И дядька Сидор тако же в кандальные цепи был закован. Хотел было я дознаться от него, что сталось в Ромоданове после нашего ухода с дедушкой Капитоном. Но и малого времени не довелось побыть вместе – конвойные драгуны погнали поселенцев в дорогу, не допустили к беседе.

Гурий Чубук погрустнел лицом, длинной палкой поковырял головешки в костре – отец Киприан чуть отсунулся: жгучие искры полетели в его сторону.

– Жаль Сидора. Под конец жизни спознался с кандалами. Да, видно, истину говорят: что на роду написано человеку, того не минуешь. Вот и отец Киприан о том может подтвердить. – Чубук, посматривая, как умащивался около огня утомленный дневным переходом сгорбленный монах, нехотя добавил: – Тяжко говорить-то много о том кровопролитии, брат Илья. Старую рану заново бередить кому охота! Но коль зашел о том у нас разговор, надобно довести его до конца. – Чубук оставил в покое костер, подтянул колени к подбородку, обхватил их сильными руками. – Один раз отбились мы и от бригадира Хомякова. По великому самомнению устрашить нас, тако ж, как и полковник Олиц, имел надежду тот бригадир перейти Оку на паромах без всякого от нас противодействия. Ан вышло не по задуманному! Не устрашились ромодановцы и двух полков, которые сгрудились на калужском берегу. Возлютовал тогда Хомяков и повелел солдатам из пушек да из ружей по народу палить, хотел нас от перевоза отогнать и высадиться под Ромоданово всеми силами. Да не сробели работные мужики, не разбежались, хотя и побито было много средь нас. Устрашился такого упорства Хомяков, упятился с теми полками в Калугу, а мы неделю после жили спокойно и без тревог…

– Гончаровских работных людишек в ту неделю Хомяков приводил в покорность, – неожиданно подал голос отец Киприан. Он полулежал на своем ложе, подоткнув под бок походную котомку и прикрыв глаза, но не дремал, как подумалось поначалу Илейке. – Тако ж пушками и пулями безжалостно бил работных мужиков.

Чубук молчаливым кивком подтвердил слова монаха.

– Об этом и мы позже прознали. А как шел он девятнадцатого июня после усмирения гончаровцев, приспел ему в подмогу третий по счету Нарвский драгунский полк. Tогда-то и отважился злосердный Хомяков на штурм Ромоданова. И применил при этом изрядную военную хитрость. Поначалу под наше волостное село подступили конные шквадроны, человек до триста. Ударили в набат мужицкие атаманы, созывая свое воинство в единую силу. Вышли мы на околицу и по наущению отставного солдата Сидора Дмитриева укрылись от ружейной пальбы за изрядно насыпанными каменными кучами да за брошенными в траве толстыми бревнами от разобранных демидовских амбаров. Иван Чуприн на коне вдоль села носился неустанно, дозорных разогнал во все стороны, откуда нам ждать гренадерские роты. Знал Чуприн, что конные шквадроны своей силой не отважатся на драку – числом малы супротив всего ромодановской волости скопища.

И в голову нам прийти не могло, какую пакость удумал Хомяков! А когда случилось нам доподлинно узнать, поздно уже было…

Иван Чуприн на ходу остановил коня, дернул его за повод, поворачивая на отдаленный громовой раскат. Приглушенный лесом и пологими холмами гул повторился несколько раз, словно неведомо где богатырского сложения кузнец бил молотом в огромный колокол.

– Что это? – Чуприн поднял глаза на звонницы церкви – никакого слухового обмана, издалека доносился ветром совсем не церковный звон.

Гурий Чубук – а он с игумновскими мужиками оставался в демидовской усадьбе на крайний случай для сикурса, если бы драгуны откуда ворвались в село, – в немалой растерянности оглядел небо – высокие кучевые облака растянуты по небосклону далеко друг от друга да и цветом бледно-розовые на восходе. Из таких облаков грозу не ждать.

Через время грохот докатился снова, теперь гораздо ближе, за недальним лесом.

Набат над куполом звонницы словно захлебнулся, унесся порывистым ветром в сторону Калуги и там пропал без пользы. В проем высунулся звонарь и рукой указал вдаль, за леса, вверх по Оке.

– Пожары во многих местах зрю! Сильные дымы поднимаются! Да это же в Игумнове избы запалили солдаты!

Теперь Чуприн и Чубук да и прочие игумновские мужики, выскочив на площадь у церкви, видели сизые столбы дымов, которые клубились, поднимались вокруг волостного центра, клонясь размытыми верхами в сторону притихшей Калуги.

– Обхитрил нас Хомяков! – выкрикнул кто-то из толпы взволнованных крестьян. – Мы в Ромоданово сбежались, а он напал на наши избы, которые остались без защиты!

– Теперь солдаты там измываются над стариками и женками нашими! – подхватился еще чей-то всполошенный возглас.

– Братья! Чего же стоим мы, рты пораскрывали? Поспешим отбить свои села!

Чуприн понял: еще минута, и от крепкого, спаянного общей целью трехтысячного мужицкого воинства не останется и трети. Он привстал в стременах и сделал попытку перекричать людской гвалт:

– Мужики, стойте! Села уже не спасти! А разбежимся – конец нашему крепкому стоянию против Демидова! Голыми руками поберет нас Хомяков!

Но дальние, на околице села, ватаги не слышали Чуприна, у ближних же страх за свою судьбу пересилил. И ударились в бег толпами: селом, деревней побежали со своими атаманами в надежде отбить солдат, защитить свой дом, свою семью, сберечь честь жены или дочери. А придет крайний случай, то и умереть на горящем пороге с простреленной грудью.

Конные драгуны, не вступая с мужицкими партиями в сражение, уходили с трактов и наблюдали за ними издали, по-прежнему кружа около волостного села.

Последними дрогнули и побежали с площади игумновцы, не заметив даже, что их атаман все еще стоит около Чуприна, взбешенного увиденным развалом такого верного, казалось, противостояния ненавистному Демидову.

– Что делают?! – кричал в отчаянии, чуть не со слезами на глазах Чуприн. – Что делают эти, голову потерявшие от горя! Куда же вы, братья? Не рушьте последнюю силу!

Чубук вынужден был поспешить вслед за односельцами.

– Не бросать же их, стаду подобных! И вовсе волки перережут, если пастуху не быть рядом! – крикнул он Чуприну. И услышал вдогонку:

– Коль не застанете в Игумнове солдат, то спешите обратно в Ромоданово! Видит бог, сюда непременно нагрянет всей силой бригадир Хомяков. Одним нам вовек не отбиться!

Гурий быстро нагнал своих односельцев, не останавливаясь передохнуть, сумел перестроить их из общей толпы в полусотни, теми полусотнями охватить село, почти разом с четырех сторон вывалили мужики из окрестных лесов и оврагов.

Игумново горело во многих местах. По улицам метались с ведрами и ушатами шатающиеся от усталости старцы и отроки, заплескивая водой через выбитые окна горницы, срубовые стены, чадящие бревна. Детишки, брошенные без присмотра на придорожной, истоптанной конями и овцами мураве, выли в сотни голосов. Везде вразброс нехитрый крестьянский скарб, путались под ногами обезумевшие собаки, кошки. Кидались прочь бежать из села немногие уцелевшие поросята, за ними в угон бежали подростки. С тлеющих плетней на огонь изб, ошалев от общей кутерьмы, горланили обшарпанные петухи…

И ни одного драгуна на улицах села! Мужики горохом рассыпались по своим подворьям, а Гурий Чубук беззвучно плакал у бомбой разрушенного жилья – за спиной, со стороны волостного села, доносилась многоствольная пушечная пальба. Спустя малое время и там круто замешанным черным столбом поднялся к небу дым. Испуганно и призывно гудел набат, но теперь на его взывающий голос никто не поспешил к ромодановцам на выручку. Не прошло и получаса, как колокол громыхнул последний раз и умолк…

– Под вечер кое-как сумел я собрать мужиков в изодранных и обгорелых кафтанах. Ругать их было поздно, – сокрушенно закончил свою исповедь Гурий. – Да и за что их ругать? Такова, стало быть, мужицкая натура, что за свой двор душа болит стократ сильнее, чем за все село. На этом-то и взял нас хитрый Хомяков! Снял я перед мужиками своими мурмолку, поклонился земно и сказал на прощание: «Судите о своем животе каждый сам, а я ухожу в леса. Мне с паралитиком Демидовым никак не с руки в одной светелке чаи пивать. Да и хозяйства своего на ноги не поставить. Сами видите, что от двора осталось, как в той горькой присказке: „Было у Пахома два липовых котла, да и те сгорели над пламенем дотла“. Не поминайте лихом, если что…» И ушел.

Гурий задумчиво посмотрел на темный лес вокруг временного бивака, прислушался, словно надеялся уловить чутким ухом отдаленный, затухающий набат над покинутым родным селом. Вздохнул, погладил затекшие колени жесткими пальцами.

– Как удалось миновать воинские заставы окрест мятежной волости, и по сей день не могу осмыслить. Аки бедный праведник пролез сквозь угольное ушко! Раза четыре натыкался на конные разъезды драгун, под пулями кидался в дикие чащобы. Где-то под Рязанью уже за добрую мзду у одного волостного старосты выправил подложную отпускную бумагу, будто иду бурлачить на Волгу. С тою спасительной бумагой и добрался с грехом пополам на Каму, а с Камы на Каменный Пояс. Тамо перезимовал в потайном пристанище ватажников, беглых с разных заводов, а по весне учинил войну с заводскими стражниками Невьянского завода, коим владеют Демидовы. Без малого целый год гонялись то они за нами, то мы за ними, смотря кому счастье в тот день улыбалось. Только озверела под конец той войны горная администрация, конные отряды солдат понатыкала на всех дорогах. Вот и подались мы в вольные алтайские земли счастья и покоя искать. Да свои забубённые головушки спасать от топора… Весьма рад я, – добавил Гурий, – за Михайлу Рыбку. Хоть одному ромодановскому атаману удалось счастливо миновать лютых каторжных работ в демидовских подземельях.

– Ведомо мне, атаманушко, что и Кузьма Петров теперь на воле, – поправил Гурия отец Киприан. Чубук от радости едва не в костер вытянул согнутые в коленях ноги, хлопнул себя ладонями по бедрам.

– Вот так новость мне еще! А вам-то откуда о том известно, святой отец? Ну-ка поведайте, где свиделись с Кузьмой?

– Да в том последнем сражении под Ромодановом и свиделись мы с ним, – неторопливо откликнулся отец Киприан, убрал котомку в сторону, сел, сгорбившись, бородой едва не до колен. – На самую малость опередил я гренадерские роты бригадира Хомякова. На последнем издыхании уже вбежал в село, наткнулся на ватагу Кузьмы Петрова, а он неподалеку от калужского перевоза волостное село прикрывал. Известил его, что солдаты в двух верстах от околицы, да и повалился на мураву отдыхиваться. Кузьма конного отрока послал в усадьбу к Чуприну. Мужики едва успели за бревнами вдоль плетней залечь, один подле другого, от мельницы на бугре и до речного берега. Редко легли, потому как, со слов Кузьмы, в селе осталось всего сот до семи ромодановцев. Хитрый Хомяков до поры до времени не хватал те толпы, которые самовольно разбегались по волости, решил главный костер затушить… И показались солдаты весьма скоро. Пушки конями везли, отцепили сноровисто и на село нацелили, а гренадеры по всему низкому лугу в несколько плотных рядов растянулись. Офицер с коня махнул белым платком, знак подал. А я уже знал по прежде бывшему сражению у Гончарова, что за этим знаком последует… Закрестился неистово и глаза в ожидании страшного грома закрыл…

Выпущенные из пушек бомбы прогудели над плетнями и взорвались так близко, что отец Киприан охнул и невольно схватился за клобук – не слетела ли голова? На Кузьму рухнула срезанная осколком ветка одной из берез, под которыми они вкупе с мужиками залегли вдоль околицы, на последних подступах к своему селу.

– Свят-свят! – перекрестился полулежа сумрачный Кузьма, столкнул ветку с плеча. За их спинами кто-то в беспамятстве кричал: «А-а-а!» Отец Киприан оглянулся – возле бомбой убитой лошади неистово крутился на одном месте посыльный отрок – из обрубка левой ноги, срезанной железом по колено, нещадно хлестала кровь. Отрок без конца вскакивал на здоровую ногу, пытался бежать прочь и валился на кровью захлестанную траву. К нему кинулись двое, подхватили на руки и понесли к церкви. Кто-то стонал и справа, медленно отползая по кустам ближе к ветряной мельнице на окраине села Ромоданова.

Офицер с коня снова махнул белым платком, и снова, срезав две березы, над землей прогудели бомбы. Пообок от отца Киприана и Кузьмы взвихрился столб огня и дыма вперемешку с землей. Качнулись и заскрипели размашистые деревянные крылья мельницы, словно она, напуганная небывалым на ее веку грохотом, хотела прикрыть глаза-оконца от сухих комьев, которые забарабанили по ее серым дощатым бокам.

Недалеко от мельницы запылали первые пожарища – загорелись три мужицкие избы и поповское просторное подворье.

– Отходите к усадьбе! Все отходите скопом! – скакал вдоль околицы бесстрашный, до красноты в лице разъяренный Чуприн. – У церкви встанем для боя с драгунами!

Не остерегаясь пуль, Чуприн с коня палил в гренадеров, которые густо шли по кустистой пойме и поочередно с колена залпами стреляли по плетням и ближним жилым постройкам. Ромодановцы отвечали нестройными выстрелами, пригибаясь, оставляли ненадежное укрытие и между дворами убегали к демидовской усадьбе и к церкви.

– Ну, дай и нам Господь ноги, а здесь делать боле нечего, – выкрикнул, невесть для кого, Кузьма: бывшие с ним мужики уже мелькали спинами вдоль кривого плетня, уходя по заросшей лопухами канаве. Кузьма разрядил ружье в плотную цепь солдат, которые широко охватывали Ромоданово. Еще дальше, отсекая волостное село от Игумнова, скакали конные эскадроны, взбивая копытами пыль накатанного тракта и мягкий чернозем пашни.

Слева от отца Киприана и Кузьмы в непролазных кустах приокских зарослей еще раз с треском и шипением взлетела вверх черная земля вперемешку с молодыми побегами ракитника. Монах успел носом ткнуться в плетень, а по спине больно бухнуло несколько сухих комьев. Оглушенный, еле различил голос Кузьмы:

– Бежим, святой отец! – не отряхнув землю с кафтана, Кузьма вскочил было на ноги, то тут же под прицельными пулями плашмя повалился за толстое бревно, потерял простреленную мурмолку. Потом вновь привстал и, невероятно согнувшись, ловко увертываясь от кустов, словно угадывая направление пущенных в него пуль, побежал не в сторону села, а к зарослям на берегу Оки.

Отец Киприан, и без того пригнутый к земле, не успев толком передохнуть от долгого и поспешного бегства от гончаровской деревни в Ромоданово, побежал за Кузьмой из последних сил. Бежал, задыхался и беспрестанно оглядывался на отхлынувших от околицы ромодановцев. От прямого удара бомбы повалилась набок и загорелась мельница, а вокруг нее уже сновали солдаты, вылавливая в подворьях сломленных пушечным боем мужиков. Тех, кто кучно, отбиваясь рогатинами и копьями, пятился к демидовской усадьбе, гренадеры теснили штыками, пытались окружить и не впустить за каменные стены поместья и церкви. Чуприна уже не было видно…

Отец Киприан вздрогнул – из кустов, где только что за плетнем лежали они с Кузьмой Петровым, диким зверем вывалился дюжий, увешанный амуницией гренадер, выставив далеко вперед ружье.

– Держи-и татей! Уйдут! – завопил гренадер и бросился догонять убегающих. Отцу Киприану показалось, будто ловкая, поднаторевшая рука заплечного кнутобойца уже хватает его за взмокший ворот рясы. От этого пакостного чувства спазмой передавливало горло, в густой траве заплетались непослушные ноги.

За спиной, саженях в десяти-пятнадцати, прогремел выстрел, впереди отчаянно вскрикнул Кузьма, ломая хрупкие ветки, боком повалился на землю: самую малость времени не хватило им – совсем уже рядом, под рукой, над берегом Оки стеной поднимался девственный лес, в котором можно было найти спасение.

Зацепившись за что-то в траве, отец Киприан почти одновременно с Кузьмой упал и больно ударился левым плечом о корневище давно упавшего дерева. В глазах потемнело, гадкая тошнота прихлынула к пересохшему горлу. Сплюнуть эту тошноту и то не осталось у монаха сил: не потерять бы и вовсе сознания!

– Попался ужо, душегуб! – прохрипел совсем рядом голос гренадера, и отец Киприан очнулся, забыл об ушибленном плече: подумалось, что гренадер карающим палачом уже возвысился над ним. Оказалось – служилый устало покачивался около Кузьмы Петрова, рослый и нестарый еще, с распаренным от бега лицом.

– Вставай, тать! – хрипел и рукавом утирался гренадер. – Теперь буду имать тебя в руки. Эко разлегся, словно продувной ярыжка перед кабацкой дверью! – Гренадер силился и не мог улыбнуться.

Кузьма застонал. Хватаясь за хрупкие ветки куста, сделал попытку подняться и снова упал. Раскрыл рот и тяжело задышал. И тут только гренадер заметил, как по разорванной серой штанине пойманного им мужика густо бежит кровь.

– Эх-ма-а! Вот еще наказание-то на мою голову! – протянул с досадой солдат и скверно выругался, медленно, словно все еще раздумывая, потянул из ножен тяжелый палаш, намереваясь добить царского супротивника.

Отец Киприан в черной рясе за черным вывороченным корневищем не был виден гренадеру, но сам видел все. Когда в узком пучке солнечного света блеснул поднятый для удара палаш, монах выхватил из-под рясы пистоль, выстрелил. Грохнуло так, что отец Киприан едва удержал орудие в руке. Уши как воском растопленным залило, а потому еле-еле различил протяжный и, почудилось, удивленный возглас гренадера: «О-о-ох!»

– Как ты его вовремя, отец Киприан… – Кузьма Петров через силу улыбнулся отцу Киприану, а тот, не шевелясь, следил за раненым гренадером. Не выпуская палаша, он медленно сползал под дерево. Обняв живот поверх начищенной мелом портупеи, он широко раскрытыми глазами смотрел на свои руки и на кровь, которая стекала с пальцев и пачкала новый совсем мундир.

– Уходим, святой отец! – поторопил Кузьма. Перекосившись от боли в раненой ноге, опираясь прикладом о землю, он со стоном поднялся с разломанного им куста и запрыгал в глубь зарослей, прочь от подстреленного монахом гренадера…

– Спустились мы с Кузьмой в заросли вдоль Оки, тамо поспешил я рану ему перевязать, чтобы кровью не истек. До ночи отлеживались зайцами перепуганными, не смея ушами даже шевельнуть. – Отец Киприан, вспоминая пережитое, покривил губы в скупой улыбке. – Не до смеху нам тогда было, братие. В Ромоданове недолго бой длился – сила одолела силу. И токмо до страшной ночной тьмы бабий да детский вопль над селом метался вперемешку с дымом погоревших подворий.

Отец Киприан поперхнулся дымом горячего костра, прикрыл лицо ладонью. Илейка поспешил протянуть ему кружку с не остывшим еще кипятком, заваренным мятой. Монах кивком поблагодарил отрока, отпил два глотка.

– Ночью какой-то калужанин на лодке плыл, искал кого-то по берегу. Может статься, своего сродственника поджидал, из тех, кто пришел на помощь к ромодановским мужикам. Окликнул я его, и он без долгих уговоров помог Кузьме перебраться в лодку. Взял и меня. Всю ночь уходили по течению, скрываясь в тени берега, тем и спаслись от неминуемой каторги.

Отец Киприан умолк, прихлопнул настырного комара, который все норовил усесться поудобнее монаху на висок.

– Что же дальше-то с вами было? – Гурий Чубук не выдержал долгого молчания. Надо же такому случиться: в одном бунте были, разбежались по великой Руси, казалось бы, на веки вечные, а вот судьба вновь свела у лесного костра, на потайной тропе, которая, надеялись, выведет их к заветному счастью.

Отец Киприан заметно уставшим голосом досказал о своих мытарствах:

– Зимовали мы с Кузьмой и еще некоторыми беглыми в ските, на берегу глухоманной речки Чагры. Три землянки под вековыми вязами под крутым берегом – вот и все поселение, верстах в восьмидесяти от Самары-города. По весне Кузьма со товарищи на Яик подался, а я вот с отроком Илейкой из Самары вышли в Беловодье дорогу искать. Пока что сыскали себе подобных горемычных побродимов.

– Не так уж плохо все и обернулось, святой отец, – подбадривая монаха, улыбнулся Гурий Чубук. – А я-то поначалу полагал, будто один по белу свету бездомным псом скитаюсь. А выходит, не вся наша бунтарская братия бесследно сгинула с лица земли! Будет кому мужикам поведать горькую быль о недавнем ромодановском мятеже.

– Тому слуху укрепиться в разных местах средь народа и я малое старание успел приложить, – соглашаясь с атаманом, подал реплику отец Киприан.

