Алекс Брандт Багровый молот
Глава 1
Вчера. Если бы викарий вызвал его вчера, времени хватило бы. Он успел бы все подготовить и уйти незамеченным. Зашить в пояс деньги, в сумерках отпереть потайную калитку в стене, выскользнуть из города прочь. Нырнуть в сгущающуюся темноту, чуть прореженную светом горящих факелов, омыть лицо в потоке холодного ветра. А дальше — идти вперед, без устали, не оглядываясь. Там, впереди, — простор, который разорвет сдавленную тесноту городских улиц. Там мирные, увядающие августовские равнины и пурпурные виноградники, рядами обступившие мягкие склоны холмов. Вперед, вперед! Добраться до Нюрнберга, не опасаясь посланной вслед погони. И уже после написать Хаану письмо, известить о себе. «Ваше высокопревосходительство, я был вынужден оставить город из-за угрозы несправедливого ареста и казни. Знайте, что любые преступления, в которых меня обвинят, — ложь. Я не боюсь ни пыток, ни смерти. Но не желаю, чтобы нелепые обвинения бросили тень на тех, кто мне близок. Искренне преданный Вам, Герман Хейер».
Все было бы так, если бы викарий вызвал его вчера. Но это случилось сегодня. Скучный голос посыльного: «Его преосвященство просят вас срочно явиться к нему». Витая лестница со скрипучими ступенями, стертыми сотнями ног. Дверь в кабинет епископа. Резное черное дерево, кроваво-алый бархат на стенах, стоящий на массивном столе канделябр, похожий на когтистую птичью лапу.
— Господин канцлер поручил вам отправиться в Мюнхен, — негромко произнес викарий, отрывая усталый взгляд от бумаг. — Чем вызвана необходимость столь далекого путешествия?
Несколько секунд — дольше, чем позволяли приличия, — Хейер молчал, обдумывая ответ. С какой стати викарный епископ заинтересовался поездкой? Что хочет выяснить для себя? Духовная и светская администрации Бамберга уже давно находятся в натянутых отношениях. Да что в натянутых — откровенно враждебных. Викарный епископ, господин Фёрнер[1], терпеть не может канцлера, господина Хаана[2], и не упускает случая, чтобы нанести противнику удар со спины. Благое намерение представить ошибкой, ошибку — умыслом, умысел — преступлением. Канцлер, в свою очередь, чуть ли не открыто называет Фридриха Фёрнера фанатичным безумцем, готовым весь мир бросить в прожорливое брюхо колдовского костра.
Главное сейчас — не сказать лишнего. Отделаться короткими, сухими фразами, не дать викарию ни единой зацепки.
— Господин Хаан поручил мне договориться о снижении пошлин на соль и строевой лес.
Пауза.
— Странно, что канцлер поручил это дело именно вам. Когда вы намерены выехать?
— Завтра же.
Пауза. Шорох бумаг на столе.
— Вам придется задержаться в Бамберге на какое-то время. На пару дней, а возможно, и дольше.
Даже когда викарий хотел казаться любезным, от его слов веяло холодом. В самом облике Фридриха Фёрнера было что-то холодное, непреклонное, зимнее. Узкое лицо, окаймленное аккуратной черной бородкой. Глаза — как бурый, потемневший янтарь. Подрагивающие корки льда вместо век. Глядя на хозяина кабинета вот так, вблизи, Хейер изумился, какая у него неестественно гладкая, белая кожа. Ни морщин, ни старческих пятен. А ведь ему уже давно перевалило за пятьдесят; иные в его возрасте не могут без посторонней помощи подняться с постели. Поглядишь на такого — и против воли начнешь верить в легенды о вурдалаках, о Кровавой графине и Жиле де Рэ[3]; в то, что чужая кровь способна продлевать молодость и дарить вечную жизнь. Впрочем, что за глупости? Чужая кровь викарию не нужна. Он питается не кровью, а страданием, страхом, людскими душами, что выпархивают в небо из обращенных в дымящийся уголь, обезображенных тел. Такой, как он, может прожить еще тысячу лет.
— Прошу извинить, ваше преосвященство. — Хейер изо всех сил старался, чтобы голос его звучал твердо, не дрожал. — Я не имею права нарушать приказы господина канцлера.
Зачем викарий так пристально смотрит? Какие мысли прячутся в янтарных крапинах его глаз? Алый кабинет вдруг сделался маленьким, тесным, словно лаковая шкатулка, и стены его стали давить Хейеру плечи.
— Вы преданы своему хозяину. Довольно редкая добродетель в наше прогнившее время… — Бледные губы Фёрнера чуть раздвинулись в стороны, обозначая улыбку. — Незачем ходить вокруг да около. Его сиятельство намерен в ближайшие несколько дней принять вас и предложить вам новую должность.
— Но господин канцлер распорядился…
Мягкий жест, пресекающий любые возражения.
— Вы умный человек, господин Хейер, и должны понимать, что приглашение его сиятельства — это огромная честь. И вместе с тем — освобождение от всех иных обязательств, которые вы несете перед высшими должностными лицами Бамберга, будь то я или господин канцлер. Если ваша задержка вызовет недовольство господина Хаана, я сам с ним поговорю. А пока — прошу не покидать город, не уведомив об этом меня.
Все встало на свои места. Отсутствие канцлера, который еще вчера отправился в Швайнфурт. Вызов к викарию. Запрет — а ведь это был именно запрет! — покидать Бамберг без особого разрешения… Месяц назад то же самое случилось с Эрнстом Хайнеманом, письмоводителем при магистрате. Внезапная аудиенция. Просьба не уезжать из города в течение нескольких дней. Последующий арест и казнь по обвинению в ведовстве.
«Обвинение в ведовстве». Последствия этих трех слов были очевидны и зримы, они расползались в стороны, словно бледные могильные черви. И пахло от них могилой. Дознание без адвоката, без оглашения имен показавших на тебя пальцем свидетелей. Калечащая пытка, перед которой не устояли бы даже первые христиане. И, наконец, — сожжение заживо на Пепельном пустыре у въездных ворот. Все эти действия, акты уродливой драмы, чуть ли не каждую неделю разыгрывавшейся теперь на улицах и площадях Бамберга, были соединены между собою так же крепко, как звенья чугунной цепи, которую с наступлением ночи сторожа натягивали поперек течения Регница.
К кому обратиться за помощью? Хаан вернется в город только через несколько дней — возможно, дела заставят его задержаться. Альфред Юниус? Пожалуй, только посмеется над его подозрениями. Ханс Энгер? Тот посоветует пойти в кабак и хорошенько надраться. Время для того, чтобы нанести удар, выбрано крайне удачно. Не стоит рассчитывать на чью-то поддержку. Если его, Германа Хейера, продержат в тюрьме хотя бы несколько дней, то неминуемо вырвут признание.
Он знал, как это происходит, он читал протоколы. Сухие строчки подчас звучат куда громче и пронзительнее, чем человеческий крик.
Урсула Ваглейн. Арестована восемнадцатого мая, допрошена, вину отрицает. Подвергнута пытке. Тиски для пальцев. Порка кнутом. Двадцатого мая признала участие в шабаше. Сожжена.
Арнольд Линс. Арестован двадцать шестого июня. Допрошен, вину отрицает. Подвергнут пытке. Тиски. Дыба. Прижигание серой. Тридцатого июня признал, что заключил договор с сатаной. Сожжен.
Жар пыточного подвала. Скучающий, утомленный взгляд дознавателя. Железо, веревки, угли. Треск ломающихся костей…
Почему они решили арестовать именно его? Причина только одна: обвинив его в колдовстве, люди викарного епископа смогут бросить на канцлера тень, хоть немного, но все же ослабить могущественного противника. Две армии выстроились по краям огромного шахматного поля. Черные нападают, белые защищаются, медленно отступая назад. Вот только фигурам, снятым с доски, уже не придется поучаствовать в розыгрыше новой партии — их сразу швыряют в печь, отправляют в небытие.
Бежать нужно сегодня же, тайком, одному. Он все подготовил. Открыл дверь, ведущую на чердак. Собрал дорожную сумку. Перекинул лестницу на крышу соседнего дома. На южном участке стены есть потайная калитка. Он знал про нее давно, несколько месяцев назад сумел изготовить с ключа копию. Калитка станет его спасением. Пока его преследователи будут думать, что он еще находится у себя дома, он уже выберется на тракт.
В дверь постучали. Уверенно, крепко.
— Господин Хейер! Господин Хейер, откройте. Его преосвященство ждет вас, дело очень срочное. Господин советник!
— Кто это?
— Блюмсфельд, капрал.
Блюмсфельд? Ах да, тот самый, из городской стражи…
— Почему так поздно?
— Простите, господин советник, но господин Фёрнер распорядился, чтобы вы немедленно прибыли в ратушу.
Нет смысла и дальше разыгрывать непонимание.
— Подождите, капрал. Я оденусь. Вы сможете проводить меня?
Показалось? Или за дверью действительно послышался смешок?
— За этим меня и отправили.
Хейер выглянул из окна, выходившего в проулок. Там, стараясь не шуметь, толпились полтора десятка солдат с горящими факелами. Неужели они и вправду принимают его за идиота?
Ждать больше нельзя.
Мешок на спину. Подоконник. Лестница. Ступать осторожно, чтобы шум не выдал его. Едва сойдя на крышу соседского дома, он услышал сзади глухой треск: стражники начали высаживать дверь. Времени совсем нет. Перепрыгнуть на крышу дровяного сарая. Кажется, это двор Йорга Циммера. Высокий тополь, растущий напротив, напоминает перевернутую виноградную гроздь. С крыши — спрыгнуть на мостовую. Удивительно, но он не только не подвернул ногу, но и приземлился совершенно бесшумно, как кошка.
Ночная тень заливала улицу с двух сторон, острый осколок луны прыгал между темными крышами. План был простым: пока стражники будут выламывать замки и обшаривать комнаты, он успеет добраться до заветной калитки. Ключ — вот он, висит на тонком шнурке, холодит грудь. Эти недоумки, конечно же, ничего не успеют. Хватит десяти минут. Главное — соблюдать осторожность.
Город спит. Силуэты домов словно вырезаны из черной бумаги. Дрожащее августовское небо кажется мягким и чистым, и только откуда-то с юга наплывает на него огромное облако — темное и изогнутое, словно чудовищных размеров лошадиное копыто.
Сзади послышались ругательства. Должно быть, солдаты уже обнаружили раскрытое окно и лестницу, перекинутую на соседскую крышу.
— Куда подевался этот урод?! — хрипло выкрикнул кто-то. — Я ведь говорил тебе, Свен: нечего с ним миндальничать, сразу надо высаживать дверь.
Другой голос, молодой, уверенный, наглый, ответил:
— Усохни, Башмак. Собачки быстро его найдут.
Хейер похолодел. Он прекрасно знал, что это за «собачки». Крупные, злобные псы с мощными челюстями, которых князь-епископ[4] выписал полгода назад из псарни в Ротвайле. Насмешка судьбы — ведь именно он, Герман Хейер, старший советник казначейства, проверял документы по этой сделке. Владелец псарни подробно описал все достоинства псов: послушны, свирепы, не знают страха, прекрасно подходят для охраны и розыска. Всего их было куплено полторы дюжины. Скольких солдаты привели сегодня с собой?
Сердце превратилось в трясущийся от страха влажный комок, его удары отдавались в ушах, сдавливали горло, толчками плескались в затылке. Весь план полетел к чертям: даже если стражники не настигнут его на улицах города, то будут знать про калитку, будут знать, в каком направлении он бежал, с рассветом отправят погоню…
Думай, думай!
Главное — сбить с толку собак, а для этого нужно пробраться к реке. Течение Регница делит город на две неравные части: бюргерскую и епископскую. Бюргерская лежит в низине, епископская — глядит на нее с высоты семи покатых холмов. Глядит высокомерно, спокойно. Град на семи холмах, франконский Рим[5]. Что стало с тобою, град на семи холмах? Ты обезумел, ты летишь в пустоту. Твои печи топят человеческим мясом, с амвонов твоих церквей проповедуют ненависть, и черный дракон — под благословение первосвященников и преданные крики толпы — пронзает ядовитым копьем грудь святого Георгия…
Река — вот его единственная надежда. Он должен добраться до нее прежде, чем тяжелые челюсти псов сомкнутся на его шее. Он найдет пустую рыбацкую лодку и переплывет на другой берег. Солдаты не смогут разглядеть его в темноте, речное течение унесет прочь его запах. Он обманет их, обманет этих человеко-псов, годных только на охрану и розыск, обманет хотя бы на время, выиграет полчаса или час.
Пересечь площадь Зеленого рынка, нырнуть в один из отходящих от нее узких змеистых проулков, добежать до реки. Не останавливаться, не оглядываться, не думать о том, что будет. Секундное промедление — смерть. Ошибка — капкан. Паучья сеть изогнутых бамбергских улиц затянет его, втолкнет в гибельный затхлый тупик, отрыгнет жирным, прогорклым дымом.
Издали доносилось злобное рычание псов, крики преследователей. Они гнали его, не таясь. С некоторых пор в Бамберге перестали удивляться охоте за живыми людьми. Аресты происходили по нескольку раз в месяц, и арестованного можно было уверенно называть покойником: из тех, кого уводили под руки в старую тюрьму на Соборном холме, лишь единицам удавалось вернуться домой.
Сладкий, тоскливый запах подгнивающих листьев, прибитых к мостовой недавним дождем. Густая жижа сточных канав. Две крысы, прыснувшие у него из-под ног — деловито, без страха. Сзади грохочут башмаками солдаты, и ротвайльские псы, хрипя, рвутся с тугих кожаных поводков.
Поворот улицы. Черный силуэт церкви Святого Мартина. Телега, выставившая вперед две оглобли, похожие на древки алебард. Открытое место, здесь его легко могут заметить. Нужно держаться ближе к стенам домов.
Обернувшись, он увидел, как в дальнем конце улицы прыгают злые факельные языки. Выругавшись, изо всех сил побежал вперед.
Насмешливый голос, точно удар в спину:
— Стойте, господин советник!
И другой:
— Иначе спустим собак. Вас потом жена не узнает. Да и в гроб будет нечего положить.
Грубый хохот, пропитанный дешевым вином. От преследователей его отделяет не больше сотни шагов.
Подняв голову, Хейер вдруг увидел на месте луны огромное бледное лицо. Белоснежная, куда белее, чем у викария, кожа. Белые, точно выкрашенные известью губы. И — странная, страшная деталь! — полностью залитые чернотой глаза. В них нет зрачков, одна только густая черная слизь. Лицо дьявола, лицо ангела смерти. Белый рот треснул, губы расплылись в злобной улыбке. По алебастровой коже жирной смоляной каплей скатилась слеза.
— Вот упрямый урод… Ральф! Спускай своих крошек!
Наверное, это страх. Страх сводит его с ума, морочит, сбивает с толку. Даже небо обратилось теперь против него. Святая Дева, молю, дай мне сил… Река совсем близко. Ветер уже доносит до него запах бегущей воды, и вязкого ила, и мокрого дерева мельничных колес. Всего минута — и он сумеет уйти от погони. Что потом? Можно проплыть несколько миль вниз по реке, найти безопасное место, причалить, спрятать в камышах лодку и уже потом выбраться на Нюрнбергский тракт. Вода сама унесет его из города, даже не нужно будет грести. Как просто, как заманчиво просто! Но риск слишком велик. Течение Регница сжато с двух сторон выступами крепостной стены, на которой дежурят с зажженными факелами часовые. Они заметят его с высоты, поднимут тревогу. Или же его сбросит в воду шипастая железная цепь, натянутая поперек… Нет, нельзя, он не станет так рисковать. Переплывет на ту сторону. Затаится. Выждет, пока преследователи побегут к ратушному мосту — в воду ведь точно не захотят лезть! — а затем тихо и незаметно вернется на то же место, откуда уплыл.
Воздух вокруг сделался плотным, густым, насквозь пропитался жаром слюнявой собачьей пасти.
Вот и река — наконец-то! В масляной черной воде плескалась луна. Острые башни церквей на том берегу втыкались в ночное небо, словно осколки надгробий.
Не думать, не оборачиваться назад. Где же лодка?!! Вниз по течению выстроились дома рыбаков. Сушатся сети, берег засыпан мутными блестками чешуи. Вот первая лодка. Черт!! Прикреплена цепью к столбу. Вторая — без весел. Третья — хвала Небесам!
Не попадись ему эта лодка или стой она чуть дальше от кромки воды, псы растерзали бы его. Но он успел. Изо всех сил уперся руками, закряхтел, столкнул лодку на воду и тут же — откуда только взялась эта юношеская ловкость! — запрыгнул в нее. Уже обернувшись, увидел, как вспыхивают у воды желтые угольки звериных глаз и толпа стражников вываливает на берег, гогоча, размахивая дымящими факелами. Один из псов с рычанием бросился в воду, но Хейер ударил его веслом по плоской, похожей на камень башке, отпихнул назад.
Стражники не сразу сообразили, что происходит. Оторопело уставились на тающий впереди силуэт, запоздало пальнули из пистолетов. Псы разбивали лапами воду, бесновались, рвали глотки яростным лаем, угольками глаз жгли насквозь темноту. Крики:
— Хватай лодки, поплыли за ним!
— Ополоумел? А если перевернемся?!
— Уйдет!!
— Никуда не уйдет… его мать! Возьмем!!
Преследователи разделились на две группы. Одна бросилась по течению вниз, другая — к мосту возле ратуши. Должно быть, через несколько минут уберут цепь, отправят вниз по реке сторожевой баркас, станут прочесывать улицы на Соборном холме. Значит, время возвращаться обратно, на правый берег. Куда? Дома появляться нельзя. Найти какой-нибудь старый сарай, переночевать там? Есть риск, что кто-то заметит его и донесет… Нет, нет, сейчас ему нужно укрытие понадежней. Надо добраться до дома Альфреда. Особой помощи от бургомистрова племянника, конечно, не дождешься, но можно быть твердо уверенным, что молодой Юниус не откажется спрятать его у себя на одну ночь и не выдаст людям викария. Решено!
Несколько минут спустя Хейер уже был на нужной улице. Остановился, взялся рукой за дверной молоток. Предательская, скользкая мысль вдруг промелькнула в его голове: что, если его здесь уже ждут? Что, если викарий предусмотрел и эту возможность? Дверь откроется — и крепкие, мускулистые руки рывком втащат его внутрь, начнут скручивать вокруг запястий веревочную петлю… Что ж, может, и так. Но выбора уже нет.
Стиснув рукоять ножа, Хейер постучал в дверь.
Глава 2
Альфред Юниус, личный секретарь его высокопревосходительства канцлера Георга Адама Хаана, снимал комнату на втором этаже дома Кристофа Франка, гильдейского старшины. Платил за жилье и стол по шести гульденов серебром, жениться не собирался.
— Семейные обеды, сытая скука — все это не для меня, — говорил он. — Я создан для дела, а не для пуховых перин.
Зная о его отношении к женитьбе, многие отцы семейств в Бамберге все же приглядывались к молодому человеку, строили планы выдать за него одну из дочерей. Не из-за богатства — по смерти родителей молодой Юниус унаследовал только долги. И не из-за должности — ранг секретаря совсем немного значил в светской и духовной иерархии Бамберга.
Причин, по которым молодого человека считали в городе выгодной партией, было три.
Первая из них: Альфред Юниус, как это принято говорить, подавал большие надежды. Изучал право в Болонье, знал итальянский, греческий и латынь, пользовался доверием канцлера и часто выезжал в Нюрнберг и Мюнхен с дипломатическими поручениями. Никто не сомневался, что в ближайшее время он займет иной, более соответствующий своим дарованиям пост: в епископской канцелярии, или в бамбергском Сенате, или — чем черт не шутит! — при дворе курфюрста Максимилиана[6].
Причина вторая: род Юниусов с давних пор принадлежал к числу наиболее влиятельных и богатых семей Бамберга. Дядя Альфреда был членом городского совета, дед состоял гофмаршалом при дворе князя-епископа, прадед заседал в коллегии Имперского камерального суда. Доброе имя на деньги не поменяешь, но к такому имени, случается, сами собой прилипают нужные связи, и доходные должности, и благосклонность сильных мира сего.
И, наконец, третья причина: молодой Юниус был довольно хорош собой. Бледное худое лицо, густые темные волосы, большие, чуть навыкате, внимательные глаза. Многие считали его человеком высокомерным, но при этом сходились во мнении, что Альфред Юниус заслужил право смотреть на людей свысока. В конце концов, если юноша, шесть лет назад оставшийся сиротой, сумел без чужой помощи пробиться наверх и к тому же оплатить отцовские векселя, значит, Господь отметил его, предопределил быть не таким, как другие. Поэтому — пусть глядит свысока. Пусть ходит, гордо вздернув мраморный подбородок. Пусть! Лишь бы не подличал, не обращал яркого своего ума во вред ближнему. Лишь бы не уничтожил зажженную в его душе светлую Божью искру.
Минувшей ночью Альфред не спал. Сидел у плотно зашторенного окна, сжав губы, медленно перебирая пальцами и потирая красные от усталости и напряжения глаза. Все было плохо. Ужасно, дьявольски плохо, с какой стороны ни взгляни. Хейер в бегах. В ближайшие несколько часов викарий перекроет все пути к отступлению. Начальники караулов у въездных ворот получат словесное описание беглеца: невысок ростом, сероглазый, на вид тридцати пяти — сорока лет, красное родимое пятно на левом виске. Солдаты будут выдергивать людей из толпы, тыкать в грудь короткими пальцами: «Кто такой? Куда направляешься? Эй, Гельмут, присмотри-ка за ним, а я покамест справлюсь у господина капрала…»
Осведомители Фёрнера будут сновать по городу, нюхая крысиными носами воздух, вслушиваясь в разговоры, протискиваясь в каждый угол, в каждую гнилую дыру. Кроме них будут еще конные патрули на дорогах и расклеенные повсюду листки, обещающие награду за помощь в поимке беглого колдуна. Вяжущая, прочная, с мелкой ячейкой сеть упадет на город, и проскользнуть между ячейками этой сети никому не удастся. Если Герман попробует скрыться из города, его неминуемо схватят. После — заставят выдать имя того, кто предоставил ему убежище.
Альфред встал с кресла, с хрустом вытянулся, обвел взглядом комнату. Между потолочными балками — паутина, в середине которой дремлет маленький паук с раздутым круглым брюшком. Чуть ниже, на вбитом в стену крюке, — шпага с витой затейливой гардой. Пыль, стопки книг на полу. Несвежая рубаха, высунувшая мятый язык из-под крышки дубового сундука.
Юноша поморщился, с силой сдавил руками виски. Страх заползал в его душу, как толстая болотная змея заползает в барсучью нору. Что делать? Что, черт возьми?! Если Германа схватят, то уже очень скоро солдаты явятся сюда, в его дом. «Альфред Юниус? Именем князя-епископа Бамберга вы арестованы». И что тогда? Его карьера, его молодость, вся его жизнь будут погублены. Укрывательство беглого колдуна — за это полагается веревка. Или костер.
Перед его глазами вдруг появилось лицо Урсулы Хаан. Дочь канцлера, его покровителя и патрона, одна из самых красивых девушек в городе. Гордая, насмешливая, дерзкая. Медные волосы собраны на затылке, и только одна волнистая прядь выбилась, падая на чистый высокий лоб. Ее было легко представить в образе амазонки-охотницы: короткая туника переливается на теплом ветру, одна грудь обнажена, у ног дрожит от нетерпения остроухая собака.
Урсула Хаан… Он любил ее, он о ней мечтал, она приходила к нему во сне. Он готов пожертвовать чем угодно, готов отказаться от своего будущего. Но он не может лишиться ее. Именно поэтому он должен преодолеть собственный страх. Нужно срочно найти Ханса. И Вильгельма Пфюттера тоже. Вместе они сумеют что-то придумать. Да, да, именно так. Отправить мальчишку-посыльного, передать с ним записку. А уже на месте все объяснить.
Тройной стук. Условный сигнал. Прислушавшись, Альфред снял с петли засов, рывком отворил входную дверь.
— Почему так долго? — спросил он вошедшего. — Я же написал: срочное дело, не опаздывать.
Ханс Энгер ступил через порог, хлопнул Альфреда по плечу.
— Извини, задержался немного.
— Догадываюсь о причине.
Энгер расхохотался, показав мелкие, неровные зубы.
— Брось, Альф! И не смотри на меня, будто судомойка на грязный котел. Я бы в жизни не опоздал. Но тут особое дело…
В его глазах загорелись россыпью лукавые искры — будто форель плеснула серебряным хвостом по воде.
— Знаешь, с той минуты, как увидел ее, — сердце поет, и по всему телу дрожь. Нет, Альф, такой девушки я в жизни еще не встречал. Уверен, ты тоже! Господь лепил ее не из грязи, из которой лепили Адама-пращура, а из доброго пшеничного теста. С розовыми изюминками. Таким пирожным никогда не наешься!
— Нельзя вредить делам из-за девок.
— Брось. Ты не поп и не школьный учитель, а я — не мальчишка. Сам себе хозяин, и даже тебе, другу, не позволю указывать. И потом, сколько раз говорил: не произноси этого ублюдского слова — «девки». Знаешь же, я терпеть его не могу. От таких вот, как ты называешь, «девок» весь род людской и идет.
— И от тех, что по талеру за ночь?
— И от них, представь себе, тоже. — Энгер упрямо выставил вперед лоб, блестящий и крепкий, точно недозревшее яблоко. — Мария Магдалина, помнишь ведь, кем была? Поверь: среди них порядочных и достойных побольше, чем в нашей с тобой канцелярии… Знаю, нехорошо, что хожу к ним. Но ты пойми, я же здоровый мужчина. Даже одуванчику в поле — и то приходится сбрасывать семена.
— Вот ты их и разбрасываешь, где придется.
— Зачем звал? Проповедь мне прочитать?!
Альфред вздохнул, устало потер виски.
— Проходи в комнату. Сам все поймешь.
В противоположность своему другу, Ханс Энгер был широкоплеч и невысок ростом. Радость, смущение или гнев проступали на его лице зрелыми земляничными пятнами. Блекло-рыжие — словно сухая трава в ноябре — волосы падали ниже бровей.
Сейчас, сидя за столом, Энгер рубил крепкой ладонью воздух, говорил быстро, с напором:
— Если уж так все случилось, медлить нельзя. Главное — раздобыть Герману лошадь. Этим я займусь сам, есть у меня пара знакомцев. А уж потом только и останется: красный платок на шею — и в драку.
Альфред сгреб пятерней волосы, тоскливо посмотрел на товарища:
— Какого черта, Ханс… Что ты несешь? Какой платок, какая драка?! Через ворота никому не прорваться.
Они сидели вокруг стола все вместе: Альфред, Герман Хейер и Ханс. Четвертым, поближе к краю, пристроился Вильгельм, сын капрала Эрнста Пфюттера. Пили из глиняных кружек пиво, ломали хлеб, резали чесночную колбасу.
— Соображай быстрее, — ответил Энгер. — Сам же мне рассказывал: в Древней Греции, в Спарте, воины надевали красное перед битвой, чтобы враг не увидел на них крови от ран. Разумеется, мы обойдемся без крови. Герман покинет город тайком, так, чтобы никто не узнал. Но готовиться надо к худшему. Я думаю так: сначала…
Альфред приложил палец к губам: замолчи. В два шага он очутился возле входной двери, прислушался. Показалось? Или за дверью действительно скрипнула половица? Нет, ерунда. В доме не может быть посторонних. Хозяин дома, господин Франк, в отъезде и вернется в город лишь через пару недель. Зельма, служанка, приходит по четвергам.
Вильгельм Пфюттер щелкнул пальцами:
— Давайте трезво смотреть на вещи. Бежать из Бамберга не удастся — схватят. Или у ворот, или на тракте.
— Это как раз неизвестно, — отрезал Ханс. — А вот если Герман останется здесь, схватят без всяких сомнений. За домом Альфа наверняка следят. И на службу он не являлся сегодня.
Но Вильгельм гнул свое:
— Нужно дождаться возвращения его высокопревосходительства. Викарий потому так торопится, что знает: Германа нужно раздавить сейчас. Иначе канцлер не допустит, чтобы его осудили.
Вильгельм говорил равнодушно, спокойно, как будто речь шла не об укрывательстве беглого преступника, а о покупке полотняных штанов. Впрочем, он всегда был таким. Невозмутимый, скупой на слова. Похвала, брань, чужая горячность — ничто его не пронимало, ничто не могло вывести из себя. Если собеседник становился слишком груб и назойлив, парой холодных фраз Вильгельм прекращал разговор. Если же слов было недостаточно — за ними следовал удар крепкого кулака.
— Нужно дождаться возвращения Хаана, — веско повторил он. — Из Швайнфурта в Бамберг всего несколько часов пути. Что скажешь, Герман?
Во взгляде Германа Хейера была пустота. Минувшая ночь как будто провела когтями по его лицу, оставив глубокие борозды морщин и глухую, темную боль на дне настороженных серых глаз. Выслушав Вильгельма, он отрицательно покачал головой и произнес:
— Канцлер ничего не сумеет сделать. Приказ о моем аресте отдан. Значит, у них уже имеются нужные показания. Два-три протокола — этого довольно, чтобы Комиссия[7] приняла решение о применении пытки.
— Хаан сам состоит в Комиссии.
— Да, но большинство ее членов — люди викария… Нет, друзья. Я должен покинуть Бамберг прежде, чем меня перетрут на костяную муку.
Они долго спорили. Сердито раздувал широкие ноздри Ханс Энгер. Аккуратными, ровными ломтями выкладывал фразы Вильгельм. С сомнением качал головой Герман Хейер, старший советник казначейства, а со вчерашней ночи — беглый колдун. Не слушая их, Альфред подошел к окну, отогнул плотный край занавески. Из-за холмов на город опускался тихий сиреневый вечер. Окрасились в золото резные стены Собора и острые, словно лезвия портновских ножниц, башни Михайлова монастыря.
Покой. Тишина. Дыхание осени.
— Хорошо, — после паузы сказал Пфюттер. Тени стекали по его лицу, очерчивая скулы и крепкий клин подбородка. — Мы организуем побег. Тебе будут нужны документы, но я думаю, что Альф сумеет это устроить.
— Нет, — возразил Хейер. — Я все сделаю сам. Довольно уже и того, что Альф спрятал меня в собственном доме.
— Но…
— Послушайте: вы все — люди Хаана, так ведь? Если кто-то узнает, что вы помогали мне, для канцлера это будет страшным ударом. Фёрнер примется вливать яд в уши его сиятельства. Будет твердить, что канцлер знал о моем бегстве, знал и всячески потворствовал этому. Плевать, что Хаана уже несколько дней нет в городе. Викарий найдет, как объяснить подобную несуразицу. Для канцлера дело неминуемо кончится отставкой. Или чем-то похуже. Не хотите думать о собственных жизнях — подумайте хотя бы об этом.
Улица за окнами опустела. Закрылись мастерские башмачника Мерингера и шорника Штаймле, навесил замок на ворота своего небольшого склада Эрнст Виппер, торговавший сукном, свечами и мылом. Эмма, дочь лавочника Зебольда, вышла из дома, чтобы проверить ставни. Увидев ее, Альфред немедленно отошел от окна — не хотел, чтобы девушка встретилась с ним взглядом. Эмму Зебольд он на дух не переносил. Неловкая, навязчивая девица, которая всегда краснеет, когда замечает его, заводит глупые разговоры о погоде, приметах и нарядах подруг и от которой всегда очень трудно отделаться. «Ах, господин Юниус!», «Ох, господин Юниус!», «А что вы скажете об этом, господин Юниус?». Должно быть, она влюблена в него. Но ведь это не повод забывать о приличиях, приставая со своей болтовней к постороннему человеку. Если так будет продолжаться и дальше, то в один прекрасный день — ей-ей! — он пошлет ее к чёрту.
— Чушь, — Ханс Энгер стукнул кулаком по столу. — Полная чушь. Герман, ты же умная голова. Как ты выберешься?
— Есть потайная калитка.
— Что за калитка? У Нюрнбергских ворот? Учти: по ту сторону только узкая полоска земли и ров с водой. А на мосту дежурят солдаты. И они — Вилли не даст соврать — постоянно следят, чтобы по краям рва не было ни лодок, ни толстых бревен. Как ты переплывешь на другой берег? Нет, драгоценный мой Герман, все это глупость. Послушай: мы найдем тебе лошадь. Два-три дня не будешь мыться и бриться, одежду на себя погрязней — и готово.
— У стражи будут мои приметы.
— Приметы? — ухмыльнулся Энгер. — А мы их подправим. Ссутулишься, наденешь мятый берет. Волосы у тебя светлые? Выкрасим сажей. А уж небритым тебя в городе пятнадцать лет не видали. Ну? — Он победоносно оглянулся на друзей. — Толково придумано? Поживешь в Нюрнберге пару месяцев, а потом, когда канцлер решит твое дело, вернешься сюда.
Глаза Хейера потемнели.
— Через пару месяцев? — переспросил он. — Если мне удастся выбраться отсюда живым, я вряд ли сумею вернуться в Бамберг. То, что происходит сейчас…
— Все это скоро закончится, уверяю тебя, — вступил в разговор Альфред. — Нельзя падать духом. Фёрнер и его правоведы-стервятники только на это и рассчитывают. Но мы будем твердыми. Мы будем атаковать их со всех сторон и рано или поздно одержим победу. Тебе ведь известно, что на имя его сиятельства подано ходатайство? Половина Сената подписала его, канцлер и вице-канцлер — тоже. Они требуют от Иоганна Георга изменить порядок рассмотрения дел по обвинениям в ведовстве, запретить конфискации, сделать так, чтобы у невиновных не вымогали признаний. Князь-епископ — здравомыслящий человек, он понимает: все эти казни, доносы, вся эта дьявольщина, которую творят его именем, — все это наносит прямой урон его власти, порочит его в глазах кайзера, в глазах Баварии, в глазах Ватикана.
— Канцлер говорил тебе, что в Бамберге строят новую тюрьму?
— Что за тюрьма? Где?
— Неподалеку отсюда, в паре шагов от ворот Святого Георга. Это непростая тюрьма, Альфред. Ее строят специально для содержания и допроса людей, обвиняемых в колдовстве. Строят по прямому приказу его сиятельства. Строят тайно, я лишь случайно узнал о ней, попались на глаза кое-какие счета.
— Герман, послушай…
— В этой тюрьме могут одновременно содержаться две дюжины человек. Как ты думаешь, почему ее строят? Потому, что в скором времени все эти камеры будут заполнены. И заполнены не единожды. Все только начинается, Альфред. И нам придется пройти этот круг до конца. Фёрнер не случайно выбрал меня: он будет охотиться на людей в окружении канцлера. Для него это то же самое, что делать подкоп под осажденную крепость: рыть тоннели, ходы, подбираться все ближе и ближе. В конце концов, он соберет кровоточащую связку наших признаний и положит на стол перед его сиятельством. И тогда Георг Адам Хаан — вместе с семейством, слугами, друзьями и приближенными — пойдет на растопку.
— Фон Дорнхайм никогда не допустит…
— Открой глаза, черт тебя побери! Если бы князь-епископ был таким здравомыслящим, он давно остановил бы Фёрнера. Однако же он этого не делает. Почему? Да потому, что в этом его прямая выгода. Львиная доля состояния осужденных конфискуется в казну. Фон Дорнхайм — руками викария — швыряет в огонь очередную жертву, а в ответ ему щедро сыплются денежки. Раньше, при Ашхаузене[8], жгли всякую шантрапу. Сейчас жгут тех, кто побогаче. Человека — на дым, деньги — в карманы нужных людей. Часть — в казну, тридцать сребреников — Иуде, остальное — докторам из Высокой Комиссии. Вспомни Фердинанда Вальрафа. Еще не успели прибрать уголь, который остался после его казни, а в его дом уже въехал этот ублюдок Фазольт[9]. Вспомни Кемпера, судью из Форхайма. Он добился аудиенции у Иоганна Георга, нашего сиятельного князя-епископа. Просил, чтобы дела по обвинениям ведьм рассматривала не Высокая Комиссия, а нормальный, открытый суд и чтобы обвиняемым предоставили право на адвоката. Напомнить тебе, чем все кончилось? Через три дня судья Кемпер был отправлен в отставку. Посмотри, Альфред, посмотри, что происходит вокруг, и ты поймешь, что я прав. Каждый день людей оболванивают, запугивают, пачкают грязью их души. Каждый день им твердят: повсюду враги, колдуны, отравители. Именно они, мол, губят посевы, из-за них растут цены на хлеб, из-за них дохнет скотина, из-за них прокисает пиво и умирают новорожденные дети. Не помню, рассказывал я вам или нет… В Кронахе один крестьянин пожаловался приходскому священнику, назвав свою жену ведьмой — она якобы хотела убить его. Знаете, каким способом? При помощи чар подожгла содержимое его ночного горшка, когда он присел облегчиться. Его жену арестовали и приговорили к смерти. Неужели из-за бреда пьяницы, который наверняка перебрал накануне, должны страдать честные люди? И что делать, если законы государства, в котором мы живем, все сильнее начинают напоминать точно такой же бред?
— Герман, нельзя отказываться от борьбы. Нельзя сдаваться.
— Я, если ты заметил, и не желаю сдаваться. Я просто говорю тебе, что наш враг — это не Фридрих Фёрнер. Фёрнер — всего лишь одна из голов чудовищной многоголовой твари, на чьей стороне законы, вооруженная стража, легион проповедников и богатая бамбергская казна.
— Тошно от таких разговоров, — прервал их Ханс. — Никто не знает, что будет. Надо вытащить Германа, а уже потом думать обо всем остальном. Предлагаю так: еще одну ночь ты проведешь здесь. Завтра подыщу тебе другое убежище, поближе к въездным воротам. А потом…
Он усмехнулся, умолк, сделал загадочное лицо.
— Да говори, не тяни! — взорвался Альфред. — Что потом?
Лицо Ханса Энгера расплылось в довольной улыбке.
— Что? Так я ведь уже говорил. Красный платок на шею — и в драку!
Глава 3
Взгляд викарного епископа выражал крайнее недовольство.
— Зачем вы явились?
За окном были сумерки. Тени крадучись выползали из углов алого кабинета, над столом дрожали обрывки свечных огоньков. Викарий всегда покидал свой кабинет затемно. А иногда, случалось, оставался в нем ночевать.
— Ваши люди упустили Хейера.
Быстрый, настороженный взгляд в ответ.
— Откуда вам известно о его бегстве?
— Об этом знает весь город. Солдаты болтливы, точно кухарки.
— И будут сурово наказаны за свою болтовню. Так зачем вы пришли? Сообщить мне вчерашнюю новость?
— Хейер ускользнул. Я помогу вам найти его.
Злая гримаса, на мгновение проступившая на красивом белом лице. Нервное постукивание пальцев.
— Знаете, любезный, а ведь я недоверчив. Вы состоите на службе у Хаана, не самого, скажем так, близкого моего друга. И вот вы являетесь ко мне и предлагаете выдать — а точнее, предать — одного из своих коллег по епископской канцелярии…
— Я говорю правду, ваше преосвященство.
— И что вы хотите? Деньги? Повышение по службе? Неужели господин канцлер не смог по достоинству оценить ваших талантов?
— Я хочу быть слугой вашего преосвященства.
Черная бровь викария изогнулась вопросительным знаком.
— Ей-богу, чем дальше, тем интереснее… Вот только зачем вы мне? Хейера найдут и без вас.
— До сих пор его не поймали.
— Вы начинаете меня раздражать. Не боитесь, что я прикажу отправить вас под замок?
— Ваше преосвященство всегда действует законным путем. Вы не пошлете в тюрьму невинного человека.
В темных, янтарных глазах на миг блеснула насмешка.
— Уверяю, все будет исключительно по закону. Вас арестуют как предполагаемого сообщника Хейера и подвергнут допросу. Одного моего слова будет достаточно, чтобы судья утвердил арест. Видите, как все просто? Я узнаю и про Хейера, и про то, зачем канцлер решил подослать вас ко мне.
Рука епископа потянулась к стоящему поодаль серебряному колокольчику.
— Дайте мне возможность сказать, ваше преосвященство. И поступайте, как сочтете нужным.
Длинные пальцы замерли, переплелись, мирно легли на крышку стола. Викарный епископ успокоился. Он все для себя решил.
— Говорите. Только быстрее. Мое время дорого стоит.
С башен собора тугими, тяжелыми волнами поплыл звон медных колоколов. Уставшее небо над городом задрожало, запело, над покатыми крышами вспорхнула стая сиренево-черных птиц. Сорвалась, разлетелась в стороны, темными крестами пронеслась над быстрой водой.
Тихо, отчетливо зазвучали слова:
— Я клянусь вам в верности, ваше преосвященство. Клянусь служить вам, быть самым преданным вашим слугой, верным помощником в любом деле. Клянусь являться по первому зову, всегда быть рядом, чтобы выслушать и исполнить любой ваш приказ. Клянусь пожертвовать собственной жизнью, если это потребуется для вашего блага.
Викарий поднялся из-за стола, заложил руки за спину, сделал по кабинету несколько шагов. Солнце последний раз выглянуло из-за городских крыш, печально вздохнуло, а затем рухнуло в бездонный колодец наступающей ночи.
— Слова, пустые слова. Говори: ты хочешь оставить канцелярию и перейти на мою службу?
Викарный епископ всегда был холодно вежлив, но время от времени — резко, без всякого перехода — вдруг начинал говорить людям «ты», срывался на грубость и крик.
— Я останусь на службе канцлера, но служить буду вам.
В ответ ледяное:
— Не понимаю.
— Навряд ли от меня будет толк в делах управления епархией. Гораздо больше пользы я принесу, если останусь на нынешнем своем месте. Вы будете знать, что происходит в окружении канцлера. О чем он думает. Что намеревается сделать. Какие промахи пытается скрыть.
— Он настолько доверяет тебе?
— Не думаю. Он даже членам своей семьи доверяет не до конца. И все же я могу узнать многое. Кто-то похвастался в пьяной беседе, кто-то не прикрыл дверь во время важного разговора, кто-то оставил на столе незапечатанное письмо. Я буду в самом сердце вражеского лагеря, но никто не заподозрит меня. Я стану панцирем, который защитит вашу грудь. Стилетом, который поразит ваших заклятых врагов. Я стану вашим тайным орудием, вашей ручной змеей.
Губы викария презрительно дернулись:
— И сказал Господь змею: за то, что ты сделал, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем и будешь есть прах во все дни жизни твоей[10].
— Вы можете ввергнуть меня во прах, а можете и возвысить. Я вверяю свою судьбу в ваши руки. Если вы будете мной довольны, то отблагодарите по справедливости. Если совершу промах — сможете меня покарать.
— Я никого не караю, — сухо произнес Фёрнер. — Карает суд, Божий и человеческий. А я — всего лишь скромный служитель церкви.
Пауза. Укрытый мягким, толстым ковром, пол чуть слышно поскрипывал под задумчивыми шагами викария. Податливый бархат на стенах, ковер на полу — в этом кабинете тонули и исчезали любые звуки. Испуганные голоса, вкрадчивые голоса, преданные голоса, угрозы, заискивание, мольба или чужой плач — все навеки впиталось в мягкие стены алой шкатулки. Осталась только тишина, и вздох осеннего ветра за закрытым окном, и скрип пера по равнодушной белой бумаге.
— Стало быть, станешь шпионить за своим покровителем.
— Мой покровитель — вы, а не господин Хаан. Я слишком долго был слеп. Но теперь я вижу, на чьей стороне правда.
Ответ, быстрый и хлесткий, словно пощечина:
— Качнутся чаши весов, и ты переметнешься обратно?
— Правда пребудет с вами, не с канцлером.
— Чего ты хочешь взамен?
— Вы сами решите, как меня наградить и достоин ли я вашей награды. Хочу попросить только об одном: никто не должен знать, кто я на самом деле. Письмоводители, секретари, доктора из Высокой Комиссии, ваши доверенные лица — никто. Только мы с вами. Я буду другим человеком, и если в разговоре вы вдруг упомянете мое имя, то назовете его не так, как сейчас. Назовете иначе: Генрих Риттер[11]. Это имя будет зримым символом моей клятвы, символом перемены, случившейся в моей душе. И владеть тайной этого имени будете только вы, ваше преосвященство.
Узкая, вытянутая фигура викария еще несколько раз проплыла по темнеющему кабинету из конца в конец. Потом раздалось негромкое:
— В прежние времена, которые были гораздо благороднее и чище, чем наши, подобную клятву называли оммаж. Рыцарь становился на одно колено перед своим сюзереном — с непокрытой головой, безоружный, — вкладывал в его руки свои ладони и клялся в вечной непререкаемой верности. Ты — не рыцарь. Твоя клятва — клятва предателя, а не воина. Возможно, когда-нибудь я приму ее. Святое Писание учит нас, что даже низкие и презренные души могут сослужить пользу Добру. Ступай, Генрих Риттер. И принеси мне голову Хейера. Может быть, тогда я поверю тебе.
Резная черная дверь бесшумно закрылась. Фридрих Фёрнер опустился в мягкое кресло и положил руку на украшенную серебром Библию. Священная книга придавала ему сил, разрешала сомнения, направляла разум. Она была горой, на которую он всходил, дабы увидеть мир с высоты. Торной дорогой, что вела к блаженству и свету. Каждый раз, когда сердце его было охвачено унынием или гневом, он прикасался к Книге, и чувствовал ток жизни и мудрости, что идет от нее, и губы его шептали: «Научи меня, Господи, пути Твоему, укрепи и наставь на стезю правды…»
Всю свою жизнь он был послушным орудием Господа. Всю жизнь посвятил борьбе против зла. Действовал, убеждал, наставлял. Пытался разжечь крохотную искру веры в тупых оловянных глазах, что глядели на него с церковных скамей. Проповедовал в Риме папским гвардейцам. Написал девятнадцать книг, посвященных искоренению колдовства. Прошел путь от приходского священника до генерального викария Бамберга. Огнем проповеди, страхом смертельной муки, примером бескорыстного и честного служения Господу он уничтожал зло в душах людей, вырывал его с корнем, как вырывают стебель чертополоха. Но зло было всюду. Оно таращилось на него с глумливой ухмылкой, оно поражало мир людей, как черная спорынья поражает спелый пшеничный колос. Зло было всюду — и он, Фридрих Фёрнер, видел тому достаточно доказательств. Он видел колдовские котлы, наполненные болотной тиной, и засушенных насекомых. Видел девушку, у которой от порчи сгнили глаза и зрачки стали дряблыми, как перезревшая мякоть сливы. Видел, как из нарыва на теле заколдованного ведьмой мужчины вылезает жирный белесый червь.
Гадания, грубые ритуалы, нечестивые культы… Вонючие притирания, защитные надписи над косяками входных дверей… Священники, забывшие о своем долге… И за всем этим — язычество, богохульство, поклонение сатане. Со временем он убедился: колдовство есть нечто гораздо более страшное, нежели убийство или государственная измена. Ибо колдовство есть преступление не перед человеком, но перед Господом. Именно поэтому любая мука, которую претерпевает колдун, недостаточна и ничтожна по сравнению с муками, что ожидают его в аду. И пусть земной огонь, каким бы варварским и жестоким он ни казался на первый взгляд, будет живым напоминанием и предостережением, живой картиной Божьего гнева.
Выдвинув ящик стола, викарий вытащил маленькую, обтрепанную книжку, которую месяц назад изъяли при обыске у одной знахарки в Меммельсдорфе. Раскрыв книжку, машинально перевернул несколько желтых страниц.
«…Запомни, что полынь и гроздья рябины защищают от сглаза и чужих чар, а соцветия мальвы подчас могут поставить на ноги даже смертельно больного. Остерегайся пурпурных цветов наперстянки: сок ее смертоносен, но в малом количестве этот сок может стать превосходным лекарством от сердечных недугов. Вербена снимает сильную боль, эндивий возвращает мужскую силу, а сок белены помогает находить клады, спрятанные под землей…»
Мерзость, мерзость…
Увидев, как плотно укоренилось в Бамберге зло, он один обрел решимость бороться с ним и уничтожить его до конца. В этой благородной борьбе у него не было союзников. У каждой ведьмы, которую он отправлял на костер, находились защитники, сообщники, могущественные друзья. Они интриговали против него, они хотели околдовать его, хотели лишить воли и разума. Иные жаждали его смерти. Сколько раз на его жизнь покушались! В конце концов ему пришлось завести слугу, который пробует его пищу. Пришлось носить под сутаной кольчугу. Пришлось окропить стены своего дома святой водой и обклеить их страницами Святого Писания. Адепты зла оказались бессильны против него — бессильны потому, что на его стороне правда. В «Молоте ведьм»[12] сказано, что колдуны бессильны причинить вред судье, действующему против них, ибо меч ангелов защищает этого человека от злобы и козней дьявола.
Взяв в руки серебряный колпачок, викарий одну за другой потушил горящие на столе свечи.
Не раз и не два его упрекали в том, что он, Фридрих Фёрнер, забыл о первейшем долге христианина и пастыря — о милосердии. Многие называли его человеком без сердца, фанатиком, для которого чужая жизнь стоит не больше шляпной булавки. Слепцы… Отдавая приказы о казни, наблюдая за страданиями людей в пыточной камере, — разве он сам не страдал? Разве его горло не сдавливала чужая боль? Но милосердие — это не жалость. Оно заключено не в том, чтобы простить разбойника, с ног до головы заляпанного кровью невинно убитых. Или блудницу, превратившую дарованное Господом тело в помойную яму, сточную канаву для чужой похоти. Истинное милосердие — сколько долгих лет потребовалось ему, чтобы понять это! — в том, чтобы принести себя в жертву ради спасения мира. Служить не человеку, а человечеству. Отказаться от всех желаний. Вытравить любовь. Искоренить ненависть. Очиститься. Стать пустым изнутри. Полностью изменить себя — ради того, чтобы сделаться проводником Высшей воли.
Тишина, темнота вокруг. Он провел рукой по усталым, влажным глазам. Пусть слезы текут. Никто не увидит их. Это чистые слезы. Они не ослабляют его, не позорят, но делают совершеннее. Делают его ближе к Богу.
Человек, который явился к нему сегодня… Почему он пришел? Сколько капель лжи размешано в его быстрых словах? «Ручная змея», так он назвал себя… Человек, который выбрал себе подобное прозвище, — опасный человек. Неискренний человек. Одно можно сказать с уверенностью: этот Генрих Риттер боится его. Голос его был твердым, а вот руки дрожали. Едва заметно. Но все же — дрожали.
Что ж… Он давно уже привык к этому. Привык, что люди боятся его, от одного его взгляда теряют дар речи. Привык к чужим обморокам и слезам. Взять хотя бы недавний случай с этим болваном, Освальдом Грабе, стекольным мастером с улицы Трех Волхвов. Несколько преданных сынов церкви, пожелавшие сохранить в тайне свои имена, обвинили мастера в богохульстве. Якобы тот во время Великого поста устроил для своих товарищей по цеху пирушку, где на столе громоздились блюда с телятиной и запеченной свининой, и пухлые связки кровяных колбас, и индюшка с ягодным соусом, и пыльные бутылки с вином. Когда некоторые из гостей упрекнули мастера Грабе в столь вызывающем нарушении церковных правил, тот расхохотался в ответ:
— Взгляните на небо, болваны! Видите, всё в облаках? Разве может Господь Саваоф хоть что-то увидеть через этакую пелену? Пейте, радуйтесь, веселитесь! Кому станет плохо от вашей радости?
Приходской священник, к которому поступила жалоба, усомнился: идет ли речь только о непристойном поведении мастера? Или же в его словах следует усмотреть отрицание Божественной воли, определяющей жизнь на земле? Такие вопросы требовали вмешательства вышестоящих инстанций. И дело попало к викарию.
Когда Освальда Грабе ввели в кабинет, стекольщик был мокрым от пота. Кажется, он уже не вполне понимал, что с ним происходит. Фёрнер задал ему несколько вопросов, но тот лишь тряс головой в ответ, ничего не мог произнести. Страх парализовал его. А затем случилось нечто и вовсе комическое: встретившись с викарием взглядом, стекольщик вдруг захрипел и без чувств повалился на пол. Из его рта мутным пузырчатым слизнем вытекла на ковер струйка слюны.
Этот Грабе легко отделался: запрет на употребление мяса и вина в течение полутора лет, денежный штраф. Вдобавок — никто не требовал от него этого, сам предложил — мастер обязался бесплатно изготовить стекла для нового витража в церкви Святого Якоба. Из кабинета он вышел держась рукой за стену. Больше викарий никогда не видел его. Слышал только, что с тех пор Освальд Грабе перестал смотреть людям в глаза…
Однако в сторону воспоминания. Главное сейчас — сбежавший советник. Если его удастся поймать, это будет что-то большее, нежели просто торжество справедливости. Это будет концом Георга Адама Хаана. Брешью в крепостной стене, которую канцлер уже не успеет заделать. Пробоиной, через которую его корабль за считаные минуты наберет полные трюмы воды, в последний раз качнет парусами — и опустится на темное дно. На камни. В ил. В пустоту.
Георга Хаана давно нужно было остановить. В последнее время он стал слишком влиятельным. Влиятельным и опасным. Везде, где только можно, он расставляет своих людей. Интригует, подчиняет собственной воле, добивается расположения. Его сторонники — в магистратах и замковых гарнизонах. Он проталкивает свои креатуры на должности судей, в Сенат. Вся бамбергская верхушка стоит за него горой. Он собирает вокруг себя группу приверженцев, клиентелу, как это делали в свое время Цезарь и Красс. Бумага, которая легла на стол князя-епископа накануне, это проклятое ходатайство — лишнее подтверждение тому, что в делах епархии канцлер намерен отныне играть первую скрипку.
Однажды Хаан уже сумел помешать ему, расстроить его планы. Это случилось три года назад, после смерти прежнего князя-епископа, Иоганна Готфрида фон Ашхаузена. В тот момент все были убеждены, что именно он, Фридрих Фёрнер, станет новым правителем Бамберга. Почему? Он пользовался огромным авторитетом в епархии. Курфюрст Максимилиан, его могущественный покровитель, по-прежнему ему благоволил. Люди по-прежнему толпами приходили в церковь Святого Мартина, чтобы послушать его вдохновенную, яркую проповедь. Многие смотрели на него с надеждой, открыто называя тем человеком, который достоин принять епископский перстень и княжеский меч.
Все было предопределено. Но тут в дело вмешался Георг Хаан, который в ту пору занимал пост бамбергского вице-канцлера. В первую очередь Хаан обеспечил себе поддержку Максимилиана Баварского: заставил курфюрста поверить, что такой человек, как Фридрих Фёрнер, не может возглавлять одно из богатейших в Империи епископств в годы войны. В такое время, говорил Хаан, во главе Бамберга должен стоять умный и хитрый политик, а не священник; пусть Фёрнер остается на своем месте — епархии нужен другой глава.
Воздействием на курфюрста Хаан не ограничился. Он подкупил — впоследствии Фёрнер узнал об этом — нескольких членов капитула[13]. Собирал отовсюду сведения, торговался, уговаривал, угрожал. И, в конце концов, добился-таки своего: большинство голосов было отдано за соборного декана, этого злобного, жирного борова, Иоганна Георга фон Дорнхайма.
