«Бенедиктинское аббатство»

916

Описание

Человек – неразрешимая загадка. Каким образом соединяется и как отделяется от тела наше невидимое «я», которое думает, страдает, учится, и может ли оно испытывать любовь, ненависть и гнев, когда от него остается одна безжизненная масса, которая когда-то чувствовало, любило, говорило? Ад, которого мы ожидаем после нашей телесной смерти, есть ничто иное, как темное состояние наших душ, и это состояние создано нами самими, нашими мрачными, заблудшими душами. И до той поры, пока не произойдет в нас осознание, пока не вспыхнет искреннее желание подняться к лучшему, мы будем блуждать по местам своих собственных ошибок, своих преступлений…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Бенедиктинское аббатство (fb2) - Бенедиктинское аббатство 1494K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Вера Ивановна Крыжановская

Вера Крыжановская Бенедиктинское аббатство Три исповеди

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Исповедь Патера Санктуса

В то время, когда я стал себя помнить (рассказ этот относится к началу XII века), мне было четыре или пять лет, и я совершенно не знал, кто были мои родители и где я родился. Жил я в башне старого развалившегося замка, под наблюдением старого воина и его жены, добрых почтенных людей, искренно любивших меня; но они не были моими отцом и матерью.

Часть замка, еще сохранившаяся от разрушения, тщательно запиралась, и я знал только, что при помощи большой связки ключей, хранившейся в сундуке моего приемного отца, можно было открыть комнаты, в которых, однако, я никогда не был.

Жизнь моя текла спокойно и относительно счастливо. Я не чувствовал ни в чем недостатка; ел когда хотел, играл совершенно свободно, лазил по деревьям, разоряя птичьи гнезда, бегал по запущенному саду и пустым комнатам разрушившейся части замка, который называли Рабенест, и таким образом достиг двенадцатого года.

Как-то вечером все мы сидели за ужином. В камине весело сверкал огонь, погода была ужасная, дождь лил ручьем, ветер свистел и ревел в развалинах, а крик сов, гнездившихся в нашей башне, усиливал страшное впечатление, заставляя в то же время сознавать приятный контраст между безопасным теплым жильем и бушевавшей бурей.

Но вдруг мы вздрогнули от раздавшегося лошадиного топота и крика:

– Эй!

Мой приемный отец взял прикрепленный к стене факел и бросился на улицу, куда и я побежал за ним. Сильный порывистый ветер едва не задул факела, но все-таки мы рассмотрели в нескольких шагах от нас группу всадников.

– Подойди, старик! – звучным голосом сказал стоявший ближе других. – Именем графа фон Рабенау, отвори нам комнаты замка, – прибавил он, протягивая кольцо с гербом.

– Я весь к вашим услугам, господин. Извольте следовать за мною, – сказал отец мой, отвешивая низкие поклоны.

Затем он пошел за ключами и позвал пастуха подержать лошадей.

Тогда я увидел, что прибывших было шестеро, из них два рыцаря с опущенными забралами и четыре оруженосца.

Господин, говоривший с отцом, был внушительного вида с гордо закинутой головой; второй рыцарь держал голову опущенною, и в руках у него было что-то завернутое в плащ. Свита следовала за нами на почтительном расстоянии.

Я также взял факел и помог отцу осветить узкую извилистую лестницу, которая вела в комнаты, где еще можно было жить.

Наконец отец отворил массивную дверь, и мы вошли в комнату, какой я еще никогда не видал.

Это была длинная, довольно обширная зала, с низким потолком из огромных бревен; несколько узких, словно бойницы, окон, глубоко сидящих в толстых стенах, давали очень мало света днем. Посредине стоял большой стол почерневшего дуба и такие же стулья с высокими спинками, украшенными гербами, а против окон возвышался огромный камин.

Приемные родители мои и пастух усердно занялись приведением всего в порядок, и вскоре мрачная зала приняла более уютный вид; в серебряном канделябре зажгли желтые восковые свечи, принесли дрова и в камине засверкал веселый огонек.

Из прибывших только двое сели, остальные стояли. Когда оба рыцаря подняли забрала, я с любопытством стал рассматривать их; у того, кого можно было принять за главного, было матовой, но не болезненной бледности лицо, с маленькой шелковистой, вьющейся бородкой. Огненный взгляд его черных, властных глаз трудно было выдержать.

Неожиданно для меня он спросил:

– Кто ты?

Рыцарь внушал мне мало доверия, и я со страхом пролепетал:

– Я… я?

И собрался убежать.

– Конечно ты, маленькая жаба, – произнес рыцарь, удерживая меня за руку.

– Я, – отвечал я прерывающимся голосом, до такой степени чувство страха и негодования охватило меня при имени жабы, – я, Энгельберт, приемный сын отца Гильберта.

При этом имени рыцарь вздрогнул; выпустил мою руку: он поспешно взял канделябр и осветил мое лицо, словно вглядываясь в меня. Лицо его нахмурилось, и с уст сорвался возглас удивления:

– Взгляни на этого мальчика, Бруно. Не находишь ли ты в нем знакомые черты?

Второй рыцарь поднял голову и остановил на мне на миг усталый взор.

В свою очередь он также вздрогнул.

– Роза! Это ее черты, – сказал он в волнении.

– Тише! – остановил его первый, бросая недовольный взгляд на четверых оруженосцев, стоявших в нескольких шагах от них.

Он нагнулся к своему товарищу, и они стали говорить шепотом.

Мне было легко разглядеть их, и я увидел, что говорившему со мною рыцарю было около двадцати или двадцати двух лет; другой же был много старше, лет за сорок. Он был очень бледен, а на сжатых губах застыло грустное и горькое выражение.

Только теперь я заметил на его руках маленькую девочку, пяти или шести лет, крепко спавшую, прижав голову к груди своего покровителя. Ее светлые, густые, вьющиеся волосы ореолом окаймляли лоб, и она мне представлялась ангелом.

Когда рыцари окончили свой разговор, они скоро отпустили меня. Вышел я точно во сне и опомнился только в нашей башне, куда мои приемные родители также пришли вскоре. Пока мы оканчивали так неожиданно прерванный ужин, мать Бригитта рассказала, что рыцари еще долго оживленно спорили, потом отпустили ее, приказав уложить малютку, прелестную и кроткую девочку.

Я заснул очень взволнованный, а утром Бригитта разбудила меня, расталкивая и крича:

– Вставай, лентяй! Все уже на ногах и путешественники уехали.

– Как! Уже уехали? – сказал я, огорченный.

– Не все, успокойся, – ответила мать Бригитта, смеясь. – Один из рыцарей остался с девочкой, и они будут здесь жить. Забавная фантазия у богатых людей, – прибавила она, пожимая плечами, – похоронить себя в этом старом развалившемся гнезде, окруженном лесом и так далеко от города! Этот старый Рабенест годится беднякам, вроде нас, которые будут счастливы везде, где есть кров и пища.

Я поднялся с постели в большой задумчивости, горько сожалея, что не видал более молодого рыцаря с поразительными чертами лица.

* * *

Несколько дней я не видел ни рыцаря, ни девочки, и жизнь пошла своим обычным порядком. Перемена была только в том, что мать Бригитта стала готовить обед для новых обитателей, а я таскал из погреба бутылки старого вина.

Мать Бригитта рассказывала чудеса о красоте и кротости маленькой Нельды, которую она имела честь одевать и укладывать.

Однажды, забравшись в сад, я увидал этого ребенка сидящим на траве и игравшим цветами.

Увидав в моих руках птичку, которую я только что поймал, девочка подозвала меня. Я подошел, сел около нее и показал ей птичку. Она гладила своими розовыми пальчиками ее голову и просила меня подарить ей ее. Я охотно согласился, и Нельда была в восторге.

– Пойдем, – сказала она, взяв меня за руку, – пойдем к отцу. Он даст нам чего-нибудь сладкого.

Она повела меня по лестницам и коридорам, пока не остановилась у слегка приотворенной дубовой двери. Заглянув сначала, она впустила меня в комнату, вид которой удивил меня.

Она освещалась одним окном, а на полу и на мебели были во множестве нагромождены книги и рукописи. За высоким столом сидел спиной к нам, склонив голову на руку, старший из двух рыцарей. Он читал открытую огромную старую книгу.

– Отец, отец, – кричала Нельда. – Посмотри, этот добрый мальчик подарил мне прелестную птичку. Его зовут Энгельберт. Дай мне чего-нибудь сладкого угостить его.

Услышав голос дочери, рыцарь обернулся, и я заметил, что он покраснел. Он поднялся со своего места и нагнулся ко мне, положив на мое плечо тонкую белую руку. Я увидел, что лицо его было очень печально, а глаза необыкновенно добры.

Через минуту он отвернулся со вздохом и, подойдя к сундуку, достал оттуда тарелку с засахаренными фруктами.

Подав ее Нельде, он сказал:

– Возьми и угощай своего нового друга.

Она не заставила повторять и, усевшись на груду старых книг, мы принялись за угощение.

После того, как мы полакомились, Нельда показала мне свои игрушки и все, что находила интересным.

– Что там? – с любопытством спрашивал я, указывая на толстые тома.

При этих словах, рыцарь, ходивший взад и вперед и наблюдавший за нами, остановился и сказал, улыбаясь:

– Очень хорошие и очень полезные вещи. Умеешь ли ты читать, Энгельберт?

– Нет, – отвечал я.

– А хотел ли бы ты научиться читать, узнать чужие языки, какие есть на земле места, кроме того, где ты живешь; понять, что делают с наступлением ночи звезды на небе; узнать пользу растений, чтобы делать из них лекарства, и, наконец, узнать, что делали люди, жившие до нас, иначе – историю народов.

Я слушал молча, тяжело дыша.

– Хочу ли, – вскричал я, наконец, в восхищении. – Конечно, хочу узнать все, узнать, что звезды делают на небе, а не лазить только по деревьям и разорять гнезда.

При моих восторженных словах лицо рыцаря озарилось улыбкой.

– Если ты так искренно желаешь, – сказал он, – приходи ко мне каждый день и узнаешь все. Но предупреждаю тебя, что надо много трудиться.

С этого дня я почти все время проводил около господина Теобальда, как приказал он называть себя; но позднее я узнал, что это не было его настоящее имя.

Вкусив прелесть чтения, я стал жить одними книгами, считая их самым драгоценным сокровищем.

* * *

Пока я учился, время летело стрелой. Я работал без отдыха, а рыцарь Теобальд был добрый, терпеливый учитель и радовался моим успехам. Латинский язык я выучил легко и принялся за изучение медицины и астрономии.

В свободные минуты я играл с Нельдой и одной маленькой сироткой, которую судьба привела в замок Рабенест.

В то время единственный сын моих приемных родителей возвратился домой серьезно больным, вследствие полученных ран. Он был солдат и женился в дальней стороне, но жена его умерла, и он привел с собою свою дочку Герту, хорошенькую девочку, почти ровесницу Нельды.

Проболев несколько недель, бедняга умер, оставив ребенка на попечение стариков. Рыцарь Теобальд взял ее к своей дочке, чтобы играть с ней и прислуживать, но добрая Нельда смотрела на сироту с жалостью и обращалась с нею скорее, как с подругой, а не как со служанкой.

Характер Герты был совсем другой, чем у Нельды. Живая, капризная, порывистая, все принимавшая к сердцу, Герта странным образом привязалась ко мне. Я имел безусловное влияние на эту пылкую и непостоянную натуру; самые сильные порывы гнева у нее, случавшиеся очень часто, я останавливал одним строгим взглядом.

Более семи лет прошло спокойно, без сколько-нибудь значительных событий. Мне было 19 лет и я приобрел очень много познаний и хорошие манеры в обществе рыцаря Теобальда, который – что очень странно для человека его положения – никогда не выезжал из замка и никого не принимал.

* * *

Как раз в это время рыцарь Теобальд был очень обрадован неожиданным приездом гостя.

Это был молодой человек высокого роста, которого у нас называли просто господин Эдгар. Но по его изящным и важным манерам видно было, что он высокого происхождения.

Он относился с большой приязнью к рыцарю Теобальду, своему родственнику или крестному отцу, и любовался Нельдой, тогда уже тринадцатилетней девочкой. Потом он предложил рыцарю отвезти ее к своей мачехе, чтобы показать ей свет и несколько исправить манеры, что необходимо для девушки ее происхождения.

Я скромно держался в стороне. Но однажды Эдгар сам заговорил со мною, и беседа наша была обоюдно интересна. С тех пор мы очень подружились.

Эдгар пробыл в замке более трех месяцев, и за это время мы так сошлись, что никакие испытания не могли поколебать наших отношений.

Однажды утром рыцарь Теобальд призвал меня в свою комнату и сказал, пожимая мою руку:

– Милый Энгельберт! Судьба благоприятствует тебе. Друг, известный тебе только под именем Эдгара, – старший сын графа Рувена, одного из могущественнейших вельмож страны. Он желает взять тебя с собою и создать тебе известное положение, и я могу только посоветовать тебе последовать за ним.

Я понял, что было бы безумием отказываться, и в один прекрасный день, храбро сдерживая слезы, я вскочил в седло и вместе с Эдгаром покинул старый замок, где провел мирные годы своей жизни.

* * *

В Рабенест Эдгара сопровождали только несколько старых воинов, но на дороге к гостинице его ожидала многочисленная свита с оруженосцами, и мы продолжали путь в сопровождении кортежа, достойного наследника Рувенов.

Многочисленные впечатления первого путешествия скоро изгладили тяжелые чувства, и я с нетерпеливым любопытством ожидал приближения к цели нашего странствования.

После последней остановки мы тронулись в путь с восходом солнца. Покачиваясь в седлах, мы беседовали, держась немного впереди нашего эскорта. Вдруг, за поворотом дороги, нашим глазам представилась великолепная картина.

Перед нами была долина, окаймленная лесистыми холмами. На одной скале, господствовавшей над всеми окрестностями, возвышались большие мрачные здания.

– Взгляни, – сказал мне Эдгар, поднимая руку. – Это аббатство святого Бенедикта. Монастырь богатый, целое маленькое герцогство; он вмещает пятьсот братьев, а какое положение!.. Там, удаленная от мира, возвышаясь над всеми человеческими слабостями, живет святая община, однако у преподобного настоятеля рука железная, тяжесть которой дает себя чувствовать во всей стране.

Я поднял голову и с любопытством смотрел на гордо возвышавшиеся на скале здания монастыря, окруженные высокими стенами.

Но, не знаю почему, вид этого монастыря произвел на меня тоскливое впечатление, какого я еще никогда в жизни не испытывал. Сердце мое тяжело стучало, и мне казалось, что один вид мрачного аббатства точно накинул черную завесу на мои юные и беспечные годы. Эдгар также опустил голову и казался погруженным в грустные мысли.

Молча продолжали мы путь.

Через несколько часов мы остановились у подъемного моста укрепленного замка Рувен, с башнями по бокам и окруженного рвами.

Когда узнали Эдгара, подъемный мост опустился, и я вступил в его владения, следуя позади молодого графа, небрежно отвечавшего на знаки почтения, которыми встречали его.

Мы сошли с лошадей, и оруженосец объявил Эдгару, что высокородные родители его обедают. Мы вошли в столовую, несколько напомнившую мне столовую в замке Рабенест, но богаче и лучше сохранившуюся.

Была осень, и камин жарко пылал; на почерневших деревянных украшениях стен красноватыми пятнами отражался огонь. Посреди зала стоял средних размеров стол с драгоценной посудой, за которым сидели трое в креслах с высокими спинками, украшенными гербами: то были дама, очень нарядная, рыцарь почтенного возраста с красивой, величественной наружностью и мальчик лет двенадцати.

– Добро пожаловать, сын мой, – сказал хозяин замка, вставая и горячо обнимая Эдгара.

В ту же минуту он увидел меня и остановил на мне удивленный и высокомерный взгляд. Я покраснел и первый раз в жизни почувствовал стыд не иметь имени, но Эдгар уже взял меня за руку.

– Отец, этот молодой человек мой друг, Энгельберт. Он желает сохранить инкогнито, но я ручаюсь тебе за его благородство.

– Этого достаточно, – сказал граф, дружески протягивая мне руку. – Садитесь, господин Энгельберт, и будем продолжать обед.

Эдгар поцеловал руку мачехи, обнял маленького брата и сел около меня.

Завязался оживленный разговор, очень скоро перешедший на астрологию, которою серьезно интересовался граф Гильдебранд фон Рувен. Я был очень сведущ в этом предмете, и моя беседа совершенно очаровала хозяина.

– Поздравляю вас, мой молодой друг, – сказал он мне, когда после обеда мы расположились у камина. – Вы – ученый, это редкость в ваши годы, особенно между людьми нашего круга, но знакомы ли вы с верховой ездой, умеете ли обращаться с копьем и шпагой? У нас будут турниры, – он улыбнулся, – надеюсь, вы пожелаете блеснуть перед дамами своей ловкостью и смелостью, так же как перед мужчинами умом и познанием?

Я покраснел и ничего не отвечал; уменье обращаться с оружием, необходимое для благородного человека той эпохи, было мне совершенно незнакомо.

– Отец, – ответил вместо меня Эдгар, – вы видите, Энгельберт вел жизнь ученого, а не воина, но он еще так молод, что усиленно должен был пренебрегать одним для другого.

– Без сомнения, – ответил граф Гильдебранд, по-видимому, не удивляясь услышанному. – Этот вынужденный пробел в его воспитании легко пополнить. Предоставляю в ваше распоряжение свои конюшни и оружие, мой молодой друг. Старый Бертрам – учитель каких мало, и скоро научит вас всему, что должен знать рыцарь. Кроме того, мы часто будем охотиться, что очень здорово после утомления умственными занятиями и придаст гибкости вашему телу.

Я раскланялся, благодаря за такое внимание, а после ужина Эдгар отвел меня в мою комнату.

– Эдгар, – сказал я, когда мы остались вдвоем, – что ты сделал? Ты выдаешь меня за переодетого рыцаря, и я чувствую себя теперь виновным, точно вор и обманщик.

– Не вмешивайся в это, – возразил Эдгар, – я отвечаю за все. Ты не знаешь, кто ты, и, значит, можешь быть и отпрыском какого-нибудь знатного рода. Смелее, Энгельберт, все будет отлично, увидишь.

* * *

С этого дня жизнь моя стала такой деятельной и разносторонней, насколько раньше была серьезной и однообразной. Я охотился, ездил верхом, дрался на шпагах и упражнялся с копьем, приобретя скоро нужную ловкость и силу. Старый Бертрам был в восторге от моих успехов и не меньше моего радовался, когда мне удавалось его тронуть.

Иногда, в лунную ночь, мы забирались с графом Гильдебрандом на самую высокую башню, и я занимал его беседой, объясняя чудеса небосвода и странные отношения небесных светил к судьбе человека.

* * *

Эдгар, никогда не оставлявший раз задуманного намерения, сумел уговорить мачеху пригласить Нельду. Отправлен был посланец в замок Рабенест, и через семь месяцев после нашего приезда в замок Рувен прибыли Нельда с Гертой.

Мы были безмерно рады снова свидеться, и наш маленький кружок очень оживился присутствием милой молодой девушки, которая своим умом и кротостью покорила все сердца.

* * *

Однажды, когда мы сидели за обедом, звук рога известил о прибытии нового лица. Оруженосец доложил о графе Лотаре фон Рабенау с сыном.

Я вздрогнул, услыхав это имя, так как это был владелец Рабенеста, и, когда он вошел, я тотчас узнал бледное лицо и черные глаза того молодого рыцаря, который сопровождал Теобальда в памятную ночь, когда тот прибыл в свои владения.

Рыцарь Рабенау мало изменился за эти восемь лет.

Он шел с величественным и беспечным видом, ведя за руку мальчика девяти или десяти лет.

Это был прелестный белокурый ребенок с тонкими чертами лица, почти женственными, с большими голубыми глазами и маленьким капризным ротиком.

Все, за исключением Матильды, встали навстречу вновь прибывшему; граф Лотарь любезно поцеловал руку хозяйки замка и дружески пожал руку графа Гильдебранда.

– Я привез вам сына, – сказал он, – своего наследника; словом, все, что у меня есть самого дорогого на свете, так как я еще не имел счастья раньше представить его вам и благородной даме, но Курт такой болезненный и слабый, что большею частью бывает дома.

Невыразимая отеческая любовь и гордость звучали в голосе и виднелись в ласковом жесте, когда он провел рукою по густым вьющимся волосам ребенка.

– А! Эдгар, – сказал он, протягивая руку молодому графу. – Очень давно я не видел вас; вы стали совсем мужчиной, и вам недостает только рыцарских шпор.

Я чувствовал себя очень непокойно и был глубоко взволнован. А что, если граф выдаст мое настоящее положение? Несмотря на прошедшие годы, он мог узнать меня, и сердце мое замерло, когда взгляд его остановился на мне и точно приковался к моему лицу. Как и тогда, в глазах его сверкнуло странное беспокойство, и он почти с усилием отвернулся, когда Нельда сказала, представляя меня:

– Это Энгельберт, мой лучший друг.

Но граф уже овладел собою.

– Да, да, – произнес он, протягивая мне руку, – я помню, что уже видел вас, и очень рад увидеть снова.

Перед ужином граф фон Рабенау улучил минуту, когда очутился один около меня, чтобы прошептать, вперив в мои глаза свой огненный взор.

– Услуга за услугу, молодой человек. Я знаю, кто такой Энгельберт, и удостоверю его благородное происхождение, но избави нас Бог вспомнить о Рабенесте, о его обитателе, отшельнике, и графе фон Рабенау, который провел там ночь. Итак, повторяю, молчание и услуга за услугу.

Я стоял изумленный, ничего не понимая. Я попал в какую-то таинственную историю и должен был хранить в тайне вещи, смысла которых не знал. Конечно, я чувствовал себя в зависимости от графа фон Рабенау, но и без этого я никогда не выдал бы рыцаря Теобальда, которого очень любил. По указанию Эдгара, я даже не говорил никогда о нем, и Нельда с Гертой также хранили по этому поводу самое глубокое молчание.

За ужином я с любопытством наблюдал за графом Рабенау. Хотя он не внушал мне ни малейшей симпатии, но я восхищался им и чувствовал себя добровольно покоренным могучим очарованием этого человека, который мог видеть у своих ног всех, на ком останавливался его властный, огненный взор. В настоящую минуту он казался непринужденно веселым; умная усмешка скользнула по его тонким правильным устам, а изящная, образная, остроумная речь, с неожиданными замечаниями, лились неудержимым потоком.

На другой день граф Лотарь простился и уехал с сыном, в сопровождении многочисленной свиты. Но еще много недель спустя я не мог забыть этого вечера и часто думал о странном и интересном человеке.

Здесь я должен высказать некоторые подробности и чувства, которые впоследствии послужили основанием для многих важных событий и перемен в жизни моей и моего друга.

Близко стоя к семье Рувен, я давно понял, что между Эдгаром и его мачехой существовала затаенная вражда, прикрываемая с обеих сторон притворной дружбой и снисходительностью.

Часто, когда Матильда не замечала, что за нею наблюдают, я видел непритворную ненависть, с какой она смотрела на Эдгара, а в глазах того загорался зловещий огонь, когда я произносил имя его мачехи.

Что касается меня, графиня при всяком случае выказывала мне самое большое благоволение. В то время меня по справедливости считали красивым молодым человеком; я был высок ростом и строен, с черными густыми волосами, большими стального цвета глазами; я сознавал эти свои преимущества, но, холодный по натуре, мало интересовался женщинами.

Однако Нельда своим прекрасным характером и редкой красотой покорила мое сердце и внушила мне страсть тем более сильную, что я старательно скрывал ее.

Сначала я, как художник, любовался ее классически правильными чертами, большими ясными глазами, высокой, гибкой фигурой, восхитительно пропорциональной.

Несмотря на шестнадцать лет, Нельда продолжала обращаться со мною как с другом детства; часто проводили мы целые часы в дружеской беседе, и любовь закралась в мое сердце.

Герта, бывшая по-прежнему подругой и наперсницей Нельды, также развилась и сделалась высокой молодой девушкой, с черными глазами, бронзового цвета лицом. Ее пикантная красота составляла совершенный контраст с беленькой белокурой Нельдой. Она тоже считала себя моим другом детства, и ее огненные глаза всюду следовали за мной, хотя по положению своему ей следовало быть более сдержанной.

* * *

Однажды вдвоем с Нельдой мы беседовали о приготовлениях к большому турниру, на который великий герцог приглашал всю высшую знать.

Семейство Рувен также отправлялось туда, так как Эдгар, год тому назад возведенный в рыцари, хотел участвовать в бое на копьях, а Нельде в первый раз предстояло появиться в ложе графини Матильды.

Мною овладело ревнивое чувство при мысли, что такое множество людей увидят любимую мною девушку.

– Да, Нельда, – с горечью говорил я, – я предвижу то, что может случиться. Вы увидите на турнире много красивых рыцарей, которые будут любоваться вами, со временем вы сделаетесь женою одного из них, и пробьет час нашей разлуки.

– Я выйду только за того, кого полюблю, – отвечала Нельда, опустив голову.

– Без сомнения, – согласился я. – Но вы увидите и полюбите. На этом празднике соберутся самые богатые и знатные рыцари.

– Нет, нет, – вскричала она, – я уже люблю.

Сердце мое готово было разорваться, так сильно оно билось. Кого могла она любить? Может быть, Эдгара? Он красив, обольстителен; он – знатный юноша.

Мысли мои путались; я схватил руку Нельды и спросил ее голосом, прерывавшимся от волнения:

– Кого? Кого ты любишь? Имя его, Нельда, скажи мне его, дружба моя заслуживает твоего доверия.

Яркая краска покрыла ее лицо; потом она подняла на меня свои ясные глубокие глаза и сказала, улыбаясь:

– А если бы это был ты, Энгельберт, захотел ли бы ты взять меня в жены?

Я думал, что вижу сон; я прижимал ее к своему сердцу в порыве безумного счастья, и мы говорили друг другу слова любви, клянясь в верности до самой смерти.

Это был час опьяняющего восторга. Эти минуты, самые счастливые в моей жизни, были пробуждением моей души, которой через немного времени предстояло погрузиться в отчаяние.

Бедное слепое сердце, ты не предвидело, что скоро твои надежды заглохнут в стенах монастыря, и что твое бессильное озлобление будет искать выхода во всевозможных преступлениях.

С того дня реальность не существовала для меня; я жил в мире фантазии, полном мечтами о будущем и дивными надеждами.

Я был слишком занят собою, чтобы обращать внимание на окружающее, но наконец должен был заметить, что Герта странным образом изменилась: бледная, задумчивая, молчаливая, она избегала моих взглядов и моего присутствия.

Предполагая у нее какое-нибудь тайное горе, я выказывал ей любви и нежности более прежнего; потому что, счастливый сам, я хотел, чтобы все были счастливы.

* * *

В самый вечер объяснения с Нельдой, я признался Эдгару в своей любви; он выслушал меня с обычным вниманием, обещал помощь и поддержку, когда они мне понадобятся, и, в свою очередь, поверил мне серьезные заботы, которые начинали омрачать его жизнь.

Он также любил и был любим, но обстоятельства не позволяли ему открыто объявить свой выбор.

Барон фон Фалькенштейн, отец его невесты, был человек жестокий и несговорчивый, питал старинную неприязнь к семье фон Рувен, и Эдгар подозревал опасного соперника в одном рыцаре, часто бывавшем у нас.

Этот молодой человек, племянник графини Матильды, был Ульрих фон Вальдек. Несмотря на большое богатство, его ненавидели в стране за скупость, гордость до дерзости и безнравственность. Внешность его была такая же отталкивающая, как и душа: высокий, дурно сложенный, лицо в прыщах и окаймленное рыжими волосами: он смертельно ненавидел Эдгара, в душе завидуя, конечно, его красивой наружности.

Позднее только я узнал во всех подробностях интриги, орудием которых являлся этот человек. С энтузиазмом влюбленного Эдгар описывал мне редкую красоту Марии и ее ум; он показывал мне стихи, сочиненные ею.

Помимо беспокойства, причиняемого соперничеством Вальдека, у Эдгара были заботы, порожденные враждою со стороны мачехи.

С некоторого времени с разных сторон ему внушали отказаться от наследства в пользу младшего брата и поступить в бенедиктинский монастырь, обещая ему в будущем настоятельское место. Но такая перспектива мало привлекала молодого рыцаря, жаждавшего жизни и любви; он нимало не сомневался, что этот прекрасный план был делом его мачехи, так как, сгорая от нетерпения привести его скорее в исполнение, она за несколько дней перед тем выдала себя.

Во время одного продолжительного разговора она попыталась сама убедить Эдгара сделаться монахом; он же, возмущенный подобной дерзостью, отказался наотрез и объявил, что далек от мысли уйти в монастырь и намеревается жениться, будучи уверен, что отец согласится с ним.

* * *

Прошло несколько дней после наших взаимных признаний, как однажды утром Эдгару доложили о приходе какого-то человека, оказавшегося посланным от Марии фон Фалькенштейн, который передал ему от имени молодой баронессы, что отец объявил ее невестой Вальдека. Она отказалась, заявив, что ее жених – Эдгар; барон ответил грубым смехом и приказанием готовиться к браку, который состоится, не смотря ни на что.

Эдгар был вне себя от гнева, он приказал седлать лошадь, чтобы отправиться к сопернику и с оружием в руках потребовать удовлетворения. Видя его сильное возбуждение, я не хотел отпустить его одного и поехал с ним.

Рыцарь Ульрих принял нас в столовой, окруженный веселой компанией. Едва завидев Эдгара, он дерзко воскликнул.

– Я знаю цель вашего посещения, граф фон Рувен, но вы напрасно беспокоились; у меня есть слово отца и прекрасной Марии, и она будет моей женой.

– Никогда, – возразил Эдгар, бледный от гнева и обнажая меч. – Я сумею помешать вам в этом.

– Каким образом? – захохотал Ульрих. – Не думаете ли вы похитить мою жену?

– Да, если это потребуется, – отвечал Рувен, вне себя. – Но не оставлю ее в вашей власти. Я убью вас, как собаку, вероломный рыцарь, который навязывает себя женщине вместо того, чтобы защищать ее.

Окинув презрительным взглядом все общество, он вышел, а я за ним. Мы направились к своему дому, потому что было бы безумием пытаться проникнуть к барону Фалькенштейну.

Эдгар был ужасно раздражен и единственную надежду возлагал на турнир. Там при герцоге и всей знати, он хотел вызвать Ульриха на смертельный бой. Я так искренно сочувствовал горю своего друга, что почти забывал собственные сердечные дела.

Наконец наступил столь нетерпеливо ожидавшийся день, который обещал тысячам людей много радостей, а меня заставлял терзаться самыми зловещими предчувствиями. Я расстался с Эдгаром только, когда он отправился верхом на ристалище, но пока его снаряжали, я с беспокойством заметил внезапную и страшную бледность, появлявшуюся иногда на его лице.

– Не болен ли ты? – спрашивал я.

– Нет, – отвечал Эдгар. – Голова немного тяжела, но достаточно будет увидеть Вальдека, чтобы недомогание это прошло.

Затем он сел в седло, а я вошел на трибуну графини Матильды.

Не имея ни имени, ни общественного положения, я не мог принять участие в турнире. Я поместился за Нельдой, которая была хороша, как ангел, в платье голубой парчи, с жемчужными нитками в белокурых волосах. Мы обменялись влюбленным взглядом, а затем я принялся рассматривать восхитительную картину, окружавшую меня.

Покрытые коврами трибуны с развевавшимися над ними флагами были переполнены знатным обществом; дамы сверкали драгоценными камнями; а на ристалище и у барьеров толпились во множестве пажи и оруженосцы в разноцветных платьях, рыцари в блестящем вооружении, кони которых в роскошных попонах нетерпеливо ржали. Эдгар стоял в стороне, потому что рыцарь Вальдек еще не прибыл.

Когда герцог с семейством заняли свои места в ложе с украшенным гербом балдахином, состязания начались.

Уже прошло несколько незначительных боев, когда вдруг у барьера, в сопровождении нескольких рыцарей, появился Вальдек, покрытый пылью, на взмыленной лошади; он бросился к щиту Эдгара и, сильно ударив его копьем, вызвал моего друга, громогласно обвиняя в похищении его жены, которая исчезла, захваченная людьми, один из которых потерял шарф цветов дома Рувенов; он прибавил к этому, что молодой граф грозил ему этим похищением в его собственном замке и при свидетелях.

Эдгар энергично отвергал такой поступок, недостойный рыцаря. Вальдек повторил свое обвинение. Герцог был в нерешимости, когда Ульрих вскричал громовым голосом:

– Так как рыцарь фон Рувен упорно отрицает, я призываю Божий суд. Я вызываю его и верю, что по воле Божией восторжествует правда, а не ложь и преступление.

Лихорадочное волнение овладело собранием. Во всех рядах шептались. Понятно, какие тревожные чувства переживались в нашей ложе. Граф Гильдебранд оставил трибуну и направился к сыну, а я инстинктивно сосредоточил все внимание на графине Матильде.

Яркая краска покрывала ее щеки; глаза блестели, и губы нервно кривились; она схватила руку сына и сжимала ее.

Смутное подозрение сжало мое сердце, и я со вздохом вышел, чтобы присоединиться к другу. Он был спокоен и сказал, сжимая мою руку:

– Я не виновен, и потому должен победить. Но что сделали они с моей бедной Марией?

Тем временем герольды приказали очистить ристалище, водрузили два флага, и объявили имена борющихся и условия борьбы. Должны были сражаться на мечах и в полном вооружении.

Я вернулся на трибуну, но сердце мое готово было разорваться в ожидании предстоявшего страшного боя.

Герцог, любивший и уважавший графа Гильдебранда, послал одного из пажей пригласить его в герцогскую ложу, чтобы из нее наблюдать за поединком.

По данному сигналу бойцы стали друг против друга. Они составляли полный контраст между собой; Ульрих, большой, неуклюжий, с руками великана; Эдгар, тонкий, стройный, но гибкий и очень ловкий.

По знаку герцога, противники ринулись друг на друга. Я прерывисто дышал, не способный даже молиться за своего друга и в таком состоянии, словно зачарованный, следил за потрясающим зрелищем.

Вначале бой казался ровным с обеих сторон, но было очевидно, что Вальдек хотел утомить Эдгара, так как он отражал удары и затягивал схватку всевозможными обманными маневрами, которые должны бы были держать противника настороже, но нервный и горячий, Эдгар проявлял все более и более нетерпения. Он бросился вперед и завязался ожесточенный бой.

Вокруг царила мертвая тишина, слышен был только лязг оружия, и кровь противников лилась, обагряя песок. Но Вальдек вдруг напал и ударил Эдгара с такой силой в грудь, что тот закачался и упал на одно колено. Ульрих воспользовался этим моментом, чтобы выбить у него из руки меч. Был ли Эдгар оглушен или ранен? Все равно, но он ослабевал. Вальдек бросился на него и опрокинул.

Со всех сторон раздался крик ужаса. Ульрих уперся коленом в грудь побежденного, который лежал распростертый, без памяти, и, занеся свой меч, обернулся к герцогу, единственному теперь распорядителю жизнью или смертью молодого человека. Эдгар, по законам того времени, побежденный на судебном поединке, терял имя, дворянство и права наследия.

Настало мертвое молчание. Все были поражены: старый граф фон Рувен сидел с блуждавшим взором и бормотал бессвязные слова; взволнованный герцог сжал руку несчастного отца и громко произнес слово помилования.

Эдгара, все еще в беспамятстве, унесли, но праздник после такой печальной помехи, казалось, потерял свою привлекательность. Герцогская семья покинула трибуну, а взволнованные рыцари и зрители разошлись. Рувены также направились в свое поместье; один граф Гильдебранд остался, чтобы сопровождать печальный кортеж в монастырь бенедиктинцев, куда понесли Эдгара.

Я был в отчаянии от ужасного состояния своего друга и с нетерпением ожидал известия о нем, не сознавая в своей глубокой тоске, желать ли Эдгару жизни или смерти. Графиня притворялась огорченной, но я не видел у нее ни одной слезы.

Только через несколько дней старый граф возвратился домой изменившийся, постаревший. На вопросы мои он отвечал печально:

– Эдгар болен смертельно; однако добрый монах, ухаживающий за ним, надеется спасти его. Конечно, он погиб для мира, но монахом он может жить, а мое отеческое сердце довольно слабо и эгоистично для того, чтобы желать этого. Я сделаю все возможное, чтобы доказать его невиновность, так как я уверен в ней.

* * *

Время проходило тоскливо.

Мне не разрешали свидания с Эдгаром; граф один навещал его, он сообщил мне, что жизнь его вне опасности, но состояние души не поддается описанию.

Наследником имени, титула и состояния Рувенов был теперь Альберт, младший брат моего несчастного друга, и Матильда была в восторге; с трудом ей удавалось притворяться несколько огорченной в присутствии мужа.

Ее явная радость сжимала мне сердце, а мысль открыть истину относительно похищения жены Вальдека преследовала меня день и ночь. Дело было трудное, требовалось много времени и искусства, и все планы, задуманные мною, были непригодны.

Я задумал тогда посоветоваться с графом фон Рабенау; я видел его несколько раз, и всегда меня поражали его проницательный ум, правильность взгляда.

Я отправился в его замок, а так как дело Рувена было у всех на устах, то мне не стоило ни малейшего труда направить разговор на этот предмет и поделиться моими планами.

– Вот что я посоветую вам, – сказал, подумав, граф фон Рабенау. – Не пытайтесь проникнуть в замок Вальдека: там все забаррикадировано, как в ожидании осады: у старика Фалькенштейна также. А отправьтесь в одну гостиницу на границе аббатских земель; она называется «Вечерняя Звезда» и пользуется довольно дурной репутацией. Хозяйка по имени прекрасная Берта – женщина смелая, алчная и очень податливой совести; за деньги она готова душу продать. У нее есть любовник Бертрам, пьяница и скандалист, каких мало; человек этот, претендующий на какое-то знатное происхождение, друг Вальдека и имеет доступ в оба замка. Если вы склоните его на свою сторону, он даст вам все нужные сведения; но Бертрама можно купить только через Берту; предложите ей денег; у нее их всегда мало. Граф фон Мауффен, который, как говорят, навещает ее, очень скуп.

Я поблагодарил Рабенау за превосходный совет и на другой же день отправился к прекрасной Берте.

Гостиница «Вечерняя Звезда» было мрачное, ветхое здание, окруженное конюшнями и расположенное на перекрестке у опушки большого леса.

Привязав лошадь у ворот, я вошел в обширную залу. Там находились несколько мужчин подозрительного вида; женщина, еще красивая, с резкими чертами лица и черными волосами, прислуживала гостям, и помогал ей большой толстый малый.

Я подошел к хозяйке – а это была сама прекрасная Берта, и, обменявшись несколькими словами, сказал, что хочу переговорить с ней наедине.

– Я к вашим услугам, сударь, – ответила она. – Гаспар, следи, чтобы гостям все было подано.

Она провела меня в маленькую комнату.

– Чем могу служить вам? – спросила она, пристально глядя на меня своими черными, дерзкими глазами и подвергая строгому обзору мое платье.

– Я хочу, – отвечал я без всякого предисловия, – чтобы вы познакомили меня с неким Бертрамом, другом рыцарей Вальдеков и Фалькенштейнов.

– Что вы желаете от меня? – спросила подозрительная Берта.

– Услугу. Я обращаюсь к вам, потому что слышал, будто вы имеете на него огромное влияние. В состоянии ли вы заставить его изменить своим двум друзьям, если это понадобится?

Берта хлопнула себя по бедрам и с грубым смехом сказала:

– Эта тряпка безумно влюблен в меня. Если я прикажу, так он изменит не двоим, а десятерым друзьям. Только, – прибавила она, подмигнув, – я должна быть уверенной, что стоит приказывать.

В деньгах у меня недостатка не было; Эдгар снабдил меня ими; а перед турниром подарил мне ящик с порядочной суммой золота.

«На случай моей смерти», – сказал он, сжимая мою руку.

Я достал из кармана полный кошелек и положил на стол; при виде его женщина преобразилась.

– Приказывайте, сударь, – проговорила она униженно заискивающим тоном, низко кланяясь мне. – Убить ли или ограбить кого – я к вашим услугам.

В эту минуту в зале раздался грубый голос.

– А, это он сам, мой милый Бертрам, – сказала Берта, – подождите меня здесь, я переговорю с ним.

Через некоторое время она вошла с толстым человеком большого роста, в поношенном платье и длинном плаще. Лицо его с рыжеватой бородой носило следы пьянства. Он поклонился мне, потом опустился на скамью, шумно дыша.

– Милый Бертрам, – сказала Берта. – Господин этот просит у тебя одной услуги, за которую даст тебе кошелек такой же, как ты видишь на столе, полученный мною от него только за знакомство с тобою.

«Черт возьми! – подумал я. – Ловкая женщина». Но, чтобы узнать правду, я готов был заплатить второй раз.

Субъект бросил быстрый взгляд на кошелек, которым играли толстые пальцы хозяйки, и лицо его просияло.

– Благородный господин, – произнес он, униженно кланяясь, – позвольте представиться вам. Я Бертрам фон Эйленгоф. Располагайте моим мечом и головой, которыми пренебрегать не следует.

Берта скрылась, и мы стали говорить откровенно. Поторговавшись еще о сумме, которую я должен был заплатить Эйленгофу, он обещал доставить мне все требуемые сведения, и получить их я мог в гостинице «Вечерняя Звезда».

Я вернулся домой очень довольный, но ничего не сказал старому графу о своих надеждах, желая заручиться сначала доказательствами.

* * *

Прошло несколько месяцев. Два раза я понапрасну был у Бертрама: он рассказал мне только, что Ульрих фон Вальдек очень гордился своей победой над Эдгаром и готовился к очень пышному турниру, которым герцог намеревался вознаградить знать и народ свой за состязания, так печально окончившиеся судебным поединком. Я уже слышал об этом празднике, на котором никто из членов семьи Рувенов не желал присутствовать.

Когда же я явился в третий раз в гостиницу, Бертрам встретил меня с торжествующим видом: он узнал все.

Мария, которую действительно принудили выйти за Вальдека, содержалась пленницей в замке своего отца; Ульрих посещал ее каждый день, но тайком, так как всеми силами скрывал присутствие молодой женщины.

Золотом заплатил я за эти сведения и предлагал Бертраму устроить бегство Марии. Я хотел, чтобы она появилась на турнире и заявила герцогу, что никогда не была похищена, а что отец силою выдал ее замуж и держал в плену у себя в замке.

Я был уверен, что молодая женщина сделает все на свете, чтобы восстановить честь Эдгара, но ей надо быть свободной, чтобы иметь возможность свободно говорить и разоблачить всю интригу, так как заточение ее у старого Фалькенштейна ничего еще не доказывало.

Я был полон надежды и радости, когда однажды утром мне принесли письмо от Эдгара, взволновавшее меня до глубины души.

Энгельберт, – писал он, – ты имеешь полное право презирать меня, потому что я еще жив и произнес обет, но я остался жить только для того, чтобы мстить. Внутренний голос говорит мне, что это удастся. Подобно кроту, я пророю себе подземный ход; дойду до этого негодяя и заставлю его умереть такою смертью, что сами демоны ада позавидуют моей выдумке. Одна эта надежда и поддерживает мое жалкое существование.

Не проси у меня свидания. Я хочу увидеться с тобой только после того, как наслажусь мучением моего смертельного врага и буду держать в руках его сердце.

Эдгар-Бенедиктус.

Сердце мое болезненно сжалось. Обеление Эдгара наступало слишком поздно. Но чего бы это ни стоило, надо было доказать его невиновность и, хотя бы этим путем, утешить разбитое сердце моего бедного друга.

Через несколько дней Бертрам объявил мне, что побег Марии дело решенное; она скроется переодетая горничной.

Тогда только я сообщил обо всем графу фон Рувен, и он с признательностью прижал меня к своему сердцу.

– Бедный сын мой, – сказал он, – не в состоянии более драться сам, но по крайней мере я могу вызвать этого подлого Вальдека.

Получив от Бертрама условленное послание, я отправился в гостиницу и нашел там Марию; она объявила мне, что для Эдгара готова на все и перед всеми разоблачит недостойное поведение своего отца и мужа. Бертрам тайно проведет ее на место турнира, где она появится в нужный момент.

Графиня Матильда очень удивилась внезапному решению мужа присутствовать на турнире, но так как, несмотря на ее возражения, он настаивал на своем, то ей пришлось сопровождать его.

Утром того дня, когда должны были начаться состязания – через день после побега Марии, – Бертрам прибыл с молодой женщиной. Граф фон Рувен принял ее и отвел сначала к герцогу, которому она открыла истину, а затем в ложу своей жены, где Мария поместилась с опущенным вуалем, чтобы раньше времени не быть узнанной.

Очевидно, оба сообщника не знали еще о побеге Марии.

Я знал от Бертрама, что они покинули замок днем раньше, и барон Фалькенштейн спокойно сидел в ложе, готовый любоваться подвигами своего зятя, который в блестящем вооружении гарцевал по ристалищу, не боясь самых отважных рыцарей.

Когда герцог занял свое место на трибуне, граф фон Рувен появился на арене и вызвал Вальдека, обвиняя его в предательстве, вероломстве и кощунстве, выразившемся в том, что он осмелился обратиться к суду Божьему, для доказательства будто бы правдивости своего заявления о похищении жены, тогда как барон Фалькенштейн держал ее у себя в плену. Услыша такие обвинения, рыцарь Ульрих вздрогнул и хотел говорить, но герцог с презрением сказал:

– Я знаю все, – и указал на ложу графини фон Рувен, где стояла Мария с поднятым вуалем и наклоном головы подтвердила все обвинения против мужа.

Противники разошлись по своим палаткам, чтобы приготовиться к поединку; но граф фон Рувен появился один на ристалище. Тщетно три раза герольд вызывал рыцаря фон Вальдека, он не шел. Тогда послали за ним конюшего, но тот вернулся испуганный и доложил, что палатка пуста и рыцарь Ульрих бесследно исчез.

После этого граф фон Рувен приблизился к ложе бесчестного барона Фалькенштейна, прикрывавшего всю эту ложь, и, бросив ему в лицо железную перчатку, сделал вызов.

Барон встал, вне себя от гнева, и объявил, что принимает вызов.

Не буду описывать подробности боя, но барон, сангвиник и тучный человек, расслабленный невоздержанным образом жизни и отвыкший от обращения с оружием, быстро ослабел; получив удар от Рувена, он оступился и упал. Победитель бросился на него, уперся коленом в его грудь и вонзил кинжал в горло. Затем, вырвав окровавленное оружие, граф закричал громким голосом:

– Вероломный мертв! Я омыл честь моего сына!

Слова эти были встречены самыми горячими возгласами. Шарфы и цветы летели в сторону графа, и все зрители были радостно возбуждены. Никто не сожалел о его подлом противнике, и одна бедная Мария упала в обморок, увидав отца умирающим, но в общем возбуждении этот случай едва заметили.

Желание как можно скорее объявить Эдгару о восстановлении его доброго имени не давало мне покоя. Я воспользовался моментом, когда общее внимание было обращено на герольда, обходящего арену и троекратно возвещавшего:

– Высокий и могущественный граф Эдгар фон Рувен чист от всякого подозрения и восстановлен во всех своих правах.

Выйдя из ложи, я вскочил на лошадь и во весь дух помчался по дороге в монастырь.

* * *

Через несколько часов я остановил покрытую пеной лошадь перед высокими, мрачными воротами Бенедиктинского монастыря и дернул звонок; раздался пронзительный звук, подействовавший мне на нервы. Слышать часто этот шипящий звон должно быть пыткой… Увы! Я не знал тогда, что мне придется привыкать к нему.

Звон ключей возвестил мне приближение брата-привратника, и в калитку выглянуло сухое, суровое лицо старого монаха.

Я ответил на его вопросы, что желаю переговорить с братом Бенедиктусом, в мире графом фон Рувен.

– Для этого нужно разрешение настоятеля, – возразил привратник. – Войдите и следуйте за мною к Его преподобию.

Он отворил массивную дверь, и мы пошли по мощеному двору; отворилась вторая дверь, и мы стали подниматься по винтовой лестнице.

Я чувствовал себя нехорошо; меня давили эти темные своды, длинные коридоры, слабо освещенные высокими готическими окнами, узкими, как бойницы. Нам встретилось несколько черноризцев, вид которых еще более усилил сжимавшую мое сердце тоску.

Наконец проводник мой остановился перед дверью точеного дуба и тихонько постучал в нее. Немедленно дверь приотворил послушник, выглянул в нее и, узнав в чем дело, тотчас исчез. Через несколько минут дверь снова распахнулась, послушник сделал мне знак следовать за ним и провел меня через многие комнаты в небольшую залу, посреди которой стоял богато сервированный стол; в кресле с высокой спинкой сидел человек, довольно полный, с золотым крестом на шее, и обедал. Это был настоятель.

Я почтительно подошел под его благословение, а он справился о цели моего посещения.

В его лице не было ничего замечательного, но оно казалось добродушным и простым. Одаренный от природы верным глазом, я заметил, однако, на этом ласковом лице резко обрисованный рот, который выражал железную волю; в полузакрытых глазах его таилась хитрость и жестокость.

Пока я в изысканных выражениях объяснял желание видеть графа Эдгара, настоятель играл своим золотым крестом, но, услыхав его имя, воскликнул:

– Вы хотите сказать брата Бенедиктуса, сын мой? Этот драгоценный член нашей общины, которого я особенно люблю за его усердие и благочестие, совершенно отказался от всяких мирских привязанностей и пустых земных отличий.

Когда я объяснил ему о реабилитации Эдгара, аббат скрестил руки, поднял глаза к небу и произнес с умилением:

– Я предвидел это. Невинность всегда торжествует.

Затем он разрешил мне просимое свидание, и брат провел меня в одну из комнат, которыми я проходил, идя к настоятелю.

– Потрудитесь обождать здесь, – сказал монах. – Я предупрежу брата Бенедиктуса.

Оставшись один, я подошел к окну, и чудное зрелище представилось моим глазам.

С этой высоты, как с птичьего полета, видно было на несколько верст; внизу, под горою, лентой извивалась дорога, а вдали виднелась черная масса башен замка Рувен.

Я вздохнул над такой насмешкой судьбы, которая, лишив всего несчастного Эдгара, поместила его так, чтобы он мог всегда видеть замок своих предков и свои утраченные владения.

Я обернулся на шум отворившейся двери, но с трудом узнал Эдгара в бледном монахе, стоявшем у входа. Он очень изменился и в этой длинной черной рясе казался выше и худее, нежели в рыцарской одежде.

С радостным криком бросились мы в объятия друг друга. Эдгар был очень взволнован; я видел это по сильному биению сердца, вздымавшего его грудь.

– Друг, – сказал я, высвободившись из его объятий и сжимая обе его руки, – я принес радостные вести. Ты оправдан, все права возвращены тебе; сегодня на турнире все открылось.

При этих словах лицо Эдгара смертельно побледнело; он пошатнулся и удержался за косяк окна.

– Оправдан? – повторил он. – Слишком поздно!

Но вдруг он порывисто схватил мою руку и прошептал, задыхаясь:

– Энгельберт, я оправдан, а между тем погиб, связан. Взгляни на эти нерасторжимые оковы, которые я всюду влачу на себе!..

Голос его оборвался и, схватив обеими руками свою черную рясу, он потряс ею, словно намереваясь сорвать.

Я онемел перед бурей, бушевавшей в душе Эдгара; грудь его тяжело вздымалась, лицо было искажено, а в глазах горел целый ад пытки и бешенства. Наконец он тяжело опустился на подоконник и охватил голову руками.

Я не смел прервать наступившего молчания, как вдруг Эдгар поднял голову. Выражение лица его изменилось: холодная жестокость сменила бешенство; глаза горели неестественным возбуждением.

– Мщение осталось мне, – произнес он, положив руку на мое плечо. – Уж я постараюсь, чтобы враги мои помнили обо мне. Бедный и лишенный прав, я хотел наказать их по заслугам; теперь оправдание мое поможет мне уничтожить их.

В эту минуту на пороге появился настоятель; его проницательный взгляд остановился на Бенедиктусе, который тотчас смолк и опустил голову.

– Сын мой, я пришел поздравить тебя, – сказал он, – и вместе напомнить слова Господа: «Мне – отмщение! Не забывай этого, сын мой, и не предавайся мирским страстям».

В то же время он простер к Бенедиктусу руки, и тот с жаром бросился в его объятия.

Монах этот лгал, я был в этом уверен; нежность его не была искренна. Он и Эдгар обменялись каким-то странным взглядом, точно два сообщника. Что бы это значило?

Так как аббат удостоил нас своим обществом, то я вскоре простился и, задумчивый, возвратился в замок.

Я убедился теперь, что настоятель – большой хитрец; его влияние в округе было известно. Он всюду пускал в ход свои интриги, выбирая орудием их молодых и покорных людей. Эдгар был очень умен, но несчастлив и доверчив к такому ловкому и хитрому человеку, как отец Антоний. Надо было подумать, как предупредить его.

Я возвратился в замок уже к ночи; войдя в свою комнату, я вздохнул полной грудью и почувствовал облегчение, что не вижу более мрачные своды монастыря.

* * *

На следующий день я отправился к Нельде, и мы говорили о последних событиях.

Она рассказала мне, что после моего отъезда Мария умоляла герцога разрешить ей вернуться в замок Фалькенштейнов и перевезти туда тело отца, чтобы почетно похоронить его; милость эту герцог оказал ей. Дальше Нельда с ребяческой гордостью передала мне, что герцог говорил ей много о ее красоте и открыто выказывал ей внимание. Меня неприятно поразило, что герцог восхищался красотою дамы моего сердца; он женат и уже не молод, но в тоже время известен своими любовными похождениями.

Мною овладело смутное беспокойство, и я более чем когда-либо был огорчен, что не имел имени и будущности. Мысль узнать тайну своего рождения не покидала меня.

Старый сторож замка Рабенест и жена его, конечно, не были моими родителями, но кто поручил им меня? Я помнил также впечатление, произведенное мною на двух рыцарей в ночь прибытия Теобальда. Он, может быть, знает истину? Наконец, я не в состоянии был далее терпеть и решился съездить в Рабенест, чтобы добиться тайны своего рождения.

* * *

Под предлогом богомолья, я простился со всеми, получив от Нельды, которая одна знала правду, поручение расцеловать отца.

После быстрого и утомительного путешествия, я остановился однажды вечером у старой башни, где провел детство, На мой крик хорошо знакомый голос приемного отца ворчливо спросил:

– Кто там?

– Это я, – отвечал я, смеясь. – Разве я приехал не вовремя?

Старик выбежал сияющий в сопровождении конюшенного мальчика.

– Энгельберт, дрянной мальчишка! Отчего ты не сразу назвал себя? – говорил он, сжимая меня в объятиях, и повел в комнату, где мать Бригитта встретила меня также со слезами радости.

Когда прошло первое волнение встречи, я передал старикам подарки от себя и Нельды, а сам отправился к Теобальду. Нетерпение мое было так сильно, что мне казалось невозможным откладывать мои расспросы до утра.

Старый рыцарь принял меня с прежней отеческой добротой, похвалил мою наружность, потом расспросил обо всех. Я вкратце рассказал ему ужасные события последних месяцев и прибавил, что путешествие мое в Рабенест имеет целью выяснить, наконец, мое происхождение и узнать имя моих родителей.

При этих словах, Теобальд изменился в лице и закрыл глаза рукою; я увидел его волнение и, схватив его руку, сказал:

– Сударь, вы знаете, кто я. Именем Господа Бога умоляю нас сказать мне правду.

Я остановился, потому что сердце мое сильно билось. Я стоял, как перед опущенной завесой: что откроет она мне, когда ее поднимут?

Я горячо сжимал руку рыцаря, который был погружен в свои мысли и не отвечал мне ничего. После молчания, показавшегося мне вечностью, он открыл лицо, ставшее очень бледным, и сказал с грустью:

– Да, сын мой, я знаю твое происхождение, но не спрашивай меня, ты не узнал бы ничего хорошего или утешительного.

Желание узнать правду пересиливало во мне все другие чувства.

– Откройте мне все, – повторял я. – Я предпочитаю наихудшую истину терзающей меня неизвестности и разным предположениям, в которых я теряюсь. Когда я появился на свет, меня не хотели потерять бесследно из вида, так как на моей руке есть оттиск герба. Значит, кто-то интересовался моей судьбой и отметил меня, чтобы я не затерялся в толпе.

Теобальд встал, прошелся несколько раз по комнате, потом, скрестив руки, остановился перед камином и пристально смотрел на пламя. Он казался в нерешимости и тяжело вздыхал.

Я в волнении следил за ним, как вдруг безумная мысль мелькнула в моем помутившемся мозгу: не сам ли Теобальд мой отец? Он был взволнован, когда говорил о моем происхождении; он всегда обращался со мною с отеческой нежностью, и невольно глаза мои пристально всматривались в высокую и видную фигуру рыцаря, освещенную огнем камина, с его благородным профилем и седеющей бородой. Мысленно сравнивал я его лицо со своим: положительно, между нами было фамильное сходство.

Мысли мои были прерваны Теобальдом, который, сев около меня и проведя рукою по лбу, сказал мне:

– Слушай же, если ты этого так желаешь, но не перебивай меня и не делай никаких предположений. В конце моего рассказа ты узнаешь все.

Он собрался с духом и начал.

– Имя, под которым ты меня знаешь, Энгельберт, не принадлежит мне. Я Бруно, граф фон Рабенау, законный владелец титула и владений, связанных с этим именем; но я умер в глазах света, и богатый мраморный памятник указывает место моего упокоения. Мой племянник Лотарь унаследовал мое состояние; я искренно люблю его, и он достойный представитель моего рода.

Но было время, когда я с гордостью носил имя моих предков и с удовольствием пользовался всеми привилегиями его. Позднее я увидал у брата моего (годом моложе меня, но уже женатого) его невестку Розу; тогда я оценил также и свое богатство, потому что молодая девушка была бедна и жила у сестры.

Я безумно влюбился в это очаровательное создание, а она, увы, была прекрасна только наружно…

Свадьба наша была отпразднована с большим великолепием, но счастье мое было кратковременно; я скоро убедился, что Роза не любила меня так, как я наделся быть любимым, и искала всякого случая отдалиться от меня. Особенно часто она предпринимала путешествия в монастырь урсулинок, где одна из ее подруг была настоятельницей; так часто, что это стало казаться мне подозрительным. Аббатиса, мать Варвара, была молодая женщина лет двадцати трех, выбранная, как тогда говорили, по протекции герцога. Она не нравилась мне, но я не имел никакого основания мешать ее отношениям с Розой, так как за ней прочно установилась репутация строгой добродетели.

Проходили годы, я так же был влюблен в жену, и мы ожидали рождения Нельды, как неожиданные важные дела заставили меня оставить Розу на несколько недель.

На этом месте рассказа, граф остановился на минуту; я слушал, приковав взор к его устам, а при имени Нельды сердце мое усиленно забилось.

– Я спешил с возвращением, – продолжал рыцарь, – и явился в замок десятью днями раньше, нежели предполагал. Чтобы сделать Розе приятный сюрприз, я оставил слуг позади и в сопровождении одного Иоганна, старого, преданного конюшего, вступил в свои владения тайным подземным ходом, один из выходов которого был в саду, за высокой скалой с мховой скамьей.

Едва я вступил в сад, как окаменел от ужаса: я услышал и узнал голос графини, отвечавшей словами любви бывшему с ней мужчине. Я пробрался сквозь кустарник и взглянул на скамью.

К великому моему изумлению, я узнал самого герцога, бывшего около года в отсутствии и недавно возвратившегося. В эту минуту они начали разговор, из которого я узнал, что любовь их шла уже издавна, и что целые годы я был или безумный, или слепой. Говорили о ребенке, воспитывавшемся в тайне, о сыне герцога и Розы.

При этом последнем открытии, бешенство ослепило меня, я выхватил кинжал и бросился на герцога, но не успел я его поразить, как он свистнул и обнажил оружие, а его люди, поставленные неподалеку, бросились на меня сзади и нанесли мне несколько ударов кинжалом. Серьезно раненый, я потерял сознание…

Опомнившись, я увидел себя в хижине угольщика и подле – моего верного Иоганна, не отходившего от меня. От него я узнал все случившееся во время моего обморока.

Как и я, он слышал разговор Розы с любовником, но во время борьбы он держался в стороне, понимая, что бессилен против многочисленной свиты и особенно против герцога.

Когда я упал, графине сделалось дурно, и герцог унес ее, а слуги его последовали за ним. Как только они удалились, Иоганн стащил меня в подземелье, где кое-как перевязал мои раны, и, опасаясь, как бы меня не зарезали или не отравили, если я останусь в замке, он пошел за своим братом угольщиком, и глухой ночью эти преданные слуги унесли меня в лес.

Затем, как только я был в состоянии вынести дорогу, я приказал отвезти меня в замок, где меня ожидали новые огорчения. За несколько дней до моего возвращения Роза скрылась, оставив новорожденного ребенка, и одна из ее служанок сообщила мне, что герцог являлся в замок и что между ними было решено убить меня. Так как исчезновение графини скрывалось слугами, я велел распустить весть, что она умерла в родах и… странная случайность – лживый памятник воздвигнут был над мнимой могилой жены, а через несколько лет такой же памятник стоял на могиле мужа…

Сначала ребенок внушал мне сильное отвращение, но понемногу я стал привязываться к нему, не признавая его, однако, своим, потому что кто мог знать это?

Я не слышал ничего о Розе. Герцог тоже, как будто, забыл обо мне, а я все более думал о нем. Мне хотелось видеть его, чтобы отомстить, но следовало выждать случая, так как напасть на своего сюзерена было и трудно, и опасно.

Наконец, случай, терпеливо ожидавшийся в продолжение четырех лет, представился. Герцог проезжал моими владениями в сопровождении всего нескольких человек; я подкараулил его и опасно ранил, но потерпел неудачу, меня схватили и заключили в тюрьму.

Дело это могло дурно кончиться, но племянник мой, Лотарь, помог мне бежать, и, по моему желанию, распустили слух, что я убился при падении во время побега, а вместо меня похоронили кого-то неизвестного.

Для света я умер, да я и не сожалел об этом, так мне стало все ненавистно. Племянник сопровождал меня в Рабенест; по пути я взял Нельду, которую люблю как дочь; а, может быть, она и действительно моя дочь. Лотарь благополучно наследовал мое состояние, и герцог этому не препятствовал, предпочитая не возбуждать разговора о причинах нашей ссоры.

Все остальное известно тебе, Энгельберт. Ты сын герцога и моей жены; мать Лотаря призналась мне, что для сокрытия тебя от света, тебя отдали на попечение стариков, стороживших Рабенест.

Я едва мог понять последние слова графа; меня подавляла и почти сводила с ума мысль: Нельда моя сестра!

Это был конец моим мечтам и моей любви! Подавленный тяжестью переживаемого, я бросился к ногам человека, счастье которого было разбито моим появлением на свет, и повторял в отчаянии:

– Нельда моя сестра, а я люблю ее!

Граф Бруно с нежностью прижал меня к своей груди, и отец не мог бы в такую тяжелую минуту ласковее отнестись к сыну своего соперника, чем этот великодушный человек. Но ничто не в состоянии было утешить меня, потому что я плакал слезами ребенка, увидавшего разбитой свою первую надежду.

Увещевания графа наконец успокоили меня, и я решил бежать от Нельды, не открывая ей истины, но я чувствовал себя очень дурно, удар был слишком силен, и у меня началось воспаление мозга.

Граф Бруно ухаживал за мною с нежностью отца, и я понемногу оправился. Тогда я узнал от моего приемного отца, что во время моей болезни к нему являлась какая-то таинственная личность и собирала самые подробные справки обо мне и о месте моего пребывания с тех пор, как я покинул замок Рувенов. Старик сообщил ему все, и незнакомец скрылся. Известие о таком запоздалом внимании к моей особе не особенно тронуло меня; то, что я узнал о моем происхождении, было отвратительно мне.

Однажды вечером, когда мы беседовали у камина, рыцарь Теобальд сказал мне:

– Я получил письмо от Нельды. Она справляется о твоем здоровье, прося моего благословения и разрешения быть твоей женой. Ее единственное желание, говорит она, приехать сюда и жить в уединении, так как она знает, что ты имеешь более склонности к науке, чем к военной карьере. Но более всего она стремится покинуть замок Рувенов потому, что герцог открыто преследует ее своей любовью и сделался ей положительно противен. Надо позаботиться избавить ее от этого преследования. Как только ты будешь достаточно крепок, тебе надо ехать и отдать ее под покровительство Лотаря; он с радостью примет ее.

Что же касается твоей будущности, вот что я тебе предложу. Постарайся получить аудиенцию у герцога. Я тебе дам его перстень, забытый твоей матерью; он и знак на твоей руке послужат доказательством твоего происхождения. Обо мне ты будешь молчать; я умер. Скажи только, что ты осведомлен обо всей истории.

Он открыл сундук и достал перстень и несколько листов пергамента.

– Вот, – сказал он, – вещи, оставленные Розой. Но выслушай еще: прежде всего отправляйся в монастырь урсулинок и справься, как зовут аббатису. Если еще жива мать Варвара, покажи ей перстень и бумаги; женщина эта должна знать о твоем рождении и может дать тебе драгоценные указания.

Несколько дней спустя я простился с рыцарем – ах! почему я не его сын? – и направился в монастырь урсулинок, который был по соседству с аббатством, где жил Бенедиктус.

* * *

Наступила ночь, когда я достиг цели моего путешествия; я был разбит от усталости и, увидев на опушке леса гостиницу, остановился в ней, несмотря на ее подозрительный вид.

Войдя в залу, я узнал гостиницу прекрасной Берты, спросил комнату для ночлега и, положив на стол золотой, потребовал ужин и вина.

Я сидел в углу и, облокотясь на стол, предался своим горестным мыслям, как вдруг около меня раздался возглас «ах!». Я вздрогнул, поднял голову и увидел хозяйку гостиницы. Она стояла с кувшином и кубком в руках и не сводила глаз с герцогского перстня, бывшего на моем пальце. Я поспешно спрятал руку.

– Извините, сударь, – сказала она. – Мне кажется, я видела это кольцо раньше у одного высокопоставленного лица.

И пристально посмотрела на меня.

– Возможно, – ответил я спокойно, – так как я посланный высокой особы.

После этого короткого разговора Берта исчезла, и я не видел ее более.

На другой день утром я отправился в монастырь. Герцогское кольцо облегчило все трудности, открыло мне все двери, и скоро я очутился перед аббатисой.

Матери Варваре было приблизительно сорок пять лет; худая и хорошо сохранившаяся, она, по-видимому, никогда не была красива. Ее бледное лицо дышало добродушием, а маленькие голубовато-серые глазки со светлыми ресницами были непроницаемы.

Очень вежливо спросила она меня, что мне надо; я сообщил ей цель моего визита, и она без малейшего колебания ответила, что действительно знала очень хорошо графиню Розу фон Рабенау. Затем она подробно расспросила меня обо всем, а я, наивный, принимая это за участие с ее стороны, отвечал ей с полной откровенностью.

Видя мое волнение, она сказала:

– Будьте откровенны со мною, молодой человек: какое горе тяготит вас? Невозможно, чтобы одно предположение, что вы сын герцога, могло до такой степени волновать вас?

Обманутый ее притворным участием, я признался, что люблю Нельду и хочу узнать от герцога, действительно ли она моя сестра.

– Я надеюсь на вас и вашу помощь, святая мать, – прибавил я. – Вы, без сомнения, знаете более, нежели кто-либо, об этом темном деле.

К величайшему моему изумлению, она отвечала:

– Увы! Сын мой, я ничего не знаю. Правда, я видела часто графиню фон Рабенау, мою подругу детства, но поймите, что мне, как женщине, оказавшейся от мира, она никогда не поверяла своих сердечных дел. Но Нельда все-таки ее дочь: бедная малютка-сирота, как я хотела бы ее видеть и расцеловать! Что касается вас, сын мой, я обещаю вам сделать все возможное, чтобы узнать истину; оставьте мне эти документы, я верну их вам после.

Я уехал расстроенный. Аббатиса не произвела на меня дурного впечатления, она казалась такой доброй, кроткой, и голос у нее такой приятный.

«А что, если у нее есть тайные причины скрывать от меня правду?»

* * *

Я решил отправиться к графу фон Рабенау и просить покровительства для Нельды; но, по прибытии в замок, с сожалением узнал, что Лотаря нет дома и я могу видеть только мать графа (он был вдовец) и его сына.

Я все-таки велел доложить о себе, и меня ввели в залу, где старая важного вида дама, богато одетая, что-то вышивала; около нее сидела прелестная девочка лет десяти и играла со старой охотничьей собакой. Когда я вошел, она пристально посмотрела на меня большими черными глазами.

Графиня приняла меня любезно и сказала, что внук ее на охоте со своим другом бароном Виллибальдом фон Лаунау.

– Вот его сестра, Розалинда фон Лаунау, воспитанница Лотаря, – прибавила она, указывая на девочку.

Я в нескольких словах объяснил ей желание мое поместить у них Нельду. Очевидно, дама эта ничего не знала о прошлом, потому что сказала с удивлением и некоторой холодностью:

– Я не понимаю вашей просьбы и очень мало знаю эту девушку, но по каким причинам могли бы мы обидеть графиню фон Рувен, отобрав у нее особу, к которой она относится как к родной дочери?

– Сударыня, – ответил я, понижая голос, – эта Нельда имеет некоторые права на ваше покровительство: она дочь графини Розы фон Рабенау, непризнанная покойным графом.

Почтенная дама вздрогнула и, позвав служанку, приказала увести Розалинду.

– От кого узнали вы эту тайну? – спросила она, когда мы остались вдвоем. Вместо ответа, я приподнял рукав рубашки и показал отчетливо изображенный на руке герб.

– Энгельберт! – прошептала она, бледная, с ужасом отодвигаясь.

– Да, сударыня, Энгельберт, – сказал я с горечью, – теперь вы понимаете, почему я прошу вашего покровительства Нельде. Она сестра моя по крови, а герцог преследует ее своей любовью, и надо оградить ее от его гнусных желаний.

Слезы блестели в глазах графини.

– Бедное дитя! – произнесла она, привлекая меня к себе и целуя в голову. – Какую грустную судьбу приготовила тебе мать! Но я сделаю все возможное, чтобы создать тебе известное положение и обеспечить твою будущность. Когда почва будет подготовлена, ты представишься герцогу и назовешь свое имя. Он очень любил тебя когда-то. Здесь же ты всегда можешь считать себя дома. Лотарь добр и великодушен, но для Нельды дом наш – не подходящее убежище; ее следует совершенно скрыть от герцога, чтобы он успокоился и забыл ее. Здесь это невозможно: герцог очень любит Лотаря и часто удостаивает наш дом своим присутствием. Но у меня другой план. Я знаю аббатису урсулинок, это – женщина строгой нравственности во всех отношениях, заслуживающая уважения. Ей мы поручим Нельду на некоторое время.

Разговор наш прервало появление Курта и его друга Виллибальда. Последний был красивый молодой человек, лет восемнадцати, очень похожий на сестру.

У него, так же, как у той, были черные вьющиеся волосы и большие, бархатистые, жгучие, как огонь, глаза. Он держал на руках Розалинду, которая смеялась и теребила ему волосы.

Курт очень вырос с тех пор, как я его видел в замке Рувен. Ему могло быть лет пятнадцать, но розовый цвет лица, длинные белокурые кудри и голубые глаза делали его женственным.

Бабка, видимо, обожала его, судя по тому, что несколько раз принималась целовать его и спрашивала, не устал ли он. Меня представили обоим молодым людям, но мы разговаривали мало, потому что мысли мои были далеко.

Пока я перекидывался несколькими словами с Виллибальдом, Розалинда бегала по комнате за Куртом, который, казалось, любил ее.

– Знаете ли, – спросила меня старая графиня, – кто крестный отец Розалинды? Эдгар. Отец его был тогда болен и не мог сам приехать, а прислал молодого графа присутствовать при крещении. Бедный юноша! В последний раз он так любовался девочкой и гордился, что имеет такую хорошенькую крестницу. Ей только девять лет, а на вид она старше.

При имени Эдгара Розалинда остановилась передо мною.

– Вы скоро увидите моего крестного, – сказала она. – Передайте ему, что я люблю его и часто думаю о нем и скоро поеду к нему с Виллибальдом; это будет наверно, потому что я желаю этого и Виллибальд согласен со мною.

Я засмеялся и обещал передать все в точности.

Я не подозревал, что настанет день, когда та же самая Розалинда сделается для меня и Эдгара предметом большой важности, что ей потребуются наша забота и покровительство и что ее благополучие причинит нам много беспокойства.

Я хотел проститься, но меня удержали, и во время ужина мы услышали звуки труб, возвещавшие возвращение владельца замка.

Искренняя радость, озарившая лица хозяев и слуг, доказывала, как сильно любили графа. Все встали, а Розалинда, побежавшая навстречу своему опекуну, не успела дойти до двери, как она уже отворилась, и граф Рабенау появился на пороге ее. К большому неудовольствию девочки, Курт опередил ее и первый бросился на шею отца, который, потешаясь этой маленькой сценой, поднял Розалинду и, расцеловав в обе щеки, смеясь, опустил опять на землю. Затем он поздоровался с матерью, пожал мне руку и сел за стол.

Разговор оживился, так как, несмотря на усталость, граф тотчас сумел придать беседе свойственный ему веселый тон; оживление его и добродушие были неистощимы, а в прекрасных черных глазах отражалось удовольствие быть среди своих. На сына он смотрел, точно влюбленный на красивую девушку, и в глазах Курта светилась такая же горячая любовь.

После ужина граф увел меня к себе, и мы беседовали по душам. Когда я окончил свою исповедь, он дружески пожал мою руку.

– Смотри на меня, как на самого близкого родного и располагай мною, когда я могу быть тебе полезным.

Тронутый его добротой, я горячо благодарил, а он одобрил мой план и обещал поместить Нельду в монастырь урсулинок.

На другой день старая графиня поехала сама и привезла Нельду, которая провела один день в замке Рабенау.

Когда ей объяснили причину отправки ее в монастырь, она с радостью согласилась и уехала с графиней, которая потом рассказала нам, что аббатиса приняла молодую девушку с распростертыми объятиями. Я не показался, потому что не имел мужества встретиться как с сестрой, с женщиной, которую любил.

Устроив дело, я простился со своими новыми родственниками и хотел отправиться к Эдгару. В минуту моего отъезда Рабенау сказал мне, дружески смотря на меня:

– Берегись, Энгельберт, не доверяй монастырю и его обитателям; тебя легко могут опутать там, как паутиной. Нет ничего ужаснее этих черноризцев, с их приором во главе. Итак, говори и действуй осторожно!

* * *

Когда я прибыл в аббатство, привратник сказал мне, что уже поздно было видеть брата Бенедиктуса, и провел в одну из келий, предназначенных для путешественников.

Я был один, но не мог заснуть, и воздух казался мне удушливым в этом тесном убежище. Я вышел в коридор, где одна дверь, по счастью не запертая, вела в сад.

Погода была великолепная; полная луна заливала своим светом густую зелень вековых деревьев, а мелкий песок аллей сверкал, точно серебро.

Сделав несколько шагов, я увидел, что очутился на кладбище, прилегающем к монастырской церкви. Всюду возвышались кресты, мраморные и бронзовые памятники с длинными, фантастической формы тенями.

Я шел медленно, как вдруг, на повороте одной аллеи, остановился очарованный восхитительным зрелищем. Скала, на которой был воздвигнут монастырь, с этой стороны отвесно обрывалась; напротив, на такой же скале, отделенный от аббатства глубоким ущельем, виден был монастырь урсулинок. Высокие толстые стены, точно поясом, окружали каждое здание и говорили, что обитателям их не было ни малейшего дела до других.

Усталость и странное тоскливое чувство охватили меня. Я сел на каменную ступеньку старого памятника и залился слезами.

Погруженный в свои мысли, я не заметил, что кто-то подошел ко мне, и вдруг чья-то рука опустилась на мое плечо. В суеверном страхе я вскрикнул, но, подняв голову, увидел стоявшего передо мною высокого монаха.

Длинная черная борода окаймляла его бледное, некрасивое, но с добрым и сострадательным выражением лицо; только глаза, глубоко запавшие, блистали неестественным огнем.

– Не бойся меня, – сказал он. – Я не из числа тех, что здесь почивают. Те нисколько не интересуются нами. Я отец Бернгард, член этой общины, но вижу вещи, которых другие не видят.

Он выпрямился и рукой указал на надгробные памятники.

– Я вижу их всех, погребенных под этими камнями, и меня возмущает их бесстрастие. Взгляни, какое большое общество собрано здесь. Все они жили, любили, ненавидели, принимали участие к охотах, празднествах, войне, а теперь все они, когда-то полные сил и жизни, лежат тут, расфранченные, неподвижно и не принимая ни в чем участия. Даже те, кто взаимно любили один другого и которых положили рядом, и те молчат. Ах! – он с усилием вздохнул. – Меня сводят с ума это молчание и это подземное общество с их неподвижными лицами! Как бы красива ни была луна, освещающая их, как бы ужасен ни был ветер, который свистит и ревет во время грозы, они бесчувственны. Иногда близкая душа приходит навестить их, но и это их не трогает.

И он замолчал, подавленный своими мыслями.

Я слушал, плохо его понимая и объятый суеверным страхом. Не с сумасшедшим ли я имел дело? И рассматривал его с любопытством с примесью страха.

Вдруг он выпрямился, и его блестящие глаза впились в мое лицо.

– О, молодой человек, – заговорил он глухим голосом, – ты также скоро наденешь рясу, хотя и не по доброй воле, а от отчаяния. Берегись, – сказал он, поднимая руку. – Сквозь голову твою, как сквозь эти могилы, я вижу твои мысли, и в мозгу этом все черно. Он будет умышлять одно преступление за другим, и пламя мщения огненным столбом поднимается к небу. Ты смешаешь кровь свою с кровью сестры, и, наконец, тебя погребут здесь на этом самом месте, и ты будешь лежать нем и бесстрастен рядом с твоим смертельным врагом…

Пораженный, озадаченный, слушал я странные и ужасные слова, но когда пришел в себя и хотел задать вопрос монаху, он уже исчез. Волнуемый самыми грустными мыслями, я вернулся в свою келью, но только под утро заснул лихорадочным сном.

Проснулся я в менее тревожном состоянии и пошел к Эдгару, которого увидел спокойным и бодрым. Он рассказал, что его назначили секретарем, что у него много дел и что приор был ему истинным другом.

– Я спокоен, – прибавил он, и глаза его блеснули, – потому что надеюсь отомстить.

Затем он спросил меня о моих делах и дал добрые советы и, между прочим, один – не показываться герцогу. Увы! Я не послушался его.

* * *

Через две недели по возвращении моем в замок Рувен мне подали письмо Нельды, в котором она извещала меня, что принимает постриг, и причины к тому, по ее словам, очень серьезны, но, при всей ее любви ко мне, она не может открыть их. Она просила меня любить ее, часто думать о ней, но не обольщаться несбыточными надеждами.

Я был поставлен в тупик. Нельда, такая молодая, красивая, и в монастырь! Что за причина такого решения? Может быть, она узнала, что я ее брат; аббатиса одна могла сказать ей это.

Я почувствовал глубокое недоверие к этой женщине с бесстрастным лицом и кротким взглядом; следовало предупредить Нельду. Все, что угодно, лучше, чем поступать в монастырь!

Конечно, эгоизм и ревность подсказывали: «Не мне, так никому!» Но нет, подобная будущность была слишком ужасна.

Я отправился в монастырь, но доступ мне был воспрещен под предлогом, что Нельда не желает меня видеть, а аббатиса по нездоровью никого не принимает.

Я был в отчаянии. Что делать? На что решиться? Я видел себя опутанным целой сетью интриг и с горя решился обратиться к герцогу, но узнал об его отъезде на охоту. Приходилось ждать, а каждый день мне казался вечностью. Я еще раз пытался проникнуть в монастырь, но тщетно.

Когда я возвращался из этого неудачного путешествия, лошадь моя, чего-то испугавшись, бросилась в сторону, выбила меня из седла, я вывихнул ногу и, по прибытии в замок Рувен, три недели не вставал с постели.

Тотчас по выздоровлении я отправился к герцогу. Так как я не мог иначе доложить о себе, как под именем «Энгельберт», мне отказали в приеме. Тогда я показал перстень, паж взял его и понес в апартаменты герцога. Минуту спустя меня пригласили войти, и я очутился с глазу на глаз с хозяином моей судьбы.

Волнуемый страхом и любопытством, я пристально смотрел на человека, бывшего моим отцом, от которого зависело мое счастье или погибель. Он стоял с нахмуренными бровями и внимательно рассматривал кольцо. При моем входе он поднял голову и подозрительно взглянул на меня.

– От кого получили вы этот перстень? – спросил он грубым и резким голосом.

Сердце мое стучало, и голос дрожал, когда я отвечал почтительно:

– Государь, я побочный сын графини Розы, жены покойного графа Бруно фон Рабенау и…

Он не дал мне договорить и отступил, лицо его побагровело.

– Ложь! Ложь! У Розы фон Рабенау никогда не было незаконных детей!

При таком приеме я выпрямился, смертельно оскорбленный и своей гордости.

– Государь, – с горечью сказал я. – Я пришел не для того, чтобы вы признали меня; жизнь моя или смерть для вас всегда были безразличны, но дело идет о другом ребенке графини Розы, о Нельде, которую вы знаете. Она в монастыре урсулинок и, по неизвестной мне причине, намерена постричься. Хоть ее, по крайней мере, спасите от такой ужасной участи.

Герцог побледнел и, как сраженный, опустился на стул.

– Нельда – дочь графини? – воскликнул он хриплым и прерывающимся голосом. – Невозможно! Ты лжешь, молодой человек!

– Сказал чистую правду, – ответил я, удивленный, – спросите аббатису урсулинок; ей известно это, и она подтвердила мне. Кроме того, у нее документы, касающиеся этой истории.

Из горла герцога вырвалось какое-то хрипение.

– А, подлая интриганка! Она знала, что я ее отец… Что я сделал, Боже мой! Но этого я не хотел. – Он закрыл лицо руками. Инстинктивно я почувствовал, что между ним и Нельдой произошло что-то ужасное.

– Что вы сделали? – закричал я вне себя. – Я чувствую, знаю, вы соблазнили ее?

– Вы знаете, – произнес герцог в испуге. Сам он подтверждал это. Дыхание мое остановилось и ноги подкашивались, но бешенство вернуло мне силы.

– Злодей! Я разоблачу вас. Пусть все узнают, наконец, эту аббатису, которая совершает такие низости, и герцога, пользующего ими.

Герцог был взбешен до последней степени. Выхватив из-за пояса золотой свисток, он свистнул, и толпа пажей и оруженосцев поспешно вошла в комнату.

– Задержать этого сумасшедшего. Он позволяет себе оскорблять меня, – сказал он.

Раньше, чем я успел опомниться, сильные руки схватили меня и увлекли в комнату, где и заперли. Я увидел, что нахожусь в довольно обширном помещении, с богатой, но поблекшей мебелью, с решетчатым окном. Изнеможенный нравственно и физически, я упал на стул. Что выиграл я своей попыткой? Какая участь ожидала меня?

Прошло несколько часов, солнце закатилось, и я остался в темноте. Наконец, ключ повернулся в замке, отворилась дверь, и пошел какой-то человек. Подойдя к столу, он зажег ночник, достал из-под плаща корзинку с кувшином вина, хлебом и куском дичи. Поставив передо мною провизию, он исчез так же беззвучно, как и пришел. Я был голоден, и жажда мучила меня; ел я мало, но выпил несколько стаканов вина, потом сел в кресло и стал раздумывать. Члены мои отяжелели, и я заснул свинцовым сном… Ужасное пробуждение ожидало меня.

Когда я открыл глаза, не знаю через сколько времени, я увидел, что лежу в узкой пустой келье, в монашеском одеянии. Я вскочил на ноги и бросился к двери, но она была заперта. Обессиленный, я прислонился к стене, и тут пришли мне на память слова монаха на кладбище: «Скоро ты будешь монахом против своей воли и от отчаяния наденешь рясу». Предсказание его оказались слишком верно. Да, отчаяние увлекло меня, и я понял, что погиб…

Принуждая себя успокоиться, я огляделся и увидал, что на мне одежда послушника; значит, я еще не принял в бессознательном состоянии обета. Спасение было еще возможно.