– Конечно, мужик разный на земле живет, – продолжал размышлять вслух Гурий Чубук. – Человек с душой зайца содрогнется от сотворенного над нами побоища, схоронится за своим плетнем. А попадется кто с крепким сердцем и смелым нравом – возгорится праведным гневом. Случись вновь грянуть над Русью мужицкой непокорности – и новое время взрастит новых атаманов! В то верую крепко, отец Киприан, потому как и сам я ухожу в дикие нежилые Алтайские Камни схорониться не на веки вечные. День придет непременно, когда воротимся мы с тобой, отрок Илья, в родное село Ромоданово поквитаться с паралитиком Демидовым и его беспутными сыновьями! – Атаман жесткими пальцами легонько потрепал Илейку за нечесаные, выгоревшие на солнце вихры. – Веруешь, Илья, в такой день?

Илейка засмеялся, а отец Киприан откликнулся на эти слова Чубука по-своему:

– Известна, атаманушко, всему миру истина – вслед зимней стуже всякую весну гром гремит с новой силой.

Сидели, говорили, думали, пока не прогорел костер и усталость не уложила спать на земле, согретой горячими углями.

Глава 2. С ватагой по Иртышу

Третий день дикие, людьми не хоженные дебри без троп, без жилья – царство лесной нежити.

Панкрат Лысая Голова остановился в растерянности, посмотрел по сторонам. Кругом деревья, обвешанные прохладным мхом, с обломанными ветрами ветками. Узкие лучи солнца сквозь редкие прогалы в кронах едва достигали земли.

Подошел Гурий Чубук, косо посмотрел на проводника.

– Потерял дорогу?

– А ее здесь и не было, атаман. Чутьем вел, а теперь, похоже, леший меня водит своей тропой потаенной. Кому же еще сделать такой свежий надлом? – И Панкрат глазами показал на куст, верхушка которого надломлена и повернута на восход. – Ништо, и мы не лыком шиты!

Панкрат присел на ворох листьев, быстро снял лапти, вынул подстилку из слежалой соломы и перевернул ее так, что место, где были пальцы, легло под пятку.

– Вот и вся хитрость мужицкая! – Панкрат, довольный принятыми мерами, усмехнулся. – Теперь леший будет водить нас путем неверным, а ноги пойдут туда, куда надо. Ступайте за мной.

– Сам ты, я посмотрю, лешак хороший, – буркнул Гурий и не очень уверенно пошел за проводником.

К вечеру по еле различимым приметам вышли на Черное поселение беглых. Лохматые, перепуганные, мужики долго не могли понять, каким образом Панкрат сумел найти к ним дорогу.

– Он у нас с лешим заедино, – отшутился Гурий Чубук – и к мужикам: – Да не тряситесь вы, ей-богу, зла вам не сделаем. Передохнем ночь, да и в путь. Нам не с руки здесь отсиживаться долго.

Поутру десяток крепких мужиков с самодельными рогатинами и кистенями пристали к Гурию.

– Здесь нам долго не промышлять, батюшка-атаман. Один раз пофартит, другой раз пронесет, да сколько лисе ни ходить в курятник, а быть воротником.

Старший среди беглых, косоглазый Игнат, о чем-то посовещался с Гурием, и отец Киприан услышал, как Чубук ответил:

– Коли вести твои верны, то нам такое дело с руки и не без выгоды. Веди к Иртышу, Игнат, – поднял ватагу в путь.

Незадолго до вечерних сумерек пятого дня пути вышли к Иртышу. Гурий и Игнат долго стояли над обрывом, словно кого-то ждали с часу на час. Потом атаман повелел ватажникам отойти на опушку приречного леса, костров не жечь, гвалта не поднимать и на обрыве не мельтешить без нужды.

– Ежели Филипп не обмишулился с известием, то сегодня гости будут непременно. Подождем, – сказал Игнат Гурию.

Филиппом звали старого деда на тайном займище беглых, куда почти одновременно с ватагой пришли два мужика, навещавших с доглядом неблизкий город Омск.

На глинистом откосе среди густых кустов остался дозорцем Игнат. Отсюда Иртыш просматривался на север, к Омску, верст на пять. Остальные отошли к лесу и полегли кто где.

Отец Киприан с кряхтением опустился на колени, тяжело стащил с плеч котомку, прилег рядом с Илейкой. За минувшую весну отрок заметно повзрослел, и монах давно не видел в его глазах полудетских слез, вызванных тоской по дому или горечью утраты отца и деда, как это часто случалось по ту сторону Каменного Пояса. И только по Добрыне с Евтихием тосковали оба одинаково, и старый и малый.

Тень от леса дотянулась уже до берега и вместе с тенью обрыва упала на медленную воду, зато правобережье все еще алело в лучах заходящего солнца. Там широко раскинулась Барабинская степь, безлюдная, необжитая.

– Атаман! – послышался из кустов ликующий голос Игната. – Идет наше корытце!

Илейка мигом, а отец Киприан с заметным усилием поднялись на ноги. По реке, преодолевая течение, шла барка. Медленно поднимались и падали в воду длинные весла. Косой треугольный парус жадно ловил ветер со стороны Барабинской степи и надувался, когда порыв был достаточно сильным. Если ветер стихал, то парус обвисал на мачте опорожненной торбой за плечами всюду гонимого от жилья бродяги.

Более часа барка была видна, потом ее закрыл от ватажников заросший кустами берег, и только Гурий и Игнат видели, как, дойдя до знакомого места, хозяин парусника распорядился повернуть к знакомому откосу берега и убрать весла. Крепкими веревками притянулись к массивным камням, спустили на песок шаткие сходни.

Ватажники по знаку Гурия затаились, опасаясь нечаянным словом выдать свое присутствие.

Еще через полчаса из-под обрыва потянуло запахом дыма: гребцы с барки готовили ужин, чтобы успеть за короткую майскую ночь набраться сил еще на один дневной переход. А сколько таких переходов будет до верховий Иртыша? Много, на все лето хватит. Мужики, отправленные в партиях по три десятка на каждой большой барке с военными грузами для далеких крепостей, возвращаться будут уже поздней осенью, проедая немногие рубли, которые казна выдаст им за тяжкий прогон.

Илейка присунулся к краю обрыва, отогнул куст полыни и увидел на приречном песке десятка полтора солдат. Чуть в стороне, ближе к обрыву, у костров расположились гребцы.

При виде царицыных слуг Илейка невольно стиснул кулаки. «Дома наших мужиков побили, и у Беловодья их набирается беглых ловить да поселения жечь из пушек. Неужто не осилит ватага солдат, поляжет на песке?..» Не додумал мысль до конца, отполз от берега. Какое-то время колебался, пересиливал страх, – легко ли решиться пойти на бой первый раз? И все же решился, прошептал монаху:

– И я с ватажниками спущусь, – сказал неопределенно, чтобы не беспокоить отца Киприана. – Вдруг да подберу себе от солдат какое ни то оружие полегче, – и принялся шарить впотьмах по земле руками, подыскивая подходящий камень на первый случай. Отец Киприан понял его, вынул из-под рясы пистоль, помедлил некоторое время, потом решительно протянул побродиму.

– Возьми вот… Прошу, сыне Илья, не лезь бездумно под солдатскую саблю, как эти пролетные головушки, – и покосился на ватажников, которые сосредоточенно проверяли свое оружие. – Ты у меня как синь порох в глазу… Сгибнешь если, то останусь я аки перст. С кем тогда в Беловодье побреду? В неведомую даль, куда и ворон, поди, костей русских не заносил. Иди, не дитя уже, чтоб за подол держаться.

Илейка молча и с достоинством принял пистоль, сунул за тугой пояс, проверил, надежно ли сидит.

– Ну, молодцы, на супостатов наших, с богом! – сказал Гурий Чубук и первым прыгнул с откоса вниз.

– Круши-и-и! – неудержимо, весенним оползнем ухнула ватага к речному прибрежью. Вслед за Гурием прыгнул с откоса Илейка, не разбирая во тьме, куда ступает нога. С носовой части барки ударил торопливый выстрел. Пуля свистнула над головой Илейки и тупо врезалась в сухой глинистый берег.

– Бей их! – кричал Илейка, заглушая в себе естественную боязнь близкой драки, тут же споткнулся обо что-то твердое и кувыркнулся через голову несколько раз, больно ударившись спиной то ли о камень, то ли о корягу. Вскочив, увидел впереди атамана. С пистолем и саблей, Гурий Чубук широкими скачками мчался к двум солдатским кострам. Размахивая над головой тяжелым кистенем, Илейку обогнал Панкрат Лысая Голова.

Солдаты побросали миски с кашей, вскочили, не сразу сообразив, что происходит. От темного берега по ним почти в упор ударили ружейные и пистольные выстрелы, человек пять или шесть упали, не успев схватить ружья или вынуть палаши для рукопашного боя с нежданным противником. Не дав солдатам времени опомниться, ватажники навалились всей массой, завязалась отчаянная, с хряском и руганью рукопашная драка, которая быстро переместилась от костров к шатким сходням.

Косоглазый Игнат, прорываясь к левому трапу, грубо оттолкнул Илейку:

– Не путайся под ногами – зашибут!

Илейка не устоял от толчка, плюхнулся в воду, едва успев поднять руку с пистолем, чтобы не замочить порох. Ватажники ворвались на барку и добивали уцелевших охранников. И тут с громким плеском вниз спрыгнули трое. Двое кинулись вплавь к противоположному берегу, третий вскинул ружье, прицеливаясь в Гурия. Атаман склонился над бортом, всматривался во тьму, куда сиганули бежавшие. Еще миг…

Илейка не раздумывая поднял руку с пистолем и нажал на курок. Грохнул выстрел, руку отбросило назад так, что пистоль едва не ударил Илейку по лицу.

– Куда делись бежавшие? – крикнул Чубук. Илейка, потрясенный случившимся, не мог ничего сказать. Он продолжал смотреть на то место, где только что осел в воду солдат, словно надеялся, что тот встанет, отфыркается, утрет усатое лицо мокрыми ладонями…

И закричал вдруг, когда противная тошнота подступила к горлу, перехватывая дыхание. Закричал от ужаса совершенного им убийства. Вскочил и как безумный глянул на Иртыш, туда, где скрылись еще двое, втайне надеясь, что увидит-таки уплывающих троих… В смертельно-желтом свете луны река, казалось, тоже вздрагивала, и по ее широкой груди шла крупная нервная дрожь.

Мимо Илейки вниз по течению, во тьму ночи, побежал атаманов помощник Игнат. Несколько раз звякнул о камни низко опущенный приклад ружья, и вскоре Игнат пропал, стал невидим.

Шатаясь, будто в угаре, Илейка выбрался из воды и тяжело сел на мокрый песок, стиснул голову ладонями, чтобы не видеть побоища на корме барки и не слышать, как последний сгусток человеческой боли и отчаяния запоздалым криком ударился о берег и потонул в холодной глубине звездного неба.

С барки громка позвали отца Киприана. Монах с трудом поднял Илейку с песка и пошел на зов. Панкрат Лысая Голова посветил факелом, и отец Киприан по сходням, чутко отзывавшимся на каждый шаг, поднялся на палубу. Здесь его встретил возбужденный атаман. Теплый кафтан Гурия был изорван, на плече торчал белый клок ваты. Всегда подвижные, живые глаза Чубука теперь, в свете факелов, и вовсе походили на два раскаленных угля.

– Лечи, отец Киприан, а тебе посветят, – только и успел выговорить атаман. Потом быстро отвернулся от монаха и послал троих ватажников осмотреть трюмы, распорядился привести с берега гребцов.

– Будет им, словно овечье стадо, на песке толочься! Где Игнат?

– По берегу вниз пошел, ахвицера надумал словить.

– Добро. Далеко тот ахвицер не уплывет. Иртыш-батюшка нынче студеный, быстро к берегу прижмет.

От костра принесли ведро горячей воды – солдаты так и не успели попить кипяточку с сухарями, – и отец Киприан до ломоты в спине возился над побитыми ватажниками, промывал и перевязывал раны, а сам чутко прислушивался к тому, как распоряжается Гурий Чубук. Хотелось знать, что движет атаманом – ненависть ли к царице и притеснителям дворянам, жажда ли разбойной добычи, обагренной людской кровью?

Чубук сиял, словно молодой месяц в ясную майскую ночь: взяли-таки хороший трофей! На барке везли хлеб, фураж для лошадей, огнеприпасы, оружие. Три пушки на носу барки замерли в неподвижности, уставя безмолвные стволы в сторону темного берега. Атаман ходил около пушек, гладил их стволы, холодные и чуть влажные, заглядывал в жерла, сокрушался:

– Эх, умельцев бы к ним! Добрая была бы нам подмога супротив драгун.

Отец Киприан закончил перевязывать, с трудом поднялся на ноги. С берега по сложенным вдвое сходням провели развьюченных лошадей. Непривычные к деревянному настилу, они всхрапывали, косили глазами, рвались из рук. Привязанные к мачте, не могли долго успокоиться, пятились, каждая в свою сторону, натягивая повод до гудения. И успокоились, лишь когда на головы им надели торбы с овсом.

Отец Киприан помял рукой поясницу, потом тронул Панкрата за плечо, спросил негромко:

– Скажи, брате, а где служилые люди лежат? Тоже, полагаю, пораненные среди них есть?

Панкрат Лысая Голова нахмурился, чуть приметно двинул факелом в сторону борта, угрюмо ответил:

– Нет здесь пораненных солдат… Все ушли… по Иртышу.

– Та-ак, – выдохнул отец Киприан. Что-то словно оборвалось под сердцем. В голову ударил тугой звон, словно вдруг очутился под звонницей собора. Монах нащупал пустое, закопченное на костре ведро, перевернутое вверх дном, медленно опустился на него.

Гурий Чубук услышал его осуждающий возглас, сверкнул белками глаз.

– Забыл ты, святой отец, как драгуны раненых ромодановцев штыками к земле прибивали? Да и гончаровских твоих знакомцев бригадир Хомяков не церковным вином потчевал – картечью да бомбами! Всепрощением полна твоя душа, а моя кипит от ненависти! И нет той ненависти иного исхода, как ворогов и мужицких притеснителей казнить без жалости! Тем паче – в драке! Либо они нас изведут под корень, либо мы, собрав рать мужицкую, их изничтожим! – Гурий тяжело протопал сапогами, в сердцах хлопнул дверью кормовой каюты и исчез в ней.

Рядом с монахом завозился Илейка, привстал с груды сваленных канатов. На миг ему вспомнилось, как в слезах поднимался к селу Ромоданову Кузьма Петров с убитым сыном на руках, потом будто вновь увидел драгун, скачущих к поселению беглых на Иргизе, одноглазого атамана с веслом в руках. В бликах лунного света на иртышских волнах почудилось ядовитое вспыхивание обнаженных драгунских палашей… Не сказал ничего монаху, положил руку на его плечо, словно так можно было успокоить отца Киприана. Но тот, к удивлению Клейки, с горькой улыбкой похлопал ладонью по его руке, отозвался в задумчивости:

– Может, прав атаман… По-своему, конечно, прав, – добавил монах и умолк.

Среди ватажников слышался громкий говор, смех. Несколько человек на носу барки, разлегшись около пушек, пытались затянуть невеселую песню:

Воспоил, воскормил отец сына, Невзлюби сына, со двора сослал: – Ты поди-ка, сын, со двора долой! Ты спознай-ка, сын, чужу сторону, Чужу сторону, незнакомую… Запропал-пропал добрый молодец, Запропала ево буйна головушка На чужой дальней сторонушке…

У левого борта сидел молодой парень и сквозь слезы поминал убитого солдатами родителя. Отец Киприан перекрестил шестерых покойников и пошел с ватажниками хоронить убитых в прибрежных песках.

Из кормовой каюты вслед за ними вышел и атаман, проводил недавних сотоварищей, потом вернулся на барку, вспомнил про Игната и прокричал в сторону сходней:

– Игнат не объявился еще?

Ему с берега ответили, что пока не видать атаманова помощника.

– Да что он, пень березовый, на дно Иртыша за тем ахвицером нырнул, что ли? – ругнулся Чубук и снова исчез в каюте. Слабое пламя свечи еле освещало помещение, в котором недавно еще жил офицер, старший над воинской командой, охранявшей барку.

Снизу по течению послышались сначала отдаленные неясные голоса, потом тяжелые неровные шаги. По сходням впереди Игната поднялись двое – хмурый с поджатыми губами солдат без головного убора, мокрый, в испачканном глиной обмундировании. На солдате полувисел молоденький, нахлебавшийся воды офицер в одном нательном белье, без кителя. Глянцевые носки сапог испачканы глиной и речным песком. Мокрые русые волосы повисли на бледном лице, закрывали глаза. Офицер угрюмо-растерянно косился на ватажников.

– Кабы не этот дюжий конь, – Игнат ткнул стволом ружья в бок солдату, – барин через сотню саженей поплыл бы кверху брюхом… Продрог я, братцы. Нет ли чем согреть утробу? – Игнат часто стучал зубами, довольный, улыбался.

Ему поднесли водки. Пленных загнали в трюм, закрыли на запор. Гурий Чубук распорядился:

– Отчаливай! – повернулся к ватажникам и прокричал: – Пойдем по Иртышу, словно именитое купечество!

Ватажники поддержали шутку атамана дружным смехом – успели уже отведать, горька ли казенная водка в деревянных бочонках – помянули погибших сотоварищей.

Гурий резко оборвал смех, подошел к Илейке, твердым пальцем за подбородок поднял его голову, пытливо глянул в глаза. Илейка смутился, не зная, что задумал атаман.

– А вижу я, что Чуприн не ошибся, посылая тебя с дедом Капитоном… Добрый сын растет у покойного Федора, добрый! – Он рывком сунул руку под полу кафтана, вынул пистоль и протянул Илейке. – Возьми на память. Ты спас меня от верной гибели… Возьми, отменный пистоль, офицерский. Сгодится в руках доброго молодца, – и отошел к корме, где крепыш-кормчий всем телом налегал на рулевое весло, стараясь отвести нос барки от песчаной отмели на стремнину.

Илейка принял пистоль с желтой костяной рукоятью, искусно отделанной серебром, улыбнулся – куда легче, чем пистоль отца Киприана! Осторожно погладив ствол указательным пальцем, спрятал под кафтан, опустился на мешок с овсом около отца Киприана.

– На счастье, на беду ли себе повстречали мы Гурия? – тихо прошептал монах и покосился в сторону кормы. – Ватагой идти сподручнее, зато вдвоем безопаснее. За атаманом, сам видишь, тропка приметная тянется… побрызганная кровью. А ну как настигнут драгуны? Что тогда?

Илейка наклонился к самой голове отца Киприана, отозвался:

– О том и я уже помыслил… Всех ли солдат ватажники изловили? А если кто сбежал да упредит, что на барке лихой народец?

– Вот-вот, – поддакнул отец Киприан и закусил губу, примолк – рядом прилег соснуть Панкрат Лысая Голова. Гребцы налегли на весла, и барка, разбивая носом невысокие встречные волны, медленно пошла вверх против течения. Подняли парус, и косая четкая тень от надутого паруса накрыла привязанных к мачте коней, наискось легла на просмоленные доски палубы.

* * *

Шли всю ночь, сменяясь на веслах через каждые два часа, причем Гурий Чубук сажал за весла не только мужиков, но и своих ватажников. На ранней зорьке в слоистом тумане на правом берегу открылось небольшое киргиз-кайсацкое стойбище. Рядом с туповерхими юртами мотали головами на привязи кони, а к небу густо поднимались косые столбы дыма. Быстроногие детишки почти версту провожали барку, кричали что-то по-своему и приветливо махали руками вслед. Одинокое стойбище до самого обеда виднелось сначала юртами, потом уже только облаком дыма, и все это время по оба борта тянулись пустынные необжитые степи.

Шли весь день, не останавливаясь. В ночь, когда ветер заметно покрепчал, убрали весла, дали роздых людям. Теперь барка плыла только под парусом. Работные наскоро закусили и повалились спать на палубе, укрывшись с головой кто чем. А в полночь…

Илейка проснулся, но в первый миг не понял от чего: то ли от храпа спящего рядом Панкрата, то ли от тихого шепота. Прислушался – так и есть, сговаривались двое о чем-то.

«А ну как супротив атамана недоброе умыслили», – забеспокоился Илейка. Теперь, когда вновь рядом оказался свой, ромодановский атаман, у Илейки вновь сил прибавилось и плечи распрямились от сознания, что вот идут они в неведомое Беловодье не сам-друг, а доброй ватагой, у которой даже пушки имеются с пороховым припасом. А что тянется за ватагой кровавый след, так в глухих местах тот след и укрыть надежно сумеет атаман, зато присовокупят к своей ватаге беловодских атаманов, тогда и с царскими генералами можно повоевать!

Подозрительный шепот стал чуть слышнее – вроде бы переругиваются меж собой.

– Ты, Артамон, как знаешь, а я решился. Мне нет резона голову под чужой обух подставлять! Не обвинят ли и нас всех облыжно соучастниками этих лихих налетчиков? Скажут, что купно с ними и побили солдат. И кто знает, каков будет атаманский приговор в конце дороги? Не пошлет ли он и нас раков собирать по дну Иртыша?