Для него, Фридриха Фёрнера, это стало ударом. Не потому, что он жаждал власти. Ни алая кардинальская шапка, ни митра архиепископа никогда не манили его. Истинной целью всей его жизни было служение Христу, служение церкви, служение людям. Огонь веры ярко пылал в его сердце; желание вразумлять, помогать, исцелять заблудшие души вели его за собой, и ступени длинной церковной лестницы незаметно скользили у него под ногами. Магистр философии, доктор богословия, каноник церкви Святого Мартина — и, наконец, бамбергский генеральный викарий. Правая рука князя-епископа. Второй человек в епархии. Один из наиболее авторитетных и ярких имперских богословов. Чем выше он поднимался, тем громче звучал его голос, тем больше людей прислушивались к нему. Он знал, что его призвание — быть пастырем, пастырем не по званию, а по духу. Изгонять, выкорчевывать зло. Удерживать людей от ошибок.
Подставив ему подножку, Георг Хаан не просто лишил его власти. Он лишил Бамберг возможности очищения. И сейчас, когда он подговаривает сенаторов, бургомистров, гильдейских старшин выступить против закона о борьбе с колдовством, он вновь толкает Бамберг во тьму.
Но видит Бог: ему не удастся этого сделать.
Глава 4
— Письмо из Швайнфурта, госпожа Хаан. От господина канцлера.
— Спасибо, Томас. Где Урсула и Адам?
— Ваш сын ушел с молодым Юниусом в оружейную лавку. Фройляйн Урсула наверху, в своей комнате.
— Хорошо, Томас. Ступай. Мне нужно побыть одной.
— Будут ли какие-то распоряжения насчет обеда?
— Нет. Пусть Эмма сама все выберет.
Аккуратная круглая печать с выдавленными буквами «ГХ». Несколько листков в плотном бумажном конверте.
Дорогая Катарина, да благословит тебя Бог!Плохие известия: мне придется задержаться в Швайнфурте дольше, чем я рассчитывал. Как долго? Сказать не могу. Соглашение еще не подписано, и это не тот вопрос, который я вправе доверить своим подчиненным. Я уже говорил тебе, что жители Швайнфурта — почти сплошь лютеране, и потому наши враги. Но сейчас об этом нужно забыть. Забыть! На время, но накрепко, так, как будто этого не было вовсе. Когда в Империи снова наступит мир, можно будет вернуться к теологическим спорам, драть глотки в Рейхстаге и всеимперских собраниях. Глупо рыхлить почву зимой, бессмысленно вспоминать о религиозных спорах в годы войны. Мы — католики, они — лютеране. Какая разница? Пусть бамбергский всадник и швайнфуртский орел помогают друг другу[14]. Во время бури лучше держаться вместе.
Кстати, Швайнфурт — довольно красивый город. Над мостом через Майн возведены стены и черепичная крыша, примерно так же, как и на Старом мосту во Флоренции. Жаль только, что имя у города столь нелепое. Лично я не хотел бы, чтобы кто-то назвал меня жителем «Свиного брода».
В любом случае, я не уеду отсюда до тех пор, пока соглашение не будет подписано. Ты ведь знаешь, я умею стоять на своем. Заключив договор, мы укрепим свои северные рубежи и одновременно ослабим саксонцев, лишив их потенциального союзника; кайзер и Бавария по достоинству оценят этот маневр. Что касается Швайнфурта — они получат нашу поддержку на случай возможных переговоров с Лигой[15] и курфюрстом Максимилианом. Обе стороны сделки должны оставаться в выигрыше — таков мой всегдашний принцип.
Впрочем, довольно об этом. Мне нужна твоя помощь в одном весьма непростом деле. До меня дошли неприятные известия, касающиеся Германа Хейера. Ты должна помнить его — полгода назад он приходил к нам домой вместе с Карлом Мюллершталем, приносил бумаги по поводу устройства пороховых складов. Странный человек. Я никогда не оказывал ему особого покровительства: звезд с неба не хватает, неразговорчив, не умеет сходиться с людьми. Обычный канцелярский чиновник, просидевший на одной и той же должности четырнадцать лет. Ты спросишь меня, что же во всем этом странного? Попробую объяснить. Несмотря на мое прохладное к нему отношение, он всегда отличался удивительной преданностью, и это свойство лишь усилилось в нем после смерти жены. Ради моей пользы он мог пожертвовать собственным временем, собственными деньгами, тайком снять копию с письма, которое в ином случае не попало бы в мои руки. И это при том, что я никогда ни о чем подобном его не просил.
Возможно, я не ценил Германа Хейера по достоинству. Но ты ведь знаешь: в длинном списке человеческих добродетелей я никогда не ставил преданность на первое место. Если преданность — это главное, тогда нам всем следовало бы окружать себя собаками, а не людьми.
Так вот: до меня дошли слухи, что Хейера должны были заключить в тюрьму по обвинению в колдовстве и что в самый последний момент ему удалось бежать. Находится ли он в Бамберге или за его пределами — неизвестно. Неизвестно также, были ли у него сообщники.
Удар нанесен точно и своевременно, и я не сомневаюсь, что удар этот нацелен в меня. Если хотят свалить крепкое дерево, то вначале подрывают корни: один за другим, пока ствол не рухнет под собственной тяжестью, не станет добычей топоров и зазубренных пил. Герман Хейер — незначительный персонаж. Но он — один из тех корней, обрубив которые викарий сможет уничтожить меня самого.
Суть моей просьбы: тебе нужно встретиться с Кристиной Морхаубт. Наши семьи дружны, встреча не вызовет кривотолков. Лучше всего пусть придет к нам домой, в этом случае можно будет не опасаться, что кто-то приложит любопытное ухо к двери. Подробно расспроси, что ей известно о деле Хейера; если она ничего не знает, пусть спросит у мужа. Знаю, Кристина не из болтливых. И все же предупреди ее, что о вашем разговоре не должен знать никто, кроме нее и Ханса Морхаубта.
В виновность Германа я не верю. Но в наше время не принято выносить оправдательных приговоров. Франца Кауперта казнили, несмотря на то что улик против него не было, а обвинение строилось на показаниях двух бродяг, пойманных в Лестене за кражей винограда. Я готов дать голову на отсечение, что Хейера оговорили и он не совершил ничего такого, что заслуживало бы наказания. В любом случае, я сделаю все, чтобы обвинения против него были сняты. Атаки против моих подчиненных нужно отражать, отражать решительно, иначе в следующий раз, осмелев, викарий сделает выпад против меня самого.
Возможно, причиной происходящего является ходатайство, которое я перед отъездом передал князю-епископу. В окружении Иоганна Георга достаточно людей, которые истолкуют появление этой бумаги как покушение на авторитет княжеской власти. Фон Хацфельд улыбается и называет себя моим единомышленником, но я не сомневаюсь, что он ведет собственную игру и при первом удобном случае швырнет мне под ноги рогатку. Фон Менгерсдорф мечтает о том, чтобы пропихнуть на мое место собственного племянника. О викарном епископе не стоит и говорить: из всех моих врагов этот враг — самый сильный и непримиримый. Он не примет уступок, не примет временных соглашений, никогда не оставит мысли о том, чтобы уничтожить меня. Будь его воля, он самолично сбросил бы меня с крыши на вилы для сена, а потом стоял бы, смотрел на мою агонию и потирал свои холеные руки. Иногда мне кажется, что он обезумел. Один лекарь — ты знаешь его, это Макс Краузе, его дом в двух шагах от Мельничного моста, — рассказывал мне, что в некоторых озерах живет крохотный червь: попадая в тело человека, он по сосудам проникает в голову, а затем медленно, не торопясь, начинает пожирать мозг. Что, если именно такой червь поселился в голове у викария? Знаю, это звучит не слишком умно, но как иначе объяснить, что Фридрих Фёрнер искренне верит в существование ведьм, в колдовство, но при этом использует борьбу с ними для сведения счетов, для уничтожения своих личных врагов? Откуда подобная двойственность в поступках и мыслях?
Викарий жаждет моей смерти, хочет в один прекрасный день переступить через мой ободранный труп. Но я не отступлю. Насколько мне известно, разбор ходатайства поручен сенатору Шлейму. Это позволяет надеяться, что документ хотя бы прочитают и задумаются над его содержанием. Вольфганг Шлейм — здравомыслящий человек и не принадлежит к лагерю сторонников Фёрнера.
Катарина, я чувствую, что устал. Мои позиции в Сенате никогда не были достаточно прочными. Всегда приходилось договариваться с мерзавцами, уступать подлецам, подлаживаться под негодяев, да и самому совершать такое, чего постыдился бы иной негодяй. Такова природа власти. Если хочешь чего-то добиться, ты должен обманывать, вводить в заблуждение, кивать и соглашаться, когда сердце кричит от боли, улыбаться в лицо тому, в кого с удовольствием всадил бы по рукоятку нож. Я соглашался со смертными приговорами. Я убеждал князя-епископа в необходимости вступить в войну. Я выгнал со службы чиновников, в которых подозревал своих недоброжелателей. После того как курфюрст Максимилиан утопил в крови восстание в Верхней Австрии[16], я при встрече восхитился его мужеством и решительностью. Я садился за переговорный стол с людьми, которых, будь моя воля, никогда не пустил бы к себе на порог.
Я не оправдываю себя и не кляну. Я совершил много дурного. Но знаю, что без этого не смог бы сделать ничего хорошего. Все эти интриги, маневры, все эти гимнастические упражнения, которые я проделывал за последние семь лет, имели своей целью только одно: защитить Бамберг и укрепить власть его правителя. Бамберг — не торговая республика, не город, которым могут управлять несколько патрицианских фамилий. Это богатое княжество, и единая, сильная власть должна стягивать его так же крепко, как железные обручи стягивают пузатую винную бочку. Процессы над ведьмами наносят этой власти огромный урон. Бамберг может жить в мире лишь до тех пор, пока мы полезны кайзеру и Баварии, до тех пор, пока мы можем лавировать между ними. Мы что-то вроде маленькой лоцманской лодки, которая прокладывает курс для больших кораблей: стоит нам замешкаться, стоит неправильно повернуть руль — и большие фрегаты раздавят нас своими бортами. Ведовские процессы бросают на Бамберг тень. Я знаю, что эти процессы уже вызвали недовольство Его Святейшества папы Урбана[17], хотя Святой Престол прежде закрывал глаза на подобные вещи. Курфюрст Максимилиан, который всегда был ревностным гонителем колдовства, сейчас гораздо больше заинтересован в прочности католического лагеря, в успехах армии Лиги. Игры с огнем и живыми людьми для него теперь досадная, раздражающая помеха.
Но не будем уходить в сторону. Последнее, о чем я хотел написать тебе, — Урсула.
Я стал тем, кем стал благодаря умению понимать людей, читать их молчание, ложь, их улыбки и взгляды. Морщины на их лицах для меня то же, что строчки письма. Но то, что происходит в душе Урсулы, — этого я понять не могу. Я не понимаю, о чем она думает, что наполняет ее сердце. Благородство? Высокомерие? Желание опекать? Несколько раз я замечал, как меняется ее взгляд — в одно мгновение делается презрительным и холодным, как будто вода в ее глазах замерзает и превращается в лед.
Я хорошо помню гороскоп, составленный при ее рождении. «Солнце в первом доме. Сила, уверенность, власть. Мир будет вращаться вокруг нее, но гордый нрав принесет беду».
Катарина, я никогда не верил всем этим предсказаниям. Говорят, что Валленштайн, новый имперский главнокомандующий, держит при себе личного астролога и не предпринимает ничего важного без его советов. На мой взгляд, все это — суеверная чушь. Разумный и образованный человек не может верить в то, что его судьба определяется не собственными поступками, не волей Творца, а всего лишь расположением небесных светил. Я бы не разрешил составлять гороскоп для Урсулы, если бы не настояние моей матушки, да покоится она с миром. И, уж конечно, я был далек от того, чтобы придавать хоть какое-то значение словам, что написала гадалка. Но сейчас эти слова не идут из моей головы.
С самого рождения Урсула была моей гордостью. Я любовался ею. Ее смех, ее маленький лоб, ее первые шаги, ее удивленные слезы… Самое прекрасное и хрупкое создание из всех, что живут на земле. Я видел, как из крохотного младенца вырастает веселая и смелая девочка. Как девочка превращается в красивую девушку — девушку с рыжими волосами и глазами цвета озерной воды. Адам, Вейнтлетт, Карл-Леонард, Даниэль — я любил и люблю их всех. Но только в Урсуле я всегда видел продолжение самого себя. Адам, как ни печально, сильно уступает ей и характером, и умом. Он — большой ребенок; не знаю, сможет ли он когда-нибудь повзрослеть. Что касается Урсулы… Будь она мужчиной, то не сомневаюсь, что однажды среди фамилий высших имперских сановников мы увидели бы фамилию Хаан. Но женщина, обладающая амбициями и незаурядным умом, может чего-то достичь в этой жизни лишь посредством замужества. Удачного замужества.
Брак Урсулы укрепит положение рода Хаан, позволит сохранить и приумножить то, чем мы обладаем сейчас. Во все времена могущественные семейства заключали союзы посредством женитьбы своих детей. Знаю, ты бы хотела, чтобы Урсула сделалась женой молодого Альфреда Юниуса. Не стану спорить, Альфред был бы неплохой партией для нее. Они во многом похожи: независимый нрав, благородство, презрение к глупости… И все же в Альфреде есть что-то, что заставляет меня сомневаться в нем, относиться с опаской.
Впрочем, все это не более чем планы на будущее. Я не приму решения о замужестве Урсулы без твоего ведома и совета. И уж конечно, мне придется заручиться согласием самой Урсулы. К великому сожалению, она способна поступать наперекор исключительно из упрямства, нежелания подчиниться мудрости старших. Она не потерпит, чтобы ее судьбу решали за ее спиной.
Ее дерзость, неумение различать людей и придерживать, когда требуется, свой острый язык — вот что беспокоит меня больше всего. На прошлой неделе мы с ней серьезно повздорили. Бамбергский магистрат — по моему настоянию — выгнал за пределы города всех бродяг, не имеющих в городе жилья или поденной работы. Урсула узнала об этом. Видела бы ты, каким гневом сверкали в то утро ее глаза! Это было не возмущение, не обида, не недовольство, а именно гнев. Можешь себе представить? Она смотрела на меня так, как особа королевской крови смотрит на проштрафившегося придворного. Какая наглость, какое неуважение к собственному отцу! Иногда мне кажется, что она просто-напросто не понимает, кто я такой. Не понимает, что в подобном тоне со мной вправе разговаривать лишь те, кто носит на плечах горностаевую мантию и корону имперского князя.
Вначале я пытался держать себя в руках, пытался объяснить ей: в городе неспокойно. Неурожай, выросли цены на хлеб, у границ княжества рыскают жадные отряды наемников, за которыми нужно следить в оба глаза. Толпы бродяг, что стекаются в Бамберг, — это угроза общественному спокойствию. Угроза беспорядков, воровства, грабежей, заразных болезней. Чтобы противостоять этому, необходимо временное — подчеркну: временное! — ужесточение правил. В конце концов, когда человека валит с ног лихорадка, доктора прописывают ему кровопускания вместо веселой попойки и дурно пахнущие порошки вместо свиных отбивных. Разве они не ограничивают свободы больного ради его же блага, ради того, чтобы его тело окрепло и через время вернуло себе прежнюю силу? К тому же магистрат постановил, что каждое воскресенье у городских ворот будет производиться бесплатная раздача хлеба и горячей похлебки всем, кто в этом нуждается.
Увы, Урсула не поняла моих доводов. Или не захотела понять. Вела себя дерзко, обвиняла меня в бессердечии, в жестокости к людям. И мое терпение кончилось. Мне пришлось объяснить ей, что она — всего-навсего глупая семнадцатилетняя девчонка. Существо, которое полностью зависит от моей воли. Человек, чьи слова и поступки для других значат не больше, чем жужжанье осы. Признаться, я думал, что моя резкость приведет ее в чувство. Но я ошибся. Выслушав меня, она несколько мгновений стояла молча, только кожа на переносице вдруг сделалась яростно-алой. В руках у нее был серебряный кубок с вином — один из тех, что подарил нам на свадьбу отец. Урсула отшвырнула кубок и молча вышла из комнаты. Я закричал на нее, но она даже не обернулась.
Это стало лишь одной из нескольких ее выходок за последнее время. Вспомни хотя бы тот воскресный обед с мастером Дреппером. Урсула — умная девушка. Она должна понимать, какую роль для меня и всего нашего рода играют добрые отношения с гильдией пивоваров. И что же? Во время обеда она сидит, потупив глаза, не вмешивается в разговор, а потом — вдруг, ни с того ни с сего! — с ехидной улыбкой спрашивает у Якоба Дреппера, не трудно ли ему, дескать, таскать по лестнице свое огромное пузо? Каково?!! Смею тебя уверить: если бы один из моих подчиненных — к примеру, тот же Альфред Юниус — позволил себе хотя бы десятую долю того, что позволяет себе Урсула, то этот самый подчиненный уже сейчас сторожил бы амбар в какой-нибудь захудалой деревеньке на границе с Баварией. Да, именно: амбар. И сторожил бы его до скончания дней, забыв о карьере, забыв о городской жизни, забыв даже надеяться, что хоть кто-нибудь вспомнит о нем…
Было бы легко объяснить поведение Урсулы избалованностью или юношеским упрямством. Однако я уверен, что все обстоит гораздо сложнее. Не знаю, как лучше объяснить, но… Мне на ум часто приходят картины из ее детства. Облезлый серый котенок, которого она принесла с улицы и отпаивала молоком. Серебряный талер, который я подарил ей на Рождество — и который два дня спустя она кинула в глиняную миску бродяги. Ее глупая ссора с Адамом: они подрались, вцепились друг другу в волосы. Когда я подошел и крепко взял Адама за ухо, Урсула вдруг закричала, чтобы я его отпустил, и повисла у меня на руке.
Однажды я назвал Герду, нашу кухарку, нерасторопной ослицей. Урсула услышала эти слова и страшно на меня разозлилась. Прямо покраснела от злости. Представь: восьмилетняя девочка стоит, словно упрямый бычок, сжимает розовые кулачки и требует, чтобы я извинился перед кухаркой. Забавное и вместе с тем странное зрелище…
Я не знаю, что происходит в душе Урсулы. Иногда она мне кажется заносчивой и глупой девчонкой, которая считает, что ей все позволено. Иногда — чистой и благородной душой, которая умеет переживать чужое страдание сильнее, чем собственное. Время покажет, кем она станет. Остается только надеяться, что замужество пойдет ей на пользу: смягчит ее дерзость, сделает ее чуть более спокойной и мудрой…
Но довольно об этом.
Последние наставления, которым ты должна точно следовать.
Первое. Сожги это письмо сразу, как только прочтешь.
Второе. Если Фёрнер, или фон Хацфельд, или фон Менгерсдорф захотят поговорить с тобой — не соглашайся. Скажи, что больна.
Третье. Не выходите из дома без лишней надобности — ни ты, ни дети; если тебе что-то потребуется, отправляй посыльных и слуг.
Четвертое. Не принимай у себя никого из служащих канцелярии. Ни Альфреда, ни Мюллершталя, ни Йозефа Кессмана, ни кого-либо еще. В противном случае могут подумать, что ты имеешь какое-то касательство к происшествию с Хейером.
И последнее. Томас, Михель и Йенс должны все время находиться дома. В кладовой найдутся матрасы, что касается ружей — они в моем кабинете, в запертом шкафу, ключ от которого у тебя есть.
Прошу, пусть эти распоряжения тебя не пугают. Я лишь хочу быть уверен, что, пока меня нет в городе, с вами ничего не случится.
Я все время думаю о тебе, Катарина. Господь да благословит тебя и наших детей.
Георг, твой любящий муж.Глава 5
Сенатор, почетный глава гильдии нотариусов Бамберга, член Высокой Комиссии по расследованию дел о порче и колдовстве Вольфганг Николас Шлейм был похож на озерного карпа. Покатый лоб, мягкие безвольные губы, сонное спокойствие на лице. Он приходился внуком одному из имперских министров, получил блестящее образование в университетах Парижа и Кёльна и слыл в Бамберге большим знатоком по части юриспруденции.
Распоряжение его сиятельства, переданное сенатору утром, гласило:
«Настоящим мы, Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм, назначаем экспертный совет для рассмотрения поступившего на наше имя ходатайства. Председатель совета — доктор права Вольфганг Николас Шлейм. Прочие члены совета: доктор права Дитрих Фаульхаммер; доктор права Эрнст Фазольт; доктор богословия Максимилиан Генрих Корф».
В конце страницы, рядом с резкой подписью Иоганна Георга, жирным красным пятном легла восковая печать.
Отложив документ в сторону, Шлейм улыбнулся. Что увидит в этой бумаге какой-нибудь мальчишка-канцелярист? Несколько имен, только и всего. Он, Вольфганг Шлейм, видел в строчках епископского письма гораздо больше.
Начать с того, что упоминание о ходатайстве было кратким. Презрительно кратким. А ведь подписали его люди уважаемые и влиятельные. Ну-ка, посмотрим: канцлер и вице-канцлер; половина членов бамбергского Сената; трое бургомистров, несколько гильдейских старшин. Двадцать четыре фамилии. Однако ни одну из этих фамилий его сиятельство не упомянул. Вывод? Иоганн Георг недоволен бумагой и очень зол на тех, кто поставил под ней собственные имена.
Идем дальше. Чего просят ходатаи? Изменить порядок рассмотрения дел о колдовстве: ограничить применение пыток, предоставить обвиняемым право на адвоката, запретить конфискации. Кому же его сиятельство поручил рассмотреть и оценить эти требования? Фазольт и Фаульхаммер участвуют в допросах, дают указания палачам; бывает, что не брезгуют собственноручно хлестнуть кого-то из обвиняемых плетью. Что касается Корфа — этот пишет трактаты по демонологии, всерьез рассуждая о том, что при помощи женской мочи и произнесенного навыворот «Te Deum»[18] можно вызывать ураган. И эти трое будут рассматривать поданное ходатайство?! Нетрудно догадаться, каким будет вердикт…
И, наконец: если бы Иоганн Георг пожелал просто поставить ходатаев на место — или, по его собственному выражению, «сунуть под нос кулака», — для этого вполне сгодился бы грубиян Шварцконц. Или Фазольт. Или доктор Харзее. Однако председателем экспертного совета князь-епископ назначил именно его, Шлейма. Что из этого следует? Ответ очень прост. Его сиятельству угодно, чтобы документ швырнули в мусорную корзину. Но не просто швырнули, а сделали это аккуратно, изящно, со ссылками на теологические трактаты и нормы римского права.
Сенатор в задумчивости провел кончиками пальцев по высокому лбу. Взял в руки ходатайство, пробежал взглядом текст.
«…Пытки, которым их подвергают, чтобы вырвать признание, столь жестоки, что многие лишаются рассудка или умирают, не дожив до суда…»
«…Барбара Ройт, мать четверых детей и бабушка одиннадцати внуков, умерла после того, как ее поместили в ванну с горячей известью…»
«…Ханс Бейердорфер, тридцати семи лет, помощник нотариуса, скончался в тюремной камере: несколько дней кряду его кормили соленой пищей и не давали воды…»
«…Происходящее вызывает страх и недовольство среди жителей княжества…»
Кончив читать, Шлейм нахмурился, осуждающе покачал головой. Нелепо, грубо. К чему такие подробности? «Умер в камере», «известь»… Разве его сиятельству интересно знать, каким образом велось дознание по делу Бейердорфера? Или отчего скончалась старуха Ройт? Писать подобное в документе на высочайшее имя — то же самое, что вывалить на праздничный стол содержимое ночного горшка.
Против чего выступают Хаан и все прочие, кто подписал эту бумагу?
Несовершенство дознания? Ерунда. Дознание ведется по правилам, которые существуют не одну сотню лет и одобрены Святейшим Престолом.
Людей арестовывают на основании слухов? И что с того? Людская молва часто бывает правдива. К тому же любые слухи тщательно проверяются дознавателями.
Обвиняемые признают собственную вину под пыткой? Тем более! «Confessus pro judicato habetur» — сознавшийся считается осуждённым.
Шлейм откинулся на спинку кресла, разместив пухлые ладони на животе.
Странно, что канцлер поставил под этим пасквилем свою подпись. Неосторожный шаг, глупый шаг. Процессы ведутся по всей Германии. В Рейнланде колдунов и ведьм уничтожает Франц Бюирман[19]. Во владениях герцога Баварского — судья Иеремия Дрексель[20]. В Саксонии — некто Бенедикт Карпцов[21], про которого известно, что он прочел Библию пятьдесят раз от корки до корки и знает ее наизусть. Всюду трещат костры, всюду вскрываются чудовищные преступления прислужников дьявола. Никому из здравомыслящих людей не приходит в голову отрицать их вину и уж тем более — вставать на их защиту. Каждый, кто умеет читать, крепко вытвердил слова «Молота ведьм»: «Тяжкое наказание полагается пособникам колдунов, их защитникам, их укрывателям». Тем же, кому недостаточно слов, можно напомнить процесс Дитриха Фладе, судьи из Трира, который противился осуждению ведьм, а кончил тем, что сам был сожжен на костре[22].
Так почему Хаан отважился приложить перо к столь опасной бумаге? В чем его цель? Неужели он и правда думает, что его сиятельство согласится изменить закон — изменить из-за каких-то знахарок и гадалок, которые сознались, что попирали крест и целовали зад сатане?
Кто-то, пожалуй, сочтет, что канцлером движет благородство, стремление к справедливости. Но так может рассуждать лишь человек, крайне наивный. В политике нет принципов. Нет благородства. Нет прочих вещей, о которых пишут оторванные от мира философы. В политике есть только цель и средства для ее достижения. Все остальное — не более чем красивые слова, которые прикрывают уродство человеческих душ, так же как ладно скроенная одежда прикрывает чирьи и дряблые животы. Каждый человек интересуется только своей судьбой. Его не волнует, что соседу отрубили голову, — куда больше он станет переживать, что порезал себе указательный палец. Его не беспокоит, что в двух шагах от его порога умирает от голода нищий, — куда важнее, чтобы кухарка вовремя достала из печи вишневый пирог. Подобное поведение не аморально. Оно естественно. Человек слаб. Может ли он накормить всех голодных и защитить всех обиженных? Нет, ему едва хватает сил, чтобы прокормить и защитить себя. И поэтому если человек вдруг ни с того ни с сего демонстрирует заботу о ближнем, значит, ему это выгодно, значит, у него имеется к этому свой интерес.
Сенатор улыбнулся. Ленивая, блеклая искра мелькнула в его глазах.
На судьбы казненных Хаану наплевать. В этом нет и не может быть никаких сомнений. Красноречивый пример: два месяц назад канцлер — один из членов Высокой Комиссии — отказался подписывать обвинительное заключение по делу Кристины Габель, дочери каноника церкви Святого Стефана. Дескать, признания обвиняемой противоречат имеющимся в деле материалам. Благородно? Ничуть. Месяцем ранее Георг Хаан преспокойно поставил свою подпись под точно таким же обвинением по делу Адельгейды Брунсвик и Хельги Герстекер. В чем же причина столь явной и бросающейся в глаза непоследовательности? Канцлер прозрел? Услышал ангельские голоса? Нет, многоуважаемые господа, тысячу раз нет. Все гораздо проще. Семейство Габель имеет влиятельную родню в Нюрнберге. Выступив против осуждения юной Кристины, Хаан всего лишь хотел заполучить новых союзников в борьбе за власть.
Власть. Вот та цель, ради которой Хаан рискует. Вот та цель, ради которой он толкует о законе и справедливости. Что ж, пускай. Но он, Вольфганг Шлейм, не станет играть в эти игры.
С самого утра Альфред Юниус разбирал бумаги, поступившие в канцелярию князя-епископа за последние дни. Стопка справа — документы не очень важные, рутина по большей части. Доклад об обрушении моста через Визент. Ведомость расходов по строительству нового форта неподалеку от Кронаха за подписью Карла Мюллершталя. Письма кастелянов, сообщения бургомистров, таможенные отчеты. Что еще? Известие о смерти господина Эттингена, судьи в Форхайме. Пожар на мельнице в Шлюссфельде: сгорело несколько мешков с ячменной мукой, никто не пострадал.
Отдельно — несколько конвертов, каждый из которых перехвачен шнуром с сургучной печатью: дипломатическая почта на имя князя-епископа. Эти конверты Альфред тоже откладывал вправо. Всю подобную корреспонденцию вначале просматривает господин Хаан, и лишь затем бумаги попадают в руки его сиятельства.
Что у нас здесь? Послание от эрцканцлера, Георга Фридриха фон Грайффенклау[23]. Пакет желтоватой бумаги с размашистой подписью главнокомандующего войсками Католической Лиги, графа фон Тилли[24]. Письмо из кемптенского аббатства, от преподобного Иоганна фон Вольфурта.
На каждый конверт следует сделать запись в реестре: отправитель; дата поступления в канцелярию; фамилия ответственного секретаря. Заполнив все полагающиеся строки, Альфред сложил письма в нижний ящик стола, провернул в замке ключ.
Итак, с правой стопкой покончено.
В левую стопку попадали документы иного рода: материалы судебных процессов, по которым требовалось утверждение смертного приговора. Дела убийц, фальшивомонетчиков, колдунов.
Наугад раскрыв одну из папок, Альфред перебрал лежащие внутри листки. Дело Вильгельмины Граубе, хозяйки постоялого двора с Доминиканерштрассе. Анонимное письмо, обвиняющее Вильгельмину в изготовлении ядов и колдовстве. Свидетельские показания девицы Клей и ночного сторожа Румперта. Обвинительный акт, составленный докторами из Высокой Комиссии:
«…Чтобы убивать, наносить вред людям и домашним животным, означенная Вильгельмина изготавливала порошки из внутренностей петухов, колдовских трав и мозга детей, умерших без крещения. Все указанные ингредиенты она складывала вместе и варила в черепе обезглавленного разбойника на огне из дубовых веток…»
К обвинительному заключению была подшита ведомость расходов на оплату услуг палача:
«…Устрашение путем предъявления пыточных инструментов — один гульден.
Дробление суставов большого пальца левой руки — пятьдесят крейцеров.
Подвешивание к потолку с прикреплением тяжелого груза к ногам, включая последующее вправление конечностей и мазь, необходимую для этого, — два гульдена сорок семь крейцеров.
Питание на день для палача и его помощников — полтора гульдена.
Веревки, рукавицы, крюки — шестнадцать крейцеров…»
Подобного рода бумаги приходили в канцелярию все чаще, но Альфред не мог к ним привыкнуть. Не мог отделаться от ощущения, что в папках, перевязанных алым шнуром, помещается чья-то исковерканная, вырванная с корнем жизнь. Чужая боль, чужое страдание…
Впрочем, почему чужое? Он хорошо знал Вильгельмину Граубе. Эта высокая, полная женщина была подругой его матери и часто приходила к ним в дом. Из всех кушаний она больше всего любила луковый суп, и кожа на ее ладонях была шершавой, точь-в-точь как луковая шелуха. Вильгельмина похоронила двоих мужей и несла на своих плечах все заботы по постоялому двору. «Рабочих лошадок вроде меня еще поискать», — смеясь, говорила она.
Перевернув последнюю страницу, Альфред прочел:
«Полностью признала вину по всем статьям обвинения. Снисхождения не заслуживает. Настоящим испрашиваем его сиятельство об утверждении смертного приговора».
Альфред отложил папку в сторону. Его руки тряслись.
Ворота Святого Георга, за полчаса до полудня. Именно это время назначил Ханс. И когда Хейер спросил его почему, объяснил: в это время много крестьян, которые везут в город овощи. Будет толчея у таможенной заставы, где проверяют грузы и платят ввозную пошлину, будет разноголосье, беспорядок и шум. И самое главное — до смены караула всего полчаса. Солдаты устали, им уже на все наплевать. Они считают минуты до тех пор, когда их вахта закончится. Воротят потные, загорелые шеи, оглядываются на башенные часы, на которых лениво отщелкивает бронзовая, размером с ружейный шомпол, минутная стрелка…
Ханс пришел накануне, поздним вечером, когда на улице уже было темно. Принес ворох заношенной старой одежды, пять минут сажей пачкал Хейеру волосы, придирчиво оглядывал со всех сторон. С удовлетворением кивнул: пойдет. Затем принялся объяснять:
— Запомни: ни с кем из них не встречайся взглядом. Глаза могут выдать. Притворись, что тебя разморило, что ты устал. Поближе наклонись к лошади, зевай, как будто вот-вот уснешь. Если остановят — говори медленно, не торопись. Забудь, что ты приличный человек. Почесывайся, пусти ветры, если приспичит. Солдатам у ворот тоже несладко стоять, по шесть часов кряду. На кой им сдался этот неопрятный субъект? Поиски Германа Хейера ведутся уже три дня, и, как я думаю, ведутся без особой охоты.
Энгер полез рукой за пазуху, вынул свернутую трубкой бумагу с печатью.
— Вот документы, Альфред все сделал. Едешь проездом из Швайнфурта в Нюрнберг. Почему и зачем — здесь все написано.
— Благослови вас Бог, — тихо проговорил Хейер.
Ханс усмехнулся:
— Подожди. Благодарить будешь, когда окажешься в Нюрнберге. Теперь последнее: сегодня собери вещи, подготовься к дороге. А завтра утром, как рассветет, переберешься в другое место. За лавкой Зебольда — знаешь, где это? — есть заброшенный дом. Он заперт, но с черного хода дверь слабая. Я открою замок и смажу маслом петли. Зайдешь туда тихо, никто не увидит и не услышит.
— Зачем? — нахмурился Хейер.
— Предосторожность, мой друг, всего лишь предосторожность. Мы с тобой сейчас на положении зайцев: крепче запутаем след — больше шансов, что выберемся.
— Хорошо. Что с лошадью?
— Сейчас объясню. За торговыми рядами есть узкий проулок. Пойдешь по нему. Увидишь трактир, а рядом с ним…
— Что за трактир?
— «Тирольский грош». Вход с высоким крыльцом, а в двух шагах — коновязь. Там и будет твоя кобылка: гнедая, под седлом синий чепрак. Не успеешь прочитать «Аве Мария», как все окажется позади.
Солнце слепило глаза, и, чтобы оглядеться, Хейеру пришлось приставить ко лбу ладонь. Полукруглые башни ворот. Горящая куча мусора у подножия вала. Несколько стражников с алебардами. Все как будто спокойно. Но он не мог отделаться от ощущения близкой беды, опасности, притаившейся где-то рядом.
Минувшей ночью ему приснился странный, недобрый сон. Снилось, что он идет по широкому белому полю. Сумерки, воет метель, и ноги увязают в снегу, и каждый новый шаг дается труднее, чем предыдущий. Где-то вдалеке тают очертания неизвестного замка, и темные силуэты деревьев венчают склон высокой горы. Он шел через поле, заранее зная, что никогда не сумеет его пересечь, что мгла и метель не позволят добраться до цели. Холодные, снежные сумерки как будто пожирали его, втягивали в себя, как в воронку. Но он все равно шел. Шел, проваливаясь по пояс в сугробы, не слыша ничего, кроме воя ветра и собственного прерывистого дыхания. Шел до тех пор, пока ноги не отнялись и он не рухнул в сырую, податливую белую мглу, которая облепила его лицо, обняла за шею, навсегда приняла в себя…
Минутная стрелка, щелкнув, остановилась посреди циферблата.
Пора.
Вялой, ослабевшей от страха ладонью Герман тронул лошадиную шею и поехал вперед.
Господи, сохрани душу мою, да не постыжусь, что на тебя уповаю…
Возле ворот один из стражников остановил его, взялся рукой за поводья.
— Куда едешь, болван?
— В Нюрнберг, — ответил Герман, свешиваясь с седла.
Не отвергни и не оставь меня, Боже, Спаситель мой…
Стражник зевнул:
— Документы есть при себе?
Обнажи меч и прегради путь преследующим меня…
— Конечно, вот.
Господи, прошу тебя, Господи…
Не глядя в бумаги, стражник поковырял пальцем в носу. Нехотя шевельнул рукой:
— Проезжай.
Каменная арка ворот. Ивы, цепляющие корнями глинистый берег. Ослепительно-голубая лента реки.
Все закончилось. Все позади. Бамберг, собаки, обвинение в колдовстве. Дальше будет пыльная лесная дорога, и постоялый двор, где пахнет чесноком и опилками, и пиво в большой глиняной кружке, и беспробудный, полуобморочный сон. Сколько времени ему потребуется, чтобы забыть о том, что случилось за эти дни? И сможет ли он забыть?
Жарко. Мимо громыхают телеги, ветер пахнет навозом, дегтем, скошенной спелой травой.
Хлесткий окрик из-за спины:
— Стой!!
Герман вздрогнул. Ошибка. Без сомнения, это ошибка. Крик предназначается не ему. Наверное, какой-то бродяга попытался прошмыгнуть через створки ворот.
Шея как будто одеревенела. И все же он заставил себя обернуться. Несколько солдат бежали к нему со стороны караульной. На башне целился из ружья часовой.
Избавление или смерть.
Хейер пришпорил лошадь. В ту же секунду раздался выстрел. За ним другой, третий. Стреляли со стены, стреляли с крепостных башен. Две пули насквозь пробили тело Германа Хейера, вырвав багряные лоскуты из предплечья и шеи. Он упал наземь, и твердая, утоптанная земля крепко и зло ударила его по затылку.
Темнеет в глазах. Рубаха делается влажной, липнет к спине. Густая, как вишневая патока, кровь пропитывает сухую, зернистую землю.
Испуганный женский вскрик. Ругань солдат. Саднящий скрип застрявшего в стремени сапога.
Суровый голос командует:
— Прочь! Разойдись!
Небо, деревья и камни валятся в пустоту. Вслед за ними сорванным с тележной оси колесом летит город Бамберг. Переворачивается, тает в огромном голубом озере. Исчезают крепостные башни с острыми кровлями, похожими на колпаки сказочных гномов, и деревянные языки перекидных мостов, и флагштоки с развевающимися знаменами, и линии крыш — неровные, расходящиеся, словно рубцы на панцире черепахи.
Кто-то донес. Кто-то предал его. Кто-то донес… Кто-то предал…
Взявшись за руки, каменные гномы водят хоровод вокруг старинного франконского города, города епископов и королей. Впрочем, это уже и не город вовсе, а сверкающая разноцветными огнями гора. Нагромождение мрамора, яшмы, тусклых золотых слитков. Сокровищница, в которой гномы орудуют молотами и кирками, добывают несметные, немыслимые богатства. Рубиновое пламя — раскаленное, чистое. Тигриные искры топазов. Слезы горного хрусталя.
Отче наш, сущий на небесах… Прошу, даруй мне милость свою… Даруй мне быструю смерть…
Бамберг обратил свое лицо к небу. Улыбнулся, задумчиво вдохнул мягкий осенний воздух.
— Да он, кажется, мертвый.
— Все равно тащите его сюда!
Ветер лепит из облаков перламутровую раковину. Тонкие ивовые листья медленно плывут в прозрачной речной воде.
Время остановилось.
Глава 6
Двое слуг внесли в залу огромное блюдо, на котором вздыбил крылья зажаренный лебедь. Князь-епископ протянул руку, помедлил, а затем с хрустом сломал изогнутую птичью шею.
— Садись, угощайся, викарий, — пренебрежительно бросил он. — Вид у тебя такой, будто неделю ничего не ел. Вот ягнятина, потроха, пироги.
— Благодарю, ваше сиятельство, — чопорно поджав губы, ответил Фёрнер. — Но сегодня пятница, постный день.
— Так ты пост соблюдаешь? Зачем? Неужели в рай рассчитываешь попасть? Напрасно. Таким, как ты, Царствие Небесное точно не светит. Будешь поститься, не будешь — все одно в ад. Не знаю, в какой из кругов тебя определят, но точно далековато от входа.
Иоганн Георг хохотнул, закашлялся, стукнул себя кулаком по груди.
— Ладно, чушь. Зачем ты явился? Я ведь уже всех тебе утвердил. Что стряслось? Дыба пылится? Жаровни стынут?
— Вы распорядились подготовить отчет по делу Германа Хейера. Я собрал документы, которые…
— Не крути мне яйца, викарий! — вдруг рявкнул его сиятельство. — Ты и вправду думаешь, что мне интересны твои бумажки? У тебя целый полк мастеров; им только свистни, они и Новый Завет в полчаса перепишут. Убирай, к чертям, папку и говори своими словами. Как получилось, что этого — Хейера, да? — пристрелили у крепостных ворот?
— Капрал Блюмсфельд опознал его и распорядился открыть огонь.
— Нашпиговали свинцом, идиоты… А ведь достаточно было сломать негодяю нос и отвести в караульную.
Иоганн Георг бросил в рот кусок белого мяса и принялся жевать, не глядя на Фёрнера. У князя-епископа болели зубы, и во время еды он перекашивал на сторону рот, топорща серо-рыжую, словно испачканную пылью бороду. Прожевав до конца и сделав пару глотков из серебряной кружки, фон Дорнхайм спросил:
— Тебе известно, что его сестра замужем за нюрнбергским судьей?
— Не понимаю, какое это имеет значение, — сухо ответил викарий.
— Не понимаешь, значит, — недобро хмыкнул фон Дорнхайм. — Вот поэтому ты никогда не будешь сидеть на моем месте, Фридрих. А если б понимал, может, и дождался бы… Теперь слушай, как будут развиваться события: нюрнбергский магистрат, где все и так ненавидят меня лютой ненавистью, обратится с петицией к кайзеру. Напишет, что советник Хейер был убит безо всяких причин и что князь-епископ Бамберга, Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм, потворствует этому беззаконию. Поэтому я спрашиваю тебя, Фридрих: когда сюда явятся посланные кайзером офицеры, что мы им скажем? Судья утвердил арест Хейера?
— Разумеется. Вы же знаете, ваше сиятельство, мы всегда…
— Основание для ареста?
— Как и всегда: колдовство, участие в шабаше.
— Прекрасно. — Князь-епископ перекосил рот. — Какие имеются доказательства?
— Имя Хейера назвала Барбара Ройт. Сказала, что видела его во время сборища на горе Брокен.
— Что еще?
— Ваше сиятельство, предполагалось, что Хейер будет осмотрен на предмет дьявольских отметок на теле, допрошен, а затем признает вину. Но его, видимо, кто-то успел предупредить и…
— Срать я хотел на эти предположения!! — Пудовый кулак князя-епископа обрушился на буковую столешницу. От этого удара стоявшие на столе кубки, тарелки и блюда слегка подпрыгнули; маленький серебряный соусник завалился набок, и жирный ручеек соуса потек по белоснежной скатерти, обрываясь вязкими каплями на пол. — Значит, у тебя есть только слова полоумной бабки, которая к тому же не была приговорена, а испустила дух в подвале у твоих молодцов?!
На лбу викария выступили крупные капли пота. Он промокнул лицо белоснежным платком.
— Я убежден, что другие арестованные смогут подтвердить участие Хейера в шабаше.
— Знаешь, как это будет выглядеть? Как будто кто-то нагадил в штаны, а теперь пытается при помощи куска бумаги все это оттереть.
Фон Дорнхайм снова отхлебнул пива, и его кадык заходил вверх-вниз по мощной, заросшей рыжей шерстью гортани. Отняв ото рта кружку, он протяжно рыгнул и стукнул себя кулаком по груди. На бороде и усах белыми клочьями повисла пивная пена. Глядя на все это, викарий едва заметно поморщился.
— Что, Фридрих, — зло усмехнувшись, громыхнул князь-епископ, — противно смотреть на меня? Конечно, ты же у нас всегда отличался манерами, обходительностью. Наверное, и баб трахаешь исключительно учтиво, перевязав член платочком. Нет? Хотя ты, наверное, давно перестал на девок смотреть — тебе куда интересней, когда подследственные орут в подвалах… Не суетись, не оправдывайся: брюхо у тебя не стеклянное, а все-таки я тебя насквозь вижу. Да только мне плевать, что ты про меня думаешь. Манеры, приятное обхождение — все это придумали слабаки, навроде тебя. Ты ведь только пыжишься, пугаешь всех, а тебя ткни легонько — и растечешься, как яичный желток. Мой дед один на один выходил на матерого кабана, без помощников. Всаживал зверю в грудь рогатину и дожимал до конца так, что наконечник намертво застревал и его приходилось потом обрубать. Вот так — рраз!!
Он резко выбросил вперед правую руку: кулак замер всего в дюйме от холеного лица викария. Фридрих Фёрнер вздрогнул от неожиданности, и толстые губы его сиятельства, который заметил его оторопь, развело довольной улыбкой.
— Таков наш род, такими мы и останемся. Мои предки охотились на медведей и кабанов, вышвыривали соперников из седел во время турниров, дрались за десятерых, отправлялись за тридевять земель в крестовый поход… Семя Дорнхаймов не умрет никогда.
Слушая князя-епископа, Фёрнер изо всех сил старался сохранять хладнокровие. От манер и внешнего вида фон Дорнхайма его мутило.
— Ничего в этом мире не сдвинется с места, пока не толкнешь, — продолжал тот, сжимая крепкий, волосатый кулак. — Конь не повезет телегу до тех пор, пока не перетянешь его кнутом. Слуга не будет работать, пока не поможешь ему зуботычиной. И даже служители церкви не желают работать без того, чтобы их не поторапливали. Ты уверял меня, что строительство Колдовской тюрьмы будет закончено на Троицын день. И что? Даже стены не возвели до конца!
— Ваше сиятельство, позвольте мне…
— Твою мать, Фридрих, я, кажется, говорил, что не следует меня злить. Ты — второй человек в епархии, вице-король практически, тебя даже тенью моей называют. И что?! Пока я занимаюсь государственными делами, моя тень, вместо того чтобы поддерживать меня, потихоньку срет за моей спиной? Будь я помоложе, я бы, может, и не стал ничего говорить. Прежде я был добрее. Да только люди не умеют ценить чужой доброты. С этой чертовой — да простит меня Святая Дева! — епархией, с этими нерасторопными помощниками, которые возомнили себе, будто смысл их жизни — наслаждаться жратвой и бездельем, я, похоже, утратил остатки терпения. Запомни, дружок ты мой напомаженный, терпение мое измеряется очень просто — это длина вытянутой руки. Кто сократит его хоть на дюйм, получит крепкий удар в зубы. Видел моего камердинера? Я ему левую сторону хорошо проредил, он теперь лишний раз рот старается не открывать. Да не бледней ты, — князь-епископ усмехнулся, — не трясись. С твоей должностью зуботычины не положены; подведешь меня — наказание будет суровей. Я многое тебе доверил, Фридрих, и буду очень расстроен — очень! — если это было ошибкой с моей стороны. Ты же умный человек, в университете учился, знаешь, что человек очень досадует своим ошибкам. Верно? Вот, головой киваешь… Значит, я прав. Так что возьми-ка теперь свою папку и запиши — крупными буквами запиши! — что если к зиме строительство не будет закончено, ты, Фридрих Фёрнер, распрощаешься с должностью. Какое-то время посидишь, конечно, надо же будет пропихнуть это через капитул. Но все дела заберет себе доктор Фазольт.
— Уверяю, все будет выполнено в срок, ваше сиятельство, — поклонившись, ответил викарий.
— Спина у тебя хрустит, Фридрих, — заметил фон Дорнхайм. — Покажись костоправу. И кланяйся не так резво, ты ведь не мальчик уже. Что касаемо Хейера: ты выставил себя дураком, и расхлебывать эту кашу будешь сам. Я, знаешь ли, имперский князь, который имеет право не снимать шапки в присутствии кайзера, и подтирать лужи за подчиненными мне, согласись, не к лицу. Я тут думал: а ну как если Его Величество Фердинанд[25] и впрямь задумает провести расследование, как мы здесь колдунов и ведьм осуждаем и нет ли нарушений закона? А потом успокоился: ведь у меня этим занимается викарный епископ, еще со времен моего предшественника, Ашхаузена. Я управляю княжеством, а он, моя правая рука, ведет все епархиальные дела и дела о колдовстве разбирает. Я всегда говорил ему: расследуй по закону. Виновных — отдавай в суд, невинных — распускай по домам. Но откуда ж мне было знать, что мой верный викарий беззаконием занимался?
— Я всегда был верен вам, делал то, что вы мне велели, — еле сдерживаясь, процедил Фёрнер.
— Разумеется! — зло хохотнул фон Дорнхайм; смех булькал в его горле, как кипящая на огне похлебка. — Как ты думаешь, Фридрих, если у меня будет выбор, отдать тебя Вене[26] или вместо этого распрощаться с титулом князя-епископа Бамберга, что я выберу? И что выбрал бы ты, будь на моем месте? Так что подумай, мой дорогой викарий, и вбей в свою умную голову: единственное для тебя спасение — верно служить мне. Пока я силен, я не выдам тебя никому. Но если из-за твоей ошибки мне придется оправдываться перед кайзером — самолично сброшу тебя с колокольни.
Тонкие губы викария задрожали.
— Я не понимаю, чем мог заслужить подобные слова в свой адрес. Неужели ваше сиятельство полагает, что я плохо справляюсь с возложенными на меня обязанностями?
Фон Дорнхайм откинулся на спинку кресла и вытер о салфетку жирные пальцы.
— А почему ты решил, что заслужил что-то другое? А, Фридрих? Вот, скажем, палач: хорошо ли он свою работу делает, плохо ли, разве кто-то станет к нему по-доброму относиться? А твоя работа — она ведь палаческая. Найти человека, прокрутить его, как мясо на фарш, и записать признание. Вот ты сейчас сидишь, батистовым платочком лоб утираешь, смотришь перед собой, как монашка на исповеди, а на уме у тебя одно: Господи помилуй, ведь это несправедливо! Князь-епископ приказывает мне ловить и жечь людей, а отвечать придется мне одному. Так? Но ты не бойся. Кайзер никогда не вмешается. Знаешь почему? Золото, которое ты выкачивал из этих отступников-колдунов, шло не только в наши карманы. На него Бамберг снарядил несколько тысяч солдат в войска Лиги, подновил укрепления, обеспечил Баварии тыл. Да и императорским секретарям кое-что перепало. Пока кайзер ведет войну, пока ему нужны союзники, он будет смотреть на все наши дела — богоугодные дела! — сквозь пальцы. Бамберг — не Эльдорадо и не Потоси[27], но без наших денежек Его Величество Фердинанд Второй давно бы пошел по миру, а его наемные полки разбежались бы в разные стороны, как тараканы. И если кто-то попробует упрекнуть меня в злоупотреблении властью, я непременно напомню об этом.
— Ваше сиятельство, — дрожащим от волнения голосом произнес Фёрнер, — я уже не раз говорил вам это, и повторю вновь: главную угрозу для Бамберга представляют не кайзерские чиновники, а Георг Хаан. Он всячески препятствует осуждению пойманных ведьм. Не удивлюсь, если выяснится, что именно с его помощью Хейеру удалось скрыться от стражи.
— Выяснится — поговорим.
— Он подписал ходатайство об отмене законов о колдовстве и переманил на свою сторону половину Сената.
Злые кабаньи глазки князя-епископа сощурились.
— Вот здесь ты прав, викарий… — протянул он. — Наш общий друг Георг сделал большую ошибку…
Фёрнер понизил голос.
— Избавьтесь от него, ваше сиятельство! Выньте занозу, которая мешает всем нам.
— Нам? — переспросил фон Дорнхайм. — Не путай, викарий. У нас с тобой судьбы разные. Канцлер мне нужен: у него связи, он узнаёт обо всем, что происходит в Империи, быстрей, чем кайзерские секретари. Кругом война, Фридрих, и нас бросает, как зерно в пустой сумке. Зазеваешься — попадешь на жернов. Я легко смогу обойтись без тебя, а вот без Хаана мне конец. И потом: уберу его, и ты останешься один, а? Меня этот расклад не устраивает. До тех пор пока вы вдвоем, пока вы доносите мне друг на друга, пока не даете друг другу спокойно спать, мне не о чем беспокоиться. Человек уверенней стоит на двух ногах, нежели на одной, верно?
Князь-епископ снова отхлебнул пива и коротко бросил:
— Что у тебя еще?
— Недавно я разговаривал с одним итальянцем, ваше сиятельство. Он инженер, его зовут Джованни Боналино[28].
— И что он тебе предложил, этот итальянец? Усовершенствованную жаровню?
— В каком-то смысле да, ваше сиятельство, — сдержанно улыбнулся викарий. — Цены на древесину выросли, и поэтому каждое сожжение ведьм приносит слишком большие убытки казне. Синьор Боналино предложил способ, который позволит в несколько раз сократить эти расходы.
— Вот как? — подался вперед князь-епископ. — Ну-ка, ну-ка… И что же он предложил?
— Построить специальную печь, — пояснил викарий. — Если вашему сиятельству будет угодно взглянуть, у меня имеются при себе чертежи… Итак. Печь будет представлять собой круглое кирпичное здание высотой восемь или девять футов. Примерно такое, как нарисовано здесь. Железная дверь в боковой стене предназначена для палача и его помощников. Через нее они смогут заходить внутрь, чтобы развести огонь или убрать пепел после закончившейся… э-э-э… процедуры.
— Каким образом туда будут попадать тела колдунов? — спросил князь-епископ.
— Внутри здания закреплена прочная чугунная решетка. Осужденных будут доставлять на крышу здания по вот этой лестнице на внешней стене. Видите, вот здесь ступеньки? На крыше имеется широкое круглое отверстие — именно через него колдунов будут сталкивать вниз, на решетку. Синьор Боналино заверил меня, что устройство печи позволяет сохранять жар в течение достаточно долгого времени и уменьшить расход древесины едва ли не в десять раз по сравнению с обычной казнью. Разумеется, печь позволяет сжигать осужденных и мертвыми, и живьем.
Фон Дорнхайм рассеянно покивал, что-то высчитывая в уме.
— Скажи мне, викарий, — произнес он с непривычной задумчивостью, — этакую печку можно возвести где угодно? Или твоему итальянцу требуется какое-то специальное место?
— По его словам, самое лучшее место для подобного сооружения — на берегу озера или реки. Тогда пепел, который будут выгребать из печи, можно будет сразу же сбрасывать в воду.
Фон Дорнхайм важно кивнул и поднял вверх красный мясистый палец.
— Вызови итальянца ко мне. Если этот потомок Цезаря окажется толковым малым, строительство надо немедленно начинать.
— Когда вам будет угодно принять его, ваше сиятельство? — учтиво поинтересовался викарий, убирая со стола чертежи.
— Завтра же.
И князь-епископ снова надолго припал к серебряной кружке.
Глава 7
Карета ехала по склону горы вниз, скрипя и раскачиваясь на поворотах.
Викарий выглянул в окно и бросил взгляд на отдаляющийся Альтенбург[29] — невзрачный, приземистый замок, с торчащей посередине серой каменной башней. Заросший бурьяном ров, узкие щели бойниц, круглые площадки пушечных бастионов. Здесь, в замке, есть собственная конюшня и псарня. Есть винные погреба и просторный хлебный амбар с запасом муки на несколько месяцев. Есть глубокий колодец и даже клетка, в которой фон Дорнхайм держит пойманного на охоте медведя.
Впрочем, все эти стены, бойницы и пушки — не более чем устрашение для простолюдинов, напоминание о том, кто обладает властью над ними. Серьезной осады замку не выдержать. В прошлом столетии его без труда захватил и разграбил этот варвар Альберт Алкивиад, бранденбургский маркграф[30].