Я решил защищаться, бежать, если возможно, скрываться у рыцаря Теобальда и провести у него жизнь, отдаваясь науке. Все, все, решительно все, было лучше потери свободы. Мне казалось, что я задыхаюсь в узкой келье, воздуха недоставало мне. Чем заслужил я такую ужасную участь? Где же Божественная справедливость? Где Бог, покровитель невинных?

Целый ураган зашумел в моей душе, и я возроптал на Того, Кто присвоил себе право распоряжаться судьбами.

И служению Ему я должен посвятить свою жизнь? Так значит все – ложь? Большинство собранных здесь людей, вырванных из общества, вычеркнутых из числа живых, обреченных не иметь более человеческих чувств, все они – жертвы, я уверен в этом, от которых избавлялись искусным образом после того, как нравственными пытками вырвали у них сердце… И все эти жертвы собраны здесь, чтобы служить Богу и славословить Его, чтобы умерщвлять все телесные и душевные страсти во имя этого невидимого палача, утонченная жестокость которого дошла до того, что Он отнял у нас способность понимать Его. Целый ад кипел в моей груди; я был, конечно, в числе падших ангелов, возмутившихся против своего Создателя.

Стук отворявшейся двери прервал мои мысли. На пороге стоял высокого роста монах с надвинутым на голову капюшоном и держал лампу в руках. По золотому кресту на шее я узнал в нем настоятеля.

Он поставил лампу на стол и остановился передо мной, скрестив руки.

Сверкавшие из-под капюшона глаза впились в мои, и со странной на губах улыбкой, тоном начальника к подчиненному, он обратился со словами:

– Несчастный безумец! По лицу твоему я вижу, что ты собирался объявить войну земле и небу. Вдвойне безумный ребенок: перед царственными силами мы одинаково бессильны, как там, так и здесь. А теперь, сын мой, успокойся и выслушай меня; я буду говорить с тобою не как с существом, отданным в мое распоряжение, а как с благоразумным человеком. Ты находишься здесь ни по моему приказанию, ни по моему желанию, но мне приказано сделать из тебя монаха. Какое бы средство я для этого не употребил, оно заранее одобрено. Вне этих стен, ты – заяц, на которого выпустят свору, потому что ты имел неосторожность объявить себя плодом греха молодости, а великие мира сего хотят считаться непогрешимыми. Кроме того, ты выступил против монастыря урсулинок и разоблачил гнусное преступление; ты погиб, так как в собственных интересах герцог и аббатиса постоянно будут покушаться на твою жизнь. Здесь, как член нашей общины, ты независим, ряса создает тебе положение, уважение, отворяет перед тобою все двери, исповедь – совесть человеческую, даже самую преступную. Ты умен, я это знаю, образован, значит, будешь учителем трех четвертей собранных здесь монахов; ты в зависимости только от меня, твоего настоятеля, а я в каждом человеке уважаю ум и достоинство. Только дураков наказываю я, чтобы образумить постом и молитвой; разумных же убеждаю, и они охотно подчиняются монашеским законам. Взамен я даю им сообразные с их умственным развитием занятия, которые спасают их от отчаяния. Мои разумные братья вовсе не рабы; они вместе со мною отстаивают права аббатства. А теперь я спрошу тебя, желаешь ли ты добровольно подчиниться неизбежному, не для меня, но чтобы избавить себя самого от пыток, к которым прибегать мне противно?

Я слушал, как очарованный. Я страшно ошибся в этом человеке, который в эту минуту являлся таким глубоким знатоком человеческого сердца.

Но этот металлический голос, этот пылающий взор, неужели это голос и взор приора? Нет, впрочем, я не ошибся; это он, это его черная борода, его проницательные глаза с густыми бровями, только он слегка похудел; я видел по руке, опиравшейся о стол; настоящая рука прелата – белая, с тонкими пальцами.

– Я согласен, отец мой, – сказал я без колебания, – так как вижу, что вы правы.

– Хорошо, сын мой, – ответил он, – монастырская библиотека будет всегда открыта для тебя, и ты найдешь в ней почти все, что наука и история дали нам до сих пор. Твой больной ум может несколько забыться. Впрочем, мы после поговорим обо всем этом.

Он благословил меня и вышел.

Глаза мои остались прикованными к двери. Никогда я не думал, видя его в первый раз, что поддамся чарам этого человека, некрасивого, недоброго, но подчинявшего себе единственно звуком своего голоса и своим глубоким умом. Он был совсем другой перед братьями и послушниками, но все им сказанное была истина.

Я почувствовал облегчение, успокоился и, растянувшись на узком и твердом ложе, крепко заснул.

На другой день меня поставили в послушники, и, вместе с другими я вошел в обширную, великолепную церковь слушать обедню.

Но я и не взглянул на величественное древнее здание, глаза мои искали одного настоятеля. Я увидел его сидящим на возвышении с опушенной головой, и он, казалось, молился. Мысленно я сравнил его с бывшим накануне у меня: это было то же лицо.

Бенедиктуса я не мог найти, а когда спросил о нем, мне сказали, что он болен, находится в лазарете и видеть его нельзя.

Однажды, я пошел в библиотеку и нашел сокровища, утешившие меня. Потом, на одном пюпитре, увидал большую книгу, запертую висячим замком; сверху лежал маленький сверток пергамента с надписью: «Для прочтения брату Энгелъберту».

Внутри свертка я нашел ключ.

Поспешно открыв книгу, я с радостью увидел одно из редких произведений по алхимии и магии. Тут было, чем занять душу, и я упивался этим чтением и отрывался только для выполнения налагаемых на монаха обязанностей, но ум мой непрерывно занят был многочисленными вопросами, на которые я наталкивался каждый день, и я сожалел только, что не было лаборатории, где можно было бы попробовать разрешить некоторые задачи этой чародейственной науки.

В награду за примерное поведение, послушничество было значительно сокращено, и скоро наступил день произнесения мною обета.

У меня не было более случая поговорить частным образом с настоятелем, но должен признаться, что я не испытывал слишком большого волнения во время этой глубоко важной церемонии, лишавшей меня общественных прав и дававшей взамен только рясу и имя патера Санктуса.

После благословения настоятеля и поздравлений братьев, я с Бенедиктусом отправился в мою келью.

Оставшись с глазу на глаз, мы обнялись, и невольно я заплакал о потерянной свободе. Мне пришли на память первое путешествие с Эдгаром и тяжелое впечатление, произведенное видом аббатства.

– Бедный друг, – сказал Бенедиктус, пожимая мою руку. – Тебя также неумолимая судьба привела сюда; но мы не совсем одиноки, потому что будем вместе заниматься, чтобы убить время.

– Послушай, – спросил я, – что думаешь ты о настоятеле?

– Тише, – ответил Бенедиктус, – здесь не высказывают так громко свои мнения. Странно, – прибавил он тихо, – в нем иногда точно два человека в одном теле. Он часто меняется; интонация голоса, взгляд преображают его. Это гений хитрости, но он добр и деликатен. Довольно о нем, поговорим о другом.

– Преследуешь ли ты еще свой план мщения? – спросил я.

– Несомненно, но ты касаешься все опасных предметов. Мы поговорим об этом на свободе в лаборатории.

– Как, у вас есть и лаборатория? – воскликнул я в восторге и с удивлением.

– Да, – ответил Бенедиктус. – Но повторяю тебе, тише! Ты все узнаешь после.

И он переменил разговор.

На следующий день, за вечерней службой, Бенедиктус сказал мне на ухо:

– Когда все выйдут, спрячься за одной из колонн и жди.

Как только богослужение окончилось, я прошел в темный угол исповедальни, ожидая, когда последний брат выйдет и затворятся массивные двери. Я увидел тогда при свете лампады у большого алтаря, как между колонн безмолвно скользили тени монахов.

Минуту спустя около меня был Бенедиктус. В руках он держал нечто вроде колпака.

– Надень это скорее, – сказал он, помогая мне.

Это был черный шерстяной колпак, с отверстием для одних глаз. Бенедиктус надел такой же и прошептал:

– Иди за мной.

Он направился к алтарю, взял нечто, чего я не мог рассмотреть, и приблизился к одной из толстых колонн, поддерживавших купол церкви. Вдруг в выемке образовалось высокое узкое отверстие.

– Держись за мою рясу и считай до двадцати семи, – сказал Бенедиктус, спускаясь.

Дверь снова бесшумно затворилась, и мы спустились на двадцать семь ступеней в совершенной темноте. Спутник мой остановился перед стеной и постучался; раздался металлический звук.

– Кто идет? – спросил голос.

– Братья Мести, – ответил Бенедиктус.

– Куда идете вы?

– В чистилище.

Открылась узкая дверь, и мы вступили в небольшое круглое подземелье. Это было что-то вроде пещеры, и освещалось ночником. Виднелась соломенная постель, а на столе кружка с водой и хлеб.

Осмотревшись с любопытством, я заметил, что дверь в стене закрылось так плотно, что не оставалось никакого следа ее.

– Войдите, братья, – произнес старик с седой бородой и мясистым лицом. – Вы привели послушника? – прибавил он, пристально смотря на меня.

– Да, – ответил Бенедиктус.

Старый сторож подал нам два факела, и, когда я зажег свой, увидел, что за мною отворилась дверь. Мы вошли.

Мы шли лестницами и коридорами, казавшимся мне бесконечными, пока нас не остановили у одной двери, где несколько человек в капюшонах спросили у нас пароль. Эта дверь вела в длинный коридор, освещенный факелами и кончавшийся маленькой, совершенно пустой комнатой.

Мой проводник остановился. Вдруг раздался звучный голос, не знаю откуда:

– Брат Энгельберт, желаешь ли ты мстить своим врагам?

– Да, несомненно, даже ценою моего вечного спасения! – ответил я, не колеблясь.

– Ты должен назвать их, и можешь сделать это без опасения.

После минутного раздумья я ответил твердо:

– Я хочу мстить могущественному вельможе, моему отцу, матери моей, если она жива, и аббатисе урсулинок.

– Хорошо, – сказал голос. – Можешь ли ты сделать это один, без посторонней помощи?

– Нет.

– Так тебе нужны сообщники?

– Да.

– Можешь ли ты, в таком случае, принести клятву верности союзу Братьев Мести? Тебе помогут отомстить, но и тобою воспользуются, когда это понадобится, так же, как ты другими.

– Да, могу, – отвечал я. – Потому что это вполне справедливо, услуга за услугу.

– Брат, – произнес голос. – Отведи его в чистилище.

Бенедиктус подошел к двери с вырезанной на ней мертвой головой, окруженной каббалистическими знаками, отворил ее, и я остановился, ослепленный.

Я очутился в довольно большой зале, ярко освещенной факелами и восковыми свечами; посредине возвышался род престола, покрытого красным бархатом, на котором стояло золотое распятие, а под ним было большое сердце, пронзенное стрелами, и открытая книга. В зале находилось около ста человек в колпаках, какие были у нас, а на табурете позади престола сидел кто-то, в ком, мне казалось, я узнал приора.

– Слушай условия клятвы, – сказал он. – Ты должен поклясться не Богом, а своей совестью, и если станешь изменником, умрешь от руки одного из здесь присутствующих братьев, слышащих твою клятву. Если между ними ты найдешь смертельного врага, имеешь право казнить его и драться при нас, до тех пор, пока один из сражающихся не умрет, но никогда ты не будешь иметь право употребить против него средства светской мести, которые община наша предоставит тебе. Теперь на колена и слушай формулу.

Я без возражения стал на колени, и он сказал:

– Каждый из клянущихся здесь над этим пронзенным сердцем должен, смотря на него, думать о своем собственном, доведенном до отчаяния и истерзанном тысячью нравственных стрел. Каждый, вспоминая свои собственные страдания до того времени, когда он был вынужден надеть рясу, поймет чувства других. Так подними руку и повторяй следующее: «Клянусь своим истерзанным сердцем и своими прошедшими страданиями, что желаю отмстить тем, кто меня мучил: герцогу, матери моей и аббатисе урсулинок. Клянусь, что с этой минуты телом и душой принадлежу мщению, но так как один я бессилен, то прошу помощи моих, здесь собравшихся, братьев. Пусть каждый из вас будет в моем распоряжении телом и душою, если я могу воспользоваться ими для достижения моей цели. Взамен отдаю в распоряжение каждого из братьев себя и свои способности. Права нашего братства освобождают меня от обета целомудрия, налагаемого на священника и монаха и, для достижения цели, мне разрешается возобновить отношения с женщинами. С полуночи до первого петуха я могу покидать аббатство и носить светское платье, но, клянусь, во все остальное время подчиняться законам монастырской жизни, смотреть на приора как на господина и владыку, исполняя всякое его приказание, даже с опасностью жизни».

Каждое слово повторил я громко и внятно.

– Хорошо, – сказал приор. – Прими теперь знаки нашего братства.

В тот же момент я почувствовал острую боль в плече и глухо вскрикнул. Два монаха подошли ко мне сзади, отогнули рукав моей рясы и коснулись моего тела раскаленным железом.

Я не хотел показаться трусом, закусил губы, дал приложить к обожженному месту мазь, принесенную третьим монахом, и устоял на ногах.

Братья окружили меня, пожимали руку и повторяли:

– Услуга за услугу.

Приор также подошел ко мне и сказал, подавая маленький ключ на тонкой золотой цепочке:

– Я должен сказать тебе следующее: монастырская касса всегда для тебя открыта; ты можешь брать из нее сколько потребуется, подземелья в распоряжении братьев для их работ и развлечений. Теперь идем ужинать.

Бенедиктус повел меня, и мы вошли за другими в длинное смежное с первым подземелье, слабо освещенное факелами, прикрепленными к стене. Посредине стоял стол с серебряной посудой, за которым прислуживали восемь монахов.

– Как! Здесь есть слуги? – удивился я.

– Да, – ответил, смеясь, Бенедиктус. – Но измены с их стороны нельзя опасаться, потому что это болваны из народа, приговоренные за грубые преступления к одиночному пожизненному заключению. Вместо того чтобы сгнить в тюрьме, они живут здесь, никогда не выходя на воздух и не видя дневного света, но они пьют и едят вволю и очень счастливы.

Я поместился около Бенедиктуса. Все пили и ели не стесняясь, но не снимая колпаков. Очевидно братство так же мало соблюдало пост, как и целомудрие, так как в изобилии подавались наилучшая дичь, вино и сласти.

По окончании ужина монахи поспешно разошлись, а приор подошел к Эдгару и сказал ему:

– Покажи подземелья новому брату, чтобы он понял всю важность своего положения.

Дружески пожав мне руку, он удалился.

Эдгар взял факел и весело сказал:

– Пойдем, Энгельберт. Ты увидишь, что мы не беднее светских вельмож, но много могущественнее их.

Он провел меня в сводчатый коридор, по одной стороне которого было несколько небольших дверей. Эдгар отворил одну из них и сказал:

– Взгляни.

Я увидал гадкую каморку с каменным полом и удушливым воздухом, слабо освещенную белесоватым светом из маленького решетчатого окна. Какие-то удары слышались там в наружную стену.

– Что это означает? – спросил я.

– Войди и увидишь.

Он вошел в темницу, отворил вторую дверь и поднялся на несколько ступенек, я следовал за ним. Тогда Эдгар отворил последнюю дверь, еще тяжелее первых, и я отступил, вскрикнув от удивления.

Я увидал гладь воды, голубоватая поверхность которой была залита серебристым светом луны. Волны ударялись о ступени.

Я понял, что стоял на берегу озера, омывавшего с одной стороны скалу, на которой возвышалось аббатство.

Эдгар скрестил руки и казался погруженным в свои мысли.

– Сюда, – сказал он с улыбкой жестокого удовлетворения, – я завлеку когда-нибудь труп Ульриха и брошу его в эти тихие воды; волны смоют следы крови. Можно также открыть решетку, и впустить через нее воду в темницу. Каждый поступает сообразно своему желанию, но отсюда сплавляем мы свои жертвы. Эту часть подземелья мы зовем кладбищем. У нас четыре таких кельи, как я тебе показал; все с выходом на озеро. Когда-то это были гроты или выбоины, которые заделали стеной так искусно, что она сливается с самой скалой. Вообще эти подземные сооружения чрезвычайно любопытны по искусству, с каким использовали каждую естественную выбоину, чтоб устроить этот лабиринт зал и коридоров.

Мы вышли. Он затворил дверь и ввел меня в подземелье, освещенное несколькими факелами. По стенам были приделаны полки, и на них лежали связки бумаг; вокруг стояли письменные столы, каждый со своим номером. За каждым столом работали или писали монахи в нахлобученных колпаках.

– Это рабочая зала братства, – объяснил Эдгар. – Здесь делают изыскания, ведут корреспонденцию, подделывают документы. Словом, делают все необходимое, так как в верхних кельях не должно быть никакого следа запрещенной деятельности. Там, в углу, направо, мой стол; а твой рядом, прямо под факелом. Видишь ли ты свой номер?

Если ты понадобишься одному из братьев, он положит на твой стол род открытого письма, на которое ты обязан ответить, дать совет или высказать свое мнение. Я сношусь с № 52. Это человек большого ума; он подает превосходные советы, и меня он также выбрал своим помощником. Наконец, в этом сундуке сохраняются выдержки из биографий всех братьев, с именами их врагов и списком лиц, которых они знали в мире. Твоя история также будет здесь. Если ты найдешь, что кто-нибудь из нас может быть тебе полезен, ты напишешь ему и получишь в ответ все нужные указания. Старик, которого ты видел в первой пещере, и те, что спрашивали у нас пароль, члены братства, утолившие уже свое мщение, и теперь служат обществу с безусловной преданностью и скромностью. Итак, здесь мы будем работать над планом нашего мщения, но не сегодня. Теперь пойдем. Я проведу тебя в самый рай твоих желаний, в лабораторию, и представлю отцу Бернгарду. Это прекрасная личность; он изобретает способ делать золото и верит в привидения, которые умеет даже вызывать.

Мы вошли в круглую пещеру, издававшую едкий запах и наполненную дымом. Там была большая печь, кубы, банки странной формы, словом, все принадлежности лаборатории.

Перед письменным столом сидел монах спиною к нам и казался совершенно поглощенным чтением огромной старой книги.

– Здравствуй, отец Бернгард, – сказал Эдгар. – Простите, что обеспокоил вас, но я хочу представить вам друга, о котором говорил.

Монах обернулся и, подняв ночник, осветил мое лицо. Я вскрикнул от изумления. Это был тот самый, что предсказал мне мою судьбу.

– А, – произнес монах, улыбаясь, – так это вы? Слова мои очень скоро сбылись. Добро пожаловать, брат. Чем могу служить вам? Только не будем вопрошать судьбу; лучше не знать будущее.

И указал нам два стула.

Я с любопытством смотрел на него; я любил все таинственное, и алхимия давно привлекла меня.

– Отец мой, – сказал я, – я жажду науки, я желал бы сделаться вашим учеником и помогать вам в ваших трудах. С самого детства я всегда любил все таинственное.

Монах скрестил руки и вздохнул.

– Сын мой, жизнь человеческая слишком коротка для того, чтобы постичь эти вещи; это опьяняющая и фатальная наука, потому что ум беспрестанно наталкивается на непреодолимые препятствия. Мы догадываемся о чудесах, скрытых за завесой, но нас ослепляет уже едва приподнятый маленький уголок ее. Мозг наш узок, чувства мало развиты; единственно, что можно знать, это – что непрерываемая нить ведет к истине, что одно открытие служит основанием другому. Если желаешь, сын мой, будем работать вместе. Враг мой умер, прежде чем я успел отмстить ему; теперь я посвятил свою жизнь на то, чтобы найти способ вызвать из пространства душу виновного, дабы я мог видеть его, осязать и терзать упреками. Я уже вижу много блуждающих духов, но то все незнакомые, не тот, которого жаждет мое мщение. А между тем должен же я достигнуть цели. В писаниях и в книгах по астрологии отмечены случаи, что мертвые приходили и их осязали, надо только найти средство заставить его явиться.

Он остановился в задумчивости, устремив глаза в пустое пространство; Эдгар сделал мне знак, говоривший:

– Оставь, на этом пункте он немного тронут.

Но я был слишком заинтригован, чтобы уступить.

– Отец мой, – заговорил я, – удавалось ли вам вызвать кого бы ни было, если не врага вашего?

– Сын мой, я достиг только того, что вызвал тени животных.

– Не покажите ли вы мне? – спросил я, заинтересованный в высокой степени.

– Охотно и даже сейчас, – ответил монах с сверкающим взором.

Эдгар хотел остановить меня, но я увлек его, и мы вошли в смежную пещеру с закрытым кожаной завесой входом.

Как и первая комната, эта была наполнена различными принадлежностями для занятий алхимией, а в большой жаровне горели угли.

– Посмотрите, – сказал Бернгард. – Вот три черные курицы; они живые, можете в этом убедиться. На ваших глазах я посажу их на этот стол.

Он взял горящих углей, положил их перед птицами, у которых ноги и крылья были связаны, и бросил на огонь щепотку белого порошка; он воспламенился и дал до того яркий свет, что трудно было смотреть. Затем он поднял руки над курами со словами:

– Низшие создания, данные Создателем для нашей потребности, приказываю вам вызвать тень существа вашей породы.

Яркий свет потух, Бернгард приблизил светильник, и мы увидели, что все три курицы находились в состоянии полной неподвижности, точно во сне. Испытатель отступил и пристально смотрел на них, нахмурив брови.

Мы не спускали глаз с трех куриц, когда к нашему изумлению, на столе появилась четвертая. Она была совершенно белая и точно живая.

– Видите, – сказал отец Бернгард, – это – тень курицы, которую я убил сегодня утром, – и указал пальцем табурет, на котором находилась курица, совершенно сходная с бывшей на столе.

Курица забила крыльями, потом, не поднимаясь вверх, расплылась в пар и исчезла. Я отступил, а Эдгар перекрестился.

– Вы великий чародей, – прошептал он.

– Увы! Это только азбука всего, что есть великого, – отвечал монах, вздыхая. – Я работаю день и ночь, но не могу достигнуть своей цели, мне удался еще опыт с кошками, но что мне из этого. Душу врага моего мне надо. Ты, сын мой, если хочешь, всегда, когда будешь свободен, приходи заняться серьезной работой. Ты найдешь здесь все необходимые книги. Знаешь ли ты латинский язык?

– Да, – отвечал я.

– Тем лучше, это облегчит тебе занятия, а теперь, братья, покойной ночи, мне надо работать до первого петуха; это наилучший час, чтобы вызвать обитателей невидимого мира.

Пожав ему руку, мы вышли.

– Странный человек, – сказал Эдгар, – и великий маг. Знаешь, что он мне предсказал?

– Что? Отмстишь ли ты? – спросил я с любопытством.

– Да, отмщу, – ответил Эдгар, и на губах его появилась злая усмешка. – Все, погубившие меня, будут уничтожены: Вальдек погибнет от моей собственной руки; владения графов Рувенов перейдут к монастырю, и, – он горделиво выпрямился, глаза его метали искры, – наступит день, когда на груди моей будет блистать золотой крест приора. Энгельберт! Понимаешь ли ты всю силу этих слов? Ведь это та же корона и невидимый скипетр; это значит иметь в руках почти безграничную власть. Быть приором и начальником нашего тайного общества – всем управлять, помогать другим в отмщении и в то же время при первом желании пользоваться полной свободой, правда, ночью, и деньгами сколько угодно. Это называется жить. Нет, я не сожалею больше о мире; рыцарь фон Рувен, при всем богатстве и могуществе, очень мало значит между другими вельможами, такими же богатыми и могущественными, как он. Я только выиграл при обмене. Есть, впрочем, одна непонятная мне вещь; он сказал: «Ты сразишься с великаном и победишь его изменой твоего предшественника». Кто может быть этот великан?

Мы поднялись тем же путем, как и спускались, и когда четверть часа спустя, вытянувшись на своей постели, я думал обо всем виденном, мне казалось, что это был волшебный сон, и я боялся, что с пробуждением моим он исчезнет.

На другой день я вовсе не видел Эдгара, но сошел к Бернгарду и работал у него несколько часов. Колокол сверху извещал, что настало время присоединиться к братьям.

* * *

Должно признаться, мои ученые занятия так поглощали меня, что временно я забыл о планах мщения; притом я не знал, каким путем и с чего начать, чтобы попасть к герцогу.

Я внимательно перелистывал биографии братьев, но одного только нашел для себя полезным. Это был старый доверенный герцога, очевидно, знавший многие его тайны и вследствие предательства заключенный в монастырь. Я написал ему, но вместо ответа, он сам однажды вечером появился у моего стола.

– Я знаю тебя, – сказал он. – То есть, знал тебя только что родившимся. Я был в то время пажом герцога и знаю очень многое. Матери твоей, во время ее бегства, было двадцать пять лет; очень молоденькой она сделалась графиней фон Рабенау. Когда произошел скандал, тебе было семь лет, теперь тебе двадцать два года; значит, если твоя мать жива, ей около сорока.

Кроме герцога, графиня в то время имела еще связь с одним бароном Эйленгоф, который за какое-то плутовство был исключен из рыцарства и скрылся. Один Бог знает, что с ним сталось! Однажды он снова появился, сошелся с твоей матерью, и они вместе скрылись. Их никогда более не видели. Но ты должен быть очень осторожен и молчать об этой истории, так как наш приор – брат-близнец этого Эйленгофа. Так говорят, по крайней мере. Еще могу тебе сказать, что герцога вовсе не так трудно достать, как ты думаешь; ты можешь встретить его во всякого сорта гадких притонах, где он бывает по ночам. Советую тебе оставить пока в покое аббатису урсулинок, ибо я не вижу средства напасть на нее, не возбуждая подозрения. Постарайся только узнать, знает ли она о своей приятельнице графине Розе.

Я поблагодарил его и отправился к Эдгару рассказать все; мы обещали не иметь секретов один от другого.

– Слушай, – сказал Эдгар, подумав минуту, – когда ты рассказывал мне подробности освобождения Марии, мне кажется, ты упоминал имя какого-то Эйленгофа.

Я ударил себя по лбу.

– Правда. Как мог я забыть? Завтра же ночью отправлюсь в гостиницу.

В ту минуту один, раньше забытый, случай пришел мне на память: как хозяйка гостиницы вскрикнула от изумления, увидав на моем пальце герцогский перстень; я давал этой женщине лет тридцать пять, но она могла иметь сорок. Я вспомнил также влияние ее на того проходимца. Не был ли у меня в руках ключ к тайне? Голова моя кружилась, и мысли мешались.

День этот казался мне бесконечным, но после полудня следующего дня я отправился к приору и заявил, что в первый раз хочу воспользоваться своим правом выхода.

– Зачем? – спросил он. – Приор должен все знать, хотя в то же время он связан клятвой безусловного молчания.

Я в нескольких словах высказал ему свои предположения, избегая из деликатности упоминать имя Эйленгофа и сказав только, что хочу видеть хозяйку гостиницы. При этих словах моих приор сделал резкое движение и опустил голову. После минутного раздумья он произнес:

– Хорошо, сын мой, отправляйся после вечерней службы, спроси у № 13 ключ от гардероба. Только не забудь вернуться в положенный час.

С наступлением ночи я оделся в платье горожанина, привязал фальшивую бороду и, завернувшись в широкий плащ, вышел через подземелье, выход из которого был неподалеку от дороги, ведшей к гостинице.

Я проворно шел, и скоро у разветвления дороги показалась развалившаяся лачуга, цель путешествия. Слабый свет в одном из окон показывал, что «Вечерняя Звезда» готова открыть гостеприимную дверь запоздалым путникам.

На мой стук дверь отворила старуха и ввела в зал, в то время пустой. Женщина в красном шерстяном платье, которую я принял было за хозяйку, подошла ко мне и спросила, что мне надо. Я увидел, что ошибся. Это была очень красивая девушка лет шестнадцати, полненькая, в одно лицо с Бертой. Под моим пристальным взглядом она опустила свои черные глаза, а на вопрос о хозяйке ответила с грустью:

– Это вы говорите о моей матери? Увы! Она умерла месяц тому назад, и я здесь одна. – Утерев несколько слезинок, она прибавила: – Дядя взял все, что у нас было лучшего, и ушел. С остатками вина и провизии я начала торговлю; кормилица помогает мне, и мы живем довольно спокойно.

– Давно ли твоя кормилица знает твою мать? – спросил я. – И где эта женщина!

– Гильда! Гильда! Поди сюда, – позвала молодая девушка.

Почти немедленно появилась грязная и неряшливая старуха, противная, с косыми глазами и неприятными чертами лица. Она и отворяла мне.

– Чем могу служить вам? – спросила она, подозрительно глядя на меня. Я бросил ей золотой, который она с жадностью схватила.

– Скажи, знала ли ты мать этой девушки до ее рождения, и вообще, что знаешь о ее прошлом?

– Конечно, знаю всю ее историю, – отвечала старуха. – Мне пятьдесят лет, а Берте было всего тридцать один год; я знала и ее отца, содержателя гостиницы. Совсем молоденькой она убежала со странствующим миннезингером, а когда вернулась, то поручила мне маленькую Годливу. Самой ей некогда было, так как она только гуляла. Купила она эту гостиницу еще прежде, но почему не жила в ней – это ее тайна. Теперь бедная душенька ее погибла, Бог знает как; мир ее праху!

– Скажи мне еще, кто был этот Эйленгоф, ее помощник и правая рука?

При этом имени лицо старухи исказилось от ярости.

– Ах, этот мерзавец, вор и забияка, – заворчала она. – Еще бы мне не знать его, который ограбил, обокрал нас и еще смеет называть себя бароном фон Эйленгоф. И имя-то у него краденое, как все остальное! Ре был конюхом у одного Эйленгофа, который исчез после целого ряда обрушившихся на него несчастий; а этот пьяный плут никогда не был благородным. Простите мою горячность, – прибавила она. – Но мне кровь ударяет в голову при одном имени его.

Старуха говорила без остановки таким правдивым голосом и убедительным тоном, что я никак не мог подозревать обмана; несомненно, я ошибался, и безумием было в трактирщице подозревать мою мать, изящную, высокорожденную женщину.

Во время этого разговора Годлива не сводила с меня глаз.

– Сударь, – сказала она, краснея, – позвольте мне предложить вам закусить. Вы, вероятно, устали с дороги.

Я не решался, но прекрасные глаза, устремленные на меня, приковали меня к месту. Недаром мне было двадцать два года. Я остался, а Годлива, с сияющей улыбкой, прислуживала мне и следила, чтобы чаша моя не пустовала.

Несмотря на переодевание, у меня был красивый вид, что доказывали восхищенные взоры девушки. Склонившись над столом, Годлива не сводила с меня пылающего взгляда; в слабо освещенной комнате бледное лицо Годливы и вся ее страстная красота опьяняюще действовали на меня. За третьей налитой ею чашей, я пожимал ее ручку; она ответила на мой порыв и несколько глухим голосом прошептала:

– Придешь ли ты опять, прекрасный незнакомец? К чему иначе любоваться тобою и угощать тебя, если ты уйдешь и в моем сердце останутся только сожаления…

Я пристально смотрел на нее с некоторым удивлением. Она торопилась со своими чувствами, но мое тщеславие, польщенное столь быстрой победой, подсказывало мне: может быть, эта красавица в уединении своем мечтает о ком-нибудь, кто выше того грубого народа, что посещает эту гостиницу. Очевидно, что-то нравилось ей во мне, а к этому мужчина никогда не остается равнодушен. К тому же клятва снимала с меня обет целомудрия до первых петухов.

Я встал и взял ее руку.

– Прекрасная Годлива, – сказал я, наклоняясь к ней, – ты говоришь загадками. Ты спрашиваешь, приду ли я опять? Ну, а если приду, примешь ли и полюбишь ли меня, прекрасная хозяйка? Если скажешь «да», мы увидимся опять.

Она подняла на меня свои влажные глаза.

– Приходи же и люби меня так, как я тебя, ради тебя самого. Кто бы ты ни был, тебе всегда будут рады.

Я обнял ее гибкую талию и поцеловал в пылавшие губы.

Нельда, монастырь, все было забыто. В те минуты я совершал одну из безумнейших глупостей молодости.

Я вышел из гостиницы, обещая придти опять, и не изменил своему слову. Связь наша продолжалась довольно долго: потом я пресытился, перестал ходить в гостиницу и потерял Годливу из вида.

* * *

Дело с моим мщением совсем не подвигалось. Мать моя не находилась, а до аббатисы урсулинок я не мог добраться; хитрость ее делала ее неуязвимой. Эдгар и я в неудачах этих утешались сознанием, что в делах подобной важности необходимо терпение, и кто умеет ждать, всегда достигнет своего. Самыми счастливыми для меня часами были проводимые в лаборатории отца Бернгарда; я работал с жаром, забывая весь мир.

* * *

Более трех лет прошло без особенно важных событий, когда я узнал, что старый граф фон Рувен умер и оставил все свое состояние младшему сыну. Эдгар был глубоко огорчен смертью отца, а меня удивляло, что граф не завещал ничего в монастырь из части Эдгара.

Несколько месяцев спустя после кончины графа, Эдгар однажды вечером вошел в мою келью; он был очень возбужден.

– Энгельберт, – сказал он, – час моей мести наконец наступает, и ты будешь орудием ее.

Он рассказал мне, что скончался капеллан замка Рувен и что вдова его прислала к приору гонца с просьбой назначить ей нового духовника.

Эдгар уже говорил с приором, и тот согласился послать меня, чтобы все высмотреть, проверить и, может быть, напасть на след того ужасного предательства, в котором друг мой подозревал свою мачеху. В качестве исповедника, мне предстояло искусно выпытать все ее тайны и узнать, где находится ее племянник Ульрих фон Вальдек.

Около четырех лет графиня Матильда меня не видала, а с тех пор я очень изменился. Я не был уже прежним веселым, полным надежд юношей, богато разодетым; лицо мое носило следы сильного душевного переворота. Я отрастил черную бороду, да и вообще патер Санктус, монах с резкими чертами, суровым выражением, с угловатыми движениями, был совершенно другим лицом и таковым должен был сделаться интимным советником графини.

В конце разговора Эдгар сказал мне, сжимая мою руку:

– Энгельберт, будь мужественен на своем посту, а я, в свою очередь, буду здесь работать для тебя, и не буду лениться. Ты же наблюдай за всеми, потому что у приора на этот счет есть свои особые планы.

* * *

Накануне отъезда в замок Рувен меня призвали к приору. В комнате, освещенной одним камином, было полутемно; в глубине, на кресле с высокой спинкой, вырисовывалась внушительная фигура главы нашей братии.

– Брат Санктус, – заговорил он глубоким голосом, – вам доверяется большое дело; именья фон Рувенов очень велики, и желательно, чтобы никто не унаследовал их. Мне известно из верного источника о предположении выдать младшую дочь герцога за молодого графа; а граф Альберт слабый и болезненный; он может умереть, не оставив потомства, и герцог пламенно желает, чтобы это огромное богатство перешло в его род. Ваше дело, чтобы этот план не удался.

Я понял его.

– Будьте уверены, отец мой, герцогу ничего не достанется, – отвечал я.

– Хорошо, сын мой! Расстройте его планы, но действуйте осторожно и не увлекайтесь. Нарушить монашеский обет вы можете тогда, когда будете безусловным хозяином положения и когда уже не останется желать большего. Помните, что ваш долг держать в железной руке графиню, что ни один изгиб ее души не должен укрыться от вас, что ни одно приказание не должно исходить от нее, помимо вас. Чтобы достигнуть этого, вы кавалер с полночи до первых петухов, не забывайте этого, сын мой.

Благословив, он отпустил меня.

* * *

На следующий день я отправился в замок и был принят своей новой духовной дочерью в ее молельне. Как я и ожидал, она не узнала меня и набожно поцеловала мою руку. Ввиду предстоявшей мне роли, я внимательно осмотрел благородную даму.

Она мало изменилась и была все еще красива, но жестокое выражение лица портило впечатление; в глазах ее вспыхивал иногда страстный огонек, который показывал, что ею можно управлять, действуя на ее чувственную сторону. Значит, почва была благоприятна.

Мы беседовали, но с обоюдной сдержанностью. Разговор вертелся вокруг святости и покорности, которую должна вселить в сердце человека большая нравственная утрата. При воспоминании о смерти мужа, графиня закрыла глаза рукой, но когда опустила ее, я не заметил ни малейших следов слез.

Я скоро простился и ушел к себе. Около капеллы были назначены для капеллана две хорошенькие комнаты, с роскошной обстановкой; потайная лестница и маленький коридор соединяли их с молельней.

Вскоре я почувствовал себя очень хорошо в замке: я работал медленно, но верно, для достижения намеченной цели и, чтобы ориентироваться во всех направлениях, я пристально наблюдал за графиней, ее сыном и посетителями замка.

Альберт фон Рувен был тогда молодой человек восемнадцати лет, очень красивый, но слабого сложения; в характере его замечалась смесь слабости и лукавой злобы. Он был очень дружен, по-видимому, с бароном Виллибальдом фон Лаунау и ухаживал за его сестрой Розалиндой, четырнадцатилетней восхитительной красавицей.

Брат и сестра, в сопровождении Курта фон Рабенау, часто приезжали к нам и проводили целые недели в замке Рувен. В это время я подружился с Розалиндой, которая, будучи набожной и наивной, была со мной очень мила и выказывала безграничное доверие. Она чрезвычайно любила своего брата; впрочем, он был единственным близким ей существом, так как они в детстве еще осиротели.

* * *

Однажды Курт, также оказавший мне доверие, вошел в мою комнату. Он казался встревоженным и стеснялся говорить, но после некоторого вступления, признался, что пришел просить у меня огромной услуги, за которую отплатит мне вечной признательностью. Я расспросил его, и он открылся, что дело идет о тайном браке его с одной очаровательной женщиной, от любви к которой он умирает.

– Я боюсь, что отец не согласится, так как мне только двадцать лет, – прибавил он. – Но этот отказ будет моим смертным приговором.

– Послушайте, милый граф, – отвечал я, – не пускайтесь вы в такие приключения; отец, вероятно, женит вас сообразно со своими видами. Из того, что вы боитесь назвать ему вашу избранницу, надо полагать, что она ниже вас, а такое пятно на вашем гербе было бы обидой для вашего отца, которую он никогда не простит. Что касается меня, я не могу и не хочу вмешиваться в такое серьезное дело.

Курт был в отчаянии от моего отказа; он плакал, ломал руки и, наконец, вышел очень возбужденный; я не слышал более об этом деле и думал, что он бросил свое намерение.

Через несколько недель, как-то после обеда, к нам приехал граф фон Рабенау и сказал мне:

– Я желал бы женить Курта на Розалинде. Она красива, умна, и, я полагаю, это было бы хорошее средство образумить его; он такой горячий!.. Конечно, в настоящее время, Розалинда еще молода, но, чтобы избавиться от претендентов, я помолвлю их, и Курт будет связан. Последнее время он часто пропадает, это не нравится мне.

На другой день Курт пришел ко мне бледный и расстроенный.

– Отец Санктус, – сказал он, – посоветуйте мне, спасите меня! Я не знаю, как признаться отцу, что я женат.

– Вы женаты? – воскликнул я, пораженный.

– Ну да, я ведь говорил вам, что влюблен до безумия и хочу жениться. Это такая запутанная история!.. Видите ли, жена моя – дочь барона Эйленгофа, который, вследствие одной гадкой интриги, потерял и положение свое, и состояние. Жена его, редкая, превосходная женщина, помогала мне в этом деле. Их преследуют обоих, но я помогу восстановить подобающее им положение.

Я слушал совершенно изумленный, как вдруг, подняв голову, вздрогнул; граф фон Рабенау вошел неслышно и стоял в дверях. Лицо его было мертвенно бледно, а глаза метали искры.

– Эйленгоф женил тебя на своей дочери? А! Я понимаю все, но ты, – он бросился на Курта и. схватив за платье, тряс его с такой силой, точно хотел сломать, – как смел ты втайне опозорить так мое имя? Отвечай, низкий обманщик, трусливый и глупый мальчишка!

Я стоял точно заколдованный. В гневе своем граф намеревался собственными руками уничтожить этого страстно любимого сына.

Но где и когда слышал я этот же глубокий и захватывающий металлический голос?

– Где эта женщина, эта графиня фон Рабенау? – продолжал граф. – Как назвал Эйленгоф эту тварь?

– Годлива, – ответил Курт, охваченный внезапным страхом.

– Годлива?! – глухо повторил я.

– Вы ее знаете? – спросил граф.

– Да, и она, очевидно, обманула меня, отрицая знатное происхождение барона Эйленгофа.

Мертвенная бледность покрыла лицо Курта, и отеческое чувство проснулось в графе к обожаемому сыну. Рука его разжалась. Он отер пену, выступившую на губах, и сказал спокойнее.

– Ты пленником последуешь за мною в замок Рабенау и не так скоро выйдешь оттуда, понимаешь?

– О, отец! – вскричал Курт, сжимая руки. – Позволь мне только увидать мою жену, она совсем одинока.

Граф выпрямился; на него страшно было смотреть, и голос его с каким-то глухим свистом вырвался из стиснутых зубов.

– Молчи, если дорожишь жизнью! Чтобы никогда имя это не выходило из твоих уст. Не рассчитывай на мою любовь в этом деле и берегись ослушаться меня!

Курт без памяти повалился в кресло.

– Глупый мальчишка, которого одурачили! – произнес граф, смотря на него с любовью и жалостью. – До свидания, отец Санктус! Я с вами также должен поговорить, но теперь я пошлю своих людей за Куртом. – Он жестом простился со мною и вышел твердой поступью.

* * *

В тот же день я испросил у графини отпуск на два дня и отправился в аббатство.

Я с нетерпением спешил переговорить с Эдгаром. Прежде всего, он пожелал узнать, как идут его дела с мачехой, и я мог по совести ответить ему, что время наших религиозных бесед не пропало даром; мой взгляд подчинял мне Матильду, и я надеялся вскоре довести ее до полного признания.

Эдгар, в свою очередь, рассказал мне под секретом, что получил от настоятеля приказ быть наготове в одну из ближайших ночей. Кроме того, он подслушал странный разговор в кабинете приора, проходя потайной лестницей около его покоев. Незнакомый ему голос говорил: «Негодяй, страшись моего гнева и помни, что ты всем обязан мне. Я возвысил тебя, дал тебе громадную власть при полном моем доверии, а ты что сделал, предатель?!»

Конца Эдгар не мог слышать, так как боялся быть пойманным и спустился вниз.

* * *

На другой день я простился с Эдгаром и вернулся в замок Рувен. Вскоре по моему прибытии одна из служанок графини доложила мне, что меня ожидают в молельне. Я взглянул в маленькое металлическое зеркало, расчесал свою черную шелковистую бороду и, в уверенности, что могу понравиться, пошел к своей духовной дочери.

Я отворил дверь небольшой, хорошо знакомой мне комнаты и на минуту остановился на пороге. На дворе наступали сумерки, но в молельню проникало очень мало света через узкое окно в толстой стене и потому было совершенно темно. Пара желтых восковых свечей на аналое озаряла красноватым светом графиню, стоявшую на коленях, закрыв лицо руками, и совершенно погруженную в молитву.

На ней было широкое шерстяное платье белого цвета, стянутое в талии шелковым шнурком, а открытые до плеч распашные рукава обнажали прекрасные руки; густые волосы распустились и волнами рассыпались по платью.

Я смотрел на нее и в душе смеялся: я очень хорошо понимал выразительные взгляды, которые она бросала на меня последнее время. Моя суровая, почтительная сдержанность дразнила ее; потому она сняла тяжелые закрытые платья, предписываемые модой и красиво обрисовывавшие ее стройную фигуру, но закрывавшие белые руки, так же, как убор, покрывавший волосы. Впервые она приняла меня в этом соблазнительном наряде, силу которого тридцативосьмилетняя красавица Матильда очень хорошо сознавала.

Я не трогался с места, соображая мысленно всю важность услуги, которую мог оказать Эдгару, вызвав столь драгоценные для него признания, и вместе с тем, предвкушая наслаждение от связи с такой еще красивой женщиной. Должен признаться, что я сделался орудием вполне достойным общества, членом которого состоял; ни малейшее угрызение не тревожило мою душу, ни малейшее влечение сердца не стесняло меня; я собирался лгать без стыда, разыгрывать страстного любовника и в то же время соразмерять силу своих чувств с важностью тайн, которые хотел исторгнуть. Увы! Юношеская невинность прошла, и я упал до той душевной низости, которая вела к преступлению…

Все эти размышления, длинные на письме, пронеслись в несколько секунд. Я с шумом отворил дверь и вошел. Графиня вздрогнула и подняла голову.

– Ах! Отец мой, это вы, – проговорила она и опустила голову, как будто смутившись!

– Да, дочь моя, – ответил я, подходя к ней и благословляя ее.

Придвинув к аналою табурет, на котором я сидел всегда во время исповеди и молитвенных размышлений, я устроился на нем. Видя, что она не поднимает головы, я нагнулся к ней.

– Дочь моя, – сказал я сдержанно, – я замечаю смущение в ваших глазах и печаль на лице вашем. Имейте больше доверия к своему духовнику; все то, что тяготит вас, излейте в мое сердце, которое живая могила. Кто из смертных без греха? У каждого есть соблазны, увлекающие его, но помните, дочь моя, что исповедь установлена для облегчения совести, чтобы раскаянием исправить прежние ошибки. Мы раздаем щедроты, завещанные нашим Спасителем потомству. Мы отказываемся от мира, с его страстями и слабостями, мы даем обет покорности и полного отречения, чтобы стать достойными Господнего стада и вести его в селения вечные. Подумайте о правах, которые Иисус даровал нам своими божественными словами: «Что разрешите на земле, то будет разрешено и на небе». Говорите без страха, дочь моя, потому что давно я подозреваю, что вы скрываете что-то от меня, бедная овечка, может быть, уклонившаяся с прямого пути к спасению!

Окончив свою чудесную речь, я ласково посмотрел на нее, чтобы из-под суровой оболочки духовника чуть выглянуло восхищение мужчины.

– Ах, отец мой, – прошептала она, закрывая лицо руками. – Я очень грешна! Скажите, могут ли проститься тяжкие преступления после искреннего признания, и не оттолкнете ли вы меня с ужасом и негодованием, так как я совершила страшные грехи, терзающие меня и не дающие мне покоя. Но я готова отдать себя на ваш суд, открыть вам свою душу, потому что моему доверию и уважению к вам нет границ.

Она подняла пылавшее лицо; на щеках виднелись несколько слезинок, а из больших голубых глаз струилась явная страсть. Она сложила свои прекрасные белые с тонкими пальцами руки и положила их мне на колени.

– Говорите, отец мой, – повторяла она. – От вас зависит погубить или спасти мою душу.

Я с любопытством следил за ее изящными грациозными движениями, с удовольствием отмечая, насколько эта женщина была выше моих прежних пошлых любовниц.

Я сжал ее руки и, жгучим взглядом смотря на нее, прошептал:

– Милая дочь моя, чтобы излечить рану, врач должен видеть ее. Так говорите же, сознайтесь в своих ошибках, как бы велики и ужасны они ни были, и если вы ослабеете под тяжестью своих признаний, то я – с вами, и мои объятия поддержат вас, а принадлежащее вам всецело отеческое сердце – утешит. Говорите же скорее, дабы мои слова утешения и прощения, которое я вам дам именем нашего божественного Учителя, осушили скорее ваши слезы и разогнали тучи с вашего прекрасного чела.

Я крепко сжал ее горячие руки и почти к самым губам приложил любопытное, жадное ухо.

– Отец мой, я совершила гнусное и противоестественное преступление, но меня увлек страх, что Альберт потеряет значительную часть своего наследства. Муж мой намеревался завещать большие поместья вашему монастырю, как часть старшего сына, принявшего монашество, и тогда…

Она остановилась и совсем опустила голову; я слушал, затаив дыхание; теперь наступало признание.

– Ну! Что же вы сделали? Говорите!

– Чтобы помешать этому, я отравила его, – прошептала она упавшим голосом.

Я подозревал это, но дело было в том, чтобы достойно провести свою роль и узнать остальное. Потому я оттолкнул ее, вскочил на ноги и отступил к двери.

– Несчастная. Вы совершили такое страшное преступление, чтобы лишить монастырь принадлежавшего ему по праву имущества! О, дочь моя, я считал вас менее преступной! Вы воспрепятствовали тому, чтобы земное богатство поступило в церковь, в святое место, единственное могущее дать вам мир и спасение. Если бы вы еще совершили это злодеяние из личного расчета, страсти, незаконной любви, это было бы простительно, но обокрасть церковь!.. – Я провел рукою по лбу. – Я не могу оставаться здесь; ваше признание меня подавило…

Я сделал вид, что ухожу. Она слушала меня с ужасом и бросилась к моим ногам.

– Отец мой, не покидайте меня; я хочу открыть вам всю душу, все побуждение моего поступка; только ради Бога, останьтесь, простите меня.

– Дочь моя, – сказал я, притворяясь, будто несколько успокоился, – только полное признание может заставить меня вернуть вам мое расположение; скажу более, сохранить чисто земную любовь, которую вы мне внушили, мне, бедному изгнаннику, лишенному права на наслаждения жизнью. Я монах и слишком крепко связан клятвой для того, чтобы осмелиться извинять столь вредное для интересов общины вмешательство. Лишь когда вы примиритесь с церковью, тогда только я могу сказать вам; не отталкивайте меня, позвольте мне быть вашим другом, вашим доверенным и помочь вам получить прощение неба.

По мере того как я говорил, все более и более увлекаясь, отчаяние, застывшее на лице графини, сменялось выражением бесконечного счастья. Она встала и схватила мою руку.

– Что я слышу? Ад вы обращаете мне в рай… Я люблю вас страстно, как никогда еще не любила, и хочу оправдаться перед вами своей материнской любовью.

Она потащила меня к аналою.

– Слушайте же, отец мой, друг и поверенный.

Она стала на колени, а я снова сел на табурет.

Тогда она высказала мне свою ненависть к Эдгару, от которого всегда мечтала избавиться; сказала, что Ульрих фон Вальдек, алчный до последней степени, согласился за деньги завязать так хорошо удавшуюся интригу, и она указала ему Марию фон Фалькенштейн как яблоко раздора. Наконец, опасаясь ловкости и искусства Эдгара во время поединка, она купила через Герту у цыганки-колдуньи один напиток, который должен был кружить ему голову и лишить сил и гибкости. Ему подали этот напиток в вине, утром перед турниром.

Я спросил, почему она выбрала соучастницей Герту. Она призналась, что подкупила эту девушку обещанием устроить ее брак с одним авантюристом Энгельбертом, жившим тогда в замке, которого Герта любила безумно.

– Я ненавидела этого человека, – прибавила она, – которого Эдгар, не знаю откуда, достал, за то, что он имел влияние на моего пасынка и они взаимно поддерживали друг друга. Вальдек скрылся из страны, и я ничего не знала более о нем. Я же достигла своей цели: муж мой умер без завещания. Но не думайте, отец мой, что я у монастыря отняла эти поместья; нет, у Эдгара, которого ненавижу, но… – жгучий взгляд ее впился в мои глаза, – если я могу получить прощение от брата-бенедиктинца путем дарования этой земли, то я готова сделать это. Ответьте, отец, прощаете ли вы меня?

Вместо ответа я сжал ее в объятиях и прошептал:

– Да, дочь моя, драгоценная овечка моего стада, которую я надеюсь вернуть в овчарню.

Почти не отдавая себе отчета, побуждаемый желанием обладать этой женщиной, я прижал мои уста к ее и говорил ей языком страстной любви…

* * *

Когда я покинул графиню и вернулся к себе, первые солнечные лучи уже озаряли небо; я привел в порядок волосы и бороду и, облокотившись о подоконник открытого окна, подставил пылавшее лицо под свежий душистый утренний ветер.

Разнообразные мысли волновали меня: подавляющее презрение к графине, уверенность в полном господстве над ее волей… Но как лучше воспользоваться? Как поступить? Чего требовать? Была минута, когда мне явилась честолюбивая мысль захватить для общины все богатство Рувенов, и в голове моей мелькнули уже все сложные комбинации, но внезапно я опомнился. Если я обогащу монастырь, что приобрету я лично этой победой? Дам миру два, три новых трупа, а сам останусь по-прежнему в той же черной рясе, живой ложью перед людьми, ничтожеством, с бесцельным существованием в будущем?..

Я подпер голову руками. Я хотел жить, пользоваться свободой, а не быть вынужденным постоянно лгать, притворяться, обманывать, выманивать у людей их тайны для того, чтобы их же предать. Такая жизнь была ненавистна, и вера, которой меня учил рыцарь Теобальд, была совсем не та.

Все эти злодеяния я совершаю во имя Иисуса, который умер, молясь за своих палачей. Мы же общество мерзавцев, прикрывавшихся именем сынов церкви. Все, что еще было хорошего в моем сердце, боролось в ту минуту; смутный инстинкт говорил мне: «Ты слабеешь в своем испытании; вернись к добру, удержись!»

Но цепь, сковавшая меня с окружающим, была уже слишком сильна: она влекла меня, несмотря на протесты моего сердца; совесть моя померкла, и глубокий мрак воцарялся в душе.

Я поднял тогда свою буйную голову и сказал себе:

– Жизнь моя разбита; будущность погибла, и сам я безумец. Я мучаюсь и придумываю угрызения. Так нет! Я хочу отомстить за себя и помочь другим в том же. Ведь Бог тоже сказал: око за око, зуб за зуб, и я последую этим разумным словам в самых неумолимых подробностях.

Совершенно успокоившись, я затворил окно и, вытянувшись в постели, заснул крепким сном.

* * *

На другой день после обеда я сел на мула и отправился в монастырь. Графине я сказал о необходимости навестить больного брата. Я ехал, опустив капюшон, не из смирения, как, может быть, предполагали встречные глупые крестьяне, а для того, чтобы свободнее размышлять об отмщении и наслаждаться обаянием сознания, что удалось сделать послушной рабой гордую графиню фон Рувен.

Вскоре я уже звонил у дверей монастыря, но теперь неприятно резкий скрипучий звук колокола меня не поразил; ко всему привыкаешь.

Очень скоро я воспользовался случаем пробраться в один из темных коридоров и спустился в подземелье. В библиотеке я застал нескольких работавших монахов и спросил № 85 (Эдгара), но так как никто не знал, где он находится, я прошел к Бернгарду.

Я застал его за плавкой металлов, которые издавали едкий и неприятный запах; при моем появлении он поднял голову.

– Ты оставляешь меня, Санктус, и мне приходится работать одному. Если я сделаю великое открытие, слава перед потомством падет на меня одного.

Я сел и скрестил руки.

– Добрый вечер, братья, – раздался за нами голос приора. Я встал и увидал высокую, внушительную фигуру нашего главы с опущенным капюшоном, прислонившегося к косяку двери.

– Сидите, сидите, братья. Как идут ваши работы? Скоро ли мы будем иметь золото, брат Бернгард?

– Надеюсь, – с важностью отвечал алхимик, – я приближаюсь к разрешению задачи и должен достичь того, что буду делать золото.

Из-под капюшона приора послышался легкий смех, и он мне показался знакомым.

– Знаете ли, что я думаю, отец Бернгард? Если существуют разумные силы, направляющие нашу жизнь и наши поступки, вы никогда не найдете способа делать золото, потому что жизнь потеряла бы тогда свою цель. Золото, отец мой, есть возбудитель каждого поступка; чтобы иметь его, торгуют собою. Когда найдут бесконечное богатство, все разрушится. Ни дьяволы, чтобы нас губить, ни ангелы, чтобы спасать, не найдут больше двигателя; с этим металлом связаны все удовольствия и наслаждения в жизни, и для приобретения его ум человеческий пускается на самые глубокие ухищрения; все мозговые функции работают, чтобы добыть золото и вырвать его у ближнего. Разумы трутся между собой при этой работе, может быть, недостойной, но необходимой для умственного развития человечества. Итак, если бы, отец мой, вы нашли секрет делать без труда этот волшебный металл, если бы он сделался общим достоянием, он потерял бы цену и людям оставалось бы только подбирать его и тратить; вы, отец Бернгард, оказались бы основателем бездеятельности, лени и систематического оглупления мысли. Человек сделался бы животным, пожирающим свою пищу, не задумываясь над тем, откуда она взялась; мозг атрофируется, если он не работает, и я не могу думать, отец мой, что вам удастся остановить прогресс народный! Нужда делает открытия, дает известность и творит героев, а изобилие – никогда!

Я слушал с глубоким интересом эту захватывающую по своей правдивости речь. Какое широкое мышление у этого человека! Как он справедлив! И я должен сознаться, что он один способен поддержать организацию нашего тайного общества.

Отец Бернгард тяжело опустил голову на грудь.

– Не приходите в отчаяние от моих слов, брат, – продолжал приор. – Продолжайте искать, а пока будете искать, может быть, найдете что-нибудь более полезное для человечества, чем избавление его от всякой работы. Но я пришел вовсе не для того, чтобы смущать вас; я зашел случайно; вдруг мне вздумалось зайти к вам. Брат Санктус, если вы желаете видеть своего друга, то найдете его в пещере № 4 подземелья, прилегающего к озеру; возможно даже, что вы нужны ему.

Я понял, что приор хотел остаться один с отцом Бернгардом, потому встал и, поклонившись ему, направился в указанное место.

Это была часть подземелья, которую Эдгар называл кладбищем. На одной двери мне показался № 4, и я постучал в нее.

– Кто там? – раздался голос Эдгара.

– Я, Санктус.

Открылась внутренняя задвижка, и при свете факела в первом отделении пещеры я увидел стоявшего Эдгара, бледнее обыкновенного и с бумагой в руках.

– Что ты здесь делаешь? – прежде всего спросил я.

– Жду, – ответил он. – Но почему ты явился сюда и как нашел меня?

– Приор послал меня; однако, так как ты один, я могу рассказать тебе очень важные вещи: графиня исповедалась… с полным раскаянием.

Эдгар вздрогнул.

– Ну, и что же? – спросил он, сверкая глазами.

– Все идет превосходно; она связана по рукам и по ногам.

– Черт возьми, – произнес Эдгар, улыбаясь, – ты колдун.

Он усадил меня на сырую каменную скамью, и я должен был все рассказать ему. При известии об отравлении он вскочил с места и воскликнул:

– Бедный отец! Я отомщу и за тебя. Теперь надо только составить план. Благодарю, Энгельберт, благодарю за все, что ты для меня сделал, но я думаю. Пора… – прервал он сам себя.

– Что пора? – спросил я с удивлением.

– Увидишь.

Он отворил дверь, бывшую на задвижке и, взяв деревянный брусок вроде ручки от колодца, стал ворочать его.

– Помоги мне, – сказал он, останавливаясь и вытирая лоб. Я молча повиновался. Послышался шум воды, которая бурлила, изливаясь куда-то.

– Я уже говорил тебе, что можно по частям наполнять водою эти пещеры, – объяснил мне Эдгар. – Там, за этой дверью, есть пустое пространство, в настоящую минуту затопленное, надо выкачать воду.

После двадцати минут работы шум воды прекратился. Эдгар снял со стены факел и отворил указанную мне дверь, мы поднялись на несколько ступеней, совершенно сырых и местами покрытых лужами…

Я вздрогнул и отступил: на маленькой площадке было распростерто тело женщины, с которого струилась вода.

– Что это? Что это значит? – воскликнул я.

– Приказ приора, – ответил Эдгар, пожимая плечами. – Успокойся, Энгельберт, мы ведь не дрожим перед нашими уничтоженными врагами, так не будем выказывать отвращения и к чужим.

Он опустил факел и осветил бледное, искаженное лицо, обрамленное массою черных волос.

– Годлива! – с ужасом произнес я.

– Ты знаешь ее? – спросил удивленный Эдгар. – Но мы после поговорим об этом, а теперь помоги мне скрыть ее.

Мы приподняли труп и с трудом донесли его по каменным ступеням до двери, выходившей на озеро. Потом к ногам мертвой мы привязали груз и опустили в воду; тело мгновенно исчезло. Для глаза человеческого не осталось ни малейшего следа преступления; серебристая гладь озера была спокойна и светла, как зеркало.

Я прислонился к стене и сжимал руками тяжело дышавшую грудь. Я думал о Годливе, о нашей первой встрече в гостинице и вздрогнул. Рабенау хотел избавиться от этой женщины, и существо, стеснявшее его, погибло здесь. Значит, он знаком с нашим обществом. Подозрение это ужасным образом поражало меня… но нет, это невозможно. Погруженный в свои мысли, я оставил Эдгара одного приводить все в порядок и опомнился только, когда он сказал мне:

– Пойдем же, все кончено.

Мы вышли молча. Эдгар был озабочен своим планом мщения, а в моем мозгу вертелись самые разнородные мысли. Рабенау знал тайны подземелья; он избавился от законной жены своего сына; так неужели он член общества? Но ведь одни братья только могли участвовать в нем; я терялся в догадках. Наконец я обратился к Эдгару:

– Какой план мести придумал ты для своей мачехи? – спросил я. – Мне надо знать, как действовать.

Эдгар остановился, смертельная ненависть светилась в глазах его.

– Все взять на монастырь, – сказал он, – уничтожить графиню, как она поступила со мной. Любимец ее сын должен сделаться моим братом по святому Бенедикту, и тогда-то, когда они все будут уничтожены и лишены наследства, я, – брат, так обогативший общину, буду первый иметь право на золотой крест приора, как только место это будет свободным. Таков мой план в общих чертах. Но прежде я должен подумать. Ты понимаешь, Энгельберт, теперь я еще слишком потрясен твоими разоблачениями. Я забыл сообщить тебе новости, касающиеся тебя. Я узнал недавно, что прекрасная трактирщица Берта жива и здорова; она близкий друг аббатисы урсулинок, и тебе налгали про ее смерть. Надо только найти ее. Барон Эйленгоф также жив, но скрывается.

В эту минуту от стены отделился худой монах с опущенным капюшоном и сделал Эдгару знак. Тот немедленно подошел к нему и, простившись со мною, сказал:

– До свидания, друг мой. Мне надо поговорить с этим братом.

Я ушел очень заинтересованный. Кто мог быть этот монах, которого, я уверен, никогда раньше не видал? Скоро, однако, меня отвлекли собственные заботы. Слова Эдгара, что Берта жива, вернули меня к мысли, что она может быть моя мать. Но при этом предположении сердце мое замерло: значит, Годлива была моя сестра, а я имел с нею любовную связь и сейчас помогал спустить в озеро ее труп. Это было ужасно! И Берта допустила мою связь с Годливой, чтобы устранить подозрения. Мною овладел такой страшный взрыв негодования, что я убил бы это подлое создание, если бы оно попалось мне в эту минуту.

* * *

На другой день я покинул монастырь и, конечно, при виде почтенного отца, никто не заподозрил бы, что он вышел из места, где, не моргнув глазом, совершают самые ужасные преступления. Я медленным шагом направлялся в замок Рувен; спешить было ни к чему; я мог отдохнуть душою и телом, и если будущее не являлось особенно радостным, все-таки не представляло и больших забот.

* * *

Через несколько дней после этих событий, в замке появился рыцарь по имени граф Лео фон Левенберг. Это был очень красивый молодой человек с аристократическими манерами; он хотел лично уладить недоразумения, возникшие по поводу одного из его имений, смежных с землей Рувенов. Я присутствовал при свидании Альберта и графини с молодым рыцарем, когда вошла Розалинда; она возвратилась с прогулки верхом, с соколом на руке.

Она была восхитительна, оживлена ездой, и глаза рыцаря с нескрываемым восторгом остановились на ней. Графиня фон Рувен познакомила их, и завязался общий разговор об охоте, прогулках и погоде. Розалинде было пятнадцать лет, она знала, что красива; но в первый раз я заметил, что она желала нравиться и граф Лео неотразимо привлекает ее.

После этого первого визита граф фон Левенберг несколько раз приезжал к нам, но как-то граф Рабенау увез Розалинду, и я не видел ее несколько месяцев.

* * *

С каждым днем я все более утверждался в доме Рувенов, графиня слепо повиновалась мне, и граф Альберт, которым я также руководил, относился ко мне с большим расположением. Этот злой, угрюмый человек был большой ханжа, часто исповедовался и целые часы проводил в молитве.

Но собственные мои дела совсем не подвигались; мне не удавалось найти хозяйку гостиницы, Берту, чтоб выманить у нее нужные мне признания и тем иметь доступ к герцогу, которого я больше, чем когда-либо, ненавидел; рушились и мои старания установить отношения графа Рабенау с монастырем. Незаметно прошел год в этих интригах и размышлениях.

* * *

Однажды я читал, сидя у окна, и услышал топот нескольких лошадей. Графиня уехала к старой больной родственнице, и мы с Альбертом должны были через несколько дней отправиться туда же. Я думал, что приехал какой-нибудь сосед к молодому графу и почти забыл об этом, как вдруг отворилась дверь, и вошел Альберт, очень взволнованный.

– Отец мой, – сказал он, – я пришел к вам за советом. Приехала Розалинда; она убежала от своего опекуна, который помолвил ее за Курта; а она любит графа фон Левенберга, хочет тайно повенчаться с ним и умоляет вас благословить их брак. Но я не хочу допустить этого: прежде всего, – он нахмурил брови, – потому, что она мне самому нравится, а затем, я ненавижу тайные браки и нахожу, что она поступает нечестно, нарушая данное слово. Потому прошу вас, отец мой, не вмешиваться в это дело.

– Но, милый сын, – возразил я, – если Розалинда любит графа, чрезвычайно симпатичного человека, зачем препятствовать их браку?

Я невольно подумал, что было бы жаль мешать счастью этих двух молодых прекрасных существ; судьба так редко посылает счастье взаимной любви! Одну минуту у меня явилось опасение повредить им слишком большим усердием, и я подумал об Эдгаре, крестном отце Розалинды, но требовалось время, чтобы предупредить его, и Рабенау мог испортить дело.

Я быстро решился и, выпрямившись, уверенным голосом, гордо подняв голову, сказал:

– Сын мой, вы не имеете права разрешать или запрещать мне исполнение моих священных обязанностей. Вы и ваша мать хозяева в этом доме, а в капелле распорядитель – священник. Я благословлю любовь Розалинды и сам отвечу за свои поступки; а вам, сын мой, остается только покориться воле вашего духовника.

Альберт был не из смелых; он знал власть мою над его матерью и не чинил более препятствий.

Исполняя мое желание, он провел меня в апартаменты графини, где вся в слезах находилась Розалинда. Увидя меня, она подбежала ко мне и схватила мои руки:

– Отец Санктус, будьте добры благословить брак мой с Лео; он приедет сюда, – сказала она умоляющим голосом. – Сделавшись его женой, я буду в безопасности в замке. Вы не можете себе представить, как я боюсь, чтобы этот негодяй Мауффен не пристал ко мне, он преследует меня своей любовью с невероятной настойчивостью, хотя опекун мой три раза отказывал ему. Курта бояться нечего; он любит меня, но терпелив.

– Успокойся, дочь моя, – сказал я дружески. – Как только приедет рыцарь фон Левенберг, брак ваш состоится.

Спустя час на парадном дворе остановились два рыцаря, сопровождаемые несколькими вооруженными людьми и конюхами.

Это были Лео и Виллибальд. Увидав брата, Розалинда вскрикнула от радости и побежала навстречу молодым людям. Свидание было трогательное; глубоко взволнованный граф фон Левенберг пожал мне руку.

– Не нахожу слов, отец мой, для выражения вам своей благодарности; вы оказываете мне огромную услугу и, если я когда-либо могу быть вам полезен, располагайте мною.

Наскоро сделали последние приготовления, осветили капеллу и, по моему желанию, Альберт подписался свидетелем на брачном договоре, который поспешно составил замковый писарь. Затем я облачился в церковные одежды и поднялся на ступени алтаря. Через минуту появились жених и невеста.

Розалинда была прелестна в привезенном ею свадебном наряде – женщина всегда остается женщиной. Красивая пара набожно встала на колени, а я, странным образом взволнованный мыслью, что, будучи сам лишен личного счастья, могу дать его другим, произносил священные слова, которые связывали между собою два существа.

По окончании церемонии я поздравил молодую графиню фон Левенберг с мужем, и мы все отправились в залу выпить чашу вина за их здоровье. В эту минуту во дворе раздался лошадиный топот.

Альберт, подойдя к окну, недовольным голосом воскликнул:

– Граф фон Рабенау!

Розалинда побледнела и прижалась к мужу; Виллибальд горделиво выпрямился и стал около сестры.

Трусливый и лукавый Альберт проговорил со злой усмешкой:

– Я не виноват и умываю руки. Я исполнял только приказания духовника моей матери, который открыто хвастается своим влиянием на нее. В таком случае, я совершенно бессилен.

При последних словах он враждебно взглянул на меня. Подозревал ли он о моих отношениях с его матерью? Подозревал ли о моих намерениях присвоить часть его состояния в пользу монастыря?

Появление графа фон Рабенау помешало мне ответить ему должным образом. Граф был взволнован быстрой ездой; с гордо поднятой головой, со сверкающим взором, он остановился перед нами, и я вдруг ощутил нечто вроде страха за свой поступок против воли этого человека, могучая личность которого странным образом точно околдовала меня. Вместо всеми нами ожидаемого справедливого гнева, на губах графа появилась презрительная усмешка, и он насмешливо сказал, пристально смотря на меня:

– Отец Санктус, вы вероятно думали, что сделали мне неприятность поспешным заключением брака этой молодой парочки и лишением меня прав над опекаемой? Примем это к сведению; но и простоваты же вы, Санктус! Ваша поспешность дает моему сыну возможность заключить союз более блестящий, нежели с Розалиндой. Мне известно, что герцог желает выдать свою племянницу, принцессу Урсулу, за Курта и закрепить за своим родом состояние Рабенау, если тот умрет, не оставив потомства. Таким образом вы оказываете услугу нашему обожаемому сюзерену и мне, за что я вас и благодарю. Услуга за услугу, – прибавил он тише.

Я отшатнулся, точно громом пораженный: то были слова священной клятвы. Я не ошибался, Рабенау был сообщник и знал все.

– Мне было известно о твоем плане побега, – говорил в ту минуту граф Розалинде, – и я дал тебе убежать, потому, что никогда не стал бы принуждать тебя к ненавистному браку; но за твою скрытность и принятие решения, не посоветовавшись за мною, я сердит и не хочу больше тебя знать. У тебя теперь есть муж и защитник, пусть он охраняет тебя, мои же попечения кончены.

Розалинда подбежала к нему, протягивая свои маленькие ручки.

– Прости меня! Могла ли я знать твои мысли?

– Поди! Я не хочу говорить с тобою, – ответил он, отходя от нее и завертываясь в плащ.

На минуту он остановился перед новобрачным, закусил ус и произнес:

– Поздравляю вас, граф фон Левенберг, и нисколько не сержусь на вас. Женщины с сотворения мира составляют нашу погибель, пример – Адам!

Он хотел спешно уехать, но Альберт бросился к нему и удержал его:

– Граф! Что касается меня, я невиновен; я отказал в своем согласии, но принужден был повиноваться духовнику моей матери.

Граф остановился и с нескрываемым презрением с ног до головы оглядел молодого человека.

– Вы должны были повиноваться! – повторил он с лукавой усмешкой. – Это странно! Я понимаю еще, что ваша мать должна повиноваться; но вы, здешний хозяин?! Еще если бы вашей «духовницей» была монахиня из урсулинок, это было бы понятно, объяснимо, но в настоящих условиях это очень странно. Впрочем, граф Альберт, позвольте мне сказать вам, мне – рыцарю, известному своей прямотою, – что с вашей стороны признание, что вы обязаны были повиноваться, есть трусость. Ваша обязанность не изменять своим гостям, а охранять их и с оружием в руках преграждать мне вход в ваш замок, если бы я хотел силою ворваться в него. Поняли вы меня? Жаль, что потомок Рувенов так мало знаком с обязанностями рыцаря.

Он вышел, а Альберт остался точно прикованный к земле и бледный от бешенства.

Молодые супруги и Виллибальд еще раз выразили мне благодарность и, холодно поклонившись хозяину замка, уехали.

Я вернулся в свою комнату совсем расстроенный. Какую оплошность я сделал! Меня преследовала мысль, что я, может быть, способствовал герцогу приобрести огромное состояние Рабенау.

* * *

Я отправился в монастырь посоветоваться с Эдгаром.

Воспользовавшись минутой, когда мы были вдвоем, я рассказал все моему другу; он выслушал меня внимательно и покачал головой.

– Очень странно, – заметил он. – Я никогда не видел здесь графа фон Рабенау. Как же он знает все эти секреты? Одно лицо, которое я видел приходившим сюда и довольно долго беседовавшим с приором, это – рыцарь фон Мауффен; и мне крайне интересно, какие дела могут быть у этого противного графа с нашим аббатом.

– Мауффен? – удивился я. – Я слышал это имя. Граф был в сношениях с Эйленгофом и был любовником Берты. Прошу тебя, Эдгар, наблюдай за этой личностью. Может быть, тебе удастся подслушать один из их разговоров с приором. Я хочу знать, о чем они совещаются, и, может быть, нападу на след этой подлой графини, которую вовсе не признаю своей матерью. Я не могу отделаться от мысли, что она и трактирщица Берта одно лицо.

Эдгар обещал мне сделать все возможное, чтобы проследить за Мауффеном и приором; затем мы перешли к его собственным делам, и он сообщил мне составленный им план, как погубить мачеху.

– Ты знаешь, – сказал он, – что я хочу дать графине вкусить прелести монашеской жизни, которыми она так великодушно наградила меня, но только сын может заставить ее постричься. Ему надоело ее опекунство, и он желает быть единственным хозяином. Это чувство его окажет нам услугу. Ты останешься в стороне, а он заставит ее в монастыре замаливать убийство мужа. Чтобы привести молодого графа к желанной цели, ты должен выразить ему свое негодование за его грубую выходку и каким-нибудь путем заставить его приехать сюда для исповеди и молитвы. Остальное я беру на себя; он вернется к тебе готовым для намеченной ему роли. Матильда сделается урсулинкой и будет твоим орудием мщения в отношении бесчестной аббатисы, до который ты до сих пор не мог добраться. Графиня останется верной тебе. Поступив в монастырь, она может видеться с тобою и передать в твои руки твоего врага, особенно если ей пообещать место матери Варвары. Так постарайся, Энгельберт, как можно скорее прислать ко мне Альберта. Я буду следить за ходом этого дела и, в свою очередь, надеюсь в скором времени доставить тебе радость, большую и неожиданную. Только не допрашивай меня, я должен быть нем.

Я знал проницательный ум Эдгара и потому вполне доверился его словам и, напомнив ему только о наблюдении над Мауффеном, простился с ним. Мне надо было спешить с возвращением в замок, чтобы начать свои действия против Альберта. Надежда отомстить наконец аббатисе урсулинок немало способствовала моему удовольствию.

* * *

Я начал с того, что с ледяной сдержанностью относился к Альберту и сухо отказался сопровождать его, когда он поехал за матерью. По возвращении хозяйки замка, я ожидал, пока она останется одна с сыном, чтобы поздороваться с нею.

Притворяясь, будто не замечаю ее страстных взглядов, я высказал ей в строгих словах, что молодой граф вызвал мое серьезное неудовольствие; я передал ей подробности заключенного мною в ее отсутствие брака и прибавил:

– В присутствии посторонних лиц граф Альберт позволил себе отзываться о вас и обо мне оскорбительным образом, могущим возбудить самые непристойные подозрения. Чем заслужили мы это? Объявляю вам, что с этого дня я не состою более его духовником и не желаю ничего иметь с человеком, обещающим сделаться нечестивым, если в таких молодых летах он дерзает так грубо оскорблять своего духовного отца.

Заливаясь слезами, негодующая графиня осыпала сына упреками и приказала извиниться передо мною, так как, при всей ее слабости к Альберту, я был для нее еще дороже. Сначала молодой человек отказался, но напуганный гневом матери, согласился просить прощения.

В свою очередь, я уже не хотел ничего слушать и только после продолжительных переговоров, уступая слезам и настояниям графини, принял его извинения, но в виде наказания назначил ему провести в монастыре две недели в посте и молитве и три раза исповедаться. Я был уверен в послушании его, потому что графиня потребовала бы этого от сына для моего успокоения.

На другой день Альберт отправился в монастырь, и мне неизвестно, как провел он там время, но возвратился он худой, изменившийся и в высшей степени раздраженный. Растерянный, странный взгляд его на мать показал мне, что Эдгар достиг своей цели. А я воздержался посещать монастырь в течение этих двух недель, чтобы не возбуждать подозрения.

После первых приветствий, молодой граф объявил, что очень устал, но просил мать разрешить ему вечером увидеться с ней в моем присутствии, чтобы переговорить о делах громадной важности.

В назначенный час я отправился в молельню графини, а через минуту вошел к нам Альберт, бледный и со следами сильного огорчения на лице. Он сел, сдвинул брови и, собравшись с мыслями, сказал:

– Позволь мне, матушка, рассказать вам важные события, которые до такой степени тревожат меня, что совершенно лишили покоя. Находясь в монастыре, я счел своим долгом посетить могилу отца и помолиться об успокоении его души. После всенощной я отправился один в часовню, где покоятся наши предки, и на коленях перед могилой погрузился в молитву. Наступала ночь, и святое место освещалось одной лампадой, горящей день и ночь за упокой души умерших. Как вдруг явственно раздался под могильным камнем голос: «Альберт, сын мой!» То, что доверил мне отец, так как это был, несомненно, его голос, я передам вам в конце рассказа, который, насколько я замечаю, волнует и вас; вы дрожите и бледнеете, матушка? – Он бросил на мать испытующий взгляд и продолжал: – Вы можете себе представить, как я был потрясен? То, что голос из могилы поведал мне – ужасно. Я был один, волосы на голове моей стали дыбом, и я бежал.

Графиня, мертвенно бледная, несколько раз провела рукою по покрытому потом лбу. Я был спокоен, но притворялся глубоко заинтересованным.

– На другой день я поверил учителю моему, почтенному ученому монаху, – продолжал Альберт, – что со мною на могиле отца случились странные вещи, но не сообщил подробностей.

«Сын мой, – сказал мне святой отец, по некоторому размышлению, – отправься туда еще два раза. Если то же повторится снова, мы должны будем признать это знамением свыше и тогда я сведу вас к одному благочестивому отшельнику, которому Господь за его примерную жизнь даровал ясновидение, он объяснит нам все».

Убежденный в глубоком смысле этого совета, с замирающим сердцем два раза ходил я на могилу, и дважды голос моего отца и господина повторил те же слова. Я умолял духовника исполнить его обещание, и он отвел меня к отшельнику, почтенному старцу с белой бородой и с черными пронзительными глазами.

«Ага! – подумал я. – Отец Бернгард!»

– Я молил Бога убедить меня, что в действительности вовсе не были произнесены слышанные мною слова, – продолжал молодой граф, – но, увы, молитва моя не была услышана. Добрый отшельник спросил, что мне надо, но на первых же словах остановил меня: «Ваш умерший отец говорил с вами? В таком случае, он сам и скажет вам, что ему надо. Мне же ничего не следует знать».

Он бросил горящих углей в большую жаровню и стал молиться. Сначала замелькали разноцветные огоньки, потом поднялся густой дым и вдруг – клянусь вам, матушка, что меня не обманывали мои чувства, – я увидел призрак отца, протягивавший мне лист белого пергамента. При этом ужасном видении, я упал в обморок; когда же пришел в себя, святой отшельник передал мне пергамент со словами: «Вот лист, принесенный призраком вашего отца. Поднесите его к жаровне, и он сам напишет вам то, что желает сообщить».

Я встал совершенно разбитый и осмотрел со всех сторон пергамент; на нем не было положительно ничего, ни знака, ни письма. Не спуская с него глаз, я приблизил его к жаровне и увидел, как сначала буквы, а потом целые слова появлялись на белом фоне пергамента, и слова были те самые, что говорил голос из склепа. – Графиня, чуть живая, еле сидела. Альберт с силой схватил ее руку. – Будешь ли ты теперь отрицать, что отравила моего отца? Вот уже целый час я читаю на лице твоем твою вину.

Матильда упала на колени.

– Суд Божий наступил для меня. Мертвые встают, чтобы обвинять меня. Да, я виновна, но не осуждай меня, сын мой, ради тебя, из материнской любви, совершила я грех.

Она протянула к нему руки, но граф с ужасом оттолкнул ее.

– Ради меня? Так ты хочешь сделать меня своим сообщником? Никакого земного богатства не хотел бы я купить ценою подобного преступления.

Графиня вскрикнула, задыхаясь, и упала без чувств. Альберт повернулся ко мне и с упреком сказал:

– Вы знали это, отец мой, и молчали? По ее взглядам я видел, что она во всем призналась вам.

– Вы правы, сын мой, – печально ответил я, – я знал все. Но разве вам неизвестно, что признание на исповеди проникает в ухо священника, как в живую могилу? Вы видите, что, если клятва обязывала меня молчать, то Провидение нашло другое средство открыть истину. Неужели вы еще допускаете преступные отношения между мною, служителем Бога, и этой несчастной преступницей, которую я мог только жалеть, – я вздохнул. – А смирение ее и покорность происходили от уверенности, что мне известен ее гнусный поступок.

– Простите меня, отец мой, и не откажите в благословении, – сказал молодой граф и, набожно поцеловав мою руку, поспешно вышел.

Я остался с лежавшей в обмороке графиней, но, нимало не занимаясь ею, погрузился в свои думы. Я достиг своей цели и избавился от положения, начинавшего тяготить меня. Надо было только повидать Эдгара и узнать его последние намерения, ибо от первого свидания с графиней должна была зависеть ее окончательная участь: я предпишу ей то, что пожелаю. Потому я позвал одну из ее служанок и, предоставив ей позаботиться о госпоже, не теряя времени, приказал оседлать мула и отправился в монастырь.

* * *

Эдгар встретил меня с распростертыми объятиями и горячо благодарил, а затем со смехом рассказал, как обманули глупого Альберта.

– Наконец я приближаюсь к одной половине моей мести, – сказал он, и зловещий огонек удовлетворения сверкнул в его глазах. – Когда она будет там, в монастыре, потеряв имя, положение, свободу и волю, тогда приду я к ней и с глазу на глаз скажу: «Я заплатил тебе око за око, зуб за зуб».

Я вздохнул и прижал руки к сердцу. Я завидовал наслаждению Эдгара местью, которое он заранее предвкушал.

– Когда-то настанет мой час? – глухо шептал я. – Ты говоришь, вероятно, о свидании с мачехой, но как ты получишь его?

Эдгар пристально посмотрел на меня спокойным и уверенным взглядом.

– Я говорю только то, в чем уверен. Имей терпение, Энгельберт; обещаю тебе полную месть. Я еще должен пока молчать, но в тот день, когда пойду говорить с мачехой, открою тебе все.

Подкрепленный новой надеждой, возвратился я в замок.

* * *

Графиня три дня никому не показывалась; на четвертый день утром паж пригласил меня к ней.

Меня поразили ее бледность и перемена в лице. Увидя меня, она закрыла лицо руками и произнесла скорбным голосом:

– О, отец мой, как я несчастна! Посоветуйте мне, спасите меня!

Я нагнулся к ней и мягко сказал:

– Милая моя дочь, вы найдете во мне обещанного советника и поддержку. Говорите, облегчите свое сердце; я духовный врач и найду бальзам, который успокоит вашу совесть.

Она схватила мою руку и прижала к губам.

– Отец мой, вы – моя надежда, мое спасение на земле; вы милосердны так же, как Тот, Кому служите.

Сердце мое невольно сжалось. Женщина эта была большая грешница, но в ту минуту она говорила с убеждением; а я – служитель Бога и Иисуса – выдал тайну исповеди и играл в любовь, чтобы погубить ее. Я опустил голову. Бывали минуты, когда что-то похожее на голос совести шевелилось во мне и говорило: «Ты – подл, ты – предатель и клятвопреступник. Как, недостойный священник, предстанешь ты пред судом Господним?»

Графиня не знала моих мыслей, а сам я отогнал это доброе движение, как недостойную слабость. И я начал расспрашивать ее, что она намерена делать.

– Я не знаю, – ответила она. – Сын мой вне себя от негодования и требует моего пострижения в монастырь; сама я уничтожена таким видимым гневом Божиим и все готова сделать, чтобы искупить свое преступление. Меня страшит монастырь; но вы, отец мой, решайте: могу ли я загладить свое преступление, оставаясь в миру, посвятив свое время, покой и состояние на то, чтобы облегчить участь больных и слабых, или должна проводить жизнь в молитве и сделаться монахиней?

Не задумываясь ни минуты, я ответил:

– Дочь моя, без всякого сомнения, сын ваш отдаст на церковь вашу часть, которая и пойдет на помощь бедным. А кто лучше служителей Божиих знает их нужды? Если вы поручите мне это святое дело, я исполню его с радостью во спасение вашей преступной души. Сами вы должны отказаться от мира, постричься и покорной слугой Господа смыть тяжкое преступление, совершенное вами. Только за монастырскими стенами можно снова обрести душевный мир.