Невидимый Артамон что-то невнятно зашептал в ответ, но первый голос вскоре прервал его:

– Пойду я, брат Артамон. Барина бы вызволить без шума…

«Ну уж нет! – возмутился Илейка и проворно сунул руку под кафтан, не решаясь повернуться со спины на живот, чтобы не выдать себя. – Заметят, что шевельнулся, да ахнут по голове чем ни то тяжелым… А все же барина тебе не вызволить из-под стражи, крик подниму».

Артамон сам отговорил товарища от опасной затеи:

– Запоры крепкие, видел. Замка не сломать без лома.

Рядом кто-то привстал на четвереньки и медленно пополз к левому борту. Над головой ветер трепал надутый парус, плескались волны о борт да изредка поскрипывало рулевое весло – там кормчий не дремал.

Илейка покосился – мимо крался молодой парень, без сапог, а скинутый кафтан приторочен бечевкой к спине.

«Барин-то в трюме под пушками сидит, а он ползет в другую сторону», – удивился Илейка и сел, так и не решив, что ему делать.

– Ты куда? – негромко спросил он белокурого парня из работных, и в тот же миг кто-то сзади резко опрокинул его на спину, накрыл порожним мешком из-под овса. Илейка от испуга вскрикнул и чуть не выронил на палубу пистоль. Парень вскочил и в два прыжка достиг борта, перемахнул через него и голыми ступнями сверкнул в тусклом свете луны.

– Держи-и! – крикнул с кормы Игнат, который стоял рядом с кормчим. Он подбежал к борту – поздно! Барка шла при попутном ветре, и пловца во тьме среди волн уже не разглядеть. Пальнул в темный Иртыш больше с досады, чем в надежде наказать беглеца.

На сполошный выстрел прибежал Гурий Чубук, поднял работных и поставил у борта, поочередно допрашивал перепуганных мужиков, с каким умыслом сбежал их односелец.

– Я знаю, с кем беглец сговаривался, с Артамоном, – шепнул Илейка отцу Киприану на ухо. – Вон он, с отвислыми усами стоит вторым от края, на меня косит глазом…

Отец Киприан положил ему на губы жесткую ладонь, прошептал в ответ с укрытой безразличием вроде бы укоризной:

– О том молчи, брате. Всяк по-своему волю разумеет, кто с нами, а кто и под царицей. К чему лишняя кровь на нашей дороге к светлой жизни? И какую беду принес он нам, тот беглец? Никакой… покудова, а там как Господь Бог даст.

Утром ненадолго причалили к берегу сварить в артельных котлах кашу – атаману дорог был каждый час. Завтракали на барке, причем Чубук распорядился по бортам поставить караул с ружьями, а работных предупредил:

– Лиха вам я не сотворю, мужики, потому как не баре вы и зла за вами супротив народу никакого. Но кто умыслит бежать раньше срока, мне потребного, загодя просите у святого отца Киприана отпущения грехов – велю стрелять беспромашно!

Минула неделя в изнурительном для работных и ватажников плавании. Когда, по расчетам Гурия Чубука, со дня на день на берегах Иртыша могли уже появиться конные драгуны, посланные из Омска на поимку ватаги, он распорядился пристать к берегу.

Был предобеденный час, темная тень мачты разрезала барку надвое – на корме ватажники, на носу поручик и пожилой солдат, а перед ними атаман со своим последним спросом.

– Ну как, надумал, барин? Приемлешь мое приглашение послужить мужицкой воле, встать при пушках за главного? Довольно было у тебя времени о том додумать.

Бледно-желтый, ослабевший от ожидания неминуемой гибели, поручик вскинул обреченностью погашенные глаза, глянул на атамана, словно на пустое место, и молча опустил голову, подставляя ее под пулю или под саблю, которой помахивал у правого сапога Гурий. И сабля-то была его, офицерова, взята среди прочих вещей в каюте.

– Ишь ты, не получилась беседа, – только и нашелся что сказать заметно обескураженный Чубук – должно быть, растил-таки в душе надежду иметь из офицера обучающего к пушкам. Повернулся к солдату. – Ну а ты, служивый? Нет ли желания пристать к нам, подсобить вольному люду своим умением? И моих молодцев обучил бы искусному бою из этих пушек. Кабы не этакие вот пушки, разве побили бы нас царские слуги под Ромодановом? У Калуги? Небось и у вас здесь слух о том восстании прошел?

Солдат некоторое время молчал, следил взглядом, как Игнат сводил с барки коней, посторонился, когда ватажники покатили одну пушку к корме – было бы больше коней, и оставшиеся две взяли бы с собой, – потом опустил взгляд и тяжело уставился глазами в плотно согнанные доски палубы, где пазы проконопачены и густо залиты черной смолой.

И вдруг резко крутнул лобастой головой, в глазах застыла отчаянная решимость.

– Мы люди подневольные, атаман. Двадцать лет верой-правдой служил нашему отечеству. В походах бывать доводилось, ранение от набеглых крымских татар имею, звание сержанта выслужил. Совсем мало служить бы еще мне… и на волю вышел бы. Нет, атаман, с вами идти мне не с руки – как можно присягу порушить?

– Так, стало быть, с нами не пойдешь? – Чубук угрожающе надвинул мурмолку на брови. – В царском войске супротив нас останешься? Умрешь ведь, пень березовый!

– Все умрем, атаман. Совесть чиста будет перед Господом, царицей и отечеством.

– Дурак ты, хотя и дослужил до сержанта. В отечестве нашем не одни господа офицеры да помещики. Мужиков-то в нем несравненно больше! Один наш паралитик Демидов десятками тысяч приписных владеет! – Гурий Чубук был явно озадачен поведением сержанта, нервно ковырял острым концом сабли доску палубы. Попытался использовать последнюю возможность уговорить нужного ватаге сержанта.

– Священник принимал твою присягу на верность царице. Коли страшишься Божьего гнева, наш святой отец Киприан освободит тебя от ранее принесенной клятвы. Мне сызнова принесешь, мужицкой воле служить будешь.

Сержант вскинул на отца Киприана глаза, уколол его осуждающим взглядом, тут же отвернулся.

– Не знаю, что ищет святой отец с вами… Мужицкой воле я бы послужил. Очень бы даже охотно… Сам из пахотных мужиков вышел. Да не очень похож ты, атаман, на мужицкого заступника! Зачем не пощадил ты раненых солдат, повелел в воду кинуть? И этих работных, знаю, велишь под корень побить, чтобы о тебе не было нигде слухов! Душегуб ты!

– А твои братья-драгуны щадили моих односельцев в Ромоданове? – криком на крик ответил Гурий и зло кинул саблю в ножны. – Ну и черт с тобой! Служи своему поручику и на том свете! Оно и верно – не гоже барину без лакея в дальнюю дорогу снаряжаться!

Ватажники навьючили двух лошадей фуражом, огнеприпасами.

– Пушку на руках снесите от берега, чтобы колесами следа не оставить. За откосом коней впрягите! – крикнул Чубук с барки.

Сошли на песок перепуганные гребцы – они слышали разговор атамана с офицером, страшились, ожидая своей участи.

Гурий чуть приметно улыбался, видя их напряженное состояние. Он позволил им взять с собой провиант.

– Отмахали вы свое на веслах, теперь вам от меня воля. Ступайте по домам, Игнат выдаст вам прогонных втрое против платы от казны. А кто хочет примкнуть к нашей молодецкой ватаге и сообща искать мужицкое счастливое царство Беловодье, милости просим, назовем своими побратимами.

Четверо бобылей хлопнулись коленями в песок.

– Верстай нас в свою братию, атаман! – выкрикнул за всех рослый и долголицый парень с большой отвислой родинкой – будто серьга – под левым ухом. – Когда у нищего ничего нет, то и жалеть ему не о чем, а о Беловодье наслышаны, пойдем туда с великой радостию.

Гурий Чубук запустил крепкие пальцы в бороду, покомкал ее: из тридцати гребцов согласились остаться в ватаге лишь эти четверо. А он рассчитывал хотя бы на десяток молодых работных, чтобы покрыть потери, понесенные при взятии барки. Во взгляде, который он кинул на отца Киприана, монах уловил молчаливую просьбу уговорить мужиков пойти с ними.

– Можно ли неволить в таком деле, сын мой? – покачал клобуком отец Киприан. – Всяк выбирает себе путь по своему разумению. Отпусти их, атаман! Пусть идут беспрепятственно.

Потоптавшись, сконфуженные немой обидой атамана, мужики подались вниз по берегу Иртыша, оставляя на мокром песке рубчатые следы от лаптей.

Илейка, едва они сошли на берег, отпустил Иргиза – пес рванулся обнюхивать соседние кусты – и оглянулся. Игнат подошел к офицеру, подтолкнул его, поставил спиной к мачте. Сержант сам твердой поступью, не шатаясь, прошел следом, встал бок о бок с поручиком, поднял глаза к небу и, закусив губу, смотрел, как над головой кружили вольные степные коршуны.

– Дядя Гурий. – Илейка вдруг отважился, тронул Чубука за локоть. – Отпусти солдата, дядя Гурий. Видишь же, нет в нем злобы супротив нас, одно упрямство. Помилуй в память того драгуна, который приходил в Ромоданово с важной вестью да от наших же мужиков и смерть принял.

Атаман поскреб пальцем крупный мясистый нос, вслед за сержантом проследил за парящими коршунами, потом молча глянул на Илейку и пошел по сходне на барку. Подошел к мачте, вынул нож из-за пояса.

– О господи, – прошептал отец Киприан, не понимая, что задумал свершить суровый по своей натуре атаман. Илейка тоже отступил на несколько шагов, спиной наткнулся на монаха, закаменел: неужто вот так, перед всеми, прольет кровь?

Чубук рванул веревки ножом, развернул солдата лицом к берегу и с силой толкнул в спину.

– Ступай к своим детишкам. Да моли Бога за отрока Илью – был бы ты через минуту на небесах!

Пошатываясь, весь как-то разом обмякнув, солдат сошел с барки, прошел шагов пятьдесят по следам, оставленным гребцами, и сел около глинистого выступа.

– С офицером остался проститься… глазами, – вздохнул отец Киприан, обнял Илейку за плечи, привлек к себе. – Благослови Бог и тебя, брате Илья, за спасение человеческой жизни. А я, видишь, сробел, не отважился просить атамана…

Игнат между тем спустился в трюм, вытащил на загорбке бочонок с порохом. Из черной дыры, где до этого была деревянная пробка, сыпалась темная зернистая струя.

– Пошли, брате Илья. Нам это зрить ни к чему, – решительно сказал отец Киприан и повел Илейку от барки к суходолу, свернул в него. Следом за ними на трех толстых брусьях, толкаясь с обеих сторон, ватажники несли к суходолу пушку. За ними гуськом потянулись остальные ватажники, сгибаясь под тяжестью заплечных мешков.

Взрыва ждали, и все же, когда он рванул, все невольно вздрогнули и оглянулись – над обрывистым берегом столбом вздыбился черный дым. Парившие неподалеку коршуны взмыли вверх и стремительно понеслись на восток, прочь от берега. В воздухе мелькнули обломки досок, короткое время в ушах стояла гнетущая тишина.

– Отец Киприан! Сюда! Отец Киприан! – это кричал Гурий Чубук, кричал с надрывом и болью в голосе.

– Неужто атамана зацепило? – испугался Илейка. Панкрат Лысая Голова сбросил мешок и большими скачками побежал по днищу суходола к Иртышу. Отец Киприан, Илейка и ватажники кинулись за ним наперегонки, словно от каждого теперь зависела атаманова жизнь.

На мокром, затоптаном песке захлебывался собственной кровью Игнат. Сквозь хрип и стон с невероятным трудом улавливались обрывки слов. Отец Киприан приник ухом к лицу умирающего и едва разобрал:

– Коротка была… пороховая тропка. Не успел убечь… споткнулся. Жить хочу, святой отец… Помоги, жить бы в заветном Бело…

Затылок Игната был разворочен куском палубного бруса, который, как безответный вершитель судьбы, валялся тут же, рядом с вытянутой рукой Игната. Отец Киприан поднялся, посмотрел, что стало с баркой – от барки никаких следов! Нет, остался еще один знак – из глинистого обрыва, почти под самым верхом, на срезе чернозема, надломленным лезвием огромного ножа, глубоко всаженного в грудь матушки-земли, торчал широкий белесый кусок палубной доски.

Отец Киприан медленно снял с седой головы черный клобук, перекрестил себя, потом Игната – помочь отходящему в мир иной уже было нельзя.

В тихом безмолвии послышались осторожные глухие шаги. Подошел сержант. На взгляд-вопрос Чубука ответил, смягчая голос при покойнике:

– Решился я, атаман, иду с вами… А доведется найти вольную мужицкую державу – сыщу способ и детишек своих потом к себе тайно забрать.

Гурий Чубук обнял сержанта, троекратно поцеловал.

– Молодец, брат. Предадим Игната земле, други, а нас ждет нелегкий путь в Алтайские Камни и дале, куда поведет наш поводырь, отец Киприан.

Глава 3. В двух шагах от гибели

Клейка опрокинулся у костра спиной на теплую июньскую зелень и задумчиво уставился взором в звездную даль, такую же неведомую и манящую, как и Беловодье. К ним подошел Гурий Чубук, присел на корточки. Отец Киприан приподнялся на локоть, глядя на полыхающий огнем костер, не сдержался и укорил атамана – зачем было губить молодого офицера?

После томительного раздумья, словно решая, говорить ли вообще об этом, Чубук пояснил все же свой поступок:

– Ищут нас, святой отец. Давно ищут, еще от воинского обоза. И знают, что иного пути, как в Алтайские Камни, у нас нет. На мужиков я еще могу положиться – встретят драгун, ложный путь укажут, да и числом умышленно утроят нашу силу, чтобы устрашить солдат. Поручик, ежели бы ушел живым, то навел бы на истинный след.

– Не разбежится ватага, завидев драгун? – неожиданно вмешался в беседу взрослых Илейка: хотелось верить, что идут с ними не робкие люди.

– Только бы в засаду не угодить, – помедлив снова с ответом, сказал Гурий. – Издали приметим – изготовим пушку. Сержант Наум, верую, не подкачает. И десяток картечных зарядов во вьюке – не малость для боя.

Гурий распахнул кафтан, подставил грудь под теплый, пахнущий молодой зеленью ветер степи. Неожиданно заговорил о недавнем прошлом:

– Не пустозвоня сказывал я работным мужикам о Беловодье, когда просил вступить в ватагу. Твоя мечта о заветной стране, святой отец, стала и моей мечтой. Говорил я еще в Ромоданове, что к гончаровским прибился пришлый монах, сманивает уйти в нехоженые земли… Должно, в том Божья воля, что наши пути-дороги сызнова пересеклись.

Илейка в порыве радости вскочил с травы и прижался к Гурию, как когда-то – а кажется, совсем недавно – прижимался на берегу Игриза к деду Капитону. Атаман обнял его за плечи, улыбнулся такому открытому проявлению привязанности:

– Разве не истина, брат Илья: ловка блоха, да и ее прыжкам приходит под ногтем конец! Тако ж и я по Руси прыгал – там укусил барских слуг, здесь укусил. А конец-то неминуем, если не уйдем из-под царской неволи. – Гурий помолчал, с опаской посмотрел в южную, тьмой закрытую даль горизонта. – Только бы нам счастливо миновать горные заводы. А там, среди вольных земель, сами себе будем хозяевами.

Отец Киприан внешне остался сдержанным, но душа его возликовала – наконец-то сыскались истинные волелюбцы! Сказал, словно подумал вслух:

– И других, верую, встретим, и они пристанут к нам. Явимся в Беловодье завидно крепкой общиной, тамошним жителям не в обузу, а в добрую подмогу… Я рад твоему решению, атаман. Панкрат выведет нас к реке Катуни, а далее по той реке пойдем, как путник Марка Топозерского нам указует. При мне он, тот путник.

– Вон-a что! – с радостью, оживясь, вскрикнул Гурий. – Стало быть, и вы не вслепую идете?.. Дошло до моего скудного ума, отец Киприан, ежели такой силой не устояли в родных местах, то малой горсткой нам зла на Руси не искоренить. Надобно весь нищий люд собрать под едину руку. Но где, чья она, эта рука? Святого ли Георгия или нового Стеньки Разина?

Отец Киприан тихо прикоснулся к локтю поникшего головой атамана, утешая, сказал:

– И я о том думал, брате Гурий… Может, Господь беловодских воевод наделил храбрыми сердцами и разумом мудрого Давида? Добредем, поведаем о мужицком горе на святой Руси.

– Дойдем, сила в мужицких ногах издревле не переводилась. Ну, почивайте спокойно, святой отец и ты, Илья. Пойду дозорцев подале от бивака выставить. Не подкрались бы драгуны ночными лисами к нам.

Неделю брела ватага Барабинской степью, пока не вышла к селению Лесное. Село это в четыре – пять десятков дворов с таким же правом можно было бы прозвать и Степным и Озерным, потому как рядом тянулись мелководные светло-голубые озера, а вокруг, охватывая озера и небольшие лесные колки, цвела пышная, не схваченная еще жарой июньская степь.

Поселенцы встретили ватагу настороженно, зато ребятишки, глазея на пушку, которую тащили на веревках две лошади, известили атамана, что прошлым вечером проезжали конные драгуны большим числом, выспрашивали о беглых и настрого наказывали мужикам не давать царским супротивникам приюта и укрытия.

Гурий за приличную плату уговорил-таки сотского укрыть раненых до их выздоровления, собрался было уводить ватагу, но тут захудалый, с больными до красноты глазами мужик в лаптях на босу ногу среди улицы упал на колени перед монахом, простер к нему руки. Тонкая шея торчала из выреза кафтана, словно пестень из старой избитой ступы. Взмолился:

– Святой отец! Не дай невинным детским душам пребывать и дале в тяжком грехе! Батюшка, двое их у меня, внуков, и оба некрещеные. Будь столь милостив, окрести. Нет у нас церкви-то, нету и священника. Ты к Богу ближе всех, умилости Всевышнего…

Гурий немного подумал и решил уважить мужика – как бы потом, осерчав на отказ, не выдал властям товарищей, оставленных на поправку. Обратился к отцу Киприану:

– Сотвори Богу угодное дело, святой отец. А мы ради бережения пойдем из села прочь. Вон к тому лесочку за озером. Там обождем вас.

В темной низкой избе с прогнившей у порога половицей, завидя входящего монаха в черной рясе и в клобуке, с лавки на пол бухнулась предревняя старуха. На коленях подползла за благословением к отцу Киприану, зашамкала беззубым ртом, едва выговаривая слова:

– Святой отец, за все празднички минувшие, за все празднички грядущие… – И трясла протянутыми восковыми, в синих прожилках, руками, хватала монаха за рясу. – Не из раскола мы, верь.

Отец Киприан благословил умилившуюся до слез старушку, помог ей прилечь снова на лавку. Потом принял от стеснительной румянощекой молодки близнецов – мальчика и девочку.

– Родитель-то их где? – спросил отец Киприан, невольно любуясь молодой хозяйкой, которая была в самой красной поре – тяжкий труд и нищета не успели еще согнать со щек румянец, не притушили блеска карих глаз, не согнули белую шею в раболепном поклоне перед десятским, сотским, старостой…

– В извозе, святой отец, в извозе наш Тимофеюшка, – затараторил хозяин дома, беспрестанно ворочая шеей, заросшей седым волосом.

«Чисто петух общипанный, но еще не смоленный над костром», – подумал Илейка и улыбнулся про себя, от порога наблюдая за суетой в избе.

– По весне пошел наш Тимофеюшка с обозом на Колыванский завод, не скоро возвернется. Вот будет ему радости, вот утешится родительское сердечко…

Отец Киприан совершил обряд водосвятия – троекратно, с молитвой, погрузил свой нагрудный крест в деревянную бадейку с подогретой водой. Потом подстриг детишкам рыжеватые волосики, скатал их с воском в тугие шарики, кинул в купель и с молитвой трижды окунул мальчика в теплую воду.

– Нарекается раб божий Степан, Тимофеев сын, во славу родителям, во славу земли Русской. Да вырастешь опорой старым родителям, кормильцем детей своих. Аминь!

Нарекли и девочку, а когда угощались свежим молоком, через раскрытую дверь избы с улицы донеслись тяжелые удары копыт о сухую землю – наметом скакала конница!

Отец Киприан чуть не кинул кружку на стол, бородой ткнулся в окно – вздымая пыль, мимо пронеслись драгуны. По запыленным мундирам, потным бокам коней монах понял: давно уже в дороге служивые и давно идут по следу, как молодая гончая по первоснегу за убегающим зайцем.

– Все, брате Илья! Не уйти теперь от царских холопов, – проговорил отец Киприан, покосился на старого хозяина, который с освященной водой в бадье топтался посреди горницы.

– А бумага старца Зосимы? – вдруг вспомнил Илейка.

– Нас видели на барке, известили драгун.

В распахнутое окно было видно, как от промчавшихся за околицу драгун отстало десятка полтора служилых и, взяв ружья наизготовку, медленно ехали улицей, осматривая дворы: не явится ли где укрывшийся ватажник или какой беглый?