Губы викария скривила презрительная гримаса. Гогенцоллерны[31], наглые бранденбургские князьки… Они всегда вели себя вызывающе, никогда не считались ни с кем. Чего стоят только прозвища, которые они добавляют к собственным именам — Альбрехт Ахилл, Иоахим Гектор, Альберт Алкивиад[32]… Как мало, должно быть, осталось в их душе истинного благочестия и смирения, как мало они помышляют о Боге, если их идеал — это Ахилл и Гектор, язычники, не знавшие ничего, кроме битв и пролития крови…
По стенам замка прохаживались часовые в закрытых черной кожей кольчугах. Под рукой у князя-епископа постоянно находится не меньше сотни людей — хорошо обученных, вооруженных, повинующихся каждому его слову. И это не считая уличной стражи, и солдат гарнизона, и солдат в расположенных неподалеку от Бамберга крепостях. Но что толку от стражи, когда речь идет о защите от черной магии, от смертоносных заклятий и хитростей демонов? Вера и убежденность в собственной правоте — вот истинная крепость, которую только может создать человек. Крепость, над которой не властны ни грубые осадные орудия, ни землетрясения, ни пороховые мины. Крепость Света, крепость, которая утвердит себя над поверженными слугами дьявола.
Истина восторжествует. Она разгонит черные тучи и прольется на мир пылающим золотым огнем. В последнее время он все чаще видел перед глазами эту картину. Не во сне, наяву. Огромная площадь — наподобие мадридской Пласа-Майор[33], — со всех сторон окруженная домами в несколько этажей, с покатыми свинцовыми кровлями и стенами, выложенными розовым камнем. В дальнем конце площади — высокая башня с часами и вытянутым шпилем, острым, как наконечник копья. На площади бушует людское море, руки, плечи и туловища движутся бурыми волнами, любопытные головы всюду: на балконах и в окнах, на крышах, карнизах, на выступах печных труб. Мастеровые и слуги, живодеры и кузнецы, матроны с детьми и публичные девки, карлики, монахи, крестьяне, калеки на кривых костылях, чиновники магистрата с кислыми желтыми лицами, карманные воры, бродяги, которых ветер судьбы швыряет из города в город…
Посреди площади — свободное пространство, границы которого охраняет двойная цепь закованных в латы солдат: шестифутовые алебарды, шлемы с высоким гребнем, черно-золотые плащи наброшены поверх сияющих посеребренных кирас. Небо над площадью затянуто тучами. Страх, ожидание и надежда сияют в глазах людей, и откуда-то издалека ветер приносит на площадь величественные звуки органа.
Он, Фридрих Фёрнер, стоит на верхней площадке часовой башни и глядит вниз. Перед ним кипящее людское море и двойная цепь серебряной стражи и в самом центре, за сияющими латами солдат, — сложенный из сухих бревен огромный костер. Костер высотою в три человеческих роста, поднимающийся вверх уступ за уступом, как языческая пирамида. На вершине его корабельной мачтой вырастает гладкий сосновый столб.
И вот — пронзительный звук трубы, сухой, будоражащий треск барабанов. Новая цепь солдат надвое рассекает толпу, прокладывая широкий проход от края на середину, оттесняя зевак в стороны. По проходу ведут человека в ножных кандалах и с толстой свечой в правой руке. Его подводят к подножию костра, предназначенного для него одного, и доминиканский монах в черно-белом облачении своего ордена зачитывает длинный список его преступлений против Бога и церкви.
Толпа на площади умолкает, и в наступившей тишине отчетливо слышны лишь слова доминиканца и плывущая, ласкающая слух органная музыка. Георг Хаан виновен в колдовстве и покровительстве колдунам. Виновен в убийствах и защите убийц. Виновен в заговоре против всего рода людского. Виновен, виновен, виновен… Он не отрицает, он внимает словам приговора, склонив голову. Свеча в его руках медленно оплывает вниз, восковые желтые слезы стекают по сухим бревнам костра.
Хаан молчит, когда доминиканец дочитывает приговор. Молчит, когда его приковывают цепями к столбу. Молчит, когда пламя поднимается вверх от подножия пирамиды, и скрюченные пальцы огня с яростным ревом вцепляются ему в волосы. Он исчезает в огне тлеющей головешкой, но потом, когда костер догорает и вместо величественной пирамиды остается лишь горстка углей, тогда…
Это видение — не случайность. Георг Хаан — ключ ко всему. Его ладонь рассыпает семена зла в бамбергских землях. Его хитрость, его изворотливый ум, его лживый язык защищают ведьм от законной расправы. Можно без конца уничтожать воинов тьмы — их полководец будет посылать в бой все новые и новые легионы. Не будет конца неурожаям, болезням, внезапным смертям… Зачем колдуну яд, зачем кинжал ночного убийцы, зачем стрела, покоящаяся на арбалетном ложе? Власть над всеми земными стихиями куда мощнее и куда опаснее.
Недавно он нашел в своем кабинете рваный клочок бумаги. Чернила смазались, и написанные на бумаге слова нельзя было разобрать. Но он знал, что это слова заклинаний. Кусочек бумаги специально подброшен к нему. Разве это не знак, не напоминание о постоянной угрозе, нависшей над его головой? И разве угроза смерти не есть нечто куда более страшное, чем сама смерть? Дионисий, жестокий тиран Сиракуз, прекрасно понимал это, заставив своего вельможу весь день сидеть под подвешенным на нитке острым мечом[34].
Сейчас они хотят уничтожить его при помощи кусочка бумаги, исписанного заклятиями. Сотая или тысячная попытка, которым он уже устал вести счет. Две недели назад, когда он подходил к церкви Святого Мартина, над ним пролетела черная птица, и в ту же секунду он почувствовал дикую, невообразимую боль, как будто его голову насквозь проткнули раскаленным прутом. Кто знает, что стало бы с ним, если б святые стены не находились рядом и его не исцелила исступленная, идущая от сердца молитва?
Князь-епископ считает, что его, Фёрнера, желание избавиться от канцлера происходит лишь из желания отомстить сопернику. Но его сиятельство никогда не понимал той великой борьбы, которая происходит сейчас в землях Франконии. Иоганна Георга интересуют не души ведьм, а их карманы и сундуки. Ведовские процессы давно стали для него чем-то вроде шахты, щедрого золотоносного рудника, где драгоценный металл извлекают не сверла, не тяжелые молоты, а пропитанный смолою и человеческим криком огонь.
Викарий сидел с закрытыми глазами, и его тонкие белые пальцы яростно комкали влажный платок.
Фон Дорнхайм никогда не думал ни о чем, кроме власти, кроме удовлетворения своих низких желаний. Пьянство, охота на диких зверей, страсть к убийству и крови — а ведь кровь нечиста! Смазливые служанки, которых приводят к нему чуть ли не каждую неделю — его сиятельство любит дородных и крепких, говорит со смешком: «Худая подо мной треснет». Человек, а тем паче священник, который не может справиться с желаниями своего тела, — чем отличается от животного?
Уже давно в присутствии князя-епископа викарий не испытывал ничего, кроме отвращения. Физического отвращения. Неряшливость князя-епископа, его нарочитая грубость, непристойные шутки, комочки свиного жира, застревающие в его бороде — густые и белые, как плевки. Все это было ему отвратительно. Каждая аудиенция у фон Дорнхайма была для него пыткой. А с некоторых пор Иоганн Георг стал открыто издеваться над ним. Издеваться над его белой кожей, над крепким здоровьем, над способностью ночи напролет работать, не покидая своего кабинета. Но ведь это и было его целью; и то, что он в без малого шестьдесят лет способен работать истовей многих молодых чиновников, свидетельствует о правильности избранного им пути. Он всегда безукоризненно одевался: одежда простая, скромная, но всегда вычищенная и выглаженная, ни единой складки, ни единого пятнышка. Он следил за своими руками, каждую неделю цирюльник аккуратно подстригал ему бороду и усы. У него был личный врач, который ставил ему пиявки, готовил специальную мазь для кожи лица и рук. Викарий не терпел ощущения грязи на коже, не терпел чернильных пятен на подушечках пальцев, пыли на корешках книг. В его кабинете всегда стоял кувшин с подогретой водой и медный таз, в котором он каждые полчаса ополаскивал руки.
Священник должен быть образцом для собственной паствы. Образцом не только духовным, но и телесным. Его аккуратность должна служить зримым примером его превосходства над грязными и распущенными прихожанами. При этом Фёрнер никогда не признавал истязания плоти, цепей, надетых на тело, спанья на голых промерзших досках, еды, состоявшей из кореньев и черствого хлеба. Только глупые фанатики, чей разум помутился и отдалился от Бога, могут верить в то, что, истязая себя, они становятся чище. Что за глупость, что за безумие! Человек создан по образу и подобию Божьему, его тело создано Господом. Человеку не позволено портить, коверкать, уродовать Божье творение. Разве Иисус призывал к умерщвлению плоти?
Шуршание колес, их негромкий стук сменились оглушительным грохотом. Карета въехала в город.
Мысли викария снова вернулись к Георгу Хаану. Без сомнения, этот человек стоит за всем, что происходит в Бамберге. Но он слишком сильный и серьезный противник, чтобы его можно было одолеть одним ударом. О, нет! Здесь подойдет лишь долгая, упорная осада наподобие той, которая позволила Амброзио Спиноле покорить неприступную Бреду и положить ее к ногам испанского короля[35].
Лицо викария прояснилось. Скупая улыбка проступила на бледных губах.
Женщина. Через нее зло пришло в этот мир. Посредством нее сатана отравляет души людей. И рядом с канцлером тоже находится женщина, при помощи которой князь тьмы присматривает за своим слугой, при помощи которой удерживает его в своей власти. Женщина, женщина, женщина…
Что бы ни говорили про него, женоненавистником Фёрнер никогда не был. В каждой из них — будь то простая служанка на улице или же обвиняемая в тюремном подвале — он пытался разглядеть что-то светлое. Женщина — существо порочное, слабое, похотливое и неискреннее. Но при всем этом она — создание Божье. Божественный Свет теплится и в ее слабой душе.
Однажды ему пришлось допрашивать молодую девушку, которую обвиняли в том, что она вызывала бурю, подложив в деревенский колодец пучок сгнивших листьев шалфея. Когда ее раздели догола, обрили и подвесили, приготовив к порке кнутом, Фёрнер испытал сильнейшее искушение плоти. Полное, крепкое тело, фон Дорнхайму такая понравилась бы. Маленькие груди, льняные длинные волосы, широкие бедра. После часового допроса она не призналась, потеряла сознание. На следующий день он еще раз поговорил с ней. И приказал отпустить.
Дело было не в том, что она говорила. Все обвиняемые всегда говорят об одном и том же. Нужно научиться не обращать внимания на их пустые слова, а вместо этого видеть то, что скрывает их взгляд.
Взгляд той девушки был чистым и ясным. Ее душа была открыта, и он сумел прочесть в этом взгляде: невинна.
Итак — женщина. Вот ключ ко всему. И имя этой женщины — Катарина Хаан. Кто другой, если не супруга канцлера, стоит к нему ближе всех? Кто, как не она, имеет на него самое большое влияние? Поэтому необходимо узнать о ней все. Все о ее слабостях. Все о ее друзьях и знакомых. Изучить каждый ее шаг, знать каждое ее слово. И тогда, без сомнения, обнаружатся доказательства ее связи — а следовательно, и связи ее мужа — с темными силами. Кажется, госпожа Хаан дружна с Кристиной Морхаубт… Что ж, истину можно поискать на этой тропинке. Его новый помощник, выбравший себе столь странное имя, поможет ему.
Вчера Генрих Риттер приходил к нему снова.
— Я сожалею о неудаче, — сказал он, вставая на одно колено и приложив руку к груди. — Уверяю вас, ваше преосвященство, это не повторится.
— Ты обещал, что отдашь мне Хейера, — глядя мимо него, ответил викарий. — В результате я получил лишь холодный, немой труп. В Вюрцбургском университете я потратил немало времени на обучение логике. И сейчас логический ход рассуждений приводит меня к выводу, что ты сделал гораздо больше для канцлера, нежели для меня. Раз так — канцлер должен тебя вознаградить. Я расскажу ему о твоем недавнем визите и о той клятве, которую ты мне дал.
— Моя судьба в ваших руках, и вы вольны распоряжаться ею полностью.
— Вот как? И ты не хочешь оправдаться, защитить себя?
— Мой долг — защищать не себя, а вас, ваше преосвященство.
— Думаешь, канцлер добрее, чем я? Если так, то ты ошибаешься. Он — человек весьма и весьма опасный. Я расскажу тебе одну историю, о которой в Бамберге знают немногие. Некоторое время назад, в самом начале войны, некий гонец в сопровождении четверых вооруженных спутников вез письмо Фридриху Пфальцскому, Зимнему Королю[36]. Дорога этих четверых лежала через земли княжества Бамберг. Господин Хаан узнал о письме. Как ты думаешь, может быть, он просто приказал взять гонца под стражу, отобрать у него письмо и отпустить восвояси? О, нет. Он верно рассудил, что подобные действия озлобят протестантскую партию, которая в тот момент была куда более могущественной, чем теперь. Поэтому никто не арестовывал тех людей. Они просто исчезли, и никто никогда больше не видел их на этой земле. По твоим глазам я вижу, что ты уловил смысл моего рассказа.
— Вы весьма проницательны, ваше преосвященство.
— И это все, что ты можешь сказать мне? — В голосе викарного епископа звучало разочарование.
— Если ваше преосвященство позволит, я хотел бы сказать еще кое-что.
— В таком случае, говори. Но имей в виду: разговор с сильными мира сего всегда имеет последствия.
— Я виноват перед вами, ваше преосвященство. Я недооценил хитрость нашего с вами противника. Поверьте, у меня были самые надежные сведения о том, где скрывался покойный Хейер.
— Что толку от этих надежных сведений? Когда стража явилась в тот заброшенный дом, они его не нашли.
— Однако он был там, был всего за пару часов до появления стражи. Видимо, в самый последний момент кто-то успел предупредить его, или же собственное звериное чутье во второй раз помогло ему ускользнуть. Это никоим образом не снимает с меня вины, ваше преосвященство. И единственный способ искупить эту ошибку — доказать вам свою преданность. Искупление не словом, но действием. Герман Хейер был слугой канцлера, и, без сомнения, он виновен в тех преступлениях, в которых его обвиняли. Но сердце христианина, чуждое злу, подсказывает мне, ваше преосвященство, что в окружении канцлера он был не единственным слугою тьмы.
— Твое urbi et orbi[37] затянулось, — сказал викарий.
— Хейеру удалось ускользнуть из рук правосудия. Но я сумею выдать вам его сообщников. Я соберу улики, я дам вам законное основание арестовать этих негодяев.
— Все, что ты мне дал до сих пор, превратилось в грязь, запятнавшую мое имя.
— Что ваше преосвященство имеет в виду?
— Не притворяйся глупцом. Хейер убит — убит без суда, без достаточных улик, которые позволили бы осудить его хотя бы посмертно.
— Ваше преосвященство, улики, подтверждающие виновность Хейера, можно получить и сейчас. Его служанка арестована, насколько я знаю. И она наверняка что-то знает о нем. Осталось лишь получить от нее признание.
— Это признание будет стоить не дороже ореховой скорлупы.
— Ваше преосвященство, позвольте мне объяснить. Грамотно составленная бумага может исцелить многие раны. Ее признания не будут стоить ничего, если она назовет себя ведьмой. Но если она — честная женщина, в чем я практически не сомневаюсь, — расскажет господам дознавателям все, что ей известно о преступлениях своего хозяина, ее слова будут иметь совершенно иной вес. Слова, не вырванные под пыткой, а данные добровольно, по велению сердца. Дайте мне поговорить с ней, ваше преосвященство. Наедине, без стражников и писца. Уверяю, она согласится…
Отодвинув шторку, викарий выглянул в окно кареты. Серый дождливый день. Пыльные улицы. Хмурые люди, чей взгляд никогда не поднимается к небу. Все, что он делает, он делает ради того, чтобы изменить их унылую, отравленную страданиями и горем жизнь. И он добьется успеха. Ведь именно об этом говорило его видение наяву.
…В конце, когда костер догорел и от него не осталось ничего, кроме клубов серого дыма, из этого дыма вдруг вышла тень. Тень человека с открытым и светлым лицом. Тень человека, которого еще несколько часов назад называли Георг Адам Хаан. Он преобразился. Огонь сжег все его грехи, смыл грязь, что сплошной твердой коркой облепила его бессмертную душу. И теперь Георг Хаан был чист. И прощен.
В ту же секунду огромная, до краев заполненная людьми площадь стала меняться. Уродливые темные тучи таяли, клинки золотого света резали их насквозь. На лицах людей расцветали улыбки. И белый, сияющий крест вдруг вспыхнул в бездонных голубых небесах, величественных и прекрасных, как купол собора.
Фридрих Фёрнер смотрел на преобразившуюся площадь, на чистое небо, на одухотворенные лица людей. Он был счастлив. И губы его шептали:
— Что не излечит лекарство — излечит железо. Что не излечит железо — излечит огонь.
Глава 8
Осень, вечер, небольшой зал в левом крыле епископского дворца. По стенам — картины: император Генрих Святой[38] в алой горностаевой мантии указывает своим приближенным место, на котором должен быть воздвигнут бамбергский Собор; епископ Генрих фон Бильферсхайм[39] получает из рук Фридриха Сицилийского[40] сияющий меч с золотой рукоятью, символ власти имперского князя; князь-епископ Леопольд фон Бебенбург[41] — коленопреклоненный, с обращенным к небу лицом, — молит Святую Деву о спасении города от чумы.
Вольфганг Шлейм готовился к этому вечеру так же тщательно, как полководец готовится к решающей битве. Представлять ходатаев будут четверо. Бургомистр Георг Нойдекер, бургомистр Иоганн Морхаубт, сенатор Георг Генрих Флок, секретарь канцлера Альфред Юниус. С ними не возникнет проблем — прежде Шлейму приходилось сталкиваться с противниками куда более искушенными и опасными. Главное — это начало. Величественный и строгий вид, брови слегка нахмурены. Вполне подойдут цитаты из Аристотеля и Кодекса Юстиниана[42], которые можно будет разбавить ссылками на трактаты по демонологии. Действовать так: обозначить важность проблемы, подчеркнуть заинтересованность в самом скрупулезном изучении дела, дать им высказаться — а затем, не дав болванам прийти в себя, наголову разгромить все их доводы, поставить эффектную точку. К тому же он не один. Фаульхаммер, Фазольт и Корф играют на его стороне: не бог весть какие ораторы, но каждый из них крепко уверен в собственной правоте и не позволит сбить себя с толку. А если вдруг они и допустят оплошность, он, Шлейм, легко все исправит. Его сиятельство знал, кому поручить столь деликатное дело.
Шлейм улыбнулся. Ему вдруг пришло в голову, что сегодняшний диспут будет чем-то похож на рыцарский турнир. Именно так. Турнир, бугурт[43], воинское состязание — наподобие тех, что так любил устраивать при своем дворе кайзер Максимилиан, последний рыцарь Европы[44]. Враждующие партии сойдутся посреди зеленого поля, четверка против четверки, и будут биться до тех пор, пока одна из них не опрокинет другую. Неважно, что вместо травяной площадки и деревянных трибун есть лишь плохо отапливаемый зал, а вместо гербовых щитов и рвущихся на ветру флагов — тускло поблескивающие картины с лицами давно умерших королей. Это будет борьба интеллектов, знаний, ораторского мастерства. Удары здесь будут наноситься не с помощью моргенштернов[45] и боевых топоров, а с помощью статей из законов. Исход определят не сила мускулов и прочность кирас, а гибкость ума и острота памяти.
И вот — началось. Приветственные слова, зачитанное вслух распоряжение его сиятельства. Вежливые улыбки, надвинутые на лица, словно стальные забрала. Лицемерие, лицемерие, лицемерие. И вот уже Максимилиан Корф бубнит что-то про общеизвестность и изученность колдовства:
— …О нем написано в Библии, и в постановлениях церкви, и в трудах многих ученых мужей. Известно, что ведьмы подкладывают различные предметы — на первый взгляд, самые безобидные — под пороги домов или в другие места, куда заходят люди или животные, и тем самым получают возможность околдовать их, заразить их болезнью или умертвить. Известно также, что темные силы обладают огромной возможностью и властью. Данный факт отражен в «Молоте ведьм», в работах Бодена, Гриландуса, Бартоломео Спина[46] и многих других. Исидор Севильский[47] говорил, что ведьмы при помощи демонов производят смешение элементов и тем самым вызывают бурю и град. Силой одних лишь заклятий, без помощи ядов, они способны погубить человеческую душу.
— Никто из нас не подвергает сомнению существование колдовства, а также ту опасность, которую ведьмы и колдуны представляют для всех живущих на свете, — задребезжал со своего места Георг Нойдекер. — Преступления подобного рода должны расследоваться самым тщательным образом. Вопрос лишь в том, чтобы наказание не пало на головы невиновных. Как один из членов Высокой Комиссии, я могу утверждать: существуют случаи, когда признательные показания недостаточны для вынесения обвинительного вердикта.
— Вот как? — изобразил удивление Шлейм. — И вы, разумеется, можете привести нам какой-нибудь подходящий пример?
— Извольте: дело Амалии Кауперт. Обвиняемая была бедной крестьянкой. Ни одно из преступлений, в которых ее обвиняли: ночные полеты, участие в шабашах, вызывание бури, эксгумация трупов, прохождение сквозь запертые двери, — не было доказано в ходе следствия.
— Амалия Кауперт признала свою вину, — буркнул Дитрих Фаульхаммер. — Шлюха и дьяволова подстилка, вот кто она была.
— На дыбе все признаются, — возразил бургомистр. — Ее показания надлежало проверить, чтобы убедиться, что она не оговорила себя. Если она призналась в вызывании бури в определенной местности, необходимо было удостовериться, случилась ли эта буря на самом деле. Если она созналась, что выкапывала из могил трупы, необходимо было допросить кладбищенских сторожей. Ничего этого сделано не было. Помимо прочего, Амалия Кауперт сообщила, что насылала целые полчища блох, чтобы заразить Бамберг чумой. Однако же в последние годы никто в нашем городе чумой не болел.
Бургомистр закашлялся, его морщинистое лицо побагровело. Дитрих Фаульхаммер выразительно посмотрел на Шлейма, но тот покачал головой: пусть старик договорит.
— Другой пример, — продолжал Нойдекер, придя в себя и разгладив седые усы. — Маргарета Кох призналась, что колдовством умертвила двоих человек: Петера Функа, угольщика, и Клауса Рабенштайна, торговца сукном. Я доподлинно знаю, что Петер Функ был убит во время пьяной драки в трактире «Тирольский грош». Этот факт засвидетельствован в отчете квартального смотрителя и прямо опровергает показания Маргареты. Что же касается Клауса Рабенштайна, я не нашел в деле никаких указаний, умер ли этот человек в действительности. В городских архивах нет упоминаний о нем.
Слушая бургомистра, Шлейм с трудом сдерживал улыбку. Старый человек с морщинистыми брылями и синими прожилками на носу. Кашляет, по-собачьи трясет головой. Кого и в чем он пытается убедить? Неужели он не понимает, что все уже решено? Или же просто желает исполнить свою роль до конца? В любом случае, арию недоумевающей старости пора завершать.
— И какой же вы делаете вывод из сказанного? — поинтересовался Шлейм, ласково глядя на старика.
— Я утверждаю, что Маргарета Кох не совершала этих убийств. И это заставляет сомневаться в справедливости вынесенного ей приговора.
— Если и заставляет, то лишь отчасти, — парировал Фаульхаммер. — В деле имелись и другие доказательства ее вины. Например, ведьмины метки на теле. Что же касается случая Функа, можно ли с уверенностью утверждать, что причиной его гибели было не колдовство?
— Он умер не от колдовства, а от удара ножом в печень.
— Рука, нанесшая этот удар, могла направляться волей колдуньи.
В желтоватых, больных глазах бургомистра мелькнула растерянность.
— Могла? — переспросил он. — Вы говорите «могла»?! И только на этом основании вы посылаете на костер живого человека? Отнимаете данную Богом жизнь?
— Позвольте напомнить вам, господин Нойдекер, что вы также состоите членом Комиссии, — отчетливо произнес Шлейм, хмуря изящные брови.
— Я не подписывал решения по делу Кох и возражал против него.
— Комиссия выносит свой вердикт большинством голосов, и вы обязаны ему подчиниться.
— Мы не призываем к пересмотру дела, сенатор, — вмешался в разговор Георг Флок. — Речь о том, что подобные вещи не должны повторяться в будущем. Статья пятьдесят вторая Каролинского кодекса[48] гласит: если колдовство использовалось против других лиц, то необходимо установить, против кого именно и какой именно вред был нанесен. Только что мы услышали, как ведьма призналась в убийстве человека, о существовании которого — равно как и о факте смерти которого — мы ровным счетом ничего не знаем. Все это заставляет думать, что многие признания ведьм вымышлены. Я уже не говорю о том, что и обвинения, которые против них выдвигают, выглядят подчас надуманными и бессмысленными. Мне известно, что одну из женщин в Кронахе обвинили в колдовстве и подвергли пытке только потому, что в ее доме была найдена колода гадальных карт.
— Господину советнику известно, что среди карт колоды Таро имеются карты с названиями «маг», «дьявол» и «смерть»? — раздался низкий, рокочущий бас Дитриха Фаульхаммера. — Именно такая колода была найдена у обвиняемой.
— Это всего лишь колода карт.
— А пуля — всего лишь кусочек железа.
Но Георг Флок продолжал гнуть свое:
— Абсурдность и откровенная глупость обвинений очень дурно влияют на простолюдинов, туманят их разум. В Цайле сожгли как ведьму женщину за то, что она погладила кота, сидевшего в открытом окне, в то самое время когда у хозяина дома прокисло пивное сусло. В Форхайме толпа обвинила в колдовстве жену портного, Барбару Штайн. Ее завязали в простыню и бросили в реку, чтобы вода помогла определить, ведьма она или нет. Штайн не тонула, несмотря на то, что ее толкали вниз багром. Через несколько минут она умерла оттого, что наглоталась воды и грязи. Наказания никто не понес.
— Полагаю, примеров достаточно, господин Флок, — устало произнес сенатор. — У вас всё?
— Я бы хотел сказать еще пару слов о так называемых «ведьминых метках», которые упомянул господин Фаульхаммер. Обычной практикой при допросе является обривание тела подозреваемого и поиск этих меток — нечувствительных к боли участков на теле, при прокалывании которых не выступает кровь. Недавно я разговаривал с одним знакомым цирюльником. У многих людей на теле имеются жировики, мозоли, заросшие шрамы. В таких местах кожа, как правило, уплотняется. Неужели наличие шрама или рубца можно рассматривать как свидетельство заключения договора с нечистым? Я уже не говорю о распространенных случаях — надеюсь, что такого никогда не произойдет здесь, в Бамберге, — когда при дознании используется не обычное шило или игла, а шило с полой ручкой. При надавливании острие просто уходит внутрь ручки. Приложи такое поддельное шило к телу любого человека, и — пожалуйста: ни капли крови. Значит, колдун!
Вольфганг Шлейм скривился, как от горькой микстуры:
— Все, что происходит за пределами Бамберга, пусть будет предметом забот тамошних правоведов и судей. Мудрость древних учит: a tuo lare incipe — начинай со своего дома.
Дополнив слова примирительным жестом руки, Шлейм откинулся на спинку кресла. Все идет хорошо: спор о второстепенных деталях, обсуждение цитат, мелкие, малозначительные имена. Нужно выцедить из этого разговора время и смысл, оставив только словесную пыль. А в конце — участливо развести руками: «Ваши доводы оказались неубедительными, господа».
Он еще раз обвел взглядом всех, кто сидел за столом. Боже правый, до чего уродливы эти люди… Странное дело — никто из них не принадлежит к бедноте, они образованны и имеют достаток, их лица не загрубели от скверной пищи, холодов и кожных болезней. Но почему он испытывает такое отвращение, когда смотрит на них? Косматая, неряшливая голова бургомистра, с которой при каждом движении сыплется белая перхоть. Расползшееся, жабье лицо Дитриха Фаульхаммера: толстогубый рот, вялые ноздри, глаза как червоточина в яблоке…
Провалитесь вы к черту. Все.
Спор между тем разгорался.
— Ссылки на «Молот ведьм» не должны противоречить здравому смыслу, — восклицал Альфред Юниус. — Ни одна из книг, за исключением разве что Святого Писания, не может считаться абсолютной истиной. Мы не должны игнорировать…
— Да будет вам известно, господин Юниус, — губы Дитриха Фаульхаммера снова пришли в движение, — что авторитет и особые полномочия докторов Шпренгера и Крамера были подтверждены буллой «Summis desiderantes affectibus»[49] папы Иннокентия VIII. А текст «Молота ведьм», о котором вы только что выразились весьма непочтительно, был одобрен факультетом богословия Кёльнского университета.
— Неправда, — с горячностью возразил Юниус. — Лишь четверо профессоров в Кёльне одобрили эту книгу. При этом впоследствии Крамер был уличен в обмане: в Тироле он подговорил уличную девку, чтобы та залезла в камин и вещала оттуда будто бы голосом дьявола. На основании слов этой девки Крамер выдвигал обвинения против ни в чем не повинных людей. Что же касается другого автора, Якоба Шпренгера, то репутация его была настолько дурной, что его коллеги по Кёльнскому университету отказались служить по нему заупокойную мессу.
— Никто из нас не может считать себя совершенным, — философски заметил Шлейм. — Взять хотя бы вас, господин Юниус. Многие отмечают вашу одаренность и широту ума. Но ведь и вы небезгрешны. Помнится, после вашего возвращения из Болоньи вы — вместе со своим приятелем Хансом Энгером — были задержаны ночной стражей у дверей публичного дома госпожи Граубах.
— Это было ошибкой с моей стороны, и я…
— В другой раз вы были приговорены к штрафу за участие в пьяной драке возле трактира «Генрих Святой», в которой нанесли удар шпагой одному из своих противников.
— Он оскорбительно высказался о смерти моего отца. Неужели вы думаете…
— Оставим это, — коротким жестом прервал его Шлейм. — Господа, мы потратили много времени, и, кажется, настало время подвести черту. Вы выступаете за то, чтобы изменить порядок рассмотрения дел о колдовстве. Однако ваши требования не могут быть удовлетворены. Чего вы хотите? Отменить конфискации, оставив тем самым неправедно добытые колдунами средства в распоряжении их наследников и возможных сообщников? Это глупость — ведь тем самым мы вырываем лишь верхушку сорняка, оставляя в земле корень, который со временем пустит новые всходы. Далее. Вы упомянули ряд дел, в которых, по вашему мнению, вина обвиняемых не доказана. Это неверное утверждение. Но даже если бы вы были правы, что это меняет? Отдельные ошибки, частные случаи. Древние говорили: abusus non tollit usum, злоупотребление не отменяет употребления. Сгнившая колонна не обрушит кровли, которая опирается на сотню колонн. Если бы мы хотели исключить вероятность появления судебных ошибок, нам пришлось бы отменить вообще любые суды.
— Вы ученый человек, господин Шлейм, — снова затряс седой головой Нойдекер, — и я восхищаюсь вашей образованностью. Но у меня не укладывается в голове: невинных людей раздевают, тычут их тело иглой, заставляют признаваться в том, чего они никогда не совершали и о чем не имеют понятия. Их избивают, сжигают им волосы, тисками дробят суставы. Их унижают, с ними обращаются как с животными. И вы считаете, что это оправданно?!
Шлейм вздохнул:
— Вы поставили передо мной сложную задачу, господин бургомистр. Еще Гораций говорил, что очевидные вещи доказывать сложнее всего… Вы говорите о том, что признания ведьм должны подкрепляться также иными доказательствами, помимо их собственных признаний. Подобная наивность выдает в вас человека, чуждого юриспруденции. Еще римское право разделяло преступления на две категории: delicta facti permanentis, сиречь преступления, оставляющие после себя следы, и delicta facti transeuntis, сиречь преступления, следов не оставляющие. Думаю, мне не следует долго убеждать вас в том, что преступления ведьм по большей части таковы, что не оставляют после себя следов, и улики найти крайне тяжело. И все же в тех случаях, когда это вытекает из характера совершенного преступления, Высокая Комиссия всегда собирает необходимые дополнительные улики. Такие, как, например, показания потерпевших или уже упомянутая колода Таро. Отмечу, что именно такой порядок ведения суда над ведьмой описывал в своих работах многоуважаемый Жан Боден[50].
— Современники называли Бодена идиотом и пьяницей, — обреченно пробормотал Нойдекер. — Кроме того, он был садист, который пытал даже калек и детей.
— Вам, господа, — не обращая внимания на эти слова, продолжал Шлейм, — должно быть известно, каким образом организовано рассмотрение дел о порче и колдовстве в пределах епархии Бамберга. Дела рассматриваются Высокой Комиссией, состоящей из многих достойных людей, и решение выносится большинством голосов. Подобная организация рассмотрения дел не допускает лживых обвинений. Не допускает обмана. Не допускает, чтобы обвинение в колдовстве выдвигалось с корыстными целями. Не допускает, чтобы отряды так называемых «охотников за ведьмами» разъезжали по нашим землям и сжигали тех, кого заблагорассудится, в обмен на золото и имущество жертв. Мы устранили те недостатки процессов по делам о колдовстве, которые иногда встречаются в иных землях Империи. Мы не вправе разрушать это — пусть несовершенное, но крепкое и надежное — здание, защищающее нас от ужасов тьмы.
— Позвольте и мне сказать, господин Шлейм, — раздался резкий, чуть треснутый голос. Эрнст Фазольт медленно поднялся со своего места, прошел вдоль стола и остановился рядом с креслом, на котором сидел Шлейм.
Доктор Эрнст Фазольт был невысок ростом, сутул, а лицо его, шелушащееся и сухое, напоминало головку лежалого чеснока. Он никогда не кричал на подследственных, никогда не прибегал к крайним формам допроса. Но за все те годы, что он состоял дознавателем Высокой Комиссии, не было ни одного случая, чтобы кто-то из его подопечных отказался признать вину.
— По-моему, господа, все ясно, — сказал доктор Фазольт. — Мы потратили свое время, мы были весьма терпеливы и отвечали на любые, даже самые вопиющие и наглые вопросы. И теперь я сам позволю себе задать вопрос. Все, что мы услышали здесь, — все эти вздорные нападки на существующую систему судопроизводства, все эти уловки, все эти нелепые попытки обвинить нас в противоречивости, в несправедливости, предвзятости, — чем продиктовано все это? Желанием блага для жителей Бамберга и епархии? Нет, в противном случае господа, подавшие ходатайство, больше заботились бы о полном искоренении ведовства, а не о его защите. Стремлением к справедливости? Но тогда они тем более заботились бы о наказании для виновных, а не о том, чтобы преступники перед Богом и людьми ускользнули от правосудия.
Доктор Фазольт снял обе пары очков — зрение его было настолько плохим, что ему приходилось надевать сразу две пары, — потер переносицу, осторожно вернул очки на прежнее место и продолжил:
— Все, что мы услышали сегодня, свидетельствует об одном: ведовство очень прочно укоренилось в Бамберге и его окрестностях, и потребуется еще немало усилий, чтобы окончательно выкорчевать эту дрянь. Если даже наиболее уважаемые люди города, собравшиеся здесь, считают необходимым защищать проклятых ведьм, то что же тогда говорить о состоянии умов простолюдинов? Все это очень, очень печально. Мне не хотелось бы думать, что среди управителей города, среди тех, кто призван обеспечивать процветание Бамберга, сохранять в нем мир и порядок, затесались союзники, сторонники, помощники ведьм. Но после сегодняшнего разговора я убедился, что это так. Увы — так. Магистрат и служащие канцелярии занимаются сбором фактов, чтобы очернить деятельность Высокой Комиссии, получая какие-то сведения из не заслуживающих доверия источников. Остается лишь выяснить, чем вызвана такая расположенность к ведьмам: заблуждением или злонамеренным умыслом. Считаю своим долгом заявить, что направлю на имя его сиятельства обращение, в котором попрошу провести расследование относительно причастности членов Сената к актам злодеяний и колдовства.
Глава 9
Строящийся форт в двадцати милях к северо-востоку от Бамберга. Камень, доски, дубовые балки, горы сырой, вывороченной земли. Заштрихованные участки на карте: здесь возводят пушечный бастион; здесь — въездные ворота; здесь — оружейня, отхожее место, коновязь. Как только строительство завершится, форт примет гарнизон в полсотни латников и стрелков.
Канцлер шагал по узенькой мокрой тропинке, огибающей восточный участок стены. Шел, придерживая рукой полу плаща, морщась от боли в ноге. Что за неделька, черт бы ее побрал… Едва он возвратился из Швайнфурта, Альфред сообщил ему печальные новости. Хейер мертв — застрелен при попытке побега. Советник Кнабль, один из наиболее его, канцлера, ценных союзников, отправлен в отставку. Ходатайство об изменении законов о колдовстве, поданное на имя его сиятельства, передано на рассмотрение комиссии правоведов — передано, рассмотрено, отклонено.
И — будто мало всех этих бед — третьего дня он неудачно споткнулся, подвернул ногу и теперь вынужден был ходить, опираясь на черную трость…
Но поездку нельзя было отменять. Все укрепления на расстоянии полусотни миль от столицы должны быть проверены до наступления холодов: достаточно ли оружия и лошадей; поддерживают ли офицеры надлежащий порядок в своих гарнизонах и не воруют ли интенданты больше, чем им положено воровать. Нужно дать всей этой чиновной братии хорошую встряску. Пусть знают, что столица приглядывает за ними.
Вот только день сегодня неважный. Мелкий дождь сыплет в лицо, сапоги до колен заляпаны грязью. Шляпа промокла, вода капает с ее полей вниз; камзол синего бархата тоже насквозь пропитался влагой. Быстрей все закончить, а потом — обед у теплого очага. Отдохнуть, просушить одежду, и вечером — назад, в Бамберг. К Катарине. К детям. Домой.
За канцлером, толкаясь на глинистой узкой тропинке, следовало несколько десятков человек. Трое телохранителей, которые сопровождают его повсюду. Альфред Юниус, личный секретарь. Советник канцелярии Кессман, главный смотритель дорог и мостов. Советник канцелярии Мюллершталь. Еще несколько чиновников, прибывших из Бамберга. Следом за ними — те, кого они приехали проверять. Рихард фон Вайзенберг, начальник строительства, с ввалившимися щеками и острой всклокоченной бородой. Фердинанд Штарк, начальник охраны. Вернер Примм, интендант, пухлый, осторожный, предупредительный, похожий на вставшую на задние ножки свинью. Следом — унтер-офицеры, старосты деревень и приходские священники, явившиеся поглазеть на прибывшее из Бамберга большое начальство.
Они боятся, и страх проступает на их лицах, как плесень. Они знают: Георгу Адаму Хаану тяжело угодить. Все хорошо помнят, как в прошлом году по приказу канцлера был взят под стражу начальник гарнизона в Лихтенфельсе, обвиненный в том, что вымогал деньги у местных крестьян; как после допроса, учиненного Хааном, умер от сердечного приступа проворовавшийся чиновник цайльской таможни.
Вернер Примм догнал канцлера и принялся что-то бубнить о том, что бамбергское казначейство задерживает деньги на оплату рабочим. Канцлер хмуро кивал, не слыша его. Его мысли были заняты другим. Ходатайство. Бумага весом в пушечное ядро. Сколько сил потребовалось, чтобы его единомышленники решились поставить свои подписи под этой бумагой, в открытую высказать свое недовольство политикой князя-епископа. Морхаубт, Нойдекер и Флок сами предложили свое участие. Рихтер — сомневался, без конца задавал вопросы. Иоганн Юниус — дядя Альфреда — ответил отказом, примирительно покачав головой. В конечном счете на листе появились двадцать четыре фамилии. Судьи, сенаторы, бургомистры. За каждым из них — влияние, деньги, сила. И — власть.
Фон Дорнхайм не мог отмахнуться от этой бумаги, не мог позволить себе наплевать на мнение тех, кто поддерживает его престол. Не мог! Но факт остается фактом: именно это епископ и сделал. Ходатайство отправилось в выгребную яму — торжественно, цинично, с соблюдением внешних формальностей. Комиссия правоведов, трехчасовые дебаты и — разгромное заключение в несколько густо исписанных черным страниц. Лживые, циничные игры… Фон Дорнхайм хорошо в них поднаторел.
Но ничего. Георг Адам Хаан не сдастся. Он не сельский священник, не писарь и не кухарка. Его нельзя арестовать по подложному обвинению. Слишком велик будет грохот. В его руках — вся внешняя политика княжества. Он один до конца понимает и знает сложную, запутанную машину, которую представляет собой администрация Бамберга. Уничтожать противников — это одно, на это сгодится и Фёрнер. Вести же громоздкий, плохо управляемый корабль мимо рифов и скал — совсем другое.
Он пойдет до конца. Открытое выступление провалилось? Что ж, придется действовать по-другому. Придать максимальную огласку происходящему. Пусть о бамбергских процессах говорят во Франкфурте, Мюнхене, Дрездене. Пусть запах дыма витает в коридорах и залах Хофбурга[51]. Пусть кайзерские вельможи читают об этом в памфлетах, докладных записках, газетных листках. Пусть люди, стоящие у руля имперской политики — все, у кого мозги еще не свернулись от ведовской истерии, — убедят кайзера вмешаться, раз и навсегда прекратить это варварство.
Шаг первый. При первой же возможности выехать в Мюнхен, добиться аудиенции у курфюрста Максимилиана. Убедить его в том, что процессы нужно остановить. Во что бы то ни стало. В противном случае пострадают не только люди. Пострадают интересы Католической Лиги, созданию и укреплению которой курфюрст посвятил всю свою жизнь.
Шаг второй. Переслать в Магдебург списки казненных, протоколы — словом, все, что удалось собрать за последние несколько лет. В Магдебурге есть надежный человек, который поможет устроить все. Готлиб фон Майер, член городского совета. Он передаст эти материалы в печатные мастерские: там их надлежащим образом обработают и, снабдив соответствующим комментарием, выпустят в свет в виде небольших брошюр. Несколько сотен — а может, и тысяч — копий разойдутся по всем уголкам Империи. Работа будет сделана и оплачена. Но имя заказчика останется в тайне.
Шаг третий. Передать копии материалов в Вену. Но как? Переслать бумаги официальным путем нельзя — князь-епископ непременно узнает об этом. Можно, конечно, попробовать «наудачу»: отправить все с надежным человеком, вручить кому-то из приближенных к кайзеру вельмож. Именно так он поступил полгода назад, когда Ханс Энгер по его поручению отправился в Ватикан. Но у Ханса ничего не вышло. Никто из кардиналов не встретился с ним. В конечном счете пакет с документами остался у какого-то мелкого клерка — как же его имя? Марони? Маццарино? Марцелло? — и, скорее всего, сгинул в одном из бездонных и пыльных секретарских столов.
Нужен посредник. Надежный посредник. Тот, кто имеет возможность встретиться с кем-то из влиятельных венских вельмож. С кем-то из членов тайного совета или даже с министром фон Эггенбергом[52]…
Процессия подошла к наполовину выросшему из земли бастиону. Канцлер остановился. Постоял, разглядывая неровную каменную кладку, а затем повернулся к сопровождающим.
— Господин Вайзенберг, — сказал он устало, опершись двумя руками о трость. — По утвержденному плану, строительство бастиона должно быть завершено не позднее дня Святого Франциска. Срок этот истекает через две недели. Однако ваши люди не сделали и половины того, что требовалось.
— Сроки были перенесены в связи с распоряжением господина викария.
Хаан почувствовал, как кровь приливает к его лицу.
— Вот как? И что же это за распоряжение, позвольте узнать?
— В первую очередь на территории форта должна быть возведена часовня и пересыльная тюрьма на дюжину камер. По этой причине часть работников, которые прежде были заняты строительством бастиона…
— Распоряжение письменное?
— Разумеется. — Фразы Вайзенберга были какими-то обкусанными, половинчатыми; должно быть, у него не хватало зубов.
— Скажите мне, господин Вайзенберг, вы приняли сан?
— Ваше высокопревосходительство, я никогда не…
— Тогда какого черта вы подчиняетесь приказам викария Фёрнера?!
Начальник строительства замешкался, в его горле что-то сдавленно булькнуло. Глядя в сторону, он произнес:
— Об этом я дам отчет командующему фон Менгерсдорфу. Не вам.
— Вот как?
— Я не подчиняюсь вам, господин Хаан, — повторил Вайзенберг; на его щеках перекатывались упрямые желваки. — И связи у меня тоже имеются. Не думайте, что вы сможете поступить со мной так, как с этим болваном из Лихтенфельса.
Хаан посмотрел на него в упор — давяще, не мигая. Ответом ему был взгляд спокойных, непроницаемых глаз, серых и гладких, как обкатанные бегущей речной водой камешки. Взгляд уверенного в себе наглеца.
«Не стоило тебе этого делать, — подумал Хаан. — Слишком мал, чтобы влезать в наши игры».
— Карл, Генрих, Готлиб! — резко приказал он телохранителям. — Возьмите этого человека под стражу.
— Но… — поперхнулся тот, отступая назад.
— Вам, господин Юниус, — продолжал Хаан, переводя взгляд на Альфреда, — я поручаю немедленно опечатать бумаги арестованного и взять их с собой. Разумеется, если найдете распоряжение господина викария, вы тоже возьмете его с собой, в Бамберг.
Дурной знак. Очень, очень дурной… Еще год назад Вайзенберг не осмелился бы перечить ему. И никто другой не осмелился бы. Все знают, что в Бамберге есть лишь два центра силы: викарий и канцлер. Они — великаны, атланты, на чьих плечах покоится трон князя-епископа. Все прочие сановники — и Нейтард фон Менгерсдорф, командующий княжеской армией, и члены капитула, и гофмаршал, и обер-камергер Брюль — не имеют и десятой доли того веса, которым обладают Фёрнер и Хаан. И если фон Вайзенберг осмелился бросить ему вызов — в присутствии посторонних, в открытую, — значит, он уверен, что звезда канцлера закатилась.
Так пусть же судьба Вайзенберга послужит уроком для тех, кто разделяет эту уверенность.
— Господин Штарк, господин Примм. Руководство строительством я временно возлагаю на вас. На вас обоих. Через неделю вам надлежит прибыть в Бамберг к советнику канцелярии Мюллершталю и получить от него дальнейшие распоряжения.
Никто не вмешался. Все стояли потупив глаза, когда Вайзенберга уводили прочь. Штарк кивал головой. Примм перебирал своими свиными ножками.
Хаан не смог сдержать улыбки. Вайзенберг — идиот. Прежде чем лезть напролом, ему следовало внимательно прочитать приказ о начале строительства. В нижней части приказа, поперек, от левого края к правому, легла размашистая подпись: «Фон Дорнхайм». Сроки и порядок строительства были утверждены лично его сиятельством. И никто — ни Нейтард фон Менгерсдорф, ни Фридрих Фёрнер, ни канцлер, ни вице-канцлер — не вправе были изменять волю князя-епископа.
Теперь можно не торопиться. Его враги будут действовать сами. В ближайшее время викарий узнает об аресте фон Вайзенберга и, разумеется, придет в бешенство. Потребует аудиенцию у князя-епископа и сообщит ему о наглом самоуправстве канцлера, который прилюдно арестовал одного из самых преданных княжеских офицеров. И конечно, перед тем, как отправиться на аудиенцию, Фёрнер потолкует с фон Менгерсдорфом, перетянет его на свою сторону.
И вот тогда, когда Фёрнер выложит все свои карты, когда будет полностью уверен в своей победе, он, Хаан, нанесет ответный удар. Он явится к князю-епископу — специально выбрав время, когда Иоганн Георг будет не в духе — и доложит, что начальник строительства нарушил приказ. «Приказ, подписанный вами, ваше сиятельство». И прежде, чем сверкающие молнии верховного гнева обрушатся на голову несчастного Вайзенберга, Хаан сообщит, что тот действовал не по своей инициативе, а по приказу господина викария.
Что в результате? Фёрнер и Менгерсдорф окажутся в дураках. А он, Хаан, наглядно покажет чиновникам княжества, что его еще рано списывать со счетов. Наивно думать, что князь-епископ отправит Фёрнера в отставку. Но позиции викария на время ослабнут, и этой передышкой нужно будет воспользоваться.
Мысли канцлера снова вернулись к бумагам, которые следует передать в Вену. Кто повезет бумаги — Ханс Энгер? Хоть римская поездка окончилась неудачей, ни князь-епископ, ни викарий не узнали о ней. Значит, Энгеру можно доверять. И все же… Энгер не проболтался. Но и порученного не выполнил.
Задание нужно поручить кому-то другому. Кому?
Хаан обвел взглядом тех, кто стоял перед ним.
Альфред Юниус, юноша с напряженным, бледным лицом. Быстро говорит, быстро думает, быстро находит решения. Разве что опыта пока не хватает… В шестнадцать лет Альфред осиротел. Его родители умерли — сначала мать, потом, через две недели, отец. Дядя Альфреда, Иоганн Юниус, не принимал никакого участия в судьбе племянника. Вместо него это сделал он, Хаан. Дал Альфреду беспроцентную ссуду, отправил его на учебу в Болонью, а когда тот через три года вернулся — взял в свою канцелярию. Альфред не обманул его надежд: быстро всему обучался, не делал ошибок, не пытался действовать самостоятельно. И к тому же испытывал стойкую неприязнь ко всему, что связано с именем Фридриха Фёрнера.
Карл Мюллершталь. Отец троих детей, улыбчивый, добродушный толстяк — черные живые глаза, обвисшие складки щек, среди которых теряется маленький подбородок. Прекрасная память, способен работать до изнеможения. С помощью документов, которые подготовил Мюллершталь, Хаан смог вышвырнуть со службы нескольких крупных чиновников, заменив их преданными себе людьми.
Йозеф Кессман. Распоряжается деньгами, которые казна выделяет на строительство дорог и мостов. Благодаря его рачительности, в минувшем году Бамберг сумел сэкономить пятьдесят тысяч гульденов. Канцлер подумывал над тем, чтобы выдвинуть Кессмана на пост княжеского казначея.
Каждый из этих троих умен, в меру амбициозен, умеет держать язык за зубами. Каждый своей карьерой обязан ему, Георгу Хаану. И если он решит отправить в Вену бумаги, то поручит это дело одному из троих.
Не будет ли это предательством по отношению к князю-епископу? Нет. Иоганн Георг поступает несправедливо, поступает во вред Бамбергу и во вред собственной власти. Он не хочет слушать предупреждений Хаана. В таком случае Хаан будет действовать тайно, так, как считает нужным. И если окрик из Вены удержит князя-епископа от новых ошибок, это пойдет всем только на благо.
Канцлер подошел к краю тропинки, с удовлетворением глядя, как ведут вниз по склону холма взятого под арест начальника строительства.
Итак, затея с ходатайством провалилась, но это не повод опускать руки. Сейчас он должен заняться восстановлением собственных позиций.
Во-первых: довести до конца игру с Вайзенбергом.
Во-вторых: встретиться и поговорить с каждым, кто подписал ходатайство. Люди должны знать, что он по-прежнему уверен в себе, что он будет продолжать начатую борьбу.
В-третьих: поговорить с сенатором Шлеймом. Вызвать его на откровенность, узнать, от кого он получал инструкции — от Фёрнера или Иоганна Георга.
И последнее. Три дня назад ему принесли письмо от соборного каноника, Франца фон Хацфельда. В письме каноник просил о встрече, намекал, что есть нечто, о чем он хотел бы переговорить с глазу на глаз. Что это? Ловушка, хитрая западня? Франц фон Хацфельд — непростой человек. Хаан всегда относился к нему с подозрением. С другой стороны — каноник не принадлежит к сторонникам Фёрнера.
Пожалуй, надо будет все-таки встретиться с ним. Выбрать место, где их не могли бы подслушать. Но в разговоре вести себя предельно осторожно. Не дать фон Хацфельду подцепить себя на крючок.
Глава 10
— En guarde![53] — рявкнул Фогель, с лязгом вынимая шпагу из ножен. — Быстрее, быстрее! Согнул колени, левую руку назад, клинок вверх. И ногу, ногу отставь!
— Какого черта? — пробормотал Энгер. — К чему эти выкрутасы?
— Запомни, дружок: соблюдаешь правила — выглядишь как опытный и достойный противник. Не соблюдаешь — как кривобокая деревенщина. Начали!
Первые несколько выпадов Ханс ухитрился отбить. Далее последовал удар, нацеленный в шею. Ханс собирался его блокировать, но в самый последний момент острие шпаги вдруг начертило в воздухе резкую петлю и впилось в его тело левее, чуть выше груди.
— Итальянцы называют это «финта», притворство, — с усмешкой прокомментировал Фогель, отступая на полшага назад. — Я обманул тебя, изменил направление атаки. Ты должен научиться видеть, что делает твой противник. Не забывай: фехтование — искусство наносить удары и при этом не получать их самому. В конце концов, ты же мужчина, а не тряпичная кукла!
Карл Фогель был капралом в третьей гарнизонной роте, и Ханс брал у него уроки уже несколько недель. Кое-чему успел научиться: если вначале капрал доставал его шпагой с первого выпада, то теперь ему приходилось прибегать к некоторым хитростям вроде сегодняшней «финты». Занятия проходили в субботу: в этот день Фогель не был занят на гарнизонной службе. Цена за урок — четверть гульдена серебром и бутыль молодого вина, не говоря уже о нескольких унциях крови, которые Энгер ронял на землю после уколов шпагой.
Фогель посмеивался:
— Ты ко мне прямо как к цирюльнику ходишь, стальные пиявки ставить.
Но Ханс Энгер твердо решил: выучиться фехтовать. В конце концов, чем он хуже Альфреда или Вильгельма? В уличных потасовках шпага бывает подчас куда ценнее ножа. Да и выглядит гораздо солидней. Ношение оружия в Бамберге запрещено указом его сиятельства, но на служащих епископской канцелярии это правило, по счастью, не распространяется.
— Запомни, Ханс, — с важным видом говорил капрал. — В поединке на шпагах есть три дистанции. Дальняя — когда клинки не соприкасаются, а для атаки достаточно сделать два-три шага вперед. Средняя — когда клинки соприкасаются остриями. Ближняя — когда клинки соприкасаются при полусогнутых руках. Не обижайся, приятель, но твои руки малость коротковаты. Поэтому — во время схватки будь ближе к противнику, не дай ему держаться на удалении. Иначе он будет тыкать тебя, словно копченый окорок, а тебе только и останется, что зубами скрипеть.
Клинок со свистом рассек воздух.
— En guarde!
Светило солнце, белые перистые облака плыли по небу, словно тяжело нагруженные галеоны великого Флота Индий[54]. Праздничная процессия вытянулась во всю длину улицы. Первым шел подмастерье со знаменем гильдии пивоваров, за ним — двое мальчиков-трубачей в коротких плащах. Следом, на некотором отдалении, важно шествовал первый гильдейский старшина, господин Якоб Дреппер: важный и толстый, с посохом, украшенным разноцветными лентами. Желто-зеленый кушак плотно перехватывал его тугой, выпирающий между полами кафтана живот.
Альфред глядел на процессию, привалившись плечом к стене. Через полчаса, когда шествие завершится, на площадь Зеленого рынка выкатят три огромные бочки, и Франц фон Хацфельд, соборный каноник, благословит каждую из них и прочтет благодарственную молитву святому Арнульфу, небесному покровителю пивоваров. Цеховые мастера под одобрительные крики толпы вобьют в каждую из бочек кран и будут угощать пивом всех желающих до тех пор, пока последняя капля ячменного золота не иссякнет. Затем будут танцы, состязания силачей и стрелков, и дети будут сбивать с шеста чучело крючконосой ведьмы в заплатанной мантии. Монеты будут звенеть, деревянные башмаки станут выбивать дробь на булыжниках мостовой, смех, пьяные песни, крик и грубая брань не стихнут до наступления темноты.
Альфред не больно-то любил все эти развлечения, считая их забавой простолюдинов. Но на площади он может встретить Урсулу. Или же начнется вдруг потасовка, и тогда он сумеет пощекотать острием шпаги бока какого-нибудь подвыпившего мужлана, поучить дурня хорошим манерам.
Процессия двигалась дальше. За гильдейскими мастерами — каждый из них был в желтом кушаке и круглой зеленой шапке с гусиными перьями — следовали их жены в праздничных платьях, за ними — солдаты городской стражи с алебардами на плечах, следом — уличные мальчишки, фокусники, попрошайки, несколько десятков зевак…
В этот момент кто-то хлопнул Альфреда по плечу:
— Везде ищу тебя, а ты здесь!
— Что тебе нужно, Ханс? Пришел поглазеть на праздник?
— К черту праздник. Юлиану Брейтен выпустили из тюрьмы.
— Рад за нее, — равнодушно ответил Альфред, — хотя и не знаю, кто это такая.
— Ты что, не проснулся еще? Это служанка Германа!
Лицо Альфреда стало сосредоточенным.
— Откуда ты знаешь?
— Встретил на улице четверть часа назад.
— Надо поговорить с ней.
— А я о чем! Она живет на том берегу, на Кармелитенштрассе. Если повезет, застанем ее у себя.
Арка ратушного моста изгибалась дугой, река радостно фыркала, разбиваясь о серые камни, лопасти мельничных колес мерно кивали, черпая из воды расплавленный солнечный свет.
— Уже несколько дней прошло, — говорил Ханс, размахивая рукой на ходу, — а у меня до сих пор в голове не укладывается. Герман не должен был умереть.
— Кто еще знал про то, что он будет проезжать через эти ворота?
— Никто. Только мы трое.
— Ты уверен?
— За дурака держишь?! — вспылил Ханс. — Может быть, ты забыл, но это я сделал основную работу. Нашел Герману убежище, достал для него старую одежду и лошадь. А ты теперь хочешь выставить меня полным болваном!
— Не кипятись. Я просто пытаюсь понять. Смерть Германа не случайна, люди Фёрнера ждали, когда он появится. Кстати, откуда лошадь?
— Купил у Альвена, живодера с Зандштрассе.
— Он знает тебя?
— Нет. Я пришел к нему вечером, когда стемнело, и для верности надвинул на глаза шляпу. К тому же в последнее время Альвен сделался подслеповат. Сунь ему вместо курицы кладбищенскую ворону — не заметит.
Они поднимались вверх по склону Соборного холма. Мощеная улица стелилась у них под ногами, поворачивала, загибалась змеиным хвостом. Издалека были слышны звуки праздничных труб, бой барабанов и рев собравшейся на площадь толпы. Праздник в самом разгаре.
— Может быть, кто-то видел вас вместе — Германа и тебя? — спросил Альфред, поправляя шпагу.
— Исключено, — упрямо качнул головой Ханс. — К воротам мы шли поврозь.
— Германа могли видеть, когда он заходил той ночью в мой дом.
— Я уже думал об этом. Если б викарий знал, что Герман находится у тебя, то не стал бы ждать, а просто отправил бы на твою квартиру пару десятков солдат. Куда уж проще!
Они повернули за угол и нос к носу столкнулись с двумя нарядно одетыми девушками. Первая из них была в платье темно-зеленой тафты с кружевным воротом, полукруглым, как лист озерной кувшинки. Вторая — в платье синего цвета, с серебряной розой, вышитой на правом плече.
— Добрый день, фройляйн Вероника, фройляйн Урсула, — поклонился Альфред, снимая шляпу перед дочерьми канцлера. Ханс последовал его примеру, стаскивая с головы мятый берет.
— А, господин Юниус… — скучающим голосом произнесла Урсула Хаан. — Разве вам не полагается быть в это время на службе?
— Сегодня праздник, фройляйн, — с улыбкой ответил Альфред. — По великодушному распоряжению вашего отца, служащим епископской канцелярии в этот день полагается выходной.
— Вот как? Прежде я думала, что столь целеустремленный человек, как вы, не станет тратить время на пустые прогулки. Впрочем, может быть, я ошибаюсь и вы отправились по какому-то важному делу? У вас и у вашего спутника при себе шпаги, да и лица у вас обоих довольно серьезные.
— Видите ли, фройляйн, мы действительно…
— С моим братом однажды случилась забавная история, — не слушая его, продолжала Урсула. — Адаму тогда только исполнилось девять лет, и наш отец, желая развить его умственные способности, подарил ему книжку со сказками. Вы, разумеется, знаете, что это такое: истории о драконах, принцессах и храбрых рыцарях, которые убивают первых и женятся на вторых. Видимо, все эти истории очень повлияли на Адама. Однажды ночью он надел на голову маленький котелок, в котором наша кухарка обычно варит глинтвейн, взял в руки черенок от метлы — не знаю, что в его понимании означал этот черенок: Ронговеннан или же Дюрандаль[55], — и вылез через окно на улицу. По счастью, ничего плохого с ним не случилось. Его остановила ночная стража, а фельдфебель оказался хорошим знакомым отца. Вам, наверное, непонятно, к чему я все это рассказываю? Дело в том, что у моего брата — в тот момент, когда он в своем нелепом костюме перелезал через подоконник — было точно такое же серьезное и значительное лицо, как у вас. Мужчины с возрастом не меняются. Только вместо палок берут в руки настоящее оружие.
В голосе Альфреда зазвучала обида:
— Мы действительно идем по делу, фройляйн. Но мне не хотелось бы…
— Впрочем, — по-прежнему не обращая внимания на его слова, продолжала девушка, — оружие, особенно когда кто-то выставляет его напоказ, всегда казалось мне глупой игрушкой. Все эти шпаги, пистолеты, кинжалы… При помощи них молодые люди желают восполнить недостаток мужественности, но вместо этого, как правило, демонстрируют лишь недостаток ума.
— Урсула, не надо, прошу тебя, — тихо сказала Вероника. — Господин Юниус — достойный человек.
Тонкие брови Урсулы Хаан немного приподнялись:
— Не поймите меня превратно, господин Юниус, я не испытываю к вам неприязни. К тому же отец всегда хорошо отзывался о вас.
— Благодарю, — сдержанно ответил Альфред.
— Благодарить не за что: я лишь передала вам слова отца. Собственного мнения о вас я еще не составила. Кстати, раз уж разговор зашел об оружии: говорят, вы неплохо умеете фехтовать. Кто вас учил?
— Фехтование — обязательная дисциплина для всех студентов в Болонье. В других европейских университетах, насколько мне известно, тоже.
— Говорят, его сиятельство обучался в Болонском университете…
— Возможно. Но я его там не встречал.
— Смотрите! — воскликнула вдруг Вероника, восторженно глядя вверх. Над полукруглой крышей епископской голубятни взмыли в небо несколько десятков жемчужно-белых птиц: сделали круг, взбили мягкими крыльями теплый полуденный воздух и скрылись за кромкой желтеющего холма.
— Что ж, господин Юниус, — сказала Урсула, взяв сестру за руку, — нам нужно идти. Желаю удачи в том серьезном деле, которому вы решили посвятить нынешний день. И скажите вашему спутнику, имя которого я запамятовала, чтобы он переменил костюм: у него такой вид, будто он всю ночь спал не раздеваясь.
— Язык у нее острый: того и гляди, порежешься, — усмехнулся Энгер, когда они прошли по улице дальше. — Но могу тебя обрадовать: ты ей небезразличен.
— Вздор. Она изваляла меня в грязи.
— Друг мой, ты куда лучше разбираешься в латыни, чем в женщинах. Она говорила с тобой целых пять минут — а это хороший знак, очень хороший!
Альфред покачал головой:
— Лучше бы этого разговора вообще не было. Почему она надо мною смеется? Неужели я был непочтителен с ней?
— Насмешка лучше, чем полное равнодушие. Она разглядывает тебя, пытается разозлить и смутить — значит, хочет понять, каков ты на самом деле. Пойми, Альф: умная женщина будет долго взвешивать мужчину на весах, прежде чем откроет ему свое сердце. И потом, дочь канцлера можно полюбить уже только за то, что она дочь канцлера. Женишься на ней — будешь богат и получишь тепленькое местечко.
— Тоже решил надо мной посмеяться?
— Отнюдь нет. — Энгер хлопнул товарища по плечу. — Если любишь ее — значит, это судьба. Кстати, что ты скажешь о ее сестре?
— Вейнтлетт? Разве здесь есть о чем говорить?
— В ней есть что-то особенное, не находишь?
— Скажи лучше, что-то невзрачное. Мышиные волосы и бледная кожа. Она напоминает монашку.
— Ну, насчет волос я с тобой не соглашусь — волосы у нее темные и, на мой вкус, довольно красивые. Все дело в том, что Вероника скромна и предпочитает держаться в тени. Однако же из таких, как она, выходят самые хорошие жены: любящие, верные и заботливые.
— Глупости.
— Она ничуть не уступает Урсуле, — настаивал Энгер, — просто ее красота немного другого рода. Ты настолько ослеплен блеском старшей сестры, что не хочешь замечать красоту и обаяние младшей. Мой дядя, отцов брат, нанялся матросом на торговое судно в Гамбурге и проплыл через половину мира. Так вот он говорил: самые неприметные раковины прячут самый хороший жемчуг… — Тут Ханс хитро улыбнулся, подхватил друга за локоть. — Черт возьми, Альф, а как было бы здорово, если бы мы оба женились на дочерях Хаана? Ты — на Урсуле, я — на Веронике. Зять канцлера — звучит будто графский титул!
— Мы пришли, — сказал Альфред.
Потребовалось немало времени, чтобы Юлиана Брейтен согласилась им все рассказать. Женщина была слишком напугана — тряслась, как будто ее бил озноб, прижимала к груди левую руку, обмотанную тряпкой.
— Если вы действительно друзья Германа… — тихо пробормотала она.
— Ты должна нам верить, — сказал ей Альфред. — Мы не причиним тебе зла и ничего не расскажем викарию. Но нам нужно знать, почему тебя отпустили.
Лицо женщины потемнело.
— Это сделал тот человек… Это он заставил меня…
— Что за человек? — быстро спросил Альфред.
— Он назвал себя Генрих Риттер, — ответила женщина. — Он пришел в мою камеру и сказал, что меня отпустят, если я…
…Человек, который пришел к Юлиане Брейтен, не кричал на нее, не угрожал и не звал палачей. Он объяснил ей, что Герман Хейер, ее прежний хозяин, погиб и что ее слова уже не причинят ему зла. Но если она согласится рассказать дознавателям правду, то ее отпустят.
— Не думай, что я хочу обмануть тебя, — сказал он. — Я знаю, что ты невиновна. Ты исповедаешься священнику, а затем расскажешь все господам дознавателям. Скажешь им, что ты честная женщина. Что твой хозяин всегда был добр к тебе, и поначалу ты не хотела его выдавать. К тому же ты боялась, что твой хозяин может наложить на тебя проклятье. Но сейчас тебя мучает совесть, и ты хочешь очиститься перед Господом.
— В чем я должна признаться? — дрожащим голосом спросила Юлиана.
— Что твой хозяин часто покидал дом после наступления темноты. Что ты находила в его комнате пучки засушенных трав, и черные свечи, и чашки с перемолотыми костями. Скажешь, что однажды видела, как твой хозяин вылетает из окна на печном ухвате.
Услышав в ответ еле слышное «я не смогу», Генрих Риттер приподнял ее подбородок.
— Ты много страдала, Юлиана, — сказал он, и его голос звучал почти ласково. — Я вижу, у тебя сломаны пальцы. Поверь, я знаю, что происходит во время допросов. Если ты откажешься, тебя все равно заставят признаться. Но перед этим снова заставят страдать.
— Господин Хейер был добрым и честным, — всхлипнула женщина. — Как я могу оболгать его?
— Он мертв. А ты еще можешь жить.
— Я буду гореть в аду…
По голосу Риттера она поняла, что тот теряет терпение.
— В аду? — переспросил он. — Неужели тебе непонятно, что ты уже попала туда? И единственный способ выбраться — произнести несколько слов, которые от тебя требуют…
Вдруг, без всякого предупреждения, Риттер стиснул ее изуродованную ладонь.
— Должно быть, ты уже забыла об этом, — свистящим яростным шепотом произнес он. — Забыла, какой ужасной может быть боль. Что они применили? Тиски для пальцев? Милая, а ведь это только начало. Боль может быть ужасной, она способна за секунду превратить человека в животное.
Он сдавил ее пальцы сильнее. Боль была резкой, пронизывающей, как будто в ее руку впились челюсти хищного зверя.
— Побледнела, кусаешь губы… А ведь я почти ничего не сделал. Представь, каково тебе будет, если вместо тисков они попробуют что-то еще.
…Юлиана не выдержала и разрыдалась.
— Я сказала ему, что сделаю, как он хочет. — Ее лицо кривилось от плача, но она нашла в себе силы смотреть Альфреду прямо в глаза. — Сказала ему, что признаюсь. Мне было очень больно и страшно…
Друзья переглянулись.
— Нужно известить канцлера, — шепнул Альфред на ухо Хансу. А затем, повернувшись к плачущей женщине, спросил: — Ты видела этого человека прежде?
— Не знаю, мой господин… Там было слишком темно.
— Может быть, ты узнала его голос? — спросил Ханс. — Может быть, было что-то еще — родинка на подбородке, шрам?
— Простите, я ничего не запомнила…
В доме Юлианы Брейтен они провели не менее часа, пытаясь вытащить из ее памяти еще хоть что-нибудь. В конце разговора Ханс сказал ей:
— Тебе нужно уехать из города. Немедленно.
— Святая Дева! — охнула женщина. — Но почему?
— Это чудо, что тебя действительно выпустили. Если викарий захочет, он снова бросит тебя в темницу.
— Уезжай, — помедлив, поддержал товарища Альфред. — И чем скорее, тем лучше.
Глава 11
Сад у обители бенедиктинцев медленно засыпал. Сквозь позолоту листьев отчетливо проступала темная бронза, розовые кусты затихли и съежились, скорбно роняя вниз пурпурные, алые и багряные капли. Осень покидала землю, забирая с собой последние остатки тепла.
— Прекрасное место… — задумчиво произнес каноник, глядя на лежащий у подножия холма город. — Знаете, господин Хаан, я вырос в замке своего отца, барона фон Хацфельда, и сильно привязался к деревенской жизни. Мне куда милей щедрый простор полей и лугов, нежели вонь и теснота каменных улиц.
— Послушайте, Франц, мы оба дорожим своим временем. Вы — соборный каноник и член капитула. Я — бамбергский канцлер. Полагаю, вы пожелали встретиться со мной не для того, чтобы говорить о прелестях жизни в деревне.
Франц фон Хацфельд сдержанно улыбнулся.
— Разумеется. Нам с вами предстоит разговор серьезный и важный. Но мне всегда казалось, что такие беседы лучше вести на свежем воздухе, среди цветов и деревьев. Взгляните, какие розы. Монахи очень бережно ухаживают за ними и даже, я слышал, вывели несколько новых сортов. Взять хотя бы вот этот. Видите? Лепестки цвета спелой, наполненной соком вишни. А рядом с ним — разве не чудо? Бутон у цветка бархатный, крупный, с траурно-черной каемкой по краю. Эти розы весьма высоко ценятся среди…
— О чем вы хотели поговорить со мной?
Каноник неопределенно пожал плечами.
— О прошлом, о будущем, о том, что следует изменить, и о том, чего изменять не следует. Возможно, когда-нибудь, через год или через два, вы вспомните наш разговор и эту прогулку под стенами Михайлова монастыря и скажете себе: воистину, это был один из самых важных дней в моей жизни. Впрочем, — фон Хацфельд задумчиво потер кончик носа, как будто настраивая себя на более серьезный лад, — перейдем к делу. Думаю, вы согласитесь, господин Хаан, что Германию в скором времени ожидают значительные перемены. Война завершится, враги кайзера будут повержены. Кто-то потеряет свой титул, кого-то отправят в изгнание, кого-то — на плаху. Император не церемонится со своими противниками и весьма наглядно продемонстрировал это в Праге, где головы бунтовщиков и отрубленная рука графа фон Шлика[56] несколько недель украшали собой Карлов мост.
— Вы полагаете, протестанты подпишут мир?
— А что им еще остается делать? Христиан Брауншвейгский мертв; датчане разгромлены и отступают на север; Мансфельд и Бетлен Габор не представляют реальной угрозы[57]. Протестантская партия не имеет больше ни сил, ни вожаков, которые были бы в силах продолжить борьбу. В течение ближайшего года, как я полагаю, мирный трактат будет подписан. Что же произойдет после того, как на бумаге просохнут чернила, а на оружейные склады навесят замки? Судьбу Империи станут определять два человека. Кайзер и его кузен, курфюрст Максимилиан Баварский.
Фон Хацфельд остановился возле куста с кремово-белыми розами, аккуратно переломил стебель у одного из цветков.
— Австрия и Бавария всегда были очень крепко связаны друг с другом, — произнес он, разглядывая цветок. — Родственные связи Габсбургов и Виттельсбахов[58] настолько тесны, что граничат с кровосмешением. Мне рассказывали, что каждый раз, когда в Ватикан поступает просьба о согласии на брак между отпрысками Австрийского и Баварского домов, понтифик тяжело вздыхает и скорбно закрывает рукою глаза. Вспомните: сто сорок лет назад герцог Баварии, Альбрехт Четвертый, женился на Кунигунде Австрийской, дочери кайзера Фридриха Третьего. Шестьдесят лет спустя двоюродная правнучка Кунигунды, Анна Австрийская, вышла замуж за внука этой же самой Кунигунды, Альбрехта Виттельсбаха. Вот вам первый, хотя еще и не слишком родственный брачный союз. Что дальше? Старшая дочь Анны и Альбрехта, принцесса Мария, становится женой эрцгерцога Карла Габсбурга, своего дяди по матери. По благословению небес, у супругов рождается наследник, которому суждено было взойти на императорский трон под именем Фердинанда Второго и стать нашим многочтимым и мудрым кайзером. Кого же Фердинанд избирает себе в законные жены? Сестру Максимилиана Баварского, собственную кузину! Согласитесь: кровь Виттельсбахов и Габсбургов за последние сто лет перемешалась настолько, что их фамилии впору писать через черточку.
В саду было тихо. Телохранители канцлера — трое молодых дворян в коротких плащах — ожидали своего патрона у входа. Монах в черной рясе бенедиктинца сметал с гравиевой дорожки опавшие кленовые листья.
— Подведем итог, — продолжал между тем каноник. — Империю ждет укрепление центральной власти. При этом кайзеру необходимо будет не только преодолевать сопротивление имперских сословий, но и учитывать интересы Баварии. Что из этого следует? Предстоит очень сложная и кропотливая дипломатическая работа, для которой потребуются ваши таланты, мой друг.
Хаану вдруг пришло в голову, что Франц фон Хацфельд чем-то похож на уличного кота: плавные, уверенные движения, хищный проблеск во взгляде. Воображение легко дорисовывало недостающее: серую шерсть, острые треугольные уши, когти, в любой момент готовые вонзиться в грудь зазевавшегося жирного голубя.
— Послушайте, — изящно склонив голову набок, продолжал фон Хацфельд. — Я говорю абсолютно серьезно. Мы все можем жить в спокойствии и достатке, несмотря на то, что вокруг бушует пламя войны. И это ваша заслуга, господин Хаан. Бамберг — богатое епископство: виноторговля, торговля скотом и зерном, судоходство по Майну. За последние несколько лет многие богатые семьи перевезли сюда свои капиталы. Прибавьте к этому еще и владения епископства в Каринтии[59]: Виллах, Фельдкирхен, Вольфсберг, Тарвизио, через которые идет торговля с венецианцами. Бамберг — золотой кошель, на который многие разевают алчные рты. Благодаря вам этот кошель находится в безопасности. Вы подписали договор, согласно которому ни армии Лиги, ни армии кайзера не могут проходить через земли епископства. Для человека несведущего это покажется мелочью. Но я-то знаю, что случается, когда через твои владения проходит голодная, озлобленная, разноязыкая армия. Один такой маневр — и попрощайся с половиной годового дохода. Второй — забивай досками пустые амбары, протягивай руку за подаянием. Третий — укладывайся в гроб, крепче закрывай крышку. Вы избавили Бамберг от всех этих бедствий. Более того, вы стали одним из тех, кто творит имперскую политику. Если одна из враждующих сторон хочет забросить мостик для начала переговоров — в качестве посредника выбирают вас. У вас есть связи в Нюрнберге, Швайнфурте и во всех остальных городах Франконского округа[60]. К вашему голосу прислушиваются в Магдебурге и Кёльне. Вы получаете корреспонденцию из Берлина, Аугсбурга и Дрездена.
Каноник мягко повел рукой:
— Я мог бы еще долго говорить, господин Хаан. Но к чему тратить время на очевидное? Вы — блестящий политик и опытный дипломат. Именно поэтому я не сомневаюсь, что вы сумеете шагнуть — с моей помощью, разумеется, — в те кабинеты, в которых будет решаться судьба Империи.
Некоторое время Хаан молчал, разглядывая собеседника. Лиловый камзол, расшитый крохотными серебряными звездами, черные замшевые перчатки, кружевная пена манжет. Изящество, с которым одевался соборный каноник, больше пристало придворному щеголю, чем служителю церкви.
— Скажите, Франц, — негромко произнес Хаан, — вы хотите занять мое место?
— Помилосердствуйте! Хлопотная и не слишком почетная должность.
— В таком случае, чего вы хотите? К чему все эти пространные разговоры о моих добродетелях?
Фон Хацфельд улыбнулся, пушистые кончики его усов хищно приподнялись вверх.
— Здесь мы подходим к главному. Буду откровенен, мой друг: ваши дни на посту бамбергского канцлера сочтены. Прошу, не хмурьтесь. Вы всегда были рыцарем и крепко держались в седле. Среди франконских политиков трудно найти человека, который, поднявшись столь высоко, оставался бы верен собственным принципам. Впрочем — позвольте мне это маленькое и не относящееся к делу замечание, — принципы всегда казались мне чем-то вроде турнирных доспехов: защищают от ударов, устрашают врагов, но при этом сильно ограничивают свободу маневра. Так вот: вы сделали ошибку. Ошибку непоправимую. То, что казалось вам лекарством, способным излечить Бамберг, на самом деле было ядом, который разъедает вашу плоть изнутри. Я ведь предупреждал, помните? Подпись под ходатайством об изменении законов о колдовстве пишется не чернилами, а вашей собственной кровью. Но — что сделано, то сделано. Его сиятельство не простит вам этой ошибки. Как только между кайзером и протестантами будет подписан мирный трактат, вы потеряете свою должность. Не берусь судить, что произойдет дальше. Возможно, вас назначат гофмаршалом[61]. Возможно, предъявят вам некие компрометирующие бумаги. А возможно сразу закуют в кандалы.
— Противоречие, Франц. Сначала вы говорите о моей роли в имперской политике, а сейчас — о том, что его сиятельство намерен избавиться от меня.
— Противоречия нет. Вы можете быть смелым, как Роланд, и благородным, как Парсифаль, а ваши суждения могут быть блистательными и яркими, будто огни Святого Эльма. Но это не значит, что в один прекрасный день Иоганн Георг не швырнет вас в подвал. Вспомните Сенеку, вспомните Томаса Мора, вспомните всех других царедворцев, которых постигла одна и та же судьба: еще сегодня они сидят одесную от правителя, а назавтра их головы уже валятся в пустую корзину у подножия эшафота.
— В таком случае, зачем вы говорите мне все это? Если дни мои сочтены, было бы куда благоразумнее держаться от меня подальше.
— Вы уже не ферзь, но еще и не пешка. О скором вашем падении знает не так много людей, и ваша тень по-прежнему кажется людям длинной. С моей протекцией вы получите хорошую должность при венском дворе.
— Вам не кажется это странным, господин фон Хацфельд? — Хаан уже не скрывал раздражения. — Вы, соборный каноник, предлагаете протекцию мне, второму человеку в княжестве? Прежде я думал, что аромат роз пробуждает в людях любовное чувство и мечты о прекрасном. Теперь вижу, что в некоторых случаях этот аромат обостряет и желание неумно шутить.
Фон Хацфельд подался вперед:
— Я отнюдь не шучу, господин Хаан. Сейчас я всего лишь каноник, но мои возможности велики. Дело в том, что мой отец — человек осторожный, из тех, кто никогда не носит всех ключей на одной связке. Меня он решил отправить по духовной линии, брата — по военной. И оба мы достигли успеха. У меня есть связи в Вюрцбурге, Регенсбурге и Вене. Если потребуется, я смогу устроить для вас аудиенцию у министра фон Эггенберга и патера Ламормейна, двух самых близких к Фердинанду Второму людей. Мой брат Мельхиор — полковник в штабе императорской армии, доверенное лицо Альбрехта Валленштайна[62]. Скажите, господин Хаан, многие ли из ваших знакомых могут похвастаться подобными связями? Кроме того, — каноник сделал выразительную паузу, — мои возможности существенно возрастут после того, как я получу титул князя-епископа.
— Что?!
— Именно то, что вы слышали. Мы с вами поможем друг другу, господин Хаан: вы получите назначение в Вену, а я займу нынешние покои его сиятельства и примерю рубиновый перстень.
— Власть Иоганна Георга незыблема.
— В настоящее время — да. Но любой правитель находится в руках своих приближенных. Это только на картинах мы видим императоров и королей, взглядом пронизывающих тьму, а мановением руки приводящих в движение огромные армии. На самом деле любой монарх — не более чем человек. Каждый его приказ выполняется с задержкой или не выполняется вовсе. Ему приходится иметь дело с нерасторопными слугами, которые бродят по галереям дворца в грязной одежде, зевая и почесывая в паху. С жестокими и тупыми судьями, которым проще отправить человека на казнь, чем хоть на минуту задуматься, виновен ли он. Ему приходится иметь дело с воровством чиновников и пьянством армейских офицеров, с неграмотностью приходских священников и воровством камергеров, с повсеместной грязью, тупостью, разложением. Пророк Моисей схватился бы за голову, если бы ему предложили не то что место эрцканцлера — бургомистра в маленьком городке с населением в пятьсот человек. Что остается делать правителю? Полагаться на доверенных людей, друзей, родственников, товарищей по университетской скамье. Вручать судьбы территорий в руки губернаторов. Налоги отдавать откупщикам. Финансы — итальянским и швабским банкирам. Раздавать титулы, полномочия, куски собственной власти — ради того, чтобы иметь возможность хоть как-то использовать ту власть, что у него останется. Так было со времен Карла Великого, так будет и впредь. Что в результате? Разве правитель не становится зависим от своих приближенных, от своих министров, от своих чиновников и генералов?
— Его сиятельство крайне популярен в Бамберге.
— Не имеет значения, — мягко возразил каноник. — Есть только властелин и его приближенные — люди, обладающие знатностью, деньгами или военным талантом. Все остальные — не более чем пейзаж, пастораль, скопление молчаливых фигур на заднем плане картины. Судьбою тысяч распоряжаются единицы. Герцоги и короли, штатгальтеры и курфюрсты зависят не от плебса, не от настроения подданных, не от распределения голосов на выборах в городской совет. Они зависят от тех, кого принято называть аристократией. От нас с вами, мой друг. Мы стоим за троном императоров и князей, мы вкладываем в их руки бумаги, которые им следует подписать, мы внушаем мысли, которые им надлежит озвучить. Именно мы дергаем рычаги, которые приводят в движение неповоротливую государственную машину.
Канцлер холодно усмехнулся.
— Вам не откажешь в умении излагать свои мысли, Франц. Но своей цели вы не достигнете. Власть Иоганна Георга крепка. У вас не больше шансов занять его место, чем у крота сдвинуть носом гранитную башню.
— Вы ошибаетесь, и я объясню вам, в чем состоит ваша ошибка. Макиавелли считал, что правитель должен быть подобен льву и лисе, сочетая в себе одновременно силу и хитрость, смелость и изворотливость. К сожалению, наш Иоганн Георг не обладает ни одним из указанных качеств. Он не умеет отступать назад, не умеет двигаться ни вправо, ни влево. Словно кабан, он или топчется на одном месте, или несется вперед, сметая на пути друзей и врагов, не умея вовремя остановиться. Кончится тем, что его клыки увязнут в древесной коре, и он уже не сможет вытащить их. Кроме того, князь-епископ слишком жаден до золота и слишком жесток. Между тем еще Цицерон говорил, что в делах государства ничто жестокое не бывает полезным. Его сиятельство расшатывает свою власть собственными руками. Кровь, которую он выпаривает из людей на колдовских кострах, забрызгала его теплую мантию. Золото, которым он так любит питаться, однажды разорвет ему пищевод.
Хаан стоял, заложив руки за спину, молча глядя на раскинувшийся внизу город. Серые крепостные башни с острыми колпаками, зубья стены, из-за которых время от времени выглядывали шлемы и копья дозорных, флаги, рвущиеся на холодном ветру.
— Почему вы ненавидите его, Франц? — спросил он, прервав молчание. — В ваших словах есть дальний расчет и гибкий ум интригана. Но за всем этим я вижу ненависть. Почему?
Глаза каноника сделались непроницаемыми и блестящими, словно шарики из цветного стекла.
— Я священник, господин Хаан, — помедлив, ответил он. — Кроме того, я нормальный человек. Я готов к интригам, я готов бороться за власть. Но я никогда не смогу превратить человека в кричащий от боли факел на том основании, что он якобы летал на метле и пожирал некрещеных младенцев. Это оскорбляет мой интеллект.
— Почему вы хотите, чтобы я уехал из Бамберга?
— Я же сказал: у вас слишком длинная тень. Новый правитель епархии может легко потеряться в этой тени. В Вене вы найдете применение своим обширным талантам, а я смогу спокойно взять в руки все бамбергские дела. Подумайте, господин Хаан. Князя-епископа избирают двадцать членов капитула. Двадцать голосов, из которых примерно пять лежит в моем кармане, а четыре — в вашем. Если нам удастся к своим девяти голосам прибавить еще хотя бы два, мы будем иметь в капитуле большинство. И тогда власть перепорхнет ко мне с легкостью белой голубки.
Фон Хацфельд остановился, посмотрел канцлеру прямо в глаза:
— Теперь вы знаете, чего я хочу, господин Хаан, и знаете, что я могу дать вам взамен. Немедленного ответа не требую — в таких случаях всегда необходимо время, чтобы принять правильное решение и быть уверенным в нем. Однако я хочу, чтобы вы поверили в мою искренность и не думали, будто я пытаюсь заманить вас в ловушку. Именно поэтому я намерен сообщить вам нечто важное. В вашем близком окружении есть человек викария, господин Хаан.
— Вы уверены?
— Почти уверен, — ответил каноник, сделав ударение на слове «почти». — И почти уверен, что он пользуется большим доверием Фридриха Фёрнера.
— Вы знаете имя этого человека?
— Да. Он называет себя Генрих Риттер. Думаю, имя вымышленное.
— Почему вы решили, что этот человек из моего окружения?
— Как-то в разговоре со мной его преосвященство обмолвился, что с Божьей помощью он теперь может читать мысли своих врагов. Думаю, не нужно пояснять, что главный враг господина викария — это вы.
— Что еще вам известно?
— Обычно со всех протоколов, которые поступают из Высокой Комиссии, снимается несколько копий: для епархиального архива; для личного архива викария; иногда — для его сиятельства. Так вот, Фёрнер распорядился, чтобы с каждого протокола делали еще одну копию.
— Вы полагаете, что эта копия предназначена для…
— Именно, — кивнул фон Хацфельд. — Хоть мне и непонятна цель, с которой все это делается.
— Что еще?
— Моим людям удалось выследить этого Генриха Риттера. Они видели, как он заходит внутрь тюрьмы, как выходит оттуда. К сожалению, они не смогли узнать, где живет этот человек, и не разглядели его лица. Видимо, он обладает звериным чутьем и чувствует слежку. Прошу, господин канцлер, отнеситесь серьезно к этой угрозе. Удар, который враг наносит нам со спины, часто бывает смертельным. Несколько лет назад мне довелось прочитать историю одного римского сенатора из рода Кассиев. Этот сенатор, к своему несчастью, повздорил с могущественным Квинтом Макроном, префектом претория, вторым человеком в императорском Риме[63]. Не имея возможности устранить своего врага при помощи ложного обвинения, Макрон подослал к нему наемных убийц. Однако кривые кинжалы не помогли префекту добиться желаемого: сенатор был крайне осторожен и вдобавок усилил охрану своего дома. И тогда Макрон нашел иной способ избавиться от него: подкупил одну из его служанок Кассия, и та пронесла в хозяйскую спальню корзину с ядовитой змеей внутри. Той же ночью змея выползла из корзины и, проскользнув под одеяло, ужалила сенатора в грудь.
Фон Хацфельд прошел еще несколько шагов вперед. А затем произнес негромко:
— Будьте осторожны, господин канцлер. Ваши друзья слабеют с каждой минутой, а враги набирают силу. И плетеная корзина уже стоит в вашей спальне.
Глава 12
Обед князя-епископа был, по обыкновению, обильным и сытным. Айнтопф[64] со свиными ребрами, морковью и белой репой; запеченная на луковых кольцах форель; кровяные колбасы, овечий сыр и круглая коврига пшеничного хлеба размером вполовину тележного колеса. На десерт его сиятельству подали сладкое вино с медом, изюмом и имбирем и круглые франкфуртские пряники, на каждом из которых кондитер изобразил родовой герб фон Дорнхаймов — стоящие на задних лапах лисы и львы в рыцарском четырехугольном щите.
После обеда его сиятельство удалился в свой кабинет: вздремнуть пару часов и, может быть, со скуки прочесть несколько страниц из Тридентского катехизиса[65]. Туда же, в кабинет, он велел отнести пирог с крольчатиной и два кувшина грушевой воды, которая, по словам докторов, помогает при пищеварении.
Георгу Хаану пришлось полчаса дожидаться, прежде чем князь-епископ, наконец, принял его.
— Зачем явился, Георг? — опрокидывая в рот кусок пирога, поинтересовался фон Дорнхайм. — Или вы с Фёрнером, как собаки, бегаете друг за другом, разнюхиваете, чего бы еще утянуть со стола, пока хозяин не видит?
— Так господин викарий был здесь?
— Конечно. — Фон Дорнхайм усмехнулся набитым ртом. — Еще и запах не выветрился… Ну, что стоишь как кладбищенский сторож? Садись, рассказывай, зачем явился мне аппетит портить.
— Рад видеть ваше сиятельство в добром расположении духа. Что же касается вашего аппетита — я не знаю на свете силы, которая могла бы испортить его.
— Верно заметил, — пророкотал князь-епископ, хлопнув себя по подпирающему стол животу. — Силы и аппетита у меня с достатком что в молодости, что сейчас. Я вот смотрю вокруг и поражаюсь, как народ измельчал. В кого пальцем ни ткни — маломерок: крови у него с полстакана и семени два плевка. А вот со мной — другой разговор. Знаешь, когда меня еще только поставили соборным деканом, курфюрст Максимилиан прислал в Бамберг одного из своих захудалых родственничков: то ли троюродного племянника, то ли четвероюродного кузена. Отправил с каким-то официальным делом, с бумагами, да только поручение это было мелкое, и не о нем речь. Так вот, родственником он курфюрсту, может, и был захудалым, однако же телесной крепостью и прожорством вышел не хуже меня. Сели мы с ним, помню, за стол обедать, а к полуночи только закончили. Сожрали вдвоем полбочки голландских селедок, да трех поросят, да хлеба четыре ковриги. Я уже не говорю про закуски, и пироги, и пару бочонков пива. Жаль, на охоту с ним не получилось отправиться. Добрая бы вышла охота… Так ты зачем пришел, канцлер?
— Три недели назад на имя вашего сиятельства было подано ходатайство, касающееся законов о колдовстве.
— Помню, было такое.
— Ходатайство было рассмотрено комиссией правоведов. И отклонено.
— От меня чего хочешь? Я ведь не адвокат, не судейский, крючкотворством вашим не занимаюсь.
Хаан выложил на стол лист бумаги с двумя дюжинами подписей.
— Я бы просил ваше сиятельство повторно принять это ходатайство и передать его на рассмотрение более широкой комиссии. Куда, помимо людей Фридриха Фёрнера, были бы включены и те, кто выражает другую точку зрения на данный вопрос.
— Так ты хочешь, чтобы я это взял? — Фон Дорнхайм ткнул в документ пальцем.
— Да, ваше сиятельство.
— Возьму, — важно сказал князь-епископ. Наложил сверху рыжую пятерню, а потом вдруг резко, с хрустом смял бумажный лист в кулаке. — Возьму, — повторил он, глядя Хаану прямо в глаза. — В отхожем месте зад подтереть.
На щеках канцлера заиграли желваки, но голос по-прежнему был спокойным, ровным.
— Видимо, я чем-то прогневал ваше сиятельство.
— Может, и так, — сощурив кабаньи глазки, сказал епископ. — Думай, ученая голова.
— В таком случае мне остается только надеяться, что я сумею загладить свой промах. Что же касается ходатайства, то ваше сиятельство, вероятно, позволит мне вернуться к этому вопросу позднее.
— Мое сиятельство не позволит, — ответствовал фон Дорнхайм, уткнув в Хаана тяжелый, давящий взгляд. — Умные люди посмотрели, решили, и нечего больше воду в ступе толочь. Заикнешься об этом еще хоть раз — пожалеешь. Дальше.
Хаан опустил взгляд к папке с бумагами, пошуршал, переложил несколько листов.
— Известия из Вольфсбурга, ваше сиятельство. Конрад Хинтреггер избран на пост бургомистра.
— Что за человек?
— Я уже докладывал вам о нем. Трусоват, послушен, в меру амбициозен. Будет делать то, что ему прикажут.
— Много ли выгоды посадить городским головой в Вольфсбурге набитого дурака?
— Он далеко не дурак, ваше сиятельство. Патрициат[66] его недолюбливает, они проталкивали в бургомистры своего кандидата. Хинтреггер получил победу исключительно благодаря нашей поддержке и прекрасно это понимает.
— Тебе, видно, неймется, Георг? Везде хочешь расставить своих людей?
— Вторым кандидатом был Максимилиан Штурф. Получив должность, он тут же начал бы сколачивать оппозицию и водить шашни с Баварией. А Хинтреггер — это пес, который будет сидеть в своей будке и сторожить вверенный ему двор.
Князь-епископ провел по потной лысине пятерней.
— Учти, Георг: если этот твой Хинтреггер вдруг обделается, отстирывать его дерьмо придется тебе. Тебе! И еще: впредь никогда больше не расставляй в магистраты людей, не получив сперва моего согласия. Ты понял?
— Да, ваше сиятельство.
— Что у тебя еще?
— Известия с севера. Армия Лиги разбила датского короля при Луттере[67]. Захвачено две тысячи пленных, две дюжины пушек и шестьдесят знамен.
— Что король Кристиан?[68]
— Отступил.
— Стало быть, конец датчанам? — хлопнул себя по коленям епископ. — Тилли и Валленштайн их сомнут. Как думаешь, скоро кайзерские генералы примут ключи от ворот Копенгагена?
— Датчане спрячутся за проливом. Там их уже не достать, море — их родной дом. Но мир они подпишут в ближайшее время, в этом нет никаких сомнений.
Его сиятельство нахмурился, как будто вспомнил о чем-то.
— Когда произошла битва?
— Двадцать седьмого августа.
— Почему так долго молчал? Что-то выгадывал, скрывал от меня?
Взгляд Иоганна Георга не сулил ничего хорошего.
— Вы же знаете, как медленно перемещается по нашим дорогам почта, ваше сиятельство. Курьер может напиться вдрызг и пролежать на постоялом дворе несколько дней. Он может проиграть за карточным столом свою лошадь и подорожные деньги. Его могут убить, или ограбить, или подмешать сонное зелье в его киршвассер[69]. Будь каждый из этих слуг Гермеса умен, как столетний змей, он вряд ли бы смог преодолевать больше пятидесяти миль за сутки. Ливень, дорогу размыло — жди. Лошадь потеряла подкову и охромела — жди. На каждую милю приходится десять задержек. Разве можно после этого удивляться, что о свадьбе наследницы королевского трона мы узнаем лишь тогда, когда эта наследница уже успевает состариться и овдоветь?
Иоганн Георг вдруг булькающе рассмеялся.
— А ты хитер, канцлер, — пророкотал он, наблюдая за лицом Хаана. — Ловко все разъяснил… Вот только точит меня в последнее время этакая надоедливая крыса, зубастая крыса, все сердце мое изъела. Сначала это ходатайство: зачем, думаю, канцлер так радеет за колдовскую нечисть?.. Стой, не встревай с оправданиями; Бог с ним, с ходатайством. Спрашиваю себя дальше: канцлер ведет переписку с половиной Империи, отовсюду получает письма. Из Праги, из Имперского Суда, из богом проклятого еретического Магдебурга… А мне не говорит ничего. Хочешь не хочешь, начинаю думать, что ведет хитроумный служака игру за моей спиной. Может, курфюрсту хочет меня продать. Может — саксонцам. Может — Валленштайну. А может — всем сразу, скопом. Слыхал, небось, байку, как хитрый крестьянин одну соху трем покупателям продал?
— В следующий раз пусть эта крыса — имя которой мы оба знаем — сообщит вам что-то конкретное, а не пачкает ваш слух уличной грязью.
— На Фёрнера намекаешь? — оскалил желтые зубы фон Дорнхайм.
— Других врагов у меня в Бамберге нет.
— У любого человека врагов полно, умей только видеть, — нравоучительно заметил епископ. — Что же до остального — грязь не грязь, а смыть надо. С кем переписываешься в Магдебурге?
— Бургомистр Сигизмунд Гессе, советник Иоганн Алеманн, советник Готлиб фон Майер.
— Они католики, полагаю?
— Гессе — католик, Алеманн и фон Майер — лютеранского исповедания.
— Стареешь, Георг, умишко ссыхается, — каменно усмехнулся фон Дорнхайм. Его щеки медленно наливались злобой. — Когда при дворе узнают, что мой канцлер ведет переписку с еретиками, да не откуда-то, а из Магдебурга, этой чертовой лютеранской кафедры, через неделю сюда пришлют генерала с парой тысяч солдат. И мне быстренько отыщут замену. Старые ссыкуны в капитуле сделают все, лишь бы только выслужиться перед Его Величеством. Ты же знаешь здешний народец: рукоять ножа покажи — они и обделались.
Хаан спокойно смотрел на князя-епископа.
— Позвольте мне объяснить, ваше сиятельство.
— Да уж постарайся, — густо дохнул на него чесночной подливой фон Дорнхайм. — Очень постарайся мне все объяснить!
— Бамберг — княжество небольшое.
— Знаю и без тебя.
— В лесу крупные животные выживают силой и тяжестью; те же, кто помельче, — ловкостью и увертливостью. Чтобы сохранить себя, нам необходимо опережать чужие мысли, чужие шаги. Сейчас Бамберг — одно из самых спокойных в Империи мест. Лига получает от нас ландскнехтов и деньги. Взамен мы освобождены от постоев, и чужие вербовщики не имеют права показывать носа в наших границах. Армия Лиги и армия кайзера не проходят через бамбергские земли, и мы избавлены от разорительной необходимости содержать за свой счет десятки тысяч чужих солдат.
— К чему ведешь?
— Чтобы уберечься, нам необходимо знать все, что происходит в Империи. Мы должны собирать сведения отовсюду, откуда только возможно. Благодаря этим сведениям мы сумеем влиять на чужую политику, уходить от возможных ударов. Вы спросили меня о Магдебурге. Должен сказать вам, что и фон Майер, и Гессе, и Алеманн принадлежат к партии, которая проводит умеренную политику и выступает за нейтралитет Эльбского города. Я заверил этих господ в том, что Лига — давним членом которой является наше княжество — не имеет намерений продолжать войну и что боевые действия будут закончены, едва только католический Юг перестанет чувствовать военную угрозу с лютеранского Севера. Могу сказать, ваше сиятельство, что эта переписка возымела некоторый эффект. Когда магдебургский наместник, Христиан Вильгельм, потребовал от города денег и солдат на продолжение войны, перед ним просто закрыли ворота, не пустив внутрь ни его самого, ни его людей.
— Вот как, — выдохнул-хмыкнул фон Дорнхайм, и его тяжелые щеки сотряслись от этого выдоха. — Закрыли, говоришь, ворота… Ладно, канцлер. Время покажет, куда и зачем летают твои бумажные голубки. Отправляйся, работай дальше. И поменьше отвлекайся на мелочи.
И заросшая шерстью лапища указала Георгу Хаану на дверь.
Вернувшись домой, канцлер устало стянул с плеч камзол, принялся расстегивать крючки на рубашке.
Может быть, фон Хацфельд прав и им нужно действовать первыми? Заручиться поддержкой Вены и Мюнхена не так уж и трудно. У Франца фон Хацфельда есть друзья в Имперском надворном совете[70]. С их помощью они смогут убедить кайзера, что городская верхушка недовольна князем-епископом и желает его скорейшей отставки. Письмо, которое Альфред Юниус отвезет в Нюрнберг, станет лишним камнем на чаше весов. Спокойствие и преданность Бамберга для Вены куда важнее, чем тучная фигура этого злобного кабана, Иоганна Георга фон Дорнхайма.
Если кайзер не станет вмешиваться, все остальное можно будет провернуть достаточно быстро. Главное — правильно оценить свои силы и силы противника. Рота епископской стражи — около ста пятидесяти человек под командованием капитана фон Розенбаха. Он и все его офицеры преданы Иоганну Георгу и будут драться за него до конца. Что дальше? Три роты бамбергского гарнизона. Рота капитана ван Бюрена: сотня пикинеров, шесть дюжин стрелков. Рота Генриха Кройца: по пять дюжин мушкетеров и мечников. Рота конных аркебузиров Вольфганга Дитмайера. Каждый из трех капитанов — наемник, которого ничто не связывает с домом фон Дорнхайм; такие люди всегда встают на сторону сильного.
Кто еще? Командующий армией княжества Нейтард фон Менгерсдорф. Не обладает достаточным авторитетом, будет плыть по течению; достаточно пообещать ему, что при новом князе-епископе он сохранит свой резной жезл и место в совете. Гарнизоны расположенных вокруг Бамберга крепостей? Чтобы переманить их на свою сторону, довольно будет золота и щедрых посулов. Если же что-то пойдет не так — на помощь явятся три сотни солдат, которых пришлет Мельхиор фон Хацфельд.
— Нужно только решиться, — сказал об этом каноник два дня назад. — Мельхиор предупрежден обо всем. Получив от меня сигнал, он немедля отправит к Бамбергу отряд в три сотни латников — сейчас они стоят лагерем в Зоннеберге. Ими командует Август фон Бюрстнер. Проверенный человек. Он и его люди сделают все, что мы им прикажем.
План складывался сам собой. Собрать верных людей в кулак и захватить князя-епископа в его резиденции. Взять под контроль городские ворота, поставить нового коменданта в крепости Альтенбург, перегородить Регниц цепями. Из приближенных князя-епископа достаточно арестовать только викария — вся остальная мразь, вроде Фазольта или Фаульхаммера, не представляет реальной угрозы.
Канцлер ясно представил себе эту картину. Всадники фон Бюрстнера и Дитмайера патрулируют улицы. Двойные караулы на Ратушном, Епископском и Мельничном мостах. Двойная цепь латников и стрелков возле дворца и здания канцелярии. Глашатаи, объявляющие, что до избрания нового князя-епископа обязанности главы княжества принимает на себя соборный каноник Франц фон Хацфельд.
Заманчивая картина… Но замысел такого масштаба очень редко удается сохранить в тайне. Слишком многих людей придется в него посвятить, слишком велика сила, с которой придется столкнуться. Кто-то в последний момент решит переметнуться к врагу, кто-то — проговорится, о чем-то разузнает этот таинственный Генрих Риттер… Да и фёрнеровых соглядатаев нельзя списывать со счетов. Любая осечка чревата кровопролитием. Люди фон Розенбаха и телохранители Фёрнера будут отбиваться до самой последней пули. Сколько трупов потребуется, чтобы вышвырнуть жирную задницу Иоганна Георга из кресла князя-епископа? И сколько трупов будет гнить в городских канавах или раскачиваться на вбитых в крепостную стену крюках, если заговор потерпит неудачу?
Канцлер нахмурился, провел рукой по редеющим волосам. Он не сможет пойти на подобный риск. Не сможет бросить на игорный стол жизни жены и детей, и свое честное имя, и судьбы тех, кто пойдет за ним. Даже если бы он был полностью уверен в успехе, и то не пошел бы на это. Власть нельзя сделать справедливой и доброй, расшатывая ее. Бамберг нельзя изменить, подтачивая опоры трона князя-епископа. Хаос безвластия куда страшнее, чем самая жестокая тирания. В особенности — в годы войны.
Что же ему остается? Делать то, что делал все эти годы. Ослаблять позиции Фёрнера. Привлекать на свою сторону новых союзников. Тайком рассылать во все уголки Империи письма с описанием творящихся в Бамберге беззаконий. Одно из таких писем Ханс Энгер тайком отвез в Ватикан полгода назад. Другие были отправлены в Мюнхен и Магдебург. Через несколько дней Альфред Юниус отвезет в Нюрнберг пакет для патера Ламормейна. Капля разбивает камень не силой, а частотой попадания. Наступит день, когда сановники императора надавят на его сиятельство и тому волей-неволей придется умерить свой пыл и пойти на уступки. И в этот день он, Георг Адам Хаан, поймет, что не зря прожил свою жизнь.
Канцлер поднялся со своего кресла, сделал по кабинету несколько шагов взад-вперед. Его мысли снова вернулись к человеку по имени Генрих Риттер. Что известно о нем? Этот человек имеет право в любое время посещать тюремные камеры и получает из Высокой Комиссии копии протоколов. Он вынудил служанку Хейера дать ложные показания, оговорить своего хозяина, назвать его колдуном. Вымышленное имя, негласные полномочия, которые мог дать только викарный епископ… Зачем он делает это? Какова его цель? Предстоит выяснить. Рано или поздно эта мразь все равно выдаст себя.
Глава 13
Трактир «Генрих Святой» — на полпути от ратуши до Нюрнбергских ворот. Два полутемных зала, сосновые лавки, запах пива и грязной одежды. Хозяин трактира, Фридрих Вюрцель, был человек оборотистый: держал низкие цены, твердо следил за порядком. Если в одном из залов начиналась вдруг потасовка, утихомиривал участников лично, с помощью двух вооруженных дубинками слуг.
Каждый вечер в «Генрихе Святом» стучали пивные кружки, стекла дрожали от взрывов громкого хохота, и пьяный тонкошеий скрипач со шрамом поперек лба рисовал смычком неверные дуги на струнах.
— А я смотрю, и меня смех разбирает, — рассказывал Ханс, стараясь перекричать штормовой рев вокруг. — Представляете, нос у него крупный, точно яйцо у индюшки, а ноздри здоровей, чем глаза. «Что с тобой? — говорю. — Свеклу тебе в нос запихали? Или с дверным косяком не вовремя повстречался?»
Ханс пригубил пива, хлопнул себя по колену.
— Ему, как вы понимаете, мои шутки поперек горла. «Ты, — говорит, — наглец. Я, — говорит, — сейчас тебе уши отрежу и прикреплю к своей шляпе на память».
— Ну, а ты что? — усмехнувшись, спросил Вильгельм. — В жизни не поверю, что ты промолчал.
— Был у меня при себе нож. Но разве стану я в пьяной потасовке оружие в ход пускать? Не по правилам это. Так я его честно предупредил. «Раз, — говорю, — пошел у нас с тобой такой разговор, имей в виду, что я тебе сейчас нос сломаю. Больно он у тебя великоват».
— И чем дело кончилось?
— Как это чем? Нос я ему сломал, будьте покойны. Костяшки на пальцах сбил, до сих пор саднит.
Ханс сделал новый глоток из глиняной кружки, утер пену с губ.
— Жаль только не знаю, как зовут тварь, что застрелила Германа. Тут, боюсь, сломанным носом дело не обойдется. Скажи, Вилли: твой отец — он ведь капрал, он должен…
— Фельдфебель. На прошлой неделе получил повышение.
— Капрал, фельдфебель, ротмистр — дело десятое. Он ведь должен знать, кто в тот день стоял у ворот.
— И что с того?
— Как друга прошу: узнай, кто это был.
Лицо Вильгельма было непроницаемым.
— Незачем, Ханс, — скупо произнес он. — Искалечите друг друга; спасибо, если не убьете. А Германа все равно не вернешь.
— Тот часовой застрелил Германа.
— Лишь выполнял приказ. Если бы не он, выстрелил бы кто-то другой.
— Вот что я тебе скажу, Вилли, — багровея, произнес Ханс. — Будь у меня приказ от Его Величества кайзера, от Римского Папы или даже от архангела Гавриила, я бы никогда — слышишь, никогда! — не выстрелил в спину убегающему человеку. Это подло. Дело ведь не в приказе, не в законах, не в чьих-то распоряжениях. Высший закон для каждого — вот здесь. — И Энгер постучал себя по груди пальцем. — Ты сам решаешь, как будешь поступать: как благородный человек или как последняя мразь.
Раздался новый взрыв хохота: мелодия скрипки окончательно превратилась в тоскливое коровье мычание, и один из гостей швырнул луковицей прямо в лоб музыканту.
— Хватит спорить, — примирительно сказал Альфред. — Послушайте-ка лучше вот это. Пришло в канцелярию утром.
Он вынул из-за пазухи листок бумаги и прочел:
— «Датский король Христиан Четвертый, теснимый победоносной армией Лиги, отступает на север. Эрнст, бастард из рода фон Мансфельд, враг церкви и кайзера, с остатками своих войск бежал из Силезии. Города и селения с радостью открывают двери перед благородными защитниками истинной веры. Да пошлет Господь свое благословение кайзеру Фердинанду Второму и его храбрым воинам и дарует им скорейшую победу над бандами еретиков!»
— Грех не выпить за это, — сказал Ханс. — Да здравствует кайзер!
— Да здравствует Лига! — хором отозвались Альфред и Вильгельм. — И да здравствует курфюрст Максимилиан!
Стукнули пивные кружки. Ханс рыгнул, Вильгельм вытер губы ладонью.
— Между прочим, — снова заговорил Альфред, — завтра я уезжаю в Нюрнберг.
От неожиданности Энгер поперхнулся пивом.
— С какой стати? Зачем?
— Нужно отвезти пакет для патера Ламормейна.