Я подло лгал, потому что там-то человек и утрачивал всякий покой и сердце его обращалось в ад. Но я обещал заключить ее туда и бессовестно добивался своей цели.

Графиня склонила голову и произнесла устало:

– Я преклоняюсь перед вашим решением, отец мой, и приму пострижение.

Я вскочил и, возложив руки на ее голову, громко произнес:

– Будьте благословенны, дочь моя, и Бог с ангелами своими да поддержат вас в вашем спасительном намерении. Непрестанные молитвы мои будут всегда с вами. Однако не забудьте устроить свои мирские дела; вы – как путешественница, отправляющаяся в далекую страну, – обязаны позаботиться о своем состоянии, во избежание недоразумения и раздоров после вашего ухода из мира.

– Да, отец мой, – отвечала она, – с вашей помощью свои светские дела я покончу, обещаете ли вы помочь мне?

– Без сомнения, дочь моя, – отвечал я.

В последующие дни мы занялись этим важным вопросом. Все золото и драгоценности графиня передала мне для раздачи бедным; большое земельное владение ее переходило в монастырь урсулинок, куда она вступала; наконец, аббатство наше получало большую сумму золотом и виноградник, наследственную часть Эдгара. Это было приблизительно то, что хотел завещать ему покойный граф, и графиня, желавшая искупить совершенное зло, настояла на исполнении воли умершего; таким образом, вследствие открывшегося преступления матери, состояние молодого графа значительно уменьшилось.

Когда я прочел Альберту решение его матери, он хотел возражать и поставить свое veto, но я заметил ему:

– Сын мой, вы требовали, чтобы мать ваша поступила в монастырь; а она посягнула на жизнь вашего отца именно в целях воспрепятствовать этому дару. Таким образом, ее желание исполнить волю покойного, дабы загладить свое преступление, совершенно справедливо. Что касается ее личного состояния, она вправе раздать его бедным, потому не мешайте ей. Еще достаточно золота, земель и замков останется на долю графа фон Рувен; у вас в распоряжении свобода, могущество, богатство, словом, все земные блага. Подобно орлу с распущенными крыльями, вы будете парить над двумя скалами, из которых на одной будет жить отшельник-граф, а на другой – графиня фон Рувен. Удовольствуйтесь этим, сын мой, и не будьте алчны.

* * *

Недели через две после этих событий, в мрачное, туманное утро мы приготовились в путь. Я отказался от должности капеллана и объявил молодому графу, что, проводив его мать, окончательно удалюсь в аббатство.

Графиня вышла вся в черном и, последний раз простившись с сыном и слугами, которых накануне щедро одарила, сошла, опираясь о мою руку, по большой парадной лестнице, той самой, по которой, в первый раз вступая в этот замок, я поднимался вместе с Эдгаром, и оба мы были счастливы и полны надежд.

Мы выехали в сопровождении только нескольких пажей и вооруженных слуг; в тот день стоял такой густой туман, что замок очень скоро скрылся из вида. В глубокой задумчивости, с поникшей головой, спутница моя не произнесла ни слова. После трех часов пути, мы подъехали к монастырю урсулинок. Чтобы выказать свое смирение, графиня вышла из носилок, и мы пешком продолжали путь. Позвонив у входной двери, я вспомнил свой первый визит туда.

Нас ввели, и мне пришлось поддерживать графиню, совершенно разбитую. Аббатиса приняла ее с распростертыми объятиями и прижала к сердцу, называя сестрой.

Мать Варвара была та же; с кротким, набожным лицом и живым взглядом; она пристально посмотрела на меня, но не узнала, и дружески поклонилась. Я назвался ей духовником графини и просил милости остаться ее руководителем, тем более что состоял исполнителем ее последних светских распоряжений, в которых должен отдать ей отчет.

Когда я сообщил о богатом пожертвовании графини на общину, членом которой она делалась, добрая пасторша церкви горячо пожала мою руку и сказала медовым голосом.

– Приходите, приходите, отец мой, утешать нашу бедную сестру; вам всегда будут рады.

* * *

Простившись и не имея более никакого дела в замке Рувенов, я направился к аббатству, где дал во всем отчет Эдгару. Он слушал меня, сияющий; но когда первый порыв прошел, он сообщил мне, что подслушал разговор между приором и рыцарем Мауффеном, такой странный, что не знает, что о нем думать. Аббат говорил как проходимец, а не как человек его положения и звания. Говорили также о главе общества, но не называя его имени. Кроме того он убедился, что Берта и графиня Роза – одно лицо и что Мауффен обдумывал месть Лео фон Левенбергу и высказывал угрозы против него.

Это все были новые сведения. С терпением я также достигну моей цели, и дорого заплатят за мою разбитую жизнь и аббатиса, и моя мать.

Через несколько дней я отправился в монастырь урсулинок и увидел графиню уже в одежде послушницы; она покорилась своей участи, но высказала, что в любви ко мне ее единственная радость и поддержка.

Чтобы развлечься и убить время томительного ожидания, я принялся за занятия с Бернгардом, этим неутомимым ученым, всегда в поисках открытий, до того поглощенным неземными вещами, что забывал за ними все, даже планы мщения.

Он стремился особенно проникнуть в две тайны природы: достичь средства делать золото и вызывать из пространства души людей, когда-то обитавших на земле. Он непрестанно учился, и мы проводили много ночей, согнувшись над древними рукописями, заключавшими странные опыты и рассказы египетских и халдейских колдунов.

Бернгард вел жизнь аскета, принимая только самую необходимую пищу и, по-видимому, ни в чем не нуждался. Он до такой степени жил духовной жизнью, что, казалось, забывал тело. Иногда приор также приходил в лабораторию. Он говорил мало, большею частью читая и делая заметки на пергаменте; но, если ему приходилось делать какое-нибудь замечание, оно всегда поражало своей правдивостью и глубиной.

Однажды мы с Бернгардом были заняты взвешиванием разных снадобий, которые хотели расплавить, все добиваясь смеси, которая могла бы производить золото. Приор присутствовал при этом. Сидя за маленьким столом, он читал старую книгу, казалось, всецело поглотившую его.

– Братья, – внезапно сказал он своим глубоким, металлическим голосом, – как мы еще слепы и мало ушли вперед! Послушайте, я прочту вам чудесный рассказ одного халдейского ясновидца, часть которого я перевел из этой старой книги. Он говорит:

«Отучив, насколько возможно, тело свое от всяких материальных потребностей и особенно пиши, отягчающей мозг, – а я много раз испытал, что после сытного обеда тело становится вялым и дух бездеятельным, – после правильного поста и сосредоточения мысли на отвлеченных вопросах, я достиг такого результата, что душа моя может отделяться от тела и являться снова на мой призыв. Чтобы достигнуть этого, я должен был стать на месте, ярко освещенном солнцем, и пристально смотреть на него. Первые мои опыты были бесплодны, но я не поддавался, ибо лучи солнца, этого светила, к которому тяготеет наша земля, должны были очистить меня. Когда я достиг способности непрерывно смотреть в центр света, я уже не мог оторвать от него своего взора и, стал видеть, как яркий золотистый свет проникал в мое тело и наполнял его облачными массами, похожими на освещенную солнцем, падающую с высоты скалы из ручья воду. Я был совершенно убежден, что это душа моя отделялась, потому что эта облачная масса была отражением моего тела, но более прозрачным, более красивым, как и подобает быть, когда душа получает возможность покинуть свою земную оболочку. Только одна, очень крепкая светлая нить связывала дух с телом, давая возможность душе витать сколько ей угодно на свободе, не позволяя совершенно отлетать. Таким образом я мог отлично различать все окружающие предметы. Я видел высокую скалу около себя и в то же время видел ее внутренность; тот же солнечный луч проникал в нее и, входя туда, казалось, превращался в тысячи разноцветных капель. Затем душа моя посетила недра земли; туда также проникали лучи животворящего светила, и я заметил, что всегда из-за разноцветного пламени появлялось нечто, напоминающее дым. В нескольких местах все кипело, как вода на огне, рассыпаясь понемногу искрами; потом появлялся черный дым, и, когда он проходил, я видел точно линии кристаллов: одни из золота и иных металлов, другие из драгоценных камней. Это я присутствовал при их образовании». – Приор остановился. – Я только до этого места перевел речь халдея, – сказал он. – Рукопись очень неразборчива, и многие слова незнакомы мне, однако, общий смысл таков, как я вам прочел, и, по моему мнению, вывод из всего этого, братья мои, тот, что следует изучить невидимую работу производства золота в природе, а не смешивать, как мы делаем, сухие и уже совершенно сформированные тела. Но, чтобы дойти до этого открытия, следовало бы наблюдать и уметь производить такие газообразные вещества, как описывает халдей; а этого мы, может быть, никогда не достигнем, так как, очевидно, это такая же малоуловимая материя, как та, из которой образуются наши души.

Мы слушали с понятным вниманием чтение приора и последовавшее объяснение. В словах его была истина, наводившая на многие мысли и вызвавшая тысячи вопросов. Если бы нашелся только, кто мог бы разрешить их!

Да, мы боролись с гигантскими силами природы, не будучи в силах постичь тайн природы, которые кишат на каждом шагу, при всяком взгляде на прошедшее, настоящее и будущее.

Сам человек – неразрешимая загадка. Каким образом соединяется и как отделяется от тела это невидимое «я», которое думает, страдает, учится, и может ли оно испытывать любовь, ненависть и гнев, когда от него остается одна безжизненная масса, подобно телу Годливы, которое чувствовало, любило, говорило? Тайна!

Все это таится в прозрачном пространстве, называемом воздухом, которым мы дышим.

Невольно и я сам, и мои интересы, и мои планы мщения, все показалось мне жалким и ничтожным.

Река времени поглотила целые поколения, великих людей и глубоких мыслителей; имена их и деяния исчезли, провалились, как в пропасть, в это невидимое, где очевидно всегда достаточно для всех места.

Я обхватил руками голову, удрученный, подавленный бесчисленными вопросами, мучившими меня, но которых я не мог разрешить; мозг мой показался мне слишком узким, и я ощущал физическую боль при возникновении мысли, которая, я чувствовал это, наталкивалась на непреодолимую стену.

«Боже мой! – думалось мне. – Если бы я в состоянии был когда-нибудь постичь, приподнять одну из завес невидимого, я отдал бы жизнь, чтобы достичь этой цели».

– Брат Санктус, – сказал в тот момент приор, – не мучайте себя. Бедный мозг наш так создан, что не может работать, как бы нам хотелось, но… – он подошел, положил руки на мое плечо и прибавил дрогнувшим, убежденным голосом – мы созданы для работы, а не для мечтаний. Так остерегайтесь предаваться таким прекрасным мечтам, которые кажутся вам, что полны плодотворных открытий. Это предательское болото, кошмар, которые проходят только, когда там, – он указал на лоб, – все кончается, все останавливается. Жизнь же дана, чтобы жить, так и будем жить!

Он рукою послал нам прощальное приветствие и исчез.

– Да, – прошептал отец Бернгард, – ему, с его гигантской душой, с неутомимым разумом, это возможно, а мы – пигмеи, я, по крайней мере.

Я встал… Все, казалось, поблекло во мне и вокруг меня; будущее казалось бесцельным, мои проекты мщения мелочными и смешными, и мысль моя обратилась к тому времени, когда все пройдет, все будет достигнуто, тело мое состарится, душа утомится и передо мною встанет безотрадный результат: возвращение в неизвестное ничто, родину моей души. Не будучи в состоянии продолжать работу, я простился с отцом Бернгардом и поднялся в свою келью.

В продолжение нескольких дней я был в состоянии полного изнеможения и непригодным ни к какому делу, но понемногу молодость преодолела этот упадок, ослабила пережитые впечатления, и скука монастырской жизни загнала меня снова в лабораторию отца Бернгарда.

* * *

Все пошло по-прежнему. Недели и месяцы проходили, не принося ничего нового. Однажды утром вошел в мою келью Эдгар и сказал, странно улыбаясь:

– Энгельберт, сегодня графиня Матильда принимает постриг, и я после обеда пойду к ней. Ты же по окончании вечерней службы жди меня в старом подвале; по возвращении от мачехи, я сообщу тебе давно обещанную большую радость.

Я хотел расспросить его, но он ушел под предлогом занятий.

Весь день меня преследовало неприятное чувство. Я никогда не любил Матильду, и, конечно, эта гордая преступная женщина заслужила свою участь, но я не мог отделаться от мысли, что высший судья для нее – Бог, а не Эдгар, и что сегодняшний тяжелый день, как и предстоящее ужасное свидание, которое должно добить ее, были делом моих рук…

Я с нетерпением ждал назначенного часа и с наступлением его, взяв светильник, отправился на место свидания.

Старый подвал был обширным склепом, уже совершенно заполненный гробницами. Никто туда не ходил, и я был уверен, что в этом уединенном месте ничто не потревожит меня. Я вставил факел в железную скобу и сел на край одной старой гробницы.

Со всех сторон, куда только мог проникнуть глаз, стояли надгробные памятники; сами стены были покрыты плитами из камня или бронзы. При дрожащем свете факела из мрака выступала то фигура молитвенно коленопреклоненного рыцаря, то женщины со сложенными руками, то какой-нибудь герб – последний знак ребяческого тщеславия людского.

Я предался печальному раздумью. Все эти лица, оставившие свои следы на камне, уже целые века как умерли; они поглощены неведомым и разрешили его тайну. И в моем мозгу снова зашевелился так живо интересовавший меня вопрос о смерти.

Не знаю, сколько времени я мечтал таким образом, как вдруг вздрогнул от звука полнощного колокола. Эдгар запоздал; не замешкался ли он в рабочей зале братства? Но в ту же минуту из темной глубины подвала раздались шаги, и передо мной неизвестно откуда появился Эдгар. На возбужденном лице его было выражение удовлетворенной ненависти.

– Благодарю, Энгельберт, – сказал он, сильно пожимая мою руку. – Мщение, выпавшее мне сегодня, успокоило и укрепило меня.

– Ты видел ее? – спросил я, снова испытывая то же неприятное чувство, что и днем.

– Да, – ответил Эдгар дрожащим голосом. – Я видел ту, от которой осталась одна тень великолепной графини фон Рувен; она задрожала, узнав меня и услышав насмешливые слова, в которых я открыл ей тайну моей мести, твое настоящее имя и твое предательство. Я уверен, она переживает теперь такие же страдания, как я, когда стал жертвою низкой интриги и потерял все: имя, честь, свободу. Пусть и она переживет те же страшные минуты, когда ряса казалась мне свинцовой, когда сама будет игрушкой в руках такой женщины, как мать Варвара, рабой – после того, как всю жизнь распоряжалась другими. У меня есть новости насчет твоего друга аббатисы, но оставим это до другого раза. Теперь посмотри, Энгельберт, на этот видимый знак моей признательности и пользуйся остатками того, что есть живого в твоем сердце.

В эту минуту от стены отделились две незамеченные мною раньше тени, и на свет появились два очень худых монаха в черных клобуках. Один подошел ко мне и откинул капюшон; сердце мое замерло, громадное счастье, чувство любви и благодарности наполнили мою душу. Я сжимал в объятиях Нельду, сестру мою и вместе с тем страстно любимую женщину. Глаза мои затуманились.

– Ты, ты, здесь? Каким чудом?

Я отступил на один шаг, не выпуская ее рук, и рассматривал ее. Да, это была Нельда: прекрасное лицо ее побледнело, изменилось его выражение, но оно не подурнело.

Только некоторое время спустя я стал сознавать действительность и осмотрелся кругом. Я увидел Эдгара, прислонившегося к стене, и около него, с откинутым капюшоном, другого монаха, в котором узнал Марию фон Фалькенштейн; на лице ее были следы нравственных страданий, на губах образовались жесткая и горькая складка, и мрачный блеск, едва смягчаемый присутствием любимого человека, светился в ее глазах.

– Сядем и поговорим о делах, – сказал Эдгар, подавая пример.

Словно во сне, сел я около Нельды на краю гробницы и проговорил:

– Объясни мне все эти тайны.

– У нас завтра будет достаточно времени для объяснений, – возразил Эдгар. – А теперь слушай важные новости, которые я хочу тебе сообщить. Подобно тебе, Энгельберт, я не ленился; ты будешь отмщен, и у нас в руках уже все нити интриги. Так как Нельда и Мария стали монахинями в монастыре урсулинок, то ничто не может укрыться от них. Всем надоела власть матери Варвары, угрюмой и злобной; Мария надеется занять ее место и имеет на то основание. Тогда она будет управлять всем; потайное подземелье будет служить нам местом сборищ. Не мы одни имеем там привязанности; несколько членов нашего братства также состоят в сношениях с монахинями. Графиня Роза скрылась у своей приятельницы; значит, легко будет завладеть ею. Но, прежде всего, надо обеспечить захват аббатисы; у тебя будут тогда две жертвы, над которыми ты можешь утолить жажду мщения. Я же жду еще двух: Вальдека и моего брата. Уничтожив их, я позабочусь о себе самом и, как знать?.. Может быть, и достигну своей цели! Уже становится поздно, – сказал он, вставая. – Сестры должны вернуться к себе. До свидания! До скорого свидания! Потому что теперь, Энгельберт, ты можешь видеть Нельду, когда пожелаешь.

Мы простились, а два мнимых монаха исчезли. Когда мы остались вдвоем, Эдгар выпрямился и проговорил, сверкая глазами:

– Знаешь ли, Энгельберт, на что я рассчитываю? Что лишает меня покоя и сна?

– Нет, – ответил я. – Я считал тебя довольным, так как дело твое с отмщением очень подвинулось.

– Это дело второстепенное, – с живостью произнес он. – Но я напал на след неслыханной интриги… – он нагнулся к моему уху. – Приор просто игрушка в чьей-то искусной руке, а мы только орудия этой воли. Я убедился, что у приора два голоса, два лица и что тот, кто распоряжается, держит второго в полной от себя зависимости. Всей восхитительной системой нашего братства, его успехами, богатством, обязаны мы заслугам этого неизвестного, его воле и уму; а в сущности, он не значил бы ничего, если бы не имел помощников, подобных нам, то есть работников для скучной работы тайных преступлений, для исполнения приказаний, в которых не хочет марать рук. Это возмущает меня, и я признаюсь тебе, что привык сам распоряжаться, а не подчиняться. Я уверен, что, имея его власть, извлек бы из нее гораздо больше пользы. Бернгард посулил мне золотой приорский крест прежде, нежели я сам подумаю о нем; а теперь меня гложет и не дает покоя мысль: заместить приора, как заместят мать Варвару. Тогда мы будем полными хозяевами; теперь же мы рабы какого-то, может быть, проходимца.

– Кто он может быть? – поинтересовался я. – Мне уже давно приходила мысль, что приор «двоится».

Эдгар покачал головой.

– Как я могу знать? Надо допытаться. Я тщательно изучал каждого брата, рассматривал лицо, наблюдал походку, вслушивался в звук голоса, но нет; между братьями нет его. Он всегда как будто появляется из комнаты аббата, но я еще не додумался, как добраться мне до этого лже-пророка.

Меня в высшей степени интересовало это дело, но я не мог не сказать:

– Эдгар, ты играешь в опасную игру. Лицо, управляющее нами, много выше нас в умственном отношении, и, хотя я отдаю полную справедливость твоей энергии и большому уму, я боюсь, что ты не в состоянии бороться с приором.

Яркая краска покрыла лицо Эдгара, и он взглянул на меня враждебно и насмешливо.

– Ты думаешь, что у меня недостанет ума и энергии, чтобы раскрыть эту интригу и достигнуть цели? Только я возьму с тебя клятву.

– Какую? – спросил я.

– Поклянись мне, – ответил с важностью Эдгар, – что, если благодаря моим усилиям освободится место приора, ты не будешь стараться завоевать его. Клянись мне твоей честью.

– Клянусь тебе, – ответил я, кладя свою руку в его.

– Благодарю. А теперь несколько слов, чтобы ты мог спокойно спать. Я явился к мачехе открыто, совершенно просто, через большие ворота, назвавшись твоим посланным. Опасно было бы, – он иронически усмехнулся, – дать ей знать, что есть более короткий и благоразумный путь к патеру Санктусу. Путь этот я давно открыл, выслеживая приора, который пользуется им для свиданий; но я увидел Марию только через посредство главы и от него получил разрешение для тебя и Нельды. Вообще, члены братства, имеющие подобно нам старые привязанности в монастыре урсулинок, одни пользуются этим способом свиданий; новые знакомства запрещены. Теперь ты знаешь все; покойной ночи.

* * *

Прошло еще некоторое время без перемен.

Однажды ко мне неожиданно явился барон Виллибальд фон Лаунау; он был бледен, очень изменился и был утомлен душой и телом.

– Я не хотел проехать мимо аббатства, не воспользовавшись случаем повидаться с вами, патер Санктус, – сказал он.

Потом он в нескольких словах сообщил мне, что женился, но не счастлив и что поразило его несчастье сестры.

– Что же с ней случилось? – спросил я, потому что искренно интересовался прелестной Розалиндой, брак которой я благословил.

– Боже мой, – сказал Виллибальд, – разве вы не знаете ужасную историю, о которой все говорят?

– Положительно ничего не знаю.

Тогда он рассказал мне, что граф фон Мауффен, давно влюбленный в Розалинду, совершал относительно ее всякого рода низости. Наконец в одном обществе он обвинил Левенберга в том, что тот предательски убил его двоюродного брата, молодого рыцаря Зигфрида, когда тот приезжал по делам в замок Левенберга, прибавив, что позднее нашли тело рыцаря на его земле. Лео был в негодовании и протестовал; Мауффен поддерживал свои обвинения, инсинуируя, что Лео наследовал часть имений покойного, мать которого, тетка Левенберга, ненавидела Гуго фон Мауффена и завещала свое состояние племяннику, в случае, если сын умрет бездетным.

Ссора перешла в скандал и кончилась взаимным вызовом. Решено было отдать дело на Божий суд, чтобы узнать, убил Лео или нет рыцаря Зигфрида. При этом известии отчаянию Розалинды не было границ, и она хотела непременно присутствовать при поединке, который был неудачен для Левенберга.

Увидя своего мужа падающим, Розалинда так вскрикнула от горя, что все были потрясены; к тому же все симпатии были на стороне Лео, потому что графа фон Мауффена все ненавидели. Герцог, взволнованный, не мог в присутствии жены отдать приказ его прикончить, всем известна была горячая любовь молодых супругов. «Желаете вы, чтобы он остался жив?» – обратился к ней герцог.

В первую минуту, – продолжал Виллибальд, – Розалинда простерла руки к герцогу, но при этих словах его она задрожала, выпрямилась и прерывающимся голосом сказала: «Нет, государь! Если бы я стала выпрашивать моему мужу опозоренную жизнь, я была бы худшим его врагом, нежели этот предатель убийца». И опустила голову на руки. Я тогда совершенно потерял голову. Было ужасно видеть такую смерть нашего доброго, симпатичного Лео и не иметь возможности защитить его. Но опекун наш, Рабенау, из нашей ложи следивший за поединком, схватил Розалинду на руки и унес ее от страшного зрелища.

Рассказ этот поразил меня, точно это было мое личное горе. Я всегда чувствовал большую симпатию к прекрасному благородному Лео.

– Где теперь Розалинда? – спросил я.

– Она у Рабенау, – отвечал Виллибальд. – Он окружает ее всякими заботами; ее геройское поведение заставило графа забыть недоверие к нему Розалинды в день ее замужества. Но представьте себе, патер Санктус, этот подлый Мауффен не удовольствовался убийством Левенберга и украл его тело. Труп был положен в палатку, а когда пришли за ним, его там не могли найти. Мы скрыли это от Розалинды, впавшей в горячку; по счастью, она не могла сама ни за чем следить, но, надеюсь, наступит день, когда я отомщу этому Гуго фон Мауффену, которого смертельно ненавижу.

Вскоре он простился со мною и уехал.

* * *

Вечером я спустился в подземелье и застал Эдгара с Марией; вскоре пришла Нельда, и мы стали говорить о делах.

Обе наши гостьи с удовольствием сообщили нам, что им удалось возбудить глухой ропот против аббатисы, утонченная злобность которой давно стала ненавистна всем сестрам. Все, таким образом, было готово и для того, чтобы начать действовать, ожидали только благоприятного случая. Кроме того, Нельда подслушала разговор приора с графиней Розой, которая, наверно, одно лицо с трактирщицей Бертой. К большому удивлению Нельды, говорили о каком-то главе, и приор высказался, что жизнь здесь ему в тягость и что, если бы только ему удалось завладеть кассой, он повернул бы оглобли и бросил бы все дело дьяволу.

Слушая этот рассказ, Эдгар подскочил от изумления и начал в волнении ходить; затем, сказав, что уже поздно, отправил молодых женщин, приказав им следить за Розой и ее отношениями с приором.

Как только мы остались одни, Эдгар встал во весь рост, и глаза его засверкали:

– Видишь, приор самозванец и не имеет ничего, а между тем, когда нужно, у него всегда находятся деньги. Знаешь, Энгельберт, что я намерен сделать? У меня порядочная сумма, ты тоже должен дать часть золота, полученного от моей мачехи, и я попробую подкупить этого человека, который, должно быть, не важный господин. Когда он уйдет, место станет свободно, и я буду хозяином. О, если бы только я знал, кто глава?

* * *

В то время трудно было исполнить желание Эдгара, но случай помог ему. Однажды вечером, когда мы спускались в подземелье, проходя близ комнат приора, в том месте, где мой друг уже подслушал один подозрительный разговор, до наших ушей донесся явственно шепот двух людей. Мы застыли на месте. В эту минуту раздался звучный голос, и мы услышали отчетливые слова:

– Неблагодарная собака! Ты опять ослушался меня? Твоя небрежность погубит нас всех. Ты злоупотребляешь данным мною тебе независимым положением. Подай отчет в суммах, которые я тебе доверил; ты промотал их!.. Берегись выводить меня из терпения. Не воображай, что ты можешь пренебрегать мною; я разобью тебя, как кусок стекла. Ты знаешь меня!

– Это глава, – прошептал Эдгар.

В эту минуту приор отвечал приниженным тоном:

– Но я невиновен, граф. Что могу я сделать? Служа вам столько лет, я стараюсь не иметь другой воли, кроме вашей, а вы все недовольны. Бог свидетель, как я благодарен вам, но вы слишком дурно относитесь ко мне.

– Хорошо, хорошо, я знаю твою щепетильность, – возразил глава. – А теперь слушай: приказываю тебе хорошенько присматривать за братом Бенедиктусом. Он наблюдает за мною; я подметил его подозрительные взгляды. Человек этот не нравится мне. Кажется, я дал ему средство мстить за себя, так чего же ему еще надо? Подозревать и шпионить?

Эдгар увел меня.

– Это хорошо, что мы узнали о его недоверии ко мне, – прошептал он, спускаясь. – Я удвою осторожность при наблюдении за тобой и все-таки узнаю, кто ты, умный человек, который слышит, как трава растет. Ведь, в самом деле, это чудо, если он подметил шпионство с моей стороны.

– Да, – ответил я, – и повторяю тебе, Бенедиктус, мы играем в опасную игру, борясь с этим человеком с его проникающим взором.

– Увидим: кто не рискует, ничего и не получает. К тому же, – Бенедиктус горделиво улыбнулся, – я не люблю борьбы со слабым врагом. Ты слышал, он «граф», это крайне важное указание для меня.

Мы расстались, и я пошел к Бернгарду, но должен признаться, что и работы в лаборатории, и проекты мщения отошли на задний план из-за тайных свиданий с Нельдой.

Любовь моя разгоралась сильнее прежнего, и она отвечала на нее.

Вырвавшаяся наружу, ни чем не обуздываемая страсть заглушила всякий стыд и угрызения совести; запретная любовь чудесным образом расцветала за толстыми стенами двух строгих монастырей.

* * *

Несколько недель спустя, однажды вечером, Бенедиктус сообщил мне, что наконец представляется так давно ожидаемый случай погубить аббатису урсулинок.

В монастыре появилась оспа, и несколько сестер умерли, а другие, уже пораженные болезнью, были в очень тяжелом состоянии.

При помощи лекарства, приготовленного Бернгардом, мать Варвара захворала; Мария и Нельда, ухаживавшие за нею, объявили, что у нее оспа и, во избежание заражения, к ней никого не допускали. В следующую ночь все было приготовлено и удалось как нельзя лучше.

Мать Варвара, крепко усыпленная наркотиком, была перенесена мною и Бенедиктусом в наши подземелья и помещена в одну из секретных тюрем. Теперь я мог на свободе заняться местью и принудить ее дать мне все сведения относительно моего рождения и имени матери.

Пока мы устраивали ее, Мария и Нельда, при помощи нескольких монахинь, из которых аббатиса по злобе своей создала себе непримиримых врагов, подменили ее тело другой умершей монахиней, совершенно обезображенной болезнью. На следующий день утром заговорщицы объявили о ее кончине, а опасность заразы помешала какому-либо осмотру трупа, и мать Варвара, действительно умершая для света и общины, была спешно и без помпы погребена.

Так как Мария фон Фалькенштейн была всеми любима за кротость и доброту и, кроме того, пожертвовала все свое состояние монастырю, то ее и выбрали аббатисой.

Эдгар приобрел громадное преимущество, он сделался полновластным хозяином монастырской кассы, потому что Мария всегда была готова все отдать и пожертвовать для любимого человека, и благодаря тому, что Нельда была назначена сестрой-казначейшей, все шло как нельзя лучше. Эдгару требовалось много золота для его проектов, но, на его счастье, в те отдаленные времена не было такого нескромного контроля, как теперь.

Изложив эти события для ясности рассказа, я возвращаюсь теперь к матери Варваре, запертой тремя задвижками и которой я дал две недели срока для размышления и сознания своего бессилия.

Наконец, однажды ночью, с факелом и хорошей плетью, захватив принадлежности для письма, я спустился к ней. Я хотел записать признание и прежде всего ее биографию, вероятно, очень интересную.

Итак, я вошел в ее темницу: это была небольшая, круглая келья, окруженная крепкими стенами и освещенная привешенным к потолку ночником, горевшим день и ночь; охапка соломы, каменная скамья и стол составляли все убранство.

Когда я входил, бледная и сильно изменившаяся мать Варвара сидела на соломе. Она закрыла лицо руками и разразилась рыданиями; я подошел и в строгих, сухих выражениях потребовал от нее полной во всем исповеди, без утайки, если она не желает подвергнуться унизительным последствиям и многозначительно показал ей плеть. Она в ужасе отшатнулась с криком:

– Я все скажу! В чем дело?

Я не назвал себя, чтобы не повлиять на ее признания, и еще мне хотелось проверить ее слова. Мария передала мне всю ее переписку, и из нее я узнал, что добрая аббатиса в прежнее время страстно любила рыцаря Теобальда и с горя приняла пострижение. Затем она покровительствовала любви графини Розы к герцогу, а в одной записке тот благодарил ее за предупреждение о покушении Теобальда, графа Бруно фон Рабенау. Вообще, в этих бумагах говорилось о множестве фактов, смысл которых ускользал от меня вследствие того, что, очевидно, часть писем была уничтожена.

Итак, я уселся, приготовил свои записные книжки и повесил факел так, чтобы хорошо освещалось ее лицо; мне хотелось наблюдать за ее впечатлениями во время рассказа. Я предложил ей начать, прибавив, что намереваюсь произвести дознание относительно старой любви герцога и Розы и о судьбе ребенка, родившегося от их связи.

Тихим, прерывающимся голосом, аббатиса рассказала следующее:

– Очень молоденькой осталась я сиротой и воспитывалась у тетки, которая была в большой дружбе с графиней Рабенау, матерью Бруно. Часто видела я последнего, сначала юношей, а позднее молодым человеком. Так как я была очень богата и высокого рода, то нас хотели поженить, и я жаждала этого союза всей душой. Бруно был красив, и я любила его со страстью, какой более никогда ни к кому не питала; но с его стороны я встретила полное равнодушие, и когда он узнал о проекте матери, то наотрез отказался от меня.

Во избежание просьб и увещаний двух очень любивших меня и желавших этого брака дам, граф отправился в продолжительное путешествие, никого не предупредив. Отъезд этот привел меня в такую ярость, что я поступила в монастырь, пожертвовала на него все свое состояние, но к любви моей примешалась ненависть, и мысль о мщении преследовала меня день и ночь.

Случай представился скорее, нежели я могла надеяться. У графа Бруно был младший, уже женатый брат, свояченица которого жила с ними. Роза была красавица, и, хотя моложе меня на два или три года, мы были с нею очень дружны. Когда я постриглась, она часто посещала меня, но вдруг прекратила свои визиты, и я узнала, что она сделалась графиней фон Рабенау, женой так безумно любимого мною человека. Один Бог и я знаем, что произошло тогда в моей душе; а когда Роза снова стала посещать меня, я решила отравить ее, чтобы отнять радость у обожавшего ее мужа и поразить его сердце. Но случай заставил меня изменить решение.

Графиня фон Рабенау, ветреная и чувственная, нисколько не ценила любовь этого столь же доброго, сколь и красивого человека и в беседах со мной только и говорила о внимании к ней герцога, тогда молодого и очень красивого. Адская мысль вошла в мою голову. Наведя разговор на этот предмет, я спросила ее шутя: «А хотела бы ты быть любимой красавцем герцогом?»

«Разумеется», – не колеблясь, отвечала Роза.

Ответ этот успокоил меня, я знала, как действовать.

При посредстве одного друга я сохранила отношения с двором, сумела увидеть герцога и, не компрометируя себя, дала ему понять о расположении к нему молодой графини. Тот сразу воспылал страстью, и все вышло по-моему. Я устраивала им свидания, и Роза, очень легко влюблявшаяся, особенно в герцога, скоро увлеклась им. Любовь герцога дошла до апогея, когда Роза стала горько жаловаться, что не знает, как избегнуть наблюдательности мужа.

«Переменимся ролями, – предложила я ей. – Разыгрывай здесь аббатису и принимай своего прекрасного герцога, а тем временем я буду играть роль супруги графа Бруно».

Чтобы объяснить возможность такого проекта, надо сказать, что граф в то время болел глазами. Днем он видел плохо, а с наступлением ночи до зари совершенно терял зрение. В виде лечения ему приказали купаться в озере, и для этого он поселился в своем замке Лотарзе, расположенном, как вам известно, очень близко от моего монастыря. Слишком долго было бы рассказывать, какой случай открыл мне, что был подземный путь от монастыря к замку. Где кончался этот путь? Я никогда не решалась узнать это.

Роза расхохоталась, но с восторгом приняла мой проект. Она сама побывала в подземелье и узнала, что выход был в молельне, рядом со спальней. Все устроилось, как я предполагала. Обхожу подробности, но в конце года у Розы родился сын, и почти в то же время и у меня появился сын.

Ребенок Розы, спрятанный в монастыре, умер; желая держать в руках герцога и его любовницу путем этой тайны, я скрыла его кончину и заменила своим сыном, сделав ему на руке знак. Позднее Роза открылась сестре, графине фон Рабенау, и та взяла ребенка и тайно воспитала его в одном старом замке. С тех пор я один раз видела его, уже молодым человеком, но не могла ему признаться, какая связь была между нами, и…

При этих словах все закружилось около меня, я задыхался.

– Ты лжешь! – кричал я. – Я не сын тебе!

Она в ужасе отшатнулась.

– Вы? Так кто же вы?

Я приподнял широкий рукав своей рясы и показал ей совершенно ясный герб.

– Энгельберт! – прошептала она.

– Доказательства, доказательства! – проговорил я свистящим шепотом, тряся ее.

Она поднялась и из-под платья достала довольно большую ладанку на тонкой золотой цепочке, отвинтила дно, вынула две тоненькие связки пергамента и протянула их мне.

Я лихорадочно развернул их и прочел вполголоса:

– «Ребенок погребен в надежном месте. Женщина, которую вы желаете для себя, придет в назначенный час. Я без особого труда добыл перстень, чтобы отметить ребенка, и являюсь за ним, когда вам угодно. Эйленгоф».

На второй бумаге были начертаны почти совершенно неразборчивые слова.

– «Я получила обещанную сумму. Аббатиса родила сына. Гильда».

– Это последнее письмо я купила у Эйленгофа на вес золота, – сказала мать Варвара.

Но я не отвечал ничего. Разбитый, уничтоженный, я сжимал руками голову; сомнения не могло быть; я – сын этой женщины и того великодушного человека, который занимался моим образованием с чисто отеческой добротой. А мать свою я помог погубить. Она была не так виновна!.. Что делать теперь? Убить ее? Невозможно! Эта мысль приводила меня в ужас.

– Кто этот Эйленгоф? Где он? – вдруг закричал я. – Всюду я наталкиваюсь на это имя! Мауффен упоминает его, Годлива также, теперь говорите вы! Я хочу все знать.

Мать Варвара, точно пришибленная, опустила голову.

– Он… – начала она. – Но ты должен сохранить мою тайну! Он – приор вашего аббатства, только он…

Она смолкла, а за противоположной стеной послышался легкий шорох. Я обернулся, и в ту же минуту дверь, о существовании которой я не подозревал, отворилась, а на пороге появилась высокая фигура самого приора.

– Как вы сказали, мать Варвара? – сказал он насмешливо, притворяя дверь. – Мне послышалось, что вы говорите о бароне Эйленгофе, состоящем будто бы приором аббатства? Вы рассказываете какие-то чудеса, и я полагаю, что одиночество помутило ваш разум. С чего вы взяли, что барон Эйленгоф приор? Я припоминаю, что аббатом этого монастыря состоит его брат, уважаемый человек, а не такой проходимец, как он. Итак, брат Санктус, вы нашли мать? Очень удачно вышло, что пылкое сердце матери Варвары внушило ей в молодости такие остроумные мысли!

Я слушал его, онемев от удивления; неужели у этого человека было двойное зрение, что он появлялся всегда там, где это было ему полезно?

– Пойдемте, мать Варвара, – продолжал приор. – Встаньте и следуйте за мной, это место недостойно вас.

Он отворил дверь, в которую вошел.

– Идите наверх, сударыня, – сказал он колебавшейся аббатисе, показывая ей узкую витую лестницу. – Мы идем за вами. Идем, Санктус.

Мы молча поднимались по бесконечной лестнице. Наконец приор остановился, нажал пружину, отворилась маленькая дверь, и мы вступили в коридор, в конце которого виднелся слабый свет. Я узнал один из коридоров аббатства. Лестница кончилась в нише, где стояла статуя Святой Девы.

– Идите, сударыня, вы свободны.

Мать Варвара, бросилась вперед, даже не поблагодарив его.

– Что вы сделали? – спросил я в изумлении. – Вы вернули свободу, ее выпустят, но что скажут братья?

Приор, запиравший потайную дверь, повернулся ко мне; под капюшоном глаза его блестели, как у кошки.

– Милый мой, вы слишком просты. У этой женщины чересчур опасный язык, но я не допущу убить аббатису, помазанницу Божию! Там, – он указал, посмеиваясь, на коридоры, – ее очень хорошо примут. Сегодня – ночь святого Франциска, и женщина, попадающая в эту ночь и даже во всякую другую в среду нескольких сот братьев, не выходит живою из их рук. Поняли ли вы меня?

Я вздрогнул, отшатнулся и закрыл лицо рукою. Да, я понял, человек этот – сам дьявол.

Когда я открыл лицо, приора уже не было. Я прислонился к стене, стараясь привести в порядок мысли. Она, мать Варвара – моя мать. Но это открытие доказывало, что у меня нет более врагов; я не имел никакого права мстить герцогу и трактирщице Берте, а отец мой рыцарь Теобальд. При этой мысли в сердце моем промелькнуло чувство радости и сыновней любви. Но она, моя мать, какие страшные тайны должна она знать для того, чтобы приор, этот человек-сфинкс, обрек ее на такую отвратительную смерть.

Я знал, что такое эта ночь Франциска, когда братья предавались самым ужасным оргиям, не отдавая никому отчета; в такое время они были совершенно свободны в своих действиях.

Сердце мое сильно стучало. Не отдавая себе отчета и словно пьяный, я опять спустился в подземелье и бросился в пустую темницу, еще освещенную факелом. Точно сам приговоренный к казни, я опустился на скамью и, склонясь пылавшей головой на холодный каменный стол, впал в оцепенение, подобное обмороку.

Не знаю, сколько времени пробыл я в таком состоянии, но сильный удар в дверь привел меня в чувство. Я машинально поднялся и отворил.

Стремительно вошел ко мне Эдгар и взглянул на меня с удивлением и тревогой.

– Энгельберт, – проговорил он, потрясая мою руку, – ради Бога, скажи, что случилось и где аббатиса? – прибавил он, окинув взором пустую тюрьму.

– Терпение, друг, – ответил я, садясь. – Я все расскажу тебе; дай мне только немного придти в себя.

Бенедиктус сел около меня, и, собравшись с мыслями, я рассказал ему все.

– Ах, – воскликнул он, – но ведь это ужасно! Кто же эта таинственная личность, которая, кажется, все знает, везде присутствует и всем управляет?

Я ничего не ответил, слишком утомленный, чтобы разговаривать дальше. Бенедиктус заметил это и проводил меня в мою келью, где заставил выпить чашу вина и съесть кусок дичи. Поужинав, я лег и заснул укрепляющим сном.

На другой день Бенедиктус сообщил мне о смерти аббатисы, но не передал никаких подробностей.

Мрачный и взволнованный, спустился я в лабораторию, намереваясь непрерывной работой восстановить нарушенное душевное равновесие.

* * *

Несколько недель спустя после описанных событий, Бенедиктус известил меня о бывшем у него с приором разговоре величайшей важности. Осторожно, понемножку, он прозондировал его; не встретив, однако, ни малейшего негодования, он стал смелее и открыто попытался подкупить его. Приор, хотя, по-видимому, и поддавался соблазну, все-таки еще колебался, но Бенедиктус считал себя близким к цели.

В это время я часто встречал в аббатстве отвратительного монаха, с жестоким выражением в глазах; он много беседовал с Бенедиктусом и казался очень близким приору, рекомендовавшему его моему другу. Как будто, даже я видел уже где-то эту гадкую личность, но где, не мог вспомнить.

Однажды вечером Бенедиктус сказал мне:

– Пойдем со мной к приору. Надеюсь, что разговор будет решительный.

Он спрятал под рясой тяжелую шкатулку с золотом, и мы направились в ту комнату, где происходило мое первое свидание с приором, когда я объявил ему о реабилитации Эдгара.

На этот раз наш достойный приор сидел перед столом, заваленном листами пергамента, которые он рассматривал при свете стоявшей около него лампы; на скамейке сидел на корточках карлик, подпирая обеими руками заостренный подбородок. Эдгар поставил шкатулку на стол и открыл ее.

– Это для вас, – заговорил он, – если будете говорить, и вторую, такую же, я дам в тот день, когда вы исчезнете. А теперь решайтесь: имя главы, его имя! Имя его! – взволнованно повторял Эдгар.

Приор вперил алчный взор в золото, из которого, при свете лампы, искрился красноватый отблеск.

– Имя его… – он остановился, а мы сидели, затаив дыхание, – имя его граф Лотарь фон Рабенау, – тихо проговорил приор.

– А! – воскликнул я, ударив себя по лбу. Теперь я узнал, где видел этот огненный взор, слышал этот чарующий голос.

– Он… он! – повторял Бенедиктус, с горящими глазами. – Светский человек, не имеющий никаких монашеских прав. Увидим, останется ли он здесь приором.

В эту минуту раздался крикливый, неприятный, как у попугая, голос карлика.

– Я хочу погубить его, – пищал он. – Я ненавижу его; он прибил меня за то, что я хотел поцеловать руку графини Розалинды, которая меня боялась. Ее я люблю и прощаю ей, а ему никогда! Он сам влюблен в Розалинду, и я хочу его смерти.

Мы уселись, и Бенедиктус заключил с Эйленгофом (я буду с этих пор так называть его) договор. Потом, мы разговорились, как добрые союзники.

Карлик рассказал, что, шпионя за графом, застал его работавшим по ночам и тщательно прятавшим свои бумаги в шкатулку, которую хранил в потайном шкафе, скрытом за деревянными украшениями в его комнате.

Эйленгоф знал еще более:

– Я знаю, – сказал он, – что граф отдает приказания не иначе, как заглянув в эти бумаги, которые должны заключать заметки на все его планы в будущем и на все, касающееся организации братства.

Услышав это, Бенедиктус прошептал:

– Я хочу иметь эти документы, – и обещал карлику, если он сумеет украсть шкатулку, щедро заплатит ему.

Когда мы вышли, победа была в наших руках. Мы знали, кто был наводивший страх глава, этот приор великого ума. Лицо Бенедиктуса сияло; он вспомнил, что между Братьями Мстителями было несколько серьезно недовольных графом фон Рабенау и ожидавших возможности отмстить ему; но, конечно, они не могли достать его.

* * *

С этого дня Бенедиктус проявил лихорадочную деятельность, но не посвящал меня в подробности своих планов. Однажды ночью он сказал, взяв меня за руку:

– Окажи мне большую услугу, Санктус. Через несколько дней торжественно празднуется день рождения графа Лотаря; отправься в светском платье в замок Рабенау – тебя не заметят среди множества гостей – и наблюдай внимательно за всем. Может быть, карлик передаст тебе шкатулку.

Я не мог отказать в такой услуге другу, подобному Бенедиктусу, и в назначенный день, с тяжелым сердцем, облачился в простое, но богатое платье странствующего дворянина, надел седую бороду и направился к замку Рабенау. В первом селении я добыл лошадь, под предлогом, что моя сломала ногу, и я оставил ее на дороге и с наступлением вечера был в замке. Подъемный мост был опущен, и толпа поселян стояла вдоль дороги. Я попросил принять меня на ночь.

– Войдите, сударь, – ответил старый воин, охранявший подъемный мост. – Сегодня наш благородный и могущественный рыцарь празднует день своего рождения, и тот, кого Бог посылает под его кров, будет охотно принят.

Я вошел. Конюх взял мою лошадь и указал мне парадную лестницу.

Замок ликовал и кишел народом. Казалось, здесь собралась вся окрестная знать. Все двери были отворены, и я свободно расхаживал никем не замеченный.

В столовой приготовляли ужин; столы ломились под тяжестью драгоценной посуды и серебряных блюд, на которых были жареные павлины, фазаны и целый кабан. В зале сгруппировалось большинство дам и мужчин около трубадура, который рассказывал, что он прибыл из Прованса, пел новые песни и последние постановления «судов любви».

Всюду царило веселье и радость. Меня удивило только, что хозяина дома нигде не было. Под конец я вышел в сад и стал прогуливаться в густой тени деревьев. Была чудная летняя ночь, теплая, душистая; полная луна серебристым светом заливала все вокруг.

Вдруг внимание мое привлек звук голосов. Я беззвучно проскользнул в рощицу, где увидел небольшую усыпанную песком площадку с каменной скамьей; вокруг цвели громадные розовые кусты. Рощица эта была у подножия одной из башен; на площадку выходила дверь, отворенная в то время, и за ней была лестница, освещенная факелами. Граф Лотарь спускался с лестницы под руку с Розалиндой. Я прижался к кустарнику и впился глазами в красивую парочку.

Розалинда в белом парчовом платье казалась задумчивой и шла с опущенными глазами; на графе был серый бархатный камзол, украшенный шитьем, а на груди сверкал вышитый драгоценными камнями фамильный герб. Роскошный костюм того времени восхитительно обрисовывал его стройную фигуру, сохранившую изящество и гибкость молодости. Я должен признаться, что человек этот в сорок пять лет был замечательно красив и смело мог соперничать с любым двадцатипятилетним обожателем.

– Розалинда, – говорил он в ту минуту тихим вкрадчивым голосом, в котором я узнал, однако, голос приора, – ты избегаешь общества и скрываешься здесь. Разве твой траур будет вечным? Неужели тебя не может утешить ничья преданность?

Но молодая женщина молчала, и он нагнулся к ней, страстно глядя на нее.

– Ты не можешь ничего ответить на слова друга?

Розалинда со вздохом подняла голову.

– Если бы я изменила памяти Лео, разве я получила бы взамен то, чего жаждет мое сердце? Или мне осталось восхищаться орлом, который в своем смелом полете едва замечает то, что происходит на земле и который любуется на своем пути цветами, потому что они красивы, но скоро бросает их как ненужные. Нет, не будем говорить об этом, граф. Я постараюсь остаться верной памяти моего мужа, жившего только для любви, и не буду мечтать об орлах, для которых земные привязанности – мимолетные наслаждения.

Она отдернула руку и села на скамью. Граф слушал ее с видимым удовольствием; он бросил на землю свой ток, украшенный перьями, и, скрестив руки, пристально глядел на собеседницу, лицо которой выдавало волнение.

– А если я отвечу тебе, что орел останавливает свой полет, утомленный, может быть, своим одиночеством на высоте, где он парит; если он хочет опуститься на землю и сорвать цветок не для того, чтобы бросить его, но любить неизменно? Что, если он скажет мужественной женщине, бывшей в силах произнести такие слова: «Умри лучше, чем вымаливать бесчестную жизнь», – если он скажет ей: «Прийди к моему сердцу и поднимемся вместе в облака!»?

Голос его постепенно слабел и перешел, наконец, в сладкий шепот. При последних словах он протянул к ней руки, и Розалинда в восторге бросилась в его объятия; наш почтенный приор страстно прижал ее к своей груди.

В эту минуту на лестнице показался красивый молодой блондин. Увидев пару, не замечавшую и не слышавшую ничего, кроме самих себя, он остановился как громом пораженный. Один из факелов освещал его тонкое лицо с красивыми, но женственными чертами. Он смертельно побледнел, закрыл лицо руками, задыхаясь, вскрикнул: «Ах!» – и стремительно убежал, но я узнал его: это был Курт фон Рабенау.

Я остолбенел от всего виденного и стоял не шевелясь, опасаясь зацепиться за какую-нибудь сухую ветку. Я дрожал при мысли, что могу быть разоблачен приором, ибо, благодаря его могучей воле, человек этот был и оставался нашим главой. Волей-неволей я продолжал слушать.

Страшный глава Братьев Мстителей говорил совершенно новым для меня языком, казалось, вовсе не шедшим ему; звучный голос его звучал нежно и ласкающе, иногда тихо и страстно. Он говорил о любви, о счастье, о блестящем будущем, и если бы я не знал так хорошо, какие гигантские замыслы таятся под этим белым и гладким, как слоновая кость, лбом, никогда не счел бы его вдохновителем стольких интриг.

Но вскоре граф поднялся со скамьи, на которой сидел со своей прелестной невестой. Должно быть, его деятельному и мятежному уму надоел разговор о любви, и он думал уже о другом.

– Дорогая моя красавица, – сказал он, целуя руку Розалинды, – поди к гостям; а я останусь здесь на минуту. Я жду кое-кого, чтобы переговорить о делах, но скоро приду к тебе.

Розалинда дала поцеловать себя, затем быстро поднялась по лестнице и скрылась.

Граф, оставшись один, вздохнул, провел рукой по лбу и стал нетерпеливо ходить взад и вперед, очевидно ожидая кого-то.

Наконец появился паж и сказал ему несколько слов, которых я не расслышал. Граф жестом выразил удивление.

– Пусть придет, – произнес он.

Паж ушел, а через несколько минут я видел, как с лестницы поспешно спустился странник, который затем бросился к Рабенау и упал к его ногам. Граф отступил.

– Кто вы? – спросил он. – Что это значит?

Странник откинул капюшон, и я увидел с изумлением женщину, в которой узнал Герту, мою подругу детства, прежнюю служанку Нельды. Она очень изменилась и побледнела, но была все еще восхитительно хороша.

– Герта! Ты здесь, – воскликнул граф, поднимая ее. – Почему оставила ты монастырь? Что случилось?

– О, Боже мой, – рыдала Герта. – Ради всех святых, не ходите больше в аббатство, дорогой мой господин, все открыто, Эйленгоф скрылся, братья возмутились, и, если вы пойдете туда, вас убьют, я знаю.

Она в отчаянии обнимала его колени. При словах: «Все открыто», граф вздрогнул и смертельно побледнел, но вдруг схватил Герту за руку.

– Говори, вместо того чтобы выть, – хрипло сказал он. – Я должен все знать.

Он заставил ее сесть на скамью, и Герта слабым и прерывающимся голосом, но ничего не пропуская, передала всю нашу интригу и заговор против Рабенау.

Во время этого рассказа страшно было смотреть на лицо графа; бешенство искажало его; на губах появилась пена, но когда он узнал о проекте похитить его шкатулку, он почти потерял самообладание и схватился руками за голову:

– Ах, проклятый монастырь! Дьявольское змеиное гнездо, – вскричал он.

Мне было очень не по себе; ноги одеревенели, но я не смел пошевельнуться. «Если он увидит меня в эту минуту, я погиб», – говорил я себе.

Вдруг, не знаю, как это случилось, ветка хрустнула подо мною. Граф повернул искаженное лицо к кустарникам, и мне показалось, что горящий взор его открыл меня в густой зелени. Он выхватил из-за пояса свисток и пронзительно свистнул; явилось несколько оруженосцев.

– Охранять эту дверь и рощу, – приказал он. – Если что зашевелится в этих кустах и вы узнаете живое существо, убейте его как собаку!

Он увел Герту, опустившую капюшон, и оба скрылись по лестнице.

Я остался один, но точно в мышеловке. Я слышал мерные шаги стражей, охранявших рощу, и, вероятно, чтобы воспрепятствовать похищению шкатулки, все выходы тоже охранялись.

Как выйти, как предупредить Бенедиктуса? Земля горела под ногами, а приходилось стоять неподвижно. Тысяча мыслей сменялись в моем мозгу. Как узнала Герта о нашем заговоре? По какому случаю очутилась она в монастыре урсулинок и почему принимала такое участие в графе фон Рабенау?.. Давно потерял я ее из виду, и вопросы эти считал неразрешимыми. Разъяснение пришло только через несколько недель.

Более часа прошло в невыносимом ожидании, когда я увидел графа, появившегося на лестнице и медленным шагом вышедшего на площадку. Он опустил стражей и несколько минут стоял, скрестив руки.

Я заметил теперь, как он изменился; выражение мрачного, горького отчаяния искажало его черты; он точно постарел, но ничто не могло испортить эту восхитительную голову.

– Погиб, – шептал он. – О! Бренность человеческая! На краю пропасти надеяться на будущее, полное любви. Один час погубил работу целой жизни! И Курт любит ее! Это он вскрикнул так горестно. Пусть хоть он будет счастлив!

Он опустился на скамью и рукою закрыл глаза.

Шелест шелкового платья заставил его поднять голову; это Розалинда прибежала, бледная и взволнованная.

– Что случилось? Курт сказал, что ты меня зовешь, а лицо у него такое страшное!..

Граф страстным движением привлек ее к себе:

– Розалинда, сохранила ли ты то мужество, за которое я полюбил тебя, которое внушило мне такое глубокое и страстное чувство к тебе? Достанет ли у тебя мужества повторить: «Умри, если тебя ждет бесчестная жизнь!»?

Из груди Розалинды вырвался крик:

– Лотарь, не спрашивай! Второй раз я не пережила бы такой минуты.

Граф печально улыбнулся.

– Бедное дитя! Выживают и после смертельных ран, а умирают иногда и от булавочного укола. Слушай меня, я буду говорить с тобой не как с женщиной, а как с другом. Я обесчещен; все мои бумаги похищены, и, может быть, через несколько часов я буду изобличен, как изменник перед герцогом и лже-приор бенедиктинского аббатства. Бесчестие это неизбежно. Хочешь ты видеть меня живым, но покрытым позором и осужденным на лишение, как изменника рыцарскому званию, или предпочтешь молиться на могиле умершего, уважаемого и оплакиваемого всеми?

Розалинда скрыла лицо на груди графа; рыдания душили ее.

– Да, я знаю, ты скажешь мне так же, как сказала Лео: «Умри!», потому что любишь меня не менее чем его, и честь моя так же дорога тебе. Итак, дочь моя, дорогая моя невеста, завещаю тебе все, что у меня останется на земле: мое имя, состояние и сына моего Курта. Прими это наследство, сделайся графиней фон Рабенау, люби Курта и дай ему счастье из любви ко мне. Поклянись мне, как бы рука твоя лежала на бездыханном уже теле.

Розалинда встала, не помня себя.

– Лотарь, что ты делаешь? По какому праву уходишь ты после того, как сказал, что любишь меня. Оставайся, я не клянусь ни в чем. Я люблю тебя и не хочу любить никого другого.

Граф встал.

– Это твое последнее слово?

– Да, – ответила она решительно.

– Увы! – произнес Рабенау с грустью. – Я более рассчитывал на тебя. Прощай! Я уезжаю, не получив твоего обещания, но смерть будет мне вдвое тяжелее.

Он хотел подняться на лестницу, но Розалинда вскрикнула и протянула к нему руки:

– Останься, Лотарь, я обещаю все.

Граф одним прыжком очутился около нее и привлек ее к себе, но молодая женщина была уже в обмороке. Тогда он отнес ее на скамью, стал на колени и с минуту, казалось, собирался с мыслями; потом, порывисто вскочив, бросился к лестнице и скрылся.

Не теряя ни минуты, я вышел из своей засады и направился ко двору. Я спешил вернуться в монастырь и переговорить с Бенедиктусом до прибытия графа, который, вероятно, приедет туда, чтобы принять смерть. Этот человек, погибели которого я способствовал, вдруг сделался мне симпатичным. Странное очарование, распространяемое на всех, с кем он соприкасался, охватило меня, и я надеялся спасти его против его желания.

Я беспрепятственно дошел до конюшни, взял первую попавшуюся лошадь и выехал. Выбравшись из замка, я помчался во весь дух.

Прибыв в монастырь, я прошел знакомым потайным ходом и, сбросив светское платье, надел рясу. Я поспешно направился к той части подземелья, где собирались братья, зная от Бенедиктуса, что в тот день было собрание.

Когда я подходил к зале, где произносил обет, до меня донесся неясный шум раздраженных голосов, крики и вопли; иногда звучный и сильный голос Бенедиктуса покрывал шум. Задыхаясь от волнения, я прошел в залу; все братья были в неописуемом волнении. Не знаю, что происходило раньше, но, входя, я увидел приора, нашего главу, стоявшим на ступеньках; на нем была ряса, но так небрежно накинутая, что через полуоткрытые полы ее виднелся наряд рыцаря и герб Рабенау, сверкавший на его груди. Прекрасная голова его с бледным лицом была открыта и горделиво откинута назад; он смелым и гордым взглядом смотрел на шумное собрание. Несколько впереди других монахов стоял Бенедиктус, бледный от волнения и с пылающим взором.

Он являлся его обвинителем, говорил о захвате власти, о присутствии графа среди братьев без произнесения монашеской клятвы. Одобрительные и враждебные возгласы часто прерывали оратора: из-под откинутых капюшонов виднелись свирепые лица, а в поднятых руках сверкали кинжалы.

Граф слушал спокойно, скрестив на груди руки. Наконец, дрожавшим от сдержанного волнения, но звучным голосом он произнес:

– Ах вы, простаки! Да прежде чем придти сюда, я был обо всем предупрежден; и если я все-таки среди вас, то потому только, что сам пожелал этого. Ты, ты и другие, – он указал несколько братьев, – смертельные враги мои; да, я погубил вас и вы посягаете на мою жизнь? Пусть так! Вы будете отомщены, но не воображайте, что убьете меня по своему желанию. – Он сорвал с шеи золотой крест и бросил его на землю, потом, гордо выпрямившись, продолжал: – Попробуйте-ка носить его с большим достоинством, чем я! Я не хочу больше жить по многим причинам, но глава должен умереть не иначе, как от своей руки. Я умираю по доброй воле, мстя моим личным врагам.

Прежде чем кто-нибудь успел его предупредить, он схватил с престола символический меч и вонзил его себе в грудь по рукоятку.

Страшный шум поднялся после этого: раздались крики удивления и отчаяния, поднятые вверх кинжалы полетели на пол, и десятки рук приподняли графа, упавшего на ступени и истекавшего кровью. Его поддержали и подложили под голову красную подушку, на которой мы произносили клятву.

Одни кричали:

– Помогите!

Другие:

– Врача!

Я с удивлением заметил глубокое, неподдельное отчаяние братьев перед смертью того, кто так долго руководил ими, думал и действовал за них. Все, казалось, поняли, что теряют преданного покровителя, своего настоящего главу.

Бенедиктус стоял, как ошеломленный; он тяжело опирался о престол, и глаза его, казалось, впились в лицо умирающего.

Я был глубоко огорчен. В продолжение нескольких часов я все узнал об этом человеке, наблюдал его интимную жизнь, понял его доброе и чувствительное сердце; он был рыцарствен и горд до конца, он избавил нас от убийства и покончил с собой сам на наших глазах, не обвиняя никого.

В эту минуту граф сделал движение и попробовал поднять голову; его тотчас приподняли, и он произнес слабым голосом, стараясь придать ему уверенность:

– Я никого не обвиняю и прощаю вам. Это предопределение, которое было предсказано мне.

Бенедиктус поднял цепь с прикрепленным к ней крестом приора и, подойдя к раненому, положил на его окровавленную грудь.

– Пока ты жив, ты – глава, а главе принадлежит этот крест.

Большие, уже подернутые покровом смерти, глаза графа открылись и с изумлением остановились на Бенедиктусе, потом на губах его появилась слабая улыбка.

– Ты уверен, что я не сохраню его. Единственная моя месть в том, чтобы передать его тебе, и ты познаешь его тяжесть. Я носил его, этот великолепный крест с его ответственностью и преступлениями, и он раздавил меня. – Затем он поднял руку. – Братья! – произнес он, в последний раз взглянув на нас своим властным взором. – Глава назначает себе преемника: вот тот, кого вы изберете себе приором. Это моя последняя воля…

– Она будет священна для нас, – ответили братья.

Голос графа резко оборвался; кровавая пена выступила на губах, глаза уставились в одну точку. Он вытянулся в последней судороге и тяжело упал: все было кончено!

Несколько минут длилось мертвое молчание.

Я был поражен, как громом. Бенедиктус, бледный, закрыл своей рукой его глаза; некоторые братья приблизились и молча поцеловали вытянутую на ступенях руку умершего. Он умер на своем посту.

Затем раздались громкие, хриплые голоса собрания и крики.

– Да здравствует глава! Да здравствует патер Бенедиктус! – загремело под сводами.

При этом шуме Бенедиктус вздрогнул и поднял голову. Мгновенно краска прилила к его бледному лицу, и, горделиво выпрямившись, он поднял руку и провозгласил:

– Да здравствует братство!

После этого братья принялись за обсуждение самых неотложных вопросов: решили перенести тело графа из подземелья и положить на дороге, как можно дальше от аббатства; лошадь его, которую нашли привязанной к дереву, отвязали и пустили на свободу; все решили приписать смерть графа случаю и разбою.

Исполнив все приказания нового избранного нами приора, мы вернулись обратно.

Разбитый, вошел я в свою келью; душа моя была расстроена, лицо и голос покойного всюду преследовали меня, и совесть кричала мне: «Ты способствовал его гибели».

Впрочем, мне некогда было отдыхать, предстояла необходимая поездка; следовало предупредить скрывшегося Эйленгофа, что он может вернуться.

По уговору с Бенедиктусом, он официально оставался приором до тех пор, пока устроит, где жить по выходе из монастыря; а с того момента он должен считаться умершим и освободить место для своего преемника.

Поэтому я отправился в его убежище и сообщил о смерти Рабенау. Это известие очень обрадовало его, и я невольно сравнил его с собакой, которая видит, что сломан хлыст. Он признался мне, что теперь совершенно счастлив, так как не мог бы пользоваться свободой, пока был жив этот черт – граф; зная желание патера Бенедиктуса сделаться приором, он поспешит устроить свои дела и оставить тяготившее его место. Мы вместе вернулись в аббатство, и я мог, наконец, часок отдохнуть.

На другой день утром один из непосвященных братьев с озабоченным видом подошел ко мне и сообщил большую новость: кто-то из монахов, вышедших на заре навестить больного, нашел на опушке леса тело убитого рыцаря. Сначала он хотел помочь ему; но так как старания его оказались бесплодными, он бегом вернулся, призвал нескольких братьев; но все они засвидетельствовали, что рыцарь уже мертв, даже окоченел, а убитый – граф Лотарь фон Рабенау, столь любимый и известный в стране своей добротой, веселым нравом и любовными похождениями.

– Иди скорее, – прибавил брат Бавон. – Сейчас принесут тело в аббатство.

Я сошел вниз. Монахи собрались во дворе, с любопытством окружая труп, который временно должны были перенести в церковь.

Эйленгоф, ставший опять набожным и внушающим почтение приором, распорядился отправить в замок Рабенау известие о смерти графа. Любопытствуя видеть, какой эффект произведет эта весть, я предложил себя и отправился немедленно.

По прибытии в замок я узнал, что все гости были еще в сборе, но всюду замечалась смутная тревога; страх и беспокойство читались на лицах слуг. Паж провел меня в большую залу, полную гостей; пел трубадур, аккомпанируя на лютне, но я сразу заметил, что его плохо слушали. Образовалось несколько групп, где оживленно шептались; у одного из окон сидела старая графиня фон Рабенау, озабоченная и взволнованная, а около нее – бледная Розалинда. При малейшем шуме она вздрагивала, и глаза ее с жадностью устремлялись на дверь, ожидая, конечно, того, кому не суждено было появиться. Курт находился среди дам, и только его лицо не выражало никакого волнения.

Паж, введший меня, подошел к молодому графу и шепотом сказал ему что-то, но тонкий слух Розалинды поймал, вероятно, его слова, потому что она быстро обернулась и громко спросила:

– Где преподобный отец?

Я подошел к сгруппировавшимся у двери гостям. Увидев мою рясу, все почтительно расступились, давая мне дорогу; все глаза устремились на меня, явившегося послом горя в это общество, собравшееся повеселиться. Я поспешно подошел к хозяйке замка и сказал, кланяясь ей:

– Сударыня, я вестник несчастья; но преклонитесь перед десницею Господа и подумайте об Иове, которого несчастие поразило так же во время блестящего пира. Сын ваш, славный и могущественный граф Лотарь фон Рабенау пал жертвою гнусного убийства. Сегодня утром один из наших братьев нашел его лежащим на дороге, и его смертные останки перенесены в аббатство.

При первых словах моих графиня встала, придерживаясь дрожащей рукой за ручку кресла, потом разразилась целым потоком слез и снова тяжело опустилась на свое место. Розалинда вскрикнула и упала без чувств, а Курт, сам бледный как призрак, бросился к ней. Я не видел, что было дальше, потому что толпой меня унесло из залы.

Там, меня окружили, закидали вопросами и оглушали криками.

– Граф умер?..

– Может быть, только ранен?

– Злодейски убит?

– Где? Как? Кем?

– Я подозревал кое-что; очень странно было его исчезновение.

Наконец все успокоились настолько, что смогли выслушать мой рассказ и обсудить причины нападения. Общее мнение было таково, что граф, пускаясь всегда в любовные, часто более чем смелые приключения, мог пасть жертвою оскорбленного отца или мужа.

Я простился и вернулся в монастырь и, как только представился случай, отправился к Бенедиктусу, который перелистывал в то время документы, найденные в знаменитой похищенной шкатулке.

– Ну, – спросил я, – нашел ли ты что-нибудь интересное?

– Да, – отвечал Бенедиктус, улыбаясь. – Прежде всего я узнал, каким путем Рабенау занял отнятую нами у него должность. Здесь есть указания, что настоящий отец Антоний, брат негодяя Эйленгофа, был основателем нашего тайного братства; он был также другом отца Лотаря и воспользовался этой дружбой, чтобы сделать его сына главой братства, находя, вероятно, в этом деятельном и мятежном уме все качества, необходимые для своего преемника. И в самом деле, этот Рабенау был гением интриги. Что за планы! Что за глубина взглядов! В шкатулке этой настоящие сокровища, и наш почтенный герцог много выиграл бы, заглянув в нее.

Не поясняя ничего, он запер шкатулку и повесил на шею ключ; это обидело меня. Точно он не доверял мне. Я расстался с ним и пошел в лабораторию.

Я нашел Бернгарда у стола перед большой открытой книгой; но он не читал. С устремленными на светильник глазами, он казался совершенно погруженным в мысли; лицо его выражало почти сверхчеловеческое блаженство.

– Отец Бернгард, – обратился я к нему, беря его за руку, – о чем вы думаете?

Он поднял голову.

– Это ты, Санктус! Хорошо ты сделал, что пришел, – проговорил он важным, почти торжественным голосом. – Я хочу все рассказать тебе, потому что сердце мое переполнено. Знаешь ли ты, я имею доказательства того, что душа переживает смерть!

Я смотрел на него в полном недоумении; он очевидно стал оговариваться: у нас только и разговору было, что про смерть графа, и самому мне лаборатория напомнила эту любопытную личность и его знаменитые слова: «Золото есть рычаг, посредством которого все делается».

– Дорогой брат, я пришел говорить не об изысканиях наших, но побеседовать о смерти главы.

– Боже милосердный, – воскликнул Бернгард, с сверкающими глазами, – о ком же я и говорю, как не о нем, этом несравненном человеке, который помогал мне в моих работах, глубокий ум которого угадывал тайны природы; с его смертью я потерял половину своего разума. И теперь ему я обязан торжеством открытия: он доказал бессмертие души. Ты думаешь, что я видел во сне? Нет, я не спал, а работал здесь с братом Рохом, как вдруг увидел его, стоящим передо мною, как живой, и он сказал мне своим прочувственным голосом: «Все – правда, отец Бернгард! Душа переживает все и оживляет всякую плоть; она неразрушима. Без перерыва и отдыха, дух блуждает на земле или в пространстве, не имея полного представления о цели, которой должен достигнуть». А когда я упал на колени, протирая глаза и думая, что сатана искушает меня, он засмеялся своим серебристым смехом и, взяв со стола мое перо, сказал: «Нет другого дьявола, чем мы сами», и начертал на пергаменте слова, сказанные им раньше. Затем он скрылся из моих глаз, растаял в воздухе, а я упал лицом на землю, славословя Бога и Его могущество, Его неслыханное для нас величие.

Дрожа, точно ослепленный, склонился я над пергаментом. Да, там были начертаны столь знакомым почерком слова, переданные мне Бернгардом. А между тем в душу мою закралось сомнение: если этот восторженный человек видел видение во сне и вообразил потом, что все это действительность?

– А брат Рох видел? – прошептал я.

– Нет, он утомился и спал в том углу, что я заметил только, когда хотел заговорить с ним.

В эту минуту я почувствовал на плече прикосновение руки и увидел, как отец Бернгард упал на колени с криком:

– Боже милосердный! Ему тоже он дает доказательство!

Я повернул голову и, оцепенел, пораженный, не будучи в состоянии оторвать глаз от бледного лица и сверкающих глаз фон Рабенау.

За мной стоял, прикасаясь ко мне, наш покойный глава; тонкая рука его лежала на моем плече, на губах была насмешливая улыбка, и я слышал явственно произнесенные слова:

– Все правда, Санктус! Мы беспрестанно возвращаемся на землю, чтобы бороться с нашими страстями. Смерть здесь есть новое рождение там.

Я не слышал ничего более; страшные глаза призрака заколдовывали меня и точно жгли; в ушах моих зашумело, все закружилось вокруг меня, и я упал.

Вероятно, прошло очень много времени, пока я открыл глаза в полном сознании. Я лежал в смежной с лазаретом келье, предназначенной для серьезных больных; в комнате был полумрак, и у моего изголовья сидел старый монах, знакомый мне. Это был добрый отец Феофил, ухаживающий за больными братьями.

Я ощущал невыразимую слабость и усталость, не в состоянии был шевельнуться и слабым, невнятным голосом спрашивал полудремавшего монаха, перебиравшего пальцами свои четки:

– Брат Феофил, что такое делается? Почему я здесь и такой слабый?

Услышав мой голос, старик встрепенулся, на широком лице его появилась добродушная улыбка, и, пожимая мою руку, он радостно воскликнул:

– Слава Богу, брат Санктус, наконец вы очнулись; а сколько хлопот вы нам задали! Милосердный Бог! Пять недель между жизнью и смертью в непрерывном бреду… Но теперь молчите. Молчите, спите и кушайте; это восстановляет силы. А прежде всего выпейте это лекарство, приготовленное отцом Бернгардом.

Он приподнял мою голову и, взяв со стола чашку с бурой жидкостью, заставил проглотить ее. Я почувствовал, как по всему моему телу распространилась приятная свежесть, и уснул.

С той минуты я проводил дни и ночи во сне, просыпаясь только для принятия пищи. Молодое тело мое, истощенное ужасными волнениями последнего времени, как будто хотело наверстать потерянное и набраться сил. Мало-помалу прошел этот период сонливости, и я почувствовал всю полноту моих способностей и энергии. В последние дни моего выздоровления отец Феофил подолгу оставлял меня, а когда возвращался, то отказывался говорить со мною о монастыре или о мире, ссылаясь на полученное запрещение.

Как-то утром я почувствовал себя таким свежим и бодрым, что решился встать; я уже хотел привести свое намерение в исполнение, как отворилась дверь, и на пороге показался Бенедиктус в сопровождении моего верного Феофила. На шее его блестел золотой крест, стоивший жизни Рабенау, и, при виде этого креста, все прошедшее и страшное видение встали передо мною; но Бенедиктус не дал мне времени отдаться воспоминаниям; он быстро подошел ко мне и пожал мою руку.

– Слава Богу, милый друг, наконец, ты поправился, по словам брата Феофила, и я смог навестить тебя. До сих пор наш добрый Бернгард обрекал тебя на одиночество.

– Конечно, всякая опасность миновала, и наш преподобный отец может быть совершенно покоен, – сказал Феофил своим веселым голосом, почтительно кланяясь приору.

– Хорошо, милый брат Феофил, все мы благодарны вам за заботы и вашу христианскую доброту, которая зачтется вам перед Богом; а теперь идите отдохнуть. После я позову вас, а мне сейчас надо поговорить с Санктусом.

Брат Феофил понял, что был лишний, и, поцеловав край рясы приора и получив благословение, вышел с расплывшейся на широком лице самой любезной улыбкой.

Когда мы остались вдвоем, Бенедиктус сел около моей кровати и сказал весело:

– Поговорим теперь. Тебе, должно быть, интересно многое узнать.

– Прежде всего, – сказал я, пожимая его руку, – поздравляю тебя, друг, с новыми обязанностями. Как вижу, Эйленгоф скоро устроил свои дела.

Бенедиктус улыбнулся.

– Сам по себе он не устроил бы их так скоро. Мошенник этот надеялся, ни более ни менее, как навязать мне ту роль, которую он сам играл перед Рабенау, то есть сделать из меня покорное орудие; а перед уходом он обчистил бы монастырскую кассу. К его несчастью, он заболел вскоре после смерти Рабенау; болезнь эта отняла его у нас, и мы похоронили его со всякими почестями. Из осторожности следовало бы оставить его в гробу; но мне была отвратительна подобная жестокость. Поэтому, когда он очнулся, я объяснил ему положение дел, дал порядочную сумму денег и посоветовал ему скрыться, что он и сделал. Он исчез, и я остался один хозяином, а назначение мое состоялось очень легко, и вот я теперь царю в моих церковных владениях.

– Да, – заметил я, – власть твоя велика. Но, милый друг, скажи мне о Нельде.

– Она была в отчаянии от твоей болезни, но ты поймешь, что нельзя же было допустить ее сюда. Каждый день я уведомлял ее о тебе и обещал, что, как только ты будешь в силах, увидишься с нею в подземелье.

– Еще один вопрос, Бенедиктус: каким образом Герта узнала о нашем заговоре и какой интерес у нее был открыть его Рабенау?

– Это очень просто, – ответил он. – Герта очень красива, а граф, несмотря на глубокий и серьезный ум, был человек развратный, ненасытный в отношении женщин и сделал ее своей любовницей; он скоро пресытился ею, но, пользуясь своей чарующей властью над людьми, убедил ее поступить в монастырь, где она служила ему шпионом. Она подслушала разговор Марии с Нельдой, из которого узнала не только о заговоре, но также, что Рабенау был главой и лже-приором. Остальное тебе известно.

– Да, – заметил я, – Рабенау был необыкновенным человеком.

Я рассказал своему другу о страшном видении, вызвавшем мою болезнь. Бенедиктус побледнел при моем рассказе и пробовал уверить меня, что я был уже болен и принял за действительность видение, созданное бредом. Я был уверен, что видел покойника не в бреду; но, не желая спорить, замолчал. Я знал, что нет ничего хуже, как убеждать неверующего, а может быть, новому главе была неприятна мысль, что его предшественник посещает места, при жизни подвластные ему.

Я быстро оправился, чувствовал себя словно помолодевшим и, как только силы позволили мне, пошел к Бернгарду поблагодарить за заботы. Я избегал говорить о видении; между тем дрожь пробежала по моему телу, когда я увидел место, где показался мне граф. Отец Бернгард также не сказал ничего. Видя мою бледность, он опасался, вероятно, заводить такой тревожный для меня разговор. От него я отправился на свидание с Нельдой, и громадная радость ее при встрече со мною еще раз доказала мне, как искренна и глубока ее любовь ко мне.

* * *

Совершенно оправившись, я получил важную должность брата-казначея и вступил снова в обязанность доверенного и секретаря Бенедиктуса. В свободные от дел часы мы читали или переводили что-нибудь интересное, так как Бенедиктус постоянно жаждал знаний; искусство также интересовало его. Часто он сам пел своим прекрасным звучным голосом на Божественной службе или, склонившись над листами требника, терпеливо украшал их теми изящными, тонкими миниатюрами, которыми и теперь еще восхищаются антикварии.

Но эти занятия не отрывали его от других работ; он твердой рукой держал завоеванную наконец власть. Гордый и сдержанный, он господствовал над своими монахами, бдительно наблюдая за монастырской собственностью, из которой не уступал никому ни одной нити. Окрестное дворянство, не исключая герцога, преклонялось перед ним, потому что он был Князь Церкви, а в те отдаленные времена одно это имело большое значение.

Я должен рассказать, что в это время произошло одно событие, которое могло дурно окончиться для моего друга. Однажды вечером Бенедиктус работал один в маленькой келье, рядом со спальней, где я занимался переводом, как вдруг меня поразил страшный шум, раздавшийся из его комнаты. Охваченный тяжелым предчувствием, я бросился туда и, к великому изумлению, увидел, что Бенедиктус борется с каким-то субъектом, который, с кинжалом в руке, старается повалить его. Одним прыжком я бросился на неизвестного и, схватив его сзади, со страшной силой ударил кулаком по голове. Он пошатнулся и упал на пол. Мы связали его, и тогда только с ужасом узнал я рыцаря фон Мауффена.

– Что это означает? – спросил я Бенедиктуса, отиравшего лоб.

– А вот сейчас узнаешь. Негодяй хотел убить меня; он выскочил неизвестно откуда и преуспел бы в своем намерении, не заскрипи пол под его ногами. Тогда я обернулся, как раз вовремя, чтобы удержать его руку.

Когда Мауффен пришел в себя, Бенедиктус стал допрашивать его.

Сначала он молчал, но затем с надменным видом объявил, что ему известны все тайны аббатства, что Эйленгоф продал их ему, и, если мы немедленно не отпустим его, то старый приятель его донесет герцогу о тайнах подземелья; но если Бенедиктус желает разделить с ним власть и даст ему права второго главы тайного общества, то оба будут молчать. При столь дерзком предложении глаза приора метали искры.

– Граф фон Мауффен, – сказал он с насмешкой, – день на день не приходится: я не Эйленгоф, а вам многого не хватает, чтобы изображать Рабенау. Впрочем, я не отказываю вам пользоваться правами Брата Мстителя, только в качестве монаха. Дерзкий, неужели ты думаешь, что я отпущу на свободу человека, который может быть мне опасен. Но я не люблю убийства, когда можно его избежать и предлагаю на выбор: или добровольно принять обет, или умереть и унести наши тайны на дно озера. Никто не знает, где вы, и никто не будет искать вас. Я не боюсь пустых угроз Эйленгофа; он знает по себе, что у братства длинные руки и тонкий слух, и, прежде чем успеет открыть рот перед герцогом, он будет нем навсегда. А теперь, разбойник, даю тебе две минуты на размышление.

Он взял со стола кинжал Мауффена и приставил к его груди. Лицо графа, безоружного, бессильного, менялось как у хамелеона. Мрачная решимость на лице приора ясно говорила ему, что жизнь его на волоске.

– Да или нет? – спросил Бенедиктус, нажимая на кинжал, острие которого вонзилось в тело рыцаря.

– Да… – произнес Мауффен хриплым голосом, и сдерживаемое бешенство вызвало пену на его губах.

– Хорошо! Санктус, позови Конрадина и Себастиана, – приказал Бенедиктус.

Я побежал за этими братьями, исполнявшими обязанности тюремщиков и на которых можно было положиться. Люди геркулесовой силы, мрачные и молчаливые, они повиновались всегда беспрекословно.

Они вскоре явились, со смирением на лице, и поцеловали рясу приора, испросив его благословение.

– Вот новый брат, – сказал Бенедиктус, указывая на Мауффена. – Возьмите его и стерегите, как зеницу ока. Чтобы через четверть часа он был облачен в одежду послушника. Вы будете его тенями, а при ослушании вам известны средства, усмиряющие бунтовщиков, и вы без милосердия примените их. Поняли вы меня?

Братья поклонились, скрестив руки на груди, потом развязали Мауффена, который не смел сопротивляться двум гигантам в рясе, и все трое исчезли.

– Что ты задумал, – спросил я, когда мы остались вдвоем. – Разве можно оставить жить столь опасного негодяя?

Бенедиктус, ходивший взад и вперед, остановился передо мною, скрестив руки.

– Он не выйдет отсюда и не может нам повредить. Я не люблю бесполезных убийств, надо соблюдать в этом экономию. При том в настоящее время жизнь его положительно имеет цену, потому что у него есть поместья, которые он должен добровольно пожертвовать монастырю, становясь его членом. Только бы он сделался монахом, и я думаю, что при таких двух сторожах он скоро будет рад надеть рясу. Он почувствует дисциплину, установленную приором этого монастыря; а он еще не знает, что у меня есть иное оружие против него. У него есть враги между братьями, и от них я знаю, что в своем замке он совершал противоестественные, неслыханные преступления, которые, будучи обнаружены, будут стоить ему головы. Так успокойся, Санктус. Конечно, обоим нам надо остерегаться, потому что человек этот, как змея, будет ползать, чтобы ужалить нас. Он подчинится неизбежному, но всегда будет думать о мщении; я узнал это по взгляду, который он бросил на меня, когда уходил. Но… – на губах Бенедиктуса появилась саркастическая усмешка, – если после того, как сделает свой дар, ехидна покажет свои ядовитые зубы, то я их ему вырву, и тогда это может стоить ему жизни.

Я успокоился, и последующее время проходило мирно. Иногда думал об отце, благородном и добром Бруно фон Рабенау, и пламенно желал его видеть, но обстоятельства препятствовали этому; а сердце мое, очерствевшее вследствие интриг и преступлений, становилось равнодушным, и я скоро забывал свои добрые побуждения.

* * *

Потом у нас стали ходить слухи о призраках. Часто по коридору бежал монах, крича и крестясь, и рассказывал, что видел покойного графа Лотаря фон Рабенау, убитого неподалеку от аббатства; говорили, что он ходит по кельям, гасит лампады, дергает монахов за рясу и опрокидывает вещи. Когда рассказы эти дошли до Бенедиктуса, он строго запретил распускать такие сказки, выдуманные какими-нибудь трусами, чтобы пугать других. Так как приора очень боялись, никто не смел более кричать, и говорили только потихоньку; а несколько старых монахов клялись мне своим спасением, что видели призрак так же ясно, как видят меня. Я не мог сомневаться, вспоминая, как воочию видел его сам в лаборатории, и крестился, моля Бога, чтобы никогда больше не видеть. Отец Бернгард, не разделявший моего страха, с удовольствием рассказывал мне, что «великий человек» иногда посещает его и что, отправившись однажды помолиться на его могиле, он видел, как из памятника вылетали огоньки.

* * *

После самого короткого послушничества, Мауффен беспрекословно произнес обет. Это обращение наделало много шума в стране; но так как репутация графа была не из лучших, то оставалось предположить, что он раскаялся и захотел загладить грехи молодости, посвятив Богу остаток жизни и отдав свое состояние. Подобные случаи были не редкость.

Приор и я были худшего мнения о нашем новом брате и предполагали, что под смирением скрывался план примерной мести. Потому Бенедиктус искал только случая отделаться от него и бдительно следил за ним, но не было возможности застать его врасплох; он был мрачен и молчалив, но не позволял себе решительно ничего подозрительного.

Один неожиданный случай помог приору и выдал негодяя. Много знаменитых в стране фамилий имели в нашем аббатстве склепы и между прочими бароны фон Лаунау. Однажды утром до нас дошло поразительное известие, что прелестный и обворожительный Виллибальд, молодой человек в расцвете сил, умер внезапным и странным образом. Старый его оруженосец, прибывший вместе с другими служителями сообщить о событии и сделать нужные приготовления к принятию тела, передал приору, что произошла ужасная сцена между Виллибальдом, женой его и одним молодым итальянцем-алхимиком, тело которого нашли в пруду у подножия башни. В ту же ночь Виллибальд внезапно умер, а на трупе были следы отравления.

Через два дня с наступлением ночи Бенедиктус во главе братии направился к вратам аббатства для встречи погребального поезда, освещенного факелами. Я не мог отделаться от тягостного чувства при виде гроба с преждевременно упокоившимся в нем молодым человеком, которого знал таким веселым и полным надежд. Он также был поглощен этим неведомым, таинственным «ничто», убежищем нашей души.

В кортеже участвовали молодая графиня Розалинда фон Рабенау в сопровождении старой служанки; она была очень огорчена и сообщила нам, что муж ее еще не знает о постигшем ее несчастии. Он уехал в отдаленное поместье на охоту за кабаном; к нему послали гонца, и он должен встретиться с нею в монастыре на похоронах. О жене покойного она не сказала ни слова (она исчезла, как нам передавали) и попросила у Бенедиктуса разрешения провести ночь в церкви со своей служанкой, чтобы молиться у тела брата, что приор ей и разрешил. Увидя меня, молодая женщина заплакала, и мы беседовали о графе Лотаре и Лео фон Левенберге, который, по-видимому, снова занял первое место в ее сердце.

Когда тело было поставлено и окончилась заупокойная служба, все удалились, а я пошел за Бенедиктусом в его кабинет. Я застал его рассматривающим прекрасный итальянский ларец, наполненный золотом, – дар Розалинды.

Мы глядели и хвалили красоту и тонкость работы и считали золото. Вдруг во время разговора о смерти Виллибальда, до нас донесся слабый, подавленный крик, по-видимому, женский. Я должен прибавить, что в акустическом отношении этот кабинет приора был устроен так, что в него проникали явственно даже самые отдаленные звуки.

– Что это значит? – воскликнул Бенедиктус, с пылающим взором. – Крик этот доносится из нашего коридора, а не из подземелья. Кто мог силой завести сюда женщину? Пойдем.

Он повел меня, и мы тихонько пошли коридором, прислушиваясь у каждой двери, но не слышно было ничего, кроме спокойного и сильного дыхания спящей братии. Вдруг послышался более явственный крик.

– А! – закричал Бенедиктус. – Это здесь.

Мы отчетливо услыхали женский голос, прерывистый, вследствие сильного волнения:

– Негодяй! Чудовище, не подходи ко мне, или я убью себя…

– Это Розалинда, – сказал пораженный Бенедиктус. – Мауффен, подлец, имел дерзость увлечь ее из церкви. Это она кричала. – Он попробовал отворить дверь, но она не подавалась. – Он заперся изнутри, – прошептал приор и, ударив в дверь кулаком, закричал: – Отвори, брат Бруно, это я – приор. Приказываю тебе!

Услышав голос Бенедиктуса, Розалинда радостно закричала:

– О! Отец крестный, спасите меня!

Но почти в ту же минуту в комнате поднялся шум, как будто происходила какая-то борьба. Мы пробовали опять отворить дверь, но на шум уже явилось подкрепление; двери келий отворялись, и со всех сторон подходили встревоженные и перепуганные монахи.

Одним из первых появился брат Себастьян. Он понял, что питомец его готовится совершить какое-нибудь злодеяние, и плечом вышиб дверь, опрокинув тяжелый дубовый сундук и массивный аналой, заграждавшие вход.

Следующая картина представилась нам. Розалинда, бледная, как тень, стояла, прижавшись к стене, и защищалась маленьким кинжалом от Мауффена, который, позеленев от бешенства, старался схватить ее. Увидев приора, Розалинда, изнуренная, выпустила из рук кинжал и протянула к нему руки; в ту же минуту Мауффен, прежде чем кто-нибудь успел помешать ему, схватил оружие и со словами:

– Умри и не доставайся ни мне и никому, – вонзил кинжал в грудь молодой женщины, испустившей глухой крик и упавшей, обливаясь кровью.

Бенедиктус железной рукой схватил Мауффена за шиворот, но слишком поздно. Преступление уже свершилось. С минуту все мы стояли, пораженные, неподвижно. В двери толпились бледные, испуганные монахи, поднимая факелы и ночники, которые освещали Розалинду, распростертую, с печатью смерти на лице, и Мауффена, с кровавым оружием в руках. Бенедиктус держал злодея; как вдруг тот обернулся и хотел ударить приора, но прорвал только рясу, потому что брат Себастьян схватил его и повалил на землю.

– Веревок! Связать его так, чтобы он не мог шевелиться, – закричал Бенедиктус неузнаваемым голосом и с гневом, странным образом противоречащим его обыкновенной сдержанности и хладнокровию.

В одно мгновение скрутили злодея, дерзнувшего поднять руку на самого приора и нарушившего монастырский закон, завлекши в свою келью с низкими намерениями женщину и притом высокорожденную, супругу одного из богатейших вельмож страны.

Пока связывали Мауффена, уже прибежал Бернгард, наш ученый врач. При моей помощи он поднял Розалинду, положил на кушетку и, не теряя времени, сорвал окровавленный корсаж, чтобы осмотреть рану. Никогда еще в нашем строгом монастыре не было подобного случая, и, подняв голову, я увидел не один горящий взор, устремленный на молодую женщину, неподвижно распростертую, точно великолепная статуя, и окруженную массой черных волос, которые не в состоянии был сдержать маленький чепчик. Бенедиктус также заметил волнение братьев и жестом приказал очистить келью, но в дверях и в коридоре стояла толпа и высовывались головы.

– Воды и бинтов, – крикнул в эту минуту отец Бернгард. – Рана серьезна, но вовсе не смертельна.

– Но что мы будем делать с молодой графиней? – проговорил Бенедиктус, нахмурив брови. – Невозможно оставить ее здесь, а куда перенести в таком состоянии?

В это время в коридоре раздался шум и послышалось имя графа фон Рабенау. Тесные ряды монахов расступились, и на пороге появился Курт. Я тотчас узнал его, хотя он очень похорошел; белокурая шелковистая бородка обрамляла его лицо и придавала мужественный вид женственным чертам.

Он узнал, вероятно, о смерти зятя и поехал к жене, а один из перепуганных братьев привел его к нам. Увидев неподвижно лежавшую и окровавленную Розалинду, он побледнел.

– Умерла? – воскликнул он, окидывая келью страшным взглядом, как бы ища злодея.

– Не отчаивайтесь, граф, – возразил Бернгард. – Рука Господа отстранила оружие, и благородная дама может быть спасена!

Курт бросился к Розалинде, и взгляд его сверкнул гневом при виде беспорядка в ее туалете. Он снял свой плащ и прикрыл жену; потом, повернувшись к Бенедиктусу, сказал ему грозно:

– Преподобный отец, вы дадите мне отчет в случившемся и объясните, как противно всяким законам, общественным и человеческим, подобное покушение могло произойти в вашем монастыре? Теперь место для моей жены не здесь; за ней должны ухаживать женщины, а не монахи.

Не дав Бернгарду времени окончить первую перевязку, он осторожно поднял тело Розалинды, завернул в свой плащ и, повернув к нам искаженное злобой и отчаянием лицо, проговорил:

– Укажите мне ближайшую дорогу в монастырь урсулинок!

Один из братьев предложил сопровождать его, другие монахи расступились перед ним, и Курт вышел со своей окровавленной ношей.

– Теперь отправляйтесь все к себе, – сказал Бенедиктус, делая монахам знак разойтись.

Мы вернулись вдвоем в его помещение, где вымыли руки.

– Что сделаешь ты с негодяем? – спросил я.

– Сгною в тюрьме, и, таким образом, мы от него избавимся. Но мне искренне жаль Розалинду и ее мужа, совершенно неповинных, сделавшихся жертвою этого исчадия ада, который вполне заслужил свое наказание. Помнишь, Санктус, распространившиеся одно время слухи о безумной любви Мауффена к графине Рабенау. Это он убил бедного Лео фон Левенберга. Многие принимали даже его благочестивое пострижение за шаг отчаяния, сделанный из-за брака молодой женщины с Куртом фон Рабенау.

* * *

На другой день утром молодой граф явился в монастырь и имел продолжительный разговор с приором, в котором они объяснились по поводу ужасного события. Он сообщил нам, что положение Розалинды хотя и очень серьезно, но не безнадежно; отец Бернгард, посетивший больную, подал большие надежды.

Мауффена даже не судили. Преступление его было до того очевидно, что пожизненная тюрьма являлась ему естественным наказанием; его поместили в одну из подземных темниц, предназначенных для этой цели.

После этого, жизнь наша пошла прежним порядком, но через несколько месяцев спокойствие было снова нарушено важными событиями.

Прежде всего, Мауффен исчез из тюрьмы; побег этот, совершенно непонятный, сначала серьезно обеспокоил нас, но так как этот негодяй не появлялся нигде и не подавал признаков жизни, мы успокоились, а одна неожиданная встреча заставила забыть о нем.

* * *

Однажды вечером, когда мы с Бенедиктусом заняты были проверкой счетов монастырской кассы, в дверь постучали, и брат сообщил нам, что два монаха, возвращавшиеся в монастырь, нашли на дворе человека, еле живого от голода, в рубище, но по языку и манерам принадлежавшего не к простому классу; из сострадания братья привели его в аббатство и просят распоряжений приора. Бенедиктус приказал позаботиться о незнакомце, дать ему все необходимое, а через несколько дней, когда несчастный отдохнет и оправится, он сам переговорит с ним и увидит, что можно для него сделать.

Несколько дней спустя, когда мы проходили перед ужином в столовую, я увидел сидящего у двери человека, показавшегося мне знакомым; он был средних лет и широкоплеч, лицо его, изнуренное нищетой и развратной жизнью, имело выражение гадкое и жестокое; борода и волосы, ярко рыжие, окаймляли некрасивое лицо. Я повернулся к Бенедиктусу, чтобы поделиться с ним своими впечатлениями, когда увидел, что он провел рукою по мгновенно побледневшему лицу. Поборов волнение, он прошел, благословив незнакомца, склонившегося до земли при его приближении. Только в одном из коридоров он остановился и, порывисто сжимая мою руку, проговорил глухо:

– Узнал ты его? Он сам пришел предать себя в мои руки и не избегнет теперь моего мщения.

– Возможно ли, – сказал я, – это…

– Вальдек, – докончил Бенедиктус, и в глазах его сверкнула молнией радость удовлетворенной мести.

С этой минуты друг мой совершенно погрузился в мысль о мести, которой хотел вдоволь насладиться. Прежде всего, Вальдек исчез, и я узнал, что он находится в одной из темниц, где жизнь хуже смерти. Часто Бенедиктус сам спускался в это ужасное место, и, когда возвращался оттуда, на лице его ясно выражалось чувство удовлетворенной жестокости.

– Скажи мне, – спросил я его однажды, – каким образом Вальдек вернулся сюда и в таком бедственном состоянии.

– Очень просто. Сам он признался мне, надеясь, вероятно, тронуть меня рассказом о своих несчастиях. Когда жизнь здесь стала для него невыносимой, он отправился в чужие страны, получая богатые пособия от добрейшей Матильды, которой он так преданно служил; но, когда моя милая мачеха вступила в монастырь, источник этот иссяк, и он не знал, по какой причине. Игрок и развратник, он промотал все, что имел; тогда, собрав всякие остатки, пришел сюда потребовать от графини награду за измену. Но все уже изменилось, никто не мог помочь ему. В отчаянии он блуждал, не зная, что делать, когда братья наши встретили его и привели к тому, чью жизнь он разбил.

* * *

Прошло несколько недель, когда однажды вечером, когда я работал в подземелье, вошел Бенедиктус и сделал мне знак выйти за ним в коридор. Там только я увидел, что он казался утомленным и что ряса его была разорвана в нескольких местах.

– Что с тобой? Что случилось? – спрашивал я в тревоге.

– Ничего особенного, – ответил он. – Только я попрошу у тебя услуги. Я насытился местью, и враг мой стесняет меня; я не хочу более спускаться к нему, помоги мне покончить с ним. Я обрекаю его на смерть, достойную его происхождения; но один не могу исполнить свой план; когда я связывал его, он, как видишь, разорвал мне рясу и пытался задушить меня.

– Можешь рассчитывать на меня; я готов помочь тебе. Сегодня?

– Нет, в одну из ближайших ночей. Я скажу тебе.

И в одну ночь, когда, за исключением нескольких Братьев Мстителей, склонившихся над работой, весь монастырь спал крепким сном, мы с Бенедиктусом спустились в подземную темницу Вальдека, страшное место, недостаточно высокое, чтобы стоять на ногах, недостаточно длинное, чтобы лежать, с сырым полом и липкими стенами, по которым кишели жабы, крысы и насекомые. При свете факела я увидел на корточках в этой отвратительной дыре человеческое существо, связанное, покрытое ранами, страшное на вид и издающее жалобные стоны.

– Помоги мне вытащить его отсюда, – сказал Бенедиктус.

Мы с усилием приподняли человеческую массу и потащили через коридоры и лестницы к небольшой двери, которую приор отворил. Выход этот вел к подножию стены с видом на пустынное поле. К тонкому стволу высохшего дерева была привязана великолепная дикая лошадь, с золотистой гривой; она ржала от нетерпения и била копытом по скале.

Я понял план Бенедиктуса. С этой стороны скала, на которой стояло аббатство, спускалась покато к глубокой пропасти, носившей название Чертова Баня из-за бурного потока, шумевшего на дне и впадавшего в озеро.

Жертву привязали к спине лошади. Мы глазом не моргнули, но ветер, свистевший и развевавший наши рясы, не раз заставлял нас вздрагивать во время нашей гнусной работы. Факел, привязанный к маленькой двери, мелькая, освещал минутами массивный крест на шее приора; иногда, при движениях, он как-то странно звонил, словно звоном хотел напомнить нам, что Тот, чьими служителями мы были, умер на кресте, прощая своим врагам, и что мы, давшие клятву милосердия и прощения, попирали ногами всякий закон человеколюбия. Но что мог значить этот слабый голос перед зачерствелыми сердцами, в которых давно заглохли и совесть, и чувство долга!

Когда жертва была крепко привязана, Бенедиктус взял два жгута зажженной пакли и сунул их в ноздри лошади, пока я перерезывал удерживающую ее веревку; обезумевшее животное встало на дыбы, сделало несколько беспорядочных скачков, потом бросилось вперед и, как ураган, спустилось по склону. Лошадь и жертва скрылись из наших глаз; но через несколько минут крик, заглушенный падением тела и летевшими камнями, возвестил нам, что оба были погребены на дне пропасти, в бурных водах потока.

С минуту простояли мы, устремив глаза в туманную даль, откуда раздался крик, затем молча ушли. Тени наши причудливыми фигурами вырисовывались на стене, в то время как мы пробирались в монастырь, как два злодея; мы, которым было дано право отпускать грехи и держать священный сосуд и которые только что совершили самое отвратительное преступление.

Мне было нехорошо, и Бенедиктус шел рядом со мною, молча и с поникшей головой. Был ли он удовлетворен или чувствовал угрызения совести? Я не знал этого, потому что он не делился со мною своими чувствами. Мы простились, молча пожав руки; но часто, много лет спустя, событие это воскресало в моей памяти. Крестьяне рассказывали, что один раз в год, ночью, около Чертовой Бани показывалась, как в тумане, лошадь, с сидящим на ней связанным, отвратительного вида призраком, который исчезал с адским смехом в пропасти, и что кто видел это дьявольское привидение, умирал насильственной смертью.

На другой день, вечером, я пошел в старый подвал на свидание с Нельдой, которую не видел несколько дней. Я ожидал ее довольно долго, как, наконец, раздались поспешные шаги и передо мной появилась монахиня; не поднимая вуаля, она протянула мне продолговатый пакет, перевязанный темной шерстяной ниткой.

– Возьмите это и уничтожьте. Дело идет о спасении Нельды, – произнесла она заметно изменившимся голосом. – Кроме того, предупредите Бенедиктуса, что до епископа дошли подозрительные слухи и у нас производится обстоятельная ревизия. Потом он придет и в ваше аббатство, так позаботьтесь скрыть подземелья.

После этих немногих слов, Мария фон Фалькенштейн – я узнал ее – исчезла, как тень, и я остался, взволнованный и встревоженный, со свертком в руках, заключавшем в себе, по моему предположению, компрометирующие документы.

Не теряя ни минуты, я поспешил предупредить Бенедиктуса и сговориться с ним на счет мер предосторожности, вызываемых посещением епископа. Я бегом проходил длинный пустынный коридор, как вдруг остановился при раздавшемся неожиданном звуке. Из свертка, который я небрежно держал, раздался слабый крик ребенка. Похолодев, с дрожащими руками, я прислонился к стене, не зная, что делать с ребенком, продолжавшим плакать и крик которого звучно раздавался под сводами. В ту же минуту я услышал приближавшиеся шаги. Если это были братья, не принадлежащие к братству, и если бы они увидели меня с новорожденным ребенком, я погиб.

Ледяной пот выступил на лбу; почти не отдавая себе отчета, я конвульсивно нажал рукой голову ребенка; он перестал кричать, и я чуть не задавил его, прижимая к себе. В это мгновение шаги раздались около меня, и я поднял испуганные глаза на подошедшего. Вздох облегчения вырвался у меня: это был Бенедиктус, с ночником в руке. Его пронзительный взгляд устремился на меня.

– Что ты делаешь здесь? – спросил он.

Он увидел, что я не в состоянии отвечать, и, взяв меня за руку, увлек в свою комнату.

– Что с тобой? Что значит твой расстроенный вид?

Он взял мой пакет, положил на стол и развязал шнурок. Моим испуганным глазам представилось посиневшее тело новорожденного ребенка.

– А! – прошептал Бенедиктус. – Еще один и на этот раз твой. Ты говорил мне о положении Нельды, остальное мне понятно. Но ты втройне глуп, что принес сюда этого ребенка; можно ли поступать так неосторожно.

Я был совершенно убит; я задушил своего собственного ребенка, ребенка моей обожаемой Нельды. Я бросился к столу, чтобы оказать ему помощь, но было поздно, он уже коченел. В минуту такой нравственной пытки я взглянул на Бенедиктуса; угнетенная душа моя искала помощи и поддержки у приора, моего друга, поверенного и соучастника; но он, вероятно, давно уже победил всякие чувства и угрызения совести, которые я еще испытывал в то время; на его красивом, бесстрастном лице не было ни малейших следов волнения. Твердой, спокойной рукой он закрыл бельем маленький труп; очевидно, подобный случай не был для него новостью, так как я слышал, что у Марии бывали дети.

Взгляд мой, устремленный в спокойные, глубокие глаза Бенедиктуса, тотчас отрезвил меня; не смотря на свою нервную и впечатлительную натуру, я уже слишком очерствел в преступлениях для того, чтобы предаваться отчаянию, которое сделало бы меня смешным в глазах моего друга. Если он был преступен, то умел владеть собою и приобрел силу не тревожить себя воспоминаниями о непоправимом.

Итак, я выпрямился и сказал, вытирая покрытый потом лоб:

– Ты прав, я сумасшедший: но узнай, как все это произошло. Прежде всего Мария велела сказать тебе, что епископ в монастыре урсулинок и скоро будет у тебя и чтобы ты принял меры скрыть подземелья от его инквизиторского взора, так как ходят слухи о сообщениях между двумя монастырями. Мария передала мне и пакет, не сказав о его содержимом; а так как ребенок должен был родиться только через несколько недель, я думал, что тут какие-нибудь компрометирующие документы. Намереваясь как можно скорее предупредить тебя, я поднимался сюда, как вдруг, в коридоре, ребенок заплакал. В ту же минуту я услышал шаги, оказавшиеся твоими; остальное произошло совершенно необдуманно, из опасения, что все тотчас будет открыто.

Я остановился в изнеможении и упал в кресло. Бенедиктус молча слушал меня и, не отвечая, начал ходить взад и вперед в глубокой задумчивости.

Я первый прервал молчание.

– Послушай, – проговорил я. – Что мы будем делать с этим неудобным свидетелем? Надо бы бросить его в озеро.

– Ты не в своем уме сегодня, Санктус, – возразил Бенедиктус, пожимая плечами. – Можно ли бросать такого свидетеля вблизи двух монастырей? Если бы, по какому дьявольскому случаю, вода выбросила его или он прицепился бы к тростнику, поднялись бы еще сильные разные неблаговидные предположения и когда же? Накануне посещения епископа. А! – он ударил себя по лбу. – Я лучше придумал.

Он отворил дверь в кабинет, который я описывал во время нападения Мауффена; в глубине его возвышался большой камин со сверкавшим огоньком.

– Огонь пожирает все, – сказал он.

И, схватив пакет, даже не спросив моего разрешения, Бенедиктус бросил его в пламя, прибавил дров, потом затворил дверь и уселся около меня.

– Легко предвидеть, в чем будет состоять ревизия епископа. Надо удалить все подозрительное.

Он открыл свой письменный стол и вынул бумаги и различные предметы.

– Я спущусь в подземелье отдать приказание, – сказал он, – а ты, Санктус, не забудь, что ты брат-секретарь и казначей бенедиктинского аббатства, и, когда епископ сунет нос в твои счета, все должно быть в порядке. Займись же спокойно своим долом. Я скоро вернусь и присмотрю за тем, чтобы огонь не оставил ничего подозрительного.

Я понял справедливость слов Бенедиктуса и встал исполнить его приказание. Четверть часа спустя я сидел в своей келье, совершенно поглощенный ревизией огромных книг со счетами прихода и расхода.

* * *

На другой день утром большой колокол известил нас о неожиданном прибытии епископа. Братья побежали навстречу ему, а Бенедиктус со мной и другими монастырскими должностными лицами принял его в церковных вратах. Встреча была с обеих сторон полна фальши. Проницательные глаза епископа останавливались на каждом предмете, на каждой стене; он расхваливал и прикасался ко всему, любуясь массивными аббатскими постройками и их исправностью. Бенедиктус спокойно и с достоинством сам показывал все, останавливаясь преимущественно на опасных мостах, которые именно поэтому мало интересовали епископа. Он, напротив, особенно обращал внимание на то, что приор небрежно обходил. Оба были довольны: Бенедиктус тем, что укрывал от епископа именно то, что тот искал; а епископ с минуты на минуту ожидая на чем-нибудь поймать приора. Наконец, наскучив нам в продолжение целых двух дней, он должен был уехать, расхвалив все виденное, а мы, проводив его, облегченно вздохнули.

* * *

Понятно, что в эти два дня я не мог видеть Нельду, а между тем, после совершенного мною преступления, меня тянуло к ней. Поэтому, по отъезде епископа, вечером, оставшись наедине с Бенедиктусом, я сказал, что пойду к своей подруге. Он пробовал удержать меня, и пока он говорил со мною, на лице его появилась поразившая меня жалость; но я приписал это выражение сожалению по поводу трагической смерти ребенка.

Не желая откладывать, я спустился в подземелье и быстро прошел бесконечные коридоры, ведущие к монастырю урсулинок. Дойдя до потайного входа, я постучал три раза, что означало приход своего. Монахиня молча отворила мне и сделала знак идти за нею; но, вместо того, чтобы вести меня к маленьким кельям, месту наших свиданий, она провела меня множеством совершенно незнакомых коридоров и остановилась, наконец, перед железной дверью. Тяжелое предчувствие сжало мне сердце.

«Неужели она в тюрьме?» – подумал я.

Монахиня вынула из кармана ключ, осторожно отперла и впустила меня в низкий, сводчатый подвал. Меня поразил там холодный и сырой воздух; светильник у стены освещал это страшное место. В испуге и ничего не понимая, я остановился на пороге, и глаза мои впились в длинный каменный стол, на котором лежало что-то длинное, покрытое белой простыней; монахиня прошла вперед и сказала, откинув простыню:

– Подойдите, брат Санктус, и не пугайтесь.

У меня закружилась голова; я думал, что в гадком кошмаре вижу распростертую на столе мертвую Нельду. Но, увы! Это был не сон… Огромная тяжесть опустилась на мое сердце, горло мое сжалось, и с глухим хрипом я упал на колени перед телом; у меня была только одна мысль: «Нельда умерла!»

От прикосновения лбом к холодному камню я пришел, наконец, в себя, поднял голову и смотрел на кроткое, прекрасное лицо умершей. Я не в состоянии был ни плакать, ни произнести слово, хотя бы для выражения скорби, раздиравшей мою душу. Перед глазами моими все мелькал маленький синий трупик задушенного мною ребенка, и, как бы в наказание за это убийство, обожаемая женщина ушла из этого мира, не услышав лжи, которую я приготовился сказать ей. Теперь она знает все; она там, в том неуловимом мире, который создает пропасть между нами и теми, кого мы любим. Поглощенные этим неведомым океаном, вырвавшиеся из этой телесной темницы, они отрекаются от нас, даже забывают нас и безжалостно обрекают на отчаяние, которое мы испытываем, потеряв их. Глухой ропот против Бога и судьбы поднялся во мне, и опять прижимал я свой пылавший лоб и сухие губы к безжизненной ледяной руке покойницы.

В эту минуту на плечо мое опустилась рука, и дрожащий, полный сострадания голос произнес мое имя:

– Энгельберт!

Я вздрогнул. Неужели это покойница сжалилась над моим отчаянием и назвала меня этим нежным именем, как всегда обращалась ко мне; но, нет, подняв голову, я увидел склонившееся надо мной бледное, прелестное лицо монахини. Из глаз ее текли слезы, и она продолжала тихим голосом:

– Энгельберт, ты не узнаешь меня, а между тем я всегда была твоим верным другом и в настоящую минуту страдаю с тобой. Выслушай слова утешения твоей подруги детских игр. Я – Герта, маленькая Герта тех старичков, которые берегли тебя в детстве. Вспомни Рабенест.

Слова эти вызвали у меня целый мир воспоминаний. Я, как во сне, увидел это отдаленное прошлое, старую полуразвалившуюся башню мрачного замка, где ветер свистал и выл в руинах в ту памятную ночь, когда группа всадников остановилась у башни… Мне показалось даже, что я слышу голос старика: «Кто идет?» Потом я увидел большую залу, где маленькая Нельда, уснувшая на коленях рыцаря Теобальда, явилась мне, как небесное видение. Теперь эта самая Нельда – друг моего детства, идеал моего сердца, лежит мертвая. Там начало, здесь конец.

Я порывисто встал; опечаленная душа моя, казалось, хотела вырваться из своих пут, и я ударился головою о стену, стараясь разбить вместилище этих воспоминаний. Герта бросилась ко мне и, цепляясь за мою рясу, умоляла меня опомниться и переносить мою потерю с мужеством мужчины. Мольбы ее и убеждения, наконец, несколько успокоили меня. Нежное сострадание и дружба, которыми эта подруга детства старалась облегчить мое горе, помогли моей больной душе. Видя, что я пришел в себя, она поднялась со скамьи, на которой мы сидели, и сказала:

– Пойдем, Энгельберт. Уйдем из этого места скорби и печали; тебе нужен отдых, а вид трупа растравляет рану твоего сердца.

После продолжительного прощания с покойницей мы вышли. Герта тщательно заперла дверь и довела меня до потайного выхода. Расставаясь с ней, я почувствовал потребность поблагодарить ее за дружбу.

– Добрая моя Герта, – сказал я, привлекая ее к себе. – Позволь мне поцеловать тебя, как брат, и помни, дорогая подруга детства, я никогда не забуду, что ты была мне поддержкой и сестрой в самый тяжелый час моей жизни.

Герта ответила мне поцелуем и сказала:

– Слова твои, Энгельберт, вознаграждают меня свыше моих заслуг. Но не откажи мне в одной радости: позволь видеться с тобой. Я так же оторвана от света и одинока. Когда тебе будет грустно, приходи иногда в наши подземелья; мы будем говорить о прошедшем и о той, которой не стало.

– Будь уверена, я приду. Для меня будет потребность видеть тебя, – отвечал я, прощаясь.

Потайным путем я отправился к Бенедиктусу. Мне хотелось поговорить с ним, если он не спит, и я застал его за письменным столом.

– Я ждал тебя, – сказал он, пристально смотря на меня и, заметив перемену в лице моем, встал и крепко пожал мне руку. – Успокойся, друг, и преклонись перед этим непреложным законом разрушения, которому подвергнемся когда-нибудь и мы. Смерть сильнее нас, и никакое чувство, самое устойчивое, не помешает ей вырвать свою жертву; часто приходилось мне уже испытывать, как мы мелки, ничтожны, низки перед этой неведомой силой.

Я поник головой и опустился на стул. Он прав: для нас также пробьет час отхода; придет день, когда, как Нельда, и мы будем лежать окоченелые, неподвижные, равнодушные ко всему, что было дорого и интересовало нас. А что будет после этого перехода? Я вздрогнул. В эту минуту Бенедиктус нагнулся ко мне.

– Энгельберт, – проговорил он дрожащим и убежденным голосом. – Поверь моей опытности: умственная работа – лучшее средство прогнать щемящие и горестные думы. Она одна восстанавливает и поддерживает душевное равновесие. Брат Бернгард – самый лучший спутник, которого ты можешь найти на этой узкой тропинке, которую он называет путь к вечности. Займись вместе с ним серьезной работой, и, может быть, он вызовет из пространства тень Нельды, так как это единственная цель, к которой он стремится.

Я встал, но Бенедиктус остановил меня.

– Только не сегодня. Ты слишком утомлен для работы. Выпей чашу старого вина и отдохни несколько часов; завтра ты будешь сопровождать меня в одну предполагаемую поездку, а вечером отправишься к нашему другу Бернгарду.

* * *

На следующий день, вечером, печальный и с тяжестью на сердце, спустился я в лабораторию Бернгарда. Я застал его сидящим за рабочим столом; он взвешивал разные снадобья. Я сел возле него и со слезами передал ему постигшее меня несчастье.

– Брат мой, – спокойно ответил он. – Если бы ты был в состоянии глубже запечатлеть в твоем уме ту великую истину, что смерть есть не что иное, как разрушение тела, что мы переживаем это тело и живем вечно, то ты не предавался бы такому безумному отчаянию. Все доказывает нам, что мы переживаем смерть с воздушным телом, но достаточно плотным, чтобы сделаться осязаемым при известных благоприятных условиях, и воля наша способна вызвать к нам эти тени прошлого.

– Но ведь это – очень неопределенное утешение, – возразил я, – и притом я совсем не имею доказательств…

– Ты просто неблагодарный, – произнес Бернгард. – Неужели ты забыл кур и столько других фактов, наконец, появление Рабенау, этого, гения, который теперь помогает мне. О! Я открыл очень многое и надеюсь осязать смерть. Но и в эту уже минуту я думаю, что могу показать тебе очень интересный опыт. Пойдем!

Он встал, взял ночник, и я в волнении, с любопытством последовал за ним. Мы прошли комнату с печами, потом Бернгард приподнял кожаную завесу и впустил меня в келью, уже освещенную ночником. На диване лежал человек, вероятно, больной, судя по тяжелому, свистящему дыханию и тяжелым вздохам.

– Кто этот человек? – спросил я, неприятно изумленный.

– Это один бедный странник, который скоро соединится со своими предками, – отвечал Бернгард. – Я нашел его изнуренным, умирающим на дороге и потайным ходом привел сюда. Я уже делал это со многими несчастными, чтобы иметь случай наблюдать чудесное общее оцепенение живых частей.

Он поставил на стол ночник, нагнулся к умирающему и внимательно рассматривал его.

– Конец приближается, грудь едва дышит, – сказал он, откидывая плащ, покрывавший совершенно обнаженное тело умирающего.

Потом он принес из другой комнаты жаровню с горящими углями и бросил в них порошок, от которого при горении исходил яркий свет.

– Смотри, – говорил он, подводя меня к телу. – Ноги уже приняли желтоватый оттенок, как при полном оцепенении. Холод смерти подходит понемногу; здесь еще живая часть, – сердце бьется, но, подожди, я покажу тебе еще больше.

Он взял из шкафа склянку и открыл ее.

– Жидкость, находящаяся в этом сосуде, покажет тебе чудесные вещи, – сказал он. – Нагнись к жаровне и вдыхай сильнее.

Он вылил в жаровню часть содержимого склянки; с треском стал подниматься тогда едкий, но ароматичный пар, и, по мере того, как я его вдыхал, все мое существо наполнялось каким-то странным и незнакомым ощущением. Члены мои становились тяжелее и как будто коченели; жизнь точно поднималась к голове и сосредоточивалась в ней; глаза сделались жгучими и функционировали каким-то странным образом. Я не спал, как мне показалось в первую минуту; нет, я вполне сознавал все и отлично слышал приказание Бернгарда:

– Садись и не спускай глаз с умирающего.

Я повиновался и вдруг ясно увидел, как одна за другой, от тела его отделялись светлые искры и затем, сливаясь, образовывали беловатый пар, колебавшийся над телом; пар этот собирался, медленно поднимаясь к голове, и, по мере того как сгущался, он принимал образ человека, лежавшего на постели. Под конец искры сосредоточились у головы и образовали светлую нить, которая, точно огненная лента, шла от сердца и соединяла одну с другой обе эти совершенно одинаковые формы – телесную и духовную. Затем нить вдруг задрожала, покачнулась и лопнула. Воздушный образ человека еще с минуту покачивался над изголовьем и, странно расширяясь, поднялся зигзагами вверх. Два беспокойных глаза с минуту смотрели на нас, потом все расплылось в туманное облако и исчезло в темной глубине свода.

Я протер глаза. Это не был сон; нет, я совершенно наяву видел это чудесное зрелище, и в голове моей складывалось непоколебимое убеждение.

– Да, это истина; не все умирает с телом, и сам ты пойдешь когда-нибудь по этому пути.

Я еще ощущал такую тяжесть, что не мог шевельнуться, и повернул голову к Бернгарду. Он был на ногах, подняв, неподвижный, руку к своду. Наконец он пришел в себя и, подойдя ко мне, вытер мне лицо мокрым полотном. Я вздохнул свободно, и мое первое слово было:

– О! Какое чудесное зрелище!

– Веришь ты теперь? – спросил Бернгард, вытирая себе лицо и руки.

– Да! Нельда и все другие за могилой – такие же, как тот, который сейчас сбросил свое земное тело. Благодарю, Бернгард, – ты меня утешил.

Утомленный духом и телом, я вернулся к себе и уснул.

* * *

Проснулся я спокойным и способным по-прежнему работать. Смерть Нельды не тяготила меня более. Это была разлука, а не вечная потеря; я любил представлять ее себе воздушной тенью, охранявшей меня, которую я снова встречу после неизбежного перехода.

Для меня началась эра спокойствия. Согласно обещанию, я часто навещал Герту, и мне доставляла удовольствие шумная, но искренняя радость ее, когда я приходил. Конечно, ум у нее был простой и ограниченный, но она так умела кстати вызвать воспоминание о прошедшем, напомнить тысячу случаев из счастливого детства или ранней юности, что этими интересными разговорами удерживала меня целыми часами.

Мало-помалу воспоминание о Нельде побледнело, стерлось, и я стал замечать, что Герта, с ее бледным лицом и черными блестящими глазами, очень хороша и привлекательна. Вскоре мне пришлось сознаться, что чувство, внушаемое ею мне, могло быть опасным; тем более что Герта не способна была скрывать любовь свою. Мне следовало бы бежать, но, к несчастью, монастырские нравы того времени были крайне распущены, а возможность безнаказанно видеться в подземелье соблазнительна, и потому ничто не мешало мне быть счастливым.

Пока жизнь моя протекала так мирно, влияние Бенедиктуса в стране все усиливалось. Он сумел расположить к себе герцога, и тот часто приезжал говеть в аббатство. Постепенно он совершенно подчинил его себе.

Духовник герцога, не одобренный Бенедиктусом, был заменен одним из его ставленников, и вскоре я заметил, что и внутренние, и внешние дела страны устраивались согласно намерениям Бенедиктуса. Герцог ценил его сильный ум и часто советовался с ним; потому, когда он появлялся при дворе, гордый и строгий, во всей роскоши, которой любило себя окружать духовенство того времени, самые горделивые головы очень низко склонялись перед ним.

В часы интимных бесед мы часто говорили о прошедшем, о наших работах и о политике; последняя тема ему нравилась, и, хотя меня она мало интересовала, я наводил на нее разговор, чтобы доставить ему удовольствие. В эти редкие минуты откровенности, я, ученый алхимик, с удивлением заглядывал в бездну этой души, снедаемой тщеславием, ненасытной во власти.

Всем завладеть, все поглотить, согнуть весь мир под властью единого скипетра, таков был идеал его мечтаний, и, когда он развертывал свои гигантские планы, складки на бледном лбу молодого монаха расправлялись, голос оживлялся, глаза сверкали огнем, а затем он резко обрывал и менял разговор. Я часто спрашивал себя: при его характере и таких мечтах удовольствует ли он ролью приора, и сомневался, но в этом пункте он был непроницаем.

Если эти великие планы и существовали у Бенедиктуса, то они не мешали ему заниматься частными делами. Так, одновременно он старательно обдумывал двойную интригу, очень сложную, против младшего брата Альберта, чтобы заставить его отречься от мира. Слишком долго было бы рассказывать подробности этого дела и притом они не были вполне известны мне; скажу только несколько слов для ясности рассказа.

В одном из окрестных замков жила молодая и красивая женщина, вдова старого рыцаря и мачеха шестнадцатилетней скромной и ограниченной, но восхитительно красивой девушки. Граф Альберт фон Рувен бывал в этом доме, потому что старый рыцарь был брат по оружию графа Гильдебранда и, умирая, поручил свою молодую жену и дочь покровительству могущественного дома Рувенов. Граф Альберт был красив и одинаково нравился обеим дамам, но, к великому неудовольствию мачехи, он влюбился в молоденькую Изабеллу и решил жениться на ней. Все это стало известно Бенедиктусу через молодую вдову, духовником которой он состоял.

Не знаю, как он действовал или наставил даму, но дело в том, что пока Альберт воевал с герцогом, что продолжалось несколько месяцев, вдруг распространился слух о его смерти, и отчаянием его невесты сумели так хорошо воспользоваться, что она поступила в монастырь урсулинок и постриглась. Когда Альберт возвратился и слух о его смерти был опровергнут (виновник не был открыт), Изабелла была уже монахиней. Отчаяние графа было ужасно, и он часто искал утешения у своего брата, приора. А тот подействовал ли на религиозные чувства брата, чтобы развить его романтическую любовь, или открыл ему тайну подземелья, где он мог видеть предмет своей страсти, не знаю; но все-таки граф Альберт вступил членом нашей общины и принес в дар аббатству все свое состояние.

С того дня Бенедиктус еще выше поднял голову: месть его и гордость были одинаково удовлетворены: ни он и никто другой не носил в мире имени Рувенов. Его же деятельный ум, твердость, неустанная забота так значительно увеличили богатства монастыря, что управление Бенедиктуса составило эпоху в летописях обители.

* * *

В этот спокойный период я послал рыцарю Теобальду письмо, в котором открыл тайну моего рождения и выразил горячее желание, хотя бы один раз еще увидеть великодушного человека, внушавшего мне всегда чисто сыновние чувства.

Через несколько недель я получил ответ от доброго рыцаря, который посылал мне свое благословение и сообщал о решимости вступить в аббатство, чтобы окончить там жизнь со мною и Бенедиктусом, «потому что я очень одинок и утомлен жизнью», заключил он письмо.

В ожидании приезда отца я жил спокойно, разделяя время между занятиями и свиданиями с Гертой, но вдруг один случай нарушил мой покой.

Однажды, когда я расхаживал взад и вперед по коридору позади лаборатории Бернгарда, поджидая Герту, к моему удивлению, явилась другая монахиня.

– Преподобный отец, – сказала она, – я считаю себя обязанной отвлечь вас от любви к женщине недостойной. Та, которая утешила вас в потери доброй и милосердной Нельды, была умышленной виновницей ее смерти. Еще в то время, когда вы жили в замке Рувенов, она чувствовала к вам страстную любовь и ненавидела прекрасную Нельду. Из ревности она шпионила за вами обоими и доносила графине Рувен и матери Варваре; она же погубила бедную сестру Нельду. Не смотрите на меня удивленно; все это правда, и я знаю многое еще. Господи прости! – продолжала она так торопливо, что я не успевал вставить ни одного слова. – Эта низкая женщина, не имеющая ни звания, ни рода, точно так же, как и я, служившая в замке, сделалась еще хуже, поступив в монастырь. Узнав, не знаю, каким образом, что вы духовник графини Матильды, и, вероятно, чтобы иметь связи вне монастыря, она состояла в связи со знаменитым графом фон Рабенау, о котором ходили такие странные слухи, что называли его даже дьяволом, воплотившимся в красавца рыцаря. Люди, видевшие его, уверяли, что когда он посещал Герту во время своего пребывания на земле (то есть пока милосердие Божие допускало это нам в назидание), у него были копыта и хвост. – Монахиня на минуту остановилась перевести дух, но я продолжал молчать, понимая, что не узнаю ничего, если перебью ее. – Итак, – продолжала она, – эта полоумная тварь была в связи с самим чертом. Но, когда Божественному терпению настал конец и граф фон Рабенау – то есть черт – хотел доказать вашему приору, что он не демон – Господь да благословит святого человека! – тот велел собрать самых святых, почтенных братьев и потребовал, чтобы граф принял при них причастие; Герта, пронюхав, что это дело может дурно кончится для ее дьявольского любовника, предупредила его. Несмотря на предупреждение, тот был настолько дерзок, что явился, рассыпав по всей своей дороге лошадиные волосы, но когда он хотел принять причастие, его взорвало, как бочку, и он исчез среди молнии и грома, оставив только черную кожу с копытами, хвост и рога. Чтобы отмстить, дьявол задушил приора дона Антония, уступившего ему по договору свою душу, а Герта долго выла, но наконец утешилась. Когда у Нельды был ребенок, Герта проскользнула к ней и рассказала ей что-то на ухо; при этом рассказе у больной сделались конвульсии, а утром она была уже мертва. Думая, что никого не было, кроме нее, злая девка воскликнула: «Слава Богу! Наконец я займу ее место!» – Я зашатался, точно громом пораженный, и прислонился к стене; но сестра, не обращая внимания на мое волнение, продолжала: – Никогда я не открыла бы вам всего этого, если бы негодная не обидела меня жестоко. Не довольствуясь любовью к вам, она кокетничает с почтенным отцом Филиппом, который поклялся мне в верности, и все для того, чтобы он угощал ее вином, которое она очень любит, чему, вероятно, ее научил дьявол. По крайней мере, никто не скажет, что сестра Кордула не отомстила за отнятого друга.

Конец тирады я едва слышал. Бешенство, которому нет названия, кипело в душе моей. Нельда жила бы еще, если бы не эта гадкая тварь, которая изменила мне, после того как хитростью завоевала мою любовь?

Я не видел, когда скрылась сестра Кордула. Вне себя, с горячей головой, я шагал по коридору, ожидая злодейку, чтобы расплатиться с нею. Наконец раздались легкие шаги, и Герта появилась, очень взволнованная.

– Куда же ты бежишь? – крикнула она, – разве ты не знаешь новости?

– Да, – ответил я глухим голосом, – я знаю одну новость, за которую ты мне дорого заплатишь, лживая низкая тварь. Ты до времени заставила Нельду умереть? Умри же и ты злой смертью.

Ослепленный бешенством, не сознавая своих действий, я схватил ее за горло и, вырвав из-под рясы всегда бывший при мне маленький кинжал, вонзил его в ее грудь. Брызнуло что-то теплое, омочило лицо мое и руки; Герта опустилась со слабым хрипением.

Едва дыша, я прислонился к стене и почти в ту же минуту услышал шум голосов и шагов. В оцепенении стоял я, неподвижно и неопределенно смотря на приближавшихся ко мне людей, из которых один держал в руках светильник. Хороший знакомый голос моего друга и поверенного, Бенедиктуса, привел меня в чувство.

– Ах! Что это значит? Что ты наделал, несчастный? – воскликнул он, приподнимая лампаду, чтобы разглядеть лежавшее у моих ног тело, которое трудно было видеть в коридоре, слабо освещенном кое-где светильниками.

Я поднял голову и вскрикнул: за приором стоял человек высокого роста, весь в черном. Почтенная белая борода окаймляла его лицо и спускалась на грудь.

– Я хотел приятно удивить тебя и вел графа Бруно в лабораторию, – прошептал Бенедиктус.

Я хотел броситься в объятия рыцаря, но он отшатнулся и закрыл лицо руками.

– А! Несчастный! – проговорил он. – В такую минуту пришлось мне найти тебя.

Он был прав, я был убийца, священник-клятвопреступник, и простирал окровавленные руки к тому, кто увидел меня в первый раз после того, как узнал, что он мой отец. Что-то зашевелилось во мне: смесь отчаяния, ярости и тоски взволновали мою душу, и, наверно, что-нибудь из этих чувств отразилось на моем лице, когда я закричал:

– Бог немилосердно осудит меня, но ты не проклинай и прости меня.

В то же мгновение я почувствовал, что объятия отца сжали меня и губы его прикасались к моему лбу.

– Ты прав, сын мой! Бог осудит, а земной отец твой должен только любить и поддержать тебя.

Не могу описать, что перечувствовал я в ту минуту, я, дитя случая, сирота, брошенный с самого рождения. При звуке этого голоса, при этой отеческой ласке, мне показалось, что грубая кора, покрывавшая мою очерствевшую в преступлении душу, таяла в чувстве кротости и горечи; потом натянутые нервы прорвались слезами, и я разрыдался.

Меня отвели в лабораторию, чтобы успокоить и, тем временем, скрыть видимые следы моего преступления. Но мне было дурно, голова горела; минутами все кружилось вокруг меня, и, войдя в свою келью, я упал без чувств.

Когда я в первый раз открыл глаза в полном сознании, прошло много недель. У меня была нервная горячка, едва не стоившая мне жизни. Отец сидел у моего изголовья; он ухаживал за мною с самой нежной заботливостью, и его одинокое сердце привязалось к единственному, оставшемуся в живых близкому существу.

Во время моего выздоровления мы подолгу беседовали, говорили о прошлом, и я открыл ему свое сердце. Не один раз бледнел он при моем рассказе; но, как всегда снисходительный, не упрекал меня, а только просил не посещать более подземелья монастыря урсулинок. Когда я говорил о Рабенау, он плакал.

– Никто, лучше меня, не знал его, – заметил он. – При всех его недостатках это было золотое сердце, и я его очень любил.

Я быстро поправился и был счастлив, что отец окончательно поселился в аббатстве; здоровье его пошатнулось, и он желал умереть при мне и Бенедиктусе, который окружал его заботой и любовью.

* * *

После этого последнего события, несколько лет прошло без перемен в моей жизни, и я коснусь только фактов, прямо относящихся к интересу моего рассказа.

Влияние нашего приора с каждым днем увеличивалось. Бенедиктус, более гордый и сдержанный, нежели когда-либо, пользовался большим влиянием. Что же касается внутреннего управления монастырем, то он не обладал способностями Рабенау, или, лучше сказать, ум его был направлен в другую сторону.

Тайное общество редело и понемногу распадалось. Бенедиктус в глубине души ненавидел подземелья, где погиб Рабенау, считал их опасными и компрометирующими, потому что совсем не желал быть в руках братьев союза. Он опасался измены или открытия подземелий и потому, не уничтожая существующего, не допускал более новых членов; затем возникла эпидемия, захватившая многих Братьев Мстителей, умерших большею частью один вслед за другим. Потайные выходы закрывались, и вскоре сохранился один для нескольких остававшихся в живых членов братства.

Бенедиктус достиг цели, к которой стремилась его тщеславная душа, то есть царствовать, не опасаясь какого-нибудь компрометирующего открытия и быть безусловным начальником, а не соучастником своих подчиненных.

Но для этого ненасытного, властолюбивого человека все было мало; он наделся на другое; а особенно после одного путешествия в Рим я знал, что он затеял колоссальную интригу. Он был в сношениях с кардиналами, тратил огромные суммы и получал известия через одного агента, которого я так и не узнал. Ему хотелось пробраться в Рим и занять высокий пост при Святейшем Отце. Но я не сомневался, что этот пост был бы для него только переходной ступенью, а конечной его целью была сама тиара. Я очень желал бы знать, мучила ли его когда-нибудь совесть за жалкую гибель брата и за множество других темных дел; но лоб его всегда был ясен, спокойные и глубокие глаза никогда не выдавали волнения, и эта сторона его души оставалась для меня тайной.

Пока Бенедиктус медленно, но настойчиво пролагал себе таким образом дорогу к власти, силы графа Бруно падали. Он слег, наконец, в постель, и не оставалось сомнений относительно его скорой кончины. По целым часам просиживал я у его изголовья, читая ему Евангелие или другие благочестивые книги; а он последние свои дни употреблял на то, чтобы воздействовать на мою преступную душу, потихоньку привести ее к сознанию ужаса ее ошибок и внушить мне лучшее понимание моих обязанностей как человека и священника.

Слова, исходившие из дорогих мне уст, потрясали мое сердце; я чувствовал все свое ничтожество; и меня глубоко печалила близкая разлука с этим другом и моей опорой.

Однажды вечером, когда я сидел у его постели, не сводя глаз с дорогого лица, которое ореолом озарял падавший на него через узенькое окошко луч заходящего солнца, он вдруг открыл глаза и твердым голосом проговорил:

– Сын мой! Я чувствую, что пришла моя последняя минута! Я хочу благословить тебя, но прежде обещай мне помнить мои советы и читать Евангелие, чтобы им укреплять свою душу. Моя же душа будет непрестанно молить Бога и Иисуса, чтобы Их бесконечное милосердие простило твои великие прегрешения.

Я бросился на колени у постели, будучи не в состоянии говорить; рыдания душили меня. Он положил руку на мою голову и продолжал:

– Что касается меня лично, милое дитя, то благодарю тебя за любовь, за заботы, которыми ты окружал мои старые дни и за проливаемые теперь слезы. Они утешают меня!

Он приподнялся немного, как бы желая поцеловать меня, и я нагнулся к нему, но он уже опускался на подушку, и выражение небесного спокойствия разлилось по его чертам. Все было кончено. Он приобрел заслуженный покой, заплатив за него целой жизнью смирения, милосердия и добродетели.

Подавленный потерей, я поднял глаза: надо мною должна была парить душа моего отца, облеченная в свою воздушную оболочку, как то было с бедным странником. Не знаю, было ли это действие моей воли или той веры, о которой говорил Христос, что она может двигать горами, но я ясно увидел тень отца, и на резко очерченном, прекрасном, помолодевшем его лице, окруженном голубоватой дымкой, блуждала радостная улыбка.

Я протянул руки, чтобы схватись видение и убедиться, что не сплю, но оно, колеблясь, поднималось кверху, будто прощаясь со мною в последний раз. Затем все вдруг померкло, солнце скрылось за горами, и видение исчезло. Я сложил руки, и из сердца моего полилась горячая молитва за того, кого уже не стало.

Я отправился к Бенедиктусу сообщить ему о кончине его друга. Несмотря на то, что эту смерть предвидели и ожидали, волнение его было глубоко, а сожаление искренне. Он распорядился похоронить моего отца на кладбище аббатства, в том месте, откуда открывался восхитительный вид и которое очень любил граф Бруно.

* * *

Время проходило печально и тихо, и я едва начал оправлять от горя, причиненного кончиной отца, как нас поразил новый удар: добрый наш Бернгард, сраженный не летами, а нечеловеческой работой, умер, и занятия в лаборатории почти потеряли для меня всякую прелесть.

Одно существо оставалось у меня, и судьба не замедлила похитить и его. Как-то утром ко мне прибежал один брат и просил разбудить приора, спавшего удивительным сном и не отвечавшего, когда его два раза будили.

Встревоженный, я пошел в комнату Бенедиктуса; я знал, что накануне он получил важные известия из Рима и очень волновался. Дрожащей рукой я откинул завесу и нагнулся к нему: одного взгляда было достаточно, чтобы узнать истину.

Бенедиктус умер спокойно и без видимой борьбы перешел в царство теней. Единственный последний мой друг и соучастник покинул меня; это прекрасное, бесстрастное лицо не оживится более при рассказах о моих печалях, его холодная рука не сожмет сочувственно мою руку. Я стал совершенно одинок на земле.

Долго и искренно оплакивал я потерю Бенедиктуса и чувствовал себя совершенно несчастным. Выбор братьев пал на меня, и я был избран приором на его место. Таким образом, мне также выпала слава носить на груди настоятельский крест, хотя я ничего не сделал, чтобы им завладеть. Я вовсе не желал господствовать: я был одинок и устал от всего, потому я старался только исполнять свою обязанность и быть добрым приором.

* * *

В первые месяцы после моего избрания, я сидел однажды вечером в своей комнате, когда один брат доложил мне, что граф Курт фон Рабенау желает наедине переговорить со мною. При этом имени я вспомнил, что Бенедиктус с негодованием рассказывал мне, будто молодой граф отправился с женою в Рим с намерением развестись и что ходили самые неблагоприятные слухи насчет горькой супружеской жизни Розалинды.

Я приказал пригласить графа фон Рабенау, который сообщил, что возвратился из Италии с телом своей жены и просил отслужить заупокойную обедню в аббатстве, прежде чем гроб будет помещен в их фамильном склепе. Видя мое волнение и грусть по поводу столь преждевременной кончины, Курт передал мне печальный и потрясающий рассказ о том, как на Адриатическом море на корабль их напали два морских разбойника, вероятно, узнавшие как-нибудь, что он вез богатые дары Святому Отцу.

Наметив одну и ту же добычу, пираты начали между собой драться, и битва была не продолжительна: большое судно победило и застигло затем корабль графа, который пытался ускользнуть во время ссоры врагов. Настигнув тяжелую генуэзскую галеру, после короткой битвы, капитан пиратов вскочил на мостик.

Увидев его, Розалинда пронзительно вскрикнула; корсар вначале изумился и вслед затем бросился на Курта, чтобы убить его; но графиня упала к его ногам с криком: «Возьмите меня заложницей и оставьте ему жизнь и свободу».

Видя, что корсар упорно отказывается от выкупа золотом и драгоценностями, граф Рабенау согласился и ценою жены спас свою жизнь и свободу. Морской разбойник ушел, унося на руках Розалинду.

Курт сошел на землю в ближайшем месте. Ему надо было спешить собрать огромную сумму, которую в виде выкупа требовал пират, и по приказу последнего следовало выслать ее в Венецию. Два дня спустя после этих событий, когда он в одном селении отдыхал на берегу, поднялась сильная буря, и на следующее утро море выбросило множество обломков и трупов, а между ними двух человек, соединенных в объятиях. В них Курт, к великому своему изумлению, узнал Розалинду и капитана пиратов.

– Я проклинаю себя, – прибавил молодой граф. – Мне не следовало давать жены в виде залога, и только в ту минуту я понял, почему она так охотно пожертвовала собой. Представьте себе, преподобный отец, что этот морской разбойник был никто иной как Лео фон Левенберг, которого все мы считали умершим, тогда как он спасся и сделался пиратом.

Он много говорил еще об этой печальной истории, но с замечательным хладнокровием и напускал на себя покорность судьбе, словно желал уверить меня, что все это был рок, независимый от него и перед которым он преклоняется как перед волей свыше.

«Подлец, – подумал я. – Что сказал бы твой отец, если бы мог видеть, что эта Розалинда, столь любимая им и отданная, как наследие сердца, обожаемому сыну, Розалинда, свободу которой он защищал бы до последней капли крови, была отдана как выкуп за этого же сына, вопреки всякому закону рыцарства?»

Потом я вспомнил доброго и прекрасного Лео фон Левенберга. Как грустно, что ему пришлось в качестве пирата зарабатывать средства к жизни!

Невольно рассматривал я бледное лицо Курта. На нем заметны были следы распутной жизни: рот с опущенными углами имел капризное и женственное выражение.

«Бедная Розалинда, ты была, наверно, очень несчастна с этим дрянным человеком, после того как любила двух героев».

Я почувствовал внутренне отвращение к Курту и холодно простился с ним, отдав приказание перенести гроб в церковь, и всю ночь читал молитвы. На другой день предстояло совершить большое заупокойное богослужение и затем перенести тело для погребения в замок Рабенау.

Во время ночи я отправился в церковь помолиться за умершую. Вдруг меня охватило странное любопытство. Курт говорил мне, что приказал набальзамировать тело жены, и мне хотелось увидеть ее еще раз. Два брата, по моему приказу, приподняли крышку гроба; я приблизился и осторожно поднял край савана.

Дрожащий свет восковых свечей упал на прекрасное неподвижное лицо, словно выточенное из слоновой кости. С минуту я стоял облокотясь о край гроба и созерцал покойницу, и в эту минуту пережил все прошлое; женщину эту я знал ребенком, потом совершал ее брак, а теперь я же буду ее хоронить. Все вокруг меня умерло.

Я велел закрыть гроб и, крестясь, шептал молитву. Не знаю, исходила ли она из сердца; уста мои так привыкли произносить слова, в которых сердце вовсе не принимало участия!.. По привычке я стал набожен. Усталый и печальный, вернулся я к себе.

* * *

После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.

Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: «Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя».

Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.

Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.

С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.

Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.

Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. «Пожар! Горим!» – хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: «Убежать» – вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.

Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. «А ведь я считал его умершим!» – подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.

Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.

После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…

Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.

Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.

Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.

В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:

– Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.

– Молись! Кайся, – сказал мне Теобальд.

Потом все исчезло. Я остался один и начал мои бесконечные и бесцельные скитания. Я не видел более своих жертв, но места преступления будили мои о них воспоминания. То один, то с Бенедиктусом и другими сообщниками, молчаливо бродил я, погруженный в свои мысли, по залам и коридорам. Иногда кто-нибудь из живых видел нас и с криком убегал.

Понемногу все изменилось; новые люди поселились в обители, наши имена и деяния забылись, и одни появления наши запечатлелись в памяти. Сидя перед огоньком, старики, крестясь, рассказывали легенду о «призраках двух приоров».

* * *

Такова моя исповедь. Да послужит она на пользу моим воплощенным братьям.

Mea culpa[1].

Санктус

Исповедь Гуго фон Мауффена

Старый уединенный замок, где я родился, расположен был на голой скале, у подножия которой на необозримое пространство тянулись леса. Толстые стены окружали мрачное и внушительное главное здание с башнями по бокам, на которых спокойно гнездились вороны. Редко опускался наш тяжелый подъемный мост, пропуская случайного гостя или какого-нибудь робкого арендатора.

Как бы далеко ни простирались мои воспоминания, я неизменно вижу себя в этом замке, столь же мрачном и безжизненным внутри, как и снаружи, порог которого мне никогда не позволено было переступать. Иногда я выходил на узкий, окруженный стенами двор или взбирался на вал, чтобы поглядеть на голубое небо и видневшийся вдали лес; а не то играл в роскошных когда-то залах, представлявших теперь очень грустную картину запустения, с их почерневшими и покрытыми серым саваном пыли деревянными украшениями, темными обоями и окнами, затканными паутиной.

Часть комнат была заперта, и ключи хранились у моего отца. Моя комната была так же неуютна, как и все остальное. Освещалась она двумя узкими окнами; большая постель с зелеными занавесями, когда-то вышитыми и отделанными золотой бахромой, а теперь выцветшими, несколько кресел с высокими спинками, стол и два сундука, украшенные резьбой, составляли всю меблировку.

Сколько возможно, я избегал общества отца, которого боялся и ненавидел, и по моему телу всегда пробегала легкая дрожь, когда на пороге появлялась его высокая фигура, с тощим лицом, окаймленным белыми волосами. Вышитое когда-то черное платье в беспорядке висело на его худом, как скелет, теле; серые, проницательные, жестокие глаза и тонкие губы с презрительной усмешкой придавали ему отталкивающий вид. Таков был мой родитель, знаменитый граф Гуго фон Мауффен.

Всюду, как тень, ходил за ним его алхимик Кальмор, поселившийся в замке за несколько лет до начала моего рассказа. Это был высокого роста человек, всегда в широком длинном черном платье и черной бархатной шапке; густые белые брови и длинная борода обрамляли его лицо. Говорил он мало и занимался с моим отцом таинственными работами, к которым я не допускался. Единственный интерес, который он проявил ко мне, состоял в том, что он научил меня читать; это мне было очень полезно и заняло у меня не один час моей одинокой жизни.

По совести могу сказать, что детство мое и отрочество прошли однообразно и в одиночестве. Отец мой никогда не выезжал, и сам я никогда не переступал за вал; я рос одиноким и молчаливым ребенком. Старые воины, составлявшие гарнизон замка, были грубы и неразговорчивы; домашняя прислуга состояла из старого, глухого конюха Христофора и инвалида с деревянной ногой; две старухи заведовали хозяйством и готовили кушанья аскетической простоты. Одна из них, добрая Сибилла, ходила за мною в детстве и иногда в длинные зимние вечера занимала меня рассказами об играх, турнирах, о войне и любви, словом, о незнакомой мне жизни вне наших стен.

Раз как-то мне пришло в голову спросить отца, когда умерла моя мать? На мой вопрос он засмеялся странным, злым смехом и ответил, что дьявол унес ее в ад. Когда же я, испуганный и заинтересованный, спросил о том старую Сибиллу, она побледнела, перекрестилась и посоветовала никогда не возобновлять этого разговора, если я дорожу жизнью.

Таким образом, я вырос затворником, не знакомый как с внешним миром, так и с историей моей собственной семьи, но глубоко ненавидя замок, который мне запрещалось покидать. Обыкновенно, отец проводил ночи за работой с Кальмором; но, время от времени, он спускался в подземелья, и я должен был сопровождать его.

Хотя я был отнюдь не из робких, а все же дрожал всегда, спускаясь с факелом в руках в мрачный подвал. Приходилось проходить одну за другой три массивных, окованных железом двери, ключи от которых были всегда за поясом отца, и он тщательно запирал их за собою. Мы шли по подземельям с тяжелыми сводами, и целью нашего посещения был третий и последний из подвалов.

Прежде всего, мы зажигали прикрепленные к стене факелы, и они освещали несколько больших сундуков вдоль стен, а по углам кучи золота и серебряной посуды, кубки, разные сосуды оригинальной формы и драгоценное оружие богатой отделки, но иностранной работы.

Затем отец открывал сундуки, ослеплявшие своим блеском; все они были наполнены золотыми и серебряными монетами, а в одном были навалены материи ярких цветов, украшенные камнями всякой формы и величины, драгоценности и шкатулки художественной работы, наполненные жемчугом и неоправленными камнями.

Любуясь этими сокровищами, отец становился на корточки около одного из сундуков, и на лице его отражалась безумная радость. Запустив костлявые руки в золотую массу, он словно окунался в нее, поднимал вверх, пересыпал сквозь пальцы монеты, любуясь сверкающим каскадом и упиваясь металлическим звоном золотого дождя.

– Гуго, ты счастливейший из смертных, что имеешь такого отца, – говорил он. – Ты всегда можешь наслаждаться видом этого несчетного сокровища. Понимаешь ли ты, что такое золото? Это – рычаг, которым можно поднять Вселенную. Но безумец тот, кто решается на это: величайшее счастье, которое дает золото, это – любоваться им.

Однажды, когда он забавлялся блеском драгоценностей одной из шкатулок, я решился спросить его:

– Это ты, отец, собрал все эти сокровища?

– Нет, прекрасный сын, отцу моему, а твоему деду принадлежит эта честь; но, так как это очень интересная и поучительная история, я расскажу тебе ее. Но, чтобы не терять времени, расстели на плитах эту материю и разложи на ней вещи, пока я буду говорить.

Я повиновался, а отец, с минуту подумав, начал:

– Отец мой, а твой дед, был еще совсем молодым человеком, когда ему случилось быть по делам в одном большом городе Фландрии. Он закупал там для нашего любезного герцога рожь и другие продукты, так как у нас был голод.

Во время его пребывания в городе распространились болезни, и никто не сомневается в том, что причиной бедствия были евреи. По жалобе народа, произведен был строгий розыск, который ясно, как день, доказал, что эти поганые отравили все колодцы. Тогда народ, не помня себя от ярости, бросился на жилища отравителей и разорил их; убийства и грабежи продолжались несколько дней, и отец, как добрый христианин, принимал в них деятельное участие.

Случай привел его в дом одного старого еврея, слывшего очень богатым вследствие торговли с Востоком и Испанией. Войдя в его грязный и жалкий на вид дом, они увидели, что этот неверный жил по-царски и имел двух прекрасных, как Божий день, дочерей. Граждане и воины, сопровождавшие моего отца, разграбили все, увели одну из дочерей и ушли дальше; отец же, с некоторыми верными слугами, остался и, предполагая, что у старика найдется еще больше добра, призвал его к себе и поджарил слегка, чтобы развязать ему язык.

Увидя это, дочь старика страшно кричала и объявила, что откроет целое сокровище, если их отпустят. Отец обещал, конечно, и, вообрази, под их домом находился так хорошо скрытый подвал, что никто бы его не мог найти, и в нем сокровища, которые ты видишь, потому что и многие другие евреи, опасаясь мщения, спрятали там же свои драгоценности.

Отец наградил золотом своих спутников, а обоих евреев убили, чтобы ничто не вышло наружу; сокровища же были ссыпаны в хлебные мешки и беспрепятственно доставлены в наши владения. Таково происхождение богатства, созерцать которое мы имеем неоценимое счастье.

Насладившись вдоволь красотой своего богатства, отец двойным замком запирал все сундуки, за исключением двух, наполненных монетами; он становился у одного, я у другого, и мы считали, складывая монеты стопками, до полного изнеможения, после чего запирали все и поднимались наверх.

Невольно я пристрастился к этому богатству, которое может дать всевозможное земное счастье, и я готов был защищать его ценою своей жизни. Но только считать постоянно в подземелье холодный металл для меня было недостаточным. Я припоминал рассказы Сибиллы о турнирах, блестящих играх в присутствии прекрасных, благородных дам и мечтал сам явиться на такие празднества, в богатом одеянии, на великолепном коне и с многочисленной свитой. Проникнутый этими идеями, я часто заходил в обширную мрачную залу, носившую название оружейной и в которой хранились рядами полные доспехи для всадников и лошадей, а по стенам были развешаны в большом количестве копья, мечи, кинжалы и другое оружие всяких размеров. Я рассматривал и ощупывал все эти вещи со вздохом, потому что не умел владеть ни мечом, ни копьем и не садился на лошадь, несмотря на свои восемнадцать лет. Вся жизнь моя проходила в том, что я пересчитывал золото в мрачном подземелье.

* * *

Однажды, когда мы с отцом снова были в подвале, я не выдержал и спросил его, почему я не бываю на празднествах и турнирах, как прочая молодежь, прибавив, что, в качестве сына такого богатого и знатного человека, я должен бы стремиться к званию рыцаря.

При моих словах глаза отца сверкнули из-под густых ресниц, лицо исказилось, и, подозрительно взглянув на меня, он насмешливо сказал:

– Хе, хе, хе! Тебе уж пришла охота позвенеть золотом на празднествах? Здесь оно тяготит тебя? Ха, ха! Выбрось из головы эти дикие мысли! Никогда не выйдешь ты отсюда, потому что только здесь можешь быть счастлив; вне этих стен убивают, безобразничают, предают. А женщины! Это притаившийся сатана, под видом ангела, для нашей погибели! Коварные твари, которые кусают ласкающую их руку. Безумец, избегай света! Смотри – вот твое будущее, твоя любовь, твое счастье: золото! Взгляни, как оно блестит, сверкает и улыбается тебе.

Он встал и опустил костлявую руку на мое плечо.

– Лучше я своими руками сверну тебе шею, а не выпущу отсюда, чтобы ты явился потом грабить меня; только через мой труп можно завладеть этими сундуками.

– Но, – возразил я смело, – смерть неизбежна. Что сделаешь ты с этим богатством после смерти?

Отец странно как-то засмеялся.

– Да, – многозначительно сказал он, – другие люди умирают, а мы с Кальмором открыли эликсир вечной жизни и будем жить всегда, всегда!

Я не знал, можно ли верить словам отца, но одно было несомненно: в настоящую минуту бесполезно было мечтать о турнирах.

Меня сильно поразила мысль об эликсире вечной жизни.

От природы суеверный, жаждущий чудесного и тайных наук, я начал наблюдать за башней, где работали отец и Кальмор. Оттуда слышался иногда странный шум, и случай открыл мне происхождение его. Я ужаснулся, потому что мне было только девятнадцать лет; инстинкты зла и страстей еще не проявлялись во мне, и преступление было мне отвратительно.

Однажды, когда я бродил по подземельям, надеясь найти выход из замка, которым можно было бы выбраться незамеченным, я дошел до подвала под башней, где жил Кальмор; оттуда неслось удушающее зловоние. Стараясь узнать, откуда эта вонь, я заметил широкое отверстие в полу и, приблизив факел, направил свет внутрь. Это было что-то вроде колодца, и я с ужасом увидел, что он наполовину завален человеческими останками; от одних остались уже одни кости, другие представляли отвратительную разлагающуюся массу; наверху можно было ясно рассмотреть труп маленького ребенка.

Я убежал совсем расстроенный, и с этого дня жизнь в замке стала мне еще ненавистнее. Я жаждал чего-то, что не умел определить, я задыхался в этих стенах, все казалось мне слишком тесным.

Не зная, как убить время, я проводил целые часы в комнате, наполненной старыми рукописями, которые терпеливо разбирал. Довольно долгое время я читал одни трактаты о псовой охоте и генеалогии нашей семьи; но один раз мне попалась драгоценная рукопись. Это был дневник старого капеллана, который, кроме многих происшествий, описывал подробности продолжительной осады, выдержанной нашим замком.

«Обитатели его погибли бы, – говорил он, – если бы они не скрылись тайным ходом».

Далее шло подробное описание тайного хода, имевшего выход в лесу на довольно большом расстоянии от замка.

Я прочитал это, и сердце мое едва не лопнуло. Если выход не уничтожен, то путь к свободе открыт. Однажды, узнав, что отец, проработав всю ночь, будет спать и днем, я спустился в подземелье и, точно следуя указаниям рукописи, нашел дверь, забытую, судя по тому, что она с трудом отворилась на ржавых петлях. Потом я спустился по узкой бесконечной лестнице и прошел длинным, прекрасно сохранившимся коридором; наконец я очутился перед большим камнем, закрывающий вход. С трудом отвалил я его, потому что все щели и трещины заросли кустарником и терновником; но пробравшись сквозь густую чащу, я спрыгнул в узкий, устланный мхом овраг.

Усталый, но счастливый, я растянулся на мягком ковре и, подняв глаза, увидел над своей головой густую зелень вековых деревьев, ветви которых сплелись и образовали непроницаемый свод. Я полной грудью вдыхал благоуханный лесной воздух; эта свежесть, аромат, зеленая масса опьянили меня, жившего с самого рождения взаперти. Я был точно во сне и думал, что свобода не могла представиться мне прекраснее, нежели в настоящую минуту.

Отдохнув немного, я прогулялся, продвигаясь осторожно вперед и не слишком отдаляясь от подземелья. На каждом шагу я находил новые прелести: отрыл ручей, который журчал по каменистому дну, и рвал росшие кругом цветы. Увидев также красные плоды с превосходным запахом, я с удовольствием съел несколько ягод; это была земляника, а раньше я ее не видел.

Я был совсем поглощен своим занятием, но внезапно вздрогнул. Вдали послышался лай собак, ржание лошадей и звуки труб; шум стал слышнее, и на дороге, которую я не заметил, показалась целая кавалькада кавалеров и дам, богато одетых. Разноцветной вереницей промчались они мимо меня, проскакали прогалину и скрылись в лесу. Это была охота. Незнакомое раньше чувство горечи и отчаяния закралось мне в душу; я бросился на мох и закрыл лицо руками.

Почему я, сын богатого и могущественного графа, не мог участвовать в подобных удовольствиях? Я взглянул на свое вылинявшее, заплатанное платье, которое мне приходилось выбирать по своему росту в старых сундуках, наполненных наследственными пожитками. Я, конечно, не имел никакого понятия о моде, но мой наблюдательный глаз уловил разницу между моим, когда-то, может быть, и дорогим платьем, – и нарядами только что промелькнувших охотников.

Не знаю, сколько времени прошло в этих размышлениях; я поднял голову от шума сильно заколыхавшихся ветвей. Запыхавшийся олень стрелой промчался мимо меня, преследуемый борзой. Одним прыжком я был на ногах, но в ту же минуту в прогалине появилась лошадь; испугавшись, вероятно, меня, она встала на дыбы, прянула в сторону и выбросила всадника из седла. Только тогда я увидел, что это была женщина. Она запуталась ногой в стремени и была в большой опасности. Я схватил лошадь и привязал ее к дереву, а потом помог даме подняться, и, к счастью, она совсем не пострадала. Это была красивая молодая женщина с чудным цветом лица; большие черные глаза блестели, а из-под голубой, вышитой жемчугом шапочки выбивалась масса белокурых волос. Она поблагодарила и благосклонно, но с любопытством взглянула на меня, удивленная мной и моим костюмом.

– Кто вы, сударь? Вы оказали мне огромную услугу; кого я должна благодарить?

– Я… я не смею сказать этого, прелестная дама, – пробормотал я. – Если бы отец мой узнал когда-нибудь…

Дама взглянула на меня с изумлением и потом расхохоталась серебристым смехом.

– Клянусь святой Розой, моей патронессой! Что вы мне рассказываете? Взрослый молодой человек, по костюму рыцарь, боится отца за такой обыкновенный поступок! Ну, скажите мне свое имя, я свято сохраню тайну, а для начала признаний скажу вам, что я Роза, графиня фон Рабенау; одно имя это служит ручательством.

Она взяла меня за руку, и глаза ее впились в меня. Под чарами ее взгляда я еле прошептал:

– Я – Гуго, граф фон Мауффен.

– А! – произнесла дама с удивлением. – Вы сын старого колдуна, живущего в замке, которого прозвали Коготь дьявола? Но, – прибавила она, смеясь, – старый замок не соответствует своему имени, вы являетесь в его стенах херувимом, а не черным демоном.

Я опустил глаза при этой похвале и откинул рукой длинные пепельного цвета кудри, шелковистой массой падавшие на мои плечи.

Дама уселась на мох, пригласила меня поместиться рядом и весело болтала, расспрашивая о моем прошлом. Я отвечал уклончиво, стыдясь признаться, что в тот день в первый раз вышел из замка и видел лес с голубым небом.

Наконец она встала.

– Приходите почаще сюда; я живу недалеко и катаюсь верхом в сопровождении только собаки и скромного пажа; но я сделаю крюк, чтобы повидаться с вами и поболтать. Успокойтесь, трусишка, я буду одна.

Она села на лошадь и протянула мне руку, которую я пожал, не осмеливаясь поцеловать.

– До свидания, прекрасный Гуго, – сказала она, смеясь и бросая мне розу со своего корсажа.

Потом она хлестнула лошадь и скрылась; а я стоял сам не свой и, подняв розу, как святыню спрятал у своего сердца.

С того дня я очень часто уходил из замка, и в условленные дни прекрасная графиня фон Рабенау привязывала свою лошадь к дереву и садилась около меня на траву. Она смеялась и яркими красками рисовала незнакомую мне картину светской жизни. Мало по малу я становился смелее и открыл ей всю свою жизнь, описал странности отца и его богатство. Я признался во всем, но, не знаю почему, не сказал о сокровищах отца. Графиня оплакивала мою горькую участь, обещала подумать о том, как освободить меня, и, в свою очередь, сообщила, что очень несчастлива в супружестве.

* * *

Однажды, когда я возвращался в дом и пробирался подземельями, меня схватила чья-то рука в ту минуту, когда я запирал потайную дверь. Я глухо вскрикнул, думая, что это отец; но голос, в котором я узнал Кальмора, прошептал:

– Ты хорошо пользуешься свободой, Гуго. Да, да, жизнь здесь ненавистна тебе; но теперь, что предпочтешь ты: чтобы я открыл отцу твои похождения или хочешь вступить со мною в союз?

– Говори, что ты хочешь? – ответил я прерывавшимся от волнения голосом, так как дрожал при одной мысли о гневе отца.

Он привлек меня ближе к себе и произнес медленно и глухо:

– Любишь ли ты отца?

– Нет, – ответил я после минутного раздумья.

– Так пусть он умрет. Ты даешь мне на старость условленную сумму, а сам будешь свободен, богат, можешь открыто любить красивую даму, которая приезжает к тебе в лес. У тебя будет все, что ты желаешь: пиры, турниры, ученость, любовь; надо только уничтожить препятствия, мешающие вступлению твоему в этот земной рай. Тогда ты будешь хозяином, а я, – он низко поклонился, – я останусь астрологом могущественного графа Гуго фон Мауффена.

В виду такой соблазнительной картины у меня заглохло всякое чувство жалости и угрызений совести, и я спросил только:

– А как его уморить?

Он нагнулся ко мне и прошептал:

– Ядом, которым я тебя снабжу.

– А! Хорошо, но когда?

– На днях, – ответил он, и мы расстались.

Я вернулся к себе взволнованный. Все инстинкты зла, дремавшие во мне, проснулись; достаточно было одного предательского совета, чтобы внушить мне страсть к богатству, эгоизму и жестокости. Точно по мановению волшебного жезла я стал в двадцать один закоренелым преступником.

Я ходил взад и вперед по своей узкой комнате; тысяча мыслей, тысяча проектов мелькали в моем мозгу и рисовали в будущем независимость и богатство; убийство отца уже было забыто посреди этих фантазий.

Наконец солнце скрылось за лесом, пурпуром окрасив горизонт. Я прислонился к окну и отдался тщеславной мысли:

– Скоро ты будешь самостоятелен, Гуго граф фон Мауффен!

Как приятно звучали в моих ушах это имя и титул! Они опьяняли меня, как синонимы власти, независимости и богатства.

Мечты мои прервал старик Христофор приглашением к ужину. По обыкновению, мы собрались вокруг стола со скудным ужином из холодной дичи и кувшина вина. Я ел мало, а когда мы остались вдвоем, отец сказал мне:

– Пойдем, Гуго!

Я понял, что надо сопровождать его в подземелье; я встал, взял факел, и мы в молчании спустились.

Как всегда, он запер за собою все три двери, зажег факелы и открыл сундуки. С минуту отец стоял, скрестив руки и погруженный в созерцание богатств, сверкавших разноцветными огнями, но обычной своей радости не выражал. Вдруг на бледных губах его появилась язвительная усмешка, и он сурово и пристально посмотрел на меня.

– Не правда ли, какое богатство, какую власть, какую независимость дало бы тебе обладание этими сокровищами, Гуго граф фон Мауффен, если бы ты имел другом астролога, подобного Кальмору, и мог жить вечно, чтобы пользоваться этим наслаждением, – сказал он. – Добрый отец может лишь исполнить желание своего сына. Ты слишком умен, Гуго, чтобы жить вне этих стен; ты захотел бы скоро избавиться от меня. Ха, ха, ха! – Он засмеялся леденящим смехом. – Нет, сын мой, ты останешься здесь до конца твоих дней и умрешь посреди этих богатств, когда на то будет воля Божия. Здесь нет ни оружия, ни яда; мы можем жить в полном согласии, и ты будешь моим казначеем.

Он повернулся ко мне спиной и направился к двери. Слова его поразили меня, как громом. А! Он знает все, и я должен гнить в этом подземелье, безоружный и вдали от Кальмора, моего единственного друга.

Мною овладела безумная ярость. Нечего было ждать, а надо сейчас же отделаться от него; правда, я был безоружен, но он забывал сильные руки двадцатилетнего юноши и душу разъяренного тигра.

Но все эти рассуждения не длились и двух секунд. Я накинулся на отца, готовый его задушить; он защищался, и мы, обхватив один другого, покатились на пол. Он зубами впился в мое плечо, когда я, надавив коленом его грудь, старался схватить его за горло. Он отбивался с бешенством отчаяния, как вдруг мне пришла мысль: я прыгнул к самому маленькому сундуку, наполненному наполовину. Опасность во сто раз увеличила мою силу; я потянул сундук и опрокинул его на отца; золото высыпалось на него и раскатилось по всему подвалу; но я, как бешенный, хватал из других сундуков и бросал на него все, что мне попадало под руку, тяжелые блюда, вазы, чаши, золотые и серебряные монеты. Вскоре, из-под этой золотой груды раздалось сдавленное хрипение и возвестило мне, что собственник всех сокровищ, погребенный под ними, кончал свои земные счеты. Я же, как пьяный, все валил и валил золото, не смотря на то, что вздохи и слабые подергивания давно прекратились.

Наконец я в изнеможении остановился; я задыхался, и пот струился по лбу. Шатаясь, прислонился я к стене. Я был свободен, богат и независим.

Вдруг я в отчаянии вскрикнул: как выйти? Я похоронил с ним ключи, а одна мысль увидеть отца приводила меня в трепет. Я опустился на каменный пол; но, падая, прикоснулся к чему-то холодному, взглянул, дрожа, и у меня вырвался радостный крик: то были ключи. Во время борьбы они оторвались от пояса отца и откатились в угол.

Я просиял, вышел из подвала, не оборачиваясь и, когда последняя дверь закрылась за мною, облегченно вздохнул. Препятствие устранено; ни в чем воля отца не помешает моей свободе и моим влечениям.

Я решил скрыть истину, не желая появиться в свете с репутацией отцеубийцы; но как объяснить исчезновение отца? После минутного размышления я побежал в другую часть подземелья, где был глубокий колодец, огороженный небольшой закраиной из гнилых досок; несколькими сильными ударами ноги я опрокинул одну стенку, погасил и бросил факел, потом кинулся наверх, притворяясь ужасно испуганным и крича:

– Скорее, скорее! Помогите! Отец куда-то упал: факел мой погас, и я ничего не вижу.

На мой крик прибежали Христофор и Сибилла. Они взяли факелы, и мы спустились. Придя в указанное место, Христофор зарыдал.

– Боже милосердный! Если рыцарь упал туда, конец ему; это колодец. Да упокоит Господь его душу.

– Да, – проговорил я упавшим голосом. – Это здесь. Он хотел сегодня посетить эту часть подземелья; но подойдя сюда, он прислонился к закраине и осветил факелом колодец. Вероятно, он хотел сказать мне что-нибудь, потому что начал так: «Видишь, Гуго». Тут раздался страшный треск, отец вскрикнул и исчез в глубине. От испуга я выронил факел, он погас, и я побежал за вами.

Христофор приподнял свой факел и осветил внутренность колодца; на дне его свет блеснул маленьким кружком.

– Да, – продолжал старый слуга, рассматривая сломанную закраину, – доски совсем сгнили, и с хозяином кончено. Уж он не появится снова, кроме как в день страшного суда.

При этих словах я закрыл лицо руками и притворился убитым горем; старые слуги утешали меня.

– Ну! Не права ли я была, говоря, что будет несчастье, – ворчала старая Сибилла, покачивая головой. – Когда появляется Иоланда, то всегда не к добру.

– Кто это Иоланда? – спросил я, удивленный, поднимая голову, первый раз слыша это имя.

– Ах! – произнесла Сибилла, испуганно взглядывая на колодец, как будто еще боясь того, кто исчез там. Быстро оживившись, она сказала мне: – Иоланда – прабабка старого графа. Бабушка моя рассказывала, что она погибла непонятным образом; но это длинная история. Желаете ее узнать, молодой господин?

Я всегда любил все таинственное и страшное; часто во сне я видел вещи, не существовавшие в действительности; они были много красивее и совершенно иные, нежели окружавшие меня, а тут еще дело касалось таинственной семейной истории.

– Да, Сибилла, – сказал я, – расскажи мне, что знаешь о прабабке, возвестившей нам о печальном конце отца; только уйдем из этого места.

Мы вошли в столовую, Христофор придвинул мне украшенное гербом кресло отца, бросил охапку дров в камин, а Сибилла, взглянув на Христофора, сказала:

– Помоги мне, пожалуйста, если я забуду какую-нибудь подробность, ты ведь знаешь это наизусть?

Старик мотнул головой в знак согласия, и она начала:

– Ваш прадед, как и все ваши предки, назывался Гуго. Граф был уже в известном возрасте, когда он осадил и взял замок; название я забыла. Рыцарь, владелец замка, попал в плен, но дочь его, благородная Иоланда, бросилась в ноги вашему прадеду и умоляла освободить отца. Когда ваш прадед увидел ее, все черти вошли в него, потому что один сатана мог внушить пятидесятилетнему человеку мысль жениться на шестнадцатилетней девушке. Он поднял умолявшую его красавицу и просил ее руки под условием освобождения отца; она пожертвовала собою из дочерней любви, и свадьба была совершена с большим торжеством. Моей бабушке было шесть или семь лет, когда в замок вступила новая владелица; но она сказывала мне, что ангел не мог быть краше, так она была бела и стройна; волосы ее походили на золотые пряди, а глаза были голубые, как само небо.

Три года прошло так, что никто не замечал ничего дурного; но в то время рыцарь собрался к своему умиравшему брату, высокому духовному лицу, кажется, епископу. Старый граф, очень набожный, отправился на зов брата, оставив в замке молодую жену и двухлетнего сына.

В его отсутствие просил приюта один молодой, но больной и истощенный миннезингер. Великодушная графиня приказала принять его и ухаживала за ним; когда же он поправился, она пожелала слышать его пение. Случилось, что несчастный миннезингер, благодаря уходу и хорошему питанию, снова стал таким красивым молодым человеком, что трудно было оторвать от него глаза. Он прибыл, не знаю из какой страны, где очень жарко; цвет лица был бледный, очень черные вьющиеся волосы и глаза, как две звезды. Имя его было Анджело. Должно быть, графиня слишком близко смотрела на него, или, прости Господи, он околдовал ее; но дело в том, что она частенько призывала его в ту башню со стороны леса – знаете, где заделан вход? Они проводили там целые часы; иногда видали, как Анджело сидел на подоконнике и пел, а благородная дама работала за прялкой.

Однажды вечером графа не ожидали в замок, а он явился. Он казался в очень хорошем расположении духа и спросил, где графиня. Все молчали, никто не смел сказать, что она в башне, потому что там же был и красавец Анджело. Тогда он громовым голосом потребовал, чтобы ему сказали правду, и один паж, смелее других, пальцем указал ему на башню.

Быстрым шагом направился он туда; два оруженосца видели, как он поднялся по освещенной луною лестнице, потом слышали, как кулак ударил в запертую дверь. Через несколько минут он вернулся один и хриплым голосом приказал заделать вход в башню…

Никто никогда не узнал, что там произошло: но с тех пор каждый раз перед кончиной главы семьи видят Иоланду в белом шерстяном платье, с распущенными роскошными волосами; она выходит из башенной стены и обходит вокруг дома, а затем на большой двери делает знак окровавленным кинжалом. Три дня тому назад я, Христофор и два воина видели, как она совершала свой роковой обход; а сегодня наш старый граф погиб ужасной смертью.

Я слушал с жадным любопытством.

– А как умер прадед? – спросил я.

– Недоброй смертью, – отвечала Сибилла, крестясь. – На охоте под ним лошадь упала, и нога его попала под коня, а кабан ударил его в живот.

Мне пришло в голову спросить Сибиллу о судьбе моей матери, но я не решился; что-то непреодолимое удерживало меня. Наверно, ее смерть также окутана какой-нибудь кровавой тайной.

Я отправил стариков и пошел к Кальмору. Я рассказал ему, что отец следил и слышал все наши проекты; что, заведя меня в подземелье, он хотел меня утопить в колодце, и, пока я отбивался, он споткнулся и сам упал в пропасть.

Кальмор протянул мне руку и, улыбаясь, сказал:

– Будем друзьями, милый Гуго. Теперь я могу сказать вам мое настоящее имя.

Он сбросил парик и седую бороду, и изумленным глазам моим представился человек еще молодой, высокий, стройный и довольно приятной наружности.

– Кто вы? – крикнул я.

– Я Бертрам, барон фон Эйленгоф, и вот в немногих словах моя история. С раннего возраста я испытал всякого рода несчастья; я находился в таком отчаянном положении, что не знал, где найти приют. Мне удалось как-то оказать услугу одному старику-алхимику по имени Кальмор; когда я попросил у него совета, он сказал мне: «В молодости я знал рыцаря фон Мауффена, который живет теперь в полном уединении; переоденься стариком, возьми мое имя и явись к нему. Он любит астрологию и примет тебя, а в этом пустынном замке никто не будет искать тебя, и ты проживешь там спокойно».

Я последовал его совету, а настоящий Кальмор, который живет неподалеку отсюда, под другим именем, всегда доставлял все необходимые указания, чтобы поддержать мою роль алхимика.

* * *

Следующие дни я занят был устройством моих дел. Затем я приказал исправить и привести в надлежащий вид внутреннюю часть замка, оделся соответственно своему званию, брал уроки фехтования и верховой езды и, когда сознал себя в состоянии показаться в свете, не слишком страдая от сравнения с другими, явился в замок Рабенау и к другим соседним владетелям. Барон Эйленгоф оказался веселым сотоварищем и весельчаком; но, опасаясь быть узнанным, он оставался дома и отказывался посещать со мною соседние поместья.

Я мог на свободе утолить свою страсть к графине Розе фон Рабенау и все, чего был лишен при жизни отца по части любви и других удовольствий, вполне наверстал в ее обществе. К моему большому удивлению, оказалось, что Роза и Эйленгоф были старые друзья, знавшие тайны друг друга. Много позднее я узнал, что эта ветреная и чувственная женщина, обманывая мужа, с изумительной наглостью, одновременно поддерживала связь со мной, герцогом, Эйленгофом и даже низшими лицами. В данную минуту я слепо любил ее, ни о чем не задумываясь.

* * *

Мне всегда хотелось видеть настоящего Кальмора, который под именем Руперта-колдуна жил в соседнем лесу. Роза, знавшая его, предложила мне однажды пойти к нему.

Кальмор был высокий сухой старик, не особенно приятной наружности. Он жил в уединенном домишке, с сестрой своей Джильдой, женщиной лет сорока и необыкновенно безобразной. Эта грубая баба тоже считалась знахаркой и имела тайную клиентуру, как повивальная бабка. Репутация больших колдунов до такой степени утвердилась за братом и сестрой, что суеверный страх, внушаемый ими, ограждал их лучше всяких рвов и подъемных мостов.

Если личность Кальмора не понравилась мне с первого раза, то занятия его очень заинтересовали меня. Будучи страстным любителем всех таинственных наук, я был поражен, когда он сказал мне, что открыл эликсир вечной молодости, что накануне открытия философского камня, что знал действие всех ядов и мог изредка вызывать даже дьявола. Тогда я понял, откуда явились все эти идеи у моего отца. Кто знает? Может быть, я счастливее его, и мне удастся найти эликсир вечной жизни: надо было только заручиться помощью драгоценного ученого.

Потому я предложил Кальмору поселиться у меня до конца его дней, прося только разрешения присутствовать при его работах. Он согласился и через несколько недель перебрался в замок; сестра отказалась последовать за ним и осталась в лесу.

С тех пор как Кальмор жил в замке, меня неотступно преследовала мысль заставить его вызвать черта. Хотя я был одарен глубоко скептическим умом, но идеи того времени и любовь ко всему таинственному сделали то, что я допускал существование дьявола и, если ужасный Царь ада действительно существовал, мне было очень интересно его видеть, заложив ему некоторым образом уже свою душу убийством отца; без всякого сомнения, он помог мне совершить отцеубийство и придет требовать вознаграждение.

Возможность попасть в когти сатаны давно беспокоила меня; священники много говорили о нем, и незадолго перед тем произошло страшное событие в бенедиктинском аббатстве, расположенном неподалеку от нас.

Монах-ключарь, доставая в подвале вино, потерял пробку от бочки; в бешенстве, что драгоценная влага разливается по земле, он разругался, призвав дьявола на помощь, и тот явился ему в образе покойного его предместника, в черной рясе, но с ногами и хвостом.

«Как смеешь ты дразнить меня, призывая сюда, где я провел столько прекрасных часов. Иди со мной и мучайся такой же жаждой», – сказал сатана страшным голосом и запустил когти в шею брата.

Последний едва успел прошептать «Ave Maria», и черт оставил его. На его крик сбежались братья, и все видели черные пятна и следы когтей на его шее. На другой день утром он умер, не будучи в состоянии принять причастие и крича, что черт закрывает ему рот когтями.

Об этой истории все говорили, и я слышал ее от одного монаха. Надо было раз навсегда убедиться на этот счет.

Я обещал Кальмору бочонок золота, если он даст мне возможность увидать черта, поговорить с ним и вполне убедиться в его существовании. Глаза его блеснули от удовольствия, и старый колдун обещал вызвать дьявола, но лишь в известное время, так как необходимы некоторые приготовления, при которых, впрочем, я могу присутствовать.

Через месяц Кальмор сказал мне:

– Я готов. Луна полная, и мы можем отправиться на место, где Князю тьмы угодно показывать себя. Хватит ли у вас смелости пойти туда?

– Куда это? – спросил я, смеясь ему в лицо.

Он мне назвал место, действительно известное как страшное. Это было недалеко от бенедиктинского аббатства; там тянулась цепь каменистых холмов, перерезанных глубокими пропастями, на дне которых протекает ручей. Одна из пропастей называется Чертов Гроб, вторая – Чертова Люлька, туда бросали тела самоубийц, и третья, самая глубокая, в которой ручей, становясь бурным потоком, падает стремительно с шумом, называлась Чертова Баня.

Сатана назначил местом свидания вторую. Когда мы пришли туда, Кальмар зажег факел, и над нами взвилась с криком целая туча воронов. Тогда я заметил, что к выступу скалы крепко привязана толстая узловая веревка. Колдун приказал мне держать факел, а сам спустился в пропасть; по данному сигналу, я последовал за ним и после долгого спуска почувствовал под ногами твердую землю. Тогда Кальмор зажег три факела, и при свете их я рассмотрел страшное место, в котором очутился.

Дно бездны оказалось гораздо обширнее, чем можно было предполагать. С одной стороны бурлил поток, и почва была покрыта мелким песком, на котором кое-где виднелись побелевшие кости. Посредине находился круглый, очень большой камень, похожий на мельничный жернов, а по краям симметрично были расставлены тринадцать черепов, и были приготовлены, а позднее зажжены четыре огромные груды можжевельника.

Я задрожал и в испуге отступил: вокруг камня неподвижно сидели тринадцать волков; глаза их блестели во тьме, как раскаленные угли. Время от времени Кальмор бросал им куски мяса – как я догадался, трупного, которые он вынимал их мешка; животные глотали то, что им предназначалось, не двигаясь с места.

Я дрожал, но Кальмор заметил это и сказал:

– Не бойтесь, это добрые животные; они привыкли к этой пище. Но чтобы приступить к делу, надо подождать Джильду; не знаю, что ее задержало.

В ту же минуту сильно дернули за веревку.

– Это она, – заметил Кальмор, хватаясь за веревку и натягивая ее.

Вскоре появилась Джильда и, почтительно поклонившись мне, выразила надежду, что, если я останусь доволен, не откажу ей в особой награде. Я обещал, и Кальмор объявил, что можно начинать.

Он приказал сестре сесть против круглого камня, прислонившись спиной к скале; затем зажег груды можжевельника и, взяв большую книгу, начал читать вызывания, делая сначала одной, а потом обеими руками жесты сверху вниз над волками и Джильдой. Волки сперва страшно завыли, но понемногу все успокоилось, и только треск огня нарушал глубокую тишину. Тогда Кальмор сел, положил руки на две мертвые головы и велел мне сделать то же. Мы оставались несколько времени неподвижны; вдруг мне послышались странные удары и шум; в то же время стало так холодно, что члены мои застыли.

– Джильда, – спросил Кальмор, – можешь ли ты видеть нашего всемогущего владыку и говорить с ним?

Раздался стон. Я взглянул на женщину и с удивлением увидел, что она лежала растянувшись, точно спала: члены ее окоченели, и она тяжело дышала. Над ней вспыхивали точно блуждающие огни.

– Да, – с усилием ответила она. – Он придет. Слуги его (она назвала незнакомые имена) уже собрались здесь.

Я должен отметить, что все описываемое мною здесь объясняется спиритизмом и медиумическими явлениями и не может быть приписано возбужденной фантазии, создающей будто бы неправдоподобные вещи; все эти факелы были простые явления, вызываемые очень сильными медиумами, но при грубом невежестве, доверчивости и суеверии того далекого времени, сами медиумы приписывали все действию непременно «дьяволу», а не просто злым духам, которые производили явления.

В эту минуту дыхание Джильды стало хриплым, свистящим; и она проговорила, задыхаясь:

– Вот он!

Я поднял голову и был поражен представившимся мне зрелищем. Около распростертого тела Джильды поднимался понемногу зеленоватый, мерцающий свет, отчетливо озаривший фигуру выше человеческого роста в облаке огня, но черную, как уголь; очень красивое лицо освещалось сверкавшими глазами; над головой возвышались громадные рога. Он протянул ко мне волосатую руку с крючковатыми когтями и металлическим голосом, но словно донесшимся издалека, произнес отчетливо:

– Ты вызываешь меня, чтобы убедиться в моем существовании? Я помогаю и внушаю тебе, и твои поступки связывают тебя со мной; я следую за тобой из века в век, обеспечивая тебе безнаказанность на земле и всевозможные здесь наслаждения; себе я оставляю только муки твоей души. А теперь я буду твоим верным спутником и буду следовать за тобой, как и за твоими знакомыми.

Взор мой не мог оторваться от страшного видения; улыбка его, действительно сатанинская, парализовала меня. Потом все побледнело, как бы расплылось в черноватом дыме, исчезнувшем спиралью, поднявшись к небу.

Голова моя кружилась, в ушах шумело, все свистело и трещало вокруг; я протянул руки и потерял сознание.

Очнувшись, я увидел, что нахожусь еще в пропасти. Оправившись, но под сильным впечатлением происшедшего, я направился в замок. Теперь я был убежден в существовании черта или, по крайней мере, кого-то на него похожего, и некоторое время сознание это омрачало мое настроение, но затем я увлекся радостями новой жизни, и любовь к красавице Розе поглотила все другие чувства.

Вскоре я вовлечен был в такое ужасное преступление, что дрожу, рассказывая о нем.

Роза расспрашивала Кальмора, если ли такое каббалистическое средство, которое могло бы соединить неразрывною связью мужчину с женщиной, не на земле только, но на небе и в аду.

Кальмор ответил, что каббалистика указывает такое безошибочное средство для этой цели: дать женщине и мужчине выпить кровь их собственного ребенка. Я уже перестал было думать об этом разговоре; но вот в продолжительное отсутствие мужа Роза тайно родила двух близнецов, мальчика и девочку. Кальмор, Джильда и я, одни знали об этом. Не знаю, что сталось с мальчиком, а девочку, спрятанную у Джильды, принесли ко мне. В одно из своих посещений графиня напомнила мне разговор с Кальмором. Возбужденный и точно ослепленный дурными страстями, я своей рукой зарезал невинное создание и, наполнив его кровью две чаши, выпил сам залпом одну, а Роза последовала моему примеру и после бросилась в мои объятия в порыве дикого восторга.

Таким образом совершилось ужасное кощунство, которое действительно соединило нас неразрывной преступной связью, потому что во всех моих дальнейших существованиях, я всегда встречаю, на свое несчастие и погибель, эту коварную женщину, и она увлекает меня на преступный путь.

По предшествовавшему можно судить, что любовь наша переходила границы возможного. Мы предавались оргиям, не поддающимся описанию. И кто поверит? Несмотря на горячую страсть, Роза чуть не на моих глазах изменяла мне с одним из моих оруженосцев. Когда я открыл эту связь, бешенству моему не было границ; но, вместо того, чтобы обрушиться на бесстыдную женщину, я дьявольски отомстил несчастному молодому человеку, виновному только в том, что не устоял против искушения.

Казнь, придуманная мною для него, была действительно достойна Тиберия. Я приказал посадить его в ванну, которую нагревали до кипения. Муки и дикие крики несчастного еще звучат в моих ушах; но я был непреклонен и сварил его живым.

Отвратительные преступления, совершенные мною тогда и испытанные за то – позднее – страдания, делают меня неспособным признаться во всем подробно, из боязни возбудить всеобщее порицание. Но воля руководителей моих принуждает передать, по крайней мере, общие факты, потому что они наложили на меня, в виде искупления, обязанность перебрать это отвратительное прошлое, добровольно смириться и, в испытываемом мною ужасе перед прошлыми заблуждениями, почерпнуть силу для следования по пути добра.

Продолжаю свой рассказ. Сердце мое все черствело, и я не останавливался ни перед какой жестокостью. Для сохранения красоты и вечной молодости, я пил кровь новорожденных детей и принимал ванны из человеческой крови, а чтобы достать нужные мне жертвы, хватал все, что попадало под руку. Бедные путники, богомольцы, странствующие рыцари, миннезингеры, словом, все, приходившие в мой уединенный замок просить гостеприимства и которые могли исчезнуть бесследно, немилосердно приносились в жертву и умирали в мучениях.

* * *

Прошло несколько лет, как роковое событие произошло в жизни Розы. Граф Бруно, преданный изменнически, чуть не был убит по вине жены; опасаясь гнева мужа, наконец прозревшего, графиня убежала, бросив новорожденную девочку, и скрылась у меня. Она надеялась на примирение с мужем, когда пройдет первая вспышка; но граф объявил везде о ее смерти в родах и воздвиг богатый памятник на ее могиле; возврат становился невозможным. Роза, страшно раздраженная этим, но вынужденная считаться умершей как графиня фон Рабенау, проживала у меня тайком, не смея никому показаться.

Любовь моя к ней значительно остыла, но она всегда умела ловко раздуть пепел и разжечь потухший огонь. Я уже открыл ее отношения с Эйленгофом, но на мои упреки она отвечала, что настоящая любовь не может сосредоточиваться на одном человеке, что ей нужна свобода, как солнечным лучам, которые нельзя заставить блистать только в одном месте и которые согревают землю везде, куда ни попадают.

* * *

Последние годы Эйленгоф много путешествовал и часто отсутствовал по месяцам. Однажды он вернулся очень озабоченный и просил оказать ему большую услугу; я охотно оказал ему свое содействие, так как очень любил этого веселого и остроумного товарища. Тогда он сообщил мне, что ожидает гостя с очень важным поручением и просил дать ему отдельную комнату; кроме того, я должен был дать обещание не разговаривать с этим незнакомцем и вообще ни во что не вмешиваться. Я согласился на все, но, очень заинтересованный, издали наблюдал за ним. Ночью я увидел, как приехали трое, из которых один казался очень больным, так как его поддерживали в седле; спутники его при помощи Бертрама отнесли в назначенную ему комнату и заперлись с ним.

Час спустя Эйленгоф пришел ко мне.

– Возможно, – сказал он, – что я на несколько дней уеду. Разрешите, пожалуйста, больному отдохнуть здесь некоторое время. Слуга его будет ухаживать за ним, он никого не обеспокоит.

Я согласился, но из любопытства следил за своими гостями. Мне не удавалось ничего уловить из их разговора, но позднее я видел, что из замка вышли два человека, и, хотя лица были закрыты плащами, но один своей походкой напоминал Эйленгофа, а другой, высокий и худой, казался молодым.

В продолжение трех суток в комнате, занятой больным и его слугой, не слышно было никакого движения; тогда я решился взглянуть, что там творится. Я постучал, но никто не ответил; я толкнул дверь, и она без усилия отворилась.

Комната была пуста, занавеси у постели задернуты, а слуги и след простыл. Еще более заинтригованный, я откинул тяжелые занавеси и с криком ужаса отшатнулся: там был распростерт мертвый друг мой Эйленгоф.

Что это значило? Где больной и его слуга? Опомнившись немного от изумления, я внимательно рассмотрел труп и убедился, что это был не Бертрам, но человек, чрезвычайно похожий на него. Была лишь маленькая разница: так, мертвый казался несколько старше, черты его были резче, волосы короче; но только внимательный наблюдатель мог различить эту разницу. Слуга исчез. Эйленгоф, вероятно, уехал с молодым незнакомцем, а больной, столь походивший на моего друга, был покинут. Но кто же он, откуда? Какая родственная связь была у него с Бертрамом? Все тайна. Еще раз я тщательно осмотрел труп и его вещи; одежда была простая и без метки, на шее трупа ни креста, ни амулета; только на одном плече был странный знак, как бы от раскаленного железа. Итак, я не получил никакого указания, но был уверен, что Эйленгоф отправился занять место умершего незнакомца. Я спрашивал Розу, но она ничего не сказала. Не знала она или не хотела говорить? Будущее должно было все мне открыть.

Оставшись один в замке со своей подругой, я возобновил прежнюю жизнь. Прошли многие месяцы, а Бертрам не появлялся; вдруг я заметил, что Роза производит по всему дому тщательные расследования. Она ощупывала и исследовала стены, рассматривала каждую доску, каждое углубление. Недовольный и удивленный, я строго спросил, что она разыскивает с такой настойчивостью. Она пристально, испытующе взглянула на меня.

– Разве ты, в самом деле, не знаешь, что рассказывают в округе об исчезновении твоей матери?

Я вздрогнул, так как никогда никого не спрашивал, какая участь постигла мою мать, но мог ли я сомневаться, что она была трагической?

– Ну! Что же ты знаешь о ее исчезновении? – спросил я.

– Ничего определенного, но вот что предполагают. Тебе было полтора года, когда у тебя родился брат; отец твой, будучи еще в ту пору общительным, хотел торжественно отпраздновать крестины и пригласил все окрестное дворянство. Сама я не видела всего этого, но тетка рассказывала, что праздник был великолепный. Хотя мать твоя только что встала после родов – с церемонией спешили вследствие предстоявшего отъезда отца твоего по делам, – но она была прелестна и носила туалет, приведший в бешенство всех дам. Парчовое платье ее было так густо вышито жемчугом и разными драгоценными камнями, что ей тяжело было носить его; головной убор из золотой парчи весь сверкал бриллиантами.

До этих пор все ясно; но тут начинается тайна. Граф Фульк фон Рабенау, младший брат моего мужа, присутствовал при крещении, и говорят, что отец твой застал его в своей спальне, когда тот обнимал твою мать около колыбели новорожденного. Граф Гуго, обезумев от ревности, придумал мщение вроде того, к какому прибегал его прадед, и чуть не выставил за дверь всех приглашенных, перепуганных его страшным видом.

Никто не знает, что дальше произошло, но матери твоей больше не видели, даже ее спальня исчезла. Фулька не могли найти несколько дней, к великому горю его жены, больной после рождения Лотаря; затем он появился, неизвестно откуда; но с тех пор никогда не видали улыбки на его лице. Жена простила его, и они до самой смерти графа прожили в добром согласии; вся любовь Фулька сосредоточилась на единственном сыне. Это тот самый Лотарь, который стал таким красивым молодым человеком и искателем приключений. Понял ты теперь, что я ищу комнату твоей матери и в то же время думаю найти бывшие на ней драгоценности?

Я ничего не ответил и переменил разговор, а затем тайком от Розы, сам занялся расследованием. Одно указание старого Христофора навело меня на верный путь, и я открыл вход в исчезнувшую комнату; главная дверь была заделана, и я не тронул ее, но оказался потайной вход искусно скрытый в стене. Забыл ли отец о нем или думал, что никто не найдет его?

С сильно бьющимся сердцем вошел я однажды утром в комнату, где родился. Лучи восходящего солнца едва проникали сквозь пыльные и затянутые паутиной стекла и освещали предметы розовым матовым светом.

Комната была довольно большая и прежде роскошно меблирована, но теперь все поблекло и покрылось толстым слоем пыли. В глубине стояла на возвышении большая кровать с гербами под балдахином из голубой, вышитой серебром парчи; в ногах постели была колыбель, а на ступенях лежала распростертая человеческая фигура. Белокурые волосы рассыпались вокруг головы; платье из тяжелой шелковой материи указывало, что существо это была женщина.

С минуту я стоял в глубокой задумчивости. Я понял, что сделало отца таким мрачным и диким; он потерял страстно любимую женщину и привязался к золоту, как к единственному своему сокровищу. Я, ребенок убитой женщины, отомстил за нее, подвергнув убийцу ужасной смерти.

Отогнав все эти мысли, я принялся рассматривать: колыбель была пуста, младенца или, лучше сказать, его трупа не оказалось. Значит, он исчез живым; вероятно, граф фон Рабенау, чудесным образом спасшись из этой комнаты, унес его. Но что он с ним сделал?

Я подошел к трупу матери и стряхнул немного покрывавшую его пыль. Рассмотреть черты было невозможно, это был скелет, с черной, как пергамент, кожей, который затрещал под моими пальцами, как мешок с костями. Одни камни не потеряли своего блеска. Я подумал, что неблагоразумно оставлять тут эти сокровища. Нужны ли мертвой эти украшения? Нет, они служили бы издевательством над ее прахом. Но звать Розу было бы неосторожно, и я решил действовать один.

Преодолев чувство отвращения, я взял со стола серебряный таз, кубок, и опустился на колени перед телом. С прекрасно сохранившихся волос я снял блестящий головной убор, пришпиленный длинными булавками, затем отстегнул жемчужное ожерелье и, вынув кинжал, стал отпарывать камни, украшавшие корсаж и юбку. Одна за другой жемчужины срезались и кидались в кубок, поставленный мною рядом, и звон металла, когда камни и жемчуг падали на дно кубка, особенно странно звучал здесь, в этом безмолвии смерти. Иногда я испытывал неприятное ощущение, и ледяная дрожь пробегала по телу, когда я поворачивал труп, а тяжелая материя шумела, и платье шевелилось так, как будто от движения живого существа. Тогда я останавливался; мои дрожащие руки отказывались служить, и я беспокойно оглядывался вокруг. Я недаром был сыном своего века: суеверным и легковерным, боялся привидений и верил в черта.

Наконец тяжелая работа была кончена. Тазик и кубок были наполнены. Тогда я приподнял труп, положил его на постель, покрыв дорогим одеялом, и закрыл занавеси.

«Здесь, – подумал я, – ты останешься неприкосновенной, пока будет стоять замок; никто не нарушит твоего покоя».

Став на колени и ударяя себя в грудь, я прочел «Pater» и «Ave Maria» за упокой ее души. Исполнив этот сыновний долг, я вышел, пятясь задом, чтобы черт не мог сзади схватить меня, так как я похитил охраняемое им богатство и, кроме того, искренней своей молитвой испортил и отравил ему пребывание в этой комнате. Заперев потайную дверь, я сломал замок и приказал заново заделать стену.

Вскоре я подарил Розе великолепную застежку и объявил, что нашел тело матери и что эта вещь – часть бывших на ней сокровищ. Прекрасная моя возлюбленная была, по-видимому, очень недовольна, но что могла она сказать? Вскоре после этого случая графиня покинула меня, и я не знал, что с нею сталось; лишь через несколько лет я снова увидел ее в роли хозяйки скромной харчевни, уже под именем красавицы Берты.

Оставшись совершенно один, я еще сильнее предался алхимии, работая с Кальмором, которому слепо верил. Особенно старался я изучать тайные науки в целях украшения и укрепления своего тела, чтобы сохранить вечную молодость и сделать себя неуязвимым. С этой целью я соблюдал отвратительный режим, в действии которого, однако, нимало не сомневался. Каждое утро я выпивал чашу молока волчицы; натирал тело свежей кровью белых голубиц – чтобы обмануть людей своей наружной кротостью – или кровью медведя, когда удавалось достать ее; против дурного глаза я носил сапфировое ожерелье.

Но самое ужасное творилось в лаборатории Кальмора, состоявшей из трех комнат, наполненных всякой алхимической утварью и населенных различными животными: черными кошками, совами, филинами, летучими мышами. Последняя комната была обтянута черным; в глубине возвышался каменный жертвенник, и с одной его стороны устроена была большая каменная ванна, где после каббалистических обрядов я купался в человеческой крови, которая и должна была сохранить мне вечную молодость. На жертвеннике убивались жертвы, как те, чья кровь назначалась для ванны, так и младенцы, которых доставала нам Джильда, крадя их по деревням или у нищих.

Кальмор клал их на жертвенник, а меня ставил на колени на ступенях, и длинной тяжелой золотой иглой прокалывал им сердце. Тогда я с диким наслаждением сосал кровь из раны; это была жизненная эссенция, и я так привык к этому, что меня нисколько не смущали предсмертные судороги малюток.

Много ужасных и противоестественных преступлений совершалось в этой лаборатории, но я опускаю описание их; оно было бы слишком возмутительно и тяжело.

Часто, когда мы не работали, то беседовали с Кальмором об интересных виденных им в жизни случаях; а не то он вызывал своего демона-покровителя, который куском угля чертил большие буквы, служившие всегда правильным ответом на наши вопросы.

Однажды вечером мы разговаривали о привидениях, призраках, о трагических предопределениях, иногда наследственных в некоторых семьях, члены которых большею частью погибали насильственной смертью. Эти разговоры воскресили в моей памяти рассказ Сибиллы о моей прабабке Иоланде; даже в своей комнате, когда я собирался лечь, воспоминание об этой трагической истории настойчиво преследовало меня.

Я облокотился на подоконник у открытого окна и пристально смотрел на старую мрачную башню, освещенную луной. Ее узкие решетчатые окна освещали лестницу с заделанным на нее ходом. Что было в этой комнате, которую рука моего властного прадеда заперла более ста пятидесяти лет тому назад? Я почти понимал это чувство неумолимой мести за похищенное сердце, которое должно было принадлежать ему одному. Несомненно, застигнутые обманутым мужем, виновные остались еще в этой башне и по прошествии полутора века, а Иоланда мстительной тенью являлась возвещать смерть главы дома Мауффенов.

В продолжение нескольких дней я боролся с желанием проникнуть в башню, которая неотступно, точно колдовством, влекла меня; но, наконец, не выдержал.

Однажды после обеда я позвал несколько человек с заступами и другими инструментами, и мы отправились в башню. Работники приступили к стене, и после утомительных усилий на землю посыпались камни, кирпичи и цемент. С захватывающим интересом, затаив дыхание, следил я за работой. По мере разрушения стены обнажалась массивная дверь; когда она достаточно очистилась, я заметил, что дверь заперта огромным замком. Я был близок к цели, оставалось только найти ключ; тогда, отпустив слуг, я пошел в свою комнату, где взял огромные связки ключей, надеясь между ними найти нужный мне.

Пока разбирали стену, наступила ночь, но это не остановило меня. Движимый любопытством, я зажег факел и бесстрашно вернулся к двери. Смазав салом замок, я пробовал один за другим ключи; один, наконец, вошел свободно, и после некоторого усилия задвижка поддалась, и дверь открылась, скрипя на ржавых петлях.

С минуту я стоял в недоумении перед лестницей с белыми нетронутыми ступенями, на которые более ста лет не ступала человеческая нога. Я поднимался медленно, и на каждом повороте луна отражала на стене оконные решетки и мою черную тень; по мере того, как я поднимался, страшная тяжесть давила меня, пока я наконец не остановился. Голова моя закружилась, ноги подгибались, веки отяжелели, словно налились свинцом, и сами собой закрылись. Мною овладела непобедимая сонливость, и я упал на ступенях, выронив факел; затем точно какой-то страшный удар обрушился на мою голову.

В ту же минуту мне казалось, что я уже стою на ногах на лестнице, охваченный каким-то невыразимым чувством. Это был я, но совсем другой. Тонкий и гибкий юноша превратился в большого, атлетического сложения человека; руки стали огромными и мускулистыми, и белая борода спускалась мне на грудь; я одет был в черное платье, и на шее висела массивная золотая цепь. Но самая большая перемена произошла в моем сердце; лютая ненависть кипела в нем к тем двум существам, которые там наверху любили друг друга и изменяли мне. Не могу определить, чувствовал ли я или видел свои быстрые движения, поднимаясь по освещенной луной лестнице.

С бешенством в сердце я остановился у двери и приложил ухо, чтобы уловить какое-нибудь предательское слово; но увлеченный нетерпением, я толкнул дверь, и следующая картина пригвоздила меня на пороге.

На кресле с высокой спинкой сидела красивая белокурая женщина в белом шерстяном платье, и на полу виднелись опрокинутые арфа и прялка. На коленях перед этой женщиной спиной ко мне стоял мужчина в фиолетовом платье; длинные черные локоны спускались по плечам. Они держали друг друга в объятиях, и белокурая головка женщины склонилась на плечи негодяя. Онемев и дрожа от ярости, я стоял неподвижно; адские мысли роились у меня в голове. Тут женщина подняла голову и с криком ужаса притянула к себе своего друга. Они были так заняты собою, что не слышали моего удара кулаком в дверь.

При виде этого любовного и вместе испуганного движения глаза мои застлало кровавое облако. Кинжал сверкнул в руке и вонзился в белую шерстяную ткань; бледное лицо откинулось, и голубые, затуманенные агонией глаза остановились на мне; я отвел смущенный взгляд свой на миннезингера, еще стоявшего на коленях, и отупевшего от ужаса; кулак мой, как палица, опустился на его голову, и я вышел.

Я не спускался, а летел с лестницы, и передо мной витал образ женщины с белокурыми волосами и окровавленной грудью. Я преследовал ее и готов был схватить, но, когда я протягивал руку, она исчезала, а потом появлялась снова на расстоянии нескольких шагов. Эта бешеная погоня продолжалась без отдыха, без передышки; видение точно дразнило меня и вело в старый дом; у одной двери фигура во весь рост стала передо мной, а потом хотела скрыться в дверь, с треском отворившуюся; но на этот раз я успел захватить развевавшееся платье. Женщина-привидение потянула меня за собой, и я упал на колени, крепко прижимая ее к груди; я хотел взглянуть на нее, но у меня вырвался крик ужаса: я очутился на ступенях колыбели и то, что сжимал в руках, был новорожденный ребенок. Я откинулся назад, сдавленным голосом вскрикнул… и открыл глаза.

Меня освещали лучи восходящего солнца; поблизости валялся погасший факел. Я протер глаза: болен я был или сошел с ума, что заснул таким образом, на лестнице? Воображение мое, пораженное этой старой историей, создало так живо этот бессмысленный сон, что я видел себя на месте моего прадеда.

Я поднялся разбитый, с тяжелой головой. В данную минуту у меня не было никакого желания исследовать тайны башни. Поэтому я спустился вниз и приказал снова слегка заложить дверь кирпичами.

Через три дня я получил от барона Лаунау приглашение на крестины его дочери Розалинды. На этом великолепном празднестве присутствовала вся окрестная знать. Я видел там графа Лотаря фон Рабенау с сыном, хорошеньким белокурым мальчиком с тонкими, капризными чертами; ребенок ни на шаг не отходил от отца. Не знаю, почему-то мальчуган этот внушил мне глубокую ненависть; вид его всегда приводил мне на память миннезингера, виденного во сне, хотя у того были черные волосы. Наскучив этими мыслями, я перешел в другую залу и вмешался в толпу гостей.

* * *

Тут я опускаю время за пятнадцать лет, в течение которых не произошло ничего важного, касающегося этого рассказа. Я продолжал тайно заниматься алхимией; остальное время проводил в разных похождениях, посещал турниры и иногда бывал на празднествах местной знати; но такие собрания мало привлекали меня. Часто подумывал я жениться, и в этом отношении много внимания оказывали мне матери хорошеньких невест, но я никак не мог решиться сделать выбор.

За несколько лет до описываемых ниже событий моей жизни, я встретился со старыми друзьями, Розой и Бертрамом. Первая была хозяйкой харчевни, пользовавшейся худой славой, и я часто удивлялся, как могла она хорошо себя чувствовать в пошлом обществе возчиков, жуликов и подозрительных бродяг, посещавших ее гостиницу. Что касается Бертрама, то он стал каким-то странным; показывался он только вечером или ночью, а откуда приходил и куда шел, никто не знал. Очевидно, промысел у него был таинственный, но это не мешало нам быть наилучшими друзьями.

* * *

После этого продолжаю свою исповедь. Однажды меня пригласили на герцогскую охоту в окрестностях моих владений; охотились за ланью и кабаном. Дамы участвовали также, и после охоты назначен был пир. Увлеченный преследованием кабана, казавшегося неутомимым, я забрался в чащу леса; в ту минуту, когда я думал, что загнал кабана в глубокое ущелье, проклятое животное улизнуло от меня узким проходом, где я не мог преследовать его. Взбешенный и обманутый неудачей, я повернул назад, чтобы присоединиться к другим охотникам; но, не слыша более ни криков, ни лая собак, я взял рог и затрубил. Тотчас же, совсем близко от меня, послышалось лошадиное ржание, и я направился в ту сторону, рассчитывая встретить охотника. Но, к удивлению моему, из чащи показался белый иноходец, и на нем сидела совсем молоденькая женщина или девушка, по бледному лицу которой и блуждающим испуганным глазам видно было, что она заблудилась.

Я был точно ослеплен при виде дивной красоты, какой никогда еще не встречал; ее белое с нежным румянцем личико обрамляли черные, как смоль, волосы, длинными локонами выбивавшиеся из-под голубой бархатной шапочки; того же цвета платье, отделанное мехом и вышитое золотом, обрисовывало стройную талию, а большие черные, точно бархатные, глаза дополняли общий вид, совершенно очаровавший меня.

Увидя меня, молодая женщина испуганно вскрикнула и глядела с нескрываемым страхом. Но я низко поклонился, назвал себя и просил позволения прекрасной незнакомки проводить ее на сборный пункт. Она кивнула хорошенькой головой и ответила:

– Я согласна, граф, и доверяюсь вам. Я Розалинда – дочь покойного барона фон Лаунау, и вы, вероятно, знаете моего брата Виллибальда. Мне только пятнадцать лет, и это первая большая охота, в которой я участвую.

Я, как очарованный, слушал наивную болтовню восхитительного создания и вспомнил, что присутствовал при ее крещении. Иноходец ее начинал горячиться на нашей отвратительной дороге сквозь ветви и поросшие мхом камни; я взял его за повод, и мы ехали разговаривая. Она говорила обо всем: об охоте, о герцоге, о дамах, о великолепных туалетах и особенно о счастье быть наконец взрослой и участвовать во всех этих празднествах.

При одном ее быстром движении, отстегнулась и упала на землю пристегнутая голубым бантом к ее золотому поясу роза; я соскочил с коня и, подняв цветок, просил позволения носить цвета прекрасной Розалинды. Губы ее сложились в гордую лукавую улыбку, и, протягивая руку за цветком, она ответила:

– Этого, граф, я не имею уже права разрешить вам. Спросите рыцаря Лео фон Левенберга.

Я возвратил розу, не возражая, но сердце мое сжало странное чувство тревоги и тайной злобы. Она была так молода, а для меня уже было поздно быть любимым этой единственной женщиной, которая нравилась мне до того, что желание жениться на ней овладело мною с первой встречи. Я ехал молча, кусая губы и думая: соперник ведь может умереть; особенно, если он очень молод и если его вызовут. Я знал немного рыцаря фон Левенберга, но никогда не обращал внимания на этого человека, которого в эту минуту ненавидел.

Скоро мы прибыли на сборный пункт. То была обширная поляна, окруженная вековыми деревьями; на газоне пажи с оруженосцами в герцогских ливреях приготовляли обильный завтрак, и собралось уже большое общество. На опушке леса два рыцаря, не сходя с коней, оживленно разговаривали, и, увидев нас, один из них крикнул:

– Да вот она!

Это был Виллибальд фон Лаунау, брат Розалинды; второй рыцарь, в голубом с золотом, как и Розалинда, наряде и с розой на шляпе, был Левенберг. В первый раз я внимательно осмотрел своего соперника и должен признаться, что он был дивно хорош. Он был высокий и стройный, с вьющимися белокурыми волосами; маленькая бородка оттеняла матовую белизну его правильного лица; но самое чарующее были глаза: большие, черные, задумчивые. Словом, такой, как он, должен пленить женщину.

Как только Розалинда увидела молодых людей, она направила лошадь в их сторону, забыв даже о моем присутствии, и сияющие глаза ее не скрывали любви. Глухая ненависть поднялась в душе моей к красавцу, покорившему ее сердце.

Лео помог ей сойти с лошади и отвел ее к группе дам и рыцарей, сидевших под развесистым дубом. В стороне от общества я заметил высокую фигуру графа фон Рабенау; его красивое лицо было возбуждено охотой, и он разговаривал со старым рыцарем из своих друзей; около него стоял сын, красивый юноша лет двадцати, но его женственное лицо раскраснелось и казалось утомленным, а горящие глаза с досадой следили за каждым движением Розалинды и Левенберга.

«Ага, – подумал я, – ты также ревнуешь, сын великолепного Рабенау».

В эту минуту взгляд отца остановился на нем, и на губах графа появилась нежная, слегка лукавая усмешка. Положив руку на плечо сына, граф Лотарь сказал несколько, вероятно, утешительных для молодого графа слов, потому что лицо того мгновенно просветлело.

Впоследствии я узнал многое об этом молодом человеке, неспособном к серьезной привязанности; между прочим, еще совсем юным он женился против воли отца на пошлой и развратной женщине, сумевшей внушить ему страсть. Брак этот, конечно, не был никогда признан, и графиня-авантюристка умерла неизвестно где и когда; а, может быть, ей даже помогли исчезнуть.

Граф фон Рабенау отвел сына к дамам, внимание которых тотчас привлек этот прекрасный херувим, а сам уселся около молоденькой и хорошенькой вдовушки, за которой волочился и которая таяла и трепетала под его огневым взором.

Насколько позволяла вежливость, я поспешил проститься и вернулся в замок. Меня волновали мрачные мысли; встреча с Розалиндой встревожила мое бронзовое сердце, и ее чарующее лицо постоянно стояло перед моими глазами. Вдруг мне вспомнилось, что я уже видел подобные черты и, странная вещь, именно в удивительном сне, когда провел ночь на лестнице проклятой башни.

«А! – подумал я. – Если белокурая Иоланда похожа на чернокудрую Розалинду, я понимаю, прадед, твою дикую месть».

Вернувшись домой, я заперся в большой комнате, служившей мне кабинетом и спальней. В алькове, закрытом темными драпировками, стояла большая постель с колоннами; около узкого окна помещался мой письменный стол, но в ту минуту я не имел ни малейшего желания работать. Подойдя к столу, я налил себе большую чашу старого вина и, придвинув стул, сел. Опустив голову на руки, я смотрел на сверкавший в большом камине огонь и думал. Я осушал чашу за чашей и пришел наконец к заключению, что эта молодая девушка должна быть моей женой, чего бы это мне ни стоило. Правда, она любит графа фон Левенберга; значит, надо было начать с того, чтобы отделаться от него. Если Лео умрет, она свободна, и я попытаю счастье.

Мне было уже за сорок лет, но никто не дал бы больше тридцати; я был красив, богат, высокого рода, и это могло нравиться женщине. Про то, что я дик и жесток, никто не знал; а жизнь, которую я вел в своем замке, составляла тайну для всех. Только приходилось ждать, потому что в то время каждый жил в своем замке на значительном расстоянии один от другого и часто не виделись целыми месяцами; надо было нарочно искать ссоры, и нетерпеливая ревность моя страдала от такой отсрочки.

Я решил пойти к Кальмору и посоветоваться с Каббалой и звездами. Мы составили гороскоп, который указал мне, что через 18 лунных месяцев соперник мой погибнет от моей руки. Я решил ждать, карауля всякий случай к ссоре с Левенбергом, но через несколько недель решение мое поколебалось; терять таким образом драгоценное время, которым воспользуется Левенберг, казалось мне глупым. Рабенау был опекуном Розалинды, и он, конечно, мог дать согласие на столь блестящий брак своей воспитанницы.

На другой же день я облачился в щегольское платье красного цвета, сверкавшее камнями, сел на белого, как снег, испанского жеребца и в сопровождении внушительной свиты пажей и оруженосцев в моих ливреях направился к замку Рабенау. Узнав о моем прибытии, владелец замка любезно принял меня на парадной лестнице, с той чарующей улыбкой, которая покоряла ему все сердца, пожал мне руку и провел в большую залу, где мы и уселись. Граф Рабенау заметил мой богатый костюм, и на губах его мелькнула тонкая усмешка.

– Я очень рад видеть вас, милый граф, – сказал он, – вы, вероятно, отправляетесь на пир? Будь у меня дочь невеста, – он снова улыбнулся, – столь нарядный костюм и пышная свита возбудили бы во мне крайне лестные надежды. Но, увы, я лишен этой отеческой радости.

Я поклонился, стараясь угадать, с каким намерением он это говорит; но в его глубоком, приветливом взгляде не прочел ничего.

– Надо сожалеть, – ответил я чинно, – что небо отказало вам в дочери, которая, несомненно, была бы так же прекрасна, как отец, и у ног ее вздыхали бы славнейшие в христианстве рыцари. Однако, вы не совсем ошиблись относительно моих намерений, и, взамен дочери, вы имеете воспитанницу, благородную девицу Розалинду фон Лаунау, руку которой я и приехал просить, не желая для будущей графини фон Мауффен другого приданого, кроме ее красоты.

Граф слушал меня внимательно, и, когда я кончил, он с минуту подумал, а потом ответил, вежливо кланяясь:

– Мне может только льстить честь, которую вы оказываете молодой девушке; но – увы – милый граф, Розалинда уже сделала выбор и страстно полюбила рыцаря фон Левенберга. В качестве опекуна я имею только право запретить ей брак, который не одобрил бы, а не принуждать ее выходить за кого-либо против ее желания, что, может быть, и потребовал бы от родной дочери, в виду такой блестящей партии.

Я понял намерения, которые он хотел скрыть своими ловкими и льстивыми речами; чтобы избавить от неприятностей обожаемого сына, он не разрешит брака с Левенбергом и отстранит всякие другие предложения. Он приглашал меня остаться обедать с ними, но в том состоянии, в каком я находился, я отказался и холодно простился. Рабенау заметил мое негодование и сказал, пожимая руку:

– Не сердитесь на меня, милый граф; я так же невиновен, как и вы, в таком положении вещей. Если бы я сам явился искателем руки прекрасной Розалинды, то одинаковая же с вами участь ожидала бы и меня. Утешьтесь тем, что я употреблю весь свой авторитет, чтобы не допустить в настоящую минуту никакого другого брака, ввиду молодости моей воспитанницы.

Я ничего не ответил и, поспешно откланявшись, сел на лошадь. Я был взбешен: я, богатый и знатный граф фон Мауффен, получил формальный отказ, и, несомненно, свита моя догадывалась, как о цели моего визита, так и моей неудаче. Скрывая досаду под напускной холодностью, я шагом проехал подъемный мост и направился к своему замку.

Вернувшись к себе, я пошел к Кальмору. По моей просьбе он опять обратился с вопросом к своему демону-покровителю и получил следующий ответ:

«Через 17 лунных месяцев ты победоносно сразишься со своим соперником, но он не умрет.

Тут следовал объяснительный рисунок, изображавший кошку с камнем на шее; ее бросали в воду, она выплывала и появлялась на противоположном берегу.

Дама твоего сердца опять выйдет замуж, но не за тебя.

В конце жизни ты будешь носить рясу. Больше я ничего не могу сказать тебе и запрещаю это Кальмору».

Такой ответ мало утешил меня и, несмотря на мое слепое доверие, внушил некоторые сомнения. Я хотел жениться на Розалинде, помимо Бога и черта, но сделаться монахом – ни за что на свете! Чтобы не пренебречь ничем, могущим помочь мне в достижении цели, я прибег также к такому колдовству: белую курицу каббалистически окрестили именем Розалинды и дали ей смоченной моей кровью каши, которую я приготовил, пока Кальмор произносил мистические слова; последние, через курицу, названную именем молодой девушки, должны были внушить ей сильную страсть ко мне.

Немного успокоенный, я принялся за свои обычные занятия, но месяц спустя Эйленгоф передал мне известие, взволновавшее меня. Розалинда бежала от своего опекуна в замок Рувен, где капеллан обвенчал ее с Левенбергом. Рабенау преследовал беглецов, но было поздно: возмущенный поведением воспитанницы, он совершенно поссорился с нею. Но ссора эта ничего не изменила; Левенберг все-таки победил и торжественно отвез прекрасную жену в свой замок.

До этого дня я не испытывал еще настоящей пытки ревности; а теперь это адское чувство терзало мою душу. Как только представлялась мне молодая чета и счастье красавца Левенберга, кровь кипела во мне и мозг мой обдумывал план мести.

Несмотря на бешенство, приходилось ждать и, при помощи двоих друзей, готовых за деньги на все, я медленно подготовлял погибель ненавистного соперника.

Орудием избрал я отдаленного двоюродного брата, Зигфрида фон Мауффена, молодого неопытного человека, которым я всегда пренебрегал, а теперь вспомнил о нем по поводу полученного им земельного наследства, часть которого была спорной с Левенбергом. Я посоветовал Зигфриду объявить землю своей. Левенберг не согласился с таким произвольным решением, но, как человек сговорчивый, пригласил моего двоюродного брата в свой замок для окончания дела миром.

Этого только мне и надо было. Устроили ловкую западню, и мой родственник погиб, выезжая из замка Левенберга, где провел ночь; труп его нашли на земле графа, но никому не приходило в голову подозревать убийство, так как всем была известна честность Левенберга. Но это не помешало мне обвинять его в предательстве и измене, а так как он отрицал это, то был вызван на Божий суд.

Поединок состоялся через 17 лунных месяцев, и я остался победителем, как предсказал демон Кальмора. Подробности дуэли были уже описаны Санктусом в его рассказе, поэтому передам только, что я ожидал одобрения герцога, чтобы покончить с ним, а тот колебался в виду ужасного отчаяния Розалинды. Наконец она произнесла слова, поставившие меня в тупик:

– Пусть лучше он умрет, чем жить обесчещенным.

Я нанес удар дрожащей рукой и считал, что прикончил неподвижно лежавшего красивого графа, но, к моему великому удивлению, труп его затем исчез, и самые тщательные розыски не могли открыть, что с ним сталось.

Розалинда скрылась за зубчатыми стенами замка Рабенау; опекун примирился с нею и взял ее к себе, а там я не мог ее видеть. Месяцы проходили, не принося ничего благоприятного моим планам, и понемногу глухая ненависть к Рабенау закралась в мое сердце.

Чтобы убить время, я навещал иногда свою приятельницу, бывшую графиню. Однажды после обеда я был в гостинице. Чтобы избежать соприкосновения с простым народом, находившимся в зале, я всегда удалялся на чердак, куда приходила ко мне и Берта. В тот день она поставила передо мной большой кувшин вина, чашу и вкусную жареную птицу.

– Кушай, прекрасный мой граф. Ты устал и проголодался от долгого пути, – сказала она, дружески лаская меня по щеке. – Почему ты такой грустный? – И она пристально посмотрела на меня. – Да, да, знаю, чего тебе недостает; меня нет с тобою, чтобы ухаживать и вести хозяйство. Ты похудел и подурнел. Не раз думала я, что, ради нашей старой дружбы, мне следовало бы бросить эту гостиницу и сделаться твоей женой, но мне трудно оставить этого старого дурака Эйленгофа, который так страстно любит меня. – И она громко расхохоталась. – Не вздумай ревновать, прекрасный мой рыцарь. Бедняга не смеет признаться мне в любви, он знает мою честность и строгую добродетель; но я не хочу, чтобы он дурно кончил.

Я не ответил ничего, не желая возбуждать ее неудовольствие, потому что нуждался в Эйленгофе, а ее влияние на этого проходимца было несомненно. Поэтому я старался быть любезным с Бертой, которая могла, пожалуй, перед посетителями лачуги сойти за красавицу, а на мой взгляд, привыкший к прекрасным лицам молодых обитательниц замков, была просто старая, противная баба; вдвойне противная, потому что, потеряв положение, принадлежавшее ей по рождению, она спустилась на последнюю ступень общественной лестницы.

Обойдя молчанием вопрос возможности сделаться графиней фон Мауффен, я сказал, пожимая ее ставшую толстой и грубой руку:

– Я знаю, что ты верная, испытанная душа, милая графиня.

Она любила этот улетевший и замаранный ее нынешним положением титул, напоминавший ей в моих устах столь прекрасное прошлое.

– Тише! – заметила она, с нежностью смотря на меня. – Как ты неосторожно говоришь! А если кто-нибудь услышит! И так уже идет молва, что у меня вид важной дамы. Благородство лица и изящество манер выдают меня.

С самодовольным видом она поворачивалась передо мною, покачивая свой неуклюжий стан, излишняя полнота которого лишила ее всякой гибкости и изящества. Неужели она действительно опасалась, что ее примут за благородную даму? Я пожалел, что не мог разубедить ее в этом; всякий признал бы ее скорее за расфрантившуюся торгашку, чем за переодетую владелицу замка.

В эту минуту раздались шаги, дверь отворилась, и вошел друг мой Бертрам, очень возбужденный. Он бросился на скамью и, подвинув кувшин, налил себе большую порцию вина; Берта вышла, оставив нас одних. Я наблюдал за Бертрамом, который пил молча и, по-видимому, был занят серьезными мыслями. Давно уже я следил за ним, стараясь проникнуть в окружавшую этого человека тайну, которую он упорно скрывал от меня, говоря, будто ведет бродячую жизнь; а между тем белые, выхоленные руки показывали, что он ничего не делает и даже мало владеет мечом. Я часто видал, как он исчезал вблизи бенедиктинского аббатства. Не живет ли он лже-монахом в этом мрачном монастыре? Что он там делает? В настоящую минуту мне очень хотелось, чтобы он помог мне избавиться от Рабенау, и, зная его слабость к золоту, я сказал ему:

– Послушай, Бертрам, ты знаешь, друг мой, что, когда заслужишь, моя касса всегда открыта для тебя. Окажи мне услугу, избавь меня от этого графа фон Рабенау, который мешает мне добраться до Розалинды; я люблю ее до того, что готов похитить и заплатить золотом. Я ненавижу этого дерзкого, стерегущего ее, как зеницу ока, и взгляд которого, кажется, читает в самой глубине души.

При имени Рабенау лицо Бертрама исказилось странным выражением ненависти и страха; но, быстро овладев собой, он равнодушно опустил глаза. Мне было достаточно. Я понял, что он ненавидит Рабенау; а, может быть, он был в зависимости от него, если граф открыл его тайну лже-монаха. Я решил попробовать застать его врасплох и сказал, положив руку на его плечо.

– Не прячься от меня, Бертрам, я знаю все и считаю тебя лже-монахом-бенедиктинцем.

Если бы гром разразился над ним, он не произвел бы большого эффекта, чем мои слова.

Бертрам выпрямился, бледный, как полотно; губы его задрожали, и он с такой силой сжал мою руку, что пальцы его впились в мое тело.

– Несчастный, кто сказал тебе это? – прошептал он нетвердым голосом. – Знаешь ли ты, что, по моей клятве, ты не должен выйти живым из этой комнаты?

Я вздрогнул; нехотя я коснулся какой-то страшной тайны, смысл которой ускользал от меня. Но теперь, для собственной безопасности, должен был все узнать и потому ответил твердо:

– Полагаю, что дружба твоя ко мне не допустит тебя до убийства; кроме того, Бертрам, ты знаешь, что я умею хранить тайны, даже такие важные, как та, о которой я упомянул сейчас. Так говори прямо.

Эйленгоф выпрямился, тяжело дыша, и сказал дрожавшим еще от волнения голосом:

– Я скажу тебе только, что могу, если ты желаешь, употребить свою силу против кого бы то ни было, но до Рабенау не смею коснуться. И предупреждаю тебя, Гуго, не пробуй затрагивать его; могущество его страшно, а хитрость и ум не сравнятся ни с чем.

Один взгляд на серьезное и взволнованное лицо моего друга убедил меня в истине его слов. Мы говорили довольно громко, но кто мог слышать? Нижняя зала была переполнена одними крестьянами, шумно болтавшими на своем местном говоре, а мы объяснялись по латыни.

В эту минуту ступеньки лестницы тяжело заскрипели и послышался голос:

– Эй, красавица Берта, куда ты бежишь? Черт возьми! Кого ты там ищешь наверху? Я иду за тобой, и ты от меня не спасешься!

Дверь отворилась, и на пороге показалась Берта, красная и взволнованная; за ней стоял высокого роста человек, крестьянин, в темной куртке, с истасканной шапкой на голове; грязно белокурые волосы и большая рыжая борода оттеняли бронзового цвета лицо, невольно поразившее меня. Было что-то нескладное в его странном лице с тонким и прямым, как у греческой статуи, носом, который не шел к низкому лбу и всему остальному.

Не обращая ни малейшего внимания на мое очевидное неудовольствие, он выпустил талию Берты и, не стесняясь, подошел к Бертраму.

– Наконец я нашел тебя, – произнес он, приятельски хлопая его по плечу. – Почему ты запираешься здесь?

При виде этого человека, Бертрам побледнел и, так как незнакомец взял его под руку, беспрекословно дал увести себя, несмотря на мой протест. Возмущенный до крайности, я стал допрашивать Берту, но она казалась очень озабоченной и не в духе, и отозвалась, что ничего не знает об этом странном человеке, заходившем иногда в гостиницу и носившем прозвище «рыжего красавца».

Я ушел очень недовольный: Эйленгоф не показался более, а я хотел, во что бы то ни стало, проникнуть в эту опасную тайну. В продолжении дня я был озабочен этими мыслями, а вечером взял у Кальмора книгу по алхимии и ушел в свою комнату.

Прошло несколько часов, как вдруг, в алькове, где помещалась моя постель, раздался легкий шум, прервавший мое чтение. Я в беспокойстве выпрямился. Стояла глубокая ночь, и все спало в замке, ключи от которого, давно принесенные мне, лежали передо мною на столе. Я взглянул по направлению постели, откуда, казалось, исходил шум, и увидел, что опущенные занавеси качались, точно от ветра, и ясно слышался шелест толстой парчи.

Ледяная дрожь пробежала по телу. Я был суеверен; ни одно человеческое существо не могло быть здесь в этот час, а если это черт!.. Глаза мои оставались прикованными к страшному алькову, где продолжался шорох. Но вдруг я вскочил на ноги как безумный, ноги мои подгибались.

Тонкая белая рука показалась между темными занавесями и слегка приподнимала их. Обливаясь холодным потом, я схватился за край стола, ожидая его появления. Я не сомневался в том, что это черт пришел требовать мою душу, взамен эликсира вечной жизни. Кальмор предупредил меня, что дух тьмы лично придет заключать со мною договор. В одно мгновение все эти мысли пронеслись в моем возбужденном мозгу; во мне происходила борьба, следовало или нет продавать душу сатане?

В эту минуту в полумраке приподнятых занавесей вырисовался контур бледного лица в шляпе с пером, и на меня устремилась пара блестящих глаз, какие могли принадлежать одному Люциферу. Это было слишком. Страшное видение, вызванное Кальмором в Чертовой Люльке, как живое вспомнилось мне.

Почти машинально я протянул слабевшую руку к столу, где между множеством различных вещей было маленькое слоновой кости распятие, которое я допускал в своем присутствии, но никогда не пользовался им. Схватив этот символ искупления, имевший власть разрушать силу адову, я прижал его к груди и шептал сдавленным голосом:

– Vade retro Satanas!

Без сомнения, я был великий грешник, потому что это заклятие нисколько не подействовало; мне ответил звонкий смех, и демон вскочил в комнату. Я невольно закрыл глаза; теперь дьявол, которого я хотел прогнать крестом, меня задушит. Мне казалось, что я чувствую на шее холодную костистую руку, и грудь моя разрывалась от тяжелого дыхания.

Второй взрыв смеха заставил меня открыть глаза.

– За кого, черт возьми, вы принимаете меня, граф? – произнес металлический, хорошо знакомый голос. – Я, право, думаю, что вы делаете мне честь, считая меня своим патроном Люцифером. Придите же в себя, храбрый Мауффен, я плоть и кость и вовсе не намерен причинить какой-нибудь вред ни вашей крещеной душе, ни вашему слабому затылку, но хочу сказать вам несколько слов.

Я дрожал и думал, что сплю: передо мной стоял, держась рукою за кинжал, с лукавой усмешкой на губах, сам страшный граф фон Рабенау. Он без церемоний опустился в кресло около стола и, наполнив мою чашу вином, залпом опорожнил ее.

– Превосходно, – произнес он, наливая вторую чашу и смакуя как знаток. – Вы пьете чудное вино, граф. Не для угощения ли Люцифера вы запаслись таким райским напитком?

Я смотрел на него со злостью и удивлением: каким чудом попал он ко мне? Все двери были на запоре, а вечером, когда я лежал на постели, его не было.

– Откуда вы вошли, сударь? – спросил я с видимым неудовольствием. – Одни воры и разбойники пользуются темными путями, чтобы попадать в чужой замок; никогда честный рыцарь…

– Как я сделал, граф, это мое дело. Может быть, в этом замке я более у себя дома, чем вы сами.

«Ах! – с ужасом подумал я. – Если он найдет сокровища!»

Как будто читая мои мысли, этот удивительный человек выпрямился и своим пламенным взором пристально взглянул мне в глаза.

– Вы боитесь, как бы я не унес сокровища, которые вы храните в подземельях восточной башни! Коридор влево от колодца; надо сойти 27 ступенек. Граф, я слишком богат, чтобы нуждаться в вашем золоте, хотя и имею право на эти сокровища; но предупреждаю вас об одном: только пока я жив, вы можете быть покойны. Я владею подробными планами замка, всех подземелий и тайных выходов; если я умру и документы эти попадут в алчные руки, вас обчистят так, что вы не в состоянии будете защищаться. Вы видите, я вошел неизвестным вам путем, а он не единственный; так не ждите моей смерти, вы горько пожалеете потом. Я не могу в настоящее время открыть вам связывающую нас тайну: со временем узнаете.

Он встал, послал мне рукой прощальный привет и направился в сторону постели, где скрылся за занавесью.

На минуту я застыл от изумления; потом бросился к алькову, чтобы увидеть, где он прошел, но напрасно искал и ощупывал стены; я не находил никакого следа потайной двери и, взволнованный этим странным посещением, заснул только под утро.

Несколько дней спустя, я увидел Бертрама; он показался мне взволнованным и без особого запирательства сделал мне полное признание. Тут я узнал, что он играл роль приора в бенедиктинском монастыре, а на самом деле был просто рабом, обязанным слепо преклоняться перед волей Рабенау, действительного настоятеля и вместе могущественного главы тайного общества монахов-мстителей. Бертрам не располагал ни грошом, так учитывал его Рабенау; потому, говорят, он был жаден.

В настоящее время затевался тайный заговор против Рабенау, и во главе его был монах Бенедиктус, в мире граф фон Рувен, предательским образом заключенный в монастырь; преданный ему душой, один человек темного происхождения, патер Санктус, помогал этой интриге. Я понял, что Бертрам лгал, говоря, что ничего не получает. Он был жаден на золото и считал, что ему мало платят; с другой стороны, ему стало невыносимо положение лже-приора под железной рукой Рабенау, который не пощадил бы его жизни, если бы тот не угодил ему.

С этого дня я часто посещал Бертрама в аббатстве, то открыто, то указанным им потайным ходом. Он рассказывал мне о своих делах и о ходе все более и более развивавшегося заговора. Смелый Бенедиктус соблазнил Бертрама огромной суммой, и ждали только удобного момента, рассчитывая в суматохе убить Рабенау.

– Это был бы хороший случай и для тебя, – прибавил Бертрам. – Без сомнения, смерть графа вызовет большой переполох в замке, и тебе будет удобно похитить прекрасную Розалинду. Как только она будет за толстыми стенами замка Мауффен, ты можешь принудить ее стать твоей женой.

Мысль эта показалась мне превосходной, и я сгорал от нетерпения обладать Розалиндой. Однако дело затянулось, и прошло несколько недель. Наконец, однажды Бертрам сказал мне:

– Надеюсь, на будущей неделе все решится. Рабенау устраивает празднество в день рождения; пользуясь сутолокой многолюдного общества, у него хотят похитить все компрометирующие его документы. После этого ему придется или сдаться добровольно, или быть убитым. А ты, Гуго, воспользуйся случаем и отправься на праздник, да прихвати с собой несколько решительных людей. Если Рабенау заметит кражу, ему будет не до Розалинды и тебе, может быть, удастся похитить ее.

Я поблагодарил своего верного друга за добрый совет и выбрал между своими слугами десять человек, которых наставил и обещал хорошую награду; они должны были быть готовы по первому сигналу.

В день празднества я парадно оделся и отправился в замок Рабенау. Граф встретил меня как всегда, любезно; но вскоре я заметил на его прекрасном лице следы скрытой тревоги.

Раскланявшись с дамами, я отошел к окну, наблюдая за происходившим. В одной группе молодежи был Курт фон Рабенау, моя вечная антипатия; при несомненной красоте, ему недоставало чарующей прелести отца, которая покоряла ему все сердца; что-то фальшивое светилось в глазах Курта и минутами в них мелькала настоящая злость. В ту минуту молодой граф был угрюм и не отводил глаз от группы дам, между которыми находилась молодая графиня фон Левенберг, взглядывая по временам со злобой на отца. Удивляясь этому, я проследил за его взглядами и подметил, что граф Лотарь, любезно переглядывался со своей прежней воспитанницей.

Я понял неудовольствие Курта. Такой отец, красивый и обаятельный, казавшийся скорее старшим братом, мог быть опаснейшим соперником. Один из рыцарей подошел ко мне и помешал моим наблюдениям, а, пока я отделался от надоедливого собеседника, Розалинда и Лотарь исчезли.

Я обошел все комнаты, где все двери были настежь, но не нашел их; наконец я попал в одну большую уединенную комнату, менее других освещенную, и намеревался вернуться обратно, как меня остановил звук голосов. Я пробрался в амбразуру узкого окна, и в этом углублении толщиной фута в три мог остаться незамеченным, имея возможность все видеть.

Едва я устроился там, как вошел Курт со старой женщиной в простом, но богатом костюме крестьянки.

– Повторяю тебе, кормилица, – сказал он с пылавшим лицом, – она и отец любят друг друга. Они обручились; я видел это собственными глазами.

И он закрыл лицо руками.

– Но, милый мой графчик, – возразила женщина, – тебе это только показалось; ревность ослепляет тебя… Никогда отец твой, такой серьезный, такой занятой, не будет думать об этом. Он давно мог бы жениться, если бы хотел.

– Гертруда, Гертруда, где же ты? – раздался чей-то голос. Женщина поспешно вышла.

– Ах! Меня зовут на кухню, – сказала она.

Оставшись один, молодой граф беспокойно зашагал по комнате; зловещий огонь блестел в его глазах.

– Когда дело идет о любви, тогда не шутят и родного отца не щадят, – прошептал Курт. – Он знает, что я люблю Розалинду, и смеется, считает мои чувства ребячеством; и сам, предатель, отнимает у сына любимую женщину. Очень хорошо жениться в его лета! Если у него будут дети, сын, это значительно уменьшит мое наследство; по счастью, я старший. Но нужды нет!

Он остановился, подозрительно огляделся вокруг и вынул из-за пояса маленький кинжал. Странная улыбка появилась на его губах, когда он его рассматривал.

– Обращается со мной как с ребенком. Деспотизм его тяготит меня, – проговорил он, тяжело вздыхая. – А если мне от него избавиться? Здесь много собралось людей, ненавидящих его, и никто не заподозрит меня, а я одним ударом стану хозяином!

Он замолчал, но все дурные страсти отражались на лице его, когда он тщательно пробовал тонкое острие оружия на медальоне, висевшем на его шее на золотой цепочке.

«Бедный Рабенау, – подумал я. – Твой сын намеревается пролить твою кровь!»

Вдруг я вздрогнул: за Куртом бесшумно появился граф Лотарь; у него было встревоженное выражение.

– Не стыдно ли тебе, Курт, думать о самоубийстве? – сказал он, кладя руку на плечо сына.

Молодой человек глухо крикнул и выпустил из руки кинжал. Граф привлек его к себе.

– Дорогое мое дитя, успокойся, – сказал он кротким и нежным тоном, какого я не подозревал в его звучном голосе. – Я слышал твой крик отчаяния, когда говорил Розалинде о любви. Теперь я отправляюсь в путешествие, из которого, может быть, не вернусь. И так я оставляю тебе свое незапятнанное имя, значительное состояние, скопленное разумной бережливостью, но не скупостью – слышишь, Курт? – и уступаю тебе свою невесту, свою любовь. Я возьму с нее слово выйти за тебя после моей смерти. Доволен ли ты, любимый мой сын?

Лицо Курта преобразилось, что было понятно после планов, которые я слышал; тем не менее, лицемер прослезился и бросился на шею отца.

– Останься, отец. Я ничего не хочу, только живи.

Искренен ли он был? Это знают только там, где все мысли открыты.

Граф отер лоб и, сжимая в своих руках руку сына, продолжал:

– Люби Розалинду как самое драгоценное мое наследие; в ней я завещаю тебе само мое сердце. Борись со своими дурными страстями, своим капризным и тираническим характером; не заставляй мою душу мучиться сожалениями, что взял с Розалинды обещание стать твоей женой. Я оставляю тебе огромное богатство; но помни, Курт, что одним золотом не купишь ни любви, ни преданности. Будь добр к твоим вассалам, как я старался это делать; строгость должна быть уравновешена справедливостью и снисходительностью. Вовремя сказанное доброе слово больше покоряет сердце, чем мешок с золотом. Честность и великодушие – вот невидимый герб благородного человека. А теперь, да благословит и да хранит тебя Бог! – Он отошел от Курта и прибавил повелительно: – Поди к Розалинде, но просто, без ломанья, и попроси ее сойти в сад через полчаса.

Он жестом простился с ним и вышел.

Оставшись один, я ощутил необъяснимое волнение. Значит, Рабенау знал, что приговорен к смерти, и его спокойствие в такую ужасную минуту внушало мне невольное уважение.

Я вышел из укрытия и вернулся в большую залу; но едва туда вошел, как ко мне подошел граф Лотарь и тихо сказал:

– Идите за мной, граф фон Мауффен, мне надо с вами переговорить.

Голос его звучал строго, и я понял, что дело касалось чего-то важного. Он провел меня в свою спальню и, как только затворилась за нами тяжелая дверь, сказал:

– Я уже говорил вам однажды, что вы можете быть спокойны за свои богатства только, пока я жив, но через несколько часов меня в живых уже не будет. У меня похитили шкатулку, ценность которой для меня неисчислима, потому что в ней секретные документы и планы, словом, работа целой жизни, подающая доказательства того, что я такой же лже-граф фон Рабенау, как и лже-приор бенедиктинцев. – Он скрестил руки на груди, и глаза его сверкнули: – Я – Мауффен, ваш младший брат, исчезнувший ребенок вашей несчастной матери. Никто, кроме меня и той, кого считают моей матерью, не знает этой тайны; только нам двоим отец, умирая, открыл истину. Доказательства же того, что я только что сказал, находятся в похищенной шкатулке.

У меня вырвался крик ужаса и изумления. Я вспомнил пустую колыбель; ребенок, которого не могли найти, был он. И этот бледный, приговоренный к смерти красавец был единственным существом, близким мне по крови.

– Вы – мой брат? – говорил я, точно оглушенный ударом.

– Да, – произнес Рабенау, – а взамен того, что я спасаю наши богатства, открывая вам, что их могут похитить, поклянитесь мне торжественно, что никогда ни одно слово обо всем этом не дойдет через вас до моего сына и его невесты. Пусть они оплакивают меня таким, каким любили. Великодушная женщина, любящая меня, как своего настоящего ребенка, меня не предаст; по сердцу я всегда был ей сыном.

Если можете, Гуго, окажите мне услугу. Вы хитры и смелы: овладейте шкатулкой, которую у меня украл карлик; она в руках двух проклятых монахов, Бенедиктуса, желающего быть приором, и Санктуса. Мне изменил Бертрам, этот подлый висельник, которого я кормил, награждал золотом и удостаивал доверия. Я не хочу марать руки его кровью; но скажите ему, – он выпрямился, и глаза его вспыхнули, – что, несмотря на деньги, полученные этим Иудою за мою жизнь, он погибнет жестоким образом; пусть, в тяжкий смертный час, вспомнит эти слова, которые я поручил передать ему. – В эту минуту взор его помутился и стал неподвижен. – Вы умрете все вместе, – сказал он глухим и странным голосом. – Ты, он и она, все.

Он вздрогнул и как бы очнулся. Я же онемел и стоял озадаченный; но, много лет спустя, предсказание исполнилось буквально: мы умерли все вместе.

– Итак, прощай в этой жизни, брат Мауффен, – сказал он своим ясным голосом, протягивая мне руку.

– Лотарь, – проговорил я, впервые называя его этим именем, – дай мне обнять тебя, моего брата и единственного родного. У меня останутся воспоминания об этом поцелуе и о том, что я имел братом одного из благороднейших и доблестных рыцарей. Прими мое обещание сделать все возможное, чтобы вернуть твою шкатулку; я сберегу ее, и всякая компрометирующая тебя бумага будет уничтожена.

Взволнованные, мы обнялись, как и подобало двум честным рыцарям. Потом Лотарь дал мне бывший на его пальце перстень.

– Прощай, Гуго! Сохрани это на память обо мне, – сказал он, и мы расстались.

Я вернулся в залу, но Розалинды там не было; она, вероятно, ушла с праздника. Увидев, что похищение было невозможно на сегодня, я простился и вернулся домой.

Через день после этого тревожного вечера, я отправился к Берте за новостями. Она рассказала мне, что Рабенау нашли убитым на поляне около дороги и что накануне вечером тело было перенесено в его замок. Подробностей она не знала, не видав еще Бертрама, продолжавшего пока свою роль приора в монастыре.

Меня осаждали грустные мысли: Рабенау умер; этого обаятельного человека, за два дня до того полного жизни и силы, я ненавидел и считал своим соперником. Теперь же все эти чувства растаяли при мысли, что он был моим братом и что его уже не стало. Я решил поехать в замок Рабенау отдать последний долг покойному и, вместе с тем, высмотреть случай похитить Розалинду, потому что глупо было бы оставлять ее Курту.

На другой день я отправился в замок. На самой высокой его башне развевался черный флаг, возвещая всем о кончине владельца; подъемный мост был опущен и дворы полны народом; оруженосцы, конюшие и пажи в ливреях благороднейших домов держали господских лошадей или беседовали вполголоса с растерянными бледными служителями замка, застывшими в мрачном, безмолвном отчаянии. Мне сказали, что все были в капелле, а один рыцарь, поднимавшийся на лестницу вместе со мною, заметил:

– Знаете ли вы одно странное обстоятельство? Кажется, покойный граф последней своей волей потребовал, чтобы, в случае его смерти, молодая вдова фон Левенберг немедленно вышла за его сына. В эту самую минуту, у трупа, выставленного в капелле, капеллан совершает венчание.

Сердце мое перестало биться: я понял, что Розалинда исполняла обещание, данное любимому человеку. Кипя от бешенства, я прошел через ряд пажей в трауре и вступил в церковь, где двери стояли настежь.

Посередине, на катафалке, окруженном свечами, лежал Рабенау и точно спал, роскошно одетый; а перед алтарем стояли на коленях Курт и Розалинда. Белые костюмы их выделялись посреди траурного одеяния собравшихся.

Церемония кончилась, и все подошли поздравить новобрачных. Розалинда едва слушала; она была белее своего платья и не спускала глаз с умершего. Отвечая кивком головы, она направилась к катафалку и, упав на колени, закрыла лицо руками.

Курт был бледен, и видно было, что ему хотелось плакать; он судорожно теребил черный шарф, надетый на платье серебристого сукна, а когда глаза его остановились на стоявшей в позе отчаяния молодой жене, в них мелькнула холодная жестокость. Это было бальзамом для моего убитого сердца; по крайней мере, она любила мертвого.

Отчаяние графини-матери было глубоко, и я понял, что она любила Лотаря, как собственного сына. Бледная, с лицом, на котором написано было неутешное горе, она опустилась на ступенях катафалка и не выпускала руку умершего, то целуя ее, то прижимая к своему лбу.

Капеллан начал заупокойную службу; я прислонился к столбу и продолжал наблюдать. Толпа все прибывала; вся наша округа спешила, казалось, отдать последний долг честному и всегда любезному графу. Даже старые рыцари, славные воины, казались взволнованными и проливали слезы при виде усопшего; слуги замка, не переставая, рыдали; только потеряв этого доброго хозяина, вполне оценили его.

От его высокомерного наследника, грубость которого и деспотизм обратились в пословицу, добра не ждали; даже в самую эту минуту, более всего любимый покойным, он казался менее всех огорченным, стоял прямо, подбоченясь, и оглядываясь по сторонам холодным и властным взором. Он уже разыгрывал хозяина, поминутно подзывая к себе то пажа, то оруженосца и тихо давая им приказания. Иногда, притворясь, будто не видит появления новых посетителей, он опускался на колени на ступенях и, облокотившись на одно колено, смотрел вверх и любовался скульптурой алтаря.

По окончании мессы я хотел уехать. Из двери я взглянул последний раз на Розалинду; она все еще стояла на коленях, сложив руки, и крупные слезы текли по ее щекам, таким же белым, как ее вуаль.

– Как красива молодая графиня фон Рабенау, – заметил стоявший около меня господин, – и с каким отчаянием она оплакивает своего опекуна. Правда, он был очень обаятелен, даже в гробу им можно залюбоваться.

– Да, – ответил тихо его сосед. – Она искренно горюет о нем и объявила мужу, что тотчас после погребения на полгода переселится с графиней-матерью в урсулинский монастырь, чтобы плакать там и молиться. Молодой граф был более, нежели недоволен, и не хотел согласиться на это, но принужден был уступить.

Слова эти немного успокоили мою ревность, и я вышел довольный этой долгой разлукой новобрачных.

На другой день я присутствовал при пышном погребении Лотаря. Герцог присутствовал лично, и его лестные слова сожаления и сочувствия, обращенные к Курту, были лучшим лекарством для раны его сыновнего сердца. Он вполне упивался честью находиться все время рядом с сюзереном; лицо его блестело радостью и гордостью, и только, когда он взглядывал на молодую жену, в глазах видны были страсть и гнев.

Я вернулся в свой замок печальный и угрюмый, и, когда очутился в своей комнате, воспоминание о Лотаре и его появлении в моем алькове встали передо мною. Чтобы развлечься и восстановить душевное равновесие, я уехал на следующий день в другое свое поместье и охотился там в течение десяти дней. В то же время я старательно обдумывал способы достать украденную у моего брата шкатулку и решил, что лучше всего было бы хорошо заплатить Бертраму, который, оставаясь еще приором, легко мог похитить ее у Бенедиктуса.

По возвращении домой, пока я переодевался, прислуживающий мне оруженосец сообщил, что в мое отсутствие произошло важное событие. Преподобный отец, приор бенедиктинцев, дон Антоний умер от аневризма, как говорят. Во время мессы он вдруг вскрикнул и упал; братья поспешили к нему, чтобы поднять его, оказали ему всякую помощь, но напрасно, все было кончено. В это утро совершалось с неслыханной пышностью погребение, на котором присутствовала часть моих слуг.

Меня это известие поразило, как громом. Бертрам умер! Правда ли это или махинация монахов, потому что он не собирался, как мне известно, так скоро бросать службу.

Я наскоро пообедал и, сев на лошадь, отправился к гостинице Берты; от нее я мог узнать правду. Я застал ее озабоченной, расстроенной и с распухшими глазами. Она также ничего не знала. Накануне смерти Бертрам был у нее и вовсе не собирался уходить. При известии о смерти приора она была в церкви и, вмешавшись в толпу, видела выставленное тело; двадцать монахов окружали катафалк, сменяясь каждые два часа, и беспрерывно совершали заупокойные мессы, она не могла сомневаться в подлинности умершего. Огорченный и усталый, я решил ночевать в гостинице и ушел с Бертой в ее комнату поговорить еще о печальном событии.

Было около полуночи, как мы с испугом услыхали тяжелые шаги на лестнице; в ту же минуту отворилась дверь, и, бледный, расстроенный, с искаженным лицом, вошел Бертрам. Не взглянув даже на нас, он опустился на скамью и начал бить себя в грудь, рвал на себе волосы и клял себя в самых ужасных выражениях. Мы оба подумали, что он лишился рассудка. Роза оправилась первая и, подойдя к нему, потрясла его за руку.

– Бертрам, старый дурак! Так ты не умер? Но, что с тобой? Что ты сделал? Ради всего святого, отвечай же!

Наконец ему удалось выговорить голосом, прерывавшимся глухими рыданиями:

– О! Он умер!

– Кто? – спросил я, не понимая, чья смерть могла привести этого закоренелого негодяя в такое отчаяние. – Надеюсь, не ты, потому что ты здесь!

– Рабенау!.. И как умер! – воскликнул Бертрам. – Сам себя убил; никто не был достоин этого! О! Презренный дуралей! Что я сделал, предав его?

И он с бешенством схватил себя за волосы.

Сначала я громко расхохотался, потом сказал, удерживая его руку:

– Бертрам, друг мой, опомнись и говори рассудительно. Чего ты волнуешься из-за такой старой новости, как смерть Рабенау; расскажи нам лучше о твоей собственной смерти, потому что ведь для света, дружище, ты похоронен.

Эйленгоф выпрямился, выпил несколько полных стаканов вина и потом сказал спокойно:

– Увы, Гуго, смерть Рабенау стала причиной моего несчастного настоящего положения. Этот дьявол, Бенедиктус, горя нетерпением скорее избавиться от меня, подлил мне какого-то крепкого наркотического зелья; в церкви мне сделалось дурно, а когда я пришел в себя, то уже очутился в подземелье, где Бенедиктус грубо заявил мне, что я умер для общины и должен оставить страну; затем он дал мне ничтожную сумму и выгнал вон. Все кончено, я потерял свое положение и ничего не получил взамен богатства и могущества, на которые надеялся. Теперь только я чувствую, что при поддержке графа мы жили точно в крепости; а я, злодей, продал своего благодетеля! По моей ведь вине умер наш защитник, наш господин. Немезида поразила меня и, что меня больше всего убивает, – меня выгнали, опозорили и мне некуда жаловаться.

Понемногу он успокоился, а так как у него не было пристанища, то я предложил приютить его у себя. Он принял предложение с благодарностью и поселился в моем замке; через несколько дней за ним последовала Роза.

– Потому что, – сказала она, – без меня старый осел промотает все золото, данное ему Бенедиктусом!

Я не мог прогнать этих неразлучных, и они продолжали жить у меня. Но время проходило очень скучно. Бедный Бертрам мало выиграл от своего предательства; из могущественного приора он сделался бродягой, без имени и приюта, мертвый для всех, кроме меня и Розы.

Я не забыл обещания, данного Лотарю, вернуть шкатулку и решил даже убить приора, если бы это помогло мне достать ее. Когда же прошел первый приступ отчаяния моего друга, я просил его указать мне средства тайно проникнуть в аббатство и также назвать места, где аббат хранит секретные документы. Бертрам дал мне самые подробные указания пути и описал потайные двери, из которых одна вела в проход за кроватью (поэтому-то почтенного настоятеля всегда и находили спокойно спящим, когда приходили его будить), а вторая в кабинете, где находились различные потайные места, которые он научил меня открывать на случай, если бы я нашел комнату пустой. Как осторожный человек, я осведомился во всех отношениях, чтобы в случае неудачи, бежать от монахов, и однажды вечером хорошо вооруженный и напутствуемый добрыми пожеланиями друзей отправился в опасную экспедицию.

Вход в подземелье находился в огромном пустом дубе. Опускная дверь, скрытая под мховым ковром, вела в узкий коридор; в указанном месте я нашел факел, зажег его и продолжал путь. Затем я поднялся по извилистой и такой узкой лестнице, что только один человек мог пройти; наконец очутился перед деревянной вставкой, которая, по указанию Бертрама, вела в кабинет настоятеля. Я тихонько приоткрыл ее, и при взгляде, брошенном мною внутрь комнаты, сердце мое радостно забилось.

У стола, освещенного двумя восковыми свечами, сидел Бенедиктус, новый приор, и перед ним стояла открытой знаменитая шкатулка черного дерева с серебряной чеканной отделкой, описанная мне покойным графом. Случай благоприятствовал мне; надо было только убить приора без шума, забрать шкатулку, скрыться в потайном коридоре, и все кончено.

Я подождал минуту и, когда мне показалось, что Бенедиктус углублен в чтение свитка, шмыгнул, как тень к нему. Но вдруг, на мое несчастье, пол заскрипел под моей ногой, и настоятель обернулся. Как молния накинулся я на него, но он успел остановить мою руку, и между нами завязался рукопашный бой. Привлеченный, вероятно, шумом, проклятый Санктус, преданный ему душой и телом, появился тут же и так ударил меня по голове, что я потерял равновесие и упал совершенно оглушенный.

Когда я пришел в себя, я оказался связанным, и тогда произошла между нами описанная Санктусом сцена. Меня увели мои сторожа-гиганты; эти верные пособники злодейского общества в мгновение ока переодели меня в одежду послушника, а когда я пытался сопротивляться, они прописали мне такое наставление, что я убедился в бесполезности открытого сопротивления.

Со следующего дня меня заставили подчиниться монастырскому обиходу; но всюду, в церкви ли, в столовой, в саду, две тени мои не отставали от меня и не позволяли ни с кем говорить.

* * *

Наконец меня призвали однажды к аббату. Бесстрастным, высокомерным и возмутившим меня тоном он объявил мне, что, прежде произнесения обета, я должен передать монастырю все свое состояние. Негодуя на такую алчность, я наотрез отказался; тогда меня заперли в отвратительную темницу, лишили пищи, и сторожа мои осыпали меня неслыханными ругательствами. Разбитый, измученный, совершенно обессиленный, я согласился наконец на все и, с бешенством в душе, превратился в монаха, нищего, отказавшегося от всего своего имущества. Не будь у меня в глубине души надежды скрыться когда-нибудь из этого адского монастыря, я сошел бы с ума.

Позднее я узнал, что Бертраму известна была моя участь; но он не смел пройти в монастырь. Один только раз в церкви, через несколько дней после моего пострижения, когда я стоял почти один около старого конфессионала, неизвестно откуда послышался голос, ясно прошептавший:

– Гуго, терпи и надейся. Будь осторожен, я надеюсь освободить тебя.

В первую минуту я стоял как растерянный, но потом слова эти – наверное, слова Бертрама, – подкрепили меня.

* * *

Время тянулось тоскливо. Я в точности исполнял свои обязанности, но за мной все-таки следили так упорно, что побег был почти невозможен и с каждым днем становился затруднительнее.

У меня было много свободного времени. За бесконечными обеднями, я мог вдоволь размышлять о своей горькой участи и о Розалинде, которая давно уже должна была вернуться из монастыря к мужу. Страсть моя и ревность росли с каждым днем, что я проводил под этими мрачными, тяжелыми сводами; скука была подавляющая. Моя чувственная и вспыльчивая натура не выдерживала; все, что я слышал о подземельях, казалось вымыслом, так как монастырская дисциплина по строгости была прямо железная. Никакого веселого приключения, ни одной женской тени не появлялось никогда; я был в отчаянии и должен сознаться, что по состоянию духа становился похожим на дикого зверя. Бертрам не появлялся более. Тогда я пробовал царапать и ощупывать стены; но эта часть монастыря была мне совершенно незнакома, я не мог открыть никакого следа тайного выхода, а когда один из моих сторожей застал меня раз за этим занятием, он покатился со смеху и сказал:

– Скобли, скобли, болван, стены крепкие. Если ты рассчитываешь тут пройти, ошибаешься; здесь ничего не найдешь.

* * *

Однажды разнесся слух о предстоявших вскоре богатых похоронах. Умер внезапно барон Виллибальд фон Лаунау, брат Розалинды; а так как фамильный склеп их находился в аббатстве, то тело должны были перенести туда. Молодая графиня фон Рабенау, по словам старого оруженосца, принесшего это известие, будет присутствовать при погребении. Мысль увидеть Розалинду привела меня в лихорадочное состояние. Но наступил нетерпеливо ожидаемый день, а я не видел почти ничего из церемонии, потому что на ней присутствовали одни, особо назначенные настоятелем, братья. И вот, блуждая по коридорам, я услышал разговор двух монахов о том, что графиня, глубоко опечаленная, получила разрешение приора провести ночь у гроба брата.

Вернувшись в келью, я облокотился на окно; отсюда мне хорошо были видны церковные окна. За цветными стеклами мерцали свечи, и меня все более и более смущала мысль, что в нескольких шагах от меня находится Розалинда. Наконец желание заглянуть в церковь пересилило во мне все.

Я вышел крадучись и проскользнул в маленький двор, отделявший нас от церкви, дверь была полуоткрыта, и я вошел без шума. Свечи около катафалка слабо освещали обширную базилику. Я и не взглянул на покойника, мало интересовавшего меня; все внимание мое было сосредоточено на двух аналоях вправо от катафалка. За одним сидела пожилая женщина и, кажется, дремала, а за другим, на коленях, с прикованными к гробу глазами, находилась Розалинда в глубоком трауре. Я ясно видел ее прекрасное бледное лицо; она была спокойна и не в таком отчаянии, как при смерти Рабенау; но она очень похудела, и на губах появилась мрачная, горькая складка, которой я раньше не замечал. Было ли это последствием смерти брата или результатом супружеской жизни с Куртом? Я много дал бы, чтобы узнать правду; но, несмотря на свое горе, она была так прекрасна, что вид ее околдовал меня, и в мозгу моем родился безумный, преступный замысел. Последний проблеск сознания говорил мне: «Безумец, ты губишь себя».

Но бурная страсть, кипевшая во мне, ослепляла меня. Я убил Левенберга, чтобы самому обладать этой женщиной, а не уступать Курту. Медленно и беззвучно подкрался я к ней сзади и, одной рукой зажав ей рот, а другой обхватив за талию, поднял свою жертву и выскочил с нею из церкви.

Опомнившись от первого испуга, Розалинда отчаянно отбивалась; была минута, когда она высвободила голову и закричала, но я уже был у своей кельи. Войдя туда, я обмотал ей голову ее длинным вуалем, а один конец засунул ей в рот, чтобы она не могла звать на помощь; затем, выпустив ее на минуту из рук, я заставил дверь и вернулся, чтобы схватить ее.

Однако с этой решительной женщиной я потерял много времени. Я увидел, что Розалинда высвободила голову из вуаля и стояла, прижавшись к стене; в маленькой руке ее блестел кинжал.

– Подлый разбойник, – проговорила она голосом, прерывавшимся от волнения и страха. – Посмей подойти ко мне, и я убью тебя. Помогите! Помогите!

Я думал, что лопну от бешенства, потому что в это время послышались шаги, начали стучать в дверь, и сам Бенедиктус повелительным голосом приказывал мне отпереть. Не помня более себя, я бросился к молодой женщине, пробуя обезоружить ее. Во время борьбы стол и табурет были опрокинуты, но я не успел покончить с нею, так как дверь с треском отворилась, опрокидывая нагроможденные мною вещи, и Бенедиктус появился в сопровождении Санктуса, Себастиана и целой толпы бритых голов.

При появлении их Розалинда выронила кинжал; тогда я, как пьяный, схватил его и вонзил ей в грудь.

Все дальнейшее осталось в моей памяти как смутный сон; я хотел убить и приора и преуспел бы в этом, но меня повалили на пол. Страшные, озлобленные лица кружились около меня; но конец сцены, слова приора и все остальное исчезло из моей памяти.

* * *

Острая боль в кистях рук окончательно вернула меня к действительности; я стоял на ногах, крепко связанный. Первый взгляд мой упал на Розалинду; окровавленная, она лежала на моей постели. Санктус и Бернгард, врач, перевязывали открытую рану. У меня не было ни малейшего сожаления; я хотел бы видеть ее мертвою.

Вход в дверь и коридор были запружены монахами, и меня не могли провести в тюрьму по распоряжению настоятеля. Сторожа мои остановились, и в эту минуту раздались скорые шаги; плотно стоявшая толпа расступилась, и в келью вошел ненавистный мне соперник Курт фон Рабенау. Взволнованный, я пристально взглянул на его бледное лицо, и то, чего не видели другие, любовь и ревность открыли мне.

Этот человек с женоподобными чертами совсем не испытывал тоски истинной любви и страха невозвратной потери; его холодный взгляд плохо скрывал внутреннее равнодушие. Может быть, он был бы доволен освободиться от жены? Я убил бы того, кто прикоснулся бы к ней; а он, хотя и видел во мне виновника покушения, удовольствовался тем, что окинул все окружающее оскорбленным и высокомерным взглядом.

* * *

Не знаю, что было дальше, так как меня посадили в тюрьму, где я оставался сутки без пищи и питья. Потом меня отвели к приору и собравшемуся капитулу, и Бенедиктус объявил мне, что за содеянное мною гнусное преступление я приговорен до конца жизни к in pace [пожизненному заключению (лат.)] на хлебе и воде и к еженедельному наказанию плетями.

Слушая столь ужасный приговор, я был точно во сне; у меня потемнело в глазах, со мной делали, что хотели, и окончательно я пришел в себя уже в отвратительном подвале, где мне предстояло оканчивать жизнь с крысами и жабами. Это была подземная келья, тесная и почти темная, с сырыми, скользкими стенами; куча гнилой вонючей соломы, от которой я задыхался, служила мне ложем.

Опускаясь на солому, я, вероятно, наступил на одну из местных обитательниц, потому что из-под моих ног выскочила с пронзительным криком мышь или крыса. Я закрыл голову руками.

«Погиб! – думал я. – Заживо погребен, немой до самой смерти, одинокий, лишенный воздуха, движения, пищи. Ах! К чему же я посвятил целые годы изучению черной магии, если никто из обитателей ада, которым я почти продал свою душу, не придет помочь мне и освободить».

Я повторял все формулы, которые вызывали темные силы, и даже самого Люцифера; но ничего не являлось, и я снова впадал в совершенное отчаяние. Сколько прошло времени, я не мог определить. Я почти изнемогал под тяжестью своего положения; иногда раздраженный до крайности голодом, кусавшими меня крысами и ходившими по мне жабами, я начинал снова свои заклинания, но все тщетно.

Однажды мне пришла светлая мысль. С самого детства я носил на шее маленькую ладанку, в которой хранилась частица животворящего креста. Кто положил мне его туда? Я не знал этого, но мне оставили ладанку даже здесь, и ясно, что присутствие этой святыни мешало появлению сатаны.

Недолго думая, я сорвал ладанку и, топча ее ногами, произносил страшное заклинание, которым отказывался от Бога и Христа, а посвящал свою душу Люциферу. Вера моя была так сильна, что, окончив вызывание, я стал ждать, дрожа, задыхаясь и пожирая глазами мрак, откуда, мне казалось, появится окруженный, как прежде, зеленоватым пламенем страшный Царь ада; он обязан был прийти освободить меня, потому что я отказался от неба и всего, что с ним связано.

Вдруг я вздрогнул. Была ли это иллюзия моего возбужденного слуха, или действительно пришел сатана? Но дело в том, что раздались удары и голос, не знаю откуда, но несомненно гораздо более приятный, нежели голос черта, явственно произнес следующие слова:

– Ты здесь, Мауффен?

– Да, да, – кричал я, дрожа от волнения.

– Молчи и слушай, – продолжал голос. – В одном углу есть большой камень, служащий столом; влезь на него и ощупай стену. Ты найдешь два железных кольца, одно выше другого; вставь в одно из них ногу, руку в другое, и поднимайся; выше найдешь еще кольцо и так дальше; на третьем нагнись сильнее вправо.

Я повиновался, и когда нагнулся, как было сказано, то голова моя вдруг очутилась словно в печной трубе.

– Полезай смело, скобки идут дальше, – сказал голос.

Таким способом я продолжал подниматься в этом круглом колодце, и голос, в котором я узнал наконец своего друга Эйленгофа, продолжал давать мне нужные указания. Вскоре я увидел слабый свет и очутился около какой-то пробоины или круглого окна, из которого исчезла голова человека, крикнувшего мне:

– Иди за мной скорее и смело.

С наружной стороны окна качалась веревочная лестница на двух железных крючьях. Я посмотрел наружу: надвигалась ночь, и у подножия стены сквозь туман сверкала гладкая поверхность озера; под лестницей, на канате, была привязана лодка, в которую и вскочил, как я видел, Бертрам. Я шагнул за отверстие и, так как высота была не велика, то спустился в одну минуту. Тогда Бертрам вытащил из воды длинную раздвоенную на конце жердь, отцепил лестницу и спрятал ее в лодке. Я хотел благодарить его, но он остановил меня.

– После, после. Теперь, Гуго, снимай скорее рясу, заверни в нее этот камень и брось в воду. Тут, в этом узле, ты найдешь рыбачий халат, суконную шапку и привязную бороду. Одевайся.

Я повиновался и, растянувшись на дне лодки, наполовину прикрытый сетями, имел удовольствие издали любоваться мрачным зданием монастыря, внушительный силуэт которого вырисовывался на темной синеве неба. Бежать из-за толстых стен было истинным чудом; потому, преисполненный благодарности, я приподнялся и крепко пожал руку Эйленгофа, который молча греб.

– Благодарю, верный друг! – сказал я.

– О! Проклятая алчность и неблагодарность, куда привели вы меня! – проворчал Бертрам. – Я, настоящий приор, принужден пробираться как вор! Граф Лотарь, как ты отмщен!

И он отер рукавом слезу, вызванную негодованием при воспоминании о Рабенау.

Подойдя к берегу, мы сошли. Спрятав лодку в камышах, Бертрам повел меня по едва заметной тропинке к какой-то сероватой стене; подойдя ближе, я увидел, что это был развалившийся, ушедший в землю дом, с покосившейся и почерневшей кровлей, крытой мхом; из двух отверстий, наравне с землей, виднелся слабый свет.

Эйленгоф постучал, и старая растрепанная женщина отворила и поздоровалась с ним.

– Здорово, старая, – ответил Бертрам, вводя меня за собой.

Мы вошли в дымную комнату, наполненную подозрительным людом; одни пели, другие играли в шашки; некоторые, сидя на корточках перед огнем, пекли что-то в золе. Не взглянув даже на это мрачное сборище, товарищ мой прошел залу и коридор и ввел меня в маленькую комнату, грязную, с трещинами по стенам и слабо освещенную масляным ночником. Два мешка с соломой служили постелями, стол и два расшатанных табурета составляли меблировку этой дыры, которая тем не менее показалась мне дворцовым помещением после моей ужасной тюрьмы.

– Дай нам хорошенько поужинать, старая, и принеси лучшего вина, – сказал Бертрам, брося на стол золотую монету. – Вот чем надо подбодрить тебя!

Старуха скрылась, сияющая, а друг мой опустился на соломенную постель.

– Ну, Гуго, вот мы и вне опасности. Но если бы такой отважный приор, как я, не был твоим другом, никакой черт не помог бы тебе в этом деле. Кто, как не я, знает все выходы старого каменного исполина? И я должен был все знать, потому что для узников, которых хотели выпустить, следовало держать двери открытыми.

Его прервала женщина, вошедшая с корзиной провизии. Она поставила на стол несколько кувшинов вина, ветчину и яйца. Я с жадностью набросился на эти лакомства; от них меня отучил страшный голод, на который я был осужден в течение многих недель. После сытного ужина Бертрам утратил способность говорить; он опустился на свою постель и захрапел, точно большой соборный колокол; я последовал его примеру, лег и заснул крепким сном.

Когда я открыл глаза, солнечный луч освещал наше убежище. Эйленгоф, уже вставший и одетый коробейником, примерял на своей спине небольшой тюк с товаром.

– Вставай, ленивый! – проговорил он с дружеской улыбкой, указывая на другой тюк, предназначенный мне.

Час спустя, мы вышли из трактира и направились к обширным густым лесам, окружавшим замок Мауффен.

После очень утомительного пути пешком, мы остановились в такой же, как и первая, мрачной и подозрительной харчевне и, переодевшись мельниками, продолжали путь верхом на ослах. По дороге Бертрам говорил мне:

– Не удивляйся, Гуго, большим переменам в замке. Кроме меня и Розы, там нет никого в настоящее время; я не считаю двух старых монахов и двух послушников, живущих в башенке у подъемного моста. Боясь привидений, они никогда не входят в дом. Аббатство завладело твоими поместьями, и только наше обстоятельное знакомство с тайными ходами дает нам возможность оставаться там и привести туда и тебя.

Сердце мое сжалось от ярости, но я ничего не ответил, и мы продолжали путь. Наконец мы пришли в то место, где много лет тому назад я впервые вдохнул в себя чистый воздух леса и понял, что такое свобода. Тем же подземельем мы вошли в старый замок, и в одной из зал, расположенных на противоположной подъемному мосту стороне, Роза встретила меня с большой радостью и приготовила хороший обед.

Но у меня не было аппетита в тот вечер. Мрачный и печальный, вошел я в свою комнату через апартаменты, в которых не было уже самых драгоценных предметов; вероятно, они унесены были в аббатство.

Усевшись в кресло перед своим столом, я задумался. Я свободен, это правда, но лишен общественного положения и прячусь, как бродяга, в своем собственном замке. Конечно, у меня оставались еще сокровища в подземельях, но как их вынести? А если их унесут когда-нибудь в мое отсутствие; ведь планы находятся в руках проклятого Бенедиктуса?..

Я решил покинуть страну, забрав, что можно; но надо было посвятить в дело Бертрама. Итак, на другой же день я позвал его с собою, и мы спустились в подвалы. Отпирая три двери, я еле дышал. А вдруг там ничего не осталось?! Но когда я вошел и зажег факелы, как бывало при отце, все засверкало, и красный отблеск золотой горы – могилы моего отца – сливался с блеском алмазов и других камней. Очарованный этим волшебным зрелищем, я прислонился к стене, скрестив руки, и меня охватила невыразимая жадность: умереть тут, охраняя эти сокровища, казалось в тысячу раз лучше необходимости расстаться с ними. Раздавшийся глухой возглас заставил меня обернуться на Бертрама. Он стоял на коленях перед грудой золота; руки конвульсивно погрузились в него, а глаза горели дико и жадно.

– Бертрам, – сказал я, – богатства эти в опасности! Каждую минуту могут придти из аббатства и взять их, если мы не вернем планы, находящиеся у Бенедиктуса.

Он испустил хриплый крик и, кланяясь мне до земли, бормотал:

– Граф! Граф! Царь этих сокровищ! Останемся здесь стеречь их: никто не пройдет сюда иначе, как через наши трупы. Можно ли желать чего-либо лучшего, как любоваться этим?

Его жадный взгляд точно хотел поглотить все, что видел перед собой. То странное желание, которое испытывал мой отец, проявлялось у меня и у Эйленгофа; однако я ответил:

– Нет, оставаться здесь и беречь эти сокровища – безумие. Надо уехать, но если ты достанешь мне планы замка, Бертрам, один из этих сундуков будет твоим.

Пройдоха вскочил; в глазах его засветилась такая смелость и энергия, что он, казалось, даже помолодел.

– Иду, и не буду я Бертрам барон фон Эйленгоф, если, пробыв 18 лет приором аббатства и зная все его тайны, не верну тебе нужное!

На другой день Бертрам уехал, и понятно, с каким лихорадочным нетерпением я ждал его возвращения. Я уже объявил Розе, что рассчитываю как можно скорее покинуть страну, а так как нас было трое, то следовало выбрать для жительства отдаленное место, где нас никто не знал; но точно еще не было решено. Ввиду предстоявшего переселения, Роза намеревалась превратиться снова в важную даму, жену барона фон Эйленгофа. Она откопала несколько старых сундуков с вещами моей матери и нашила себе платьев, достойных ее нового положения.

– О, – говорила она напыщенно, – какая радость занять свое прежнее положение после стольких лет изгнания! Жаль только, что меня не могут здесь видеть. Добрые люди, посещавшие харчевню, поняли бы наконец, почему, даже переодетая, я с головы до ног походила на владетельную особу.

Чтобы не терять времени, я готовился забрать возможно больше из моих богатств. Я зашил в свое платье самые драгоценные камни; наполнил золотом чемодан и два больших кожаных мешка для своих товарищей; но больше всего времени я проводил в подземельях, карауля возвращения своего друга.

Четыре дня прошло в страшной тревоге; каждую минуту я опасался, что кто-нибудь проберется в этот замок или подземелье, мне уже более не принадлежавшее. Когда я крался по коридорам и лестницам, то чувствовал себя как вор, который дрожит при малейшем шуме. Сердце мое разрывалось от бешенства за мою разбитую жизнь; но начать борьбу с монастырем было невозможно; я при свидетелях отказался от света и принадлежал душою и телом церкви, тонзура которой легла на мою голову печатью позора.

Наконец вечером, на четвертый день, когда я в лихорадочном волнении шагал по своей комнате, отворилась дверь и передо мной явилась высокая, внушительная фигура Бертрама; ругаясь, задыхаясь, опустился он на стул.

– Ну? – спросил я, бросаясь к нему.

– Превосходно удалось, – воскликнул он, с гордостью ударяя себя в грудь. – Все здесь.

В эту минуту я увидел, что в плащ его завернут какой-то предмет.

– Что это? – спросил я.

– Это целое приключение! – ответил Бертрам, освобождаясь от плаща и опуская на стул узел, который оказался человеческим существом крошечного роста и отвратительного вида. – Представь себе, возвращаясь лесом, я увидел, будто что-то качается на дереве; подхожу и – черт возьми! – узнаю карлика из замка Рабенау, повешенного, но еще чуть живого. Обрезаю веревку своим кинжалом, и он, как яблоко, упал чуть не на нос мне. Так как мне удалось то, зачем я ездил, то я был в расположении сделать и доброе дело, поэтому взял с собой этого несчастного. Дайте ему чем-нибудь подкрепиться. Это, – он достал сверток бумаг, – это твои бумаги, и теперь надеюсь, один сундук принадлежит мне!

– Он твой, – ответил я.

Налив вина в свою чашу, я подошел к карлику, которого уже видел в замке Лотаря, но в первый раз так близко. Это был маленький человечек ростом с пятилетнего ребенка, горбатый и безобразный; по бледному, с преждевременными морщинами лицу можно было судить о его слабости и болезненности; обрезанная веревка еще висела на его шее; глаза были налиты кровью, а маленькие худые руки нервно дрожали.

Когда он немного оправился, мы стали расспрашивать его.

– Господин граф, и вы, барон Эйленгоф, мой спаситель, выслушайте мою печальную историю, а затем помогите мне, если можете, так как я жертва ужасной несправедливости, и да будет вечно проклята память того, кто поставил меня в такое положение, – сказал он слабым, но ясным голосом.

Он говорил так серьезно, что мы слушали его с удивлением. Я знал от Рабенау, что его выдал карлик, и от Бертрама, что у карлика есть самые серьезные причины к ненависти; таким образом, мы узнаем важную тайну, и, может быть, она пригодится нам на что-нибудь.

После небольшой остановки, карлик продолжал:

– Насколько помню, я жил у сторожа замка Рабенау, который называл себя моим отцом; жена его умерла, и за мной ходила мать его, добрая и набожная женщина. Отец был человек жестокий, грубый в разговоре и обращении, ненавидел меня. Бабка боялась его и не смела никогда противоречить ему, а меня она очень любила и потихоньку баловала. Я свободно играл во дворе, и мне позволяли даже ходить в комнаты, потому что графиня была очень добра ко мне и давала лакомства. А владельца замка я боялся, не знаю почему; он никогда не говорил со мной, часто бросал мне пригоршню золота, но ненавидел меня и уходил, если невзначай встречал. Позднее я узнал причину такого обращения. Впрочем, граф часто ездил на охоту, войну и турниры, и я редко видел его. Во время одной из его поездок, чтобы оградить меня от моего злого отца, графиня взяла меня к себе для услуг, но граф, по возвращении своем, остался очень этим недоволен, не хотел видеть меня, и я был изгнан.

Так рос я больной и худой; а бабка говорила, что я таким родился и был предметом огорчения для своих и сострадания для посторонних. Часто я с ненавистью смотрел на молодого графа Лотаря, который рос красивый, как ангел; все любовались им, а родители боготворили его.

Нам обоим было лет восемнадцать, когда молодого графа женили на дальней родственнице. По этому случаю были большие празднества, и весь замок ликовал. Прижавшись в угол, с горечью на сердце, смотрел я на блестящий кортеж рыцарей и дам. Хорошенькая невеста сияла счастьем, жених сверкал алмазами; никто не видел и не заметил среди веселья бедного карлика. Мне стало очень тоскливо, и, убегая от людей, я вернулся к бабке, которая была очень слаба и уже не вставала с постели; видно было, что конец ее приближался. Видя мою глубокую грусть, она приласкала меня и сказала, подумав:

– Я не могу умереть, не очистив своей совести от страшной тайны, которую храню целые годы. Может быть, когда-нибудь она сослужит тебе службу и принесет счастье.

Она велела мне вскарабкаться на ее постель и нагнуть ухо к ее губам.

– Бедный ребенок, – продолжала она, – я открою тебе тайну твоего рождения, но после моей смерти ты должен молчать до какой-нибудь удобной минуты. Слушай же! Настоящий Лотарь граф фон Рабенау, единственный законный наследник графства – ты; потому что ты сын графини и ее мужа. Когда ты родился, бедное создание, твой отец исчез непонятным образом, и графиня себя не помнила от тоски и страха. Сын мой состоял тогда оруженосцем, и жена его Эльза была очень больна и с минуты на минуту ожидала рождения ребенка.

Я была тогда средних лет, славилась, как отличная повивальная бабка, и потому ухаживала за графиней, которая обезумела от непонятного исчезновения мужа. Ты родился еле живой, уже горбатый, с одним плечом выше другого. Мать твоя была без памяти; я окрестила тебя и положила в колыбель, как вдруг вошел граф, бледный, как мертвец. Я показала ему ребенка, но как только он увидел тебя, закричал: «Фи! Какой урод, в морщинах, безобразный!»

Он схватил меня за руку и увел в комнату, где находился мой сын, сиявший, казалось, от счастья.

«Слушайте, – сказал граф Фульк. – Вы рискуете головами, если когда-нибудь хоть одно слово сорвется с вашего языка о том, что сейчас произойдет; но я озолочу вас за ваше молчание».

Он сделал моему сыну знак и тот вышел, а граф продолжал: Ты, Гертруда, поди и принеси сюда ребенка».

Я повиновалась и принесла тебя из комнаты графини, которая все еще была без памяти, ничего не видя и не слыша. Вернувшись с тобою, я увидела, что граф держит на руках маленького ребенка, чуть старше тебя, завернутого в дорогие пеленки; он протянул мне его и сказал, сверкая глазами: «Положи его в колыбель около жены и берегись, молчи или поплатишься головой. А этого ублюдка, – он указал на тебя, – отнеси к своей невестке, которая родила мертвого ребенка. Понимаешь ли ты меня?»

Я не смела возразить ни слова, и все сделалось по воле нашего всемогущего графа. Эльза, моя невестка, умерла через два дня, а ты бедное создание, был лишен всего, потому что неизвестный ребенок, принесенный Бог весть откуда, был на законном основании утвержден во всех твоих правах.

Выслушав рассказ бабки, я был совершенно подавлен; потом в сердце моем вспыхнуло безумное бешенство. Я! Я! Здесь я был хозяином! Ко мне переходило это прекрасное имя Лотаря фон Рабенау, а меня поносили и презирали в собственных владениях, где я родился господином; а все эти радостные, гремевшие по замку приветствия, вместо меня, относились к графу-самозванцу, похитителю моих прав. Я думал, что сойду с ума.

В ту же ночь бабка скончалась, и я остался один со своей тайной, последним благодеянием бедной женщины, которое возбудило в душе моей целый ад.

Вскоре после этого граф Фульк заболел и умер, окруженный заботами сына, которого всю жизнь боготворил. Тысячи проектов мучили меня. Я хотел открыть все матери, ничего не знавшей, но меня все удерживало какое-то болезненное чувство. Как я подойду к этой гордой, хотя доброй и сострадательной ко мне женщине, и скажу ей: «Этот красивый молодой человек, которым ты так гордишься, при виде которого вспыхивает твой взор, не сын тебе; твой ребенок – я, наследник всего, карлик, горбун, пятно на блестящем гербе Рабенау!»?

У меня не доставало духа, и я решил молчать до более благоприятного случая. К моему удивлению, через несколько дней после погребения молодой граф призвал меня в свою комнату.

– Карлик, – сказал он добродушно, – тебе не для чего больше служить лакеем или сносить капризы твоего отца. Выбирай в любой из башен меблированную комнату и живи там, как хочешь. А для твоих любовных развлечений, если они у тебя будут, – прибавил он, смеясь, – вот тебе мешок золота.

Он дал мне в руки тяжелый бархатный кошелек и отпустил меня.

Я вернулся к себе изумленный и разъяренный тем, что мне кидали милостыню; мне, полному хозяину. Тем не менее, комнату я выбрал и поселился в ней, потому что мне была ненавистна тирания человека, называвшегося моим отцом.

В тот же год молодая графиня умерла после рождения сына, Курта фон Рабенау; граф был глубоко огорчен и необыкновенно нежен к ребенку. Проходили годы, и ненависть копилась в сердце. В общем, меня игнорировали в замке; но кто искал меня, кто удостаивал особенной ненавистью, издевался надо мной и делал мне всякие гадости, это был маленький Курт.

Этот отвратительный мальчишка, трусливый и капризный, был слабого здоровья и, кроме того, еще прикидывался умирающим, чтобы растрогать отца, слабость которого ему была известна. Гордый, надменный, он зол был, как обезьяна, и ворчлив, как собака; он дурно обращался со слугами и бил свою кормилицу. Всякое животное, попадавшееся ему под руку, он мучил и даже жестоко убивал. Только вследствие особого запрещения отца он перестал делать из меня забаву. Я не терпел бледного с белокурыми локонами, постоянно хныкающего и плаксивого лица этого ребенка, который из-за всяких пустяков топал ногами. Хотя я ничего не мог сказать против Лотаря, слабость его к сыну была возмутительна.

Однажды, когда Курт сделал мне что-то особенно гадкое, я не сдержался, бросился на него и укусил его в щеку. Взбешенный Лотарь прибил меня и велел запереть на несколько недель; этого я никогда не забывал. Но когда второй раз он наказал меня при графине Розалинде, я решил погубить его; украл его шкатулку и продал монахам. Но все-таки Лотарь был честный человек, потому что в ночь своей смерти, когда он приехал в монастырь, где я скрывался, он нашел меня, не знаю каким образом. Я хотел бежать, но взгляд его приковал меня к месту.

«Ты знаешь, и я знаю, кто ты, – сказал он, останавливаясь передо мной и скрестив руки на своей могучей груди. – Но, бедный безумец, что сделал бы ты из своего положения и знатного имени, будучи горбатым, хилым, не способным поднять копье и владеть мечом? Я чтил кровь, текущую в твоих жилах и не допустил, чтобы ты был слугой. Я сделал для тебя все, что мог; а ты, неблагодарный, предал меня. Всякому другому я вонзил бы в сердце кинжал, но угрызения моего обожаемого отца меня удерживают. Для облегчения его преступной относительно тебя совести и чтобы самому ни в чем не упрекать себя, когда снова увижу отца среди теней, вот что я завещаю тебе. – Он подал мне пергамент, скрепленный его печатью. – Это утвержденная дарственная, которую я оставляю тебе, как незаконному сыну моего отца, на небольшой кусок земли с домом. Курту я оставил сведения относительного настоящего твоего происхождения. Большего я сделать для тебя не мог».

Он вышел, и потом я его увидел уже только мертвым, – прибавил карлик, с глухим рыданием. – Конец рассказа моего близок. По возвращении в замок, я опасно заболел и целые месяцы прошли, пока я поправился. Как только представилась возможность, я просил молодого графа позволить мне переговорить с ним наедине; но он до сего дня сумел избежать этого. Я подошел к нему, когда он отправлялся верхом на прогулку; смеясь, взял он меня к себе на седло и уехал, приказав своей свите остаться в замке. Когда мы отъехали довольно далеко, он сказал мне: «Говори, карлик, что ты хотел сказать мне?»

Его фальшивые глаза неопределенно блестели, пока я ему все рассказывал.

«Я знаю это от отца моего, который был настолько глуп, что изобразил на пергаменте подобную историю и сделал землевладельцем такого гадкого ублюдка. Я думаю, что он перед своей смертью, должно быть, помешался. А дарственная с тобою?»

«Да», – ответил я.

Он взял у меня документ, спрятал его и, достав из кармана веревку, к великому моему изумлению, накинул ее на мою шею.

«Я кончаю тем, с чего должен был начать дед, и уничтожаю столь скверное воспоминание», – произнес он, скрежеща зубами.

И, прежде чем успел что-нибудь сообразить, я уже болтался в воздухе. Голова моя закружилась; я слышал топот его удалявшейся лошади и потерял сознание. Очнулся я на руках господина Эйленгофа. О! Как я ненавижу этого проклятого Курта фон Рабенау!

Мы переглядывались, совершенно изумленные. Этот человечек, схватившийся за голову своими маленькими желтыми и худенькими ручками, был настоящий граф фон Рабенау; тот, чье место занял мой брат! Поистине, Лотарь – человек великих замыслов, не останавливавшийся никогда перед преступлением, если оно становилось необходимым ради достижения великой цели, – был, в то же время, добр и великодушен к невинным жертвам; а подлый сын презирал его последнюю волю, скрепленную, так сказать, отцовской кровью! Бедный брат, какого негодяя ты так горячо любил!

– Что можем мы сделать для этого бедняка, – первым прервал молчание Бертрам. – Он – без гроша и без пристанища; но, ввиду его благородной крови и нашей обязанности, как рыцарей, покровительствовать обиженным, я предлагаю взять его с собою. О! – он ударил себя по лбу. – Будь я еще приором, я знал бы, что делать; а этому мерзавцу Бенедиктусу, который так скверно поступил со мною, я доброго совета не дам.

– Не мечтай о прошлогоднем снеге, – заметил я. – Но ты прав; карлик должен ехать с нами; а пока пусть Роза займется им.

Я позвал эту достойную женщину, и она увела своего нового воспитанника, громко выражая свое удивление.

– Этот Рабенау во всем был загадочен, – сказал я Бертраму, когда мы остались вдвоем. – Каким образом стал он во главе общества Братьев Мстителей? Теперь, друг мой, когда все прошлое схоронено, и в знак полного доверия, ты должен рассказать мне подробности твоего исчезновения от меня, твоего поступления приором и тех причин, которые побудили такого молодого и пылкого рыцаря, как Лотарь, взяться за такое сложное дело. Ну же! Исповедуйся. Ты ведь должен все знать об этих тайнах, – прибавил я, дружески хлопая его по плечу.

Бертрам облокотился на стол и углубился в мрачные думы. Я наполнил его чашу, подвинул кувшин с вином и прибавил охапку дров в камин. Когда я снова сел у стола, он начал:

– Тебе, как лучшему моему другу, Мауффен, я скажу то, что знаю. Мне теперь шестьдесят три года, а позади у меня осталась бурная жизнь, полная приключений, и я уже не в первый раз становлюсь бродягой и странствующим рыцарем. Вот в нескольких словах моя история. Родился я в благородной и почтенной, но не особенно богатой семье, и, со смертью отца, мы с братом, который старше меня года на два, предоставлены были самим себе. Несмотря на полное различие характеров, мы жили дружно; брат был энергичен, умен и предан тайным наукам. Он занимался черной магией с одним из своих друзей, молодым рыцарем, который позднее сделался монахом и постоянно посещал его; но я не знал, что он делал в монастыре, потому что мы никогда не говорили между собой о частных делах. Я любил бражничать, любил сражения и любовные приключения, а так как эти привычки не согласовывались с моими средствами, я продавал по кускам свою землю, большею частью без согласия брата, который, впрочем, никогда не укорял меня.

В то время он очень подружился с графом фон Рабенау, отцом Лотаря, и подолгу живал у него. Совершенно неожиданно я узнал, что он принял постриг и сделался бенедиктинским монахом под именем отца Антония.

Такое решение, причина которого всегда была для меня загадкой, сделало меня единственным собственником всего, оставшегося еще у нас. Не буду описывать все переходы моего падения; я становился с каждым днем беднее, не делаясь, однако, экономнее, и скоро у меня остались одни голые стены моего замка. Тогда я стал играть в гадких притонах и, ради хорошего вознаграждения, занимался темными делами, стараясь сохранить внешность бравого рыцаря и посещая турниры.

Но однажды я принял участие в похищении молодой девушки, жених которой утверждал, что узнал меня среди похитителей. Я отрицал свою виновность, но он вызвал меня, и дело кончилось плохо: серьезно раненого и полуживого, меня перенесли в гостиницу, где проездом находился Лотарь фон Рабенау – тогда ему было восемнадцать лет. Он пожалел меня, выслушал мою грустную повесть, дал порядочную сумму из уважения, как он сказал, к моему благородному имени и посоветовал как можно скорее скрыться.

Тогда я велел перенести себя к другу моему Кальмору, который ухаживал за мной и посоветовал под его именем представиться твоему отцу. Ты знаешь мою жизнь у вас и помнишь, что после смерти твоего отца за мной присылал один покровитель по крайне важному делу.

Я отправился за этим гонцом, и в соседней харчевне нас ждали оседланные лошади. Мы поехали, но после краткого перехода глухой ночью остановились в лесу; проводник мой завязал мне глаза и повел по неизвестной дороге. Когда с меня сняли повязку, я очутился в темном кабинете приора, перед братом моим, сидевшим в кресле; он очень изменился и был болен. Когда прошла первая радость свидания и когда мы переговорили обо всем понемногу, брат с удовольствием отметил действительно поразительное сходство между нами; в то время, когда уже зрелый возраст наложил на нас свою печать, мы казались близнецами.

Затем он взял меня за руку и сказал: «Бертрам, я знаю, что ты вел темную и бурную жизнь и что только случай доставил тебе средства бежать и скрыться. Теперь слушай меня хорошенько: желал ли бы ты занять прекрасное и независимое положение, жить здесь, не принимая обета, с обязательным условием подчиняться воле человека, который никогда не будет грубым начальником. У тебя будут деньги, и ты будешь полным хозяином твоей воли и свободы, начиная с полночи до первых петухов».

Я ответил, что с радостью соглашаюсь и готов делать все, что от меня потребуется: он заставил меня перед крестом его поклясться в молчании и верности моему слову. Затем он продержал меня тайно в аббатстве несколько недель, наставляя во всем, что я должен был знать, как новый лже-приор; он признался также, что болен от раны, нанесенной отравленным оружием, что он должен умереть, но хотел бы иметь меня своим преемником.

Я быстро освоился со всем, что следовало знать, и когда надевал рясу, никто не отличил бы меня от брата, даже голос у нас был одинаковый. Однажды я застал сидящим около брата красавца Лотаря фон Рабенау; он тотчас узнал меня, несмотря на то, что прошло более десяти лет с тех пор, как он помог мне в харчевне; большая дружба была, по-видимому, между ним и моим братом.

«Вот твой единственный глава и хозяин, о котором я тебе говорил», – сказал мне брат, указывая на графа.

Он открыл мне тогда тайну секретного общества и позволил вернуться к тебе до решительного момента.

Три месяца спустя я был призван в аббатство и получил приказание поместить у тебя моего умирающего брата и уничтожить таким образом его следы; ты дал мне просимое разрешение, я привез Антония, и он умер на наших руках.

Я возвратился с Рабенау в монастырь, где он просветил меня относительно всего необходимого, показал тайники и тайные ходы, требуя безусловного повиновения. Я должен был официально играть роль приора; но все управление, решения и касса зависела от него одного, и я должен признать, что искусство его во всех этих делах было необычайно.

Одетый в рясу, он посещал подземелья, поощрял братьев в их работах, занимался алхимией, читал и переводил старые книги и работал с отцом Бернгардом, которого очень любил. Ни один Брат Мститель не бывал принят, пока он сам не расспросит его и не сделает своих замечаний. Он следил также за внутренним управлением, пробовал вино из кружки самого простого монаха, строго проверял отчетность и, по-своему, пользовал больных в больнице. И при такой деятельности у этого неутомимого человека хватало еще времени на любовные похождения и вообще на то, чтобы жить рыцарем. Я скоро понял, что, будучи по имени приором, я был ни больше, ни меньше, как первый слуга настоящего начальника.

– Но, – прервал я Бертрама, – странно, что его не узнавали даже загримированного и в рясе. Ваши лица так различны!

– О, нет! – возразил он. – Да это опять целая история. Надо тебе сказать, что в последние месяцы жизни брата в аббатство приняли одного бедного итальянца, больного и полоумного, бежавшего из родной страны и не знавшего, куда преклонить голову. Оказалось, что он сын старого ученого, или колдуна, и что пункт его помешательства состоит в том, чтобы делать из теста собственного изобретения людей, которым не доставало только жизни. В родном его городе, а был он, кажется, из Монцы, когда прознали о его намерениях, его собирались сжечь живым. Как он бежал, я не знаю, но к его болезненному состоянию прибавилась еще мания преследования. Во время его бесцельных скитаний случай привел его в аббатство. За ним ухаживали, и после нескольких образцов, доказавших его искусство, брат поручил ему слепить, если не человека, то по крайней мере маску, на него похожую. Искусство итальянца превзошло всякие ожидания, и он представил превосходно сделанную не из воска, а из какого-то особого состава маску, которая, будучи нагрета, прилаживалась к каждому лицу, совершенно сохраняя внешность моего лица с бородой, густыми бровями и толстыми щеками. В этой маске, с опущенным капюшоном и в полумраке, когда Рабенау обыкновенно появлялся, он был неузнаваем.

Но дай мне продолжать рассказ. Я говорил тебе, что чувствовал себя в большой зависимости; начальник, не будучи горд в обращении, добрый и терпеливый, когда его не сразу понимали, не был, вместе с тем, никогда откровенен со мною, не видел во мне друга; мне же хотелось быть для него тем же, чем был мой брат. А Рабенау оставался все тем же: приказывал, требовал послушания без возражений и ни с кем никогда не советовался. Я узнал, что у него свои личные дела, секреты, оставшиеся между ним и покойным Антонием; он брал большую часть доходов, но что он с ними делал, для меня оставалось тайной. От меня же он строго требовал отчета в каждом гроше, и, когда однажды я истратил более им назначенного, он нахмурился и подробно исчислил мне, сколько стоит содержание общины, какова получаемая ею десятина, какие у нас экстренные доходы, например, с овощей, плодов, муки, приношений, словом, он доказал мне, сколько я присвоил себе, и сильно разбранил.

Так проходили годы. Я привык к этой удобной жизни, но мои секретные развлечения и особенно игра поглощали большие суммы, гораздо больше, нежели я получал. Я думал, что держу в руках Рабенау, и начал было небрежно относиться к его приказаниям и тратить деньги без счета. А он – человек строгий – дал мне почувствовать свою силу и раз даже пригрозил.

Забывая, что обязан ему всем, независимостью, положением, почетом, я возмутился и в одну из таких минут неудовольствия, по небрежности своей, заронил подозрение в Бенедиктусе и Санктусе относительно странного поведения настоящего начальника. Проклятые эти монахи подметили то, чего никто не подозревал, а именно – что я и начальник две разные личности. Занятый своими делами и похождениями, я проглядел их интриги; образовался заговор, и кончилось тем, что они соблазнили меня крупной суммой.

Остальное тебе известно. Я предал человека, не заслужившего вовсе такой участи, и Немезида наказала меня. От меня отделались довольно скоро и выгнали вон, выставив умершим в глазах света.

Он опустил голову на руки, тяжело вздохнул, потом воскликнул:

– А! Рабенау, ты отмщен!

Да, он действительно был отмщен, потому что изменники, предавшие его, его же оплакивали; но не время было раздумывать, следовало действовать.

– Опомнись, друг мой, – сказал я, хлопнув его по плечу, – и подумаем о нашем отъезде; это ближе к нам теперь, нежели невозвратное прошлое. Где осядем мы, покинув эту страну?

Бертрам поднял голову, провел рукою по лбу, как бы отгоняя тягостные мысли, и сказал своим обычным тоном:

– Ты прав, Гуго, что сделано, то сделано! Что касается нашего будущего местопребывания, то я думал об этом и вот что предложу тебе. Вести бродячую жизнь из гостиницы в гостиницу – безумие; купить уединенный домик значит подставить свою шею ворам и разбойникам, а укрепленные замки не продаются. По моему мнению, отправимся в Италию и купим там разбойничье судно; на нем человек чувствует себя везде и нигде, а если представится хорошая добыча, можно напасть на нее и поправить денежные дела. Правда, рискуешь возбудить ненависть в своих собратьях; но ведь везде чем-нибудь рискуешь. Во время моих путешествий я бывал в Венеции и узнал одного капитана-корсара, по имени Пеллегрино. Он рассказывал мне, что разбой дает превосходный доход, так как из своей доли в прибылях он содержал экипаж и сделал порядочные сбережения. Уверяю тебя, милый Мауффен, такая буйная жизнь, полная новых приключений, имеет также свою прелесть и напомнит тебе турниры. Поедем в Венецию, может быть, я найду там Пеллегрино. Он намеревался тогда оставить свое ремесло и снять гостиницу; советы его пригодятся нам. Мы уедем вчетвером, ты, я, Роза и карлик, все разно переодетые; а Кальмор и Гильда останутся здесь и издали будут наблюдать за замком. А раз мы будем в Венеции, то все устроится.

По зрелым обсуждениям, я одобрил его проект, и все было решено; но меня терзала мысль покинуть старый замок, где я родился; расстаться с сокровищами и бросить занятия алхимией. Между тем, выбор между старой астрономической башней и одиночной тюрьмой с ее плетьми был не труден; беглому монаху ничего другого не оставалось, как покинуть гнездо своих предков, не оставив по себе наследника, который с новым блеском воскресил бы имя графов фон Мауффен.

* * *

Наконец, настал канун того дня, когда, с первыми лучами солнца, мы должны были покинуть замок. Все было улажено, окончены последние приготовления, и спутники мои улеглись, чтобы в благодатном сне набраться сил на завтрашний день. Один я не мог спать; беспокойный, снедаемый тревогой, я шатался в пустом доме, точно призрак, осужденный бродить по дорогим ему при жизни местам. В этой беспорядочной ходьбе я дошел до стены, закрывавшей вход в заповедную башню, где некогда мой прадед убил изменников, свою жену и миннезингера. В памяти моей воскресли все подробности удивительного сна, который я видел в то время, когда поднимался по запретной лестнице; я снова, казалось, видел лицо Иоланды, которая – странная вещь – представилась мне в видении с лицом Розалинды – женщины ненавидевшей меня, но которую я любил, помимо моей воли и вопреки здравому смыслу. И вдруг у меня явилось непобедимое желание войти в башню.

– Завтра я покидаю замок с тем, чтобы никогда в него не возвращаться, – говорил я себе, – но прежде я хочу видеть комнату, где изменники понесли заслуженную кару.

Не теряя времени, я побежал за топором и заступом. Несколькими ударами я отбил легкую каменную кладку, поставленную тогда по моему приказанию, и опять очутился перед дверью; я отворил ее и стал подниматься по башенной лестнице. Как и в первый раз, луна светила сквозь узкие решетчатые окна; но теперь я шел твердым шагом, с топором в одной руке, потому что забыл, где оставил связку ключей, в другой держа восковую свечу. Вдруг моя нога на что-то наступила; это были потерянные мною тогда ключи. Я поднял их и продолжал идти. Вскоре я очутился на маленькой площадке перед запертой дверью.

Я остановился. Что-то необъяснимое угнетало меня. Когда я входил в комнату, где погибла моя мать, я был совершенно спокоен; здесь сердце мое разрывалось от сильного биения, нервная дрожь пробегала по телу, а дрожавшие руки мне не повиновались, и я не мог вставить ключ в замок. Я прислонился к притолоке, стараясь убедить себя, что глупо волноваться, что никакая опасность мне не грозила и никто не преследовал меня. Напрасно разум боролся во мне; в памяти, как ураган, проносились мысли и сцены видения, бывшего мне на лестнице; я чувствовал ненависть и ревность к бывшей там, за этой дверью, женщине, совершенно забывая, что я ее никогда не видел и не знал, и все тот же образ Розалинды представлялся моим глазам.

Собрав всю силу воли, я выпрямился и провел рукою по мокрому лбу.

– Что я, с ума сошел? Какие глупые мысли пугают меня!

Схватив ключи, я отыскал подходивший к двери, вложил в замок, и дверь отворилась, скрипя на заржавленных петлях. Меня обдало сухим тяжелым воздухом, и я отшатнулся; в течение 180 лет дверь не отворялась. Но через несколько минут я переступил порог и, тяжело дыша, приподнял свечу и оглядел все кругом любопытным и беспокойным взглядом.

Это была круглая комната с темной по стенам обивкой, и там, посредине, мне представился воочию мой сон: опрокинутая прялка, брошенная на землю арфа и на кресле с высокой спинкой женщина в белом шерстяном платье, с запрокинутой головой. Я медленно подошел ближе, и вскоре мерцающая свеча осветила густые белокурые волосы и лицо, не обезображенное и почерневшее, как у моей матери, но желтое, точно восковое и точь-в-точь похожее на Розалинду. Белое платье ее было покрыто черными пятнами, и из раны в груди торчала осыпанная драгоценными камнями рукоятка кинжала. На коленях, с закинутой назад головой, и прислоненное к другому стулу лежало тело мужчины, такое же нетронутое, как и первое; кулаки его были сжаты, а посиневшее лицо искажено страданиями.

Я вздрогнул, точно укушенный змеей: мне были знакомы эти женственные черты, а если бы черные густые локоны и тонкую вьющуюся бородку сменить на белокурые, я подумал бы, что передо мной ненавистный мне Курт фон Рабенау.

Забывая, что эти два существа были поражены смертью 180 лет тому назад и что я не знал их, я ощущал бешенство и ревность, видя их вместе, причем у одной было лицо любимой мною женщины, а у другого черты человека, которого я смертельно ненавидел. Я еще долго стоял бы так, смотря на них, как вдруг взгляд мой упал на блестящую рукоятку кинжала. Мне захотелось взять это оружие мщения, и я подошел ближе; проходя, я толкнул тело мужчины, и послышался шум, напоминающий стук мертвых костей, но я не обратил на него внимания. С невыразимым чувством нагнулся я к неподвижному лицу молодой женщины и протянул руку, чтобы вытащить кинжал, торчавший в черной ране. И в тот момент, когда я его коснулся, на моих глазах произошло превращение: я вздрогнул и попятился, держа в руках завоеванное оружие. Лицо мертвой словно шевельнулось, все ее тело тоже пришло, казалось, в движение, стало точно оседать и расплываться в сероватый столб, который упал на пол со зловещим шумом рассыпавшихся костей. Мой испуганный взор переходил от одного к другому; но от обоих тел, которые я только что видел, остались теперь только несколько разрозненных костей и горсть шевелившейся еще пыли. Это все, что сохранилось от двух существ, предательски любивших друг друга и возбудивших в сердце моего прадеда то бешенство, которое его привело к преступлению.

По мере того, как летавшая еще пыль от их останков сероватым саваном расстилалась по земле, волнение мое стихало. Я вышел, пятясь задом, и осторожно запер дверь, точно боялся нарушить мрачный покой тех, которые остались там. Выйдя на воздух, я пришел в себя и если бы в руке моей не блестел кинжал, я подумал бы, что все это снова был сон; но такой сон, все тягостные впечатления которого еще продолжала ощущать моя исстрадавшаяся душа.

Увы! Будучи ученым, искусным алхимиком, я был ослеплен плотью; тайна минувшего была закрыта для меня, и я не понимал тогда, что переживаемые мною страдания были воспоминанием преступного прошлого.

Я спустился и ушел провести последнюю ночь в комнате, где прошла вся моя жизнь. Усталый душой и телом, я растянулся на своей постели и заснул; но и во сне меня преследовал страшный кошмар.

* * *

Лучи восходящего солнца блеснули мне в лицо и разбудили. Я встал и надел свой обычный костюм – широкое платье странника; затем я привязал белую бороду и, с посохом в руке, вошел в залу, где меня встретили громким смехом.

– Превосходно! – вскричал Бертрам, примерявший такой же костюм. – Мы можем смело пройти мимо самого Бенедиктуса, не опасаясь быть узнанными.

После плотного завтрака, все вчетвером мы спустились в подземелья и прошли их молча, с тяжелыми мыслями.

Вскоре я очутился в том самом овраге, где много лет назад лежал на траве, впервые вдыхая благоуханный воздух леса и наслаждаясь свободой. Я опустил голову. Какая жизнь, полная удовольствий, приключений и преступлений, вихрем пронеслась с того дня до настоящего, когда я, беглец без имени, уходил отсюда с тем, чтобы никогда уже сюда не возвращаться.

Восклицание Розы прервало мои мысли. Она со вздохом указала мне большой дуб, на коре которого кинжалом были вырезаны два соединенных сердца.

– Гуго! Узнаешь ли ты место нашей первой встречи? Сколько чудесных часов провели мы здесь во время нашей первой любви?

Я отвернулся, ничего не ответив. Напрасно она вызвала эти воспоминания, потому что невольно напрашивалось сравнение ее с той красивой молодой женщиной, которую я принял когда-то за фею заколдованного леса, с ее свежим лицом, белыми зубками и пламенными глазками. Увы! Пламя это и сожгло меня, так как Роза немало способствовала моим преступлениям и несчастьям.

К неприятным впечатлениям первого дня нашего путешествия прибавился еще досадный случай. Мы шли медленно, потому что очень уставали от тяжести навьюченного на нас золота и драгоценных камней; вдруг встретилась нам кавалькада. Мы скромно посторонились, чтобы очистить узкую дорогу, и судите о моей ярости, когда в рыцаре, который проезжал подбоченясь, с надменным, свирепым видом, я узнал Курта фон Рабенау. Рядом с ним на великолепном белом коне ехала Розалинда; у нее был грустный, равнодушный вид. Вероятно, граф вез свою молодую жену, оправившуюся от полученной раны. Глаза мои, не отрываясь, смотрели на блестящих всадников до тех пор, пока они не исчезли в облаке пыли.

* * *

Я пропускаю различные приключения нашего длинного и утомительного путешествия. Но, как все кончается на этом свете, так и мы, в одно прекрасное утро, вступили в красавицу Венецию. После продолжительных поисков Бертрам узнал, что Пеллегрино жив и держит в гавани очень людную таверну. Мы наняли лодку и поплыли к указанному месту.

Великолепная вывеска обещала посетителям «Рая» все земные блага. Мы вошли в обширную залу, уставленную большими массивными столами с резными стульями в итальянском вкусе. Народу было много; одни пили вино из широких кубков, другие играли в шашки. В глубине залы, на возвышении, окруженном периллами, стоял громадный стол, заставленный целой армией бутылок, и два огромных шкафа с разной посудой.

За этим столом сидел человек в темном платье; на голове его был надет ток, украшенный пером; седая борода окаймляла смуглое лицо, а пронзительные глаза над орлиным носом придавали ему некоторое сходство с хищной птицей. Два веселых малых в платье яркого цвета и с длинными рапирами стояли, прислонясь к периллам, болтали и громко смеялись.

Я подошел к хозяину и спросил лучшую комнату и обед. Так как я ни о чем не торговался, то Пеллегрино почувствовал к нам еще большее уважение и, рассыпаясь в любезностях, приказал показать нам наше помещение. Вскоре появился обед, а за ним и сам хозяин. Бертрам затворил дверь за ним и снял свою фальшивую бороду.

– Пеллегрино! Друг. Узнаешь ли ты меня?

Хозяин был сперва озадачен, а потом, ударив себя по лбу, бросился в объятия Эйленгофа.

– Бертрам, старый друг, это ты! Каким образом ты вернулся?

– Семейные несчастья принудили меня бежать, – ответил Бертрам задумчиво. – Ты знаешь, у меня большие поместья на родине; но мне пришлось все бросить. Я открыл тебе мое имя, но рассчитываю на твою скромность. Теперь, я познакомлю тебя с моими спутниками. Вот баронесса, моя жена, вот мой приемный сын, сирота, а этот господин мой племянник, граф Гуго. Столкновение с герцогом на политической почве принудили его покинуть отечество; но это человек редких достоинств, добрый, великодушный образец рыцаря. Несмотря на свое звание и происхождение, он самый трудолюбивый из светских людей, он – наша опора, а моему приемному сыну заменяет старшего брата.

После этой кучи лганья Бертрам пригласил Пеллегрино отобедать с нами, на что тот согласился. За обедом я слышал, как Эйленгоф говорил на ухо Пеллегрино:

– Если ты нуждаешься в деньгах, скажи мне; Гуго не из щедрых, но хорошему приятелю готов всегда одолжить.

Позднее, за бутылкой вина, мы разговорились про дела, и Бертрам высказал намерение купить судно. Подумав, Пеллегрино объявил, что у него есть то, что нам нужно, но следует подождать две или три недели возвращения одного корсара, ушедшего теперь в море.

* * *

Прошел почти месяц, и я употребил это время на обозрение города и деятельное изучение мореплавания, под руководством старого отставного моряка. Решив сделаться пиратом, я не хотел быть неучем и зависеть от экипажа. Мне нужны были кое-какие понятия, а остальное приобретется опытом.

* * *

Наконец, однажды вечером, Пеллегрино пригласил меня и Бертрама в свою комнату. Когда мы вошли, перед нами встал и поклонился какой-то человек сурового вида и вооруженный с ног до головы. Это был капитан Фульвио, хозяин прекрасного разбойничьего судна, которое он соглашался уступить нам, вместе с экипажем и припасами. Он запросил очень дорого; но, после некоторых переговоров, мы пришли к соглашению и решили на другой день отправиться смотреть судно, стоявшее в открытом море, не смея войти в гавань. Пеллегрино, которому я обещал хорошо заплатить за добросовестный осмотр, согласился ехать с нами, и в назначенный час за нами пришла лодка с шестью матросами, столь же дикого вида, как и их капитан.

Два часа спустя мы пристали к большому и тяжелому судну с надписью на корме «Фульвио». Пеллегрино, как знаток, осмотрел судно от трюма до рей и нашел все в порядке; жалованье, даже доли добычи, все было строго определено и можно было смело пуститься в любое предприятие с 60 сорванцами, составлявшими экипаж, на лицах которых запечатлелись все пороки и превратности их жизни.

Через два дня сделка была заключена, подписана и деньги заплачены, а я в качестве нового капитана, Бертрам – моего помощника, вступили во владение судном. Роза и карлик должны были на другой день присоединиться к нам.

Имя «Фульвио» исчезло, и мой предшественник предложил мне окрестить судно по моему желанию. Пираты очень любили эту церемонию, потому что она обязывала меня делать подарки и поить всех. Я не мог отказаться от исполнения установленного обычая и через несколько дней имя «Гуго» украшало наше судно, а с наступлением ночи началось шумное веселье; пили, пели и угощались. Бертрам объявил, что чувствует себя как в раю; забывая свое высокое когда-то происхождение и духовное достоинство, он пьянствовал и обнимался с пиратами, а баронесса Роза делала уже глазки красивому бледнолицему, с пламенными глазами, итальянцу.

Я перенял костюм своего предшественника и, по его примеру, надел черное бархатное платье с красным поясом, за который заткнул два кинжала; один из них был тот, который 180 лет находился в груди моей красавицы-прабабки.

Открыв праздник и выпив за успех нашего судна и его экипажа, я отошел в сторону и, опершись о снасти, задумался. Имя «Гуго» было древним и знатным рыцарским именем; в течение веков наследники дома Мауффен со славой и честью носили его, и гордость моя жестоко страдала теперь, когда мое имя украшало разбойничье судно.

На другой день корабль поднял якорь.

* * *

Я обхожу молчанием следовавшие затем годы, которые, хотя и были полны приключений, но не имели отношения к главным событиям моей жизни, в которой я теперь исповедуюсь. Лет через восемь, а то и больше, после моего первого отъезда из Венеции, случай снова привел меня в эту царицу Адриатики, и я не захотел пропустить случай повидать своего друга Пеллегрино.

Я отправился в его гостиницу, и мы сидели за столом, попивая и болтая; но внимание наше привлекли трое вошедших мужчин в черном, и шедший впереди, вероятно, главный, показался мне знакомым. Это был человек высокого роста; длинные белокурые волосы и такая же борода окружали его матовой белизны лицо с большими черными глазами, грустными и задумчивыми; белая и тонкая рука его лежала на рукоятке кинжала, украшенной бриллиантами, и на пальце, как капля крови, сверкал огромный рубин. Глаза мои были прикованы к этому человеку, которого я несомненно где-то видел, вдруг, задыхаясь, я вскрикнул, узнав его. При появлении незнакомца Пеллегрино стремительно встал.

– Синьор капитан Негро! – произнес он, кланяясь до земли.

Но восклицание мое уже привлекло внимание капитана. Сверкая глазами и конвульсивно сжимая рукоятку оружия, он подошел ко мне:

– Так я не ошибся. Имя твоего судна выдало тебя, граф фон Мауффен. И тебя тоже, обесчещенным, судьба привела сюда. Но не в этой харчевне я вызову тебя на бой и заплачу свой долг. Нет! Я сыщу тебя в открытом море, подлый похититель моего счастья и чести, и помни, когда «Гуго» встретит «Негро», это будет смертный бой и кончится он только, когда один из нас победит.

– Я к вашим услугам, граф, – ответил я, стиснув зубы. – Я также жажду смертного и решительного боя, но я должен сказать вам, что у нас нет цели, которую стоило бы оспаривать: прекрасная Розалинда вас забыла. Она вышла уже давно за Курта фон Рабенау и, как говорят, безумно любит его.

Левенберг побледнел, а я с удовлетворением увидел, что поразил соперника в самое сердце и что одну минуту он был совершенно подавлен; но, почти тотчас же, он вспыхнул до корней волос и гордо выпрямился.

– Нет, и тысяча раз нет! Ты лжешь, граф фон Мауффен! Я верю, что она вышла замуж, потому что молодая и красивая женщина нуждается в защитнике; но чтобы поверить, будто она любит кого-нибудь, кроме меня, я должен услышать это от нее самой. Берегись, злодей, ты ответишь мне и за эту клевету.

Он с гордым видом отвернулся и прошел в смежную комнату. Хозяин слушал нас, открыв рот от изумления.

– Corpo di Bacco! – прошептал он. – Два знатных синьора графа!

Ворча и качая головой, он направился в комнату, где находился капитан Негро.

Я облокотился на стол, занятый своими мыслями. Каким образом оказался в живых Лео фон Левенберг, убитый моей собственной рукой? Я припоминал, что тело его исчезло и его не могли найти; но кто скрыл его и лечил так искусно, что он выжил после ран, которые я считал смертельными? Я согласен, что он мог признать меня, встретившись лицом к лицу; но как проведал он, что я – пират и капитан «Гуго»? Тайна! Во всяком случае, вид этого человека, все еще красивого и страстно любимого Розалиндой, пробудил во мне былую ненависть, и я ждал минуты померяться с ним оружием.

Я вышел из гостиницы и вернулся на судно, где рассказал друзьям странную историю моей встречи с Левенбергом. В тот же вечер мы вышли в море. Но прошло несколько месяцев, а мы все еще не встречали «Негро», и воспоминание об этом случае понемногу сгладились.

* * *

Однажды утром Бертрам указал мне черную точку на горизонте. Так как ветер был попутный, мы направились в ту сторону, и вскоре я увидел большую, тяжело нагруженную генуэзскую галеру; она старательно маневрировала, чтобы уйти от нас. Я поставил все паруса, и мы быстро шли вперед, но вдруг с досадой заметили, что не мы одни гнались за этой богатой добычей: показалось еще одно судно и шло прямо на нас. Судно было окрашено в черное. Я вздрогнул, когда прочел его имя «Негро». Странный случай свел нас на одной и той же добыче.

Бросив преследование галеры, мы сошлись с врагом, и между нами завязался ожесточенный бой. Мои молодцы, возбужденные обещанием хорошей награды и озлобленные тем, что у них оспаривали их добычу, дрались как черти; но, вероятно, экипаж «Негро» был значительно больше нашего. Палуба наша была залита кровью, и защита становилась с каждой минутой труднее. Сцена была ужасная; в воздухе стояли оглушающие крики бойцов, которые спотыкались об тела и скользили в лужах крови. В этой свалке я пытался добраться до Левенберга, как вдруг один гигант-разбойник с «Негро» напал на меня. Битва была коротка; страшный удар по голове оглушил и свалил меня. Я еще слышал, как победитель мой крикнул:

– Победа! Капитан «Гуго» взят.

Дальше я потерял сознание.

Придя в себя, я увидел, что лежу связанный на палубе «Негро», а в нескольких шагах от меня Бертрам, Роза и карлик, также связанные. Осмотревшись, я понял, что Левенберг возобновил погоню за галерой. Немного позади колыхался мой бедный «Гуго», и по долетавшим до нас отдаленным крикам видно было, что избиение и грабеж еще продолжались.

Вскоре торговое судно было настигнуто, и, после слабого сопротивления, Негро с частью своего экипажа вскочил на палубу этой галеры. Не знаю, что там произошло. Раз только звучный голос Левенберга ясно долетел до меня:

– Я оставляю даму заложницей до тех пор, пока вы не внесете условленный выкуп.

Через несколько минут он появился, неся на руках женщину, которая головой прижалась к его плечу; ставя ее на палубу, он в неописуемом восторге воскликнул по-немецки:

– Розалинда! Радость моя, милая моя жена! Наконец-то я снова отвоевал тебя, и никто уже тебя не отнимет.

И они бросились в объятия друг друга. Несмотря на связывающие меня веревки, я вскочил. Розалинда здесь? Не сон ли это? Зачем ехала она в Италию, и где же Курт? Возможно ли, чтобы он оставил жену заложницей пирату-победителю? Это было неправдоподобно, но тем не менее верно, потому что тут, в нескольких шагах от меня, Левенберг сжимал в объятиях Розалинду, называя ее самыми нежными именами. Невыразимая ярость сжимала мое сердце; я катался по земле, стараясь зубами разгрызть веревки; а он, счастливец, ничего не видел, кроме бывшей около него любимой женщины, и я слышал, как он говорил:

– Откупиться ценою своей жены? Мерзавец! Подлец! Нет, Розалинда, ты не могла его любить.

Затем он повел Розалинду в свою каюту и, проходя, увидел неподалеку меня. Не выпуская руки молодой женщины, он подошел и сказал, с презрением пихнув меня ногой:

– Вы ошиблись, господин фон Мауффен, приз выигран! Вы видите здесь мою жену, графиню фон Левенберг, потому что, пока я жив, никто не имеет на нее прав. А с вами, подлый, я разделаюсь завтра. Я спущу вас с камнем на шее на дно моря, так как вы не стоите удара рыцарской шпаги.

Он прошел, не взглянув на Бертрама, Розу и карлика, который начал кричать, увидя графиню. Та обернулась и, вероятно, узнала его, потому что остановилась, задала ему несколько вопросов и потом заступилась за него. Его развязали и освободили. Капитан с женой спустились в каюту.

Я остался один, подавленный нахлынувшими печальными думами. Завтра меня утопят; смерть тяжелая, унизительная, и я бессилен. Случайно мне пришли на память слова Рабенау: «Вы умрете все вместе!»

Я изнывал от бешенства и тоски; я не хотел умирать, я боялся смерти, и ледяной пот выступил у меня на лбу.

Прошло несколько ужасных часов. Потом настала ночь, одна из чудных итальянских ночей, теплая и благоуханная. Море было гладко, как зеркало; небо казалось сплошной звездной пеленой. Я мрачно глядел на чудную природу, которая точно смеялась над моими страданиями в эту последнюю для меня ночь на земле.

Вдруг что-то проползло около меня, и голос карлика прошептал:

– Тише!

Он перерезал мои веревки и продолжал:

– Надо бежать во что бы то ни стало, потому что завтра вы погибнете.

– Но куда и как? – ответил я так же тихо, вытягивая затекшие члены. – Мы в открытом море.

– Я освободил Розу и Бертрама раньше вас, – ответил он. – Они составили план и уже приводят его в исполнение. Дело идет о том, чтобы убить капитана и подкупить экипаж. Некоторые матросы, обиженные и недовольные капитаном Негро, уже идут на приманку, и можно надеяться, что за большие деньги пираты признают вас начальником. Оставайтесь здесь и наблюдайте; а я пойду опять к ним на нижнюю палубу.

Я горячо поблагодарил признательного карлика, и он скрылся. Намеченный план чрезвычайно нравился мне, потому что отдавал Розалинду в мою власть. Я испытующе огляделся кругом: палуба была почти пуста; не спало только несколько караульных. Но с нижней палубы доносились крики и пение пиратов, праздновавших свою блестящую победу.

В эту минуту из люка показались капитан и его жена. Левенберг обнял стройную талию молодой жены, и они стали прогуливаться по палубе, толкуя вполголоса о любви и планах на будущее. Мучимый бешенством и ревностью, я пополз в их сторону, думая про себя: «Скоро я прекращу ваши нежные речи».

Пробравшись к большой мачте, я спрятался в тени сваленных канатов и осмотрел, не осталось ли при мне какого оружия. Я потерял топор и один из кинжалов, но в широких складках моего красного пояса, на мое счастье, спрятано было одно оружие. Это был кинжал, так хорошо послуживший моему прадеду. В ту минуту, когда пара прошла мимо меня и оказалась ко мне спиной, я поднялся, задыхаясь, как в башне, когда коснулся того же оружия мщения.

Но судьба была против меня. Луна отбросила по палубе мою тень с поднятой рукой, Розалинда заметила это и вскрикнула; она бросилась между нами, прикрывая собою мужа; но рука моя уже опускалась с неотразимой силой, и Розалинда пала, закинув свою бледную голову, точь-в-точь, как моя покойная прабабка. Капитан обернулся и был неузнаваем от бешенства и печали.

– Ах! Подлый предатель, – зарычал он сдавленным голосом и, прежде чем я успел отскочить на другой конец палубы, он выхватил из-за пояса длинный, неширокий итальянский кинжал и всадил мне его в горло.

Удар был так силен, что оружие прошло сквозь мою шею и глубоко врезалось в дерево. Я был пригвожден к мачте.

Глаза мои заволокло. Мне казалось, что я падаю в мрачную, открывшуюся передо мной бездну и что железные клещи держат мое горло. Я чувствовал во всем теле ужасную боль. Страдания превзошли мои силы, и я потерял сознание.

Сколько времени прошло в этом спасительном забытье, не могу сказать; но та же адская боль вернула меня к действительности. Я все еще был пригвожден к мачте и жестоко отбивался. Я кричал и вопил, прося добить меня; наконец стал призывать Люцифера, чтобы он пришел за моей душой и избавил от нечеловеческих мучений такой агонии. Я был посажен словно на раскаленный железный кол, ноги неподвижны, язык прибит к небу, в висках невыносимо стучало. Мои крики и проклятия должны были бы потрясти небо, а между тем никто, казалось, не слышал их и не обращал на меня внимания.

Напрягая последние усилия, оглядел я отуманенным взором окружающее. Я увидел, что небо потемнело и покрыто грозными тучами: буря свистела, вздымая пенистые волны, точно серые горы; матросы, спотыкаясь, с растерянными лицами и растрепанными волосами бегали по палубе. Потом появился Левенберг, неся на руках Розалинду, но живую. В ту же минуту раздался глухой раскат грома, огненный зигзаг прорезал облака, и от страшного удара, все затрещало вокруг. С душевным волнением я заметил, что отделился от мачты, таща за собой густую липкую массу, болезненно тянувшую каждый фибр из моего тела. Страдания мои были так ужасны, что я снова потерял сознание.

* * *

Не могу сказать, сколько времени продолжалось такое беспамятство; но, когда я очнулся, то почувствовал облегчение, и меня страшно поразило, когда я увидел самого себя распростертым на палубе, все еще пригвожденным к разбитой мачте. Искаженное лицо мое со стеклянными мертвыми глазами было отвратительно, и я подивился, как с такой ужасной раной я мог еще жить. Осмотревшись кругом, я увидел, что небо было ясно, а разбитое судно качалось на волнах поблизости от берега. На берегу собралась толпа народу, и, с помощью канатов и длинных жердей, они старались притянуть к себе судно; наконец, им удалось привязать его, и на палубу взошли несколько человек. Это были рыбаки, но между ними я заметил двух оруженосцев с гербом Рабенау.

«Это лихорадочный бред», – подумал я.

Но в тоже время появилось еще несколько новых лиц, и среди них сам Курт фон Рабенау, подбоченясь, бесстрастный и нарядный, как всегда.

Взглянув на меня, он с отвращением отвернулся.

– Граф, – сказал один из оруженосцев, – не надо ли осмотреть этого? Один из оставшихся в живых матросов говорил, что он какое-то знатное лицо.

При этих словах Курт остановился.

– Черт возьми, ты прав, Канибер! – ответил он. – Очень хорошо, что этот морской волк, капитан Негро, оказался графом фон Левенбергом; может быть, и эта падаль тоже скрывает в себе какого-нибудь знатного соотечественника.

Один из рыбаков подошел и начал меня обшаривать, не обращая внимания на мои протесты. Прежде всего, он вывернул мои карманы и пояс, забрав найденный там полный золота кошелек; потом разрезал ножом мой камзол. Я с горестью вспомнил, что носил на шее, в кожаном мешке, планы подземелья и документы о рождении Лотаря фон Рабенау, которые, не знаю почему, не уничтожил, как обещал. Я хотел защищаться, вырвать из их рук драгоценную добычу, которую они вытаскивали из моего платья; но, несмотря на безумное кипевшее во мне бешенство, я не мог двинуть скрюченными, окоченелыми пальцами, бесстрастный, будто все это меня не касалось. Взятые у меня бумаги перешли в руки Курта, который с изумлением стал их перелистывать.

– Кто бы подумал? – воскликнул он, обрачиваясь к лицам своей свиты. – Этот мерзавец – не кто иной, как граф Гуго фон Мауффен. Как жаль, что такие негодяи порочат знатнейшие имена.

– Это тот самый рыцарь, который, как говорят, был приговорен к in pace за неслыханное покушение против особы вашей славной супруги, – сказал один из оруженосцев. – Он недостоин быть погребенным в благословенной земле, потому что говорят, он продал свою душу дьяволу, который, должно быть, помог ему бежать из такой тюрьмы, откуда никогда никто живым не выходил.

Курт отшатнулся, крестясь.

– Уйдемте скорее, – проговорил он. – Предоставим морю и дьяволу хоронить проклятого по их усмотрению.

Я не понимал, почему я не мог вмешаться в разговор и почему оставался нем и неподвижен. По-видимому, я не умер, потому что я все видел, слышал, чувствовал, как горит моя рана, и дрожал от страха, что меня оставят одного, без помощи.

Все ушли, а разбитое судно оттолкнули, и волны унесли его. Солнечные лучи освещали меня, неподвижно лежавшего пригвожденным к мачте. По временам я терял сознание; но, несмотря на это, время казалось мне бесконечным. Такое тяжелое состояние длилось целую вечность, по-моему. Но вот я заметил, что день склоняется к вечеру и темнота сменяет сумерки. Вдруг я увидел, как вокруг меня замелькали зеленовато-желтые огоньки, озарявшие палубу и море таинственным, сверкающим блеском; множество теней показалось из волн и с непонятной быстротой карабкалось на судно. Я с удивлением узнал, что это были пираты моего и Негро экипажей, все тяжело раненые. С них струилась вода и кровь; платья и волосы беспорядочно развевались, а на их мертвенных лицах глаза сверкали странным фосфорическим светом. Вскоре появились и Бертрам с Розой; он не был ранен, но с него струилась вода, глаза его блуждали, а рот кривила судорога. Под звуки дикого смеха собравшихся, он бросился ко мне и вырвал нож из моего горла; я почувствовал себя свободным и двинулся вперед. Я слышал грубые голоса и видел, что снопы искр, вперемешку с черным дымом, выходили из пиратов и скрещивались в разных направлениях.

– Пойдем пить и есть, – таков был смысл их желаний.

И внезапно вокруг нас произошла метаморфоза: появились столы, заставленные винами и съестными припасами; все уселись за них, я тоже пил, но не мог утолить пожиравшей меня жажды. Потом Роза захотела плясать и потащила меня; мы завертелись в головокружительном хороводе и остановились только у стола, где Бертрам с синим лицом и выпученными глазами играл в шашки. Лилось золото, и раздавались мерзкие, богохульные речи. Я бродил с места на место, не находя покоя; меня терзала тоска; вино не утоляло ненасытной жажды; золото, которое я выигрывал, таяло в моих руках, а от всего этого сборища исходил острый и вонючий запах, который точно жег меня.

Измученный, словно пьяный, я не понимал этого нового образа жизни, но заметил, что зеленоватый свет стал постепенно гаснуть. Все побледнело вокруг меня, пираты поспешно вскакивали, бросая все, и кидались в море. Вдруг из волн поднялся капитан Негро и, вонзив нож в мое горло, опять пригвоздил меня к мачте. Он исчез, и все растаяло в красноватом свете, который озолотил горизонт и одел спокойное море точно пурпурной дымкой. То были первые лучи восходящего солнца, осветившие разбитое судно, где я лежал неподвижно с проколотым горлом.

* * *

Так время тянулось с подавляющим однообразием. Дни проходили, а я все был на палубе, неподвижный, с горевшей раной, с пересохшим от жажды горлом. Под покровом ночи появлялись тени пиратов, моих товарищей и возобновлялись оргии, возбуждавшие все чувства, все желания, ни одного никогда не утоляя. Измученный этой нравственной пыткой, я спрашивал себя, почему Люцифер, овладевший без сомнения моей душой, не является помочь мне и облегчить мои страдания; я тщетно вызвал его всеми каббалистическими формулами, которые отлично помнил.

Чувствуя себя все более и более несчастным и покинутым, я начинал думать о Том, Кого называли на земле милосердным Богом, Богом добрых, Творцом всего сущего, господствовавшего также и над Сатаной, которому Он дозволял зло только для искушения людей, чтобы испытывать их.

Итак, я хотел обратиться к этому Высшему и Неисповедимому Существу, старался припомнить слова священников, но все было напрасно: мой ум окаменел, словно не мог выразить ни одной молитвы; чем больше я старался, тем невозможнее это становилось для меня. Тогда я ухватился за такое соображение, что буду спасен, если сумею найти в себе хоть одно чувство, одну только мысль, которая могла бы дойти до этого Божества, которого я не хотел знать на земле, потому что Оно не сулило мне ни золота, ни плотских наслаждений. Я удвоил старания и вдруг ощутил, будто легкая теплота охватила меня; страшная тяжесть, давившая все мое существо, стала меньше, и мне удалось беспрепятственно и ясно выразить следующую мысль:

«Бог, которого именуют милосердным, прости мне грехи мои и облегчи меня. И ты, Иисус, пострадавший за нас, дай мне познать истину».

В ту же минуту вокруг меня появился свет, а из моего существа брызнул блестящий сноп, поднявшийся, как струя фонтана, и своими серебристыми брызгами рассеял по пути густую окутывавшую меня тьму. Через это отверстие я увидел высоко над собою голубоватое прозрачное небо, и в этой феерической атмосфере пролетал дух или небесное видение, излившее свет и окруженное колыхавшимися одеждами; это существо дивной красоты, спокойное и кроткое лицо которого не искажала никакая страсть, остановилось на некотором расстоянии от меня и произнесло такие слова:

– Дух преступный и несчастный, ты не ошибся. Демон, которому ты продал свою душу, не нуждается теперь в тебе, и ты пожинаешь то, что посеял. Ты желал наслаждений, которые доставляют золото и разврат; все свои неутоленные страсти воспитал ты сам в своей несовершенной душе и без удержу предался всем преступлениям, черствости сердца, жестокости, алчности и эгоизму. Ты приблизил к себе таких же, как и ты, злых, преступных людей, и вы вместе наслаждались. Ты продолжаешь то, что делал на земле, и тебя окружают те же, выбранные тобою спутники в жизни. Но органы твоего тела уже не в состоянии более воспринимать и сообщать тебе ощущения наслаждений. Видишь, краткая плотская жизнь кончена, а ты переживаешь все пытки неудовлетворенных страстей и желаний, которых тело не может уже утолить.

Ад, которого вы ожидали после вашей телесной смерти, не что иное, как страшное состояние ваших душ; а это состояние создано вами самими, преступные, закоренелые духи. И до той поры, пока не произойдет в тебе настоящая реакция, пока не вспыхнет искреннее желание измениться к лучшему, пока горячая, глубокая молитва к Создателю не выльется из твоей разбитой души, ты будешь блуждать по местам твоих преступлений. Ты должен почувствовать ужас и отвращение к своим ошибкам, искреннее сожаление о причиненном другим зле, и вот, когда чувства истинного сострадания к твоим жертвам и желание исправить содеянное, проснутся в твоем сердце, тогда ты будешь на пути к спасению.

Помни, что никакое раскаяние, никакая молитва не будут лишними для достижения этой цели! Иди же витать там, где грешил; посети тех, которые, подобно тебе, такой же ужасной духовной жизнью искупают кратковременные земные наслаждения, и пусть пример их устрашит твою душу. Молитва одна будет твоей опорой, чтобы облегчить твои страдания и утолить ненависть врагов, которые будут преследовать тебя.

Лучезарный дух закрылся облаком и исчез в пространстве; но я почувствовал себя свободным, мог оторваться от обломков судна и двигаться по своему произволу в мрачном и удушливом пространстве.

* * *

Первая моя мысль была о моем замке, и в ту же минуту меня подхватил ураган и со свистом увлек. Я очутился перед нашим мрачным наследственным замком. Я хотел войти в него, но мне преградила путь зловонная, черноватая безобразная масса, испещренная красными огнями. Я хотел бежать, но задержанный и толкаемый посторонней волей, двигался вперед, прокладывая себе путь в самый центр черноватой массы. Ужасная мука потрясла меня.

Я увидел, что меня окружают жертвы. Дети, пораженные в сердце, показывали мне свои раны или проклинали меня за убийство родителей, которое обрекло их на голодную смерть. Женщины с искаженными лицами укоряли меня в гибели их ребят и в самоубийстве, до которого их доводило отчаяние. И вся эта толпа отвратительных существ кружилась, цеплялась за меня и душила меня, парализуя мои движения.

Точно клещами они схватили меня и потащили в комнату, где я в диких оргиях праздновал свои преступления. Я хотел бежать от этих ужасов, но был точно пригвожден к месту. Новорожденных младенцев мне клали на руки, заставляя губами прикладываться к их открытым ранам, и мне казалось, что я глотал что-то отвратительное, липкое, разлагающееся, и, когда мое астральное тело корчилось от страданий и ужаса, вокруг меня раздавался адский смех…

Разбитый, не находя места, я вспомнил слова лучезарного духа:

«Молись и смиряйся перед своими жертвами».

Но при одной этой мысли вся моя гордость закипала и возмущалась. Молиться, унижаться перед этой толпой, перед моими собственными вассалами, или нищими и бродягами, которые осмеливались глумиться надо мной? Никогда! И снова в руках моих появлялись то нож, то златая булавка, и я опять принимался за работу палача, пил эту отвратительную кровь, которая точно сжигала мои внутренности. Сколько времени так продолжалось? Не знаю. Но настала минута, когда я почувствовал себя еще более разбитым, и тогда мысль моя обратилась к Предвечному: «Боже всемогущий! Ослаби их страшную вражду, избавь меня от них. Я сознаю свои преступления и умоляю Тебя о милости, а жертв моих о прощении».

Опять из почерневшего тела моего брызнула светлая струя и пала серебристым дождем на отвратительную осаждавшую меня толпу, которая отхлынула; богохульства стали уже не так явственны, а я продолжал горячо молиться. Вскоре масса моих врагов стала удаляться, бледнеть и растаяла в черной атмосфере.

Я стоял уничтоженный при мысли о той ужасной жизни, которую вел. Но, вслед за этим, посторонняя воля влекла уже меня из этой комнаты. Я направился в подземелья, пробираясь хорошо знакомыми лестницами к тайному месту, где хранились сокровища, и душа моя с трепетом сознавала, что я увижу отца. В эту минуту мне снова явился лучезарный дух.

– Ты видишь, несчастный, – сказал он, – ужасные последствия преступного тщеславия. Ты хотел сохранить вечную жизнь и молодость, забывая, что земная жизнь зависит от Того, Кто дозволил тебе жить на земле для испытания. Сознание неудавшейся цели и напрасных преступлений причиняет тебе те тягостные ощущения, которые ты испытываешь. Помни, что каждый из твоих дурных поступков влек за собою много печальных последствий, как результат первого преступления, и ты ответственен за это, потому что тот, кто приводит в движение колесо, отвечает за то, что оно потянет за собою и раздавит.

Дух исчез, и я с трудом продолжал свой путь. Я видел по дороге мрачных духов, согнувшихся или сидящих на корточках у мешков с золотом; они мешали мне пройти, и я принужден был пролагать путь через едкие и жгучие их флюиды – выделения алчности и скупости. Наконец я беспрепятственно прошел железную дверь, показавшуюся мне мягким тестом, и очутился внутри подземелья.

Тотчас увидел я отца, худого и отвратительного, каким я его помнил. Седые волосы его висели в беспорядке; лицо покрылось точно пятнами, а костлявые руки конвульсивно цеплялись за монеты, грудами насыпанные около него. Под золотой горой лежал высохший скелет, обтянутый почерневшей, словно пергамент, кожей. Я отлично понял, что это были гадкие останки его земного тела, а что его преступный дух боролся в своем астральном теле, которое давало ему представление, будто он еще живет во плоти. Неутоленные страсти алчности и скупости внушали ему страх, что у него похитят его сокровища. Он тотчас увидел меня, и страшные глаза его, отражавшие его душевное состояние, уставились на меня со смертельной ненавистью:

– А! Это ты, Гуго? Хорошо. Теперь мы вдвоем будем стеречь его.

Посторонняя сила привлекла меня к этой ослепительно блестевшей массе, и я должен был оставаться, вдыхая удушливый флюид, исходивший от духа моего отца, который без устали считал и пересчитывал свое любимое золото. Я жестоко страдал; но около меня пронеслось какое-то дуновение и внушило мне мысль: «Ради золота ты убил его, так и оставайся с ним. Смотри на страдания, создаваемые жадностью, и пусть они вселят в тебя отвращение к богатству, приобретенному преступлением».

И я остался, но наша взаимная ненависть все усиливалась, и часто дух отца, возбуждаемый бессильной злобой, бросался на меня, удушая меня своим жгучим флюидом. В эти минуты я переживал страшный час отцеубийства и опять наваливал на него воздушную массу, которая представлялась мне золотыми монетами; но она не скрывала его от меня. Забывая, что это был простой мираж преступного прошлого, я переживал весь ужас и тоску того момента, когда хотел избавиться от мешавшего мне отца. Мне казалось, что пот струится по моему лицу; потом я понял, что это – черные и скользкие искры, падавшие на мое астральное тело и причинявшие ему мучительную боль. Тревога и страх убивали меня.

– Видишь ли, как на тебя падает флюид преступного прошлого? – сказал мне хорошо знакомый голос моего невидимого покровителя.

Тотчас мысль моя обратилась к нему; он появился и сказал мне:

– Смирись перед тем, кого ты убил, и молись, но не за себя, а за него, и, когда он хотя бы отчасти простит, ты можешь уйти из этого места, где спрятано бесполезное золото.

Я повернулся к отцу, решившись вымолить у него прощения; но там я увидел существо, которое хотя было им, а вместе с тем походило и на другого. В этом человеке, задрапированном в тогу, я узнал своего врага времен Тиберия, которого я тогда уничтожил.

При виде его не смирение молящего о пощаде пробудилось во мне, а меня охватила гордость и неописуемая ярость. Я снова почувствовал себя гордым императором, властелином мира. Просить пощады или молиться за того, кто уже расплатился со мною своей ненавистью, показалось мне недостойным меня унижением; лучше все вытерпеть.

И я остался и видел, что окружавшая нас тьма еще сгустилась; снопы красноватых искр вылетали из головы моего врага и моей, скрещивались в воздухе и, падая на меня, причиняли беспокоившую меня физическую боль. Мое астральное тело корчилось, задыхаясь под огненным флюидом, который точно пожирал его. Мы бросились один на другого, каждый с намерением задушить врага, и бешенство наше усиливалось от того, что мы, хотя и видели друг друга, но схватить могли одну пустоту.

После таких приступов мы впадали в прежнее состояние. Он перебирал монеты, а я опрокидывал на землю отца и засыпал его золотом; он все умирал, а я все работал, тяжело задыхаясь от страха, что он может появиться, и в то же время, не переставая видеть его.

Время для духа не существует, и, как бы оно ни было тяжело, он не может его контролировать.

«Почему, – думалось мне, – сумел я произнести молитву за эту отвратительную толпу, преследовавшую меня, и сразу почувствовал облегчение; тогда как теперь молю Бога освободить меня, и Он не слышит моей мольбы?»

Почти тотчас светлый дух появился и осветил окружавший меня мрак.

– Потому, – сказал он, – что ты стоял перед жертвами, которые ничего тебе не сделали; тебе не надо было бороться с собственной ненавистью, и это равнодушие облегчало твою молитву за них. Здесь же ты должен побеждать самого себя и, при твоем злобном, зачерствелом сердце, вызвать в себе молитву об облегчении не собственного состояния, а твоего врага. Ты должен делать ему добро, очистить черные и густые флюиды, терзающие его, и, когда ты докажешь, что умеешь побеждать свои дурные чувства, трудясь без сожаления, для благосостояния твоего врага, тогда только ты можешь думать об улучшении своего собственного положения. Попробуй это сделать.

Я был подавлен. От меня требовали невозможного. Я должен молитвой улучшить положение моего смертельного врага, присутствие которого было ненавистно; видеть, как ему будет становиться лучше, и, продолжая сам страдать, ждать минуты его благосостояния, чтобы вымолить его прощение. Нет, лучше вечно страдать обоим?.. И страшная борьба возобновилась.

Однако, несмотря на всю свою ненависть, враг мой успокоился первый. Он также слышал слова духа-руководителя. Он вдруг смирился и окутался черноватой дымкой, из которой сверкали молнии; я понял, что он размышлял. Затем я увидел, как из его головы брызнул серебристый свет, сначала тусклый, потом ставший ярче и, по мере того, как эти искры падали освежающим дождям на жгучую и липкую, окружавшую меня массу, она таяла; укрепляющая прохлада, точно ароматическая ванна, освежила меня. Я почувствовал себя лучше и относительно спокойнее.

Я взглянул тогда на своего врага; он мучительно бился в тяжелой атмосфере, с большим трудом выражая мысль о прощении. Моя ненависть немного успокоилась, видя, что, благодаря его усилиям, я чувствовал себя лучше, и из сердца моего полилась горячая молитва к Создателю.

– Боже всемогущий, и ты, мой духовный руководитель, помогите мне, чтобы молитва моя улучшила его состояние. Сделайте, чтобы он понял, что я прошу его прощения за причиненные ему мною страдания и убийство, совершенное мною, сыном, над ним. Я хочу победить внушаемое им мне отвращение, а не наслаждаться его пыткой. Дайте и ему то благосостояние, которое он мне дал своей молитвой!

По мере того как эти мысли, подкрепленные усилием всей моей воли, проходили в моей голове, я чувствовал, как меня пронзала сильная теплота; подземелье и все, что в нем было, побледнело и отодвинулось; исчезла также и фигура моего врага, пропавшего неизвестно куда. Струившийся сверху свет перенес меня в иную атмосферу, более легкую и приятную, в сравнении с только что покинутой мною.

Я очутился точно в сероватом облачном море, которое бесконечно тянулось во все стороны. Сначала я был в восторге от этой перемены и без цели двигался вперед, не желая ни подниматься, ни опускаться. Но под конец меня охватило тоскливое чувство; в этом облачном океане я был один, без назначения, без будущего, с преследовавшими воспоминаниями о непоправимом прошлом. И мысль моя пугливо обратилась к моему наставнику.

Он появился и сказал:

– Можешь ли ты дать себе отчет, почему ты страдаешь в пространстве, где тебя не преследуют твои жертвы, и ты не принужден проделывать совершенные тобой раньше чудовищные преступления?

Я не знал, что ответить, и молчал.

– Видишь! – сказал дух-покровитель. – На земле ты очень ловко изобретал всякие низости, очень хитро доставлял себе всякие материальные наслаждения; твой ум никогда не изменял тебе, раз дело касалось причинения зла твоим ближним. А здесь, где ты лишен возможности делать зло, где ты относительно даже не страдаешь, ты не умеешь дать себе отчета в отчаянной тоске, которую испытываешь. Ты, такой развитой дух, не можешь ответить мне?

Я понял, как узок был мой ум, но наставник продолжал:

– Ты страдаешь от бездействия, которое ведет к отчаянию. Ты чувствуешь потребность деятельности; но пойми, что дух твой должен очиститься от самых дурных флюидов, прежде чем можно будет употребить его на общеполезную работу. Твой разум, твои знания могли бы послужить с пользою; но кто поставит даже превосходного, но безнравственного работника, среди других, которых его дурные наклонности и необузданные страсти могли бы совратить? Пойми, что деятельность твоя должна быть направлена прежде всего на самого себя; взгляни на свое почерневшее астральное тело, но покрытое многими светлыми нитями, остатками твоих земных отношений. Ты хочешь быть в обществе? Направь тогда свою мысль к старым товарищам и посмотрим, куда поведут тебя эти светлые нити.

Мысль представила мне Бертрама, Розу, Кальмора и других, и вдруг я очутился на ужасном судне, среди его обитателей, еще все пребывавших в смутном состоянии и продолжавших свою страшную духовную жизнь, предаваясь мнимым оргиям, которыми тело не удовлетворялось вовсе, и которые возбуждали еще сильнейшие желания.

– Ах! Я не хочу оставаться здесь, – закричал я в испуге, тяжело дыша в тесной и зловонной атмосфере, окружавшей их.

Не покидавший меня дух-руководитель сказал:

– Ты отступаешь от них? Как же хочешь ты доказать искренность твоего раскаяния? Это сборище связано с тобою флюидическими нитями совместных преступлений и взаимного излияния страстей. Только с ними можешь ты занять место среди тружеников пространства; но в таком виде они ничего не могут сделать. Итак, ты должен начать работу с их обращения: должен заставить их придти в себя. Ты можешь и должен это сделать, потому что ты умнее их, в тебе более зародышей добра, разум, твердая воля, и ты первый понял свое положение. Значит, твоя обязанность помочь им, и этим тяжелым трудом ты заслужишь участия в освежающем и научном деле пространства.

Он оставил меня, но я уже убедился в нелепости упорства, которое причиняло только бесполезные страдания, и твердо решил просветить моих товарищей; любое наказание, всякое искупление предпочтительнее этой раздражавшей бездеятельности, которая вызывает воспоминания о невозвратном прошлом.

И потому я прошел к Эйленгофу, у которого, при всех его дурных страстях, был глубокий и просвещенный ум. При помощи светлых искр я обратился к нему с речью, высказывая разумные и убедительные мысли; но, к большому моему удивлению, он даже не слушал меня. Тогда я обернулся к Розе, которая злобно бросила в мою сторону головокружительный, тошнотворный флюид; но все мои убеждения ни к чему не привели. Я переходил от одного к другому, разгорячаясь понемногу, и говорил им все, что подсказывал мне разум, лишь бы растолковать им их состояние, дать понять, что они сами себе вредят и бесполезно причиняют себе невыносимые страдания. Но видя, что все мои усилия напрасны, я впал в бессильную ярость.

«Они получают только то, что заслужили, – подумал я. – Я же все сделал, чтобы облегчить их».

– Бедный дух! – заметил мой руководитель. – Не стыдно ли тебе твоего нетерпения? Что было бы с тобою, если бы мы отнеслись к тебе с такими же чувствами? Как в твоих советах отозвалось то, что твоя прошлая жизнь развивала в тебе лишь инстинкты материального благополучия. Вспомни, что привлекло меня к тебе? Это не были ведь практические соображения или советы, а смирение, молитва и сознание твоей виновности. Только молитвою за этих бедных страждущих духов, можешь ты достичь их духовного слуха и очистить окружающий их флюид.

Я понял его. Меня охватил порыв убеждения и, хотя их отвратительные флюиды мне очень мешали, но я начал искренно молиться за всех.

Молитва моя становилась все горячее; как сноп света возносилась она в пространство, и – странное явление – по мере того, как этот серебристый свет пронизывал мрак, со всех сторон появились белые, прозрачные тени и слились со мною в общей молитве.

Вскоре поток серебристого света разогнал мрак, и слуха моего коснулся голос добрых духов, которые благодарили меня за то, что я дал им возможность приблизиться к тем, кого они любили. Не без удивления я увидел, что у этих преступных пиратов, отвергших Бога и покинувших семейный очаг, нашлись в пространстве преданные друзья, которые, будучи привлечены моей молитвой, с кротким сердцем спешили привести к раскаянию этих бедных страждущих духов. Скоро около каждого появился невидимый покровитель. Все побледнело, и черные тени, поддерживаемые друзьями, поднялись в пространство.

Я остался один, но чувствовал себя счастливым, и мне было легко так, как никогда не бывало на земле. Наболевшую душу мою объяло тихое чувство неведомого раньше спокойствия и тишины.

– Ты хорошо поступил, – сказал мой покровитель. – А теперь следуй за мною. Все воплощенные твоей группы умерли, и вас будут судить. Не дрожи так, дух греховный, ты прошел нравственное чистилище и перечувствовал всю его тяжесть.

Преклонись безропотно перед твоими верховными судьями и судьбой, которую они тебе назначат. Не отрицай ничего, так как тебе известно, что там всякая складка души твоей будет открыта и что, каков бы ни был твой приговор, выполнение его приведет тебя на высшую ступень лестницы совершенства, которую все мы должны пройти. Убедись, как мало имеет значения одна краткая земная жизнь; и тогда испытание и искупление не устрашат тебя.

Таковы были слова моего духа-покровителя. Рядом с ним я пролетел облачные массы и очутился в светлом, вдвойне ослепительном круге, потому что он освещал всю глубину моей несовершенной души и тьму, в которой я блуждал. Я дрожал: я был смел только на земле.

– Тебя будут судить, – подсказывала мне совесть.

– Да, – ответил дух-покровитель.

В эту минуту молния, сопровождаемая громом, потрясшим каждый фибр моего астрального тела, выдвинула меня вперед. Молния гласила:

– Дух Тиберия и Мауффена, явись пред своими судьями…

Гуго фон Мауффе

Исповедь Лотаря фон Рабенау

«Умереть, чтобы снова жить» – таков основной закон творения, и эти немногие слова заключают в себе огромную программу. Я уверен, что на земле не было бы такого множества самоубийц, если бы мысль их шла далее этого слова «умереть»; если бы можно было бы убедить их словами: «Ты умрешь, но будешь опять жить и променяешь один ад на другой. Поэтому иди до конца намеченному тебе судьбой пути».

Я, некогда Лотарь фон Рабенау, тщательно перебираю это отдаленное прошлое, чтобы удержать это отдаленное прошлое, чтобы удержать неразумных живых, которые вздумали бы порвать цепь, приковывающую их к земле, и за то сильнее почувствовали бы впоследствии тяжесть этой цепи, которую никто не может с себя сбросить произвольно; ибо сколько оставляем мы в этом земном изгнании неоконченных дел, не приведенных в исполнение намерений, различных привязанностей, часто не определившихся по краткости жизненного опыта. И все это связывает нас с землей.

В тот вечер, когда работа всей моей жизни разбилась в моих руках, душа моя страдала и мучилась оскорбленной гордостью, страхом раскрытия моих дел, а особенно тоской, вследствие необходимости уступать место, где я один царствовал. Когда я всходил по ступеням алтаря, с высоты которого распоряжался всем, и тонким глубоким умом читал в сердцах людей, мне подвластных, я понял, что нужен был своего рода гений, чтобы поддерживать и управлять этим огромным предприятием; мысль, что с моей смертью все рушится, служила целительным бальзамом для моего истерзанного сердца.

«Пусть страдают, неблагодарные, возмутившиеся против меня», – думал я.

Страсти разыгрались; мятежная, не знавшая удержу, кровь ударила мне в голову, и кинжал сверкнул перед моим затуманенным злобою взором. Острая боль во всем теле и потом смертельная дрожь, все это потухло в глубоком обмороке.

Придя в себя, я жестоко страдал. Я видел, словно сквозь густую завесу, собравшихся около меня и отдавал последние приказания, назначив себе преемника. Я знал, что Бенедиктусу будет наказанием это бремя, которое он так желал взвалить на свои плечи.

Впрочем, все эти враждебные чувства слабели в ту минуту, так как я чувствовал, что во мне происходило что-то непонятное: точно черная завеса опускалась на мои глаза. Потом страшный толчок оторвал меня как будто от меня самого, и вокруг стало совершенно темно…

Придя в себя, я, как унесенный ветром, витал в сером и облачном пространстве. Я тотчас понял, где очутился и почти в ту же минуту увидал ослепительно светлого духа. Он был хорошо мне известен; мой давний друг, он боролся и нравственно возвышался в течение веков, пока я оставался на том же уровне рабом своих страстей. Он достиг, сравнительно со мной, довольно высокой степени совершенства и теперь стал моим руководителем и покровителем.

Он взглянул на меня с нежной грустью и сказал:

– Опять борьба оказалось тщетной, и ты допустил увлечь себя бурным страстям. Я имею повеление сказать тебе, что ты осужден блуждать пока на земле, и наказание твое будет состоять в том, чтобы наблюдать своим проницательным взглядом и слышать тонким духовным ухом всех тех, кого ты оставил в этом мире. Ты будешь видеть начатые тобой дела, исполнение твоих намерений и испытаешь всю тяжесть разочарования. Я жалею тебя, мой пылкий друг; твоему чувствительному сердцу предстоит тяжелая борьба. Ты не изгнан в одиночестве, ты можешь собирать около себя друзей. Но берегись, чтобы горячность твоя не довела тебя до ненависти; тогда ты был бы вдвойне виновен. Если будешь слабеть, призови меня!

Он блеснул голубоватым светом, который покрыл меня тучей разноцветных искр и успокоил боль моего астрального тела. Затем он исчез.

Я осмотрел себя и ощупал. Да, снова я стал духом, и все было мне здесь знакомо. В продолжение веков я витал в этом призрачном просторе, и мысль моя обратилась к моим друзьям и помощникам. Тотчас несколько духов, освещенных светом, столпились около меня.

– Добро пожаловать, друг.

После краткого обмена впечатлениями, я сказал им:

– Я осужден вернуться к земле и все видеть до того момента, когда члены моей группы умрут и соберутся здесь. Я немедленно спускаюсь в земную атмосферу, ибо вы знаете, что такой дух, как я, не будет ждать принуждения, а знает сам, что ему делать. Хотите ли последовать за мною, мои верные соратники, в зачумленную человеческую сферу, соединиться с каким-нибудь медиумом и помочь мне, когда понадобится. Я чувствую, что увижу многое, что будет мучить мое сердце, и руководитель мой предсказал мне это.

Наш круг сузился, освещенный теперь нежным, розоватым светом; это был отблеск тех чувств верности, которые соединяли нас.

– Ты пойдешь на страдания, а мы оставим тебя одного? – ответили мои друзья. – Когда мы страдали и искупали свои преступления, как люди и духи, разве ты не жертвовал постоянно своим спокойствием, чтобы помочь нам и поддержать нас? Куда пойдешь ты, туда и мы. Только умоляем тебя не поддаваться негодованию, которое повлечет за собой мщение и может повредить тебе.

Мы спустились все вместе в тяжелую, грустную атмосферу земли. Затем я бросил вниз широкую светлую нить, которую материальная смерть вырывает из тела, и она как молния прорезала пространство. Вскоре я почувствовал, что меня потянуло вниз, и увидел свой замок Рабенау.

Там все было облечено в траур, но моя светлая нить влекла меня к моему медиуму, с жизненной нитью которого она слилась, образовав связь, красную, как кровь. Медиумом этим была женщина; она, упав на стул, отчаянно рыдала. Я вздрогнул, узнав Розалинду, которая оплакивала во мне потерю нравившегося ей красивого мужчины, обаятельного и умного человека. Я окутал ее успокоительным флюидом; но сердце влекло меня к сыну, и моя мысль привела в его комнату, куда он удалился, предоставив слугам заботу о моем теле, перенесенном из аббатства.

Этот обожаемый сын, только что оставивший безжизненные останки отца, которого, по его словам, он так любил, стоял у открытого окна. Увы! Он мог обмануть живого слепца; но дух, им не видимый и присутствия которого он не подозревал, понимал суть его мыслей при помощи черного и густого флюида, исходящего из его головы. Он не только не оплакивал отца, но, наоборот, сердце его исполнено было чувства удовлетворенной гордости и удовольствия, что власть им наконец достигнута. Чуть выше над ним отражались передуманные им мысли и перечувствованные перед тем желания: «Если бы я избавился от него? В любви не щадят и отца!»

Дух мой ощутил болезненный толчок, и сердечная артерия, тысячью тонких нитей соединявшаяся с ним, сжалась и почернела.

А я, глупый, думал, что он будет в отчаянии. Он пробовал тонкое лезвие подаренного мной кинжала, чтобы пронзить им сердце, постоянно бившееся только для него одного и уступившее ему даже любимую женщину. Мне было мучительно больно. Всю жизнь я с любовью заботился об этом неблагодарном; он вырос на моих руках и вызывал в моем горячем сердце самые нежные чувства. К чему же тогда послужили любовь, заботы, попечение в течение целой жизни? Мог ли я после этого ненавидеть Бенедиктуса, Санктуса и всю эту предательскую шайку, для которой я был строгим начальником? Чего мог я требовать от них, если здесь поднималась на меня вооруженная кинжалом рука, если он, мой сын, связанный со мною кровью, хотел избавиться от меня; он, для которого билось мое сердце, которого я обожал как единственное наследие, оставленное мне его матерью.

Я хотел бежать, подальше уйти от него, но не мог и почувствовал всю тяжесть наказания, приковывавшего меня к земле. Тщетно говорил я себе: «Ты не первый раз встречаешь этого низкого и подлого духа, это мелкое сердце; во многих жизнях он оскорблял тебя и предавал, и ты все-таки возвращаешься к нему, как скульптор, который хотел бы своей пламенной фантазией оживить свое произведение, а перед ним все только кусок холодного, неблагодарного мрамора. Ты знаешь его и еще огорчаешься. Он не стоит этого. А ведь следить за ним, наблюдать ужасная пытка!» – подумал я, – но, преклоняясь перед неизбежным приговором, овладел собой, глухо ропща на неблагодарного, насмеявшегося над моей любовью.

В эту минуту дверь комнаты отворилась, и вошел высокий, худой человек. Это был отец Бонифаций, капеллан замка, строгий и суровый монах, аскетического вида; по тонким губам и выражению темных, глубоко впалых глаз можно было судить о непоколебимой воле и твердости его характера. Этот человек был мне предан душою и телом. Благодаря своей вере и строгой морали, железной рукой держал он низкую и трусливую душу Курта. Он привык подчинять себе, как духовник, души людей и часто говаривал мне: «Я не променяю свою власть на власть герцога; он повелевает только телом, а я властвую над душой».

Войдя, он благословил Курта и сделал ему знак идти за ним в молельню. Курт повиновался, покорно склонив голову, но я читал его мысль: «Проклятый поп, убирался бы ты ко всем чертям! Из-за твоей неуместной проповеди я не попаду на свидание с хорошенькой служанкой Розалинды».

Отец Бонифаций сел около аналоя с золотым распятием и сказал строго:

– Сын мой, ты понес большую потерю, и сердце твое представляет раскрытую рану. Но, зная твою суетную душу, я подумал, что тебе хорошо будет облегчить ее исповедью, если случайно демон внушил тебе властолюбивые желания, а честолюбие заглушило, может быть, в тебе сожаления об отце, вполне заслуженные покойным. Как верный наставник твоей души, я обязан предписать тебе строжайший пост и воздержание от всяких светских удовольствий. Ты должен пожертвовать значительную сумму нашей святой обители и бедным; затем, по примеру твоей благородной бабки и твоей будущей молодой супруги, в продолжение шести месяцев обязан молиться и оплакивать нашего дорогого усопшего.

Взбешенный таким решением своей невесты, Курт внутренне выругался, но преподобный отец не мог видеть исходивших от его духовного сына черных флюидов, а его телесные глаза видели только, как тот набожно сложил руки на груди и покорно ответил:

– Я готов исполнить все, что вы мне предпишете, отец мой. Сам я не способен думать ни о чем, кроме моей ужасной потери. – Он закрыл лицо руками и прибавил: – Ах, я хотел бы плакать, если бы это не было неприличным для рыцаря!

– Плачь, сын мой, – сказал Бонифаций, возлагая руку на голову лицемера. – Перед духовником своим ты можешь проливать слезы, которые только сделают честь твоему сыновнему сердцу.

– Ах, отец мой, я чувствую себя подавленным огромной ответственностью, выпавшей на мою долю. Мой чудный отец всегда на своих плечах нес бремя жизни, а теперь я, столь недостойный, несовершенный, в сравнении с ним, должен замещать его. Я чувствую себя таким дурным, таким пустым, что молитва не делает меня лучше; а между тем каждый день я читаю Библию и молюсь по четкам, как вы мне предписали, отец мой.

– Сын мой, – с важностью ответил патер, – вставай ночью и читай псалмы царя Давида и, подобно ему, почувствуешь облегчение в тяжелые часы.

– У меня есть план, который я повергаю на ваше одобрение, отец мой, – сказал Курт. – После погребения, когда жена моя и бабка отправятся в монастырь, я желаю пойти на богомолье, в простой одежде и босиком, в часовню святителя Бонифация и там, в пещере доброго отшельника, провести несколько времени в посте, молитве и благочестивых размышлениях.

– Достойный агнец моего стада! – воскликнул Бонифаций, поднимая руки. – Благословляю решение, внушенное тебе благочестием.

Почтенный Бонифаций не знал, что это благочестивое намерение было только предлогом и что по близости часовни находилась уединенная харчевня, где Курт забавлялся тем, что соблазнял прелестную девушку, единственную дочь и опору старого слепого хозяина харчевни.

Бонифаций любовался своим «смиренным агнцем», стоявшим перед ним на коленях, и думал: «Я буду держать тебя в руках. Ты слаб и неспособен; я замешу Рабенау и буду управлять всеми делами, а ты будешь исполнять мои приказания и безропотно повиноваться».

Горделивые надежды совершенно овладели им, и он предвкушал уже удовольствие самовольно распоряжаться обширными владениями графства.

А Курт в то же время размышлял: «Как бы мне отделаться от этого стеснительного и скучного попа, который, как мой отец, все еще видит во мне ребенка и захочет силой своей духовной власти мною распоряжаться. Пятнадцать лет он властвует надо мною и давит меня. Надо придумать что-нибудь, чтобы избавиться от него».

Я не мог удержаться от смеха. О, вы, живые! Если бы вы могли видеть, находясь в мирной компании, какие мысли шевелятся за этими гладкими и бесстрастными лбами, вы бежали бы друг от друга.

* * *

С глубоким отвращением я оставил их, чтобы посетить аббатство, поглотившее часть моей жизни, где я много наслаждался и грешил. При виде мрачного, массивного здания, тысяча воспоминаний охватили меня, и мне ясно вспомнился день, когда я, верный ученик приора Антония, впервые переступил этот порог. Быстро, как мысль, спустился я в столь знакомые подземелья и проник в лабораторию. Там, задумчивый, опустив голову на руки, сидел Бернгард, неутомимый исследователь невидимого мира, пытавшийся вызвать из пространства неуловимую, отлетевшую от тела искру.

Я питал искреннюю дружбу к ученому труженику и очень хотел доказать ему, что он вовсе не блуждает в потемках и то, что он ищет, существует в действительности.

Оглянувшись кругом, я увидел в нескольких шагах молодого и сильного монаха-аптекаря, который молча подбирал для сушки пакетики лекарственных трав. Я метнул в него сноп искр, от которых воздух заволновался; поднявшиеся воздушные волны направлены были на монаха, который побледнел и склонил голову. Опустясь на деревянную скамейку, он заснул, вытянувшись и тяжело дыша. По мере того, как члены его коченели, из тела монаха стали исходить массы красноватого и тяжелого флюида; я подставил под эту струю свою разорванную, похожую на пустой мех, жизненную нить, и мгновенно этот красноватый флюид наполнил мое воздушное тело, у которого было все, кроме телесной плотности. Я двигал материализованными легкими и, направив притягательную силу своей мысли на Бернгарда, заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и с ужасом увидел меня. Тогда я сказал ему и написал то, что Санктус передал в своем рассказе. Бернгард упал на колена, и радостные слезы потекли по его тощим, морщинистым щекам.

– Значит, душа переживает разрушение тела и может навещать тех, кто был ей дорог? – спросил он. – Благодарю, благодарю, учитель, что ты дал мне это доказательство бессмертия души.

Он с радостью и тоской прикасался ко мне.

– О, учитель! Ты дал мне доказательство истины здесь, в этой лаборатории, где мы искали ее. Значит, я не заблуждался, работа моя не бесполезна. Господь, Бог мой! Велика милость Твоя! Но будешь ли ты, учитель, иногда приходить и вдохновлять меня?

– Да, – ответил я, пожимая ему руку. – Я приду внушать тебе истины, которых ты ищешь.

Спавший в углу монах заволновался, и я увидел, что он страдает. Я нагнулся к нему и остановил дальнейший приток шедшего еще в меня плотского флюида. Монах успокоился, лицо его приняло свой обыкновенный цвет, и я отстранился. Минуту спустя он проснулся.

Я чувствовал высшее наслаждение в присутствии отца Бернгарда, который оплакивал во мне не покойника, а отсутствующего друга; его сожаления давали теплые и благодатные токи, которые, исходя от его сердца, согревали мое тело, коченевшее от холода, объявшего меня в присутствии моего сына.

«Работай, честный труженик, – думал я, оставляя его и поднимаясь в пространство. – Скоро ты будешь среди нас».

Горячие молитвы моей приемной матери и некоторых друзей снова привлекли меня на землю. Я увидел часовню замка, где совершали последнюю заупокойную службу перед погребением в фамильном склепе видимых останков графа Лотаря фон Рабенау. Церковь была полна народа. На всех лицах видны были глубокая скорбь или грустная сосредоточенность, но поверх этих молитвенно склоненных голов читались их мысли. Один думал о готовившейся охоте, другой о пиршестве, третий о возлюбленной и о том, как лучше обмануть ревнивую жену, и, наконец, четвертый, закрывавший рукою смоченные, надо думать, слезами глаза, занят был мыслью о том, упомянута ли где-нибудь крупная сумма, взятая у покойного взаймы, и не потребует ли ее сын; в противном случае, она может остаться приятным воспоминанием о великодушном графе, который одолжал всегда на слово.

Но я скоро забыл про этих безразличных мне людей и сосредоточил внимание на Курте, который стоял рядом с герцогом, недалеко от катафалка, упиваясь честью, оказываемой ему государем, и нисколько не сожалея обо мне.

Дух мой вздрогнул от гнева. Отчего не мог я сказать ему:

– Низкая, презренная душонка! Ты унижаешься перед герцогом, который по благородству нисколько не выше Рабенау!

Нет, у моего сына не было и тени гордости моей кровью, которая текла в его жилах. Лакейская душа, спина, созданная для того, чтобы гнуться перед всем, что считал выше себя, он слушал каждое слово герцога, как Евангелие, запечатлевая его, как священное воспоминание в своем сердце, столь же пустом и глупом, как и слова, с которыми герцог обращался к нему.

– О! Глупый, – думал я. – Если бы ты знал, что никакое положение, ни происхождение не даст врожденного благородства, возвышенной натуры; безразлично, бьется ли это сердце под сермягой крестьянина, или под рыцарскими латами! Несмотря на имя, могущество и богатство, оставленные тебе, мое тело не успело еще остынуть, как уже твоя душа, зная свое место, стала холопствовать перед герцогом, злым и презренным, как и ты, человеком.

Чего бы я не дал, лишь бы убежать от той низости, на которую беспрестанно наталкивался; но, по воле моих руководителей, я оставался около живых и присутствовал при погребении. Я видел, как уезжали в монастырь Розалинда с моей матерью, и сопровождал Курта, когда он, в грубой рубашке, босой и подпоясанный веревкой, отправлялся на богомолье, получив благословение отца Бонифация, во время пути он развлекался мыслями о хорошенькой дочке старого трактирщика, когда он достиг леса, окружавшего часовню и пещеру отшельника, я опередил его и увидел бенедиктинского монаха, читавшего молитвы на могиле, оказавшейся могилой отшельника, умершего несколько дней тому назад. Я тотчас узнал его; это был молодой еще монах, по имени брат Лука, хитрый и лукавый, и кроткий перед сильными; он знал Курта и при его появлении выказал перед богатым графом собачье смирение, на которое тот ответил не меньшим почтением к представителю Церкви.

Наблюдая за этой достойной, оживленно разговаривавшей парой, я заметил за монахом Лукой черного и безобразного духа, старавшегося, по-видимому, укрыться от меня. Но силой воли высшего, сравнительно с ним, существа, я повелел ему обнаружить свою личность и, узнав его, вздрогнул. Это был смертельный враг Курта, которого он себе нажил еще в одной из предыдущих жизней; не один раз спасал я от него Курта, и вот почему тот боялся моего присутствия.

– Успокойся, – сказал я. – Я здесь, но преграждать тебе дороги к этому неблагодарному, который совсем меня не любит, не стану. Я не стану помогать тебе, но и не помешаю.

Злой дух, очень обрадованный, еще теснее прижался к монаху, и я видел, что по мере того, как они оба разговаривали, их флюиды и мысли соединились между собой; а когда Лука согласился оставить молодую девушку, свою духовную дочь, которой добивался Курт, и когда они пожали друг другу руки (пастух достойный пасомого), их дурные флюиды слились, а недобрый дух овладел сердцем и мышлением Курта. Он почти закрыл его своим черным от ненависти флюидом и торжествовал:

– Ты – мой, грубый эгоист, и я заплачу тебе за мои страдания.

Мысли его замелькали по всем направлениям, и скоро появилась черноватая толпа враждебных духов.

«О! – подумал я. – И в этой жизни, Курт, ты уже приобрел врагов; черствость сердца и эгоизм принесли свои плоды. Несчастные, которых ты мучил или изгонял в мое отсутствие, которые погибли от горя или нищеты, рассчитываются с тобою».

Я опустил печально голову. Да, он не хотел поправиться и бороться со злом, служители которого оцепили его и не давали ему покоя, постоянно изменяя его настроение и вкусы; каждый из этих невидимых преследователей легко мог воздействовать на него, так как его грубая и эгоистичная душа отвечала их собственным инстинктам.

Мне скажут, может быть, что несправедливо отдавать душу во власть невидимых врагов. О, дух воплощается на земле именно «для сопротивления» злу; а когда основы в нем слабы и дурны, когда подлая слабость доставляет ему относительное материальное благосостояние, и он не хочет бороться с самим собой, отказываясь от своих пошлых вкусов, несмотря на внутренний голос, шепчущий: «Делай добро, избегай зла», – дух такого воплощенного недостоин сожаления; он получает то, что желал и что заслужил. Кто сеет грубость и эгоизм, пожинает вражду и мщение.

Немного погодя Курт скрылся, и вскоре на поляне около часовни появилась молоденькая и хорошенькая крестьянка с белокурыми волосами и свежим личиком. По окружавшим флюидам и ее мыслям я узнал ее хорошие качества. Она была добра, но слаба; ее простая и ограниченная вера поддерживала ее до сих пор на пути добродетели; она могла устоять против мужчин своего класса, и нужно было явиться бесчестному и бездушному рыцарю, чтобы обмануть и погубить ее.

Отец Лука утешал бедную Гертруду в смерти старого отшельника, которого она искренно любила и уважала; а потом выслушал ее исповедь. Добрая и простая девушка призналась ему, что сердце ее было угнетено и покой нарушен с тех пор, как она встретила одного незнакомца, который увлекательно говорил ей о своей любви, пожимал ей руки и останавливал ее везде, где бы ни встретил. Незнакомец этот так красив, что совсем очаровал ее; но ее крестная, старая набожная женщина, уверяла, что под этой обольстительной внешностью скрывается диавол и соблазняет ее, и это предположение тем более ей тяжело, что у нее есть жених, честный угольщик – сын ее крестной матери.

Отец Лука покачал головой, слушая исповедь молодой крестьянки, и придумал ответ, который удовлетворил бы и Небо, и Ад.

– Дочь моя, – сказал он, – я совсем не знаю незнакомца, о котором ты говоришь; но ты сама должна понимать силу волнующих твое сердце чувств и лишающих тебя покоя. Любовь, дочь моя, Божественное чувство! Из любви создал Бог мир, из любви же даровал людям все земные блага, и Он вовсе не соразмерял, что, может быть, любовь Его падет на недостойных. Он одинаково любит как злого, так и доброго. Раз любовь овладела сердцем, она не знает границ и наш божественный Спаситель оправдал это чувство священными словами: «Кто много любил, тому много простится».

– О! Благодарю вас, отец мой, за ваши добрые, утешительные слова, – воскликнула молодая крестьянка с радостно блестевшими глазами. – Значит, не грешно любить красивого незнакомца?

– Любить? Нет, дочь моя, – ответил лукавый патер, – особенно, если ты можешь призвать на твою любовь небесное благословение. Но теперь я должен тебя оставить, чтобы молиться на могиле доброго отца Давида. Останься с нами и помолись за него и за себя.

Он исчез, а Гертруда стала на колена перед деревянным распятием, висевшим на стене пещеры. Напрасно ее дух покровитель говорил ей: «Беги!»

Она не слышала его, и через несколько минут Курт приподнял полог, служивший дверью, и вошел. Холодная, чувственная улыбка скользила на его губах, когда он подошел и обнял талию молодой девушки. Она хотела бежать, но он привлек ее к себе, и они сели вместе на скамью. Курт заговорил о своей любви и вдруг отдернул руку при прикосновении к толстому сукну ее корсажа; брови его насупились.

– Прекрасная Труда, ведь я дал тебе бархат на корсаж, а ты должна была доставить мне удовольствие носить его. Эта грубая материя неприятно коробит руку, и, кроме того, от твоего платья пахнет съестным, которое вы подаете посетителям. – Он нагнулся к ней. – Когда ты будешь моей… моей женой, то будешь носить только шелк и бархат, а в душистых волосах жемчуг.

Молодая девушка сидела с опущенной головой, потупив взор перед человеком, который был переодетым рыцарем, потому что говорил о бархате и драгоценностях.

– Ты не веришь мне, – шептал Курт, – и боишься отвечать на мою любовь? А между тем, для того только, чтобы умилостивить небо и соединиться с тобой, я пришел в эту часовню как смиренный богомолец. Но скажи, какой клятвой могу я уверить тебя в своей верности?

– Подождите, – ответила Гертруда и, выйдя из пещеры, через минуту вернулась с отцом Лукой. – Перед этим святым отцом поклянитесь, что женитесь на мне, прекрасный незнакомец. Может быть, вы странствующий рыцарь или миннезингер, иначе вы не могли бы мечтать о любви бедной крестьянки. Но все равно! Сердце не спрашивает имени!

Усмешка мелькнула на губах Курта.

– Отец мой, будьте свидетелем, что я клянусь жениться на этой молодой девушке и вручаю ей это кольцо в залог моего обещания.

– Будьте благословенны, милые дети, – произнес Лука, поднимая руки. – Да благословит Бог вашу любовь и приведет ее к мирной пристани.

– Веришь ли ты мне теперь, глупенькая, – сказал Курт, обнимая Гертруду. – До свидания, моя милая. Жди меня вечером под большим дубом у ручья, потому что теперь я хочу поговорить с преподобным отцом и посоветоваться, как скорее устроить наш брак.

Молодая девушка кивнула головой и скрылась в лесу. Как только ее не стало видно, Курт разразился громким смехом.

– Вот дура! Как она верит моим словам и принимает их серьезно! Она не знает, что очень скоро мне надоест, и тогда я не приду больше сюда. Но с вами, отец мой, мне действительно надо поговорить. Вы мне нравитесь; согласны ли вы сделаться моим капелланом, если бы место освободилось?

Глаза отца Луки радостно блеснули.

– Вы слишком добры, граф, – сказал он, – но я недостоин такой милости.

– Придите ко мне в замок. Может быть, вы пособите отцу Бонифацию в исполнении его духовных обязанностей, так как здоровье его пошатнулось. Я предупрежу его и поговорю о ваших редких качествах.

Истинная мысль Курта была такова: «Я дам ему надежду заместить Бонифация. Если я возьму его в замок, то, кто знает, может быть, этот ловкий малый, который кажется выше всяких предрассудков, избавит меня от моего стеснительного наставника?»

Усталый и опечаленный, я оставил их и поднялся в пространство. Я сам был грешным духом, но подобная низость переворачивала мне сердце.

* * *

Однажды воля моя снова привела меня в аббатство; мне хотелось видеть, что там делается. Легкий и невидимый гость, я беспрепятственно проник в келью нового приора, так как Бенедиктус только что был провозглашен настоятелем тайной и явной общинами. Массивный крест сверкал на его груди, и на лице сияла гордость успеха. Он сидел, опершись головой на руку, а в мозгу волновалась целая туча тщеславных соображений.

«Я достиг своей цели, – думал он, – я отомстил за себя и буду отвечать перед Богом за последствия моих преступлений; но, как пастырь этого стада, я должен также думать о словах Евангелия. Поддерживать братство Мстителей столь же опасно, как и утомительно: всегда думать за всех, быть, так сказать, слугой каждого!.. Ведь по закону братства, приор должен первый следить за интересами мщения каждого брата. Рабенау обладал ловкостью всюду поспевать; но он был вместе с тем рыцарем и имел многочисленные связи, а я?.. Нет, я останусь монахом, суровым и строгим, а братство понемногу умрет. Власть церкви должна простираться всегда и повсюду за этими стенами, на души и земли своей паствы; а я, даже в монастыре, не хочу терпеть власть, которая исходила бы не от одного приора».

Приняв такое решение, он встал с довольной улыбкой и стал ходить по комнате. А моя душа волновалась самыми мрачными мыслями.

Как такое гигантское дело, которое в продолжение целого существования, путем терпения и преступлений, воздвигали два сильных и деятельных ума, мой и Антония, должно рухнуть? За это тайное братство я отдал бы жизнь; я знал, в скольких сердцах пробудилась надежда отмщения! И вдруг этот выскочка считает лишним поддерживать такое чудесное учреждение, хранить подземелья с их драгоценной библиотекой, где на вес золота собрано было все, что до тех пор дала человеческая наука?! Эти сокровища будут служить одному приору, а лаборатория, создавшая такого человека, как Бернгард, должна погибнуть со смертью труженика науки?! Все жертвы, все преступления, весь труд, все было напрасно?

«А! – подумал я, в глубоком унынии и злобе. – Наследники всегда оказываются неблагодарными. Не говорил ли я сто раз Бернгарду, видя, как он истощал силы в поисках золота: «Никогда никто не поблагодарит тебя, если ты найдешь его. Неблагодарные наследники, богатеющие потом тех, кто на них работал, всегда умнее умерших».

Я улетел в облака, и даже друзья не могли утешить меня. Я был огорчен до глубины души.

* * *

Через некоторое время я снова очутился в замке Рабенау. Я нашел уже водворившегося там Луку. Он, как тень, ходил за отцом Бонифацием, слепо повинуясь ему, и говоря только его словами. Как ни был умен и проницателен отец Бонифаций, а самолюбию его льстило необыкновенное почтение, оказываемое Лукой, который закатывал глаза, когда капеллан обращался к нему. Поглощенный стремлением захватить власть и управление текущими делами графства, Бонифаций охотно уступал Луке служение обедни и все менее важные дела, лежавшие на обязанности капеллана. И Лука скоро сумел сделаться необходимым для всех, особенно для Курта, который с каждым днем все более ценил его; их вкусы и принципы совершенно сходились. Должен прибавить, что отец Лука был красивый молодой человек тридцати лет, с кротким, медовым голосом и бледным, тонким лицом, украшенным черной вьющейся бородкой и большими серыми глазами.

Почтенные отцы досаждали Курту молитвами и душеспасительными беседами; капеллан, чтобы утвердить свою власть, а Лука под предлогом избавить его от Бонифация. А Курт – тупой, когда дело касалось великодушия и сердечной доброты, – сумел отлично распознать негодяя. Он сразу понял, что, если ему удастся избавиться от Бонифация, строгого и несговорчивого по части нравственности, то в Луке он приобретет послушного раба. И прошло немного времени, как гибель капеллана была решена достойными союзниками.

Бонифаций впал в состояние слабости и общего изнурения; он таял от какой-то непонятной болезни. Лука, как сын, ухаживал за ним, и Курт выказывал глубокую печаль; а в душе он не мог дождаться минуты, когда болезнь его стеснительного духовника станет несомненно смертельной. И вот, с того дня, как приглашенный врач объявил, что состояние Бонифация безнадежно и смерть близка, Курт сбросил маску и не ходил более в комнату больного. Воздух там был слишком заражен горячим дыханием умиравшего и запахом лекарств; хриплый голос Бонифация раздражал его слух, а прикосновение к его руке, влажной от холодного пота, вызывало отвращение и бросало в дрожь. Да, добрейший Курт от души ненавидел всякое больное существо, забывая, что этот же Бонифаций в мое отсутствие проводил дни и ночи у его постели, когда Курт занемог злокачественной лихорадкой и жизнь его была в опасности; он, как отец, ухаживал тогда за юношей, оказывая ему всякие услуги. Несомненно, Бонифаций был суров, даже жесток и безжалостен, когда считал это нужным; но то был человек своего времени и своей касты. Зато мой сын, которого я слепо любил, оказывался негодяем, и для меня было пыткой видеть, как низко пал тот, кому были посвящены мои лучшие стремления. Меня можно было судить как распущенного человека, плохого рыцаря, дурного хозяина, но хорошим отцом я был всегда.

Я внушал мысль Бернгарду навестить Бонифация и направил его к нему в такую минуту, когда Лука, уже уверенный в успехе, почивал спокойно. Я невидимо присутствовал у изголовья умиравшего, когда вошел Бернгард и молча пожал его морщинистую руку. Внимательно осмотрев больного, он с ужасом воскликнул:

– Несчастный брат, ты пал жертвой отравления смертельным ядом! Но чья рука подлила тебе его? – Одну минуту он стоял в раздумье и прибавил тихо: – Ужасно! Сын покойного графа!

Отец Бонифаций склонил голову.

– Я подозревал это, – сказал он, – а отец Лука был его орудием. Не можешь ли ты дать мне какое-нибудь укрепляющее лекарство, что облегчило бы мне болезненный переход в неведомый мир?

Бернгард протянул ему маленький флакон и, наклоняясь, прошептал:

– Не бойся ничего, Бонифаций! Ведь душа переживает тело. Я знаю это, потому что учитель являлся и сказал мне.

Больной задыхаясь слушал его, и глаза его оживились.

– Ты клянешься в этом?

– Да, – ответил Бернгард, – клянусь своим вечным спасением, что это истинно.

– Господи всемогущий, – прошептал Бонифаций. – Значит, я отомщу за себя там!

Бернгард ушел. Солнце садилось, когда вошел Лука. Умиравший выпрямился, увидя его, и сказал твердо:

– В час наступившей уже агонии, я обвиняю вас двух, тебя и Курта, в моем отравлении. Я проклинаю вас и обрекаю на такую же насильственную смерть; передай это ему. И, как вас соединило преступление, да поразит вас и смерть в один и тот же час. Призываю Христа, нашего Спасителя, в свидетели моих слов!..

Он опустился, коченея, и мы, духи, окружили его сотнями светлых нитей, обрезая все плотские связи. Вскоре дух Бонифация, не совсем еще пришедший в себя, появился среди нас.

Увидав меня, он спросил:

– Учитель, так это правда?

Я печально опустил голову.

– Здесь, Бонифаций, я – не учитель, но дух страдающий, принужденный за грехи свои воплощаться на земле.

* * *

Курт вернулся с охоты веселый и оживленный. Отец Лука объявил ему о смерти Бонифация и предложил удостовериться собственными глазами.

– Фу! Я и так верю вам, – ответил он с гримасой. – Я ненавижу покойников; они внушают мне отвращение. Даже когда умер отец, я только притворился, что поцеловал его.

Вечером того же дня Курт молился, от чего он никогда не отступал. Добросовестно отчитав девять раз «Pater» и девять «Ave», думая при этом совершенно о другом, он сказал Луке:

– В виду великого преступления, которое я совершил, способствуя смерти Бонифация, считаю себя недостойным исповедоваться и причащаться и хочу посвятить время до возвращения жены посту и умерщвлению плоти.

Он надеялся этим наружным покаянием умилостивить небо и загладить свою виновность. В таких случаях он никогда не забывал молиться также за Годливу, которая, к счастью для нее, погибла раньше, чем успела ему наскучить. Иногда он удостаивал просить моих молитв перед Богом святыми и апостолами; но, спохватываясь тотчас же, что я был слишком дурным человеком, чтобы мое заступничество могло принести ему пользу, он забывал про свое собственное преступление и начинал горячо молиться о прощении мне моих грехов. Но он не мог видеть, что его не от сердца исходившие молитвы не привлекали никакого доброго духа, а что его невидимая аудитория насмехалась над ним и своими оглушающими флюидами еще более сбивала его с толку…

* * *

Я очень редко покидал это место наказания, и, когда Розалинда возвратилась, я присутствовал при первом свидании супругов. Они удалились в круглую комнату, которую Розалинда особенно любила; Курт стоял, прислонясь к стене, кусая светлые усы и избегая смотреть на молодую жену, все еще в трауре, сидевшую в кресле, со сложенными на коленях руками. Я видел в его мыслях, что он злился на не особенно теплый прием, оказанный ему Розалиндой, когда он торжественно встречал ее во дворе со всеми слугами. Он всегда хвастался, что возбуждает чувства в женщинах; но Розалинда слишком привыкла к нему, как другу детства, чтобы выказывать что-либо другое, кроме глубокой и искренней дружбы, которую питала к нему, хотя бы даже в мою память. Она несколько раз поглядела на него. Курт утратил много из своей юношеской красоты; женственное лицо огрубело, и его сильно портило выражение пресыщенности и равнодушия; несмотря на богатый костюм, длинное и худое тело его лишено было грации и изящества.

– Милый Курт, – сказала молодая женщина, первая прерывая молчание, – ты, кажется, не в духе? Не было ли у тебя какой неприятности, а то наш приезд помешал тебе отправиться на охоту или какое-нибудь пиршество?

Воспитываясь в доме, Розалинда умела отличать его настроение, когда что-нибудь ему не нравилось; но, сделавшись его женой, ей приходилось основательнее изучать его приятный характер.

На ее слова он порывисто обернулся к ней и сказал тихо (когда он злился, то всегда говорил тихо):

– Странный вопрос! Я должен все объяснять тебе, а ты сама как будто ни о чем не догадываешься. Могу ли я быть в хорошем расположении духа, когда ты оскорбляешь меня возмутительным равнодушием? Я выхожу тебе на встречу, с сердцем, полным любви и нетерпения, счастливый увидеть молодую жену после шестимесячной разлуки; а ты, возвращаясь в дом мужа новобрачной, появляешься в трауре! Это простительно только бабушке. И наконец, какая жена, после такой долгой разлуки, не бросится в объятия мужа и не поцелует его руку? Я не для себя требую этого, а для того, чтобы показать все это, как будто ты не знаешь, что высшее приличие требует со стороны жены рыцаря выражения покорности своему мужу и господину. И мне пришлось выносить изумленные взгляды моих слуг, которые вообразят еще, пожалуй, что твое неуважение ко мне вызвано какими-нибудь скрытыми причинами.

Розалинда раскраснелась и слушала его с изумлением.

– Я совершенно подавлена изобилием моих проступков против тебя, – ответила она. – Позволь напомнить тебе, милый друг, что я ношу траур по твоему отцу, доброму и великодушному человеку, так любившему тебя. Я сочла бы за недостаток уважения к памяти твоего отца, явиться в другом платье в твой наследственный замок, где все оживляли его присутствие, ум и веселость, где каждая вещь напоминает его и заставляет вдвойне чувствовать пустоту после его смерти. Я не могу поверить, чтобы через шесть месяцев ты мог забыть такого доброго отца, и мой траур менее всего может обидеть тебя.

– Хорошо, хорошо, – ответил Курт. – А недостаток внимания ко мне тоже служит доказательством уважения к покойному? Я понимаю, что замок может казаться тебе опустелым после смерти твоего попечителя; но не настолько же он пуст, чтобы ты не замечала в нем даже своего мужа и хозяина.

Молодая женщина встала; глаза ее сверкали:

– Курт, ты говоришь мне незаслуженные вещи. Я вовсе не хотела огорчать тебя; было бы странно и несправедливо стараться обидеть друга, которого я люблю с детства. Я не поцеловала твоей руки, это правда.

Она остановилась на минуту, как бы стесняясь говорить; но затем, гордо подняв голову, прибавила:

– Я целовала руку Лео, но он был моей первой любовью, а ты, ты внушаешь мне совершенное иное чувство, чем он или твой отец. Я не вышла бы за тебя, если бы не любила; но чувство это нечто среднее между моей любовью к твоему отцу и к Виллибальду. Будущее зависит от тебя, Курт.

Она подошла и положила свою руку на его.

– Если ты будешь добр, я буду больше любить тебя и тогда первая покажу уважение к своему мужу и господину, почтительно целуя его руку перед прислугой.

Она кончила свою речь шутливой и кокетливой улыбкой. Лоб Курта расправился; он слишком ценил красоту Розалинды, чтобы вконец испортить ее настроение в первые часы их любви.

Бедный Курт, ему все очень скоро надоедало. Красивейшая женщина, преданнейший друг, самая интересная вещь, все ему надоедало, кроме его капризов, эгоизма, жадности, низости. Это никогда не было лишним: в них он черпал новые силы, чтобы делаться дурным. В данную минуту его интересовала новая игрушка.

Он положил подушку у ног Розалинды и стал нашептывать слова любви, которые знал наизусть, повторяя одно и то же с маленькими вариациями, в будуаре благородной дамы и на ухо крестьянке.

– Ты увидишь, милая Розалинда, что я сумею любить тебя так же, как Левенберг. Я прошу только отдать мне все твое сердце; любовь моя сам огонь, а твоя холодность огорчает меня и может довести до того даже, что я буду избегать тебя. О! Розалинда, если бы ты знала, как я тебя люблю! Я мог бы вечно сидеть у твоих ног, смотреть в твои прекрасные глазки и целовать эти красивые губки!

Он привлек ее к себе, а Розалинда нежно и кротко отвечала на ласки своего друга детства. Всякий, кто бы их увидел, мог принять за самую счастливую парочку. А между тем – увы! – это было просто препровождением времени для бессердечного человека, который, при своей лени и бесполезности, не знал, что ему с собою делать.

* * *

Как-то я встретил в пространстве одного духа, еще темного, но который привлек меня к себе теплотой, исходившей от него ко мне, и вскоре сердце мое узнало того, кто на земле любил меня и которому в свою очередь я отвечал тоже глубоким и искренним чувством. После его смерти, жизнь и бурные страсти отняли у меня достоинства юности; но ничто не могло ослабить соединявшую нас взаимную любовь, и я счастлив возможностью сказать, что даже целые века не изменили наших отношений.

Мы обменялись мыслями, и отец сообщил мне, что он жил в одиночестве, а я поделился с ним подробностями своей жизни, как человека и духа. Я сказал ему под конец, что жена его, моя приемная мать, скоро соединится с ним в мире духов. Он захотел сопровождать меня, чтобы принять ее, и мы опустились вместе в комнату графини, которая металась по постели в жару.

У нее была оспа. Розалинда не отходила от нее, отирая ее потный лоб; монахиня-урсулинка помогала ей ухаживать за больной. Черные флюиды разложения тучами витали над ней.

– Я хочу видеть Курта, – прошептала умирающая, с трудом оборачиваясь. – Поди, позови его, Розалинда; я хочу благословить его перед смертью.

Розалинда встала, и слезы показались на ее глазах, при взгляде на покрытое пузырями лицо больной. Она смочила себе лицо и руки жидкостью, которую Бернгард дал ей во избежание заражения, и потом пошла в комнату мужа.

Курт, сидя в кресле, читал Библию.

– Поди, бабка хочет видеть тебя, – сказала Розалинда, подходя к нему. Курт покачал головой.

– Нет, скажи ей, что я не пойду.

– Но ведь она может умереть и хочет видеть тебя, чтобы благословить, – говорила Розалинда умоляющим голосом. – Пойди, прошу тебя.

Он облокотился на открытую Библию и сказал, смотря в потолок:

– Нет, видишь ты, я не пойду. Бог знает, какая у нее болезнь; а она говорит так тихо, что надо нагибаться к самому лицу, чтобы ее слышать и дышать этим ужасным запахом гниения и пота, который от нее идет… Милая моя, – прибавил он, оборачиваясь к Розалинде и зло смотря на нее, – когда выходят замуж и любят мужа, то не делают из себя сиделки и не подвергают мужа опасности заразиться. Я не могу ни поцеловать тебя, ни дотронутся, не нюхнув ужасной вони, которую ты разносишь.

Она положила свою руку на его, но он оттолкнул ее.

– И это говорит христианин и внук, сидя перед открытой Библией? – изумилась Розалинда, бледнея и отступая от него. – Так-то ты понял притчу о добром самаритянине? Разве всякое чувство привязанности к человеку должно угасать в ту минуту, когда он более всего нуждается в любви и попечении, когда дружба – единственное чувство, которое облегчает ему страдания, причиняемые серьезной болезнью? Когда дело идет о жизни дорогого существа, минуты которого, может быть, сочтены, и, когда следишь за каждым его вздохом, время ли думать о запахе? Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно, Курт. Та, которая заменила тебе мать, ухаживала за тобою с самого твоего рождения, на руках которой ты вырос, она хочет видеть тебя, а тебя беспокоит ее пот! Ты боишься прикоснуться ко мне, отталкиваешь руку мою, точно прокаженную, потому что я ухаживаю за ней! Правда, отец Бернгард сказал мне несколько часов тому назад, что обнаружилась оспа, но никто, однако, не заболел в замке, и даже я…

Курт не дал ей кончить. Он вскочил, бледный и растерянный от страха.

– Оспа? – бормотал он. – И ты еще смеешь прикасаться ко мне? О! Я погиб! Подать мне лошадь! – завопил он неузнаваемым голосом. Он пролетел мимо остолбеневшей Розалинды и как ураган выбежал на двор, где ему подали коня.

– Пусть никто не следует за мной из этого зачумленного гнезда, – говорил он, пока несколько конюхов подсаживали его в седло, так как ноги его подгибались, а дрожавшие руки не могли захватить повода.

Но страх придал ему силы и, пришпорив лошадь, он помчался во весь дух по направлению к своему замку Латерзе.

В это время у графини-матери наступала агония, и Розалинда, пораженная случившимся, бледная и задумчивая, появилась снова у ее изголовья.

Витая над умиравшей, отец мой и я, с помощью наших друзей, потянули к себе жизненные нити, которые рвались, медленно поднимаясь в пространство. Мы обрезали их одну за другой и отталкивали тяжелый флюид, мешавший отделению астрального тела от земного.

Народная мудрость гласит: «Как поживешь, так и умрешь»; добродетельный умирает легко, дурной тяжело. Это утверждение не только истинно, но оно имеет глубокое основание. Невидимое сборище из друзей или врагов облегчает или затрудняет это разъединение, смотря потому, что внушает умирающий: любовь или ненависть.

Вскоре дух графини почти отделился от тела, задерживаясь одной только главной артерией. Еще один электрический разряд, светлая нить дрогнула и оборвалась, а освобожденный дух плавно поднялся к невидимым друзьям.

– Графиня умерла, – сказала монахиня, дотрагиваясь до руки Розалинды, стоявшей на коленях у постели и читавшей отходные молитвы.

Розалинда вздрогнула, и крупные слезы полились по ее побледневшим щекам. Она встала и, взяв небольшое серебряное распятие, поцеловала его и положила на грудь умершей.

– Добрая сестра, – сказала она затем, – прикажите подать все, чтобы облачить тело. Надеюсь, что одна из добрых сестер, которая не побоится исполнить священный долг, поможет вам. Я не хотела бы принуждать к этому своих слуг и подвергать их опасности заражения такой болезнью. К тому же, хозяин подал им хороший пример, – горькая усмешка скользнула по ее губам, – и бежал.

Она вышла и потом поднесла к губам маленький золотой свисток, созывавший прислугу; на ее зов со всех сторон сбежались пажи, оруженосцы и служанки.

– Чтобы никто не смел извещать графа ни о кончине графини, ни о дне погребения, – громко сказала Розалинда. – Я за все отвечаю. Никто из вас не обязан прикасаться к телу, потому что это могло бы подвергнуть его опасности заражения; добрые сестры святой Урсулы сделают все необходимое.

– Нет, сударыня, – ответили слуги, – мы всегда пользовались милостями усопшей и желаем оказать ей последние услуги и почести. Божественное милосердие, охранившее вас, графиня, защитит и нас.

– Благодарю вас, добрые люди, за преданность и верность вашу в этот горестный час, – ответила Розалинда, удаляясь в свою комнату.

Она отпустила своих служанок и опустилась перед аналоем, громко рыдая. «Лотарь умер, мать его скончалась, а я совершенно одинока и покинута; покинута на глазах людей человеком, который должен бы быть моей опорой, – думала она. – Мужество его должно бы служить примером для других, а он сам трусливо убежал».

Отчаяние и гнев терзали ее. Она чувствовала, что теперь меньше значила для Курта, чем когда была его другом детства; она знала, что стала для него предметом скрытой ненависти, и он срывал на ней свою досаду за то, что не умел возбудить в ней такую пылкую страсть, какую она питала к Левенбергу. Каждое слово его, каждый жест были рассчитаны на то, чтобы оскорбить ее. Он исчезал на несколько дней под видом дел или охоты; а, на самом деле, он отправлялся ко двору герцога и ухаживал за его племянницей, принцессой Урсулой, открыто нося ее цвета на турнирах и празднествах, которые посещал, несмотря на то, что едва минул год со смерти отца.

Все это передал Розалинде отец Лука, который, под предлогом преданности молодой графине, подробно доносил ей обо всем.

Тогда Розалинда, закрыв лицо руками, плакала горькими слезами. Она не переносила равнодушно все эти оскорбления и вовсе не считала себя призванной исправлять этого человека; она была женщина своего времени, проникнутая горделивым сознанием своего положения и красоты, и начинала смертельно ненавидеть мужа, бесстыдно оскорблявшего ее. Поэтому слезы, ручьями лившиеся из ее глаз, были не слезами ревности, а уязвленной гордости.

Погребение произошло со всей пышностью, подобавшей матери графа Лотаря фон Рабенау, а бедные и больные, которым покойная всегда помогала, искренно оплакивали смерть доброй и сострадательной графини. На грустных лицах прислуги, носившей еще траур по покойном графе, читалось истинное огорчение по случаю смерти добрых господ.

* * *

Более недели прошло, когда явился посланный от молодого графа. По приказанию графини, он не был впущен в замок и уехал, не получив никаких сведений; второго постигла та же участь. Наконец, ровно через месяц после кончины старой графини, Курт явился верхом.

Он начал с того, что отхлестал сторожа у подъемного моста, потом старика, караульщика замка, и хриплый, задыхавшийся от бешенства, голос его раздавался по всему дому:

– Как вы смели, собаки, не давать ответа посланному вашего господина?

– Графиня запретила нам, – был везде один ответ.

Он в гневе топал ногами.

– Болваны! Канальи! Поймите с этого дня, что кто хочет здесь жить, должен исполнять мою волю, если бы даже десять графинь приказывали ему противное.

Он отправился в свою комнату, принял ванну и нарядился к вечернему столу, потому что ему предстояло увидеться с Розалиндой. Но та не вышла и приказала ему сказать, что желает говорить с ним, после ужина, в молельне. Курт от ярости лишился аппетита. Оттолкнув блюдо, он встал и, насупив брови, направился к комнате жены, собираясь устроить ей сцену за холодность, дерзость и насмешки.

Подняв тяжелую завесу, скрывавшую вход в молельню, он увидел Розалинду, стоявшую у узкого готического окна. Длинное платье из белой шерстяной материи, перехваченное золотым шнурком, обрисовывало ее стройную фигуру; густые, черные, как вороново крыло, волосы были распущены; глаза блестели, и щеки раскраснелись от лихорадочного волнения.

При виде красавицы-жены бешенство Курта, внешне, по крайней мере, стихло; он уже утомился своими похождениями и всякого рода оргиями; белобрысые и толстые крестьянки ему опротивели, и эта стройная, соблазнительная брюнетка со сдержанными манерами, мгновенно возбудила его пресыщенные чувства. Я должен при этом сказать, что в сущности он предпочитал Розалинду всем другим, и ее врожденная женственная строгость внушала ему уважение.

Розалинда уловила это впечатление, но когда он подошел и хотел обнять ее, она отступила, нахмурив брови.

– Не прикасайся ко мне. Я хотела тебя видеть вовсе не для того, чтобы передать тебе отвратительную болезнь; но чтобы сказать, что уезжаю в свой замок Левенберг. Я не могу и не хочу жить с таким жестоким, бессердечным человеком, как ты, и дождаться минуты, когда сама могу заболеть, а мой супруг, на посмеяние всей страны, с ужасом сбежит от меня. Ты бросил свою умирающую бабку, а жена, побледневшая и утомленная бессонными ночами, не внушала тебе чувства, вроде тех, какие проснулись при входе сюда. О! Я знаю тебя теперь! Тебе очень приятно играть с нарядной бабочкой; а как только грубые пальцы сотрут блестящие краски с ее крылышек, ты с отвращением бросишь ее. Ты грубее скалы! Что ты велел сделать с бедными обитателями харчевни, по соседству с Лотарзе? Некая Гертруда и ее слепой отец, также пораженные оспой, еще жили там. «Сжечь это зараженное гнездо. Они и так околели бы!» – сказал ты. И не предупреди меня вовремя сестра Анжелика, ходившая за покойной графиней, несчастные погибли бы, заживо сожженные. Теперь они в безопасности во владениях Левенберг, где ты не смеешь распоряжаться, потому что герцог подарил мне замок после кончины Лео. Но, – щеки Розалинды еще более покраснели. – Это не все. Гертруду эту обольстил некий негодяй, который поклялся перед крестом жениться на ней и в залог дал ей кольцо, украшенное рубином и бриллиантами. Курт, – прибавила она дрожавшим от волнения голосом, – где рубиновое кольцо, которые ты носил до смерти твоего отца? Отвечай! Где ты его оставил?

Смущенный многочисленными сыпавшимися на него обвинениями, Курт спешно обдумывал план защиты, чтобы оградить себя от заслуженного презрения и сохранить соблазнительную женщину, которая казалась ему еще красивее и привлекательнее под впечатлением своей горячей речи. А что, если упрямица действительно бросит его? Он знал ее. Если он захочет употребить свою власть мужа, она обратится к герцогу и повергнет его публичному осуждению. А Курт более всего на свете боялся разоблачения своих подлостей и пересудов соседей; он предпочитал тайну и мрак для своих непохвальных проделок и позволял себе говорить о них только притворства ради, разыгрывая роль жертвы.

Все эти размышления потребовали не более минуты, и, в совершенстве зная, чем можно воздействовать на Розалинду в серьезных случаях, он бросился к ее ногам и воскликнул с хорошо разыгранным отчаянием и покорностью:

– Да, ты имеешь право презирать меня и ненавидеть; я низкий, гадкий изменник. Я признаю справедливость твоих обвинений, и я сам себе противен; но, когда я изменил тебе, преследуя Гертруду, ты бросила меня на полгода, и моя пламенная любовь заставила меня искать развлечений, хотя и недостойных. Я признаю это. Та же любовь к тебе возбудила во мне ревность к обожаемому отцу, которого я все-таки любил, как никого в свете; никогда я не встаю и не ложусь без молитвы за него.

Он знал, что такая нежная речь относительно меня непременно произведет действие на сердце Розалинды.

Он продолжал:

– Ты думала только о своем горе и забывала мои чувства; обиженный, несчастный, я хотел возбудить в тебе ревность, и желание это довело меня до недостойного поступка, который ты справедливо осудила. Но, Розалинда, ты не можешь покинуть меня; горе потерять тебя, повлекло бы за собою последствия, о которых я не смею думать. Сжалься, прости меня!

Розалинда тяжело вздохнула.

– Не могу, – глухо выговорила она наконец. – Как простить такое явное бессердечие? Едва похоронили твоего отца, как ты, из мести мне, разбил будущность и жизнь бедной девушки, твоей вассалки, и обладал ею даже не открыто, на что имел власть, а путем постыдного обмана; затем ты бросил свою умиравшую бабку. Несмотря на твои клятвы, я не верю твоей любви; я чувствую, что ничего не значу для тебя, потому что любимую женщину не оставляют на жертву заразе, от которой она могла умереть. Если бы Лео заболел среди чумных, у меня был бы один страх: что он умрет не на моих руках. Нет, Курт, отпусти меня; ты ведь не любишь меня и хочешь удержать при себе только в виде развлечения на несколько недель.

Курт притворялся и разыгрывал отчаяние.

– Если ты оставишь меня, Розалинда, я разобью себе голову об эту стену. А разве, – он нагнулся к ней, – ты не обещала отцу любить меня и никогда не покидать, особенно в такую минуту, когда я обещаю исправиться? Ты изменишь слову, данному моему отцу, который видел во мне свое лучшее сокровище и никогда не был равнодушен к моим огорчениям? Но… он умер и не может напомнить тебе твоего обещания…

Негодяй, когда это ему было полезно, хвастался моей любовью к нему и на этот раз вполне достиг своей цели. В сердце Розалинды воскресло наше последнее тягостное прощание, и она разрыдалась. Момент был удобный; Курт привлек ее в свои объятия и стал нашептывать ей слова любви и извинений.

Глубоко сожалея о том, что по слабости своей так связал Розалинду, я не в силах был переносить это дольше и поднялся в пространство, разыскивая своего руководителя и друга, чтобы отдохнуть и подкрепить свои силы.

* * *

Не могу сказать, сколько времени пробыл я вдали от земли; но вдруг в пространстве послышался звук, возвестивший мне о важных происшествиях в замке Лаунау, где в настоящее время жил Виллибальд, брат Розалинды, некогда Марк, врач Тиберия, друг детства Астартоса.

Расточительный и игрок, он совершенно промотал свое состояние и поддерживал наружную роскошь только путем своей изворотливости. Сохранив былую гибкость характера, он оставался при дворе герцога, где была жизнь дешевле, и стал гибкоспинным придворным, развлекавшим герцога своими остротами, а герцогиню и ее дам недурными стишками – изящными рондо и девизами, сочинявшимися в их честь, одаренный красивой внешностью, прекрасным голосом и с редким искусством владения оружием, он мог победоносно выставлять цвета своей дамы; с другой стороны, ветреный и чувственный, он не мог долго ни на чем останавливаться, любил везде, сегодня воспевал блондинку, завтра изменял ей ради брюнетки; он не пренебрегал даже и знатными старухами, которые могли быть ему полезны и, не имея возможности воспевать их красоту, восхвалял добродетель.

Этот Виллибальд фон Лаунау был бездонным колодцем, и при дворе всем почти были известны его отношения с одной очень богатой старой кокеткой, не желавшей с годами терять заслуженного в молодости прозвища «прекрасной Леоноры». Выданная замуж за старого рыцаря, бездетная и в то время уже 50-ти лет от роду, она носилась по праздникам да турнирам и тут безумно влюбилась в обольстительного Виллибальда, который, будучи тогда без гроша, дорого брал за свою молодость и красоту. Старый барон фон Лаунау назначил меня опекуном своих детей, и, таким образом, маленькая Розалинда, в то время только пяти лет, воспитывалась в замке Рабенау. Брат ее, хотя и любивший сестру по своему, мало беспокоился о ней и только из тщеславия называл себя братом такой красавицы. Он был приятель Курта и Альберта фон Рувен, которыми даже помыкал. При жизни я всегда помогал ему, потому что очень любил этого привлекательного и умного молодого человека; но дружба с Куртом была менее плодоносна, потому что тот был скуп, жаден и неохотно давал в долг. Благодаря своему уму, Виллибальд, никогда не унижаясь, был везде желанным гостем, и я не отрицаю вовсе, что в виду его разорения, он не мог, пожалуй, даже иначе и поступать. Зато вот Курт, не нуждавшийся в этом нисколько, а просто по своей дрянной душонке, так тот изыскивал случаи гнуть спину; унижаться там, где внешность казалась ему величественной и блестящей, было для него величайшей честью.

Еще при моей жизни Курт таскался во дворец, разыгрывая придворного. В свите герцогини находилась молодая и красивая вдовушка по имени Кунигунда; она была единственной наследницей старого, очень богатого отца, горячо желавшего опять выдать ее замуж, и у красивой, пылкой Кунигунды не было недостатка в поклонниках. Курт был также в числе претендентов и добился даже ее взаимности. Но я не одобрял этого брака, понимая, что капризный характер Курта и страсти Кунигунды создадут супружеский ад; но, как всегда слабый относительно желаний моего милого сына, я согласился на помолвку и назначил годовой срок, чтобы испытать их любовь.

Виллибальд с завистью смотрел на любовь Курта и вдовы. Сделавшись другом обоих и пользуясь отсрочкой, он улучил минуту, когда обрученные поссорились, а при их характерах у них всегда доходило до крайностей, и после пламенной любви наступали страшные ссоры; тогда он шепнул вдовушке о некоей Годливе, неизвестно как исчезнувшей, которая будто бы была женой Курта и которую он, может быть, убил в припадке бешеной ревности.

В таких беседах, воспевая черные очи и белокурые волосы Кунигунды, прекрасный миннезингер понемногу разоблачил все слабости Курта; его скупость, тщеславие, грубость со слугами и его любовные похождения; ничто не было забыто. Оправдывая приятеля, он предупреждал невесту.

Старый отец умер, завещав свое состояние будущей графине фон Рабенау. Но молодая вдова начинала уже побаиваться, как бы жизнь ее не подверглась опасности во время одной из ужасных сцен, которые Курт устраивал ей; воспользовавшись как-то случаем, когда тот, ей назло, ухаживал за принцессой Урсулой, она отказала ему, променяв раздражительного жениха на кроткого миннезингера, который меланхолически украсил себя ее цветами.

Уверенный в том, что его не заподозрят в корыстных целях, так как воспевал невесту еще до получения ею наследства, он мог только радоваться тому, что богатая наследница сама заметила и вознаградила его за преданную и скромную любовь.

Курт вернулся ко мне в отчаянии и взбешенный, обвиняя всех в низости и предательстве и не понимая ничего в необъяснимом недоразумении, сделавшем его свободным. Я утешал его, не делая намеков на виновника разрыва, не желая еще дразнить красным лоскутом моего молодого рычащего буйвола. Курт быстро успокоился, начав в четвертый раз ухаживать за Розалиндой, имевшей волшебный дар освежать его оскорбленные чувства.

Брак Виллибальда совершился с большой пышностью, и он заранее предвкушал удовольствие порастрясти прекрасное состояние жены, не стесняя себя при этом верностью. Но, вопреки всем ожиданиям, молодая баронесса наложила veto на поползновения мужа. Она великолепно устроилась, задавала празднества и пиры, которыми Виллибальд мог наслаждаться вдоволь; но девизом ее было: ни измены, ни мотовства. Глубокая скорбь запала в душу молодого мужа при таком открытии, но делать было нечего. Таково было положение, когда я перешел в лучший мир, где ясность духа научила меня еще более презирать людей.

Изложив, таким образом, прошедшее, я возвращаюсь к моменту, когда по призыву из пространства, я попал в замок Лаунау. Я проник в круглую комнату одной башни; посредине стоял стол, уставленный драгоценной посудой и тонкими кушаньями; ожидали только хозяина, чтобы начать ужин. Две восковых свечи освещали обольстительную Кунигунду, которая сидела в украшенном, лепной работы кресле, в белом платье, с распущенными золотистыми волосами. Около нее стоял молодой красавец; черные кудри оттеняли его бледное и энергичное лицо. Он не сводил своих блестящих глаз с молодой женщины, на лице которой можно было прочесть нескрываемую страсть. Этот молодой человек был Гвидо, итальянский алхимик, прибывший сначала ко двору, а затем поселившийся в замке Лаунау.

В эту минуту Гвидо вынул из кармана маленький флакон и поднес к свече, показывая блестевшую в нем жидкость.

– Вот, налейте это в чашу вина, и вы свободны. Поймите, что вы должны это сделать, или я уеду! Я люблю вас, а моя итальянская кровь не переносит дележа.

Ему надоела бродячая жизнь, он хотел пристроиться здесь и прибрать все к рукам, чтобы быть хозяином, а не любовником, едва терпимым.

Пока обсуждалась смерть Виллибальда, он, красный от злобы, прятал за камзол тонкий итальянский стилет. Он шел ужинать к жене и в конце ужина намеревался заколоть наглого авантюриста; он надеялся предупредить его, полагая, что совершенно скрыл сделанное открытие относительно положения его при Кунигунде.

Вовсе не похожий на кроткого и улыбающегося певца любви при дворе герцога, поднимался он по витой лестнице башни; кровь его кипела при мысли, что этот подлый алхимик купается в золоте, в котором ему, мужу, отказывают. Позади его два пажа несли две большие корзины цветов; но на дне, под розами, были спрятаны: в одной – веревки, чтобы связать проходимца, если бы он не был сразу убит, а в другой – кнут, чтобы вразумить неблагодарную Кунигунду.

Кунигунда поблагодарила мужа за поднесенные корзины цветов и дружески похлопала его по щеке своей красивой, белой ручкой. Скрывая злую усмешку, Виллибальд сел, вежливо поклонившись алхимику, который, поднимая бокал, сказал:

– За ваше здоровье, господин барон!

В это время баронесса наполняла чашу и подставила ее мужу, а тот, озабоченный другим, взял ее и молча выпил. Затем, под разными предлогами разослали пажей, и, когда последний вышел, Гвидо встал и запер дверь на задвижку. Виллибальд, разрезавший кусок дичи, с удивлением поднял голову.

– Что вы делаете? Вы с ума сошли! – сказал он, вставая.

Он сделал несколько шагов к двери, но вдруг вскрикнул и руками схватился за грудь; страшный яд подействовал.

Его красивое лицо исказилось и покрылось черными пятнами, кровавая пена выступила на губах и, изнемогая от ужасных страданий, он упал на колена, цепляясь за стол и опрокидывая его с шумом. Кунигунда в испуге забилась в темный угол, а он с проклятиями катался по полу, громко крича, в страшной агонии.

Но вдруг, оживленный обновляющим флюидом черного и отвратительного духа, он одним прыжком вскочил с пола и, схватив алхимика, стоявшего к нему спиной и утешавшего баронессу, поднял его с нечеловеческой силой, отнес на балкон и сбросил вниз.

Ужасный крик прозвенел в воздухе, и затем шум от падения тела в глубокий пруд у подножия башни, возвестил гибель итальянца. Кунигунда упала в обморок, а Виллибальд повалился на балконе, не будучи в состоянии дотащиться до комнаты, срывая с себя платье и корчась в последних конвульсиях. Дух Виллибальда скоро появился среди нас, еще не оправившись от мучений столь насильственной разлуки с телом.

– Посмотри, – сказал я, указывая ему на его обезображенное распростертое тело, – предательство никогда не приносит счастья. Позарившись на ее состояние, ты отнял эту женщину у Курта; за золото продал ты себя и пожал плоды своей жадности. Поверь мне, что до тех пор, пока совершенно бескорыстно тебя не будет привлекать идеал женщины, ты всегда будешь погибать несчастным образом. Видишь, прожитое существование ничего не стоило: двадцать шесть лет ты мотал деньги, изменял, плавал в удовольствиях, и твои расчеты были так же мелки и ничтожны, как и самая твоя жизнь. Ты возвращаешься на родину духа таким же, каким ушел отсюда. Ты не боролся ни за одно доброе дело, ты не поборол ни одной страсти. Дух ленивый, ты не испытал даже ни разу того могучего подъема чувств, который дает мысли энергичное направление к добру или злу, но который всегда является плодом душевной работы.

Я мог говорить с ним так, потому что, несмотря на мои ошибки, был выше его.

Как и при жизни, вихрь скоро умчал из наших глаз смущенный дух Виллибальда.

* * *

Я посетил аббатство. Там царствовал полный застой: не хватало руки, которая вертела колесо, не было советника, помогавшего всем, и Братья Мстители ходили унылые; одни бросили свои планы, другие предавались бессильному бешенству. Иногда, притянув жизненную нить какого-нибудь медиума, я появлялся в коридорах, забавляясь безумным ужасом монахов.

Преемник мой спокойно наслаждался почетом своего нового положения. Честолюбие внушило ему взять на свои плечи гигантское дело; но он скоро бросил его, потому что у него не было бескорыстия для служения чужому делу.

Он углубился в чтение книг, которым он знал цену, но боялся света их для своих подчиненных. Он любит ленивую жизнь, которая была мне невыносима, так как меня влекла лихорадочная деятельность. Меня глубоко возмущало, когда я видел, что Бенедиктус, вместо обдумывания дел братства, сидел, согнувшись над требником, или проводил целые часы, старательно и терпеливо разрисовывая неграциозные, возмутительно мелкие фигуры, столь тонкой отделки, что требовалась неделя, чтобы вырисовать кистью мантию какого-нибудь волхва или святой мученицы. Выведенный из терпения, я покинул монастырь, где не мог уже более распоряжаться.

Я вернулся в замок Рабенау, куда запыхавшийся гонец привез известие о смерти Виллибальда. Курт отсутствовал, а Розалинда, глубоко опечаленная смертью единственного брата, отправилась в его замок и, проливая искренние слезы, сопровождала тело в Бенедиктинское аббатство, для предания его там земле. Я с грустью видел, что там готовилось покушение против нее, и напрасно внушал ей:

– Не оставайся в церкви!

Уши живых глухи, и беспокойство или инстинктивное отвращение, чем-нибудь им внушаемое, они считают постыдной слабостью своего воображения…

Негодный Мауффен бессознательно любил эту Розалинду, некогда Лелию, горсточку сероватого пепла которой он некогда показывал Астартосу, боясь, как бы тот не ожил. И вот, пепел этот воскрес, и Мауффен боролся в своем сердце с тем, чего опасался Тиберий, – с упорной неудовлетворенной страстью.

Я видел, как он пробрался в церковь в своей черной рясе. Этому человеку, с бледным лицом и резкими чертами лица, не доставало лишь тоги для полного сходства с Тиберием. Он схватил Розалинду и унес. Я осыпал тысячами электрических искр Бенедиктуса и Санктуса, чтобы возбудить их слух. Ими овладело беспокойство, и они выбежали в коридор; но, дойдя до кельи Мауффена, догадались, в чем дело.

В это время Розалинда храбро защищалась против безумца, бешенство и страсть которого не знали пределов.

Дверь треснула, и Розалинда сочла себя спасенной; но мое астральное тело мучительно волновалось, потому что я видел, как Мауффен схватил кинжал, брошенный ею. Духи, мои друзья, поспешили на помощь, но было поздно; они могли только смягчить нанесенный удар: под горячей струей разлагающегося флюида острие оружия расплавилось, уклонилось в сторону и нанесло рану ниже того места, куда метила преступная рука.

Вдруг колебание моих флюидических нервов возвестило мне о приближении столь дорогого мне сына.

«О! – подумал я, – если в сердце его еще сохранилось доброе и нежное чувство к Розалинде, я увижу его в ту минуту, когда он испугается за ее жизнь».

Он вошел, но – увы! – ни малейшей любви, сожаления или ужаса не вспыхнуло в этом пустом сердце; лицо его выразило одно отвращение при виде раны.

Из опасения присутствовать при кончине жены, он быстро соображал, нельзя ли возложить на других заботу об умирающей и, под предлогом усталости или отчаяния, избавить себя от этого неприятного зрелища; но он не успел привести свой план в исполнение, как Бернгард объявил ему, что рана не смертельна. Тогда он решился взглянуть на бледное лицо лежавшей в обмороке Розалинды; глаза ее были закрыты, а длинные черные ресницы бросали тень на тонкие черты.

Нужно было редкое обаяние Розалинды и порядочная доза чувственности Курта, чтобы эти два повода могли побороть его отвращение; он подошел к раненой и прикрыл ее своим плащом. Затем, чтобы показать Мауффену, что мог взять эту женщину, на которую тот не имел никакого права, он унес ее.

Розалинду перенесли в монастырь урсулинок, и там духи-целители окутали ее ложе массой голубоватого, прозрачного флюида, который быстро всасывался обессиленным и жаждавшим обновляющих сил телом раненой.

Чтобы избежать ухода за больной, Курт сослался на серьезные дела и уехал, оставив жену на попечение сестер и двух преданных служанок, привезенных из замка.

А сам он пустился в любовные похождения. Две недели он любил молодую вдову, потом посвятил неделю одной деревенской девушке и еще неделю хозяйке подозрительной харчевни; далее он провел две недели при дворе герцога, где возобновил прежние любовные связи. Когда все это ему надоело, то, чтобы уклониться от предательски возбужденной им любви, он снова сделался нужным, преданным мужем и пожелал увидеть и перевезти домой свою молодую жену, начинавшую поправляться.

Итак, проболев более трех месяцев, Розалинда вернулась в замок Рабенау. Но, узнав от отца Луки, как проводил время муж в ее отсутствие и смертельно оскорбленная его поведением, она, воспользовавшись его отъездом на охоту, уехала в сопровождении нескольких женщин и слуг в свой замок Левенберг. Луке она поручила передать Курту, что он может вернуться туда, где так хорошо чувствовал себя во время ее болезни.