Хозяин поставил наконец-то бадью у печки, строго глянул на перепуганную сноху, прикрикнул:

– Вы ничего не видели и ничего не слышали! Святой отец, не прими за обиду – полезай на чердак. За печной трубой у меня сушится камыш, в нем и заройся. А ты, отрок, иди за мной. Собаку привяжи на задворке, будто моя. Поспешите, драгуны уже через три двора от нашего.

Отец Киприан по лестнице поднялся на чердак, и хозяин тут же опустил эту лестницу в погреб, будто ее и не было. Поманил рукой Илейку. Илейка следом за ним прошмыгнул в сарай. Большая часть сарая была отведена конскому стойлу. За изгородью, учуяв хозяина, противно завизжала голодная свинья и тяжело затопала.

– Заройся в объедки, – шепнул хозяин и, не закрыв дверь, неторопливо прошел через двор мимо Иргиза. Пес недовольно повизгивал и рвался в сарай к Илейке.

– Сиди, Иргиз, сиди! – издали приказал Илейка, и пес постепенно затих, только настороженно водил ушами, вслушиваясь в лай растревоженных сельских собак, недалекие голоса драгун и конское усталое фырканье.

И вдруг со стороны рощи донеслись частые ружейные выстрелы, будто озорная детвора бежала вдоль плетня и палками била звонкие глиняные горшки, надетые на колышки для просушки.

– Господи, спаси дядю Гурия и его сотоварищей, – взмолился Илейка, забыв, что и сам находится в двух шагах от погибели. Желая разглядеть, что творится на улице, он приник лицом к неплотной щелястой двери. И тут же отпрянул: с подворьем рыжебородого мужика поравнялись трое верховых, совсем молодые. Двое соскочили на землю, через открытую калитку вошли во двор – ружья за спиной, в руках сабли наголо. Третий драгун, держа ружье поперек седла, остался у калитки на коне.

На крыльцо выбежал хозяин, засуетился, разводил руками, что-то бормотал неразборчивое в ответ на слова солдат. Илейка, не мигая, следил, куда пойдут драгуны, в избу или в сарай?

– Живее вы! – крикнул старшой с седла. – Назар, осмотри постройки, а ты, Аким, обшарь избу как следует!

«Только не испугаться, только бы выдержать и не закричать в беспамятстве!» – беззвучно уговаривал себя Илейка, попятился от двери: зарываться в объедки было уже поздно. Нащупал под кафтаном подарок Чубука и вжался спиной в бревенчатую стену.

Дверь приоткрылась сильнее, и на запорошенный сеном пол легла короткая тень. Драгун несмело шагнул внутрь, постоял, привыкая к полумраку, потом прошел к колоде и саблей поворошил остатки сена, хмыкнул, успокаиваясь – пусто, ватажника с дубьем не отыскалось.

«Теперь он повернется и…» – Илейка левой рукой взвел курок пистолета.

Сухой щелчок курка был услышан. Драгун ойкнул, дернулся и замер не поворачиваясь – ждал выстрела в спину.

– Ты чего, Назар? – тут же послышался окрик от дороги, а у Илейки зубы заклацали – а ну как и тот, с коня, спрыгнет да в сарай сунется!

Назар медленно оглянулся: полуприкрытый дверью, человек плохо виден, а голос из тьмы сдавленный, хриплый:

– Выбирай – либо обоим жить… либо обоим погибель, – еле слышно выговорил Илейка. На его полушепот отчаянным лаем отозвался Иргиз, заметался на привязи.

Илейка закаменел – что-то будет сейчас! Метнется драгун, и он выстрелит ему в спину – рядом, не промахнется. Набегут другие, едва ли пистоль дадут перезарядить.

Саблей пулю не опередить, а своя жизнь дороже обещанной награды за поимку беглого.

– Отпустишь – смолчу, – пообещал Назар, а на лбу выступили крупные капли пота.

– Саблю убери, – потребовал тихо Илейка, и драгун, несколько раз не попав, наконец опустил оружие в ножны. – Приведешь солдат – тебе первому пуля.

Под дулом пистоля рябой Назар боком прошмыгнул в дверь, на подворье распрямил спину, прикрикнул на лающего пса.

– Чего ойкал-то? – снова спросил старшой.

– На грабли наступил, а они возьми да и огрей меня по боку. Почудилось, будто беглый варнак оглоблей уважил…

– Здесь никого нет, – сказал второй драгун, который вышел из избы на крыльцо.

– Поехали дальше, – распорядился старшой. Илейка, весь мокрый, опустился на кучу объедков у стены, положил пистоль на колени, стащил мурмолку и грубым сукном вытер лоб и лицо.

– Кажись, в сорочке родился! Не сробел до беспамятства… Тем и спас себя и отца Киприана, – прошептал Илейка, радуясь, что несчастье пронеслось мимо, но тут же вспомнил про ватагу и прислушался – тихо за околицей.

«Может, отбились от драгун да в лесу укрылись? – Появилась слабенькая надежда на счастливый исход стычки с драгунами. – А пушка-то и не стрельнула ни разу! – вновь взволновался Илейка. – Отчего бы? Неужто сержант обмишулился, сробел в солдат выстрелить? Или не успел… Чу – телеги скрипят!»

Илейка быстро поднялся и приник к щели в дверях. Ждал недолго – под охраной драгун в двух телегах по селу везли избитых и повязанных ватажников, всего человек десять-двенадцать. За телегами тащили поникшую стволом пушку. Чуть погодя показалась еще одна телега, в ней лежали, выставив запыленные сапоги наружу, трое или четверо побитых драгун. Несколько верховых перевязаны белыми холстинами.

На передней телеге с непокрытой головой сидел понурый лысоголовый Панкрат. Опухшее лицо было залито кровью. Почудилось Илейке, что Панкрат посмотрел на избу, куда монах ушел крестить младенцев, потом снова опустил взгляд на землю.

Телеги проехали мимо и скрылись из глаз, Гурия Чубука среди повязанных Илейка не распознал.

«Неужто?.. Может, ушел как… Нас с отцом Киприаном в лесу дожидается. Найдем ли его теперь?.. – Мысли путались, не хотелось даже думать, что они вновь остались вдвоем, перед боярским злом и неизведанной опасной дорогой. – Столько было добрых сотоварищей, и вот…»

Илейка сидел в сарае до вечерних сумерек. У двери неслышно появился хозяин, тихо позвал:

– Ты жив, отрок Илья? Выходи, солдаты покинули деревню, не рыщут боле.

Илейка, пошатываясь, вышел во двор, Иргиз встретил его появление радостным повизгиванием.

– Как же ты уцелел? Неужели солдат не шарил в объедках? Святой отец ждет тебя. Иди, говорит, поищи, может, лежит, саблей проткнутый в соломе. А ты, слава богу, целехонек!

В горнице молодая хозяйка у печи осторожно двигала ухватом, вытаскивала чугунок – накрывала на стол. Отец Киприан – на седых волосах и на клобуке неотряхнутая мякина прилипла – обнял Илейку и молча, счастливый, потискал сильными руками, стыдясь выказать радость перед чужими людьми.

– Думал – не увижу боле. Услышал, как Иргиз лаем зашелся, на ум пришло, что волокут тебя… Что же с нашими побродимами стало? Жив ли хоть кто?

Поужинали молча, потом хозяин повелел снохе собрать путникам котомку.

В полночь, под собачий лай, которым местные псы провожали Иргиза, хозяин избы повел побродимов огородами. Обогнули туманом подернутое озерцо, заросшее непролазной травой и густым красноталом, и скоро село Лесное осталось позади, а потом и вовсе скрылось со своими немногими тусклыми огоньками в окнах.

Версты через три достигли опушки спящего под луной леса.

– Здесь… ваших побили, – словно страшась потревожить покой мертвых, прошептал хозяин. – Здесь их и закопали наши мужики… как офицер распорядился. Закопать закопали, а крест, видите, ставить не разрешил. Дескать, цареотступники и душегубы… А вам идти этим трактом на восход. Бог вам в помощь.

Отец Киприан не удержал слез, махнул согнутым пальцем по ресницам, пробормотал:

– Вот где упокоились… последний ромодановский атаман и братия. Почти до заветной вольной земли дошел, да сгиб. У ворот Беловодья царева рука настигла… Примите прощальный поклон, атаман и братия. А крест поставьте, мужики. Грешно так, не псы ведь зарыты – христиане. И не душегубы лихие, а правдоискатели.

Постояли около свежего, во тьме почти не видимого могильного холмика, поклонились праху недавних сотоварищей и побрели своим нехоженым путем дальше.

* * *

За спиной в жарком июльском мареве прокаленной степи пропадали нелегкие версты Кулундинской равнины. Неделями побродимы не видели окрест струйки дыма из печных труб, с опаской вымаливали на постоялых дворах Христовым именем десяток сухарей или горсть залежалого пшена, опасаясь доставать из карманов медные деньги, которыми щедро одарил их атаман Чубук, – а ну как велено хватать всех, кто покажет монеты свежей чеканки? Шли полуголодные, в вечном страхе перед рыскающими драгунами и заводской стражей.

Приближение обжитых алтайских мест начало сказываться во всем – чаще встречались приписанные к заводам поселения, накатаннее стали дороги, строже всматривались сотские в бумагу покойного старца Зосимы, которую приходилось теперь предъявлять в селениях. Едва ли не каждый встречный расспрашивал, куда и зачем бредут монах и отрок.

Природа менялась на глазах: ровная Кулундинская степь с ее молчаливыми коршунами в поднебесье теперь холмилась, заставляя проезжие тракты взбегать и опускаться на отлогих увалах, обходить крутые взлобки, изрытые сусликами.

Остановились отдохнуть на берегу шумной речушки.

– Чарыш, – сказал отец Киприан: название реки узнали от встречных прогонных мужиков. – Сия речка, брате Илья, бежит на восток, до большой реки Оби, в которую, как показано в путнике, впадает нужная нам река Катунь…

– Помню, отец Киприан, – подхватил радостным голосом Илейка. – По той Катуни прямая дорога – прочь из России в Беловодье! Неужто близка заветная цель? Даже не верится, отец Киприан.

На подходе к большому селу Троицкому, когда побродимы уже тешили себя надеждой на сытный обед в трактире и отдых на полатях постоялого двора, случилось непредвиденное – отец Киприан, надумав почерпнуть свежей воды в котелок, поскользнулся на водой отшлифованном камне и подвернул ногу.

– Ой! – вскрикнул он, зашатался, отыскивая с помощью посоха опору на камнях. Илейка поспешил к монаху, подхватил его под руку. Обеспокоенный, участливо заглянул монаху в лицо.

– Больно? Зашибся, да?

– Должно, вывихнул… Ах ты, господи, скошенной травой теперь два дня лежать мне, – застонал монах, делая отчаянные попытки прыгать на одной ноге и на посохе по каменистому берегу.

Вниз по реке, за склоненными над обрывом деревьями, заметно просматривались ближние избы села, амбарные постройки и добротные изгороди вокруг. Дальше над крышами поднималась неизменная для села деревянная церковь, над темными крестами парили крикливые и вечно голодные вороны.

– Укроемся в кустах, отец Киприан. Тамо и пересидим день-два, – решил Илейка.

Еле вскарабкались по каменистому откосу от воды к зарослям лозняка. Отыскали укромное место под приметным вязом – в три погибели изогнули его ветра. Глянул на дерево Илейка, и почудилось – ну чисто нищеброд при дороге, тянется ветками к людям за подаянием. Илейка сделал монаху тугую повязку, надергал травы под бока, помог натянуть на распухшую ступню лапоть.

– Отлежись, отец Киприан, а в село я сам наведаюсь. Иргиз, сидеть здесь, – прикрикнул Илейка, видя, что пес вознамерился было увязаться за ним.

Почти одновременно с Илейкой, только с другого конца, в Троицкое наметом въехали четверо верховых стражников с ружьями. На церковной звоннице кто-то ударил в неурочный набат, всполошил ворон и жителей. К площади, на бегу запахивая кафтаны, спешили мужики. Обгоняя взрослых в ожидании чего-нибудь невероятного в однообразной жизни, бежала детвора.

– Что стряслось?

– Не к пожару ли сполох?

– Дыма не видно. Слышь-ка, не джунгарцы ли набег на завод учинили?

Вопросы слышались со всех сторон, ответов на них никто не давал. Илейка замешался в толпу у церкви, неподалеку от паперти, где с коней соскочили верховые. Трое тут же исчезли внутри святой обители, четвертый, откормленный, с выпуклыми рачьими глазами, оправил мешковатый синего сукна кафтан и пролаял в толпу, словно бы всех обвиняя в соучастии:

– Намедни бежали из-под стражи каторжные, поставленные к работам на Колыванский завод. Один из беглых – ваш односелец. Это он укрылся в храме! – И стражник плетью указал на колокольню, откуда продолжал падать на село набатный звон. Вокруг неслись сумбурные выкрики: кто ругал беглого, всполошившего село, кто стражников – нет чтобы завод от джунгарцев стеречь, так они своих людей, словно джейранов, по степи гоняют. Один из мужиков надрывным голосом взмолился:

– Люди добрые, пропустите! Христа ради! Сын мой Макарушка там! Пустите к нему!

Мужик локтем больно двинул Илейку в бок, протиснулся и упал на паперти, коленями в пыль, обессиленный. Стражник подхватил мужика и рывком поставил на ноги.

– Поспеши, Парамошка! Отговори сына от сполошного звона! Образумь не перечить властям и не булгачить народ. Ступай на звонницу! Чего обмяк, словно из кади упавшее тесто?

Парамон перекрестился и, споткнувшись о порог, пропал в темном проеме церковного входа.

Звон неожиданно оборвался, зато стали слышны крики перепуганных грачей в ветлах над Чарышем и глухие удары в закрытую дверь на колокольню.

В широком проеме звонницы показался молодой парень. Высунувшись наполовину, он оперся руками о подоконник. Верховой ветер трепал белые волосы, над селом по небу неслышно скользили серые кучевые облака.

Макар вскинул руки над притихшей толпой.

– Братья! Злое насилие творят над людьми царские служки! Противу воли лишили нас жилья на пустых, Божьих только, угодиях! Зла мы никому не чинили, но жили трудом рук своих. Лишили воли, лишили жилья. На каторжные работы погнали к домницам Колыванского завода, на верную погибель!

Со звонницы снова послышались глухие удары. Макар быстро оглянулся – стражники топором били в дверь.

Макар встал в оконном проеме в полный рост, руками уперся в боковые резные стойки, на которых держался купол звонницы.

– Не люба мне жизнь без воли! – вновь возвысил голос обреченный Макар. – Не люба работная каторга. Отрекаюсь от света божьего! – и, подняв глаза к небу, широко перекрестился.

– Макарушка-а! – взвился над замершей толпой одинокий женский крик и тут же упал. В крике этом страх и боль смешались с мольбой пощадить материнское сердце.

Макар вздрогнул, качнулся, – когда крестился, держался только левой рукой. Его взгляд скользнул по толпе, но с высокой звонницы людские лица виделись ему одинаковыми – круглыми и холодными, словно обломки льда на Чарыше в пору весеннего ледохода. Макар снова закричал людям:

– Смерть принимаю за волю! Отрекаюсь от каторги!

Взмахнув руками, как будто в надежде взлететь ввысь, Макар вышагнул из проема в пустоту…

Вдоль темно-серых венцов колокольни бесшумно скользнуло вниз белое раздернутое пятно.

Страшно закричала женщина, минуту назад взывавшая к Макару.

Илейка, спасаясь от ее крика, зажмурил глаза и сдавил уши ладонями. Толпа качнулась, как будто земля зашаталась под ногами, и рухнула на колени. Одиноким обгорелым деревом в нежилой степи осталась стоять над склоненными спинами высокая женщина в длинном поношенном сарафане. И не было у нее сил поднять руки ко лбу, перекрестить себя над прахом сына.

Люди на площади постояли, в скорбном молчании проводили отъехавших прочь стражников с казенными ружьями и, пересказывая друг другу только что увиденное, стали расходиться по домам. У паперти остались желто-восковой Парамон и Илейка да мертвый Макар. Жуткая, давящая тишина повисла перед распахнутыми дверями церкви, даже грачи и то, казалось, обезъязычели, молча усаживались на обжитые деревья. Жену Парамона увели под руки соседки – идти сама она не могла.

Парамон со стоном наклонился над изголовьем сына, закрыл ему голубые, широко расставленные влажные глаза.

– Не лежать же ему здесь до ночи, – осмелился нарушить тягостное молчание Илейка.

– Да-да, – бессознательно отозвался Парамон, переступил лаптями по истоптанной пыли и не двинулся с места. Илейка кинул взгляд вдоль улицы – пусто, будто в селе объявили карантин от черной оспы: староста и сотские распорядились, и никто, если и были сердобольные охотники, не отважился помочь родителям беглого каторжанина.

– Ну и пусть! Сами снесем, вдвоем! – невесть кому с вызовом проговорил Илейка. – Берись, подняли.

Парамон все так же молча, бережно подсунул руки сыну под мышки, Илейка взял покойника за ноги, и под любопытные подглядки из-за плетней они прошли в край села, внесли Макара в низкую подслеповатую горницу с двумя маленькими окнами – одно на Чарыш с его зарослями, другое во двор, огороженный ивовым плетнем. Седой сиплоголосый и трясущийся дед зажег у изголовья внука тоненькую прозрачную свечку. За перегородкой в два голоса выли женщины.

Илейка попятился к раскрытой двери и, незамеченный, вышел.

Вдоль улицы по придорожной мураве шли два мужика в новых скрипучих лаптях и в белых выходных обмотках. Шли, размахивали руками – говорили о самоубийце.

– Лавка в каком месте, добрые люди? – Илейка догнал мужиков и с заметным усилием еле успевал идти вровень с ними.

– Лавка? – переспросил один из них, мельком глянув на пустую котомку, улыбнулся. – Брандахлысту кислого захотелось? А иди за нами. У Досифея Полудяха под одной крышей и трактир и лавка.

В центре села, возле церквушки, но ближе к реке, разместился просторный срубовой дом под шатровой крышей и с тесовыми резными воротами. Над воротами сбита из трех досок вывеска, а на ней красной глазурью жирно выведено «Торговый дом. Досифей Полудях и сын». Под вывеской – испачканная жиром полочка, где на ночь хозяин трактира выставлял стеклянный фонарь.

В просторном и затоптанном трактире было многолюдно и душно, несмотря на открытые створки трех окон. Пахло перебродившим овсяным пивом, потными обмотками, разопревшим в чугуне горохом. За четырьмя продолговатыми столами на лавках теснились, по случаю воскресного дня, мужики. Разговор шел о самоубийце: прежде приходилось не единожды слышать о самосожженцах, но это было где-то и с кем-то, а тут нате вам – перед всем селом такое сотворил. И не чужак, свой же, на глазах вырос, а гордыня не простого мужика в нем оказалась, не стерпел каторжных работ и притеснения!

– Должно, благий час нашел на Макара, коли решился бунтовать, – услышал Илейка, переступив порог трактира. За ближним к двери столом бородатые головы повернулись и с любопытством уставились выжидательно на него.

– Во, еще один! Должно, дружок Макаркин. Зрил самолично, как покойника волок к дому, Парамошке помогая. Допытать бы его, братцы.

Илейка снял мурмолку, троеперстием перекрестился на закопченный иконостас в переднем углу. Разговор за спиной не умолк, посыпались опасные вопросы:

– Должно, беглый. Кто его знает, мужики?

– Эй, бродяжка, ты отколь приблудился к нам?

Илейка прошел к трактирной стойке, на ходу отвечал:

– Не бродяжка, а солдатский сын! Мамка померла, иду к тятьке. Он сержантом послан недавно в Бийскую крепость. – Илейка врал, потому как в противном случае, он уже понял, ему из села не выйти беспрепятственно. Из кладовой к стойке вышел толстощекий губастый парень, стриженный под кружок. Широкой грудью он навалился на прилавок, презрительно сощурил карие сонные глаза, оглядел оборванного посетителя.

– Чево тебе? Воришка небось? А ну пошел прочь!

– Зашел харчи купить в дорогу, до Бийской крепости.

– Ишь ты, каков купец! А чем платить-то станешь? Не по рылу тебе и пятака медного иметь. Ну-ка, тряхни мошной!

Илейка вынул из кармана заранее приготовленные медные деньги и протянул горсть над прилавком. И вдруг произошло несуразное: молодой трактирщик ловко, словно муху над миской, перехватил его руку, придавил к стойке и завопил, невесть чему радуясь. Илейка дернулся, но было поздно.

– Попался, вор, бродяжка! Люди, глядите, воришка сволок со стойки горсть монет! Имайте вора!

Еще несколько месяцев назад Илейка сомлел бы от испуга, а сейчас даже голос не дрогнул. Он со злостью рванул руку из-под влажной ладони трактирщика, рассыпав копейки на прилавок и на пол.

– Не лги! Мои это деньги! На святой иконе поклянусь – мои.

За столами мужики перестали галдеть и стучать кружками, с любопытством ждали, чем все кончится. Вступиться за бродяжку не посмели: Досифей на селе – первостатейный мужик, с ним ссориться – себе в тройной убыток выйдет.

Из кладовой вышел сам хозяин – полная противоположность сыну: черноволосая с сединой голова, глубокие морщины у рта. Худое лицо казалось еще более длинным из-за тонкой и редкой бороды. И телом Досифей не в купеческое сословие, узкоплеч, штаны обвисли.