На лице Ханса мелькнуло удивление:
— Тебе хоть известно, что именно ты повезешь? В наше время куда безопаснее перевозить затравочный порох, чем письма.
— Канцлер ничего не сказал. Но кое-какие предположения у меня есть. Вот послушайте: бумага идет не напрямую в Вену, а через третьи руки. Кроме того, ее отправляют не дипломатической почтой, а тайком. Канцлер даже запретил вписывать ее в реестр.
— Вот как? — Вильгельм прищурился. — Любопытно.
— Ты прав, Вилли, весьма любопытно. Но это еще не все. Патер Ламормейн — один из самых могущественных людей при дворе. Он весьма активно выступает против процессов над ведьмами. Если собрать все обстоятельства вместе, вывод напрашивается сам собой.
Альфред умолк, многозначительно посмотрел на друзей.
— Зачем ты ввязался в это? — тихо спросил его Пфюттер.
— Странный вопрос. Неужели ты считаешь, что так и должно быть? Аресты, казни, выдуманные признания? Неужели ты не думаешь, что этому пора положить конец?
— Друг мой, я всегда считал, что выступить против законной власти — то же самое, что выступить против родного отца. Иоганн Георг отнюдь не святой, но он — законный суверен Бамберга.
— Ты помогал устроить Герману побег. Считаешь, это не было выступлением против законной власти?
— Во-первых, говори тише. За пару столов от нас сидят солдаты из роты ван Бюрена. Во-вторых, Герман был мой товарищ. В любом другом случае я не стал бы участвовать в этом. Что же касается бумаг, которые ты повезешь, — все это слишком опасные игры. И для канцлера, и, в первую очередь, для тебя.
— Посмотри. — И Альфред указал на картину, нарисованную на противоположной стене; на картине были изображены император Генрих Святой и его жена, Кунигунда Люксембургская, державшие в руках четырехглавый Бамбергский собор. — Прежде наш город был средоточием разума и красоты. Во что он превратился сейчас? Черные от сажи столбы, ложь, низкая угодливость в душах. Дело ведь не только в том, что людей казнят по обвинению в колдовстве. Гораздо хуже другое: эти идиотские обвинения, эти процессы, на которых люди признаются в преступлениях, которых никогда не совершали, — все это порождает страх. А страх калечит, превращает человека в раба. Знаешь, почему римляне смогли завоевать весь мир и создать величайшую из империй, когда-либо существовавших под солнцем? Они были народом свободных людей. Свободных, гордых и сильных. Именно поэтому их нельзя было победить.
— Однако свою империю они, в конце концов, потеряли, — заметил Вильгельм.
— Верно. Но почему? Потому что гордые римляне сами, по собственному выбору превратились в рабов. Из граждан сделались подданными, безмолвными и бесправными холопами своего государя. И тогда другие свободные народы пришли и покорили их, и одного толчка оказалось достаточно, чтобы огромная, кажущаяся непобедимой империя рухнула и раскололась на множество частей. Ложь и страх — вот то, что уничтожает государства и делает их легкой добычей соседей. Я не хочу, чтобы Бамберг сгнил изнутри.
Разговор был прерван. Служанка с толстой верхней губой и россыпью рыжих веснушек на круглом лице поставила на стол запеченный кабаний окорок, тушенную с тмином капусту и большую миску гороха со шкварками.
— Роза Крамер, да благословит тебя Бог! — Ханс подмигнул служанке и попытался ее ущипнуть. — Даже если ты и не самый прекрасный из здешних цветов, то уж точно самый медоносный и щедрый! Ты не дала нам умереть с голоду среди всеобщего пьяного буйства, и за это я буду поминать тебя в своих молитвах до конца дней. Не будь я Иоганн Леопольд Энгер!
— Пустозвон, — проворчала та, вытирая о передник испачканные руки.
— Отчего же? — со смехом возразил Ханс. — Ты прекрасная девушка, и я искренне желаю тебе счастья. Пусть Небо пошлет тебе богатого мужа и ласкового любовника. И если по первому поводу возникнет заминка, буду счастлив помочь со вторым!
Смерив Ханса оценивающим взглядом, служанка отправилась обратно на кухню.
— Разумеется, разговор должен остаться между нами, — сказал Альфред, выкладывая на тарелку кусок пахнущего дымом окорока. — Никто не должен знать, зачем я уехал.
— На этот счет не волнуйся. — Ханс Энгер хлопнул товарища по спине. — Главное, чтобы из твоей поездки вышел хоть какой-нибудь толк.
— Ты сомневаешься?
— Как сказать… Вспомни мое давешнее путешествие в Рим. В тот раз канцлер передал со мной бумаги для Его Святейшества Папы. Я сопровождал каноника Фиклера, этого старого, злого хрыча, и должен был тайком от него вручить бумаги одному из приближенных к понтифику кардиналов. И что? Не то что кардиналы — ни один из чиновников курии не принял меня, хотя я целую неделю только и делал, что обивал мраморные пороги на Ватиканском холме. Есть только одна вещь, из-за которой я не жалею о путешествии в Вечный город. — В глазах Ханса заплясали веселые искры. — Это женщины. Прошу вас, друзья, не надо сальных улыбок. Я вовсе не выступал в роли шмеля, опыляющего цветы в майском саду, — на подобные вещи попросту не было времени. Да и не в этом дело. Поймите же: на итальянских женщин нужно просто смотреть. Их кожа — как золото. В их глазах плещется солнечный свет. В каждом их движении есть щедрая и радостная красота, которой вы не встретите больше нигде под луной.
— Скажи-ка, Альф, — снова заговорил Вильгельм. — Поездка в Нюрнберг — это большой риск в первую очередь для тебя. Почему ты все-таки согласился?
— Мой дядя как-то сказал, что лучший способ сделать карьеру — выполнять деликатные поручения вышестоящих.
Вильгельм усмехнулся:
— Понятно.
— Что тебе понятно?! Что это за ухмылки, в чем ты хочешь меня упрекнуть? В том, что я хочу заслужить доверие канцлера? В том, что стремлюсь чего-то достичь? Сократ говорил: беден не тот, у кого ни гроша в кармане, а тот, у кого нет мечты.
— Значит, хочешь подняться наверх.
— Да, черт возьми!
— Говорят, Понтий Пилат был неплохим парнем, — пихнув Вильгельма в бок, шутливо сказал Ханс. — Просто он тоже делал карьеру.
— Идите вы оба к дьяволу со своими подначками! — рассвирепел Альфред. — По-вашему, лучше всю жизнь сидеть на одном месте? Перекладывать чужие бумаги, в кресло корни пустить? Да, я хочу подняться наверх. Хочу, чтобы мое имя произносили с почтением, чтобы имперские князья искали моего совета. Каждый человек должен к чему-то стремиться, у него должна быть высокая цель. Не так ли? В противном случае он не человек, а ленивая свинья, которая весь день валяется в грязи за плетеной оградкой и кончает свои дни на хозяйском столе, с тушеными сливами по краям и веточкой укропа в заднице.
— Чего ты кипятишься, не понимаю? — пожал плечами Вильгельм. — Разве с тобой кто-то спорит? Вот только очень тебя прошу: не поминай дьявола. Это Бамберг, и в трактире много лишних ушей.
— Запомните: я никогда не обменяю свою честь ни на какие подачки. И покончим на этом.
— Будь по-твоему, горячая голова, — примирительно улыбнулся Вильгельм. — Главное, чтобы никто не донес на тебя викарию. Ты ведь знаешь: его преосвященство имеет весьма своеобразные взгляды на справедливость. Спросишь его, что лучше: сжечь дюжину человек или же позволить пьяному ландскнехту ворваться в церковь и гвоздем выколоть глаза статуе Девы Марии, — уверяю, он, не задумываясь, выберет первое.
Альфред помрачнел.
— Можешь не объяснять. Должно быть, когда господину викарию ставят пиявок, они сдыхают прежде, чем успевают полностью насосаться.
— Тихо, — указывая взглядом куда-то в сторону, сказал вдруг Вильгельм. Из-за соседнего стола к ним направлялись четверо крепких парней с красно-белыми нашивками городской стражи.
Друзья переглянулись.
— Я их знаю, — наклонившись поближе к Альфреду, пробормотал Пфюттер. — Они из роты отца. Порядочные ублюдки. Вот этот, первый — Свен Бразак, из Регенсбурга. Второй — Курт Блаухельм по кличке Башмак. Третий…
Рассказать об остальных стражниках Вильгельм не успел — незваные гости уже были рядом. Крепкие сытые морды, плотно набитые салом бока. Свен Бразак был похож на большую деревянную куклу: грубое сочленение шарниров и чурбаков, скрепленных между собой проволокой. Солдат слева, по кличке Башмак, был на голову выше своих товарищей и производил впечатление человека сильного и опасного: раздвоенный булыжник крепкого подбородка, нечистая кожа, ржавого цвета усы…
— Сдается мне, что здесь кому-то не нравятся наши бамбергские порядки, — чуть заплетающимся голосом сказал Бразак. — Вы, трое, а ну-ка выметайтесь из трактира, пока вам ребра не пересчитали.
Самым разумным сейчас было бы действительно встать и уйти, расплатившись на выходе. Подобные стычки в трактирах добром не заканчиваются. Даже если они втроем сумеют начистить рыла солдатам — в чем Альфред отнюдь не был уверен, — на следующий день их могут арестовать. «Неповиновение представителям княжеской власти»: цена такого рода проступкам — несколько часов у позорного столба и потеря должности в канцелярии. А при неблагоприятном развитии событий — еще и месяц тюрьмы. Но как может уважающий себя человек подчиниться приказам злобного хряка?!
Обреченно вздохнув, Альфред потянулся рукой к ножнам.
— Вот это дело, — пьяно усмехнулся Башмак, выпятив заросшую пегой щетиной нижнюю челюсть. — Проверим, крепкие ли у вас кости.
У входа в залу показался трактирщик Вюрцель со своими помощниками. Быстро оценив ситуацию, он шепнул одной из служанок, чтобы та бежала за патрулем. Все головы в зале повернулись в сторону Альфреда и его друзей. Назревала крепкая потасовка: хруст зубов, багровые синяки, капающая из разбитого рта густая красная патока. Разве такое пропустишь?
— Слушай, — сказал Ханс, в упор глядя на Башмака, — а ведь ты похож на одного моего знакомца.
— Какой еще, к черту, знакомец? — подозрительно спросил тот.
— Которому свеклу в нос запихали, — пояснил Ханс.
— Ты своей смертью не умрешь, парень, — ответил солдат, поднимая дубинку. Губы у него были блеклыми, бледно-розовыми, словно жабры весь день провалявшегося на рыбном прилавке сома.
— Господа, — громко произнес Вюрцель, подходя ближе. — Если вам угодно поговорить, милости прошу во двор. Не портите честным людям отдых.
Ответом его не удостоили. Окованные железом дубинки неторопливо выползли из гнезд на широких кожаных поясах. Свен щелкнул пистолетным замком. Увидев это, Вильгельм вышел вперед и встал между друзьями и стражниками.
— Курт, узнаешь меня? — обратился он к Башмаку, который уже намеревался сцепиться с Хансом. — Я Вильгельм, сын фельдфебеля Пфюттера.
— А, это ты, Вилли, — пробурчал тот, хмурясь и опуская руку с дубинкой. — Какого лешего ты затесался в их табор?
— Это мои друзья. Люди достойные, но немного горячие.
— Вот-вот. Кое-кому из них не помешало бы засунуть свой язык в…
Но Пфюттер не дал ему договорить:
— Стоит ли сыновьям Бамберга ссориться между собой? Все мы верные слуги его сиятельства. А посему — предлагаю выпить за его здоровье!
Он поднял вверх пивную кружку. Остальные, поколебавшись, спрятали оружие и последовали его примеру.
— Здоровье Иоганна Георга, князя-епископа Бамберга! — крикнул Вильгельм. — До дна!
Кружки опустели, и Вильгельм кивнул трактирщику, чтоб тот принес им еще.
— За наш счет, друзья, — сказал он солдатам.
А Ханс присовокупил:
— В Италии я слышал одну поговорку: лошадь пьет, пока не напьется; итальянец — пока не захмелеет; а немец, захмелев, только тогда и начинает пить по-настоящему. И я скажу так: как же все-таки хорошо, черт возьми, что мы с вами немцы!
Глава 14
Вену заливал стылый ноябрьский дождь. Дождь стучался в окна, просил милостыню у деревьев, вздыхал, жаловался на судьбу. Все вокруг казалось обшарпанным, глинисто-серым. Дома, колокольни, башни и зубастые челюсти крепостных стен как будто крошились, таяли, оплывали вниз.
Вильгельм Ламормейн[71] — высокий худой старик с впалыми щеками и вечным пятном света на убегающей к затылку отполированной лысине — сидел за столом, одну за другой просматривая бумаги, которые приносили секретари. Какие-то откладывал в сторону, какие-то возвращал, даже не прочитав, на остальных ставил пометки: «к рассмотрению…», «поместить под арест…», «передать в канцелярию фон Эггенберга…»
Ламормейн стал духовником императора Фердинанда II два года назад. Доктор философии, проповедник, теолог, — еще недавно он был профессором иезуитского колледжа в Вене и не подозревал, что судьба вознесет его к недосягаемым, ледяным вершинам европейской политики. Теперь он — один из самых близких к трону людей, посвященный во многие тайны, пользующийся полным доверием кайзера. Впрочем, кто скажет, что выбор императора был случаен? Фердинанд Габсбург привык доверять иезуитам с самого детства. Они обучали его, занимались его воспитанием, готовили к выполнению благородной, великой миссии — защите и возрождению католической церкви. Неудивительно, что одного из членов Ордена Святого Игнатия[72] он, в конце концов, выбрал в качестве своего духовника.
Ламормейн щелкнул пальцами, и на его столе появилась рюмка травяного ликера. Это взбодрит, поможет сосредоточиться.
В последние дни очень много работы. Германию лихорадит. Интриги и заговоры протестантов. Кровопролитная война с Данией. Нехватка зерна, голод, случаи людоедства. Банды дезертиров, нападающие на деревни. Лютеранские памфлеты, которые злоумышленники тайком расклеивают на стенах церквей и общественных зданий. Императорскую власть атакуют со всех сторон. Кайзера называют кровожадным тираном, его советников и министров — падальщиками, которые наживаются на чужой беде. Все это ложь. Бесстыдная, наглая ложь. Фердинанд II — человек, посланный Небом. Без него Германия уже давно обратилась бы в ничто. Он — он один! — спасает государство от катастрофы.
Вот уже два года, как Ламормейн находился рядом с кайзером. Советовал, утешал, вразумлял, разделял радости и заботы, старался взять на себя хоть часть нечеловечески тяжелого бремени, которое легло на плечи Фердинанда. Он, Ламормейн, был одним из немногих, кто видел перед собой не могущественного властителя, но человека. Человека мягкого, деликатного, доброго. Человека, который любит жену и детей, который может печалиться и смеяться, который любит сидеть у камина и гладить собаку, лежащую у его ног.
Фердинанд Габсбург никогда не был одержим властью. Власть не кружила ему головы, не делала жестоким и высокомерным. Но он знал, в чем состоит его долг, его призвание, его святая обязанность. Он был истинным слугой церкви, отдал всего себя ее процветанию и защите. К священнослужителям Фердинанд относился с огромным почтением. Однажды он сказал, что если бы встретил на дороге монаха и ангела, то сначала поклонился бы монаху, и лишь затем — ангелу.
Впрочем, религиозное чувство не превращало Фердинанда II в фанатика. Интересы церкви для него всегда уступали интересам династии и государства. Он мог любезно разговаривать с сельским священником, а минуту спустя отдать приказ бросить в тюрьму кардинала — как это случилось с Клёзлем[73].
В характере Фердинанда удивительным образом сочетались упорство и мягкость, набожность и государственный ум. Он желал своим подданным мира и процветания, но, если обстоятельства требовали этого, не останавливался перед самыми суровыми мерами. Решительно и жестко он подавлял любые попытки бунта против верховной власти. И видя, что протестантская партия угрожает уничтожить единство Германии, не колеблясь, начал войну.
Ламормейн сделал из рюмки глоток. Его бледное, не лишенное благородства лицо чуть заметно порозовело.
Война, которая длится вот уже восемь лет[74]… Чудовищное, страшное бедствие. Но, как ни печально признать, бедствие необходимое. Гноящиеся раны прижигают огнем, раскаленным железом, кипящим маслом. Восемь лет назад вся Германия представляла собой огромную рану. Богемия. Рейн. Балтийское побережье. Язва протестантизма распространялась всюду. Предшественники Фердинанда — Маттиас и Рудольф[75] — были слишком слабы, чтобы навести в государстве порядок. Дошло до того, что князья стали вновь объединяться между собой в обход императорской власти. Протестанты учредили Евангелическую унию[76], католики — Лигу. Власть кайзера превратилась в ничто. Чешские аристократы требовали себе все новых привилегий, гарантий, свобод. Глядя на них, то же требовали сословия в Австрии, Штирии, Рейнланде. Церковь — истинная, католическая церковь — с каждым днем утрачивала свои позиции. Дошло до того, что даже архиепископ Кёльна объявил себя кальвинистом[77]. Германия стояла на пороге распада и гибели. Гибели политической и духовной. И, чтобы спасти Германию, было необходимо прибегнуть к силе оружия.
Сейчас все это в прошлом. Протестанты разгромлены. Дания отступает — ее солдатам не справиться с мощью армий Тилли и Валленштайна. Скоро будет подписан мир. И когда это произойдет, кайзер и его преданные министры смогут, наконец, заняться восстановлением и преобразованием великого германского рейха. Германия больше не будет рыхлым образованием епископств, княжеств и вольных городов. Все будет подчинено сильной центральной власти. И церковь тоже станет единой. Восемьдесят лет назад кайзеру Карлу V пришлось пойти на уступки и подписать Аугсбургский мир[78], гарантирующий права лютеран. Но эта уступка не помогла. Как сорняк, который пролезает сквозь любую трещину, зараза продолжала распространяться. В нарушение положений Аугсбургского договора князья-протестанты продолжили захватывать земли монастырей и аббатств, продолжили сажать своих сынков на престолы католических епархий. Отпрыски Гогенцоллернов обосновались в архиепископстве Магдебург, Гольштейн-Готторпы — в епископстве Любек, Вельфы — в епископстве Хальберштадт[79]. Герцог Вольфенбюттеля захватил земли тринадцати монастырей и часть епископства Хильдесхайм. То же происходило в Гессене, Вюртемберге и Бадене.
Земли, незаконно занятые протестантами, должны быть возвращены католической церкви. Это необходимо. Необходимо для полного искоренения ереси, для объединения германского государства. Кайзер полностью одобрил эту идею и распорядился, чтобы он, Ламормейн, подготовил проект закона о возврате церкви незаконно отнятых у нее земель и имуществ. «Реституционный эдикт» — так будет назван этот закон. Безусловно, для его подготовки потребуется совместная работа дипломатов, правоведов, священников. Потребуется преодолеть сопротивление протестантской партии и ее союзников, окопавшихся в Париже, Стокгольме, Лондоне, Копенгагене, Амстердаме.
Впрочем, все это — дело будущего. Эдикт может быть подписан не раньше, чем через год. В делах подобного рода спешка недопустима.
А сейчас нужно покончить с делами.
Допив остатки ликера, Ламормейн пододвинул к себе стопку бумаг.
Депеша из Майнца: эрцканцлер Георг Фридрих фон Грайффенклау тяжело болен, и доктора опасаются, что в скором времени может наступить смерть.
Отчет Венцеля, агента при берлинском дворе: «В Бранденбурге[80] растут антикайзерские настроения… Пасторы во время проповедей открыто называют Его Величество единственным виновником голода и войны… Армейские офицеры требуют от курфюрста[81] закрыть проход армии Валленштайна… Министр фон Шварценберг[82] по-прежнему сохраняет свое влияние на курфюрста и удерживает его от антикайзерских выступлений… В ближайшее время Бранденбург предположительно сохранит свой нейтралитет…»
Конверт из Бамберга. Протоколы допросов, письмо на пяти страницах за подписью Георга Адама Хаана… Целая стопка бумаг.
Поднеся письмо ближе к глазам — его зрение в последнее время стало ухудшаться, но он из принципа не хотел надевать очков, — Ламормейн быстро прочел его. «…Десятки арестованных… пытки… отсутствие улик… самооговор… из желания отомстить или завладеть имуществом обвиняемого… серьезное недовольство среди уважаемых горожан… угроза интересам Католической Лиги…»
Угроза интересам Католической Лиги, вот как… Это может быть очень и очень серьезно.
Ламормейн поднял взгляд на одного из сидящих перед ним секретарей. Тот поспешно вскочил со своего места, громыхнув стулом.
— Вирт, — сказал Ламормейн, — принесите мне материалы по Бамбергу.
— Бамбергу? — переспросил тот, морща лоб от усердия.
Хозяин кабинета нахмурился.
— Да, по Бамбергу. Вы еще не запомнили? Четвертый шкаф, секция Франконского округа.
С тех самых пор, как император сделал его своим духовником и поручил выполнение самых деликатных вопросов управления государством, Вильгельм Ламормейн собирал сведения обо всех крупных фигурах имперской политики. Родословные. Титулы. Земли. Доходы. Жены, дети, родственники, друзья. Он, Ламормейн, должен знать, какая аристократическая группировка усилилась или ослабла, кого можно привлечь в качестве союзника, кого воспринимать как врага, кого держать под надзором.
Бамберг — союзник. Но союзник неверный. Вот уже много десятилетий, как бамбергское епископство входит в сферу влияния Баварии.
Пыхтя и насупив брови, секретарь подтащил к одному из шкафов маленькую лестницу и некоторые время рылся в стоящих на полке кожаных папках, пытаясь отыскать нужную. Через три минуты папка с надписью «Бамберг» лежала на столе иезуита.
— Спасибо, Вирт, — ровным голосом сказал Ламормейн. Он не кричал на своих подчиненных. Более того, никогда не повышал голоса. Крик и угрозы — оружие слабых натур. — Вы служите у меня три недели, но так и не потрудились запомнить, где что находится. Имейте в виду: если не проявите усердия и не подстегнете свою ленивую память, то потеряете место.
— Господин Ламормейн…
— Сядьте, Вирт, — жестко оборвал его иезуит. — И займитесь делом.
Ламормейн пододвинул к себе папку, просмотрел лежащие внутри листки. Бамберг. Форпост католических сил, практически со всех сторон окруженный владениями протестантов. На юге граничит с землями вольного имперского города Нюрнберга и землями маркграфства Бранденбург-Ансбах; на западе — с епископством Вюрцбург; на востоке — с маркграфством Бранденбург-Байройт; на севере — с герцогством Саксен-Кобург.
Князь-епископ Бамберга — Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм. Избран три года назад, в тысяча шестьсот двадцать третьем. Отнюдь не старик — ему только-только исполнилось сорок лет. Ревностный католик, один из наиболее активных участников Католической Лиги. После своего избрания укрепил армию княжества и оказал Лиге неоценимую помощь, предоставив денежную субсидию в сто пятьдесят тысяч гульденов. Как и большинство других имперских прелатов, отнюдь не чурается земных удовольствий: охота, карточная игра, женщины.
Наиболее влиятельные сановники княжества: Фридрих Фёрнер, генеральный викарий; Георг Адам Хаан, канцлер, фактически возглавляет княжескую администрацию; Нейтард фон Менгерсдорф, командующий армией.
Отложив в сторону папку, Ламормейн снова взял в руки письмо. В том, что здесь написана правда, он практически не сомневался. Суды над ведьмами — в большинстве случаев фарс. Дикое, кровавое развлечение. Что-то сродни игре, которую устраивают в деревнях на Рейне и в Нидерландах: привязывают к перекладине ворот гуся, обмазанного жиром, а потом на всем скаку проезжают под этими воротами, пытаясь ухватить гуся за шею. Победителем становится тот, кто сможет оторвать несчастной птице голову.
Глупо отрицать, что темные силы имеют своих слуг на земле. По крайней мере, сам Ламормейн был убежден в этом. Но неужели все эти сельские судьи, эти доморощенные расследователи настолько проницательны и умны, чтобы разоблачить козни дьявола? Да и зачем князю тьмы вербовать в свое войско садовников, кухарок, поденных рабочих? Что толку от безграмотных простолюдинов, которые не могут написать свое имя, не то что прочесть хитрое заклинание? Во всем этом нет никакого смысла. Просто одни люди травят других на потеху толпе.
За свою долгую жизнь Ламормейн видел немало «охотников за ведьмами». Пухлые, немного женственные мужчины с неприятной улыбкой и липким взглядом. Ни один из них не производил впечатления человека, убежденного в своей правоте. Не крестоносцы, отнюдь. Скорее — мошенники. Их проще было представить в борделе, на скотном рынке или за игорным столом, где они с мягкой улыбкой передергивали бы карты и прятали в рукаве меченого туза.
Единственным исключением был Фридрих Фёрнер. Ламормейн видел его однажды, во время собрания в Регенсбурге; Фёрнер выступал тогда с речью в защиту католических общин на севере Германии. Благородное, освещенное внутренним светом лицо. Отточенные, хлесткие фразы. Фёрнер действительно верил в то, что говорит. Верил истово, искренне… Такой человек был бы незаменим в Вене, был бы незаменим в деле переустройства германской церкви. Жаль только, что Фёрнер — ставленник курфюрста Максимилиана. Именно курфюрст выдвинул его на должность генерального викария Бамберга. Бавария уже давно ведет собственную игру, и курфюрст Максимилиан всюду хочет иметь собственные глаза и уши. Ему нельзя доверять. Значит, нельзя доверять и его креатуре…
Ламормейн откинулся на спинку кресла, переплел бледные узловатые пальцы.
В письме написана правда, в этом нет никаких сомнений. До Ламормейна уже доходили сведения о том, что в Бамберге людей арестовывают и приговаривают к смерти за колдовство гораздо, гораздо чаще, чем в других землях Германии. Видимо, князь-епископ рассматривает эти процессы как источник обогащения, способ укрепления личной власти. А Фёрнер… Фёрнер просто сошел с ума.
Как поступить? До сих пор он, Ламормейн, смотрел на ведовские процессы сквозь пальцы. В Германии и без этого достаточно бед, чтобы отвлекаться на мелочи. Кроме того, политик должен уметь видеть проблему со всех сторон. Преследования ведьм приводят к гибели невинных людей, но при этом дают выход общественному недовольству. Вместо того чтобы винить в своих бедах кайзера, князей, министров или епископов, пусть чернь обращает свой гнев на колдунов. Мнимых или настоящих — неважно. И если казнь пары десятков ведьм удержит от бунта десять тысяч простолюдинов — озлобленных голодом, ростом цен и налогов, озлобленных неурожаями, гибелью близких, жадностью интендантов и бесчинством наемных солдат, — это можно считать удачей.
И тем не менее — как поступить с Бамбергом? Отправить туда чиновника с особыми полномочиями, провести расследование? Такой шаг может вызвать недовольство Баварии. Да что «может» — наверняка вызовет! Да и сам князь-епископ будет отнюдь не в восторге от того, что Вена столь грубо вмешивается в его дела. Кто знает, как себя поведет фон Дорнхайм… И это сейчас, когда Империя стоит всего в шаге от подписания мирного договора, когда все усилия направлены на достижение военной победы!
Так что же? Сделать вид, будто ничего не происходит? Но письмо канцлера — опасный сигнал. Бамбергская аристократия недовольна. Действия князя-епископа могут привести к падению его популярности, к беспорядкам или, что еще хуже, — к росту влияния протестантов. Кроме того, вмешаться в ход процессов над колдунами — весьма удобный повод для того, чтобы напомнить всем этим местным князькам, что над ними стоит верховная власть, которая больше не намерена терпеть их самоуправства.
Как только война будет окончена и власть кайзера окрепнет, ведовские процессы должны быть изъяты из юрисдикции князей. Это необходимо. В Империи должен действовать единый закон, единые правила. Фердинанд Арагонский и Изабелла Кастильская[83] не случайно учредили испанскую инквизицию. Супрема[84] стала не просто орудием борьбы против ереси, но и средством централизации, при помощи которого усиливалась власть монарха и ослаблялась власть знати. Точно так же следует поступить и в Германии. Создать специальную следственную комиссию, в чьем исключительном ведении будет находиться рассмотрение дел о ересях и колдовстве.
Господь Вседержитель… Как много еще предстоит сделать…
Что касается Бамберга, то здесь, пожалуй, следует поступить так. Имперский надворный совет отправит в Бамберг запрос о порядке рассмотрения дел по обвинениям в ведовстве. Подождем, что ответит князь-епископ. Возможно, простое письмо сможет умерить его пыл. А если нет… В таком случае надо будет посоветоваться с фон Эггенбергом. В конце концов, внутриимперская дипломатия — это его дело.
Глава 15
Долгая и теплая осень исчезла под снежным покровом, зима уступила дорогу новой весне.
После сокрушительных побед, одержанных католическими армиями в минувшем, тысяча шестьсот двадцать шестом году, никто уже не сомневался в том, что противникам кайзера придется пойти на мировую. Датский король Кристиан IV из последних сил держал оборону на севере и тщетно пытался получить хоть какую-то помощь от своих союзников англичан. Эрнст фон Мансфельд с остатками своей армии отступал на восток, преследуемый отрядами Валленштайна.
Франц фон Хацфельд оказался прав: война близилась к завершению. Из всех протестантских князей Империи лишь герцоги Мекленбурга, наместник Магдебурга Христиан Вильгельм[85] и изгнанник Фридрих Пфальцский, неудачливый Зимний Король, оставались в открытой оппозиции кайзеру. Остальные либо смиренно молчали, либо с оружием в руках перешли на сторону победителя.
Истерзанная войной Германия с нетерпением ожидала, когда будет подписан мир и распущены жадные отряды наемников. Но все происходило с точностью до наоборот. Чем уверенней чувствовал себя кайзер, тем больше становилась его армия. Под знаменем имперского главнокомандующего, герцога Альбрехта Валленштайна, находилось теперь сто сорок тысяч солдат — больше, чем в армиях Англии, Франции и Испании, вместе взятых. Испанский посол написал в Мадрид: «Кайзер по своей мягкости, несмотря на все предупреждения, дал герцогу такую власть, которая не может не тревожить всех нас».
Отряды Валленштайна стояли в Хальберштадте, Бранденбурге, Богемии. Рейнланд был оккупирован испанцами и баварцами. Фельдмаршал фон Тилли удерживал епископство Хильдесхайм. Интенданты и квартирмейстеры разъезжали по селам и городам, требуя лошадей, провианта и фуража, требуя деньги и даже одежду с обувью. Чтобы принудить местные власти подчиниться, они брали заложников, вешали, поджигали дома крестьян. Вместе с полковыми знаменами солдаты несли на своих плечах тиф, оспу, сифилис. Депутацию горожан из Галле, явившихся с просьбой избавить их от солдатских постоев, Валленштайн заковал в кандалы и предупредил, что впредь всех жалобщиков будет расстреливать на месте.
По предложению Георга Хаана, в январе тысяча шестьсот двадцать седьмого года курфюрст Максимилиан созвал в Вюрцбурге собрание Католической Лиги. На этом собрании курфюрст открыто пригрозил императору Фердинанду, что тот лишится поддержки Лиги и не сможет добиться избрания своего сына римским королем[86], если не распустит армию Валленштайна. Но император не внял этому предупреждению.
Неурожаи, всеобщее обнищание, вспышки чумы — все это лишь усилило пыл охотников за ведьмами. Костры горели повсюду. В Кёльне, Майнце, Лейпциге, Кведлинбурге… Прибывший в Германию по поручению папы Урбана VIII кардинал Альбицци написал в своем дневнике: «Ужасное зрелище предстало перед моими глазами. За стенами многих городов и поселений мы видели многочисленные столбы, к которым были привязаны бедные и жалкие женщины, сжигавшиеся за колдовство».
В Вюрцбурге, где правил князь-епископ Филипп Адольф фон Эренберг, двоюродный брат Иоганна Георга[87], людей на костер отправляли независимо от пола, возраста, звания. Сенаторы, торговцы, каноники, музыканты, бургомистры, горничные, поварята, крестьянки, чиновники городского суда. Дошло до того, что фон Эренберг распорядился сжечь своего родного племянника, студента Вюрцбургского университета.
Что же касается Бамберга, то здесь колеса следовательской машины вращались по-прежнему, размалывая человеческие судьбы, вдавливая в желтоватую бумагу протоколов новые имена. Барбара Бернхард, портниха, двадцать семь лет. Анна Гёллин, прачка, пятнадцать лет. Камеры Колдовской тюрьмы — Малефицхауса[88] — были заполнены до отказа, в только что построенной по проекту синьора Боналино цайльской печи жадно переливался огонь.
Йозефа Кессмана, главного смотрителя дорог и мостов, арестовали во время семейного ужина и вывели на улицу в кандалах. Карла Мюллершталя, надзиравшего за состоянием крепостей, замков и прочих фортификаций, отправили в Малефицхаус прямо из кабинета Фридриха Фёрнера.
В понедельник, после праздника Пасхи, к дому кухарки Кунигунды Вебер явилась дюжина солдат епископской стражи — в беретах с орлиными перьями, в черных плащах с огненно-рыжим кольцом. Старший брат Кунигунды, Франц Вебер, бывший кавалерийский вахмистр, потерявший ногу в сражении при Штадтлоне[89] и с тех пор шаркавший на кривом костыле, был в тот момент дома. Увидев, что к дверям подходят вооруженные люди, он высунулся из окна и крикнул пришедшим, какого, собственно, черта им надо. В ответ ему разъяснили, помахав бумагой с алой печатью, что его сестра обвиняется в преступлениях против рода людского и должна быть препровождена для дознания в Малефицхаус. И если он, ее брат, будет сопротивляться, в камеру определят и его.
Франц Вебер на некоторое время исчез из окна, а когда появился в нем вновь, в его руках дымился мушкет.
— Убирайтесь! — крикнул он стражникам. — Этот дом принадлежит честным людям, вам нечего делать здесь.
— Открывай по-хорошему, Франц, — ответил один из солдат, который хорошо знал вахмистра. — Ты уже потерял ногу. Умей ценить то, что Господь оставил тебе.
Громко выругавшись в ответ, Франц выстрелил.
Солдаты штурмовали дом семейства Вебер без малого четверть часа. Стреляли по забранным решетками окнам, рубили мечами дубовую дверь, но дверь, окованная железом, была слишком прочной, к тому же брат и сестра подперли ее изнутри сундуком. Капрал Блюмсфельд, горячая голова, предложил даже подпалить дом, чтобы выкурить мерзавцев наружу, но фельдфебель Пфюттер при помощи пары фраз и одной крепкой затрещины объяснил дураку, что за арест брата и сестры они получат награду, а за пожар в городе — пеньковый шнур вокруг горла или топор палача.
Дело решилось, когда кто-то сообразил притащить к дому садовую лестницу и забраться внутрь дома через окно на втором этаже. Кухарку, которую было приказано доставить живьем, солдаты выволокли наружу за волосы. Ее брата, который мало того, что влез не в свое дело, но еще и ранил одного из их товарищей, швырнули с крыши на мостовую, а затем долго кромсали мечами на глазах у оцепеневшей сестры. Огненные кольца прыгали на черных плащах, из раскрытых окон высовывались головы любопытных.
После нескольких дней допросов Кунигунду Вебер сожгли. Она полностью признала вину и сообщила Комиссии, что видела на шабаше многих мужчин и женщин, которые принадлежали к самым знатным семействам города. На площади, куда ее привели, судья объявил, что по милости его сиятельства кухарку Вебер обезглавят еще до того, как сожгут ее тело. Толпа встретила известие разочарованным воем.
Георг Хаан присутствовал на этой казни. С каменным лицом смотрел он, как осужденную выводят на площадь, как солнце играет на серых касках стоящих в оцеплении солдат, как катится вниз отрубленная голова. Канцлер сидел всего в двух шагах от князя-епископа, на высоком деревянном помосте, забранном пурпурной тканью, украшенной гербами Франконии, Бамберга и рода фон Дорнхайм. Возможность находиться здесь, на пурпурном возвышении, была высшей честью, на которую только можно было рассчитывать. Рядом с кабаньей тушей его сиятельства изогнул черную спину Фридрих Фёрнер, чуть позади него хрипло дышал старый Нейтард фон Менгерсдорф, командующий княжеской армией. Слева, сонно прищурив глаза, вольготно расположился соборный каноник, Франц фон Хацфельд. По краям помоста замерли четверо телохранителей Иоганна Георга.
Канцлер смотрел на происходящее, стараясь, чтобы лицо не выдало его. Ему хотелось схватить Фридриха Фёрнера и швырнуть его вниз, прямо на пики солдат, чтобы увидеть, как холодная, змеиная кровь польется под ноги стоящих в толпе людей. Бессилие, вот что он чувствовал. В последнее время Хаан все больше времени проводил на заседаниях Высокой Комиссии. Подробно разбирал представленные бумаги, оспаривал правильность обвинений, которые выдвигали Эрнст Фазольт, Якоб Шварцконц, Дитрих Фаульхаммер и все остальные псы из своры господина викария. Благодаря его, канцлера, вмешательству четверых подозреваемых отпустили из-под стражи; троим не утвердили арест. Но толку от всех этих стараний было не больше, чем от камня, утонувшего в озерной воде. Затея с ходатайством провалилась, и несколько сенаторов, подписавших бумагу, лишились своих должностей. Письмо из Камерального суда в Шпеере, в котором верховные судьи Империи потребовали изменить порядок бамбергского судопроизводства, князь-епископ положил под сукно. После этого, словно в насмешку, на площадях и улицах Бамберга каждую неделю стали вывешивать отпечатанные на рыжеватой бумаге листки; на них, в круглых картушах, были изображены портреты казненных ведьм, а ниже следовал текст, подробно описывающий совершенные ими злодейства:
«…Все они признались в том, что в окрестностях Бамберга орудуют не менее тысячи колдуний и колдунов, которые способны усиливать чары друг друга. За счет этого они смогли погубить урожай вина и хлеба и многие семьи обречь на голод и пожирание мертвой плоти. Они признались, что убивали дойных коров и рабочий скот. Признались, что собственноручно разрывали могилы и пожирали мясо мертвецов, а оставшееся мешали с мясом убитых собак и кошек и подавали своим гостям, говоря им, что это мясо кролика. Среди них были священники, которые крестили детей не во имя Господа нашего, Иисуса Христа, а во имя проклятого дракона, во имя дьявола…»
Дальше был помещен рисунок злобной, уродливой женщины с длинными, свисающими из-под чепца космами, протянувшей левую руку вверх, а в правой сжимающей готовую вот-вот выпрыгнуть жабу. Подпись под рисунком гласила: «Ведьма вызывает град, чтобы уничтожить посевы».
Люди собирались возле этих листков маленькими группами, возмущались, смеялись, тыкали пальцами, углем писали на них похабщину.
Последние надежды канцлера были связаны с пакетом, переданным патеру Ламормейну. Копии протоколов, список нарушений при рассмотрении дел, описания вымогательств, жестокости дознавателей, выдуманных улик — все это легло на стол иезуита еще до наступления Рождества. Несколько недель спустя Имперский надворный совет направил в Бамберг запрос о порядке ведения дел по обвинениям в ведовстве, а также об условиях содержания заключенных в тюрьме Малефицхаус.
Его сиятельство велел отослать в Вену ответ следующего содержания:
«Мы, князь-епископ Бамберга, никогда не слышали, чтобы честные люди были несправедливо осуждены в наших владениях. Все суды над преступниками, включая лиц, обвиненных в порче и колдовстве, проходят в полном соответствии с требованиями закона, и обвинения выдвигаются лишь при наличии необходимых улик. Нам неизвестно, чтобы заключенные тюрьмы Малефицхаус подвергались плохому обращению. Постель, еда и питье, которые им предоставлены там, зачастую гораздо лучше, чем в их собственных домах».
Судя по молчанию, которое наступило в последующие месяцы, вельмож кайзера этот ответ вполне удовлетворил.
— Ты хочешь подать прошение об отставке? — встревоженно спросила Катарина Хаан. — Когда?
— Хоть завтра. Иначе, боюсь, я собственными руками разорву Фёрнеру горло.
На столе вперемешку с бумагами валялись раскрытые книги, увеличительное стекло, гусиные перья. В руках маленького бронзового рыцаря догорала желтая восковая свеча с выдавленной у основания буквой «К». Еще пять свечей желтого воска горели в ветвях канделябра, стоявшего на крышке комода в углу.
— Ты — канцлер Бамберга, и ты можешь…
— Канцлер?! Скажи лучше, беспомощный идиот. От должности, которую я занимаю, осталось только название. Каждый день от меня отрезают по кусочку, наносят мелкие, несмертельные увечья. Ни одно из них не может убить меня. Но каждое — ранит.
— Георг…
— У меня отнимают сторонников. Их арестовывают, отправляют в изгнание, а все мои попытки защитить их оканчиваются ничем. Кессман и Мюллершталь казнены, несмотря на то что я написал личное прошение его сиятельству. Кристина Морхаубт арестована — жена моего друга, жена бургомистра. Кройц арестован тоже. Он уже две недели провел в застенке, после допросов не может ходить. Лимсфельден уехал из Бамберга вместе с детьми после того, как кто-то швырнул в его окно камень, завернутый в бумагу. Знаешь, что там было написано? «Если вам дорога жизнь, покиньте город немедленно». Если мои приближенные — люди, которые были верны мне, люди, которые обязаны мне карьерой, уважением, властью, — если они спасаются бегством при первом же шорохе, даже не спросив вначале меня, что из этого следует?
Женщина взяла его руку, посмотрела в глаза.
— Значит, мы должны поступить так, как Лимсфельден.
— Ну уж нет. Меня похоронят здесь, рядом с могилой отца. Они могут смеяться над моею беспомощностью. Но считать меня трусом — этого я не позволю.
— Выслушай меня, — нахмурившись, сказала Катарина Хаан.
Крепкая ладонь ударила по столу:
— Нет! И кончим на этом.
Маятник часов с легким стуком отмерял их молчание. Катарина Хаан, выпрямившись, смотрела на мужа. Свечные огоньки отражались в ее усталых глазах.
— Георг, — с мягкой настойчивостью сказала она. — Тебе придется выслушать. Речь идет не только о твоей судьбе, но и моей тоже. И о судьбах наших детей.
Его ответный взгляд был рассеянным, мутным, как взгляд запойного пьяницы. Она давно к этому привыкла. Когда муж погружался в свои размышления, то не видел и не замечал ничего вокруг.
— Если ты подашь прошение об отставке, с нами произойдет то же, что и с Кристиной Морхаубт.
— Они не посмеют.
— Георг, я очень боюсь. Мне страшно идти по улице, страшно смотреть на людей, которые меня окружают. Все как будто согнулись, сделались на несколько дюймов ниже. С амвона летит: «Уничтожить!», «Сжечь!», «Извести под корень!» Когда я встречаюсь взглядом со священником, который выкрикивает все это, мне становится так противно, словно меня мазнули по лицу сальной кухонной тряпкой. Читал ли этот священник Евангелие? Или «Молот ведьм» уже заменил для него все прочие книги? Я часто думаю, что должны испытывать те женщины, которых вводят сквозь двери Малефицхауса. Какую боль им приходится перенести, раз они соглашаются оговаривать других, не только знакомых, но и собственных близких? Смогу ли я быть настолько твердой, чтобы выстоять до конца и никого не предать?
— Прежде ты не говорила об этом.
— Твоя должность — вот единственное, что нас защищает. И если ты хочешь уйти в отставку, умоляю: разреши мне подготовить отъезд.
Лицо Георга Хаана потемнело, на крепкой шее вздулась синяя вена.
— Ты думаешь, от моей должности что-то зависит, Катарина? Княжеский конюх обладает сейчас большей властью, чем я. И мне некого за это винить, кроме себя самого. Если бы тогда, осенью, я послушал фон Хацфельда, на престоле князя-епископа Бамберга уже сидел бы другой человек… Но не волнуйся: я нужен Иоганну Георгу. Он не посмеет тронуть меня до тех пор, пока протестанты не подпишут с кайзером мир. Так что в запасе у нас есть еще несколько месяцев.
Хаан откинулся на спинку кресла, рукой пригладил редкие волосы.
— Знаешь, а ведь это именно я четыре года назад обеспечил фон Дорнхайму избрание. Я не питал иллюзий насчет того, что он из себя представляет. Грубый, самолюбивый человек, не обладающий ни государственным умом, ни талантом стратега. Ты спросишь меня, зачем же было его поддерживать? Ответ прост: если бы я не перетянул членов капитула на сторону Иоганна Георга, нашим князем-епископом сделался бы Фридрих Фёрнер. Да, да, Катарина, именно так… Я надеялся, что с избранием фон Дорнхайма преследования ведьм прекратятся: Иоганн Георг всегда казался мне человеком практичным и здравомыслящим. Я думал, что легко смогу управлять им. Но я просчитался. Уничтожение ведьм началось снова, и на этот раз — с удвоенной силой. Я попытался повлиять на князя-епископа. Я сказал ему: дайте обвиняемому адвоката, рассматривайте дело в общем порядке, запретите конфискации — и все эти дела будут разваливаться сами собой, никто не станет их доводить до суда. Колдовство — опасное преступление? Так пусть будет создан специальный совет: он будет контролировать следствие от начала до конца и решать, передавать дело обвиняемого в суд или нет. Его сиятельство поступил с присущим ему мрачным остроумием: учредил Высокую Комиссию по расследованию дел о ведовстве и назначил меня одним из ее членов. Но порядок рассмотрения дел сохранил прежним.
Канцлер усмехнулся, но эта усмешка была до краев наполнена горечью.
— Я не сдавался, Катарина. Я делал, что мог. Несколько месяцев ушло на то, чтобы убедить сенаторов подать ходатайство на имя Иоганна Георга. Я рассчитывал, что открытый протест, выраженный первыми лицами княжества, заставит его одуматься. Но единственное, чего я добился, — фон Дорнхайм возненавидел меня и всех тех, кто меня поддержал. Он больше не доверяет мне и считает меня врагом. Одного за другим он устраняет моих приближенных. И в довершение всего среди моих людей, тех, кого я вел за собой и на чью помощь и поддержку рассчитывал, завелся Иуда.
— Господи, Георг, о чем ты сейчас говоришь?
— Не делай испуганное лицо, Катарина. Это так. Один из моих людей предал меня.
— Ты знаешь, кто это? Знаешь наверняка?
— Он очень хитер, этот человек. Он скрывает собственное имя и собственное лицо. Несколько раз мои люди пытались выследить его, но у них ничего не вышло. Мне остается только подозревать…
— Кто же это, по-твоему?
— Альфред Юниус.
Женщина промолчала. Взгляд ее потускнел, руки опустились вниз. Она никогда открыто не возражала ему. Но если была не согласна, всегда давала это понять. И он понимал — без слов. Достаточно было видеть, как меняется ее лицо, видеть опущенные вниз руки и вертикальную складку между бровями.
— Выслушай. Альфред помог убить Германа Хейера. Затем он уговорил служанку Хейера, Юлиану, дать ложные показания о том, что тот принимал участие в шабаше.
— Почему ты считаешь…
— Из-за предательства Альфреда его сиятельство узнал о том, что я отправил в Нюрнберг бумаги, предназначенные патеру Ламормейну. Для меня это было очень серьезным ударом, Катарина. Князь-епископ понял, что я веду игру за его спиной. Подобных вещей он не прощает — никому, никогда. Видишь? Одно маленькое предательство ослабило мои позиции куда сильнее, чем казнь десятка моих приближенных. Но Альфред не остановился на этом. Не знаю, какова его цель и чего он хочет добиться. Однако он получил право посещать Малефицхаус в любое время. Я уверен, что это Юниус подговорил нескольких арестованных дать показания против моих людей. Из-за него были казнены Кессман и Мюллершталь: собственные слуги обвинили их.
— Почему ты думаешь, что это именно Альфред?
— Лишь три человека знали о побеге Хейера. Альфред — один из них. И именно он должен был отвезти то злосчастное письмо, адресованное Ламормейну.
— Он никому не говорил об этих бумагах?
— Я задал ему этот вопрос. Он ответил, что, кроме него, о бумагах знали двое его друзей.
— Получается, и в первом, и во втором случае следует подозревать не одного, а троих?
Канцлер побарабанил пальцами по столу.
— Троих? Предположим. Но что они получат в награду за свое предательство? Ради чего им так рисковать? Вильгельм — из семьи унтер-офицера, Иоганн Энгер — сын торговца зерном. Ни одному из них — даже с протекцией Фёрнера — никогда не позволят выйти на первый план. В Бамберге слишком много семей, которые желают пристроить собственных отпрысков на хорошую должность: Виттель, Шмидтхаммер, Морхаубт, Юниус, Флок, несколько десятков других… Я уже не говорю о целой стае баронских сыновей и княжеских племянников, которые заседают в капитуле или состоят егермейстерами, камергерами и виночерпиями при кабаньей туше князя-епископа. Места на золоченой скамье положены им по праву рождения. Они претендуют на них с той самой секунды, как им перевязывают пуповину. Понимаешь теперь, к чему я веду? Все, что смогут получить Вильгельм или Ханс, — должность доверенной крысы его преосвященства. Станут ли они рисковать своей жизнью — а цена предательства именно такова — ради подобной награды?
Женщина не ответила.
— Кроме того, — продолжал канцлер, — если бы Энгер играл на стороне викария, он непременно рассказал бы ему о своей прошлогодней поездке в Рим. А Фёрнер, в свою очередь, немедленно выложил бы этот козырь на стол перед его сиятельством. Молчание Энгера означает одно: невиновен. Видишь, Катрина? Альфред единственный, кто сумеет извлечь из всего этого максимальную выгоду. Молодой человек из знатного и уважаемого рода — он уже взлетел высоко. А предав меня, поднимется еще выше.
— Георг, это всего лишь предположения. У тебя нет доказательств, чтобы его обвинять.
— Поверь: будь у меня доказательства, Альфред Юниус уже давно гнил бы в земле. Я верил ему. Я относился к нему как к родному сыну. Когда я отправлял его в Нюрнберг с этим злосчастным письмом, мне и в голову не могло прийти, что человек, о котором фон Хацфельд предупреждал меня, — это молодой Юниус. Каким же идиотом я был…
— Если это действительно Альфред, зачем ему было рассказывать о бумагах друзьям?
— Чтобы отвести от себя подозрения. Это же очевидно.
Губы Катарины Хаан по-прежнему были недовольно поджаты.
— Я знаю Альфреда много лет, — нахмурившись, сказала она. — Он дружит с Адамом, и я надеялась, что когда-нибудь он станет мужем Урсулы.
— Не желаю слышать об этом.
— Он умен, у него благородное сердце. Я не верю, что он предал нашу семью из-за какой-то, пусть и выгодной, должности. Он слишком привязан к нам. И слишком многим обязан тебе.
Левая бровь канцлера несколько раз дернулась, глаза потемнели. На секунду накрыв свое лицо желтоватой ладонью, он глухо произнес:
— Я не знаю, что думать, Катарина… Иногда я спрашиваю себя: может, никакого Риттера вовсе не существует? И это лишь выдумка, сочиненная для того, чтобы сбить меня с толку? Фёрнер нашел, как пробить брешь в моей обороне. Вместо того чтобы атаковать меня при помощи доносов, при помощи грязи, которую он льет в уши князя-епископа, при помощи своих прикормленных правоведов, готовых оправдать и назвать законной любую мерзость, он решил сломить меня совершенно иным способом: подбросить мне загадку, не имеющую ключа. Как бы то ни было, он своего добился. В каждом человеке, кто говорит со мной, я теперь вижу шпиона викария. Он смотрит в мои глаза, но его лицо — всего лишь маска, за которой прячется издевательское, смеющееся лицо человека-змеи. Что движет им? Безумие? Алчность? Желание отомстить? В любом случае, я знаю достаточно, чтобы выследить этого мерзавца, чтобы взглянуть в его отвратительные гнилые глаза. Не знаю, что именно я сделаю с ним. Но могу сказать твердо: после нашей встречи он проживет не дольше одного дня.
— Георг, я прошу…
— Знаю, ты не одобришь этого. Но скажи мне, Катарина: если это действительно Альфред? Если я узнаю, что это именно он? Молодой человек, который так нравится тебе, которого ты прочишь в женихи нашей дочери… Если это именно он предал нас, именно он несет в себе смертельную угрозу нашей семье — как мне с ним поступить?
Женщина посмотрела ему в глаза, но ничего не ответила.
Глава 16
Малефицхаус, Колдовской дом. Двухэтажное здание, вплотную примыкающее к крепостной стене. Две часовни, двадцать шесть крохотных камер для заключенных, комната охраны, комнаты для допросов, уборная. Десятифутовая кирпичная стена полностью закрывает тюрьму от глаз любопытных.
Каждый раз, когда Генрих Риттер появлялся здесь, ему казалось, что он ступил в желудок дракона. Душный красноватый воздух, нагретый углями жаровен. Металлические голоса дознавателей, скрип деревянных блоков, глухие стоны из-за двери. Человек, который попал сюда, — больше не человек. Материал для обработки, и только. Луковица, которую обдерут слой за слоем. Глина, которой придадут нужную форму и сунут для обжига в печь.
Он не мог подолгу находиться здесь. К счастью, сегодня все прошло быстро. Аделина Барт согласилась дать показания против Вольфганга Шлейма, прежнего своего хозяина. Глупая, упрямая дура. Если бы она послушала его тогда, три дня назад, на ее теле было бы гораздо меньше ожогов и казнь могли бы заменить тюрьмой. А может, даже освободили бы…
Выйдя на улицу, Риттер с облегчением вдохнул свежий вечерний воздух. Пахло сиренью, лошадиным навозом, теплой, нагретой солнцем землей. Бамберг сонно дышал, крепко затворив въездные ворота. Все было погружено в темноту, и только на западе догорала кроваво-алая лента заката. Но темнота — не повод забывать о мерах предосторожности. Шляпа, низко надвинутая на глаза. Широкий плащ и мягкие, растоптанные сапоги, позволяющие двигаться почти бесшумно. К дому он всегда возвращался кружным путем — на тот случай, если кто-то решит его выследить. Выбирал узкие переулки, несколько раз останавливался, напрягая слух, вглядываясь в крадущуюся за ним темноту. Темнота была его врагом и его исповедником. Его сообщником. Его другом. Она стала для него всем. И он прекрасно понимал, что это означает.
В последнее время он все чаще казался себе рыбой, движущейся в черной воде, бесшумно плывущей к какой-то далекой, известной лишь ей одной цели. Существом, которое атакует из глубины, живет, прячется и умирает в сдавленном, вечном молчании. Сны об этом часто снились ему. В одном из них он плыл по течению неизвестной реки. Острые камни вспарывали водную гладь, маленькие волны бежали, со смехом расталкивая друг друга, белая пена кружилась среди тонких стеблей тростника. Но сквозь весь этот шум, и плеск, и хихиканье волн откуда-то издалека доносился странный, не утихающий звук — низкий, ровный, зловещий. Несколько минут спустя тяжелый гранитный выступ, похожий на грудь парусного корабля, врезался в течение реки, подняв вверх тучу ослепительных брызг. Звук усиливался, и чем громче, ощутимей он становился, тем быстрей и обреченней бежала ему навстречу вода. Силуэты высоких гор таяли впереди, в безоблачном небе парили птицы. И вот впереди показались огромные столбы водяной пыли, обвитые сияющей, радужной лентой. Водопад переломил реку надвое. Небо, земля, облака и солнечный свет обрушились вниз, утонули, исчезли в бурлящем, дышащем жизнью и несокрушимой силой потоке.
Отвесно падающая масса воды швыряла его из стороны в сторону, крутила, как щепку, поднимала к поверхности, а затем с силой давила вниз. Растерянный и оглушенный, он подчинился ей. Но через некоторое время все успокоилось, гром и безумие водопада остались далеко позади. Огромное озеро, окаймленное желтыми скалами, лежало теперь перед ним. Успокоившись, он плыл в глубину, наслаждаясь царящей вокруг него прохладой, тишиной, неподвижностью. Внезапно его сердце забилось с чудовищной быстротой, страх и предчувствие немедленной смерти стиснули голову. В толще воды он разглядел размытый, чудовищных размеров силуэт. Он почти ничего не знал об обитателях подводных глубин, а то немногое, что было ему известно, почерпнул из чужих — без сомнения, сильно преувеличенных — рассказов. Он слышал о гигантских рыбах, способных одним движением челюстей смять трехмачтовый галеон. Об обитающих в африканских реках уродливых существах длиной десять футов, с кривыми лапами и покрывающей все тело броней. О демонах подводных пещер с головами, похожими на надутый кожаный шар, с мертвыми тарелками глаз и конечностями, извивающимися и гибкими, точно змеи. По-видимому, одна из таких тварей была сейчас перед ним.
Прошло несколько долгих секунд, прежде чем он решился подплыть к силуэту ближе. Но то, что он увидел, было настолько необычным, что он замер на месте.
Прямо под ним, как будто вырастая из синеющей глубины, поднимался вверх огромный собор.
Он был велик, как горный хребет. Прекрасен, как застывшее пламя. Стайки мелких рыбешек скользили между каменными соцветиями кровли, огибали медные чаши навсегда умолкнувших колоколов, блестящими серебряными монетками проплывали мимо статуй, увенчивающих ребра контрфорсов[90]. Собор казался исполином из древних времен, когда-то прекрасным и полным величия, а теперь — безмолвным и неживым, застывшим в сердцевине прозрачно-голубого кристалла. Цветные витражи выдавила из свинцового переплета вода, рваные лохмотья водорослей раскачивались на лепестках каменной розы[91].
Очарованный, напуганный, удивленный, он поплыл вниз, чтобы лучше все разглядеть.
Стены собора были разрезаны высокими стрельчатыми окнами, три десятка колонн поддерживали его свод. Над каждым из окон располагалось каменное кольцо, внутри которого был помещен выпуклый двенадцатиконечный крест. Дрожащие пузырьки воздуха пронизывали гигантское туловище собора жемчужными нитями, водяные тени играли повсюду.
Тишина — вот все, что осталось здесь. Все прочие звуки растворила вода. Она заполняла немые трубы органа, мягко сжимала языки колоколов. Ни исповедь, ни молитва, ни шаркающие шаги сторожа больше никогда не будут слышны под этими сводами. Деревянные скамьи, на которых когда-то сидели тысячи прихожан, давно уже сгнили, свечи растаяли, серебро алтаря почернело, покрылось слизью. Из прежнего убранства уцелели лишь каменные кресты на стенах, и стебли колонн, и статуи, взиравшие со своих крошащихся постаментов. В серо-голубой мгле, наполнявшей собор, было тяжело разобрать, кого именно изображали эти статуи — рыцарей, священников или пророков. Время и толща воды стерли их лица, стерли губы, носы и глаза. Но облик каждого из них был суровым и властным, вытянутые вперед руки несли обличающий, безмолвный приказ — видимо, скульптор желал, чтобы каждый, кто проходил мимо этих статуй, как можно острее почувствовал свое ничтожество перед лицом высшей силы.
Проплыв по центральному нефу от западных врат до расположенного в восточной части высокого алтаря, он вдруг остановился. Прямо перед ним, придавленный одной из упавших статуй, лежал человек. Живой человек. Он пытался выбраться, пытался сдвинуть каменного истукана, который весил в несколько раз больше, чем он сам. Белые пузыри бешено рвались из его рта, глаза вылезли из орбит, пряди волос поднимались вверх, извиваясь, как стебли водорослей. Немой крик убивал его, лишая остатков воздуха.
Генрих Риттер рванулся вперед, чтобы подплыть к этому человеку, — и в следующее мгновенье проснулся…
Чувство опасности кольнуло сразу, стоило отойти от ворот тюрьмы на полсотни шагов. Чужие взгляды, впившиеся в спину. Он не видел своих преследователей, но знал, что расстояние, которое отделяет их от него, легко преодолеют и ружейная пуля, и нож, брошенный умелой рукой.
Его не слишком заботило, кто послал этих людей: канцлер, или хитрый соборный каноник, или же Фридрих Фёрнер, которого собственная подозрительность с каждым днем все сильнее сводила с ума. Гораздо важнее, сколько их. Двое, трое, шестеро, семеро?
Он резко свернул в переулок, спиной прижался к теплой деревянной стене, сжимая пальцами рукоять ножа. Пусть пройдут мимо. Пусть ищут его впереди. Темнота защищает ничуть не хуже, чем отвесная стена замка, не хуже, чем утыканный кольями глубокий крепостной ров. Надо только быть осторожным. Они пройдут вперед, разыскивая его. Он выждет немного, а затем проскользнет у них за спиной. Только сейчас он понял, что сделал ошибку. Не нужно было скрываться в темных проулках. Зачем? Достаточно было выйти на площадь и бежать навстречу первому попавшемуся патрулю. Стража для него не опасна: в его кармане лежит разрешение, подписанное викарием. А вот его преследователи наверняка захотят избежать ненужной встречи с солдатами.
Закрыв глаза, он прислушался. Тихо. Должно быть, преследователи потеряли его и решили вернуться назад.
Поправив плащ, он вышел из своего укрытия. В ту же секунду — резкий удар по ногам, пинок, опрокинувший его наземь, потная чужая ладонь, зажавшая рот.
— Вот и попалась рыбка, — насмешливо пробормотал кто-то.
Как странно, что они назвали его рыбой… Может быть, кто-то из них сумел прочесть его мысли? Хотя нет. Просто глупое совпадение.
Он изо всех сил впился зубами в ладонь неизвестного. Густая, соленая кровь брызнула в рот, злобный крик боли раздался прямо над ухом. Недостаточно. Их нужно отшвырнуть подальше. Ударить ногой. Полоснуть ножом. Секундное замешательство врага — вот лазейка, через которую он сможет выскользнуть. Перекатившись по земле в сторону, он вскочил на ноги. В нескольких шагах от него зашелестела одежда, воздух пришел в движение. Тихо звякнула сталь. Пригибаясь к земле, чувствуя, как волосы шевелятся на затылке, он бросился вперед, в черноту. Мягкие сапоги позволяли ему двигаться почти бесшумно. Почти. В ночной тишине, в переулке, с двух сторон стиснутом стенами черных домов, любой звук казался оглушительно громким. Подошвы стучали по камням так же, как стучат по наковальне кузнечные молоты. Воздух вырывался из легких, как порыв штормового ветра. Что должен чувствовать убегающий человек? И что чувствовал в ту ночь Герман Хейер? Крепкое, пьянящее варево из страха, надежды и злобы. Кому-то это варево придает силы, кого-то сбивает с ног. Нельзя давать чувствам власть над собой. Нельзя верить ни в справедливость, ни в могущество тех, кому ты противостоишь. Боги, судьба, потусторонние силы — неважно, как называть это — вращают наш мир, подбрасывают его, как опьяненный вином и верой в удачу игрок подбрасывает кости в деревянном стакане. Подбрасывает, шевелит губами, строит расчеты, а потом — одним резким движением швыряет кости на стол. И вот кто-то выжил, а кто-то отправился в небытие. По чьей воле? По какому предначертанию?
Этим людям не нужна его смерть. В противном случае они заткнули бы его рот не ладонью, а пистолетным дулом или холодным когтем стилета. Они хотят узнать, кто он. Вот и все, что им нужно. И только после этого хозяин — тот, кто послал их, — решит его судьбу.
Сильный рывок едва не опрокинул его назад. Один из преследователей схватил его за полу плаща. Ткань затрещала, сзади послышалось довольное, злое ворчание. Пальцы к плечу, щелкнула медная застежка, плащ соскользнул назад. Жаль, что приходится с ним расставаться. Но это и к лучшему. На бегу ничто не должно сковывать движений.
Было бы куда проще, будь они на левом берегу реки, где темные холмы вырастают друг за другом, как океанские волны. Каульберг и Якосберг, Стефансберг и Абтсберг[92]. Между ними дома клириков, простолюдинов и знати. Между ними виноградники, яблоневые сады и сбегающие вниз мощеные улицы, чьи булыжники поблескивают в темноте. Дальше — Соборный холм, украшенный каменной четырехглавой короной. Справа от него — родной брат, Михельсберг, несколько сотен лет назад давший приют обители бенедиктинцев. Шесть холмов лежат у бегущей реки, как огромные животные, уснувшие у водопоя. И над всеми ними возвышается седьмой холм, Альтенбург, с вершины которого взирает на Бамберг твердыня епископского замка. Символ власти. Символ могущества. Символ жестокого и глухого порядка, которому обязан подчиняться каждый. Шестеро братьев склонились перед суровым и деспотичным отцом…
Если бы они только были на том берегу… Там было бы не нужно бежать. Достаточно скатиться вниз по склону холма, затаиться в какой-нибудь узкой дыре, или спрятаться за кривой яблоневый ствол, или залезть внутрь пустой пыльной хижины, хозяева которой давно уже отдали ее за долги. Кто найдет сухой лист в куче опавших листьев? Но здесь, на правом берегу, спрятаться негде. Можно только бежать, надеясь на крепость собственных ног. Можно только драться, надеясь, что твои удары будут быстрее и точнее, чем удары твоих врагов.
Они не отстают от него. Они рядом. Он слышит шелест ткани, и хриплое дыхание, и гулкие шлепки подбитых гвоздями сапог. Он обернулся бы назад, чтобы посмотреть на них. Он бы обязательно обернулся, если б мог позволить себе подобную роскошь. Но увы: ему, Генриху Риттеру, судьба не оставила времени. Горстка секунд, тающих в ладонях, словно снежинки, — ничего этого у него нет. Смерть совсем рядом. Может быть, оттого она и не кажется ему такой страшной, как прежде.
Должно быть, он где-то ошибся. По его расчетам, улица должна была вывести его к Мельничному мосту. Вместо этого — тупик, с трех сторон ограниченный стенами домов. Ни лазейки. Ни укрытия. Плотный деревянный мешок.
Риттер обернулся. Преследователи были в нескольких шагах. Двое. Лунный свет скользит по широким плечам. В руках зажаты дубинки. Лиц и одежды не разглядеть, но одного из них он, кажется, знает. Томас, слуга канцлера Хаана. Только у него такие квадратные плечи и маленькая, как будто вдавленная в тело, голова. Правильно ли он сделал, что не взял с собой шпаги? Шпага позволила бы ему держать врагов на некотором отдалении, не давала бы им приблизиться.
Они не убьют его. Постараются оглушить или избить его до полусмерти, не больше. Значит, у него остается шанс.
Сгорбив плечи, он плачуще произнес:
— Зачем вы меня преследуете?
Двое переглянулись, ничего не сказав.
— Что вам нужно?
Снова молчание. Они понимают, что он попался. Знают, что ему от них не уйти. И эти секунды молчания нужны им лишь для того, чтобы обдумать, как лучше запихать пойманного зайца в мешок.
Мышцы одеревенели от напряжения. Но он знает, что нужно делать. Он прорвется сквозь эту живую преграду. Он не позволит набросить на себя сеть.
Едва первый из преследователей шагнул навстречу, Риттер бросился ему под ноги, чтобы опрокинуть назад, на второго. Маневр удался. Противник рухнул назад. Но его спутник не растерялся. Прежде чем Риттер успел опомниться, он обрушил на него удар окованной железом дубинки. Удар прошел вскользь и не причинил большого вреда. Но боль была адской. Риттеру показалось, что на него обрушилась лапа каменного льва. Его отбросило в сторону, багровые цветы полыхнули в глазах. Левая рука повисла, мышцы превратились в сырые опилки.
Тот, кто борется в темноте, в полной мере ощущает себя слепым. Глаза бесполезны, они лишь мешают. Проще закрыть их совсем, доверившись слуху, осязанию, способности предвидеть то, что случится через секунду.
Он быстро опомнился. Один из его противников тяжело поднимался на ноги. Другой — занес дубинку для следующего удара. Увернувшись — он почувствовал, как стальной наконечник дубинки разрезает воздух в четверти дюйма от его щеки, — Риттер полоснул своего врага ножом. В ответ — сдавленное, наполненное болью рычание, теплая кровь, оросившая его пальцы.
В следующую секунду он выскочил из мешка, оставив преследователей позади. И бросился к Мельничному мосту.
Глава 17
Шитый по французской моде красный камзол сиял серебром, взрывался пышными кружевами, налево и направо сыпал алмазные искры. Князь фон Эггенберг рыкнул, прочистив горло, а затем весело произнес:
— Все вон.
Ханс Ульрих фон Эггенберг был немолод. Пятьдесят восемь лет, из них десять — на вершине имперской политики. Губернатор Внутренней Австрии. Глава тайного совета. Один из самых влиятельных людей при дворе, фактически — первый министр, имевший право входить к кайзеру без доклада в любое время. Несмотря на возраст, фон Эггенберг по-прежнему был красив, силен и полон энергии. Густые, пшеничного цвета волосы без каких-либо признаков седины. Взгляд, светившийся умом и нахальством. Выступающая вперед упрямая нижняя челюсть.
— Все. Вон, — отчетливо повторил князь.
Секретари повернули головы к хозяину кабинета. Тот едва заметно кивнул.
— Они плохо вышколены, — произнес Эггенберг, когда за ними закрылась дверь. — Дайте их мне на пару дней, Ламормейн. Увидите, они станут смирными и послушными, как дрессированные собачки.
— Нет нужды, — спокойно возразил иезуит. — Они знают, кому им следует подчиняться.
— До сих пор удивляюсь, мой дорогой, — министр широко улыбнулся, показав крепкие, желтоватые зубы, — как нам удается жить с вами в мире. Не интриговать, не подкладывать друг другу ядовитых колючек… Впрочем, я зашел к вам по делу. Кайзер поручил вам работу над проектом эдикта о возврате церковных земель.
— Простите, министр, но у меня есть четкие указания не посвящать в свою работу никого.
— Я и не прошу посвящать. Тем более что смысл документа понятен. Возврат церковных владений, занятых протестантами после Аугсбургского мира.
Глаза священника подозрительно сузились, но он ничего не сказал.
— Не удивляйтесь, дружище, не стоит, — наслаждаясь его замешательством, продолжал Эггенберг. — Как, по-вашему, неужели мне — человеку, который стоит во главе кайзерской дипломатии — не приходило в голову, как лучше прижать протестантов? И что реституция — самый подходящий и юридически обоснованный способ? Не считайте себя хитрее других, Ламормейн. Суть документа ясна. А уж в каком месте вы расставите запятые и какие хитрые обороты используете — мне глубоко наплевать. Казуистика: из-за нее я никогда не любил ни законников, ни попов.
— Чего вы хотите?
— Убедите кайзера отложить решение этого вопроса.
— Как глава имперской дипломатии, — холодно ответил Ламормейн, — сделайте это сами.
— Я пытался. У Его Величества есть определенные принципы, вполне благородные принципы. И все мои попытки разбились об эти принципы, как стеклянная ваза, которую швырнули об пол.
Холодные серые глаза Ламормейна разглядывали порозовевшее лицо фон Эггенберга. Изучали, ощупывали, как будто выискивали слабое место.
— Что это вы так на меня смотрите? — подозрительно поинтересовался министр. — Я пойду за кайзером в огонь, в воду, куда угодно. Я предан ему до мозга костей, как и вы. Кем я был двадцать лет назад? Провинциальным дворянчиком. Ни имени, ни доходов. Славными предками тоже особенно не похвастаешься…
— Ваш дед, Бальтазар, помнится, был казначеем Фридриха Третьего[93].
— Да. Ведал чеканкой монеты. И — вот мошенник! — придумал уменьшить содержание серебра в каждом талере в несколько раз. Чтобы, как говорится, одной дробиной двух вальдшнепов: и императорскую казну наполнить, и свои карманы сделать потяжелей. А в результате — скандал, в городах недовольство и бунты, затем ссора с кайзером, бегство, обвинение в растрате и прочее. Так что о своих предках мне лишний раз не упоминать. А сейчас — кто я? Имперский князь, кавалер Ордена Золотого Руна[94], министр Его Величества и губернатор Внутренней Австрии. Император не только вознес меня на Олимп, он еще и вручил мне ключи от собственной спальни.
В глазах Ламормейна мелькнула насмешка:
— Не слишком ли свободно вы выражаете свои мысли, министр?
— Лишь повторяю его слова. «Я вручаю тебе наследственные земли Габсбургов, — так он сказал. — Это то же самое, как если бы я вручил тебе ключи от собственной спальни».
Эггенберг резко махнул перед собой рукой — слева направо, будто отдергивал занавеску.
— Начистоту, Ламормейн. Мы недолюбливаем друг друга. Иногда мы хитрим, иногда обделываем разного рода темные делишки. Не надо хмуриться, я прекрасно знаю, чем время от времени приходится заниматься отцам-иезуитам. Ваш орден учредили не только для того, чтобы читать катехизис тупоголовым княжеским сыновьям[95]. Но при этом у нас с вами союз.
— Скорее нейтралитет.
— Нет, именно так, как я сказал, — давил Эггенберг. — Союз. Мы работаем вместе и не ставим друг другу палки в колеса. Я — во главе министерства. Валленштайн — в армии. Вы — за нашей спиной. Моя работа — держать под надзором князей и лупить чиновников палкой по головам. Ваша — вести игру с Ватиканом, шпионить, восстанавливать имперскую церковь. Сферы, в которых мы работаем, не пересекаются. Почти не пересекаются. В этом проявились и воля кайзера, и его мудрость. Мы трое — вы, я и Валленштайн — тащим на себе огромную колымагу, на боку которой написано «священный германский рейх». Я верю: мы ее вытащим. И мои внуки будут с гордостью произносить мое имя; не будут стыдиться меня, как мне приходится стыдиться дедушки Бальтазара. Впервые за последние несколько сотен лет у Германии появился достойный кайзер. Сильный, принципиальный, умный, умеющий подбирать себе столь же умных — говорю без скромности, ибо это правда, — советников. Мы выметем прочь мусор, набившийся по углам. Мы приструним одних, дадим силу другим. Мы наведем порядок.
Он остановился, чтобы набрать в грудь воздуха, и продолжил с еще большим нажимом:
— Что представляет собой империя сейчас? Кайзер, власть которого не передается по праву наследования. Под ним — выборщики, курфюрсты, от которых зависит, кто станет следующим императором. Далее — имперские князья, которые приросли задами к своим столицам и не считаются с мнением Вены. Кроме них — бароны, графы, епископы, вольные города, каждый из которых живет по собственному уставу. Чтобы собрать армию, чтобы пополнить казну, чтобы предпринять любой мало-мальски значимый шаг, приходится долго и нудно вести переговоры со всей этой сворой в горностаевых мантиях. Мы это изменим. Мы установим новый порядок. Установим единовластие, наследственную монархию, перед скипетром которой склонится и Веттин, и Гогенцоллерн, и Виттельсбах, склонятся все державы Европы. Не мы будем плестись в хвосте испанской политики. Не мы будем подражать им во всем. Нет! Они будут смотреть нам в рот и ждать наших распоряжений. Германский рейх будет править в Европе. Мы будем задавать тон в политике, в архитектуре, мы будем стоять на страже католической церкви и засунем Римского Папу себе в карман вместе с патримонием Святого Петра[96].
Эггенберг снова набрал полную грудь воздуха.
— Я всегда был сторонником действия, — чеканил он. — И это приносило плоды. Но сейчас я говорю: нужно выждать. Если эдикт о реституции — или хотя бы слухи о его подготовке — появится в ближайшее время, вся наша политика, все, чему мы посвятили свои жизни, все это рассыплется в прах. Я знаю, я сам не раз говорил кайзеру: одним из важнейших шагов на пути к восстановлению монархии и возвращения ей былой силы является восстановление прав католической церкви.
— Если бы вы знали, как странно слышать подобное из уст человека, которого при рождении крестили в лютеранской кирхе.
— Я давно переменил веру[97], мой друг Ламормейн.
— Ради карьеры?
— Из убеждений. Германия всегда была католической империей. Одно государство, один монарх, одна церковь. И если я хочу служить этому государству, я должен быть католиком. Язва, которую выпестовал Лютер, должна быть уничтожена. Или как минимум низведена до презираемого второстепенного культа. Князья, банкиры, старшины гильдий, чиновники — должны быть католиками. Пусть лютеране поют свои гимны, пусть их вера останется уделом простолюдинов, неудачников, бедняков. Но!
Произнося это слово, Эггенберг как будто увеличился в размерах.
— Но! — повторил он, воздев палец, украшенный массивным золотым перстнем. — Сейчас мы еще не можем раскрывать своих планов. Сейчас нам еще приходится задабривать Саксонию и Бранденбург. У них есть армии, у них есть авторитет, у них есть голоса в совете курфюрстов. Было бы очень некстати, если бы они вдруг по какой-то причине решили обратить свое оружие против нас, ударить в тыл наступающих армий Валленштайна или перерезать его линии снабжения. Но если сейчас Берлин и Дрезден узнают, что мы намереваемся отобрать у них весьма лакомые куски, — что они сделают? И ведь дело не только в них. Восстанавливая порядок, который существовал на момент подписания Аугсбургского мира, мы полностью перекраиваем границы в Северной и Центральной Германии. Тот, кто сейчас мнит себя могущественным князем, превратится в мелкопоместного дворянчика. Это будет настоящий пожар, Ламормейн. И если этот пожар разгорится сейчас, мы не сможем его потушить.
— Так чего вы хотите?
— Если мои доводы вас убедили — поговорите с кайзером. Вы его видите чаще, чем я. Быть духовником подчас бывает куда выгоднее, чем первым министром. Убедите его отложить принятие эдикта о реституции.
— Надолго?
— Два-три года, как минимум. К тому времени мы успеем закончить войну и навести хоть какой-то порядок во вновь возвращенных под кайзерское правление землях.
— Я подумаю, — бесстрастно ответил Ламормейн.
— Рассчитываю на вас. Вы занимались реституцией в Богемии, и опыта в этих делах у вас куда больше, чем у меня.
— У вас тоже немало опыта. Как-никак, вы и Валленштайн получили львиную долю того, что было отобрано у чешских дворян[98].
— Щедростью и милостью императора, мой дорогой. Эдикт укрепит империю. Но это лекарство можно давать больному лишь тогда, когда он сможет самостоятельно подняться с кровати. Между прочим, то же самое я могу сказать и о письме этого Хаана, которое вы мне прислали недавно. — И Эггенберг вытащил из кармана сложенные пополам листы.
Ламормейн выжидательно смотрел на него.
— Мы оба знаем, что такое Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм, — продолжал министр. — Но он — наш союзник. Он не хочет играть под дудку Мюнхена, и это сильно поднимает его в моих глазах. Что там пишет бамбергский канцлер? «Князь-епископ уничтожает преданных делу Лиги людей». Так пусть уничтожает! Лига свое отжила, ее место — на кладбище. Поддерживать Лигу — поддерживать курфюрста Максимилиана. И если бамбергский князь-епископ ослабляет Лигу и тем самым ослабляет позиции Баварии — мы не тронем его.
— Бавария — наш союзник.
— Вы ведь знаете, мой дорогой, мое мнение по этому поводу. Бавария — временный союзник, который вскоре может стать весьма опасным врагом. Цель кайзера — и наша с вами цель — превратить Империю в централизованную монархию. Упразднить автономию княжеств и городов, заставить их подчиняться. Цель Баварии прямо противоположна. Они будут стремиться укрепить свою независимость от короны, разговаривать с нами как с равными.
— Допустим. Но то, что происходит в Бамберге, могут использовать против нас наши враги.
— Не понимаю.
— Вы прекрасно понимаете, — посмотрел ему в глаза Ламормейн. — Если информация о бамбергских… м-м-м… событиях попадет в лютеранские памфлеты и газетенки…
— Неужели вас это пугает? — всплеснул руками фон Эггенберг. — Если они заговорят об этом — замечательно. В этом случае кайзер сможет продемонстрировать всему миру свою справедливость: узнав о преступлениях в Бамберге, он вышвырнет князя-епископа и поставит на его место свою креатуру. Поймите, Ламормейн, скандал в Бамберге будет играть в первую очередь против курфюрста, который проморгал подобное безобразие у самых своих границ и в пределах своей неофициальной сферы влияния.
— Итак, министр фон Эггенберг считает, что… — Ламормейн сделал паузу.
— Министр фон Эггенберг считает — хоть это и относится к компетенции патера Ламормейна, — что письмо Хаана следует на некоторое время положить под сукно.
— Хаан помог нам успокоить Магдебург.
— Значит, больше в этом вопросе нам его услуги не потребуются. Канцлер действует в интересах Лиги. А Лига должна отойти на второй план. И через время — исчезнуть. Священный германский рейх не нуждается в подобного рода союзах.
— Я человек церкви, министр. Я приветствую борьбу с колдовством. Но мне претит гибель невинных людей. А вы предлагаете мне бездействие. Преступное бездействие.
— Это отнюдь не бездействие.
— Что же тогда?
— Тактика. «Гибель невинных людей» — возможно, это говорит голос совести, который время от времени просыпается в каждом из нас. Решайте сами, чему следовать: этому неверному голосу или мудрости государственного мужа. И поймите: то, что мы делаем — укрепляем центральную власть, стремимся ограничить всевластие местных князьков, — все это позволит раз и навсегда вылечить ту болезнь, вспышку которой мы наблюдаем в Бамберге. И, по большому счету, какое нам дело до нескольких лишних смертей, когда на кону — судьба многомиллионной Империи?
— Никогда не принимал ваш цинизм.
— Не хотите — не принимайте. Руководствуйтесь собственным цинизмом, а не моим.
— Оставляя письмо Хаана без внимания, мы демонстрируем свою слабость.
— Но мы ведь уже послали в Бамберг запрос? Показали свою озабоченность? На первых порах достаточно. Не сомневайтесь: когда придет время, мы превратим письмо Хаана в купчую, которая позволит нам наложить руку на Бамберг и все принадлежащие этому жирненькому княжеству земли. Пусть тамошние вельможи — фон Дорнхайм, Фёрнер, Хаан, кто угодно — перегрызут глотки друг другу. В самом конце, в финале, из-за кулис появимся мы: прольем слезу над умершими, а затем приберем к рукам их наследство. Благо Империи — высшее благо. Оно послужит нам оправданием. Вот так-то, мой благочестивый и не в меру совестливый друг.
Глава 18
— Истину не объявляют на площадях, — сказал Альфред, отставляя в сторону кубок с вином. — Люди, которые приходят туда и верят всему, что выкрикивают с помоста глашатаи, — попросту идиоты. Тупое, безмозглое стадо. Если хотите сравнение, толпа — это глина. Бесформенная масса, из которой человек, обладающий интеллектом и волей, может вылепить все, что ему угодно. Он может направить ее на строительство храма, а может раззадорить ее, чтобы она кричала «распни». Все что заблагорассудится.
Большая гостиная в доме семейства Хаан могла бы вместить в себя три или четыре дюжины человек. Но сейчас здесь находились лишь шестеро. Сам канцлер, одетый в серое. Его жена, Катарина Хаан, в узком бордовом платье с высоким шелковым воротом, полумесяцем обрамляющим шею. Их дети — Вероника, Урсула и Адам. Шестым был Альфред Юниус. Сегодня он нарядился в свой лучший дублет черной замши с желтой атласной подкладкой, надел батистовую рубаху и пояс с золотой пряжкой. Приглашение к канцлеру — немалая честь. А значит, нужно выглядеть соответственно.
В изогнутых лапах бронзовой люстры горели свечи, на раскаленной жаровне шипел облитый соусом гусь.
— Вам не приходило в голову, сударь, — тихим от бешенства голосом произнесла Урсула Хаан, — что бедные люди слишком задавлены голодом, нищетой, необходимостью все время бороться за собственное существование? Что они так же любят своих детей, что каждый из них ничуть не меньший человек, чем вы? И что вы ничем от них не отличаетесь?
— Я отличаюсь, фройляйн, — с убежденностью возразил Альфред. — Вы отличаетесь. Ваша матушка, ваш отец, ваши братья и ваша сестра — отличаются. Мы отличаемся от них не только происхождением и интеллектом. В конце концов, это не главное. Главное — в том, чего мы желаем, к чему стремимся. Если вы дадите нищему золотой, что он сделает с ним? Потратит на выпивку или на развлечения в веселом доме. Умный человек использует для дела любую возможность; глупец, ничтожество не использует даже того, что лежит у него под носом. Он не желает трудиться, хотя трудолюбием мог бы обрести достаток. Он не желает читать книги, которые навевают на него скуку. Мясная кость, водопой и теплая лежанка в пещере — вот все, что ему нужно. Не стану приводить вам примеров, фройляйн Урсула, думаю, вы знаете эти примеры и без меня. Да, многие люди ведут нищенское существование, но это лишь потому, что нищета царит в их душе. Если жаждешь мудрости, ты станешь мудрым; если желаешь свободы, ты ее обретешь. Если же ничего не желаешь — превратишься в животное.
— Легко рассуждать, когда ты родился в богатой семье, — фыркнула девушка. — Когда с самого детства тебе прислуживают, кормят и не нужно бояться, что кончится хлеб, не нужно бояться холода грядущей зимы.
Альфред побледнел сильнее обычного.
— Могу сказать вам, что с тех пор, как умерли мои родители, у меня не было слуг. Я не желаю, чтобы в моем доме жили посторонние, чтобы они прикасались ко мне, подслушивали мои разговоры, а когда меня нет — рылись в моих вещах.
— Сами стираете рубашки и латаете сапоги?
— Нет. Подобные вещи я поручаю прачке или башмачнику. Что же касается темы нашего разговора — позвольте мне обратиться к авторитету древних философов. Аристотель одной из наиболее разумных и справедливых форм правления считал аристократию, где вся полнота власти принадлежит группе избранных, выделяющихся среди прочих людей своими способностями. Тогда как наихудшей формой управления он считал ту, при которой власть отдана в руки толпы.
Альфред говорил, стараясь не смотреть на Урсулу. Боялся, что голос дрогнет, что он уступит ей в этом глупом споре, выставит себя на посмешище. Господи, как же она красива… Волосы собраны под серебряной сеткой, топазовые серьги в ушах, белая кружевная пена обнимает тонкие кисти. Сколько ума, сколько красоты и гордости в каждом ее движении, в каждом взгляде… Но почему она все время обвиняет его? Почему они не могут поговорить, как нормальные люди? Неужели она — девушка, перед которой он преклоняется, — считает его врагом?
Урсула не успела ответить ему — ее отец сам вступил в разговор.
— Верно ли я понял тебя, Альфред: ты действительно считаешь аристократию лучшей формой правления?
— Без сомнения, ваше высокопревосходительство.
— Пример?
— Афины и Рим.
Канцлер покачал головой:
— Афинская республика просуществовала меньше двух сотен лет, после чего попала под власть македонских царей. Что же касается Рима, он переродился в империю.
— Венеция.
— Особый случай. Государство, которое живет одной лишь торговлей и которым правят торговцы. Спрошу иначе: можешь ли ты привести мне пример, когда большое государство на протяжении длительного времени управлялось бы группой людей — просвещенных, сильных и гордых — и при этом не сгорело бы в огне народных восстаний, не стало жертвой завоевания, не развалилось на части? Молчишь… Тогда я тебе скажу. Аристократия — не более чем шаг к единоличной монархии. Только монархия способна сохранить государство, уберечь его от распада. Вот высшая и единственно возможная форма правления, к которой стремятся и в которую рано или поздно перерождаются все остальные.
Канцлер указал взглядом куда-то в сторону. Повернувшись, Альфред увидел круглый шахматный стол на массивной резной подставке. Стоящие на столе фигурки были вырезаны из кости и вишневого дерева. Пешки — кольчужные рыцари в длинных плащах. За ними — король и королева в окружении епископов, грозных крепостных башен и всадников с тяжелыми булавами в руках.
— Игра продолжается лишь до тех пор, пока жив король, — пояснил свою мысль Хаан. — Стоит ему погибнуть — и остальные фигуры смахивают с доски вместе с ним. И наступает хаос.
— Монархия слишком часто превращается в тиранию, — заметил Альфред.
— И как же ты отличишь одно от другого?
— Льва узнают по когтям. Тирана — по казням.
— Казнь часто бывает необходимостью, не так ли?
Взгляд канцлера был тусклым, тяжелым. Он смотрел на Альфреда и разговаривал с ним холодно, полупрезрительно — так усталый профос[99] допрашивает солдата, бросившего в грязь полковое знамя.
— Возможно, ваше высокопревосходительство. Однако я уверен, что ни Калигула, ни Фаларид[100] не говорили: я желаю убить кого-то, потому что я кровожаден и мне доставляет удовольствие смотреть на чужие муки. Уверен, они всегда объясняли это необходимостью: необходимостью покарать за нарушение закона, необходимостью смертью одного искупить смерть многих, необходимостью защитить мораль или жизни своих сограждан. Зло никогда не снимает маски. Его истинное лицо всегда скрыто за сотней оправданий, сотней мнимых причин.
Глаза канцлера потемнели.
— Даже если и так, — раздраженно произнес он, — власть не может позволить себе быть слабой.
Двое слуг бесшумно разливали по бокалам вино, ставили на стол новые блюда взамен опустевших, уносили пустые бутылки. Гусь был съеден, паштет из угря уступил место круглому пирогу с луком, грибами и копченой свининой. Адам Хаан тяжело отдувался, опершись руками о стол. Вейнтлетт гладила сидящего на ее руках серого с белой грудью котенка.
— Вы, верно, считаете себя очень умным человеком, господин Юниус? — спросила вдруг Урсула.
— Я очень желал бы стать таким же умным, как ваш отец, фройляйн, — выдавив из себя улыбку, ответил Альфред.
— Думаю, до этого вам еще далеко. Вряд ли можно назвать по-настоящему умным человеком того, кто ненавидит других.
— Вы невнимательно меня слушали, раз сделали такой вывод.
— Ошибаетесь, я слушала вас внимательно, — вздернув подбородок, ответила девушка. — Вы нетерпимы. Смотрите по сторонам со смесью ненависти и презрения. Видите перед собой животных, а не людей.
— Я не говорил этого.
— Конечно. «Безмозглое стадо», видимо, означает что-то другое…
— Позвольте мне объяснить. — В голосе Альфреда зазвучала растерянность. — Я действительно считаю, что есть личности и есть толпа. Есть люди, достойные уважения, а есть двуногие животные, не имеющие ни мыслей, ни убеждений, все желания которых сводятся лишь к желанию есть, пить, совокупляться…
— Юноша, — резко перебил его канцлер. — Я пригласил тебя в свой дом, разрешил сидеть с моей семьей за одним столом. Это большая честь, которой мало кто удостаивается. Веди себя подобающе, иначе мне придется выставить тебя вон.
— Простите, ваше высокопревосходительство…
— Что же вы замолчали, господин Юниус? — спросила Урсула. — Забыли, что хотели сказать?
Альфред стиснул зубы.
— Терпимость — второе название безразличия, — через силу ответил он. — Если я буду терпим к пьянице, к лжецу, к бездельнику, который желает, чтобы его кормили другие, я буду лишь поддерживать, поощрять и укреплять их пороки.
— Ваши слова отдают ненавистью.
— Это не ненависть. Скорее — обычное отвращение.
— Отвращение к мухам легко превращается в симпатию к паукам. Если Фридрих Фёрнер решит уничтожать не колдунов, а, скажем, уличных попрошаек, в вас он найдет самого преданного союзника.
Альфред чувствовал, что его голова тяжелеет. Вино, обильная пища, идущее от камина тепло обволакивали его сонной усталостью. Все, чего ему хотелось сейчас, — встать из-за стола и уйти. В прежние времена он любил бывать в доме Хаанов. Здесь он мог слушать, как Вероника перебирает печальные струны лютни, мог встречаться взглядом с ее прекрасной сестрой, мог наблюдать, как играют на ковре маленькие сыновья канцлера — Даниэль и Карл Леонард. Здесь, в доме на Лангештрассе, его всегда встречали улыбки и понимание.
Сегодня вечером все было совсем по-другому. Пропитанный раздражением и неловкостью разговор, совсем не похожий на мирную застольную беседу. Адам Хаан сопел и прятал глаза, ковыряя остатки паштета серебряной вилкой. Урсула глядела с ненавистью, и каждое слово, которое она произносила, хлестало Альфреда по щекам, словно гибкий ореховый прут.
— Ты несправедлива к нашему гостю, Урсула, — вмешалась в разговор Катарина Хаан. — Из всего, что было сказано здесь, за этим столом, мне ближе всего именно его слова.
Глаза Катарины Хаан излучали тепло. Темно-карие, с едва заметным красноватым оттенком, похожие на два круглых кусочка яшмы. На правом запястье женщины была повязана тонкая лента — Альфред знал, что она носит ее всегда, чтобы скрыть некрасивый шрам от ожога.
— Знаете, господин Юниус, — продолжала хозяйка дома, — когда-то, много лет назад, я рассуждала так же, как и моя дочь. Бедность и несчастья других казались мне оскорбительными и ужасными. Я жалела детей, которые просили милостыню. Я вглядывалась в их маленькие, грязные лица и старалась понять, почему жизнь так несправедлива к ним, и к их родителям, и к сотням тысяч таких, как они. Удел бедняков, думала я, ничуть не лучше удела земляного червя, который всю свою жизнь должен провести в земле, не видя солнца, не видя радости, не оставляя после себя ничего. Но потом… потом я изменила мнение. Я увидела, как эти несчастные люди беснуются на площади во время казней. Я видела радость в их взглядах. Я видела, как они швыряют камнями и кусками навоза в осужденных на смерть, как они плюют им в лицо и скрюченными пальцами хватают их за одежду. Чужая смерть, мучительная и ужасная гибель для них — развлечение. Жестокая и кровавая игра. И чем они, называющие себя христианами, отличаются от черни, бесновавшейся в римских цирках?
— Бедность… — подрагивающим от напряжения голосом начала Урсула.
— Никакая бедность не может оправдать этого, — резко оборвала ее мать. — Этой низости, этой ненависти к другим. Жизнь заставляет их страдать; так почему же они не научились понимать чужого страдания? Почему они с такой жадностью внимают всем этим сказкам про ведьм? Черная магия, колдовские котлы, истыканные иглой восковые фигурки… Вы знаете, например, откуда пошел обычай изображать ведьм верхом на метле? У римлян повивальные бабки мели метлой порог дома, где принимали роды. А поскольку повитух считали обладающими некой тайной силой, то и метла стала в глазах язычников-римлян магическим символом. Символом, который наши теперешние негодяи стали называть орудием зла. То же и со всем остальным. Безумная фантазия одних, страх и глупость других, равнодушие и жестокость третьих — вот ингредиенты, из которых охотники на невинных людей варят свое безумное варево. В наше время любую женщину ничего не стоит обвинить в колдовстве — достаточно того, чтобы она была красива, или умна, или же просто была не такой, как другие.
— Неподходящая тема для застольного разговора, — негромко сказал ей муж.
— Самая подходящая, — отрезала Катарина. — Я не понимаю, сколько будет продолжаться это безумие, этот кошмар. Палачи одеваются лучше, чем городские советники, и ездят на лошадях с золоченой сбруей. Судьи, которые клялись защищать справедливость, отправляют невинных людей на костер, а затем, едва только угли остынут, переселяются в их дома. Ничтожные, серые существа выползают из всех щелей, словно мокрицы, — неумные, недобрые, запуганные, завистливые, мелкие. Для них чужое несчастье — радость. Плевок в лицо упавшему — подвиг.
За столом повисло тягостное молчание. Тихий стук маятника, треск поленьев за чугунной решеткой камина, шелест дождя за окном.
— Послезавтра я уезжаю в Шпеер, — поднимаясь и с шумом отодвигая высокий стул, сказал Георг Хаан, — и у меня еще много дел до отъезда. Прошу извинить.
Не сказав больше ни единого слова, он вышел из комнаты.
Урсула фыркнула.
Катарина Хаан пожала плечами.
Глава 19
Ночью он подтянулся к окну и облизывал прутья решетки, на которых проступила роса. Желудок пылал, рот превратился в саднящую рану. Третий день подряд ему приносили одно и то же: соленая рыба, густо вымоченный в уксусе лук, кусок черствого хлеба. И ни капли питья.
Он отказывался есть. Он умолял, чтобы они принесли ему хотя бы глоток — пива, колодезной воды, молока, чего угодно. Он унижался. Он называл их по именам, старался говорить уважительно, ласково. Он плакал, он вставал на колени. Обещал, что за каждую каплю воды будет давать им золотую монету. В какой-то момент он обезумел настолько, что пообещал отдать им все свое состояние.
Гримм, старший надзиратель, ударил его кулаком в лицо. Снова. Потом еще и еще. В конце концов, они заставили его съесть все, что лежало в грязной жестяной миске. И он — Вольфганг Николас Шлейм, бывший сенатор, бывший член Комиссии по расследованию дел о порче и колдовстве, — ел, хотя его выворачивало наизнанку, хотя пища резала его изнутри, как осколки стекла. Он изо всех сил удерживал во рту разжеванные куски, потому что знал: стоит ему выплюнуть их на пол, и надзиратели снова его изобьют.
Его арестовали три дня назад. Встретили у выхода из канцелярии. Вежливо взяли под локоть, открыли черную дверцу кареты. После, уже за обитыми железом воротами Малефицхауса, отобрали личные вещи. Вместо его башмаков, отделанных внутри мягкой кожей, выдали грубые, деревянные. То же — с замшевой курткой, рубашкой, нательным бельем; вместо них выдали жесткое, серое, тюремное. Какой-то человек — Шлейм не знал его имени и видел впервые — осмотрел его тело, тщательно проверил карманы и швы. Наверное, так полагалось: вдруг кому-то из заключенных удастся пронести в тюрьму колдовской амулет…
Когда с этой процедурой закончили, ему предъявили приказ: «Человека, именующего себя Вольфганг Николас Шлейм, арестовать по подозрению в ведовстве, применении лигатур, насылании чар, поклонении дьяволу. Препроводить для дознания в Малефицхаус с соблюдением всех необходимых предосторожностей. Подписано в лето Господне тысяча шестьсот двадцать седьмое». Далее — имена. Епископ Фёрнер, генеральный викарий Бамберга. Доктора Шварцконц и Херренбергер, члены Высокой Комиссии.
Когда Вольфганг Шлейм прочитал приказ, он почувствовал, как кровь отливает от головы. Дело было даже не в том, что он арестован. Куда ужасней была формулировка «человек, именующий себя…». Приказ отрицал не только его невиновность, его ученость и титулы, его доброе имя. Приказ отрицал его самого. Вычеркивал его из книги живых и вписывал в черную книгу мертвых.
В свое время он видел чертежи Малефицхауса: на первом этаже — коридор, вдоль которого, как листья на ветке, восемь маленьких камер. Его камера — четвертая, он слышал, как надзиратель называл номер. Значит, он находится на расстоянии всего нескольких метров от помещения, где проводят допрос…
Когда его вызовут? Зависит от обстоятельств. В прежнее время арестованных отправляли на допрос сразу же. Считалось, что дьявол может помочь своим слугам, подсказать им ответы, наделить хитростью и нечеловеческой силой. Именно поэтому нужно было действовать быстро, чтобы не дать колдуну времени подготовиться. Но из этого правила в последнее время все чаще делались исключения. Во-первых, Малефицхаус — не простая тюрьма, а тюрьма, защищенная всеми известными способами от возможного проникновения темных чар. Во-вторых, число арестованных велико, а дознаватели — тоже люди: им нужно отдыхать, им требуется пара часов, чтобы отоспаться после обеда, чтобы успокоить нервы, чтобы собраться с мыслями. Кроме того — об этом никогда не говорилось открыто, но Шлейм знал, что это именно так, — ожидание и неизвестность размягчают подследственного, выводят его из душевного равновесия. Бывали случаи, когда допрос начинался на второй или даже на третий день после ареста. Ожидание никогда не проходит даром, оно играет на руку следствию, дает ему новые козыри. При необходимости это ожидание всегда можно заполнить чем-то полезным: кормить арестанта соленой пищей; не давать ему одеяла и теплых вещей; отправить его постоять на коленях несколько часов в маленькую молельню, в которой весь пол покрыт заостренными деревянными пирамидками. Множество способов…
Вечером того же дня к нему в камеру пришли Фазольт и Фаульхаммер. Оба выглядели удрученно, растерянно. Начали с того, что у них мало времени и дознавателям посещать камеры не разрешается.
— Это не по правилам, Вольф, — объяснял Фазольт. — И мы никогда так не делаем, ты знаешь. Но твой случай — особый.
— Дело серьезное, — качнул тяжелой головой Фаульхаммер. — Против тебя свидетельствовали Пауль Йост и Ойген Зандбергер. Есть и другие свидетельства, но мы не знаем, чьи именно.
— Пауль?! Мой камердинер?!!
— Именно так, Вольф. Они дали показания добровольно, без пыток. Подтвердили свои слова на Святом Писании, поклялись, что говорят правду. У тебя есть время подумать и решить, что ты скажешь… в свое оправдание.
— Но ведь вы же не верите…
— Мы — нет. Но Фёрнер нас отстранил.
— Кто будет выносить заключение по моему делу?
— Шварцконц, Херренбергер, Харзее.
Фазольт спросил:
— Мы еще что-нибудь можем для тебя сделать?
— Мне не дают пить.
— Я поговорю с Харзее. Возможно, удастся умаслить его.
— Дайте мне написать письмо князю-епископу.
— Исключено.
После их ухода он долго сидел, обхватив голову руками, пытаясь осознать то, что с ним произошло. Почему? Разве это возможно? Он не должен был оказаться в такой ситуации. Его не могли — не могли! не могли!! — арестовать.
Шлейм никогда не верил байкам о колдовстве, о полетах, о превращениях. Во время собраний во дворце князя-епископа, во время совещаний Комиссии, в разговорах с Фёрнером и его приближенными он сидел с важным видом, ставил подпись под очередным смертным приговором «ведьме», «заклинательнице», «колдуну», облекал в изящную форму любое, пусть даже самое бредовое и бессмысленное решение. Помогал своим менее образованным коллегам классифицировать виды гаданий, заклятий, определять, к какому именно типу относится осужденная ведьма: «bacularia», ездящая на палке, или «herberia», собирающая ядовитые травы; «pixidaria», пользующаяся магическими мазями, или «strix» — ведьма, обладающая способностью превращаться в ночную птицу.
А дома — за накрытым столом, рядом с теплым, горящим камином — дома он хохотал! О, Небо, как же он потешался над этим идиотизмом! Давясь от смеха, пересказывал жене наиболее выдающиеся, нелепые бредни, услышанные им на заседаниях. О том, например, что дьявол способен украсть семя невинного юноши, а затем влить это семя в чрево девушки; и если девушка забеременеет, отцом ребенка будет не дьявол, а юноша, чье семя оплодотворило ее; при этом оба — юноша и девушка — останутся невинными, так как не совершали плотского греха. Или о том, как демонология относится к возможности дьявола превращать людей в животных. На самом деле, утверждают некоторые демонологи, никакого превращения не происходит: дьявол лишь порождает в сознании человека иллюзию, а затем из воздуха создает другую иллюзию, точную копию первой, — тем самым создается видимость превращения, которое в действительности не происходит.
Ни один здравомыслящий человек никогда не поверит во всю эту чушь. Летающие метлы, черные дьявольские коты, взрывающиеся горшки с испражнениями, волшебные книги и прочее — выдумка, фантазия, бред. И верить во все это может только дурак. Или безумец.
Шлейм всегда воспринимал свою работу в Комиссии как необходимое зло. Как жертву, которую он должен принести ради того, чтобы упрочить свое положение, оградить себя от чужих безумных нападок. В какой-то момент Вольфганг откровенно признался себе: он делает это из страха. Если мир разделился на топчущих и их жертв, то лучше уж быть ближе к первым, чем ко вторым. Чувство самосохранения всегда первично. Кроме того, он сохранял независимость суждений, никогда не относился к тому, что делает, всерьез, не давал себя одурачить. По-своему Шлейм даже помогал некоторым арестованным, обходился с ними мягче, чем его коллеги по Высокой Комиссии. Жестокость не была ему свойственна.
Всего один раз он заставил себя посетить Малефицхаус. И не мог потом отделаться от ощущения, что здесь пахнет кровью и смертью, как на скотобойне. Камеры, часовни, коридор. Ступени, ведущие к главному алтарю, на котором приносятся человеческие жертвы, — к камере допросов и пыток. Вопрос: признаете себя виновным? Далее — демонстрация орудий, которыми пользуется палач. Далее — пытка первой ступени. Второй ступени. Третьей ступени. Признание. Приговор. Казнь.
Что ж… Его нос могло воротить от запахов Малефицхауса — кажущихся или явных, неважно, — он мог стоять в стороне и не пачкать свой взор зрелищем того, что происходит во время допросов. Но, как ни крути, он, Вольфганг Николас Шлейм, был частью этой страшной машины. Вначале, много лет назад, он задавался вопросом, правильно ли поступает. Это его изводило, он просыпался ночью и долго не мог заснуть. Перед его глазами вставали худые лица осужденных на казнь, а темнота ночи сплеталась из невообразимого множества черных, чернильных букв. Протоколы, докладные, авторитетные заключения… Но потом все встало на свои места. Однажды Вольфганг Шлейм понял: всегда и везде, в любом тысячелетии, при любой религии имеет значение только власть. Власть и определяемый ею порядок вещей. Все остальное — не более чем ширма, прикрытие, декорация, созданная для того, чтобы отвлекать и одурачивать простаков.
Власть — вот основа, вот позвоночный столб общества. Она может изменять форму, принимать и изменять определенные правила, даже ограничивать себя, — но лишь в той мере, в которой ей это удобно. Диоклетиан жестоко карал последователей Христа, Константин Великий сделал христианство государственной религией Рима, а Юлиан Отступник уравнял христиан и язычников. Все эти перемены вершились именем одного человека — того, кто в данный, конкретный момент занимал императорский трон. Власти позволено все, и ее могущество служит ей оправданием. И если ты хочешь выжить и добиться успеха, то должен встать на сторону этой вечной, непреходящей силы.
Бог есть высшая власть, что превыше любых добродетелей ценит покорность. Разве не об этом повествует Ветхий Завет?
«…Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня, и творящий милость до тысячи родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои»[101].
«Горы трясутся пред Ним, и холмы тают, и земля колеблется пред лицем Его, и вселенная и все живущие в ней. Пред негодованием Его кто устоит? И кто стерпит пламя гнева Его? Гнев Его разливается как огонь; скалы распадаются пред Ним»[102].
Бог мстительный, гневливый, жестокий. Бог, забирающий египетских первенцев в наказание за упрямство фараона. Бог, требующий от несчастного старика отца принести в жертву единственного ребенка, а потом милостиво останавливающий занесенную руку.
А в Новом Завете? «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены. Посему противящийся власти противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение»[103].
И казнь непокорных, и унижение гордых, и устрашение сомневающихся — все это суть необходимые инструменты в руках власти. Не имеет значения, гибнут ли люди на поле сражения, или на эшафоте, или в пыточной камере.
Вольфганг Шлейм ставил свою подпись под десятками обвинительных заключений — фактически подписывал смертный приговор. Да, он не верил в виновность этих людей. Да, он не считал их смерть справедливой. Но такова жертва во имя поддержания власти. И в этом нет ничего предосудительного. В конце концов, полковники, капитаны, фельдмаршалы тоже отправляют людей на смерть — тысячами, десятками тысяч. И ради чего? Ради химер, ради сиюминутных выгод… Жизнь вообще крайне несправедлива. Но так устроено Небом. Волки охотятся на овец, овцы прячутся от волков, вороны наблюдают за ними с высокой ветки, чтобы в нужный момент расправить крылья, спокойно опуститься вниз и утолить голод остатками чужого пиршества.
Предположим на секунду, что он выступил бы против ведовских процессов. Чего бы он смог добиться? Ничего, ровным счетом ничего. Такая же глупость, как швырять камнями в бушующее злобное море, надеясь, что волны стихнут. Серьезные, важные вещи не зависят от воли отдельного человека. Глупо сопротивляться стихии, глупо врезаться лбом в закрытую дверь. Кто сомневается, пусть учится смотреть на проблемы шире. «Молот ведьм» и десятки других трактатов по демонологии — бред извращенного, больного ума. С другой стороны, этот «бред» освящен буллой папы Иннокентия VIII, этот бред поддерживают герцоги и короли. Фридрих Фёрнер уничтожает невинных людей? Но он — генеральный викарий, чье назначение было одобрено Ватиканом и высшими властями Империи. Имущество казненных конфискуют, оставляя их близких, жен и детей, без куска хлеба, отнимая у них последнее? Но эти деньги идут в карманы высоких, могущественных фигур, с которыми невозможно соперничать.
Впрочем, достаточно заниматься самооправданием. Он должен отсюда выбраться, он не сможет находиться здесь долго. Он привык к определенному образу жизни. Мягкая перина, полтора часа сна после обеда. Теплый камин, бутылка сладкого вина и его любимые ореховые пирожные…
Фёрнер — просто фанатик. Талантливый безумный фанатик. Но ведь остальные — разумны! Он знал, для чего они участвуют в этом. Высокая Комиссия, «борьба с колдовством» каждому давали возможность возвыситься, упрочить собственное положение, разбогатеть. И чем бедней, незаметней, ничтожней был человек, получивший право «преследовать зло», тем с большим рвением он трудился, тем беспощаднее был.
Он, Шлейм, должен обратиться к их разуму, объяснить, что все «улики» против него — ложь. В Высокой Комиссии он знаком с каждым, все знают, каким благочестивым человеком он был всегда. Они не поверят в то, что он в чем-либо виноват. Фазольт и Фаульхаммер прямо сказали об этом. Враги церкви и государства, его личные враги подстроили все это. Кто именно? Не нужно долго искать. Георг Адам Хаан — вот кто устроил эту ловушку. Подкупил свидетелей, заставил их дать ложные показания… Но ничего. Он, Вольфганг Николас Шлейм, сумеет за себя постоять.
Пусть только принесут ему хотя бы каплю воды…
Его вызвали на допрос на четвертый день. К тому времени Вольфганг Шлейм был похож на безумца. Мутные, пропитанные желтизной глаза, потрескавшиеся, кровоточащие губы. Он шел держась рукою за стену.
Ему объявили, что у Высокой Комиссии имеются неопровержимые доказательства его вины. Во-первых, показания четырех свидетелей, чьи имена в интересах следствия и в соответствии с установленным порядком разглашаться не будут. Во-вторых, в его доме найдена восковая кукла и коробочка с вонючей зеленой мазью. Желает ли он, именующий себя Вольфганг Николас Шлейм, добровольно сознаться в своих преступлениях против Бога и человека?
Шлейм закричал на них. Слова летели сквозь истерзанный рот и разбивались о стену. Он невиновен, все это подстроено. Невиновен… Подстроено…
Его связали, положили на стоящий на низких козлах деревянный стол. Шлейм не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Палач и его помощники что-то раскладывали в углу. Шлейм не видел, что именно, — видел только их широкие спины и двигающиеся локти. Слышал, как мехами они раздувают огонь в очаге.
Когда они задрали ему рубашку и принялись лить на его голый живот кипяток, он закричал снова. С радостью и страданием выкрикивал он имена, каялся, лгал, выдумывал, разрывался на части. И вместе с этими криками вылетала из его истерзанного, обреченного на смерть тела маленькая, заблудившаяся в трех соснах душа.
Глава 20
Рассвет был молочно-розовым, чистым, как лицо маленького ребенка. Он принес с собой ласковый шелест листьев и пение птиц, он снял с городских крыш рваное покрывало ночного тумана, сменив его нежным шелком зари. Бамберг жил и дышал, он раскрывал тысячи своих глаз и расправлял затекшие плечи, он кряхтел и поскрипывал, поднимаясь с жесткого ложа навстречу новому дню.
Этот рассвет Катарина Хаан встретила у окна. Лицо ее было бледным после бессонной ночи, пальцы комкали полученное накануне письмо — его принесли всего через пару часов после того, как уехал муж. «Его высокопревосходительству, господину канцлеру Хаану, лично в руки» — так было написано на конверте, скрепленном печатью с неизвестным гербом. Она никогда не стала бы вскрывать это письмо. Но Георг распорядился, чтобы она просматривала всю почту, приходящую во время его отсутствия.
«Господин Хаан. Раньше вы никогда не слушали моих советов, о чем, полагаю, успели уже пожалеть. Надеюсь, что сейчас вы отнесетесь к моим словам с должным вниманием. Поездку в Шпеер следует отложить. В противном случае вашим отсутствием воспользуются те, кто давно уже ждет вашей гибели».
Распечатывая конверт, Катарина еще не знала, что там увидит. А потом — круглые чернильные буквы обрушились на нее, словно груда камней. Ударили в грудь, в голову, в сердце. Она перестала понимать смысл написанного. Только слово «гибель» плясало перед ее глазами шипящей огненной головешкой. Без сил она опустилась в кресло. Когда дети пришли к ней пожелать доброй ночи, женщина не смогла даже ответить — лишь вяло махнула рукой.
Ночью она сидела, положив руки на подлокотники кресла, слушая, как поскрипывает их дом. Их старый уютный дом, в котором она прожила столько лет и в котором надеялась умереть. Двери этого дома распахнулись перед нею двадцать лет назад. Тогда она еще почти не знала своего мужа: они виделись лишь один раз, во время помолвки. Семейство Хаан из Бамберга и семейство Таубер из Мергентхайма несколько месяцев подряд обсуждали брачный контракт, определяя размер приданого, высчитывая, какое имущество получат в собственность будущие супруги. Было условлено, что из принадлежащих ее отцу шестидесяти моргенов пашни Катарина Таубер — будущая Катарина Хаан — унаследует треть. В качестве приданого она также принесет своему мужу ренту от двух ветряных мельниц неподалеку от Мергентхайма и процентный вексель на двести рейнских дукатов, выписанный банкирским домом Гехштеттера.
Потом была свадьба. Заполненная людьми церковь Богоматери на холме Стефансберг, украшенные свежими цветами скамьи, мягкий голос священника и ее, Катарины, собственный голос, произносящий слова супружеской клятвы. Чистое небо над городом, звуки скрипок и флейт, радостные приветствия, благословения, пожелания счастья. Катарина так ждала и боялась этого дня… Одна из ее замужних подруг рассказывала, что происходит после того, как свадьба заканчивается и молодые остаются одни в своей спальне. И сейчас Катарина с опаской смотрела на своего мужа, который шел по улице рядом с ней, крепко держа ее за руку. Высокий, почти на голову выше ее. Крупный нос, глубоко посаженные глаза, выступающий вперед подбородок. Про Георга Адама Хаана говорили, что он — точная копия своего отца: деятельный, упрямый, нетерпеливый. Сможет ли она полюбить его? Сколько детей пошлет им Господь? Что, если Георг будет таким же, как большинство остальных мужчин? Что, если сегодня вместо радости первой любви будет лишь сопение, грубость и боль, запах вина и кислой отрыжки? Мужчины так любят напиваться на праздниках…
Она не переставала думать об этом, пока они шли по городским улицам, сопровождаемые шумной толпой. Не переставала думать, когда они сели за длинный праздничный стол, накрытый в яблоневом саду у подножия Михельсберга. Рядом были три стола для гостей. Вино — рейнское, франконское, мозельское. Жирные каплуны, зажаренные целиком гуси, утки и поросята. Сливы, абрикосы и виноград; пироги, начиненные рубленым мясом, озерные карпы, угри и форель. На этих столах было все, что только можно было себе представить. Георг и его отец были людьми прижимистыми, и деньги умели считать не хуже Якоба Фуггера[104]. Но пышная свадьба — лишний повод напомнить другим о своем богатстве, влиянии, знатности. Будь на то воля семейства Хаан, на праздник была бы приглашена половина Бамберга. Однако имперский ордонанс запрещал горожанам приглашать на свадьбы больше пяти дюжин гостей и накрывать для свадебного пира больше четырех длинных столов[105]. Поэтому здесь, под зелеными ветками яблонь, собрались только самые знатные люди города: бургомистры, каноники, сенаторы, судьи, мастера гильдий.
Катарина почти не притрагивалась к угощению и вино пригубила всего пару раз, когда произносили здравицу в честь молодых. Георг сидел рядом, справа, и почти не смотрел на нее. Она чувствовала запах вина, пота, запах полевых цветов. Его запах. И ей вдруг очень захотелось, чтобы он обнял ее, крепко прижал к груди и чтобы тяжесть его рук навсегда опустилась на ее плечи.
Должно быть, именно в ту секунду, в яблоневом саду у подножия Михельсберга, она полюбила его. Полюбила, еще не зная, какой он на самом деле, ни разу не оставшись наедине с ним, не разделив с ним ложе. С тех пор прошло много времени. Она уже не шестнадцатилетняя девушка, а почтенная матрона, мать пятерых детей. Но ее чувство к мужу не изменилось. То, что люди говорили о нем, оказалось правдой. Георг был напорист, он упрямо шел к своей цели, пробивая насквозь любую преграду. Иногда он был груб и заносчив, а иногда как будто превращался в холодный камень, не замечая и не слыша ее. И все же — он был для нее тем, кого другие женщины ищут порой всю свою жизнь.
Их первая ночь была точно такой же, как и у большинства других новобрачных. Запах чистой постели и свежего ветра, горящая в изголовье свеча, шорох, касание губ. Если бы только они могли остаться одни… Но обычай не позволял этого. Друзья Георга — их было не меньше дюжины, а шуму они производили, как рота пьяных солдат, — выстроились под окном, чтобы выполнить свой долг. Они хохотали, стучали в медные тазы, вертели трещотки, горланили непристойные песни. «Да будет муж понастойчивее, а жена поуступчивее! — весело кричали они. — На поле любовной брани истинный рыцарь выходит трижды!» И тому подобное.
В конце концов, Катарина не выдержала этого шума и расплакалась. Ей было горько, обидно, больно. Ей казалось, что друзья мужа смеются над ней и что он сам, видя ее растерянность, изо всех сил сдерживает снисходительную улыбку. Что, если потом, в конце, ему придет в голову продемонстрировать друзьям свой успех, выбросив из окна простыню, меченную ее кровью? Что, если Георг примется громко обсуждать с ними то, что происходило в их супружеской спальне? От одной этой мысли ее бросило в дрожь. Она сжалась и отступила от мужа на шаг назад, чувствуя прохладный пол под босыми ногами.
Но страхи оказались напрасными. Георг подошел к распахнутым створкам окна и коротко махнул тем, кто стоял внизу. В ту же секунду шум прекратился. Пьяный свистящий шепот, сдавленный смех, неровный, спотыкающийся стук башмаков.
— Думаю, так будет лучше, — сказал Георг. В темноте она не видела его лица, но знала, что он улыбается.
А дальше… дальше наконец-то случилось то, чего она так ждала. Руки Георга скользили по ее коже, она чувствовала его дыхание, и луна улыбалась им сквозь белые занавески.
С тех пор прошло двадцать лет. И все эти годы Георг был рядом с ней. Заботился, защищал, оберегал от невзгод. Он принял каждого из пятерых детей, которых она родила. Когда Катарина болела, он сидел в кресле рядом с ее кроватью: читал вслух книги, давал горячее питье и еду, заставлял пить горькие порошки, которые назначал лекарь. Георг всегда был с нею рядом. Но сейчас — сейчас она осталась одна. И ей приходится рассчитывать только на свои силы.
— Когда я вернусь, — сказал он перед отъездом, — мы решим, как быть дальше. Может быть, ты с детьми отправишься в Мергентхайм. Может быть, я тоже отправлюсь с вами.
— Тебе нельзя уезжать, — сказала она, прижимаясь к его груди.
— Я должен, Катарина. Если мне удастся убедить судей в Шпеере…
Она отстранилась.
— Ты говорил, что князь-епископ наплевал даже на бумаги из Вены. Думаешь, судьи в Шпеере напугают его сильнее?
— Это не просто судьи, моя дорогая. Это верховные судьи Империи, к чьему мнению прислушивается даже Его Величество кайзер.
— Георг, умоляю тебя…
— Я должен сделать все, что в моих силах, Катарина, — ответил он, взяв пальцами ее подбородок. — Иначе не смогу себя уважать.
И он уехал. Всего за несколько часов до того, как она получила это пугающее письмо.
Что делать? Отправить к мужу курьера в надежде, что тот застанет его в дороге и Георг успеет вернуться? Нет. Не стоит на это рассчитывать. Муж всегда гонит лошадей во весь опор, проводит в седле чуть ли не по шестнадцать часов в день. Что тогда? Отправить детей к родне в Мергентхайм? Но этот поспешный отъезд может дать врагам мужа лишний повод очернить его в глазах князя-епископа. Попросить о помощи друзей Георга? Но как понять, кто из них достоин доверия и кто действительно может помочь?
Ее голова разрывалась на части от этих мыслей. Неизвестно, какое бы решение она приняла, если бы Томас не вошел в ее комнату и не сказал:
— Прибыл Альфред Юниус, госпожа.
— Что ему нужно? — устало спросила Катарина.
— Он говорит, что ему нужно поговорить с вами. И что разговор очень важный.
Альфред Юниус выглядел бледнее, чем обычно. Начал с пространных извинений, сбивался, бормотал. А потом вдруг отчеканил:
— Вам следует немедленно покинуть город, госпожа Хаан.
Катарина нахмурилась. Никто не смеет говорить ей «вам следует». Никто, кроме Георга.
— Я не понимаю, господин Юниус, — произнесла она холодно. — Вы пришли по поручению мужа?
— Нет, я пришел, чтобы…
Альфред всегда нравился ей. Но с некоторых пор Георг перестал доверять этому человеку. Не станет доверять и она.
— Простите, господин Юниус, но я занята, — сказала она, глядя мимо него. — Томас проводит вас.
Она повернулась к нему спиной. Не нужно, чтобы он видел растерянность на ее лице. Однако слова, которые она услышала в ответ, заставили ее вздрогнуть:
— Сегодня вас арестуют, госпожа Хаан. Вас и ваших детей. Поверьте, прошу. Я знаю об этом от надежного человека.
Катарина почувствовала, что ноги больше не держат ее. Так быстро… Все происходит так быстро… Святая Дева, мать и заступница, почему ты позволила Георгу уехать? Почему он не задержался, почему не успел прочитать это письмо?! Если раньше у нее и были какие-то сомнения, то теперь их уже не осталось. Угроза, содержавшаяся в письме, была реальной. Почему ее муж не предвидел этой возможности? Почему он ничего не сказал ей о том, как поступать, если случится беда?
— Вы хотите сказать мне что-то еще, господин Юниус? — Ее голос был слабым, и каждое слово давалось с невероятным трудом.
— Вам нужно покинуть город немедленно, госпожа Хаан. Я и мои друзья поможем вам в этом. Прошу, не тратьте время на сборы. Возьмите с собою лишь самое необходимое.
— Вот как? И куда же, по-вашему, нам следует отправиться?
— В Мюнхен. В Мергентхайм. В Шпеер. Куда угодно, лишь бы подальше от Бамберга.
Этот юноша говорил умные вещи. Но она не могла ему верить. Возможно, что Альфред или же кто-то другой желает, чтобы семья канцлера тайно покинула город и никто не слышал об этом объезде. Если по дороге с ней и ее детьми что-то произойдет — их похитят, убьют, изнасилуют или заточат в неизвестную крепость, — никто не придет им на помощь. У мужа могущественные враги, а среди друзей затесались предатели. Что может быть лучше: заполучить в свои руки семью канцлера, чтобы затем заставить его играть под свою дудку?
— Прости, Альфред. Но одного из своих приближенных Георг подозревает в измене. Возможно, что он ошибается. Но я не могу рисковать.
— Вы гораздо больше рискуете, оставаясь здесь!
Катарина Хаан не успела ответить. Выглянув в окно, она увидела стражников, идущих с двух сторон улицы. Стражников, облаченных в черное, с огненно-рыжим кольцом на левом плече.
Несколько секунд спустя железные кулаки забарабанили в дверь.
— Именем князя-епископа!
Испуганные люди на улицах. Наглые хари солдат. Стук башмаков, подбитых гвоздями. Мир вокруг изменился, стал серым, тусклым, запачканным. В Бамберге теперь заправляют ничтожества, повылезавшие из всех щелей. Им улыбаются, на постоялых дворах им придерживают места у камина, перед ними поспешно стягивают с головы шапку.
На улице:
— Господин Фазольт, подождите, здесь слишком грязно. Позвольте, я сначала положу вам доску, так будет удобней пройти.
В трактире:
— Нет-нет, друзья, вначале позвольте мне выпить за здоровье моего доброго друга, Якоба Шварцконца, что защищает нас от дьявольских тварей!
В мясной лавке:
— Прошу, госпожа Фаульхаммер, не берите этот кусок, для вас имеется кое-что получше! Возьмите. И передайте мой поклон своему супругу.
Грязь, униженность, подобострастие. Словно кто-то встряхнул винную бутылку, и мутный осадок со дна поднялся наверх.
После ареста госпожи Хаан Альфред чувствовал себя так, словно провалился в прорву гнилого болота. Пытаешься выплыть — неумолимая сила обволакивает тебя, давит вниз. Пытаешься закричать — вместо слов изо рта вырываются лишь дрожащие белые пузыри и грязная, густая вода вливается в горло.
Он видел, как их уводили. Видел, как солдаты рылись в вещах, сбрасывали на пол книги. Видел, как железные кандалы с мерзким щелчком вцепились в запястья госпожи Хаан. Видел, как затолкали в карету ее детей.
Альфред попытался составить письмо на имя князя-епископа, но за несколько часов не смог написать и двух строчек. Он был настолько зол на себя, что даже швырнул в стену чернильницей. Хлопок, плеск — и по белой поверхности растеклось черное пятно, похожее на отрубленную голову с обвисающими волосами.
Юниус пытался понять, как действовать дальше, пытался сосредоточиться. Все его прежние планы можно было смело утопить в нужнике. Требовалось придумать что-то другое. Любой шум, любое слово раздражали до крайности. Скрип двери, карканье ворон на соседской крыше, чужой разговор под окнами… С тех пор как он перестал заходить в лавку Зебольда, ослица Эмма как будто специально подкарауливала его. Стоит ему выйти на порог, она уже машет ему, и улыбается глупо, и жестом приглашает зайти. В какой-то момент он не выдержал. Быстрым шагом перешел улицу, вплотную подошел к девушке.
— Господин Юниус… — Она растерянно заморгала, глядя на него снизу вверх. Альфред заметил, что у нее на верхней губе растут серые усики, и это почему-то еще сильнее разозлило его.
Он с силой притянул ее к себе, впился в ее губы поцелуем. Потом оттолкнул — резко, так, что девушка чуть не упала.
— Довольна? — спросил он, брезгливо вытирая рот. — Теперь ты довольна? Больше не будешь надоедать мне?
Она смотрела на него — круглолицая, с двумя короткими толстыми косами, — и в ее бестолковых, блеклых глазах медленно закипали слезы.
Он был у вице-канцлера. Был у бургомистра, своего дяди. У трех других бургомистров. Никто не мог ничего сказать. Все только отводили в сторону взгляд, бормотали о судебной ошибке, просили скорее уйти. Альфреду показалось, что они растеряны куда сильней, чем он сам. Только старый Георг Нойдекер шепнул, что отправил троих курьеров: первого — в Шпеер, известить канцлера; второго — в Мюнхен, с пакетом для курфюрста Максимилиана; третьего — в Вену, в Имперский надворный совет.
— Все, что мы можем сделать сейчас, — придать делу огласку, — пробормотал Нойдекер. Его морщинистые брыли тряслись, он поминутно оглядывался, как будто боялся, что их могут подслушать.
— Вы предлагаете нам бездействовать, господин бургомистр, — закипая от бешенства, медленно произнес Альфред. — Бросить их на произвол судьбы.
В глазах Нойдекера застыла боль.
— Прошу, господин Юниус, не нужно так говорить. Через несколько дней первые лица Империи узнают о произошедшем. Нужно ждать. И не делать новых ошибок. Вы понимаете?
Но Альфред не желал ждать. Вечером, когда они встретились с Вильгельмом и Хансом у Мельничного моста, он предложил им напасть на Малефицхаус.
— Глупо, — только и сказал Энгер.
— У Хаанов трое слуг — Томас, Михель и Йенс. У них есть оружие, порох и лошади. Я говорил с ними, они нам помогут. Если мы задумаем напасть на тюрьму, Томас к нам присоединится. Нас будет четверо.
— Малефицхаус охраняет втрое больше людей.
— Они вряд ли захотят умирать. А мы пойдем до конца. Уверяю тебя, увидев нашу решимость, они сложат оружие.
— Допустим, мы сумеем прорваться внутрь. Свяжем тех, кто не окажет сопротивления, и убьем остальных. Но что делать дальше?
— Способ найдется. Главное — вытащить их оттуда и…
Лицо Ханса побагровело, на шее вздулись толстые жилы.
— Мы не успеем отъехать от тюрьмы и на сотню шагов, как нас перебьют. Опомнись, Альф! Мы ведь хотим спасти их, а не сложить их трупы у ворот ратуши.
— Боишься, что тебя сожгут за пособничество колдунам?
— Вовсе нет. Меня не сожгут. Когда я родился, матушка увидела у меня над сердцем пятно в форме чертополоха. И гадалка сказала ей, что это Господь отметил меня: предопределил, какой смертью мне суждено умереть. Я ничего не боюсь, Альф. Но мы должны всё продумать. Всё до конца.
— Ты глуп, как шильдбюргер[106], — прошипел Альфред, хватая его за ворот рубахи. — Хочешь подождать, пока их допросят? Пока им сломают кости?
Глядя на багровую физиономию Ханса и бледное лицо Альфреда, Вильгельм усмехнулся:
— Эй, вы, Беляночка с Розочкой! Хватит трепаться. Вы оба правы. Ждать мы не можем. Но нападать на Малефицхаус в открытую тоже нельзя.
— Давайте потратим на обсуждения еще пару дней, — фыркнул Альфред.
— Есть идея получше. Среди тех, кто охраняет Малефицхаус, есть много друзей отца, и они меня знают. Возможно, мне удастся подмешать им в пищу снотворное. Тогда сможем все сделать по-тихому.
Глава 21
Он чувствовал ее дыхание — горьковато-сладкое, дурманящее, как аромат болотных цветов. Чувствовал, как ее рука скользит по его лицу…
— Мы полетим с тобой вместе, мой милый, — прошептала она, лизнув его щеку. — Сегодня будет необыкновенная ночь! Чудесная, страшная, не похожая ни на что!
Женщина хлопнула в ладоши и завертелась на одном месте, и ее волосы — темные, осенне-рыжие — летели по кругу, и сумасшедший, молодой смех звенел под потолком комнаты. От отвращения Фёрнер зажмурился. Слюна женщины обжигала его кожу, как щелок, как вылитый из склянки аптекаря яд. Как она проникла в его кабинет, как сумела его обмануть? Еще несколько минут назад она стояла, опустив руки, глядя на него с робостью — так, как глядят все просительницы. Красивая, юная, бледная. Кипящие волны рыжих волос собраны под чепцом. Выждав полагающуюся паузу, он поднял на нее взгляд и коротко спросил, что ей угодно. В ответ она улыбнулась, обнажив хищные белые зубы. А дальше…
Все, что произошло дальше, было слишком диким, чтобы поверить в это. Глаза женщины вдруг вспыхнули похотью, злобой, насмешкой. Пальцы тронули стягивающий платье шнурок, и в следующую секунду она стояла перед ним совершенно нагая. Но не это поразило его — тело его уже давно не отзывалось на женскую красоту; за последние годы он видел перед собой сотни, если не тысячи обнаженных девушек, старух и почтенных матрон. Нагота этой женщины была необычной. Ее кожа светилась изнутри каким-то закатным, малиновым светом, переливалась, как тончайший розовый шелк.
Видя его замешательство, ведьма улыбнулась шире. Легкий шепот слетел с ее губ, пальцы согнулись и выпрямились и снова согнулись, и викарий почувствовал, что воздух начал сгущаться вокруг него, стягивать его тело, как толстый пеньковый канат — так, что через несколько мгновений он уже не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог даже разомкнуть губы и позвать на помощь.
Улыбаясь, женщина подошла к нему. Ее узкие ступни тонули в мягкой толще ковра.
— Ты полетишь со мной, — шептала она, и ее маленькое, лисье лицо горело, как в лихорадке. — Мы принадлежим друг другу, маленький Фридрих. Ты — мой…
Створки окна раскрылись бесшумно, словно страницы книги. Мягкие, белые облака плыли по уставшему небу — спокойно и тихо, так опавшие листья плывут по вечерней реке. Снова легкий шепот, движение пальцев, блуждающая улыбка на нежных губах. Неведомая сила подхватила их, они поднялись в небо и понеслись прочь от города.
Земли не было видно. Они летели куда-то на север, навстречу холодному ветру, царапавшему их тела, прорывались сквозь сонные, набухшие дождем тучи, обтрепанные и безрадостные, как нищенские лохмотья. Фёрнер мог видеть только эти унылые тучи и безумный, устремленный вдаль взгляд своей спутницы.
Полет не продлился долго, и все же, когда он наконец завершился, была уже глубокая ночь. Оглядевшись, Фёрнер увидел, что стоит на каменистой, залитой лунным светом площадке. С трех сторон площадка была ограничена частоколом темного леса, а последней, четвертой своей стороной взирала на спящую где-то далеко, у подножия горы, долину. Каменный круг площадки был усыпан ржавыми сосновыми иглами, пролежавшими здесь много лет. Чуть дальше, над кромкой леса, врастали в небо семь каменных широких зубцов. Странное, зловещее место…
Ведьма стояла неподалеку, вглядываясь в переливающуюся, непроглядную тьму, нанизанную на острые ветви деревьев.
— Где мы? — сдавленно спросил Фёрнер, подойдя к ней ближе.
Но рыжеволосая ничего не ответила.
Между тем из-за темной массы деревьев стали появляться бледные человеческие фигуры. Одна за другой они выплывали из темноты и стягивались к центру площадки, словно дрожащие серые мотыльки, слетающиеся к ночному костру. Вот карлик, за которым волочится по земле драная пурпурная мантия. Рядом с ним — рыхлый козлоногий толстяк, ведущий под руку юную девушку с очень светлыми, будто сплетенными из серебряных нитей волосами. Со всех сторон, отовсюду к центру площадки выходили женщины, старики, молодые мужчины. Недалеко от Фёрнера приплясывала, кружась на одном месте, юная колдунья с гладкой оливковой кожей; в ее спутанных волосах сверкала алмазная диадема, в руке, между крепко сжатых пальцев, покоился тяжелый стеклянный шар. В двух шагах от нее какой-то голый старик с болтающимися дряблыми чреслами пристраивал на голове зубчатую митру.
Внезапно раздался оглушительный, невероятно громкий и гулкий звук — словно великан ростом с мачтовую сосну вдруг изо всех сил хлопнул в ладоши, — и в центре площадки, прямо из-под земли, вырос огромный столб пламени. Желто-черный, как перья иволги. Красный, как драконова кровь. Зеленый, как листья полночного папоротника, — огонь переливался всеми красками, всеми цветами. Он танцевал, он клонился долу и с силою распрямлялся, швырял в стороны ослепительно-белые искры, поливал светом чащу мертвых деревьев, выхватывая из темноты их уродливые, скрюченные ветви, на которых не было ни игл, ни листвы.
Шабаш ведьм начался. Все, кто был на поляне, визжали, кричали, раздирая безудержным воплем рты, трясли головами, закатывали глаза. Как по приказу невидимого церемониймейстера, все они поднялись в воздух и полетели вокруг костра, со свистом проносясь над землей, размахивая руками, гогоча, скидывая в пламя остатки одежды, швыряя туда все, что было у них в руках. Летели в огонь цветы белоснежных лилий и сияющие сталью клинки, цепи рыцарских орденов и перетянутые железными полосами тяжелые фолианты.
— Это великий, прекрасный костер, — с улыбкой шептала рыжеволосая ведьма. — Скоро он сойдет с этой вершины на землю, и вот тогда разгорится во всю свою мощь. Вглядись в его струи, милый. Видишь? Он запылает далеко отсюда, на берегу широкой реки. Он превратит в пыль камни и сожжет облака. И тридцать тысяч поленьев будут питать его силу!
Расхохотавшись, она со звоном хлопнула в ладоши, взлетела вверх и понеслась навстречу огню.
Фёрнер стоял посреди этого безумного вихря, сгорбившись, стуча зубами от холода. Мимо проносились черные тени, в которых не было ничего человеческого. Горные зубцы над мертвыми кронами деревьев как будто выросли, сделались больше и ближе, превращаясь в необъятные глыбы мрака, и ведьмы взирали на эти треугольные толстые глыбы с вожделением, преклонялись перед ними, трепетали их. Одна из них, взлетев к самой верхушке рвущегося огня, прокричала, и крик ее эхом зазвенел на каменных уступах неизвестной горы:
— Семь ликов зла! Придите же! Обратите взор на своих рабов и рабынь!
И колдовской, человеческий вихрь, что кольцом кружился вокруг переливающегося пламени, проревел, протрещал, пророкотал ей вслед:
— Придите! Придите же!!
Другая ведьма вылетела из огненного кольца и, до предела наполнив грудь пряным ночным воздухом, воскликнула:
— Славься, Люцифер, денница, сын зари!
И небо полыхнуло зарницей, и на миг в нем проступил гордый лик падшего ангела, с презрением глядящего в мир.
Третья ведьма вылетела вперед, выплеснув из себя подобострастные, алчущие слова:
— Правь миром, Маммона!
И серное облако поднялось над костром, разорвалось на части, и золотые кругляши со звоном посыпались на землю, превращаясь в червей и куски нечистот.
Фёрнеру вдруг показалось, что в огненно-рыжем вихре беснующихся ведьм вдруг мелькнуло лицо Катарины Хаан. Что это? Правда или дьявольское наваждение, насмешка, придуманная слугами зла? Жена канцлера не может находиться здесь, это невозможно — слишком велика и прочна защита стен Колдовского дома. Каждая клеточка, каждый угол этой тюрьмы окроплены святой водой, окурены освященными травами. Нет, невозможно… Катарина Хаан находится там, где ей следует быть, и никакие силы не помогут ей выбраться.
Позавчера ее впервые привели на допрос. Он сам при этом присутствовал — сидел, глядя на происходящее в камере через маленькое, прикрытое деревянной створкой окошко.
— Я знаю, каков порядок. — Голос женщины был сдавленным, словно ее шею сжимала веревочная петля. — Вы должны раздеть меня догола, осмотреть мое тело. Но я — жена канцлера. Из уважения к моему мужу, к имени моей семьи я прошу избавить меня от бесчестья.
Эрнст Фазольт участливо улыбнулся ей:
— Перед лицом суда не имеют значения ни имя, ни звание, госпожа Хаан.
— Я обращаюсь не к вам, сударь. — В голосе женщины звучало презрение. — Видеть вас — гнусность. Еще большая гнусность — разговаривать с вами. Я обращаюсь к господину викарию. Господин Фёрнер, я знаю, что вы слышите меня, что вы находитесь рядом. Я обращаюсь к вам. Если необходимо осмотреть мою кожу, пусть это сделает женщина. Если хотите подвергнуть меня пытке, оставьте хотя бы нательную рубашку. Вы же христианин…
Он не ответил ей. С нею следует поступить так, как и со всеми другими. Жена канцлера или дочь ярмарочного певца — перед законом они равны.
Между тем колдуньи летели все быстрее, и клубки желтого света срывались с их ногтей, и жгли растущие вокруг деревья, и плавили камни, и убивали птиц. Юноша с золотыми кудрями и лицом певчего летел верхом на раздутой сизой волынке, размахивая над головой белым хитоном, выкрикивая непристойности.
И вот четвертая ведьма поднялась вверх, сомкнула руки над головой и, выгнувшись всем телом, исторгла:
— Возьми же нас, Асмодей!
И ведьмы вторили ей: «Возьми, возьми!!» и, нагие, кружились в небе, как сорванные ноябрьским ветром листья, корчась от похоти, раскидывая руки в жадном призыве, и тела их дрожали. А огонь между тем поднимался все выше и выше, плясал, кланялся, переливался тусклой византийской парчой, пылающей мантией стекал в черное звездное небо.
— Вельзевул, Левиафан, Бельфегор! — падали и падали страшные имена, и с каждым новым именем неистовство ведьм делалось все сильнее. Глаза их выкатывались из орбит, рты были распахнуты криком, и в глубине этих ртов дрожали красно-синие языки. Их облик менялся ежесекундно. Сквозь бледную кожу прорастали черные вороньи перья, носы покрывались розовой чешуей. Мгновение — и летящие ведьмы превращались вдруг в грифов, сов и летучих мышей. Одна из колдуний с холодным, королевским лицом щелкнула длинными пальцами, и прямо под ней, на каменно-твердой земле из ничего появилась огромная морская рыба со вспоротым, отверстым брюхом. Перевернувшись вокруг себя, ведьма завизжала, и обрушилась сверху в мертвое чрево рыбы, и купалась в ее бледной, гниющей крови.
Последний вопль прорезал ночную тьму:
— Сокруши своих врагов, Сатана!!
Безумие овладело всеми, ярость упала на головы. Ведьмы принялись убивать друг друга. Одна из них камнем размозжила затылок юноше, что летел на сизой волынке, другая впилась ей когтями в лицо. Третья вонзила зубы в шею своей соседке, четвертая, не глядя, вырвала из чьей-то головы клок волос. Кровь текла по их подбородкам, как сок раздавленных ягод. Раскаленной добела масляной лампой полыхала в небе луна.
Не в силах больше смотреть на все это, Фёрнер упал на колени, закрыв ладонями плачущее лицо. Ему казалось, что еще немного — и разум его помрачится, и тогда слуги зла сумеют взять над ним верх, заставят его присоединиться к отвратительному, злобному танцу, заставят совокупляться, глумиться над святынями, убивать…
Но чьи-то ледяные, сильные руки вдруг опустились ему на плечи, подняли его, повели в сторону, и знакомый голос сладко зашептал ему в ухо:
— Наслаждение немыслимо без боли, без жажды, без чужого страдания! Открой глаза, посмотри!
Его привели куда-то на дальний край площадки, где, прикованный железными цепями к врытым в землю высоким столбам, ревел от боли огромный медведь. Ведьмы толпились вокруг него, полосовали его бичами, тыкали горящими факелами, опаляя густую бурую шерсть.
— Знаешь, кто это? — хихикая, спросила рыжеволосая. — Великий воин, сражавшийся против зла. Мы поймали его, мы превратили его в дикого зверя, а сегодня, после многих мучений, он найдет свою смерть.
— Но зачем? — еле слышно спросил викарий, отступая на шаг назад.
— Иногда, чтобы убить человека, необходимо превратить его в зверя. Неужели ты об этом забыл?
Пальцами она взяла его подбородок и повернула в сторону, и он увидел, что в руках колдунов появились кривые луки. Тетива натянулась до звона, пальцы стиснули черную, с костяным наконечником, отравленную стрелу и, помедлив, с наслаждением отпустили ее в полет. Стрела за стрелой вонзались в грудь и шею могучего, бессильного зверя, скованного железом, и вот он уже весь истыкан стрелами, и ведьмы смеются, визжат:
— Глядите! Это же святой Себастьян!
У него больше не было сил смотреть на это безумство. Обхватив голову руками, он бросился прочь. Прочь от огненного кольца, от ведьм, оборотней, истязателей. Прочь, в темноту, за деревья, сквозь мертвые колючие ветви.
Он не помнил, как долго бежал. Лицо было расцарапано в кровь, ноги гудели, волосы слиплись от пота. Услышав за спиной шорох, он обернулся. Рыжеволосая стояла в двух шагах от него. Господи, когда же она оставит его в покое?
— Посмотри на себя, милый, — с каким-то странным смехом сказала женщина, указывая рукой на небольшое озерцо, скрытое за камышами и черными лезвиями осоки. Повинуясь этому жесту, он сделал несколько шагов, склонился над гладкой, безмолвной водой.
В следующую секунду он закричал — мучительно, раздирая горло. Закричал от отвращения и ужаса.
Когда он очнулся, то увидел, что лежит на полу. Йорг, его лекарь, держал у его ноздрей какой-то флакон прозрачно-голубого стекла.
— Что… Что со мной было? — еле слышно прохрипел Фридрих Фёрнер, делая попытку подняться.
Лекарь положил руку ему на лоб. Прикосновение было мягким и успокаивающим.
— Вас нашли на полу, ваше преосвященство.
— Меня… Меня…
— Простите, ваше преосвященство? — непонимающе спросил лекарь.
— Они околдовали меня, — прошептал Фёрнер. — Изуродовали лицо…
— С вашим лицом все в порядке, — спокойно возразил Йорг. — Вы просто переутомились. Каждому человеку необходим отдых, иначе это непременно кончится обмороком.
Опираясь на его руку, Фёрнер смог встать на ноги и добрести до своего кожаного кресла.
— Я долго был без сознания? — тихо спросил он.
— Несколько часов.
— Вызовите Николаса, моего секретаря.
— Ваше преосвященство, я думаю, что…
— Мне все равно, что вы думаете. Вызовите. Сейчас же.
Новости, которые сообщил Фёрнеру секретарь, были ошеломляющими: после двух дней допроса Катарина Хаан согласилась признать вину — при условии, что ее не заставят свидетельствовать против мужа, а дети ее будут немедленно освобождены.
Фёрнеру не потребовалось много времени, чтобы принять решение.
— Передайте: мы согласны на эти условия. Но если она хочет нас обмануть, пусть знает: наказанием будет страшная мука из тех, что когда-либо испытывал человек.
— Ваше преосвященство, чтобы отпустить ее дочерей и сына, необходимо ваше письменное…
— Ни в коем случае. Ее дочерей до особых распоряжений перевезти в Цайль. Сына — оставить. Я сам его допрошу, когда силы вернутся. Идите же, Николас. Дело не терпит задержки.
Глава 22
Сорок ударов сердца. Пятьдесят. Тысяча.
Серая вода, серое небо, серые валуны на разбитой дороге. Каменный мост, стягивающий течение Майна, маленький домик смотрителя. Пурпурно-золотой лес распластал осыпающиеся крылья по берегам, словно огромная, умирающая от холода райская птица.
— Их перевозят в Цайль, — сказал Вильгельм, явившийся утром. — Обеих: Урсулу и Вейнтлетт.
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво спросил Альфред.
— Отец имеет привычку громко разговаривать, не закрывая при этом дверей, — криво усмехнувшись, ответил Вильгельм. — Их повезут по личному распоряжению Фёрнера. Сегодня, в три пополудни. Можно будет перехватить по дороге, я знаю подходящее место.
От чужого нагрудника кисло пахнет железом, ледяной страх смешан с обжигающим чувством надежды. Через несколько минут на дороге появится Томас: он должен предупредить, что карета едет. Вильгельм сказал, что обычно в таких случаях конвой состоит из пяти человек: один — в карете, двое — верхом. Еще один — на козлах, рядом с возницей.
— Значит, четверо против пятерых? — спросил Ханс.
— Трое, — спокойно ответил Пфюттер. — Я не поеду.
В тот вечер, когда они сидели в «Генрихе Святом» и чуть было не подрались с солдатами, Вильгельм сказал, что выступить против государственной власти — то же, что выступить против родного отца. Но сейчас, после долгих, томительных минут ожидания, Альфред думал иначе. Выступить против государственной власти — то же, что выйти одному на пустую дорогу и смотреть, как навстречу тебе движутся, стуча сандалиями, стальные когорты римского легиона. Солнце вспыхивает звездами на доспехах, над ровными рядами покачиваются деревянные выпрямленные ладони, значки манипул. Длань, которая простерлась над целым миром… Как можно противостоять им? Они сомнут хоть одного, хоть десяток, хоть сотню. Их броня отразит любую атаку, тяжелые, подбитые гвоздями калиги[107] втопчут соперника в грязь.
— Я не поеду, — повторил Вильгельм.
— Шутишь?
— Среди тех, кто сопровождает карету, могут быть знакомые и сослуживцы отца. Я не смогу выстрелить в них.
— Оставляешь грязную работу друзьям? — фыркнул Альфред. — Очень благородно, я тронут.
— Я не поеду, — повторил Вильгельм. — Буду ждать вас неподалеку, со свежими лошадьми. И помогу переправить дочерей Хаана в Нюрнберг, когда все закончится.
Черный дрозд с острым, янтарным клювом сел на ветку высокого тополя, взъерошил перья, настороженно поглядел на пустую дорогу. Никого. Может, оно и к лучшему. Пусть пройдет еще немного времени, пусть сердце привыкнет, перестанет биться так часто… Альфред стиснул зубы, а затем резко, одним движением вырвал из ножен клинок. Миланская сталь, литые полосы гарды. Этот клинок он приобрел в Болонье, три года назад. С тех пор шпага несколько раз резала чужие пальцы, и рассекала кожу, и на несколько пядей погружалась в человеческое тело — но никогда не отнимала жизнь. Должно быть, сегодня будет иначе.
— По дороге из Бамберга в Цайль есть каменный мост, — объяснял Вильгельм. — Возле него — домик смотрителя. Лучшего места нельзя придумать. Вы обезоружите смотрителя и двух солдат, которые будут с ним. И станете ждать.
— Сколько у нас времени?
— Мало. Вечером, до наступления темноты, все прилегающие к Бамбергу дороги объезжает конный патруль.
И они ждали. Смотрителя и солдат Ханс связал, заткнул им рты тряпкой, спрятал в чулане. Полежат несколько часов и очухаются, ничего с ними не будет. Пусть отдыхают, пока поработает их арсенал. Два шлема и два нагрудника. Два пистолета и одна старая аркебуза. Три пороховницы и мешочек с двадцатью пулями. Если прибавить к этому пистолеты, которые привез с собой Томас, и их с Хансом шпаги, получается и вовсе не плохо.
Рогатку, перегораживающую путь, они протащили немного вперед. Карета доедет до нее и остановится. И тогда Томас, который спрячется в доме смотрителя, окажется у них позади, перекроет путь к отступлению. Что дальше? Несколько вопросов, чтобы удостовериться, что в карете находятся те, кто им нужен. Затем — выстрелы в лошадей.
Сорок ударов сердца.
— Не бледней, Альф, — сказал Ханс. Выглядел он довольно нелепо: криво сидящий нагрудник, слишком маленький шлем, старые, стоптанные сапоги. — Знаешь, как говорил в таких случаях мой отец? Швырнем камень — потом посмотрим, куда попадет.
Лицо Ханса было багровым от напряжения, на лбу выступили крохотные капли пота. Но он все равно улыбался, постоянно сдвигая назад тесный шлем с выступающим стальным гребнем.
— Отец участвовал в Юлихской войне[108], — продолжал он, — прослужил два года. Вокруг него людям резали жилы и дырявили черепа, а он вернулся целый и невредимый, и с кожей без шрамов. Наверное, это судьба — как думаешь? Кому-то суждено сдохнуть от обычной простуды, а кто-то невредимым пройдет по горящей земле.
Топот копыт. Предательски задрожал воздух.
— Они едут, — коротко сказал Томас, спрыгивая с седла и отводя лошадь в сторону. Свежий багровый шрам пересекал его щеку. — Двое всадников, двое на козлах.
— И еще один или двое в карете, — кивнул Альфред. — Они тебя видели?
— Нет. Я смотрел из укрытия.
— Хорошо. Как скоро они появятся здесь?
— Десять минут. Вряд ли больше.
Всадники показались на дороге через четверть часа. Береты с орлиными перьями, черные плащи епископской стражи с намалеванным огненно-рыжим кольцом. Усталые кони, отрешенные лица людей. Чуть позади тащился бурый, рассохшийся сундук арестантской кареты.
Альфред вышел вперед, поднял руку в кожаной солдатской перчатке.
— Стой!
Всадники натянули вожжи, придерживая лошадей. Тот, что ехал впереди, крикнул:
— Освободи дорогу, болван!
— Это с какой еще стати? — стараясь, чтобы голос звучал достаточно грубо и нагло, ответил Альфред. — Мостовую пошлину должны платить все!
— Наш груз пошлиной не облагается, — хохотнул всадник. — Так что убирай с дороги эту штуковину, да поживее!
И он указал на перегородившую путь рогатку.
Альфред вытянул из-за пояса пистолет.
— Говорите, кто вы и куда едете. Или будем стрелять.
— Видишь это? — спросил всадник, приложив палец к огненному кольцу на левой стороне плаща. — Задержишь нас хоть еще на минуту — отправим в подвал.
Альфред щелкнул пистолетным замком, то же сделал и Ханс. Холодный ветер шевелил черные плащи стражников и конские гривы. Секунды падали вниз острыми вороньими перьями.
— Приказ Фридриха Фёрнера, — процедил солдат, ощупывая их взглядом. — Везем двух колдуний в Цайль.
У Альфреда сжалось сердце. Вильгельм не ошибся. Урсула в карете, внутри, может быть, она даже слышит его. Она здесь, она рядом, и он сумеет ее спасти, вырвать ее из когтей трупоедов, именующих себя докторами права и судьями. Он спасет прекрасную деву из лап дракона — почти как в сказках, которые так любил читать ее брат…
Альфред больше не боялся, что Урсула умрет, — ведь ради нее он готов отдать свою жизнь. Он не боялся, что кто-то сможет ее обидеть, — ведь он теперь рядом, он защитит ее. Больше всего он боялся, что увидит на ее лице следы увечий. Шрамы, пятна ожогов. Даже волосы, остриженные грубыми ножницами цирюльника, — даже это обезобразит ее. Он думал об этом, не переставая. Впрочем, иногда ему казалось, что страдание не властно над Урсулой Хаан. Ее волю не подчинить. Она посмеется над палачами и выйдет из застенка несломленной, еще более чистой и гордой, чем прежде, — истинная дочь своего отца.
— Покажите приказ, — хрипло произнес он. — Если все верно — пропустим.
«Как только протянет бумагу — сдерну его с седла», — подумал он, обменявшись взглядами с Хансом.
Солдат с удивлением посмотрел на них, недобро прищурился. У него были странного цвета глаза: как будто несколько капель небесно-голубого индиго размешали в грязной мыльной воде.
В следующую секунду он схватился за пистолетную рукоять.
Удар сердца — оглушительный, тяжелый и сильный, как удар тарана в запертые ворота.
Сразу за этим — три выстрела, дымящиеся ноздри разряженных пистолетов, ржание раненых лошадей. Мыльноглазый упал на землю, выкатился из седла. Его спутники — схватили оружие.
— Спокойно! — крикнул Альфред солдатам. Томас целил в них из окна, Ханс вытащил из-за пояса второй пистолет. — Не делайте глупостей и останетесь живы.
— Чего ты хочешь? — спросил мыльноглазый, тяжело поднимаясь с земли, отряхивая колени. Его лошадь лежала на боку, раздувая живот с сочащимся багрово-черным пятном. Еще один всадник — тот, что был за каретой, лежал на земле неподвижно. При падении с лошади он сломал себе шею.
— Вы отпустите их.
— Их? — переспросил солдат, распрямляясь.
— Тех, кто в карете. — Пальцы Альфреда немного дрожали. Чтобы унять эту дрожь, он положил руку на эфес шпаги. — И отправитесь дальше.
— Вот как, — усмехнулся солдат. — В таком случае…
Его шпага с визгом вылетела из ножен, клинок устремился вперед, целя Альфреду в грудь. В последнюю секунду тот успел отразить внезапный удар. Несколько мгновений спустя их клинки уже яростно грызлись между собой, рисуя в воздухе неровные петли, высекая искры, оставляя друг другу зазубрины. Рубящие удары, уколы, острая сталь, наткнувшаяся на прочные кольца эфеса. Альфред замешкался, и в ту же секунду солдат ударил его в лицо кулаком. Молодой Юниус устоял на ногах, пригнулся, из всех сил отражая яростные атаки мыльноглазого. Сердце в его груди разрослось, билось, как зверь в капкане.
Вдруг произошло нечто странное. Мыльноглазый, несколько раз рубанув клинком и заставив Альфреда отступить, вдруг повернулся и прыжками побежал обратно к карете. Энгер нацелил на него пистолет, но в этот самый момент стражник, сидевший на козлах, выстрелил в него. Пуля ударила Ханса пониже груди, его губы дрогнули и побелели. Но, прежде чем упасть на сухую траву, он успел нажать на спусковой крючок.
Легкое дуновение ветра, несколько крупинок песка, упавших вниз в стеклянных полушариях невидимых песочных часов. Потемневший лик неба, оскверненного пороховой гарью. Поверхность реки, переливающаяся, как шершавая кожа змеи.
Ханс Энгер лежал на спине, силясь подняться. Лицо его сделалось бледно-серым, голубоватые тени выступили вокруг глаз. В нескольких шагах от него лежали на траве мертвецы: тот, первый, что сломал себе шею при падении с лошади; другой, которого Ханс застрелил; третий — которому Томас раздробил череп пулей из аркебузы. «Осталось двое, — подумал Альфред, выпрямляясь, глядя на стоящую перед ним карету. — Остался последний шаг».
В следующую секунду дверца кареты распахнулась, и он увидел Урсулу.
Девушка ступала осторожно, словно по льду. Серая вытертая накидка, кандалы, отвратительно позвякивающие на тонких руках. Кинжал мыльноглазого был плотно прижат к ее горлу.
Урсула не изменилась. Почти. Волосы ее по-прежнему были длинными, окаймляли лоб медной, густой волной. Ни на лице, ни на руках, ни на шее не было багровых следов, рубцов и ожогов — ничего подобного. Разве только сгорбленные плечи, и кандалы, и нелепая накидка в заплатах…
Сколько раз он представлял себе, как увидит ее снова. И вот — увидел. И сердце его закричало от боли, словно кто-то с размаху наступил на него сапогом.
В ее взгляде больше не было прежней Урсулы. Не было насмешки, и дерзости, и гордой, осознающей себя красоты. Не было девушки, которая в тот вечер — в тот самый вечер, когда тепло камина и кровь виноградной лозы в последний раз согревали семью Георга Адама Хаана, — сидела за ужином рядом с ним. Ничего не было. Только пустота и безумная боль, навсегда отравившая воду в прозрачных, озерных глазах.
— Отпусти ее, — прохрипел Альфред, глядя на ухмыляющегося солдата. — Отпусти, и останешься жив.
— Я останусь жив в любом случае, — воркующим голосом отвечал тот, прижимаясь к щеке девушки. — Вы не посмеете выстрелить. Так? Конечно же так. Слишком большой риск. Промахнетесь — и я перережу ей горлышко, эту нежную, птичью шейку. А может, будет еще веселее… Выстрелите в меня — попадете в нее. В грудь. В висок. Или в глаз. Боюсь, после этого кому-то из вас очень захочется смастерить себе петлю.
Пока он разглагольствовал, второй солдат вывел из кареты Веронику Хаан. Плаща на солдате не было — только стянутые ремнями половинки кирасы на груди и спине, желтая замшевая куртка и воротник, серый от въевшейся грязи.
Томас шагнул вперед.
— Стой, где стоишь, — растягивая углы рта, сказал мыльноглазый.
— А если нет? — спросил Ханс. Он по-прежнему сидел на земле, зажимая рану. Правая половина его куртки потемнела, стала блестящей.
— Печали этого мира умножатся, — с шутовским и вместе с тем очень злым выражением ответил солдат. — Мы ведь все дорожим ее жизнью, верно?
— Она дочь канцлера, — все так же хрипло проговорил Альфред. — Ты не посмеешь.
— Дочь канцлера? — переспросил солдат. — Ты ошибся. Она всего лишь ведьма. Нечеловек, тварь, которую скоро отправят в печь и сожгут, как ольховую ветку.
Томас бросился вперед, но в следующую секунду остановился. Коротким движением мыльноглазый ткнул шею Урсулы. Алый дрожащий ручеек побежал ей за воротник. Девушка всхлипнула.
— Если кто-то из вас, — медленно и отчетливо произнес солдат, обводя их взглядом, — приблизится хоть на полдюйма, я проткну ей глотку и согрею пальцы в ее крови.
— Мы заплатим, — тихо сказал Ханс. — Зачем тебе рисковать?
— Верну ее в Бамберг — и получу много больше, — возразил солдат. Он смотрел на друзей и медленно пятился назад, к лошади, продолжая прижимать лезвие к окровавленному горлу Урсулы. — Зачем мне бесовское золото? Я получу свою награду из чистых рук.
Они стояли, бессильно глядя, как солдаты отступают назад, как подрагивают в их руках серые клинья ножей.
Лицо Томаса было застывшим, неживым, как старый могильный камень. Пальцы стискивали аркебузу, на щеках прыгали комки желваков. В какой-то момент солдат, что держал Веронику, замешкался, повернулся к Томасу спиной. В ту же секунду раздался выстрел. Шею солдата разорвало пулей. Он рухнул на землю, словно пустой холщовый мешок. Вероника стояла на месте, втянув голову в плечи, не замечая, как чужая кровь темными каплями стекает вниз по ее лбу.
— Решили поиграть? — быстро проговорил мыльноглазый. Жирный коричневый ил поднимался со дна его светлых зрачков. — Со мной этот номер не выйдет. Клянусь девятью небесами и девятью преисподними, вы ее не получите. Она отправится со мной. В Бамберг или пред очи святого Петра.
Альфред вдруг вспомнил, как зовут этого солдата. Адам Блюмсфельд, капрал. Он часто стоял в оцеплении во время казней, он был одним из тех, кто пришел арестовать Катарину Хаан и ее детей.
— Что ты можешь сделать? — сдавленно проговорил Ханс, приподнимаясь на локте. — Стоит тебе повернуться спиной — и получишь пулю. Нас трое, а ты один.
— Я могу подождать.
— Подождать темноты? Ты даже не сможешь услышать, как мы встанем у тебя за спиной.
— Я могу подождать темноты. А вы — нет. По распоряжению ее дорогого папаши, — он скосил глаза в сторону Урсулы, — все дороги на расстоянии двадцати миль от Бамберга охраняют конные патрули. Они проезжают здесь дважды. Утром и вечером, по наступлении сумерек. Я могу подождать. И увезу в Бамберг обеих.
— Ты лжешь.
— Приложи ухо к земле, и ты услышишь стук конских копыт. Шесть всадников в стальной броне, с пистолетами и палашами. Надеюсь, они не убьют вас сразу, а затравят, как охотники травят оленя.
Альфред чувствовал, как холодеют его пальцы, как ледяной пот бежит по спине. Сердце, что стучало так часто всего несколько минут назад, рвалось вперед, подстегиваемое надеждой, билось теперь слабо и обреченно — так бьется оно в груди умирающего старика. Он не может позволить ему забрать Урсулу. Он не может ждать. Все было бы по-другому, если бы он не любил ее… Но он не сможет выстрелить, зная, что пуля ранит ее. Глупо, не правда ли? Разве вред, который может причинить жалкая пуля, можно сравнить с тем кошмаром, который ожидает Урсулу в тюрьме? Разум кричал ему: действуй, не медли! Сердце шептало: ты видишь ее в последний раз.
— У этой истории будет забавный конец, — скривив рот улыбкой, произнес мыльноглазый. — Заговорщиков, поднявших руку на солдат князя-епископа, сожгут вместе с теми, кого они пожелали спасти.
Только сейчас Альфред обратил внимание, как изменился голос солдата — стал резким, гнусавым, надтреснутым, как звук грубой пастушьей дудки.
Ханс что-то ответил ему. Но что именно — Альфред не слышал. В глазах потемнело, свинцовая тяжесть заполнила все.
Стиснув ладонями виски, он рухнул на землю.
Глава 23
Когда он открыл глаза, на небе появились первые звезды. От реки поднимался туман, грустно шелестели деревья, и желтый домик смотрителя на той стороне дороги казался размытым серым пятном. Шелест деревьев, шепот воды, хрип умирающей лошади. Ничего больше.
— Я ждал, когда ты проснешься, — сказал Ханс. Он сидел на земле, привалившись спиной к тонкому ивовому стволу. В его руке почему-то был пистолет.
— Где Урсула?
Молчание.
— Как ты мог позволить увезти ее?! — Голос Альфреда был неровным, слова прыгали то вниз, то вверх, как голова утопающего пловца, в одну секунду переходили с хриплого баса на острый, режущий визг. — Как ты мог? Ты ведь знаешь, что они сделают с ней…
— Патруль должен был вот-вот появиться. — В голосе Ханса было странное, пугающее спокойствие. Он говорил так, как будто ничего не случилось. — И я его отпустил. Вначале этот мерзавец собирался повернуть коня к Бамбергу. Думал, наверное, что мы круглые идиоты. Конечно, если б он поскакал в Бамберг, то уже через четверть часа вернулся бы сюда с подмогой.
Ханс закашлялся, густо сплюнул на траву.
— Я сказал ему, — продолжил он, вытерев рот, — чтобы он отправлялся в Цайль и не медлил, иначе я всажу свинцовый орех ему в позвоночник. А когда он убрался, Томас увез Веронику. Они поехали через лес — там есть старая охотничья тропа, на которой точно не встретишь солдат. Она выведет их к развилке, где ждет Вильгельм. Вот и всё.
— Если б ты любил ее, то не дал бы ее увезти.
— А кто любил ее? Ты, Альф? И много было толку от этой любви?
— Я бы умер, но не позволил…
— Вот и умер бы, черт тебя подери!! А не падал бы в обморок, как перенервничавшая девица. Пойми же, дурак ты этакий, мы ничего не могли больше сделать. Ничего! Три человека, из которых один ранен, а другой без сознания, против шести всадников патруля. Нас перебили бы на месте, а Урсулу и Веронику отвезли бы обратно к викарию.
— И где, по-твоему, этот патруль? Тащится из Бамберга на костылях? Блюмсфельд нас обманул, неужели тебе непонятно!
Ханс снова закашлялся, захрипел, сплюнул на траву красным.
— А они уже были здесь, вот в чем штука… Всего через четверть часа после того, как Томас увез Веронику. Удивлен? Честно сказать, я тоже не понимаю. Не понимаю, как мы остались живы. По счастью, это были солдаты гарнизона, а не ублюдки викария. Шесть всадников на свежих конях. Наверное, думали, что сейчас завершат объезд и отправятся по домам, спать. — На губах Ханса появилась хитрая, вымученная улыбка. — Когда они увидели все это, у них глаза повылезали на лоб. Я крикнул им, что на нас напали и что мой товарищ — тут я, конечно, показал на тебя — подстрелил одного из этих негодяев, подосланных врагами его сиятельства. Я крикнул, что они, эти самые негодяи, отбили арестованных и поскакали по дороге в Цайль. И представляешь, болваны поверили! Хорошо еще, что никто из них не догадался зайти в домик смотрителя. Иначе, боюсь, нас с тобой гнали бы сейчас домой в кандалах.
Перед глазами Альфреда плыли кроваво-алые пятна.
— Этот Блюмсфельд — он может сделать с ней что угодно. Нужно догнать его! Мы успеем его догнать…
Ханс покачал головой:
— Прошел уже час, Альф. Я ранен, а ты едва стоишь на ногах.
Альфред вдруг почувствовал, что его бьет озноб. Кровь отлила от головы, кожа на лице сделалась ледяной. Самым отвратительным было даже не то, что он упал в обморок, а то, что пробыл в забытьи так долго. Целый час пролежал на холодной сырой траве, не слыша, как Блюмсфельд увез Урсулу, как уехали Томас и Вейнтлетт, как появилась, а затем исчезла за поворотом дороги шестерка солдат…
«Лучше бы мне умереть», — подумал он отрешенно.
— Мы не успеем, — донесся откуда-то издалека голос Ханса. — И потом… Нужно кое-что прояснить.
— О чем ты? — медленно поворачивая к нему голову, спросил Альфред. — Что еще прояснять?
— Я вряд ли доживу до утра, мой друг. Поэтому — просто выслушай. Ты помнишь рассказ Юлианы Брейтен? Про человека, который явился к ней и заставил ее дать показания против Германа?
— При чем здесь…
— Это был я, Альф.
— Что ты несешь?!
— В тот вечер, когда мы обсуждали побег, я отправился к викарию и сказал, что выдам ему местонахождение беглеца. Подожди, не перебивай. Разумеется, я не собирался этого делать. Я наплел Фёрнеру, что хочу служить ему, изобразил из себя этакую хитрую гадину, которая желает перескочить из одной лодки в другую. Три дня спустя я пришел к викарию и назвал дом, где прятался Герман. Самого Германа, разумеется, там уже не было: вечером, накануне, я велел ему перебраться в другое место. Все, что нашли в том доме солдаты, — старое одеяло и несколько забытых вещей. Фёрнер, конечно, был недоволен, но он уже проглотил мой крючок.
— Как… — Альфред был так ошарашен, что не сразу смог подобрать слова. — Как получилось, что Германа застрелили?
— Богом клянусь: не знаю. Не знаю, как это могло получиться. Я выждал несколько дней, чтобы шум поутих. Я намеренно вел викария по ложному следу.
— Ты хочешь сказать, это вышло случайно?
— Другого объяснения нет. Если б Фёрнер знал, через какие ворота поедет Герман, там наверняка ждала бы засада. Как бы то ни было, мне представилась возможность одним выстрелом убить сразу двух зайцев. Во-первых, вытащить из тюрьмы Юлиану. Во-вторых, дать Фёрнеру нужные показания против Германа и тем самым добиться большего доверия с его стороны. Я должен был…
— Ты рассказал ему о бумагах?
— О каких бумагах?
— Которые я отвез в Нюрнберг.
— Разумеется. Я кормил его подобным дерьмом…
— Болван!! Чертов болван!! Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Фёрнер не должен был знать о них, не должен был знать, что они предназначены Ламормейну!
— Он и не знал об этом. Я лишь сообщил ему, что канцлер отправил некое письмо в Нюрнберг, запретив вписывать его в реестр, и что отвез письмо ты. Только и всего.
— Все равно, — отрезал Альфред. — Этого ни в коем случае нельзя было делать.
— Думаешь, я смог бы кормить Фёрнера воздухом? Я должен был давать ему хоть что-то, чтобы он верил мне, чтобы я мог действовать дальше.
— Чего же ты добивался, Ханс? Ради чего все это?
Уже наступила ночь. Кристаллы звезд прятались за бегущими облаками, откуда-то из черноты выкатилась вдруг острая половинка луны, серая и неровная, как отрезанный ноготь. Было тихо. Каменный горб моста не звенел от ударов железных подков и злые факельные языки не прыгали на темной дороге. Конный патруль или возвращался в Бамберг другим путем, или же солдаты решили задержаться и переночевать в Цайле. И то, и другое — к лучшему. До рассвета на дороге больше никто не появится. Что толку рыскать с факелами в темноте? Арестантская карета все равно никуда не денется, а валяющиеся рядом с ней мертвецы не воскреснут. За узниц, которых перевозили в карете, отвечают люди епископа, а не стражники гарнизона.
— Ради чего все это? — повторил Альфред. В наступившей темноте он уже не мог различить лица Ханса. Перед ним сейчас была лишь черная тень, прислонившаяся к такому же черному ивовому стволу.
Прошло несколько минут, прежде чем тень ответила:
— Ты ведь знаешь, Альф: я всегда был легкомысленным человеком. Однажды ты даже сказал — помнишь? — что серьезность идет мне, как кухарке бальное платье. Я никогда не умел считать наперед, никогда не понимал тех хитрых узлов, которые вязал с твоей помощью канцлер. Но я видел, что происходит вокруг. Видел, как люди унижаются, дают взятки, переписывают дома на чужое имя, лишь бы не попасть под обвинение в колдовстве. Видел, как доктора из Комиссии заводят себе пятнадцатилетних любовниц из почтенных семей, а родители закрывают на это глаза. Закрывают глаза, потому что знают: стоит им пикнуть, стоит им возмутиться — и на следующий день к ним явится стража в черных плащах. Я видел мальчишек, которые мечтают не о том, чтобы стать пивоварами, оружейниками или портными, как их отцы, — вместо этого они мечтают стать епископскими чиновниками, дознавателями. Я видел все это, Альф. И я видел, как уничтожают тех, кто мне дорог. Помнишь Герду Бильфингер? Ту, курносенькую, дочь возчика? Ей было всего восемнадцать, мы думали обвенчаться… Кроме нее, сожгли еще многих. Мою кузину в Форхайме. Мою тетку, в доме которой я прожил несколько лет. Многих других. Многих… Ночью я часто просыпался, и мне казалось, что воздух в моей комнате пропитался жирным человеческим дымом. И я скреб ногтями лицо, чтобы убрать эту мерзкую сажу со щек… Когда в прошлом году канцлер вызвал меня к себе и сказал мне, что я должен тайком отвезти в Ватикан документы об этих… процессах, я согласился с радостью. В Риме я целыми днями бегал, пытаясь найти кого-то, кто сможет помочь; действовал аккуратно, так, чтобы старый каноник Фиклер ничего не мог заподозрить. Но — впустую. Люди, чьи имена называл мне Хаан перед отъездом, отказались со мною говорить…
Послышался хриплый кашель, завершившийся отчетливым звуком плевка. Небо заволокло тучами. Где-то неподалеку заухал вдруг филин.
— Одним словом, в Италии у меня ничего не вышло, — откашлявшись, продолжал Ханс. — Но я надеялся, что канцлер найдет какой-то другой способ и сумеет довести свою игру до конца. Тянулось время, были ходатайства, и жалобы, и целые груды писем, и при этом все оставалось по-прежнему. В тот вечер, когда Герман рассказал о строительстве новой тюрьмы, я понял: бумажками ничего не изменишь. Нужно действовать самому.
— Действовать?! — Альфред выдохнул это слово с такой яростью, что у него заболело горло. — Вот как ты это называешь? Ты предал канцлера, ты лгал и ему, и мне. Ты осквернил память Германа, нашего общего друга. Ты помог Фёрнеру отправить на костер Кессмана и Мюллершталя. И это, по-твоему, называется «действовать»?!! Молчишь? Думал, я ничего не знаю об этом? В канцелярии уже несколько месяцев все только и говорили, что у его преосвященства есть тайный осведомитель, который наблюдает, подслушивает, шпионит за каждым. И сейчас ты хочешь уверить меня в том, что все это было сделано ради того, чтобы кого-то спасти?
— Ты прав, Альфред, — ответила тень. — Я действительно отдал Кессмана и Мюллершталя викарию. Но взамен я сумел спасти от тюрьмы и казни десяток других людей. Про Юлиану Брейтен ты знаешь. Следующими были Пауль Йост и Ойген Зандбергер. Первый — личный камердинер нашего общего друга, сенатора Шлейма; второй — слуга в трактире рядом с его домом. Я убедил Фёрнера в том, что улики против них достаточно слабы и что гораздо лучше отпустить этих двоих — в обмен на обещание докладывать о разговорах Шлейма, о том, с кем он встречается, обо всех подозрительных вещах, которые они смогут заметить.
— И Фёрнер поверил тебе? — брезгливо поинтересовался Альфред. — Никогда бы не подумал, что его преосвященство можно смутить недостатком улик.
— Смерть Германа сделала его осторожным. И потом — взамен он получал возможность устранить Шлейма, которому в последнее время все сильнее благоволил князь-епископ. Как бы то ни было, Йоста и Зандбергера отпустили. К тому времени в моих руках были копии протоколов по делам «колдунов». И если в протоколе мне попадалось вдруг знакомое имя, я просто оборачивал камнем записку и кидал этому человеку в окно. Кто-то верил предупреждению и успевал уехать из города, а кто-то — нет…
— Почему ты не рассказал обо всем канцлеру? Или мне?
— Вы бы никогда не одобрили этого. Снова были бы бесконечные споры, и письма, и надежды, что кайзер вмешается. Я не знаю, Альф, правы вы или нет. Может быть, именно ваши бумаги и обращения когда-нибудь остановят весь этот кошмар. Но я уже не мог ждать. Я должен был спасти хоть кого-то.
— Значит, в этом все дело — считаешь себя спасителем?! Святым? После того как отправил на костер нескольких человек?
— Доверие Фёрнера нужно было купить, только и всего. И я знал, что, если я хочу выиграть у него одну жизнь, взамен мне придется отдать другую.
— У Мюллершталя осталось трое детей.
— Он был дерьмом. Спокойно пил, ел, улыбался, пока двум его служанкам крошили пальцы в тисках. Помню, как он убеждал меня в том, что князь-епископ, оказывается, очень набожный человек; им, дескать, руководит лишь чрезмерное благочестие и забота о пастве. Интересно, он думал о том же, когда очутился в камере Малефицхауса?
Энгер снова закашлялся, и на этот раз кашель его был каким-то захлебывающимся, булькающим, словно он давился льющейся в его горло водой.
— И Кессман, и Мюллершталь заслужили свою судьбу, — сказал он, сгибаясь и стуча себя по груди, чтобы остановить этот мучительный приступ. — Один собственноручно написал донос на племянника. Другой не поленился явиться к викарию и подтвердить, что давно подозревал своих служанок в занятиях колдовством и рад, что правда наконец-то раскрылась. Знаешь, Альф, в последнее время я все больше начинаю ненавидеть именно таких жирных, циничных мерзавцев. Они толкуют о справедливости, милосердии и законе. А когда мимо них стражники тащат человека в раскаленную печь — пожимают плечами и аккуратно отходят в сторону. Фёрнер и Фазольт — фанатики, чей разум отравлен ненавистью ко всему живому. Но эти — Кессман, Шлейм, Мюллершталь и прочие, — они ведь все понимают! Слишком образованны, слишком умны, чтобы не понимать. Они видят, во что превратились наши законы, наши священники, наши суды. Они видят, что власть в Бамберге захватили кровожадные звери, которые не успевают выковыривать из зубов ошметки человеческого мяса. Но разве, видя все это, они произносят хоть слово против? Нет. Продолжают улыбаться и рассуждать. А когда князю-епископу требуется вдруг совершить очередную гнусность или оправдать новую казнь — тут они сразу бегут на помощь, виляя жирным, дрожащим задом, повизгивая, хлопая в ладоши. Я ненавижу их, Альфред. Своим умом, своими знаниями и образованностью они поддерживают власть фон Дорнхайма гораздо надежнее, чем тысяча мушкетов и копий. Фёрнер, Фазольт и Фаульхаммер — люди будут помнить их как людоедов, с ног до головы измазанных чужой кровью. Но кто запомнит тех, кто помогал этим людоедам и оправдывал каждый их шаг? Шлейм, и Кессман, и Мюллершталь отправились в ту самую печь, которая их так восхищала.
— Это чудовищно. — Голос Альфреда был глухим, как будто он говорил со дна каменного колодца. — Какими бы ублюдками ни были Кессман и Шлейм, они все равно остаются людьми. И если ты решил покарать их, то должен был действовать по закону.
— Высший закон для каждого — его совесть. И я поступил по совести.
— И нам всем, видимо, следует поступать так же?! Писать доносы, лгать обо всем, сдавливать сломанные суставы? И, в конце концов, стать такими же, как Фридрих Фёрнер и его присные? Закон…
— В Бамберге нет закона!! Понимаешь? Нет! Как можно назвать законом бумагу, которая позволяет убивать людей без вины? Как можно назвать судом место, где всегда обвиняют, но никогда не оправдывают? Задумайся над этим чуть-чуть, и ты поймешь, что самые страшные преступления на земле всегда творились именем закона, именем высшей государственной власти. Скольких людей способен убить один преступник — одного? Десять? Сотню? А скольких людей способен уничтожить убийца в короне? Тот, чье слово и есть закон? Тот, по чьему щелчку сбегается толпа правоведов, жрецов, толкователей, которые всегда готовы обосновать, оправдать и усилить любую подлость, любого живодера отмыть и помазать на царство? — Ханс с горечью усмехнулся. — Нет, Альф. По закону не ищут правду. По закону распинают Христа.
Небо заволокло тучами, луна и звезды погасли. Фигуру Ханса Энгера было уже почти невозможно различить в темноте, и все же Альфред видел, как его прежний товарищ подался вперед, упершись левой рукой в землю.
— Мы все что-то делали, Альф, — тихо сказал он. — Вы с канцлером пытались погасить печь, а я суетился у пышущей жаром заслонки. Одних вытаскивал, других запихивал глубже. Я сделал много дурного, знаю. Запугивал, обманывал, заставлял лжесвидетельствовать. В тот вечер, когда я пришел к Юлиане Брейтен и сдавил ее руку — в тот момент я, наверное, ничем не отличался от палачей Фёрнера. Но я знал: для того чтобы вытащить кого-то из адского пламени, нужно самому опуститься в ад…
Ошеломленный, опустошенный, раздавленный, Альфред поднялся на ноги. Его слегка пошатывало, и в какой-то момент ему показалось даже, что он снова лишится чувств. Урсула потеряна для него. Потеряна навсегда. Его лучший друг, которого он знал много лет, оказался предателем и лжецом. Он, Альфред Юниус, больше не сможет показаться ни в Бамберге, ни в Цайле, ни в любом другом городе епархии — иначе его немедленно схватят. Все, что ему остается теперь, — жизнь изгнанника. Без друзей, без любви, без прежних надежд…
— Я жалею лишь об одном — что не сумел спасти семью канцлера. Поверь, Альф, я всегда был настороже. Попадись мне на глаза самый ничтожный намек на угрожающую им опасность, я нашел бы способ предупредить их, даже если это стоило бы мне жизни. Но я узнал обо всем слишком поздно. Видимо, Фёрнер никогда не верил мне до конца…
Раздался какой-то странный шорох. Присмотревшись, Альфред увидел, что Ханс протягивает ему пистолет.
— Возьми, — сказал он. — Есть только один человек, которому я позволю себя судить.
— Что это еще за игра? — спросил Юниус, отступая.
— Я сделал много дурного. И ты, Альф, должен вынести приговор. Жить мне или умереть — зависит теперь от тебя.
Помедлив, Юниус взял оружие. Подержал в руках, чувствуя под пальцами холодную сталь. Кто сейчас перед ним? Тот, кто ради других не побоялся рискнуть своей жизнью? Или лживое чудовище в маске, стоящее за спиной Фридриха Фёрнера?
Пистолет выскользнул из его рук, бесшумно упал в мягкую траву.
— Нет.
Даже в темноте он почувствовал, как Ханс впился глазами в его лицо. Поздно. Есть вещи, которые нельзя никому простить.
— Ты ничтожество. Дрянь. Я скорее вымажусь грязью из сточной канавы, чем пожму твою руку.
— Альфред…
— Ты был моим другом, Ханс, но нашу дружбу ты растоптал.
Несколько минут спустя Юниус тронул поводья и поехал по цайльской дороге. Копыта цокали по камням, холодный ветер шевелил волосы. Уже на середине моста он обернулся. Позади была тьма, в которой исчезли маленький домик смотрителя, и тонкий ивовый ствол, и скрюченная фигура сидящего на земле человека.
Крупная рыба плеснула хвостом по воде.
В следующую секунду оглушительно громко ударил выстрел.
Эпилог
— Вы оставили своего друга там, у реки?
— Да, ваше…
— Альфредо, я уже говорил вам: достаточно короткого «монсиньор». Если мне потребуется напомнить вам о том, сколько ступеней иерархической лестницы нас разделяет, поверьте, я найду способ. Итак?
— Да, монсиньор. Я оставил его там, у моста. Он перестал быть моим другом, и я не желал вмешиваться в его судьбу.
— То есть вы даже не знаете, жив он или мертв?
— Не знаю.
Кардинал в задумчивости переплел пальцы.
— Признаться, не вижу поводов для сомнений. Выстрел, который вы слышали…
— Этот выстрел ничего не значит, поверьте. Он мог выстрелить в воздух — от злости. А мог выстрелить мне в спину.
— Возможно, — с сомнением сказал священник. — Но он истекал кровью…
— Монсиньор, вы не знаете Ханса. Он невероятно живуч. Не удивлюсь, если сейчас, несколько лет спустя, он жив и здоров и все так же наслаждается жизнью, как прежде.
— Вы не простили его?
— Нет, монсиньор.
— Круг жизни вращается, Альфредо, и каждый его поворот меняет картину перед нашими глазами. Вы оставили свой город, свою родину, свою семью. Время и перемены в судьбе должны были смягчить ваше сердце.
— Боль — единственное, что осталось, монсиньор. Любовь, дружба, надежда на будущее — все умерло. В тот день, на дороге, я потерял все.
Комната, где беседовали двое, выходила окнами в сад. Абрикосовые деревья, усыпанные бело-золотыми звездами, широкие листья пальм, прозрачно-голубая вода в мраморной чаше фонтана — дрожащая, танцующая, искрящаяся.
— Вы полагаете, Альфредо, что потеряли все? — спросил кардинал. — Не могу согласиться. Умирающее животное идет в пустыню или на край пропасти. Человек, потерявший все, идет прямо перед собой до тех пор, пока не встретит смерть. Вы поступили иначе: приехали в Рим, сумели получить место и немало преуспели в делах. Значит, что-то осталось.
Альфред уже собрался ответить, но кардинал остановил его, чуть заметно шевельнув правой рукой. Пальцы его высокопреосвященства были длинными, тонкими. Их белизну подчеркивал алый струящийся шелк кардинальского облачения.
— Мост, выстрел, всадник, исчезающий в темноте… Интригующая история. Скажите, Альфредо: куда направился этот всадник?
— Боюсь, монсиньор, эта часть истории покажется вам менее интересной.
— И все-таки.
— Вначале я думал, что поеду к канцлеру в Шпеер. Но затем, после некоторых размышлений, решил отправиться в Мюнхен и добиться аудиенции у курфюрста.
— Максимилиан Баварский — могущественный человек. Многие считают его ничуть не менее могущественным, чем сам император. И вы были уверены в том, что получите аудиенцию?
— Нет, монсиньор. Я не был ни в чем уверен. Но что я мог сделать в Шпеере? Сопровождать канцлера, разделить вместе с ним его горе — и только. Если и была хоть малейшая возможность вытащить из тюрьмы его жену и детей, эту возможность следовало искать в Блютенбурге[109].
— Разумно. Итак, вы отправились в Мюнхен.
— Да, монсиньор. Но прежде мне нужно было увидеть Веронику и Вильгельма. Я нашел их в условленном месте, на постоялом дворе, на полпути между Бамбергом и баварской границей. Томас был вместе с ними. Именно он должен был отвезти Вейнтлетт к родне, в Мергентхайм.
— А ваш друг, Вильгельм?
— Собирался вернуться в Бамберг — прежде чем заметят его отсутствие. Я передал Вильгельму письмо для своего дяди, в котором предупредил, что мне придется покинуть город на время. После этого мы расстались.
— Дальше.
— Примерно через месяц мне удалось встретиться с курфюрстом и рассказать ему обо всем.
— Вы говорили с ним лично?
— Я видел его так же близко, как сейчас вижу вас.
— Он обещал помощь?
— Он сделал больше, чем можно было надеяться. В моем присутствии он продиктовал письмо, адресованное князю-епископу Бамберга, в котором просил — можете себе представить, просил! — в память о заслугах канцлера Хаана проявить снисхождение к нему и его семье, позволить им уехать в Баварию.
Альфред умолк. Провел ладонью по вспотевшему лбу, расстегнул крючок на рубашке.
— Вам жарко? — спросил кардинал. — Потерпите. Солнце скоро уйдет.
— Простите, монсиньор, — сдавленно проговорил Юниус. — Мне до сих пор трудно говорить обо всем этом…
— Я понимаю ваши чувства. Но у нас мало времени.
— Еще раз простите… Я остался в Мюнхене на какое-то время. Вильгельм писал мне, и из его писем я узнавал о том, что происходило в Бамберге.
— И передавали эти сведения курфюрсту?
— Разумеется. Хотя уверен, что он знал обо всем и без моих отчетов.
Кардинал, кивнув, отщипнул виноградину от пурпурно-розовой грозди.
— Итак, — сказал он, перекатывая ягоду в пальцах. — Что же происходило в Бамберге?
— После ареста Катарины Хаан князь-епископ начал уничтожать городскую верхушку. Казнили Нойдекера, Морхаубта, Дитмайера. Казнили Иоганна Юниуса, моего дядю. Казнили Георга Флока и двух его дочерей. Казнили тех, кто осмелился поставить свою подпись под ходатайством канцлера, и тех, кто не слишком рьяно выступал за осуждение ведьм. В течение полутора лет почти все, кто заседал в Сенате, были сожжены или обезглавлены, один за другим, а их имущество — миллион гульденов золотом, а может, и больше — конфисковано в княжескую казну. Франц фон Хацфельд уехал в Вюрцбург; должно быть, только это его и спасло. Для всех остальных спасения не было.
Солнце скрылось за маленьким облаком, и алый шелк на груди и плечах кардинала слегка потускнел.
— Вы говорите о людях влиятельных и богатых. Вполне резонно предположить, что у них имелись покровители при дворе, которые могли бы за них заступиться.
— Вы совершенно правы. Но все эти связи помогли им не больше, чем Георгу Адаму Хаану.
— Что стало с канцлером и его семьей?
— Катарину Хаан сожгли после двух месяцев следствия. Она полностью признала свою вину в колдовстве, и мне даже не хочется думать, что ей пришлось испытать во время допросов… Ее везли на площадь в телеге, как простую преступницу. Единственное послабление, которое сделали для нее, — повесили перед тем, как сжечь. Его Трижды Проклятое Сиятельство Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм решил явить народу свою доброту. Что же касается Урсулы… Ее имя было в списке казненных. Но где и когда совершилась казнь — этого не знает никто. Остается лишь строить догадки. Вильгельм предположил, что после приговора ее сразу, без шума, сожгли в цайльской печи…
— Вы побледнели, Альфредо, — сказал кардинал, наблюдая за его лицом. — Теперь я вижу, что эти воспоминания действительно мучают вас.
— Я… Я любил ее, монсиньор, хотя она никогда не отвечала мне взаимностью. И люблю до сих пор… Я жив, а она умерла, и я даже не могу прийти на ее могилу…
Наступившее молчание было прервано словами кардинала:
— Значит, Вероника осталась единственной наследницей состояния Хаанов?
— Не совсем так, монсиньор. Маленькие сыновья канцлера, Даниэль и Карл-Леонард — они остались в живых. Фон Дорнхайм не посмел их тронуть.
— Из ваших рассказов я понял, что князь-епископ не проявлял особого милосердия к детям.
— Это так. Но он не сумел бы ничего сделать. Перед отъездом канцлер составил завещание, по условиям которого все имущество Хаанов переходило к двум его младшим сыновьям. И самое главное: опекуном мальчиков Георг Хаан назвал курфюрста Баварии Максимилиана.
— Могу представить, как это обрадовало князя-епископа.
— Фон Дорнхайм рассчитывал наложить лапу на имущество канцлера — и остался с носом. Оспорить завещание — один экземпляр которого уже находился к тому времени в Мюнхене — и вступить в открытый конфликт с Баварией он не посмел.
— Ваш прежний патрон был весьма предусмотрительным человеком… Вы больше не виделись с ним?
— Только один раз, в Шпеере. Курфюрст отправил меня туда. Я должен был передать канцлеру, что в Мюнхене ему предлагают почетную должность и при этом настоятельно советуют не возвращаться в Бамберг, где никто не сможет его защитить.
— Однако канцлер не внял этому предупреждению.
— В точности так, монсиньор.
— Столь искушенный и опытный человек — неужели он не понимал, что возвращение в Бамберг означает для него гибель?
— Видите ли, монсиньор… Когда я увидел его там, в Шпеере, то не сразу понял, что это он. Он словно постарел на десять лет — облысел, глаза постоянно слезились. Он уже знал обо всем: о смерти жены, Адама и Урсулы. Единственным утешением для него стало то, что Вероника смогла скрыться от палачей Фёрнера.
— Кстати, — перебил его кардинал, — вы что-нибудь знаете о том, где она сейчас?
— Нет, монсиньор. О судьбе Вейнтлетт мне ничего не известно. Знаю только, что Томас благополучно привез ее в Мергентхайм. Молю Бога, чтобы она была сейчас в добром здравии и сумела справиться с горем, которое обрушилось на ее семью.
— Скажите, Альфредо: во время нашего разговора вы несколько раз назвали младшую дочь канцлера именем Вейнтлетт. Как это понимать?
— Вейнтлетт — что-то вроде домашнего имени, которое придумал для Вероники ее отец. Я не знаю, что означает это имя, и в церковных книгах его вряд ли найдешь. Но задавать его высокопревосходительству вопросы…
— Так что же канцлер? — перебил кардинал.
— При встрече он сказал мне: я должен быть со своей семьей; если фон Дорнхайму хватило смелости сжечь их, пока меня не было в городе, пусть сожжет и меня.
Альфред замолчал на какое-то время, а затем заговорил снова:
— Все, что случилось дальше, вы, наверняка, знаете, монсиньор. Георг Хаан вернулся в Бамберг и был немедленно брошен в тюрьму. Против его ареста и казни одновременно высказались Имперский надворный совет, Верховный суд и князья Католической Лиги. Но смертный приговор все равно был вынесен и приведен в исполнение. Два года спустя — в декабре тысяча шестьсот тридцатого — умер генеральный викарий Фёрнер. За несколько недель до его смерти из Вены поступил циркуляр о немедленном освобождении заключенных Малефицхауса и приостановлении всех находящихся в производстве дел о колдовстве. Имперский надворный совет сообщил при этом, что в случае неповиновения земли княжества Бамберг будут оккупированы кайзерской армией. Князю-епископу пришлось подчиниться.
— Что же, по-вашему, заставило Вену действовать столь решительно?
— В Регенсбурге созвали сейм, на котором князья должны были провозгласить сына кайзера, кронпринца Фердинанда, римским королем и наследником своего отца. Как вам, должно быть, известно, монсиньор, в Германии императорский титул не переходит от отца к сыну по праву наследования. Для этого требуется согласие имперских князей. Максимилиан Баварский и остальные курфюрсты предъявили кайзеру ультиматум: кронпринц Фердинанд не станет наследником, если его отец не остановит бамбергские процессы.
Кардинал усмехнулся:
— Меня удивляет упорство, с которым ваш князь-епископ настраивал против себя высшую имперскую аристократию. Но надо отдать ему должное: он своего добился.
— Вряд ли это было упорство, монсиньор. Скорее, жестокость и тупость… В довершение всего Иоганн Георг оказался трусом и подлецом. Когда зимой тысяча шестьсот тридцать второго года к Бамбергу подошли шведы[110], князь-епископ тайно бежал, прихватив с собой двенадцать сундуков с золотом и драгоценностями, бросив город на произвол судьбы.
— Вы не знаете, что стало с ним после бегства?
Альфред отрицательно покачал головой.
— В таком случае, я буду первым, кто сообщит вам новость. Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм умер примерно два месяца назад. Не удивляйтесь, Альфредо. Эти сведения надежны.
— Где это произошло?
— В какой-то Богом забытой деревне в Верхней Австрии. Он умер, как и подобает изгнаннику: в безвестности, без пышных проводов и церемоний. И похоронили его в общей могиле. Новым главой епархии избран Франц фон Хацфельд.
Кардинал поднялся, подошел к распахнутому окну.
— Осталось всего две вещи, Альфредо, которые нам следует прояснить, — сказал он. — Ханс Энгер, ваш друг…
— Бывший друг, монсиньор.
— Никогда не перебивайте меня, — спокойно, но жестко сказал кардинал. — Ваш друг признался в том, что отправил на костер трех человек.
— Да, монсиньор. Первого звали Йозеф Кессман, другого — Карл Мюллершталь, третьего…
— Не столь важно, как их звали. Меня интересует другое: каким образом он обрек их на смерть? Написал донос?
— Не думаю, монсиньор. Скорее, он поступил так же, как и в случае с Юлианой Брейтен.
— То есть?
— Поговорил с кем-то из обвиняемых. Посулил освобождение, или избавление от пыток, или еще что-то — в обмен на ложные показания.
— Хорошо. В таком случае скажите мне вот еще что, Альфредо: вы пробыли в Мюнхене около полутора лет, после чего переехали в Рим и получили место апостольского клерка в ведомстве покойного Людовико Людовизи[111]. Все верно?
— Да, монсиньор.
— Чем можно объяснить ваш карьерный успех? Вы, чужестранец, прибывший из ниоткуда, не имеющий в Риме ни друзей, ни влиятельных знакомых, вдруг получаете место в Апостольской канцелярии[112]. Что это — везение? Чудо? Или… — тут кардинал сделал паузу, — чужая протекция?
— Буду откровенен с вами, монсиньор.
— Очень на это рассчитываю.
— Я получил место благодаря помощи курфюрста Максимилиана. Он знал, что я обучался в Болонье и знаю итальянский язык. И решил, что мои способности будут востребованы на Ватиканском холме.
— Курфюрст Максимилиан, должно быть, очень заботливый человек? Или же он питал к вам какую-то особенную привязанность?
— Не думаю, монсиньор. Одним из условий моей поездки в Рим было то, что каждый месяц я буду пересылать через доверенного человека донесения для курфюрста и докладывать ему обо всем, что мне доведется увидеть, услышать или узнать.
— Вот как… Не скрою, Альфредо, ваша откровенность делает вам честь. Вы правильно поступили, сообщив мне об этом. Позвольте в таком случае вернуться к началу нашего разговора. Как я уже сказал, в вас есть что-то, что заставляет вас двигаться дальше. И я хочу понять, что именно. Месть? Желание хоть немного изменить наш грешный несправедливый мир? Или, быть может, обрести новое счастье, забыв о прежних утратах?
— Должно быть, все вместе, монсиньор, — после некоторого молчания ответил Альфред.
— В таком случае вы можете быть полезны мне. Ваше сердце еще не остыло.
— Зачем… Зачем вы говорите мне это, ваше высокопреосвященство?
На этот раз кардинал его не поправил.
— Я ожидал, что вопрос будет задан в начале беседы, — улыбнулся он. — Действительно: зачем мне, кардиналу римско-католической церкви, племяннику Его Святейшества, понадобилось разговаривать с вами? Не спорю, Альфредо: у вас острый ум, и ваши способности могут принести пользу Святому Престолу. Но в Риме вы — мелкая сошка, крохотный, незаметный камешек в стене огромного здания. Элемент, ценность которого невелика и который легко заменить. Знаете, египтяне изображали людей сообразно их статусу. Фараона они рисовали размером с гору; вельмож и жрецов — ростом пониже; чиновников — еще ниже, и так до последнего раба, который был ростом с финиковую косточку. Наивный, но вместе с тем довольно наглядный способ подчеркнуть разницу между людьми. Вам известно, что изображено в гербе моего рода?
— Каждый, кто живет в Риме, знает, — ответил Альфред. — Герб семьи Барберини — три золотые пчелы.
— Верно. Пчела — символ созидания, неутомимой и плодотворной деятельности. Мы, Барберини, сделаем то, чего не сумели сделать Борджиа, Пикколомини или делла Ровере[113]. Мы изменим Рим. Мы сделаем его сияющим, сильным, вызывающим зависть — таким, каким он был когда-то. Мы вернем церкви власть над умами людей. У нас достаточно воли, чтобы добиться желаемого. Однако одной воли мало. Замысел подобного рода требует большого числа исполнителей. Людей с определенными принципами. Не наемников, а паладинов, если вы понимаете суть такого сравнения. Во все времена великие преобразования совершались людьми, преданными идеалу. И вы, как мне кажется, один из таких людей.
— Какую работу вы намерены мне поручить, ваше высокопреосвященство?
— Время покажет, Альфредо. Время покажет.
— Что делать с письмами, которые я отправляю курфюрсту?
— Отправляйте как раньше. Но каждое письмо будете предварительно показывать мне.
Кардинал Франческо Барберини[114] подошел к сидящему Альфреду почти вплотную, посмотрел на него сверху вниз.
— И вот еще что, Альфредо, — мягко сказал он. — Никогда не забывайте того, что случилось в Бамберге. Не хочу говорить высокопарно, но… Память об этой великой несправедливости не даст вашей душе зачерстветь. Поверьте, это многое значит.
Альфред молчал. С ним что-то происходило. Кровь прилила к его лицу и тут же отхлынула. Перед глазами вдруг снова возник тот осенний вечер. Дорога, маленький домик смотрителя у каменного моста. Мертвое лицо Урсулы. Вымученная улыбка Ханса…
Голос дрогнул, но Альфред сумел совладать с собой.
— Я буду помнить, ваше высокопреосвященство, — твердо сказал он. — Помнить так, как будто это было вчера.
Примечания
1
Фридрих Фёрнер (1570–1630) — генеральный викарий Бамберга, один из наиболее рьяных охотников на ведьм.
(обратно)2
Георг Адам Хаан (?−1628) — канцлер, один из наиболее влиятельных сановников епископства Бамберг.
(обратно)3
Кровавая графиня — Елизавета (Эржебет) Батори, венгерская аристократка, которая, по легенде, принимала ванны из человеческой крови, чтобы сохранить свою молодость и красоту. Жиль де Рэ — французский аристократ, один из сподвижников Жанны д’Арк, казненный по обвинению в массовых убийствах и колдовстве. Послужил прототипом для сказочного персонажа «Синяя борода».
(обратно)4
Князь-епископ — епископ, обладавший светской властью над определенной территорией и возведенный в княжеское достоинство. С 1623 по 1633 г. князем-епископом Бамберга был Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм (годы жизни: 1586–1633).
(обратно)5
В связи с тем что город Бамберг расположен на семи холмах, его иногда называют «франконским Римом». Франкония — историческая область на юго-востоке Германии.
(обратно)6
Максимилиан I Виттельсбах (1573–1651) — герцог Баварии из рода Виттельсбахов, курфюрст Пфальца с 1623 г. Курфюрст — имперский князь, за которым было закреплено право выбора императора.
(обратно)7
Высокая Комиссия — специальный орган, учрежденный в епископстве Бамберг с целью расследования дел о колдовстве. В состав Комиссии входили епископские чиновники, доктора права, священники.
(обратно)8
Иоганн Готфрид фон Ашхаузен (1575–1622) — князь-епископ Бамберга с 1609 по 1622 г., за время правления которого в Бамберге было сожжено около трехсот ведьм.
(обратно)9
Эрнст Фазольт (годы жизни неизвестны) — один из дознавателей Высокой Комиссии, наряду с Якобом Шварцконцем, Георгом Харзее и другими.
(обратно)10
Быт. 3:14.
(обратно)11
Ritter (нем.) — рыцарь.
(обратно)12
«Молот ведьм» (лат. «Malleus Maleficarum») — трактат о колдовстве и способах борьбы с ним, написанный инквизиторами Генрихом Крамером и Якобом Шпренгером и впервые изданный в 1487 г.
(обратно)13
Капитул — коллегиальный орган управления церковной епархией, обладавший, помимо прочего, правом избрания епископов и архиепископов.
(обратно)14
В гербе Бамберга изображен рыцарь на красном поле; в гербе Швайнфурта — белый орел на синем поле.
(обратно)15
Католическая Лига — объединение католических княжеств Германии, созданное в 1609 г., накануне Тридцатилетней войны. Союз был организован по инициативе герцога Максимилиана Баварского и стал ответом немецких католиков на создание протестантами Евангелической унии в 1608 г. Наряду с Баварией, в Лиге состояли духовные княжества — епископства Кёльна, Трира, Майнца, Констанца, Бамберга, Вюрцбурга и ряд других. Лига была распущена по условиям Пражского мира в 1635 г.
(обратно)16
Восстание в Верхней Австрии — крестьянское восстание 1626 г., вызванное ухудшением жизни и значительным ростом налогов. Восстание было подавлено объединенными силами Католической Лиги и кайзерской армии под командованием Альбрехта Валленштайна.
(обратно)17
Урбан VIII, в миру — Маффео Барберини (1568–1644) — Папа Римский из флорентийского рода Барберини, годы понтификата — с 1623 по 1644.
(обратно)18
Te Deum (лат.) — «Тебя, Бога, хвалим»; христианский гимн.
(обратно)19
Франц Бюирман (годы жизни неизвестны) — один из наиболее жестоких судей, занимавшийся преследованием ведьм в рейнских землях в 1-й половине XVII в.
(обратно)20
Иеремия Дрексель (годы жизни неизвестны) — один из приближенных герцога Максимилиана Баварского, убеждавший герцога в необходимости более сурового и активного преследования колдунов и ведьм.
(обратно)21
Бенедикт Карпцов (1595–1666) — профессор Лейпцигского университета, один из верховных судей Саксонии, обладавший большим авторитетом в вопросах рассмотрения дел о колдовстве и проявлявший в данном вопросе большую активность. Автор вышедшего в 1635 г. труда «Об уголовных законах», где немало места посвящено методам пыток.
(обратно)22
Дитрих Фладе (годы жизни неизвестны) — судья, вице-губернатор Трира, активно противодействовавший охоте на ведьм. Был арестован по сфабрикованному обвинению в колдовстве и сожжен в 1589 г.
(обратно)23
Георг Фридрих фон Грайффенклау (1573–1629) — архиепископ и курфюрст Майнца с 1626 по 1629 г., эрцканцлер (верховный канцлер) Священной Римской империи германской нации (титул эрцканцлера был закреплен за архиепископами Майнца).
(обратно)24
Иоганн Церклас фон Тилли (1559–1632) — имперский фельдмаршал, один из наиболее выдающихся полководцев Тридцатилетней войны.
(обратно)25
Фердинанд II (1578–1637) — император Священной Римской империи германской нации с 1619 по 1637 г. Ревностный католик, один из главных виновников начала Тридцатилетней войны.
(обратно)26
В период правления Габсбургов в Священной Римской империи (1438–1806) столица государства находилась в Вене.
(обратно)27
Эльдорадо — мифическая земля в Южной Америке, полная золота и драгоценных камней. Потоси — город в нынешней Боливии, в XVI–XVII веках был центром добычи серебра и одним из крупнейших городов мира (с населением более 100 000 человек).
(обратно)28
Джованни Боналино (1575–1633) — итальянский строитель и архитектор, который участвовал в строительстве нескольких церквей в Бамберге, а также спроектировал печь для сожжения ведьм.
(обратно)29
Альтенбург — крепость князей-епископов Бамберга, расположенная на одноименном холме.
(обратно)30
Альберт Алкивиад (1522–1557) — маркграф Бранденбург-Кульмбахский, из-за своей воинственности известный также как «дикий маркграф».
(обратно)31
Гогенцоллерны — германская династия, чьи представители были маркграфами Бранденбурга, а впоследствии королями Пруссии и (1871–1918) кайзерами Германской империи.
(обратно)32
Альбрехт III Ахилл (1414–1486), Иоахим II Гектор (1505–1571) — маркграфы Бранденбурга из династии Гогенцоллернов.
(обратно)33
Пласа-Майор — одна из центральных площадей в Мадриде.
(обратно)34
Дионисий — тиран Сиракуз. Согласно легенде, предложил своему фавориту Дамоклу занять его престол на один день. В разгар веселья на пиру Дамокл внезапно увидел над головой меч без ножен, висевший на конском волосе (этот образ впоследствии стал широко известен как Дамоклов меч), и понял призрачность благополучия правителей.
(обратно)35
Амброзио Спинола (1569–1630) — испанский полководец из генуэзского рода Спинола. Бреда — город в Нидерландах, осажденный и захваченный испанской армией под командованием генерала Спинолы в 1625 г.
(обратно)36
Зимний Король — Фридрих V, курфюрст Пфальца (1596–1632), избранный чешским дворянством королем Чехии в ноябре 1619 г., но уже через год лишившийся королевского титула после поражения чешской армии в битве при Белой Горе. Имперским эдиктом от 1623 г. лишен также владений в Пфальце и титула курфюрста. До конца жизни находился в изгнании.
(обратно)37
Urbi et orbi (лат.) — «к городу и миру», послание Папы Римского, адресованное католическому миру.
(обратно)38
Генрих II Святой (973–1024) — император Священной Римской империи, последний представитель Саксонской династии. Основатель епископства Бамберг. Был женат на Кунигунде Люксембургской. Оба похоронены в бамбергском соборе Святых Петра и Георгия. Генрих II канонизирован в 1146 г., Кунигунда — в 1200 г.
(обратно)39
Генрих фон Бильферсхайм (1242–1257) — первый епископ Бамберга, получивший титул имперского князя, после чего все правители Бамберга именовали себя «князь-епископ».
(обратно)40
Фридрих II Гогенштауфен (1194–1250) — император Священной Римской империи, король Сицилии.
(обратно)41
Леопольд фон Бебенбург (1297–1363) — князь-епископ Бамберга с 1353 по 1363 г.
(обратно)42
Кодекс Юстиниана — свод законодательных актов Римской империи.
(обратно)43
Бугурт — рыцарский турнир, в ходе которого сражаются между собою две группы рыцарей.
(обратно)44
Максимилиан I Габсбург (1459–1519) — император Священной Римской империи в 1508–1519 гг. Провел имперскую реформу и укрепил власть Габсбургов. Благодаря своему браку с Марией Бургундской, дочерью герцога Карла Смелого, присоединил к владениям Габсбургов Нидерланды. Был большим любителем рыцарских турниров.
(обратно)45
Моргенштерн — тип булавы, где стальное навершие дополнено стальными шипами.
(обратно)46
Бартоломео Спина (прим. 1475–1546) — один из теоретиков, обосновывавших существования ведьм и колдовства и описывавших способы борьбы с ними.
(обратно)47
Исидор Севильский (прим. 560–636) — архиепископ Севильи, канонизированный в 1598 г.
(обратно)48
Каролинский кодекс — свод законов императора Карла V Габсбурга, принятый в 1532 г.
(обратно)49
«Summis desiderantes affectibus» (лат.) — «всеми силами души», булла Папы Иннокентия VIII, изданная в 1484 г. и провозглашавшая необходимость уничтожения колдовства в Рейнской области. Булла также наделяла чрезвычайными полномочиями инквизиторов Крамера и Шпренгера, авторов «Молота ведьм».
(обратно)50
Жан Боден (1529–1596) — французский юрист, автор книги «Демономания», которая должна была помочь судьям в изобличении колдовства. Принимал непосредственное участие в расследовании дел о колдовстве, при этом отличался особой жестокостью к подозреваемым.
(обратно)51
Хофбург — зимняя резиденция австрийских Габсбургов, основное местопребывание императорского двора в Вене.
(обратно)52
Ханс Ульрих фон Эггенберг (1568–1634) — имперский князь, дипломат, фактический глава имперского правительства в годы Тридцатилетней войны.
(обратно)53
En guarde (фр.) — к бою; в фехтовании сигнал о начале поединка.
(обратно)54
Флот Индий — испанская флотилия, занимавшаяся переправкой в Европу серебра и колониальных товаров из испанских владений в Америке.
(обратно)55
Ронговеннан — легендарное копье короля Артура; Дюрандаль — меч графа Роланда.
(обратно)56
Граф Иоахим Андреас фон Шлик (1569–1621) — один из лидеров чешских протестантов, казненный в 1621 г. за участие в восстании против императора Фердинанда II.
(обратно)57
Христиан Брауншвейгский (1599–1626), Эрнст фон Мансфельд (1580–1626) — полководцы, возглавлявшие войска протестантов в ходе Тридцатилетней войны. Бетлен Габор (1580–1629) — князь Трансильвании, выступивший на стороне противников кайзера в ходе Тридцатилетней войны.
(обратно)58
Виттельсбахи — династия, правившая в Баварии начиная с XII века.
(обратно)59
Каринтия — княжество на юге Священной Римской империи, в настоящее время находится на территории Австрии.
(обратно)60
Франконский округ — один из десяти имперских округов, образованных в ходе Имперской реформы императора Максимилиана I.
(обратно)61
Гофмаршал — придворная должность в германских княжествах.
(обратно)62
Альбрехт Валленштайн (1583–1634) — имперский главнокомандующий, один из наиболее выдающихся полководцев Тридцатилетней войны.
(обратно)63
Квинт Невий Корд Суторий Макрон (21 до н. э. — 38 н. э.) — префект преторианской гвардии в правление императоров Тиберия и Калигулы.
(обратно)64
Айнтопф — густой мясной суп.
(обратно)65
Тридентский катехизис — сборник документов по различным вопросам христианского вероучения, принятый на Тридентском соборе в 1545 г.
(обратно)66
Патрициат — лица, принадлежавшие к наиболее богатым и знатным бюргерским фамилиям, игравшим значительную роль в самоуправлении городов.
(обратно)67
В битве при Луттере 27 августа 1626 г. армия Католической Лиги под командованием фельдмаршала фон Тилли разбила армию датского короля Кристиана IV.
(обратно)68
Кристиан IV (1577–1648) — король Дании и Норвегии (1588–1648). В 1625 г. объявил войну Священной Римской империи.
(обратно)69
Киршвассер — крепкая настойка из черешни.
(обратно)70
Имперский надворный совет (Хофрат) — один из центральных органов управления Священной Римской империи, выполнявший, помимо прочего, судебные функции.
(обратно)71
Вильгельм Герман Ламормейн (1570–1648) — иезуит, духовник императора Фердинанда II, один из наиболее могущественных людей при дворе. Активный деятель Контрреформации.
(обратно)72
Орден Святого Игнатия — одно из названий Общества Иисуса, ордена иезуитов, основанного в 1534 г. Игнатием Лойолой.
(обратно)73
Мельхиор Клёзль (1552–1630) — архиепископ Вены и кардинал, глава тайного совета и фактически первый министр в годы правления кайзера Маттиаса. После прихода к власти Фердинанда II помещен под арест. Несколько лет спустя освобожден из заключения.
(обратно)74
Имеется в виду война, начавшаяся в 1618 г. и получившая впоследствии название Тридцатилетней.
(обратно)75
Маттиас Габсбург (1557–1619) — император Священной Римской империи германской нации (1612–1619). Рудольф II Габсбург (1552–1612) — император (1576–1612). Известен своим пристрастием к астрологии и алхимии.
(обратно)76
Евангелическая уния — объединение протестантских княжеств и городов, основанное в 1608 г.
(обратно)77
Гебхард Трухзес фон Вальдбург (1547–1601) — курфюрст и архиепископ Кёльна (1577–1588), влюбившийся в девушку кальвинистского вероисповедания. В 1583 г. отрекся от католичества, женился на своей возлюбленной и объявил себя кальвинистом. Это событие вызвало кризис в Империи (поскольку кёльнский курфюрст был одним их тех, кто обладал правом участвовать в выборах императора) и привело к восстанию католических подданных курфюрста. Вскоре архиепископом Кёльна вместо фон Вальдбурга был избран Эрнст из баварского рода Виттельсбахов.
(обратно)78
Аугсбургский мир — заключенное в 1555 году на рейхстаге в Аугсбурге соглашение между лютеранскими и католическими князьями (а также представителями городов) Священной Римской империи и римским королем Фердинандом I, действовавшим от имени императора Карла V. Аугсбургский мир признал лютеранство официальной религией и установил право имперских сословий на выбор вероисповедания.
(обратно)79
Гольштейн-Готторпы, Вельфы — княжеские династии Германии.
(обратно)80
Маркграфство Бранденбург — одно из наиболее значительных княжеств Священной Римской империи, существовавшее с 1157 г. вплоть до ликвидации империи в 1806 г. В 1701 г. маркграф Бранденбурга Фридрих III провозгласил себя королем Пруссии.
(обратно)81
Имеется в виду Георг Вильгельм Гогенцоллерн (1595–1640), курфюрст Бранденбурга (1619–1640).
(обратно)82
Граф Адам Шварценберг (1583–1641) — один из наиболее влиятельных министров при дворе бранденбургского курфюрста Георга Вильгельма.
(обратно)83
Фердинанд II Арагонский, Фердинанд Католик (1452–1516) — король Арагона, супруг и соправитель Изабеллы Кастильской (1451–1504), королевы Кастилии. Их брак положил начало объединению Испании в единое государство. В период правления Фердинанда и Изабеллы была образована испанская инквизиция.
(обратно)84
Супрема — высший генеральный совет испанской инквизиции.
(обратно)85
Христиан Вильгельм Гогенцоллерн (1587–1665) — лютеранин по вероисповеданию, наместник архиепископства Магдебург (1598–1631).
(обратно)86
Титул римского короля в XVII столетии был полностью номинальным (реальной властью над Римом и Италией германские императоры давно уже не обладали). Этот титул получал наследник императорского престола, избранный курфюрстами при жизни отца.
(обратно)87
Филипп Адольф фон Эренберг (1583–1631) — князь-епископ Вюрцбурга (1622–1631), двоюродный брат князя-епископа Бамберга, Иоганна Георга Фукса фон Дорнхайма.
(обратно)88
Малефицхаус (также Друденхаус или Труденхаус) — выстроенная в 1627 г. в Бамберге тюрьма для содержания арестованных ведьм и проведения в отношении них следственных действий. Была разрушена в 1654 г.
(обратно)89
Битва при Штадтлоне — битва, произошедшая 6 августа 1623 г. между армией Католической Лиги под командованием Тилли и армией протестантов под командованием Христиана Брауншвейгского и закончившаяся полным поражением протестантов.
(обратно)90
Контрфорс — вертикальная конструкция, представляющая собой либо выступающую часть стены, вертикальное ребро, либо отдельно стоящую опору, связанную со стеной аркбутаном.
(обратно)91
Роза — большое круглое окно, расчлененное фигурным переплетом на части в виде звезды или распустившегося цветка с симметрично расположенными лепестками, в церквях романского и готического стилей.
(обратно)92
Каульберг, Якосберг, Стефансберг и Абтсберг — названия четырех из семи холмов Бамберга.
(обратно)93
Фридрих III Габсбург (1415–1493) — император Священной Римской империи (1452–1493).
(обратно)94
Орден Золотого Руна — рыцарский орден, учрежденный в 1430 г. герцогом Бургундии Филиппом Добрым. В дальнейшем право награждать этим орденом перешло к Габсбургам.
(обратно)95
Орден иезуитов активно занимался образовательной деятельностью, учреждал школы, занимался воспитанием и образованием отпрысков многих знатных домов Европы.
(обратно)96
Патримоний Святого Петра, или Папская область, — территория в Центральной Италии, подаренная римским папам в 752 г. франкским королем Пипином Коротким. Передача этих земель послужила основой для укрепления светской власти пап.
(обратно)97
Ханс Ульрих фон Эггенберг был крещен по лютеранскому обряду. В дальнейшем перешел в католицизм.
(обратно)98
Ханс Ульрих фон Эггенберт и Альбрехт Валленштайн получили от императора значительные земельные владения в Богемии, конфискованные у чешских дворян-протестантов.
(обратно)99
Профос — офицер, занимавшийся расследованием нарушений в воинских частях.
(обратно)100
Фаларид — тиран сицилийского города Агригенто, живший в VI веке до н. э. и прославившийся неимоверной жестокостью. По его приказу был сконструирован медный бык, внутри которого сжигали врагов тирана (т. н. «Фаларидов бык»).
(обратно)101
Втор. 5:9–10.
(обратно)102
Наум. 1:5–6.
(обратно)103
Рим. 13:1–2.
(обратно)104
Якоб Фуггер по прозвищу Богач (1459–1525) — глава аугсбургской семьи Фуггеров, занимавшийся торговлей и банковскими операциями, самый богатый человек Европы своего времени (конец XV — начало XVI в.).
(обратно)105
В 1530 г. в Священной Римской империи был принят ордонанс, ограничивающий число гостей на свадьбах крестьян и горожан, а также регулирующий порядок проведения подобного рода празднеств. В дальнейшем в Германии и разных ее областях принимались также иные акты подобного рода. В частности, устанавливалось, какую одежду и украшения можно было надевать, предусматривалось, что люди из низших социальных групп — например, палачи, живодеры, евреи — должны были носить на одежде специальные знаки, чтобы во время праздника их можно было отличить от добропорядочных граждан.
(обратно)106
Шильдбюргеры — в немецком фольклоре жители города Шильды, отличающиеся поразительной глупостью.
(обратно)107
Калиги — сандалии древнеримских солдат.
(обратно)108
Юлихская война — война, развернувшаяся между немецкими князьями в 1609–1614 гг. — за право наследования герцогства Юлих-Клеве-Берг.
(обратно)109
Блютенбург — замок в Мюнхене, служивший резиденцией Виттельсбахов.
(обратно)110
Швеция вступила в войну против Империи в 1630 г. и в феврале 1632 г. оккупировала земли епископства Бамберг.
(обратно)111
Людовико Людовизи (1595–1632) — вице-канцлер Ватикана, умер в Болонье в 1632 г.
(обратно)112
Апостольская канцелярия — самый древний институт Римской курии, истоки которого восходят к IV в. До XI в. была объединена с папской библиотекой и архивом; с XIII в. занималась преимущественно составлением и рассылкой актов Святого Престола.
(обратно)113
Борджиа — испанский дворянский род из Арагона, представители которого дважды становились римскими папами (под именами Каликст III и Александр VI). Пикколомини и делла Ровере — итальянские дворянские фамилии, чьи представители также несколько раз избирались римскими папами.
(обратно)114
Франческо Барберини (1597–1679) — кардинал, племянник папы Урбана VIII, один из наиболее влиятельных иерархов католической церкви.
(обратно)
Комментарии к книге «Багровый молот», Алекс Брандт
Всего 0 комментариев