Курт пришел в ярость, потому что опять переживал пароксизм любви к Розалинде, и она была ему необходима. Он отправился, чтобы добиться свидания с нею, но это ему не удалось. На возвратном пути, в лесу, он повстречал угольщика; человек этот, бывший жених бедной Гертруды, увидев того, кто разбил его счастье, с бешенством бросился на него и ранил, но не смертельно, потому что час его еще не настал.

Угольщик убежал, а Курт, хотя и ослабевший, тотчас сообразил, что случай этот может быть ему очень полезен. Распустить теперь слух о покушении и напомнить этим Розалинде причину неудовольствия, не только не привело бы ни к чему хорошему, а, напротив, повредило бы ему.

Так как он возвращался после отказа Розалинды принять его и свидетелей покушения не было, он скажет, что от отчаяния покушался на самоубийство, и – как знать? – может быть, угрызения совести и супружеский долг вернут ему жену, и она же будет ухаживать за ним. Поэтому он сошел с седла и пустил коня, а сам растянулся на траве.

Вскоре проходившие крестьяне, увидав безжизненно распростертого рыцаря, с зажатым в руках окровавленным кинжалом, стали громко кричать; потом, узнав графа фон Рабенау, устроили носилки, а один из них тем временем уведомил Луку, который и прибежал перепуганный. Он перевязал рану Курта, притворявшегося в обмороке, и тот, открыв глаза, прошептал на ухо монаху:

– Не ищите преступника, я покушался на самоубийство, в отчаянии, что Розалинда не хочет меня видеть.

Лука распорядился прекратить поиски и перенес в замок раненого, который притворялся сильно страдающим и в бреду говорил только о жене; засим капеллан послал известить графиню.

Как Курт и рассчитывал, она появилась растерянная у постели мнимо умирающего. Слабым голосом он просил прощения, а Розалинда, очень тронутая его отчаянием, обещала никогда не покидать его и ходила за ним день и ночь. В благодарность за это он не отпускал ее от своей постели, пока ей не сделалось дурно от усталости и бессонницы. Курт поправлялся медленно, замучив всех своими капризами; при малейшей боли он считал, что умирает, и два или три раза исповедовался.

* * *

С каждым днем он становился все неприятнее, вымещая свою злость преимущественно на Розалинде и упрекая ее в жестокости, доведшей его до самоубийства; но эти высокие чувства не мешали ему бегать за каждой служанкой или смазливенькой рожицей в замке.

Однажды возмущенная Розалинда вынуждена была отпустить соблазненную им девушку и отправилась прокатиться в свое поместье Левенберг.

Проезжая мимо домика, где жила бедная Гертруда, она зашла туда отдохнуть. Увидав графиню, взволнованная Гертруда бросилась к ее ногам и с трепетом в душе призналась, что жених ее, примирившийся с ней, скрылся в их домике после покушения на жизнь графа и не смеет никуда показаться. Обнимая колени пораженной ужасом графини, она умоляла заступиться за них и помочь им обоим выбраться из этой страны, так как отец ее умер. Розалинда обещала помочь беднякам и, возвратясь домой в полном негодовании, решила разоблачить лицемера, так нагло злоупотребившего ее доверием.

Курт спокойно собирался обедать, когда вошла его жена, раскрасневшаяся и со сверкающими глазами.

– Что-нибудь случилось с тобой, моя милая красавица, что ты так сердита? – спросил Курт.

Краска негодования очень шла Розалинде, и это мгновенно рассеяло равнодушие, охватившее его с тех пор, как он выздоровел, а жена побледнела от усталости.

– Случилось то, – ответила Розалинда, – что вы оказались негодным лжецом, и я узнала, каково было ваше самоубийство.

Она остановилась, вспомнив присутствие слуг.

– Выйдите! – зарычал Курт в бешенстве, видя, что плутня его открыта, и не зная, как вывернуться.

Все вышли, кроме отца Луки.

– Как я глупа, что все еще верю тебе! А ты, притворщик, смеешь еще обвинять меня в жестокосердии? Ранил тебя жених несчастной Гертруды.

– Позволь мне сказать тебе, Розалинда, – сказал Курт с достоинством и кротко, – что непорядочно искать повода к оклеветанию своего мужа. Очевидность против меня, но лишь твое недоверие виною тому, что я не мог давно все сказать тебе. Выслушай серьезные причины, по которым я действовал так. Я чувствую себя виноватым перед Гертрудой; духовник мой может подтвердить, как я в этом раскаиваюсь.

Отец Лука молча склонил голову.

– Так вот, когда жених этой молодой девушки ранил меня, я не хотел пользоваться своим правом повесить негодяя, посягавшего на мою жизнь; чтобы потушить дело, я взял все на себя и, таким образом, спас жизнь моего убийцы. Впрочем, – он горделиво выпрямился, – я слишком христианин, чтобы покушаться на самоубийство; однако, собираясь умереть, имел я право увидать жену?

Розалинда с изумлением слушала это искусное объяснение.

– Правда ли это? По этим ли побуждениям ты солгал? – спросила она, недоверчиво смотря на него.

– А какие другие причины могли быть у меня? Я хотел своими страданиями искупить зло, причиненное Гертруде.

Он подошел к Розалинде и прижал ее руки к своим губам.

– Неужели так оскорбительна моя непоколебимая любовь к тебе? Я никогда не забываю, что ты – дорогое наследие моего обожаемого отца, и желание загладить свой грех – единственное преступление в этом деле.

Розалинда, которая не могла допустить такой бездны лжи, охотно примирилась, и обед, так бурно начавшийся, окончился миролюбиво.

После обеда Курт призвал любимого слугу, некоего Туиско, – чудовище лицемерия и злости – и отдал приказание немедленно послать вооруженных людей схватить угольщика-убийцу, а Гертруду перевести в тюрьму одного отдаленного поместья, повесив предварительно жениха на ее глазах.

Все было исполнено по его приказу, и в продолжение нескольких недель он так искусно занимал Розалинду, что она не могла исполнить данное обещание и помочь укрыться беднякам. Наконец, однажды, когда он был у герцога, она узнала ужасную истину и горько упрекала себя в том, что выдала тайну несчастных, не обеспечив предварительно их безопасность.

В гневе и отчаянии Розалинда удалилась в молельню. Мысль, что она связана с этим гадким человеком, чуть не сводила ее с ума. Розалинда была моей ученицей; я проводил с нею целые часы в разговорах о сверхъестественном, о жизни души, о религии; она знала многое, неизвестное женщинам ее времени, и ее развитой ум был еще чувствительнее к недостаткам и оскорблениям мужа. Во время этой, переживаемой ею нравственной пытки, я увидел, как к ней подбирается злой дух; но, при всем желании у меня не было силы отогнать его, так как сам я был обессилен своими бурными, тяжелыми чувствами.

«Отделайся от него, – внушал ей роковой дух. – Человек этот – ядовитая гадина, которая причиняет каждому зло. Когда ты будешь свободна, сколько добра можешь сделать! Мало ли у тебя доказательств, что он не любит тебя? Если ты не убьешь его, то он убьет тебя; если не железом или ядом, то хоть булавочными уколами. Взгляни на себя: ты побледнела, глаза твои ввалились, уста более не улыбаются, а в тебе ежеминутно кипит негодование».

Таковы были слова злого духа, и такие же мысли забродили в возбужденной головке молодой женщины.

«С тех пор как я связана с ним, – думала она, – я не знаю покоя, всегда в тревоге, в зависимости от его взбалмошного характера. Детей у меня нет; пройдет еще несколько лет, и, если красота моя увянет, этот презренный не задумается бессовестным образом прогнать меня».

При последней мысли холодный пот выступил на лбу Розалинды.

– Пусть он умрет! – прошептали ее синие губы. – Я совершу это отвратительное преступление, но тем спасу немало невинных.

Курт должен был вернуться после полудня. Лихорадочно волнуясь, она приказала накрыть вечерний стол в своей комнате; переоделась в белый шерстяной капот, дрожащими руками открыла ящик, купленный у итальянского гостившего в замке алхимика, и достала из него флакон с зеленоватой жидкостью. Этот яд, как ей сказали, без страданий и следов, отправит человека на тот свет.

С сильно бьющимся сердцем остановилась она у открытого окна, где голуби клевали хлебные крошки; ей хотелось убить одно из этих невинных созданий.

Она отошла от окна, потому что начали накрывать к ужину, и наблюдала за приготовлениями, будто перед ней ставили виселицу, переживая при этом все предшествующие преступлению мучения. Затем она отпустила слуг и, убедившись, что никто ее не видит, вылила содержимое флакона в золотой кубок, приготовленный графу; чаша была так глубока, что на дне ничего не было видно. В изнеможении Розалинда опустилась на стул, как будто преступление уже было совершено.

«Оставь его, он будет наказан кем-нибудь другим, – напрасно внушал я ей. – Подумай, ты хочешь убить сына Лотаря!»

«Нет! – отвечало мне негодующее и оскорбленное самолюбие. – Я не могу более переносить такую жизнь и должна уничтожить этого человека, пагубного для меня и для других».

Шум опускавшегося подъемного моста привлек ее к окну. Стараясь быть спокойной, она приняла равнодушный вид и принялась бросать корм птицам.

Вскоре во дворе появился Курт, верхом, с соколом на руке и в сопровождении оруженосцев. Пока он поднимался на лестницу, Розалинда думала, что сердце ее разорвется.

– А! Ты здесь велела подать ужин? – сказал он, входя, недовольный и усталый. Небрежно кивнув жене головой, он бросился на стул и зевнул, вытягивая длинные ноги.

Лихорадочное волнение охватило меня. Розалинда готовилась осквернить себя ужасным преступлением. Горячая молитва вырвалась из моего истерзанного сердца к моему руководителю, который тотчас явился на мой призыв, светлый и спокойный. Он знал все, и его голубоватый золотистый флюид коснулся сердца молодой женщины, чего не могла сделать моя взволнованная, отяжелевшая мысль. В эту минуту Курт наполнил вином свою чашу и поднес к губам.

«Нехорошо совершать преступление, – внушал дух-руководитель. – Евангелие учит, что пролитая кровь падает на пролившего ее…»

«Нет! Я не могу этого сделать», – подумала Розалинда.

Под влиянием ужаса, волновавшего ее душу, она бросилась к мужу и, ударив по руке его, выбила чашу, из которой при падении вылилась бывшая в ней жидкость.

С меня точно свалилась огромная тяжесть; мой покровитель исчез, оказав мне эту важную услугу.

Пораженный Курт недоумевающе смотрел то на опрокинутую чашу, то на Розалинду, стоявшую перед ним – белую, как ее платье. Изменившееся лицо жены открыло ему часть истины. Бледный, с дрожащими губами, он нагнулся к ней и схватил ее руку.

– Почему ты опрокинула мою чашу, Розалинда? – спросил он, пристально всматриваясь в бледное и прекрасное лицо ее.

– Потому, что ты не стоишь, чтобы я марала свои руки и душу, убивая тебя, – еле внятно ответила она.

Курт вскочил на ноги и пробормотал неуверенно:

– Ты хотела отравить меня? Невозможно! И за что? – прибавил он спокойно.

В тщеславии своем, он не представлял себе, что можно серьезно посягнуть на его обольстительную особу и не понимал, что мог довести до отчаяния женщину, обратить любовь ее в скрытую ненависть и толкнуть на преступление.

– Да, я хотела тебя отравить, – сказала Розалинда, выпрямляясь и сверкая глазами. – Я хотела освободиться от тебя, потому что в тебе нет ни добра, ни чести. Для тебя не существует ни любви, ни верности; ты лжешь и обманываешь; как только рот откроешь; я – игрушка твоей прихоти и не могу положиться на твое лживое слово. Что сделал ты с угольщиком? Негодяй! Ты замарал оставленное тебе отцом незапятнанное имя… Выливая сегодня яд в твою чашу, я выдержала самую ужасную в моей жизни борьбу, испытала мучения и чувства отверженных в аду. А теперь отпусти меня, я уеду, потому что твои обманы довели меня до крайности и ты не можешь быть покоен за свою жизнь. На этот раз мой ангел-хранитель избавил меня от преступления, но сделает ли он это второй раз?

Она опустилась на стул и закрыла лицо руками.

Курт был подавлен, слушая ее. Она узнала все и действовала под влиянием отчаяния; а все-таки ведь она не дала ему умереть. Значит, она любила его; он не был ей безразличен, если она хотела бежать от него, конечно, чтобы не испытывать более ревности. Его тщеславное сердце преисполнилось гордости, и он смотрел на нее довольным взглядом. Как хороша она в белом платье с открытыми рукавами, обнажавшими белые, прекрасные руки; лицо, черные волосы – все нравилось ему в ней. Даже способ, избранный ею для убийства, ласкал его пресыщенные нервы.

Он бросился к ее ногам и оторвал ее руки от лица.

– Розалинда, милая, прости меня. Видишь, я у твоих ног и благодарю, что ты пощадила мою жизнь, чтобы я мог загладить свои ошибки. Никогда я не чувствовал своей вины так, как в эту минуту. Но еще один, последний раз, прости меня.

Он заливался слезами, но не под влиянием раскаяния, а вследствие волнения, вызванного страхом опасности, которой только что избежал.

– Оставь меня, – сказала Розалинда, вырываясь от него. – Я ничего другого не хочу, как только не видеть тебя, не слышать более о твоей лживой любви и твоих обманных обещаний исправиться. Я уеду отсюда, и ничто меня не удержит, а ты живи в разврате и обманывай других, но с меня довольно твоих измен.

Она встала, отталкивая его руки. На этот раз он видел, что жена положительно решила оставить его.

– Ты не веришь моей любви? Ты хотела моей смерти? Так если ты не простишь меня, я брошусь в это окно, – сказал он.

Одним прыжком он очутился в амбразуре, рассчитывая на возбужденные уже раньше нервы Розалинды, которая не ожидала ничего подобного. Она закричала и протянула руки как бы для того, чтобы удержать его. Разумеется, этот трус и не собирался бросаться, но, чтобы придать более веса своей угрозе, занес одну ногу.

– Ну! Желаешь ты, чтобы тебе принесли мое разбитое тело?

– Я остаюсь, – прошептала Розалинда, задыхаясь, и, шатаясь, прислонилась к стулу.

Курт соскочил с окна и, сжимая ее в объятиях, покрывал поцелуями ее лицо, но она была уже без памяти.

* * *

Два часа спустя у ворот аббатства остановился примчавшийся на взмыленной лошади гонец за братом Бернгардом.

Владелец замка, суровый и раздраженный, засел в своей молельне, посылая ежеминутно справляться о больной. Бернгард объявил ему, что положение графини очень серьезно и Курт понял, что на этот раз зашел слишком далеко.

С какими чувствами приближался я к постели больной, не умею высказать; я напряг всю силу воли и молитвы, так как она еще не должна была умереть. Курт навещал ее довольно редко, и любовь его остывала с каждым часом; потому что, как я уже упоминал, он всей душой ненавидел всякое больное существо. К тому же, обсудив все, он злился на Розалинду, за то, что она видела его таким, каким он был на самом деле, и хотела от него отделаться. Обыкновенно он любил избавляться сам от тех, кто слишком хорошо знал его.

Бернгард потребовал для больной лучшего ухода и полного спокойствия; но Курт истолковал этот приказ в виде полного равнодушия и часами беседовал со своим доверенным, негодяем Туиско о всех этих неприятностях. И этот его злой гений посоветовал ему развестись. Чтобы убить время, Курт начал опять часто появляться при дворе, где живал по неделям, ухаживая за принцессой Урсулой, которая многократно, но неудачно, собиралась замуж и теперь надеялась, что со смертью Розалинды сделается, наконец графиней фон Рабенау.

Наконец Розалинда выздоровела, но, уставшая душой и телом, она нисколько не обманывала себя надеждами на исправление мужа, все еще находившегося в отсутствии.

* * *

Однажды утром он явился к ней, стараясь казаться любезным; но один взгляд на его холодные глаза обнаруживал его притворство.

– Милая Розалинда, – сказал он, садясь, – мы еще не поговорили с тобой об обстоятельствах, предшествовавших твоей болезни. Я никогда не поверю, что ты покушалась на мою жизнь потому, что перестала любить меня. И тогда уже ты была под влиянием того возбуждения или бреда, который мог бы перейти в безумие. Ты должна, однако, понять, что при всей искренней моей любви к тебе, я не могу рисковать, чтобы род Рабенау пресекся в лице моем или имел наследника, расположенного к мозговой болезни, называемой безумием либо бесноватостью. Кроме того, брак наш был заключен не по нашему выбору, а явился послушанием воле моего отца, желавшего, из слепой любви к нам, во что бы ни стало нас соединить. Вспомни, что ты отдала мне свою руку в память отца и отчаянно его оплакивала, а я играл тогда довольно глупую для мужа роль. Знай я, что он шел на смерть, я на коленях умолял бы его жениться на тебе.

Розалинда, бледная от негодования, хотела остановить его, но он настойчиво продолжал:

– Ты не любишь меня и хотела оставить меня. Поэтому я решил отправиться с тобою в Рим и получить от Святейшего Отца развод. Так как у нас нет детей, это будет легко, и мы оба будем законным образом свободны. Потому что простое разлучение слишком сильно давало бы мне чувствовать железные цепи не расторгнутого союза и стесняло бы меня в моих привычках. Я хочу жениться вторично, чтобы оставить наследника моего имени.

На лице Курта отразилась вся грубость его души; голубые глаза его злобно светились, когда он следил за смертельной бледностью, покрывшей лицо выздоравливавшей жены.

Не могу описать, что происходило во мне, невидимом, но вынужденном свидетеле этой низости. Мое астральное тело дрожало от бессильного гнева, и я, кажется, задушил бы его.

Я еще слышал, как Розалинда сказала:

– Едем в Рим и как можно скорее.

Жестокая боль исказила затем ее лицо, и, прижав руки к сердцу, она упала в обморок.

В эту минуту словно молния сверкнула около, и электрический удар парализовал меня.

– Не стыдно ли тебе, как духу, – с упреком сказал мне руководитель, – предаваться безумному гневу, болезненные последствия которого падают на твоего медиума?

Я был точно оглушен и не мог прийти в себя.

– Терпение, мой пылкий друг, – продолжал руководитель. – Он может избежать суда человеческого, чваниться безнаказанностью, благодаря своему положению, прикрываться предательством и ложью, но от тебя душа эта не уйдет. Отделившись от тела, она неизбежно предана будет правосудию небесному, строгому и неумолимому, и ты получишь удовлетворение, если, однако, – что уже много раз случалось, – тронутый жалобами этого духа, ты не простишь его и любовь твоя снова не станет для него щитом. Но успокойся, друг, и приди в себя.

Я тотчас успокоился.

Курт нисколько не спешил помочь жене; он взглянул равнодушно на бледную, неподвижную Розалинду и позвал ее служанок.

«Подожди, – подумал я, – придет час, когда ты не уйдешь от меня!»

Я оставался спокойным, чтобы не повредить моему медиуму и удалился размышляя.

Да, руководитель мой прав, ярость моя смешна: никто не избегнет Божественного суда. Телесная броня, придающая смелость людям, разбивается смертью, и безоружный дух не может бежать; он должен дать отчет в своих поступках и в каждой своей мысли.

* * *

Я остался в замке Рабенау и только изредка бывал в монастыре бенедиктинцев. Туда меня теперь ничто не влекло; хотя я и помогал братьям мстить, но этим наделал более зла, чем добра. Жертвы ходили за мною по пятам за такие услуги, оказанные Братьям Мстителям, которые сами в день суда на меня же укажут, говоря: «Он раздувал пламя вражды».

Я мог бы искать случая отмстить Бенедиктусу, захватившему мое место и доведшему меня до самоубийства, но я не хотел этого.

Когда-нибудь все будут здесь, чтобы дать отчет – уверял я себя, успокаивая волнение, кипящее во мне.

Утомившись и наскучив тяжелой жизнью духа, я хотел бы воплотиться, чтобы иметь новую деятельность; но – увы! – приходилось ждать. Время идет не спеша у нас здесь, где начинаешь понимать, что такое «вечность». Я знал только, что смерть Розалинды близка, а смерть неблагодарного должна была наступить много позднее.

– Ты примешь их всех, друзей и врагов, – сказал мне мой покровитель, – и борьба твоей ненависти с прощением будет служить тебе испытанием.

Однажды, когда я бесцельно витал в пространстве, меня коснулся голубоватый отблеск, и в этом подобии лучей я узнал что-то похожее на верного Бернгарда. Но это не был он, а отражение его мысли, носившее его отпечаток, чтобы я мог опознать его.

– Час мой наступает, – говорили эти светлые вибрации. Невидимая для нас мысль, проходя столь чистую духовную атмосферу, производит своим колебанием звук голоса; мысль звучит в наших флюидических ушах, подобно тому, как земное слово в ваших.

Могучий ток воли притянул меня в аббатство. Я спустился в подземную лабораторию; флюидические отложения моих былых мыслей, когда я был воплощенным, еще были видны. Там я работал и искал разгадки жизни по ту сторону могилы; да и теперь я только отчасти знал эту тайну, потому что приподнял всего лишь край завесы, скрывающей сферу совершенства, куда я не мог проникнуть, задержанный своими страстями в области низшей планеты. Но я знал все же то, что было неведомо обитателям несовершенной земли.

Неутомимый ученый сидел в большом кресле у заваленного инструментами стола, перед которым он всегда работал, и погружен был в глубокую дремоту. Он дошел до предела своей жизни; непосильный труд, едкий и удушливый воздух сокрушили его здоровье и понемногу истощили жизненный флюид, восстановляющий организм и дающий ему новые силы.

Астральное тело отрывалось от каждой поры, порывая светлые нити, которые соединяли его с материей.

Мысль умиравшего работала с трудом, но все же он чувствовал странную, совершавшуюся перемену, и беспокойство охватило его. Он звал своих былых друзей, так как всей душой верил в существование жизни за гробом. И мы окружили его, быстро перерезая земные узы. Оставались только нить мозга и сердца.

– Учитель, приди, – прошептали слабевшие уста Бернгарда. Одним электрическим ударом я быстро обрезал мозговую артерию; мысль тотчас остановилась, и страдания прекратились. Это – момент, когда наступает помрачение рассудка и тем облегчает последний и самый трудный разрыв сердечной нити. Таким образом, можно жить некоторое время, когда уже обрезана мозговая нить, но сердечная пока еще функционирует.

Видя, что смутное состояние уже охватило нашего друга Бернгарда и что его астральное тело отделяется с быстротой мысли, мы вознеслись мысленно туда, где витал покровитель нашей группы, один имеющий право перерезать главную артерию, соединяющую дух с материей. Он один имеет на это право, потому что несовершенные духи могли бы употребить эту власть во зло и преждевременно воспользоваться ею ради мести.

Свет, ярче молнии, точно огненный сноп, коснулся этой последней связи с телом и с легким треском перерезал ее. Тело задрожало еще под давлением быстро проникавшего флюида разложения, который, победоносно, точно разлившаяся лава, охватывал все клетки, покинутые жизненным флюидом.

Бернгард ошеломлен был при виде того, что его земные грезы оказались действительностью. Он ощупывал себя, прикасался к нам, говорил с нами языком своей мысли, видел, что его понимают, и трудолюбивая душа его охвачена была счастьем, что она не обращена в ничто и не поглощена бездной. Будущее представляется ему лучезарным, полным бесконечной деятельности и открытий, которых он добивался на земле, но нашел в мире духов, и которые он надеялся сделать в лучших светлых сферах, чуждых страстей.

Вместе с этим верным спутником в течение стольких веков, мы поднялись в пространство.

* * *

– Иди в аббатство, – сказал мне голос моего руководителя. – Будь при земной смерти патера Бенедиктуса.

Невольно спрашивал я себя, почему такой молодой, еще полный сил, должен он покинуть свое дело?

– Уже более десяти лет прошло со дня твоей смерти. Бенедиктусу пошел сорокой год, – ответил мой покровитель.

Я вздрогнул. Уже десять лет я блуждал без отдыха, видя и чувствуя все, но не считая часов!..

Стараясь побороть недружелюбное чувство к нему, я спустился в столь знакомую мне комнату приора. Он сидел у стола, нагнувшись над пергаментом; брови его были нахмурены, и преждевременные морщины бороздили лоб. Он высчитывал монастырские доходы и соображал, нельзя ли сократить значительные пособия, которые находил излишними; тем не менее, он все возвращался к посланию, полученному утром из Рима, от одного из его друзей кардиналов. Кардинал этот сообщал, что папа, находя его аббатство слишком обширным и богатым, предполагал разделить состояние его и общину, образовав два монастыря. Мысль эта собрала глубокие морщины на лбу Бенедиктуса, и его мрачные синие глаза блеснули гневом.

– Никогда, – прошептал он, – я не потерплю этого. Разделить это огромное богатство, на половину обезлюдить обширную обитель, чтобы набить ее нищими и богомольцами? Пока я жив, этого не будет!

Он облокотился на стол, и в голове его созрела решимость ускорить исполнение гигантского, бывшего целью его жизни плана, который должен дать ему тиару и который основывался на смерти папы.

– Пусть он умрет, – шептал он со зловещей улыбкой.

Схватив перо, Бенедиктус набросал ответ сообщнику кардиналу, излагая свой проект. Он не знал, что кардинал этот уже предал его и что присланный документ был его смертельным приговором…

Была уже глубокая ночь, когда он встал, усталый, и, отирая вспотевший лоб, сделал несколько шагов по комнате. Затем он улегся в постель и заснул. Дух его отделялся с той легкостью, какая бывает только во сне, и, в тот момент, когда во мне закипела ярость, при воспоминании о его предательстве, точно завеса упала, и мои просветлевшие глаза в духе Бенедиктуса узнали Велледу, мою подругу из Помпеи.

Воспоминание о цирке, темнице и ее трагической смерти восстали передо мною и мгновенно успокоили меня. Приняв снова вид Астортоса, я сказал:

– Это меня ты предала и заместила?

Изумленный и пристыженный дух отшатнулся; но воспоминания о прошлом, когда мы были друзьями, заслонили нашу вражду, и дух Велледы сказал мне:

– Прости мне, Астартос. Зачем ты стоял во главе? Я не тебя хотела устранить, а я добивалась твоего места. Ты знаешь мою пылкую душу, жаждущую власти. Но ты все тот же, мой добрый Астартос; ты не можешь сердиться на меня, и я готова признать, что гонялась за призраками…

Гнев мой прошел, и мы беседовали, как в прежнее время в Помпее, в лавке, которая вставала перед нами с ее огромными глиняными сосудами, маленькой лестницей и деревянными скамьями. Эти мирные воспоминания произвели действие бальзама на наши сердца, которые волновали столько мятежных чувств, жажда власти, алчность, интриги.

– Ты умрешь, Велледа, потому что не должна была препятствовать решениям папы, который будет еще жить по причинам, безразличным для тебя.

Одну минуту Велледа казалась испуганной, но ее энергичная душа воспрянула.

– Да здравствует свобода, – сказала она. – Келья была слишком тесна для меня. Я жаждала власти, но аббатство оказалось душной тюрьмой, и я стремилась к престолу Святого Петра. Я знаю свою слабость, я ненасытна и мне лучше уйти. Но, бедный Санктус, он останется один!

Дух окончательно отделился от тела, и наш покровитель без всяческих страданий обрезал сердечную нить. Уснувшее тело нечувствительно было предано смерти. Смутное состояние духа продолжалось не более минуты.

– Велледа, – сказал я ей, – если бы ты не была старой знакомой из Помпеи, то поплатилась бы за отнятые у меня жизнь и положение. Поэтому я остаюсь твоим кредитором.

– Я заплачу мой долг, если смогу, – ответила Велледа. – Только прошу тебя, Астартос, не искушай меня на почве власти!

Мы расстались, а я нагнал в открытом море прекрасное судно, которое несло Розалинду по голубым волнам Адриатики, где она и должна была погибнуть. Но, прежде описания обстоятельств ее смерти, я должен рассказать несколько сцен, предшествовавших ее отъезду.

Курт не умел сохранить в тайне свой великий проект и кому попало сообщал под секретом, что едет в Рим для развода. При своей грубости и бесцеремонности, он не стеснился задать большой прощальный пир, на который пригласил не только всю соседнюю знать, но даже герцога и принцессу Урсулу; а это обязывало Розалинду председательствовать на пиру. Как умная женщина, она просто взглянула на это дело.

Жизнь с Куртом стала для нее пыткой; после их последнего разговора, она закрыла ему дверь своей комнаты, и развод представлялся ей освобождением. Извещенная Куртом о дне празднества, она собрала все свои силы. Она хотела явиться опять красивой и, приняв такое решение, успокоилась. Она выкупалась, выспалась, с аппетитом ела и в день приема снова была во всеоружии той свежести и грации, которые придавали ей вид скорее молодой девушки, чем замужней женщины.

Мне было истинное удовольствие видеть, когда ее наряжали ее прислужницы. Горностаевый корсаж обрисовывал стройную талию; юбка была из красной парчи с отделкой из того же меха; на шее было жемчужное ожерелье, а в черных волосах сверкала графская корона.

Когда подъемный мост опустился для проезда герцога, принцессы и их блестящей свиты, Розалинда вышла на парадную лестницу для приема высоких гостей. Курт, не видавший ее несколько недель, вздрогнул, увидав жену по-прежнему красивой, гордой, без малейшего следа печали или сожаления на сиявшем здоровьем лице. Пораженный такой переменой, он не мог оторвать глаз от молодой жены, не удостоившей его даже взглядом и с достоинством игравшей роль хозяйки.

Толки, возбужденные этим прощальным пиром, и цель его привлекли многочисленные взгляды на прекрасную женщину, с которой граф фон Рабенау хотел во что бы ни стало развестись. Яркая краска залила щеки Курта, и, чтобы показать, что отношения его с женой были не особенно дурны, он пытался с ней любезничать; но ледяной взгляд и нескрываемое презрение жены заставили его отказаться от своего намерения.

После блистательно прошедшего пира, появился миннезингер для развлечения гостей. Курт, не терявший жену из вида, заметил, что она стояла у окна с молодым рыцарем, бароном Фейт фон Фейтсбург. Это был красивый человек лет тридцати пяти; он не спускал больших темных глаз с очаровательного лица Розалинды. Вдруг он нагнулся к ней и сказал тихим взволнованным голосом:

– Сударыня, не осудите мою смелость, за которую заранее на коленях прошу прощения; но правда ли то, о чем все говорят, будто цель вашей поездки в Рим сделаться свободной и развестись с графом фон Рабенау, вашим супругом?

Розалинда побледнела: все, значит, знали, что он хочет избавиться от нее. Но, овладев собою, она твердо ответила:

– Да, барон, правда, и я с радостью думаю о предстоящей свободе.

Глаза барона вспыхнули, и, нагибаясь еще ниже к прекрасной собеседнице, он прошептал:

– А вы уже выбрали место вашего пребывания, когда вернетесь сюда свободной и счастливой? Я знаю некий замок, именуемый Фейтсбургом, который пуст и тосклив, потому что очагу его не хватает души, у него нет хозяйки. Позволите ли вы мне, прекрасная графиня, выехать вам навстречу и привезти вас баронессой? Будьте уверены, что в Риме вам не откажут в свободе. У меня там есть тетка, итальянка по происхождению и родственница папы; она поддержит вашу просьбу.

Удовлетворение вспыхнуло в сердце Розалинды. Человек, говоривший ей, был молод, красив, известен своим мужеством, богат и знатен. Она не любила его, но удовлетворенное самолюбие привлекало ее к нему.

– Дайте мне слово, – продолжал барон, – что по возвращении из Рима вы сделаетесь моей женой и, что с этой минуты, будете считать себя моей невестой перед Богом.

– Даю, – ответила она, уверенно смотря на него, – и обещаю верно любить вас, как любила моего неблагодарного мужа. Но скажите мне, барон, ненавидите ли вы всякое больное и страдающее существо, как ненавидит Курт фон Рабенау?

Барон сильно покраснел.

– Избави меня Бог от подобного греха! Мы все живем под десницей Божией; никто не знает, что готовит ему будущее. Я надеюсь, что, если бы я вернулся после какого-нибудь сражения калекой и больным, жена моя будет так же любить меня, как любила за приятную внешность, что она оценит любящее сердце, которое бьется в моей груди для нее. Так и я разделю с ней дни скорби, как и радости. Не бойтесь, Розалинда, любовь моя к вам, прекрасной и свежей, как распустившаяся роза, проводит вас и в могилу.

Тронутая его словами Розалинда протянула ему руку, которую барон поцеловал и потом надел на ее палец бриллиантовый перстень.

– Любовь моя к вам так же искренна, как чист блеск этого камня, – прибавил он.

Курт бесился от ревности, видя, что они заняты, по-видимому, интимной беседой. Впрочем, барон так открыто выражал свое поклонение, что в обществе начали уже перешептываться, называя его преемником Курта. Мой милый сынок охотно вызвал бы барона, но что он мог бы сказать? Не сам ли он распустил везде слух о будущем разводе и усердно ухаживал за принцессой Урсулой, за что пользовался благосклонными улыбками герцога?

По отъезде гостей Розалинда собиралась выйти из залы, когда Курт остановил ее.

– Мне надо поговорить с тобой, – сказал он.

– Я думаю, что мы все сказали друг другу при нашем последнем свидании, – ответила она удивленно. – А последнее слово мы скажем в Риме, расставаясь навсегда.

Курт осмотрелся и, видя, что они одни, быстро подошел и заговорил слащаво:

– Как ты прекрасна! Я счастлив, что вижу тебя здоровой и очаровательнее прежнего.

– В самом деле? – насмешливо спросила Розалинда. – Это радует тебя в ту самую минуту, когда мы почти отделались друг от друга? Ты должен бы обратиться с этим комплиментом к принцессе Урсуле; она также очень похорошела, вероятно, вследствие надежд, которые подает ей наше путешествие в Рим.

– О, оставь это, – сказал он. – Я вижу, что ты злопамятна и не простила мне неосторожных слов, как-то вырвавшихся у меня. Но, чем более я на тебя смотрю, тем больше убеждаюсь, что был глуп, думая о разводе. Прости меня, дорогая! Я слишком люблю тебя, чтобы потерять, и вовсе не поеду.

Розалинда смертельно побледнела и, подойдя ближе, глухо проговорила:

– Ты ошибаешься, граф фон Рабенау! Мы поедем в Рим, и будь уверен, что получим развод. Глупый и грубый человек, неужели ты в самом деле думаешь, что можешь, по своей прихоти, топтать ногами и поднимать? Делай что хочешь со своей свободой; на этот раз ты потерял меня, а чтобы доказать, что я серьезно решила тебя покинуть, заявляю, что обещала барону Фейту сделаться его женой по возвращении из Рима. Понял ты меня наконец? И потому прекрати свои уверения в любви, все это – ложь, которую ты не смеешь более произносить. Бесстыдный человек, ты разглашаешь повсюду о предстоящем разводе, смеешь праздновать такое решение пиром, созываешь всю округу и заставляешь жену являться на нем хозяйкой! Уважающая себя женщина не могла выбрать лучшего случая, чтобы обручиться с другим. Или ты думаешь, я не знаю, что ты объявлял везде, будто разводишься со мною по причине моего бесплодия?! Чтобы поразить тебя единственным оружием, которое может тронуть твое животное сердце, я поправилась, стала опять красивой и выбрала другого мужа. Ты свободен; ступай и делай предложение Урсуле. Вот обручальное кольцо, которое можешь ей поднести.

Она сорвала с пальца обручальное кольцо и, бросив ему в лицо, поспешно вышла. Несколько минут Курт стоял, тупо смотря перед собой; потом затопал ногами, стал рвать на себе волосы, бросился в свою комнату, где упал на постель и, зарывшись в подушки, разразился рыданиями. Нет, это был не сон…

* * *

Продолжаю свой рассказ с той минуты, когда после смерти Бенедиктуса, я последовал за судном, уносившим Розалинду и ее мужа.

Невидимым зрителем я присутствовал при битве двух разбойничьих судов и видел, наконец, как капитан Негро вошел на галеру Курта, также взятую в плен. Стараясь побороть внутренний страх, Курт надменно спросил: какой выкуп желает пират за их освобождение?

– А какой залог оставите вы мне в обеспечение вашего слова, рыцарь? – спросил насмешливо капитан Негро. – Вы и эта прекрасная дама являетесь единственно стоящим залогом. Вы останетесь.

Курт нерешительно огляделся кругом. Злость за ледяную холодность Розалинды и безумная ревность к барону Фейту внушили ему мысль о двойной мести, которая одинаково поразила бы жену и соперника, а последний, может быть, и откажется от женитьбы.

– Оставьте себе даму, если это вас удовлетворяет, – сказал он, – и назначьте цену выкупа, который будет вам исправно выплачен, как только я сойду на землю.

Радость блеснула в глазах пирата, а слуги Курта переглядывались в недоумении, не зная тайного умысла такого неслыханного для рыцаря поступка.

Твердым шагом и не глядя на негодяя, Розалинда подошла к пирату и подала ему руку. Никто не подозревал, а Курт менее других, что сердце ее билось в радостном волнении, и что рука, крепко сжимавшая ее, была рукой Лео фон Левенберга.

Паж и служанка должны были сопровождать молодую графиню и также остаться заложниками.

– Розалинда, – сказал красный от злости Курт, – ты уходишь, не простившись со мною? Разлука наша, надеюсь, будет непродолжительной.

– А я, граф, надеюсь, что она будет вечной, – ответила Розалинда с презрительным взглядом. – То, что вы сделали, равносильно разводу.

Капитан унес ее. Но, прибыв на палубу своего судна, вдали от глаз Курта и его свиты, Негро прижал к сердцу свою обожаемую жену и со слезами на глазах прошептал:

– Здесь, между небом и морем, я могу ожить для тебя, моя Розалинда.

– Я думала, что это сон, – сказала молодая женщина, прижимаясь к нему. – Ты жив, Лео?! Я нахожу тебя и после десятилетней пытки около этого негодяя снова слышу слова искренней любви из твоих уст, которые никогда не лгали! Как мог ты так долго молчать? Разве я не пошла бы всюду за тобой?! Теперь я останусь здесь, около тебя и куда бы ни понесли волны твое судно, оно сохранит также залог, с тем, чтобы никогда не возвращать его.

– Мы никогда больше не расстанемся, моя обожаемая жена, – шептал Лео глухим от волнения голосом. – Одна смерть разлучит нас.

Я видел Мауффена с его ужасными замыслами, Эйленгофа, неблагодарного карлика и предательницу Розу, верную подругу этих чудовищ, но я не мог ничего сделать, потому что для всех пробил час их.

* * *

Вечером того же дня Розалинда с мужем, обнявшись, вышли на палубу и прислонились к борту, любуясь морем, безмолвно счастливые. Розалинда первая прервала молчание.

– Милый мой, – сказала она, – расскажи мне, как ты остался жив? Каким образом сделался пиратом, словом, расскажи мне каждый час твоей жизни после нашей разлуки. Я хочу все знать, все дорого мне в твоей жизни, но, – она откинула голову и пытливым взглядом, с натянутой улыбкой, глядела на него, – ты так красив, Лео, а женщины здесь так обольстительны и страстны… Знай я, что ты жив, я не была бы покойна ни один час.

Откровенный и веселый смех был единственным ответом Левенберга; лицо его просияло от удовольствия, причиненного запоздалой ревностью жены.

Он поцеловал ее и ответил таким голосом, один звук которого доказывал, что он исходит из сердца.

– Нашла ли ты на моем судне хотя бы женскую тень? Нет, сердце мое навсегда осталось верным графине фон Левенберг. А теперь слушай историю моей жизни со времени нашей разлуки.

Когда негодный Мауффен поразил меня, я потерял сознание и пришел в себя в полутемной хижине, где какая-то женщина, которую я сначала не признал, перевязывала мои раны. Позднее я узнал, что это была молодая торговка, по имени Лидивина, которая с братом своим ездила по ярмаркам и турнирам, продавая прохладительные напитки, фрукты, пирожки, а также пластыри и мази. Эта бедная девушка, у которой я иногда кое-что покупал, сжалилась надо мною. Она видела, как меня унесли замертво в мой шатер; воспользовавшись минутой, когда мои перепуганные слуги вышли, она проскользнула внутрь и, заметив, что я еще дышу, упросила брата меня спасти. Так как начинало уже темнеть, то они притащили меня в свою тележку, покрытую холстом, и спрятали под солому, а пока всюду искали мое тело, они благополучно добрались до своей хижины в лесу. Спрятав меня в отдаленной комнатке, добрая Лидивина промыла мои раны и приложила бальзам, который оказался чудодейственным, потому что понемногу я совершенно пришел в себя.

Наконец я совсем поправился и должен был подумать о своей будущности. Оставаться спрятанным в хижине мне было нельзя, но я ни за что не хотел явиться перед тобой и всеми, кто знал меня, обесчещенным и униженным. Пока я находился в таком тяжелом затруднении, случай или провидение привело в хижину твоего крестного отца монаха Бенедиктуса. Он был духовником моей доброй покровительницы, а, может быть, чем-нибудь и более, так как Лидивина была очень хорошенькая.

Узнав о моем присутствии, он выказал мне большую дружбу и расположение. Когда я признался ему, что хочу остаться для всех умершим и покинуть страну, он посоветовал мне сопровождать переодетым одного итальянского монаха, приезжавшего к ним по делам и тоже бенедиктинца, который возвращался в свой монастырь; если бы я не захотел остаться в обители, то все-таки мог отдохнуть там, а затем поискать мою дальнюю родственницу в Венеции. План этот мне понравился, и, снабженный Бенедиктусом порядочной суммой, я уехал с почтенным отцом Франциском.

В монастыре меня хорошо приняли, а приор разрешил жить там, не произнося обета. Я провел там более года и подружился с двоюродным братом одного из монахов, который был пиратом и очень хвалил свое ремесло.

Я продолжал переписываться с Бенедиктусом и узнал от него, что он сделался приором. Позднее он приезжал в Рим, где мы свиделись, и, желая сделать меня своим поверенным, он посвятил меня в свои планы. Он был душой заговора, в котором принимали участие многие подкупленные им кардиналы. Заговорщики хотели избавиться от папы и выбрать на его место старого бенедиктинца, основателя ордена Целестинов, аскета, но совершенно неопытного в делах правления. Бенедиктус желал быть кардиналом и секретарем этого неспособного папы, с тем, чтобы потом свергнуть его и быть избранным на его место.

Я тогда уже занимался морским разбоем, но Бенедиктус дал мне средства купить это великолепное судно; а в другое время, я, как его доверенный, посещаю кардиналов, прелатов и прочих лиц, с которыми он находится в сношениях. Теперь план его близок к осуществлению, так как кандидат его избран, и назначение Бенедиктуса кардиналом не замедлится. При мне в настоящее время находятся драгоценные документы, письма и расписки на разные крупные суммы, выданные нескольким кардиналам. Я должен отправить их в аббатство.

В этом месте рассказа Лео я увидел, что Мауффен подкрадывается к нему с намерением убить. Розалинда заметила его и бросилась между ними; злодей хотел убить ее, но не рассчитал удара и только слегка ранил. Тогда Лео, вне себя, ударом ножа пригвоздил злодея к мачте и унес Розалинду, потерявшую сознание от испуга при виде ужасной смерти Мауффена.

На другой день поднялась страшная буря. Синие волны Адриатики вздымались, как горы, бросая, точно ореховую скорлупу, судно, трещавшее по швам. Пираты, неустрашимые в борьбе с людьми, трепетали перед разъяренными стихиями, где их ножи и крепкие руки были бессильны.

Наконец громадная волна обрушилась на палубу и смыла все на своем пути. Когда судно, уже без оснастки, снова появилось на волнах, все живое, поглощенное морем, исчезло, и на разбитом судне сохранился только зловещий трофей: труп Мауффена, пригвожденный к мачте.

Лео железной рукой обхватил Розалинду, когда их смыла волна. Их оглушенные астральные тела тогда же слегка отделились. Смерть их была ведь предвидена, и вскоре из сероватых вод вынырнули их души.

– Вы свободны, и тела ваши умерли, – сказали им.

* * *

Но скоро я должен был покинуть их, чтобы идти к Курту, который уже сошел на землю и отдыхал в прибрежном селении. В следовавшее за бурей утро море выбросило несколько трупов, а между ними Лео и Розалинду. Спаслись от кораблекрушения только двое, которые прицепились к одному обломку, то были паж и служанка, оставленные вместе с Розалиндой заложниками.

Сначала Курт был очень взволнован, узнав труп жены; но чувство это почти мгновенно сменилось затаенной радостью: теперь никакой барон не имел на нее права. Когда с шеи капитана Негро сняли бывшую всегда на нем металлическую коробочку, и Курт посмотрел ее содержимое, то привскочил от изумления: он нашел не только доказательства того, что пират и граф фон Левенберг были одним и тем же лицом, но еще компрометирующую переписку Бенедиктуса с кардиналами.

Он еще был совершенно поглощен обзором документов, когда крики поселян возвестили ему, что видно разбитое судно, на котором заметен человек.

Так как погода была великолепная, Курт сел в лодку и подошел к затопленному судну, в надежде найти еще что-нибудь, относящееся до Левенберга, но не нашел ничего, кроме трупа Мауффена и на нем плана подземелья, с описанием сокровищ, а также документов, открывших ему тайну моего рождения и моего положения, как главаря тайного общества.

Служанка сняла с окоченевшей руки Розалинды кольцо барона Фейта и хотела его спрятать, но Курт, следивший за всем, отнял его. В ближайшем городе он набальзамировал тело жены и тронулся в обратный путь с тысячью достойных его проектов.

* * *

Курт возвратился в замок Рабенау. Он притворялся, как всегда, очень огорченным и устроил пышные похороны; но слишком злопамятный, чтобы забыть барона, он отправил ему обручальное кольцо, снятое с покойницы. Покончив с этими первыми делами, он решил отправиться в аббатство, чтобы использовать бумаги, найденные на капитане Негро, важность которых ему указал отец Лука.

Новым приором был патер Санктус, человек, хотя преступный и полный слабостей, но, надо отдать ему справедливость, обладавший хорошими качествами и понятиями о чести. До него уже дошел слух о том, что Курт отдал свою жену пирату; поэтому он принял его холодно и с недоверием слушал его рассказ. Странная и несчастная судьба Левенберга его тронула и удивила, так же как и случай, который свел его с женой, словно для того только, чтобы вместе умереть.

Окончив эту часть своего рассказа, Курт сказал, бросая враждебный взгляд на патера Санктуса:

– Здесь, отец мой, у меня несколько очень интересных документов, найденных на Левенберге и касающихся вашего достойного предшественника. Прежде чем передать их герцогу, я хотел показать вам и просить у вас некоторых разъяснений. Вот, например, письмо одного бенедиктинского приора из Италии, который пишет, что проект возвести на папский престол какого-то отшельника, человека совершенно неопытного, близок к осуществлению; затем вот расписки в суммах, уплаченных кардиналам за подачу ими голосов в Ватикане, список главных кандидатов на тиару и другой с перечнем сумм, данных разным лицам за доставление вашему покойному приору красной шапки.

А вот что, я думаю, будет самым интересным. Это письмо самого патера Бенедиктуса к Левенбергу, в котором он говорит: «Вне Божественных дел, пусть он будет самым неопытным во всех мирских делах. Мне нужен не ум, а послушное тело; а раз сделавшись кардиналом и секретарем папы, я поддержу известные вам проекты крестового похода, пожертвовав на расходы 500 000 золотых. Втолкуйте это хорошенько, милый друг, заинтересованным лицам. По счастью, у меня нет недостатка в деньгах, так как я располагаю кассою тайного братства».

Курт остановился.

– Позвольте мне узнать, что это за тайное общество, существующее здесь и главарем которого был мой отец, что доказывают другие документы, не принесенные мною? Там говорится о сокровищах, которыми мой отец владел, как начальник; туда, вероятно, шли и громадные доходы с наших поместий. Я полагаю, что отец мой был несколько сумасшедший, если содержал тайное общество, которое с ним и покончило. Болван! Он расхитил мое наследственное достояние. Я попрошу вас, отец Санктус, объяснить мне все это и немедленно вернуть то, что принадлежит мне, иначе я передам эти бумаги герцогу и разоблачу темные интриги, которые ваш мирный монастырь ведет с Римом.

Приор слушал графа спокойно, а на самом деле очень волновался.

– Покажите-ка мне документы относительно римского дела, – сказал он, – я знаю почерк лиц, о которых вы говорите, и хочу видеть, не введены ли вы в обман какой-нибудь подделкой.

Курт протянул ему всю переписку Бенедиктуса с Левенбергом и кардиналами. Приор, нахмурив брови, сосчитал их и затем бросил в ярко пылавший камин. Увидав это, Курт вскочил с места.

– Что вы делаете? – вскричал он вне себя, готовый вырвать из огня драгоценные документы, но Санктус остановил его руку и многозначительно сказал:

– Сын мой, вы знатны и перед вам подобными представляете из себя «нечто», но перед церковью вы «ничто», понимаете? А ваша дерзость может быть объяснена только невежеством, в котором вы живете. Нападать на Святую Мать и желать скомпрометировать отцов церкви равнозначно смерти. Не было еще закона, который возвращал бы то, что попало в руки церкви, так как все земные блага, собранные ею, служат на пользу человечества и никто не смеет их требовать обратно. Итак, сын мой, вам нечего отсюда получать, если отец ваш, по благочестию своему, и вложил деньги в монастырь. Никто его здесь не убивал и советую вам, вернувшись домой, сидеть спокойно, да постом и молитвой загладить вашу дерзость и заносчивость. Пока я лишаю вас причастия и дам указания брату Луке, который очень мало заботится о вашей душе, не внушив вам должного уважения к церкви и ее представителям.

После этой прочувственной речи приор отпустил Курта; а он, глупый и ленивый, с грехом пополам читавший и вовсе не умевший писать, плохо знал еще содержание других бумаг и хотел, чтобы Лука прочел их ему и объяснил. Ушел он очень недовольный, но не мог ничего возразить.

Вскоре Курт отправился ко двору просить руки племянницы герцога. Тот принял его благосклонно, но на пиру Курт с негодованием заметил, что присутствовавшие там рыцари смотрели на него холодно и избегали говорить с ним. В конце ужина барон Фейт встал и просил позволения говорить, что герцог и разрешил ему. Тогда он обвинил Курта в трусости и предательстве, заявив, что тот, вопреки законам рыцарства, отдал свою жену пирату. Герцог изменился в лице, а принцесса Урсула почувствовала себя очень нехорошо.

– Я вызываю вас, – продолжал барон, – недостойный граф фон Рабенау, опозоривший все наше рыцарство! И если я погибну, вот еще шесть других рыцарей; они, один за другим, вызовут вас за такое гнусное поведение.

Курт встал, позеленев от бешенства, потому что барон бросил ему в лицо перчатку, а другие рыцари вызвали его оскорбительными словами.

– Тише, господа, – сказал герцог, – а вы, граф, объяснитесь.

– Я совершенно невиновен, – заговорил Курт, и глаза его сверкнули злобно. – Я поехал, чтобы получить развод с женою; в Адриатическом море судно наше было взято пиратом, который потребовал залог, а этот морской волк оказался никем иным, как верным вассалом нашего герцога, Лео фон Левенбергом, которого мы считали убитым Мауффеном на судебном поединке. Каким чудом он остался жив и сделался пиратом, я не знаю, но так как он с женой не разводился и один имел законные права на Розалинду, то я отдал ее не пирату, а мужу, который был так любезен, что одолжил мне ее на десять лет. Ведь раз он жив, брак ее со мною не действителен, и вы, барон фон Фейтсбург, менее чем кто-либо имеете право требовать от меня отчета. Вы мне заплатите за незаслуженное оскорбление.

Герцог, казалось, был удовлетворен; принцесса снова оживилась, а присутствовавшие с удивлением переглядывались; но Розалинда и я – мы страдали в пространстве.

– Господа рыцари, – сказал герцог. – Я думаю, что этого объяснения достаточно, чтобы восстановить честь графа фон Рабенау, надеюсь, что вы миролюбиво окончите это неприятное недоразумение.

Шесть рыцарей в нескольких словах извинились перед Куртом, выслушавшим их, нахмурив брови. Один Фейт ничего не сказал и сел, скрестив руки.

– Ну, барон! Почему же вы, первый вызвавший, не говорите ничего? Окончим это недоразумение, смутившее веселье нашего собрания, – произнес герцог.

Курт был трус и не любил вызовов; он охотно принял извинения для восстановления чести. Но Фейт был несговорчив и ответил насмешливо:

– Если моя перчатка не жжет лицо графа фон Рабенау, я готов и примириться.

После таких слов драться было необходимо. День поединка был назначен, и герцог объявил Курту, что он после боя получит руку его племянницы.

Курт уехал, взбешенный, размышляя, нельзя ли каким-нибудь обманом отделаться от Фейта, очень искусного в бою и который мог его и прикончить. Как все трусы, Курт боялся смерти, чувствуя, что с ней – конец его безнаказанности.

Чтобы заслужить помощь неба, он провел несколько дней и ночей с Лукой в молитве, постился, бил себя в грудь и вымаливал у всех святых свою жалкую жизнь; но, вместе с тем, он не пренебрегал для этого и средствами темными. Он послал преданного ему телом и душой Туиско, который подкупил одного из оруженосцев барона и утром, в день поединка, Фейту дали в вине такого же снадобья, какое употребил Вальдек, сражаясь с Эдгаром фон Рувен. При таком обмане Курт одержал легко победу и убил несчастного обессиленного молодого человека.

Если бы он видел тучи, собиравшиеся над ним, если бы знал, что силы добра отвернулись от него, несмотря на его лицемерные молитвы, он ужаснулся бы; но он не видел ничего и считал себя неуязвимым в своей наглости.

Торжественно отпраздновали его женитьбу на принцессе Урсуле, которая не была ни молода, ни красива, ни умна, но пошлая и чувственная натура, как и он. На этом празднике знать не могла отсутствовать из уважения к герцогу, зато на пир, данный Куртом через несколько дней в своем замке, не явился никто из знатных особ. Герцог, вероятно, предупрежденный, под предлогом болезни не приехал, и общество состояло из мелкого дворянства или обжор, слишком слабых и бедных, чтобы открыто обидеть могущественного соседа.

* * *

С течением времени я с удовольствием увидел, что Курт пользовался тем супружеским счастьем, какое заслуживал. Урсула была зла и ревнива и, хоть принцесса, вовсе не стеснялась с ним. Она неотступно следила за мужем и, застав в уборной его обнимающим одну из ее служанок, надавала ему пощечин, а молодую девушку таскала за волосы и била ногами. Он жаловался на холодность Розалинды, которая никогда не подняла бы на него свою тонкую и белую ручку, а теперь плоды пылкой ревности жгли его щеки. Урсула сидела взаперти и злилась; а когда он ради прислуги пришел извиняться, она бранила его, топала ногами, но кончила тем, что бросилась ему на шею. Курт, такой щепетильный ко всякому неудовольствию изящной и скромной Розалинды, терпеливо переносил ссоры и брань этой некрасивой, обжорливой и нечистоплотной женщины только потому, что она принцесса.

Но, так как все надоедает, даже честь считаться племянником герцога, а так же и потому, что упорная ревность жены ужасно стесняла его, Курт кончил тем, что раз ответил на пощечину «высочайшей» ручки. Урсула же, разъяренная, как фурия, схватила тяжелый золотой бокал и с такой силой запустила мужу в лицо, что тот дико закричал. Из открытого рта его выскочило что-то окровавленное. Увы! Это был передний зуб, один из тех белых зубов, которые Курт ценил дороже жемчуга. Теперь черная дыра во рту навсегда лишила его улыбки.

* * *

Моя жизнь, как духа, обязанного видеть все эти низости, была очень тяжела.

Люди, над которыми я хотел властвовать, были лживы и мелки; деятельность их была направлена к удовлетворению грубых инстинктов; никакая возвышенная цель не увлекала их ума. Мой бесплотный глаз видел, что любовь покупается золотом, дружба и уважение основаны на расчете, а, между тем, несмотря на такое убеждение, к стыду своему, я должен сознаться, что земные интересы привлекали и держали железными когтями душу мою. Эта жалкая толпа, которая жила там, точно муравейник, интересовала меня, сердила или возмущала и мне хотелось вмешаться в ее судьбу, чтобы или помочь ей, или уничтожить.

Я спустился в комнату, занимаемую отцом Лукой, верным другом моего Курта. Он сидел, внимательно читая документы, доказывавшие мое происхождение и указывавшие на несметные сокровища в замке Мауффен.

Лицо его, лоснившееся и ожиревшее от лет и хорошей пищи, сияло блаженным довольством. В это время вошел нахмуренный, скучающий Курт и опустился на стул.

– Сын мой, – сказал Лука, поднимая голову. – Документы, данные вами мне для прочтения, заключают в себе очень важные вещи, слушайте.

Он прочел ему то, что касалось меня и давало указания на сокровища.

– А! – воскликнул Курт, и щеки его разгорелись. – Невозможно так оставлять этих сокровищ. Ясно, что они принадлежат мне, раз отец мой был из Мауффенов. Я под секретом передам все это герцогу, и мы поделимся; потому что один я не могу добраться до старого замка, не оскорбляя бенедиктинцев. Но герцогу, конечно, они согласятся его продать, потому что им он совершенно бесполезен. При случае я открою герцогу, что отец мой был главарем этого тайного общества. По счастью, у меня осталось несколько документов, которые я не брал тогда в аббатство, и нынешний приор не мог отобрать их. Отец Лука, приведите в порядок документы и приготовьте описание, которое все ясно должно объяснить герцогу.

* * *

Безумный гнев почти совершенно парализовал мое астральное тело. Неблагодарный сын собирался разоблачить преступное прошлое своего отца, забывая в своей тупой алчности, что если я был Мауффен, то он перестает быть Рабенау. Он собирался разоблачить мое положение главы общества Братьев Мстителей, запятнать мою память, выставить меня каким-то авантюристом, сорвать имя с моей могилы, а золото, которое найдет, употребить на преступления или разгул.

Чем мог я помешать осуществлению этих планов? Я чувствовал себя бессильным перед этим «живым» нахалом, для которого не было ничего святого, который пренебрегал мною, которого не могло остановить сыновнее чувство. Отчаянным усилием воли я призвал своего руководителя и покровителя, пояснив ему свое желание уничтожить этого негодяя.

Он появился с тем спокойствием, которое могло привести в отчаяние несовершенный дух.

– Ты знаешь, – ответил он мне, – что жизнь человека, как бы преступен он ни был, не зависит никогда от духа. Там, где распоряжаются жизнью, распоряжаются и смертью, и жизнь должна быть очень неудачна, очень бесполезна для того, чтобы раньше срока разбить телесные узы. Никому не избежать разрушения физического тела, а торопливость – доказательство несовершенства.

– Ну, – возразил я в своей горячности, – веди меня на судилище, где решаются судьбы людей, и я сам буду защищать свое дело против этого неблагодарного.

Горячность моя поставила меня перед лицом высших руководителей, перед существами совершенными, беспристрастными, как к добру, так и злу, пред чьим могуществом я преклонился.

– О чем просишь ты, дух, и с какой целью? – передалась мне их мысль. – Ты знаешь, что телесная смерть неизбежно ведет к правосудию. Ты просишь уничтожения тела, душа которого злоупотребляет своим пребыванием на земле; но какое право имеешь ты выражать такое желание? Ты дрожишь от стыда, что преступное прошлое запятнает твою память, ты краснеешь от унижения быть разоблаченным перед людьми, которые считали тебя лучше, чем ты был на самом деле? А ведь ты не боялся, когда совершал все эти предосудительные поступки. Не стыдно ли тебе, дух разумный, быть рабом этой толпы, которую ты презираешь и против которой восстаешь. Из-за тщеславия ты с пеной у рта выпрашиваешь жизнь твоего сына, потому только, что он раб предрассудков и грубых инстинктов, которые рассчитывает удовлетворить золотом. Просьба твоя, дух, не трогает нас. Жизнь твоя была такова, что вовсе не заслуживает уважения. Тебе жаль золота, которое твой сын расхитит, но, если не он, так другой найдет его и употребит на зло. Потому вовсе не чувствуется необходимости в немедленной смерти Курта.

Я был смущен. Правда, просьба моя не была обоснована. Но я сосредоточился, чтобы найти достаточную причину, и вскоре нашел путь, по которому следовало идти.

– В этой своей жизни Курт ничего не сделал ни для добра, ни для милосердия, ни для общества, ни для души; он – холодный эгоист: никого не любит и сам не любим никем. Он не приютил ни одного бедняка, золото его не осушило ни одной слезы. Это совершенно бесполезный человек, паразит, питающийся потом своих вассалов, и пот этот обилен, вследствие его алчности и грубости. Так, вот, взамен бесполезной жизни, которую прошу сократить, я предлагаю воплотить меня, когда мои руководители найдут возможным, и дать мне скромную жизнь богомольца-странника. И, если мне разрешат разыскать сокровища, я сделаю из замка Мауффен убежище для больных и убогих и буду сам ухаживать за ними. Если же найденное золото соблазнит меня и я забуду свой настоящий обет, пусть судьи мои поразят меня тою же смертью, какую я испрашиваю для неблагодарного.

Мысль моя лилась чисто, ясно и твердо, как и решимость моя выполнить избранное дело. Трепещущий золотистый свет окутал меня.

– Только полезная жизнь, посвященная добру, самоотречению и покорности, может искупить бесполезную жизнь. Пусть просимое тобою для этой цели золото останется неприкосновенным и пусть ничтожный и неблагодарный человек понесет преждевременное разрушение его земного тела. Тебе даруется смерть твоего сына Курта, глубокий дух которого расплачивается, беря на себя бремя ради достижения избранной цели. Исполни же честное дело милосердия, взамен даруемой тебе жизни.

Счастливый получением просимого разрешения, хотя бы и такой ценой, я снова опустился к моим спутникам.

– Теперь, – сказал я, – негодный сын не избежит моего справедливого гнева.

* * *

Было лето. Уже несколько недель солнце палило своими горячими лучами иссохшую землю; печален был вид деревьев с поблекшей листвой, травы пожелтелой, увядшей, и сожженных полей. Белая тонкая пыль вихрем крутилась в воздухе, удушая людей, по необходимости выходивших на большую дорогу. Природа точно истомилась, и раскаленный воздух был насыщен электричеством. По всем церквам и часовням собирался народ, вознося к Богу горячие молитвы о ниспослании освежающего дождя, который бы спас посев и виноград. Но небо было глухо к мольбам; на голубом своде не являлось ни облачка и палящее солнце собиралось пожрать землю своими огневыми лучами.

Однажды, Курт встал довольно поздно и завтракал с женой и Лукою; оба они располнели и изнемогали от жары.

– О! – сказал Лука, отирая потный лоб. – Неужели вы хотите, граф, пуститься сегодня в путь? Я задыхаюсь и здесь, а ехать верхом, да по большой дороге, где пыль ослепляет глаза и нечем дышать, это свыше моих сил.

Курт, никогда ни для кого не стеснявшийся, нисколько не тронулся этими доводами и равнодушно сказал:

– Я решил быть сегодня у герцога. Надо покончить с этим делом, а потому мы поедем, отец Лука.

– Но что это за упорство ехать по такой жаре, – заметила графиня, вмешиваясь в разговор и подозрительно смотря на мужа. – Какое это важное дело может у тебя быть с дядей? Я поеду с тобой, – прибавила она вызывающе.

Курт покраснел от злости и, ударив по столу кулаком так, что задрожала вся посуда, закричал:

– Ты останешься дома, глупая! Своими сценами ты вынудишь меня окончательно бросить тебя. Ревность твоя невыносима. О! Розалинда, – прибавил он, вздыхая, – никогда при тебе я не переживал таких сцен. О! Как я тебя люблю! Никогда я тебя не забуду!

– А! Дерзость твоя доходит до того, что ты говоришь о любви к Розалинде, – вскричала Урсула. – Кто, как не ты, говорил мне, что тебе не нравились ее бледность, ее томный вид? А теперь ты оскорбляешь меня, притворяясь, что сожалеешь о ней! Ничто не удержит меня ехать с тобою и поглядеть, кого-то собираешься ты обмануть ложными уверениями в любви.

Курт вскочил и, оттолкнув стул, вышел.

– Дочь моя, – сказал отец Лука, скромно скрестив руки на своем пухленьком животе, – не поддавайтесь внушениям демона, именуемого ревностью; успокойтесь и останьтесь дома. Даю вам слово, что у мужа вашего важные дела, и я еду с ним, а это достаточная гарантия против суетных мирских предположений.

Он встал, благословил ее и вышел; графиня, почтительно поцеловав руку святого мужа, успокоилась и села продолжать прерванный ссорою завтрак.

В это время Курт оделся, с удовольствием забрал документы и спрятал их за камзол. Он не чуял, что ему не суждено было вынуть их оттуда. Затем, прицепив меч, поданный пажом, он вышел во двор, где два конюха держали его лошадь и мула для отца Луки.

– Добрый мой господин, – заметил старый сторож замка, – вам лучше не ехать сегодня. Посмотрите. Черные тучи собираются на горизонте, и поднимается ветерок. Может быть, разразится гроза.

– Ба! – возразил Курт, садясь в седло. – Пока разразится гроза, мы будем в безопасности, в герцогском дворце.

С помощью двух конюхов Лука взобрался на мула, и они уехали.

– О! Какая жара, – говорил Лука, задыхаясь. – Граф, не скачите. Вы поднимаете пыль, которая залепляет мне глаза. Того гляди, я выпущу поводья.

Курт перешил на шаг; он не хотел явиться без духовника, который должен прочесть и объяснить герцогу документы.

– О! Проклятое животное, – вопил в это время Лука. – В такую погоду еще собирается завтракать!

Мул его также изнемогал от жары и, остановившись около куста чертополоха, не хотел идти, несмотря на удары и окрики своего всадника.

– Да кончайте же, наконец, с этой проклятой скотиной. Мы изжаримся на солнце из-за нее, – закричал Курт в нетерпении и бешенстве.

Подъехав ближе, он сильно стегнул хлыстом по спине мула.

Мул мгновенно излечился от своего упрямства и поскакал галопом, выбив из седла отца Луку, который и растянулся на дороге, страшно крича.

Увидев своего духовника лежавшим на животе, с лицом, покрытым слоем песка, прилипшего к потному лбу его, Курт покатился со смеху. Два оруженосца сошли с коней, посадили опять почтенного отца на мула, и шествие тронулось.

Я также присутствовал тут и тысячами электрических нитей выкачивал всю влажность из тела Курта, приготовляя его к сильному удару, который должен был его убить (развоплотить). Бонифаций так же работал над отцом Лукой. Неопределенная тревога охватила их обоих.

– Может быть я действительно напрасно выбрал такой день для путешествия к герцогу, – проговорил Курт, – я никогда еще не чувствовал такой жары.

Он не знал, чему приписать беспокойство и смутную тоску, давившую его, но он испытывал что-то странное, лоб его горел. Он поднял голову: черные тучи начали затягивать все небо, и задул сильный ветер, поднимая пыль столбом.

– Поспешим, – сказал Курт, пришпоривая лошадь.

Но буря настигала их с головокружительной быстротой; поднявшаяся пыль ослепляла людей и животных, задерживая их движение. Наступила темнота; деревья гнулись от ветра, за свистом которого слышались отдаленные раскаты грома.

– Поспешим. Мы уже недалеко от замка! – повторял Курт.

Но лошади становились на дыбы с взъерошенной гривой, они чуяли опасность. Каждое живое существо искало, где приютиться.

Я стал против Курта, отрывая нити, связывающие меня с ним и приспособляя те, по которым должна была пройти молния, то есть с двумя тяжелыми и насыщенными электричеством тучами. Вдруг сверкнул ослепительный свет, который точно зажег небо. Я видел, как все озарилось, словно пожаром, и астральные нити сгорели с треском, как волос на огне. Молния пронзила тело Курта и сожгла на нем компрометирующие документы, а астральное тело в мгновение ока вырвалось из земной оболочки на свободу, и я крепко схватил его. Отца Луку постигла та же участь, и Бонифаций увлек его грешную душу.

При виде хозяина, распростертого на земле, пораженные оруженосцы шептали «Ave Maria»; они хотели поднять его, думая, что он только оглушен, но увидели, что от гордого и дерзкого рыцаря остался труп, покрытый полуистлевшей одеждой.

В ту же минуту над истощенной землей хлынул проливной дождь. Во время этого страшного урагана, о котором долго вспоминали в округе, молния ударила также в замок Мауффен; часть старой башни обрушилась, похоронив под своими развалинами сокровища, предназначенные для моей искупительной жизни.

* * *

Курт, оглушенный и не сознававший происходящий с ним внезапной перемены, пришел в себя и в испуге отшатнулся, узнав меня и Бонифация.

– Ты умер, неблагодарный; ты покинул на земле тело, под защитой которого считал себя неуязвимым. Ты оплатил изменой и клеветой за мою любовь, теперь ты не избежишь моего справедливого гнева. Я не хочу мстить за себя, налагая на тебя нравственную пытку, негодный; но я расстаюсь с тобою на три века. Я разрываю соединявшие нас узы и оставляю тебя своре врагов, которых ты приобрел путем своих преступлений. Неблагодарный паразит, которого я защищал и окружал любовью! Ищи другого покровителя, или пожинай то, что посеял.

Я откинулся назад, обрезая нити, связывавшие еще меня с презренным. Я видел, как его астральное тело корчилось от отчаяния и ужаса при виде черной тучи враждебных духов, которые хотели схватить его, чтобы обречь на муки, описанные духом Мауффена, и только мое присутствие сдерживало их.

– Отец! – Это слово болезненным воплем вырвалось из сердца негодного, всегда трусившего перед страданием и очередной опасностью. Мое астральное тело ощутило болезненный толчок: звук этот прозвучавший в воздухе, в прежнее время сделал меня рабом этого неблагодарного.

Я оставил его грудным младенцем, а когда вернулся из продолжительного путешествия, ребенок трех лет, белокурый и красивый, как херувим, протянул мне свои маленькие ручонки и произнес это слово, приковавшее меня к нему. Мне некого было больше любить, кроме наследника моего имени, надежду моей страсти. Всегда слово «отец», сказанное им, когда он страшился чего-нибудь или тосковал, делало меня слабым до ослепления; а в эту минуту, когда я хотел бросить его беззащитным на произвол его врагов, это слово потрясло меня и пробудило все воспоминания прошлого.

Как и тогда я был силен, а он слаб; как в детстве я охранял его своим любящим отцовским сердцем, так и теперь его слабый трусливый и несовершенный дух ничего не значил без поддержки моей железной воли, укрощавшей его врагов. Но, боясь собственной слабости и мгновенно припомнив все оскорбления и всю неблагодарность, вынесенные мной, я собрал всю свою энергию и, не внимая отчаянным жалобам духа, поднялся в пространство, пока друзья мои уничтожали последнюю соединявшую нас связь.

Как черная, густая завеса, враждебные духи накинулись на неблагодарного, оглушая его своими обвинениями, издеваясь над его слабостью, а потом увлекли его в пространство, чтобы он полюбовался на мучения, виновником которых был.

* * *

– Могу ли я работать в пространстве? – обратился я к своему руководителю. – Я слишком страдаю.

– Ступай! – был ответ.

И я бросился в бесконечность, подальше от атмосферы земли, чтобы погрузиться в вихрь вечного вращения, где мог работать без устали, не имея более времени думать о себе.

* * *

Наконец меня остановила посторонняя сила и притянула к себе; тяжесть охватила мое астральное тело, и послышался голос моего руководителя:

– Все умерли. Пойдем на суд.

Я двинулся, волнуемый тяжелым сознанием, что приближался важный момент…

В сероватом, окружавшем меня пространстве, со всех сторон надвигались бесчисленные тени, и каждая была осенена светлым кругом, знаком Божественного, более или менее очищенного огня. Плыли духи, облеченные во флюидическое подобие рясы, с тонзурой на прозрачной голове и четками в скрещенных руках. Я дрожал и волновался.

Но, чу! – религиозное пение донеслось до меня… Да, в атмосфере звучало пение, и это были стройные звучные голоса монахов, хотя я и не видел, чтобы открылись их уста. Я понял, что это был отзвук их мыслей, потому что в духовном мире каждое сотрясение воздуха производит гармонический звук. Видя себя собранными в тесные ряды, братья бенедиктинцы, как и при жизни, вспомнили свое пение. Во главе их виднелись тени: Эйленгофа, Бенедиктуса и Санктуса.

Безмолвно облаченная масса духов собралась позади меня. Я поник головой. Да, я командовал этим братством преступных теней, был главарем банды мстителей. И в эту минуту около меня появилась тень, которая доставила мне искреннюю радость; отнюдь не радостное чувство разделить мою ответственность с другим, а просто радость увидеть старого друга. То был Антоний, вдохновитель интриг, увлекший меня на преступный путь.

С другой стороны безмолвно собиралось второе шествие: там парили Мауффен, Розалинда, Курт, карлик и другие. Их вели светлые руководители, парившие над ними.

Преступные духи приближались к светлому кругу, где провозглашен незыблемый закон возмездия: «страдание за страдание», и где руководит истинная сущность Божественного правосудия: «Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе. Милосердие Божие дарует тебе возможность исправить твои ошибки в новой жизни»…

Лотарь фон Рабенау

Эпилог

Заходившее солнце золотило верхушки деревьев и заливало красноватым светом лесную прогалину. Под большим дубом лежал бледный, изнуренный человек; по лежавшей рядом с ним арфе видно было, что это бард. Около него сидел мальчик, пяти или шести лет, выдающейся красоты, но такой же бледный и утомленный. Сухой кашель потрясал грудь больного, и на губах его показывалась кровавая пена.

– Милое дитя, – прошептал он, лаская ослабевшей рукой кудрявую головку мальчика, – оставить тебя одного, обречь на нищету и голод!.. Боже всемогущий, сжалься над сиротой!

Он глухо захрипел и вытянулся на траве. Ребенок, в испуге, кричал и плакал над умершим.

Вдруг раздались шаги; ветви с треском раздвинулись, и на лесной тропинке показался старик с белой бородой, в одежде странника. Он подошел к плакавшему ребенку и, узнав все, опустился на колена перед умершим и помолился за упокой усопшего. Потом он достал нож, вырыл яму и положил в нее тело, прикрыв его землей и листьями. Взяв затем ребенка за руку, он увел его с собой, утешая как мог.

И ребенок этот сделался верным спутником одинокого странника, который поставил себе целью в жизни ходить за бедными больными и погребать умерших; и оба просили милостыню, чтобы ею помогать другим.

Мальчик вырос, но остался при страннике, к которому привязался и который потерял зрение. Он выучился играть на арфе, единственном наследстве отца, и играл с врожденным талантом.

Юноша с задумчивыми глазами водил слепого старика, и эта трогательная пара возбуждала сострадание везде, где бы они ни появлялись. Не одна прекрасная женщина останавливала взор на молодом певце с идеальным лицом; но никакой соблазн не мог оторвать его от старого друга, и заработанное золото он великодушно раздавал больным и бедным, и они продолжали путь, совершая по дороге дела милосердия.

Прошли годы, и вот однажды верные спутники остановились у подножия горы, на вершине которой гордо возвышалось старое аббатство, окруженное зубчатыми стенами; в отдалении, венчая соседнюю скалу, виднелся другой, не менее великолепный, монастырь.

– Ах, отец! – воскликнул молодой бард. – Зачем ты потерял зрение? Если бы ты знал, какой восхитительный вид открывается перед нами!

Он остановился, посадил старца и залюбовался старым аббатством; но к его радостному чувству примешивалась непонятная ему внутренняя тревога. Вдруг он зарыдал и, упав на колени, прижался головой к придорожному камню. Он плакал и не мог дать себе отчета.

– Сын мой! – шептал старик взволнованным голосом, ощупывая вокруг себя. – Что случилось, милое дитя?

Словно разбуженный этим вопросом, молодой бард поднялся, вытер слезы и, взглянув последний раз на аббатство, взял слепого за руку и увел.

Через несколько дней после этого, изнемогая от усталости, бедные путники искали убежища, так как спускалась ночь.

– Ты устал, отец, а ближайшее селение еще далеко, – сказал молодой бард, заботливо смотря на бледное лицо старика.

Оглядевшись вокруг, он увидел на скале развалины старого замка; разрушенная ограда и обвалившиеся стены указывали, что он, вероятно, пострадал во время осады.

– Собери свои силы, дорогой отец. Поблизости есть полуразвалившийся замок, и мы, может быть, найдем там какой-нибудь уцелевший свод, чтобы укрыться на ночь.

С трудом пролагая путь сквозь кусты и кучи камня, путники наши поднялись на холм и направились к старой башне, внутри которой нашли приют.

Подкрепившись скудной пищей, имевшейся в их мешке, старик растянулся на земле, подложив камень под голову и, скрестив руки на груди, спокойно заснул. Юноша продолжал сидеть, занятый своими мыслями. Взошла луна, освещая развалины и рисуя причудливые тени на потрескавшихся, обрушившихся стенах. Бард встал, вздохнул и, не думая об опасности, взобрался на узкое готическое окно, где, держась за железную перекладину, любовался картиной, которая расстилалась под его ногами, высеребренная луной.

Снова непонятная тоска сжала его душу, и тихие слезы потекли по щекам.

– О! – шептал он. – Если бы я мог основать здесь больницу или странноприимный дом, чтобы моему старому отцу не надо было ходить без отдыха в поисках больных и несчастных! Как здесь хорошо! Вероятно, у гордых рыцарей в их великолепном замке не было места для бедных.

Он сходил за своей арфой и, сев на подоконник, смотрел на луну, освещавшую его бледное лицо. Пальцы его коснулись струн инструмента, и полились такие же тихие и грустные звуки, какими была полна его душа. Вдруг он вздрогнул: за оконной рамой мелькнула беловатая тень, которая прошла затем мимо, чуть не задев его. Тень эта спустилась в башню и, остановившись над кучею мусора, уплотнилась и приняла белый, прозрачный облик женщины. Послышался тихий, как дыхание, голос, ясно говоривший:

– Ищи под обломками, подними большой камень и найдешь лестницу, ведущую к сокровищу.

Видение всколыхнулось, потемнело и растаяло в воздухе.

– Уж не спал ли я? – пошептал юноша, вскочив на ноги. – Все равно! Буду искать.

Он вынул из мешка факел, зажег его и вставил между двух камней; потом он с лихорадочным жаром принялся растаскивать огромную груду обломков.

Сначала он ничего не находил кроме камней и пыли, но, не поддаваясь усталости и обливаясь потом, он продолжал. Вдруг нога его наткнулась на большое чугунное кольцо; он ухватил его и с силой потянул к себе, откидывая мусор, все еще заграждавший путь. Юноша вскрикнул от радости. Перед ним открылась опускная дверь, а за нею показалась узкая, но массивная лестница. Не раздумывая долго, он взял факел и спустился вниз. Очутился он перед окованной железом дверью и вставил кончик ножа в заржавевший замок; дверь отворилась, и факел озарил сокровище графов Мауффен.

Вскоре молодой бард стоял перед приором бенедиктинцев, толкуя с ним о продаже старого замка, на месте которого он намеревался основать убежище. Ненужные монастырю руины были охотно уступлены незнакомцу, который в уплату положил на стол несколько мешков золота.

– Сын мой, – сказал аббат, – где это ты взял такую крупную для бедного менестреля сумму?

– Я скопил ее понемногу вместе с моим старым отцом для осуществления этого плана, мечты всей его жизни. Этот старый, уединенный и необитаемый замок более всего подходит для наших целей. Нам сказали, что он принадлежит аббатству, поэтому я и пришел к вам, почтенный отец, чтобы купить его.

– Велико дело милосердия, которое вы намереваетесь совершить, сын мой, – сказал приор, передавая мешки с золотом отцу-казначею и протягивая взамен их молодому барду документ, делавший его собственником дома.

Скоро рабочие нахлынули в развалины. Стены были подняты, пригодные для жилья комнаты замка исправлены и приспособлены для большой больницы. В больных не было недостатка, но молодой основатель убежища был грустен и задумчив; особенно с тех пор, как старый друг его навсегда закрыл глаза. Огромное богатство не давало ему покоя, и на лице отражалась внутренняя борьба.

Единственным его развлечением было посещать окрестности за несколько миль в окружности. Однажды, когда он ехал верхом, в сопровождении старого воина, которого приютил у себя, он увидел на краю дороги большую железную клетку, в которой был прикован к цепи молодой человек, приблизительно его лет; красивое бледное лицо его носило страдальческое выражение. Увидев молодого барда, несчастный бросился к железной решетке с криком:

– Отец! Отец!

– А кто этот молодой человек? – спросил молодой бард, бледнея.

Сердце его тяжело билось, и взгляд не то с состраданием, не то с отвращением остановился на лице несчастного.

– Добрый мой господин, этот несчастный одержим бесом, лишившим его разума, – сказал старый воин. – Он был прежде скульптором, и его пригласили раз исправлять лепные работы в богатом замке, принадлежавшем знатному, угасшему в прошлом веке роду графов фон Рабенау. Когда он работал, разразилась гроза и молния ударила в стену комнаты, где он находился. Несчастный начал прыгать из стороны в сторону: потом назвался именем одного из знаменитых усопших графов фон Рабенау и захотел распоряжаться в замке. Так как он был буйным, то его схватили и заперли здесь, где ему бросают милостыню. Иногда он дает приходящим странные имена; как вас, например, назвал отцом.

Выслушав рассказ, молодой человек задумался. Чувства удовлетворенной ненависти и, вместе с тем, глубокого сострадания боролись в нем; он пришпорил лошадь и умчался. Но с этого дня он не имел покоя; его преследовало воспоминание о клетке и заключенном в ней. Иногда он думал тайком освободить его, но затем им овладевала какая-то затаенная, жестокая злоба.

«Почему же, черт возьми, деревенщина эта вообразила себя знатным графом?»

* * *

Стояла ночь. Небо затянули черные тучи, воздух был густ и удушлив. Два человека, сидя на телеге, нагруженной, по-видимому, мешками с мукой, тихо выезжали из больницы. Это были молодой бард и старый воин; они бежали, увозя часть богатства. Искушение жить и наслаждаться было слишком велико, и он не устоял. Им приходилось проезжать мимо клетки, где мучился и тяжело стонал несчастный безумный. Юноша остановил телегу и, соскочив на землю, глухо прошептал про себя:

– По крайней мере, я освобожу его.

Под его сильными руками поддалась сначала одна, потом другая перекладина, и скоро безумный был на воле.

– Возьми вот кошелек с золотом и иди куда хочешь, – сказал бард, отирая катившийся по лицу пот. Но несчастный, проведя в оковах около восьми лет, стал почти калекой и утратил всякое понятие, что такое золото. Кошелек лежал на земле, а он полз к своему освободителю, обнимал его колена и все твердил:

– Отец! Отец!

Сначала молодой бард оттолкнул его, но затем жалость взяла верх, слезы брызнули из глаз и он нагнулся к безумному.

– Так иди со мною, несчастный. Когда-то и я тоже был брошен на произвол судьбы, но Бог не оставил меня.

Он поднял истощенное тело безумного, посадил его на телегу и погнал лошадей.

Через несколько часов они подъехали к большому озеру, на противоположной стороне которого гордо возвышалось на скале мрачное бенедиктинское аббатство. У берега их ожидала лодка; мешки, а затем безумный были перенесены в нее, и двое мужчин взялись за весла.

Лодка тихо скользила по волнам. Ветер развел волнение. Приближалась гроза. Издали слышались глухие раскаты грома, и при блеске молнии вырисовывались строгие очертания замка Лотарзе. Безумный был в большом волнении. Заткнув уши, он съежился, спрятал голову в колени барда и повторял:

– Отец! Отец! Тогда тоже было так!

Вдруг страшная молния прорезала тучу, лодку сильно ударило, и старый воин закричал испуганным голосом:

– Святая Мария! Хозяин умер.

Тело молодого барда упало на борт лодки, которая опрокинулась и схоронила в волнах мешки с золотом. Старый воин, хороший пловец, схватил безумного и добрался с ним до берега, где их приняли несколько добрых монахов, привлеченных криком.

Безумный был снова водворен в клетку; теперь было ясно, что он был одержим дьяволом, и старый воин клялся, что, не будь его там, не случилось бы несчастья.

Когда лучи восходящего солнца осветили затихшую поверхность озера, у подножия монастырской стены нашли запутавшееся в камышах тело. Серебристые волны ласкали всплесками прекрасную кудрявую голову, словно моля людей о могиле для молодого барда – основателя убежища…

Сноски

1

Моя вина (лат.)

(обратно)

Оглавление

  • Исповедь Патера Санктуса
  • Исповедь Гуго фон Мауффена
  • Исповедь Лотаря фон Рабенау
  • Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Бенедиктинское аббатство», Вера Ивановна Крыжановская

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства