ДЮМА-ОТЕЦ
Этот очерк был написан мною в 1919 году по данным, которые я усердно разыскивал в С.-Петербургской публичной библиотеке. Света ему так и не довелось увидеть: при отходе вместе с северо-западной армией от Гатчины я ничего не успел взять из дома, кроме портрета Толстого с автографом. Поэтому и пишу сейчас наизусть, по смутной памяти, кусками. Труд этот был бескорыстен. Что я мог бы получить за четыре печатных листа в издательстве «Всемирной литературы»?.. Ну, скажем, четыре тысячи керенками. Но за такую сумму нельзя было достать даже фунта хлеба. Зато скажу с благодарностью, что писать эту статью — «Дюма, его жизнь и творчество» — было для меня в те дни… и теплой радостью, и душевной укрепой.
Удивительное явление: Дюма и до сих пор считается у положительных людей и у серьезных литераторов легкомысленным, бульварным писателем, о котором можно говорить лишь с немного пренебрежительной, немного снисходительной улыбкой, а между тем его романы, несмотря на почти столетний возраст, живут, вопреки законам времени и забвения, с прежней неувядаемой силой и с прежним добрым очарованием, как сказки Андерсена, как «Хижина дяди Тома», и еще многим, многим дадут в будущем тихие светлые минуты. Про творения Дюма можно сказать то же самое, что сказано у Соломона о вине: «Дайте вино огорченному жизнью. Пусть он выпьет и на время забудет горе свое». Вот что писал к Дюма после получки от него «Трех мушкетеров» Генрих Гейне, тоща уже больной и страждущий:
«Милый Дюма, как я благодарен Вам за Вашу прекрасную книгу! Мы читаем ее с наслаждением. Иногда я не могу утерпеть и восклицаю громко: „Какая прелесть, этот Дюма!“ И Мушка[1]прибавляет со слезами на глазах: „Дюма очарователен“. И попугай говорит из клетки: „Да здравствует Дюма!“.
В одном из своих последних романов Джек Лондон восклицает по поводу своего героя, измученного тяжелой душевной драмой: „Какое великое счастье, что для людей, близких к отчаянию, существует утешительный Дюма“.
У нас, в прежней либеральной России, ходить в цирк и читать Дюма считалось явными признаками отсталости, несознательности, безыдейности. Однако я знавал немало людей „с убеждениями“, которые для виду держали на полках Маркса, Чернышевского и Михайловского, а в укромном уголке хранили потихоньку полное собрание Дюма в сафьяновых переплетах. Леонид Андреев, человек высокого таланта и глубоких страданий, не раз говорил, что Дюма самый любимый его писатель. Молодой Горький тоже обожал Дюма.
В расцвете своей славы Дюма был божком капризного Парижа. Когда его роман „Граф Монте-Кристо“ печатался ежедневно главами в большой парижской газете, то перед воротами редакции еще с ночи стояли длиннейшие хвосты. Уличных газетчиков чуть не разрывали на части. Популярность его была огромна. Кто-то сказал про него, что его слава и обаяние занимают второе место за Наполеоном. Золото лилось к нему ручьями и тотчас же утекало сквозь его пальцы. Ни в личной щедрости, ни в своих затеях он не знал предела широте. В его мемуарах есть подробное описание того роскошного праздника, который он дал однажды всему светскому, литературному и артистическому Парижу. Это рассказ, как будто написанный пером Рабле. Все не только знаменитые, но просто хоть немного известные лица тогдашнего Парижа перечислены в нем. И воображаю тот эффект, который получился, когда после пиршества, глубоко ночью, Дюма и его гости вышли на улицу, чтобы устроить грандиозное шествие под музыку с факелами в руках, и когда полицейская стража кричала: „вив нотр Дюма“.
Доброта его была безгранична и всегда тонко-деликатна. Изредка его посещал один престарелый писатель, когда-то весьма известный, но скоро забытый, как это часто бывает в Париже, где лица так же быстро стираются, как ходячая монета. При каждой встрече Дюма неизменно и ласково приглашал его к себе. Но старый писатель был человек щепетильный и из опасения показаться прихлебателем своих посещений не учащал, хотя и был беден, жил в холодной мансарде и питался скудно. Эта своеобразная гордость не укрылась от Дюма, и однажды он, с трудом разыскав писателя, сказал ему:
— Дорогой собрат, окажите мне величайшую помощь, за которую я буду вам благодарен до самой могилы. Видите ли, я в моем творчестве всегда завишу от перемены погоды. Но, кроме чувствительности, я еще и очень мнителен и самому себе не доверяю. Вот теперь господин Реомюр установил на Новом мосту аппарат, который называется барометром и без ошибки предсказывает погоду. Так будьте добры, ходите ежедневно на Новый мост и потом извещайте меня о предсказаниях барометра. А чтобы мне не волноваться, а вам не делать двух длинных концов, то, уж будьте добры, поселитесь в моем доме, в котором так много комнат, что он кажется пустым, а я боюсь пустоты. Ваше общество мне навсегда приятно.
Писатель после этого очень долго прожил у Дюма. Каждый день ходил он на Пон-Неф за барометрической справкой в полной и гордой уверенности, что делает большую помощь этому доброму толстому славному Дюма, а Дюма всегда относился к нему с бережным вниманием и искренней благодарностью.
Конечно, „простотой“ и широтой Дюма нередко злоупотребляли. Однажды пришел к нему какой-то молодой человек столь странной и дикой внешности, что прислуга сначала не хотела о нем докладывать, тем более, что он держал на спине огромный тюк, завязанный в грязную рогожку. Но так как подозрительный юноша настаивал на том, что он явился к г. Дюма по самому важнейшему делу и что г. Дюма, узнав, в чем оно состоит, будет очень рад и благодарен, то лакей решился известить хозяина, а тот велел впустить сомнительного гостя.
Молодой человек вошел, низко поклонился, пробормотал какое-то арабское приветствие и принялся разворачивать свой грязный тюк. Дюма смотрел с любопытством. Каково же было его удивление, когда на ковер вывалилась огромная шкура африканского льва; шкура вся вытертая, траченная молью, кое-где продырявленная.
Молодой человек опять отвесил низкий поклон, опять что-то пробормотал по-арабски и, выпрямившись, указал пальцем на шкуру.
— Великий писатель, — сказал он торжественно. — Этот ужасный лев, которого называли „человекоубийца“, наводил ужас на все окрестности Каира. Твой славный отец, генерал Дюма, убил его собственноручно, а шкуру подарил на память моему деду, потому что он был другом и покровителем нашей семьи и нередко, к нашей радости и гордости, гостил у нас целыми неделями и месяцами. Дар его был для нас самой драгоценной реликвией, с которой мы не расстались бы ни за какие сокровища мира. Но, увы, теперь дом наш пришел в упадок и разорение, и вот моя престарелая мать сказала мне:„Не нашему нищенскому жилищу надлежит хранить эту реликвию. Иди и отдай ее наиболее достойному, то есть славному писателю Дюма, сыну славного генерала Дюма“. Прими же этот дар, эфенди, и если хочешь, дай мне приют на самое малое время.
Дюма тонко ценил смешное — даже в наглости. Молодой человек прогостил у него, говорят, полтора года, а так как он был вороват и ленив, а от безделья совсем распустился и обнаглел без меры, то однажды и был выброшен за дверь вместе с знаменитой шкурой.
Все великие достоинства, равно как и маленькие недостатки Дюма имели какой-то наивный, беззаботный, не только юношеский, но как бы детский, мальчишеский, проказнический характер задора, веселья и горячей, жадной, инстинктивной влюбленности в жизнь. Мало кому известно, например, о том, что Дюма оставил после себя среди чуть ли не пяти сотен томов сочинений очень интересную поваренную книжку.
„Лесть, богатства и слава мира“ не портили его доброй души; неудачи и клевета не оставляли в его мужественном сердце горьких, неизлечимых заноз.
Я не знаю, можно ли честолюбие считать одним из смертных грехов. Да и кто этому пороку в большей или малой степени не подвержен? Дюма был очень честолюбив, но опять-таки как-то невинно, по-детски: немножко смешно, немножко глупо и даже трогательно. Огромного веса своей литературной славы он точно не замечал. Один только раз он проговорился о том, что со временем люди будут учить историю Франции по его книгам. Нужно сказать, что он был прав. Если отбросить романтические завитки, то действительно эпоха от Франциска I до Людовика XVI показана и рассказана им с неизгладимой яркостью и силой…
Нет! Его влекли к себе другие аплодисменты, другие пальмы и другие лавры.
Одно время Дюма во что бы то ни стало захотел сделаться депутатом парламента. Зачем? Может быть, однажды утром он открыл в себе неожиданно громадные политические способности? Во всяком случае, у него замысел чрезвычайно быстро переходил в слово, а слово мгновенно обращалось в дело. Собрав вокруг себя небольшую, но преданную ему кучку друзей, Дюма вторгся — уж не помню теперь, в какой департамент и в какую коммунку. Трудно теперь и представить себе, что говорил и что обещал своим будущим избирателям этот вулканический, пламенный, фантастический гений, величайший импровизатор. Добрые осторожные буржуа устраивали ему пышные встречи, шумные манифестации, роскошные обеды… Но при подаче голосов дружно провалили его, ибо предпочли ему местного солидного аптекаря.
После этого поражения, поздно вечером, взволнованный и огорченный Дюма возвращался к себе в гостиницу вместе со своими негодующими друзьями. Путь их лежал через старый мост, построенный над узкой, но быстрой речонкой.
Было уже почти темно. Навстречу им шел, слегка покачиваясь, какой-то местный гражданин. Увидев Дюма, он радостно воскликнул:
— А, вот он, этот знаменитый негр!
„Тоща я, — говорит Дюма в своих мемуарах, — взял его одной рукой за шиворот, а другой за штаны, в том месте, где спина теряет свое почетное наименование, и швырнул его, как котенка, в воду. Слава Богу, что прохвост отделался только холодным купанием. У меня же сразу отлегло от сердца“.
Так печально и смешно окончилась политическая карьера очаровательного Дюма.
Почти подобное и даже, кажется, более жестокое поражение потерпел Дюма в ту пору, когда его неуемное воображение возжаждало академического крещения. С той же яростной неутомимостью, с которой он жил, мыслил и писал, Дюма стремительно хватался за каждый удобный случай, который помог бы ему войти в священный круг сорока бессмертных. Но кандидатура его никогда не имела успеха, как впоследствии у Золя.
И вот однажды выбывает из числа славных сорока академик N, для того чтобы переселиться в вечную Академию. Немедленно после его праведной кончины Дюма мечется по всему Парижу, ища дружеской и влиятельной поддержки, чтобы сесть на пустующее академическое кресло в камзоле, расшитом золотыми академическими пальмами.
Бесстрашно приехал он также и к Жозефу Мишо — тоща очень известному литератору, автору веских статей о крестовых походах и, кстати, человеку желчному и острому на язык.
Для чего была Академия Дюма — этому человеку, пресыщенному славой? Но к Мишо он заявился, даже не будучи с ним лично знакомым, да еще в то время, когда почтенный литератор завтракал со своими друзьями.
Доложив о себе через лакея, он вошел в столовую одетый в безукоризненный фрак, с восьмилучевым цилиндром под мышкой. Мишо встретил его с той ледяной вежливостью, с которой умеют только чистокровные парижане встречать непрошеных гостей.
Дюма горячо, торопливо и красноречиво изложил мотив своего посещения: „столь великое и авторитетное имя, как ваше, дорогой учитель, и тра-та-та и пата-та-тра…“.
Мишо выслушал его в спокойном молчании, и, когда Дюма, истощив весь запас красных слов, замолчал, старый литератор сказал:
— Да, ваше имя мне знакомо. Но, позвольте, неужели N, такой достойный литератор и ученый, действительно умер? Какая горестная утрата!
— Как же, как же! — заволновался Дюма. — Як вам приехал прямо с Монпарнасского кладбища, где предавали земле прах славного академика, кресло которого теперь печально пустует.
— Ага, — сказал Мишо и сделал паузу. — Так вы, вероятно, ехали сюда на погребальных дрогах.
Милый, добрый, чудесный Дюма! Может быть, в первый раз за всю свою пеструю жизнь он не нашел ловкой реплики и поторопился уехать. Академиком же ему так и не удалось сделаться.
Питал он также невинную слабость к разным орденам, брелокам и жетонам, украшая себя ими при каждом удобном случае. Все экзотические львы, солнца, слоны, попугаи, носороги, орлы и змеи, иные эмблемы, даже золотые, серебряные и в мелких бриллиантиках украшали лацканы и петлички парадных его одежд.
Прекрасный писатель, который теперь почти забыт, но до сих пор еще неувядаемо ценен, Шарль Нодье, который очень любил Дюма и многое сделал для его блистательной карьеры, говорил иногда своему молодому другу:
— Ах, уж мне эти негры! Всегда их влекут к себе блестящие побрякушки!
Но прошло несколько лет. Дюма впал в роковую бедность. Кругом неугасимые долги. Падало вдохновение… В эту зловещую пору пришли к Дюма добрые люди с подписным листом в пользу старой, некогда знаменитой певицы, которая потеряла и голос, и деньги, и друзей и находилась в положении, более горьком, чем положение Дюма.
— Что я могу сделать? — вскричал Дюма, хватая себя за волосы. — У меня всего-навсего два медных су и на миллион франков векселей… А впрочем, постойте, постойте… Вот идея! Возьмите-ка эти мои ордена и продайте. Почем знать, может быть, за эту дрянь и дадут что-нибудь.
И в эту же эпоху бедствий он отдал бедному писателю, просившему о помощи, пару роскошных турецких пистолетов.
Несомненно, Дюма останется еще на многие годы любимцем и другом читателей с пылким воображением и с не совсем остывшей кровью. Но увы, также надолго сохранится и убеждение в том, что большинство его произведений написаны в слишком тесном сотрудничестве с другими авторами.
Повторять что-нибудь дурное, сомнительное, позорное или слишком интимное о людях славы и искусства было всегда лакомством для критики и публики.
Помню, как в Москве один учитель средней школы на жадные расспросы о Дюма сказал уверенно:
— Дюма? Да ведь он не написал за всю жизнь ни одной строчки. Он только нанимал романистов и подписывался за них. Сам же он писать совсем не умел и даже читал с большим трудом.
Видите, куда повело удовольствие злой сплетни?
Конечно, всякому ясно, что выпустить в свет около 560 увесистых книг, содержащих в себе длиннейшие романы и пятиактные пьесы, — дело немыслимое для одного человека, как бы он ни был борзописен, какими бы физическими и духовными силами он ни обладал. Если мы допустим, что Дюма умудрялся при титанических усилиях писать по четыре романа в год, то и тогда ему понадобилось бы для полного комплекта его сочинений работать около ста сорока лет самым усердным образом, подхлестывая себя неистово сотнями чашек крепчайшего кофея.
Да. У Дюма были сотрудники. Например: Огюст Макэ, Поль Мерис, Октав Фейе, Е. Сустре, Жерар де Нерваль, были, вероятно, и другие…
Но вот тут-то мы как раз и подошли к чрезвычайно сложным, запутанным щекотливым литературным вопросам. С самых давних времен весьма много было говорено о вольном и невольном плагиате, о литературных „неграх“, о пользовании чужими, хотя бы очень старыми, ходя бы совсем забытыми, хотя бы никогда не имевшими успеха сюжетами и так далее. Шекспир по этому поводу говорил:
— Я беру мое добро там, где его нахожу.
Дюма на ту же самую тему сказал с истинно французской образностью:
— Сделал ли я плохо, если, встретив прекрасную девушку в грязной, грубой и темной компании, я взял ее за руку и ввел в порядочное общество?
И не Наполеон ли обронил дважды жестокое слово:
— Я пользуюсь славою тех, которые ее недостойны.
Коллективное творчество имеет множество видов, условий и оттенков. Во всяком случае, на фасаде выстроенного дома ставит свое имя архитектор, а не каменщик и не маляры, и не землекопы.
Чарльз Диккенс, которого Достоевский называл самым христианским из писателей, иногда не брезговал содействием литературных сотоварищей, каковыми бывали даже и дамы-писательницы: мисс Мэльхолланд и мисс Стрэттон, а из мужчин — Торнбери, Гаскайн и Уилки Коллинс. Особенно последний, весьма талантливый писатель, имя и сочинения которого до сих пор ценны для очень широкого круга читателей.
Распределение совместной работы происходило приблизительно так: Диккенс — прекрасный рассказчик — передавал иногда за дружеской беседой нить какой-нибудь пришедшей ему в голову или от кого-нибудь слышанной истории курьезного или трогательного характера. Потом этот намек на тему разделялся на несколько частей в зависимости от количества будущих сотрудников, а каждому из соавторов, в пределах общего плана, предоставлялось широкое место для личного вдохновения. Потом отдельные части повести соединялись в одно целое, причем швы заглаживал опытный карандаш самого Диккенса, а затем общее сочинение шло в типографский станок.
Эти полушутливые вещицы вошли со временем в полное собрание сочинений Диккенса. Сотрудники в нем переименованы, но вот беда: если не глядеть на фамилии, то Диккенс сразу бросается в глаза своей вечной прелестью, а его сотоварищей по перу никак не отличишь друг от друга.
В фабрике Дюма были, вероятно, совсем иные условия и отношения. Прежде всего надо сказать, что если кто и был в этом товариществе настоящим „негром“, то, конечно, он, сорокасильный, неутомимый, неукротимый, трудолюбивейший Александр Дюма. Он мог работать сколько угодно часов в сутки, от самого раннего утра до самой поздней ночи, иногда и больше. Из-под пера так и падали с легким шелестом бумажные листы, исписанные мелким отличнейшим почерком, за который его обожали наборщики (кстати, и его восхищенные первочитатели).
Говорят, он пыхтел и потел во время работы, ибо был тучен и горяч.
По его бесчисленным сочинениям можно судить, какое огромное количество требовалось ему сведений об именах, характерах, родстве, костюмах, привычках и т. д. его действующих персонажей. Разве хватало у него времени просиживать часами в библиотеке, бегать по музеям, рыться в пыли архивов, разыскивать старые хроники и мемуары и делать выписки из редких исторических книг?
Если в этой кропотливой работе ему помогали друзья (как впоследствии Флоберу), то оплатить эту услугу было бы одинаково честно и ласковой признательностью, и денежными знаками или, наконец, и тем и другим.
Правда, Дюма порою мало церемонился с годами, числами и фактами, но во всех лучших его романах безошибочно чувствуется его собственная, хозяйская, авторская рука. Ее узнаешь и по характерному искусству диалога, по грубоватому остроумию, по яркости портретов и быта, по внутренней доброте…
Правда и то, что очень часто, особенно в последние свои годы, Дюма прибегал к самому щедрому и самому бескорыстному сотруднику — к ножницам. Но и здесь, сквозь десятки чужих страниц географического, этнографического, исторического и вообще энциклопедического свойства, все-таки блистает прежний Дюма, пылкий, живой, увлекательный, роскошный.
Это не Октав Фейе и не Жерар де Нерваль, а Огюст Макэ заявил публичную претензию на Дюма, которому он чем-то помог в „Трех мушкетерах“. Оттуда и пошел разговор о „неграх“. Но после первого театрального представления одноименной пьесы, переделанной из романа и прошедшей с колоссальным успехом, Дюма под бешенные аплодисменты и крики насильно вытащил упиравшегося Макэ к рампе, потребовал молчания и сказал своим могучим голосом:
— Вот Огюст Макэ, мой друг и сотрудник. Ваши лестные восторги относятся одинаково и к нему, и ко мне.
И у Макэ потекли из глаз слезы.
Подобно тому как роман, так и театр сделался привычной стихией старшего Дюма. И немало сохранилось театральных воспоминаний и закулисных анекдотов, в которых сверкают остроумие Дюма, его находчивость, его вспыльчивость и его великодушие. К сожалению, эта сторона его жизни не нашла внимательного собирателя; отдельные рассказы о ней разбросаны в множестве старых периодических изданий.
Театральные пьесы Дюма отличались необыкновенной сценичностью; они держали зрителя на протяжении всех пяти актов в неослабном напряжении, заставляя его и смеяться, и ужасаться, и плакать. В продолжение многих лет он был кумиром всех театральных сердец.
Писал свои пьесы Дюма с необыкновенной легкостью и с непостижимой быстротой. Но на репетициях он нередко делал в тексте вставки и сокращения к обиде режиссера и к большому неудовольствию артистов, которым всегда очень трудно бывает переучивать наново уже раз заученные реплики. Но на Дюма никто не умел сердиться долго. Был в нем удивительный дар очарования…
Шла сложная постановка его новой пьесы „Антони“. На первых репетициях он, как и всегда, внимательно глядел на сцену, делая время от времени незначительные замечания. Но по мере того как работа над пьесой подвигалась к концу и уж недалек был день костюмной репетиции, обыкновенно предшествующей репетиции генеральной, друзья Дюма стали с удивлением замечать, что драматург реже смотрит на рампу, и что его глаза все чаще и настойчивее обращены на правую боковую кулису, за которой всегда помещался один и тот же дежурный пожарный, молодой красивый человек, скорее мальчик. Причина такого пристального внимания была никому не понятна.
На костюмной репетиции Дюма был еще более рассеянным и все глубже вперял взоры в правую боковую кулису. Наконец, по окончании третьего акта, когда настала обычная маленькая передышка, он поманил к себе рукою режиссера и, когда тот подошел, сказал ему:
— Пойдемте-ка за сцену.
И он потащил его как раз к загадочной правой кулисе, где по-прежнему стоял, позевывая, юный помпье.
Дюма ласково положил руку на плечо юноше.
— Объясните, мне, mon vieux,[2] одну вещь, — сказал он.
— К вашим услугам, господин Дюма.
— Только прошу вас, говорите откровенно. Не бойтесь ничего.
— Я ничего не боюсь. Я пожарный.
— Это делает вам честь, — похвалил Дюма. — Видите ли, я уже много раз наблюдал за тем, как вы слушали на репетициях мою пьесу, и даю слово: внимание ваше мне было лестно. Но одно явление удивляло меня. Почему перед третьим актом вы всегда покидали ваше постоянное место и куда-то исчезали, чтобы прийти к началу четвертого?
— Сказать вам правду, г. Дюма? — застенчиво спросил пожарный.
— Да. И самую жестокую.
— Конечно, г. Дюма, я ничего не понимаю в вашем великом искусстве и человек я малообразованный. Но что я могу поделать, если этот акт меня совсем не интересует. Все другие акты прелесть как хороши, а третий кажется мне длинным и вялым. Но, впрочем, может быть, это так и нужно?
— Нет! — вскричал Дюма. — Нет, мой сын, длинное и скучное — первые враги искусства. Возьми, мой друг, эту круглую штучку в знак моей глубокой благодарности.
И, обернувшись к режиссеру, он сказал спокойно:
— Идемте переделывать третий акт! Помпье прав! Этот акт должен быть самым ярким и живым во всей пьесе. Иначе она провалится. Идем!
Тот, кто хоть чуть-чуть знаком с тайнами и техникой театральной кухни, тот поймет, что переделывать весь третий акт накануне генеральной репетиции — такое же безумие, как перестроить план и изменить размеры третьего этажа в пятиэтажном доме, в который жильцы уже начали ввозить свою мебель и кухонную посуду. Но когда Дюма загорался деятельностью, ему невозможно было сопротивляться. Артисты били себя в грудь кулаками, артистки жалобно стонали, режиссер рвал на себе волосы, суфлер упал в обморок в своей будке, но Дюма остался непреклонным. В тот срок, пока репетировали четвертый и пятый акты, он успел переработать третий акт до полной неузнаваемости, покрыв авторский подлинник бесчисленными помарками и вставками. Задержав артистов после репетиции на полчаса, он успел еще прочитать им переделанный акт и дать необходимые указания. За ночь были переписаны как весь акт, так и актерские экземпляры, которые артистами были получены ранним утром. В полдень сделали две репетиции третьего акта, а в семь с половиной вечера началась генеральная репетиция „Антони“, замечательной пьесы, которую публика приняла с неслыханным восторгом и которая шла сто раз подряд.
Актеры, правда, достаточно-таки и серьезно поворчали на Дюма за его диктаторское поведение. Но в театре успех покрывает все. Да и актерский гнев, всегда немного театральный, недолговечен. Один из артистов говорил впоследствии:
— Только один Дюма способен на такие чудеса. Он разбил ударом кулака весь третий акт „Антони“ и вставил в дыру свой волшебный фонарь. И вся пьеса вдруг загорелась огнями и засверкала…
Да, Дюма знал секреты сцены и знал свою публику. Не раз полушутя он говорил:
— На моих пьесах никто не задремлет, а человек, впавший в летаргию, непременно проснется.
Но однажды подвернулся удивительный по редкому совпадению и по курьезности двойной случай.
В каком-то театре шли попеременно — один день пьеса Дюма, другой день — пьеса очень известного в ту пору драматурга, бывшего с Дюма в самых наилучших отношениях. На одном из представлений они оба сидели в ложе. Шла пьеса не Дюма, а его друга. И вот писатели чувствуют, что в партере начинается какое-то движение, слышится шепот, потом раздается задушенный смех. Наконец зоркий Дюма слегка толкает своего приятеля в бок и говорит с улыбкой:
— Погляди-ка на этого лысого толстяка, что сидит под нами. Он заснул от твоей пьесы, и сейчас мы услышим его храп.
Но нужно же было произойти удивительному стечению обстоятельств! На другой день оба друга сидели в том же театре и в той же ложе, но на этот раз шла пьеса Дюма. Жизнь иногда проделывает совсем неправдоподобные штучки. В середине четвертого акта, сидя почти на том же самом кресле, где сидел и прежний лысый толстяк, какой-то усталый зритель начал клевать носом и головою, очевидно, готовясь погрузиться в сладкий сон.
— Полюбуйся! — язвительно сказал друг, указывая на соню.
— О, нет! Ошибаешься! — весело ответил Дюма. — Это твой вчерашний. Он еще до сих пор не успел проснуться.
Конечно, живя много лет интересами театра, создавая для него великолепные пьесы, восторгаясь его успехами, волнуясь его волнениями и дыша пряным, опьяняющим воздухом кулис и лож, Дюма с его необузданным воображением и пылким сердцем не мог не впадать в иллюзии, обычные для всех владык, поклонников и рабов театра. Заблуждение этих безумцев, впрочем, не очень опасных, заключается в том, что за настоящую, подлинную жизнь они принимают лишь те явления, которые происходят на деревянных подмостках ослепительного пространства, ограниченного двумя кулисами и задним планом, а будничное, безыскусственное бытие, жизнь улицы и дома, жизнь, в которой по-настоящему едят, пьют, проверяют кухаркины счета, любят, рожают и кормят детей, кажется им банальной, скучной, плохо поставленной, совсем неудачной пьесой, полной к тому же провальных длиннот. И кто же решится осудить их, если в эту плохую и пресную пьесу без выигрышных ролей они вставляют настоящие театральные бурные эффекты? Это только поправка.
И зачем же нам удивляться тому, что все увлечения, амуры и связи у Дюма были исключительно театрального характера?
Есть словесное, а потому и не особенно достоверное показание великого русского писателя, которого имя я не смею привести именно по причине скользкой опоры.
Говорят, что этот писатель как-то приехал к Дюма по его давнишнему приглашению и, как полагается европейцу, послал ему через лакея свою визитную карточку. Через минуту он услышал издали громоподобный голос Дюма:
— …Очень рад. Очень рад. Входите, дорогой собрат. Входите. Только прошу простить меня: я сейчас в рабочем беспорядке.
— О! Не стесняйтесь! Пустяки… — сказал русский писатель.
Однако когда он вошел в кабинет, то совсем не пустяками показалась его дворянскому щепетильному взору картина, которую он увидел.
Дюма без сюртука, в расстегнутом жилете сидел за письменным столом, а на коленях у него сидело прелестное, белокурое божье создание, декольтированное и сверху, и снизу; оно нежно обнимало писателя за шею тонкой обнаженной рукой, а он продолжал писать. Четвертушки исписанной бумаги устилали весь пол.
— Простите, дорогой собрат, — сказал Дюма, не отрываясь от пера. — Четыре последние строчки, и конец. Вы ведь сами знаете, — говорил он, продолжая в то же время быстро писать, — как драгоценны эти минуты упоения работой и как иногда вдохновение внезапно охладевает от перемены комнаты или места, или даже позы… Ну, вот и готово. Точка. Приветствую вас, дорогой мэтр, в добром городе Париже… Милая Лили, ты займи знаменитого русского писателя, а я приведу себя в приличный вид и вернусь через две минуты…
В течение всего вечера Дюма был чрезвычайно любезен, весел и разговорчив. Он, как никто, умел пленять и очаровывать людей. Среди разговора русский классик сказал полушутя:
— Я застал в вашем кабинете поистине прекрасную группу, но я все-таки думаю, дорогой мэтр, что эта поза не особенно удобна для самого процесса писания.
— Ничуть! — решительно воскликнул Дюма. — Если бы на другом колене сидела у меня вторая женщина, я писал бы вдвое больше, вдвое охотнее и вдвое лучше.
На что его изящная подруга возразила, кротко поджимая губки:
— Посмотрела бы я на эту вторую!
Все недолговечные романы Дюма проходили точно под большим стеклянным колпаком, на виду и на слуху у великого парижского амфитеатра, всегда жадно любопытного к жизни своих знаменитостей, как, впрочем, в меньшей степени, любопытны и все столичные города. Каждое его увлечение сопровождалось помпой, фейерверком, бенгальскими огнями и блистательным спектаклем, в который входили: и неистовые восторги, и адски клокочущая ревность, и громовые ссоры, и сладчайшие примирения; тропическая жара перемежалась полярной стужей, за окончательным разрывом следовало через день нежнейшее возвращение; бывали упреки, брань, крики и слезы и даже, говорят, небольшие потасовки. И так же театрально бывало действительно последнее, на этот раз неизбежное расставание. Бывшая подруга и вдохновительница собирала в корзины свои тряпки, шляпки и безделушки, а Дюма носился по комнате в одном жилете, с растрепанными волосами, с домашней лесенкой в руках, похожий на ретивого обойщика. Он приставлял эту стремянку то к одной, то к другой стене, торопливо взбирался по ней и, действуя поочередно молотком и клещами, срывал ковры, картины, бронзовые и мраморные фигурки, старое редкое оружие. Спеша ускорить отъезд замешкавшейся временной супруги, он лихорадочно помогал ей.
— Все! — кричал он. — Возьми себе все. Все. Все. Оставьте мне только мой гений.
Возможность такого курьезного случая я считаю вполне достоверной. Известный переводчик И. Д. Гальперин-Каминский, близко и хорошо знавший Дюма-сына, не раз повторял мне то, что он слышал из уст Александра Александровича Дюма II.
Дюма-младший был свидетелем такой трагикомической сцены в ту пору, когда он был еще наивным и невинным мальчиком и не особенно ясно понимал различие слов.
— Меня очень удивляло, — говорил он впоследствии г. Каминскому, — почему папа с такой яростной щедростью дарит много чудесных дорогих вещей и в то же время настойчиво требует, чтобы ему оставили какой-то его жилет. Я думал: МА может быть, этот жилет волшебный?41 1
Нелепо пышным апофеозом, блестящим зенитом была та пора в жизни Дюма-отца, когда он купил в окрестностях Парижа огромный кусок земли и при ней чей-то старинный замок. Этот замок Дюма окрестил „Монте-Кристо“ и перестроил его самым фантастическим образом. В нем было беспорядочное смешение всех стилей. Дорические колонны рядом с арабской вязью: рококо и готика, ренессанс и Византия, персидские ковры и гобелены… И множество больших и малых клеток с птицами и разными зверьками. Чудовищнее всего была огромная столовая. Она была устроена в форме небесного купола из голубой эмали, а на этом голубом фоне сияло золотое солнце, светились разноцветные звезды и блуждала луна… [3]
Шато „Монте-Кристо“ с его бесчисленными комнатами всегда, с утра до вечера, было битком набито нужными и ненужными, а часто и совсем неизвестными людьми. Каждый из них ел, пил, спал и развлекался, как ему было удобнее и приятнее. Право, если такой жизненный обиход можно с чем-нибудь сравнить, то только с жизнью русских вельмож XVIII столетия.
Но уже в эти роскошные дни бедный Дюма, перевалив незаметно для себя самого высокую вершину своей жизненной горы, начинал катиться вниз с роковым ускорением. Этот беспечнейший из писателей никогда не знал размеры своих долгов и по-детски верил в то, что его кредит безграничен. Но уже показывались в его бюджете роковые предостерегающие трещины…
И здесь к месту один почти трогательный анекдот.
Рядом с владениями Дюма купил землю и соседний замок какой-то миллионер-нувориш. Чтобы достойно отпраздновать новоселье, этот свежеиспеченный „проприо“ привез из Парижа большую и пеструю компанию вместе с обильным грузом шампанского вина. Но он забыл позаботиться о том, чтобы заранее запастись льдом, а пирушка предполагалась от вечерней зари до утренней.
Лед возможно было достать только в одной гостинице, которая находилась как раз на меже имений миллионера и Дюма.
Однако миллионер давно уже слышал о том, что хозяин этой остелери — человек характера независимого, грубоватого и брыкливого. На денежные соблазны он мало обращал внимание; был очень богат, чувствовал себя в своем кабачке независимым королем и вскоре собирался задорого продать насиженное место, чтобы удалиться на заслуженный и комфортабельный покой.
Но, с другой стороны, „проприо“ знал и то, с каким обожанием относились люди попроще к Дюма не только за его обольстительные сочинения, доступные каждому сердцу, но и за его личное обаяние.
Взвесив эти условия, нувориш позвал лакея и сказал ему:
— Послушайте, Жан, вы пойдете сейчас в гостиницу „Пуль а ля Кок“ и купите у хозяина весь лед, какой у него найдется. А так как он меня совсем не знает, то вы скажите, что пришли от господина Дюма. И когда он даст вам лед, то вы положите ему на прилавок вот этот большой луидор. Понятно?
— Совершенно понятно. Бегу.
Он очень быстро сделал все, что ему было приказано, прибежал в гостиницу „Пуль а ля Кок“ и сказал хозяину:
— Господин Дюма приказал мне просить у вас льда сколько найдется.
— Вы, вероятно, недавно служите у господина Дюма? — спросил приметливый хозяин.
— Совсем недавно. Со вчерашнего дня.
— Не правда ли, прекрасный человек ваш патрон?
— О да, вы правы. Прекрасный!
И все шло благополучно. Хозяин бережно завернул в бумагу и в тряпки четыре глыбы льда и аккуратно перевязал пакет веревкой.
Но когда лакей брякнул о стойку двойной луидор, то патрон вдруг весь побагровел, затрясся от злобы и заорал:
— Негодяй! Как смел ты меня обмануть! Да знаешь ли ты, лжец, что наш славный господин Дюма никогда и нигде не платит? — и швырнул в лицо лакею двойной тяжелый луидор.
Все быстрее и быстрее катилась вниз, по уклону, изумительная судьба Дюма-старшего. Замок „Монте-Кристо“ был продан с аукциона. Всюду, где ни жил творец „Трех мушкетеров“, всюду описывали его имущество, ставили печати на его вещи и мебель. Ежедневно предъявляли ему векселя, денежные претензии и вызывали его — самого непрактичного человека на свете — в коммерческий суд. Бесчисленные поклонники, прихлебатели и льстецы давно покинули великого Дюма.
В эту пору посетил его один из редких преданных друзей. Жалкая квартира Дюма была мала, сыра и темновата. Кроме того, находясь в самом людном месте Парижа, она вся беспрестанно содрогалась и дрожала от ломовой езды.
Беседуя с хозяином, приятель обратил внимание на маленький золотой десятифранковик, лежащий на мраморном подзеркальнике.
Дюма поймал его взгляд и сказал:
— Да. Это символ. Когда я приехал из далекой провинции завоевывать Париж, столицу мира, то у меня не было в карманах ничего, кроме маленького луидора. Посмотри: теперь карьера моя описала параболу, но от нее у меня ничего не осталось, кроме такого же луи… Странная штука жизнь!..
И какая жестокая! — можно прибавить к этим печальным словам Дюма. Ум его оставался ясным, твердым, но фантазия, воображение и вдохновение безвозвратно покинули эту прежде столь пламенную творческую голову.
Подобно сказочному, фантастическому, гигантскому шелкопряду, выматывал Дюма из себя в продолжение многих десятков лет драгоценную шелковую нить и ткал из нее волшебные узоры. Суровый закон природы: нить, казавшаяся бесконечной, вымоталась. Творческий источник медленно иссяк.
За все в жизни надо расплачиваться — таково таинственное и неумолимое правило возмездия. Наполеон, которому тесен казался весь земной шар, умирает на крошечном, проклятом самим Богом скалистом островке. Бетховен глохнет. Гейне, вся жизнь которого была радость, веселье, смех и любовь, покорно подчиняется в свои последние дни параличу и слепоте. Дюма, плодовитейшего из всех бывших, настоящих и будущих писателей, неумолимая судьба карает бесплодием. И всего ужаснее то, что этим чудесным людям судьба оставляет чересчур много времени, в течение которого они могли бы сознательно созерцать и ощущать собственное разрушение… Не слишком ли это, всемилостивейшая госпожа судьба?
Последние годы, месяцы и дни Дюма-отца скрасил заботой, лаской и вниманием Дюма-сын. Он в те времена уже стал не только модным, но даже знаменитым европейским писателем. С неописуемой нежностью и деликатностью он перевез отца из его закоптелой парижской квартиры в свою виллу, которая была расположена где-то на южном побережье. Название места я позабыл, но помню, что из виллы открывался прекрасный вид на море, а под ее террасами был разбит очаровательный цветник.
Трогательный рассказ: наутро после приезда Дюма к сыну, за утренним кофеем, Дюма-младший спросил отца:
— Как ты спал, папа? Надеюсь, что ты хоть немного отдохнул от адского парижского шума и грохота.
Старый Дюма немного замялся:
— Видишь ли… Видишь ли… Я вовсе не спал…
— Может быть, перемена места? Может быть, какое-нибудь неудобство?
— Ах нет, милый, совсем не то. Ночлег мой был поистине царский, но… но…
Этот великолепный, храбрый, самоуверенный Дюма как будто бы стеснялся и конфузился.
— Мне стыдно сказать. Я захватил с собою из Парижа одну маленькую книжонку и как начал с вечера ее читать, так и читал до самого утра.
Младший Дюма спросил:
— Может быть, папа, это не секрет? Как заглавие твоей книжки?
— „Три мушкетера“, — ответил тихо отец.
Закат Дюма был тих и беззлобен. Те попечения, которыми окружил его сын, были гораздо более ценными и вескими, чем все его сочинения.
Удивительную историю рассказывал впоследствии младший Дюма:
— Однажды я застал отца на его любимой скамейке в цветнике. Нагнувшись и склонив голову на ладони, он горько плакал. Я подбежал к нему.
— Папа, дорогой папа, что с тобой? Почему ты плачешь?
И он ответил:
— Ах, мне жалко бедного доброго Портоса. Целая скала рухнула на его плечи, и он должен поддерживать ее. Боже мой, как ему тяжело.
А И. Куприн
Изабелла Баварская (Роман)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Одно из завидных преимуществ историка, этого властелина минувших эпох, состоит в том, что, обозревая свои владения, ему достаточно коснуться пером древних развалин и истлевших трупов — и вот уже перед глазами возникают дворцы и воскресают усопшие: словно подчиняясь гласу Божьему, по его воле скелеты снова обретают живую плоть и облекаются в нарядные одежды; на необозримых просторах человеческой истории, насчитывающей три тысячелетия, ему достаточно по собственной прихоти наметить своих избранников, назвать их по именам — и те тотчас поднимают могильные плиты, сбрасывают саваны, откликаясь, как Лазарь на призыв Христа: "Я здесь, Господи, чего хочешь Ты от меня?"
Разумеется, надо обладать твердой поступью, чтобы не страшась спуститься в глубины истории; повелительным голосом — чтобы вопрошать тени прошлого; уверенной рукой — чтобы записать то, о чем они повествуют. Ибо умершие хранят порою страшные тайны, которые могильщик зарыл вместе с ними. Волосы Данте поседели, когда он слушал рассказ графа Уголино, и взгляд его стал так мрачен, щеки покрылись такой мертвенной бледностью, что, когда Вергилий вновь вывел его из ада на землю, флорентийские женщины, догадавшись, откуда возвращается сей странный путник, говорили своим детям, указывая на него пальцем: "Поглядите на этого мрачного, скорбящего человека — он спускался в преисподнюю".
Если оставить в стороне гений Данте и Вергилия, мы вполне сможем сравнить себя с ними, ибо ворота, что ведут в усыпальницу аббатства Сен-Дени и вот-вот распахнутся перед нами, во многом подобны вратам ада: и на них могла быть та же надпись. Так что, будь у нас в руках факел Данте, а проводником нашим — Вергилий, нам недолго пришлось бы бродить среди гробниц трех царствующих родов, погребенных в склепах старинного аббатства, чтобы найти могилу убийцы, чье преступление было бы столь же отвратительно, сколь преступление архиепископа Руджиери, или могилу жертвы, чья судьба так же плачевна, как судьба узника Пизанской башни.
Есть на этом обширном кладбище, в нише слева, скромная гробница, возле которой я всегда в задумчивости склоняю голову. На ее черном мраморе высечены два изваяния — мужчины и женщины. Вот уже четыре столетия они покоятся здесь, молитвенно сложив руки: мужчина вопрошает Всевышнего, чем он Его разгневал, а женщина молит прощения за свою измену. Изваяния эти — статуи безумца и его неверной супруги; целых два десятилетия умопомешательство одного и любовные страсти другой служили во Франции причиной кровавых раздоров, и не случайно на соединившем их смертном ложе вслед за словами: "Здесь покоятся король Карл VI Благословенный и королева Изабелла Баварская, его супруга" — та же рука начертала: "Помолитесь за них".
Здесь, в Сен-Дени, мы и начнем листать темную летопись этого удивительного царствования, которое, по словам поэта, "прошло под знаком двух загадочных призраков — старика и пастушки" и оставило в наследство потомкам лишь карточную игру — этот насмешливый и горький символ неустойчивости империй и незавидности удела человеческого.
В этой книге читатель найдет не много светлых, радостных страниц, зато слишком многие будут нести на себе красные следы крови и черные — смерти. Ибо Богу угодно было, чтобы все на свете окрашивалось в эти цвета, так что он даже превратил их в символ человеческой жизни, сделав ее девизом слова: "Невинность, страсти и смерть".
А теперь откроем нашу книгу, как Бог открывает книгу жизни, на светлых ее страницах: страницы кроваво-красные и черные ожидают нас впереди.
ГЛАВА I
20 августа 1389 года, в воскресенье, к дороге из Сен-Дени в Париж с самого раннего утра стали стекаться толпы людей. В этот день принцесса Изабелла, дочь герцога Этьена Баварского и жена короля Карла VI, впервые в звании королевы Франции совершала торжественный въезд в столицу королевства.
В оправдание всеобщего любопытства надо сказать, что об этой принцессе рассказывали вещи необыкновенные: говорили, что уже при первом своем свидании с нею — было это в пятницу 15 июля 1385 года — король в нее страстно влюбился и с большой неохотой согласился со своим дядей, герцогом Бургундским, отложить приготовления к свадьбе до понедельника.
Впрочем, на этот брачный союз в королевстве смотрели с великой надеждой; известно было, что, умирая, король Карл V изъявил желание, чтобы сын его заключил брак с баварской принцессой, дабы тем самым сравняться с английским королем Ричардом, женившимся на сестре германского короля. Вспыхнувшая страсть юного принца как нельзя более отвечала последней воле его отца; к тому же придворные матроны, осматривавшие невесту, удостоверили, что она способна дать короне наследника, и рождение сына спустя год после свадьбы лишь подтвердило их многоопытность. Не обошлось, разумеется, и без зловещих прорицателей, каковые находятся в начале всякого царствования: они пророчили недоброе, поскольку пятница — день для сватовства неподходящий. Однако ничто пока еще не подтверждало их предсказаний, и голоса этих людей, осмелься они заговорить вслух, потонули бы в радостных криках, которые в день, с коего мы начинаем наш рассказ, невольно рвались из тысяч уст.
Поскольку главные действующие лица этой исторической хроники — по праву рождения или по своему положению при дворе — находились рядом с королевой или следовали в ее свите, мы, с позволения читателя, двинемся сейчас вместе с торжественным кортежем, уже готовым тронуться в путь и ожидающим только герцога Людовика Туренского, брата короля, которого заботы о своем туалете, как говорили одни, или ночь любви, как утверждали другие, задержали уже на целых полчаса. Такой способ знакомства с людьми и событиями хоть и не нов, зато весьма удобен; к тому же в картине, которую мы попытаемся набросать, опираясь на старые хроники, иные штрихи, быть может, будут не лишены интереса и своеобразия.
Мы уже сказали, что в это воскресенье здесь, на дороге из Сен-Дени в Париж, народу собралось такое множество, будто все явились сюда по приказу. Дорога была буквально усеяна людьми, они стояли, тесно прижавшись друг к другу, слившись в единую массу человеческих тел, настолько плотную, что малейший толчок, испытываемый какой-либо ее частью, мгновенно передавался всем остальным, и она начинала колыхаться, подобно тому, как колышется зреющая нива при легком дуновении ветерка.
В одиннадцать часов раздавшиеся впереди громкие крики и пробежавший по толпе трепет возвестили наконец истомленным ожиданием людям, что сейчас должно произойти нечто важное. И действительно, вскоре показался отряд сержантов, палками разгоняющих толпу, а за ним следовали королева Иоанна и ее дочь, герцогиня Орлеанская, для которых сержанты и расчищали путь среди этого людского моря. Чтобы волны его не сомкнулись позади высоких особ, за ними двумя рядами двигалась конная стража — тысяча двести всадников из числа самых знатных парижских горожан. Всадники, составлявшие этот почетный эскорт, были одеты в длинные камзолы зеленого и алого шелка, головы их были покрыты шапками, ленты которых спадали на плечи или развевались на ветру, когда его легкий порыв освежал вдруг знойный воздух, смешанный с песком и пылью, поднимаемой копытами лошадей и ногами идущих пешком. Народ, оттесненный стражей, растянулся по обеим сторонам дороги, так что освободившаяся ее часть представляла собою как бы канал, окаймленный двумя рядами горожан, и по этому каналу королевский кортеж мог двигаться почти без помех, во всяком случае, куда легче, чем это можно было предположить.
В те далекие времена люди выходили встречать своего короля не из простого любопытства: они питали к его особе чувство почтения и любви. И если тогдашние монархи снисходили иногда к народу, то народ еще и в помыслах своих не осмеливался подниматься до них. Подобные шествия и в наше время не обходятся без криков, без площадной брани и вмешательства полиции; здесь же каждый устраивался как мог, люди старались взобраться как можно выше, чтобы удобнее было смотреть.
Мгновенно они усеяли все деревья и крыши в округе, так что не было ни одного дерева, которое от макушки до нижних ветвей не оказалось бы увешанным диковинными плодами; не было ни одного дома, в котором с чердака и до нижнего этажа не появились бы незваные гости. Те же, кто не осмелился карабкаться так высоко, расположились по обочинам дороги; женщины вставали на цыпочки, дети взбирались на плечи своих папаш — словом, так или иначе, но каждый нашел себе местечко и мог видеть происходившее либо поверх конных стражников, либо между ногами их лошадей. Едва утих шум, вызванный появлением королевы Иоанны и герцогини Орлеанской, которые ехали во дворец, где их ожидал король, как у поворота главной улицы Сен-Дени показались долгожданные носилки королевы Изабеллы. Пришедшим сюда людям, как уже было сказано, очень хотелось взглянуть на юную принцессу, которой не исполнилось еще и девятнадцати лет и с которой Франция связывала свои надежды.
Впрочем, первое впечатление, произведенное ею на толпу, возможно, и не вполне подтверждало слух о ее исключительной красоте, который предшествовал появлению Изабеллы в столице. Ибо красота эта была непривычной из-за резкого контраста светлых, отливавших золотом волос и темных, почти черных бровей и ресниц — примет двух противоположных рас, северной и южной, которые, соединившись в этой женщине, наделили ее сердце пылкостью молодой итальянки, а чело отметили горделивым высокомерием германской принцессы[4].
Что же до всего остального в ее облике, то более соразмерных пропорций для модели купающейся Дианы ваятель не мог бы и пожелать. Овал ее лица отличался тем совершенством, которое два столетия спустя стали называть именем великого Рафаэля. Узкое платье с облегающими рукавами, какие носили в те времена, подчеркивало изящество ее стана и безупречную красоту рук; одна из них, быть может, более из кокетства, нежели по рассеянности, свесилась из окна носилок и вырисовывалась на фоне обивки подобно алебастровому барельефу на золоте. В остальном фигура королевы была скрыта; но при одном взгляде на это грациозное, воздушное существо нетрудно было догадаться, что нести его по земле должны ножки сказочной феи. Странное чувство, которое охватывало едва ли не каждого при ее появлении, очень скоро исчезало, и тоща пылкий и нежный взгляд ее глаз обретал ту завораживающую власть, которую Мильтон и поэты, творившие после него, приписывают неповторимой, роковой красоте своих падших ангелов.
Носилки королевы двигались в сопровождении шести знатных вельмож Франции: впереди шли герцог Туренский и герцог Бурбонский. Именем герцога Туренского, которое поначалу может смутить наших читателей, мы называем здесь младшего брата короля Карла VI, юного и прекрасного Людовика Валуа, четыре года спустя получившего титул герцога Орлеанского, титул, который он столь громко прославил своим незаурядным умом, бесчисленными любовными приключениями и выпавшими на его долю горестями; за год до описываемых событий он женился на дочери Галеаса Висконти, прелестной девушке, воспетой поэтами под именем Валентины Миланской, чьей красоты оказалось недостаточно, чтобы удержать подле себя этого златокрылого мотылька. Он и впрямь был самым красивым, самым богатым и самым элегантным вельможей королевского двора. При одном взгляде на этого человека становилось ясно, что все в нем дышит счастьем и молодостью, что жизнь ему дана, чтобы жить, и он действительно живет в свое удовольствие; что на пути его могут встретиться и невзгоды, и несчастья, но он всегда сумеет от них уйти; что голова этого светлокудрого, синеглазого беспечного юноши не создана для того, чтобы долго хранить важную тайну или печальную мысль, ибо как ту, так и другую быстро выболтает этот легкомысленный румяный рот. На герцоге был изумительной красоты наряд, сшитый специально для этого случая, и носил он его с неподражаемым изяществом. Наряд этот состоял из черного на алой подкладке бархатного плаща, по рукавам которого вилась вышитая розовой нитью большая ветка; на ее расшитых золотом стеблях горели изумрудные листья, а среди них сверкали рубиновые и сапфировые розы, по одиннадцати штук на каждом рукаве; петли плаща, похожие на старинный орден французских королей, были обшиты струящейся узорчатой строчкой, наподобие цветов дрока, обрамленных жемчугом; одна пола целиком была заткана золотым изображением лучистого солнечного диска, избранного королем в качестве своей эмблемы, заимствованной у него потом Людовиком XIV; на другой же, той, что привлекала взгляды королевы, ибо в складках ее явно скрывалась какая-то надпись, прочитать которую ей очень хотелось, — на этой поле, повторяем, серебром был выткан связанный лев в наморднике, ведомый на поводке чьей-то протянутой из облака рукою, и стояли слова: "Туда, куда я пожелаю". Это роскошное одеяние дополнял алый бархатный тюрбан, в складки которого была вплетена великолепная жемчужная нить; концы ее свисали вместе с концами тюрбана, и, беседуя с королевой, герцог одной рукой держал поводья своей лошади, а другой перебирал жемчужную нитку.
Что до герцога Бурбонского, то задерживаться на нем мы не станем. Скажем только, что это был один из тех вельможных принцев, которые, будучи потомками или предками выдающихся людей, вписывают в историю и свое имя.
Позади следовали герцог Филипп Бургундский и герцог Беррийский, братья Карла V и дядья нынешнего короля. Тот самый герцог Филипп, что в битве при Пуатье разделил печальную участь короля Иоанна и его лондонское пленение, заслужив на поле брани и в застенке прозвание Смелый, которое дал ему отец и подтвердил потом Эдуард, когда однажды, во время трапезы, виночерпий английского короля налил своему господину прежде, чем королю Франции, за что юный Филипп дал виночерпию пощечину и спросил: "Кто это, любезный, учил тебя прислуживать вассалу прежде, чем сеньору?"
Радом с ним был герцог Беррийский, вместе с герцогом Бургундским правивший Францией после того, как Карл VI лишился рассудка, и своею скупостью содействовавший разорению королевства не меньше, чем герцог Орлеанский — своим расточительством.
Следом за ними шли Пьер Наваррский и граф д’Остреван. Но так как они не принимали заметного участия в событиях, о которых мы намереваемся рассказать, отошлем наших читателей, желающих познакомиться с ними подробнее, к немногочисленным жизнеописаниям, им посвященным.
Следом за королевой, не в носилках, а верхом на роскошно украшенном коне, в сопровождении графа Неверского и графа де Ла Марша медленно двигалась герцогиня Беррийская. И здесь снова одно имя затмит собой другое, и менее заметное померкнет в тени более заметного. Ибо граф Неверский, сын герцога Филиппа и отец Карла, станет однажды Жаном Бургундским. Отца его называли Смелым, сыну дадут прозвание Отважный, а для него самого история уже приготовила имя Неустрашимый.
Графу Неверскому, 12 апреля 1385 года вступившему в брак с Маргаритой де Эно, было в то время не больше двадцати двух лет; невысокого роста, но крепкого сложения, он был очень хорош собой: небольшие светло-серые, как у волка, глаза его смотрели твердо и сурово, а длинные прямые волосы были того иссиня-черного цвета, представление о котором может дать разве что вороново крыло; его бритое лицо, полное и свежее, дышало силой и здоровьем. По тому, как небрежно держал он поводья своей лошади, в нем чувствовался искусный всадник: несмотря на молодость и на то, что он еще не был посвящен в рыцари, граф Неверский успел уже свыкнуться с боевыми доспехами, ибо не упускал случая закалить себя и приучить к трудностям и лишениям. Суровый к другим и к самому себе, нечувствительный к жажде и голоду, холоду и зною, он принадлежал к тем твердокаменным натурам, для которых обычные жизненные потребности ровно ничего не значат. Гордый и заносчивый со знатными и всегда приветливый с людьми простого звания, он неизменно внушал ненависть себе равным и был любим теми, кто стоял ниже его; подверженный самым бурным страстям, но умеющий прятать их в своей груди, защищенной латами, этот железный человек был непроницаем для людских взглядов, и в душе его клокотал невидимый, но сжигавший его вулкан; когда же он считал, что подходящий момент наступил, он неудержимо устремлялся к цели, и горе тому, кого настигала рокочущая лава его ярости. В этот день — только для того, разумеется, чтобы не походить на Людовика Туренского, — граф Неверский был одет подчеркнуто просто: в более короткий, чем предписывала мода, лиловый бархатный камзол без украшений и вышивки, с длинными, с разрезами, рукавами, перетянутый в талии стальным сетчатым поясом с сиявшей на нем шпагой; на груди между отворотами виднелась голубого цвета рубашка с золотым ожерельем вместо воротника; на голове у него был черный тюрбан, складки которого скрепляла булавка, украшенная одним-единственным бриллиантом, но зато это был тот самый бриллиант, который под названием "Саней" составил впоследствии одну из величайших драгоценностей французской короны[5].
Мы столь подробно описали этих двух знатных вельмож, которых неизменно будем видеть возле короля, ибо, наряду с печальным и поэтичным Карлом и с пылкой и страстной Изабеллой, они являлись главными фигурами этого несчастного царствования. Из-за них Франция раскололась на две враждебные партии и обрела как бы два сердца, из которых одно билось во имя герцога Орлеанского, а другое — герцога Бургундского: каждая партия, разделяя любовь и ненависть того, кого она избрала своим предводителем, знала только его любовь и его ненависть, забыв при этом все остальное, в том числе и своего короля, который был их общим господином, и самое Францию, бывшую их общей матерью.
По краю дороги, чуть в стороне, на белой лошади ехала госпожа Валентина, которую мы уже представили читателю в качестве супруги юного герцога Туренского; она покинула свою родную Ломбардию и впервые прибыла во Францию, где ей все было ново и все поражало роскошью. Справа ее сопровождал Пьер де Краон, любимый фаворит герцога Туренского, в одежде, напоминавшей наряд герцога, которую, кстати, тот и заказал для него в знак особой к нему дружбы. Пьер был с герцогом примерно одних лет, так же хорош собою и так же, как герцог, выглядел веселым и беспечным. Однако достаточно было взглянуть на него чуть пристальнее, чтобы в темных его глазах заметить отблеск страстей неукротимых, и понять, что это одна из тех волевых натур, которые всегда добиваются своей цели — продиктована ли она ненавистью или любовью, и что не много проку сулит его дружба, тоща как вражды его следует опасаться.
По левую руку от герцогини шел коннетабль Франции Оливье де Клиссон в железных доспехах, которые он носил с такой же легкостью, с какой другие сеньоры носили свой бархатный наряд. Поднятое забрало его шлема открывало честное, мужественное лицо старого воина, и длинный шрам, перетекавший его лоб — кровавый след сражения при Орэ, — свидетельствовал о том, что своим мечом, украшенным лилиями, человек этот обязан не интригам и не чьему-то благорасположению, но верной и доблестной службе. В самом деле, Клиссон, родившийся в Бретани, воспитание получил в Англии, но восемнадцати лет возвратился во Францию и с тех пор отважно и храбро сражался в рядах королевской армии.
Представив читателю обрисованных выше лиц, остальных участников свиты мы назовем лишь по именам: то были герцогиня Бургундская и графиня Неверская, которых сопровождали Анри де Бар и граф Намюрский. За ними следовала герцогиня Орлеанская верхом на роскошно и со вкусом украшенном коне, которого вели под уздцы Жак Бурбонский и Филипп д’Артуа. Далее ехали герцогиня де Бар с дочерью, сопровождаемые Карлом д’Альбре и сеньором де Куси, одно имя которого наверняка пробудило бы множество воспоминаний, даже если бы мы и не поспешили напомнить здесь его девиз: "Не принц, не граф я, Боже упаси: зовусь я господином де Куси" — самый скромный, а может быть, и самый горделивый из девизов вельмож того времени.
Мы не станем перечислять имена сеньоров, дам и девиц, которые следовали позади, одни верхом, другие в закрытых экипажах: достаточно сказать, что, когда голова процессии с королевой впереди уже вступила в предместье столицы, пажи и оруженосцы, составлявшие ее хвост, еще даже не вошли в Сен-Дени. На всем пути юную королеву встречали ликующими рождественскими возгласами, которыми народ обычно приветствовал своих королей, ибо в те времена, в эпоху глубокой веры, люди не находили слов, полнее выражавших радость, чем слова, напоминавшие о рождении Спасителя. Нет, пожалуй, надобности добавлять, что взоры мужчин были прикованы к Изабелле Баварской и Валентине Миланской, а взоры женщин — к герцогу Туренскому и графу Неверскому.
Подойдя к воротам Сен-Дени, процессия остановилась: здесь для королевы было приготовлено место для первой остановки — нечто вроде синего шелкового шатра с куполом, наподобие небесного свода, усеянного золотыми звездами. Среди плывущих облаков сидели переодетые ангелами дети и тихо напевали нежные мелодии, услаждая слух красивой молодой девушки, изображавшей Богородицу.
На коленях она держала мальчугана — как бы младенца Христа, — который вертел в ручонках крестик, выточенный из крупного ореха, а небо над ним, украшенное гербами Франции и Баварии, озарялось лучами сверкающего золотого солнца, которое, как мы уже сказали, являлось эмблемой короля. Королева была восхищена этим зрелищем и очень хвалила его устроителей. Когда же ангелы окончили песнопения и она вдоволь на все насмотрелась, двери в глубине шатра неожиданно распахнулись и взору предстала превращенная в огромный шатер широкая улица Сен-Дени со всеми ее домами, украшенными полотнищами из комплота и шелка, так что можно было подумать, говорит Фруассар, что ткани эти не стоили ни гроша, словно дело происходило в Александрии или Дамаске.
Королева на мгновение замешкалась; казалось, она не решается вступить в столицу, ожидавшую ее с таким нетерпением и встречавшую с такой любовью. Быть может, некое тайное предчувствие подсказывало этой юной и прекрасной женщине, чье прибытие праздновалось сейчас столь торжественно и пышно, что настанет день — и труп ее с отвращением и проклятиями вынесет из этого же самого города какой-то лодочник, которому смотритель дворца Сен-Поль прикажет передать останки Изабеллы Баварской насельникам монастыря Сен-Дени…
Пока же она продолжала свой путь; заметно было только, что она слегка побледнела, вступая на эту длинную улицу, кишащую народом, которому стоило лишь чуть податься вперед, чтобы раздавить королеву вместе со всей ее свитой.
Однако ничего этого не случилось; горожане оставались на своих местах, и вскоре процессия подошла к фонтану под голубым пологом, расписанным золотыми лилиями; вокруг него на высоких колоннах были вывешены гербы самых знатных французских фамилий; вместо воды из фонтана широкой струей изливалось чудесное вино, сдобренное редчайшими заморскими пряностями, а возле колонн стояли молодые девушки, держа в руках золотые кубки и серебряные чаши, в которых они подносили вино Изабелле и вельможам ее свиты. Желая приветить одну из девушек, королева взяла у нее кубок, поднесла ко рту и тотчас отдала обратно; тогда герцог Туренский быстро выхватил у девушки этот кубок и, прижав его к губам в том самом месте, где его касались губы Изабеллы, разом осушил. Бледные щеки королевы мгновенно вспыхнули, ибо выходка герцога была совершенно недвусмысленной, и, хотя все произошло очень быстро, она не осталась незамеченной. Действительно, в тот же вечер при дворе люди самых различных мнений сходились в том, что герцог поступил весьма дерзко, позволив себе подобную вольность в отношении супруги короля и своего повелителя, а королева выказала необыкновенную к нему снисходительность, только слегка покраснев в знак неудовольствия.
Впрочем, впечатление, произведенное этим происшествием, вскоре было рассеяно новым зрелищем: королевский кортеж прибыл к воротам монастыря Пресвятой Троицы, где заранее воздвигли помост в форме амфитеатра, на котором должна была быть разыграна битва христиан с султаном Са-ла-аддином. Христиане уже стояли строем по одну сторону, сарацины — по другую, и в каждой группе нетрудно было узнать участников этого знаменитого сражения: актеры были облачены в доспехи XIII века с гербами и девизами тех, кого они изображали. В глубине помоста сидел французский король Филипп-Август, а вокруг него стояли двенадцать пэров его королевства. В ту минуту, когда носилки королевы остановились перед помостом, король Ричард Львиное Сердце вышел вперед, преклонил колено перед Филиппом-Августом и испросил у него позволения идти сражаться против сарацинов. Филипп-Август милостиво дал ему свое королевское согласие. Ричард тотчас встал, направился к своим воинам, построил их для боя и тут же повел на неверных. Завязалась жаркая схватка, в которой сарацины были побеждены и обратились в бегство. Часть беглецов спаслась, воспользовавшись тем, что окна соседнего монастыря были на одном уровне с помостом и нарочно оставлены открытыми. Это не помешало победителям захватить еще и много пленных. Король Ричард подвел их к королеве Изабелле, которая попросила даровать им свободу и, сняв с руки золотой браслет, отдала его в награду победителю.
— О, — воскликнул при этом герцог Туренский, склонившись перед королевскими носилками, — если бы знать, что эта награда достанется актеру, я никому не уступил бы роли короля Ричарда!..
Изабелла взглянула было на второй браслет, сверкавший на другой ее руке, но тотчас спохватилась, поняв, что выдает свои мысли, и сказала, обращаясь к герцогу Туренскому:
— Не слишком ли вы легкомысленны, герцог? Играть подобную роль пристало шуту или клоуну, но брату короля она не к лицу.
Герцог Туренский хотел что-то ответить, однако Изабелла подала знак к отправлению и, повернувшись к герцогу
Бурбонскому, заговорила с ним, ни разу не взглянув на своего деверя до тех пор, пока кортеж не прибыл ко вторым воротам Сен-Дени, носившим название Порт-о-Пэнтр и разрушенным в царствование Франциска L Тут были установлены декорации, изображавшие великолепный замок и такой же, как у первых ворот, усыпанный звездами небосвод, на котором величественно восседала Святая Троица: Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой; дети вокруг пели хором торжественные гимны. При появлении королевы распахнулись райские врата и оттуда выпорхнули два прелестных ангелочка с нарисованными крылышками: один — в голубом платьице, другой — в розовом. На головах у них сияли золотые венки, а ножки были обуты в башмачки, расшитые серебром. Ангелы держали в руках ажурную золотую корону с вкрапленными в нее драгоценными каменьями. Приблизившись к королеве, они возложили корону ей на голову, напевая:
Живущая в цветах лилей! Зовет вас госпожой своей Париж и весь французский край — Так пусть об этом знает рай!С этими словами прелестные ангелы вознеслись на небо, и врата за ними закрылись.
Между тем по другую сторону ворот королеву ожидали новые лица, о чем ее потихоньку предупредили, ибо без этой меры предосторожности вид их мог бы, пожалуй, и напугать ее. То были несшие балдахин депутаты шести купеческих гильдий; они издавна пользовались правом при въезде королей и королев Франции в Париж сопровождать их от ворот Сен-Дени до дворца. За депутатами следовали выборные от различных ремесленных цехов, одетые в причудливые костюмы и изображавшие семь смертных грехов — Гордыню, Сребролюбие, Блуд, Гнев, Зависть, Чревоугодие, Леность, а также семь христианских добродетелей — Веру, Надежду, Любовь, Мудрость, Мужество, Справедливость, Воздержание, Чуть поодаль, образуя отдельную группу, стояли Смерть, Чистилище, Ад и Рай. Хотя королева и была заранее предупреждена, маскарад этот подействовал на нее столь неприятно, что она даже зажмурилась. Герцог Туренский, в свою очередь, был весьма недоволен тем, что ему приходился покинуть место рядом с Изабеллой, но выборные от цехов не желали уступать своего права сопровождать королеву от во рот Сен-Дени до дворца, шествуя по обе стороны ее носилок.
Герцог Бурбонский и другие вельможи тем временем уже успели занять свои места в свите. Видя, что герцог Туренский упорно от нее не отходит, Изабелла сказала ему:
— Не угодно ли вам, ваша светлость, самому уступить место этим почтенным людям или же вы ждете моего приказания удалиться?
— Да, ваше величество, — отвечал герцог, — я жду его… я жду взгляда, который дал бы мне силы вам повиноваться!
— Милостивый государь, — шепнула Изабелла, ближе наклонившись к своему деверю, — не знаю, увидимся ли мы сегодня вечером, однако не забудьте, что с завтрашнего дня я не только королева Французская, но еще и королева всех турниров и ристалищ, и что наградой победителю будет мой браслет.
Герцог низко поклонился Изабелле. Те, что стояли вдалеке от места, где происходила описанная сцена, увидели в этом поклоне не более чем один из тех знаков уважения, оказывать которые своей королеве обязан всякий, будь он даже принцем крови; тем же немногим, кто находился ближе и взглядом мог проникнуть в узкий просвет между королевскими носилками и лошадью герцога, показалось, что губы герцога прижались к руке невестки чуть более пылко и задержались чуть дольше, чем это было дозволено этикетом.
Как бы то ни было, но герцог приподнялся в седле, лицо его сияло восторгом и счастьем. Изабелла, опустив на глаза вуаль, украшавшую ее головной убор, в последний раз взглянула сквозь эту прозрачную завесу на герцога; он же пришпорил коня и направился к своей супруге, чтобы занять подле нее место коннетабля Клиссона. В это время шесть депутатов от купеческих гильдий с двух сторон подошли к королевским носилкам, по три с каждой стороны, и подняли над Изабеллой роскошный балдахин; семь христианских добродетелей и семь смертных грехов проследовали за ними, а позади, с приличествующей им важностью, выступали Смерть, Чистилище, Ад и Рай. Процессия торжественно тронулась в путь, но очень скоро это чинное шествие было нарушено довольно странным образом.
На углу улиц Ломбард и Сен-Дени показались два всадника; они сидели верхом на одной лошади и что-то громко кричали; народу собралось такое множество, что можно было только дивиться тому, как этим людям удалось сюда проникнуть; они не обращали никакого внимания на угрозы и брань людей, которых буквально сбивали с ног; дерзость их дошла до того, что они даже не подчинялись полицейским сержантам и стоически сносили удары плетьми, с помощью которых те пытались их задержать, — ни угрозы, ни побои их не останавливали: они продолжали протискиваться вперед, отбиваясь направо и налево. Лошадь их рассекала грудью толпу, как корабль носом рассекает морские волны, и медленно, но неуклонно прокладывала себе путь сквозь людское скопище. В конце концов всадники достигли королевского кортежа, и все надеялись, что тут они остановятся и пропустят его. Но в ту самую минуту, когда мимо них проследовала королева Изабелла, один из всадников, казалось, дал своему товарищу, державшему поводья, какое-то приказание. Торопясь это приказание выполнить, всадник тотчас ударил лошадей двух вооруженных стражников палкой: одну по крупу, другую по голове. Одна лошадь рванулась вперед, вторая отпрянула назад, так что между ними образовалось свободное пространство. Воспользовавшись этим, всадники мигом устремились к процессии, проскочили в двух шагах от герцогини Туренской, лошадь которой, испугавшись, наверняка сбросила бы герцогиню, если бы де Краон вовремя не схватил животное за удила, и кинулись к королеве Изабелле, сбивая с ног и опрокидывая наземь Смерть и Чистилище, Ад и Рай, семь смертных грехов и христианские добродетели. Приняв двух всадников за злоумышленников или бесноватых, толпа подняла крик, но всадники тем временем уже успели приблизиться к королевским носилкам, преследуемые герцогами Туренским и Бурбонским, которые, опасаясь дурных намерений со стороны неизвестных, приготовились в случае чего защитить королеву.
Изабеллу тоже изрядно встревожил поднявшийся шум. Причина его была ей еще неведома, когда между депутатами от купечества, несшими над ее головой балдахин, она вдруг заметила виновников возникшего беспорядка. Изабелла откинулась на своем сиденье, но в эту минуту один из двух всадников, седевший позади, на крупе лошади, шепнул ей что-то вполголоса, приподнял шляпу, достал большую золотую цепь, украшенную крупными бриллиантами в виде лилий, быстро надел ее на шею королеве, которая любезно поблагодарила за подарок, и, пришпорив коня, поскакал прочь. Почти в то же самое время возле королевы появились герцог Туренский и герцог Бурбонский. Ничего не заметив, кроме того что к королеве вплотную подъехала лошадь с двумя всадниками, они обнажили шпаги и стали кричать: "Смерть, смерть злодеям!*’ Народу вокруг было такое множество, что в поимке двух неизвестных можно было не сомневаться, тем паче что выбраться с улицы Сен-Дени всадникам стоило не меньшего труда, чем на нее попасть; все были насторожены и ждали катастрофы. и тут королева, поняв, что происходит, приподнялась на подушках, простерла руки к обоим герцогам и закричала:
— Постойте, что вы делаете? Ведь это же король!..
Герцоги мгновенно остановились. Боясь, как бы с королем не случилось чего худого, они встали на стременах и протянули обнаженные шпаги в сторону толпы с громкими возгласами: ' Это король! Это король!" Потом, сняв шляпы, воскликнули: "Честь и слава королю!"
Король — ибо это был действительно Карл VI, сидевший на коне позади Карла де Савуази, — в ответ на приветствия откинул капюшон, и по его длинным светло-русым волосам, по голубым глазам, несколько крупному рту с великолепными белыми зубами, и особенно по всей его изящной и благородной осанке, народ узнал своего монарха, своего короля, которого он наперед, еще в день восшествия Карла на престол, нарек Благословенным и за которым сохранил это имя, несмотря на все невзгоды и бедствия, ознаменовавшие его царствование.
Приветственные возгласы "Да здравствует король!" раздались со всех сторон: пажи и оруженосцы стали размахивать штандартами своих сеньоров, дамы махали шляпами и платками; огромная процессия, которая, подобно гигантской змее, ползущей по оврагу, растянулась вдоль всей улицы Сен-Дени, заметно оживилась, все разом подались вперед, ибо каждому хотелось увидеть короля. Но, воспользовавшись тем, что он был узнан и почтение к его особе заставило толпу расступиться, Карл успел уже скрыться из виду.
Прошло не менее получаса, прежде чем порядок и спокойствие, нарушенные неожиданным происшествием, воцарились вновь. Участники процессии были так возбуждены, что не сразу заняли свои места. В суматохе, вызванной заминкой, Пьер де Краон язвительно заметил герцогине Валентине, что теперь только ее супруг, пожалуй, и задерживает шествие: займи он свое место рядом с нею, королевские носилки тронулись бы в путь, а за ними и вся процессия, но герцог по-прежнему разговаривает с королевой. Хотя герцогиня и пыталась ответить на это улыбкой, но из ее груди вырвался затаенный вздох и взор ее подернулся печалью.
— Мессир Пьер, — сказала она, напрасно стараясь скрыть свое волнение, — почему бы вам не обратиться с этими словами к самому герцогу? Ведь вы же такие друзья!
— Без вашего приказания, сударыня, я ни за что этого не сделаю: разве его возвращение не лишит меня счастья быть вашим телохранителем?
— Единственный мой защитник и хранитель — это герцог Туренский. И раз уж вы ждете моего приказания, то пойдите и скажите ему, что я прошу его вернуться.
Пьер де Краон поклонился и направился к герцогу передать просьбу его супруги. Когда они вместе приближались к герцогине Валентине, в толпе послышался пронзительный крик: какой-то девушке вдруг стало дурно. В подобных обстоятельствах такое случается, и посему высокие особы, о коих идет у нас речь, не обратили на это ни малейшего внимания. Даже не взглянув в ту сторону, откуда донесся крик, они подъехали к герцогине Туренской и заняли свои места рядом с нею. Процессия, казалось, только этого и ждала, ибо она тотчас же тронулась в путь. Однако очень скоро произошла новая заминка.
У ворот Шатле, на возвышении, был построен деревянный, раскрашенный под камень замок с двумя круглыми сторожевыми вышками, на которых находились вооруженные часовые; большое помещение в нижнем этаже было открыто взору публики, так как постройка не имела наружной стены; тут стояло ложе, убранное так же роскошно, как королевское ложе во дворце Сен-Поль, а на нем возлежала молодая девушка, олицетворявшая св. Анну.
Вокруг замка был насажен целый лес пышных зеленых деревьев, и по этому лесу бегало множество зайцев и кроликов; стаи разноцветных птиц перелетали с ветки на ветку, к глубочайшему удивлению зрителей, недоумевавших, каким образом удалось приручить столь пугливые создания. Но каков же был всеобщий восторг, когда из этого леса вышел прекрасный белый олень ростом с оленя из королевского зверинца. Он был так искусно сделан, что его вполне можно было принять за настоящего: спрятанный внутри человек помогли особою устройства привода: движение его глаза рот, ноги. Рога у оленя были позолочены, на голове сияла коре л — точная копия королевской, украшал герб французского короля в виде щита с тремя золотыми лилиями на голубом фоне. Гордой, величавой пост у пью благородное животное приблизилось к ложу Правосудия, схватило меч, служащий его символом, и потрясло им в воздухе. В ту же минуту из леса напротив появились лев и орел, олицетворявшие Насилие, и попытались завладеть священным мечом; но в это время из леса выбежали двенадцать девушек в белых одеяниях, символизирующих Веру; каждая держала в одной руке золотое ожерелье, в другой — обнаженную шпагу; они окружили прекрасного оленя и защитили его. После нескольких слабых попыток осуществить свой замысел лев и орел были побеждены и возвратились обратно в лес. Живая стена, охранявшая Правосудие, расступилась, и олень, подойдя к носилкам королевы, покорно опустился перед нею на колени. Королева ласково и нежно погладила оленя, как обыкновенно гладила животных в зверинце: она сама и вся се свита сочли это представление очень забавным и милым.
Между тем уже стемнело, а процессия двигалась очень медленно: разнообразные увеселения на всем пути от Сен-Дени сильно ее задержали. Наконец подошли к собору Нотр-Дам, куда направилась королева. Когда осталось пройти только мост Менял и никто уже не ждал ничего нового, вдруг высоко-высоко над головами, там, где кончаются башни собора, появился человек, одетый ангелом. Он шел по тонкой, едва заметной глазу проволоке, держа в каждой руке по зажженному факелу, и каким-то чудом словно паря над домами, выделывал замысловатые пируэты, пока не опустился на крышу одного из строений, окружавших мост[6]. Когда он оказался перед королевой, она запретила ему продолжать опасные трюки, но он, понимая, чем вызван ее запрет, не посчитался с ним и, изловчившись, дабы не оказаться спиной к своей повелительнице, снова поднялся на вершину собора и исчез в том же самом месте, откуда появился. Королева полюбопытствовала, кто этот столь ловкий и гибкий человек, и ей объяснили, что он генуэзец по происхождению, большой мастер на такого рода трюки.
Во время этого последнего представления в ожидании королевского кортежа на мосту Менял собралось множество продавцов птиц, и в ту минуту, когда королева проезжала по мосту, они раскрыли клетки и выпустили пернатых на волю. Таков был старинный обычай. Он выражал неизменную надежду народа на то, что новое царствование принесет ему новые вольности; обычай этот теперь забыт, но надежда в людях жива и поныне.
Возле собора королеву встречал епископ Парижский. Он вышел на ступени храма, облаченный в митру и епитрахиль; вместе с ним были высшие священники и представители Университета, коему прозвание старшего детища короля давало право быть представленным на коронации. Королева сошла с носилок, а следом за нею и дамы ее свиты; кавалеры поручили лошадей своим пажам и слугам, и, сопровождаемая герцогами Туренским, Беррийским, Бургундским и Бурбонским, Изабелла вошла в собор. Впереди шествовали епископ и духовенство, стройным и торжественным хором вознося хвалу Господу Богу и Пречистой Деве Марии.
Приблизившись к главному алтарю, королева Изабелла опустилась на колени и, сказав речь, передала в дар собору четыре золоченых покрывала и венец, который возложили на нее ангелы у вторых ворот Сен-Дени. Жан де Ла Ривьер и Жан Лемерсье, в свой черед, преподнесли ей венец, превосходящий первый красотой и ценностью: он очень напоминал венец, который украшал голову короля, когда тот восседал на троне.
Держа венец за стебель лилии, епископ и четыре герцога бережно возложили его на голову Изабеллы. Со всех сторон раздались ликующие крики, ибо именно с этой минуты принцесса Изабелла действительно становилась королевой Французской.
Когда королева вместе с вельможами вышла из собора, все вновь заняли свои места — кто в носилках, кто в экипаже, кто на лошади; по обеим сторонам королевского кортежа шестьсот служителей несли шестьсот свечей, так что на улице было светло как днем. Наконец королеву ввели в парижский дворец, где ее ожидал король вместе с королевой Иоанной, сидевшей по правую руку от него, и герцогиней Орлеанской, занимавшей место по левую. Представ перед Карлом, королева опустилась на одно колено, так же как сделала это в соборе, давая тем самым понять, что Бога она почитает своим владыкой на небе, а короля — на земле. Король поднял ее и поцеловал; послышались возгласы радости и ликования, ибо при виде их, таких юных и красивых, всем почудилось, будто с небес спустились два ангела-хранителя Французского королевства.
Тут вельможи удалились из монарших покоев, и во дворце остались только члены королевской семьи; народ же не покидал площади до тех пор, пока за последним вельможей не проследовал из дворца последний слуга. После этого дворцовые двери закрылись, огни, освещавшие площадь, мало-помалу угасли, и толпа растеклась по множеству расходящихся во все стороны улиц, которые, подобно кровеносным сосудам, несут токи жизни столичным окраинам; вскоре радостное оживление превратилось в слабый гул, но и он понемногу утих. Спустя час все уже погрузилось во мрак и тишину, так что слышен был лишь смутный глухой шум, в котором сливаются неясные шорохи ночи, похожие на дыхание спящего великана.
Мы столь подробно описали въезд королевы Изабеллы в Париж, лиц, ее сопровождавших, и устроенные по сему случаю торжества не только для того, чтобы дать читателю понятие о нравах и обычаях того времени; мы хотели также приоткрыть ему пока еще слабые и робкие, подобно рекам в своих истоках, роковые страсти и смертельную вражду, которые в ту пору только зарождались у трона: теперь мы увидим их бушующий ураган, увидим, как в своем безумии пронеслись они неудержимым вихрем над французской землей, оставив на ней глубокий след и принеся тяжкие бедствия этому несчастному царствованию.
ГЛАВА II
Вряд ли найдется такой романист или историк, которому удалось бы избежать метафизических преувеличений, когда речь идет о ничтожных причинах, порождающих грандиозные последствия. Ибо, проникая в глубины истории или сокровеннейшие тайники человеческого сердца, порою с ужасом дивишься тому, до чего легко и просто самое, казалось бы, неприметное событие в ряду множества других неприметных событий, составляющих нашу жизнь, может потом обернуться катастрофой для отдельного человека, а то и целого государства. Вот почему поэты и философы, как в кратер потухшего вулкана, самозабвенно погружаются в изучение уже свершившейся катастрофы, прослеживая все ее перипетии и доискиваясь до самых ее истоков. При этом надо заметить, что люди, склонные к такого рода занятию, долго и с увлечением ему предающиеся, рискуют мало-помалу совершенно переменить свои воззрения и, в зависимости от того, ведет ли их за собой светоч знания или пламенная вера, превратиться из атеистов в истинно верующих либо из верующих в атеистов. Ибо в причудливом сплетении событий одни видят лишь прихотливую игру случая, другие же надеются открыть мудрое вмешательство десницы Божьей; одни, подобно Уго Фасколо, говорят: "Рок", другие же вслед за Сильвио Пеллико, твердят: "Провидение"; но этим двум словам в нашем языке абсолютно равнозначны два других слова: "отчаяние" и "смирение".
Пренебрежение наших современных историков этими мелкими подробностями, этими любопытнейшими деталями, разумеется, и привело к тому, что изучение французской истории стало для нас делом скучным и утомительным[7]; самое интересное в устройстве человеческой машины — не жизненно важные ее органы, а мускулы, которым эти органы сообщают силу, и сложное переплетение мельчайших сосудов, питающих эти органы кровью.
Вместо подобной критики, которой нам самим хотелось бы избежать, нас, возможно, упрекнут в обратном: это связано с нашим убеждением в том, что как в материальном строении природы, так и в нравственной жизни человека, как в развитии живых существ, так и в чередовании исторических событий есть некий порядок, и ни одну из ступеней лестницы Иакова миновать невозможно, ибо всякая живая тварь связана с другими тварями, всякая вещь — с вещью, ей предшествующей.
Итак, по мере сил мы будем стараться, чтобы нить, соединяющая неприметные события с великими катастрофами, никогда не рвалась в наших руках, так что читателю останется лишь следовать за ней, чтобы пройти вместе с нами по всем закоулкам лабиринта.
Мы сочли необходимым предварить этим замечанием главу, которая на первый взгляд может показаться неуместной после той, что только что прочитана, и никак не связанной с теми, которые последуют далее. Правда, читатель очень скоро поймет свое заблуждение, но мы уже научены горьким опытом и опасаемся, как бы нас не стали судить поспешно, не успев ознакомиться с целым.
Если читатель готов пройтись вместе с нами по безлюдным парижским улицам, описанным в конце предыдущей главы, мы перенесемся с ним на угол улиц Кокинер и Сежур. Едва очутившись здесь, мы тотчас заметим, что из потайной двери дома герцога Туренского, ныне дома Орлеанов, вышел человек; он был закутан в широкий плащ, капюшон которого полностью скрывал его лицо: человек этот не желал быть узнанным. Остановившись, чтобы сосчитать удары часов на башне Лувра — они пробили десять раз, — незнакомец, должно быть, решил, что время опасное: на всякий случай он вынул шпагу из ножен, проверил, достаточно ли она прочна, и, удовлетворенный, беспечно зашагал вперед, острием шпаги высекая искры из мостовой и напевая вполголоса куплет старинной песенки.
Последуем же за ним улицей Дез-Этюв, однако не будем спешить, ибо у Трагуарского креста он останавливается и читает короткую молитву, затем вновь пускается в путь, идет вдоль широкой улицы Сент-Оноре, продолжая напевать свою песенку с того места, на котором ее прервал, и напевая все тише по мере приближения к улице Феронри; отсюда он уже молча следует вдоль ограды кладбища Невинно убиенных младенцев; пройдя три четверти ее длины, он быстро, под прямым углом, пересекает улицу, останавливается перед маленькой дверью и трижды тихонько стучит в нее. Стук его, хоть и очень глухой, по всей вероятности, был услышан, ибо на него последовал вопрос:
— Это вы, мэтр Луи?
На утвердительный ответ незнакомца дверь отворилась и захлопнулась вновь, едва только он переступил порог дома.
Хотя поначалу казалось, что человек, которого назвали мэтром Луи, очень спешит, он тем не менее остановился в сенях и, вложив шпагу в ножны, сбросил на руки открывшей ему дверь женщине свой широкий плащ. Одет он был просто, но элегантно: на нем был костюм конюшего из богатого дома. Костюм этот состоял из черной бархатной шапочки, такого же цвета бархатного камзола с разрезами от кисти до плеча на рукавах, сквозь которые виднелась рубашка зеленого шелка, и узких фиолетовых панталон; на них была вышита герцогская корона, а под ней — гербовый щит с тремя золотыми лилиями.
Хотя в передней не было ни огня, ни зеркала, мэтр Луи, скинув плащ, занялся своим туалетом и, лишь поправив камзол, чтобы он сидел по фигуре, и убедившись, что белокурые его волосы лежат гладко и ровно, он ласково произнес:
— Добрый вечер, кормилица Жанна. Ты надежный сторож, спасибо тебе. Что поделывает твоя прелестная госпожа?
— Ждет вас.
— Вот я и пришел. Она у себя, не правда ли?
— Да, мэтр Луи.
— А ее отец?
— Уже почивает.
— Превосходно.
В эту минуту носок его башмака коснулся первой ступеньки винтовой лестницы, и, хотя было темно, мэтр Луи уверенно стал подниматься наверх, как человек, хорошо знающий дорогу. На втором этаже он увидел свет в дверном проеме, и, подойдя к двери и слегка толкнув ее рукой, оказался в комнате, обставленной скромно и просто.
Он вошел на цыпочках, так что его даже не услышали, и потому какое-то время мог наблюдать представшее его взору трогательное зрелище. Около кровати с витыми колонками, занавешенной зеленым узорчатым штофом, стоя на коленях, молилась молодая девушка; на ней было белое платье с ниспадающими до пола рукавами, скрывавшими округлые белые, с изящными тонкими пальцами руки. Длинные русые волосы, падая ей на плечи, подобно золотистой вуали облегали ее тонкий стан и касались самого пола. Легкое одеяние девушки было так просто, так воздушно, что, если бы не сдержанные рыдания, выдававшие в ней земное существо, рожденное смертной женщиной и созданное для страданий, можно было бы подумать, что она принадлежит иному миру.
Услышав эти рыдания, молодой человек вздрогнул; девушка обернулась. При виде ее печального и бледного лица он остался недвижим.
Тоща она встала и медленно пошла ему навстречу; он молча, с глубоким изумлением смотрел на нее; остановившись в нескольких шагах от него, девушка опустилась на одно колено.
— Что это значит, Одетта? — удивился он.
— Иначе и не может вести себя бедная девушка в присутствии столь знатного вельможи, как вы, — ответила она, склонив голову.
— Уж не бредишь ли ты?
— Дай Бог, сударь, чтобы это был бред и чтобы, очнувшись, я вновь оказалась такой, какой была до встречи с вами: не ведающей слез, не знающей любви.
— Да ты с ума сошла, право, или кто-нибудь сказал тебе неправду. Что случилось?
С этими словами он обнял молодую девушку и поднял ее с пола; она отстранила его обеими руками, однако не смогла вырваться из его объятий.
— Нет, сударь, я не сошла с ума, — продолжала она, больше не пытаясь высвободиться, — и никто не говорил мне неправды: я сама вас видела.
— Где же?
— Во время торжественного шествия, сударь. Вы говорили с королевой, я вас узнала, хотя одеты вы были роскошно.
— Ты ошиблась, Одетта, тебя обмануло сходство.
— Сперва мне тоже так показалось, я была уже готова поверить! Но к вам подошел другой вельможа, и в нем я узнала того, кто позавчера приходил сюда вместе с вами, вы называли его вашим другом и говорили, что он, как и вы, тоже служит у герцога Туренского.
— Пьер де Краон?
— Да, кажется, мне называли это имя…
Немного помолчав, она с грустью продолжала:
— Вы, сударь, меня не видели, потому что смотрели только на королеву; вы не слышали, как я вскрикнула, когда мне вдруг стало дурно и я подумала, что умираю, ибо вы слышали только голос королевы… И это понятно: она так красива!
О… Боже мой, Боже!..
При этих словах бедняжка горько разрыдалась.
— Послушай, Одетта, — сказал молодой человек, — не все ли равно, кто я, если я тебя люблю?
— Не все ли равно?! — воскликнула девушка, пытаясь высвободиться из его рук. — Вы спрашиваете, не все ли равно? Я вас не понимаю, сударь.
Словно обессиленная, она склонила голову ему на грудь.
— Что стало бы со мною, — говорила она, — если бы, посчитав, будто мы с вами ровня, я поверила вашим мольбам, поверила в то, что вы женитесь на мне, и уступила? Сегодня вечером вы наверняка нашли бы меня мертвой. Но вы очень быстро меня забыли бы, ведь королева так прекрасна!..
— Ты знаешь, Одетта, я и вправду тебя обманывал, выдавая себя за простого оруженосца: на самом же деле я герцог Туренский.
Одетта глубоко вздохнула.
— Но скажи, — продолжал он, — разве богатого и блестящего вельможу, каким ты видела меня вчера, ты любишь меньше, чем простого бедняка, каким видишь сегодня?
— Я не люблю вас, сударь…
— Как?! Ты же уверяла меня…
— Я могла бы любить оруженосца Луи, он был бы под стать бедной Одетте из Шан-Дивер, ради него я готова с радостью отдать свою жизнь. Чувство долга может заставить меня отдать ее и ради герцога Туренского — только на что она высокородному супругу герцогини Валентины Миланской, доблестному рыцарю королевы Изабеллы?..
Герцог хотел было ответить, но в эту минуту в комнату вбежала перепуганная кормилица.
— О, бедное мое дитя! — бросилась она к Одетте. — Что они хотят с вами сделать!
— Что такое? — спросил герцог.
— Мэтр Луи, за мадмуазель пришли какие-то люди…
— Откуда они?
— Из Туренского дворца.
— Из дворца? — нахмурился герцог и бросил взгляд на Одетту. — Кто же прислал их? — продолжал он, недоверчиво глядя на кормилицу.
— Герцогиня Валентина Миланская.
— Моя жена?! — воскликнул герцог.
— Его жена?.. — в изумлении повторила Жанна.
— Да, его жена, — отвечала Одетта, опершись рукою на плечо кормилицы. — Перед тобою брат короля. У него есть жена, и, смеясь, он, должно быть, сказал ей: "На улице Феронри, неподалеку от кладбища Невинно убиенных младенцев, живет бедная девушка, к которой я прихожу каждый вечер, когда ее старый отец… Боже, как она меня любит!" — Одетта горько рассмеялась. — Вот что он ей сказал. И жена его, разумеется, хочет меня видеть.
— Одетта! — резко оборвал ее герцог. — Пусть я умру, если то, что ты говоришь, правда. Я предпочел бы потерять все свое состояние, только не это. Клянусь тебе, я узнаю, кто проник в нашу тайну, и горе тому, кто так коварно подшутил надо мной!
С этими словами герцог бросился к двери.
— Сударь, куда вы? — остановила его Одетта.
— Никто, кроме меня, не вправе распоряжаться в этом доме, и я прикажу людям, которые посмели сюда прийти, немедленно убираться прочь!
— Вы вольны делать что угодно, сударь, но ведь эти люди узнают вас. Они скажут герцогине, что вы здесь, о чем она, возможно, и не догадывается. Герцогиня сочтет меня виноватой куда больше, чем это есть на самом деле, и уж тогда мне не ждать пощады!
— Разве ты пойдешь в Туренский дворец?
— Непременно пойду. Я встречусь с вашей женой и сама во всем ей признаюсь. Я стану перед ней на колени, и она простит меня. И вас, сударь, она тоже простит, даже еще скорее…
— Поступай, как знаешь, Одетта, — сказал герцог, — ты всегда права, мой ангел.
С печальной улыбкой Одетта знаком приказала Жанне подать накидку.
— Как же ты доберешься до дворца?
— Эти люди явились в карете, — ответила Жанна, набрасывая накидку девушке на плечи.
— Все равно я буду охранять тебя! — воскликнул герцог.
— До сих пор, сударь, меня хранил Господь, и, я надеюсь, Он и впредь будет моим хранителем.
С этими словами Одетта почтительно поклонилась герцогу и, уже спускаясь по лестнице, сказала, обращаясь к ожидавшим ее людям:
— Господа, я готова, ведите меня, куда вам угодно.
Герцоге минуту постоял в оцепенении там, где его оставила Одетта. Потом, выйдя из комнаты, он сбежал вниз по лестнице к наружной двери и ненадолго задержался у порога, глядя вслед удалявшейся карете. Увидев, что она направилась к улице Сент-Оноре, сам он помчался бегом по улице Сен-Дени, потом по улице О-Фер и, пересекши хлебный рынок, оказался у своего дома как раз в ту минуту, когда карета въехала в улицу Дез-Этюв. Убедившись, что он ее обогнал, герцог проник в дом через ту самую потайную дверь, из которой вышел, и бесшумно проскользнул в одну из комнат, помещавшуюся радом со спальней герцогини, откуда он в окошко мог наблюдать все, что там происходило.
Герцогиня Валентина стояла посреди комнаты в гневе и нетерпении: при малейшем шорохе она бросала взгляд на дверь, и полукружья великолепных темных бровей, украшавших ее лицо, когда оно было спокойно, сейчас почти смыкались у переносицы. Одета она была с большой роскошью, в лучшие свои наряды. Однако же она то и дело подходила к зеркалу, стараясь придать своим чертам то выражение мягкости и доброты, которое составляло главную прелесть всего ее облика; потом она добавляла к прическе еще какое-нибудь драгоценное украшение, ибо ей хотелось раздавить, уничтожить дерзнувшую соперничать с нею женщину под тяжестью двойного гнета: и высоким своим саном, и своей неотразимой красотой.
Наконец герцогиня услышала шум в соседней комнате; прислушавшись, она в поисках опоры схватилась за высокую спинку резного кресла; в глазах у нее потемнело, она почувствовала, что колени ее дрожат. В эту минуту дверь отворилась, и в спальню вошел слуга, доложив, что девушка, которую герцогиня желала видеть, ждет милостивого разрешения войти. Герцогиня знаком показала, что готова ее принять.
Свою накидку Одетта оставила в прихожей и явилась в том скромном наряде, в каком мы ее видели; только волосы она заплела в длинную косу, и, так как ей нечем было заколоть ее, коса ниспадала на грудь и спускалась до самых колен. Одетта остановилась у двери, которая тотчас затворилась за ней.
Перед этим чистым и светлым видением герцогиня замерла в неподвижности: она была поражена скромностью и достоинством посетительницы, которую воображала себе, разумеется, совсем иною; почувствовав, что начать разговор следует ей, ибо она захотела этой встречи, герцогиня сказала мягким, прерывающимся от волнения голосом:
— Входите же, входите…
Одетта прошла вперед, потупив глаза, но лицо ее было спокойно; остановившись в трех шагах от герцогини, она опустилась на одно колено.
— Стало быть, это вы хотели отнять у меня любовь герцога? — обратилась к ней герцогиня. — И после этого всего вы полагаете, что достаточно вам преклонить передо мною колени и я вас прощу?
Одетта быстро поднялась; лицо ее пылало:
— На колени, сударыня, я встала вовсе не для того, чтобы вы простили меня; по воле Всевышнего я не чувствую перед вами никакой вины. Я опустилась на колени, потому что вы знатная принцесса, а я всего лишь бедная девушка. Но теперь, отдав почести вашему высокому сану, я буду говорить с вами стоя; спрашивайте, ваше высочество, я готова отвечать.
Герцогиня никак не ожидала встретить такое спокойствие; она поняла, что внушить его могла лишь невинность и лишь бесстыдство могло помочь его разыграть. Она видела перед собой прекрасные синие глаза, такие добрые и такие ясные, что казалось, будто они созданы для того, чтобы через них проникать в самые глубины сердца, и сердце это, чувствовала герцогиня, чисто, как сердце младенца. Герцогиня Туренская была добра, первый приступ итальянской ревности, заставивший ее действовать и говорить, понемногу утих; она протянула Одетте руку и сказала ей ласково и нежно:
— Пойдемте.
Эта перемена в тоне и поведении герцогини произвела в душе девушки внезапный переворот. Одетта приготовилась к тому, чтобы встретить гнев, но не снисхождение. Она взяла протянутую ей руку и прильнула к ней губами.
— О!.. — воскликнула она, рыдая. — Клянусь вам, тут нет моей вины. Он пришел к моему отцу как простой оруженосец герцога Туренского — якобы для того, чтобы купить лошадей своему господину. Я увидела его, увидела!.. Он так прекрасен! Я глядела на него без опаски, потому что считала себе ровней. Он приходил ко мне, беседовал со мною. Ни разу в жизни не слыхала я такого сладостного голоса, разве что когда была ребенком и во сне мне являлись ангелы. Я ничего не знала: не знала, что он женат, что он дворянин, герцог. Знай я, что это ваш супруг, сударыня, и что вы так прекрасны, я бы сразу догадалась, что он надо мною смеется. Но теперь мне ясно все: он никогда не любил меня, и… и я его больше не люблю…
— Бедное дитя! — воскликнула Валентина, глядя на девушку. — Бедное дитя: она думает, что ее любили и бросили!..
— Я не сказала, что забуду его, — грустно промолвила Одетта. — Я сказала, что не буду больше его любить, потому что любить дозволено только того, кто тебе равен и чьей женою ты можешь стать. О, вчера, когда я увидела его во время этого великолепного шествия, в роскошном наряде!.. Когда в каждой его черте я узнавала оруженосца Луи, того, которого считала своим, когда я узнала в нем герцога Туренского, который принадлежит вам, сударыня!.. Клянусь, мне почудилось, будто это какое-то наваждение, я не верила своим глазам. Он о чем-то говорил, я затаила дыхание, я замерла, чтобы слышать его голос… Он беседовал с королевой. О, королева!..
Одетта вздрогнула, и герцогиня вдруг побледнела.
— Вы не испытываете к ней неприязни? — спросила Одетта с выражением неизъяснимой скорби.
Герцогиня Валентина поспешно приложила руку к губам девушки.
— Тише, тише, — остановила она ее. — Изабелла — наша повелительница: она ниспослана нам Богом, и мы должны ее любить.
— То же самое сказал мне и мой отец, когда в тот день я, обессиленная, вернулась домой и призналась, что не люблю королеву, — вздохнула Одетта.
Герцогиня задержала на девушке взгляд, исполненный глубочайшей доброты и ласки. В это мгновение Одетта робко подняла глаза. Взгляды двух женщин встретились: герцогиня открыла ей свои объятия, но Одетта бросилась к ее ногам и стала целовать колени.
— Теперь мне больше нечего вам сказать, — ответила герцогиня Валентина. — Обещайте же впредь его не видеть, вот и все.
— К великому моему несчастью, сударыня, я не могу вам этого обещать, ведь герцог богат и могуществен: останусь ли я в Париже, уеду ли, он сумеет меня найти. Вот почему я не осмеливаюсь обещать вам больше его не видеть, но могу поклясться, что умру, если увижу его вновь.
— Вы ангел, — сказала герцогиня, — и если вы пообещаете молиться за меня Богу, я готова поверить, что счастье на этой земле для меня еще возможно.
— Молиться за вас Богу, сударыня! Да разве вы не из тех обласканных судьбою принцесс, которым покровительствуют добрые феи? Вы молоды, красивы, могущественны, и вам дозволено его любить.
— Тогда молите Бога, чтобы он любил меня.
— Я постараюсь, — ответила Одетта.
Герцогиня взяла со стола маленький серебряный свисток. Вошел тот же самый слуга, который доложил о приходе Одетты.
— Отведите ее домой, — приказала герцогиня, — да смотрите, чтобы с ней ничего не случилось. Одетта, — ласково обратилась она к девушке, — если когда-нибудь вам понадобятся помощь, защита и покровительство, вспомните обо мне и приходите.
С этими словами она протянула ей руку, как сестре.
— Отныне, сударыня, в жизни мне нужно совсем немного, но поверьте, что ваша помощь мне не понадобится.
Одетта низко склонилась перед герцогиней и вышла.
Оставшись одна, герцогиня села в кресло и, опустив голову, глубоко задумалась. Она просидела несколько минут, погрузившись в свои мысли, когда дверь в ее комнату тихо отворилась. Герцог вошел неслышно и, приблизившись к жене так, что она этого даже не заметила, оперся о спинку ее кресла; затем, видя, что она его не замечает, он снял с шеи великолепное жемчужное ожерелье, поиграл им над головой герцогини и бросил ей на плечо. Валентина вскрикнула и, подняв глаза, увидела мужа.
Она окинула его быстрым, пронзительным взглядом. Но герцог ожидал этого и ответил ей спокойной улыбкой человека, который понятия не имеет о том, будто что-то произошло. Более того: когда герцогиня опустила голову, он нежно взял ее за подбородок и попытался снова заставить взглянуть на него.
— Чего вы от меня хотите, сударь? — спросила Валентина.
— Ну разве не позор для восточного монарха?! — воскликнул герцог, перебирая пальцами ожерелье, которое только что подарил своей супруге. — Ожерелье это прислал мне венгерский король Сигизмунд Люксембургский, считая его чудом. Он думает, что сделал мне царский подарок, а у меня есть жемчужина белее и драгоценнее этих.
Валентина глубоко вздохнула, но герцог, казалось, этого не заметил.
— Знаете ли вы, моя прекрасная герцогиня, что красавицы, подобной вам, я не встречал? На мою долю выпало счастье обладать несравненным сокровищем! На днях мой дядя, герцог Беррийский, так расписывал мне глаза королевы, которые я, по правде сказать, и не приметил, что вчера, находясь от нее поблизости, я воспользовался случаем и внимательно их разглядел…
— И что же? — напряглась Валентина.
— А вот что: однажды — не припомню сейчас, где это было, — я видел пару глаз, которые вполне могли бы соперничать с ее глазами. Взгляните-ка на меня! Да-да, это было в Милане, во дворце герцога Галеаса. Глаза эти сверкали в обрамлении прекраснейших черных бровей, прекраснее любых, когда-либо изображенных итальянским художником. И принадлежали они некоей Валентине, ставшей супругой какого-то герцога Туренского, который, признаться, недостоин такого счастья.
— И вы думаете, он этим счастьем дорожит? — спросила Валентина, обратив к супругу взгляд, исполненный грусти и любви.
Герцог взял ее руку и прижал к сердцу. Валентина попыталась ее отнять; герцог задержал руку жены в своих и, сняв с пальца великолепный перстень, надел его ей на палец.
— Что это за перстень? — спросила Валентина.
— Он принадлежит вам по праву, моя дорогая, ибо достался мне благодаря вам. Сейчас все объясню.
Герцог уселся на низенький табурет у ног супруги, обоими локтями опершись на подлокотник ее кресла.
— Вот именно достался, — повторил он, — да к тому же еще и за счет бедняги де Куси.
— Каким образом?
— Да будет вам известно — и советую помнить об этом, — что де Куси утверждал, будто видел руки по меньшей мере столь же красивые, как ваши.
— Где же это?..
— На улице Феронри, куда де Куси ходил покупать лошадь.
— А у кого именно?
— У дочери торговца лошадьми. Я, разумеется, утверждал, что это невозможно; он же упорно настаивал. В конце концов мы поспорили: он — на это кольцо, а я — на жемчужное ожерелье. — Валентина смотрела на герцога, словно пытаясь читать в его душе. — И вот я переоделся простым оруженосцем, дабы собственными глазами взглянуть на сие чудо, и пошел к старику торговцу, где за бешеную цену купил двух никудышных коней, сесть на которых дворянина, отмеченного титулом герцога, можно заставить разве что в наказание. Но зато я увидел белорукую богиню, как сказал бы божественный Гомер. Признаться по совести, де Куси не столь глуп, и просто диву даешься, каким образом в этом жалком саду мог расцвести такой изумительный цветок. Однако же, моя дорогая, я не признал себя побежденным: как и подобает истинному рыцарю, я вступился за честь своей дамы. Де Куси продолжал упорствовать. Короче говоря, мы уже пошли к королю просить его дозволить решить наш спор поединком, но в конце концов договорились обратиться к Пьеру де Краону, человеку в подобных делах весьма опытному. И вот дня три назад мы втроем направились к этой красотке, и поскольку де Краон оказался великолепным судьей, перстень красуется теперь на вашей руке… Что вы скажете об этой истории?
— Скажу, сударь, что я знала о ней, — ответила Валентина, все еще с сомнением глядя на герцога.
— О… Каким же образом? Де Куси слишком галантен, чтобы сделать вам подобное признание.
— Стало быть узнала не от него.
— От кого же? — спросил герцог тоном наигранного безразличия.
— От вашего судьи.
— От де Краона? Хм…
Герцог вдруг насупился и стиснул зубы, но лицо его тотчас же приняло прежнее беззаботное выражение.
— Да, да, понимаю, — продолжал он. — Пьер ведь знает, что я считаю его своим другом и во всем покровительствую ему. Вот он и захотел снискать также и ваши милости. Ну и прекрасно! Однако не находите ли вы, что время уже слишком позднее, чтобы болтать о всяких пустяках? Не забудьте, завтра король ждет нас к обеду, после застолья устраивается турнир, и мне предстоит острием моей шпаги доказать, что прекраснее вас нет никого на свете, а моим судьей на сей раз будет уже не Пьер де Краон.
При этих словах герцог подошел к двери и запер ее изнутри, заложив в кольца деревянную щеколду, украшенную вышитыми по бархату цветами лилий. Валентина следила за ним взглядом. Когда он снова вернулся к ней, она встала и, обвив руками шею супруга, сказала:
— О сударь, если вы меня обманываете, это будет на вашей совести.
ГЛАВА III
На другой день герцог Туренский поднялся рано и тотчас отправился во дворец, где застал короля в ожидании обедни. Карл, очень любивший герцога, встретил его приветливо и ласково, с улыбкой на лице. Он заметил, что герцог чем-то удручен. Это встревожило Карла, он протянул ему руку и, пристально глядя на него, спросил:
— Дорогой брат, скажите мне, чем вы расстроены? У вас очень озабоченный вид.
— На то, ваше величество, есть причина, — отвечал герцог.
— Расскажите же, в чем дело, — продолжал король, взяв герцога под руку и отводя его к окну. — Мы желаем знать об этом, и если кто-либо нанес вам обиду, мы позаботимся о том, чтобы справедливость была восстановлена.
Герцог Туренский рассказал королю о той сцене, которая произошла накануне и которую мы постарались подробно описать читателю. Он рассказал, каким образом Пьер де Краон обманул его доверие, выдав его тайну герцогине Валентине, да притом еще с самым недобрым умыслом. Убедившись, что король разделяет его неприязнь к де Краону, герцог добавил:
— Клянусь моей преданностью вам, ваше величество: если вы не воздадите ему за содеянное, я сегодня же в присутствии всего двора назову его лжецом и предателем и он умрет от моей руки.
— Вы этого не сделаете, — отвечал король, — я прошу вас об этом. Но мы ему прикажем, и не позднее сегодняшнего вечера, чтобы он оставил наш двор, ибо впредь мы в его службе не нуждаемся. Тем паче, что вы не первый на него жалуетесь, и если доселе я к этим жалобам не прислушивался, то только из уважения к вам, потому, что мессир де Краон был одним из самых близких к вам людей. Брат наш, герцог Анжуйский, король Неаполя, Сицилии и Иерусалима, где находится гроб Господень, — при этих словах король осенил себя крестным знамением, — брат наш весьма недоволен им, потому что он лишил его значительных сумм. К тому же он доводится кузеном герцогу Бретонскому, который вовсе не считается с нашими повелениями и ежедневно нам это доказывает хотя бы тем, что до сих пор не выполнил требования в отношении доброго нашего коннетабля. Мне стало также известно, что этот несносный человек не желает признавать авиньонского папу, который есть истинный папа. Вопреки моему запрещению он продолжает чеканить золотую монету, хотя вассалам дозволено чеканить только медную. Кроме того, брат мой, — продолжал король, распаляясь все больше и больше, — мне известно, и из надежного источника, что его суды не признают юрисдикции парижского парламента и он дошел до того, что принимает от своих вассалов присягу на верность, абсолютно не считаясь с моими правами сюзерена, а это почти равносильно государственной измене. По всем этим и многим другим причинам родственники и друзья герцога Бретонского не могут быть моими родственниками и друзьями. А вдобавок вы приносите жалобу на мессира Пьера де Краона, к коему я и сам начал терять доверие. Так что тут и говорить больше нечего: сегодня же объявите ему свою волю, а я прикажу объявить свою. Что же до герцога Бретонского, то это уже касается отношений между сюзереном и вассалом, и если король Ричард даст нам три года передышки, о чем мы его просили, хотя его поддерживает дядя наш, герцог Бургундский, коему жена Ричарда доводится племянницей, мы еще поглядим, кто из нас двоих является властителем во Французском королевстве.
Герцог поблагодарил короля, которому был глубоко признателен за участие, и уже собирался было удалиться, но как раз в эту минуту колокол Сент-Шапель прозвонил к обедне, и Карл пригласил герцога остаться, тем более что служить на этот раз должен был архиепископ Руанский, мессир Гильом Венский, и на богослужении должна была присутствовать королева.
По окончании службы король, королева Изабелла и герцог Туренский направились в пиршественный зал, где их уже ожидали сеньоры и дамы, по праву своего высокого титула и звания или по желанию королевской четы приглашенные к обеду. Угощения были расставлены на огромном мраморном столе. Возле одной из колонн, на возвышении, стоял отдельный стол для короля и королевы, роскошно сервированный золотой и серебряной посудой. Стол этот со всех сторон был огорожен барьером, возле него стояли стражники и жезлоносцы, впускавшие за ограду только тех, кому надлежало ухаживать за гостями. И несмотря на все эти меры, прислуга едва могла исполнять свои обязанности — столько людей собралось в зале. После того как король, прелаты и дамы ополоснули руки в серебряных чашах, которые с низким поклоном поднесли им слуги, первым свое место за королевским столом занял главный его распорядитель, епископ Нуайонский, затем епископ Лангрский, архиепископ Руанский и наконец сам король. На короле была алая бархатная мантия, подбитая горностаем, голову его украшала французская корона. Подле него сидела королева Изабелла, также в золотом венце, справа от нее занял место царь Армянский, за ним, по порядку, герцогиня Беррийская, герцогиня Бургундская, герцогиня Туренская, мадмуазель[8] де Невер, мадмуазель Бонн де Бар, госпожа де Куси, мадмуазель Мари де Аркур и, наконец, госпожа де Сюлли, супруга Ги де Ла Тремуя.
Кроме упомянутых столов, в зале помещались два других, за коими уселись герцоги Туренский, Бурбонский, Бургундский и Беррийский и еще пятьсот сеньоров и дам. Но теснота была такая, что им с трудом подносили кушанья. "Что до кушаний, обильных и весьма изысканных, — говорит Фруассар, — то их я только перечислю, а расскажу подробнее об интермедиях, которые были разыграны как нельзя лучше".
Подобные увеселения, обычно делившие трапезу на две части, в ту пору были в большой моде. Откушав первое блюдо, гости поднялись из-за стола и направились занимать места поудобнее, где-нибудь у окна, на скамейке или даже на одном из столов, расставленных для этой цели вдоль стен; но гостей собралось такое множество, что даже балкон с местами для короля и королевы был заполнен до отказа.
Плотники, трудившиеся более двух месяцев, возвели посреди дворцового двора деревянный замок высотой сорок футов и длиной шестьдесят футов, считая флигели. По углам замка стояли четыре башни, а в середине возвышалась пятая, самая высокая. Этот замок изображал знаменитую крепость Трою, а самая высокая башня — троянский дворец. На штандартах были изображены гербы царя Приама, его доблестного сына Гектора, а также царей и царевичей, вместе с ними запершихся в крепости. Все сооружение было поставлено на колеса, так что люди, находившиеся внутри, могли поворачивать его в любую сторону, в зависимости от нужд обороны. Очень скоро им представилась возможность доказать свою сноровку, ибо почти тотчас на штурм Трои, с двух сторон одновременно, устремились шатер и корабль: шатер изображал греческую армию, а корабль — греческий флот; они двигались под знаменами храбрейших воинов, сопровождавших царя Агамемнона, и в их числе — быстроногого Ахилла и хитроумного Одиссея. В шатре и на корабле было не менее двухсот человек, а из ворот королевской конюшни уже выглядывала голова деревянного коня, спокойно ожидавшего, когда настанет его время появиться на сцене. Однако, к великому разочарованию зрителей, дело до этого не дошло: в тот момент, когда греки под покровительством Ахилла храбро осадили троянцев, доблестно оборонявшихся во главе с Гектором, послышался треск, а затем — невероятный шум: помост, устроенный у дверей парламента, внезапно рухнул и увлек за собой всех, кто на нем находился.
Как бывает обычно в подобных обстоятельствах, каждый, боясь, что печальная участь постигнет и его, кричал так, словно это уже произошло; в толпе случилось сильное замешательство: все пытались сойти с помоста одновременно; люди рванулись к ступенькам, и те, не выдержав тяжести, затрещали. Хотя королеве и дамам, находившимся на каменных балконах дворца, ничто не угрожало, их тоже обуял панический страх; и тоща, по причине ли этого безрассудного страха или же чтобы не видеть ужасающей сцены, происходившей у них на глазах, они бросились было назад, в пиршественную залу, но позади плотной стеной стояли оруженосцы — пажи и слуги, а еще дальше толпился народ, который, пользуясь тем, что стражники и жезлоносцы кинулись к окнам, устремился в помещение, так что королева Изабелла, не в силах пробиться сквозь толпу, лишилась чувств и упала в объятия герцога Туренского, оказавшегося рядом. Король распорядился немедленно прекратить представление. Столы, уставленные второй переменой блюд, а также барьеры вокруг них убрали, и в зале стало намного свободнее. К счастью, все обошлось почти благополучно, только слегка помяли госпожу де Куси и королеве стало дурно. Ее отнесли поближе к окну, выбили стекло, чтобы побыстрее дать ей свежего воздуха, после чего она пришла в себя. Но королева испытывала такой страх, что выразила желание тотчас удалиться. Что до зрителей, находившихся во дворе, то некоторые из них лишились жизни и многие получили более или менее серьезные увечья.
Наконец королева села в свои носилки и в сопровождении более тысячи свитских кавалеров и дам направилась во дворец Сен-Поль; а король спустился на лодке до моста Менял и вместе с кавалерами, пожелавшими принять участие в турнире, который ему предстояло возглавить, поплыл вверх по Сене.
По прибытии во дворец король получил роскошное подношение парижских граждан, которое от их имени ему вручила депутация из сорока самых знатных горожан. Все они, словно в мундиры, были одеты в одинакового цвета суконное платье. На носилках под прозрачным шелковым покрывалом лежали драгоценные предметы, составлявшие подношение, — четыре кувшина, четыре таза и полдюжины блюд все из чистого золота весом пятьдесят марок.
Когда появился король, носильщики, одетые дикарями, поставили носилки посреди комнаты, и один из горожан, входивших в депутацию, опустился перед королем на колено и сказал:
— Любезнейший государь и благородный король! По случаю вашего счастливого восшествия на престол преданные короне парижские граждане преподносят вам эти драгоценности. Такие же дары они преподносят королеве Изабелле и герцогине Туренской.
— Спасибо вам! — ответствовал король. — Эти подарки действительно прекрасны, и мы всегда будем помнить тех, кто их преподнес.
В самом деле, такие же носилки были доставлены королеве Изабелле и герцогине Туренской. Подношение для королевы доставили во дворец два человека, наряженные один медведем, другой единорогом; здесь были сосуд для воды, два флакона, два кубка, две солонки, полдюжины кувшинов и полдюжины тазов — все это из золота самой высокой пробы, и серебро: дюжина подсвечников, две дюжины тарелок, полдюжины больших блюд и две чаши — все вместе весом триста марок.
Носильщики, доставившие подарки герцогине Туренской, были одеты маврами, в богатых шелковых нарядах, с черными лицами и белыми тюрбанами на головах, как у сарацинов или татар. Они принесли вазу, большой кувшин, две шкатулки, два больших блюда, две золотые солонки, полдюжины серебряных кувшинов, полдюжины блюд, две дюжины тарелок и столько же солонок и чашек — всего предметов из золота и серебра весом двести марок. А общая стоимость подарков, по свидетельству Фруассара, составила более шестидесяти тысяч золотых крон.
Поднося королеве сии великолепные дары, парижские граждане надеялись снискать ее благорасположение и склонить к тому, чтобы рожала она в Париже, ибо в этом случае поборы с них были бы уменьшены. Но получилось все наоборот: когда подошло время родов, король увез Изабеллу из Парижа, пошлины повысили, да еще отменили серебряные монеты достоинством в двенадцать и четыре денье, имевшие хождение еще со времен Карла V; поскольку эти монеты, монеты простолюдинов и нищих, перестали принимать, то многие лишились даже самого необходимого.
А пока королева и герцогиня Валентина обрадовались полученным подаркам и любезно поблагодарили тех, кто им эти подарки доставил. Потом они стали собираться на поле Сент-Катрин, где уже было приготовлено ристалище для рыцарских состязаний и устроены помосты для зрителей.
Из тридцати рыцарей, участвовавших в этот день в состязаниях и названных Рыцарями Золотого Солнца, потому что на их щитах было изображено лучезарное светило, двадцать девять уже ожидали в полном вооружении на поле. Явился тридцатый, и все опустили копья, приветствуя его; это был сам король.
Почти одновременно общий шум возвестил о появлении королевы. Она заняла место на приготовленном для нее возвышении; справа от нее села герцогиня Туренская, слева — мадмуазель де Невер.
Позади двух этих дам стояли герцог Людовик и герцог Жан, изредка обмениваясь между собою короткими репликами с той холодной учтивостью, которая свойственна людям, чье положение заставляет их скрывать свои мысли. Как только королева села, все прочие дамы, только и ожидавшие этой минуты, словно растеклись по отведенному для них пространству, которое тотчас запестрело золотыми и серебряными тканями и засверкало алмазами и драгоценными камнями.
Б это время рыцари — участники состязания выстроились один за другим с королем во главе. За королем следовали герцоги Беррийский, Бургундский, Бурбонский, потом остальные двадцать шесть бойцов, в порядке титула и достоинства. Проходя перед королевой, они склоняли до земли острие копья, и королева поклонилась столько раз, сколько было рыцарей.
По окончании парада участники турнира разделились на две группы. Король принял на себя командование одной из них, коннетабль — другой. Карл повел свой отряд к балкону, где находилась королева, Клиссон — в противоположную сторону.
1 Свидетельство Фруассара и монаха из монастыря Сен-Дени.
2 Это были король, герцоги Беррийский, Бургундский и Бурбонский, граф де Ла Марш, его брат мессир Жакмар де Бурбон, мессир Гильом де Намюр, мессиры Оливье де Клиссон, Жан Венский, его брат Жаклин Венский, мессир Ги де Ла Тремуй, мессир Гильом, мессир Филипп де Бар, сеньор де Рошфор, сеньор де Рэ, господин де Бомануар, мессир Жан де Барбансон, герцог Фландрский, сеньор де Куси, мессир Жан де Баррес, сеньоры де Нангуйе, де Ларошфуко, де Гараксьер, мессир Жан де Арпедан, барон де Сен-Вери, мессиры Пьер де Краон, Реньо де Руа, Жоффруа де Шарни и Гильом де Линьяк.
— Ваше высочество, — обратился в эту минуту герцог Неверский к герцогу Туренскому, — неужели вы не испытываете желания присоединиться к этим благородным рыцарям, дабы своим копьем воздать честь герцогине Валентине?
— Брат мой король, — сухо ответил герцог, — позволил мне одному участвовать в завтрашнем состязании: я намерен один против всех защищать красоту моей дамы и честь моего имени.
— Вы, ваше высочество, могли бы еще прибавить, что употребите для этого иное оружие, нежели те детские игрушки, коими пользуются в подобных забавах.
— Я готов, — продолжал герцог Туренский, — защищать их тем же оружием, каким на них будут нападать. У входа в мою палатку я повешу щит мира и щит войны: тот, кто нанесет удар по щиту мира, окажет мне честь; тот, кто ударит но щиту войны, доставит мне удовольствие.
Герцог Неверский поклонился: узнав все, что ему хотелось, он не желал более продолжать разговор. Что до герцога Туренского, то он, казалось, не понял цели этих вопросов и стал беззаботно играть кружевной лентой, спадавшей с головного убора королевы.
Но вот протрубили фанфары: услышав сигнал, возвещавший начало схватки, рыцари пристегнули щиты, поудобнее уселись в седлах, взялись за копья, так что, когда последний звук трубы смолк, все уже приготовились и ждали только приказания арбитров, чья команда "Вперед, марш!" раздалась одновременно с обеих сторон ристалища.
Едва эти слова были произнесены, как земля мгновенно исчезла из виду, скрытая клубами пыли, так что следить за сражающимися стало невозможно. Слышен был только шум столкновения противоборствующих отрядов. Ристалище уподобилось разбушевавшемуся морю, которое вздымает волны золота и стали. Время от времени, словно пена на гребне волны, над ним мелькал белоснежный панагин. Однако подробностей этой первой схватки так никто и не увидел, и лишь когда фанфары подали знак к перерыву и оба отряда разошлись по своим местам, стало возможным определить, на чьей же стороне перевес… Возле короля остались еще восемь вооруженных всадников: это были герцог Бургундский, барон д’Иври, мессиры Гильом де Намюр, Ги де Ла Тремуй, Жан де Арпедан, Реньо де Руа, Филипп де Бар и Пьер де Краон.
Король решил было запретить последнему участвовать в рыцарском состязании, поскольку де Краон возбудил против себя всеобщий гнев, но потом подумал, что это расстроит турнир, для которого требовалось четное число участников.
Коннетабля сопровождали всего шесть человек: герцог Беррийский, господин де Бомануар, Жан де Барбансон, Жоффруа де Шарни, Жан Венский и де Куси. Остальные были либо сбиты на землю и не имели права снова садиться в седло, либо коснулись барьера, отступая под натиском противника, и потому считались побежденными. Таким образом, честь победы в первой схватке принадлежала королю, при котором осталось большее число рыцарей.
Пажи и слуги воспользовались перерывом и полили водой ристалище, чтобы прибить пыль. Дамы были этим очень обрадованы, а рыцари, уверенные, что теперь все увидят их доблесть и наградят их рукоплесканиями, воодушевились еще более. Каждый, готовясь к схватке, подозвал своего пажа или оруженосца, чтобы тот осмотрел доспехи, подтянул подпругу у лошади, крепче пристегнул щит.
Сигнал не заставил себя долго ждать: фанфары протрубили во второй раз, взметнулись и застыли копья, и по команде "Вперед, марш!" обе группы, уже уменьшившиеся более чем наполовину, устремились друг на друга.
Все взгляды обратились к королю и Оливье де Клиссону, ринувшимся один на другого. Они встретились на середине ристалища. Король нанес такой сильный удар по щиту противника, что копье его переломилось, однако, несмотря на это, старый воин остался сидеть в седле, только лошадь его чуть осела на задние ноги, но, едва всадник пришпорил ее, она тотчас поднялась. В ответ коннетабль нацелил свое копье, словно угрожая королю, но, приблизившись к нему, поднял оружие острием вверх, давая тем самым понять, что считает за честь состязаться со своим государем, однако же слишком высоко его чтит, чтобы нанести ему удар даже в игре.
— Послушайте, Клиссон, — смеясь, сказал король, — если мечом коннетабля вы владеете не более искусно, чем рыцарским копьем, я отниму у вас этот меч и оставлю вам одни ножны. Впредь советую являться на состязания с хлыстом вместо оружия: он сослужит вам ту же службу, что и копье, если вы намерены всегда использовать его подобным образом.
— Государь, — отвечал де Клиссон, — я и с хлыстом в руках пошел бы на врагов его величества и, надеюсь, с помощью Божьей одержал бы над ними победу. Ибо любовь и почтение, которые я к вам питаю, придали бы мне мужества защищать вас точно так же, как они не позволили мне нанести вам удар. А что касается того, как я намерен действовать своим копьем против всякого другого, кроме вас, то, если вам угодно самому судить об этом, смотрите, ваше величество, и смотрите сейчас же.
Действительно, в эту минуту Гильом де Намюр, выбив из седла Жоффруа де Шарни, скакал по ристалищу и взглядом искал, с кем бы еще помериться силами; однако все были заняты, и хоть он имел право прийти на помощь тем из своего отряда, кто в ней нуждался, Гильом де Намюр не допустил такого неравенства. Но тут он услышал голос коннетабля:
— Предлагаю сразиться со мною, если вам это угодно, мессир де Намюр!
Знаком дав понять, что принимает вызов, Гильом де Намюр привстал на стременах, взял копье на изготовку, подобрал поводья и устремился на де Клиссона, который пустил лошадь галопом, чтобы противнику пришлось скакать не более половины расстояния. И они сошлись.
Де Намюр направил острие своего копья прямо в шлем де Клиссона, причем настолько точно, что попал в щель и шлем свалился с головы коннетабля. В ту же минуту де Клиссон копьем нанес удар в щит своего противника. Гильом де Намюр был отличным всадником и остался в седле, но сила удара оказалась столь велика, что у лошади его лопнула подпруга и он вместе с седлом откатился шагов на десять. Со всех сторон раздались рукоплескания, дамы махали платками. Удар мессира Оливье и впрямь был отличный.
Де Клиссон даже не успел потребовать другого шлема: он видел, что его небольшой отряд не сумел овладеть преимуществом и его сильно теснит противник; рыцарь с непокрытой головой бросился в самую гущу боя. Он сломал свое уже видавшее виды копье о шлем Жана де Арпедана, одним ударом сбил с него шлем и, обнажив шпагу, стал так сильно атаковать, что Жан де Арпедан и опомниться не успел, как уже коснулся барьера. Тогда только коннетабль окинул взглядом поле сражения. Всего два всадника еще вели бой друг с другом: это были де Краон и де Бомануар. Король же был теперь лишь зрителем и после схватки с де Клиссоном участия в битве не принимал. Коннетабль последовал этому примеру и ожидал исхода сражения между последним своим рыцарем и его противником. Складывалось впечатление, что перевес на стороне де Бомануара, но внезапно шпага его сломалась о щит де Краона. Так как сражаться разрешалось лишь копьем и шпагой, а де Бомануар этого оружия уже лишился, он, к своему великому отчаянию, принужден был сделать знак рукой, признавая себя побежденным. Пьер де Краон, полагая, что на поле битвы он остался один, обернулся назад и в десяти шагах от себя внезапно увидел де Клиссона, давнего своего врага, который, смеясь, смотрел на него: кто станет победителем этого дня, должен был решить поединок между ними.
Лицо де Краона, скрытое забралом, побагровело. Хоть он и был опытным рыцарем, искушенным во всех тонкостях боевого ремесла, он хорошо знал, с каким упорным противником ему предстояло сразиться. Однако он ни минуты не колебался. Опустив поводья на шею лошади, он почти откинулся ей на спину, взял меч обеими руками и ринулся на коннетабля. Подскакав к нему, он дважды описал своим сверкающим мечом круг в воздухе и с грохотом, подобным грохоту молота, бьющего о наковальню, обрушил его на щит, которым де Клиссон прикрывал обнаженную голову. Разумеется, если бы меч его был наточен, щит де Клиссона, хоть он и был сделан из прочнейшей стали, оказался бы слабой защитой от такого удара. Но противники сражались тупым оружием: коннетабль лишь покачнулся, и то не более, чем если бы его хлестнула ивовым прутиком детская ручонка.
Старый воин повернулся к де Краону, который ускакал уже довольно далеко и успел приготовиться в ожидании противника. На этот раз атаковал коннетабль. Атака была несложной: мечом де Клиссон отвел шпагу противника, затем взял свое оружие обеими руками и, словно забыв о том, что это меч, нанес его рукоятью столь могучий удар по шлему де Краона, что шлем прогнулся, как от удара булавой. Де Краон упал, не произнеся ни звука.
Тогда коннетабль, подъехав к королю, спрыгнул с лошади и, взяв свой меч за острие, протянул его государю, как бы объявляя тем самым, что признает свое поражение и уступает ему лавры победителя этого дня. Понимая, что поступок коннетабля — простая учтивость, король тоже спешился, обнял де Клиссона и под рукоплескания кавалеров и дам подвел к балкону, где его долго поздравляли и сама королева, и герцог Туренский, не без удовольствия наблюдавший за неудачей Пьера де Краона, и герцог Неверский, который хотя и не был расположен к коннетаблю, но, будучи сам хорошим бойцом, не мог не восхищаться боевым искусством другого.
В это время у входа в церковь св. Екатерины остановилась группа всадников. Человек, весь покрытый пылью, по-видимому, возглавлявший группу, спешился и зашагал в сторону ристалища. Подойдя прямо к королю, он преклонил перед ним колено и подал письмо, скрепленное печатью с гербом английского короля. Карл распечатал письмо: Ричард уведомлял о трехлетием перемирии, которое он и дядя его соглашались предоставить Франции как на суше, так и на море; перемирие должно было продолжаться с 1 августа 1389 года до 19 августа 1392 года. Карл сразу же огласил письмо, и столь долгожданное известие, да еще полученное в такое время, казалось, тоже сулило благоденствие царствованию, начинавшемуся при столь добрых предзнаменованиях. Вот почему принесший благую весть сеньор де Шатоморан был обласкан двором. Желая оказать ему честь и выразить свое удовольствие, король пригласил его отобедать вместе с ним и, даже не дав переменить платья, повел прямо к себе.
Вечером того же дня де Ла Ривьер и Жан Лемерсье, со стороны короля, а также Жан де Бейль и сенешаль Турен и, со стороны герцога Туренскою, явились в дом Пьера де Краона, неподалеку от кладбища Сен-Жан, и от имени короля и герцога объявили ему, что ни тот, ни другой в его службе более надобности не имеют. Не успев еще оправиться после полученного удара и падения с лошади, Пьер де Краон следующей же ночью выехал из Парижа в Анжу, где он владел большим укрепленным замком под названием Сабле.
ГЛАВА IV
На другой день, едва рассвело, герольды в ливреях герцога Туренского уже разъезжали по парижским улицам в сопровождении трубачей и на всех перекрестках и площадях оглашали уведомление о вызове, которое за месяц до того было разослано во все части королевства, равно как и в крупнейшие города Англии, Италии и Германии. В уведомлении этом говорилось: "Мы, Людовик Валуа, герцог Туренский, милостью Божьей сын и брат королей Французских, желая встретиться и свести знакомство с благороднейшими людьми, рыцарями и воинами как Французского королевства, так и других королевств, извещаем — не из гордости, ненависти или недоброжелательства, но единственно ради удовольствия насладиться приятным обществом и с согласия короля, нашего брата, — что завтра с десяти часов утра и до трех часов пополудни мы готовы будем выйти на поединок с каждым, кто этого пожелает. При входе в наш шатер, рядом с ристалищем, будут выставлены щит войны и щит мира, украшенные нашими гербами, так что всякий, кто пожелает с нами состязаться, да соблаговолит послать своего оруженосца или явиться сам и прикоснуться древком своего копья к щиту мира — если желает участвовать в мирном поединке, или острием копья к щиту войны — если хочет участвовать в поединке военном. Дабы все дворяне, благородные рыцари и воины могли считать это извещение твердым и неизменным, мы распорядились огласить его и скрепили печатями с нашими гербами. Составлено в Париже, в нашем дворце, 20 июня 1389 года".
Известие о поединке, в котором должен был участвовать первый принц крови, наделало в Париже много шуму. Когда герцог Туренский явился к своему брату просить позволения по случаю прибытия королевы Изабеллы устроить турнир, члены Королевского совета попытались воспротивиться. Король, сам любивший турниры и великолепно владевший оружием, пригласил герцога к себе и просил его отказаться от своего намерения, но герцог ответил, что сам вызвался на это в присутствии придворных дам, и король, знавший цену таким словам, дал свое согласие.
Впрочем, участники подобных рыцарских забав подвергали себя не слишком большому риску: противники вели бой тупым оружием, щит войны, помещаемый перед шатром устроителя рядом с щитом мира, лишь указывал, что его владелец готов принять любой вызов. Однако иногда бывало и так, что кто-либо, движимый личной ненавистью, нет-нет да и воспользуется возможностью — под личиной дружбы проникнет на ристалище и внезапно, отбросив притворство, предложит настоящее, а не шуточное сражение. На этот случай в шатре всегда имеется наготове отточенное оружие и снаряженная для боя лошадь.
Хотя герцогиня Валентина разделяла рыцарские увлечения своего времени, она сильно тревожилась за исход предстоявшего поединка. Требование Королевского совета казалось ей вполне справедливым: по внушению своего сердца она опасалась того же, чего другие опасались по внушению своего разума. И вот, когда герцогиня сидела одна, погруженная в эти думы, ей доложили, что та самая девушка, за которой она третьего дня посылала, ожидает в передней и просит герцогиню ее принять. Валентина сделала несколько шагов к отворявшейся двери. Вошла Одетта.
На всем облике этого кроткого, непорочного существа, столь же прекрасном и грациозном, лежала на сей раз печать глубочайшей грусти.
— Что с вами? — обратилась к ней герцогиня, испуганная бледностью молодой девушки. — Чем обязана я удовольствию вас видеть?
— Вы были слишком добры ко мне, — отвечала Одетта, — и я не хотела, чтобы монастырские стены разлучили меня с миром, прежде чем я прощусь с вами.
— Как, бедное дитя?! — воскликнула герцогиня с нежностью. — Неужто вы идете в монахини?
— Еще нет, сударыня. Отец взял с меня слово, пока он жив, не принимать обета. Но я так плакала на его груди, так его молила, что он разрешил мне поселиться при монастыре Пресвятой Троицы, где настоятельницей моя тетка. И вот я уезжаю…
Герцогиня взяла ее за руку.
— А ведь это нс все, что вы хотели мне поведать, не правда ли? — сказала она, видя в глазах девушки выражение глубокой печали и страха.
— Еще я хотела поговорить с вами о…
— О ком?
— Дао ком же мне с вами говорить, как не о нем? За кого, скажите, тревожиться, как не за него?
— Чего же вы боитесь?
— Простите, герцогиня, что я говорю с вами о герцоге Туренском… Однако же, если какая-нибудь опасность…
— Опасность?.. — перебила ее Валентина. — Что вы хотите сказать?.. Не мучьте меня!
— Сегодня герцог участвует в поединке…
— Ну и что же?..
— Вчера приходили к моему отцу — а ведь вы знаете, мой отец известен тем, что держит лучших лошадей, каких только можно найти во всем Париже, — так вот, вчера пришли к нему люди и попросили показать самую сильную и выносливую боевую лошадь, которую он может продать. Отец спросил, не для завтрашнего ли поединка она нужна, и эти люди ответили, что да, мол, для завтрашнего, что один иноземный рыцарь желает в нем участвовать. " Стало быть, состязание будет настоящим?" — спросил отец. "Разумеется, — ответили они, смеясь, — и жестоким". Затрепетав от страха при этих словах, я пошла за ними, спустилась по лестнице. Они выбрали в конюшне самую сильную лошадь, примерили ей боевой наголовник… Вы понимаете, сударыня?.. — продолжала Одетта, рыдая. — Предупредите, ради Бога, герцога, скажите, что против него что-то замышляют, ему грозит опасность… Пусть защищается изо всех сил, со всей ловкостью… — Она упала на колени. — Пусть защищается ради вас, ведь вы так прекрасны и так его любите! О, скажите ему об этом так же, как я вам говорю, скажите на коленях, молитвенно скрестив руки, как я сама бы ему сказала, будь я на вашем месте!..
— Спасибо, дитя мое, спасибо…
— Вы предупредите его оруженосцев, ведь правда? Пусть выберут ему самое надежное оружие. Когда он ездил за вами в Милан, он, должно быть, привез его себе оттуда? Там, говорят, делают самое лучшее на свете оружие. Пусть проверит, чтобы как следует прикрепили шлем… Потом, если вы заметите… впрочем, это невозможно, потому что герцог Туренский — самый красивый, самый отважный и самый искусный рыцарь во всем королевстве… Ах, что же я говорю?.. Да-да, если вы заметите, что его покидают силы, ибо противник может пуститься и на коварство, попросите короля — ведь он непременно будет присутствовать, — попросите его прекратить поединок. Он имеет на это право, я спрашивала у отца… Достаточно арбитрам бросить между сражающимися жезл, и бой должен кончиться. Скажите же ему, чтобы остановил это злосчастное сражение, никто другой этого сделать не может… А я в это время…
Одетта умолкла.
— Что же будете делать вы? — уже хладнокровнее спросила герцогиня.
— Я запрусь в монастырской церкви. Теперь, когда моя жизнь принадлежит одному Богу, я должна молиться за всех, и прежде всего за моего государя, его братьев и сыновей. Я буду истово за него молиться. Буду просить Бога, чтобы он взял мою жизнь — к чему мне она?.. Взял взамен его жизни. И Бог услышит меня. Быть может, он сжалится надо мною… И вы тоже молитесь. Ваш голос Господь, безусловно, услышит скорее, чем мой. Потому что вы — герцогиня, а я всего лишь бедная девушка. Прощайте же, сударыня, прощайте…
С этими словами Одетта встала, в последний раз поцеловала герцогине руку и бросилась прочь из комнаты.
Герцогиня Туренская тотчас кинулась на половину своего супруга, но он уже более часа находился у себя в шатре, куда направился, чтобы приготовить лучшие доспехи.
В это самое время герцогине доложили о том, что королева ждет ее и желает вместе с нею ехать на поле Сент-Катрин.
Поединок был назначен на том же месте, что и накануне, только внутри ограды под королевским балконом был раскинут шатер герцога Туренского, над которым развевался штандарт с гербом. Шатер сообщался с бревенчатым помещением для оруженосцев и лошадей. Всего лошадей было четыре: три предназначались для мирного поединка, четвертая — для военного. На левой стороне шатра висел боевой щит герцога без герба; в качестве эмблемы на нем была изображена суковатая дубинка и надпись: "Бросаю вызов". С правой стороны шатра находился щит мира с изображением в его середине герба королей Французских — трех золотых лилий на лазурном поле. Напротив, на самом краю ристалища, виднелись ворота с башенками по бокам, служившие для въезда рыцарей.
Как только король с королевой, придворные дамы и кавалеры заняли свои места, выехал герольд в сопровождении двух трубачей и огласил уведомление о вызове, с которым мы уже познакомили читателя. При этом арбитры поединка добавили одно условие, касающееся способа ведения боя: любой рыцарь или воин, который коснется щита мира, имел право лишь на две схватки, а тот, кто коснется боевого щита, по обычаю мог выбрать себе оружие.
Огласив объявление, герольд вернулся в шатер. Арбитры Оливье де Клиссон и герцог Бурбонский заняли места по обе стороны ристалища, и трубы возвестили начало поединка. Герцогиня Валентина была очень бледна.
После недолгого молчания другая труба, где-то в стороне, как бы в ответ протрубила точно такой же сигнал. Тут ворота ристалища распахнулись, и появился рыцарь с поднятым забралом. Все узнали в нем де Бусико-младшего. Галереи встретили его гулом одобрения, мужчины приветственно замахали руками, дамы подняли свои платки, ибо это был один из отважнейших и искуснейших бойцов своего времени. Герцогиня Валентина ободрилась.
Де Бусико поклоном поблагодарил собравшихся за оказанный ему прием, потом направился прямо к балкону королевы и изящнейшим жестом приветствовал ее, коснувшись земли острием копья. Затем он левой рукой опустил забрало, слегка ударил древком копья по щиту мира герцога Туренского и, пустив лошадь галопом, оказался в противоположной стороне ристалища.
В эту минуту на поле боя в полном снаряжении выехал герцог Туренский: щит его был укреплен на шее, копье нацелено для" удара. Миланское оружие герцога из превосходнейшей стали сверкало позолотой; попона на лошади была из червленого бархата, удила и стремена, обычно изготовляемые из железа, были сделаны из чистого серебра; кираса так послушно подчинялась всем его движениям, словно это была кольчуга или суконный камзол.
Если де Бусико был встречен гулом одобрения, то герцога наградили бурными рукоплесканиями, ибо представиться зрителям и приветствовать их более изящно, чем это сделал он, было просто невозможно. Рукоплескания стихли лишь после того, как герцог опустил забрало. Тоща раздались звуки труб, соперники приготовились, и арбитры скомандовали: "Вперед, марш!"
Оба рыцаря, пришпорив коней, во весь опор ринулись в бой; каждый нанес другому удар прямо в щит и сломал свое копье; обе лошади вдруг остановились, присели на задние ноги, но тотчас поднялись, дрожа всем телом, однако при этом ни один из противников даже не потерял стремени: они повернули лошадей и поскакали каждый на свое место, чтобы взять из рук оруженосца новое копье.
Едва они приготовились для второй схватки, снова протрубили трубы, и противники бросились в бой, пожалуй, еще стремительнее, нежели в первый раз, однако оба изменили направление своих копий, так что каждый ударил соперника в забрало, сбив с него шлем. Проскочив друг мимо друга, они тут же вернулись назад и раскланялись. Равенство сил было неоспоримым, и все сочли, что эта схватка принесла честь каждому участнику в равной мере. Оба они оставили свои шлемы на поле боя, поручив их заботам оруженосцев, и ушли с обнаженными головами. Де Бусико направился к воротам, через которые въехал на ристалище, а герцог Туренский — к своем шатру.
Шепот восхищения сопровождал герцога. Он был необыкновенно красив: длинные белокурые волосы, кроткие голубые глаза младенца, цвет лица, как у молодой девушки, — всем своим обликом он напоминал архангела Михаила. Королева вытянула шею и низко-низко склонилась, чтобы как можно дольше его видеть; герцогиня Валентина, вспомнив, что ей говорила Одетта, с недобрым предчувствием взглянула на Изабеллу.
Вскоре трубы возвестили, что герцог готов к новому поединку; однако в течение нескольких минут его вызов оставался без ответа, и многим уже казалось, что столь прекрасный турнир на этом и кончится, как вдруг другая труба пропела какую-то незнакомую мелодию. В то же самое время ворота распахнулись, и на ристалище въехал рыцарь с опущенным забралом и со щитом на груди.
Герцогиня Валентина вздрогнула: этот новый соперник был ей неизвестен, и военный поединок, которого она так страшилась, вселял в ее душу смутную, но неистребимую тревогу, которая росла по мере того, как незнакомец приближался к шатру герцога. Подъехав к королевскому балкону, он воткнул копье древком в землю, прижал его коленом и, отпустив пружину, снял с головы шлем. Тут все увидели красивого молодого человека лет двадцати четырех, бледное и гордое лицо которого большинству присутствовавших было незнакомо.
— Привет нашему любезнейшему кузену Ланкастеру, графу Дерби, — поздоровался с ним король, узнавший двоюродного брата английского короля Ричарда. — Граф знает, что и без перемирия, которое наш заморский брат Ричард — да хранит его Господь! — нам предоставил, он был бы желанным гостем при нашем дворе. Посланник наш мессир де Шатоморан уведомил нас вчера о своем прибытии, а он добрый вестник.
— Ваше величество, — обратился граф Дерби к королю, учтиво ему поклонившись, — до нашего острова дошла молва о необыкновенных поединках, которые будут происходить при вашем дворе, и мне, англичанину душою и телом, захотелось пересечь море, чтобы сломать свое копье в честь французских дам. Надеюсь, герцог Туренский соблаговолит забыть о том, что я всего только кузен короля…
Последние слова граф Дерби произнес с насмешливой горечью, доказывавшей, что уже в то время он помышлял о том, как преодолеть препятствия, отделявшие его от трона.
Приветствовав еще раз короля и королеву, граф надел шлем и направился к щиту мира герцога Туренского, дабы ударить по нему древком своего копья. На щеках побледневшей было от страха герцогини Валентины вновь запылал румянец, ибо до этой минуты она трепетала при мысли, что на турнир графа Дерби привела исконная ненависть, которую англичане питали к французам.
Прежде чем начать поединок, противники раскланялись с той изысканнейшей учтивостью, которая отличала этих двух благородных сеньоров. Но вот прозвучали трубы, и соперники, вооружившись копьями, понеслись друг на друга.
Каждый из них нанес меткий удар в щит противника, однако лошади проскакали слишком далеко друг от друга, так что копья пришлось бросить на землю. Оруженосцы тотчас выбежали на поле боя, чтобы поднять оружие и вручить его своим господам. Но те одновременно сделали знак, и оруженосец графа Дерби вручил герцогу Туренскому копье своего господина, в то время как французский оруженосец подал графу Дерби копье герцога. Этому обмену оружием все шумно зааплодировали и сочли, что произведен он был совершенно по-рыцарски.
Соперники снова разошлись по местам, приготовились и опять устремились в бой. На сей раз лошади более соответствовали ловкости своих всадников: они столь точно неслись прямо вперед, что, казалось, столкнутся лбами и расшибут себе головы. И на этот раз, как и в первой схватке, соперники нанесли друг другу такие меткие и сильные удары, что копья их разлетелись на куски и у каждого в руке остался лишь обломок.
Они вновь обменялись поклонами. Герцог Туренский возвратился к себе в шатер, а граф Дерби покинул ристалище. У ворот его ожидал королевский паж, который от имени короля передал графу приглашение занять место между зрителями по левую сторону от королевы. Граф Дерби принял это лестное приглашение и вскоре появился на королевском балконе в боевых доспехах, в которых сию минуту сражался; он снял только шлем, и паж в роскошной ливрее нес его следом.
Едва граф успел занять место, трубы протрубили третий вызов. На сей раз ответ последовал немедленно, прозвучав словно эхо. Но это был резкий и грозный звук военной трубы, какими пользовались только в настоящих сражениях, чтобы устрашить неприятеля. Все вздрогнули, а герцогиня Валентина в страхе перекрестилась и прошептала: "Господи, смилуйся надо мною!"
Взгляды присутствующих устремились к воротам. Ворота открылись, и в них показался рыцарь, облаченный в доспехи, предназначенные для военного поединка. При нем были тяжелое копье, длинный меч, из тех, которыми можно действовать попеременно то одной, то обеими руками, секира и два щита — один висел на шее, другой был надет на руку; соответственно гербу герцога Туренского, на котором, как уже говорилось выше, была изображена суковатая дубина с девизом: "Бросаю вызов", эмблема рыцаря представляла собою струг для срезания сучьев с ответной надписью: "Вызов принимаю".
Все смотрели на вновь явившегося с особенным любопытством, которое всегда возбуждают подобные обстоятельства. Но забрало его шлема было опущено, на щите не было никаких геральдических знаков, и только украшение на шлеме — графская корона из чистого золота — неоспоримо свидетельствовало о его высоком происхождении или титуле.
Он въехал на ристалище, управляя своим боевым конем с тем изяществом и ловкостью, которые не позволяли сомневаться, что это умелый и закаленный рыцарь. Приблизившись к королевскому балкону, он склонил голову до самой конской гривы, в полнейшей тишине подъехал к шатру герцога Туренского и острием копья с силой ударил в щит войны своего дерзкого соперника. "Смертельная схватка…" — пронеслось с одного края ристалища до другого. Королева побледнела, герцогиня Валентина вскрикнула.
У входа в шатер герцога тотчас появился один из его оруженосцев, осмотрел, каким оружием для нападения и защиты располагает рыцарь, вежливо поклонясь ему, сказал: "Все будет так, как вы, милостивый государь, пожелаете", — и удалился. Рыцарь же отъехал в другой конец ристалища, где ему пришлось ждать, пока герцог Туренский закончит свои приготовления. Минут через десять герцог выехал из шатра в тех же самых доспехах, в каких был с утра, только на другой, свежей и сильной лошади; у него, как и у его соперника, были крепкое копье с железным острием, длинный меч на боку и прикрепленная к седлу секира. Все его оружие, равно как и кираса, было богато украшено золотой и серебряной чеканкой.
Герцог Туренский, взмахнув рукой, подал знак, что он готов; послышались трубы, противники подняли копья и, пришпорив лошадей, решительно устремились друг на друга. Встретились они ровно на середине ристалища — настолько каждому из них не терпелось поскорее начать поединок. Сблизившись, каждый нанес сопернику мощный и меткий удар: копье герцога, ударив в щит противника, пробило его насквозь, уперлось в кирасу, скользнуло под наплечник и легко ранило рыцаря в левую руку. От этого удара копье герцога сломалось почти у самого острия, и отломившийся кусок остался в щите.
— Ваше высочество, — обратился рыцарь к своему противнику, — смените, пожалуйста, шлем, а я тем временем выдерну обломок вашего копья, ибо он хоть и не причиняет мне боли, но мешает продолжать поединок.
— Благодарю, мой кузен, граф Неверский, — ответил герцог, узнав своего противника по той глубокой ненависти, которую они давно уже питали друг к другу. — Благодарю вас. Я даю вам столько времени, сколько требуется, чтобы остановить кровь и перевязать руку, а я буду продолжать битву без шлема.
— Как вам угодно, ваше высочество. Сражаться, конечно, можно и с обломком копья в щите, и с незащищенной головой. Мне требуется время лишь на то, чтобы бросить копье и обнажить меч.
Говоря это, он успел сделать то и другое и уже приготовился к бою. Герцог Туренский последовал примеру противника и, отпустив поводья лошади, прикрыл обнажённую голову щитом. Между тем латы на левой руке графа были повреждены копьем, и действовать ею он не мог. Оруженосцы, поспешившие было на помощь своим господам, увидав, что они продолжают битву, тотчас удалились.
И в самом деле, битва возобновилась с новым ожесточением. Графа Неверского не очень заботило то, что он может пользоваться только одной рукой; полагаясь на прочность своих доспехов, он смело принимал удары противника и сам непрестанно атаковал его, целясь в голову, прикрытую теперь только щитом, а удар по этому щиту был подобен удару молота по наковальне. Между тем герцог Туренский, "отличавшийся изяществом и ловкостью еще более, чем силой, кружился вокруг графа, пытаясь обнаружить уязвимое место в его вооружении и атакуя концом меча, ибо не рассчитывал добиться успеха его острием. Над полем воцарилась полнейшая тишина: в ограде слышны были только удары железа о железо. Казалось, что зрители не осмеливаются даже дышать и что вся жизнь этой замершей толпы переместилась в ее глаза, сосредоточилась в ее взорах.
Поскольку никто не знал имени противника герцога Туренского, все симпатии, все сочувствия были на стороне герцога. Голова его, затененная щитом, могла бы послужить живописцу великолепной моделью головы архангела Михаила. Беспечное выражение исчезло с его лица, глаза горели, развевающиеся волосы ореолом обрамляли лоб, между раскрывшимися в судорожном движении губами сверкал ряд белоснежных зубов. И при каждом ударе, наносимом ему противником, дрожь пробегала по рядам зрителей, словно все отцы трепетали за своих сыновей, все женщины — за своих возлюбленных.
Между тем щит герцога начал понемногу сдавать, с каждым ударом от него убавлялась частица стали, словно били не по металлу, а рубили дерево; но вот наконец он дал трещину, и герцог почувствовал, что удары, дотоле падавшие на щит, теперь обрушиваются ему на руку; скользнув по ней, последний удар пришелся в голову и слегка оцарапал герцогу лоб.
Видя, что от треснувшего щита мало проку, что меч слишком слаб против доспехов противника, герцог Туренский отскочил на своей лошади чуть назад и, отбросив левой рукой щит, а правой — меч, схватил обеими руками секиру, висевшую на луке седла, и, прежде чем граф Неверский успел догадаться о его намерениях, он налетел на него и ударил по шлему с такой силой, что застежки у наличника лопнули: граф хоть и остался в шлеме, лицо его открылось. Все ахнули, узнав графа Неверского.
В ту минуту, когда он подскочил в седле, чтобы отплатить ударом за удар, жезлы обоих арбитров упали между противниками и король громко, так, что голос его покрыл все прочие голоса, воскликнул:
— Довольно, господа, довольно!
Дело в том, что после удара графа Неверского, увидев на лице герцога кровь, герцогиня Валентина лишилась чувств, а бледная и трепещущая королева схватила короля за руку и прошептала:
— Велите прекратить поединок, ваше величество! Ради Бога, велите прекратить!..
Противники, хотя они и были ожесточены до предела, тут же остановились. Граф Неверский вложил шпагу в ножны, герцог Туренский прикрепил секиру к луке седла. Прибежали их оруженосцы: одни бросились останавливать кровь, струившуюся по лицу герцога, другие стали извлекать обломок копья, торчавший в щите графа и дошедший до самого его плеча. Покончив с этим, оруженосцы раскланялись с холодной учтивостью, словно были заняты самой безобидной игрой. Граф Неверский удалился с ристалища, а герцог Туренский направился в свой шатер за другим шлемом. Король поднялся со своего места и громко сказал:
— Милостивые государи, мы желаем, чтобы поединок на этом закончился!
Герцог Туренский повиновался и поспешил к королевскому балкону, желая получить браслет, предназначенный в награду участнику поединка. Но когда он подъехал, королева Изабелла любезно сказала ему:
— Поднимитесь к нам, ваше высочество! Чтобы придать этому подарку большую ценность, мы хотели бы сами надеть его вам на руку.
Герцог легко спрыгнул с лошади. Минуту спустя он уже стоял перед королевой на коленях и принимал из ее рук браслет, обещанный ему во время ее торжественного въезда. И в то время как герцогиня Валентина отирала лоб своего супруга, дабы удостовериться, что рана его неглубока, а король приглашал графа Дерби во дворец к обеду, рука герцога Туренского встретилась с рукою королевы Изабеллы: то был тайный знак преступной благосклонности, впервые оказанный и впервые принятый.
ГЛАВА V
Когда празднества и турниры были закончены, король занялся делами по управлению королевством: на границах страны все было совершенно спокойно, и Фракция могла немного передохнуть в окружении своих союзников. Это были: на востоке — герцог Галеас Висконти, которого связывал с французским королевским домом брак герцогини Валентины с герцогом Туренским; на юге — король Арагонский, родственник французского короля по линии жены Иоланды де Бар; на западе — герцог Бретонский, беспокойный и непокорный вассал, но отнюдь пока не откровенный противник; наконец, на севере — Англия, самый заклятый враг Франции; чувствуя, однако, что в собственных ее недрах зреют семена междоусобной войны, Англия на время подавила свою ненависть и как бы из милости предоставила сопернице трехлетнее перемирие, которого и сама вполне могла бы смиренно испрашивать у нее.
Итак, одни только провинции требовали в это время заботы короля, но зато требовали ее весьма настойчиво. Разоренные управлением сначала герцога Анжуйского, а затем герцога Беррийского, Лангедок и Гиень, истощив свое золото и свою кровь, простирали к юному государю исхудалые молящие руки. Жан Лемерсье и Гильом де Ла Ривьер, оба из числа ближайших советников короля, уже давно убеждали его посетить отдаленные области королевства. В конце концов Карл решился, к отъезд был назначен на 29 сентября 1389 года, день Михаила Архангела. Путь его лежал через Дижон и Авиньон, и потому герцога Бургундского и папу Климента уведомили о предстоящем прибытии короля.
В назначенный день в сопровождении герцога Туренского, де Куси и многих других вельмож Карл выехал из Парижа. В Шатильон-сюр-Сен его встречали герцог Бурбонский и граф Неверский, прибывшие туда заранее, чтобы оказать ему эту почесть. По прибытии в Дижон Карл застал там герцогиню Бургундскую и ее двор, состоявший из дам и девиц, чье присутствие могло доставить королю особое удовольствие. Речь идет о госпоже де Сюлли, графине Неверской, госпоже де Вержи и многих других представительницах благороднейших семей Франции. В Дижоне торжества продолжались десять дней, и король простился со своею теткой, осыпав дам ее двора множеством комплиментов и подношений. Что же касается герцога, то он спустился вниз по Роне и прибыл в Авиньон почти одновременно с королем.
Знаете ли вы Авиньон, этот священный город, ныне печальный и мрачный, подобно утратившей свое могущество державе, город, который, как в зеркало, смотрится в воды Роны, словно ища на челе своем папскую тиару? В ту пору Авиньон был столицей Климента VII. Великий магистр Мальтийского ордена окружил ее новым поясом укреплений. Иоанн XXII, Бенедикт XII, Климент VI, Урбан V построили в городе папский дворец, а Бенезет украсил его великолепным мостом. Город имел блестящий двор, который состоял из жадных до мирских удовольствий кардиналов и легкомысленных аббатис, проводивших дни среди благовоний, курившихся во время священных церемоний и празднеств, и блаженно засыпавших ночью под сладостные песни Петрарки и отдаленный рокот фонтана Воклюз.
Филипп Красивый, подхватив папскую корону, упавшую с головы Бонифация VIII стараниями Колонны, увенчал ею Климента VII и, желая объединить в своих руках и в руках своих преемников духовную и светскую власть, возымел дерзновение намерение перевести папский престол из Рима во Францию. Авиньон принял в своих стенах святого насельника Ватикана, Рона увидела наместника Христова, со своего балкона простиравшего связующую и разрешающую длань, и французы впервые услышали папское благословение urbi et orbi.
Но в католической церкви произошел великий раскол: поначалу испугавшись, Рим вскоре снова ободрился и воздвиг алтарь против алтаря. Христианский мир разделился на две части: одни признавали авиньонского папу, другие утверждали, что первосвященнический престол может пребывать только там, где его основал св. Петр. Оба папы, со своей стороны, не оставались безучастными в этой междоусобной бойне, исход которой был столь важен для каждого: они стали во главе двух огромных христианских армий и, предавая один другого анафеме, сокрушали собственную власть своею же властью и безрассудно расточали духовные стрелы, меча их друг в друга.
В продолжение этой великой распри народы, смотря по тому, были они союзниками или врагами Франции, признавали то авиньонского папу, то папу римского. Единственными приверженцами Климента VII в то время были король Испанский, король Шотландский и король Арагонский. Но так как приверженность эта объяснялась исключительно их уважением к королю Французскому, для Климента было огромной радостью принять государя, который один только еще и поддерживал его против притязаний соперника. И если во время торжественных трапез и празднеств, которые Климент устраивал в честь Карла VI, папа сидел за отдельным столом и занимал место впереди короля, то очень скоро он постарался заставить своего гостя забыть это превосходство алтаря над троном, уступив королю право раздавать земельные участки бедным клирикам Французского королевства, позволив ему назначить епископов Шартрского и Осерского и, наконец, определив архиепископом Реймским ученого Ферри Кассинеля, которого король удостаивал своим покровительством и который спустя месяц после своего избрания скончался, отравленный доминиканцами.
В ответ на эти милости король Франции обязался предоставить Клименту VII помощь и поддержку против антипапы и обещал, что по возвращении во Францию он энергично, и даже силою оружия, займется уничтожением существующего раскола.
Пробыв в Авиньоне неделю, король распрощался с Климентом и возвратился в Вильнев. Тут он, к большому удивлению герцогов Беррийского и Бургундского, поблагодарил их за приятное общество, которое они ему составили, и объявил о своем желании, чтобы они возвратились один в Дижон, другой в Париж, между тем как сам он продолжит свой путь в Тулузу в сопровождении герцогов Туренского и Бурбонского.
Тут только оба дяди поняли, какова истинная причина этого путешествия и что, предпринимая его, король имел одну цель: разобраться с произволом, царящим в Лангедоке и уже разорившим этот край. При короле остались де Ла Ривьер и Лемерсье, Монтань и Ле Бэг-де-Виллен, о которых дяди короля знали, что это люди честные и неподкупные; герцог Беррийский считал их своими личными врагами, хотя, в сущности, они были лишь врагами его вымогательств. Из Вильнева оба герцога уехали весьма опечаленными.
— Что вы, любезный брат мой, об этом думаете? — обратился герцог Беррийский к кузену, когда они выезжали из города.
— Думаю, — отвечал герцог Бургундский, — что племянник наш еще молод и что себе на беду он прислушивается к молодым советчикам. Однако придется немного потерпеть. Настанет день, и те, кто ведет его по ложному пути, раскаются, да и сам король тоже. Нам же, братец, остается ехать в свои владения: пока мы будем заодно, нам никто не страшен, ибо после короля мы во Франции первые люди.
На другой день король был в Ниме и, не останавливаясь в этом древнем римском городе, поехал на ночлег в Люнель. Еще через день он обедал уже в Монпелье, и тут к нему начали поступать жалобы; ему говорили, что чем дальше он будет двигаться вперед, тем больше разорений увидит, что дяди его, герцоги Анжуйский и Беррийский, правившие здесь один после другого, довели страну до такой бедности, что даже у самых богатых людей не хватает средств, чтобы возделывать свои виноградники и обрабатывать поля.
— Вам, государь, — говорили ему, — будет тяжко видеть, как у ваших подданных отнимают треть, четверть, двенадцатую часть того, что они имеют, как они по пять-шесть раз в году платят подати и облагаются новым налогом до того, как успеют внести старый. Ведь на землях между Роной и Жирондой дядюшки ваши самовольно собирали более тридцати тысяч ливров. Герцог Анжуйский взыскивал с одних только богатых, а уж герцог Беррийский, который его сменил, — тот не щадил никого! Рассказывали, что лихоимства эти совершались руками его казначея Бетизака, родом из Безье, и что этот Бетизак увозил с полей все до последнего зернышка, не оставляя даже того, что земледелец оставляет птицам небесным: колосок, упавший с телеги, и тот подбирал.
На эти слова король отвечал, что, если Бог ему поможет, лихоимствам этим будет положен конец; он не посмотрит на то, что герцоги, его дяди, приходятся братьями его отцу, а над их недобросовестными советниками и помощниками он велит учинить беспристрастное и строгое следствие.
Выслушав все эти жалобы и обвинения, король въехал в Безье, где проживал Бетизак, но приказал молчать обо всем, что ему донесли, и первые три или четыре дня пребывания в городе как будто бы посвятил празднествам, а между тем распорядился тайно произвести расследование. На четвертый день ему донесли, что Бетизака, казначея его дяди, простить невозможно, ибо он повинен в таких злоупотреблениях, которые караются смертной казнью. Тоща созвали Королевский совет, где было решено схватить Бетизака и привести в суд.
Судьи разложили на столе перед обвиняемым множество документов, доказывающих его лихоимство, и сказали ему:
— Бетизак, смотрите и отвечайте: как вы можете объяснить эти расписки?
Один из чиновников поочередно брал со стола расписки и читал вслух. Однако на каждую у Бетизака был уже готов ответ. Те, на которых стояла его подпись, он признавал, но говорил, что действовал по приказанию герцога Беррийского, который может это подтвердить. От других расписок отказывался.
— Даже понятия о них не имею, — утверждал он, — спросите у сенешалей Боккерского и Каркассонского, а еще лучше — у канцлера… герцога Беррийского.
Судьи были в большом замешательстве, но в ожидании новых доказательств отправили Бетизака в тюрьму. Они сами произвели обыск в его доме, изъяли все бумаги и внимательно их изучили. Из этих бумаг явствовало, что Бетизак совершал такие лихоимства и собирал с сенешальств и королевских поместий такие баснословные суммы, что читавшие эти документы просто не верили своим глазам. Тоща его снова привели в суд, и он признал правильность всех предъявленных ему счетов, подтвердив, что действительно получал означенные суммы, но прибавил, что, пройдя через его руки, они тут же поступали в казну герцога Беррийского, на что дома у него имеются квитанции, место хранения которых он укажет. Квитанции были доставлены в Совет, их сравнили с расписками и счетами, и сумма почти сошлась: она оставляла около трех миллионов.
Судьи были поражены доказательствами корыстолюбия герцога Беррийского. У Бетизака спросили, на что же его господин мог тратить такие большие деньги.
— Не могу знать, — отвечал он. — Немалая часть, думается, пошла на покупку замков, дворцов, земель и драгоценностей для графа Булонского и Этампского. Собственные дома герцога, как вы знаете, содержатся в большой роскоши, да и слугам своим, Тибо и Морино, он давал столько, что сейчас они стали настоящими богачами.
— Ну, а на вашу долю, Бетизак, — спросил его де Ла Ривьер, — тысяч сто франков досталось в этом грабеже?
— Ваша милость, — ответил Бетизак, — свою власть герцог Беррийский получил от короля, я же свою — от герцога Беррийского, стало быть, в сущности, я тоже уполномочен королем, так как действовал от лица его наместника. Поэтому все подати, которые я собирал, были законны. Что же до моей доли, то на это я имел соизволение герцога Беррийского, а герцог заботился о том, чтобы его люди не бедствовали: выходит, богатство мое вполне законно, ибо досталось оно мне от герцога.
— Вы говорите сущий вздор! — ответил ему Жан Лемерсье. — Богатство нельзя считать законным, если оно приобретено нечестным путем. Отправляйтесь в тюрьму, а мы обсудим ваши показания и представим королю ваши доводы. Как он решит, так и будет.
— Да вразумит его Господь! — промолвил Бетизак.
Он поклонился судьям, и его увели обратно тюрьму.
Между тем едва только разнеслось известие о том, что Бетизак по приказанию короля взят под стражу и будет судим, жители окрестных селений начали стекаться в город; несчастные, которых он грабил, пытались проникнуть в королевский дворец, чтобы молить о справедливости, и когда король выходил, они бросались перед ним на колени и протягивали ему свои просьбы и жалобы. Тут были дети, которых Бетизак сделал сиротами, женщины, которых он сделал вдовами, девицы, которых Бетизак обесчестил. Там, где ему не хватало красноречия, он применял силу. Этот злодей посягал на все: на имущество, честь, жизнь человеческую. Король понимал, что кровь жертв взывает о мщении, и приказал, чтобы Совет вынес Бетизаку свой приговор.
Но в ту самую минуту, когда Совет собрался, вошли два человека: это были де Нантуйе и де Меспен. Они явились по поручению герцога Беррийского, дабы подтвердить показания Бетизака и просить короля и Совет передать им этого человека и, если будет угодно, возбудить следствие против самого герцога.
Совет оказался в крайне затруднительном положении. Герцог Беррийский мог не сегодня-завтра вновь обрести утраченное было влияние на короля; в предвидении этого каждый боялся его разгневать. С другой же стороны, лиходейства Бетизака были до того явны, до того очевидны, что грешно было бы оставить его безнаказанным. Тогда было предложено конфисковать все его движимое и недвижимое имущество, распродать его, а вырученные деньги разделить между бедняками, чтобы Бетизак снова стал таким же нищим, каким взял его к себе герцог Беррийский. Однако король не желал полусправедливости: он сказал, что такое возмездие удовлетворило бы лишь тех, кого Бетизак разорил, но семьям, которым он принес смерть и бесчестье, нужны его смерть и посрамление.
Тем временем в Совет явился некий старец. Узнав, что происходит, он заявил королю и его советникам, что готов заставить Бетизака признаться в своем преступлении, которое было совершено лично им и которое герцог Беррийский не смог бы взять на себя. Старика спросили, что для этого нужно. "Для этого надо посадить меня в ту самую темницу, в которой сидит Бетизак", — был ответ. Никаких объяснений он давать не хотел, говоря, что остальное уж его дело, никого, мол, оно не касается, и он готов довести его до конца. Сделали так, как сказал старик: стражники публично препроводили его в тюрьму, тюремщик получил "необходимые указания, впихнул новоприбывшего в темницу, где сидел Бетизак, и запер за ним дверь.
Старик притворился, будто и не знает, что в камере кто-то есть; он шел, вытянув вперед руки, словно ничего не видел, а когда добрался до противоположной стены, то сел, прислонясь к ней спиной, обхватив голову руками и уперев локти в колени.
Бетизак, глаза которого за неделю уже привыкли к темноте, следил за новым узником с любопытством человека, находящегося в таком же положении. Он нарочно пошевельнулся, чтобы привлечь к себе его внимание, но старик сидел неподвижно, словно погруженный в свои думы. Тоща Бетизак решил заговорить с ним и спросил, не из города ли он попал в этот застенок.
Старик поднял глаза и в углу "заметил" Бетизака: он стоял на коленях в молитвенной позе. И этот человек еще дерзал молиться! Старик задрожал, увидев рядом с собой того, кому он поклялся отомстить.
Бетизак повторил вопрос.
— Да, из города, — ответил старик глухим голосом.
— И о чем же там толкуют? — спросил Бетизак, изобразив на лице полное безразличие.
— Толкуют о неком Бетизаке, — сказал старик.
— Ну и что о нем говорят? — робко продолжал Бетизак, которого ответ на этот вопрос очень волновал.
— Говорят, что правосудие наконец свершится и скоро его повесят.
— Господи Иисусе! — воскликнул Бетизак, вскочив на ноги.
Старик снова обхватил голову руками, и тишину темницы нарушало теперь лишь стесненное дыхание человека, узнавшего вдруг нечто страшное. Минуту Бетизак оставался недвижим, но вскоре силы изменили ему; он прислонился к стене и вытер лоб. Потом, немного придя в себя, продолжал хриплым голосом:
— Пресвятая Богородица!.. Стало быть, для него нет никакой надежды?!
Старик промолчал и не шелохнулся, словно и не слышал вопроса.
— Послушайте, значит, для него нет никакой надежды?.. — снова спросил Бетизак, подойдя к старику и с силой тряхнув его за плечо.
— Есть, — спокойно произнес старик, — одна-единствен-ная: если порвется веревка.
— Боже мой, Боже!.. — воскликнул Бетизак, заламывая руки. — Что же делать?.. Кто мне теперь поможет?..
— А-а, — мрачно протянул старик, глядя на Бетизака столь пристальным взглядом, будто старался не упустить даже малейшей подробности в выражении его отчаяния. — Так это вы и есть тот, кого проклинает весь народ? До чего же, видать, тяжко доживать последние часы преступной жизни!..
— Да пусть отнимут у меня все, — простонал Бетизак, — имущество, деньги, дома! Пусть их отдадут этим бесноватым, только бы сохранили мне жизнь! Я готов провести свои дни в темнице, закованный в цепи, не видя света Божьего! Только бы жить, жить! Я жить хочу!..
Несчастный катался по полу, как безумец. Старик молча смотрел на него. Потом, видя, что тот уже изнемог, он спросил:
— А как ты вознаградишь человека, который помог бы тебе из этого выпутаться?
Бетизак поднялся на колени; он пристально смотрел на старика, будто хотел проникнуть в самую глубину его сердца.
— О чем вы говорите?..
— Я говорю, что мне жаль тебя, и, если ты послушаешься моего совета, все еще может кончиться благополучно.
— Продолжайте же, продолжайте: я богат… все мое богатство…
Старик рассмеялся.
— Вот оно что! — сказал он. — Значит, ты надеешься выкупить свою жизнь тем же самым, чем ее погубил, не так ли? И думаешь таким путем рассчитаться с людьми и Богом?
— Нет, нет! Я все равно останусь преступником, я это знаю. И я горько раскаиваюсь… Но вы сказали, что есть средство… Какое же?
— Будь я на твоем месте, да упаси меня от этого Бог, вот что бы я сделал…
Бетизак жадно ловил каждое слово старика, вылетавшее из его уст.
— Явившись снова в Королевский совет, — продолжал старик, — я бы по-прежнему отпирался…
— Да-да, — согласился Бетизак.
— …но сказал бы, что чувствую себя виноватым в другом преступлении и хочу покаяться в нем ради спасения своей души. Я бы сказал, что долго блуждал в неверии, что я манихей и еретик…
— Но ведь это неправда! — воскликнул Бетизак. — Я добрый христианин, верующий в Иисуса Христа и Деву Марию.
— Я сказал бы, что я манихей и еретик и крепок в своих убеждениях, — продолжал старик, словно Бетизак и не возражал ему. — Тогда меня потребовал бы к себе епископ, потому что я подлежал бы уже суду церковному. Епископ отослал бы меня к авиньонскому папе. Ну а так как святей отец наш Климент — большой друг герцога Беррийексго…
— Понимаю, — прервал Бетизак. — Да-да, наш герцог Беррийский не допустит, чтобы мне причинили зло. О, вы меня спасли!
При этих словах он бросился было обнимать старика, но тот оттолкнул его. В эту минуту дверь отворилась: пришли за Бетизаком, чтобы вести его в Королевский совет.
Здесь, в Совете, Бетизак решил, что теперь самое время пустить в ход хитрость, которой научил его старик, и, встав на колени, попросил разрешения говорить. Ему немедленно дали слово.
— Почтенные господа, — начал он, — я обдумал свои поступки, спросил свою совесть и боюсь, что сильно прогневал Господа, но не тем, что я грабил и взимал деньги с бедняков, ибо всем, слава Богу, известно, что я это делал по приказанию моего господина, а тем, что я блуждал в неверии…
Судьи удивленно переглянулись.
— Да, — продолжал Бетизак, — да, господа, ибо разум мой не верит ни в Пресвятую Троицу, ни в то, что Дух Святой спустился с небес, дабы воплотиться от женщины, и я думаю, что моя душа умрет вместе со мной…
По всему собранию прошел ропот изумления. Тоща поднялся Лемерсье, смертельный враг Бетизака, и сказал:
— Бетизак, подумайте о том, в чем вы сейчас признались! Ибо своими словами вы наносите тяжкое оскорбление нашей матери Святой Церкви и заслуживаете за них костра. Одумайтесь!
— Не знаю, — отвечал Бетизак, — чего я заслуживаю, но так я думаю с тех пор, как во мне пробудилось сознание, и так буду думать до той минуты, пока оно живет во мне.
Тут судьи осенили себя крестным знамением и, испугавшись за свое собственное спасение, прервали речь Бетизака, приказав снова водворить его в тюрьму. Войдя в темницу, он стал искать старика, чтобы обо всем ему рассказать, но старика там уже не было" Что произошло в душе Бетизака, известно одному Богу. Однако на следующий день это был совсем другой человек. Каждый прожитый им час Бог превратил в годы: за одну ночь волосы его поседели.
Узнав о показаниях Бетизака, король был немало удивлен.
— О, это дурной человек, — сказал он. — Мы полагали, что он только мошенник, а он, оказывается, еще и еретик. Мы считали, что ему достаточно веревки, а он сам просится на костер. Ну что ж, быть посему! Он будет повешен и сожжен. Пусть теперь мой дядя, герцог Беррийский, берет на себя его преступления: мы увидим, осмелится ли он принять и это.
Вскоре слухи о признаниях подсудимого распространились по всему городу; радостные толпы заполнили улицы, потому что народ ненавидел и проклинал Бетизака. Но никто не был поражен этой новостью сильнее, чем два рыцаря, прибывшие в город, чтобы от имени герцога Беррийского потребовать выдачи. Они поняли, что Бетизак сам себя погубил, и решили, что подобное признание он мог сделать лишь по наущению врага. Однако что бы там ни было, Бетизак признался, и король уже вынес приговор. Оставалась единственная надежда: заставить его отречься от показаний, данных им накануне.
Поэтому оба рыцаря отправились в тюрьму, чтобы повидать Бетизака и научить его, как оправдаться. Однако тюремщик сказал, что ему и еще четырем стражникам, караулившим преступника, король под страхом смерти запретил кого бы то ни было допускать к Бетизаку. Огорченные рыцари поскакали обратно к герцогу Беррийскому.
На другой день, часов около десяти утра, за Бетизаком пришли. Когда он понял, что его ведут не в Королевский совет, а во дворец епископа, он немного приободрился. Во дворце собрались вместе королевские чиновники и чиновники св. Церкви. Это послужило Бетизаку лишним доказательством, что между судом светским и церковным нет согласия. Вскоре безьерский градоначальник, доселе державший его в тюрьме, сказал, обращаясь к церковнослужителям:
— Милостивые государи, перед вами Бетизак, которого мы вам передаем как еретика и человека, проповедовавшего против веры. Если бы его преступление подлежало королевскому суду, этот суд и судил бы его. Но он еретик и потому подлежит суду церковному. Судите же вы его по делам его.
Бетизак решил, что он спасен.
В это время епископальный судья спросил его, действительно ли он такой грешник, как здесь говорили. Видя, что дело принимает тот самый оборот, которого, как ему было сказано, только и можно пожелать, Бетизак ответил, что, мол, да, это верно. Тогда в залу впустили народ и заставили Бетизака прилюдно повторить свое признание. Бетизак повторил его трижды, так он был околдован старцем, и народ трижды выслушал это признание, выслушал как зверь, почуявший запах крови.
Судья подал знак, и вооруженные стражи схватили Бетизака и повели его прочь. Когда он спускался по ступеням епископского дворца, народ обступил его со всех сторон таким плотным кольцом, словно боялся, как бы он не удрал. Бетизак думал, что его ведут из города, с тем чтобы отправить в Авиньон. Внизу, у лестницы, он вдруг увидел своего старика. Тот сидел на тумбе, лицо его светилось радостью, которую Бетизак истолковал как добрый знак: он кивнул ему головой.
— Да-да, все идет на лад, — молвил старик в ответ и рассмеялся.
Он встал на тумбу и, оказавшись над толпой, закричал:
— Не забудь же, Бетизак, это я дал тебе хороший совет!
Потом, сойдя с тумбы на землю, старик поспешно, насколько позволял ему преклонный возраст, зашагал по улице, ведущей к епископскому дворцу.
Бетизака вели туда же, но по другой, широкой улице, по-прежнему в окружении огромной толпы, которая время от времени разражалась негодующими криками. Преступник различал в этих криках лишь голос ярости народа, который видит, что добыча от него ускользает, и он даже удивлялся тому, что эти люди позволяют ему так спокойно выйти из стен города. Когда его привели на площадь перед епископским дворцом, то и здесь он не был встревожен гневным криком толпы, подхваченным теми, кто его сопровождал. Но тут люди устремились к самой середине площади, где был сложен костер, из которого поднималась виселица, протягивая к главной улице свою тощую руку с цепью и железным ошейником. Бетизак остался один со своими четырьмя стражниками — настолько все торопились занять удобные места около эшафота.
В эту минуту истина предстала перед Бетизаком во всей своей наготе: она обрела облик смерти.
— О герцог, герцог, — вскричал он, — я погиб! Помогите, помогите!..
Толпа ответила возгласами проклятия: она проклинала герцога Беррийского вместе с его казначеем.
Так как преступник ни за что не хотел идти дальше, четверо стражников подняли его и понесли на руках; он отбивался, кричал, что он вовсе не еретик, что он верит в воплотившегося Христа и Святую Мадонну, божился, что говорит правду, просил у народа пощады, но каждый раз слова его встречались взрывами хохота. Он призывал на помощь герцога Беррийского, но крики "Смерть! Смерть!" были ответом на все его мольбы. В конце концов стражники подтащили Бетизака к костру. И здесь он увидел старика: тот стоял, опершись на одно из бревен, загораживавших проход к костру.
— Негодяй! — воскликнул Бетизак. — Это ты привел меня сюда!.. Люди добрые! Я ни в чем не виноват, этот человек околдовал меня. Спасите, люди добрые, пощадите!..
Старик рассмеялся.
— Память, видать, у тебя хорошая! — крикнул он Бетизаку. — Не забываешь друзей, которые советуют тебе добро. Вот мой последний совет: подумай о душе своей!
— Да-да… — промолвил Бетизак, надеясь выиграть время, — да-да… священника… священника!..
— А на что ему священник-то? — спросил старик, повернувшись к толпе. — У этого изверга нет души, а тело его уже погибло!
— Смерть ему! Смерть ему! — ревела толпа.
К Бетизаку подошел палач.
— Бетизак, — обратился он к нему, — вы осуждены на смертную казнь, ваши дурные поступки привели вас к печальному концу.
Бетизак не двигался, глаза его бессмысленно смотрели вокруг, волосы встали дыбом. Палач схватил его за руку, и пошел он покорно, как ребенок. Взойдя на эшафот, палач приподнял преступника, а подручные, раскрыв ошейник, надели его на шею Бетизаку: он повис, хотя удушье еще не наступило. В эту самую минуту старик схватил заранее приготовленный горящий факел и поджег костер; палач и его помощники соскочили с помоста. Пламя, готовое поглотить несчастного, возвратило ему силу. И тогда он, без единого крика, уже не прося больше пощады, схватился обеими руками за цепь, на которой висел, и, цепляясь за кольца, стал карабкаться по ней все выше и выше, пока не добрался до перекладины. Обхватив ее руками и ногами, он, насколько это было возможно, удалился от пламени. Костер пока еще только разгорался, пламя его не доставало, но вскоре оно охватило всю виселицу и, как живое, наделенное душой существо, как змея, подняло голову к Бетизаку, меча в него дым и искры, и наконец лизнуло его огненным языком. От этой смертоносной ласки несчастный закричал: одежда на нем запылала.
Воцарилась глубокая тишина: толпа замерла, боясь упустить мельчайшую подробность в этой последней схватке между человеком и стихией; слышны были только его жалобные стоны и ее ликующий рев. Человек и огонь, жертва и палач, казалось, сплелись друг с другом в смертельном объятии, но наступила минута, и человек признал себя побежденным: колени его ослабли, руки отказывались держаться за раскаленную цепь; он испустил истошный крик и, свалившись, повис, охваченный пламенем. Это бесформенное существо, уже утратившее человеческий облик, еще несколько секунд судорожно извивалось в огне, потом замерло в неподвижности. Еще через мгновение кольцо, державшее цепь, высвободилось, ибо и сама виселица уже горела, и тоща, словно увлекаемый в преисподнюю, труп упал и исчез в пламени костра.
Несметная толпа сразу же молча разошлась, подле костра остался только старик, и каждый спрашивал себя, уж не сам ли сатана явился за душой грешника.
Старик этот был человеком, чья дочь стала жертвой насилия Бетизака.
ГЛАВА VI
А теперь, если читатель желает в подробностях представить себе описываемые события и готов для этого вместе с нами покинуть стены Безье; если он согласен оставить цветущие равнины Лангедока и Прованса, их знаменитые города, где звучит язык, пришедший из древних Афин и Рима; оставить сребролистые оливковые рощи, воды, что струятся в густо поросших олеандром берегах, омываемых волной, еще теплой от лучей босфорского солнца, — если он готов покинуть все это ради гористой Бретани, ради ее вековых дубрав и древнего языка, ради ее зеленых океанских пучин, тоща давайте перенесемся в окрестности древнего Ванна, остановимся в нескольких лье от этого города и войдем в укрепленный замок — надежную резиденцию одного из тех могучих феодалов, которые в любую минуту готовы превратиться в опасных бунтовщиков. Там, отворив резную дверь низкой столовой, мы увидим двух человек, сидящих за столом, на котором стоит чеканной работы серебряный кубок, наполненный вином и пряностями. Видимо, один из них был с этим напитком в большой дружбе, между тем как другой от питья воздерживался, словно бы по предписанию медиков, и всякий раз, когда товарищ, бывший не в состоянии заставить его выпить до дна драгоценную влагу, пытался хотя бы подлить ему в неполный стакан, тот упорно накрывал свой стакан рукою.
Первый, означенный нами как противник трезвости, был человек лет пятидесяти — шестидесяти, состарившийся под боевыми доспехами, которые и сейчас покрывали его с головы до ног; смуглый, чуть порозовевший лоб этого человека, обрамленный расчесанными на пробор седеющими волосами, был изборожден морщинами, причем не столько от старости, сколько от тяжести шлема; он опирался локтями о стол, положив подбородок на сильные руки, так что рот его, спрятанный в густых усах, которых он то и дело касался нижней губой, оказывался как раз на уровне серебряного кубка, куда он поминутно заглядывал, словно следя за убывающей при каждом очередном глотке влагой.
Второй был красивый молодой человек, одетый в шелк и бархат; небрежно развалившись в широком герцогском кресле и положив голову на его спинку, он не менял этой позы, лишь время от времени, как мы видели, протягивая руку, чтобы накрыть ладонью свой стакан, когда старый воин пытался подлить ему напиток, достоинства которого они столь различно ценили.
— Ей-Богу, кузен де Краон, — воскликнул старик, в последний раз ставя кубок на стол, — хоть вы по женской линии и происходите от короля Робера, вы, по правде сказать, весьма философски отнеслись к оскорблению, которое нанес вам герцог Туренский!
— Да что же, ваша светлость, мне оставалось делать против брата самого короля? — отвечал Пьер де Краон, не меняя позы.
— Брата короля? Пусть так… Впрочем, я бы с этим не посчитался. Ну и что ж из того, что брат короля? Он всего-навсего герцог и дворянин, такой же, как я, и, поступи он со мной, как поступил с вами… Но я никогда бы этого не допустил, а потому и говорить о нем не будем. Однако, скажу вам, существует человек, который все это затеял…
— Надо думать, — равнодушно ответил де Краон.
— И человек этот, скажу вам… — продолжал герцог Бретонский, вновь наливая в свой стакан и поднося его к губам, — человек этот… это столь же верно, как и то, что сей напиток, который вам, видать, не по вкусу, состоит из отличнейшего дижонского вина, лучшего нарбонского меда и отборных пряностей, привезенных из Азии… — Герцог опорожнил стакан. — Так вот, человек этот не кто иной, как мерзавец де Клиссон!
И он ударил по столу стаканом, зажатым в кулаке.
— Совершенно с вами согласен, — по-прежнему безучастно ответил Пьер де Краон, словно решивший выказывать тем больше спокойствия, чем большую горячность станет выказывать герцог Бретонский.
— И вы оставили Париж, будучи в этом уверены, даже не попытавшись отомстить?
— У меня мелькнула такая мысль, но помешало одно соображение.
— Какое же? — поинтересовался герцог, откинувшись в кресле.
— Какое? Сейчас вам отвечу, — сказал Пьер, облокотившись о стол, оперев подбородок на руки и пристально глядя в лицо герцогу. — Я подумал: этот человек, оскорбивший меня, простого рыцаря, однажды нанес куда более дерзкое оскорбление одному из первых людей Франции, герцогу, да еще столь могущественному и богатому, что он мог бы вести войну с любым королем! Герцог этот подарил знаменитому Джону Шандосу Гаврский замок, и когда объявил де Клиссону об этом даре, который он, разумеется, был вправе сделать, де Клиссон, вместо того чтобы выразить одобрение, воскликнул: "Черта с два, милостивый государь, англичанин будет когда-нибудь моим соседом!" В тот же вечер Гаврский замок был взят, а на другой день его стерли с лица земли. Уж не припомню точно, кому коннетабль нанес такую обиду, но знаю, что есть некий герцог, которому она была нанесена. Ваше здоровье!
Пьер де Краон взял свой стакан, залпом опорожнил его и поставил на стол.
— Клянусь своим отцом, — побледнев, воскликнул герцог Бретонский, — этим рассказом вы, кузен, замыслили нас обидеть! Ибо вы отлично знаете, что все это случилось с нами, однако вам хорошо известно и то, что спустя полгода оскорбитель стал узником того самого замка, в котором мы сейчас находимся…
— …и из которого он вышел целым и невредимым.
— Да, заплатив мне сто тысяч ливров, отдав один город и три замка…
— …но сохранив свою проклятую жизнь, — продолжал де Краон, повышая голос, — жизнь, которую могущественный герцог Бретонский не осмелился у него отнять, убоявшись навлечь на себя ненависть государя. Сто тысяч ливров, один город и три замка! И это месть человеку, который имеет миллион семьсот тысяч ливров, десяток городов и два десятка крепостей! Нет уж, мой милый кузен, давайте говорить откровенно: де Клиссон был обезоружен, сидел, закованный в цепи в самой мрачной и глубокой из ваших темниц, вы смертельно его ненавидели и все-таки не осмелились предать смерти!
— Я дал приказ Бавалану, но он его не исполнил.
— И правильно сделал, потому что, когда король потребовал бы выдать Бавалана как убийцу коннетабля, тот, кто давал убийце приказ, быть может, убоялся бы королевского гнева и действовавший всего лишь как орудие был бы, возможно, покинут тем, чья рука его направляла, а ведь чем тоньше меч, тем легче его сломать.
— Кузен, — сказал герцог, поднимаясь, — вы, сдается мне, сомневаетесь в нашем слове? Мы обещали Бавалану защитить его, и мы, клянусь Богом, защитили бы его от кого угодно, будь то французский король, германский император или папа римский.
Опустившись в кресло, он продолжал с прежним ожесточением:
— Мы сожалеем только о том, что Бавалан нас ослушался и что нет никого, то взялся бы за дело, от которого он отказался.
— А если такой человек объявится, он мог бы рассчитывать, что найдет потом у герцога Бретонского убежище и защиту?
— Убежище столь же надежное, как церковный алтарь, — сказал герцог торжественным голосом, — защиту столь могучую, какую только может предоставить эта рука. Клянусь прахом моих предков, собственным гербом и мечом! Пусть только явится такой человек: он получит все.
— Я получу, ваша светлость! — вскочив, воскликнул де Краон и пожал руку старому герцогу с такой силой, какой тот в нем и не предполагал. — Жаль, раньше вы этого не сказали: дело было бы уже сделано.
Герцог посмотрел на де Краона с удивлением.
— Значит, вы полагали, — продолжал рыцарь, скрестив руки, — что эта обида скользнула по моей груди, как копье по стали кирасы? О, нет, она глубоко ранила мое сердце. Я казался вам веселым и беззаботным, и все-таки вы часто замечали, что я бледен. Знайте же теперь: вот эта болезнь и грызла меня изнутри, грызла зубами этого человека и будет грызть до тех пор, пока он жив. Отныне радость и здоровье вновь возвратятся ко мне, с нынешнего дня я начинаю выздоравливать и надеюсь, что очень скоро совсем поправлюсь.
— Каким же образом?
Де Краон сел:
— Послушайте, ваша светлость, я только и ждал этого вопроса, чтобы все вам рассказать. В Париже, неподалеку от кладбища Сен-Жан[9], у меня есть дом, который охраняет всего один смотритель, человек вполне преданный, в ком я совершенно уверен. Месяца три назад я написал ему, чтобы он сделал в доме изрядный запас вина, муки и солонины, закупил оружие, кольчуги, стальные рукавицы и каски для вооружения сорока человек, а набрать этих людей я взялся сам, и я их уже набрал. Это отчаянные смельчаки, которым ни Бог, ни черт не страшен и которые готовы идти даже в ад, если я буду ими предводительствовать.
— Но если вы с этим отрядом войдете в Париж, вас заметят, — сказал герцог.
— Поэтому я так и не сделаю. Вот уже почти два месяца я вербую людей и отправляю их небольшими группами, человека по три-четыре, в столицу. Им приказано по прибытии остановиться в моем доме и не выходить оттуда, а смотрителю велено ни в чем им не отказывать. Они из тех монахов, которым уготована преисподняя. Теперь вы понимаете, ваша светлость? Этот подлый коннетабль почти все вечера проводит у короля, уходит от него в полночь, и, возвращаясь к себе домой на Бретонскую улицу, он непременно должен пройти позади укреплений Филиппа-Августа, по пустынным улицам Сент-Катрин и Пули, мимо кладбища Сен-Жан, мимо моего дома.
— Право же, дорогой кузен, начато недурно!
— И кончится хорошо, ваша светлость, если не вмешается Господь Бог, ибо это поистине дьявольская затея.
— И сколько времени вы еще погостите у нас? Впрочем, мы вам очень рады!
— Ровно столько, сколько понадобится, чтобы оседлать коня, ваша светлость. Вот письмо от моего смотрителя, доставленное сегодня утром одним из слуг. Он уведомляет, что последние завербованные уже прибыли, так что теперь весь отряд в сборе.
С этими словами Пьер де Краон вызвал своего оруженосца и велел седлать лошадь.
— Не останетесь ли еще на одну ночь в нашем замке, любезный мой кузен? — спросил герцог, наблюдая за этими приготовлениями.
— Очень вам благодарен, ваша светлость, но теперь, когда мне известно, что все готово и что дело только за мной, могу ли я задержаться хоть бы на час, на минуту, на одну секунду? Могу ли нежиться в постели или рассиживать за столом? Я должен ехать самой прямой, самой короткой дорогой: я жажду воздуха, простора, движения! Прощайте же, ваша светлость, уношу с собой ваше слово!
— Готов его повторить.
— Требовать от вас этого — значит усомниться в уже данном. Итак, спасибо.
Пьер де Краон повязал вокруг пояса портупею своей шпаги, подтянул голенища серых кожаных сапог, подбитых красным плюшем, и, в последний раз простившись с герцогом, ловко вскочил в седло.
Ехал он столь быстро, что на седьмой день после отъезда из замка герцога Бретонского, к вечеру, был уже возле Парижа. Он дождался, когда совсем стемнеет, чтобы въехать в город, и проник к себе в дом гак же бесшумно и незаметно, как до него проникали туда посланные им люди. Спешившись, он позвал привратника и велел никого не впускать к себе в комнату, пригрозив за ослушание выколоть ему глаза. Привратник передал то же приказание смотрителю и запер на замок свою жену, детей и служанку. "И хорошо сделал, — простодушно замечает Фруассар, — ибо ежели жена и дети расхаживали бы по улицам, то о прибытии де Краона скоро стало бы известно: ведь женщинам и детям по самой их природе нелегко скрывать то, что они увидели, и то, что желают сохранить в тайне".
Приняв эти меры предосторожности, де Краон отобрал среди своих людей самых смышленых, приказав смотрителю запомнить их в лицо, чтобы они свободно могли выходить из дома и возвращаться обратно. Им было поручено следовать за коннетаблем по пятам и сообщать обо всем, что он делает. Поэтому каждый вечер Пьер де Краон знал, где коннетабль был днем и куда может отправиться ночью. Так продолжалось с 14 мая до 18 июня, и за все это время ни одного удобного случая отомстить не представилось.
Восемнадцатого июня, в день праздника Тела Господня, король Франции устроил большой прием в своем дворце Сен-Поль, и все знатные особы, находившиеся в Париже, были приглашены к обеду, на котором присутствовали королева Изабелла и герцогиня Туренская. После обеда для развлечения дам молодыми рыцарями и оруженосцами в дворцовой ограде был устроен турнир, и Гильом Фландрский, граф Намюрский, вышел победителем и получил награду из рук королевы и герцогини Валентины. Обычно в такие праздники танцы затягивались далеко за полночь. В это позднее время каждый уже мечтал поскорее вернуться к себе домой, и почти все выходили из дворца без провожатых. Оливье де Клиссон оставался одним из последних и, попрощавшись с королем, пошел от него через покои герцога Туренского. Увидя, что тот одевается, вместо того чтобы раздеваться, причем одевается весьма тщательно, коннетабль, улыбаясь, спросил у него, не идет ли он ночевать к Пулену. Пулен был казначеем герцога Туренского, и часто герцог, под предлогом проверки своих денежных счетов, покидал вечерами дворец Сен-Поль, из которого ночью не мог бы выйти, ибо королевская резиденция бдительно охранялась стражей, и отправлялся к своему казначею, а уже от него шел куда заблагорассудится. Герцог понял намек коннетабля и, положив руку ему на плечо, ответил, смеясь:
— Коннетабль, пока еще мне неведомо, где я буду ночевать, далеко или близко. Возможно, останусь во дворце. А вы уходите, вам пора.
— Дай вам Бог доброй ночи, ваше высочество, — ответил коннетабль.
— Спасибо, спасибо. Уж тут-то я Его вниманием не обойден, — пошутил герцог, — я даже весьма склонен думать, что мои ночи заботят Его больше, нежели мои дни. Прощайте, Клиссон!
Коннетабль понял, что, оставаясь долее, он стеснил бы герцога; он поклонился и направился к своим людям, которые ожидали его с лошадьми у дворцовой площади. Там было восемь человек да еще двое слуг, несших факелы.
После того как коннетабль сел на лошадь, слуги зажгли огонь и, опережая его на несколько шагов, направились по улице Сент-Катрин. Остальные шли позади, кроме одного оруженосца; де Клиссон подозвал его к себе, чтобы распорядиться насчет обеда, который он со всей роскошью собирался дать на другой день герцогу Туренскому, де Куси, Жану Венскому и еще нескольким приглашенным.
В это время мимо слуг, несших горящие факелы, прошли двое неизвестных и погасили их светильники. Де Клиссон тотчас остановился и, подумав, что это шутка герцога Туренского, который, должно быть, догнал его, весело воскликнул:
— Нехорошо, нехорошо, ваше высочество! Но вас я прощаю: вы человек молодой, вам бы только шутить и забавляться!..
С этими словами он оглянулся назад и увидел множество всадников: они смешались с его людьми, а двое находились всего в нескольких шагах от него самого. У де Клиссона мелькнула мысль об опасности, и, остановившись, он воскликнул:
— Вы кто такие? Что это значит?
— Смерть! Смерть де Клиссону! — ответил человек, стоявший к нему всех ближе, обнажая свою шпагу.
— Смерть де Клиссону?! — вскричал коннетабль. — Да кто ты такой, что позволяешь себе подобную дерзость?
— Я Пьер де Краон, ваш враг, — отвечал рыцарь, — вы нанесли мне жестокое оскорбление, и я должен вам отомстить. — С этими словами он привстал на стременах и, повернувшись к своим людям, воскликнул: — Вот тот, кого я искал! А ну-ка!..
И он бросился на коннетабля, а люди его стали разгонять свиту де Клиссона. Хотя мессир Оливье не имел при себе оружия и был застигнут врасплох, взять его оказалось не так-то просто. Обнажив короткий, фута в два, меч, который он прихватил с собой больше для украшения, чем для защиты, и прикрыв голову левой рукой, он прижался вместе со своей лошадью к стене, чтобы обезопасить себя сзади.
— Убивать их всех, что ли? — кричали люди Пьера де Краона.
— Всех! — отвечал он, нанося удар коннетаблю. — А сейчас ко мне! Сперва разделаемся с проклятым коннетаблем!
Два-три человека отделились от остальных и подбежали к де Краону.
Несмотря на силу и ловкость де Клиссона, столь неравная борьба долго не могла продолжаться, и в то время, как левой рукой он отражал удар, а правой наносил ответный, шпага де Краона вонзилась в его обнаженную голову. Де Клиссон тяжко вздохнул, выронил шпагу и упал с лошади. При падении он толкнул дверь соседней пекарни, отчего она отворилась, и де Клиссон растянулся на земле, так что половина его туловища оказалась в доме булочника; булочник, пекший в то время хлеб, услышал громкие голоса и конский топот и отпер дверь, чтобы узнать, в чем дело.
Пьер де Краон хотел было въехать в пекарню верхом на лошади, но дверь оказалась чересчур низкой.
— Может, сойти да и прикончить его? — спросил один из людей де Краона.
Не отвечая, де Краон двинул лошадь прямо к ногам коннетабля. Видя, что тот не подает признаков жизни, он сказал:
— Нет надобности, с него и этого довольно! Если он еще жив, то все равно долго не протянет. Он ранен в голову, и притом, ручаюсь вам, надежною рукой! Итак, друзья, врассыпную! Сбор за Сент-Антуанскими воротами.
Как только преступники скрылись, люди коннетабля, отделавшиеся, в общем, довольно легко, собрались около своего господина. Узнавший его булочник сразу же пригласил всех к себе в дом. Раненого положили на постель, принесли свечи. Увидев широкую рану на лбу и кровь на лице и одежде коннетабля, люди его подумали, что он мертв, и подняли страшный вопль.
Между тем один из них стремглав бросился во дворец Сен-Поль, и, поскольку в нем узнали слугу де Клиссона, его провели к королю. Утомившись за день от приемов и церемоний, Карл возвратился в свои покои и уже готовился лечь в постель. В эту минуту к нему в спальню вбежал бледный, испуганный человек с криком:
— О ваше величество, ваше величество! Какая беда приключилась!.. Какое несчастье!..
— Что произошло? — встревожился король.
— Мессир Оливье де Клиссон, ваш коннетабль, убит…
— Кто совершил преступление? — спросил Карл.
— Увы, неизвестно. Все произошло неподалеку от вашего дворца, на улице Сент-Катрин…
— Факелы! Слуги, скорее факелы! — приказал Карл. — Живым или мертвым, но я хочу видеть моего коннетабля!
Он поспешно набросил на плечи плащ, слуги обули его в башмаки; не прошло и пяти минут, как вооруженные стражники и часовые были уже в сборе. Король не пожелал дожидаться лошади и вышел из дворца пешком в сопровождении только факельщиков и двух своих камердинеров — Гильома Мартеля и Гелиона де Линьяка. Шагал он быстро и вскоре был уже у дома булочника. Факельщики и камердинеры остались на улице, король поспешно вошел в дом и, сразу направившись к постели раненого, взял его за руку и сказал:
— Это я, коннетабль, как вы себя чувствуете?
— Любезный мой король… — еле слышно прошептал коннетабль. [10]
— Кто же изувечил вас, дорогой Оливье?
— Пьер де Краон со своими сообщниками… Они предательски напали на меня, застали врасплох, когда я был безоружен…
— Коннетабль, — сказал король, положив ему на грудь свою руку, — клянусь вам, ни одного преступника еще не ждала столь суровая кара, как та, которая ждет де Краона. Но сейчас надо позаботиться о вашем здоровье. Где врачи, где хирурги?
— За ними послано, ваше величество, — ответил один из слуг коннетабля.
В эту самую минуту вошли лекари. Король подвел их к постели Оливье:
— Осмотрите моего коннетабля, господа, и скажите, каково его положение, ибо ранение Клиссона тревожит меня больше, чем встревожило бы мое собственное.
Врачи стали осматривать коннетабля, но король был так нетерпелив, что едва дал им время наложить повязку на рану.
— Жизнь его под угрозой? Отвечайте же, господа! — поминутно спрашивал он.
Тоща тот из лекарей, что казался наиболее опытным и умелым, повернулся к королю и сказал:
— Нет, ваше величество, и мы вам ручаемся, что через две недели он будет гарцевать на лошади.
Король поискал какую-нибудь цепочку, кошелек, словом, что-нибудь, чтобы отблагодарить этого человека, но, не найдя ничего, просто поцеловал его и тут же обратился к коннетаблю:
— Надеюсь, Оливье, вы слышали? Через две недели вы будете совершенно здоровы, как будто с вами ничего и не случилось. Вы, господа, нас очень обрадовали, и мы не забудем вашего искусства. Теперь, де Клиссон, думайте лишь о том, чтобы поправиться, ибо повторяю: ни одно преступление не каралось так сурово, как я покараю это преступление, ни один злодей не подвергался за свое злодейство такому жестокому наказанию, никогда за пролитую кровь не лилось еще столько крови, сколько прольется за вашу, де Клиссон: положитесь на меня, я отомщу!
— Да вознаградит вас Господь Бог, ваше величество, — промолвил коннетабль, — и особенно за то, что навестили меня.
— И не в последний раз, дорогой де Клиссон: я хочу распорядиться, чтобы вас поместили во дворце Сен-Поль, отсюда это ближе чем ваш дом.
Де Клиссон уже хотел поднести руку короля к своим губам, но Карл сам по-братски поцеловал его.
— Мне пора, — сказал он, — я жду к себе парижского прево: хочу отдать ему кое-какие распоряжения.
С этими словами Карл простился с коннетаблем и вернулся во дворец, где застал того, за кем посылал.
— Прево, — начал король, усевшись в кресло, — соберите людей откуда хотите, откуда сможете. Посадите их на добрых коней и по полям и дорогам, по горам и долинам ищите этого предателя Краона, который нанес рану моему коннетаблю. Знайте: если вы его найдете, схватите и доставите нам, то лучшей услуги оказать нам не сможете.
— Государь, я сделаю все, что в моих силах, — заверил прево. — Но скажите, в каком направлении он мог скрыться?
— Ваше дело об этом справиться и все разузнать, — ответил король. — Действуйте, да побыстрее. Ступайте.
Прево вышел.
Поручение было не из легких. В ту пору четверо главных парижских ворот не запирались ни днем, ни ночью: таков был приказ, отданный по возвращении после Розенбекской битвы, в которой король разбил фламандцев. А посоветовал дать такой приказ сам Оливье де Клиссон, для того чтобы король всегда был хозяином в своем городе Париже, жители которого в его отсутствие взбунтовались. С тех пор ворота сняли с петель, и они лежали на земле; цепи, перегораживавшие улицы и перекрестки, тоже убрали, чтобы королевская стража могла свободно ходить по ним в ночное время. И не удивительно ли, что Оливье де Клиссон, хлопотавший об этом приказе, сам же от него и пострадал? Ибо если бы городские ворота были заперты и цепи висели на своих местах, Пьер де Краон ни за что не осмелился бы нанести королю и его коннетаблю то оскорбление, которое он им нанес: он бы знал, что, совершив преступление, непременно будет наказан.
Но ни ворот, ни цепей не было: явившись к месту сбора, Пьер де Краон и его сообщники увидели, что все пути им открыты. Одни говорят, что де Краон переправился через Сену по Шарантонскому мосту; другие утверждают, будто он обогнул укрепления, миновал подножие Монмартра и, оставив слева ворота Сент-Оноре, пересек реку у Понсона. Наверняка же можно сказать лишь то, что часам к восьми он прибыл в Шартр вместе с теми из своих людей, у кого лошади оказались повыносливее; остальные отстали по дороге: либо не выдержали их лошади, либо они испугались, что, прибыв столь многочисленным отрядом, могут вызвать подозрения. В Шартре один каноник, служивший у де Краона писарем, добыл ему, сам не ведая для какой надобности, других лошадей, и через час тот уже мчался по Мэнской дороге, а спустя тридцать часов был в своем замке Сабле. Только здесь он наконец остановился, ибо только здесь мог считать себя в безопасности.
Тем временем по приказанию короля парижский прево с отрядом в шестьдесят вооруженных всадников выехал из Парижа. Он направился через ворота Сент-Оноре и, обнаружив свежие следы лошадиных подков, двигался по этим следам до Шеневьера. Увидев, что дальше следы ведут к Сене, прево справился у понсонского сборщика пошлины, не проезжал ли кто через мост нынешним утром. Сборщик ответил, что около двух часов он видел, как человек двенадцать на лошадях переехали на другою сторону реки, но он никого не узнал, потому что одни были с ног до головы закованы в латы, а другие закутаны в плащи.
— По какой дороге они двинулись? — спросил прево.
— По дороге на Эрве, — отвечал сборщик.
— Так и есть, они едут прямо на Шербур! — воскликнул прево.
И он направился в Шербур, оставив дорогу на Шартр. Через три часа им повстречался некий дворянин, охотившийся на зайцев. На их расспросы он сказал, что утром видел человек пятнадцать всадников, которые, как ему показалось, были в нерешительности, куда им ехать, и в конце концов выбрали дорогу на Шартр. Дворянин этот сам проводил всадников до места, где они с дороги свернули в поле. Земля от недавних дождей была мягкой и рыхлой, и на ней действительно виднелись свежие следы проехавшего здесь довольно большого отряда. Тоща прево и его люди пустили лошадей крупной рысью по дороге на Шартр, но поскольку они уже потеряли немало времени, в Шартре они были только вечером.
Они узнали, что Пьер де Краон проезжал тут поутру; им назвали имя каноника, у которого он завтракал и сменил лошадей, однако сведения эти опоздали: догнать преступника было невозможно. Поэтому прево приказал своим людям возвращаться обратно в Париж, куда они и прибыли в субботу вечером.
Герцог Туренский, со своей стороны, послал в погоню за своим бывшим любимцем Жана де Бара. Тот собрал полсотни всадников и, выбрав хорошую дорогу, отправился в путь вместе с отрядом через Сент-Антуанские ворота; однако, не найдя ни проводника, ни следов преступников, он свернул вправо, пересек Марну и Сену по Шарантонскому мосту, прибыл в Этамп и наконец в субботу вечером был в Шартре. Здесь он узнал то же самое, что и парижский прево, и подобно ему, отчаявшись настигнуть того, за кем оба гнались, повернул обратно в Париж.
Тем временем королевские стражники, дозором обходя деревни, нашли в одном селении, неподалеку от Парижа, двух вооруженных людей и одного пажа, которые, загнав своих лошадей, отстали от отряда де Краона; их тотчас схватили, доставили в Париж и заключили в Шатле. Через два дня этих людей отвели на улицу Сент-Катрин к дому булочника, где было совершено преступление, и там отрубили им кисти рук; затем их повели на рыночную площадь, отрубили головы и наконец повесили за ноги.
В следующую среду таким же образом расправились и со смотрителем дома де Краона: зная о преступлении, он не донес о нем и потому был подвергнут той же казни, что и преступники, его совершившие.
Каноник же, у которого Пьер де Краон сменил лошадей, был заключен под стражу и предан церковному суду: у него конфисковали все его имущество и все доходы. По особой милости, да еще потому, что он настойчиво утверждал, что ничего не знал о преступлении, ему сохранили жизнь, но приговорили к вечному тюремному заключению с содержанием на хлебе и воде.
Что касается самого Пьера де Краона, то ему приговор был вынесен заочно: у него конфисковали все его владения, недвижимость передали в казну, а земли поделили между герцогом Туренским и придворными.
Адмирал Жан Венский, которому было поручено завладеть замком Бернар, явился туда ночью с вооруженными людьми; он приказал взять прямо в постели жену Пьера де Краона, Жанну де Шатильон, одну из красивейших женщин своего времени, и вместе с дочерью вышвырнуть ее из замка. Дом, в котором преступный заговор был составлен, стерли с лица земли, даже место, где он стоял, перепахали плугом, а участок передали кладбищу Сен-Жан. Улица, которую де Краон назвал своим именем, была переименована в улицу Злоумышленников, каковое имя она косит и по сию пору.
Узнав обо всем этом, де Краон решил, что долее оставаться в своем замке Сабле ему небезопасно, и отправился к герцогу Бретонскому. Последний уже знал, чем кончилась преступная затея, знал он и то, что их общий враг остался жив. Вот почему, увидав де Краона, смущенно вошедшего в ту самую залу, из которой совсем еще недавно с таким достоинством вышел, герцог не мог удержаться и громко крикнул ему:
— Эх, братец, братец, видать, маловато у вас силенок, если вы не сумели убить человека, который был уже в ваших руках!
— Ваша светлость, — отвечал Пьер де Краон, — мне кажется, все духи преисподней охраняли его и вырвали из рук моих, ибо я нанес ему шпагой более шестидесяти ударов. Когда он упал с лошади, то, клянусь вам, я считал его мертвым, и его счастье, что дверь в пекарню была не заперта, так что он оказался наполовину в сенях, вместо того чтобы свалиться на улице. Не случись этого, мы растоптали бы его копытами своих лошадей!
— Да-да, — мрачно проворчал герцог, — ко это случилось, не правда ли? И поскольку вы здесь, я не сомневаюсь, что вскоре получу весточку от короля. Но что бы ни было, кузен мой, какую бы ненависть, какую бы вражду я из-за вас на себя ни навлек, вам было обещано убежище в моем доме, так что милости прошу.
Старый герцог протянул рыцарю руку и приказал слуге принести вина и бокалы.
ГЛАВА VII
Герцог Бретонский не ошибался, говоря об опасности, которой он себя подвергает, давая приют и защиту Пьеру де Краону. В самом деле, спустя три недели после описанных нами событий у ворот его замка Эрмин остановился королевский гонец, именем короля спросил герцога и вручил ему письмо, запечатанное печатью с гербом Франции.
Письмо это, впрочем, было обычным посланием сюзерена к своему вассалу: от имени парижскою суда Карл требовал выдачи де Краона как убийцы и преступника и в случае отказа грозил герцогу Бретонскому, что сам он, Карл, с большим отрядом явится за виновным. Герцог весьма достойно принял посланца короля, снял с себя роскошную золотую цепь, надел ему на шею и приказал своим слугам попотчевать гонца, пока он приготовит королю ответ. Через день этот ответ был вручен гонцу вместе с новыми изъявлениями щедрости.
В своем ответе герцог писал, что короля обманули, сказав, будто Пьер де Краон находится в Бретани; что он ничего не знает ни о том, где скрывается этот рыцарь, ни о причинах ненависти, которую тот питает к Оливье де Клиссону, и посему просит короля считать его самого ни в чем не повинным.
Королю доставили ответ герцога, когда он заседал в Совете. Он прочитал его несколько раз, все больше и больше мрачнея, и наконец, скомкав письмо в руках, произнес, горько усмехнувшись:
— Вы знаете, господа, что пишет мне герцог Бретонский? Он честью клянется, что и ведать не ведает, где прячется этот злодей и убийца де Краон. Не кажется ли вам, что герцог ставит честь свою под угрозу? Послушаем-ка ваше мнение.
— Мой славный кузен, — сказал, поднимаясь, герцог Беррийский, — я думаю, герцог Бретонский говорит правду и, если мессира де Краона у него нет, отвечать за него он не может.
— А вы, мой брат, что думаете об этом?
— С вашего соизволения, государь, я полагаю, что герцог Бретонский так ответил только для того, чтобы дать убийце время бежать в Англию и…
Король прервал его:
— И вы, герцог, правы, так оно и есть на самом деле. Что касается вас, любезный дядюшка, то нам хорошо известно, что коннетабль не принадлежит к числу ваших друзей, и мы слышали, хотя о том вам и не говорили, что в самый день убийства вас посетил человек, близкий к де Краону, и известил о заговоре, а вы, якобы не очень поверив его словам, да и не желая расстраивать праздник, не воспрепятствовали этому черному делу. Нам, любезный дядюшка, это известно, да притом еще из верного источника. Однако ж у вас есть средство доказать нам, что мы заблуждаемся или что нас неправильно осведомили. Средство это — вместе с нами отправиться в Бретань, где мы собираемся вести войну. Долее терпеть герцога Бретонского мы не в силах. Не поймешь, кто он есть: не англичанин, не француз, не визжит, не лает! Бретань не может забыть, что в прошлом она была королевством, и ей нелегко превратиться в провинцию. Ну что ж, если надо, мы нанесем такой удар бретонской герцогской короне, что с нее осыплются виноградные листья, мы обратим ее в баронство и принесем в дар одному из наших верных слуг, как приносим теперь в дар брату нашему герцогство Орлеанское вместо герцогства Туренского.
Герцог поклонился.
— Да-да, брат мой, — продолжал король, — и мы вам даруем его таким, каким оно было при Филиппе, со всеми приносимыми доходами, со всеми его землями, так что отныне мы более не будем называть вас герцогом Туренским, ибо Турень с сего дня присоединяется к владениям короны, а станем именовать герцогом Орлеанским, ибо отныне герцогство принадлежит вам. Вы слышали, любезный дядюшка, мы все отправляемся в поход, и вы, разумеется, вместе с нами.
— Государь, — ответил герцог Беррийский, — сопровождать вас повсюду, куда бы вы ни отправились, — для меня радость. Однако, думается мне, и нашему кузену герцогу Бургундскому следовало бы к нам присоединиться.
— В чем же дело? Мы будем просить его оказать нам такую честь, а если этого недостаточно, то и прикажем. Если же и этого окажется мало, тоща мы пожалуем за ним. Вам нужно наше слово, что без герцога Бургундского мы не двинемся в путь? Мы вам это слово даем. Когда оскорбляют короля Франции — оскорбляют все французское дворянство, и, если королевский герб подвергается бесчестью, ни один герб не остается незапятнанным. Готовьтесь же, любезный дядюшка: меньше чем через неделю мы выступаем.
На этом король закрыл заседание Совета, чтобы еще посовещаться со своими секретарями. В тот же день двадцать именитых вельмож во главе с герцогом Бургундским получили приказ явиться с возможно большим количеством людей. Приказ был исполнен без промедления, ибо все истинные французы ненавидели герцога Бретонского; говорили, что король уже давно бы решился с ним разделаться, если бы его не удерживали граф Фландрский и герцогиня Бургундская; что герцог Бретонский в душе англичанин и Клиссона ненавидит больше всего за то, что тот предан французам. Но на сей раз приказы были весьма строги. Казалось, теперь король доведет свое намерение до конца, если не случится вдруг какой-нибудь измены, ибо стало известно, что многие из тех, кто должен был отправиться в поход вместе с королем, идут неохотно, и среди них шепотом даже называли имена герцогов Беррийского и Бургундского.
Герцог Бургундский и в самом деле не торопился: он говорил, что поход этот чересчур обременителен для его провинции; что затеваемая война не имеет смысла и что она плохо кончится; что распря между коннетаблем и Пьером де Краоном многих людей не касается вовсе и потому несправедливо ради нее насильно вовлекать их в войну; что надо предоставить коннетаблю и де Краону самим уладить свои споры и не взваливать новое бремя на плечи народа. Того же мнения был и герцог Беррийский, однако король, герцог Орлеанский и весь Королевский совет держались другого мнения, так что обоим герцогам пришлось повиноваться.
Едва только коннетабль смог наконец сесть в седло, король отдал приказ выступать из Парижа. В тот же вечер он попрощался с королевой, герцогиней Валентиной, с дамами и девицами, жившими во дворце Сен-Поль, после чего вместе с герцогом Орлеанским, герцогом Бурбонским, графом Намюрским и де Куси отправился ужинать к де Монтегю, где и остался ночевать.
На другой день Карл с большим обозом двинулся в поход, но сделал остановку в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы дождаться герцога Беррийского и герцога Бургундского. Видя, что они не являются, он отправил им такие приказы, не подчиниться которым было бы явным бунтарством, и двинулся дальше, хотя врачи советовали ему не делать этого, предупреждая, что он не вполне здоров. Но Карл был преисполнен такой решимости, что на все их уговоры отвечал: "Не понимаю, о чем вы толкуете! Никогда я себя так хорошо не чувствовал".
Короче говоря, невзирая ни на что, он двинулся далее, переправился через Сену, пошел по дороге на Шартр и, не останавливаясь, прибыл в Анво, великолепный замок, принадлежавший де Ла Ривьеру, который принял короля со всею роскошью и со всеми подобающими почестями. Карл провел здесь три дня, а на четвертый день утром снова двинулся в Шартр, где вместе с герцогами Бурбонским и Орлеанским был принят братом де Монтегю, занимавшим здесь епископскую кафедру.
Через два дня в Шартр прибыли герцог Беррийский и граф де Ла Марш. Король справился у них о герцоге Бургундском и узнал, что тот следует за ними. Наконец на четвертый день королю доложили, что герцог Бургундский уже в городе.
Король провел в Шартре неделю, потом отправился в Ле Ман. По пути к нему присоединились войска из Артуа, Пикардии, Вермандуа, словом, даже из самых отдаленных провинций Франции, и все эти люди были страшно озлоблены против герцога Бретонского, по вине которого им приходилось переносить такие тяготы. Король всячески старался поддержать в них этот гнев, разжигая его собственным гневом.
Однако он слишком понадеялся на свои силы и свое здоровье. Постоянное раздражение, в которое приводили Карла всяческие помехи, то и дело чинимые его дядями, для того чтобы помешать начатому походу, приводили его в ярость, так что в Ле Ман он прибыл уже совсем больным и еле держался на лошади. Пришлось здесь остановиться, хотя Карл и говорил, что отдых для него тягостнее, чем дело. Однако врачи, дяди и сам герцог Орлеанский считали, что недели на две, а то и на три надо сделать остановку.
Пребыванием в Ле Мане воспользовались для того, чтобы убедить короля обратиться с письмом к герцогу Бретонскому. В Нант были посланы Реньо де Руа, де Рараисье, де Шатель-Моран и Топен де Кантемель, дворецкий замка Жизор: на этот раз король хотел, чтобы герцог Бретонский не мог усомниться в характере направленного к нему посольства. Четверо королевских посланцев отбыли из Ле Мана в сопровождении сорока вооруженных всадников, с трубами и развернутыми штандартами впереди, проследовали через Анжер и на третий день прибыли в Нант, где застали герцога Бретонского.
Они изложили герцогу требование короля выдать Пьера де Краона. Но, как и в первый раз, щедро одарив посланцев, герцог ответил, что не может выдать им человека, которого они требуют, поскольку не знает, где этот человек скрывается; год назад он слышал о том, что де Краон якобы люто ненавидит коннетабля и объявил ему смертельную войну; этот рыцарь сам ему говорил, что где и когда бы он ни повстречал де Клиссона, он убьет его; но более ничего ему не известно, и он удивлен, что король грозит ему войною за дело, столь мало его касающееся.
Когда королю передали ответ, он был очень болен, однако же приказал идти вперед и призвал оруженосцев, чтобы они надели на него доспехи и оружие. В то время как он поднимался с постели, явился гонец из Испании. Он привез письмо, на котором значилось: "Королю Французскому, нашему грозному господину" и стояла подпись: "Иоланда де Бар, королева Арагона, Майорки, правительница Сардинии".
Королева писала Карлу, что, стараясь во всем ему угодить и зная, каким делом он теперь озабочен, она приказала задержать и заключить в Барселонскую тюрьму одного неизвестного рыцаря, пытавшегося за большие деньги нанять корабль и уплыть на нем в Неаполь; она добавляла, что, заподозрив в этом рыцаре Пьера де Краона, сообщает о своих подозрениях королю, дабы он немедленно выслал людей, которые могли бы опознать задержанного и, если она не ошиблась, доставить его королю. Письмо заканчивалось заверениями, что она была бы счастлива, если бы могла доставить этим известием удовольствие своему кузену и господину.
Сразу же по получении этого письма герцоги Бургундский и Беррийский воскликнули, что поход окончен и можно всех распустить по домам, ибо тот, кого искали, безусловно арестован. Однако король не хотел этого делать, и единственное, чего удалось от него добиться, так это того, чтобы он послал в Барселону человека, дабы узнать истину. Спустя три недели посланец возвратился и сообщил, что арестованный рыцарь вовсе не Пьер де Краон.
Тут король страшно разгневался на своих дядей, поняв, что все эти проволочки дело их рук; отныне он решил никого больше не слушаться, поступать по собственному усмотрению и вызвал к себе своих маршалов. Сам он был так болен, что никуда не выходил. Маршалам же приказал поскорее направить все войска вместе с обозами в Анжер, поскольку имел твердое намерение возвратиться назад лишь после того, как сместит герцога Бретонского и на его место назначит губернатора.
На другой день в десятом часу утра, после обедни, во время которой ему сделалось плохо, Карл сел в седло; он был до того слаб, что герцогу Орлеанскому пришлось подсадить его на лошадь. Видя, что король упорствует, герцог Бургундский, пожав плечами, сказал, что рваться вперед, когда против этого предостерегает само Небо, значит искушать Господа Бога. Слышавший эти слова герцог Беррийский подошел к нему и шепнул:
— Не беспокойтесь, братец, я приготовил кое-что напоследок, и если Бог нам поможет, надеюсь, мы вернемся ночевать в Ле Ман.
— Не знаю, что вы имеете в виду, — ответил герцог Бургундский, — но по мне любое средство хорошо, лишь бы только помешать этому злосчастному походу.
А король между тем двинулся дальше, и все последовали за ним. Вскоре вошли в густой темный лес. Король был печален и задумчив; он дал лошади волю и едва отвечал, когда кто-нибудь к нему обращался. Ехал он впереди в полком одиночестве и, казалось, жаждал уединения. Все двигались молча или тихо переговаривались между собой. Так продолжалось около часа. Вдруг из чащи выскочил какой-то старик в белом саване, с непокрытой головой, схватил за узду королевскую лошадь и, остановив ее, воскликнул:
— О король! Король! Лучше возвращайся назад, впереди тебе грозит беда!
Это неожиданное появление вызвало у Карла дрожь; он протянул вперед руки и хотел закричать, но голос ему изменил, и он только жестами мог просить, чтобы старика убрали с его глаз. Солдаты тотчас набросились на незнакомца и стали его бить, так что он живо выпустил узду. Но в ту же минуту на помощь старику прибежал герцог Беррийский, освободил его из рук солдат, сказав при этом, что грешно бить сумасшедшего, а что он сумасшедший — это видно сразу, так что пусть себе идет на все четыре стороны. Хоть и не следовало, конечно, слушаться подобного совета и надо было задержать незнакомца и разузнать, кто он и откуда, все до того растерялись, что предоставили говорить и действовать одному герцогу Беррийскому; и пока придворные оказывали помощь королю, незнакомец, устроивший весь этот переполох, исчез. С тех пор никто его больше не видел, и ничего о нем не было слышно.
Несмотря на это происшествие, которое, должно быть, вселило тоща в герцогов Беррийского и Бургундского большую надежду, король двинулся вперед и вскоре выехал на опушку. Здесь, на открытом месте, сумрачную тень сменил яркий солнечный свет, лучи полуденного солнца раскалили воздух. Стояли жаркие июльские дни, но такого знойного дня, как этот, еще не было. Насколько хватало глаз, вокруг простирались поля, колыхавшиеся в светлом мареве. Самые резвые лошади брели, опустив голову, и жалобно ржали; самые выносливые люди задыхались от зноя. Король, для здоровья которого утренняя прохлада считалась опасной, был одет в черный бархатный камзол, его голову защищала шапочка ярко-красного сукна, в складках которой вилась нить крупного жемчуга, подаренная ему перед отъездом королевой. Карл ехал чуть в стороне, отдельно от других, чтобы его меньше беспокоила пыль; только два пажа находились поблизости, следуя друг за другом: у того, что ехал первым, на голове была каска из сверкавшей на солнце отличной монтобанской стали; второй держал в руке красное, украшенное шелковой кистью копье тулузской работы с великолепным стальным наконечником. Ла Ривьер закупил дюжину таких копий и преподнес королю, король же три из них подарил герцогу Орлеанскому и три — герцогу Бургундскому.
Случилось так, что второй паж, сморенный жарою, уснул в седле и выронил из рук копье; падая, копье задело каску пажа, ехавшего впереди, отчего раздался резкий и пронзительный звук. Король внезапно вздрогнул. Побледнев, он устремил вперед блуждающий взгляд, потом вдруг пришпорил коня и, выхватив меч из ножен, бросился на пажей с криком: "Вперед, вперед на изменников!" Перепугавшись, пажи обратились в бегство. Король, однако, мчался туда, где находился герцог Орлеанский. Последний не знал, что ему делать: ждать ли брата или бежать от него прочь. Но в эту минуту он услышал голос герцога Бургундского, который кричал ему:
— Бегите, племянник, бегите, государь хочет вас убить!
Король действительно несся на герцога Орлеанского, потрясая, как безумный, мечом, так что герцог едва успел отскочить в сторону. Карл промчался мимо, но, встретив на своем пути гиеньского рыцаря, считавшегося побочным сыном Полиньяка, вонзил шпагу ему в грудь. Из раны хлынула кровь. Рыцарь упал. Вид крови не только не остановил короля, но еще усугубил его неистовство. Не давая передышки своей лошади, он стал метаться из стороны в сторону, разил мечом каждого, кто попадался под руку, и кричал: "Вперед, вперед на изменников!"
Тогда те из рыцарей и оруженосцев, кто был защищен латами, кольцом окружили короля, подставляя себя под его удары, пока наконец не увидели, что силы Карла иссякают. Тогда нормандский рыцарь по имени Гильом Марсель подошел к нему сзади и обхватил его руками. Король успел нанести еще несколько ударов, но меч выпал у него из рук, и он с неистовым криком опрокинулся навзничь. Его сняли со взмыленной, дрожащей лошади, раздели, чтобы он немного остыл. Когда к нему подошли брат и дядя, Карл их не узнал, и, хотя глаза его были открыты, стало ясно, что он ничего не видит.
Вельможи и рыцари словно остолбенели: все молчали, никто не знал, что делать. Герцог Беррийский дружелюбно пожал Карлу руку и попытался с ним заговорить, но король не отвечал ни словом, ни жестом. Тогда герцог покачал головою и сказал:
— Придется, господа, возвращаться в Ле Ман, поход наш на этом закончен.
Из опасения, как бы с королем вновь не случился приступ безумия, его связали, положили на носилки, и, удрученные, все направились обратно в город Ле Ман, куда, как и предсказывал герцог Беррийский, вернулись тем же вечером.
Сразу вызвали лекарей. Одни из них полагали, что король был отравлен еще до выезда из Ле Мака, другие же искали сверхъестественную причину его болезни и утверждали, что на него напустили порчу. В обоих случаях подозрения пали на принцев, и потому они потребовали, чтобы ученые медики произвели тщательное исследование. Тогда спросили тех, кто прислуживал Карлу во время обеда, много ли тог ел. Оказалось, что он едва прикоснулся к кушаньям, был задумчив, все только вздыхал, время от времени сжимал руками виски, словно у него болела голова. Был вызван главный мундшенк Робер де Тек, чтобы выяснить, кто из виночерпиев последним подавал королю вино; оказалось, это был Гелион де Линьяк; за ним тотчас послали и спросили, где он брал вино, которое король пил перед отъездом. Тот ответил, что ничего не знает, но что они вместе с главным мундшенком это вино пробовали. Подойдя к шкафу, он принес бутылку, в которой осталось еще довольно напитка, налил стакан и выпил. Как раз в это время от короля возвращался врач и, услышав этот разговор, обратился к принцам:
— Ваши высочества, напрасно вы хлопочете и спорите: тут нет ни отравления, ни порчи. У короля горячка, Карл сошел с ума!
Герцог Бургундский и герцог Беррийский переглянулись: если король действительно сошел с ума, регентство по праву принадлежало либо герцогу Орлеанскому, либо им. Но герцог Орлеанский был еще слишком молод, чтобы Совет возложил на него столь важное дело.
Тут герцог Бургундский нарушил молчание и обратился к двум другим герцогам.
— Любезный брат и вы, любезный племянник, — сказал он им, — я думаю, что нам надобно поскорее вернуться в Париж, ибо там легче будет лечить короля и ухаживать за ним, чем здесь, в походе, вдали от дома, А уж Совет решит, в чьи руки передать регентство.
— Я согласен, — ответил герцог Беррийский. — Но куда нам его везти?
— Только не в Париж, — встрепенулся герцог Орлеанский. — Королева беременна, и такое зрелище могло бы причинить ей вред.
Герцоги Бургундский и Беррийский обменялись улыбками.
— Ну что ж, — заметил последний, — тогда остается везти его в замок Крей: воздух там хороший, чудесный вид, река поблизости. Касательно королевы наш племянник герцог Орлеанский говорил справедливо, и, если он хочет поехать раньше и подготовить ее к печальной вести, мы останемся еще дня на два подле короля и позаботимся, чтобы он ни в чем не испытывал нужды, а потом и сами вернемся в Париж.
— Пусть будет так, как вы говорите, — согласился герцог Орлеанский и пошел отдавать распоряжения к отъезду.
Оставшись вдвоем, герцоги Беррийский и Бургундский отошли под свод оконной ниши, чтобы без помех поговорить друг с другом.
— Что вы обо всем этом думаете, кузен? — спросил герцог Бургундский.
— То же, что думал прежде: король прислушивался к голосу чересчур неискушенных советчиков, и бретонский поход не мог окончиться благополучно. Но с нами не пожелали считаться: верховодит-то теперь упрямство, прихоть, а не здравый рассудок",
— Все это надо будет поправить, да побыстрее, — сказал герцог Бургундский. — Нет сомнения, что регентство достанется нам с вами. Ведь племянник наш, герцог Орлеанский, так занят, что не пожелает принять правление в свои руки. Вы помните, что я вам говорил, когда в Монпелье король дал нам отставку? Я сказал, что мы с вами самые могущественные вельможи королевства, и пока мы вместе, сильнее нас нет никого. Настало время — и все теперь в нашей власти.
— Поскольку польза королевства сообразуется с нашей собственной пользой, любезный брат, надо отстранить от дел наших недругов. Ведь они постараются воспрепятствовать всем нашим намерениям, будут мешать всем нашим планам. Если мы будем тянуть в одну сторону, а они в другую, королевству придется нелегко: чтобы дело шло на лад, голова и руки должны быть в согласии. Вы думаете, коннетабль охотно станет подчиняться приказаниям, которые получит от нас? В случае войны несогласие могло бы причинить Франции огромный вред, Меч коннетабля должен быть в правой руке правителей.
— Совершенно справедливо, кузен, однако есть люди, столь же опасные в мирное время, как был бы опасен коннетабль во время войны. Я говорю о Ла Ривьере, Монтегю, Бэг-де-Виллене и прочих.
— Да-да, людей, толкнувших короля к совершению стольких ошибок, необходимо будет устранить.
— Однако не станет ли их поддерживать герцог Орлеанский?
— Вы не могли не заметить, — сказал герцог Беррийский, оглянувшись по сторонам и понизив голос, — что наш племянник занят теперь своими любовными делами. Не будем ему мешать, и он нам перечить не станет!
— Тише, он здесь!.. — перебил его герцог Бургундский.
Действительно, торопясь в Париж, как и полагали оба его дяди, герцог Орлеанский пожелал с ними проститься. Все вместе они вошли в комнату короля; и, справившись у камердинеров, спал ли Карл, узнали, что не спал и все время метался. Герцог Бургундский сокрушенно покачал головой.
— Да, скверные новости, любезный племянник, — обратился он к герцогу Орлеанскому.
— Да хранит Господь его величество, — отвечал герцог.
Он подошел к постели короля и спросил, как тот себя чувствует. Больной ничего не ответил; он дрожал всем телом, волосы его были взъерошены, глаза глядели неподвижно, по лицу струился холодный пот; то и дело он вскакивал на своем ложе и кричал: "Смерть, смерть изменникам!"; потом, обессиленный, снова падал на постель, пока новый приступ горячки не поднимал его на постели.
— Нам здесь делать нечего, — сказал герцог Бургундский, — мы только утомляем его, помочь же ничем не можем. Сейчас ему куда нужнее врачи, чем дяди и брат. Право, нам лучше уйти.
Оставшись наедине с королем, герцог Орлеанский склонился над постелью брата, заключил Карла в объятия и с грустью посмотрел на него; слезы навернулись ему на глаза и тихо покатились по щекам. Да и было отчет: несчастный безумец, распростертый перед ним на постели, нежно его любил, и, возможно, герцог упрекал себя в том, что за эту чистую, святую дружбу он платил изменой и неблагодарностью; расставаясь с братом, он вглядывался в свою душу и с горечью сознавал, что после того, как прошло первое потрясение, он вовсе не так уж и сильно был опечален его болезнью, как ему следовало бы. Ибо если дурное в нашей душе побеждает хорошее, в невзгодах других мы всегда стараемся найти выгодную для себя сторону, в чужих горестях ищем источник нашего собственного удовольствия и благополучия; чувства наши при этом притупляются, сердце черствеет, пелена слез, застилавшая наш взор, понемногу спадает, и будущее, казавшееся омраченным навеки, начинает вдруг улыбаться нам одним из своих бесчисленных ликов; доброе и злое начала еще какое-то время борются друг с другом, и чаще всего в наших грешных душах побеждает Ариман, так что порою с еще влажными от слез глазами, но уже с облегченным сердцем мы на другой день вроде бы даже и не сожалеем о случившемся несчастье: так эгоизм человеческий врачует душевные раны.
Тем временем дяди короля отдали приказ маршалам, чтобы все военачальники вместе с воинами тихо и мирно возвращались в свои провинции, не чиня по пути никаких опустошений и насилий. Они предупредили, что, если где-либо подобное случится, военачальники будут нести ответ за поступки подчиненных.
Спустя два дня после отъезда герцога Орлеанского король тоже двинулся в путь: его несли на удобных мягких носилках, часто делая остановки. Молва о приключившемся с ним несчастье разлетелась с удивительной быстротой: дурные вести и впрямь имеют орлиные крылья. Каждый передавал эту новость по-своему и объяснял происшедшее сообразно своим понятиям: люди высшего сословия видели тут дьявольское наваждение, священники усматривали Божью кару, сторонники папы римского говорили, что это наказание за то, что король признал папу Климента; приверженцы папы Климента, напротив, утверждали, что Бог наказал короля, ибо вопреки своему обещанию он не вторгся в Италию и не уничтожил раскол; простой же народ был глубоко опечален несчастьем, потому что не переставал уповать на доброту и справедливость короля. Простолюдины заполняли храмы, в которых приказано было совершать молебны святым, прославившимся исцелением умалишенных; к святому Акэру, самому знаменитому из них, спешно отправили людей с восковым изображением короля в натуральную величину и огромной восковой свечой, дабы святой молил Бога облегчить участь безумца. Но все было напрасно: Карл прибыл в замок Крей в том же болезненном состоянии.
Между тем не пренебрегали и обычными мирскими средствами: де Куси указал на одного весьма ученого и искусного медика по имени Гильом де Эрсилли. Тот был вызван из небольшого селения близ Лана, где он проживал, и принял на себя роль главного лекаря при короле, болезнь которого, как он уверял, ему хорошо известна.
Что касается регентства, то оно, как и можно было предположить, перешло к дядям короля. После двухнедельных совещаний Совет объявил, что герцог Орлеанский слишком молод для столь сложных обязанностей, и потому возложил их на герцогов Беррийского и Бургундского. На другой день после этого назначения де Клиссон как коннетабль явился вместе со своими помощниками к герцогу Бургундскому. Привратник, по обыкновению, отворил им ворога. Они спешились, к де Клиссон в сопровождении оруженосца поднялся по ступеням дворца. Войдя в первую залу, он застал там двух рыцарей и справился у них, где находится их господин и может ли он с ним поговорить. Один из рыцарей отправился к герцогу, который в это время беседовал с герольдом о каких-то больших торжествах, состоявшихся недавно в Германии.
— Ваше высочество, — сказал рыцарь, прервав герцога Бургундского, — вас ждет господин Оливье де Клиссон, он желает говорить с вами, если вам будет угодно его принять.
— Да-да! — воскликнул герцог. — Пусть входит, и не мешкая, ибо прибыл он весьма кстати…
Рыцарь направился к коннетаблю, оставив за собою все двери распахнутыми и еще издали знаком приглашая его войти. Коннетабль вошел. Увидя его, герцог переменился в лице; де Клиссон, казалось, этого не заметил; он снял шляпу и, поклонившись, сказал:
— Ваше высочество, я явился к вам за распоряжениями, а также для того, чтобы узнать, какие реформы будут произведены в королевстве.
— Вы спрашиваете, какие в королевстве будут произведены перемены, де Клиссон? — изменившимся голосом переспросил герцог. — Это касается меня и никого больше! А что до моих распоряжений, вот вам они: немедленно убирайтесь прочь с моих глаз, и чтобы через пять минут духу вашего в этом дворце не было, а через час — ив Париже!
На сей раз побледнел де Клиссон. Герцог был регентом королевства, и коннетаблю следовало повиноваться. Де Клиссон, опустив голову, вышел из комнаты, в задумчивости пересек покои и, выйдя из дворца, сел на лошадь. Вернувшись домой, он тотчас приказал собираться в дорогу и в тот же день, в сопровождении всего двух человек, выехал из Парижа, перебрался в Шарантоне через Сену и к вечеру, не сделав ни одной остановки, прибыл в принадлежавший ему замок Монлери.
План, которому следовал герцог Бургундский в отношении де Клиссона, распространялся и на других фаворитов короля. Поэтому, узнав о судьбе коннетабля, Монтегю тайно, через Сект-Антуанские ворота, покинул Париж, взял путь на Труа в Шампани и остановился только в Авиньоне. Жан Лемерсье хотел поступить точно так же, но ему не повезло: стража задержала его прямо на пороге дома и отвела в Луврский замок, где его уже ждал Ле Бэг-де-Виллен. Что касается де Ла Ривьера, то хотя он и был вовремя предупрежден, он не хотел покидать своего замка, говоря, что ему не в чем себя упрекать и что он уповает на волю Божью; поэтому, когда ему сказали, что в его дом явились вооруженные люди, он велел отворить все двери и сам вышел их встречать.
На любимцев короля обрушились самые суровые кары; участь злодея де Краона теперь постигла ни в чем не повинных людей. Богатства и земли, принадлежавшие Жану Лемерсье в Париже и других местах, были у него отняты и разделены между новыми хозяевами; его роскошный дом в Ланской епархии, на отделку которого он издержал не меньше ста тысяч ливров, был отдан де Куси, равно как и все ею земли, владения и прочие доходы.
С де Ла Ривьером обошлись еще более жестоко: у него тоже отняли все, как и у Жана Лемерсье, оставив его жене только то, что принадлежало лично ей. Но у Ла Ривьера была красавица дочь, по любви вышедшая замуж за господина де Шатильона, отец которого стал начальником французских стрелков. Все мирские власти скрепили этот супружеский союз, его освятили все духовные авторитеты. И союз этот был грубо и бессовестно расторгнут; разорвано было то, что разорвать имел право только папа: молодых людей развели и принудили каждого вступить в другой брак — с человеком, угодным герцогу Бургундскому.
Против всех этих гонений король ровно ничего не мог поделать: здоровье его день ото дня становилось все хуже и хуже, так что теперь надеялись лишь на го, что ему поможет присутствие королевы. Ее он любил больше всех на свете, и оставалась еще надежда, что, потеряв память, он, быть может, вспомнит хотя бы ее…
ГЛАВА VIII
Как явствует из предыдущей главы, несчастье, постигшее короля, повлекло за собой полный переворот в делах королевства. Те, кто был любимцем короля, пока он находился в здравом уме, попали в немилость, когда Карл лишился рассудка; управление государством, ускользнувшее из его ослабевших рук, целиком перешло в руки герцогов Бургундского и Беррийского, которые, поставив свои личные пристрастия выше интересов Франции, стали разить всех шпагой ненависти, а не мечом правосудия. Один только герцог Орлеанский мог уравновесить их влияние в Совете, но, целиком поглощенный своей любовью к Изабелле, он отказался от притязаний на регентство и не нашел в себе мужества бороться ни за самого себя, ни за своих друзей. Будучи братом короля и опираясь на свое герцогское могущество, располагая огромными доходами, молодой и беспечный, он подавлял в своем пламенном сердце малейший порыв честолюбия, который мог хоть чем-то омрачить безоблачное небо над его головой. Счастье, что он может теперь свободно видеться со своей королевой, переполняло его. И если сдерживаемый вздох порою выдавал раскаяние, таившееся в глубине его души, если он внезапно хмурился при каком-нибудь грустном воспоминании, то достаточно было одного взгляда его возлюбленной, чтобы прогнать морщины с его чела, одного ее ласкового слова, чтобы утешить его сердце.
Что же до Изабеллы, то, будучи итальянкой, пусть и совсем еще молодой, она, как и все итальянки, любила любовью волчицы, а в ненависти своей уподоблялась львице; в жизни она знала только пламенные порывы сердца и искала в ней лишь бурную страсть; однообразное течение дней претило ее существу, ибо ей всегда чего-то не хватало, как пустыне не хватает знойных ветров, как океану не хватает бури. К тому же она покоряла всех своей красотой. Если бы отсвет адского пламени временами не вспыхивал в ее глазах, она казалась бы ангелом Божьим, и тот, кто в ту минуту, когда мы возвращаемся к рассказу о ней, увидел бы ее лежащей в постели с раскрытым молитвенником на аналое, тот мог бы подумать, что перед ним целомудренная дева, которая, проснувшись утром, ожидает материнского поцелуя. А между тем это была прелюбодейная супруга, ожидавшая своего любовника, и любовник этот был братом ее мужа, ее господина и короля, безумного и страдавшего в своем безумии.
Вскоре отворилась потайная дверь, которая вела в покои короля, и появился герцог Орлеанский. Он осмотрелся и, убедившись, что Изабелла одна, закрыл дверь и быстро подошел к ней. Он был встревожен и бледен.
— Что с вами, милый герцог? — спросила королева, с улыбкой протягивая к нему руки, ибо она уже привыкла к выражению грусти, столь часто омрачавшему чело ее возлюбленного. — Расскажите же мне обо всем.
— О, что я узнал!.. — воскликнул герцог, опустившись на колени у постели королевы и обняв ее за шею. — Говорят, будто вас требуют в замок Крей, будто вы должны быть подле короля…
— Я знаю: Гильом де Эрсилли полагает, что мое присутствие пошло бы его величеству на пользу. А вы, герцог, что на это скажете?
— Я скажу, что в первый же раз, как этот жалкий невежда уйдет подальше от замка искать в Бомонском лесу целебные травы, я прикажу вздернуть его там на самом крепком суку самого толстого дерева! Исчерпав свои скудные знания, он хочет теперь воспользоваться вами как лекарством, не думая о том, какой опасности вас подвергает…
— Разве для меня это небезопасно? — спросила королева, ласково глядя на герцога.
— Это опасно для вашей жизни: в безумии своем король доходит до бешенства. Разве не убил он в припадке сумасшествия сына Полиньяка? Разве не ранил трех или четырех своих же военачальников? Неужели вы думаете, что он вас узнает, если не узнал даже меня, своего родного брата? Если гнался за мною с обнаженным мечом, и только благодаря резвости моей лошади мне удалось избежать смерти? Впрочем, может, и было бы лучше, если бы он меня убил…
— Вас убить, герцог! Так не дорожить своей жизнью!.. Разве наша любовь не делает ее прекрасной и счастливой? Право же, досадно сознавать, что вы ее так мало цените!..
— Я тревожусь за вас, дорогая Изабелла, я буду трепетать при каждом шорохе, доносящемся из этой проклятой комнаты, буду бояться жалкого лакея, переступившего мой порог, и буду знать, что днем и ночью вы одна с сумасшедшим…
— Нет-нет, ваше высочество, я думаю, что страхи ваши напрасны: король приходил в неистовство от вида оружия, от стрельбы. — Изабелла пристально взглянула на герцога. — А я буду говорить с ним самым нежным голосом, и он вспомнит его. Нежностью и лаской я превращу льва в ягненка: вы же знаете, как он меня любит…
Слушая ее, герцог хмурился все больше и больше; наконец он вскочил, высвободившись из объятий королевы.
— О да, он любит вас, я знаю, — глухо произнес герцог. — И в этом подлинная причина моей печали. Нет-нет, конечно, он вам ничего дурного не сделает. Напротив, ваш голос, как вы сказали, успокоит его, ваши ласки его укротят. Ваш голос, ваши ласки!.. Боже правый! — Он обхватил голову руками. Изабелла смотрела на него, приподнявшись на локте. — И чем спокойнее он будет, тем чаще я буду повторять себе: "Она была с ним нежна…" В конце концов вы заставите меня проклинать Небо за то, за что мне следовало бы его благодарить: за исцеление моего брата. Из неблагодарного, каков я сейчас, вы превратите меня… Ваша любовь, ваша любовь… Она была моим эдемом, моим раем, и я привык уже владеть им безраздельно. Что я буду делать, когда мне придется делить его с другим? Сохраните же эту роковую любовь нераздельной: отдайте ее целиком ему или мне.
— Почему же вы сразу этого не сказали? — радостно воскликнула Изабелла.
— А зачем? — прервал ее герцог.
— Затем, что я тотчас ответила бы вам, что не поеду в замок Крей.
— Вы… Вы не поедете?.. — вскричал герцог и бросился к королеве. Потом, остановившись, сказал: — А как вы это сделаете? И что скажут герцоги Бургундский и Беррийский?
— Вы верите, что они искренне желают выздоровления короля?
— Клянусь вам, нет! Герцог Бургундский снедаем жаждой власти, а герцог Беррийский жаден до денег. Безумие брата упрочивает могущество одного и сулит богатства другому. Но они сумеют притвориться, когда они узнают, что вы отказываетесь туда ехать… Впрочем, можете ли вы это сделать? О мой брат, мой бедный брат!..
И герцог разрыдался. Одной рукой Изабелла подняла голову возлюбленного, а другой стала утирать его слезы.
— Утешьтесь, дорогой герцог, — сказала она, — я не поеду в Крей. Король поправится, и ваше сердце, сердце брата, — добавила она медленно, с оттенком легкой насмешки, — ни в чем не сможет себя упрекнуть: я нашла средство.
Она улыбнулась с едва заметным лукавством.
— Возможно ли? Какое? — встрепенулся герцог.
— Об этом вы узнаете после, это моя тайна, а пока что успокойтесь и взгляните на меня самым нежным своим взглядом.
Герцог посмотрел на нее.
— Боже, как вы красивы! — продолжала Изабелла. — У вас такой цвет лица, что, признаться, я вам завидую. Господь Бог сперва хотел сделать вас женщиной, потом, верно, подумал, что тоща не найдется мужчины, который однажды сведет меня с ума.
— О Изабелла!
— Послушайте, герцог, — начала было королева, вынув из-под подушки медальон, — что вы скажете об этом портрете?
— Ваш портрет!.. — воскликнул герцог, выхватив медальон из ее рук и прижав его к своим губам. — Ваш обожаемый образ…
— Спрячьте его, кто-то идет!..
— О да, да, на груди моей, на сердце — навеки.
Дверь действительно отворилась, и вошла госпожа де Куси.
— Особа, которую желала видеть королева, прибыла, — сообщила она.
— Дорогая госпожа де Куси, — обратилась к ней Изабелла. — Наш деверь, герцог Орлеанский, только что на коленях умолял нас не ехать в замок Крей: ему кажется, что для нас это небезопасно. Помнится, и вы высказывали такое же мнение, когда наш возлюбленный дядюшка, герцог Бургундский, сообщил вчера, что медик, приглашенный к королю вашим супругом, полагает, будто наше присутствие могло бы принести королю облегчение. Вы по-прежнему так думаете?
— По-прежнему, ваше величество, и таково мнение многих придворных.
— Ну что ж, тоща мне остается одно: не ехать. Прощайте, герцог, благодарим вас за ваши добрые к нам чувства, мы глубоко вам признательны за них.
Герцог поклонился и вышел.
— Там, верно, ждет настоятельница монастыря Святой Троицы? — продолжала Изабелла, обратившись к статс-даме.
— Она самая.
— Зовите же ее.
Настоятельница вошла, и госпожа де Куси оставила их вдвоем с королевой.
— Матушка, — начала Изабелла, — я хотела говорить с вами без свидетелей об одном очень важном предмете, который касается государственных дел.
— Со мною, ваше величество? — смиренно спросила настоятельница. — Могу ли я, удалившись от этого мира и посвятив себя Богу, вмешиваться в мирские дела?
— Вам известно, — продолжала королева, не отвечая на ее вопрос, — что после великолепного приема, устроенного мне у стен вашего монастыря во время моего въезда в Париж, я в благодарность передала вашей обители серебряный ковчежец, предназначенный для святой Марты, к которой, я знаю, вы испытываете особое благоговение?
— Я родом из Тараскона, ваше величество, и святую Марту у нас очень почитают. Так что я была весьма вам признательна за столь щедрый подарок.
— С тех пор, как вы знаете, в праздник Пасхи я всегда выбираю вашу обитель для молитвы, и, надеюсь, вы заметили, что королева Французская ни разу не проявила ни скупости, ни забывчивости.
— Мы тем более благодарны вам за такое к нам благоволение, что еще ничем не успели заслужить…
— Мы пользуемся расположением святого отца нашего, папы авиньонского, чтобы к обычным дарам присовокупить еще и духовные дары, и он, конечно, не отказал бы вам в индульгенциях, если бы мы попросили их у него для вашей общины…
Глаза настоятельницы заблестели:
— Ваше величество, вы великая и могущественная королева, и если бы наш монастырь мог чем-нибудь отблагодарить…
— Не монастырь, но, может быть, вы сами, матушка…
— Я, ваше величество?! Приказывайте, и если это в моих силах…
— О, это очень просто. Короля, как вам известно, сразила горячка. До сих пор, чтобы внушить ему страх, его окружали людьми, одетыми во все черное, и эти люди заставляли его подчиняться предписаниям врачей. Но возбужденное состояние, в которое приводит короля это постоянное насилие над ним, мешает лекарствам оказывать свое благотворное действие. И вот теперь решили попытаться уговорами достигнуть того, чего так и не удалось добиться силой. Быть может, если бы одна из ваших сестер, скажем, молодая и кроткая девушка, как ангел явилась бы королю среди окружающих его призраков, она показалась бы ему небесным видением, душа его немного успокоилась бы, и это могло бы вернуть рассудок его несчастной больной голове. И тут я вспомнила о вас, мне захотелось, чтобы высокая честь исцеления короля принадлежала вашей обители: оно, разумеется, будет приписано вашим молитвам, предстательству святой Марты, благочестию почтенной настоятельницы, которая достойно пасет непорочное стадо сестер монастыря Святой Троицы. Разве я ошиблась, полагая, что такая просьба будет для вас приятной?
— О, вы слишком добры, ваше величество! Отныне монастырь наш отмечен особым почетом. Вы знаете многих наших сестер: укажите же сами, какой из них вы предоставляете честь блюсти драгоценного больного, об исцелении которого молит вся Франция.
— Этот выбор я целиком поручаю вам: назовите любую для этой священной миссии. Голубицы, которых Господь поручил вашему попечению, все как одна прекрасны и непорочны. Назначьте наудачу, и да поможет вам Бог! Народ благословит ее, а королева осыплет своими милостями ее семейство.
Лицо аббатисы просияло от гордости.
— Я готова повиноваться, ваше величество, — сказала она, — и выбор мой уже сделан. Укажите только, как я должна теперь поступить.
— Поскорее везите эту девушку в замок Крей. Распоряжение о том, чтобы комната короля была для нее открыта, будет отдано. Остальное — в руке Божьей.
Аббатиса поклонилась и направилась к выходу.
— Кстати, — остановила ее королева, — забыла сказать: я велела доставить вам сегодня утром раку из чистого золота, в которой заключен кусочек Креста Господня. Она прислана мне венгерским королем, а он получил ее от Константинопольского императора. Рака эта, я надеюсь, привлечет на ваш монастырь благодать Божью, а в вашу сокровищницу — приношения верующих. Вы найдете ее в своей церкви.
Настоятельница поклонилась и снова вышла. Королева тотчас позвала своих служанок, велела подать одеться и, потребовав носилки, отправилась на улицу Барбет осмотреть приобретенный ею небольшой дворец, в котором намеревалась устроить для себя скромное жилище.
Как и говорила королева, король, постоянно находясь в окружении двенадцати человек, одетых во все черное, ничего не делал иначе, как по принуждению. Добыча мрачной меланхолии, он проводил свои дни в припадках бешенства или в вялом бездействии — смотря по тому, одолевала или отпускала его горячка. Во время приступов казалось, что его снедает адский огонь. В промежутках между ними он дрожал всем телом, словно нагим был выставлен на жестокий мороз; при этом он не обнаруживал никаких признаков памяти, здравого суждения, иных человеческих чувств, кроме чувства неизбывной тоски.
С первых же дней мэтр Гильом стал тщательнейшим образом изучать его болезнь. Он заметил, например, что любой шум повергает больного в озноб и потом еще долго беспокоит его — поэтому лекарь запретил звонить в колокола; заметил он и то, что цветы лилии по каким-то непонятным причинам приводят Карла в ярость — и с глаз его были убраны все эмблемы и гербы королевства; он отказывался пить и есть, встав, не желал ложиться, а если лежал, то ни за что не хотел вставать; лекарь распорядился, чтобы больному прислуживали люди в черных одеждах, вымазанные черной краской: они входили к нему внезапно, и тоща последние остатки бодрости покидали больного, так что он целиком оставался во власти животного инстинкта самосохранения. Прежде столь отважный и смелый, Карл трепетал, словно ребенок, был послушен, как кукла, тяжело дышал и не мог вымолвить ни слова, даже если хотел на что-то пожаловаться. Между тем от искусного доктора не ускользнуло, что польза от лекарств, которые больного заставляли принимать насильно, заметно уменьшалась, если вовсе не сводилась на нет вредом, приносимым этим насилием. Тогда он и решил заменить принуждение лаской. От успешного ли лечения или от упадка сил, но только король сделался гораздо спокойнее, и появилась надежда, что голос любимого существа пробудит в его сердце память, утраченную разумом, и что он с радостью встретит кроткое и милое лицо вместо отвратительных физиономий ненавистных ему надзирателей. Именно тоща
ИЗ
мэтр Гильом подумал о королеве и попросил, чтобы она приехала и помогла продолжить столь счастливо начатое лечение. Мы уже знаем, какие причины помешали Изабелле самой отправиться в Крей и кого она решила послать вместо себя, надеясь, что исцелению короля это не воспрепятствует.
Мэтра Гильома уведомили об изменениях, внесенных в его план. Хоть и с меньшей уверенностью в успехе, но он все-таки не отказался его осуществить и с надеждой ожидал приезда юной монахини.
Она явилась в назначенный час в сопровождении настоятельницы. Это было поистине ангельское существо, о каком только и мог мечтать доктор для своего чудесного врачевания, однако на ней не было монашеского платья, и ее длинные волосы свидетельствовали о том, что она еще не приняла обета.
Мэтр Гильом думал, что ему придется ободрять бедняжку, но она держалась столь просто и естественно, что ему оставалось лишь пожелать ей успеха, у него было приготовлено для нее множество всяческих наставлений, но ни одного из них он не произнес и полностью доверился чувству и вдохновению этой непорочной души, готовой добровольно принести себя в жертву.
Одетта (а это была именно она) уступила настойчивым просьбам своей тетки, как только поняла, что то, чего от нее требуют, сопряжено с настоящим самоотречением. Ибо любовь, притаившаяся в недрах благородной души, рано или поздно является людям под видом великой добродетели, и лишь те немногие, коим дано заглянуть под скрывающий ее покров, узнают ее истинное лицо; профаны же так и остаются в неведении и называют ее тем именем, которым она сама себя нарекла.
Карл под присмотром опекунов вышел на свежий воздух: яркое полуденное солнце утомляло его, и потому для прогулок выбирали утренние или вечерние часы. В королевской комнате Одетта была совсем одна, и тут в душе девушки произошло что-то странное. Родилась она далеко от трона, а судьба упорно толкала ее к нему, как волны толкают к скале утлый челн. Все в этой комнате говорило о том, что здесь распоряжаются посторонние и о больном они заботятся не из любви к нему, а за вознаграждение. И Одетта почувствовала глубокую жалость к несчастному страдальцу. Лишенный короны и облаченный в траур король, взывающий о помощи к простой девушке из народа, — в этом она увидела нечто возвышенное: Христос, несущий свой крест под градом ударов, еще более велик, чем Христос, изгоняющий из храма торговцев.
Печально и тихо было в этой комнате, куда тусклый свет проникал только сквозь витражи; украшенный лепниной изразцовый камин, в котором в эту самую жаркую пору лета пылал огонь, находился напротив большой кровати, покрытой изодранным зеленым с золотыми цветами шелком. Глядя на эти лохмотья, можно было представить, в каком безумном неистовстве метался здесь сумасшедший король. На паркете валялись обломки мебели и осколки посуды, сломанной и разбитой им в припадке бешенства, но никто не удосужился их убрать. Одним словом, все здесь являло картину бессмысленного разрушения. Видно было, что обитала тут одна только грубая сила, а следы опустошения говорили о том, что произвел его, скорее всего, дикий зверь, но не человек.
При этом зрелище естественный для женщины страх овладел Одеттой; ей показалось, что ее, робкую, беззащитную газель, бросили в берлогу льва и что безумцу, к которому ее привели, достаточно прикоснуться к ней — и ее постигнет жалкая участь вещей, обломки которых валялись у нее под ногами, ибо не было у нее арфы Давида, чтобы укротить Саула.
Одетта погрузилась в свои мысли, как вдруг услышала шум: до нее донеслись жалобные крики, подобные тем, какие издает человек, охваченный ужасом; вскоре к ним прибавились голоса людей, которые, казалось, кого-то ловят. И в самом деле, король вырвался из рук своих надсмотрщиков, и они догнали ею только в соседней комнате, где завязалась самая настоящая борьба. От этих криков Одетту охватила дрожь: она бросилась искать потайную дверь, через которую вошла, но, не обнаружив ее, побежала к другой. В эту минуту шум настолько приблизился, что девушке показалось, будто он совсем рядом; тоща она кинулась к кровати и спряталась за занавесками, чтобы, по крайней мере, не сразу попасться на глаза разъяренному королю. Едва успела она это сделать, как послышался голос мэтра Гильома: "Оставьте короля в покое!" — и дверь отворилась.
Вошел Карл; волосы его были всклокочены, лицо бледно и покрыто потом, одежда разорвана. Он заметался по комнате в поисках оружия для защиты, но, не найдя ничего, в страхе повернулся к двери, которую уже успели закрыть. Казалось, это немного его успокоило; несколько секунд он пристально глядел на дверь, потом на цыпочках, словно желая, чтобы его не услышали, подошел к ней, быстро повернул ключ в замке и глазами стал искать какое-нибудь средство для защиты. Увидев кровать, он схватил ее за спинку со стороны, противоположной той, где спряталась Одетта, и подтащил к самой двери, чтобы отгородиться от своих врагов. При этом он расхохотался тем безумным смехом, от которого мороз пробегает по коже; опустив руки и склонив голову на грудь, он медленно побрел к камину и уселся в кресло, так и не заметив Одетту, которая хотя и оставалась на прежнем месте, но теперь, после того как Карл передвинул кровать, уже не была скрыта занавесками.
Оттого ли, что приступ горячки отпустил больного, или потому, что прошли его страхи, когда с глаз исчезли предметы, их вызывавшие, так или иначе, но вслед за яростным возбуждением королем овладела слабость, он глубже уселся в кресло и застонал печально и тихо. Внезапно его стал бить сильнейший озноб, зубы его стучали, видно было, что он тяжко страдает.
Глядя на него, Одетта мало-помалу забыла свой страх, силы возвращались к ней по мере того, как король слабел на ее глазах; она протянула к нему руки и, не решаясь еще встать, робко спросила:
— Ваше величество, чем я могу помочь вам?
Услышав этот голос, король повернул голову и в противоположном конце комнаты увидел девушку. Некоторое время он смотрел на нее печальным и добрым взглядом, каким обычно смотрел в пору, когда был здоров, потом медленно, слабеющим голосом сказал:
— Карлу холодно… холодно Карлу, холодно…
Одетта бросилась к королю и взяла его руки; они действительно были ледяными. Девушка сдернула с кровати покрывало, согрела его у огня и закутала в него Карла. Ему стало лучше: он засмеялся, как ребенок. Это ободрило Одетту.
— А отчего королю холодно? — спросила она.
— Какому королю?
— Королю Карлу.
— А, Карлу…
— Да-да, отчего Карлу холодно?
— Оттого, что ему страшно…
И его снова охватила дрожь.
— Чего же бояться Карлу, могучему и отважному королю? — снова спросила Одетта.
— Карл могуч и отважен, и он не боится людей, — тут он понизил голос, — но он боится черной собаки…
Король произнес эти слова с выражением такого ужаса, что Одетта огляделась по сторонам, ища глазами собаку, о которой он говорил.
— Нет, нет, ока еще не пришла, — сказал Карл, — она придет, когда я лягу… Потому я и не хочу ложиться… Не хочу… не хочу… Карл желает посидеть у огня. Карлу холодно… холодно…
Одетта снова согрела покрывало, снова обернула им Карла и, усевшись подле него, взяла обе его руки в свои.
— Значит, эта собака очень злая? — спросила ока.
— Нет, но она выходит из реки, и она холодна как лед…
— И сегодня уч ром она гналась за Карлом?
— Карл вышел подышать свежим воздухом, потому что ему было душно. Он спустился в чудесный сад, где цвело много цветов, и Карл был очень доволен…
Король высвободил свои руки из рук Одетты и сжал ими лоб, словно пытаясь подавить головную боль. Потом он продолжал:
— Карл все шел и шел по зеленому газону, усеянному маргаритками. Он шел так долго, что даже устал. Увидев красивое дерево с золотыми яблоками и изумрудной листвой, он прилег под ним отдохнуть и взглянул на небо. Оно было голубое-голубое, с бриллиантовыми звездочками… Карл долго смотрел на небо, потому что это было прекрасное зрелище. Вдруг он услышал, что завыла собака, но далеко, очень далеко… Небо сразу же почернело, звезды сделались красными, яблоки на дереве закачались, словно от сильного ветра. Они ударялись друг об друга с таким стуком, словно копье ударялось о каску… Скоро у каждого яблока выросло по два больших крыла, как у летучей мыши, и они стали махать ими. Потом у них появились глаза, нос, рот, как у мертвой головы… Снова завыла собака, но гораздо ближе, ближе… Тут дерево до самых корней сотряслось от дрожи, замахали крылья, головы подняли страшный крик, листья покрылись потом, и какие-то холодные, ледяные капли стали падать на Карла… Карл попытался подняться и убежать, но собака завыла в третий раз, совсем-совсем рядом… Он почувствовал, что она легла ему на ноги и придавила их своей тяжестью. Потом она медленно взобралась к нему на грудь и придавила Карла, как глыба. Он хотел оттолкнуть собаку, и она стала лизать ему руки ледяным своим языком… Ох! ох! ох!.. Карлу холодно… холодно… холодно…
— Но если Карл ляжет в постель, — промолвила Одетта, — быть может, он согреется?..
— Нет, нет, Карл не хочет ложиться, не хочет… Стоит ему только лечь, и сразу явится черная собака: обойдет вокруг постели, поднимет одеяло и уляжется на его ноги, а Карл лучше согласится умереть…
Король сделал движение, будто вздумал бежать.
— Нет, нет! — воскликнула Одетта, поднявшись и заключив короля в свои объятия. — Карл не ляжет в постель…
— Однако же Карлу очень хотелось бы уснуть, — сказал король.
— Ну и хорошо, Карл уснет у меня на груди.
Она села на подлокотник кресла, обвила рукою шею короля и положила его голову себе на грудь.
— Карлу так хорошо? — спросила она.
Король поднял на нее глаза, выражавшие безмерную признательность.
— О да, — отвечал он, — Карлу хорошо… очень хорошо…
— Значит, Карл может уснуть, а Одетта будет сидеть возле него и караулить, чтобы не пришла черная собака.
— Одетта, Одетта, — воскликнул король и засмеялся, как малое дитя. — Одетта! — повторил он и снова положил голову на грудь девушке, которая сидела неподвижно, стараясь сдержать дыхание.
Минут через пять отворилась маленькая дверь и в комнату тихо вошел доктор Гильом. Он подошел на цыпочках к неподвижно сидевшей паре, взял свесившуюся руку короля, пощупал пульс, потом приложил ухо к его груди и послушал его дыхание. Затем, поднявшись, он радостно прошептал:
— Вот уже целый месяц король ни разу не спал так хорошо и спокойно. Да благословит вас Бог, милое дитя: вы сотворили чудо!
ГЛАВА IX
Во Франции быстро распространилась весть о болезни короля, почти тотчас же о ней узнали и в Англии, и как в той, так и в другой стране это вызвало немалые волнения. Король Ричард и герцог Ланкастер, оба очень любившие Карла, были весьма опечалены. Особенно убивался герцог Ланкастер, считавший, что происшедшее пагубно скажется не только на судьбе Франции, но и на судьбе христианского мира в целом.
— Его болезнь — большое несчастье для всех, — неустанно повторял он своим приближенным, — ведь король Карл был исполнен воли и мужества и готовил поход на неверных, ибо никто так не желал мира между нашими королевствами, как он. А теперь все откладывается — ведь только он мог бы стать душой этого предприятия: одному Богу ведомо, сможет ли оно осуществиться.
И впрямь, Армянское царство подпало под власть Мураз-бея, которого мы окрестили Амуратом и которого Фруассар на старом языке называет Морабакеном. Восточному христианству грозила гибель. Король Ричард и герцог Ланкастер полагали, что перемирие, заключенное после въезда в Париж госпожи Изабеллы, следует, поелику возможно, поддерживать и длить.
Однако герцог Глостер и граф Эссекс придерживались другого мнения; им удалось привлечь на свою сторону коннетабля Англии графа Бекингема и заручиться сочувствием всех молодых рыцарей, которые во что бы то ни стало желали сражаться; они требовали войны, ссылаясь на то, что срок перемирия подходит к концу: настал благоприятный момент, ибо болезнь короля привела в смущение всю Францию, сейчас самое время потребовать выполнения Бретиньинского договора о Но настойчивость Ричарда и герцога Ланкастера взяла верх: заседавший в Вестминстере парламент, состоявший из прелатов, дворян и буржуа, решил, что соглашение о прекращении военных действий на воде и на суше, заключенное с Францией, срок действия которого истекал 19 августа 1392 года, будет продлено еще на год.
А в это время герцоги Беррийский и Бургундский распоряжались в королевстве Французском по своему усмотрению. Они отнюдь не переставали питать жгучую ненависть к де Клиссону, им было мало, что его выслали из Парижа, жажда мести требовала новых жертв, и они ее удовлетворили. Они были в отчаянии от того, что не заполучили коннетабля; не чувствуя себя в полной безопасности в Монтери, близ Парижа, он перебрался оттуда в Бретань и остановился в одном из своих укрепленных владений, замке Гослен. Тогда они задумали хотя бы лишить коннетабля его титулов и занимаемой должности. Под угрозой этой кары его призвали предстать перед парижским парламентом и дать ответ на предъявленные ему обвинения.
Процесс над "преступником" шел по всем правилам ведения судопроизводства. Обвиняемому неоднократно переносили день явки на суд.
Наконец, когда истекла последняя неделя, его трижды вызвали в палату, где заседал парламент, трижды — к воротам дворца и трижды — к нижнему двору; однако ни от него, ни от кого-либо из его доверенных лиц ответа не последовало; де Клиссон был объявлен вне закона и как предатель, злодей, покушавшийся на корону Франции, приговорен к изгнанию из королевства. Кроме того, его приговорили к штрафу в сто тысяч серебряных марок в качестве возмещения за лихоимство во время несения службы и ко всему сместили с поста главнокомандующего. При сем пригласили присутствовать герцога Орлеанского, но герцог не явился, ибо отвратить смещение главнокомандующего он не мог, а одобрить приговор своим присутствием не желал.
Герцоги Беррийский и Бургундский не отклонили приглашения, приговор был объявлен в их присутствии, а также в присутствии многочисленных рыцарей и баронов. Судилище над де Клиссоном наделало много шуму в королевстве, но было принято по-разному. Все же большинство склонялось к мнению, что следовало воспользоваться болезнью короля, ибо, будь он в добром здравии, от него ни за что не добиться утверждения.
Между тем здоровье короля пошло на поправку. Каждый день сообщали, что ему все лучше и лучше. Особенно отвлекала его от мрачных мыслей одна выдумка некого Жакмена Гренгоннера, художника, проживавшего на улице Верри.
Одетта видела этого человека у отца и вспомнила о нем, она послала за ним и велела ему принести картинки — те, что он причудливо разрисовал при ней. Жакмен пришел с колодой карт.
Король радовался, точно ребенок, с наивным любопытством разглядывая картинки. Когда же разум мало-помалу начал возвращаться к нему, радость сменилась ликованием: он понял, что все фигуры имели определенный смысл, они могли выполнять ту или иную роль в аллегорической игре — игре в войну и правителей. Жакмен объяснил королю, что туз — главный в колоде, даже важнее короля, потому что взято это имя из латинского слова и означает "деньги". А ведь никто не станет отрицать, что серебро — мозг войны. Вот почему, ежели у короля нет туза, а у валета он есть, то валет может побить короля. Жакмен сказал, что "трефы" — это трава на лугах: тот, кто стрижет ее, должен помнить, что негоже генералу разбивать лагерь там, где армии может недостать корму. Что касается "пик" — тут яснее ясного: это алебарды пехотинцев; "бубны" — это наконечники стрел, пущенных из арбалетов. А "черви" — это, без сомнения, символ доблести солдат и их военачальников. Как раз имена, данные четверке королей — а именно: Давид, Александр, Цезарь, Карл Великий, — и доказывали: чтобы добиться победы, недостаточно иметь многочисленное и храброе войско, нужно, чтобы полководцы были благоразумны, хоть и отважны, и знали толк в ратном деле. Но так же, как бравым генералам нужны бравые адъютанты, — королям нужны "валеты", и потому из старых выбрали Ланселота и Ожье — рыцарей Карла Великого, а из новых — Рено и Гектора[11][12]. Титул валета был очень почетен, его носили большие сеньоры до того, как стать рыцарями, так называемые валеты были людьми благородного происхождения и имели в своем подчинении десятки, девятки, восьмерки и семерки — это были солдаты и люди общин.
Когда дело дошло до дам, то Жакмен присвоил им имена их мужей, тем самым он хотел показать, что сама по себе женщина — ничто, ее могущество и блеск — лишь отражение таковых ее повелителя[13].
Это развлечение вернуло королю душевное спокойствие, а следовательно, и силы, вскоре он уже с удовольствием ел и пил; постепенно исчезли и ужасные кошмары — порождение горячки. Он не боялся больше почивать в своей кровати, и бодрствовала у его изголовья Одетта или нет — он спал довольно спокойно. Настал день, когда мэтр Гильом нашел его настолько окрепшим, что позволил ему сесть верхом на мула. На другой день ему привели его любимого коня, и он совершил довольно длительную прогулку; наконец была устроена охота, и когда Карл, с соколом на руке, и Одетта показались в окрестных селениях, они были встречены криками радости и изъявлениями признательности.
При дворе только и было разговору, что о выздоровлении короля и о чудодейственном лечении. Дамы в большинстве своем завидовали прекрасной незнакомке: на их взгляд, ее поведение было продиктовано расчетом, их послушать — они все готовы были предложить свои услуги, однако никто в те горестные дни этого не сделал. Все опасались влияния, которое эта девушка, сколь мало ни была она честолюбива, приобретает над выздоравливающим королем. Королева, сама напуганная делом рук своих, пригласила к себе настоятельницу монастыря Пресвятой Троицы, велела послать в обитель богатые подарки и склонила настоятельницу забрать свою племянницу обратно. Так Одетта получила приказ вернуться в монастырь.
В назначенный для отъезда день Одетта со слезами на глазах прибежала к королю и упала перед ним на колени. Карл испуганно взглянул на нее — уж не обидел ли кто? — и, протянув девушке руку, осведомился о причине ее слез.
— О государь, — сказала Одетта, — я плачу оттого, что должна вас покинуть.
— Как? Покинуть меня?! — в удивлении воскликнул король. — Но отчего же, дитя мое?
— Оттого, государь, что вы больше не нуждаетесь во мне.
— Так ты боишься задержаться еще хотя бы на день подле несчастного безумца? И впрямь, я уже достаточно похитил у тебя прекрасных, радостных дней, ни к чему омрачать мне твою жизнь своею болезнью; я вынул охапку цветов из благоухающего венка, и они увяли в моих пылающих руках; ты устала жить в заточении, тебя манят радости жизни, иди же. — И он, уронив голову на руки, опустился на стул.
— Государь, за мной приехала настоятельница монастыря, она требует моего возвращения.
— А ты, Одетта, хочешь ли ты сама покинуть меня? — живо спросил король, поднимая голову.
— Моя жизнь принадлежит вам, государь, я была бы счастлива посвятить ее вам до конца моих дней.
— Но кто же удаляет тебя от меня?
— Я полагаю, сначала королева, а затем ваши дядюшки — герцоги Бургундский и Беррийский.
— Королева, герцоги Бургундский и Беррийский? Но ведь они бросили меня, когда я был так слаб, а теперь, когда я окреп, они собираются вернуться ко мне! Скажи, Одетта, ты не по собственной воле хочешь покинуть меня?
— У меня нет иной воли, кроме воли моего короля и повелителя. Я сделаю, как он прикажет.
— Так я приказываю тебе остаться! — радостно воскликнул Карл. — Пусть этот замок не будет тебе тюрьмой, дитя мое. Значит, ты не только из жалости заботишься обо мне? Ах, если б это было так, Одетта! Ах, как я был бы счастлив! Смотри же, смотри на меня. Не прячься!
— Государь, я сгораю от стыда.
— Одетта, я уже привык видеть тебя, — сказал король, беря девушку за руки и привлекая ее к себе, — видеть тебя вечером, когда я смежаю веки, утром, как только я просыпаюсь. Ведь ты ангел-хранитель моего рассудка, ты мановением волшебной палочки прогнала бесов, что кружились в бешеной пляске вокруг меня. Ты сделала ясными мои дни, спокойными мои ночи. Одетта! Одетта! Что значит признательность по сравнению с твоим благодеянием? Знай же, Одетта, я люблю тебя!
Одетта вскрикнула и высвободила свои руки из рук короля. Она стояла перед ним, дрожа всем телом.
— Ваше величество, ваше величество, подумайте, что вы такое говорите! — воскликнула девушка.
— Я говорю, — продолжал Карл, — что теперь ты мне нужна все время. Ведь не я привел тебя сюда, не правда ли? Я и не знал, что ты существуешь на свете, а ты, ангельская душа, — ты сама догадалась, что здесь страдают, и пришла. Я обязан тебе всем, потому что я обязан тебе моим рассудком, а в нем — моя сила, моя власть, мое королевство, моя империя. Ну что ж, иди! И я стану опять нищ и гол, каким был до тебя, ибо вместе с тобой уйдет мой разум. О! Я чувствую, что только от одной мысли потерять тебя я лишаюсь рассудка. — Карл поднес руки ко лбу. — О Господи, Господи! — в страхе произнес он. — Неужели я снова сойду с ума? Боже милостивый, сжалься надо мной!
Одетта с криком бросилась к королю:
— О, ваше величество! Прошу вас, не надо так говорить.
Карл блуждающим взором глядел на Одетту.
— И прошу вас, не глядите на меня так. Ваш безумный взгляд причиняет мне боль.
— Мне холодно, — сказал Карл.
Одетта бросилась к королю, обвила его обеими руками и со всем пылом невинной души прижала к своей груди, чтобы согреть его.
— Не надо, Одетта, не надо, — сказал король.
— Нет, нет, — говорила Одетта, словно не слыша его. — Вы излечитесь. Бог возьмет всю мою жизнь день за днем и оставит вам разум. А я буду подле вас, я не покину вас ни на минуту, ни на секунду, я все время буду здесь, всегда.
— Как сейчас, в моих объятиях? — молвил король.
— Да, как сейчас.
— И ты будешь любить меня? — продолжал Карл, усаживая ее к себе на колени.
— Да, да, — отвечала Одетта, бледнея, и, закрыв глаза, склонила головку на плечо короля. — О, я не должна, я не смею…
Жарким поцелуем Карл закрыл ей рот,
— Государь, пощады, умираю, — прошептала девушка, теряя сознание.
Одетта осталась.
ГЛАВА X
Однажды, через несколько дней после тех событий, о которых мы только что поведали, в покои короля стремительно вошел мэтр Гильом и возвестил, что к королю пожаловала ее величество королева. Одетта сидела у ног Карла, положив голову ему на колени.
— Вот как! — воскликнул Карл. — Значит, она уже не опасается бедного безумца: ей доложили, что разум вернулся к нему и теперь она может смело подойти к логову зверя. Ну что ж, проводите госпожу Изабеллу в соседние покои.
Мэтр Гильом вышел.
— Что с тобой? — спросил король у Одетты.
— Ничего, — ответила она, смахивая с ресниц крупную слезу.
— Глупенькая! — сказал король и поцеловал девушку в лоб. Затем он бережно положил ее на кресло, а сам поднялся и, поцеловав Одетту еще раз, вышел.
Одетта не шелохнулась. Вдруг ей показалось, что на нее легла какая-то тень, она обернулась.
— Герцог Орлеанский! — вскричала она и закрыла лицо руками.
— Одетта?! — произнес герцог и устремил на нее изумленный взгляд. — Ах, так это вы, милая, творите такие чудеса, — спустя мгновение с горечью сказал он. — Я не знал другой такой обольстительницы, я не знал никого, кто мог бы так лишать рассудка, но оказывается, вы умеете и возвращать его.
Одетта вздохнула.
— Теперь, — продолжал герцог, — мне понятна ваша суровость, ваша неприступность; цыганка предсказала вам будущность королевы. Что вам любовь первого принца крови!
— Ваше высочество, — сказала Одетта, поднявшись и повернув к герцогу свое спокойное, строгое лицо, — когда я пришла к его величеству королю, я была не куртизанкой, которая ищет приключений, а жертвой, которая отдает себя на заклание. Найди я тоща близ короля принца крови, меня бы это поддержало, но я увидела лишь несчастного больного — вместо королевской короны на нем был терновый венец, я увидела забытое Богом существо, лишенное разума и простых инстинктов, даже такого, каким природа одарила последнего из животных — инстинкта самосохранения. Так вот, этот человек, этот несчастный еще вчера был вашим королем, прекрасным, молодым, могущественным, и вдруг одна ночь перевернула все: от захода до восхода солнца он словно прожил тридцать лет, его лоб избороздили морщины, как у глубокого старца, от его могущества не осталось и следа, даже воли к власти — ведь вместе с рассудком он лишился и памяти. Меня до глубины души тронула его увядшая молодость, высохшая красота, ослабевшая сила, горе его потрясло меня. Королевство без трона, без скипетра, без короны, святое старинное королевство взывало о помощи — но ни звука в ответ; оно с мольбой протягивало руки — и никто не подал своей; оно исходило слезами — и никто не утер их. И я поняла: я избранница Божья, мне назначено исполнить высокую, благородную миссию. Когда случаются события, выходящие за рамки повседневных, обычные условности теряют смысл: истинное благодеяние здесь — ударом кинжала прикончить страдальца. Лучше потерять душу, но спасти жизнь, если это душа всего лишь бедной девушки, а жизнь — великого короля.
Герцог Орлеанский в изумлении взирал на нее: раскрывшийся в ночи цветок не возымел бы на него такого действия, как этот поток красноречия, льющийся из сердца.
— Вы странная девушка, Одетта, — вымолвил наконец герцог, — вы вкусите райское блаженство, если то, о чем вы поведали — правда. Верю, что так оно и есть, и прошу простить меня за нанесенную обиду — ведь я так любил вас.
— Ах, ваше высочество, если б это вы были больны!..
— О Карл, Карл! — вскричал герцог, стукнув себя кулаком по лбу.
При этих словах на пороге показался король; братья бросились в объятия друг к другу. За королем следовал мэтр Гильом.
— Ваше высочество герцог Орлеанский, — начал мэтр Гильом, — благодарение Богу, король в добром здравии, передаю его вам из рук в руки, но пока поостерегитесь утомлять или сердить его: он еще не окреп; а главное, не разлучайте короля с его ангелом-хранителем: пока они вместе, я ручаюсь за здоровье его величества.
— Мэтр Гильом, — ответствовал герцог, — вы недооцениваете своей науки, она также необходима королю, и потому не покидайте его.
— О, ваше высочество, — сказал мэтр Гильом и покачал головой, — я стар и слаб, мне ли тягаться с двором, позвольте мне вернуться в Лан. Я исполнил свой долг и теперь могу спокойно умереть.
— Мэтр Гильом, — возразил герцог, — герцоги Беррийский и Бургундский — ваши должники. Я полагаю, они щедро наградят вас. Как бы то ни было, если вы останетесь ими недовольны, обратитесь к Людовику Орлеанскому — вы увидите, что он по праву зовется Великолепным.
— Господь уже сделал для меня то, чего никогда не сделали бы люди, — с поклоном отвечал мэтр Гильом, — после Него они вряд ли смогут воздать мне по заслугам.
Мэтр Гильом еще раз поклонился и вышел. На следующий день, несмотря на все просьбы и посулы, он покинул замок Крей и вновь поселился в своем домике близ Лана; он никогда больше не возвращался в Париж, ничто не прельщало его: ни золото, ни обещанная четверка лошадей из экипажа двора.
Король вернулся в Сен-Поль, неподалеку от которого он нашел скромное пристанище для Одетты, и мало-помалу все пошло своим чередом, словно и не было никакой болезни.
Карл особенно спешил снова приступить к государственным делам: он горел желанием поддержать большое и святое дело, предмет его долгих мечтаний — крестовый поход против турок.
Послы от Сигизмунда прибыли в Париж, когда король находился в Крее; они рассказали о планах Баязета, наследовавшего отцу, — тот был убит во время одного из крупных сражений с Сигизмундом. Баязет сам объявил о своих планах, и суть их была такова: захватить Венгрию, пройти земли христиан, подчинив их своей власти, но оставив за ними право жить согласно их законам; затем, обретя, таким образом, силу и власть, дойти до Рима и задать овса своему боевому коню у главного алтаря собора св. Петра. Эти неслыханные, кощунственные замыслы неверного должны были поднять на ноги всех, у кого билось в груди сердце христианина. Вот почему Карл поклялся, что Франция, старшая дочь Христова, не потерпит подобного кощунства, что он, Карл, сам выступит против неверных, как это сделали его предшественники, короли Филипп-Август, Людовик IX и Людовик XII. Граф д’Э, вновь завладевший мечом коннетабля, вырвав его из рук де Клиссона, и маршал Бусико, побывавший в странах, где жили неверные, не колеблясь, поддержали короля в его решении: долг всех рыцарей, осеняющих себя крестным знамением, говорили они, — объединиться в борьбе против общего врага.
Ближе всех принял к сердцу эту затею герцог Филипп Бургундский, находившийся под большим влиянием своего сына графа Неверского: граф рассчитывал стать главнокомандующим этой армией избранных и, выступив с ней, показать себя во всем своем великолепии. Герцог Беррийский не противился этому предприятию, и Совет немедленно поддержал его. Отрядили гонцов со словом от короля; послали людей к императору Германскому и герцогу Австрийскому с просьбой не препятствовать переходу через их страны; великому предводителю Тевтонского ордена и родосским рыцарям отправили письмо, из которого явствовало, что в случае угроз от Баязета, прозванного Молниеносным, им на подмогу придет Жан Бургундский в сопровождении тысячи рыцарей и дворян — лучших из лучших среди самых отважных мужей королевства.
Герцог Бургундский сам занялся военным снаряжением своего старшего сына, ибо желал, чтобы оно было достойно принца, на чьем гербе красуется королевская лилия. Первое, о чем он подумал, — это приставить к сыну многоопытного рыцаря непоколебимого мужества. Он написал де Куси, только что вернувшемуся из Милана, и просил его прибыть к ним в замок Артуа для важного разговора. Мессир Ангерран немедленно отозвался на приглашение; завидев его еще издали, герцог и герцогиня бросились к нему со словами:
— Господин де Куси, вы, конечно, слышали о том, что готовится поход, возглавить который предстоит нашему сыну; наш сын будет путеводной звездой Бургундского дома, так вот, мы целиком поручаем его вашим заботам и вашему мужественному сердцу, ведь нам известно, что из всех рыцарей Франции вы самый искусный в ратном деле. Мы умоляем вас быть его спутником и советчиком в этом ратном походе, да обернется он, благодарение Богу, к нашей славе и к славе всего христианства.
— Ваше высочество и вы, сударыня, — ответил де Куси, — подобная просьба для меня приказ, и, если будет угодно Господу нашему Богу, я совершу это путешествие, и вот почему: во-первых, во имя долга, дабы защитить веру Христову, а во-вторых, чтобы оказаться достойным той чести, которую вы мне оказываете. Однако, ваши высочества, вы должны освободить меня от этой обязанности, с тем чтобы возложить ее на более достойного, например на господина Филиппа д’Артуа, графа д’Э, коннетабля Франции, либо на его кузена графа де Ла Марша; надо полагать, оба примут участие в походе и оба ближе вам по крови и званию.
— Господин де Куси, — прервал его герцог, — вы видели и пережили больше, нежели те, кого вы нам назвали. Вы знакомы с местностью, по которой предстоит пройти, а они в тех краях никогда не бывали. Да, они храбрые и благородные рыцари, но вы превзошли их отвагой и благородством, и мы вновь обращаем к вам нашу просьбу.
— Ваши высочества, — отвечал де Куси, — я готов повиноваться и надеюсь с честью выдержать испытание, да помогут мне в этом господин Ги де Ла Тремуй, его брат господин Гильом и маршал Франции господин Жан Венский.
Заручившись согласием де Куси, герцог стал подумывать о том, как раздобыть денег для сына, дабы не посрамить его чести. По случаю посвящения сына в рыцари он обложил налогом все окрест лежащие села и деревни, а также владельцев замков и жителей некоторых городов; таким образом он собрал сто двадцать тысяч золотых крон. Но так как этой суммы оказалось недостаточно, чтобы содержать свиту, которая должна была сопровождать сына, герцог приказал всем ленным дворянам покинуть их владения под предлогом, что они составят часть дома его сына; те же, кто пожелал остаться, облагались изрядным налогом: одни — в две тысячи, другие — в тысячу, третьи — в пятьсот золотых крон, в зависимости от дохода, который приносила земля.
Престарелые дамы и рыцари, которые, как пишет Фруассар, боялись физического труда, откупились от герцога; что касается молодых людей, то им объявили, что дело не в деньгах, что им оказывают большую честь и пусть они готовятся выехать на свои средства, дабы в святом деле быть подле их сеньора графа Жана; после этого вторичного обложения герцог получил еще шестьдесят тысяч крон.
Приготовления прошли как нельзя более скоро, к 15 мая все было в полной готовности; граф Жан дал сигнал к выступлению и сам отправился в дорогу. За ним следовало более тысячи рыцарей и дворян, отличавшихся не только знатностью, но и отвагой; среди них были коннетабль Франции граф д’Э, Анри и Филипп де Бар, де Куси, Ги де Ла Тремуй, маршал Франции де Бусико, Рекоде Руа, де Сенпи и, наконец, Жан Венский. На двадцатый день месяца мая армия вошла в Лотарингию, затем, миновав графства Бар и Бургундию, переправилась через Рейн, сделала остановку в Вюртемберге и достигла Австрии, где ее уже поджидал герцог Австрийский — люди, составлявшие это воинство, были приняты как дорогие гости, со всевозможными почестями. Там каждый отправился своим путем — ибо это облегчало поход, — сговорившись предварительно о встрече в Буде, в Венгрии.
Тем временем в Париже развертывались следующие события: из Англии прибыли послы, чтобы просить для короля Ричарда руки Изабеллы Французской, впрочем, совсем еще юной. Это родство, несмотря на возраст невесты, было желательно со всех точек зрения: Ричард был королем Английским и мог стать надежным союзником Франции. Более того, оно навсегда положило бы конец междоусобице, которая на протяжении четырех столетий изнуряла два народа, родившихся на одной и той же земле, эти две ветви одного ствола; порознь они были слабы, вместе — могли бы противостоять любой буре. Итак, вопрос о браке был решен, Изабеллу Французскую нарекли невестой Ричарда Английского и решили, что в будущем году он приедет за ней в Кале,[14] где Карл Французский отдаст ее ему в жены.
Предписания мэтра Гильома насчет здоровья короля исполнялись неукоснительно, особенно когд речь шла о развлечениях. Дня не проходило, чтобы не совершалась прогулка верхом, не давался обед в Лувре или во дворце, каждый вечер устраивались танцы; приближенные изощрялись в хитроумных затеях, лишь бы угодить королю, и самые невероятные тот особенно приветствовал. Что касается Одетты, то она, скромная, всегда печальная, и так держалась вдали от увеселений, а тут выяснилось, что ее ждет святое материнство.
Король любил ее глубокой, полной признательности любовью, на которую способны лишь возвышенные натуры; он ежедневно находил час, чтобы провести его в обществе своей милой врачевательницы, и среди празднеств, которые заканчивались ночью и возобновлялись вечером, этот час был самым ярким в его жизни.
Мы подошли в нашем рассказе к тому месту, когда рыцарь Вермандуа, из свиты короля, задумал жениться на немке — приближенной королевы. Высокие покровители молодых, поразмыслив, решили сочетать их браком во дворце Сен-Поль, и тут со всех сторон посыпались предложения, как сделать празднество приятным и радостным, таким, какого еще не бывало. Предполагалось, что будет костюмированный бал, и король склонял Одетту принять участие в бале, но она решительно отказалась, сославшись на слабость и не желая рисковать в ее положении.
Приближался день свадьбы, каждый по-своему готовился к празднеству, помышляя лишь об одном: чем бы поразить собрание. Бал открылся кадрилью, маски были обычные; но в одиннадцать часов послышались крики: "Расступись!", пиковый и бубновый валеты с алебардами в руках встали по обе стороны двери, и дверь почти мгновенно отворилась, пропустив игру в пикет; короли шествовали друг за другом в порядке старшинства: первым шел Давид, за ним — Александр, далее — Цезарь и, наконец, — Карл Великий. Каждый подавал руку даме своей масти, за которой тянулся шлейф, поддерживаемый рабом. Первый раб был наряжен, как для игры в мяч, второй — в бильярд, третий изображал шахматы, четвертый — игру в кости. Далее следовали, составляя штат королевского двора, десять тузов, одетых гвардейскими капитанами и возглавлявших каждый девять карт. Кортеж замыкали червовый и трефовый валеты; они затворили двери, дав, таким образом, понять, что все в сборе. Тотчас дали сигнал к танцам, и короли, дамы и валеты составили кружки по три — по четыре одинаковые фигуры, — это привело всех в неописуемый восторг, затем красные масти встали с одной стороны, черные — с другой, и игра завершилась общим контрдансом, где смешались все масти и придворные разного пола, возраста и ранга.
Еще не смолкло веселье, вызванное выдумкой, которую все нашли весьма забавной, как в соседней зале раздался чей-то голос, на ужасном французском требовавший, чтобы ему указали, где вход. Все решили, что это новая маскарадная затея, и выразили готовность поддержать ее. И вправду, указать вход требовал вождь дикого племени, тянувший за веревку пятерых своих подданных, привязанных друг к другу и облаченных в длинные балахоны, на которые с помощью смолы были наклеены нити, выкрашенные в цвет волос, — создавалось впечатление, что мужчины наги и волосаты, как сатиры. Дамы вскрикнули и отпрянули назад, а в середине залы образовался круг, где вновь прибывшие принялись отплясывать свой дикий танец. Через несколько секунд дамы до того осмелели, что приблизились к дикарям, лишь герцогиня Беррийская одиноко стояла в уголке. Главарь дикарей, чтобы попугать бедняжку, устремился прямо к ней. Вдруг раздались громкие крики: герцог Орлеанский неосторожно придвинул факел к одному из дикарей, и все пятеро тотчас оказались объяты пламенем. Один из них бросился к дверям, другой же, не помышляя о собственном спасении, забыв о боли, кинул в залу потрясшие всех слова:
— Спасайте короля! Небом заклинаю, спасайте короля!
Тоща герцогиня Беррийская, решив, что подошедший к ней вождь дикарей не кто иной, как сам Карл, обхватила его обеими руками, но он рвался к своим товарищам, хотя ничем не мог им помочь и ему грозила опасность сгореть вместе с ними; однако герцогиня крепко держала его и звала на помощь. Отовсюду неслись крики отчаяния, и все тот же голос тревожно взывал:
— Спасайте короля! Спасите короля!
Четверо охваченных огнем мужчин являли собой ужасное зрелище. Никто не пытался приблизиться к ним: горящая смола стекала с них на пол, они рвали на себе одежду — эту тунику Несса — и вместе с материей вырывали куски мяса; жалость и ужас, говорит Фруассар, охватили тех, кто находился в этот полночный час в зале и слышал вопли несчастных; двое, уже мертвые, распростерлись на полу: один был герцог Жуани, другой — Эмери де Пуатье, а двух других унесли обгоревшими в их особняки, то были Анри де Гизак и побочный сын де Фу а, у него еще хватило сил, несмотря на свои муки, слабеющим голосом сказать:
— Спасайте короля! Спасайте короля!
Пятый, де Нантуйе, тоже весь охваченный огнем, кинулся прочь из залы, внезапно вспомнив о складе бутылок, мимо которого он проходил: он видел там огромные чаны с водой, в которых обычно полоскали стаканы и кубки; он помчался туда и бросился в воду — присутствие духа спасло его.
Король заявил, что озабочен состоянием своей тетушки герцогини Беррийской, а та, указав ему на Изабеллу, лежавшую в обмороке на руках у своих дам, настояла, чтобы он переоделся; через несколько минут Карл вернулся уже не в маскарадном костюме, а в своем обычном платье, и страх за короля утих. Услышав его голос, Изабелла пришла в себя, но долго еще не могла успокоиться и поверить, что действительно видит короля и что он в безопасности.
Герцог Орлеанский пребывал в отчаянии, так как ясно было, что беда случилась из-за его неосторожности и неблагоразумия. Но как он ни горевал, помочь горю было нельзя. Однако герцог продолжал яростно винить себя, он готов был понести наказание, говорил, что причина всего — его безрассудство и что он отдал бы свою жизнь, лишь бы вернуть жизнь несчастным, которых он погубил. Король простил его: ведь то, что свершилось, свершилось не по злому умыслу.
Весть о несчастном случае быстро распространилась по городу, но так как никто точно не знал, жив ли король, на другой день толпы заполнили улицы Парижа; народ вслух высказывал недовольство молодыми повесами, которые вовлекли короля в подобного рода увеселения, требовал возмездия, смутно намекая на герцога Орлеанского, якобы повинного в смерти короля, чей трон он наследует.
Утром во дворце Сен-Поль встретились герцоги Беррийский и Бургундский: один приехал из Нельского дворца, другой — из дворца Артуа. Им пришлось преодолеть огромный людской поток, они слышали глухой рык разгневанного льва — они знали и боялись его. И вот они примчались к королю, дабы посоветовать ему сесть на коня и проехать по улицам Парижа; король согласился, тоща герцог Бургундский велел открыть окно и, выйдя на балкон, громко крикнул:
— Граждане Парижа! Король жив! Вы увидите его!
И впрямь, спустя некоторое время король в сопровождении своих дядей вышел из дворца и проехал верхом через весь Париж; народ успокоился, и король отправился в Нотр-Дам послушать мессу и сделать пожертвования. Исполнив таким образом свой долг, король возвращался домой, как вдруг на улице Садов, по которой он проезжал, неожиданно раздался крик. Карл вздрогнул и поднял голову. Молодая девушка у окна бессильно повисла на руках своей служанки. Едва король узнал ее, он тут же спрыгнул с коня и, велев дядям возвращаться домой, бросился в комнату девушки. Мигом взбежав по лестнице, он ворвался в комнату и в страхе проговорил:
— Дитя мое, что с тобой? Отчего ты так бледна и дрожишь?
— Я подумала, — отвечала Одетта, — мне почудилось, будто вы умерли. И вот теперь умираю я.
ГЛАВА XI
Произнося эти слова, Одетта и вправду думала, что умирает: она лишилась чувств. Карл взял ее на руки и отнес на кровать. Жанна брызнула ей в лицо водой, Одетта открыла глаза и со словами: "Ах, мой Карл, мой король, мой господин, так вы живы?" — обвила руками шею возлюбленного, и в ее взгляде отразилась вся ее ангельская душа.
— Дорогое мое дитя, — сказал король, — я живу затем, чтобы любить тебя.
— Чтобы любить меня!
— Да, да!
— Как сладко быть любимой, тогда легче умереть, — печально произнесла Одетта.
— Умереть, — в ужасе повторил король, — умереть! Ты уже дважды повторила это слово. Что с тобой? Ты больна, тебе нехорошо? Отчего ты так бледна?
— И вы спрашиваете? Ваше величество! — проговорила Одетта. — Разве вы не знаете, что по городу прошел ужасный слух, он проник и сюда, а ночью вдруг раздался крик, и весь Париж слышал его: "Король мертв!" Вы только представьте себе, ваше величество! Эти слова, словно кинжал, пронзили мне сердце, я почувствовала, что жизнь оборвалась во мне; я была рада, я благодарила Бога, что он не дал мне пережить вас; но вот теперь вы живы, а умираю я, я одна. Еще раз я благодарю Бога, неиссякаема доброта Его, милосердие Его беспредельно.
— Что ты говоришь, Одетта! Ты лишилась рассудка! Умереть? Тебе? Но отчего? Как?
— Отчего — я вам уже сказала, как — этого я не ведаю. Знаю только, что душа моя готова была отлететь, но когда я услышала, что вы живы, то стала молить Бога дозволить мне хотя бы повидать вас; могла ли я просить, чтобы Он и мне сохранил жизнь? И вот я снова вижу вас, я счастлива и готова умереть. Господи, прости меня, что все помыслы мои о нем одном! Карл, я так страдаю! Обними меня крепче, я хочу умереть в твоих объятиях. — И она снова лишилась чувств.
Король подумал, что она уже отошла, и испустил крик отчаяния. Он рыдал, прижимая к груди Одетту, но вдруг почувствовал странный толчок — это дитя шевельнулось в лоне матери.
— О! — вскричал Карл, вновь обретя присутствие духа. —
Жанна, бегите немедля к моему врачу и приведите его сюда; если понадобится, скажите, что король при смерти, врач должен быть здесь во что бы то ни стало, приведите его сию же минуту. Она жива, ее, наверно, можно спасти.
Жанна стремглав вылетела из комнаты и так быстро, как только позволял ее возраст, добежала до места, указанного в адресе, который ей вручил король. Через десять минут врач уже был у Одетты.
Одетта пришла в себя, но была очень слаба и не могла вымолвить ни слова. У Карла на лбу выступил пот. Он стоял неподвижно и жадно ловил взгляд девушки, а та время от времени вскрикивала.
— О мэтр, скорее, скорее! — взволнованно произнес Карл, когда вошел врач. — Идите же и спасите ее для меня. Вы спасете нечто большее, чем моя корона, чем все королевство, чем моя жизнь. Вы спасете ту, что вернула мне рассудок, ту, что бодрствовала подле меня долгие дни и бесконечные ночи, безответная и кроткая, как ангел; спасите ее — и в награду вы получите все, что пожелаете, пусть даже для этого понадобится могущество самого сильного короля христианского мира.
Одетта смотрела на короля с невыразимой признательностью. Врач подошел к ней, пощупал пульс.
— Эта молодая женщина, — сказал он, — вот-вот познает страдания родов, однако плод еще не созрел, должно быть, она пережила какое-то сильное горе, неожиданно потрясшее ее.
— О да, — отвечал король. — Итак, мэтр, коль скоро вы знаете причину недуга, вы сможете спасти ее, не так ли?
— Ваше величество, вам необходимо вернуться в Сен-Поль; когда кризис минует, вам сообщат.
Одетта сделала легкое движение, как бы желая удержать короля, но затем, уронив руки, произнесла слабым голосом:
— Ваше величество, доктор прав. Но ведь вы вернетесь?
Король отвел врача в сторону и, глядя ему прямо в глаза,
спросил:
— Мэтр, вы отсылаете меня, чтобы я не видел, как она умирает? В таком случае ничто не заставит меня покинуть этот дом. Если вы не надеетесь вернуть мне ее живой, оставьте мне хотя бы еще минуту, еще секунду.
Врач подошел к Одетте, снова взял ее руку, пристально посмотрел на больную и, обращаясь к королю, сказал:
— Ваше величество, вы можете удалиться, она, по всей видимости, доживет до утра.
Король судорожно сжал руки врача, и две крупные слезы скатились по его щекам.
— Значит, она приговорена, — глухо прошептал он, — она умрет! Я потеряю ее! Так я не уйду отсюда. Ничто не заставит меня уйти отсюда, ничто на свете!
— Однако, ваше величество, вам придется уйти, я скажу всего несколько слов, и вы поймете: ваше присутствие так сильно действует на девушку, что кризис, которого мы ожидаем, будет проходить еще мучительнее, а от него зависит все. И если есть хоть малейшая надежда, она только в этом.
— Тоща я ухожу, я оставляю ее, — решительно произнес король.
Затем, бросившись к Одетте, он прижал ее к груди и сказал:
— Одетта, наберись терпения и будь мужественной; мне не хотелось покидать тебя, но так надо. Береги себя для меня, а я вернусь, вернусь непременно.
— Прощайте, ваше величество, — печально молвила Одетта.
— Нет, не прощай — до свидания.
— Да будет на то воля Божья, — прошептала девушка и, закрыв глаза, уронила голову на подушку.
В отчаянии, обливаясь слезами, возвращался король во дворец Сен-Поль; он заперся у себя в покоях и там провел два часа, показавшиеся ему вечностью; как ни пытался он отвлечься, он постоянно ощущал острую, пронзающую боль в голове, перед глазами взметывались языки пламени; он обеими руками сжимал пылающий лоб, словно стараясь удержать в нем рассудок, который, едва вернувшись, снова готов был его оставить. В какой-то миг Карлу показалось, что силы его иссякают, тогда он бросился вон из покоев и бегом пустился по направлению к улице Садов, но, увидев заветный дом, остановился как вкопанный и задрожал всем телом. Через минуту Карл двинулся дальше, но таким медленным шагом, словно шел за гробом. Он долго не решался переступить порог и чуть было не повернул обратно в Сен-Поль, чтобы там, как было условлено, дожидаться вестей. Наконец он машинально поднялся по лестнице, подошел к дверям и прислушался: до него донесся крик. Спустя минуту все стихло. Жанна быстро отдернула портьеру — за ней стоял коленопреклоненный король.
— Ну как? — с тревогой спросил он. — Что Одетта?
— Одетта разрешилась. Она ждет вас.
Король бросился в комнату, смеясь и плача одновременно, но у постели Одетты резко остановился: она лежала бледная, как изваяние, и держала на руках дочь[15].
Как ни бледно было лицо молодой матери, оно все светилось; нежная, полная надежды улыбка озаряла его, улыбка, не поддающаяся никакому описанию, улыбка матери, предназначенная только ее ребенку, сотканная из любви, мольбы и веры.
Карл стоял в нерешительности, и Одетта, собрав все силы, подняла ребенка и протянула его королю.
— Ваше величество, — сказала молодая женщина, — вот что останется вам от меня.
— О, и мать, и дитя будут жить! — воскликнул Карл, обнял обеих и прижал к груди. — Бог оставит на стебле и розу, и бутон; чем мы прогневили Его, почему Он должен нас разлучить?
— Ваше величество, — произнес врач, — бедняжка так настрадалась, ей нужен покой.
— О доктор, умоляю, — сказала Одетта, — мне будет спокойнее, если король побудет подле меня. Вы ведь знаете, мне, наверное, не суждено увидеть его вновь; чудо, что я еще жива, природа мне подарила это чудо в награду за ребенка, которого я произвела на свет.
С этими словами она уронила голову на плечо Карлу. Жанна взяла у матери девочку, врач вышел, Одетта и король остались одни.
— Теперь, дитя мое, — сказал король, — настал мой черед бодрствовать у твоего изголовья, ведь ты так долго не смыкала глаз, сидя подле меня. Через тебя Господь спас меня, я менее, чем ты, достоин Его доброты, но я надеюсь на Его снисходительность. Спи, я буду молиться.
Одетта печально улыбнулась, чуть заметно сжала руку короля и закрыла глаза. Вскоре по тому, как ровно она дышит и как спокойно вздымается ее грудь, король понял, что она заснула.
Карл, стараясь не двигаться, смотрел на бледное лицо, принадлежащее уже другому миру, и только яркие губы и биение сердца указывали, что слабый огонек жизни еще теплится в груди Одетты. Время от времени по ее истомленному телу пробегала судорога, и вслед за тем на лбу выступал холодный пот. Приступы стали повторяться чаще; из груди вырывались глухие стоны, слабые, едва различимые вскрики — Одетта бредила, и Карл разбудил девушку.
Она открыла глаза, ее помутневший взгляд бессмысленно блуждал по комнате, задерживаясь то на одном, то на другом предмете, наконец он остановился на короле, и, узнав его, Одетта радостно вскрикнула:
— О, вы здесь, ваше величество! Так это был только сон, мы с вами еще не расстались?
Карл прижал ее к своему сердцу.
— Представьте, — продолжала она, — едва я смежила веки, как ангел опустился на изножие моей кровати. Над его головой сиял золотой нимб, за спиной были белые крылья, а в руках — пальмовая ветвь. Он кротко посмотрел на меня и сказал: "Я пришел за тобой, Бог позвал тебя к Себе". Я сказала ему, что вы держите меня в своих объятиях и я не могу вас покинуть. Тогда он коснулся меня пальмовой ветвью, и мне почудилось, будто у меня тоже выросли крылья. А потом все смешалось, и вот уже я бодрствую, а вы спите. Ангел поднялся, а я последовала за ним, держа вас в руках, и мы вместе плыли к небу. Меня охватил восторг, я была сильная и легкая, мне легко дышалось; но вот вы сильнее стали оттягивать мне руки, я продолжала лететь, однако дышать мне было все труднее, я задыхалась. Я попробовала вас разбудить, но не смогла — вы крепко спали; я пыталась кричать в надежде, что вы услышите меня, но крик застрял у меня в горле, я обратила к ангелу молящий взор, но он стоял во вратах Неба и приглашал меня последовать за ним. Я хотела ему сказать, что не в силах больше двигаться, я задыхаюсь, что это не вас я держу на руках, а целый мир, но ни слова, ни звука не вырвалось из моих уст, руки у меня затекли, вот-вот я выроню вас; еще два взмаха крыльями — и я дотянусь до ангела; последним усилием я протянула руку, чтобы коснуться складок его платья, но моя рука погрузилась в нечто бесформенное, лишенное упругости, в пар; а рука, которой я держала вас, упала, точно неживая, и вы стремительно полетели вниз. Я закричала… и вы разбудили меня, благодарю, благодарю.
Она прижалась губами к щеке Карла и, упав без сил под бременем только что пережитого, снова закрыла глаза и уснула.
Король не спускал с нее глаз, страшась, как бы ее опять не начали мучить кошмары. Но вот комната у него перед глазами покачнулась, окружавшие его предметы словно завертелись. Стул, на котором он сидел, пошатнулся; Карл хотел подняться, открыть окно, прогнать одурь, но побоялся разбудить Одетту, которая спокойно спала в его объятиях, кровь в ней успокоилась, губы слегка побледнели, — два часа отдыха могли вернуть ей силы. И он не посмел шевельнуться. Чтобы не поддаться наваждению, он прижался щекой ко лбу Одетты, прикрыл глаза, еще некоторое время видел какие-то странные, неопределенной формы предметы, оторвавшиеся от земли и плавающие в воздухе; затем их заволокла сверкающая дымка, потом и искры пропали, все остановилось, настала ночь и тишина — он заснул.
Через час он проснулся от ощущения холода у щеки, к которой прижалась головой Одетта. Девушка давила на него всей тяжестью своего тела. Карл хотел поудобнее положить ее на кровати. Щеки Одетты были бледнее обычного, краска сбежала с ее губ; он склонился над нею и не почувствовал дыхания. Страшный крик вырвался из его груди, и он стал осыпать лицо девушки поцелуями.
Жанна и врач вбежали в комнату, бросились к кровати: она была пуста, они огляделись вокруг — в углу сидел Карл и прижимал к себе тело девушки, закутанное в простыни. Глаза Одетты были закрыты, глаза Карла широко открыты и устремлены в одну точку; Одетта была мертва, Карл — безумен.
Короля отвели в Сен-Поль; он ничего не помнил, ничего не чувствовал и, как ребенок, позволял делать с собой все что угодно. По дворцу тотчас же распространился слух о несчастье, постигшем короля, — все приписывали это ночным ужасам. Королева узнала о случившемся, возвращаясь с улицы Барбет, где она занималась меблировкой небольшого домика. Она быстро вошла в комнату короля; тот сидел, уставившись в одну точку, но едва его взгляд упал на лилии, украшавшие платье королевы, как в нем вновь поднялась давняя ненависть к этой эмблеме королевской власти. Испустив крик, подобный рычанию льва, он выхватил из ножен меч, который неосторожно оставили у его кресла, и бросился к жене, намереваясь нанести ей удар. Королева, которой страх придал мужества, схватилась голыми руками за гарду рукоятки, но Карл с силой потянул меч к себе, и лезвие скользнуло между рук Изабеллы. Брызнула кровь, королева, громко крича, кинулась к дверям и, столкнувшись у порога с герцогом Орлеанским, протянула к нему пораненные руки.
— Что это? — вскричал герцог, бледнея. — Кто нанес вам эти раны?
— Его величество — он более безумен и дик, чем когда-либо! — воскликнула Изабелла. — Он хотел убить меня, как недавно хотел убить вас. О Карл, Карл! — продолжала она, повернувшись к королю и простирая к нему окровавленные руки. — Эта кровь падет на твою голову: проклятие тебе, проклятие!
ГЛАВА XII
К этому времени крестоносцы перешли Дунай и вступили в Турцию; они победоносно прошли по стране, города и укрепленные замки сдавались без боя, и не нашлось никого, кто оказал бы сопротивление мощной армии. Они пошли к Никополю и осадили его; одна за другой следовали жестокие атаки — город не знал передышки. Баязета и духу нище не было, и король Венгерский уже слал послание сеньорам Франции — графам Неверскому, д’Э, де Ла Маршу, де Суассону, сеньору де Куси, баронам и рыцарям Бургундии.
‘‘Высокочтимые сеньоры! — говорилось в них. — Благодарение Богу, удача сопутствовала нам и на этот раз, ибо мы славно воевали, мы обратили в прах могущество Турции, последним оплотом которой стал этот город: я не сомневаюсь, что мы одолеем и его. По моему разумению, нам не следует продвигаться дальше в этом году; если на то будет ваша воля, мы свернем наши действия и удалимся в принадлежащее мне королевство Венгерское, которое располагает бессчетным количеством крепостей, укрепленных городов и замков и готово принять вас. Этой зимой мы употребим наши усилия для подготовки к грядущему лету; мы отпишем королю Французскому, в каком состоянии наши дела, и будущей весной он пошлет нам новые силы. Возможно, узнав, как далеко мы продвинулись в наших делах, он и сам пожелает принять в них участие, ибо, как вам известно, он молод, силен духом и любит ратный труд. Но будет он с нами или нет будущим летом — да ниспошлет нам Бог Свое благословение, — мы выгоним неверных из Армении, перейдем пролив Святого Георгия[16] и войдем в Сирию, с тем чтобы освободить порты Яффу и Бейрут, завоевать Иерусалим и всю святую землю. Если же суданец опередит нас, то быть бою".
Эти планы будоражили отважных и воинственных французских рыцарей; они принимали их с восторгом и дни свои проводили в беззаботном веселье, что было проявлением не столько самоуверенности, сколько наивного, добродушного доверия, которое они питали к знати и военачальникам. Между тем все должно было произойти не так, как предполагалось.
Баязет затаился и, казалось, ничего не предпринимал, чем вводил рыцарей в заблуждение; на самом-то деле он все лето собирал армию. Она состояла из солдат разных стран, к нему шли даже из самых отдаленных районов Персии — он был щедр на посулы. И едва его армия обрела достаточную мощь, как он выступил в поход, пересек Дарданеллы, используя потайные пути; некоторое время провел в Андрианополе, чтобы сделать смотр своему войску; направился к осажденному городу и остановился от него в нескольких лье. Он отрядил одного из своих наиболее отважных и преданных воинов — Урну с-Бека — осмотреть местность и снестись, насколько это оказалось бы возможным, с Доган-Беком, правителем Никополя; но лазутчик вернулся ни с чем, ибо, по его словам, неисчислимое войско христиан охраняло все лазейки, через которые можно было бы проникнуть к осажденным. Баязет презрительно усмехнулся; с наступлением ночи он приказал, чтобы ему привели самого быстрого коня, вскочил на него и, легкий, бесшумный, промчался через уснувший лагерь противника, взлетел на вершину холма, возвышавшегося против Никополя, и крикнул оттуда громоподобным голосом:
— Доган-Бек!
Тот, кто по воле благосклонной на этот раз судьбы оказался на крепостном валу, узнал окликавший его голос и отозвался. Тогда суданец на турецком языке спросил Доган-Бека, в каком состоянии город, достаточно ли съестных припасов и фуража. Доган, пожелав Баязету долгой жизни и процветания, ответил так:
— Благодарение Магомету, двери и стены города надежны и хорошо защищены, солдаты, как видят твои священные глаза, бодрствуют днем и ночью, а продовольствия и фуража достаточно.
Узнав, таким образом, все, что ему было нужно, Баязет спустился с холма, тем более, что де Хелли, командовавший ночным патрулем, услышав вопрошавший голос, дал сигнал тревоги, а сам устремился к холму. Внезапно его взору предстал словно бы какой-то призрак, оседлавший коня; легкий, как ветер, он пролетел, едва касаясь земли. Де Хелли со своим отрядом бросился вдогонку, но хоть и слыл одним из лучших наездников, не только не догнал беглеца, но даже не увидел пыли, взметнувшейся из-под копыт царственного коня. Баязет в какой-нибудь час проскакал восемь лье и, ворвавшись в самую гущу своего воинства, издал клич, от которого проснулись люди и тревожно заржали лошади, — он хотел воспользоваться остатком ночи, чтобы как можно ближе подойти к армии христиан. Он тотчас же выступил в поход, а когда настал день, дал приказ к бою. Будучи человеком опытным, отдававшим должное мужеству крестоносцев, он бросил вперед восемь тысяч турок, примерно на расстоянии лье за ними в форме буквы "V" следовала остальная часть армии, сам же Баязет находился в глубине этого клина; двум флангам этой армии он приказал окружить неприятеля, как только авангард повернет вспять, обратившись в притворное бегство. Авангард и эти два крыла в общей сложности составляли около ста восьмидесяти тысяч человек.
Христианские воины в это время предавались всевозможным увеселениям, не подозревая, что на них движется армия, неисчислимая, как песок, все сметающая на своем пути, словно самум; их лагерь превратился в настоящий город, где одна другой спешили навстречу все приятности жизни. Парусина палаток простых рыцарей была заткана золотом, все старались не отстать от новейших мод во Франции и даже выдумывали их сами, но от недостатка воображения вытаскивали на свет Божий старые. Завиток стремени увеличили так, что нога не могла свободно пройти в стремя; а некоторые додумались до того, что пристегнули стремя к колену золотой цепью. Такая неумеренность и расслабление духа приводили в изумление иноземцев; было непостижимо, что зги сеньоры, соединившие мечи ради защиты своей веры, сами давали неверным повод для презрения; что рыцари, столь отважные в бою, превратились в бездеятельных ничтожеств; что одни и те же люди могли носить и легкие одежды, и тяжелые доспехи.
Дело происходило 28 сентября — в канун праздника Михаила Архангела. В десять часов утра все французы знатного происхождения собрались в палатке графа Неверского — он давал большой обед. Было выпито много вин Венгрии и Архипелага. Молодежь, радостная, говорливая, строила прекрасные прожекты, расшивая золотом свое будущее. И только Жак де Хелли был удручен и сумрачен; над его молчаливостью смеялись; он не останавливал насмешников, давал излиться безрассудству молодости; но вот он поднял чело, потемневшее под солнцем Востока, и промолвил:
— Сеньоры, смеяться и веселиться хорошо. Но пока вы спали, я бодрствовал, и вы не видели и не слышали того, что видел и слышал я: этой ночью, когда я осматривал лагерь, мне вдруг явилось чудо небесное, я услышал человеческий голос, и в страхе подумал: земля и небо не предвещают нам ничего хорошего.
Рыцари веселились, зубоскалили по поводу отсутствия Молниеносного, некоторые уверяли даже, что неверный пес не осмелится напасть на христианских рыцарей.
— Король Базаак — неверный, все так, — отвечал де Хелли, — но этот первый среди неверных человек полон искренней преданности своей неправой вере, он следует заветам своего лжепророка столь же неукоснительно, сколь мало рвения в нас, что служат Богу истинному. В храбрости его не усомнится тот, кто видел его в бою, как я. Вы зовете его, не щадя горла, — ну что ж, он и придет, если уже не пришел.
— Мессир Жак, — сказал, поднимаясь со стула, граф Неверский; одной рукой он — то ли из дружеского расположения, то ли из боязни не устоять на ногах — опирался на плечо маршала де Бусико. — Вы уже немолоды — это ваша беда; вы невеселы — это порок, но вы хотите и нас заставить горевать, а это — преступление. Однако вы многоопытный и бесстрашный рыцарь, скажите нам, что вы видели и слышали, Я возглавляю священный поход и желаю услышать ваш доклад. — Затем, взяв свой стакан и обращаясь к виночерпию, граф сказал: — Налейте нам кипрского вина; коль уж это последнее, так пусть будет доброе. — И, подняв кубок, провозгласил: — Во славу Господа Бога и за здоровье короля Карла!
Все поднялись, осушили свои кубки и сели каждый на свое место. Один только Жак де Хелли остался стоять.
— Мы слушаем, — произнес граф Неверский, поставив локти на спинку стула и упершись подбородком в крепко сжатые кулаки.
— Сеньоры, как я уже сказал вам, я обходил дозором наш лагерь, как вдруг где-то на востоке услышал идущие с неба голоса, и это не были голоса людей. Обернувшись на крики,
Под этим именем значится в Хрониках Баязет. я увидел, так же, как и все мои люди, огромную звезду, на которую неслись пять маленьких; с той стороны, где разыгралась эта странная битва, и раздавались крики, а донесло их до наших ушей чудное дуновение, которое, достигнув границ лагеря, как бы растаяло, словно ему не было нужды проникать вглубь, ибо Бог, послав грозное предзнаменование, предназначал его лишь нам одним. Перед этой огромной звездой все время проходили какие-то тени, очертаниями похожие на вооруженных людей; тени все сгущались, пока совсем не погасили звезду, а вместе с ней потухли две маленькие — ее враги; другие три соединились, образовав треугольник, и эта символическая фигура сияла до утра. Мы шли, каждый во власти увиденного чуда, пытаясь найти ему хоть какую-то разгадку, и тут, когда мы подходили к лощине, отделявшей гору от стены города, мы услышали голос — на сей раз это был человеческий голос, — он доносился с холма и, пролетев над нашими головами, затихал в городе. Тотчас же ему отвечал другой голос, с крепостного вала. Некоторое время они переговаривались, а мы, вперив глаза в темноту, пытались разглядеть человека, говорившего на чужом наречии посреди нашего лагеря. Наконец мы заметили, как вдоль холма, будто облако, скользнула тень; мы бросились к ней и в нескольких шагах от себя разглядели вполне реального человека из плоти и крови. Солдаты, увидев на нем белые одежды, решили было, что это призрак в белом саване, но я-то узнал бурнус арабского всадника и кинулся в погоню. Вы, сеньоры, конечно, знаете моего коня Тадмора: он арабской породы, которая уступает только породе Аль Боралка. Так вот, в несколько прыжков лошадь незнакомца оторвалась от Тамдора и оставила его так далеко позади, как Тамдор оставил бы ваших коней. Поскольку такие лошади лишь у Баязета, то я утверждаю, что тот всадник — не кто иной, как один из его генералов, которому он одолжил это бесценное животное; а скорее всего, сеньоры, это был злой гений, антихрист, сам Базаак.
Де Хелли сел, воцарилось долгое молчание: он говорил с таким жаром, что убедил всех. У некоторых молодых рыцарей еще играла на губах усмешка, но умудренные опытом бойцы — коннетабль, де Куси, маршал де Бусико, Жан Венский — сурово нахмурили брови, и видно было по их лицам: они так же, как и мессир Жак де Хелли, полагают, что армию подстерегает большая беда.
Тут створки палатки раздвинулись, и весь в поту и пыли гонец крикнул с порога:
— Скорее, сеньоры, трубите сбор и вооружайтесь, да не застанут вас врасплох: на нас движется конная и пешая армия турок, их восемь — десять тысяч. — И он исчез, чтобы сообщить весть другим военачальникам.
При этом известии все разом поднялись, и пока в растерянности глядели друг на друга, граф Неверский подбежал к выходу из палатки и крикнул громко, так, чтобы всем было слышно:
— К оружию, сеньоры! К оружию! Враг близко.
Вскоре этот крик эхом отозвался во всех уголках лагеря.
Пажи спешили седлать лошадей, рыцари звали оруженосцев, и хотя в головах еще бродил хмель, все бросились к оружию. Так как молодым рыцарям из-за модного завитка не удавалось сунуть ногу в стремя, граф Неверский подал пример и шпагой отрубил это украшение на своем стремени. В один миг люди, одетые в бархат, оказались закованными в железо. Оседлали коней, и каждый встал под свой флаг. Развернули знамя с изображением Божьей Матери, оно заплескалось на ветру, и граф Неверский вручил его адмиралу Франции Жану Венскому.
Вдруг все увидели, что к ним во весь опор мчится рыцарь, держа в руках знамя с вышитым на нем серебряными нитями гербом и черным крестом; остановившись перед знаменем с изображением Божьей Матери, вокруг которого уже собралась чуть ли не вся знать Франции, он громко крикнул:
— Я, Анри д'Эслен Лемаль, маршал короля Венгерского, послан к вам его величеством. Его величество предупреждает вас об опасности и предписывает не начинать битву, прежде чем не подоспеют новые вести. Он опасается, что наши дозорные плохо разглядели и что армия врага гораздо больше, чем вам донесли. Он выслал навстречу ей конников, которые подойдут к ней ближе. Делайте, как я вам сказал, сеньоры, таков приказ короля и его Совета; а теперь я возвращаюсь обратно, ибо не могу дольше здесь оставаться.
И он исчез так же внезапно, как и появился.
Граф Неверский спросил у де Куси, что, по его мнению, следует предпринять.
— Надо последовать совету короля Венгерского, — ответил Ангерран, — в нем есть здравый смысл.
Но графа д’Э, подошедшего в это время к графу Неверскому, сильно задело, что сперва спросили не его мнения, а де Куси, и он сказал:
— Все так, ваше сиятельство; только король Венгерский хочет первым сорвать нынче цветы славы; то в авангарде были бы мы, а теперь будет он. Пусть кто хочет повинуется ему, я же отказываюсь.
Вытащив из ножен, украшенных лилиями, свой меч коннетабля, он приказал рыцарю, несшему знамя:
— Знамя вперед! Именем Бога и святого Георгия, вперед! Так должен вести себя настоящий рыцарь.
Де Куси, озабоченный таким поворотом дела, сказал, обращаясь к Жану Венскому, державшему в руках знамя армии с изображением Божьей Матери:
— Как же теперь быть?
— А так, — отвечал со смехом де Ла Тремуй, — пусть старики плетутся позади, а молодых не удерживайте!
— Мессир де Ла Тремуй, — спокойно возразил де Куси, — мы сейчас в деле увидим, кто останется позади, а кто будет впереди. Постарайтесь только, чтобы голова вашей лошади не отрывалась от хвоста моего коня. Но я обращаюсь не к вам, меня интересует мнение мессира Жана Венского, — я еще раз спрашиваю, что он думает предпринять.
— Сейчас, — сказал Жан Венский, — бесполезно взывать к разуму, верх одерживает безрассудство. Нет сомнения, нам следовало бы дождаться короля Венгерского или, по крайности, — тех трехсот наших бойцов, которых я нынче послал за фуражом. Но раз уж графу д’Э угодно выступить, мы должны последовать за ним и биться из последних сил. А впрочем, взгляните-ка: теперь поздно отступать!
И впрямь, справа и слева от лагеря взметнулось облако пыли, которое время от времени, словно вспышка молнии, прорезывал блеск оружия. Это два крыла армии Баязета, смяв заслон христиан, отходили назад, чтобы задушить их потом в своем кольце. Те из христиан, у кого за плечами был хоть какой-то боевой опыт, поняли, что сегодня они проиграли. Однако мессир Жан Венский не повернул вспять, а, напротив, крикнув "Вперед!", первым пришпорил коня. Тотчас же, повторив этот клич, рыцари, осененные знаменем Божьей Матери, ринулись на врага, и странно было видеть, как семь тысяч человек атаковали сто восемьдесят тысяч.
Они неслись, но турецкий авангард внезапно отхлынул, оставив за собой косо насаженные острые копья, и лошади рыцарей, мчавшиеся во весь опор, грудью напарывались на них. Этот оборонительный заслон, должно быть, соорудила пехота, бывшая в распоряжении короля Венгерского. Несколько всадников спрыгнули с лошадей и попытались, несмотря на град сыпавшихся на них стрел, ударами копий снести эту изгородь. Вскоре образовалась брешь, через которую смогли пройти фронтом двадцать человек. Этого было более чем достаточно: вся армия крестоносцев устремилась в этот довольно широкий проем и атаковала неприятельскую армию. Они насквозь прорезали турецкую пехоту, а затем повернули назад, топча тех, кто попадался на пути, копытами своих лошадей. Но тут слева и справа раздались звуки труб и цимбал — на крестоносцев двинулись два крыла турецкой армии, в это же время в бой вступила кавалерия из восьми тысяч человек, которая, по расчетам Баязета, должна была стать в авангарде. Христиане, завидев это сверкавшее золотом и облеченное высшим доверием войско, решили, что среди них должен быть султан; их вновь охватил боевой задор, и они, выстроившись для атаки, с пылом, не меньшим, чем только что на пехоту, обрушились на это войско. И оно, так же как и первое, не устояло под натиском французов и, несмотря на численное превосходство, обратилось в бегство, рассыпавшись по полю, как стадо овец, на которое напали волки.
Преследуя их, французы очутились вдруг перед рядами основного воинства, где находился сам султан. И тут им был дан настоящий отпор. Однако рыцари, надежно защищенные доспехами, проникли в эту плотную массу так же свободно, как тонкий клинок входит в мягкую древесину; но так же, как клинок, оказались плененными и стиснутыми с обеих сторон. Тоща-то они и поняли, что допустили ошибку, не дождавшись короля Венгерского и его шестидесяти тысяч человек; армия христиан представляла собой в этот момент крупицу в скопище неверных, которыми, казалось, владела одна мысль: сдавить эту горстку отважно ринувшихся на них людей и задушить в своем кольце.
Коннетабль, совершивший ошибку, отдал бы сейчас жизнь, чтобы исправить ее, да только одного его мужества было мало; он был окружен со всех сторон, но смело глядел в лицо врагу. Сломав свое копье и меч коннетабля, он отстегнул от седла один из огромных мечей с двойной рукояткой — сегодня нам кажется, будто их ковало для себя некое племя гигантов, — и, размахнувшись, стал наносить удары, и все, кого касалось страшное лезвие, падали, словно подкошенные. Маршал де Бусико тоже бросился в самую гущу врага; словно косилка в поле, прокладывая себе дорогу' и не заботясь о том, подымались ли за ним новые полчища, он продвигался вперед, производя вокруг себя страшное опустошение. Де Куси устремился навстречу неверным, вооруженным дубинками, они орудовали ими не хуже, чем дровосек топором, но де Куси надежно защищали доспехи, и на удар, причинявший ему легкую боль, он отвечал ударом, оставлявшим смертельную рану. Оба де Ла Тремуя шли бок о бок, и сын отражал удары, сыпавшиеся на отца, а отец — на сына; у сына ранило лошадь, и в то время, как он пытался высвободить ногу из стремени, отец загораживал его своим щитом; подобно разъяренной львице, защищающей своих детенышей, он отсекал руки, тянувшиеся к его сыну и пытавшиеся схватить его; а сын, высвободившись наконец из-под коня, стал колоть мечом лошадей, и прежде чем упавший всадник успевал встать, отец приканчивал его. Жак де Хелли, промчавшись кровавой дорогой битвы, очутился по ту сторону вражеского крыла. Он мог бы вверить жизнь своему стремительному Тадмору и бежать за Дунай, оставив врага позади; но когда он поднял голову и увидел среди врагов немногих уцелевших своих товарищей, привставших на стременах и возвышавшихся над неверными, как редкие колосья пшеницы в поле ржи, он бросился назад, туда, где шел бой. Ловко орудуя мечом, он вскоре оказался рядом с графом Неверским; его лошадь убили, но, исполняя свой долг главнокомандующего, граф подавал всем пример — вокруг него лежала гора мертвых тел. Завидев де Хелли, граф, вместо того чтобы попросить о помощи, крикнул:
— Как французское знамя? Надеюсь, оно вздымается все так же гордо?
— Да, — отвечал Жак, — оно все так же гордо реет на ветру, и вы сами убедитесь в этом, ваше сиятельство.
Он спрыгнул на землю и предложил графу своего Тадмора. Тот отказывался, но де Хелли сказал:
— Ваше сиятельство, вы наш глава, ваша смерть будет означать смерть армии, и от имени всей армии я прошу вас сесть на коня.
Граф Неверский уступил просьбе, и как только он вдел ногу в стремя, он тотчас же увидел Жана Венского; тот дрался так, как только может драться человек. Граф Неверский и де Хелли немедленно пришли ему на помощь, доспехи на нем были повреждены, из глубоких ран струилась кровь, с ним было не больше десяти рыцарей. Уже в пятый раз менял он лошадь, и пять раз его считали мертвым; знамя падало у него из рук; но он вновь и вновь поднимался, поддерживаемый товарищами, и громкие крики приветствовали повергнутое и вновь взмывавшее знамя единоверцев.
— Ваше сиятельство, — сказал он, завидев графа Неверского, — настал наш последний час. Нам суждено умереть; но лучше умереть в муках, чем жить богоотступником. Да спасет вас Бог, с нами Иоанн Креститель и Божья Матерь, вперед!
И он бросился в самую гущу неверных и упал в шестой раз, теперь уж навсегда.
Так была проиграна битва, так погибли французские рыцари. Венгры, даже не начав боя, тут же обратились в бегство, однако предательство не спасло их. Турки были быстрее и, настигнув их, учинили дикую расправу. Из шестидесяти тысяч человек, которыми командовал король, уцелело только семеро, и он среди них. Ему повезло: вместе с властителем Родоса Филибером де Найаком им удалось спастись на венецианском судне, которым командовал Томас Муниго и которое доставило Филибера де Найака на Родос, а Сигизмунда — в Далмацию.
Битва длилась три часа. Всего три часа понадобилось, чтобы от ста восьмидесяти тысяч осталось всего семьсот человек. Расправившись с христианами, Баязет осмотрел вражеский лагерь и выбрал палатку короля Венгерского, в которой тот еще недавно пировал и где была выставлена золотая и серебряная утварь; другие же палатки он предоставил в распоряжение своих солдат и военачальников. Сняв боевое снаряжение, чтобы отдыхало тело — ведь он сражался не хуже простого солдата, — Баязет уселся, скрестив ноги, перед дверью на ковре и позвал к себе всех своих генералов, друзей, чтобы поговорить с ними об одержанной победе. Они тотчас же явились на зов; Баязет, довольный прошедшим днем, смеялся, шутил и обещал в будущем завоевать Венгрию, а вслед за нею и все другие земли христиан. Он желал царствовать над всем миром, как некогда его предок Александр Македонский, — подданные согласно кивали головой, выражая свое одобрение и славя его. Затем Баязет отдал следующие приказания: во-первых, пусть тот, кто кого-нибудь пленил, на следующий день приведет пленника к нему; во-вторых, пусть отыщут всех убитых и положат рядом тела наиболее знатных и могущественных рыцарей, ибо он собирается отужинать перед их трупами; а в-третьих, пусть ему непременно сообщат, что сталось с королем Венгерским: убит он, пленен или спасен.
Отдав распоряжения и почувствовав, что он отдохнул, Баязет приказал привести ему свежего коня; он пожелал осмотреть поле битвы, ибо ему доложили, что его люди жестоко пострадали в этом бою, хотя он сам не верил, чтобы горстка христиан могла нанести его армии большой урон. Итак, он отправился на поле боя и тут убедился, что ему сказали лишь полуправду: рядом с одним убитым христианским бойцом лежало тридцать турок. Вне себя от ярости, Баязет проговорил:
— Да, нашим людям пришлось тяжко, христиане дрались как львы; но даю слово: оставшиеся в живых поплатятся за это. Пошли!
По мере того как Баязет продвигался вперед, он все больше дивился храбрости и ловкости врага. Он достиг того места, где упали друг на друга де Ла Тремуй и его сын, — вокруг них лежала груда мертвых тел. Баязет последовал путем, пройденным Жаном Венским, — он был устлан трупами. Наконец он достиг места, где погиб этот славный рыцарь, прикрыв собой знамя Божьей Матери, его окоченевшие пальцы так крепко сжимали древко, что пришлось их отрубить, чтобы высвободить знамя.
Два часа потратил Баязет, в последний раз осматривая поле боя, и затем удалился в свою палатку; он проклинал христиан, победа над ними обошлась дороже, чем любое поражение. Наутро, едва он приоткрыл створки двери, как увидел поджидающих его военачальников: они хотели знать, что делать с пленными, — прошел слух, что отрубят голову всем, кто бы ни попросил милости. Но Баязет прикинул, какую выгоду может он извлечь, подарив жизнь знатным сеньорам. Он кликнул толмачей и приказал узнать, кто из уцелевших самые богатые и знатные: переводчики ответствовали, что самыми знатными назвались шесть рыцарей: Жан Бургундский граф Неверский — глава войска; Филипп д’Артуа граф д’Э, Ангерран де Куси; граф де Ла Марш; Анри де Бар и Ги де Ла Тремуй. Баязет пожелал увидеть их, и ему их привели; они поклялись верой и законом, что говорят правду, что это их подлинные имена. Тоща Баязет сделал знак графу Неверскому приблизиться к нему.
— Если ты тот, за кого себя выдаешь, — сказал Баязет через переводчика, — то есть если ты Жан Бургундский, я дарую тебе жизнь — не из-за твоего имени или выкупа; просто некий некромант предсказал, что ты один прольешь больше христианской крови, чем все турки, вместе взятые.
— Базаак, — ответствовал граф Неверский, — не делай для меня этой милости, мой долг — разделить судьбу тех, кого я привел к тебе; если ты положишь за них выкуп, то и я заплачу за свою жизнь, а если ты их осудишь на смерть, я умру вместе с ними.
— Я сделаю так, как угодно мне, а не как хочешь ты, — отвечал султан и повелел отвести пленников обратно в палатку, служившую им тюрьмой.
Пока султан раздумывал, те ли это сеньоры, за кого они себя выдавали, к нему ввели рыцаря, служившего у его брата Амурата и знавшего немного по-турецки. Это был де Хелли. Баязет видел его однажды и припомнил его. Хорошо ли де Хелли знает пленных рыцарей, спросил Баязет. Де Хелли отвечал, что как бы мало они ни значили во французском рыцарстве, он, наверное, сможет сказать султану, кто эти люди. Тоща Баязет велел проводить его к ним, но запретил разговаривать из боязни сговора и обмана. Де Хелли достаточно было одного взгляда — он тут же узнал их. Он быстро повернулся к Баязету — тот потребовал назвать пленников, — и сказал, что пленники султана — граф Неверский, Филипп д’Артуа, Ангерран де Куси, граф де Ла Марш, Анри де Бар и Ги де Ла Тремуй, — то есть самые знатные и богатые сеньоры Франции, а некоторые даже состоят в родстве с королем.
— Ну что ж, — сказал султан, — их жизнь спасена. Пусть они станут по одну сторону моей палатки, а остальные — по другую.
Приказ Баязета был незамедлительно исполнен. Шестерых пленников поставили справа от султана. Минуту спустя они увидели, что ведут остальных. Триста их собратьев, осужденных на смерть, шли, раздетые по пояс; одного за другим их подводили к Баязету, тот с хладнокровным любопытством разглядывал их, потом делал знак увести. Тот, кого он отсылал, проходил сквозь строй солдат-иноверцев, стоявших с обнаженными саблями, — и через минуту от него оставались лишь бесформенные куски. Все это происходило на глазах у графа Неверского и пяти его соратников.
Случилось так, что среди осужденных на смерть оказался маршал де Бусико; его также подвели к Баязету, и тот послал его умирать, как и других. И вдруг Жан Бургундский заметил де Бусико, он покинул свою группу и направился к султану: преклонив перед ним колено, он стал жестами умолять Баязета пощадить маршала, ибо тот был в свойстве с королем Французским и мог заплатить немалый выкуп. Баязет в знак согласия наклонил голову; де Бусико и Жан Бургундский кинулись друг другу в объятия, после чего Баязет сделал знак, чтобы расправа продолжалась, — это длилось ровно три часа.
Когда упал последний христианин, испустив тот же предсмертный крик, что и другие: "Господи Иисусе Христе, смилуйся надо мной!" — когда все лежали мертвые, Баязет пожелал, чтобы весть о его победе дошла до короля Французского. Он велел привести графа Неверского, де Хелли и двух других сеньоров, которые остались целы и невредимы, и, обратившись к графу, спросил, на ком из трех рыцарей он остановил бы свой выбор, если понадобится привезти выкуп за него и его собратьев. Граф указал на де Хелли, двое других тотчас же упали мертвыми.
Написав письма: граф Неверский — герцогу и герцогине Бургундским, де Куси — своей жене, остальные сеньоры — своим родственникам и казначеям, — они вручили их Жаку де Хелли. Баязет сам начертал путь, которым должен был следовать посланец, обязав его ехать через Милан, дабы известить о победе турок герцога Миланского. Баязет также заставил Жака де Хелли поклясться своей верой, что, выполнив поручение, он вернется обратно.
В тот же вечер Жак де Хелли пустился в дорогу.
Опередим его на пути во Францию и посмотрим, какие позиции заняли различные партии после того, как мы покинули их. Никто не догадывался, отчего король вновь впал в безумство. Одетта все время держалась в тени, ее влияние на короля проявлялось лишь в том, что она творила добро доступными ей средствами; она старалась стушеваться, когда другие фаворитки лезли из кожи вон, чтобы быть все время на виду. Поэтому она и ушла безвестно, и никто, кроме короля, не заметил, что с неба королевства скатилась самая ясная звезда.
Что касается герцога Орлеанского, то его роман с королевой продолжался, но любовь занимала теперь в его сердце довольно мало места и не могла потушить в нем огонь тщеславия, как прежде, когда король впервые лишился рассудка. То ли из расчета, то ли по движению души, но он воспользовался подавленностью короля и добился освобождения Жана Лемерсье и де Ла Ривьера; благодаря его настоятельным просьбам де Монтегю снова был приглашен управлять королевскими финансами: его воспитатель герцог Бурбонский не уставал превозносить достоинства воспитанника, умалчивая о его недостатках; герцог Беррийский, с которым легко можно было договориться при помощи денег, получил от племянника значительную сумму и, в свою очередь, обещал, если только потребуется, оказать ему поддержку. Совет, завороженный приятными манерами, умом, плененный красноречием герцога, позволил ему, можно сказать, в самом лоне своем сформировать партию, составившую противовес власти герцога Бургундского.
Разногласие между принцами усугублялось, каждый ставил на карту все, что у него имелось в наличии, лишь бы потопить противника. Карла, ослабевшего душой и телом, его подданные тянули всяк в свою сторону, король был не в силах противопоставить всей этой сумятице твердую волю и тем покончить с раздорами. И вдруг, когда мятежный брат был занят тем, чтобы насолить другому, страшная весть поползла по Франции, общее горе объединило всех.
Триста рыцарей и оруженосцев, которые, как мы уже говорили, разбрелись по всей стране, в момент, когда развертывались описываемые события, одним махом достигли границ, и каждый своей дорогой, которая казалась ему короче, добрался наконец до Валахии. Но там на них обрушилось столько бед и всяких напастей, что многие, не выдержав, умерли. Валахи уже прослышали о победе турок и не боялись несчастных беглецов, впускали их в город, с виду радушные и гостеприимные, но на следующий день оказывалось: у одного украли оружие, у другого — лошадь; те, кого выпроваживали, дав хлеба и денег, были счастливчиками, но этой милости удостаивались лишь знатные особы, тех же, кто не принадлежал к старинному и знатному роду, раздевали догола и нещадно били. Натерпелись они горя в Валахии и Венгрии: им приходилось вымаливать кусок хлеба, заклиная Богом, добывать ночлег — пускали их лишь на конюшню, и укрывались они лохмотьями, которыми делились с ними самые попранные и неимущие. Так они добрались до Вены, где добрые люди обласкали их, дали одежду, денег на дорогу. Вскоре они вступили на землю Богемии, и в этой маленькой стране им были изъявлены мелкие знаки внимания, в которых они так нуждались. На их счастье, немцы оказались жалостливее жителей Валахии и Венгрии, иначе несчастные, страдая от голода и лишений, давно бы устлали путь во Францию своими трупами. По дороге они рассказывали о постигшем французское войско несчастье, и так мало-помалу достигли границ Франции, а некоторые — и Парижа.
Однако в Париже и слышать ни о чем не желали: слишком уж печально было то, о чем они поведали, чтобы поверить им просто на слово. Мало того, некоторые заявляли, что эти люди — обманщики, ничтожные искатели приключений, играющие на струнах жалости; на всех перекрестках уже громко говорили, что этих болтунов надо повесить или бросить в воду. Но вновь прибывшие снова подтверждали слова своих собратьев, и печальные новости, упорно распространявшиеся в народе, дошли наконец до ушей знати. Болезнь не помешала королю понять, что произошло, и чело его нахмурилось еще больше. Было приказано пресечь слухи, поскольку точных сведений не было, а первого рыцаря, вернувшегося из похода, какого бы чина и звания он ни был, привести к королю.
И вот в канун Рождества Христова, когда знатные дамы и господа — в числе коих были королева, герцог Орлеанский, герцоги Бурбонский, Беррийский и Бургундский, граф де Сен-Поль — собрались вокруг короля, дабы отпраздновать рождественскую ночь, объявили о прибытии всадника, приехавшего прямо из Никополя и принесшего точные сведения о графе Неверском и о войске. Всадник был тут же проведен в залу, где веселилась напудренная и разодетая толпа. Всадником этим был Жак де Хелли. Он передал королю и герцогу Бургундскому письма, которые были с ним посланы, и поведал о том, о чем мы уже рассказали.
ГЛАВА XIII
Нетрудно представить, как омрачил высокое собрание печальный рассказ; среди присутствовавших не было человека, у кого не погиб или не был взят в плен друг или родственник: кто-то потерял сына или брата, кто-то — любимого супруга. А король Французский потерял всю свою прекрасную, огромную кавалерию.
Поплакав о мертвых, стали думать, как вызволить из плена живых. Решили послать к Баязету нарочного и склонить вождя неверных к переговорам, — но для этого нужно было выяснить, что султану больше всего по вкусу. Прослышали, например, что ему очень нравится ловля птиц и что ежегодно его друг сеньор Галеас Миланский посылает ему белых соколов. Тогда раздобыли дюжину прекрасных, хорошо выдрессированных кречетов, за которых заплатили золотом, ибо эта порода птиц редка. Де Хелли заметил, что Баязет любит ковры, и посоветовал присовокупить к первому подарку ковер с вытканными на нем человеческими фигурами — одно из тех прекрасных изделий, которые умеют изготовлять только в Аррасе. Герцог Бургундский сам отправился в Аррас и купил там великолепный ковер, воспроизводивший всю историю великого царя Александра Македонского, который, по словам Баязета, был его предком. К этим подношениям добавили мелкие поделки из золота, сработанные лучшими мастерами, реймское полотно, брюссельский шарлах, дюжину сильных борзых и десяток прекрасных лошадей в бархатных попонах, сверкавших золотом и слоновой костью.
Поскольку миссия де Хелли была закончена, он распрощался с королем и герцогом Бургундским, намереваясь сдержать слово, данное Баязету, и вновь предать себя в его руки. Герцог Филипп просил сеньора де Хелли самого доставить подарки султану, ибо он рассудил, что Баязет с большим удовольствием примет их от того, кого он сам выбрал посланником, но храбрый рыцарь ответил: неизвестно, какая ему уготована судьба, может статься, он никогда уже не вернется во Францию. А посему с ним вместе отправились, дабы по возвращении сообщить о результатах посольства, де Вержи, управитель графства Бургундского, де Шатоморан, который так успешно провел некогда переговоры с Англией, и де Лериген, управитель Фландрского графства. Госпожа де Куси послала за своим мужем и двумя братьями рыцаря Робера Дена из Камбрези, в сопровождении свиты из пятерых дворян и оруженосцев. Это посольство должно было проехать через Милан и, по совету герцогини Валентины, запастись письмами к султану Баязету от герцога Галеаса. В знак благодарности за такую услугу король Французский позволил этому сеньору украсить свой герб королевскими лилиями.
Как только послы отбыли, герцог и герцогиня Бургундские занялись сбором денег для выкупа пленников; они покинули Париж и удалились в Дижон, чтобы самим определить сумму налога, которым они намеревались обложить своих вассалов.
Таким образом, вся власть перешла в руки герцога Орлеанского. Он немедленно и очень ловко воспользовался обстоятельствами, так что король полностью доверил ему управление государством и дал ему право замещать его, когда он сам будет не в состоянии управлять страной.
А в это время в Англии вспыхнула революция, и Франции предстояло испытать на себе ее влияние.
Граф Дерби, приезжавший, как мы помним, на празднество, устроенное в честь королевы Изабеллы, чтобы помериться силой и ловкостью с герцогом Орлеанским, был, как известно, сыном герцога Ланкастера и пользовался мощной поддержкой в Англии. Его отец недавно скончался, оставив богатое наследство, однако король Ричард вопреки закону отказал графу в праве наследования: он боялся, как бы благодаря огромному состоянию у графа не появились новые сторонники. Граф Дерби на сей раз оказался во Франции не как королевский посланец, а как изгнанник. Небольшая стычка графа Дерби с графом Ноттингемом стала для короля достаточным предлогом, чтобы удалить из Англии того, в ком он видел своего врага.
Этот несправедливый по отношению к графу Дерби акт оказал действие прямо противоположное тому, на какое рассчитывал король; вся знать и духовенство приняли сторону изгнанника. Народ, раздавленный налогами, страдавший от набегов ратников — им не платили, и они пробавлялись грабежом, нападая то на земледельцев, то на торговцев, — народ, уставший от этих напастей, роптал и, казалось, только ждал случая, чтобы присоединиться к знати и выступить против короля. Граф Дерби тоже ждал подходящего случая, и таковой вскоре представился. Ричард отправился в поход на Ирландию, а граф тем временем получил письмо, где говорилось, что если у него хватит мужества, чтобы поставить голову против королевства, то настало время переплыть пролив. Граф Дерби немедля распрощался со своим кузеном герцогом Бретонским, который приютил его, и отплыл из Гавра; спустя два дня и две ночи он высадился в Равенспуре, в Йоркшире, находящемся между Холлом и Брэнтоном.
Его путь к Лондону был сплошным триумфом — так ненавидели короля Ричарда. Жители городов отворяли ворота и, преклонив колени, протягивали ему ключи, менестрели сопровождали его шествие хвалебными песнями, женщины бросали к его ногам цветы. Когда Ричарду все это стало известно, он вернулся вместе с войском в Англию и остановился у стен столицы. Но его солдаты отказывались сражаться за него, и это вынудило короля сдаться в плен. Его препроводили в Лондонскую тюрьму. По делу короля было проведено следствие, он был низложен обеими палатами, а граф Дерби провозглашен королем Генрихом IV. Он получил корону и скипетр из рук того, кого лишил власти.
Эту новость принесла во Францию госпожа де К у си, приближенная королевы Изабеллы; бедняжка, познавшая в любви одно лишь разочарование, а в обладании властью — одно лишь горе, возвращалась во Францию вдовой при еще живом, но осужденном на смерть муже. Каждый понимал: короне Франции брошен вызов, и это не должно остаться безнаказанным, — но что было делать, когда в стране не хватало ни денег, ни людей. Герцога Орлеанского огорчала эта беспомощность, но он был настолько взбешен наглостью графа Дерби, что послал к нему своего герольда Орлеана и начальника своих герольдов Шампаня, чтобы от своего имени вызвать его на поединок. Герцог предлагал драться до последнего, не щадя друг друга, а место и оружие предлагал выбрать королю. Генрих IV ответил отказом.
Что касается герцога Орлеанского, то он был таким управителем, который, по словам мудрого историка Ювенала, сам нуждается в управителе; чтобы ни он сам, ни королева ни в чем не имели нужды, герцог придумывал все новые налоги: не успевали собрать один, как уже следовал другой. Выкачав все из простого люда, герцог взялся за духовенство. И, не желая, чтобы его сочли вымогателем, герцог объявил о займе. Эта мера разделила духовенство на два лагеря: одни отказались от взносов, и только силой у них удалось изъять из амбаров четверть собранного урожая; другие же, прихлебатели и подпевалы герцога Орлеанского, изгнали из общины тех, кто не подчинился приказу. Регента подобный скандал отнюдь не привел в восторг, раскол в духовенстве побудил его огласить новую сумму, общую для всех: для знати, духовенства и народа. С этим якобы согласились герцоги Бургундский, Бурбонский, Беррийский, в чьем присутствии, как уверял регент, и был подписан эдикт.
Однако герцоги Бурбонский и Беррийский заявили, что на них ссылались напрасно; герцог же Бургундский был занят выкупом своего сына и, услышав, что граф Неверский возвращается в Париж, решил тоже отправиться туда, дабы самому уличить во лжи своего племянника.
Узнав, что герцог Бургундский тронулся в путь, герцог Орлеанский смекнул, что при таком повороте событий ему несдобровать, и тут же от имени короля издал новый указ, отменявший предыдущий, — якобы на этом настаивали и королева, и он сам. Но это не остановило герцога Филиппа; в акте отступления он усмотрел признание в слабости своего противника и решил этим воспользоваться. Едва прибыв в Париж, он свиделся с герцогами Бурбонским и Беррийским, которые, так же как и он, были скомпрометированы; самым почтительным образом они попеняли королю и добились созыва Совета. Совету надлежало выбрать, кому из двух герцогов управлять страной, а чтобы у него не были связаны руки присутствием претендентов, герцог Филипп согласился не появляться на ассамблее, но при условии, чтобы там не было и его племянника.
Герцог Орлеанский согласился, хотя и предполагал, что решение будет не в его пользу: за ним охотно признавали качества, присущие славному и смелому рыцарю, но в большинстве случаев отказывались видеть в нем человека государственного ума, — вот почему он был скорее раздосадован, нежели удивлен, когда ему сообщили, что партия герцога Бургундского взяла верх, что ему советуют заниматься своими делами и не лезть в чужие.
Итак, соперники оказались лицом друг к другу с новой занозой в сердце, но до этого заноз было уже так много, что одной меньше, одной больше, не имело, как им казалось, значения. Герцог Орлеанский как будто бы нашел утешение в открытом и настойчивом ухаживании за графиней Неверской, невесткой герцога. Так он мстил за свое поражение. Позже мы увидим, как отомстил за себя граф Неверский.
С выкупом у Баязета пяти пленников — а их осталось только пять — все было улажено. Пять, потому что де Куси умер в плену, о чем не переставали сокрушаться его друзья. Султан вернул свободу Жаку де Хелли, всячески превознося его мужество и верность слову. И вот в день отбытия на родину, каковое было разрешено султаном, рыцари пришли к нему прощаться. От имени своих друзей и от себя лично граф Неверский выразил признательность султану, ибо он обращался с ними с надлежащей учтивостью. Тогда Баязет сделал знак приблизиться к нему; граф хотел преклонить колено, но Баязет удержал его, взяв за руку, и сказал по-турецки, а переводчик перевел на латынь такие слова:
— Жан, мне известно, что у себя на родине ты всеми почитаемый человек. Ты сын благородных родителей, у твоего отца предки королевской крови. Ты молод, и, возможно, по возвращении на родину тебя начнут порицать, насмехаться над тобой за то, что произошло, — ведь этот поход был как бы твоим посвящением в рыцари, а ты, дабы уйти от позора, созовешь великое множество людей для нового, как вы называете, крестового похода. Если бы я боялся тебя, то заставил бы, равно как и твоих друзей, поклясться своей верой и своей честью никогда не выступать против меня. Но мне это ни к чему, возвращайся к себе на Запад и поступай, как тебе заблагорассудится. Можешь опять собрать огромную армию и опять пойти на меня, я встречу тебя во всеоружии, и ты увидишь, готов ли я для новой битвы. Предупреждаю не только тебя, но всех, кому ты сочтешь нужным это передать. Я рожден для ратных подвигов. Мое дело — завоевывать.
Сказав так — и тот, кто слышал эти слова, вспоминал их всю жизнь, — Баязет передал пленников сеньорам Метленскому и Абидосскому, которым было поручено вести переговоры, что они и сделали как нельзя лучше. Люди султана проводили их до самых галер и оставили только тогда, когда увидели, что якорь поднят. Флотилия взяла курс на Метлен, куда и прибыла без всяких происшествий.
Там их ждали с нетерпением. Им был оказан пышный прием женой губернатора, которая состояла в свите императрицы Константинополя. Она довольно наслышалась о Франции и была польщена, что ей досталось принимать знатных господ. Она велела приготовить для них самые роскошные покои дворца, и там, вместо старых, истрепанных костюмов, они нашли новые, в греческом духе одежды, сшитые из лучших восточных материй. Не успели они переодеться, как возвестили о прибытии маршала Родосского Жака де Бракмона. Он должен был препроводить рыцарей на остров Родос, где их с радостным нетерпением ждал великий приор. Рыцари распрощались с сеньором и сеньорой Метленскими, которые так радушно приняли их, и отплыли на остров Родос. В плавании они находились всего несколько дней, на берегу их уже ожидали самые знатные сеньоры острова — им не терпелось засвидетельствовать свое почтение французским рыцарям; сами хозяева были столь же набожны, сколь воинственны: на их одежде был вышит белый крест в память о страстях Христовых, и они поддерживали любую вылазку, любой выпад против неверных.
Великий приор, а вслед за ним самые знатные рыцари разделили между собой честь принимать графа Неверского и его соратников; они даже предложили гостям деньги, в которых те очень нуждались, и Жан Неверский принял от них для себя и своих друзей тридцать тысяч франков, записав их как свой долг приору, несмотря на то, что треть, если не больше, была поделена между его собратьями.
Во время их пребывания в городе Сен-Жан, где они ждали галер из Венеции, внезапно заболел и отошел к праотцам де Сюлли мессир Ги де Ла Тремуй. Смерть словно вцепилась в этих людей, уже видевших себя на краю могилы; казалось, она напоминала, что упасть туда гораздо легче, чем выбраться: не так давно они похоронили де Куси, и вот уже закрыл глаза де Ла Тремуй. Над всеми будто нависло проклятье: возможно, ни одному из них не суждено увидеть родную землю. Они похоронили друга в церкви св. Иоанна Родосского, исполнив свой последний печальный долг по отношению к нему, — теперь их осталось четверо, и они поднимались на суда, прибывшие из Венеции, которые вошли в порт, когда они хоронили товарища.
Лоцману было наказано, чтобы на пути в Венецию он останавливался у каждого острова; так и усталость меньше бы чувствовалась, да и граф смог бы посетить земли, лежащие между Венецией и Родосом. Вот почему путешественники высаживались в Модоне, Корфу, Левкаде и в Кефалонии — здесь они оставались несколько дней: женщины этого острова были так прекрасны, что путешественники приняли их за нимф и оставили у чаровниц большую часть золота, взятого в долг у приора Родосского совсем на другие цели.
С большим трудом удалось оторвать их от этих фей; в конце концов они покинули остров, ибо впереди лежало еще несколько островов, которые тоже надо было осмотреть. Итак, они вновь поднялись на суда и с помощью где весел, где ветра достигли Рагу за, а затем Зары и Паренцо, там они перебрались на более легкие суда, потому что у берегов Венеции море так мелко, что крупные галеры там не могут пройти. В Венеции графа Неверского уже ожидали люди, посланные ему навстречу герцогом и герцогиней. Вскоре прибыли де Ожье и де Хелли вместе со всем своим домом, за ними следовали фургоны, нагруженные золотой и серебряной посудой, роскошными одеждами и разным бельем. Жан Бургундский тронулся в путь со всем надлежащим сеньору его ранга великолепием и вошел во Францию скорее победителем, нежели побежденным.
Спустя какое-то время после возвращения в своем Халском замке на семьдесят четвертом году жизни скончался Филипп Смелый, и, таким образом, регентство перешло к герцогу Орлеанскому.
Граф Неверский стал герцогом Бургундским.
Ровно через одиннадцать месяцев умерла герцогиня, и Жан Бургундский стал графом Фландрии и Артуа, сеньором Саленским, палатином Малина, Алоста и Талманда, то есть одним из самых могущественных христианских князей.
ГЛАВА XIV
Это событие сразу высветило разногласия, существовавшие между двумя домами. До сих пор разлад принцев был как бы окутан неким политическим флером, ибо следовало с почтением относиться к возрасту герцога Филиппа и принимать во внимание осторожность, которая обусловливалась этим возрастом; но этому флеру суждено было исчезнуть. И вот обнажились все обиды, обиды мелкие, частные: тщеславие, уязвленное самолюбие, ненавидящая любовь — все живые, кровоточащие раны. Они схватились, как разъяренные противники. Будущее не сулило ничего хорошего, в воздухе витало что-то грозное, страшное, казалось, вот-вот грянет гром и хлынет на землю кровавый дождь.
Однако пока ни тот, ни другой не выказывали открыто своей ненависти. Герцога Бургундского удерживали в его владениях почести, оказываемые ему подданными. Занятый этими заботами, он лишь изредка бросал на Париж взгляды, в которых читалась жажда мести.
Герцог Орлеанский, всегда беспечный, ничуть не интересовался тем, что делает герцог Бургундский; его любовь к Изабелле вдруг разгорелась с новой силой; в свободное время он развлекался учеными диспутами с докторами права, юристами и придумывал, как бы снова поднять налоги. Только так он и вмешивался в управление страной.
Между тем дела в королевстве шли все хуже. Перемирие с Англией на деле не соблюдалось, и хотя от открытой войны государства воздерживались, тем не менее отдельные стычки и вылазки, с молчаливого одобрения обоих правительств, обагряли кровью то побережье Англии, то какую-нибудь провинцию во Франции. Молодые люди из Нормандии числом двести пятьдесят человек, предводительствуемые де Мартелем, де Ла Рош Гийоном и д’Аквилем, не испросив соизволения ни у короля, ни у герцога Орлеанского, пустились в плавание в сторону Англии, высадились на острове Портленд и разграбили его; но жители, оправившись от первого испуга и сообразив, что противник малочислен, набросились на него: часть захватчиков была убита, а часть взята в плен.
Со своей стороны, бретонцы тоже атаковали англичан — на сей раз с согласия правительства, но эта вылазка также потерпела неудачу; возглавляли поход Гильом Дюшатель, де Ла Жай и де Шатобриан; Гильом Дюшатель был убит.
Тоща его брат Танги, возглавив четыре сотни молодых дворян, высадился близ Дартмута и прошел по округе, залив ее кровью и все сжигая на своем пути. Таким образом, Гильом был отомщен грудой мертвых тел и грандиозным пожарищем.
Вот-вот должна была вспыхнуть настоящая, не знающая пределов война. Один молодой англичанин, находившийся в изгнании, попросил убежища у французского двора. Его звали Овен Глендор, он происходил из древнего галльского рода и был сыном Жана Галльского, связанного узами братства по оружию с французскими рыцарями и погибшего на службе у короля Карла. Молодой англичанин умолял защитить его от Генриха Ланкастера; этот голос застарелой ненависти Франции к Англии отозвался эхом во всем королевстве, настолько громким, что был услышан повсюду. Решено было снарядить мощную флотилию в Брестском порту, командиром этой восьмитысячной армии назначался граф де Ла Марш, который, как мы уже говорили, сражался в Никополе с Жаном Бургундским.
Англичане, проведав об этих приготовлениях, решили положить им конец, прежде чем французы их закончат. Они не медля высадились близ Геранда с намерением захватить его, возлагая надежды на внезапность нападения. Но де Клиссон был начеку. Хоть он и потерял меч коннетабля, у него оставался его собственный, и он крепко держал его в руке. Он забил тревогу, и на его клич тут же примчался Танги Дюшатель с пятьюстами копьями. Граф де Бомон, возглавлявший вылазку, был убит ударом топора, оставшиеся в живых англичане, те, кого не взяли в плен, поспешили отплыть восвояси.
Между тем флотилия уже стояла под парусами. Все рыцари были в сборе, ждали только главу экспедиции. В тщетном ожидании прошло пять месяцев: граф де Ла Марш за балами, картами, костями совсем забыл о воинских доспехах.
Эта неудавшаяся экспедиция очень дорого обошлась государству и послужила герцогу Орлеанскому лишним предлогом, чтобы повысить налоги.
На этот раз герцог Бургундский, который вовсе не дремал, как полагали многие, велел своим подданным налогов не платить.
Герцог Орлеанский, чьи права не распространялись на владения герцога Бургундского, нашел способ отомстить ему: он женил герцога де Гельдра, смертельного врага герцога Бургундского, на кузине короля мадмуазель д’Аркур. Удар пришелся в самую точку: в день свадьбы в залу, где происходило празднество, вошел гонец и в присутствии всех гостей бросил вызов герцогу де Гельдру от имени графа Антуана Бургундского, который должен был наследовать герцогство Лимбургское. Герцог де Гельдр поднялся, сбросил свадебное облачение на руки гонца, чтобы тем выказать ему свое уважение, и принял вызов.
Таким образом, тут тоже началась война. Ко всем неурядицам на земле примешивались знамения, посланные Небом. Однажды, когда герцог и королева — она в карете, он верхом — прогуливались в Сен-Жерменском лесу, внезапно разразилась гроза; королева открыла дверцы кареты и приютила своего любовника. Едва он очутился в карете, как ударил гром и молния убила лошадь, на которой он только что ехал. Испуганные лошади кинулись к Сене, увлекая за собой экипаж, и когда упряжка вместе с экипажем оказалась у воды, постромки вдруг лопнули, и животные, словно их что-то толкало, устремились в реку.
Набожные люди усмотрели в этом предупреждение Провидения, они внушили это и духовнику герцога, и тот высказал герцогу свое мнение, страстно и убежденно порицая его за беспутную, Богу неугодную жизнь. Герцог согласился с тем, что он великий грешник, пообещал прийти исповедаться и в доказательство своей готовности перемениться раструбил повсюду, что намерен заплатить долги: он назначил своим кредиторам день, когда сможет принять их у себя во дворце. По свидетельству настоятеля Сен-Дени, в назначенный день явились восемьсот человек, представивших ему счета, которые они выверили и привели в порядок. Но гроза в Сен-Жерменском лесу спустя неделю забылась, небо вновь стало лазурно-голубым, последнее облачко на нем исчезло вместе с угрызениями совести герцога, вследствие чего его касса оказалась закрытой. Кредиторы вопили, что не уйдут, пока им не оплатят счета; но им отвечали, что всякие сборища запрещены и что, если они сами подобру-поздорову не покинут дворец, придется призвать на помощь армию — уж она-то их разгонит.
В это время люди, предостерегавшие герцога, пошли с тем же к королю, воспользовавшись минутой просветления у его величества. Ему указали на разницу между запасами золота у частных лиц и в государстве, где оно, просачиваясь сквозь пальцы герцога и королевы, словно падало в бездонную бочку. Ему советовали напрячь слух — и он услышал крики толпы; ему советовали открыть глаза — и он увидел, что нищета, от которой страдало столько народу, докатилась и до дворца. Он навел справки и узнал, что творится нечто неслыханное. Он велел позвать фрейлину своих детей, и она ему сказала, что принцы подчас лишены самого необходимого, бывает, она оказывается в затруднительном положении, не зная, во что их одеть и чем накормить. Он вызвал к себе герцога Аквитанского, — ребенок пришел полураздетый, да к тому же еще и голодный. Король тяжело вздохнул, порылся в карманах, чтобы дать денег фрейлине, но, ничего не найдя, отдал ей для продажи золотой кубок, из которого только что пил.
Вместе с рассудком к больному королю на некоторое время вернулась и жажда деятельности. Он отдал приказ о созыве Совета: требовалось немедленно найти средство для спасения государства. Не сказав никому ни слова, он письмом пригласил герцога Бургундского на совещание. А герцогу только этого и было нужно.
На следующий день в сопровождении восьмисот человек он выехал из Арраса и двинулся на Париж.
Прибыв в Лувр, он получил письма, где объявлялось, что королева и герцог Орлеанский, прослышав о его прибытии, покинули Париж; некоторое время они пробудут в Мелене, а затем отправятся в Шартр. Принцу Людовику Баварскому было наказано привезти к ним герцога Аквитанского, наследника Венского престола. И хотя эти известия призывали герцога торопиться, он так устал, что сделал остановку. На следующий день, едва рассвело, он отправился в Париж, но было слишком поздно — дофин уже отбыл.
Тоща герцог Бургундский дал приказ своим людям следовать за ним и пустил лошадь галопом, отказавшись от еды и отдыха. Он пересек весь Париж из конца в конец, выехал на дорогу, ведущую к Фонтенбло и между Вильжюиром и Корбеем догнал дофина. Молодого принца сопровождали его дядя Людовик Баварский, маркиз Понский, граф Даммартенский, главный стольник короля де Монтегю и множество других сеньоров. По бокам от него в носилках сидели его сестра Жанна и жена герцога Бурбонского госпожа де Прео. Герцог Бургундский приблизился к дверцам носилок и, склонив голову перед дофином, умолял его вернуться в Париж: у него-де для дофина есть очень важные новости. Принц Людовик, видя, что герцог Аквитанский намерен внять мольбам Жана Бургундского, приблизился к герцогу и сказал:
— Сударь, оставьте в покое моего племянника, пусть он едет к своей матери — королеве и к своему дяде — герцогу Орлеанскому, ведь он отправился в это путешествие с согласия своего отца — короля.
С этими словами принц Людовик приказал кучеру двигаться дальше и не обращать внимания на чьи бы то ни было уговоры повернуть лошадей. Тоща герцог Бургундский занес над головой меч, схватил лошадь под уздцы и развернул ее по направлению к Парижу, а кучеру сказал:
— Если хочешь жить, поезжай обратно, да быстро.
Кучер, дрожа от страха, пустил лошадей галопом, отряд герцога окружил кортеж. В то время как герцог Аквитанский, сопровождаемый своим дядей герцогом Людовиком Баварским, не пожелавшим его покинуть, возвращался в Париж, герцог де Бар, граф Даммартенский и маркиз Понский прибыли в Корбей и рассказали герцогу Орлеанскому и королеве о том, что произошло. Герцог Бургундский позволил себе неслыханную дерзость. Королева и герцог Орлеанский, сидевшие за столом, прервали обед и поспешили сесть в экипаж, чтобы отправиться в Мелен. Герцога Бургундского встречали у Парижской заставы король Наваррский, герцог Беррийский, герцог Бурбонский, граф де Ла Марш и множество других сеньоров; толпа горожан приветствовала предпринятую герцогом авантюру и выражала радость по поводу того, что вновь видит своего дофина. Герцог Бургундский, ехавший рядом с носилками, приказал двигаться шагом из-за большого скопления народа; так они достигли Лувра, куда и был препровожден дофин. Герцог Бургундский остался подле него, чтобы обеспечить ему надежную защиту. Это оказалось тем более легко, что по приказу герцога и его братьев отовсюду из их владений прибывали все новые и новые вооруженные отряды, и по прошествии нескольких дней герцог стал во главе чуть ли не шеститысячной армии преданных ему людей, коими командовали граф Клевский и архиепископ Льежский, которого прозвали Жаном Беспощадным.
Герцог Орлеанский, в свою очередь, не тратил времени даром; во все принадлежавшие ему владения он отправил своих посланцев, приказав поднять столько народу, сколько будет возможно, и как можно скорее привести их к нему. Вскоре к нему примкнули Арпедан со своими людьми из Булонэ, герцог Лотарингский с обитателями Шартра и Дрея и, наконец, граф Алансонский с рыцарями и простолюдинами из Орлеана. Несчастные жители окрестностей Парижа очень страдали от этих скопищ вооруженных людей, которые грабили и опустошали места, где они проходили, в частности Бри и Иль-де-Франс. Люди герцога Орлеанского вместо знамени несли суковатую палку, на которой были начертаны слова его девиза на турнирах: "Бросаю вызов", а сторонники герцога Бургундского, в свою очередь, встали под знаменем-лопатой, их девизом было: "Вызов принимаю".
Итак, оба войска очутились лицом к лицу, и хотя принцы не объявляли открытой войны, каждому было ясно: достаточно какой-нибудь мелкой ссоры между солдатами, чтобы столкнуть две армии и развязать гражданскую войну.
Такое положение не могло длиться долго, герцог Орлеанский решил положить ему конец: он двинул свое войско на Париж. Герцог Бургундский пребывал в своем замке в Артуа, и тут ему донесли, что вооруженный до зубов неприятель, идет на Париж. Герцог, не медля ни минуты, надел доспехи, взял оружие и вскочил на коня. Он примчался в замок Анжу, где встретил короля Сицилийского, герцогов Беррийского и Бурбонского, а также множество других принцев и сеньоров из свиты короля. Он просил их засвидетельствовать, что не он первый начал враждебные действия, и повел своих людей на Монфокон. Народ, увидев, как целые полчища солдат мчались через Париж, пришел в сильное волнение. Из-за высоких налогов герцог Орлеанский снискал себе славу ненасытного, и в народе пронесся слух, будто он собирается разграбить Париж. Тоща все горожане собрались у городских ворот; на улицу вышли студенты; многие дома в окрестностях Парижа были разрушены: их разбирали на камни и посреди дороги воздвигали баррикады; таким образом, были приняты все меры, чтобы помочь герцогу Бургундскому и дать отпор герцогу Орлеанскому.
Тут появились король Сицилийский, герцоги Беррийский и Бурбонский, и представ перед герцогом Орлеанским и рассказав, как относится к нему народ, умоляли его избежать кровопролития. Герцог отвечал, что он ни при чем, начало враждебным действиям положил его кузен Жан, который похитил у матери молодого герцога Аквитанского, а впрочем, он охотно последует разумному совету, в доказательство чего он откладывает поход. И действительно, он разместил своих людей в Корбее и вокруг Шарантонского моста, препроводил королеву в Венсен, а сам удалился в свой замок Боте.
Начались переговоры; по прошествии недели стороны пришли к следующему соглашению: отвести свои войска и свои притязания предать суду короля и его Совета. Герцоги поклялись на Евангелии исполнить это, отзыв войск положил начало выполнению условий перемирия.
Как только вооруженные люди удалились из Парижа, королева решила туда вернуться. Для столицы это выражение доверия королевы Изабеллы своим подданным явилось большим праздником: королева вновь была со своим народом. Радостная толпа пришла ее приветствовать. Королева проследовала в экипаже, подаренном ей герцогом Орлеанским, за нею в носилках следовали придворные дамы; оба герцога, примиренные, ехали верхом, держась за руки, а в другой руке каждый держал герб своего недавнего противника. Проводив королеву Изабеллу во дворец короля, оба герцога отправились в Нотр-Дам, причастились одной и той же облаткой, сломав ее пополам, и обнялись у подножия алтаря. В доказательство их полного согласия и своего доверия к герцогу Орлеанскому герцог Бургундский испросил у него гостеприимства на эту ночь. Герцог Орлеанский пригласил герцога Бургундского разделить с ним ложе, Жан Бургундский принял приглашение. Народ, обманутый видимостью согласия, ликуя, проводил обоих до нового дворца Орлеанов, который находился позади дворца Сен-Поль.
Двое мужчин, которые еще неделю назад шли один на другого, каждый под своим знаменем, сейчас обнимали друг друга, словно закадычные друзья, встретившиеся после долгой разлуки.
Их дяди, герцоги Беррийский и Бурбонский, не верили своим глазам и ушам. Герцог Бургундский еще раз поклялся в своей искренности, а герцог Орлеанский сказал, что для него не было дня прекраснее этого.
Принцы, оставшись наедине, продолжали мирно беседовать. Им принесли пряного вина, и они выпили его, обменявшись кубками. Герцог Бургундский был само доверие. Он нахваливал расположение комнат, спальню, с тщательностью осмотрел обивку и портьеры и, указав на маленький ключ, торчавший в потайной дверце, смеясь, осведомился, не ведет ли она в покои герцогини Валентины.
Герцог Орлеанский живо встал между дверью и Жаном Бургундским и, взявшись за ключик, сказал:
— Вовсе нет, дорогой кузен, сюда запрещено входить: эта дверь ведет в молельню, я возношу тут мои тайные молитвы Богу.
И, смеясь, он как бы нечаянно вынул ключ из двери; словно забыв, что у него в руках, он стал вертеть его на пальце, а затем, сунув в карман своего камзола, сказал с прекрасно разыгранным равнодушием:
— Не пора ли ложиться, кузен?
Жан Бургундский ответил лишь тогда, когда освободился от золотой цепи, на которой висели его кинжал и кошель, — он положил то и другое на кресло, а герцог Орлеанский, раздевшись раньше кузена, первым лег в постель, оставив для герцога Бургундского место с краю как более почетное.
Принцы еще некоторое время поговорили о войне, о любви, но вот наконец герцог Жан как будто стал засыпать; герцог Орлеанский еще некоторое время полным благожелательности взглядом смотрел на своего кузена, который уже спал, затем, перекрестившись, прошептал слова молитвы и тоже закрыл глаза.
Спустя час глаза Жана открылись, он повернул голову в сторону кузена — тот спал так крепко, словно все ангелы Неба хранили его сон.
Убедившись, что кузен действительно спит, Жан спустил с постели ноги, нащупал пол и тихо соскользнул с кровати; он подошел к креслу, где лежала одежда герцога Орлеанского, пошарил в карманах, достал спрятанный ключ, взял со стола лампу и, затаив дыхание, подкрался к потайной дверце; осторожно сунув ключ в замочную скважину, он открыл дверь и вошел в таинственное обиталище.
Спустя минуту он вышел оттуда бледный, хмурый; некоторое время он стоял в задумчивости, протянул было руку, чтобы взять кинжал, который оставил на кресле, но передумал и поставил лампу на стол. При этом его движении герцог Орлеанский проснулся и спросил:
— Вам что-нибудь нужно, дорогой кузен?
— Нет, — отвечал тот, — свет лампы мешал мне, я встал, чтобы потушить ее.
Он потушил лампу и лег.
ГЛАВА XV
Со дня заключения перемирия прошло несколько месяцев, и вот вечером 23 ноября 1407 года на улице Барбет против храма Божьей Матери остановилось двое всадников. Оглядевшись вокруг, один из них сказал:
— Это здесь.
Спешившись, они поставили лошадей в тени навеса, привязали их к столбам, поддерживавшим навес, и молча углубились под его свод. Спустя минуту прибыли еще двое всадников; осмотревшись, они тоже спешились и, увидев в тени блеск доспехов, присоединились к уже прибывшим; не прошло и десяти минут, как вновь послышался топот; через полчаса небольшой отряд насчитывал уже восемнадцать человек.
Спустя еще четверть часа все были в сборе, и тут в начале улицы опять послышался топот копыт. Когда всадник поравнялся с храмом, его окликнули из-под навеса:
— Это вы, де Куртез?
— Я, — ответил всадник, осадив лошадь. — Кто зовет меня, друг или недруг?
— Друг, — ответил тот, кто был, по видимости, главарем группы, и, выступив из скрывавшей его тени, подошел к Томасу де Куртезу.
— Так как же? Можно выступать? — спросил он и положил руку на шею его коня.
— А, это ты, Раулле д’Октувиль! — ответил рыцарь. — Твои люди все в сборе?
— Да, мы ждем вас уже добрых полчаса.
— Была заминка с приказом; мне думается, в последний момент мужество чуть было не покинуло его.
— То есть как? Он отказался от своего намерения?
— Нет, нет.
— И хорошо сделал, а то я не смог бы с ним рассчитаться. Я ведь не забыл, как этот проклятый Богом герцог отнял у меня, когда власть была в его руках, управление Генеральными штатами, хотя этот пост был жалован мне королем по ходатайству покойного герцога Филиппа Бургундского. Я, Томас де Куртез, — нормандец, я помню зло; он может рассчитывать на два добрых удара кинжалом, это я вам говорю: первый — за обещание, которое я дал герцогу, второй — за клятву, которую я дал самому себе.
— Оставайся с этими добрыми намерениями, мой славный охотник. Дичь поднята, четверть часа пути отсюда — и она твоя, обещаю тебе.
— Так вперед!.. — сказал Раулле, ударил лошадь по крупу ребром руки; та пустилась вскачь, а Раулле вернулся под навес.
Пусть рыцарь продолжает свой путь, а мы войдем в изящный домик королевы.
Это был прелестный особняк, который она купила у де Монтегю и куда она удалилась, когда в приступе безумия король порезал ей руки лезвием шпаги. После этого случая она приезжала во дворец Сен-Поль только на какие-нибудь торжества и оставалась там столько, сколько требовали приличия. Впрочем, это давало ей возможность более свободно предаваться любви с герцогом.
В тот день, о котором идет речь, королева, как обычно, находилась в своем особняке, но не вставала с постели, ибо у нее случился выкидыш. В изголовье у нее сидел герцог Орлеанский, они только что отужинали, ужин прошел очень весело, больная чувствовала себя превосходно. Глядя на любовника глазами, которые, как только вернулось здоровье, снова засверкали любовью, она сказала:
— Несравненный мой герцог, когда я совсем поправлюсь, пригласите меня отужинать в ваш дворец, как мы только что отужинали здесь, тогда я попрошу вас об одной милости.
— Извольте только приказать, благороднейшая Изабелла, — отвечал герцог, — я готов на коленях выслушать ваш приказ.
— Я не решаюсь, Людовик, — проговорила королева, глядя теперь на герцога с сомнением, — боюсь, что, узнав, в чем моя просьба, вы наотрез мне откажете.
— Нет ничего такого, что было бы дороже жизни, а вы прекрасно знаете — моя жизнь принадлежит вам.
— Мне!.. И Франции. Каждый вправе требовать своей доли, что и делают мои придворные дамы.
— Вы ревнуете, — улыбнулся герцог Орлеанский.
— О, ничуть, простое любопытство, и чтобы удовлетворить его, я желала бы пройти в комнату, смежную со спальней герцога Орлеанского, в которой, как говорят, он хранит портреты своих любовниц.
— И вы желали бы знать…
— В какую я попала компанию, и только.
— Нет ничего проще, моя Изабелла: вы увидите, что вы там одна, точно так же, как у меня на сердце. — И с этими словами он вынул из-за пазухи портрет, который ему подарила королева.
— О! Я не ожидала, что так быстро получу доказательство верности. Как! Эта вещица все еще с вами?
— Только смерть разлучит нас.
— Не говорите так. Вы сказали "смерть", а меня вдруг охватила какая-то странная дрожь, и что-то не поддающееся описанию сверкнуло перед глазами. О! Кто это? Кто вошел? Что ему нужно?
— Томас де Куртез, камердинер короля, — объявил открывший дверь паж, — он спрашивает его высочество герцога.
— Вы позволите ему войти, моя прекрасная королева? — спросил герцог Орлеанский.
— Да, конечно, но что ему нужно? Я вся дрожу.
Мессир Томас вошел.
— Ваша светлость, — сказал он, поклонившись. — Король требует, чтобы вы без промедления предстали перед ним. Он желает сообщить вам нечто неотложное, в высшей степени касающееся вас обоих.
— Скажите королю, мессир, что я иду следом за вами.
Томас вскочил на коня, пустил его галопом и, проезжая мимо собора Нотр-Дам, обронил:
— Приготовься, Раулле, вот тебе и дичь, — и исчез из виду.
Под навесом послышался легкий шорох, неясные звуки, похожие на бряцание железа, — это рыцари садились на коней; шум вскоре стих, вновь воцарилась тишина.
Однако тишина была нарушена звуками негромкого голоса, доносившегося со стороны улицы Тампль: кто-то напевал балладу Фруассара; спустя миг стал виден и певец; впереди него на одной лошади ехали два оруженосца, за ними шли двое слуг с факелами в руках, а за певцом следовали два пажа и четверо вооруженных мужчин. Певец был одет в просторную кольчугу из черного Дамаска; он восседал на муле и развлекался тем, что подбрасывал в воздух и ловил перчатку.
В нескольких шагах от навеса лошадь оруженосцев заржала, ей, как эхо, ответило ржание другой лошади, стоявшей под навесом.
— Есть тут кто-нибудь? — крикнули оруженосцы; ответа не последовало.
Они коленями сдавили бока лошади, понукая ее, но та взвилась на дыбы, тогда они вонзили в нее шпоры, лошадь дернулась и пустилась вскачь, да так стремительно, словно неслась сквозь огонь.
— Держись крепче, Симон, — крикнул певец, забавляясь происходившим, — да скажи королю, что я еду: если ты и дальше поскачешь так, то приедешь раньше меня на добрых четверть часа.
— Это он! — раздалось вдруг из-под навеса, и двадцать всадников устремились по направлению к улице Тампль. Один из них остановился справа от герцога и с криком ‘"Смерть ему, смерть!" замахнулся на герцога топором; удар пришелся по кисти руки.
Герцог испустил стон.
— Что происходит? Что это значит?! — вскричал он. — Я герцог Орлеанский.
— Это именно то, что нам нужно, — ответил ударивший его человек, нанося ему второй удар. На этот раз он расколол герцогу череп и рассек всю правую сторону лица. Герцог успел лишь охнуть и упал на землю. Он еще попытался встать на колени, но на него набросились все разом, нанося удары чем попало: кто — мечом, кто — палицей, кто — кинжалом; паж пытался защитить герцога, но сам, смертельно раненный, упал на него, и теперь удары сыпались как на хозяина, так и на слугу. Другой паж, которого меч лишь слегка коснулся, с криком: "На помощь, на помощь!" — бросился к лавчонке на улице Роз и спрятался там.
Жена сапожника высунулась из окна; увидев, что двадцать человек убивают двоих, ока стала звать на помощь.
— Молчите!.. — прикрикнул на нее один из убийц. Но женщина не унималась; тогда он выхватил стрелу и пустил ее в окно: стрела попала в приоткрытый ставень.
Среди нападавших был человек, который сам не дрался, но наблюдал за дерущимися; лицо его скрывал красный капюшон, низко надвинутый на глаза. Увидев, что герцог не шевелится, он осветил его факелом и сказал:
— Ну что ж, мертв.
Затем он бросил факел на кучу соломы, лежавшей у храма Божьей Матери, солома тотчас занялась. Он вскочил на лошадь, пустил ее галопом и с криком "В бой!" устремился на улицу, которая вела к саду особняка Артуа. "В бой, в бой!" — повторили его спутники и последовали за ним. А чтобы задержать погоню, они бросали позади себя силки из проволоки.
Тем временем лошадь двух оруженосцев успокоилась, и они вернулись обратно к тому месту, откуда она в испуге пустилась вскачь. Они увидели мула герцога Орлеанского, однако без седока. Оруженосцы герцога решили, что животное сбросило всадника, и, взяв мула под уздцы, подвели к навесу. И тут при свете пламени они увидели распростертого на земле герцога, возле него лежала кисть его руки, а рядом в канаве — отрубленная часть головы.
Стремглав бросились они к дому королевы. Бледные, дрожащие, они вбежали в особняк и, громко крича, стали рвать на себе волосы. Одного из них тотчас же отвели в покои королевы Изабеллы, и та стала расспрашивать, что случилось.
— Случилось ужасное несчастье, — отвечал оруженосец. — На улице Барбет, против дома маршала де Роса, только что убит герцог Орлеанский.
Изабелла страшно побледнела, затем, достав из-под по душки кошелек, полный золота, протянула его принесшему весть, и сказала:
— Видишь этот кошелек? Так вот, если пожелаешь, он будет твоим.
— Что я должен сделать для этого? — спросил оруженосец.
— Ты побежишь туда, где лежит твой хозяин; ты должен успеть раньше, чем похитят его тело.
— А дальше?
— Сними с него медальон с моим портретом, который висит у него на груди.
ГЛАВА XVI
Теперь, если читателю будет угодно следовать за нами, перенесемся на десять лет вперед. Десять лет, отделяющие события, о которых мы сейчас поведаем, от дня смерти герцога Орлеанского. Десять лет, занимающие значительное место в жизни человека, — всего-навсего шажок в беге времени. Мы надеемся, что нам простят этот пропуск, ибо сказать надо так мною, а места для рассказа осталось так мало, да кроме тою, мы рассчитываем восполнить этот пробел в большой работе по истории, а публика, конечно, поможет нам в нашем предприятии.
Итак, мы подошли к 1417 году конец мая, семь часов утра. Решетка перед воротами Сент-Антуанской заставы поднялась, и через них по направлению к Венсену проехала небольшая группа всадников, оставив за собой славный город Париж. Впереди ехали двое, остальные держались на некотором расстоянии — похоже, это была свита двух первых, а не их товарищи: всячески выказывая знаки почтения, они приноравливали шаг к шагу своих господ. Мы постараемся, чтобы читатель смог составить себе о них верное представление.
Скакун того, что держался правой стороны дороги, испанский мул, шел иноходью, ступая мягко и размеренно, словно догадывался, что хозяину недужится. И впрямь, всадник, хотя ему и было всего сорок девять лет, казался старым; было видно, что он страдает. Временами он выпускал из рук поводья, доверяясь животному, и конвульсивным движением сжимал руками голову. Хотя было раннее утро и в воздухе веяло прохладой, а по равнине стлался легкий туман, всадник был с непокрытой головой — его шляпа висела справа на седле, — и росинки дрожали на седых кудрях редких волос, обрамлявших худое, бледное, меланхолическое лицо.
Казалось, прохлада не только не беспокоила его, а, наоборот, облегчала страдания, — он с удовольствием подставлял свежим струям свою непокрытую голову и, спохватываясь, цеплялся за гриву мула. Его костюм ничем не отличался от принятой в ту пору одежды сеньоров его возраста: платье из черного бархата с глубоким вырезом спереди, отделанное белым в черную крапинку мехом; широкие, ниспадавшие рукава с разрезами оставляли открытыми плотно охватывавшие руку вышитые золотом манжеты камзола, который выглядел бы элегантным и богатым, не будь он так изношен. Из-под длинного платья виднелись ноги всадника, обутые в меховые, с заостренными носками сапоги; ноги не были вдеты в стремена — бедному животному, которому доверил себя всадник, было бы совсем худо, если б с сапог всадника не сняли золотые остроконечные шпоры, которые носили в ту пору знатные вельможи. Наши читатели вряд ли узнали бы в этом всаднике короля Карла VI, направлявшегося в Венсен, дабы нанести визит королеве Изабелле; однако, как мы уже говорили, десять лет в жизни человека — эго внуши тельный срок, и в королевстве Французском не было такой малости, которой за эти десять лет не тронул бы тлен.
По левую руку от короля, почти в ряд с ним, с трудом сдерживая своего боевого коня, ехал внушительного вида рыцарь, закованный в доспехи, словно собрался на войну; доспехи отличались скорее добротностью, нежели изяществом, однако не мешали рыцарю весьма ловко производить всевозможные манипуляции, что свидетельствовало о высоком мастерстве миланского кузнеца, ковавшего эти доспехи. С правой стороны к седлу была прикреплена тяжелая палица — вся в зазубринах, когда-то разузоренная золотом, но от частого соприкосновения со шлемами врагов золото стерлось, хотя и теперь она выглядела внушительно. С противоположной стороны, словно бы под пару палице, висело оружие, во всех отношениях не менее заслуживающее внимания: это был меч, широкий сверху и сужающийся книзу, словно кинжал; рассеянные там и сям по ножнам цветы лилии указывали на то, что принадлежал он коннетаблю. Если б владелец меча пожелал вынуть его из роскошных ножен, то взору предстало бы широкое лезвие, тоже все в зазубринах — следствие нанесенных этим мечом ударов. Сейчас, когда прибегать к оружию не было необходимости, оно служило лишь предостережением врагу. Оно походило на верного слугу, которого держат под рукой на случай опасности, не позволяя ему отлучаться ни днем, ни ночью.
Но, как мы уже говорили, никакая опасность никому не грозила. Правда, лицо всадника, о котором мы ведем речь, было мрачно, однако причиной тому была сосредоточенность на какой-то мысли; да и тень от забрала, лежавшая на черных глазах, придавала им еще более жесткое выражение. Всего лица, опаленного сражениями, нельзя было разглядеть, были видны только очень характерный орлиный нос и шрам через всю щеку — от широкой черной брови до густой седоватой бороды; ясно было, что под железной броней живет такая же закаленная и несгибаемая душа.
Если читателю недостаточно того портрета, который мы только что набросали, чтобы узнать Бернара VII — графа Арманьякского, Руержского и Фезанзакского, коннетабля Франции, главного парижского градоначальника и дворецкого всех королевских замков, пусть он переведет взгляд на следовавшую за ним небольшую группу: он сможет различить там оруженосца в зеленом жакете с белым крестом, несущего щит хозяина; посреди щита изображены четыре арманьякских льва[17] под графской короной, — это должно окончательно рассеять его сомнения, если только он хоть немного владеет геральдической наукой, — впрочем, в ту эпоху ею владели все, а сейчас она почти забыта.
Всадники ехали молча от самых ворот Бастилии, и когда они достигли того места, где дорога разветвлялась — одна уходила к монастырю Сент-Антуан, а другая упиралась в Круа-Фобен, — мул короля, предоставленный, как мы уже говорили, своему собственному разумению, вдруг остановился. Он привык сворачивать то к Венсену, куда сейчас как раз и направлялся король, то к монастырю Сент-Антуан, куда его величество часто ездил молиться, и теперь мул стоял в ожидании, но король был так поглощен собственными мыслями, что не мог догадаться о сомнениях животного; он сидел неподвижно, а мул не трогался с места, и хоть бы что-нибудь изменилось в лице короля — он даже не заметил, что мул остановился. Граф Бернар окликнул короля, надеясь вывести его из задумчивости, но тщетно. Тогда граф подстегнул лошадь: он рассчитывал, что мул двинется за ней, но тот поднял голову, поглядел вслед удалявшейся лошади, тряхнул бубенчиками, висевшими у него на шее, и остался стоять, как стоял. Граф Бернар, снедаемый нетерпением, спрыгнул с лошади, бросил поводья на руки своему оруженосцу и приблизился к королю; уважение к королевской власти было тоща столь велико, что граф, несмотря на свою знатность, лишь спешившись, осмелился взять мула безумного Карла под уздцы, чтобы стронуть его с места. Но его намерения не увенчались успехом: едва лишь Карл завидел, что кто-то коснулся его мула, он испустил душераздирающий крик и стал лихорадочно ощупывать то место на седле, где должны были висеть шпага и кинжал, — не найдя их, он принялся звать на помощь; его голос был хриплым и от страха прерывался.
— На помощь! — кричал он. — На помощь, брат Людовик!.. На помощь, это призрак!
— Ваше величество, — сказал Бернар д’Арманьяк так мягко, как только позволял его грубый голос, — да соблаговолят Господь Бог и святой Иаков вернуть жизнь вашему брату. Не для того чтобы прийти вам на помощь — ведь я не призрак и вам не грозит никакая беда, — а чтобы помочь нам своим добрым мечом и добрыми своими советами победить англичан и бургундцев.
— Брат мой, брат мой, — повторял король, и хотя его блуждающий взгляд и растрепанные волосы говорили, что он еще не совсем успокоился, в голосе уже не слышалось такой тревоги, — мой брат Людовик!
— Разве вы не помните, ваше величество, что скоро уже десять лет, как умер ваш возлюбленный брат, предательски убитый на улице Барбет, и что содеял это зло герцог Жан Бургундский, который в эту самую минуту движется навстречу королю, чтобы сразиться с вашим величеством; а я ваш преданный защитник, что я и намерен доказать в свое время и в надлежащем месте с помощью святого Бернара и моего меча.
Король медленно перевел взгляд на Бернара — казалось, из всего, что говорил граф, он понял только одну вещь, и спросил с некоторой тревогой в голосе:
— Так вы говорите, кузен, что англичане высадились во Франции?
С этими словами он тронул своего мула, направив его к дороге на Венсен.
— Да, государь, — вскочив на лошадь, подтвердил Бернар и занял свое место подле короля.
— А где именно?
— В Туке, в Нормандии. Я хочу еще сказать, что герцог Бургундский овладел Абевилем, Амьеном, Мондидье и Бовэ.
Король вздохнул.
— Я так несчастен, кузен, — сказал он, сжимая руками голову.
Бернар помолчал, надеясь, что к королю вернется способность рассуждать и тогда он, Бернар, сможет продолжить разговор, столь важный для спасения монаршей власти.
— Да, так несчастен, — повторил спустя некоторое время король, и руки его бессильно повисли вдоль тела, а голова упала на грудь. — А что, кузен, вы собираетесь предпринять, чтобы отогнать врагов? Я говорю вы ведь я… я слишком слаб и не смогу вам помочь.
— Государь, я уже принял меры, и вы их одобрили. Дофин Карл был назначен вами верховным правителем королевства.
— Да-да… Но, как я вам уже говорил, дорогой кузен, он очень молод: ему едва минуло пятнадцать. Почему вы не предложили мне назначить на эту должность его старшего брата Жана?
Коннетабль с удивлением взглянул на короля; из его широкой груди вырвался вздох, он печально покачал головой.
Король повторил вопрос.
— Государь, — проговорил наконец граф, — какие же невыносимые муки должен испытывать человек, если они заглушили в нем даже память об умершем сыне!
Король вздрогнул и опять обхватил руками голову, а когда поднял к графу изборожденное морщинами лицо, тот увидел, на нем слезы.
— Да-да… припоминаю, — сказал король, — он умер в Компьене. — И прибавил тише: — Изабо сказала мне, что он умер от отравления. Но… молчок!.. Об этом нельзя говорить… Верите ли вы, кузен, что так оно и было?
— Враги герцога Анжуйского обвинили его в отравлении, строя свое обвинение на том, что, мол, смерть Жана приблизила к трону зятя герцога, дофина Карла. Но король Сицилийский не способен был совершить такое преступление, если же он и совершил его, Бог не дал насладиться ему плодами греха — ведь сам герцог Анжуйский умер в Анже спустя полгода после того, как было совершено убийство.
— О… "Мертв, мертв" — отвечает все время эхо, стоит мне позвать кого-нибудь из моих сыновей или моих близких. Смертоносный ветер веет над троном, и из всей прекрасной семьи принцев остались лишь молодое деревце да старый ствол. Так, значит, мой возлюбленный Карл…
— …разделяет со мной командование войсками, и если б у нас были деньги, чтобы узнать новости…
— Деньги! А разве, дорогой кузен, у нас нет денег для нужд государства?
— Они израсходованы, ваше величество.
— Кем же?
— Я преисполнен почтения к этой персоне, оно не дает обвинению сорваться с губ…
— Но, дорогой кузен, никто, кроме меня, не вправе был распоряжаться этими деньгами, и никто не мог присвоить их себе, не имея нашей печати и подписи нашей царственной руки.
— Государь, лицо, похитившее деньги, воспользовалось вашей печатью, рассудив, что ваша подпись не обязательна.
— Да, на меня смотрят уже, как на умершего. Англичанин и бургундец делят мое королевство, а моя жена и мой сын — деньги. Ведь кто-то из них совершил кражу, не так ли, кузен? А иначе как кражей не назовешь этот акт по отношению к государству, ибо государство нуждается в этих деньгах.
— Государь! Дофин Карл преисполнен почтения к своему отцу и повелителю, он не может без его соизволения предпринять что бы то ни было.
— Так значит, королева?.. — Снова глубокий вздох. — Да, королева. Мы повидаемся с ней и потребуем вернуть деньги, и она вернет их, она поймет.
— Государь, деньги употребили на то, чтобы купить мебель и драгоценности…
— Как же быть, мой бедный Бернар? Придется вновь обложить налогом народ.
— Народ уже разорен.
— Нет ли у нас каких-нибудь алмазов?
— Только те, что в вашей короне. Государь, вы слишком мягки с королевой, она губит королевство, а ведь отвечаете за него перед Богом вы. Народ бедствует, а она роскошествует, и чем беднее народ, тем неистовей она; ее придворные дамы по привычке тратят огромные казенные деньги, носят такие дорогие одеяния, что все только диву даются. У молодых сеньоров, их окружающих, вышивка камзола стоит годового жалованья войска. Под предлогом опасностей, которые ей якобы угрожают, королева потребовала для себя охрану: государству это не нужно, но все оплачивается из государственной казны. Де Гравиль и де Жиак, командующие личным войском королевы, беспрестанно требуют денег и драгоценностей. Порядочные люди ропщут при виде мотовства королевы и ее свиты.
— Коннетабль, — король понимал, что момент неподходящий, но ему не терпелось сообщить новость, — коннетабль, я обещал вчера шевалье де Бурдону назначить его капитаном Венсенской крепости, вы представите его назначение мне на подпись.
— Вы это сделали, государь?! — Глаза коннетабля вспыхнули.
Король прошептал еле различимое "да", словно ребенок, который знает, что поступил плохо, и боится, что его станут бранить.
Наши путешественники подъезжали уже к Круа-Фобену, когда увидели едущего навстречу всадника, одетого со всей изысканностью. На нем был голубой (цвет королевы) берет с длинной широкой лентой, элегантно ниспадавшей на левое плечо; всадник придерживал ленту правой рукой и поигрывал ею. Все его оружие составлял меч вороненой стали, настолько легкий, что казался простым украшением; на нем была свободная куртка красного бархата, а под нею, подчеркивая гибкую талию, сверкал вышивкой обтягивающий камзол голубого бархата, стянутый в талии золотым шнуром. Костюм, который мог бы принадлежать самому богатому и элегантному придворному, дополняли облегающие панталоны цвета бычьей крови и черного бархата туфли с острыми и так сильно загнутыми носами, что они с трудом пролезали в стремена. Прибавьте к этому белокурые мягкие волосы, сиявшее радостью и беззаботностью лицо, маленькие, как у женщины, руки — ивы получите точный портрет шевалье де Бурдона, фаворита королевы, а кое-кто даже поговаривал, что он состоял у нее любовником.
Коннетабль тотчас же узнал его. Он ненавидел Изабеллу, она была его соперницей в борьбе за влияние на короля. Коннетабль знал, что Карл ревнив, и решил воспользоваться представившимся случаем осуществить грандиозный план, имевший политическое значение, а именно — добиться изгнания королевы. Но лицо его хранило невозмутимость: он сделал вид, что не узнал всадника.
— Я желаю, чтобы вы объявили молодому человеку о новом назначении, — прибавил король.
— Вполне вероятно, что ему уже все известно, государь.
— Но кто же мог ему сказать?
— Та, что с такой настойчивостью просила у вас это назначение.
— Королева?
— Она так уверена в храбрости этого шевалье, что поспешила доверить ему охрану замка: у нее не хватило терпения дождаться его назначения.
— Не понимаю.
— Посмотрите туда, ваше величество.
— Шевалье де Бурдон!..
Король побледнел, в сердце его закралось подозрение.
— Не иначе, как он провел ночь в замке. Если бы он только утром выехал из Парижа, то сейчас он не мог бы возвращаться из Венсена.
— Вы правы, граф; что говорят у меня при дворе об этом молодом человеке?
— Что он дамский угодник и пользуется у дам успехом. Говорят, что ни одной еще не удалось устоять.
— Без исключения?
— Без исключения.
Король сделался так бледен, что граф подумал: он вот-вот упадет — и протянул к нему руку. Король отстранил ее и сказал упавшим голосом:
— Не потому ли она так настаивала, чтобы охрана замка была доверена ему? А каков наглец! Бернар, уж не голубого ли цвета на нем шляпа?
— Это цвет королевы.
И тут как раз де Бурдон оказался так близко от них, что они услышали слова песенки, которую он напевал; это были стихи Алена Шартье в честь королевы. Встреча с королем и графом не прервала занятия молодого человека, ибо он счел ее недостаточным для этого поводом, — он удовольствовался лишь тем, что отступил немного в сторону и легким наклоном головы приветствовал короля.
От гнева кровь ударила графу в голову, вернув ему на мгновение былую силу; он резко осадил лошадь и громовым голосом вскричал:
— А ну-ка, живо на землю, несмышленыш! Так не приветствуют того, кто представляет целое королевство! Спешивайтесь и приветствуйте короля!
Вместо того чтобы последовать приказу, де Бурдон пришпорил коня и в мгновение ока оказался футах в двадцати от короля. Тут он отпустил поводья, и лошадь побежала мелкой рысью, а он продолжал напевать песню, которую прервала внезапная встреча с Карлом VI.
Король сказал несколько слов Бернару, тот, повернувшись к маленькому отряду, в свою очередь, сказал прево Танги, державшему подле себя двух стражников в полном вооружении:
— Арестуйте этого молодого человека. Так хочет король.
Танги подал своим людям знак, и они бросились догонять де Бурдона.
Их приготовления не ускользнули от внимания молодого человека, хотя он лишь изредка оглядывался и как будто не заботился ни о чем. Однако, увидев, что к нему устремились два стражника, чьи намерения не вызывали у него сомнений, он осадил коня и повернулся к ним лицом, — они были всего в десяти шагах от него.
— Эй, уважаемые, — крикнул он, — ни шагу вперед; если вы пришли по мою душу, то лучше бы вам было молиться за свою сегодня утром.
Стражники молча продолжали наступать.
— Так, так, господа стражники, — продолжал де Бурдон, — сдается мне, что его величество король любит турниры на больших дорогах.
Стражники были уже так близко от рыцаря, что им оставалось только протянуть руку, чтобы схватить его.
— Прекрасно, господа, — сказал он, понукая своего верного друга отъехать назад, — прекрасно, дайте мне только взять разгон, и я к вашим услугам.
При этих словах он подстегнул лошадь, и та пустилась бешеным галопом, как будто он вверял ей свою жизнь. Стражники от изумления застыли на месте; провожая де Бурдона взглядом, они понимали, что преследовать его бессмысленно, они даже не крикнули ему, чтобы он остановился. Но каково же было их удивление, когда спустя минуту-другую они увидели, что шевалье развернулся и возвращается назад.
Де Бурдону понадобилось всего несколько минут, чтоб подготовиться к бою; впрочем, приготовления были незатейливы: развевавшийся шарф был намотан на левую руку и служил защитой от ударов, в правой руке он держал короткий меч с позолоченными бороздками для стекания крови. Поводья он натянул и привязал к луке седла, так что руки оставались свободными — обстоятельство, которым он собирался сейчас воспользоваться; лошадь послушно повиновалась всаднику, отзываясь на каждое движение шпор, впившихся ей в бока.
Мгновение стражники колебались, стоит ли затевать бой, — ведь им было приказано арестовать де Бурдона, а не убивать его, однако меры защиты, принятые последним, ясно указывали на то, что он не намерен предаться им в руки живым.
Всадник же, увидев, что они колеблются, напустил на себя еще более решительный вид.
— А ну, голубчики, смелее, смелее! — крикнул он. — Сейчас мы увидим, да помогут нам в этом Бог и Михаил Архангел, как прольется кровь!
Стражники выхватили из ножен шпаги и бросились на противника, соблюдая некоторую дистанцию между собой, дабы каждому атаковать его со своей стороны. Де Бурдон, бросив, на них стремительный взгляд и поняв, что легко проскочит между своими врагами, вонзил шпоры в бока лошади, и она понеслась с быстротой ветра. В нескольких шагах от себя он увидел острие мечей, быстро пригнулся к шее лошади, приняв почти горизонтальное положение, словно хотел подобрать что-то, и, вцепившись правой рукой в лошадиную гриву, левой ухватился за ногу одного из своих противников, приподнял его и перебросил через круп лошади, так что мечи врагов проткнули лишь воздух.
Обернувшись, тот, кто проявил такие чудеса ловкости, увидел, что повергнутого им стражника, не сумевшего высвободить ногу из стремени, волочит за собой его лошадь; испуганная бряцанием оружия, подскакивающего на камнях, она пустилась вскачь; крики несчастного напугали ее еще больше. Все наблюдавшие за схваткой затаили дыхание и не спускали глаз с всадника, волочившегося по земле. Они вздрагивали всякий раз, как железо со звоном ударялось о камни, и простирали вперед руки, словно могли остановить бег лошади. А она, вздымая пыль, набирала скорость, и каждый раз удар железа о булыжник высекал огонь. Отрезок пути, который она пробежала, был усеян обломками доспехов, сверкавших на солнце. Вскоре ужасающее лязганье стало менее слышным — то ли потому, что отдалилось, то ли потому, что все доспехи были содраны, осталась одна живая плоть — и вот всадник и лошадь, словно видение, исчезли за поворотом дороги, о котором уже шла речь. Все разом вздохнули, и тут во второй раз Бернар д’Арманьяк произнес:
— Танги Дюшатель, арестуйте этого человека, король повелевает.
Услышав приказ, второй стражник с яростью, утроившейся из-за ужасной смерти товарища, бросился к де Бурдону; что касается последнего, то он, по всей видимости, был поглощен зрелищем, которое мы только что описали; его взгляд был устремлен туда, где за поворотом исчезли всадник и лошадь; ясно было, что он не верит в серьезность битвы, которую ему навязывали. Он отвлекся от созерцания лишь тогда, когда над его головой сверкнуло нечто вроде молнии: то был меч, который вращал в руке второй его противник, прежде чем начать бой. Меч был на расстоянии ладони от головы де Бурдона, и до смерти ему оставалось не более секунды. Один прыжок — и он очутился рядом со стражником; тот приподнялся на стременах и занес обе руки над головой, готовясь нанести удар. Шевалье схватил его левой рукой и с силой, которую в нем не подозревали, пригнул к своему плечу его голову, сжал ему руки, затем кинул всадника на круп лошади и быстро оглядел это закованное в железо тело, чтобы найти уязвимое место. Так как стражник находился в полусогнутом положении, то край шлема приподнялся — как раз настолько, чтобы тонкое лезвие меча де Бурдона могло туда проникнуть. Меч прошелся по этому месту дважды, дважды обагрившись кровью, и когда шевалье отпустил голову и руки всадника, которые он придерживал свободной левой рукой, то из-под забрана вырвался вздох, который оказался последним.
Де Бурдон стоял посреди дороги, повернувшись лицом к королевскому отряду и нагло усмехался: он дважды одержал победу. Дюшатель не решался отдать новый приказ об аресте де Бурдона, он подумывал о том, чтобы самому выполнить эту миссию, но тут граф д’Арманьяк, устав ждать, сделал знак, чтобы ему дали дорогу; гигант медленно двинулся на врага; в десяти шагах от него он остановился и сказал:
— Шевалье де Бурдон! — В голосе графа нельзя было различить ни малейшего намека на волнение. — Шевалье де Бурдон, именем короля — ваш меч! Вы отказались вручить его простым солдатам, но, может быть, вы сочтете для себя не столь зазорным отдать его коннетаблю Франции.
— Я отдам его только тому, — высокомерно отвечал де Бурдон, — кто осмелится отнять его у меня.
— Безумец! — прошептал Бернар.
В тот же миг быстрым, как мысль, движением он отцепил от седла увесистую палицу, о которой мы упоминали раньше, и, раскрутив ее над головой, метнул во врага. Со скоростью камня, брошенного из катапульты, палица со свистом пролетела разделявшее противников расстояние и, словно ствол подрубленного дерева, опустилась на голову лошади. Смертельно раненная, она поднялась на дыбы, постояла минуту, раскачиваясь, и рухнула вместе со всадником — тот, бездыханный, распластался на земле.
— Подберите этого мальчишку, — сказал Бернар.
И он спокойно вернулся на свое место подле короля.
— Он умер? — спросил король.
— Нет, ваше величество; кажется, он просто лишился чувств.
Танги подтвердил слова коннетабля. Он принес бумаги, найденные у де Бурдона; среди них имелось письмо, адрес на котором был написан рукой королевы, — король конвульсивным движением схватил его. Сеньоры из почтительности удалились на некоторое расстояние, не спуская глаз с короля. По мере того как Карл VI читал письмо, он менялся в лице. Несколько раз он даже отер пот со лба. Кончив читать, он смял письмо, разорвал его на мелкие кусочки и разметал их по ветру. Затем глухим голосом произнес:
— Де Бурдона — в темницу Шатле, королеву — в Тур! А я… я отправляюсь в Сент-Антуанское аббатство. Вряд ли у меня достанет сил вернуться в Париж.
И впрямь, король был очень бледен, его била дрожь, казалось, он вот-вот лишится чувств.
Спустя минуту, следуя приказу, свита короля разделилась на три группы, образовав, таким образом, треугольник: беззаветно преданный Бернару Дюпюи и оба капитана повернули к Венсену, чтобы передать королеве приказ об изгнании; Танги Дюшатель вместе с пленником, все еще бывшим без чувств, возвращался в Париж, а король, возле которого остался д’Арманьяк, поддерживавший его, чтобы он не упал, направился в Сент-Антуанское аббатство, дабы испросить у монахов убежища и спокойно предаться там молитвам.
ГЛАВА XVII
В то время, как двери Сент-Антуанского аббатства открываются для короля, а двери тюрьмы Шатле — для шевалье де Бурдона; в то время, как Дюпюи делает остановку в четверти мили от Венсена в ожидании подкрепления, которое посылает ему Танги Дюшатель, — перенесемся с читателем в замок, где в настоящее время пребывает Изабелла Баварская.
В ту тревожную эпоху, когда шпаги скрещивались на балу, когда среди празднества проливалась кровь, Венсен был одновременно и укрепленной крепостью, и летней резиденцией. Обойдя вокруг крепости, мы увидим опоясывающие ее широкие рвы; бастионы в каждом углу; подъемные мосты — их поднимают каждый вечер, и они скрежещут своими тяжелыми цепями; часовых, стоящих на крепостных валах, — таков суровый облик крепости; тут ничего не пожалели, чтобы обеспечить надежную защиту.
Внутри картина меняется; правда, на высоких внутренних стенах вы еще заметите часовых, но беззаботность, с какой они несут свою службу, их интерес к играм в первом внутреннем дворе, кишащем солдатами, а отнюдь не к тому, что делается вдали, на равнине, где может появиться враг, их нетерпеливое желание поменять лук и стрелу на стаканчик с игральными костями, — все это не оставляет никаких сомнений насчет их значения, — они скорее дань заведенным обычаям, их присутствие не продиктовано необходимостью. Перейдем из первого дворика во второй — там уже не будет ни одного солдата. Во втором дворе сокольничие высвистывают соколов да дрессируют собак пажи, иногда пройдет конюший с лошадью; слышны смех, крики, свист, снуют проворные и говорливые девицы, пересмеиваются с сокольничими, дарят улыбку пажам и обещающий взгляд конюшему и, словно видения, исчезают за низкой сводчатой дверью, вырубленной против двери, ведущей в первый двор и служащей входом в апартаменты. Проходя в дверь, девушки с почтительной кокетливостью склоняют голову, но не потому, что по обе стороны стоят скульптуры святых, а потому, что прислонившись к этим скульптурам, сидят, закинув ногу на ногу, два элегантных сеньора, разодетых в велюр и Дамаск — де Гравиль и де Жиак, — и беседуют об охоте и любви. При взгляде на них вы не скажете, что эти беззаботные лица уже отмечены роковым знаком, который начертал сам перст судьбы: им уготовано умереть молодыми. Астролог, изучая линии на их белых пухлых ладонях, пообещал бы им долгую, беспечальную жизнь; однако спустя пять лет копье англичанина пронзит насквозь грудь первого, и не пройдет восьми лет, как воды Луары сомкнутся над трупом второго.
Оказавшись по ту сторону двери, поднимемся по лестнице с резными перилами, отворим овальную дверь на первом этаже и пройдем, не задерживаясь, через комнату, которую ныне назвали бы передней; таким образом, идя на цыпочках и сдерживая дыхание, подойдем к гобелену, затканному золотыми цветами, отделяющему первую комнату от второй, откинем его и увидим зрелище, заслуживающее, сколь бы подробным ни было предшествующее описание, особого внимания.
В квадратной комнате, образующей первый этаж башни, в которой она расположена, на широком в готическом стиле ложе с резными колоннами спит прекрасная, хотя и не первой молодости женщина; на нее падает слабый свет, с трудом пробивающийся сквозь тяжелые, с золотым шитьем портьеры, скрывающие от глаз стрельчатые окна-витражи. Впрочем, царящий в комнате полумрак кажется скорее данью кокетству, нежели просто случайностью.
И впрямь, полумрак смягчает округлость форм, придает матовый блеск гладкой коже руки, упавшей с кровати, подчеркивает изящество головки, склонившейся на обнаженное плечо, и сообщает особую прелесть распустившимся волосам, разбросанным по подушке и ниспадающим вдоль повисшей руки до самого пола.
Думаем, читатель уже узнал в описанной даме королеву Изабеллу, на лице которой годы наслаждений оставили не столь глубокий след, как годы скорби — на челе ее мужа.
Спустя мгновение губы красавицы разомкнулись и причмокнули, словно в поцелуе; ее большие черные глаза открылись, и на миг в них появилось выражение мягкости вместо обычной жестокости, каковое обязано было, очевидно, какому-нибудь воспоминанию, а точнее, воспоминанию о любовном свидании.
Слабый свет дня отразился в ее утомленных глазах яркой вспышкой. Она тотчас же прикрыла их, приподнялась на локте, пошарила в изголовье кровати, нашла зеркальце из полированной стали и с удовольствием посмотрелась в него, затем, поставив его на стол на расстоянии вытянутой руки, взяла серебряный свисток и дважды извлекла из него нежные звуки; словно утомленная этим усилием, она откинулась на подушки, и вздох ее свидетельствовал не столько о грусти, сколько об усталости.
При звуке свистка портьеру, закрывавшую вход в комнату, откинули, и показалась головка девушки лет девятнадцати-двадцати.
— Ваше величество королева звали меня? — спросила девушка кротким, испуганным голосом.
— Да, Шарлотта, войдите.
Девушка ступила на ажурную, тонкого плетения циновку, заменявшую ковер, и, едва касаясь ногами пола, заспешила к королеве; видно было, что для нее это привычно, ибо ей не раз приходилось хлопотать возле своей прекрасной и властной повелительницы, когда та спала.
— Вы точны, Шарлотта, — сказала королева, улыбаясь.
— Это мой долг, ваше величество.
— Подойдите ближе.
— Государыня желает встать?
— Нет, просто немножко поговорить.
Шарлотта покраснела от удовольствия, так как хотела просить королеву об одной милости и как раз сейчас ее повелительница была в добром расположении духа, а в такие минуты сильные мира сего бывают милостивы.
— Что за шум во дворе? — продолжала королева.
— Это переговариваются пажи и конюшие.
— Ноя слышу и другие голоса.
— Это мессиры де Жиак и де Гравиль.
— А нет ли с ними шевалье де Бурдона?
— Нет, ваше величество, он еще не приезжал.
— И ничто нынешней ночью не нарушило покоя замка?
— Ничто. Только незадолго до рассвета часовой заметил какую-то тень у стены. Он крикнул: "Кто идет?" Человек — это был человек — спрыгнул по другую сторону рва, хотя расстояние было огромное, а стена высока; тогда часовой выстрелил из арбалета.
— И что же? — сказала королева. Краска сошла с ее щек.
— О! Раймон так неловок. Он промахнулся. А утром он увидел свою стрелу в ветвях дерева, в лесу.
— А-а! — протянула королева, облегченно вздохнула и прошептала: — Сумасшедший!
— Да, не иначе как безумец или шпион, ведь девять из десятерых оказываются убитыми. Особенно удивительно, что это уже в третий раз. Мало приятного для тех, кто живет в этом замке, не так ли, ваше величество?
— Да, дитя мое. Но когда дворецким замка станет шевалье де Бурдон, такого больше не случится.
Чуть заметная улыбка скользнула по губам королевы, кровь, отхлынувшая было от щек, постепенно возвращалась к ним, видимо, эта бледность была вызвана глубоким волнением.
— О! — продолжала Шарлотта. — Мессир де Бурдон — храбрый рыцарь.
Королева улыбнулась:
— Так ты любишь его?
— Всем сердцем, — простодушно отвечала девушка.
— Я скажу ему, Шарлотта, он будет рад.
— О государыня, не надо, не говорите. У меня к нему одна просьба, но я никогда не осмелюсь…
— У тебя?
— Да.
— Что за просьба?
— О ваше величество…
— Смелее, скажи мне.
— Я хотела бы… Нет, не могу.
— Да говори же.
— Я хотела бы испросить у него место конюшего.
— Для себя? — сказала, смеясь, королева.
— О!.. — произнесла Шарлотта, покраснев и опустив глаза.
— Но твой пыл вполне может ввести в заблуждение. Так для кого же?
— Для одного молодого человека…
Шарлотта говорила так тихо, что ее едва было слышно.
— Вот как! Кто же он?
— Бог мой… ваше величество… Вы никогда не удостаивали…
— Да кто же он наконец? — с оттенком нетерпения повторила Изабелла.
— Мой жених, — поспешно ответила Шарлотта.
Две слезы задрожали на ее длинных темных ресницах.
— Ты любишь его, дитя мое? — спросила королева так мягко, как может только мать спросить дочь.
— О да… на всю жизнь…
— На всю жизнь! Ну что ж, Шарлотта, я беру на себя твою заботу, я сама испрошу это место для твоего жениха, чтобы он всегда был рядом с тобой. Я понимаю, как сладко ни на миг не разлучаться с тем, кого любишь.
Шарлотта бросилась перед королевой на колени и стала целовать ей руки. На лице королевы, обычно таком высокомерном, появилось выражение ангельской кротости.
— О! Как вы добры! — говорила Шарлотта. — Как я вам благодарна! Пусть отведет от вас всякую беду десница Господа Бога и святого Карла. Благодарю, благодарю… Как он будет счастлив!.. Позвольте мне сообщить ему добрую новость!
— Так он здесь?
— Да, — кивнула Шарлотта. — Да, я сказала ему вчера, что, вероятно, шевалье будет назначен дворецким Венсена; он всю ночь думал об этом, а наутро прибежал ко мне рассказать о своем намерении.
— Где он сейчас?
— За дверью, в передней.
— И вы осмелились?..
Черные глаза Изабеллы сверкнули; бледная Шарлотта, стоявшая на коленях, заломила руки и откинула голову назад.
— О, простите, простите, — шептала она.
Изабелла размышляла:
— А будет ли этот человек преданно служить нам?
— После того что вы мне обещали, государыня, он пройдет ради вас по горячим угольям.
Королева улыбнулась:
— Позови его, Шарлотта, я хочу его видеть.
— Сюда? — спросила бедная девушка, у которой страх сменился удивлением.
— Сюда, я хочу говорить с ним.
Шарлотта сжала обеими руками голову, словно желая удостовериться, что она на месте, потом медленно поднялась, с удивлением посмотрела на королеву и по знаку своей повелительницы вышла из комнаты.
Королева сдвинула занавески, закрывшие кровать, просунула между ними голову и перехватила ткань под подбородком, уверенная в том, что ее красота не поблекнет от света, который отбрасывала ей на щеки пылающая красным пламенем материя.
Едва она проделала этот маневр, как дверь отворилась, и вошла Шарлотта в сопровождении своего возлюбленного.
Это был красивый молодой человек лет двадцати — двадцати двух, с открытым бледным лицом, широким лбом, живыми голубыми глазами и каштановыми волосами. Он был одет в сюртук из зеленого драпа, по локоть открывающий рукава рубашки; панталоны того же цвета плотно обтягивали мускулистые ноги, на поясе из желтой кожи висел кинжал с широким клинком, рукоятка кинжала была отполирована благодаря привычке обладателя оружия то и дело хвататься за нее; в руке он держал фетровую шапочку, похожую на наши охотничьи фуражки.
Сделав два шага, он остановился. Королева бросила на него быстрый взгляд: знай она, что перед ней человек, коему предначертано за какой-нибудь час изменить лицо нации, она бы не ограничилась столь беглым осмотром. Но сейчас ничто не говорило о необычном назначении юноши, и королева увидела в нем лишь красивого молодою человека, бледного, робкого и влюбленного.
— Как вас зовут? — спросила королева.
— Перине Леклерк, ваше величество.
— А кто ваш отец?
— Эшевен Леклерк, хранитель ключей от ворот заставы Сен-Жермен.
— А чем занимаетесь вы?
— Я продавец оружия в Пти-Пон.
— И вы хотите оставить ваше занятие, чтобы поступить на службу к шевалье де Бурдону?
— Я готов отказаться от всего, лишь бы видеть Шарлотту.
— А вы справитесь с новой службой?
— Ни с одним из видов оружия, которое я продаю, будь то палица или кинжал, арбалет или копье, я не управляюсь так хорошо, как с доброй лошадью.
— А если я добьюсь для вас этого места, будете ли вы мне преданны, Леклерк?
Молодой человек, глядя прямо в глаза королеве, твердо сказал:
— Да, государыня, если это не будет противно моему долгу перед Богом и его величеством королем Карлом.
Королева слегка нахмурилась.
— Отлично, — произнесла она, — можете считать, что дело сделано.
Влюбленные обменялись взглядом, полным несказанного счастья.
Но тут до них донесся невообразимый шум.
— Что это? — спросила королева.
Шарлотта и Леклерк бросились к окну, выходившему во двор.
— О Боже! — вскричала девушка в страхе и одновременно с удивлением.
—* Да что там? — повторила королева.
— О ваше величество! Двор полон стражников, они разоружили весь гарнизон. Мессиры де Жиак и де Гравиль пленены.
— Это, видимо, дело рук бургундцев? — предположила королева.
— Нет, — отвечал Леклерк, — судя по белому кресту, это арманьяки.
— О! — сказала Шарлотта. — Да вот их вожак — господа Дюпюи. А с ним два капитана. Они, должно быть, спрашивают, где апартаменты королевы: им показывают на эти окна. Они направляются сюда… вошли, поднимаются наверх.
— Прикажете их арестовать? — спросил Леклерк, наполовину вынув кинжал из ножен.
— Нет-нет, — с живостью ответила королева. — Молодой человек, спрячьтесь в этой комнате, возможно, вы мне понадобитесь, если никому не известно, что вы здесь, в противном случае вы погибли.
Шарлотта подтолкнула Леклерка к полутемной каморке, находившейся за изголовьем ложа королевы. Королева спрыгнула с кровати, набросила просторное платье из парчи, отделанное мехом, ее волосы падали с плеч и спускались ниже пояса. В тот же миг Дюпюи, сопровождаемый двумя капитанами, вошел в комнату и откинул портьеру. Не снимая головного убора, он сказал, обращаясь к Изабелле:
— Ваше величество, вы моя пленница.
Изабелла издала возглас, в котором ярость смешалась с изумлением; ноги у нес подкосились, и она без сил опустилась на кровать. Затем, взглянув на того, кто осмелился произнести столь непочтительные слова, она сказала с язвительной усмешкой:
— Да вы с ума сошли, Дюпюи.
— К несчастью, рассудок потерял его величество наш король, — отвечал Дюпюи, — иначе, сударыня, я бы уже давно сказал вам то, что вы услышали только сейчас.
— Я могу быть пленницей, но я пока еще королева, да и не будь я королевой — я женщина, так снимите же шляпу, мессир, ведь сняли бы вы ее, разговаривая с вашим повелителем — коннетаблем, ибо это, конечно, он послал вас сюда.
— Вы не ошиблись, я явился по его приказу, — отвечал Дюпюи, медленно, как это делают по принуждению, стаскивая свой головной убор.
— Пусть так, — продолжала королева, — однако с минуты на минуту должен явиться король, и тогда мы посмотрим, кто тут хозяин — он или коннетабль.
— Король не приедет.
— А я говорю, что вот-вот приедет.
— По дороге сюда он повстречал шевалье де Бурдона.
Королева вздрогнула, Дюпюи заметил и улыбнулся.
— Так что ж? — сказала королева.
— Эта встреча изменила его планы, а также, вероятно, и намерения шевалье: он собирался вернуться в Париж один, а сейчас его сопровождает целый эскорт; он рассчитывал остановиться во дворце Сен-Поль, а его препровождают в Шатле.
— Шевалье в тюрьму?! За что?
Дюпюи улыбнулся:
— Вы должны это знать лучше, чем мы, ваше величестве
— Но его жизнь в безопасности, надеюсь?
— Шатле рядом с Гревской площадью, — сказал, усмехаясь, Дюпюи.
— Вы не посмеете его убить.
— Ваше величество, — произнес Дюпюи, высокомерно глядя на королеву немигающими глазами, — вспомните о герцоге Орлеанском: он был первым в королевстве после его величества короля; у него было четверо слуг, освещавших ему дорогу, два оруженосца, несших копье, и два пажа, несших меч, когда он шел в свой последний вечер по улице Барбет, возвращаясь с ужина, который давали вы… Между столь высокой особой и жалким шевалье — огромная разница. Раз оба совершили одно и то же преступление, почему же им не понести одно и то же наказание?
Королева вскочила, ее лицо пылало от гнева, казалось, кровь брызнет из жил; она протянула руку к дверям, сделала один шаг и хриплым голосом произнесла лишь одно слово: "Вон!"
Обескураженный Дюпюи отступил на шаг.
— Хорошо, — сказал он, — но прежде чем выйти, я должен прибавить к сказанному еще кое-что: воля короля и коннетабля повелевает вам без промедления отправиться в Тур.
— В вашем обществе, разумеется?
— Да, ваше величество.
— Так значит, вас выбрали мне в тюремщики? Завидная должность и очень вам к лицу.
— Человек, который задвинет засов за королевой Французской, — немалое лицо в государстве.
— Вы полагаете, — проговорила Изабелла, — что палач, который отрубит мне голову, заслуживает дворянства?
Она отвернулась, всем своим видом показывая, что сказала достаточно и продолжать разговор не желает.
Дюпюи скрипнул зубами:
— Когда вы будете готовы, государыня?
— Я дам вам знать.
— Я уже сказал, что вашему величеству следует поторопиться.
— А я вам сказала, что я королева и хочу, чтобы вы вышли.
Дюпюи чуть слышно пробормотал что-то: все в государстве знали, какое влияние имела Изабелла на постаревшего монарха, и он вздрогнул, представив себе, что будет, если она, оказавшись вблизи от короля, вновь заберет над ним власть, лишь на миг выскользнувшую из ее рук. Поэтому Дюпюи поклонился с почтительностью, которую он не выказывал до сих пор, и, повинуясь приказу королевы, вышел.
Едва за ним и двумя сопровождавшими его людьми опустилась портьера, как королева рухнула в кресло, а Перине Леклерк выскочил из своего укрытия; Шарлотта рыдала.
Леклерк был бледнее обычного, но не страх был тому причиной, а сильный гнев.
— Должен ли я убить этого человека? — спросил он королеву и, стиснув зубы, положил руку на рукоять кинжала. Королева горестно улыбнулась; Шарлотта, плача, кинулась к ее ногам.
Удар, нанесенный королеве, потряс обоих молодых людей.
— Его убить! — воскликнула королева. — Ты полагаешь, что для этого мне нужна была бы твоя рука и твой кинжал?.. Его убить!.. Для чего?.. Взгляни в окно: двор полон солдат… Убить… Разве это спасет де Бурдона?
Шарлотта плакала навзрыд: ей было жаль свою повелительницу, но еще более — себя: королева теряла счастье любить и быть любимой, Шарлотта — надежду на любовь. Поэтому ее должно было жалеть сильнее.
— Ты плачешь, Шарлотта, — сказала королева. — Ты плачешь!.. Тот, кого ты любишь, покидает тебя, но вы расстаетесь не надолго!.. Ты плачешь! А я поменяла бы свою судьбу, хоть я и королева, на твою… Ты плачешь!.. Ты не знаешь, что я любила де Бурдона, как ты любишь этого молодого человека, но у меня нет слез. Слышишь? Они убьют его, ведь они не прощают. Тот, кого я люблю, так же как ты своего возлюбленного, будет убит, а я ничем не могу помочь ему, я даже не узнаю, когда они вонзят ему в грудь кинжал; каждая минута моей жизни отныне станет мигом приближения смерти, я все время буду думать: может быть, он зовет меня сейчас, окликает по имени, бьется в агонии, залитый кровью, а я, я не с ним и ничего не могу; но я же королева, королева Французская!.. Проклятье! Я даже не плачу, у меня нет слез…
Королева ломала руки, царапала себе лицо; молодые люди плакали, теперь уже не над своим несчастьем, а над горем королевы.
— О! Что мы можем сделать для вас? — говорила Шарлотта.
— Приказывайте! — вторил ей Леклерк.
— Ничего, ничего!.. О, все муки ада в этом слове! Желать отдать свою кровь, свою жизнь, чтобы спасти любимого, и ничего не мочь!.. О, если б они были в моих руках, эти люди, которые дважды вонзили клинок в мое сердце! Но я ничего не могу сделать, ничем не могу помочь ему. Однако я была могущественна: когда король был в беспамятстве, я могла дать ему подписать смертный приговор коннетаблю, но я не сделала этого. О безумная! Я должна была это сделать!.. Сейчас в темнице был бы д’Арманьяк, а не де Бурдон!.. Он же так молод и красив! Он ничего им не сделал!.. Боже, они убьют его, как убили Людовика Орлеанского, который тоже им ничего не сделал. А король… король, который видит все эти злодейства, который ступает в крови, — стоит ему поскользнуться, как он кидается к убийце!.. Безумный король! Глупый король!.. О Боже, Боже, сжалься надо мной… Спаси меня!.. Отомсти за меня!..
— Пощади! — молила Шарлотта.
— Проклятье! — вскричал Леклерк.
— Мне… уехать!.. Они хотят, чтобы я уехала! Они думают, что я уеду!.. Нет, нет… Уехать, ничего не зная о нем: Им придется по кускам отдирать меня отсюда!.. Я буду цепляться руками, зубами… Увидим, осмелятся ли они коснуться своей королевы. О! Пусть они скажут, что с ним, или я сама пойду, лишь станет смеркаться, к нему в темницу. — Она взяла сундучок и открыла его. — Видите, у меня есть золото, его хватит — вот драгоценности, жемчуга, на них можно скупить все королевство. Так вот, я отдам все это тюремщику и скажу ему: "Верните мне его живым, и чтобы ни один волос не упал с его головы, а все это, все — видите: золото, жемчуг, алмазы — все это вам… потому что вы подарили мне больше, и я еще в долгу перед вами, я вас еще вознагражу".
— Ваше величество, — сказал Леклерк, — не угодно ли вам послать меня в Париж?.. У меня есть друзья, я соберу их, и мы пойдем на Шатле.
— О да, — с горечью сказала королева, — ты только ускоришь его смерть… Если даже вам удастся проникнуть в тюрьму, вы найдете там лишь бездыханное тело, еще теплое и сочащееся кровью: ведь для того чтобы вонзить клинок и проткнуть сердце, достаточно секунды, вам же и всем вашим друзьям потребуется куда больше времени, чтобы взломать с десяток железных дверей… Нет, нет, силой тут ничего не добьешься, мы его только погубим. Иди, езжай, проведи день, если надо — ночь у ворот Шатле, и если они повезут его, живого, в другую тюрьму, проводи его до самых дверей, если же они убьют его, проводи его тело до самой могилы. Так или иначе, вернись ко мне: я должна знать, что с ним и где он.
Леклерк направился к двери, но королева остановила его.
— Сюда, — сказала она, приложив палец к губам.
Она отворила дверь кабинета, нажала на пружину, стена отодвинулась и открыла ступеньки потайной лестницы.
— Леклерк, следуйте за мной, — сказала Изабелла.
И гордая королева, ставшая просто дрожавшей от волнения женщиной, взяла за руку скромного продавца оружия, в котором сейчас сосредоточились все ее надежды, и повела за собой по узкому, темному коридору, оберегая юношу, чтобы он не стукнулся о какой-нибудь выступ в стене, и нащупывая ногою пол. За одним из поворотов Леклерк увидел дневной свет, который просачивался сквозь щель в двери. Королева приоткрыла дверь, которая вела в безлюдный сад, замыкавшийся каменной оградой. Она проводила взглядом юношу, взобравшегося на крепостную стену, тот обнадеживающе взмахнул на прощанье рукой, вложив в этот жест все свое почтение к королеве, и исчез, спрыгнув по ту сторону стены.
Среди всеобщей суматохи никто ничего не заметил.
В то время как королева возвращается к себе, мы последуем за Леклерком. Проделав долгий путь, он достиг наконец Бастилии, не останавливаясь, по улице Сент-Антуан выехал к Гревской площади, бросил тревожный взгляд на виселицу, простершую к воде свою тощую руку, задержался на миг, чтобы отдышаться, на мосту Нотр-Дам, затем подъехал к углу здания Скотобойни и, убедившись, что отсюда ему будет видно, если кто-нибудь войдет в Шатле или выйдет оттуда, смешался с толпой горожан, судачивших об аресте шевалье.
— Уверяю вас, мэтр Бурдишон, — говорила пожилая женщина мужчине, удерживая его за пуговицу на камзоле и стараясь, чтобы он обратил на нее внимание, — уверяю вас, он пришел в сознание, мне сказала Квохтушка, дочка тюремщика Шатле, по ее словам, у него только шишка на затылке, и больше ничего.
— Я не спорю, тетушка Жанна, — отвечал мужчина, — одно неясно: за что его арестовали.
— Ну как же, очень просто: он сговаривался с англичанами и бургундцами насчет Парижа, чтобы предать его огню и мечу, а из церковных сосудов наделать монет… Более того, говорят, его толкала на это королева Изабелла, она до сих пор не может простить парижанам убийство герцога Орлеанского. Она, мол, только тоща успокоится, когда сметут с лица земли улицу Барбет и сожгут храм Божьей Матери.
— Дорогу, дорогу! — закричал какой-то мясник. — Палач идет!
Толпа расступилась и пропустила человека в красном… При его приближении дверь Шатле открылась сама собой, словно признала его, и закрылась за ним.
Все неотрывно следили за палачом.
На миг наступила тишина, но вот разговор возобновился.
— Прекрасно, — сказала пожилая женщина, перестав наконец дергать за пуговицу мэтра Бурдишона, — я ведь знакома с дочерью тюремщика, может, мне удастся кое-что выведать. — И она засеменила к Шатле так быстро, как только позволяли ее возраст и нош, одна короче другой.
Добежав, женщина постучала в дверь, окошечко в двери отворилось, и в него просунулось веселое круглое личико молоденькой блондинки. Завязалась беседа, но ожидаемого результата не получилось: дверь оставалась закрытой, девушка только показала рукой на оконце в темнице и исчезла. Старуха сделала знак ожидавшим ее людям, чтобы они подошли; несколько человек отделились от толпы, а она, припав к оконцу, сказала окружавшим ее людям:
— Идите все сюда, это окно в темницу; увидеть мы его не увидим, зато услышим, как он будет кричать: все лучше, чем ничего.
Люди в нетерпении столпились вокруг этого входа в ад; не прошло и десяти минут, как оттуда послышался звон цепей, проклятья, стали видны отблески пламени.
— О, я вижу жаровню, — сказала женщина. — Палач кладет на нее щипцы… Вот он начал раздувать огонь.
Когда палач дул на жаровню, она изрыгала пламя такой силы, что казалось, вспыхивали подземные молнии.
— Вот он берет щипцы, они так накалились, что жгут ему пальцы… Он ушел в глубь темницы, я сейчас вижу только его ноги… Тише! Замолчите, сейчас услышим…
Раздался душераздирающий крик… Все головы приникли к оконцу.
— Ага, сейчас его допрашивает судья, — продолжала женщина, выступавшая в роли чичероне; по праву первенства она завладела всем оконцем, просунув лицо между железными прутьями. — Он молчит. Чего молчишь, разбойник? Отвечай же, убийца! Признавайся в своих преступлениях!
— Тише! — крикнуло сразу несколько голосов.
Женщина вытащила голову из отверстия, но руки ее вцепились в железные прутья: она не хотела уступать занятой позиции и ждала, когда заключенный заговорит. С убежденностью человека, привыкшего к таким зрелищам, она заявила:
— Можете быть уверены, если он не признается, его не повесят.
Раздался крик, который заставил ее снова прильнуть к окну.
— Так, ничего особенного, — сообщила она, — щипцы лежат на полу рядом с жаровней. Видали? Он устал уже, палач-то.
Послышались удары молотка.
— Все в порядке, — радостно возвестила старуха, — на него надевают колодки.
Видимо, шевалье ни в чем не сознавался, ибо удары молотка участились. Палач входил в раж.
Крики прекратились, уступив место глухому стону, но потом и его не стало слышно. Вскоре стихли и удары молотка.
— На сегодня все, — сказала тетушка Жанна — он лишился чувств, ни в чем не признавшись.
Она отряхнула пыль с колен, поправила чепец и пошла прочь, убежденная в том, что сегодня нечего больше ждать.
Остальные побрели за старухой, доверяя ее осведомленности в подобных вещах. Только один человек остался недвижим, это был Перине Леклерк.
Спустя некоторое время, как и предсказывала тетушка Жанна, палач ушел.
Вечером в тюрьму пришел священник.
Когда стало совсем темно, у дверей поставили часовых, и один из них вынудил Леклерка покинуть свой пост. Тогда он уселся на тумбу на углу улицы Понт-о-Менье и стал ждать.
Прошло два часа. Ночь была очень темная, но глаза Леклерка уже настолько привыкли к темноте, что он различал дверь на сероватых стенах Шатле. За все это время он не произнес ни слова, ни разу не отнял руки от кинжала и не помышлял ни о питье, ни о еде.
Пробило одиннадцать часов.
Еще не отзвучал последний удар, как дверь Шатле открылась, и на пороге показались двое солдат с мечами и факелами; потом вышли четверо мужчин с какой-то ношей, а за ними — человек, чье лицо было скрыто красным капюшоном; они молча приближались к Понт-о-Менье.
Когда они поравнялись с Перине, он увидел, что они несли большой кожаный мешок. Перине прислушался: до него донесся стон — сомнений быть не могло.
Он, не медля ни секунды, выхватил из ножен кинжал и тут же уложил двоих из тех, что несли мешок. Леклерк быстро вспорол мешок по всей длине, оттуда выпал человек.
— Бегите, шевалье! — вскричал Леклерк. И воспользовавшись замешательством, которое произвело его нападение, он, спасаясь от преследования, скользнул вдоль откоса и исчез из виду.
Тот, кому он с таким неслыханным мужеством попытался помочь обрести свободу, и рад был бы бежать — он слегка приподнялся, — но разбитые ноги не слушались его, и он, вскрикнув от боли и отчаяния, упал без чувств.
Человек в красном капюшоне сделал знак тем двоим, что не были ранены, и они взвалили ношу на плечи; когда подошли к середине моста, — последовал приказ: "Остановитесь здесь, бросайте его".
Приказ был немедленно исполнен. Бесформенный предмет мгновение парил между мостом и рекой, и вскоре послышался звук падающего в воду тела.
В ту же минуту лодка с двумя гребцами подплыла к тому месту на воде, где исчезло тело, и некоторое время плыла по течению реки. Потом один остался на веслах, а другой длинным багром подцепил показавшийся на поверхности воды предмет и втащил его в лодку. Но в это время человек в красном капюшоне поднялся на закраину моста и громовым голосом прокричал роковые слова, которые ветер разнес далеко вокруг:
— Да свершится королевское правосудие!
Матрос вздрогнул и, несмотря на уговоры товарища, бросил тело шевалье де Бурдона обратно в воду.
ГЛАВА XVIII
С момента описанных событий прошло около пол у года. На великий город опускалась ночь; с Сен-Жерменского холма было видно, как медленно, друг за другом, в зависимости от того, насколько они были от него удалены, растворялись в тумане шпили колоколен и башен, которыми щетинился Париж 1417 года. На первом плане были видны острые башни колоколен Тампля и Сен-Мартен, с севера на них, подобно морскому прибою, набегала густая тень, которая вскоре накрыла острые узорчатые иглы Сен-Жиля и Сен-Люка, издалека они выступали из сумерек, словно готовые к бою гиганты; затем облако подобралось к Сен-Жак-ла-Бушри, который темной вертикальной чертой вырисовывался в тумане, и сомкнулось с туманом, поднимавшимся от Сены; низкий с моросью ветер вырывал из него огромные хлопья. Сквозь сплошную завесу глаз еще мог различить древний Лувр, череду его башен, Нотр-Дам и острый шпиль Сент-Шапель. Затем туман жадно набросился на Университет, окутал Сент-Женевьев, добрался до Сорбонны, завихрился над крышами домов, опустился на улицы, перебросился через крепостной вал, распростерся по равнине, стер с горизонта красноватую ленту, которую оставило солнце в качестве последнего "прощай" земле и на фоне которой несколькими минутами раньше еще выделялись черные силуэты трех колоколен аббатства Сен-Жермен-де-Пре.
Однако на линии крепостных валов, опоясывающих спящий колосс, можно различить часовых, которые на расстоянии ста шагов друг от друга охраняют покой города; размеренный, монотонный шум их шагов похож, если позволительно такое сравнение, на биение пульса, возвещающее, что жизнь идет своим чередом, хоть порой и принимает обличив смерти; время от времени раздается крик часового: "Слушай! ", эхо пробегает по кругу и возвращается в начальную точку.
В тени, отбрасываемой воротами Сен-Жермен, квадратная громада которых высится над крепостным валом, прохаживается один из часовых, более печальный и более молчаливый, чем все остальные. По его полувоенной-полумещанской одежде можно догадаться, что хозяин ее, хотя временно и исполняет обязанности часового, принадлежит к корпорации ремесленников, — согласно приказу коннетабля Арманьякского, она выделила пятьсот человек для защиты города; иногда он останавливается, опирается на копье, которое ему выдали, и вперяет рассеянный взгляд в какую-нибудь одну точку в пространстве, а затем, вздохнув, продолжает расхаживать взад и вперед, как предписано ночному часовому.
Но тут его внимание привлек голос — человек, стоявший на дороге, опоясывающей внешний ров, спрашивал, где тут проезд через заставу Сен-Жермен; запоздавший путник, видимо, рассчитывал на участие стража, который мог разрешить проехать страннику только под свою личную ответственность, ибо уже давно пробило десять часов вечера. Надо полагать, он не заблуждался насчет того действия, которое окажут его слова, ибо молодой часовой, едва его слуха коснулся этот голос, тотчас же спустился с откоса с внутренней стороны рва и постучал в окошко, о наличии которого свидетельствовал свет от лампы, а чтобы его лучше слышали, он громко крикнул:
— Отец, скорее поднимайтесь и отворите ворота мессиру Ювеналу Юрсену.
Свет стал перемещаться — значит, его слова были услышаны; держа в одной руке фонарь, а в другой — связку ключей, из дома вышел старик и в сопровождении молодого человека, окликнувшего его, направился под свод массивных ворот.
Однако прежде чем вложить ключ в замочную скважину, он решил удостовериться, не ошибся ли сын и, обратившись к человеку, расхаживавшему по ту сторону двери и иногда ударявшему в нее ногой, спросил:
— Кто вы такой?
— Отворите, мэтр Леклерк, я Жан-Ювенал Юрсен, советник в парламенте его величества короля. Я задержался у настоятеля аббатства Сен-Жермен-де-Пре, я рассчитывал на вас — ведь мы старые знакомые.
— Да, конечно, — прошептал Леклерк, — настолько старые, насколько ими могут быть старик и ребенок. Ваш отец, молодой человек, в самом деле мог бы выразиться так, поскольку мы оба родились в Труа в тысяча триста сороковом году, и наше знакомство в течение шестидесяти восьми лет действительно заслуживает того эпитета, который вы употребили.
Произнося эти слова, сторож дважды повернул ключ, поднял железный брус, которым закрывались ворота, и, толкнув одну за другой тяжелые створки, приоткрыл ворота так, чтобы молодой человек, ему было лет двадцать восемь, мог пройти в эту щель.
— Благодарю, мэтр Леклерк, — сказал он, хлопнув старика по плечу в знак признательности и уважения, — в случае чего вы можете рассчитывать на меня.
— Мессир Ювенал, — сказал молодой часовой, — не могу ли и я отчасти рассчитывать на вас, поскольку в услуге, которую оказал вам мой отец, есть и моя доля. Ведь это я предупредил его, вряд ли вы смогли бы пройти где-нибудь в другом месте.
— А, Перине, это ты! Что ты делаешь здесь в такой поздний час и в этом одеянии?
— Я осуществляю охрану города по приказу господина коннетабля. И так как я был волен сам распоряжаться собой, то и пришел на ужин к отцу.
— И слава Богу, что пришел, — подхватил старик, — ибо он достойный юноша: он боится Бога, почитает короля и любит родителей.
Старик протянул сыну морщинистую дрожащую руку, и тот сжал ее в своих руках, а другую взял в свои Ювенал.
— Еще раз благодарю вас, мой старый друг. Не стоит задерживаться на улице. Надеюсь, что никто больше не явится испытывать ваше доброе сердце.
— И правильно сделает, мессир Юрсен; да будь это сам дофин Карл — Бог его спаси, — я, наверное, не сделал бы для него того, что сделал для вас. Хранить ключи от города в такое смутное время — очень большая ответственность. Когда я бодрствую, я их всегда держу на поясе, а когда сплю — под подушкой.
Похваставшись своим прилежанием, старик еще раз пожал руки юношам, подобрал с земли фонарь и, оставив молодых людей вдвоем, отправился домой.
— Что ты хотел услышать от меня, Перине? — спросил Ювенал, опираясь на руку молодого торговца оружием, с которым мы познакомились в предыдущей главе.
— Новости, мессир. Ведь вы докладчик в Совете, советник, вы должны все знать. Меня беспокоит Тур, где находится королева, говорят, там Бог знает что творится.
— Да, действительно, — отвечал Ювенал, — лучше меня тебе никто не расскажет о последних новостях.
— Не желаете ли подняться на крепостной вал? Если коннетабль будет делать ночной обход и не застанет меня на посту, мой отец может лишиться места, а меня выпорют.
Ювенал непринужденно оперся на руку Перине, и оба очутились на площадке, где в данную минуту никого не было!
— Вот что произошло, — начал Ювенал; слушатель был весь внимание. — Как тебе известно, в Туре королева жила пленницей под присмотром Дюпюи, а он самый подозрительный и самый нелюбезный из всех тюремщиков. Но, несмотря на все его усердие, королеве удалось передать письмо герцогу Бургундскому, где она настоятельно просила ей помочь. Герцог быстро сообразил, какую могущественную союзницу обретет он в лице Изабеллы Баварской, ибо в глазах многих его бунт против короля выглядел бы отныне рыцарской защитой женщины.
За дочерью короля герцогиней Баварской не был установлен столь строгий надзор, как за королевой, и последняя с ее помощью получила известие от герцога; узнав, что он располагается лагерем у Корбея, а его люди добрались до Шартра, она окончательно уверовала в свое спасение.
Она притворилась, что испытывает священное благоговение перед аббатством Мармутье, и наставила свою дочь просить Дюпюи позволить принцессам и их дамам отправиться всем вместе на мессу в аббатство. Дюпюи хоть и был грубоват, не посмел отказать дочери своего короля в безобидной, на его взгляд, милости. Постепенно королева приучила своего тюремщика к тому, что она посещает аббатство Мармутье. Казалось, она больше не замечает неучтивости своего стража, ибо говорила с ним неизменно кротким голосом. Дюпюи, довольный, что его воля сломила гордыню королевы, словно помягчел. Правда, его уязвляло, что королева отправлялась в аббатство, когда ей вздумается; на всякий случай, хоть он и не отлучался от нее ни на шаг, он расставлял на всем пути через равные промежутки сторожевые посты, — правда, такая предосторожность представлялась ему излишней: ведь враг был в пятидесяти лье от них.
Королева приметила, что солдаты, стоявшие на постах, несли свою службу с прохладцей, в полной уверенности, что это никчемное занятие, и, если б их неожиданно атаковали, успех нападения был бы обеспечен.
Согласно составленному Изабеллой плану, герцог Бургундский должен был похитить ее из Мармутье, обо всех подробностях королева сообщила ему через одного из своих слуг. Герцог оценил ее изобретательность, и через нового посланника королева указала день, когда она отправится в аббатство.
Исполнение задуманного предприятия требовало большой отваги: ведь нужно было проехать пятьдесят лье и при этом себя не обнаружить. К тому же герцог Бургундский, собиравшийся нанести удар, не мог взять с собой большой отряд, а Дюпюи располагал для отпора значительным количеством солдат. Но если бы герцог Бургундский привлек много народу, Дюпюи, конечно, догадался бы о затевавшемся деле и перевез королеву в Мэн, Берри или Анжу. Все это не смущало герцога Бургундского. Он прекрасно понимал, что единственное средство поддержать свою партию — обеспечить себе поддержку Изабеллы; он принял все необходимые меры и добился своего, не будучи узнанным, — и вот каким образом.
Перине весь обратился в слух.
— Герцог отобрал из своей армии десять тысяч человек на лошадях — людей самых мужественных, а лошадей самых крепких, — и тех и других приказал обильно кормить, а через неделю в ночь он, выступив во главе этого войска, покинул свой лагерь под Корбеем и взял курс на Тур. Шли всю ночь, в глубокой тишине, и только перед рассветом сделали остановку на час, чтобы задать корм лошадям, после этого снова тронулись в путь и шли пятнадцать часов подряд, соблюдая еще большую осторожность, чем ночью; с наступлением темноты вновь сделали привал, — до Тура оставалось шесть лье. Армия эта вызывала удивление у жителей тех мест, через которые она проследовала: всех поражало, что она продвигалась так стремительно и при полном молчании. Утром следующего дня, в восемь часов, герцог Бургундский, боясь, как бы, несмотря на все меры предосторожности, сторожа королевы не опередили его, окружил церковь в Мармутье и приказал Гектору де Савезу войти в нее, взяв с собой шестьдесят человек. Дюпюи, увидев войска бургундцев, которых он узнал по красным крестам, приказал королеве следовать за ним, рассчитывая вынудить ее выйти из церкви через боковую дверь, возле которой ее ожидала карета; королева наотрез отказалась. Он сделал знак двум стражникам, те попытались действовать силой. Но королева вцепилась в решетку клироса, подле которого она стояла коленопреклоненной; ухватившись обеими руками за прутья решетки, она поклялась Христом, что скорее даст себя убить, но не уйдет по доброй воле с этого места. Сопровождавшие ее принцессы и дамы метались в растерянности, моля о пощаде и взывая о помощи; де Савез, видя, что сейчас не время колебаться, осенил себя крестным знамением — да простит ему Бог за содеянное в доме Его — и выхватил шпагу, его люди сделали то же самое.
Тут Лоран Дюпюи окончательно понял, что проиграл; он выбежал через боковую дверь, вскочил на коня и галопом помчался в Тур; город был предупрежден им об опасности и укрепился, как мог.
Как только Дюпюи исчез, де Савез приблизился к королеве и почтительно приветствовал ее от имени герцога Бургундского.
— Где он сам? — спросила королева.
— У портала церкви, он ждет вас.
Королева и принцессы кинулись к входной двери, путь им преграждала живая изгородь из вооруженных людей, которые кричали: "Да здравствует королева и его высочество дофин!"
Увидев королеву, герцог Бургундский соскочил с коня и преклонил колено.
— Несравненный кузен, — сказала она, грациозно приблизившись к герцогу и подняв его с колен, — я должна вас любить, как никого в королевстве. По первому моему зову вы все бросили ради моего спасения. Заверяю вас, что никогда этого не забуду. Теперь я вижу, что вы всегда любили его величество короля, королевскую семью и королевство и высоко ценили их интересы.
С этими словами она протянула ему руку для поцелуя.
Герцог сказал в ответ несколько учтивых слов, подтвердив свою преданность королеве, и оставил де Савеза и тысячу всадников охранять ее, а сам, не мешкая, отправился с остальной частью войска в Тур, рассчитывая попасть в город прежде, чем тот оправится от изумления. Герцог не встретил никакого отпора, и в то время, как его люди пробирались низинами, он въехал в город через ворота: солдаты Дюпюи покинули их. Несчастный сам оказался в числе пленников, послужив для потомства примером того, что не должно выказывать непочтение к высоким особам, до каких бы крайностей они ни доходили.
— И что же с ним сталось? — спросил Перине.
— В полдень он был повешен, — отвечал Ювенал.
— А королева?
— Вернулась в Шартр, а оттуда переехала в Труа-ан-Шампань, где держит свой двор. Генеральные штаты Шартра — их члены все ее креатуры — объявили ее регентшей и по ее заказу изготовили печать, на одной стороне которой, поделенной на четыре части, изображены гербы Франции и Баварии, а на другой — ее портрет с надписью: "Изабелла, милостью Божьей королева, регентша Франции".
Подробности, касающиеся политики, мало интересовали Перине Леклерка, его интересовало совсем другое, о чем он не решался заговорить; наконец, после минутной паузы, увидев, что Ювенал собирается уходить, он спросил, стараясь казаться равнодушным:
— Правда ли, что с дамами, сопровождавшими королеву, стряслась какая-то беда?
— Никакой, — отвечал Ювенал.
Перине вздохнул.
— А где именно королева держит свой двор?
— В замке.
— И последний вопрос, мессир. Вы такой ученый, вы знаете латынь, греческий, географию. Прошу вас, скажите, в какую сторону я должен смотреть, чтобы увидеть Труа?
Ювенал поразмыслил, затем коснулся левой рукой головы Перине, а правой указал в пространство.
— Вот, — сказал он, — гляди-ка сюда, между колокольнями Сент-Ив и Сорбонны. Видишь луну, которая поднимается над колокольней, а чуть левее — яркую звезду?
Перине кивнул.
— Эта звезда называется Меркурий. Ну так вот, если провести от нее вертикальную линию по направлению к земле, то эта линия надвое разделит город, о котором ты меня спрашиваешь.
Перине оставил без внимания показавшееся ему невразумительным астрономическо-геометрическое объяснение молодого докладчика Государственного совета; его взгляд приковывало лишь то место в пространстве, которое находилось чуть левее колокольни Сорбонны, — то место, где дышала Шарлотта. Остальное его не занимало, в этой же точке для него был сосредоточен целый мир.
Он жестом поблагодарил Ювенала; тот важно удалился, преисполненный гордости: ведь он представил своему молодому соотечественнику доказательство истинной учености, упрекнуть же этого беспристрастного и сурового историка можно было лишь в том, как он ею пользовался; да еще в желании довести до сведения слушателя, что он, Ювенал, происходил из рода Юрсенов.
Перине стоял, прислонившись спиной к дереву, его глаза были устремлены на ту часть Парижа, где высился Университет, но он не замечал его, и вскоре, словно и впрямь пропоров пространство, его взгляд вперился в Труа, мысленным взором Перине проник в замок, в опочивальню Шарлотты, и комната выступила перед ним как декорация в театре, которую видит лишь один зритель. Он живо представил себе цвет обивки, мебель и среди всего этого — молоденькую грациозную блондинку, свободную в данную минуту от забот о своей королеве; от белых одежд исходит оживляющий темную комнату свет — так носят в себе и излучают свет ангелы Мартин и Данби, и эти лучи освещают мрак, который они прорезывают и в котором еще не блеснул луч солнца.
Собрав все свои душевные силы, Перине сосредоточился на этом видении, и оно стало для него реальностью: если бы его воображению предстала сейчас Шарлотта — не спокойная и задумчивая, а другая, подвергающаяся опасности, он протянул бы ей руки и бросился бы к ней, словно их разделял всего один шаг.
Перине был так поглощен мыслями о любимой — уверяют, что в такие моменты человек теряет ощущение реальности и живет как бы в двух разных мирах, — что не услышал шума, который производил двигавшийся по улице Паон отряд всадников, и не заметил, как тот оказался всего в нескольких шагах от вверенного Перине участка.
Командующий этим ночным походом сделал знак отряду остановиться, а сам взобрался на крепостной вал. Поискав глазами часового, он заметил Перине — тот, весь во власти Отец Ювенала был обязан своим именем замку Юрсенов, который ему предоставил во владение Париж и на портике которого были изображены фигуры двух играющих медведей своей грезы, стоял не шелохнувшись, ничего не замечая вокруг.
Командир отряда приблизился к этой неподвижной фигуре и поддел на кончик меча фетровую шапочку, прикрывавшую голову Леклерка.
Видение исчезло так же мгновенно, как рушится и проваливается сквозь землю воздушный замок. В Перине словно молния ударила, он схватился за копье и инстинктивным движением отстранил меч.
— Ко мне, ребята! — крикнул он.
— Ты, верно, еще не совсем проснулся, молодой человек, и грезишь наяву, — сказал коннетабль и мечом переломил надвое, словно тростинку, копье с наконечником, которое Леклерк выставил вперед и которое, падая, воткнулось в землю.
Леклерк узнал голос правителя Парижа, выронил оставшийся у него в руках обломок и, скрестив на груди руки, стал ждать заслуженного наказания.
— Так-то вы, господа буржуа, защищаете свой город, — продолжал граф Арманьякский. — И это называется исполнять свой долг! Эй, молодцы, — обратился он к своим людям, и те тотчас же сделали движение по направлению к нему. — Есть три добровольца?
Из рядов вышли три человека.
— Один из вас остается здесь нести службу за этого чудака, — сказал граф.
Один солдат соскочил с лошади, бросил поводья на руки товарищу и занял место Леклерка в тени ворот Сен-Жермен.
— А вы, — обратился коннетабль к двум другим солдатам, ожидавшим его приказа, — спешьтесь и отмерьте нерадивому дозорному двадцать пять ударов ножнами ваших мечей.
— Ваше сиятельство, — холодно произнес Леклерк, — это наказание для солдата, а я не солдат.
— Делайте, как я сказал, — проговорил коннетабль, вдевая ногу в стремя.
Леклерк подошел к нему, намереваясь его задержать:
— Подумайте, ваше сиятельство.
— Итак, двадцать пять: ни больше, ни меньше, — повторил коннетабль и вскочил в седло.
— Ваше сиятельство, — сказал Леклерк, хватаясь за поводья, — это наказание для слуг и вассалов, а я не тот и не другой. Я свободный человек, свободный гражданин города Парижа. Прикажите две недели, месяц тюрьмы, — я повинуюсь.
— Не хватало еще, чтобы эти негодяи сами выбирали себе наказание! Прочь с дороги!
Коннетабль дал шпоры коню, и конь рванулся вперед. Железной перчаткой коннетабль ударил по обнаженной голове Леклерка, и тот распростерся у ног солдат, которым предстояло исполнить полученный приказ.
Солдаты с удовольствием исполняли такие приказы, когда жертвой был буржуа. Горожане и солдаты ненавидели друг друга, и случавшееся время от времени перемирие не могло потушить взаимной неприязни; нередко бывало, что по вечерам где-нибудь на пустынной улице встречались школяр и солдат: тоща один хватался за дубинку, а другой — за меч. Мы вынуждены признать, что Перине Леклерк отнюдь не принадлежал к числу тех, кто в подобных случаях уступал дорогу, лишь бы избежать потасовки.
На этот раз повезло людям коннетабля, и когда Перине подкатился к их ногам, они оба набросились на него; очнулся Перине, когда его уже раздели до пояса и, связав над головой руки, прикрутили к суку так, что его ноги едва касались земли; а затем, отцепив от пояса мечи и положив их на землю, солдаты стали избивать Перине мягкими и эластичными ножнами с флегматичностью и размеренностью пастухов Вергилия.
Третий солдат подошел поближе и стал считать удары.
Сильное тело приняло первые удары; казалось, они не произвели никакого впечатления на того, кто их получил, хотя при свете луны видны были оставленные ими голубоватые полосы, но вскоре гибкие, как кнут, ножны при каждом ударе стали рвать кожу. Звук ударов из пронзительно-свистящего превратился в глухой, притупленный, похожий на хлюпанье грязи; к концу экзекуции солдаты били уже только одной рукой, другой прикрывая лицо от брызг крови.
На двадцать пятом ударе солдаты, добрые католики, остановились и посмотрели на содеянное. Осужденный не испустил ни единого крика, не произнес ни слова жалобы.
Дело было сделано, один из солдат спокойно засовывал меч в ножны, другой в это время своим мечом перерезал веревку, которой был привязан Перине.
Как только веревка оборвалась, Перине, которого только она и держала в стоячем положении, упал на землю, впился в нее зубами и лишился чувств.
ГЛАВА XIX
Спустя месяц после того, как все это случилось, Париж оказался в центре грандиозных политических событий.
Никогда крах не угрожал французской монархии до такой степени: три партии рвали на части королевство, каждая старалась ухватить кусок пожирнее.
Как мы уже говорили, в Нормандии высадился король Англии Генрих V вместе со своими братьями герцогами Кларейсом и Глостером. Он атаковал крепость Тук, которая после четырехдневной осады капитулировала. Оттуда Генрих V отправился на Кан, город подвергся осаде, защищали его сеньоры с прославленными именами — Лафайет и Монтене. Несмотря на упорное сопротивление, Кан был взят. К славе новых побед примешалась память о победах, одержанных при Гонфлере и Азенкуре, — Нормандия пребывала в отчаянии. Более ста тысяч человек бежали и нашли убежище в Бретани; королю Английскому достаточно было показаться или выслать вперед небольшой отряд солдат — и город сдавался. Так пали города Аркур, Бомонле-Роже, Эвре, Фалез, Бэйе, Лизье, Кутанс, Сен-Ло, Авранш, Аржантон и Алансоы. Лишь Шербур продержался дольше, чем все перечисленные города, вместе взятые — его защищал Жан д’Анжен, — но и он вынужден был сдаться; а так как Шербур — это ворота в Нормандию, то вся Нормандия оказалась под властью Генриха V Английского.
Королева и герцог, со своей стороны, занимали Шампань, Бургундию, Пикардию и часть Иль-де-Франс; Санлис держал сторону бургундцев, Жан де Вилье сеньор де Л’Иль-Адан распоряжался в Понтуазе, но поскольку он был не в ладах с коннетаблем, обращавшимся с ним высокомерно, то отдал этот город, расположенный всего в нескольких лье от Парижа, герцогу Бургундскому, — тот выслал туда подкрепление, а правителем оставил де Л’Иль-Адана.
Остальная часть Франции, которою от имени короля и дофина правил коннетабль, была не в силах противостоять врагу, ибо к графу Арманьякскому, подтягивавшему свои войска к столице королевства, то и дело поступали жалобы от жителей городов и селений, где проходили его солдаты, что те их грабят; солдаты и впрямь были голодны и давно не получали жалованья. Недовольство стало всеобщим, коннетабль не знал, кого ему больше бояться: своих или чужих.
Герцог Бургундский, отчаявшись овладеть Парижем силой, решил воспользоваться недовольством, которое вызывала политика короля — этим недовольством кораль был обязан коннетаблю, — и обеспечить себе поддержку в городе. Преданные ему люди тайком проникли в Париж, группа заговорщиков готовилась открыть ему ворота Сен-Марсо. Некий служитель церкви и кучка горожан, живших поблизости, сделали вторые ключи от ворот и послали к герцогу человека, дабы предупредить о дне и часе задуманного предприятия. Исполнение задуманного герцог возложил на Гектора де Савеза, выказавшего храбрость и ловкость в деле похищения из Тура королевы, а сам с шестью тысячами человек отправился ему на подмогу.
В то время как вся эта армия в полнейшем молчании движется на Париж, чтобы осуществить дерзкий замысел, мы проведем читателя в огромную залу замка Труа-ан-Шампань, где держит свой двор королева Изабелла, окруженная бургундской и французской знатью.
Тот, кто увидел бы королеву восседающей в раззолоченном кресле в этой готической зале, выставившей напоказ всю роскошь бургундского дома; тот, кто увидел бы, как одному она улыбается, другому грациозно протягивает прекрасную руку, третьему говорит приветливые слова, — ужаснулся бы, заглянув в ее душу, кипевшую ненавистью и сотрясавшуюся от жажды мщения, а также той борьбе, которую выдерживала эта гордячка, обуздывая бушевавшие в ней страсти, что составляло удивительный контраст с величавым спокойствием ее чела.
Чаще других она обращается к молодому сеньору, стоящему по правую руку от нее: он приехал последним, его зовут Вилье де Л’Иль-Адан. Он тоже прячет под приветливой улыбкой и ласковыми словами ненависть и планы отмщения, часть из которых уже осуществил, отдав герцогу Бургундскому город, порученный его заботам. А герцог Бургундский, подумав: кто изменил однажды, изменит и в другой раз, — не взял его с собой в Париж и, сделав вид, что оказывает ему большую честь, отправил его к королеве.
Немного позади, справа и слева, оперевшись на край кресла королевы, стоят в полупочтительной-полусвободной позе и вполголоса разговаривают о чем-то два наших старых знакомца — де Жиак и де Гравиль: заплатив выкуп, они вольны были вернуться к своей прекрасной повелительнице и предложить ей свою любовь и меч. Всякий раз, как она обращает свой взор в их сторону, ее чело хмурится: ведь они боевые соратники шевалье де Бурдона; когда они вдруг произносят имя несчастного молодого человека, оно скорбным эхом отдается в ее сердце, что вопиет о мщении.
Внизу, по левую сторону от ступеней, которые возносят над всеми, словно трон, королевское кресло, расположились Жан де Во, Ле Шатлю, де Л’Ан и де Бар. Жан де Во рассказывает, как несколько дней назад они с его родственником Гектором де Савезом захватили в церкви Шартрской Божьей Матери Гелиона де Жаквиля и убили его, в чем они могут поклясться. Чтобы не замарать алтарь кровью, они вытащили де Жаквиля из церкви и, несмотря на мольбы, несмотря на обещание выкупа в пятьдесят тысяч экю золотом, нанесли ему столь тяжелые раны, что спустя три дня он скончался.
Позади сеньоров полукругом стоят разодетые пажи, цвет их платья соответствует цвету платья их сеньора или дамы; они тихо беседуют — об охоте, о любви.
Время от времени над шуршанием одежд и жужжанием голосов возвышался голос королевы; все тотчас же умолкали, и каждый мог отчетливо слышать вопрос, который она обращала к кому-нибудь из сеньоров, и его ответ. Затем возобновлялся общий разговор.
— Так вы настаиваете, мессир де Гравиль, — полуобернувшись и прервав на миг общую беседу, сказала королева, обращаясь к сеньору, который, как мы заметили, стоял немного позади, — итак, вы настаиваете, что наш кузен д’Арманьяк поклялся Девой Марией и Иисусом Христом, что, пока он жив, мы не увидим на нем красного креста Бургундского дома, который мы, его повелительница, согласились принять как знак единения наших мужественных и верных защитников?
— Это его собственные слова, ваше величество.
— И вы, мессир де Гравиль, не загнали их ему обратно в глотку рукояткой вашего меча или кинжала? — сказал Вилье тоном, в котором сквозили нотки зависти.
— Во-первых, V меня не было ни меча, ни кинжала, сеньор де Вилье, ведь я был пленником. А во-вторых, такой превосходный воин внушает противнику, как бы храбр тот ни был, нечто вроде почтения. Впрочем, мне известен некто, кому он адресовал более жестокие слова, чем те, что произнес я; тот человек был свободен, у него были и кинжал, и меч, однако он не осмелился, если я не ошибаюсь, последовать совету, который он только что дал мне, и выказанная им смелость сейчас, когда тут нет коннетабля, теряет в цене; так, я полагаю, думает и наша повелительница — королева.
И де Гравиль продолжал спокойно беседовать с де Жиаком.
Де Л’Иль-Адан сделал нетерпеливое движение; королева остановила его.
— Мы не заставим коннетабля нарушать ею клятву, не правда ли, мессир де Вилье? — сказала она.
— Государыня, — отвечал де Л’Иль-Адан, — я, как и он, клянусь Девой Марией и Иисусом Христом, что лишу себя пищи и сна, если не увижу собственными глазами коннетабля Арманьякского с красным крестом Бургундского дома; и, если я нарушу эту клятву, пусть Бог лишит меня своей милости и душа моя не будет знать покоя ни на этом свете, ни на том.
— Мессир де Вилье, — обернувшись к нему и насмешливо глядя сверху вниз, сказал барон Жан де Во, — дает обещание, которое не составит большого труда выполнить; ведь прежде чем к нему придет сон и он вновь почувствует голод, мы узнаем — узнаем уже сегодня вечером, — что его высочество герцог Бургундский вошел в столицу, и тогда коннетабль будет счастлив на коленях вручить королеве ключи от города.
— Да услышит вас Бог, барон, — сказала Изабелла Баварская. — Самое время вернуть прекрасному королевству Французскому хоть немного мира и покоя. Я рада, что представился случай взять Париж, не полагаясь на удачу в бою, в котором ваша отвага, без сомнения, доставила бы нам победу, но в котором пролилась бы кровь моих подданных.
— Господа, — спросил де Жиак, — а когда намечается наше вступление в столицу?
В этот миг за окном послышался страшный шум, словно мчалось галопом целое войско. С галереи донеслись чьи-то торопливые шаги, двери комнаты отворились, и участники собрания увидели богато вооруженного рыцаря. Он был весь в пыли, на его латах были заметны следы ударов. Рыцарь прошел на середину залы и, чертыхаясь, бросил на стол окровавленный шлем.
Это был сам герцог Бургундский. У всех находившихся в зале вырвался крик изумления, бледность герцога произвела ужасающее впечатление.
— Преданы! — Герцог в исступлении чуть не рвал на себе волосы. — Преданы жалким торговцем мехами! Видеть Париж, уже коснуться его! Париж, мой Париж, быть в полулье от него, только руку протяни — он твой! И вдруг все сорвалось, сорвалось из-за предательства несчастного буржуа: его распирала доверенная ему тайна. Ну да, сеньоры! Что вы так на меня смотрите? Вы полагали, что в эту минуту я стучусь в двери Лувра или Сен-Поля? Так нет же, нет! Я, Жан Бургундский, по прозвищу Неустрашимый, я бежал! Да, сеньоры, бежал! И оставил Гектора де Савеза, который не смог убежать вместе со мной! Оставил людей, их головы летят сейчас с плеч, а уста кричат: "Да здравствует герцог Бургундский!" А я ничем не могу помочь! Вы понимаете? Месть наша будет ужасной, но мы отмстим. Ведь так? И вот тоща… Тоща мы зададим работы палачу и увидим, как слетают с плеч головы, и услышим, как уста кричат: "Да здравствует Арманьяк!" Мы устроим адскую пляску. Устроим! О, будь проклят коннетабль! Я сойду из-за него с ума, если уже не сошел!
Герцог Жан дико захохотал, повернулся на каблуках и рухнул у ног королевы.
Та в ужасе отпрянула.
Герцог привстал на локтях, поглядел на нее и тряхнул головой; его густая шевелюра спуталась, как грива льва.
— Королева, — сказал он, — ведь все это делается ради вас. Я уж не говорю о пролитой мною крови, — он отер со лба кровь, сочившуюся из глубокой раны, — от меня еще кое-что осталось, как видите, и я могу не сокрушаться о том, что потеряно, но другие… те, кто своими телами удобрил поля вокруг Парижа, где теперь можно будет собрать двойной урожай. И это все оттого, что Бургундия выступает против Франции, сестра против сестры! А тем временем англичане — вот они, их никто не останавливает, никто с ними не сражается! О Господи, как мы безрассудны!
Находившиеся в зале понимали, что герцогу сейчас необходимо излить душу, что бесполезно прерывать его и давать какие-то советы, но было ясно, что через минуту он вспомнит о своей ненависти к королю и коннетаблю и о плане, который он лелеет, — о взятии Парижа.
— А ведь в эту минуту, — продолжал он, — я мог бы быть в замке Сен-Поль, где расположился дофин, я мог бы услышать, как парижане, удалой народ, на три четверти принадлежащий мне, кричат: "Да здравствует Бургундия!" А вы, моя королева, могли бы издавать указы для всей Франции и подписывать эдикты, действительно имеющие силу; этот же проклятый коннетабль мог бы сейчас на коленях просить у меня пощады. О, так оно и будет, — сказал он, поднимаясь во весь рост. — Не правда ли, сеньоры? Это будет, я так хочу. И пусть кто-нибудь скажет "нет", я отвечу: он нагло лжет.
— Успокойтесь, герцог, — сказала королева. — Я сейчас позову доктора, он перевяжет вашу рану, если только вы не желаете, чтобы я сама…
— Благодарю, ваше величество, благодарю, — отвечал герцог. — Это пустяковая царапина. Дай Бог, чтобы славный Гектор де Савез отделался так же легко.
— А что с ним?
— Не ведаю. Я не успел даже соскочить с коня, чтобы подойти к нему и узнать, жив ли он. Я только видел, как он упал со стрелой в груди, как кол в виноградник. Бедный Гектор! Это кровь Гелиона де Жаквиля мстит ему. Берегитесь, мессир Жан де Во, вы наполовину участвовали в убийстве, возможно, в грядущей битве вы понесете половину наказания.
— Благодарю, ваше высочество, — сказал Жан де Во. — если это случится, мой последний вздох будет за благородного герцога Жана Бургундского, а моя последняя мысль будет о ее величестве благороднейшей королеве Изабелле Баварской.
— Да, мой славный барон, да, — проговорил с улыбкой Жан Неустрашимый, мало-помалу успокаиваясь, — я знаю, что ты храбр и в свою последнюю минуту вырвешь свою душу — да не посягнет на нее Господь Бог — у самого дьявола и останешься ее единственным владельцем, несмотря на кое-какие грешки, из-за чего дьявол вправе претендовать на нее.
— Я сделаю все, что смогу, ваше высочество.
— Прекрасно. И если королеве не угодно что-либо приказать нам, то, по-моему, сеньоры, нам следует отдохнуть: завтра этот отдых пойдет нам на пользу. Нам предстоит война — ни больше ни меньше, и одному Богу известно, когда она закончится.
Королева поднялась, показав жестом, что одобряет предложение герцога Бургундского, и, опираясь на руку, которую ей предложил де Гравиль, вышла из залы.
Герцог Бургундский, казалось, уже совсем забыл о том, что произошло, словно это был сон; вместе с Жаном де Во он, смеясь, последовал за королевой; его кровоточащая рана на лбу будто и не причиняла ему боли. За ними вышли Шатлю, де Л’Ан и де Бар и последними — де Жиак и де Л’Иль-Адан. В дверях они столкнулись.
— А ваше желание? — смеясь, спросил де Жиак.
— Я удовлетворю его, — ответил де Л’Иль-Адан, — сегодняшний вечер идет в счет.
Они вышли.
Спустя некоторое время зала, где только что стоял смутный гул и которая искрилась и сверкала, погрузилась в темноту и безмолвие.
Если нам удалось дать читателю точное представление о характере Изабеллы Баварской, то он легко представит себе, что новость, принесенная Жаном Бургундским, лишившая королеву последних надежд, произвела на нее действие, обратное тому, которое эта же новость произвела на герцога; хладнокровный в бою, герцог, когда пришлось подводить итоги, впал в гнев, тот вылился в слова и вместе с ними иссяк. Не то Изабелла: она выслушала рассказ полная ненависти, но с рассчитанным хладнокровием истинного политика. Он добавил горечи, которою ее сердце уже было полно; оно молчаливо копило обиды, скрывая их, ожидая лишь подходящего момента, чтобы выплеснуть все разом, как вулкан, который в один прекрасный день извергается и выбрасывает наружу содержимое и то, что в разное время бросала в него рука человека.
Когда Изабелла вошла к себе, ее лицо было бледно, руки судорожно сжаты, зубы стиснуты. Она не могла сесть, ибо была слишком взволнована, но не могла и стоять — так ее била дрожь; тогда она конвульсивным движением ухватилась за одну из колонн у постели, уронила голову на руку, вцепившуюся в эту колонну, и позвала Шарлотту. В груди у нее горело, дыхание перехватывало.
Прошло несколько секунд. Ответа не последовало, в соседней комнате ничто не шелохнулось — никакого движения, свидетельствовавшего о том, что Изабеллу услышали.
— Шарлотта! — снова позвала она и топнула ногой; ее голос прозвучал глухо и невнятно: не то зов, не то звериный рык; трудно было представить себе, что всего лишь имя вырвалось из человеческих уст.
Спустя миг на пороге, дрожа от страха, появилась девушка. Она без труда различила в голосе своей госпожи знакомую ей гневную интонацию.
— Вы разве не слышали, что я вас зову? — сказала королева. — Вас надо всякий раз приглашать дважды.
— Прошу прощения, ваше величество, но я была… там… с…
— С кем?
— С молодым человеком, которого вы знаете, которого вы видели и которым вы, будучи так милостивы, интересовались.
— Да кто же это?
— Перине Леклерк.
— Леклерк! — воскликнула королева. — Откуда он взялся?
— Приехал из Парижа.
— Я хочу видеть его.
— Он тоже, ваше величество, хотел вас видеть и просил разрешения говорить с вами, но я не посмела…
— Говорят же тебе, пусть войдет. Немедленно! Сию секунду! Где он?
— Он там, — сказала девушка и, приподняв полог, крикнула: — Перине!
Едва войдя в комнату, Леклерк бросился к королеве: они оказались лицом к лицу.
Второй раз в жизни бедный торговец оружием стоял, как равный, перед гордой королевой Французской. Однажды, несмотря на различие положений, одни и те же чувства уже свели их друг с другом. Только в первый раз речь шла о любви, а теперь — о мщении.
— Перине! — сказала королева.
— Ваше величество! — отвечал тот, пристально глядя в глаза повелительнице.
— Я тебя не видела с тех самых пор, — продолжала королева.
— Так ведь и ни к чему. Вы сказали: если его живым перевезут в другую тюрьму, я должен следовать за ним до самых ее дверей; если тело погребут, я должен сопровождать его до самой могилы; но мертв ли он, живой ли, я должен вернуться к вам и сказать: "Он там". Королева, они предусмотрели все: что вы можете похитить и пленника, и труп, — они бросили его живого и искалеченного в Сену.
— Почему же ты, несчастный, не спас его и не отомстил за него?!
— Я был один, их — шестеро, двое мертвы. Я сделал, что мог. Теперь я надеюсь сделать больше.
— Увидим, — сказала королева.
— О, этот коннетабль! Ведь вы ненавидите его, не правда ли, ваше величество? И вы хотели бы овладеть Парижем. Так разве вы не пожалуете своей милостью человека, который предложит себя, чтобы взять Париж и отомстить коннетаблю?
Королева улыбнулась одной лишь ей присущей улыбкой.
— О! — сказала она. — Все, чего ни попросит этот человек… все, половину моей жизни, моей крови… Только где он?
— Он перед вами" ваше величество.
.— Вы?! Ты! — вскричала в удивлении Изабелла.
— Да, я.
— Но… каким образом?
— Я сын эшевена Леклерка; ночью отец кладет ключи от города под подушку. В один прекрасный вечер я иду к нему, обнимаю, сажусь за стол, потом прячусь в доме, а ночью… ночью вхожу в его комнату, беру ключи и открываю ворота.
Шарлотта тихо вскрикнула, Перине сделал вид, что не слышал, королева также пропустила ее возглас мимо ушей.
Подумав, она молвила:
— Ну что ж, пускай.
— Я сделаю, как сказал, — повторил Леклерк.
— Но, — робко проговорила Шарлотта, — вдруг, когда вы будете брать ключи, ваш отец проснется?
От этого предположения у Леклерка волосы зашевелились на голове, а на лбу выступил пот. Но он положил руку на рукоять кинжала и произнес:
— Я усыплю его.
Шарлотта снова вскрикнула и упала в кресло.
— Да, — сказал Леклерк, не обращая внимания на свою возлюбленную" которая почти лишилась чувств, — да, я могу стать предателем и отцеубийцей, но я буду отомщен.
— Что они сделали тебе? — спросила Изабелла, приблизившись к нему; она взяла Леклерка за руку и взглянула на него так, как смотрит женщина, когда ею владеет жажда мести, как бы жестока она ни была и чего бы ни стоила.
— Пусть это останется моей тайной, ваше величество. Знайте лишь, что я сдержу свое слово, но и вы сдержите свое.
— Прекрасно, я слушаю тебя. Ты ведь любишь Шарлотту?
Перине с горькой усмешкой покачал головой.
— Тогда золото? Ты его получишь.
— Нет, — отвечал Перине.
— Может быть, звание, почести? Как только мы возьмем Париж, я назначу тебя комендантом, ты станешь графом.
— Нет, не то, — прошептал Леклерк.
— Так что же? — спросила королева.
— Ведь вы регентша Франции?
— Да.
— Вы вольны карать, вольны миловать?
— Да.
— И у вас есть печать, а тот, кто владеет грамотой с королевской печатью, облечен королевской властью, не так ли?
— Так.
— Я хотел бы иметь такую грамоту, чтобы она отдала в мои руки жизнь, которой я распоряжусь по своему усмотрению, не спрашивая ни у кого на то соизволения, и чтобы даже палач не оспаривал ее у меня.
Королева побледнела:
— Надеюсь, это не касается ни дофина Карла, ни короля?
— Нет.
— Пергамент мне и королевскую печать! — с живостью воскликнула королева.
Леклерк взял со стола то и другое и протянул королеве. Та написала: "Мы, Изабелла Баварская, Божьей милостью регентша Франции, коей вверено по природе занятости его величества короля управление королевством, уступаем торговцу оружием на мосту Пти-Пон Перине Леклерку наше право на жизнь и на смерть…"
— Имя? — спросила Изабелла.
— Графа Арманьякского, коннетабля королевства Французского, парижского градоначальника, — сказал Леклерк.
— Ах! — воскликнула королева, роняя перо. — Скажи, по крайней мере, ты просишь у меня его жизнь, чтобы убить его?
— Да.
— Ив час его смерти ты скажешь ему, что я забираю у него его Париж, его столицу, взамен моего возлюбленного, которого он отнял у меня? Долг платежом красен; надеюсь, ты скажешь ему?
— Хорошо, я скажу.
— Поклянись спасением своей души.
— Клянусь.
Королева снова взяла перо и продолжала:
— "Уступаем наше право на жизнь и на смерть графа Арманьякского, коннетабля королевства Французского, парижского градоначальника, отказываясь навсегда от нашего права на жизнь вышеозначенной персоны".
Она подписалась и скрепила подпись печатью.
— Возьми, — сказала она, протягивая лист.
— Благодарю, — отвечал Леклерк, забирая его.
— Это ужасно! — вскричала Шарлотта.
Девушка была очень бледна, это невинное создание словно присутствовало при заключении сделки двух исчадий ада.
— Теперь, — продолжал Леклерк, — мне нужен энергичный человек, с которым я мог бы договориться и у которого были бы желание и воля, а из благородных он или из простых — мне все равно.
— Позови лакея, Шарлотта.
— Скажите сеньору Вилье де Л’Иль-Адану, что я жду его, и немедленно, — приказала королева вошедшему лакею.
Лакей поклонился и вышел.
Де Л’Иль-Адан, верный данному им обету, спал, не раздеваясь.
Через пять минут он уже стоял перед королевой, готовый исполнить ее волю.
Изабелла подошла к рыцарю и, не ответив на его почтительное приветствие, сказала:
— Мессир де Вилье, этот юноша вручает мне ключи от Парижа, мне нужен мужественный, энергичный человек, которому я могла бы доверить их, — я подумала о вас.
Л’Иль-Адан вздрогнул; его глаза сверкнули; он повернулся к Леклерку и протянул было ему руку, но тут увидел его одежду: совершенно определенно, что тот, кого он хотел приветствовать как равного, был гораздо ниже его по происхождению. Рука де Л’Иль-Адана опустилась, а лицо приняло обычное высокомерное выражение.
Ни одно из этих движений не ускользнуло от Леклерка; он стоял, скрестив руки на груди, и не шелохнулся — ни когда Л’Иль-Адан протянул ему руку, ни когда убрал ее.
— Поберегите вашу руку, чтобы разить врага, мессир де Л’Иль-Адан, — смеясь, сказал Леклерк, — хотя и у меня есть право коснуться ее, ибо так же, как и вы, я мщу за моего короля и мою родину. Поберегите вашу руку, сеньор де Вилье, хотя нас и породнит предательство.
— Молодой человек!.. — вскричал Л’Иль-Адан.
— Ладно, поговорим о другом. Можете вы обеспечить мне пятьсот копий?
— Под моим началом в Понтуазе стоит тысяча вооруженных людей.
— Хватит и половины, если эти люди храбры. Я введу их вместе с вами в город. На этом моя миссия заканчивается. Большего с меня не спрашивайте.
— Остальное я беру на себя.
— Прекрасно! Не будем терять времени, тронемся, в дороге я вам расскажу, что я надумал.
— Да не покинет вас мужество, сеньор де Л’Иль-Адан! — напутствовала его королева.
Л’Иль-Адан преклонил колено, поцеловал руку, которую протянула ему могущественная его повелительница, и вышел.
— Вы не забыли вашего обещания, Перине? — спросила королева. — Пусть, прежде чем умереть, он узнает, что это я, его смертельный враг, отбираю у него Париж взамен моего возлюбленного.
— Он об этом узнает, — ответил Леклерк, пряча за пазуху пергамент с королевской печатью и наглухо застегиваясь.
— Прощай, Леклерк, — прошептала Шарлотта.
Но молодой человек уже ничего не слышал и, даже не попрощавшись с девушкой, бросился прочь из комнаты.
— Да поможет им ад достичь цели! — сказала королева.
— Да остережет их Господь! — прошептала Шарлотта.
Л’Иль-Адан и Леклерк вошли в конюшню и Л’Иль-Адан отобрал двух своих лучших лошадей.
— Где мы возьмем других лошадей, когда эти падут, ведь они смогут проделать лишь треть пути? — спросил Леклерк.
— Мы будем проезжать посты бургундцев, они знают меня и дадут смену.
— Отлично!
Они натянули поводья, пришпорили коней и понеслись быстрее ветра.
Не удивительно, что те, кто при свете искр, которые выбивали копыта, видел в сероватых сумерках лошадей с развевающимися гривами и всадников с развевающимися волосами, мчащихся бок о бок во весь опор, рассказывали потом, что им в новом обличии явились Фауст и Мефистофель верхом на фантастических животных, по всей видимости, спешившие на какое-то адское сборище.
ГЛАВА XX
Перине Леклерк выбрал как нельзя более удачное время для осуществления своего замысла — захвата Парижа: недовольство горожан достигло предела, все обвиняли коннетабля, а тот с каждым днем становился с парижанами все круче, все жестче, — жизнь людям была не в радость. Люди коннетабля не по справедливости худо обращались с горожанами; они ожесточились еще больше после поражения их военачальника — ведь он вынужден был снять осаду с Санлиса. Никто не мог выйти из города; того же, кто все-таки нарушал приказ и попадал в руки солдат, избивали или грабили. А если он жаловался коннетаблю или прево, ему отвечали: "Предположим, это так, но зачем вам понадобилось выходить?" Или: "Вы бы, наверное, так не жаловались, если бы это были ваши приятели бургундцы". Или придумывали еще какую-нибудь отговорку.
"Журналь де Пари" рассказывает, что нападению подвергались даже те, кто непосредственно находился в услужении у короля. Первого мая несколько человек отправились в Булонский лес рубить деревья, — солдаты коннетабля, охранявшие Виль-Л’Эвек, напали на них, одного убили, многих ранили. Так как денег не хватало, коннетабль решил раздобыть их любыми средствами. Он покусился на церковные облачения и даже на священные сосуды Сен-Дени. Деревни были вконец опустошены — съестным припасам больше неоткуда было взяться. На крепостных валах заставляли работать несчастных ремесленников, зачастую им приходилось возиться и с военными машинами, а если они имели неосторожность требовать жалованье, то их бранили и били. Притеснение простого люда исходило от графа Арманьякского, и вечерами народ собирался на улицах столицы. Ходили самые невероятные слухи, возмущенные горожане требовали отмщения, но тут в начале какой-нибудь улицы во всю ее ширину выстраивался отряд вооруженных шпагами стражников и, пустив лошадей галопом, обрушивался на толпу, все сметая на своем пути; тоща народ собирался где-нибудь в другом месте.
Вечером 28 мая 1418 года такая толпа собралась на площади Сорбонны. Большую часть ее составляли вооруженные дубинками школяры; мясники с ножами на поясе; рабочие со своим инструментом, который в руках этих отчаявшихся людей тоже мог служить оружием. Женщины старались не отставать от мужей, подчас не без риска для себя — ведь солдаты не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков, даже если они были беззащитны и пришли просто из любопытства.
— Вам известно, мэтр Ламбер, — говорила старая женщина, балансируя на той ноге, что была длиннее, и стараясь дотянуться до локтя мужчины, к которому она обращалась, — вам известно, для чего изъяли полотно у торговцев? Отвечайте же.
— Я полагаю, тетушка Жанна, — ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, не пропускавший ни одного из таких собраний, — я полагаю, полотно им нужно для того, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для войска.
— А вот и ошибаетесь: они хотят зашить всех женщин в мешки и бросить в реку.
— Вот как? — сказал мэтр Ламбер, которого такая перспектива, казалось, не так уж огорчала. — Стало быть, вот как.
— Ну конечно.
— Что ж, если бы только это… — протянул какой-то буржуа.
— Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? — негодовала наша старая знакомая тетушка Жанна.
— Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ — к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его бургундцам, пощадят.
— Интересно, а как их узнают? — вмешался продавец посуды: нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению.
— По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой — английский леопард.
— А я, — сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, — видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там — одни только арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах.
— Долой наваррских вышивальщиков! — выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим.
А какой-то рабочий прибавил:
— Меня они заставили работать на их военной машине, она называется "гриет". Я потребовал жалованье, тогда прево мне сказал: "У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?"
— Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют бургундцы!
Эти возгласы тут же были подхвачены и эхом прокатились в толпе.
В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки — показалась группа наемных солдат-генуэзцев, находившихся на службе лично у коннетабля.
И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей; солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими.
Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство — все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он лишь повернулся лицом к двери, рядом с которой стоял, и. пользуясь лезвием кинжала, как рычагом, отодвинул им язычок дверного замка — дверь поддалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, оглядел площадь — за исключением нескольких умирающих, из груди которых рвались хрипы, на ней никого не было. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину — дверь отворилась.
— A-а, это ты, Перине, — сказал старик.
— Да, отец, я хотел бы поужинать у вас.
— Милости просим, сынок.
— Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас ночлега.
— Ну что ж, сынок, — отвечал старик, — твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься?
— Нет, отец, — воскликнул молодой человек, бросившись на стул к обхватив руками голову, — нет, вы добры ко мне, вы любите меня.
— У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя.
— Отец, — сказал Перине, — я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату.
— Иди, сын мой. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется?
Перине толкнул небольшую дверь, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца.
Старый Леклерк вздохнул:
— Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный.
Он один сел за стол, куда уже поставил второй прибор, для сына.
Некоторое время отец прислушивался к шагам сына у себя над головой, но вот все стихло; решив, что сын заснул, старик прошептал несколько молитв, прося у Бога за сына, затем и сам лег у себя в комнате, но сперва со всеми предосторожностями положил под подушку ключи, которые ему было доверено хранить.
Прошло около часа, ничто в доме старого эшевена не нарушало тишины; вдруг в первой комнате послышался легкий скрип, дверь, о которой мы упомянули, отворилась, три деревянные ступеньки одна за другой скрипнули под ногами Перине, — он был бледен и старался сдержать дыхание. Скрип деревянной половицы под ногой заставил его остановиться и прислушаться. Бее безмолвствовало, он мог быть спокоен. Утирая рукой пот со лба, он на цыпочках прокрался к комнате отца и толкнул дверь — тот и не подумал запереть ее.
На камине мерцал фонарь, оставленный на случай, если сюда забредет запоздалым горожанин; тоща старик поднимался, чтобы опознать его. Хоть тусклого света фонаря было достаточно, чтобы старик, проснувшись, заметил, что он в комнате не один, Леклерк решил его не тушить из боязни натолкнуться в темноте нс какую-нибудь вещь и разбудить отца, пока что крепко спавшего.
Ужасное зрелище! Молодой человек крался к постели отца, не сводя с нее горящего взора; дыхание спящего было покойно, в то время как сердце Леклерка бешено колотилось, пот струился по его лицу, волосы встали дыбом. Положив левую руку на рукоять кинжала, правой он держался за стену, двигаясь очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, чтобы половица под его ногой стала на свое место. Наполовину раздвинутый полог на некоторое время закрыл от него голову отца, он сделал еще несколько шагов, протянул руку, схватился за столбик кровати, остановился, чтобы собраться с духом, затем, напружинившись и с минуту пошарив в темноте, сдерживая дыхание, просунул под подушку мокрую от пота, дрожавшую руку, — он стоял в неудобной позе, не замечая боли во всех членах, думая лишь о том, что одно движение, вздох отца может сделать его отцеубийцей.
Наконец он почувствовал холод железа: его напрягшиеся пальцы коснулись ключей; он продел пальцы в кольцо, на котором висели ключи, и тихонько потянул к себе, другой рукой быстро подхватил их и сжал, чтобы они не звякнули. С; теми же предосторожностями, что и при входе в комнату, он направился к выходу.
Но едва Перине открыл дверь на улицу, ноги у него подкосились, и он упал на ступеньки лестницы, которая вела на крепостной вал; так он пролежал несколько минут, и тут часы на колокольне францисканского монастыря пробили одиннадцать раз.
При последнем ударе Перине поднялся — де Л’Иль-Адан и полтысячи его людей должны были быть неподалеку.
Леклерк быстро взобрался по лестнице; когда он был уже наверху, послышался шум копыт: всадники ехали из города и направлялись в его сторону.
— Кто идет? — крикнул часовой.
— Ночной дозор, — ответил грубый голос коннетабля.
Перине бросился ничком на землю, отряд проскакал в двух шагах от него, часового сменили, и отряд исчез.
Перине змеей прополз половину пути, который обычно, неся свою службу, проделывал часовой, дождался его, вскочив так быстро, что тот не успел не то что отвести удар, но даже вскрикнуть, и вонзил ему в грудь кинжал по самую рукоять.
Солдат упал.
Перине оттащил труп к воротам, туда, где тень была гуще; надев каску и взяв в руки копье солдата, чтобы не вызывать подозрений, он подошел к стене и бросил взгляд на равнину, — когда его глаза привыкли к темноте, ему показалось, что он различает широкую, темную, бесшумно колышущуюся полосу.
Перине приложил руки ко рту и крикнул по-совиному. С равнины отозвались таким же криком.
Перине спустился и открыл ворота — снаружи, прислонившись к ним, уже стоял человек. Это был де Л’Иль-Адан — нетерпение погнало его впереди других.
— Прекрасно, на тебя можно положиться, — тихо сказал он.
— А ваши люди?
— Они здесь.
И впрямь, у последнего дома предместья Сен-Жермен показалась голова колонны, в первом ряду ехали де Шеврез, Ферри де Майи и граф Лионне де Бурнонвиль; она проскользнула, извиваясь, как змея, под подъемной решеткой и очутилась внутри города. Перине закрыл ворота, поднялся на крепостной вал и бросил ключи в овраг с водой.
— Зачем ты это сделал? — спросил его де Л’Иль-Адан.
— Чтобы вы не оглядывались назад.
— Тоща двинемся вперед.
— Вам сюда, — сказал Леклерк, показывая на улицу Паон.
— А ты?
— Я?.. Мне в другую сторону.
И он поспешил на улицу Францисканцев. Дойдя до моста Нотр-Дам, он переправился на другой берег реки, по улице Сент-Оноре спустился к дворцу арманьяков и стал как вкопанный, прислонившись к стене дома, похожий на каменное изваяние.
А в это время де Л’Иль-Адан подошел со своими людьми к реке, поднялся к Шатле и там разделил свое маленькое войско на четыре группы: одна, под командованием де Шевреза, направилась к дворцу Дофина на улице Верри, другая, возглавляемая Ферри де Майи, спустилась по улице Сент-Оноре и окружила дворец арманьяков, намереваясь захватить коннетабля, — де Л’Иль-Адан приказал под страхом смерти доставить его живым; третья, под командованием самого де Л’Иль-Адана, направилась к дому короля — дворцу Сен-Поль; четвертая же, которую возглавлял Лионне де Бурнонвиль, остановилась на площади Шатле, чтобы в случае надобности поддержать одну из первых трех групп. Отовсюду неслось:"Ниспошли нам мир, Божья Матерь! Да здравствует король! Да здравствует Бургундия! Все, кто хочет мира, вооружайтесь и вставайте с нами!"
Горожане, заслышав эти крики, раздававшиеся то на одном, то на другом конце улицы, открывали окна в домах и высовывались наружу — в сумерках их лица выступали бледными пятнами, — прислушавшись к крикам и разглядев цвета и крест бургундцев, они присоединялись к ним: "Смерть арманьякам! — кричали они. — Да здравствуют бургундцы!" Простой люд, буржуа, школяры брали оружие и беспорядочной толпой следовали за солдатами.
Те, кто возглавил поход, проявили большую неосторожность, разбудив весь город, ибо самая ценная добыча, на которую они рассчитывали, выскользнула у них из рук. При первых криках Танги Дюшатель, сметая все на пути, бросился в спальню к дофину и, увидев, что тот лежит, подперев кулаком голову, в кровати я прислушивается к шуму, который становился все ближе, с хватил его на руки и, не теряя ни минуты, не отвечая на его расспросы, укутал в одеяло и взвалил на свои мощные плечи. Его канцлер Робер ле Масон уже ждал их с оседланной лошадью. Танги взобрался на нее, не выпуская своей бесценной ноши, и спустя десять минут за ними уже затворились ворота неприступной Бастилии — за ее толстыми стенами скрылся единственный наследник старой французской монархии.
Ферри де Майи, двигавшийся к дворцу Арманьяков, оказался не более удачливым, чем сеньор де Шеврез. Коннетабль, который, как мы видели, обходил с ночным дозором город, услышав крики бургундцев и убедившись в бесполезности сопротивления, решил спасать свою жизнь.
Он постучался в дом к одному бедному каменщику, назвал себя и попросил убежища, обещав награду, соответствующую услуге, о которой он просил: спрятать его и никому не выдавать этой тайны.
Отряд, в чьи планы входил захват коннетабля, приблизился к дому арманьяков, у всех дверей выставили стражу, налегли на парадную дверь; когда та наконец подалась, от стены отделился какой-то человек и первым проник в дом, за ним вошел Ферри де Майи.
Де Л'Иль-Адану повезло больше: после слабого сопротивления охрана дворца Сен-Поль сдалась, и он проник внутрь дома, в самые покои короля. Несчастный старый монарх, над которым потешались все слуги, уже давно не исполнявшие его приказов, был в этот вечер один — о нем как будто совсем забыли; неяркий свет лампы едва освещал его комнату; в просторном готическом камине подрагивали слабые языки пламени, не способные прогнать сырость и холод из этой огромной комнаты. На деревянном табурете сидел, съежившись от холода, полуодетый старик — король Франции.
Бросившись в комнату прямо к постели короля, де Л’Иль-Адан увидел, что она пуста, и тут только заметил старого монарха. Держа в скрюченных, дрожащих пальцах каминные щипцы, он сгребал в кучу тлеющие головешки.
Де Л’Иль-Адан подошел к нему и приветствовал его от имени герцога Бургундского.
Король обернулся, все еще протягивая руки к огню, мутным взглядом окинул обратившегося к нему человека и сказал:
— Как чувствует себя мой кузен герцог Бургундский? Давненько я его не видел.
— Государь, он как раз послал меня к вам, дабы положить конец неурядице, что наносит такой ущерб вашему королевству.
Король не ответил и снова повернулся к огню.
— Государь, — продолжал де Л’Иль-Адан, видя, что безумие мешает королю вникнуть в суть событий, о коих он собрался было ему поведать, — государь, герцог Бургундский просит вас проехать рядом со мной по улицам столицы.
Карл VI машинально поднялся, оперся на руку де Л’Иль-Адана и, не упорствуя, последовал за ним, — у несчастного короля не было больше ни памяти, ни способности здраво мыслить. Ему было все равно, что делается его именем и в чьих руках он находится. Равно он не знал, кто такие арманьяки, а кто — бургундцы.
Де Л’Иль-Адан со своей царственной добычей направился к Шатле. Капитан смекнул, что присутствие короля среди бургундцев послужит оправданием всего, что бы они ни предприняли; он передал своего пленника Лионне де Бурнонвилю, наказав строго следить за королем, оказывая ему, конечно, всевозможные почести.
Выполнив эту политическую акцию, он сел на коня и галопом помчался на улицу Сент-Оноре; у дверей дома арманьяков капитан спешился и тут услышал несшиеся из дома крики проклятия. Взбегая по лестнице, он налетел на человека, который шел ему навстречу, и не схватись они один за другого, оба непременно упали бы. Они тотчас же узнали друг друга.
— Где коннетабль? — спросил де Л’Иль-Адан.
— Я как раз ищу его, — отвечал Перине Леклерк.
— Будь проклят Ферри де Майи, он упустил добычу!
— Коннетабль не возвращался домой.
И оба опрометью бросились прочь, не разбирая дороги, — каждый в свою сторону.
Между тем кровавая резня продолжалась. Только и слышалось: "Смерть, смерть арманьякам, бейте их, бейте!" Целые корпорации школяров, буржуа, мясников высыпали на улицы; они врывались в дома, принадлежавшие приверженцам коннетабля, и рубили несчастных кто топором, кто мечом. Женщины и дети добивали тех, кто еще дышал.
Народ, сбросив ярмо, надетое на него коннетаблем, провозгласил прево Парижа Во де Бара вместо Дюшателя.
Новый магистрат, на глазах у которого происходила эта резня, не в силах остановить разбушевавшихся парижан, лишь приговаривал: "Друзья, делайте, что хотите". И началась настоящая бойня. Арманьяки укрылись в церкви приорства св. Элиния. Кто-то из бургундцев обнаружил укрытие и рассказал о нем своим товарищам. Чтобы защитить арманьяков, мессир де Вийет, аббат Сен-Дени, стал в дверях, одетый в священные одежды, со святыми дарами в руках, — но напрасно. Над его головой уже занесли обагренные кровью топоры, но тут подоспел сеньор де Шеврез, взял аббата под свою защиту и увел с собой. Его уход словно послужил сигналом к действию: в церковь ворвались бургундцы, и началось массовое убийство. Все кричали, в воздухе мелькали топоры и мечи, убитые грудами лежали в нефе, и из этого нагромождения тел ручьем лилась кровь, словно источник у подножия горы. Де Л’Иль-Адан, проходивший мимо, услышал страшные вопли и въехал на лошади на паперть.
— Прекрасно, — сказал он, видя парижан за "работой". — Лучше и не придумаешь, славные у меня мясники! Эй, ребята, не видали ли коннетабля?
— Нет! — отвечало сразу два десятка голосов. — Нет! Смерть коннетаблю! Смерть арманьякам!
И резня продолжалась.
Де Л’Иль-Адан повернул коня и поехал дальше искать своего врага.
Примерно то же самое происходило в башне дворца. Там укрылись, надеясь на спасение, несколько сотен человек. В центре с распятием в руках стояли епископы де Кутанс, де Бэйе, де Санлис и де Ксент. Приступ длился всего одну минуту; несмотря на град камней, осаждавшие взобрались по лестнице наверх и, овладев дворцом, вырезали всех, кто там находился.
Во время этой расправы от толпы осаждавших отделился какой-то человек — бледный как смерть, весь в поту, он едва переводил дух.
— Коннетабль здесь? — спросил он.
— Нет, — ответил кто-то из бургундцев.
— А где он?
— Никто не знает, мэтр Леклерк. Капитан де Л’Иль-Адан объявил, что тот, кто укажет место, где скрывается коннетабль, получит тысячу золотых экю.
Но Перине уже не слушал его, он бросился к одной из башенных лестниц, торопливо скользнул вниз и очутился на улице.
Близ монастыря Сент-Оноре была захвачена группа генуэзских стрелков, и несмотря на то, что они сразу сдались и им была обещана жизнь, всех их перебили. Генуэзцы на коленях молили о пощаде. Среди жаждавших крови только двое, с факелами в руках, никого не убивали — они лишь срывали с несчастных шлемы, пристально вглядывались в их лица и оставляли обреченных на растерзание тем, кто шел следом. Эту работу они проделывали с прилежностью, объяснить которую могла лишь неутомимая жажда мщения. Встретившись, они тотчас узнали друг друга.
— Где коннетабль? — спросил де Л’Иль-Адан.
— Я ищу его, — ответил Перине.
— Господин Леклерк! — позвал в это время чей-то голос.
Перине обернулся:
— Это ты, Тьебер? Чего тебе от меня нужно?
— Не могли бы вы сказать, где найти сеньора де Л’Иль-Адана?
— Я здесь, — отозвался капитан.
К нему подошел человек в испачканном известкой камзоле.
— Правда ли, — сказал он, — что вы обещали тысячу экю золотом тому, кто выдаст вам коннетабля?
— Да, — сказал де Л’Иль-Адан.
— Отсчитайте мне их, — сказал каменщик, — я укажу место, где он прячется.
— Давай твой фартук, — сказал де Л’Иль-Адан и бросил туда горсть золота. — Так где же он?
— У меня. Пойдемте.
Позади них раздался взрыв хохота; де Л’Иль-Адан обернулся, ища глазами Леклерка, но тот исчез.
— Скорей, — бросил капитан каменщику, — веди меня.
— Минутку, — остановил его Тьебер, — посветите мне: я сосчитаю деньги.
Дрожа от нетерпения, де Л’Иль-Адан приблизил к каменщику факел, каменщик пересчитал экю все до последнего и, увидев, что не хватает пятидесяти, сказал:
— Я недосчитался полсотни.
Де Л’Иль-Адан кинул в его фартук золотую цепь, которая стоила шестьсот экю, и они с Тьебером двинулись дальше.
Но их опередил Перине Леклерк.
Едва Леклерк заслышал о том, что капитан и Тьебер собираются заключить между собой кровавую сделку, он опрометью бросился в указанном направлении к дому Тьебера. Дверь была заперта изнутри; он воспользовался кинжалом как отмычкой, что уже однажды проделал, и дверь отворилась.
Во второй комнате послышался какой-то шум.
"Он там", — сказал себе Леклерк.
— Хозяин, это вы? — чуть слышно окликнул его коннетабль.
— Да, — отвечал Леклерк, — потушите свет, иначе вас заметят.
Через щель в перегородке он увидел, что коннетабль последовал его совету.
— А теперь откройте.
Дверь приоткрылась, и Перине набросился на коннетабля; тот вскрикнул: кинжал Леклерка пронзил ему правое плечо.
Завязалась смертельная схватка.
Коннетабль, поверив слову Тьебера, отцепил оружие, к тому же он был полуодет. Но и находясь в невыигрышном положении, он легко задушил бы Леклерка крепкими руками, однако рана мешала ему. Тоща здоровой рукой он схватил Перине за горло и, навалившись на него всем телом, повалил его на пол, намереваясь размозжить ему череп о камень. И он преуспел бы в этом, не упади Перине на матрас, брошенный на пол, и, видимо, служивший постелью: другой постели в комнате не было.
Перине, не выпускавший из рук кинжала, вонзил его графу Арманьякскому в левую руку.
Коннетабль выпустил молодого человека, поднялся на ноги и навзничь упал на стол, стоявший посреди комнаты. Вместе с кровью, сочившейся из ран, он терял остатки сил.
Перине встал и окликнул его в темноте, как вдруг на пороге комнаты появилось третье лицо, держа в руках факел, который и осветил всю эту сцену.
Это был де Л’Иль-Адан.
Перине снова бросился на коннетабля.
— Стой!.. — крикнул де Л’Иль-Адан. — Заклинаю тебя твоей жизнью, остановись! — И схватил Перине за руку.
— Сеньор де Л’Иль-Адан, — сказал Перине, — жизнь этого человека принадлежит мне, сама королева вручила мне ее — вот королевская печать, — так что оставьте меня.
Он вытащил спрятанный на груди пергамент и протянул ею капитану.
Граф Арманьякский лежал на столе и молча наблюдал за происходящим: из-за ран он не мог оказать этим людям сопротивления; его руки висели как плети, и по ним струилась кровь.
— Ну что ж, — усмехнулся де Л’Иль-Адан, — мне его жизнь не нужна, все оборачивается к лучшему.
— Постойте, умоляю! — сказал Леклерк.
— Я дал клятву. Пусти.
Леклерк скрестил на груди руки и стал смотреть, что будет дальше. Де Л’Иль-Адан вынул меч, взялся рукой за конец лезвия, оставив острие свободным на палец, и приблизился к коннетаблю.
Тот, поняв, что все кончено, закинул назад голову, закрыл глаза и стал молиться.
— Коннетабль, — начал де Л’Иль-Адан и рванул у него на груди рубашку, — помнишь, как ты однажды поклялся Девой Марией и Иисусом Христом, что при жизни никогда нс будешь носить красный крест Бургундии?
— Помню, — отвечал коннетабль, — и я сдержал клятву: ведь я сейчас умру.
— Граф Арманьякский, — продолжал де Л’Иль-Адан, склонившись над ним и острием меча начертив кровавый крест на его груди, — ты нагло лгал: вот ты живой, а на груди у тебя красный крест Бургундии. Ты нарушил свою клятву, я свою — сдержал.
Коннетабль ответил вздохом. Де Л’Иль-Адан спрятал меч в ножны.
— Вот все, что мне было от тебя нужно, — заключил он, — а теперь умри, как клятвопреступник, как собака. Дело за тобой, Перине Леклерк.
Коннетабль приоткрыл глаза и слабеющим голосом произнес:
— Перине Леклерк!
— Да, — сказал тот, устремившись к поверженному врагу, готовому уже испустить дух, — да, Перине Леклерк, с которого ты приказал своим солдатам содрать шкуру. Вы тут, кажется, оба говорили, что сдержали свою клятву? Так вот, я сдержал две. Первая, коннетабль: отняла у тебя Париж королева Изабелла Баварская — взамен жизни шевалье де Бурдона. Я поклялся, что ты узнаешь об этом на твоем смертном ложе, и сдержал свое слово. А вторая моя клятва, граф Арманьякский, в том, что ты, узнав все это, умрешь. И ее я сдержал, как и первую, — прибавил Леклерк, вонзая в сердце коннетабля меч. — Да будет Бог с теми, кто честно держит свое слово, — на этом свете, как и на том!
ГЛАВА XXI
Итак, Париж, который не сдался могущественному герцогу Бургундскому и его многочисленной армии, в одну прекрасную ночь, поступив, как легкомысленная куртизанка, открыл свои ворота простому капитану, под командованием которого находилось всего семьсот копейщиков. Бургундцы с огнем в одной руке, с железом — в другой рассыпались по старым улицам города королей, гася огонь кровью, осушая кровь огнем. Перине Леклерк — скрытая пружина этого гигантского действа, выполнив в нем тугюль, о которой мечтал, а именно — отобрав жизнь у коннетабля, затерялся в народе, где потом его тщетно разыскивала история, где он умер так же безвестно, как и родился, и откуда он вышел на час, чтобы принять участие в одной из самых больших катастроф и тем связать с понятием "монархия" свое имя, клейменное позором неслыханного предательства.
Тем временем через все ворота Парижа хлынули толпы вооруженных всадников и закружили по городу, как вороны над полем боя, в поисках своего куска немалой добычи, все права на которую до сих пор принадлежали лишь королевской власти. Львиную долю отхватил прежде всего де Л’Иль-Адан, прибывший первым; затем — мессир Люксембургский, братья Фоссезы, Гревкур и Жан де Пуа; затем, вслед за вельможами, — капитаны гарнизонов Пикардии и Иль-де-Франс и, наконец, крестьяне из предместий — эти, чтобы уж ничего больше не оставалось, набросились на медь, в то время как их хозяева поживились золотом.
После того как была вынесена вся церковная утварь и опустошены государственные сундуки, когда сорвали всю бахрому, все золотые лилии с королевской мантии, на голые плечи старого Карла накинули кусок бархата, посадили его на разбитый трон, сунули в руки перо, а на стол перед ним положили четыре грамоты с королевской печатью. Де Л’Иль-Адан и де Шатлю получили звание маршалов, Шарль де Ланс — адмирала, Робер де Майи — главного раздатчика хлеба; и когда король подписал грамоты, то подумал, что он действительно король.
Народ взирал на все это сквозь окна Лувра.
— Так, так, — говорил народ, — им мало золота, они взялись за доходные места; слава Богу, что королю больше нечего подписывать и его сундуки пусты. Берите, господа, берите. Только вот как бы не пришел Ганнотен Фландрский, а то, если вы ему мало оставили, он все ваши куски сложит в один большой — для себя: с него станется.
Однако Ганнотен Фландрский (этим именем в шутку называл себя герцог Бургундский) не спешил в столицу; он завидовал своему капитану, который вошел в город, в ворота которого герцог дважды стучался своей шпагой, и все без толку. Неожиданную новость ему принес посланец, когда герцог находился в Монбейяре, и тотчас же, вместо того чтобы идти дальше, он повернул в одну из своих столиц — Дижон. Королева Изабелла оставалась у себя в Труа, все еще не в силах унять дрожь радости; они не виделись с герцогом, не переписывались — соучастники преступления боялись оказаться друг перед другом при ярком свете.
Париж била лихорадка; он жил напряженной жизнью. Раз королева и герцог — а их ждали с нетерпением — будто бы заявили, что ноги их не будет в Париже, пока там останется хоть один арманьяк, то отчего было не убивать, тем более что королева и герцог действительно не появлялись. Каждую ночь раздавался крик: "Тревога! " — и народ с факелами рассыпался по городу. Поговаривали, что арманьяки вроде бы входят то ли через ворота Сен-Жермен, то ли через ворота Тампль. По улицам города во всех направлениях бегали люди во главе с мясниками — их узнавали по широким ножам, сверкавшим в обнаженных руках; вдруг кто-нибудь останавливался: "Эй, сюда, это дом арманьяка!" — и тоща нож вершил правосудие над хозяином, а огонь — над домом. Чтобы выйти из дому, не боясь, что на тебя набросятся, нужно было иметь голубую шапку на голове и красный крест на груди. Адепты, наживаясь на всем, тут же организовали из сторонников бургундцев общину, которую нарекли именем Андрея Первозванного; ее члены носили на голове корону с красными розами, в нее вступили многие священники, кто по движению души, а кто из страха, — и мессу они служили в этом одеянии.
И если бы не отдельные места в городе, черные от обуглившихся домов или красные от пролитой крови, можно было бы подумать, что в Париже карнавал, что он опьянен праздником.
Один из наиболее оголтелых участников ночных и дневных побоищ выделялся особенной ловкостью и невозмутимостью. Ни один пожар не вспыхивал без его факела, ни одно кровопролитие не проходило без того, чтобы он не окунул в кровь свою руку. Стоило только завидеть его шапку с кроваво-красной лентой, его буйволовой кожи пояс, плотно охватывавший талию, широкий, в две ладони, меч, упиравшийся одним концом в подбородок, а другим — в пальцы ног, и тем, кому хотелось поглядеть, как отделится от туловища голова арманьяка, следовало только не отставать от мэтра Кашпоша — недаром в народе говорили: "Мэтр Каплют снесет голову так, что и опомниться не успеешь".
Итак, Каплют был героем этого разгула, мясники и то признавали его за предводителя и почтительно отступали перед ним. Он оказывался во главе всех сборищ, всех стычек: его слова было достаточно, чтобы остановить толпу, движения руки — чтобы бросить ее на приступ; было что-то сверхъестественное в том, что столько людей подчинялось одному человеку.
Париж, освещенный пламенем пожарищ, наполнялся криками, каждую ночь его снова начинало лихорадить, а на востоке возвышалась черной безмолвной громадой старая Бастилия. Туда не доходили крики, там не видно было отсветов пламени, ее подъемный мост был высок, а решетка ворот крепка. Днем вы бы не увидели на ее стенах ни одного живого существа; казалось, крепость охраняла сама себя; однако, когда подле нее собиралось слишком мною людей, она выпускала в толпу из своих бойниц такой рой стрел, что невозможно было понять стреляют люди или какая-нибудь машина. Тоща толпа в растерянности поворачивала назад, даже если предводительствовал сам Каплют. По мере того как нападавшие удалялись, прекращался и обстрел: через некоторое время старая крепость принимала беззаботно-добродушный вид, — так дикобраз, увидя, что опасность миновала, опускает свои колючки, благодаря которым он и снискал уважение врагов.
Ночью — снова безмолвие и тьма. Напрасно Париж зажигал свои огни — свет не проникал за решетчатые окна Бастилии, а из-за ее стен ни разу не доносилось ни одного слова. Правда, время от времени из окна одной из четырех башен осторожно высовывалась голова часового, чтобы поглядеть, не готовится ли какой-нибудь сюрприз у крепостного вала, и, если на нее падал лунный свет, ее можно было принять за одну из тех готических масок, которыми разыгравшееся воображение архитектора украсило арки мостов и антаблементы соборов.
В одну из темных ночей, в последних числах июня, когда часовые, как обычно, бодрствовали каждый в своей башенке, по узкой винтовой лестнице, что вела к верхней площадке крепости, поднимались двое. Первым достиг цели мужчина сорока двух — сорока пяти лет; он был очень высок, и сила его соответствовала его росту. Он был в полном воинском снаряжении, хотя вместо шпаги у него на поясе висел один из тех острых и длинных кинжалов, которые зовутся кинжалами милосердия; его левая рука привычно опиралась на этот кинжал, а правой он аккуратно придерживал бархатный ворсистый берет, какие бойцы в минуты отдыха надевали вместо шлемов. Под кустистыми бровями можно было разглядеть темно-голубые глаза; римский нос, лицо, обожженное солнцем, сообщали всему облику некую суровость, ее не могли смягчить даже окладистая борода и длинные черные волосы, обрамлявшие лицо.
Человек, чей портрет мы только что нарисовали, едва очутившись на ровной площадке, просунул руку в щель, через которую он пролез, за эту сильную, надежную руку тотчас же ухватилась тонкая, мягкая рука юноши семнадцати лет, и мужчина вытащил его на площадку. Юноша был белокур, тонок в кости, с изящными чертами лица, одет в шелк и бархат. Опираясь на руку своего товарища, видимо, устав от этого нетрудного подъема, он по привычке искал место, где мог бы отдохнуть. Но, увидев, что такое излишество не предусмотрено строителями крепости, он, поразмыслив, сцепил обе руки в кольцо и почти повис на гигантской руке, поддерживавшей его; устроившись таким образом, он стал прогуливаться по площадке всем своим видом показывая, что сделал одолжение тому, кто его сопровождал.
Прошло несколько минут; ни тот, ни другой не нарушали молчание ночи и продолжали прогуливаться, если только можно назвать прогулкой топтание на тесной площадке. Шум их шагов сливался воедино, ибо легкий шаг юноши заглушался тяжелой поступью солдата; казалось, что тут был один человек и его тень. Вдруг солдат остановился и повернулся лицом к Парижу, заставив сделать то же самое и своего молодого спутника: весь город расстилался у их ног.
Это была как раз одна из тех шумных ночей, о которых мы рассказывали выше. Сначала они различили в темноте лишь нагромождение домов, протянувшихся на всем обозримом пространстве с запада на восток, и крыши как будто поддерживали одна другую — так обычно рисуются зрителю щиты солдат, идущих на приступ. Но вдруг в поле зрения попадало скопище людей, освещенное факелами и заполнившее улицу, — тоща улица представлялась длинной цепью, рассекавшей город. Там толклись красноватые тени, кричащие, смеющиеся, потом, как только улица меняла направление, они вдруг исчезали, но шум все еще был слышен. Все опять погружалось в темноту, и доносившийся снизу гомон казался подавленным стоном города, внутренности которого раздирала железом и жгла огнем междоусобная война.
При виде этого зрелища солдат еще больше посуровел, брови его нахмурились и сошлись в одну линию: он протянул левую руку к Лувру и сквозь сжатые зубы чуть слышно произнес, обращаясь к своему молодому спутнику:
— Вот ваш город, ваше высочество, узнаете ли вы его?..
Лицо молодого человека приняло меланхолическое выражение: минутой раньше вы и не сказали бы, что оно может быть таким. Он устремил свой взгляд на солдата и некоторое время молча смотрел на него. Затем он сказал:
— Мой славный Танги, я не раз глядел на него в этот час из окна дворца Сен-Поль, как сейчас смотрю с этой площадки. Мне случалось видеть его спокойным, но никогда — счастливым.
Танги вздрогнул: он не ожидал от молодого дофина такого ответа. Он думал, что спрашивает ребенка, а ему отвечал зрелый мужчина.
— Я прошу прощения у вашего высочества, — сказал Дюшатель, — но, по-моему, до сего дня ваше высочество были заняты только развлечениями, а не заботами Франции.
— Отец мой, — с тех пор как Дюшатель спас дофина от бургундцев, дофин называл его так, — ваш упрек справедлив лишь наполовину: пока у престола были два моих брата, которые сейчас стоят у престола Господа Бога, я предавался — и тут вы правы — всевозможным безрассудствам, веселью, но как только Бог призвал их к себе — что было столь же ужасно, сколь неожиданно, — я забыл о развлечениях и помышляю лишь об одном: в случае смерти моего горячо любимого батюшки — да продлит Бог его жизнь! — у прекрасной Франции будет лишь один властитель — я.
— Стало быть, мой молодой лев, — с явной радостью промолвил Танги, — вы намерены защитить ее, чего бы вам это ни стоило, от Генриха Английского и Жана Бургундского?
— От каждого в отдельности или от обоих вместе, как им будет угодно.
— О ваше высочество, Бог внушил вам эти слова, чтобы облегчить душу вашего старого друга. За последние три года я впервые дышу полной грудью. Если б вы знали, какие сомнения терзали меня, когда я видел, что монархии, единственная надежда которой — вы и которой я отдал силу своих рук, свою жизнь и, может быть, даже честь, наносят столь жестокие удары. Если б вы знали, сколько раз я вопрошал себя, не подоспело ли время этой монархии уступить место другой и не бунтуем ли мы против Бога, пытаясь сохранить ее, вместо того чтобы отступиться, ибо — да простит мне Господь, если я богохульствую, — ибо вот уже тридцать лет, как он обращает свой взор на вашу достойную династию лишь для того, чтобы покарать ее, а не облагодетельствовать. И впрямь можно подумать, что династия отмечена роковым знаком, ибо глава ее болен и душой, и телом, — я говорю о его величестве нашем короле; все словно перевернулось с ног на голову: первый вассал короны срезает топором и мечом ветви королевского ствола — я имею в виду изменника Жана, поднявшего руку на благородного герцога Орлеанского, вашего дядю; наконец, невольно начинаешь думать, что всему государству грозит погибель: вдруг умирают странной смертью два благородных молодых человека — два старших брата вашего высочества, сначала один, потом другой, и если бы я не боялся оскорбить своими словами Бога, я бы сказал, что Он устранился от участия в этом и все отдал вершить людям; а чтобы противостоять войне с иноземцами, гражданской войне, народным бунтам, Провидение посылает слабого молодого человека — вас, ваше высочество, простите мне мои сомнения, ведь судьба столько раз пытала мое сердце.
Дофин бросился ему на шею:
— Танги, сомневаться дозволительно тому, кто, как ты, сначала действует, а потом сомневается, кто, как ты, полагает, будто Бог в своем гневе поразил династию до последнего колена, и кто, как ты, отводит гнев Бога от последнего отпрыска этой династии.
— Я не колебался ни минуты, мой молодой повелитель: когда увидел, что бургундцы вошли в город, я тотчас бросился к вам, как мать к ребенку, да и кто, кроме меня, мог вас спасти, несчастный юноша? Не король же, ваш отец; а королева так далеко, что не смогла бы этого сделать, а если б и смогла, то, да простит ее Бог, возможно, не захотела бы. Вы же, ваше высочество, будь вы вольны распоряжаться собой, знай вы все ходы и выходы во дворце Сен-Поль, и даже если б двери были распахнуты настежь, вы бы запутались в перекрестках и улицах вашего города, где так уверенно себя чувствует последний ваш подданный. У вас оставался только я; вдруг я почувствовал, что силы мои удвоились, — значит, Бог не покинул своим покровительством вашу династию. Я схватил вас, ваше высочество, — для моих рук вы были не тяжелее, чем птаха для уносящего ее орла. И впрямь, попадись в этот час мне навстречу вся армия герцога Бургундского во главе с ним самим, я бы отбросил герцога и прорвался сквозь армию, и ни один волос не упал бы ни с вашей, ни с моей головы, — я верил тогда, что Бог с нами. Но теперь, ваше высочество, когда вы в безопасности за неприступными стенами Бастилии; теперь, когда я всякую ночь созерцаю один, стоя на этой площадке, зрелище, на которое мы сейчас смотрим вдвоем; теперь, когда я вижу, что Париж, город королей, — добыча революции, что народ правит, а королевство подчиняется; теперь, когда мои уши устали от этого шума, а глаза — от этих фейерверков, — всякий раз, спускаясь к вам в комнату, где вы, склонивши голову на подушку, спокойно спите — а ведь в вашем государстве идет гражданская война, ваша столица пылает в пожарищах, — я начинаю думать: достоин ли королевства тот, кто так беззаботно, так спокойно спит, в то время как его королевство взбудоражено и залито кровью?
Тень недовольства прошла по лицу дофина:
— Так ты, оказывается, шпионишь за мной?
— Нет, я молюсь за Францию и за вас, ваше высочество.
— А что бы ты сделал, если б в этот вечер я оказался в другом состоянии?
— Я отвел бы ваше высочество в надежное место, я бы бросился один, без доспехов, безоружный, навстречу врагу, окажись он на моем пути, ибо мне ничего другого не оставалось, как умереть, и чем раньше, тем лучше.
— Так вот, Танги, ты бы не один бросился на врага, нас было бы двое, и причем вооруженных; что ты на это скажешь?
— Что Господь наделил вас волей, пусть теперь Он дарует вам силу.
— И ты поддержишь меня?
— Война, которая нам предстоит, ваше высочество, будет долгой и изнурительной: не для меня, — ведь я уже тридцать лет не снимаю доспехов, а для вас — вы все свои пятнадцать лет ходите в бархате. Вам придется сразиться с двумя врагами, имя каждого из которых заставило бы содрогнуться великого короля. Но коли уж вы вытащите шпагу из ножен и вынесете знамя из Сен-Дени, вы не вложите шпагу обратно в ножны и не вернете знамя на место, прежде чем не похороните в земле Франции первого из ваших врагов — Жана Бургундского и не выгоните вон с французской земли другого вашего врага — Генриха Английского. Вам придется многое испытать. Ночи, когда вглядываешься во тьму, холодны, а дни, когда сражаешься с врагом, — смертоносны; такова жизнь солдата, ради нее вам придется отказаться от изнеженной жизни принца. И это не какой-нибудь час турнира — это дни и дни боев, и это не какие-нибудь два-три месяца вылазок и стычек — это годы и годы борьбы, сражений. Подумайте об этом хорошенько, ваше высочество.
Дофин молча отстранил руку Танги и направился к солдату, который дежурил в одной из башен Бастилии; дофин снял со стрелка его пояс и надел на себя, взял у него лук и произнес, обернувшись к удивленному Дюшателю, с твердостью, какой никто за ним не знал:
— Отец мой, я полагаю, ты будешь спокойно спать, покуда твой сын будет стоять на часах впервые в жизни.
Дюшатель собирался было ответить дофину, но тут у стен Бастилии разыгрались события, которые дали иное направление его мыслям.
Шум, услышанный ими несколько минут назад, все нарастал, на улице Серизе взметнулось пламя, однако невозможно было разглядеть тех, кто производил шум, равно как выяснить истинную причину яркого огня, ибо улица шла наискосок и высокие дома загораживали собравшихся там людей. Но тут из общего гула вырвались более отчетливые крики, и какой-то человек, полуодетый, кинулся, взывая о помощи, с улицы Серизе на улицу Сент-Антуан, За ним по пятам гнались несколько человек, "Смерть, смерть арманьяку, убить его!" — кричали они. Во главе преследователей этого несчастного можно было узнать мэтра Каплюта: он был бос, на плече у него, как всегда, лежал большой обнаженный окровавленный меч, который он придерживал обеими руками, на голове красовалась шапка с лентой цвета бычьей крови. И все-таки беглецу удалось бы уйти от преследователей: страх придавал ему сил, и он бежал с нечеловеческой быстротой. Достигнув угла улиц Сент-Антуан и Турнель, он оросился за угол дома, но тут споткнулся о цепь, которой каждый вечер перегораживали улицу. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов и упал так, что его можно было заметить со стен Бастилии. Преследователи, которых его падение предупредило о преграде, кто перепрыгнул через нее, а кто прополз под ней, и он увидел, как у него над головой блеснула меч Каплюша. Он понял, что настал его конец, и с криком: "Пощады!", обращенным не к людям, а к Богу, встал на колени.
С того момента, как ареной всего происходящего стала улица Сент-Антуан, ни одна мелочь не ускользнула от взоров Танги и дофина. Особенно взволновало это событие дофина, он еще не привык к подобным зрелищам и весь дрожал, а с губ срывались какие-то нечленораздельные звуки. Когда же арманьяк упал, а Каплют занес меч над его головой, дофин выхватил стрелу из колчана и быстро приладил ее к тетиве. Трудно было сказать, что раньше достигнет своей цели: меч Каплюша или стрела дофина, хотя разница в расстоянии была значительная. Но тут Танги поспешно выхватил у дофина стрелу и переломил ее пополам.
— Что ты делаешь, Танги? Что такое? — дофин топнул ногой. — Разве ты не видишь, что эти люди собираются убить одного из наших? Бургундец убьет арманьяка.
— Пусть умрут все арманьяки, ваше высочество, но ваша стрела не должна обагриться кровью этою человека.
— Танги, Танги! О, взгляни!..
Танги вновь бросил взгляд на улицу Сент-Антуан: голова арманьяка валялась шагах в десяти от его тела, а мэтр Каплют, в то время как с его меча капала кровь, спокойно насвистывал мотив известной песенки:
Герцог Бургундский,
Да ниспошлет тебе Бог Одну только радость.
- Взгляни же, Танга, взгляни, — плача от ярости, говорил дофин, — если б не… если б не ты!.. Взгляни же…
— Да, да, я вижу, — отвечал Танги, — но, повторяю, этот человек не должен был умереть от вашей руки.
— Богом заклинаю, кто он?
— Этот человек, ваше высочество, — мэтр Каплют, палач города Парижа.
Дофин низко опустил голову, руки его бессильно повисли.
— О кузен мой, герцог Бургундский, — глухо сказал он, — не хотел бы я, даже ценой сохранения четырех самых прекрасных королевств христианского мира, использовать людей и средства, какими пользуетесь вы, чтобы отнять у меня то, что мне осталось.
Тут кто-то из свиты Каплюша схватил за волосы голову мертвеца и поднес к ней факел, свет упал на лицо, черты которого не исказила агония, и Танги, стоя наверху бастильской башни, узнал своего друга детства Анри де Марля, одного из самых горячих и преданных делу арманьяков; глубокий вздох вырвался из его широкой груди.
— Черт побери, мэтр Каплют, — сказал человек из народа, поднося голову убитого к палачу, — вы мастак в своем деле, вам что первому канцлеру Франции голову отрубить, что последнему бродяге: чисто сработано и без задержки.
Палач удовлетворенно осклабился: и у него были свои почитатели[18].
В ту же ночь, за два часа до рассвета, из внешних ворот Бастилии со всевозможными предосторожностями выехал отряд всадников, малочисленный, но хорошо вооруженный; не производя шума, он направился к Шарашонскому мосту и, переправившись по нему через Сену, в течение примерно восьми часов шел вдоль правого берега реки. Наконец к одиннадцати часам утра он оказался неподалеку от укрепленного города.
— Теперь, ваше высочество, — сказал Танги всаднику, ехавшему рядом с ним, — вы можете поднять забрало и восславить святого Карла Французского, ибо вы видите белую перевязь арманьяков, и сейчас вы войдете в преданный вам Мелен.
Вот так дофин Карл, которого история впоследствии прозвала Победоносным, провел свою первую в жизни бессонную ночь, и это был его первый военный поход.
ГЛАВА XXII
Нетрудно объяснить политические мотивы, которые удерживали вдали от столицы герцога Бургундского.
В тот момент, когда некто, более удачливый, чем он, овладел Парижем, он подумал о том что, хотя эта честь выпала на долю другого и отнять ее у него он не может, но извлечь из этого наибольшую выгоду для себя должно. Ему нетрудно было догадаться, что естественной реакцией на политические перемены будет резня, убийства из чувства мести, что его присутствие все равно этому не помешает, а лишь приведет к падению его авторитета в глазах его же сторонников, зато его отсутствие снимет с него ответственность за пролитую кровь. Впрочем, кровь текла из жил арманьяков, хорошее кровопускание надолго ослабит противоборствующую партию, его враги падали один за другим, а он ни одного из них даже пальцем не тронул. Спустя некоторое время, когда он решит, что народ устал от бойни; когда он увидит, что город утомлен, что ему уже не до мести и теперь нужен отдых; когда можно будет пощадить без всяких затруднений и опасности для себя оставшихся в живых членов покалеченной, обезглавленной партии, — тоща он вернется в эти стены как их ангел-хранитель: он потушит огонь, остановит кровопролитие, он объявит мир и амнистию для всех.
Причина, которой он объяснил свое отсутствие, имеет самое прямое отношение к продолжению нашей истории, и мы не можем скрыть ее от наших читателей.
Молодой де Жиак, которого мы видели в Венсенском замке и который оспаривал у де Гравиля и де Л’Иль-Адана сердце Изабеллы Баварской, сопровождал, как мы уже говорили, королеву в Труа. От своей венценосной повелительницы он получил множество важных поручений к герцогу Бургундскому. Находясь при дворе принца, он обратил внимание на мадмуазель Катрин де Тьян, приставленную к герцогине де Шароле[19]. Молодой, смелый и красивый, он решил, что этих качеств в соединении с уверенностью в себе — а его уверенность проистекала из уверенности в обладании этими качествами — достаточно, чтобы покорить красивую, молодую, благородного происхождения девушку. И он был немало удивлен, заметив, что его ухаживания произвели на нее не большее впечатление, чем ухаживания других кавалеров. Первое, что пришло на ум де Жиаку, — это то, что у него есть соперник. Он словно тень всюду следовал за мадмуазель де Тьян, следил за каждым ее жестом и перехватывал каждый взгляд, но, как ни изощрялась его ревность, в конце концов он пришел к выводу, что ни один из окружавших ее молодых людей не был предпочтен ему и не был более удачлив. Он был богат, носил благородное имя, и пусть она не любит его, но, может быть, если б он предложил ей руку, это польстило бы ее тщеславию. Вежливый ответ мадмуазель де Тьян не оставлял и тени надежды, и де Жиак замкнул любовь в своем сердце. Он находился на грани помешательства, все время об этом думая и не в силах что-либо изменить. Единственным его спасением была разлука, и он решился на это; вот тогда-го, получив наставление герцога, де Жиак и вернулся к королеве.
Через полтора месяца ему пришлось вновь отправиться в Дижон с вестями от королевы. Его отсутствие оказалось более благотворным, нежели присутствие: герцог принял его с необычайной любезностью, а мадмуазель де Тьян — с благосклонностью. Он не мог поверить такому счастью, но в один прекрасный день герцог Жан предложил де Жиаку свое посредничество в его отношениях с мадмуазель де Тьян. Такая серьезная протекция устраняла многие препятствия, де Жиак принял предложение герцога с восторгом, и второй ответ мадмуазель де Тьян был настолько же обнадеживающим, насколько первый — удручающим, а это доказывало, что или мадмуазель де Тьян поразмыслила и приняла во внимание достоинства рыцаря, или что герцог имел на нее очень большое влияние: словом — в подобных обстоятельствах никогда не следует слишком доверять первому порыву женщины.
Герцог объявил, что вернется в Париж не раньше, чем будет отпразднована свадьба. Свадьба была великолепной. Герцог пожелал взять на себя все расходы, утром состоялись турниры и поединки, в которых все участники показали прекрасное искусство; на обед подали великолепные кушанья, отмеченные высокой изобретательностью, а вечером была разыграна мистерия "Адам, получающий из рук Бога Еву", принятая всеми с восхищением. Для ее постановки из Парижа специально вызвали известного поэта, его путешествие ему ничего не стоило, и он еще получил как вознаграждение двадцать пять золотых экю. Все это происходило с 13 по 20 июня 1418 года.
Наконец герцог Жан рассудил, что настал момент для возвращения в столицу. Он поручил де Жиаку предупредить о его приезде. Но тот согласился разлучиться со своей молодой супругой, только когда герцог пообещал, что введет ее в окружение королевы и доставит в Париж. По дороге в Париж де Жиак должен был предупредить Изабеллу Баварскую, что герцог 2 июля заедет за ней в Труа.
Четырнадцатого июля Париж был разбужен звоном колоколов. Герцог Бургундский и королева подошли к Сент-Антуанским воротам. Народ высыпал на улицу; дома, мимо которых должны были проследовать в Сен-Поль герцог и королева, были украшены коврами, словно ждали самого Господа Бога; город усыпали цветами, изо всех окон выглядывали женские головки. Шестьсот буржуа в голубых головных уборах, возглавляемые де Л ’Иль-Аданом и де Жиаком, несли ключи от города, дабы вручить их победителям. За ними следовала огромная толпа, разделенная по корпорациям, каждая из которых несла свое знамя. Народ радостно приветствовал победителей, забыв о том, что он ничего не ел вчера и ему нечего будет есть завтра.
Наконец кортеж приблизился к королеве, герцогу и их свите, сидевшим верхом на лошадях. Буржуа, несший золотые ключи на серебряном блюде, подошел к герцогу и преклонил перед ним колено.
— Ваша светлость, — сказал де Л’Иль-Адан, коснувшись ключей кончиком обнаженного меча, — вот ключи от вашего города: город ждал вашего прибытия, чтобы вручить их вам.
— Дайте мне их, мессир де Л’Иль-Адан, — сказал герцог, — ибо, по всей справедливости, вам принадлежит право коснуться их раньше меня.
Де Л’Иль-Адан соскочил с коня и, взяв ключи с блюда, почтительно протянул их герцогу, и тот прицепил их к луке седла рядом с боевым оружием. Многие сочли это вызовом со стороны человека, который входил в город не для войны, а для мира, что, однако, не охладило всеобщего энтузиазма — так велика была радость от встречи с королевой и герцогом. Тут к герцогу подошел какой-то горожанин и протянул ему два голубых бархатных камзола: один для него, другой для его племянника графа Филиппа де Сен-Поля.
— Благодарю вас, — сказал герцог, — это очень любезно: вы предугадали мое желание вернуться в ваш город одетым в цвета королевы.
И он переоделся в голубой камзол, приказав своему племяннику поступить так же. Со всех сторон раздались радостные крики:
— Да здравствует Бургундия! Да здравствует королева!
1 Граф де Сен-Поль был сыном герцога Брабантского, убитого в сражении при Азенкуре.
Грянула музыка, и толпа, разделившись надвое, образовала живую изгородь, освободив проход для королевы и герцога. А де Жиак, увидев среди приближенных королевы Изабеллы свою жену, покинул место, предписанное ему этикетом, и, подстегиваемый нетерпением, занял место подле нее. Кортеж двинулся в путь.
Всюду, где он проходил, его встречали восторженными криками, в них звучала надежда; из всех окон, словно благоухающая снежная лавина, обрушивались на проходивших охапки цветов, цветы устлали всю мостовую под копытами лошади, на которой восседала королева. Все будто опьянели от счастья; только безумец мог сказать, когда крутом все ликовало, что еще совсем недавно на этих улицах, усыпанных свежими цветами, звенящих от радостных возгласов, совершались убийства, лилась кровь и корчились в агонии люди.
Кортеж остановился перед зданием дворца Сен-Поль. Король уже ждал, стоя на верхней ступеньке крыльца. Королева и герцог спешились и поднялись по лестнице. Король ж королева обнялись и поцеловались; народ возликовал, словно все разногласия потонули в этом поцелуе. Но он забыл, что со времен Иуды и Христа понятия "поцелуй" и "предательство" сопутствуют одно другому.
Герцог преклонил перед королем колено, и тот сам помог герцогу подняться.
— Кузен мой герцог Бургундский, — сказал король, — забудем прошлое: наши разногласия навлекли на страну столько бед, но мы надеемся, благодарение Богу, если вы нам в этом поможете, найти для их врачевания надежное, доброе средство.
— Государь, — отвечал герцог, — то, что я делал, я делал для блага Франции и дабы не посрамить чести вашего величества; те, кто говорил вам противное, были гораздо больше вашими врагами, нежели моими.
С этими словами герцог поцеловал руку королю, тот повернулся и вошел в двери замка Сен-Поль; королева, герцог, весь их двор последовали за королем: все, кто сверкал золотом, оказались внутри дворца, народ же остался на улице, и двое стражников, поставленных у дверей дворца, воздвигли вскоре стальной барьер, который всегда разделяет принца и подданных, королевское и народное. Велика важность! Народ был ослеплен, он не заметил, что к нему не было обращено ни одного слова и ничего не было обещано. Люди стали расходиться, продолжая кричать: "Да здравствует король! Да здравствует Бургундия!" Только к вечеру обнаружилось, что они еще более страдают от голода, чем накануне.
На следующий день, как обычно, то там, то сям стали собираться группы людей. Поскольку не предвиделось ни праздника, ни праздничного шествия, народ направился к дворцу Сен-Поль — теперь уже не для того, чтобы восславлять короля и Бургундию, а чтобы потребовать хлеба.
На балкон вышел герцог Жан; он уверил, что делает все, чтобы Париж перестал страдать от голода и нищеты, и прибавил: это требует большого труда, ведь арманьяки разграбили и опустошили все окрестности столицы.
Народ признал справедливость его доводов и потребовал выдачи всех пленников Бастилии, ибо те, кого там стерегут, могут откупиться золотом, а народ желает распорядиться ими по-своему.
Герцог ответил обезумевшим от голода людям, что все будет сделано согласно их желанию. В результате вместо хлеба, которого не было, народу выделили "паек" из семи пленников: Ангеррана де Мариньи, мученика и потомка мученика; Гектора де Шартра, отца архиепископа Реймского, и богатого горожанина Жана Таранна, — история забыла имена четырех остальных.[20] Народ перерезал им глотки и на время успокоился. Так герцог избавился от семерых врагов и выиграл один день — все складывалось в его пользу.
На следующий день снова сборища, снова крики — и еще один "паек" из пленников; однако на этот раз больше хотели хлеба, чем крови: четырех несчастных, к их великому удивлению, отвели в тюрьму Шатле и передали прево, затем толпа отправилась грабить дворец Бурбонов, там она нашла знамя, на котором был вышит дракон — лишнее доказательство сговора арманьяков и англичан, поэтому знамя понесли показать герцогу, затем, изодрав его, проволокли по грязи с криками: "Смерть арманьякам! Смерть англичанам!" Но убивать никого не стали.
Между тем герцог видел, что бунт, точно прилив, все ближе придвигается к нему: он в страхе подумал, что народ, долгое время клевавший на ложную приманку, теперь поймет что к чему. Ночью он вызвал к себе несколько именитых граждан Парижа, и те пообещали, что, если он решится восстановить порядок и поставит все на свои места, они придут ему на помощь. Обнадеженный герцог стал спокойно ждать следующего дня.
На следующий день из всех глоток рвался лишь один крик, выражавший общую нужду: "Хлеба! Хлеба!"
Герцог вышел на балкон и хотел говорить. Его голос перекрыли вопли. Тоща он, безоружный, с непокрытой головой, спустился в толпу, изголодавшуюся, отчаявшуюся, и, пожимая протянутые к нему руки, стал пригоршнями раздавать золото. Толпа сомкнулась вокруг него, она то сжимала его своими кольцами, то накатывала волнами, такая же страшная в своей любви, как и в своей ярости. Герцог почувствовал, что если он не противопоставит этой страшной силе мощь слова, то он погиб. Герцог начал говорить, его голос опять потерялся в шуме, но вдруг он заметил человека, который, по всей видимости, оказывал влияние на толпу, и воззвал к нему. Тот взобрался на тумбу и крикнул: "Тише! Герцог хочет говорить. Давайте послушаем". Толпа повиновалась, умолкла. Этот человек, босой, одетый в темно-красный кафтан и старую красную шапчонку, добился того, о чем тщетно просил могущественный, в расшитом золотом бархатном камзоле с дорогой цепью на шее, герцог Жан Бургундский.
Другие приказания незнакомца были также выполнены без промедления. Когда настала тишина, он сказал:
— Дайте места!
Толпа расступилась, и герцог, до крови кусая губы от стыда — ведь ему пришлось прибегнуть к услугам простолюдина, — поднялся на крыльцо, ругая себя за то, что спустился с него. Человек, отдававший приказания, встал рядом с ним, обвел глазами толпу, дабы удостовериться, что она готова слушать, и сказал принцу:
— Теперь говорите, ваша светлость, вас слушают.
С этими словами он, словно верный пес, лег у ног герцога.
В это время из дворца Сен-Поль вышли несколько сеньоров и стали позади герцога, готовые в нужную минуту оказать ему поддержку. Герцог сделал знак рукой, человек в красном кафтане властно протянул: "Ш-ш-ш!", прозвучавшее как грозный рык, и герцог заговорил.
— Друзья мои, — сказал он, — вы просите у меня хлеба. Я не могу дать вам хлеба. Его едва хватает для королевского стола, королю и королеве. Вместо того, чтобы без толку бегать по улицам Парижа, вы лучше пошли бы да взяли приступом Маркуси и Монтери, где укрылись дофинцы[21], — в этих городах много припасов, вы прогоните оттуда врагов короля, которые сами сняли весь урожай, вплоть до самых ворот Сен-Жак, а вам мешают сделать то же.
— Лучшего и желать не надо, — отвечала толпа, — только дайте нам вождей.
— Мессир де Коэн, мессир де Рюп, — сказал, полуобернувшись, герцог, обращаясь к рыцарям, стоявшим позади, — вы хотите иметь армию? Я даю вам ее.
— Да, ваша светлость, — ответили те, выступая вперед.
— Друзья мои, — продолжал герцог, обращаясь к толпе, — вы хотите, чтобы вашими вождями были эти славные рыцари? Вот они, берите.
— Они ли, кто другой — лишь бы шли впереди.
— Тогда, господа, на коней, — приказал герцог. — Да поживее, — прибавил он вполголоса.
Герцог уже собирался войти в дом, но тут человек, лежавший у его ног, поднялся и протянул ему руку; герцог пожал ее, так же как пожимал и другие протянутые к нему руки: ведь он был обязан этому человеку.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Каплют, — отвечал мужчина, свободной рукой снимая красную шапку.
— Какого ты звания? — продолжал герцог.
— Я палач города Парижа.
Герцог смертельно побледнел и, отдернув руку, словно от раскаленного железа, отступил назад. Перед лицом всего Парижа Жан Бургундский сам выбрал это крыльцо постаментом сговора — сговора самого могущественного принца христианского мира с палачом.
— Палач, — глухим, дрожащим голосом произнес герцог, — отправляйся в Шатле, там для тебя найдется работа.
Мэтр Каплют по привычке беспрекословно повиновался приказу.
— Благодарю, ваша светлость, — сказал он. Затем, спустившись с крыльца, громко прибавил: — Герцог — благородный принц, он не впал в гордыню, он любит свой бедный народ.
— Де Л’Иль-Адан, — сказал герцог, протягивая руку в направлении удалявшегося Каплюша, — следуйте за этим человеком: или я лишусь руки, или он — головы.
В тот же день де Коэн, де Рюп и Голтье Райяр с пушками и орудиями для осады вышли из Парижа. Без всяких усилий они увели с собой десять тысяч человек — самых смелых из взбунтовавшегося простонародья. Ворота Парижа закрылись за ними, и вечером все улицы были перегорожены цепями. Представители корпораций вместе со стрелками несли ночной дозор, и впервые за последние два месяца ночь прошла спокойно: никто не призывал ни убивать, ни жечь.
А Каплют тем временем направился к Шатле, мечтая о расправе, которую он учинит завтра, и о чести, которую ему, как всегда, окажет двор, если будет присутствовать при казни; от такого поручения, оттого, что руку ему пожала столь высокая особа, гордость распирала его. Каплют надулся от важности, он был доволен собой, он шел, рассекая воздух правой рукой, словно репетируя сцену, в коей завтра ему предстоит сыграть столь значительную роль.
Так он дошел до дверей Шатле и стукнул в них один раз; быстрота, с какой привратник открыл двери, свидетельствовала о том, что стучавший пользуется особой привилегией, а именно — не ждать, и что привратник знает об этом.
Семья тюремщика ужинала; он предложил Каплюшу отужинать вместе с ними, и тог согласился с видом благодушной снисходительности: еще бы, ведь ему пожимал руку первый вассал французской короны! Поэтому он поставил у дверей свой огромный меч и сел на почетное место.
— Мэтр Ришар, — спустя минуту заговорил Каплюш, — кого из самых важных сеньоров вы содержите в вашем заведении?
— Ей-Богу, мессир, — отвечал Ришар, — я тут совсем недавно, моего предшественника и его жену убили бургундцы, когда брали Шатле. Я хорошо знаю вкус похлебки, которой я кормлю пленников, но тех, кто ее ест, я не знаю.
— А много ли их?
— Сто двадцать.
— Ну что ж, мэтр Ришар, завтра их будет сто девятнадцать.
— Как так? Уж не взбунтовалось ли опять население? — живо спросил тюремщик, испугавшись, что его постигнет участь предшественника. — Если б я знал, кого надо выдать, я приготовил бы его заранее.
— Нет-нет, — остановил тюремщика Каплюш, — вы не поняли меня: население сейчас топает к Маркуси и Монтери, так что к Шатле оно повернулось спиной. Речь не о бунте, а об исполнении приговора.
— А вы наверняка это знаете?
— Это вы меня спрашиваете?! — смеясь, воскликнул Каплюш.
— Да что это я, ведь вы получили приказ от прево?
— Нет, берите выше. Приказ исходит от самого герцога Бургундского.
— От герцога?
— Да, — сказал Каплюш, повернув стул на одной ножке и небрежно раскачиваясь на нем, — да, от герцога Бургундского. Он пожал мне руку — часу еще не прошло — и сказал: "Каплюш, друг мой, сделай одолжение, беги в тюрьму' Шатле и жди там моих указаний". А я ему: "Ваша светлость, можете рассчитывать на меня, клянусь животом". Так что яснее ясного: завтра унесут вперед ногами какого-нибудь знатною арманьяка, а перед этим герцог хочет поглядеть на хорошую работу — это дело он и возложил на меня. А если бы приказ исходил от прево, то ею получил бы мой подручный Горжю.
Не успел он кончить, как раздались два удара молотком в наружную дверь; тюремщик спросил у Каплюша разрешения взять лампу, Каплюш согласно кивнул, и тюремщик вышел, оставив семью и гостя в полной темноте.
Через десять минут он вернулся, тщательно закрыл за собой дверь комнаты, но не прошел к своему месту, а остановился у дверей и с каким-то странным удивлением взглянул на гостя.
— Мэтр Каплюш, — сказал он, — пойдемте со мной.
— Отлично, — отвечал тот, допивая вино и прищелкивая языком, как человек, который только тоща по-настоящему оценил друга, когда пришло время с ним расстаться. — Отлично, мне все ясно.
Каплюш поднялся и, взяв меч, оставленный им у дверей, проследовал за тюремщиком.
Они сделали всего несколько шагов по сырому коридору и очутились у лестницы, настолько узкой, что на ум невольно приходила мысль: архитектор, задумавший ее, понимал, что лестница в государственной тюрьме — всего лишь дополнение к ней. Каплюш спускался с ловкостью человека, который хорошо знает дорогу, он напевал мотив любимой песенки и, останавливаясь на каждой площадке, в то время как привратник неумолимо следовал впереди, приговаривал: "Ах ты черт! Ведь какой высокий вельможа". Так они спустились примерно на шестьдесят ступенек.
Тут привратник открыл низкую дверь, такую низкую, что Каплюш — а он был совсем не высок — вынужден был нагнуться, чтобы проникнуть в камеру, находившуюся за этой дверью. Проходя, он отметил, как прочна и надежна дверь: дубовая, в четыре пальца толщиной и вдобавок обита железом. Он одобрительно, с видом знатока, кивал головой.
Темница была пуста. Каплюшу достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться в этом, но он решил, что тот, за кем он послан, на допросе, либо его пытают; он поставил меч в угол и стал спокойно ждать заключенного.
— Пришли, — проговорил тюремщик.
— Хорошо, — кратко ответил Каплюш.
Ришар собрался было уйти с лампой в руке, но Каплюш попросил оставить лампу ему. Тюремщику не было приказано оставлять Каплюша без света, и он исполнил просьбу. Заполучив лампу, Каплюш начал исследовать камеру и был настолько поглощен этим занятием, что не услышал, как дважды повернулся ключ в замочной скважине и опустился тяжелый засов.
В соломе, служившей постелью, он нашел то, что искал: камень, которым узник пользовался как подушкой.
Каплюш положил камень посреди камеры, придвинул к нему старую деревянную скамеечку, поставил на нее фонарь, потом взял меч, смочил камень остатками уже гнилой воды, которую он нашел в кувшине с отколотыми краями, и, сев на пол и зажав камень между коленями, с важным видом стал точить об него меч — ведь от частого употребления в последние дни он слегка притупился. Каплюш прерывал свою работу лишь для того, чтобы проверить, проведя большим пальцем по лезвию, достаточно ли оно остро, и затем с новым пылом принимался за работу.
Он был так поглощен столь приятным занятием, что не заметил, как дверь снова открылась и закрылась и к нему подошел человек, глядевший на него с неподдельным изумлением. Наконец вошедший прервал молчание.
— Черт возьми, мэтр Каплюш, — сказал он — странным делом вы заняты.
— А, это ты, Горжю, — Каплюш вскинул на гостя глаза, но тотчас вновь опустил их на камень, приковывавший все его внимание. — О чем это ты?
— Я говорю, меня прямо поражает, что вас занимают сейчас такие мелочи.
— Естественно, сын мой, — отвечал Каплюш, — ничто не делается без души, а в нашем деле она так же нужна, как в любом другом. Этот меч затупился; это, конечно, неважно во время мятежа: главное — убить, а с какого раза оно получится — все равно; но служба, которую ему предстоит нести, несравнима с той, что он нес весь этот месяц, и тут уж не надо жалеть стараний, иначе уронишь свою честь.
У Горжю теперь был мало сказать — изумленный, а какой-то дурацкий вид. Он молча смотрел на своего учителя, а тот, казалось, работал тем усерднее, чем ближе был его конец.
Спустя некоторое время Каплюш вновь вскинул глаза на Горжю.
— Ты, стало быть, не знаешь, — сказал он, — что завтра состоится казнь?
— Как же, как же, — отвечал Горжю, — знаю.
— Тогда, — сказал Каплюш, вновь принимаясь за работу, — чего же ты удивляешься?
— А вам известно, — в свою очередь поинтересовался Горжю, — кого казнят?
— Нет, — ответил Каплюш, не прерывая работы, — меня это не касается, если только речь не идет о каком-нибудь горбуне, о чем меня должны уведомить: ведь нужно приготовиться заранее, поскольку тут есть свои трудности.
— Нет, мэтр, — отвечал Горжю, — у осужденного такая же шея, как и вас, и у меня, и мне немного не по себе, потому что у меня рука еще не так набита, как у вас.
— Что, что?
— Я говорю, что я назначен палачом только сегодня вечером, и было бы очень досадно, если бы я сразу дал осечку…
— Ты — палач?! — воскликнул Каплюш, выронив меч из рук.
— Ах, Боже мой! Ну да, четверть часа назад прево позвал меня и облек меня этим званием.
Тут Горжю вытащил из кармана пергамент и показал его Каплюшу; Каплюш не умел читать, но узнал французский герб и печать прево и, мысленно сравнив этот документ с выданным ему, убедился, что они одинаковы.
— О! — удрученно протянул он. — В канун публичной казни — такое оскорбление!
— Но, мэтр Каплют, тут уж ничего не поделаешь.
— Это почему же?
— Потому что не можете же вы казнить самого себя, такого еще не бывало.
До Каплюша стал понемногу доходить смысл происходящего. Он удивленно посмотрел на своего подручного, волосы дыбом встали у него на голове, у корней волос выступил пот и заструился по впалым щекам.
— Так это я! — вскричал он.
— Да, мэтр, — ответил Горжю.
— А ты!..
— Да, мэтр.
— Кто же отдал этот приказ?
— Герцог Бургундский.
— Быть того не может! Всего час назад он держал мою руку в своей.
— И тем не менее это так, — сказал Горжю. — Теперь он будет держать в своих руках вашу голову.
Каплюш медленно поднялся и, шатаясь, точно пьяный, направился прямо к двери; он схватил огромными ручищами замок и дважды повернул его так, что он соскочил бы с петель, не будь они такими прочными.
Горжю не спускал с него глаз; на его грубом, жестком лице появилось необычное для него выражение интереса.
Когда мэтр Каплюш понял тщетность своих усилий, он вернулся на прежнее место, поднял меч и, положив его на камень, последний раз прошелся по нему — теперь меч был в порядке.
— Не довольно ли? — сказал Горжю.
— Чем острее, тем лучше, раз он предназначен для меня, — глухо произнес Каплюш.
В эту минуту в камеру вошел прево Парижа Во де Бар в сопровождении священника и, чтобы соблюсти законность, приступил к допросу. Каплюш признался в восьмидесяти шести убийствах, помимо тех, которые он совершил, исполняя служебный долг; среди убитых примерно треть составляли женщины и дети.
Спустя час прево ушел, с Каплюшем остался священник и подручный палача, ставший палачом.
На следующий день уже в четыре часа вся большая улица Сен-Дени, улица О-Фев и площадь Пилори были запружены народом, в окнах всех домов торчали головы; казалось, стены бойни близ Шатле и стена кладбища Невинно убиенных младенцев у рынка рухнут под тяжестью облепивших их людей. Казнь была назначена на семь часов.
В половине седьмого в толпе произошло движение; из глоток людей, находившихся близ Шатле, вырвался мощный крик, возвестивший тем, кто находился близ площади Пилори, что осужденный двинулся в путь. Он добился от Горжю, от которого зависела эта последняя милость, чтобы его не везли на осле или в повозке; Каплют твердым шагом шествовал между священником и новоиспеченным палачом, на ходу помахивая рукой и приветствуя тех, кого он узнавал в толпе. Наконец он ступил на площадь Пилори, вошел в круг диаметром двадцать футов, образованный отрядом стрелков, посреди которого у кучи песка возвышалась плаха. Круг разомкнулся, чтобы его пропустить, и сомкнулся за ним вновь. Для тех, кто находился поодаль и не мог видеть за головами соседей, были поставлены скамьи и стулья; люди образовали как бы воронку цирка, верхней ступенью которого были крыши домов.
Каплют смело шагнул к плахе, удостоверился, что она не покривилась, придвинул ее к куче песка, от которой она, как ему показалось, далеко отстояла, и вновь проверил лезвие меча; затем, закончив все приготовления, он встал на колени и тихо прошептал молитву; священник поднес к его губам крест.
Горжю стоял подле него, опираясь на его длинный меч. Часы пробили первый удар; мэтр Каплют громким голосом испросил благословения у Бога и положил голову на плаху.
Все затаили дыхание, толпа была недвижна, казалось, каждый прирос к месту, живыми оставались одни глаза.
Вдруг, словно молния, сверкнуло лезвие, часы пробили седьмой удар, и меч Горжю опустился, голова скатилась на песок и обагрила его кровью.
Тело, отделившееся от головы, отвратительно дернулось и стало сползать на руках и коленях; из артерий перерезанного горла, словно вода из фонтана, брызнула кровь.
Стотысячная толпа испустила громкий крик — к людям вернулось дыхание.
ГЛАВА XXIII
Политические надежды герцога Бургундского оправдались: Париж устал, жизнь, которую он вел последнее время, измучила его; он вдруг разом избавился от всех напастей, и то, что происходило само собой, люди приписывали герцогу, его строгости, а в особенности расправу с Каплюшем — этим главным возмутителем спокойствия. Сразу же после его смерти порядок был восстановлен, повсюду славословили герцога Бургундского, но тут на все еще кровоточащий город обрушилось новое несчастье: чума — бесплотная и ненасытная сестра гражданской войны.
Вспыхнула ужасная эпидемия. Голод, нищета, мертвецы, оставленные на улицах, политические страсти, заставлявшие кипеть кровь в жилах, — вот адские голоса, позвавшие ее. Народ, сам пришедший в ужас от потрясших его толчков и уже начавший успокаиваться, увидел в этом новом биче карающую десницу, — им овладела странная лихорадка. Вместо того чтобы сидеть дома и стараться спастись от болезни, пораженные чумой выскакивали на улицу и кричали как оглашенные, что их пожирает адский огонь; бороздя во всех направлениях толпу, которая в ужасе расступалась, пропуская их, они бросались кто в колодцы, кто в реку. И опять мертвых оказалось больше, чем могил, а умирающих — больше, чем священников. Люди, обнаружившие у себя первые признаки болезни, силой останавливали на улицах стариков и исповедовались им. Знатных вельмож эпидемия щадила не больше, чем простой люд; от нее погибли принц д’Оранж и сеньор де Пуа; один из братьев Фоссезов, направлявшийся ко двору герцога, почувствовал приближение болезни, уже ступив на крыльцо дворца Сен-Поль; решив продолжать свой путь, он поднялся на шесть ступенек, но остановился, побледнел, волосы у него на голове зашевелились, ноги стали подгибаться. Он успел только скрестить руки на груди да проговорить: "Господи, сжалься надо мной" — и упал замертво. Герцог Бретонский, герцоги Анжуйский и Алансонский укрылись в Корбее, де Жиак с женой — в замке Крей, пожалованном им герцогом Бургундским.
Порой за окнами дворца Сен-Поль, словно тени, проходили герцог и королева; они бросали взгляд на улицу, где разыгрывались сцены отчаяния, но помочь ничем не могли и оставались во дворце; поговаривали, что у короля начался новый приступ безумия.
Тем временем Генрих Английский во главе огромной армии осадил Руан. Город испустил стон, который, прежде чем достичь ушей герцога Бургундского, потерялся в стенаниях Парижа; а ведь то был стон целого города! И хотя власти на него не отозвались, руанцы тем не менее накрепко заперли городские ворота и поклялись сражаться до последнего.
Дофинцы под предводительством неутомимого Танги, маршала де Рие и Барбазана, слывшего в народе бесстрашным, овладели городом Туром, который именем герцога защищали Гильом де Ромнель и Шарль де Лаб, и выслали несколько вооруженных групп к воротам Парижа.
Таким образом, слева у герцога Жана были дофинцы, враги Бургундии, справа — англичане, враги Франции, а спереди и сзади — чума, враг всех и вся.
Зажатый в тиски, герцог стал подумывать о переговорах с дофином, дабы препоручить ему, королю и королеве защиту Парижа, а самому отправиться на помощь Руану.
Следствием сего явилось то, что королева и герцог Бургундский наново подписали статьи о мире, провозглашение коего несколько времени назад было отложено, — сперва в Брэ, а затем в Монтеро. 17 сентября эти статьи были оглашены под звуки трубы на улицах Парижа, и герцог Бретонский, предъявитель сего договора, был отряжен к дофину, дабы испросить у него согласия. В то же время, желая склонить его к примирению, герцог отправил к дофину его молодую жену[22] — та находилась в Париже и была в большой милости у королевы и герцога.
Герцог Бретонский нашел дофина в Туре и добился аудиенции. Когда герцога ввели к дофину, по правую руку от него стоял молодой герцог арманьякский: он прибыл накануне из Гиени, чтобы потребовать расследования по делу смерти своего отца, на что получил высочайшее согласие; по левую руку стоял Танги Дюшатель, заклятый враг герцога Бургундского; а позади — председатель Луве, Барбазан и Шарль де Лаб, недавний бургундец, а теперь сторонник дофина; все они желали войны, ибо верили, что с дофином их ждет великое будущее, а с герцогом Жаном — одни потери.
С первого взгляда герцог Бретонский понял, каков будет исход переговоров, однако он почтительно преклонил колено и вручил договор герцогу Туренскому. Тот взял его и, не распечатывая, сказал герцогу, помогая ему подняться:
— Дорогой кузен, я знаю, что это такое. Меня призывают в Париж, не так ли? Если я соглашусь туда вернуться, мне обещают мир. Кузен, я не собираюсь мириться с убийцами и возвращаться в город, который все еще истекает кровью и исходит слезами. Герцог посеял зло, пусть он его и врачует; я не совершал преступления, и не мне искупать чужую вину.
Герцог Бретонский пытался настаивать — тщетно. Он вернулся в Париж, неся герцогу Бургундскому отказ дофина в тот момент, когда герцог шел в Совет, дабы выслушать там гонца из Руана. Герцог внимательно слушал своего посла, когда же тот замолчал, он уронил голову на грудь и глубоко задумался. Спустя несколько минут герцог сказал:
— Он сам вынуждает меня к этому. — И вышел в залу Королевского совета.
Нетрудно дать объяснение словам герцога Бургундского.
Герцог был первым вассалом французской короны и самым могущественным принцем христианского мира. Парижане обожали его; в течение трех месяцев он управлял страной как король; сам же несчастный король был безнадежно болен, и даже те, кто чаял его выздоровления, считали, что он не жилец; в случае его смерти, поскольку регентом был герцог, выход мог быть только один. Дофинцы владели лишь провинциями Мэн и Анжу, если б они уступили английскому королю Гиень и Нормандию, то заручились бы его поддержкой и получили бы в его лице союзника. Находящиеся во власти герцога Фландрия и Артуа, присоединенные им к короне Франции, были бы для нее возмещением этой потери; наконец, опыт Гуго Капета был еще свеж в памяти, так почему бы его и не повторить, а дофин отказывался от всякого примирения и желал войны, так пусть и пеняет на себя, если последствия всего этого падут на его голову.
В таких условиях герцогу Бургундскому было легко и просто проводить свою политику. Она заключалась в следующем: оставить осажденный Руан без помощи, начать переговоры с Генрихом Английским и по соглашению с ним устроить все так, чтобы в случае смерти Карла VI прибавить к королевской власти, которой он фактически обладал, держа в своих руках все королевство, только звание короля, чего ему пока еще недоставало.
Момент был как нельзя более благоприятным, дабы приступить к выполнению этого замысла: потерявший рассудок король не мог присутствовать на Совете — его даже не предупредили о созыве этого собрания, — посему герцог свободен был дать такой ответ посланному из Руана, какой показался бы ему наиболее подходящим, — то есть служил бы его интересам, но отнюдь не интересам Франции.
Отказ дофина только укрепил герцога в его намерениях, с этим он и вошел в залу, где проходили собрания, и сел на трон короля Карла с таким видом, словно пробовал себя в роли, которую, как он надеялся, ему предстояло сыграть в будущем.
Как только он прибыл, посланца из Руана тут же провели в залу.
Это был старый священник, совершенно седой, он был бос, в руках держал посох и выглядел как человек, взывавший о помощи. Старик прошел в центр залы и, приветствовав герцога Бургундского, стал объяснять цель своей миссии. Вдруг за маленькой дверцей, задрапированной ковром и ведущей в покои короля, послышались громкие голоса. Все обернулись на шум и с удивлением увидели, что ковер перед дверцей откинулся; в ту же минуту, отбиваясь от удерживавших его стражников, в залу, где его никто не ждал, ворвался Карл VI и с горящими от гнева глазами, в развевающихся одеждах, твердым шагом направился к трону, на который поторопился сесть герцог Жан Бургундский.
Неожиданное появление короля поразило всех и вызвало смешанное чувство страха и почтения. Герцог Бургундский, видя, что король приближается к трону, медленно поднимался, словно какая-то высшая сила вынуждала его встать. Когда король поставил ногу на первую ступеньку, чтобы взойти на трон, герцог с другой стороны уже поставил ногу на последнюю ступеньку, чтобы спуститься.
Все молча наблюдали за этой странной игрой, похожей на игру в качели.
— Да, сеньоры, я понимаю, — начал король, — вас уверили, что я был не в своем уме, возможно, даже, что я мертв. — Он неестественно засмеялся. — Нет, сеньоры, я был только пленником. Но, узнав, что в мое отсутствие собрали Совет, я пожелал прийти. Кузен мой, надеюсь, вы с удовольствием отметили сейчас, что опасность, угрожающая моему здоровью, преувеличена и что я в состоянии решать дела королевства.
Он повернулся к священнику и сказал:
— Говорите, отец мой, король Французский слушает вас.
С этими словами король сел на трон.
Священник преклонил перед королем колено, чего он не сделал, когда приветствовал герцога Бургундского, и, стоя так, начал говорить.
— Король наш, — молвил он, — англичане, ваши и наши враги, осадили город Руан.
Король вздрогнул.
— Англичане в самом сердце королевства, а король об этом не ведает! — воскликнул он, — Англичане осадили Руан!.. Руан, который был французским городом при Хлоднике — предке всех французских королей; правда, он был однажды захвачен, но Филипп-Август вернул его Франции!.. Руан, мой город, один из шести цветков моей короны!.. О, предатели, предатели! — прошептал король.
Священник, увидев, что король умолк, продолжал:
— Высокородный принц и король наш! Жители города Руана взывают к вам о помощи и выражают свое недовольство вами, герцог Бургундский, управляющий королевством вместо короля: они терпят осаду англичан и уповают' на вас; а также они поручили мне передать, что ежели вы обойдете их своей поддержкой и они поневоле станут подданными короля Англии, то в их лице вы обретете врага, коего у вас никогда не было, а коли они смогут, то погубят и вас, и все ваше потомство.
— Отец мой, — сказал, поднимаясь, король, — вы выполнили свою миссию и напомнили мне о моей. Возвращайтесь к храбрым жителям города Руана и скажите им, чтобы они держались, а я спасу их, или оказав им поддержку, или путем переговоров, даже если мне придется отдать королю Английскому мою дочь Екатерину, даже если, начав войну, мне придется собрать всю знать королевства и самому пойти во главе ее навстречу врагу.
— Государь, — отвечал священник, склоняя голову, — благодарю вас за ваше доброе намерение, и дай Бог, чтобы никакая другая воля, чуждая вашей, не изменила его. Но будь то ради войны или ради мира — спешите. Тысячи руанцев уже умерли голодной смертью: вот уже два месяца мы питаемся пищей, не предназначенной Богом для людей. Двенадцать тысяч страдальцев — мужчин, женщин и детей — ушли из города, они пьют из рвов гнилую воду и едят коренья, а когда несчастная мать родит, новорожденного кладут в корзину, волокут ее за веревки к священнику, чтобы окрестить младенца, а потом возвращают матери —"пусть он хоть умрет христианином.
Король тяжело вздохнул и повернулся к герцогу Бургундскому.
— Слышите, — сказал он, бросая на него взгляд, полный невыразимого укора, — неудивительно, что я, ваш король, так болен и душой, и телом: ведь эти терпящие беду считают, что все зло от меня, и возносят свои проклятия к престолу Господа, так что ангел милосердия готов уже отступиться от меня. Идите, отец мой, — обратился он к священнику, — возвращайтесь в ваш многострадальный город, я, если о мог, был бы рад отдать ему свой собственный кусок хлеба; скажите ему, что не через месяц, не через неделю, не завтра, а сегодня же, сей же час я посылаю гонцов в Пон-де-л’Арш, дабы начать переговоры о мире, а сам отправлюсь в Сен-Дени, возьму свое знамя и стану готовиться к войне.
— Господин первый председатель, — продолжал он, оборачиваясь сперва к Филиппу де Морвилье, а затем к каждому, к кому обращался, — мессир Рено де Форвиль, мессир Гильом де Шан-Дивер, мессир Тьерри-ле-Руа, сегодня вечером вы, облеченные всеми полномочиями королевской власти, отправитесь на переговоры с королем Английским Генрихом Ланкастером; а вы, мой кузен, пойдите и распорядитесь относительно нашей поездки в Сен-Дени; мы отправляемся немедля.
С этими словами король поднялся, остальные последовали его примеру. Старый священник приблизился к нему и поцеловал ему" руку.
— Государь! — сказал он. — Господь воздаст вам добром за добро, завтра же восемьдесят тысяч жителей нашего города восславят ваше имя.
— Пусть они помолятся за меня и за Францию, отец мой, нам обоим это нужно.
И Совет был распущен.
Спустя два часа король собственноручно вынес знамя из старых стен Сен-Дени и попросил герцога указать ему благородного и храброго рыцаря, дабы передать тому знамя. Герцог указал ему на одного рыцаря.
— Ваше имя? — спросил король, протягивая тому священный стяг.
— Мессир де Монмор, — отвечал рыцарь.
Король порылся в памяти, пытаясь связать это имя с каким-нибудь благородным родом, но спустя минуту, так и не вспомнив, со вздохом отдал знамя рыцарю. Впервые королевское знамя было доверено сеньору низкого происхождения.
Король, не возвращаясь в Париж, отправил наставления послам. Одному из них, кардиналу Юрсену, был вручен портрет принцессы Екатерины, дабы показать его королю Англии.
Вечером 29 октября 1418 года весь двор собрался на ночлег в Понтуазе; ждали результатов переговоров в Пон-де-л’Арше. Всем рыцарям было предписано явиться в Понтуаз в боевом снаряжении, со своими вассалами и оруженосцами.
Одним из первых явился де Жиак; он обожал свою жену, однако откликнулся на тревожный клич, которым король от имени Франции сзывал своих подданных, и бросил все: свою нежную и прекрасную Катрин, свой замок Крей, где каждая комната хранит воспоминание о наслаждениях, аллеи, где так приятно бродить, когда под ногами шуршат желто-зеленые листья, которые отделило от ветвей первое дуновение осени, — их шепот столь сладостен, столь созвучен смутным мечтаниям молодой, счастливой любви.
Герцог принял его как друга и, дабы доставить гостю удовольствие, в тот же день пригласил к обеду множество молодых и знатных вельмож, а вечером состоялись прием и игры. Де Жиак был героем вечера, как и героем дня, все осведомлялись о здоровье прекрасной Катрин, оставившей о себе приятную память в сердцах молодых людей.
Герцог казался озабоченным, однако его смеющиеся глаза говорили о том, что его занимала какая-то радостная мысль.
Устав от комплиментов и шуток и разгорячившись от игр, де Жиак удалился в одну из дальних комнат и стал прогуливаться там со своим другом де Гравилем. Герцог, только накануне расположившийся в. своих апартаментах, еще не успел расставить челядь по местам, и в комнату, где расхаживали де Гравиль и де Жиак, без спросу проник какой-то крестьянин; он обратился к де Жиаку с вопросом, как передать письмо, адресованное лично герцогу Бургундскому.
— От кого? — спросил де Жиак.
Крестьянин в нерешительности повторил свой вопрос.
— Есть только два способа, — сказал де Жиак. — Первый — пройти со мной через все гостиные, где полным-полно богатых сеньоров и знатных дам и где такой мужлан, как ты, будет казаться белой вороной. А второй — привести герцога сюда, но он не простит мне, если письмо, которое ты принес, не заслуживает того, чтобы он за ним пришел сам, — вот этого-то я и боюсь.
— Так что же делать, ваша милость? — спросил крестьянин.
— Отдать это письмо мне и ждать ответа здесь.
Не успел крестьянин опомниться, как де Жиак ловким движением выхватил у него письмо и так же под руку с де Гравилем углубился в анфиладу комнат.
— Ей-Богу, — сказал тот, — по-моему, это любовное послание, видите, как сложен конверт, а какой тонкий запах у пергамента!
Де Жиак улыбнулся, бросил беглый взгляд на письмо и вдруг остановился, словно громом пораженный. Печать, скреплявшая письмо, напоминала рисунок на кольце, которое его жена носила до замужества. Он часто спрашивал ее про печатку, но Катрин отмалчивалась. На печатке была звезда в облачном небе и девиз: Та же.
— Что с тобой? — спросил де Жиака де Гравиль, увидев, как тот побледнел.
— Ничего, ничего, — ответил де Жиак, овладев собой и вытирая холодный пот со лба, — просто головокружение. Пойдем отнесем герцогу письмо. — И он с такой поспешностью потащил за собой де Гравиля, что тот подумал, уж не повредился ли умом его друг.
Они нашли герцога в одной из дальних комнат; тот стоял спиной к камину, в котором пылал яркий огонь; де Жиак протянул герцогу письмо и сказал, что нарочный ждет ответа.
Герцог распечатал послание, легкая тень удивления скользнула по его лицу, как только он прочел первые слова, но тотчас же исчезла — он умел владеть собой. Де Жиак стоял прямо перед ним, вперив свой взгляд в его бесстрастное лицо. Кончив читать, герцог повертел письмо в руках и бросил его в камин.
Де Жиак едва не кинулся за письмом в огонь, но сдержался.
— А как же ответ? - спросил он, не в силах унять легкую дрожь в голосе.
Голубые глаза герцога Жана вспыхнули, он кинул на де Жиака быстрый, пронзительный взгляд.
— Ответ? — холодно произнес герцог. — Де Гравиль, скажите посыльному, что я сам доставлю ответ. — И он взял де Жиака за руку, как бы желая опереться на нее, а на самом деле, чтобы помешать ему последовать за другом.
Кровь отхлынула от сердца де Жиака и застучала у него в висках, когда он почувствовал, что рука герцога касается его руки. Он ничего не видел, ничего не слышал, одно желание владело им — ударить герцога на глазах у всего этого сборища, среди этого празднества, этих огней, но ему казалось, что кинжал его прирос к ножнам; все завертелось у него перед глазами, земля под ногами зашаталась, вокруг был огонь; когда же вернулся де Гравиль и герцог выпустил его руку, он, словно в него ударила молния, упал в оказавшееся рядом кресло.
Когда де Жиак пришел в себя, то увидел утопавшую в золоте беззаботную толпу, радостно кружившуюся в ночи и не подозревавшую, что среди нее находится человек, заключавший в своей груди ад. Герцога не было.
Де Жиак, словно подброшенный пружиной, вскочил и кинулся в одну комнату, затем в другую, спрашивая у всех, где герцог. Он обезумел, взгляд его блуждал, на лбу выступил пот.
Все отвечали, что видели герцога минуту назад.
Де Жиак спустился к парадной двери: человек, по-видимому, только что вышедший из дворца, закутанный в плащ, садился на лошадь. Де Жиак услышал, как в конце улицы лошадь пустили в галоп, увидел искры, брызнувшие из-под копыт.
— Это герцог, — прошептал он и бросился к конюшням.
— Ральф! — позвал он, врываясь в конюшню. — Ко мне, мой Ральф!
Одна из лошадей заржала, задрав морду, и попыталась разорвать веревку, удерживающую ее в стойле.
Это был прекрасный испанский скакун буланой масти, чистых кровей, с развевающимися хвостом и гривой; ляжки его были словно сплетены из натянутых, как струны, жил.
— Ко мне, Ральф! — сказал де Жиак, перерезая кинжалом веревку.
Конь почувствовал свободу и, словно жеребенок, радостно взбрыкнул передними ногами.
Де Жиак, изрыгая проклятия, гневно топнул ногой — животное, испугавшись голоса хозяина, замерло и опустилось на все четыре ноги.
Де Жиак бросил на коня седло, надел узду и, схватившись руками за гриву, вскочил ему на спину.
— Пошел, Ральф! — Он вонзил шпоры в бока скакуна, и тот понесся быстрее ветра.
— Скорее, Ральф, скорее, надо его настичь, — приговаривал де Жиак, словно животное могло понять его. — Еще, еще быстрей!
Ральф почти не касался земли, покрывая милю за милей и роняя пену.
— О Катрин, Катрин! Эти чистые уста, этот кроткий взгляд, нежный голос и — измена в сердце! Под личиной ангела — дьявольская душа! Еще сегодня утром она провожала меня ласками и поцелуями. Она нежно трепала белоснежной рукой твою гриву, Ральф, она поглаживала твою шею и все твердила: " Ральф, мой Ральф, верни мне поскорее моего возлюбленного". Коварная!.. Быстрее, Ральф, быстрее!
И он ударил коня кулаком по тому месту, которого касалась рука Катрин. Ральф был весь в мыле.
— Катрин, твой возлюбленный возвращается, Ральф вернет его тебе… О, неужели это правда, неужели правда, что ты обманываешь меня! О, отмщения! Потребуется немало времени, чтобы найти месть, достойную вас обоих… Давай, давай!.. Мы должны приехать раньше, чем он. Скорее, Ральф, еще скорей! — И он так глубоко вонзил шпоры в бока коню, что тот заржал от боли.
Ему ответило ржание другой лошади; спустя некоторое время де Жиак заметил всадника, который тоже мчался галопом. Ральф одним броском обошел всадника, как орел одним взмахом крыла обгоняет грифа. Де Жиак узнал герцога, а герцогу почудилось, что перед ним мелькнул призрак.
Итак, герцог Жан направлялся в крепость Крей.
Он продолжал свой путь; через несколько секунд призрачный всадник исчез из виду, впрочем, это видение не надолго задержалось в мозгу Жана, уступив место любовным мечтаниям. Ему предстоял короткий отдых и от политических битв, и от ратных подвигов. На некоторое время он даст покой телу и избавится от терзающих его дум; он заснет в объятиях прекрасной возлюбленной, ангел любви овеет своим дыханием его чело; только люди с львиным сердцем, с железной волей умеют по-настоящему любить.
Размышляя так, он подъехал к воротам замка. Огни были потушены, светилось лишь одно окошко, за шторой которого вырисовывалась тень. Герцог привязал лошадь к кольцу и, сняв с пояса маленький рожок, несколько раз прогудел в него.
Огонь в окне заколебался и, оставив первую комнату, которая тотчас погрузилась во мрак, стал переходить из окна в окно, длинной вереницей следовавших друг за другом. Через некоторое время герцог услышал за стеной легкие шаги, прошуршавшие по гравию и сухим листьям; молодой нежный голос спросил за дверью:
— Это вы, мой герцог?
— Да, не бойся, моя прекрасная Катрин, это я.
Дверь отворила молодая женщина, дрожавшая от страха и холода.
Герцог прикрыл ей плечи полой своего плаща и прижал ее к себе, плотней закутываясь вместе с нею в плащ; в полной темноте они пересекли двор. Внизу у лестницы стояла небольшая серебряная лампа, в которой горело благовонное масло: Катрин не осмелилась захватить ее с собой из страха быть замеченной и еще потому, что ветер мог задуть огонь; она взяла лампу, и влюбленные, рука в руке, поднялись по лестнице.
К спальне вела длинная темная галерея, Катрин еще теснее прижалась к любимому.
— Могли ли вы предположить когда-нибудь, мой герцог, — сказала Катрин, — что я одна решусь пройти по этой галерее?
— Вы настоящий храбрец, моя Катрин.
— Я отважилась на это, потому что спешила открыть вам, ваша светлость.
Катрин склонила голову на плечо герцогу, а тот прижался губами к ее лбу; так они прошли всю длинную галерею в колыхавшемся вокруг них кольце света от лампы, падавшего на темную, строгого очерка голову герцога и белокурую, нежную головку его возлюбленной, — вместе они составляли живописную группу, словно сошедшую с картины Тициана. Они вошли в спальню, откуда на них пахнуло теплом и благовониями, дверь за ними закрылась — они оказались в полной темноте.
Влюбленные прошли в двух шагах от де Жиака и не увидели его бледного лица в складках красной шторы, закрывавшей последнее окно.
О, кто сможет описать, что происходило в его сердце, когда он увидел, как герцог и Катрин шли, приникнув друг к другу! Какую же месть готовил им этот человек, если он тут же не бросился на них и не заколол обоих!
Он прошел по галерее, медленно спустился по лестнице, поникнув головой и, словно старик, еле волоча ослабевшие ноги.
Когда он достиг окраины парка, он открыл маленькую калитку, выходившую в поле, — ключ от нее был только у него. Никто не видел, как он вошел, никто не видел, когда он вышел. Глухим, дрогнувшим голосом он позвал Ральфа. Добрый конь взвился от радости и заржал, бросившись к хозяину.
— Тихо, Ральф, тихо! — сказал де Жиак, тяжело опускаясь в седло, и, не в силах управлять конем, бросил ему на шею поводья, целиком доверяясь этой преданной животине и не заботясь о том, куда она его понесет.
Собиралась гроза, начал моросить холодный дождь, в небе накатывали друг на друга тяжелые, низкие тучи. Ральф шел шагом.
Де Жиак ничего не видел, ничего не чувствовал, он неотвязно думал об одном и том же. Эта женщина своей изменой разрушила все его будущее.
Де Жиак мечтал о жизни настоящего рыцаря: о ратных подвигах, о покое любви. Эта женщина, которая и через двадцать лет еще будет красавицей, получила от молодого мужчины залог счастья на всю жизнь. И вот конец всему; ему больше не воевать, не любить; отныне одна мысль поселится в его голове, вытеснив остальные, мысль о мщении, о двойном мщении, мысль, сводившая его с ума.
Дождь зачастил, ветер, налетая мощными порывами, гнул деревья к земле, словно слабые камышинки, срывая с них последние листья, которые еще не сняла осень. Вода струилась по ничем не защищенному лбу де Жиака, но он не замечал этого: кровь, прихлынувшая было к сердцу, бросилась ему в голову, в висках стучало, перед взором проносились какие-то странные видения: он сходил с ума. Одна мысль, одна всепожирающая, неотступная мысль будоражила его воспаленный, разбитый мозг, он был как в бреду.
— О! — вдруг вскричал де Жиак. — Пусть сатана возьмет мою правую руку, и да буду я отмщен!
В тот же миг Ральф скакнул в сторону, вспыхнула голубоватым огнем молния, и де Жиак увидел, что бок о бок с ним едет какой-то всадник.
Он только сейчас увидел этого попутчика, и не мог понять, как тот вдруг оказался рядом. Казалось, Ральф был удивлен не менее своего хозяина, он в ужасе отпрянул и заржал, дрожа всем телом, словно только что искупался в ледяной воде. Де Жиак бросил на незнакомца быстрый взгляд и поразился, что так четко видит его лицо, хотя ночь была темная. Странный свет, позволявший во мраке различить черты этого человека, исходил от опала, которым было приколото перо, украшавшее его берет. Де Жиак бросил взгляд на свою руку, где было кольцо с таким же камнем; но оттого ли, что камень был не так тонок, или из-за оправы, только он не светился; де Жиак снова перевел взгляд на незнакомца.
Это был одетый в черное и восседавший на такой же масти лошади молодой человек с бледным, меланхоличным лицом; он ехал, как в удивлении отметил де Жиак, без седла, без шпор и без поводьев — лошадь повиновалась и так: ему было достаточно сжать коленями ее бока.
Де Жиак не был расположен начинать разговор, ибо не хотел ни с кем делиться своими горестными думами. Он пришпорил коня, Ральф тотчас же понял хозяина и поскакал галопом. Всадник и его вороная лошадь проделали то же самое, Спустя четверть часа де Жиак обернулся назад в полной уверенности, что оставил своего навязчивого спутника далеко позади. Каково же было его удивление, когда он увидел, что ночной путешественник не отставал от него. Движение его лошади определялось поступью Ральфа, но, судя по всему, всадник еще меньше, чем прежде, заботился о том, чтобы править лошадью, она шла галопом, словно и не касаясь земли, нс издавая ни малейшего звука, а ее копыта не выбивали искр из камней.
Де Жиак почувствовал, как у него по жилам пробежала дрожь, — все это было очень странно. Он осадил коня, тень, следовавшая за ним, сделала то же; тут дорога разветвлялась — одна тропа вела через поля в Понтуаз, другая углублялась в густой и темный Бомонский лес. Де Жиак зажмурил глаза, полагая, что он во власти наваждения, но когда вновь открыл их и увидел все того же черного всадника все на том же месте, терпение покинуло его.
— Мессир, — сказал он, указывая рукой на развилку дороги, — я полагаю, нас привели сюда разные заботы, и цели у нас тоже разные, а потому следуйте своим путем: одна из дорог — ваша, та, что останется, — моя.
— Ошибаешься, де Жиак, — ответил незнакомец тихим голосом, — у нас одни заботы и цель у нас одна. Я не искал тебя, ты позвал меня — я пришел.
И тут де Жиак вспомнил восклицание, которое жажда мести исторгла у него из груди; он припомнил, как тотчас же, словно из-под земли, возник черный всадник. Он снова взглянул на необычного спутника. Свет, отбрасываемый опалом, казался адским пламенем, сверкавшим на челе злого духа. Де Жиак, как всякий средневековый рыцарь, верил и в Бога, и в дьявола, но вместе с тем отличался неустрашимостью и, хотя почувствовал, что волосы зашевелились у него на голове, не двинулся с места, а Ральф беспокойно перебирал ногами, кусая удила, и то и дело вставал на дыбы.
— Если ты тот, за кого выдаешь себя, — твердым голосом произнес де Жиак, — если ты пришел, потому что я тебя позвал, то ты знаешь, что надо делать.
— Ты хочешь отомстить своей жене, ты хочешь отомстить герцогу; но ты хочешь пережить их и меж их могил обрести радость и счастье.
— Так сие возможно?
— Сие возможно.
Судорожная улыбка скривила рот де Жиака.
— Чего ты хочешь за это? — спросил он.
— То, что ты мне предложил, — было ответом.
Де Жиак почувствовал, как напряглись нервы его правой руки; он колебался.
— Ты колеблешься, — усмехнулся черный всадник, — ты призываешь месть, а сам дрожишь. У тебя женское сердце, раз ты встретился лицом к лицу с позором и отводишь взгляд перед возмездием.
— И я их обоих увижу мертвыми? — снова спросил де Жиак.
— Обоих.
— И это произойдет у меня на глазах?
— У тебя на глазах.
— И после их смерти я долгие годы будут наслаждаться любовью, властью, славой? — продолжал де Жиак.
— Ты станешь мужем самой прекрасной придворной дамы, ты будешь любимцем короля, самым дорогим ему человеком, ты и сейчас уже один из самых храбрых рыцарей в королевской армии.
— Хорошо. Что я должен сделать? — решительно сказал де Жиак.
— Пойти со мной, — ответил незнакомец.
— Человек ты или дьявол, иди, я следую за тобой…
И лошадь черного всадника, словно на крыльях, понеслась по дороге, уводившей в лес. Ральф, быстрый Ральф, с трудом, тяжело дыша, скакал за ней, вскоре всадники исчезли, скрывшись в тени вековых деревьев Бомонского леса. Гроза бушевала всю ночь.
ГЛАВА XXIV
Между тем французские послы прибыли в Пон-де-л’Арш: английский король назначил своими представителями графа Варвика, архиепископа Кентерберийского и других знатных особ из своего ближайшего окружения. Однако после первых же встреч с англичанами французским послам стало совершенно ясно, что король Генрих, которого комендант Руанской крепости Ги ле Бутилье убедил в том, что город этот покорится, желает лишь выиграть время. Сперва возникли долгие споры, на каком языке, французском или английском, следует изложить согласованные условия. Вопрос, казалось, был чисто формальным, но за ним скрывалась суть дела: французские послы видели это, но уступили. Когда первую трудность удалось преодолеть, сразу же возникла другая: английский король написал, будто недавно ему стало известно, что брат его, Карл VI, снова впал в безумие и потому не в состоянии сейчас подписать с ним договор, что сын Карла, дофин, королем еще не является и не может его заменить; герцог же Бургундский не вправе решать дела Франции и распоряжаться наследием дофина. Было ясно, что, движимый честолюбивыми надеждами, английский король считал для себя невыгодным договариваться об одной только части Франции, когда, воспользовавшись теперешними раздорами между дофином и герцогом Бургундским, мог захватить ее целиком.
Когда кардинал Юрсен, который был послан папой Мартином V попытаться восстановить мир в христианстве и, облеченный миротворческой миссией, последовал в Пон-де-л’Арш, увидел все эти проволочки, он решил отправиться в Руан и прямо объясниться с самим английским королем. Генрих принял посланца святейшего отца со всеми почестями, каких заслуживала его миссия, но слушать он сперва ничего не хотел.
По благословению Божьему, — сказал он кардиналу, — явился я в это королевство, дабы покарать его подданных и править ими как истинный король: тут разом сходятся все причины, по которым королевство должно перейти в другие руки, от одного властелина к другому. Богу угодно, чтобы это совершилось и чтобы я вступил во владение Францией: Он сам дал мне на это право.
Тогда кардинал стал говорить о заключении родственного союза с французским королевским домом. Он показал королю Генриху портрет принцессы Екатерины, шестнадцатилетней дочери французского короля Карла, которая считалась одной из красивейших женщин своего времени. Генрих взял в руки портрет, долго любовался им, обещал кардиналу на другой день дать ответ, и слово свое он сдержал.
Генрих соглашался на предложенный союз, но требовал, чтобы в приданое принцессе Екатерине дали сто тысяч экю, герцогство Нормандское, часть которого он уже завоевал, герцогство Аквитанское, графство Понтье и многие другие владения, полностью сняв с них какую-либо вассальную зависимость от французского короля.
Кардинал и послы, видя, что никакой надежды на лучшие условия нет, передали эти предложения Карлу VI, королеве Изабелле и герцогу Бургундскому. Принять их было невозможно, они были отклонены, и герцог со своими войсками подошел к самому Бовэ.
Жители Руана, которые с началом переговоров воспрянули духом, потеряли теперь всякую надежду на мир и решили идти к Бовэ, чтобы искать спасения в войне. Они собрали десять тысяч хорошо вооруженных людей, избравших своим предводителем Алена Бланшара; это был храбрый человек, более приверженный к простому народу, нежели к состоятельным горожанам. Каждый запасся на два дня провизией, и с наступлением ночи руанцы приготовились к осуществлению своего намерения.
Поначалу было условлено выйти всем через ворота замка. Однако Ален Бланшар решил, что лучше атаковать с двух сторон одновременно, и изменил первоначальный замысел. Он сам вышел из ворот, соседних с воротами замка, чтобы начать атаку отрядом в две тысячи человек. Остальные восемь тысяч должны были его поддержать, выступив одновременно с его отрядом и согласовав с ним свои действия.
В назначенный час Ален Бланшар и две тысячи храбрецов бесшумно вышли из города, под покровом темноты выдвинулись вперед и с первым же криком неприятельского часового, как одержимые, устремились в лагерь английского короля. Сначала они перебили большое число его воинов, потому что те были безоружны, а многие просто-напросто спали; однако вскоре лагерь всполошился, затрубили трубы, рыцари и воины сбежались к королевскому шатру. Короля они застали вооруженным только наполовину: ему не хватило времени даже надеть каску. Чтобы быть узнанным в лицо своими людьми, которые могли подумать, что он убит, и поддаться панике, Генрих приказал по обе стороны от своей лошади нести два зажженных факела. Те, кто собрался вокруг короля, а количество их все увеличивалось, вскоре увидели, с каким малочисленным противником они имеют дело, и тут же бросились в атаку. Из атакуемых они превратились в атакующих и, растянувшись полукругом, своими мощными флангами ударили по флангам небольшого французского отряда. Ален Бланшар и его люди защищались, как львы, не понимая, каким образом друзья могли их оставить.
Вдруг со стороны замка послышались страшные крики: французы решили, что это крики друзей, спешащих к ним на помощь, и воспрянули духом; но, увы, то были крики отчаяния. Изменник Ги, не имея возможности предупредить английского короля о принятом руанцами решении, постарался, по крайней мере, помешать его осуществлению: он приказал подпилить на три четверти сваи, на которых лежал мост, а также цепи, которые его поддерживали. Около двухсот человек успели переправиться на другую сторону рва, но под тяжестью пушек и кавалерии мост обрушился, и лошади, люди, орудия — все рухнуло в ров; те, что упали, и те, что были тому свидетелями, одновременно издали страшный, крик — крик отчаяния и ужаса. Этот крик как раз и услышали Ален Бланшар и его войско.
Двести человек, успевшие переправиться через ров, не могли уже вернуться обратно в город и устремились на помощь своим товарищам. Англичане же подумали, что из Руана вышел весь его гарнизон, и расступились перед французами. Тут-то Ален Бланшар и понял, какое совершено предательство. Но в то же самое время, окинув все вокруг быстрым взглядом, он увидел дорогу, которая из-за оплошности неприятеля осталась свободной. Тоща он приказал отступить. Отход был произведен в образцовом порядке, при поддержке подоспевших на помощь двухсот человек. Продолжая сражаться, они отступили к тем самым городским воротам, через которые вышли. Руанцы, из-за крушения моста так и оставшиеся в городе, выбежали на крепостной вал и градом камней и стрел прикрывали их отход. Наконец подвесной мост опустился, ворота раскрылись, и небольшой отряд, потеряв пятьсот человек, возвратился в город. Англичане, преследовавшие Бланшара, были от него так близко, что он, боясь, как бы и они не вошли вместе с ним в город, приказал поднять мост, хотя сам находился еще по другую сторону рва.
Эта неудавшаяся вылазка только ухудшила положение осажденных. Герцог Бургундский с крупными силами подошел к Бовэ, но помощи от него французы не получили. Тоща они снова направили к нему депутацию из четырех человек со следующим письмом:
"Король, отец наш,
и Вы, благородный герцог Бургундский!
Граждане Руана уже не раз писали вам и давали знать о великой нужде и горестях, какие они ради вас терпят. Однако же доселе вы ничем не помогли им, как обещали. И все-таки мы в последний раз посланы к вам, чтобы от имени осажденных жителей Руана известить о том, что, если в самом скором времени помощь им оказана не будет, они сдадутся английскому королю, и уже отныне, если вы этого не сделаете, отрекаются от верности, присяги, службы и повиновения, которыми вам обязаны".
Герцог Бургундский ответил депутатам, что у короля нет еще достаточного количества воинов, чтобы заставить англичан снять осаду, но в угоду Богу руанцам вскоре будет оказана помощь. Депутаты попросили назначить срок, и герцог дал им слово, что будет это не позднее, чем на третий день Рождества. Затем, преодолев множество опасностей, депутаты возвратились в Руан и передали эти слова многострадальному городу, осажденному врагом, брошенному на произвол судьбы герцогом и забытому своим королем, который на сей раз действительно был охвачен приступом безумие.
Третий день после Рождества миновал, но Руан не получи; никакой помощи. Тогда два простых дворянина Жак де Аркур и де Морей решились на то, на что не отваживался или не хотел отважиться Жан Неустрашимый. Они собрали отряд из двух тысяч воинов и попытались внезапно напасть на английский лагерь. Но если им хватило на это мужества, то войско их было чересчур слабо: лорд Корнуолл обратил их в бегство, а де Морей и незаконнорожденный сын де Круа были взяты в плен. Самому Жаку де Аркуру удалось спастись лишь благодаря проворству своей лошади, которую он заставил перепрыгнуть ров шириной десять футов.
Осажденным стало ясно, что в их спасение никто уже не верит. Положение их было до того жалким, что даже неприятель смилостивился над ними: в честь праздника Рождества английский король приказал послать несчастным людям кое-какую провизию, так как те буквально умирали с голоду в городских рвах. Видя, что они брошены безумным королем и клятвоотступником герцогом Бургундским, осажденные решили вступить в переговоры о мире. Они подумали, разумеется, о том, чтобы прибегнуть к помощи дофина, но тот и сам вел жестокую войну в графстве Мэн, где ему приходилось сражаться одной рукой против англичан, а другой — против бургундцев.
И вот со стороны осажденных к английскому королю прибыл герольд просить охранную грамоту, которую Генрих согласился им выдать. Спустя два часа шестеро депутатов с обнаженной головой, в черных одеждах, как и подобает просителям, медленно шагали через английский лагерь к королевскому шатру. Это были два священника, два рыцаря и два горожанина. Король принял их, восседая на троне, в окружении всей военной знати. Заставив депутатов некоторое время постоять перед своей персоной, дабы они прониклись сознанием, что находятся в полной его власти, он знаком разрешил им говорить.
— Ваше величество, — начал один из них твердым голосом, — морить голодом ни в чем не повинных простых и несчастных людей не прибавляет вам заслуг и не требует от вас большой доблести. Разве не достойнее было бы отпустить с миром тех, кто гибнет между нашими стенами и вашими окопами, а потом приступом взять город и покорить его храбростью и силой? Этим вы снискали бы себе больше славы и своим милосердием к несчастным заслужили бы благословение Божье.
Поначалу король слушал эту речь, поглаживая любимую собаку, лежавшую у его ног; но вскоре рука его замерла: он ожидал услышать мольбы и просьбы, а не упреки. Брови его нахмурились, горькая усмешка искривила рот. Некоторое время он смотрел на посланцев, как бы давая им тем самым время взять обратно свои слова, но, видя, что они молчат, заговорил язвительно и высокомерно:
— В руках у богини войны три прислужника: меч, огонь и голод. От меня зависел выбор: воспользоваться ли всеми тремя сразу или выбрать только одного. Чтобы наказать ваш город и принудить его к повиновению, я призвал себе на помощь прислужника наименее жестокого. Впрочем, к какому бы из них ни прибегнул полководец, если он добивается успеха, успех его равно почетен, и уж это его дело выбрать то, что ему кажется более выгодным. Что же до несчастных, которые умирают во рвах, то виноваты в этом вы, жестоко изгнавшие их из города, не посчитавшись с тем, что я мог приказать перебить их. Если они получили какую-то помощь, то благодаря не вашему, а моему милосердию. И по тому, насколько дерзка ваша просьба, я заключаю, что вы не терпите особой нужды; людей этих я оставляю на ваше попечение, дабы они помогли вам поскорее съесть ваш провиант. Что же до взятия города, то я возьму его как мне будет угодно и когда мне будет угодно, и это уже мое, а не ваше дело.
— Однако, ваше величество, — вновь начал один из депутатов, — в случае если бы сограждане наши поручили нам сдать Руан, каковы были бы ваши условия?
Лицо короля просияло в торжествующей улыбке.
— Мои условия, — отвечал он, — это условия, какие предъявляются людям, взятым в плен с оружием в руках, а также покоренному городу: город и его жители — в полное мое распоряжение.
— В таком случае, государь, — решительно сказали депутаты, — пусть защитой нам служит милость Господня, ибо все мы — мужчины и женщины, старики и дети — скорее погибнем все до последнего, нежели сдадимся на таких условиях.
С этими словами они почтительно поклонились королю и, простившись с ним, вернулись в город передать условия англичан несчастным жителям, с нетерпением ожидавшим их возвращения.
Узнав об условиях английского короля, доблестные руанцы единодушно воскликнули: "Жить или умереть, сражаясь, но не покориться воле англичан!" Было решено, что следующей же ночью они проделают брешь в стене, подожгут город и с оружием в руках, поставив в середину своих жен и детей, пройдут через всю английскую армию, двигаясь туда, куда поведет их Бог.
Об этом героическом решении король Генрих узнал еще вечером: ему сообщил о нем Ги ле Бутилье. Однако Генриху нужен был город, а не пепелище, и он направил к осажденным герольда с нижеследующими условиями, которые были оглашены на городской площади.
Во-первых, жители Руана должны заплатить сумму в триста пятьдесят пять тысяч экю золотом, монетою французской чеканки.
Условие это было принято.
Во-вторых, король требовал, чтобы ему в полное распоряжение были выданы три человека, а именно: Робер де Линэ, главный викарий архиепископа Руанского, начальник канониров Жан Журден и вожак простолюдинов Ален Бланшар.
Ответом на это был всеобщий крик негодования. Ален Бланшар, Жан Журден и Робер де Линэ выступили вперед.
— Это наше дело, а не ваше, — сказали они, обратившись к своим согражданам. — Мы готовы сдаться английскому королю, и никого это не касается. Позвольте же нам идти.
Народ расступился, и три мученика направились в английский лагерь.
В-третьих, король Генрих потребовал от всех без исключения жителей Руана верности, присяги и повиновения ему и его преемникам, со своей стороны обещая им защиту против любой силы и сохранение за ними привилегий, льгот и свобод, которыми они пользовались со времен короля Людовика. Те же из граждан, кто пожелал бы покинуть город, дабы не подчиняться этому условию, могли уходить, но только в той одежде, которая была на них, а их имущество передавалось в пользу английского короля; люди военные должны были отправиться туда, куда победителю угодно было их послать, причем весь путь совершить пешком, с посохом в руке, подобно паломникам или нищим.
Условие было суровым, но его пришлось принять.
Как только осажденные дали клятву выполнять договор, король разрешил умиравшим с голоду людям приходить за съестными припасами в английский лагерь: все там было в таком изобилии, что целый баран стоил не больше шести парижских су.
События, о которых мы рассказали, произошли 16 января 1419 года[23].
Вечером 18 января, в канун того дня, который был назначен англичанами для вступления в покоренный город, герцог Бретонский, не знавший о сдаче Руана, прибыл в лагерь Генриха, чтобы предложить ему свидание с герцогом Бургундским и начать переговоры о снятии осады. Король Генрих пожелал оставить герцога в неведении, сказал, что ответ он даст на другой день, и весь вечер провел с ним в доброй дружеской беседе.
На другой день, 19 января, в восемь часов утра король пришел в шатер герцога и пригласил его прогуляться на гору Сент-Катрин, откуда виден весь город Руан. Паж, ожидавший у входа, держал под уздцы двух прекрасных лошадей — одну для короля, другую для герцога. Последний согласился совершить прогулку в надежде, что, оставшись с королем с глазу на глаз, он улучит минуту и сумеет склонить его к свиданию, о котором просил.
Король провел своего гостя на западный склок горы. Густой туман, поднявшийся над Сеной, скрывал город целиком, но с первыми лучами солнца порывы северного ветра разорвали серую пелену, и клочья ее быстро исчезли с небосвода, подобно волнам затихающего морского прилива; взору предстала величественная панорама, открывающаяся с того места, откуда и сегодня еще можно видеть остатки римского лагеря, именуемого "Лагерь Цезаря".
Герцог Бретонский с восхищением взирал на эту обширную картину: справа ее замыкала гряда холмов, поросших виноградниками с вкрапленными между ними деревьями; впереди, напоминая огромный, развернутый в долине и волнуемый ветром кусок шелковой ткани, извивалась Сена: чем дальше, тем она становилась все шире и шире, теряясь в необозримой дали, за которой угадывалась близость океана; слева, подобно ковру, простирались богатые и обширные равнины Нормандии, выступающие в море в виде полуострова, на котором, устремив глаза на Англию, вечно бодрствует Шербур — неусыпный часовой Франции.
Но когда герцог перевел взор в середину этой картины, глазам его представилось поистине странное и неожиданное зрелище. Покоренный город печально лежал у его ног: на стенах не видно было ни единого флага, все городские ворота были открыты, обезоруженный гарнизон города ожидал на улицах приказа победителей. Все английские воины, напротив, стояли под ружьем с развернутыми знаменами, лошади били копытами, трубили трубы — железное кольцо сжимало город, опоясывая его каменные стены.
Герцог Бретонский угадал истину. Униженно он опустил голову на грудь; позор, покрывший Францию, частично ложился и на него, второго вассала королевства, второй цветок французской короны.
Король Генрих, должно быть, не замечал того, что происходит в душе у герцога; он подозвал оруженосца, шепотом отдал ему какие-то приказания, и тот, пустив лошадь галопом, поскакал прочь.
Спустя четверть часа герцог Бретонский увидел, что гарнизон тронулся в путь. По условиям договора, французские воины были босы, они шли с обнаженной головой и с посохом в руке. Они вышли через ворота Дю-Пон, проследовали берегом Сены до моста Сен-Жар, где по приказу английского короля были поставлены стражники; они обыскивали рыцарей и воинов, отбирали у них золото, серебро и драгоценные камни, а взамен давали каждому по два парижских су. С некоторых они даже сдирали подбитую куньим мехом или расшитую золотом одежду и заставляли переодеться в платье из бархата или грубого сукна. Видя такое обращение, те, что шли позади, стали бросать в реку свои кошельки и драгоценности, только бы их добро не досталось врагу.
Когда весь гарнизон был уже по другую сторону моста, король повернулся к герцогу и сказал, улыбаясь:
— Любезный герцог, не угодно ли вам будет войти вместе со мною в мой город Руан? Вы будете там желанным гостем!
— Благодарю вас, ваше величество, — отвечал герцог Бретонский. — Однако мне не хочется быть частью вашей свиты: вы, разумеется, победитель, но ведь я-то еще не побежденный…
С этими словами он спешился — лошадь эту ему предоставил король Генрих, прося принять ее от него в подарок, — и объявил, что будет ожидать здесь своей свиты и что никакая сила не заставит его ступить ногою в город, который более уже не принадлежит французскому королю.
— Весьма сожалею, — сказал Генрих, уязвленный таким упорством. — А то вы могли бы присутствовать при великолепном зрелище, ибо три болвана, защищавших Руан, завтра будут обезглавлены на городской площади.
Генрих пришпорил лошадь и, не попрощавшись, оставил герцога в ожидании его свиты. Герцог видел, что король поскакал к воротам города, сопровождаемый пажом, который вместо штандарта нес копье с лисьим хвостом на конце. Навстречу королю, с мощами и святынями в руках, в священных одеждах вышло духовенство. Под звуки торжественного пения король направился в кафедральный собор, где перед главным алтарем на коленях совершил благодарственную молитву, и, таким образом, вступил во владение Руаном, городом, который за двести пятнадцать лет до этого король Филипп-Август, дед Людовика Святого, отнял у Иоанна Безземельного, коща после смерти своего племянника Артура тот лишился всех владений.
Тем временем к герцогу Бретонскому присоединилась его свита. Он тотчас вскочил на лошадь, в последний раз окинул взглядом город, тяжко вздохнул при мысли о будущем Франции и пустился галопом назад, более уже не оборачиваясь.
На другой день, как и сказал король Генрих, Ален Бланшар был обезглавлен на городской площади Руана. Робер де Линэ и Жан Журден откупились деньгами. Предатель Ги был назначен наместником герцога Глочестера, ставшего правителем завоеванного города. Он присягнул на верность английскому королю, который по прошествии двух месяцев подарил ему в награду замок и земли вдовы де Ла Рош Гийона, павшего в битве при Азенкуре.
По разумению англичан, это было справедливо, ибо благородная молодая женщина отказалась принести присягу королю Генриху. Она была матерью двух маленьких детей, из которых старшему не исполнилось еще и семи лет. Она владела великолепным замком, и ее богатству могла бы позавидовать герцогиня; она жила среди своих владений и своих вассалов с поистине королевской роскошью. Она бросила все: замок, земли, вассалов, надела холщевое платье и, взяв за руки своих малюток, ушла, прося по дороге подаяние для себя и детей, и предпочла это браку с Ги ле Бутилье и тому, чтобы отдать себя во власть давним и заклятым врагам Французского королевства.
Мы потому столь подробно остановились на обстоятельствах осады Руана, что взятие его явилось роковым событием, которое очень скоро трагедией обернулось для всего королевства. С этого дня англичане действительно обеими ногами стали на французскую землю, ибо владели теперь двумя пограничными областями: Гиенью, присягнувшей англичанам на верность, и завоеванной ими Нормандией. Двум вражеским армиям довольно было двинуться навстречу друг другу, чтобы, соединившись, пройти всю Францию насквозь, подобно тому как шпага проходит сквозь сердце. Весь позор за потерю Руана полностью лег на герцога Бургундского, который видел падение нормандской столицы, и, хотя ему достаточно было протянуть руку, чтобы ее спасти, он этого не сделал. Друзья герцога просто не находили слов для его непостижимого бездействия, враги же назвали это изменой. Окружение дофина посчитало это новым оружием против герцога, ибо, если сам он и не вручил англичанам ключей, открывавших им ворота к Парижу, он по меньшей мере позволил врагу овладеть этими ключами; ужас, объявший людей, был столь велик, что при известии о взятии столицы двадцать семь городов Нормандии открыли перед англичанами свои ворота.
Коща парижане увидели все это, когда они узнали, что враг находится не далее чем в тридцати лье от их города, парламент, Университет и парижские граждане направили посольство к герцогу Жану; они просили его возвратиться вместе с королем, королевой к всем его войском, чтобы защищать столицу королевства. Единственный ответ герцога состоял в том, что он послал им своего пятнадцатилетнего племянника Филиппа, графа де Сен-Поля, наделив его правами наместника короля и поручив руководить всеми военными делами в Нормандии, Иль-де-Франс, Пикардии, в округах Санлис, Мо, Мелен и Шартр. Коща парижане увидели этого мальчика, посланного для их защиты, они поняли, что брошены на произвол судьбы точно так же, как были брошены их руанские братья. Это также послужило поводом к тому, что против герцога Бургундского поднялся ропот недовольства.
ГЛАВА XXV
В одно погожее весеннее утро — было это в начале мая следующего года — по реке Уазе с помощью десяти гребцов и маленького паруса, словно водяная птица, плыла изящная лодка, нос которой имел форму лебединой шеи, а корма была скрыта шатром, украшенным геральдическими лилиями и флагом с гербом Франции. Занавески шатра с солнечной стороны были распахнуты, так что первые лучи утреннего майского солнца, первое теплое дуновение душистого животворного воздуха весны проникали к особам, которых скрывал шатер. Под его алым пологом, на богатом, шитом золотом голубом бархатном ковре, облокотившись на такие же бархатные подушки, сидели, или, вернее сказать, возлежали две женщины, а позади них в почтительной позе стояла третья.
Во всем королевстве трудно было бы найти других трех женщин, равных этим по красоте, наиболее законченные и несхожие типы которой случаю было угодно соединить вместе на этом небольшом пространстве. На бледном и гордом лице старшей из них играл багряно-красный отсвет, отбрасываемый алой тканью, на которую падали лучи солнца, и [24] это сообщало ему какое-то странное выражение. Женщина эта была Изабелла Баварская.
У ног королевы, положив головку ей на колени, лежала девочка, ее маленькие ручки Изабелла держала в своей руке; темные, убранные жемчугом крупные локоны ребенка выбивались из-под златотканой шапочки, ее бархатистые, как у итальянок, глаза в едва заметной улыбке бросали такие кроткие взоры, что они казались несовместимыми с чернотой глаз, — эта девочка была юная принцесса Екатерина, нежный и чистый голубок, которому суждено было вылететь из гнезда, чтобы принести двум враждующим народам оливковую ветвь мира.
Женщина, стоявшая позади, склонив на полуобнаженное плечо белокурую головку, была госпожа де Тьян, супруга де Жиака. Воздушная, с такой тонкой талией, что, казалось, она могла переломиться от малейшего дуновения, с ротиком и ножками ребенка, женщина эта походила на ангела.
Против нее, опершись о мачту и касаясь одной рукой рукояти меча, а в другой держа бархатную шапку на куньем меху, стоял мужчина и взирал на эту картину в стиле Альбани: то был герцог Жан Бургундский.
Де Жиак пожелал остаться в Понтуазе; он принял на себя заботы о короле, который хоть и выздоравливал понемногу’, но не мог еще участвовать в предстоявших вскоре переговорах. Впрочем, несмотря на сцену, описанную нами в одной из предыдущих глав, в отношениях герцога, де Жиака и его жены ничто не изменилось, и оба любовника, в молчании устремившие взоры друг на друга, поглощенные одной-единственной мыслью — мыслью о своей любви, не подозревал? что их любовная связь была открыта в ту самую мочь, когда де Жиак исчез в Бомонском лесу, увлекаемый Ральфом, который несся по следам незнакомца.
В ту минуту, когда мы привлекли внимание нашего читателя к лодке, плывшей вниз по Уазе, она почти совсем приблизилась к месту, где должна была высадить своих пассажиров, и оттуда на небольшой равнине между городом Меленом и рекой уже можно было видеть множество палаток, отмеченных либо флагами с гербами Франции, либо штандартами с английским гербом. Эти палатки были поставлены друг против друга на расстоянии сотни футов одна от другой, так что они заслоняли собою два лагеря. В середине пространства, их разделявшего, возвышался открытый павильон, две противоположные двери которого были обращены к двум входам в парк, запиравшийся крепкими воротами и окруженный сваями и широкими рвами. Парк этот скрывал от взоров оба лагеря, и каждая из его застав охранялась отрядом в тысячу человек, из которых один принадлежал французской и бургундской армии, а другой — английской.
В десять часов утра ворота парка с обеих сторон отворились одновременно. Заиграли трубы, и с французской стороны вошли особы, которых мы уже видели в лодке, навстречу им, с противоположной стороны, шел король Генрих V Английский в сопровождении своих братьев — герцога Глочестера и герцога Кларенса. Обе небольшие царственные группы двигались к павильону, чтобы встретиться под его сводами. Герцог Бургундский шел с королевой Изабеллой по правую руку и с принцессой Екатериной — по левую; короля Генриха сопровождали его братья, а чуть позади шел граф Варвик.
Войдя в павильон, где должна была состояться встреча, король поздоровался с королевой Изабеллой и расцеловал в обе щеки ее и принцессу Екатерину. Герцог же Бургундский преклонил было колено, но король тотчас протянул ему руку, поднял его, и два могущественных властелина, два отважных рыцаря, сойдясь наконец лицом к лицу, некоторое время молча смотрели друг на друга с любопытством людей, не раз желавших встретиться на поле сражения. Каждый из них хорошо знал силу и могущество руки, которую он в эту минуту пожимал: недаром один удостоился прозвания Неустрашимый, а другой был прозван Победителем.
Вскоре король обратил все свое внимание на принцессу Екатерину, чье прелестное лицо поразило его еще тогда, когда под Руаном кардинал Юрсен впервые показал ему се портрет. Он проводил принцессу, а также королеву и герцога на места, которые были для них приготовлены, сел против них и подозвал графа Варвика, чтобы тот служил ему переводчиком. Подойдя, граф опустился на одно колено.
— Ваше величество, — начал он по-французски, — вы желали встретиться с нашим всемилостивейшим государем королем Генрихом, чтобы обсудить с ним возможности заключения мира между двумя королевствами. Желая, как и вы, этого мира, его величество немедленно согласился на свидание с вами. И вот вы встретились друг с другом, судьба обоих народов в ваших руках. Говорите же, ваше величество, говорите, ваша светлость, и да поможет Господь вашим царственным устам найти слова примирения!
По знаку королевы герцог Бургундский встал с места и, в свою очередь, сказал:
— Мы получили условия английского короля. Они состоят в следующем: выполнение договора, заключенного в Бретиньи, отказ французов от Нормандии и абсолютный суверенитет английского короля в отношении земель, которые отойдут к нему по договору. Вот какие возражения к этому имеет Совет Франции.
С этими словами герцог передал бумаги графу Варвику.
Король Генрих попросил день сроку, чтобы ознакомиться По этому договору король Иоанн был выпущен на свободу. с возражениями французов и сделать свои замечания. Потом он встал, подал руку королеве и принцессе Екатерине и проводил их до самого шатра, выказывая всяческое почтение и нежнейшую вежливость, красноречиво говорившие о том впечатлении, какое произвела на него дочь французских королей.
На другой день состоялась новая встреча, но принцесса Екатерина на ней не присутствовала. Король Генрих, казалось, был недоволен. Он вернул герцогу Бургундскому бумаги, полученные от него накануне. Встреча была короткой и прошла весьма холодно. Под каждым возражением Совета Франции английский король собственноручно вписал столь тяжкие дополнительные условия, что ни королева, ни герцог не осмелились взять на себя их принятие[25].
Они отправили эти условия королю в Понту аз, настойчиво прося его на них согласиться, поскольку мир любой ценою, говорили они, — единственное средство спасти королевство.
Король Франции находился как раз в том состоянии умственного просветления, которое можно сравнить с предрассветными сумерками, когда дневной свет, еще не победив ночного мрака, позволяет различить лишь смутные и зыбкие очертания предметов, когда лучи солнца осветили вершины только самых высоких гор, но долина еще тонет во тьме. Так и в больном мозгу короля Карла первые проблески разума коснулись своими лучами лишь самых несложных мыслей, самых простых побуждений; к соображениям же государственным, к рассуждениям о политической выгоде его помраченное сознание было не способно. Такие минуты, обычно следовавшие у короля за периодами глубокого физическою упадка, всегда сопровождались вялостью ума и воли, и тоща старым монарх уступал любым требованиям, пусть даже они вели к результатам, совершенно несообразным с его собственными интересами или с интересами королевства. В такие минуты просветления король нуждался прежде всего в ласке и покое, только они могли дать его организму, ослабленному междоусобными распрями, войной, народными возмущениями, тот целительный отдых, в котором так нуждалась его до времени наступившая старость. Конечно, если бы он был обыкновенным парижским горожанином, если бы до того состояния, в котором он находился, его довели другие обстоятельства, то тоща любящая и любимая семья, душевный покой, уход и забота могли бы еще на многие годы продлить жизнь этого слабого существа. Но он был королем! Соперничающие партии рыкали у подножия его трона, как львы вокруг пророка Даниила. Из трех его сыновей, составлявших надежду королевства, двое старших преждевременно умерли, и он даже не смел доискиваться причин их смерти; один только младший, белокурый мальчуган, и остался у него. И часто в припадках безумия, среди злых демонов, терзавших его воспаленный мозг, младший сын представлялся Карлу ангелом любви и утешения. Но и этого сына — последнее дитя его, последний отпрыск старого корня, сына, который тайком, по ночам приходил иногда в мрачную одинокую комнату отца, покинутого слугами, забытого королевой, презираемого могущественными вассалами, и утешал старика ласковым словом, дыханием своим согрева,! его руки, поцелуями разгонял морщины с его чела, — этого сына тоже безжалостно увлекла и разлучила с ним междоусобная война. И с тех пор всякий раз, если случалось, что в борьбе души и тела, разума и безумия разум одерживал верх, все как бы стремились к тому, чтобы сократить те недолгие минуты просветления, коща король снова брал бразды правления из рук людей, злоупотреблявших доставшейся им властью; и, напротив, едва только не до конца побежденное безумие одолевало разум, оно сразу же находило себе верных помощников и в королеве, и в герцоге, и в вельможах, и в слугах — словом, во всех тех, кто управлял королевством вместо короля, коща сам король управлять им уже не мог.
Карл VI одновременно и чувствовал беду, и осознавал
6. Поскольку в Нормандии остаются еще различные крепости, которые английский король не захватил, но которые должны быть ему уступлены, он, приняв это во внимание, откажется от всех других завоеваний, сделанных им в других местах; каждый вернется в свои владения, где бы они ни находились; кроме того, между обоими королями будет заключен союз. Король одобряет это при условии, что шотландцы и бунтовщики в этот союз включены не будут.
7. Английский король возвратит 600 000 экю, врученных королю Ричарду в приданое за принцессой Изабеллой, и 400 000 экю в возмещение стоимости драгоценностей принцессы, оставшихся в Англии.
Король согласен удовлетворить это требование, выплатив то, что еще остается уплатить за выкуп короля Иоанна, но он просит учесть, что драгоценности принцессы Изабеллы не стоят и четвертой части того, что за них требуют.
свою беспомощность перед ней; он видел, что королевство раздирают три партии, совладать с которыми может лишь твердая рука; он понимал, что здесь необходима воля короля, а он, несчастный, безумный старик, едва ли был даже тенью настоящего правителя. Как человек, внезапно застигнутый землетрясением, Карл видел, что рядом с ним рушится огромное здание феодальной монархии; и, сознавая, что у него нет ни сил поддержать его свод, ни возможности бежать, он покорно опустил седую голову и, смирившись, ожидал конца.
Ему подали послание герцога и условия английского короля, слуги оставили его одного в комнате; что же до придворных, то их у него давно уже не было.
Карл прочитал роковые слова, вынуждавшие законное право идти на соглашение с силой. Он взял в руки перо, чтобы поставить свою подпись, но в ту минуту, коща он уже готов был написать те несколько букв, которые составляют его имя, он вдруг подумал о том, что каждая из них будет стоить ему французской провинции, Тоща он отбросил перо, в отчаянии схватился за голову и горестно воскликнул:
— Милосердный Боже! Смилуйся надо мною!..
Уже около часа его одолевали бессвязные мысли; он пытался ухватиться за что-то, хотя бы отдаленно напоминающее определенное человеческое желание, но его возбужденный мозг не в силах был ни на чем сосредоточиться: одна мысль, ускользая от него, будила тысячи новых мыслей, никак с нею не связанных. Карл чувствовал, что в этом кошмарном бреду остатки разума вот-вот покинут его, и он сжимал голову обеими руками, словно силясь его удержать. Земля уходила у него из-под ног, в ушах шумело, перед закрытыми глазами мелькали огни; он чувствовал, как на его лысеющую голову обрушивается адское безумие и уже грызет череп своими беспощадными зубами.
В эту страшную для Карла минуту дверь, охранять которую было доверено де Жиаку, тихонько отворилась, и в комнату бесшумно, как тень, проскользнул молодой человек. Опершись на спинку кресла, где сидел старик, он сочувственно и с почтением посмотрел на него, потом склонился к его уху и прошептал всего два слова:
— Отец мой!..
Слова эти произвели магическое действие на того, к кому они были обращены; при звуках знакомого голоса Карл широко распростер руки, не разгибаясь, приподнял голову, губы его задрожали, глаза смотрели неподвижно: он не смел еще обернуться назад — так он боялся, что голос этот ему только почудился и что на самом деле ничего не было.
— Это я, отец мой, — снова произнес ласковый голос, и молодой человек, обойдя вокруг кресла, бесшумно опустился на колени у ног старика.
Король какое-то время смотрел на сына блуждающим взором, потом вдруг с криком обвил его шею руками, прижал его голову к своей груди и прильнул губами к белокурым кудрям с любовью, походившей на неистовство.
— О!.. О мой сын, дитя мое, мой Карл!.. — шептал старик прерывавшимся от плача голосом, и слезы лились у него из глаз. — Любимое мое дитя, это ты, ты!.. В объятиях старого отца твоего!.. Да правда ли это?.. Правда ли?.. Говори же еще, говори…
Потом, отстранив голову сына, он вперил в него блуждающий взгляд. Юноша, который был не в силах вымолвить ни слова, так душили его слезы, улыбаясь и плача одновременно, сделал отцу знак головою, что он не ошибается.
— Как ты сюда попал? Какими путями добирался? — спрашивал старик. — Каким опасностям подвергал себя ради того, чтобы меня увидеть? Будь же благословен, дитя мое, за твое сыновнее сердце. Да благословит тебя Господь, как благословляет тебя твой отец!
И несчастный король снова покрыл лицо сына поцелуями.
— Отец, — сказал ему дофин, — мы были в Мо, когда узнали о переговорах для обсуждения мирного договора между Францией и Англией. Но нам было известно также, что из-за болезни вы не могли принять в них участия.
— Как же ты узнал об этом?
— Через одного друга, преданного и вам и мне, отец мой, через того, кому поручено охранять по ночам эту дверь…
И юноша указал на дверь, через которую вошел.
— Через де Жиака? — в испуге спросил король.
Дофин кивнул.
— Но ведь он человек герцога! — продолжал король едва ли не в ужасе. — Быть может, он и впустил-то тебя для того, чтобы тебя же предать!..
— Не тревожьтесь, отец мой, — ответил дофин, — де Жиак предан нам.
Уверенный тон, каким говорил дофин, успокоил короля:
— Значит, ты узнал, что я здесь один… и что же?
— Мне захотелось повидать вас, и Танги, у которого тоже было важное дело к мессиру де Жиаку, согласился меня сопровождать. К тому же для большей безопасности к нам присоединились ещё два храбрых рыцаря.
— Назови их, чтобы я сохранил их имена в своем сердце.
— Мессир де Виньоль, именуемый Ла Гиром, и Погон де Ксантрай. Нынче утром, в десять часов, мы выехали из Мо, обогнули Париж со стороны Лувра и там сменили лошадей, а с наступлением ночи были у ворот города, где нас ожидают Погон и Ла Гир. Письмо мессира де Жиака служило нам охранной грамотой, и никто ничего не заподозрил. Так я добрался до этой двери, де Жиак отворил мне, и вот я здесь, отец мой, у ваших ног, в ваших объятиях!
— Да-да, — сказал король, опустив руку на документ, который он намеревался подписать как раз в ту минуту, когда вошел дофин, и в котором содержались тяжкие условия мирного договора, изложенные нами выше. — Да, ты здесь, дитя мое, ты явился ангелом-хранителем королевства, чтобы предостеречь меня: "Король, не предавай Франции!", чтобы как сын сказать мне: "Отец, сбереги для меня мое наследство!" О, короли!.. Короли!.. Они менее свободны, чем самый последний из их подданных: они должны давать отчет своим преемникам, а затем и Франции — отчет в том, как распорядились достоянием, завещанным их предками. О, когда в скором времени я встречусь с моим отцом, королем Карлом Мудрым, какой плачевный отчет придется мне ему дать о судьбе королевства, которое он передал в мои руки мирным и могущественным и которое я оставляю тебе разоренным, полным внутренних раздоров и раздробленным на части!.. Ты пришел сказать мне: "Не подписывай этого мира". Не правда ли, ты пришел, чтобы сказать именно это?
— Такой мир на самом деле сулит нам позор и погибель, — ответил дофин, пробежав глазами документ, где были перечислены условия договора. — Но верно и то, — продолжал он, — что я и мои друзья скорее сломаем наши мечи до самой рукояти о шлемы ненавистных англичан, чем подпишем с ними такой договор, и все мы, до последнего, скорее умрем на французской земле, нежели добровольно уступим ее нашему заклятому врагу… Да, отец мой, это правда.
Карл взял дрожащей рукой договор, еще раз на него поглядел и спокойно разорвал на две части.
Дофин бросился отцу на шею.
— Так тому и быть, — сказал король. — Что ж, пусть война. Лучше проигранное сражение, чем позорный мир.
— Бог нам поможет, отец мой.
— Но если герцог оставит нас и перейдет к англичанам?
— Я буду с ним говорить, — ответил дофин.
— До сих пор ты отказывался от встречи…
— Теперь я согласен его повидать.
— А Танги?
— Он возражать не станет, отец мой. Больше того: он повезет мою просьбу и поддержит ее, и тогда герцог и я — мы выступим против этих проклятых англичан и будем гнать их перед собою до самых их кораблей. О, на нашей стороне благородные воины, верные солдаты и правое дело, а это даже больше того, что нам нужно, всемилостивейший государь и отец мой! Один Божий взгляд — и мы спасены!
— Да услышит тебя Господь! — Король поднял с пола разорванный договор. — Во всяком случае, вот мой ответ английскому королю.
— Мессир де Жиак! — тотчас позвал дофин громким голосом.
Де Жиак вошел, откинув гобелен, висевший перед дверью.
— Вот ответ на предложения короля Генриха, — обратился к нему дофин. — Завтра вы доставите его герцогу Бургундскому вместе с этим вот письмом: я прошу у герцога свидания, чтобы мы как добрые и верные друзья уладили дела нашего несчастного королевства.
Де Жиак поклонился, взял оба письма и, не промолвив ни слова, вышел.
— А теперь, отец мой, — продолжал дофин, приблизившись к старику, — кто вам мешает скрыться от королевы и от герцога? Кто мешает вам следовать за нами? Повсюду, где бы вы ни находились, будет Франция. Поедем! У нас, среди моих друзей, вы всегда встретите уважение и преданность. С моей же стороны вы найдете любовь и заботу. Поедем, отец мой, у нас есть хорошие, надежно защищенные города — Мо, Пуатье, Тур, Орлеан. Они будут биться до последнего, гарнизоны их себя не пощадят, я и мои друзья — мы умрем на пороге вашей двери, прежде чем вас постигнет какое-нибудь несчастье.
Король с нежностью смотрел на дофина.
— Да, да, — ответил он ему. — Ты все сделал бы так, как обещаешь… Но я не могу согласиться. Ступай же, мой орленок, крылья у тебя молодые, сильные и быстрые. Ступай и оставь в гнезде старого отца, которому годы надломили крылья и притупили когти. Радуйся, что своим присутствием ты подарил мне счастливую ночь, что ласками своими прогнал безумие с моего чела. Ступай, мой сын, и да вознаградит тебя Бог за то благо, которое ты мне сделал!
При этих словах король встал: страх, что внезапно могут войти, вынуждал его сократить драгоценные минуты радости и счастья, которые дарило ему присутствие единственного на свете любящего его существа. Он проводил дофина до самой двери, еще раз прижал его к своему сердцу. Отец и сын, которым уже не суждено было встретиться вновь, обменялись последним прощальным поцелуем, и юный Карл удалился.
В это же самое время де Жиак говорил, обращаясь к Танги:
— Будьте спокойны, приведу его под ваш топор, как быка на бойню.
— О ком это вы?.. — спросил дофин, неожиданно появившись рядом с ними.
— Да так, ни о ком, ваше высочество, — спокойно ответил Танги. — Мессир де Жиак рассказывал мне тут одну старую историю…
Танги и де Жиак многозначительно переглянулись.
Де Жиак проводил Танги и дофина за городские ворота.
Спустя десять минут они встретились с Погоном и Ла Гиром, ожидавшими их.
— Ну, что договор? — спросил Ла Гир.
— Разорван, — отвечал Танги.
— А свидание? — продолжал Погон.
— Если дозволит Бог, вскоре состоится. А пока что, милостивые государи, самое главное — поскорее в дорогу. Завтра на рассвете мы должны быть в Мо, иначе нам не избежать стычки с проклятыми бургундцами.
Соображение это показалось четырем всадникам весьма веским, и они отправились настолько быстро, насколько позволили им их тяжелые походные кони.
На другой день де Жиак направился в Мелен с двумя посланиями к герцогу Бургундскому. Он вошел в павильон, в котором герцог совещался с английским королем Генрихом и графом Варвиком.
Герцог Жан поспешно сорвал красную шелковую нить, которой было перевязано доставленное его любимцем письмо с прикрепленной к нему королевской печатью. В конверте он обнаружил разорванный договор: как и обещал король своему сыну, таков был его единственный ответ.
— Наш государь пребывает сейчас в припадке помешательства, — сказал герцог, побагровев от гнева. — Да простит ему Бог, но он разорвал го, что ему следовало подписать.
Генрих пристально взглянул на герцога, выступавшего от имени французского короля.
— Государь наш, — невозмутимо заметил де Жиак, — никогда не был здоровее духом и телом, нежели в настоящее время.
— В таком случае сумасшедший — это я, — сказал Генрих, встав со своего места. — Да, сумасшедший, ибо поверил обещаниям человека, у которого не было сил, а быть может, и желания их выполнять.
При этих словах герцог Жан вскочил, мускулы его лица напряглись, ноздри раздувались от гнева, он дышал шумно, как разъяренный бык. Однако сказать ему было нечего.
— Хорошо, брат мой, — продолжал Генрих, нарочно называя герцога Бургундского так же, как называл его французский король. — Тогда я рад сообщить вам, что мы силой отнимем у вашего короля то, что просили уступить нам добровольно: нашу долю французской земли, наше место в его королевском семействе, Мы отнимем его города, и его дочь, и все, что мы просили: мы отрешим его от королевства, а вас — от вашего герцогства.
— Государь, — отвечал герцог Бургундский в том же тоне, — вы с удовольствием говорите о том, чего вам бы хотелось. Но прежде, нежели вы отрешите его величество короля от королевства, а меня — от герцогства, у вас, мы нисколько в этом не сомневаемся, будет немало утомительных дел, и, быть может, вместо того, о чем вы думаете, вам еще придется защищать собственный остров…
С этими словами он повернулся спиною к королю Генриху и, не дожидаясь его ответа и не поклонившись ему, вышел через дверь, обращенную к французским палаткам. Де Жиак последовал за ним.
— Ваша светлость, — сделав несколько шагов, обратился он к герцогу, — у меня есть еще одно послание.
— Если оно похоже на первое, то отнеси его к дьяволу! — ответил герцог. — На сегодня с меня и одного послания довольно.
— Ваша светлость, — продолжал де Жиак, не меняя тона, — речь идет о послании его высочества дофина: он просит у вас свидания.
— О, это меняет дело, — сказал герцог, быстро повернувшись. — Где же его письмо?
— Вот оно, ваша светлость.
Герцог выхватил письмо из рук де Жиака и с жадностью стал читать.
— Убрать все палатки и ограду! — приказал герцог пажам и служителям. — К вечеру не должно остаться и следа этой проклятой встречи! А вы, милостивые государи, — продолжал он, обращаясь к рыцарям, которые, услышав его слова, вышли из палаток, — живо на своих коней да мечи наголо! Опустошительная, смертельная война голодным заморским волкам! Война сыну убийцы, которого они именуют своим королем!
ГЛАВА XXVI
Одиннадцатого июля в седьмом часу утра два довольно крупных войска — одно бургундское, шедшее из Корбея, другое французское, направлявшееся из Мелена, — двигались друг другу навстречу, словно для того, чтобы начать сражение. Такое предположение казалось тем более обоснованным, что обычные в подобных случаях меры предосторожности соблюдались обеими сторонами самым тщательным образом: как воины, так и лошади обоих войск были защищены боевыми доспехами, оруженосцы и пажи имели при себе копья, и у каждого всадника на луке седла висела либо булава, либо секира. Подойдя к замку Пуйи в заболоченном районе Вер, неприятельские войска оказались на виду друг у друга. Противники тотчас остановились, воины опустили заорала, оруженосцы приготовили копья к бою, после чего оба войска очень медленно и осторожно снова двинулись вперед. Сойдясь совсем близко, они опять сделали остановку. С каждой стороны выехали вперед по одиннадцать всадников, оставив позади себя, как надежную стену, собственное свое войско. На расстоянии двадцати шагов друг от друга всадники остановились. Так же с каждой стороны спешилось по одному всаднику; передав поводья соседу, они пешком пошли навстречу друг другу, стараясь сойтись ровно на середине разделявшего их пространства. Остановившись друг перед другом в четырех шагах, они подняли забрала, и один увидел перед собой дофина Карла, герцога Туренского, а другой — Жана Неустрашимого, герцога Бургундскою.
Когда герцог Бургундский узнал в человеке, шедшем ему навстречу, сына своею государя и повелителя, он несколько раз поклонился ему и опустился на одно колено. Юный Карл тотчас взял ею за руку, поцеловал в обе щеки и хотел поднять, но герцог не согласился.
— Ваше высочество, — сказал он ему, — я знаю, как мне следует говорить с вами.
Наконец дофин заставил его подняться.
— Любезный брат, — обратился он к герцогу, протягивая пергамент, скрепленный его подписью и печатью, — если в этом договоре, заключенном между мною и вами, есть что-либо такое, с чем вы не согласны, мы хотим, чтобы вы это исправили, и впредь мы будем желать того же, чего желаете и будете желать вы.
— Впредь, ваше высочество, — отвечал герцог, — я буду сообразовываться с вашими приказаниями, ибо долг' мой и мое желание — повиноваться вам во всем.
После этих слов каждый из них, за неимением Евангелия или святых мощей, поклялся на кресте своего меча, что готов вечно сохранять мир. Всадники, сопровождавшие дофина и герцога, тотчас обступили их с радостными возгласами "ура", заранее проклиная того, кто осмелится когда-нибудь вновь поднять оружие.
В знак братства дофин и герцог обменялись мечами и лошадьми, и когда дофин садился в седло, герцог держал ему стремя, хотя дофин и просил его не делать этого. Затем они некоторое время ехали рядом, дружески беседуя, а французы и бургундцы из их свиты, перемешавшись, следовали за ними. Потом они обнялись еще раз к расстались: дофин направился обратно в Мелен, а герцог Бургундский — в Корбей. Оба войска последовали за своими предводителями.
Два человека отстали от остальных.
— Танги, — сказал один из них приглушенным голосом, — я сдержал свое обещание. Сдержал ли ты свое?
— Да разве это было возможно, мессир де Жиак? — ответил Танги. — Ведь он с головы до ног закован в железо! Да еще такая свита! Однако уверяю вас, прежде чем кончится этот год, мы найдем более подходящие обстоятельства и случай поудобнее.
— Да поможет нам дьявол! — воскликнул де Жиак.
— Прости меня, Господи… — прошептал Танги.
Оба пришпорили лошадей и разъехались: один поскакал вдогонку за герцогом, другой — за дофином.
В этот же день, вечером, над тем самым местом, где встретились дофин и герцог Бургундский, разразилась сильная гроза, и молнией разбило дерево, под которым они поклялись друг другу сохранять мир. Многие увидели в этом дурное предзнаменование, а иные даже открыто говорили о том, что мир этот будет таким же продолжительным, какими искренними были заключавшие его стороны.
Тем не менее спустя несколько дней дофин и герцог, каждый со своей стороны, объявили о заключении мирного договора.
Парижане встретили эту новость с величайшей радостью: они надеялись, что герцог или дофин явятся в Париж и будут их защищать, однако эти надежды не оправдались. Король и королева выехали из Понтуаза, расположенного в непосредственной близости от англичан, так что там нельзя было чувствовать себя в безопасности, и оставили в городе многочисленный гарнизон под командой де Л’Иль-Адана, Герцог присоединился к ним в Сен-Дени, куда они удалились, и парижане, не видя, чтобы велись какие-нибудь приготовления к походу против англичан, впали в глубокое уныние.
Что касается герцога, то им снова овладела та непостижимая апатия, что случается с самыми храбрыми и деятельными людьми и почти всегда служит предвестием их скорой кончины.
Дофин слал герцогу письмо за письмом, упорно призывая защищать Париж, в то время как он, в свою очередь, произведет вылазку на границах Мэна. Получая эти письма, герцог отдавал кое-какие распоряжения; потом, словно не находя в себе сил продолжать борьбу, которую вел уже двенадцать лет, он, как усталый ребенок, укладывался у ног своей прекрасной любовницы и при одном взгляде любимых глаз забывал весь мир. Таково уж свойство пламенной любви: она пренебрегает всем, что ее не касается. Ибо все другие страсти идут из головы, и только она одна — от сердца.
Между тем ропот, который после заключения мира на время утих, стал снова расти; опять поползли смутные слухи об измене, а тут еще произошло событие, подавшее повод в них поверить.
Генрих Ланкастер ясно понимал, сколь невыгодным для него должен быть союз дофина и герцога; он решил овладеть Понтуазом, прежде чем оба его врага успеют объединить усилия. С этой целью три тысячи человек под командой Гастона, второго сына Аршамбо, графа де Фуа, перешедшего на сторону англичан, вечером 31 июля выступили из Мелена и глубокой ночью подошли к Понтуазу. Неподалеку от ворот им удалось, незаметно от стражи, приставить к стенам лестницы, и триста воинов, один за другим, взошли на стену; с обнаженными мечами они кинулись к воротам и, перебив охрану, отворили их своим товарищам, которые бросились по улицам города с криками "Святой Георгий!" и "Город взят!.."
Де Л’Иль-Адан слышал эти крики, но ему почудилось, будто кричит он сам. Он мигом вскочил с постели, наспех стал одеваться и был еще полуодет, когда англичане стали стучаться в двери его дома. Едва успев схватить тяжелую секиру, он погасил лампу, которая могла его обнаружить, и выскочил через окно во двор. Англичане в это время выломали дверь с улицы. Де Л'Иль-Адан помчался на конюшню, вскочил на первую попавшуюся лошадь и без седла, без узды поскакал к своему крыльцу, где толпились англичане, уже входившие в его комнаты; одной рукой держась за конскую гриву, а другой размахивая секирой, он пронесся через толпу, когда она никак этого не ожидала. Какой-то англичанин кинулся было ему наперерез, но тут же упал с раскроенной головой; если бы не этот истекавший кровью человек, лежавший прямо у их ног, все подумали бы, что увидели привидение.
Де Л’Иль-Адан помчался к воротам на Париж, но они оказались заперты. Привратник был в таком замешательстве, что никак не мог найти ключей: ворота пришлось ломать секирой, и де Л’Иль-Адан тотчас приступил к делу. Бежавшие вслед за ним жители Понтуаза столпились в узкой улочке, число их с каждой минутой росло, и, видя, как поднималась и опускалась секира де Л’Иль-Адана, они надеялись только на то, что он вот-вот откроет им выход из города.
Вскоре на другом конце улицы раздались крики отчаяния: беглецы из Понтуаза сами же указали путь своим врагам. Англичане услышали звук ударов по воротам и, стремясь добраться до де Л’Иль-Адана, напали на безоружную толпу, которая уже самой своей плотной растянувшейся массой представляла живой и прочный заслон, преодолеть который было особенно трудно как раз потому, что люди, его составлявшие, были охвачены паникой. Однако солдаты разили толпу копьями, арбалетчики уничтожали людей ряд за рядом; стрелы, пролетая рядом с де Л’Иль-Аданом, вонзались в шатавшиеся, скрипевшие, но все еще державшиеся ворота. Вопли приближались к нему все ближе и ближе, и он уже подумал, что преграда из живой плоти уступит скорее, чем преграда из дерева. Англичане были от него не далее чем на расстоянии тройной длины копья. Но наконец ворота разлетелись в щепки, и наружу хлынул людской поток, во главе которого как молния мчалась перепуганная лошадь, унося на себе де Л’Иль-Адана.
Узнав о случившемся, герцог Бургундский, вместо того чтобы собрать войско и двинуть его против англичан, посадил короля, королеву и принцессу Екатерину в карету, сам сел на лошадь и вместе со своими вельможами уехал через Провен в Труа-ан-Шампань, оставив в Париже наместником графа Сен-Поля, губернатором — де Л’Иль-Ада на, а канцлером — господина Евстафия Делетра.
Через два часа после отъезда герцога Бургундского в Сен-Дени стали прибывать беженцы. Жалко было смотреть на этих несчастных, раненых, окровавленных, полуодетых людей, умиравших от голода и измученных долгим переходом, во время которого они не решились сделать даже короткой остановки для отдыха. Их рассказы о жестокостях англичан все слушали с жадностью и ужасом; целые толпы обступали на улицах этих горемык. Потом вдруг раздавались крики: Англичане! Англичане!" — и люди разбегались по домам, запирали окна, чем попало закладывали двери и начинали молить о пощаде.
Однако англичане больше думали о том, чтобы воспользоваться плодами своей победы, нежели о новых захватах. Пребывание королевского двора в Понтуазе превратило его в роскошный город: де Л’Иль-Адан и другие вельможи, обогатившиеся при взятии Парижа, свезли туда свои сокровища, и англичане награбили в нем больше двух миллионов.
В то же время стало известно о взятии Шато-Гайяра, одной из самых сильных крепостей Нормандии. Комендантом ее был Оливье де Мони, и хотя весь гарнизон крепости состоял из ста двадцати человек, она продержалась шестнадцать месяцев и вынуждена была сдаться лишь в результате одного обстоятельства, которое невозможно было предвидеть: дело в том, что веревки, с помощью которых из колодцев доставали воду, перетерлись и пришли в негодность; семь дней люди терпели жажду, но в конце концов сдались графам Хантингтону и Кайму, руководившим осадой.
Дофин, находившийся в Бурже, где он собирал свое войско, одновременно узнал о почетной сдаче Шато-Гайяра и о неожиданном падении Понтуаза. Кое-кто, разумеется, не преминул представить дело так, будто Понтуаз был продан врагу. Некоторое правдоподобие такой версии придавало то, что герцог Бургундский поручил его охрану одному из наиболее преданных ему вельмож, а вельможа этот, хоть и известный своей храбростью, допустил захват города, ничего не предприняв для его защиты. Враги герцога, окружавшие дофина, воспользовались этим, чтобы возродить в душе принца Карла давнее к нему недоверие. Все требовали разорвать договор, чтобы вместо фальшивого и ненадежного союза вести открытую и честную войну. Один только Танги, при всей своей ненависти к герцогу, о которой все знали, умолял дофина просить еще одной встречи с ним, прежде чем прибегнуть к каким-либо враждебным действиям.
Дофин принял решение, которое примиряло оба мнения: с двадцатитысячным войском он выступил в Монтеро, чтобы одновременно быть готовым и к переговорам, если герцог согласится на новую встречу, и к возобновлению войны, если он от нее откажется. Танги, который, к удивлению всех, знавших его решительный характер, настаивал на примирении, был послан в Труа, где, как мы сказали, находился герцог: он повез ему письмо от дофина с предложением встретиться в Монтеро. Так как для Дюшателя и его свиты в замке места не было, де Жиак оказал ему гостеприимство.
Герцог согласился встретиться, однако при условии, что дофин прибудет в Труа, где находились король и королева. Танги вернулся в Монтеро.
Дофин и его советники сочли ответ герцога равносильным объявлению войны и уже были готовы взяться за оружие. Один только Танги, хладнокровный и неутомимый, советовал дофину искать пути к примирению и упорно противился каким-либо враждебным мерам с его стороны. Те, кто знал, какую ненависть питает этот человек к герцогу Бургундскому, ничего не могли понять: они решили, что он просто подкуплен, как были подкуплены многие другие, и поделились своими подозрениями с дофином, который рассказал об этом Танги и прибавил:
— Ведь правда же, отец мой, ты мне не изменишь?
Наконец пришло письмо от де Жиака: благодаря его настояниям герцог с каждым днем все больше склонялся к переговорам с дофином. Такая новость изумила всех, кроме Танги, который, казалось, этого ждал.
В итоге Дюшатель от имени дофина направился в Труа. Как самое удобное место для встречи он предложил герцогу мост в Монтеро. Дюшатель был уполномочен предоставить ему тамошний замок и правый берег Сены с предложением разместить в крепости и в домах на этом берегу столько вооруженных людей, сколько герцог посчитает нужным. Сам дофин предполагал разместиться в городе и на левом берегу реки; узкая же полоса земли между Ионной и Сеной объявлялась нейтральной, не принадлежащей никому, а так как в те времена земля эта была совершенно необитаема, если не считать одинокой мельницы, возвышавшейся на берегу Йонны, то легко было убедиться, что оттуда не готовится никакого нападения.
Герцог принял эти условия; он обещал выехать на Брэ-сюр-Сен 9 сентября, 10-го должна была состояться встреча, и де Жиак, неизменно пользовавшийся доверием герцога, был избран им, чтобы сопровождать Танги и позаботиться о том, чтобы как с одной, так и с другой стороны были приняты все меры безопасности.
Теперь мы приглашаем наших читателей бросить вместе с нами беглый взгляд на географическое положение города Монтеро, дабы возможно яснее представить себе то, что произойдет здесь, на мосту, том самом мосту, на котором в 1814 году, при Наполеоне, совершилось другое памятное событие.
Город Монтеро расположен на расстоянии примерно двадцати лье от Парижа, при слиянии Йонны и Сены, там, где первая из них, впадая во вторую, утрачивает свое имя. Если, выехав из Парижа, подняться вверх по Сене, то около Монтеро, слева, возвышается гора Сюрвиль, на вершине которой построен замок, а у ее подножия лежит небольшое предместье, отделенное от города рекой: эта сторона и была предложена в распоряжение герцога Бургундского.
Прямо перед собой мы увидим полосу земли, очертаниями напоминающую острый угол буквы "V" или же стрелку возле парижского Нового моста, где когда-то были сожжены тамплиеры. Оттуда и должен был прибыть из Брэ-сюр-Сен герцог Бургундский. Полоса эта, омываемая Сеной и Ионной, расширяется все больше и больше в сторону Беньеле-Жюифа, откуда Сена несет свои воды, между тем как Йонна берет начало неподалеку от того места, где находился древний Бибракт и где в наше время стоит город Отек.
Справа взору открывается весь город Монтеро, живописно раскинувшийся среди полей и виноградников, бесконечным пестрым ковром устилающих тучные равнины Гатинэ.
Мост, где должна была произойти встреча дофина и герцога, еще и по сей день соединяет предместье с городом, пересекая Сену и ее приток. В месте их слияния, на самом конце описанной нами косы, стоит одна из его массивных опор.
В правой части моста, над Йонной, для предстоящей встречи был построен деревянный павильон с двумя входами, друг против друга, при этом оба запирались. В конце моста, ближе к городу, и на косе, чуть в стороне от дороги, где должен был проехать герцог, были устроены заставы. Со всеми этими приготовлениями управились очень быстро, за один день 9-го числа.
Род человеческий столь слаб и тщеславен, что всякий раз, когда на земле происходит событие, которое потрясает империю, низвергает царствующую династию или губит королевство, мы верим, будто Небо, небезучастное к нашим жалким страстям и ничтожным бедам, изменяет ради нас ход небесных светил, установленный в природе порядок[26] и тем самым как бы подает некие знаки, с помощью которых человек, не будь он столь безнадежно слеп, мог бы избежать суровой участи; весьма возможно и то, что по совершении подобных событий люди, ставшие их очевидцами, припоминая потом малейшие обстоятельства, этим событиям предшествовавшие, уже задним числом усматривают между ними и разразившейся катастрофой некую зависимость, самую мысль о которой могла им внушить только эта катастрофа. Не случись она, предшествовавшие ей обстоятельства забылись бы среди множества других ничтожных событий, которые, каждое в отдельности, не имеют никакого значения, а в совокупности своей образуют основу таинственной ткани, именуемой человеческой жизнью.
Вот, во всяком случае, что рассказали люди, бывшие свидетелями этих странных происшествий, и что другие записали по их рассказам.
Десятого сентября, в час пополудни, герцог Бургундский сел на коня во дворе дома в Брэ-сюр-Сен, где он останавливался. Вместе с ним были де Жиак — по правую руку, и де Ноай — по левую. Любимая собака герцога всю ночь жалобно выла и теперь, видя, что хозяин ее собирается уезжать, выскочила из конуры, где сидела на привязи; глаза ее сверкали, шерсть вздыбилась. Когда же, поклонившись госпоже де Жиак, которая смотрела из окна на эти сборы, герцог тронул коня, собака с такой силой рванулась вперед, что ее двойная железная цепь порвалась, и у самых ворот она бросилась на лошадь герцога и вцепилась ей в грудь. Лошадь взвилась и едва не сбросила своего седока. Де Жиак хотел отогнать собаку и в нетерпении стал хлестать ее плетью, но та, не обращая внимания на удары, повисла на шее лошади. Решив, что собака взбесилась, герцог отстегнул небольшую секиру, висевшую на луке седла, и рассек ей голову. Собака взвизгнула, но кое-как добрела до ворот, где и свалилась замертво, как бы еще пытаясь преградить дорогу хозяину. Герцог со вздохом сожаления перескочил тело верного своего друга и выехал со двора.
Внезапно перед ним появился живший по соседству и занимавшийся черной магией старый еврей. Он остановил за удила лошадь герцога и сказал:
— Ради Бога, ваша светлость, ни шагу дальше.
— Чего ты, жид, от меня хочешь? — остановившись, спросил герцог.
— Ваша светлость, — продолжал старый еврей, — всю эту ночь я наблюдал звезды, и наука говорит, что, если вы поедете в Монтеро, назад вы не воротитесь.
Старик крепко держал лошадь за удила, не давая ей двинуться с места.
— А ты, де Жиак, что на это скажешь? — обратился герцог к своему молодому фавориту.
— Скажу, что этот жид — сумасшедший, — отвечал де Жиак, краснея от досады, — и заслуживает того же, что и ваша собака. Не то смотрите, как бы поганое его прикосновение не заставило вас целую неделю провести в покаянной молитве.
— Пусти меня! — в задумчивости сказал герцог, делая знак старику, чтобы он его не задерживал.
— Прочь с дороги, старый жид! — закричал де Жиак, толкнув старика грудью своей лошади так, что тот откатился шагов на десять. — Прочь, тебе говорят! Разве не слышишь, что его светлость приказывает тебе отпустить лошадь?!
Герцог провел рукою по лбу, словно пытаясь отогнать какое-то наваждение, и, бросив последний взгляд на старика еврея, без памяти лежавшего у обочины, поехал дальше.
Спустя три четверти часа он прибыл в замок Монтеро. Прежде чем спешиться, он отдал приказ двумстам воинам и сотне арбалетчиков расположиться в городском предместье и занять подходы к мосту. Во главе этого небольшого отряда был поставлен начальник арбалетчиков Жак де Ла Лим.
В это время к герцогу явился Танги и сообщил, что дофин ожидает его на мосту уже около часа. Герцог ответил, что сейчас идет. Но в эту минуту запыхавшийся слуга прибежал и что-то прошептал ему. Герцог повернулся к Дюшателю.
— Боже правый! — воскликнул он. — Сегодня все только и твердят мне об измене! Уверены ли вы, Дюшатель, что мне ничто не угрожает? Обмануть нас было бы большим коварством…
— Милостивейший государь, — отвечал Танги, — пусть лучше я умру и буду проклят, нежели предам вас или кого-то другого. Можете быть спокойны, ибо его высочество дофин не желает вам зла.
— Хорошо, — сказал герцог. — Итак, мы идем, уповая на волю Божью, — и, подняв глаза к небу, прибавил: — и на вас, Танги.
При этом он бросил на Дюшателя особый, присущий ему одному испытующий взгляд. Танги выдержал этот взгляд и глаз не опустил. Он вручил герцогу список с именами десяти воинов, которые должны были сопровождать дофина. Они следовали в таком порядке: виконт де Нарбон, Пьер де Бово, Робер де Луар, Танги Дюшатель, де Барбазан, Гильом ле Бутилье, Ги д’Авогур, Оливье Лейе, Варенн и Фротье. В обмен Танги получил список от герцога. Те, кого он удостоил чести сопровождать себя, были: герцог Шарль де Бурбон, сеньор де Ноай, Жан де Фрибур, сеньор де Сен-Жорж, сеньор де Монтегю, мессир Антуан дю Вержи, сеньор д’Анкр, мессир Ги де Понтарлье, мессир Шарль де Ланс и мессир Пьер де Жиак. Каждый должен был явиться со своим секретарем.
Танги взял список и удалился. Следом за ним на мост отправился и герцог. На голове у него была черная бархатная шапка, грудь защищала простая кольчуга, из оружия был небольшой меч дорогой чеканки с золоченой рукоятью[27].
У моста Жак де Ла Лим сказал герцогу, что видел, как в один из домов на другом конце моста вошло много вооруженных людей; заметив его, когда он со своим отрядом располагался на мосту, они быстро закрыли окна.
— Подите поглядите, де Жиак, так ли это, — распорядился герцог. — Я подожду вас здесь.
Де Жиак направился по мосту, пересек заставу, прошел через деревянный павильон, добрался до указанного дома и отворил дверь. Танги давал указания двум десяткам вооруженных до зубов солдат.
— Ну что? — спросил Танги, заметив де Жиака.
— Вы готовы? — справился тот.
— Готовы. Он уже может идти.
Де Жиак возвратился к герцогу.
— Начальнику отряда просто показалось, — доложил он, — в этом доме никого нет, ваша светлость.
Герцог отправился к месту встречи. Он прошел первую заставу, и она тотчас закрылась за ним. У него мелькнуло подозрение, но он увидел Танги и де Бово, шедших ему навстречу, и не захотел вернуться назад. Он твердым голосом произнес слова клятвы и, указав де Бово на свою легкую кольчугу и небольшой меч, сказал:
— Смотрите, милостивый государь, как я иду. Впрочем, — прибавил он, обращаясь к Дюшателю и похлопывая его по плечу, — вот кому я себя вверяю.
Юный дофин уже ждал на мосту, в деревянном павильоне. На нем было длинное голубое бархатное платье, подбитое куньим мехом, шапка, напоминавшая современную охотничью фуражку, окруженная венчиком из золотых лилий; ее козырек и края были отделаны тем же мехом, что и платье.
Едва только герцог Бургундский увидел принца, сомнения его разом рассеялись. Он направился прямо к нему, вошел в павильон и тут заметил, что, вопреки обычаям, перегородка, отделяющая стороны, участвующие во встрече, отсутствует; он, разумеется, решил, что ее просто забыли поставить, и не сделал никакого замечания. Когда вслед за герцогом вошли десять человек его свиты, обе рогатки сразу задвинули. В тесном помещении едва хватало места для набившихся в него двадцати четырех человек, так что бургундцы и французы стояли вперемежку. Герцог снял шапку и опустился перед дофином на левое колено.
— Я явился по вашему приказанию, ваше высочество, — начал он, — хоть иные и уверяли меня, что вы желаете нашей встречи только для того, чтобы упрекать меня. Надеюсь, это не так, ваше высочество, ибо упреков я не заслужил.
Дофин стоял, скрестив руки: он не поцеловал герцога, не поднял его с земли, как сделал это при их первой встрече.
— Ошибаетесь, герцог, — сказал он сурово. — Мы действительно могли бы серьезно вас упрекнуть, ибо вы не выполнили обещания, которое нам дали. Вы позволили англичанам взять мой город Понтуаз, а город этот — ключ к Парижу, и, вместо того чтобы броситься в столицу и отстоять ее или умереть, как повелевал ваш долг, вы бежали в Труа.
— Бежал, ваше высочество?! — воскликнул герцог, содрогнувшись от оскорбительного слова.
— Да, бежали, — повторил дофин, упирая на это слово. — Вы…
Герцог поднялся, считая, без сомнения, что не обязан больше слушать. Но пока, коленопреклоненный, он стоял перед дофином, одно из украшений его меча зацепилось за кольчугу, и, чтобы отцепить меч, он взялся за его рукоять. Не поняв намерения герцога, дофин отпрянул назад.
— Ах, вот как! Вы хватаетесь за меч в присутствии своего государя?! — воскликнул Робер де Луар, бросившись между дофином и герцогом.
Герцог хотел что-то сказать, но в это время Танги схватил спрятанную под обоями секиру и, занеся оружие над головой герцога, произнес:
— Пора!
Видя, что ему грозит удар, герцог хотел отвести его левой рукой, а правой взялся за рукоять своего меча, но даже не успел обнажить его: секира Танги, обрушившись на него, перерубила ему левую руку и раскроила голову от скулы до самого подбородка. Какое-то мгновение герцог еще стоял, словно могучий дуб, который никак не может рухнуть; тоща Робер де Луар вонзил ему в горло кинжал. Герцог испустил крик и упал к ногам де Жиака.
Тут поднялся невероятный шум и завязалась жестокая схватка, ибо в тесном помещении, где и двоим-то едва хватило бы места для поединка, бились два десятка человек. Только руки, секиры и мечи мелькали над головами. Французы кричали: "Бей! Бей! Руби насмерть!" Бургундцы вопили: "Измена! Измена! Спасите!" Оружие высекало искры, кровь струилась из ран. Услышав крики, примчался председатель Луве, подхватил дофина, вытащил его наружу и почти бесчувственного увел в город; голубое платье юного принца было забрызгано кровью герцога.
Между тем де Монтегю, один из сторонников герцога, перелез через барьер и стал звать на помощь. Де Ноай тоже хотел было выбраться наружу, но Нарбон успел раскроить ему череп, так что он упал наземь и почти тотчас испустил дух. Де Сен-Жорж получил глубокую рану в правый бок от удара секирой, д’Анкру отсекли руку.
Однако в бревенчатом павильоне битва продолжалась и крики не умолкали. Никто и не помышлял о том, чтобы помочь умирающему герцогу: его просто топтали. До сих пор перевес оставался на стороне приверженцев дофина, которые были лучше вооружены, но на крики де Монтегю сбежались Антуан де Тулонжон, Симон Отелимер, Самбютье и Жан д’Эрме, и пока трое из них бились с теми, кто находился в павильоне, четвертый пытался сломать загородку. Однако на подмогу сторонникам дофина прибежали люди, спрятанные в доме. Видя, что всякое сопротивление бесполезно, бургундцы обратились в бегство. Дофинцы пустились за ними вдогонку, так что в пустом, залитом кровью павильоне остались только трое.
Это были распластанный на полу, умирающий герцог Бургундский, стоявший, скрестив руки, и наблюдавший его агонию Пьер де Жиак и, наконец, Оливье Лейе, который, сжалившись над несчастным, приподнял на нем кольчугу, чтобы прикончить его своим мечом. Но де Жиак не желал конца этой агонии, каждая конвульсия которой как бы принадлежала ему: разгадав намерение Оливье, он сильным ударом ноги вышиб у него из рук меч. Оливье удивленно поднял голову, а де Жиак со смехом крикнул ему:
— Дайте же бедному принцу спокойно умереть!
Потом, когда герцог уже испустил последний вздох, он положил свою руку ему на сердце, дабы убедиться в том, что тот действительно мертв, а так как все остальное его не интересовало, он исчез, никем не замеченный.
Между тем сторонники дофина, отогнав бургундцев до самого замка, вернулись назад. Рядом с телом герцога, стоя на коленях в луже крови, священник города Монтеро читал заупокойную молитву. Приспешники дофина хотели бросить труп в реку, но священник поднял над герцогом распятие и пригрозил карой Небесной тому, кто осмелится прикоснуться к телу несчастного, умерщвленного столь жестоко. Тогда Кесмерель, незаконный сын Танги, сорвал с ноги убитого золотую шпору и поклялся носить ее впредь вместо рыцарского ордена; слуги дофина, следуя этому примеру, сняли перстни с пальцев герцога и великолепную золотую цепь, висевшую у него на груди.
Священник оставался возле трупа до полуночи и только тоща с помощью двух человек перенес его на мельницу, неподалеку от моста, уложил на стол и до самого утра продолжал молиться около него. В восемь часов герцог был предан земле в церкви Нотр-Дам, перед алтарем св. Людовика. На него надели его же камзол и покрыли покрывалами, на лицо надвинули берет. Погребение не сопровождалось никакими религиозными обрядами, однако в течение трех дней после убийства было отслужено двенадцать заупокойных обеден.
Так погиб от измены могущественный герцог Бургундский, прозванный Жаном Неустрашимым. За двенадцать лет до этого он тоже изменнически нанес удар герцогу Орлеанскому, точно такой удар, какой поразил его самого: он приказал отрубить врагу левую руку — и у него самого была отрублена левая рука; он велел рассечь голову своему врагу ударом секиры — и собственная его голова тоже была рассечена секирой. Люди верующие видели в этом странном совпадении подтверждение заповеди Христовой: "Поднявший меч от меча и погибнет". После того, как по приказу герцога Жана был убит герцог Орлеанский, междоусобная война, словно голодный коршун, непрестанно терзала сердце Франции. Сам герцог Жан, будто преследуемый за человекоубийство, не знал с тех пор ни минуты покоя: репутация его стала сомнительной, его благополучие было вечно под угрозой, он сделался недоверчив, робок, боязлив.
Секира Танги Дюшателя нанесла удар по феодальной монархии Капетингов; она ниспровергла самую могучую опору этого грандиозного здания — ту, что поддерживала его свод: в какую-то минуту здание зашаталось, и можно было подумать, что оно вот-вот рухнет. Но были еще герцоги Бретонские, графы д’Арманьяки, герцоги Лотарингские и короли Анжуйские, которые подпирали его. Вместо ненадежного союзника в лице отца дофин приобрел открытого врага в сыне: союз графа де Шароле с англичанами подвел Францию к краю пропасти, но переход французского престола к герцогу Бургундскому в случае уступки англичанам Нормандии и Гиени наверняка ввергнул бы Францию в эту пропасть.
Что касается Танки Дюшателя, то это был один из тех людей, наделенных умом и сердцем, решимостью и мужеством, которым история воздвигает памятники. В своей преданности правящей династии он дошел до убийства: сама доблесть этого человека привела его к преступлению. Он стал убийцей и всю ответственность принял на себя. Такие поступки не подлежат человеческому суду — их судит Бог, оправданием им служит их результат. Простой рыцарь, Танги Дюшатель дважды вмешался в судьбу государства, когда она уже была почти решена, и дважды изменил ее полностью: в ту ночь, коща он увез дофина из дворца Сен-Поль, он спас монархию; в тот день, коща он поразил герцога Бургундского, он сделал больше — спас Францию.
Напоминаем еще раз, что в наших кратких описаниях царствований, эпох и событий мы излагаем свое сугубо личное мнение и вовсе не стремимся снискать себе сторонников, равно как и не надеемся, что наше мнение станет всеобщим.
ГЛАВА XXVII
Мы уже сказали, что, удостоверившись в смерти герцога Бургундского, де Жиак сразу же покинул мост.
Было семь часов вечера, темнело, близилась ночь. Де Жиак отвязал лошадь, оставленную им на мельнице, о которой мы упоминали, и один направился в Брэ-сюр-Сен. Хотя холод становился все чувствительнее и мрак сгущался с каждой минутой, всадник ехал шагом. Де Жиаком владели мрачные мысли; кровавая роса не освежила его чела; со смертью герцога его желание отомстить осуществилось лишь наполовину, и политическая драма, в которой он сыграл столь деятельную роль, закончившись для всех остальных, для него одного имела двоякую развязку.
В половине девятого вечера де Жиак прибыл в Брэ-сюр-Сен. Вместо того чтобы ехать по улицам селения, он обогнул его, привязал лошадь к садовой ограде, отворил калитку и, войдя в дом, ощупью поднялся по узкой винтовой лестнице во второй этаж. Ступив на последнюю ступеньку, он через полуоткрытую дверь увидел свет в комнате жены. Де Жиак шагнул к порогу. Красавица Катрин сидела одна, облокотившись на маленький резной столик с фруктами, перед ней стоял стакан с остатками вина: видимо, она прервала свой легкий ужин и погрузилась в мечтания, свойственные юному женскому сердцу, видеть которые сладостно тому, кто служит их предметом, и мучительно, если сама очевидность подсказывает: "Не ты их причина, она думает не о тебе".
Де Жиак не мог больше выносить этого зрелища. Он с силой толкнул дверь; Катрин вскрикнула и вскочила, словно подброшенная невидимой рукой.
— Ах, это вы? — сказала она и, мгновенно подавив страх, заставила себя радостно улыбнуться.
Де Жиак с грустью смотрел на это прелестное лицо, которое лишь минуту назад самозабвенно отвечало на голос сердца, а теперь расчетливо подчинилось желанию разума. Он покачал головой и молча сел возле жены. Никогда, впрочем, он не видел ее столь прекрасной. Она протянула ему изящную, в кольцах, белую руку, до локтя терявшуюся в широких рукавах, подбитых мехом. Де Жиак взял эту руку, внимательно на нее поглядел и повернул камень на одном из колец: это был тот самый камень, отпечаток которого он видел на письме, адресованном герцогу. Он узнал звезду в облачном небе и надпись под нею.
— "Та же", — прочитал он и тихо произнес: — Этот девиз не солжет.
Между тем Катрин встревожило столь пристальное внимание к ее перстню. Она постаралась отвлечь мужа и провела свободной рукой по его лбу: лоб де Жиака пылал, хоть он и был бледен.
— Вы утомлены, — сказала Катрин. — Вам надо чего-нибудь поесть. Хотите, я прикажу?.. — И, кивнув на фрукты, она с улыбкой продолжала: — Для проголодавшегося рыцаря это слишком скудно, не так ли?
Тут она встала и взяла маленький серебряный свисток, чтобы позвать служанку, но не успела поднести его к губам, как супруг остановил ее руку.
— Благодарю вас, сударыня, не надо. Довольно и того, что здесь есть. Подайте мне только стакан.
Катрин сама пошла за стаканом. Тем временем де Жиак быстро вынул из-за пазухи маленький флакон и вылил его содержимое в стакан, стоявший на столе. Катрин, вернувшись, ничего не заметила.
— Вот, сударь, — сказала она, наливая мужу вино, — выпейте за мое здоровье.
Де Жиак пригубил вино, как бы подчиняясь ее просьбе.
— А вы что, не желаете закончить свой ужин? — спросил он.
— Нет, я сыта.
Де Жиак нахмурился и взглянул на стакан Катрин.
— Однако вы, по крайней мере, не откажетесь ответить на мой тост, как я ответил на ваш, — продолжал он, поднося жене стакан с ядом.
— Каков же ваш тост? — спросила Катрин, подняв стакан.
— За герцога Бургундского! — ответил де Жиак.
Ничего не подозревая, Катрин с улыбкой склонила голову, поднесла напиток к губам и выпила его почти до дна. Де Жиак следил за нею каким-то дьявольским взглядом. Коща она отняла стакан от губ, он расхохотался. Его странный смех привел Катрин в трепет; она удивленно взглянула на мужа.
— Да-да, — сказал де Жиак, как бы отвечая на ее немой вопрос. — Вы так торопились, что я не успел даже закончить свой тост.
— Что же вы намеревались сказать? — продолжала Катрин с чувством смутного страха. — Вы не договорили или я не расслышала? За герцога Бургундского?
— Верно, сударыня. Но я хочу прибавить: и да будет Господь милосерднее к душе его, чем были люди к его телу.
— Что вы говорите?! — вскричала Катрин, внезапно побледнев, и так и осталась стоять с приоткрытым ртом и невидящим взглядом. — Что вы говорите?! — повторила она более настойчиво. При этом стакан выскользнул из ее онемевших пальцев и разбился вдребезги.
— Я говорю, — отвечал ей де Жиак, — что два часа назад герцог Бургундский был убит на мосту в Монтеро.
Катрин испустила страшный крик и упала в кресло.
— О, это неправда, это неправда… — твердила она в отчаянии.
— Сущая правда, — холодно молвил де Жиак.
— Кто вам об этом сказал?..
— Я сам видел.
— Вы?..
— Я видел умирающего герцога у своих ног, слышите? Я видел, как он извивался в агонии, видел, как кровь его сочилась из пяти ран, как он умирал без утешающих слов священника. У меня на глазах он испустил последний вздох, и я нагнулся к нему, чтобы этот вздох услышать.
— О, и вы его не защитили!.. Вы не заслонили его своим телом!.. Вы не спасли его!..
— Вашего любовника, сударыня, не так ли? — прервал ее де Жиак страшным голосом, глядя ей прямо в лицо.
Катрин вскрикнула и, не в силах выдержать свирепого взгляда мужа, закрыла лицо руками.
— Однако неужели вы ни о чем не догадываетесь? — продолжал де Жиак. — Это что, глупость или бесстыдство, сударыня? Значит, вы не догадываетесь, что ваше письмо к нему, которое вы запечатали той самой печатью, что носите вот на этом пальце, — он оторвал ее руку от лица, — письмо, в котором вы, нарушив супружескую верность, назначили ему свидание, попало в мои руки? Что я следил за герцогом, что в ту ночь, — де Жиак бросил взгляд на свою правую руку, — ночь блаженства для вас и адских мучений для меня, я продал свою душу дьяволу? Вы не догадываетесь, что, когда он вошел в замок Крей, я был уже там и, коща, обнявшись, вы проходили по темной галерее, я вас видел, я находился рядом, почти касался вас? О, вы, стало быть, ни о чем не догадываетесь? Значит, надо вам все рассказать?..
В ужасе Катрин упала на колени, умоляя:
— Пощадите!.. Пощадите!..
— Вы притворно скрывали свой стыд, а я — мщение, — продолжал де Жиак, скрестив на груди руки. — А теперь скажите: кто из нас более преуспел в притворстве — вы или я?.. О, этот герцог, этот высокомерный вассал, этот самодержавный принц, в своих обширных владениях на трех языках именовавшийся герцогом Бургундским, графом Фландрским и Артуа, паладином Малинским и Саленским, одного слова которого было довольно, чтобы в шести его провинциях собрать пятьдесят тысяч воинов, он, этот принц, этот герцог, этот паладин, мнил себя достаточно сильным и могущественным, чтобы нанести мне оскорбление, — мне, Пьеру де Жилку, простому рыцарю! И он нанес его, безумец!.. Ну что ж! Я молчал, я не строчил указов, не сзывал моих воинов, моих вассалов, щитоносцев и пажей, нет. я вынашивал месть глубоко в груди и позволил ей грызть мое сердце… А потом, когда пробил час, я схватил врага моею за руку, как беспомощного ребенка, я привел его к Танги Дюшателю и сказал: "Рази, Танги!"’ И теперь, — де Жиак зловеще расхохотался, — теперь этот человек, державший под своей пятою столько провинций, что ими можно было бы покрыть половину Французского королевства, теперь он, окровавленный, лежит в грязи, и для него не найдется, быть может, и шести футов земли, чтобы почить в вечном покое!..
Катрин молила о пощаде, ползая у ног де Жиака по осколкам разбитого стакана, которые впивались ей в руки и колени.
— Вы слышите, сударыня, — продолжал де Жиак, — несмотря на его имя, его могущество, несмотря на его воинов, я ему отомстил. Судите же, в силах ли я отомстить его сообщнице, которую могу изничтожить одним прикосновением, которую могу задушить своими руками…
— Боже, что вы хотите сделать? — вскричала Катрин.
Де Жиак схватил ее за руку.
— Встаньте, сударыня, — приказал он и поставил ее перед собою на ноги.
Катрин взглянула на себя, ее белое платье было в пятнах крови; при виде этого взор ее потупился, голос осекся, она протянула вперед руки и потеряла сознание.
Де Жиак поднял ее, взвалил себе на плечо, спустился по лестнице, прошел через сад и, положив свою ношу Ральфу на круп, сам уселся в седло, а ее привязал к себе шарфом и перевязью меча. Несмотря на двойную тяжесть, Ральф пустился галопом, едва почувствовав шпоры своего господина.
Де Жиак направился полями: перед ним, на горизонте, простирались широкие равнины Шампани, и снег, падавший пушистыми хлопьями, устилал землю огромным покрывалом, придавая окружавшему ландшафту суровый и дикий вид сибирских степей. Вдали не вырисовывалось ни единого холмика: равнина, сплошная равнина; лишь кое-где, словно призраки, закутанные в белый саван, раскачивались на ветру побелевшие тополя: ничто не нарушало безмолвия этих унылых пустынь; лошадь скакала по белому ковру широко и бесшумно, сам всадник сдерживал дыхание, ибо казалось, что среди этого всеобщего молчания все должно умолкнуть и замереть.
Немного погодя хлопья снега, падавшие на лицо Катрин, бег лошади, болью отзывавшийся в ее слабом теле, пронизывающий ночной холод вернули ее в чувство. Опомнившись, она подумала, что находится во власти одного из тех кошмарных сновидений, коща человеку чудится, будто его несет по воздуху крылатый дракон. Но вскоре жгучая боль в груди вернула Катрин к действительности — страшной, кровавой и неумолимой. Все, что недавно произошло, всплыло в ее памяти, она вспомнила угрозы мужа, и положение, в котором она находилась, повергло ее в трепет, ибо свои угрозы он мог привести в исполнение.
Внезапный приступ резкой боли, еще более жгучей и острой, заставил Катрин вскрикнуть: крик ее не вызвал даже эха и затерялся среди заснеженных просторов; только испуганная лошадь шарахнулась и еще быстрее побежала вперед.
— О, сударь, мне очень дурно… — прошептала Катрин.
Де Жиак не отвечал.
— Дайте мне сойти с лошади, — умоляла она" — позвольте глотнуть немного снега, во рту у меня все пылает, грудь в огне…
Де Жиак упорно молчал.
— О, я молю вас, ради Бога, помилосердствуйте, сжальтесь… Меня словно жгут раскаленным железом… Воды, воды…
Катрин извивалась в кожаных путах, пыталась соскользнуть на землю, но шарф удерживал ее. Она напоминала Ленору, скачущую с призраком; всадник был молчалив, как Вильгельм, а Ральф бежал подобно фантастической лошади Бюргера.
Потеряв надежду" Катрин обратила мольбу свою к Богу.
— Смилуйся надо мною, Господи, пощади меня, — шептала она, — такие мучения испытывает только человек, отравленный адом…
При этих словах де Жиак разразился смехом. Этот странный, дьявольский смех повторило эхо: оно ответило ему громовым хохотом, огласившим безжизненную равнину. Лошадь заржала, ее грива вздыбилась от страха.
Тут молодая женщина поняла, что погибла, что пришел ее последний час и уже ничто его не отвратит. Она стала громко молиться, то и дело прерывая молитву криками боли.
Де Жиак оставался нем. Однако вскоре он заметил, что голос Катрин слабеет; он почувствовал, что сплетенное с ним ее тело, которое он столько раз покрывал поцелуями, корчится в предсмертных судорогах. Мало-помалу голос ее затих, превратившись в сплошной хрип, судороги сменились едва заметной дрожью. Наконец тело Катрин выпрямилось, из уст вырвался предсмертный вздох: это было последнее усилие жизни, последний возглас души — к де Жиаку был привязан труп.
Еще три четверти часа он продолжал свой путь, не произнося ни слова, не оглядываясь назад. Наконец он оказался на берегу Сены, чуть ниже того места, где впадающая в нее Об делает реку глубже, а течение стремительнее. Де Жиак остановил Ральфа, отстегнул пряжку перевязи, и тело Катрин, удерживаемое теперь только шарфом, прикрепленным к седлу, упало на круп лошади.
Де Жиак соскочил на землю; Ральф, весь в поту и пене, рванулся было в воду, но хозяин остановил его, схватив под уздцы. Затем он нащупал на шее лошади артерию и перерезал ее кинжалом. Хлынула кровь. Ральф поднялся на дыбы, жалобно заржал и, вырвавшись из рук своего господина, устремился в реку, увлекая с собой труп Катрин.
Де Жиак, стоя на берегу, смотрел, как лошадь борется с течением, которое она могла бы одолеть, если бы не рана, лишившая ее сил. Проплыв почти до середины реки, Ральф стал слабеть и задыхаться; он пытался повернуть назад, но круп его уже исчез под водой: издали едва виднелось белое платье Катрин. Вдруг лошадь завертело, как вихрем, передними ногами она стала яростно бить по воде, и вот медленно погрузилась ее шея, потом исчезла и голова, захлестнутая волной; на мгновение она вынырнула и погрузилась снова. Этим все кончилось, и река, мгновенно успокоившись, продолжала свое тихое, спокойное течение.
— Бедный Ральф! — сказал де Жиак со вздохом.
ГЛАВА XXVIII
На другой день после смерти герцога Бургундского отряд его, размещенный накануне в крепости Монтеро, сдал крепость дофину с условием, что воинам будет сохранена жизнь и имущество их останется неприкосновенным. Во главе отряда стояли рыцари Жувель и Монтегю.
В тот же день дофин собрал большой Совет, на котором были составлены послания городам Парижу, Шалому, Реймсу и другим. Дофин объяснял в них свое поведение, чтобы его не обвинили в том, что он нарушил мир и не сдержал своего королевского слова. Покончив с делами, он удалился в Бурж вместе со своими пленниками, оставив комендантом города Монтеро Пьера де Гитри.
Когда в Париже узнали о рассказанном нами событии, оно было воспринято с чувством глубокой скорби. Юный граф де Сен-Поль, парижский наместник короля, тотчас созвал канцлера Франции, парижского прево, предводителя купечества, всех советников и офицеров короля, а вместе с ними многих дворян и горожан. Он объявил им об убийстве герцога Бургундского и взял с них клятву не вступать ни к какие сношения с изменниками и убийцами, а также разоблачать и предавать суду всех тех, кто вздумал бы помогать сторонникам дофина.
Об убийстве в Монтеро Филипп де Шароле, единственный сын герцога Бургундского, узнал в Генте. Он со слезами бросился в объятия супруги:
— Мишель, Мишель! Ваш брат дофин приказал убить моего отца…
Нежданная весть очень опечалила и взволновала бедную принцессу, ибо она опасалась, как бы это не повлияло на любовь к ней мужа.
Когда горе графа де Шароле немного утихло, он торжественно принял титул герцога Бургундского, обсудил на созванном им совете, как следует поступить с жителями Гента, Брюгге и Инра, и вступил во владение графством Фландрским. Потом он спешно отправился в город Малин, где совещался со своим кузеном, герцогом Брабантским, своим дядей, Жаном Баварским, и с теткой, графиней де Эно. Все трое были того мнений что необходимо сразу же заключить союз с английским королем Генрихом, для чего епископ Аррасский, Атис де Бриме и Ролан де Геклекерк были посланы в Руан, где английский король принял их весьма любезно. В союзе, предложенном новым герцогом, Генрих видел средство вступить в брак с принцессой Екатериной Французской, о которой он сохранил самые живые воспоминания; с другой стороны, с этим браком он связывал дальние политические расчеты.
Итак, английский король ответил, что в ближайшем времени направит к герцогу Филиппу послов с условиями мирного договора, и поспешил такой договор составить. И вот к празднику Андрея Первозванного епископ Рочестер, граф Варвик и граф Кент, имея полномочия от короля Генриха, отправились в город Аррас, где герцог Филипп устроил им самый великолепный прием.
Вот условия, которые предлагал английский король, для принятия которых герцогу Бургундскому пришлось употребить все свое влияние на короля Карла и его советников; читатель увидит, насколько увеличились притязания Генриха с тех пор, как из-за непостижимого бездействия герцога Жана в руки к англичанам попали города Руан и Понтуаз, эти ворота Парижа, владея которыми английский король уже как бы носил на своем поясе ключи от столицы.
Итак:
1. Английский король предлагает брачный союз принцессе Екатерине, ничего не требуя при этом от Французского королевства.
2. Он оставляет королю Карлу его корону и пожизненное право пользоваться доходами от королевства.
3. После смерти короля Карла французская корона навсегда переходит к королю Генриху и его наследникам.
4. По причине болезни короля, мешающей ему заниматься делами управления, английский король принимает на себя титул и полномочия регента.
5. Французские принцы, вельможи, все французские коммуны и все граждане присягнут английскому королю как регенту и поклянутся, что после смерти короля Карла признают его своим государем.
Герцог Филипп обязался склонить французского короля подписать этот договор с условием, что английский король, в свою очередь, примет и будет соблюдать следующие обязательства:
1. Один из братьев Генриха заключит союз с одной из сестер герцога.
2. Король и герцог будут любить друг друга и помогать друг другу, как братья.
3. Они вместе будут стремиться наказать дофина и других убийц герцога Жана Бургундского.
4. Если дофин или кто-либо другой из убийц будет взят в плен, то ему не дадут возможности откупиться без согласия герцога Филиппа.
5. Английский король назначит герцогу и его супруге земли, обеспечивающие двадцать тысяч ливров дохода, которыми они смогут распоряжаться.
Из сказанного выше видно, что в этом двойном соглашении, решавшем судьбу Франции и грабившем ее короля, упущено всего лишь два обстоятельства, которыми, вероятно, сочли возможным пренебречь. Обстоятельства эти — согласие самого короля и самой Франции. Как бы то ни было, но на таких условиях герцог Филипп Бургундский, под предлогом мщения за смерть герцога Жана, 21 декабря 1419 года продал Францию английскому королю Генриху: отец изменил ей, сын ее продал.
Между тем старый король, которому жаловали королевство как пожизненную пенсию, находился в Труа вместе с королевой Изабеллой. Карл испытывал к ней любовь всякий раз, когда приходил в сознание, и ненавидел, едва только безумие овладевало им вновь. Весть об убийстве герцога Жана, участие юного принца в этом убийстве так подействовали на слабого старика, что он снова впал в совершенное помешательство. Хотя с этого времени и до самой смерти им было подписано немало важных бумаг, в том числе и договор, известный под названием "Труаский договор", рассудок к нему уже не возвращался, и вполне очевидно, что ответственность за его поступки, все более и более пагубные для интересов Франции, ложится на герцога Филиппа и на королеву Изабеллу, ибо с этих пор жизнь короля Карла Vi была уже предсмертной агонией, а не царствованием.
Двадцать первого марта 1420 года герцог Филипп Бургундский под ликующие возгласы жителей прибыл в город Труа и присягнул на верность королю как преемник своего отца и наследник герцогства Бургундского, графства Фландрского, графства Артуа и других владений. Но прежде чем уступить Францию англичанам, герцог в качестве принца королевского дома хотел, разумеется, урвать от нее в свою пользу несколько лакомых кусочков. Лилль, Дуэ и Орши были отданы в заклад Бургундскому дому; короля Карла заставили отказаться от права на их выкуп; приданое принцессы Мишель еще не было выплачено, и герцог согласился получить взамен города Руа, Мондидье и Перонн, непреступную крепость Перонн, которая при всех осадах внешних и внутренних врагов сохраняла свое прозвание "девственницы", подобно тому как иные из неприступных альпийских вершин именуются "девы".
Так англичанин и бургундец, чтобы легче было одолеть Францию, качали одну за другой отнимать у нее крепости, пытаясь разорвать ее укрепительный пояс. Один только дофин защищал свою мать.
Выбрав среди французских городов наиболее для себя выгодные, расположенные на прямой линии таким образом, что Мондидье, находившийся всего в двадцати пяти лье от Парижа, как бы вонзался в сердце Франции острием меча, рукоять которого находилась в Генте, герцог Филипп приступил к исполнению обещаний, данных им королю Генриху, и, надо признать, исполнил их досконально. Король дал согласие на брак своей дочери Екатерины с Генрихом Ланкастером; король утвердил отстранение дофина, своего сына и наследника; король отменил мудрое установление своих предшественников, запрещавшее женщинам наследовать престол, так что 13 апреля 1420 года герцог Филипп уже писал английскому королю, что все готово и он может приезжать.
Действительно, Генрих прибыл 20 мая вместе с двумя своими братьями, графами Глочестером и Кларенсом, в сопровождении графов Хангтингтона, Барвиха и Кента и еще тысячи шестисот воинов. Герцог Бургундский выехал навстречу гостю и проводил его до самой резиденции, он вел себя так, как и следовало себя вести будущему вассалу по отношению к своему будущему суверену. По приезде король Генрих тотчас же представился королеве и принцессе Екатерине, которую нашел еще красивее и очаровательнее, чем прежде, так что он, быть может, и сам не знал, кем ему более не терпится обладать: своею невестой или Францией.
На следующий день оба короля подписали знаменитый Труаский договор: он означал позор и гибель французского королевства, и отныне любой мог поверить в то, что ангел-хранитель Франции отвернулся от нее. Только дофин никогда не приходил в отчаяние: держа руку на сердце Франции, он чувствовал его биение и не терял веры в то, что она еще будет жить.
Четвертого июня отпраздновали бракосочетание Генриха Английского и Екатерины Французской; это был уже второй цветок лилии, оторванный от королевского стебля, дабы украсить британскую корону. Оба раза подарок оказался роковым для тех, кому он достался, оба раза объятия французских принцесс принесли смерть на супружеское ложе английских королей: Ричард после женитьбы прожил всего три года, Генриху суждено было умереть через полтора.
Отныне во Франции стало два правителя, два наследника ее короны: дофин повелевал югом, английский король владел севером страны. Тогда и начался великий поединок, наградой в котором было королевство. Первые удары принесли успех английскому королю: после нескольких дней осады сдался Санс; Вильнев-ле-Руа и Монтеро были взяты приступом.
За убийство своего отца герцог Бургундский должен был принести искупительную жертву, и после вступления в город это было первой его заботой. Женщины указали ему могилу герцога Жана. Надгробный камень застлали церковным покровом, на одном и на другом конце его зажгли свечи, и всю ночь священники читали заупокойные молитвы, а на другой день, утром, камень был снят и могила разрыта. На герцоге были еще камзол и шлем; левая рука отделена от туловища, а голова, рассеченная секирой Танги Дюшателя, представляла отверстую рану: через нее-то англичане и вошли во Французское королевство.
Тело герцога положили в свинцовый гроб, наполненный солью, и установили его в одном из картезианских монастырей Бургундии, неподалеку от города Дижона; незаконного сына де Круа, убитого при атаке города, похоронили в той самой могиле, из которой вынули тело герцога.
Покончив с этим, бургундцы и англичане вместе отправились осаждать Мелен, но поначалу город оказал упорное сопротивление. Там было много храбрых и доблестных французов. Во главе их стоял де Барбазан, ему подчинялись де Прео, Пьер де Бурбон и некий Буржуа, в продолжение всей осады творивший подлинные чудеса. Видя, что город готовится к обороне, английский король и герцог окружили его: первый с двумя своими братьями и герцогом Баварским расположился со стороны Гатинэ; второй, сопровождаемый графом Хантингтоном и другими английскими военачальниками, разместился лагерем со стороны Бри. Через Сену был наведен понтонный мост, чтобы оба войска могли сообщаться между собою. Опасаясь внезапного нападения осаждаемых, и герцог Бургундский, и король окружили свои позиции надежными рвами и частоколами, оставив только проходы, запертые крепкими рогатками. Тем временем французский король и обе королевы покинули Труа и обосновались в городе Корбсе.
Осада тянулась четыре с половиной месяца без особого успеха для осаждающих. Герцог Бургундский все же овладел сильно укрепленным валом, который французы возвели перед своими рвами и с высоты которого их пушки и бомбарды причиняли немало вреда осаждающим; тогда английский король приказал подвести мину. Подкоп уже приближался к городской стене, как вдруг Ювеналу Юрсену, сыну парламентского адвоката, почудился какой-то странный подземный шум. Он отдал приказание подвести контрмину. За его спиной находились воины, и он, с длинной секирой в руке, сам руководил работой, когда случайно мимо прошел де Барбазан. Ювенал рассказал ему о том, что тут происходит и что он останется и будет сражаться в подземелье. Тоща де Барбазан, по-отечески любивший Ювенала, взглянул на его длинную секиру и, покачав головою, сказал:
— Эх, братец мой, не знаешь ты, что такое сражаться под землей! Да разве с такой секирой завяжешь рукопашную?!
Он вынул меч из ножен и обрубил секиру Ювенала до нужной длины. Потом, держа свой обнаженный меч, приказал ему встать на колени. Ювенал повиновался, и де Барбазан посвятил его в рыцари.
— А теперь, — сказал он, — будь честным и доблестным рыцарем.
После двух часов работы английских и французских саперов отделяло друг от друга расстояние, не превышавшее толщины обычной стены. Но вот и этот промежуток был преодолен, саперы той и другой стороны ушли из подкопа, а воины вступили в жестокую схватку в узком и тесном проходе, где четыре человека с трудом могли идти рядом. Тогда-то Ювенал оценил мудрость слов де Барбазана: его секира с укороченной рукоятью творила чудеса, англичане обратились в бегство, а новопосвященный рыцарь заслужил шпоры.
Спустя час англичане возвратились с большим пополнением. Перед собой они двигали заслон, чтобы дофинцы не могли пройти. Тем временем подоспело пополнение и из города, и всю ночь напролет шел ожесточенный бой. В этом бою противники могли ранить друг друга, даже убить, но брать в плен они не могли, ибо находились по разные стороны от заслона.
На следующий день перед городскими стенами появился трубач, а за ним английский герольд. От лица некого английского рыцаря, который пожелал остаться неизвестным, герольд вызывал на поединок любого дофинца, будь то рыцарь или дворянин; англичанин предлагал сразиться на лошадях с правом каждого из противников сломать два копья; если ни тот, ни другой не будет ранен, предлагалось пешее сражение на секирах или на шпагах, причем англичанин избирал местом поединка подземный проход, предоставляя дофинцу, который примет вызов, самому выбрать в нем место и время сражения.
Объявив об этом, герольд направился к ближайшим воротам города и в знак вызова и предстоящего поединка прибил к ним перчатку своего господина.
Де Барбазан, со множеством людей взбежавший на городскую стену, бросил свою перчатку, показав, что принимает вызов неизвестного рыцаря, и затем велел одному из щитоносцев снять перчатку, прибитую к воротам.
Многие считали, что выходить на такой поединок не дело коменданта крепости, но де Барбазан, дав людям волю говорить что угодно, готовился на другой день принять бой. В течение ночи разровняли проход, чтобы ничто не мешало лошадям; по обе стороны от заграждения были вырыты углубления для трубачей; к стенам прибили факелы, чтобы осветить место поединка.
На следующий день в восемь часов утра противники появились в концах прохода; за каждым следовал трубач. Англичанин протрубил первым, француз затрубил в ответ. Потом разом затрубили четыре трубача, находившиеся возле заграждения.
Едва последний звук замер под сводами, оба рыцаря спустились в подземелье, держа в руках копья. Издали один другому казался тенью, двигавшейся во мраке преисподней; и только тяжелая поступь их боевых коней, от которой дрожало и гудело подземелье, указывала на то, что ни в лошадях, ни во всадниках нет ничего фантастического.
Поскольку противники, занимая необходимое для боя пространство, не могли рассчитать расстояния, де Барбазан, оттого ли, что лошадь у него была быстрее, или оттого, что он находился ближе к заграждению, достиг его первым. Он сразу же понял невыгодность своего положения, ибо, будучи сам неподвижен, должен был принять удар мчавшегося на него противника. Неизвестный рыцарь налетел как стрела, так что де Барбазан успел лишь нацелить свое копье, опереть его о щит и утвердиться в седле и на стременах. Однако и этого оказалось достаточно, чтобы преимущество перешло на его сторону: не успел еще противник нанести удар, как сам очутился под ударом. Он грудью налетел на копье де Барбазана, которое, словно стекло, разлетелось вдребезги. Копье неизвестного рыцаря оказалось чересчур коротким и даже не коснулось де Барбазана. Английский рыцарь, опрокинутый ударом, головой коснулся крупа своей лошади, которая, отскочив шага на три, присела на задние ноги. Поднявшись, рыцарь обнаружил, что копье противника пробило его кирасу и было остановлено лишь надетой под кирасой кольчугой. Де Барбазан оставался неподвижен, как медное изваяние на мраморном пьедестале.
Оба противника развернули коней. Де Барбазан взял другое копье; трубы протрубили во второй раз. Им ответили трубачи, находившиеся около заграждения, и соперники снова углубились под своды. На этот раз их сопровождало множество французов и англичан, ибо теперь предстояла последняя схватка на лошадях, а потом, как мы уже говорили, противники должны были спешиться и продолжать бой на секирах, так что в подземелье допустили зрителей.
Расстояние при этом втором поединке было до того точно рассчитано, что оба рыцаря встретились в самой середине пути. На этот раз англичанин ударил своим копьем в левую часть кирасы де Барбазана; скользнув по ее полированной поверхности, острие копья поддело металлическую пластинку наплечника и на один дюйм вонзилось в плечо. Де Барбазан так сильно ударил копьем в щит противника, что от этого удара лопнула подпруга у лошади англичанина, и тот, достаточно твердо сидевший в седле, не вылетел из него, а откатился вместе с седлом шагов на десять; лошадь, освободившись от всадника, осталась стоять на ногах.
Де Барбазан соскочил на землю, неизвестный рыцарь тотчас поднялся; оба выхватили секиры из рук оруженосцев, и поединок возобновился с еще большим ожесточением. Однако и нападая, и защищаясь, оба проявляли осторожность, которая говорила о том, насколько высокого мнения они были друг о друге. Их тяжелые секиры с быстротою молнии опускались на щит соперника, выбивая тысячи искр. Поочередно отклоняясь назад, чтобы сильнее размахнуться, они походили на дровосеков: казалось, любой их удар мог бы свалить и могучий дуб, а между тем каждый отразил не менее двадцати таких ударов, и оба оставались на ногах.
Наконец де Барбазан, утомленный этой титанической борьбой и желая покончить со всем разом, бросил свой щит, мешавший ему действовать левой рукой, и оперся ногой о перекладину заграждения; обеими руками он так вращал свою секиру, что она свистела, словно праща, потом пронеслась мимо щита противника и со страшным грохотом ударила его по шлему. К счастью для неизвестного рыцаря, как раз в это мгновение он инстинктивно отвел голову чуть влево, что ослабило силу удара, острие секиры скользнуло по шлему и угодило в правое крепление забрала, раздробив его словно стекло. Забрало отвалилось, и де Барбазан, к своему изумлению, увидел Генриха Ланкастера, английского короля. Тоща де Барбазан почтительно отступил на два шага, опустил секиру, снял шлем и признал себя побежденным.
Король Генрих оценил все благородство этого жеста. Он снял перчатку и протянул старому рыцарю руку.
— Отныне, — сказал он ему, — мы братья по оружию. Вспомните об этом при случае, мессир де Барбазан. Сам я этого никогда не забуду.
Де Барбазан принял это почетное братство, которое три месяца спустя спасло ему жизнь.
Оба соперника нуждались в отдыхе: один из них возвратился в лагерь, другой — в город. Многие же рыцари и щитоносцы продолжили этот необычайный поединок, и он длился почти целую неделю.
Поскольку осажденные не прекратили сопротивления, через несколько дней английский король пригласил французского короля и обеих королев к себе в лагерь; он поселил их в доме, который велел построить вне досягаемости пушечных выстрелов и перед которым, по его приказанию, утром и вечером играли на трубах и других инструментах: никогда, надо сказать, английский король не держал столь большою двора, как во время этой осады.
Однако присутствие короля Карла не заставило осажденных сдаться: они отвечали, что, если королю угодно войти в свой город, он волен войти туда один и будет принят с радостью, но что они никогда не согласятся отворить ворота врагам королевства. Впрочем, в армии герцога Бургундского все роптали на то, что король Генрих не проявлял к своему тестю должного внимания, а также на то, что дом его доведен до крайней скудости.
Осада Мелена затянулась, но утешением королю Генриху служили другие крепости и замки, сдавшиеся англичанам, такие, как Бастилия, Лувр, Нельским замок и Венсен. Он направил в Бастилию своего брата герцога Кларенса с титулом парижского губернатора.
Между тем осажденные давно уже нуждались в продовольствии: хлеб у них кончился, и они ели лошадей, кошек и собак. Они писали дофину, объясняли ему свое бедственное положение и просили о помощи. Однажды утром, как раз коща осажденные ожидали ответа от дофина, они вдруг увидели вдали довольно большой отрад, приближавшийся к городу. Подумав, что идет подкрепление, они поднялись на городские стены. Весело зазвонили колокола, и защитники города стали кричать своим врагам, чтобы те поскорее седлали коней, ибо все равно им придется уходить. Но вскоре они поняли, что ошиблись: это прибыл отряд бургундцев, приведенный правителем Пикардии, господином де Люксембургом из Перонна на помощь англичанам. С поникшими головами осажденные сошли с укреплений и велели прекратить бессмысленный колокольный звон. На другой день прибыл ответ дофина, в котором он сообщал, что у него слишком мало сил, чтобы им помочь, и уполномочивал их ко первому требованию английского короля заключить с ним мир на лучших условиях; они вступили в переговоры, и истощенный гарнизон сдался в плен с одним-единственным условием: что ему будет сохранена жизнь. Эта милость не касалась лишь убийц герцога Бургундского, тех, кто, будучи свидетелями убийства, не воспрепятствовал ему, а также всех английских и шотландских рыцарей, находившихся в городе. В результате Пьер де Бурбон, Арно де Гилем, де Барбазан и шестьсот или семьсот благородных воинов были отправлены в Париж и заключены в Лувр, Шатле и Бастилию.
На другой день два монаха из монастыря Жуаан-Бри и рыцарь по имени Бертран де Шомон, в сражении при Азенкуре перешедший на сторону англичан, а потом опять от англичан к французам, были обезглавлены на городской площади Мелена. После этого, оставив в городе английский гарнизон, король Генрих, король Карл и герцог Бургундский отправились в Париж, намереваясь устроить торжественный въезд.
Жители ожидали их с нетерпением и приготовили роскошный прием. Дома, мимо которых лежал их путь, были украшены флагами. Оба короля ехали верхом. За ними следовали герцоги Кларенс и Бедфорт, братья английского короля, а по другой стороне улицы ехали герцог Бургундский, одетый во все черное, и его рыцари и щитоносцы.
Проехав половину большой Сент-Антуанской улицы, процессия была встречена парижским духовенством: священники шли пешком, неся святые мощи для целования. Французский король приложился к ним первым, за ним — король Английский. Затем духовные отцы с пением провели их в собор Нотр-Дам, где они совершили молитву перед главным алтарем, после чего, снова сев на лошадей, отправились каждый в свою резиденцию: король Карл — во дворец Сен-Поль, герцог Бургундский — в свой дворец Артуа, а король Генрих — в Лувр. На следующий день в Париж прибыли обе королевы.
Не успел еще новый двор разместиться в столице, как герцог Бургундский решил мстить за смерть своего отца. По этому поводу король Франции устроил в нижней зале дворца Сен-Поль заседание парламента. На одной с ним скамье сидел английский король, а поблизости находились мэтр Жан Леклерк, французский канцлер, Филипп де Морвилье, первый председатель парламента, и другие высокопоставленные советники короля Карла. По другую сторону, ближе к середине залы, сидели герцог Филипп Бургундский и окружавшие его герцоги Кларенс и Бедфорт, епископы Теруанский, Турнейский, Бовэский и Амьенский, мессир Жан де Люксембург и многие другие его рыцари и щитоносцы.
Но вот со своего места поднялся Никола Ролен, адвокат герцога Бургундского и герцогини, его матери, и попросил у обоих королей позволения говорить. Он рассказал о расправе, учиненной над герцогом Жаном; в этом преступлении Ролен обвинял дофина Карла, виконта де Нарбона, де Барбазана, Танги Дюшателя, Гильома ле Бутилье, председателя Жана Луве, мессира Робера де Луара и Оливье Лейе; в заключение своей речи он потребовал наказания виновных. Он настаивал на том, чтобы их посадили на телега и в течение трех дней возили по улицам Парижа с обнаженной головою, с горящей свечой в руке и чтобы при этом они во всеуслышание каялись в том, что из зависти подло и коварно убили герцога Бургундского; чтобы затем их доставили на место убийства, то есть в Монтеро, где они дважды повторили бы слова раскаяния; чтобы, кроме того, на том месте, где герцог испустил последний вздох, была сооружена церковь и к ней были назначены двенадцать каноников, шесть священников и шесть служителей, единственной обязанностью которых было бы молиться за душу убиенного. Сверх того, на средства виновных эта церковь должна быть убрана, в ней должны быть алтарь, чаши, молитвенники, покровы — словом, все необходимое; к тому же Ролен требовал, чтобы за счет осужденных каноникам назначили содержание в двести ливров, священникам — в сто ливров и служителям — в пятьдесят ливров; чтобы над порталом новой церкви большими буквами было написано, почему она воздвигнута, дабы увековечить память об этом покаянии, и чтобы такие же храмы и с той же целью были возведены в Париже, Риме, Генте, Дижоне, Сен-Жак-де-Компостеле, а также в Иерусалиме, там, где принял смерть сам Спаситель.
Эту просьбу поддержали Пьер де Мариньи, королевский адвокат в парламенте, и Жан л’Арше, доктор богословия, ректор Парижского университета.
Затем взял слово канцлер Франции и от имени короля Карла, равнодушно выслушавшего все эти предложения, заявил, что милостью Божией и с помощью английского короля — его брата и сына, регента Франции и наследника короны — требования герцога Филиппа Бургундского будут исполнены в соответствии с законом.
На этом заседание было закрыто, и оба короля и герцог вернулись в свои дворцы.
Прошло тринадцать лет с тех пор, как в той же самой зале прозвучали те же самые обвинения; но тоща убийцей был герцог Бургундский, а обвинительницей — Валентина Миланская. Она требовала правосудия, и ей оно было обещано, как теперь его обещали герцогу Филиппу. И в тот раз ветер развеял королевское обещание точно так же, как он развеял его и сейчас.
Однако, следуя королевскому предписанию, 5 января 1421 года парламент начал суд над Карлом де Валуа, герцогом Туренским, дофином Франции. Ему было отправлено письмо с требованием явиться через три дня под угрозой, в случае неявки, подвергнуться изгнанию под звук трубы перед Мраморным столом. Поскольку он не явился, то был объявлен изгнанным из королевства и навечно лишен права наследования престола.
Дофин узнал об этом в Бурже и поклялся ответить на вызов с мечом в руках — ответить и Парижу, и Англии, и Бургундии.
Истинные французы глубоко сочувствовали дофину, тем более что безумие его отца было всем известно, и все знали, что не сердце старого короля изгнало любимого сына: все, что совершалось именем безумного, многим казалось неприемлемым и незаконным.
Роскошь, окружавшая английского короля в Лувре, в сравнении с той бедностью, в какой жил французский король во дворце Сен-Поль, вызывала ропот всей столичной знати. На Рождество 1420 года, в залитых огнями залах Лувра король Генрих наслаждался подобострастием обеих королев, герцога Филиппа, французских и бургундских рыцарей, тогда как в темных и сырых комнатах дворца Сен-Поль рядом с Карлом нс было никого, кроме нескольких слуг и сердобольных горожан, сохранивших к нему давнюю преданность.
Как раз в это время одно непредвиденное обстоятельство несколько охладило отношения между английским королем и герцогом Филиппом. В числе пленников, взятых в Меленс, находился, как мы уже сказали, де Барбазан. Этот рыцарь был обвинен в причастности к убийству на мосту Монтеро, а по договору, заключенному герцогом Филиппом с королем Генрихом, всякий пособник или соучастник этого убийства отдавался на волю герцога Бургундского. Совет герцога в Дижоне был уже готов к допросу, когда пленник напомнил о братстве по оружию, которое предложил ему английский король после меленского сражения. Генрих не отступил от своей клятвы: он объявил, что человек, коснувшийся его королевской руки, не подвергнется позорному суду, даже если бы этою потребовал сам святейший папа. Герцог Бургундский, хотя и не подал вида, но был очень разгневан, и казнь де Кесмереля, незаконного сына Танги, и Жана Го, которые были четвертованы по приговору парламента, не могла смягчить его гнева. Де Кесмерель так гордился убийством, совершенным его отцом, что заказал расшитый золотом чехол для секиры, которой был сражен герцог Жан, и носил на богатой цепи золотую шпору, сорванную им с сапога герцога
ГЛАВА XXIX
К концу месяца английский король и герцог Бургундский расстались: король Генрих направился в Лондон, чтобы обвезти туда свою супругу Екатерину и там короновать; герцог Филипп решил объехать свои города, многими из которых он еще и не был признан.
Их отсутствие оказалось губительным и для дел герцога, и для дел короля. Дофинцы, павшие было духом после падения Мелена и Вильнев-ле-Руа, вновь приободрились, узнав, что вражеские предводители уехали. Внезапным приступом они взяли замок Ла-Ферте и Сен-Ринье и, наконец, так жестоко разбили англичан близ Божи, что брат короля, герцог Кларенс, маршал Англии господин Рос, граф Кини и цвет английского рыцарства и английской кавалерии пали на поле боя; графы же Соммерсет, Хантингтон и Перш сдались дофинцам в плен. Однако тело герцога Кларенса не досталось врагам: один английский рыцарь поднял его к себе на лошадь и защищал столь храбро и успешно, что сумел передать это бесценное сокровище графу Солсбери, который отправил тело герцога в Англию, где оно было предано земле.
Герцог Эксетер, ставший по смерти герцога Кларенса парижским губернатором, скоро охладил пыл жителей Парижа: правление его отличалось жестокостью и высокомерием. Под каким-то ничтожным предлогом он подверг аресту маршала Вилье де Л’Иль-Адана, и, когда народ попытался вызволить арестованного из рук стражников, ведших его в Бастилию, герцог Эксетер приказал стрелять в народ: англичанин, чужеземец, враг решился на то, чего никогда не осмеливался делать сам герцог Бургундский.
Об этих событиях король Генрих узнал в Лондоне, а герцог Филипп — в Генте. Оба решили, что их присутствие в Париже необходимо, и тотчас направились туда: английский король — несмотря на болезнь, герцог Бургундский — несмотря на то, что должен был уладить ссору своего кузена Жана Брабантского с его супругой Жаклин де Эно.
Оба союзника хорошо понимали свое положение. Дофин осаждал Шартр. Объединенные войска герцога Филиппа и короля Генриха выступили на помощь городу. Дофинцы были слишком малочисленны, чтобы решиться принять сражение: они сняли осаду, и дофин отступил в Тур. Вместо того чтобы преследовать его, герцог Бургундский взял мост в Сен-Реми-сюр-Сомм и осадил Сен-Рикье. Однако его войско было слишком слабым, и он потерял под стенами этой крепости целый месяц.
Пока продолжалась осада, герцог, находившийся в своем лагере под стенами города, узнал, что де Аркур, перешедший на сторону дофинцев, идет на него в сопровождении Потона де Ксантрая, надеясь застать врасплох, и что вместе с ним идут гарнизоны Компьеня, Креспи (в провинции Валуа) и других городов, покорившихся дофину. Герцог решил выступить тайно, ночью переправился через Сомму и двинулся навстречу дофинцам, чтобы принять сражение. 31 августа, в одиннадцать часов утра, оба войска находились друг против друга и, остановившись в трех полетах стрелы одна от другой, изготовились к бою. В войне двух зятьев со своим шурином это было первое крупное сражение с участием молодого герцога, которому не исполнилось еще и двадцати четырех лет. Прежде чем начать бой, герцог пожелал быть посвященным в рыцари: честь совершить это посвящение оказали господину де Люксембургу. После чего герцог тотчас же сам посвятил в рыцари Коллара де Коммина, Жана де Рубекса, Андре де Виллена, Жана де Виллена и других. Со стороны дофинцев среди прочих были посвящены в рыцари перед этой битвой де Гамаш, Реньо де Фонтэн, Коллинэ де Вилькье, маркиз де Серр и Жан Ройо.
Отдав первые распоряжения, герцог Бургундский приказал Филиппу де Савезу взять знамя и сто двадцать воинов под командой де Сен-Леже и внебрачного сына Русси, чтобы, совершив обходной маневр, напасть на дофинцев с флангов в тот момент, когда начнется сражение. Герцог отдал приказ своим военачальникам не двигаться с места и прикрыть маневр этого отряда. И только увидев, как двинулась конница дофинцев, он закричал: "Вперед!" и двинул свое войско. Передние ряды противников с грохотом столкнулись: смешались кони, люди, железо; многие в этом первом столкновении были опрокинуты, убиты или тяжело ранены; многие сломали копья и тотчас сменили их на мечи и секиры. Началась рукопашная схватка, в которой воины обеих сторон выказали ловкость и силу.
Одно странное обстоятельство поначалу едва не склонило победу в пользу дофинцев: дело в том, что по оплошности бургундцы доверили свое знамя слуге. Слуга же, не привычный к боевым схваткам, при первом же натиске обратился в бегство и бросил знамя на землю. Многие бургундцы, не видя более своего развевающегося знамени, решили, что герцог взят в плен; фландрский герольд возвестил даже, будто герцог убит, так что слышавшие его мигом разбежались кто куда, а вслед за ними почти пятьсот воинов в панике покинули поле сражения, на котором герцог, желая доказать, что он достоин рыцарских шпор и памяти своего доблестного отца, вместе с остатками войска совершал чудеса героизма.
Дофинцы, видя, что противник обратился в бегство, отрядили около двухсот человек под командой Жана Ролле и Пьеррона де Луппеля для преследования врага, который, пробежав, не останавливаясь и не принимая боя, шесть лье, у Пекиньи переправился через Сомму.
Все это время главные силы обеих сторон твердо удерживали свои позиции, сражаясь доблестно и упорно. Герцог был поражен двумя копьями: одно пронзило его оправленное сталью седло, другое, пробив щит, засело в нем, так что герцогу пришлось его бросить. Тут дофинский всадник схватил герцога и попытался стащить с седла. Герцог отпустил меч на темляк, обхватил дофинца за шею и, пришпорив своего могучего боевого коня, вырвал противника из стремян, как ураган вырывает дерево; доскакав до своих, он бросил дофинца наземь, и воины взяли его в плен.
Еще два человека творили в этом сражении чудеса: у дофинцев это был Потон де Ксантрай, отличившийся затем во время грандиозной осады Орлеана, а у бургундцев — новопосвященный рыцарь Жан де Виллен, о котором история почти не сохранила других упоминаний. Исполинского роста, в прочных фламандских доспехах, он сражался верхом на сильной лошади; сломав копье, де Виллен бросил поводья, схватил тяжелую секиру и, словно молотильщик на гумне, крушил дофинцев — воистину гомеровский герой!
Что до де Ксантрая, то он прорубил железную стену, которая тотчас сомкнулась за ним, но это его мало обеспокоило: длинный широкий меч сверкал и свистел в его руках, подобно мечу карающего ангела. Видя, что де Ксантрай вторгся в ряды бургундцев, Жан де Люксембург направил коня ему наперерез в надежде его остановить, но ударом своего страшного меча де Ксантрай разрубил ему шлем и раскроил череп. Бургундский военачальник рухнул, как подкошенный. Ле Мор, воин, следовавший за де Ксантраем, уже захватил Жана де Люксембурга в плен, но на помощь подоспел мессир де Вифвиль и попытался вырвать его из рук противника. Де Ксантрай бросился на смельчака, вознамерившегося отнять у Ле Мора его пленника, и первым же ударом меча отсек ему правую руку. Де Вифвиль упал рядом с тем, кого пытался спасти, и Ле Мор, которому с двумя пленными трудно было бы справиться, добил де Вифвиля ударом кинжала в грудь.
Видя, какое замешательство внес де Ксантрай в первые ряды бургундцев, рыцарь Жан де Виллен двинулся было на него, но дофинец исчез в толпе врагов — так морская волна стирает след корабля на водной глади. Однако, разя своей страшной секирой, Жан де Виллен то и дело поднимался на стременах и возвышался над окружающими, так что де Ксантрай его заметил.
— Ко мне, дофинец! Ко мне! — кричал ему рыцарь, нанося все более страшные удары. Если его секира и не разрубала врага, то валила с ног как дубина.
Де Ксантрай пустил своего коня на того, кто бросал ему вызов, но, увидав перед собой целые ряды павших воинов и искореженные доспехи, рассеченные исполинской рукой, он, по-настоящему храбрый человек, на какое-то мгновение оробел. Он не хотел идти на верную гибель, и поскольку как раз в это время с фланга налетел Филипп де Савез, де Ксантрай устремился прямо ему навстречу. Филипп его заметил и тотчас поднял копье. Де Ксантрай был вооружен только мечом, и Филипп нацелил острие своею копья в самую грудь его лошади; железный наконечник вонзился в нее, и смертельно раненное животное опрокинулось, придавив всаднику ногу; де Ксантраю оставалось лишь сдаться в плен и назвать свое имя.
Эта атака бургундцев решила исход дела. Дофинцы, видя, что де Ксантрай упал, сочли, что он уже не сможет подняться, повернули лошадей и обратились в бегство. Герцог Бургундский почти два лье преследовал их по пятам, так что и его самого можно было принять за беглеца, если бы он с такою жестокостью не разил бежавших. Де Лошеваль и Ги д’Эрли отставали от него не больше, чем на длину копья.
Победа в этот день осталась за бургундцами. Они потеряли всего тридцать человек, дофинцы же убитыми и ранеными потеряли четыреста или пятьсот’ человек. Вместе с де Ксантраем в плен попали многие знатные рыцари, Сражение это вошло в историю под названием "стычки при Монс-ан-Виме": несмотря на его размах и последствия, оно не получило наименования битвы только по той причине, что на поле боя не развевались королевские знамена.
Тем временем по условиям договора английский король вступил в город Дре и, приказав изготовить в Ланьи-сюр-Марн все необходимые для осады орудия, с двадцатичетырехтысячным войском отправился осаждать город Мо. Комендантом там был побочный сын де Ворюса, а в гарнизоне насчитывалось около тысячи человек.
Во время этой осады, продолжавшейся семь месяцев, Генрих V узнал, что королева, его супруга, разрешилась сыном; младенец, которого она произвела на свет, через полтора года был провозглашен королем Французским под именем Генриха VI.
Город Мо оказывал упорное сопротивление, Сын де Ворюса был человеком жестоким, но отличался беззаветной храбростью. Однако помощь, которой он ждал от д’Оффемона, не подоспела, и сопротивляться далее гарнизон уже не мог: го род был взят приступом. Осажденные бились за каждую улицу, за каждый дом. Пекле тою, как их выбили из одной части города, они переправились через Марну и укрепились на другом берегу. Английский король и там продолжал их упорно преследовать, не давая им передышки, пока всех не перебил или не взял в плен: земля была усеяна обломками копий и другого оружия.
В числе пленных оказался и де Ворюс, столь мужественно защищавший свой город. Король Генрих приказал отвести его к вязу, у которого сам де Ворюс совершил не одну казнь и который крестьяне прозвали "вяз де Ворюса". Там, без всякого суда, пользуясь лишь своим правом сильнейшею и победителя, король приказал отрубить пленнику голову, повесить его тело на суку, и, воткнув в шею его штандарт, насадить на этот штандарт отрубленную голову. Даже многие англичане роптали по поводу такой жестокости, ибо считали > что столь храбрый рыцарь недостоин подобной кары.
Примерно в это же время де Люксембург, в стычке при Монс-ан-Виме освобожденный бургундцами, овладел крепостями Кенуа и Эрикур; получив весть об этих победах, город Креспи в Валуа, а также замки Пьерфон и Оффсмон, в свою очередь, сдались бургундцам.
И вот когда со всех сторон к королю Генриху шли известия о новых успехах, самого его в замке Венсен настигла болезнь. Развивалась она стремительно, и сам король первым понял, что эта болезнь смертельна. Он призвал к себе своею дядю герцога Бед форта, графа Барвиха и Луи де Робертсера и сказал им:
— Богу, как видно, угодно, чтобы я расстался с жизнью и покинул этот мир…
Потом он продолжал:
— Милый брат мой Иоанн, зная вашу верность и вашу любовь ко мне, я прошу вас быть всегда преданным моему сыну Генриху, вашему племяннику, и умоляю, пока вы живы, не заключать с нашим врагом Карлом де Валуа никакого договора, который мог бы ослабить зависимость герцогства Нормандского от Англии. Если шурин мой, герцог Бургундский, пожелает стать регентом королевства, я советую вам ему уступить, если же нет, оставьте регентство за собой. А вас, дорогой дядя, — обратился Генрих к вошедшему герцогу Эксетеру, — вас я назначаю правителем английского королевства, ибо знаю, что вы умеете управлять. Что бы ни случилось, не возвращайтесь больше во Францию, будьте наставником моего сына и из любви, которую вы питали ко мне, чаще навещайте его. Что касается вас, дорогой Варвик, я хочу, чтобы вы стали его учителем, всегда жили вместе с ним, им руководили и обучали его военному искусству. Вы — мой лучший выбор. И еще очень прошу не затевать никаких споров с моим шурином, герцогом Бургундским. Запретите это от моего имени и моему зятю Хемфри, ибо если между ним и вами будет какое-либо несогласие, дела королевства, идущие столь успешно, могут понести ущерб. И, наконец, не освобождайте из тюрьмы нашего орлеанского кузена, графа д’Э, господина де Гокура, равно как и Гишара де Шезе до тех пор, пока не подрастет мой сын. С остальными же поступайте, как вам будет угодно.
Каждый обещал королю исполнить то, о чем он просил, и Генрих велел оставить его одного. Едва только все удалились, он позвал врачей и спросил, сколько ему еще осталось жить. Сперва врачи решили было вселить в него некоторую надежду и сказали, что вернуть ему здоровье — во власти Божьей. Король печально улыбнулся и потребовал открыть ему всю правду, даже самую суровую, обещая при этом выслушать ее, как подобает королю и воину. Врачи отошли в угол, посовещались, и потом один из них опустился перед королем на колени:
— Ваше величество, подумайте о душе своей, ибо, если не будет на то Божьей милости, нам кажется, вы не проживете более двух часов.
Король приказал позвать своего духовника и священников и велел им читать псалмы. Когда они дошли до слов: "Воздвигни стены Иерусалима", он остановил их и громко сказал, что близкая смерть помешала его намерению, умиротворив Францию, отправиться для завоевания гроба Господня и он совершил бы это, если Богу угодно было бы продлить его век; потом он велел им продолжать, но уже в конце следующего стиха внезапно вскрикнул. Песнопения были прерваны, король испустил слабый вздох. Вздох этот был последним.
Смерть короля наступила 31 августа 1422 года.
На другой день его внутренности были погребены в церкви монастыря Сен-Мор, а набальзамированное тело положили в свинцовый гроб.
Третьего сентября траурное шествие двинулось в Кале. Гроб установили на колеснице, запряженной четверкой превосходных лошадей, и покрыли вываренной кожей с изображением короля, исполненным в натуральную величину: лицо обращено к небу, в правой руке — скипетр, в левой — держава. Покровом этого смертного одра служило червленое сукно, шитое золотом. Когда процессия проходила через города, четыре человека, шедшие по углам колесницы, несли над нею роскошный шелковый балдахин, какой в день Святого Причастия носят обычно над мощами Иисуса Христа. За гробом следовали принцы крови, рыцари и оруженосцы двора; колесницу сопровождало множество пеших и конных священнослужителей, которые не переставая пели заупокойные молитвы и служили обедни во всех церквах, попадавшихся на пути. Десять человек в белых одеждах, образуя кольцо вокруг колесницы, несли зажженные факелы с благовониями.
В Руане к погребальному шествию присоединилась королева Екатерина, которая как раз следовала во Францию к своему супругу. Она не знала о его кончине, и это известие повергло ее в глубокое горе. Королева не пожелала расстаться с покойным и поехала вслед за его гробом в Кале, а оттуда морем до Дувра. Из Дувра шествие двинулось в Лондон, куда и прибыло ночью в праздник св. Мартина.
Пятнадцать епископов, облаченных в первосвященнические ризы, аббаты в митрах, многочисленные священники и толпа горожан ожидали тело короля за городскими воротами. С пением заупокойных молитв они проводили траурный кортеж через Лондонский мост, по улице Ломбард до собора св. Павла. Колесница с гробом была запряжена четверкой роскошных вороных лошадей. На хомуте одной лошади висел английский герб, на хомуте другой были изображены гербы Фракции и Англии, разделенные на четыре части так, как король носил их при жизни на своей груди; на хомуте третьей висел один герб Франции, и на хомуте четвертой — герб непобедимого короля Артура. Этот последний герб представлял собой три золотые короны на лазурном поле. После отпевания тело усопшего поместили в Вестминстерском аббатстве, где покоится прах английских королей.
Так ушел из жизни столь шумно прославившийся английский король Генрих V, прозванный Завоевателем. Он проник во Францию гораздо глубже, нежели кто-либо из его предшественников. Генрих V взял Париж, который никому еще не удавалось захватить; он оставил своим наследникам титул короля Франции, и они сохраняли его до тех пор, пока, спустя четыре столетия, Наполеон острием своей шпаги не начертал на щите английского герба три французские лилии. Генрих V умер, прожив лишь половину того срока, какой Господь Бог обычно назначает человеку. Это был один из храбрейших рыцарей своего времени, однако слишком властолюбивый, заносчивый и высокомерный.
Едва герцог Бедфорт успел отдать Генриху последние почести, как прибывший из Парижа посланец принес известие о том, что его уже ожидают на других похоронах: умер французский король Карл VI.
Несчастный безумец отдал Богу душу 22 октября 1422 года. В свой последний час он был так же печален и одинок, как и всю жизнь. Рядом с ним не было ни королевы Изабеллы, ни дофина Карла, ни кого-нибудь из пятерых еще остававшихся после него детей; не было при нем и принцев его семьи: герцог Беррийский умер, герцоги Орлеанский, Бурбонский и Бретонский находились в плену, герцог Бургундский не осмеливался принять последний вздох того, чье королевство он бессовестно продал. Не было возле него ни единого друга!.. Междоусобица развеяла их или увела к дофину. Когда в последний, смертный час, в тот час, коща разум, прежде чем навсегда нас покинуть, обретает всю свою силу, подобно лампе, что вспыхивает ярким пламенем перед тем, как погаснуть вовсе, — коща в этот час немощный король обрел на время рассудок, зрение и дар речи и, бледный и умирающий, опершись на постель, поднялся и в ветхой и мрачной зале стал искать вокруг себя, на ком бы остановить свой последний взгляд, кому бы сказать последнее прости, он увидел лишь безучастные лица канцлера и камергера, стоявших у его смертного одра по велению служебного долга. Тогда он с глубоким вздохом снова лег, так и не произнеся тех последних слов, что утешают человека в его смертных муках, и закрыл глаза. Ибо только закрыв их, Карл вновь видел перед собою румяное лицо своего юного наследника, который — он был в этом уверен — сердцем не покинул отца, и лицо юной Одетты, преданной королю девушки, чья нежность, если не любовь, принесла ему чуточку счастья. Так, за неимением близких людей, Бог послал к его ложу двух добрых ангелов, чтобы помочь несчастному старику умереть, не изведав хулы и отчаяния. Люди же, которые при нем находились, были столь безучастны, что, хотя они и заметили, что король умер, сказать, в котором часу душа его разлучилась с многострадальным телом, они бы не смогли.
Царствование короля Карла VI, царствование в нашей истории единственное и необычайное, отмеченное безумием монарха, прошедшее под знаком двух сверхъестественных видений — старика в лесу у Ле Мана и юной пастушки из Домреми, — было для Франции одним из самых злополучных, а между тем смерть этого государя вызвала глубочайшую скорбь; имя Благословенный, данное ему народом, утвердилось за Карлом VI более прочно, чем прозвание Безумный, которое дали ему вельможи. Насколько неблагодарна была к нему его семья, настолько же верным остался ему народ: в молодости он покорял всех мужеством и приветливостью; в старости пробудил всеобщее сочувствие своей жалкой, печальной участью. Всякий раз, когда недуг ненадолго отступал, король брал государственные дела в свои руки, и народ сразу же чувствовал его заботу. Он был словно солнце, время от времени светившее сквозь мрачные тучи, и сколь бы слабы ни были его лучи, они радовали души французов.
На другой день после смерти Карла VI пышные королевские почести, которыми не слишком баловали его при жизни, были возданы ему покойному. Тело короля положили в свинцовый гроб, рыцари и оруженосцы перенесли его в церковь дворца Сен-Поль, где при горящих свечах оно стояло двадцать дней до возвращения герцога Бедфорта, и двадцать дней в церкви служили обедни, как это делали при жизни короля. Монахи четырех нищенствующих парижских орденов ежедневно приходили совершать богослужения, и каждый мог свободно войти в церковь и помолиться у гроба.
Наконец 8 ноября прибыл герцог Бедфорт. Видя, что он очень опаздывает, парламент уже принял кое-какие меры для похорон короля. Так, из дворца Сен-Поль пришлось продать мебель — настолько была пуста королевская казна. 10-го числа тело Карла VI перенесли в собор Нотр-Дам; навстречу ему вышли священники всех церквей и депутация от Университета. Священнослужители двигались по правую руку, доктора и риторы в парадных одеяниях — по левую. Гроб, поставленный на роскошные носилки под шатром из голубого сукна, расшитого золотом и лилиями, несли: справа — оруженосцы и придворные королевского дома, слева — купеческие старшины и воины. Поверх гроба лежало очень точно выполненное изображение короля с золотой короной на голове, в белых перчатках, украшенных драгоценными перстнями и с двумя монетами — золотой и серебряной. Король был изображен в суконном платье алого цвета с золотым шитьем, в такой же мантии, отделанной горностаем, черных чулках и в башмаках из голубого бархата, усеянных золотыми лилиями. Покрывало, наброшенное на бренные останки, несли служащие парламента, за ними следовали пажи, и, наконец, на некотором удалении, один, весь в черном, ехал верхом герцог Бедфорт, регент королевства. Грустно было видеть, что на похоронах несчастного французского короля, познавшего измену при жизни, брошенного после смерти, нет ни одного принца королевской крови и что погребением его распоряжается англичанин: междоусобная война и война с чужеземцами двенадцать лет бушевала в королевстве с неистовой силой, так что ураган ее сорвал и далеко разметал все до единого листья с королевского древа.
За герцогом Бедфортом шли пешком канцлер Франции, судейские чиновники, чиновники казначейства, нотариусы, богатые горожане и, наконец, такое несметное множество простого парижского люда, какого в подобных случаях никто еще не видывал.
Так было совершено перенесение тела Карла VI в собор Нотр-Дам. Войти в собор смогла лишь голова процессии — толпа была слишком велика. Обедню служил константинопольский патриарх; когда служба кончилась, погребальный кортеж направился в Сен-Дени — идти пришлось через мост Менял, потому что мост Нотр-Дам был забит народом.
На половине дороги до Сен-Дени тело короля из рук оруженосцев и воинов приняли парижские мерильщики соли, каждый с золотой лилией на груди — право носить ее было старинной привилегией их цеха, — и понесли его дальше, до креста, находившегося на расстоянии трех четвертей пути от Парижа. Здесь уже ждал аббат из Сен-Дени, а вместе с ним монахи, духовенство, горожане и народ с зажженными факелами в руках, ибо тем временем совсем стемнело. В церкви Сен-Дени снова отслужили обедню, и так как погребение было назначено лишь на другой день, останки покойного поставили на клиросе. Затем был совершен обряд приношения даров, на который герцог Бедфорт отправился один.
Утром снова отслужили обедню за упокой души короля. Всю ночь церковь освещалась с таким великолепием, что сожгли двадцать тысяч фунтов воску, а милостыню раздавали столь щедро, что каждый из шестнадцати тысяч человек получил по три монеты.
Когда служба закончилась, привратники открыли решетку склепа, и гроб, освещаемый факелами, был опущен вниз и поставлен неподалеку от усыпальниц короля Карла V и доброго коннетабля. Взяв в руки буковую ветвь, константинопольский патриарх обмакнул ее в святую воду и произнес молитву об умерших. После этого королевские стражники преломили свои белые жезлы, бросили их в могилу, повернули вниз булавы, и первая лопата земли с шумом упала на гроб, отделив друг от друга две династии и два царствования.
Когда яма была засыпана, главный герольд дю Берри поднялся на холм и провозгласил:
— Да ниспошлет Господь Бог свое милосердие душе светлейшего принца Карла Шестого, короля Франции, нашего законного и суверенного государя!
Со всех сторон раздались рыдания. Сделав короткую паузу, дю Берри снова воскликнул:
— Да продлит Господь Бог дни Генриха Шестого, Божьей милостью короля Франции и Англии, нашего суверенного государя!
Едва прозвучали эти слова, королевские стражники подняли вверх булавы с изображением лилий и дважды воскликнули: "Да здравствует король!"
Толпа безмолвствовала: никто не подхватил этого кощунственного возгласа — не встретив отклика, он растаял под мрачными сводами усыпальницы французских королей и в глубине своих могил заставил содрогнуться от ужаса покоившихся друг подле друга усопших государей трех монархий.
На следующий день английский король, полуторагодовалый Генрих VI, был провозглашен королем Франции под регентством герцога Бедфорта.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛИДЕРИКА
Род графов Фландрских берет свое начало, если верить хронике, с 640 года. Происхождение этого рода, как происхождение всех великих мира сего, окружено таинственными семейными преданиями, имеющимися у всех народов, начиная с Семирамиды, дочери голубей, и кончая Ремом и Ромулом — питомцами волчицы. История графов Фландрских такова, В конце 628 года, когда Бонифаций V был папой римским, а Францией управлял Хлотарь Сальвар, принц Дижонский, возвращаясь с женой Эрменгардой с крестин своего сына — первенца Лидерика, проезжал лесом Сан-Мерси[28], называвшимся так из-за происходивших там разбоев, коими руководил принц Финар. Невзирая на дурную славу, какой пользовалась эта местность, Сальвар, надеявшийся на свою силу и мужество, взял с собою лишь четырех слуг. День клонился к вечеру, коща он, попав в самую густую и темную чащу леса, вдруг был окружен толпою разбойников, числом около двадцати, под предводительством гигантского роста и сложения начальника, в котором он тотчас узнал принца Финара.
Силы неприятеля превышали силы Сальвара, но храбрый и благородный граф решил сражаться до последней капли крови, не заботясь о своей жизни, с единственной целью — дать жене с сыном возможность спастись. Лишь только ночь спустилась на землю, Эрменгарда незаметно соскользнула с коня и скрылась в чаще леса. Надеясь на Провидение и милость Божью и желая оставаться верной долгу матери и жены, она спрятала ребенка в середину густого куста, росшего вблизи источника и поныне называемого Ивняком, по причине непосредственного соседства его с вековыми ивами. Поручив в горячей молитве ребенка попечению Божьему, она поспешила к тому месту, где оставила мужа, надеясь, застав его живым или мертвым, свободным или пленным, разделить с ним ниспосланную ему Господом участь.
На поле битвы она нашла восемь распростертых на земле трупов, в четырех из них при свете выглянувшей из-за туч луны она узнала своих верных слуг, а остальные, очевидно, были разбойники. Не найдя среди убитых мужа и не допуская мысли, чтобы он обратился в бегство, она поняла, что он взят в плен. Подняв голову, она увидела в просвете лесной чащи толпу вооруженных людей, направлявшихся к замку, бывшему некогда крепостью. Во главе шествия она увидела предводителя разбойников, за ним на носилках несли смертельно раненого графа. При виде несчастной женщины, почти вдовы, разбойники молча расступились, пропустив ее к умирающему. Принц Финар несказанно обрадовался случаю, давшему ему вместо одного двух пленных. Через час они прибыли в замок, и в ту же ночь граф с молитвою на устах умер, графиня же осталась в плену. Спустя несколько дней принц предложил томившейся в заточении графине купить свободу ценою отказа от своих прав на родовые поместья или хотя бы части их, но графиня отвергла ото предложение, решив наследие предков передать сыну таким же, каким его получила сама: "Муж мой и я — мы владетельные графы; владения наши даны нам Богом, и Ему одному принадлежит право располагать ими". Получив такой ответ, принц приказал усилить надзор за графиней, надеясь, что она, истомленная заточением, уступит там, где не уступила хитрости и насилию, сам же вернулся к разбоям, в то время как графиня продолжала молиться на могиле графа.
Неподалеку от места, где пал в неравной борьбе граф, жил старый отшельник, творивший в свое время чудеса, но мало-помалу оставивший свои благочестивые подвиги и удалившийся на покой, решив, что род человеческий, вконец испортившись, не умеет ценить его драгоценный дар. Большую часть времени он проводил в глубине уединенной пещеры, питаясь молоком лани, приходившей к нему три раза в день. Часть молока он выпивал сразу, остальное же сберегал, имея, таким образом, возможность не посещать ненавистных ему городов и селений. Все шло хорошо, как вдруг старец заметил, что лань стала приносить молока наполовину меньше, и он мог только насытиться, не сделав никаких запасов. Он объяснил это какими-либо непредвиденными, но все же естественными причинами, которые, думал он, так же неожиданно исчезнут, как и явились. На следующий день молока едва хватило, чтобы насытиться. Старец надеялся, что все войдет в обычную колею. Лань была по-прежнему здорова и весела. Спустя несколько дней молока оказалось еще меньше, лань явилась к нему почти с совершенно пустым выменем, и старцу пришлось отправиться в лес, чтобы добыть себе на обед хотя бы воды и кореньев. Дни шли за днями без каких-либо существенных перемен, но когда однажды лань явилась совсем без молока, отшельник решил, что на пути кроткого животного встречается вор, отнимающий у него, бедного отшельника, необходимые для поддержания жизни крохи. Но чтобы утвердиться в своих подозрениях, он решил выследить своего таинственного недоброжелателя, поэтому, когда лань явилась на пятый день, быстро закрыл двери, не давая ей возможности уйти. Весь день лань металась в хижине, подбегая то к дверям, то к старику, при этом жалобно крича, а вымя ее так обильно наполнялось молоком, что отшельнику пришлось трижды ее выдоить. Когда же вечером он по обыкновению слегка приоткрыл дверь хижины, чтобы погреться в лучах заходящего солнца, пленница с такой стремительностью бросилась к выходу, что сбила его с ног и вырвалась на свободу. Старик поднялся, удивленно покачивая головой и не умея объяснить себе поведение всегда столь кроткого и покорного животного, часто во время болезни старца не отходившего от его ложа и лишь ненадолго выбегавшего в лес, чтобы, пощипав травки, тотчас же вернуться назад.
Дни протекали, а лань, приходившая к нему в течение последних пяти лет, все не возвращалась. Мало-помалу он начал беспокоиться, что с его благодетельницей-ланью случилось какое-то несчастье. Но однажды, выйдя вечером, перед закатом, к дверям своей хижины, он заметил пасшуюся в нескольких шагах от хижины лань; она весело прыгала, выражая свою радость, но, однако, не приблизилась к нему. Старец окликнул ее, но, всегда покорная, на этот раз она не повиновалась, лишь мотнула головой да повела ушами. Теряясь в догадках, отшельник шагнул было вперед, но лань, по мере его приближения, все более и более удалялась в глубь леса, время от времени останавливаясь, как бы давая старцу возможность не терять ее из виду. Так они добрались до прекрасной долины, сплошь заросшей ивами, печально склонившими ветви к небольшому ручейку, из которого отшельник часто утолял жажду. За несколько шагов до этого источника лань в три прыжка скрылась из виду, а из росшего неподалеку густого куста раздалось сладкое, убаюкивающее пение соловья. Осторожно раздвинув ветви, он увидел лежавшую на траве лань, кормившую своим молоком малютку 3–4 месяцев, сжимавшего крошечными ручками вымя кормилицы-лани. Вор был найден.
Растроганный старец упал на колени и вознес хвалу Господу за то, что младенца не растерзали дикие звери; потом, завернув его в край своей одежды, он понес его в свою хижину. Лань следовала за ним, не спуская глаз с ребенка и не переставая лизать руки несшего его старца. В память певшего в кустах соловья крошка получил имя Лидерик. Lieder по-немецки означает "песни".
Само собой разумеется, что с этого момента великодушный отшельник стал питаться лишь водой да кореньями растений, молоко же лани всецело отдавал своему питомцу, отчего тот стал расти не по дням, а по часам. Восьми месяцев он стал ходить, а десяти — заговорил.
Отшельник научил его читать Библию, но из всех рассказов Священного писания мальчугану более всего нравились рассказы о Немвроде, Самсоне да Иуде Маккавее.
Едва научившись ходить, он сделал себе лук и стрелы и вскоре достиг такой ловкости, что попадал в самую отдаленную и едва заметную цель. Силы его прибывали вместе со все более и более развивавшейся ловкостью. Восьми лет он обладал силой взрослого мужчины, а в десять, коща он однажды прогуливался со своей верной старенькой кормилицей-ланью и на нее напал волк, он задушил его, сделав себе потом из его шкуры одежду, подобную тем, какие видел на библейских гравюрах у старого отшельника.
Лук и стрелы были нужны ему только для защиты от хищных птиц и диких зверей, слабые и безобидные животные любили его и следовали за ним, словно он был пастухом одного огромного стада. Птицы парили над ним, даря его лучшими из своих песен; среди же этих его пернатых друзей главенствовал соловей, ежегодно свивавший себе гнездо в том самом кусте, где некогда был найден малютка. Язык их, недоступный другим, был понятен ему. Наблюдавший за ним отшельник плакал от умиления, видя в этом благодать Божию.
Первая печаль, постигшая мальчика, была вызвана смертью его доброй кормилицы-лани. Не имея никакого представления о сущности смерти, первые объяснения мальчик получил от отшельника; но они не утешили его, а лишь еще более опечалили. Вырыв яму и похоронив лань, он покрыл могильный холм дерном и, опустившись на землю, горько заплакал.
Вдруг над головой его запел соловей…
"Все приходит от Господа Бога, и к нему же возвращается. Эфемерные существа живут лишь мгновение, насекомые — час, роза — тоже только час, жизнь бабочки — шесть месяцев, соловей живет пять лет, лань — пятнадцать, а человек — около ста лет. И все же разве в сравнении с вечностью жизнь человека не так же ничтожна, как и жизнь эфемерного существа! Смерть сглаживает все; в небытии равны все — будь это эфемерное существо, насекомое, животное или человек. Часы вечности бьют точно, ровно и соразмерно, причем в их бое слышатся лишь два слова: "никогда" и "всегда". Бог бессмертен, восхвалим же Господа Бога!"
Так пел соловей, и песнь его была преисполнена такой вдохновенной веры, что мальчик невольно устремил свой взор к небесам, а благодетельное, для всех одинаково милостивое солнце осушило дрожавшие на его ресницах слезы…
Утешение, однако, все же далеко не забвение: утешение — дочь веры, забвение — дитя эгоизма…
Лидерик ежедневно приходил на могилу лани, где росли цветы и звучали звонкие, нежные трели соловья.
Мало-помалу трава, росшая на могиле лани, соединилась с соседней, а могильный холмик настолько сравнялся с землею, что его трудно было различить. Настала зима, одевшая землю снежным покрывалом, ей на смену пришла волшебница весна, развернувшая богато усеянный пестрыми цветами ярко-зеленый ковер; природа оделась в лучшие свои одежды, заметя ими самый след к могиле бедной лани. Лидерик даже приблизительно не смог найти место, где она была погребена.
Наклонившись к земле, искал Лидерик дорогую ему могилку, когда над ним снова раздалась песнь соловья.
"Ищи Лидерик, ищи, — пел он, — но ищешь ты напрасно! Свет зиждится на обломках, на развалинах человеческих жизней. Каждый атом, каждая пылинка некогда принадлежала живому существу; если бы могильные холмы не сглаживались, то их на поверхности земли оказалось бы больше, чем волн в океане, и человеку не хватило бы места среди могил его предков".
Пятнадцати лет Лидерик стал под руководством отшельника изучать историю. В результате этих занятий к своим любимым библейским героям Лидерик приобщил еще Александра, Ганнибала и Цезаря. Отшельник ярко обрисовал преобразование Римской империи; поведал, как азиаты, движимые гласом Божьим, вдруг очутились в Европе, чтоб своей варварской кровью освежить разлагавшееся тело старой европейской цивилизации, и что и поныне это преобразование продолжается вестготами в Испании, лангобардами в Италии и франками в Галлии. Рассказы эти, пестревшие битвами и сражениями, для юноши были преисполнены такой невыразимой прелести, что старому учителю не было надобности что-либо повторять: страстно увлеченный занятиями, ученик схватывал все на лету и сразу же запоминал.
Не выходя ни на шаг из родного леса, он в восемнадцать лет по справедливости мог считаться сильнейшим и образованнейшим человеком и не только во Франции, но и во всем мире. Казалось, почтенный старец только этого и ждал, чтобы завершить свой долгий, славный и праведный жизненный путь, захворав на сотом году своей жизни.
Чувствуя скорую кончину, он рассказал Лидерику все, что знал о его происхождении, вручив ему при этом четки с образком Богоматери. Четки эти, обвивавшие шею найденного отшельником младенца, могли впоследствии помочь ему найти своих родителей. Завещав своему питомцу всегда следовать велению Господа, будь то в миру или в их тихой лесной обители, праведный старец предстал перед лицом Всевышнего, чтобы дать отчет в том, что он сделал за сто лет жизни, посвященной служению Ему. Смерть старца была вторым большим горем Лидерика, но все же он не плакал, так как был уверен, что душа его приемного отца вознеслась в селение праведных. В течение дня и ночи он молился у его изголовья, в молитве этой прося у него заступничества с высот небесных, а когда снова забрезжило утро, он уложил почившего в заранее приготовленную им самим могилу, а на могиле посадил каштановое деревце, дабы могилу эту не постигла участь могилы кормилицы-лани.
Исполнив последний долг, осиротевший Лидерик уселся в тени только что посаженного деревца, размышляя о том, остаться ли ему, подобно отшельнику, в этом никому не ведомом уголке или же, подобно другим, броситься в погоню за двумя легкокрылыми видениями, именуемыми славой и счастьем. Роившиеся у него в голове мысли были вдруг прерваны песнью соловья:
"В жизни каждого человека имеется своя святая святых, и наисвященнейшая из них — могила отца и старость матери. Величайшая же из обязанностей, возложенных на него, заключается в том, чтобы закрыть глаза, которые впервые заглянули в его глаза в момент его появления на свет Божий".
Вняв совету соловья, Лидерик срезал сук и, сделав себе посох, пустился в путь, уверенный, что везде найдет коренья растений и источник, чтобы утолить голод и жажду. Три дня шел Лидерик по дремучему, казавшемуся ему бесконечным лесу, коща наконец на утро четвертых суток до его слуха долетел стук молота о наковальню и над деревьями показались струйки дыма.
Ускорив шаги, он очутился у кузницы: там, словно в аду, копошились двенадцать кузнецов, которыми руководил старший мастер. Над дверьми была прилажена вывеска, гласившая: "Оружейная мастерская Мимэ".
Под натиском новых впечатлений, вызванных первым соприкосновением с внешним миром, в Лидерике, словно в молодом олене, впервые увидевшем охотника, шевельнулись недоверие и подозрительность; но тут же внимание его всецело сосредоточилось на появившемся у дверей кузницы прекрасном всаднике в доспехах, но без меча. Соскочив с коня и бросив поводья сопровождавшему его конюшему, рыцарь вошел в кузницу. Хозяин-кузнец вынул из одного из шкафов великолепнейший меч и протянул его рыцарю. Тот расплатился за меч золотой монетой, сел на коня и ускакал.
При виде прекрасного меча в Лидерике вспыхнуло неудержимое желание иметь такое же оружие. Но так как денег у него не было, он решил выковать меч сам. С этим намерением он направился к кузнице.
— Хозяин, — сказал он, — я очень желал бы иметь меч, подобный тому, который ты только что продал этому важному господину; но ввиду того, что у меня на покупку нет ни золота, ни серебра, позволь мне предложить тебе следующие условия: я буду работать для себя по два часа в день в твоей кузнице твоим молотом, а остальное время я в твоем распоряжении. В награду за это ты дашь мне кусок железа, остальное же — мое дело.
Выслушав странную просьбу юноши, кузнецы расхохотались, а хозяин, мельком взглянув на него, презрительно уронил:
— Я не прочь принять твое предложение, но хотел бы сначала убедиться, что тебе по силам поднять молот.
Вместо ответа Лидерик с улыбкой одной рукой поднял самый увесистый молот и взмахнул им над головой с такой легкостью, словно у него в руках была деревянная игрушка, и, желая рассеять последнее сомнение хозяина, он с такой силой ударил молотом по наковальне, что она ушла в землю на целых полфута.
— Что ж, — сказал Лидерик, возвращая молот, — верите ли вы теперь, хозяин, что я могу быть вашим кузнецом?
Вне себя от изумления, Мимэ не верил своим глазам. Подойдя к наковальне, от пытался сдвинуть ее с места, но не смог даже приподнять ее; он приказал своим кузнецам помочь, но и их усилия были тщетны, и ни кольями, ни канатами не удалось хотя бы на дюйм сдвинуть тяжелую наковальню. Сжалившись над бедными кузнецами, Лидерик движением руки остановил их и. приблизившись к наковальне, приподнял и переставил ее с такой легкостью, с какой ребенок играет мячом.
Хозяин решил не отказываться от такого необыкновенного помощника, ибо с первого же удара Лид, ерика понял, кого он приобретает в лице этого так неожиданно появившегося у него юноши, и поспешил выразить согласие из опасения, что тот раздумает и потребует большего вознаграждения. Верный своему слову, Лидерик и не думал увеличивать свои требования, а тотчас же водворился у оружейника Мимэ под кличкой "тринадцатый кузнец". Все шло как по маслу: Лидерик, выбрав подходящий кусок железа и работая для себя ежедневно лишь условленные два часа, изготовил без чьих-либо указаний и советов в шестинедельный срок великолепнейший из мечей, когда-либо изготовленных в мастерской кузнеца Мимэ. Он был шести футов длиной, рукоятка и клинок его были выкованы из одного куска. Это была работа гения, а не обыкновенного смертного.
При виде великолепного меча в душе Мимэ шевельнулись зависть и опасение. Опасность грозила ему со всех сторон: и если бы молодой богатырь вздумал поселиться в той местности, и если бы решил остаться в кузнице еще на три месяца, чтобы выковать себе остальные доспехи, заказчики, увидев его работу, не захотят довольствоваться работой хозяина. Желая из двух зол выбрать меньшее, Мимэ решил продлить с Лидериком срок работ, а тем временем изыскать средства избавиться от него. Размышления Мимэ прервал его старший помощник Гаген, опасавшийся, что новичок займет его место.
— Хозяин, — сказал он, — а ведь я знаю, о чем выдумаете! Пошлите-ка Лидерика в Черный Лес за углем. Там его уж непременно съест дракон!
В самом деле, в этом лесу жил чудовищный дракон, уничтоживший множество людей.
Мимэ понравился совет, и он сказал Лидерику:
— Лидерик, уголь у нас на исходе; не мешало бы тебе сходить в Черный Лес и пополнить наши запасы.
— Хорошо, хозяин, — ответил юноша, — я завтра же отправлюсь туда.
Вечером к нему подошел Гаген и посоветовал отправиться за углем в местность, называемую Плакучим Утесом, ибо там якобы прекраснейшие дубы и крепчайшие липы, на самом же деле только потому, что именно там водился чудовищный змей. Ничего не подозревавший Лидерик поблагодарил его за совет и решил на следующий же день отправиться за углем.
Когда он наутро собрался в лес, к нему в комнату вошел младший мастер, юноша, почти ребенок, с веселым, добродушным лицом, длинными русыми кудрями и прекрасными голубыми глазами. Его звали Петерс, и он отличался от своих товарищей необычайной добротой. До появления в кузнице Лидерика ему приходилось терпеть от товарищей много обид. С появлением молодого богатыря, сразу ставшего его защитником, никто не решался не только сделать, но даже сказать ему что-либо дурное. Петерс пришел к своему покровителю, чтобы предупредить его о грозящей опасности. Лидерик рассмеялся, поблагодарив юношу, но решения отправиться в лес не изменил, а лишь захватил с собой меч, чего, не предупреди его Петерс, он, конечно, не сделал бы.
Увидев Лидерика вооруженным, Мимэ поинтересовался, зачем ему понадобился меч, на что юный богатырь ответил, что будет рубить им дрова, необходимые для добычи угля.
Выслушав еще раз подробное описание пути к Плакучему Утесу, он весело пустился в путь. Добравшись до опушки Черного Леса, Лидерик, боясь ошибиться, спросил у встретившегося ему крестьянина дорогу к Плакучему Утесу; добрый человек, предположив, что юноша не знает о существовании в этой местности опасности, поспешил предупредить его об этом, но ответ Лидерика окончательно сбил с толку простодушного поселянина.
— Около Плакучего Утеса мне нужно запастись углем, — сказал Лидерик, — что же касается змея, то, лишь только он высунет из логовища голову, как она тотчас же будет отрублена этим мечом.
Приняв его за сумасшедшего, прохожий указал ему дорогу, а сам бросился бежать, не переставая осенять себя крестным знамением. Целый час шел Лидерик в указанном направлении, пока наконец по обилию вековых дубов и лип не догадался, что находится близ логова чудовищного змея. Пройдя еще несколько десятков шагов, он увидел, что земля так усеяна человеческими костями, что буквально некуда ступить. Тут же высился огромный утес, мокрый и скользкий от брызг протекавшего вдоль всего утеса ручья. Лидерик понял, что дошел до рокового Плакучего Утеса. Решив, что сначала нужно исполнить приказание Мимэ, он энергично принялся за работу. Выбрав удобное место, он стал рубить деревья для костра и делал это так шумно, что разбудил спавшее чудовище, сразу высунувшее свою страшную голову с огромными, горящими, как два факела, глазами. Увидев своего гигантского противника, Лидерик ничуть не смутился и ни на минуту не прервал своей работы, а спокойное дотоле чудовище при виде ярко пылавшего костра вдруг угрожающе зашипело. Желая вызвать на бой уже и без того разъяренного змея, Лидерик стал швырять в него горящие головни, что окончательно вывело чудовище из себя, и змей ринулся из своего логова, хлопая огромными крыльями. После краткой, но горячей молитвы Лидерик спокойно и уверенно пошел навстречу крылатому чудовищу…
Борьба завязалась ожесточенная, причем змей издавал столь ужасное рычание и рев, что звери, находившиеся на расстоянии двух миль, покидали свои норы и в страхе обращались в бегство. Один лишь соловей не покинул Лидерика; качаясь на ветке, он подбадривал его своим пением. Многократно пронзенный мечом храброго противника, змей стал отступать и в конце концов устремился в свое логово, оставив на месте борьбы лужу крови. Но Лидерик не думал отступать; схватив горящую головню, он ринулся в пещеру раненого дракона и уже через десять минут, словно Персей, держал в руках голову чудовища.
"Слава Лидерику, — запел ему хвалебный гимн соловей. — Слава набожному юноше, возложившему все упования не на собственные силы, а на милость Божию! Да сбросит он свои одежды и искупается в крови чудовища, чтобы стать неуязвимым!"
Лидерик не замедлил последовать совету соловья: сбросив одежду, он приблизился к луже крови, но в эту минуту на его спину, взмокшую от пота, вызванного горячим боем, упал липовый листок. Как только Лидерик окунулся, тело его в тот же миг сплошь покрылось чешуей, кроме того места, к которому прилип липовый лист. Вечером Лидерик, запасшись углем, взвалил мешок на спину, взял в руки голову змея и отправился обратно в кузницу Мимэ, куда прибыл на утро следующего дня. Удивлению кузнецов не было границ, ибо никто и мысли не допускал, что он вернется; но все же каждый из них старался под приветливой улыбкой скрыть свои настоящие чувства. Гаген же, больше всех боявшийся, как бы Лидерик не узнал о его кознях, не теряя времени, придумывал новый способ погубить великодушного юношу.
Лидерик, не дав им опомниться, заявил Мимэ, что работа в кузнице его больше не устраивает и, распростившись, расстался с ним. Взяв с собой один меч, он отправился по свету искать приключений, как это делали рыцари, ежедневно приезжавшие в кузницу Мимэ покупать оружие.
В последний момент хозяин стал его убеждать в необходимости запастись, кроме меча, еще и латами, но Лидерик, зная, что стал неуязвим, отказался.
В ста шагах от кузницы он увидел своего юного друга, которого тщетно искал, чтобы с ним проститься. Мальчик стоял, притаившись за толстым стволом дерева.
— Братец, — заговорил он, по простоте души считая его равным себе, — братец, мои товарищи-кузнецы ненавидят меня за то, что я люблю тебя. Вернуться к ним я не решаюсь; ты силен, а я слаб. Позволишь ли ты мне последовать за тобой? Ты будешь моим защитником, а я — твоим слугой.
— Пойдем, — сказал ему Лидерик.
Юноша и мальчик весело пустились в путь и в течение двух недель питались кореньями, утоляя жажду водой, отдыхая в дуплах деревьев и, всецело отдавшись промыслу Божьему. В конце второй недели они очутились в великолепнейшем густом лесу, где до слуха их долетели звуки охотничьих рогов. Лидерик, страстно любивший все, что ему хотя бы отчасти напоминало войну, поспешил туда, откуда доносились эти звуки. На перекрестке двух тропинок он увидел огромного, загнанного собаками в теснину кабана, и в то же мгновение из чащи на великолепнейшем коне выехал богато одетый, блестящий рыцарь. Не ожидая остальных охотников, всадник небольшим копьем нанес несколько ран разъяренному животному, и кабан, обезумев от боли, отшвырнул нападавшую на него свору и бросился навстречу своему врагу так стремительно, что распорол живот несчастному коню, и у того вывалились все внутренности. Корчась в предсмертных судорогах, конь придавил всадника тяжестью своего тела. Кабан же, ощетинясь и оскалив клыки, бросился на ранившего его охотника. В одно мгновение Лидерик очутился между разъяренным животным и упавшим рыцарем, одним взмахом своего чудесного меча уложил кабана на месте и помог спасенному от верной гибели рыцарю высвободиться из-под павшего коня. Петерс, отрубив кабанью голову, поднес ее Лидерику, который сложил этот охотничий трофей к ногам рыцаря.
Тем временем прискакали и остальные участники охоты, окружили рыцаря и стали озабоченно спрашивать, не ранен ли он. Вместо ответа рыцарь указал на стоявшего тут же Лидерика.
— Господа, тем, что вы видите меня живым и здоровым, вы исключительно и всецело обязаны этому юноше, — сказал он. — Ему я обязан спасением от неминуемой гибели.
Услышав это, охотники окружили Лидерика, поздравляя его и превознося его за мужество и отвагу, он же, принимая поздравления, удивленно взирал на этих людей, придававших такое огромное значение поступку, по его мнению, и простому, и естественному; а коща эти поздравления слишком затянулись, то у Лидерика появилась мысль, не находится ли он среди сумасшедших, и он осведомился, в чьих владениях он оказался и как зовут человека, которому он спас жизнь. Тоща царедворцы пояснили ему, что спасенный им рыцарь не кто иной, как король Дагобер, во владениях которого он и находится.
Лидерик, наслышанный о мудрости и храбрости этого короля, имя которого по-тевтонски значит "блестящий меч", скромно и почтительно приблизился к нему и, преклонив колено, выразил свою преданность и почтение в столь изысканной форме, что королю Дагоберу стало ясно, что, невзирая на бедную одежду, молодой человек принадлежит к избранному классу, а потому, в свою очередь, спросил его, кто он и откуда родом.
— Увы, государь, — печально сказал Лидерик, — я могу ответить вам лишь на первый из ваших вопросов: я пришел из леса Сан-Мерси, находящегося в окрестностях замка принца Финара, и останавливался лишь на шесть недель в кузнице Мимэ, чтоб выковать себе этот меч. Что же касается моего происхождения, то, к сожалению, должен сознаться, что о нем мне ничего не известно. Знаю лишь, что в лесу, в кустах, близ фонтана, называемого Ивняком, меня нашел почтенный старец отшельник, воспитавший меня. Я не покинул бы его, будь он жив и никогда не оставил бы его могилу, если б соловей в своей песне не поведал мне, что ребенок раньше всего должен любить свою мать. Я отправился на ее поиски, предоставив Господу направлять мои стопы. Теперь же вижу, что путь, избранный Им, был вернейшим и лучшим, ибо я вовремя подоспел, чтоб спасти жизнь величайшему из христианских королей.
— Ты прав, дитя мое, приписывая это милости Божьей, ибо, мне кажется, я открою тебе то, чего ты и сам не знал. Элуа, — обратился он к почтенному епископу, сопровождавшему его в пути и бывшему одновременно и духовником его, и казначеем, и министром, — что вы сделали с письмом, полученным нами нынче от нашей подданной, благородной принцессы Дижонской, Эрменгарды де Сальвар, владения коей мы сдали под опеку, считая ее умершей, тоща как на самом деле она в плену у принца Финара?
— Вот оно, государь, — сказал Элуа, подавая письмо, которое принцессе после долгих усилий удалось переслать королю с одним из воинов Финара, подкупленным ею с помощью кольца, стоившего шесть тысяч франков. В письме от слова до слова был приведен рассказ о том, как на них в лесу Сан-Мерси напал принц Финар с шайкой разбойников, как она сошла с лошади, как, спрятав ребенка в кустах, росших близ источника, она поспешила к раненому мужу, умершему в следующую же ночь. Рассказала, что с той поры она пленница Финара, потому что всегда отвергала его требования, охраняя Дижонские владения неприкосновенными как неотъемлемую собственность сына. В конце письма она молила короля отыскать сына и передать ему Дижонские владения как принадлежащие ему по праву; о свободе она не просила, так как не желала оспаривать своих прав при помощи войны с таким сильным врагом, каким был принц Финар. В качестве приметы ее сына принцесса указала на надетые на него четки с образком Богоматери. Во время чтения письма Лидерик стоял, скрестив руки, на его ресницах дрожали слезы; когда же упомянули о четках и образке, он громко вскрикнул, быстро расстегнул ворот и показал обвивавшие его шею четки с образком.
Король Дагобер решил сначала заняться убийцей графа Сальвара и освободить Эрменгарду, но Лидерик, бросившись перед королем на колени, объявил, что он сам должен отомстить за отца и мать, и слова его дышали таким неподдельным вдохновением и убедительностью, что король согласился уполномочить Лидерика послать вызов Финару и обещал ему в знак особой милости, в случае принятия Финаром этого вызова, быть его секундантом. Он приказал было герольдам доставить принцу Финару вызов на поединок, но снова был остановлен Лидериком, заявившим, что так как этот вызов — дело частное, то и вручить его принцу Финару должен герольд частный, а не королевский. Согласившись и с этим доводом, король оставил за собой право снабдить его достойной принца свитой. Своим гонцом Лидерик выбрал Петерса, который, невзирая на свои четырнадцать лет, стоил многих старых и опытных, и в любви и преданности которого Лидерик был более чем уверен. Петерс пустился в путь, сопровождаемый шестью рыцарями с оруженосцами и двадцатью воинами. Миновав Пикардию, он достиг Фландрии и замка Финара, высившегося в том самом месте, где в настоящее время в городе Лилле находится мост. Самого города в те далекие времена, само собой разумеется, не было. Он расположился со своим отрядом у ворот замка и протрубил в рог. На этот звук появился караульный и спросил, что ему нужно. Петерс ответил, что у него дело не к слуге, а к господину, и велел его позвать.
Слова эти были произнесены повелительным, надменным тоном, и воин поспешил исполнить приказание.
Принц Финар собирался завтракать, а потому очень рассердился на явившегося с докладом воина, ибо он не любил, когда его беспокоили во время трапезы. Провинившегося воина он приказал строго наказать розгами; несчастного били до тех пор, пока бедняга не сознался, что ослушался лишь потому, что приказавший о себе доложить витязь был окружен блестящей толпой оруженосцев, одетых в ливреи короля Франции, о чем он догадался по вытканным на них многочисленным лилиям. Услышав это, принц поспешил к воротам замка, ибо король Франции — мудрый и храбрый — был его повелителем и монархом. Достаточно было одного взгляда, чтобы увериться в правдивости предположений воина, а потому принц приказал спустить подъемные мосты и оказать посланным почести, достойные их повелителя. Услышав это, Петерс поднял руку, призывая к молчанию и желая обратиться с речью.
— Принц Бюкский, — сказал Петерс, — напрасно велел ты опустить подъемные мосты, напрасно предлагаешь свое гостеприимство; в замок твой я не намерен входить, ибо он — жилище предателя и убийцы; выслушай же меня, выслушай, что я тебе поведаю громогласно в присутствии благородных свидетелей! Я явился по повелению твоего монарха, величайшего, великодушнейшего и благороднейшего короля Дагобера, чтобы сказать, что тебе дан месячный срок, на исходе которого ты должен ответить на собрании знатнейших вельмож королевства на обвинение, возводимое на тебя моим господином, великим и могущественным Лидернком, принцем Дижонским, сыном благороднейшего принца Сальвара и добродетельнейшей принцессы Эрменгарды. Обвиняешься ты в двух преступлениях, Во-первых, в предательском убийстве его отца в лесу Сан-Мерси, во-вторых, в том, что в течение восемнадцати лет заставлял страдать его мать. Если же ты не хочешь быть судимым людским судом, то прими вызов, который шлет тебе мой повелитель с согласия короля: единоборство не на жизнь, а на смерть, конным или пешим, копьями, мечами или кинжалами. В знак вызова мой повелитель приказал мне прикрепить к воротам твоего замка вот эту перчатку.
С этими словами он пришпорил коня и небольшим висевшим у пояса кинжалом пригвоздил перчатку к воротам замка.
Принц Финар в случае надобности умел быть кротким и терпеливым, а потому выслушал презрительный вызов с видом кроткого аскета-схимника и, когда Петерс умолк, спокойно, не торопясь, заговорил.
— Хорошо, — сказал он, — передайте королю, моему милостивому повелителю и государю, что я не совершил ничего бесчестного или предательского. Принц Сальвар пал в единоборстве, а не был убит из засады. Вызов я принимаю, а исход борьбы, надеюсь, покажет, на чьей стороне правда. Что же касается принцессы Эрменгарды, то передайте принцу Дижонскому, что я предлагаю ему бороться здесь, дабы ему не пришлось слишком далеко идти в поисках пленной матери. Теперь же повторяю снова, что если вы согласитесь воспользоваться моим гостеприимством, то, верьте, я сумею принять вас с подобающими посланцам короля почестями!
Вместо ответа Петерс склонил голову и, протрубив прощальный сигнал, ускакал, Ничто не могло обрадовать принца Лид ерика более полученного ответа — и не потому, что он был самоуверен, а потому, что рассчитывал на Божью помощь да на свои силы. Он тотчас же обратился к королю с просьбой ускорить приготовления к походу, так как не мог дождаться момента освобождения матери.
В это время Финар, не знавший дотоле о существовании наследника имени и владений принца Сальвара, приказал принцессе Эрменгарде прийти из терема, в котором она жила, и осведомился, действительно ли этот Лидерик, этот юноша, пользующийся особым покровительством кораля Французского и вызвавший его ныне с разрешения короля на поединок, — ее сын. Услышав это, Эрменгарда упала на колена и так горячо возблагодарила Господа Бога, что Финар понял, что герольд сказал правду.
Не довольствуясь безмолвным подтверждением принцессы, он спросил ее, почему она ни разу до сих пор не говорила ему о сыне.
— Я молчала, потому что боялась, что вы прикажете его похитить и умертвить, — сказала она и тут же присовокупила: — Теперь же, когда он пользуется покровительством самого короля, когда я за участь его спокойна, я все расскажу.
И она правдиво и подробно поведала все но порядку. Когда же на вопрос о возрасте ее сына она ответила, что ему 19 лет, Финар громко расхохотался. Ему показалось невероятным, что юноша, почти мальчик, отважился вызвать на единоборство его, самого принца Финара, находящегося в полном расцвете сил и ловкости, которого боялись все. Итак, он стал спокойно ждать появления юного противника, уверенный, что дешево отделается. Спокойная самоуверенность не покидала его до тех пор, пока караульный воин не доложил, что к замку приближается огромный и блестящий отряд рыцарей. Поднявшись на башню, Финар узнал в приближавшемся кортеже свиту короля Французского во главе с самим монархом. Приказав открыть ворота и опустить подъемные мосты, принц с обнаженной головой, без оружия, вместе со всем своим войском вышел навстречу своему повелителю. По правую руку короля, на великолепнейшем, богато разукрашенном коне, покрытом бархатной с золотой бахромой попоной, ехал Лидерик, по левую — почтенный епископ Нуайонский, без которого Дагобер не мог обойтись ни минуты.
Бросив на Лидерика быстрый, но внимательный взгляд и убедившись, что он действительно молод, принц Финар пригласил весь отряд всадников к себе в замок, но получил решительный отказ короля, громогласно заявившего, что тяготеющее над ним обвинение в убийстве и предательстве не дает ему права приглашать к себе короля до тех пор, пока обвинение это не будет смыто кровью. Тоща Финар повторил вымысел, что смерть Сальвара произошла в честном поединке. А принцесса Эрменгарда осталась в заточении как заложница вследствие возникших между ними споров из-за права владения принадлежащей ему одному недвижимостью.
Не в силах вынести лжи, возводимой на его мать, Лидерик прервал речь принца.
— Государь, — обратился он к королю, — человек этот лжет; к тому же, с разрешения вашего величества, я явился сюда не для того, чтобы слушать его ни на чем не основанные доводы, а чтобы помериться силами с мечом в руке. Будьте же милостивы, ваше величество, прикажите немедленно начать приготовления к предстоящему единоборству, ибо томившаяся в течение восемнадцати лет в заточении моя мать теперь ждет свидания с сыном.
— Слышите ли вы, что говорит принц Лидерик? — обратился к Финару король.
— Слышу, государь, — ответил Финар, — и не менее моего противника желаю помериться силами, потому что уверен, что исход поединка будет для меня гораздо благоприятнее, нежели его начало!
— Приготовить арену! — приказал король и тут же добавил: — И да не забудут состязающиеся помириться со своей совестью, ибо суд Божий над одним из них будет иметь место завтра утром, и горе тому, кого Господь призовет к ответу, и кто предстанет пред Ним неприготовленным!
Поклонившись, принц Финар вернулся в замок, а король приказал раскинуть шатры на пространстве между крепостью-замком принца Финара и королевскими лугами и приготовить арену для предстоявшего наутро единоборства.
Весь день Лидерик молился, а потом, исповедавшись перед епископом Нуайонским, получил от него отпущение грехов.
Принц Бюкский распорядился своим временем совершенно иначе, так как не сомневался в победе над своим юным противником. Вместо того чтобы провести ночь в покаянии и молитве, он приказал приготовить великолепный ужин, на который, кроме свитских, пригласил еще и принцессу Эрменгарду, решив посадить ее против себя. Отклонив приглашение, принцесса заявила, что накануне дня, когда решается судьба ее сына, она должна молиться и не покидать места своего заточения.
И действительно, слуга, принесший ее ответ принцу, нашел ее коленопреклоненной в часовне. Финар весело уселся за стол, обильно уставленный кушаньями и напитками; все места были заняты, за исключением лишь одного — места принцессы Эрменгарды, и вино полилось рекой.
Ужин затянулся до полуночи среди веселых, разнузданных песен, кощунствований и взрывов хохота. В самую полночь, с первым ударом часов, вдруг померк свет, а со стороны часовни по направлению к оружейной палате послышались чьи-то тяжелые, гулко отдававшиеся в полночной тишине шаги, заставившие всех молча повернуть голову в сторону, откуда они доносились.
С двенадцатым ударом дверь бесшумно распахнулась, и на пороге показался мраморный рыцарь, при виде которого все присутствовавшие содрогнулись, узнав в нем отца принца Финара, в течение тридцати лет покоившегося вечным сном в родовом склепе принцев Бюкских. Бледнее и взволнованнее всех присутствующих был принц Финар, знавший, что, по преданию, предки только тоща покидают свои тихие могилы, когда хотят предупредить кого-либо из потомков об их близкой смерти. Статуя, медленным, тяжелым шагом приблизившись к столу, бесшумно опустилась на пустовавшее место против Финара, устремив на него неподвижный взгляд холодных мраморных глаз. Чтобы скрыть охватившее его волнение, принц приказал своему придворному виночерпию наполнить вином бокал ночного гостя, а одному из своей свиты — положить ему на тарелку лучшее из изысканных блюд, подававшихся на стол; но так как никто не решился приблизиться к посетителю, Финар, быстро поднявшись с места, сам наполнил кубок отца лучшим вином, а на тарелке разрезал жаркое.
Внимательно следивший за действиями сына, гость, однако, не дотронулся ни до кушанья, ни до напитка, продолжая сидеть, скрестив на груди руки. Только на мраморных ресницах его задрожали две тяжелые слезы и тихо покатились по безжизненным щекам: казалось, мраморное изваяние плакало над близкой бесславной кончиной последнего в роду принцев Бюкских. Скатившись, слезы упали с седого уса старого князя на стол, сам же мраморный гость, поднявшись, сделал головою знак своему сыну следовать за ним. Сняв со стены один из прикрепленных к ней факелов, принц последовал за отцом, оставив своих гостей в состоянии крайнего изумления.
Старый князь и следовавший за ним принц, пройдя оружейный зал, направились к двери напротив дверей, ведших к часовне, и, пройдя бывший крепостной двор, очутились на одном из многочисленных дворов замка, куда выбрасывали всякий ненужный хлам и отбросы, и остановились у свежевырытой могилы. Проходивший незадолго до ужина по этому двору принц Финар не заметил ничего необычного; из этого следовало, что могила была вырыта чьей-то невидимой рукой во время ужина. Оглянувшись, Финар никого не увидел, кроме отца, все тем же тяжелым, медленным шагом направлявшегося к подземной часовне, где находилась в общей княжеской усыпальнице и его собственная могила. Финар догнал отца и не отставал от него, словно влекомый какой-то сверхъестественной силой. Перед старым князем двери распахнулись сами собой, и он, сопровождаемый сыном, очутился у собственного саркофага. Мраморный лев, символ благородной смерти на поле битвы, поднялся, пропустив своего безмолвного обитателя, и он улегся на то же место, где покоился в течение тридцати лет. Все погрузилось в молчание и немую тишину смерти.
Железное сердце Финара не дрогнуло при виде всего этого; он даже хотел приписать чудесное видение расстроенному воображению и обернулся к могиле матери, отличавшейся тем, что вместо льва, символа благородства, силы и храбрости, на ее могиле была изображена собака — символ верности и преданности. Увидев коленопреклоненную тень матери, Финар вдруг прозрел; во всем он увидел промысел Божий: мраморный гость явился вестником его смерти, могила, ему указанная, была позорной могилой, в которой ему надлежало покоиться до Страшного суда, молящаяся мать просила Господа спасти если не тело, то душу сына. Финару сразу все стало ясно. В глубоком раздумье вернулся он в опустевший зал. На троекратный его зов откликнулся лишь старый верный слуга, по опыту знавший, сколь опасно заставлять своего повелителя ждать. Дрожа всем телом, он явился.
— Дорогой Никола, — заговорил принц необыкновенно мягким и кротким голосом, — приведи ко мне священника.
Увидев крайнее изумление старого слуги, он повторил свою просьбу.
— Вам известно, принц, — наконец ответил слуга, — что со дня смерти старого духовника прошло почти пятнадцать лет, и его даже не подумали заменить другим.
— Это правда, — вздохнул Финар, — это я упустил из виду. Ступай в стан короля Французского и упроси епископа Нуайонского принять исповедь бедного грешника!
Старый слуга беспрекословно повиновался и через несколько минут вернулся в сопровождении почтенного духовника.
Наутро, когда все было готово к борьбе, король взошел на приготовленную для него трибуну, предварительно послав Лидерику великолепное вооружение, специально для него выкованное и освященное самим епископом Нуайонским. Оглядев доспехи, Лидерик с благодарностью вернул их королю, велев передать, что не нуждается в лишнем вооружении, ибо неуязвим. Пробило шесть часов — время, назначенное для поединка, а принц Финар все не являлся. Тогда, полагая, что он в полном вооружении скрывается за крепкими стенами своего замка, король приказал протрубить сигнал к началу поединка.
Едва умолкли звуки труб, как ворота замка распахнулись, и появился Финар, но не верхом на коне, не в боевом вооружении, а пеший, одетый в холщовую рубашку, с посыпанной пеплом головой и веревкой на шее. За ним на прекрасно убранных конях следовали принцесса Дижонская, одетая в мантию, с короной на голове, и почтенный епископ в полном облачении. Шествие замыкал гарнизон принца Финара, следовавший за ним без шлемов и мечей.
Достигнув арены, зловещий кортеж остановился, а принц Финар, поднявшись на возвышение, на котором сидел король, стал перед ним на колени.
— Государь, — сказал Финар, — вы видите перед собою великого, но раскаявшегося грешника, заслужившего строгое наказание, но молящего ваше величество даровать ему жизнь, для того чтобы он мог, оплакивая свои грехи, заслужить прощение Всевышнего! Все, что говорил принц Лидерик, — правда, а потому я и его прошу простить меня, как простила его благородная мать. Прошу его также, в возмещение убытков, причиненных мною, принять принадлежащие мне княжество Бюкское и графство Арлебекское. Прошу верить, что я убежден: более достойного и более благородного преемника я не мог бы найти.
— Принц, — ответил король, — если вас простили те, кого вы притесняли и держали в заточении, то я не имею нравственного права быть более строгим, нежели они. Итак, я вам всемилостивейше дарую жизнь. Что же касается вашей души, над которой я не властен, то этот вопрос разрешит сам Господь. Принц Дижонский, — обратился король к Лидерику, — слышали ли вы, что сказал Финар, и прощаете ли его, как я его простил?
Ответ на этот вопрос последовал не сразу, так как Лидерик бросился в объятия матери, заплакавшей от счастья при виде сына.
— Да, государь, — сказала Эрменгарда, — мы от всего сердца не только прощаем его, но молим ваше величество оставить ему его титул и владения, хотя бы только пожизненно. Наше Дижонское княжество достаточно обширно и могущественно, чтобы в случае надобности дать любезнейшему нашему сыну возможность стать в ряды защитников вашего величества.
Невзирая на это, Финар сложил к ногам короля ключи от своего замка и владений и, повторив свою просьбу в отношении Лидерика, выговорил себе лишь шесть футов земли в том месте, где была вырыта яма, к которой привела его тень отца. После этих слов, произнесенных твердым, ровным голосом, не допускавшим сомнений в непоколебимости принятого решения, он низко поклонился королю и удалился в лес, где вскоре скрылся из виду.
В тот же день в присутствии короля и придворных Лидерик присягнул королю от имени княжеств Дижонского и Бюкского и графства Арлебекского, причем король в ознаменование важного события и в знак особой милости к прочим титулам прибавил ему титул наместника Фландрского. Отпировав в Бюкском замке, король отправился обратно в столицу, Лидерик же с матерью пустился в путь по всем своим многочисленным и обширным владениям, для утверждения в них наместников, которые в его отсутствие должны были отправлять правосудие.
Все три месяца их путешествия можно было уподобить сплошному празднику, ибо Эрменгарда была искренне любима своими подданными; за время ее отсутствия не проходило ни одного праздничного богослужения, без того чтоб прихожане не молились о возвращении к ним их горячо любимой принцессы. Радости их не было границ, когда они увидели, что многолетние молитвы их услышаны, в то время как они меньше всего на это надеялись.
По возвращении в Бюкский замок Эрменгарда осведомилась у сына, не встретилась ли ему девушка, достойная его любви.
Лидерик ответил, что ни при дворе короля Дагобера, ни в собственных владениях, ни в пути, нище не встретил девушки, которую он пожелал бы назвать своей женой.
Ответ этот очень огорчил добрую принцессу, которая лелеяла мечту перед смертью понянчить внуков. Сойдя вечером в сад, Лидерик дольше обыкновенного засиделся в тени развесистого дуба, вдруг над головой его зазвучала песнь соловья:
"В далекой стране живет девушка белее снега, свежее утренней зари, душа ее чище и прозрачнее воды в озерах ее родины. Прекрасная эта девушка — красавица Кримгильда, сестра короля Гюнтера".
На следующее утро Лидерик объявил матери, что решил жениться только на Кримгильде, сестре короля Гюнтера, и вечером того же дня, поручив управление своими владениями матери, опоясался перевязью со своим любимым мечом, сел на подаренного ему королем Дагобером коня и уехал, сопровождаемый любимым и верным оруженосцем Пегерсом. Лидерик проехал несколько сот верст, уверенный, что не заблудился, ибо перед ним, указывая ему путь-дорогу, все время летел соловей, садившийся на деревья, под которыми они отдыхали, да на мачты кораблей, если Лидерику случалось переправляться через реки и заливы на кораблях.
Однажды, попав в страну, показавшуюся ему необыкновенно прекрасной, он, утомленный продолжительным путешествием, прилег отдохнуть под деревом. Проснулся он утром от страшного шума, и, желая узнать о его причине, попытался приподняться, но тщетно: и он, и Петерс были пригвождены к земле, да так, что не могли пошевелить ни рукой, ни ногой. В то же мгновение раздался громкий взрыв хохота, и чей-то очень тоненький голосок пискнул ему на ухо:
— Кто ты? Откуда явился? Чего желаешь?
С отчаянным усилием повернув голову, Лидерик почувствовал, как лопнули путы, державшие его, и, повернувшись в сторону говорившего, он увидел пред собою крошечного человечка, ростом около двух футов, с длиннейшей белой бородой и такими же волосами, на которых красовалась золотая корона. В руках он держал золотой кнут с четырьмя стальными цепями, и на концах каждой из них блестел продолговатый, остро ограненный бриллиант. Одним ударом этой сверкавшей плети он сразу наносил четыре раны. Не сомневаясь, что вопрос, заданный маленьким человечком, относился к нему, Лидерик громко, отчетливо ответил:
— Я Лидерик, первый владетельный граф Фландрский, явился сюда за сокровищами нибелунгов, за шапкой-невидимкой и ищу прекрасную принцессу Кримгильду, сестру короля Гюнтера.
— Значит, ты достиг конечного пункта своего путешествия, — сказал со злорадной усмешкой карлик, — ты в стране нибелунгов; но вместо того чтобы завладеть сокровищами и шапкой-невидимкой, тебе придется до конца дней твоих пробыть в моих рудниках; твой оруженосец будет моим свинопасом, твои кони будут ворочать жернова моей мельницы, твой соловей будет петь у меня в клетке за окном, а Кримгильда, истомившись, ожидая тебя, либо выйдет за другого, либо навеки останется девицей, подобно дочери Иеффая. А чтобы ты не сомневался в моих словах, знай: я всесильный Альберик, король нибелунгов!
Слова эти, произнесенные угрожающим тоном, задели самолюбие Лидерика, и он резким движением правой руки разорвал путы и в тот же миг схватил крошечного короля за бороду, но тотчас же отпустил, так как Альберик взмахнул своей золотой плетью и с такой силой ударил ею графа Фландрского, что один из алмазов буквально впился в то место на спине, которое было уязвимо. Не довольствуясь этим, король нибелунгов тотчас же созвал свое войско, и на Лидерика посыпались удары и уколы разного оружия, среди которых больше всего было ударов золотой плетью. Видя, что не следует терять времени, молодой граф напряг силы и, освободив левую руку и верхнюю половину туловища, сел.
Тут он увидел, что вся равнина на протяжении четырех миль вокруг была занята войском короля Альберика. Вся эта десятитысячная армия, частью конная, частью пешая, была вооружена топорами, саблями, копьями, алебардами и мечами; вдали король тщетно силился взобраться на подведенного к нему боевого коня; тут же толпа человек в сто вела пленника Петерса и двух коней, а какой-то совершенно черный карлик, кривляясь и приплясывая, нес соловья. При виде этого зрелища Лидериком овладели гнев и печаль, заглушившие в нем заботы о собственной безопасности. Быстрым, могучим движением освободившись от связывавших его оков и пут, он вскочил и, схватив чудодейственный меч, ударил им по тем, кто вел Петерса, коней и нес соловья. Головы, руки и ноги полетели словно щепки, оставшиеся же в живых бросились бежать в разные стороны. Не выпускал из рук своей добычи один лишь несший соловья негр; недолго думая, Лидерик сделал по направлению к нему три шага и, схватив поперек туловища, вырвал у него из рук клетку с соловьем, а так как карлик не просил пощады, а извивался между пальцами, кричал и кусался, Лидерик бросил его на землю и раздавил, словно зловредное насекомое.
Освободив Петерса, коней и соловья, он решил вступить в бой с королем Альбериком, собравшим уцелевшее войско для атаки. Армию свою король разбил на три части — две пехотные и артиллерию, которым было приказано наступать во фронт и с флангов, тогда как один полк, защищенный горой, должен был двинуться с тыла. На минуту Лидерик задумался, не сесть ли ему на одного из коней, но, вспомнив, что кони уязвимы, решил сражаться пешим и сразу же стал делать "мельницу" своим чудодейственным мечом, давая таким образом отпор сразу всем наступавшим на него. Карлики валились, как снопы под ударами серпа, и вскоре левое крыло было поголовно уничтожено, а когда он обернулся к правому, то увидел, что весь правый фланг обратился в бегство. Таким образом, оставались только король да кавалерия, так как единственный полк в тылу не решался даже пошевелиться. Справиться с королем было гораздо труднее, чем казалось с первого взгляда; в маленьком, тщедушном теле жила душа гиганта, гибкость и ловкость его были прямо-таки изумительны, но и они ему не помогли, когда Лидерик ударом меча трубил передние нош королевскому коню, ту г же упавшему и подмявшему под себя всадника. Признав себя побежденным, король стал просить графа Фландрского даровать ему жизнь за сокровища и шапку-невидимку. После минутного раздумья Лидерик согласился принять предложенный ему выкуп и, спрятав меч в ножны, связал пленному королю руки его собственной длинной бородой, нс забыв при том отнять у него золотой бич и приказав ему идти вперед, указывая путь к сокровищам нибелунгов. Видя, что ему неоткуда ждать помощи, так как остаток войска разбежался, король Альберик, покорившись обстоятельствам, побрел вперед; за ним следовали Лидерик да ведший коней Петерс, а обрадованный дарованной ему свободой соловей, порхая, не отставал от своего избавителя. После часа пути они очутились перед стеной из утесов: казалось, дальше некуда было и идти. Когда же Лидерик, по знаку короля, коснулся золотым бичом выступа одного из утесов, в нем образовалось отверстие, достаточно широкое, чтобы пропустить короля, графа, Петерса и коней; соловей же, наученный горьким опытом, остался снаружи, опасаясь западни.
Граф Фландрский очутился среди великолепнейших колонн, выточенных из яшмы, порфира и ляпис-лазури и ведших в огромный, четырехугольный малахитовый зал, из которого выходили четыре двери к сокровищницам короля. Двери были бриллиантовые, рубиновые, жемчужные и изумрудные. Распахнув пред Лидернком все четыре двери, король предложил ему взять сколько и чет вздумается.
Так как для тот, чтобы увезти все драгоценности, не хватило бы и пятисот повозок, Лидерик решил наполнить четыре корзины, предложенные ему королем, и, навьючив коней, он заявил королю, что взял с собою сколько смог, если же не хватит запасов, то он вернется. Достигнув первой цели своего путешествия, граф Фландрский спросил о шапке-невидимке.
— Чтоб я мог исполнить это твое желание, ты должен сначала развязать мне руки и вернуть хоть ненадолго мой бич, — сказал король Альберик. — Можешь быть уверен, что я тебя не обману и доведу до логовища великана, у которого находится шапка-невидимка. Если великан Тафнер увидит меня со связанными руками, он откажется повиноваться мне. — И чтобы окончательно убедить Лидерика, он сказал, что сам Тафнер, надев шапку-невидимку и став невидимым, может натворить много бед, против которых не устоять и Лидерику, невзирая на исполинскую силу.
Убежденный доводами Альберика, граф Фландрский развязал ему руки, и, видимо, тронутый таким проявлением доверия, крошечный король повел его и Петерса в противоположную сторону. Еще издали они увидели темную, казавшуюся железной скалу.
Направлявшегося к ней Лидерика сопровождал перелетавший с дерева на дерево соловей, певший песнь, преисполненную тревоги и страха:
"Берегись, Лидерик, берегись! Предатель обладает глазами газели, и лишь упав в яму, чувствуешь когти тигра и жало змеи. Берегись, Лидерик, берегись!".
Приписав эту тревогу излишней трусливой подозрительности соловья, Лидерик все же незаметно кивнул ему в знак того, что он слышал и принял к сведению его предостережение.
Шествие открывал король Альберик, пощелкивавший золотым бичом и превозмогавший все трудности пути. Поравнявшись со скалой, он вдруг прыгнул в сторону и, стукнув каблуком о землю, исчез под землей, как привидение, сошедшее в могилу. Граф стал искать его, чтобы преследовать и в недрах земли, как вдруг он услышал тяжелые шаги, приближавшиеся к нему. Не видя никого, он понял, что имеет дело с великаном Тафнером, явившимся на бой в шапке-невидимке. Силы были неравные, так как Лидерику приходилось сражаться с невидимым врагом. Когда великан ударил его по голове палицей, Лидерику показалось, что на него обрушилась целая гора, и он даже упал на одно колено, но, быстро оправившись и вскочив, он взмахнул мечом и, очевидно, ранил великана, ибо до него донесся крик ярости раненого гиганта, вслед за которым он ощутил новый удар палицей, оказавшийся последним, ибо, сраженный посыпавшимися ударами могучего меча, Тафнер упал, уронив шапку-невидимку. Этого только и нужно было Лидерику. Одним взмахом меча он отрубил голову великану по самые плечи. Еще раз взглянув на бездыханного противника, Лидерик решил найти Альберика, чтобы отомстить ему за предательство. По счастливой случайности один из его коней стукнул ногой о землю как раз в том месте, где была лестница, ведшая в подземное царство короля Альберика. Все еще не оправившийся от страха за своего покровителя, Петерс насилу упросил его надеть шапку-невидимку.
Лидерик приказал встревоженному оруженосцу отправиться на его поиски, если он по истечении часа не вернется назад. С первых шагов Лидерик понял, что попал в волшебное царство крошечного короля: стены были усеяны великолепнейшими драгоценными камнями, а полы усыпаны золотым песком. Пройдя несколько совершенно пустых покоев, освещенных алебастровыми светильниками с благовонным маслом, он очутился в саду с прекрасными цветами, сделанными из драгоценных камней. Стебли у них были коралловые, листья изумрудные, а гвоздика, туберозы и фиалки — из рубинов, топазов и сапфиров. Посреди этого волшебного сада высилась роскошнейшая беседка, к которой, неслышно ступая, направился Лидерик. Остановившись на пороге, он увидел, что не ошибся: в гамаке, в окружении двух своих жен, покоился король Альберик. Одна из его жен тихо качала гамак, тоща как другая обмахивала Альберика веером из павлиньих перьев; тут же на софе лежал и заветный бич. Прерывая свою речь взрывами хохота, Альберик рассказывал женам о том, как обманул чужестранца, проникшего к ним, в страну нибелунгов, пообещав ему шапку-невидимку. При этом он был уверен, что гигант Тафнер давно его уничтожил.
Не в силах более это слушать, Лидерик схватил Альберика за бороду и стащил с гамака.
— Несчастный карлик, сейчас ты мне заплатишь за свое предательство! — сказал он, связал ему руки за спиной, снял спускавшийся с потолка светильник и на его место подвесил за бороду карлика.
— Оставайся здесь до тех пор, — сказал он, — пока борода твоя не отрастет настолько, что ты достанешь ногами до земли.
Крошечный король извивался, как пойманная рыба, и клялся, что на этот раз он не обманет и признает графа Фландрского своим повелителем, но Лидерик, наученный горьким опытом, не обращал на его слова внимания. Он взял обеих жен Альберика и посадил их к себе в карман, чтобы невредимыми доставить их в подарок принцессе Кримгильде, захватил с собою золотой бич, открывавший путь к сокровищам нибелунгов, и, проходя по саду, сорвал великолепнейшую из рубиновых роз. Поднимаясь по лестнице, Лидерик встретил отправившегося на его поиски верного оруженосца Петерса, несказанно обрадовавшегося, увидев своего покровителя целым и невредимым. Сопровождаемый Петерсом, с конями и соловьем, отправился он обратно; соловей, летевший впереди, пел прекраснейшие из своих песен, а весело болтавшие с молодым героем жены злого короля благодарили и своего избавителя, и Господа Бога.
Пробыв в пути около недели, они добрались до берега моря, где, сев на ожидавший их корабль, поплыли к берегам королевства Гюнтера и прибыли туда на третий день рано утром. День этот, как раз совпавший с днем рождения короля, праздновался с особой торжественностью и пышностью. Устроили рыцарский турнир, стрельбу из лука и бег взапуски молодых девушек. Торжества завершались состязанием диких зверей, присланных императором Константинопольским в подарок королю Гюнтеру взамен полученных от него четырех норвежских соколов.
Прекрасная Кримгильда должна была не только присутствовать на турнире и стрельбище, но и принять участие в беге. С незапамятных времен в стране короля Гюнтера был такой обычай: молодые девушки, по достижении восемнадцатилетнего возраста, все без исключения принимали участие в беге на приз Розы. Приз этот назывался так потому, что и целью бега, и призом служило розовое деревце. Помимо этого приза, прибежавшей первой предоставлялось право выйти в том же году замуж за храбрейшего и доблестнейшего рыцаря. В нетерпении, не дожидаясь начала празднества, Лидерик отправился во дворец; миновав первые несколько покоев, в которых были слуги, придворные чины и министры, он прямо прошел в тронный зал, где на алом бархатном, расшитом золотом престоле, с короной на голове восседал король Гюнтер. Лидерик не остановился и в этом зале, а прошел в небольшую комнатку-беседку, сплошь покрытую зеленью и цветами, посреди которой тихо и нежно журчал фонтан в мраморном бассейне, а на краю бассейна на изумрудно-зеленой траве полулежала молодая девушка, рассеянно обрывая лепестки ромашки, но ни о чем ее не спрашивая, так как никого еще не любила и не подозревала, что уже любима. Эта девушка, принцесса Кримгильда, была на самом деле прекраснее, чем он ее себе представлял в самых восторженных мечтах. Увидев ее, Лидерик решил во что бы то ни стало завоевать ее себе в жены, даже если бы для этого ему пришлось, подобно Иакову, десять лет пасти стада. Надев шапку-невидимку, он с восхищением глядел на принцессу до тех пор, пока слуги не пришли звать девушку к ее августейшему брату. Когда она удалилась, Лидерик поспешил к себе, чтобы приготовиться к предстоявшему турниру, на котором победитель получал награду из рук прекраснейшей из девушек, принцессы Кримгильды. Войдя в свое жилище, он застал двух крошечных жен Альберика за работой: в подарок своему освободителю они ткали белую, как снег, и тонкую, как паутина, ткань, предназначавшуюся для одежды, которая должна была быть на нем во время турнира. Не снимая шапки-невидимки, он так же незаметно скрылся, а маленькие трудолюбивые женщины, не отрываясь, продолжали свое дело, чтобы поднести ему несравненное чудо их мастерства: на его одежде причудливыми узорами выступали роскошнейшие цветы, расшитые рубинами, сапфирами, жемчугом и бриллиантами.
Едва он показался на арене, как взоры всех, в том числе и прекрасной Кримгильды, обратились на одетого в великолепные белые одежды красавца-юношу и каждый в душе пожелал ему успеха в предстоящих состязаниях. Пожелания сбылись. Граф Фландрский, одолев всех своих противников, был провозглашен победителем турнира, увенчан лавровым венком и тут же приглашен на придворный обед и бал. На следующий день он с первого же выстрела убил птицу, так как был лучшим в мире стрелком, упражняясь в стрельбе в те времена, когда он жил в лесу, в хижине отшельника. Убитой птице он вставил в клюв и вместо глаз три огромных бриллианта и, назвав ее Петерсом, отослал королю в знак признательности за оказанное ему гостеприимство. На следующий день должен был состояться бег взапуски на приз Розы. Все девушки собрались на арене, разделенной надвое шелковой завесой. В пятистах шагах от них рос куст с единственной на нем розой. Среди состязавшихся была и принцесса Кримгильда, блиставшая красотой и изяществом. Прекрасное лицо ее дышало таким одушевлением и желанием получить приз и стать женой храбрейшего на земле рыцаря, что Лидерик решил во что бы то ни стало посодействовать ей в этом. Вернувшись в свое жилище, он надел шапку-невидимку и, наполнив карманы драгоценностями, вернулся на арену и стал близ прекрасной принцессы, пленившей его сердце. Король дал знак к началу бега, и девушки помчались с быстротой ланей. Как ни была легка и ловка Кримгильда, но пять или шесть ее подруг следовали так близко за нею, что трудно было предугадать, которая из них будет победительницей. Бежавший за нею в шапке-невидимке Лидерик быстро оценил положение и, захватив в каждую руку по горсти драгоценных камней, стал рассыпать их по дороге. Увидев под ногами сверкающие жемчуга, рубины, сапфиры и бриллианты, девушки не могли не остановиться перед искушением подобрать их, а Кримгильда, желая не только получить розу, но и стать женой отважнейшего рыцаря, не обратила внимания на рассыпанные драгоценности и, убежав далеко вперед, победила остальных девушек.
Следующий день был посвящен состязанию диких зверей, содержавшихся в огромной клетке, вокруг которой были установлены места для зрителей. На особом, богато разукрашенном возвышении сидели король Гюнтер со своей сестрой Кримгильдой; гордая своей победой, принцесса держала в руках драгоценную, завоеванную накануне розу.
Несколько пар животных уже окончили состязание, коща наконец на арену выпустили великолепнейшего атласского льва и лагорского тигра. Тут было на что посмотреть: это было состязание двух редкостнейших и в то же время свирепейших зверей, когда-либо встречавшихся лицом к лицу.
В самый решительный момент борьбы, увлеченная захватывающим зрелищем, Кримгильда громко вскрикнула: она уронила на арену розу. За этим возгласом последовал другой, вырвавшийся из груди всех присутствовавших, когда Лидерик соскочил на арену, чтобы поднять розу. От неожиданности звери прекратили борьбу и, обернувшись к незваному пришельцу, припали на передние лапы, готовясь к прыжку. Лидерик же, вынув из-за пояса золотой бич, с такой силой ударил их, что они отступили, жалобно визжа, словно побитые собаки. Тогда Лидерик поднял цветок, но подал принцессе не его, а сорванную им в саду короля Альберика рубиновую розу.
— Ах, братец, — воскликнула не заметившая подмены принцесса, — сдается мне, что Лидерик — храбрейший на земле рыцарь!
На следующий день Лидерик послал королю Гюнтеру четыре корзины, доверху наполненные жемчугом, рубинами, сапфирами и бриллиантами, прося его в обмен на эти драгоценности отдать ему в жены сестру.
— Рука моей сестры будет отдана тому, — ответил король Гюнтер, — кто поможет мне проникнуть в Сегарский замок, окруженный со всех сторон снопами пламени. В том замке пятьдесят лет спит зачарованным сном красавица Брунгильда Исландская.
Лидерик согласился исполнить волю короля, и король обещал в случае удачи отдать ему руку принцессы Кримгильды.
Через три недели были снаряжены корабли, которые отвезли короля и графа Фландрского, а вместе с ними и сто знатнейших и доблестнейших рыцарей в Исландию. Покидая невесту, Лидерик подарил ей жен короля Альберика, которых она сейчас же пожаловала званием придворных дам и беспрестанно говорила с ними о том, кто не побоялся ради обладания ею рискнуть собственной жизнью.
К вечеру третьего дня их плавания они заметили на горизонте огромное зарево и поняли, что это и есть цель их путешествия — замок Сегар.
Действительно, по мере приближения высокие зубчатые стены выступали все резче и яснее и горели все ярче, не сгорая, так как были построены из несгораемого камня, а десять ворот охранялись десятью огнедышащими драконами. Пристав в великолепной мраморной гавани, Гюнтер хотел тут же высадиться на берег, но Лидерик не пустил его, заявив, что сам справится, а потому и высадится один и даст впоследствии отчет во всех своих поступках. Опоясавшись перевязью с мечом, захватив золотой бич и шапку-невидимку, он направился к главному входу, охранявшемуся шестиглавой гидрой, три головы которой бодрствовали, а три отдыхали. Несмотря на шапку-невидимку, гидра все же угадала приближение Лидерика по шуму шагов и, разбудив три спящие головы, из всех шести голов стала извергать пламя. Ударами плети граф Фландрский загнал ее в логово и там добил, так что она, истекая кровью, перестала извергать пламя. Воспользовавшись этим, Лидерик быстро выхватил меч, отрубил все головы гидры, а затем двинулся дальше. Заблудиться здесь было невозможно, так как все улицы лучами сходились к находящемуся в центре дворцу. Подходя к нему, Лидерик изумился странной, мертвой тишине, царившей в городе. На всем пути спали почтальоны, протянув руки к звонкам у ворот, спали, усевшись на козлах с кнутом в руках кучера, продавцы и продавщицы спали, сидя на пороге своих лавочек, спала направляющаяся в храм торжественная процессия. Нарушал невозмутимую тишину лишь громко храпевший укротитель змей: храп его можно было принять за свист флейты, которой он укрощал своих безногих танцоров.
Граф Фландрский дошел до дворца, где царила та же невозмутимая тишина. Привратник спал, держа в руках трубу, в которую обыкновенно трубил привет гостям королевы, спали мухи на стенах, птицы на деревьях. Переступив порог замка, Лидерик тотчас догадался, что сон ода!ел присутствовавших во время празднества. Передняя была полка слуг с частью полными, частью пустыми подносами. В бальном зале он увидел приглашенных в самых разнообразных позах, а музыканты уснули, прижимая к губам флейты и кларнеты, или со смычками, застывшими на струнах скрипок. На особом возвышении, похожем на трон, лежал стройный рыцарь, одетый в богатейшие доспехи; на его голове красовался золотой шлем со спущенным забралом. Предполагая, что спящий рыцарь не кто иной, как владелец заколдованного замка, Лидерик подошел к нему и приподнял золотой шлем. Удивлению его не было границ — из-под шлема рассыпалась волна роскошных золотистых волос, обрамлявших прекрасное женское лицо.
Склонившись над спящей красавицей, он стал прислушиваться к ее еле заметному, но ровному дыханию и, очутившись столь близко к ее коралловым губам, не устоял перед искушением и слегка коснулся их устами…
Словно по мановению волшебной палочки, все вдруг ожило и проснулось. Вздрогнув, проснулась прекрасная амазонка, проснувшись, музыканты весело заиграли прерванный было ритурнель кадрили, танцующие пары весело заплясали, выделывая замысловатые па, а лакеи снова стали разносить фрукты и прохладительные напитки.
— Добро пожаловать, прекрасный рыцарь, — сказала Брунгильда. — Прорицатели предсказали мне, что я буду разбужена тем, чьей женой стану и кто получит от меня перстень и пояс!
— Увы, принцесса, — улыбнулся Лидерик, — такое счастье не для меня! Я только посланец, явившийся просить вашей руки для короля Гюнтера, сестра которого — моя невеста!
— Ах, — воскликнула Брунгильда, и лицо ее на мгновение омрачилось, — слышите ли, господа! Пославший сюда этого рыцаря, чтоб просить моей руки, испугался опасностей и предпочел прислать более храброго и мужественного, нежели он сам!
— Простите, обожаемая принцесса, — возразил Лидерик, — но вы заблуждаетесь, считая меня более храбрым, нежели король Гюнтер. Я согласился сопровождать его при непременном условии, что он предоставит мне право разделаться со всеми опасностями, которые могут встретиться мне на пути в далеких чужих странах. Прибыв в гавань, я напомнил ему о данном им слове, которое он не мог не сдержать, ибо какой же рыцарь не хранит данное слово!
— Хорошо, хорошо, — прервала, почти не слушая, Брунгильда. — Итак, знает ли пославший вас, какие подвиги надлежит совершить тому, кто хочет назваться моим супругом?
— Да, благородная принцесса, знает, но так как последние испытания — самые опасные, то он их и оставил за собой.
— Вернитесь к нему, — сказала Брунгильда, — и скажите, что, если ему не удастся выйти победителем из всех испытаний, погибнете оба — и он, и вы!
С этими словами Брунгильда, презрительно отвернувшись, исчезла в прилегавших покоях, Лидерик же поспешил к нетерпеливо ожидавшему Гюнтеру. Рассказав о результатах своей миссии, он прибавил, что должен во что бы то ни стало выйти победителем в ожидавших его на следующий день испытаниях, и не забыл упомянуть о жестокости Брунгильды, обрекающей их обоих в случае неудачи на неминуемую смерть.
В порыве великодушия Гюнтер выразил желание одному подвергнуться предстоящим опасностям, не подвергая им Лидерика, чтобы в случае гибели короля Гюнтера граф все же мог стать мужем его сестры.
Когда Лидерик отверг это предложение, Гюнтер долее не настаивал, так как ему было приятнее не разлучаться с верным, надежным и испытанным другом; молодые люди с нетерпением стали ждать грядущих событий. Отъезд был назначен на шесть часов следующего утра. Готовый и снаряженный к отъезду, Гюнтер почувствовал беспокойство, когда над самым его ухом раздался чуть слышный шепот:
— Я здесь, с тобой, Гюнтер, не бойся; я не покину тебя. Невидимым я буду тебе полезнее, чем если бы сопровождал тебя на глазах у всех.
Узнав голос Лидерика, король Гюнтер тотчас же успокоился и отважно отправился во главе ста рыцарей навстречу Брунгильде. Увидев ее войско, раз в пять превышавшее численностью его отряд, он снова смутился.
— Здесь ли ты, Лидерик? — осведомился он и тотчас же успокоился, услышав утвердительный ответ. Представ перед прекрасной амазонкой, король назвал себя претендентом на ее руку и сердце.
— По воле Неба и земли счастливым браком можно назвать лишь такой союз, когда жена повинуется своему мужу, — презрительно усмехнувшись, проговорила она. — Для этого необходимо быть женой человека более высоких качеств и достоинств, нежели она сама. А потому я решила выйти замуж за того, кто превзошел бы меня в ловкости и силе! Только такому я соглашусь повиноваться, король Гюнтер. А теперь ответь мне: готов ли ты подвергнуться трем испытаниям, которые я тебе предложу?
— Готов! — ответил Гюнтер.
— Итак, начнем с боя на копьях. Принесите копья! — приказала она.
Тотчас же восемь оруженосцев бросились исполнять приказание и вернулись с двумя копьями величиною с добрую мачту и такими тяжелыми, что каждое из них приходилось нести четырем оруженосцам. Увидев их, Гюнтер усомнился, сможет ли он даже поднять такое копье, и Лидерик, заметивший эту нерешительность, поспешил ободрить его:
— Не волнуйся и посторонись немного, чтобы освободить мне местечко в твоем седле. Помни, что ты должен только двигать рукой, я же буду наносить и отбивать удары.
Вскочив на подведенного ей коня и приняв копье, Брунгильда помчалась к месту, откуда она должна была двинуться навстречу своему противнику. Гюнтер последовал ее примеру, а копье принял с такой легкостью, словно это была соломинка, чем вызвал в толпе шепот удивления и одобрения. Судьи дали знак к началу состязания, и противники бросились навстречу друг другу. К величайшему изумлению присутствовавших, копье Гюнтера, ударившись о золотой щит Брунгильды, разлетелось на несколько частей, но удар был так могуч, что прекрасная амазонка опрокинулась почти к самому крупу коня, а упавший с головы шлем открыл ее вспыхнувшее от стыда и гнева лицо. Гюнтер же оставался спокойным и невозмутимым, так как решительный удар был нанесен не им, а скрывавшимся под шапкой-невидимкой Лидериком.
— Я побеждена, — сказала Брунгильда, бросив копье и соскочив с коня. — Приступим ко второму испытанию.
— Ты ведь не уйдешь? — снова тревожно спросил Гюнтер Лидерика и успокоился, получив утвердительный ответ.
— Видишь ли ты этот камень? — обратилась к Гюнтеру красавица Брунгильда, коща двенадцать человек с большим трудом притащили необычайной величины камень. — Я намереваюсь добросить его до небольшой горки в пятидесяти шагах отсюда. Если ты бросишь его дальше, то я, как и в первый раз, признаю себя побежденной.
— Пятьдесят шагов! Черт возьми! — пробормотал смущенный Гюнтер.
— Не бойся, — тихо ободрил его Лидерик, — я за тебя и подниму, и метну камень.
Подняв с изумительной легкостью тяжелый камень, она бросила его, словно горошину, и каменная громада упала и докатилась до назначенной границы, вызвав восторженные рукоплескания окружавших Брунгильду рыцарей. Войско же Гюнтера замерло в напряженном ожидании.
Снова двенадцать силачей отправились за тем же камнем и снова с усилиями, едва передвигая ноги, притащили его к спокойно ожидавшему своей очереди Гюнтеру. Король просто и уверенно принял его, поднял и одним взмахом отбросил так далеко, что камень, подпрыгнув, попал на самую вершину горы, а оттуда уже скатился в море…
На этот раз раздались не рукоплескания, а громкие крики восторга и удивления, Брунгильда же побледнела и задрожала от гнева.
— Это не все, — обратилась она к окружающим, — осталось последнее испытание… Король Гюнтер, — небрежно проговорила она, даже не взглянув на него, — видишь ли ты этот ров?
— Да, — сказал король.
— Ширина его двадцать пять футов, — продолжала она, — что же касается глубины, то она достоверно не известна. Если бросить на дно этого рва камень, хотя бы такой же, какой мы только что метали, то он достигнет дна лишь через несколько минут. Однажды на охоте, преследуя лань, я очутилась пред этой бездной. Животное, перескочив ее, считало себя спасенным, я же последовала за ним и убила его по ту сторону рва. Готов ли ты последовать за мною, как последовала я за ланью?
— Гм! — замялся было Гюнтер, но, поощряемый Лидериком, все же согласился.
— Потрудись сложить свои доспехи, — сказала ему Брунгильда, и Гюнтер совсем уж было собрался исполнить ее приказание, как вдруг услышал торопливый шепот своего друга и защитника:
— Не отдавай свои доспехи, они сослужат тебе службу!
Прекрасная амазонка легче птицы домчалась до края обрыва, взвилась над ним и, едва коснувшись носками противоположного края зловещего рва, крикнула своему противнику вызывающе-насмешливым голосом:
— Твоя очередь, король Гюнтер!
— Я возьму тебя за руки и перескачу с тобою вместе, — сказал Лидерик Гюнтеру, заметив, что тот остановился в нерешительности, и, не удостоив ответом надменную Брунгильду, он разбежался с головокружительной быстротой и перепрыгнул через ров на десять футов дальше принцессы.
— Король Гюнтер, ты победил меня. Я согласна стать твоей женой.
Не находя слов, чтобы выразить свою признательность, король Гюнтер горячо пожал руку благородному другу, шепнув ему:
— Ты будешь мужем моей сестры.
Брунгильда тут же громогласно назвала короля Гюнтера своим мужем. Весть эта вызвала радость как среди рыцарей Исландии, так и среди населения Шотландии: имея таких короля и королеву, они могли не бояться внешних врагов.
Тем временем Лидерик снял шапку-невидимку и смешался с толпою поздравлявших молодую чету царедворцев. Брунгильда едва удостоила его взглядом, а Гюнтеру, невзирая на горячее желание обнять своего друга, пришлось довольствоваться рукопожатием.
Тут же было решено отпраздновать обе свадьбы одновременно, тотчас же по прибытии в столицу короля Гюнтера. Две недели, выговоренные Брунгильдой на устройство дел своего королевства, пролетели незаметно. Пользуясь попутным ветром, они поплыли в Исландию, куда благополучно прибыли через несколько дней.
Принцесса Кримгильда несказанно обрадовалась свиданию с Лидериком, оказавшим брату столь важные услуги; королеву Брунгильду она приняла с родственной теплотой и нежностью, на которую последняя ответила с холодной сдержанностью и гордой замкнутостью, так как презирала женщин, занимающихся нарядами и рукоделием. Две крошечные придворные дамы были вне себя от счастья приветствовать своего великодушного избавителя, невеста которого своей добротой покорила их маленькие сердца.
Обе свадьбы были отпразднованы с подобающей торжественностью и пышностью; пиры сменялись придворной охотой и турнирами. В день свадьбы Лидерик получил письмо от матери, призывавшее его вернуться в свои владения. Добрая принцесса-мать писала, что жаждет увидеться с сыном и его молодой женой и что если он замешкается хотя бы только на неделю, то найдет ее умершей от тоски и печали. О письме матери Лидерик тотчас сообщил жене, а так как у молодой принцессы не было иных желаний, как только угодить мужу, то между ними тут же было решено на следующий день пуститься в путь. Перед отъездом она испросила у него разрешение подарить своей золовке, королеве Брунгильде, половину своих драгоценностей, на что Лидерик охотно согласился, видя в этом новое доказательство доброты своей избранницы. Не так оценила этот поступок надменная королева: вернув все присланные ей жемчуга, рубины и бриллианты, она велела передать Кримгильде, что не нуждается в украшениях, считая лучшими драгоценностями свои доспехи.
Поступок этот заставил Лидерика ускорить свой отъезд, так как нетрудно было догадаться, что обострившиеся между обеими женщинами отношения могли повлечь за собой более серьезные и нежелательные осложнения.
Лидерик и Кримгильда уехали в замок Бюк, куда и прибыли на третий день. Постаревшая принцесса Эрменгарда приняла сына и невестку с распростертыми объятиями, став для молодой женщины второй матерью. Все пошло на лад во владениях молодого графа Фландрского. Подданные его были счастливы как никогда и молили Небо сохранить им доброго их принца на много лет. Когда же через девять месяцев принцесса Кримгильда подарила мужу и государству сына-наследника, нареченного Андракусом, ликованию населения не было границ. Поздравляя сестру с рождением первенца, Гюнтер пригласил ее с мужем к себе, уведомив, что желает посоветоваться с Лидериком по крайне важному и безотлагательному делу.
Имея со своей стороны сильное желание увидеться с братом, Кримгильда, незлопамятная по природе, с радостью ухватилась за мысль провести хоть несколько недель при дворе брата-короля. Воспротивившаяся было новой разлуке принцесса Эрменгарда склонилась после долгих уговоров лишь при условии, что ей оставят внука. Лидерик охотно согласился, потому что не желал видом сына-наследника огорчать лишенного отцовских радостей Гюнтера. Король Гюнтер встретил графа и графиню Фландрских не только с подобающей торжественностью, но и с искренней сердечностью, гордая же королева Брунгильда вспыхнула при виде Лидерика, ибо не могла забыть поцелуя, которым прекрасный рыцарь разбудил ее от заколдованного сна и о котором она умолчала перед мужем. Лидерик, не придавая особого значения этому поцелую, приписал яркий румянец на лице королевы радости свидания со старыми друзьями.
Лишь только друзья остались наедине, Лидерик тотчас же осведомился, по какому именно делу вызвал его к себе Гюнтер. В ответ на это последний рассказал ему весьма странную историю.
В первую же брачную ночь королева Брунгильда, сняв подвязки, связала ими руки и ноги мужа и, подняв его, повесила на крюк, на котором висели щит и оружие, преспокойно улеглась. Коща же Гюнтер вздумал было закричать и позвать на помощь, Брунгильда встала и так жестоко его избила, что бедняга тут же поклялся не шевелиться и не издавать ни единого звука. Наутро она как ни в чем не бывало развязала ему руки и сняла его с крюка. С той поры принцесса Брунгильда еженощно проделывает с ним то же, с тою лишь разницей, что истязания стали сильнее, и он лишь тем и спасается, что забирается в соседнюю со спальней комнату, двери которой запирает и загромождает всевозможными предметами, чтобы оградить себя от жестокостей своей венценосной супруги.
Вот какую историю сообщил Гюнтер своему другу Лидерику. Не напрасно надеялся он на него; задумавшись на минуту над тем, что ему только что пришлось услышать, Лидерик сказал, положив ему руку на плечо:
— Не беспокойся, Гюнтер; я и на этот раз сослужу тебе службу. Вечером, коща слуги и пажи удалятся, ты, вместо того чтобы по обыкновению уйти из спальни, останься в ней, запрись да потуши огни, остальное же предоставь мне.
— Будешь ли и ты в той же комнате? — осведомился король. — Как я узнаю о твоем присутствии?
— Я шепну тебе об этом на ухо, как сделал это в замке Сегар.
Растроганный король горячо обнял своего испытанного друга, торжественно поклявшись ему никогда не забыть этой услуги.
День прошел в беспрерывных празднествах. В королевской семье, казалось, были наилучшие отношения. Никто, разумеется, не мог догадаться или предположить, что Брунгильда, кроткая днем, была так жестокосердна ночью. Коща настало время разойтись по своим покоям, Лидерик проводил молодую жену лишь до дверей спальни, заявив, что должен поговорить с Гюнтером о делах государственной важности. Добрая и кроткая Кримгильда ни словом, ни взглядом не выразила неудовольствия, помня, что вопрос касается важной услуги, которую благородный супруг ее намеревался снова оказать ее царственному брату.
Надев шапку-невидимку, Лидерик незаметно пробрался в покои короля и, застав его в сильном волнении, тихо шепнул ему:
— Я здесь.
Услышав это, король воспрянул духом.
В обычный час, коща пажи и слуги по обыкновению с факелами в руках проводили королеву до опочивальни и удалились, оставив лишь одну лампу, она, преобразившись и превратившись из кроткой в свирепую, решительно пошла навстречу мужу. Однако тот, уверенный в поддержке своего защитника, не бежал, как делал это все время, а смело запер двери и спрятал ключ в карман. Брунгильда, взбешенная смелостью мужа, толкнула его с такой силой, что он опрокинул лампу, которая тут же потухла.
Этим моментом и воспользовался Лидерик, усадивший Гюнтера в самый отдаленный угол комнаты, тоща как Брунгильда стала искать мужа, чтобы, связав его по рукам и ногам, по обыкновению повесить на стену. Однако на этот раз ей это не удалось: наоборот — связанная Лидериком, она была повешена на тот же самый крюк, куда каждую ночь вешала своего мужа.
Переступая порог комнаты, он ощутил под ногой какие-то предметы. Подняв и рассмотрев неожиданные находки, Лидерик узнал в них шелковый пояс и перстень, с которыми никогда не расставалась Брунгильда. Жену свою он нашел сильно встревоженной его продолжительным отсутствием и, не имея от нее тайн и желая успокоить ее, поведал ей все от начала до конца, показав при этом и находки, при виде которых Кримгильда стала просить подарить ей и пояс, и перстень. Сначала Лидерик наотрез ей в этом отказал, но, сообразив, что отказ только усилит в ней желание получить просимое, отдал ей и то и другое при непременном, однако, условии: чтоб она никогда ни едином словом не обмолвилась о том, каким образом получила эти вещи. Кримгильда обещала и в тот момент имела, несомненно, твердое намерение сдержать данное ею слово.
На следующее утро Гюнтер, сияющий и торжествующий, пожал руку своему другу Лидерику, Брунгильда же казалась смущенной и печальной, словно оплакивала победу, одержанную над нею ее мужем, а ее непримиримая ненависть к Кримгильде дошла до того, что она не могла видеть ее, не сказав в ее адрес какой-либо колкости.
В это время на севере Исландии вспыхнули смуты и беспорядки, и Гюнтеру пришлось оставить столицу, чтобы водворить мир и тишину в провинции.
Распростившись с Лидериком и Кримгильдой, он поручил Брунгильде свято блюсти правила гостеприимства. Оставшись одна, Брунгильда стала еще презрительнее и высокомернее, и тоща как Лидерик, догадавшийся о причине такого поведения, не обращал на ее поступки ни малейшего внимания, Кримгильду они возмущали до глубины души. Когда же дерзкая заносчивость и злоба королевы достигли последнего предела, Кримгильда, обиженная не столько за себя, сколько за мужа, решила отомстить ей за все полученные от нее и совершенно не заслуженные оскорбления. Отправившись в ближайшее воскресенье к обедне, она поверх праздничных одежд обвила свой стан поясом Брунгильды, а на палец надела найденный мужем перстень и умышленно вошла в храм ранее королевы.
— С каких это пор вассалы стали входить в храм раньше королевы? — остановила ее Брунгильда.
— С тех пор, как они спали носить эти пояс и кольцо, — ответила Кримгильда и смело и решительно вошла в храм, где заняла почетное место, тогда как Брунгильда тут же упала в обморок на руки сопровождавших ее фрейлин.
Поразмыслив над тем, что произошло, графиня Кримгильда вспомнила, что нарушила данное мужу обещание, и с ужасом стала думать о возможных последствиях своего непослушания. Едва дождавшись окончания богослужения, она поспешила домой и стала упрашивать мужа поскорее уехать, дабы долее не подвергаться оскорблениям со стороны сварливой королевы Брунгильды.
Просьба эта совпадала с желанием Лидерика скорее положить конец раздорам; не желая откладывать своего решения, он назначил отъезд на утро следующего дня. Желая попрощаться с королевой, он попросил ее о прощальной аудиенции, но Брунгильда наотрез отказалась принять его, и Лидерик, усмотрев в отказе новое оскорбление, уехал в тот же вечер, не написав ни строки Гюнтеру и не объяснив ему причины своего столь внезапного отъезда. Через несколько дней вернулся Гюнтер, благополучно уладивший распри на севере своих владений; удивившись отсутствию сестры и зятя, он первым долгом поспешил к королеве, которая встретила его не веселой и жизнерадостной, а глубоко опечаленной и в слезах, и, вместо того чтобы броситься в распростертые объятия мужа, она опустилась перед ним на колени, умоляя отомстить за нее Лидерику.
— Что же он сделал? — осведомился удивленный король.
— Государь, он тяжело оскорбил меня, — ответила Брунгильда, — но этого мало; еще ужаснее он оскорбил вас. Завладев непонятно как поясом и перстнем, снятыми вами с меня ночью, он и то и другое отдал Кримгильде, сказав ей, что получил эти вещи лично от меня, тоща как вам, более чем кому-либо, известно, что целый год вы тщетно добивались возможности получить их от меня.
Выслушав жену, Гюнтер страшно побледнел, решив, что Лидерик предательски его обманул.
— Хорошо, — сказал он, подняв королеву, — но раньше скажите мне — не обмолвились ли вы кому-либо об этом?
— Никому, государь, никому ни слова.
— Отлично. Продолжайте хранить это в тайне, я же клянусь вам, что вы будете отомщены.
Надменная королева поднялась, наполовину утешенная мыслью о близкой мести Лидерику.
Первой мыслью благородного Гюнтера было, обвинив Лидерика во лжи, вызвать его на поединок, но, зная его силу и ловкость, он решил принять все меры предосторожности, самой необходимой из коих было обеспечить себя соответствующим оружием. Не зная, с кем бы ему посоветоваться в выборе копья, меча и иных доспехов, он на следующее же утро отправился к кузнецу Мимэ.
Пробыв почти шесть дней в пути, Гюнтер наконец на седьмой день прибыл в кузницу, где застал и самого Мимэ, а также Гагена и мастеров за изготовлением прекраснейшего и прочнейшего оружия. Гюнтер объявил им о цели своего приезда и предложил такую высокую плату, что кузнецы во главе с хозяином рассыпались в изъявлениях готовности сделать ему лучшие в мире доспехи, поинтересовавшись при этом, с кем у него будет поединок, чтобы изготовить соответствующее оружие, так как им были известны достоинства доспехов всех их заказчиков, европейских рыцарей.
Гюнтер ответил им, что противник его — Лидерик, граф Фландрский. При этом имени Мимэ печально поник головой.
— Господин рыцарь, — с озабоченным видом проговорил он после долгого раздумья, — нелегкую и непростую придумали вы себе задачу; должен вам сказать, что в целом мире нет такого оружия, которое могло бы сравниться с мечом Лидерика, выкованным им самим вот на этой наковальне. К тому же нет ни одного меча, способного ранить его, ибо он убил змея и окунулся в его кровь, сделавшись неуязвимым, за исключением лишь одного места, на которое упал липовый лист. Кожу его можно сравнить с лучшей сталью, столь она непроницаема.
— На какое же место упал этот липовый лист? — осведомился Гюнтер.
— К сожалению, я этого не знаю, — ответил кузнец.
Тоща вперед выступил Га ген, тот самый, который некогда посоветовал отправить Лидерика в Черный Лес.
— Господин рыцарь, — сказал он, подойдя к Гюнтеру, — с предателями поступают по-предательски. Если вы дадите мне половину суммы, предназначенной на изготовление оружия, а другую половину отдадите хозяину Мимэ, я возьмусь избавить вас от Лидерика. Коща он умрет, вы захватите его владения.
— Как же вы собираетесь это сделать?
— Это уж мое дело, государь, положитесь на меня.
— Ладно. Пусть так, — сказал Гюнтер. — Делайте, как знаете. Возьмите, здесь половина суммы, предназначенной на приобретение оружия, вторую половину вы получите, когда избавите меня от Лидерика.
Так было заключено соглашение между Гюнтером, королем Исландским, кузнецом Мимэ и первым его помощником, после чего Гюнтер вернулся к себе в столицу. Гаген же, взяв в руки палку наподобие посоха и взвалив на спину котомку, зашагал по направлению к замку графа Лидерика Фландрского. Придя туда на третий день, он попросил разрешения видеть графа Лидерика, который, услышав, что его желает видеть путешественник, тотчас же приказал впустить его. При первом же взгляде он узнал в Гагене одного из кузнецов мастерской Мимз; будучи совершенно незлопамятным, он радушно и ласково с ним обошелся и осведомился, что привело кузнеца к его двору. Гаген не постеснялся сочинить небылицы о том, что он, поссорившись с мастером Мимэ, решил поступить на службу к какому-нибудь важному господину, причем первым долгом он якобы вспомнил о своем старом товарище по кузнице и тут же решил предложить ему свои силы, умение и преданность.
Зная, что Гаген после Мимэ был первым мастером-оружейником, Лидерик решил воспользоваться случаем и, оставив его у себя, доверить ему все свои кузницы и оружейные склады. Все, кроме Петерса, одобрили назначение Гагена на место, специально для него созданное. Зная злую душу Гагена, Петерс неоднократно предупреждал и предостерегал своего покровителя-графа, но тот только смеялся над любыми доводами и опасениями доброго преданного юноши.
Спустя несколько дней Лидерик получил от Гюнтера письмо, в котором король извещал его, что смуты в королевстве приняли угрожающие размеры, и умолял прийти с лучшими из своих рыцарей к нему на помощь. Забыв неприязненные отношения, царившие между обеими королевами, добродушный Лидерик приказал как можно скорее готовиться к походу и, собрав сто лучших воинов-рыцарей, объявил им о своем решении прийти на выручку соседу и зятю, королю Исландскому. Перспектива войны радовала Лидерика, и он готовился к ней, словно к празднеству. Лишь принцессы Эрменгарда и Кримгильда, томясь предчувствием, с мучительной тоской следили за приготовлениями к предстоящему походу. Сердце матери, принцессы Эрменгарды, предчувствовало грядущие беды, а Кримгильде были известны отрицательные качества ее брата, короля Гюнтера.
Случайно услышав стенания и плач Кримгильды, Гаген почтительно приблизился к ней.
— Благородная принцесса, — вкрадчиво заговорил он, — мне известна и понятна причина вашего горя и беспокойства. Супруг ваш неуязвим, за исключением лишь того места, куда некогда упал липовый листок, а посему вы опасаетесь, что его ранят именно в то место; но эту опасность возможно предотвратить; сделайте небольшой знак на его одежде в том месте, и, верьте, я буду следовать за ним и отклонять все удары в эту часть тела.
Увидев в этом предложении промысел Божий, Кримгильда горячо поблагодарила Гагена и обещала вышить на том месте крошечный крестик, чтобы Гаген мог оберегать и отклонять удары именно от этого места. Этого-то только и нужно было предателю. В назначенный для выступления день Лидерик и сто сопровождавших его рыцарей были готовы к походу. Лидерик был вооружен только одним своим любимым мечом, на нем был походный камзол, собственноручно сшитый Кримгильдой, под левым плечом которого красовался крошечный, еле заметный крестик. Как ни умолял Петерс Лидерика не брать с собой Гагена, все было тщетно. С беззаботным смехом он твердил ему о незаменимости Гагена именно в этом случае, так как лучше него, придворного оружейника, никто не сумеет починить или исправить оружие в походе и на войне. Лидерик простился с матерью и женой, веря в свою счастливую звезду и зная цену своему мечу, золотому бичу короля нибелунгов и шапке-невидимке. Трех этих предметов было более чем достаточно, чтобы не сомневаться в победе.
Три дня потребовалось графу Фландрскому и его соратникам, чтобы добраться до заранее приготовленных кораблей, на которых они совершили переход по морю, и на восьмой день они прибыли в столицу Исландии. Лидерик был немало изумлен тем, что не заметил в королевстве ни малейших приготовлений к военным действиям; наоборот, все имело праздничный, торжественный вид. Встретивший его на берегу король Гюнтер, поблагодарив Лидерика за готовность прийти ему на помощь, объяснил ему, что смуты и беспорядки удалось подавить, и что он в честь дорогого гостя назначил на следующее утро большую придворную охоту. Таким образом, проведя всего одну ночь в исландской столице, Лидерик на следующее утро вместе с Гюнтером отправился в огромный дремучий лес, где был назначен сбор всех участников королевской охоты. Сотню рыцарей, сопровождавших его в Исландию, Лидерик по совету Гюнтера оставил в столице, причем король приказал своим царедворцам оказать им почет, уважение и гостеприимство, подобное тому, какое оказывает король их повелителю.
Лидерика сопровождали лишь Гаген и Петерс.
Ввиду того что лес находился вблизи столицы, они прибыли к сборному пункту к семи часам утра, и охота тут же началась, тем более что загонщики только что подняли из берлоги огромного медведя.
После двухчасовой беспрерывной травли усталый медведь был окружен собаками, и охотники звуками труб созвали всех участников охоты на поляну. Среди прочих явился и Гюнтер с мечом в руках, чтобы убить медведя, но Лидерик предложил взять его живьем, чтобы поднести в дар королеве Брунгильде.
Никто не решался на такой смелый, почти безумный поступок. Тоща Лидерик, спешившись, приказал подать веревку и пошел прямо навстречу медведю, поднявшемуся на задние лапы; этого только и надо было Лидерику: обхватив косматое чудовище поперек туловища, он связал ему передние и задние лапы, и так как кони взвились на дыбы при попытке взвалить медведя на седло, он понес его на собственных плечах к тому месту, где был приготовлен завтрак.
Завтрак поспел как раз вовремя и был роскошен и обилен, как и полагается, когда охотники проголодались, но по странной и ничем не объяснимой рассеянности и забывчивости вина совсем не было.
Гюнтер строго выговаривал слугам, которые валили вину друг на друга, но так как этим нельзя было помочь горю, Гюнтер вдруг вспомнил, что по дороге на поляну он заметил такой чистый и прозрачный ручей, что каждый с удовольствием из него напился бы, и тотчас же приказал слугам принести этой воды к столу.
Изнемогавший от жажды после жаркой схватки с медведем Лидерик не пожелал ждать, когда принесут живительную влагу, и сам поспешил к ручью…
Казалось, Гаген только этого и ждал. Он последовал за Лидериком, как бы желая услужить ему.
Дойдя до ручья, Лидерик снял шлем, меч и копье и, припав к ручью, стал жадно пить прохладную воду; злодей же Гаген, схватив копье графа, загнал его под левое плечо, как раз в том месте, где виднелся крестик, вышитый принцессой Кримгильдой.
Издав громкий нечеловеческий крик, смертельно раненный Лидерик вскочил и, схватив свой заповедный меч, бросился к Гагену, словно раненый лев. Одним ударом своего верного меча он раскроил предателю череп до самых плеч.
Оглянувшись, он заметил Петерса, спешившего к нему в предчувствии предательства Гагена, но явившегося слишком поздно… Видно было, что Лидерик тщетно силится что-то сказать; по движению, сделанному рукою, Петерс понял, что его умирающий покровитель приказывает ему спасаться, так как Гюнтер в своих злодейских помыслах не остановится на этом акте черной неблагодарности и предательства, а потому, бросив прощальный взгляд на испустившего дух графа, он бросился бежать по направлению к морю. Оглянувшись и заметив устремившуюся за ним погоню, молодой человек, недолго думая, бросился в воду и, добравшись вплавь до случайно проходившей фламандской галеры, был вытащен из воды и взят под покровительство капитаном судна, которому он поведал о злодейском поступке короля Гюнтера. Выслушав его повествование, капитан приказал держать курс на ближайший к графству Фландрскому Блакенбергский порт.
Горе двух осиротевших царственных женщин не поддается описанию. Упав на колени перед старой принцессой, Кримгильда, рыдала и молила о прощении, называя себя убийцей Лидерика, дважды погубившей его высокомерием и доверчивостью. Добрая и набожная Эрменгарда старалась утешить молодую вдову своего сына, хотя у нее самой сердце обливалось кровью при мысли о невосполнимой утрате. Приказав тотчас же оповестить всю страну о кончине графа Лидерика и предательстве Гюнтера, она тут же призвала всех фламандцев к защите их молодого графа Андракуса, не забыв при этом отправить гонца к королю Дагоберу, прося его покровительства и защиты.
Действительно, не прошло и недели, как в Эклюзском порту высадился король Гюнтер с большим войском. Как ни ужасны и мрачны были опасения старушки Эрменгарды, однако действительное положение было куда мрачнее и серьезнее.
Сто лучших и храбрейших рыцарей дижонских и фландрских, отправившихся в поход с принцем Лидериком, были взяты в плен в то время, коща менее всего этого ожидали и не имели даже возможности защищаться; гонец же, посланный во Францию, явился с известием, что король Дагобер только что скончался, а сын его Зигебер, наследовавший восточную Францию, воюет со своим братом Кловисом, получившим западную Францию, а потому, несмотря на живейшее желание быть полезным, лишен возможности раздробить свою армию.
Таким образом, две слабые женщины были обречены защищаться без посторонней поддержки, лишь при помощи недисциплинированного войска.
Тем временем Гюнтер во главе своего войска надвигался, словно грозовая туча. Свое появление он объяснил необходимостью объявить себя правителем графства впредь до совершеннолетия юного графа Андракуса. Никто, однако, не хотел верить в искренность дружбы к юному графу со стороны убийцы его отца.
Эрменгарда и Кримгильда собрали для защиты замка не только всех, кто мог защищаться с оружием в руках, но и всех слуг, сами же, надеясь лишь на помощь Господню, молились Ему, не отходя от колыбели молодого графа, коща к ним пришли с докладом, что какой-то бедно одетый, но, видимо, хорошо разбирающийся в военном деле рыцарь просит принять его. Сознавая, что в подобные минуты не следует пренебрегать ничьей помощью, Эрменгарда и Кримгильда приказали просить рыцаря.
Вошедший вежливо поклонился обеим женщинам и сразу заговорил о причинах, приведших его к ним в замок. Узнав об угрожавшей им опасности и их беспомощности, он пришел предложить им помощь, присовокупив, что готов поклясться на святом Евангелии, что решил посвятить всю свою жизнь защите прав молодого графа, и просит их не отвергать его предложения.
В голосе незнакомца, которого они не могли рассмотреть из-за опущенного забрала, слышались такая неподдельная искренность и правдивость, что они тотчас же с благодарностью согласились принять предложенные им услуги и помощь. Из-под забрала на грудь рыцаря спускалась длинная белая борода, свидетельствовавшая о том, что если атлетически сложенный незнакомец и потерял юношескую силу и мощь, то взамен их приобрел опыт и выдержку. Поклонившись с той же утонченной вежливостью, с которой вошел, и не желая попусту терять время, он поспешил во двор замка, чтобы отдать необходимые приказания. Собрав все имеющееся в его распоряжении войско, состоявшее из тысячи двухсот человек, не считая слуг и пажей, и оценив их преданность и воодушевление, он оставил на защиту замка сотню воинов, а с остальными решил пойти навстречу надвигавшемуся врагу.
В момент выступления один из старых слуг предложил ему свои услуги в качестве проводника, но получил отказ от таинственного незнакомца, заявившего, что, проведя всю свою молодость близ этого леса, он достаточно знаком со всей местностью. С первых же шагов войско, угадав в нем знатока военного дела и знающего каждую лесную тропинку, почувствовало непреодолимое желание отличиться в глазах своего таинственного полководца, проявив под его руководством чудеса мужества и храбрости. А полководец этот привел свое войско как раз на то место, где двадцать три года назад был убит принц Сальвар и взята в плен принцесса Эрменгарда. Место это, казалось, было создано для борьбы двухсот человек против двухтысячного войска.
Лишь только солдаты неизвестного рыцаря заняли свои места, как вдали показалась армия Гюнтера, которая, полагаясь на численное превосходство да памятуя отсутствие отпора со стороны противника, надвигалась без малейших мер предосторожности, если не считать небольшого авангарда, высланного вперед на разведку.
Будучи опытным полководцем, таинственный незнакомец пропустил авангард, не выдав своего присутствия; зато, лишь только основные силы под предводительством короля Гюнтера вступили в лесное ущелье, как бы стиснутое с обеих сторон огромными скалами, он тотчас же повел свое немногочисленное, но безумно отважное войско в атаку, причем звуки труб, гулким эхом разносившиеся по лесу, заставляли предполагать, что солдат было втрое больше, чем на самом деле. Гюнтер сражался с мужеством и отвагой, которые, однако, не могли даже отчасти нанести хоть какой-нибудь урон противнику, так как на их стороне было два огромных преимущества: знание местности и выгодное расположение войска.
После двухчасового беспрерывного боя разбитая исландская армия позорно бежала. Король Гюнтер во главе ста человек поспешил к своим кораблям, доставившим его опозоренным и униженным в столицу королевства, победители же с криками радости и ликования вернулись в замок, издали возвещая о славной победе над врагом. Услышав звуки труб и победные крики своего победоносного войска, принцессы Эрменгарда и Кримгильда поспешили к воротам замка, чтобы приветствовать и поблагодарить своего великодушного освободителя. Глазам их предстала печальная и величественная картина: на наскоро сколоченных носилках лежал смертельно раненный таинственный незнакомец, окруженный войском со знаменами. При виде приближавшихся принцесс он поднял забрало, и они узнали в умиравшем рыцаре принца Финара Бюкскош, отдавшего свои владения Лидерику и удалившегося в леса, дабы совершить подвиг отшельничества. В глуши своего добровольного изгнания он услышал об угрожавшей принцессам и юному графу опасности; тоща он решился в последний раз возложить на себя мирские доспехи и оружие и прийти к ним на помощь.
Господь услышал его молитву и благословил его подвиг, дав возможность загладить свою вину и искупить свой грех на том самом месте, где некогда он совершил преступление.
На следующий день Финар умер, попросив похоронить его в той самой могиле, которая шла приготовлена ему таинственной рукой на отдаленнейшем дворе замка в ту знаменательную ночь, когда на него нашло раскаяние. Воля его была исполнена. Мир праху его!
Молодой граф Андракус, долго и счастливо царствовавший, оставил после себя" сына, нареченного Балдуином I, прозванным Железным.
Все вышеизложенное — правдивое сказание о Лидерике, первом графе Фландрском.
ПИПИН КОРОТКИЙ
I КАК КОРОЛЬ ПИПИН, ПОЛАГАЯ, ЧТО ЖЕНИТСЯ НА ДОЧЕРИ КОРОЛЯ КАРНИОЛА, ВЗЯЛ В ЖЕНЫ ДОЧЬ СВОЕГО МАЖОРДОМА
В 740 году от Рождества Господа нашего Иисуса Христа, когда Византией правил Константин, папа Григорий III скончался, и ему на смену пришел Захария I; он стал девяносто вторым папой римским.
Новый папа был последовательным защитником христианства; видя, что король Французский Хлотарь — еретик, покровительствующий язычникам в их кознях, он трижды отлучил его от церкви, лишил короны и посадил вместо него на трон Пипина. Принц Пипин, опираясь на своего брата Карломана, подчинил себе все королевство франков, похватал еретиков и сжег их на костре, как они того заслуживали; он покровительствовал христианам и поддерживал католическую церковь, — вот почему все христиане явились ко двору Пипина и заключили с ним союз.
Была организована мощная лига, после чего Пипин вместе с братом изгнали язычников из Аллемании — ведь оба они были доблестные рыцари; позднее, после изгнания язычников, Пипин и Карломан поделили завоеванные земли. Карломан удалился во Францию и занял французский престол, а Пипин остался со своими людьми в Вейкенштефанском замке на Регенсбурской горе в Баварии, где в наши дни находится монастырь бенедиктинок; он поступил так потому, что опасался, как бы язычники вновь не пустили корни и не возвратились в Аллеманию, ежели бы он остался с братом во Франции.
Король Карниол Британский, прослышав о могуществе и необычайном мужестве Пипина, пожелал заключить с ним союз: он отправил к нему посольство, наказав ему передать, что у него есть дочь, юная и благочестивая красавица по имени Берта, и что он предлагает ее Пипину в жены — так он к нему расположен, будучи наслышан о его подвигах от всех христиан.
Король Пипин не был женат. До него и раньше доходили слухи о красоте принцессы Берты, поэтому он с радостью принял посланца и созвал совет баронов, дабы узнать их мнение о предложенном ему союзе. Когда они заметили королю, что молва, возможно, преувеличивает красоту принцессы Берты, он вручил свой портрет посланникам с наказом передать королю Карниолу, чтобы тот прислал портрет своей дочери, так как он, Пипин, хотел бы взять в жены только бесспорную красавицу.
С этим ответом посланники возвратились к королю Карниолу, а два месяца спустя они прибыли вновь, на сей раз с портретом принцессы; она и в самом деле была так прекрасна, как о том и рассказывали. Король одарил посланников богатыми подарками и пригласил ко двору, где их должны были принимать со всею возможной пышностью в ожидании его ответа.
У Пипина был майордом, которому хитростью удалось добиться огромного доверия короля. Никто не любил этого майордома, кроме короля Пипина, сильно заблуждавшегося на его счет и одарившего его землями и замками; однако, вместо того чтобы называть его по имени одного из его владений или замков, все звали майордома не иначе, как Рыжим рыцарем, так как волосы у него были огненно-рыжие.
Пипин ничего не предпринимал, не посоветовавшись с майордомом; целую ночь он не смыкал глаз, изучая присланный ему портрет, а утром приказал пригласить майордома и показал ему портрет принцессы. При виде его майордом так изумился, что Пипин полюбопытствовал, что с ним такое.
— Государь! — отвечал майордом. — Я поражен красотой принцессы.
— Отлично! — молвил король. — Я очень доволен, что ваше мнение совпадает с моим, и если принцесса в самом деле так хороша, как ее портрет, она, вне всякого сомнения, будет моею.
— Государь! — сказал майордом. — Я знаю, как вы могли бы в этом убедиться.
— Как? — спросил Пипин.
— Отправьте меня вместе с посланниками короля Карниола, и, ежели принцесса так же хороша, как ее портрет, я от вашего имени буду просить ее руки у ее отца; если же, напротив, она не так красива, я придумаю подходящий предлог, чтобы, не теряя достоинства, избавить вас от этого союза.
— Совет хорош, — кивнул Пипин, — ты поедешь вместе с посланниками и сделаешь так, как мы договорились.
Майордом дал Пипину сей замечательный совет только потому, что рассчитывал извлечь из этого дела выгоду. Как мы уже говорили, это был весьма влиятельный царедворец, имевший в своем владении четыре, а может быть, и все пять замков; один из его замков находился в Швабии, и в этом замке жили его супруга, два сына и дочь Адальгира. И вот по странной случайности принцесса, изображенная на портрете, который показал ему король Пипин, была очень похожа на Адальгиру, так что майордом в ту же минуту составил коварный план: привезти дочь короля Карниола в Баварию, подменить ее своей дочерью, а дочь выдать замуж за короля. Так он рассчитывал завоевать еще большее доверие короля: дружеское расположение королевы к майордому в глазах короля выглядело бы как результат его услужливости. Этот замысел и хотел привести в исполнение майордом, коща он вызвался поехать к королю Карниолу, а Пипин, у которого не было причин не доверять майордому, внял его совету.
Приняв необходимые меры, майордом уехал с великолепным посольским поездом; но перед отъездом он написал жене письмо, в котором приказывал ей, ни слова не говоря сыновьям, встречать его в деревушке, название коей он указал в том письме; кроме того, он велел взять с собой дочь и двух слуг, в преданности которых он уже имел возможность убедиться.
Майордом долго ехал в сопровождении посольских и собственной свиты; наконец они добрались до владений Карниола, где были приняты с большой пышностью королем, королевой и баронами королевства. Поскольку принцесса Берта оказалась еще красивее, чем ее портрет, майордом поспешил сделать официальное предложение, а король с королевой ничего так не желали, как этого союза, и потому дело сладилось в тот же день. Назавтра о готовящейся свадьбе было объявлено по всей Британии, и начались празднования, и продолжались они больше недели, и пролетело это время в пирах, балах и турнирах.
На девятый день принцесса должна была покинуть отчий дом. Король хотел, чтобы ее сопровождала в пути многочисленная свита, однако майордом ему сказал:
— Господин мой и король! Мой хозяин желает, чтобы вы, ваши принцы и сеньоры, каковых вы соблаговолите выбрать по своему усмотрению, сопровождали вашу августейшую дочь только до половины пути; но он приказал мне не брать с собой никого, даже вас, ваше величество, с полпути; у господина моего и короля Пипина готова свита: его придворные будут сопровождать принцессу и станут прислуживать ей в пути.
Король отвечал майордому так:
— Все будет, как того желает ваш господин.
Майордом продолжал:
— Ваше величество! Король Пипин ревнив, и ему было бы приятно, чтобы во все время пути принцесса Берта закрывалась вуалью: никто не должен видеть ее лица; пусть она ни с кем не разговаривает, кроме меня: никто не должен слышать ее голоса.
Король на это отвечал:
— Это более чем верно; с этой минуты ее лицо, ее голос, как и все остальное, принадлежит супругу ее королю Пипину, а хозяин вправе приказывать той, кто всецело ему принадлежит, все, чего он ни пожелает.
Майордом так поступил, чтобы никто из свитских не видел принцессу вблизи и не слышал ее голоса: в подходящий момент ему было бы легче заменить ее своей дочерью.
И вот принцесса отправилась в дорогу в сопровождении франков, а также придворных Карниола; всю первую половину пути, переплывала ли она море или ехала верхом по равнине, она оставалась под вуалью, находясь между своим отцом и майордомом, и обращалась только к ним двоим. Когда половина пути была позади, майордом заметил королю Карниолу и его придворным, что их путешествие подошло к концу, и те, верные уговору, удалились; дело не обошлось без слез: король и принцесса Берта долго плакали, и наконец славный король поручил свою дочь коварному майордому, который, как понимает читатель, не скупился на обещания и клятвы.
Вечером того же дня, как уехали восвояси король и его придворные, майордом отправил Пипину послание, в котором сообщал, что оставил двор Карниола и продолжает путь вместе с принцессой Бертой и что скоро они прибудут, однако не предупредил, по какой дороге, чтобы король не мог никого выслать навстречу принцессе.
Итак, он продолжал путь, а у принцессы Берты не осталось никого, кто напоминал бы ей о родной стороне, если не считать маленького спаниэля, которого она любила после родителей более всех на свете; целый день она забавлялась с песиком, а вечером, когда они останавливались на ночлег, она брала в руки корзинку с прелестным вышиванием и принималась за работу, чтобы хоть немного развлечься; так проходило время, и когда наступил предпоследний день путешествия, майордом остановился в той самой деревне, где его ждала жена с дочерью и двумя слугами; когда он после трехлетней разлуки снова увидел дочь, его еще более поразило ее сходство с принцессой: это обстоятельство только укрепило его в недобром намерении.
Место было выбрано недурно: за деревней начинался большой и густой лес, простиравшийся до Аугсбурга; через лес проходила глубокая и почти безлюдная лощина, прозывавшаяся Долиной Мельниц. Там-то майордом и решил отделаться от принцессы Карниолской.
Он подозвал двух своих слуг и, так как они были его вассалы, а стало быть, целиком и полностью зависели от него, он дал им одежду своей дочери, приказал войти на следующий день до света в комнату принцессы, заставить ее надеть не свое платье, а платье его дочери, и затем следовать за ними; коща они заведут ее в чащобу, они должны ее убить, отрезать ей язык и принести его вместе с ее окровавленной рубашкой — доказательством того, что они исполнили ужасное поручение.
Как и предвидел майордом, слуги не посмели ослушаться. В самом деле, за час до рассвета они вошли в комнату принцессы, разбуженной лаем собачки; девушка изумилась, увидев незнакомых людей, приблизившихся к ее изголовью. Она приказала им выйти вон; однако они, не слушая ее, объявили, что она должна исполнить их волю: молча одеться и следовать за ними. Принцесса, оказавшаяся в одиночестве в чужой стране, поняла, что некому прийти ей на помощь и что она явилась жертвой вероломства; она протянула было руку к своему платью в надежде смягчить сердца палачей лаской и покорностью, но слуги майордома запретили ей прикасаться к ее одежде и бросили на кровать платье дочери своего хозяина.
Тогда принцесса стала умолять их о единственной милости: выйти на минутку, дабы она встала и оделась, что они и сделали, убедившись прежде, что в комнате только одна дверь и что окно слишком высоко, чтобы она могла через него бежать.
Оставшись одна, принцесса со слезами оделась, опустилась на колени и сотворила молитву; не успела она закончить молитву, как двое слуг вернулись и приказали ей поторопиться. Решив ни в чем им не противоречить, она сейчас же встала, зажала под мышкой собачку, взяла в руки корзинку с вышиванием и сказала, что готова следовать за ними.
Слуги приказали ей бесшумно спуститься по лестнице, прошли вместе с ней через двор и, распахнув заднюю калитку, очутились в лесу. Несчастная принцесса так испугалась, что едва не лишилась чувств; она успела заметить, что слуги как-то странно переглядываются.
— Это ничего, ничего, — поспешила она их успокоить, опуская собачонку наземь, — подайте мне, я обопрусь на вас и смогу дойти, куда вам будет угодно.
Один из слуг, тот, что был слева, подал ей руку; она оперлась и продолжала путь. Однако спустя четверть часа она почувствовала, что силы ее оставляют, и, скользнув на землю, пала на колени со словами:
— Боже мой! Господа, что же вам угодно со мной сделать, ежели вы ведете меня в такой час в столь пустынное место?
— Дорогая принцесса! — отвечал тот, что шагал по правую от нее руку. — Наш хозяин поручил нам страшное дело, за которое да простит мне Господь, да и вы тоже: мы привели вас сюда убить.
Берта вскрикнула и, раскинув руки, словно мученица, устремила взгляд к небесам. Крупные слезы потекли по ее щекам и закапали на землю, где засверкали в траве подобно росе.
Тоща слуга, бывший слева от нее, подошел к товарищу и отвел его в сторону.
— Ах, дьявол! — прошептал он. — Пусть убивает бедняжку кто хочет, а ведь я ее поддерживал и всю дорогу слышал, как бьется ее сердечко; не могу я поднять на нее Руку!
— А что скажет хозяин? — возразил другой слуга.
— Что скажет, то и скажет! Лучше уж я рискну головой, чем погублю душу! Ты только взгляни: ведь она святая, да простит меня Господь!
— Я и сам не прочь ее спасти, — заметил другой, — но ты же знаешь, что нам надобно представить хозяину доказательство того, что его приказание выполнено. Придумай, как заставить его поверить в то, что воля его исполнена, и, клянусь спасением своей души, я буду только рад оставить ее в живых.
— Погоди, дай подумать, — молвил первый.
Спустя минуту он подошел к несчастной Берте, продолжавшей молиться; увидав, что он возвращается после разговора со своим товарищем, она решила, что настал ее смертный час, и, осенив себя крестным знамением, подставила шею, молвив нежным голоском:
— Друг мой! Я прощаю вас, о чем вы меня только что просили. Постарайтесь, чтобы мне было не очень больно!
— Дорогая принцесса! — со слезами на глазах проговорил славный малый. — Я пришел не затем, чтоб вас убить; мне всего-навсего нужна ваша рубашка.
Берта до смерти перепугалась, потому что подумала было, что у этих людей еще более отвратительные намерения; она протянула вперед руку, словно останавливая его.
— Я предпочитаю смерть бесчестью! — воскликнула она.
— Упаси Боже, благородная принцесса, — отвечал слуга, — ежели, даруя вам жизнь, мы заденем или хоть в чем-либо принизим вашу честь! Я прошу у вас рубашку, чтобы изорвать ее и залить кровью, потому что наш хозяин должен поверить, что вы мертвы; а так как он велел нам принести ваш язык в доказательство того, что вы убиты, мы принесем ему язычок вашей собачки.
Принцесса разрыдалась, потому что горячо любила своего пса; а тот словно почувствовал, что спасает жизнь своей хозяйке: он вырвался у нее из рук и лег, поскуливая, к ногам второго слуги.
Берта увидела, что сам Господь хочет, чтобы так все и произошло. Она из целомудрия отошла немного в сторону и, сняв рубашку, протянула ее слугам; те взяли рубашку, проткнули ее ножами в нескольких местах, потом убили собачонку, вымазали ее кровью рубашку принцессы, отрезали у песика язык, чтобы их хозяин поверил, что они убили принцессу; потом они заставили ее поклясться, что она не станет пытаться вернуться к своему отцу, и после того, как принцесса принесла такую клятву, они оставили ее в лесу, забрав окровавленную рубашку и собачий язык.
Когда майордом увидел то и другое, у него не осталось более сомнений в том, что его приказание исполнено, он отпустил жену и обоих слуг, щедро наградив их за молчание; потом он разбудил дочь, приказав ей подняться в комнату принцессы; там, наученная заранее, она надела платье Берты, ее драгоценности, набросила ее вуаль и в час, когда та обыкновенно отправлялась в дорогу, она спустилась, как это делала принцесса, села на коня, проскакала весь день бок о бок с майордомом, проделала то же на следующий день и к вечеру прибыла в Вейхенштефанский замок.
С тех пор, как Пипин получил послание майордома, в котором тот сообщал о прибытии невесты короля, но не говорил, по какой дороге она приедет, король приказал, чтобы часовой день и ночь нес караул на самой высокой башне и протрубил в рог, как только завидит кортеж.
Итак, у Пипина было время выйти навстречу той, кого он принимал за дочь короля Карниолского. Подъехав к воротам замка, мнимая принцесса спешилась и опустилась перед королем на колени. Королю не терпелось убедиться в том, что она столь же красива, как на портрете; он сам приподнял ее вуаль и, увидев, что она в самом деле очень хороша, поднял ее, поцеловал в губы и представил всему двору как королеву франков.
Никто не заметил подмены, а ежели б и нашелся кто-нибудь, кому принцесса могла показаться менее красивой по прибытии, чем она была в день отъезда, он мог бы отнести это на счет ее усталости после неблизкого пути, а также скуки, ведь ей пришлось так долго хранить молчание! Вот так и удалась хитрость Рыжему рыцарю, а Пипин, не знавший настоящей Берты, влюбился в Берту мнимую; после свадьбы у них родился сын, которого король назвал Львом.
Этот самый Лев стал ученым мужем и в 795 году от Рождества Христова был после смерти Адриана I избран папой римским под именем Льва.
Позднее у Пипина и мнимой Берты родились еще два сына, Венеман и Рафат, и две дочери, окрещенные Агнессой и Бертой.
II ЧТО СТАЛОСЬ С ПРИНЦЕССОЙ КАРНИОЛСКОЙ В ЛЕСУ, И КАК ОНА ПОСТУПИЛА СЛУЖАНКОЙ К МЕЛЬНИКУ
Когда оба лакея ушли и несчастная принцесса осталась в лесу одна, она бросила прощальный взгляд на тело единственного своего друга, сохранившего ей верность и поплатившегося за это жизнью, и побрела в лесную чащу наугад, потому что, как мы уже сказали, лес был такой густой, что не было в нем ни дороги, ни тропинки, и, хотя уже рассвело, она с трудом видела, куда идет.
Так шла она весь день, не встретив ни единой души, и к вечеру, падая от изнеможения и голода, рухнула под деревом и сейчас же уснула, И привиделось ей, что лучезарный архангел сошел с небес и, взяв ее за руку, словно юный Товий, ведет к восхитительному замку, сияющему огнями и полному придворных в великолепных нарядах. В это мгновение она проснулась и увидела, что по-прежнему лежит под деревом в дремучем лесу.
Впрочем, сон ее утешил и придал сил; она поднялась и снова пустилась в путь. Едва она прошла несколько шагов, как заметила пробивавшийся сквозь деревья свет; она было возликовала, но ее тут же охватил страх: друга или врага она сейчас встретит? Наконец она собралась с духом и, решив, что если ей суждено погибнуть, то лучше умереть мгновенной смертью от руки убийцы, нежели от голода и холода после многодневных мучений, она снова пошла на свет, становившийся все ярче по мере ее приближения. Коща она была всего в сотне футов от костра, она не пошла напрямик, как до этого, а стала осторожно перебегать от дерева к дереву, желая все видеть, но оставаться незамеченной; она увидала высокого черного мужчину, помешивавшего огонь в большущей печи.
Несчастная принцесса поначалу вообразила, что сам Сатана готовится к шабашу, и почувствовала огромное искушение убежать прочь; но, вглядевшись внимательнее, она убедилась, что у лесного жителя, хоть и был он чрезвычайно черен, нет ни хвоста, ни копыт, ни языка, как принято изображать Сатану. Напротив, его большое добродушное лицо внушало доверие; время от времени он принимался напевать какую-то песенку с таким веселым видом, что сразу становилось ясно, что у человека, который так поет, совесть чиста. Все это немного успокоило Берту, и она подошла к черному человеку.
Однако при виде ее он отступил на шаг и перекрестился.
Убедившись, что перед ней христианин, принцесса окончательно успокоилась и, протянув к нему руки, проговорила:
— Милый человек! Я отнюдь не явилась из преисподней, как, впрочем, и не спустилась с небес, я всего-навсего несчастная женщина, заблудившаяся в лесу; я умираю от голода и прошу вас подать мне кусок хлеба.
— A-а, ежели дело только за этим, милая девушка, то у меня всего один кусок, — отвечал угольщик, изумившись тому, что видит юную особу в столь поздний час в глухом лесу, — но с помощью ножа мы разделим его на две части. Пока вы будете есть хлеб, вы мне расскажете, как случилось, что такая хорошенькая девушка осталась без ужина и без ночлега и просит приюта у такого бедняка, как я.
— Этого я вам сказать не могу, господин угольщик, потому что поклялась молчать, — отозвалась принцесса, — знайте только, что я должна скрываться в этом лесу, и, ежели вы пожелаете предоставить мне уголок в вашей хижине, а также немного хлеба и воды, я буду очень вам благодарна, я стану работать, чтобы отплатить вам за вашу доброту: вот у меня корзинка с нитками, я буду делать вышивки, которые вы сможете выгодно продавать в городе.
— Поговорим об этом потом, дорогое дитя; а сейчас надобно поскорее накормить вас и напоить, не правда ли? Войдите в мою хижину, у меня есть лишь хлеб и вода, но и то, и другое к вашим услугам.
И угольщик ввел Берту в свою хижину, где дал ей белого хлеба и свежей вкусной воды. Берта прежде всего поблагодарила своего доброго ангела.
Хижине угольщика было далеко до привидевшегося ей во сне дворца; но в ее положении бедное прибежище и щедрое сердце хозяина были все, о чем она могла мечтать. Окончив молитву, она поела и попила с неведомым ей дотоле удовольствием.
— Вот что, милая девушка, — заговорил угольщик, когда Берта окончила трапезу, — я-то был бы не прочь иметь такую привлекательную хозяйку; однако вам не годится жить у бедняка, да еще такого черного, что вы приняли меня за дьявола. У меня есть брат, мельник; вот уж он-то богат; это ему принадлежит Рейсмульская мельница в трех милях отсюда. Завтра я вас к нему отведу: у него две дочери, они хорошо вас примут и, во всяком случае, составят вам подходящее общество.
— А можно ли мне будет пожить у вашего брата мельника тайно? — спросила Берта.
— Сколько вам будет угодно, — отвечал славный малый.
— В таком случае я готова следовать за вами, и пусть Господь наградит вас за то, что вы для меня делаете!
На следующий день угольщик, проведший ночь под деревом, чтобы не стеснять Берту, зашел за ней на рассвете в хижину. Она уже была готова, потому что пережитые накануне волнения рано подняли ее с постели.
Они пустились в путь; угольщик шагал впереди, а принцесса шла следом; несмотря на то, что ни единым намеком не дала ему понять, кто она такая, он догадался, что имеет дело со слишком благородной девицей, чтобы предложить ей руку; так они и дошли к мельнику.
Как и предсказывал угольщик, мельник встретил их приветливо, и когда Берта попросила позволения остаться в его доме при условии, что она сама будет зарабатывать себе на пропитание, мельник согласился.
На другой день стали думать, какую работу поручить Берте; она сказала мельнику, что, ежели ему угодно ей поверить, то, вместо того чтобы поручать ей черную работу, ему следовало бы позволить ей заниматься вышиванием; когда вышивки будут готовы, он продаст их в городе, половину выручки возьмет себе, а на остальные деньги накупит ей разного шелку, а также серебряных и золотых ниток.
Мельник покачал головой, с сомнением поглядывая на клубочки в корзинке принцессы и подозревая, что вряд ли из этого может что-нибудь получиться; впрочем, это был славный малый, он не захотел огорчать девушку и решил попробовать, хотя и не очень надеялся, что бедняжке Берте удастся добиться своего.
Спустя месяц Берта расшила огромное полотно цветами и птицами, и такая это была изумительная работа, что казалось, будто цветы живые, а птицы вот-вот запоют.
Мельник был восхищен; он взял полотно, аккуратно сложил его и понес в Аугсбург. Дойдя до главной площади города, он вошел в самую дорогую лавочку и показал вышивку, спрашивая у торговки, не хочет ли она ее купить; торговка взяла в руки полотно и долго его разглядывала, не говоря ни слова и поворачивая его то так, то этак: работа была выполнена так искусно, что вышивка была почти так же хороша с изнанки, как и с лицевой стороны; наконец она спросила у мельника, сколько он хочет за это полотно.
— Послушайте! — отвечал тот. — Я человек простой, и сколько такие вещи стоят, не знаю; назовите свою цену и дайте мне за это, сколько сочтете нужным: я полагаюсь на вашу честность.
— Вот что, милейший, — заметила торговка, — вы хорошо сделали, что так повели дело.
И она вручила ему солидную сумму с такими словами:
— Если у вас будет еще вышивка, исполненная этими же руками, приносите ее мне, и я заплачу вам, как теперь.
Изумившись тому, что простая вышивка может так дорого стоить, мельник пообещал хозяйке лавочки исполнить ее просьбу и, опустив половину выручки в карман, на оставшиеся деньги накупил целую корзину разного шелку, а также золотых и серебряных ниток; потом он возвратился на Рейсмульскую мельницу, где его поджидала Берта, сгоравшая от нетерпения поскорее узнать, удалось ли ему сбыть с рук товар.
— Боже милостивый! Дорогая вы моя! — еще издали закричал мельник, едва завидев Берту. — Как хорошо, что вы не захотели заниматься ничем другим, кроме вышивания! Ведь я вам несу шелку, которого хватит на двадцать таких полотен, да к тому же денег у меня осталось столько, что их хватило бы на приданое дворянской дочери.
Он хотел было отдать ей выручку, но Берта возразила:
— Оставьте эти деньги себе — это плата за пропитание и оказанный мне приют; я только об одном хочу вас попросить; коща будете покупать платья своим дочерям, купите и мне тоже.
Мельник еще долго настаивал, однако Берта и слышать не хотела о деньгах, и в конце концов мельник убрал выручку в шкаф. Был он человек честный и потому, понимая, что наступит день, когда Берта оставит его дом, он положил ее деньги отдельно от своих, чтобы в минуту прощания дать ей полный расчет.
Принцесса работала весь следующий месяц и по истечении этого времени передала мельнику второе полотно, еще краше первого. На сей раз мельник не заставил себя упрашивать, взял вышивку и отнес торговке, а та дала ему денег еще больше, чем в первый раз, потому что очень выгодно сбыла первое полотно, и не выпускала мельника до тех пор, пока тот не пообещал ей, что через месяц принесет в лавочку третье полотно.
В другой раз хозяйка лавочки захотела узнать у мельника, откуда он берет эти богатые вышивки и кто та искусница, из рук которой выходят столь изумительные вещи; но мельник обещал принцессе хранить тайну и потому отвечал торговке, что, если она будет его расспрашивать, он отнесет товар в другую лавочку. Торговка так перепугалась, что немедленно пообещала ему ни о чем больше не спрашивать и выложила за эту вышивку столько денег, сколько до этого еще не давала.
Так прошло три года, и когда у торговки спрашивали, откуда у нее эти вышивки, она отвечала, что получает товар из-за моря.
III КАК КОРОЛЬ ПИПИН, ЗАБЛУДИВШИСЬ ВО ВРЕМЯ ОХОТЫ, ПОСТУЧАЛСЯ К МЕЛЬНИКУ, И ЧТО ИЗ этого вышло
Итак, принцесса Берта три года прожила у мельника, занимаясь вышиванием, и никто, даже мельник, не знал, кто она такая. И вот однажды король охотился в Вейхенштефанских лесах и так увлекся погоней за оленем, что вместе со свитой очутился в том самом лесу, где жили угольщик, мельник и Берта. Он продолжал упрямо преследовать оленя, как вдруг с наступлением темноты заметил, что свита его отстала и он оказался один в сопровождении всего-навсего одного доезжачего, лакея и придворного мудреца. Лес становился все непролазнее; доезжачий отправился на поиски какой-нибудь дороги и настолько увлекся поисками и отъехал так далеко, что не слышал рога: он тоже потерялся и никак не мог вернуться к хозяину; таким образом король Пипин остался в обществе лакея и астролога.
Тем временем сгустились сумерки, астролог достал подзорную трубу и справился по звездам, как далеко от Вейхенштефанского замка они очутились; мудрец увидел, что им и ночи не хватит, чтобы добраться до замка, лишь к утру можно было надеяться выйти из лесу. Король смекнул, что о немедленном возвращении не может быть и речи и что надобно найти какое-нибудь пристанище; он приказал лакею влезть на дерево и поглядеть, нет ли поблизости какого-нибудь дома или деревушки. Слуга повиновался и, вскарабкавшись на вершину самой высокой ели, вскричал:
— Господин мой и король! Я вижу недалеко отсюда дым.
— Хорошенько запомни направление! — прокричал ему в ответ король. — Спускайся, поедем туда.
Лакей спустился с дерева, и все трое направились в указанную лакеем сторону и скоро подъехали к огромной печи угольщика. Тот, как всегда, помешивал огонь. Слуга приблизился к нему и спросил, как называется та часть леса, в которой они очутились. Но прежде чем ответить на вопрос, угольщик, приметив позади незнакомца еще двух человек, державшихся в тени, полюбопытствовал, кто они такие.
— Мы охотники, сбившиеся с пути, — отозвался лакей, — мы ищем место для ночлега.
В эту минуту Пипин и придворный мудрец подъехали ближе и оказались в кругу света, который отбрасывала печь; едва взглянув на их костюмы, угольщик понял, что слуга сказал правду. Он смекнул, что его хижина слишком бедна для богатых господ, и предложил проводить их к своему брату, мельнику, жившему всего в трех милях от того места. Наши путешественники согласились и в сопровождении угольщика отправились по Рейсмульской дороге.
Увидав трех вооруженных людей, мельник поступил так же, как и его брат: прежде чем пригласить их в дом, он спросил, кто они такие. Угольщик сказал, что это охотники, заблудившиеся в лесу, которые просят их накормить и пустить на ночлег.
— Ежели они готовы довольствоваться тем малым, что я имею, — заметил мельник, — я с удовольствием их приму.
Подошел Пипин и сказал мельнику, что в том положении, в каком они оказались, он будет ему за все признателен. Мельник распахнул дверь, а угольщик, получив золотой за труды, возвратился к печи.
Хотя мельник видел, что имеет дело с важными господами, он не мог дать им больше того, что имел сам, а, как он и предупреждал, это была сущая малость. Но как бы скромно ни было угощение, Пипин ему очень обрадовался, тем более что за ужином ему прислуживали две дочери мельника, которых король расхваливал на все лады, потому что они ему очень понравились. Отец семейства тем временем засыпал путешественников вопросами, какие обычно задают в подобных обстоятельствах, и Пипин любезно отвечал на расспросы; но как ни старался король найти с хозяином общий язык, мельник робел, видя, что перед ним человек гораздо более знатный, чем он сам.
После ужина, пока Пипин разговаривал о том о сем с мельником и его дочерьми, астролог взял трубу и вышел взглянуть на небо; он прочел по звездам, что королю суждено провести эту ночь со своей настоящей супругой и что она должна зачать сына, который будет самым могущественным среди королей и императоров и встанет во главе всего христианского мира. Едва составив гороскоп, он поспешил обратно в дом и, отведя короля в сторону, поведал ему то, что сказали ему звезды. Но король не захотел этому верить и, с сомнением покачав головой, проговорил:
— Да ведь мы не можем нынче же возвратиться в Вейхенпггефан.
Однако астролог продолжал настаивать, и так как это был человек ученый, Пипин в конце концов усомнился в своей правоте и, поворотившись к мельнику, спросил:
— Милейший! Нет ли в этом доме еще какой-нибудь женщины?
Мельник, не желая выдавать тайны Берты, отвечал, что нету.
— В таком случае, дружище, — продолжал Пипин, — дайте мне одну из ваших дочерей на эту ночь: судя по тому, что говорит мой мудрец — а этот господин никогда не ошибается, — вполне вероятно, что одна из ваших дочерей станет моей супругой.
Мельник счел, что для него это было бы огромной честью, и возражать не стал; он приказал постелить королю в самой красивой комнате мельницы, а потом привел к нему старшую дочь. Астролог снова вышел еще раз спросить звезды, и когда девушка была уже почти раздета, он бегом вернулся и предупредил короля, чтобы тот поостерегся заходить слишком далеко, потому что не эта женщина предназначена ему Небом. Пипин кликнул мельника и велел привести младшую дочь, которая оказалась ничуть не хуже сестры, так что король не огорчился; он даже подумал было, что выиграет при этой замене; но в это мгновение астролог в ужасе вбежал к хозяину, крича, что он опять обратился к звездам и что девушка, находившаяся в то время в комнате короля, никогда не станет законной супругой короля и, стало быть, лучше ее выпроводить. Пипин в третий раз вызвал мельника и спросил, нет ли у него в доме другой женщины, помимо тех двух девушек, коих тот одну за другой присылал к королю. Тоща мельник, опасаясь навлечь на свою голову несчастье, если будет скрывать правду, признался, что вот уже около трех лет в его доме живет прелестная незнакомка, зарабатывая на жизнь вышиванием. Астролог приказал ее привести к нему, так как именно на нее и указывали звезды и ему надо было в этом убедиться. Но Пипину не терпелось увидеть незнакомку: не дожидаясь возвращения астролога, снова вышедшего на крыльцо, он повелел разыскать девушку. Мельник послушался и пошел за Бертой; она вошла к королю, опустив глаза долу и залившись краской смущения; мельник вышел и притворил за собой дверь. Пипин пошел навстречу девушке, а она на шум его шагов подняла глаза и занесла было руку, собираясь его оттолкнуть; но едва она его разглядела, как узнала в нем изображенного на присланном ей коща-то портрете короля и пала на колени.
— Можете делать все, что вам заблагорассудится: я ваша раба, — молвила она, — а вы мой господин и повелитель.
Пипин поднял ее и был поражен ее красотой, тем более что ее лицо показалось ему знакомым, хотя он и не мог бы сказать, где и когда он его видел; да кроме того, было еще нечто такое, что его удивило и утвердило в его подозрениях: девушка будто признала его с первого взгляда; впрочем, он оставил размышления на потом.
В эту минуту в дверь стал стучать астролог; дверь уже была заперта, и король спросил, кто там.
— Это я, — отозвался мудрец.
— Ну и чего же еще ты от меня хочешь? — в нетерпении проговорил Пипин.
— Ваше величество! — отвечал мудрец. — Я пришел вам сказать, что та, что находится сейчас рядом с вами, и есть принцесса Берта, дочь короля Карниолского, ваша настоящая супруга, а та женщина, с которой вы живете вот уже три года — не более чем сожительница.
— Вы старый болтун, — проворчал Пипин, — впрочем, не имеет значения, пусть все идет своим чередом, я вполне доволен; ступайте спать и оставьте меня в покое.
Старик с ворчанием удалился, а девушка сказала Пипину:
— Ваше величество! Этот человек сказал вам правду: я принцесса Берта, дочь короля Карниолского; вот кольцо, которое вы мне прислали.
С этими словами она сняла полученное от Пипина кольцо, которое майордом забыл у нее забрать в тот день, когда хотел ее убить.
Она все рассказала Пипину: как двое слуг сжалились над нею, как она попала к мельнику и как жила у него, все три года сохраняя тайну.
Так прошла за разговором вся ночь, а когда наступило утро, король хотел увезти ее с собою; но она пала ниц и с восхитительной стыдливостью стала умолять короля не причинять ей эту боль, потому что ее радость будет отравлена, ежели из-за нее погибнет хоть один человек. Пипин и слушать ничего не хотел; но она так умоляла, сопровождая свои просьбы столь нежными ласками, что король был вынужден ей обещать, что повременит с расправой. Тогда она привела короля в свою комнату, показала ему свое вышивание, свою девичью постель и все это с такой скромностью, что король, возликовав, простер над нею руки и проговорил:
— Ты — благословенная жена, будь же благословен и плод, который ты будешь с нынешнего дня носить во чреве.
Он уехал, поручив все заботы о Берте мельнику; тот освободил ее с того дня от всякой работы на мельнице; король приказал прислать ему стрелу, если родится мальчик, и иглу для вышивания, если будет девочка.
Берта проводила его и заставила поклясться, что он не станет приезжать на мельницу раньше, чем она родит ребенка; Пипин обещал так поступить.
Выехав на дорогу, он строго-настрого наказал астрологу и лакею, чтобы они ни слова никому не говорили о том, что произошло, и они под страхом смерти обещали исполнить его приказание. Так доехали они до замка, стоявшего на полпути к королевскому дворцу, и решили дать отдых лошадям; когда кони отдохнули, всадники снова пустились в путь и вечером были в Вейхенпггефане.
А принцесса Берта оставалась такой же, что и раньше, хотя и стала королевой огромного государства; она по-прежнему вышивала прекрасные полотна, а мельник продавал их в городе. Итак, ничто не изменилось в их жизни; только старшая из дочерей мельника приходила теперь ночевать в спальню к Берте, а добрая королева молила Бога, чтобы он позволил ей подольше оставаться на мельнице.
Через девять месяцев она разрешилась сыном, которого мельник представил на крещение своим ребенком, и назвал его Карлом, как повелел Пипин; после крещения мельник взял стрелу и понес ее королю Пипину, который так обрадовался, что снял с пояса кошель, набитый золотыми, и вручил его мельнику за добрую весть.
IV КАК КОРОЛЬ ПИПИН СЕМЬ ЛЕТ СРАЖАЛСЯ С НЕВЕРНЫМИ, КАК НАКАЗАЛ ОН МАЙОРДОМА И КАК ПРИЕХАЛ ЗА СВОЕЙ НАСТОЯЩЕЙ СУПРУГОЙ К МЕЛЬНИКУ
Получив стрелу, Пипин страстно захотел немедленно отправиться к жене и сыну; однако он получил письма из Франции, в которых сообщалось, что король Марсилиа только что собрал многочисленные войска и идет войной на христиан. А так как это был могущественный король, покоривший четыре королевства, Пипин, только что провозглашенный папой Стефаном владыкой над всеми королями, созвал королей и принцев христианского мира, и, не успев навестить Берту и маленького Карла, двинул все силы против неверных и победил их; после победы он перешел в Испанию со своей огромной армией и, разбив там лагерь, пожег все, что могло гореть, и взял приступом или голодом все крепости, встретившиеся ему на пути; он приказал перебить все гарнизоны, кроме тех, что согласились обратиться в христианскую веру. Но как бы стремительно и победоносно он ни сражался, на завоевание Испании ушло три года. Тогда король Марсилиа, видя, что все его четыре королевства захвачены христианами, отправил к королю Пипину большое посольство, умоляя его вернуться к себе, а за это обещал он возместить Пипину военные расходы и до конца своих дней не воевать с христианами, что и предлагал скрепить договором. Пипин принял эти выгодные предложения тем охотнее, что ему только что передали сообщение, что саксы и венгры объединились против него со всеми соседними народами и вторглись в Аллеманию. Итак, мир с Марсилией был заключен, и Пипин возвратился в Вейхенштефанский замок.
Однако там его ждали столь страшные вести о язычниках, что он даже не успел навестить жену и сына: он поспешил снова собрать всех принцев-христиан, над которыми его поставил папа Стефан II, и приказал им в двенадцатидневный срок присоединиться к нему во всеоружии.
А пока он собирал и вооружал собственную армию, ему захотелось получить свежие новости о жене и сыне; он приказал астрологу и лакею отправиться на Рейсмульскую мельницу и узнать, как они себя чувствуют.
Астролог и лакей пустились в путь и на следующее утро были у мельника; тот еще издали их узнал и побежал сказать Берте, что к ним едут те самые двое людей, что сопровождали короля Пипина в ту ночь, когда он остался ночевать на мельнице. Берта спросила, нет ли с ними их хозяина и, узнав, что они едут одни, заперла дверь на засов. Но когда стало известно, что это посланцы короля и прибыли они с добрыми намерениями, мельник подвел их к окну, через решетку которого Берта с большим достоинством поговорила с ними, клятвенно пообещав, что ни один мужчина, кроме ее супруга, не войдет в ее комнату. Они передали ей поклон от короля Пипина и рассказали, что он победил неверных и собирается воевать с другими язычниками, чем и объясняется то обстоятельство, что он не приехал сам. Берта молвила в ответ, что король — повелитель, а она его раба и что он вправе поступать как ему заблагорассудится; что же до нее, то она всему будет рада и всегда будет счастлива, лишь бы ее господин не забывал о ней. Посланцы сказали, что им приказано также повидать маленького Карла, и за ним послали на лужайку, где он резвился со своими друзьями; малыш был очень недоволен, что его отвлекли от игры; астролог, рассмотрев линии на его лбу и на ладони, предрек, что он будет великим императором.
После этого предсказания маленький Карл возвратился на лужайку, а посланцы возвратились в Вейхенштефанский замок, где застали короля Пипина за приготовлениями к войне, и передали ему слова Берты: что она желает остаться на мельнице так долго, как будет угодно ее супругу, и что пока он будет воевать, она станет молить Бога о том, чтобы Он даровал ему победу и помог привести язычников к повиновению.
Получив новости о своей возлюбленной Берте, король так возрадовался, что его придворные были приятно удивлены и постарались, чтобы их состояние духа отвечало радости короля; вот почему в Вейхенштефанском замке три дня не смолкал смех. Тем временем стало известно, что неверные идут с огромным войском. Собрав все свои силы, король Пипин двинулся им навстречу; однако язычники две недели избегали боя, потому что еще не все собрались. А король не слишком огорчался из-за этой задержки: он ожидал прибытия еще нескольких принцев-христиан, спешивших ему на подмогу. Когда прибыли принцы и неверные увидели, какое великолепное войско у короля Пипина, они задумали не только задержать начало сражения, но и совсем его избежать: их было всего в три раза больше, и это обстоятельство вызывало у них немалое беспокойство. Но король Пипин не дал им времени уйти: он так стремительно их атаковал, что не прошло и часу с начала сражения, как он обратил их в бегство, стал преследовать, перебил множество отступавших и пленил старших командиров. Дабы закрепить столь блестящую победу, он расположился немалыми силами на землях саксов и в Богемском королевстве и провел два года в непрекращавшихся сражениях, не давая язычникам покоя; тоща неверные собрали все свои силы в войско, дотоле не виданное, и двинулись против Пипина.
Услышав эту новость и узнав, какая огромная сила идет на него, Пипин обеспокоился: он был единственным оплотом христианства, и если бы он хоть раз потерпел поражение, вера Господа Бога нашего подверглась бы еще большему испытанию, нежели во времена отца короля Пипина, славной памяти Карла Мартелла.
Сидя в своей палатке, он был печален и так поглощен мрачными думами, что не заметил, как погасла лампа; вдруг все вокруг осветилось. Он поднял глаза и увидел перед собой ангела; тот держал в руке золотую цепь, на которой висел небывалых размеров полый изумруд, а в нем — обломок Креста истинного. Ангел простер руку и сказал ему:
— Пипин! Возьми этот обломок креста истинного, доверься Господу и ступай на врага: ты одержишь победу!
Принимая Божественный дар, Пипин опустился на колени; ангел надел ему цепь на шею и вознесся на небеса.
Будучи уверен в поддержке Господа, Пипин презрел страх, двинулся на неприятеля; завязался кровавый бой, в котором враг был разбит на голову; но поскольку во время этого сражения король Пипин появлялся в самых горячих точках, он получил от руки неверного удар саблей, перерубивший золотую цепь: изумруд с обломком креста истинного пал наземь и был потерян.
Четыре года спустя пахарь, шедший за плугом, вдруг увидел, что его быки остановились и пали на колени; несмотря на удары кнута, они отказывались подняться, вот крестьянин и подумал, что тут кроется какое-то чудо; бросив быков и плуг там, где они были, он отправился к королю Стефану Венгерскому, потому что это был очень религиозный король, и поведал ему о случившемся. Король Стефан созвал святых отцов, с большой торжественностью отправился с ними в поле и нашел плуг на том же месте, где его оставил пахарь, и быков, продолжавших стоять на коленях. Архиепископ стал рыть землю руками и вскоре обнаружил Божественную реликвию, дарованную Пипину ангелом. На том месте он приказал построить часовню, привлекшую вскоре много народу благодаря тому, что, по слухам, там происходили настоящие чудеса.
А маленький Карл тем временем подрастал и превратился в крепкого девятилетнего мальчугана, которому на вид можно было дать все двенадцать — такой он был высокий и сильный. Как мы уже сказали, он проводил время в забавах на лужайке позади мельницы вместе с однолетками, пасшими в лесу лошадей, коров и коз; Карл понятия не имел, кто его отец.
И вот случилось однажды так, что кто-то из ребят украл у товарища уздечку и спрятал ее в рукаве, а тот, у кого ее украли, заметив пропажу, стал громко плакать, потому что боялся, что его побьет хозяин, Карл собрал всех ребятишек и строго спросил:
— У кого из вас уздечка? Пускай сейчас же ее отдаст, или мы будем считать его вором!
взявший уздечку мальчик сказал:
— Если кто и совершил кражу, то скорее всего ты сам!
Побагровев от ярости, Карл ответил:
— Ты обвиняешь меня в том, что уздечку взял я; но я сейчас узнаю, кто это сделал, и тот, у кого ее найдут, будет наказан. Давайте обыщем друг друга и будем искать до тех пор, пока она не отыщется.
Все согласились, и воришке ничего не оставалось, как тоже согласиться; он стал обыскивать Карла, но ничего не нашел. Тоща Карл сказал:
— Теперь моя очередь!
Взяв его за рукав, он сейчас же вытащил оттуда уздечку. Увидав такое, мальчишки выбрали Карла судьей — ведь это он нашел вора.
Карл отвечал:
— Раз уж я должен вынести решение, я хочу повторить слова великого короля Пипина, которые он произнес во время последнего своего суда: "Кто берет чужое, заслуживает веревки".
Приговор пришелся ребятам по душе; они, разумеется, не хотели лишать жизни юного воришку, но решили его постращать.
Они накинули ему на шею веревку, согнули молодое деревце и привязали другой конец веревки к его верхушке. Полагая казнь свершившейся, они уже собирались отвязать вора, да на его беду мимо пробежал белый кролик. Дети кинулись его догонять, и те, кто держал деревце, выпустили его из рук. Деревце распрямилось, увлекая за собой вора, и тот повис на веревке.
Когда дети набегались и вернулись к дереву, их товарищ был уже мертв. Они испугались и кинулись врассыпную; только Карл возвратился домой не торопясь и рассказал матери о случившемся так, словно это было в порядке вещей.
Берта кликнула мельника: она испугалась, потому что знала, что отец юного воришки — очень жестокий человек. И действительно, тот поклялся перевешать всех мальчишек, участвовавших в судилище, если они не назовут зачинщика. Все показали на Карла, и отец мальчишки поклялся, что тот умрет от его руки.
Видя все это и не зная, что ему делать, мельник отвел Карла к сеньору Поэлю, где мальчик, по крайней мере, мог быть в безопасности; отец воришки поднял такой шум, что слух о случившемся дошел до самого короля Пипина, только что вернувшегося из Венгрии.
Король Пипин повелел привести к нему виновного, а отцу воришки приказал подать жалобу. Он велел также собрать всех других ребят в качестве свидетелей, и так как история наделала много шуму, для участия в разбирательстве король пригласил весь свой двор.
В назначенный день отец мальчика предстал перед королем Пипином, а виновного привела женщина в черном под вуалью; другие мальчишки пришли с родителями. Присутствовали все придворные и даже мнимая королева, восседавшая на троне рядом с супругом; был там и предатель майордом, стоявший позади короля; были и сыновья майордома, ставшие к тому времени настоящими воинами, храбро сражавшимися с неверными. А вот мать их, жена майордома, не дожила до того дня: она умерла за несколько лет до описываемого нами события.
Пипин выслушал жалобу отца мальчика, потом приказал Карлу выйти вперед и спросил, что он имеет сказать. Карл отвечал, что если наказывают его, то следовало бы наказать и короля Пипина, потому что он, Карл, применил к вору приговор, вынесенный королем за такой же проступок и при подобных обстоятельствах.
Изумившись тому, как уверенно держится виновный, Пипин стал допрашивать ребятишек, и все подтвердили, что повешенный в самом деле украл и что приговор был справедливый.
Король поворотился к крестьянину и сказал:
— Милейший! Правда одна: твой сын заслуживал веревки и его повесили; это несчастье, но я не могу наказать того, кто вынес столь справедливый приговор.
Потом он приказал позвать Карла.
— Дружок, — обратился к нему король, — кто твой отец?
— Государь! Я не знаю отца, — отвечал мальчик.
— Он что же, умер? — продолжал Пипин.
— Нет, государь, — возразил мальчик, — потому что каждое утро и каждый вечер моя матушка молится за него.
— А кто твоя мать? — не унимался король.
— Государь! — опустившись на колени, отвечал мальчик. — Моя мать велела, если вы зададите мне этот вопрос, отдать вам вот это кольцо.
С этими словами мальчик снял с пальца кольцо и протянул его королю Пипину. Пипин узнал кольцо, которое он посылал дочери короля Карниолского. В эту минуту он понял, что Карл его сын; он приказал ему:
— Ступай за матерью.
Мальчик подошел к даме в вуали и подвел ее к подножию трона. Пипин поднялся и, простерев руку, молвил:
— Раз уж это день справедливости, пусть справедливость будет воздана всякому. Слушайте же, что я вам скажу!
Все умолкли, приготовившись слушать короля Пипина.
— Однажды, — начал король, — могущественного принца обручили с заморской королевной. Принц поручил тому, кого считал верным слугою, поехать за море и привезти невесту; однако вместо королевской избранницы подлый слуга переодел свою дочь в платье невесты, надел на нее украшения невесты, приказал двум своим лакеям убить несчастную королевну и подложил свою дочь в постель принца на место юной непорочницы, которую тот ожидал. Теперь скажите мне — верный ли это слуга?
Все в один голос отвечали, что слуга — негодяй.
Услыхав приговор, вынесенный предателю, и увидав, что этот приговор ни у кого не вызывает возражений, король поворотился к старшему сыну майордома с такими словами:
— Какого, по вашему мнению, наказания заслужил человек, предавший своего короля?
— Господин и король мой, — скромно отвечал юноша, — соблаговолите спросить мнение более мудрого и ученого, нежели я.
— Раз я обращаюсь к тебе, — настаивал король, — я, стало быть, желаю услышать твое мнение; говори же, а другие тоже выскажутся после тебя.
— Ну что же, государь, — решился молодой рыцарь, — такой человек заслуживает, чтобы его привязали к хвосту коня, протащили через весь город, а потом сожгли.
Король обратился с тем же вопросом к младшему сыну майордома, и тот отвечал:
— Государь! Я согласен с мнением моего брата.
Король задал этот же вопрос всем, и каждый согласился с мнением сыновей майордома.
Тоща он поворотился к майордому и спросил его мнение.
— Господин мой и король! — падая на колени, залепетал тот. — Не мне выносить себе приговор; я и вправду совершил злодеяние, в коем вы меня обвиняете.
— Ну что ж, — кивнул король, — вы будете казнены по приговору вашей собственной крови!
Несмотря на мольбы Берты, король приказал страже схватить майордома, привязать к хвосту коня, протащить по улицам и сжечь за городскими воротами.
Потом он отправил в изгнание мнимую королеву, но по праву оставил при себе прижитых с нею детей.
В тот же день он по-королевски отпраздновал свадьбу со своей настоящей супругой, и только тоща Карл узнал, что Пипин — его отец. До тех пор он готов был поклясться, что он сын мельника; но он не возгордился, узнав правду, и был дружен со своими братьями и сестрами, в особенности со Львом и Бертой.
Король Пипин счастливо и славно правил до 768 года от Рождества Христова, а когда умер, оставил королевство франков в руках своего сына Карла Великого.
В тот же год сицилиец Стефан III был провозглашен папой римским.
КАРЛ ВЕЛИКИЙ
I КАК НЕЗАКОННОРОЖДЕННЫЙ ПРИНЦ ВЕНЕМАН ОГОВОРИЛ ПРИНЦЕССУ ХИЛЬДЕГАРДУ, И ЧТО ИЗ ЭТОГО ВЫШЛО
Еще при жизни короля Пипина Карл Великий женился на славной принцессе Хильдегарде, и не потому, что она была знатного происхождения, ведь она была дочерью простого рыцаря, а потому что была она набожна и покорна.
И вот случилось так, что на следующий год после восхождения нового короля на престол неверные снова собрали немалые силы в Саксонии и Венгрии; король Карл Великий поручил заботу о супруге своему брату Венеману, а сам во главе войска двинулся против язычников.
Карл Великий был уже тем, чем обещал стать с самого детства, когда еще жил у мельника, то есть отличным наездником с развевающимися черными волосами, смуглолицым и суровым с виду воином; росту же в нем было восемь его собственных футов[29], а ступни у него были предлинные, недаром еще и ныне его ступня служит мерой длины, зовущейся королевским футом. Его лицо было шириной в пядь, а лоб — в его собственный фут; брови были длиной с его нос, то есть полпяди каждая, и нависали над столь ярко сверкавшими глазами, что тот, на кого он обратил гневный взгляд, не мог пошевелиться и цепенел. Король ел мало хлеба, зато за раз съедал четверть барашка, или пару куриц, или гуся, или павлина, или журавля, или целого кролика. Он был так могуч, что одним ударом меча, прозванного Озорником, мог разрубить всадника вместе с конем; порой ему случалось, взяв в руки четыре подковы, играючи согнуть их все разом, или, посадив на руку воина в доспехах, поднять его легко, без всяких усилий, на уровень своего плеча, а спустя минуту опустить наземь.
Читатель может догадаться, что язычникам нелегко было решиться пойти на него войной; но чем более он их уничтожал, тем их становилось все больше; вот почему вместо года, как рассчитывал Карл Великий, кампания продолжалась уже два с половиной года, и конца ей не было видно.
Тем временем случилось так, что Венеман, искушаемый, вне всякого сомнения, демоном, безумно влюбился в принцессу Хильдегарду, заботу о которой доверил ему брат, и в надежде на то, что принцесса ответит взаимностью на его пагубную страсть, он пустил в ход, чтобы ей понравиться, всю свою обходительность. Хильдегарда принимала все эти знаки внимания либо как дань уважения к ее высокому положению, либо как вольности, позволительные между близкими родственниками. Венеману необходимо было высказаться яснее, что он однажды и сделал, оставшись с королевой наедине. Однако Хильдегарда приняла его признание в любви с достоинством: она надеялась, что ее холодность излечит влюбленного. Но не тут-то было: несколько дней спустя, снова оказавшись с королевой вдвоем, он не только посмел опять заговорить с ней о любви, но, когда она хотела удалиться, удержал ее силой и пригрозил, что ежели она не разделит его чувств, он покончит с собой у нее на глазах. Хильдегарда от изумления и стыда не могла поначалу вымолвить ни слова; поразмыслив о том, что она одна, вдали от супруга, находится почти в полной власти своего деверя, она решила действовать хитростью, чтобы раз и навсегда избавиться от его преследований.
Она притворилась, будто тронута силой его страсти, выражавшейся в подобных вспышках, и ее неприступность день ото дня ослабевает; наконец она дала согласие на свидание с ним, но, будто устыдившись своей слабости, потребовала, чтобы встреча состоялась в одной из самых дальних комнат замка. Ослепленный любовью, Венеман принял все ее условия и первым пришел в указанную королевой неосвещенную дальнюю комнату, где вскоре должна была появиться и она. Спустя некоторое время он услыхал шаги, однако они замерли на пороге; вдруг дверь захлопнулась и из-за нее послышался голос королевы:
— Надеюсь, дорогой деверь, что прохлада этих стен успокоит вашу кровь. Побудьте здесь до возвращения императора.
Заскрежетали засовы. Венеман понял, что его провели и он стал пленником.
В первые минуты его охватило бешенство. Венеман едва не разбил голову о стены; однако вскоре он смекнул, что лучше схитрить и нанести ответный удар тем же оружием, каким был поражен он сам.
На следующий день одна дама из свиты королевы, пользовавшаяся полным ее доверием, принесла пленнику поесть. Эта комната служила раньше убежищем одной отшельнице, долгое время замаливавшей там какой-то страшный грех, и потому в стене был проделан ход: через это отверстие доверенная королевы и подавала пленнику обед и ужин. Первые пять-шесть дней он ел и пил, словно оставался на свободе, но в начале второй недели стал жаловаться, что впал в немилость, потом начал есть все меньше, приговаривая, что если королева его не простит, он уморит себя голодом. Камеристка Хильдегарды, которая знала, что Венеман злобен и хитер, поначалу рассмеялась в ответ на его угрозы; но в один прекрасный день он, как и предупреждал, вовсе отказался от еды и три дня кряду упрямо не притрагивался к пище, которую ему приносили. Наконец на третий день он умирающим голосом попросил доверенную королевы передать своей хозяйке, что он умоляет ее прийти и выслушать его покаяние: он не хочет умереть без ее прощения. Напуганная решимостью своего деверя и обрадованная его обращению к добрым чувствам, Хильдегарда поспешила к двери темницы и спросила у деверя, правда ли то, что ей сказали о его раскаянии. Венеман принес страшную клятву в том, что излечился от своей безумной страсти; а умирает он не из-за любви, но потому, что не чувствует в себе достаточно мужества, чтобы признаться и тем навлечь на себя гнев брата, которого он так жестоко оскорбил; тоща добрая принцесса, тронутая его угрызениями совести, не только отперла дверь, но и пообещала, что сохранит в тайне полученное от него оскорбление.
Венеман вновь появился при дворе, и никто даже не подозревал, что произошло. Его отсутствие объяснили тайной миссией, и ни единая душа не догадывалась об истинной причине его исчезновения. Несколько дней спустя прибыл курьер Карла Великого и привез депеши, в которых сообщалось и о победе, и о скором его возвращении.
Эти известия обрадовали добрую принцессу Хильдегарду; Венеман же не мог до конца поверить, что она, как обещала, сохранит тайну, и потому решил ее опередить и выехать Карлу Великому навстречу. Он пустился в дорогу в сопровождении всего нескольких слуг и, съехавшись с ним в пятидесяти милях от замка, попросил позволения переговорить с королем без свидетелей, предупредив, что должен передать ему сведения чрезвычайной важности. Эти "важные сведения" были ложным обвинением в супружеской измене, так ловко выстроенным, что король Карл, который не мог и предположить в брате намерения его обмануть, поверил во все его россказни. Будучи убежден в том, что может вернуться в Вейхенштефанский замок, только коща смоет пятно публичного оскорбления, нанесенного королевой его чести он приказал Венеману выехать вперед и отвести королеву в огромную башню, находившуюся в пятнадцати милях от замка, в дремучем лесу. Сам же он остановился там, где стоял, не желая возвращаться в замок до тех пор, пока не будут исполнены его приказания.
С той минуты, как королева увидела, что Венеман уехал, она заподозрила неладное; однако она надеялась, что Карл Великий не осудит ее, не выслушав; вот почему она доверчиво ожидала его возвращения, как вдруг солдаты схватили ее и отвели в башню вместе с ее любимой камеристкой.
К счастью, камеристка была женщиной сообразительной, и как только стала догадываться, что ее хозяйке грозит беда, она собрала все драгоценности и золото, которые и взяла с собой в башню; а уже на следующий день их с королевой неволи она прознала, что только что погибла жена привратника — шла через лес в непогоду и толстая ветка упала ей на голову, изуродовав лицо до неузнаваемости; камеристка кликнула привратника и, указав на выложенную на столе гору золота и драгоценностей, сказала ему, что все это он получит, ежели положит тело своей жены в кровать королевы и скажет, что королева убилась, выбросившись из окна башни; тем временем королева и камеристка надеялись убежать за пределы Аллемании, куда они обещали никогда не возвращаться. Привратник понял, что у него в руках — отличное средство разбогатеть, и согласился; он уложил тело жены в постель королевы, в тот же вечер принес доброй принцессе Хильдегарде и ее камеристке платья странниц, и обе женщины пошли по дороге, ведшей в Рим.
И правильно они поступили, потому что Венеман, добившись от Карла Великого приказа убить королеву, послал двух слуг в башню; они прибыли к пяти часам утра для исполнения приказания своего хозяина; но привратник им рассказал, что накануне вечером добрая принцесса Хильдегарда бросилась с террасы во двор, и когда он показал им изуродованное тело, лежавшее на кровати, убийцы поверили рассказу привратника, возвратились к приславшему их и поведали о том, что королева не дождалась заслуженного наказания и покончила с собой: ее тело они видели собственными глазами.
Этот рассказ лишний раз утвердил славного короля Карла Великого в мнении, что его супруга виновна, зато доверие к Венеману возросло — ведь он в отсутствие короля так заботился о его чести!
А Хильдегарда и ее спутница отважно пустились в путь и через полтора месяца добрались до святого города Рима. Там первой заботой благочестивой принцессы было обойти все церкви и подойти под общее благословение, которое ежегодно посылает папа всему христианскому миру; исполнив свой долг, добрая королева решила посвятить себя уходу за нищими больными; по примеру всех благородных дочерей той эпохи она изучала свойства лечебных трав и умела лечить раны: она стала готовить снадобья, угодные Богу. Спустя некоторое время Рим облетела весть о чудесных исцелениях, творимых дамой Долорозой, — это имя приняла добрая принцесса Хильдегарда, и однажды папа Адриен, увидев ее при выходе из церкви, благословил ее особо.
Скоро странники, возвращавшиеся из Рима, стали рассказывать при дворе Карла Великого о чудесах, ежедневно совершаемых благодаря знаниям или молитвам дамы Долорозы: она могла одним прикосновением излечить паралитиков, хромых, слепых. И случилось так, что Господь ниспослал Венеману наказание: тот заболел и потерял зрение. Венеман отнюдь не заблуждался на сей счет и понимал, что поразившее его несчастье — Божья кара; он искренне раскаялся в содеянном злодеянии, но не смел признаться Карлу, потому что первые минуты гнева короля были подобны буре. Венеман испросил у брата позволения сопровождать его в надежде на чудесное исцеление у дамы Долорозы. Король, горячо любивший Венемана, охотно согласился.
Когда в Риме стало известно о прибытии короля Карла, новость эта обрадовала папу, кардиналов и народ, потому что у христианского мира не было лучшего защитника, чем благочестивый король франков. Но больше всех ликовала принцесса Хильдегарда, потому что предчувствовала, что это путешествие было внушено Небом, которое должно вознаградить ее за все ее страдания и предоставить еще неведомый ей самой способ доказать свою невиновность. Все время вплоть до прибытия короля она провела на коленях пред алтарем, поднимаясь только затем, чтобы помочь больным или страждущим, которые тоже вкушали плоды ее страстной молитвы: они скорее поправлялись или находили утешение.
Карл торжественно вошел в Рим в окружении кардиналов, высланных папой ему навстречу, а сам папа с большими почестями встречал его в своем дворце. Венеман находился рядом с братом и, несмотря на слепоту, разделял с Карлом оказываемые им почести; однако как только прием был окончен, он спросил, где живет дама Долороза, и приказал передать ей, что завтра же будет у нее. Дама Долороза отвечала, что для нее большая честь принимать у себя брата короля франков и что она будет ждать его.
Венеман явился к даме Долорозе в назначенный час, умоляя употребить всю свою силу и вернуть ему зрение.
— Господин! — сказала она ему, прежде чем начать исцеление, — именем Бога-отца, Бога-сына, Бога — Святого Духа и Пресвятой Девы Марии заклинаю вас: очистите свою душу, облегчите ее от всех грехов. Встаньте на колени и исповедуйтесь в своих грехах: ежели вы искренне не раскаетесь, мои знания и молитвы будут бессильны вам помочь.
— Увы! Увы! — вскричал Венеман, опустившись на колени и ударив себя кулаком в грудь. — Признаю, что я великий грешник, но ни один из моих грехов — правду сказать, это не просто грех, а настоящее злодеяние — не отягощает так мою совесть, как злоба, заставившая меня подло оклеветать чистейшую и добродетельнейшую женщину, несправедливо убиенную в результате этой клеветы; и если я в самом деле должен испросить у Господа прощение, прежде чем исцелиться, то боюсь, что мне так и придется умереть слепым.
— Признались ли вы в совершенном злодеянии тому, кто после Господа Бога нашего более других пострадал от этого преступления, будучи вашим господином на земле? — спросила Долороза.
— Увы! — ответствовал Венеман. — Я не раз испытывал желание во всем ему признаться и вижу теперь, что это было мне внушением свыше; но я так никогда и не решился, потому что знаю того, кого я оскорбил: его гнев подобен грому небесному, он грохочет, падает на голову виновного и поражает насмерть.
— Есть нечто такое, чего следует опасаться более, нежели гнева человеческого: это гнев Божий, — отвечала праведница, — повторяю вам, что ничего не смогу сделать для вашего исцеления. Признайтесь в совершенном зле, и я обещаю прежде всего заступиться за вас перед королем Карлом; а когда он вас простит, я молитвами испрошу для вас прощение Божие.
Виновный задрожал всем телом при мысли о том, какой гнев он навлечет на себя этим признанием; однако он взял себя в руки и, поднявшись с колен, проговорил:
— Вы правы; лучше принести в жертву свою жизнь, нежели погубить душу; лучше быть наказанным в этом мире, чем в мире ином; проводите меня во дворец, святая женщина; будьте свидетельницей моего покаяния, выслушайте признание в совершенном злодеянии и защитите меня, как обещали, от гнева короля.
Дама Долороза набросила вуаль и последовала за Венеманом, который приказал отвести его в папский дворец. Король Карл беседовал в это время о делах христианства с папой Адриеном; однако Венеману так не терпелось признаться в том, что он скрывал все эти три года, что он вошел в комнату, где находились его брат и папа римский. Дама Долороза, не поднимая вуали, встала за дверью.
Карл удивился, приметив беспокойство в лице Венемана, и спросил, что с ним. Тот, не отвечая, пал на колени перед братом-королем и с рыданиями, ударяя себя в грудь, исповедался в злодеянии, а потом стал молить о прощении. Карл на мгновение лишился дара речи; но как только он понял, в какое ужасное преступление он сам был втянут из-за клеветы брата, на смену изумлению пришло возмущение, и, выхватив меч с рычанием, подобным львиному рыку, он занес его над головой виновного. Видя все это, дама Долороза метнулась от двери, где она находилась, и протянула руку, останавливая супруга, а другой приподняла вуаль.
Карл Великий в изумлении замер: он узнал Хильдегарду.
Добрая принцесса приложила палец к губам; подойдя к Венеману, по-прежнему стоявшему на коленях и ожидавшему удара, она подула ему на глаза, и спала чешуя, мешавшая ему, как св. Павлу, видеть. Первой, кого разглядел перед собой виновный, была та, которую он считал погибшей по его вине. Он снова закрыл глаза и, умоляюще сложив руки, воскликнул:
— О святая женщина! Верните мне темноту, в которой я до сих пор пребывал: лучше я буду незрячим, нежели меня будет преследовать тень загубленной мною женщины.
— Это не тень, брат мой, — возразила Хильдегарда. — Это ваша сестра, чудесным образом спасенная десницей Всевышнего, дабы простить вас; Господь Бог наградил ее сверх всякой меры, возвращая ныне супругу, господину и королю.
С этими словами она поворотилась к Карлу; тот раскрыл объятия и прижал ее к груди.
Папа Адриен благословил супругов, которых вновь соединил Господь милосердный; по просьбе Хильдегарды Карл простил Венемана, и они все вместе уехали в Аллеманию.
II КАК КОРОЛЬ КАРЛ, БУДУЧИ НА ОХОТЕ, ОТКРЫЛ ГОРЯЧИЙ ИСТОЧНИК И РЕШИЛ ПОСТРОИТЬ ВОСХИТИТЕЛЬНУЮ ЦЕРКОВЬ НЕПОРОЧНОЙ ДЕВЫ МАРИИ
Из всех забав, которые король Карл позволял себе, дабы отвлечься от занятий политикой и военных забот, больше всего он любил охоту; он говорил, что это удовольствие — единственное в своем роде, ведь король может, забавляясь, заодно позаботиться и о своем народе, потому что он отстреливает либо кровожадных животных, нападающих на стада, либо животных трусливых, разоряющих поля.
Все в его огромной империи знали о его страсти к охоте; и вот однажды во время утреннего выхода он увидел посланцев Франкенберга, доставивших от своего господина приглашение поохотиться в лесах, прилегающих к старому замку, и подгородных деревнях, потому что там развелось столько диких животных — медведей и ланей, волков и оленей, — что ни одно стадо не возвращается в овчарню целым, а урожай в полях съеден на корню.
Никакое приглашение не могло бы доставить Карлу Великому большего удовольствия, чем такая просьба. Вот уже три месяца, как он не держал в руках ни меча, ни лука, ни копья;
правую его руку, не привыкшую к долгому бездействию, даже свело ревматизмом, который король надеялся излечить в движении. Он приказал пикейщикам собрать своры и выехал с самыми верными слугами на охоту в Франкенбергские леса.
Прибыв на место, Карл убедился собственными глазами в том, что его не обманули: леса кишели дикими зверями, так что вначале и охотиться-то было почти невозможно, потому что даже лучшие собаки сбивались со следа. Что же тоща сделал король Карл? Он оставил собак и приказал организовать большую облаву, которую повторяли до тех пор, пока на три четверти не перебили всех животных; тоща он снова стал охотиться, как обычно, с пикейщиками и собаками; но вопреки его ожиданию он не чувствовал облегчения в правой руке и с трудом мог ею пошевелить.
И вот случилось однажды так, что король Карл, охотившийся на старого кабана, в пылу погони заехал в ту часть леса, что была ему совершенно незнакома. Он скакал так стремительно, что всего несколько собак поспевали за ним, и король Карл, благодаря резвым ногам своего доброго коня продолжал в одиночку преследовать кабана; однако скоро кабан обессилел и, видя позади себя лишь нескольких собак и одного-единственного охотника, остановился, чтобы дать им отпор; будучи приперт к дереву, он так ловко стал работать клыками, что в один миг выпустил кишки четырем или пяти преследовавшим его псам.
Видя, что кабан вот-вот вырвется у него из рук, король Карл взял крепкую рогатину и, несмотря на боль в правой руке, стал наносить ему столь сильные удары левой рукой, а его конь так ловко увертывался от ударов кабана, что королю все-таки удалось прижать зверя рогатиной к дереву, а потом и вонзить ее в самое сердце.
Схватка была продолжительной, а славный конь короля Карла был так разгорячен скачкой и боем, что, почуяв в нескольких шагах ручеек, он понес своего хозяина в ту сторону; однако, коща они выехали на берег, добрый король, относившийся к животным, словно к разумным существам, и опасавшийся, как бы разгоряченный конь не простудился, напившись холодной воды, похлопал его по шее, приговаривая:
— Потерпи немного, красавец: мы слишком разгорячены, и чем прохладнее и прозрачнее эта вода, тем она опаснее.
Словно понимая, о чем говорит хозяин, к голосу которого он привык, конь повернул к нему голову, благодаря его за заботу; при этом он нечаянно ступил в ручей и, заржав от боли, взвился на дыбы: если бы король не был опытным наездником, он, вне всякого сомнения, вылетел бы из седла.
Карл отлично знал своего коня и понял, что без причины тот не стал бы волноваться; король спешился и, решив, что его верный конь поранился об острый камень, опустил правую руку в воду, чтобы нащупать этот камень на дне ручья. Теперь пришла его очередь вскрикнуть и отскочить назад: вода в ручье была нестерпимо горячей, хотя поблизости не видно было огня, который бы ее нагревал.
Король Карл подумал было, что это игра воображения, и, снова подойдя к ручью, опять опустил в воду руку, но на сей раз с большей предосторожностью, чем вначале; к величайшему его изумлению вода оказалась такой же горячей; он в третий раз опустил правую руку в ручей и убедился в том, что не ошибся и перед ним то ли чудо, то ли неведомое природное явление.
Король Карл огляделся: ручей протекал в живописной лощине, окруженной со всех сторон поросшими лесом холмами; птицы пели во славу Господа, густая зеленая трава радовала глаз, а воздух был столь чист и свеж, что королю казалось, будто он очутился в зеленом раю. Король дал себе слово вернуться сюда на следующий день вместе со служившим еще его отцу Пипину придворным мудрецом, сильно состарившимся с того времени, как читатель видел его на страницах этой книги; с тех пор ученый старик преуспел в науках и премудростях. Чтобы не заблудиться, король надламывал ветки на росших вдоль дороги деревьях: на следующий день они должны были служить ему проводниками. Король делал это правой рукой и с радостью обнаружил, что рука его почти не причиняет боли.
На следующий день, не сказав никому ни слова о своей находке, он возвратился на то же место с мудрецом; беспокоясь, не остыл ли за ночь ручей, он спешился первым и поскорее опустил руку в воду, дабы убедиться, что вода все так же горяча: она показалась ему еще горячее, чем накануне, потому что его состояние улучшилось и к руке возвратилась чувствительность. Он приказал мудрецу последовать его примеру; но рука старика не могла сравниться с загрубевшими ладонями Карла, привыкшими иметь дело с копьем, мечом или шпагой: старик обварился до кости.
Обжегшись, мудрец сел на берегу и задумался, а король Карл, не разбиравшийся ни в физике, ни в геологии, по-прежнему пытался найти этому явлению какое-нибудь видимое объяснение; он стал подниматься вверх по течению ручейка к истоку, надеясь найти там какой-нибудь огромный котел, кипевший на большущей печи; пока он поднимался, он все время щупал воду и убеждался в том, что она становится все горячее; так он окончательно утвердился в своем мнении. Но, дойдя до истока, он, к величайшему своему изумлению, увидел, что ручей берет начало из земли, как обычный родник; он еще раз окунул руку: теперь вода показалась ему нестерпимо горячей. Когда король Карл вернулся на то место, где оставил старика, кожа у него на руке облезла, однако он мог ею действовать как никогда свободно.
Мудрец по-прежнему сидел, размышляя о своем. Спустя некоторое время он вынул записные таблички и стал делать расчеты; потом зачерпнул воды из ручья в ракушку, попробовал воду на язык, продолжил расчеты и скоро объявил, что эта горячая вода имеет температуру от 46 до 48 градусов и содержит большое количество соляной, угольной и серной кислот; она должна помогать при проказе и ревматизме. Карл, на себе испытавший действие этой воды, вынужден был признать, что его звездочет — мудрый ученый, и стал относиться к нему с еще большим почтением. Старик-философ чистосердечно признался, что не может объяснить, почему вода в ручье горячая: на все воля Божья. Как видят читатели, это был такой ученый, каких уж больше нет: когда он чего-нибудь не знал, он так и говорил, что не знает.
Как бы там ни было, король Карл, чудесным образом излечившийся от ревматизма, не пожелал, чтобы это драгоценное открытие было потеряно для человечества; он решил, что построит на этом месте церковь в честь Пресвятой Девы Марии, потому что этот благодатный источник он нашел в день Богородицы. Король поручил своему мудрецу заказать архитектору самую красивую церковь, которую только можно было вообразить, дабы она свидетельствовала и о его собственном величии, и о его особом благоговении перед Богоматерью.
Обсудив все это, король Карл оставил старику внушительную сумму и уехал в Вейхенштефанский замок, куда призывали его неотложные заботы королевства.
III КАК МУДРЕЦ, НЕ ИМЕЯ БОЛЕЕ ДЕНЕГ, ОДОЛЖИЛ ИХ У САТАНЫ И КАК МУДРЕЦ ОБМАНУЛ САТАНУ
Исполняя волю своего хозяина, мудрец пригласил архитектора из Константинополя, а также собрал лучших мастеровых, каких только мог найти, владевших искусством росписи и мозаики; он поручил наблюдать за работой юноше, своему ученику, которому доверял, как себе. Звали этого молодого человека Эгинхардом.
Благодаря опытному архитектору, искусным мастеровым и особенно деньгам, раздаваемым щедрою рукой старика, церковь скоро поднялась с земли и стала расти на глазах. Вот уже она стала выше самых высоких деревьев; восхитительные мраморные колонны были доставлены из Равенны и Рима; уже были отлиты двери и бронзовые решетки, как вдруг в один прекрасный день старик обнаружил, что у него остался последний мешок с золотом.
Мудрец сейчас же отправил к королю Карлу гонца с просьбой прислать денег вдвое больше того, что Карл оставлял, потому что, по подсчетам архитектора, церковь готова лишь на треть. Но гонец прибыл в неудачное время: Витикинд только что разбил всех до единого наместников короля Карла, так что тот был вынужден собрать новое войско и лично двинуться против страшного саксонца; на этот поход и употребил он все свои сбережения, не имея возможности выделить на церковь ничего из своей казны; но и церковь ему очень хотелось достроить, а потому он приказал передать ученому старику, что, раз тот начал строить эту церковь, он и должен закончить это дело; пускай раздобудет денег где хочет, а ежели не достанет денег, пусть сам сделает золото, что, конечно же, не составит труда для такого знающего человека, как он; как бы то ни было, но к своему возвращению король надеялся увидеть собор завершенным: нет такого даже самого благочестивого короля, который не бывал бы в дурном расположении духа, а в такие минуты он неблагодарен и несправедлив. И, как мы уже сказали, гонец застал короля Карла в одну из таких минут; он ни о чем больше не стал расспрашивать и поспешил передать мудрецу ответ Карла слово в слово.
Ответ этот привел доверенною человека короля в замешательство. Как уже знают читатели, у него оставался последний мешок с деньгами, которые истаяли к тому времени, как гонец возвратился назад. Старик знал, что пытаться занять денег — затея совершенно бессмысленная. Что же до того, чтобы изготовить золото, то в минуты тщеславия, когда даже самый скромный человек не принадлежит себе, он действительно не раз говорил, что может сделать его, сколько пожелает; однако когда доходило до дела, то славный философ, отнюдь не обольщавшийся на счет своей науки, признавал, что это если не невозможно, то, во всяком случае, очень трудно; и одно из непременных условий при изготовлении золота — наличие немалого количества денег, а как мы только что еще раз сказали, старик уже истратил последние монеты.
Все ею мысли были заняты тем, как разгневается король Карл по возвращении из похода, когда увидит, что собор готов только на треть. Вдруг ему доложили о том, что какой-то незнакомец хочет с ним поговорить. Когда мудрец занимался подсчетами или предавался размышлениям, он бывал не в духе, ежели его беспокоили; старик приказал лакею пойти узнать имя незнакомца. Лакей вернулся и сообщил, что того зовут мессир Эвриан. Философу это имя ни о чем не говорило. Он собирался было сказаться больным, коща лакей прибавил, что незнакомец велел доложить, что прибыл издалека, дабы вызволить придворного мудреца из затруднительного положения, в котором тот очутился. Последнее замечание настолько отвечало душевным переживаниям старика, что он приказал немедленно впустить незнакомого господина. В следующее мгновение мессир Эвриан появился на пороге.
Это был красивый молодой человек не старше тридцати лет, одетый по последней моде того времени, и был он скорее похож на человека, который занимает деньги, а не ссужает золотом. Только его перчатки цветом не отвечали моде, а сапоги были такие остроносые, что было непонятно, что бы значила эта экстравагантность, — ведь в ту эпоху все, напротив, носили обувь с тупыми мысами.
Впрочем, ученый муж был слишком поглощен одной-единственной мыслью и не обратил внимания на эти мелочи; и потом он понятия не имел о привычках молодежи и не мог вот так, с первого взгляда, определить, на что способен мэтр Эвриан; он принял его открыто, с улыбкой — спутницей надежды; желая быть вежливым с человеком, беспокоившимся о том, чтобы вызволить его из затруднительного положения, мудрец предложил ему присесть, на что мэтр Эвриан согласился с непринужденностью и самодовольством щеголя.
Все смешалось: занимал деньги старик, ссужал их молодой человек. Старик, словно юноша из хорошей семьи, не имел ни земель, ни залогов, которыми он мог бы гарантировать свой заем, и это приводило славного философа в крайнее замешательство — он довольно знал людей, как знал и то, что в этом презренном мире ничего не бывает задаром; вот почему в голове его вертелся комплимент мэтру Эвриану: он знал, что лесть — разменная монета того, у кого нет других денег. Вдруг молодой человек, насмешливо на него поглядывая и покачиваясь вместе со стулом, словно угадал его мысли и неожиданно спросил:
— Итак, бедный мой философ, у нас нет больше денег, не так ли?
— Клянусь честью, вы ловкий человек, мэтр Эвриан: вы сразу попали в точку, — отвечал ученый старик, не пытаясь скрыть свое финансовое положение.
— А король Карл не внимает голосу разума, если вбил себе что-нибудь в голову; он хочет, чтобы строительство продолжалось, будто мы купаемся в золоте?
— И это верно, — со вздохом кивнул старик.
— Значит, если по возвращении он увидит, что собор не готов, он рассвирепеет, вот что нас обескураживает?
— Все обстоит именно так, как вы говорите.
— Я пришел помочь вам выпутаться из этого положения, — продолжал мэтр Эвриан, упершись руками в колени и глядя мудрецу прямо в глаза.
— Вы, стало быть, можете ссудить меня деньгами? — полюбопытствовал старик.
— Разумеется, — отвечал мэтр Эвриан.
— И много вы могли бы мне одолжить?
— Сколько пожелаете.
— Дьявольщина! — вскричал старик.
— Как? — переспросил мэтр Эвриан.
— Что вы сказали?
— Прошу прощения, мне показалось, что это вы мне что-то сказали.
— Какой залог от меня требуется? — спросил мудрец.
— Да так, сущая безделица.
— Какая же?
— Я прошу душу первого, кто войдет в церковь после ее освящения, и только!
— Так вы, стало быть, дьявол? — опуская очки на нос и с любопытством глядя на мэтра Эвриана, проговорил мудрец.
— К вашим услугам! — привстав со стула, с поклоном отвечал Сатана.
— Очень рад знакомству, — поднимаясь и кланяясь в ответ, заметил старик.
— И что вы скажете?.. — продолжал Сатана.
— Скажу, что дело может сладиться, — молвил философ.
— Так я и думал, — обрадовался Сатана.
— А деньги у вас при себе? — полюбопытствовал старик.
— В этом кошеле, — отвечал Сатана, похлопывая себя по мошне.
— Вашему дьявольскому величеству угодно посмеяться: чтобы окончить строительство собора, мне понадобится больше миллиона, а в этот кошель едва ли войдет пятьсот золотых экю.
— Ваше философское величество шутит, — подхватил Сатана, — ведь вам известно, что мы, бедные дьяволы, владеем множеством секретных фокусов, неведомых человеку.
— Объяснимся начистоту! — предложил философ.
— С удовольствием! — кивнул Сатана.
— Я вас слушаю.
— Вам известна история Вечного Жида?
— У которого было при себе всегда пять грошей? Отлично известна!
— Ну, так мой кошель сделан из той же материи, что и подкладка его кармана; отличие заключается в том, что вместо пяти грошей в нем пятьсот золотых экю.
— Иными словами: сколько из него ни доставай…
— …они не убывают.
— Понимаю, понимаю…
— Ну и отлично!
— …однако сомневаюсь…
— Будьте осторожны: сомнение едва не погубило Фому-неверующего.
— Ну да; правда, Фома сомневался в словах Господа, а уж каково было бы его неверие, ежели бы он имел честь беседовать с дьяволом!
— Справедливо! — согласился Сатана.
— Уж он бы сразу потребовал доказательства, — продолжал философ как бы между прочим.
— Доказательства? — подхватил Сатана. — Извольте!
Он три раза кряду опорожнил кошель на стол перед стариком; тот с величайшим вниманием пересчитал деньги: оказалось ровнехонько полторы тысячи золотых экю.
— А они не фальшивые? — на всякий случай спросил старик.
— Уж не за жида ли вы меня принимаете? — усмехнулся Сатана.
— Очень хорошо! Полагаюсь на слово вашего величества. Когда же мы заключим договор?
— Уже готово!
— Как так?
— Взгляните сами! — предложил Сатана, подавая ему черный лист, испещренный красными буквами. — Это наш договор, составленный по всей форме и без обмана.
— Вижу, вижу, — кивнул старик. — А ежели случится так, что в моих руках кошель потеряет волшебную силу?
— Сделка будет расторгнута.
— Не угодно ли вам будет отметить это на полях?
— С удовольствием, — улыбнулся Сатана.
Он сделал пометку, как того требовал старик, и подписался первой буквой своего имени; потом он передал договор придворному мудрецу со словами:
— Теперь дело за вами.
— Итак, мы уговорились, — повторил старик, — что вы забираете душу того, кто первым зайдет в церковь?
— Ну да, таков уговор.
— Хорошо, хорошо, — закивал старик, — вам угодно любую душу, не так ли; ежели после того, как я подпишу, вы потребуете у меня душу папы или императора, можно будет счесть вашу просьбу чрезмерной.
— Любую душу! — подтвердил Сатана. — В преисподней один — значит один, а душа папы или императора, как бы ни были тот и другой могущественны, за две не сойдет.
— Значит, любая душа! — повторил философ.
— Любая, — отвечал Сатана.
— Я вижу, вы великодушны. Вот вам моя подпись.
— А вот — полный кошель, — сказал Сатана.
— Ну, стало быть, до свидания, мэтр Эвриан!
— До свидания, господин философ.
— Проводите гостя! — крикнул придворный мудрец ожидавшему в передней лакею.
— Не стоит труда, — молвил Сатана. — Вы же знаете поговорку: "Все дороги ведут в Рим".
С этими словами он топнул, провалился сквозь каменные плиты, покрывавшие пол в кабинете мудреца, и исчез раньше, чем лакей успел отворить дверь.
— Чего изволите? — спросил лакей.
— Ступай за архитектором, — приказал мудрец.
Лакей вышел, а старик сейчас же принялся пригоршнями черпать из мошны золото. Дьявол исполнял свое обязательство на совесть: не успевал старик опорожнить кошель, как тот снова становился полнехонек; когда явился архитектор, мудрец дал ему столько золота, что его хватило бы не только на то, чтобы окончить строительство собора, но и чтобы построить целый дворец. Архитектор не мог прийти в себя от изумления: такого чистого золота ему в жизни своей еще не приходилось видеть; правда, оно попахивало серой; впрочем, чтобы это почувствовать, надо было поднести его к самому носу.
Поскольку никогда до этого архитекторы не отказывались от золота по той причине, что оно попахивает серой, работы, приостановленные было на некоторое время, немедленно возобновились с новой силой, и вскоре колонны выросли, словно грибы, в небо взметнулся купол, а решетки засияли позолотой, как по волшебству; одним словом, спустя полтора года были построены не только собор, но и дворец.
И было самое время: король Карл возвращался из Саксонии и приказал передать, что заедет в Ахен поглядеть, в каком состоянии порученное ученому мужу строительство. Мудрец просил ему ответить, что король может приезжать, коща пожелает, и выразил надежду, что его величество останется доволен.
Карл Великий еще издали заметил сверкающий купол и крышу великолепного дворца на том самом месте, где, когда он отправлялся в поход, был лишь дремучий лес; король был так удивлен, что не мог поверить своим глазам: ведь он в глубине души отлично знал, что денег, которые он оставил мудрецу, должно было хватить едва на половину собора.
Но каково же было изумление короля, когда мудрец, приняв своего господина в дверях дворца, повел его по покоям, показывая великолепные драпировки и дорогую мебель; после осмотра комнат он пригласил его в погреба и показал запертые на три замка дюжину бочек, полных золота. Ради этого несчастный старик целый месяц только и делал, что доставал деньги из кошеля по мере того, как тот наполнялся золотом.
Королю Карлу казалось, будто он грезит; придя в себя от изумления, он спросил славного мудреца, как тому удалось раздобыть такие деньги.
— Государь! — отвечал старик. — Когда приказывает такой грозный повелитель, как вы, приказание должно быть исполнено. Вы приказали мне сделать золото — я его сделал.
Сколь бы неправдоподобным ни казался королю Карлу такой ответ, ему ничего не оставалось, как его принять: впрочем, у него не было причин не верить старику.
Король Карл порешил, что торжественное открытие собора произойдет в праздник Богоявления в следующем году, и пригласил своего брата Льва III, занявшего папский трон в году 795-м от Рождества Христова, приехать для его освящения; папу должны были сопровождать триста шестьдесят пять архиепископов и епископов его королевства.
Приближался день торжественной церемонии. Вот уж и папа Лев III приехал в Ахен и привез королю Карлу тяжелый золотой щит; со всех сторон прибывали архиепископы и епископы, в городе их собралось уже около трехсот человек.
Наконец до освящения собора остался один день. Все стали примечать, что по мере приближения праздника мудрец становился все более мрачным, что обыкновенно случалось с ним, когда он обдумывал какую-нибудь неразрешимую задачу. Вдруг лицо его заметно просветлело, и он пошел к королю Карлу, чего уже давно себе не позволял.
Он застал короля за спором с братом его, Львом III. Они никак не могли договориться о старшинстве. Каждый считал себя вправе войти в собор первым и требовал другого пропустить его на шаг вперед: один — как владыка земной, другой — как глава христианской Церкви.
Едва завидев на пороге мудреца, они стали его просить рассудить их. Тот им сказал, что он тем более рад застать их спорящими, что сам он пришел поведать о затруднительном положении, в котором он оказался из-за собственной неосмотрительности, толкнувшей его на подписание договора с дьяволом; с этими словами он подал им копию договора, по которому душа первого вошедшего в церковь переходила в собственность Сатаны.
Тоща все изменилось; теперь ни тот ни другой не желали входить в церковь; они охотно уступали друг другу право, которое всего четверть часа назад ревностно оспаривали каждый для себя. Однако мудрец их примирил, сообщив, что будут отворены обе створки двери и они войдут в одно время; они могут ни о чем не беспокоиться, лишь бы никто из них не опередил другого.
К вечеру собралось триста шестьдесят три епископа. Дело в том, что епископ Тонгрский и епископ Трирский умерли и им еще не успели подыскать замену.
Накануне праздника Богоявления, то есть того самого дня, на который было назначено открытие церкви, все жители городов и деревень, расположенных на расстоянии пятидесяти лье в округе, собрались вокруг нового собора, двери которого были надежно заперты; во дворце же было полным-полно прелатов, сеньоров и рыцарей.
В десять часов папа и император, оба в парадном облачении, вышли и двинулись мерным шагом, не отставая и не опережая друг друга; один был увенчан тиарой, другой — короной. Позади них выступали по чину сеньоры, прелаты, архиепископы и епископы. Все были в сборе: Господь ради торжественного дня позволил двум усопшим епископам подняться из могилы и прибыть на церемонию.
Подойдя к церковным вратам, папа и император застали там несколько солдат, державших завязанный мешок. Мудрец знаком приказал им остановиться; вынув из кармана ключ, он отпер дверь и толкнул ногой обе створки.
В то же мгновение солдаты развязали мешок, и оттуда выскочил огромный волк. Не видя для себя другого выхода, кроме зияющей пустоты храма, он одним прыжком перемахнул из мешка в церковь; но едва он очутился под сводами собора, как раздался оглушительный вой, и зверь исчез в огненном вихре. Это Сатана в гневе набросился на него, потому что, согласно условиям заключенного с мудрецом договора, был вынужден довольствоваться душой первого вошедшего в церковь, кто бы им ни оказался.
Папа, император, сеньоры, прелаты, архиепископы, епископы, рыцари и простой люд в ответ на дьявольское завывание хором запели священные псалмы и все вместе весело вошли в церковь, такую большую, что в ней разместилось в этот день шестьдесят две тысячи человек, так что все, кто пришел из ближних и дальних городов и деревень, с первого дня до последнего могли принять участие в церемонии освящения собора.
По окончании праздника епископы Тонгрский и Трирский исчезли незаметно для всех: никто не мог бы сказать, ни откуда они приходили, ни куда они ушли. Выходя из церкви, мудрец хотел было достать из волшебной мошны монетку, дабы подать милостыню; однако рука его прошла насквозь: не было больше у кошеля ни дна, ни подкладки.
Однако это была бы слишком безобидная месть, ведь Сатана разгневался не на шутку; улетая, он взмахнул крылом, и оплавилась одна из бронзовых дверей собора, что можно видеть еще и в наши дни; но что такое оплавленная дверь, когда он хотел бы разнести по камням весь этот ненавистный собор! Он долго кружил над землей, раздумывая, как это сделать, как вдруг приметил на берегах Голландии одну из огромных дюн, нанесенных океанским приливом песчинка за песчинкой с первого дня сотворения мира. Он рассудил, что нашел лучшее, что могло быть: похоронить зарождавшийся город под песком; кинувшись на самую высокую дюну со стремительностью морской птицы, он закинул ее себе на плечо; теперь дюна мешала ему лететь, и тоща он пошел пешком по дороге в Ахен.
Однако это путешествие оказалось долгим и утомительным. Дюна, уложенная на плечо, съехала и стала напоминать огромную переметную суму, одна половина которой висела спереди, другая — за спиной. Та половина, что болталась впереди, загораживала дорогу, и Сатана каждую минуту был вынужден справляться, правильно ли он идет. Наконец после долгих мытарств Сатана вышел к реке Мез, перемахнул ее и скоро очутился в долине Э.
Но в это самое время носившийся в горах ветер подул ему прямо в лицо, засыпав песком глаза, так что ему пришлось идти вслепую; вот какого труда и каких мучений стоило ему добраться до Серской долины. Прибыв туда, он повстречал на дороге женщину, возвращавшуюся из Э; она отошла в сторону, чтобы пропустить надвигавшуюся на нее песчаную гору вместе с раздавленным усталостью черным носильщиком.
— Эй, мать! — обратился к ней Сатана. — Далеко ли еще до Ахена?
— Ах, милейший! — отвечала старуха, узнав Сатану и догадываясь, зачем он спрашивает дорогу. — Клянусь Богом, вам еще идти и идти! Ахен!.. Вот поглядите, у меня были совсем новые башмаки, коща я вышла из Э. А теперь, смотрите, как они износились: вот как долго я иду!
Довод показался Сатане настолько убедительным и в особенности наглядным, что тот был просто сражен.
— Ну что ж, — молвил он, — этим ничтожествам нынче удалось избежать моего гнева; но пусть поостерегутся: рано или поздно я их искалечу!
Он уронил дюну, которая при падении развалилась надвое и образовала два холма, возвышающихся ныне над Ахеном и в память об этом событии носящие имена Лосберг и Сан-Сальватор, то есть Хитрая гора и гора Спасителя.
Сатана сдержал слово, хотя и не сразу. В году 1224-м от Рождества Христова Ахен, превратившийся в большой красивый город, был почти полностью уничтожен во время страшного пожара, причину которого, несмотря на неоднократные попытки, установить так и не удалось; впрочем, никто не сомневался в том, что это была месть Сатаны.
IV КАК СЛАВНЫЙ КОРОЛЬ КАРЛ ПОЖЕЛАЛ, ЧТОБЫ НА СОБОРЕ БЫЛ КОЛОКОЛ, И ПРИГЛАСИЛ ИЗ СЕН-ГАЛЛЕНА ЗНАМЕНИТОГО ЛИТЕЙЩИКА ПО ИМЕНИ МАСТЕР ТАНКО
В день торжественного открытия собора славный король Карл заметил, что отсутствует нечто очень важное: колокол.
Король навел справки относительно того, где живут лучшие литейщики: во Франции, в Италии, в Аллемании или еще где-нибудь. Ему отвечали, что самый опытный литейщик — мастер Танко из Сен-Галлена, прославившийся тем, что отлил большой колокол для Вормского собора. Король Карл припомнил, что слышал звон этого колокола из своего Ингельхеймского дворца, хотя тот находился в пятнадцати лье от Вормса; вспомнил он также, как возрадовалась его душа при звуке этого колокола. Вот он и остановил свой выбор на мастере Танко и отправил гонца в Сен-Галлен с приказанием любой ценой доставить к нему литейщика. Гонец уехал и вскоре прибыл в Сен-Галлен; но в Сен-Галлене ему сообщили, что мастер Танко находится во Франкфурте, где отливает соборный колокол. Гонец поехал во Франкфурт и прибыл туда как раз в ту минуту, когда колокол зазвонил в первый раз к великой чести мастера Танко; гонец передал мастеру предложения короля Карла, и славный швейцарец не стал отказываться.
После почти шестинедельного отсутствия гонец возвратился в Ахен в сопровождении литейщика.
Как же возрадовался славный король Карл, когда узнал, что у него будет колокол! Он приказал немедленно доставить мастера Танко во дворец и спросил, что ему нужно для изготовления колокола.
— Угодно ли королю, чтобы это был хороший колокол? — спросил мастер Танко.
— Я хочу, чтобы это был самый большой колокол, какой вам когда-либо доводилось отливать.
— В таком случае, — отвечал мастер Танко, — мне понадобится десять тысяч ливров бронзы, десять тысяч ливров меди, десять тысяч ливров чугуна, пять тысяч ливров серебра и тысяча ливров золота.
— Это в самом деле все или вам нужно еще что-нибудь? — уточнил король Карл. — Говорите, пока вы здесь, и вам дадут все, о чем вы ни попросите.
— Нет, — покачал головой мастер Танко. — Ежели мне дадут то, о чем я сказал, этого будет довольно.
Король Карл приказал выдать мастеру Танко десять тысяч ливров бронзы, десять тысяч ливров меди, десять тысяч ливров чугуна, пять тысяч ливров серебра и тысячу ливров золота, и мастер Танко принялся за работу.
Но в ту минуту, как он бросал все эти металлы в печь, недобрая мысль пришла ему на ум: а что, ежели он положит в колокол только четыре тысячи ливров серебра да восемьсот ливров золота? Ведь от этого так мало изменится голос колокола, что никто и не заметит, а он таким образом прикарманит тысячу ливров серебра и двести ливров золота; присовокупив это к тому, что у него уже есть, а также к вознаграждению, обещанному за колокол королем Карлом, он сможет сколотить небольшое состояние, что позволит ему оставить тяжелую работу. Подобная мысль впервые посетила Танко, и он долго гнал ее от себя; но, как говорит пословица, в приотворенную ангелом дверь сам черт пролезает; вот так и случилось, что черт пролез в дверь к мастеру Танко. Мастер Танко не устоял перед соблазном и, утаив из тридцати шести тысяч ливров металлов тысячу ливров серебра и двести ливров золота, зашил их в матрац, а то, что осталось, бросил в печь.
Две недели спустя колокол был отлит и, несмотря на покражу мастера Танко, удался на славу; плавка же была исполнена настолько ловко, что теперь было совершенно невозможно определить пропорцию металлов. Танко похвалил себя за содеянное, и, вместо того чтобы вернуться на родину, как он сначала собирался сделать, он решил еще год-другой поработать литейщиком, потому что только сейчас, как ему казалось, постиг все преимущества этого ремесла.
Пришла пора вешать колокол; это был большой праздник. И хотя не было на сей раз ни папы, ни трехсот шестидесяти пяти епископов, тем не менее собралось столько знати, сколько ни разу еще не приходилось видеть мастеру Танко на торжествах по случаю отлитых им колоколов.
Колокол освятил архиепископ Кельнский. Сам славный король Карл был крестным отцом, а добрая королева Хильдегарда — крестной матерью; назвали колокол Магдалиной в память о кающейся Марии Магдалине, которой явился Спаситель после своего воскрешения. После освящения колокол был поднят на колокольню при помощи хитроумного механизма, придуманного мудрецом. Кое-кто очень удивился, что мастера Танко не было видно ни на освящении, ни во время подъема колокола; но все подумали, что он из какого-нибудь уголка тайно — из скромности — наблюдает за своим триумфом, и не придали значения его отсутствию. На самом же деле мастеру Танко было стыдно за совершенную кражу, и он остался дома, с нетерпением ожидая, когда зазвонит колокол, — тогда все будет кончено.
Наконец колокол надежно закрепили на колокольне и подали веревку славному королю Карлу, дабы он, как крестный отец, первым развязал язык своей крестнице. Славный король Карл так и повис на веревке, но все напрасно: Магдалина молчала, как линь. Король, знавший, на что он способен, и уверенный в том, что может разом одолеть десять человек, удвоил усилия; но все было напрасно; он не выпускал из рук веревку, вытирал струившийся по лицу и бороде пот, но Магдалина так и не издала ни звука.
Тогда послали гонца за мастером Танко и велели передать, что славный король Карл хочет немедленно с ним поговорить и ждет его в соборе. Мастер Танко и рад был бы увильнуть от разговора с королем, но это было совершенно невозможно: его отказ мог бы вызвать подозрения; он запер дверь на ключ и последовал за гонцом.
Придя в собор, он застал славного короля Карла в скверном расположении духа, оттого что колокол не звонил. Пока король излагал суть дела, мастер Танко пришел в себя и сказал в ответ, что все это совершенно невероятно. Но славный король Карл, обучавшийся логике у придворного мудреца, вложил веревку в руки мастера Танко и приказал:
— Дергайте!
Мастер Танко ударил в колокол, и то ли он был сильнее, то ли все дело было в привычке, то ли, наконец, чары рухнули, но только Магдалина стала раскачиваться и вдруг зазвучала так громко, что ее услыхали и в Льеже, и в Кельне; однако с двенадцатым ударом язык колокола вдруг сорвался и, упав на голову мастеру Танко, убил его на месте.
Сначала подумали было, что несчастный литейщик только лишился чувств; король Карл приказал его поднять и оказать ему помощь; но будучи вынужден признать, что бедняга мертв, и мертв как следует, он приказал церковному сторожу и ризничему отнести мастера в его комнату и положить на кровать.
Сторож и ризничий повиновались и отнесли мастера Танко в его комнату; но в ту минуту, как по приказанию славного короля Карла они собирались положить его на кровать, они обратили внимание на огромный горб, вздувшийся на матраце. Они вспороли матрац и обнаружили в нем тысячу ливров серебра и двести ливров золота. Так как эти тысяча ливров серебра и двести ливров золота были в слитках с королевским клеймом, ошибки быть не могло; сторож и ризничий со всех ног бросились к славному королю Карлу и рассказали об открытии, сделанном ими в доме у мастера Танко.
Только тогда в глазах всех смерть мастера Танко явилась наказанием Божиим; славный король Карл не пожелал забрать тысячу ливров серебра и двести ливров золота, украденные у него несчастным литейщиком, и подарил их собору.
К этому времени скончался придворный мудрец в возрасте ста шести лет, поручив славному королю Карлу заботу о своем ученике Эгинхарде; славный король Карл, всегда нежно любивший покойного, из уважения к его просьбе назначил Эгинхарда своим секретарем.
V КАК КОРОЛЬ КАРЛ ПРОГНАЛ СВОЮ ДОЧЬ ЭММУ С ГЛАЗ ДОЛОЙ, А ШЕСТЬ ЛЕТ СПУСТЯ БЫЛ ПРИНЯТ ЕЮ В ЛЕСУ И УЗНАЛ ЕЕ ПО ТОМУ, КАК ОНА ПРИГОТОВИЛА КОСУЛЮ
У славного короля Карла и принцессы Хильдегарды родилась дочь; самая младшая, она была любимицей отца.
Справедливости ради следует отметить, что Эмма заслуживала, и даже гораздо более, если только это было бы возможно, всю любовь, которой окружал ее славный король Карл; она не только славилась ангельской красотой и расцветала подобно розе, но обладала всеми талантами, какие только положено было иметь принцессе в те времена. Днем, когда славный король восседал на троне, она вышивала золотом и серебром, и краше ее работ нельзя было найти ни на рынках Венеции, ни на базарах Гренады и Александрии; ввечеру, сидя у постели отца, она читала ему старинные немецкие баллады, так полюбившиеся королю когда-то, что он наградил того, кто собрал их воедино, пятьюстами золотыми монетами; только она умела приготовить косулю, любимую дичь королевского стрелка, так вкусно, что славный король Карл, едва отужинав, мог снова сесть за стол, если в эту минуту слуги вносили дымящееся блюдо, приготовленное его дочерью, очень скоро позабыла о том, что ей следовало держать секрет
После того, как Эгинхард поселился во дворце, у него появилась возможность чаще, чем раньше, видеться с дочерью короля Карла, а та, словно оправдывая прозвище, данное ей отцом, называвшим ее пчелкой, мелькала то тут, то там, собирая в саду цветы или укладывая в погреб фрукты. Встречаясь то тут, то там, молодые люди стали обмениваться улыбками; потом настал день, когда они перемолвились словечком, а заговорив, поняли, что любят друг друга. Эмма на должном расстоянии: да ведь так трудно быть принцессой в пятнадцать лет!
К несчастью, в это время на короля Карла навалилось немало неотложных дел, а так как он имел случай убедиться не только в необычайных способностях своего секретаря, но и в его большой скромности, он заставлял его присутствовать на всех заседаниях Совета. Для восемнадцатилетнего юноши это была неслыханная честь; он весьма ценил подобный знак внимания; впрочем, он бы скорее предпочел, чтобы эта королевская милость была не столь велика, потому что теперь он лишь мельком виделся с Эммой, теперь ему едва ли раз в неделю удавалось сказать с ней два слова наедине.
Такое положение было для двух влюбленных невыносимо; государственные дела, похоже, только запутывались по мере того, как их обсуждали; королю случалось в один день трижды созывать Совет, и скоро эти заседания грозили перерасти в одно, которое должно было тянуться с утра до вечера.
Тогда молодые люди в своей невинности решили призвать на помощь ночь; и так как их любовь представлялась им делом столь же важным и в особенности не менее запутанным, нежели политика королевства, они стали держать совет каждую ночь в комнатке Эммы, пытаясь решить, как сделать так, чтобы их дела пошли на лад.
Эти ночные заседания длились все лето; однако когда наступила осень, с их любовью было то же, что и с государственными делами: чем более молодые люди о ней говорили каждую ночь, тем им становилось очевиднее, что им нужно непременно сказать друг другу еще что-то очень важное.
Вот и зима пришла, а с нею — туманы и холода; но любовь не знает непогоды, и для наших влюбленных не существовало ни холода, ни тумана; напротив, ночи стали темнее, благодаря чему Эгинхард без труда возвращался в свой флигель, расположенный по другую сторону двора.
Но в одну прекрасную ноябрьскую ночь случилось так, что совет влюбленных затянулся; молодые люди спохватились, когда первые солнечные лучи стали пробиваться сквозь ставни на окнах. Эгинхард поспешил к двери, но едва он ее распахнул, как из его груди вырвался крик. Эмма подбежала к двери и в растерянности замерла на пороге. Все пространство двора, которое надлежало преодолеть Эгинхарду, чтобы вернуться к себе во флигель, было покрыто снегом.
Положение было ужасное — Эгинхард не мог ни остаться, ни выйти: если он выйдет, его следы, отпечатавшись на снегу, выдадут его первому, кто пойдет с утра через двор; ежели он останется у Эммы, а император по своему обыкновению вызовет его в девять часов к себе и юноша не явится, может статься, что повелитель прикажет искать секретаря до тех пор, пока его не найдут.
Было только одно средство спасти положение, и отважная девушка приняла его без колебаний. Она подняла возлюбленного и перенесла его через двор к флигелю.
Славный король Карл тоже провел эту ночь без сна, но не в сладких любовных грезах, а в тяжких думах и государственных заботах. Когда он увидел, что рассвело, он приотворил окно, чтобы подышать утренним воздухом, и, видя, что двор в снегу, очень обрадовался — ведь он был страстным охотником, а всякий охотник знает: дичь оставляет на снегу следы, по которым ее легче найти.
Вдруг славный король Карл вскрикивает и в недоумении протирает глаза, полагая, что его обманывает зрение. Эмма, любимая его дочь, настоящая сильфида, такая хрупкая и гибкая, что кажется, будто малейшее дуновение ветерка способно согнуть ее, как тростинку, — его Эмма пробирается через двор, неся на руках мужчину; потом она опускает этого мужчину на порог флигеля, идет назад, такая легонькая, что на сей раз едва оставляет следы и, полагая, что осталась незамеченной, радостно исчезает за дверью.
На следующий день советники собрались в обычный час, а Эгинхард сидел за столом, за которым он обыкновенно записывал принимаемые решения; вдруг в зал Совета стремительно вошел Карл и окинул собравшихся таким суровым взглядом, что все затрепетали, и более всех — Эгинхард, хотя он был далек от мысли, что причиной недовольства его господина послужило ночное приключение секретаря. Король приблизился к трону, все так же не говоря ни слова, уселся и, немного помедлив, обратился к своим советникам с таким вопросом:
— Господа! Какого наказания заслуживает королевская дочь, принимающая по ночам молодого человека в своей опочивальне?
Советники в растерянности переглянулись: они совсем не ожидали подобного вопроса; посовещавшись и начиная догадываться, о чем идет речь, они единодушно отвечали, что в любви — а дело, как видно, касалось любви, — самым мудрым было бы простить виновную.
Карл выслушал с важным видом и, немного подумав, продолжал:
— Какого наказания заслуживает молодой человек, который ночью пробрался тайком в опочивальню королевской дочери?
И все, догадавшись по румянцу Эгинхарда, что перед ними один из провинившихся, отвечали, как и раньше:
— Государь! В вопросах любви самое мудрое — простить виновного. [30]
— А вы, господин секретарь, что думаете по этому поводу? — спросил Карл Великий у Эгинхарда.
— Государь! — твердо отвечал Эгинхард. — Ежели бы я обладал решающим голосом, я бы вам посоветовал предать молодого человека смерти.
Славный король Карл вздрогнул, заслышав в словах секретаря твердые нотки; он некоторое время не сводил строгого взгляда с Эгинхарда, потом заметил:
— Предать смерти было бы, пожалуй, чересчур жестоко, господин советник. А вот пусть-ка совершившие преступление убираются прочь и никогда не показываются нам на глаза.
Эгинхард молча встал, почтительно поклонился королю и, не произнеся ни слова, вышел из зала Совета.
Тем временем приговор был передан Эмме. Несчастная девушка сначала безутешно плакала, а потом решила, что наказание не такое уж суровое, какого следовало бы ожидать. Не ища встречи с отцом, не пытаясь его разжалобить, она сняла роскошное платье, драгоценности, украшавшие ее руки и волосы, надела простое холщовое платье и, поцеловав порог комнаты, которую она покидала навсегда, ушла из родительского дома; вытирая слезы волосами, она зашагала по тропинке, выходившей на большую дорог>к А на соседней тропинке она приметила человека, который брел с опущенной головой; принцесса узнала в нем Эгинхарда. Так они и шли до тех пор, пока тропинки не вывели их на большую дорогу; там принцесса протянула юноше руку, и он прошептал:
— Что осталось мне в целом свете, кроме тебя? Кто будет любить тебя, как я?
Эгинхард взял Эмму за руку, прижал ее к груди, и они молча зашагали вместе, похожие на изгнанных из рая Адама и Еву.
А тем временем король, убежденный в справедливости и мягкости своего суда, — славный король Карл! — страдал, быть может, больше других; для него миновала пора заблуждений молодости и сладких слез любви, которые помогли бы ему переносить изгнание, потому что ведь любой одинокий человек — изгнанник, а он чувствовал свое одиночество с тех пор, как его любимой Эммы, его нежной пчелки, не стало рядом. Тогда он решил найти утешение в том, что любил более всего на свете: в охоте и войне; но даже во время сражения на поле битвы не мог он не думать о своей дочери. Когда король возвращался с охоты, дочь не встречала его на ступенях дворца, и некому было теперь приготовить ему косулю, которую он приносил с охоты; кто знавал его в те времена, когда дочь еще была с ним, поражались происшедшей в короле перемене: с его лица совершенно сошел румянец, а голова поседела от горя.
Карл Великий отправился в Рим, и там папа Лев провозгласил его Римским императором. Однако вторая корона была Карлу только в тягость, и он возвратился из Рима в Ахен еще более печальным и мрачным, чем до отъезда; королевские советники, от всей души желавшие возвращения двух изгнанников, разослали на их поиски во все стороны гонцов, но все было напрасно. Никто ничего о них не ведал; они исчезли, словно их несчастье подобно злому гению унесло их из этого мира.
Так прошло еще два года; уже в шестой раз спускалась на землю осень с тех пор, как Эмма и Эгинхард были изгнаны из дворца. Император Карл Великий решил поохотиться в Лоденвальдском лесу. Лес этот славился дичью, а король не бывал там со времен своей молодости; он надеялся, что боль его поутихнет, коща он вновь увидит те самые места, где ему было когда-то хорошо.
Славный император отправился на охоту в надежде, что так и будет, но вместо того, чтобы преследовать оленя, он пытался угнаться за собственной мыслью и не заметил, как заблудился, а спохватился только тогда, когда свитские остались далеко позади и не могли слышать его охотничьего рога.
Впрочем, такое случалось с Карлом Великим и раньше. Он не торопясь ехал все дальше, ничуть не беспокоясь о случившемся. Однако к полудню стало так жарко, а славный император так устал, что спешился; король отцепил меч, потому что ему мешала перевязь, прилег в тени густого дерева и вскоре заснул, убаюканный журчавшим у него в ногах ручейком.
Спустя два часа Карл Великий пробудился и, оглядевшись с некоторым беспокойством, как это бывает со сна, заметил хорошенького мальчугана с длинными светлыми волосами, усевшегося верхом на его меч и державшегося за перевязь, словно то была уздечка его скакуна. Император некоторое время разглядывал юного наездника, а тот не замечал, что законный владелец его коня пробудился и в изумлении взирает на очаровательного ребенка, чудом оказавшегося в дремучем лесу. Король почмокал губами, как делал когда-то, подзывая Эмму. Малыш сейчас же обернулся; вместо того чтобы подойти к королю, он пустил своего коня в галоп и со смехом скрылся за деревьями. Славный император понял: пропал его добрый меч, ежели он за ним не поспешит, — а после дочери он, может быть, больше всего на свете любил свой меч Озорник. Он поспешил вслед за юным охотником, а тот время от времени останавливался, дабы убедиться в том, что император за ним поспевает: он будто вел его за собою, а не убегал от него.
Так они вышли на поляну, и король увидал прелестную хижину, увитую плющом и диким виноградом.
На пороге хижины сидела молодая женщина. При виде короля она поднялась и пошла было навстречу; но не успев сделать и нескольких шагов, она замерла, и краска бросилась ей в лицо; впрочем, смущение не помешало ей принять незнакомца с такой почтительностью, что можно было подумать: несмотря на отсутствие свиты и короны, она признала в незнакомце императора.
Славный король Карл поведал хозяйке хижины о том, как он заснул, как, пробудившись, увидал прелестного мальчугана, игравшего его мечом, и как, наконец, малыш стал убегать, а он погнался за ним и очутился перед хижиной. Молодая женщина подозвала ребенка и, выговаривая ему за шалость, поцеловала его в лоб; потом она забрала у него из рук меч, который мальчик отдал с большой неохотой, почтительно коснулась губами его рукоятки и подала оружие императору.
Тот решил, что женщина поступила таким образом потому, что рукоятка его меча была выполнена в виде креста; король был доволен, что женщина не только красива, но и благочестива; когда же она предложила ему остаться у нее и дождаться свиты, славный император охотно согласился, не заставив себя упрашивать.
Молодая женщина тотчас вошла в хижину и вскоре появилась на пороге, держа в руках поднос с фруктами и прохладительными напитками. Император уселся на траву, мать и сын ему прислуживали, и он откушал с таким удовольствием, какого ему уж давно не доводилось испытывать.
День клонился к вечеру. Король сидел у входа в хижину и качал на ноге светловолосого малыша. Вдруг из лесу вышел охотник, неся на плечах подстреленную им косулю. Завидев охотника, мальчуган вырвался из рук императора и подбежал к вновь прибывшему с криком:
— Папа! Папа!
Охотник подошел ближе; это был красивый мужчина лет двадцати шести, которого немного старили усы и борода. Увидев императора он, как и его жена, изумился, но, справившись с охватившим его чувством, почтительно поклонился гостю, повторил гостеприимное приглашение своей супруги и вошел в хижину, а мальчик, ловя последние лучи заходящего солнца, снова возвратился к славному императору.
Карл Великий был большой любитель вкусно поесть, особенно на охоте, а прошло уже целых три часа с тех пор, как он закусывал в последний раз; и вот он почуял вкусный запах. "Косуля, как мы уже говорили, была когда-то его любимым кушаньем; впрочем, он от него отказался со времени изгнания его дочери Эммы, ведь только ока умела правильно его приготовить.
Велико было его изумление, коща в доносившихся с кухни запахах он распознал знакомый аромат, пробуждавший в нем аппетит даже тоща, коща он бывал сыт. Император тяжко вздохнул; порой течение наших мыслей непостижимым образом связано с испытываемыми нами ощущениями: этот запах заставил его мысленно перенестись назад, в то время, когда он был счастлив.
Ни муж, ни жена не появлялись, и славный император по-прежнему оставался в обществе мальчика. Малыш забежал в хижину, но сейчас же выскочил снова и обратился к королю.
— Дедушка! — так называл мальчуган славного императора из-за его длинной бороды. — А косуля уже на столе!
Император вошел в хижину и увидал, что мальчик сказал правду; но так как на столе был всего один куверт, он понял, что хозяева из почтительности не смеют разделить с ним трапезу. Тогда он велел малышу привести отца и мать.
Мальчик вышел.
Славный император остался один. Он очень проголодался и подошел к столу поглядеть, как приготовлена косуля, источавшая изумительный аромат. К своему величайшему удивлению, он увидел, что подана она была в точности так, как это блюдо подавалось когда-то его дочерью. Не имея сил ни справиться с любопытством, ни устоять перед искушением отведать блюдо, которого не ел он вот уже шесть лет, король взялся за нож и отрезал ломтик, а едва попробовав, вскричал со слезами радости на глазах:
— Только моя дочь Эмма умела так готовить косулю! Дочь! Дочь моя! Где моя дочь?
На его зов явилась молодая женщина вместе с супругом. Она была причесана так же, как в дни своей юности, а муж ее успел сбрить бороду и усы. Карл Великий с первого же взгляда узнал свою любимую дочь Эмму и своего секретаря Эгинхарда.
Оба они подошли к императору и пали на колени. Император поспешил их поднять со словами:
— Отец никогда не должен наказывать детей, потому что тем он прежде всего наказывает себя самого!
А на следующий день славный император Карл Великий с сияющими от счастья глазами возвращался в Ахенский дворец вместе с детьми и внуком.
Однако Эмма и Эгинхард не забыли хижину, в которой прожили шесть лет и вновь обрели отца; на месте этой хижины они основали монастырь, названный Peligenstatt, или Благословенное место.
VI КАК СЛАВНЫЙ ИМПЕРАТОР КАРЛ ВЕЛИКИЙ, ВНОВЬ ОБРЕТЯ ДОЧЬ ЭММУ И СЕКРЕТАРЯ ЭГИНХАРДА, СНОВА НАШЕЛ СВОЮ СЕСТРУ БЕРТУ И ПЛЕМЯННИКА РОЛАНА
Славный император Карл Великий тем острее переживал изгнание своей дочери Эммы, что тремя годами раньше при похожих обстоятельствах судьба разлучила его с сестрой Бертой.
Берта тоща воспылала любовью к прекрасному и храброму рыцарю по имени Милон; но у нищего Милона не было ничего, кроме копья да меча: Берта справедливо полагала, что ей никогда не добиться согласия брата на брак. Вот почему она в одно прекрасное утро сбежала с возлюбленным и тайно с ним обвенчалась. Они долго странствовали по свету, но так и не разбогатели, если не считать прибавления в семействе: у них родился сын, нареченный при крещении Ролоном. Когда они путешествовали по Испании, до Милона дошла весть, что король Арагонский вступил в войну с сарацинами. Милон предложил королю свои услуги и выступил против неверных, однако во время наступления испанцы оставили его; он был пленен и увезен в Тунисское королевство. А несчастная Берта с маленьким Роланом на руках прошла пешком всю Испанию и Францию и возвратилась в королевство аллеманов в надежде умолить брата вступиться за ее супруга. Когда она пришла в Ахен и вновь очутилась во владениях своего могущественного брата, она поняла, что прежде всего ей придется вымаливать прощение себе самой; но брат внушал ей такой ужас, что она целую неделю бродила в окрестностях Ахенского дворца в рубище и с посохом нищенки в руках, не смея показаться императору на глаза.
И вот однажды она рухнула от изнеможения, потому что отдала последний кусок хлеба маленькому Ролану, проглотившему его со свойственной детям беззаботностью, тоща как у матери целые сутки не было во рту маковой росинки.
— Что с тобой, матушка? — спросил маленький Ролан, коща увидел, что мать его, смертельно побледнев, упала наземь.
— Я умираю от голода, — пролепетала Берта.
— Подожди, сейчас я принесу тебе поесть, — пообещал малыш.
Однажды, коща он ненадолго оставил мать и побежал поиграть с городскими ребятишками, он видел, как во время обеда императора множество слуг несли дымящиеся блюда с яствами; вот он и поспешил ко дворцу в надежде раздобыть еды, но опоздал: слуги только что прошли во дворец и подали кушанья на стол.
К счастью, Ролана это обстоятельство не остановило; он отважно пробрался во дворец, вскарабкался по лестнице, пошел по коридорам, вошел в трапезную императора, окинул взглядом стол, протянул руку, взял приглянувшееся блюдо и, не говоря никому ни слова, направился было к выходу. Дворецкий хотел остановить мальчика, слуги бросились ему наперерез, но славный император, высоко ценивший храбрость, захотел посмотреть, что станет делать малыш. Он знаком приказал пропустить мальчика и шепнул стоявшему поблизости слуге, чтобы тот незаметно проследил, кому мальчик отнесет взятое с императорского стола кушанье.
Слуга вскоре вернулся и доложил, что мальчуган отнес блюдо умиравшей с голоду нищенке, по всему видать — матери мальчика.
Маленький Ролан в самом деле отнес кушанье благородной Берте, а та была настолько голодна, что с жадностью проглотила еду.
Коща она утолила голод, то поняла, что одна настоятельная потребность уступила место другой; оглядевшись и убедившись в том, что поблизости нет ни глотка воды, она прошептала:
— До чего же хочется пить!
— Подожди, матушка, — проговорил маленький Ролан, — сейчас я дам тебе напиться!
Мальчик снова зашагал во дворец, поднялся по ступеням, прошел по коридорам и вошел в трапезную; в эту минуту королевский виночерпий наполнил рейнским вином золотой кубок Карла, украшенный драгоценными каменьями; маленький Ролан протянул руку и взялся за императорский кубок. Карл схватил его за руку:
— А ну-ка, погоди, постреленок!
Однако мальчуган не выпускал кубок; он с таким бесстрашием воззрился на императора, что тот рассмеялся. Зато Ролану было совсем не смешно. Бросив на императора гневный взгляд, он воскликнул:
— Пустите меня! Моя матушка хочет пить! Я должен идти!
— Разве для этого непременно нужно брать мой кубок? И почему ты решил отнести ей моего лучшего рейнского вина?
— Для дочери короля и сестры императора ничто не может быть слишком дорого или слишком хорошо!
— Раз твоя мать — королевская дочь и сестра императора, она, должно быть, живет во дворце? — спросил Карл Великий. — Где же ее дворец?
— Дворец моей матери — под сенью дерев.
— Кто же ее придворные?
— Божьи птахи, распевающие песни, коща она пробуждается и засыпает.
— А кто прислуживает ей на торжественных приемах?
— Моя правая рука.
— А кто ее виночерпий?
— Моя левая рука.
— Кто же ее охраняет?
— Мои голубые глаза.
— А кто ее менестрель?
— Мой румяный рот.
— Столь знатная дама, у которой такой роскошный дворец, такой блестящий двор, такая хорошая прислуга, не должна умирать от голода и жажды — ты совершенно прав! Отнеси же ей этого вина, как уже отнес дичь, и возвращайся вместе с матерью, коща она утолит жажду.
— Так я и сделаю! — пообещал маленький Ролан.
Он отнес матери кубок славного императора и пересказал все, что тот поручил ему передать от своего имени.
Благородная Берта поняла, что Небу угодно, чтобы так все и случилось; она поднялась, взяла в руки посох и последовала за сыном.
Славный император собирался уже выйти из трапезной, коща на пороге появился мальчик с серебряным блюдом и украшенным драгоценными каменьями кубком в руках, а вслед за мальчиком шла его мать.
— Да простит меня Господь, — вскричал император, — ежели это не моя родная сестрица входит во дворец в холщовом рубище и с посохом в руке!
Благородная Берта поклонилась и хотела было опуститься перед братом на колени, но славный император этого не допустил: одной рукой он удержал сестру, а другую протянул маленькому Ролану.
— Ты хорошо сделал, мальчик мой, — молвил король, — ты был вправе взять для своей матушки все самое лучшее и самое вкусное, и не потому, что она — сестра императора и королевская дочь, а потому, что она искренне раскаялась, а раскаявшийся грешник может рассчитывать на самое почетное место.
На следующий день император Карл Великий снарядил посольство к королю Тунисскому с двадцатью плененными неверными, которым он приказал надеть золотые ожерелья и браслеты, потому что боялся, что двадцать неверных пленников могли показаться недостаточным выкупом для столь отважного рыцаря, каковым был Милон.
Три месяца спустя после описанных нами в Ахенском дворце событий Берта обнимала своего супруга, а маленький Ролан — отца.
VII КАК ИМПЕРАТОР КАРЛ ВЕЛИКИЙ НЕ СМОГ ПОДАРИТЬ БЕДНОМУ СВЯЩЕННИКУ ОБЕЩАННУЮ ШКУРУ ЛАНИ И ВМЕСТО НЕЕ НАГРАДИЛ ЕГО ГОРНОСТАЕВОЙ МАНТИЕЙ
К тому времени умер епископ Кельнский, и было много споров о том, кто займет его место, потому что митры возжаждали все как один прелаты на двадцать лье в округе.
Славный император рассудил, что его присутствие в Кельне необходимо и что при выборе пастыря для столь многочисленного стада король должен хорошо знать, в чьих руках окажется золоченый жезл, который может при случае стать не только пастушьим посохом, но и жезлом поработителя.
Император вскочил на коня и без охраны, без свиты, без придворных, в охотничьем костюме поскакал в Кельн.
Когда примерно половина пути осталась позади, он увидел на лесной опушке небольшую часовню, а звонкий и чистый голос ее колокола возвестил о начале мессы.
Славный император, не успевший помолиться перед отъездом из Ахена, поспешил воспользоваться представившейся возможностью, которую посылало ему Провидение для искупления его греха. Спешившись, он привязал коня у двери, вошел в часовню и опустился на колени в клиросе. Бедный священник был один, не было у него ни служки, ни сторожа, а славный император оказался его единственным прихожанином; но так как король назубок знал все молитвы, он читал их не хуже ризничего.
Когда служба была окончена, он поднялся, дабы подойти к дискосу, а приложившись, хотел было опустить в него золотой.
Старый священник покачал головой и отвел дискос со словами:
— Господин охотник! Оставьте ваше золото при себе: я служу ради того, чтобы проложить себе путь на Небеса, а не для того, чтобы разбогатеть.
Император ему на это возразил:
— Но ведь каждый должен кормиться тем, что посылает ему Господь, отец мой: император — от податей, а священник — от даров.
И король стал настаивать, чтобы тот принял золотой флорин, однако старый священник отвечал ему так:
— Да продлит Господь дни славного императора нашего, потому что подати, которые он собирает, — умеренны и справедливы; я же дал обет жить в бедности: я нарушу обет, ежели прикоснусь к золоту.
— Чем же еще, в таком случае, я мог бы вам услужить, отец мой?
— Судя по одежде, вы охотник, не правда ли?
— Совершенно верно.
— Сын мой, как вы сами видите, мой требник совсем поистрепался, потому что вот уже почти сорок лет я по нему служу; пришлите мне шкуру первой же лани, которую вы подстрелите, чтобы я мог сделать новый переплет.
Карл Великий обещал исполнить его просьбу, вскочил в седло и спросил священника, как его зовут. Старый священник призадумался, потому что давно уж к нему обращались не иначе, как "отец мой"; наконец он вспомнил свое имя — Хильдебольд, — и славный император обещал его не забыть.
Император прибыл в Кельн в глубокой задумчивости: никогда еще ему не доводилось видеть в священнике такое смирение и такое равнодушие к земным благам.
И эти добродетели, скрывавшиеся в маленькой часовне на лесной опушке, показались ему тем более заслуживающими преклонения, когда он убедился в том, какие излишества позволяют себе кельнские прелаты.
Не успел он приехать, как все они как один, зная, что выборы епископа зависят от короля, стали пытаться его подкупить.
Одни поднесли ему, в зависимости от доходов, от сотни до тысячи золотых флоринов; другие — самые разные драгоценности, от перстня до короны.
Славный император принял все дары; он приказал сложить серебро с серебром, золото с золотом, драгоценные каменья с драгоценными каменьями; потом король приказал привести казначея капитула и спросил, в каком состоянии находится казна. Тот отвечал, что из-за расточительства последних епископов касса не только пуста, но он еще должен более пятидесяти тысяч золотых флоринов.
Славный император внес в кассу капитула все серебро, все золото и все драгоценности, которыми его пытались подкупить, и это вдвое превысило недостающую сумму. Уладив это дело, король перешел к другому, требовавшему скорейшего разрешения: назначение епископа. Он приказал пригласить двух священников, известных своими бесчинствами и беспутством. Те очень обрадовались, потому что подумали, что получат из рук императора митру.
Однако император встретил их такой речью:
— Возьмите моего коня с двух сторон под уздцы, ступайте в Лесную часовню и привезите ко мне старого священника Хильдебольда.
И хотя поручение это показалось им как нельзя более неприятным, прелаты не посмели ослушаться, потому что знали: с императором шутки плохи.
Три часа спустя после их отъезда Карл Великий, стоявший у окна, увидел, как они возвращаются в пыли и испарине, ведя за собой коня, на котором восседал ничего не понимавший старик.
Славный император вышел ему навстречу и, приблизившись к священнику, молвил:
— Отец мой! Я не успел раздобыть для вас шкуру лани; зато вы можете войти вон туда, — он указал рукой на епископский дворец, — там вас ждет горностаевая мантия.
Так славный священник Хильдебольд стал епископом Кельнским.
VIII КАК ШЕСТЕРО ХРАБРЕЙШИХ РЫЦАРЕЙ ПРИ ДВОРЕ КАРЛА ВЕЛИКОГО ОТПРАВИЛИСЬ НА ПОИСКИ ВЕЛИКАНА-С-ИЗУМРУДОМ, И КАК ЕГО ПОБЕДИЛ МАЛЕНЬКИЙ РОЛАН
Возвратившись из Кельна в Ахен, славный император узнал, что неверные снова вторглись в Аллеманию; он созвал Совет, на котором было решено выступить против неприятеля.
Император Карл Великий был человеком набожным: после Совета он отозвал в сторону архиепископа Тюрпена, только что прибывшего из архиепископства Реймского, и полюбопытствовал, что тот думает о предстоящем походе.
— Можно было бы уже сейчас быть уверенными в исходе военных действий, а также в том, что все обернется к величайшей славе Господа, — отвечал архиепископ Тюрпен, — ежели в руках у вашего величества был бы знаменитый изумруд с обломком креста истинного, подаренный ангелом вашему батюшке Пипину.
— Да этот изумруд раздобыть совсем нетрудно, — заметил Карл Великий, — король Пипин, правда, обронил коща-то камень, зато его подобрал король Стефан, и находится теперь этот изумруд в прекрасной часовне, построенной по приказу Стефана.
— Вернее было бы сказать, что он там находился, — тяжело вздохнув, возразил архиепископ Тюрпен, — но часовню разграбили язычники, и изумруд попал в руки ужасного великана, приказавшего вставить его в самую середину своего щита; с той поры его так и зовут: Великан-с-Изумрудом.
— А где живет этот великан? — полюбопытствовал славный император.
— В последний раз его видели в Арденнском лесу, — отвечал Тюрпен.
— Хорошо, — кивнул Карл Великий, — впрочем, где бы он ни был, мы его отыщем.
В тот же день за обедом он обратился к своим рыцарям:
— Господа! У всех у вас на шее или на пальцах сверкают драгоценные камни; но дороже всех бриллиантов — изумруд с обломком креста истинного; этот камень украден из часовни короля Стефана, он попал в руки языческого великана и украшает его щит. Тому, кто принесет мне этот изумруд, я пожалую герцогство.
В то же мгновение поднялись шестеро рыцарей и потребовали подать им лошадей и доспехи — так они спешили сразиться с великаном. Это были граф Ришар, герцог Нейли Баварский, мессир Эймон, граф Гарен и рыцарь Милон, зять Карла Великого.
Шестым оказался сам архиепископ Тюрпен: отважному прелату не раз приходилось надевать епитрахиль и стихарь поверх доспехов, а с рыцарским копьем он управлялся не хуже, чем епископским жезлом.
Юный Ролан подошел к своему отцу Милону и сказал:
— Дорогой отец! Я знаю, что я еще слишком мал, чтобы воевать с великанами. Но я уже достаточно большой и сильный, чтобы нести за вами меч и копье; позвольте же мне поехать с вами; вы останетесь мною довольны.
Просьба юного Ролана полностью отвечала желанию его отца, надеявшегося воспитать храброго рыцаря; мальчик сел на свою лошадку и поскакал вслед за Милоном.
В Арденнском лесу шестеро рыцарей разделились и разъехались в разные стороны, чтобы поскорее найти то, за чем они прибыли издалека. Милон избрал едва различимую тропинку, и юный Ролан последовал за отцом с копьем и мечом в руках.
Милон ехал с раннего утра до полудня, а когда солнце стало припекать, рыцарь почувствовал усталость, спешился, прилег в тени под сосной и заснул, наказав сыну не смыкать глаз.
Так прошло около часу; вдруг юный Ролан увидел, что лани и олени несутся с горы так, будто за ними кто-то гонится. Вскоре вслед за ними появился великан в десять футов ростом; щит его так сверкал на солнце, что мальчик сейчас же узнал Великана-с-Изумрудом.
Юный Ролан хотел было разбудить Милона, да призадумался, а потом проговорил:
— Чего я испугался и зачем мне будить отца, ведь он так сладко спит! Мне не нужна его помощь: конь его оседлан, а копье и меч — у меня в руках!
Огромный меч в самом деле был пристегнут к его ремню; он взял в одну руку копье, а другой схватился за четырехугольный щит, за которым он мог схорониться целиком — так велик был этот щит, так мал был юный Ролан. С трудом вскарабкавшись на огромного боевого коня, он не спеша отъехал, стараясь не разбудить отца.
Подъехав к великану, который даже и не глядел в его сторону, мальчик закричал:
— Э-ге-гей! Господин великан! Я приехал издалека, чтобы сразиться с вами и забрать этот изумруд. Не угодно ли вам будет немного повернуться в мою сторону и встать ко мне лицом?
— Кто меня зовет? Кто тут говорит о сражении? — со смехом вопрошал Великан-с-Изумрудом. — Уж не этот ли коротышка на большой лошади и с длинным мечом? Ну-ка, отодвинь немного щит, дай на тебя поглядеть!
— Смотри, смотри! — отвечал Ролан. — Когда наглядишься, изготовься к бою! Большая лошадь и короткие ноги, длинный меч и маленькие руки должны друг другу помочь. А щит я нарочно выбрал побольше, чтобы он служил мне разом и щитом, и шлемом, и кольчугой.
У юного Ролана и впрямь не было ни шлема, ни кольчуги; впрочем он и так был надежно защищен щитом, будто черепаха — панцирем.
Он решительно двинулся прямо на Великана-с-Изумрудом. Видя, что это не шутки и что мальчуган преградил емупуть, тот взял копье наперевес в надежде на скаку выбить мальчишку из седла; при этом великан даже не подумал закрыться щитом — до такой степени ничтожным казался ему противник — и, издав воинственный клич, пришпорил коня.
Но Ролан не оробел; он тоже пустил коня вскачь, и, пока великан целился в щит, мальчик метнул копье великану в шлем; небрежно закрепленное забрало не выдержало удара, и копье вонзилось великану в горло.
Копье великана скользнуло по щиту юного Ролана, не причинив ему ни малейшего вреда; мальчик только покачнулся в седле, тоща как великан рухнул, как подкошенный; кровь хлынула у него изо рта и шеи: можно было подумать; что он получил сразу две раны.
Видя своего врага поверженным, юный Ролан возблагодарил Бога за такую же помощь, какую он оказал когда-то Давиду; затем мальчик отъехал на несколько шагов, наблюдая за корчившимся в предсмертных муках великаном и приготовившись прикончить его при первой же попытке подняться.
Агония продолжалась еще несколько мгновений, после чего великан глубоко вздохнул и замер. Тоща победитель спешился, бросил копье, схватился за меч и подошел к поверженному неприятелю, опасливо приставив острие меча к его лицу. Он несколько раз обошел великана, подбираясь все ближе, пока наконец не убедился в том, что тот мертв.
Тоща, не снимая с руки великана щита, он своим мечом выковырял из самой середины изумруд и, спрятав его на груди, вскочил на коня, подъехал к роднику, умылся, обмыл окровавленное копье Милона, возвратился к отцу, спавшему под той же сосной, где он его оставил, и, растянувшись рядом, сладко уснул.
Он проспал до семи часов вечера, пока Милон не проснулся и не подергал его за руку, с упреком проговорив:
— Эх, Ролан, нерадивый ты часовой! Поднимайся! Давай сядем на лошадей и поедем на поиски великана!
Юный Ролан не стал возражать, сел на свою лошадку, взял копье и щит отца и послушно последовал за ним на поиски Великана-с-Изумрудом.
Не проехав и нескольких шагов, они очутились на поле боя, где еще лежал великан; но к величайшему изумлению Ролана не было ни его коня, ни копья, ни щита, ни меча, ни доспехов, — только обнаженное и окровавленное тело лежало там, где его оставил мальчуган.
— Увы, мы опоздали! — вскричал Милон. — Кто-то из наших товарищей повстречал великана и сразил его, пока я спал. Проклятый сон! Проспал я свою честь!
И храбрый рыцарь стал рвать на себе волосы от отчаяния: кто-то опередил его и расправился с великаном!
Что же ему оставалось? Возвратиться в Ахен с пустыми руками! Так он и сделал, а за ним по-прежнему следовал его сын Ролан и вез его копье и щит.
Со времени их отъезда из Ахена прошло уже два месяца. Славный император Карл начинал терять терпение, потому что не получал от них никаких известий; он подолгу простаивал у окна, из которого открывался вид на Льежскую дорогу.
И вот однажды утром он еще издали заприметил всадника, восседавшего на огромном, как слон, коне. Император вгляделся внимательнее и узнал герцога Эймона. Не сомневаясь в том, что именно герцог убил великана, раз он ехал на его коне, король жестом приказал ему поторопиться, а сам вышел навстречу храбрецу.
— Увы, ваше величество, это всего-навсего лошадь великана, — молвил герцог Эймон, с трудом спешиваясь с невиданных размеров скакуна, — но не я его убил: он был уже мертв, когда я к нему подскакал.
Вслед за герцогом Эймоном прибыл герцог Нейли, он привез копье великана; ответ его был такой же: он забрал копье у мертвого великана.
После герцога Нейл и появился граф Гарен; у него в руках был лишь меч великана.
За графом Гареном следовал граф Ришар; он привез доспехи великана, и только.
Император издалека завидел архиепископа Тюрпена со щитом великана.
— Ну, вот он, победитель! — вскричал король. — Господь помог ему. Слава отважному архиепископу!
— Увы, государь, — отозвался архиепископ, — хоть я и привез щит, изумруда на нем нет: когда я подъехал к великану, он был уже мертв, а изумруд кто-то забрал.
— Раз вы все пятеро здесь, но никто из вас не убивал великана, стало быть, с ним расправился мой зять Милон; впрочем, сейчас мы это узнаем: вон он едет с моим племянником Роланом, который везет за ним копье и меч.
Милон и вправду показался на дороге; он ехал, повесив голову, потому что еще издали приметил трофеи товарищей и подумал, что великана убил кто-то из них. Тем временем Ролан открепил герб с отцовского щита и на его место вставил взятый у великана изумруд.
Издалека увидев исходившее от щита сияние, славный император радостно закричал:
— Иди, иди скорее сюда, зять мой любимый! Разве так подобает возвращаться победителю во дворец?
Милону показалось, будто император смеется над ним; он еще ниже повесил голову и медленно подъехал к императору. Со всех сторон понеслись крики: "Да здравствует Милон!" Тоща он обернулся и увидал на своем щите изумруд.
— Поди-ка сюда, Ролан, маленький разбойник! — вскричал Милон. — А ну, признавайся: где ты украл этот камень?
— Прошу прощения, отец, — отвечал юный Ролан, — но пока вы спали, появился великан, и я подумал, что не стоит вас будить. Я ринулся в бой, сразил его и забрал изумруд. Не сердитесь, отец.
Милон поднял Ролана на руки и, зарыдав от счастья, трижды прижал его к груди. Поворотившись к славному императору Карлу Великому, он сказал:
— Государь! Вот победитель. Он и заслужил герцогство.
Он рассказал императору все, как оно было, но никто не хотел ему верить; впрочем, поверить пришлось: доказательством тому был изумруд.
Так как Ролан был еще слишком мал для герцогства, получил эту награду его отец и правил от его имени.
С этого времени рыцарь Милон получил титул и стал называться Милоном Англорским.
А на следующий день император Карл надел изумруд на шею и отправился на войну с неверными; как и предсказывал архиепископ Тюрпен, благодаря чудесному талисману он вышел победителем из всех сражений.
Однако по возвращении его ждало огромное несчастье. В тот самый день, как он вошел в Ахенский дворец, ему доложили, что добрая принцесса Хильдегарда скончалась в Вейхенпггефанском замке.
IX КАК ИМПЕРАТОР КАРЛ ВЕЛИКИЙ БЛАГОДАРЯ ВОЛШЕБНОМУ КОЛЬЦУ ВЛЮБЛЯЛСЯ В ИМПЕРАТРИЦУ ФАЛЬСТРАДУ, АРХИЕПИСКОПА ТЮРПЕНА И ФРАНКЕНБЕРГСКОЕ ОЗЕРО, ПОСЛЕ ЧЕГО ЗАХОТЕЛ УМЕРЕТЬ И ПОВЕЛЕЛ ПОХОРОНИТЬ ЕГО В АХЕНЕ
Тяжело переживая потерю любимой супруги, Карл Великий решил однажды отправиться на охоту, его любимое развлечение, в надежде хоть немного забыться. И вот, проезжая мимо небольшой часовни, затерявшейся в лесной глуши, он увидел на ее пороге коленопреклоненную девушку, которая так была поглощена молитвой, что не заметила, как подъехал король. Боясь напугать девушку, прибывшую в часовню в сопровождении одной служанки, сидевшей теперь верхом на иноходце и сжимавшей в руке узду другого коня, он приказал свите остановиться и, спешившись, подошел к молившейся.
Путешественница обернулась на шум его шагов, и Карл Великий, хоть и был он уже в преклонных летах, так и замер на месте, ослепленный необычайной красотой незнакомки. Длинные светлые волосы и высокий рост, присущие северянкам, сочетались у нее с темными горящими глазами, характерными для южан; одета она была до крайности просто; на ней было длинное белое платье. Вопреки обычаю той эпохи, на ней не было ни серег, ни ожерелья; одно-единственное золотое колечко с опалом и двумя рубинами — вот и все ее драгоценности.
Встреча эта была даже по тем временам настолько неожиданной, что славный император поспешил узнать, что заставило пуститься в путь вот так, без пажей и без слуг, одну из самых очаровательных его подданных. Прекрасная кающаяся грешница молвила в ответ, что зовут ее Фальстрада, что она лишилась отца, когда была еще в колыбели, а ее мать только что умерла, оставив дочь без средств; вот она и решила поступить в Кельнский монастырь урсулинок, для чего продала все те немногие драгоценности, которые имела, кроме колечка, доставшегося ей от матери. И вот она пустилась в дорогу, останавливаясь для молитвы в каждой встречавшейся часовне, чтобы Господь хранил ее в пути и оберегал от несчастья. А Карл Великий увидал ее как раз в ту минуту, как она исполняла добровольно наложенный на себя обет.
Благочестивый император не мог не одобрить столь похвальное решение; он даже предложил девушке эскорт, от которого она, правда, отказалась, и король попрощался, попросив ее не забывать его в своих молитвах. Прекрасная странница обещала за него молиться. Карл Великий помог ей сесть на коня, и Фальстрада продолжала свой путь. Карл Великий провожал ее взглядом до тех пор, пока ее белое платье не исчезло за деревьями и еще некоторое время неподвижно стоял на дороге. Наконец, видя, что свита ждет его распоряжений, он вскочил в седло. Однако продолжать охоту он не пожелал и возвратился в Ахен. Там он заперся в самой дальней комнате своего дворца.
После смерти доброй императрицы Хильде гарды с Карлом Великим не раз случались приступы меланхолии; вот почему на сей раз никто не обратил на него внимания, если не считать архиепископа Тюрпена, которому стало казаться, что король слишком тяжело переживает утрату. Но он решил не мешать его слезам в надежде, что император скорее выплачет свое горе. Не тут-то было: старый прелат вскоре узнал, что состояние императора ухудшается. Повелитель лишился аппетита и сна, а порою запирался в опочивальне, и оттуда доносились рыдания и душераздирающие стоны.
Отчаяние короля до такой степени обеспокоило архиепископа, что он решился войти к императору и предложить ему облегчить душу. Он постоял, прислушиваясь, под дверью и в ту минуту, когда его присутствие показалось ему особенно необходимым, постучал к королю.
Карл жалобным голосом спросил, кто там. Тюрпен назвал себя, император отпер дверь.
Добрейший архиепископ был поражен изменениями, происшедшими в императоре. Он сел с ним рядом и, пользуясь свободой, даруемой его положением, попенял кающемуся грешнику на то, что тот предается отчаянию: ведь это большой грех — позабыть Создателя ради земного существа. Карл Великий слушал его, глубоко вздыхая. Ободренный этими знаками раскаяния, Тюрпен продолжал и, вспомнив о Хильдегарде, сказал, что, судя по тому, как беспорочно жила она на земле, она, несомненно, попала на Небеса; стало быть, не следует и убиваться по ней, потому что земную корону она сменила на небесный венец ради вечного счастья.
— Увы, увы, отец мой, я убиваюсь не только оттого, что потерял Хильдегарду, — отвечал славный император.
— Что же еще вас печалит?! — вскричал благочестивый архиепископ.
— Я люблю другую, — пробормотал Карл Великий.
— Да ну?! — озадаченно воскликнул Тюрпен.
Помолчав немного, он продолжал:
— Ну, тем лучше! По мне так это еще легче уладить.
— О Господи, да нет же! — вскричал Карл Великий. — Моя возлюбленная собирается стать Божьей невестой.
— О величайший император! — воскликнул архиепископ. — Если она не дала обета, все еще можно устроить. Ведь вы за свою жизнь немало совершили во имя Бога, чтобы и он теперь воздал вам хоть отчасти за вашу службу.
— Отец мой! Ежели он даст мне Фальстраду, я буду считать, что за все вознагражден.
В тот же вечер архиепископ Тюрпен выехал из Ахена в Кельн с неограниченными полномочиями, полученными от императора, а три месяца спустя Фальстрада стала императрицей.
Этот новый брак существенно изменил образ жизни Карла Великого; в отличие от Хильдегарды, которая была благочестива и милосердна, ходила по святым местам и проводила время в молитвах, юная красавица Фальстрада была весела и легкомысленна, она тратила все деньги, жалуемые ей царственным супругом, на ожерелья, браслеты и серьги.
Только колец она не покупала: никогда ее пальцы не украшали другие кольца кроме того, золотого, с опалом и двумя рубинами.
И хотя, как мы сказали, она была ветрена и кокетлива, хотя она находила удовольствие в любовных романсах труверов, хотя ей нравилось улыбаться, показывая белые, как жемчуг, зубки молодым рыцарям, старый император влюблялся в нее с каждым днем все более; нередко он усаживал ее на свой трон и, положив корону ей на колени, сам ложился, как ребенок, у ее ног.
Любовь эта все более разгоралась и отвлекала его душу от Господа; вот Бог и поразил земное существо, которому король отдал предпочтение: Фальстрада умерла.
В Ахенском дворце наступил глубокий траур. Славный император сел у изголовья умершей, без конца повторяя, что его любимая Фальстрада спит, и не желая поверить в ее смерть. Коща священники пришли за телом, Карл Великий выхватил меч, объявив, что он развалит надвое первого, кто посмеет приблизиться к постели, где она лежит, бледная и неподвижная, но такая прекрасная, — можно в самом деле подумать, что она еще жива.
К несчастью, добрейший архиепископ Тюрпен находился в это время в Майенсе и должен был возвратиться только через три дня. Никто не смел войти в комнату Фальстрады — настолько все были напуганы угрозами императора. И все три дня Карл Великий оставался у изголовья умершей супруги, не сомкнув глаз, без пищи и воды, не сводя с нее взора и надеясь, что она вот-вот вздохнет и откроет глаза.
На третий день вернулся архиепископ, и когда ему рассказали о происшедшем, он, давно подозревавший, что в этой странной любви не обошлось без колдовства, удалился в свою молельню, от всей души взывая к Богу. Он молился так долго, что не заметил, как уснул.
И было ему видение.
Сошел ангел с небес и поведал ему о том, как мать Фальстрады воспылала любовью к великому арабскому магу, и когда родилась девочка, тот надел ей на палец волшебное кольцо, которое должно было, как он сказал, заставить величайшего императора на земле полюбить ее.
Фальстрада росла, но, странное дело, колечко оказывалось ей впору, увеличиваясь по мере того, как взрослела девочка. А когда ее мать умерла, Фальстрада отправилась по Кельнской дороге, но не в монастырь, как она говорила, а на поиски того самого великого императора, которому было суждено в нее влюбиться. Наконец она повстречала Карла Великого, и кольцо возымело силу.
Она знала, на что способно это кольцо, и потому всегда носила его на пальце, никогда не надевая других колец. Когда она почувствовала, что близок ее конец, она, не желая, чтобы император когда-нибудь полюбил другую женщину так же страстно, как любил ее, сняла кольцо с пальца и хотела было его проглотить. Однако в эту самую минуту смерть настигла ее, и кольцо так и осталось у нее во рту. Вот почему Карл Великий никак не мог оставить изголовье Фальстрады: сила кольца не ослабевала даже после ее смерти.
Едва видение исчезло, как Тюрпен очнулся и, поднявшись — ведь он уснул, стоя на коленях, — сейчас же отправился в комнату, где находился Карл Великий. Он застал императора совсем отчаявшимся; тот даже стал убеждать архиепископа, что Фальстрада еще жива. Добрейший священник слишком хорошо знал императора, чтобы пытаться его образумить; напротив, он стал ему поддакивать и, подобравшись к кровати словно бы для того, чтобы прислушаться к дыханию императрицы, раскрыл покойнице рот, вынул оттуда волшебное кольцо и надел его себе на палец.
В то же мгновение очарование рассеялось: благочестивому императору показалось, будто с глаз его спала повязка, и он увидел в Фальстраде то, что осталось от Фальстрады: мертвое тело. Так не Тюрпену пришлось уводить императора из комнаты умершей, а, напротив, Карл Великий поспешил вон, увлекая архиепископа вслед за собой.
Он сейчас же распорядился организовать императрице торжественные похороны; но приказание это было отдано не с рыданиями, а твердо и спокойно, по-мужски.
Опасаясь, как бы близкое соседство с могилой любимой женщины не пробудило в нем слишком горькие воспоминания, он решил похоронить ее не в Ахене, а на Сент-Альбанском холме.
Он не захотел возлагать заботу об эпитафии любимой супруге на кого бы то ни было и взялся сочинить ее сам; он посвятил ей весь день, и это отвлекло его от мрачных мыслей.
Вот эта эпитафия, ее и ныне можно прочесть на надгробном камне в Майенском соборе, куда он был перевезен в 1577 году:
"Под этим камнем покоится благочестивая Фальстрада, супруга Карла, угодная Господу Богу нашему Иисусу Христу; муза не позволяет переложить на стихи число 794, год ее кончины; и хотя ее земная оболочка обратится в прах, упокой, Господь Милосердный, сын Непорочной Девы Марии, душу ее на Небесах и избавь ее от печали".
Исполнив последний долг, Карл Великий рассудил, что долгое страдание может пагубно сказаться на интересах его народа, и, призвав к себе архиепископа, занялся государственными делами, расстроенными за те три года, что он провел в объятиях Фальстрады, а также в те три дня, что он ее оплакивал.
Но благочестивый архиепископ Тюрпен, призванием коего были отнюдь не мирские дела, осмелился напомнить славному императору, что он давно уж не был в своем Реймском архиепископстве; однако Карл Великий чувствовал к священнику столь сильное дружеское расположение, что и слышать ничего не желал о его отъезде и приказал ему остаться при дворе. Спустя некоторое время архиепископ стал ему до такой степени необходим, что король не мог уже более ни шагу без него ступить; король с большой неохотой расставался с ним по вечерам, коща, падая от изнеможения, прелат умолял отпустить его на покой. Скоро Карл Великий предложил ему стелить постель в королевской опочивальне: однако в этом предложении архиепископ усмотрел угрозу остаться вовсе без отдыха и так возопил, что император, к величайшему своему сожалению, вынужден был уступить его мольбам. Справедливости ради следует заметить, что Тюрпен не много от этого выиграл, потому что император с рассветом посылал за ним и ему волей-неволей приходилось отправляться к Карлу Великому, не то Карл Великий шел к нему сам.
Как бы ни была почетна подобная милость, она пришлась не по душе архиепископу, потому что совращала его с пути спасения. Стоило ему хоть на минуту удалиться, Карл Великий затевал ссору; у архиепископа оставалось все меньше времени на молитвы, ведь он был вынужден сопровождать короля на Советах, на охоте и даже в его путешествиях в Вормс, во Франкфурт и в Майенс. Архиепископ обращал эту странную дружбу на благо Церкви, получая от Карла Великого средства для монастырей и храмов. Однако добрейший архиепископ в глубине души был немало обеспокоен милостью короля, потому что любовь, которую питал к нему Карл Великий, была, как ему казалось, незаслуженной, и он начал подумывать о том, не было ли во всем этом чего-либо сверхъестественного.
И тут он вспомнил о волшебном кольце, которое он вынул изо рта у Фальстрады и надел себе на палец; воспоминание это пришло ему на ум в ту самую минуту, коща он гулял с императором по берегу небольшого озера; архиепископ пришел в ужас оттого, что так долго находится под действием дьявольской силы: он поспешно сорвал кольцо с пальца и швырнул его в воду.
Пять минут спустя Тюрпен в разговоре с императором высказал какое-то мнение, и впервые за два года Карл Великий с ним не согласился; архиепископ отвык от того, чтобы император ему противоречил, и заупрямился. Император, и сам уставший от собственной покорности, твердо стоял на своем; так, споря, два друга и возвратились во дворец.
В тот же вечер Карл Великий напомнил Тюрпену, что тот уже около шести лет не был в своем архиепископстве, что, должно быть, пагубно сказалось на спасении немалого числа душ. Тюрпен искренне обрадовался, что король его наконец отпускает, и уехал той же ночью.
На следующий день Карл с некоторым удовольствием вспомнил о прелестном озере, на берегах которого он гулял накануне, и удивился, как он мог не заметить раньше дивного пейзажа. Сразу же после завтрака он отправился в путь: поднялся по Вюрмской горе, миновал Фелзимбах, спустился по заросшей тропинке и вышел на то место, где накануне архиепископ, о котором он уж и думать забыл, бросил кольцо. Там он замер в восторге: местность показалась ему необычайно привлекательной. Никогда еще деревья не были так зелены, цветы — свежи, вода — столь прозрачна. Он никак не мог взять в толк: почему он, раз двадцать проходя мимо этого места, не замечал всех этих прелестей; во искупление своего прежнего невнимания он решил в тот же день построить там замок.
Славный император был человеком мгновенных решений и чрезвычайно скор на руку. В тот же вечер он возвратился на берег озера вместе с архитектором, а ночью тот уже набросал план Фрашсенбергского замка. В течение года, пока шло строительство, Карл Великий ни о чем другом и думать не мог: каждое утро он приходил на берег озера и уходил лишь с закатом; порой он часами простаивал под ивой, длинные ветви которой, похожие на женские волосы, доставали до самой воды. Не сводя взгляда с водной поверхности, император мысленно как бы следил за причудами Создателя; восхитительные призраки, которыми любовь наделила его воображение, скользили под водой, легкие и неуловимые, словно русалки.
Но вот замок был построен, и с этого дня Карл Великий стал отдавать ему предпочтение перед всеми своими прекрасными дворцами: Ингельхеймским, Вормским и Франкфуртским. Он даже решил сделать его своей постоянной резиденцией, а столицу перенести в Ахен. С той поры он осыпал город благодеяниями, ни на день его не покидал и умер как добрый христианин в 814 году; перед смертью он успел распахнуть окно, чтобы в последний раз взглянуть на озеро, в водах которого было сокрыто волшебное кольцо. Произошло это в три часа утра. Он скончался на семьдесят втором году жизни, на сорок седьмом году своего царствования.
По воле императора он был погребен в Ахенском соборе. Тело опустили в заранее приготовленный склеп, последнее его пристанище; императора обрядили во власяницу, которую он носил в последнее время, а поверх власяницы — в царские одежды. Императора перепоясали его любимым мечом Озорником, которым он перебил бесчисленное множество неверных; его усадили на мраморный трон, увенчали короной, а на колени положили Евангелие. Под ноги ему положили золотой щит, подаренный его братом Львом III; на шею повесили на дорогой цепи изумруд, завоеванный его племянником Роланом; на плечи ему набросили королевскую мантию; к поясу пристегнули большую суму, с которой он обыкновенно отправлялся в Рим. Когда склеп был напоен благовониями, украшен боевыми знаменами, а пол усеян золотыми монетами, бронзовую дверь заперли, замуровали, а под склепом воздвигли триумфальную арку с такой эпитафией:
"Здесь покоится тело Карла, великого христианнейшего императора, возвеличившего королевство франков, правившего со славою сорок семь лет и скончавшегося семидесяти лет в февральские календы восемьсот четырнадцатого года преображения Господня. Упокой, Господи, душу его!"
ПЬЕР ДЕ ЖИАК[31]
I
Ежели читатель, терпеливо следовавший за нами в наших исторических экскурсах по старой Франции, хочет совершить с нами еще одно путешествие в прошлое, мы перенесем его в местечко, расположенное в нескольких лье от прелестного городка Авранша между Ганзом и Сент-Гиларом, под поросшие в наше время травой стены крепости, надежно защищавшие городок Сен-Джеймс-де-Беврон в ту эпоху, когда начинается эта хроника.
На зеленых и тучных лугах, которые тянутся до самого Понторсона, стояли тогда палатки бретонской армии, которая с начала поста 1425 года осадила Сен-Джеймскую крепость. Бросив взгляд на ров, окружающий лагерь, а также на защищающий его палисад, мы прежде всего вынуждены будем признать, что план этих фортификаций наметил умелый стратег — ведь они хороши и для нападения, и в обороне. Дело в том, что в средневековых сражениях все происходило не в соответствии с общим планом кампании, а по капризу случайных военачальников, творивших произвол, едва они находили десятка два человек, готовых помочь им в этом произволе; стоило какому-нибудь гарнизону сбросить со стен своей крепости неприятеля, как он сейчас же отправлялся в поход и двигался наугад на помощь попавшему в плен другому гарнизону, дабы нынешние наступавшие завтра стали осажденными; именно это и могло произойти со дня на день с бретонским войском, ежели бы, к примеру, англичанам из Авранша вздумалось прийти на помощь своим братьям из Сен-Джеймс-де-Беврона.
Однако в этот час благодаря тщательным предосторожностям в лагере все было спокойно; ночная тишина нарушалась лишь часовыми, перекликавшимися каждые четверть часа; ни огонька нс было видно в солдатских и офицерских палатках; только одна из них, стоявшая выше других, над которой при каждом долетавшим с моря порыве ветра развевались французское и бретонское знамена, еще светилась изнутри: в этой палатке не спал, полный забот, командующий всеми этими спокойно спящими солдатами, положившимися на него, как стадо на пастуха.
А он, не снимая доспехов, бросился на волчьи шкуры, служившие ему постелью; снял он только шлем и положил его рядом со скромным ложем сурового воина; это позволит нам рассмотреть того, на ком лежала столь большая ответственность за жизнь его братьев во Христе. Это был красивый молодой человек лет тридцати двух; длинные каштановые волосы обрамляли бледное чело и доходили ему до плеч; у него были голубые глаза, а выражение лица можно было бы назвать нежным, если бы он не хмурил брови; уже залегшая меж бровями складка выдавала сильную волю, которая у бретонцев переходит порой в упрямство. Медная лампа, единственная, как мы уже сказали, что горела во всем лагере, освещала манускрипт, который читал молодой человек, подперев голову левой рукой, а правой вносил в него поправки крупным почерком: его буквы были в три раза больше написанных до него. Манускрипт этот назывался так: "История Артура, графа де Ричмонта и коннетабля Франции, содержащая его мемуары с 1413 по 1424 год".
— Эх, бедный мой Гильом, дойдя до последней страницы, прошептал молодой человек, — боюсь, что в этот час ты взялся вписать в мою историю самые яркие страницы, а этот тысяча четыреста двадцать пятый год, начавшийся так неудачно, как бы не кончился еще хуже.
— Что за печальные мысли, ваше сиятельство! — подхватил какой-то человек, по виду крестьянин, незаметно вошедший в палатку Артура и бесшумно подошедший к его постели, так что тот его даже не заметил. — К несчастью, — продолжал со вздохом вошедший, — новости, которые я принес, не из тех, что могут порадовать.
— A-а, это ты Ле Грюэль? — отозвался Артур, улыбнувшись, и это свидетельствовало о том, что, хотя обещанные новости были неутешительны, доставившего их человека тем не менее ожидали с радостью. — Клянусь головой, бедный мой Гильом, я уж думал, что тебя повесили, и собирался было отрядить завтра людей с приказанием обшарить все растущие поблизости деревья, чтобы отдать тебе христианский долг.
— А ведь это вполне могло произойти, ваше сиятельство, ежели б я не сменил ливрею вашего благородного дома на эту деревенскую одежду. Англичане день и ночь бьют в барабаны, собирая народ под знамена графа Суффолка и мессира Скальза, и хотя денег при мне не много, они тем не менее могли бы похвастаться такой добычей.
С этими словами Гильом Ле Грюэль высыпал содержимое своего кошелька в графский шлем.
— Докуда же ты дошел?
— До Ренна, черт подери!
— Там ничего не слышно о короле?
— Как же, как же! Он сейчас в Иссудуне с господином де Жиаком и со всем двором.
— А обещанные сто тысяч экю?
— О них я ничего не слыхал.
— Стало быть, деньги, которые ты принес… — продолжал Артур, едва взглянув на полный золота шлем.
— …выручены за драгоценности, которые вы мне приказали продать, а кроме того, здесь еще двести экю золотом: половину мне передал ваш брат, господин Жиль, а остальное дали госпожа д’Алансон и госпожа де Ломань.
— Славные мои сестрицы! — прошептал Артур.
— Что же до герцога Жана, то он сейчас путешествует то ли в Морле, то ли в Кемпере; впрочем, даже если бы он был в Ренне, вы и сами знаете: он считает себя скорее бургундцем, нежели дофинезцем.
— Значит, наше состояние растет?
— Уже выросло до четырехсот восьмидесяти экю золотом.
— Ну, теперь, по крайней мере, есть чем расплатиться с крестьянами, поставляющими нам провиант; а солдатам остается смириться и ждать, когда соблаговолит о них вспомнить наш король.
— Да будет на то воля Божья! — отвечал Гильом с выражением человека, который на всякий случай поминает Господа, без особой, впрочем, надежды на то, что молитва его будет услышана.
— Что тут скажешь? — нахмурившись, процедил сквозь зубы Артур, — И кто может заставить тебя усомниться в терпении солдат, когда их командир первым подает им пример?
— Я слышал, когда шел мимо палаток, о чем шептались часовые, которым я был вынужден открыться.
— Что же ты слышал?
— Они грозились поднять завтра мятеж, ежели на рассвете войско не получит жалованья, которое они ждут уже пятый месяц.
— Мятеж! — подскочив на постели, вскричал Артур. — Мятеж? Да ты проел о ослышатся, Гильом.
— Нет, ваше сиятельство, я знаю, что говорю. Так вы уж будьте готовы…
— Мятеж! — не унимался Артур, презрительно усмехаясь и меряя палатку широкими шагами. — Мятеж! Любопытно было бы взглянуть! А приготовиться к этому можно только так: не выходить без меча.
— Ваше сиятельство! Не лучше ли было бы заставить крестьян подождать и выплатить солдатам хотя бы часть жалованья?
— Крестьяне поставили провиант под мое честное слово, и я сдержу его; а солдатам я должен давать хлеб, воду и оружие, и пока они сыты и им есть, чем сражаться, им не в чем меня упрекнуть.
— Но, ваше сиятельство…
— Возьми это золото, рассчитайся с крестьянами; ежели что-нибудь останется, пожалуй от моего имени несколько монет самым нуждающимся семьям и попроси их помолиться за победу короля Карла Седьмого и за спасение Франции.
Гильом бросил взгляд на хозяина, но ничего не сказал и вышел. По выражению его лица он понял, что возражать бесполезно. А Артур снова упал на постель и то ли из-за того, что давно не отдыхал, то ли потому, что совесть его была чиста, то ли благодаря сильной воле, но четверть часа спустя он уже крепко спал.
На рассвете его разбудил шум в лагере. Артур подскочил на постели, спрыгнул на пол и бросился к выходу, однако в эту минуту на пороге появился Ле Грюэль.
— Что за шум, Гильом? Что там происходит?
— То, что я и предвидел, ваше сиятельство.
— Мятеж? — вскричал Артур, хватаясь за оружие, висевшее в изголовье постели.
— Пока еще нет.
— Да что же там такое?
— Часовые не пожелали выпустить крестьян из лагеря.
— Почему?
— Часовой, охранявший вашу палатку, предупредил их, что все деньги, которые я принес, пошли в уплату за провиант, а на солдатское жалованье ничего не осталось.
— И потому… — в нетерпении подхватил Артур.
— …солдаты хотят отобрать это золото у крестьян, а те рассматривают его как законную плату и не хотят отдавать свои деньги.
— Они правы, клянусь Пресвятой Девой Марией! И я иду им на помощь!
— Не желаете ли надеть шлем, ваше сиятельство?
— Нет, нет, будет лучше, если эти болваны узнают меня издалека, и ежели кто-либо замешкается и не сразу подчинится приказу, у него не будет оправдания. Коня, Жан! Коня!
Берейтор, к которому он обратился с этими словами — а тот обязан был в любое время дня и ночи держать наготове боевую лошадь, — вложил узду коннетаблю в руки и собирался по своему обыкновению подставить ему колено; однако Артур, несмотря на тяжелые доспехи, вскочил в седло с такой легкостью, будто был в простом охотничьем костюме, и, прислушавшись и определив, откуда доносятся крики, пустил коня в галоп.
Как и сказал Гильом, часовые прознали о том, что крестьяне получили золото, и не хотели их выпускать до тех пор, пока те не отдадут им половину. Нетрудно догадаться, что подобное предложение было торговцами единодушно отвергнуто; но солдаты, предвидя сопротивление, решились взять силой то, что им не хотели отдать по доброй воле.
Крестьяне понимали, что если они доверят свои деньги солдатам, то на честный дележ рассчитывать не придется. Тоща они собрались все вместе под тем предлогом, что им нужно посовещаться, надеясь выиграть время и приготовиться к обороне. Они поместили женщин и детей в центр, составили повозки в круг, вооружились палками и приготовились отстаивать свое добро — а каждый честный коммерсант с детства деньги ценит выше жизни. Солдаты, для которых такая война — сущая безделица, готовились к ней с жестокой радостью, присущей и человеку, и тигру, когда они знают, что их жертва слишком слаба и не сможет долго сопротивляться, однако готовится сразиться и даст, благодаря этой видимости сопротивления, оправдание их собственной жестокости. И вот сбежались солдаты со всего лагеря; многие даже не знали, зачем их собрали, но они были готовы, не задавая лишних вопросов, сразиться на стороне своих товарищей против крестьян; они кричали: ‘‘Смерть! Смерть!", не ведая, чем провинились те, кого они заранее обрекали на гибель.
Вдруг в общем гомоне раздался чей-то голос:
— Коннетабль! Коннетабль!
В то же мгновение в толпе, такой плотной, что яблоку негде было упасть, произошло движение; собравшиеся потеснились, давая дорогу своему командиру; тот поскакал по образовавшемуся широкому проходу галопом и остановил коня только перед заграждениями, за которыми крестьяне, ни живы ни мертвы, ожидали своей участи. Однако при виде коннетабля они воспряли духом, отодвинули одну повозку, чтобы пропустить прибывшее подкрепление, и, бросившись под копыта коня Артура, закричали: одни — "Пощады!", другие — "Справедливости!"
— Почему вы не ушли с восходом солнца, как я вам приказывал? — спросил Артур зычным голосом, докатившимся до последних радов собравшихся солдат.
— Часовые отказались отворить ворота лагеря, — прогудел тот, кого крестьяне выбрали своим вожаком.
Артур знаком снова приказал им расступиться и, подъехав к воротам лагеря, строго спросил часовых:
— Отчего вы не пропустили этих людей?
— Они не знали пароля, ваше сиятельство, — отвечал один из солдат.
— Верно, — согласился Артур.
Он возвратился за баррикады.
"Бретань и Бургундия", — шепнул он на ухо крестьянскому вожаку. — Теперь уходите!
Крестьянин подошел к своей повозке, взял лошадь под уздцы и пошел к заставе, а за ним потянулись его товарищи.
— "Бретань и Бургундия!" — сказал крестьянин солдатам.
— Проходите! — ответили часовые.
Весь обоз беспрепятственно вышел за ворота.
Когда последняя повозка проехала, Артур, провожавший обоз взглядом, обернулся и увидел в нескольких шагах от себя нескольких бретонских рыцарей, поспешивших ему вослед на тот случай, ежели коннетаблю понадобится их помощь.
— Господа! — обратился к ним Артур с таким видом, будто не понимал, что их привело. — Я очень доволен, что вижу вас здесь, потому что мы идем на приступ. Мессир Ален де ла Мотт, прикажите своим лучникам разобрать луки и наполнить колчаны стрелами. Мессир Молак, прикажите господину Плоэрмелю и господину дю Рок-Сент-Андре приготовить фашины[32] и лестницы. Господин де Кетиви, возьмите двести всадников и отправляйтесь на разведку со стороны Авранша и Понторсона, чтобы англичане не захватили нас врасплох. С вами же, Гильом Эдер, мы с разных сторон пойдем на приступ. Теперь расходитесь по местам, а когда все будет готово, пусть трубачи протрубят сбор.
После этой речи командиры развели свои отряды к местам построения, и площадь, где за четверть часа до этого кипели страсти, опустела: остались только караульные и коннетабль; видя, что все разошлись, он направился к своей палатке, чтобы тоже заняться приготовлениями к предстоящему бою.
II
Час спустя бретонское войско оставило казармы и строем двинулось на приступ замка Сен-Джеймс-де-Беврон.
Отданные коннетаблем приказания были в точности исполнены. Господин де Гетиви с двадцатью пятью копейщиками выступил со стороны Понторсона. Мессир Ален де ла Мотт разделил своих лучников на два отряда и, оставив командование одним из них за собой, другой поручил заботам своего сына Гильома. Господин де Молак собрал солдат с лестницами, а Гилызм Эдер, как и приказал ему коннетабль, готовился штурмовать крепостную стену с западной стороны, в то время как Артур с половиной войска огибал замок и готовился напасть с юга. Англичане следили за действиями наступающих с вниманием, свидетельствовавшим о беспокойстве, которое вызывали у них эти разнообразные маневры противника; они спешно выслали на крепостной вал, в тех местах, где особенно велика была угроза нападения, свои лучшие отряды. И едва войско коннетабля оказалось в пределах досягаемости стрелы, как осажденные в один голос что-то громко прокричали и вслед за тем раздался пронзительный свист: несколько человек из рядов наступавших упали, навылет пронзенные длинными стрелами английских лучников.
Артур приказал своим людям сомкнуть ряды, закрыться щитами и продолжал наступление. Не прошел он и тридцати шагов, как новые ангелы смерти проникли в ряды его солдат. Послышались проклятья; однако наступавшие продолжали идти вперед, оставляя позади себя мертвых и истекающих кровью раненых. Очутившись на расстоянии в полвыстрела от крепостного вала, Артур приказал остановиться и построил солдат в три эшелона; бретонские лучники врыли перед собой в землю щиты и, укрывшись за ними, приготовились ответить англичанам стрелами на стрелы, смертью на смерть.
Артур приказал несшим фашины подойти к крепостному рву, заслоняясь своей ношей, как щитом; те же, кто нес лестницы, должны были следовать за ними; сам он завладел луком только что сраженного бретонца и стал прикрывать их маневр. Тоща несколько рыцарей встали рядом с ним, как в наши дни какие-нибудь нетерпеливые офицеры встают в ряды стрелков в ожидании настоящей схватки; эта игра была тем безопаснее, что доспехи делали их неуязвимыми для стрел, отскакивавших от их фламандских лат, которые и копьем-то пробить было непросто.
Стрелы сыпались на Артура градом и отскакивали от его доспехов; впрочем, он почувствовал, как одна ударила сильнее других, причинив ему легкую боль в левом плече: как ни крепки были латы, вражеская стрела ужалила его сквозь них. Он сейчас же ее выдернул и, тщательно осмотрев, заметил в ее оперении клеймо Матье Дункастера, знаменитого английского мастера, прославившегося тем, что он умело выбирал дерево для своих луков, а также железной отделкой своих стрел. Не успел Артур как следует все рассмотреть, как почувствовал новый удар. На сей раз стрела хоть и пробила металл, но до живой плоти не добралась.
— Вы не ранены, ваше сиятельство? — с беспокойством вскричал находившийся неподалеку Гильом де ла Мотт.
— Нет, а все благодаря прекрасным гандским доспехам, — отозвался Артур. — Однако надо бы мне поскорее отыскать чудака, посылающего нам такие подарки, и расквитаться с ним, потому что каждая его стрела, пущенная в солдата, неизбежно приведет к смерти. Да что там солдат: стоит ему разглядеть вас, Гильом, легковооруженного, среди нас, закованных в броню, как ваша кольчужка превратится в рыболовную сеть, а вы сами будете истыканы стрелами, словно игольная подушечка — булавками.
— Боже милостивый! Помилуй меня! — пробормотал Гильом де ла Мотт, падая на одно колено.
— Что такое, Гильом, бедный мой мальчик?! — вскричал Артур.
— Кажется, я серьезно ранен, ваше сиятельство. Видите вон того проклятого уэльского стрелка… Он свешивается и показывает на меня своим товарищам… Он-то меня и погубил!
Артур бросил взгляд на лучника, потом перевел его на раненного и увидел, что английская стрела длиной около трех футов вонзилась ему в грудь с правой стороны и вышла между лопатками. Артуру стало ясно, что бедный Гильом не ошибся: рана его смертельна.
— Чего бы ты хотел, Гильом? — спросил Артур. — Ежели исполнение твоего желания в человеческой власти, твоя последняя воля будет исполнена.
Гильом не мог говорить, кровь так и хлестала у него изо рта; однако он указал рукой на ранившего его лучника, радовавшегося своей победе.
— Да, да, понимаю, — пробормотал Артур, вставляя в лук свою лучшую стрелу, — и хотя твое последнее желание нельзя назвать христианским, я готов его исполнить. Умри с миром, Гильом!
Стрела Артура со свистом пролетела отделявшее его от неприятельской крепости расстояние и, послушная воле своего хозяина, угодила лучнику в голову, пронзив оба виска, несмотря на защищавший его голову медный шлем. Англичанин простер руки, выронил лук и, опрокинувшись на спину, рухнул на руки своих товарищей. Артур поворотился к Гильому. На губах умирающего промелькнула злорадная усмешка, он издал стон, выгнулся и затих.
— На стены! На стены! — закричал Артур, спеша воспользоваться жаждой мести, которую зрелище это пробудило в рыцарях. — На стены! Рвы завалены, лестницы наготове.
Первым подавая пример, он ринулся на приступ, увлекая за собой солдат и командиров. Лучники остались позади, прикрывая наступавших и тесня англичан со стен.
В одно мгновение взметнулись ввысь пятьдесят лестниц, и, подхлестнутые примером коннетабля, солдаты бросились в рукопашный бой.
Наступавшие проворно карабкались по лестницам и были уже на полпути к вершине, как вдруг позади них раздались крики: "Англичане! Англичане!" В ту же минуту лучники, которые должны были защищать наступавших, решили, что неприятель зашел им с тылу; они вырвали из земли свои щиты, забросили их за спину и побежали с поля боя, подхватив посеявший в их рядах панику крик. Осажденные, видя, что им осталось справиться лишь с подступившими к стенам рыцарями и солдатами, обрушили на их головы камни, балки, бревна, а также все, что в те времена предписывалось тактическими соображениями припасать на крепостных стенах ввиду готовившегося приступа; в то же время распахнулись одни из ворот крепости; оттуда вылетел отряд кавалерии и, развернувшись в цепь, понесся вдогонку тем, кто из наступавших превратился в оборонявшихся, что, впрочем, тоже было нелегко.
Артур одним из первых спрыгнул с лестницы вниз, чтобы встретить эту новую атаку; узнавая его по боевому кличу, а также по мощным ударам, которые он наносил неприятелю, его солдаты сгрудились вокруг него. Таким образом сражение скоро продолжалось под стенами крепости; однако бретонские рыцари, с головы до ног закованные в тяжелую броню, оглушенные сыпавшимися на них со стен камнями, подвергавшиеся с флангов натиску неприятельских лучников и атакованные с фронта кавалерией, не могли надеяться вновь захватить инициативу в свои руки, как это было в начале сражения; они скорее готовы были умереть и уж не надеялись победить, продолжая защищаться: видя в своих рядах коннетабля, они просто не могли его оставить одного. Впрочем, было очевидно, что как только он падет, бой в ту же минуту прекратится; вот почему англичане все силы бросили против коннетабля, тем более что сам он словно напрашивался на смерть и призывал неприятеля на свою голову, бросая свой боевой клич всякий раз, как ему казалось, что англичане от него удаляются.
Вдруг крик "Бретань и Ричмонт" донесся с другой стороны, из-за спин напиравших англичан; сейчас же послышались крики: "Бретонцы! Бретонцы!" В то же мгновение стоявшие на стенах солдаты отозвались тревожным эхом; ряды англичан смешались; люди и кони либо оттеснялись, либо опрокидывались еще не видимой, но неумолимо надвигавшейся силой. Наконец две силы встретились: хрупкая преграда, отделявшая Артура от пришедшего ему на подмогу отряда, рухнула, и господин де Гетиви, окровавленный и израненный, рухнул к ногам коннетабля.
Отрад этот должен был вступить в бой позднее; он посеял панику в радах своих же лучников; видя, что в охватившем их бегстве бретонцы позабыли о своем командире, солдаты господина де Гетиви поспешили Артуру на помощь и спасли его от неминуемой смерти.
Артур вскочил на первого же коня, которого ему подвели, сунул в ножны обломок своего меча; схватившись за притороченный к седлу боевой топорик, который он случайно нащупал рукой, коннетабль бросился вдогонку за английской кавалерией и преследовал ее до самых городских ворот. Когда ворота захлопнулись перед ним, он возвратился к тому месту, откуда недавно начинался приступ; однако лестницы уже были разбиты оборонявшимися; фашины пылали, подожженные сброшенными со стен осмоленными факелами; а солдаты Артура были раздавлены усталостью, и он видел, что только привычка к повиновению удерживала их рядом с ним. Коннетабль понял, что день потерян и, взвыв от бешенства, подал сигнал к отступлению, которому англичане и не думали мешать.
Вернувшись в лагерь, он узнал, что атака под командованием Гильома Эдера была ничуть не удачнее его наступления; в самом начале приступа Гильом был раздавлен обломком скалы, который англичане сбросили на лестницы наступавших. Господин де Молак пронзен стрелой. Мессир Ален де ла Мотт, прижатый неприятелем к озеру, упал вместе с конем в воду и так и не выбрался. Одним словом, вся эта стычка оказалась столь же роковой для бретонской кавалерии, как и для приступа в целом.
Артур расставил охранение и, удалившись в свою палатку, запретил кому бы то ни было его беспокоить.
Там он оставался до десяти часов вечера и за это время не съел ни крошки. Наконец он кликнул часового, который должен был дежурить у палатки. Никто не ответил Не понимая, что могло означать это молчание, он выглянул из палатки: оказалось, что охраны нет. Он позвал своего секретаря, конюхов, пажей и учинил им допрос. Однако ему так и не удалось от них ничего добиться, кроме того, что в лагере весь вечер шли какие-то таинственные приготовления. Они видели грозные лица солдат, они пытались расспрашивать, но не добились ответа. После вечерней зори они разошлись по палаткам и с той поры ничего не было слышно, вот почему слуги Артура знали не более его самого.
В это мгновение на восточной окраине лагеря вспыхнула кровавая заря: звезды побледнели, небо окрасилось в пурпур, огонь охватил палатки лучников, однако оттуда не доносилось ни звука.
Артур растерянно взирал на бушевавший огонь, стремительно приближавшийся, и ничто не препятствовало вырвавшейся на волю стихии. Он ждал, что вот-вот раздадутся отчаянные крики, солдаты станут выбегать из охваченных пламенем палаток. Однако все словно вымерло, будто в эти палатки уже лет сто не ступала нога человека. Потеряв терпение, Артур сам не удержался и подал знак тревоги.
Наполовину обгоревшая лошадь, выскочившая из-под рухнувшей крыши и стремительно промчавшаяся мимо него с диким ржанием, оказалась единственным существом, ответившим на его крик.
Тоща правда, словно привидение, предстала перед ним во всей своей пугающей наготе. Ноги его подкосились, и пот заструился по его лицу.
Войско в полном составе, запалив палатки, покинуло своего коннетабля.
III
Это нежданное предательство, причина коего заключалась в том, что солдат оставили без содержания, как нельзя более осложнило дела короля Карла VII. Граф Ричмонт с большим трудом поднял в герцогстве своего брата двадцать тысяч человек, которых он и привел на осаду крепости Сен-Джеймс-де-Беврон; он платил им из своего кармана сколько смог, рассчитывая на сто тысяч экю, твердо обещанные ему королем; однако деньги эти по неизвестной причине так и не дошли, и усилие одного из самых могущественных вассалов короля так и истощилось в борьбе с королевским равнодушием.
Англичане заняли Нормандию, Шампань, Иль-де-Франс и Гиень; на их стороне воевала Бургундия; в их руках были все гавани Франции, они постоянно получали подкрепление людьми и деньгами от Англии, которая, находясь вдалеке от театра военных действий, оставалась все такой же процветающей и густонаселенной. Современному читателю, верно, нелегко понять, каким образом дофин удерживал в своей власти, даже во Франции, последние провинции, являвшиеся не столько частью его королевства, сколько местом прибежища, ежели только читатель не примет во внимание то обстоятельство, что войны в описываемую нами эпоху были далеки от хорошо организованных и подчиняющихся единой воле современных сражений.
В самом деле, каждый военачальник шел в наступление когда и куда ему вздумается; его войско росло или, напротив, сокращалось в зависимости от возможностей его кошелька. Как только ему нечем было платить, солдаты разбегались в поисках другого командира, а нужда или жажда наживы нередко заставляли солдат искать его в неприятельском лагере; деревни были опустошены; переходившие из рук в руки города, случалось, меняли хозяина трижды, а то и четырежды в год; повсеместная партизанская война приводила к разорению провинций и поистине варварскому к ним отношению со стороны как защитников, так и завоевателей. И, как мы уже сказали, на фоне всех этих событий англичане одерживали победы; но победы эти были неспешны, потому что английские военачальники гораздо более заботились о личной наживе и личной славе, нежели об успехе общего дела.
За четыре года, истекшие со времени смерти прежнего короля и до того момента, коща начинается наш рассказ, Карл VII достиг возраста зрелого мужчины, что, однако, не повлияло на становление его характера. Он обладал теми качествами, за которые народ любит своего суверена, но отнюдь не теми, что внушают уважение к королю его соседям. Находясь в постоянной зависимости от обстоятельств, в которых он оказывался, он к тому же и не пытался бороться: он прибегал к извечной помощи все новых своих союзников, порой выбирая их скорее по необходимости, нежели руководствуясь осторожностью.
Вот как случилось, что меч коннетабля, висевший с 7 марта 1722 года на боку у Ричмонта, ножны которого были украшены цветами французской линии, попал в руки швейцарца. Вот как случилось, что граф Дуглас был назначен главнокомандующим боевыми действиями на территории всего французского королевства. Вот как случилось, что Стюарта, потерпевшего поражение и взятого под стражу в Краванте, обменяли на одного из братьев Суффолков, а потом, в награду за службу, он был пожалован графством Дре, тоща как его деверь вошел во владение Туренским герцогством. Доверие Карла к заморским союзникам было до такой степени велико, что он даже набрал из их числа роту, которой поручил охрану собственной персоны, откуда и пошло название "швейцарская гвардия", сохранившееся вплоть до 1829 года; его носил отряд телохранителей французских королей.
Читателям будет понятно, в какое все более ненадежное положение ввергала постоянно меняющаяся политика судьбу Франции. Каждый новый благодетель являлся со своими претензиями, привязанностями и антипатиями, которые король должен был удовлетворять и разделять. Так, Ричмонт, будучи далек от того, чтобы относиться к мечу коннетабля как к милости, сам продиктовал те условия, на каких он был готов принять эту должность. Условия его были таковы: отставка министров, причастных к Шантососскому делу, и изгнание всех тех, кто запятнал себя кровью герцога Жана; дело в том, что у нового коннетабля были далеко идущие планы, а также обширные связи, что выгодно отличало его от предшественников; прежде всего, он мечтал помирить герцога Бретонского и герцога Бургундского с королем Французским. Он уже частично исполнил эту мечту, вырвав герцога Жана, своего брата, из альянса с англичанами, и, почувствовав воодушевление от этого успеха, он поспешил начать переговоры с Филиппом Добрым, а в доказательство раскаяния со стороны короля добился отставки Танги Дюшателя, назначенного сенешалем в Бокер, и изгнания председателя Луве, удалившегося в Авиньон. Что же до виконта де Нарбона, то он был убит в Вернее, а англичане, исполняя обещание, данное герцогу Бургундскому, четвертовали, а потом повесили его труп, найденный на поле боя. Итак, при короле остался в качестве председателя Королевского совета один де Жиак, чьи прошлые преступления были неизвестны: бургундские герцоги по-прежнему считали его своим сторонником.
Однако неведомая пагубная сила сводила на нет все предпринимаемые Артуром усилия: король, энергичный и преисполненный доброй воли, пока его поддерживало присутствие коннетабля, впадал с его отъездом в свойственную его натуре апатию. Удалившись в Иссудун (англичане, посмеиваясь, называли его тоща "королем Буржским"), Карл VII проводил свои дни на псовой или соколиной охоте, вечера — за игрой в карты или кости, а ночи — между угасавшей любовью к Марии Анжуйской и нарождавшейся любовью к Агнессе Сорель.
В конце одного из таких бесплодных дней, позволивших Ла Гиру сказать, что "никогда доселе не бывало короля, который бы столь же весело терял свое королевство", Карл, удостоившийся с тех пор имени Славный, но в описываемое нами время еще не заслуживший ничего другого, кроме прозвища Беззаботный, играл в кости с Пьером де Жиаком, своим фаворитом, в одном из залов Иссудунского замка; хотя эта игра была в те времена весьма распространена, король относился к ней скорее как к забаве, способной развеять скуку, нежели как к удовольствию; время от времени он свешивал руку, чтобы потрепать великолепную белую борзую, растянувшуюся у его ног и отвечавшую на его зов тем, что она вытягивала свою длинную гибкую шею и приоткрывала умные выразительные глаза. Наконец король выронил рожок слоновой кости, которым он до того поигрывал в руках, развернул кресло и, склонившись к своей любимице, едва слышно присвистнул; собаке, очевидно, был хорошо знаком этот зов: она сейчас же привскочила на задние лапы, а передние поставила королю на колени.
— Хорошо, Фидо, хорошо! — похвалил Карл. — Красавица моя, умница! Я гораздо более благодарен герцогу Миланскому за этот подарок, чем за три тысячи его ломбардцев, которые для начала разграбили мои провинции, а кончили тем, что проиграли битву при Вернее; будет тебе, Фидо, золотой ошейник, как только я получу корону.
— Слышишь, Фидо? — вмешался в разговор де Жиак. — Хозяин обещает, что ты издохнешь с французским гербом на шее.
Фидо едва слышно зарычал.
— Это еще не точно, де Жиак, — с печалью в голосе откликнулся Карл, поглаживая свою любимицу. — Ведь на эту корону чертовски много претендентов, и самые красивые цветы с нее уже оборвали. Должно быть, наши грехи прогневали святого Дионисия, покровителя Франции, или Господа Бога нашего, судии королей, ежели дела королевства идут все хуже и хуже.
Король испустил вздох, а Фидо ответил на него ворчанием.
— Послушайте, де Жиак! — продолжал король. — С тех пор, как меня стали предавать люди, я не раз испытывал желание взять в советники своего пса и довериться его инстинкту в выборе своих друзей и недругов.
— В таком случае мне недолго пришлось бы ходить у вашего величества в советниках, — заметил де Жиак, — ведь я у Фидо в немилости.
— Такие случаи известны, — продолжал король, отвечая скорее на свои мысли, чем на замечание советника. — Господь нередко поручал животным служить проводниками людям. Третьего дня, помните, в лесу Дун-ле-Руа мы совсем было потерялись, все спрашивали друг у друга дорогу, никто не знал, в какую сторону идти. И тогда мне пришла в голову мысль спустить Фидо с поводка и последовать за ним. Четверть часа спустя мы нагнали лошадей и пажей, ожидавших нас на опушке леса.
— Ваше величество путает инстинкт с мыслию, сердце животного — с душою человека.
— Верно, верно; но загляните в эти прекрасные глаза, Пьер. Не станете же вы отрицать, что в них светится ум? Приглядитесь к этим ушам: вот они навострились, вслушиваясь в мои слова; не кажется ли вам, что они разворачиваются словно для того, чтобы лучше меня понять? Несомненно, они слышат. Мне достаточно приказать Фидо выйти, и он уйдет; стоит мне его окликнуть, и он вернется: по одному моему знаку он ложится наземь. Да мои придворные даже этого не умеют, а удостоены звания людей. Правда, есть нечто такое, что всегда будет их отличать от этой прекрасной собачьей породы: они не умеют находить потерявшегося хозяина и кусают его, когда он падает.
Молчание, последовавшее за этой мрачной шуткой, длилось бы бесконечно долго, может быть, благодаря разнообразным мыслям, которые она породила в умах обоих собеседников, если бы не Фидо: он встрепенулся и заволновался; это означало, что в соседней комнате происходит нечто необычное. Король следил взглядом за умным животным: собака не сводила глаз с двери.
— Смотрите-ка, Пьер, к нам пожаловал кто-то чужой; поглядим, как его примет Фидо: я буду держаться с ним сообразно с тем, как поведет себя моя любимица; пусть на сей раз она будет председателем Королевского совета.
В это мгновение приподнялся закрывавший дверь гобелен и паж доложил:
— Его сиятельство Артур, граф де Ричмонт, коннетабль Франции.
Король вздрогнул, де Жиак побледнел; Фидо бросился к двери.
Коннетабль появился на пороге: борзая, видевшая его в первый раз, лизнула ему руку.
— Это вы, кузен! — с некоторым вызовом вскричал король. — Да это настоящее чудо — видеть вас здесь! Я полагал, что вы в этот час сражаетесь в Нормандии во славу Франции, защищая интересы короны.
— Так это и было, государь, — отвечал Артур, поглаживая борзую, породу и красоту коей он, казалось, оценил с первого взгляда. — И отнюдь не моя вина, что я в этот час нахожусь здесь, вместо того чтобы выбивать три лилии Франции на стенах Сен-Джеймес-де-Беврона.
— Что же вас заставило явиться без нашего разрешения, кузен?
— Многочисленные просьбы, с которыми я должен к вам обратиться, государь.
— Говорите! — приказал король.
Артур приблизился на несколько шагов. Карл жестом пригласил его садиться; однако коннетабль знаком показал, что хотел бы говорить стоя.
— Государь! — с важностью начал Артур. — Я не стану обращаться к вам от имени бретонского королевского дома; вы знаете, его род столь же древний, как и род королей французских. Я, как вам известно, сын отважного герцога Жана, вернувшего себе Бретань со шпагой в руках, в то время как ваш батюшка потерял Францию.
— Господин де Ричмонт! — нахмурившись, прервал его Карл VII.
Фидо лег к ногам коннетабля.
— Государь! — продолжал Артур. — Позвольте мне договорить. Коща я закончу, вы накажете меня, ежели я окажусь неправ. Благородный герцог, мой отец, умер, когда мы еще были юнцами; герцог Филипп Смелый, бывший, как и вы, королевским сыном, взял нас под свою опеку и привез в Пикардию; однако вскоре он тоже умер, и я перешел в руки его светлости герцога Беррийского, другого сына короля, а тот поручил храброму дворянину родом из Наварры по имени Перони заняться моим военным образованием; герцог, ваш дядюшка самолично наблюдал за этим так, будто я был ему родным сыном. Вот почему во время убийства герцога Орлеанского в тысяча четыреста седьмом году я оказался не в партии герцога Бургундского, а среди его недругов; это был первый мой политический шаг, и именно с той поры я взял в привычку держать данное слово.
— Да, я знаю, что вы — верный слуга.
Артур холодно поклонился и, словно не обратив внимания на похвалу короля, продолжал:
— И вот в тысяча четыреста тринадцатом году, когда его светлость герцог Бургундский его величество король Карл Шестой, ваш отец, вопреки интересам королевства, осадили Бурж, я поспешил за помощью в Бретань, из-за чего поссорился с Жилем, моим младшим братом, приверженцем бургиньонской партии. Это, впрочем, не помешало мне добиться от герцога Жана, моего старшего брата помощи в тысячу шестьсот всадников, в числе коих были виконт де ла Бельер, мессир Армель де Шатожиробы, мессир Эсташ де ла Монней — все как на подбор храбрые командиры: мы с ходу захватили приступом Сийе-ле-Гийом, Бомон и Легль.
— Я припоминаю эти подвиги, хотя был тогда еще совсем юным, дорогой кузен, — с заметным нетерпением уже во второй раз перебил Артура король.
Однако Артур упрямо продолжал:
— В тысяча четыреста пятнадцатом году по первому же требованию короля Карла Шестого, хотя я тоща стоял под стеками Партнея, я снял осаду и вышел на помощь королю Генриху Английскому, осадившему Арфлер. Господин де Гиенн передал мне ради этого предприятия всех своих людей и офицеров. Я присовокупил пятьсот своих всадников, среди которых были Бертран де Монтобая, господин де Сомбург и Эдуард де Роан, мой знаменосец. Я нагнал на берегах Соммы герцога Орлеанского, герцога Бурбонского, герцога Альбретского, герцога Алансонского, герцога Брабантского, герцога Неверского и герцога Эвского. В пятницу четырнадцатого октября тысяча четыреста пятнадцатого года наши батальоны собрались близ Азенкура в таком месте, где всем этим храбрым воинам было просто не развернуться. Вот почему мы потеряли день. Меня захватил в плен сам король Генрих, чью корону я разбил ударом топора, после того как сразил у него на глазах его брата Кларенса. Я дал ему слово, что буду его пленником, независимо от того, освободят меня или нет, до самой его смерти. В Англии я провел в плену пять лет. Под честное слово я возвратился в Нормандию, где влюбился в госпожу де Гиенн и просил ее руки, но она приказала ответить мне, что не желает быть супругой пленника. Хотя я очень ее любил, клянусь вам я набрался терпения и сдержал свое слово: я оставался пленником вплоть до тридцать первого августа тысяча четыреста двадцать второго года, то есть до того времени, коща король умер в Венсенском замке, недалеко от Парижа. С тех пор я свободен, потому что не стало человека, способного предъявить мне счет. Я женился на госпоже де Гиенн и прибыл к вашему величеству предложить свои услуги.
— Да, кузен; мы отправились в Анжер, тоща-то я и предложил вам меч коннетабля, освободившийся со времени гибели Бюшана.
— Седьмою марта тысяча четыреста двадцать четвертого года я получил его из ваших рук, государь, на Шинонских равнинах и, принимая его, я взялся поднять за свой счет со своих земель двадцать тысяч пехотинцев; взамен, государь, вы обещали мне прислать сто тысяч экю для выплаты солдатского жалования на время кампании.
— Да, кузен.
— Я поднял двадцать тысяч человек за свой счет и со своих земель, повел их в Нормандию, захватил Понторсон, перебив весь гарнизон, а оттуда отправился на осаду Сен-Джеймс-де-Беврона.
— Мне все это известно, кузен, потому я и удивился, увидев вас здесь.
— Я явился, чтобы вернуть вам меч коннетабля, государь. Ведь я сдержал все свои обещания, вы же изменили своему слову. Простите, что возвращаю вам меч в столь плачевном состоянии, — продолжал Артур, вынимая оружие из ножен,
— но он обломался и затупился об латы англичан.
— Я изменил своему слову? — повторил король, разглядывая обломок поданного коннетаблем меча. — Какому же слову, кузен?
Де Жиак хотел было встать и удалиться.
— Останьтесь! — молвил король, жестом приказав ему сесть. — Вы видите, что нас обвиняют: останьтесь, чтобы защитить нас.
Де Жиак снова упал в кресло.
— В том не моя вина, государь; я делал все, что мог, ради поддержания своего войска; я продал реннским торговцам все свои драгоценности и все столовое серебро. Я приказал заложить все вплоть до своей цепи и золотых шпор — свидетельства того, что я рыцарь; вплоть до короны с моего шлема
— свидетельства того, что я граф; жемчуг для этой короны мне подарила матушка, королева Английская; однако всего этого оказалось недостаточно. И вот мое войско разбежалось ночной порой из-за невыплаченного жалованья; перед уходом солдаты подожгли казармы, побросав свои вещи и оружие. Я бросился вдогонку за этими трусами и предателями. Я умолял и угрожал, однако они и слушать ничего не хотели: они стащили меня с лошади и бросили под ноги своим коням, а потом оставили лежать без памяти на дорою; и весь этот позор, государь, не пал бы на бретонский королевский дом, не уступающий в древности королевскому дому Франции, ежели бы вы, ваше величество, сдержали слово.
— Да в чем же я его нарушил, господин де Ричмонт? — поднимаясь и бледнея от гнева, молвил король Карл VII.
— Вы, ваше величество, не прислали обещанные сто тысяч экю.
— То, что вы говорите, кузен, весьма странно, — садясь на прежнее место, заметил Карл, бросив взгляд на Пьера де Жиака. — В Мен-сюр-Иевре три сословия королевства приняли решение собрать эти деньги, но епископ по имени Гуго Комбрель высказал опасение, что это — лишь новый грабеж и что деньги попадут в руки моих фаворитов, вместо того чтобы послужить чести Франции. Эта сто тысяч экю были собраны с французских городов и, уж конечно, не задержались в нашей казне, где в настоящее время имеется всего-навсего четыре экю; а доказательство тому — мы были вынуждены просить кредита в сорок ливров у капеллана, крестившего дофина Людовика.
— Да где же, в таком случае, эти сто тысяч? — в изумлении вскричал Артур.
— Спросите мессира де Жиака, кузен, — робко отвечал король, — он должен это знать, потому что именно ему, как мне представляется, были переданы эти деньги.
— Мне кажется, — поигрывая золотой цепью и не дожидаясь вопросов Ричмонта, небрежно заговорил де Жиак, — что частью деньги эти пошли на уплату шести великолепных белых кречетов, которых привезли нам венгерские купцы, а также на то, чтобы обновить охотничьи экипажи, находившиеся в состоянии, не достойном великого короля; что же до остальных денег…
— …то они… — затрясшись от бешенства, подхватил Артур, — …то на них подновили дом госпожи Катрин де л’Иль-Бушар, не достойный вдовы графа Тюренского и любовницы господина де Жиака.
— Возможно, это и так, — отвечал де Жиак с вызовом и, вместе с тем, несколько смущенно.
Артур преклонил перед королем колени, положил к его ногам обломок меча, который он до тех пор сжимал в руках, и, с достоинством поднявшись, хотел было выйти.
— Погодите, кузен! — остановил его Карл. — Мы не принимаем вашего слова.
— Государь, берегитесь! — вскричал Артур. — Вы знаете, каковы прерогативы коннетабля королевства.
— Да, кузен, нам известно, что они почти равны королевским прерогативам.
— Вы знаете, что среди моих прав — право казнить и миловать и что сенешали, бальи, прево, мэры, эшевены[33], охрана, а также губернаторы и управляющие городов, замков, и крепостей, равно как и мостов, городских застав, и проездов, как и почти все находящиеся в вашей власти судейские, должны повиноваться нам так, как если бы это были вы.
— Знаю.
— И вы, ваше величество, подтверждаете права, даруемые мне вашей грамотой от седьмого марта тысяча четыреста двадцать четвертого года?
Король подобрал с полу меч и подал его Ричмонту со словами:
— Вложите этот меч в ножны, кузен; мы прикажем заменить лезвие — выбрать какое-нибудь другое, понадежнее.
Ричмонт поклонился:
— Не угодно ли будет теперь вашему величеству передать мне ключи от города?
— Зачем, кузен?
— Я хочу помолиться Пресвятой Деве Деольской завтра на рассвете, — отвечал Артур.
— Можете их взять, — кивнул король.
— Мне больше нечего сказать вашему величеству; позвольте мне удалиться!
— Ступайте, кузен, и да храни вас Господь!
Коннетабль низко поклонился королю и вышел; Фидо проводил его до самой двери, дружелюбно помахивая хвостом.
На следующий день на рассвете, в то время, как его сиятельство Артур де Ричмонт находился в церкви Пресвятой Девы Деольской, а священник поднимался на алтарь, паж пришел ему доложить, что рыцарь де Жиак арестован и что все ожидают дальнейших приказаний графа.
— Пусть Ален Жирон и Робер де Монтобан с сотней копейщиков сопроводят его в тюрьму в Дюн-ле-Руа; когда он будет на месте, мой Бальи знает, что с ним делать. Ступайте! А вы, Жан де ла Буассьер, — прибавил коннетабль, поворотившись к другому пажу, — отправляйтесь в Бурж и предупредите палача, чтобы он выезжал в дилижансе в Дюн-ле-Руа, где его ожидает работа, за которую ему уже хорошо заплачено.
Отдав приказания, благочестивый Ричмонт опустился на колени и так отстоял всю мессу.
IV
Теперь нашим читателям будет понятно, почему Артур де Ричмонт попросил у короля ключи от города: он опасался, как бы рыцарь де Жиак ночью не сбежал. Однако председателе;- Королевского совета слишком полагался на оказываемые ему Карлом милости, чтобы испытывать страх и, стало бы — искать способа, как избежать ожидавшей его участи. Когда люди коннетабля проникли к нему в дом, взломав дверь топорами, тот безмятежно спал. Солдаты заставили его встать, не дав ему времени надеть ничего, кроме длинного бархатного платья, подтащили его ко входной двери и посадили на небольшую лошадку, нарочно приведенную для него. Прибыл паж с новыми приказаниями коннетабля. Все тронулись в Дюн-ле-Руа. Три часа спустя де Жиак был брошен в городскую тюрьму, и в тот же вечер Бальи зачитал ему смертный приговор.
Де Жиак выслушал его, сидя в углу, с босыми ногами, на каменном полу, упершись локтями в колени и уронив голову на руки. Когда чтение было окончено, Бальи спросил, каково его последнее желание.
— Священника! — глухо отвечал де Жиак.
Это было единственное, что он произнес со времени своего ареста, упрямо отказываясь отвечать на допросах. Бальи вышел.
Священнослужитель застал де Жиака в той же позе и, увидев, что по лбу арестованного струится пот, он стал призывать его к тому, чтобы тот встретил смерть со всем мужеством.
— Не смерть меня страшит, — молвил де Жиак, — с ней я слишком часто сталкивался лицом к лицу, чтобы она могла меня испугать. Я с ней знаком: это моя старая подруга и, ежели бы она пришла одна, я бы ее благословил.
— Смерть приходит вместе с Божьим милосердием, сын мой, — заметил священник.
— Или с отмщением, отец мой, — отвечал де Жиак.
— Доверьтесь тому, кто смерило смерть попрал, — продолжал монах, снимая с груди распятие и подавая его рыцарю.
Тот протянул было правую руку, чтобы взять его, но, едва дотронувшись до креста, он закричал так, словно коснулся раскаленного железа. Распятие упало наземь.
— Святотатство! — вскричал монах
— Это не святотатство, отец мой, это произошло по забывчивости, — возразил де Жиак. — Мне следовало бы взять распятие левой рукой, потому что правая уже проклята. И, как видите, — прибавил он, подняв крест левой рукой и благоговейно припав губами к святому изображению, — у меня и в мыслях vie бело оскорбить священный символ нашего искупления,
— Должно быть, вы великий грешник, сын мой, — заметал монах.
— Столь великий, что боюсь, как бы мне не остаться без прощения.
— А ведь вы еще очень молоды!..
— Молод телом, но не душою! Годы заставляют жизнь идти шагом, страдания принуждают ее бежать бегом. Время само по себе продолжительности не имеет: счастье или несчастье делят его на мгновения или на столетия. Можете мне поверить, святой отец, что, хотя на моей голове нет ни одного седого волоска, мало стариков пережили столько, сколько я.
— Наши страдания в этом мире порою засчитываются нам в мире том, сын мой. Ничто не потеряно для того, кто полон раскаяния; вы попросили пригласить священника, и это позволяет надеяться, что то, что я, увидев вас, принял за пот, струившийся по вашему лицу от страха, было в действительности слезами раскаяния.
— Я призвал вас, как больной призывает лекаря, хотя знает, что недуг его смертелен. Я призвал вас, потому что надежда глубоко укоренилась в человеческих душах: когда душа угасает в этом мире, человек надеется, что она снова возгорится в мире ином. Я призвал вас, наконец, потому, что вот уже десять лет ношу в себе столь страшные тайны, что мне необходимо попытаться открыть их человеку, чтобы набраться смелости, перед тем как повторить их Господу Богу.
Монах поискал взглядом, куда бы сесть.
— Садитесь на этот камень, — предложил ему де Жиак, опускаясь на колени и уступая свое место.
Священник сел.
— Мне довелось пережить счастье, отец мой. Первые двадцать пять лет моей жизни пролетели в радостях и удовольствия^. Я был богат, знатен, отважен. Я был любимцем герцога Жана Неустрашимого, самого могущественного герцога всего христианского мира, как вам, должно быть, известно.
— Да, — пробормотал священник, — на горе несчастной Франции.
— A-а, так вы принадлежите к дофинезской партии, отец мой?
— Я был воспитан в любви к моим государям и в ненависти к англичанам.
— А я не испытывал ни любви, ни ненависти. Нет, неверно: я любил, но не тою любовью, о которой говорите вы; мне было все равно, в чьих руках находилось Французское королевство: законных королей или короля-завоевателя, лишь бы рука Катрин опиралась на мою, лишь бы ее глаза взирали на меня с нежностью, лишь бы ее губы шептали мне: "Я люблю тебя!.." Я стал ее супругом; вся моя жизнь сосредоточилась в этой женщине, отец мой; она была для меня счастьем и мукой, я принадлежал ей целиком; я был готов пожертвовать ради нее не только своим званием, своим состоянием, но жизнью, честью, вечным спасением. Отец мой! Эта женщина была мне неверна. Однажды я перехватил письмо; в нем назначалось свидание. Я не хотел верить своим глазам, я спрятался и увидел Катрин, выступавшую под руку со своим возлюбленным и не сводившую с него глаз. Я услыхал, как они сказали друг другу: "Я люблю тебя"; а ее возлюбленный оказался тем, кого я почитал своим монархом и любил как отца: это был герцог Жан Бургундский.
— То, в чем вы его упрекаете, — не самое страшное его предательство, сын мой.
— Он заплатил за все разом. Именно я уговорил его назначить встречу в Монторо, отец мой; именно я приказал так поставить палатки, чтобы они не были защищены; именно я подал знак Танги-Дюшателю, Нарбону и Роберу де Луару и, ежели я не поразил его после них, то только потому, что последний удар положил бы конец его агонии и помешал бы мне насладиться его мучениями.
— Герцог заслуживал смерти, — насупившись, проговорил священник. — Да простит Господь поразивших его, ведь они спасли Францию!
— Это не все, отец мой; я наказал лишь одного из виновных; оставалась еще его сообщница; я отправился на ее поиски. Надо ли мне рассказывать вам обо всем; неужто вы не знаете, на что может толкнуть человека ревность? Я собственной рукой влил яд в бокал той самой женщине, ради которой двумя годами раньше был готов отдать жизнь; коща она выпила яд, я приказал посадить ее на коня позади себя; ее привязали ко мне крепко-накрепко, и я пустил коня в ночи наугад. Два часа я чувствовал, как выгибается позади меня от боли это тело, которое я так часто с восторгом носил на руках. Два часа я слушал, как жалуется голос, при звуке которого мне так часто случалось вздрагивать в былые времена от радости и счастья. Наконец спустя два часа я почувствовал, что все кончено. Мой конь остановился на берегу Сены; я спешился: Катрин была мертва. Я столкнул в воду коня вместе с трупом.
— Как бы велика ни была ее вина, вы превысили свои права, коща вершили суд. При обыкновенных обстоятельствах только его святейшество может отпустить такой грех; но в смертный час всякий священник обладает одинаковыми правами: надейтесь, сын мой, потому что поистине велико милосердие Божие.
— И вот, отец мой, я с головой бросился в то, что среди людей принято называть радостями и удовольствиями: слава, богатство — я промотал все. Люди в моих глазах не имели ни чести, ни совести, и я вел себя по отношению к ним так, как они того заслуживали. Я предавал любивших меня: друзья, любовницы, целые королевства — я подчинял все одному своему капризу. Так продолжалось десять лет, отец мой. Десять лет проклятья, которые людям казались счастливыми годами; десять лет, в течение которых ни одного часа, ни одной минуты я не прожил спокойно: у меня перед глазами так и стояли Катрин и герцог, сжимавшие друг друга в объятиях; ни днем, ни ночью не мог я избавиться от этого видения — так это воспоминание терзало мне душу и стало частью моей жизни; я слышал, проходя мимо придворных, как обо мне говорят: "Вот королевский фаворит! Как он могуществен! Вот счастливчик!.."
— Как же вам удалось скрыть эти преступления?
— Высшая власть взяла меня под свое покровительство, сыгравшее роковую роль. Я не все сказал вам, отец мой. В минуту страдания, в минуту отчаяния, в ту самую минуту, когда, казалось, невозможно более терпеть и мне почудилось, что пришел мой смертный час, я предложил правую руку тому, кто поможет мне отомстить.
— И что же? — полюбопытствовал священник.
— Предложение мое было принято, отец мой, — еще больше побледнев, прошептал де Жиак. Вот почему моя месть осталась скрытой от людских глаз; вот почему когда вы подали мне распятие и я хотел было его взять, оно обожгло меня, словно огнем.
— Назад! — вскричал священник, затрепетав от ужаса и забившись в угол. — Назад! Ты заключил союз с Сатаной?!
— Отец мой!..
— Не подходи, нечестивец! Даже если бы сам его святейшество папа пожелал отпустить тебе грехи, то и он оказался бы бессилен: отвори он Небесные врата пред твоим телом, твоя рука все равно вечно горела бы в преисподней. Пропусти меня, я здесь больше не нужен.
Де Жиак посторонился, священник поспешил к двери и отворил ее.
— Стало быть, несмотря на мои просьбы, мое раскаяние, угрызения совести, ты отказываешься отпустить мои грехи, священник? — продолжал де Жиак.
— Это не в моих силах, — отвечал монах, — до тех пор, пока твоя рука принадлежит твоему телу.
— Священник! — взмолился де Жиак. — Окажи мне последнюю услугу!
— Какую? — полюбопытствовал монах, распахнув дверь настежь.
— Пришли ко мне палача, а когда он выйдет от меня, зайди ко мне еще раз.
И де Жиак спокойно уселся на камень, на котором застал его монах.
— Все будет исполнено, как вы того желаете, — пообещал священник, прикрывая за собой дверь.
Скоро его шаги затихли в коридоре.
Оставшись в одиночестве, рыцарь де Жиак снял с пальцев левой руки перстни и надел их на правую. Не успел он закончить, как вошел палач. Де Жиак шагнул ему навстречу.
— Послушай! — обратился он к палачу. — На этой руке перстней — на двести тысяч экю золотом. Я мог бы отдать их священнику на помин души.
Де Жиак замолчал и взглянул на палача, глаза которого загорелись жадностью.
— Так вот, — продолжал де Жиак, засучив рукав платья и положив руку на камень, возвышавшийся посреди его темницы, — отруби эту руку, и эти перстни — твои.
Палач, не проронив ни слова, выхватил меч, взмахнул им два раза в воздухе, приноравливаясь, а на третий раз отрубил де Жиаку кисть правой руки; подобрав руку с полу, он сунул ее в карман кожаных штанов и вышел вон. Спустя мгновение возвратился монах.
— Теперь можешь отпустить мне грехи, священник, — шагнув ему навстречу, молвил де Жиак, показывая окровавленное запястье, — руки у меня больше нет.
На следующий день Пьер де Жиак был брошен в воду и утонул.
КОММЕНТАРИЙ
23 ".как Лазарь на призыв Христа… — В Евангелии от Иоанна сказано о воскрешении Лазаря из Вифании. Как повествует Иоанн, Христос подошел к гробу, где покоился Лазарь, и воззвал: "Лазарь, иди вон!" И усопший восстал из гроба по зову Христа.
Волосы Данте поседели, когда он слушал рассказ графа Уголино… — Данте Алигьери (1625–1321) — известный итальянский поэт, автор "Божественной комедии". В одном из эпизодов этого произведения отображена история смерти Уголино делла Гарардеска и его четверых детей. Данте встречается с ним в аду и узнает, что архиепископ Руджиери взял Уголино в плен и уморил вместе с сыновьями голодом, заточив их в башне. Во время этого рассказа Данте был поражен жестокостью увиденной им картины: Уголино грыз зубами своего убийцу Руджиери, таким образом утоляя жажду мести и обиды. Вергилий Марон Публий (70–19 до н. э.) — великий римский поэт. Его сборник "Буколики", поэма "Георгики", героический эпос "Энеида" являются вершиной римской классической поэзии.
Аббатство Сент-Дени — аббатство близ Парижа, которое являлось усыпальницей французских королей.
…среди гробниц трех царствующих родов… — имеются в виду династии Капетингов (987—1328), Валуа (1328–1589) и Бурбонов, правивших с 1589 г. по 1792 г. и, с перерывами, по 1830 г. …преступление архиепископа Руджиери… — Архиепископ Руджиери дельи Убальдини являлся тайным врагом Уголино делла Гарардеска, графа Доноратико, стоявшего во главе Пизанской республики. Под личиной дружбы с Уголино Руджиери обещал ему содействие в борьбе, но в 1288 г. поднял народный мятеж, обвиняя Уголино в государственной измене. Уголино с детьми погиб, а Руджиери был провозглашен правителем республики, но вскоре смещен и умер в 1295 г.
24 Карл VI (1368–1422) — французский король (с 1380 г.) из династии Валуа, прозванный Безумным. В период его правления за власть в стране боролись две феодальные группировки — арманьяки (дофинезцы) и бургиньоны (бургундцы). В ходе Столетней войны (1337–1453) им был подписан договор в Труа (1420 г.), по которому наследником французского престола был признан английский король Генрих V.
25 Карл V (1338–1380) — французский король (с 1364 г.) из династии Валуа, прозванный Мудрым. Для его правления характерно усиление влияния Франции на международной арене и улучшение положения внутри страны. Карл V упорядочил налоговую систему, реорганизовал армию и в 1369 г. возобновил военные действия против англичан. …королем Ричардом… — имеется в виду Ричард II (1367–1400), английский король в 1377–1399 гг., последний представитель династии Плантагенетов.
29 …петли плаща, похожие на старинный орден французских королей…
— имеется в виду орден Звезды, основанный французским королем Иоанном П Добрым.
…заимствованной у него потом Людовиком XIV… — Людовик XIV (1638–1715), французский король с 1643 г., из династии Бурбонов. Его символ — солнце (король-солнце), его правление — расцвет французского абсолютизма.
30…разделил печальную участь <ирИоанна… — Иоанн И Добрый — (1319–1364), французский король с 1350 г., из династии Валуа. В ходе Столетней войны был пленен в битве при Пуатье (1356 г.) и увезен в Лондон.
Эдуард — Эдуард III (1312–1377), английский король из династии Плантагенетов. Время его правления ознаменовалось началом Столетней войны.
…граф Неверский, сын герцога Филиппа.. — Жан Неустрашимый (Иоанн Бесстрашный) (1371–1419), герцог Бургундии с 1404 г. Организатор убийства в 1407 г. Людовика Орлеанского. В ходе возобновившейся с 1415 г. Столетней войны был союзником англичан.
31 Карл Отважный (1433—1477), герцог Бургундии с 1467 г. Здесь ошибка А.Дюма: сыном Жана Неустрашимого был Филипп III Добрый — (1396–1467), герцог Бургундии с 1419 г.
герцог Бургундский — имеется в виду Филипп II Смелый (1342–1404), герцог Бургундии.
32 коннетабль — первоначально — "великий конюший", начальник конюшни; во Франции с начала XIII до XVII века — главнокомандующий королевской армией.
…Сражения при Орэ… — В этом сражении в 1364 г. погиб Шарль де Блуа, претендовавший наряду с Жаном де Монфором на герцогство Бретонское
33 …из комплота… — комплот (хамплат), ткань с вкраплениями шерсти.
34 султан Салаад-дин — Саладин (1138–1193), египетский султан с 1175 г., основатель династии Айюбидов. Возглавлял войну мусульман против крестоносцев.
сарацины — известное в древности название кочевого племени Аравии, в средние века название распространилось на всех арабов; в 711–718 гг. арабы захватили почти всю территорию Испании. Филипп-Август (1165—1223) — французский король с 1180 г., из династии Капетингов. Во время его правления была значительно расширена территория королевского домена. Филипп И Август отвоевал у короля Англии Иоанна Безземельного подвластные ему земли. В 1189–1191 гг. был одним из предводителей 3-го крестового похода. пэр — звание представителей высшего слоя феодалов, имевших права требовать "суда равных"; буквально — равный (королю).
Ричард Львиное Сердце — Ричард I (1157–1199), английский король с 1189 г., из династии Плантагенетов. Один из предводителей 3-го крестового похода, во время которого захватил о. Кипр и крепость Ахру в Палестине.
35 …в царствование Франциска I. — Франциск I (1494–1547), французский король из династии Валуа. Его политика была направлена на превращение Франции в абсолютную монархию.
Живущая в цветах лилей! — три стилизованные лилии являлись символом Французского королевского дома.
39 IIIатж — название двух крепостей в старом Париже.
42 У го Фасколо (1778–1827) — итальянский писатель и поэт.
Сильвио Пеллико (1789—1894) — французский историк и государственный деятель. С 1847 г. — глава французского правительства. Шатобриан — виконт Франсуа Рене де Шатобриан (1768–1848) — известный французский писатель.
Тьерри Огюстен (1795–1856) — французский историк, один из создателей романтического направления.
…ступенейлестницы Иакова — В первой книге Моисеевой повествуется об Иакове — патриархе, родоначальнике народа израильского, прародителе XII колен Израиля. В Библии говорится, что на пути в Харран Иаков имел чудесное видение — он видел во сне таинственную лестницу, соединяющую небо с землею, и ему были обещаны благословления Божьи и особенное покровительство в жизни.
43…у Трагуарского креста. — Крест с таким названием находился в
Париже на одном из уличных перекрестков с XIII в.
50 Сигизмунд Люксембургский (1361–1437) — император Священной
Римской империи с 1410 г., с 1387 г. — король Венгрии (после брака с дочерью венгерского короля Лайоша I), а также король Чехии в 1419–1421 и 1436–1437 гг.; из династии Люксембургов. В 1396 г. — один из руководителей к рестого похода. В Никопольском сражении крестоносцы во главе с Сигизмундом I потерпели сокрушительное поражение от турецкого султана Баязида I.
53 …герцог Анжуйский, король Неаполя, Сицилии и Иерусалима… — анжуйская династия была королевской династией в Англии в 1154–1399 гг. (правили под именем Плантагенетов), Южной Италии в 1268—1"2, Сицилии в 1268–1302, Венгрии в 1308–1387 и Польше в 1370–1382 и 1384–1385 годах. Вела происхождение от французских графов Анжу.
герцог Бретонский — имеется в виду Жан IV де Монфор.
…признавать авиньонского папу… — В 1309 г. под давлением французского короля Филиппа IV папа Климент V перенес свою резиденцию в Авиньон (юг Франции). Авиньонское пленение пап протекало с 1309 по 1377 г. (с перерывом в 1367–1370 гг.).
54 …иаря Приама, его доблестного сына Гектора… — Приам, в "Илиаде* — последний царь Трои, муж Гекубы, отец Гектора, Париса и др.; Гектор — один из главных троянских героев, погиб в единоборстве с Ахиллом, мстившим Гектору за убийство его друга Патрокла.
55 Агамемнон — в "Илиаде" царь Микен, предводитель греческого войска в Троянской войне. Был известен своим мужеством и богатством, одновременно отличался властностью и надменностью. Был убит своей женой Клитемнестрой.
Ахилл — в "Илиаде" один из храбрейших героев, осаждавших Трою. Мать Ахилла — богиня Фетида, желая сделать сына бессмертным, погрузила его в священные воды Стикса; лишь пятка, за которую Фетида его держала, не коснулась воды и осталась уязвимой. После победы над Гектором Ахилл погиб от стрелы Париса, поразившей его в пятку.
Одиссей — в греческой мифологии царь Итаки, участник осады Трои. Отличался умом, хитростью, изворотливостью и отвагой.
…деревянного коня… — имеется в виду Троянский конь, в котором спрятались ахейские войны, осаждавшие Трою. Троянцы, не подозревавшие хитрости, ввели коня в Трою. Ночью ахейцы вышли из укрытия и впустили в город остальное войско.
58 …белоснежный панагин… — султан из перьев на шлеме, шляпе и т. д.
61 сенешаль — в южной части средневековой Франции королевский чиновник являвшийся главой судебно-административного округа (сенешельства), на севере Франции соответствовал бальи.
66 …напоминал архангела Михаила… — в книге пророка Даниила архангел Михаил называется одним из первых князей, а в книге Откровений — великим князем, стоящим за сынов народа своего; там же описывается брань на небе, в которой Михаил и ангелы воевали против дракона; здесь — бесстрашный, мужественный рыцарь.
67 Ланкастер, граф Дерби — Генрих Ланкастер (1366–1413), впоследствии английский король Генрих IV с 1399 г., первый из династии Ланкастеров; низложил и убил Ричарда II.
71 король Арагонский — имеется в виду Иоанн I, король Арагона (1387–1395).
72… Лангедок и Гиены… — Исторические области на юге и юго-западе Франции.
Тиара — тройная корона римского папы.
Климент VII — здесь ошибка А.Дюма. Резиденцию в Авиньон перенес Климент V в 1309 г.
Мальтийский орден — духовно-рыцарский орден Госпитальеров, основан в Палестине крестоносцами в начале XII в. Первоначальная резиденция — иерусалимский госпиталь св. Иоанна. В конце ХШ в. — ушли с Востока; в XIV в. орден рыцарей с Родоса. В 1530–1798 гг. резиденция ордена на о. Мальта. Отсюда пошло название Мальтийского ордена.
Петрарка Франческо (1304–1374) — итальянский поэт, родоначальник гуманистической культуры Возрождения. Оказал значительное влияние на развитие европейской поэзии.
Филипп Красивый — Филипп IV (1268–1314), французский король с 1285 г., из династии Капетингов. В его правление была значительно расширена территория королевского домена. Филиппу IV удалось поставить папство в зависимость от французских королей, добившись в 1309 г. переноса резиденции папы в Авиньон.
Бонифаций VIII (1235–1303) — римский папа с 1294 г. Притязал на верховенство над светскими феодалами, но потерпел поражение в борьбе с французским королем Филиппом IV.
Колонна — римский феодальный род. В XIV–XVI в.в. играл важную роль в политической жизни Рима.
73 …где его основал св. Петр. — Папство сложилось на основе римского епископата, первым главою которого являлся св. Петр.
анафема — в христианстве: церковное проклятие, отлучение от церкви.
…позволив ему назначить епископов… — назначение епископов являлось прерогативой папы римского.
79 манихей — последователь религиозного учения, основанного в Ш в. н. э. беглым рабом Мани. В основе манихейства — учение о борьбе добра и зла, света и тьмы как изначальных и равноправных принципов бытия. Манихейство оказало влияние на средневековые дуалистические еретические учения.
84 Прованс — историческая область на юго-востоке Франции, в X–XV вв. — графство в составе Священной Римской империи; в 1481 г. Прованс был присоединен к Франции.
Бретань — историческая область на западе Франции, на полуострове Бретань. В IX–XII вв. — независимое герцогство. В XII и ХШ вв. вассал английского, затем французского королей.
85 Король Робер — имеется в виду Робер II Благочестивый (996—1031), из династии Каролингов.
86 Джон Шандос — видный английский военный, представитель высшего дворянства, коннетабль Гиени, сенешаль Пуату.
91 восстание майотенов (молотобойцев) — бунт черни в Париже в 1382 г., недовольной увеличением налогов во время Столетней войны.
92 прево — во Франции в XI–XVIII веках королевский чиновник, обладавший в подведомственном ему судебно-административном округе судебной, фискальной и военной властью.
93 Розенбекская битва — В 1382 г. близ города Розенбек Карл VI разбил фламандское войско, которым командовал Ван Артевельд.
95 Жан Венский (1341–1396) — адмирал Франции. Погиб в битве при Никополе.
99 Ле Мая, Артуа, Пикардия, Вер манду а — исторические области на западе и северо-западе Франции.
105 Ариман — древнеперсидское божество, олицетворение злого качала, противоположность Ормузду — богу света, первоисточнику добра.
115 …арфы Давида. — Библия повествует о Давиде — царе Израиля. В 1-й книге Царств говорится о том, как Давид, будучи еще отроком, играл на арфе (гуслях) перед царем Саулом, отгоняя злого духа, которым был одержим Саул.
118 …Армянское царство подпадало под власть Мураз-Бея… — Мурат I, Мураз-Бей (1319–1389), турецкий султан в 1359–1389 г.
Бреты ньинский договор — В 1360 г. в Бретиньи близ Шартра был заключен договор, прервавший на время Столетнюю войну.
120 Александр — имеется в виду Александр Македонский (356–323 до н. э.), царь Македонии с 336 г., сын царя Филиппа II, воспитанник Аристотеля. Александр Македонский создал крупнейшую мировую монархию древности, но, лишенная прочной связи, она распалась после его смерти.
Цезарь — Гай Юлий Цезарь (102 или 100—" до н. э.), римский диктатор, выдающийся полководец древности. После пооеды над Помпеем Цезарь сосредоточил в своих руках ряд важнейших должностей и фактически стал монархом. В " г. до н. э. Цезарь был убит заговорщиками.
Карл Великий (742–814) — король франков с 768 г., император с 800 года. После смерти своего отца Пипина Короткого в 768 г. Карл Великий стал править частью Франкского государства (другая была во владении его брата Карломана). С 771 г. стал единоличным правителем воссоединенного государства. В результате многочисленных завоевательных походов (против лангобардов в 773–774 гг., 776–777 гг., баварского герцога Тассилона в 788 г., саксов в 772–804 гг., арабов 778–779 гг., 796–810 гг. и др.) Карл Великий расширил границы своего государства. В 800 году был коронован в Риме папой Львом III императорской короной. При преемниках Карла Великого империя распалась.
Ланселот — один из главных персонажей цикла легенд о короле Артуре. В этих произведениях Ланселот изображен как идеальный рыцарь раннего средневековья, ему присущи верность долгу, галантное отношение к дамам, бесстрашие и христианская добродетель.
Карл VII (1403—1461) — французский король с 1422 г., из династии Вату а. Принял царствование от своего отца Карла VI, психически нездорового человека, в период частичной оккупации Франции английскими войсками. Коронован в Реймсе в 1429 г. при содействии Жанны д’Арк. Во время его правления закончилась Столетняя война (1337–1453).
Орлеанская девственница — Жанна д’Арк (ок. 1412–1431), народная героиня Франции. В ходе Столетней войны возглавила борьбу против англичан. В 1429 г. под ее руководством французская армия освободила Орлеан от осады. В 1430 г. Жанна д’Арк попала в плен и была обвинена в ереси; в 1431 г. сожжена на костре. Позднее, в 1920 г. была канонизирована католической церковью.
Афина Паллода — в греческой мифологии богиня войны и победы. Дочь Зевса, родившаяся из его головы в полном вооружении. Людовик Благочестивый (778—840) — франкский император с 814 г. Унаследовал от Карла Великого обширную империю, ко не смог сохранить ее целостность и разделил управление ею между сыновьями в 817 г. Был женат на Ютте (Юдифи) Вельф, горцогине Баварской. Юдифь — В Библии говорится о Юдифи из Ветилии, которая избавила Иудею от вавилонского полководца О л сфер ил. Как повествуется в Книге Иудеев, около 589 г. до н. э. Олоферн, военачальник Навуходоносора, осадил еврейский город Ветилию. Юдифь, богатая иудеянка, отправилась в неприятельский лагерь, где пленила Олоферна своей красотой и умом. Упоенный страстью и вином, Олоферн уснул, и Юдифь отсекла ему голову, а затем беспрепятственно вернулась в Ветилию. Вавилонским войскам, лишенным полководца пришлось снять осаду Ветилии и уйти из Иудеи.
125 Баязет I Молниеносный (1354 или 1360–1403) — турецкий султан в 1389–1402 гг. Его правление связано с завоеванием обширных территорий на Балканах и в Малой Азии. Баязет разбил в битве при Никополе в 1396 году объединенное войско крестоносцев. В1402 г. был взят в плен Тимуром.
Людовик IX (1214–1270) — французский король с 1226 г., прозванный Святым, из династии Капетингов. Провел реформы по централизации государственной власти. Возглавил VII (в 1248) и VIII (в 1270) крестовые походы.
Людовик XII (1462–1515) — французский король с 1498 г., из династии Валуа. В 1499 г. возобновил Итальянские войны 1494–1559 гг. Провел реформы по реорганизации армии.
Император Германии — император Священной Римской империи Карл IV из династии Люксембургов, правивший с 1347 по 1378 гг.
126 Тевтонский орден (Немецкий орден) — католический духовно-рыцарский орден, основанный в конце XII в. в Палестине во время крестовых походов. С ХШ в. государство Тевтонского ордена существовало в Прибалтике, на землях, захваченных у пруссов. С 1525 г. владения ордена в Прибалтике были превращены в светское графство Пруссию.
родосские рыцари — орден родосских рыцарей, основан как орден Госпитальеров.
127 Бургундия — историческая область на территории Франции, с IX века — независимое герцогство. В 1477 г. присоединена к Французскому королевству.
129 …эту тунику Несса… — в греческой мифологии Несс — кентавр, похитивший Деяниру, супругу Геракла. Умирая от отравленной стрелы Геракла, Несс посоветовал Деянире натереть его смертоносной кровью одежду Геракла, обещая, что тоща Геракл никогда ее не разлюбит. Деянира, последовав совету Несса, натерла тунику Геракла кровью Несса, тем самым убив своего супруга.
140 Архипелаг — греческие острова в Эгейском море.
145 Родос—остров и районе Греческого Архипелага. С XIV в. — резиденция родосских рыцарей.
Далмация — историческая область в Югославии, на берегу Адриатического моря. В описываемый период находилась под властью венгерского короля Сигизмунда I.
149 Валахия — историческая область на юге Румынии. В XIV в. — феодальное княжество, вынужденное после разгрома объединенного войска крестоносцев при Никополе в 1396 г. платить дань Баязиду I.
Богемия — историческая область, на которой образовалось государство Чехия (без Моравии). Со а герой половины ХП века — в составе Священной Римской империи
152 менестрель — странствующий народный певец-поэт в средневековой Западной Европе; придворный певец и музыкант (нередко также поэт и композитор) в средневековой Франции и Англии, воспевающий рыцарские подвиги и служение даме.
Генрих IV — см. комментарий к стр. 67
154 Великий приор — должностное лицо в духовно-рыцарских орденах ступенью ниже великого магистра.
Генрих VI (1421–1471) — английский король в 1422–1461 гг., из династии Ланкастеров. Низложен в ходе войны Алой и Белой розы (1455–1485). После реставрации в 1470–1471 гг. вновь низложен и убит в Тауэре.
160 Иль-де-Франс — историческая область во Франции. Изначальная территория королевского домена Капетингов, затем — Валуа.
165 …из черного дамаска… — из стали, полученной кузнечной сваркой сплетенных в жгут стальных полос с различным содержанием углерода. Название произошло от азиатского города Дамаск, ще производство этой стали было развито в средние века.
194 клирос — возвышение по обеим сторонам алтаря, место в христианской церкви для певчих во время богослужения.
198 Генрих V (1387–1422) — английский король с 1413 г., из династии Ланкастеров. В ходе Столетней войны нанес французам поражение при Азенкуре в 1415 г. и вскоре захватил север Франции с Парижем.
200 Шампань — историческая область во Франции, в 1284 г. была присоединена к домену французского короля (окончательно в 1361 г.).
211…Фауст и Мефистофель… — герои немецких народных легенд и произведений мировой литературы ("Фауст" И.В.Гете, "Доктор Фаустус" Т.Манн). Прототип — доктор Иоганнес Фауст (1480?—1540?), бродячий астролог. Фауст продал душу дьяволу (Мефистофелю), взамен потребовав вечную молодость и знания.
229 …вынесете знамя из Сен-Дени… — в Сен-Дени хранилось королевское знамя. Вынос этого знамени из аббатства Сен-Дени означал начало войны.
233 мистерия — жанр средневекового западноевропейского религиозного театра. В представлениях мистерии религиозные сцены чередовались со вставными комедийно-бытовыми эпизодами.
2" …осадил Руан. — Осада Руана продолжалась с 1418 г. по январь 1419 г. и окончилась взятием города.
246 ГугоКапет (ок. 940–996) — французский кораль с 987 г., основатель династии Капетингов.
247 Хлодвик(ок. 466–511) — король салических франков с 481 г., из рода Меровингов. Завоевал значительную часть Галлии, что стало началом основания государства франков.
…Филипп-Август вернул его… — в 1204 г. Филипп II Август отвоевал у Иоанна Безземельного Нормандию. См. комментарий к стр. 34
257 папа Мартин V — папа римский в период с 1417 по 1431 гг.
266 Людовик Святой — Людовик IX (см. комментарий к стр. 125).
Иоанн Безземельный (1167–1216) — английский король из династии Плантагенетов. В 1202–1204 гг. потерял значительную часть английских владений во Франции.
…при Азенкуре. — В Столетней войне между Англией и Францией, при Азенкуре (в 1415 г.) французские рыцари потерпели сокрушительное поражение от английских лучников.
268 Альбани — Франсуа Альбани (1578–1660), известный итальянский художник.
271 …как львы вокруг пророка Даниила. — В Библии говорится о четвертом из великих пророков Данииле, жизнеописание которого передано с большими подробностями в книге, носящей его имя. Даниил, будучи еще юношей, был отведен в Вавилон в числе прочих пленных иудеев. Там он, брошенный в львиный ров за свою привязанность к отеческой вере, был чудесным образом спасен от смерти.
280 Святой Георгий — покровитель Англии. Обычно изображается побеждающим дракона, символизируя борьбу христианства с язычеством.
…при Наполеоне совершилось другое памятное событие. — В феврале 1814 года войска союзной коалиции были разбиты Наполеоном близ города Моктреро.
Тамплиеры — члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в Иерусалиме ок. 1118 г. Тамплиеры распространились во многих европейских государствах, а в конце ХШ в. обосновались во Франции. Под давлением французского короля Филиппа IV против тамплиеров был начат инквизиционный процесс, а в 1312 г. пап** Климент V упразднил орден.
Бибракт — главный город и культовый центр галлов (конец I тыс. до н. э. — IV в. н. э.).
298 Труаский договор — В 1420 г., в Труа, между Англией и Францией был подписан договор, по которому Франция становилась частью Английского королевства.
300 бомбарда—старинное артиллерийское орудие, стрелявшее каменными и металлическими ядрами, один из первых образцов артиллерийских орудий в Европе.
314 Собор св. Павла — главный собор англиканской церкви, находится в Лондоне. В описываемое время на этом месте находился старый собор св. Павла, сгоревший в 1666 г. во время Великого лондонского пожара. Король Артур — в кельтских народных преданиях король бриттов — (V–VI вв.), боролся с англо-саксонскими завоевателями. Артур являлся воплощением нравственности, идеалом рыцарства.
315 Вестминстерское аббатство —* королевская церковь в Лондоне, место коронации английских монархов. Была построена в XI в., частично перестроена в ХШ в.
316 …юной пастушки из Домреми. — В 1412 г. в Домреми родилась Жанна д’Арк, называемая Орлеанской Девой.
318 …преломили свои белые жезлы… — церемония, символизирующая окончание правления умершего монарха.
323…Семирамиды, дочери голубей… — Семирамида (Шаммурамат), ле гендарная царица Ассирии в IX веке до н. э., мать Ададнирери Ш, регентша в годы малолетства последнего (810–806 до и. э.). С именем Семирамиды связывают сооружение одного из семи чудес света — "висячих садов" в Вавилоне. По легенде была дочерью голубей. …Ремом и Рому лом — питомцами волчицы. — Легендарные основатели города Рима. По легенде Рем и его брат-близнец Ромул (впоследствии первый царь Древнего Рима в VIII веке до н. э.) — сыновья Реи Сильвии и бога войны Марса — были вскормлены волчицей и воспитаны пастухом.
Бонифаций V — папа римский в 619–625 годах.
Хлотарь — имеется в виду Хлотарь II (584–629), король Нейстрии в 584–613 гг., с 613 г. — король всего Франкского королевства; из династии Меровингов. Объединил все французское королевство после победы над Б рун тильдой. В борьбе с феодальной знатью потерпел поражение — пойдя на уступки, он в 623 г. назначил своего сына Дагобера королем Австразии.
325 …рассказы о Немвроде, о Самсоне да о Иуде Маккавее. — Немврод —
в библии говорится о Нимроде, сыне Хуше; считался одним из тех, кто руководил постройкой Вавилонской башни. В книге Бытия указывается на то, что "…он был сильный зверолов перед Богом", и это говорит о его особенном искусстве з охоте; Самсон — в библии говорится о богатыре, обладавшем необыкновенной силой, заключенной в его длинных волосах. Обманутый своей возлюбленной Далилой, Самсон был острижен и попал в плен к сбоим врагам, где его ослепили. В плену волосы у Самсона отросли, и он разрушил храм, под развалинами которого погибли его враги и он сам; Иуда Маккавей — в библии говорится о Маттафии, который перед смертью поручил своему сыну Иуде Маккавею начальство над войском для защиты веры и отечества., и тот защитил Иудейское государство и сделался впоследствии правителем Иудеи.
327…приобщил еще Александра, Ганнибала и Цезаря. — Александр Ма кедонский (356—323 до н. э.), царь Македонии с 336 г. до н. э., сын царя Филиппа И, воспитанник Аристотеля. Александр Македонский создал крупнейшую мировую монархию древности, но лишенная прочной связи, она распалась вскоре после его смерти; Аннибал (Ганнибал) (247 или 246–183 до н. э.), карфагенский полководец, сын Гамилькара Барки. Прославился своими победами над войсками Древнего Рима; Цезарь Гай Юлий (102 или 100—" до н. э.) — римский диктатор, выдающийся полководец. С 45 до н. э. — фактический правитель Древнего Рима. Убит в результате заговора республиканцев в " до н. э.
…вестготами в Испании, лангобардами в Италии и франками в Галлии. — В результате великого переселения народов в IV–VII веках произошло расселение германских племен по всей территории Западной Римской империи. Позднее образовался рад варварских королевств: вестготское в юго-западной Галлии с центром в Тулузе (418 г.; позднее распространилось и на Испанию), франкское в северной Галлии (476 г.; позднее поглотило большую часть других варварских государств) и лангобардское с 568 г. в северной и средней Италии.
332 Персей — в греческой мифологии герой, сын Данаи и Зевса. Согласно легенде отруоил голову Медузе-Горгоне и освободил от морского чудовища дочь царя Кефея Андромеду.
334 Дагобер — имеется в виду Дагоберт I (ок. 605–639), франкский король с 629 г., сын Хлотаря П, последний представитель династии Меровингов, обладавший овальной властью. С 623 г. владетель Австразии, затем власть Дагооерта распространилась на всю территорию Франкского королевства.
335 Пикардия — историческая область на севере Франции.
Фландрия — историческая область, в описываемое время — в составе Франкского королевства.
336 аскет-схимник — монах, давший торжественную клятву (обет) соблюдать особо строгие аскетические правила поведения.
343 …около двух футов… — примерно 60 сантиметров.
…за сокровищами нибелунгов. — Нибеяунги — обладатели чудесного золотого клада, история борьбы за который отражена в германском эпосе "Песня о Нибелунгах".
…подобно дочери Иеффая. — В библии говорится о Иеффае, предводителе Иудейского войска. Перед битвой с аммонитянами Иеффай дал обет Богу принести в жертву того, кто первым встретит его, если он вернется с победой. После одержанной им победы жребий пал на его дочь, которая проявила покорность и была принесена в жертву. По другой версии, всю свою жизнь посвятила служению Богу, оставаясь девственницей.
347 император Константинопольский — в 395 г. произошло разделение Римской империи на Восточную и Западную. Столицей Восточной Римской империи стал г. Константинополь (отсюда название). В описываемый период престол занимал Ираклий, который был императором в 610–641 годах.
…подобно Иакову… — в Библии говорится о младшем из двух сыновей Исаака и Ревекки. Откупил за чечевичную похлебку право первородства у брата Исава и получил благословение Исаака как первородный сын. Пас стада своего дяди Лавана, чтобы получить в жены его младшую дочь Рахиль. Потомство Исаака считается родоначальниками двенадцати иудейских колен.
349 Брунгильда Исландская — в скандинавском эпосе одна из главных героинь, волшебница, разбуженная от многолетнего сна Зигфридом. Впоследствии, мстя за измену, Брунгильда добилась убийства Зигфрида; в "Песне о Нибелунгах" — королева Исландии, ставшая впоследствии супругой Гюнтера, короля бургунов, виновница смерти Зигфрида.
350 гидра — в греческой мифологии чудовищная девятиголовая змея, считавшаяся непобедимой, так как на месте отрубленных голов у нее вырастали новые. Была побеждена Гераклом, прижигавшим шеи обезглавленного чудовища горящей головней.
амазонка — в греческой мифологии женщина-воительница.
368 Липин Короткий (714 или 715–768) — франкский король в 751–768 гг., первый из династии Каролингов. Будучи майордомом в 741–751 гг., сверг последнего короля из династии Меровингов и добился своего избрания на королевский престол, получив санкцию римского папы Захария I. Пииин Короткий подчинил отпадавшую от королевства Аквитанию. В походах против арабов завоевал Септиманию. В 754 и 756 годах совершил походы в Италию; часть земель, отнятых у лангобардов, Пипин Короткий передал римскому пале, тем самым положив начало Папской области.
…когда Византией правил Константин.. — Византия, Восточная Римская империя, Византийская империя. Государство в IV–XV вв., образованное при распаде Римской империи в ее восточной части (Балканский полуостров, Малая Азия, юго-восточное Средиземноморье). Столица — Константинополь. С 741 г. Византией правил Константин V (719–775) из Исаврийской династии. Прославился своими победами над арабами в 746 г., 752 г., над болгарами в 763 году. Проводил политику иконоборчества.
Григорий III — папа римский в 731–741 годах. Сириец по происхождению, продолжавший политику Григория И. Формально, на соборе 732 г. в Риме проклял иконоборцев, на что Лев Исавриец ответил конфискацией церковных владений в Неаполе.
Захария — папа римский в 741–752 годах. Один из наиболее крупных политиков на престоле св. Петра. Одобрил смещение с франкского престола династии Меровингов и появление новой династии, получившей название Каролингов.
…стал девяносто вторым папой римским. — По официально принятой католической церковью летописи пап римских, первым папой был апостол Петр, последующие за ним папы римские считались его преемниками, за исключением антипап, которые вычеркивались из списка. Таким образом, хотя число побывавших на папском престоле превышало указанное число, Захария считался девяносто вторым преемником апостола Петра.
Хлотарь — фактическая ошибка А.Дюма: последним представителем Меровингсксй династии был Хильдерик III, который был пострижен и заключен вместе с сыном в монастырь в 752 году.
…отлучил его от церкви… — отлучение являлось исключением из религиозных общин. В средние века широко практиковавшаяся мера церковного наказания в католицизме.
Аллемания — историческая область по среднему и нижнему Рейну, названа по населявшему ее племени аллеманов.
Бавария — историческая область в Германии, с VI века — племенное герцогство, образованное баварами.
монастырь бенедиктинах — конгрегация, католический монашеский орден, основанный около 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии.
370 майордом (от средневекового major domus — старший по дому, палатный мэр) — высшее должностное лицо во Франкском государстве при Меровингах (конец V — середина УШ вв.) и ранних Каролингах. Майордом за веды вал королевским имуществом и королевскими доходами; он был начальником дворцового управления и в отсутствие короля заменял его как председатель королевского суда. Майордом Пипин Короткий сосредоточил в своих руках значительную государственную власть и в 751 году добился своего избрания на престол.
371 Швабия — историческая область, в раннее средневековье — одно из немецких герцшств, область расселения швабов.
375 Лев III — римский папа в 795–816 годах. В 800 г. короновал в Риме императорской короной короля франков Карла Великого.
Адриан I — римский папа в 772–795 годах.
376 …словно юный Товий… — в Библии говорится о Товии, сыне Товита. Товий считался образцом покорности и уважения, какое дети должны иметь к своим родителям. В переносном смысле — идеальный юноша.
384 …назвал его Карлом… — имеется в виду Карл Великий, см. комментарий к стр. 120
Стефан II — римский папа в 752–757 гг., фактически Стефан Ш, так как непосредственно перед ним папский престол 3 дня занимал Стефан, который в официальный список не включается.
387 Богемия — историческая область в центре Европы, в V–VI веках заселенная преимущественно славянами.
Карл Мартелл (от позднелат. martellus — молот) (около688—741) — майордом Франкского государства Меровингов (715–741). Сын Пипина Геристальского из рода Пипинидов (позднее стали называться Каролингами). Нанеся поражение Нейстрии и Аквитании и восстановив политическое единство Франкского королевства, Карл Мартелл фактически сосредоточил в своих руках верховную власть при последних королях династии Меровингов. Прославился победой над арабами в битве при Пуатье, тем самым остановив арабскую экспансию в Европе. Подчинил сгюсй власти фризов и аллеманов. Успехи Карла Мартелла обеспечили переход королевской власти к Каролингам (при его сыне Пипине Коротком).
Крест истинней — имеется в виду Животворящее Древо Креста Господня.
Стефан Венгерский — имеется в виду Стефан (Иштфан) I Святой (около 970—10J^8), князь с 997 г., первый король Венгерского королевства с 1000 года, из династии Арпадов. Уничтожил племенное деление страны, к 997 г. ввел христианство в Венгерском королевстве. Здесь ошибка А.Дюма: Стефан Венгерский жил много позднее описываемых событий.
392 Стефан III (IV) — римский папа в 768–772 годах.
Карл Великий — см. комментарий к стр. 120
393…меча, прозванного Озорником… — в средние века мечи получали имена собственные.
399 Се. Павел — в Библии говорится об апостоле Павле, сначала носившем имя Савл, который был гонителем христиан. Получив полномочия от первосвященника Иудейского, он направился в Дамаск, с тем чтобы пленить всех последователей Христовых, которые спаслись от гонений. Но на пути в Дамаск его поразил чудесный свет с неба, столь яркий и сильный, что он лишился зрения. В то же время Господь открылся ему как то самое лицо, последователей которого он гонит. С этого времени он сделался совершенно новым человеком, крестился, и вскоре последовало чудесное возвращение ему зрения.
406 Вечный Жид — иначе Агасфер. В библейских преданиях говорится о еврее-скитальце, осужденном Господом на вечную жизнь и скитания за то, что не дал отдохнуть Христу по пути на Голгофу.
407 Фома-неверующий — в Библии говорится о Фоме, одном из двенадцати апостолов. Он отличался некоторыми особенностями характера, в котором замечалась, главным образом, склонность к маловерию, что особенно показал он по воскресении Господа. В Библии рассказывается, что Фома усомнился в воскресении Его, и Господь вложил руку его в ребра Свои и позволил осязать раны Свои. По преданию, апостол Фома проповедывал Евангелие в Восточной Индии и там претерпел мученичество.
408 Ахен — город в Германии. В конце УШ — начале IX вв. был резиденцией Карла Великого.
410 прелат — в католической церкви звание высших духовных сановников.
тиара — см. комментарий к стр. 72
413 архиепископ Кельнский — с 785 года с центром в городе Кельне возникло архиепископство, глава которого являлся одним из высших прелатов Германии.
Мария Магдалина — в Библии говорится о Марии из Галилейского города Магдалы, от которого Мария и получила свое имя. она была исцелена Господом от злых духов и потому присоединилась к числу Его последователей и всюду сопровождала Его. Мария Мащалина была первой, кому явился воскресший Спаситель.
414 …и в Льеже и в Кельне… — то есть на огромном расстоянии. ризничий — священник, заведующий церковным имуществом.
415…на рынках Венеции…" Гренады и Александрии… — перечисляются самые крупные торговые города в Италии, Испании и Африке.
417 сильфида —~ в кельтской и германской мифологии духи воздуха, легкие, подвижные существа.
422 Ролан (Роланд) — в данном произведении приходится племянником Карлу, но исторические построения данного родства весьма неясны: у Карла было три сестры, но две из них умерли еще в детстве, а третья с юности была пострижена в монастырь. Историческим прототипом Роланда (Хруодланда) был начальник бретонской марки, франкский маркграф, участник похода Карла Великого в Испанию в 778 г., который погиб в битве с басками в ущелье Ронсеваль. Образ Роланда широкого использовался в средневековых героических эпосах. сарацины — см. комментарий к стр. 34
Тунисское королевство — с начала VIII века в составе Арабского халифата, с 800 г. — самостоятельное королевство.
425 менестрель — см. комментарий к стр. 152
426 митра — в католической церкви позолоченный головной убор, надеваемый преимущественно во время богослужения представителями высшего духовенства.
клирос — см. комментарий к стр. 194
427 требник — богослужебная книга, содержащая тексты церковных служб и изложение порядка совершения треб — частных молитв и церковных обрядов, совершающихся по требованию (отсюда название) отдельных верующих.
капитул — коллегия духовных лиц, состоящих при епископской кафедре в католической церкви.
428 горностаевая мантия — парадное одеяние архиепископа.
Тюрпен (Тюр пин) — архиепископ Реймский (753–794), действительно являлся современником Карла Великого.
429 епитрахиль — часть облачения священника, расшитый узорами передник, надеваемый на шею и носимый под ризой.
429 стихарь — длинное платье с широкими рукавами, обычно парчовое, нижнее облачение священников и архиереев.
430 …какую он оказал когда-то Давиду… — в Библии говорится о Давиде, царе израильском в конце XI — около 950 до н. э. В первой книге Царств повествуется о том, как Давид, будучи еще отроком, победил с помощью Господа великана-филистимлянина и отсек ему голову.
434 монастырь урсулинок — католический женский монашеский орден, основанный в XVI в. в Италии и названный по имени святой Урсулы.
435 труверы французские средневековые поэты-певцы в ХИ-ХШ вв., часто авторы слов и музыки. Труверы также писали повести, куртуазные романы. Искусство труверов было более рассудочным по сравнению с произведениями трубадуров.
437 эпитафия — надгробная надпись, главным образом стихотворная.
"0…бретонская армия… — в описываемое время каждая независимая область имела свои вооруженные силы, набранные частью с подвластных территорий, частью нанятые за деньги; Бретань — историческая область во Франции, на полуострове Бретань, до 1491 года — независимое герцогство.
"1 коннетабль — см. комментарий к стр. 32
"2 …скорее бургундцем, нежели дофинезцем. — В первой половине XV веха во Франции боролись за власть две феодальные группировки. Одну из них возглавлял дофин (отсюда название), вторую — бургундские герцоги.
"3 Карл VII — см. комментарий к сто. 3 20 берейтор — специалист, объезжающий лошадей, обучающий верховой езде.
"6 фашины — туго стянутые связки хвороста, используемые главным образом для укрепления откосов, а также при строительстве оборонительных сооружений.
451 Нормандия, Шампань, Иль-де-Франс и Гиень — исторические области, находившиеся под властью англичан в различные периоды Столетней войны.
Бургундия — см. комментарий к стр. 127 452 сенешаль — см. комментарий к стр. 61
Филипп Добрый — имеется в виду Филипп III Добрый (1396–1467), герцог Бургундии с 1419 года. В ходе Столетней войны сначала был союзником англичан, а в 1435 г. признал сюзереном французского короля Карла VII.
455…три лилии Франции… — см. комментарий к стр. 35.
…убийства герцога Орлеанского… — в 1407 г. Людовик Орлеанский был убит по приказанию герцога Бургу ндского Жана Неустрашимого.
456 Карл VI (1368–1422) — см. комментарий к стр. 24
Генрих Английский — имеется в виду Генрих V, см. комментарий к стр. 198
…близ Азенкура… — в Столетней войне близ Азенкура в 1415 г. французские рыцари потерпели сокрушительное поражение от английских лучников.
458 бальи — в северной части средневековой Франции королевский чиновник, глава судебно-административного округа (бальяжа). прево — см. комментарий к стр. 92.
461 Жан Неустрашимый (1371–1419) — герцог Бургундии с 1414 года. Являлся организатором убийства в 1407 г. Людовика Орлеанского. В ходе возобновившейся с 1415 г. Столетней войны был союзником англичан
Примечания
1
Матильда — последняя подруга Гейне. Когда поэт умер и опечаленные друзья говорили ей о том, какого великого художника лишился мир, она сказала: "Оставьте. Умер мой Анри". (Примеч. автора.)
(обратно)2
Дружище (франц.).
(обратно)3
Созвучие слов "genie" и "gillet". (Лримеч. автора.)
(обратно)4
Как известно, королева Изабелла была дочерью герцога Этьена Баварского Инголынтат и Тадеи Миланской.
(обратно)5
Этот бриллиант, находившийся во время Грансонского сражения среди сокровищ Карла Отважного, попал в руки швейцарцев, в 1492 году в Люцерне был продан за 5000 дукатов и оттуда попал в Португалию, в собственность дона Антонио, настоятеля монастыря де Крато. Будучи последним представителем ветви Брагансов, потерявшей трон, дон Антонио прибыл в Париж, ще и умер. Бриллиант был куплен Никола Арле де Санси (1546–1629), откуда и пошло его название. Помнится, в последний раз его оценили в 1 820 000 франков.
(обратно)6
Фруассар и монах из монастыря Сен-Дени рассказывают об одном и том же факте, только Фруассар называет местом действия мост Сен-Мишель, а монах — мост Менял. Но Фруассар явно ошибается: подобное зрелище не могло быть подготовлено на мосту Сен-Мишель, который находился по другую сторону собора Нотр-Дам, и, следовательно, королева по нему не проезжала.
(обратно)7
Подробные упреки, разумеется, никогда не относились к Гизо, Шатобриану и Тьерри.
(обратно)8
Мадмуазель — в те времена так называли женщину, чей муж еще не был посвящен в рыцари.
(обратно)9
Ныне — рынок Сен-Жан.
(обратно)10
Де Краон назвал Сент-Антуанские ворота, потому что после восстания майотенов <1382 г.) цепи и заграждения у этих ворот были сняты по распоряжению самого коннетабля.
(обратно)11
Имеется в виду владелец родового поместья Куси.
(обратно)12
Имеется в виду Гектор де Галар.
(обратно)13
Впоследствии они получили такие имена: Агрина, трефовая дама, ее имя — анаграмма слова Regina, так нарекли Марию Анжуйскую, супругу Карла VII; прекрасная Рашель, бубновая дама, — не кто иная, как Агнесса Сорель; Орлеанская девственница стала известна под именем охотницы Афины Паллады; Изабелла Баварская, став червовой дамой и тем выдав сеоя, возродилась в императрице Юдифи, жене Людовика Благочестивого. Ее не следует смешивать, чтобы не впасть в грубую ошибку, с коварной Юдифью, обезглавившей Олоферна.
(обратно)14
Скрепление союза действительно состоялось в церкви Сен-Никола в Кале 4 ноября 1395 года.
(обратно)15
Эта девочка, Маргарита Валуа, стала впоследствии женой господина Арнодана, получив в приданое Бельвиль в Пуату.
(обратно)16
Дарданеллы.
(обратно)17
В гербе, разделенном на четыре части, первая и четвертая части — серебряные, на второй, красной, — красный лев, на третьей, тоже красной, — золотой лев с загнутым кверху хвостом.
(обратно)18
Если нас обвинят в том, что мы наслаждаемся такими подробностями,
мы ответим, что причиной тому не наши наклонности: нашей вины тут нет, виновата история. Мы не сгущали красок, не выбирали нарочно самых страшных картин этой мрачной поры, что докажет, может быть, одна цитата, которую мы взяли из "Герцогов Бургундских" де Баранта. Когда короли и принцы вооружают народы для гоажданских войн, когда они используют орудия человеческого труда, чтобы решить спорные вопросы и разобраться в своих привилегиях, тут не орудие виновато, карает не оно, пролитая кровь — на совести того, кто приказывает, ею обагрены руки того, кто направляет,
Так обратимся к цитате. Вот она: "Крови во дворе тюрем было по щиколотку. Убивали также и в городе, на улицах. Несчастные генуэзские стрелки были выдворены из домов, щс они расположились, и брошены на растерзание озверевшей толпе. Не щадили ни женщин, ни детей. Одна несчастная беременная женщина была убита, и когда ее бросили на мостовую, то увидели, как в ней трепещет живое дитя. "Гляди-ка, — сказали в толпе, — сучье отродье еще шевелится". Над трупами совершались ужасные надругательства: из них вырезали кровавые ленты, как это сделали с коннетаблем, их волоком тащили по камням мостовой, тела графа Арманьякского, канцлера Робера ле Массона, Раймона де Ла Герра протащили со всевозможными измывательствами по всему городу и бросили на ступеньки дворца, где они пролежали три дня".
Вероятно, де Барант почерпнул это у Ювенала Ю рее на, свидетеля описываемых событий, с которым наш читатель уже знаком.
(обратно)19
Граф Шароле, сын герцога Жана, был женат на дочери короля Карла VI, принцессе Мишель.
(обратно)20
Ювенал, Ангерран де Монтреле.
(обратно)21
Так стали называть сторонников дофина после смерти графа Арманьякского.
(обратно)22
Мария Анжуйская, дочь Людовика, короля Сицилийского. Дофин женился на ней в 1413 году; поскольку тогда ему было всего одиннадцать лет, фактически он вступил в права супружества лишь в 1416 году.
(обратно)23
По новому стилю (по старому стиилю — 1418 года, т. к. год начинался 26 апреля).
(обратно)24
На правом берегу Сены это были: Кодебек, Монтивнлье, Дьепп, Фекан, Арк, Нефшатель, Деникур, Э, Моншо. На левом берегу: Вернон, Мант, Гурна, Гонфлер, Пон-Одемер, Шато-Молино, Ле-Трэ, Танкарвиль, Абрешье, Молеври, Водлемои, Белленкомбр, Невиль-Фонтэн, Ле-Бур-Прео, Нугон-Дурвиль, Лонжанирэ, Сен-Жермек-сюр-Кальм, Боземон, БрЭр Вильтер, Шатель-Шениль, Ле Буль, Галинкур, Ферри, Фонтэн-ле-Бэк, Крепен и Факвиль.
(обратно)25
Ниже приводятся возражения французов и дополнительные условия, вписанные английским королем,
1. Английский король откажется от французской короны.
Король согласен при условии, что будет прибавлено: это не относится к тому, что отойдет к Англии по договору.
2. Он откажется от Турени, Анжу, Мзна и от верховной власти над Бретанью. Этот пункт король отклоняет.
3. Он примет обязательство, что ни он сам и никто из его преемников никогда не допустят передачи французской ьсороны ни одному лицу, которое претендовало бы на то, что имеет на это право.
Король согласен, однако при пюм условии, что и другая сторона сделает то же самое по отношению к областям и владениям Англии.
4. Он запишет свои отказы, обещания и обязательства в той форме, в какой король Французский и его Совет пожелают, чтобы это было сделано.
Этот пункт король не принимает.
5. Взамен Понтье и Монтрея королю Франции будет позволено уступить что-либо равноценное в том месте его королевства, в каком он сочтет удобным.
Этот пункт король отклоняет.
(обратно)26
11 сентября 1419 года выпало довольно много снега, так что на полях толщина снежного покрова составляла два-три дюйма. Погиб весь урожай винограда, который не успели собрать.
(обратно)27
Этот меч, висящий в церкви в Монтеро, и по сей день еще показывают посетителям.
(обратно)28
Sans merci — значит "без милосердия".
(обратно)29
фут — ох англ, foot — ступня.
(обратно)30
4—1376
(обратно)31
Пьер де Жиак — французский политический деятель (ок. 1380 г, — Дюн-ле-Руа, 1426).
(обратно)32
Фашины — вязанки хвороста, которыми заваливали рвы.
(обратно)33
Эшевен (от фр. echevin) — помощник бургомистра.
(обратно)
Комментарии к книге «Изабелла Баварская. Приключения Лидерика. Пипин Короткий. Карл Великий. Пьер де Жиак», Александр Дюма
Всего 0 комментариев