«Сморчок маринованный всплыл из рассола», – едва успел подумать Илейка, отступив от прилавка на шаг подобрать монеты.

– Что за гвалт, Сидор? – спросил тихо Досифей.

– Нищеброд монеты с прилавка хапнул!

Илейка рта не успел раскрыть в оправдание, как хозяин все тем же равнодушным голосом изрек:

– Имай тогда. К сотскому сведем.

Перепрыгнув через чью-то подставленную ногу, Илейка рванулся к двери. «Пистоль не налапали бы! Узрят оружие – запытают досмерти: откуда взялось?»

Сидор выбежал из-за стойки, вслед ему летел наказ родителя:

– Догони и вытруси хорошенько! Да к сотскому.

Почти из-под ног от крыльца метнулся заспанный неряшливый петух с большим исклеванным гребнем. Теряя перья, он взлетел на старую кадь, до краев наполненную затхлой водой, и заголосил недурем, перепугав впечатлительных хохлаток.

– Чтоб ты сдох! – ругнулся Илейка на петуха и кинулся бежать вдоль улицы.

Парень был здоровый, выше Илейки на добрую голову, да и застоялся за прилавком. Распугивая гуляющих по улице кур и гусей, уворачиваясь от редких встречных подвод, Илейка легко бежал в противоположную, дальную от церкви сторону села – не навести бы погоню на хромоногого отца Киприана.

За спиной по-прежнему тяжело бухал сапогами Сидор и кричал редким прохожим односельцам:

– Имайте вора! От тятьки награда будет!

Кто в ответ смеялся, кто для видимости пробегал вслед за Илейкой десяток саженей и отставал. Один тщедушный мужичишка спрыгнул было с телеги, пытаясь перехватить Илейку, но тот увернулся, перескочил поросшую полынью канаву за околицей села и нырнул в кусты над берегом Чарыша. Отдыхиваясь, оглянулся – Сидор взопрел, но не отставал.

«Еще выдюжить бы полверсты, да поскотины»[19], – подумал Илейка и снова побежал. Мужичонка скоро отстал, притомившись, махнул рукой и повернул к селу. Сидор надбавил прыти. Его прерывистое и шумное сопение – будто худые меха в кузнице – уже слышалось совсем рядом. Илейка понял – привычному к ходьбе, но голодному далеко не убежать, тело с каждой саженью становилось все непослушнее, в глазах клубилась пелена, подобно туману над степью в предутренние часы…

Илейка перелез через поскотину, пробежал еще саженей пять и остановился, с трудом сдерживая свистящее в груди дыхание. Успел окинуть взглядом окрестные заросли: слава богу, никого поблизости! Сунул руку под кафтан, нащупал теплую рукоять пистоля, сжал ее вздрагивающей рукой.

– Ага-а, попался, вориш… – И замер на полуслове возликовавший было Сидор, умытый потом и распаренный долгим бегом, словно только что из-под жаркого банного веника: в лицо из черного глаза взведенного пистоля дохнуло жутким могильным холодом. – Ты что… – ошалело залепетал. Красное лицо бледнело, наливалось буро-желтым соком, стало похожим на недозрелую, лежащую в тени листьев тыкву.

– Тать… без стыда и совести… – Илейка сплюнул густую слюну, чтобы не мешала дышать. – Перед Божьим ликом… не устыдился грабить путника. – И дерзкая мысль вдруг пришла в голову: – Скидай портки! Живо, а то стрельну! Кому велено! – прикрикнул Илейка, видя, что парень мешкает, путается ногами в штанинах. – Вот так… И рубаху стаскивай. Да полегче, боров белотелый, не порви рубаху-то на мокрых плечах! Ишь, прыткий больно, саврас без узды.

Весь в испарине, обдуваемый ветром, Сидор съежился, охватил себя широкими ладонями, а потом присел, отыскивая надежное укрытие за кустом. Зубы клацали, выбивая несуразную дробь.

– Спускайся к реке! Видишь, на том берегу, возле голых камней, куст бузины? В нем до ночи тебе сидеть. С открытым срамом в село не полезешь при божьем свете, на всю жизнь засмеют. – Илейка умерил дыхание, выдавил на лице подобие улыбки. – Штаны и рубаха в покрытие убытка – двадцать копеек я просыпал в трактире по твоей милости. Ну – двигай! Да не вздумай блажить – пальну в голое гузно. Чтоб помнил!

Сидор не заставил себя упрашивать, ойкнул, войдя в холодную воду, быстро переплыл Чарыш и, пугливо оглядываясь – а ну как бродяжка и правда в спину стрельнет, – проворно шмыгнул в кусты и затаился за серыми камнями.

Илейка, кинув потную одежду Сидора, кустами пошел прочь от берега.

– Сиди теперь, петух общипанный, – не без злорадства бормотал он, обходя село вдоль поскотины. Солнце нехотя, как будто опасаясь чего-то, опускалось к горизонту и набухало.

Илейка снова приблизился к селу, вторично с того же конца, что и в первый раз. Не мешкая – слава богу, никто не встретился! – отыскал двор Парамона. Из сенцев слышался густой бас псаломщика:

– «Услышь, Господь, правду мою, внемли воплю моему… От твоего лица суд мне да изыдет, да воззрят очи твои на правоту…»

Псаломщику мешало приглушенное женское рыдание.

На крыльцо вышел враз осунувшийся, с запавшими глазами Парамон, не удивился, увидев Илейку на своем подворье.

– Тебя, что ли, в трактире ловили? – спросил он негромко.

Не помышляя разжалобить Парамона своими злоключениями – у хозяина и так горя в избытке! – рассказал Илейка о лихоимстве трактирщиков.

– Так-то, братец, – отозвался Парамон. – Не зря умные люди говорят, что нет черта без болота, как и болота без черта… Только от этих извергов не отгородиться сухим чертополохом, как от нечистой силы отгораживаемся, сквозь любой заслон в душу и в карман мужику лезет загребущей лапой. – Подумал с минуту и спросил: – Деньги еще есть при тебе? Или пособить тебе чем?

Илейка без опаски набрал в кармане около рубля медными пятаками, которыми снабдил их покойный теперь атаман Чубук.

– Посиди здесь. Я сам за харчами схожу, – и Парамон, не закрыв калитку, вышел из подворья. Илейка присел на опрокинутую деревянную бадью около просторного корыта, из которого поят лошадей, и под монотонный голос псаломщика гладил доверчивую хозяйскую кошку.

Через час, провожая Илейку в полутьму вечерних сумерек, Парамон сказал доверительно:

– Ныне многие в Алтайский Камень бегут. Целыми семьями, особенно как пять лет тому здешние Демидовские заводы к казне отошли. С той поры наши дети в зачет рекрутчины на заводах пожизненно работу справлять приписаны. А мы харчами заводской люд обеспечиваем. Бежал мой Макарушка от каторжной работы в староверческий скит, да вот, вишь, и там не уберегся… Был бы теперь жив, с вами отпустил бы – ищите заветную страну мужицкого счастья. Есть она, старики сказывали, есть где-то далеко-далеко в верховьях реки Катуни, за каменными хребтами. Не всякому дано осилить те хребты, потайных троп не зная, не всякому… Мой вам совет – вдоль Чарыша идите. Здесь и жилье чаще встречается, и не заплутаете по чужой стороне. По Оби вверх до Бийска не так и далеко. А там и Катунь-река течет. С богом.

Илейка поклонился Парамону, поднял тяжелую котомку и пошел вдоль берега, отыскивая знакомый вяз. И обрадовался несказанно, когда из темных уже зарослей навстречу с тихим повизгиванием метнулся Иргиз, а потом послышалось покряхтывание отца Киприана.

– Изволновался я, брате. Что так долго? – спросил отец Киприан, отпихивая нетерпеливого Иргиза от котомки.

– Мог бы и вовсе не вернуться… Повстречал родного брата нашего доброго знакомого Федота Жигули из Станового, – ответил Илейка, в темноте нащупал руку монаха и крепко сжал ее, радуясь тому, что все так обошлось.

– Ну-ка, расскажи, – и монах настороженно прислушался к спокойному журчанию недалекого каменистого Чарыша.

Глава 4. На берегах Катунь-реки

Серые, грубо сколоченные крепостные ворота открылись, когда до них осталось десятка два саженей. Навстречу обозу выступил караульный с тяжелым ружьем на изготовку, подергал стариковскими колючими усами и прокричал возницам:

– А ну прижмись в сторону! Дай пройти воинской команде!

Обоз, с которым отец Киприан и Илейка подъехали к Бийской крепости, приостановился. Из полураспахнутых ворот, теснясь между скрипучими массивными створками, прошествовала воинская команда с барабанщиком и молодым офицером во главе. Сквозь лихую дробь доносилась четкая команда:

– Ать-два! Ать-два! Левой-правой!

В последнем ряду вислогубый солдат засмотрелся на горбуна-монаха, который с кряхтением слезал с воза, сбился с такта и едва не упал. Длинная палка капрала тут же напомнила недавнему рекруту – не считай ворон!

Отец Киприан одарил возницу медным пятаком, сунул руку для поцелуя и благословил его.

– По городу мы и так, пеши дойдем, – буркнул отец Киприан и пожаловался Илейке: – Кажись, все кишки перепутались от несусветной дорожной тряски. Здешние каменья не чета российским проселочным дорогам на пыльной подушке! Охо-хо! И ноги не гнутся – отсидел до омертвения.

Бийская крепость, отстроенная в 1718 году взамен сожженной ойратами семью годами раньше Бикатуньской крепости, поразила побродимов суровостью строений, многолюдством чинов военных и штатских, крепкими постройками складов, амбаров, магазинов и казарм, которые узкими оконцами скорее напоминали воинские бастионы, нежели жилые помещения. Поодаль на звоннице рубленой церкви, словно бы по случаю появления побродимов, благовестили в старенький колокол.

– Ишь, медь-то с трещинкой, – отметил отец Киприан, прислушиваясь к дребезжащему звону.

Без труда отыскали постоялый двор – над затоптанным крыльцом висел погашенный фонарь, сквозь его закопченное стекло еле просматривался маленький огарок свечи.

Вошли в просторный обеденный зал – пахнуло жареным луком, из темного чулана через приоткрытую дверь тянуло застоявшейся в бочках соленой рыбой.

К побродимам бесшумно подошел расторопный облысевший хозяин лет пятидесяти с припухшими верхними веками и невыспавшимися глазами.

– Чем трапезничать будете, святой отец? – выслушал и проворно удалился на кухню, неслышно ступая войлочными чунями.

Побродимы уселись к столу возле окна. За серым частоколом крепости открывался вид на далекие синие горы, на облака, которые словно замерли, ненароком зацепившись отвислыми брюшками за острые скалы, и потому никак не могли сдвинуться с места. Отец Киприан перевел взгляд с далекого нагорья на поджарого мужика за соседним длинным столом. Он был одет в алую рубаху под добротным суконным кафтаном. Темные волосы аккуратно расчесаны, окладистая борода свисала едва ли не в большую глиняную миску с гречневой кашей. Жевал мужик медленно, как будто берег больные зубы и опасался давануть случайный камешек.

«По обличию – не из нищебродов, нам подстатных, – прикинул отец Киприан, наблюдая за мужиком в алой рубахе. – А едет, по всему видно, издалека – сапоги изрядно побиты, да и кафтан давно не чищен».

Хозяин постоялого двора сам принес с кухни наваристые говяжьи щи, ломтями нарезанный ржаной хлеб, две очищенные луковицы. В глиняной миске поставил отварное мясо, посыпанное толченым чесноком, соль в круглой деревянной солонке, положил обширканные сотнями зубов белесые деревянные ложки, когда-то облитые красной глазурью. Рядом же поставил пузатенький кувшин с квасом и две оловянные кружки. Поклонился.

– Спаси тебя Бог, сын мой, – поблагодарил отец Киприан. Перекрестились, жадно стали хлебать щи, не забывая, более по привычке, нежели сознательно, поглядывать по окнам.

Два бешеных таракана столкнулись на прокопченной матице и брякнулись вниз – один звонко хлопнулся жесткой спинкой о столешницу, а другой попал в щи. Отец Киприан от неожиданности вздрогнул, потом буркнул незлобиво:

– Эка тварь неразборчивая, – вынул ложкой таракана и плеснул под стол. Второго Илейка сильным щелчком успел забить в темный угол запечья.

По каменистой улице проскакал верховой драгун, смешно подпрыгивая в седле на полусогнутых ногах, должно, сытно отобедал, а теперь бережет переполненное чрево. Поодаль у добротного, забрызганного подсохшей грязью забора паслось спокойное стадо подросших за лето гусят. И вдруг, ошалев от воинственного пыла, кургузый и низкобрюхий гусак ни с того ни с сего бросился на пожилого чиновника, который неспешно постукивал тростью по камням улицы. Гусь дугой изогнул шею и, прижимая ее к пропыленной мураве, грозил вцепиться чиновнику в икры повыше модных туфель с железными бляшками. Чиновник отскочил, замахнулся тростью, а гусак, величаясь одержанной победой, задрал клюв и загоготал, раскинул потрепанные в бесчисленных драках крылья и побежал к своему пернатому потомству.

Тучный чиновник неслышно прошел вдоль улицы, направляясь к постоялому двору.

«Должно, холост, ежели кормится на постоялом дворе, а не у себя дома», – подумал отец Киприан. Прислушался – за прикрытой дверью хозяин за что-то отчитывал нудным спокойным голосом нерасторопную стряпуху.

Входная дверь, подобно голодной свинье поутру, взвизгнула ржавыми петлями и открылась. Чиновник, задев о косяк плечом, вошел, прищурил подслеповатые глаза, осмотрел зал, отыскал взглядом побродимов и пошел к ним. Из-за кухонной двери мельком выглянул хозяин и тут же скрылся.

– От воеводской концелярии я прислан. Кто такие? Куда путь держите и какой документ на ходьбу есть при вас?

Отец Киприан с видом, что подобные спросы ему уже опостылели, вынул бумагу. Чиновник медленно нацепил на горбинку носа пенсне, встал вполоборота к окну, прочитал, покрутил, всматриваясь в печать, вернул бумагу.

– Благое дело, святой отец Зосима, – проговорил он. – Думаю, батюшка Бенедикт из здешней церкви рад будет с вами побеседовать, давненько он из Руси в наши края перебрался, затосковал, наверное, по свежему собеседнику. И в городской магистрат загляните поутру непременно, поможем провиантом. Надо, надо здешних ойратов приобщать к святой церкви.

Чиновник снял шляпу, блеснул сине-желтыми залысинами, откланялся.

Хозяин постоялого двора за его спиной широко развел руками, извиняясь перед монахом за исполнение приказа воеводы докладывать в воеводскую канцелярию о всех новых жильцах для доскональной проверки.

За чаем после сытного обеда отец Киприан не утерпел, спросил соседа по столу:

– Откуда путь держишь, сын мой? С товарами какими али по служилому делу?

Сосед чуть отвел от бороды расписную деревянную пиалу с чаем, не спеша, как перед этим жевал кашу, ответил:

– Купец я, ваше преподобие. А иду ныне к дому своему, в Усть-Каменогорск. Возвращаюсь из-за Байкал-моря.

Отец Киприан от любопытства завозился на скамье, пнул ногой под столом Илейку – дескать, прислушайся, не глазей в окно на синь горного поднебесья, она от нас никуда не денется.

– Где же торг вел?

– И в Кяхте близ маньчжурских земель, и по великой реке Амуру. Всюду довелось побывать за три года.

«Амур-река на нашем путнике не показана, – подумал Илейка с досадой на отца Киприана. – Тут быстрее добраться бы до полатей и вытянуть ноги, а он в разговор пустился с этим купцом!»

– А на юг, по реке Катуни, не доводилось хаживать? – допытывался отец Киприан, питая слабую надежду узнать хоть что-нибудь о подступах к Беловодью. Купец ответил, что на юг не ходил, потому как тамошний народ, ойраты, весьма беден, хороших товаров не купит, а добытую промыслом пушнину сбывает наезжим перекупщикам из соседней Джунгарии.

Отец Киприан поинтересовался, далеко ли до Индийского царства? И есть ли туда купеческие дороги: одним-то страшно отваживаться уходить далеко в дикие и безлюдные горы, не заблудиться бы, отыскивая тех кочующих ойратов.

– По реке Иртышу из Усть-Каменогорска изредка уходят купчишки нашенские до Индии, – пояснил собеседник, поманил хозяина расплатиться за обед. – Но весьма труден тот путь, ваше преподобие. И небезопасен – пески да горы, а пуще того джунгарские разбойные шайки промышляют на караванных тропах… А вам к чему тот путь, святой отец?

Монах понял, что о Беловодье купец не сведущ, и ответил, будто спрашивает единственно из любознательности к неведомым землям. Для поездки в горы ему надобна добрая вьючная лошадь да знающий проводник.

– Вот кстати, – малость оживился купец, щелкнул о стол пятаком, подвинул монету хозяину, поднялся. – А у меня вчерашним днем конь высвободился. Берите, не пожалеете, ваше преподобие. Возьму недорого, коли для святого дела приобретаете. Конь к горам привычен. А в проводники я присоветую взять из местных людишек. Они хорошо знают горные тропы да к тому же отличаются великой доверительностью и бесхитрием, нежели беглые.

Отец Киприан позвал за собой Илейку и вместе с купцом поспешили в городской магистрат просить о перекупке коня. Потом хлопотали о провианте, обошли вместе с худощавым и сутулым попом Бенедиктом торговые магазины. Илейка едва не падал от усталости, бегая с торбами по пятам отца Киприана и к постоялому двору, где услужливый хозяин принимал от него покупки и складывал в темном чулане до выезда. Уходились побродимы так, что спали сном праведников и не слышали, как в ночь соседние полати заполнились немногими постояльцами от перегонной воинской команды.

На следующий день из городского магистрата к отцу Киприану привели старого ойрата, крещенного в христианскую веру и нареченного Николкой. Был Николка кривоног, как и все здешние кочевники, широкоплеч при среднем росте, а лицом напоминал ночное светило в пору полнолуния. Узкие быстрые глаза, редкие черные с сединой волосы свисали на плечи и закрывали смуглую шею.

Николка, приведенный рассыльным из отставных солдат, смущенно топтался перед отцом Киприаном, словно стоять на месте без движения было для него невыносимым мучением.

– Святой бачка монась, куда ходить нада? – смешно ломая слова, спросил Николка и наклонил голову, готовый слушать черного монаха.

– Пойдем, сын мой, далеко за горы, где живут некрещеные народцы, а ты нам будешь за толмача. Поутру приходи с поклажей и провиантом. Многотрудным беспутьем поволокемся, сын мой.

Николка надел лисью шапку, откланялся и спиной вперед вышел из комнаты.

Утро выдалось солнечным и птицеголосым. Миновали крепостные ворота со стражей у смотровых окошек башни, перешли по мосту над рекой Бией, и через некоторое время состоялось долгожданное свидание с Катунью, рекой, которая еще совсем недавно казалась такой далекой, недосягаемой, почти легендарной, как и само Беловодье…

Растроганный, уверовав окончательно в Марка Топозерского с его потайным путником, отец Киприан дни и ночи слушал несмолкаемый, ему одному понятный говор Катуни. А Катунъ, словно дождавшись наконец-то нужного ей человека, говорила и говорила… Она рассказывала монаху о трудной дороге, проложенной ею из поднебесных гор, описывала красоты вольных земель, которые раскинулись по берегам многих ее притоков. Река доверительно шептала о беглых поселенцах-каменщиках, которые в глухих местах хоть на время да укрылись от сурового глаза дотошной царской администрации…

Отец Киприан слушал реку, улыбался, а сам с долей робости нет-нет да и поглядывал на надвигающиеся горные хребты. Куда страшнее Алтай старых гор Каменного Пояса. Склоны хребтов много выше, изморщинены глубокими расщелинами. И ни следа жилого места!

Проводник Николка раскачивался в седле из войлока на своей низкорослой гривастой кобыле и невозмутимо напевал вполголоса. На тревожные вопросы Илейки – не страшно ли ходить в горах? – с усмешкой косился на отрока и отвечал:

– Ой-ой, такой батыр, а зачем боялся? Бог давал, другие ходили многа лета тот горам. И мы ходить будем.

Начала поспевать горная малина. Илейка то и дело карабкался на откосы, прогретые солнцем, себе набивал рот, а отцу Киприану приносил в горсти. Николка посмеивался, видя, с каким удовольствием «святой бачка монась», оставляя на пальцах отрока нежно-розовые пятна помятых ягод, склевывал щедрые дары здешних гор.

Уже в первых числах августа, как-то под вечер, когда Николка присматривал место для очередного бивака, Илейка вдруг остановился и приподнял руку, требуя тишины. Рядом, придерживаясь за вьюк на лошади, в недоумении остановился отец Киприан.

– Что стряслось? Устал? – спросил он Илейку, который вел за повод вьючную лошадь.

– Тише, – прошептал Илейка. – В горах кто-то есть.

Затих звон подков, и только река с шипением ворочалась в каменистом русле, словно богатая и привередливая невестка на постели, приготовленной руками нелюбимой свекрови.

– И я слышал – кричал, однако, люди какой-то в горах, – откликнулся проводник и приставил к уху темную ладонь, направив ее к верховью Катуни.

Постояли еще минуты две. Крик повторился – шел он от реки.

– А вдруг нежить речная балует? – заволновался Илейка. – Наши водяные днем-то спят, а здешние кто знает?

– Ежели нечистая сила – полбеды, а ну как разбойные людишки наскочат, коней отнимут, провиант пограбят, а то и самих в реку спустят… Вон, плывут!

Из-за обрыва, где река делает крутой поворот возле скалы, вывернулся плот, сколоченный из коротких бревен. На плоту, в мокрой от холодных брызг однорядке, сидел простоволосый мужик и коротким веслом изо всех сил греб, пытаясь избежать столкновения с каменными зубьями, торчащими из пенистой воды.

– Один только? – удивился отец Киприан, ожидавший, что за первым плотом появятся еще и еще, целая ватага.

Человек на плоту вскинул голову, увидел путников, коней, радостно закричал, замахал веслом еще яростнее. Наконец ему удалось вырвать плот из водоворота между камнями и приткнуться к берегу, несколько ниже того места, где остановились побродимы.

Илейка первым подбежал к плоту и остолбенел – издали показалось, что у мужика нет обеих ступней! Пригляделся и понял: в бревнах выдолблены углубления, в которые и были опущены ноги, а сверху накрепко и плотно прибиты дубовые брусья – ног не выдернуть! Потрясенный, Илейка медленно оглянулся и махнул отцу Киприану, призывая подойти.

Монах, приближаясь, заговорил издали:

– Куда же ты, чадушко, так смело пустился вплавь по этой дикой реке? Мыслимо ли одному… – И замолчал с открытым ртом, уставясь на ноги странного путешественника: вот так колодки! Всякое видел на своем веку, но такого не то что видеть, а и слышать не доводилось!

– Помогите избавиться, святой отец, – прохрипел плотовщик натруженным горлом – и не диво, столько кричал, пока несло его по реке, утыканной коварными камнями!

Илейка побежал к коню и возвратился с топором и веревкой, ловко захлестнул один конец за ствол сосны, другой перекинул на плот. Мужик вымучил на худом заросшем лице подобие благодарной улыбки, с трудом привязал веревку к столбику-стульчику, на котором сидел до этого, положил весло у ног – теперь река не донесет плот, играя им, будто ветер пушинкой, подхваченной на птичьем дворе.

– Святой отец… который день во рту макового зерна не имею, – снова подал голос плотовщик.

«И без слов то видно», – подумал Илейка: сквозь всклоченную мокрую бороду просвечивала пожелтевшая кожа щек, руки избиты о грубо выструганное весло, колени дрожали, как у слабого сердцем татя, приведенного к плахе.

Илейка принес кусок подсохшего ржаного хлеба и немалый по размерам круг колбасы. Плотовщик давился едой, изредка, когда волна перекатывалась по бревнам плота, ладонью подхватывал воду и запивал, словно квасом.

Аникей, так назвался плотовщик, поел, ему подали топор, и он осторожно расщепил на куски дубовые брусья. Когда около гвоздей остались узкие полосы дерева, Аникей подсунул лезвие топора и рванул изо всех сил.

– Ух ты-ы! Не на живую руку дубовые кандалы сработаны! – осторожно вынул ноги, поставил их на мокрый плот, пошевелил ступнями. – Не всякому волку удается уйти живу из капкана. Будто из могилы поднялся… Выходец с того света! Хо-хо-хо! – Плотовщик засмеялся дико, раскатисто. Илейка оробел – не душегуба ли лютого выпустили на волю? Кинется теперь с топором на них, в надежде побрать пожитки и коней.

Но Аникей умерил дикость своего смеха, поклонился монаху в пояс и сказал с чувством признательности:

– Спаси вас Бог, отец Киприан, за христолюбие и милосердие.

«Ну вот, так я и думал – тать страшный», – пронеслось у Илейки в голове, и он, бережения ради, ступил на шаг в сторону, сунув руку под кафтан, где припрятан пистоль.

Осторожно ступая по бревнам и мокрым камням, Аникей сошел на берег, отбил поклон в ноги отцу Киприану, потом, к немалому его удивлению, и Илейке. Возле костра, с наслаждением разминая затекшее от однообразного сидения тело, вытянулся на траве. Услужливый Николка хлопотал за приготовлением горячего ужина, поглядывал на плотовщика, качал головой, цокал языком и что-то негромко бормотал по-своему.

– Воля. – Аникей улыбался ласковыми серыми глазами, тепло потрепал Илейку по вихрастой голове. – Нет, дружище, ничего милее душе, нежели обретенная воля!

«Не похож на татя человек с такими добрыми глазами». – Илейка постепенно успокоился, однако не упускал нового знакомца из виду, готов был в любой момент выхватить подарок покойного атамана Чубука и защитить себя и отца Киприана.

– Кто же тебя наказал так, сын мой? – приступил с расспросом монах, не выказывая беспокойства ни взглядом, ни голосом, словно встретил не странного колодника, а хорошего знакомого односельца, с которым долго не виделись.

Аникей без конца менял положение на траве, как бы все еще не верил возможности свободно двигаться, рассказал:

– Два года тому бежал я с товарищем от молотовой работы на казенном Колыванском заводе. Отчего бежал? За строптивый нрав невзлюбил меня старший мастер, донимал зряшными штрафами, так что заработанного и на прокорм не оставалось.

Аникей нервно покусывал былинку ковыля и говорил о том, как ушли они с товарищем в Алтайские Камни. Да, видимо, бес вселился в их души, не легли руки к крестьянскому труду, потянуло на легкую жизнь.

– Недолго клевали чужой даровой корм шустрые воробушки, – усмехнулся Аникей, и кривая улыбка тронула обветренные губы. – Несколько раз удавалось нам угнать коней у беглых каменщиков и продать кочевым ойротам. Изловили-таки конокрадов. Каков был приговор схода – сами видели, святой отец. – Аникей рукой показал в сторону бурной реки и плота, который упрямо тыкался углом в черные мокрые камни, словно норовил вслед за горемычным хозяином выбраться из холодной воды и обсушиться у костра.

– Пустили нас по реке на волю божью. Товарищ мой утонул под вечер первого же дня… Скалы у берегов были отвесные, нигде не могли приткнуться, чтобы передохнуть. Плот о камень ударило, перевернуло течением… – Аникей умолк, перекрестил себя торопливо. – Я сильнее был, проскочил те страшные места, и на ночь удавалось хоть как-то пристроиться у боковых камней для отдыха. Бр-р, страх…

– Община ваша на Катуни стоит?

– Нет, на боковушке. Версты за три-четыре будет. Места глухие, потаенные, другим неизвестные… Пойду вновь к общинникам.

Отец Киприан удивился такому решению плотовщика и высказал опасение:

– А ну как второй раз по реке пустят?

– Могут. – Аникей поник головой, лохматой, как у бурого медведя, только что поднявшегося из берлоги после зимней спячки и не причесанного еще теплыми весенними дождями. – Да и к дому возвращаться нет резона – каторга уготована за побег. Знает заводское начальство, что сговаривал я многих уйти в горы. Поостерегутся, подумают, будто ради смущения других возвратился на завод, – помолчал, прикрыл веками воспаленные, в красных прожилках глаза. Губы, обветренные и в трещинках, чуть приметно шевелились, словно Аникей в полусне о чем-то говорил неслышно. Отец Киприан терпеливо ждал, не решаясь прервать чужое раздумье своим предложением идти с ними в неведомое Беловодье. Суеверный страх сдерживал старого монаха: столько было побродимов, согласных искать страну мужицкого счастья, а вот опять один, с отроком: нет Евтихия, нет Добрыни, нет сильной ватаги атамана Чубука… Позовешь этого беглого, а ну как и ему та же участь выпадет? Кто знает, вдруг Господь лишь ему да отроку Илье дозволяет ступить на потаенную, от иных укрытую землю?

– Повалюсь повинной головой общинным старцам в ноги, – решил Аникей. – Авось простят воровство… Упрошу поставить меня молотобойцем при их кузне, тем и кормиться буду.

– Однака кушать пора, – прервал беседу проводник Николка.

Илейка вынул ложки. Обжигаясь, Аникей съел кашу и уснул, едва головой коснулся подсунутого Илейкой свернутого кафтана.

* * *

– Нечистой силе здесь только гулять, – выдохнул отец Киприан за спиной. Илейка, упираясь ногами в выступы, из последних сил поднялся и грудью лег на прохладную, влажную от ночной росы каменную плиту.

– Одолели, не сорвались в преисподнюю, – откликнулся он на слова монаха, с опаской посмотрел вниз – под ними, укрытая облаком водяных брызг, горная речушка с озлобленным шипением прорывалась сквозь холодные и сумрачные теснины: нравом и повадками горная река так схожа со змеею, которая в пору линьки вот так же вползает в тугую расщелину, жмется к шершавым стенам и, обновленная, вылезает из старой шкуры.

Аникей подсадил отца Киприана, после чего за повод с трудом втянул лошадь по крутому, камнями заваленному подъему. За Аникеем поднимался проводник Николка и сердито ворчал в оттопыренные усы:

– Моя тут, однака, никогда не ходил, дорогам не знал такой.

Перед побродимами открылось межгорье, обрамленное по окоему густым сосновым лесом, с маленьким лугом во впадине. Справа, за редкой стеной ельника, зиял речной провал, над верхами елей поднимались горные пологие вершины, с распадками, каменными осыпями и почти отвесными стенами в местах, где земля дала трещины.

– Вот, добрались. – Аникей рукавом вытер широкоскулое лицо и взглядом указал на малоприметное отсюда строение у подножия горы, над которым еле различимо вился сероватый столбик дыма. И больше никаких признаков жизни.

– Кузня у каменщиков там, а жилье укрыто и вовсе невидимо, – пояснил Аникей. – Ну, братья, с богом. Как-то нас встретят…

Силком потянули за собой лошадей: захотели попастись. Из горного многотравья, особенно близ речного обрыва, густо поднимались высоченный конский щавель, отцветающая нежно-белая мальва и ярко-желтая рябинка. Чуть реже попадалась с почти метровыми стволами наперстянка в пожухлых уже соцветиях.

Побродимов приметили, когда до поселка оставалось менее сотни саженей. Из жилищ вышли бородатые седые старцы. В дальней кузне утих звон молота, и два кряжистых мужика, не сняв кожаных передников, в сопровождении посланных за ними отроков спешили к старцам – кто знает, что за народ явился к их тайному жилью?

Увидели монаха-горбуна, согнутого над посохом, – стушевались. Нахмурились, когда распознали Аникея, кулаками подбоченились: неужто терпение их испытывает?

В десяти саженях от старцев Аникей опустился на колени, склонил повинную голову на грудь. Илейка и Николка с лошадьми и Иргизом остались стоять рядом с ним, а отец Киприан подошел к беглым каменщикам один.

– Да благословит Господь ваши жилища, братие, – приветствовал монах и осенил каменщиков и их избы большим крестом, снятым с рясы. Каменщики ответили монаху глубокими поклонами, а в глазах прежнее недоумение – зачем здесь, среди мирских отшельников, отшельник монастырский? Однако поочередно подошли к руке черноризца и приняли благословение.

– Этот вор-конокрад где вам попался, святой отец? – спросил старший среди каменщиков, высокий, немыслимо худой старец. Белая с прожелтью борода казалась приклеенной на морщинистой отвислой коже его лица. Бесцветные от долголетия глаза смотрели из-под бровей твердо, словно туман старости не коснулся их зрачков.

Отец Киприан поведал старцам о неожиданной встрече с Аникеем и попросил каменщиков не гнать раскаявшегося:

– Молящий да будет услышан… Человека совесть зазрила от содеянного.

– Ну что же, – порешили старцы после недолгого совещания. – Муж он крепкий, нам был бы в доброе подспорье и к защите от недругов. Пусть живет, ну а сызнова заворует, так пустим в Катунь не на плоту, а под плотом… – И пригласили побродимов к столу, благо время подоспело обедать.

Вечером, сидя со старцем Устином на скамье около жаркого костра, отец Киприан с горечью сокрушался: еще совсем недавно, шагая по камням вдоль реки Катуни, думал он, что идет уже окраиной заветного Беловодья, где земли заселены счастливыми пахарями. Дошел, и что же? И здесь нищее убожество! И здесь ежедневный страх быть обнаруженными, схваченными вездесущей горной стражей, которая проникает в Алтайский Камень все глубже и глубже, выискивая беглых и укрывающихся староверов.

– Живем на вольных землях, а вольными себя не чувствуем, – подытожил нерадостный рассказ о поселенцах старец Устин. – Неужто везде так – мужик и горе неразлучны? Неужто каждому до сырой могилы жить в извечном страхе прогневить начальство и спознаться с ржавыми колодками?

Отец Киприан ворошил головешки в золотистой горке перегорающего костра, прислушивался к вечерней тишине, к шелесту ветра в вершинах столетних сосен. Спросил о Беловодье, не знают ли старцы, далеко ли заветная земля? Может, шел уже кто мимо, отыскивая истинно вольную землю?

– Не было здесь таких путников, святой отец. Слух о Беловодье и среди каменщиков иной раз зыбким туманом перед ночными сумерками явится, а потом и улетучится без следа… Да и где она, страна эта желанная? Дальше нас – дикие горы. А за горами, сказывают бугровщики[20], безводные пески, где и птице не жить, не то что человеку.

Отец Киприан вновь взгрустнул – думал, что отыщется хоть какой-то явный след на земле, помеченный на путнике Марка Топозерского. А здешние каменщики ничего не ведают ни об Уймонской долине, ни о Буран-реке… Где они? Какой тропой идти к ним? На юг ли, на восток?

– Надобно искать царство Индийское и вдоль того царства идти, – осмелился подать совет Илейка. Он пристроился под толстой елью, гладил Иргиза по загривку и слушал беседу старших.

– Иного пути не ведаю, – согласился отец Киприан. – Дойдем до верховий Катуни, а там – как бог даст… Может, еще какие поселения встретятся, может, там кто подскажет верный путь, а то и проводят до Индии.

Отец Киприан спросил у старца Устина, нет ли среди здешних поселенцев желающих идти с ним искать Беловодье, чтобы, отыскав, и остальных беглых увести туда.

Старец Устин покряхтел, повозился на низенькой лавочке у костра, надолго замолчал, опустив бороду на истрепанную домотканую рубаху.

«Не хочет обидеть, выказав неверие в Беловодское царство, – догадался отец Киприан. – Для них слух о Беловодье подобен далекому степному мареву: тяжко стало – и слух тот заклубился перед глазами, манит вперед, а чуть пригрело солнышко – им уже и довольно, никаких далей не надо…»

Устин словно разгадал его мысли:

– Не погнаться бы нам, святой отец, за двумя зайцами… бессъездно живем здесь добрый десяток лет. Уйдем отсюда, а обжитое место другие беглые займут. Да и как уйти, толком не ведая, что нас ждет там, за горами да песками нехожеными? Угодим еще в иноземное рабство – лучше ли будет?

Отец Киприан смолчал: «Знать, еще не прижало вас горькое лихо, от коего с закрытыми глазами побежал бы на край света и дале», – подумал он. Усмехнулся про себя – до края света он уже добежал. И что же? Осталось ступить за край этого света – в иной, неведомый край. Ради того, чтобы самолично познать, а есть ли там желанное Беловодье, он готов идти дальше, если и погибель суждено там найти…

– Стало быть, мне первому в неведомый омут нырять, – проговорил конец своей мысли вслух отец Киприан.

Старец Устин хмыкнул в сухой кулак, смущенно пожевал губами, долго смотрел на монаха сбоку, словно хотел запомнить его сгорбленную фигуру у костра и этот задумчиво-печальный взгляд на тухнущие головешки. И вдруг раскрыл важную тайну.

– Известна нам, святой отец, малохоженая тропа пообок Катуни, – зачастил старец, словно боялся прервать начатый разговор и умолкнуть, а может, хотел оправдать свое недавнее равнодушие к поиску всем желанного царства Белых Вод. – Той тропой кочевые ойроты с южных склонов Алтайского Камня хаживают, иной раз и до Бийской крепости, выменивая перед этим у джунгарцев пушнину для продажи россиянам в наших поселениях. О той тропе прознали мы от бугровщиков и бережем ее на лихой час, если отсюда придется бежать и дале в горы. Ею вам и надобно идти. Иначе закружит вас нечистая сила, сгинете в каменных ущельях, заблудившись безвозвратно.

Укладываясь спать на тесной лавке низкой избушки, отец Киприан и Илейка слушали, как из кузни доносился запоздалый перестук молота – это Аникей готовил новые подковы, чтобы поутру перековать коней побродимов перед тяжкой горной дорогой.

Глава 5. Один на пути в неведомое

Едва различимая горная тропа то прижималась к обрывистым влажным берегам Катуни, то удалялась, чтобы обойти очередную вздыбившуюся к облакам гору. Подковы, скользя, высекали искры, фыркали притомившиеся кони, а над ущельями парили горные орлы, бесшумная тень которых пугала осторожных архаров.

Отец Киприан ехал на лошади проводника Николки, который вел ее в поводу. Навьюченную лошадь вел Илейка, а Иргиз, прислушиваясь и принюхиваясь, шел сзади, не рискуя отбегать далеко – пугали крутобокие расщелины с тугими клубами тумана далеко под ногами. Николка часто отанавливался, поднимал вверх круглое, с отвисшими усами лицо, всматривался в горные выси и что-то бормотал на своем языке. Иногда он вдруг срывался на отчаянный крик, начинал всех торопить:

– Шагать быстрам нада! Скоро вода на голову упади много!

Илейка недоверчиво огрызался:

– Откуда воде взяться? Синь какая над горами. – Однако ускоряли шаг, выискивали каменный навес над тропой и под ним, вжимаясь в скалу, ежились под дождевыми брызгами. Лучше было, когда укрывались в каком-нибудь гроте, усыпанном белыми костями и перьями. Со склонов мимо побродимов низвергались тяжелые и мутные потоки воды, вода подмывала и увлекала за собой камни, деревья и кусты, которые доживали век в опасной близости от обрывов.

– Спаси и помилуй, – шептал всякий раз отец Киприан, когда поблизости с тяжким уханьем проносилась изрядная каменная глыба. – Не приведи бог теперь горному обвалу случиться – привалит, и не выберемся вовек! Молодец, брат Николка, отменный из тебя проводник, вон как знает местные приметы.

Однако через месяц по выходу из Бийской крепости, когда ноша в тюках вдвое облегчилась, проводник Николка наотрез отказался вести их дальше.

– Савсем, однако, помирай будем, святой бачка монась, – тянул протяжным голосом Николка, пытаясь вызвать жалость в сердце непреклонного монаха. – Зима скоро, снег скоро будет на голова падать. Кибиткам кочевника нигде не видно, один камень да камень. Там, за много-много горами, песок будет. Там другой чужой земля скоро начинайся. Моя боюсь туда ходить. Там будет кош-агач![21]

При упоминании о близкой чужой земле отца Киприана начинала трясти нервная лихорадка – недалеко уже Индийское царство! Пройдут они мимо царства Индийского и Китайского и выйдут к окиян-морю, на берегу которого и раскинулось желанное Беловодье. Все верно получается, все по путнику Марка Топозерского!

Дальше пошли одни.

Горная, прихотливо петляющая тропа изматывала невероятно, к вечеру кружилась голова, ноги начинали дрожать от постоянного напряжения. Еле приметная тропа то и дело повисала над обрывами, и побродимы хватались за выступы скал – того и гляди порывистый боковой ветер оторвет от каменной стены и швырнет в пропасть. Миновав такие трудные участки, выходили на просторные горные луга, отпускали коня пастись, а сами, вытянув ноги, блаженствовали на пригретой солнцем траве.

– Чудо какое – трава и солнце… Не будь этих опасных троп над Катунью, куда спокойнее шли бы, – вздыхал Илейка, поднимался и начинал ворожить над костром, шутил: – Данила Рукавкин, подавая кус хлеба, когда встретил меня на пустой дороге, говорил: не евши и блоха не прыгнет! А по таким горам не евши и вовсе не карабкаться. Где-то теперь наш ласковый купец? Воротился ли из азиатских краев, куда ушел с караваном?

– По весне уже наверно возвратились домой, – откликнулся отец Киприан и покосился на Илейку. – Не жалеешь, что ушел со мной, брате?

– Искать Беловодье мне дедушка Капитон наказывал, это наше общее дело с вами, отец Киприан. Худо только, ватага дяди Гурия сгибла, теперь бы куда как веселее шли! Никакой тебе горной стражи… окромя горных орлов.

Однажды к вечеру чудом успели разминуться со стадом маралов. Кем-то напуганные, они стремглав, сокрушая мелкий кустарник, неслись по склону. Иргиз крутнулся на месте от возбуждения и неистово залаял. Собачий лай внес смятение в стадо, и оно, дробно топоча копытцами по камню, шарахнулось прочь.

Илейка проводил взглядом животных, пока не скрылись в чащобе, вниз по склону, неспешно обошел серый отвесный выступ скалы и… носом к носу столкнулся с медведищем! Медведь, словно обугленный старый пень, повис над тропой – стоял на задних лапах и объедал с нижних веток плоды горной яблони. Даже здесь, где замер Илейка, слышно было его аппетитное чавканье, видна была светло-зеленая обильная слюна на губах.

Иргиз гавкнул, медведь повернул туполобую голову, удивленно и смешно, словно старая купчиха, когда пьет с блюдца горячий чай, вытянул нижнюю губу, принюхиваясь, постоял недолго, потом отпустил ветку и нехотя, оглядываясь, побрел от дерева вслед за маралами.

Илейка сорвал яблоко, надкусил – оно было кисло-сладким, почти как садовое.

– Чудно, – пробормотал отец Киприан. – Сколь смиренный здесь оказался медведь, не кинулся в драку, должно, не голоден в зиму пойдет. Сорви впрок, – присоветовал он Илейке. – В дороге сгодятся погрызть, да в кипяток для питья можно нарезать. – А сам дышит тяжело – всякий подъем в гору давался монаху с немалым трудом, сказывались преклонные лета.

Шли, потеряв счет дням, экономили сухари и пшено, пользовались осенними щедротами алтайского леса. Охотно резали грибы, а вечером, отварив в котелке, жарили и ели. Иргиз с тоской в глазах смотрел на такую пищу, потом уходил и подолгу гонялся за лесной мелкотой.

Горные ручьи переходили по камням либо вброд, причем Илейка всякий раз подсаживал отца Киприана на лошадь, сам шел рядом и держался за тюк с постелью и зимней одеждой. Удивлялся, с какой силой вода, такая мягкая на вид, упорно сбивала его с ног, норовя покатить вниз по круглым отшлифованным камням.

А от ручья – снова ввысь, к вершинам гор, к властелинам заоблачных краев – грифам. Грифы, распластав саженные крылья, пролетали иногда так близко, что слышен был свист воздуха в жестких перьях. Летали грифы смешно, пригнув вниз длинные гибкие шеи; белые, будто в муке испачканные головы, тяжело покачивались при медленном взмахе крыльев.

– Вот она, сказочная царь-птица, – шептал отец Киприан, провожая всякий раз завистливым взглядом огромную птицу: монах чувствовал, как высокогорье высасывает из него силы. – Нам бы такие крылья, брате Илья, и не карабкаться бы тогда по бессчетным склонам, вверх-вниз, вверх-вниз, бросовой щепкой на волнах…

Все выше поднималась в горы потаенная тропа бугровщиков, все холоднее становились ночи. Костра уже было мало для сугрева, снимали с лошади тюки, грели место для ночлега и закутывались во все одежонки, доверившись чуткому Иргизу.

Но однажды…

Прохладное утро еще не скинуло туманного покрывала, бивак побродимов еще не осветился косыми лучами солнца, встающего из-за горного хребта. Отец Киприан еще лежал в одежах, Илейка же вылез из-под рядна и хлопотал над полузатухшим костром, собираясь идти к ручейку, журчавшему в десятке шагов от них. И вдруг… чья-то тень мелькнула над головой.

Они подали голос разом, Илейка и Иргиз: огромный пятнистый барс тяжелой глыбой упал с выступа скалы на круп коня, рванул когтями шею. Бедное животное взвилось на дыбы, с незрячими от боли глазами шарахнулось вбок и с тоскливым затухающим ржанием покатилось по крутому склону, оставляя на острых камнях кровавые отметки. Запоздалый выстрел Илейки не причинил хищнику вреда, лишь прибавил скорости – барс могучими прыжками пошел под гору, делая полукруг по дальнему склону, спускаясь вниз, к конскому трупу. Отец Киприан впервые за год пути от Самары до Алтайского Камня заплакал навзрыд, собирая между камней рассыпанный из торбы овес.

– С нами крестная сила! Как же теперь быть? – обескураженный монах поднял на Илейку глаза, полные горя. – Сколько раз удачливо проходили между Сциллой и Харибдой, а теперь нам смерть, видимо, настало время принять… Обидно, у порога Беловодья стоим.

Жалость к старику сдавила сердце Илейке. А может, это от высокогорья так тяжко дышать? Вон и отец Киприан ртом воздух хватает, словно немощный сом, вынутый рыбаками на отмель, обдуваемую ветром. Нет, не годы тому причина. Илейка видел, что монах слабеет от тяжкого пути, от скудной пищи. Поднял полупустую торбу с овсом, помог монаху встать.

– Далеко ли нам теперь шагать-то, отец Киприан? – бодрясь, откликнулся на сетования монаха Илейка. – Разрази меня гром – тропа больше под уклон идет! Стало быть, на южный склон Камня перевалили. Чаще отдыхать станем. Да и река Катунь незаметно как в ущельях пропала. Не сегодня, так завтра откроется Уймонская долина, в путнике помеченная. Тамо и отдохнем, у тамошних жителей харчем разживемся! А по ровному месту мы с тобой куда как лихо пойдем, то нам привычно. Поклажу понесу сам – не дите малое. Сказывал дедушка Капитон, что в иные времена на шестнадцатое лето женили да на свой клок земли сажали.

Шли дальше и с тоской смотрели, как три грифа, приметив труп коня, закружили над ущельем, потом стремительно упали, один за другим, чтобы урвать и себе часть даровой добычи.

– А может, и вправду сия потаенная тропа выведет нас в нужную Уймонскую долину? – заговорил отец Киприан, чтобы отвлечься от нежданного горя. И тут же закашлял, словно хватил ненароком горячего и горького дыма.

Илейка глянул монаху в лицо – и снова недоброе предчувствие стиснуло грудь: нехорошо блестят глаза у отца Киприана, будто в жару он.

«Вот тако ж и Евтихий после холодной купели начинал хворать – с сухого кашля». – Илейка на ходу приложил ладонь к морщинистому лбу монаха. Так и есть, нездоров!

– Пустое, брате Илья. Спустимся с перевала, внизу теплее станет, и кашель пройдет. – Отец Киприан успокаивал Илейку, но сам чувствовал, как день за днем противная слабость делает тело мокрым и дряблым. – Добредем до места, ударим во все тяжкие колокола, на всю Русь чтобы слышно было. Что наши муки против мук Тантала?!

Трудно было, глядя на них, определить, кто шел, а кто тащил другого. Илейка при самой малой преграде поначалу относил вверх котомки со снедью и одежей, оставлял при них Иргиза, а сам спускался и едва ли не на плечах поднимал отца Киприана вверх до удобного места отдыха.

На вечернем биваке отец Киприан вскипятил воду и сготовил из остатков лечебных трав горькое питье. Пил долго, маленькими глотками, согревая горло и руки, зажав слабыми пальцами горячую металлическую кружку. Илейка укутал монаха в оба рядна потеплее, а сам остался сидеть у костра. Вспомнилось далекое и будто чужое теперь село Ромоданово, шумная толпа работных мужиков и улыбчивый атаман Гурий Чубук впереди них…

«Кабы уцелел тогда дядя Гурий…» – вздохнул Илейка и покосился на спящего отца Киприана. Вспомнил родное подворье, матушку Анисью и бабку Лукерью. «Господи, доведется ли возвернуться домой, хоть раз еще ступить на родимый порог? Ведь иду не к дому, а от дома, в нехоженую глубь земли… И что ждет нас там?» Илейка поднял взгляд от яркого костра на темные цепи гор, но, кроме еле заметной, причудливо изломанной черты горизонта, ничего не увидел. Даже звезды укрылись за сплошным пологом облаков, а из ущелья, будто из огромной печной трубы, тянуло сырым холодом.

Под скалой во сне закашлял монах. Илейка поправил ему клобук, чтобы не свалился с головы, подоткнул выбившийся край рядна. Заодно пощупал, не остыла ли земля под ложем: первый костер он разжигал там, где теперь лежал отец Киприан.

Насторожился и пальцами стиснул рукоять пистоля: вдали, на границе горного луга и леса, заревел чем-то растревоженный медведь. «Может, джунгарцы где бродят поблизости? – пришла тревожная мысль. – Подкрадутся к костру в такой темени да и сразят меткой стрелой…»

Он осторожно отполз от огня под скалу, затаился, весь превратившись в слух. Но Иргиз вел себя спокойно, Илейка устыдился зряшного испуга и вернулся к костру, оберегая сон отца Киприана. Сам уснул лишь под утро, убаюканный тихим говором недалекого ручья в камнях.

Утром, с трудом размявшись, отец Киприан смог-таки продолжить путь. Рядом с давно не хоженной, дождями вымытой тропой наперегонки с побродимами куда-то торопился горный ручей. Он бежал со склона, к полудню в туманной расщелине слился с другим ручьем, образовав водопадистую речушку, которая через три дня превратилась в бурный поток шириной до сажени.

Но чем быстрее стремилась к югу горная речка, тем медленнее брели вдоль нее отец Киприан и Илейка.

– Мочи нет, брате Илья… давай отдышимся… – Монах грудью налег на посох, полупустая котомка съехала на правый бок, словно горб у отощавшего верблюда. – Черпни воды студеной, глотнуть для освежения. Мнится мне, что эта Буран-река ведет к Беловодью.

Солнце уже поднялось высоко, дул ровный верховой ветер, за ущельем, над горным лесом, кружил орлан.

«Теперь бы ужин сытный да отдых». – Илейка огляделся, высматривая укромное безветренное место. Прошли небольшой луговиной, устланной крупной полуотцветшей ромашкой, завернули под скалу, сложили поклажу.

Илейка расстелил рядно – хоть и солнце, а камни-то не ахти как теплы! Тем более лежать на них больному старцу.

– Отдохнем, отец Киприан, – настоял Илейка. Монах заворчал было, что светило вон как высоко, до вечера они успели бы еще версты три-четыре одолеть.

– Благо теперь, – отец Киприан посохом ткнул перед собой, – тропка наша идет по склону хребта, почта без подъема. А старец Устин достоин Божьей благодати за тропу эту… Где-то теперь бродили бы мы, дороги не ведая и проводника лишившись?

– Немочно тебе идти без роздыху, отец Киприан, хоть тропа и вправду пошла гораздо ровнее. Ослабеешь вконец, и вовсе не видать нам Беловодья, как кроту яркого солнца. А я пока окрест пройду, вдруг какая ни то дичь подвернется.

– Сходи. Да не отлучайся далеко, чтоб на слуху был, – дал согласие отец Киприан. – Здешняя живность и вовсе не пугана охотниками, нет таковых здесь. Сушняка насшибай в ночь поболе.

Иргиз поднялся было следом, но Илейка заставил его стеречь бивак. Проверил пистоль, достал из торбы моток веревки, за пояс сунул тяжелый топор на длинной рукояти и пошел по склону вверх. «Вдруг из-за камней встречь стадо выметнется, – понадеялся он. – Медведь ли нагонит на меня или барс надумает поужинать свежатиной…»

Карабкался, выглядывал осторожно из-за каменистых уступов, крался вдоль серых россыпей, старался быть неприметным, используя каждый кустик, валун или поваленное дерево.

Вдруг над головой послышался непонятный протяжный шелест, Илейка непроизвольно пригнулся, опасаясь быть задетым, потом быстро глянул вверх – тяжело шевеля крыльями, низко, почти над ним, летел белоголовый гриф. В когтях пернатого хищника из последних сил бился молодой архар.

Отпугивая грифа, Илейка вскинул пистоль и выстрелил. Гриф дернулся, издал резкий и неприятно скрипучий звук, разжал когти и плавно взмыл вверх. Над глубокой расщелиной сделал полукруг и пропал за скалистой вершиной хребта. Архар глухо ударился о землю в десяти шагах от Илейки ниже по склону, несколько раз кувыркнулся через голову и мелькнул тонкими ногами над срезом расщелины: был – и нет его!

– Ах ты, досада какая! – вырвалось невольно горестное восклицание. Зацепив коленом о камень и морщась, Илейка поспешил к опасной пропасти. Возле гладкой каменной плиты опустился на колени, прополз три шага и заглянул в утробу расколотой земли: архар, истерзанный когтями и оглушенный тяжелым клювом грифа, лежал на остром выступе расщелины, в двух саженях от верха, лежал неподвижно, будто спал, подвернув голову к передним согнутым ногам. Близка нежданная добыча, а не взять руками!

Илейка осмотрел вертикальный склон расщелины – нет, не спуститься к архару, не поднять его на плечах. Только улитке ползать по таким стенам, оставляя на голых камнях мокрый скользкий след позади себя. Вынул из-за пояса топор, отыскал подходящую трещину и вогнал в нее длинное топорище. Развязал веревку, один конец обмотал вокруг топорища под лезвием, завязал на три узла и подергал, чтобы убедиться – не выскочит ли топор из трещины, когда он повиснет на веревке над страшной бездной?

– Не развяжется, – успокоил себя Илейка, прикинул примерное расстояние до архара, оставшимся концом обмотал себя вокруг пояса и вновь завязал тройным узлом.

– Гоже, – удовлетворенно хмыкнул Илейка, вспомнив любимую присказку самарского купца Данилы Рукавкина, когда тот приценивался к какой-нибудь вещи. Прикинул: и на архара хватит, повязать накрепко.

Натянув веревку, Илейка осторожно подошел к краю обрыва – голова опять закружилась, когда заглянул в темное ущелье. Внизу едва различимо просматривались каменистые зубья, изредка поросшие чахлыми кустиками, белели плешины валунов, сброшенных в пропасть неистовыми ливневыми дождями.

«Не сорваться бы, – заколебался Илейка, остановившись над обрывом. – Если случится что – и косточек не сыскать в этакой преисподней! А не возьму архара – отцу Киприану голодным долго не идти… Не видать нам тогда заветного Беловодья. Без риска не бывает удачи, так, кажется, говаривал Данила, всякий раз выезжая на торги в чужие города… Теперь бы сына купеческого Панфила сюда в подмогу».

Зажав веревку в руках, он присел над самым срезом гладкой каменной плиты, потом повернулся спиной к пропасти и осторожно, нащупывая опору, опустил ногу, потыкал ею в скалу.

«Та-ак, кажись, опора есть… Теперь опустить вторую, да покрепче держаться за веревку… Две сажени – не высота!»

Чуть разжал пальцы, чтобы сползти с края обрыва, и тут… Опора под правой ногой с треском обломилась, Илейка стремительно рухнул вниз. В какую-то долю секунды успел заметить мелькнувший рядом каменный выступ и лежащего на нем архара, вскрикнул от боли – падая, ударился головой о неровности скалы. «Конец», – мелькнула жуткая мысль, но тут же почувствовал, как веревка, скользнув вверх, стиснула тело под мышками. Заставил себя открыть глаза: серые, отглаженные дождями и ветрами камни, извилистые трещины заполнены светло-зеленым мхом, тонкие кустики, лишенные обильной влаги и солнечного света…

«Где это я? – словно бы во сне, подивился Илейка, не придя в себя окончательно. – И почему так горят ладони?»

Поднял голову – над ним уходила вверх натянутая до предела веревка, еще выше высокие облака подсвечивались уходящим за хребты солнцем. И ни единой живой души, даже грифы не летали на этой узкой полосе синего неба.

Опасаясь, что тело может выскользнуть из петли, поднять обе руки к веревке Илейка поостерегся. Вскинул правую и крепко схватил пальцами за веревку, ногой нащупал трещину, всунул в нее носок сапога, подтянулся рукой – петля ослабла, стало легче дышать.

«Каменная топь, – вдруг вспомнилось давнее. – И там вот тако ж жизнь висела на волоске… Не потерял себя от страха и потому выбрался. И теперь жив ведь, сила в руках не пропала. Вот только пальцы жжет, словно их кипятком кто ошпарил». Догадался: когда падал, руки стиснули веревку и тем смягчили рывок петли вокруг тела.

Правая нога стояла надежно, Илейка уперся ею в скалу, отжал тело и нашел опору левой ноге, после чего подтянулся вверх, поочередно перехватывая руками веревку. До площадки с архаром добрался легко – она была выше головы всего на сажень. Сел рядом с добычей. Но добыча ли это? А может, приманка горной нечистой силы? Самому ведь надо еще преодолеть отвесную скалу в две сажени высотой, а потом уже тянуть за собой архара.

Саднил разбитый лоб над глазом, кровь стекала на правую скулу. Вытер ее тыльной стороной ладони, испачкал щеку до уха. Передохнул, подул на красные ладони. Не вставая, подсунул под архара веревку – не свалить бы неосторожным движением, тогда «нахлебается» отец Киприан свежего мясного отвара! – завязал накрепко. Встал, решившись подниматься дальше.

– Помоги, Господь! – Илейка перекрестился, натянул веревку, осмотрел скалу, прикидывая, где больше опоры для ног. Недалеко от среза увидел желтый обломившийся корень. – Разрази тебя гром! Едва не погубил мою душу… – ругнулся в сердцах Илейка.

Наискось на стене шла довольно глубокая трещина – словно от удара молнии раскололась серая, веками слежавшаяся каменная глыба. По ней Илейка поднялся наверх, упал животом на гладкую плиту и с удивлением, словно на чужие, смотрел на растопыренные красные пальцы – они дрожали. Нагретая плита отдавала днем полученное тепло, Илейка припал к ней левой щекой, смотрел вслед ушедшему солнцу – тени хребтов с запада накрыли землю, за недалекой грядой возле бивака надрывался в лае Иргиз.

Илейка поднялся на ноги, отыскал удобное место на плите, уперся каблуками и бережно, постанывая от боли в руках, вытащил архара, потом выдернул из трещины топор и, словно живое существо, с благодарностью погладил его по обуху: не выскочил при рывке, когда он падал, тем и жизнь спас.

Поднять добычу на плечи было уже не под силу, и он поволок архара на веревке, оставляя на острых камнях клочки серой шерсти.

Первым его встретил радостным лаем Иргиз, завертелся вокруг повизгивая и все норовил лизнуть молодого хозяина в щеку. Отец Киприан увидел Илейку и словно забыл о своих хворях.

– Брате Илья, да что же это с тобой? – Монах еще издали заметил окровавленное лицо побродима. – Неужто соскользнул так неудачно? Господи, так и голову можно разбить ненароком.

Илейка решил не рассказывать монаху о своем приключении в пропасти. «Будет попусту волноваться, а то и не отпустит другой раз одного, больной следом увяжется», – решил он. Сказал о грифе, о своем выстреле, который напугал горного хищника: вот откуда у него столь нужная добыча.

– В поте лица своего добывать нам хлеб насущный, – вспомнил он изречение из Святой книги, которое отец Киприан повторял при нем не один раз.

На серо-коричневых щеках отца Киприана появился румянец, губы тронула радостная улыбка. Он плотоядно заурчал, передразнивая Иргиза, потер руки.

– Подай-ка, брате Илья, мне нож. Терпения нет сидеть у такого обильного брашна с пустым чревом! – Он сноровисто снял с архара шкуру, вынул потроха и отдал псу.

– Наедайся, страж наш верный! Ныне и на твоей улице неурочный, не по Святкам, праздник – Мясоед.

Разрезав и освежевав тушку, монах прикинул, сколько съедят за ужином и завтраком, опустил в котел. Остальное изрезал тонко, посолил и надел на прутья, устроил недалеко от огня.

– Сушеное мясо не скоро испортится, – пояснил он Илейке. – Кинул в котел, вот тебе и мясное хлебово!

В ночь наелись так, что долго не могли уснуть. Наступили сумерки. От леса, из глубоких горных провалов пополз сырой туман. Монах в сытой полудреме кутал грудь, поверх рясы натянул теплый кафтан и замотался во второе рядно.

Ночью ветер менял направление и вынуждал Илейку несколько раз перемещать костер так, чтобы горячий воздух костра шел на ложе отца Киприана.

Утром, несмотря на протесты отца Киприана, Илейка был неумолим и с места не тронулся.

– Мыслимо ли, столько горами отмахали, да все без мясной пищи, без должного роздыха. Отлежишься самую малость, а Беловодье от нас не уйдет.

Весь день он поил монаха отваром шиповника и мяты, кормил разопревшим в чугуне мясом и размоченными в мясном отваре сухарями. Отец Киприан, словно малое дитя, покорно выполнял все, что говорил ему Илейка. Сознавая, что дни его почти сочтены, находил утешение в отроке, который мужал рядом с ним.

«Ежели мне не доведется узреть заветную землю, он и сам теперь может отыскать ее, – думал отец Киприан, наблюдая за тем, как ловко управляется у костра Илейка. – С царем в голове растет».

За сутки отец Киприан отдохнул, прошло головокружение, однако он понимал, что прежнее состояние бодрости уже не вернуть – незримая болезнь поселилась в нем, и он почувствовал, что совладать с нею не в его власти.

Опять шли тропой, проложенной караванами, быть может, еще в стародавние, до хана Чингиза, времена, теперь почти забытой и нехоженой, кроме редких отчаянных по смелости бугровщиков, которые, рискуя получить стрелу кочевника, отваживаются промышлять по старым захоронениям. Шли трудно, даже на небольших подъемах Илейке приходилось помогать отцу Киприану, поддерживая его под руку. И вот, дней через десять после памятной стоянки, где отъедались мясом, одолев очередной перевал, они воочию убедились – Алтайский Камень остался позади! Перед ними, до самого горизонта, холмилось невысокое нагорье с пологими, будто песчаными, увалами. Вдоль увалов уходила на юг успокоенная после бесконечного прыганья по камням речка и терялась в синеватом мареве.

Почти у самого горизонта – мираж или действительность? – виднелось большое озеро, и будто дым жилья поднимался на бугристых его берегах. Отец Киприан тихо, счастливо, засмеялся.

– Воистину, брате Илья… Шли мы Буран-рекой, а пред нами Уймонская долина. А может, и само Бело… – И вдруг охнул, покачнулся. Чтобы не опрокинуться на камни, всем телом, подобно подстреленному медведю на подвернувшееся дерево, налег на посох. Котелок выскочил из рук и бренча покатился по камням в сторону речки.

– Отец Киприан, что с тобой? – Илейка успел подхватить монаха со спины, помог сделать несколько шагов, подальше от холодной воды, усадил у большого валуна.

Отец Киприан дышал широко раскрытым ртом, дышал медленно, стараясь унять острое покалывание в груди: казалось, что нечистая сила оплела сердце густыми ветками терновника, не трепыхнуться ему… Сквозь боль монах скорбно улыбался Илейке. Отрок стоял рядом на коленях, пытался подсунуть под него сложенное в несколько раз теплое рядно. Потом отец Киприан медленно перевел взгляд на холмистое нагорье, словно пытался заглянуть за окоем.

Илейка не мешкая собрал поблизости сухой мох, наломал с ближних кустов веток, разжег костер. А сам все говорил и говорил, что вот, пожалуй, они в вправду вышли к Уймонской долине, что теперь они отдохнут до утра, подкормятся остатками сушеного мяса и сухарей да и пойдут к голубому озеру. И как славно у них все получается: столько идут – и все по путнику! То счастье, что от старца Анания достался им заповедный путник.

– Вы тут посидите у костра с Иргизом, а я в лесок за дровишками сбегаю, ночью согреваться будем отваром шиповника. Годится так? Погрейся пока кипятком.

Отец Киприан с трудом переводил взгляд, стараясь не терять побродима из поля зрения. О чем говорил отрок, он не слышал, вернее, слышал, но не мог связать слова в одно целое – каждое слово, будто свинцовая дробь о скалу, стучало в уши само по себе, бессмысленно и разрозненно.

Монах принял в плохо гнущиеся ладони кружку и почти не почувствовал тепла только что вскипевшей воды.

Илейка оставил Иргиза возле бивака, подхватил топор и побежал к обрыву, рядом с которым начинался редкий лес. За работой не сразу заметил перемену в голосе Иргиза. Обычно, когда молодой хозяин уходил куда-то без него, Иргиз молчал, лишь призывно взлаивая. А тут заупокойный, душу вынимающий вой. Илейка вдруг похолодел, вспомнив прежде слышанное от стариков, что собака воет к покойнику. Забыв о дровах, он кинулся к биваку напрямик, по каменным завалам, не разбирая дороги.

Ударившись коленями об острые камешки, Илейка встревоженно опустился рядом с неподвижно замершим отцом Киприаном. Кружку монах уронил себе на колени, горячая вода замочила полу кафтана, но отец Киприан не чувствовал этого. Сухие губы его были плотно сжаты, остановившийся взгляд устремлен в сторону далекого голубеющего озера.

– Отец Киприан, что с тобой? Тебе худо?

Страшась вспугнуть встающее перед ним видение, отец Киприан предостерег отрока:

– Тише, брате Илья, тише. Смотри, вот, от сини окиян-моря ОНИ идут к нам. Видишь?

Над дальними, зеленью укрытыми холмами, над зелеными цветущими рощами встало нежное сияние, мерцающее голубыми искрами. Потом, медленно вырастая в размерах, словно из невесомого воздуха, возникли три величественные фигуры в белых одеяниях, с длинными седыми бородами. Седые волосы на голове у каждого схвачены сверкающими золотом обручем, длинные усы слегка шевелятся на ветру.

Отец Киприан – будто и не было только что сердечного недуга – с завидной легкостью вскочил на ноги, сделал несколько неслышных шагов навстречу словно невесомым белым старцам.

– Кто вы, люди? – громко спрашивает он пришельцев и глаза ладонью прикрывает от нестерпимо яркого голубого сияния. – Христиане ли, братья ли по вере?

Но они не подходят, машут посохами, страшась надрывного воя собаки. Отец Киприан хватает длинный прут и отгоняет Иргиза.

– Идите, братья! – громко, радостно зовет он белых старцев. – Дайте глоток воды из чистых родников вольной земли! Я чувствую прохладный запах ваших рек. Дайте кус хлеба, взращенного свободными пахарями заветной земли Белых Вод! Воды, братья, жажда сушит немощное тело…

Илейка с трудом разжал стиснутые зубы отца Киприана, влил в рот ложку теплого отвара шиповника. Растопырив негнущиеся пальцы, упираясь ими в холодные камни, монах делал отчаянные попытки подняться…

На груди ближнего из старцев поверх белой долгополой рубахи отец Киприан явственно различил золотой крест с изображением распятого Иисуса Христа.

– Единоверцы! Братья, подойдите же! Я к вам так долго шел, сквозь кровь мужицкого бунта, сквозь непролазные тернии боярских застав. И вот я у ворот заветного мужицкого царства… Бью поклон вам, старейшины.

Один из старцев протянул к отцу Киприану длинные белые руки ладонями вверх, тихо сказал:

– Приветствуем и мы тебя, святой отец, в христианской земле, в свободной стране Белых Вод. Много лет, в окружении диких и мертвых гор, хранили мы надежду, что сыщут к нам дорогу обездоленные и здесь найдут утешение истерзанной душе. Идем же в наш светлый и вольный край.

Под тихий колокольный звон далеких, но хорошо различимых белокаменных церквей – так схожих с московскими! – неслышно и легко ступая по прохладной росистой траве, отец Киприан пошел за старцами. Шел и с каждым шагом поднимался над землей выше, выше, словно лишался собственного веса и обретал крылья. Вот уже отрок Илья и пес Иргиз чуть видны у костра, полузакрытые сизо-серым дымом. Отрок тянет руки ему вслед, кричит что-то, обливаясь слезами. Отец Киприан оглядывается, в недоумении машет рукой, зовет следом:

– Идем, брате Илья! Вот же она, заветная мечта наша, желанное Беловодье! Добрели-таки!

Над голубым озером сверкнула ослепительно яркая молния, громыхнул нестерпимым треском гром, и свет померк в счастливых глазах отца Киприана…

Илейка беззвучно плакал около неподвижного, остывающего тела. Монах лежал на рядне, вытянув ноги. Илейка сложил ему руки на груди и походный складень развернул у изголовья, огарок свечи зажег, а молитву прочесть так и не смог. Все казалось ему, будто уснул отец Киприан, измученный долгой и многотрудной дорогой, что вот сейчас вздохнет протяжно, откроет голубые глаза и ласково улыбнется зряшным Илейкиным слезам. И побредут они дальше неспешным шагом искать вольность. К вечеру тело отца Киприана и вовсе остыло. Плакал Илейка, когда стаскивал камни для могильного склепа – копать землю было не под силу из-за твердости здешнего грунта. Плакал, заваливая тело тяжелыми кусками плитняка, чтобы хищники не растащили кости отца Киприана по окрестным ущельям. Оплакивал отца Киприана и свое так рано оборвавшееся отрочество.

Вечер и ночь просидели у склепа Илейка и пес. Иргиз изредка выл, и тягучее эхо разносило окрест известие о смерти человека. Но кому было слушать? Людей нет, а звери да птицы – им что за дело до случайно пришедших сюда…

Утром, едва над холмистым нагорьем забрезжил розово-синий рассвет, Илейка оставил на склепе вместо креста развернутый складень: пусть знают путники, что лежит здесь христианин. Неспешно надев на плечи котомку, рядом с подарком атамана Гурия Чубука сунул за пояс пистоль отца Киприана. Прощаясь, перекрестил каменную могилу и быстрым шагом, в сопровождении понурого Иргиза, пошел вдоль реки на юго-восток, к озеру, которое по-прежнему так заманчиво голубело время от времени далеко впереди.

Илейка шел и верил, что рано или поздно ему встретится вольная земля – Беловодье. Там сыщет он атамана-сокола с ватагой отважных молодцов и вместе с ними знакомой уже дорогой возвратится на Русь, чтобы поднять мужиков на великий бунт, поквитаться с ненавистным Демидовым за погибель родителя Федора, с царскими слугами за убиенного деда Капитона, за побитых ромодановских мужиков, за ватагу Чубука, которой не довелось дойти до свободного царства…

Илейка шел, а легкий свежий ветер разносил с камней чуть приметную седую пыль, на которой едва отпечатывались такие недолговечные следы одинокого путника.

Эпилог Атаманы-соколы

Да, я казак Емельян Пугачев. Да, я бродяга, бежавший из дома, С цепи железной, с Тихого Дона. Мне не корона нужна, не почет — Волю задумал искать Пугачев. Виктор Багров

Декабрь 1773 года. Порывистый юго-восточный ветер гнал с киргиз-кайсацкой степи бесконечные волны разыгравшейся поземки. Походный атаман Илья Федорович Арапов поднял воротник полушубка – холодные и надоедливые, словно осенние кусучие мухи, сухие снежинки леденили шею под срезом теплой лисьей шапки.

– Зябко, атаман? – перекрывая свист ветра, спросил казачий есаул Кузьма Аксак, стараясь держать своего коня рядом с атамановым.

– Не то – зябко! – отозвался Илья Федорович. – Будто пьяный брадобрей тупыми ножницами шею под затылком скоблит…

– Дело к ночи! Скоро стемнеет, зги и то не увидишь, – снова прокричал есаул. – Не забрести бы куда не след!

А сам отворачивает лицо чуть в сторону, чтобы не захлебнуться порывистым ветром.

Атаман смахнул снежную порошу с воротника около лица, внимательно посмотрел вперед, на хорошо знакомую дорогу, которая по заснеженному нагорью едва просматривалась вдоль извилистого правобережья реки Самары.

Чем дальше отъезжал атаман Илья Федорович Арапов от Берды, главной ставки повстанческого войска под Оренбургом, тем отчетливее сознавал, сколь ответственную задачу возложил на него государь. Неожиданное знакомство и ласковая беседа с Петром Федоровичем запали в душу накрепко, до гробовой доски… Посланный от военной коллегии есаул Кузьма Аксак сыскал его в таком огромном войске довольно скоро – Арапов со своими людьми коротал время у жарких костров: бузулукцы прибыли не так давно, и квартир в Берде для них не осталось.

– Ты, што ль, за старшего над ними? – сурово спросил пожилой, лет шестидесяти есаул. Он щурил серые усталые глаза от встречного дыма сырых дров в костре. – Не дюже схож на атамана нарядом, инда вести с собой зазорно.

Арапов мельком глянул на свою одежонку – черный полушубок, штопан уже на локте и на плече, изношенные порты, вправленные в валенки. Да, обличье что ни на есть мужицкое. Зато на есауле добротный полушубок, поверх – шелковый алый пояс, а за поясом и того богаче сабля, явно с убитого офицера. Илья Федорович всмотрелся в заросшее лицо есаула, увидел серые впалые глаза, крупный прямой нос, и что-то знакомое, давно виденное встало в памяти. Возникло ощущение, что когда-то он встречал этого или весьма схожего человека.

«И не диво, – подумал Илья Федорович, – столько лиц промелькнуло за минувшее время! Надобно потом на досуге поспрошать есаула, из каких мест он. А теперь-то к чему я понадобился?»

– На ратное дело пришел нас кликать? – обрадовался Илья и встал с низенького чурбачка. – Так мы готовы в одночасье. Что толку бока греть, а спину студить, под ветром сидя.

Есаул огорошил ответом:

– Не у меня, а у государя Петра Федоровича к тебе дело. Шагай за мной не мешкая!

Ноги едва не подкосились у Ильи Арапова: как услышал такое, так и обмер, плеть уронил в истоптанный снег.

– Шуткуешь, казаче? – только и нашелся переспросить посланца, поднимая плеть со снега.

– Не ряженые мы с тобой, чтоб балаганить. Сказано – государь кличет в военную коллегию, – и, припадая на правую ногу, пошагал вдоль заснеженной и унавоженной конским пометом улицы к лучшему в Берде дому-пятистенку с голубыми ставнями. Арапов шел и, кроме широкой спины есаула и алого пояса на полушубке, ничего не видел. В голове подранком билась тревожная мысль – как проведал об нем государь Петр Федорович? Зачем кличет? Да еще в военную коллегию! Знал, что не спускает он промашек своим полковникам и атаманам, крут и скор бывает на расправу, ежели кто ослушается или что сотворит непотребное.

«Господи, какой же за мной грех? – казнил себя догадками Илья Арапов. – Не воинский начальник я, чтоб в сражении обмишулиться, и не разбойничал, провиант добывая бузулукцам…»

С тем и вошел в просторную горницу, полную государевых сподвижников. Есаул не отважился сопровождать его дальше крыльца со стражей. Никого толком не разглядев, едва не у порога Арапов рухнул коленями на пол, затоптанный и в мокрых пятнах от подтаявшего с валенок снега.

– Зван и явился, батюшка-государь, раб твой Илья Арапов, – а глаза поднять не осмелился, чтобы взглянуть в лицо государя Петра Федоровича. Да и как, ни разу еще не видев вблизи, распознаешь его в такой, почти одинаково разодетой толпе казачьих атаманов, полковников и генералов? Еще оконфузишься да отведаешь плетей…

Будто откуда-то с высоты послышался густой и чуть насмешливый голос:

– Будешь-то чей, казак? От какого барина сбежал под мое знамя? Кому прежде служил?

Илья Арапов ответил не раздумывая:

– Не было у меня законных хозяев, государь-батюшка, а сидели на моей шее лихоимцы. В отрочестве – Демидов Никита, что в Калуге заводы содержит, до нынешних дней – новопосаженный помещик бузулукский Матвей Арапов, из бывших неплюевских толмачей. Он дал согласие платить за меня подушный оклад, когда приволокли меня, пойманного без бумаг, к начальству Оренбурга. По нему и писался Араповым. Твой я теперь, государь, и готов по гроб верой-правдой служить.

Государь поднялся с лавки, двинул ее ногой, чтобы не мешала, обошел вокруг длинного стола с бумагами и картой. На середине стола Арапов приметил громадную из серого мрамора чернильницу в виде сидящего льва с открытой пастью, а в пасти той – три заточенных пера белого гуся.

– Ну-тка, покажись, каков ты?

Илья вновь оробел, замешкался встать, и тут же чья-то крепкая рука не слишком ласково потянула его за воротник – затрещали суровые нитки. Спасая полушубок, Илья Арапов проворно поднялся. Ростом он мало что ниже государя оказался, да и годами, пожалуй, вровень будет. Но у Петра Федоровича борода – будто смоляная, на которую в пору бабьего лета успело прилепиться с десяток-другой серебристых паутинок. И глаза темные, пронзительные, а в уголках глубокие морщины – отпечаток жизненных невзгод.

«Не солгать такому, вмиг прознает, ведун черноглазый! – У Ильи Арапова испарина выступила на висках. – Но каков за мной проступок?» И он, не дрогнув, выдержал взгляд государя, только руки выдали волнение, комкали лисью шапку, не зная, куда ее сунуть.

– Сказывал мне атаман Андрей Афанасьевич Овчинников, что смел ты в сражениях. И будто разум добрый имеешь, очертя голову не кидаешься, словно бык на красную тряпку. То весьма похвально. Дам я тебе, Илья Арапов, атаманское звание, дам и свой именной указ к народу. И ехать тебе с дюжиной казаков, что под началом есаула Кузьмы Аксака, на взятие крепостей Самарской линии. Возьми бузулукцев, кои с тобой в Берду прибежали. И быть тебе, атаман, накрепко на Волге в городах Самаре и Ставрополе. Да недреманно следить каждый шаг вражеских войск и меня об их появлении уведомлять не мешкая, ради бережения главной моей силы здесь, под Оренбургом.

Государь стоял перед высочайше пожалованным атаманом, широко, по-мужицки расставя сильные ноги в добротных сапогах. Руки положил большими пальцами за туго стянутый на талии желтый пояс.

«Вона как получилось, – подумал Илья Арапов, сдерживая радостный вздох. – Не на казнь позван, а милостью отмечен!»

– Страшишься, атаман? – И глаза Петра Федоровича посуровели: заметил, как сменился в лице новый атаман.

– Нет, государь, страха в душе не имею. Давнее вспомнилось теперь, отжитое и отболевшее. Тому двадцать лет назад с беглым монахом прошел я почти всю Русь, от Калуги и за Алтайский Камень. Видел много горя и много раз слышал, как сетовал народ: нам бы атамана башковитого и зоркоглазого! Отыскали бы заветное Беловодье, землю вольную, боярам неведомую, да и зажили бы там счастливо. Не было в Ромоданове тогда такого атамана, и не открылась мужикам желанная воля. С тобой, государь, верую – нашли бы!

Петр Федорович потеплел взглядом, неожиданно положил тяжелую руку с золотым перстнем на левое плечо Арапова.

– Вон ты каков! То славно, атаман, что душою непокорен и к воле устремлен. Верю, служить мне будешь честно, а я о тебе озабочусь вниманием и лаской… Довелось и мне в годину скитаний не единожды слышать о свободной земле, Беловодье. Да другая дума на сердце легла… Говоришь, атаман, что прошел всю Русь? Стало быть, очами своими зрил, сколь много исходит из-под земли родников народного гнева. И вот когда сольются те родники в ручьи, ручьи – в реки, а реки стекутся в море – вот тогда и пробьет заветный час, и будет на всей Русской земле желанное Беловодье, царство мужицкое!

Нестройный одобрительный говорок государевых соратников на время прервал речь Петра Федоровича. Он легко тряхнул Арапова за плечо, заставляя атамана поднять глаза, не робеть от оказанной милости.

– Уподобился я нынче многоопытному сокольничему. Како тот своих зоркоглазых птиц, тако и я, государь ваш истинный, выпускаю атаманов-соколов: летите в поднебесье! Летите по-над Русью и бейте нещадно злопакостных помещиков и заводчиков! Бейте нещадно изменников своему государю! И не жалейте живота своего, добывая волю крепостному мужику и притесненному казачеству! Вы о государе своем, а я о вас ежечасно радеть буду, и в том наша сила неодолимая!..

Атаман ехал впереди отряда. В спину все так же, заметая следы отряда, дул холодный ветер и гнал поземку.

Но еще быстрее, словно подстегиваемая поземкой, летела к далекой заснеженной Самаре для иных страшная, а простому люду радостная весть о приближении грозного народного воинства. Попы в церквах предавали анафеме беглого казака, самозванца Емельку Пугачева, вставшего во главе того воинства, а народ ждал так внезапно объявившегося Петра Федоровича, своего государя-избавителя.

Примечания

1

25 марта (5 апреля). – Здесь и далее примечания автора.

(обратно)

2

Вальдмейстер – смотритель лесов, лесничий.

(обратно)

3

Четверть – старая русская мера сыпучих тел, равная 209,9 л.

(обратно)

4

Шлафрок – (нем. «спальный костюм»), домашняя одежда, род халата с поясом и с кистями.

(обратно)

5

Студенец – родник, колодец.

(обратно)

6

Криксрехт – военный суд.

(обратно)

7

Презус – до 1867 г. председатель военного суда.

(обратно)

8

Сикурс – подкрепление.

(обратно)

9

24 ноября (5 декабря).

(обратно)

10

11 (22) апреля.

(обратно)

11

Гашник – шнурок для подвязывания портов.

(обратно)

12

Акриды – разновидность саранчи.

(обратно)

13

Бойная – проезжая, торная.

(обратно)

14

Бестия – скотина, зверь.

(обратно)

15

Трактамент – пищевое довольствие.

(обратно)

16

15 (26) мая.

(обратно)

17

25 мая (5 июня).

(обратно)

18

Бытовала легенда, что черный петух один раз в семь лет несет яйцо, из которого рождается змей.

(обратно)

19

Поскотина – ограда вокруг села, внутри которой пасся скот.

(обратно)

20

Бугровщик – промысловик, грабивший могильные курганы (бугры) древних захоронений кочевников.

(обратно)

21

Кош-агач – буквально: «прощай, дерево», то есть конец живой земли.

(обратно)

Оглавление

  • Часть I. В муках родилась мечта
  •   Глава 1. Будто снег на голову…
  •   Глава 2. «Надо бунтовать!»
  •   Глава 3. В потайной темнице
  •   Глава 4. Сход принимает решение
  •   Глава 5. Проба сил
  •   Глава 6. Открытый бой
  •   Глава 7. Беглые на Иргизе
  • Часть II. К мечте сквозь тернии
  •   Глава 1. На самарском распутье
  •   Глава 2. Побродимы
  •   Глава 3. По всей Руси – горе
  •   Глава 4. В горах каменного пояса
  •   Глава 5. Тяжкие версты Сибири
  • Часть III. Крушение мечты
  •   Глава 1. Атаман Гурий Чубук
  •   Глава 2. С ватагой по Иртышу
  •   Глава 3. В двух шагах от гибели
  •   Глава 4. На берегах Катунь-реки
  •   Глава 5. Один на пути в неведомое
  • Эпилог Атаманы-соколы Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Демидовский бунт», Владимир Иванович Буртовой

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства