Ольга Елисеева Последний часовой
Пролог
Санкт-Петербург. 13 июля 1826 года.
Все было кончено.
Веревки перерезаны, и уже остывающие тела спущены на доски.
Рассвет разгорался. Пятый час утра в июле ясен и свеж. Бриз с залива еще не поднялся, лелея покой отступающей ночи.
В три, когда осужденных вывели, едва развиднелось, и люди с трудом могли рассмотреть собственные руки. Только тяжкое бряканье кандалов убеждало, что они не спят.
Часовые молчали. Священник в предпоследний раз подошел с крестом.
– Ведете пятерых разбойников на Голгофу? – усмехнулся Муравьев-Апостол.
– Покайтесь и будете одесную Отца.
– Поздно, батюшка. Да и разве мы не каялись? – Он говорил правду. Каждого из пятерых обнадеживали помилованием. В расчете на это сколько было сказано такого, о чем теперь вспоминать и стыдно, и смешно.
Бестужев-Рюмин плакал. По городу разнесся слух, что самому младшему из приговоренных восемнадцать, и государь решился его пощадить. Но в двадцать пять человек способен отвечать за себя, и император соизволил особо обратить внимание, сколько народу вовлек в политический разврат этот юноша.
– Полно, – ободрял друга Муравьев. – Недолго осталось. Там уж будем вместе.
– И то перед Богом грех, – всхлипнул Бестужев.
Подполковник потупился, но не отступил от него.
Рылеев шел с поднятой головой. Он был жертва при заклании и верно понял свою роль.
– Я умираю как злодей, да помянет меня Россия!
Каховский молчал. Он все сказал на следствии. Горько сожалел о Милорадовиче. Негодовал на покойного императора. Уверял, что дальше будет хуже. Видел слезы молодого царя. Слышал его отзыв: «Это человек, исполненный самой горячей любви к родине, но законченный изверг». Чего же больше? Утешаться тем, что ты единственный, кого государь действительно хотел помиловать?
Пестель вышел, понурив голову. Без речей. И, как видно, молился. Он всегда много думал о Боге, только мысли его на сей счет иным казались странными. Вид виселицы привел полковника в замешательство.
– Я полагал быть расстрелянным.
– По приговору суда вы подлежите четвертованию. Одна милость его императорского величества заменила…
Павел Иванович махнул рукой.
Тем временем из крепости стали выводить тех, кому надлежало только увидеть казнь. А самим подвергнуться позорному аутодафе с ломанием шпаг и сжиганием мундиров. Их было немногим более сотни. Удивленный ропот прошел над плацем, сжатым в каре первыми гренадерскими ротами гвардейских полков. Говорили, что в казематах побывало около полутысячи. Где же остальные? Менее всего верилось, что их отпустили.
Барабанная зыбь.
Чтение приговора с его бессмысленным разбиением виновных на разряды.
Непередаваемая серьезность палачей.
Они хотели, чтобы и осужденные играли в их игру. По-детски ужасались собственным преступлениям. Трепетали при мысли о возмездии. Умилялись снисхождению императора, заменившего казни каторгой, а каторгу солдатчиной…
Но измученные люди, паче чаяния, оказались равнодушны к августейшему милосердию. Их смешила мрачная торжественность. Не трогало унижение перед товарищами. Пройдя через высший позор следствия, какого еще сраму они не терпели? Самооговор? Предательство? Испражнение в присутствии часового?
Бедный князь Сергей Волконский имел наглость раскланиваться со знакомыми, которые шарахались от него как от зачумленного.
Заключенный в четвертое, сводное, каре Мишель Лунин, дослушав сентенцию суда, крикнул по-французски:
– Прекрасный приговор, господа! Надо бы спрыснуть!
И тут же, скинув штаны, исполнил сказанное.
Его выходка была встречена с веселым сочувствием. В том смысле, что мочились они на прощение императора. И хотя больше никто примеру не последовал, но черта между осужденными и их вчерашними сослуживцами обозначилась резко.
Последние негодовали. Им – чистеньким, сытым, умывавшимся каждый день и целовавшим перед уходом на службу близких – казалось непостижимым, как можно пережить срывание мундира перед строем? Да есть ли для мужчины что-нибудь ужаснее?! Счастливцы!
Каждая гвардейская дивизия лицезрела своих злодеев. Поставленные на колени, лицом перед знаменами, они либо молчали, впав в столбняк, либо начинали хохотать, когда полковые профосы прикасались к их эполетам и крестам. Добротная ткань трещала в разгоравшихся кострах. Обломки шпаг летели на землю. Некоторые клинки сгибали так низко над головами, что по лицам осужденных вместе с потом и слезами текла кровь из рассеченной кожи.
Было приказано по окончании гражданской казни развернуть первое каре и подвести к виселице, чтобы избегнувшие позорной веревки могли хорошенько рассмотреть, что их ждало. И по достоинству оценить снисхождение императора. Не тут-то было. Федор Вадковский – еще недавно уверявший государя, что по приказу Пестеля без колебаний зарезал бы отца и мать, – тут не выдержал. Бледный как смерть, он закричал по-французски:
– Господа! Нас хотят сделать свидетелями казни наших товарищей! Было бы гнусным бесчестьем наблюдать их мучения! Вырвем ружья у охраны и ринемся вперед!
– Да! Да! Сделаем это! – отозвалось множество голосов. – Лучше смерть!
Странное впечатление произвели возгласы на чужом языке над рядами солдатских голов. В первой гренадерской роте Павловского полка прошелестел ропот:
– Видно, государь-то бар взялся вешать. Жаль, мало.
По мановению руки генерал-адъютанта Чернышева каре сомкнулось, не позволив осужденным двинуться с места. Их повели обратно в крепость мимо деревянной церкви Троицы, не давая приблизиться ко рву Кронверкской куртины, где стояла виселица.
На помосте между тем заканчивались последние приготовления.
– Неужели мы не заслужили лучшей смерти? – упрекнул распорядителей Пестель. – Я не отворачивался ни от пуль, ни от ядер. Можно было и расстрелять.
Ему не ответили. Подошел священник для последнего крестоцелования.
– Отец святой, – полковник преклонил голову, – я не принадлежу к вашей Церкви, но был некогда христианином и хотел бы оказаться им сейчас. Простите мои грехи и благословите в путь дальний и ужасный!
Раздался рассыпной барабанный бой, каким обычно сопровождают гонение сквозь строй, и уже не умолкал ни на минуту. Осужденным нахлобучили на головы белые мешки, накинули петли. Скамьи мерно подрагивали под ногами. Когда их вытащили, лишь две веревки упруго дернулись, оставив качаться коконы человеческих тел. По судорожному, быстро прекратившемуся движению рук и ног было видно, что Пестель и Бестужев умерли сразу. Самый виноватый и самый молодой…
Но трое несчастных полетели вниз. Не выдержав тяжести кандалов, гнилое вервие оборвалось. Повешенные рухнули в яму, пробив собой дощатый настил. Испуг был общим. Солдаты не сразу ринулись их вытаскивать, а когда подняли обратно на вал – придушенных, исцарапанных, в рваных мешках, – смотреть на преступников не было мочи. Они задыхались и харкали кровью. Муравьев и Каховский так расшиблись, что не могли говорить. А Рылеев, не видя уже перед собой мучителей, крикнул зеленовато-розовым утренним небесам:
– Неужто и тут мне суждено пробивать смерть лбом?!
Эта непочтительная фраза, мало подходившая к моменту, еще долго с негодованием передавалась из уст в уста, как доказательство особой безнравственности. В такую минуту следовало, проливая слезы, возносить молитвы за свою грешную душу!
Других веревок не было, пришлось посылать в лавки, по утреннему времени закрытые. Так проволынили еще более получаса. Наконец достали втридорога и, чертыхаясь, начали прилаживать заново. Опять явилась скамья. Послышался барабан, нервно выбивавший «зеленую улицу». Без посторонней помощи осужденные уже не могли держаться на ногах. На их лицах и на лице Чернышева застыло похожее выражение: «Ну хоть теперь не подведите, братцы!»
Доска шатнулась, ноги оскользнулись на ней, и новые веревки оправдали надежды.
– Шведский корабельный канат, – сиплым голосом сообщил комендант крепости Голенищев-Кутузов.
– Вы чего шипите? – озлился генерал-адъютант. – Не вас же вздернули!
Он одарил товарища по несчастью гневным взглядом, в котором был и упрек за нерасторопность, и обещание все рассказать императору. А потом отъехал в сторону, бормоча под нос: «Ни жить ни умереть, мать твою в дышло!»
Со стороны моста, где стояли родственницы осужденных, стиснутые со всех сторон любопытными, послышался истошный женский плач. Немногочисленная, но с каждой минутой прибывавшая толпа рванулась было через заграждения к виселице в надежде поглумиться над трупами. В воздухе замелькали камни и палки. Но солдаты оттеснили зевак от места казни.
– Глядеть гляди, да не подходи! – рявкнул пожилой сержант.
Через два часа тела сняли и отнесли в Троицкую церковь для отпевания. На следующий день должен был состояться общий молебен за упокой тех, кто погиб на Сенатской площади.
Все было кончено. Все только начиналось.
Часть I
Глава 1 Белый лист
Санкт-Петербург. Зимний дворец. 1 января 1826 года.
Лист лежал на полу, издали напоминая оброненный платок. Крылья бумажки топорщились, сквозняк с лестницы двигал ее по навощенному паркету, как ладью по шахматному полю.
Кто оставил записку? Кому она предназначалась? Кем будет поднята?
Только что стадо придворных, шумно топоча, хлынуло в высокие двери Большого зала Невской анфилады. Первый дипломатический прием назначили на первый день первого месяца первого года царствования. Символизм ситуации был очевиден.
Позолоченная резьба. Лавровые венки, пронзенные молниями. Римские шлемы над скрещением мечей и стрел. Гордые орлы с дубовыми ветками в клювах. Весь этот прекрасный и воинственный декор долженствовал напомнить присутствующим, кто победитель Европы. Чьими штыками установлен мир. Кого не следует беспокоить в его собственном логове.
Молодой самодержец собирался расставить точки над «и». Министры, как водится, удерживали его. Придворные сгорали от нетерпения. Полномочные представители великих держав уклонялись от комментариев. Говорили только, что у вдовствующей императрицы три сына: двое умных, а третий… государь.
Злополучный день 14-го потряс всех. Послы жаждали объяснений. И, исходя из них, намеревались отписать к своим дворам, будет ли Россия по-прежнему играть первую скрипку, вернее барабан, при всяком революционном замешательстве в Европе.
Держава, грозная сама в себе, дала трещину. Ее броня крошилась, как яичная скорлупа. Скоро, может быть уже сейчас, Петербургу станет не до заграничных происшествий. Ибо исключить кровавое развитие событий дома нельзя. И хотя вечером 14-го министр иностранных дел Нессельроде лично заверял дипломатический корпус, что, верная принятым обязательствам, Россия намерена поддерживать Священный Союз, в этой поспешности сквозила тревога.
Приглушенное гудение за белыми высокими дверьми напоминало пасеку. Пора было собирать мед, и императрица-мать несколько раз нетерпеливо дернула головой в ожидании сына. На лестнице послышался мерный топот – размашистые шаги государя, а за ним, чуть позади поспешное скольжение генерал-адъютантов, ловивших на ходу слово, жест, взгляд.
Лист по-прежнему лежал на паркете. Очевидным образом, его обронил кто-то из вошедших в зал. Николай Павлович споткнулся глазами о бумажку. Неудовольствие мелькнуло на его бледном хмуром челе. Не останавливаясь, он поднял ее, пробежал глазами и сунул за клапан рукава. По выражению лица императора невозможно было угадать, какое впечатление произвел на него текст. Двери распахнулись.
– Господа полномочные министры, послы и посланники!
Рокот голосов оборвался как по команде.
– Я прибыл для того, чтобы заверить вас во всегдашней доброй воле России и своей личной благосклонности…
Поклонившись, Никс прошел на середину зала и остался там один, точно собирался воевать с гостями. Очень высокий, очень худой, очень бледный.
– За последние полмесяца вы не раз спрашивали себя, чему стали свидетелями. Что за люди осмелились нарушить покой империи в скорбные дни, когда столица оплакивала потерю благословенного монарха?
У императора был сильный густой голос, позволявший без напряжения покрывать большие пространства. Но слова давались ему с трудом. Он явно не хотел говорить. Как не хотел и находиться здесь, о чем красноречиво свидетельствовала напряженная поза. Голова наклонена вперед, правая рука на поясе, плечи чуть ссутулены, взгляд исподлобья. Голубая Андреевская лента только оттеняла гипсовую белизну кожи.
– Говорят, у его величества из-за непомерного роста неправильное обращение крови, – шепнул французский посол Ла Ферронэ. – Оттого и цвет лица…
– У государя богатырское здоровье, – дипломатично соврал Жуковский. – За всю жизнь он болел лишь однажды. Кажется, корью.
– Мне рассказывали, что 14-го молодой монарх был белее холста, – вставил австрийский поверенный в делах граф Лебцельтерн. – И есть такие, кто объясняет это трусостью.
– Тише, господа!
Император продолжал говорить.
– Я могу с чистым сердцем заверить вас, что в настоящий момент очаги мятежа подавлены, заговорщики арестованы, а все войска благополучно присягнули законному государю. – Николай не смог выговорить: «мне». До него долетело слабое дуновение шепота из задних рядов: «И Кавказский корпус?». «И Кавказский корпус», – мысленно подтвердил он, но посчитал ниже своего достоинства произнести это вслух. Слишком большим облегчением для него был ответ Ермолова о вторичной присяге. И так старый волчище промедлил, выжидая, как дела повернутся в Петербурге. А под его командой 50 тысяч штыков, преданных не на жизнь, а на смерть. Двинь их Ермул-паша к столице, и как знать, кто бы теперь принимал послов в Зимнем дворце…
– Боже, как он хорош! Как ему идет голубая лента! – Нескольких фрейлин из свиты вдовствующей императрицы сморил восторг. Вчерашние выпускницы Смольного, они млели, как в дни посещения института августейшими особами. Их завистливые взгляды останавливались на Сильфиде – воздушном существе, которое с недавнего времени именовалось «государыней» и было сковано с «государем» неразрывными цепями.
– Правительство намерено и впредь твердо пресекать беспорядки, могущие случиться по нашему неспокойному времени…
Николай боролся с кусками собственной речи, которые произвольно всплывали в голове, без порядка и связи. Как прекрасно умел говорить брат! Его беседа завораживала. Лилась нежным неумолчным ручьем. Журчала, не останавливаясь. Младший же шел к цели кратчайшим путем. Разговор с ним напоминал ведро воды, опрокинутое на голову. Он сообщал суть и удивлялся: чего еще от него хотят?
– Схваченные заговорщики в подавляющем большинстве принадлежат к аристократическим фамилиям. Ограничение их прав в последнее царствование явилось главной причиной мятежа. Революция, которую они намеревались возглавить, изменила бы самодержавную форму правления и дала русской нации конституцию, для коей она, по моему искреннему убеждению, еще не созрела. Трусливое малодушие этих людей, поспешивших немедленно раскаяться ради спасения своих жизней, не вызывает уважения, но заставляет правительство задумываться над карой, которая была бы соразмерна содеянному.
Молодой император выдохнул. Он чувствовал, что у него взмок воротник рубашки, туго схваченный шейным платком. Очень хотелось запустить пальцы за шелковую удавку, но Николай не смел. Он обвел глазами зал, стараясь понять, какое произвел впечатление, и с ужасом понял, что собравшиеся ждут продолжения. Неужели нужно еще говорить?
О чем?
Нессельроде, привставая на носки лаковых туфель, делал государю отчаянные знаки за спиной рослой императрицы-матери. Фигурка прыгающего карлика была донельзя комичной, но понять, чего он добивается, Никс не мог. От обиды министр заломил ручки, горестно запрокинул носище к потолку и ринулся выручать нерадивого монарха. Следовало приободрить послов. Ну конечно, как он мог забыть!
– Господа чужестранные представители пребывают совершенно обнадеженными, что его императорское величество, подобно своему августейшему предшественнику, будет исповедовать ту же верность принципам Священного Союза, ту же привязанность к охранительным началам легитимизма, и никакие выгоды военного счастья не позволят России отвернуться от…
Ах да, вот что он хотел сказать! Никс поморщился. Не это, совсем не это. Есть обещания, которые не следует произносить раньше времени.
Позволив министру исполнить свое соло и терпеливо выслушав его, государь сделал Карлу Васильевичу знак замолчать.
– Полагаю, что подобное заявление будет встречено представителями великих держав с радостью. Но в настоящую минуту я лишь вступаю на отеческий престол, и политическая сфера для меня совершенно нова. Из чего следует, что я не в состоянии дать какие-либо гарантии касательно своего будущего образа действий, кроме чистоты намерений и непреклонной решимости во всем искать интереса той страны, во главе которой поставил меня Бог.
Повисла пауза.
Хуже ничего и придумать было нельзя. Нет бы закруглить фразу: «стопами дражайшего брата» или чем-нибудь про «всеобщий мир». Кто тебя спрашивает, что ты намерен делать, чего нет? Сохрани лицо. Чтобы и другие могли сохранить свое. Но мальчика с детства учили говорить правду! Карл Васильевич негодовал так сильно, что почувствовал, будто кончик носа у него становится горячим, как у больной собаки.
Между тем его величество забыл подать знак к окончанию аудиенции, и это сделала вдовствующая императрица. Он пошел к ней, чтобы поцеловать руку. Мария Федоровна выглядела встревоженной, но позволила себе только самый мягкий упрек:
– Сын мой, разве наш Ангел так открывал свои мысли дипломатам?
– Откуда им знать, какие у меня мысли? – нервно рассмеялся Никс. – Да и вам, мадам?
Последние слова еще больше смутили пожилую государыню.
Найдя глазами Ла Ферронэ, царь поманил его за собой в кабинет, ободряюще улыбнулся матери и только на пороге, запустив пальцы за клапан рукава, вновь нащупал злополучную записку.
* * *
Белая Церковь. Февраль 1826 года.
Графиня Елизавета Воронцова сидела у белой кафельной печки и перелистывала старый «Паризьен», который случайно нашла у матери. Пять лет для моды – целая вечность. Пять долгих столетий отделяли ее от шляпок-шутэ, воротников-шалек и воланов из индийского муслина, без которых, казалось, не могло обойтись ни одно бальное платье. Завышенные талии, ангельские щечки моделей и губки бантиком – теперь все это выглядело смешным, даже жалким. Между тем новые журналы не появлялись и еще бог весть когда появятся в здешней глуши. Особенно если перекроют границы из-за недавнего мятежа или начнется война с турками…
Графиня скользнула тревожным взглядом по окну и снова вернулась к вылинявшим картинкам. Ждали возвращения Павла Дмитриевича Киселева из Петербурга, надеялись, он порасскажет новостей. Вместо этого в столицу вызвали Михаила. Зачем? Неужели государь считает и его замешанным? Сердце у Лизы екало. Она ничем не могла себя успокоить: вести об арестах родных – кузенов Раевских, Мишеля Орлорва, Сержа Волконского – только распаляли душу. Говорят, Каховский, друг детских игр, стрелял в Милорадовича и покушался убить императора.
Мир сошел с ума!
Елизавета Ксаверьевна ежилась, кутала плечи в старую мамину кашемировую шаль и не могла согреться. Мудрено ли, чтоб крылом общих смут не задело Михаила? При его репутации. При взглядах, которых муж не скрывал. При дружеских связях с первыми подозреваемыми. Если прежний государь, такой мягкий и деликатный, держал Воронцова на подозрении, то чего ждать от нового, по слухам – весьма жесткого?
Лиза не находила себе места. Каждый звон колокольчика срывал ее с кресла и бросал к окну. Чаяла не то курьера с объявлением об участи мужа, не то весточки от Софи Киселевой из Тульчина, что Павел Дмитриевич в кандалах отправлен по этапу. Словом, чего-нибудь решительного. Даже сестры затихли, ходили на цыпочках. Каких несчастий для себя опасались эти дурехи? Бог весть. Но состояние младшей передалось им. Шумный дом графини Браницкой замер, будто придавленный грудой подушек.
Неудивительно, что скрип полозьев и треньканье бубенца вырвали семейство из полуобморочного состояния. В полном составе Браницкие ринулись на крыльцо, уверенные, будто перед ними предстанет сейчас если не граф Воронцов собственной персоной, то хотя бы кто-то из его порученцев с письмом. За зятя старуха Александра Васильевна боялась больше, чем за племянников. Якшался с фармазонами! Крестьян освобождал! Голова полна безнравственных идей! Не за это ли ныне под суд ведут?
Ах, как больно ей было думать, что Лиза при таком хорошем человеке останется соломенной вдовой! С четырьмя детьми, с клеймом государственной преступницы!
Каково же было удивление старой графини, когда из недр саней на нее глянуло бледное личико Мари Раевской. Голова гостьи была так плотно замотана платками, что казалась булавочной иголкой, воткнутой в кочан капусты. Добрая дюжина шуб и салопов укутывала молодую женщину, мешая пошевелиться. И под всем этим она держала на руках плотно спеленутую ляльку. Александра Васильевна в первый момент подумала, что несчастная племянница пустилась в дорогу с куклой. И только потом осознала: на руках у матери полупридушенное дитя, такое крохотное, такое жалкое, едва живое!
– Ты чего дуришь, девка? – Вместо приветствия графиня почти вырвала ребенка. – Так и есть, продулся! Насквозь, на таком холоде! – Она поспешила в дом, прижимая к себе заледеневший комочек.
А дочери бросились вытаскивать Мари из тесной утробы саней. Та была еле жива, избита на ухабах и с трудом передвигала ноги.
– Тетя, будьте осторожны, мой Николино…
– Полно, мама все знает. – Лиза помогла кузине сделать несколько шагов.
Кучер Раевских спрыгнул с козел, подхватил госпожу на руки и понес на крыльцо.
– Умаялась, сердечная. Почитай двое суток ехали. Мудрено ли по такой дороге? – твердил он. – Где снег, где лед, а где голая земля. Наказание Божье!
Его никто не слушал. Лиза смотрела на Мари, в ужасе сознавая, что ее приезд не может не быть связан с судьбой Сержа. Бедная девочка! Вот кого стоило пожалеть. Год она промыкалась замужем за человеком сильно старше себя, нелюбимым, но богатым и достойным. Он проводил с ней мало времени, хотя перед свадьбой, казалось, души не чаял. В письмах Мари томилась и по секрету говорила, что муж неровен: то осыпает ласками, то угрюм и нелюдим, а минутами несносен. Свалил на нее хозяйство, сам в разъездах. А она то на кухне, то в конюшне, ведет расходы, пробует еду для слуг… «Это эшафот, дорогая Элиза, настоящий эшафот», – писала тогда кузина.
Мари внесли в гостиную, положили на диван, стали разматывать шали, платки, шарфы, стягивать шубы, чулки, брызгать водой в лицо, тереть виски уксусом. Лиза встала у печки, наблюдая за копошением родных. Мать, призвав няньку Александрины и доктора Хатчинсона, в другой комнате занималась ребенком. Все знали, что делать. Или за суетой скрывали испуг. Одна графиня Воронцова снова впала в оцепенение, глядя на измученное, подурневшее лицо гостьи. После пережитого и двадцать лет не красили Мари. Чернявая, смуглая, с мягким широким носом и ямочкой на волевом подбородке, она не могла назваться хорошенькой. Но, по мнению Лизы, была мила той особой, домашней прелестью, которую безошибочно угадывает в женщине опытный глаз. Ее уловил когда-то Пушкин. Не прошел мимо и Серж Волконский – прожженный волокита столичных салонов, на четвертом десятке возмечтавший о простушке из деревенской глуши.
Лучше бы ей не знать его! Лиза отвернулась. Всех их, как котов, тянет на чистое!
Три месяца назад Мари родила. Раевские писали из Болтышки, что схватки были тяжелыми, без доктора и повивальной бабки. Сразу после горячки началось воспаление мозга, и кузина долго оставалась в беспамятстве. Звала Сержа. Не замечала близких. Не спрашивала о сыне, кроватка которого стояла рядом. Чудом ей удалось выкарабкаться. Между тем Волконского арестовали, и он отправился в Питер, не повидав жены с младенцем.
По всем подсчетам, Мари должна была сейчас еще только поправляться. Как она попала из имения родителей в Белую Церковь? Зачем?
– Ну и кто тебя отпустил, блаженная? – Старая графиня с ребенком на руках вступила в гостиную. Ее властный голос и могучая фигура подействовали на всех успокоительно. – Знамо дело, ты ведь могла и дитя угробить.
Мари с трудом села на диване, одной рукой держась за его спинку, а другой стягивая с головы последний чепчик.
– Папа, Александр и Николай в Петербурге. А мама избегает со мной видеться. Из-за Сержа.
– Я всегда говорила, что Софья никудышная мать, – заявила Браницкая, не выносившая жену бородинского героя. – Вздорная она. И упрямая. При чем тут твой муж? Не у него горячка.
– Я ехала к вам просить о помощи. – Мари с трудом перевела дух. – От меня до последней минуты скрывали правду об ужасном положении Сергея. Теперь же, когда я знаю…
Все в комнате напряглись. Даже горничная, вошедшая с серебряным чайником на подносе, предпочла ретироваться, чтобы не мешать господам.
– О, я не могу поверить! – Кузина закрыла лицо руками и разрыдалась. – Как он смел? Связаться с презренными людьми! Дать им себя увлечь, собой командовать!
Браницкие подавленно молчали. Никто ничем не мог помочь этой измученной, больной девочке. И всем стало бы легче, если бы она вдруг исчезла с дивана, растворилась в ночной пустоте за окном.
Александра Васильевна опустилась рядом с Мари и сомкнула на ее плечах свои большие, пышные руки. Она ничего не говорила, просто держала племянницу до тех пор, пока слезы не начали иссякать, а врожденное ломоносовское упрямство, помноженное на раевский гонор, не взяло верх над слабостью.
– Чего ты от нас хочешь? – прямо спросила старуха. – Мы все сделаем. Говори.
– Нельзя ли оставить у вас Николино, тетя? – Мари искательно взглянула Браницкой в глаза. – У вас есть доктор. А мне… мне надо в Петербург. Я должна увидеть Сержа.
* * *
Санкт-Петербург. Петропавловская крепость.
— Как вам не стыдно, Якушкин! Мы уже в другой раз ловим вас на лжи! – Молодой император побагровел от негодования. – Хорошо! Пусть! Вы не уважаете нас, но не можете не понимать, что скоро предстанете перед судом более высоким. И тогда Бог спросит, почему вы, дворянин, говорили неправду своему государю?!
– Ваше величество, – тон арестанта был спокоен и оттого особенно оскорбителен, – я атеист.
Повисла пауза. Казалось, Николай не совсем понял, что ему сказали. Потом он вскочил и ринулся к двери, видимо, боясь не донести свое раздражение до порога. Створка хлопнула. Коридор сотряс громоподобный рев: «Свиньи!!!» Подследственный и генерал-адъютант Бенкендорф через стол посмотрели друг на друга. Холодноватые зеленые глаза Якушкина смеялись.
– Зря вы так, – бесстрастно бросил Александр Христофорович. – Государь не желает вам зла.
– Тогда почему он вмешивается в следствие? – саркастически хмыкнул арестант. – Согласитесь, странно видеть царя судьей в деле, столь близко его касающемся.
Бенкендорф вздохнул. Эти молодые, они и правда ничего не понимают или только прикидываются?
– Господин капитан, – его рябое остзейское лицо не выражало гнева, – вы участвовали в военном мятеже и согласно уставу заслуживаете расстрела. На что вам надеяться, кроме милости императора?
Якушкин подался вперед. Обычная меланхолическая манера исчезла, кровь бросилась в лицо от негодования.
– Я не желаю милостей тирана! Лучше быть судимым по закону, пусть и такому варварскому, как у нас!
Александр Христофорович собрал бумаги.
– В таком случае вас расстреляют.
Генерал вышел в коридор, недоумевая, стоит ли искать императора или гроза пройдет сама собой. В гневе Николай не выбирал выражений и минутами говорил такое, отчего у приближенных краснели уши. Неважно, что потом государь сожалел о сказанном, и даже готов был извиниться. Слово не воробей. Необъяснимым образом в городе узнавали: молодой самодержец дает на допросах волю чувствам.
Что не способствовало уважению. И Никс это знал. Он не был сдержанным человеком. Но изо всех сил старался. Тем более теперь. Однако по какому-то роковому стечению обстоятельств за стены крепости попадали самые постыдные слухи. Уже из уст в уста передавали его первый разговор с Трубецким.
«Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, вошли в заговор?! Гвардии полковник, князь! Какая милая жена! Вы погубили вашу жену! Есть у вас дети?»
«Нет».
«Счастье, что нет детей! Ваша участь будет ужасна! Я могу вас расстрелять!»
«Расстреляйте, государь!»
«Не хочу! Я хочу, чтобы вы страдали!»
Он это говорил? Возможно. Ему-то самому казалось, что все прошло в высшей степени достойно.
Трубецкого насилу выудили из дома австрийского поверенного графа Лебцельтерна, куда «диктатор» скрылся, так и не появившись на Сенатской площади. Свояк-дипломат уверял, будто князь не виноват, все происходящее – ошибка, произвол, наглая клевета… Женатые на сестрах, они прекрасно ладили, но как только Нессельроде, прибывший от имени государя, заговорил о дипломатической неприкосновенности, пришлось сдаться.
Когда арестанта привезли, он был бледен и шатался. Никс уступил ему свое место на диване.
«Пишите показания, князь».
«Я вас не понимаю».
«Опомнитесь. Улики на вас ужасны. Чистосердечным признанием дайте мне право вас пощадить».
«Я ничего не знаю».
«Вот план восстания. Узнаете свою руку?»
Николай тогда еще не ведал, как много людей станет обнимать его сапоги. Этот был первым.
Кто же распространил по столичным гостиным версию Трубецкого? Каташа. Милая жена. Ей было позволено навещать мужа в крепости. И перед ней «диктатор», конечно, не хотел выглядеть трусом. Во всяком случае, такое объяснение устраивало Николая, а что там случилось на самом деле, – может, он и правда тыкал князя пальцем в лоб и угрожал расстрелом? Павловская бешеная кровь толчками пульсировала в жилах у молодого императора. Смешно вспомнить, Николай еще сомневался относительно своего отца! Те же вспышки гнева, те же порывы великодушия. Какой гоф-фурьер Никита Бабкин? Бабкины не страдают царским безумием!
Выскочив в коридор, Никс дошел до лестницы, поднялся пролетом выше и сел на ступеньки. Вокруг никого не было. Даже камень, на который он опустился, выглядел нехоженым и немытым, в седом налете побелки с потолка. «Я должен успокоиться. Подумаешь, Якушкин! Большое дело, атеист!»
Тут новый порыв злобы сжал царю горло. Что они себе воображают! Если не веришь в Бога, значит можно лгать, устраивать заговоры, предлагать обе руки для убийства августейшей фамилии?! Свиньи!
У них нет детей! А у него есть! Целых четверо!
И тут же всплыли другие слова, которые, при всей их дерзости, трудно было отбросить.
– Император Александр в Европе держался корифеем либералов. А дома что мы видели? Деспотизм жестокий, хуже – бессмысленный. Военные поселения! Сколько крови и слез! А спроси, зачем, – ни одна душа не знает. Сия загадка есть великая, для чего народ гробили?
Это касалось покойного брата, и оттого было особенно больно.
– В последние годы государь не раз отзывался о русских, будто каждый из них плут или дурак. Вот я, плут и дурак, Иван Якушкин, сижу перед вами.
Нечего возразить. Плут, что вмешался в заговор, и дурак по той же причине.
– В четырнадцатом году мы вернулись из-за границы. Что за томление было в Петербурге! Мы видели великие события, решавшие судьбу мира, участвовали в них. Теперь пустота и бездействие. Разводы, парады, смотры. Да болтовня старых колпаков, выхвалявших прошедший век. Мы ушли от них на сто лет! Мы жаждали дела!
– Теперь вы, сударь, надолго лишили себя возможности сделать что-либо полезное, – возразил император.
С возражения все и началось. Возражений они не терпели. Приходили в неистовство, забывая положение вещей и свою печальную участь. Нервозная исступленность была замечена Николаем у многих подследственных. Их гнев не напоминал его собственный. Бурный всплеск, а потом облегчение, которые он переживал, ничем не походили на циклический возврат к одной и той же мысли, засевшей в голове гвоздем.
Снизу послышались шаги. Александр Христофорович всегда каким-то тайным чутьем угадывал, где император. Он застыл несколькими ступенями ниже, выжидающе глядя на государя и не решаясь заговорить. Николай махнул рукой.
– Я, как всегда, погорячился.
– Нервы вашего величества…
Никс полез в карман и молча вынул оттуда смятый листок бумаги.
Бенкендорф взял записку, полагая, что это очередной донос на какого-нибудь истопника или повара, служащего при дворе и, как пить дать, преданного душой цареубийцам. Таких подметных писем можно было собирать по всему Зимнему сотни. Однако перед его глазами мелькнул бисерный почерк, и черные горошины французских букв сложились в весьма неожиданную фразу: «Берегитесь, если хоть волос упадет с их голов».
– Давно вы это получили? – не без тревоги осведомился генерал.
Николай пожал плечами.
– Вчера, третьего дня, в субботу, – он вывернул карман, и на ступеньки посыпались скатанные бумажки. – Вы полагаете, это серьезно?
Глава 2 Лицедеи
Лондон. Даунинг-стрит.
— Так что вы мне предлагаете сказать в Петербурге?
В политике герцог Веллингтон предпочитал ту же тактику, что и на поле боя, – быстрота и натиск. Министр иностранных дел Джордж Каннинг ерзнул. Он терпеть не мог туповатых солдафонов, одержимых карьерой Бонапарта. С Европы и одного хватит! Между тем старина Артур попортил ему много крови своим консерватизмом, требованием твердых «да» и «нет», нежеланием считаться с настроениями Сити. Уорт не понимал, что дипломатия – сфера зыбких альтернатив, в ней все меняется в одно мгновение, и повороты на 180 градусов – не предательство, а трезвый расчет жизненных интересов.
Позавчера они с Россией были союзниками. Вчера отношения резко охладились. Во всем виноват сам царь Александр. Не стоило так долго держаться за хвост кобылы Меттерниха и навязывать другим принципы Священного Союза. Пришлось предпринять кое-какие меры, чтобы отвлечь Петербург от интервенции в Южной Америке, где революции полыхали своим чередом. Куда выгоднее казалось втянуть недавних друзей в захват неосвоенных земель на севере континента. Увязнув там, русские уже не полезли бы ни в Буэнос-Айрес, ни в Средиземное море…
Сегодня наступила пауза. Новый император интереса к латинским делам не проявлял. К Российско-Американской кампании тоже. Зато привычно напрягался при слове «Турция». Именно здесь и следовало искать сближения. Возможно, завтра Петербург снова станет союзником.
Но нельзя открывать карты во время игры! Этого поседелый вояка не понимал. Он ехал на погребение Александра Павловича и требовал четких инструкций. Каннинг же, как всегда, крутил. Коллеги страшно раздражали друг друга и тем не менее принуждены были работать вместе, как лебедь и рак из басни Лафонтена.
– Я еще раз повторяю, сэр Уэлсли, ваша задача двояка. – Терпению министра не было предела. – Надлежит добиться совместного с царем давления на Турцию. Султан Махмуд должен унять этого убийцу, пашу Египта Мехмед-Али. Нельзя, чтобы греческое население на полуострове Море было вырезано. Хотя это давняя и сокровенная мечта всех здравомыслящих османов.
Старый грубиян Веллингтон не принимал такого цинизма. Он-то в глубине души как раз придерживался принципов немодного легитимизма. Греки – подданные султана. Их следует усмирить и наказать со всей суровостью. Можно даже каждого десятого. Но не каждого первого, включая младенцев во чреве матери!
– Я вижу, вы меня не понимаете, – мягко сказал Каннинг. – И не одобряете. Напрасно. Морея – сердце будущей независимой Греции. На первых порах она станет нуждаться в промышленности, торговом флоте, финансах и за всем перечисленным обратится к нам. Это партнер. Надежный. Послушный. Слабый. Такой, каким Турция никогда не была для Франции и не будет для нас. Вот почему мы с греками.
Веллингтон потер лоб.
– Я в толк не возьму, разве у нас дома дел нет? – Раздражение всегда охватывало его, когда он не успевал за чужой мыслью. – Вы толкаете Англию к войне в самый опасный момент. Эти волнения! Этот избирательный билль!
– Чего же вы хотите? – Каннинг пожал плечами. – Люди голодают.
Сэр Артур раздул щеки от возмущения. Наглец признает, что работягам нечего есть, а разорившиеся фермеры скитаются по всей стране, и предлагает вдобавок развязать войну. Вот когда жди штурма Тауэра и гильотин на улицах!
– Я предлагаю накормить умирающих и предотвратить взрыв, – спокойно возразил министр на невысказанную мысль собеседника. Ее так легко было прочесть по его лицу! – Все вцепились в избирательный закон. Они думают: если число голосующих увеличится, это запустит станки в Манчестере, Лидсе и Шеффилде или расчистит грязь в лондонских трущобах. Глупцы! Еда не завернута в бюллетени. Она вообще не возникает из воздуха и бумаг!
Сэр Каннинг поднялся и прошелся по кабинету. Высокий, сухопарый, лысеющий джентльмен со вздернутым поросячьим носиком. Он напоминал бы пинчера, если бы не этот пятачок.
– Мы с вами оба консерваторы, – заявил министр. – Каждый в своем вкусе. Иногда, чтобы сохранить достояние предков, нужно пойти навстречу переменам. Пока ни король, ни палата лордов, ни даже общины не готовы предоставить господам из Сити право голоса. Окажись я премьером, я не стал бы торопить события. Решение должно созреть само.
На лице Веллингтона мелькнуло удивление.
– У меня другой план. Его осуществление даст толчок производству. А промышленники, торговцы, банкиры получат такие возможности, что избирательная реформа уже мало кого увлечет. Мы не должны бороться с бунтовщиками ни в Европе, ни в Америке. Даже на словах. Напротив, нужно спустить на Священный Союз всех собак в печати. Новые государства нам выгодны. Пока они в пеленках, мы станем их няньками, кормилицами, защитниками. Не бескорыстно, конечно. Мы будем олицетворением свободы и придем в любую дыру, где вскинут национальный флаг, чтобы заставить ее обитателей работать. Разве это не благородная задача?
Впервые за весь вечер Веллингтон позволил себе улыбнуться.
– Работать на кого?
Вопрос не требовал ответа. Жители разоренных войной за независимость земель будут нуждаться в заработке на фабриках, которые откроют расторопные воротилы из Сити. Или в банковских займах. Или в торговом посредничестве. Так что выгода обоюдная. Как не крути. Стоит ли удивляться, если делец-покровитель получит две трети прибыли, а начинающий – одну? Это только справедливо.
– Мы отвлеклись от вашей миссии в Петербурге, – сказал сэр Каннинг, закуривая.
Собеседники сидели в уютной комнате особняка на Даунинг-стрит. Она называлась голубым кабинетом, хотя больше напоминала гостиную. В стрельчатых окнах за синими атласными шторами гас закат. Тяжелые дубовые рамы были уже опущены, чтобы не пропускать сырость. Но когда министр достал трубку, пришлось приподнять одну из них. С улицы явственно потянуло дегтем и лошадиным навозом.
– Вполне возможно, что наши совместные увещевания не образумят султана. Что делать тогда? Удерживать царя от войны? В настоящих обстоятельствах само выступление России против Махмуда освободит Грецию. Но нам крайне невыгодно, чтобы русские углублялись в турецкие земли, тем более захватывали проливы. Разговаривая с молодым императором, вы должны оставить нам свободу маневра.
Услышав военное слово, Веллингтон оживился. Но речь шла о дипломатической уловке, и он снова сник.
– Нужно подтолкнуть царя к действиям и в то же время иметь возможность сказать, что русские сами приняли роковое решение, а Англия, напротив, всеми силами удерживала их хищные устремления. Вам понятно?
Герцог покачал головой.
– Я должен предложить императору союз против османов?
– Нет! – взвился Каннинг. Он битый час распинался, и все зря.
– Значит, отговорить его от войны?
– Ни в коем случает!
– Да, черт возьми, что же делать?! – взвыл старый солдат.
Министр смотрел на собеседника с жалостью. Слава предавала каждому высказыванию этого человека необычайный вес в глазах иностранных держав. По слухам, молодой император искренне уважал герцога. Лучшего кандидата для тайных переговоров не найти. Но Боже, что за остолопы эти вояки! Одна надежда – его русский визави из того же теста.
* * *
Санкт-Петербург. Особняк Юсуповых на Мойке.
Из-за траура в Эрмитаже не давали спектаклей. Остальные театры города тоже должны были подчиниться строгому императорскому этикету. Но на дому, тихо, без особой огласки позволялось устроить концерт, живую картину, разыграть пару драматических сцен. Только бы происходящее не оскорбляло бурным весельем.
Торжественная декламация, печальная музыка… Можно было даже пригласить августейших гостей, ибо и они мечтали развеяться. Дворец княгини Юсуповой на Мойке подходил для этого как нельзя больше. В меру удаленный от центральных улиц, почти окраинный, с едва отделанным «вертепом», где могло разместиться самое тесное общество, он недавно наполнился голосами запасной труппы из Архангельского. Старушка Татьяна Васильевна, урожденная Энгельгардт, одна из племянниц светлейшего князя Потемкина, сумела залучить к себе вдовствующую императрицу с царственной четой и небольшим выводком придворных человек в сто.
Не шутка. Завтра об этой милости будет говорить вся столица. А пока… Под чарующие звуки «Волшебной флейты» черный креповый занавес – нота скорби по отлетевшему Ангелу – поехал в сторону, и на сцене открылась картина вечернего сада с легким газовым облаком, пронзенным золотой стрелой.
Начальный акт Никс прослушал вместе с матерью, а в перерыве поднялся на второй ярус, где в ложе князя Гагарина восседала сама Семенова.
– Что я слышу, Катерина Семеновна? Неужели вы решили оставить нас?
При виде императора все находившиеся возле звезды поднялись и низко поклонились. Только сама актриса осталась сидеть в широком, обитом алым бархатом кресле. Склонившись на руку и откинув край горностаевого плаща – в зале по-зимнему царили сквозняки, – прима выглядела истинной царицей. Полная сорокалетняя дама с тяжелыми властными чертами, крупным носом и черными усиками над верхней губой, она держала себя повелительно, так чтобы каждый, едва взглянув на нее, мог сказать: вот первая героиня русской сцены.
Ее короткое знакомство с третьим из великих князей позволяло нарушать этикет. Никс страстно любил театр. В юности, когда его с Михаилом отправили в заграничное путешествие, Мария Федоровна особо запретила сыновьям посещать балаганы Лондона и Парижа из боязни, как бы дети не увидели развратных сцен. Это благое начинание вдовствующей императрицы погибло в туне также, как и попытка отнять у царевичей военные игрушки. Их высочества росли солдафонами, самозабвенно приверженными лицедейству.
В тайне от матери, как иные курят, Николай посещал актеров, в перерывах между действиями поднимался на сцену побеседовать с презренными комедиантами и даже проходил за кулисы. Он знал, что давний меценат Семеновой князь Гагарин сделал ей предложение. Что возраст и мысли о будущем заставляют приму согласиться. Что в обществе разразится скандал, ибо звезда поднялась на картонный небосклон из канавы. Вчера крепостная. Сегодня идол. Завтра княгиня.
– Итак, вы покидаете сцену? – Император поцеловал белую пухлую руку актрисы. – Это большой удар для поклонников вашего таланта.
Его всегдашняя серьезность не позволяла воспринять сказанное как простую светскую любезность.
– Удар? – переспросила дама. – Но вы же сами читали в газетах: «Семенова погибла безвозвратно, дальше она не пойдет!» «Низкое подражание француженке Жорж лишило ее игру блесток самобытного таланта».
– Простите, сударыня, но в последнее время я не читаю театральной критики.
– Ах, ну да, у вас теперь другие дела! – обиженно надула губы собеседница.
Николай рассмеяться. Эгоизм высшей пробы! Что для него важнее заговора? А этой прекрасной талантливой женщине, на пике славы уходящей в тень, дела нет до мятежа, попыток цареубийства, волнения в Европе. Ее терзает ядовитая статейка нищего писаки, который только тем и зарабатывает имя, что ругает знаменитостей.
– У Жорж есть техника, – продолжала жаловаться звезда, – есть школа. А я? Кто меня учил? Стоит мне сделать, как она, и всем в зале ясно: на сцене сфальшивили.
– Можно я задам вопрос?
Семенова указала не место возле себя и сделала знак остальным покинуть ложу. Как только они вышли, император присел на соседнее кресло.
– Помните, пару лет назад я хотел попытаться что-нибудь сыграть? На домашней сцене.
– О-о, – протянула женщина, склоняя к плечу голову, увенчанную алым атласным беретом. – У вас теперь така-ая сцена!
– Это меня и смущает, – без тени улыбки отвечал Николай. – Слишком большая. Много публики.
– Боитесь провалиться? – с легкой ехидцей осведомилась собеседница.
– Не то слово. Мне кажется: я проваливаюсь в каждом акте.
Семенова выдержала паузу. Ее большой, неизящно очерченный рот сжался в одну точку.
– Придется жить на сцене, – она помедлила. – Чем я могу вас утешить? В сущности, я дилетант. Меня девочкой выгнали на подмостки и сказали: играй. Я не знала, как, и начала придумывать, будто я и есть та, за которую себя выдаю. И когда мне удавалось поверить в это, верили и в зале. Я разрывала себя на части, а они говорили: о, какая игра!
Семенова замолчала. Император не спешил прерывать ее.
– Верьте каждому слову, которое говорите. Ваша роль должна прирасти к вам. Тогда вы перестанете замечать подмостки.
Николай еще раз с благодарностью поцеловал актрисе руку. Он собирался уходить, когда она порывисто и без всякого пиетета схватила его за палец.
– Но, Боже мой! Что же мне делать? Неужели я и правда не пойду дальше?
Царь Небесный! Как все артистические натуры ранимы!
– А вы хотите? – хмуро спросил Никс.
Женщина помедлила.
– Не знаю. Возраст диктует свое. Еще год или два, и меня просто вышвырнут. А сейчас, сейчас есть шанс стать чем-то новым.
– Тогда вот добрый совет от человека положительного, семейного и… вашего императора. – Николай сделал ударение на последнем слове. – Выходите в отставку, уезжайте в Москву, проведите там около года, а потом тихо, без огласки венчайтесь с князем Гагариным. И не торопитесь возвращаться в столицу. Со временем все привыкнут.
Не дожидаясь, пока Семенова поблагодарит его за фактическое разрешение брака, государь вышел из ложи и спустился ярусом ниже к maman.
* * *
Свято верить каждому слову. Никс поморщился. Врать и играть – разные вещи. Брат делал это легко. Он – не без напряжения.
В день большой дипломатической аудиенции, покинув по знаку императора зал, граф Ла Ферронэ последовал за новым российским монархом в кабинет. Француз не ждал ничего дурного, они с третьим из великих князей давно знали друг друга, более того – двадцатилетняя разница в возрасте не мешала им почти дружить. Настолько, насколько это чувство уместно между представителем иностранной державы и членом августейшей фамилии.
– Идите сюда. Честно говоря, я еще не освоился с новыми апартаментами.
Граф понимающе кивнул. Он демонстрировал доверительность и особую теплоту их отношений. «Все забываются, – отметил Николай. – Видят во мне командира бригады». Пусть бригада и разрослась до целой страны! Его уязвляло подобное отношение. Однако в слабости сила.
Ферронэ скользил сзади по паркету, внимательно прислушиваясь к дыханию спутника. Оно было ровным – значит, тот не взволнован, чего следовало ожидать после приема послов. Любезный и веселый, прекрасный танцор, маркиз считался завсегдатаем вечеров в Аничковом дворце – прежнем гнезде великокняжеской четы. Никс любил его слушать, а Александра – вальсировать.
Большой говорун, много повидавший на своем веку, Ферронэ таил под простодушной и суетливой внешностью цепкий ум. Государь знал, что в портфеле у посла Франции лежат целых две верительные грамоты, присланные из Парижа на имя императора Константина и императора Николая. Кому повезет. И затребовал два экземпляра сам опытный дипломат, боясь промахнуться. Такова цена его домашней короткости с царевичем.
– Вот мы и пришли. – Хозяин радушно распахнул двери. – По правде сказать, я еще не выбрал, где обосноваться. Эта комната, по крайней мере, не проходная.
Маркиз быстрым взглядом окинул кабинет. Никакой роскоши. Сводчатый беленый потолок. Письменный стол. Складная походная кровать с накинутой сверху шинелью. На стенах хлебным мякишем прилепленные детские рисунки. Саша изобразил корову. Мари – папа на коне. Олли – дождик и гриб. В комнате только что убирались, и лакей, выходя с мокрой тряпкой из каморки для клозета, на секунду отворил дверцу красного дерева. Ее снизу до верху покрывали английские политические карикатуры, среди которых широтою и качеством бумаги выделялся «Венский конгресс». Над головой каждого из участников виднелась крохотная циферка, а под картинкой можно было прочесть фамилии.
Ферронэ усмехнулся. У него самого была неплохая коллекция, но использовать ее как украшение нужника ему и в голову бы не пришло.
– Не повесить ли сюда еще и британский флаг? – грубо пошутил император.
Гость сразу расслабился, французам нравится, когда ругают соседей за Ла-Маншем. И то, что новый царь не питает к союзникам никакого пиетета, позволяло надеяться… Впрочем, посол не любил преждевременных выводов. Послушаем. Поговорим.
– О, друг мой, не стойте. Располагайтесь, как вам будет удобнее! – Николай почти силой усадил графа на черное кожаное канапе в углу. – Разве могут быть между нами церемонии? Как вам моя сегодняшняя речь?
Ферронэ не успевал опомниться от вопросов.
– Ваше величество были очень… откровенны. И вместе с тем возвышенны, увлекательны, грозны, – спохватился он.
– Слова, слова! Это ли я хочу услышать от старого друга! – Император опустился рядом и доверительно взял Ферронэ за руку. – Прямота – мой единственный козырь. Вообразите, в каком я положении! Молодой, неопытный, никогда не желавший власти. Я учился лишь тому, что могло пригодиться военному инспектору по инженерной части. И менее всего подготовлен к управлению государством. Между тем положиться не на кого. Общество возбуждено. Те несчастные, кто попал в крепость, всего лишь пошли на шаг дальше остальных.
Ла Ферронэ внимательно следил за скачками мыслей государя. В чем тот пытается его уверить? В своей несостоятельности как монарха? Это тайна полишинеля. В первый же день пролить столько крови!
– Сир, – осторожно начал дипломат, боясь поскользнуться на каждом слове. – Для тех, кто был свидетелем роковых минут, очевидно ваше великодушие, спокойствие, невозмутимое хладнокровие, которым с одинаковым энтузиазмом восхищались и войска, и старые генералы. Вы купили их сердца!
Никс горько усмехнулся.
– Только мужественное и твердое поведение вашего величества, – продолжал Ферронэ, – не позволило осуществиться замыслам заговорщиков!
– Спасибо, дорогой друг, – государь потряс руку собеседника. – Вы сумели понять мою душу. Скажу откровенно, я ничего пока не знаю о характере отношений, которые политика устанавливает между императором России и послом Франции. Но даю вам слово, Николай всегда останется для графа де Ла Ферронэ тем, кем был.
В этом месте следовало прослезиться, и оба собеседника не преминули показать увлажненные глаза.
– Теперь вам надлежит управлять одной из самых больших империй мира, – продолжал дипломат. – И если вы сумеете сделать это со славой, то тягостное впечатление первых дней развеется.
Николай смотрел на собеседника с искренним вниманием. Он знал, что Франция молчаливо жаждет военных действий России против турецкого султана. Если Петербург вмешается, британцам придется потесниться в роли единственных защитников греков. После революций и войн Париж желает выскользнуть из-под навязчивой опеки победителей. Пока союзники будут «помогать» друг другу у берегов Адриатики, французский король укрепит свои позиции. Это его игра.
Британии же нужно Средиземное море. Свобода Эллады и изгнание варваров из Европы – газетный шум для романтиков, вроде лорда Байрона. Господа в Сити считают приход и расход. Это их игра. Им очень не хочется принимать Россию. Но в одиночку они ни Балканы, ни проливы, ни ливантский торг не получат: Бог велел делиться. Это игра Николая.
Сейчас ему нужна приватная поддержка Франции. Скромный разговор тет-а-тет. Не более. И посол заметным образом поддавался, ибо хотел поддаться, буквально снимая с языка собеседника нужные фразы.
– Победы любят все. Ничто так не успокаивает общественного мнения, как выигранная война. Воспользуйтесь этим. Необходимость столкновения с султаном оправдывается интересами страны. Но, разумеется, Европа будет протестовать.
– Вся? – Николай позволил себе усмешку.
– Гласно – да. Но негласно мы обещаем дипломатическую поддержку. Пруссию вы успокоите «семейными» средствами. Англичане окажутся в двойственной ситуации: не принять вашу помощь грекам они не смогут. Лишь Австрия, оставшись не у дел, будет требовать соблюдения принципа легитимизма.
Николай махнул рукой.
– Вижу, что выхода нет. Спасибо, дорогой друг. Я в вас не ошибся.
Обе стороны остались довольны. Граф не чувствовал в молодом, порывистом государе подвоха. А если и так, то пока их интересы совпадали. Николай же не знал, стоит ли хвалить себя за сносное исполнение роли? Время покажет. Одно хорошо: англичане, узнав о частном разговоре с французским послом, разволнуются и попробуют перебить инициативу.
* * *
Спустившись в княжескую ложу, где вместе с хозяйкой дома восседала его царственная мать, Николай поискал глазами жену. Александра Федоровна находилась рядом со своей подругой фрейлиной Варей Ушаковой, милой рассудительной девушкой, общества которой супруг не боялся. При всем внешнем несходстве они чем-то напоминали друг друга – кротким выражением лиц, наверное. Только одна была совсем бледной, так что с расстояния не удавалось различить ни ресниц, ни бровей. А вторая щеголяла тугими каштановыми завитками, смуглой кожей и румянцем во всю щеку. Розочка и Беляночка. Быстрые карие очи Varette перебегали с одного ряда кресел на другой и, казалось, кого-то искали.
Тем временем Шарлотта с ей одной свойственной грацией балетной танцовщицы перегнулась через бортик и, запрокинув голову, рассматривала расписной плафон «Свадьба Хроноса» на потолке. Ее стан-щепочку овевал снежный шелк, в волосах красовались два бутона белого шиповника.
Никс не мог мысленно не отругать жену. Сейчас она зашнурованная и завитая выделывала па над перилами. А давно ли лежала пластом, и доктора не знали, пускать ей кровь или кормить бульоном?! Весь день 14-го Шарлотта перенесла стойко. А ночью, когда страшное вроде бы кончилось, случился приступ. Самый сильный из тех, которые видел муж.
Он собирался идти к раненому Милорадовичу. Многое следовало спросить. Да и попрощаться. С матерью тоже были нелады: Мария Федоровна не могла встать. Даже на торжественный молебен не поднялась. Это заметили и истолковали в дурную сторону. Между тем вдовствующая императрица была не в силах благодарить Бога, потеряв одного сына, едва не лишившись еще двоих и… утратив последнего друга осенних лет. Она бы пошла к нему, если бы ноги держали.
Николай, очень сердитый на генерал-губернатора, все ему простил – ибо бессмысленно предъявлять счеты к умирающему – и обещал матери отнести Милорадовичу слова утешения. Тут доложили, что с ее величеством плохо. Император сначала отмахнулся: он и так знал состояние maman – но вдруг понял, что «государыней» теперь именуют его супругу. Шарлотта упала с кровати и напугала детей. Она колотилась в припадке, а слуги боялись подойти. Муж бросился вверх по лестнице, толкнул двери, подбежал к скрюченной на полу женщине, подхватил на руки – удерживать ее было трудно. Сиплым голосом потребовал доктора. Тот уже спешил. В глаза бросилось, что почтенный эскулап в сюртуке – тоже не ложился, был у матери.
– Палку, палку какую-нибудь! Язык прикусит! – крикнул врач.
За голенищем у одного из часовых нашлась деревянная ложка. Ее-то и сунули в зубы несчастной.
– Детей выведите! – хрипло потребовал император.
Малыши хлюпали носами и таращились на мать, точно видели ее впервые. Если бы бабушка находилась здесь, никакой неразберихи не воспоследовало. Но бабушка сама в беспамятстве. И единственный, у кого голова оставалась на месте – Николай. Жалкое зрелище! На улице мятеж, дома припадки. «Болеют оне, как благородные!» – вспомнил государь строку из «Недоросля».
Через четверть часа обессилевшую и мокрую Шарлотту отнесли на кровать. Бедная женщина вспотела так, что на полу осталось влажное пятно от батистовой сорочки. Доктор пустил кровь.
– Надобен консилиум, – сокрушенно сказал он. – Я один не в силах предусмотреть всех последствий случившегося.
– Судороги бывали и раньше, – вымучал из себя Никс. – Станем надеяться на лучшее…
Врач взял императора за плечо. Не до церемоний.
– Скажите, когда вы женились, вас предупреждали, что у вашей невесты падучая?
Николай помедлил. О чем-то таком обиняками говорили. Но нельзя дать слова, что он понял. Однако и сам великий князь видел, что Шарлотта очень болезненна. Собравшись с мыслями, государь кивнул:
– Да, я знал.
– Для чего же вы тогда… – Врач сам остановил себя. – Эпилептические припадки – не шутка. Ей нужен полный покой. Приятные впечатления. Благостная, светлая обстановка.
Этого хоть отбавляй! По всему дворцу пикеты. Дети орут с испугу. Притаившиеся злодеи бродят за синими обледенелыми окнами.
Чтобы развеять Шарлотту, и придумали поездку в театр, как только молодая императрица немного окрепла. Вердикт консилиума был неутешителен: неизвестно, когда ждать нового припадка и какой он окажется силы. К тому же в первые дни Александра трясла головой, даже сейчас легкая дрожь была еще заметна. Из-за нее несчастная не сразу совладала с голосом: пришепетывала и глотала слова.
Сказать нельзя, как было ее жаль! Никса уверили, что это навсегда. Но, благодарение Богу, потихоньку поправилось.
Во время первого выхода на государыню страшно было смотреть. Розовое платье на золотом чехле, вместо того чтобы поделиться цветом с ее бледным лицом, еще больше оттенило зеленоватую белизну и заостренный нос. Императрица видела, какими взглядами обменялись Бенкендорф и Орлов – ближайшие друзья мужа. Ей сделалось стыдно стоять так на всеобщем обозрении. Смысл их перемигивания не остался тайной и для Николая. Он представил себя супругом больной, увядающей женщины, и сжал кулаки. Так было у Александра Павловича, хворь и худоба подтачивали здоровье Елизаветы Алексеевны, она выглядела старше, и все находили, что невзрачная тень – не пара самому обаятельному монарху Европы.
У него так не будет. Не может быть! Они слишком дроги друг другу. Шарлотта родила ему четверых детей и родит еще. Его сил хватит на двоих. Он станет целовать ее до тех пор, пока румянец не вернется на щеки. Он, он, он…
Странным образом на первый раз все обошлось. Через месяц Сильфида выглядела цветущей, разве только еще более воздушной, точно ее ноги вовсе не касались земли.
– Держи меня крепко, – со смехом предупредила она, когда супруг вел ее по лестнице особняка Юсуповых. – Я могу улететь.
Ей хотелось показать всем, насколько сплетники заблуждаются, подыскивая молодому императору новую партию.
Кроме того… у нее был и собственный почитатель. Верный, смиренный, молчаливый. Истинный рыцарь. Или паж. Кому как нравится. Обожание супруги сеньора – первая куртуазная добродетель. Шарлотта жаждала увидеть в его глазах безграничный восторг, снова ощутить себя прекрасной, желанной, уверенной.
Это маленькое эгоистическое чувство толкнуло ее на авантюру. Она попросила Ушакову пригласить поклонника к себе в ложу, сказав ему, что императрица хочет расспросить об участи Феди Барикова, корнета конной гвардии, якобы уличенного в измене.
Какое-то время они говорили только о несчастном мальчике. Судьба оказалась благосклонной: на Барикова показал лишь один обвинитель, и его отпустили под честное слово.
– Слава Богу, Федя чист, – сообщил собеседник. – Но эти потрясения не отразились ли на вашем здоровье? До меня доходили страшные слухи…
– Полно. – Улыбка дамы была ответом. – Все уже хорошо, и я не хочу вспоминать худое…
– Это что за хлыщ в ложе Ушаковой увивается вокруг Шарлотты? – спросил Никс у maman.
Вдовствующая императрица достала лорнет.
– Друг мой, это всего лишь один из Трубецких. Кажется, Александр. Привыкай. Ты теперь постоянно занят. Должен же кто-то развлекать твою жену.
Император побагровел.
– Она мать четверых детей. Какие еще развлечения?
Пожилая дама поднесла к губам надушенный платочек и тихо прыснула в него. Забавно наблюдать ревность счастливых людей. Столько игрушечного пафоса и детской обиды при полной уверенности, что все, в конце концов, будет хорошо.
– Скажите, дитя мое, после того как вы стали императором, дамы делали вам непристойные предложения?
Никс запнулся. Нет. Вообще-то… да. Впервые это случилось в Берлине. Он танцевал с одной навязчивой фрейлиной.
“Знаете ли, монсеньор, – пропела та, – что вы самый красивый мужчина в Европе? ”
Николай покраснел.
“Это касается только моей жены”.
Теперь многие женщины смотрят на него так.
– Думаю, если держать себя строго…
– Как бы вы себя не держали. – Maman покачала головой. – Вам стоит помнить, что Шарлотта любила вас до того, как вы стали всем интересны. У нее фора. Ступайте, выпроводите Трубецкого из ложи.
«Я его вообще выпровожу из России, – пообещал себе Никс. – К какому-нибудь двору. С известием о моем благополучном вступлении на престол».
Глава 3 Моление о чаше
Вена.
Маскарад в Венском оперном театре больше походил на вавилонское столпотворение. Яркие пятна платьев. Цветы. Бумажные флаги. Тысячи свечей.
Главное достоинство музыки – громкость. Не легко заглушать топот ног и многоголосый шелест разговоров. Люди, собиравшиеся здесь, хоть и привыкли скользить по паркетам, да только нельзя поручиться, что не с подносом и чашкой чаю в руках. Публика попадалась самая неожиданная.
Бал выставляет каждого напоказ. Громкое имя. Открытое лицо. Движения и разговоры соразмерны положению персон. Все солидны, учтивы, любезны. Строй белых платьев сменяется строем мундиров. Флирт умерен до отвращения. Полувзгляд, полувздох, полупожатие руки. Подавленное сожаление о несбыточном.
На маскарад же ездят именно за этим. Тем более в оперу. Где сброд без разбору. И можно выцепить из толпы хорошенькую горничную, а можно герцогиню. Под маской, разумеется. Без имен. Без обязательств. Там каждый боится узнать и быть узнанным. А потому ничего не требует, кроме мимолетных удовольствий.
На пятьдесят втором году от рождения канцлер Меттерних оставался не только самым ловким политическим танцором Европы, но и самым галантным кавалером, за которым веер любовных приключений тянулся с конгресса на конгресс и из одной столицы в другую. Подтянутый, молодцеватый, с высоким лбом философа и пухлой нижней губой капризного сластолюбца, он был красив той холеной, ухоженной красотой, которой щеголяют аристократы старых монархий, никогда не признававшие неряшливых революционных мод.
За ним давно утвердилась репутация удачливого охотника. И если на небосклоне европейской политики у Клеменса не было соперника с тех пор, как великий Талейран отошел в тень, то в делах сердечных канцлер преуспевал тем решительнее, чем выше поднималась его дипломатическая звезда. Быстроногая дичь в шелковых туфельках отбегала от него, только чтобы покрасоваться в отдалении, перед тем как быть пойманной. Падение совершалось быстро и к обоюдному удовольствию.
Пресытившись светскими дамами, старый лев иногда отправлялся в маскарад. Новизна дразнит любопытство, хотя, в конечном счете, все старо под луной. Швея предлагает те же прелести, что и принцесса, только по иной цене. Увлекательна сама охота. А ее трофей редко стоит затраченных усилий. Клеменс мог бы приносить добычу к ногам собственной жены – особы в высшей степени нравственной – настолько, сдавшись, та не вызывала интереса.
Но главное – не победа, а участие. Так, кажется, говорили греки? Сегодня все помешались на греках! Меттерних поморщился. Мысли о проклятых султанских подданных не давали ему покоя даже на маскараде. Нет, положительно, надо отвлечься. Или его голова лопнет, сопрягая интересы монархий Европы! Он поймал глазами и уже не отпускал стройную блондинку с веточкой флердоранжа в волосах, когда вдруг наткнулся взглядом на другую фигуру. Высокая, худая женщина с уверенной поступью хозяйки салона, с гордо откинутой головой на тонкой шее и темными негустыми кудрями. Маска скрывала ее лицо. Простоя бумажная ткань светлого платья не позволяла причислить незнакомку к кругу состоятельных особ. Но от гостьи за версту веяло гранд-дамой.
У канцлера по спине пробежали мурашки. Он с первого взгляда понял, кого она напоминает, и не позволил себе обмануться. Невероятно. Невозможно. Лишено здравого смысла. Меттерних потер лоб и отвел глаза. Слишком желанно, чтобы быть правдой. Слишком больно, чтобы вспоминать. Уймись, старина. Эта женщина предала тебя. Посмеялась над твоими принципами. Ты называл ее ученицей, а она повернула против тебя твое же оружие!
О, Долли, Долли!
Единственная любовница, которой он в своем присутствии позволял говорить о политике! О дипломатии, о науке, о музыке, о нем самом… Она умела давать исключительно точные определения. Если дама может возбуждать страсть интеллектом, то это был их случай. Ее ум не отталкивал, а притягивал его. Он переставал чувствовать одиночество в кругу тупиц. А сознание собственного превосходства над ней – превосходства опыта и возраста – льстило Клеменсу, ибо было что превзойти.
Обычно мужчины боятся умных женщин. Он тоже не любил синие чулки. Но Долли была другой. Их разум встретился. Шпаги скрестились. И… его властно потянуло к той, которая, открыв рот, слушала не комплименты новой шляпке, а рассуждения о принципах европейского равновесия.
Жена русского посла в Лондоне никак не могла появиться в Вене. Любовники сталкивались только на конгрессах. А в промежутках писали. Годами. Костер их страсти горел от бумаг. Короткие, урывками встречи. Торопливая, ненасытная близость. Где придется. В театральной ложе. В карете. Однажды даже на крыше за фигурной печной трубой во время фейерверка, когда остальные приглашенные пялились на цветные огни в небе. Долли была головокружительной любовницей. Самой желанной и самой сладостной из всех, кого он знал.
Тем горше, что она изменила, с новым британским министром Каннингом. Этим ничтожеством! По приказу из Петербурга, разумеется. Клеменс бы простил, ибо не имел права на ревность. Дипломат выполняет не свою волю. Но Долли начала действовать вразрез с прежними идеалами. Их общими, как ему казалось. И это канцлер воспринял как предательство. Истинный разврат. Адюльтер ума и духа.
Привлекшая его внимание дама промелькнула мимо в вальсе. Он готов был пуститься за ней, только бы поддержать иллюзию. Этот блеск от свечей на гладко расчесанных волосах. Эти руки, тонкие и болезненно белые. Синева кожи в ключичных ямках. О нет, Долли не могла похвастаться красотой. Но это была его женщина. Встреченная один раз в жизни только для того, чтобы доказать записному волоките и цинику, что у каждой души есть потерянная половина. Он никогда не сможет соединиться с ней. Ибо она – русская немка, жена другого. Судьба против них.
Клеменс представил, как атакует незнакомую даму. Не будет снимать с нее маску, а просто вообразит, что это Долли. Тем и хорош маскарад. Канцлер пошел вперед, и когда избранная жертва осталась одна, предложил ей руку на мазурку. В первую же минуту он понял, что перед ним другая. Долли никогда не душилась вербеной. Не любила быстрых танцев. Не потела, как прачка. Не шепелявила по-французски… Разочарованный Меттерних расслабился. Ему нелегко будет поддержать иллюзию, но он сам уже старался не выскользнуть из наваждения.
Протанцевав четыре тура, охотник предложил:
– Пойдем в мою карету, кошечка.
– Лучше в мою.
У нее есть карета? Это уже интересно. А может быть, его завлекают в опасные сети? И это враги подослали к нему куртизанку, зная, чем привлечь?
– Я наняла извозчика.
Боже, сколько лет он не ездил на извозчиках! Пойдем, моя милая белошвейка. Будь что будет. Риск его никогда не пугал. Вот только удобно ли у извозчика то, что удобно в карете?
Оказалось сносно. Экипаж – не самый развалившийся в мире. Да и спутница не давала ему глазеть по сторонам. Маски она не сняла, хотя его лицо освободила в темноте от щекотавшего потную кожу бархата. И начала быстро покрывать поцелуями от подбородка до самого лба. Это несколько удивило канцлера. Так целуют давно потерянных и вдруг нашедшихся детей. Клеменс направил усилия дамы в нужное русло, подумав, что его добыча просто крайне неумела в любовных делах. Во всяком случае, она не показывала, на что способна, предоставив всю инициативу ему. Еще один случай убедиться, что это не Долли. Впрочем, он добился от женщины всего, чего желал. И предоставил ей самой позаботиться о собственном удовольствии. Откинувшись на спинку сидения, канцлер посмотрел в окно. Светлело.
– А ты стал ленив.
От этого голоса над ухом Меттерних вздрогнул, точно по его телу прошел Месмеров разряд.
– Думаешь только о себе. Раньше этого не случалось.
Клеменс не успел повернуть голову. Что-то острое впилось шею и парализовало движения. «Неужели она меня убила?» – Это была последняя мысль, которую он запомнил…
Солнце светило в высокое окно, приоткрытое на балкон. Был виден большой кусок блекло-голубого неба. Сухие ветки глицинии фиолетовыми гроздями лежали на влажных мраморных перилах. В рамке пожухлого газона вода искусственного пруда казалась такой же желтой, как трава.
– Вы опускаетесь, князь. Что за причуды – бегать по маскарадам, хватать бог знает кого и тащить в карету? Не боитесь?
Канцлер попробовал повернуться. Шея и затылок ныли. Он лежал на большом турецком диване. С него были сняты камзол и сапоги. Но рубашка и штаны, хвала Господу, оставлены в неприкосновенности.
– Я спрашиваю, не боитесь подцепить дурную болезнь?
Голос Долли звучал ехидно. Теперь в нем не было ни малейшей шепелявости. Она стояла в дверях, держа серебряный поднос.
– Чашка крепкого чаю тебе не повредит.
– Мне не повредят объяснения, – буркнул Клеменс, садясь.
Вместо ответа Долли протянула вперед руку с перстнем. Из-под плоского рубина высовывался тонкий коготок.
– Что это? Яд болотной гадюки? Вы могли бы смазать иглу своими слюнями, сударыня. Я бы, по крайней мере, умер и был избавлен от необходимости видеть вас.
Долли с укоризной покачала головой.
– Один химический состав. Его формула вам вряд ли что-то скажет. Да и я не знаю ее на память. Мне нужно было только поговорить.
– Кто же вам мешал? – враждебно осведомился Меттерних, знаком потребовав у нее чай.
– Но ведь вы не хотите меня видеть.
– Вы прекрасно знаете, что хочу.
Собеседники пристально уставились друг на друга. Клеменс почувствовал, что у него уже не так болит голова. Он отставил чашку и встал. Долли сделала шаг назад. Но гость не позволил ей спастись бегством. Завалил на диван и без церемоний овладел на полосатых шелковых подушках. Напористо и грубо, точно хотел отомстить за Каннинга, за долгую разлуку, за обман, за вчерашнюю встречу. За все! Как ни странно, именно сейчас она получила удовольствие.
– Знаешь, всякий раз, когда я тебе писала или получала твои письма, я не могла себя сдержать, чтобы не…
– Довольно. Я делал то же самое.
Он был хмур и зол. Странные вещи их возбуждают! Ведь писали они об интервенции в Латинскую Америку, о турецкой резне, о новом кабинете тори…
– Где мы?
– У моей подруги княгини Эстергази. На вилле никого нет, кроме нас.
Это его успокоило. Хотя Долли врет не моргнув глазом.
– Итак, ты меня предала?
– Разве я вольна выбирать? Государь решает, какой политики держаться.
– Говорят, ты пишешь этому Каннингу речи для выступления в парламенте? – Меттерних презрительно скривился.
– Бывает, – не без гордости кивнула женщина. – Поверь, он и сам не дурак.
– Верю, раз выбрал тебя.
– Все наши выборы обусловлены интересами держав. Лондон хочет сближения с Петербургом, и только. Я приехала узнать, не присоединится ли Вена к возможному альянсу против турок?
Меттерних запрокинул голову и расхохотался.
– Предлагаешь мне третьим поучаствовать в вашем свальном грехе?
– Ты все еще дуешься, – обиженно констатировала Долли.
Клеменс почувствовал, что у него вот-вот начнется истерика.
– Я не дуюсь! Я не ревнив! Тем более в политике. Но есть же принципы! Есть взвешенная, хорошо отлаженная система. Покойный царь Александр был ее горячим сторонником. И вдруг все меняется. В одночасье новые цели. Это непоследовательно!
– Не лукавь. – Голос Долли зазвучал холодно. Она встала и накинула на плечи голубую турецкую шаль. – Ты прекрасно знаешь, что России невыгодна та система, которую вы предлагаете. Думаешь, в Петербурге неизвестны твои отзывы о политике Александра? Не ты ли говорил, что, следуя принципам Священного Союза, покойный государь разрушил все, созданное до него Петром и Екатериной? Не ты ли, услышав о новом царе, сказал, что медовый месяц кончился?
– И что? – Клеменс смерил собеседницу презрительным взглядом. – Мало ли кто что говорит? Важны реальные выгоды. Моя страна стремится к поддержанию статус-кво на Балканах. Почему, ты знаешь. И когда-то была в восторге от такой политики.
– Все меняется, – парировала Долли. – В империи Габсбургов много славян. Вы боитесь, как бы, узнав, что по турецкую сторону границы их сородичи получили независимость, они тоже не взбунтовались. Вот основа твоего легитимизма. Это дипломатия трусов.
– Недавно ты находила ее разумной.
Клеменс чувствовал, что его оскорбляют, и от этого еще больше заводился. Наверное, Долли делала это намеренно, потому что через минуту они снова оказались друг на друге.
– Помнишь, как ты пришла ко мне первый раз? Это было в ложе, в театре. У тебя был жар.
– А помнишь, после Вероны я родила сына, и все называли его «дитя конгресса», думая, что он от тебя?
– И ты прислала мне письмо с извинениями за то, что понесла от мужа…
– А ты сказал, что не ревнуешь. Что долг перед супругом свят. Ты никогда не посягнешь на его права. Но что твое, то твое. И ему этого не иметь.
– Долли, я умираю без тебя. Мой мозг сохнет.
– Я люблю тебя, Клеменс. Если бы ты знал, до какой степени все вокруг дураки!
Откинувшись на спину, он снова засмеялся.
– Умоляю, ради нас, поверни Вену лицом к новому союзу.
– Нет.
Она его не слышала.
– Неужели вы не хотите урвать у турок ни куска территории? Мы опять сможем видеться на каких-нибудь переговорах. Писать друг другу…
– Я сказал: нет.
Канцлер сел.
– Прости, Долли. Я знаю, тебя послали, чтоб ты это сделала. Но я не могу. Новый кусок славянских земель убьет нас. Их и так много. Чехи, словаки, хорваты, сербы. Все захотят свободы, пока вы будете воевать с султаном. Огонь вспыхнет у меня в доме. Империя распадется.
Госпожа Ливен грустно смотрела на любовника.
– Да бог с ней, с империей. Я думала о нас. – Женщина помедлила. – Жаль, что все так получается. Каннинг – никакой любовник. Но отменный партнер.
Меттерних поморщился. Долли подняла руку и взъерошила ему волосы. Ни одного седого!
– Уезжай. Внизу карета.
Уже у двери графиня окликнула его.
– Я хочу, чтобы ты знал: я приехала сама. И мне за это крепко влетит.
* * *
Петербург. Зимний дворец.
Работать за полночь – это еще не конец света. Бог не дал молодому императору ни прозорливости, ни способности схватывать все налету. То, что брат или великая бабка решали в минуту, требовало от Николая часов усердия. Он просиживал штаны над документами – важными и не очень, тяготел к мелочам и старался охватить необъятное. Голова трещала.
Но еще хуже, когда попадались предметы за пределами разума. Тайное не было стезей Никса. Он всю жизнь уклонялся от извивов мистицизма, считая их чем-то даже неприличным. Вера должна быть проста. Ясна в своем корне. Есть Бог. Все, чего Он хочет, сказано в заповедях. И для царя, и для раба. Есть царь, стоящий перед Богом. Есть страна, стоящая перед царем. Если перевернуть все с ног на голову, прервется связь с небом. К этому ведут революции.
Однако был пласт жизни, неподвластный пониманию и вызывавший трепет. Предсказания и пророчества. От них молодого императора передергивало. Как поступали предки? Екатерина отмела все, что не поддавалось рассудку. Выстроила стену между собой и сонмищем юродивых провидцев, потрясавших клюками перед подъездом Зимнего. Тем спаслась. Царствовала со славой. Но не уберегла себя от кончины, в подробностях предсказанной монахом Авелем.
Отец и брат, напротив, любили тайное. Сладостно молились, постигая Промысел Творца. Привечали то мальтийцев, то схимников. И оба ушли так, как ушли. Опять же в тонкостях исполнив пророчество настырного черноризца.
Каков его путь? Нельзя оглохнуть. Не принимать, делать вид, будто ничего нет. Но нельзя и парализовать себя невнятными словесами о грядущих бедствиях. Все заранее решено. Покорись. Неси бремя. Страдай. И сойди в могилу, оставив потомкам кровавый крестный путь…
Тут у Никса начинались пароксизмы. Когда он заводил Инженерный корпус и распродавал из Михайловского замка ложки-плошки, за церковным алтарем обнаружилась картина – не икона – «Моление о чаше». Неуместность в храме мирской вещи, пусть и на священный сюжет, покоробила великого князя. Но она ясно выражала отношение отца к неизбежному: «Господи, пусть минует меня чаша сия, но, впрочем, по воле Твоей».
Так молился Иисус в Гефсиманском саду. В покорности Царя Небесного была чистота. Царя земного – нет. Николай не мог понять, почему. Но внутренне протестовал против подобного выбора. Он и так подчинил себя жребию. Лишил почти всего, что дорого. Однако есть последняя, самая сокровенная свобода – противостоять злу – и отказаться от нее, равносильно предать Бога.
Потому вороха самочинных пророчеств вызывали у молодого императора раздражение. Ломоту сердца.
Часы с золотой купальщицей пробили двенадцать. На секунду вздрогнул и снова замер Гусар, любимый пес Николая. Вечером ему позволялось спать под столом на ковре. Страшно хотелось отодвинуть от себя бумаги и пойти к жене. Тепло, сонно, нежно. Но нет. Вот его складная кровать у дивана с брошенной поверх шинелью. Около трех он не сможет читать, и тогда…
Пальцы выудили из пачки листок. Секретарь Следственного комитета Боровков составил список всех слухов и предсказаний, которыми питались заговорщики.
«Член злокозненного общества Лешевич-Бородулич Алексей Яковлевич направил письмо на имя покойного государя от 12 августа 1825 года. Уверяет, будто был побуждаем страхом за жизнь августейшего семейства и стремился предотвратить беду, монахом Авелем предсказанную». Сильный пожар в Александро-Невской лавре, уничтоживший пять глав Преображенского собора, по словам пророка, знаменовал скорую гибель императора с тремя братьями и племянником. «Ежели не покинут они столицы в половине августа, то конец всему мужскому полу Царского дома неизбежен».
Странно было узнать через полгода, почему их с Рыжим внезапно услали из Петербурга. Николай потер лоб. Что, если брата подталкивали к отъезду? Запугивали. Как теперь пытаются запугать его, разбрасывая по дворцу записки с угрозами?
Государь встал из-за стола, прошелся по комнате. Потревоженный Гусар поднял голову. Хозяин присел перед ним на корточки, сжал ладонями мохнатые скулы, втянул ноздрями собачий дух. Сколько не купай, несет псиной! Терьер выпростал длинный розовый язык с черным пятном и радостно лизнул Никса в подбородок.
Ах ты, морда! Не знать бы ничего. Возиться с собакой на ковре. Тянуть службу. Вместо этого… То молчавшая тридцать лет в затворе блаженная начинала кидать на землю кукол и поджигать с криком: «Цари-мученики!» То старцы-подвижники выходили из лесов возвестить о последних днях.
Неужели отец прав? И Моление о чаше – единственное, что осталось?
* * *
– Софья Григорьевна, мне не смешно.
Александр Христофорович стоял в Гобеленовой гостиной дома Волконских на Мойке. Это была первая же приемная зала, куда посетитель попадал, миновав мраморную лестницу, густоопушенную зеленью латаний. Дальше Бенкендорфа не пустили. Он хорошо знал особняк, принадлежавший престарелой княгине Волконской, наперснице царицы-вдовы, поскольку часто приезжал сюда к Бюхне, ее сыну-недотепе – ныне государственному преступнику № 4, Сержу Волконскому.
Сестра последнего, непреступная, как Измаил, и холодная, как альпийская вершина, возвышалась перед ним в кресле из карельской березы. Направляясь сюда, генерал-адъютант знал, что встретит дурной прием. Но не мог отказаться от визита. Семья бывшего друга была для него не чужой.
– Софья Григорьевна, не вынуждайте меня говорить, что ваше поведение крайне предосудительно. Крайне. – Гость сделал ударение на последнем слове.
– Я вас не понимаю, – важно и вместе с тем отстраненно произнесла молодая княгиня. Когда она говорила, казалось, что собеседнику делают одолжение, снисходя до него.
Александр Христофорович хорошо знал сестрицу своего непутевого дружка и никогда не питал к ней особого расположения. Как и все Волконские, она была с заметной придурью. В отца, екатерининского вояку и генерал-губернатора Оренбурга, разъезжавшего по городу в ночном колпаке и носившего Георгиевский крест на домашнем полосатом халате. Старуха Александра Николаевна всякого натерпелась от своего «ирода». Когда же обнаружилось, что и дети, каждый в своем роде, оригинал, бедняжка совсем пала духом. Если бы не придворные обязанности обер-гофмейстерины, она бы последнего ума лишилась из-за своих птенцов.
– Вы напрасно запираетесь, Софья Григорьевна, – мягко сказал Бенкендорф. – Мне все известно. Я приватным образом допросил фрейлин. Те указали на девицу Кашкину, влюбленную в государственного преступника Оболенского. Она же созналась, что по вашему наущению написала записку с угрозами, которую и подкинула императору.
Тонко выщипанные брови Софи взметнулись, как крылья чайки.
– Какое мне дело до Кашкиной? – с наигранным равнодушием заявила она. – Мало ли что скажет юная дрянь, выгораживая низкий поступок?
Александр Христофорович не мог не признать, что княгиня прекрасно владеет собой. В сорок с небольшим она оставалась еще очень хороша. Белое фарфоровое лицо в форме сердечка, черные густые локоны и огненные глаза. Эта дама умела убедить, умела и приказать.
– Если вам угодно оклеветать меня в глазах государя, я от всего отопрусь.
Умела она и отшить. Но Бенкендорф не принадлежал к числу тех, от кого легко отделаться.
– Если бы я хотел говорить о случившемся с государем, я был бы у него, а не у вас.
Лицо княгини на минуту смягчилось. Значит, друг ее брата не донес. Благородно. Но как низко пала она сама! Угрозы. И в чей адрес! Все равно, все равно, все равно, никто из них не стоит Сержа!
– Я побеседовал еще с четырьмя девицами из свиты ее величества, чьи родные замешаны в заговоре, – сухо подытожил Бенкендорф. – И они подтвердили, что вы уговаривали их разбрасывать во дворце таинственные записки с предостережениями на случай сурового приговора мятежникам. Барышни испугались и отказали вам. В случае надобности их легко призвать к ответу.
Софи уронила голову на руку. Он всегда был умен, этот друг Сержа, умудрившийся не только ни в чем не замазаться, но и всплыть из небытия александровой немилости приближенным нового императора.
– Сударыня, вы же понимаете, что изобличены. Поговорим начистоту. – Генерал-адъютант переминался с ноги на ногу. Хозяйка не предложила ему сесть. – Я позволю себе? – Александр Христофорович взялся за спинку стула. – Дайте слово прекратить опасные чудачества, и дальше этих стен наш разговор не пойдет.
– Да, – устало проронила княгиня. – Распоряжайтесь. – Вдруг по ее лицу промелькнуло ехидное выражение. – Вы ведь теперь распоряжаетесь всем и везде. И как вам удалось? Когда все, буквально все, опутаны подозрениями, вы да Алексис Орлов чисты как младенцы!
Бенкендорф посчитал ниже своего достоинства оправдываться. Стар он уже. Четвертый десяток за спиной. Голова, как коленка. Сами залезли в грязь, так хоть других с собой не тяните!
– А Серж, Серж обвиняется по первому разряду! – продолжала с неподдельным гневом Волконская. – Это он-то, Бюхна, заговорщик! Несчастный, слабохарактерный дуралей!
– Не могу с вами согласиться, – покачал головой гость. – Сергей знал обо всех готовящихся ужасах. И о республике. И об убиении царя с царицей. И о том, что во время мятежа 2-й армии ему назначена роль вожака. – Александр Христофорович вздохнул. – И еще он сделал поддельную печать, чтобы вскрывать письма, поступавшие в штаб.
Софи ахнула.
– Конечно, во многом виноват полковник Пестель, – поспешил ободрить ее генерал. – Его влияние погубило не одного Сергея.
Княгиня закрыла лицо руками.
– А вы? Где были вы? Почему не отговорили? Как близкий друг?
– Значит, не настолько близкий. – Александр Христофорович поклонился.
Не в силах перенести всего сказанного, Волконская сползла с кресла на пол и горестно разрыдалась.
Гость молча побрел к выходу. Сколько раз его еще попрекнут дружбой с государственным преступником? И сколько раз он сам себя упрекнет?
* * *
Московский митрополит Филарет с хорошо скрываемым удивлением смотрел на молодого царя. Николай питал к владыке приязнь. Тот – один из немногих, знавших волю Александра, – слово в слово исполнил приказ. Пошел в Успенский собор, вынул из ризницы заветный конверт и готовился возвестить народу имя нового избранника. Ни зыбкость момента, ни грозный окрик Милорадовича не заставили кроткого иерарха промолчать. Только личное письмо Николая на время запечатало уста.
Теперь Филарет дивился в душе: чудны дела Твои, Господи! Кому было завещано, тот и взял корону. Чье имя находилось под охраной в сердце Святой Руси – над тем простерся покров в страшный день мятежа. Того не тронули ни пули, ни штыки.
– Я подсчитал, меня могли убить одиннадцать раз! – со смехом сказал ему молодой император при встрече.
Филарет прибыл на похороны государя Александра Павловича, и сегодняшней аудиенции не ждал. Все сказано, благодарность принесена. Ответные слова о долге услышаны. Чего же еще? Но при взгляде на царя владыка понял: тот тяготится, ищет ответа, не задав вопросов. Бьется лбом о каменную стену. Беда!
Они встретились в будуаре императрицы. Сама Александра снова хворала, и на робкую попытку узнать, как она, Филарет услышал:
– Я молюсь, чтобы Бог оставил моим детям мать.
Так плохо?
Говорят, у ее величества припадки. Исхудала, как смерть. Малышей к ней не водят.
Лицо у императора было усталым. Замкнутым. Чуть сердитым, но это от привычки хмуриться. Тяжело мужчине двадцати девяти лет ощущать себя соломенным вдовцом. Но, судя по отсутствию голодного огонька в глазах, следствие и первый удар дел отнимали все силы. Некогда оглянуться. В том числе и на женщин. Пока.
Филарет вздохнул. Пообвыкнется. Начнет искать. Жаль. Хорошая была пара.
– Мне необходимо поговорить с вами, – прервал Николай мысли митрополита, – о вещах… несколько странных.
Владыка склонил голову, увенчанную белым клобуком с золотым крестом в алмазах. Мол, надо – говори. Все вещи – странные.
– Что вы знаете о монахе Авеле?
Вопрос застал Филарета врасплох. Неужели опять пророчествовал?
– Это человек смиренный, – подбирая слова, начал митрополит, – отнюдь не дерзкий. Его слава создана другими. Сам он себе ее не искал.
Император, казалось, внимательно слушает, и, ободренный его молчанием, Филарет продолжал:
– Авель родом из-под Тулы. Странствовал. Поселился на Валааме. Год послушничал, потом взял у настоятеля благословение и отошел в пустынь. Там попустил ему Господь искушения от злых духов. Он их поборол, после чего два духа стали ему вещать.
– Добрых или злых? – быстро спросил Николай.
– Неведомо.
Собеседники несколько мгновений смотрели друг другу в глаза. Затем государь отвернулся и нетерпеливо махнул рукой: дальше.
– Они нарекли его новым Адамом и велели написать пророчества. Там говорилось и о смерти вашей блаженной памяти бабушки. Ровно за год до ее кончины. Авеля отправили сначала в консисторию, затем под караулом в Петербург. Здесь генерал-прокурор Самойлов ударил несчастного по лицу: как смеешь такое писать на земных богов? И посадил в тюрьму. Потом ваш батюшка его выпустил. Разрешил постричь в монахи и поселить в Невской лавре. Но Авель оттуда ушел. Его пророчество государю было страшное…
Филарет замолчал, не зная, говорить ли? Но Николай кивнул, показывая, что не поставит дерзкие слова черноризца в вину собеседнику.
– Он благословил императора, но рек: царства твоего все равно что вовсе не будет, ни ты не будешь рад, ни тебе не будут рады, умрешь от руки тех, кого ласкаешь. Говорят, что после этого Авеля снова заключили в крепость. Но сие сомнительно. Впрочем, брат ваш его выпустил и просил утешения после приключившейся не от Бога смерти государя Павла Петровича. Утешения монах не дал, а сказал: сожгут твою Москву французы. Вот тут уже и кроткий не вынес. Авеля заковали и послали в Соловецкую тюрьму, где томился он лет десять. Когда уже Москва погорела, а война кончилась, император его простил, признал пророчества истинными, но умолял более ни слова не говорить.
– Где же он теперь? – насупился царь.
– Надо полагать, странствует.
Филарет смотрел на Николая ясными голубыми глазами. Государь подал ему записку Боровкова. Пробежав ее, митрополит покачал головой. Тянут пророка за язык. Не его воля – говорить или молчать. Что пришло, то и отдает людям.
– Неужели и ваше величество определит старика в крепость? Ему уже семьдесят.
Император пожал плечами.
– Крепости для него не хочу. Монастырской тюрьмы тоже. В Суздаль пусть едет, для смирения, в Спасо-Евфимиевскую обитель, где еретики и одержимые трудятся. Передайте ему от меня, что следующее предсказание будет последним. Я кротостью обижен.
Глава 4 Откровения
Кто бы мог подумать, что Александр Раевский проявит интерес к семейным делам! Всегда отстраненный, равнодушный, дурно ладивший с отцом и не различавший сестер, он вдруг с горячностью встал на защиту Мари. И за один месяц продвинулся дальше, чем все Раевские и Волконские вместе взятые.
Матери отрадно было думать, что дни, проведенные в крепости, изменили ее первенца. Весь напускной эгоизм сгорел. И сердце, до того черствое, открылось состраданию. Но более дальновидная из сестер – Екатерина – подозревала Александра в тайном умысле.
– Этот своего не упустит, – говорила она и только не могла придумать: о какой выгоде печется братец среди общего горя?
Престарелый генерал, у которого голова шла кругом от обрушившихся на его дом напастей, слабо понимал, что происходит. Он только обивал пороги. Искал встреч с сильными покровителями. Прежними сослуживцами. Вошедшими в милость друзьями. Все его избегали. Разводили руками. Говорили, что за Мишеля Орлова, мужа Катеньки, постарался брат. Злодея не повесят, не сошлют, не разжалуют. Самое большее – отправят в деревню. А не дерзил бы императору – и так бы сошло. Но с Сержем, с Сержем иной оборот. Он кругом виновен. И некому за него заступиться.
Да тут еще оба сына побывали под следствием. Правда, недолго. Всего месяц. Но и этого бородинскому герою хватило. Старик стал запинаться при разговоре. Внезапно замолкал и низко клонил голову. Вернувшись из узилища, Александр умел показать себя мучеником. Сообщал, что теперь уж не таков, как прежде. И отводил взгляд. И надолго замыкался, лелея пережитое…
Трудно передать ту безнадежность, тот нравственный упадок, который не постепенно, а вдруг охватывает человека, чуть только дверь каземата захлопнется. Александр был потрясен и смят ими. Все связи порваны. Мир остался за стеной. Да и есть ли он? Ни звука. Кроме капель воды с потолка. Кроме шуршания крыс. Лязга замка, отодвигаемого сторожем в час кормежки. В этом существовании таилось нечто животное. Нечто ниже человеческого достоинства.
Еще вчера на тройке его привезли во дворец. С ним беседовал генерал Левашов, человек обходительный и малонастойчивый. Потом выяснилось, что это был предварительный допрос! И тут же Александра представили императору, который с ходу пообещал расстрелять в двадцать четыре часа, если не будет толку, но, узнав фамилию, смягчился, не гнушался выразить сочувствие и даже ободрил скорейшим выяснением всех обстоятельств.
И вот он заперт в какой-то хлев! Сыро, темно, не то кровать, не то нары. Плоский тюфяк, набитый мочалкой, и такая же подушка, обтянутая дерюгой. Оловянная кружка. Деревянная шайка. Шесть замазанных стекол. Глазок в двери, чтобы сторож упражнял свое оскорбительное любопытство.
Правда, допросами арестанта не мучили, все чаще предоставляя самому себе. И, наконец, совсем оставили. Видно, были птицы поважнее.
Александр целыми днями лежал на топчане, все глубже погружаясь в безучастность. Его мысли уносились далеко, притянутые единственным по-настоящему сильным магнитом. В Белой Церкви с крыш уже сползали подтаявшие шапки снега. Ярко-голубое небо прорезали белые дымки от печных труб. Внуки старухи Браницкой швырялись в саду снежками. Если бы Александр был там, он построил бы для них крепость.
Где сейчас Лиза? У матери? Или в Одессе? О последнем не хотелось думать. Пусть она стоит на крыльце, у деревянного резного столбика, поддерживающего козырек. Мирная картина разъедала душу, как щелочь. Больше всего на свете Раевский хотел вернуться туда. Там его место. Там его дом. Там по временам он счастлив. Александр закрывал глаза и представлял, что это его дети, его усадьба, а Лиза… его жена.
Все было возможно. Он сам отказался. Как поздно человек понимает, в чем истинное призвание. Раевский не бунтарь, не якобинец, не карбонарий. Наигрался. Что ей стоило подождать? Она ждала одиннадцать лет. А потом… вышла замуж за Воронцова. И уверена, что любит. Долго ли продлится заблуждение?
Как, скажите на милость, он очутился в этой яме? Нужнике? Смрадном стойле? Дверь захлопнулась. Замок заскрипел. Узник наедине с собой. Какая встреча!
– Сторож! – возопил Александр. – Часовой! Унтер-офицер!
Глухое молчание.
– Позовите ко мне плац-майора! Немедленно!
Все охранники на один покрой. Их лиц Раевский запомнить не мог и не старался. По прошествии часа принесли еду. Оловянную миску со щами, другую с гречневой кашей и тарелку с четырьмя кусками высохшей телятины.
– Это обед?
Молчание.
– Ты, брат, хоть мычи иногда.
Капуста мороженая. Жир подгорелый. Мясо на воде. Горчайшее сливочное масло в гречке. В первый раз ничего из этого Раевский проглотить не смог, и сторож, к немалому своему удовольствию, уволок арестантский паек.
После обеда явился краснощекий лысый толстяк плац-майор Подушкин. Он подслеповато мигал и явно не знал, как ему держаться с полковником, который, шутка ли, уже в крепости, но еще не разжалован и очень даже может быть отпущен.
– Прикажите принести мой чемодан, трубки и табак, – распорядился Александр.
Подушкин замотал головой, отчего стал похож на упрямого низкорослого ослика.
– Здесь этого не положено.
– Боитесь, каземат загорится? – съязвил Раевский, оглядывая каменные сырые стены.
Юмора Подушкин не понимал и надулся.
– Табаку нельзя, говорю.
– А булку?
– Что-с?
– Я солдатского черного хлеба есть не могу.
– Пирожки положены к чаю.
– У меня с собой был чемодан с бельем, платьем и деньги тысяча пятьсот рублей. Извольте доставить.
– Вот уж не знаю, где они затерялись.
– Хоть белье отдайте!
– Да нет у меня вашего белья! – С этими словами майор ринулся вон из камеры придирчивого арестанта. Александр хотел присесть на кровать, но тут же вскочил. Усталость еще не переборола в нем отвращения, и он не представлял, как коснется этого грязного ложа.
Под вечер принесли кружку чаю, четыре кусочка сахару и булку. Отдав сторожу сахар в качестве подкупа, узник оставил себе хлеб как единственное средство поддержать бренные силы. И, вооружась мужественным отчаянием, приступил к кровати. На счастье, он прибыл в крепость в медвежьей шубе, которую у него не отобрали по чистому разгильдяйству. Уложив ее поверх матраса, Раевский почувствовал себя в относительной безопасности от атакующих блох и с опаской преклонил голову. Судьба на несколько недель вперед была решена.
Оставалось только глядеть в потолок да вспоминать смешные случаи. Его взяли в доме отца в Киеве, а в Петербурге сначала привезли на главную гауптвахту. Здесь было так много арестованных и все друг другу знакомы, что стоял неумолчный гул разговоров. Прикомандированный к ним комендант Зимнего генерал Башуцкий совсем потерял голову от страха и суетливо бегал из угла в угол, ставя между задержанными где стул, где столик, где целый диван.
– У вас нет никакого сношения! – приговаривал он, сопровождаемый дружными взрывами хохота…
Через месяц император подписал приказ об его освобождении. Уже подойдя к Неве и сев в лодку, Раевский все ждал, что за спиной раздастся голос коменданта, объявляющего об ошибке. Но обошлось. Александр отправился на квартиру, снятую отцом, потребовал мыться и с остервенением соскоблил бритвой все волосы с головы. Ах да, не заходя в дом, на пороге сбросил шубу. Сжечь, все сжечь.
Два дня спустя полковник должен был явиться во дворец, чтобы поблагодарить императора.
– А что, Раевский, не правда ли, здесь лучше, чем там? – осведомился у него государь. И холодность этих слов как ничто другое показывала: высочайшего доверия дети бородинского героя не приобрели.
Впрочем, на все плевать! Он вышел. Если бы не дела сестры, Александр и дня не задержался бы в Петербурге. Маленький магнит сердца, Белая Церковь, тянул к себе. Но проклятье, дура Мари застряла здесь из-за дурака Сержа! Которому уже не помочь. И которого она, если разобраться, совсем не любит!
Одно детское упрямство. Вбила себе в голову… Тут Александр задумался и вдруг осознал, что сестра не так уж глупа. Нужно только подойти к делу здраво. Ведь она не кто-нибудь, а княгиня Волконская. И по осуждении Сержа именно ее крошка сын должен получить наследство.
* * *
Дни шли за днями. Арестованных привозили чередой. Некоторых император хорошо знал. Иных видел впервые. Но считал своим долгом переговорить с каждым. Человек может запутаться. Или быть оклеветан. Или, напротив, под личиной простодушия скрывать самые черные помыслы. О, он стал физиономистом. Знатоком душ. Говорили, что его взгляда никто не может выдержать.
Врали.
Встречались такие, кто изо всех сил старался указать венценосному выскочке прежнее место. Среди последних Мишель Орлов взбесил государя не на шутку. Вот кому стоило бы подергаться на веревке! Нельзя: брат друга. И если Никс хочет, чтобы Алексей служил ему верой и правдой, нужно оставить Михаила. А тот, точно зная слабину, вел себя нагло. Почти смеялся в глаза. Для него наследник покойного императора не был императором в полном смысле слова.
Это царь ясно прочел в глазах Орлова, когда вышел к нему не как к арестанту, а как к человеку, которого Ангел любил и выделял.
– Мне очень больно видеть вас без шпаги, Михаил Федорович, – начал Николай. – Но улики серьезны и вынудили меня призвать вас к допросу.
При слове «допрос» кустистые брови генерала поехали наверх и там остались, предав лицу обиженное выражение.
– Однако я делаю это не с тем, чтобы слепо верить обвинениям, – продолжал Никс, – но с душевным желанием дать вам возможность оправдаться. Прошу вас как благородного человека, старого флигель-адъютанта, объявите по чести то, что знаете.
– Я ни о каком заговоре не ведаю, – бросил Мишель с язвительной улыбкой, – а потому и не могу к нему принадлежать.
Тон арестанта покоробил Николая. Орлов ронял слова точно из снисхождения к глупому, докучливому мальчишке.
– Опомнитесь, Михаил Федорович. Вы сильно заблуждаетесь относительно нашего обоюдного положения. Я ваш судья, вы – государственный преступник. Отвечайте искренне.
Тут Мишель расхохотался:
– Разве про общество «Арзамас» хотите вы узнать?
Невеликий запас терпения государя был истощен. Обернувшись к дежурному генералу Левашову, он отрывисто бросил:
– Принимайтесь за формальный допрос. Между мной и этим господином все кончено.
Орлова увели, и сразу после него доложили о приезде с юга начальника штаба 2-й армии Киселева. Император пребывал в крайнем раздражении. Еще один птенец из братского гнезда! Бывший адъютант. Составитель прожектов передачи земли крестьянам. Замешан!
Павел Дмитриевич вошел и остановился у двери, ожидая, что государь предложит ему сесть. Но Николай стоял. Не протягивал руки, не улыбался. Хотя официального обвинения Киселеву предъявлено не было, генерал почувствовал себя арестованным. Или, по крайней мере, на грани ареста.
Оба пристально смотрели друг на друга. Павел Дмитриевич первым опустил глаза. Виноват?
– И как же вас занесло к заговорщикам? – Никс продолжал внимательно изучать тревожное лицо гостя. Приятный человек. Умный, сразу видно. Манеры вкрадчивые. Хотя за ними заметна некоторая жесткость. Лучше сказать, твердость. На такого собеседника можно давить только до определенной черты. За нее лучше не заходить. Взорвется. Наговорит лишнего. Погубит и себя, и других.
Николай вдруг вспомнил, что в бытность Павла Дмитриевича адъютантом у брата тот никогда не задевал достоинства третьего из великих князей открытым пренебрежением. Как этот делал, например, тот же Орлов. Слишком хорошо воспитан? Деликатен от природы? В любом случае унижать его не стоит.
А напугать следует.
– На вас очень много показаний, господин генерал.
Начальник штаба вздрогнул.
– Позволите с ними ознакомиться?
Император опустил на стол черновики допросов.
– Не слишком разборчивый почерк, но вы поймете.
Перед Киселевым лежали допросные листы командира Полтавского полка Василия Тизенгаузена: «Бестужев-Рюмин при Сергее Муравьеве рассказывал, что полковник Пестель объявил начальнику штаба армии о всех намерениях. Сей генерал-майор его поблагодарил и только просил быть поосторожнее».
– Я знал о заговоре, – просто сказал Киселев.
Впервые Николай видел, чтобы человек так спокойно признавал свою вину.
– Но думал, что общество уничтожено с арестом Владимира Раевского и отставкой Мишеля Орлова. Молодые офицеры много говорили недозволенного. Это была не более чем болтовня засидевшихся в медвежьем углу сопляков. Они мечтали о геройстве. О славе. Первая же война направила бы их негодование в полезное для государства русло. О чем доносить?
Николай поморщился. Собеседник не сообщал всего. Знал больше, чем обнаруживал.
– Мне трудно поверить, – сказал император, – что, находясь во главе штаба и имея двух адъютантов-заговорщиков, вы были столь не осведомлены. Басаргин утверждает, будто рассчитывал на вашу помощь при возмущении. Пестель же хотел арестовать вас вместе с Витгенштейном и потом убить.
– Это указывает только на то, что в рядах наших карбонариев не было согласия. Но не на мою вину.
– Как будто так.
Государь склонил голову и продолжал пристально смотреть в карие мягкие глаза Киселева. Павел Дмитриевич заметно занервничал.
– Если против меня есть конкретные улики, ваше величество, предъявите их. Если нет, позвольте мне удалиться, хоть в отставку. Вижу, что моя внешность вас не устраивает.
При чем тут внешность? Дергается. Говорит невпопад.
– А вы сами не знаете за собой вины?
Генерал поник. Он-то много чего знал, и на душе у него было не настолько спокойно, чтобы с чистой совестью отвечать государю. Но давать на себя улики? Малодушие и глупость.
Как объяснить? И что из всего сказанного сможет понять этот молодой еще человек, чьей жизнью играли заговорщики? Лучше молчать. Решив так, Киселев скрестил руки на груди и заявил не без дрожи в голосе:
– Больше мне ничего не известно.
– В таком случае я вас не задерживаю.
По губам Павла Дмитриевича повело холодом. Голова слегка закружилась. Ему показалось, что мгновением раньше, чем государь произнес распоряжение караульным, он явственно слышит: «Заковать в ручные кандалы. Препроводить в крепость».
– Отправляйтесь обратно в Тульчин, – между тем отчеканил Николай. – Я приказываю вам всемерно содействовать следствию. Фельдмаршал Витгенштейн стар и вряд ли будет расторопен. Хочу предупредить: я не снимаю с вас подозрений, но за неимением улик оставляю дело открытым. От вас будет зависеть, завоюете ли вы мое доверие или погубите себя.
Киселев не поверил ушам.
– Вы оставляете меня в прежней должности?
– Только до завершения расследования. Кто-то обязан командовать штабом. Война, как вы сами сказали, близко. А у нас на одного дельного человека двадцать дураков. Если в дальнейшем откроется ваша более плотная причастность к заговору, то не взыщите. Я говорю откровенно.
Киселев стоял как громом пораженный. Он ожидал либо ареста, либо оправдания. Но его подвесили на тонкую веревочку, заставляя дергаться и доказывать свою преданность, годность, незаменимость. Можно разбиться в лепешку и ничего не выслужить. А можно… не угодить в крепость. Лучшая из перспектив. И ради нее – молодой монарх это знал – его сегодняшний гость будет землю грызть, надрывать жилы. Работать.
В душе у Павла Дмитриевича шевельнулась обида. Он недооценил нового царя. Попал в ловушку. С этим ничего не поделать. Хоть кричи!
В свою очередь Никс разгадывал другой ребус.
Предаст? Можно ли положиться? Оставить в старых чинах?
С другой стороны, война не за горами. Стоит ли оголять командование? Такие, как Киселев, будут служить. Мятеж разгромлен. Идти некуда. Выбирать не из чего. Либо генеральские эполеты, либо тачка и кайло в руднике. Блестящая альтернатива!
Павел Дмитриевич, пошатываясь, вышел в коридор. Сел у стены. К нему подошел Бенкендорф.
– Еду обратно в армию, – сквозь зубы процедил Киселев.
По лицу Александра Христофоровича мелькнуло удивление. Он протянул несостоявшемуся арестанту руку.
– Полагаете, государь меня простил?
– Еще нет. Но он вас не тронет.
* * *
Понемногу старому историографу Карамзину становилось лучше: простуда, полученная на Сенатской в роковой день, отступала. И почти все поверили: выкарабкается. Он сам, жена Катерина Андреевна, девочки, даже императрица Мария Федоровна.
Чуть только Николай Михайлович стал выходить, царица-вдова приказала звать его на вечерний чай. О, не стоит беспокоиться, за ним пришлют удобный экипаж. Какие могут быть формальности, сюртук так сюртук, хотя, конечно, лучше в придворном – фрак, орден. Действительный статский советник – тот же генерал. Видали вы генерала без формы? Приедет особый чиновник из Герольдии, чтобы правильно облачить гостя – каждой награде свое место. Ведь Зимний – не Царское, город – не дача.
Николай Михайлович покорился. Надобно любить друзей. А императрица-мать, безусловно, друг. Верный, надежный, сердечный.
Утром в пятницу прибыл герольдмейстер, а вслед за ним старые ученики-арзамасцы – Блудов и князь Дашков. Оба смущенные, но полные надежд. Николай Михайлович сам рекомендовал их государю. Тот обронил как-то:
– Возле меня нет ни одного человека, способного написать две страницы по-русски.
Вовремя сказанное слово дорогого стоит. Теперь ученики марали бумагу в Следственном комитете и, как кони в неудобной сбруе, фыркали, переминались с ноги на ногу, норовили цапнуть кучера. Им неловко было судить вчерашних друзей. Но ставки высоки: два министерских кресла – юстиции и внутренних дел.
С герольдмейстером приехал генерал Бенкендорф – воспитанник императрицы-матери, которого она и попросила проводить гостя. Это долговязое остзейское насекомое никогда не вызывало у Николая Михайловича никаких эмоций. Стул у стены. Подсвечник. Ваза. Даже жаль, что государи питают доверие к подобным субъектам. Не человек – тень. Калька с человека, которую по недоразумению Бог забыл раскрасить. За все годы кивков на обедах у Марии Федоровны, историограф ни разу не слышал, чтобы ее протеже расцепил зубы. Только смотрел перед собой бесцветными глазами и, казалось, даже не особенно вслушивался в разговор.
Так и теперь. Любезная улыбка. Ничего не значащие слова. Конечно, он подождет. Герольдмейстеру еще надо закончить работу. Сел в уголке и уставился во внешнюю пустоту из пустоты внутренней. Тем временем Дашков и Блудов не особенно робели при нем, хотя и выказывали почтение. Вечно возле государя. Допросы ведет с самим Чернышевым. Но кто он и что? Не всем дан счастливый дар угадывать будущих царских любимцев.
– Скоро ли пройдет мода на революции? Или мы пройдем скорее? – По привычке Николай Михайлович говорил свободно, не оглядываясь. Проворные пальцы чиновника из Герольдии мелькали у его шеи. – Уж вы не вешать ли меня собрались, голубчик? Для этого красная лента не подходит. Надобно пеньки.
Герольдмейстер побледнел как смерть. Дашков и Блудов посмеялись мрачной шутке. Генерал в углу ничего не сказал, точно не слышал.
– Кажется, еще вчера венец слетел с головы Фердинанда Испанского, и остался на ней один шутовской колпак. Глядь, снова на Пиренеях монархия. Век конституций напоминает век Тамерланов: везде войны и разрушения.
Лакей принес фрак и под бдительным взглядом герольдмейстера стал облачать хозяина.
– Покойная французская революция бросила семя, как саранча: из него выползают гадкие насекомые. Вам приходится чистить поле. Не завидую.
Князь Дашков кашлянул.
– Вы сами предупреждали: при дворе больше лиц, чем голов, а душ еще менее.
Старик кивнул.
– Здесь либералисты, там сервилисты. Истина и добро посередине. Вот ваше место, прекрасное, славное. Надобно служить. И порядочным людям занимать государственные должности. Иначе на них понабьется всякая дрянь, сами же плакать будете.
– Но для чего вы не пошли, когда государь звал вас? – Блудов приблизился к учителю. – Не оттого ли, что место вовсе не так прекрасно и славно?
Николай Михайлович дернул головой, и лакей уколол его булавкой в шею.
– Вы, дружок, приписываете мне чистоплюйство, которого, поверьте, у меня нет. Я болен. Собираюсь в дорогу. Ось мира будет вращаться и без меня. Что делать в правительстве? Я стар для молодых и молод для стариков. Я давно простился с мечтой быть полезным. Не простился только с историей. И стану писать ее вопреки нашим кастратам и щепетильникам. Мы все, как мухи на возу, в своей невинности считаем себя причиной великих происшествий. А надобно смириться с собственным ничтожеством.
– Но ваш воспитанник князь Вяземский вовсе не одобряет поступление на службу в нынешних обстоятельствах, – молвил Дашков, покусывая платок. – Он писал мне и решительно отговаривал. Сознаюсь, я в сомнениях: не совершаю ли чего непоправимого.
– Вам стыдно служить? – В голосе старика звучала горечь. – Я знаю мнение князя Петра Андреевича. Я люблю его, но что в наших мыслях братского? «Умнейшие и деятельнейшие из нас все с вывихом: у кого язык, у кого душа, у кого голова. Арзамас рассеян по заднице земли». Вот что он пишет. Давайте носиться из края в край, с чужбины на чужбину и нянчить свои вывихи. Меж тем как для нас, русских, одна Россия самобытна, одна Россия существует, все иное есть только отношение к ней, мысль, привидение. Мыслить, мечтать можно в Германии, Франции, Италии, а дело делать единственно в России.
Оба ученика переминались с ноги на ногу. Не то чтобы они были не согласны. Но неудобный жернов ворочался в груди. Что он знает, высокомудрый летописец, о той грязи, в которую они каждый день погружают руки и перья?
– Хорошо, когда есть свое дело, – молвил князь Дашков. – Вы нашли его.
– Полноте, – одернул его Карамзин. – Я уже поворачиваю паруса в иные гавани. Могу написать более, но не напишу лучше. Читатель жаждет подробностей, а история должна быть разборчива. К счастью, авторское самолюбие оставило меня. О потомстве не помышляю. Тороплюсь только дописать прежде душевного охлаждения. Конец близко, близко… но еще можно не доплыть до берега.
Николай Михайлович не заметил, с каким удивлением скользнул по нему взгляд посланца Марии Федоровны. Бенкендорф всегда умел вовремя потуплять глаза.
– Впрочем, работаю сейчас мало, – признался Карамзин. – Грустно, мрачно, холодно в сердце и не хочется взяться за перо. Каковы преобразователи России! Я видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, ибо не было иного способа прекратить мятеж. Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось не так много. Каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Но какой простор теперь будет для Аракчеевых…
По губам генерала в углу скользнула едва приметная усмешка. И снова ее никто не заметил.
Чиновник Герольдии закончил работу и с видом взыскательного живописца оглядел свое творение. С улицы было слышно, как подают экипаж. Николай Михайлович заставил обоих учеников поехать с ним. Считал, что им надо заводить неслужебные связи в том узком, но великом по своему влиянию мирке, который создала вокруг себя императрица-мать и откуда происходили такие доверенные лица, вернее доверенные безличности, как этот очередной …дорф.
– Скажите, я слышал вашу фамилию во время наводнения…
Александр Христофорович наклонил голову, но промолчал.
У Марии Федоровны уже накрывали к чаю. Гостей было совсем немного. Одиночество госпожи разделяла воспитательница великих княжон графиня Шарлотта Карловна Ливен. Девочки выросли и разъехались замуж за границу, а у двух дам осталась общая старость и общие воспоминания. Пришел добрейший князь Голицын, друг покойного государя, весь в утонченном мистицизме и поисках страждущих. С ним Карамзин привык язвить:
– Все могу объяснить, до летающих столов включительно. Обыкновенного не довольно людям слабым. Мы, как младенцы, вопреки рассудку, падки на дивное.
Вдовствующая императрица бросила на гостя укоризненный взгляд. Историограф знал ее тайну: Мария Федоровна верила в магнетизм. Николай Михайлович – в Бога.
– Ах, вы всегда со своим отрицанием. Как можно так не интересоваться загробными тайнами?
– Отнюдь, ваше величество. Мечтаю спросить на том свете, зачем мы живем на этом.
Шутка была принята хорошо. Надобно шутить, чтобы поддерживать себя в такие трудные дни. Правда, Голицын попытался надуться, но так как историограф не стал его больше дразнить, отвернулся к Шарлотте Карловне и пустился живописать откровения последнего сеанса. Графиня, женщина здравомыслящая, взирала на собеседника с легкой жалостью, ибо не нуждалась в подпорках для слабых душ. Но очень нуждалась в верном друге. Таких уж немного на свете. Остатки старого, лучшего мира.
Пришел Жуковский, одним своим существованием доказывавший, что и при дворе можно сохранить сердце. Он щурился и по привычке клонил голову набок, чтобы лучше слышать. Было совершенно непонятно, как этот ласковый недотепа справляется с резвым наследником.
– Временами он впадает в меланхолию, как покойный государь, и тогда с ним просто.
«О, с державным меланхоликом было очень, очень непросто!»
– Вообще в нем много от нашего Ангела, – кивнула императрица-бабушка.
«Может, хватит с нас ангелов?»
Александр Христофорович очень испугался, что произнес это вслух. Но нет, молчание золото. Он по обыкновению забился в угол, не мешая компании у стола разместиться так, как каждому будет приятнее.
Разговор крутился вокруг покойного государя. Здесь, в близком кругу, его все знали, все любили и искренно сожалели. Но у каждого была своя горечь на губах.
– После записки о Польше, я думал, мы душою расстались навеки. – Николай Михайлович почувствовал, что чашка в его руках начинает дрожать. – Я ошибся: благоволение его величества ко мне не изменилось, и он продолжал беседовать со мной. Я всегда был чистосердечен, он терпелив, кроток, любезен неизъяснимо. Не требовал моих советов, однако ж слушал их, хотя им большей частью и не следовал. Так что ныне, вместе с Россией оплакивая его кончину, не могу утешить себя мыслью о десятилетней милости и доверенности, ибо они бесплодны для любезного отечества.
– У царей есть лучший способ показать свое расположение – не мешать работать, – улыбнулся Голицын. – Разве его величество хоть раз черкал ваши рукописи?
Карамзин смерил князя долгим взглядом.
– Государь не расположен был запечатывать уста исторической откровенности. Но меня вечно что-то останавливало. Дух времени не есть ли ветер? А ветер переменяется. В почтовой скачке земного бытия мы этого не замечаем. В наше время хотят уронить троны, чтобы на их место навалить кучу журналов. Нужно думать одинаково с ними, без этого они не только не могут любить другого человека, но и видеть его. Те, которые у нас более всего вопиют против самодержавия, носят его в крови и лимфе. Если бы у нас была свобода книгопечатания, то я с женою и детьми уехал бы в Константинополь, к невежественным туркам, не умеющим читать, и уже потому добродетельным.
Все засмеялись видимой несообразности. Светоч просвещения – защитник варварства.
– А как же права, свободы? – поддразнила гостя Шарлотта Карловна.
– Я люблю только ту свободу, которой ни один тиран не может меня лишить. Дать России конституцию в модном смысле есть нарядить вельможу в гаерское платье. Россия не Англия, даже не Царство Польское. Она имеет свою государственную судьбу, великую, удивительную, и скорее может упасть, нежели еще более возвеличиться. Но заблуждения и преступления этих молодых людей с площади суть заблуждения и преступления нашего века!
– Вы предлагаете мне судить век?
Все вздрогнули. В дверях стоял молодой император. Хмурый, с помятым усталым лицом. Его не ждали, хотя приход Никса к матери вовсе не исключался. Кажется, он рассчитывал наскоро перекусить и был удивлен собранием.
– Вы проповедуете, будто мой несчастный брат ничего не делал?
Повисла пауза. Как всегда воспитаннейший и кротчайший историограф говорил неудобные вещи. Однако его за тем и звали.
– Я уповал, что государь займется основанием лучшей администрации, – с поклоном отвечал Карамзин. – Но старался ничего не ждать, не умиляться, не предугадывать. И это среди времени, беременного будущим. Первые годы по смерти тирана бывают счастливейшими для народов, ибо конец страданий есть живейшее из человеческих удовольствий. Но царствование жестокое часто готовит царствование слабое.
– Пощадите сердце матери! – взмолилась Мария Федоровна. – Вы говорите о моем муже и моем сыне!
– Мадам, я обращаюсь не только к матери покойного государя, но и к матери государя нынешнего, – с достоинством молвил Карамзин.
– Не лучше ли обратиться к нему самому? – Никс, хмурясь, сел за стол.
– Ваше величество, я не боюсь встретиться с Александром на том свете. Все, что говорю здесь, говорил и ему. Мы оба не ужасались смерти, веря Богу и добродетели. Да будет ваше царствование только продолжением царствования кроткого предшественника. Да исполнится все, чего он желал, но не успел совершить для отечества.
Молодой император жестом остановил собеседника.
– Брату неприлично хвалить брата. И в теперешних обстоятельствах решительно не нужно излишних обязательств. Один Бог знает, что будет далее.
Николай Михайлович поклонился и замолчал. Действительно, только Бог ведает, каким станет нынешнее царствование. Новый государь не может ценить его чувств, как ценил прежний. Вон, эта тень у окна сразу оживилась и зашевелилась. Точно само присутствие хозяина привело ее в движение. Что за люди будут ему нужны? Уж явно не собеседники.
Разговор и правда прервался. Между тем Николай как ни в чем не бывало уминал эклеры, даже не положив салфетку на колени и, заметив Бенкендорфа, сделал ему знак приблизиться к столу.
– Вам известно, Николай Михайлович, что многие злодеи называют вашу «Историю» источником своих вредных мыслей?
Карамзин не побледнел.
– Вероятно, они разумеют девятый том и Иоанна Грозного?
– Нда, – протянул император и вдруг, откинувшись назад на стуле, процитировал: – «Приступаю к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства». Ужасная перемена ждет нас всех, не правда ли? Рылеев попросил сразу одиннадцать книг. Михаил Бестужев – последний том.
– Прежде многие из членов тайных обществ удостаивали меня своей ненависти, а я, кажется, не враг ни отечеству, ни человечеству, – бросил историограф. – Страсти дикие свирепствуют и в образованные века, чему подтверждением Французская революция. Страх велит уму безмолвствовать или рабским голосом оправдывать жестокость.
– «Зрелище удивительное, навеки достопамятное, – снова процитировал Николай. – Не изменились россияне, но царь изменил им!»
– Вы, кажется, недавно меня перечитывали? – скривился историограф. Ему никак не удавалось выбрать верный тон в разговоре с новым императором.
– Читал, – отрезал Николай. – Мой брат Михаил говорит: вы помогли русским догадаться, что между нашими царями были ироды. Формально он прав. Подследственный Штейнгель показал, что вы резкими чертами изобразили все ужасы самовластия и великого царя назвали тираном. Кстати, – император повернулся к Бенкендорфу, – это тот Штейнгель, у которого восемь человек детей, кормить их нечем, жена только что обратилась за пособием. А ее благоверный… – Никс проглотил ругательство, – книжки про Грозного читал и в заговорах участвовал.
– История злопамятнее народа. – Карамзин опустил последнюю будничную подробность и ответил на начало речи.
– А Бестужев говорит, – продолжал Николай, – что испытывал от чтения новгородских убийств лихорадочное любопытство и удовольствие ближе взглянуть в глаза смерти. Кажется, эти люди ожидают, что их станут кидать в Волхов и рассекать на части.
Историограф снова замолчал. У него наготове было множество фраз, способных опровергнуть мнение царя, будто он, Карамзин, чуть ли не заговорщик. Например: «Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели». Но все это как-то не шло к случаю и совершенно не вязалось с манерами нового монарха.
– «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан. И в самом несовершенном надо удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку».
Ба, да он читал и «Письма русского путешественника»!
– Я передать вам не могу, Николай Михайлович, какая у нас «чудесная гармония», а также благоустройство с порядком пополам. – Император залпом осушил чашку чая. Мама говорила, что вы хотели меня о чем-то просить?
Историограф нахмурился. Да, жена настаивала, что надо ехать в Италию лечиться. Сам он вовсе не охотник трястись в карете или умирать от качки на корабле. Но здесь, в Петербурге, такое скупое солнце.
– Я полагал подать прошение официальным путем, – сказал Николай Михайлович.
– Успеется. Теперь скажите суть дела.
– Николя, – начала Мария Федоровна, – я чувствую себя невольной виновницей болезни Николая Михайловича. В роковой день я, мучаясь неизвестностью, посылала его в мундирном платье, в шелковых чулках, в башмаках на площадь узнать, что происходит…
– Совершенно напрасно, мадам, – оборвал ее сын. – Я беспрестанно отправлял к вам адъютантов с известиями.
– Тем не менее Николай Михайлович болен, – очень твердо надавила императрица-мать. – Медики советуют сим же летом удалиться в лучший климат. Третьего года он чуть не умер от грудной болезни, в прошлом изнемогал и худел. Но брат ваш удерживал его при себе. Двадцать три года по воле нашего Ангела Николай Михайлович писал «Историю» и назывался государственным историографом, но не получал жалования, кроме двух тысяч пенсии как почетный член Московского университета. Он живет плодами своих трудов, сам ходит в лавку за чаем и сахаром. А теперь с многочисленным семейством и недостаточными средствами не решается пуститься в путь.
Николай задумался.
– Я прошу помочь мне без всякого ущерба для казны, – с достоинством молвил Карамзин. – Во Флоренции есть место нашего резидента. Без нескромности скажу, что имею понятие о политических отношениях России к державам европейским, и не хуже другого исполнил бы эту должность. Действие тамошнего климата спасло бы меня от чахотки, а может, и от преждевременной смерти.
– Пребывание в Италии не должно вас тревожить. – Государь встал и заходил по комнате. – Место во Флоренции еще не вакантно, но российскому историографу не нужно подобного предлога, чтобы жить там свободно и иметь возможность заниматься своим делом, которое стоит любой дипломатической корреспонденции. Дайте подумать, я все устрою.
Карамзин опешил.
– Какой вы избрали путь?
– В июне из Кронштадта на корабле до Бордо недели три. Там выйти на берег и до Марселя в карете. Оттуда вновь на корабле в Ливорно.
– Не годится. – Никс махнул рукой. – Очень тряско и хлопотно. Мы снарядим фрегат, который и доставит вас до места. Лучше бы ехать в Штутгарт к моей сестре Марии, она бы позаботилась о вас. Но Италия так Италия, врачей надо слушать.
– Государь, – историограф отступил на шаг, – все это сверх моих заслуг.
– Вы не понимаете. – Николай с остервенением тряхнул головой. – Вы никогда ничего не просили. Я благодарен вам за бескорыстную привязанность к брату. Но надо же и нам знать честь. Вы сделали то, чего не сделал никто другой. Я читал вашу «Историю» и думал: оказывается, я русский, оказывается, у меня есть отечество. Это было давно, очень давно, я до того не размышлял о подобных вещах…
Николай Михайлович почувствовал, что у него на глазах закипают слезы. Он любил Александра, трудно, с горечью и разочарованием. Но тот не слушал, вернее не слышал, глухой ко всему, кроме своих внутренних движений. А новый, которого историограф не знал и знать не хотел, кажется, считал себя его учеником.
– Покойный государь оставил нам в вашем лице богатое наследство, – выдавил из себя старик.
Глава 5 Перстень
Умань – Одесса – Тульчин. Весна 1826 года.
— Ты никогда не говорила с Михаилом о Польше?
Софи Киселева аккуратно вытерла тряпочкой кисть и отстранилась от мольберта. Вид, который она пыталась запечатлеть, был прекрасен. Потуги жалки, но и сама новоявленная художница посмеивалась над собой.
– О Польше? – Елизавета Ксаверьевна вздрогнула. – С чего тебе пришло в голову?
Дамы сидели на открытой веранде усадебного дома сестер Потоцких в Софиевке под Уманью. Прямо от крыльца начинался сад. Весна на юге была ранней и сулила жаркое засушливое лето. Дальше за косогором рисовался ландшафтный парк, так как его понимала прежняя хозяйка, прекрасная фанариотка Софья де Витт, во втором замужестве графиня Потоцкая.
Об этой женщине, младенцем проданной в Константинополе польскому перекупщику, куртизанке, русской шпионке, кровосмесительнице и скандалистке, ходило столько легенд, что трудно было выбрать, в какую не верить. Говорили, например, будто умерла графиня в Париже, и будто из тамошней земли запрещено вывозить покойников, а потому слуги нарядили госпожу, причесали, нарумянили, усадили в карету, и когда она тронулась, то встречные мужчины оборачивались, так хороша была почившая…
– Я тебя не поняла. – Графиня Воронцова сделала еще один стежок на вышивке и вопросительно взглянула на собеседницу.
– Конечно, – губы Софи обиженно сжались. – Ведь ты не считаешь себя полькой.
От земли шел запах тепла и влаги. Не хотелось думать ни о чем грустном.
– Нет, – покачала головой Лиза. – И я не понимаю, почему для тебя это важно? Твоя мать гречанка. Ты сама всю жизнь провела в Малороссии, если не считать Петербурга и Парижа. Ольгу, кажется, подобные вещи не беспокоят?
– Ольга! – Софи фыркнула. – А я… – Она отбросила кисть и прижала оба кулачка к сердцу. – Я не знаю, как тебе объяснить! Но у меня все в груди разрывается от любви и жалости.
Лиза посмотрела на кузину с беспокойством.
– Бедная, несчастная Польша! Голубка, заклеванная тремя черными орлами! Твои соотечественники истекают кровью, а тебе все равно?
Воронцова потупилась.
– Этого не может быть! У тебя такая добрая душа!
– Но ничего нельзя сделать, – робко отозвалась Лиза. – Во многом поляки виноваты сами. Да и не мне сочувствовать им, у меня русская мать… и муж русский генерал. У тебя, кстати, тоже.
– Вот я и говорю! – воодушевилась госпожа Киселева. – Мы могли бы повлиять на них, склонить в нашу пользу. Многие польки замужем за русскими военными. И когда настанет час, а он настанет, я знаю, мы сумеем повернуть оружие своих супругов против тиранов и поработителей.
– Ты бредишь! – Лиза отказывалась верить ушам. – Послушай себя. У Павла Дмитриевича крупный военный чин. Ты должна постараться принять его родину.
– Никогда! – Щеки Софи пылали. На мгновение она стала еще красивее, если это только возможно. Пифия у алтаря. – Я не могу представить себе, что такой тонкий, образованный, благородный человек, как Поль, родился в этих медвежьих берлогах. Твой Михаил хотя бы воспитывался в Англии. А Поль? Поль – ошибка Провидения. И я постараюсь ее исправить.
«Ты сначала постарайся вернуть мужа, – подумала Елизавета Ксаверьевна. – А потом командуй им». Она сложила вышивание и встала.
– Пойду пройдусь по саду.
Графиня не любила спорить, потому что всегда оставалась при своем мнении, но не умела его отстоять. Стыдно признаться: она была упряма. Единственным человеком, которому удавалось ее разубедить, обычно оказывался муж, и то по единственной причине: Лиза считала своим долгом его слушаться. Застенчивость мешала ей гласно опровергать доводы собеседников, да и нужные слова не находились вовремя. Но в глубине души графиня кипела и, оставшись одна, начинала длинный диалог сама с собой, выдумывая, что бы сказали ей и что бы ответила она. Если бы была такой умной, как Михаил!
Теперь Лиза шла по дорожке и с негодованием рассуждала о бредовых идеях Софи. В такое время! Раскрыт заговор. Сотни людей, в том числе родня, замешаны. Надо молиться и ждать. А полонофильские выходки кузины только скомпрометируют Киселева. Ему и так нелегко оправдаться: во 2-й армии заговорщиков больше, чем невиновных. Софи же бравирует расположением к мятежникам. Они обещали свободу Польше!
«Что я здесь делаю?» – спросила себя графиня. Она приехала погостить и разделить тревоги за мужей. Михаила тоже вызвали в Петербург. Ей казалось, что именно у Софи следует искать поддержки. Вторая из сестер Потоцких – Ольга, в замужестве Нарышкина, – к своему супругу была решительно равнодушна и заглядывалась на чужих.
Вчера у Лизы была возможность в этом убедиться. Она гуляла с дочкой по саду. Пятилетняя Александрина бегала между клумбами, деревьями, кустами… и как-то забегалась. Мать пошла ее искать. Миновала несколько беседок, руину «Слеза», где три мраморные колонны были надломлены бурей над источником. Дальше шпалерами выстриженный лавр укрывал от нее маленький лабиринт, в сердце которого разговаривали. Не имея привычки подслушивать, графиня повернула назад, и в это время до нее долетели слова, произнесенные слишком громко.
– Я умоляю тебя! Ты видишь, я стою перед тобой на коленях! Верни мне Поля!
Лиза узнала голос Софи. И другой, отвечавший ей насмешливо, точно отказываясь принимать сказанное всерьез.
– Возьми, я не держу. Только мудрено отогнать кобеля от сучки, когда лапка поднята.
Это была Ольга. С ее неуместной грубостью в ответ на горе сестры. Лиза знала о семейном треугольнике. Павел Дмитриевич женился на старшей, и они, кажется, ладили. Родился сын. Но после смерти старой графини к Киселевым переехала золовка… Обычная история. Муж и сестра.
– Я всегда донашивала за тобой платья! – между тем потешалась Ольга. – Он уж не раз говорил, что больше никогда, никогда, никогда… А потом приходил и умолял, и плакал. В толк не возьму, что с тобой не так?
Нарышкина пыталась задеть сестру, но та не отвечала на оскорбления. Кто бы мог подумать! А ведь Лиза считала Софи такой же легкомысленной, как Ольгу. В ее глазах сестры стоили друг друга. Неужели она продолжает любить Поля?
– Теперь, когда вы потеряли ребенка, что вас соединяет? – Казалось, Нарышкина отстаивала право забрать у сестры бездетного мужа. – Поль сам говорил мне, что ты преследуешь его домогательствами.
– Он связан со мной святейшими клятвами. Я его жена. Он не может так просто отвернуться от меня.
В ответ послышался сухой смешок.
– Тебе ничего не напоминают твои стенанья:
Оставь Гирея мне: он мой; На мне горят его лобзанья, Он клятвы страшные мне дал, Давно все думы, все желанья Гирей с моими сочетал; Меня убьет его измена… Я плачу; видишь, я колена Теперь склоняю пред тобой, Молю, винить тебя не смея, Отдай мне радость и покой, Отдай мне прежнего Гирея.Не дав сестре опомниться, Ольга продолжала:
– Говорят, это ты нашептала Пушкину нашу семейную легенду о неженке Потоцкой, погубленной ревнивой одалиской в татарском гареме? Так зачем ломать комедию? Могла бы заложить страничку в книжке. Я бы поняла.
Софи молчала.
– Хочешь меня отравить или зарезать? Учти, «кинжалом я владею, я близ Кавказа рождена!» Дорогая Зарема, черкесский булат – не то оружие, которым стоит сражаться за Поля.
Тон Ольги был непереносимо менторским.
– Лучше научись делать то, что ему нравится. А что ему нравится, спроси у меня.
На этой реплике графине захотелось своими руками придушить Нарышкину, и во избежание зла она поспешила отойти от кустов. Какая наглость! И в такой манере Ольга рассуждает о чужих мужьях? Не в последнюю очередь о Михаиле. Ноги у Лизы подкосились, она присела на разогретый солнцем мрамор у руины «Слеза» и подставила ладонь холодной струе.
Дело не в том, чего хочет Ольга, а в том, чего хочет Михаил. Попытка вернуть самообладание не удалась. Как там про сучку? «Когда лапка поднята…» У госпожи Нарышкиной лапка поднята всегда. И хвостик тоже. Молодая женщина не хотела признаваться, но ее душила ревность. Сестры Потоцкие – вакханки ослепительной красоты. А она? Она только умеет нравиться. Стоит Нарышкиной пожелать, стоит только протянуть руку…
Подобные вещи лучше скрывать от мужей. Но вот беда, Лиза была абсолютно бесхитростна и не умела таить тревоги. В первый же вечер после возвращения Воронцова из столицы она обрушила на него каскад новостей от Польши до дележа Поля между сестрами.
– Ты полагаешь, я не знаю цену Ольги?
Они лежали рядом в новой спальне, обставленной мебелью из грушевого дерева, и вдыхали аромат свежей штукатурки. Дом еще пах стружками, паркетной доской, масляными красками потолочных плафонов.
Левой рукой граф обнимал жену. Ее голова покоилась у него на плече, и Михаил чуть высокомерно посматривал на свое сокровище сверху вниз. Он не стал рассказывать, что имел опыт общения с госпожой Нарышкиной, когда полтора года назад сильно поссорился с Лизой. И что Ольга тогда ничего не получила. Подобная история, вместо того чтобы успокоить, могла только встревожить жену. Да и по характеру Воронцов, в отличие от супруги, был скрытен. Ему нелегко давались откровения.
Вместо этого он сказал:
– Софи думает не о том. Павлу теперь трудно будет оправдаться перед государем. Его всякую минуту могут взять под стражу.
Лиза ахнула.
– Я думаю, все обойдется. – Михаил потрепал жену по затылку. Он воздержался от того, чтобы пересказывать ей последний разговор с Киселевым.
– Как же вы объясните в Петербурге свое молчание насчет тайного общества? – Воронцов посетил начальника штаба в Тульчине перед отъездом в столицу. – Вспомните, что я говорил вам прошлой осенью.
– Стану все отрицать. – Павел Дмитриевич был подавлен. На него навалились горы несчастий, среди которых семейные – не самые страшные.
– Это неразумно. Говорите, будто знали то же, что знали все.
– Вряд ли поможет. – Генерал-майор глубоко вздохнул. – Мне страшно подумать, что будет с Софи в случае моего ареста. Я принял твердое решение, если все обойдется, вернуться к ней. Не видеть больше Ольгу. Никогда.
Воронцову странно было слышать, что в такую минуту Павел больше думал о своем семейном адюльтере, чем о спасении жизни, и он сказал это другу. Тот невесело рассмеялся.
– Не дай вам Бог пережить нечто подобное. Посмотрите на меня, Михаил, я взрослый человек, не тряпка. Я на семнадцать лет старше жены и на восемнадцать Ольги. – Имя возлюбленной далось ему с трудом. – Сначала это был маленький флирт. От скуки. Кто бы мог подумать, во что он превратится! Полное отсутствие собственной воли. Затмение.
Воронцов едва заметно пожал плечами. Он не понимал и не принимал подобной зависимости от женщины. Любил жену. Даже очень. Но ясный разум, твердая воля всегда должны оставаться в кулаке.
– Возьмите себя в руки, Поль, – посоветовал Михаил Семенович. – Вам ехать к государю, а вы запутались в двух баб… дамах. Что за мальчишество?
Лицо Киселева скривила страдальческая улыбка.
– Остерегайтесь ее, друг мой. Ведь когда меня не будет под рукой, она займется вами.
* * *
Санкт-Петербург.
У жертвы всегда рыльце в пушку. Нет чистых до конца перед собственной совестью. Чем беспокойнее душа тем старательнее она кутается белыми одеждами.
Но разве легче от этого палачу? Вернее, тому, кто не хотел им стать?
Никс ворочался на походной кровати, подгребая под себя кожаный матрас, набитый сеном. То натягивал на голову шинель, то сбивал ее в ком ногами. Даже запах свежей травы, всегда действовавший успокаивающе, теперь бил в ноздри и будоражил нервы.
Царь знал, что обидел Филарета. Откуда вдруг такой приказной тон? Хотел поговорить, и не вышло. Все оставил в себе. Побоялся.
Теперь крутись сам.
Зачем даются предсказания? Чтобы опустить руки? Вряд ли. Но если Бог велит России пройти через искушения, дело ли императора заграждать путь?
Или пророчества – суть предупреждения? Одумайтесь. Отступите от края. Иначе…
Мысли не давали спать. Мудрено ли, что утром у Николая был усталый вид, резкий голос и неприветливое лицо? Ангел отлетел. И если не всякий еще осознал эту истину, взмокшей шкурой прочувствует, войдя в кабинет.
Вдовствующая императрица как никто понимала сына. Видела она трех царей! Если Никс не перестанет рвать себя в клочья, увидит четвертого. Мать умела заставить уважать свое мнение и, почувствовав натянутую до звона нить между кротчайшим из владык и честнейшим из государей, пресекла непонимание в корне.
После чая выслала всех, оставив у себя в светлой белой столовой, выходившей дверями в зимний сад, только сына и митрополита.
– Что вы скажете, ваше святейшество, скоро ли произойдет слияние Церквей? – Вопрос светский. Совсем во вкусе прошлого царствования. Когда взаимного экстаза ждали со дня на день. Не дождались.
Филарет прикоснулся пальцами к золотой панагии на груди. Чуть покашлял.
– Думаю, настанет время, когда у нас просто не найдется другого выхода. Но то не будут дни радости.
Император заметно вздрогнул. Поднял на митрополита глаза. Кажется, он один только и понял.
– Вот как? Значит, вы не считаете, что Священный Союз сможет спасти мир от потрясений?
Владыка пожал плечами.
– Много было надежд на возрождение народов. Но время, в которое мы живем, – не тихое утро России, а грозный закат Европы. Впрочем, – поспешил Филарет, – продолжаться он может не одно столетие.
– И зная это, как царствовать? – Николай в упор смотрел на собеседника.
– Так же, как и не зная.
Повисла пауза. Мария Федоровна постаралась затянуть ее края, разлив чай и знаком приказав подать засахаренные фрукты.
– То, что мы видели в мятеже, – лишь первый приступ дьявола. Попустительство злу дало ему укрепиться.
Молодой император поморщился.
– В крепости сейчас около двух сотен человек. Причастных к заговору гораздо больше. Не все виноваты. Но все испуганы. Кажется, многие сами от себя не ожидали… Я не могу видеть в каждом врага. Но не могу и любить, как учат заповеди.
Филарет кивнул.
– Любить и прощать надо своих врагов. Бороться с врагами отечества. Ненавидеть врагов Христовых. К какой категории относятся ваши?
Николай опустил голову.
– К разным. Думаю, среди них не так уж много последних.
– Но есть?
Царь промолчал. Как не быть? Однако сделаться палачом…
– Короны без креста не бывает. – Митрополит с благодарностью принял из рук Марии Федоровны чашку. – Взял одно, бери другое.
* * *
Петропавловская крепость.
Не смотря на разговор с Софи Волконской, анонимные письма продолжали обнаруживаться то на ковре, то на туалетном столике. Лиц, заинтересованных в запугивании молодого императора, было достаточно. Целый город. Почтенные с виду люди, крупные сановники, дипломаты, явившиеся во дворец по делу, а также истопники, горничные, полотеры, солдаты на карауле – кто угодно. Вдруг полностью сменить ливрейных слуг или рассчитать поваров и камер-юнгфер не представлялось возможным. К вечеру людской прибой, схлынув, оставлял на паркетах Зимнего белую пену записок с доносами и обещаниями смерти.
В отличие от царя, который деланно смеялся и дергал щекой, Бенкендорф считал, что именно тут можно найти обрывки недостающих следствию нитей. Часть злых шутников действительно издевалась, не имея задней мысли. Другие угрозы явно исходили от иностранных «братьев», связанных с нашими заговорщиками. Кроме того, родственникам арестованных казалось, что, угрожая императору расправой, они облегчают участь своих непутевых кузенов и детей.
Самое неприятное предположение – на воле еще много заговорщиков, вхожих во дворец. Тайное общество куда больше, чем видится из-за допросного стола.
По здравому размышлению Александр Христофорович решил поговорить с Мишелем Орловым и в его репликах – вряд ли дружеских – поискать зацепок. Алексис сделал так, чтобы брата содержали не в самом сыром и затхлом каземате, а перевели в первый номер Кронверкской куртины, где прежде обитал Кондратий Рылеев. Камера – сухая и чистая – выходила одним окном на внутренний двор крепости, другим на Неву. Нижние стекла были замазаны краской, но при богатырском росте узника он свободно любовался перспективой.
– Ты не можешь себе представить, сколько утешения приносит печка, – приветствовал гостя Мишель. Покоритель Парижа стоял на коленях возле чугунной черной дверки и кормил огонек березовым крошевом, отламывая от поленьев кусочки коры с подсохшей древесиной.
– Рад видеть тебя в добром здравии.
– Тот, должно быть, мне здоровья не желает. – Орлов поднялся и отряхнул брюки.
– Тот помиловал тебя для брата. – Бенкендорф без приглашения взял стул и уселся рядом с печью. – Поддерживаешь порядок? Сейчас даже неясно, где спокойнее, в крепости или на улице.
– Поменяемся?
– Благодарю покорно.
Мишель посмеивался в усы и, кажется, был рад визиту.
– Твоим в Москву Алексис все написал. О жене не беспокойся. Она получит приказание ехать в деревню, куда и твою буйную голову доставят, надеюсь, не отдельно от плеч.
– Я должен поздравить тебя: одесную императора. – Орлов картинно поклонился.
– Много чести, мало толку.
– Не прибедняйся. Твоя карьера выстрелила, как ядро из пушки. Все об этом говорят.
– Ты в крепости слышишь столичные сплетни?
Оба засмеялись, и Мишель с тяжким скрипом опустился на просиженную кровать.
– Распорядись чаем.
Бенкендорф постучал в дверь и отдал приказание явившемуся надзирателю.
– Только булки здесь и хороши, остальная пища непереносима, – проворчал арестант. – Ты хотел говорить со мной? Без протоколиста?
– У меня есть несколько вопросов.
– Все, о чем меня изволит спрашивать государь, я рассказываю на дознании.
– Я читал твои протоколы, ты просто издеваешься.
– А ты думаешь, я размякну тут со старым другом и выложу правду до донышка?
Орлов продолжал посмеиваться, но взгляд его стал цепким. Александр Христофорович сделал над собой усилие. Он раздвинул указательный и средний пальцы правой руки наподобие циркуля и положил их на сгиб левой. Мишель мигом утих.
– Ты все еще помнишь?
– Мы были молоды и хотели блага.
– Я и сейчас хочу блага, – отчеканил Орлов.
– Обагренного кровью?
– Странно, что ты, боевой офицер, боишься крови.
– Крови сограждан.
Мишель вздохнул.
– Прогресс не достигается иным способом. Ты просто остановился за несколько степеней до меня и потому не понимаешь.
– Я остановился, – подтвердил Бенкендорф. – Но ради того, что нас когда-то связывало, умоляю, ответь. Твои слова никуда далее этой комнаты не пойдут.
С минуту Орлов молчал, глядя на гостя. Потом кивнул.
– Хорошо. Ты задашь три вопроса. Я скажу, что знаю. Но никаких подтверждений моих слов письменно не дам.
Александр Христофорович поднял обе ладони, показывая, что речь о подобных вещах не идет.
– На какую помощь вы рассчитывали из-за границы? Неужели предполагалась интервенция?
Орлов расхохотался.
– Среди заговорщиков было много горячих голов, но имей в виду: ни одного предателя. Для каждого из нас Россия – святыня. Что касается помощи, то было бы несбыточно ждать вооруженной поддержки, и от кого? Ни в одной стране Европы в настоящую минуту нет правительства и армии, преданной идеям революции. Прекрасное дыхание Парижа 1789 года царило на петербургских улицах один день. И, как видишь, наша Бастилия цела!
– Вы даже Сенат не взяли, – презрительно фыркнул гость, – хотя его никто не охранял. Так, вышли и покричали.
– Если все было столь ничтожно, то почему ты с моим братцем пять раз ходил в кирасирскую атаку против мятежников?
– Да потому! – взвился Бенкендорф. – Государь не хотел стрелять, боялся попасть в толпу, что и вышло. Думали рассеять пехотинцев конным ударом.
– А мне сказали, дело было жарко.
– Скорее холодно, – насупился гость. – Лошади не перекованы по-зимнему. Падали на льду. До прямого соприкосновения не дошло. Все раны – от выстрелов и ушибы с переломами. Ни одной колотой.
– Ну, если так, – разочарованно протянул Орлов. – Неужели не отбили ни одной атаки?
– Они были пьяны и не могли толком выстроиться. Не то что отбить кавалерийский наскок. – Александром Христофоровичем овладело злое раздражение. «Как все глупо! Непоправимо глупо! Теперь ходи доказывай, что кирасиры даже не доскакали до рядов мятежников. Пять атак!» – Много вам, братцы, чести, – резко бросил он. – Я, мой милый, Рущук с уланами брал. Так что не завирайся.
– Ладно, – махнул рукой Орлов. – Мы отвлеклись. Конечно, никакой военной помощи не ожидалось. Но после захвата власти братья гарантировали нам дипломатическое признание и поддержку в печати. Газеты, журналы…
– Это уже есть. Визг от Лондона до Парижа. Вы герои, а поскольку все просрали, то еще и мученики.
– Мы и есть герои. – Мишель развернул плечи.
– А по-моему, недоумки.
– Ты меня оскорблять пришел?
– Нет. С первым вопросом все. Теперь скажи… это уже для меня лично… много покойный государь знал о заговоре?
Несколько мгновений Орлов молчал, внимательно глядя в лицо гостя. Отошел к окну. Потом снова вернулся, но не сел на кровать, а оперся спиной о стол.
– Если я скажу, ты не поверишь, – наконец промолвил он. – Государь знал все.
Повисла пауза. Александр Христофорович, кажется, не вполне понял услышанное.
– Все, – повторил Мишель.
Им принесли чай, но собеседники даже не взглянули на надзирателя, стелившего белую скатерть и расставлявшего красивые чашки с пасторальными видами.
– Надо же, не щербатые! – рассмеялся Орлов, беря одну в руку. – Право, тебя уважают!
Бенкендорф продолжал сосредоточенно молчать. Нити заговора, которые уже почти связались у него в голове, вновь порвались.
– Шура, очнись! – Мишель помахал у него перед носом ладонью. – Все, что я делал в последние десять лет, я делал по точному желанию нашего Ангела.
Александру Христофоровичу показалось, что потолок качнулся, как на корабле.
– Но почему же ты тогда ничего не говорил? – не поверил он. – Сидишь тут, кормишь крыс, новый государь называет тебя предателем…
– Ты опять ничего не понял, – покачал головой Орлов. – Считаешь меня осведомителем вроде Витта или Шервуда?
– Но ты сказал: по точному желанию императора…
– Да, и от своих слов не отрекаюсь, – кивнул арестант. – Но все не так прямо и явственно. Послушай…
Он вздохнул, глубоко, со всхлипом. Отвернулся в сторону, пряча маслено заблестевшие лаза.
– Я сам не сразу понял… Я служил при государе и думал, будто он очень привязан ко мне. Его вовсе не пугали те мысли, которые потом сочли «слишком свободными» и за которые меня… выставили. Ах, если бы ты только мог себе представить, что это был за человек! Истинный благодетель. Свет отечества.
Александр Христофорович передернул плечами. Его отношения с Ангелом были другого сорта.
– И вот, – продолжал Мишель, кулаком размазав влагу по щекам, – служу я себе и вижу, что мои представления о государственных персонах совсем неверные. Нет ни права, ни лева, ни либералов, ни консерваторов. А есть те, кого хочет видеть государь. Он приказал Сперанскому подготовить проекты преобразований в модном духе, приказал встать во главе отечественных масонов. Все зашумели: держи его, якобинец! А тот просто бумажный червячок. С Аракчеевым еще смешнее. Знаешь ли ты, что он на коленях просил императора не вводить военные поселения? Доказывал их разорительность? Но Александр велел, и вот наш граф – Змей в полном смысле слова. А еще Ангел приказал ему составить проект освобождения крестьян, и вот незадача – это самый разумный и самый щедрый, скажу тебе, план – с землей и без выкупа.
– Я ничего не понимаю, – честно признался Бенкендорф. – Куда ты клонишь?
– Я тоже долго не понимал. – Орлов сделал гостю знак – мол, погоди, сейчас, сейчас. – Это был театр картонных фигурок. Нет у нас ни передовых деятелей, ни ретроградов, ни заговорщиков, а есть верные слуги его величества, которых он расставлял на выгодные ему места и понуждал играть роли, сочиненные им самим. Люди же не всегда об этом догадывались.
Александр Христофорович подавленно молчал. Что-то в глубине души мешало ему рассмеяться в лицо Мишелю и заявить: «Бред!» Собственный опыт подсказывал: в чем-то Орлов прав, ухватил что-то важное, близкое к истине…
– У него была вся пьеса сочинена от начала до конца, – продолжал арестант. – Неужели допускаешь мысль, он не продумал финала? Ангел каждому выбирал амплуа. Обо мне решил, что я с моими взглядами более подхожу в военные заговорщики, чем в адъютанты. Но, поверь, у меня не было повода для недовольства. И тогда он устроил мне головокружительную карьеру. За полтора года в генералы! Выпестовал сжигающее честолюбие, благо было что пестовать, и… выгнал. Указал на дверь.
Мишель до сих пор не мог говорить о случившемся без сильного волнения.
– Я крепился, держался. А он бил еще, еще. Загнал в дальний гарнизон, раздул следствие из-за копеечного дела с побитыми экзекуторами… Выпер в отставку. Куда мне было податься? Он все правильно рассчитал. Выстелил дорогу в тайное общество красным ковром.
Бенкендорф был потрясен извращенной логикой рассказчика. Но ведь правда, правда!
– Точно так же было у Ермолова, у Киселева, у Сержа Волконского. Было бы и у Воронцова. Но тот заартачился, чем вызвал особенное недовольство. Наш Ангел не любил, когда кто-то лез со своими ремарками в его пьесу. А Воронцов возьми да и предложи обсуждать освобождение крестьян. Ведь не ему было приказано! Получил по рукам. А ты?
– Что я? – не понял Бенкендорф.
– Кто тебе велел обнаруживать заговор четырьмя годами раньше? Сидел бы тихо. Не твоя роль. Тебя и наказали. Вместе с Васильчиковым. Более всего государь не терпел инициативы из публики. Вмешательства в его замысел.
– Ты говоришь страшные вещи.
– Я живу с этими вещами. И ты первый, кому их рассказываю. Потому что другие не поймут. И не поверят. А ты знаешь, что это правда, даже если малодушно зажмурил глаза. Наш Ангел сам вталкивал людей в заговор.
– Но зачем? – потрясенно протянул Бенкендорф.
– Давай-ка хлебнем чаю. – Мишель сел к столу, а гость, секунду подумав, достал из внутреннего кармана фляжку с коньяком и добавил в уже изрядно остывший кипяток.
– Лучше бы я ни о чем не спрашивал.
– Можем остановиться.
– Нет, пойдем до конца.
– О, ты храбрый адепт! – сухо рассмеялся заключенный. – Стучишь в дверь Провидения до тех пор, пока ее не выломаешь. Итак: зачем? Для меня самого это долгое время было загадкой. Я даже считал покойного немного тронутым. Ну, по наследству от Павла. Скажем, он воображал себя творцом особой вселенной – эдакой России, где все от сенокоса до поноса оживляется только по слову местного божества. Он точно знал, где чье место и кто на что способен. И, конечно, самодеятельность ожившей глины его раздражала. Он любил побеседовать с нашим историографом – божества иногда допускают к себе тех, кто живописует их труды, – слушал его неосмысленное лопотание, но сам был выше. И заметь, очень не любил Пушкина. Вдруг в его ойкумене заводится какой-то Сверчок за печкой, который своим стрекотанием нарушает общий хор.
– Я совсем не читал его стихов.
– Можешь не читать, – бросил Орлов. – Ты немец, и вряд ли поймешь всю глубину и прелесть. Но поверь, это другой творец, а два волка в одном овраге не водятся. Вернемся к нашему сумасбродному Ангелу. Он был привержен подробностям, мелочам, деталям. И не только в военной форме. Как отец, думал, что все может контролировать, за всем уследить…
– Это у них семейное, – протянул Бенкендорф, бросив взгляд в окно на лоскут Невы, за которым находился дворец.
– Тоже? – Мишель понимающе кивнул в указанном направлении.
– Не в такой степени.
– Пока.
Генерал не стал спорить. На душе было тяжело, не до пререканий. Никс не ангел. Что помешает ему тронуться, подобно отцу и деду? Та же наследственность. Еще худшее воспитание.
– Так вот. – Орлов снова отхлебнул из чашки. – Все эти ужасы приходили мне в голову, но я от них отказался. Было более простое объяснение. Государь знал, что заговора не миновать. Так или иначе, а в России вырастут свои Риеги. И он решил, что будет лучше лично знать каждого. Более того – самому расставить их на места. Он понимал слабые и сильные стороны мои, Сержа, Пестеля, Трубецкого, Муравьевых. И ему, поверь, очень не нравилось, когда наверх в тайных обществах лезли люди, так сказать, новые, ему не известные. Через своих ставленников, вроде Витта, он участвовал в интригах среди мятежников. Тех, кто посильнее, топил, помогал укрепиться другим, не представлявшим особой опасности ни по характеру, ни по уму. Я о Бюхне.
Бенкендорф кивнул.
– Государь бы дорого дал, если бы Ермолова и Воронцова удалось втянуть хотя бы в такой же степени, как Киселева. Этих он знал хорошо, а новые его пугали. И вот он решил вскрыть нарыв, пока собрания болтунов не переродились во что-то более серьезное. – Мишель сунул руку в карман генеральских штанов, достал оттуда железный перстень-печатку и протянул собеседнику. – Тайный план состоял в том, чтобы произвести возмущение 12 марта. У каждого из нас было такое. Цифра «71» на нем представляет сумму 31 дня января, 28 дней февраля и 12 первых дней марта. Государь тоже обладал кольцом.
Александр Христофорович потер виски. Откровения уже не удивляли, а утомляли его.
– И что же он намеревался делать?
– Этого я не знаю. – Орлов допил чай. – Может быть, схватить всех, нанеся упреждающий удар. Может быть, сокрыться и дать революции избавить страну от помещиков, омыть, так сказать, чужие руки в крови, а свои оставить незапятнанными. Потом возникнуть из небытия, навести порядок аракчеевскими войсками и продолжить царствовать, когда поле для преобразований окажется расчищено. Признать и конституцию, и отмену крепостного права.
– А брат, которого он оставил вместо себя? И которому победа восстания стоила бы головы?
Мишель пожал плечами.
– Суди сам, насколько он ценил этого наследника. Если ему не жалко было всего дворянства.
– Но с чего ты взял?
– Ученик Лагарпа, читатель Радищева! – неприятно рассмеялся Мишель. – Помнишь ту главу, где путешественник рассуждает об «избитом племени»?
Александр Христофорович покачал головой.
– А я помню. Потому что прочел сотни раз. У государя, адъютантом. Книга лежала на столе, вверх корешком, замусоленная на этом месте. – Мишель закрыл глаза, как бы припоминая, а потом процитировал: – «О! если бы рабы, тяжкими узами угнетенные, ярясь в отчаянии своем, разбили железом главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство? Скоро из среды их исторгнулись бы великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени. Я зрю сквозь целое столетье».
– Ужасно.
– Так вот, государь думал так же. Минутами страшился неизбежного. Душа его не принимала крови. А потом понимал, что надо разрубить гордиев узел. Придумал поселения. Великий эксперимент! – Мишель не шутил, он действительно преклонялся перед волей и изобретательностью монарха. – Я сначала тоже не постигал их смысла. Но когда постиг, пал ниц от восхищения. Ты думаешь, там из крестьян солдат делают?
– И очень плохих.
– Дудки! – Орлов прищурился, глядя на собеседника свысока. – Там из низших сословий, безграмотных и диких, делают образованный класс. Способный заменить офицеров и чиновников из дворян. Вспомни успехи аракчеевских школ, которыми так хвалился Ангел.
До Бенкендорфа снова не сразу дошел смысл сказанного, но, соединив его со словами Радищева, он похолодел.
– Конечно, того же кругозора, той же независимости, самоуважения не будет, – рассуждал Мишель. – Но для простейших функций сгодятся. Государство не рухнет. А со временем… Представляешь, что такое управляемая пугачевщина?
– Такое контролировать нельзя, – убежденно сказал Александр Христофорович. – Счастье, что Господь вовремя прибрал твоего благодетеля. Вы, дураки, хотели устроить военную революцию и думали, будто войска можно удержать от погромов в якобинском стиле. А он, оказывается, жаждал того же самого, но с другой стороны. Ангел мести! Как же вы не объединили усилия?
– Мы объединили. – Мишель показал на кольцо. – Третий вопрос.
– Его величеству каждый день приходят записки с угрозами смерти. Кто, на твой взгляд, может за этим стоять?
– Да кто угодно! – всплеснул руками Орлов. – Родственники, возлюбленные, тайные соумышленники. Не исключено, что ваш шантажист хочет вовсе не спасти заговорщиков, не смягчить наказание, а, напротив…
Оба секунду смотрели друг на друга.
– Разозлить? Вызвать гнев и спровоцировать больше казней?
Мишель поклонился.
– Я рад, что смог пустить твои мысли по новому руслу. Заходи еще. И кстати, пришли хорошего сахара. Здешний нельзя разгрызть.
Глава 6 Сироты
Зимний дворец. Апрель 1826 года.
Хуже не бывает. Шарлотта закрыла глаза и собралась с силами. Ей запрещали вставать. Даже двигаться. Отказывали в любимом курином бульоне и требовали, чтобы пища была исключительно твердой. Жирной, если можно. Но набрать вес молодой женщине никак не удавалось. Она таяла на глазах и напоминала уже не перышко пуха, а слабое облачко от дыхания на поверхности зеркала.
Точно кто-то невидимый наложил на нее руку.
Смерть стояла за портьерами. Глядела в комнату серыми пустыми окнами. Оставляла на паркете неприметные для окружающих следы. Был снег, стал дождь. Но в сущности ничего не изменилось. Пустота подходила все ближе. Клала черные ладони на спинку кровати. Мостилась в ногах.
Шарлотта подтягивала коленки, сворачивалась в клубок. Лишь бы не касаться мертвой полосы. Но с каждым днем тень придвигалась, отвоевывая клочок одеяла за клочком. Какой ужас, что больше никто этого не замечал!
В январе она пошла на поправку. Даже появлялась в свете, грациозная, как всегда. Может быть, только чуть легче, невесомее, прозрачнее… Муж и свекровь надеялись, что декабрьский ужас миновал стороной, не затронув жизнь, которая опять росла внутри Шарлотты. Ее берегли, и когда тело незабвенного Ангела привезли в столицу, одну из всей семьи не пустили ко гробу. Мало ли что.
Не помогло. Страх, сжавшийся пружиной на дне души, распрямился в день похорон. Молодая императрица ехала в карете вместе с maman, а после ночью… нет, об этом выкидыше не стали сообщать даже близким. Просто ее величество больна. Хватит горя.
Расписной плафон на потолке спальни надоел Александре до тошноты. Розовоперстая Гея всходила на трон, отгоняя лилией – цветком невинности – пугливого кролика – символ скромности, а за ее спиной павлин, знаменуя счастливый брак, распускал радужный хвост. Смотреть на аллегорию без слез молодая женщина не могла. Ей не дано, как плодоносной Земле, вечно приносить урожай, не истощаясь. Ее лоно извергает второго мертвого младенца. Что скажет семья? Подданные? Никс?
Муж не появлялся неделю. Говорили, он страшно занят в Следственном комитете. Дело идет к виселицам. Ее не хотят огорчать. Но мучимая сомнениями Шарлотта уже не знала, чему верить. У него много работы. Правда. Однако не рассказывают ли ей сказки, чтобы успокоить? Нужна ли она ему теперь? И почему нельзя вставать?
Предусмотрительная maman распорядилась не давать невестке зеркала. Пусть пойдет на поправку, тогда… Вместо того, чтобы усыпить подозрения, этот запрет только взбудоражил нервы больной. Она терзалась. Но не смела потребовать у камер-фрау несессер. Серебряный чайник не годился. В его отполированный бок Шарлотта видела только расплывающуюся физиономию подозрительно серого цвета.
Дождавшись, наконец, когда после обеда дамы вышли, чтобы дать ей поспать, Александра предприняла адское усилие. Еще недавно у нее получалось садиться, держась рукой за спинку кровати. Теперь нет.
Шарлотта развязала длинный шнурок, стягивавший шелковую сорочку под грудью, выдернула его из петель, продела в дырочку, образованную изгибом деревянного резного листа на изголовье ложа. Крепко привязала. Потом без сил упала на перину. Полежала несколько минут, собираясь в комок. Намотала ленту на руку и потянула.
Борьба продолжалась довольно долго, наконец женщине удалось сесть. Голова кружилась. Перед глазами плясали четные точки. Воздух по обеим сторонам лица наполнился маленькими блестящими червячками, похожими на извивающиеся сколы стекла.
Дурнота постепенно прошла. Надо встать. Раз, два, три. Нет. Оторвать невесомый зад от матраса не удалось. Раз, два, три. Шарлотта сердилась. Она, которая столько танцевала, у которой находили абсолютное чувство равновесия, для которой балетные па… Раз, два, три! Оттолкнувшись ладонями от перины, молодая императрица перенесла всю тяжесть тела на ноги.
У-ух. Нет, она не упала. Махнула в воздухе руками, закачалась, вцепилась пальцами в пустоту, но устояла. Так, уже кое-что. Теперь оставалось переставлять ступни до тех пор, пока зеркало над камином не окажется как раз напротив лица. Вот цель ее героических усилий!
С философской точки зрения – пустое занятие. Но кто отнимет у женщины право рассмотреть себя? И если принять во внимание, что Александру не завивали и не причесывали уже… нет, она не помнит, сколько. Нужно мужество. «То, что ты увидишь, тебе не понравится, – бодрилась дама. – Даже больше, чем ветряная оспа на щеках у детей».
Дети. Отчаяние охватило душу Шарлотты. К ней не водят малышей. Не хотят пугать. «На кого я похожа?»
Александра скользила по полу, не отрывая ступней от паркета. Сначала тянула одну ногу. Потом другую. Это не напоминало вальса. Улитки не вальсируют. «Неужели я умру?» Мысль была противоестественной, хотя приходила в голову не впервые. Она молода. Двадцать шесть лет – не конец жизни. Почему же ее так пригибает к земле?
Камин. Оказывается, расстояние в десять шагов – самое длинное на свете. Молодая женщина вцепилась пальцами в зеленую малахитовую раму, обнимавшую черное жерло, откуда слабо дышало тепло прогоревших дров.
Зеркало. «Медленно-медленно поднимай голову». Не надо резких движений. На них все равно нет сил. Только бы устоять. Будет обидно пройти через всю комнату и потерпеть фиаско в самом конце пути.
Шум за дверью заставил Шарлотту поторопиться. Она вскинула взгляд, но ничего не увидела. В первую секунду ей показалось, что кто-то стоит у нее за спиной. А ее самой нет.
Чужая дама в зеркале смотрела на императрицу в упор. У нее были бесцветные брови и ввалившиеся глаза, обведенные черным. Всклокоченные, жухлые волосы. Шея, лицо, подбородок – все в мелких морщинах от обвисшей кожи – заметно подрагивали. Александра сделала усилие остановить дрожь. И эта попытка открыла ей правду. Она?
Удивленный возглас застыл на губах. Да ей лет сорок! Maman выглядит лучше!
Следующая мысль раздавила женщину. Поэтому Никс не приходит?
Дверь распахнулась. Как в плохой пьесе. Немая сцена. Звуки встревоженных голосов, топот ног.
– Прочь! Раньше надо было приглядывать!
Рык отца ее детей. Неужели он теперь останется для нее только… Страх показаться мужу такой заставил Александру разжать пальцы. Она не устояла на ногах и села на пол, закрыв лицо ладонями. Руки, подхватившие ее под мышки, тряслись.
– Что случилось?
Шарлотта норовила отвернуться от него.
– Не смотри!
Николай понес жену к кровати. На полпути он застыл, все еще не понимая, в чем дело. Медленно до него начало доходить произошедшее. Он видел то, чего еще не разглядела она, – тонкие нити седины в проборе. Какая злая ведьма заколдовала его принцессу?
* * *
Петропавловская крепость.
— Что вы можете сказать об этом перстне?
Менее всего издерганный очными ставками Сергей Волконский ждал подобного вопроса.
– У вас имеется такой же?
Бенкендорф делал вид, что они чужие. Этого требовала официальная обстановка дознания. Поведи генерал себя иначе – были бы нарушены незримые правила игры. Серж понимал и не противился. Они не в кабаке, не в гостиной, не на бивуаке. Допрос – штука трудная не только для арестанта, но и для следователя. А с Волконским все с самого начала шло наперекосяк.
После первой же встречи государь отказался.
– Увольте, Александр Христофорович. Такого дурня еще поискать! Он меня изводит своей тупостью. Я выхожу из себя, начинаю кричать…
Как будто в Следственном комитете один Бенкендорф обладал остзейской сдержанностью! Нет, он тоже срывался. Тем более с Бюхной, который, кажется, взял себе за правило изображать слабоумного.
– Вы же сами видите, – бушевал император, – он набитый дурак! Лжец и подлец в полном смысле слова! Не отвечает ни на что! Стоит как одурелый! – и, обернувшись к подследственному: – Вы, Сергей Григорьевич, образец неблагодарного злодея! Мне от всего сердца жаль вашу матушку!
Да, бедную обер-гофмейстерину стоило пожалеть! Подруга вдовствующей императрицы имела привычку вечно воспитывать царевичей. Однажды на террасе, выходившей в сад, она так заспорила с Никсом о вреде сырого воздуха, что великий князь подхватил старушку на руки, отнес к будке часового и посадил за караул.
– Я вас арестую, – смеялся он. – Еще одно слово возражений, и вы сядете в крепость…
Теперь воспоминание об этой сцене ужасало, а тогда у всех слезы наворачивались от хохота.
Поведение сына несчастной княгини не являло ничего достойного. Серж никак не мог выбрать линию – держался то высокомерно, то приниженно, то изображал мученика идеи, то случайно отбившуюся от стада овцу, унесенную в волчье логово, но почему-то не съеденную.
С начала следствия Александр Христофорович научился различать разные тактики арестантов. Одни думали, что надо запутать как можно больше людей и запугать правительство громадностью организации. Бесконечные дознания по делам невинно оговоренных только заводили следователей в тупик, и они начинали подозревать в принадлежности к обществу всех, в том числе и друг друга. То был умный план, но более всего Бенкендорф презирал людей, его придерживавшихся.
Поначалу Серж пробовал действовать именно так. На первом же допросе 16 января он обрушил на вежливого и еще ничего не требовавшего генерал-адъютанта Левашова каскад имен заговорщиков из Тульчина, помянул Кавказский корпус и «братьев» в Польше. От размаха злодейских замыслов с Левашовым сделалась икота, он вышел в коридор и потным пальцем написал на побелке стены: «Гди, помилуй!» Шедший ему на смену Бенкендорф, еще не подозревая, с кем столкнется за дверью, исправил ошибку, пририсовав над словом титло, поехидничал на счет институток в эполетах и вступил в камеру.
Встреча не была приятной.
– Ты, это, лошадь придержи, – крякнул Александр Христофорович, ознакомившись с допросными листами. – Незачем раньше времени губить себя. И других.
Но Серж все еще пребывал в потрясении от ареста. Кажется, он не слышал, что говорит, и не особенно различал, кто перед ним: Левашов, Бенкендорф, сам государь – едино.
– Как только соберусь с мыслями, – лепил князь, – изложу все в подробностях, ничего не скрывая.
«Что он несет? – возмущался в душе Александр Христофорович. – Это ведь не гвардейская попойка, не шалость с медведями, чтоб отвечать по первому спросу! Опомнись, Бюхна!»
Бенкендорф тогда еще не знал о тактиках, и ему казалась странной нарочитая откровенность некоторых заговорщиков. Столкнувшись с ней, следствие поначалу забуксовало. Пошли генеральные истерики, от чего храни Господь! Все люди нервные, хрупкие, что не по ним – сразу в крик.
Ведь совсем непричастных не было: каждый что-то видел, что-то слышал, у кого-то гостил и даже мог ругнуть правительство. Эти-то слова, сорвавшиеся с губ от горечи, считали согласием вступить в общество. Человек ни сном ни духом, сидит в гарнизоне, дует чай с коньяком, а его хвать и в столицу, пред светлые государевы очи. Состоял? Участвовал? Целовал крест на цареубийство?
О, шельмы! Эдак все виноваты! А стало быть, никто. Не выйдет. Были те, кто в военных Лещинских лагерях под Киевом после учений с пьяных глаз орал: «Отчизне посвятим души прекрасные порывы!» В чем трудно усмотреть измену. А были другие – подносившие крест и подсказывавшие слова страшной клятвы. Утром просыпался «заговорщик»: голова трещит, во рту кошки нагадили, и муторно на душе. Где вчера был? Что обещал? На чем подписывался? Ах, черт! Да как же меня угораздило!? И жил имярек – прапорщик ли, полковник ли, – согнувшись от страха. Шло время, он начинал забывать, и уже казалось – не дурной ли сон? Нет. Пробил час. Потянули за веревочку.
Без числа таких сидело, потупив глаза в пол, мычало невразумительные объяснения или твердило:
– Не погубите, виноват. Деток трое. Жена-бесприданница...
Что ж ты, голуба, раньше думал? Из 579 человек, прикосновенных к делу, 290 оказались оговорены вчистую. Их вернули домой в прежних чинах и с выплатой прогонов до Петербурга. Каждый мог похвастаться, что видел царя. Да не вдалеке, на маневрах, а в тесной камере, лоб ко лбу. И говорил с ним, кто десять минут, а кто более часа. Странные то были беседы. Случалось, человек, совсем непричастный, вываливал столько наболевшего, что Никс потом плакал.
Приходилось удивляться быстрому подавлению мятежа. Спичку поднесли к пороховому погребу, но она упала в снег. И ее затоптали.
– Государь удивлен, что вы, господин генерал-майор, являясь председателем Каменской управы, ничего не знаете о сочинении Пестеля «Русская Правда».
Серж давился очередным, не суть важным рассказом, и начинал плести неудобоваримое:
– Из допросных пунктов я узнал, что считался одним из глав Каменской управы. Более ничего не помню. В чем заключались главные черты «Русской Правды», мне не сообщалось.
Дня три он держался на занятом рубеже, но потом волной чужих признаний его смывало далее.
– Смысл, кажется, состоял в том, чтобы после отречения высочайших особ собрать представителей народа для выбора правительства. А лучше спросить самого Пестеля.
Зла не хватало.
Знал Бюхна и иную тактику: жертвуя собой, спасти других.
– Я никому не могу приписать вину, как собственно себе, – заявлял он вдруг, после продолжительного запирательства, – и ничьими внушениями не руководствовался. Во 2-й армии большое число членов общества считали, что именно я должен взять правление, когда командующий и начальник штаба арестуются.
– Как это «арестуются»? – не выдерживал Бенкендорф. – Они что, сами себя на гауптвахту посадят?
Тут Волконский опускал глаза в пол, и по его многозначительному молчанию становилось ясно, что участь Витгенштейна с Киселевым была бы плачевна.
Глупее всех казалась третья тактика, заключавшаяся в том, чтобы валить без разбору все признания в кучу. Обычно подследственные выбирали какой-то один путь. Но Бюхна потому и прослыл уникумом, что ухитрился нечувствительно соединить все три системы.
– Сергей Григорьевич, в настоящую минуту государь просит вас сосредоточиться на кавказской поездке. Вы показали, что нашли там тайное общество.
Князь ерзал.
– Капитан Якубович говорил, что в корпусе генерала Ермолова есть немало сочувствующих идеям спасения отечества. О чем я и оповестил полковника Пестеля, от которого на Кавказ был послан.
Тьфу, ей-богу! Послан он от полковника! Как такое вообще возможно?!
– Итак, вам знаком этот перстень?
Роковое кольцо с цифрой «71» легло на стол перед князем.
Волконский побелел. На фоне всего, что он рассказал, жалкая печатка казалась невинной безделицей.
– У вас было такое?
– Д-да-с.
– Оно и сейчас с вами?
– Нет, затерялось при обыске.
– Но вы понимаете смысл знака?
Бюхна вдруг неистово замотал головой.
– Нет, нет! Все другое. Не это решили! Не так!
Бенкендорф напрягся.
– Очевидно, это число персон, которых вы намеревались уничтожить в результате заговора? – предположил Левашов. – Любопытно знать по именам.
Александр Христофорович остановил товарища знаком.
– Убиты были бы тысячи. Цифра означает другое. 12 марта, не правда ли?
Бюхна вместе с табуретом отодвинулся от стола.
– Не было никакого 12 марта, – через силу произнес он. – Вернее, было, но не по-настоящему. 11 марта 1801 года убили тирана – Павла I. На другой день, но через четверть века его сын должен был понести наказание за отказ от свободы. Многие предлагали начать возмущение на маневрах. Но так как государь был предупрежден, то полковник Пестель еще летом уверился в необходимости действовать быстрее. Удар был намечен на 1 января.
Потрясающе! Бюхна говорил ясно, четко и без обычной для него путаницы.
– А скажите, – продолжал настаивать Бенкендорф, – от кого покойный государь получил кольцо с обозначением дня и месяца восстания?
– Не могу утверждать точно. – Волконский помотал головой. – Но полковник Пестель знал, что у императора есть ключ к нашему замыслу.
Александр Христофорович потер виски. Если падший Ангел обрел кольцо сам, по милости кого-то из своих тайных осведомителей, то картина менялась мало. Если же печатка была вручена ему заговорщиками намеренно, как предупреждение, своеобразная фора в 71 день – начинай преобразования, или тебя ждет 12 марта, как продолжение 11-го, – тогда поступок Пестеля с переносом дня восстания отдавал Макиавелли. Взрыв произошел бы в тот самый день, когда для императора часы едва начали бы отсчитывать обещанное время.
* * *
Зимний дворец.
Олли спускалась по лестнице, названия которой не знала. Мраморные ступеньки в центре были покрыты ковром с позолоченными спицами. Но по бокам от красной ворсистой дорожки простирался голый камень. Перелезать со ступени на ступень, не держась обеими руками за перила, в четыре года трудно, ноги устают. Олли бы присела, но ее учили, что девочки не должны сидеть на холодном. Особенно если эти девочки – великие княжны.
Как ей удалось удрать? Она не задавалась подобным вопросом. Да и вообще не понимала, что удрала. Просто пошла в полуоткрытую дверь. Потом по коридору. По деревянной лесенке вниз. Кажется, там была библиотека. Со шкафами. Очень строгая и чопорная комната. За ней много полированного пола. Какие-то вазы, гораздо выше девочки. Если такая упадет… Ни Олли, ни вазы. Вот где надо играть в прятки!
Царевне было невдомек, что уже поднялся визг и топот. Что отвечавшие за нее женщины придумывают отправдания и хватаются руками за сердце. А на поиски отправлена целая флотилия юбок и чепцов.
Атласные туфельки вышагивали по ковру. Белое батистовое платьице, схваченное на талии лентой, колыхалось, как колокол. Олли храбро шла вперед, смутно ожидая рано или поздно наткнуться на высоченные сапоги по обеим сторонам одной из дверей. Тогда при ее появлении солдаты возьмут на караул и грохнут прикладами ружей об пол. Вот будет шуму!
Она вспомнила глупую историю, как Мэри стянула со стола апельсин и предложила его часовому, чтобы тот лишний раз отсалютовал ей. Папа очень сердился. А мама смеялась.
Мама… за ней-то Олли и шла. В какой-то миг у нее кончилось терпение. Вернее, тоненькая серебряная нить, росшая из груди девочки к груди неизвестно куда спрятавшейся мамы, натянулась до боли. Еще минута, и выдержать эту муку будет нельзя. Еще, еще одна минута.
Все началось в декабре. Раньше они жили в другом доме. И там было уютнее. Аничков дворец и меньше, и совсем свой. Там нет незнакомых комнат, и куда ни сверни, тебя подхватят руки своих слуг. Потом все очень ухудшилось. Дом расползся до размеров кита. Слуги стали чужими. Нет, сначала их сюда перевезли, повторяя: «Так будет безопаснее». А на улице все бегали и кричали.
Нет, еще раньше – сказали, что умер дядя и папа будет за него. А когда их уже привезли в Зимний, то все, кто там был, гудели. Много толкающихся людей. Толстые ноги в чулках. Блеск звезд. Испуганные лица. На детей не обращали внимания. Поминутно кидались к окнам. Олли это показалось скучным: до подоконника она не доставала. Весь день с Мэри и Адини. Девочкам даже не дали обеда, так все потеряли голову! Несколько раз они мельком видели бабушку с красными щеками. Потом, ближе к вечеру, очень бледного отца, который говорил с мамой хриплым голосом.
Какой-то торопившийся мимо дядька сказал другому: «Наконец пришел достойный государь!»
Потом все двинулись на молебен. Потом им постелили у мамы. Потом…
…маме стало плохо.
С тех пор их, конечно, больше не забывали покормить. Но сутолоки и бестолковости не убавилось. Заботились чужие люди. Бабушка была строга. Следовало слушаться. Рано вставать и мыться холодной водой. А раньше позволялось поваляться. И мама с папой вечно возились рядом. Было тепло.
Олли нашла белую лестницу и начала по ней спускаться. Два раза за зиму их водили навестить императрицу. Та болела. Мэри сказала, что это теперь маму зовут «ее величество», и это она больна. Большая кровать в глубине комнаты. Сумеречно из-за опущенных штор. Детей по очереди поднимали и подносили к губам, которые почти не шевелились. Мэри глупая. Если это мама, то где папа? Почему он не тут? Они вместе и никогда не расцепляются.
– Ты куда это, голубушка, идешь?
Появление сестры застало Олли врасплох. Мэри стояла на нижней площадке и критически рассматривала карабкавшуюся по ступеням малявку. У нее из-за спины выглядывала трехлетняя Адини, которая вряд ли вообще понимала серьезность положения.
– Няньки с ума посходили, – сообщила Мэри. – Из-за тебя.
Она в любой ситуации чувствовала себя командиром. Ее задевало, что сестра отправилась куда-то одна.
– Как вы ушли?
– Просто взяли и ушли.
– А старшие?
Мэри презрительно фыркнула.
– Я ищу маму, – сообщила Олли, все-таки садясь на ступеньки.
– Встань, это неприлично, – потребовала Мэри. – Бог знает, что о нас скажут. Кстати, ты не туда идешь.
Конечно, она была старшей и лучше помнила дорогу. Но ее покровительственный тон обижал. Когда Мэри играла с Сашей, она вся расплывалась от обожания. Ни слова поперек. Но с сестрами, которых опережала на три и четыре года соответственно, ей приходилось держаться по-взрослому.
– Мама лежит в Эрмитаже, – отрезала Мэри. – А мы сейчас в Зимнем. Надо пройти через галерею.
На этом ее знания заканчивались. Аничков она помнила как свои пять пальцев. Но чудовище с тысячью комнат…
– Так мы идем? – Олли была непреклонна. Ни у одной Мэри характер.
– Не спеши. Адини не поспевает.
Если между старшей и средней сестрами еще могло существовать соперничество, то маленькая Александра ни с кем не враждовала и никому ничего не доказывала. Она была такая ласковая, кроткая и улыбчивая, что папа называл ее Лучик Солнца. Адини все любили. Олли взяла младшую сестру за другую руку и зашагала рядом.
– Надо обходить часовых.
– Зачем?
Мэри сделала страшные глаза.
– Нас ищут. Отведут обратно, и мы не найдем родителей.
Олли кивнула.
– Знаешь, папу тоже стоило бы найти. Я думаю, они потерялись. Здесь так много залов.
Их бы непременно заметили. Но если ты маленького роста, всегда можно спрятаться за столик, кадку с пальмой или мраморную фигуру. Это были большие прятки. Самые большие в жизни.
– Бабушка нам задаст.
– Папа задаст ей раньше. Если мы его встретим.
Дети уже добрались до входа в галерею и несколько минут пережидали, пока там, на другом конце, не смолкнут голоса.
– Вообще-то дует.
В галерее с большими окнами действительно было не тепло.
– Мы побежим быстро.
– А Адини?
Мэри задумалась.
– Мы ее подхватим и понесем.
Ей хорошо! Она на две головы выше.
– Не пыхти. Сама придумала.
Стоило людям в самом конце сквозного коридора исчезнуть, как девочки припустили бегом.
– Та дверь? Нет?
Олли и сама не знала. Вдруг в отдалении она услышала голос отца. Острое желание броситься к нему боролось с внезапным страхом. Почему-то именно теперь стало ясно, что папа не одобрит их поведения. Даже, наверное, рассердился. Мэри часто от него влетало. Раньше, в аничковой жизни.
А, будь что будет! С визгом, вскинув подбородок, старшая царевна понеслась вперед, увлекая сестер. За ней, наклонив голову, как упрямый барашек, спешила Олли. И только Адини, запыхавшаяся и страшно недовольная тем, что ее поминутно тащат, вздумала реветь.
Явление семьи потрясло Никса, как высадка турок. Он озадаченно уставился на детей. Потом обвел глазами вокруг, ожидая найти сопровождение. И, не найдя, начал багроветь. От шеи к подбородку. Плохой знак.
– Папочка! – не давая ему опомниться, заверещала Мэри. – Не сердись! Мы очень виноваты! Мы за мамой пришли!
По лицу Никса мелькнуло жалкое выражение.
– Что это значит, мадемуазель? – начал он, но сам себя оборвал. – Вам нужно уйти.
– Нет. – Мэри набычилась.
Государь был озадачен. С ним обычно не спорили. Особенно собственные дети. Он присел на корточки, так что его нос оказался как раз напротив носа Мэри. Олли поразилась, как они похожи. У нее и Адини личики круглые, как у ангелов. Так бабушка говорит. А Мэри – настоящий мальчик – длинный подбородок, поджатые губы. Николай повелительно уставился в голубые дерзкие лужицы. Но, к немалому удивлению, обнаружил, что глаза дочери подергиваются льдом. Чувство правоты и отчаяние предали ей сил, и она буквально загнала отцовский взгляд, как собаку в конуру.
– Слушай, маме сейчас очень плохо. Не до нас.
– А тебе до нас?
Это был удар ниже пояса. И снова только правота спасла Мэри от гражданской казни на месте.
– А бабушка…
Олли выступила из-за спины сестры:
– У бабушки Сиротская касса, Воспитательное общество и много других дел.
Вот кому сегодня влетит! Единственные сироты, которыми бы стоило заняться Марии Федоровне, – ее собственные внуки.
– Ты больше не приходишь вечером, – продолжала настаивать Олли.
– Не гуляешь с нами.
– Не читаешь.
– Не рисуешь нам.
Ну да, раньше он вечно малевал им картинки. Как объяснить, что у него больше нет вечеров?
Николай собрался с мыслями.
– Гулять сейчас холодно. Во всяком случае, для младших. Единственная, кого могу взять с собой – Мэри. Я выхожу на полчаса после одиннадцати.
Царевна взвизгнула от восторга.
– А мы?
– Вас возьму, когда потеплеет. – Он замялся. – Это не значит, что я вас не люблю. Но вы должны быть терпеливы и слушаться…
Никс обвел глазами пустынный коридор. Кого, собственно, слушаться?
– Пойдемте, я отведу вас в ваши комнаты. – Государь взял Адини на одну руку, а Олли на другую. Мэри как большая степенно пошла рядом. – В одиннадцать. И ни минутой позже. Если вы, мадемуазель, будете копаться, или на вас не будет теплой шляпки…
Девочка кивала.
– …или теплых сапог…
Гул издалека приближался. Их искали. Но это уже не имело значения. Мэри предвкушала, как притворно испуганные голоса разобьются об утес отцовского негодования. И тогда… что он тогда скажет!
* * *
Петропавловская крепость.
Все здесь, на севере, наводит тоску. Мрачный, туманный край гранитом набережных, неподвижными глыбами дворцов, храмов и мостов, чернью вод и желтизной небес высасывает из души последнюю радость. Все дышит сыростью и холодом, пропитавшим воздух, сердца и мысли. Раевский не удивился бы, если б узнал, что у петербуржцев вместо печени кусочек слизи, а мозг разжижен, как квашня у плохой стряпухи. Чтобы не сойти с ума, нужно каждую минуту уноситься мыслью в благословенный край Малороссии, к цветущим садам, к теплым и густым голосам, к запаху выжженной солнцем пыли на дороге… Тут он в гробу. В каменном саване на живое тело.
– Государь разрешил вашей сестре свидание с мужем.
При этих словах ноги Александра подкосились. Он ожидал препятствий, проволочек, издевательства следователей – словом, всего, что можно было бы живописать Мари как «окаменелое нечувствие». Но нет, едва она приехала в Петербург, едва написала под диктовку отца и брата прошение на высочайшее имя, едва отправила… ну неделя, не более… и вот 16 апреля пришел ответ. Рандеву супругов в крепости не запрещены!
Александр Христофорович смотрел на посетителя с затаенной усмешкой, которая при всей подчеркнутой вежливости бесила Раевского.
– Его величество не возбраняет женам посещать арестантов. Вся Нева у крепости покрыта лодками. Правда, ваша несчастная сестра, запертая дома, не имеет возможности это заметить.
В последних словах заключалась издевка, почти вызов. Раевскому показалось, что собеседник неведомым образом догадывается обо всех его уловках, видит Бог, имевших целью только уберечь Мари!
– Когда вы намерены позволить ей свидеться с Сержем? – осведомился Бенкендорф.
И Александр прозрел: для него, оказывается, Волконский тоже Серж. Сейчас скажет: «Бюхна» – и все встанет на свои места. Этот лощеный тип с помятой физиономией того же поля ягода – генеральская кость! Где ж ты был, когда Серж вляпался в дерьмо по уши?
– Вы должны нас понять, – с расстановкой заявил Раевский. – Сестра больна, почти при смерти. Прежде чем устроить ее встречу с государственным преступником, человеком бесчестным и обманувшим наше доверие, мы хотели бы принять предосторожности.
Бенкендорф молчал, чуть склонив голову набок и внимательно слушая посетителя. В виске у него начинало стрелять, что было верным признаком перемены погоды. А там непременно заложит уши – последнее прости давней контузии. Плохо, плохо быть глухим! Читать по губам у всякого паршивца! Хотя в данном случае и читать нечего. Все понятно без слов.
– Вы, Александр Николаевич, давно ли сами вышли из крепости, что честите своего зятя подлецом? – с усилием выговорил генерал. – Суд устанавливает вину каждого.
Раевский закусил губу.
– Государь благоволил пренебречь теми малыми уликами, которые имелись против вас, – продолжал Бенкендорф. – В качестве извинения за дни, проведенные в узилище, вам даровали придворный чин. Но скажите по совести, господин камергер, сколько сему способствовала ваша невиновность, а сколько имя вашего отца, которое император не хотел смешивать с грязью? Довольно уж и того, что оба зятя у старика – злодеи.
На мгновение Александром овладел холодный гнев. Но Раевский взял себя в руки. Роль должна быть сыграна до конца.
– Князь Волконский нагло обманул нас, – отчеканил он, – и прежде всех свою несчастную жену. Мы полагали, что выдаем ее за заслуженного человека, благородного…
– И богатого, – вставил Александр Христофорович.
– …а вышло – за бунтовщика, – проигнорировал его слова Александр. – Для нашего семейства нет иной цели, кроме как спасти дочь и сестру. Бедная Мари еще надеется, что супруг не так замешан, что все ошибка…
По скептическому выражению лица генерала Раевский понял, что ошибки нет.
– Для всех будет лучше, если Мари откажется от своей безумной затеи видеть мужа, поскорее вернется домой, к ребенку, и там будет ждать оглашения приговора, – подвел черту брат. – Она перенесла воспаление мозга и совершает свои шаги неосознанно. С ней может сделаться беда, и вы осиротите бедного малютку с обеих сторон.
«Так, Сержа он уже повесил», – вздохнул Бенкендорф, который и сам рисовал себе участь друга самыми черными красками.
– По-христиански Мари не может отказаться от долга принести мужу последнее утешение, – сказал Александр. – Но мы, ее родные, согласились бы на такое свидание лишь в том случае, если бы его величество приказал Алексею Орлову или вам предварительно переговорить с узником. Предупредить Волконского о состоянии жены и взять с него клятву таить от бедняжки степень своей вины.
Бенкендорф чуть не рассмеялся посетителю в лицо.
– Да это целый ультиматум, Александр Николаевич. Кому вы его адресуете – правительству? Или своему несчастному зятю?
– Вот письмо моей матери Софьи Алексеевны к князю Волконскому, – без тени смущения продолжал Раевский. – С увещеваниями. Благоволите прочитать?
Бенкендорф развернул листок.
«Дорогой Сергей, ваша жена приехала сюда единственно для того, чтобы увидеть вас, и это утешение ей даровано. Помните, что она была опасно больна, мы отчаялись в ее жизни. Ее голова так ослаблена страданиями и беспокойством, что если вы не будете сдержанным, она может потерять остатки рассудка. Покажите себя мужчиной, потребуйте от Мари немедленно ехать к младенцу. Расстаньтесь с ней как можно спокойнее».
– Вы безжалостные люди, – вздохнул Александр Христофорович. – Я передам письмо и… – он помедлил, – поговорю с Сержем.
* * *
Без десяти одиннадцать Мэри уже топталась у двери Комендантского подъезда. Гренадеры на часах поглядывали на нее с подозрением. Но царское дитя на улицу не рвалось и выглядело закутанным в шарфы и муфты – а значит, какой с них спрос?
Нянька была потрясена, камер-фрау возмущены, но после вчерашнего разноса, который государь лично устроил в детской, никто не посмел заявить протест.
– Наверное, нам всем стоит понять, – примирительным тоном произнесла вдовствующая императрица, – что, как бы ты ни был занят, твоя семья нуждается именно в тебе.
Он это осознал. Вчера, в галерее, когда три батистовых колокольчика колыхались вокруг него на сквозняке и были полны слез и обид. Все, что ему удавалось в жизни, – быть отцом. Благодаря Александре, конечно. Он ладил с мелюзгой – своей и чужой. Несмотря на крутой с виду нрав. Когда-то давно, после воспитательных экспериментов генерала Ламздорфа, великий князь усвоил простое правило: либо его гнут в бараний рог, либо он. Но Шарлотта растопила ладошкой полынью в броне мужа, куда ухнули мальчишеская затравленность пополам с бодрой собачьей злостью.
Ему очень понравилось быть сильным и покровительственным. Божеством домашнего мирка. Аничкова рая. Там никто не оспаривал его права распоряжаться, наоборот – вожделел жить именно так. Только возле четырех теплых комочков, закрытых слабыми руками пятого, Николай чувствовал себя хорошо.
В какой-то момент великий князь умом понял то, что ощущал душой: Ламздорф негодный воспитатель. И плохой человек. До тех пор пока он, Николай, будет копировать гнусные повадки генерала, ему никто не обрадуется. Но для замены имелась только семья. Царевич попробовал в Инженерном корпусе. Получилось. Кадеты – те же дети. Никс начал с найма учителей, а кончил изгнанием из программы мертвых языков и заменой на дополнительный живой. Оказалось, не он один ненавидел латинские корни.
– Ты давно меня ждешь?
Мэри сделала величественный жест, отпуская отцу грех опоздания на полторы минуты.
– Когда тебя начнет сдувать, предупреди.
Они вышли на набережную. Государь чувствовал себя глупо. Впервые в жизни он публично гулял с дочерью. Встречные кланялись им и шли своей дорогой. С кем-то император был знаком, кто-то просто попадался ему на этом маршруте каждый день. И долг вежливости требовал приподнимать шляпу. Вот, например, та барышня с круглой коробкой нот и футляром для скрипки. Она ходит на Васильевский остров давать уроки музыки. Николай прикоснулся пальцами к фуражке, девушка сделала быстрый реверанс и поспешила дальше.
Мэри бросила на отца удивленный взгляд.
– Ты всех знаешь?
– Меня знают все.
Великой княжне почему-то казалось, что им непременно должны уступать дорогу. Но получалось, они просто прохожие?
– Видишь ту женщину? – Государь кивнул чуть вперед. – У парапета. С тревожным лицом.
Мэри сразу поняла, о ком он.
– Это просительница. Жена Рылеева.
– Она к нам подойдет?
Николай покачал головой.
– Достаточно того, что я ее видел.
Мэри не успела ничего сказать, когда отец стиснул ее руку в перчатке.
– Ты не можешь себе представить, какая это мука – не иметь права прощать.
Глаза девочки расширились от удивления. В ее понимании император всесилен. А несчастная дама в клетчатой пелерине – такая жалкая, такая раздавленная.
– Ей нельзя помочь, – отрезал Николай. – У нее дочь твоего возраста. И их отец хотел нас убить.
Мэри ахнула. За что? Она сжалась, проходя мимо женщины и не зная, как теперь смотреть на нее: жалеть, ненавидеть?
– Мы не можем опускаться до мести родным преступников.
Царевна отвернулась и спрятала лицо в сгибе отцовского локтя. Каково им? У бедной мадам Рылеевой и ее девочки не будет теперь папа. А они, может статься, потеряют маму.
– Если… ну, ты знаешь, что если… ты женишься еще раз?
Николай покачал головой.
– Надо молиться и не допускать к себе черных мыслей.
– Все-таки?
– Не женюсь.
Его слово – камень. Мэри просияла.
– Слушай, а если моя кукла Миранда выйдет замуж, ей обязательно уезжать за границу?
Отец не понял хода ее мыслей. Взрослые вообще игнорируют логику. Им все надо разжевывать.
– Она принцесса. У нее даже есть корона из фольги. А принцессы всегда выходят замуж за границей.
Николай помял подбородок.
– Не обязательно. Если Миранда найдет принца, который согласится поселиться с ней в России…
– Где же такого найти?
Ему бы ее печали!
– Мы намеревались после коронации съездить в гости к дедушке в Берлин. Если получится, – строго предупредил отец. – Купим там в магазине куклу-мальчика.
– Только у него должна быть корона.
Император отмахнулся.
– Сделаем. Из проволоки.
Он даже не подозревал, какую породил проблему, дав дочери подобное обещание.
Глава 7 Бюхна
21 апреля, вечером, когда сумерки уже спустились на брусчатую мостовую, к дому старой княгини Волконской во 2-й Адмиралтейской части города подъехала закрытая карета. Сидевший в ней Алексей Федорович Орлов не вошел в дом, а лишь дал знать, что пора. Мари вывели под руки брат Александр и сестра Софья. Не позволив лакею даже прикоснуться к локотку молодой княгини, Раевский подсадил даму внутрь, дверь захлопнулась, он остался на тротуаре.
Мари прижала пальцы к губам и постучала ими по стеклу. Занавеска упала, предусмотрительно опущенная рукой Орлова. Он искоса глянул на спутницу и был удивлен спокойным, вполне «нормальным» выражением ее лица.
– Мне говорили, вы больны. Как ваше здоровье?
– Благодарение Богу, хорошо, – отозвалась она. – Спасибо за хлопоты.
О, да! Он исхлопотался. Александр, как бульдог, впился ему в горло, и сколько бы Алексей Федорович ни намекал, что исчерпал милости к себе, прося за брата, его прямо-таки понудили заниматься делами Раевских. Просто чтобы отвязались. Нахальный малый!
Впрочем, к Сержу граф подобных чувств не питал и жену его жалел от всего сердца. Его собственная супруга – ханжа и плакса – уж точно никуда бы за ним не поехала. А эта малышка… Дуракам везет! Бюхна же дурак высшей пробы! Что он ей дал? Богатство? Она его не видела. Имя? У нее свое не хуже. Пламенную страсть? Ах, оставьте! Когда мужчине сорок и у него вставная челюсть, а у Сержа вставная челюсть…
Тут Алексей Федорович самодовольно глянул на свое отражение в затененном шторкой окне – богатырь и красавец. Почему же ему судьба подкинула дохлую рыбу вместо благоверной? А этому… Ведь погубит девчонку! Будет ныть. А некоторые женщины, они как матери для своих мужей.
– Его величество, осведомленный о вашем состоянии, – вслух сказал Алексис, – распорядился, чтобы при свидании присутствовал врач.
– Он очень великодушен, – молвила княгиня. – А кто еще должен присутствовать при нашей встрече?
Орлов смутился.
– Простите меня, ваша светлость, – не без запинки проговорил он, – но все. Рандеву состоится в домике коменданта. Так что там будут и комендант, и доктор, и я. Иначе нельзя.
– Но остальным женам, я слышала, позволяют оставаться с мужьями наедине? – удивилась Мари.
– Поймите правильно. У остальных жен нет воспаления мозга, – отозвался генерал. «И таких родственников», – добавил он про себя. – Я надеюсь, это не последнее ваше свидание с супругом, в дальнейшем…
Княгиня кивнула. Она чувствовала, что собеседник либо врет, либо недоговаривает, но не со зла, а по каким-то высшим соображениям. Мари не любила ставить людей в неловкое положение, а потому предпочла замолчать, чем оказала спутнику громадную услугу. Алексис вытер платком лоб, он был человеком прямым, и ложь давалась ему трудно. Тем более с дамой. С этой беззащитной, жалкой девочкой, все родные которой только и думают о том, как завладеть состоянием ее ребенка, а о ней самой – ну, может быть, самую малость.
Было все еще холодно. С Невы дул ветер. Мари сунула пальцы в муфту и нащупала там свернутую в трубку бумажку – письмо отца. Старый Николай Николаевич, не выдержав хлопот, уехал домой в Болтышку, оставив дела на попечение более расторопного и хваткого Александра. Имение не ждало. Оно и так давало жалкий доход, запустить его совсем генерал не мог. Дети писали ему почти каждый день. Когда-то он был сильным и мог закрыть их всех…
«Неизвестность, в которой о тебе, милый друг Машенька, я нахожусь, весьма тягостна. Я знал все, что ожидает тебя в Петербурге. Трудно и при крепком здоровье переносить такие тяготы. Отдай себя на волю Божию! Он один может устроить твою судьбу. В горе не забывай своего сына, не забывай отца и мать, братьев, сестер, кои все тебя так любят. Больше никаких советов и утешений дать тебе не могу».
Милый папа! Мари смахнула слезинку с ресницы. Она еще не отправила ответ.
«Дорогой отец, наконец я получила разрешение видеться с Сергеем. Это будет тяжелая минута для меня. Говорят, что он один из наиболее скомпрометированных. Я надеюсь, Бог поможет мне вернуться к нему как можно скорее с моим дорогим малюткой. Я буду тогда терпеливо ожидать приговора и разделю судьбу мужа, какова бы она ни была».
* * *
Петропавловская крепость.
Александр Христофорович не переносил начальственных воплей. То ли сам накричался в молодости, у Рущука, Бородина, Лейпцига. То ли повелительные вибрации, переходящие в визг, дурно действовали на барабанные перепонки, и контуженая голова начинала страдать. Между тем генерал-адъютант Чернышев разорялся уже не первую минуту. Пар валил у него из ушей. Слюни летели во все стороны. И надо признать, в гневе Александр Иванович был величествен. Слушая его, Бенкендорф думал, что у мужчин героической комплекции достоинство обычно скромного размера. Голосом они добирают недостающее.
– Вас можно сию минуту расстрелять! Без разговоров!
Чернышев метал громы и молнии на поникшую голову несчастного ротмистра, а тот прилагал нечеловеческие усилия, чтобы не расплакаться.
– Пустые опросные листы!!! Курам на смех!
– Но я… я просто не знаю, что писать…
На вид арестанту было лет двадцать пять, губы у него тряслись, фразы колом стояли в горле, и их казалось легче проглотить, чем выплюнуть. Воистину великий грех – носить ту же фамилию, что и твой следователь!
– Давал вам Муравьев читать «Русскую Правду»?!
Ротмистр мотал головой и всхлипывал.
– Целовали крест на цареубийство?!
– Клялись уничтожить августейшую фамилию?!
– Отрекались от благородного сословия?!
Вопросы сыпались, как палочные удары. В какой-то момент Бенкендорфу показалось, что подследственный вот-вот закроет голову руками.
– Нет, нет, конечно же, нет! Как такое может прийти в голову?
Ротмистр шептал, но, привыкнув читать слова собеседников по губам, Александр Христофорович расслышал: иногда и глухота полезна.
– В-вы отрицаете? – Он не ожидал от себя, что начнет заикаться. Такое случалось нечасто – контузия контузии рознь, некоторые вовсе не могут говорить. Бенкендорф же, слава Богу, отделался легким испугом, хотя лошадь под ним разнесло ядром в клочья. – З-запишите п-пок-казания, – бросил генерал секретарям и тут же поймал на себе недовольный взгляд Чернышева. Тот явно не хотел, чтобы отказ подследственного от изобличавших его сведений фиксировался. Это задело Александра Христофоровича, и он усилием воли попытался справиться с заиканием. Для чего следовало говорить медленно, нарочито выдавливая из себя каждую букву.
– Припомните, пожалуйста, Захар Григорьевич, как ваш зять Муравьев отзывался о власти самодержца?
Чернышев метнул на товарища новый уничижительный взгляд: вы еще миндальничать с ними будете!
– Мнение Никиты… – Ротмистр мучительно сглотнул и повернул голову к Бенкендорфу, – мне надо припомнить… Он считал, что коль скоро цари ставят себя выше закона… Я не могу! Не могу! Это низко! Оговаривать…
Молодой человек прижал ладонь к пылающему лбу.
– А вот он вас оговорил, – тихо и с расстановкой произнес Александр Христофорович.
– Неправда. Вы иезуитствуете.
Никакой веры в собственные слова Захар явно не испытывал.
– Хотите очную ставку?
Ротмистр побледнел. Темные тени под его глазами обозначились еще ярче. Он страдал, и Бенкендорфу стало почти стыдно мучить другое живое существо. Как в детстве, когда мальчишки с гоготом и свистом спускали кошку в водосточную трубу, та застревала где-то посередине и оглашала окрест дикими воплями. Шурка всегда был из тех, кто ломал жестянку, чтобы извлечь животное. А вот Александр Чернышев, как видно, – из тех, кто самозабвенно лупил по желобу палкой.
– Соображай скорее! – рявкнул генерал-адъютант и, повернувшись к Бенкендорфу, презрительно процедил: – Он вас за нос водит, а вы ему выкаете!
Александр Христофорович проглотил возражение, готовое сорваться с губ, и опустил глаза в пол. Он с трудом справлялся с желанием цыкнуть на начальствующее лицо. Распустился, сил нет! Это был плохой симптом. Как и заикание. Бенкендорф вовсе не обладал хваленым немецким хладнокровием. Ни придворное воспитание, ни четверть века армейщины, когда поди вякни, не спасали. Да, он научился молчать. Кажется, единственная добродетель, пригодная в общении с вышестоящими. Но в душе не мог не испытывать досады. Они не ровня друг другу. Чернышеву обещан пост военного министра. Будь Александр Христофорович по-прежнему начальником штаба гвардейского корпуса, он бы покочевряжился. А так… Царская милость не вечна. Ангел его не любил. Долго ли нынешний сохранит доверие?
– Так о чем говорил Муравьев?!
На новый окрик ротмистр только втянул голову в плечи. Он вовсе не хотел рассказывать. Замкнулся. А ведь можно было подтолкнуть мальчишку к откровенности. Тем более что вина-то плевая. Формально состоял в тайном обществе! Да мало ли таких отпустили с порога? Но Чернышев гнул свое. Настаивал. Повторял вопросы. В какой-то момент Бенкендорфу показалось, что следователь намеренно сгущает краски. Толкает санки с горы. Это выглядело странно. Все старались выгородить родственников. И хотя генерал-адъютант графам Чернышевым – седьмая вода на киселе, как-то принято помогать своим…
– Не сметь молчать! Отвечать на вопрос! Смотреть в лицо!
Глаза у ротмистра закатились, казалось – он вот-вот упадет со стула.
– П-перестаньте. – Бенкендорф ощутил сухость во рту. – Дайте же ему одуматься. Не кричите на него.
Величественный разворот, который Чернышев совершил в сторону своего товарища, был достоин кисти Рубенса: Марс, на поле боя озирающий поверженных противников.
– Что такое?
Александр Христофорович уже готов был откусить себе язык.
– Дайте ему подумать. Ведь он самого себя не помнит.
Человека при исполнении легко обидеть. Генерал-адъютант и кавалер Чернышев воззрился на второго следователя, как на вошь. Арестант для него уже не существовал.
– Если вы так хорошо знаете, как заставить этого злодея говорить, прошу. – Он сделал широкий жест. А сам опустился на стул и гордо скрестил руки на груди, всем видом показывая, что больше не вмешивается.
– М-молодой человек, в-войдите в свое собственное п-положение. – Бенкендорф проклинал себя за глупость. – Н-нам очевидно, что в-ваша личная в-вина не так уж велика. Но если в-вы сами не п-придете себе на п-помощь… – Александр Христофорович сделал усилие и заговорил ровно: – Чистосердечное признание и полное раскаяние смягчат государя. Поверьте, ваш родственник Муравьев спасает себя как может, не думая об участи других.
На детски незлобивом лице Захара возникло умоляющее выражение, он не хотел слушать дурного о муже сестры. О человеке, которого считал братом. Больше того – непререкаемым авторитетом.
– Никита говорил, что цари ставят себя над законом. Этим они сами себя исторгли из человеческого общества.
– А вы, согласно показаниям Муравьева, при этом хлопали! – снова дернулся с места Чернышев.
Поручик поник.
– Я был пьян.
Возмущению генерал-адъютанта не было предела. Не находя слов, он только развел руками, растопырив толстые короткие пальцы, и вытаращил круглые глаза.
– Меня приняли в мае, сказав, что общество старается о введении конституции. Что все благомыслящие граждане согласны. – Захар поднял на следователя потухшие глаза. – Я думал, это мирно. Только в сентябре Вадковский поделился со мной планами: в случае несогласия государя употребить военную силу. Я испугался и уехал в отпуск в село Тагино, к родным… – Ротмистр низко опустил голову и вдруг расплакался. – Столько людей погибло… Просто потому, что кому-то захотелось… И ведь нельзя же так! Почему нужно обманывать нижние чины? Лгать про Константина. Я не смог…
Александр Христофорович кивнул.
– Вам следует изложить все, что вы знаете, на бумаге. Ответить чистосердечно.
– Я хочу написать сестрам, – попросил Захар.
– Это не возбраняется.
По лицу арестанта пробежала тень удивления. Он перевел вопросительный взгляд на Чернышева, но тот демонстративно отвернулся.
– А скажите… – В голове у Бенкендорфа мелькнула неожиданная мысль. – Это в вашей семье принят майорат?
– Протестую против данного вопроса! – Будущий военный министр подскочил с места.
– Почему? – удивился Александр Христофорович. Он начинал постигать суть происходящего.
– Уведите, – генерал-адъютант торопливо махнул рукой охране.
Часовые шагнули к ротмистру. Тот, погромыхивая ручными кандалами, двинулся к двери. Кто надел на него эти украшения? Вроде бы арестант ведет себя пристойно? Бенкендорф бросил быстрый взгляд на Александра Чернышева. С каждой минутой на душе становилось все гаже.
– Что вы себе позволяете? – взвился тот. – Как вам только в голову пришло оспаривать мои решения?
– Вы полагаете, я не знаю, что такое майорат? – холодно осведомился Александр Христофорович. – У графов Чернышевых четыре дочери и один сын. Владения нераздельно передаются старшему по мужской линии. Если Захара осудят, кто станет наследником? Дальняя родня?
Бенкендорф не позволил себе больше никаких намеков. Но его визави побагровел:
– У вас нет доказательств. Говорю вам ясно: остерегитесь. Вы выгораживаете дружков. Носите передачи Волконскому. Еще неизвестно, по какую сторону стола вам следовало бы сидеть!
* * *
Карета прогромыхала по деревянному настилу крепостного моста и свернула к домику коменданта. Было уже почти темно. В окнах горели свечи.
– Мужайтесь.
Княгиня не услышала слов Орлова. Она вошла внутрь, и почти тотчас доставили под стражей Волконского. В первый момент он показался ей кем-то другим. Оброс. Осунулся. Глаза ввалились. В кудрях, вечно торчавших проволокой, седые нити. Ее Сергей. Ее идол! Мари вцепилась глазами в лицо узника, стараясь вырвать из этой плоской, меловой маски прежние черты. Ее муж? Дурная шутка. Такой старый. И такой жалкий.
Сели за стол. Серж неловко, боком протиснулся на стул, почему-то не отодвинув его. Потом полез в карман горохового сюртука, все молча, достал оттуда скомканный, нечистый платок и, явно стесняясь и платка, и собственного вида, протянул ей.
Мари была к этому готова, вынула свой шелковый, с вышивкой и вложила в задрожавшие пальцы мужа. Боже, какие у него холодные руки! Влажные от волнения.
– Машенька, я погиб, – с неожиданной твердостью произнес князь. – Тебе надобно думать о ребенке. Уезжай.
– Серж…
– Я написал духовное завещание на имя сына. Надеюсь, государь не откажется его утвердить.
При этих словах Алексей Орлов, стоявший у двери, важно поклонился.
– Мои родные будут тебя путать. Помни твердо: вы с Николино – единственные наследники моего состояния. Положись на Александра, он способен вырвать язык изо рта у живого дракона, без гроша вы не останетесь.
Мари была поражена. Муж говорил не о том. А она сама не смела его расспрашивать. Все взоры были обращены на них. Под этим тягостным игом самые естественные слова не шли на ум. Язык казался пудовым. Серж попытался обнадежить ее на счет будущего, но делал это без убеждения, и его неуверенность только передалась молодой женщине.
Теперь уж она твердо знала, что это ее муж. Все чужое в его лице изгладилось, стушевалось. Проступило прежнее – не забытое, но еще не успевшее стать родным. Ее властно потянуло к нему. Жалость кипятком обожгла сердце. Впервые за год супружества оказалась пробита стена. Удивительное дело, прежде им никто не мешал, но они отгораживались друг от друга. Сержу было что скрывать, а она боялась и не умела настаивать. И тут вдруг, на чужих глазах, когда и слова-то не вымолвишь, рухнула перегородка. Мари показалось, что она чутко улавливает все, что творится в душе супруга. Он приковал ее мысли к тесной камере, к своему лицу. Было в этом что-то больное, словно ланцетом ковырялись в груди, отделяя один лепесток сердца от другого.
– Наша судьба в руках Бога, надо уповать на Его милосердие. – Серж встал.
Свидание было окончено. Доктор не понадобился. Напротив, княгиня, точно почерпнув силу в чужом страдании, чувствовала себя увереннее и бодрее.
В карете было темно, но предусмотрительный Орлов зажег свечу, прикрепленную к стенке в медном бра и способную при тряске забрызгать воском плюшевые подушки.
Княгиня мигом развернула платок мужа, ей не терпелось знать, что он написал. А дома всем, и в первую голову Александру, понадобилось бы сунуть нос в ее трофей. Может быть у человека хоть что-то личное?
В одном из углов на ткани едва проступало несколько слов: «Машенька, я теряю силы и мужество. Я обманул бы тебя, если бы стал уверять, что свидание с тобой не является единственным утешением в горестной моей участи».
* * *
Несчастья набивают мозоли. Меньше всего на свете Бенкендорф хотел высовываться. Он отродясь не был правдолюбцем. И уже достаточно пострадал «за верность и ревность». Из какого-то другого теста делаются люди, получающие ордена с таким девизом.
Покойный Ангел его на дух не переносил, и когда после предупреждения о бунте услал командовать драгунской дивизией, стало ясно как день: Александру Христофоровичу никогда не вышагнуть из тени, не согреться в лучах царской ласки, не стоять одесную. А значит – не сделать дела. Хоть вой.
Теперь появился шанс. И этот шанс он уничтожал собственными руками. Можно ли вообразить что-нибудь глупее?
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
Жена вошла в кабинет и застыла на пороге, прямая, как учительская указка.
Чего сказать-то? Вчера вроде не пил. И в волокитстве не замечен. Право слово, в Следственном комитете некому глазки строить!
– Приезжала супруга Александра Ивановича…
Уже известно!
– По дружбе ко мне передала слова мужа: будешь и дальше… выше дивизии тебе не светит.
А то он не знал!
Генерал резко сел на диване, полосатую обивку которого украшали стрелки спущенных нитей. Его голова закрыла маленькую копию картины «Старый крестоносец» в почерневшей рамке. Он повернул к достойной даме рассерженное, помятое лицо, и Лизавета Андревна отшатнулась.
– И что?
У него был свистящий шепот и глаза-буравчики. Добрая супруга испугалась. В обычное время ее благоверного можно было хоть полотенцем по дому гонять.
– Шурочка, что стряслось-то?
– Чернышев – гнида.
Лизавета Андревна с размаху опустилась на диван и затряслась от смеха. Под домашним капотом складки ее живота уютно вздрагивали, а полные розовые губы, казалось, вот-вот лопнут, распираемые весельем.
– Это новость!
Отсмеявшись, она снова предала лицу серьезное выражение.
– Говорят, ты покрываешь злодеев. Заговорщиков и цареубийц.
– О, конечно, я враг отечества! – У Александра Христофоровича зла не хватало. – А этот… нарочно топит людей.
– Извергов.
– Мальчишек.
В неплотно прикрытую дверь заглянул камердинер с кувшином теплой воды и тазом для умывания. Но у господ, сидевших рядом, были уж больно вытянутые лица. И слуга не решился войти.
– Послушай, матушка, не лезла б ты не в свое дело, – попросил генерал. – И так тошно.
Лизавета Андревна поджала губы.
– Я выходила замуж за начальника штаба гвардейского корпуса, – с расстановкой произнесла она. – Когда тебя услали куда Макар телят не гонял, я взяла детей и поехала с тобой. Без ропота…
Послушайте ее, люди! Она не роптала! Почему женщины не помнят собственного нытья?
– Мне казалось, одного случая достаточно, – гнула свое госпожа Бенкендорф. – Неужели ты ничему не научился?
– Держать язык в заднице?! – вспылил муж. – Не всегда помогает!
– Выражайся пристойно. – Лизавета Андревна застыла, как ледяная глыба. – Тебя вернули в столицу. И то, что ты сейчас пытаешься погубить карьеру новыми глупостями, непростительно для семейного человека.
Такого оборота Александр Христофорович не ожидал.
– Договаривай.
– Посмотри вокруг, – потребовала жена. – Тебе нравится это убожество?
Бенкендорф должен был признать, что квартира не из лучших. Шесть комнат, потолок в разводах, дрянные печи и на лестнице несет кошками. Но ведь он не князь, не граф, его средства не позволяют…
– У нас дочери. Какое приданое ты им дашь?
Генерал молчал, насупившись. А что говорить? Родовое имение Фалль, 600 душ, предстоит делить на четверых – кроме него, наследники еще брат и сестры.
– Новый государь питает к тебе дружбу, – продолжала Лизавета Андревна. – Полагается на тебя. Если ты получишь высокий пост, мы поправим жизнь. А ты ссоришься с человеком, который может очернить тебя в глазах царя.
Если бы Александр Христофорович не говорил себе того же самого слово в слово, рассуждения жены не обидели бы его до такой степени.
– Ты мне предлагаешь детей вешать?
– Каких детей? – не поняла Лизавета Андревна.
Муж посмотрел ей в лицо, и она, не выдержав взгляда, отвела глаза.
– Больше половины – мальчишки, едва за двадцать, – произнес он. – Я бы их выдрал. И отпустил.
Дама побледнела. Казалось, слова супруга подтвердили ее худшие подозрения.
– Но ведь не все – дети? – осторожно осведомилась она. – Вот твой друг князь Сергей…
– Да что вы привязались к Бюхне? – сорвался генерал. – Он как раз хуже ребенка!
Лизавета Андревна взяла мужа за руку.
– Поклянись здоровьем дочек не ссориться больше с Чернышевым, – попросила она.
Александр Христофорович побожился, заранее зная, что не сможет сдержать слово. Как не сдержал еще ни одного данного ей обещания. Не пить. Не гулять на сторону. Да мало ли еще что! У него было только два достоинства: он не рукоприкладствовал и все жалование приносил домой. В остальном второй супруг госпожи Бенкендорф состоял из недостатков. Однако первый брак преисполнил Лизавету Андревну такой житейской мудрости, что в душе она готова была причислять Шурку к ангельскому чину.
– Ну, ты хотя бы молчи больше, – посоветовала женщина. – Сожмись и читай «Отче наш», пока этот изверг не натешится.
Александр Христофорович был бы рад.
* * *
Петропавловская крепость.
Камера Сержа была далеко не такой прибранной, как у Мишеля Орлова. На подоконнике пыль в палец, стол в разводах от локтей пишущего, паутина по углам. Правда, на топчане, застеленном по-армейски, Библия. Кажется, только этим Бюхна еще и не болел.
– Ты бы хоть прибрался.
– Зачем?
Бенкендорф переступил через порог, подождал, пока надзиратель закроет дверь, повел плечами, стряхивая плащ, и старательно завесил им окошечко в досках. Только после этого они обнялись. Каждая встреча была горькой. И краткой. Впрочем, нет, допросы растягивались на часы. Неизменно вежливые следователи. Каверзные уточнения подробностей дела. И с кем бы Сержу ни устраивали очные ставки, старому приятелю казалось, что главная их очная ставка – друг с другом.
– Я принес тебе ворох писем от родных.
– Лучше б чаю прислали.
– Чай от моей жены. И бублики тоже. Боюсь, что твоя матушка выше этого.
– Она что-нибудь передала? – Сергей сел на кровать.
– Увещевания.
Старая княгиня Александра Николаевна совершенно не знала, как себя вести в связи с неудобным положением младшего отпрыска. «Милый Сережа, откровенно признайся во всем государю и чистым раскаянием возврати мне, твоей несчастной матери, сына».
– Разве ей трудно приехать?
– Ей ближе во дворец, чем в крепость, – пожал плечами Александр Христофорович. – Вдовствующая императрица приказала твоей maman беречь себя, и она бережет.
Гость протянул Бюхне второе письмо. Князь улегся на кровать, откинулся спиной на подушку и развернул лист.
– Это от брата. «Помни только, что ты обязан верностью государю. Знаю, обо всем, до тебя касающемся, ты уже донес следствию. Но боюсь, как бы узы ложной дружбы не завлекли тебя на вредную стезю».
– Узы ложной дружбы, – протянул Александр Христофорович. – Это про нас.
– Да нет же, – отозвался князь. – Николай пишет о заговорщиках.
– А то я не понял.
Глупость Бюхны вошла в поговорку. Единственный вопрос, которым Бенкендорф задавался с первого дня знакомства: как Сержу удалось окончить пансион? Родные доплачивали учителям? Или те уставали возиться с недотепой? С глаз долой, из сердца вон.
В том-то и беда, что выгнать Бюхну вон из сердца не получалось.
– От тестя. – Следующее письмо перекочевало Волконскому в руки. Тот даже на секунду подался назад, так страшно ему было получить отповедь старика. – Хочешь, я прочту?
Серж через силу кивнул.
– «Ты называешь меня отцом. Так повинуйся! Благородным, полным признанием ты уменьшишь свою вину! Не срамись! Жены своей ты знаешь ум и сердце. Ее привязанность к тебе безгранична. Несчастного она разделит участь. Посрамленного – никогда. Не будь ее убийцей!»
Арестант вскочил с топчана и заходил по камере.
– Чего они хотят? Вырвать у меня Машеньку? Ее и так уж нет рядом. Вырвать признания? Разве я мало рассказал? Намедни Чернышев упрекнул меня: «Стыдитесь, князь, прапорщики больше вашего показывают».
– Мне только зубы не заговаривай! – сорвался гость. – Ты на первом же допросе назвал 21 фамилию, из коих десять оказались непричастны. Бюхна, почему ты все время врешь?!
Арестант замер на середине своего стремительного движения от угла к столу, рухнул на топчан и закрыл лицо руками.
– Скажи по совести, неужели правда, что твой брат пишет? – Бенкендорф с раздражением тряхнул его за плечо. – Будто ты за час до венчания уехал вдруг к полковнику Пестелю, твоему шаферу, и учинил там подписку в верности шайке Южного общества? А Пестель-хитрец взял ее с тебя, чтобы ты потом, прельстясь тишиной семейной жизни, не отвалил на сторону, как Мишель Орлов.
– Правда, – выдавил из себя Бюхна.
– Ну ты дурак! Ты дурак! Просто дурак! – Александр Христофорович не нашел слов. – А тесть твой Николай Раевский говорит, будто прежде чем отдать тебе дочь, взял другую подписку: о том, что ты выйдешь из тайного общества.
– И это правда.
Бенкендорф опустился на кровать рядом с узником и тоже закрыл лицо руками.
– Почему? Ну ответь мне, почему? Зачем тебе это понадобилось? Каждый, кому не лень, гнет тебя через колено!
– Не знаю.
Наступила пауза. Оба молчали, тяжело дыша. Сергей вытирал ладонями слезы.
– Помнишь, как мы жили? – вдруг спросил он совсем иным голосом. – Когда были молоды? Двум смертям не бывать… Последняя копейка ребром… Пьянство, молодечество и блядовство беззазорное.
Гость вздохнул.
– Утром учения, манежи, вахтпарады, потом гулянья по набережной, обеды в трактире, вино через край, потом по борделям, потом в театр, вечером в гости или на балы в приличные дома. В правилах чести все были щепетильны. Стрелялись через одного. Хотя шулерничать не считалось за порок. А продажный любовник не назывался подлецом. Что это было? Затмение?
– Молодость, – протянул Бенкендорф. – Есть что вспомнить.
– Ага, вот я и вспоминаю. Летом на Черной речке мы с Мишелем Луниным жили в одной избе. А рядом в палатке держали двух медведей на цепи. Да у нас еще была свора из девяти собак. Я одну приучил. Скажешь ей: «Бонапарт», – она кидается на прохожего, валит на землю и стаскивает шапку. Вот мы напились и вздумали среди бела дня пускать фейерверк. Поблизости, на даче министра Кочубея, обитала тетка его Загряжская, которая и пришла нам сказать, что фейерверки порядочные люди пускают ночью. Так мы ее медведями и собаками чуть до смерти не затравили, говоря, что нам любо зажигать петарды днем!
Бенкендорф привалился спиной к стене, сложил на груди руки и блаженно улыбнулся.
– Помнишь, как мы встретились в лагере после Тильзитского мира? Пережить не могли такого стыда. Выпили три полуштофа гданьской водки и пошли гулять по бивуаку. Мочились на костры и удивлялись, что они не гаснут.
– А помнишь, мы взяли на двоих польку, и она выкидывала такие… Да чего говорить! Хорошее было время. Я за два года из гвардейского ротмистра вышел в генералы с лентой и весь в крестах. А что потом?
– Потом у всех было что, – посуровел гость. – Не одному тебе карьеру приморозили. Я вон до сих пор числюсь в армейской дивизии.
– Разве государь тебя еще…
– Что захочет, то и пожалует. А выпрашивать не буду.
Волконский передернул плечами, изображая полное презрение к милостям забывчивых монархов.
– Я все-таки хочу, чтоб ты понял. – Он взял друга за руку. – С чего мы начали? Вот молодость. Сплошной разгул. Потом война. Блеск и слава. Потом… Пустота. Середина жизни, и ты ничего не сделал. В 19-м году я оказался в Киеве. Встретил там Мишеля Орлова. Он повел меня к себе на квартиру. У него собирались офицеры из 4-го пехотного корпуса. И там мне открылось… я был поражен… воображение мое забилось, как в лихорадке. Вот оно! Есть иная колея. Я подумал, что преданность отечеству должна меня вывести из душного склепа. Я захотел новой жизни, со смыслом, с пользой для родины. Позднее подружился с Пестелем, и превосходство его разума покорило меня.
– Н-да, – протянул гость, не зная, как реагировать. – Добрая половина допрошенных вступили в ваше общество из-за тугого продвижения карьеры и скуки гарнизонной жизни.
– Ты не понял.
– Да нет. Понял. Я не меньше твоего хочу пользы отечеству и считаю крепостное право позорным. Но губить себя и губить целую страну… Ты не Мишель Орлов, и тебя государь решительно не хочет прощать.
– Мне все равно, – с усталой апатией бросил Волконский. – Лишь бы Машенька…
– И вот это последнее, – рассердился Бенкендорф. – Как другу говорю: оставь девчонку. Ты достаточно надурил в своей жизни, чтобы дурить в чужой. Тебе тридцать восемь лет. Ей двадцать. Долг ее заставляет быть с тобой, не чувства.
– Я напишу ей, – выдавил князь.
– Что именно?
– Мое дело.
– Ладно, давай.
Волконский снова подошел к столу, оторвал от дешевого зеленоватого листа четверть, свинцовым карандашом испакостил ее и быстро, стараясь не смотреть на друга, сунул ему в руку. Они простились. Уже на улице Бенкендорф развернул листок. За месяцы следствия он стал нечувствителен к стыду читать чужие письма. «Машенька, прежде чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в твое сердце чувства души моей».
Генерал плюнул.
Глава 8 Из двух зол
Тульчин. Бессарабия.
Павел Дмитриевич Киселев прибыл в Тульчин затемно. Фонари, которые он же сам и завел в штаб-квартире 2-й армии, тускло перемигивались на перекрестках. Закопченные стекла едва пропускали трепетные огоньки, не освещавшие ничего, кроме дождевых капель реденькой измороси. В остальном улицы были также темны и опасны, как до великой люминесцентной реформы его высокопревосходительства.
Генерал поморщился. За две недели он проделал пусть из Петербурга и чувствовал себя измученным. Все тело ныло от ударов о стенки кибитки. Не унималась и душа. Его оставили под подозрением. Не отпустили на волю, но и не прибрали к рукам. Киселев сознавал, что мог бы сейчас находиться там, где остался Серж Волконский, полковник Пестель или Мишель Орлов. По сравнению с ними какова была его вина? Он ни в чем не участвовал. Но обо всем знал. Так же, как и Ермолов, ожидая развития событий. Понимал, что, начнись стрельба, и без них не обойдутся. Вот тогда настанет время выбирать. Назначать цену…
Настало. И цена оказалась – медный грош. Молодой царь справился сам, в один день. И без Ермолова, и без Сперанского, и даже без Аракчеева. Теперь он решал, кому как заплатить.
Киселев понимал, что чудом остается на свободе. Сколько это продлится? Месяц, два? Минутами Павлу Дмитриевичу казалось, что уже сейчас вслед за ним из столицы скачет фельдъегерь. Только бы успеть повидать Софи. Попросить прощенья. Строго-настрого запретить искать встречи с ним, хлопотать, разделять судьбу, следовать на каторгу. Никаких романтических жестов. Он того не стоит. Он лгал ей. С самого начала брака. И никогда не любил так, как она заслуживала. Даже в Сибири не будет любить, несмотря ни на какие жертвы.
Павел Дмитриевич тяжело вздохнул и отвернулся от окна. Он сильно виноват перед супругой, и большего греха, чем уже есть, на душу не возьмет. Женился на приданом. Взрослый, опытный человек влюбил в себя девчонку. Хладнокровно рассчитал свой маневр. Впрочем, Софи была так прелестна, что ему казалось: ее легко будет обожать…
Вышло иначе, он обожал ее сестру и ничего не мог поделать. Заставлял себя думать о жене, а на ум лезла свояченица. Они были совсем разные. Крупная, томная, с тугими черными кудрями и гордой манерой запрокидывать подбородок Софья. Ее восхитительные формы не оставили бы равнодушным Рубенса. Когда супруги путешествовали за границей, отели осаждали толпы бедных художников, полагавших, что все русские – богачи, и мечтавших запечатлеть дочь прекрасной фанариотки. Софи это веселило, но она заказывала портреты только настоящим мастерам. Тогда Павлу Дмитриевичу казалось, что он любит ее – настолько, насколько его сухое, педантичное сердце вообще способно любить.
Тридцатитрехлетний здравый, рассудительный мужчина и семнадцатилетняя девочка, которой он вскружил голову. Что может быть лучше?
Оказалось – ее сестра.
Старая графиня Потоцкая умерла, и свояченица переехала жить под их семейный кров в Тульчин. Павел Дмитриевич проклял день, когда дал согласие заботиться о ней!
Тогда трудно было и предположить, что он польстится на Ольгу. Имея богиню, стоит ли тратить время на нимфу? Невысокая, худенькая, точена, как фигурка из слоновой кости, с прямыми темными волосами, гладко расчесанными на два пробора ото лба к буклям у висков, она была очень хороша, но давно утратила свежесть. Впрочем, веселый, живой нрав делал компанию мадемуазель Потоцкой желанной. Она имела во всем своем облике что-то нервное, суетное, как маленькая птичка, постоянно перепархивающая с ветки на ветку.
Киселев знал об Ольге достаточно, чтобы обходить ее за версту. Софи он взял девицей. Сестра была младше на год, но уже могла похвастаться большой опытностью. Распутывая тяжебные дела по наследству, мать возила ее в Петербург, где, по слухам, оставляла на целые дни в обществе генерал-губернатора Милорадовича. А когда графине намекали, что поступать так неприлично, со смехом отвечала: «В Польше это принято». В конце концов гордиев узел взаимных претензий семейства Потоцких пришлось разрубать все-таки Павлу Дмитриевичу. Но благосклонное отношение Милорадовича очень помогло.
Сильно занятый по службе Киселев не заметил, как Ольга свила гнездо в их доме и за неимением других высокопоставленных мужчин назначила его главным объектом вожделений. В сущности, она просто оттачивала коготки. Поль был для нее картонной мишенью, ибо такие всегда мечтают о большем. Если бы у Павла Дмитриевича тогда же хватило мужества отказать свояченице, ничего бы не случилось. Но ему захотелось немного развлечься. Легкий флирт. Ничего дурного. Он был так уверен в себе, в превосходстве возраста и опыта!
Однажды семья сидела за столом на веранде. Пили чай. Ветер трепал листья хмеля, наподобие дикого винограда увивавшие столбики и крышу. Было несколько штабных офицеров, его адъютанты. Болтали, смеялись. Резали торт со взбитыми сливками, перемазались. Ольга отправилась мыть руки, а когда вернулась, села напротив него. Еще через минуту Павел Дмитриевич ощутил, что ее босая ножка, свободная от сброшенной туфельки, касается его коленей. Бесстыдной рыбешкой скользит дальше и наконец найдя преграду, начинает ерзать, крутиться, осторожно постукивать. Мол, впустите непрошеную гостью.
В первый момент он так и застыл с серебряной ложечкой в руке. Глянул на распутницу, прищурился. Ольга ухмылялась, чуть покусывая губку и показывая мелкие белые зубы, между которыми язычок вертелся также неугомонно, как ступня под скатертью. Никто ничего не замечал. Софи даже читала стихи из пушкинского «Фонтана». И Полю вдруг показалось удивительно приятным, что между ним и кем-то еще есть маленькая тайна. Он сдвинул колени и поймал Ольгину ножку в плен. Теперь настало время ей напрячься. Но нет, она вела себя на удивление естественно, даже, не вставая с места, разлила чай.
Такова была его первая глупость, повлекшая за собой лавину новых. С этого дня Ольга находила тысячи способов оказаться одновременно с ним у узкой двери, пожать руку, раскладывая приборы. Уронить вышивание и наклониться так, чтобы вырез платья открыл пленительную картину. В душе Киселев смеялся ее ухищрениям. Но когда Софи простыла, а он улегся спасть в кабинете, чтобы не тревожить жену, Ольга не упустила случая. Она овладела им быстро и без сопротивления. Как крепостью, брошенной на произвол врага.
Павел Дмитриевич был ошеломлен. Не понимал, что на него нашло. Откуда вдруг такая податливость? Он совершенно растерялся. Струсил. Умолял не говорить жене. Ольга только смеялась, уверяя, что пострадавшая сторона – она. Наконец согласилась молчать при условии, что их отношения будут продолжены.
Что ему оставалось? Киселев попал в западню. Ольга вила из начальника штаба веревки, выманивала деньги и дорогие подарки – словом, была полной дрянью, и Поль возненавидел бы ее, но… Именно она дарила ему жаркие, запретные наслаждения взахлеб, о которых он забыл и помышлять, считая их прерогативой юности. Вдруг оказалось, что яркие краски возможны не только в шестнадцать. Что размеренные семейные отношения похожи на пиление дров и поедание опилок. Что Софи, какой бы милой и ласковой ни была, не может заставить его сердце биться, подскакивая от напряжения. Что все счастье мира соединено в один розовый бутон между лилий Ольгиных ног, и если его не пустят пастись там, он тут же умрет, захлебнувшись собственным желанием.
Долго так продолжаться не могло. Однажды Софи застала их вместе. Разразился один из тех семейных скандалов, когда каждый точно знает, что потерял. Госпожа Киселева лишилась веры в счастье. Поль – жены и возможности распоряжаться ее приданым. Ольга – крыши над головой, заботливой сестры и страстного любовника.
Софи уехала в Петербург и в воспитательных целях завела роман с князем Вяземским. Павел Дмитриевич стерпел, понимая, что не имеет права на ревность. Потом она кокетничала с Пушкиным и не только. Кавалеры вились за ней, как рой ос за горшком с вареньем. Муж ждал и писал покаянные письма. Он знал, что на самом деле Софи просто хочет его наказать. Но странное дело, какое-то безразличие поселилось в его душе. Чем дольше дулась жена, тем меньше это занимало. Киселев острее реагировал на успехи Ольги. А когда стало ясно, что та выходит замуж за графа Нарышкина, совсем взбесился.
Больно было всем. Но семья кое-как восстановилась над пышным склепом этого брака. Ольга нуждалась в титуле и честном имени. Лев Нарышкин, добрый малый, разоренный отцом, – в деньгах на карманные расходы. Каждый сделал вид, что доволен. Софи вернулась в Тульчин, и Павел Дмитриевич приналег на супружеские обязанности. Через год у них родился сын. Жизнь, казалось, налаживается. Временами он, конечно, вздыхал о розах и лилиях, но гнал от себя эти мысли. Пока на прошлом масленичном маскараде у Воронцовых в Одессе Ольга не сумела заманить его в ротонду зимнего сада и не заставила там предаться прежним грехам.
– Ведь ты меня любишь? Любишь?
– У тебя хватает наглости спрашивать?
Догадывалась ли Софи, что отношения ее мужа с сестрой вернулись на круги своя? Павел Дмитриевич пытался порвать связь. Всякий раз неудачно. Он возвращался к Ольге, стоило ей поманить его. И, отбегая в сторону, продолжал следить, не подаст ли она знак. Так тянулось до самой зимы. Внезапная смерть ребенка, нервная горячка жены, аресты во 2-й армии, его собственный вызов в Петербург и теперешняя неизвестность – показались расплатой за неустройство последних лет.
Поль предпринял отчаянную попытку жить семьей. Софи молода, у них будут еще дети. Если только… его не арестуют. При таком исходе он не имеет права ее губить. Супруга очень романтична. От нее можно ожидать самых нелепых проявлений преданности. Павел Дмитриевич вдруг подумал, что крепость избавила бы его от обеих – от жены и от свояченицы. Такая перспектива на мгновение показалась даже желанной.
Впереди замаячили огоньки высоких двойных окон. Кони встали.
* * *
Санкт-Петербург. Петропавловская крепость.
Характерных черт в этом лице не было. Волосы, зализанные назад, чуть приоткрытый рот, но не как у людей тупых и рассеянных, а как у внимательно слушающих. Нос, вдавленный над переносицей. Настороженные, не располагавшие к откровенности глаза, в которых нет-нет да и мелькал странноватый огонек – не то воодушевление, не то помешательство.
– Вы, случайно, не католик? – Такой вот восторг на грани боли Александр Христофорович помнил с детства по иезуитскому пансиону. Он минутами являлся у некоторых преподавателей и служил признаком высокого молитвенного напряжения.
– С чего вы взяли? – удивился арестант, громыхнув ручными кандалами. – Нет.
– Так, показалось.
Следователи начали допрос.
– Имя, год рождения, чин?
– Николай Романович Цебриков. 1800-й. Поручик Финляндского гвардейского полка… Не был… Не говорил… Не участвовал…
Допрашиваемый твердо отпирался от всего. Никого не знал. На Сенатской оказался случайно. Увидел бегущих солдат. Скомандовал: «Стой!» Развернул против кавалерии.
Случай Цебрикова был сплошным анекдотом, и Александр Христофорович хорошо помнил его по первым дням расследования, когда «не участвовавших» отпускали под честное слово. Приехал в Петербург, вышел из дома, услышал выстрелы. Мимо россыпью пехотинцы спасаются от конницы. По офицерской привычке: «Рота! В каре!» Кто мог знать, что рота мятежная, а кавалергарды царевы?
Он всего-то и крикнул: «Вперед, карабинеры!» А уж злодеи-доносчики переиначили в «карбонарии». История обрастала подробностями, переходя из кабинета в кабинет и смеша следователей. Ступай, болезный. В другой раз глаза разуй!
Потом явились свидетели. Дмитрий Завалишин заявил, что видел Цебрикова в канун 14-го на собрании заговорщиков у братьев Беляевых. Те подтвердили:
– Ему поручено было бунтовать Финляндский полк.
– Он показался мне весьма странным, – рассуждал Завалишин. – Вспыхивал как спичка. Не давал другим говорить. Влетел пулей на середину комнаты и начал изливать досаду на правительство. Признаться, мне подумалось в первый момент, что он одержим.
– Уточните.
– Видали вы, когда у человека поток слов извергается без всякой связи и с огромной скоростью? Перемежаясь самыми постыдными ругательствами?
– Так он кликуша?
– Не могу знать. Но я был удивлен, что мои товарищи приняли его в свой круг.
Ну мало ли кого они принимали!
Чернышев по обыкновению бушевал летней грозой, ломя направо и налево молодые дубки.
– Вы, Цебриков, сущий оборотень! Из вас надо жилы тянуть!
– Это будет тиранство.
– Как же объяснить ваш приход на площадь?
– Любопытством.
– На очных ставках вас изобличили братья Беляевы, мичман Дивов и матросы его экипажа.
– Беляевы – родня друг другу. Дивов жил у них и родней же почитался. Тут виден сговор. А матросы, раненные на площади и взятые на лечение во дворец великого князя Михаила Павловича, подавно не могут быть свидетелями, как лица его высочеством приласканные.
– Его высочеству только и дела, что оговаривать поручика Цебрикова! – взревел Чернышев. – В своем ли вы уме? Помните ли разницу положений?!
В этот миг в глазах арестанта мелькнула одна из тех молний, которые приметил Бенкендорф, и сразу стало ясно, что он не разделяет мнения о «разнице положений». Напротив, так заблуждается на свой счет, что и впрямь уверен: брат царя хочет его гибели.
– При каких обстоятельствах вы познакомились с великим князем? – голос Александра Христофоровича звучал спокойно.
– Я его не знаю.
– Для чего же думаете, будто он знает вас?
Заключенный почти подскочил на стуле. Сжал рукой сердце и закусил губу.
– За восемь лет вы не продвинулись по службе, – методично продолжал генерал. – В вашем послужном списке сказано: «Повышения недостоин за дурное поведение и беспокойный характер». Отчего вы избрали предметом своей ненависти именно Михаила Павловича? Он вас обидел?
Арестант заколебался.
– Три года назад, 5 сентября, в среду, я стоял на часах у входа в Арсенальное каре Гатчинского дворца. Его высочество выбранил меня последними словами за неначищенные сапоги.
«Надо же, число запомнил и день недели, – отметил Бенкендорф. – Не повезло с высочайшими особами. Первая встреча, и на тебе!»
– Почему же вы не вычистили сапоги прежде, чем встать в караул? – подал голос до сих пор молчавший Левашов.
Лицо арестанта исказила жалобная гримаса.
– В-вакса кончилась.
Ответом ему был дружный хохот трех генеральских глоток.
– Негодяи. Сатрапы, – прошептал поручик.
– Однако, Николай Романович, мы вас сегодня призвали не по поводу ваксы. – Бенкендорф первым подавил конвульсивные вздрагивания в животе. – На вас ручные кандалы, и это уже исключительная мера.
– Вы показываете отъявленное запирательство! – Чернышев раздул усы.
– Разве все, кто здесь находится, виновны? – дерзко отвечал Цебриков.
– Отнюдь. – Бенкендорф опередил товарища, готового взорваться. – Но никто, повторяю, никто не распространяет по крепости нелепых и ужасных слухов.
– Да и как вы вообще сноситесь меж собой?! – воскликнул Чернышев. – Для каких надобностей?
Арестант бегло взглянул ему в лицо и тут же отвернулся. О чем можно говорить с человеком, которому неведомо, для каких надобностей люди, осужденные на долгое одиночество, ищут компании?
Александр Христофорович наклонился к соседу и, понизив голос, попытался пояснить, что, освоившись, разговаривать и даже переписываться в крепости совсем нетрудно, тем более что от заключенного к заключенному курсируют родственники.
– Нет! Я хочу услышать это от него! – взвыл генерал-адъютант. – Вы еще будете оправдывать их дерзости!
Бенкендорф хотел возразить, но заговорил арестант.
– Извольте. Что вам неясно? В казематах внутренние стены выстроены из сырого леса. От железных печей они высохли и дали огромные трещины, мигом заросшие паутиной. При желании, расковыряв дыру, можно видеть друг друга, не то что говорить.
– Вы так легко признаетесь?
– А что вы можете сделать? – в голосе Цебрикова прозвучал вызов. – Крепость переполнена. Несколько тысяч заключенных скоро потянут ее на дно Невы!
У страха глаза велики!
– В настоящий момент здесь не более двухсот человек, – сказал Бенкендорф. – И если вы полагаете, что мы не найдем, куда вас перевести так, чтобы поселить без соседей, то ошибаетесь.
– О, я не сомневаюсь, что ваши инквизиторские превосходительства обнаружат способ заткнуть мне рот! – вспылил Цебриков. – Но правда, как кровь, просочится и сквозь каменные стены! Я своими глазами видел на лбу у Пестеля два широких рубца – свидетельство истязаний времен первых христиан! – глаза узника заблестели. – Ему свинтили на голове железный обруч и сдавливали кости до тех пор, пока они не начали трещать…
«Я же говорю, католик», – вздохнул Бенкендорф.
– А где вы могли видеть Пестеля? – поинтересовался Левашов.
– Его проводили по коридору, когда открыли мою дверь.
– Вы заключены в разных казематах.
Цебриков на мгновение запнулся, потом откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и принял патетический вид.
– Нельзя же предположить, чтобы человек без пыток, и самых изощренных, стал давать показания в таком числе.
Все три следователя, невзирая на разницу темпераментов и душевных свойств, были обескуражены. Мгновение они молчали, потом Чернышев разразился потоком брани. Левашов заерзал. А Бенкендорф призадумался. Стало быть, в крепости известно, что один из главных подозреваемых говорит много? Что ж, в этом есть своя польза. Боясь оказаться более виновными, другие наперегонки кинутся рассказывать небылицы. В каком-то смысле полезны даже оскорбительные измышления о пытках. Подобный слух развяжет языки лучше увещевательных лекций, которые порой приходится читать.
– Смею вас заверить, – сухо произнес Александр Христофорович, – что господин Пестель дает показания добровольно, и мы были бы рады, если бы каждый из подследственных изъяснялся столь же чистосердечно. – Бенкендорф прервал себя, понимая, что словами не убедить человека, ждущего мучений. – У вас был священник?
– Для чего? – насупился Цебриков. – Служители алтарей воскуряют фимиам живым идолам.
– Еще и богохульствует! – зашипел Чернышев. – На вас следует надеть ножные кандалы!
– Наденьте!
Казалось, лицо арестанта светится изнутри каким-то осязаемо-темным светом. На нем проступила печать вдохновения. Александр Христофорович вдруг подумал, как трудно людям с задатками мучеников сносить кошмар в высшей степени бумажного, стерильно-чиновничьего следствия. В воображении им рисовались страдания на кресте, обличительные речи, злодеи-палачи. Вместо этого – безликие допросные листы, кислые щи на обед, метелка в углу камеры. А из всех человеческих напастей – крысы да сырость. Романтика начинала подкисать, приобретая запах прелой дерюги.
– Сожалею, но при обнаруженном настроении мы вынуждены отделить вас от других заключенных, – сказал неукоснительно вежливый Левашов. – Истерия заразна.
– Вы полагаете его бешеным! – расхохотался Чернышев. – Думаете, перекусает все стадо!? Да его в колодки и в самое гнилое место Алексеевского равелина.
Вряд ли это поможет, думал Бенкендорф. В прежние времена такого ждала монастырская тюрьма. Теперь рудник, поселение или солдатчина. Он впадает в экстаз при виде собственных страданий и кормит сердце мыслями о чужих.
Тюрьма мне в честь, не в укоризну! За дело правое я в ней, И мне ль стыдиться сих цепей, Когда ношу их за отчизну, —продекламировал поручик.
Следователи вопросительно переглянулись.
– Вы тоже поэт? – с нервной улыбкой поинтересовался Левашов. Просто беда: из 131 человека, чья виновность уже не вызывала сомнения, добрая сотня писали.
– Нет, – искренне рассмеялся Цебриков. – Это Рылеев. Ко мне попала тарелка Кондратия Федоровича с нацарапанным на дне четверостишием. Теперь вся крепость его знает!
По приказу генерал-адъютанта часовой отлучился, чтобы принести оловянную тарелку и гвоздь.
– Будьте добры, повторите подвиг вашего кумира.
Цебриков сделал честную попытку.
– Боюсь, что одно слово «укоризна» заняло половину плошки.
Арестант со стуком бросил гвоздь в миску и отодвинул ее от себя. Презрение изобразилось на его лице.
– Это ничего не доказывает. Положим, у Рылеева мелкий почерк.
– Положим, эту басню вы тоже сочинили, – с негодованием заявил Левашов. – Не берусь утверждать, как именно к вам попали стихи, но точно не на тарелке. Однако так завлекательнее, не правда ли?
Поручик гордо вскинул голову.
– В нашей жизни мало яркого, по-настоящему прекрасного и святого. А вы ухитрились даже заточение в узилище превратить в конторскую волокиту! Посыпаете циркулярами выгребную яму крепостничества. Думаете, меньше смердеть будет?
Сочный образ.
– А вы, как шкодливые мальчишки, попытались забросить туда дрожжей, – отпарировал Бенкендорф. – Так не взыщите, что вас поймали и намереваются выпороть.
Он чувствовал, что больше не справляется.
– Участь негров на плантациях Южной Америки лучше! – воскликнул поручик, подавшись вперед и пожирая следователей глазами. – Там невольник работает сытый, а у нас крестьянин голодает!
– Вы бывали в Латинских Америках?! – загремел Чернышев. – Заглядывали неграм в баланду?!
Странным образом этот арестант всегда умел вывести членов Следственного комитета из себя. Левашов, видя состояние товарищей, поспешил закончить допрос, а когда злополучного болтуна увели, продиктовал за всех решение: «Мера, примененная к господину Цебрикову, содержащемуся в ручных кандалах, есть исключительная, поелику сей оказал упорство в признании и употреблял дерзкие слова, забывая уважение к месту и лицам».
* * *
Тульчин.
Дом Киселевых в Тульчине всегда казался Павлу Дмитриевичу невыносимо провинциальным. Претенциозным и жалким, как богатая барышня из медвежьего угла на балу в Благородном собрании. Центральная часть в два этажа с балюстрадой и дорическими колоннами. Два низеньких крыла в три окна. Он не был ни вместительным, ни удобным, но отличался «европейским» обликом.
Софи завела в нем порядки, соединявшие польскую роскошь с молдаванской простотой. Иногда это было утомительно. На крыше красовались гипсовые вазоны в виде античных гидрий. Предполагалось, что из них спустятся плети дикого винограда, увивая крыльцо. Как бы не так! Виноград отказывался прививаться в неглубоких крынках, и Софи приказала высаживать там бешеный огурец. В результате по весне фасад генеральского дома украшался бесстыдными ярко-желтыми цветами, которые ни с чем невозможно было спутать.
Сейчас, слава Богу, агрономические эксперименты госпожи Киселевой еще не вступили в силу. На ветках едва набухали почки, а земля не везде освободилась от снега. Но и при других обстоятельствах Поль вряд ли разглядел бы вьющуюся нелепость. Стемнело. Прямо напротив ступеней красовались два фонаря. Расставляя их по улицам Тульчина, начальник штаба себя не обидел. Один уже потух, в чем генерал мигом усмотрел бесхозяйственность жены. Однако света на улице хватало, поскольку три высоких окна гостиной ярко горели.
Это удивило Павла Дмитриевича. Посетители? В такой час? Он предполагал найти Софи испуганной, забившейся в дальние комнаты. Молящейся или плачущей. Во всяком случае, одинокой. Ему и в голову не могло прийти, что в отсутствие мужа госпожа Киселева продолжит собирать салон. На мгновение генералу показалось, что его опередил фельдъегерь и теперь сидит, ожидая хозяина, чтобы вручить высочайшее повеление. Сердце Павла Дмитриевича захолонуло. Но он взял себя в руки. Чему быть, того не миновать. Вылез из возка и стал подниматься по ступенькам.
Его приезда не заметили. Такой увлеченный и шумный разговор шел в гостиной. Лакей в дверях было ринулся докладывать барыне, но Киселев остановил увальня жестом.
– Не беспокоить. Ступай.
Пусть будет сюрприз. Зачем огорчать людей? Его явление прервет вечер, все заторопятся уходить, чтобы оставить мужа и жену наедине. Надо, чтобы Софи хотя бы в этой дыре чувствовала себя королевой.
Генерал позволил набежавшим слугам забрать шинель и фуражку, прошел в гардеробную. Потребовал горячей воды. Упал в кресло и с наслаждением протянул денщику ноги, чтобы тот стянул сапоги. Пока Поль умывался, облачался в чистую рубашку и турецкий халат, закусывал холодной зайчатиной с черносливом, посиделки у жены должны были кончиться.
Он только осведомился о гостях и получил ответ, что в доме трое братьев супруги, графы Потоцкие, поэты граф Олизар и Мицкевич проездом в Петербург, их друзья Малевский и Ежовский, обретавшиеся в Одессе, Каролина Собаньская и еще несколько дам, фамилии которых муж пропустил мимо ушей. Его не удивило, что все присутствующие – поляки. Софи предпочитала соотечественников. Киселев только подергал себя за ус и усмехнулся: между родичами царило ненарушимое дружество. А он еще помнил, как эти любители порассуждать о кровных узах перегрызлись из-за наследства настолько, что не могли без приступов горячки видеть друг друга. Тогда Поль пришелся ко двору – чужому человеку люди сразу говорят, чего хотят. Тогда как на своих выливают ушат не относящейся к делу грязи.
Теперь он для них «свой». Павел Дмитриевич сморгнул, как будто в глаз ему попала соринка. Отчасти. Ибо он не поляк. И не Потоцкий. А в этом семействе очень гордятся принадлежностью к славному роду. Жена даже выписывала всех гетманов и героических представителей фамилии в особую тетрадочку. Слева имя, справа подвиг и год. Среди предметов восхищения было и взятие Москвы, и сожжение Смоленска – давнее, еще при Лжедмитрии. О последних временах госпожа Киселева благоразумно умалчивала. Не значит не восторгалась ими. Просто унимала пыл при муже. У поляков принято гордиться поражениями, возводя бессилие в добродетель, а неумение защитить себя в жертву за отечество. «Вечно требуют уважения к разбитой роже…» Павел Дмитриевич остановился, чувствуя, что дает волю раздражению.
Да, когда-то он преклонялся перед благородным стыдом покойного императора, разделял его мечты о восстановлении Польши и братской любви народов. Теперь Поль устал. В том числе и от поляков в своем доме. Сейчас пойдет вниз и разгонит теплую компанию. Или он не догадывается, о чем они говорят?
– Еще Макиавелли называл два рода борьбы. Надо быть лисицей и львом. У слабого нет выбора. Двуличие, притворство, обман – все равно. «У рабов лишь одно есть оружье – измена!»
Не видя лиц, трудно было понять, кто что произносит. Но когда раздался взволнованный женский голос, Павел Дмитриевич не мог не узнать Софи.
– Вы не понимаете. У наших страданий есть мистический смысл. Польша на кресте уподоблена Самому Господу. Это великая миссия, о которой невозможно думать без слез. Наша несчастная родина принесена в жертву во имя искупления грехов всех народов. Именно мы явимся избавителями мира от деспотизма. Дремучая Московия – ничто. Она лишь воплощение зла, для победы над которым Бог избрал без вины мучимую Польшу.
– Тирания боится солнца, – поддержал хозяйку дома ее брат Станислав. – В этой стране все замерзло: и земля, и души. Она выстужена изнутри. Водопад, исторгнутый из недр гранитных скал, скованный холодом и висящий над бездной, – вот символ, который лучше всего подходит для России. Браво, Адам!
– Я еду в Петербург, там подготовлено издание моих «Дзядов», – сказал поэт. – За несколько лет я пригляделся к русским. В чем их характер? Смею заметить, терпение и послушание – вот главные черты. Они чужды смятению, грусти, состраданию, а внутри пусты и темны, как чуланы. Есть ли там душа? Нет ли? Кто знает. Мне представляется, что если у других людей душа подобна бабочке с радужными крыльями, то у русских она – ночной мотылек. Слепая и серая.
Как жаль тебя, как жаль твоей мне доли! Твой героизм – лишь героизм неволи! —продекламировал кто-то.
– Господа, вы все время возвращаетесь к одному предмету. – Хрипловатый, глубокий голос, которым это было произнесено, принадлежал Каролине Собаньской. – Дело не в стихах. Мы рвемся помочь, поделиться свободой, сами не понимая, с кем. Русские настолько покорны, что с одинаковым равнодушием принимают все дары тирании: «Мундир, этап, Сибирь, остроги, плети…» Они не хотят избавления от рабства.
– Но это не значит, что свободы не жаждут у нас! Оставим русских. Мы говорим о Польше.
– Справедливо!
– Откуда это вечное стремление обсуждать своих мучителей? – Возмущению Софи не было предела. – Что нам до них? Убить насильника! Или вам нравится стонать в объятьях дремучих варваров?
– Ну, дорогая, этот вопрос мы скорее должны обратить к тебе, – подтрунила над хозяйкой Собаньская.
Софи обиженно пробормотала что-то в ответ. Ее слова заглушил общий смех.
Взываю, отступи, о глыба ледяная! Доколе под тобой я буду умирать!Снова взрыв смеха.
– Вы не смеете! – взвилась хозяйка. – Поль исключение из правил, он благороден и добр.
– Но ты ведь не будешь отрицать, что он так же покорен, как и остальные. Ты замужем за рабом-завоевателем. Вдвойне стыдно. – И это говорил один из ее братьев, Станислав.
– Я видел Петербург. Это огромная казарма, – продолжал Мицкевич, – в которой вымуштрованы не только войска, но дома, улицы и обитатели. Этот город построен сатаной. С Петра начинается современная Россия. А кто сам Петр? Венчанный кнутодержец.
– Горстка смельчаков восстала на тиранический порядок, и что же? Они растоптаны. Посажены на цепь в крепости. А остальные? Твой муж, например? – Вопрос был адресован Софи. – Мне казалось, он разделяет либеральные взгляды. Он с ними? С героями? Или «продал разум, честь и совесть за ласку щедрую царя»?
Кто допрашивал госпожу Киселеву? Кажется, один из братьев. По голосу генерал не понял, который.
– Я ничего не знаю, – пролепетала женщина. – Поль еще не вернулся. Возможно, он…
– Оставьте ее. Наши слова должны жечь не самих русских, а их цепи.
– Господа, почему мы все время говорим о поработителях? Неужели у нас нет иной темы? – возмутился граф Олизар. – Что может к нам прийти с Востока? Грязь, мор и глад…
Павел Дмитриевич больше не слушал. Он отошел от двери в гостиную. Его явление на пороге было бы неуместно. Даже катастрофично. Генерал поднялся к себе в кабинет, затеплил свечу и сел за письменный стол. Сжатые кулаки лежали на столешнице. Невеселые мысли гнездились в голове. Сколько бы Поль ни обещал себе жить с женой мирно, был один пункт, по которому они никогда не могли сойтись. Тонко улавливая веяния внешнего мира, Павел Дмитриевич чувствовал, что пункт этот с каждым днем становится все важнее, закрывая и оттесняя на второй план даже Ольгу.
Глава 9 Железный ларец
Санкт-Петербург. По дороге из Петропавловской крепости.
Александр Христофорович никак не мог определиться с возрастом императора. Покойный Ангел был старше него и по летам, и, конечно, по положению. Кто бы сомневался! Поэтому Бенкендорф легко находил свое место. Всегда внизу. На невероятном удалении. Даже если случится сидеть рядом за столом у царицы-матери или получить аудиенцию с глазу на глаз.
С Николаем все выглядело иначе. Он был младше. На 14 лет. Громадная разница. И неоспоримая высота его положения не скрадывала элементарной… молодости. Отсутствия опыта. Незрелости мыслей. В то же время генерал признавал за государем твердую волю и абсолютную честность – вещи в нашем мире редкие. А кроме того, здравый смысл и недурное образование, особенно в точных науках. Проезжая мимо какой-нибудь колокольни, царь мог на глаз прикинуть ее высоту и тут же рассчитать, сколько пошло кирпича, бетона, жести…
Никс был серьезен не по летам. Строг. Привык обуздывать страсти и ни разу не проявил беспечности, легкости, желания оставить дело и поразвлечься. Всего, что так свойственно молодым. Положа руку на сердце, Бенкендорф считал, что это плохо. Сколько человек может сдавливать себя железной рукой изнутри?
Однажды он осторожно сказал об этом и получил в ответ:
– Вы не представляете, что я такое. Ведь вы знали меня в детстве. Разве не помните? Ленивый. Своевольный. Наглый. – В его голосе звучало отвращение. На секунду Александру Христофоровичу послышались интонации генерала Ламздорфа. – Упрямый. Трусливый. Когда я понял, что мне придется царствовать, я был в ужасе. Ничто не сравню с этим страданием. Минутами я думал, что сойду с ума. И все время молился: Господи, Господи, пусть я буду не я, а достойный человек.
Кажется, получилось. Порой рядом с этим собранным, ни на мгновение не расслаблявшимся существом становилось страшно. Он мог взорваться изнутри от громадного напряжения. А порой… задавал прямо-таки детские вопросы и даже не подозревал об этом.
В пятницу после обеда они возвращались из Петропавловской крепости в дрожках. Обсуждали ответы, полученные от Орлова. Вдруг император задумался.
– А что Мишель говорил о Муравьеве и Бестужеве? Будто они хвалили друг друга наедине. В каком смысле?
– В том самом. – Бенкендорф всегда умел пояснить дело без оскорбительных подробностей.
Его замечание вогнало государя в еще большую задумчивость.
– Я никогда не понимал… каким образом? – поборов смущение, сказал он. – Чисто технически.
Александр Христофорович бросил выразительный взгляд на круп лошади.
Молчание сделалось почти ощутимым.
– Но… крайне же неудобно…
– Не то слово.
Повисла такая глубокая пауза, перед которой бледнело безмолвие отцов-пустынников.
– Вот где корни бедствий. – После длительного размышления произнес император. Нравственный разврат предваряет политический.
Бенкендорф сокрушенно вздохнул. Плоды закрытого воспитания! Едва Николай вывернулся из-под каблука матери, его приняла в нежные объятия жена. Он уже стал отцом, не успев задаться половиной вопросов, которые составляли сущность прыщавого юношеского интереса самого Шурки.
– В гарнизонах этого полно, – буднично бросил генерал. – Особенно по отдаленным местам, где почти нет женщин. Да и в столице, пожалуй, не меньше.
Мимо них по набережной промаршировали кадеты Артиллерийского корпуса, лихо, с посвистом, выпевая «Журавель», любимую дразнилку всех полков, где каждый хвалил себя и глумился над «противником»:
Кавалергарды дураки, Подпирают потолки! —рявкал запевала.
Жура, жура, жура мой! Журавушка молодой! —подтягивала вся рота.
– Помните, как начинается?
– «А вот полк Преображенский, тот, что чешется по-женски», – рассмеялся император.
– Вы полагали, они только кудри на дамский лад завивают?
Открытие было жестоким.
– Ничего больше не хочу знать! – взвыл Никс.
Как угодно. Реальность от этого не изменится. Александр Христофорович уставился на мокрый, испещренный желтыми дорожками лошадиной мочи снег. Неужели не нашлось людей, способных объяснить его августейшему спутнику самые элементарные вещи еще до тридцатилетия?! Обычно это забота старших братьев… Братьев. Генерал запоздало прозрел. Кроме Александра и Константина, от кого бы человек с таким замкнутым, властным характером принял пояснения?
– Возможно, я невольно оскорбил вас неуместным любопытством, – не без усилия проговорил государь. – Извините меня.
Бенкендорф пожал плечами – мол, все в порядке. А сам продолжал смотреть на снег. У кого в его время не было романа с товарищем? Потом все одумались. Остепенились. Но иная заноза болит даже после того, как вынута.
* * *
Таганрог.
Князь Петр Михайлович Волконский осторожно, боком протиснулся в комнату государыни. При его росте и нарочитом дородстве в плечах двери жалкого таганрогского домика казались узки, а голова вечно задевала где за потолок, где за притолоку.
Елизавета Алексеевна не повернулась. Трудно было сказать, слышала ли она шорох и смущенное сопение за спиной. В присутствии этой хрупкой, не от мира сего женщины Петрохану всегда становилось неловко своей грузной, геркулесовой фигуры, густого баса, слоновьего топота. Казалось, он может взять высохшую, как роза в альбоме, императрицу и посадить себе на ладонь.
За последние дни она очень сдала. Прошлой осенью ехала на юг не то лечиться, не то умирать. А похоронила мужа. Ей не хватило сил тронуться вслед за гробом Александра в Петербург. Свита опасалась худшего и застыла в ожидании бог весть каких новостей. При несчастной государыне оставалось так мало близких, что их можно было пересчитать по пальцам. Все кинулись в столицу, к новой власти. Из крупных сановников, сопровождавших покойного царя в Таганрог, на море застрял один Петрохан. Может быть, потому что уже не был крупным сановником и не спешил выслужиться. После смерти покойного благодетеля его карьера закончилась. Впрочем, она закончилась еще раньше, когда Ангел прогнал старого друга с должности начальника Главного штаба. Теперь он – вольная птица. Только организует похороны, устроит дела бедной Елизаветы Алексеевны. Нельзя же ее бросить…
– Дорогой друг, вас все оставили? – Улыбка несчастной государыни была как солнце в апреле: то спрячется, то проглянет, но вечно в слезах. И вся она, бесплотная, нездешняя, точно принадлежала другому миру. А когда-то ее называли самой красивой из русских императриц. Психеей.
– Вашему величеству ведомо, что в Петербурге возмущение. – Петрохан преклонил колени. – Дела службы призвали моих товарищей в столицу.
Все, все уехали. И генерал-адъютант Чернышев, и новый начальник Главного штаба Дибич, и добрейший князь Голицын. Каждому из них было что сказать молодому самодержцу. Только Волконский, как старый пес у порога дома, дожидался смерти хозяев и намеревался околеть на их могиле. Он с ног сбился, отыскивая в глуши бархат, золотые кисти, черный креп, телеги и годных лошадей. Хватись чего, негде взять!
– Как, однако, Александр бывал неделикатен, – прошептала Елизавета Алексеевна, поднимая глаза к портрету мужа. Она сидела в угловой комнате с видом на море. На круглом столике возле нее стояла ваза с маками и незабудками. Рядом – белый платок с рябью коричневатых капелек крови – ее величество кашляла все сильнее. – Вообще он тонко чувствовал настроение людей, но иногда как бы заставлял себя не замечать, что у окружающих есть сердце. Вам, наверное, трудно было встретиться с Дибичем?
Волконский пожал саженными плечами.
– Я всегда сопровождал его величество в поездках и благодарен, что в последнюю он не отправился без меня.
– Вы верный друг. – Елизавета Алексеевна кивнула. – Когда мне разрешено тронуться в путь?
– К середине месяца дороги устоятся и воздух прогреется градусов до восемнадцати…
– Мне кажется, я не доживу, – с тоской молвила женщина. – Ах, почему Господь не дал мне сил последовать за гробом?
– Помилуйте, ваше величество, – искренне возмутился князь. – В декабре вы были так слабы… Путь за катафалком убил бы вас.
Императрица тихо рассмеялась.
– Какое это имеет значение? Одному Богу известно, кто и что я теперь. Вы слыхали, что в народе меня называют сиротой?
Всем чужая в императорской семье Елизавета и при муже не пользовалась особым почтением. Жила замкнуто. Почти все содержание из казны отдавала на благотворительность. Теперь бедняжка сомневалась, не вытеснят ли ее вовсе из дворца.
– Вам не о чем беспокоиться, – мягко пророкотал Петрохан. – Я принес письмо государя.
– Ко мне?
Волконский покачал головой.
– Ко мне. Прочтите и вы все поймете.
Вдова с некоторым недоверием взяла листок. Она не любила Никса, потому что лучше других видела: этот честолюбец с восемнадцатого года думал только о власти. Боялся и хотел ее. Как мальчик хочет женщину. Не решается и рукоблудит в темноте. А на людях делает невинные глаза.
«Дорогой Петр Михайлович. – Строки не были ровными. Корреспондент волновался и спешил. – Касательно заданных Вами вопросов о нынешнем положении ее величества, я хочу все оставить по-старому. Без изменений ее домашнего обихода. О чем уже указы подписаны. Вместо 250 тысяч, положенных августейшей вдове, за ней останется миллион. Ораниенбаум и Каменный остров суть ее наследственные владения. А Царское Село до конца дней в полном ее распоряжении. Об этом ей не пишу, ибо не знаю и не умею как».
– Очень благородно. – Белая, почти восковая рука женщины свесилась с подлокотника. Листок выпал на ковер. – Однако я была бы тронута, получив личное письмо наследника моего мужа.
Волконский пристально посмотрел на собеседницу. Неужели эта кроткая, несчастная в своем одиночестве женщина не видит, что государь пытается и не может к ней обратиться?
– Вы же знаете, что творится в Петербурге, – осторожно упрекнул князь. – Будьте снисходительны. Он молод.
Бледное отрешенное лицо императрицы на секунду зажглось негодованием.
– Александр бы этого не допустил. Во всем виноват один Никс. Прекрасный дебют! Мятеж в начале царствования…
А какой дебют был у Александра? И ведь именно он позволил заговору разрастись.
– Все это уже не важно. – Вдова сама прервала себя. – Николай потерял голову и превратил присягу в фарс. Но что сделано, то сделано. У меня остался последний долг перед ним.
Петрохан напряг слух.
– Александр оставил мне железный ларец, взяв слово, что я передам содержимое тому лицу, которое наследует власть после него. Боюсь, что Бог уже торопит меня, и прошу вас исполнить обещание.
Волконский поклонился. Сама мысль о том, что покинувшие его товарищи увезли в Петербург не все бумаги покойного государя – главное осталось за семью печатями – согревала душу.
– Вот этот ларец, – женщина указала на железную шкатулку, стоявшую на комоде под портретом.
Волконский видел ее множество раз и полагал, что там драгоценности или письма.
– А ключ?
– Я не знаю, – устало вздохнула больная. – Александр держал его запертым.
– И вам не известно, что там? – Петрохан едва справлялся с волнением.
– Суета сует и томление духа. – Лицо Елизаветы Алексеевны вновь стало отрешенным. – Император говорил, что в ларце заключена самая суть наследства, которое он оставляет. Так я могу на вас положиться?
* * *
Санкт-Петербург. Зимний дворец.
– Почему вы не жалуетесь на Чернышева?
Вопрос императора застал Александра Христофоровича врасплох.
– А он на вас жалуется. – Царь протянул Бенкендорфу синеватый литок, испещренный гневными каракулями Александра Ивановича.
Генерал почувствовал, что у него взмокает затылок. Впервые в жизни приходилось читать донос на самого себя.
– Что скажете? – Николай испытующе глядел в лицо собеседнику.
Бенкендорф развел руками. Формально недоброжелатель прав: он тормозит следствие, встревает в чужие дела…
– Отчего допрашиваемые предпочитают говорить с вами? – Голос государя звучал настороженно.
– Я их слушаю.
Николай кивнул.
– Среди бумаг покойного брата лежало ваше донесение 1821 года. О заговоре.
Новый документ перекочевал в руки Бенкендорфа. Странно было видеть свое предупреждение сейчас, когда самое худшее уже случилось.
– Если бы его величество отнесся к моим словам с доверием… – осторожно молвил генерал.
Молодой царь вскинул на собеседника гневный взгляд.
– А почему мой брат не доверял вам?
Вопрос вопросов. Александр Христофорович задавался им всю жизнь. И имел тысячу ответов, ни один из которых не убеждал его самого. Николаю он предложил самый простой.
– Моей семье покровительствовала вдовствующая императрица. А у покойного государя были сложные отношения с матерью. Он не считал возможным полагаться на преданных ей лиц.
Казалось, этот ответ удовлетворил императора. Сам он обожал maman, не делил с ней власть и не имел причины отказывать в доверии людям из ее окружения. Напротив, смотрел на преданность Бенкендорфа как на перешедшую к нему по наследству.
– Я хотел бы обратиться к вам с просьбой. – Молодой царь помедлил. – Необходимо выделить все, касающееся важных персон, в особое делопроизводство. Сперанский, Мордвинов, Киселев, Ермолов. Если они замешаны, выйдет скандал. Его надо избежать. Но правду знать полезно… – Никс замялся. – То же относится и к августейшим особам в Польше.
Он замолчал, в упор глядя на Бенкендорфа. Тот не позволил удивлению проступить через обычную бесстрастную маску. Поручение дано и будет исполнено. А какая у нас в Польше августейшая особа, знает каждый.
– Вы возьмете одного секретаря, изымете показания о названных лицах из общего процесса и будете хранить их секретно.
Александр Христофорович поклонился.
– Что касается генерал-адъютанта Чернышева, то он получит все надлежащие разъяснения на сей счет.
Вот за это спасибо. Не хватало еще самому оправдываться перед чванливым остолопом!
– Ваше величество, – Бенкендорф очень хотел понять собственное положение, – мой отпуск в дивизии истекает…
Никс нахмурился.
– Вы туда не вернетесь. Найдется, кому ею командовать. Я ввожу вас в Государственный совет и назначаю сенатором.
Ого! Шурка мысленно поздравил Лизавету Андревну с переездом на новую квартиру.
– Это не все, – продолжал император. – Вы хотели вручить мне какой-то проект. Право, не самый подходящий момент…
– Напротив. – Александр Христофорович снова поклонился. – Именно теперь он ко времени.
Николай молчал, ожидая пояснений.
– У меня есть… как это называют англичане?.. хобби. Раз в десять лет я набираюсь смелости и предлагаю создать тайную полицию и корпус жандармов. Когда государство вынуждено применять чрезвычайные меры, это значит, что пружины его внутренней жизни ослабли. А мы сейчас применяем именно чрезвычайные меры. Раскрываем громадный заговор, устраиваем судилище на пол-империи. Потом последует наказание, также весьма чувствительное для общества. Понадобятся десятилетия, чтобы загладить впечатление. Вместе с тем, если бы заговоры изобличались своевременно, позора 14 декабря никогда бы не случилось.
Император остановил генерала жестом.
– Из бумаг покойного брата, привезенных с юга, я понял, что он знал почти все… Меня это поразило. Как на ваш взгляд, почему наш благодетель колебался вырвать ядовитое растение с корнем?
О, тут можно было рассуждать долго. И не прийти ни к какому выводу.
– Осмелюсь предположить. – Бенкендорф чувствовал, что ступает на тонкий лед. – Мне раз случилось задать подобный вопрос одному австрийскому чиновнику, занятому надзором за тамошними заговорщиками. На мой вкус надо было похватать виновных, и дело с концом. А он, как служака опытный, сказал: нет, стоит приглядеться, подождать, чтобы проявились все мятежники. И тогда наносить удар. Вот такая логика.
– Дрянная логика! – рассердился Никс. – Оставить на свободе очаг зла, чтобы развращать легковерных, и потом подводить людей под суд. Лучше сразу наказать немногих зачинщиков, чем тащить на веревку сотни соблазнившихся. Разве не это мы сейчас делаем?
Бенкендорф молчал. Государь сам ответил себе на счет старшего брата. Не ему, подданному, вставлять реплики.
– Вы правы, – со вздохом кивнул Николай. – Боюсь, что логика была именно такой. Оставьте проект. – Он указал на стол. – Мои соображения получите через неделю.
* * *
Тульчин.
Обиженные быстро учатся видеть выгоды положения. Софья Константиновна требовала любви, как если бы одно венчание могло ее обеспечить. И горячего генеральского стыда, как если бы память русского не отличалась от памяти поляка иной избирательностью событий. На ее речи о взятой Варшаве Поль начинал глухо бубнить что-то о сожженной Москве.
Скандал не мог не разразиться.
Коварная Ольга дала о себе знать вскоре после возращения Павла Дмитриевича в Тульчин. Однажды вечером, когда у хозяйки дома в гостиной опять собирались соотечественники, а начальник штаба счел за лучшее не покидать кабинета, ему принесли записку: «Жду. Станция Прилепы. Твоя». Подпись не требовалась. Пять верст от города. Конечно, она не рискнет заехать. Но и он упустит ли шанс повидаться?
Сердце сразу оборвалось в живот. С ненавистью взглянув на дверь, за которой витийствовала его законная половина, и ощутив все свои попытки вести себя правильно до тошноты глупыми, Киселев приказал закладывать. У него всегда имелась прекрасная отговорка: «В штаб». Но ее не потребовалось. Никто ничего не спросил. Даже не заметил отъезда хозяина.
Прилепы – глухая почтовая станция на подступах к Тульчину. Тут меняют лошадей. Но чаще путешественники промахивают мимо без остановки. Косая сараюха. Изба смотрителя. Конюшни самого мерзкого вида. Только один экипаж притулился к поваленному тыну. Весь в весенней грязи, колеса и подвеска такие, словно их сутки крутили в болоте. Завидев в слепое оконце другой возок, женщина в шали-паутине из черного кружева выбежала на крыльцо. Минута, и она у двери кареты. Умоляющие глаза, дрожащий подбородок – открой, пусти!
На секунду Киселев испытал оторопь. Нажмет на ручку, схватит за пальцы – и все вернется на круги своя. Та же боль, раскаяние, недовольство собой. Но разве не за этим он ехал? Ольга оказалась внутри быстрее, чем генерал решил, что делать.
– Поль, Поль… – Поспешные поцелуи, быстрые, неосознанные касания рук. – Прости меня! Прости! Я не могла оставаться дома. Не посмотреть на тебя! Ты жив! На свободе! Я так боялась! Эти ужасы… Я думала, что больше не увижу… Господи, Поль! Ты вернулся!
Излишне говорить, что ничего подобного от жены он не слышал. Софи даже как-то искоса посматривала на супруга. Точно размышляла: чем человек, столь замешанный в заговоре, мог заслужить прощение государя? И, кажется, негодовала в душе. Ей было бы отраднее видеть в нем героя. Страдальца.
– Поль!!! – Этим восхищенным вздохом Ольга вознаградила его за ожидаемое падение. Ее маленькое сердце, как кулачок, билось в его грудь. Пусти, пусти!
– Я люблю тебя. – Киселев поцеловал ее в тонкую белую нитку пробора. – Я как слепой. Ты прости меня.
– Тебя больше не заберут? – Ее острый подбородок уперся ему в ключицу. – Ты оправдался?
– Не знаю. – Павел Дмитриевич вздохнул. – Меня отпустили. А там…
– Господи, только не тебя, только не тебя… – шептали ее губы. – Я все сделаю. Скажи, к кому поехать? Кого ублажить?
– Не смей! – Он оторвал Ольгу от себя. Ее глаза просительно шарили по его лицу, и Киселеву стоило немалых усилий изобразить гнев. – Все будет хорошо.
Она просияла. Прижалась виском к его плечу, заулыбалась – жалко, по-детски.
– Мое, мое. Не отдам.
Так они сидели. Полчаса? Час? А может, всего минуты три? Оба не ощущали времени.
– Я приехала предупредить. – Ольга отодвинулась от него и положила на плечи обе руки. – Софи, пока тебя не было, затеяла опасную штуку.
– Что тебе до нее? – чуть сонно отозвался Павел Дмитриевич. Пусть не уверяет его в сестринских чувствах.
Ольга и не стала.
– Меня интересуешь только ты, – с восхитительным цинизмом призналась она. – У Софьи собираются поляки. Строят планы. Сестра была у нас в Мисхоре и проболталась, будто ими написана целая петиция, которую надлежит вручить представителям иностранных дворов в Петербурге, когда они съедутся на похороны государя…
Ольга замолчала. Да больше ничего и не требовалось. Генерал сам был способен оценить происходящее. Его едва простили. Если узнают, что жена занимается политическими заговорами в пользу Польши… Тень Следственного комитета вновь замаячила над головой Киселева.
Расставшись с возлюбленной, как оторвав половину себя, Павел Дмитриевич вернулся в Тульчин еще затемно. Дом спал. В розовых облаках батиста почивала под парижским балдахином прекрасная героиня. Нарышкина рассказала ему, где сестра хранит сочиненные ею пламенные призывы о помощи. Ничего глупее и опаснее придумать было нельзя. Генерал поднялся в диванную. Тихий уединенный будуар. Портреты отца и матери графини. Камин с часами на длинной мраморной полке. Самый нехитрый тайник за отъезжающей панелью.
Он взял пачку бумаг в руки. Развел камин и, не читая, стал по листку укладывать на пламя. Нечто подобное Павел Дмитриевич предпринял накануне вызова в Петербург. Среди его документов не было ничего особенного, но в свете грозных обстоятельств любой клочок с неосторожным словом мог оказаться роковым.
– Поль! Что ты делаешь?
Он повернулся к двери. Софи все прочла на его лице.
– Как ты посмел? Это чужое! Тебя не касается!
Генерал тяжело поднялся с колен.
– Пока ты моя жена, все, с тобой связанное, меня касается.
В его голосе было что-то, заставившее Софи попятиться.
– Меня предали. Нетрудно догадаться, кто. Ольга.
Муж молчал.
– Будь проклят день, когда я согласилась венчаться с тобой!
Павел Дмитриевич опять присел на корточки и положил новую порцию бумаги в камин. Жена продолжала осыпать его упреками. Но странное дело: они точно не задевали генерала.
– Твое поведение низко! – Софи была удивлена, что на нее не обращают внимания.
– Ты хочешь, чтобы меня все-таки сослали в Сибирь?
Госпожа Киселева взялась рукой за горло.
– По крайней мере, я смогла бы тебя уважать!
– А теперь приходится терпеть?
Его колючий, враждебный тон был настолько непривычен, что Софья Константиновна села на диван, разглядывая супруга, точно впервые видела. Она так привыкла к смиренному непротивлению, к внутренней подавленности благоверного, что совсем забыла: играет с огнем. Русские – рабы и насильники. Такова их сущность. И в нем, в Поле, этого достаточно, чтобы затушить самые пламенные, самые высокие стремления. Молодой женщине сделалось больно. Она полюбила человека несвободного. И как бы ни пылало ее сердце, никто не в силах подарить ему вольность, которой он боится, бежит и не хочет.
– Я все равно поеду в Петербург. – Софья повернула к мужу сухие, без слез глаза. – Расскажу представителям держав то, что было в этих бумагах.
Генерал пожал плечами. Без документов ее миссия лишена смысла.
– Полагаешь, я посажу тебя под арест? Это было бы доказательством моего неравнодушия.
Глава 10 Верные слуги
Санкт-Петербург. Невский проспект. Дом Сперанского.
– Но, Боже мой, что же вы станете делать, коли за вами придут?
Елизавета Михайловна робко приблизилась к столу. Она была дочерью самого знаменитого русского реформатора, его имя открыло бы ей двери в любой европейский салон. Но дома после 14 декабря от всех гостиных им было отказано. Великое дело – репутация! Не нужно никакого дознания, чтобы забрать отца в крепость!
Сам Михайло Михайлович чувствовал себя скверно – сидел в вольтеровском кресле, завернувшись шотландским пледом, и отказывался писать. Что с ним случалось не часто. Бумага сама по себе – ее голубоватая гладь, ребрышки водяных знаков, золотой обрез – возбуждала старика особым, одним чиновникам высокого полета ведомым образом. Как юноша спешит на свидание с возлюбленной, как он нетерпелив и томен, прикасаясь к ее шелковистой коже, как несдержан, срывая стыдливый наряд и проникая меж плотных лепестков розы, как упоен, сломив последнюю преграду, – так бывает заинтригован человек пера при виде стопы гербовой бумаги. Что-то еще будет написано на ней, что нарисовано? Поэма о русалке, дивный профиль в завитках, схема преобразования Департамента государственных имуществ…
Тайны будущего чистая бумага хранит свято.
– И чего ты всполошилась, глупая? – Михайло Михайлович поманил дочь к себе. – Велика важность, арестуют. Наденут колодки и поведут, да им цена два с полтиной, чего бояться?
Елизавета Михайловна опустилась на пол и обняла колени отца.
– Сказывают, государь об вас Карамзину отозвался неласково. Около меня, говорил, русского царя, нет ни одного человека, который умел бы толком составить манифест на родном языке. Кроме Сперанского, а его не сегодня завтра увезут в Петропавловку!
Отец потрепал ее по макушке.
– Обо мне Карамзину, мне о Карамзине. Такое его государево место. Прежний, во всяком случае, поступал именно так. А нынешний, думаю, – переиздание, дополненное и ухудшенное.
– Но вы же совсем иное говорили 13 декабря, как вернулись из Совета! – всплеснула руками молодая дама.
– То при людях, – вздохнул старик. Впрочем, какой старик? Ему пятьдесят три и очень хочется работать.
13-го утром, войдя в кабинет, отец потребовал от Лизы снять траур.
– Разве государь приехал? – удивилась молодая дама. – Из Варшавы?
– Государь здесь, – веско подчеркнул сановник. – Решение принято.
– Николай? Не правда ли? – Мигом оживилась дочь. – Не знаю, как мужчины, а все дамы будут за него!
О, эти балы в Аничковом дворце, они кому угодно вскружат голову!
– Хорошенькая у него защита! – рассмеялся Гавриил Батеньков, переписывавший за особым столиком бумаги Сибирского комитета. Он служил при Сперанском еще со времен генерал-губернаторства, был привезен им в Петербург и часто подвизался в роли секретаря. – Чепчиками вы ружья собираетесь закидывать или подвязками пушки затыкать?
Какие ружья? Какие пушки? Тогда Елизавета Михайловна даже не обратила внимания. Почла мелкой ревностью нищего провинциала к самому желанному кавалеру Петербурга. Но теперь, когда Батеньков, Рылеев, Муравьев, Трубецкой, Бестужевы были арестованы, она задавалась вопросом, мог ли отец не знать о готовящихся ужасах? Мог ли Габриэль, живя в их доме и почитая сибирского начальника за второго родителя, не поделиться с ним?
Ах, если бы она одна мучилась подобными сомнениями! Но те же мысли, должно быть, приходили в головы следователям!
Отец ждал. Ждал и безмолвствовал. Тихо перенося новые подозрения и новую, вот-вот готовую разразиться немилость. Девять лет он провел в ссылке. Не беда, что с 1816 года губернаторствовал в Пензе, а с 1819-го в Сибири. Разве то не была опала? Удаление от власти. Ведь у нас только тогда и расположены трудиться, когда в руках единственная в мире сила – сам венценосец. Остальное – не в счет.
Сперанский вернулся. Стоял сухой жаркий июнь 1821 года. Государь несколько раз откладывал встречу. Выдерживал на расстоянии. Присматривался. Специально посылал записки то через Аракчеева, то через Волконского. Хотел знать, с кем Михайло Михайлович прежде войдет в отношения. Не дождался. Время учит. Сперанский сжался, как детский кулачок, – был слаб и беззащитен, оживить его могла только царская милость.
Наконец из дома Жерве на Малой Морской повлекся в Царское Село. Гадал, каким увидит Ангела через столько лет. Вступил в кабинет. Обомлел. Где мальчик? Где стройный юноша? Молодой мужчина? Государь облысел, его кинуло в вес, хотя он и затягивался в мундир прусского образца с тугим поясом, жесткими рукавами и горлом удавленника.
«Уф! Как здесь жарко!» – вскричал Александр, вскочив из-за стола и увлекая гостя на балкон. Как ни приятен сад, а разговор с царем все-таки тайна. Из-за деревьев и кустов любой мог видеть их вдвоем и слышать каждое слово. Великий лицедей хотел, чтобы ничего лишнего не было сказано. И предостерегал счастливо возвращенного из опалы друга от упреков. Они неуместны. Прошли годы. Прошел Наполеон. Слава. Укоры несведущей толпы.
«Ну, Михайло Михайлович, рад видеть, каково здоровье?» – И снова царь его удивил: пожал руку, хотя прежде любил объятья. Может быть, воротничок не чист – Сперанский занервничал – или подмышки вспотели? Но нет, постаревший Ангел стал сдержаннее. Ссутулился. Полные плечи без крыльев казались совсем покатыми.
«Как добрался? Полагаю, ужасно. Распутица. Я сам все время в дороге, устал. Ну дай же, дай же взглянуть на тебя!»
Как выглядит человек, которого живьем зарыли в землю, а потом откопали, стряхнули с мундира грязь и представили свету? Несколько бледноват. Осунулся. Глаза запали. Ну ничего, возьмется за дело, разом щеки порозовеют.
«Государь, могу я задать вопрос?»
«Не теперь. Ты же видишь, в саду публика. Какая с тобой кипа бумаг! Все о Сибири? Как это ты писал: “Не воображайте, что я пущусь управлять Сибирью, коей никто и никогда управлять не мог!”» Императора даже не смутило, что он процитировал строку из письма Сперанского не к нему. Разве есть для царя тайна переписки? «А вот ведь смог. Голь на выдумку хитра!» – продолжал умиляться Ангел.
«Ваше величество, я только подготовил проект, как сделать так, чтобы Сибирь все-таки управлялась…»
«Прости, займусь не сразу. Даже не возьму сегодня. Взгляни на мой стол. Дела, дела…»
Государь говорил и говорил, точно боясь дать собеседнику шанс вставить слово. Непрерывно, неудержимо, как горный поток после осеннего дождя, он изливал на бедного Михайло Михайловича сотни ничего не значащих фраз, а тот только кланялся да кивал, с каждой минутой смущаясь все больше. Полно, был ли когда-нибудь в царских речах смысл, который им приписывали? Всяк выуживал свое, и Сперанский тоже. Слышал в рокоте воды по камням то, что хотел слышать.
Вдруг император взял паузу. Но наученный горьким опытом гость не решился использовать ее для откровенности. Тоже смолчал.
«С кем ты видишься в Петербурге?»
«Ни с кем, ваше величество. Сейчас всех знакомых у меня – граф Аракчеев».
«Это хорошо, – кивнул Александр. – Это верный выбор. Я желаю, чтобы ты как можно более сблизился с Алексеем Андреевичем».
Как будет угодно. Удивительным образом они сошлись. Змей оказался таким же «злодеем», как сам Сперанский – «сокрушителем основ». Толика истины в репутации каждого была. Но остальное – по воле Божьей.
«Святоши запишут меня в безбожники. Атеисты станут обо мне сожалеть и причислять к своему стаду. А я равно гнушаюсь теми и другими и желаю принадлежать единственно вашему величеству, в вашем образе мыслей находя для себя руководство».
Так Сперанский выслужил прощение. И Ангел снова называл его «своим», приглашал к столу, на прогулки. Но новое время неумолимо стучалось в окно. Иные ветры гуляли на улице. От молодых, дельных друзей, от знакомых и полузнакомых шел острый запах отчаяния и пороховых надежд. Михайло Михайлович знал об их замыслах. Конечно, не все и очень поверхностно. Но главное улавливал – заговорщики хотели видеть его в составе республиканского правительства. Не ему им мешать.
Сорвалось. Да так глупо! Если эти несчастные не смогли устроить мятеж, то как они рассчитывали управлять страной? Полагались на опыт Сперанских и Мордвиновых? Знали, что к революционной армии примкнут обиженные генералы? Ах, дети! Ах, невежды! С каждым из ярких имен пришли бы амбиции, позывы к диктаторству. И это на фоне новой Пугачевщины!
Нет, нет. Он не давал согласия. Но если бы случилось… Помимо него… Как неизбежное…
* * *
– Поворачивай, – Николай постучал кучера по спине, и сани, в которых император едва помещался вместе со спутником, скользнули с тротуара к дому у Армянской церкви на Невском проспекте. – Приехали.
Александр Христофорович решительно не понимал стремления государя везде таскать его с собой, но умел ценить доверие и молча сносить неудобства.
– Я хочу, чтобы ты сам видел его и сам делал выводы.
Схватить Михайло Михайловича за руку не удалось. Хотя косвенных доказательств его причастности было более чем достаточно. С первых же дней замелькало искомое имя. На Сперанского показывали Каховский, Трубецкой, Стутгоф, два приятеля Батенькова – Краснокутский и Корнилович. Вот тогда-то государь и произнес роковую фразу: «Не сегодня завтра в Петропавловку». Но ждал подтверждения. Мало ли что сболтнет один-другой прапорщик.
Сущий скандал вышел с Батеньковым. В крепости он струхнул и написал Николаю покаянное письмо, где сказал много чего лестного о своем покровителе, вольным образом мыслей которого якобы и был совращен в общество. Сам Александр Христофорович письма не видел, адресовано оно было императору и у императора же осталось. Его величество оказался тронут раскаянием. «Не все преступники – закоренелые злодеи, многие по молодости лет попали в силки заблуждений», – заявил он. Бенкендорф буркнул, что не каждым соплям надо верить. Никс обиделся.
И кто бы, вы думаете, оказался прав? Еще до нового допроса Батеньков подхватил простуду и вздумал помирать. Перед лицом кончины ему сделалось паскудно, что он вот так унижался и молил о пощаде. Ведь все едино – пресечься ли дыханию на виселице или захлебнуться мокротой в каземате. К нему привели священника, но вместо исповеди Габриэль продиктовал попу другое письмо на высочайшее имя. Да такое хлесткое, что на этот раз Никс не сдержался – показал другу. «Не верьте ни единому слову из того, что я писал вам в порыве малодушия. Не верьте и тому, что будут писать и вымаливать у вас другие, предавшись слабости и отчаянию. Никто из нас никогда не раскается в содеянном, ибо дело наше свято и будет омыто в крови тиранов».
Самое же скандальное в сем случае, что Батеньков поправился, и благородные порывы оказались ни к чему. Разгневанный государь даже приказал его больше не допрашивать, потому что он низкий лгунишка. Выполняя просьбу подследственного, первое письмо царь сжег, тем самым своей рукой уничтожив показания на Сперанского.
– Изверги. И все как один любят отечество. Я чувствую себя лишним в этом якобинском раю.
Нынче утром Александр Христофорович представил государю доклад.
– С полной определенностью можно утверждать лишь две вещи. Первое: господин Сперанский знал о существовании тайного общества. Но кто о нем не знал? Второе: заговорщики предлагали ему войти в состав нового правительства. Однако мы не имеем сведений, что он дал согласие.
Никс покусал губу. Ситуация была шаткой. Прошелся от окна к столу и обратно.
– Я рад, что прямых улик на него нет. Наши домыслы могут идти очень далеко. Но коль скоро вина не доказана, стало быть, и не существенна для закона. Этот человек повел себя осторожно. Будем же осторожны и мы. В сущности, против него одна его репутация. А я, признаться, посещая его дом в те же дни, что и заговорщики, и работая с ним над манифестом, не нашел в нем тех мыслей, которые хором приписывают ему недоброжелатели.
– Государь, – осмелился предостеречь Бенкендорф, – у меня такое чувство, что мы держали рыбу с гладкой от слизи чешуей, и она выскользнула из рук.
– Или держите крепче, или не жалуйтесь, – отрезал Никс. – Мне нужен этот человек.
Тут и заключалась вся метафизика.
– Если он невиновен, мы привлечем его к подготовке суда над злодеями. А если виновен в той степени, о какой мы догадываемся, то это станет для него испытанием. Во всей империи нет второго такого юриста. Кто оформит целый процесс так, чтобы мы не выглядели варварами? Чтобы закон был соблюден до мелочей? – Государь, волнуясь, снова заходил по комнате. – Наше дело простое и чистое. Если суд подготовит Сперанский, то всякий отринет мысль о каких бы то ни было злоупотреблениях. Мы немедленно едем к нему.
Вообще-то Бенкендорф собирался в Следственный комитет. Но пришлось тащиться к Армянской церкви. Явление императора в доме имело вид сошествия Спасителя в ад. Правда, ад скорее грустный, чем ужасный. Меланхоличный, нежный и полный скорбей. Елизавета Михайловна вскрикнула. Старик подался вперед.
– Я вижу, вы больны, сидите. – Николай взял стул и подставил его к креслу. – Мне надобно поговорить с вами, Михайло Михайлович. Как друг и преданный слуга моего покойного брата, вы не откажетесь выслушать.
– Я не осмеливался надеяться, – пролепетал сановник.
– Мне следовало бы приехать раньше. Простите, дела разрывают на части. Зато теперь я буду говорить, полностью обнадеженный вашей невиновностью.
Елизавета Михайловна снова вскрикнула, но уже от радости, и сделала попытку лишиться чувств, что у русских дам выходит не всегда. Бенкендорф успел подхватить ее и усадить в кресло.
– Я рад, что ваша дочь присутствует при нашем разговоре, – поклонился женщине Николай. – Ей будет отрадно услышать то, что я скажу. Боюсь, вас не все понимают и не все умеют ценить. Сперва я и сам был виноват перед вами. Мне столько говорили о ваших либеральных идеях! Клевета коснулась вас даже по делу 14-го. Но обвинения рассыпались в пыль. И я могу найти в вашем лице ревностного слугу с огромными сведениями и опытом.
– Ваше величество льстит мне, – выдавил из себя чиновник.
– Ничуть. И у вас есть случай подтвердить мое мнение. Расследование близится к концу, материалов накоплены горы, но, откровенно говоря, члены комитета даже не знают, как подступиться к суду. Надо разработать процедуру, написать инструкции. Наконец, составить манифест, чего никто лучше вас не умеет.
– Папа, – простонала Лиза. Оба понимали все, оставленное императором за скобками.
«Бедное мое дитя! – подумал Сперанский. – Бедное мое отечество!»
– Дело тяжелое, ваше величество, – произнес он спокойным голосом. – Вам ведомо, что я хорошо знал многих из тех, кому надлежит склонить голову под топор.
– Думаю, Европа будет удивлена моим милосердием.
– Счастлив, если так, государь. Но по закону за военный мятеж смертная казнь должна коснуться практически всех.
– Мы ограничим круг несчастных, – возразил царь. – Кроме того, я планирую ввести в состав суда архиереев, прибывших на погребение.
– Это имеет свои невыгоды, государь, – немедленно отозвался Михайло Михайлович, голова которого уже заработала в привычном ритме. – Таким образом вы увеличите число членов, которые отрекутся от казни в силу духовного сана.
Кажется, подобное рассуждение смутило императора.
– Ну, что скажешь? – осведомился он уже на улице.
Закидывая ногу в сани, Бенкендорф на мгновение удержал глаза на окне второго этажа, откуда продолжали смотреть отец и дочь.
«Лучше промолчу».
* * *
Зимний дворец.
Красивая женщина не бывает ничья. Поэтому когда на торжественном приеме восхитительная вакханка с иссиня-черными, как поздний виноград, глазами стала бросать на герцога Веллингтона многообещающие взгляды, он предпочел не поверить и отвернуться.
Дама приблизилась. Затем удалилась. Потом снова приблизилась. Старина Уорт был заинтригован. Он нравился слабому полу. Но лет пятнадцать назад. Сейчас солидный политик, в прошлом герой нации, сэр Уэлсли был не настроен на шалости. Его приезд в Петербург – дело тонкое и не во всем понятное ему самому.
Он не слишком любил покойного царя. Александр отвечал взаимностью. Как девушка ревнует к своей красоте, лысый Ангел ревновал к славе. Восторги публики по поводу победителя при Ватерлоо беспокоили его, как камешек в сапоге. Теперь он мог не волноваться. Собственные похороны – единственный случай, когда человек, без сомнения, – пуп земли. Все разговоры о нем. Каждое слово – похвала.
Но как бы там ни было, с Александром уходила славная эпоха. Великие свершения. Снопы лавра. Моря крови. Он принял мир разодранным на части. А оставлял… сшитым живой ниткой.
Эта нитка расползалась. Если не будет найдено дело, выгодное для всех игроков, Европа снова раздробится на блоки. Турцию готовились принести в жертву взаимному согласию. Веллингтон не одобрял. Россия и без того сильна. Ее возвращение на восточное поле для гольфа, где до конца прошлого века успешно закатывала шары бабка нынешних императоров, не сулило ничего хорошего. Тем не менее следовало прощупать почву. Совершить разведку боем, как он это называл.
От имени британского правительства герцог выразил надежду, что молодой монарх проявит милосердие к мятежникам. Заявление чисто формальное. Так всегда делается в подобных случаях. Но Николай вдруг отнесся к словам серьезно.
– А вы бы – как поступили на моем месте?
Отвечать честно? Увольте! Он бы расстрелял негодяев на месте.
– Напомните мне: пять лет назад, кажется в 1820 году, в Лондоне был раскрыт заговор Артура Тистельвуда. К чему приговорили участников?
– Публично повесили пятерых. – И поделом! Старина Уорт передернул плечами. Надобно давать черни урок повиновения.
– У нас не казнили со времен Пугачева, – пояснил царь. – Публика отвыкла от подобных зрелищ. Стало быть, пятерых?
Теперь очаровательная вакханка делала герцогу знаки на приеме. Это была высокая, необычайно яркая дама. Белокожая брюнетка. Если бы не восточный очерк скул, она сошла бы за ирландскую принцессу из страны фей. Гречанка? Полька? Только не русская. Здешние дамы совершенно беспомощны в кокетстве. Хороши, но чересчур скромны – строгие матери, религиозное воспитание. Так и молодость пройдет!
Веллингтон решил предпринять обходной маневр от одной группы беседующих придворных к другой, чтобы оказаться поблизости от чаровницы. Она стояла на месте, вынув розу из высокого вазона, и покусывала лепесток с таким откровенным призывом, что старый солдат испытал смущение. Бокалы шампанского, разносимые лакеем, позволили им сгладить неловкость первых слов.
– Приветствую истинного героя в стране напускного героизма. – Для дамы, которая не была представлена, она держалась очень уверенно. И первые же слова показали, что перед герцогом полька. Великолепная дерзость. Что здешние мужчины будут делать, когда маленькая, но гордая нация получит свободу? Довольствоваться своими белобрысыми дылдами?
– Вы меня знаете, я вас нет, – заявил Уорт, как всегда беря быка за рога.
– Вас знают все, – улыбнулась дама. – Софи Киселева, урожденная Потоцкая.
Вот откуда эта ясновельможная повадка.
– Я специально приехала из Тульчина… о, не морщите лоб, все равно не вспомните, это маленький городок на границе Малороссии… чтобы иметь счастье говорить с вами.
– Говорить? – Веллингтон был озадачен.
– Не от своего имени. – Софи пленительно улыбнулась и опустила бокал на вовремя подставленный поднос. – Но от имени всех патриотов моей бедной, истерзанной родины.
Черт! Мог бы сразу догадаться! Он слышал, что польки проявляют необыкновенную заинтересованность в политике.
Герцог помрачнел. Заметив это, дама защебетала с невыразимой трогательностью. Ее оживление, блеск глаз, умоляющие и вместе с тем благородные интонации голоса были так трогательны, так нежны, так глубоко проникали в сердце.
– Хорошо. Я готов выслушать вас. Только не здесь. Это неудобно.
– Где же? Когда? Назначьте время.
Какая настойчивость! Он не знал, что отвечать.
– Сегодня. В десять вечера. Я приду в английское посольство. – Ее невозможно было смутить. – И поверьте, у меня важные сведения.
Одарив ошалевшего сэра Уэлсли прощальным взглядом, в котором был рай, никак не меньше, дама сделала пару шагов назад и очень ловко затерялась в толпе.
* * *
Петропавловская крепость.
Весна откусывала дни от хвоста зимы, но холод не уходил из души у тех, кому в грудь впились ледяные иглы декабрьской метели. Генерал-адъютант Чернышев стал не в пример вежливее, и Бенкендорф минутами ловил на себе его настороженный, удивленный взгляд. Александр Иванович никак не мог поверить, что товарищ встал в тайной иерархии выше него. Негласное ведение дел по таким персонам, о которых и говорить страшно!
Сам Бенкендорф не питал особой радости. Что можно узнать о Сперанском или Мордвинове? Подобные люди не суются в тайные общества открыто. Будешь рыть носом землю, но так ничего и не обрящешь, кроме смутного ощущения причастности. Для начала генерал нацелился вторично поговорить с Захаром Чернышевым.
– Вы написали не всю правду, – строго обратился он к молодому графу, доставленному по его вызову.
– Я хотел вперед поблагодарить за то, что с меня сняли ручные кандалы. – Ротмистр поклонился.
– Их надели на вас незаконно.
По знаку генерала Захар сел. Его приятное лицо оставалось хмурым.
– Я рассказал все, что мне известно. Надеюсь, вы не понуждаете меня оговаривать товарищей в благодарность за человечное обращение со мной лично.
«Без сомнения, я похож на зверя», – вздохнул Александр Христофорович.
– Некоторые вещи могут представляться вам неважными. Я задам вопросы, а вы ответите. Если сможете.
По лицу Чернышева было видно, что он колеблется. Но следователь не просил его согласия. Он знал: в простой беседе человек расскажет больше – и начал, не давая арестанту времени возразить.
– Вы утверждаете, что вступили в заговор в полку?
– Да. – Захар пожал плечами. – Меня приняли весной прошлого года. Я уже имел честь сообщить...
– А разве на развитие ваших взглядов не повлияло обучение в муравьевской школе колонновожатых?
Молодой граф опешил.
– Господа Муравьевы люди высокого духа. Трое из них преподавали. Это была прекрасная школа!
– Не сомневаюсь, если учесть, что половина ее выпускников сейчас сидит в крепости. Вы там вступили в ложу?
Это был пробный камень, брошенный наугад. В отличие от своего деда-адмирала и его братьев, младшее поколение Чернышевых не успело приобщиться до запрета 1821 года.
– Я не вступал, – пробормотал ротмистр.
– Но Муравьевы предлагали?
– Д-да, – выдавил Захар. – А что могло быть от них плохого? Иван Матвеевич воспитывал государя Александра! Как же его не слушать? Как не разделять взглядов?
– Н-да, – протянул генерал. – Трое сыновей-заговорщиков: один самоубийца, другой пойдет на виселицу, третий в каторжные работы. Повод для раздумий.
– Что вы от меня хотите? – Ротмистр уронил голову. – Быть может, на них венец? Быть может, вы не правы?
– Я могу быть не прав, – вздохнул собеседник. – А государь нет. Запомните: нельзя ругать галломанию, а детей воспитывать в Париже. Нельзя именовать себя язычником, эпикурейцем, новым Алкивиадом, а потом удивляться, что один из твоих мальчиков, не ведая греха, наложил на себя руки. Нельзя до 16 лет не говорить детям, что у них на родине существует «рабство», а потом вдруг открыть глаза при переезде границы, когда они самозабвенно орут: «Ура!»
– Что вы от меня хотите? – повторил Захар. Он был сбит с толку, измучен, не знал, чему верить.
– У вас имелось такое кольцо? – На стол легла печатка с числом «71».
По глазам графа было заметно, что тот видит вещицу не впервые.
– Да, вернее нет, не у меня. Это не для рядовых членов. У Никиты. У старшего Муравьева-Апостола.
– Разве старик входил в общество? – удивился Бенкендорф.
– Нет, но его очень почитали, и именно он взялся передать печатку императору.
«Есть! В яблочко! Надо только разговорить человека. И не пытаться записывать за ним. Не пугать!»
– Он передал?
Чернышев покачал головой.
– Никита говорил, что нет. Государь не взял. Сказал: «Брат мой, пошлите его от меня в Женеву Лагарпу».
Экая незадача. Нельзя так расстраивать людей! Только Бенкендорф окрылился.
– Так вам неизвестно, кто передал кольцо?
– Почему же? – Захар пожал плечами. – Николай Тургенев. Весной позапрошлого года. Перед тем, как уехать в Италию. Ведь государь его почти выслал.
«Какая у нас, однако, любопытная система! Одних отправляют в отставку, как Орлова. Других загоняют в дальние гарнизоны, как Бюхну. А иным – ласковый намек: покиньте Россию. Из какого теста должен быть сделан человек, чтобы его боялись тронуть?»
– Вам, случайно, не известно, кольца делались в Петербурге?
– Нет, в глубокой тайне в селе графа Дмитриева-Мамонова, в Дубровицах.
Александр Христофорович обязательно бы сел, если бы стоял. Последнюю информацию следовало обдумать без помех. Граф Матвей – человек загадочный. Едва ли даже в своем уме. Прежде их связывало многое. «Орден русских рыцарей», например, где числились и он сам, и Алексей Орлов, и Николай Тургенев. Бенкендорф быстро отошел от дел, почувствовав паленое. Орлов и Тургеневы подались в «Союз благоденствия». А Мамонов навеки затворился в своей подмосковной, и слухи оттуда доходили неутешительные – будто бы граф помешался на почве розенкрейцерства.
– Ну вот, – сказал Бенкендорф, – без моих вопросов вы бы явно всего этого не припомнили.
Захар кисло улыбнулся. Его вроде бы не заставляли оговаривать товарищей. О мятеже ни слова. Однако у ротмистра создалось впечатление, что именно сегодня он сболтнул непростительные, запретные вещи.
– Хотел вас обрадовать, – молвил генерал, собирая со стола не понадобившиеся бумаги. – Государь рассмотрел положение о майорате. Наше законодательство не знает конфискации имущества у семьи преступника. Земли перейдут к вашей старшей сестре.
* * *
Зимний дворец. Английское посольство.
Герцог Веллингтон уже сожалел, что согласился встретиться с очаровательной госпожой Киселевой. Тем более в английском посольстве. Двусмысленное положение. Его принимали в Петербурге со всеми подобающими почестями. Называли союзником, даже другом. А визит польской конфедератки, инсургентки или как там ее… подрывал основы доверия.
Старина Уорт привык считать себя честным человеком. Но, с другой стороны, переговоры шли совсем не так, как ожидалось. Молодой царь проявлял упрямство – фамильную черту, которую в Ангеле не скрадывали самые изысканные манеры. У брата и тех не было. Он твердил о полутора миллионах беженцев на русских границах и даже как-то обмолвился:
– Дорогой герцог, мы оба знаем, что Англия – остров. Где бы ни началась война, она отделена от вашей родины водными преградами. Даже Наполеон не решился их форсировать. А мы, несчастные? Для нас пожар по соседству – всегда бедствие.
Крокодиловы слезы! Кто поверит, что страна, захватившая полконтинента, преисполнена мирных намерений?
– Наши правительства могут сделать совместное заявление, призывая султана прекратить резню, – цедил герцог. – Когда таковое исходит от одного кабинета, его игнорируют. Когда от двух сильных держав…
– А какими мерами мы пригрозим Турции в случае несогласия? – Николай имел неприятную привычку – выщелкивать зерно вопроса и рассматривать его голым, без скорлупы.
Веллингтон не был уполномочен говорить о мерах.
– Совместное заявление, отлично, – наконец сдался царь. – Это наилучший результат наших усилий.
Уэлсли возликовал. Военные действия оттягивались на неопределенный срок.
Каково же было возмущение герцога, когда он узнал, что буквально за день до подписания приличной и во всем обдуманной декларации России и Англии от 4 апреля 1826 года Николай послал туркам ультиматум. Он требовал признать границы по договору 1812 года, на что Александр закрывал глаза, дабы не ссориться с Высокой Портой. И позволить беженцам вернуться на родину.
Появись ультиматум сам по себе, и султана еще удалось бы убедить, будто Англия не имеет к нему никакого отношения. Русские действуют на свой страх и риск. Но увидевшие свет один за другим документы представлялись на Босфоре звеньями единой цепи. Первый предварял второй, второй вытекал из первого. Угроза, потом демонстрация силы. Россия будет действовать в коалиции.
Самое худшее, что турки отозвались мгновенно. Хотя прежде медлили и выказывали царю обычное восточное чванство. Ха! Теперь нашлись и время, и вежливый тон. Их представители приедут на переговоры, а диван готов рассмотреть спорные границы и даже – совсем небывалое – выплатить удерживаемую контрибуцию за прошлую войну!
Герцог рвал и метал у себя перед зеркалом. Мальчишка, да еще такой простоватый, обвел его вокруг пальца! А сам делал вид, будто герой Ватерлоо – кумир его юности!
Успех был абсолютным. Но… на таком успехе ломают союзнические отношения! Веллингтону с трудом удалось скрыть гнев. Формально он ни в чем не мог обвинить Николая. Нота – сугубо русское дело, а уж как ее поймут турки… «Неужели между кабинетами возникло легкое недопонимание? Как досадно! Надеюсь, все в дальнейшем изгладится. В сущности, я так неопытен!»
Это или примерно это герцог готовился услышать. Но не услышал ничего. Царь вел себя так, будто их отношения безоблачны. Язык не поворачивался предъявить претензии. И тут старина Уэлсли понял: его визави – лжец и игрок, даже худший, чем был Ангел. Тот, по крайней мере, отступал, встретив препятствие.
– Дружище, наши войны с турками насчитывают не одну сотню лет, – говорил император гостю. – Мы рады, что европейские народы принимают живейшее участие в судьбе Греции, но, в сущности, справимся и сами.
Этого ни в коем случае нельзя было допустить! Веллингтон ощущал себя подавленным. И тут мысль о прорывавшейся к нему на тайную беседу польке перестала смущать герцога.
Софья Константиновна вошла в кабинет, шурша кружевом необъятных юбок – новая парижская мода, ампир возвращается. Вся она, нездешняя, точно дама времен «короля-солнце». Портрет ожил и покинул золоченую раму.
Стоял вечер. В окнах гасли огоньки с Невы.
– Вот мы и встретились. – У Софи был мягкий, грудной голос, волновавший мужскую утробу.
Но герцог не позволил себе воспользоваться ситуацией. Он не Бонапарт, а она – не Мария Валевская. Из такого патриотизма выходит слишком много обязательств для принимающей стороны.
– Что вам велено мне передать?
Графиня дошла до середины комнаты и вдруг, как по команде свыше, опустилась на пол. Не так, как падают местные бабы в церквях, голося и ударяясь лбом о паркет. А так, как оседает великолепный сугроб снега, подточенный вешними водами. Он все еще сияет и искрится на солнце, но уже не может стоять, гордо заломив белую шапку.
Софи закрыла лицо руками – что это были за руки! Их алебастр соперничал с молочно-матовым жемчугом, тремя рядами увивавшим запястья.
– Спасите, спасите, спасите мой несчастный народ!
– Сударыня! – Веллингтон не мог допустить продолжения спектакля. – Если вам есть о чем, сообщите, говорите. Если вы пришли умолять, то не в моей власти…
– Я знаю, – с грустью произнесла она. – Никого не трогают призывы слабых о помощи. Надо стать интересным для великих держав, тогда вас услышат.
Герцог ждал.
– Мои соотечественники несколько раз обращались к вашему правительству, предлагая поднять восстание в тылу у русских, когда те начнут военные действия против Порты. Но не встречали понимания. Может быть, теперь? Ведь война так близко…
Веллингтон пожевал губами.
– Горящая Польша не позволит им захватить Балканы с той легкостью, на которую они рассчитывают, – попыталась пояснить Софи.
Герцог остановил ее жестом: он и сам понимал.
– А какова ваша выгода? – В его голосе звучало недоверие.
Графиня ожидала вопроса.
– Когда наши поработители будут заняты дракой с другим противником, успех более возможен. Свобода перестает быть призраком, обретает плоть и кровь.
Кровь, это точно.
– Я не уверен, что сейчас в Лондоне будут заинтересованы вашими предложениями, мадам. Кабинет склонен к союзу.
Софи лукаво улыбнулась.
– Но когда у вас возникнут сложности, а они возникнут, ибо новый царь упрям, а русские не умеют останавливаться, вспомните о нас.
Глава 11 Горечь надежды
Невский проспект.
Выйдя от императора, Александр Христофорович отправился на Невский. Чудесная погода. Легкий хрустящий снежок – последнее прости ушедшей зимы, догнавшее столицу в середине апреля. Сквозь хлебное крошево метели лился жидкий свет фонарей. Их чугунные тела выступали из белого морока ребрами длинного, разлегшегося чудовища, в желудке которого люди и устроили свой праздничный проспект с сотнями подсвеченных витрин и вывесок. В любом другом углу Петербурга из-за метели и тьмы сейчас можно было удавиться с тоски. Но Невский, иллюминированный не хуже Елисейских Полей, развеивал обычное городское сиротство.
Бенкендорф знал, куда едет, и велел остановить сани – ему теперь полагались казенные – у английского ювелирного магазина. Дорогое местечко. Не для всех. Впервые он побывал здесь накануне свадьбы. Купил за двадцать тысяч перстень с бразильским бриллиантом, ограненным высокой розой. Можно было за те же деньги взять целый гарнитур из камней попроще. Но такой подарок для актрис. А Лизавете Андревне полагалось, по его тогдашним понятиям, лучшее.
Что он думал теперь? В общих чертах то же. Восторг прошел, ощущение правильно сделанного выбора осталось.
Между тем следовало задуматься о своем нынешнем положении. Когда он еще станет сенатором и членом Государственного совета? Бенкендорф напоминал себе понурого осла, на котором возят дрова, обещая к празднику шитую золотом попону. Однако теперь он почти точно знал – будут и богатство, и должности, и царская милость. Повело удачей по усам. И как залог будущего счастья – хотел приглядеть подарок для жены. В тот день и час, когда рука поднимется его купить, на сердце станет легко и жизнь развернется под ногами ковром.
Возле стеклянных дверей с медным начищенным колокольчиком Александр Христофорович приказал остановить. Швейцары важнее генералов. Продавец в черной камлотовой жилетке, с синим атласным платком на шее, повязанным «примо темпо» и для верности закрепленным золотой булавкой со стразом. В рубашке с белыми, твердо накрахмаленными рукавами. Ах, если бы у Шурки была дюжина таких рубашек, он бы утопал в их пене и не думал о бедах отечества.
Однако природная наглость всегда брала в Бенкендорфе верх над природной же застенчивостью. Так сложилось в его жизни, что рос он на дворцовых паркетах и одной осанкой, воспитанием, умением держаться добирал все, чего не мог себе позволить в силу скромного состояния. А потому холеный хлыщ с нафабренными усами, заметив под шинелью с бобровым воротником шитый золотом генерал-адъютантский мундир, мигом расплылся в любезной улыбке и послал вертевшегося рядом аглицкого постреленка за хозяином.
– Что угодно его высокопревосходительству? Не извольте беспокоиться. О, не смотрите на витрины. Лучшие вещи мы держим не здесь.
Бенкендорф позволил проводить себя в уютную приемную, располагавшуюся сразу за общим залом. Стены, забранные до половины дубовыми панелями, а выше – вишневым шелком. Бархатные шторы на окнах. Низкие столики с гнутыми черными ножками. Кресла времен последних Людовиков. Мило, мило.
Явился хозяин. Мистер Вандемейер. Судя по фамилии, бывший голландец. Тип с лысой головой и хитрыми глазками. Пробовал заговорить с гостем по-французски. Но тот не зря долбил в пансионе язык туманного Альбиона, и его произношение если не было признано безупречным, то, по крайней мере, позволяло ясно понять, чего он хочет.
Перед генералом выстроились продавцы с футлярами разного размера, цвета и материала в руках. Александру Христофоровичу было показано все, что таилось в священном чреве магазина. Ну или почти все. Он допускал, что где-то в трюмах заведения, за семью печатями хранятся сокровища, предназначенные только для особых клиентов – лучших родов и самой августейшей фамилии. Его взял азарт.
Познакомившись с сапфировыми эгретами, брошами из античных камей (подделка, конечно!), гранатовыми перстнями, японскими коралловыми гребнями, гость сделал скучное лицо. Чередой прошли жемчужные ожерелья всех оттенков от молочного до старой слоновой кости.
– Вот, взгляните, эти камни грушевидной формы доставлены из Турции, а туда присланы персидским шахом, – с заметной аффектацией проговорил хозяин. – Жемчуг – нежное создание. Он не может терять блеск и должен часто соприкасаться с человеческой кожей. Когда его везут через жаркую сухую пустыню, камень изнывает от жажды. Поэтому нити наматывают на тело ребенка. Плотно, кольцо за кольцом. Случается, что после доставки перевозчик умирает. У меня на родине многие знатные дамы мечтают получить именно такой, вобравший в себя чужую жизнь камень.
Александр Христофорович вообразил добрейшую Лизавету Андревну в подобном украшении. Брр!
– Нет, знаете ли. Хотелось бы что-нибудь менее извращенное.
– Индийские алмазы, может быть? Или изумруды в серебре? Чудные. Самые крупные, какие я видел.
Перед Бенкендорфом был открыт черный бархатный футляр. В нем покоилось колье – тонкая проволока спирали, три почти квадратных камня, подвижно закрепленные в гнездах. Великолепная вещь! И, вероятно, очень дорогая. К такому украшению понадобится новое вечернее платье. А по-хорошему, новая жена. Впрочем, разбогатев, к достойной супруге можно завести роскошную любовницу и благоденствовать.
Александр Христофорович снова скользнул глазами по изумрудам, но не они на этот раз привлекли его внимание. Плоская коробка казалась слишком большой и тяжелой для такой изящной вещицы. Второе дно?
Гость взял футляр из рук ничего не подозревавшего продавца. Увесистая штука. Слегка встряхнул его и услышал слабый шорох, будто внутри пересыпались сухие листья.
– Откроете сами?
Ему пришлось назвать себя и даже пригрозить полицией. Остолбеневший хозяин было попятился к двери, а его минуту назад столь учтивые приказчики напустили на себя грозный вид.
– Не стоит, – предупредил Бенкендорф. – К чему вам неприятности? Вы уважаемая фирма. А в Петербурге сейчас неспокойно. Хватают и правого, и виноватого. Когда-то еще разберутся. Договоримся?
Хозяин оценил предложение. Если его арестуют, доброе имя магазина будет смешано с грязью. Возможно, он оправдается. Но когда выйдет, кто станет ему доверять? Торговля драгоценностями требует безупречной репутации.
– Я не знаю, что там, – насупившись, произнес он. – И даже не знаю, как это открыть. Вы мне не верите?
Гость покачал головой.
– Тем не менее это правда. Мне передали футляр для одного лица. В сентябре прошлого года. Все сроки вышли, а оно не появилось. Если учесть события минувшего декабря, то, вероятно, уже не появится. Между тем колье недурное. Я хотел сбыть его с рук, переложив перед продажей в другой футляр, конечно.
– Принесите нож, – распорядился Александр Христофорович.
Явился нож для бумаги. На глазах у изумленного владельца магазина неугомонный покупатель просунул тонкое лезвие в щель между внешним коробом и бархатным ложем. Чуть-чуть нажал, потом сильнее, пружинка не выдержала, замочек щелкнул, и Бенкендорф едва успел отдернуть пальцы, чтобы не прищемить их сломанным механизмом. Он приподнял верхнее дно. Все пространство тайничка было плотно уложено долговыми обязательствами банкирского дома «Ротшильд и К» в Лондоне. Плотная бумага, подпись старины Натана Ротшильда, главной дойной коровы Священного Союза. Общая сумма составляла приблизительно 100 тысяч фунтов. Что-то около этого Натан занял правительству Георга III для войны с Наполеоном. Кому и на какие нужды предназначался неполученный кредит? Имени адресата на долговых расписках не было. Вероятно, он мог подписать их уже здесь, в России, и только потом договор вступал в силу.
«Как же мне везет!» – усмехнулся Бенкендорф. Он стал складывать бумаги обратно в футляр, и вдруг его пальцы нащупали под обивкой небольшой бугорок. Бархат отстал, и в дырочку закатилось кольцо – хорошо знакомая печатка с числом «71». «Нет, положительно везет». Теперь, по крайней мере, ясно, кому предназначался кредит. «Нашим бы карбонариям да сто тысяч фунтов! Но… дорога ложка к обеду».
– А кто должен был прийти за футляром? – спросил генерал. – Имя?
Хозяин отрицательно замотал головой.
– Я не знаю. Не знаю. Он показал бы мне точно такой же перстень…
– Вот я и поймал вас на лжи, – холодно заметил Бенкендорф. – Вы же говорили, что не открывали футляра. А печатка лежит внутри.
Торговец, поняв, что его схватили за руку, замолчал.
– Послушайте, любезнейший, я могу немедленно подвергнуть вас аресту. Завтра в Следственном комитете вам придется отвечать уже на допросе. И судить вас будут по здешним законам. А это Сибирь, рудники, кандалы… Может статься, и виселица. – Гость намеренно сгущал краски. – Так что лучше сейчас сообщите мне частным образом, что знаете, и, слово дворянина, те, кто послал футляр, никогда не заподозрят вас в болтливости.
Хозяин колебался. Он давно выслал продавцов. Но, вероятно, среди них имелся осведомитель, потому что глазки мистера Вандемейера все время перебегали с лица генерала на дверь.
– Клянусь, мне ничего не известно. Мой магазин давно принадлежит банку Ротшильдов. Они финансируют все операции… Я взялся только передать. Тот человек должен был показать перстень и уйти. Я не хотел иметь дело с заговорщиками…
– А почему вы думаете, что это был именно заговорщик?
Хозяин опять прикусил язык. Ведь действительно о политическом характере займа ничто не говорило.
– Я догадался. Когда в стране мятеж, а у вас на руках долговых обязательств на… страшно сказать, на какую сумму… и их требуется передать столь таинственным образом… поневоле задумаешься. И вот он не пришел… А кругом аресты. Только слепой…
– Какую роль играет колье? – уточнил Бенкендорф. Иногда и детали способны многое подсказать.
– Практически никакой, – поспешил заверить хозяин. – Тот человек, мне намекнули, очень состоятельный и знатный. Он должен был выбирать подарок для жены. И футляр бы ему вручили вместе со всем содержимым.
– Совсем как я! – рассмеялся Александр Христофорович. «Разве что со знатностью и богатством подкачал». Он опустил руку в карман и достал оттуда кольцо-печатку, взятую им у Орлова.
Хозяин магазина обомлел.
– Так это вы! – возопил он, воздев руки к небу. – Проклятая страна! Проклятые русские! Разве можно так пугать почтенного джентльмена? Полиция! Следствие! Угрозы! Как вам не стыдно? О, я уеду отсюда! Дом, милый дом! Даже огонь в моем камине будет английским! Забирайте и уходите!!!
Торговец схватил футляр со столика и ткнул его в руки гостя.
– Желаю в следующий раз предпринять более успешную революцию!
Генерал взял коробку и, провожаемый ошалелыми взглядами продавцов, покинул лавку. Отменно. Ему понравилось. Надо будет зайти еще разок. Он не собирался арестовывать хозяина. Разоблаченный эмиссар – большая ценность. Мистеру Вандемейеру не дадут уехать в Лондон. Через него можно передать Ротшильдам привет. А можно и что-нибудь посущественнее. Зависит от контекста.
Но что особенно согревало душу – это колье. Кажется, Лизавета Андревна вытянула свой лот на ярмарке тщеславия.
* * *
Зимний дворец.
Всему приходит конец, и близости между державами тоже. Канцлер Меттерних понимал это как никто иной. Людей подталкивает друг к другу взаимное влечение, государства – интерес. Только дилетант путает их местами. Но еще больший дилетант тот, кто не уверяет своих партнеров, будто глубже выгоды лежат горячие чувства. Слова способны умягчить любые противоречия. И сгладить боль от обмана.
Прежний русский император держался того же мнения. Новый – бурчал под нос и огрызался. Клеменс с самого начала видел все карты партнера и… ничего не мог поделать. Он всегда сравнивал союзнические отношения с браком. Можно не любить, но сохранять благопристойность. Медовый месяц в прошлом, дело клонится к разводу, однако это не повод менять выражение лица.
Сначала канцлеру показалось, что сердце Николая легко купить солдатской прямотой. И в разговоре о Турции он простодушно воскликнул:
– Ну, вы же меня знаете, ваше величество!
– Да, я вас знаю. – Губы императора прорезала такая грустная и такая понимающая улыбка, что Клеменсу стало не по себе.
– После восстания в Семеновском полку ваш брат сказал мне: «Война с турками выгодна России, у нас хотят, чтобы я вступился за православных. Но я увидел у греков признаки революции – и удержался».
Против ожидания, имя Ангела не возымело действия. Слишком многие и слишком часто ссылались на покойного монарха в беседах с живым. Меттерних поздно понял: память брата – не тот козырь, который стоит выкладывать на стол.
Он единственным из дипломатов оценил жест молодого царя. Известие об ультиматуме должно было прийти в Стамбул не позднее 14 апреля – дня обретения мощей несчастного Константинопольского патриарха Григория, растерзанного турками на Пасху 1821 года. В России этого не забыли.
Когда султан Махмуд вздумал резать греков, риджалы – министры его двора – присоветовали поступить иначе. Зачем лишать Сиятельную Порту данников? Христианские собаки богаты. Они торгуют, владеют соляными промыслами, перевозят товары по морю, сажают виноград… Тысячи умелых, не пустых рук. А если убить их патриарха, они испугаются, постараются выкупить свои головы – жизни жен и детей. И будут платить.
Престарелый Григорий знал о готовящемся. Пасхальную вечерню он служил в одиночестве, запретив прихожанам выходить на праздник из домов. Ждал убийц. То была его молитва в Гефсиманском саду. К нему ворвались и зарезали прямо над алтарем, так что кровь пропитала антиминс. Одновременно были убиты и шесть константинопольских митрополитов. Их вытащили на улицы. А Григория повесили вниз головой на воротах.
Дальше возиться с прахом неверного турки не хотели и продали его стамбульским евреям за 800 тысяч золотых с обещанием разрубить на куски и бросить собакам. Но хитрые дети Авраама взяли с греков еще 100 тысяч и просто кинули казненного в Босфор. Он не пошел ко дну, а, несомый волнами, был прибит к борту греческого торгового судна. Подняв русский флаг, корабль взял курс на Одессу.
Кошмарнее подарка Александр не представлял. Он должен был что-то сказать! Что-то сделать! Но Ангел закрыл лик крылами. Отвратился от подданных. От друзей и врагов. Ибо то были не его друзья и враги – лишь спутники прежней орбиты России.
– Я не хочу войны, я это доказал, я это доказываю каждый день! – втолковывал тогда император Меттерниху.
Патриарха не велено было везти ни в Петербург, ни в Москву. Даже мощи могут оказаться не ко времени. Их погребли в Одессе. С оскорбительными почестями. Ни шитый золотом саккос, ни митра с тысячью жемчужинами не отвели подданным глаз. Газеты молчали. Довольно и нищих на дорогах. Они разнесли весть, и в Одессу собрались толпы. Против воли Александра. Против его убеждений.
Ангел жертвовал всем. Ибо Священный Союз – новый, им самим сотворенный мир.
Петр и Екатерина возделывали балканский огород. Александр изменил бабке, отказавшись от христианских народов под властью Порты. Возможно ли теперь восстановить доверие? Николай пытался.
Он сделал шаг. Рискованный. Не одобряемый ни собственными дипломатами, ни европейскими дворами. Но традиционный. И за его спиной вдруг, как два крыла, замаячили тени бабки и прапрадеда.
Если Клеменс разгадал правильно и ультиматум действительно указывал туркам на убийство патриарха, то его усилия в Петербурге бесплодны.
– Я не отступлю, когда речь идет о чести моей страны, – сказал ему при прощании молодой император. Это было похоже на разрыв.
* * *
Лизавете Андревне не пришлось примерить изумрудного колье. Муж приобщил его к делу. Он честно показал супруге вещицу, выслушал ахи и вздохи, но руками трогать не дал.
– По окончании следствия всякое может случиться… – многообещающе обронил Бенкендорф. – А пока ни-ни.
Пришлось достойной даме утопить печаль в мечтаниях.
– А оно бы так пошло к моему платью из зеленоватого тюля. Тому, с высокой талией.
– Сейчас такие не носят.
– Можно перешить…
Александру Христофоровичу стало очень жалко своей драгоценной половины.
– Слушай, мать, ну где наша не пропадала? Я клянусь тебе, мы будем жить как люди.
Лизавета Андревна завздыхала, погладила мужа по щеке – мол, когда будем-то, непутевый? И решительно воспрепятствовала его попытке встать перед ней на одно колено.
– Глашка пол еще не мела.
Супруга удалилась в детскую перетряхивать сохнущие у камина подушки и одеяльца – сырость одолевала. Тонкими струйками влажного на ощупь воздуха она проникала с улицы сквозь щели в рамах и ела дерево паркетов, пух перин, плохо пропеченную сердцевину хлебов. Бенкендорф поплелся за женой. Он чувствовал себя виноватым и несчастным. Сказать было нечего, утешить нечем. Можно только взять Лизавету Андревну за пухлые плечи и прижаться сзади лицом к спине.
– Ну что ты, что ты? Я не сержусь. – Ох и замечательная же у нее была спина! Мягкая, теплая. Вот так бы и заснул. – Все хорошо. Ведь хорошо?
Он закивал.
– Просто приятно иногда помечтать. Как бы было, если бы было…
«Все будет. – Генерал не стал говорить этого вслух. – И чугунные перила на мраморной лестнице. И оранжерейные цветы в каждой комнате. И десять Глашек с метлами. Ты только потерпи».
Но от терпения вянут женщины и старятся мужские сердца. Бывает, вот оно, пришло. А у тебя нет сил радоваться. Выйдет в свет жена сенатора и члена Государственного совета Елизавета Андреевна Бенкендорф, урожденная Донец-Захоржевская. Некогда красавица и хохотунья. А теперь располневшая и подурневшая после родов. И что? Будет важничать? Или стесняться самой себя? Все хорошо в свое время. Еще десять, пять лет назад…
– Шура, я знаю, что ты совершенно не ешь на службе. – Ее слова вывели мужа из задумчивости. – Кончится тем, что я буду вызывать кого-нибудь из твоих адъютантов и передавать с ним теплый обед.
Александр Христофорович захохотал.
– Как ты себе это представляешь, матушка? Сидят члены Следственного комитета, обсуждают показания, а я вдруг за общим столом начинаю разворачивать твои полотенца, греметь крышками от кастрюлек и вонять борщом? Другим будет обидно.
– Я не подвизалась кормить всю вашу ораву, – с достоинством парировала дама. – Возьми хотя бы бутерброды.
– Думаю, сегодня меня покормят у государя. Дело спешное. – Муж постучал по фуляру и чмокнул Лизавету Андревну в щеку.
Сани уже въезжали во двор. Не стоило опаздывать.
* * *
Зимний дворец.
Хуже всего, что Долли, которую Меттерних ждал с юношеским нетерпением, в Петербург не приехала. Это был удар. Вместо нее прибыл муж, граф Ливен. Один. Что удивительного? Посол исполняет свои обязанности. При чем здесь жена? Но тот, кто знал графиню, ее роль и место, чувствовал в случившемся знак. Дарью Христофоровну предусмотрительно оставили в Лондоне, чтобы не сделать австрийскому канцлеру компании. Исключить поддержку на переговорах.
Клеменс оценил жест. Но кроме политики была жизнь. Семь лет, которые он не готов забыть. Память принадлежит ему одному. Вернее, им одним. Третий – царь ли, муж ли – лишний.
Меттерних рассчитывал проститься. Как делают порядочные люди. Слова благодарности. Обмен письмами. Но нет. Даже это отняли! Клеменс знал, как поступить. Он передаст эпистолы Христофору Андреевичу, тот вручит ему такой же конверт от своей жены. Не распечатав. Даже не полюбопытствовав, что там. Всем все известно. Каждый должен с достоинством доиграть роль до конца.
Утром канцлер перечитал ее письма. Вот 1818 год, после Аахена. «Добрый друг, как удивительно переменился мир. Как я переменилась! Встреча с вами стала моим самым дорогим и глубоким воспоминанием. Четыре года назад в Лондоне вы показались мне таким холодным и устрашающим. Вы назвали меня большой, худой и любопытной женщиной. Неужели правда?»
Смешно вспомнить. Да, она ему ужасно не понравилась. Когда у дамы на лице – анатомия болезни, любой отступит. Но 22 октября на рауте у графини Нессельроде им довелось говорить. Странное это состояние, когда двое, вдруг сцепившись языками, осознают, что, кроме них, другие не понимают ни слова. Наполеон был на Святой Елене, но все продолжали бояться, а Клеменс уже знал – мир изменился навсегда. Долли тоже. Ее прозорливость поражала.
«Мое сердце бросилось тебе навстречу. Прежде я видел тебя, но не всматривался. Ты глядела сквозь меня, не замечая. Один бедный Бонапарт послужил нам посредником».
Ловкая Долли! Она не упустила случая. На следующий день вся дипломатическая компания отправилась в Спа на воды. Экипаж австрийского министра пострадал при переезде первой же канавы. Сломанная ось, слетевшее колесо. Всякий готов был распахнуть перед ним дверцу своей кареты. Но графиня сделала это первой. Сначала они только говорили… Потом, уже потрясенные друг другом, обедали в дрянном кабачке, где Клеменс открыл в спутнице зверский аппетит. Если ему после близости требовалась хорошая сигара, то ей – цыпленок на вертеле! «Я уже не могу не видеть тебя. Лгу всем, что мой экипаж не готов, только бы продолжать путь вместе».
Из Аахена Ливены уехали в Брюссель в свите вдовствующей императрицы Марии Федоровны. «Холодный, пустой день. Я нашел тебя, чтобы потерять. Прошлое, настоящее и будущее – все против нас». Ему казалось, они не встретятся. Но Ливены вернулись, и Долли без предупреждения явилась в его театральную ложу.
То был рассчитанный ход. Больше всего Клеменс хотел ее видеть, потому что знал: это невозможно. И она выглянула из-за складок бархатной портьеры. Всего на несколько минут. «Ты принадлежала мне. Не спрашивай меня, что я испытывал. Если бы ты не чувствовала того же – не отдалась бы так стремительно».
Дела призывали Клеменса в Вену. Русский посол с женой ехали в Париж. «Твой император! О, как я его ненавижу! Он собирается в Австрию. И мне туда же! Из-за его идей я лишен пары вечеров наедине с тобой!»
С этого дня Лондон, такой прежде желанный, стал для Долли пустыней. «Если бы ты мог оказаться здесь летом! Сколько бы нам представилось случаев для встречи! Вчера ночью я возвратилась в наш дом в Мидлтоне. Светила луна, я сидела на балконе спальни. Она могла бы стать твоей, ты вошел бы, мы бы тихо сказали друг другу несколько слов… Мне снилось, что из опасения быть услышанным ты взял меня на колени и шепчешь в самое ухо. Я чувствовала биение твоего сердца под своей ладонью и проснулась оттого, что мое едва не выскакивало из груди».
Расстояние охлаждает пыл. «Мы научились довольствоваться малым. Я так редко могу сказать тебе: добрый день – что прихожу в восторг от случая писать без свидетелей. Бывало ли, чтобы тебя обожала женщина, а ты не мог ответить на ее страсть? Какие чувства она у тебя вызывала: раздражение, презрение, жалость?»
Долли боялась его потерять! Смешно. В конечном счете именно он потерял ее. Но тогда письма-жалобы, письма-просьбы доставляли ему удовольствие. «Я любил много и многих. Княгиню Багратион, Каролину Мюрат, маршальшу Жюно, герцогиню Саган. И все скандально. С шумом, дуэлями, побочными детьми. А женился без чувств. На внучке канцлера Кауница – и только ей хоть чем-то обязан».
Пока он изображал ментора, Долли шаг за шагом завоевывала британский Олимп. В Вероне она уже держала свой салон. «Я люблю движение и болтовню. Что тут дурного? Общество важных персон льстит моему самолюбию. Каждый вечер конгресс собирается у меня. Вы сами через графа Нессельроде предложили сделать мой дом центром людей нашего круга». Именно там они перестали прятаться. Открытость – лучший щит, ведь о них уже говорили в свете. Обезоруживая сплетников, Меттерних писал жене: «Клянусь, графиня Ливен – мое единственное общество. Каждый вечер я провожу у нее на глазах всего дипломатического корпуса».
Кто бы мог подумать, что их рассорят проклятые греки?!
Теперь Клеменс намеревался вернуть письма. Утром у него было назначено рандеву с Христофором Андреевичем. Высокая худая фигура двигалась навстречу канцлеру по Большому залу Невской анфилады.
Два церемонных поклона.
– Жена просила вручить вам этот конверт. – Граф Ливен протянул собеседнику увесистый сверток.
Его желчь и нежность за семь лет!
– Ваше сиятельство не откажется принять на себя обязанность курьера? Вот то, чего госпожа графиня ждет в ответ.
Был ли разрыв окончательным? Как сказать. Одно Клеменс знал точно: стоит позициям сблизиться, и встреча с Долли неизбежна.
* * *
Зимний дворец.
– А знаешь, что было бы хорошей шуткой? – Временами Никс непроизвольно переходил с Александром Христофоровичем на «ты». – Взять да и подписать заемные векселя моим именем. И поставить Ротшильдов перед свершившимся фактом. Разве нам помешают сто тысяч фунтов в теперешних обстоятельствах?
Идея была хороша. Особенно приятно представить лица Натана с братией, дававших деньги заговорщикам, а получивших ответ от законного правительства.
Однако придется отдавать. И каких привилегий тогда потребует банкирский дом? Коготок увяз – всей птичке пропасть.
– Интересно, кому из заговорщиков предназначался заем? Северу или Югу? – Бенкендорф испытывал острое желание пройтись по кабинету, но государь стоял, а следовательно, и ему было неприлично шататься, как маятник. – Теоретически получить векселя в Петербурге могли и те и другие. В Кавалергардском полку полно сторонников Пестеля. Однако нет смысла везти заемные письма через всю страну, когда их легко переправить из Европы в ту же Одессу. Где получателем оказался бы сам Пестель или его соучастник генерал-интендант 2-й армии Юшневский.
Николай жестом указал собеседнику на диван, а сам оперся спиной о подоконник, сделав вид, что тоже присел.
– Чем меньше звеньев в цепи, тем безопаснее. Вероятно, заем предназначался не южанам.
– Ваша логика ясна. Но можно посмотреть и с другой стороны. – Царь явно не был удовлетворен рассуждениями генерала. – У кого из близких к мятежу лиц настолько тесные связи с Англией?
Они перебрали несколько фамилий, и к глубокому неудовольствию Бенкендорфа мелькнуло имя Воронцова.
– Нет никаких доказательств, что он вообще знал о заговоре.
– Почему вы его все время выгораживаете? – с неудовольствием бросил Николай. – Кто подходит больше? Если его отец был замешан в английском комплоте против моего отца, то почему сыну не пойти против меня?
Генерал-адъютант почувствовал, что государя настроили против Михаила Семеновича. Кто и зачем? Чернышев? Нессельроде? Дибич? «Всех, всех хотят отнять. Сначала Бюхну. Теперь Мишу. Не дам!»
– Ваше величество, я сам летом прошлого года ездил в Одессу. И получил от Воронцова прямой ответ, на какой стороне он намерен выступать, если разразится мятеж.
Император опешил.
– Вы имели такое приказание от моего брата?
– Нет. – Александр Христофорович покачал головой. – И так все было ясно. Я боялся, что после обид и унижений минувшего царствования Воронцов примет пагубное решение. Но его верность осталась неколебимой. Мне следовало побеспокоиться о другом из своих друзей…
Николай опустил глаза, что делал нечасто.
– Я благодарю вас за откровенность. И не забуду ее. Мне бы хотелось, чтобы у меня был такой друг.
Оба почувствовали мгновенное смущение и, чтобы справиться с ним, быстро заговорили о деле.
– Воронцов никак не мог приехать в Петербург в сентябре. Если бы нити вели к нему, векселя оказались бы в Одессе. Там тоже есть английские ювелирные магазины. Здесь, в столице, должен быть другой человек, связанный с Англией еще прочнее. С финансовыми кругами, с махинациями…
– …в Русской Америке, – они произнесли это почти хором. Догадка, сорвавшись с уст одновременно, превратилась в нечто большее. – Вы намекаете на Мордвинова?
– Я бы очень осторожно сказал, что не исключаю этой возможности.
* * *
Во время траура придворные балы возможны. Только танцуют на них без музыки. И одни церемониальные танцы. Это любопытное зрелище. Несколько сотен пар чинно вышагивают в полонезе через анфиладу залов, убранных с мрачной торжественностью, и у каждого гостя на рукаве черный муаровый бант.
Мария Федоровна сказала, что такой бал необходимо устроить, дабы выказать уважение особам, съехавшимся на похороны Александра. Молодой государь, никогда не забивавший себе голову этикетными тонкостями, согласился. Тем более что мать поддержал Михаил Павлович – великий дока во всякого рода уставах и караульных хитростях. А придворная служба сродни стоянию на часах. Скука, прикрытая важным видом.
Никс махнул рукой, предоставив все вдовствующей императрице, и та вновь ожила, почувствовав себя в родной среде. Никто лучше нее не умел предать верный тон любому торжеству.
– Вы можете посмотреть на бал с хоров, – сказала бабушка трем великим княжнам. – Музыкантов на этот раз не будет. – Пусть вас сопровождают Шарлотта Дункер и госпожа Баранова.
Гувернантка Олли и няня Мэри поклонились. Девочки не знали, стоящая ли забава, но на всякий случай поблагодарили. Папа говорил, что они не ошибутся, если будут отвечать бабушке: «Да, мадам» – делать реверанс и целовать руку.
В назначенный день Мария Федоровна прислала за внучками князя Голицына. Это был милейший старичок, друг семьи, близкий когда-то к императору Александру и много сделавший для папа. О нем шептались, будто он мистик, но царевны еще не понимали, что это такое, и полагали в госте ни то глотателя огня, ни то карточного надувалу. Он им чрезвычайно нравился. Седенький, в сером фраке, с палкой и серебряной фляжкой венгерского вина за пазухой. У него по карманам было рассовано множество табакерок без табаку, но со сластями или нюхательными солями. Голицын собирал их, но легко дарил княжнам и разрешал, если хочется, вдыхать ароматы фиалки или лаванды.
Шарлотта и госпожа Баранова повлекли воспитанниц на хоры. Им завили локоны, надели белые платья и по нитке жемчуга. Это было верхом домашнего кокетства. Впрочем, опасались встретить папа, который терпеть не мог детской неестественности. Он мог гаркнуть: «Это что за обезьяны?» – и отправить всех обратно. Благодарение Богу, княжны мирно просочились на хоры.
В восемь должен был начаться полонез в Георгиевском зале.
– С кем в паре пойдет папа? – дерзко осведомилась Мэри. – С бабушкой?
Ей никто не ответил. Минуту Олли думала.
– Нет, бабушка уже не танцует. Она жаловалась, что устала.
– Тогда с кем? – настаивала Мэри, ее поведение было неприличным. – Я буду топать ногами, пока вы не скажете!
– В таком случае вас уведут, мадемуазель. – Строго одернула девочку Дункер. – Держитесь подобающе.
Но Мэри этого просто не умела. Накануне она спросила отца во время прогулки, кого же он поведет в первой паре.
– Это сюрприз.
Ничего хуже не придумать. Великая княжна мучилась всю ночь. Ей вообще казалось неправильным, что папа будет танцевать, когда мама не встает. Неужели он ее больше не любит?
– Ваш батюшка – император – и может пригласить любую даму, – наставительно сказала нянька. – Но это будет самая почтенная гостья.
Девочки сбились возле белых деревянных столбиков балкона. За дверями по коридору шли, шумно разговаривая, какие-то люди. Это были приглашенные, и они бубнили на разных языках. Олли сделалось любопытно. Она приоткрыла одну створку. Мимо протопали человек пятнадцать кавалергардов – каждый полк выделял назначенное число молодых офицеров – возглавляемых Алексеем Орловым, который напоследок внушал подчиненным:
– Вы сюда, господа, не веселиться пришли. Служба требует развлекать гостей и особенно дам приличным остроумным разговором. И не держитесь, как дикари, кучей. Рассыпайтесь по залу. Рассыпайтесь.
– Начинают. – Дункер поманила девочек.
В первую минуту Олли удивилась, что не слышит музыки, а потом вспомнила: ее ведь и не будет. Бал особый. Она приникла к ограде, глядя на церемониймейстера. А потом через открытые двери в зал двинулись пары. Странно было смотреть, как они вышагивают, приседают и наклоняются, исполняя фигуры танца, в гробовом молчании. Выглядело так, будто вы оглохли или вставили в уши вату.
Мэри впилась глазами в первую пару. Она не понимала, кто идет рядом с папа, почти его роста и тонкий, как тростник. А потом во все горло завопила:
– Мама!!!
Но нянька вовремя закрыла ей рот ладонью.
Этого не могло быть. Просто не могло быть! Мэри тыкала пальцем в залу, поясняя маленьким сестрам, что случилось. Те во все глаза смотрели, но не решались издать ни звука, сконфуженные участью старшей.
Между тем государь вел под руку супругу, которую многие дамы уже втихомолку именовали покойной. Натянутая, как струна. Прямая. С высоко запрокинутым подбородком. Александра опиралась на его руку и царственно окидывала глазами зал. Два длинных локона спадали с обеих сторон ее лица, голову венчала малая бриллиантовая корона с рядом крупных жемчужин-подвесок. На груди красовался букет из мирта.
При свечах, во время торжественного шествия пропадали и бледность, и морщинки, сеткой покрывшие лицо. Их скрадывала пудра. Но главное – необычайное изящество, с каким вела за собой все пары полонеза молодая императрица. Даже без музыки она не сбивалась, задавая фигуры. Великие княжны, как завороженные, глядели на этот молчаливый танец, казавшийся от тишины еще более величественным.
Победа мама была абсолютной. И больше всех ею гордился отец.
Мэри сжала кулачки. Он не обманул! Не обманул! Ему действительно никто, кроме них, не нужен!
Часть II
Глава 1 Патриоты
Санкт-Петербург. Петропавловская крепость.
— Как вы осмелились допрашивать Рылеева без моего ведома?
Чернышев все-таки не выдержал чужого самоуправства, и несколько дней сдерживаемая злость ударила грязевым фонтаном к небесам. Вернее, к беленому сводчатому потолку. Остальные члены Следственного комитета заметно пригнулись. Они восседали за длинным столом красного дерева, в столешницу которого, как в рамку, было вставлено зеленое сукно – хитрый английский принцип, все-то у них, нехристей, как у людей! Когда только наши научатся?
Видимо, никогда. Вся сила изойдет на вопли.
– Мои вопросы к господину Рылееву касались особого делопроизводства. – Бенкендорф холодно поклонился. – Если государь велит мне познакомить ваше высокопревосходительство с ответами, я немедля передам протоколы.
Повисла пауза. Не все присутствующие знали, что одному из них поручено больше, чем другим. Царские любимцы сцепились не на шутку. И смешно сказать из-за кого! Рылеев вызывал у Александра Христофоровича не больше любопытства, чем все русские периодические издания, помноженные друг на друга. Странно, что отечественные литераторы не вышли на Сенатскую площадь с перьями наперевес!
Все! Трепещи, тиран! За зло и вероломство Тебе свой приговор произнесет потомство!Обличительный порыв держался до вечера 14-го, когда стало ясно, что «приговор» будет произносить «тиран».
С первого дня в крепости Рылеев вел себя очень откровенно. Более того, задурил царю голову полным раскрытием истины. Никс распорядился не связывать поэту руки и дать бумагу. С той минуты Кондратий Федорович писал. Безостановочно. Изводя монбланы казенных листов, возы перьев и бидоны чернил.
Эта-то откровенность и вызывала наибольшие подозрения. Все писали, и все каялись. Что тут нового? Артистическая натура. Легко вступил в заговор. Легко надломился. У соловья нет когтей. Хотел прослыть тираноборцем, новым Брутом. Обжег крылья. Теперь плачет.
Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?Многие верили. Не принимали всерьез.
Бенкендорф же был скептиком: ему с трудом давались русские стихи, он не подпадал под обаяние рифмованных проповедей. И смотрел на человека, исходя из обыденных деяний. Чтобы выпускать журнал, нужны хватка, трезвый расчет, чутье рынка. Чтобы управлять конторой Российско-Американской компании в Петербурге, всего этого потребно втрое больше.
Решение выступать приняли у Рылеева на квартире. К нему 13 декабря сошлись заговорщики. 14-го он ненадолго появился на площади, оценил глубину провала и удалился, не забыв бросить Николаю Бестужеву:
– Близки последние минуты. Но это минуты нашей свободы. Мы дышали ею!
Хорошенькое утешение! Бедняга Бестужев, приведший Морской гвардейский экипаж, никуда уйти не мог.
Вечером, когда все было кончено, у Рылеева вновь собрались те, кого еще не захватили. Он сказал им, что делать, как себя вести. Нет, не получалось признать за этим человеком голый порыв вдохновения. Скорее он был медиатором. Посредником между оркестром и теми, кто заказывал музыку. Между простаками и высокими лицами, оставшимся в тени. Так и следовало его трактовать.
«Старый я гусь, – думал Бенкендорф. – Нелегко меня поймать, нелегко и нашпиговать яблоками».
– У вас имелись сведения о том, что господа на юге намерены выступить только первого января?
Рылеев был несколько удивлен, что его допрашивает один следователь. Он метнул по комнате быстрый взгляд и, убедившись, что нет даже секретаря, выразительно хмыкнул.
– Все, что будет вами сказано, не выйдет из этих стен, – заверил генерал.
Некрасивое, подвижное лицо Кондратия Федоровича исказила усмешка. На вид ему, казалось, лет тридцать. Широкий лоб с большими залысинами у висков выдавал человека думающего. А энергичный подбородок – деятельного. Блестящие, как вар, глаза под близко сходящимися бровями придавали его смуглой физиономии характер живости и остроты.
– Вы не похожи на поэта, – прямо сказал Александр Христофорович.
– А вы на следователя, – парировал арестант.
– Тем не менее я следователь.
– А я поэт.
Они смерили друг друга оценивающими взглядами.
– Будем считать, что поэзия бывает разной, – примирительно сказал Бенкендорф.
– Следствие следствию тоже рознь.
Рылеев не давал собеседнику спуска. Казалось, он не мог оставить за другим последнее слово в разговоре.
– Кому как не вам это знать, – усмехнулся генерал. – Ведь вы служили заседателем Петербургской судебной палаты.
– Я был избран туда от столичного дворянства, – с некоторой запальчивостью отозвался арестант. – Сострадание к человечеству и нелицемерная преданность истине сделали меня, быть может, слишком известным… И преградили дальнейшее служебное поприще.
Бенкендорф рассеянно кивнул. Это невнимание показалось Рылееву оскорбительным.
– Там, где нет свободы слова, за любую сатиру вас могут выкинуть с должности.
– Вы имеете в виду стихи «К временщику»? – равнодушно осведомился генерал. – Очень умно было выставить их причиной своего ухода из Уголовной палаты.
– То есть как выставить? – вспыхнул арестант. – Аракчеев метал громы…
– Аракчеев даже не поморщился, – отрезал Александр Христофорович. – Сатира написана в 20-м году, а избирались вы в палату в 21-м. Стало быть, эта эпиграмма только способствовала вашей популярности.
Рылеев с интересом посмотрел на собеседника.
– Вы любопытный тип.
– Вы даже не представляете, до какой степени, – кивнул Бенкендорф. – Мое любопытство простирается на два этажа дома, который вы занимаете.
Кондратий Федорович жил в одном особняке с адмиралом Мордвиновым, и там, под кровлей старого сенатора, собирались заговорщики. Тень, похожая на мгновенную судорогу, пробежала по лицу поэта. В следующую минуту ее уже не было. Но Бенкендорф решил продвигаться к делу издалека. Он нанес булавочный укол в больное место, заставив собеседника мучиться во время дальнейшего разговора, возвращаясь памятью к неприятному вопросу. Теперь оставалось только слушать.
– Ваш уход с поста заседателя не связан с сатирой, – бросил генерал. – Было грязненькое дельце некой пани Кинской, которое вы решили в пользу ее мужа. В обмен на услуги амурного свойства.
Рылеев снова начинал закипать, но сдержался.
– Это страсть. Минутное умопомрачение. Слабость. Польки похищают наши головы, как Юдифь главу Олоферна. Что здешние женщины? Тихи, смиренны. Ни порыва, ни протеста. А тут чувствуешь, что любишь врага, и этот враг головокружительно прекрасен. Он убьет тебя, убьет, но даст до конца насладиться свободой. Польки готовы жертвовать собой за спасение отечества.
– Ну, ваша краля принесла себя на алтарь в споре о наследстве, – усмехнулся Бенкендорф.
– Вам не понять, – вздохнул поэт. – Вы немец. А что величайшее благополучие для немца в России? Сделать карьеру и жениться на русской. Наши бабы сострадательны и домовиты.
Александра Христофоровича глубоко оскорбило понимание предмета. Нарисованный портрет – вылитая Лизавета Андревна. Можно прибавить скалку и неизменное желание поколачивать мужа, если тот сам не бьет супругу.
– Я бы вот никогда не женился на польке, – огрызнулся генерал.
– Почему?
– Потому что все маркитантки, следовавшие за армией, были польками и обирали меня нещадно.
Рылеев неожиданно рассмеялся.
– Значит, мы товарищи по несчастью. Ведь Кинская дорого мне стоила. И места, и доверия друзей. А самое неприятное – она ведь не из воздуха соткалась, эта милая пани.
– Хотите сказать, что ее к вам подослали? – Бенкендорф иронично скривился. – Аракчеев? Витт?
– Во втором случае вы ближе к истине. Витт связан с членами общества на юге. С Пестелем. А Пестель – человек без принципов. Его властолюбие, амбиции…
– Так вы боялись Пестеля? – уточнил Александр Христофорович. – Мне казалось, вы специально встречались с ним в столице, чтобы выработать общую линию.
– Боялся?! – сардонически расхохотался Рылеев. – Это он боялся меня! Раз подсунул Кинскую. Я едва выскользнул из тенет. Но с судебной палатой пришлось расстаться.
– Да, – буднично согласился Бенкендорф. – Тем более что место, которое вы приобрели в Российско-Американской компании, не в пример доходнее. – Он снова нанес укол в намеченную мишень. И снова отступил, будто не собирался говорить об этом. – Так как на счет первого января? Ведь у вас имелась договоренность с Югом? Почему вы ее нарушили? Не хотели выступать вместе?
– А вы бы после такой подлости захотели? – взвился Рылеев. – Это частный случай. Мой личный. Но если он способен так поступить с отдельным человеком, то как же в видах собственной корысти поступил бы с целым обществом?
Бенкендорф только развел руками.
– Не знаете? А я вам скажу. Вот этот маленький Бонапарт является в столицу со всей 2-й армией! И где тогда члены революционного правительства? Где конституция? Где наши права?
«О, вы его очень боялись!»
– Все погубил Трубецкой. Спрятаться в роковую минуту!
– Не стоило навязывать человеку робкому несвойственные ему функции, – сказал Бенкендорф. – Чему же удивляться?
– Да, Николай Семенович говорил мне, что этот князь Сергей слишком нерешителен.
– Николай Семенович? Мордвинов? – Генерал тут же поймал собеседника за язык. – Ваш покровитель?
Рылеев насупился. Вот он и сболтнул то, что мучительно крутил в голове с самого начала разговора.
– Надеюсь, вы не собираетесь втягивать и его? Я один был главнейшим виновником возмущения.
«Пой, пой!» Любопытно, что перетягивать вину на себя арестант стал, услышав имя Мордвинова. А то валил на Пестеля, на Трубецкого.
– Я вас понимаю, – заверил Бенкендорф. – Император не позволит бросить тень на члена Государственного совета, что бы он ни думал о степени его виновности.
Заключительная фраза, оброненная невзначай, была третьим булавочным уколом, и если после него не выступит сукровица…
– А что, собственно, вы могли бы поставить Мордвинову в вину? – насупился поэт. – Он – воплощенная совесть отечества. Один олицетворяет собой русское достоинство перед лицом власти невежественной и иностранной по преимуществу.
– Простите, что вы имеете в виду? – не понял Бенкендорф.
– А то, что несчастная страна наша не есть ни русское государство, ни государство для русских. А если и зовется Российской империей, то только в насмешку и в укоризну истинным патриотам. Да и может ли быть иным отечество, в котором его народ порабощен в угоду вельможам да заезжим иностранцам, жаждущим только набить карманы.
Бенкендорф вскипел.
– Вы, конечно, полагаете, что я набиваю здесь карманы. Но позвольте вам заметить, молодой человек, что вы еще не расстались с гувернанткой, когда я начал служить и не оставлял саблю до тех пор, пока Бонапарт не водворился где-то там, в океане.
– Тем более, если вы честный человек, то должны понимать, что ваше участие в качестве следователя в коренном русском деле противоречит и морали, и совести.
Александр Христофорович был оскорблен до глубины души. Интересно, а его рейды с отрядом улан по тылам французской армии не противоречат морали? А комендантство в сгоревшей Москве, когда ни воды, ни еды, ни крова? А ловля утопленников в наводнение? А… Разве все это не были коренные русские дела?
– Я не знаю другого способа служить стране, кроме как через ее государя, – с холодной яростью отчеканил Бенкендорф.
– Вот! – воскликнул Рылеев, крайне довольный, точно получил подтверждение своим мыслям. – Вы сами произнесли эти слова! Не знаете другого способа? Так пойдите к Николаю Семеновичу, и он, истинный друг свободы, научит вас, как можно служить стране, минуя монарха. Как служат в Англии…
– Я именно это и собираюсь сделать, – оборвал генерал. – Сегодня же вечером.
Рылеев поперхнулся. Разгорячившись, он наговорил лишнего. Впрочем, никаких определенных показаний на старика не дал. Да и возможны ли были определенные показания при той осторожности и удивительной прозорливости, которой обладал его благодетель?
* * *
Зимний дворец. Петропавловская крепость.
Каждый день следствия приносил все новые подробности, от которых голова молодого императора шла кругом. Не будучи подозрителен от природы, Никс сделался таковым по необходимости. Его давно известили о том, что ближнее окружение Марии Федоровны пыталось сделать престарелую даму регентшей при маленьком внуке. Николай пережил это один, не поделившись даже с женой. Он решил похоронить открытие на дне сердца. «В многом знании много печали».
Обвинения могут оказаться ложными, а чувства семейной привязанности дадут трещину, через которую, как вода в пустыне, уйдет тепло. Но в его отношениях с матерью появилась нотка настороженности. При встречах пожилая женщина скользила по лицу сына тревожными глазами, искала его прежнего. И не находила.
Еще хуже дела обстояли с Константином. Собранных о нем сведений хватило бы, чтоб препроводить из Варшавы в Петербург в кандалах, а потом тайно удавить в Петропавловской крепости, как царевича Алексея. Или утопить, как княжну Тараканову. Или, или… ничего не сделать. Внутренние дела царской фамилии должны быть сокрыты от глаз толпы, ибо часто подрывают уважение к высочайшим особам.
А тут еще подоспели сведения, касавшиеся лица, от заговоров далекого. Во всяком случае, так до сих пор считалось. Императрицы Елизаветы.
– Мы вынуждены задать вам ряд уточняющих вопросов, князь Сергей Петрович.
За три с половиной месяца Трубецкой осунулся и оброс. Подурнел и вонял потом. Николай не выносил этот запах, его с детства учили мыться, хоть бы и в ледяной воде. Менять рубашки три раза в день. Бриться тупым лезвием на сухую. Мало ли что придется испытать в походе. Теперь он прикидывал, как быстро опустился бы в крепости?
Нет, Трубецкого не держали в кандалах. Была и теплая вода, и чистые сорочки, доставляемые вместе с домашней едой верной Каташей. Но для того, чтобы каждый день вставать и приводить себя в порядок, требовалось нравственное усилие. Внутренне подавленным людям, мучимым страхом за будущее, оно давалось с трудом. Князь не желал ни умываться, ни стричь вихры. Страдал.
– Правда ли, Сергей Петрович, что среди вашего сообщества находились члены, желавшие возвести на престол императрицу Елизавету Алексеевну, вдову покойного государя?
Трубецкой чуть приметно пожал плечами.
– Да, таковое намерение было. Сколько мне помнится, Батеньков призывал передать ей корону. Штейнгелем же было составлено воззвание к войскам…
– Вот это?
Чернышев протянул арестанту бумажку. Тот без интереса пробежал ее глазами.
«Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставив Россию в бедственном положении. Великие князья Константин и Николай взаимно отказались от престола. Они не хотят, они не умеют быть отцами народа! Но мы не осиротели. Нам осталась мать в благоверной государыне Елизавете. Виват Елизавета Вторая! Виват Отечество!»
– Штейнгель утверждает, что вы поддерживали его план.
Трубецкой вздрогнул.
– Я желал лишь создания конституционной монархии. Эти безумцы вели страну к хаосу. Коронация государыни Елизаветы Алексеевны при отказе иных наследников стала бы преградой для республиканских планов…
Николая поднял руку, желая что-то сказать, но сдержался.
– А сама ее величество знала о ваших намерениях? – спросил Чернышев.
– Никак нет. Елизавету Алексеевну не ставили в известность, считая такую осведомленность с ее стороны опасной.
Император и генерал-адъютант переглянулись. Несчастную женщину собирались использовать даже без ее согласия.
– В народе смотрели на Елизавету с состраданием, – продолжал князь. – Мужики о праве престолонаследия судят чаще по ектеньям. А во время заздравных молебнов ее имя звучало сразу после имени покойного Александра. Перед Константином. Примеры царствований обеих Екатерин показательны. Не имея наследника, Елизавета должна была склоняться в пользу конституции. Ей было бы предоставлено приличное содержание, воздвигнут монумент и присвоен титул Матери Свободного Отечества. Она уж не молода, чего желать, кроме славы?
Эта простодушная глупость почти насмешила императора.
– А какую участь вы готовили нам при подобном обороте событий? – ровным, не предвещавшим взрыва голосом спросил он. – Трем великим князьям, мужчинам, имевшим неоспоримо большие права на престол, чем вдова покойного государя? Или вы полагали, что мы не возразим?
В последних словах слышалась насмешка, запрещавшая Трубецкому пускаться по ложной дороге объяснений.
– Участь императорской фамилии не была решена. Предлагалось заключение под стражу, высылка за пределы России…
– Или смерть, – еще более спокойно бросил Никс. – А как с моим сыном? Четвертым из претендентов? Он ведь тоже обладает правами.
Арестант почувствовал угрозу.
– Я никогда не соглашался с тем, что великий князь Александр должен разделись судьбу остальных!
Князь Сергей Петрович прикусил язык. Он не просто сказал лишнее. Он сказал все.
Император встал. Знаком показал, что уходит, и допрос можно продолжать без него. Странным образом Николай перестал беситься, слушая откровения этих людей. В какой-то момент им овладело внутреннее спокойствие. Он никогда не узнает всего. А то, что узнаёт, заводит очень далеко.
* * *
Вечерний чай в доме старого адмирала Мордвинова всегда обставлялся с надлежащей торжественностью. Высокие островерхие часы били пять. И где бы ни находился член семьи, он оставлял свое дело и устремлялся в столовую – светлую продолговатую комнату на втором этаже, окнами на Миллионную улицу. Добрые традиции – залог благополучия.
Китайский. Черный. Сливки только с чухонской фермы в Гатчине. Немного мармелада. Генриетта Ивановна сама прекрасно варит его, добавляя в повидло шепотку желатина. В России не достать настоящего. Впрочем, как и молока – либо чересчур жидкое, либо ложка стоит, масла, неба, шелка, лета, дорог, порядочных людей и учебных заведений. Все должно быть создано заново, на нужный покрой. Правда, многие этого не понимают. На свое горе. Но семья адмирала никогда не изменит курс. По нему должны ровняться отстающие.
Итак, чай.
Если юность человека прошла в Англии, на душе останется, точно выглаженная утюгом, складка. Ее не отпарить. Не скрыть. Строгость, аккуратность, благородство. Вот чего от тебя ждут. И Николай Семенович ни разу не дал повода сомневаться ни в своих словах, ни в намерениях. С делами труднее, но не все дела человеческие должны быть отверсты глазу.
Он происходил из морской семьи, дружил с великим князем Павлом, учился в Лондоне, плавал на британских кораблях в колонии, женился на англичанке. Все это еще не делало его космополитом. Напротив. Именно там Николай Семенович понял, что деятельный патриотизм – отличительная черта всякого истинного джентльмена. Правда, трудно было любить родину по-английски. Не снимая перчаток. И не расстегивая штанов, как выразился о нем когда-то князь Потемкин.
Но настоящее достоинство в том и заключается, чтобы стоять выше злобных насмешек. Да, он педант. Ненавидит шанс, случай, удачу в туземном смысле слова. Судьбу, если хотите. Бросок ее костей – ничего не значит. Упорный труд, умеренность, расчет – вот ключи от прочной победы. Конечно, Николай Семенович не ужился со Светлейшим в Черноморском флоте. Того устраивал Ушаков – грубиян и невежда с одним упованием – Бог поможет! Так дела не делаются.
Впрочем, в России они всегда делаются именно так. Стоит ли удивляться, что ничего долговечного нет? Всякая победа уходит, как песок сквозь пальцы, не став ступенью для будущих достижений. Трезво оценивать шансы значительно труднее. И не соваться в огонь тоже. Здесь же любят играть с огнем!
Вот хотя бы последнее действо на Сенатской площади. Кто их торопил? Кто подталкивал? А если даже и подталкивал, то на кого им теперь обижаться, кроме себя? Кого винить? Нет, к счастью, более солидные люди сумели остаться в тени. Не запачкать рук.
Не снять штанов? Эта давнишняя острота уже тридцать шесть лет не давала адмиралу покоя. Неужели временщик-насмешник прав? И он, Мордвинов, вновь упустил свой шанс? Опасливо отбежал в сторону. Как под Кинбурном, когда, убоявшись громады турецкого флота, не отправил кораблей на помощь Суворову. Трезво рассчитал – наших сил не хватит, русский десант в мешке, никто не выживет, зачем рисковать? Кто мог подумать, что необстрелянные новобранцы с перепугу опрокинут турок и зубами схватят викторию?
Вот тогда-то князь и пошутил. А после второй промашки снял Мордвинова с командования эскадрой. Ему нужны были те, у кого шило бреет. Он так и написал Николаю Семеновичу в оскорбительно вежливом письме – шило бреет! Как было объяснить, что шилом брить нельзя! Один, другой раз повезет, на третий сорвется. Пока дойдет до третьего, отвечали ему, мы уже возьмем Константинополь! Не взяли.
Государь Александр Павлович был иной. Он поставил Мордвинова во главе всех морских сил. И по его, Мордвинова, совету убавил кораблей и на Балтике, и в Черном море. Сухопутной державе незачем столько флотов и эскадр. Тем более в ожидании Наполеона. А что потом говорили, будто это британцы платят нашему адмиралтейству за советы – так всякий, кто не слеп, поймет его правоту и экономию. Ведь Нельсон и сам справился. Одного Трафальгара достаточно. Зачем бы мог понадобиться второй Корфу?
Семья уже рассаживалась за столом. Серебряный чайник с чеканным гербом Мордвиновых на боку был в испарине. Фарфоровые чашки с видами Амстердама – подарок великой княжны Анны Павловны – тщательно протирались и расставлялись так, что картинка непременно смотрела на того, кто будет пить. В этот момент вошел дворецкий и доложил: генерал-адъютант Бенкендорф просит его принять.
Николай Семенович поморщился. Как невежливо заявляться к людям, когда они готовятся к трапезе. Впрочем, он спохватился – его привычки – не привычки всего Петербурга, и генерал, вероятно, будет удивлен, застав семью в пять часов за чаем.
– Просите.
Генриетта Ивановна взяла пятый прибор, но муж едва заметно покачал головой.
– Я буду в кабинете. Пейте без меня.
Внутреннее чувство подсказывало адмиралу, что воспитанник вдовствующей императрицы, этот скорбный сиделец Следственного комитета, пожаловал к нему с таким разговором, который не заесть ни мармеладом, ни гренками.
– Прошу. – Адмирал сделал гостеприимный жест.
Несколько мгновений они рассматривали друг друга. Никто не торопился начинать разговор. Исполненное достоинства лицо Мордвинова, высокий лоб, благородные седины внушали уважение. Губы сжаты в плотную полуулыбку. Руки спокойные, без лишних движений. Собранный, уверенный в себе человек. Разве что глядит влево. А когда глаза собеседника ищут левого угла, он, скорее всего, врет. Этому Бенкендорфа научил один полковой коновал, лечивший его лошадь.
– Она, барин, скотина хитрая, – разглагольствовал Цицерон. – Када направо лупится, знать, мечтательное шой-то в ей есть. Тада бери ее, родимую, смело. Хошь куй, хошь в ушах тряпицей ковыряйся. А када, шельма, налево метит, знать, цапнуть норовит, но дюже хоронится.
– Что вас привело? – Мордвинов нарушил тишину первым. Это был добрый знак. Тот, кто обрывает паузу, хочет отделаться от собеседника. Стало быть, не чувствует себя спокойно.
– Вот эти письма. – Без дальних околичностей Бенкендорф протянул хозяину дома два небольших конверта. Исследуя футляр с ожерельем, он аккуратно вспорол обивку верхней крышки и нащупал под ней пальцами бумагу. Теперь коробка лежала у него на коленях, но генерал не торопился ее открывать.
– Вы уверены, что это мне? – Старик не протянул руку, как ожидал собеседник. – Даже не пошевелил пальцами.
– Убедитесь сами.
Пришлось взять. Два кратких уведомления. От Николая Тургенева и Натана Ротшильда. Ничего не значащие слова. Приветствие и выражение надежды, что подарок доставлен в целости. Тургеневское начиналось обращением: «Дорогой Николай Семенович» – единственное, что указывало на адресата. Генерал чуть до потолка не подскочил от радости, потому что государь, несмотря на все доводы, мог еще держать под подозрением Воронцова.
Интересны письма были только в купе с находкой. Как и ожидал гость, пробежав их глазами, хозяин дома отодвинул бумажки от себя.
– Жаль вас огорчать, но это ошибка. Я понятия не имею, кому адресованы сии эпистолы. Кто и с чем меня поздравляет? О каком подарке речь? Как они попали к вам?
Вместо ответа Бенкендорф открыл футляр. На мгновение ожерелье приковало взгляд старика.
– Кто-то прислал его вам из Лондона.
Губы Николая Семеновича дрогнули в едва приметной усмешке.
– У меня нет в Англии знакомых, способных сделать столь дорогой подарок. А если даже и есть, то отчего его не принесли домой? Мой адрес известен.
– Владельцу ювелирного магазина сказали, что вы сами придете за ним.
– Вот как? – По лицу адмирала пробежала тень. – Странное заявление. Во всяком случае, мне ничего не сообщали о посылке. Да и кому мог быть предназначен подобный сюрприз? Моя супруга уже в том возрасте, когда порядочные дамы не обнажают шею. А дочь еще девица, ей неприличны изумруды.
Бенкендорф пожал плечами и выжидающе уставился на старика.
– И что же, этот владелец назвал мое имя?
– Нет. Адресат должен был получить посылку, предъявив такое кольцо.
Александр Христофорович протянул Мордвинову печатку с числом «71».
– Что за детская игра? – Адмирал почти оттолкнул руку гостя. – Вы принимаете меня за кого-то другого, молодой человек! – В его голосе прозвучал гнев. – Прилично ли мне, сенатору, заслуженному лицу пускаться в шпионские безделки?! Вы оскорбляете меня!
– Ничуть. – Бенкендорф встал, потому что и хозяин приподнялся с кресла. – По приказу государя я просто выясняю истину.
– Выясняйте ее где-нибудь в другом месте, а в доме у порядочных людей потрудитесь…
– Значит, в доме у порядочных людей нет места истине? – Ирония ситуации была очевидна. – Неужели мне доложить его величеству, что вы выгнали меня и отказались отвечать на вопросы следствия?
Последнее слово генерал выделил голосом, и оно подействовало на старика как стакан холодной соды. Николай Семенович снова сел и как бы невзначай распахнул левую полу халата, под которой на фраке красовались звезды Андрея Первозванного и Владимира 1-й степени. Он недавно приехал из Совета и еще не успел толком переодеться, садясь за чай.
– Я только прошу вас не забываться, молодой человек, – раздраженно бросил адмирал. – На любые вопросы государя я готов отвечать сию секунду.
– Вы знакомы с банкиром Ротшильдом?
– Нет.
– А с Николаем Тургеневым?
– Конечно. Он был помощником статс-секретаря Государственного совета. А еще раньше мы встречались в обществе «Любителей русского слова». Очень талантливый и благородный молодой человек.
– Больше ни в каких обществах вы совместно не состояли?
– К чему вы клоните? – Старик поморщился. – Имеются в виду масонские братства? Это не секрет. До запрещения я числился в ложе «Молчаливости» и «К Мертвой голове», это теоретический градус, вы не знаете. Как видите, весьма скромно.
Собеседник проигнорировал последнее замечание.
– Вы были посвящены еще офицером в Англии. В 1818 году вы совершили поездку в Лондон и возобновили старые связи.
Николай Семенович насмешливо поджал губы.
– Такие связи никогда не рвутся.
И снова Бенкендорф сделал вид, что не расслышал.
– Тургенев был членом Великого Востока Франции, его посвятили еще перед войной, в 11-м году, в ложе «Совершенного места» в Париже. Возможно, принадлежа к разным системам: английской и французской – вы не пересекались во время орденских работ.
Старый адмирал удовлетворенно кивнул.
– Рад, что хоть кто-то понимает разницу. Ведь у нас считают масонство однородным!
Похвала не была приятна Александру Христофоровичу.
– Тургенев работал в ложах «Избранного Михаила», «Золотого ключа к добродетели», а также в прусской «Железного креста». Богатый послужной список?
Мордвинов прищурил глаза.
– Вы даже не подозреваете, до какой степени.
– До какой? – Бенкендорф не терпел таинственности.
– До 18-й, как минимум. По шотландскому обряду. До 4-й по французскому. И до 3-й у братьев наших меньших в Риме. Вам это что-нибудь говорит? – Голос адмирала звучал грозно.
– Говорит. – Генерал почувствовал, что игра пошла почти в открытую. – Человек глубоких достоинств и широких связей.
– Весьма широких, – улыбнулся старик. – Позвольте дать вам совет: есть нити, за которые лучше не дергать.
– Бог поможет.
Генерал щелкнул невидимым замочком и открыл перед Мордвиновым второе дно.
– Любопытные бумажки.
Адмирал молчал.
– А еще любопытнее они становятся вкупе с письмом, на котором означено ваше имя.
– Это не мое имя. – Собеседник замкнулся. – Мало ли в Петербурге Николаев Семеновичей?
– Которым могут прислать из Лондона подобный презент? – с иронией осведомился Бенкендорф. – Клянусь, если нужно, мы проверим каждого.
– А вам не приходило в голову, что кто-то хотел меня скомпрометировать? – Старик взял себя в руки. – Задавались вы вопросом, почему я не пошел и не получил посылку с подобным содержимым?
– Из осторожности, сударь. Из голой осторожности.
Адмирал в глубочайшем удивлении воззрился на собеседника. Психолог!
– Если бы заговор удался, вы бы взяли футляр без всякой опасности. Вас прочили членом временного революционного правительства. Подобный заем давал вам огромные преимущества перед другими лицами.
– Все это фантазии, – оборвал гостя Мордвинов. – Доказательств нет. И быть не может.
– Слава осторожности! – Рассмеялся Александр Христофорович. Кажется, в его планы вовсе не входило личное признание обвиняемого. – Чисто теоретически, без малейшей возможности использовать в деле, мне любопытно, что Российско-Американская компания собиралась делать с таким займом?
Несколько мгновений старик молчал. Потом тоже рассмеялся. Натянуто, без сердечности.
– Любопытство – порок. Знаете русскую поговорку про Варвару? Боюсь, рано или поздно с вами произойдет такая же оказия.
– Я буду беречь нос, – пообещал гость. – Но поверьте, от того, как вы ответите, зависит то, что я скажу государю. Ведь нет нужды передавать ему весь разговор?
Адмирал снова рассмеялся, но уже спокойнее. Казалось, у него отлегло от сердца.
– Знаете, что такое Российско-Американская компания? Откуда она берет деньги? Торгует морским бобром? Льдом? Моржовым усом и тюленьей костью? Нет. Эти доходы ничтожны. Компания обещает золотые горы вкладчикам, а сама проедает казенные ссуды. Огро-омные ссуды, поверьте. И чем они крупнее, тем азартнее едоки.
Бенкендорф выжидал. Его явно не удовлетворяло сказанное.
– Вы просто не представляете себе числа этих едоков, – с сухим смешком пояснил собеседник. – Вернее, их распределения по этажам власти. От купцов первой гильдии до Сената, Совета, родственников августейшей фамилии. Вы ищете политических заговорщиков. А надобно искать денег. Денег и интереса. Ради них совершаются все заговоры в мире.
– Значит, если бы мятеж удался и временное правление взялось за дела…
– Тогда была бы совсем другая история, – оборвал генерала хозяин дома. – Я старый человек, и мне немного надо. На приданое дочери. На устройство дел сына. Большая часть, – он кивнул на футляр, – разошлась бы по другим рукам. И, может быть, уважаемой Варваре полюбопытствовать, чьи это руки?
Глава 2 Тень Психеи
Дорога на Курск. Белёв. 2 – 3 мая 1826 года.
В карете императрицы-матери царил неистребимый запах бергамота. Свежий, чуть горьковатый, как раскушенная апельсиновая косточка, он не вызывал дурноты или головокружения. Мария Федоровна не любила тяжелых, терпких ароматов и говаривала, что пристрастие к мускусу сразу выдает вчерашнего плебея.
Кто бы мог подумать, что на седьмом десятке она отважится путешествовать по весенней распутице. Пейзаж за окном был совсем скучным. Темный еловый лес с мокрыми черными стволами. Темная вода, стоящая в канавах по обеим сторонам. Сколько еще смертей подарит этот проклятый год?
Встревоженная вестями с дороги, Мария Федоровна отправилась навстречу больной Елизавете Алексеевне, боясь не попрощаться. Неужели ей суждено пережить старшее поколение своих детей? Вдова Павла I не спрашивала, за что. Долгие годы, проведенные в России, истончили ее сердце, как вода точит мыло. И теперь там, где раньше было много вопросов, стало много покорности. Она надеялась только свидеться с невесткой и из уст умирающей услышать то, что больнее всего. Рассказ о последних днях ее мальчика.
– Они с Александром могли быть счастливы, – вслух сказала пожилая дама.
Сидевший напротив нее секретарь Виламов встрепенулся. После долгого молчания слова хозяйки, произнесенные как бы без всякой связи с окружающим, заставили его вздрогнуть. Но он тотчас понял, о ком речь, и сделал внимательное лицо, хотя не первый раз слышал жалобы вдовствующей императрицы.
– Да, я уверена, они были созданы друг для друга, – твердым голосом повторила Мария Федоровна, – и если бы не торопливость, с которой их обвенчали, все могло сложиться хорошо.
Она снова надолго замолчала, погрузившись в свои мысли. Виновата, конечно, Екатерина! Ей так хотелось отобрать корону у сына и надеть на внука! Сама узурпатор, она и Александра жаждала запятнать преступлением. Заставить мальчика обобрать родного отца! И для этого ей понадобилось женить его на пятнадцатом году. Ну как же, брак подтверждает совершеннолетие!
– Если бы Элиз вышла замуж в двадцать один, когда чувства у девушки раскрываются и сердце уже готово принять мужчину, она обожала бы нашего Ангела. Но все случилось слишком рано. И для него, и для нее.
Секретарь знал, что за паузами последуют горькие откровения.
– Они были детьми. И очень дружили. Он поверял ей тайны. Оставили бы их в покое, дали подрасти. Я умоляла. Но нет! Элиз едва исполнилось тринадцать. Как она должна была понять его притязания? А он? Ему объяснили, что будет трудно, надобно потерпеть и постараться. Вот они и постарались. Ей было больно. С первого раза ничего не удалось. И хотя потом наш Ангел приобрел нужный навык, но она-то, бедняжка, получила отвращение. А может, и по природе была холодна? Помню, он приобнимет ее, приласкается, а она все морщится и отодвигается от него. Удивительно ли, что мальчик нашел утешение у других дам? – Мария Федоровна вздохнула. – Стоило Элиз показать нежность, он бы всех бросил. Но она из гордости делала вид, будто ничего не замечает. Что ему оставалось?
Трудно было поверить, что покойный государь – этот галантный джентльмен и дамский угодник – в ранней юности пережил неприязнь собственной супруги. Все и всегда жалели Елизавету как сторону покинутую. Видели явную вину Александра, не подозревая о тайной вине другой стороны.
– Если бы она была тогда постарше, у нее хватило бы ума отнестись к делу иначе. Более здраво. Но она его не удерживала. А это для мужчины особенно обидно, – подытожила вдовствующая императрица.
– Но ведь потом у ее величества были… кавалеры? – осторожно спросил Виламов, более для того, чтобы поддержать разговор. Мария Федоровна посвящала его в домашние секреты, и вопрос не таил оскорбительного любопытства.
– К несчастью. – Царица кивнула. – Но, говорят, есть такие женщины, которые вовсе не испытывают удовольствия. У нее с каждым годом обострялась нервическая болезнь. Не любила появляться на публике. Перенести не могла, когда на нее смотрят! Все казалось, что в туалете непорядок, или локоны развились, или еще какая напасть. Покрывалась красными пятнами и спешила уйти.
В голосе вдовствующей императрицы зазвучали презрительные нотки. Сама Мария Федоровна обожала пышные церемонии. Ей не хватило внимания ни при Екатерине, ни в царствование мужа, зато она переела его в следующие четверть века при Александре и намеревалась продолжить при Николае. По мере сил, конечно. Старость брала свое.
– Мне донесли однажды, что, собираясь на бал и глянув в зеркало, она сказала: «Будь проклята моя красота!» И ведь правда. Бог забрал. Какая была милашка! Ничего не осталось. Говорят, я выгляжу моложе.
Это, конечно, лесть. Но очень недалекая от правды. Съежившаяся, без кровинки в лице, Елизавета Алексеевна казалась окружающим старше своих лет. Отстраненная от всего, замкнутая, она жила какой-то внутренней надеждой. Теперь светильник этой надежды угас. И можно было ожидать, что вскоре падет обветшавшая оболочка, в глубинах которой тлел огонек.
Вечером 3 мая карета младшей из императриц-вдов достигла маленького городка Белева под Курском. Следовать дальше сопровождающие не решились, так слаба была их госпожа. «Вы видели страдающего ангела, запертого в темнице? – писал лейб-медик государыни Штофреген своему коллеге Виллие. – Ни одного стона. Ни одной жалобы. Терпение и смирение – хлеб ее души».
Решено было остановиться в доме купцов Дорофеевых, где поскакавшие вперед слуги приготовили для Елизаветы Алексеевны комнаты. Императрица с трудом поднялась на второй этаж, добрела до спальни, опираясь на руки своих камер-юнгфер, и не села, а упала на кровать.
– Хотела бы я знать, есть ли на свете человек, способный вспотеть сильнее меня? – со слабой усмешкой спросила она.
– Не угодно ли будет переменить белье? – предложила одна из комнатных девушек.
– Пустое. Оботрите мне лицо, шею и затылок.
Принесли чаю, и Елизавета Алексеевна через силу начала пить маленькими глотками. Потом заставила себя проглотить две ложки саго и от этого обессилела так, что, когда ее укладывали, не могла сама поднять ноги на постель.
– Ступайте, милые, не сидите вокруг меня, – едва различимым голосом потребовала она. Камер-юнгферы попытались воспротивиться, но императрица сдвинула брови, чего отказалось достаточно.
Около пяти часов утра дежурная девица без вызова отважилась заглянуть в дверь. Ее напугала необыкновенная белизна лица почивающей и открытый рот. Вошедший вслед лейб-медик подтвердил худшие опасения. Вдова Александра скончалась.
Карета Марии Федоровны опоздала всего на четыре часа. Новый удар царица пережила стоически. Она ждала этого и приказала не медлить со вскрытием. Ей доложили, что тело покойной было исключительно худым, особенно шея и грудь, что сердце несчастной женщины искривилось вследствие болезни, и это стало причиной нарушения циркуляции крови. Больная должна была испытывать сильные страдания… Тут вдовствующая императрица прервала медиков.
– Довольно. Теперь ей уже хорошо. Подумаем о живых.
Все бумаги покойной были опечатаны. Но Мария Федоровна как будто искала что-то.
– Я вижу только ее собственные документы, – озабоченно сказала она князю Волконскому. – Не было ли при ней чего-либо от покойного государя?
Петр Михайлович, надо отдать ему должное, не сплоховал под цепким взглядом императрицы-матери.
– Все бумаги его величества доставлены в Санкт-Петербург еще Чернышевым и Дибичем.
– Была шкатулка. Я помню ее у сына…
– Вот эта? – Волконский поднес Марии Федоровне объемный несессер с множеством ящичков, инкрустированный перламутром и расписными эмалевыми вставками.
– Да нет же, – отмахнулась пожилая дама. – Здесь ее дневники и письма от матери. А я говорю…
Князь развел руками.
* * *
Санкт-Петербург. Невский проспект.
Бенкендорф удалился от адмирала с полным списком пайщиков Российско-Американской компании. Каждый из них был фигурой. И каждого не следовало трогать. Вплоть до императрицы-матери. Все это предстояло показать государю, осторожно отговорив от резких движений. Заговор – айсберг, большая часть которого остается под водой. Даже если удастся исследовать невидимые глыбы льда, стоит ли переворачивать громадину? Поднятая волна способна опрокинуть корабль.
С другой стороны, старый англофил знал больше, чем говорил. Деньги деньгами, а масонская подкладка у дела видна. Но почему от масонства всегда ожидают одной чертовщины? Когда следует ожидать как раз денег. Самых больших денег в мире.
Генерал брел по Невскому и никак не ожидал встретить Канкрина. Мелкая изморось то закрывала высокую, тощую, как щепа, фигуру, то выпускала ее, и тогда становились видны длинная до земли шинель, застегнутая на все пуговицы, фуражка с торчавшими из-под нее фланелевыми наушниками и гигантские калоши, позволявшие бороздить океаны луж.
Бенкендорф даже замедлил шаг: он не предполагал, что хрупкий, как растение из ботанического сада, хоронящийся от малейшего сквозняка министр финансов способен на столь дерзкий поступок, как пешая прогулка.
– Егор Францевич, вы ли это? – Удивлению генерала не было границ.
– А, Сашхен! – Канкрин снисходительно поклонился. Они были хорошо знакомы, но никак не числили себя ровней. Егор Францевич стал министром как раз тогда, когда Бенкендорфа понизили до дивизии, к тому же по летам бывший главный интендант армии сильно превосходил легкомысленного Христофорова сына. Но общие придворные связи, круг знакомств, вечера у императрицы-матери – все позволяло им теперь благожелательно замереть друг напротив друга, чтобы обменяться проклятьями по адресу погоды.
Вместо этого Канкрин, высунув губчатый нос из щели между шарфом и войлочным козырьком не по уставу поддетой под фуражку шапочки, восторженно заявил:
– Весной пахнет! – С учетом дождя и хронического насморка, не позволявшего министру даже в теплых покоях дворца нюхать цветы, фраза прозвучала комично.
– Егор Францевич, что-то случилось? – Осторожно осведомился Бенкендорф, решив, что собеседник немного не в себе.
– Великий день! – Бывший интендант поднял руку, в которой у него, вместо трости, оказался сложенный черный зонтик, и патетически потряс им в воздухе. – Император подписал мой проект финансовой реформы. Ах, Сашхен, мне бы так хотелось с кем-нибудь разделить эту радость!
– Я знаю отличное заведение в двух шагах отсюда, – нашелся генерал. – Рюмка коньяку с лимоном вашему здоровью не повредит.
– Здоровье! Да, надо думать о здоровье! – бодро согласился Канкрин. – Как никогда прежде. Теперь вдруг хочется жить. – И, увлекаемый Бенкендорфом прочь от Аничкова сада, двинулся вверх по улице.
– Здесь мило, – заявил он еще в передней, когда Александр Христофорович стряхивал с него капли и разматывал шарф, затянутый не только вокруг шеи, а, как у детей, пропущенный еще и под мышками. – Я угощаю. Но никому ни слова. Никто не должен знать. Пока.
Бенкендорф кивнул и отрывисто потребовал от прибежавшего хозяина столик.
– Не хотите снять галоши? Их просушат у печки.
Канкрин сжался. Всем была известна его нелюбовь расставаться с этим предметом туалета. Он крайне неохотно позволял лакеям разоблачать себя в гостях у вдовствующей императрицы. А в кабинет к государю и вовсе являлся в мокроступах.
– Можно подумать, у меня конюшня, – жаловался Никс, но терпел.
– Я предпочту поберечься, – Канкрин с опаской спрятал ноги под стул, как если бы хозяин или кто-то из посетителей уже нацелился похитить его галоши.
Им принесли «Мартелл» 25-летней выдержки, который Бенкендорф подверг критике, потребовав подогреть бокалы у камина. Владелец тут же повинился, что хотел подсунуть посетителям продукцию братьев Меуковых, и без возражений достал 6-летний «Отард» – лучшее, что у него было.
Бенкендорф заказал яблочный пирог с корицей, который здесь безбожно именовали штруделем, и обратил взор к довольному, лоснящемуся от тепла лицу министра финансов.
– Кто бы мог подумать, – проговорил тот, потягивая через край коричневатую обжигающую жидкость, – что покойный государь при его обширном уме откажет мне буквально во всем. А нынешний согласится, хотя и не без колебаний. Прозито, Сашхен! Прозито.
Их бокалы сдвинулись с осторожным стуком.
– Я предлагал пять лет. – Канкрин задумался, глядя на огонь в камине через стекло своей рюмки. – И с каждым годом становилось все хуже. Ах, если бы пораньше! Теперь не знаю, что и будет. Но рисковать так рисковать.
Похоже, не один Бенкендорф носился с прожектами.
– Хуже не станет, – молвил он. – Куда хуже-то?
Министр финансов на минуту замолчал.
– Вам в Следственном комитете это хорошо заметно. Ни о чем не спрашиваю. Но каковы злодеи! Неужели они хотели гильотин?
– Они думали предотвратить кровопролитие, употребив армию на своей стороне.
По характерному смешку Канкрина было ясно, какого он мнения об армии как орудии порядка.
– Дети. Злые дети, – с раздражением бросил министр. – Слов нет, как обидно. Я скорблю о покойном государе, но все же… сколько времени упущено!
Против этого Александр Христофорович не мог возразить. Его собственные предложения, будь они приняты несколько лет назад, могли отвратить беду.
– Ушли силы, годы. Теперь вот дозволено. – Канкрин невесело рассмеялся. – Но ведь и я уж не тот. И мысли не те. И в стране, вы меня извините, Сашхен, черт знает что творится!
– Надо попробовать, – отозвался Бенкендорф. Похожие сомнения одолевали и его. Бог ли над ними смеется? Сами ли они готовы отказаться от счастливого случая, просто потому что устали?
Егор Францевич аккуратно взял двузубой вилочкой лимон, повозил его в сахарной пудре и, заранее сморщившись, отправил в рот.
– Некоторые из заговорщиков предлагали включить вас в новое правительство, – сказал Бенкендорф. – Только не пугайтесь, ради Бога! – Он не предвидел, что его слова произведут такое действие. Подавиться коньяком крайне неприятно. Пришлось похлопать сотрапезника по спине.
– Вы будете виновником моей смерти, – обиделся Егор Францевич. – Новое правительство! Скорее я бы познакомился с мадам Гильотен. Не удержал бы бюджет и познакомился. А мудрено удержать, когда вокруг хаос и красные ленточки!
– А если бы вам дали деньги? Много денег? – невинно осведомился генерал.
– Откуда? – В голосе министра звучала снисходительность. – Не забывайте, я сам их чеканю.
– Из Англии, например. Или из другой страны.
– Заем? – Канкрин посерьезнел. – Этим господам предлагали заем? Кто?
– Банк Ротшильдов.
Егор Францевич не сдержал неприятного удивления.
– Большой?
– Сто тысяч фунтов стерлингов.
Министр присвистнул.
– Как вы думаете, – осторожно, чтобы не обидеть собеседника, проговорил Бенкендорф, – почему подобные суммы не предлагались прежнему правительству?
– А зачем? – Канкрин вцепился зубами в дольку лимона. – Я поясню. Банк Ротшильдов, особенно английский, поставил на большие перемены в Европе – молодые правительства охотно лезут в долги. Покойный же государь был главным препятствием таких перемен. Не давал сухому листочку с дерева упасть. Казалось, даже воздух застыл без движения.
Бенкендорф не думал, что министр способен на поэтические образы.
– У него не было другого выхода, – продолжал Канкрин. – Стоило в Европе разразиться новой революции, явился бы диктатор, вроде Наполеона, и рано или поздно полез на Россию.
Александр Христофорович распорядился подавать штрудель с чаем.
– Мы опасны. В силу размеров. Многолюдности. Обширных притязаний. Нас и так боятся. – Егор Францевич отважился напасть на пирог с ложкой и ножом. – Неплохо, кстати. Побольше корицы кладите, любезнейший.
Хозяин поклонился, довольный тем, что господам нравится.
– Наша армия съела полстраны. Все свободные деньги не пускались в оборот, а шли в военную кассу. И что вас удивляет, если нам не предлагали займов? – Канкрин махнул рукой. – Клянусь Богом, Ангел это понимал. Но, думаю, в душе уже решился пожертвовать Россией, ради благоденствия остального человечества.
Последняя мысль показалась Бенкендорфу знакомой. На допросах злоумышленники стенали о том же. Россия заброшена. Нашу родину не ценят. Государь занят только делами Европы.
– Это противоречие раздавило ему голову, – сказал министр. – Он знал, что губит страну. И не мог снять чугунную длань с горла союзников. Мучился. Не хотел делать выбора.
В молчании сотрапезники доели пирог.
– Я теперь на многие вещи смотрю иначе, – произнес Бенкендорф, отправляя последнюю ложечку в рот. – А вас никогда не мучила мысль, что вы немец и не имеете права вершить судьбы чужой земли?
Егор Францевич задумался. Потом покачал головой.
– Видите ли, Сашхен, я не слишком расположен служить где-то в другом месте. Хотя, наверное, смог бы кое-чего добиться. Кое-чего, – повторил он. – Очень скромного. А у меня азартная натура. Как и у вас. Россия дает шанс. Большой шанс. Я иду: впереди меня хаос, позади порядок – и я преобразую хаос в порядок. Мне это нравится.
Бенкендорф кивнул. Он не думал, что разговор с Рылеевым так заденет его. Канкрин поднял рюмку.
– Ну, по последней и домой. А то жены… – Оба расхохотались. Егор Францевич тоже был женат на русской. – Вам не кажется, что мы слишком быстро срастаемся со средой?
* * *
Весть о смерти императрицы Елизаветы Алексеевны достигла Петербурга вместе с возвращением царицы-матери. Из уст в уста повторяли, что верная Психея почила на той же походной кровати, на которой умер Александр. В этом видели особый знак. Даже в вечности ангелы не могли разлучиться.
Во всей столице был, возможно, только один человек, принявший уход августейшей затворницы как личное несчастье. Придворному историографу Николаю Михайловичу Карамзину сделалось хуже. 14 декабря он имел неосторожность, оставив дочерей во дворце, выйти на площадь. Наблюдать войска и толпу. Заглядывать в лица. Как в молодости, когда русский путешественник в круглой республиканской шляпе разгуливал по улицам Парижа, желая лично видеть и слышать тяжелую поступь истории.
Но Петербург – не Париж. А пятьдесят девять лет не двадцать.
Холод. Резкие порывы ветра с Невы. Простонародье, вздумавшее кидаться в историографа камнями.
Проскакавшие мимо великие князья кричали ему:
– Николай Михайлович! Уходите! Сейчас начнут стрелять! Вы простудитесь!
Какая связь? И тем не менее он именно простудился. Не был задет картечью или ушиблен булыжником. Страшный ветер 14 декабря впился в грудь Карамзину миллионом ледяных иголок. Пневмония. Воспаление легких. Лейб-медики, присланные Марией Федоровной, колдовали вокруг него, хотя было множество других забот.
Весной, на первом солнышке Николай Михайлович начал понемножку выкарабкиваться. «Смерть медлит, – писал он другу поэту Дмитриеву в Москву. – И я не могу не видеть в этом перст Божий. Моя книга застыла между 1612 и 1613 годами. Смута и междуцарствие».
Казалось, часы Истории остановились. В XIX веке, как в XVII. Вот только Николай Михайлович не знал, для него одного, или для целого народа. Уповал на первое. Боялся второго.
И тут пришло известие о ее смерти.
Прочитав мужу вслух записку из дворца, супруга Катерина Андреевна на цыпочках вышла из комнаты. Она как никто умела быть деликатной, уважая даже те чувства, которых не могла одобрить. Склонившись в кресле на теплый клетчатый плед – подарок Марии Федоровны – старик заплакал.
Странная вещь – сердце. Оно не ведает возраста, не может смириться, что голова облетела, а на щеках морщины. Впрочем, иные немолоды в молодости, и пепел – пища их душ с колыбели.
Как могло случиться, что прекрасная женщина сорока семи лет ушла вслед за здоровым и, казалось, полным сил государем? А он, Карамзин, который держал себя с ней как наставник и ментор, к которому смерть давно стучит пальцем в окошко, задержался без толку на пристани, ожидая корабля?
Они познакомились в 1816 году, когда ученый был приглашен во дворец читать свою «Историю». Тогда все сходили с ума по его писанине. И императорская семья – не исключение. Он сблизился с Марией Федоровной и Александром, которых хорошо знал прежде, но не искал короткости. Теперь императрица-мать вцепилась в Николая Михайловича, как кречет в соловья, заставляя втолковывать и разжевывать прошлое отечества ее великовозрастным детям. Она опекала и покровительствовала, не спрашивая на то позволения. Поселила семейство Карамзиных в Царском Селе, звала к себе, навещала. Она была очень не дура, как все русские немки, ума цепкого и практического. Друг своих друзей. Наседка, готовая выклевать глаз обидчику.
Оставалось только удивляться, как, сраженная сразу несколькими смертями близких, эта пожилая женщина находила в себе силы ездить во время болезни к «своему историографу», ободрять, возить гостинцы? Слабость мешала Николаю Михайловичу выразить благодарность. Императрица-мать старалась его не утомлять. Выходила в гостиную, садилась возле Катерины Андреевны на диван и долго держала ее за руку.
– Крепитесь. Если на то воля Божья, нельзя падать духом. Подумайте о детях. У вас сыновья и дочери. Нельзя отчаиваться.
Она была привязана к Карамзиным и при всей страсти к этикету любила их именно за то, что они – люди не придворные. Умные, хорошо воспитанные, добрые, но другие. Приучены говорить правду в мягкой, неоскорбительной манере. А потому рядом с ними легко. Горе их трогательно. И своя собственная печаль превращается в совсем простую, не государственную, а человеческую.
Катерина Андреевна была очень благодарна старой императрице. И любила ее куда больше, чем ту, другую, которая вот уже десять лет занимала в душе мужа потаенный уголок. Не очень большой, госпожа Карамзина это знала. Но все же такой, куда ей, законной супруге, хода не было. Там жила его тайна. Последнее, зимнее чувство. Похожее на восхищение. И совсем не похожее на страсть. Дама сердца всегда далека, высока и недоступна. Но от этого жене, разделяющей повседневные тяготы, не легче.
Катерина Андреевна обладала удивительным внутренним достоинством. Она несла свою обиду молча и умела уверить себя, что ревновать к государыне, тем более такой несчастной, грешно. А что до Николая Михайловича, то теперь ведь ему должно быть все равно…
Он приехал к императрице Елизавете в семь часов вечера, сопровождаемый министром Уваровым, и вступил в ее тихий кабинет, где всех украшений – копия «Сикстинской Мадонны» Рафаэля во всю стену над диваном между двумя зеркалами. Эта картина глянула на него сверху, чуть только Карамзин переступил порог, и уже не отпускала внимания до тех пор, пока в комнату не вступил истинный ангел. Тихо и кротко, предоставляя гостям, не заметив ее, любоваться живописью.
Когда пришедшие осознали, что Елизавета Алексеевна уже тут и терпеливо ждет, не говоря ни слова, вышел конфуз. Но ободряющая улыбка, голос, жест – все приветливое, без тени величия, без претензии на восхищение – мигом примирили их. Она была все еще хороша, стройна и грациозна, хотя худоба уже сушила ее стан.
Читали долго, в глубокой тишине, и Карамзин решил, что императрица холодна к его тексту. А может, плохо знает по-русски? Уткнувшись в книгу, он не мог взглянуть на хозяйку, хотя его так и подмывало оторваться от листа и проверить впечатление. Ее глаза многое бы сказали. После они с час беседовали легко и свободно о недавних событиях войны с Наполеоном. В половине одиннадцатого ее величество откланялась.
Эта встреча поразила Карамзина. Что было? Милый, безыскусный вечер. Чуть натянутый сначала и теплый в конце. «Надо видеть эту женщину. Одну, в белом платье, среди большой слабо освещенной комнаты, – писал он Дмитриеву. – В ней что-то магическое, воздушное. Она вся окутана дымкой печали». А вернувшись домой, пятидесятилетний отец семейства – ученый, давно променявший резвое перо сентименталиста на сухой шелест летописей, – вдруг одним духом излил на лист… оду:
Корона на главе, а в сердце добродетель; Пленяет ум душой, умом душе мила; В благотворениях ей только Бог свидетель; Хвалима… но пред ней безмолвствует хвала.Немного по-державински. Но он архаик. Классик. И столько лет не писал стихов!
Все это мальчишество, решил Николай Михайлович, а утром, проснувшись чуть свет и распахнув окно, продолжил:
Здесь все мечта и сон; но будет пробужденье! Тебя узнал я здесь в приятном сновиденье: Узнаю наяву!Дальше строчки заартачились, не пошли. Услышав, что муж встал, Катерина Андреевна поднялась к нему в кабинет с чаем и румяными булочками. Стала спрашивать что-то о Гришке Отрепьеве, есть ли надежда, что царевича Димитрия не убили?
Ну какой тут мадригал? Какой сонет?
Николай Михайлович не сердился. Напротив, ему стало стыдно своих глупых грез. Ведь он счастливец, право. И, кстати, сегодня обещал отвезти дочек смотреть ледоход на Неве. Елизавета Алексеевна как-то выветрилась из головы. Но вскоре вновь водворилась там уже навсегда. Ибо была действительно «умом душе мила».
Никому, кроме Дмитриева, он не мог рассказать правды об этих встречах. «Судьба странным образом приблизила меня в летах преклонных к редкой женщине, которую я имел счастье узнать короче. С прошедшей осени я беседовал с ней еженедельно, иногда часа по два, с глазу на глаз. Порой мы читали вместе, порой даже спорили, и всегда я выходил из ее кабинета с отрадным чувством».
Часто для практики в русском она сама бралась прочитывать страницы из его трудов. Вскоре их взаимное доверие настолько окрепло, что Карамзин отважился вручить Елизавете копию «Записок» Екатерины II. Мемуар тайный, не подлежащий разглашению и полный соблазна. Молодая императрица не осталась в долгу. Краснея, она предложила прочесть Николаю Михайловичу кое-что из своих дневников.
Бесценный дар для историка! Мысли думающей, чувствительной женщины обо всем, что она видела вокруг с начала пребывания в России. Много горького об Александре, об императрице-матери. Ужасы убийства Павла. Придворные заговоры и козни времен войны. Тогда император чуть не потерял корону. Вся семья была против него. Только она, Елизавета, поддержала мужа. И где благодарность?
Были другие записи. Личного свойства. Не решаясь прочитать их вслух, женщина передавала писателю тетрадку, и он сам пробегал глазами слишком опасные строчки.
Между ними ничего не было. И было все. Она сделала его соучастником жизни своего сердца. Вместе с ним заново перечувствовала особенно дорогие и особенно болезненные минуты. Теперь он знал ее так хорошо, как не мог бы узнать, разгорись между ними страсть. Да она и не ценила плотских увлечений. Ее стихией были связи иного рода. Мастерица затягивать отношения, строить преграды, отдалять развязку, Елизавета жила грезами о несбыточном. Обладание приносило ей горечь. Все оказывалось грубее и проще. Терпя близость, она мечтала о дальнем. Ее чувства разгорались на расстоянии и особенно сильными были в разлуке. Когда сам предмет не заслонял своего идеала.
Николай Михайлович понял высоту этой души. «Судьба отнимает у нее всех милых, как бы для того, чтобы она не имела уже никакой земной привязанности. Со мной все иначе, я счастлив, окружен близкими, люблю и любим в простом, житейском смысле слова. – Старый друг Дмитриев стал наперсником последнего чувства Карамзина. – Но чем более приближаюсь к концу жизни, тем более она мне кажется сном. Я готов проснуться, когда угодно Богу».
Оказалось, что Бог разбудил Елизавету раньше него. А ведь пару лет назад он смеялся в письме, рассказывая, как будет наблюдать за ней из вечности: «Я не стану скучать. Ведь духи летают, куда хотят. Загляну опять в Царское или в Ораниенбаум. Буду Вас видеть, невидимый. Слышать, бессловесный. Но как знать, может и шепну Вам на ухо нескромную ангельскую весть, чтобы Вы улыбнулись, ангел на земле, оторванный от своего небесного отечества».
И вот он остался в опостылевших земных гостях, а ее душа устремилась на родину. Старик закрыл лицо исхудавшими ладонями с узловатой сеткой жил и разрыдался. Его всхлипывания больше походили на кашель. В легких клокотала мокрота. Он был жалок и как никогда ясно сознавал, что не закончит следующий том, навечно застряв между 1612 и 1613 годами.
В комнату вошла Катерина Андреевна. Она обняла мужа и гладила его по седой голове, ничего не говоря. Так они просидели до вечера, притянутые теплом друг друга. Утешенные состраданием. И потрясенные разразившимся горем.
* * *
– Мать, ты тоже считаешь меня немцем?
Лизавета Андревна задержала над супницей руку с позолоченным половником.
– А ты поляк? – Была в ней эдакая язвинка. Совершенно неуместная, как горошина перца в медовой булке.
Дочки захихикали и заскребли ложками по тарелкам. Трое: одна общая и две от первого брака госпожи Бибиковой. Своего отца они не помнили и звали Шурку папой. Он не возражал. Кому мешает?
– Цыц! – Мать строго глянула на них, и белокурые головки пригнулись, демонстрируя совершенно одинаковые проборы ото лба к затылку. – Малы еще над взрослыми потешаться. Марш к себе.
Александр Христофорович сделал жене знак отменить наказание. К чему строгости до сладкого? Но она покачала головой: каждый знай свое место.
– Я их потом покормлю, – примирительно сказала дама, когда обиженные девчонки убрались из-за стола. – Что на тебя нашло?
– Да тут был один… разговор, – протянул муж. – Я мало об этом раньше думал. А теперь как-то не по себе. Мятеж против государя – это дело русских между русскими?
Лизавета Андревна склонила голову набок и заглянула ему в лицо.
– А среди заговорщиков одни русские?
Александр Христофорович криво рассмеялся, протянул руку и потрепал жену по щеке. Вот ведь умная баба! Мучился, ходил, как с занозой в горле. «Вправе ли я, если я…» А они вправе?
– Ты немец, Шура, – спокойно сказала Лизавета Андревна. – Ты любишь жареные колбаски, инструкции, сентиментальные картинки с сердечками. Ты ведешь расходную книгу… хотя сам больше пропиваешь, чем записываешь! Тебе нужно двенадцать чистых рубах в неделю, потому что ты не переносишь засаленных воротничков. И ты твердо убежден: если воровать булочки из буфета, непременно попадешь в ад.
Генерал насупился.
– Я люблю тебя. – Жена зачерпнула еще один половник и налила в его тарелку рисового супа с курицей. – А когда ты ведешь себя, как русский муж, мне тошно.
Утешила!
Окончательно сомнения покинули Бенкендорфа после допроса подполковника Поджио, члена Каменской управы южан, арестованного в имении старика Раевского Грушевке.
– Сколько же членов императорской фамилии вы намеревались убить?
– Около тринадцати. Впрочем, кто судит за не совершенное преступление? Мысль, мнение…
Красивый парень. Лет двадцать восемь. Жгучий брюнет с длинными, до плеч, шелковистыми волосами. В тюрьме отпустил бороду, она ему идет, скрывая маленький подбородок. Эдакий философ Возрождения. Леонардо в молодости.
– Вы итальянец?
– Отец из Италии, – нехотя бросил подполковник.
– А мать?
– Мать тоже.
– Стало быть, вы итальянец?
– Я – русский. – Настойчивое повторение вопроса разозлило арестанта. – Какое это имеет значение?
– Большое. Вы, католик итальянец, по приказу лютеранина немца Пестеля собирались убить русского православного царя со всем семейством.
Черные глаза Поджио презрительно блеснули.
– При чем тут вероисповедание? Речь о благе отечества.
Александр Христофорович смерил собеседника долгим взглядом.
– Но кто дал вам право решать, что благо для этой земли?
– Во всяком случае не то, что есть сейчас! – Подполковник рассмеялся, обнажив ряд ровных белых зубов. – Или вы думаете, что православие скрашивает прелести рабства?
– Нет, я так не думаю. – Александр Христофорович покачал головой. – Но вы бы залили дорогу кровью.
– Зато привели бы соотечественников к счастью!
Было очевидно, что они не договорятся.
– И выбрали себе роль Брута?
– Почему бы нет? – Откровенность арестанта была почти оскорбительна. – Случилось бы и в нашей истории что-нибудь великое.
– До вас не случалось?
Поджио покачал головой.
– Не обнаружил. Поверьте, я искал. Возвышенных примеров. Образцов для подражания. И что же? Смуты-бунты. Пугачевы-Разины. Перевороты в царских спальнях. Все дико, своекорыстно. Наше общество закоснело в татарстве. Ничего не хочет, ни к чему не стремится. Миллионы людей слепо повинуются одному! Движутся, живут, умирают по мановению тирана. А когда находятся герои, жаждущие свободы народа, этот самый народ волочет их на казнь!
Повисла пауза. Бенкендорф хотел сказать, что, может, стоило бы приглядеться к людям, среди которых живешь, прежде чем пытаться их осчастливить. Но арестант снова заговорил:
– Перед судом потомства император будет стоять не один. А в вашем окружении. Вы его создали! Приняли в объятья, закрылись им от всего света. Вы пойдете с ним путем произвола и дойдете до бесправия, до бессилия, до бесславия. Иди он с нами, мы повели бы его к торжеству Закона…
«…до ближайшего угла и там зарезали!»
Минуту оба молчали.
– Зря готовите оправдательное слово, – хмуро бросил следователь. – В России нет открытых процессов.
– Вы лишаете нас всего, – прошептал подполковник. – Даже воздуха. И сами задохнетесь.
Глава 3 Верный пес
Князь Петр Михайлович Волконский остановился в Белом зале Зимнего дворца, выходившем окнами на Неву. Радостный вид освободившейся ото льда реки никак не гармонировал с его настроением. Ясное небо – ярко-голубое над Петропавловкой и лазоревое у горизонта – слабая, холодноватая дымка над водой и множество лодок, галер, барок с пестрыми парусами. Город жил так, как если бы ничего не случилось. Государь, владевший им четверть века, не умер. А зимнее смертоубийство на улицах не оставило по себе следа.
В каком-то смысле это действительно было так. Sic transit gloria mundi. Князь поморщился. Вместе с Александром ушло и его время. Друг детства, исполнитель поручений, виновник неудач… Им пожертвовали ради Аракчеева. Где теперь Аракчеев? И где сам царь?
Волконский чувствовал себя запоздавшим путником. Все изменилось вокруг. Эта зала, ее раньше считали государевой, и здесь, по желанию нового императора, должно было стоять для прощания тело покойного брата. Но архиепископ Филарет воспротивился, заявив, что останки, отпетые на месте смерти, не могут перемещаться куда-либо, кроме храма, в котором будут захоронены. Так и поступили. Почившего везли с одной святой земли на другую: из Александровского монастыря в Таганроге – через Харьков, Белгород, Курск, Орел, Тулу – в Архангельский собор Московского Кремля, а потом в Казанский собор Петербурга, откуда по прошествии семи дней – в главный храм Петропавловской крепости.
Нельзя сказать, чтобы шествие было спокойным. Сохранность тела оставляла желать лучшего. Наши дороги совсем не подходили для перемещения августейших покойников. Бренную оболочку Ангела растрясло на ухабах. По пути пять раз состоялись секретные осмотры останков. Лейб-медик Виллие готовился растерзать Волконского:
– Великий Боже! Что за гроб! Никуда не годится! Я опасаюсь, как бы свинец не раздавил голову!
Князь отмалчивался. Легко выставлять счет тому, кто единственный делал дело!
– За две тысячи верст от столицы, в углу империи, у меня, конечно, множество способов достать и кисти, и свинец и потребные вам для бальзамирования вещества! Умоляю, доктор, не вводите во грех. Я тринадцатый день без сна!
По дороге носились ужасные слухи. Говорили, что государь либо удушен, либо гроб пустой, либо везут куклу. Тульские оружейники решили скрытно напасть на траурный кортеж и удостовериться в своих сомнениях. Пришлось усилить охрану за счет 3-й Гренадерской дивизии генерал-адъютанта Храповицкого, которому молодой император велел реагировать на самую тень подозрений и беспощадно пресекать всякие попытки приблизиться к останкам.
В Первопрестольной дела обстояли еще хуже. Здесь ждали больших смут и грабительств. В народе коренилось убеждение, что государь умер не своей смертью, а потому следовало вскрыть гроб и убедиться самолично. Таково было мнение толпы, хотя, расходясь по домам, благонамеренные обыватели, каждый в своем углу, боялись мятежа. Все прошло тихо. То ли правительство понагнало войск. То ли разговоров было больше, чем желания. То ли Бог на этот раз помиловал Николая, и без того доведенного смертью брата до крайности.
Хорошо еще, что вдовствующая императрица не увидела тела. Одной заботой меньше! С дороги доносили: останки портятся и источают зловоние. Но Мария Федоровна непременно хотела попрощаться с сыном при открытом гробе. Ее уверяли, будто бедный Ангел только слегка потемнел лицом. Николай отважился лично взглянуть.
– Вам его лучше не видеть, – отрезал он.
Никс и не надеялся поколебать решимость maman. Но вдовствующая императрица сдалась. События последнего времени совершенно подорвали ее силы. Она заплакала и попросила только:
– Приподнимите крышку. Я хочу поцеловать руку моего мальчика.
И этого было достаточно для обморока. Однако Мария Федоровна выдержала. Облобызав распухшую почерневшую длань, она поднялась с колен и, насколько смогла, внятно произнесла:
– Да, это мой любимый сын Александр.
Никто не требовал от нее таких слов. Запав в душу, они породили еще больше толков.
Но теперь уже все. Все. Князь Волконский глянул на себя в зеркало и машинально поправил волосы надо лбом. Довезли Александра. Довезли и бедную Елизавету. И то, о чем она просила его незадолго до смерти…
Теперь он свободен. Петр Михайлович с легким смешком огляделся по сторонам. Зал не был пуст. Мимо него, не кланяясь, проходили придворные. Некоторые лишь слегка кивали. Когда такое бывало? Грозного Петрохана знали все. Теперь он сдулся, как бы сказал Закревский. Александр еще мог вернуть ему милость. Недаром взял с собой в путешествие. Но сейчас, когда прежний государь умер, следовало искать расположения новых любимцев – Орлова, Бенкендорфа, Чернышева, Дибича… Придворные пока не знали всех, боялись ошибаться, сделать неверный шаг. Однако то, что Волконский – мертвый пес, очевидно и младенцу.
– Ваша светлость! – За спиной у князя стоял флигель-адъютант императора Владимир Адлерберг. – Его величество зовет.
Волконский поспешил в кабинет государя.
Тот сидел за столом весь красный, вспотевший и с увлажненными глазами. Перед ним на зеленом сукне стоял железный ларец. Крышка была откинута. Справа валялся гнутый гвоздь. Уличные замашки царя забавляли. Гость попытался представить Ангела, взламывающего замок. Не получилось. Николай дул на пальцы.
– Повторите мне слова покойной государыни, – попросил он.
– Здесь хранится самая суть наследства, которое брат передал вам, – отчеканил Волконский.
Несколько минут государь молчал, потом закрыл крышку ларца, так и не дав князю заглянуть внутрь.
– Поговорим о вас. Вы оказали нашей семье огромные услуги. Мы были вправе ожидать помощи от других людей. Но совсем не от человека, с которым брат поступил… – царь не подобрал слова.
Петрохан не стал ему помогать. Просто смотрел и ждал.
– …несправедливо, – выдавил Никс. – Я бы очень хотел, чтобы вы вернулись на службу.
– Куда? В Главный штаб? – Волконский не смог сдержать кривую усмешку. – Дибич отличный служака, он справится. А я, поймите правильно, ваше величество, – возвращение после того, как все сделанное мною было развалено… И все эти дрязги… Я смертельно устал. Мой долг был проводить их величеств…
– Ваш долг оставаться при мне, – с неожиданной властностью отозвался император. – Вы полагаете, я часто делаю подобные предложения? И разве я говорил про Главный штаб?
Волконский опешил. Тогда куда же?
– Я собирался предложить вам должность…
Старшего конюха? Рекетмейстера? Что там посмешнее?
– …министра двора.
Петр Михайлович несколько раз хлопнул ресницами.
– Возможно, вы не вполне представляете, в чем состоит эта должность, – заторопился император. – Здесь требуется хватка. Твердая воля. Порядочность, чтобы уметь отстраняться от интриг. Общее уважение…
Петрохан был оглушен. Он отлично понимал, что при нынешних обстоятельствах ему предлагают один из ключевых постов. Авгиевы конюшни. От площадных заговорщиков ниточки, конечно, тянулись наверх. К окружению императрицы-матери. К принцам Вюртембергским. К Сперанскому, к Мордвинову, к покойнику Милорадовичу. И за границу к Константину. И за Кавказский хребет к Ермолову. У всех есть свои сторонники, группировки. Волконскому говорили, будто молодой государь получает угрозы прямо в Зимнем. Теперь, глядя на Никса, он верил слухам. Императорская семья не чувствовала себя в безопасности даже среди придворных. В первую очередь среди придворных!
– Я предлагаю вам разорить осиное гнездо, – прямо сказал Николай. – И в дальнейшем держать двор в узде, предотвращая интриги. Вы всегда отличались незаурядными административными талантами. Но главное – я смог бы вам доверять.
Да уж, этого сейчас днем с огнем!
Петрохан вышел из кабинета. Ему следовало зайти еще к вдовствующей императрице и засвидетельствовать почтение. Теперь уже по долгу службы.
Пока он поднимался вверх по лестнице, его спина выпрямлялась, а саженные плечи разворачивались. Надо же, а ему-то в последнее время казалось, что он теперь вечно будет горбиться и шаркать ногами! Сорок восемь лет – не время для отставки. В каком-то смысле это даже удачный миг для начала другой карьеры!
Новость выскользнула из кабинета государя вслед за министром и теперь опережала на два лестничных пролета, пару залов и десяток дверей. Полчаса назад равнодушно встречавшие Петра Михайловича люди кланялись, пытались заговорить, приветливо улыбались, заискивающе глядели в глаза. Теперь к обойме любимцев царя они могли прибавить еще одного. Не многие понимали, чего от него ждать.
* * *
Невский проспект.
Бенкендорф шел, загребая ногами весеннюю жижу. Гадкий день. Опять бушевал Чернышев. И опять Александр Христофорович не смог смолчать. Крепился из последних сил. Давился собственным гневом. Пытался, по совету жены, читать «Отче наш» на французском. Не помогло.
Допрашивали мичмана Беляева. Того самого, с которым в ноябре позапрошлого года генерал спасал тонущих. Теперь молодой человек выглядел страшно. Оброс. Волосы торчком. Глаза ввалились.
– Такое чувство, что вы ничего не едите.
– Эти отбросы есть нельзя.
– Привыкайте. – Голос Чернышева звучал издевательски. – Иного не будет.
Беляев мельком взглянул в лицо второму следователю. Бенкендорф опустил глаза. Узнал? Нет? И что это в сущности меняет?
– Петр Петрович, – начал он, – на вас не так уж и много показаний. Если вы расскажете все чистосердечно, вину не сочтут особенно большой…
– Он знал о злоумышлении на жизнь государя и не донес! – взревел Чернышев.
– Да знал ли он о злоумышлении? – усомнился Бенкендорф. Меньше всего ему хотелось, чтобы арестант сейчас сорвался и начал в досаде наговаривать на себя лишнего. Он уже изучил тактику товарища. Тот был убежден в виновности каждого и считал, что злодеи выворачиваются из клещей правосудия. Все они порочны, надо только хорошенько раздразнить их, и тут наружу полезет глубоко скрытое зло. Выходило пятьдесят на пятьдесят. У кого нервы послабее, тот и ломался под криком. А был ли он при этом злодеем, или так, человек, почти сторонний заговору, – генерал-адъютанта не тревожило. Чернышев увеличивал поголовье виновных, предавая внушительности делу.
– Конечно, теперь он ничего не знает! – вспылил будущий военный министр. – Ваша наивность подозрительна! Вы выгораживаете каждого сопляка!
«Ну, далеко не каждого».
– Между тем этот негодяй явился на площадь в составе гвардейского флотского экипажа! Прогонял увещевавших священников!
– Я просто сказал, что сейчас начнут стрелять… – И тут мичман не выдержал. Перещелкнуло в голове. Или взбесился с голодухи. – Да! Да! Я знал! И про покушение на величество! И про республику! Скоты! Наши соотечественники в рабстве! А вы делаете из нас мерзавцев! Освободите народ, освободивший Европу!
Все. Пошла-поехала.
– Он признается! – Генерал-адъютант был счастлив. – Видите! Видите!
– Что я вижу? – В холодном бешенстве осведомился Бенкендорф. – Что вы довели мальчишку до истерики? Для обвинения личных признаний недостаточно.
Глаза у Чернышева стали круглыми, как у кота перед случкой.
– Развратные измышления французских философов от юриспруденции ныне не в ходу.
– Необходимость доказывать вину основана на действующем законодательстве, – парировал Александр Христофорович. – А уж откуда Екатерина Великая брала свои идеи…
Арестант замер. Он с удивлением смотрел на двух следователей, казалось, забывших о его существовании.
– Я готов письменно ответить на все вопросы. – Вежливое покашливание Беляева вернуло генералов к реальности. – Но слушать ваши дискуссии из прошлого века, ей-богу, скучно. Со времен аббата Беккария и бабушки Екатерины человеческая мысль ушла…
– Не дерзите, – оборвал его Бенкендорф. – Вы под следствием и вряд ли вправе читать лекции. – Он был задет.
– Честное слово, Александр Христофорович, к вам не имею никаких претензий. Но господин генерал-адъютант…
Эти молодые! Что у них в голове? Откуда такое нахальство?
– Ступайте. Не вводите во грех, Петр Петрович.
Бенкендорф понял, что ему еще дуть на товарища, которого едва удар не хватил от мичманской наглости. А потом получать очередной выговор. И правда, скучно.
– Вы остолоп, – сообщил ему Чернышев, едва придя в себя. – Цацкаетесь с ними. Они вас ни в грош не ставят. Я доложу императору.
Пусть докладывает. Александр Христофорович и сам был расстроен. Причем не столько поведением подследственного, сколько сознанием собственной старости. Неужели он так отстал от жизни? И идеи, которые казались непреложными, обветшали? Какие же у них теперь идеи? Те, что они излагают на допросах? Но это бунт. Открытый бунт. Разрушение основ. Тогда Чернышев прав? В колодки их и за полярный круг. Медведям на смех!
Благородные принципы были поколеблены в Александре Христофоровиче. Он сожалел, сам не знал о чем. Проклинал приказ государя торчать в следственном комитете. Разве от него есть польза? Одно слабоумие!
Пойти домой напиться.
Вдруг он услышал у себя за спиной легкие шажки. Обернулся. Никого не увидел. Генерал проходил как раз мимо паперти собора Святой Екатерины на Невском. Отсюда в наводнение ему повезло снять старушку. Не то чтобы совсем нищую. Милая такая старушка. В чепце и выношенных кружевах. Вдова какого-нибудь мелкого чиновника. Словом, ей подавали, хотя она и не протягивала руку. Так, кто заметит. Он заметил, и на катере приснопамятного Беляева отвез в безопасное место.
– Кто здесь?
Ни звука. На мгновение Бенкендорфу показалось, что звуки вообще пропали. Тишина, как в бутылке, заткнутой пробкой. Ни шарканья ног по брусчатке. Ни стука колес и конских копыт. А еще ведь голоса. Голосов тоже не было. И ветер, всегда такой сильный на проспекте, стих.
Генерал повертел головой. Ему показалось, что все вокруг обсыпано серым грифелем. Мир замер. Стоячий стекловидный воздух можно было резать ножом. И снова шажки. Торопливые, семенящие.
– Не хотела напугать тебя, голубчик.
Он обрадовался. Та старушка. Вроде бы ее лицо. Обежала его сбоку. Маленькая, сухая, чуть горбится. Наклонила головку в белом платочке, ласково посмотрела.
– Глупости все это. Пустые мысли. Ты там, где должен быть. Дай-ка я тебе лицо вытру.
Александр Христофорович вспомнил, как спасенная платком отерла ему грязь с подбородка. Женщина вытащила точно такой же лоскуток, потянулась к его щеке – повеяло ладаном.
– Иди с Богом. А пить не надо. Потеряешь любовь государя. И не бойся ничего.
В следующую секунду гул проспекта ударил Бенкендорфу в уши. Он стоял посреди улицы, ошалело глядя на снующих людей.
– Барин, а барин! – Кто-то схватил генерала за рукав. – Гдей-то вы были?
Александр Христофорович обернулся. За его спиной топтался денщик Потапыч. Мужик степенный и на хорошем счету.
– Вас третий час против обычного нет. Барыня руки ломает. Я по кабакам. А вы тут посерёд извозчиков. Живота себя лишить хотите?
Вид у генерала был, вероятно, таков, что денщик на минуту замолчал.
– Да вам хорошо ли?
– Где женщина? – Бенкендорф не узнал свой голос.
– Какая женщина?
– Старушка. Маленькая, белая.
– Э-э-э, – Потапыч поскреб в затылке. Ему хотелось сказать, что барин допился. Но причин не было. Особенно в последнее время, по крайней занятости. Денщик огляделся, потом, видать, что-то смекнул.
– Да это Ксюша приходила, – заявил он с такой уверенностью, с какой говорят: «В Крещение во всех реках вода святая». И гордо вскинул голову: не у всякого барин видел блаженную, есть чем похвастать. – Что сказала-то?
Александр Христофорович пожал плечами.
– Что все будет хорошо.
* * *
Зимний дворец.
Николаю казалось: в последнее время он только и делает, что читает чужие письма. А это порождало неудобство. Хотя порой суждения, высказанные походя, в двух словах, точно сдергивали пелену с глаз.
Среди посланий покойной Елизаветы в Баден осталось одно, не отправленное за болезненностью темы. 1820 год, военные поселения. Супруга Ангела объясняла матери, принцессе Дурлихской, как славно будет жить под дудку и барабан.
«Ваша тревога мне понятна. Александр действительно похож на победителя в покоренной стране. Но подумайте, сколько выйдет пользы! Будущие блага искупают кратковременные неудобства. Солдат распределяют по избам, они делаются членами семей, каждый крестьянин приобретает работника, сын его идет на военную службу, а дочь становится женой пришедшего чужака. Плоды обнаружатся со временем. Улучшится обработка земли. Рекрутский набор исчезнет, хлебопашец сделается солдатом, солдат хлебопашцем».
В памяти оставался только «победитель в покоренной стране». Как точно. И как больно! После победы! Когда-то Николай сам восхищался грядущей пользой. «Мы затеваем нечто новое. Вы вскоре увидите!» – с горячностью убеждал прусскую родню. А когда вез невесту в Россию, бабы из казенных деревень выходили к дороге, становились на колени и выли в голос, прося отменить у них поселенные полки. Они почти пели, плача свои жалобы, и тянули к карете руки. Признаться, тогда царевич был поколеблен. Черт бы побрал братскую глухоту!
Как все красиво выходило в беседах с Оуэном! Социальный мыслитель – фаланстеры, трудовые коммуны, казармы для общего счастья. Александр слушал философа в Англии. Потом оживленно блестел глазами: вот оно, чего Россия еще не видела. Величайший эксперимент! Мы противопоставим сытость голоду, порядок хаосу, грамотность темноте.
Сколько вышло страданий, мучительства. И… разорения. И… никудышных войск, бунтующих при всяком удобном случае. Точки раскиданы по карте. Гнойники по лицу страны. Что делать? Что теперь делать?!
Силком выданные за солдат девки стерпелись, нарожал детей. Рвать семьи, как прежде навязывать? «Кратковременное неудобство»! У человека одна жизнь. Примерь-ка на себя.
В начале года молодой император имел разговор с доносителем Шервудом. Брат поверил ему. И теперь Николая интересовало, что приказал покойный? Как принял рассказ о черством поселенском житье? Усомнился ли в донесениях Аракчеева?
Шервуд заметно нервничал. Тянул худую шею, косил глазами. Новый император не походил на старого. Неласков. Хмур.
– Говорите всю правду. Не бойтесь меня оскорбить. Я теперь не такое слышу.
Сказал как отрезал. Прямой приказ.
Шервуд кивнул. Начал не без запинки, но потом справился с волнением. Что ему терять?
– Его величество покойный государь принял меня в Каменноостровском дворце и выслушал очень внимательно. Я в подробностях изложил ему, что знал о заговоре. Сие все в моих рапортах. А вот чего там нет. Государь меня спросил: не замешан ли кто из лиц поважнее? Я отвечал, что не знаю, но некоторые приказы кажутся мне очень странными. Людям дают ружья и не дают хлеба.
Он: «Как так?»
Я испугался. Унтер-офицер. Прибыл через графа Аракчеева, который не сильно тем доволен. Что со мной будет? Но все же сказал: «Крестьяне должны кормить свое семейство, постояльцев, резервистов с кантонистами и так заняты постройками, что летом не имеют трех дней для работы на полях. Были случаи голодных смертей. Таких ошибок государственные люди без умысла не делают».
Николай потер переносицу. Да, не делают. Стало быть, рассчитывали взбунтовать и поселения.
– 27 июля мне велено было возвращаться в Грузино, – продолжал Шервуд, – а оттуда в линии и наблюдать за действиями злодеев. Граф Аракчеев принял меня как нельзя лучше, всякий день я завтракал вместе с Настасьей Федоровной Минкиной, что считалось большой честью. Почти за два месяца я составил список членов тайного общества и, как было условлено, 20 сентября отправил отчет графу. Однако фельдъегерь за мной не прибыл. Только через десять дней, находясь в городе Карачеве под Орлом, я узнал, что крестьяне зарезали Настасью Федоровну, чему и удивляться не след, зная об ее тиранствах. Мне сказали, что граф как помешанный и писем не читает. Не могу знать, почему такой человек пренебрег опасностью жизни государя. Эти десять дней разницы стали роковыми.
Николай сдержанно усмехнулся. Много званых… Шервуд не один считал: прислушайся к нему, мятежа бы не случилось. Александр имел списки. Но медлил, медлил… Однако не о нем речь. Об Аракчееве.
– Вы англичанин?
– Да, ваше величество. Родился в Кенте, двух лет прибыл с отцом в Россию. Он механик и первым основал тут суконные фабрики с машинами.
– Как случилось, что вы узнали о заговоре?
Шервуд сморгнул. Было видно, что этот вопрос ему задают уже в сотый раз, и отвечать наскучило. Но что поделаешь?
– В 1819-м я поступил в 3-й Украинский уланский полк рядовым из вольноопределяющихся. Вскоре стал унтер-офицером. Мне было дано хорошее воспитание и знание языков, поэтому офицеры приняли меня радушно. Я часто ездил с поручениями от полкового командира в Киев, Одессу, на Волынь, в Подольскую губернию. От природы я очень наблюдателен и запоминаю, как и о чем говорят. В 1822-м и особенно 1823-м годах мне все казалось, что окружающие ждут какой-то важной перемены. Раз между поручиком Новиковым и адъютантом графа Витгенштейна князем Барятинским чуть дело не дошло до дуэли, потому что Новиков изругал облившего его вином лакея. Барятинский тогда сказал: «Недолго вам глумиться над равными».
В Одессе в доме таможенного начальника Плахова собравшиеся офицеры, выпив, так вольно говорили о царе и о каком-то будущем блаженстве для России, что трудно было не соотнести их пыл с восстанием в Испании.
Случилось мне быть в Ахтырке с поручением к графу Булгари. Я пришел рано поутру, мне сказали, что хозяин спит. Я сел в смежной комнате и попросил кофе. Дверь была приоткрыта. У графа ночевал его приятель поручик Арзамасского конно-егерского полка Вадковский. Я увидел этого человека через дверь и удивился его львиной наружности, широкому носу и всклокоченным волосам. Булгари его спросил:
«Ну и что по-твоему лучшее для России?»
«Конституция».
«Конституция для медведей?» – Граф захохотал.
«А вот послушай». – Тут Вадковский стал, как по писаному, излагать конституцию.
Булгари зевнул и сказал ему:
«Полно. Все это сказки. У нас династия велика. Куда их всех девать?»
У Вадковского глаза заблестели.
«Как куда девать? Перерезать».
Покойный государь много помогал моему отцу с устройством фабрики, и мне стало страшно. Тут принесли кофе, и я попросил доложить о своем прибытии.
Меня позвали в комнату и представили Вадковскому. Услышав, что я из поселений, он обрадовался.
«Ну и как у вас?»
«Плохо, – сказал я. – У крестьян еды нет».
«А офицеры?»
«Им лучше. Но тоже недовольны. Граф Аракчеев шутить не любит».
Вадковский даже стал потирать руки. Булгари вызвали, и мы с поручиком остались наедине.
«Я вверяю вам важную тайну, – сказал он, подойдя ко мне. – Вы должны быть в нашем обществе».
Шервуд замолчал. Молодой император внимательно смотрел ему в лицо. Интересная история. Много говорящая о серьезности мятежников. Вот так, запросто, открыться проезжему унтер-офицеру!
– Они полагались на ваши связи в поселениях?
– Без сомнения. И на то, что я еще не произведен в офицеры, а потому должен быть недоволен.
Император хмыкнул. Прозрачный намек.
– Ступайте. Чин от вас не уйдет.
Глава 4 Отшельник
Санкт-Петербург. Дорога до Подольска.
Добиться от императора разрешения на поездку в Дубровицы к сумасшедшему Мамонову, как и предполагал Бенкендорф, оказалось нелегко. Но в конце концов Никс согласился.
– Будьте осторожны.
Что могло угрожать генерал-адъютанту под Подольском, в имении безумного, но все же не бросавшегося на прохожих с ножом приятеля? Бог весть.
– Я привыкаю близко работать с определенными людьми, – пояснил император. – Мне будет без вас неуютно.
Бенкендорф не вполне понимал корни царской привязанности, но обнаруживал в себе ответное, тоскливое и голодное чувство – он хотел служить этому человеку. Больше того – любить его всем сердцем, как любят давно потерянного и вдруг обретенного… у него язык бы не повернулся сказать: отца.
Деревянный настил под колесами кибитки вставал горбылем, как волны на море. Ямщик подрядился за сто двадцать рублей доставить генерал-адъютанта до Подольска в четверо суток. Но не побожился бы, что живым.
– Ты, эта, барин, голову береги. – Хмурый возница похлопывал руками.
Лизавета Андревна набила полный короб еды. Муж улегся в возок, не успев выбросить из-под спины заботливо сунутую подушку, запахнул ноги медвежьей полостью и… понеслась душа в рай. Какие мысли? Сердце бы не вытрясти!
Очнувшись где-то возле Клина, генерал обнаружил, что ямщик сочувственно кивает мальчонке, подсевшему «до другой станции». Пострел развлекался рассказом про «гуси-лебеди». Удивительная народная склонность – по сто раз слушать одно и тоже. Растопырил Иванушка ручки-ножки, и не смогла его баба-яга в печь засунуть. По-ихнему – хитрость. По-нашему – свобода воли. Смирился бы – сгорел.
Александр Христофорович вспомнил, куда едет, и сердце заломило. Он не хотел бывать там, много лет отгонял от себя даже мысль о Дубровицах. Вернее, о рыцарском союзе, в который черт ли его занес?
После войны многие, воспламенясь любовью к родине, жаждали улучшений. Однажды на прогулке государь подозвал к себе генерал-адъютанта, на грех случившегося возле Царскосельского пруда. Бенкендорф как раз надрал пионов в собственном садике и, ожидая Лизхен, прохаживался, как кот по крыше.
– Я слышал, Мишель Орлов зовет вас в Орден русских рыцарей?
Александр Христофорович побелел. Еще не хватало! Вызвать монарший гнев как раз на пороге новой должности – начальника штаба гвардейского корпуса. И женитьбы!
– Не беспокойтесь ни о чем, – милостиво кивнул Ангел. – Благо отечества ближе моему сердцу, чем многие думают. Скажите товарищам, что я не могу примкнуть к ним открыто. Но прошу и меня считать как бы сочленом нового общества.
Получалось, что Бенкендорф еще не дал согласия на приглашение Орлова, а отступить уже не мог. Сам император постучал за него в двери ордена. Да еще столь ласково. Сейчас Александру Христофоровичу вспоминались слова арестованного Мишеля, будто Ангел вталкивал людей в заговор. «Стало быть, он и меня почитал мятежником?» Или… всегда благонамеренный, не потерпевший бы ничего противоправительственного генерал-адъютант мыслился как око государево? Присланное для пригляда? Тогда царь ставил его в двойственное положение, заранее лишал доверия товарищей.
Только теперь Бенкендорф запоздало задумался над такими вещами. А в те дни, почувствовав, что другие «рыцари» говорят ему не все, просто отошел. Чем, без сомнения, вызвал гнев императора. Ангел ничего не сказал. Но Александр Христофорович ощутил холод. Мог ли он знать, что нарушил игру? Что в нем видели шмеля, попавшего в сердцевину закрытого цветка и съевшего пыльцу еще до того, как бутон лопнул?
Это ли определило неуспех «рыцарей»? Орден не двинулся дальше устава. Мишель переписывался с Мамоновым пару лет. Потом бросил, подавшись вместе с Тургеневым в Союз благоденствия. Бенкендорфа туда уже не звали. А прояви он терпение, и Александр получил бы своего человека в грудной клетке мятежа.
Ездок устал от мыслей и снова задремал. Старинный приятель, к которому он ехал, не отличался ни приветливостью, ни гостеприимством. Зато слыл оригиналом самого опасного толка. Сын предпоследнего фаворита Екатерины II – графа Дмитриева-Мамонова, – Матвей Александрович рано осиротел и буквально помешался на собственном происхождении. Он ненавидел мать, несчастную глупенькую фрейлину, покусившуюся на любовника госпожи, и приписывал своему появлению на свет таинственные обстоятельства. Бенкендорф однажды слышал, как в разговоре с Орловым Матвей назвал императора Павла «мой покойный брат». Надо же!
Его карьера началась легко, в двадцать лет Мамонов был уже обер-прокурором Сената. Горячий и дерзкий, он мало с кем ладил, чему способствовала нервная, художественная натура – стихи, акварели. В войну сформировал свой конный полк, угробив почти все состояние. Участвовал в Бородине, под Тарутином, Малоярославцем, погромыхивал золотой саблей, именовался генерал-майором, но… подрался с кем-то из австрийских союзников, к чему государь бывал очень щепетилен. Полк раскассировали, самого отдали в штаб кавалерийского корпуса. Обычная история. Кто не хлебал лаптем царской благодарности?
Другой бы смолчал. Подавился самолюбием. Но Мамонов закусил удила. Подал в отставку. Совсем как когда-то Воронцов. Мише повезло. И сам кроткий, и жена не дала душе закрыться в скорлупу. Нашел дело. Вернее, выпросил. Оно одно держит человека в вертикальном положении. А Матвей не смог.
Ушел от мира. Уполз в берлогу зализывать раны. Да так и остался, позволив обиде взять над собой верх. Орлов говорил, что граф Мамонов боится показываться на люди. Что-то в нем сломалось. «Рыцари» для него не игра, а месть. Чужих видеть не может. Они вызывают в нем приступы гнева. Мишель жаловался, что с каждым приездом замечает, как рассудок затворника погружается в хаос.
А ведь вопрос о кольце-печатке был не из тех, которые задают сумасшедшим.
* * *
Дубровицы.
Вид на имение открылся при переезде через Пахру. Ямщик перекрестился на церковь дивной красоты – точно белая свеча в пламени закатного солнца.
– Вона! Диво басурманское.
– Не нравится?
– Для чего? Пригожая. Тока не наша.
Храм действительно выглядел странновато. Четыре вскругленных предела из ограненного камня, а над ними высокая башня под золотой короной вместо купола. Богатейшая резьба и фигуры апостолов придавали ему облик римской базилики.
Желтый дом с белой колоннадой и львами у крыльца помещался на возвышении. От него к готическим воротам с черной чугунной решеткой спускались цветники. Мужики возили на двор дрова. От реки сновали прачки с корзинами белья. Кухня, расположенная во флигеле, топилась, выпуская в небо струйки дыма, пронзительно-сизые в предвечернем воздухе. Даже оживленная присутствием человека, эта картина почему-то показалась Бенкендорфу грустной. Мысли о хозяине здешних мест навевали меланхолию.
– Послушай, любезнейший, – обратился гость к мужику на воротах. Тот шарахнулся от него как от чумного. – Передай управляющему, что приехал старинный знакомец его барина…
– Не велено, – отчеканил привратник давно заученную фразу и очумело уставился на ездока. Видимо, сюда давно не заглядывали соседи.
– Я тебе что, остолоп, сказал?! – Генерал выпрямился в возке.
Но дворовый не тронулся с места.
– Проезжай своей дорогой, мил человек, – отозвался он с рассудительным дружелюбием. – Барин у нас больно безобразит.
– Я вот тебя сейчас зарублю! – Бенкендорф не привык терять время с дураками. – Отворяй ворота!
Угроза подействовала. Кряхтя: «Вольному воля», – привратник сполз с приступки под козырьком и вразвалку поплелся вынимать засов. Кибитка въехала во двор. Ее появление вызвало переполох. Бабы бросили носить белье, мужики грузить дрова и оторопело уставились на гостя.
– Дядь, а дядь, а чегой-то вам тут надо? – Мальчишка лет пяти – видно, сын прачки, – подойдя к возку, вытер сопливый палец об оглоблю.
Не сказать, чтобы обитатели усадьбы боялись барина. Скорее они существовали здесь сами по себе. А он где-то там, в глубине дома, сам по себе. Не брошенный ими, но и не сующийся в их жизнь.
– Желаю видеть вашего хозяина, – заявил генерал, вылезая на землю. – Где управляющий?
Не вдруг явился управляющий. Окинул гостя подозрительным взглядом.
– Его сиятельство никого не принимает.
– А ну, бестия, веди меня в дом. – Александр Христофорович взялся за эфес сабли. У него родилось подозрение, что лукавые холопы просто повязали своего безумного барина и держат взаперти, если не уморили голодом. – Не думаю, чтобы твой хозяин настолько позабылся и выгнал проезжего на ночь глядя.
Нехотя управляющий потащился к крыльцу, всем видом показывая, что происходящее лишено смысла.
– Его сиятельство граф Матвей Александрович уже пять лет не выходит к гостям.
Может, его и в живых-то нет?
Двери распахнулись, и Бенкендорф не без замирания сердца вступил в просторный вестибюль. Пол был давно не метен. На нем оставались грязные следы, которые никто и не думал вытирать. Лакеи не явились. Некому оказалось принять шинель и фуражку. Мерзость запустения царила кругом. Роскошный дворец ветшал и, вероятно, разворовывался по крохам.
– Вы что же, и печей не топите? – осведомился генерал.
– Зачем? – пожал плечами управляющий. – Здесь никто не живет. – И тут же с опаской добавил: – В графских комнатах, вестимо, топим.
– Вот и веди меня в графские комнаты.
– Не можно. Их сиятельство Матвей Александрович давно уж запретили нам входить. Записками свои распоряжения отдают. Где убрать, что постирать. Обедают одни. Мы все ставим и уходим. Они садятся. Вот, изволите видеть, последний приказ. – Управляющий вытащил из кармана мятую бумажку.
Бенкендорф не без подозрения взял ее в руки. «Кто в доме моем, видел я, на детей кричал? Звать их ко мне пировать, а кто ослушается, тому буду голову сечь».
– И что вы намерены делать?
– Ничего-с. К утру забудет-с.
– Эй, Архипыч, кто там? – раздался с лестницы громкий, прямо-таки рокочущий бас. Точно рык из львиного логова, он прокатился под сырыми сводами вестибюля и замер у оштукатуренной стены с фреской «Государыня Екатерина Великая въезжает в Дубровицы», как будто разбился об нее.
– Ваша милость, – заспешил управляющий, – тут прибыли их высокопревосходительство генерал-адъютант…
Бенкендорф подсказал свою фамилию.
– Покорнейше просят дозволения переночевать.
Вообще-то Александр Христофорович ничего не просил. Он требовал встречи с графом. Но при сложившихся обстоятельствах ему пришло в голову, что лучше посмотреть, как развернется дело.
Повисло гробовое молчание. Сверху, из графской берлоги, исходила какая-то гнетущая, ощутимая угроза. Точно зверь готовился к прыжку. Она текла через всю анфиладу комнат и изливалась на незваного гостя. Вдруг раздался тоненький, противный писк:
– Что же, что же, ведите его. Давно не виделись.
– Не своим голосом иногда говорит, – пояснил управляющий, сжавшийся в комок, но продолжавший напряженно взирать на лестницу. – Ступайте. Прямо по всем комнатам. До кабинета.
Александр Христофорович понял, что провожатый боится. Он повел плечами, с которых так никто и не удосужился снять шинель, положил руку на эфес сабли и решительно зашагал по ступеням.
На втором этаже его встретил пустынный Гербовый зал, расписанный некогда самим владельцем. Изумительная по глубине перспективы фреска точно уводила внутрь стены: за портиком вытянутых двойных колонн открывался мощенный розоватыми плитками двор сказочного замка, с двух сторон окруженный готическими арками. Вдалеке островерхие ворота смотрели в голубое небо с белыми облаками, под которыми угадывался туманный пейзаж. Ничего общего с реальностью картина не имел. Она была плодом воображения владельца – вероятно, самым приятным и возвышенным.
На колоннах висели щиты в лентах. Попеременно то с гербом рода Мамоновых – потомков смоленских князей, то с зеленеющим Древом на золотом фоне и латинским девизом: «Devine si tu peux et choisis si tu I’oses»* . Бенкендорф вспомнил, что когда-то именно это изречение Матвей предлагал в качестве девиза «Ордена русских рыцарей». Нижняя ветка Древа казалась надломленной. Грустный намек на судьбу самого графа. Бедный паладин выпал из седла.
– Нравится моя мазня? – услышал Александр Христофорович у себя за спиной хриплый, невероятно низкий бас. Гость обернулся, но позади никого не было. Только длинная анфилада комнат с открытыми дверями. Она-то и усиливала звук.
Теперь, во всяком случае, было понятно, в какую сторону идти. Бенкендорф двинулся на голос, прошел изящную гостиную с ширмами, обитыми китайским шелком. На них райские птицы порхали над райским садом, где первый человек Адам Кадмон приносил поклонение к ногам Прекрасной Дамы.
Потом спальня с белым угловым камином.
– Матвей Александрович, мне не хотелось бы играть с вами в прятки.
Ни звука. Нетронутая кровать. Портрет маленького розовощекого мальчика. Матюша в детстве. А против него нежный образ – молодая императрица Елизавета Алексеевна, супруга покойного государя, кисти Виже-Лебрен. Руки сложены, голова слегка наклонена вперед. Ни регалий, ни горностаевого меха. Только мягкая, забирающая душу красота. Бенкендорф застыл перед ним, запоздало понимая – вот она, хозяйка волшебной страны с фрески в Гербовом зале. Королева Ордена рыцарей. Вечная, неземная страсть паладина-затворника.
Все в этом доме было зачарованно. Все за семью печатями. Срывать ли их?
– Входи, коли пришел.
На этот раз голос графа Матвея звучал обыкновенно. Да и странно было предположить в человеке нерослом, пусть и ловкого сложения, эдакий густой, утробный бас.
Хозяин стоял на пороге кабинета. Лицо его было бледным. Волосы всклокочены. Сказать по чести, гость не сразу бы его узнал, если бы не чаял застать одного. Кому тут еще быть?
– Боишься меня?
– Нет.
– А зря.
Граф отступил, пропуская Бенкендорфа в кабинет. Видимо, здесь-то он и обитал основную часть дня. Плотные шторы на окнах. Свет сквозь щели. Несмотря на сумрак, щемящее чувство запустения. Грязь и холод.
Чиркнув спичкой, хозяин зажег свечу. Предположение подтвердилось. Паутина по углам. Немытый стакан из-под коньяка. Кружка чаю. Блюдце с какими-то объедками. Запах табака и аккуратные кучки пепла на подоконнике.
– Давно ко мне никто не захаживал. – Сам Матвей выглядел не лучше. Глаза ввалились. Клочковатые бакенбарды торчком. Засаленный халат поверх белой, давно не стиранной рубахи с оборванным кружевом у ворота.
– Да ты, говорят, по гостям стреляешь, – попробовал пошутить Бенкендорф.
– Поделом, – хмуро бросил граф. – Звали их?
– А может, стоило позвать? – Александр Христофорович внимательно уставился в лицо Матвея. – Ты забился в медвежий угол, никому не пишешь. Думаешь, кто-то знает, каково тебе здесь?
– Мне хорошо.
– Плохо.
– Не тебе судить.
Гость и правда не смел лезть в чужую жизнь. Они с Матвеем никогда не были близки. Но вопиющее безобразие не могло не возмущать его склонную к порядку душу.
– Ты болен.
– Абсолютно здоров!
– И можешь выйти из дома?
– Могу.
– Тогда выйди.
Хозяин поколебался.
– Не хочу.
Вдруг его охватила тоска. Он изо всех сил шарахнул кулаком по столу и заревел, как раненый бык:
– Зачем притащился?
Будь на месте Бенкендорфа человек более робкий, он бы отшатнулся назад. Надсадный бас исходил не столько из горла затворника, сколько из его желудка. Солнечного сплетения. Словом, из тела. Точно внутри Матвея сидел кто-то и разрывал его кишки.
– Уходи, – быстро прошептал хозяин побелевшими губами. – Скорее. Закрой дверь. Я буду не в себе.
И снова оглушительный рев потряс комнату:
– Предательство?! Сговор! Я не потерплю измены!
– Беги. – Шепот перешел в свист, и вслед за тем квакающий писк вспорол горло несчастного. – Трусливый зайчик под кустом заткнул понос своим хвостом.
Ни на секунду гостю не пришло в голову, что хозяин издевается. Он смотрел, как бледное, землисто-серое лицо графа наливается кровью. Глаза буквально лопаются от ненависти. Кулаки сжимаются. Еще секунда… Сокрушительный удар отбросил Матвея на другую сторону комнаты. Тот стукнулся затылком о стену и потерял сознание.
Если бы гнусная тварь внутри него ожидала нападения, она бы показала. Она бы ударила первой, как собиралась. Когда минут десять спустя граф начал приходить в себя, он уже сидел на стуле, крепко привязанный снятой рубашкой. Шурка располосовал ее наподобие веревок. Природное благоразумие помешало ему звать слуг, мало ли что.
– На, выпей. – Бенкендорф приложил к губам несчастного кружку с холодным чаем.
Матвей помотал головой. В глазах появилось осмысленное выражение. Он глянул в лицо гостя и облегченно вздохнул.
– Тебе лучше уйти.
– И не подумаю.
– Поздно. Уже слишком поздно. – Жалкая улыбка исказила губы графа. – Я одержим. Это не болезнь, Александр. А если и болезнь, то от нее не лечат.
Шурка осторожно взялся рукой за крестик на шее.
– Есть другие средства.
– Не помогает, – опустив голову, прохрипел Матвей. Спутанные пряди волос повисли, закрывая его лицо, но за ними гость угадал кривую, злую усмешку. – Вон, посмотри, – снова бас, такой низкий, сиплый. – Там на столе, в шкатулке.
Шурка встал и, повинуясь любопытству, открыл ларчик красного дерева, окованный медью. Внутри оказалась крохотная детская рубашка, деревянная ложечка и серебряный крест-мощевик.
– Что это?
– Скорее. – Губы плохо слушались Матвея, голоса не было. – Оботри мне лицо.
Гость повиновался. Казалось, графу стало получше.
– Сорочка святого царевича Дмитрия. Его ложка… – Он указал на бутыль в углу комнату. – Я пью воду из источника Параскевы, здесь поблизости. Мне носят. Чуть легче.
Бенкендорф выплеснул чай прямо на пол, налил воды и поднес к губам Матвея.
– Гадость, гадость, дрянь! – свистящий писк из горла графа повторился. Рот начал кривиться. – Дай картинки! Хотим смотреть картинки и дергать за…
Гость насильно смочил губы Матвея водой. Тот вырывался, но едва она попала на язык, сам потянулся к ней. Стал пить жадными глотками. На его лбу выступили крупные капли пота.
– Что за картинки?
Граф вспыхнул. Как мальчик. Кивнул на шкаф.
– Не смотри. Мерзость. – Потом яростно зашептал: – Уезжай. Я человек конченый. Я сам себя погубил.
Бенкендорфу стало стыдно. Как они могли оставить приятеля в таком состоянии? Мишель тоже хорош! Друг называется. До Москвы не так уж далеко. Добро бы служил. Ведь в отставке. Не нашел времени? Испугался?
Александр Христофорович подошел к шкафу. Это чудовище из прошлого века занимало добрую половину кабинета. В его чреве за стеклянными, размеченными медью спиц дверьми почивали Вольтер и Дидро. Сведенборг и Сен-Мартен. Лакло и маркиз де Сад. Там, на нижней полке, гость нашел пухлую папку французских картинок известного содержания. Некоторые весьма забавные. Но большей частью дрянь. И что хуже – россыпь листочков, изрисованных самим графом. Весьма недурно. Экспрессия. Позы. Фантазия без границ. И на всех лицо нежной нимфы из соседней комнаты. Бедной Элизы, королевы ангелов.
– Это ты с женой царя так…
Матвей повесил голову.
– Она умерла.
Казалось, это известие не потрясло графа.
– Я знаю. И про царя. И про мятеж.
– Откуда? Газет у тебя нет.
– Они говорят.
Завел свою почту!
– Я думал задать несколько вопросов. Но теперь вижу, тебе надо отсюда выбираться. И искать докторов. Ты богат. Все можно поправить. Поехать за границу…
– Спрашивай. – Голос графа прозвучал резко, точно удар крышки бюро. – Они почти постоянно владеют мной. Хотя иногда я еще прихожу в себя. Поговори с ними. Но они… любят врать.
Бенкендорф поколебался. Ему хотелось развязать Матвея, в то же время он боялся нового приступа.
– У этой церкви есть священник?
– Отец Михаил? Он ничего не может. Рационалист. – Губы графа сложились в презрительную ухмылку.
– Как это с тобой случилось?
– Мои мужики вздумали бугровать. Разрыли старые курганы в лесу. Я им запретил. Сам пошел посмотреть. Наверное, тут когда-то жили. В старину. Много костей. Человечьи, животные вперемежку. И такая тоска, сказать не могу. Пока я там стоял, думал, умру, не сдвинусь с места. Еле прибрел домой. С тех пор они на меня смотрят.
– Кто?
– Те люди. Из леса. Которые жили.
Генерал потер лоб.
– Ты поэтому не выходишь?
– Да.
Граф безнадежно махнул рукой.
– Я тут нашел книжку. Среди дедовой рухляди. Как вызвать духа. Прекрасную женщину. И сделал. Весьма просто. В хрустальный бокал кладется перстень с сапфиром…
Ничего удивительного, что в подобном состоянии ума граф, проведя простенький ритуал, стал наблюдать, осязать и обонять тонкие миры. Эфирные создания, духи элементов, принцы стихий… Они показали ему жизнь по ту сторону фрески. И королева рыцарей была там.
– Угадай, если можешь. Выбери, если на это решишься. – Матвей улыбнулся светло и незатравленно. – Я выбрал. С тех пор почти все время там. Если бы ты знал, Александр, как хорошо. Здесь нет ничего достойного.
Сюда его сопровождают два спутника. Один толстый, как корова, говорит басом. Другой маленький, как апельсин. Это стражи. Они помогают вернуться и не позволяют слишком задерживаться тут. С каждым разом он может оставаться по ту сторону все дольше. И ему обещано, что однажды оставят навсегда.
– Мишель Орлов жаловался, будто ты в него стрелял.
– Они с Тургеневым хотели, чтобы я стал медиумом. Хотели знать тайны. Мне запретили говорить. Ты тоже не спрашивай о тайнах.
Александр Христофорович полез в карман и достал перстень.
Матвей изогнулся и зашипел, как будто на него попали кипятком.
– Эта вещь сделана здесь?
– Не будем отвечать! Не будем! – Оба голоса послышались одновременно. И сквозь них шепот несчастного: – Да. Для братьев-рыцарей. По просьбе Тургенева.
– Он приезжал сюда?
Кивок.
– Ты знаешь, что он передал одно из колец государю?
– Мне говорили.
– Кто?
– Они.
– А какое отношение император имел к…
– Он сам пожелал стать одним из нас. Ты же нам это сказал.
Бенкендорф отшатнулся. Он? Ну да. Передал слова Ангела.
– Они предупредили, и он вовремя ушел, – продолжал Матвей. – Чтобы его не убили. Он приходил сюда.
Генерал совершенно запутался.
– Кто приходил?
– Государь. Он теперь странник. Ушел, как Христос, в мир, чтобы искупить грехи своего творения.
Гость схватился за голову. Похоже, ему самому нужна была вода святой Параскевы.
– Когда?
– Недели две назад.
– Зачем?
– Помолиться. Это ведь первый орденский храм в России. Он оставил тебе письмо. Если пороешься в коробе, найдешь.
Не зная иного способа уличить Матвея во лжи, Александр Христофорович пошел к столу, открыл небольшую коробку, оклеенную сверху желтой бумагой, запустил в нее руку и… нащупал плотный конверт.
«Дорогой брат, вы напрасно приехали сюда в поисках истины. Ее постигает лишь тот, кто отправляется в дорогу с посохом пилигрима и надеждой в сердце, а не с полицейскими предписаниями в кармане. Возвращайтесь в Петербург и оставьте несчастного брата-привратника открывать двери тем, кто действительно жаждет в них пройти. Если он и нуждается в лечении, то не нашему миру исцелять страдальца, узнавшего больше, чем смог вместить его разум. Прощайте. Хлор».
Бенкендорф ощутил, как его бьет дрожь. Он видел руку и узнавал ее. Узнал бы из тысячи! Когда-то Екатерина сочинила внуку сказку о царевиче Хлоре, отправившемся на поиски розы без шипов – Добродетели.
Гость поднял на хозяина потрясенный взгляд. Тот ухмылялся ему в глаза.
– Кажется, тебе велели меня развязать?
Не смея ослушаться Ангела, даже мертвого, Бенкендорф приблизился к стулу и трясущимися руками стал распутывать узлы. Умом он понимал, что совершает глупость. Что его непростительно, жестоко обманывают. И ничего не мог поделать. Он перестал владеть собой.
– Ты уедешь отсюда, – строго сказал граф. – Сейчас же. Я не хочу, чтобы мои стражи повредили тебе.
Генерал не в силах был справиться с потрясением.
– Ты свободен от всех клятв, потому что сам сделал такой выбор. Что касается меня, то дай мне уйти туда, куда я хочу. – Матвей кивнул в сторону Гербовой галереи.
* * *
Москва. Дорога до Петербурга.
Был ли то гипноз? Месмеровы токи? Колдовство? Бенкендорф пришел в себя только в возке в полутора верстах от усадьбы. Он хотел повернуть. Но ямщик решительно воспротивился.
– Нет, барин! Я там такого страха натерпелся, такого от дворни наслушался! Краше ночью в поле. Едем-ка к Москве.
Александр Христофорович решил, что понадобится целая команда – выцарапать графа Матвея с его чревовещательными фокусами из дома. Следовало просить помощи у генерал-губернатора столицы князя Голицына. Тот, выслушав сбивчивый рассказ генерал-адъютанта о сумасшествии старого знакомого, покивал.
– Он, знаете ли, вызвал меня на дуэль за прокладку дороги близ его имения. Утверждал, что она потревожит старинных жителей тамошних мест. А когда я послал к нему своего адъютанта с предписанием явиться в город для дачи показаний по делу 14-го, порвал мое письмо в клочья, бросил их в суп и съел…
Было решено брать Мамонова на рассвете. Полицейская команда из Первопрестольной проникла в дом, вынесла из библиотеки все ружья, а когда граф вошел, повязала его. Он рычал и говорил всеми тремя голосами сразу. Ему заткнули рот и в смирительной рубашке повезли в Москву, где препоручили светиле доктору Гаасу и комиссии из четырех известных медиков. Те заверили, что обливания головы холодной водой – как раз то, что нужно в подобных случаях.
И диагноз, и метод вызывали у Александра Христофоровича большое сомнение.
– Он маниак, – рассуждал Федор Петрович Гаас. – Хорошо, что богатый. Будет назначена опека. Купят ему дом в Москве. Здесь пригляд более верный. Но сдается мне, ваш друг никогда не выздоровеет. Уныние, в котором пребывает больной, может длиться до бесконечности.
– Но что причиной?
– Будете удивлены. Гордыня. Один из смертных грехов. Оказывается, и она может свести с ума. Воображает себя царем, средневековым папой, имеющим власть карать и миловать. Такое ненасытное честолюбие ничем не удовлетворить, а потому станет оно его есть, как червяк.
Бенкендорф остался при своем мнении о корнях болезни. После ареста им был произведен досмотр дома. Он вез в Петербург папку с бумагами «Ордена русских рыцарей». Но самое главное – записка Хлора из шкатулки исчезла. Так, точно ее там не было. А может, и не было?
Накануне отъезда генерал зашел попрощаться с несчастным в госпиталь Гааса. Тот сидел, глядя в одну точку. И никак не отреагировал на визит.
Только когда Александр Христофорович уже откланялся, пожелав графу скорейшего выздоровления, Мамонов вдруг поднял на него глаза.
– Я тебя не виню. Ты думаешь, что сделал благо. Но ничего не изменил, – сказал он совершенно внятно. – Если и здоровому человеку лить на голову ледяную воду, он взбесится. А моя боль внутри. Им туда не добраться.
Вид Матвея в эту минуту был настолько тих и разумен, что генерал усомнился, не ломает ли тот комедию? И не загнал ли себя в желтый дом только для того, чтобы уйти от ответа перед следствием? Ведь и Тургенев, и Орлов замазаны по-крупному. Та же участь ждала бы и его.
Глава 5 Философия дела
Англия. Бакингемшир.
Женщина на лошади – не всегда амазонка. В этом супруге русского посла Дарье Христофоровне Ливен пришлось убедиться, когда кавалькада всадниц с развевающимися вуалями проскакала по аллеям замка Ваддесдон и углубилась в поля. «Не каждый англичанин родился в седле, – ехидничала графиня. – Глядя на здешних грациозных леди, не сразу поймешь, где кобыла».
Долли обладала острым языком. Узнай ее светские подруги, какие комплименты она им отвешивает, разразилась бы настоящая дамская война. Ничего подобного госпожа Ливен не хотела, тщательно оберегая репутацию самой респектабельной дамы Лондона.
Таковая далась нелегко, и ее поддержание требовало усилий. Англичане недолюбливают иностранцев. Сторонятся их. Все, что находится за проливом, вызывает у жителей острова неодобрение. Смутную тревогу. И напротив, они с наслаждением варятся в собственном соку, питая удивительную тягу друг к другу.
– Прекрасный праздник устроил для нас барон Ротшильд. – К Долли подъехала очаровательная леди Каролина Лэм. Вот кто дал бы сто очков вперед любой континентальной красавице! Недаром покойный Байрон засыпал ее стихами, пока муж засыпал в парламенте.
– О, да. Прогулки особенно великолепны. Говорят, для сада и парка Натан скупил у окрестных бедняков всю землю. Интересно, куда они подались?
– В Лидс, наверное. На верфи, – беспечно бросила леди Лэм. – Недаром Джордж писал: «Жизнь дешевле чулка». Или что-то в этом роде. – Каролина щелкнула тонким хлыстиком, сбив желтую бабочку-лимонницу, пристроившуюся на луке ее седла. – Неправда ли, странно, что Ротшильды так хорошо приняты в свете, много вращаются, а своих жен никуда не берут?
Долли сделала страшные глаза.
– Они твердо придерживаются заветов иудаизма. Их жены – их тайна.
– А правда, что они женятся на сестрах? Какой скандал!
– Да, чтобы капитал не уходил из семьи. Но это только их дело. Раз вера им позволяет…
– Ах, вы все знаете! – восхитилась Каролина. – А у себя в салоне вы их принимаете?
Долли с достоинством кивнула.
– Дипломат не имеет права на предубеждения, дорогая. Эти люди в чести. Сам король не отказывает им в уважении.
– Деньги делают все! – рассмеялась Лэм. – Они ведь очень эксцентричны? Вы не находите? Последняя выходка в палате общин!
Графиня прекрасно поняла, о чем говорит собеседница. Сын Натана Лайонел, избранный не без усилий отца в парламент, отказался приносить присягу на Библии и потребовал, чтобы ему принесли Тору.
– Это настоящий вызов обществу! – возмущалась Каролина. – Какое неуважение к нации, давшей им приют! – Она явно повторяла чьи-то слова, вероятно мужа. Всякий раз, поссорившись с любовником, леди Лэм вспоминала о семейных обязанностях, главная из которых – поглощать всю ту чепуху, которую приносит с заседаний благоверный. – Где бы они были, если бы Англия…
«А где была бы Англия? – улыбнулась своим мыслям Долли. – Без займов для войны с Бонапартом? Без денег на армию Веллингтона? Впрочем, с Ватерлоо вышел небольшой конфуз. Пусти лису в курятник».
– Возможно, возмущаться следовало несколько раньше? – мягко поинтересовалась она и бросила уздечку своей караковой кобылки, которая мирно пошла рядом с мышиной лошадью леди Лэм. – Чудная рощица. Кажется, вся компания собирается там?
– Что вы имеете в виду? – Каролина беспокойно дернула головой. – Нет, что вы имеете в виду, когда говорите о возмущении? Когда мы должны были выразить свое недовольство?
– Когда Ганнибал стоял у ворот. – Долли подняла лицо вверх и подставила его теплому, неяркому солнцу, пробивавшемуся сквозь ветки молодых буков. – У меня на родине вот так же, двумя рядами, высаживают березы. Деревья теснят друг друга, и те, что растут по кромке дороги, вынуждены склоняться, образуя свод.
– Вы уходите от ответа.
– Что ж, дорогая. Когда Наполеон бежал с Эльбы, кто помог снарядить новую армию? А потом первым узнал о победе Веллингтона? Почтовая служба Ротшильдов поставлена лучше, чем в Китайской империи! – Графиня не улыбалась. – Натан за сорок часов до правительства получил известия из Бельгии. В тот же день он явился на биржу и объявил о продаже британских ценных бумаг. Началась паника. Раз Ротшильд распродает имущество, значит победа за корсиканцем! Все ринулись за бесценок сбрасывать акции. Их анонимно скупали люди Ротшильдов. К вечеру Натан заработал шестьсот тысяч, а сотни финансистов были разорены. Разве кое-кому из ваших знакомых не пришлось тогда расстаться с фамильными поместьями?
«И разве такая махинация не должна была вызвать гнев общества?» – мысленно добавила Долли. Но что такое общество? Газеты? Им можно заплатить. Парламент? Его никто не слушает. Правительство? Новый заем, и на тебя смотрят, как на благодетеля. Беспечные аристократы, чьи особняки и драгоценности давно заложены в том же банкирском доме, счастливы устроенным праздником.
– Все это очень печально. – Каролина вздохнула. – Лучше веселиться!
– Я не спорю.
Обе всадницы пришпорили лошадей. Долли взяла чуть вправо, чтобы рассмотреть руины средневековой церкви, покинутой, видимо, еще во времена Генриха VIII. От храма осталась одна рыжая кирпичная стена с аркой для ворот да башенка колокольни, сквозь узкие окна которой буйными плетями свешивалась цветущая глициния. Каменные перекрытия и гребень были превращены умелой рукой садовника в подпоры для вьющихся растений, а из специально образованных виноградом и плющом ниш выглядывали головки мраморных фавнов. Ярко-красные и малахитовые листья усыпали поверхность неглубокого пруда.
Чудный уголок! Долли спрыгнула с коня, примотала повод к ветке и присела на любезно оказавшуюся под козырьком стены скамейку. Ей нравилось новое приобретение Ротшильдов, размах и роскошь, с которой они устроились в Бакингемшире. И та дерзость, с какой смели оставаться собой в самом чопорном обществе Европы. Хотя деньги делают невозможное.
Вот, например, раньше Меттерних терпеть не мог евреев. Но когда перед Венским конгрессом Соломон, второй сын великого Мейера Амшеля, предложил ему бессрочный кредит в размере 900 тысяч гульденов, канцлер не просто смягчился. Он провел закон, разрешавший иудеям приобретать недвижимость на землях Священной Римской империи, и смеялся в письмах к Долли: «Австрия пошла с молотка!»
Теперь Натан разбил в самом сердце Англии французский регулярный парк с фонтанами и низкими газонами – как раз то, что здесь так не любят – но отныне будут восхищаться!
На дорожке хрустнул гравий. Долли подняла голову. К ней приближались лорд Каннинг об руку с самой очаровательной вертихвосткой двора – леди Хертфорд. Госпожу Ливен позабавило, что ее нынешний любовник, министр иностранных дел, вышагивает рядом с бывшей фавориткой короля.
– Разрешите наш спор, дорогая графиня, – заговорил Каннинг. – Моя спутница не верит, что Ротшильды прежде торговали тряпьем.
– И, как видите, это весьма прибыльное занятие, – улыбнулась Долли, широким жестом показывая на кровли дворца, рельефно поднимавшиеся за деревьями. – Не всякому по карману построить новый Фонтенбло.
– Ну, та восьмигранная башенка с винтовой лестницей больше напоминает Блуа. Но в целом вы правы. – Каннинг кивнул.
– Однако расскажите про тряпье, – потребовала его спутница. – Всегда интересно перебрать чужие грязные рубашки!
– Тут нет тайны. – Графиня подвинулась на скамейке, приглашая леди Хертфорд сесть рядом.
Каннинг остался стоять, оценивающе глядя на обеих дам. Лисья мордочка фаворитки была прелестна. Если бы не покрывавшие ее веснушки и розоватый цвет кожи, мгновенно красневший на солнце, бедняжка имела бы успех даже южнее Гринвича. Впрочем, аппетитная фигурка и искренняя, неподдельная глупость ценятся на любой параллели.
Долли выглядела иной. Величавая, даже величественная. Со спокойной грацией движений. С чертами, исполненными благородства. Помимо воли Каннинг улыбнулся. Женщина-птичка и женщина-кошка. Причем хищная кошка, способная и украсить собой ковер перед камином во дворце, и прыгнуть ночью с ветки на плечи зазевавшемуся. Крутя с ней роман, он делал либо непростительную политическую глупость, либо… Ну да время покажет.
– Отец Мейера Амшеля, основателя династии, был старьевщиком во Франкфурте.
– Фи, какая гадость!
– Я бы так не сказала, раз это позволяло ему кормить семью. Сам Мейер собирал старинные монеты. Ландграф Вильгельм Кассельский тоже. В двадцать шесть лет сын старьевщика стал уже поставщиком гессенского двора, потом придворным банкиром.
– Откуда вы все это знаете? – удивилась леди Хертфорд.
– Мне интересны подробности, – чуть извиняясь, ответила Долли. – Гессен-Кассель – крошечное княжество, и его граф торговал людьми.
– Неграми? – поразилась собеседница. Умилительная глупышка!
– Нет, гессенцами. Разве вы не слышали, здесь, в Англии, некоторые полки до сих пор называют гессенскими? Хотя в них давно служит другой сброд.
– Так он их продавал в армию?
– Да, волонтерами. Во время войны с Америкой. Помните, когда колонии восстали?
– У нас в Америке были колонии? – Леди Хертфорд округлила глаза. – Как столько разного помещается в вашей голове?
Графиня вздохнула.
– Душа моя, я не отличу шелкового крепа из Манчестера от индийского камлота.
– О, тут большая разница! – Крошка Хертфорд пустилась в объяснения.
Долли и Каннинг смотрели друг на друга. «Избавь меня от нее», – было написано на лице госпожи Ливен. Наконец фаворитка унялась.
– Понятно?
– После ваших пояснений – абсолютно.
– Ну вот, теперь про гессенцев. – Оказывается, ей удавалось удержать в памяти то, что было сказано десять минут назад.
– Солдаты воевали. Ландграф считал золотые талеры. Но он был старомоден, просто складывал их в сундуки. Ротшильд поступал иначе. Он завел сеть агентов в разных городах Европы. Те сообщали ему о колебаниях валют. Мейер играл на бирже, беря для этого казенные средства. Вложенные суммы возвращались в казну, а выручка – в его собственный банк.
– Очень хитро! – одобрила леди Хертфорд. – Но все-таки торговля людьми… Мне кажется, это… аморально.
Долли пожала плечами.
– Основа великого состояния редко создается честным трудом. К тому же солдат покупала Англия.
Последнее замечание совершенно примирило собеседницу с неприглядной стороной франкфуртской эпопеи. Разве может Британия сделать что-то недостойное? Сама мысль об этом смешна!
– А барон…
– Натан не барон, – мягко поправила Долли. – Конечно, он хотел бы получить титул лорда для своих потомков. Но пока только Соломон в Вене и его дети возведены императором Францем в баронское достоинство.
– Почему же Натана и Лайонела так называют?
– Из лести, милочка. Из лести.
– А за что Соломон получил дворянство?
– О, – госпожа Ливен вздохнула, – мне кажется, я сегодня играю роль Шахерезады.
– Но сказка интересная, – взмолилась леди Хертфорд. – Натан богат, как калиф. Мы здесь попали в «Тысячу и одну ночь».
Долли была из тех, у кого всегда спрашивают разъяснений. Дама-политик – большая редкость. Особенно если она не теряет ни женственности, ни любезности. Быть хозяйкой салона – что респектабельнее? Но это обязывает. И госпожа Ливен сообщила очередную «тайну».
– Император Франц выдал свою дочь принцессу Марию Луизу за Бонапарта.
– Ах, он злодей!
– Но Бонапарта побили. Бедняжка поехала к нему на Святую Елену. Он ее плохо принял, и ей пришлось найти утешение в объятьях одного из генералов.
– Пикантно.
– Не то слово. Пока австрийский монарх думал, как поступить, Мари обзавелась двойней. У нее хватило ума признаться, что это не дети Бонапарта. Иначе их безопасность невозможно было бы гарантировать. Произошло расторжение брака по обвинению в неверности. После чего счастливая мамаша выскочила замуж за своего генерала Нейперга. Да еще и получила от Соломона кругленькую сумму, позволявшую внукам-бастардам императора Франца существовать безбедно. Вот за это его и наградили.
– Потрясающе! Я бы слушала вас до вечера!
«Мне надо попробовать читать лекции в Кембридже».
– Вон там впереди, кажется, машут белой салфеткой, – заметил Каннинг. – Нас зовут перекусить. Надеюсь, пикник не обманет ожиданий.
Все трое устремились вдоль пруда к мостику с маской тритона. Долли вела лошадь в поводу. У юго-восточного фасада дворца вокруг фонтана были расставлены столы под светлыми балдахинами, украшенные букетами цветов, гирляндами и лентами. Веселая, празднично одетая компания – кажется, весь лондонский свет – мелькала возле них, смеялась и разговаривала. В воздух ударяли пробки шампанского. Изысканные блюда – знаменитый со времен Венского конгресса сыр бри с газоном плесени, гусиная печень фуа-гра со сладкими белыми винами, мясные шарики булетт с яблочным кальвадосом из Нормандии (на русский вкус водка водкой), устрицы в перламутровых раковинах, мидии, спрятанные в листья салата и обрызганные лимонным соком… Нельзя было не заметить, что хозяин привержен французской кухне.
Ехидничая в душе над собравшимися, явно предпочитавшими пудинг лягушачьим лапкам, Долли шла вдоль столов. Навстречу ей поднялся муж, граф Христофор Ливен, и радушно протянул руку. При виде его она не могла не улыбнуться – самый милый и воспитанный джентльмен в стране неотесанных болванов – вот как он выглядел! Под стать ей высокий, сухой, с приветливым умным лицом и чуть меланхоличной полуусмешкой. Его здесь любили, скоро 14-й год как они в Лондоне. Такому политическому долголетию можно позавидовать. И Долли приложит все усилия, чтобы отпраздновать 15-й юбилей.
Даже если в чем-то между супругами пробежала кошка, Христофор никогда не позволял себе показать этого открыто. Они оставались самыми близкими друг другу людьми.
– Я уже беспокоился за вас, мадам.
– Не стоит. Мне пришлось ублажать сначала леди Лэм, потом Хертфорд. И все потому, что любая из них может впрыгнуть в королевскую постель.
– Будешь устриц?
– Только если нам принесут белого вина.
На какое-то время графиня расслабилась. Беседа лилась. Ее никто не беспокоил. Слушали других ораторов, провозглашавших доброе здоровье хозяина. Как вдруг сзади плеча госпожи Ливен коснулась чья-то рука. Долли вздрогнула. Какая невоспитанность! Оборачиваясь, она не успела согнать с лица гневное выражение, и при виде его Натан слегка попятился.
– Вы меня напугали, – с обворожительной улыбкой извинилась дама.
– К сожалению, мне не удается усвоить всех тонкостей светского поведения. Надеюсь, мой сын Лайонел будет естественнее меня смотреться в этом кругу.
– Зато вы почти без акцента говорите по-английски, – сумела влить ложечку меда Долли.
– Да, мой отец так всю жизнь и изъяснялся на идише. Даже когда стал государственным казначеем. Как ландграф его понимал?
– Два нумизмата всегда поймут друг друга, – улыбнулась графиня. – Когда дело идет о деньгах, переводчики не нужны.
Натан зааплодировал.
– Как вы тонко шутите, госпожа посол!
– Я не посол! – запротестовала Долли. – Надо говорить: госпожа посольша.
– Позвольте мне сохранить эту ошибку в языке. Она очень точно выражает суть дела.
Долли разрешила себе покраснеть. Оба польстили друг другу, и теперь дорога к более доверительной беседе была открыта.
– Прогуляемся? – предложил Натан.
Их проводили многозначительными взглядами. Хозяин и гостья не удалялись от столов. Но отошли ровно на такое расстояние, которое позволяло им говорить и не быть услышанными. Натан был очень благообразен, и Долли не испытывала неудовольствия, расхаживая с ним под руку. Невысокий, круглый, с респектабельным брюшком, он чем-то напоминал Александра Тургенева – большой гурман и большой весельчак. На носу у него красовались круглые очки, седоватые волосы у висков вились, как у херувима.
– Хотите взглянуть на мой портрет? – Он вытащил платок из тонкой шерсти, на котором были вышиты две колонны, а между ними его фигурка в рединготе и высокой шляпе. – Неплохая реклама банка, правда?
Долли не знала, что сказать. Она категорически против платков из шерсти.
– Вы полагаете, ваш банк нуждается в рекламе? И кто, интересно, будет сморкаться в ваше изображение?
Натан расстроился.
– Это шейные платки. Для матросов.
– Вы что же, будете принимать матросские сбережения?
– Почему нет? Миллионы делаются по фартингу. Хотите, я вам подарю? Возьмите, возьмите. – Натан всучил ей платок. – Отдадите горничной. Она – своему ухажеру. А тот, даст Бог, понесет жалование не в паб, а мне. Его денежки подрастут, мы оба не в накладе.
Долли смотрела на собеседника почти с умилением.
– Вы для этого меня позвали?
– Нет. – Его лицо стало серьезным. – Ответьте мне, госпожа графиня, почему ваш император не берет у меня займа?
Дама опешила. Глаза Натана сквозь стекла очков казались совершенно круглыми. Но весь его беспомощно-милый вид пропал.
– А вам не кажется, что вы уже вручили в России некоторые займы?
Долли посчитала ниже своего достоинства играть в прятки.
– О, это было ошибкой, – без тени смущения признал Натан.
– А почему вы посчитали возможным поддержать заговорщиков в столице?
– Потому что заговорщиками на юге руководил полковник Пестель, весьма серьезный господин. Его отношение к моим соплеменникам неутешительно. В случае удачи он намеревался выселить их из южных губерний. И отправить в Палестину вероятно, искать смерти.
– Насколько мне известно, Пестель хотел послать вместе с ними русский корпус, чтобы завоевать обетованные земли. Разве вас это не заинтересовало?
– А почему вы думаете, что мы не предложили заем и ему?
У Долли округлились глаза.
– Как?
– Мадам, – наставительно заметил собеседник, – Ротшильды ведут и выигрывают финансовые войны благодаря тому, что оказываются сразу на двух сторонах. Нам интересно развитие Российско-Американской компании, поэтому мы вложили деньги в столичных кредиторов. Но и эксперимент этого сумасшедшего полковника мог оказаться весьма перспективным. Кто бы ни выиграл, он наш должник.
Графиня рассмеялась.
– Кажется, единственный, кому вы не предложили займа, – законное правительство.
– Я уже сказал, это была ошибка, – важно кивнул Натан. – Даже наши осведомители – а вы знаете, это люди весьма ловкие, – не имели понятия о том, кто получит престол. Ваш покойный государь до конца хранил тайну. Так что мы не имели возможности заранее договориться с наследником, подружиться с ним. Сам Александр в последние годы вел политику, которая нас беспокоила, – это постоянное вмешательство в дела Европы, кому оно нравится? Константин – малый без царя в голове, и его скоро убили бы свои. Ставить было не на кого. А заговорщики равно подходили: и те и другие – захватив власть, они стали бы нуждаться в деньгах для ее удержания. И вот мой банк там, куда меня не пускают.
Долли смотрела на собеседника во все глаза. Только что в разговорах с Лэм и Хертфорд она говорила об аморализме деловых людей как о чем-то естественном. А сама оказалась потрясена простотой их отношения к происходящему.
– Кто же мог знать, что ваш новый царь покажет себя игроком? – продолжал Натан. – Он подавил мятеж. С ним можно разговаривать.
– А если он продолжит политику покойного брата? – осторожно спросила графиня.
– Послушайте, мадам, – в голосе Натана прозвучали нотки раздражения, – политика Александра очень дорого стоила. И не приносила дохода. Поэтому она плоха. И ни один здравомыслящий монарх – а я надеюсь, ваш новый царь мыслит здраво, – не будет ее продолжать. Не скрою, нам выгодно появление в Европе новых маленьких государств, поскольку им нужны кредиты, и каждое найдет, чем нас заинтересовать. Александр же сидел на крышке кипящего чайника и предполагал, что тот не взорвется. Мы пытались переключить внимание вашего правительства на Америку. Но теперь ваш царь намерен воевать с Турцией, ему понадобятся деньги, и это тоже очень выгодно.
Долли чувствовала, что Натан разжевывает ей какие-то очень простые для него самого вещи.
– Я вас понимаю, – заверила она. – Но почему вы говорите все это мне?
– Потому что вы сестра одного из самых близких к царю людей, – продолжал собеседник. – И, вероятно, именно от него знаете о займах заговорщикам?
– Это посольская информация, – парировала Долли. – Поскольку долговые обязательства шли через Николая Тургенева, а мы требуем его выдачи…
– Кстати, о Тургеневе. Если ваш кабинет согласится сблизиться с нами, мы поможем его высылке из Англии.
– Ведь вы с ним сотрудничали? – удивилась госпожа Ливен.
– Ничего личного. Только дело.
Натан на некоторое время замолчал, давая ей подумать.
– Все, что я могу, – медленно и очень внятно произнесла графиня, – довести ваше предложение до сведения государя.
– Большего и не надо, – заверил банкир. – Напишите брату. Расскажите о нашем разговоре. – Он мягко нажимал, явно желая сделать ее соучастницей. – А в знак нашего сближения примите скромный подарок. – Натан достал из кармана небольшую коробочку черного дерева, открыл ее и показал Долли великолепную жемчужину розоватого отлива. – Поверьте, она стоит целое состояние.
– К сожалению, я не могу принять вашего подарка сейчас. – Графиня отвела его руку. – Он окажется уместен, только когда петербургский двор пойдет навстречу вашим предложением.
Безупречна. Как всегда. Натан поцеловал руку Долли и не торопясь вернулся с ней к столу.
– Что он тебе говорил? – Христофор Андреевич усадил жену рядом. – Ты очень бледна.
– Что акции нашего государя растут, а Шурка в большом фаворе.
* * *
Санкт-Петербург. Зимний дворец.
Умение ждать не принадлежало к числу добродетелей молодого государя. Никс извелся. Молчаливый и хмурый, он день за днем становился все раздражительнее, и когда ему доложили, что генерал-адъютант Бенкендорф прибыл в столицу, пробормотал что-то невразумительное.
Но внутренне возликовал.
Николай не мог объяснить себе причины, по которой привязывался к людям. Завоевать его расположение было трудно. Почти невозможно. Но и потерять потом – не помнил случая, когда бы отогнал того, кто уже вошел в сердце. Без Александра Христофоровича он чувствовал себя не в своей тарелке. Привык, что отбрасывает именно эту тень.
– Вы неважно выглядите. У вас до странности затравленный вид. – Государь никогда не скользил взглядом по лицу собеседника, как делал его покойный брат. Если уж смотрел, то в глаза.
– Я провел время с сумасшедшим.
– С одержимым, хотите сказать?
Откуда он знает?
– Будем надеяться, ему помогут.
Бенкендорф собрался с мыслями. Он не хотел сейчас, без доказательств, огорошить царя рассказом о записке в Дубровицах. Почтет, что генерал-адъютант слегка тронулся в борьбе с умалишенным приятелем.
– Некоторые обстоятельства заговора, о которых сообщал Мамонов, уводят к кончине вашего августейшего брата. – Осторожный тон Александра Христофоровича насторожил Николая. – Прежде чем докладывать подробности, я просил бы разрешения поговорить с Петром Михайловичем Волконским.
Император задумался, потом кивнул.
– Хорошо. Вряд ли стоит что-то скрывать от начальника тайной полиции. – И, заметив удивление на лице генерала, добавил: – Ваш проект принят. Он будет введен в силу по окончании следствия.
Новый министр двора встретил Бенкендорфа в угловой полуротонде, выходившей окнами на Васильевский остров и превращенной во временный кабинет. Он поминутно отвлекался на приносимые бумаги. Что-то подмахивал. Другое возмущенно отвергал, раздувая щеки.
– Вы сдурели – за такие деньги? Его величество изволил требовать, чтобы стол забирал не более 15 рублей в день.
Под тяжелой рукой Петрохана двор приобретал стройность и должный вид.
– Передать не могу, до какой степени я умаялся, – сообщил министр, глядя на гостя покрасневшими глазами. – Истинное интендантство. Только статское. Вместо сапог туфельки. Ты хотел меня видеть?
В этот момент принесли на подпись очередное меню.
– Государь сократил обед с десяти перемен до восьми, – пояснил Волконский. – Знатная экономия! Но я думаю, повара все растащат.
– А что он ест?
Князь воздел ручищи к небу.
– Утром чай с сухарями. В десять кофе у жены. Обед – щи и гречка. Вечером опять чай и один соленый огурец. Разорение!
Бенкендорфу захотелось позвать императора в гости, чтобы Лизавета Андревна его накормила.
– Мне нужно поговорить с глазу на глаз, – сказал генерал.
– Пошли вон! – Петрохан умел рявкнуть. Визитеров как ветром сдуло. Князь запер дверь и, вернувшись к столу, с трудом втиснул зад в кресло.
– Это касается кончины его величества, – пояснил гость.
Волконский кивнул. Было видно, что он предупрежден. На его тяжелом добродушном лице появилось выражение грусти и настороженности. Бенкендорф решил не ходить вокруг да около.
– Петр Михайлович, я слишком уважаю вас, чтобы вызнавать правду обманными путями. Какова вероятность того, что наш благодетель… – Генерал не осмелился договорить фразу.
Волконский не вздрогнул и не побелел. А весь напрягся. Застыл, как айсберг. Грозный и безмолвный.
– Возьмите. – Наконец выдавил он. Его голос звучал глухо, как обвал в горах. – Мои крымские записи. – Князь вытащил из стола клеенчатую тетрадь. – На их основе я составил отчет для императрицы-матери. Понятное дело, туда вошло не все. Зачем разрывать старухе сердце?
Глава 6 Беглец
Вырваться из когтей следствия оказалось непросто. После приезда на Бенкендорфа навалилась работа за упущенные две недели плюс текущая. Дома он только спал. И то часа по четыре, не больше. Кому нравится такая жизнь, добро пожаловать на галеры.
Углубиться в чтение дневников Волконского генерал смог только дня через четыре. Не то чтобы разгреб дела. Любопытство рвало внутренности, как лисенок под плащом терзал когтями кишки спартанскому мальчику. Вечер, когда семья отбыла в театр, был избран для откровений.
Генерал забился в кабинет, строго-настрого запретил себя беспокоить. Зажег две свечи на конторке, специально подставил к ней раздвижной стол-квартет, на который сгреб лишние бумаги, и углубился в первоначальное пролистывание. Он быстро отмел мысль, будто Петрохан подсунул ему фальшивку, вроде той, что была послана Марии Федоровне. Записи составлялись в разное время. Чернила где черные, где коричневые, а иные в грозовую синеву. Почерк то мелкий, убористый, спокойный. То усталый – крупные буквы наезжают друг на друга. Имелись помарки, приписки на полях, уточнения. Несколько вложенных помятых бумаг: копия протокола вскрытия, клочок вырванной откуда-то страницы.
Записи начинались с 5 ноября 1825 года, когда покойный государь прибыл из Крыма. Он грешил на барбарисовый сироп, который по жаре мог испортиться: «Ночью император почувствовал страшные припадки, его прослабило, и боль утихла. На другой день он посетил госпиталь в Перекопе, где опять явилась лихорадка». Старый ворчун Волконский принялся ныть, что царь не бережется, и на пятом десятке здоровье уж не то, что было в двадцать. «Я это хорошо понимаю, – оборвал его Александр. – И часто думаю, что меня ждет. Но будем надеяться на Бога».
6 ноября лихорадка не стихала. Ночь прошла дурно. Доктор баронет Виллие пожаловался Петрохану, что государь отвергает лекарства. «После барбарисовой воды ему все кажется, будто его травят. И, Боже правый, с чего он взял, что у него прекрасный желудок? Через день понос. Лейб-медик в отчаянии, боится худых последствий. Но других врачей не зовет. Всем заградил вход в императорскую спальню. Меж тем Ангел ему, кажется, доверяет меньше, чем в Петербурге.
Утром во время умывания государь храбрился, сказал, что лихорадки нет. Но взгляд его был слабый, глаза мутные и глухота приметнее обычного. До того, что приказал остановить доклад, пока не оденется. Ему трудно уловить голос, стоя к собеседнику спиной. Визави он половину читает по губам». Сердце у Бенкендорфа сжалось. Генерал досадовал на Ангела, корил его в душе. Но эти строки, описывавшие родной недуг, вызвали острую жалость. «Во время обеда его величество прошиб пот. Императора уложили на диван, укрыли байковым одеялом, Виллие дал слабительные пилюли, после действия которых он уснул».
7 ноября государь пребывал в необыкновенном возбуждении. Был весел, часто смеялся. Будто ожидал каких-то решительных известий. «Он не сказал нам, что это, но с жадностью хватался за бумаги из Петербурга. Глаза на его пожелтевшем лице то и дело загорались. Пот выступал на лбу». Александра уговаривали не работать нынешний день. «Привычка, – отвечал он на упрек императрицы. – Без нее чувствую пустоту в голове. Если я покину свой пост, то должен буду проглатывать целые библиотеки. Иначе сойду с ума».
«После обеда Елизавета Алексеевна дышала воздухом у окна, слушала рокот моря и мерные удары колокола из церкви Константина и Елены. “Хорошо бы остаться здесь навсегда, – сказал ей муж. – Вы увидите, что нам еще не захочется уезжать”. Государь бережет ее, все время отсылает от себя, говоря, что вот-вот начнет действовать лекарство. К счастью, императрицы не было поблизости, когда он лишился чувств. Виллие говорит: “Ожесточенные приступы слишком часто повторяются. Чрезвычайная слабость, апатия и вдруг возбуждение, за которым обморок”. Кажется, он не знает корней болезни, но боится это обнаружить».
8 ноября Волконский случайно заметил, что государь тайно ото всех принимает какую-то жидкость. Утром во время бритья князь видел в руке у императора пузырек, но не осмелился спросить. Виллие и другие медики решительно отрицали, что прописывали его величеству что-то, кроме слабительного, «которое уже не в первый раз с гневом отвергнуто. Никакие убеждения не действуют. Слезы баронета. Мой упрек, что государь сам себя травит. Страшный гнев. Потом полное обессиливание. Лежа на канапе, просил прощения. Говорил, что у него свои причины поступать так, а не иначе.
«Сожалел, что не может пойти к обедне. Сел на диван и сам читал Библию. Спрашивал, хорошо ли пели певчие и служил новый дьякон. За обедом ничего не ел, кроме воды с хлебным мякишем. Это всех нас поразило. Неужели он подозревает в кушаньях яд? Но и мы их едим. Настрого запретил писать в столицу о своей болезни, дабы тем не тревожить матушку.
Привезенные с курьером газеты его позабавили. Сказал: “В Петербурге по сие время тихо”. Почему это должно удивлять и радовать? На вопрос баронета о здоровье с какой-то непередаваемой не то усмешкой, не то гримасой: “Спокоен и свеж”. Бедный Виллие опять потихоньку плакал, передал мне, что считает лихорадку злокачественной, о чем говорят гнилая отрыжка, воспаление в стороне печени, которое можно прощупать пальцами, и частая рвота. Кажется, он струсил и впервые держал совет с медиком императрицы Стоффрегеном».
Спать император лег, улыбаясь, как младенец, и со словами: «Мне здесь так хорошо». Весь день 9 ноября чувствовал облегчение. Вновь занимался бумагами. Но по общей слабости принужден был оставить их рассыпанными на столике у дивана. «Боюсь, накапливается невероятное число, – пожаловался Волконскому. – Не знаю, что с ними делать». Князь ворчал, что теперь не до рескриптов, был бы здоров, а бумаги сами плодятся. И когда его величество задремал, взялся разбирать присланное, чтобы хоть сколько-нибудь пособить больному. Среди всякой ерунды, не стоившей императорской визы, ему попался замусоленный обрывок в четверть листа, написанный явно не вчера. Он лежал без конверта, не имел даты и фамилии отправителя. На нем красовалась всего одна строка по-французски: «Брат мой, покиньте Россию». Почерк напоминал руку Николая Тургенева, но Петрохан не поручился бы, ибо знал последнюю только по доставляемым из Государственного совета пакетам. И то, когда это было?
«Ты напрасно взялся рыться у меня на столе, – голос императора был слаб. – Оставь все как есть и ступай». Пришлось повиноваться.
10 ноября на государя напал зверский голод. Он принялся за овсяный суп, нашел, что тот слишком густо сварен, и разбавил его сырой водой. Затем съел отварную курицу и тарелку слив. Пришлось принять шесть слабительных пилюль. Вставая с постели по нужде, упал в обморок. «После сего у него приключился сильный пот и забывчивость, стал мало говорить с нами, разве звал императрицу или что-то просил. Виллие сказал мне: “Есть нечто, занимающее государя больше болезни, оно беспокоит и терзает его”. Я был согласен, у меня из головы не шел клочок бумаги. Угроза это? Предупреждение? Мы умоляли его принять лекарства, на что он с раздражением бросил: “Надо, господа, считаться с моими нервами. Они расстроены, а ваши клистиры расстроят их еще больше”.
11 ноября. Опять жар и опять ночной обморок. Да вдобавок государь ударился головой. Но слышать не хочет, чтобы в его комнате кто-то находился. “Я не дитя, и сам могу справить нужду». Вот результат! Неужели 29 лет дружбы не дают мне права помочь ему встать с кровати? Когда баронет говорит о кровопускании, он приходит в бешенство и не удостаивает больше ни словом».
12 ноября Волконский и Виллие пошли на хитрость. «Утром жар продолжался. Государь приказал мне выжать ему свежий сок из апельсинов. Я предварительно спросил баронета, не опасно ли при таком желудке? Тот выглядел крайне издерганным: “Нет человеческих сил заставить его пить микстуры. Я несчастный”. Лекарства потихоньку были всыпаны в сок, и государь не почувствовал горечи. Однако и облегчения тоже не видно. Не слишком ли доктора уповают на свое шарлатанство?»
Первое, что сделал Александр на следующий день, 13 ноября, – отказался от сока. Пришлось готовить лимонад из вишневого сиропа. «Говорит мало, только просит пить, дыхание прерывистое, с хрипами. Сонливость, которую Виллие считает дурным знаком, меня не удивляет. Как не быть вялости, коли жар не сбит? Сильные спазмы мешают государю глотать. Ее величество в отчаянии».
14 ноября государь изволил сам встать, бриться и одеваться. Но жар постепенно взял свое. «Кожа за ушами и на голове заметно покраснела. Виллие и Стоффреген предложили поставить пиявок, но были с позором выгнаны. “Вы меня лишаете последних сил! Раздражаете и губите!” Ее величество, я и оба доктора стояли на коленях. “Не сердите меня”. Вечером, когда у него сидела императрица, он спустил ноги с кровати и тут же лишился чувств от слабости».
«15 ноября. Страшный день. Виллие был принужден объявить государю, что тот в опасности. Доктор Тарасов, проводивший подле больного ночь, слышал, как тот, просыпаясь по временам, читает молитвы и псалмы. В пять с половиной его величество открыл глаза и потребовал священника. Немедленно был введен протоиерей Федотов. Государь, приподнявшись на левый локоть, просил его благословения, потом твердым голосом сказал: “Исповедуйте меня не как императора, а как простого мирянина”. Эти слова поразили меня. Мы переглянулись, но не позволили себе выказать удивления. Всю предыдущую ночь я, барон Дибич и Виллие провели в приемной возле кабинета. Выйдя туда опять, мы стали напряженно ожидать конца обряда. Его величество говорил со священником более часа. Потом причастился Святых Тайн и согласился уже полностью отдаться на милость медиков. Ему поставили 35 пиявок за уши. “Теперь вы довольны?” – спросил он, но чуть только баронет и бедная императрица закивали, стал пальцами отрывать пиявок от кожи.
16 ноября. В какой-то момент нам показалось, что все кончено. Сильные судороги. Потом он утих, мы наклонились, чтобы послушать дыхание, и вдруг поняли, что его величество спит. Очень глубоко. Как бы в летаргии. Я завладел постелью Виллие и лег на пол возле кровати государя. Часа в два он попросил лимонного мороженого, коего откушал ложечку и снова уснул. Я тоже задремал, как вдруг услышал слабый голос: “Не вздумай обо мне плакать. Так предопределено. Свыше. Все будет разрушено. Наложена адская печать: взорвать алтари и троны. Великое беснование. Я больше не в силах. И я не чист, чтобы противостоять. Выученик тьмы”.
Я приподнялся на локте и в ужасе слушал его. Голос моего благодетеля чуть окреп: “Нужен другой. С иным сердцем. Если он выдержит удар, следующий будет только через сто лет”. Государь повернулся, и я увидел, что его лицо пылает каким-то не столько различимым, сколько ощутимым в темноте светом. “Мое дело уйти, не мешать”, – сказал он. “Но разве опыт и покаяние ничего не стоят? – возразил я. – Как можно уйти в такой миг? И не государь ли удерживает зло?” Он рассмеялся и потом бросил, довольно грубо, как иногда позволял себе в моем присутствии: “Ты видишь, что я дерьма в штанах удержать не могу. Как же мне держать щит над целой страной?”
17 ноября. Государь больше не говорил со мной. Вероятно, его слова – бред. Я никому не стал рассказывать. Минутами он перестает всех узнавать и забывает самые простые вещи. Вечером позвал меня, сказал: “Сделай мне...” – и остановился, как бы силясь найти нужное слово. Потом выдавил: “Мятное полоскание”. Я пошел исполнять, раздумывая, что ему нельзя уже полоскать рот, сил нет приподнять голову. А когда вернулся, император снова был в забытьи.
Утром 18-го на час-другой вернулась надежда, его величество стал посильнее. Но потом вновь поднялся жар. Он ничего уже не говорил, но узнавал нас. Всякий раз, когда ему удавалось приподнять веки и увидеть подле себя императрицу, он брал ее руку, целовал и прижимал к сердцу. Мне улыбнулся и, как я приложился к его руке, сделал глазами запрещающий знак, ибо не любил этого. С 11 часов 40 минут впал в полное забытье.
19 ноября. Хотел бы я сказать, что он почил, как Ангел. Но правда состоит в том, что агония продолжалась 11 часов и была мучительной. Мой благодетель не испускал ни стонов, ни воплей. Лишь предсмертная икота разрывала ему горло. Пять раз дыхание останавливалось, а потом возобновлялось. Утро было пасмурное. Возле дома собрался народ, пришедший прямо из церкви с молебна о здравии государя. В 10 часов 50 минут его не стало. В последние мгновения перед концом страдания оставили несчастного, он открыл глаза, но в них не было ничего земного, они смотрели откуда-то издалека. По лицу разлилось выражение райского блаженства. Дыхание затихло.
Мы стояли как громом пораженные. Одна императрица продолжала служить ему. Она закрыла нашему Ангелу глаза и, достав платок, подвязала челюсть. Мы все еще находились в благоговейном ужасе, и только глубокий обморок ее величества вывел нас из оцепенения».
На этом записи Волконского не заканчивались, но приобретали какой-то хаотический вид. Шли по полям, частично наезжали на текст, потом в тетрадку были вложены несколько листков, и чернильные стрелки указывали, как следует читать.
«Я не могу уговорить ее величество перебраться из “дворца” в дом господ Шихматовых, еще с 18-го приготовленный для нее на случай грядущего несчастья. Она сказала мне с кротостью, в которой был вызов: “Неужели вы думаете, что одна корона связывала меня с мужем? Я буду подле него, сколько смогу”. Я уже ни о чем не смел просить, и она оставалась целый день одна в своих комнатах и беспрестанно ходила оттуда к телу. Покуда государыня в доме, вскрытие не может начаться.
20-е, утро. Ее величество благоволила, наконец, перебраться. Там ей будет спокойнее. Но она приезжает каждый день к телу и совершенно неутешна.
21-го в 9 часов началось бальзамирование. Я не спал с 18-го и накануне свалился. Утром прибегает ко мне генерал Шенинг, квартирмейстер Дибича, и с возмущением сообщает, что медиков все бросили. В дому никого нет, анатомы наши не могут добиться ни воды, ни чистых полотенец. (Рядом по полю шла приписка: «Я еще не знал, что так будет на каждом шагу».) Я вскочил, послал фельдъегеря за камердинерами, и через четверть часа они явились с бельем. Мерзавцы! Давно ли трепетали одного взгляда? А теперь забыли и страх, и благодеяния. Ну да я же прибрал их к рукам.
Пошел сам глянуть, как идет дело. В кабинете государь уже лежал раздетым на столе. Четыре гарнизонных фельдшера, вырезая мясистые части тела, набивали их какими-то разваренными в спирте травами и забинтовывали широкими тесьмами. Доберт и Рейнгольд с сигарами в зубах варили в кастрюльке снадобье. Меня покоробил их простецкий вид, и я приказал им бросить, но они отвечали, что медики потому и курят, чтобы не дышать трупными испарениями.
Череп на голове был уже приложен, и при мне натягивали кожу с волосами, чем несколько изменили черты. Я спросил, нельзя ли переделать, на что пришедший Виллие попытался успокоить мое невежество, будто у почивших непременно должно меняться лицо, ибо все мышцы расслабляются и более не держат привычную маску. Он так и сказал: маску.
Я стал с благоговением смотреть, как фельдшеры переворачивают тело. По правде, они обращались с ним, как с куском дерева. Я думал рассердиться, но потом вспомнил, как вчера плакал доктор Тарасов, говоря, что у него трясутся руки и он не сможет вскрывать своего отца и благодетеля. Пришлось Виллие все делать самому, а его посадить за протокол. Наверное, хирургам нужна какая-то бесчувственность.
Я смотрел на тело и не слишком узнавал его. То есть, конечно, сходство было разительное. Вряд ли найдется еще человек, столь хорошо сотворенный. Руки, ноги, все части могли бы послужить образцом для ваятеля. Нежность кожи необыкновенная. И вместе с тем меня сбивало с толку, не подберу слова – плоть оплыла, как сугроб или мороженое, оставленное на тарелке. Я снова спросил Виллие, и он ответил, что расслабление мышц дает такой эффект.
Государя облачили в парадный общевойсковой мундир со звездой и орденами. Надели на руки белые перчатки. Положили на железную кровать, накрыв кисеей. В ногах поставили аналой с Евангелием, который по очереди читали священники, сменяясь каждые два часа».
Приложенный к записям протокол вскрытия удивил генерала: «На обеих ногах ниже икр приметны темно-коричневые рубцы, оставшиеся по заживлении ран, которыми государь одержим был прежде… Оболочка мозга во многих местах твердо приросла к черепу… Печень оказалась необычайно крупной». Когда в юности Шурку пугали сифилисом, то его почему-то потрясли не рассказы о провалившемся носе, а сообщение, будто мозги накрепко слипаются с костью и перестают варить. Неужели Ангел переболел страшной заразой? Вдруг совершенно в ином свете представилось нежелание государя жить с женой. Да он просто боялся за нее. А все искали тайных причин охлаждения.
В тетрадке лежал еще один лист. Плотный, согнутый посередине, со слегка обтрепанными краями. Бенкендорф не сразу понял, что это, но вчитался и позеленел. Протокол опроса садовника Федора, который дал крестное целование не разглашать сути разговора и сообщил князю Волконскому следующее:
«К внучке я ходил на именины. Ночь-то была с 18-го на 19-е жуть. Ветер, холод до костей. С моря волна шла на берег злая. Я тверезый был, ей-богу, потому болезнь у меня в кишках, с детства винца нельзя испить. Тут думаю, как бы мимо дома в такой темнотище не проскочить. Пособи, Заступница! Вдруг понизу ветер утих, остался только в верхушках деревьев. Малость развиднелось. Ну, думаю, слава тебе Господи, дошел, вот моя хибара. Глядь, сад-то все светлеет и светлеет. А, вроде рано еще. Задрал я голову. Святые угодники! Прямо на нас плывет шар, как бы весь вылепленный из света, синеватый. И такая жуть меня взяла, такая вдруг тоска, точно ничего хорошего не осталось. Вот завыл бы и удавился. Чур меня!
Я упал на землю, не могу двинуть ни рукой ни ногой. Слава Богу, малый куст закрывает. Вдруг отворяются двери из дворца. Ну, так мы дом прозвали, где государь-то помирать изволил. И выходят их императорские величества, одетые, как на прогулку. Батюшка-царь наш, Александр Павлович, поцеловал жену эдак слабо, в лоб, потом резко отпрянул от нее, спустился с крыльца и зашагал по дорожке к шару. А тот, злодей, уже на землю осел и выпустил из себя три тонких уса. Царица, сердешная, закрыла лицо руками, как бы плачет.
Государь-то приблизился к шару, я хотел ему крикнуть: “Куда? Погоришь! ” Да язык от страха к гортани прирос. Вижу, он шагнул к нему и слился. Проглотил его, значит, окаянный. Более ничего от света было не видать. Злодей мигнул, вспыхнул еще ярче да и стал подыматься. И в ту же секунду я от великого ужаса лишился всех ощущений. А очнулся утром, с холоду, и узнал, что его величество того, значит, скончались».
Рассказ садового дедушки потряс Александра Христофоровича своей несуразностью. Была охота Петрохану возиться с пьяницей? Светящиеся шары – новое слово белой горячки. То, что старик в холодной ночи пролежал до утренних заморозков, говорит о количестве выпитого. Хорошо, не помер.
Генерал налил себе стакан виски. Подошел к окну. Полюбовался на фонарь – благо цивилизации. Жена с дочками давно вернулись из театра и, не беспокоя его, улеглись спать. Улица была пустынна. Ни стука каретных колес. Ни запоздалых пешеходов. Вдруг Александру Христофоровичу сделалось жутко от этой необычной пустоты. Он задрал голову и посмотрел вверх на мглистое, пронизанное иглами холодного дождя небо. Ясно, что значит: ушел и умер. Но что значит: умер и ушел?
* * *
Что произошло в тот страшный миг, когда голова Минкиной отделилась от тела? Что произошло до него? Говорили, железный граф неведомо как узнал: Настасья неверна ему. И все эти годы, все бесчисленные письма с долгими обстоятельными рассказами: дела, слава Богу, идут тихо, мирно, благополучно, в имениях порядок, полевые работы закончены – она лгала. Своему господину и благодетелю! Гадюка.
Вот от чего можно было сойти с ума. Не от ее смерти.
Говорили, бешенство Змея было так велико, что он приказал разрушить памятник любовнице в Грузинском парке. Но ведь прежде он этот памятник поставил. Уже зная, кем была Минкина.
Страх пробирал по спине, когда вдумывались в смысл произошедшего. Деятельный, ворчливый старик, лучший администратор империи, лукавый прозорливец, опора двух государей, яко помешанный, рыдал, не принимал почты, бился грудью о камни пола в соборе, норовил прыгнуть в отверстую могилу за возлюбленной. Уже зная все.
И рождалась страшная догадка. Не он ли сам… А потом обвинил других. Да не облыжно. Трудно ли подбить выпоротую девку на месть? Трудно ли сыскать душегубцев в доведенной до отчаяния дворне?
Другой вопрос, зачем? Именно тогда, когда августейший благодетель рассчитывал на железного графа более всего? Когда судьба империи висела на волоске?
И тут же в памяти всплывало иное, страшное время. Гибель Павла. Тогда Аракчеева тоже не было рядом с покровителем. Государь вдруг рассердился на него, выслал. Узнав о заговоре, верный пес будто бы поспешил в столицу, но был задержан на въезде. Так он сам говорил: «Окажись я рядом, и ваш отец остался бы жив». Не этим ли приворожил несчастного Ангела, у которого из крыльев густо сыпались перья?
А на деле? Что было на деле, знали немногие. И те молчали. Догадывалась августейшая вдова. Аракчеев некогда оттеснял ее от мужа. Оттеснял и от старшего сына. Точно в ней одной, в ее семье, детях крылась угроза молодому царю. Сила Андреевич сумел убедить Александра: мать, братья, сестры – соперники. Их можно любить, заботиться, но доверять – никогда. Ангел и сам знал это, тем охотнее принимал уверения от преданного служаки.
Но старуха-царица знала: предаст. И в этом убеждении воспитала среднего сына. Алексей Андреевич всегда чувствовал: Никс горло перервет. Рано или поздно. Потому не доверял. Побаивался щенка.
Стоил ли сопляк пороху? Семи лет, выучив ружейные приемы, встал у двери в царский кабинет: «Мимо меня никто не пройдет, даже Аракчеев. А ему везде можно!» Брат смеялся, трепал Николя за ухо. Не видел в шутке обидного. Но игра игрой. А слово словом. Ведь не Строганова помянул, не Новосильцева, не Кочубея. Нашел себе врага по плечу. Смотрел волком, скалил молочные зубы.
Теперь – клыки.
Потому Алексей Андреевич не торопился из Грузина в столицу, когда настало междуцарствие. Пусть сами разбираются. Ни один из претендентов не хорош. Оба его не терпят. С варшавским сидельцем еще можно лыко связать, у него нет опоры в России. А этот? Тоже с поддержкой негусто. Но такая лютая ненависть, аж холодом обдает. Ничего не простил.
Аракчеев знал, что так будет. И никогда не возражая Александру в его желании передать престол третьему, минуя второго, все же показывал: де Николай и дерзок, и неотесан, и нелюбим. Ему бы повременить, набраться опыта. Не пронимало. Ангел, если что вбил себе в голову, то уж навечно. Зная о негодной репутации Никса, затевал разговоры с теми, кто влиял на мнение света. Толстая баронесса Эделинг – корова с умом змеи – умела вползти в душу.
– Что думают о Николае?
– Он обещает блестящие качества. Но он не ваш сын. А престолу нужен…
– Вот еще! Откуда вы знаете, каким был бы мой сын? Может, негодным человеком. А в Николае мы уверены.
Ей пришлось замолчать. Силе Андреевичу благодетель пересказывал разговор с негодованием.
– Эта ушлая фрейлина моей жены, кажется, решила вернуть меня на супружеское ложе!
Аракчеев запомнил. И никогда впрямую не возражал против Никса. Зачем? Есть иной способ.
– Дела его высочества Николая в Инженерном корпусе идут превосходно. Он экономит каждую копейку, ничего не взял из казны. Употребляет свои деньги на покупку библиотеки, оружия для курсантов. Его обожают.
Государь не переспрашивал, только кивал.
– Назначение великого князя инспектором по инженерной части воспринято в армии с радостью. Это случай для него лучше познакомиться с войсками. А войскам с ним.
Сила Андреевич одним ему приметным образом чувствовал: Ангел напрягается, у него белеют кончики пальцев, даже глухота как бы исчезает на мгновение.
– Женитьба Николая Павловича на дочери прусского короля – лучший намек понимающим. Вот их будущий государь. Пусть привыкают.
Знать слабость начальника – самому командовать. Никса спрятали в казарму. Кто бы мог подумать, что он вырвется!
* * *
Бенкендорфа удивил визит добрейшего князя Голицына, друга развратной юности Ангела. Лысоватый и даже чуть глуховатый, как сам император, Александр Николаевич щурил на генерала внимательные глаза и вертел в руках книжку в красном переплете.
– Читаете по-английски?
– Весьма дурно.
– Я так и думал. Вот новый французский перевод Шекспира. Грубовато, на мой взгляд. Но нынешней публике нравится.
Бенкендорф заметил, что из корешка торчит закладка.
– Вам это будет полезно в ваших разысканиях.
Томик лег на стол, и князь ретировался с любезной улыбкой, точно его и не было. Забавно! Генерал не без опаски взял книгу в руки. Закладка отмечала сентиментальную пьесу «Ромео и Джульетта». Страницу, где влюбленная мадемуазель Капулетти приняла из рук таинственного отшельника снадобье, способное погрузить ее в сон, подобный смерти. К несчастью, девушка очнулась в гробнице, когда ее возлюбленный уже испустил дух…
Шурка смотрел трагедию дважды и каждый раз возмущался безответственностью персонажей. Если поверить намекам Голицына, станет ясен смысл пузырька, виденного Петроханом в руках у императора незадолго до смерти. Но из головы у Бенкендорфа не шло предупреждение безумного хозяина Дубровиц: «Они любят обманывать».
Оставался другой вопрос. Записка Тургенева, слово в слово повторявшая фразу Ангела, сказанную самому Николаю Ивановичу. «Брат мой, покиньте Россию». Эта нежная просьба много говорила об адресате. Покойный государь почитал секретаря Совета – в сущности бумажного червя – настолько крупной птицей, что побоялся его трогать. В случае раскрытия заговора остальных ждала петля, этому же просто указали на дверь. Вы здесь не ко двору.
И вот через малое время от «брата» пришла столь же любезная просьба. Теперь в России не ко двору царь.
Александр Христофорович потер лицо руками. Прикосновение к последним дням Ангела вызывало тоску. Минутами ему казалось, что он сам отравлен.
– Мне совестно было подвергать вас чтению этих бумаг, – молвил император при следующей встрече. – Для меня лично история осталась темна. – Николай подошел к секретеру, открыл его ключом, вынул стальной ларец, привезенный Петроханом из Белева. – Вот. Воображают невесть что о документах покойного брата. А здесь всего один.
Бенкендорф приблизился к государю и заглянул в железный ящик. На дне лежала бумага. Вынимать ее Никс явно не собирался, пришлось смотреть так. Это был манифест об отречении от престола в пользу великого князя Николая Павловича, подписанный Александром 1 сентября 1825 года, в день отъезда в Таганрог.
– Теперь вам понятно, почему мой благодетель принимал исповедь, как простой мирянин?
Генерал не смел выдохнуть.
– Он подстраховал меня. – Император закрыл ларец. – Я ничего не знал, колебался относительно своих прав. Но в день его смерти, 19 ноября, уже был государем, если не перед людьми, то перед Богом.
Александр Христофорович покусал ус. Ангел отдал все. По доброй воле. Подставил голову брата под удар, но и закрыл ее щитом.
– На сем я бы хотел, чтобы ваше ознакомление с данным делом закончилось.
Бенкендорф поклонился.
– О долге молчать не упоминаю.
* * *
Аракчеев смотрел в окно. Его дом на Литейном проспекте – настоящий дворец вельможи. Жаль, время теперь не вельможное. Этот дом объезжали бы стороной, не будь он вплотную придвинут к улице фасадом и не гляди на нее тремя рядами всегда чисто вымытых, без единой пылинки окон. Ни дождь, ни снег не могли служить оправданием грязному стеклу. Как слякоть не объясняла следов на коврах. Сотни рук мгновенно стирали грязь. Стоило гостю дыхнуть, пригубить чаю, смять цветок в вазоне – проворные пальцы убирали облачко на фарфоре, следы на паркете, вынимали розу или лилию. Посетитель мог ущипнуть виноградину на блюде с фруктами – вся кисть заменялась для следующего визитера. Но не попадала в лукавые уста дворовых. Ее обирали, выжимали сок, делали нектар и ставили на стол.
Прекрасное хозяйство, заведенное Настасьей Федоровной. Пустомели! Они полагали в нем ревность. Всплески страстей. Отелло и Дездемону. Еще бы отыскали балкон, под которым он, как Ромео, пел серенады собственной дворовой бабе!
То-то и хорошо – бабе. Было что ценить. Ах, Настасья, прости, прости.
В шкатулке черного дерева лежали ее письма. Ключ покоя. Внутреннего самообладания. Семьи? Да, она была его семьей. Оттого горше предательство. Но перечитывая их, Сила Андреевич погружался душой в те давние, незамутненные дни.
«Друг мой любезный, благодетель. У флигелей крыльца переделаны, в погребе пол опустили ниже, и лестница перенесена к южной стене, как Вам желалось. Дорожки перестилают. Клубника выполота, стрижка деревьев кончена, продолжается обрезка по куртинам. На цветочном островке, где государь сидеть любит, посажено флоксов 300 новых кустов. Целую ручки. Настасья».
Как у нее все спорилось! Грибы солились, варенья заготавливались впрок. Точно сами собой. Но он-то знал, сколько повседневного, неприметного чужому глазу труда потребно. Она дала ему то, что постылая жена, сбежавшая в первый же год, не могла дать. На роялях играла. А малины насушить не могла. Одно слово – дура!
Настя его, Настенька! «Ковер для собора, присланный вами, государь наш, благодетель, из Парижа получен. Расстилать будем перед Пасхой. Чтобы всем приятно и богато было. Мерой 22 аршина и 15 вершков». Глупая. Думала доложить о разменах. Ни вершка в дороге не пропало!
Старик смахивал с коротких белесых ресниц слезы. Его обвиняют чуть ли не в смерти любовницы. Почитайте. Послушайте. Если и виноват он перед Богом, то не в этом, в других грехах. «Чистят пруды и косят луг. Тимофея отдайте поучиться мороженое делать. Нам будет замена на десертах. Также формочки надо бы приискать приличные, из серебра, я видела в образе раковин. Государь приедет – у нас, как у людей, и еще лучше. Я послала в село Буричи, где будет смотр, чтобы опробовать квартиру вашу. Она в мезонине. Сказывал камердинер мне, что дует. Сейчас войлоком обиваем. Не извольте беспокоиться, станет уютно».
Хозяйка. У него в доме была хозяйка. Грех ли, что слюбилась на стороне? Ведь ему-то прощала молоденьких. Не гнала от себя. «Любезный мой отец граф! Как обрадована вашим письмом. Увидела почерк, сердце занялось. Вам не надобно сомневаться во мне, каждую минуту моей жизни посвящаю я вашему благополучию. Друг мой добрый, часто сама сомневаюсь в вас. Но все прощаю в тот же миг. Разве мы вольны в желаниях? Молодые берут верх над верными, но старыми друзьями. Не смею назвать себя иначе. И того мне много. Выше меры взыскана. Любви море, а сказать не могу, как собака неученая. У нас все слава Богу. Люди и скот здоровы. Сушим зелень, чтоб постели зимой приятно пахли».
Плакал старик. Вспоминал прошлое. Стало быть, любил. Стало быть, не вконец душа погибла. Ах, Настя, Настя! Что за люди кругом? Почему видят в нем убийцу милой?
* * *
Все-таки Бенкендорф напился. До положения риз. В самый неподходящий момент.
И виновником был государь.
Все шло хорошо. До получения нового письма из Варшавы. Видите ли, его величество с молоком матери впитал династический принцип и, пока великий князь Константин жив, не может считать себя ничем иным, кроме как его лейтенантом. А посему взял за правило советоваться с братом по важным делам, к каковым, без сомнения, относится и учреждение высшей полиции.
От Константина Александр Христофорович ничего хорошего не ждал. И на тебе. Цесаревич дал намеченному шефу корпуса жандармов самую лестную характеристику. Де и честен, и просвещен, и предан, и руки чисты… Подложил свинью! Нечего сказать! Ведь всякая похвала хороша от того, кому верят.
А Николай Павлович, у которого голова кругом шла от предательства самых близких, уже не знал, в чьей руке камень. Полагался же его отец на Палена, а брат на Аракчеева. Где гарантии преданности? Их нет.
– Почему его императорское высочество цесаревич Константин вам доверяет? – осведомился Никс у генерал-адъютанта тем же тоном, каким пару месяцев назад спрашивал: «А почему мой брат Александр вам не доверял?»
Выходило так, словно, вызвав расположение великого князя, Бенкендорф лишал себя надежности в глазах царя. Нужно было оправдаться. На худой конец смолчать, проглотить обиду. Но Александр Христофорович не выдержал. И он человек. Сколько можно его испытывать?
– Ваше величество, позвольте мне составить доклад по делу Араджио* .
Николай застыл.
– А какое отношение…
Александр Христофорович молчал. Двадцать три года прошло. Все, кто был причастен, помнят. Пора и новому государю узнать. Некоторые подробности. А уж кто после этого окажется в белом – не его, Бенкендорфа, печаль.
* * *
Государь, по всему видно, не верил Аракчееву. С первого дня повернул круто. Алексей Андреевич прибыл в столицу из Грузино только 9 декабря, в самый разгар междуцарствия. От Сперанского тайком узнал – Никс, давивший до сих пор слабину, наконец решился. Примет власть. Тем более что Константин струсил. Не хочет совать голову в петлю.
Немудрено. Сам Аракчеев не сразу отважился покинуть Новгород. Если судить по смутным проговоркам Александра, удар должен был сотрясти основы. И столица пострадала бы первой. Недаром Ангел умчался в Таганрог, а братьев выслал кого в Польшу, кого в Бобруйск. Издалека, подтянув войска, хотел диктовать волю мятежному Петербургу.
Именно тогда, поняв предательский ход мыслей монарха, Сила Андреевич испугался не на шутку. Его, верного слугу, бросали на растерзание. Кто более всех ненавистен? Кто намозолил глаза, выполняя прямые приказы государя? Пока Змея будут рвать, отвлекутся от августейшей персоны. Таков расчет. Аракчеева кидали разъяренным мятежникам, как кость. Ведь поселения – не крепость, о стены которой разобьется мутный поток черни. Поселения – пороховой погреб. Никто не сказал, где безопаснее: у моря за тридевять земель, в Варшаве среди жаждущих свободы поляков, в столице, наводненной гвардией изменников?
Ему, старику, грезилось, что хуже – в сердце доведенного до отчаяния края, где крестьяне вдруг стали содержателями целых полков и пухнут с голоду.
По подсчетам Силы Андреевича, Николай не смог бы устоять. За ним – никого. Полки останутся безучастны, откажутся выполнять приказы. Переприсяга деморализует их. И тогда те, кто захочет назвать себя революционным правительством, возьмут верх. Кроме крикунов, там будут и солидные люди – те же Сперанский, Мордвинов, Канкрин. Им понадобится военная поддержка. Ее Аракчеев может пообещать. Договорятся.
Просчитав маневр, железный граф вернулся в Петербург. И вел себя здесь тише воды, ниже травы. Нанес визиты августейшей фамилии. Присутствовал на заседаниях Государственного совета. И только. Не высказывал мнения, не поддерживал никого. Молчал и слушал. Его позиция – барометр: кто кормит, тот и хозяин.
Никс кормить не собирался. Даже не свистел, не звал к ноге. Просто надел железный ошейник, прежде чем старый волкодав успел лязгнуть зубами. Это случилось на другой день после мятежа. Сказать по совести, 14-го граф был удивлен. Он знал нового царя с детства. Трус. Боялся воды и ружейных залпов. Вздрагивал, когда проходил мимо заряженных пушек. И на тебе. Не тот храбрец, кто не ведает страха. А тот, кто умеет через него переступить.
Уже 15-го молодой государь велел Комитету министров, заседавшему в доме Аракчеева, прибыть в Зимний.
– Вас, вероятно, удивит, господа, но Алексей Андреевич подал в отставку.
Вот это действительно комнатная революция. В разумении крупных чиновников, знавших через какую дверь вносят бумаги, а через какую выносят, 15-е стоило 14-го.
Такого удара никто не ждал. И меньше всех – сам граф. Да, он писал Ангелу в Таганрог. Но никак не думал, что его эпистола, изображавшая терзания помешанного от горя человека, окажется в руках у Николая. Когда Змей узнал, что члены Комитета министров больше не явятся на поклон, что ему уготовано одинокое затворничество на Литейном, почувствовал: пора. Пора нести туфли и хлыст победителю.
Он проглотил оскорбление и явился как ни в чем не бывало с докладом. Точно еще на службе. Что было правдой. Ведь официального прошения об отставке граф не писал и ответа не получал. По привычке пошел прямо в царский кабинет. Минуя всех, кто ждал в приемной. Ни один не осмелился возмутиться. Великое дело – репутация. Только прижались задами к стенам. Склонились ниже стульев. Так-то.
Дверь распахнулась. Государь поднял голову от стола. На лице мелькнула досада. Без предупреждения. Даже без стука. Сила Андреевич – великий лицедей. Грубоватая прямота, неотесанные манеры истинного солдата. Как привык при прежнем покровителе, так и теперь, поздно меняться.
– Ах, ваше величество, простите старика…
Он не ожидал, что Николай быстро справится со смущением, поднимется, стремительно подойдет к нему, возьмет за руку и… выведет в приемную. Не в ту, где ждут остальные. Не для публики. А в маленькую комнату непосредственно перед кабинетом.
– Не ближе, чем здесь, Алексей Андреевич, желаю с вами встречаться.
Аракчеев онемел.
Бывало с ним разное. И от отца этого верзилы терпел много. Служба тяжелая, наказания суровые. Если Павел ругал, то нещадно, до слез. А взгляд у самого… как бы вымолвить? Грозный. И в глубине жалкий. Больной. Не сразу приноровишься.
С Ангелом было труднее. Тот никому не доверял. Взор его был точно вывернутый наизнанку павловский. Сверху ласковый, мягкий, даже как бы заискивающий. Никогда не гневный. И только потом, приглядевшись, ощущался холод со дна. Непреклонная воля все сделать по-своему. Тот, кто покупался на первое впечатление, попадал в золотые сети. И Александр вил, что хотел. Нежно, без боли.
Каков нынешний?
Они смотрели друг на друга. Аракчеев превратился в губку. Ему казалось, что даже кожа впитывает настроение царя. Малейшее колебание, неловкость гость сумел бы использовать в свою пользу. Но Николай был закрыт. Как дверь. Наглухо.
Выслал секретаря, взял из узкого книжного шкафа плотно втиснутую между фолиантами папку. Ничем не приметная. Внутри только пара листков.
– Алексей Андреевич, это письмо в числе других документов покойного брата было привезено мне из Таганрога.
Граф побелел.
«Случившееся со мной несчастье, потеря вернейшего друга, жившего в доме моем 25 лет, рассудок мой так расстроили, что я одной смерти себе ищу. Нет ни сил, ни соображения заниматься делами. Прощай, батюшка, помни бывшего тебе слугу. Настасью мою зарезали ночью дворовые люди. И я не знаю еще, куда осиротевшую голову свою приклоню».
Крик души. Государь его так и понял. Прежний государь. Новый, видать, усматривал иное.
– В тот момент, когда мой покойный брат возлагал на вашу расторопность и преданность особые, только ему ведомые надежды, вы попросили отставки.
Инквизиция! Чистой воды!
– Ваше величество, я был болен, не помнил себя.
Круглые глаза навыкате продолжали смотреть, и в глубине их была такая же сталь, как снаружи. Два слоя? Три? Сто? С поверхности донизу одно железо.
– Но вы быстро поправились.
Император протянул собеседнику второй документ, и остатки волос на голове графа зашевелились. Это было его письмо Константину Павловичу с выражением верноподданнических чувств и заверением в готовности служить. «Ваше императорское величество! Получив облегчения от болезни, я вступил в командование вверенным мне отдельным корпусом военных поселений». Внизу листа стояла дата. 30 ноября 1825 года. Через 11 дней после смерти друга и благодетеля. Как только известие дошло до Новгорода.
– Вы скоро получаете новости из столицы. И скоро их обдумываете… для помешанного. – Губы Николая чуть дрогнули. Нехорошо, презрительно, с гневом.
Подбородок Аракчеева сморщился, точно чья-то маленькая невидимая ручка комкала кожу. Они могут присягать и менять свои решения по сто раз на дню! Но слуги, старые слуги, должны оставаться верны. Кому, разрешите спросить?
– Я выразил свою готовность продолжать службу, – отчеканил граф.
– Вы сделали и еще кое-что. – Николай вернулся к шкафу, втиснул папку на прежнее место и извлек небольшую брошюру в кожаном тисненном переплете под мрамор. На обложке красовалась увенчанная императорской короной литера «А», черточкой которой служил летящий голубь с масличной веткой в клюве. Исключительно изящно.
Ноги Аракчеева подкосились. Книжица заключала в себе переписку верного слуги с венценосным другом. За 25 лет. Рескрипты, повеления, даже личные записки. Она появилась в столице вместе с самим графом 9 декабря. Всего несколько экземпляров. Привез для знакомых. Лучший памятник прежнему царствованию.
– Говорят, остальной тираж вы замуровали в колонны Грузинской церкви? – В голосе императора послышалась усмешка.
– Врут. – Аракчеев склонился в глубоком поклоне. – Всего и сделано-то десяток копий. Для друзей… соратников. Так сказать, обелиск великому царствованию.
– Без высочайшего разрешения? – Николай нахмурился.
Сановник молчал. Его схватили за руку. Пойти на такое можно было только в полной уверенности: мнение императорской семьи уже не примут в расчет. Надо убедить новых хозяев положения в своей полной невиновности относительно военных поселений. Он выполнял приказы Александра. И только. Книга стала бы его щитом. Перед теми, кто придет судить и миловать после мятежа. Они должны знать правду – псарь не ответчик. Его дело – служивое – спускать собак, на кого укажут.
Николай продолжал хмуриться. Он знал, чего ждет от него Аракчеев. Пока оставить все как есть. А там гроза пройдет, и опытный, исполнительный слуга пригодится. Вот уже и брат Михаил при назначении в Следственный комитет спросил:
«А Аракчеев?»
«Только этого душегуба не хватало!»
Услужливые люди донесли графу разговор. Молодо-зелено. Пойдут дела посерьезнее, вспомнит. Сам позовет.
– Итак, ваше сиятельство, – Николай набрал в легкие воздуха, – коль скоро вы просили отставки…
– Но я уже имел честь писать его высочеству Константину Павловичу, что поправился…
– Вы писали не его высочеству, а императору. Ошиблись в адресате. Я вашего письма не получал. А посему принял прошение об отставке. Вот соответствующая резолюция.
Глава 7 Пробный камень
Никс чувствовал себя виноватым, а потому злился. Он знал историю Араджио, частично от самого же Бенкендорфа. Грязное дело. Всячески замолченное в семье. Однако рога не утаишь. Говорили, что в 1802 году изрядно пивший и гулявший цесаревич Константин заманил к себе в Мраморный дворец жену французского негоцианта, где вместе с адъютантами изнасиловал ее, отчего дама на следующий день умерла.
Каким образом гнусное убийство могло объяснить приязнь цесаревича к никогда не служившему у него Бенкендорфу? Да и если отзыв уходит корнями в давнее, кромешное зло, как после этого смотреть на самого Александра Христофоровича?
Около десяти, перед тем как идти к жене пить кофе, Николай поднялся из кабинета в библиотеку. Большая комната, украшенная дубовыми панелями. Книжные шкафы темного дерева. Богатые корешки с позолотой. На втором ярусе справа, если хорошенько поискать, подшивки газет. Лондонские, конечно, ничего не сообщали. Мы в тот момент союзники. А вот среди парижских… Бедный Константин. Ему была посвящена целая брошюра. Николай нашел пыльную пожелтевшую книжицу со слепым шрифтом. Дешевизна печати говорила о чудовищном тираже, каким разошлась страшная история. Глас улицы – глас народа.
Молодой император спустился со второго яруса за стол, вынул из солидного шкафа первый попавшийся фолиант, вложил в него тоненькую книжицу и повернулся к свету. Он не хотел, чтобы кто-нибудь, войдя в библиотеку, увидел, какое именно издание читает царь.
«Желая забыться после убийства отца, – гласило вступление, – принц Константин посещал праздники и маскарады. На балах 1802 года ярко взошла звезда красавицы-негоциантки мадам Араджио». Ха! Больше делать нечего великому князю, как таскаться на танцы по подписке для прачек и горничных!
Николай заставил себя читать дальше. «Принц давно пренебрегал своей супругой, немецкой княгиней, которую не любил и интимные подробности жизни с которой в медовый месяц обсуждал с презрением на людях». Несчастная Анна! Что было, то было. Константин действительно унижал ее публично, видимо, мстя за неудачи в спальне. «Он бил супругу, понуждал смотреть, как стреляет из пушки крысами, выбирая для пальбы экземпляры побольше и пожирнее». Правда. Однажды маленький Никс случайно застал такую забаву, его рвало.
«Среди этих потех, столь сродных русским, брат императора сумел снискать расположение гвардейцев. Петербургских янычар, от которых всегда зависела жизнь и смерть государей сей обширной деспотии. Вооруженная сволочь набивалась в роскошный дворец принца на набережной Невы, где все от ступеней до люстр было выточено из самого дорогого итальянского мрамора. Там устраивались оргии, по размаху не уступавшие празднествам Калигулы и Нерона. Нередко рабы, прислуживавшие на них, страдали от вспышек жестокости и исчезали бесследно. Однако принц забыл разницу между бессловесным невольником родной земли и гражданкой иностранной державы.
Пораженный красотой Араджио, он сначала засыпал ее подарками, изливал чувства в нежных стихах и песнях менестрелей под окнами. Но когда дама осталась холодна, приказал следить за ней. Обнаружилось, что негоциантка имеет поклонника, к которому тайно ездит от мужа в один и тот же час в одной и той же карете. Дьявольский план мести созрел в голове у новоявленного Калигулы. Его отвергли! Ему предпочли другого! Ничего подобного прежде не случалось. Высокое положение делало домогательства принца чем-то вроде приказа для самых знатных дам сего развращенного двора. Они исполняли самые грязные прихоти монаршего брата со священным трепетом и умилением».
Николаю сделалось противно. Он терпеть не мог французские памфлеты. Лживые и претенциозные одновременно. Их авторы лучше самих обитателей Зимнего знали, какие тут царят порядки. Почему-то никто не спешил исполнять его, Никса, прихоти. Во всяком случае, когда он был великим князем.
«Принц чувствовал себя оскорбленным. Простая французская гражданка с негодованием указывала ему на дверь! Он приказал лакеям нанять ту же карету, того же кучера и в назначенный час прислать за Араджио. Дама без боязни села в экипаж. Но когда она увидела, что ее везут не в ту сторону, было уже поздно. Ни крики, ни мольбы не тронули похитителей. А прохожие на улицах, привычные к подобным сценам, только отворачивались и ускоряли шаг.
Плачущую и извивающуюся женщину доставили в Мраморный дворец. Лакеи внесли ее по роскошной, освещенной тысячами свечей лестнице, распахнули дверь и бросили к ногам своего идола. Принц сидел у камина. Он был безобразно пьян. Испуганная, пребывавшая в полуобмороке дама лежала на полу. Ее платье было порвано, открывая трепещущие прелести. Но злодей оказался настолько расслаблен вином, что не смог даже покуситься на предмет страсти. Он грубо пнул несчастную сапогом, выругался и вышел из комнаты. “Возьмите ее, она меня недостойна!” – бросил он своим рабам. Развратная челядь кинулась мстить за своего господина. Толкаясь и теснясь над распростертым телом, сначала адъютанты, а затем слуги насладились нетронутыми объедками со стола хозяина».
Нетронутые объедки! Автора, автора!
«Пьяные, как принц, озверевшие негодяи не сразу поняли, что их жертва давно не подает признаков жизни. Испугавшись, они кое-как привели несчастную в чувства, напялили на нее платье и отнесли обратно в карету. Араджио привезли домой и кинули у дверей. По ступеням за ней тянулся кровавый след. Не отвечая на расспросы родных, даже не приходя толком в сознание, бедняжка умерла на следующий день в страшных муках. Было назначено следствие, и, хотя весь Петербург знал виновного, никто не посмел заявить об этом гласно. Единственным наказанием стало удаление брата царя из столицы и отъезд за границу его несчастной жены принцессы Анны, которая от омерзения более не смогла оставаться под одной крышей с извергом».
Вот такая история. Николай закрыл памфлет. Пить кофе расхотелось. Император спрятал книжицу в шкаф, вышел из библиотеки и послал дежурного камер-пажа сообщить Александре, что работы много, его ждать только к обеду.
* * *
Англия. Брайтон.
Проглотить обман может каждый. Попробуйте его разжевать! Встреча двух ослепительных дам из лондонского высшего света на кривой улочке Брайтона – уже само по себе событие примечательное, и газетчики заплатили бы уйму денег за ее описание. Но еще больше дала бы каждая леди за молчание.
Маленькие городки на юге Англии с римских времен слывут курортами. Теплые источники, близость моря, немного больше солнца, чем принято в хорошем обществе. Графиня Ливен действительно страдала грудью. Впрочем, как и все, кто привык дышать холодной влагой британской столицы.
Достаточно было взглянуть на Долли, чтобы понять: сельская тишина и сухой пар античных купален – ее спасение. Тонкая, исключительно белая кожа, какую редко встретишь у континентальных брюнеток, просвечивала вокруг глаз. Синевато-сиреневые тени залегли не столько знаком возраста, сколько усталости и дурного самочувствия. Поэтому ничего удивительного в явлении супруги русского посла на брусчатой мостовой Брайтона не было. Разве что дама шла пешком, вместо того чтобы следовать в экипаже.
Зато ей навстречу на вспененной арабской лошадке неслась, сверкая радужным оперением, райская птичка – Каролина Лэм. Заметив ее, Долли посторонилась и хотела бы миновать отрезок пути неузнанной, но куда там! Столкновение казалось неизбежным. Вообще-то горбатые улочки Брайтона с выбоинами и пучками травы, торчавшей из-под вставших дыбом камней, менее всего подходили для скачки. В последний момент Каролина с риском для жизни удержала кобылу.
– Дорогая! Что вы здесь делаете?
– А вы? – Госпожу Ливен никогда не сбивала с толку тактика «Лучшая оборона – нападение».
Каролина смешалась.
– Мы отдыхаем здесь, неподалеку от города, на вилле. И Уильям, вы же знаете Уильяма? Такой лакомка! Послал меня за сыром…
Объяснение было настолько смехотворным, что графиня не стала сдерживаться.
– Дорогая, разве не проще было отправить горничную? – Долли окинула всадницу внимательным взглядом. – И для чего вы верхом? В такой спешке?
Леди Лэм еще больше растерялась. По ее лицу собеседница видела, что та взволнована и даже… да, пожалуй, поделилась бы с графиней своими тревогами – такая уж у госпожи Ливен репутация, ей можно доверять.
Долли подошла к лошади и взяла ее под уздцы.
– С вами что-то стряслось, – уверенно проговорила она. – Пойдемте, я знаю хорошую кофейню. Нам никто не помешает.
– Кофейню? – переспросила Каролина. – Но ведь дамам запрещено…
– Это в Лондоне, – поспешно заверила графиня. – А здесь курорт. Хозяин мой добрый приятель.
Леди Лэм позволила отвести себя к небольшой гостинице «Джек Непогода», названной в честь одного из предков Байрона – знаменитого пирата и богача. Теперь, после смерти скандального поэта, его имя превратили в вывеску.
– Я не удивлюсь увидеть где-нибудь пароходное агентство «Корсар» или фирму дилижансов «Паломничество Чайльд-Гарольда». Бедный Джордж…
Отчего-то это замечание спутницы вызвало у Каролины мертвенную бледность.
– Вы что-то знаете? – прямо спросила она. – О, вы всегда все знаете. Какое счастье, что я встретила вас!
Несколько обескураженная таким заявлением Долли повела приятельницу на второй этаж, где открытый балкон с навесами от солнца и щедрыми зарослями плюща вдоль перил был отдан специально под кофейные удовольствия. Заведение не из гадких. Перед посетительницами раскланивались, ничуть не удивляясь явлению дам. И если внизу еще толклись гости, то верх в этот утренний час предоставлял желанное уединение.
– Бейкер, нас не надо беспокоить, – бросила госпожа Ливен услужливому толстяку в накрахмаленной манишке. – Один турецкий и один венский с медом и молоком. В оба добавить виски. Еще сыро.
Каролина взирала на спутницу с нескрываемой завистью. Она и сама была эксцентрична, порой дерзка, но вот так, без сопровождения, разгуливать по кофейням и не терять достоинства! Это следовало занести в анналы дамской храбрости!
– Так что случилось, дорогая?
Леди Лэм помялась и вытащила из сумочки вдвое сложенный листок.
– А там присмотрят за моей лошадью?
– Ну конечно. – Долли нетерпеливо вытянула бумажку из дрожащих пальцев собеседницы. Но в следующую минуту ее собственные руки затряслись. – Это… это почерк…
– Лорда Байрона, – за нее закончила леди Лэм. – Вообразите, у меня все в голове помутилось, когда я получила эту записку.
– Как она к вам попала?
– Лежала утром на окне.
Долли углубилась в чтение.
– Десять тысяч фунтов? Хорошенькая сумма! И чем он объясняет свое исчезновение? Нуждами греческой революции? Между тем нет ни даты, ни обратного адреса.
– Конечно, похороны Джорджа были таковы… – пролепетала Лэм. – Ну, словом, тело в гробу, возможно, совсем не его…
– Как не его? – госпожа Ливен удивленно схватила собеседницу за руку.
– Ну, везли же из Греции, с юга, – пояснила Каролина. – И еще долго переправляли от этих разбойников в горах. Три месяца в пути. Словом, он не был похож на себя.
Долли отлично помнила похороны Байрона. Голое кощунство. Общество, над которым он смеялся столько лет, теперь посмеялось над ним. В июле 1824 года печальная процессия состояла из трех экипажей с друзьями защитника греческой свободы и 47 закрытых карет самых знатных семейств королевства. Гербы, черные кони, траурные плюмажи… Только внутри никто не сидел. Свято чтя традицию великосветских похорон, аристократы не могли не послать цветы и символы своего присутствия. Но после всего, что выкидывал покойный, никто из них не пожелал почтить его прах личным визитом.
– И вы верите во всю эту чепуху? – переспросила Долли. – Что его захватил в плен Али-паша Тепеленский? И держит в своем гареме? Крайне неприлично!
– А разве что-нибудь, что делал Джордж, было прилично? – вздохнула Лэм.
Ее правда. Кровосмесительные связи. Вино из черепа…
– Ведь вы сами узнали почерк.
– Почерк можно подделать, – покачала головой госпожа Ливен. – Тот, у кого есть рукописи Джорджа, может нанять опытного гравера. А получив фальшивку, попытаться выманить у вас деньги. Якобы на выкуп. Скандал с влюбленным Али-пашой был слишком громким, чтобы вы не испытали доверия.
Каролина прижала пальцы к вискам.
– Куда же вы скакали?
– В порт должно прийти судно «Геркулес», то самое, на котором Джордж уехал в Грецию. Я хотела умолять об отсрочке. Я не могу раздобыть такую сумму в мгновение ока.
– Вам лучше туда не ходить, – твердо сказала графиня, сжав горячую от волнения ладонь Каролины. – Вы все простили покойному. Однако кто поручится, что другие его дамы простили вам?
– Ах, – прошептала Каролина, запоздало испугавшись последствий.
– Это может быть ловушка одной из светских соперниц. Где гарантии вашей безопасности на «Геркулесе»? Недоброжелатель мог заплатить команде за ваше похищение или за… невежливое обращение с вами. Вы меня понимаете?
Да, теперь Лэм понимала и уже перебирала в голове «добрых знакомых», способных сыграть с ней такую шутку.
– Вы нравитесь королю, – без обиняков заявила Долли. – И ваше исчезновение устроило бы многих. Поверьте, самое лучшее – сделать вид, будто вы не получали никакого письма.
Каролина склонила к плечу прекрасную голову. На ее глаза навернулись слезы.
– Это низко. Вот так шутить смертью Джорджа.
– Остерегитесь. – Госпожа Ливен подняла палец. – В политике нет ни верха, ни низа. Есть только успех. Что до веры простодушных людей, будто их кумир не умер, а скрылся, – скажите мне, дорогая, когда, про кого из великих этого не говорили? Начиная с короля Артура. Фальшивые похороны. Пустой гроб. Не то тело.
Леди Лэм плакала, уже не смущаясь.
– Вы очень, очень добры ко мне, Долли. Позвольте вас так называть?
Графиня кивнула.
– Я не забуду ни этой встречи, ни того, что вы удержали меня от рокового шага.
Вот встречу как раз следовало бы забыть.
– Милая, – госпожа Ливен улыбнулась. – Я стала невольной соучастницей вашей тайны. И не хочу оставить вас в проигрыше. Каждая из нас немного тяготится выбором, который родные когда-то сделали в пользу наших мужей. Я приехала сюда получить письмо от дорогого мне человека. Надеюсь, дамская солидарность заставит нас оградить секреты друг друга полным молчанием.
О, она не сомневалась в успехе. Не сказав в сущности ничего, Долли чуть-чуть приоткрыла завесу, поделившись с приятельницей тенью своего греха. И вызвала тем самым доверие. Ведь по здравому размышлению Лэм стала бы тяготиться сегодняшним разговором и кончила бы ненавистью к графине. А так они квиты.
– Венский кофе с медом великолепен. – Каролина встала. – Прощайте, дорогая.
– Помните о нашем договоре.
* * *
Санкт-Петербург.
Бенкендорф направился в тот самый кабак за Крюковым мостом, куда в декабре прошлого года, незадолго до страшных событий, водил молодого государя. Ему было тяжело. Зачем работать? Все равно твоя верность – под сомнением.
Неужели и этот, как Ангел?
Не хотел, а сорвался. Домой пригреб поздно. Грязный. Без шарфа. С оторвавшейся подметкой в кармане. Увидев ее, Лизавета Андревна не стала даже блажить.
– До чего же ты у меня запасливый.
Пошла в другую комнату, предоставив Потапычу раздевать и умывать барина.
Наутро не разговаривала. Шурка уехал в Следственный комитет, наскоро похлебав холодного чаю и не закусив поцелуем. К тому изжога и весь мир не мил.
Только в четвертом часу, оставшись один и отложив опросные листы злодеев, генерал решился начать рапорт. Он служил тогда адъютантом императора, и ужасные подробности гибели негоциантки, передававшиеся шепотом, поразили его своей несообразностью. Никто не задавался вопросом о личности любовника Араджио. И почему он в назначенное время не прислал за дамой экипаж?
Отчего месть великого князя не простерлась на соперника? Да и ухаживал ли Константин за француженкой? Всем при дворе была известна его страсть к Жанетте Четвертинской, родной сестре фаворитки Александра – Марии Антоновны Нарышкиной. Почему после смерти Араджио от цесаревича сбежала жена, с которой тот не жил, а любовница осталась на месте? Разве ее не передергивало при виде насильника?
«Я постарался ответить себе на эти вопросы, мысля логически и прислушиваясь не к общим разговорам, а к суждениям лиц, служивших в Мраморном дворце. Я принял на себя недопустимую дерзость опросить квартального надзирателя у дома Араджио и посетить проживавшую в нижнем этаже Мраморного дворца придворную повивальную бабку Моренгейм, оказывавшую дамам известного рода услуги. Именно тогда я убедился, что подкуп делает челядь разговорчивой и никакие тайны господ не устоят перед соблазном целкового.
Из услышанного мне удалось заключить:
Во-первых, Араджио была вдовой и во втором браке не состояла. После ее гибели родителям дамы была вручена крупная сумма за молчание. Они уехали за границу, во Францию.
Во-вторых, несколько лет негоциантку связывал роман с адъютантом цесаревича Генералом Бауром, известным разгульной жизнью. Последний, по слухам, предлагал красавицу своему покровителю в качестве утешения за холодность Четвертинской. Это и породило разговоры об ухаживаниях великого князя.
В-третьих, узнав о недостойном поведении возлюбленного, Араджио была так потрясена, что решила избавиться от ребенка, которого уже носила. С этой целью она поехала к Моренгейм. Та не соглашалась ей помочь, говоря, что срок уже поздний. Но дама настояла, посулив денег. Моренгейм взялась, не обещав успеха.
Операция прошла неудачно. Хотя плод удалось вычистить, кровотечение не останавливалось. Прибыв во дворец к обеду, Араджио уехала только ночью. Наутро ее не стало. Мгновенно разнеслись слухи, что дама от Моренгейм случайно забрела в покои великого князя, где над ней надругались.
Будучи совершенно убежден в ином ходе событий, я подал рапорт его величеству, доказывая необходимость допросить Моренгейм, чье признание освободило бы цесаревича от обвинений. К несчастью, сам Константин Павлович действительно накануне был настолько пьян, что не помнил, где находился и что делал. Его императорскому величеству не угодно было поступить в соответствии с моим предложением. Дело объявили недоследованным и закрыли».
За сим все. Константин, оказывается, знал об особом мнении не в меру въедливого адъютанта. И вот причина его отзыва. Если Николай поверит рапорту, он вернет Бенкендорфу благосклонность, хотя царапину на душе любимца загладит нескоро.
* * *
Англия. Брайтон.
Долли еще какое-то время посидела в кофейне, глядя с балкона на неправдоподобно зеленые поля. Потом спустилась на улицу. Следовало поторопиться. Ее прогулка действительно была связана с письмом. Правда, не любовным, а политическим. Годами она отправляла одни донесения из русского посольства в Лондоне, прекрасно зная, что они тайно вскрываются британской стороной, а другие – по каналам Меттерниха.
Секретарь австрийского посольства снимал постоянный дом в Брайтоне. Оттуда почта шла в Вену, затем в Петербург. Клеменс и Долли много лет пользовались общими агентами, даже шифры иногда применяли одни и те же. Расставание было болезненным. Попробуйте-ка разделить сросшуюся сеть! А сросшиеся умы? О сердцах никто не думал.
В четырех вложенных друг в друга конвертах, каждый из которых имел свой адрес, а последний был надписан «Господину Флорету», графиня возвращала австрийскому канцлеру шифры – внешний знак разрыва связей. Он, в свою очередь, должен был сделать то же самое. Символический жест. Никогда союзники больше не прибегнут к цифровым кодам, побывавшим в чужих руках.
Долли двинулась мимо почты под железной, вылизанной дождями вывеской на ржавой пике. По правую руку вырос дом в тюдоровском стиле, с остроконечными кровлями фасадов, двойными трубами, нарядной башенкой, обложенной красным кирпичом, и гранеными выступами для окон в монументальных рамах из серого камня. Это и была резиденция секретаря австрийского посольства мистера Ноймана; впрочем, сам Нойман здесь почти не появлялся, предоставляя особняк для тайных встреч.
Графиня уверенно прошла по вымощенной битым гранитом дорожке и взялась за медный молоток. Дверь сама собой открылась внутрь, и это показалось даме подозрительным.
– Эй, кто-нибудь дома? – позвала она, опасливо застыв на пороге.
Обычно на ее зов выходил престарелый смотритель, по впечатлению немой. Но на этот раз он не обнаружился.
Долли заглянула в переднюю.
– У меня письмо для господина Флорета, – продолжала она чуть громче.
– Господин Флорет ожидает вас, – раздался из глубины дома голос, от которого мурашки пробежали у графини по спине.
Она сделала быстрый шаг вперед. На секунду остановилась, обдумывая, не пуститься ли наутек. Но, расслышав характерный смешок где-то за пределами темной передней, подалась на него, как на «ау» в лесу. Ее руки толкнули вторую дверь, и тут же Долли попала в объятья человека, стоявшего у слабо освещенной лестницы. Узкий витраж с цветными стеклами на площадке второго этажа не позволял разглядеть его. Но запах свежей липы с капелькой лимона – его собственное изобретение, стоившее любой «Кельнской воды», – не мог обмануть.
– Если вы, мадам, пожаловали в Вену, то почему бы мне не навестить Англию?
Это был его голос. Его руки. Его волосы. Она повлекла Клеменса к ближайшему окну.
– Осторожнее! Вы меня погубите!
Слава Богу, куст жасмина закрывал их от дороги.
– Кто говорит об осторожности?! – Долли не могла сдержать нервного веселья. – Канцлер страны, у которой самые натянутые отношения с Англией?
Он подхватил графиню на руки.
– Что будет, если вас узнают?
– Никто не поверит!
Больше любовники не говорили ни слова, поддавшись быстрому возбуждению рук и мыслей.
За что? Почему люди, созданные друг для друга, обречены на вечное разъединение?
– Когда-нибудь в другой жизни… – прошептал Клеменс, когда все чаемое свершилось с оскорбительной для их чувств поспешностью.
Предаваться страсти на шкуре у камина – мечта любой романтической дуры. Но зола давно остыла, а мех был пыльным.
– Твой мистер Нойман, кажется, не платит за уборку?
Клеменс не сразу справился с собой, но, почувствовав, что даме неуютно, пресек притязания. Он был очень чуток и никогда не давил на партнера – как в политике.
– К несчастью, другого убежища нет.
– Почему ты приехал? – Тревога звучала в голосе графини.
Наказание! Они никогда не могли толком расслабиться. Испытать полное, безграничное доверие друг к другу. И если как женщина Долли знала: он ее не обидит, даже не обманет, – то как дипломат поминутно подозревала подвох.
Должно было случиться что-то из ряда вон выходящее, чтобы Клеменс приехал сам. За семь лет связи это произошло впервые! И уж, конечно, не объяснялось сантиментами.
– Сударыня, благоволите одеться, – медленно проговорил канцлер, с трудом отрывая взгляд от обнаженной ямочки в основании ее горла. – Мне трудно беседовать о делах, когда вы голая.
Долли сдержанно рассмеялась и бросила ему рубашку, которую он несколько минут назад подложил ей под голову.
– Забери. Твой запах вызывает у меня непроизвольную… истому.
Первый любовник Европы у ее ног, и никакой радости! Меттерних натянул рубаху и вплотную подошел к женщине. Ему еще предстояло помогать ей шнуроваться. Чертовски трудно после свидания впроголодь!
– Итак? – Она лучше владела собой.
– Долли, дитя мое, мне очень важно, чтобы ваш новый царь видел во мне друга, – начал Клеменс, подбирая слова, – доброжелателя… старого партнера…
Госпожа Ливен развела руками.
– Ну что же я могу сделать? Позиции обозначены. Еще раз написать в Россию – Вена наш любимый союзник? Ведь вы не намерены воевать…
– Об этом нет речи, – хмуро оборвал ее канцлер. – Мое мнение на счет Турции не изменилось. Ты должна просто передать то, что я тебе скажу.
Графиня сощурила глаза. Он отлично знал, о чем она думает. Каков процент правды в том, что ей предлагается сообщить домой?
– Надеюсь, ложь не будет слишком бесстыдной?
– Это вообще не ложь! – вспылил Клеменс. – Просто я хочу, чтобы ваше правительство узнало ее от меня, а не из других рук. Тогда дружеские намерения Австрии будут доказаны…
– Слабее! – Долли едва могла вздохнуть. Ее любовник всегда перетягивал шнуровку корсета, когда нервничал.
– Слушай меня внимательно! – Меттерних стиснул плечи женщины. – И не смей перебивать. После официальных похорон вашего царя при всех дворах появились слухи, что Благословенный монарх, спаситель Европы на самом деле не умер…
Долли постаралась ничем не выдать своего удивления. Второй раз за день ей говорили подобные вещи про разных людей. Опыт подсказывал, что здесь нет и тени простого совпадения.
– Он удалился из тихого южного городка на английской яхте, – продолжал собеседник, – и теперь, в любой момент может вернуться. Если его наследник поведет дела не так, – Меттерних подчеркнул последние слова, – кому это выгодно?
– Любой державе в равной мере. – Долли сориентировалась очень быстро.
– Не нам, раз я тебе это рассказываю.
Она пожала плечами, демонстрируя недоверие.
– Ты глупеешь. Уроки Каннинга? – съязвил Клеменс.
Графиня пропустила его колкость мимо ушей. Она и сама понимала угрозу. Сомнение в законности прав нынешнего государя.
– Ведь никаких официальных обвинений предъявлено не будет, – мягко молвил Меттерних. – Просто слухи. Статейки в прессе. Бежавший император! Что может быть пикантнее? Публика не скоро бросит эту кость!
Дарья Христофоровна думала, наморщив лоб. Его насмешки не задевали ее. Газеты. Кто вращает европейским печатным миром? Не Берлин, не Вена, не Париж, хотя везде по виду существуют свои издания. Лондон – самая свободная столица мира. Ну, кое-что еще решается в Швейцарии. На берегах Женевского озера. И то негласно. Здесь же – Везувий мировых новостей. История с лордом Байроном вдруг представилась госпоже Ливен совсем в ином свете.
– Позволь тебе кое-что пояснить. – Клеменс улыбался, хотя в его зеленоватых глазах не было и тепла. – Хорошая печатная сплетня никогда не запускается сразу. Перед ней идет что-то вроде маленького тарана, будоражащего воображение публики. Похожая история, которая показывает, готовы ли читатели купиться на откровенную ложь. В данном случае я почти уверен в успехе – чем бесстыднее выдумка, тем легче она захватывает умы. По светским кругам сейчас прошелестит пара историй с ожившими покойниками, и если люди клюнут…
«Они уже клюнули».
– …тогда настанет время выкатывать тяжелую артиллерию. Прежние нелепые слухи растворятся сами собой. Ведь если не подбрасывать в огонь дрова, он потухнет. Зато новый костер запылает до небес.
Меттерних прошелся по комнате, остановился, разминая пальцами подбородок, и резко повернулся к плетеному креслу, на которое села Долли, закутав плечи синей кашмирской шалью.
– Ты спрашиваешь, в чем смысл? – Вообще-то она молчала, но восклицание было риторическим. – В том, чтобы иметь возможность давить на вашего еще молодого и неопытного царя. Дипломатическое шушуканье, газетный крик – их можно притушить. А можно разжечь.
Графиня невесело рассмеялась.
– Думаете взять на испуг человека, который сам выехал к мятежникам? Послушай, Клеменс, я немного знакома с братом покойного Александра. В нем нет ни той гибкости, ни тех знаний, которые отличали Ангела. Но он не дает слабины. Вообще.
Меттерних недоверчиво улыбнулся.
– Тем хуже для него. Колебания – поле для компромисса.
– Он не дипломат, – устало проговорила госпожа Ливен. – Вы все пытаетесь пуститься с ним в игру, забывая, что для офицера кратчайшее расстояние – прямая.
– Тем хуже, – повторил ее возлюбленный. – Он сам сужает возможности маневра.
Минуту они молчали.
– Чего же ты хочешь? – Долли смотрела на канцлера ласково и чуточку грустно.
– Чтобы в Петербурге знали: сведения получены от меня. Австрия делает дружеский шаг, предупреждая об опасности. Англия ведет двойную игру. Нас же следует по-прежнему воспринимать как союзников.
Графиня готова была расхохотаться. Разве ваше «дружеское предупреждение» – не угроза? Вместо этого она протянула вперед обе руки и сплела их с тут же подставленными руками Клеменса.
– У меня времени еще до полудня. Кажется, мы зря шнуровались.
* * *
Санкт-Петербург. Зимний дворец.
Рапорт был подан, но общая натянутость из разговора с государем не исчезла. Упрекать царя бессмысленно. Однако и своя обида, сколько не прячь, прорвется. Они расстались молчком. Александр Христофорович ждал удара от Чернышева, а ударил его… Да что говорить! Нет, сегодня он пить не будет. Слишком зол.
Никс тоже пребывал в дурном расположении духа. Чувствовал вину. И не умел извиняться. Точно злой, избалованный ребенок, которого он крепко скрутил на дне души, прорывался наружу и пакостил.
Как всегда, когда Николай не знал, что делать, он шел к матери. Мария Федоровна сидела в просторной комнате перед камином, в центре на ковре играли внуки. Они строили из кубиков стену, а потом с воплями бросались на нее и давили животами. Все это почему-то вовсе не беспокоило бабушку, в прошлом такую чувствительную к детскому визгу.
– Мадам, отчего этим архаровцам вы разрешаете делать что угодно, а мне запрещали играть с другими детьми? – спросил Никс, целуя матери руку.
– Потому что вы играли не с детьми, а в детей. И меня, конечно, огорчали их крики, когда вы били Адлерберга по лбу ружьем или надевали Михаилу на голову барабан.
Вдовствующая императрица удержала пальцы сына.
– У тебя влажные руки, ты взволнован?
Вместо ответа Николай протянул ей лист с рапортом Бенкендорфа.
– Старое дело, – молвила она, пробежав глазами. – Почему оно вдруг всплыло?
– Константин отозвался об Александре Христофоровиче как об очень надежном человеке, – нехотя ответил Никс. – И я… его обидел. Мне почему-то неприятно, что на его преданность может рассчитывать кто-то еще.
Мария Федоровна покачала головой.
– Ты ревнив. Это плохо. Порядочные люди не могут быть порядочны только с тобой. Теперь по поводу Араджио. Все, как тут написано. – Вдовствующая императрица постучала пальцем по листку. – Сашхен не знает только одного. Моренгейм была допрошена. Мною. В присутствии государя. И во всем повинилась.
Удивлению Николая не было границ.
– Почему же с Константина не сняли обвинений?
Пожилая дама вздохнула.
– Это было не так легко. Его разгульный образ жизни, попойки, настоящие оргии с актрисами и женщинами легкого поведения. О них говорил весь Петербург, и когда случилось то, что случилось, мнение света оказалось против него.
Николай недоверчиво покачал головой.
– Но можно же было закончить следствие. Дать официальное заключение.
– Это было неугодно нашему Ангелу.
Повисла пауза. Молодой император и его мать смотрели в глаза друг другу. Нет, он не понимал. Уже и следствие близится к концу, а ее l’enfant terrible, в сущности, так же простосердечен, как в детстве, когда после подножки брата орал на всю комнату: «Нечестно!» И плакал не столько от боли в разбитом колене, сколько от обмана.
– Слушайте. – В голосе матери прозвучало раздражение. Сколько она может разжевывать? – Александр и Константин дружили. Но ваш несчастный отец подозревал Ангела в желании похитить у него корону. Поэтому он даровал титул цесаревича не только первому, но и второму сыну. Таким образом, заявив, что у него два наследника. Какого захочет, такого и выберет. Это породило раскол. Соперничество. Мнимое, потому что Константин боготворил брата и никогда не хотел власти. Когда ваш отец был убит, Константин от потрясения ударился в попойки с гвардейцами. А гвардия, вы сами знаете… Кто владеет ее сердцем, владеет троном.
Мария Федоровна замолчала, предоставляя сыну самому додумать остальное. Николай тоже молчал. Ангелу показалась опасной популярность брата среди солдатни? Даже если Константин и не желал власти, нашлись бы горячие головы, готовые рискнуть за него в надежде на чины и пожалования.
– Случай с Араджио оказался очень удобным, чтобы запятнать Костю и удалить его из столицы. – Вдовствующая императрица смотрела поверх головы сына, ее лицо стало непроницаемо печальным. – Тот, кто рассчитывал использовать цесаревича в игре против императора, вынужден был отойти в тень.
Николаю ничего не оставалось делать, как в очередной раз преклонить голову перед мудростью старшего брата.
– Я понял, мадам. Но, – он снова поцеловал руку матери, – мне кажется, я плохой ученик. И с каждым откровением все меньше хочу брать уроки.
– Предпочитаете сами набивать шишки? – рассмеялась Мария Федоровна.
Предстояло еще извиниться перед Бенкендорфом. Возможность представилась при следующем докладе Следственного комитета. Царь медлил отпустить генерал-адъютанта. Задавал уточняющие вопросы. Тянул.
– Я могу идти?
«Нет! Не можете!» – чуть не сорвался Никс.
– Простите меня. – Он сказал это так, что слышали только его пресс-папье и перья в стакане. Тугой на ухо докладчик, конечно, не понял и решил, что его отпускают.
– Простите меня! – Рявкнул Никс.
Стекла в книжном шкафу задребезжали, на пол посыпался песок, которым сушили чернила на бумаге.
Александр Христофорович удивленно смотрел на царя.
– Я виноват! Я усомнился, не имея оснований! Это низко…
Генерал-адъютант шагнул к столу. Их разделяло зеленое суконное поле. Вполне преодолимое. И если бы, если бы, если бы не воспитание… Могут люди обняться глазами?
Глава 8 Чужой грех
Петергоф. Конец мая 1826 года.
— Вот! Полюбуйся! – Никс с размаху опустил на столик перед женой расползающуюся по швам папку из дорогого парижского картона. – Наша святая! Наша мученица! Преподобная Психея… – Он не нашел слов и только выразительно развел руками.
Александра Федоровна сидела в белом кабинете-фонарике и сквозь ситцевые занавески наблюдала толчею ласточек над круглыми кронами маленьких лип. Струйка воды в каскаде ласкала позолоченный бок тритона. Муж всегда приходил к ней около 11-ти выпить кофе и немного отдохнуть. Он вставал в шесть, а ложился в три, и, оказавшись у супруги за столом, не упускал возможности немного подремать в кресле. Ничего тише этих минут молодая императрица не знала. И на тебе!
– Сколько поз! Сколько осуждения несчастного брата. Вся Россия почитает ее за страдалицу! Взгляни…
Шарлотта осторожно приоткрыла папку. Там лежали разрозненные листочки, верно, представлявшие подобие дневника, но не сшитые между собой. А кроме них, россыпь записок на небольших клочках синеватой бумаги. На нее повеяло слабым запахом фиалки. Несколько засушенных цветов виднелись между страницами.
Александра испытала мгновенное чувство стыда.
– Ты это читал?
– Нет, я собираюсь хранить эту чепуху вечно!
Ответ был дан невпопад, но точно указывал на дальнейшие намерения императора.
– Откуда это у тебя?
– Привезено из Белева. Матушкой. Руки не доходили.
Значит, вдовствующая императрица знает? Впрочем, она знала всегда. Шарлотта порой ловила смутные разговоры о прежних грехах супруги покойного государя. Но, положа руку на сердце, не верила. Слишком несчастной, одинокой, оставленной казалась Елизавета. А кроме того… правдивой. И чистой. Очень чистой в своем страдании. Александра могла бы поверить только ей самой. И вот…
– Что ты намерен делать?
Никс насупился.
– Елизавета просила уничтожить после нее все бумаги. Я, право, колебался. Но теперь, после знакомства… не вижу иного выхода.
– А что говорит maman?
– Считает, что мы должны. – Николай выразительно взглянул на пустой камин.
Александра с опаской потянула на себя один из листков. Почерк был мужским, весьма твердым. «Мой друг, мой Бог, моя Элиза, я обожаю тебя!» Кровь бросилась молодой женщине в лицо. «Я умоляю луну не светить сегодня ночью. Тогда, Господи, дай сбыться моему счастью, я взберусь по камням стены, и два часа перед рассветом наши». Возмущению Шарлотты не было границ: как такое могло случиться? В ее семье? Но, увлекаемая потоком чужих чувств, она уже не могла оторвать глаз. «Дорогая Элиза, прошу тебя, не меняй время твоей прогулки. Это может встревожить императора. Я что-нибудь придумаю и окажусь в парке в обычный час». «Не бойся, меня никто не видел, но я поломал цветы под твоим окном». Далее шли чудовищные любовные заверения: «Если я тебя чем-то обидел, прости. Когда страсть поглощает нас целиком, мы мечтаем, чтобы женщина уступила всем нашим желаниям, отдала все, даже более ценное, чем жизнь».
Кровь застучала у Александры в висках, и она обеими руками отодвинула от себя записки. Нет! Невозможно! Нестерпимо! Человек, писавший такое, питал к Елизавете Алексеевне настоящую страсть. Любил в ней женщину, забыв об императрице. Обращался на «ты», называл своей «маленькой женушкой». «Я привык к этому и не могу смотреть на тебя иначе. Порой мне кажется странным недоразумением, что я карабкаюсь к тебе в окно и должен изображать любовника, в то время когда между нами все так ясно и просто: ты, наш будущий ребенок – моя семья».
– Вообрази, что мы сохраним письма, – прозвучал над ухом Александры голос мужа. – Кто-нибудь наткнется. И вот история, известная только по слухам, получит подтверждение. Недостойные поступки членов императорской фамилии и без того поколебали в подданных любовь к трону.
Конечно, она была с ним согласна. Всегда и во всем. Но ее глубоко взволновало прочитанное. Негодование мешалось с жалостью. Бедные люди!
– Елизавета, между прочим, показывала это Карамзину. – Никс посчитал нужным поставить жирную точку в колебаниях жены.
Александра ахнула. Возможно ли? Какое бесстыдство! И почему именно Николаю Михайловичу? Всегда сдержанному и благородному!
– Она намеревалась отдать их ему на хранение, – продолжал муж. – Ну зачем это?
Александра пришла в ужас. Вести записи своих заблуждений! Поверять их третьему лицу! В поступках Элизы таилась непостижимая дерзость!
– Не говори Элен, – предупредил Николай о жене младшего брата. – От нее все скрывают, она слишком молода.
По совести, Шарлотта была бы рада, если бы и от нее скрыли правду. Легче оплакивать идеальный образ. Свет видит в покойной жертву. Между тем Ангел так страдал!
– Неужели и те, кто придут после нас, не будут судить справедливее? – воскликнула молодая женщина. – Тоже обвинят государя? Если письма уничтожить, Елизавета так и останется кладезем добродетели.
Муж покусал губу.
– Мне это не приходило в голову. Пойти еще посоветоваться с maman?
Александра кивнула. Она заранее знала исход – записки обречены. Но, повинуясь неясному чувству, чуть только дверь за супругом закрылась, схватила карандаш, вытащила из секретера свой дневник, распахнула наугад и принялась торопливо переписывать бесстыдные послания. Потом, заслышав шаги за стеной, выдернула несколько не сшитых листков с почерком Елизаветы, сунула в свою тетрадку и заперла обратно в шкаф.
Впервые в жизни она делала что-то втайне от Николая. Ее сжигал стыд. Когда дверь снова отворилась, Александра имела вид девочки, разбившей любимую мамину чашку. К счастью, муж был слишком озабочен.
– Maman считает, что в любом случае признания Элизы навлекут еще больший позор на голову нашего Ангела.
– Ах, – выдохнула молодая императрица. – Несправедливо. Но ради него… А кто был тот человек?
Никс сел на стул и согнулся так, словно ему переломили спину.
– Офицер-кавалергард. Некий Охотников. Она хранила письма в тайнике, в шкафу, где лежал портрет и вещи ее умершей дочери. Вероятно, в знак того, что именно он был отцом ребенка.
Супруги молчали. Давняя история не была для них тайной. Но одно дело слышать краем уха, а другое – убедиться своими глазами.
– Давай сожжем их сейчас же, – предложил Никс.
Александра кивнула.
– И давай поклянемся, что мы никогда…
Потрясенные до глубины души открывшимся нечестьем, счастливые собственной участью, они искренне осуждали Елизавету в глухоте любящих сердец и не могли представить, при каких обстоятельствах изменили бы друг другу…
* * *
Санкт-Петербург.
Александр Христофорович умел ждать долго. Наконец был схвачен печник с целым ворохом угрожающих записок в шапке. Читать он не умел и повинился, что грамотки ему дал знакомый фельдфебель Яков Протопопов, что с Литейного. «Живет у самого графа», – понижая голос, сипел мужик. За целковый в день он рядился оставлять цидулки под коврами, на каминных полках, за стрелками часов. Одну затейник даже наколол на лук Амура, поддерживавшего хрустальную жирандоль.
Печника закатали на вечное жительство в Олонецкую губернию. Там тоже печки нужны. Фельдфебеля же арестовали и посадили на дворцовую гауптвахту.
– Он, конечно, не сам придумал, – сказал царю Бенкендорф.
Николай кивнул.
– Этот человек – любимец графа Аракчеева, – настаивал генерал-адъютант.
Император поднял на собеседника глаза. Чего от него хотят? Заточить Змея в Петропавловку? Было бы справедливо.
– Как вы полагаете, зачем ему это понадобилось? – вместо ответа спросил государь.
– Не берусь гадать, – замялся Александр Христофорович. – Вероятно, думал напугать вас.
– Меня?
В вопросе было столько горькой иронии, что генерал отвел глаза.
– Разве ваше величество ничего не боится?
Никс вздохнул.
– Отчего же? Боюсь. Что революция перешагнет в Россию. И мы нахлебаемся кровавой каши. Или, когда начнется война с турками, персы нанесут удар на востоке, а поляки на западе. Будем плясать между трех огней. Или наши союзники, почуяв слабину, объединятся и попрут нас из Европы – в леса и болота. А этого, – он бросил презрительный взгляд на записки, – уже нет.
Что-то подобное Бенкендорф подозревал.
– Думаю, Аракчеев был уверен: осознав степень опасности, вы станете искать защиты у него. Как… – Александр Христофорович не знал, стоит ли договаривать.
– …мой отец и брат? – хмыкнул Николай. – И что они нашли?
Генерал-адъютант развел руками.
– Надо решить относительно фельдфебеля.
– Ваше величество, – голос генерала дрогнул, – этот человек помог мне в прошлом году, перед самым мятежом, когда по повелению вдовствующей императрицы я ездил в Новгород. Мое свидание с графом было… не из приятных. Протопопов устроил мой побег.
Николай поднял брови.
– Вот как? Что ж, отпустите его к месту службы. А хозяина… – Повисла пауза. Царь не знал, как поступить. После всего, что Змей учинил в Новгороде, хотелось судить начальника военных поселений и повесить на другом конце перекладины, рядом с мятежниками. Но он был другом покойного брата. И такой поступок назовут местью.
– Пусть уезжает из России. Надолго. А по возвращении не смеет показываться в столицах. Местом его пребывания назначаю Грузино. Пусть вечно помнит и свою прежнюю власть, и свои злодейства.
* * *
Петергоф.
Александра Федоровна шла по парку, стараясь не ускорять шаг. Розовый кисейный зонтик от солнца. Белая шляпка с шелковыми цветами. Круглая сумочка на ленте, сквозь которую продета рука в перчатке. Да, она просто прогуливается. Правда, одна, что необычно. Но иногда полезно совершить променад и подумать в уединении.
Зайдя подальше, под цветущие липы, молодая императрица обнаружила скамейку и пристроилась на краю. В случае чего у нее есть книга. Роман Остин «Гордость и предубеждение». Весьма поучительно. Никого не касается, что между страницами спрятаны листки из дневника покойной Елизаветы. Запретный плод сладок.
«Пасхальной ночью, воскресенье, 5 апреля 1803 года. По дороге в церковь очаровательный взгляд. Глаза сияли, в них выражалось беспокойство остаться незамеченным. Потом удовольствие: “Ах, я вновь вижу вас, а вы разве меня не видите?” Наконец, пламенный взор, внесший бурю в мое сердце».
Александра понимала, что совершает нечто предосудительное, и потому пряталась. Ей было стыдно самой себя. Вчера обманула мужа, а сегодня… читает преступные откровения падшей родственницы. Как далеко может завести женщину одна маленькая ложь!
Когда Никс ушел, Шарлотта бросилась на колени перед образком в углу. Государь открыл окно, чтобы из комнаты поскорее выветрился запах сгоревшей бумаги, но ощущение чего-то неправедного, нечистого продолжало витать в воздухе. Как такое могло произойти? В их доме? С их близкими? Легко отказать Елизавете в прощении, но, оглянувшись на себя, молодая императрица ужаснулась. А разве она не принимала от верного рыцаря в театре заверений в вечной преданности? И что это, как не прикрытое изысканными словами признание в любви?
Один легкомысленный шаг, одна поблажка, одна вольность – и дама непостижимым образом окажется за чертой, о которой не подозревала. Слезы выступили у Александры из глаз, она молила Бога, чтобы Он уберег ее от подобных соблазнов. А сама… на следующий же день, схватив дневник, скрылась в парке.
«Я только прочитаю и сразу уничтожу, – поклялась себе царица. – И что дурного я могу там обнаружить?» Верная жена, мать семейства. Ей никогда не пережить ничего подобного. Ее чувства чисты и дозволены. Она лишь посмотрит, как это бывает у других. И их мучения, их заслуженные страдания, их раскаяние в содеянном станут для нее назиданием, быть может, более действенным, чем все проповеди мира.
«Идя к обедне, встретила Vosdu, он во все глаза смотрел на Императора, точно не видел меня. Я надулась и отвернулась. При выходе из церкви переминался в углу с покорным видом. Кроткий взгляд, смущенное лицо. На прогулке. Его карета на другой стороне улицы. Я высунулась, чтобы видеть его. Оскорбление, он даже не шевельнулся мне навстречу. На втором кругу хороший взгляд. И третий, когда я что-то поправляла в прическе».
Что это за прозвище «Vosdu»? Ни одного подходящего французского слова Шарлотта не нашла. «Целование руки испорчено, в передней безобразная сцена. Императрица-мать непременно хочет, чтобы ей целовали руку передо мной. Его видела только мельком, идя к вечерне, он был в тени, а на обратном пути приветствовал Императора. Прелестный Vosdu!»
Александра отметила, что ее бедная невестка именует maman Императрицей, а мужа Императором. И так по всему дневнику, нигде не назвав имен. Что, конечно, многое говорило об ее семейных отношениях. Молодая женщина вздохнула. Что-то странное, почти девичье сквозило в интонации Елизаветы, точно та не была замужней дамой, государыней. Переглядывания, испуг. Робость первого чувства – вот что поражало.
«Видела только мельком в карете. Горько».
«Большой обед, спектакль, иллюминация. Его нет. Грусть. До последнего часа я буду хранить тебя в сердце».
«Из окна моего кабинета заметила, как проехала его коляска. Vosdu глянул вверх, я отпрянула».
«Вечером на спектакле Vosdu аплодировал при словах: “Я буду вашим рабом!” Милый, милый!»
«Жестоко обманутые ожидания, его нет на карауле. Отчаяние».
«Обедали в Павловске. Прекрасным вечером я в сопровождении Софи Волконской пошла в сад навестить вырезанные на деревьях инициалы. Спускаясь с холма, мы обсуждали, что станем делать, если вопреки вероятности встретим его. Изумилась, заметив его карету. Вернулись назад и уже не покидали своего наблюдательного пункта. С вала видели Vosdu, очаровательного в своей шинели. Шпоры. Таинственный облик. Он показал мне рай на земле. Бегу домой. Замечательный день!»
Александра перестала читать. Еву погубило любопытство. Да к тому же роман никак не начинался. Герои ездили в экипажах по городу, временами натыкаясь друг на друга и испытывая глубочайшее смущение. Молодой императрице отчего-то казалось, что преступная любовь обязательно должна быть бурной, нечистой в самом своем естестве. Но признать этих двоих – робких, неумелых и перепуганных – рабами греха не получалось. Или грех многолик?
«После ужина он с остальной кавалергардской братией упражнялся в манеже. Я смотрела с балкона. Долгий взгляд. Влюблена безумно!»
«Утром пешком с Софи поднялись на холм. Инициалы на дереве она расшифровала: “17 июня я был здесь, чтобы видеть вас”. Стыд, смятение, охвачена вихрем чувств. Увидела букву “Е”, едва не потеряла сознание. Обескураженная, испуганная, я убежала со всех ног».
«Суббота 20, запускали воздушный шар. Пленительные мгновения, неповторимая встреча глаз в тот момент, когда шар поднимался и все собравшиеся жадно за ним следили. Я вырезала на дереве в его уголке: “Alexis”. Не довольно ли этого признания?»
Александра попыталась взять себя в руки. Она приступала к чтению, четко зная, кто виноват. Теперь все выглядело иначе. Очертания событий смягчились. Молодая женщина сочувствовала влюбленным, и это было почти предательством по отношению к собственной семье – покойному государю, maman, Никсу…
«Мы шли по саду, увидела Vosdu на скамейке, открытой всем ветрам. Отчего-то бледен и угрюм. Моя собачка Роза подбежала и обнюхала его. Он встал, снял шляпу и поклонился. Ужасный миг! Я едва не провалилась под землю. Отозвала Розу и, не чуя ног, двинулась дальше».
«Великолепный лунный свет. Я сидела у окна, ничего не ожидая, вдруг вижу, как поблескивает в темноте под балконом его мундир. Вскочила, захлопнула окно. Страшный испуг».
«Четверг, 30 июня, накануне грозовой день. Все говорило со мной о Vosdu. Чувство развилось за одни сутки больше, чем за год. Вчера он смел гулять по парку с какими-то дамами, смеялся. Борьба, сомнения, подозрения, тревога. От сильного возбуждения крови легла раньше обычного. Кризис. Встреча с ним мучительна. Горькие слезы по возвращении. Открылась во всем Софи. Большой переворот во мне, решение забыть его. Невыразимые муки. Смирение».
«Понедельник, 3 августа. Начала смягчаться. Софи принесла новость: “Я страдаю от вашего жестокого безразличия, молчание повергает меня в отчаяние”. По возвращении из Петергофа на подъезде к мосту обогнали карету Vosdu. Очарователен, прелестен, как всегда. Отблеск заката освещал его бледное лицо. Остатки гнева утихли».
Александра откинулась на спинку скамейки и попробовала собраться с мыслями. Что она чувствовала? В наибольшей степени нетерпение. На ее взгляд, вот-вот должен был наступить решающий момент, объяснение, развязка. Но нет, вместе с расшифрованными инициалами: «Лиза, Лиза, скажи мне: я тебя люблю» – явился портрет.
«6 декабря 1803 года. Невыразимое счастье. Портрет. Я его видела, прикасалась к нему, упивалась им, осыпала поцелуями. О, если б этот образ умел говорить! Он поведал бы тому, с кого написан, о вещах, которые я не решусь доверить бумаге».
Александра полезла в сумочку и достала оттуда маленькую эмалевую миниатюрку в тонкой золотой раме. Она сохранилась в тайнике Елизаветы и была вчера стянута со стола. Никс не заметил, слава Богу! Молодая женщина вгляделась в незнакомые черты. Этот человек умер задолго до ее приезда в Россию. Действительно красив. Узкое лицо со скучающим выражением, пепельные волосы, черные брови дугой, пухлые губы, грустный взгляд. Возможно, в жизни он был совсем другим. Веселым, любезным. Но на портрете выглядел несколько… снобом. Александре сделалось жутко при мысли, сколько раз холодную выпуклую поверхность миниатюры покрывали поцелуи, а потом умывали горькие слезы.
«Все кончено. 1 января, вечером большой бал. Vosdu танцевал полонез с маленькой Натали Загряжской, разговаривал очень весело и увлеченно. Рассердилась. Софи пересказала мне их болтовню. Чуть не сошла с ума. Все время думаю о нем».
Александра вспомнила слышанную от княгини Долгоруковой историю удаления от двора Натальи Загряжской, золотокудрой красавицы, имевшей оглушительный, но короткий успех.
– Тут была замешана ревность, – понижая голос, говорила старая статс-дама. – Натали спешно выдали замуж за какого-то Гончарова, говорят, богача, но скареда. И она получила приказание безвыездно жить в его имении. Полотняный Завод, кажется.
Молодая императрица усмехнулась. Выходило, что робкая, всего пугающаяся Елизавета Алексеевна имела-таки влияние и могла, если понадобится, сломать чужую судьбу. Это заключение так не вязалось с образом из дневника.
«Воскресенье, 10 января. В театре на моем кресле нашла листок со стихами. Ужасная неосторожность!
В этой жизни нет хороших дней Без безумств, Без любви, Без страстей.Нашептала Софи ответ:
Как нужен мне друг дорогой, Как хочу я его обожать. Свою жизнь и сердечный покой Его счастью хочу я отдать.Прелестен. Прощай, борьба. Один миг сделал напрасными все мои страдания».
На этом месте дневник обрывался. Вернее, остальные листки безвозвратно сгорели вчера в камине. Но продолжение Александра знала из записок самого Vosdu. Крепость держалась недолго. Ах нет, вот еще неразобранные строчки в уголке. Просто удивительно, как Елизавета умудрялась заполнять весь лист без остатка, не щадя ни полей, ни сгибов. Мелкий убористый почерк. Точно торопилась вместить все, чего не вместила ее скудная внешними событиями жизнь.
«Четверг, утро. Жестокий удар. Я узнала, что Vosdu страдает грудью. Софи сказала, будто во время последней болезни он много вытерпел, сильно исхудал. Бедный, милый. Намерен проситься в отставку. Я этого не переживу».
Александра прижала ладонь ко лбу. Ее вчерашние мысли были очень определенными. Чего нельзя сказать о сегодняшних. Ей было жаль покойную, но многое казалось непонятным. Елизавета согрешила, будучи супругой столь молодого, любезного человека! Самого желанного монарха Европы!
Однако годы мучений, потеря внебрачных детей и возлюбленного можно, наверное, считать расплатой? В смятении благонамеренных чувств молодая императрица захлопнула книгу, так чтобы края листков не были видны за обрезом, и побрела домой в глубоком раздумье. Ей чудилось, что она узнала далеко не все. За строчками дневника скрыто нечто большее.
* * *
Санкт-Петербург.
Бывают минуты, когда люди, столкнувшись нос к носу и посмотрев друг другу в глаза, прозревают свою судьбу. Александр Христофорович поднимался по Комендантской лестнице Зимнего, бойко стуча каблуками. Мир был прекрасен. В окна светило солнце. Два мойщика ползали по деревянной стремянке, поминутно норовя задеть мокрыми тряпками белую лепнину стены. Навстречу генерал-адъютанту, шаркая и по-стариковски останавливаясь на каждом пролете, спускался Аракчеев.
Его явление несколько удивило Бенкендорфа, но он вспомнил, что перед отъездом за границу сановники испрашивают прощальную аудиенцию. Упустить такой случай еще раз напомнить о себе Змей не мог. Вот только… судя по выражению лица железного графа – непроницаемо-горькому – случай лицезреть государя ему не представился. Александр Христофорович вдруг почувствовал, каково это – просидеть в передней и получить из-за хлопающей двери: «Его величество нынче занят. Он желает вам доброго пути».
Ты был всем. Вершил судьбы тысяч, если не миллионов людей, и видеть царя для тебя казалось так же естественно, как обедать. А теперь лощеные флигель-адъютанты, прежде трепетавшие одного взгляда, посмеиваются, даже не особенно скрываясь. Зачем он притащился пить эту последнюю чашу позора?
Александр Христофорович пожал плечами. У него не было причин симпатизировать Змею. О прошлогодних страданиях в новгородском подвале трудно забыть. Но в этот миг что-то больно кольнуло нового царского любимца. Напрасно он повторял себе: «Между нами нет ничего общего». Для придворной своры он был тем же псарем, только помоложе. Ну и еще немец. Последнее непременно поставят ему в вину. Сила Андреевич хоть людоед, да свой.
На площадке первого пролета они встретились. В Бенкендорфе победило воспитание: он раскланялся с холодной вежливостью. Красноватые, слезящиеся глаза старика скользнули по его лицу с удивлением. Нельзя было точно сказать, узнал ли Аракчеев прошлогоднего гостя. Возможно, на том свете, когда жертвы придут обличать злодея перед Господом, он не сможет припомнить большинства из них. На секунду генерал задержал взгляд на сгорбленной, жалкой фигуре и поспешил дальше. А Сила Андреевич поплелся вниз, отдуваясь и преодолевая каждую ступеньку, как суворовские солдаты Сен-Готард, – с героизмом и мольбой к небесам.
Говорят: как день начнется, так его и проведешь. Александр Христофорович не любил неприятных сюрпризов по утрам. Они сулили море гадостей на служебном маршруте. Император пребывал в библиотеке, под овальным потолком с лепными розочками. С двух сторон его сжимали стеклами книжные шкафы. Он метался вдоль стола, как тигр в клетке, и было ясно: бегство из кабинета предпринято, чтобы кто-нибудь ненароком не попался под горячую руку.
– Вы! – возопил Николай. Впрочем, без малейшей угрозы. Скорее с облегчением. – Видели это?!
На длинном столе, куда обычно выкладывались горы фолиантов, одиноко лежал доклад Следственного комитета, сочиненный горе-учениками Карамзина князем Дашковым и Блудовым. Александр Христофорович был принужден констатировать, что видел бумагу и не нашел в ней ничего против истины. Все, что открылось следствию, вошло в текст.
Николай на мгновение остановился у стола, перевернул несколько листков и, обнаружив что-то, особенно его беспокоившее, протянул страницу генерал-адъютанту. Бенкендорф взял. Речь шла о намерении бунтовщиков предоставить крепостным свободу. Закончив чтение, он настороженно поднял глаза на государя.
– Я чего-то не понимаю?
Николай вымученно сглотнул.
– Я не могу наказывать людей за то, в чем убежден сам. Они нарушили присягу. Подняли мятеж против законной власти. Хотели убить меня и мою семью. Все это заслуживает казни. Но крепостные… Вообразите, суд будет выносить приговор на основе доклада. Возникнет законодательный прецедент, рассматривающий покушение на зависимость крестьян как преступление.
Император замолчал. В глазах Бенкендорфа он имел одно несомненное преимущество перед покойным братом: всегда четко объяснял, чего хочет.
– Надо убрать все упоминания о крепостных, – кивнул Александр Христофорович. – Раз власть собирается двигаться по этому пути…
– Я хочу вести процесс против рабства. – На лице царя отразилось отчаяние. – Никто, даже в моей собственной семье, меня не поддерживает. Брат Михаил сегодня утром назвал якобинцем. Стоило отцу ввести трехдневную барщину, и его убили.
Александр Христофорович поморщился. Императора Павла убили не за это.
– Есть люди, которые думают сходно с вашим величеством, – вслух сказал он. – Генерал Киселев, граф Воронцов Михаил Семенович.
Николай поднял на собеседника хмурый взгляд.
– А вы сами?
Бенкендорф поколебался.
– В империи только один народ – победитель Наполеона – пребывает в рабстве. Не надо обманываться, будто мужики не понимают ужаса своего положения. И не ценят свободы. Многие для заработка живут в городах, среди вольных людей. Стоит им сколотить тысячу-другую, они ее пускают на выкуп себя и родных.
Император потер виски пальцами.
– Я не знаю, как один человек мог стать владельцем другого без обмана. Крепостное право – гвоздь, вбитый в русскую шкуру. В мою тоже. – Он помедлил. – Поэтому нельзя вводить прецедент судебного наказания за попытки смягчить участь крестьян. Вы меня поняли?
Бенкендорф собрал листки со стола.
– Все будет исправлено.
Вот она, вторая гадость – возвращенный на доработку доклад. Александр Христофорович понимал, что этим не ограничится. Едва двенадцать. Еще много чего успеет стрястись.
Выходя из библиотеки, он встретил спешившего с какими-то документами министра иностранных дел Нессельроде. Потешный гном. Маленький, носатый, в шитой золотом ливрее и круглых очках, за которыми его португальские глаза выглядели расставленными шире лица. При виде Карла Васильевича Бенкендорф всегда вспоминал немецкие сказки про песочного человечка – злого духа пустынных побережий, затягивавшего путников в зыбучие пески. И пусть в последние годы его путали с домовым, поселяя то в часах, то в сахарнице, правда оставалась весьма неприятной.
Песочный человечек уставился на Александра Христофоровича, шаркнул ножкой, широко улыбнулся, растягивая углы рта, и пропел:
– Еще вчера капал дождь, а сегодня настоящее лето! У меня с утра приподнятое настроение. Не могу избавиться от одной мелодии. И не помню слов!
Он побежал дальше, громко мурлыча, а Бенкендорф было двинулся своей дорогой, как вдруг песня нагнала его. Ударила в спину. И генерал застыл, не веря ушам. Это был старый орденский гимн, многократно исполнявшийся в ложе «Соединенных друзей» при окончании заседаний:
Спи, добрый брат, пока стук мастерков не разбудит тебя для общего дела.Изумленный Александр Христофорович обернулся. Но песочный человечек уже маячил в дверях смежной залы. Он хихикал, подпрыгивал на одной ноге и говорил встречным дамам комплименты.
Этого не может быть. Просто не может быть. На мгновение Бенкендорф потерял ориентацию и чуть не пошел обратно к библиотеке. «Спящими» называли братьев, на время покинувших орденские работы. Уйти нельзя, можно только «задремать». Пока тебя не разбудят.
В карете Александр Христофорович расстегнул мундир и прижал руку к сердцу. Оно стучало неровно. Как часы со сломанным маятником – через раз. Это неправда. Он свободен. Ложи запрещены. И если его потревожат, он обо всем открыто расскажет государю… Но о чем рассказать? О том, что, пробегая мимо, Нессельроде пел песенку без слов?
Остальной день прошел спокойно. И к вечеру генералу стало казаться, что утреннее происшествие – плод его воображения. Из-за следствия он стал чересчур подозрителен. Почти убедив себя в этом, Бенкендорф ехал домой, грустный, но спокойный.
Лизавета Андревна была рада, что не пробило и восьми, а благоверный, клацая зубами от голода, заявился на ужин.
– Слушай, тут забавное происшествие, – сказала она за столом, когда горничная расставляла тарелки. – Нам прислали, без адреса и каких-либо пояснений. – У нее в руках был сверток хрустящей магазинной бумаги. – Думаю, из лавки. Ошиблись с заказчиком. Но куда вернуть?
Госпожа Бенкендорф отогнула край обертки и продемонстрировала мужу белые лайковые перчатки. Александр Христофорович похолодел.
– Т-ты их надевала?
Его внезапное заикание удивило Лизавету Андревну: он начинал дробить зубами буквы только от сильного волнения.
– Н-адевала?! – рявкнул супруг, выхватив сверток и ринувшись к печи.
– Нет. – Достойная дама вспомнила романы о Екатерине Медичи и отравленных перчатках. – Да они и не по руке. Совсем узкие.
– Слава Богу! – Генерал кочергой открыл чугунную дверцу и кинул «сюрприз» на березовые дрова.
– Ты с ума сошел? Это не наше. Надо было вернуть. – Последние слова мадам Бенкендорф произнесла с расстановкой, как терпеливые родители говорят детям: «Идите спать».
– Это действительно не наше, – игнорируя ее замечание, отозвался муж. – Но прислали нам. Если ты еще раз получишь такой презент, брось в огонь.
Лизавета Андревна не была дурой. Она не стала ничего выспрашивать: сам расскажет, когда посчитает нужным.
Александр Христофорович несколько мгновений смотрел в тарелку на поджаристые куриные крылышки, потом положил нож и вилку, вытер чистые губы и ушел к себе. Белые лайковые перчатки получал неофит при вступлении в ложу в знак чистоты намерений. Вторая пара предназначалась «для особы, которую вы выберете себе в вольные каменщицы». Менее всего Бенкендорф хотел увидеть ее на руках жены.
Значит, он не ослышался сегодня утром? Ему действительно напели гимн?
Лизавета Андревна поскреблась в дверь.
– Девчонки промочили ноги, – виновато сказала она, – и шмыгают. Я сварила яиц подержать на носу. Но нужно, чтобы ты что-нибудь рассказывал. А то будут пищать.
О, это безотказное средство! Кто выжил, тот здоров. Два горячих яйца заворачиваются в тряпицу и прикладываются к крыльям носа. Не надо быть пророком, чтобы сказать: завтра у всех троих кожа покраснеет, а сопли пройдут. Тонкость в том, что исцеляемого следует отвлекать от жжения. Лучше всего интересной байкой.
– Скажи, я сейчас приду, – пообещал муж. Он хорошо рассказывал. Когда писал, сжимался. А говорил легко, как саблей махал.
Мадемуазели сидели на диване, поджав ноги, запрокинув головы и держа за края тряпицы с яйцами.
– Сказка будет страшная, – предупредил отец. – Про песочного человечка.
* * *
Петергоф.
Оказалось, что пережить чужой роман порой труднее, чем свой. Александре снился ночью Vosdu – копия портрета – в театральной ложе, и разговаривал с ней, а Никс, почему-то ушедший в партер, строго смотрел на них… Молодая женщина проснулась от мучительного стыда и горя, точно совершила непоправимое. Она не сразу пришла в себя. Осознала, что рядом ровно, с похрапыванием, дышит муж. Минуту смотрела на его торчком вставшие волосы и вдруг заплакала от облегчения.
«Надо ему все рассказать, – решила Шарлотта. – Завтра же… Непременно завтра».
Но следующий день принес новые открытия. Молодую императрицу посетила Софи Волконская, всегда хорошо принятая в царской семье. Правда, теперь, после чтения дневника, Александра поняла, что эта дама играла при покойной государыне роль поверенной. Было ли ее поведение благовидным? Вряд ли.
– Вдовствующая императрица сказала мне, что государь, наконец, благоволил разобрать бумаги нашей бедной Елизаветы Алексеевны? – не без робости начала княгиня. – Не было ли там чего-нибудь и для меня? Ведь мы…
– Не трудитесь, Софья Григорьевна, – кивнула Александра, – я знаю, в какой близкой дружбе вы состояли с покойной. Но, по ее собственной просьбе, все оставшиеся записи сожжены.
Императрице показалось, что гостья вздохнула с облегчением.
– Сожжены, не распечатывая? – В ее голосе прозвучала надежда.
– Отнюдь. – Александра посчитала ниже своего достоинства говорить неправду. – То, что семья давно подозревала, подтвердилось. И поверьте, это большое горе для нас.
Софи замерла.
– Покойный Ангел простил жену, примирился с ней, – продолжала Шарлотта. – Нам следовало бы поступить так же. Но минутами это кажется невыносимым. Чувство несправедливости угнетает сердце. Как она могла поступать таким образом, имея перед глазами пример императрицы-матери, сохранившей добродетель в развратные время Екатерины? Вот почему Элизу трудно понять.
Княгиня слушала с заметным напряжением.
– Если вам есть что возразить, лучше говорите прямо, – попросила Александра.
– О, мне есть что сказать, – секунду поколебавшись, ответила Волконская. – Поверьте, ее величество жестоко страдала. А прощать или не прощать имеет право только Бог. Тем более теперь, когда оба, вернее все трое ушли к нему.
– Как он умер? – Молодая императрица испытующе глядела на гостью.
– Откуда мне знать? – деланно удивилась Софи.
– Не лукавьте. Вы были посвящены.
Княгиня покраснела.
– Ну хорошо, – она понизила голос до шепота. – Говорили ужасные вещи. Якобы поздно вечером, в октябре 1806 года, Охотников выходил из театра. В толпе к нему пробился неизвестный и ударил кинжалом в грудь. Сама я, как вы понимаете, не могу этого подтвердить, но весь город был полон слухами. Несчастного привезли домой, врач смог только перевязать рану…
– Кто его лечил?
Волконская низко опустила голову.
– Когда ее величество узнала, то послала своего лейб-медика Франка.
– А как ей стало известно?
– Охотников передал записку, что не сможет прийти…
«Франк, – думала Александра Федоровна. – Maman как-то обмолвилась, что он ухаживал за малюткой, дочерью императрицы. На восьмом месяце у нее тяжело резались зубки. Разве я не знаю, как у детей режутся зубы? Бывает, что и с жаром. Но от этого еще никто не умирал».
– Тот же доктор ходил за великой княжной? – быстро спросила императрица.
– Увы, да. Он дал ей укрепляющее, отчего воспаление только усилилось. У девочки сделались конвульсии, после чего она…
– Довольно, – Александра подняла руку. – А Франк говорил вам, что у Охотникова ножевая рана?
– Нет, я вообще не беседовала с ним. Но он предупредил ее величество, когда дело стало совсем худо. И она поехала проститься.
Молодая императрица ахнула. Край бесстыдства!
– Вы были с ней?
– Да, я сопровождала. Последние месяцы беременности протекли у нее ужасно. Я очень боялась… – Княгиня сама прервала себя, понимая, что собеседницу интересуют отнюдь не ее страхи. – Мы приехали ночью. Доктор проводил нас в комнату. Я осталась у дверей, а ее величество бросилась к кровати. Бедный Алексис, он истаял как свеча! Только румянец от лихорадки пылал на щеках. – Волконская вдруг заплакала. Было видно, что пережитое до сих пор трогает ее. – Она гладила его по голове, вот все, что мне было видно. И вы считаете: такое можно осуждать?
Александра Федоровна молчала. Наконец, собравшись с мыслями, задала вопрос:
– А в комнате вы не заметили бинтов, следов перевязки?
Княгиня покачала головой.
– Свечи горели тускло. Позвольте, я видела на стуле рядом с кроватью несколько платков, все в пятнах крови.
– Но ведь он страдал чахоткой?
– Да, и просился из-за этого в отставку. Но слухи были…
– Разве вы не говорили с ее величеством о ране?
– Нет, только о том, что Алексис умирает.
– Хорошо. – Молодая императрица сделала гостье знак, что беседа закончена. – Вы верный друг и можете не сомневаться впредь в моей благосклонности. Его величество ничего не знает о вашей роли.
Софи опустилась перед Александрой на колени, и та не без колебаний протянула ей руку для поцелуя.
Глава 9 Доверчивые души
Тульчин.
Страшно жить под подозрением. Поминутно оглядываться. Думать, как твое слово, жест, взгляд будут истолкованы многочисленными «доброжелателями»? В каком виде их донесут до высочайших ушей?
Киселев работал в кабинете. Единственная комната роскошного особняка, где он сознавал себя хозяином в полном смысле слова. После возвращения Павел Дмитриевич предпочитал как можно реже показываться в штабе. Разбирал бумаги дома. Здесь же, ссылаясь на нездоровье, принимал визитеров. Приезд неожиданных гостей застиг его врасплох. Пару дней назад он получил записку от подполковника Толпыго, назначенного командовать Вятским полком вместо злополучного Пестеля. Никто не возмутился: солдаты Павла Ивановича недолюбливали. Тот был, как ни странно, завзятый фрунтовик – у немцев это в крови – и зверски экономил на обмундировании: выдавал служивым на краги по 30 копеек, вместо положенных от правительства двух рублей. Откуда любовь?
Толпыго писал, что мать несчастного прапорщика Лядоховского умоляет начальника штаба о встрече. Под окном застучала двуколка. Генерал бросил через стекло недовольный взгляд. Крупный, нескладный подполковник с медвежьей грацией помогал выбраться из высоченного экипажа маленькой даме в клетчатом платье с белой кружевной пелериной.
Мадам Лядоховская держала в руках зонтик, защищавший ее скорее от дорожной пыли, чем от дождя или солнца. Она сжимала его так, словно собиралась закрыться от целого света и в первую голову от своего неуклюжего спутника. Ефрем Иванович давно привык, что его фамилию подчиненные переделали в Топтыгу, и надо сказать, прозвище ему подходило. Он не собирался нападать на бедную женщину, но при каждом движении заметно утеснял ее мощным корпусом, а она нервно вздрагивала, отстранялась и внутренне негодовала на невежу. Полька, что взять?
Павел Дмитриевич отошел от окна. Забавная пара! Однако в предстоящем разговоре не было ничего хоть сколько-нибудь приятного. Сын этой маленькой дамы сам объявил себя сторонником заговорщиков и добился собственного ареста. Случай из рук вон выходящий. Киселев поспешил сменить атласный турецкий халат на мундирный сюртук. Благо рубашки он всегда надевал свежайшие, их крахмальные воротнички не могли оскорбить глаз самой взыскательной гостьи, а скинуть туфли без задников и натянуть башмаки – дело минуты. Сапог от него в доме никто не потребует.
Но мадам Лядоховская совсем не обратила внимания, как он одет. Даже обидно. Втиснувшийся вместе с нею в кабинет Топтыга пыхтел и покрывался потом.
– Ваше высокопревосходительство, позвольте представить вам графиню Лядоховскую, так сказать, матушку нашего… – подполковник замялся.
– Прошу садиться. – Генерал жестом пригласил гостей в кресла.
Дама выставила вперед зонтик и воззрилась на начальника штаба с каким-то жалобным достоинством, которое всегда отличает обедневших аристократов. Ее седая голова в старомодной шляпке чуть вздрагивала. Морщинистые веки были красными, но сухими. Киселев подумал, что в последнее время графиня беспрестанно плачет, но считает ниже своего достоинства показывать горе здесь. Его особенно тронула потрепанная оборка на юбке и неумелая штопка вуали. Чистенькое, маленькое, едва сводящее концы с концами существо.
– Чем могу быть полезен, мадам? – с участием спросил он.
Топтыга шумно задышал и задвигался. Вероятно, он считал своим долгом опекать спутницу.
– Ее сиятельство умоляет о свидании с сыном. Как мать она может повлиять на его расстроенные нервы. Так сказать, успокоить.
Поведение прапорщика и впрямь удивляло. Не состоя ни в каких тайных обществах, он почему-то считал себя обязанным полковнику Пестелю, и 21 декабря явился к Толпыго, чтобы сдать шпагу. Его единственным желанием было последовать за командиром и разделить участь Павла Ивановича. Увещевания не помогли.
– Он пребывает в крайнем возбуждении. Не знает, что говорит. Меня и офицеров бранил нещадно. Лишь бы мы рассердились и взяли-таки бедного под стражу. – У Топтыги был густой бас. Говоря, он конфузливо косился на мать шалуна, соболезнуя ей от всего своего дремучего сердца. – С того дня, как Пестеля увезли, сиречь с 13 декабря, несчастный Нестор наш точно помешался. Кричал, что должен оправдаться перед полковым командиром. Что не помог ему в крайних обстоятельствах. Сначала вызвал на дуэль соседа своего Генриха Дульского, грозя стреляться на трех шагах. Потом обоих братьев Майборода, доносителей на Пестеля. Но ему все отказали. Ведь это ж было бы убийство дитяти…
– Ну, знаете. – Павел Дмитриевич рассердился. – Если считать молодого человека в двадцать три года ребенком…
– Нестору девятнадцать, – подала голос графиня. Казалось, этот слабый порыв отнял у нее последние силы. – Он поступил на службу в шестнадцать, записавшись двадцати. Ему казалось, так быстрее дадут первый чин. Мы не состоятельны, и сын хотел помочь мне жалованием… Ах, вы не представляете, какой это добрый, нежный мальчик! Пестель погубил его, назывался другом, а сам заставлял делать ужасные вещи.
Все-таки она заплакала. Киселев смотрел на гостью в полной растерянности.
– Покажите его высокопревосходительству письмо, – подсказал Топтыга.
Графиня вынула из сумочки сложенный вчетверо листок и протянула начальнику штаба. Павел Дмитриевич развернул послание.
«Милая матушка! С прошлой недели я стал несчастлив. Я поступил как человек низкий и самый презренный, нарушив все, чему вы меня учили. Как такое могло случиться? Право, не ведаю. Вы знаете, что для меня значит полковник Пестель. Я говорил вам о нем в прошлый свой приезд в Комаровку. Только благодаря его дружбе мне удалось получить первый офицерский чин всего через полгода службы, а соответственно и жалование, которое помогает нам в трудных обстоятельствах. Он спас нас, теперь мы можем платить по закладным и не лишиться имения.
Но, Боже мой! Какой ценой мне пришлось рассчитаться! Полковник Пестель удостаивал меня откровенных бесед, в которых не скрывал искреннюю любовь к отечеству и боль за его нынешнее положение. В полку, да и во всей армии у него много приверженцев. Он боялся среди них предательства или неосторожных разговоров. И потому не раз посылал меня следить за товарищами: что те говорят, у кого собираются. Я ездил как бы с поручениями по разным местам квартирования: в деревню Махновку, в Житомир – и принужден был шпионить, что несказанно угнетает мою душу.
С тех пор я беспрестанно думаю об этом и не могу прийти к строгому заключению: погублена ли моя честь? Я должен просить у вас прощения за тот позор, который наложил своим поступком на семейное имя. Что толку, что о моей низости никто не знает? Знаю я сам, и этого довольно. Однако, с другой стороны, разве мы не должны жертвовать дружбе всем, что имеем? Исполнить просьбу друга – есть ли бесчестье?
Незадолго до ареста Пестель сказал мне, что в полку не хватает денег. Если растраты обнаружат, ему грозит гибель. И просил найти недостающие суммы. Я обещал занять у соседа нашего богача Дульского, которому Пестель же помог получить подряды на поставки в армию. Тот сначала дал слово, но потом от всего отрекся, поступив бесчеловечно. Я имел намерение стреляться с ним, но негодяй уклонился.
Дорогая матушка, я принял решение объявить начальству о своей принадлежности к партии Пестеля. Прощайте и простите меня. Я был шалун, повеса, но подлостей не делал никогда. Может быть, я недостоин считать Пестеля другом, но любить его никто не в силах мне запретить. Ваш сын Нестор».
Павел Дмитриевич вернул письмо мадам Лядоховской. Текст не изобличал в прапорщике человека уравновешенного. Скорее наоборот. Нервную, впечатлительную натуру. Понимал ли юный граф, что его использовали? Если да, то должен был непереносимо страдать, ибо продолжал любить расчетливого друга.
– Мне позволено будет говорить с ним? – робко осведомилась графиня.
Ее голос вывел Киселева из задумчивости.
– К сожалению, нет, мадам. Ефрем Иванович сказал вам, должно быть, что вашего сына отвезли в Каменец-Подольский военный госпиталь для освидетельствования. Следы нервного расстройства были налицо. Пока вы добирались, за ним прислали из Петербурга…
– Боже! – Женщина пошатнулась. – Его забрали в крепость? С другими заключенными? Но ведь он болен… Не в себе…
– Умоляю, успокойтесь. – Павел Дмитриевич налил ей стакан воды. – Ваш мальчик не в крепости. Его препроводили в Петербургский военно-сухопутный госпиталь, где по приказу государя, он останется до совершенного излечения.
– А мне… мне можно туда поехать? – с самоубийственной решимостью воскликнула графиня.
– Никто не вправе вам этого запретить, – отозвался Киселев. – Хотя я бы решительно отсоветовал. Чтобы увидеть сына, вам надлежит испрашивать позволения у Следственного комитета, возможно у самого императора. Дел там сейчас много, и придется долго ждать. Между тем жизнь в столице дорогая, а вы стеснены в средствах…
Павел Дмитриевич осекся, встретив гордый взгляд собеседницы. Подобные вопросы не обсуждают открыто!
– Мы ни в чем не нуждаемся. – Графиня Лядоховская встала. – Только в милосердии государя. Я очень благодарна вам за участие. – Она сделала реверанс.
Топтыга проводил спутницу до двери.
– Ефрем Иванович, задержитесь на минуту.
Подполковник вернулся. По виноватому выражению его лица было видно, что он не привык общаться с начальством и ожидает головомойки невесть за что. Когда дверь за бедной женщиной закрылась, Киселев спросил:
– Вы знаете, какой отзыв прислали из Каменец-Подольского госпиталя?
Топтыга покачал головой.
– Доктора не нашли прапорщика сумасшедшим. Пишут только, что воображение его чем-то весьма расстроено. Стало быть, нервы.
До Ефрема Ивановича не сразу дошел смысл сказанного. Если помешательства нет, значит, место Нестора в крепости, и допрашивать его будут так же строго, как других арестантов.
– Но я полагаю, мы вовсе не обязаны посылать в столицу медицинское заключение с Волыни. – Генерал смел листок в ящик письменного стола. – Тамошние врачи сами разберутся.
Подполковник просиял.
– Я вас более не задерживаю. Ступайте успокойте мать.
* * *
Петергоф.
После разговора с княгиней Волконской у Александры Федоровны возникло еще больше вопросов, чем прежде. Она решительно не понимала, отчего умер Охотников. Если от чахотки, то кому понадобилось распространять слухи об ударе кинжалом? Если на него напали, то почему не было проведено расследование? Какова роль Франка? Ведь оба его пациента – дорогие существа для Елизаветы Алексеевны – скончались. Наконец, сама ли покойная императрица, такая робкая и безвластная, отправила в опалу Натали Загряжскую?
Шарлотта терялась в догадках. Ни с кем не могла посоветоваться и чувствовала себя очень глупой. Самой ничего не приходило на ум, а спросить мнения других в столь щекотливом деле… нет, она никогда не решится. Беспомощность угнетала молодую женщину. Между тем сердце подсказывало, что за этой историей таится нечто темное, быть может – угрожающее ее собственной семье.
Утром во вторник она устроилась в Китайском садике за Банным корпусом. Стояла жара, и Никс предложил перебраться из Большого дворца в Монплезир. Что до Александры, то ей всегда нравилось уединение, помпезные постройки угнетали, а здесь бриз с моря, тишина и есть где разместиться – весь Западный флигель, покои Екатерины и Александра, к их услугам.
Муж то уезжал в столицу, то возвращался. Сегодня он работал в кабинете за Гостевой галереей, и те, кто ждал его приглашения, чинно прогуливались по балюстраде мимо стеклянных дверей дворца, выходивших на залив. Из садика Александра заметила богатырскую фигуру Алексея Федоровича Орлова, прятавшегося от зноя под раскидистым, еще петровским дубом.
Шарлотте не хотелось покидать сень увитых плющом лип у фонтана-раковины, но она встала, миновала белый деревянный мостик и заросли папоротников на серых камнях вокруг водомета. Залив дышал мерно, как большое спящее животное. Над горизонтом копились облака, и можно было надеяться на дождь во второй половине дня.
– Хорошо, если умоет мой цветник, – сказала молодая императрица.
Орлов вздрогнул: она подошла сзади и, при балетном умении ступать неслышно, захватила его врасплох.
– Алексей Федорович, я бы хотела с вами поговорить.
Генерал склонился, Александра подала ему руку для поцелуя.
– Вы помните, я всегда поддерживала вас после рокового дня, когда Мишель… И вот теперь мне нужна помощь в деликатном деле, касающемся моей родни.
Алексей весь обратился в слух. По его лицу молодая императрица видела, что он колеблется. Какие деликатные дела могут быть у ее величества отдельно от его величества?
– Всего один вопрос. – Поборов робость, Александра Федоровна взяла генерала под руку. – Ведь вы командуете бригадой, куда входит Кавалергардский полк? Нельзя ли уточнить, отчего умер в январе 1807 года штабс-капитан Охотников?
Лицо Орлова разгладилось. Он-то думал!
– Это совсем просто, ваше величество. Алексей Яковлевич был моим сослуживцем. Он страдал грудью. Чахотка. Даже просился в отставку. Но сами поймите, какая отставка в тот момент? Ждали новых, так сказать, приключений с Бонапартом.
– Вы уверены, что чахотка? – уточнила императрица, внимательно заглядывая в глаза собеседнику.
Тот смутился.
– Ну если по чести, то он чах от любви. Неразделенной. И которая ни при каких обстоятельствах не могла быть разделена. – Генерал возвел очи горе, указывая на высокий предмет страсти. – И зачах. Натурально.
– Вы уверены? – повторила Александра.
Орлов был удивлен ее настойчивостью. Обычно супруга государя проявляла кротость и покладистость.
– Что вас смущает? – прямо спросил он. – Да, были нелепые слухи, будто Алексиса ударили у театра кинжалом. Но неужели ваше величество на секунду допускает мысль, что полковой врач в период постоянных кампаний не вылечил бы колотую рану? А пуще того – что в центре города могло произойти нападение на гвардейского офицера, и этот случай оставили бы без расследования? – Орлов вытащил платок и протер им лоб. – Как бы вам объяснить? Ведь это не пьяница в сугробе замерз. Капитан кавалергардов. Здоровенный скандал!
– А если бы дело не позволили расследовать?
– Уф! – Алексей Федорович не знал, что и сказать. – Такое невозможно скрыть. Правительство обвинили бы в произволе. Знаете, тогда мы были очень молоды… Горячие головы… Словом, товарищи не оставили бы без последствий…
Генералу казалось, что он сказал все, но Александра, видимо, так не считала.
– Вы убеждены, что несчастный умер от чахотки?
– Я убежден, что Алексис болел грудью, – поправил Орлов. – Простите за подробность, но он на моих глазах выхаркивал легкие после пустяковой манежной экзерциции. А вот отчего человек умер, знает только тот, кто его лечил.
В этот момент стеклянная дверь из галереи отворилась, и флигель-адъютант государя Адлерберг любезно пригласил Алексея Федоровича войти.
«Вот сейчас как расскажет мужу о моей несносной докучливости!» – укорила себя императрица. Она пошла обратно в Китайский сад, подобрала со скамейки оставленные пяльцы и в задумчивости посмотрела на залив. Ей казалось, что Алексей Федорович мог бы проявить больше откровенности. Он каждый день обедает с ними в узком семейном кругу, так хочет Никс. И он человек близкий. Неужели друзья есть только у мужчин? Тем паче у государей? Шарлотте сделалось обидно, и она дала себе слово больше не пускаться в опасные разговоры ни с кем из усатой братии.
– Ваше величество, я вернулся, – раздался над ее ухом густой бас. – Государя срочнейшим образом отвлек Нессельроде со своими иностранными делами. Пожар у них, что ли? Просили полчаса…
Александра подавила улыбку.
– Значит, вы готовы отвечать?
– Терзайте.
Молодая дама рассмеялась.
– Я не коршун. Но все же. Скажите правду, неужели никто из товарищей не знал об увлечении Охотникова?
– Все знали, – чистосердечно отозвался генерал. – Да что тут нового? Почитай, половина петербургской молодежи ходила без ума от императрицы! Разве это запрещено? Целый культ: «Виват Елисавет!!!» Она единственная из царской семьи нашла в себе силы радоваться смерти Павла: «Я дышу одной грудью со всей Россией!» Такого не забывают. А какой Элиза слыла красавицей! Нет, поверьте, если бы бедная наша Психея захотела, она бы нашла множество пылких гвардейских сердец.
Александра была обескуражена таким признанием.
– Вот как?
– Масонские ложи ее имени. Ну, скажем, «Елизавета к добродетели». Компании молодых офицеров, расхаживавшие по паркам и возжигавшие фейерверки с буквами «Е. А.» Стихи шалопаев, роде Пушкина: «Я пел на троне добродетель, с ее приветною красой!» Как вы думаете, долго наш Ангел мог это терпеть? И как мужчина. И как государь.
Шарлотта прижала пальцы к щекам. «Никогда, никогда, никогда не буду выступать из-за спины Никса. Семья дороже».
– Разве Екатерина Великая не царствовала, переступив через голову супруга? – продолжал Алексей Федорович. – Моей-то фамилии грешно жаловаться, а вот августейшему дому есть о чем подумать. Когда опасения возбуждены, уже никакая уступчивость не утолит подозрений.
– О, да! – воскликнула императрица, услышав в словах генерала нечто совпавшее с ее собственным мнением. – Наш дорогой Ангел был очень подозрителен. Мне казалось, это от глухоты!
«Бедная девочка, – подумал Орлов. – Такая глупенькая и такая милая! Дай Бог, чтобы она не приобрела ни талантов, ни амбиций. Тогда их счастье с государем будет длиться вечно».
* * *
Санкт-Петербург.
— Я надеюсь, вы не применяете к нему обливание холодной водой? – осведомился Бенкендорф у доктора Клингера. После истории с Мамоновым Александр Христофорович представлял себе исцеление умалишенных как самую бесчеловечную процедуру в мире.
– У нас не практикуют подобных методов, – заверил врач. – Мы всего-навсего военный госпиталь, а не клиника для душевнобольных. – Да и пациент не требует такого лечения. Коллеги из Каменец-Подольска писали, что он поступил к ним в крайнем возбуждении. Но недельное затворничество в карцере подействовало на прапорщика умиротворяюще. Нам не пришлось прибегать к таким крайностям. Граф Лядоховский скорее меланхолик, еще на Волыни он впал в задумчивость, а сюда приехал грустным и неразговорчивым. Мы полагаем, хороший сон, прогулки и успокоительные клистиры сделают свое дело.
– Чем же он занят?
Генерал-адъютант и доктор шли по длинному гулкому коридору Петербургского военно-сухопутного госпиталя. Здесь было не слишком уютно. Окна, в которые мог влететь императорский орел, не задев крыльями рамы. Потолки такие высокие, что помещения казались больше в высоту, чем в длину.
– Мы не позволяем ему читать газет. Впрочем, он держит у себя только Библию. Кажется, он католик?
Бенкендорф кивнул.
– Иногда играет в шахматы с врачами. Юноша смирный, образованный. Если вы с ним поговорите, то не заметите признаков расстройства, кроме крайней нервозности. А последняя – дело времени.
– Так он сумасшедший или нет? – прямо спросил Александр Христофорович.
– Душевные болезни плохо изучены. – Клингер пожал плечами. – Он вменяем. Но его что-то потрясло. Речь несчастного всегда заключает рассуждения о чести и предательстве. Кажется, он угнетен тем, что не смог исполнить долг перед командиром. Но более не ищет самоубийства на дуэли.
Из рассуждений доктора генерал-адъютант так и не понял, до какой степени пациент нормален. Клингер начал сыпать терминами. Александр Христофорович умно кивал. Его привели в узкую, как сигарная коробка, комнату. У окна на кровати сидел молодой человек. На вид ему можно было дать лет двадцать. Он держал раскрытую Библию, в которой при входе посетителей поспешно захлопнул какой-то листок, испещренный карандашными рисунками.
Бенкендорф протянул руку и отобрал у юноши книгу.
– Что это?
Бумажка выпала на пол.
– Памятник. На могилу, – нехотя произнес тот. – На мою.
– Вы собрались умирать?
– Рано или поздно.
– Не находите, что лучше поздно?
– Нет. – Лядоховский насупился. – Я не из тех, кто считает жизнь разжалованного и лишенного дворянства человека лучше эшафота.
– А с чего вы взяли, что вас разжалуют?
– Но ведь вы за мной пришли.
С минуту генерал смотрел в тонкое, нервное лицо прапорщика. Казалось, того грызет постоянно возвращающаяся мысль.
– Препроводить вас в крепость явились бы нижние чины. Мне же нужно лишь задать несколько вопросов.
Юноша встрепенулся.
– Вопросы? Я тоже хочу, чтобы мне ответили. Как вы думаете, лишение чина делает офицеру бесчестье?
– Не сомневаюсь.
– А если оно несправедливо?! – с запальчивостью воскликнул Лядоховский. – Если это форма преследования? Вот назвать дворянина в глаза подлецом значит лишить чести! Я назвал Майбороду подлецом за донос. А он отказался от сатисфакции.
– Стало быть, он и есть подлец, – спокойно констатировал Александр Христофорович. – К тому же казнокрад.
– Но вы опираетесь на его доносы!
– У нас есть на что опираться и без Майбороды.
Не дожидаясь приглашения, Бенкендорф сел. Знаком он предложил Клингеру оставить их с пациентом наедине.
– Так вы считаете, что за соучастие в делах полковника Пестеля заслужили разжалования?
– Если я и участвовал в его делах, то частным образом. Ничего не зная о политике. – Молодой граф не был смущен. – Но я дорого бы дал, чтобы последовать за Павлом Ивановичем, даже в Сибирь и даже ценой разжалования.
По лицу Бенкендорфа пробежала тень.
– Участь вашего друга будет иной.
Смысл сказанного не сразу дошел до прапорщика. А когда молодой человек понял, то уронил голову на грудь, по его бледным щекам побежали слезы. Он плакал беззвучно, как наказанный ребенок, который боится, что рев в углу вызовет новые колотушки взрослых.
– Вы убьете человека, который мог спасти Россию.
Александр Христофорович проигнорировал замечание.
– Скажите, Нестор Корнилович, какую сумму вы пытались занять у Дульского?
– Шесть тысяч рублей.
– Именно их недоставало в полку?
Юноша кивнул.
– Их украл Майборода! Он отправился в Москву в комиссариатскую комиссию, чтобы получить вещи и деньги для полка по табели. А потом гнусно присвоил.
– Почему же командир не взял его под стражу?
Лядоховский заерзал.
– Павел Иванович принял Аркадия в общество. Считал полезным человеком. И вдруг оказался в его руках. Майборода стал красть безнаказанно, угрожая доносом. Он совсем распоясался. Забрал у солдат своей роты 308 рублей, заработанных ими летом. Я не понимаю, как Павел Иванович при его проницательности дался в обман обыкновенному прохвосту?
На всякого мудреца довольно простоты. Александр Христофорович не стал говорить прапорщику, что проверка в Вятском полку выявила казенный долг командира в размере 60 тысяч рублей – в 15 раз больше его годового жалования. Что Майборода, прежде чем поехать в Москву, помог Павлу Ивановичу составить «позволительную економию» на солдатских крагах, давшую им три с половиной тысячи рублей, неучтенных денег. А в Первопрестольную пронырливого Аркадия отправили незаконно – чтобы второй раз получить сумму на одни и те же полковые нужды.
– Вы в чем-то грязном подозреваете Павла Ивановича! – догадался прапорщик. – Стыдно вам. Полковник Пестель жил очень скромно и на себя тратил копейки. Семье имел возможность посылать мало. Я знаю, мы были друзья.
Александр Христофорович вздохнул. Он смертельно устал от обманутых мальчишек. Сказать Лядоховскому правду – не примет, разрыдается, проклянет.
– Я знаю, что вы думаете, – запальчиво бросил Нестор. – Раз отец, сибирский генерал-губернатор, воровал, так и сын недалеко ушел!
Далеко, очень далеко. Хотя по той же дороге. Ну был бы Пестель простой казнокрад – схватили за руку, наказали. Но ему нужны были деньги для высокого – военная революция, поход на Петербург.
– В сентябре ваш полковник отправил Майбороду с его ротой в Махновку охранять дивизионный штаб. А вас послал приглядывать за ним?
Самый болезненный вопрос. Лядоховский до сих пор чувствовал унижение.
– Ему не на кого было положиться. Он просил меня по-дружески. Но я не смог… Майборода улизнул в Житомир и там передал донос. Неужели его не покарают?
Совсем по-детски.
– За что? За казнокрадство? Или за предательство?
Лядоховский молчал.
– Вам нужно молиться на этого негодяя, – сухо сказал Бенкендорф. – Вас не приняли в общество, но вы знали о нем и были соучастником. Если начать ваши допросы, всплывет воровство Майбороды. А он ныне – спаситель отечества, – генерал презрительно хмыкнул. – Его наказывать не будут. Простят в награду за верность. Следовательно, и вас не тронут.
Лядоховский потрясенно смотрел на собеседника.
– Поверьте, начинать жизнь в 19 лет с каторжных работ плохо для дворянина. Вы вернетесь в полк с тем же чином, потом вас несколько раз переведут с места на место, чтобы разговоры за спиной утихли, и служите.
– Но Майборода…
– Не могу гарантировать, что вы с ним больше никогда не встретитесь. Напротив, это очень вероятно. И тогда никто не помешает вам решить дело чести. Но добрый совет, – Бенкендорф покусал ус, – дайте себе остыть. Пусть пройдет лет десять. Вы многое станете оценивать иначе. И боюсь, вам откроется, что не один Майборода был причиной вашего несчастья.
* * *
Вечерами Никс играл на тромбоне. Один, в кабинете, закрыв дверь и подойдя к темному незашторенному окну. Ему требовалось минут сорок или больше, чтобы прийти в себя после дневных дел. Он никогда не думал, что их будет столько! Что они станут налезать и давить друг друга. Их не удастся выстроить по ранжиру: эти утром, когда голова свежая, эти напоследок… Нет, бумаги требовали, дергали, настаивали.
Чтобы справиться со всеми, прочитать и дать вразумительную резолюцию, он вставал на рассвете. А ложился… Конечно, в течение дня появлялись свободные минуты – обед, прогулка, музыка у жены. Но после них Николай неизменно возвращался к столу и, как каторжник наваливается грудью на тачку, упирался руками в зеленое сукно.
Вечером он ощущал потребность смыть с себя накипь дневных бед. Полированное, холодное на ощупь тело тромбона медной змеей поблескивало в темноте. Никс не зажигал свеч. Подходил к окну. Глядел на слоеный жестяной пирог крыш, уходящих к горизонту, и думал, сколько кошек у водосточных труб сейчас спугнет. Он не играл ничего определенного. Что в голову взбредет. Из раструба катились то рассерженные, то задумчивые звуки. Тромбон гневался вместе с ним и вместе с ним стихал.
В этот вечер Александра пришла за мужем в кабинет. Слишком поздно? Или он разбудил детей?
Села в кресло, подобрала ноги к подбородку и с каким-то жалким выражением уставилась на него.
– Николя, я совершила ужасную вещь.
Ему представилось, будто жена отдавила ногу комнатной собачке или выбранила фрейлину до слез. Но Шарлотта, набравшись мужества, повинилась в недостойном поступке.
– Я подозревал, – с удивительным хладнокровием отозвался муж. – Все дамы любят романы.
Ее оскорбил пренебрежительный тон.
– А что ты скажешь…
Тут бедняжка вывалила на супруга все свои подозрения.
«Ничего не скажу! – возмутился в душе Никс. – Я полгода тону в обвинениях, оправданиях, тщетных надеждах дознаться правды и версиях, у которых концы не сходятся с концами».
– Дорогая, – муж старался говорить как можно мягче, – посмотри на меня: я жертва семейных тайн. Всего ужаса 14 декабря можно было бы избежать, если бы мои дорогие родственники меньше прятались от подданных и честно заявляли о своих намерениях.
– Ты не понимаешь…
– О, я давно ничего не понимаю! – Он все-таки сорвался. – Зачем тебе, например, ворошить дело двадцатилетней давности, все участники которого благополучно скончались? От скуки? А мне, представь, есть чем заняться!
– Я считала Элизу святой…
О, да! Шарлотту воспитывали строго. Для нее до сих пор моральным авторитетом оставалась мать, покойная прусская королева Луиза, – неколебимая добродетель! Что было бы, если бы муж показал бедняжке россыпь надушенных любовных записок красивейшей из немецких монархинь к Александру? Николай наткнулся на них, разбирая бумаги брата, из одного конверта выпал локон – золотистый, как у его жены…
– Мне кажется, что покойные государь, государыня и этот несчастный молодой человек… жертвы чужого коварства, – Шарлотта чувствовала себя виноватой. – А если тот, кто покушался на них, покусится и на нас с тобой?
Государь обнял жену за плечи.
– Пойдем спать. Вредно жить среди постоянных подозрений. Следствие кончится. Мы уедем в Москву, на коронацию. Ты будешь много танцевать, как любишь. Твои нервы придут в порядок.
«Он считает меня больной, возможно сумасшедшей», – с горечью думала Александра.
«Ей не откажешь в здравом смысле», – рассуждал Николай. Им овладели тоскливые чувства. Ответы на вопросы жены могли оказаться такого свойства, что лучше бы их не касаться. Это в начале следствия ему хотелось непременно добраться до дна озера. Теперь, на глубине, серное зловоние было столь велико, что царю не хватало воздуха и тянуло к поверхности.
Глава 10 Признания
Уилтон-хаус. Уилтшир. Англия.
Медный ангел над воротами простирал руку, осеняя окрестные поля. Его позолоченная труба висела в воздухе над ярко-зелеными квадратиками земли, рассеченными неглубокой рекой. Со второго этажа замка было хорошо видно дорогу, и старый граф Воронцов, сидевший у западного окна гостиной, издали заметил черный элегантный экипаж – дорожный, без гербов и лаковой росписи. От него за версту веяло столичной жизнью. Богатая ли кожа обивки, чистые ли стекла, рессорная ли мягкость были тому виной, но в карете легко угадывался новомодный лондонский шик.
Сердце старика сжалось. Чем быстрее текли годы, тем нетерпеливее он становился в ожидании сына – молодого графа Михаила. Молодого! С высоты собственных 82-х, 43 Миши выглядели почти мальчишеством. Между тем тот не писал о намерении приехать, да и время сейчас не подходило, чтобы генерал-губернатор южного края, зацепленного мятежом, мог отлучиться за границу. Стало быть, не Миша.
Старик вздохнул. Тогда кто?
Его жизнь в имении дочери графини Пемброк была спокойной. Стайка внуков. Ласковая семья. Переписка с половиной нынешнего истеблишмента. Бывшего посла не забывали. Их дом – Мекка русских путешественников. Центр притяжения. И влияния. Семен Романович был из тех, кто не теряет веса, уходя с поста. Ибо его вес основан не на минутной милости сильных мира сего, а на внутреннем моральном авторитете. На знании. На умении дать верный совет, составить прогноз. На уважении общества, наконец. Своего и британского, что трудно сочетать.
«Так», – Семен Романович наморщил лоб. Его ищут. Либо из нашего посольства, либо из министерства иностранных дел. Судя потому, что карета чересчур элегантна, – она дамская. Долли! Ей Воронцов был рад.
Между тем графиня Ливен, миновав въездной мост, проявила первые признаки оживления. Несмотря ни на какие рессоры, тело затекло, зад ныл. Женщине хотелось вытянуть ноги, встать на песочную дорожку и сделать хоть несколько шагов мимо шпалерных кустов вечнозеленого лавра. От замка уже спешили слуги. Даже с расстояния было слышно, как за каменными стенами захлебывается колокольчик дворецкого.
Долли любила Уилтон-хаус. Она побывала здесь впервые четырнадцать лет назад. Натянутая, готовая к бою. В декабре 1812-го ее муж получил назначение в Лондон. Блестящий пост! Но… при всех союзнических восторгах здешнее общество не походило на петербургское. Более чопорное, замкнутое, углубленное в себя. Вот тогда-то Долли впервые увидела графа Воронцова. Ей казалось, он станет задевать их, высокомерно насмехаясь над неопытностью. Но старый дипломат сделал все, чтобы новая пара укрепилась в Англии. Была ли то форма тоски по родине? Возможно. Он предостерегал, подсказывал, никогда не указывал, что делать. Но подводные камни в фарватере, но нужный тон, но связи, навыки, тысячи справок – за все Долли могла сказать спасибо.
Теперь она приехала в Уилтон-хаус, чтобы задать вопросы, которых не доверишь письмам. По гравиевой дорожке к карете шла графиня Пемброк. Екатерина Семеновна – полная, розовощекая женщина, уже немолодая, но все еще восторженная и удивительно приятная, как все Воронцовы. Ах, вздохи, поцелуи. Вопросы о здоровье.
– Папа неважно. Хворает ногами. – Леди Пемброк понимала, что гостья к отцу. – Он ждет вас в гостиной. Не пеняйте, что не вышел встречать.
Ей ли пенять? Семен Романович уже облачился в сюртук со звездой. Он сидел в кресле, ноги его были укутаны шотландским пледом. Высокий, сухой, с благородными сединами, он словно воплощал собой понятие «достойная старость».
– Долли, девочка, подойди.
Под морщинистыми веками блеснула слезинка. Годы делает сентиментальным.
Дарья Христофоровна поцеловала у бывшего посла руку.
– Ступай, ступай. Приведи себя в порядок. Пообедаем. Потом поговорим.
Для английского обеда рановато. Но для русских гостей держали особого повара. И хотя Долли давно усвоила здешний распорядок жизни, с дороги она была не против куриного супа с рисом, морковного пудинга, чая и пирога. Ей пришлось рассказать хозяйке о новых лондонских веяниях в прическах. Сообщить сплетни о виндзорском дворе. Но главное – русские новости. Как такое могло случиться? Мятеж в центре Петербурга! При покойном Ангеле… Ах, брат пишет ужасные вещи! На юге бунтовщики чуть не взяли Белую Церковь, где живет невестка с детьми.
Долли слушала и кивала, машинально вставляя слова и делая вид, будто беседа так же интересна ей, как и леди Пемброк. Она ловила на себе насмешливый, понимающий взгляд старика. Семен Романович давно ломал голову над вопросом, как графиня ухитряется общаться с другими дамами? Откуда у нее столько такта? Терпения? Ведь все, что они говорят, – сущий вздор! Птичий язык! Щелканье канареек!
– Теперь мы пойдем прогуляемся в сад, – сказал он после десерта.
– Но папа, тебе еще надо переварить…
Грозный взгляд заставил Екатерину Семеновну умолкнуть. Она распорядилась, чтобы отца пересадили в кресло на колесах и вывезли по пандусу на дорожку. Дальше гостья могла катить его сиятельство сама.
– Я еще иногда хожу, – сообщил он ворчливо. – Но не в такую погоду, разумеется.
– Сыровато, – согласилась Долли. – Хотя солнце сияет, весна на острове – опасное время.
– Подвези меня вон к тому кусту шиповника. Он скоро распустится. Ну?
Дарья Христофоровна собралась с духом. Понукание старика относилось вовсе не к скорости движения, а к причине ее приезда.
– Мне нужно узнать у вас о Николае Тургеневе.
– О-о-о-о.
– Он прибыл в Лондон…
– А наши, небось, требуют выдачи?
Не стоило спрашивать, как Воронцов догадался. Опыт.
– Ничего не выйдет. Здешний кабинет откажет, хотя вы можете соблюсти формальность и заявить официальный протест.
Долли кивнула. Положение казалось щекотливым. По прошествии четырнадцати лет на посту «мадам-посол» она менее всего была наивна. И прекрасно понимала особенности британского способа отношений с соседями. Ее интересовало, как достойно, не уронив чести своей державы, проглотить невыдачу одного из заговорщиков.
– При моих теперешних отношениях с Каннингом, возможно, он мог бы надавить и…
– Этого не будет, – отрезал старик. – Не обольщайся. Отказ передавать правосудию других стран бежавших в Англию преступников – фундаментальная ценность.
Она знала. Таким образом британское общество демонстрировало континентальным государствам превосходство своей юридической системы.
– Мне бы не следовало жаловаться на это правило, – усмехнулся старик. – Когда-то и я при Павле попал в число тех, кто отказался возвращаться домой. И меня не выдали, хотя мои имения в России были конфискованы. Н-да-а. – Граф задумался.
– Но тогда была тирания.
– Кто сказал, что ее нет сейчас?
Долли с удивлением взглянула на собеседника.
– Я ни в чем не хочу тебя убедить, девочка. Просто показываю, что могут писать и говорить в здешнем обществе, если сложится такая выгода. – Воронцов поджал длинные бескровные губы. – Дипломатическая практика лишает иллюзий. Здешний кабинет, а лучше сказать нация, предоставляет убежище изгнанникам, чтобы иметь возможность воспользоваться ими при случае. Когда я остался, мной пользовались.
Граф замолчал, давая Долли возможность додумать самой неприятную правду.
– Это был рубеж века. До 11 марта оставалось совсем немного. Покойный Павел хотел, чтобы я отправил детей в Петербург. Считал: они станут для него заложниками моей верности. Я отказал. Но и в 56 лет опытного политика могут ждать сюрпризы. Я не знал, что, оставшись здесь, мы все, втроем, окажемся заложниками иностранного кабинета.
Долли не перебивала. Но старик уже почти все сказал.
– Мне пришлось много работать, чтобы после 11 марта наступило 12-е.
Она давно догадывалась. Когда убили Павла, нить, ведшая из Петербурга в Англию, была, пожалуй, самой толстой. Настоящий канат.
– Скажите, Семен Романович, его можно было спасти? – Графиня сорвала еще не раскрывшийся белый бутон и вставила старику в петлицу. – Объявить умалишенным, как Георга III? Посадить в крепость?
Собеседник хитро посмотрел на нее из-под широких бровей.
– Если бы Александр принял на себя ответственность и четко сказал, чего хочет, возможно. Но, – граф поднял палец, – уклонение от решений всегда ведет к крови.
Долли вывезла старика на солнце и проехала между квадратиками регулярных цветников.
– Если Тургенева не выдадут, это обострит отношения.
– В преддверии войны наши проглотят обиду, ради сколачивания коалиции. Тебе в донесениях надо разжевать новому царю: Англия всегда поступает так, это правило без исключений.
Графиня задумалась. Есть видимые связи между государствами, а есть тысячи незаметных каналов. Тем, кто по ним движется, негласно помогают, поддерживают, защищают. Такие нити необходимы. Дипломатическая среда вся пронизана ими. Можно ломиться снаружи и не пробить стену. А рядом, для другого, братски откроют дверь и впустят в святая святых.
– Так Тургенев…
– Мастер высокого посвящения, – предупредил старик. – Не касайся. Убережешь пальцы.
Дарья Христофоровна с благодарностью поцеловала руку графа. Сколько раз он ее выручал!
– Кажется, Катя машет нам с крыльца? Уже пять? Она, как всегда, торопится с чаем!
Когда графиня Ливен уехала, слуги вновь подняли Семена Романовича в гостиную. Эта комната, обитая малиновым бархатом, представляла собой два соединенных аркой куба – для курящих и некурящих. Правую ее часть заволакивали клубы сизого дыма. Молодой человек с длинной трубкой в зубах сидел на диване под сельским пейзажем Морланда «Приближение грозы».
– Приезжали за мной? – чуть насмешливо спросил он.
– Вы благоразумно не спустились к обеду. – Граф, не любивший табаку, поморщился, и чуткий к его настроению гость сразу же затушил уголек. Его близко посаженные глаза на приятной физиономии впились в лицо старика.
– Вам ничего не грозит, кроме чистых формальностей, – успокоил тот. – До официального обращения нашего посольства в министерство иностранных дел Англии вы можете пользоваться моим гостеприимством. После… для вас уже будет готова квартира в Лондоне.
Молодой человек поклонился.
– Воронцовы хотели бы сохранить благоволение нового монарха, – проговорил граф. – Сын занимает слишком заметную должность, чтобы я осмелился бросить тень на его карьеру.
Снова поклон.
– Брат Александр пишет мне, что готов сам возить деньги, собранные с имений, за границу. Позволят ли ему выезжать и въезжать беспрепятственно? Тем более что я объявлен государственным преступником.
Старик остановил собеседника жестом.
– Ему следует избегать попадаться на глаза государю. Вот и все. В остальном «братья» обеспечат вам полную свободу передвижения.
* * *
Санкт-Петербург.
Николай тоже обманул жену, но не испытывал по этому поводу ни малейших угрызений совести. Он сжег не все бумаги Елизаветы Алексеевны, вернее не все сразу. На руках оставались еще не отправленные письма покойной императрицы к матери в Баден за 1796 – 1801 годы. Они составляли нечто вроде дневника, обращенного к достойной принцессе Амалии Дурлахской. Элиза не решилась послать их по почте, ибо вся ее корреспонденция при Павле просматривалась.
Никс хотел знать… О, он бы дорого дал, чтобы выяснить точно, был ли брат причастен к гибели отца.
«Ах, Мама! Не могу вымолвить это слово. Екатерины Великой больше нет. Как такое возможно? В среду утром у нее случился апоплексический удар, она сразу лишилась чувств и более не приходила в сознание. Трудно собраться с мыслями. Покойная осыпала меня благодеяниями, создала мое счастье. Кто защитит нас теперь?»
Это письмо было датировано 7 ноября 1796 года, и уже его юная Елизавета не решилась отправить обычным путем.
«Моя свекровь Мария сказала мне, что перед кончиной государыни они с мужем видели одинаковый сон. Необъяснимая сила возносила их к небесам, и оба от страха проснулись. Как описать воцарившуюся пустоту, уныние, сумрачность? Все страждут, за исключением новых величеств. О! Я была оскорблена, как мало печали выказал император. Это вызывает скрытое неудовольствие. Ведь по всему видно, что скончалась великая государыня».
Листки были исписаны молоком. Наивная предосторожность! Ребенок знает: стоит подержать страницу над свечей, и текст проявится. А еще проще – посыпать угольной крошкой, чтобы черная пыль налипла на буквы.
«В 6 часов вечера рокового дня пришел муж. Государыня была еще жива, а его уже заставили переодеться в новый, гатчинский мундир. Прежде других дел император Павел торопился поменять сыновьям форму. Какое убожество! При виде Александра я не смогла удержать слез. Нас призвали в комнату для прощания. Бедная Екатерина только что испустила дух. Я не могла говорить, колени дрожали. В двух шагах от обмываемого тела новый государь со своими адъютантами беспрестанно входили и выходили, говорили громко и отрывисто. А ведь это видят люди!»
Николай оставил письмо. Конечно, жена брата была пристрастна. Но нельзя не признать: она смотрела глазами всех.
«После целования руки покойной мы пошли в церковь для принесения присяги. Отвратительное зрелище! Придворные толпой клянутся быть рабами человека, которого презирают. Для меня нестерпимо видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей любимой государыни! Если кто и был создан для трона, то она, а не он».
Несколько последующих писем Николай проглядел бегло и отложил в сторону. Те же стенания и еще больше злобы против отца. Но одна строчка запала ему в душу: «Слава покойной Екатерины загладила многие ее дурные поступки и составляла единственное право этой государыни на престол». Он исповедовал династический принцип. Но возможно, в глазах подданных истинный государь не тот, кто законен? А тот, кому Бог дает победы?
«Как тягостно начинается новый порядок жизни! На этот раз все исходит от императрицы. Она распорядилась, чтобы мы и днем носили придворные туалеты, как в присутствии большого общества. Чтобы был “дух двора”. В день коронации я имела неосторожность приколоть к белому платью рядом с бриллиантовой брошью несколько живых роз. Императрица смерила меня тяжелым взглядом, сорвала букет с платья и бросила на пол.
– Это не годится, – были ее слова».
Подробности царапали Никса. Следующее душераздирающее послание относилось к маю 1799 года, когда у Александра и Элизы родилась дочь Мария.
«Дорогая матушка! Я в отчаянии. Ты знаешь, при каких счастливых обстоятельствах появилась на свет наша Мышка. В ту самую минуту, как я разрешилась от бремени, курьер из итальянской армии привез захваченные Суворовым французские знамена. Император был очень рад и объявил себя покровителем новорожденной, хотя и не мог не заметить, что ждал внука.
Но потом все переменилось. Не знаю, кому выгодны грязные слухи, знаю только, что меня желали бы обвинить перед Александром в чудовищных вещах. А заодно и его друга князя Адама Чарторыйского.
Вчера императрица приказала принести к ней ребенка. У меня сердце забилось от дурного предчувствия. Она взяла внучку на руки и быстро пошла в кабинет к государю. Через четверть часа ее величество вышла крайне довольная. Мне передали, что граф Кутайсов шепнул на ухо Ростопчину:
– И зачем императрице расстраивать государя небылицами!
Ростопчин застал его величество в гневе. Тот ходил большими шагами по комнате, восклицая:
– У девочки темные волосы! А царевич с женой – блондины!
И нашлись низкие души, которые всюду говорят:
– Да, да! У Чарторыйского волосы черные.
По этим словам вы можете судить, какого рода обвинения пытаются выдвинуть против нас. Сегодня утром император неожиданно вошел в мой кабинет, встал возле стола, скрестил руки на груди и молча уставился на меня. Так, не вымолвив ни слова, он простоял несколько минут, потом повернулся на каблуках и покинул комнату. С тех пор со мной никто не разговаривает».
Николай отбросил от себя листок. Отвратительная сцена! Быть может, жена брата не осмелилась написать матери всей правды? Но maman, maman… Как она могла? Поведение Марии Федоровны представилось сыну в новом свете.
Елизавете ничего не оставалось, как затвориться в детской. «Моя малышка Мари наконец имеет зуб! Такая славная девочка! Даже если ей нездоровится, она никогда не хнычет. Ах, мама, как вы заставили своих детей считать за счастье быть рядом с вами? Не смейтесь! Отвечайте серьезно. Не помню большего удовольствия, чем сидеть возле вас, выйти на прогулку, играть с вами в прятки. Я бы так хотела, чтобы моя Мышка любила меня!»
Грустно было читать эти признания, зная, что через полгода великая княжна умерла. Всей радости – первый зуб!
«Вообрази, к каким дешевым сценам прибегает свекровь, – между тем жаловалась Елизавета. – Однажды государь прогуливался по аллее в Гатчине, и вдруг из кустов с шумом появляется императрица, окруженная младшими детьми, и с криком: “Сюрприз! ” – кидается ему на шею, а дети хором поют: “Где может быть лучше, чем в лоне семьи”. Государя уже тошнит от ее приторности».
Никс хорошо помнил тот случай – невинный и по-немецки сентиментальный. Что тут страшного? Бедная женщина родила мужу десятерых детей и пыталась напомнить о себе!
«Для меня непереносимо подлое поведение свекрови с девицей Нелидовой – пассией императора. Она не расстается с нею ни во дворце, ни на прогулках, и это одно еще позволяет Марии Федоровне видеть мужа. Скажите, мама, разве душа возвышенная не предпочла бы безвинно страдать?»
Николай скрипнул зубами. «Не твое дело, блаженная дурочка!» Он попытался успокоиться и прочел еще несколько страниц без гнева. Но вот ему попалась прелюбопытная сцена.
«Дорогая мама! В Петергофе в день именин императрицы я чуть не отправилась на тот свет. После ужина поехали в линейках смотреть иллюминацию. Надобно тебе сказать, что Павел не может ездить медленно, и нередко жертвами его скачки по улицам становятся невинные люди. Ночью, в сумятицу, он несся восьмериком в сопровождении двадцати кавалергардов в полной амуниции. Пришлось повернуть на узкой дорожке. Все всадники очутились прижатыми в угол.
Один молодой кавалергард, лошадь которого почти касалась моего плеча, хотел ее осадить. Та встала на дыбы и прямо на меня, так что ее передние копыта чуть не попали мне в лицо. Я отшатнулась и, к счастью, получила только удар в бедро. Бедный юноша наказан гауптвахтой. За что? Ведь не его вина, что государь так ездит! Это ротмистр Охотников, который в отчаянии, что чуть не убил меня».
История могла бы послужить недостающим началом романа, который прочла Шарлотта.
Надвигался 1800 год, и Никсу казалось, что письма становятся горячими на ощупь.
«Увы, матушка, надежды на свободу рассыпаются в прах. Было бы преступлением вздохнуть один раз полной грудью! Он и правда тиран. За исключением нескольких гатчинцев, его все ненавидят. Недавно один ямщик спросил графа Палена в санях: “А правда, что хотят убить царя?” Тот попытался разубедить мужика, но получил в ответ: “Полно, барин, мы только о том и слышим целый день от седоков”. Я ручаюсь, что часть войск имеет что-то на уме. О! Если бы кто-нибудь их возглавил!»
История повторялась. Двадцать пять лет назад в Петербурге гвардейские части также роптали, а безалаберные начальники изображали слепых. В столичных гостиных шепотом повторяли слухи о готовящейся перемене, и заговор совершился почти открыто, на глазах огромного города.
«Мама! Чудовищная ночь! Произведен переворот. Офицеры гвардии проникли в Михайловский дворец, и когда толпа вышла из покоев императора, его уже не было в живых. С улицы доносятся шум и крики радости. Под эти вопли “ура!” я и услышала от мужа о гибели государя. Я поспешила к свекрови. Всю оставшуюся ночь мы провели перед закрытой дверью на потайную лестницу. Ее охраняли солдаты, не желавшие пропускать государыню ни к телу мужа, ни даже к младшим детям. Им не было приказано! Кем? В такие минуты все распоряжаются!
Бедная Мария совсем помешалась от горя. Выкрикивала:
– Я теперь ваша императрица! Защищайте меня! Следуйте за мной!
Часовые молча скрестили перед ней ружья. Вокруг царил беспорядок. Я спрашивала советов, обращалась за помощью к людям, которых никогда прежде не видела. Умоляла свекровь успокоиться, принимала сотни решений. Никогда не забуду этой ночи!»
Письмо било зарядами электричества.
«Вдруг я почувствовала, как кто-то берет меня за локоть. Обернувшись, я увидела незнакомого пьяного офицера, который пытался поцеловать мне руку со словами:
– Вы наша мать и государыня».
Вот оно! Искушение, в миг постигшее всех. От августейшей вдовы до невестки. Без права, без малейшего здравомыслия. Близость власти заставляла трепетать ноздри самых кротких существ. И Элиза еще смеет осуждать maman!
«Я провела ночь в слезах вместе с прекрасным Ангелом. Его может поддерживать только мысль о благе отечества. О, великий Боже, в каком состоянии получил он империю!»
А в каком передал? Никс скривил губы.
* * *
После разговоров с некоторыми людьми хочется сходить в баню.
Капитан Майборода произвел на Александра Христофоровича отталкивающее впечатление. Только вчера вечером Бенкендорф работал над особой Запиской об агентуре. Убеждал царя, самого себя, будущих сотрудников, что тайных вестников надо беречь: «Доноситель за обнаружение зла не только редко вознаграждается, но всегда преследуется и бывает злодейски язвим своими врагами. Они всю жизнь не прощают ему, клевещут и домогаются судить. Доносителя отовсюду вытесняют и стараются не дать места в службе. Он несчастнейшее существо. А посему нельзя ни под каким видом открывать публике имени вестника».
Сегодня же ему хотелось выдать Майбороду оставшимся на воле заговорщикам с потрохами. Исключительно гадкий субъект. Странно, что Пестель, подчинявший товарищей силой ума, так плохо разбирался в людях. Ведь ребенку видно – мерзавец.
– До 1820 года вы служили в лейб-гвардии Московском полку. Что стало причиной вашего перевода в армию?
– Это допрос? – Майборода держался так нагло, что Александр Христофорович и не упомнил бы, когда с ним в последний раз разговаривали в подобном тоне.
Маленького рыжеволосого капитана распирало собственное геройство. Увитое лаврами. Отмеченное личной благодарностью императора. Бенкендорф вдруг испытал сильное желание перегнуться через стол и отвесить собеседнику пощечину. Все его раны, полученные на службе любезному отечесту, вопияли против того, чтобы терпеть бахвальство Майбороды. Каким бы злодеем не был Пестель, у него пять боевых орденов. А эта мразь…
– Господин капитан, вы забываетесь! – Александр Христофорович чувствовал ложность ситуации и от этого сердился. – Моя обязанность задать вам вопросы. А ваша – ответить.
Майборода надулся. Ему дали почувствовать, что между ним и генерал-адъютантом – пропасть. Не только служебная, измеряемая чинами. А та, что разделяет человека порядочного и подлеца. Да, его не допрашивали, только беседовали. Но уважающие себя люди всегда знают грань, которую нельзя переходить. Этот же из кожи вон лез, чтоб выказать свою неприкосновенность. Оскорблялся подозрениями. Корчил институтку.
– Вы заняли у своего полкового товарища тысячу рублей на покупку лошадей и растратили деньги.
Капитан насупился.
– Это гнусный поклеп. Я знаю, кто на меня наговаривает. Колька Лорер! Пестелев подпевала!
– Вы не в кабаке.
Майборода засопел и с неприязнью глянул в лицо Бенкендорфа. «Этот, пожалуй, и на меня донос напишет», – подумал Александр Христофорович.
– В начале 1825 года полковник Пестель составил завещание, в котором часть личных денег предназначалась вам. Вы знали о документе?
Капитан удовлетворенно хмыкнул.
– Между тем из его показаний видно, что после вашего возвращения из Москвы он был вами недоволен, обходился сухо и о делах общества не говорил. Чем же объяснить такую щедрость?
– Знать, захотелось ему так! – бросил герой. Он сидел развалясь и нимало не пытался сохранять видимость уважения к собеседнику. – С меня какой спрос?
– А объясняется это, Аркадий Иванович, весьма просто, – методично продолжал генерал-адъютант. – Вы уже тогда начали шантажировать своего полкового командира и, чтобы откупиться от вас, он пообещал вам денег.
– Если Пестеля расстреляют, его завещание останется в силе?
– Должен вас огорчить. Все средства перейдут к семье.
– Это почему?! – искренне возмутился капитан. Похоже, он не видел ничего дурного в том, чтобы получить наследство погубленного им человека.
– Полно. Сумма-то пустячная. Вас и так наградили сверх меры.
– Когда? Чем? – взвился Майборода.
– Тем, что не стали возбуждать уголовного дела по хищениям в полку! – рявкнул наконец Бенкендорф. Чаша его терпения переполнилась. – Вы отлично знали, что получаете в Московском комиссариате шесть тысяч воровским образом. Если смотреть на происходящее с точки зрения строгой законности, вы с Пестелем соучастники.
Майборода побледнел. Он не так представлял разговор с генерал-адъютантом. Ожидал теплых слов, похвал за верность престолу. Надеялся вызнать, какую должность теперь получит и даже покапризничать, выбирая место потеплее.
– Каким образованием вы обладаете? – с нескрываемым презрением поинтересовался Бенкендорф.
– По-русски читать и писать умею, – буркнул рыжий капитан. – Я служу с 14 лет.
– Я служу с 15-ти, – отрезал собеседник. – Но такое количество ошибок, как в вашем донесении, вижу впервые.
Майборода вдруг догадался, куда тот клонит.
– Государь велел подыскать приличное моим заслугам место!
– Не сомневайтесь, – заверил его Бенкендорф. – Приличное заслугам найдется.
Он выпроводил нахального собеседника, проклиная должность, заставлявшую его якшаться со всяким отребьем. Ему пришло в голову, что времена настают невеселые. Напуганные крутыми мерами крикуны и либералы разом притихнут, запишутся в консерваторы и будут при каждом случае твердить о верности престолу. Порядочным же людям придется молча сносить их поучения и делаться нечувствительными к отечеству.
Александр Христофорович попытался продолжить Записку об агентуре. Проклятый Майборода не шел из головы. «Правительство потеряет авторитет, если станет доверять доносителям, действующим из злобы, корысти или прибегающим к умышленной клевете».
В три была назначена встреча с Иваном Шиповым, полковником Преображенского полка. Разговор предстоял тяжелый ввиду их с братом глубокой прикосновенности к делу. Оба друзья Пестеля. Члены «Союза спасения», затем коренного совета «Союза благоденствия». Иван даже предоставил для его совещаний свою петербургскую квартиру. Голосовал за введение в России республики, обсуждал возможность цареубийства.
Но… 14 декабря оба брата поддержали императора. А накануне решительно отказали Трубецкому в помощи. Их части остались верны. Бенкендорф легко мог представить, что случилось бы, поверни оружие Преображенский полк Ивана или Семеновский Сергея. Последний уже носил генерал-майорские эполеты и командовал гвардейской бригадой.
Что заставило братьев сделать выбор? Возможно, у них не было счетов к Николаю. Или они не чувствовали уверенности в людях. Коренные полки трудно склонить к мятежу. А может, Шиповы подчинялись Пестелю и не хотели поддерживать Трубецкого?
– Вы замазаны с ног до головы, – прямо сказал гостю Бенкендорф. – Бог ли вас упас, черт ли, но император не желает видеть ваши имена в следственных документах.
– Сергея не трожьте, – почти всхлипывал Иван. – Он еще в двадцатом году отошел от дел. Как женился, так и отошел.
– А ты?
Близкое знакомство позволяло Александру Христофоровичу разговаривать свободно. Он достал из кармана платок и перебросил его через стол полковнику.
– Ради Бога, Иван Павлович, избавь от соплей!
Шипов высморкался.
– Я в 1823-м. После испанской революции. Если гражданской войны не избежать, зачем браться за оружие?
Полковник был не одинок. Многие тогда подались в тень.
– Я готов отвечать за свои поступки, – с каким-то героическим отчаянием заявил Иван. – Только Сергея пощадите. Я ведь его с самого начала втянул. Ему не особенно хотелось.
– Ты меня слышишь или нет? – Александр Христофорович постучал пальцами по столу. – Государь решил оставить без внимания все показания на вас. В благодарность за то, что вы не изменили 14-го.
Шипов несколько мгновений молчал. Оба понимали: просто так подобные подарки не делаются.
– Его величество распорядился, чтобы Сергей Павлович с другими гвардейскими начальниками участвовал в церемонии исполнения приговора над государственными преступниками и конвоировал на эшафот тех, кто будет осужден смертной казни.
Из уст Ивана вырвался сдавленный хрип.
– С вами дело сложнее…
Полковник напрягся.
– Государь благоволил назначить вас командиром гвардейского Сводного полка. Штрафного, как вы понимаете. Куда войдут солдаты, обманом завлеченные на Сенатскую площадь. Ваши офицеры тоже будут из сопричастных.
Горькая усмешка тронула губы Шипова.
– Искупить кровью?
Бенкендорф кивнул.
– Война с Турцией вот-вот начнется. Персы шалят. Шанс представится быстро. В приказе сказано: «Дабы иметь случай изгладить пятно минутного заблуждения».
Полковник был подавлен.
– И от меня лично большая гадость. Я определю к тебе капитана Майбороду.
Шипов встрепенулся.
– Невозможно! Такую дрянь! Да его офицеры заклюют!
Александр Христофорович молча смотрел в лицо собеседнику, надеясь, что тот поймет сам.
– Помилосердствуй! Он ведь доносить станет!
– Я его каракули дальше этого кабинета не пущу.
В глазах полковника мелькнул мстительный огонек.
– Но ведь ты знаешь: мы порвем.
Бенкендорф сделал вид, что не расслышал последнюю фразу.
Вечером он заканчивал Записку о тайной агентуре. «В большинстве случаев люди, занимающиеся доносительством, действуют из личных, грязных видов. Правительство принуждено пользоваться их услугами, но не обязано уважать. Потому суммы, предназначенные для вознаграждения такого рода дел, в христианском государстве должны быть кратны тридцати, чтобы, получая их, доноситель помнил о проклятых сребрениках».
* * *
Николай не сразу решился отправиться к матери. Помедлил пару дней. Попытался собраться с мыслями – не вышло. Под руками из кипы бумаг маленькими настольными Везувиями взрывались новые дела. Отвлекали. Мучили.
Наконец, он сдался.
Вдовствующая императрица сидела за шитьем в Малой гостиной. Каминные часы «Амур и Психея» отстукивали четверть пятого. На рабочем столике перед пожилой дамой ворохом лежало детское банное белье. Иголка с позолоченным ушком мелькала в белоснежном хлопке, вытягивая петельки и непонятным для мужчин образом создавая фигурки дудочника с собачкой.
– Вот и ты. – Мария Федоровна радушно улыбнулась, указывая сыну на стул.
Ему навстречу поднялась фрейлина Нелидова. Та самая. Маленькая сгорбленная старушка. Седенькая, с набеленным, точно обсыпанным мукой лицом, черными, подведенными бровями и пунцовыми пятнами румян на морщинистых щеках.
– Покойная государыня говаривала, что нельзя появляться в обществе с историей своей болезни на лице, – рассмеялась она. – Нынче никто не пудрится. И посмотрите, все совершенно зеленые…
Никс не сразу понял, что Нелидова именует «покойной государыней» еще Екатерину Великую. Фрейлина отложила цветную английскую шерсть, которую сматывала, и, чопорно поклонившись, удалилась.
Государь сел на диван, подобрал брошенные клубки и стал машинально вертеть их. Ему нужно было чем-то занять руки.
– Ты многое узнал, не так ли?
Сын кивнул.
– С чего начнешь?
– С детей Елизаветы. Зачем вам понадобилось раздувать скандал с Чарторыйским и унижать собственного сына?
– Мне? – Вдовствующая императрица даже обиделась. – Как вы наивны. Ваш отец приказал мне принести к нему в кабинет ребенка. Поиграл с ним четверть часа, потом отдал и представил перед Кутайсовым и Ростопчиным комедию гнева. Ах, черные волосы!
Николай вытаращил глаза.
– Вы не улавливаете смысла? – подтрунила над ним мать. – Признаюсь, многие не могли сразу понять шагов, которые предпринимал ваш отец. Но запомните, при душевной болезни он был очень, очень, очень умен. Возможно, даже умнее Ангела.
Молодой государь ожидал пояснений.
– Ваш батюшка называл кружок друзей Александра франкмасонами. Адам и Елизавета играли там первенствующую роль. Одним выстрелом он убил двух зайцев: удалил Чарторыйского послом на Сардинию и поселил в сердце сына недоверие к жене. Затем выслали остальных приятелей – Новосильцева, Строганова, Кочубея. Александр остался один.
– Отец его так боялся?
– Да, весьма. – Старая дама пожевала губами. – Но ее он боялся больше. А когда Александр взошел на престол, то и сам стал опасаться жены. Ему не нравилось восхищение, которое она вызывала у подданных. Когда бедняжка поняла, что отвращает мужа, было уже поздно. Ангел испытывал страх перед малейшими посягательствами… Порой ему трудно было разговаривать даже со мной. – Мария Федоровна достала из рукава крошечный платочек и вытерла нижние веки. – Бедный, всегда одинокий. Мальчик мой!
Николай не мог оставить ее так, подошел, обнял сзади, и они несколько минут молчали, прижавшись друг к другу.
– Это я нашла для нее Охотникова, – вдруг призналась старая императрица. – И через Софи Волконскую устроила сближение.
Сын вздрогнул.
– Тихий, воспитанный, без влияния на товарищей, – пояснила царица-мать. – Не дай Бог, попался бы новый Орлов с братией. Да они всю гвардию перевернули бы вверх дном! А так – место занято и ни для кого не опасно.
Николай с крайним удивлением смотрел на мать.
– Думаю, он ее любил, – убежденно произнесла Мария Федоровна. – Но понимал, конечно, что долго их счастье не протянется. Рано или поздно ему надлежит выйти в отставку, обзавестись семьей… Я, как могла, пресекала подобные попытки. Прыткая крошка Загряжская чуть не увела жеребчика из стойла. Но ее окоротили.
– Вы? – осторожно спросил Николай.
Пожила дама с достоинством кивнула.
– А когда он заболел?
– Бедняга умер от чахотки. Никаких ножей. Но, – Мария Федоровна подняла палец, – удалось пустить слух, будто произошло убийство.
– Зачем? – Все, сказанное матерью, не укладывалось у сына в голове.
– Сами разговоры о преступлении отпугивали новых кандидатов. Ведь не всякий довольствовался бы, как Охотников, женщиной. Нашлись бы те, кто пожелал императрицу.
Постигая глубину ее мыслей, Николай молчал.
– А помните, – вдруг произнес он, – в 1812 году, когда мы с Михаилом просили отправить нас в действующую армию и государь отказал, вы обмолвились, что меня «берегут для других случайностей»?
Вместо ответа мать встала, подошла к комоду красного дерева с черепаховыми вставками, отперла верхний ящик, где, как Николай знал, у нее хранились крестильные распашонки и чепчики детей. Долго рылась. Наконец извлекла продолговатую коробку, обтянутую бордово-желтой гобеленовой тканью. На крышке красовался медный двуглавый орел. Внутри лежали батистовые платочки с вышитыми инициалами великих князей и тонкими локонами. А среди них что-то поблескивало.
– Вот, взгляните. – Вдовствующая императрица передала Никсу круглую золотую медаль с его детским профилем и витой надписью: «Цесаревич Николай Павлович. 1809 год».
– Так давно? – Государь впился пальцами в металлический диск.
– Вот подлинник указа. – Со дна коробки вслед за медалью явилась бумага. – Не обнародованный, как и все прочие. – Мать вздохнула. – Я всегда хотела короны для вас, Николя. Знала, что только вы вынесете. Поэтому вас и воспитывали так сурово. Простите.
Сын не знал, что сказать.
– Слухи были, как обычно, неблагоприятны для Константина. Говорили, будто он причастен к смерти Охотникова. Боится, как бы Элиза не родила мальчика – наследника – и ему уже не царствовать после Ангела. Ваш брат был очень щепетилен в таких вещах. И он не простил ни Косте, ни Елизавете. После Тильзитского мира англичане подготовили несколько покушений на него. В любую минуту трон мог оказаться пустым. Тогда и был подписан указ, дававший вам равные права с Константином.
– А если бы он возразил?
– Кто был в Петербурге, того бы и провозгласили царем. – Мария Федоровна постучала пальцем по бумаге. – Я, ваша мать, позаботилась бы об этом.
Николай сдвинул брови. В 1809-м ему исполнилось только тринадцать. Значит, вдовствующая императрица стала бы регентшей? При взрослом старшем сыне? Это грозило гражданской войной. А у порога стоял Бонапарт… Неужели то, что случилось 14-го, – еще не худшее?
– Последний вопрос. – Никс собрался с мыслями. – Какое отношение имел к смертям вокруг Елизаветы доктор Франк?
Пожилая дама напряглась, ее взгляд стал цепким.
– Никакого. Он преданный нашему дому медик.
Государь глубоко вздохнул.
– И тем не менее этот человек должен покинуть Россию.
Вдовствующая императрица попыталась возразить, но сын остановил ее властным жестом.
– Вы можете назначить ему приличный пенсион. Пусть живет безбедно хоть в Швейцарии. Но не в Петербурге.
– Вы делаете ошибку…
– Благоволите подчиниться.
Вернувшись в свои покои, Николай застал жену в теплой ванной, за малиновым пологом. Знаком выслав камер-фрау, он зашел за стеклянную ширму, всю в капельках воды, присел на корточки, взял из фарфорового тазика мыльную губку и начал натирать Александре худенькие плечи.
– Ну? – живо встрепенулась жена. – Поговорил с maman?
– Коршун, которого ты боишься, распростер крылья, защищая нас.
– Я не понимаю.
– Тут нечего понимать. Забудь, и все. Ах да, мне будет очень приятно, если ты не станешь больше допускать Софи Волконскую в свое близкое окружение.
Глава 11 Изгнанница
Санкт-Петербург.
Никита Муравьев, красавец и умник, совершенно бросил бриться в крепости. Зато много писал. Честный человек отвечает по первому спросу! К 13 января он по памяти составил экземпляр своей «Конституции». А со дня на день должен был представить «Историческое обозрение хода общества».
Когда его арестовали в имении жены селе Тагине, говорят, пал перед бедняжкой на колени, просил простить обман под венцом. А она бросилась ему на шею, обещая все оставить и ехать в ссылку ли, на каторгу ли, ей все равно. Роковая минута – и Никита вырос в глазах супруги до героя, спасителя отечества. А был – красивой игрушкой избалованной богачки. Смуглый, черноволосый, кареглазый – южная кровь. На наших барышень действует безотказно.
Теперь заметно проступили и седина в смоляных кудрях, и несколько шрамов от золотухи у подбородка. Среди писем 1823 года было одно к двоюродному брату Мишелю Лунину: «После разгрома испанской революции все приуныли. Я не исключение. Дела общества кажутся детскими игрушками. Надобно думать о себе. Желал бы адъютантского места при каком-нибудь стареньком генерале. И будет с меня». Адъютантом не стал, нашел состоятельную невесту. Бедная Александрина!
– Никита Михайлович, мы хотели бы задать вам несколько уточняющих вопросов касательно позиции господина Пестеля в 1824 году, когда он побывал в Петербурге. – Генерал Левашов вел допросы безупречно. Александр Христофорович отдыхал в его присутствии. – Как вы полагаете, чего добивался Пестель? Объединения разных крыльев общества?
– Он хотел всех себе подчинить! – Муравьев сверкнул цыганскими глазами. – Вообразите, рядовые члены должны беспрекословно выполнять любой приказ начальников, если тот принят большинством голосов. Но их на Юге вообще больше! И мы, как олухи, принуждены были бы смириться.
Никита говорил горячо, точно до сих пор мог что-то поправить.
– Я видел в соединении вред. Одно его честолюбие. И объявил, что не соглашусь слепо подчиниться большинству, если решение окажется против моей совести.
Серьезная угроза. Глава северян мог хлопнуть дверью. Что прерывало любые переговоры.
– Тогда Пестель стал рассуждать о Временном революционном правлении. Диктатура чистой воды. Надобно подавление несогласных. Самое жестокое. Лучше счастье на крови, чем кровь без счастья.
– Уточните об участи августейшей фамилии.
– Я ему сказал, что цареубийство скомпрометирует нас в глазах публики. Он предложил составить обреченный отряд, которым надлежало пожертвовать. Новое правительство казнит убийц и объявит, что мстит за императорскую семью.
За столом воцарилось молчание. Члены комитета никак не могли привыкнуть к странной манере этих господ: говорить, как о само собой разумеющемся, о вещах, от которых волосы вставали дыбом. Видели они и Москву в огне, и Париж под копытами. Видели и грязь – на войне ее больше, чем крови. Но продолжали неметь от легкости мыслительных упражнений подследственных.
– Вы же читали! В моей «Конституции» нет ни слова о цареубийстве! – возопил Муравьев. – Напротив. Я предлагал вручить монарху президентские полномочия! А законодательную власть оставить народу!
– Не могу не подивиться той вольности, с которой вы позволяли себе судить о столь важных предметах, – подал голос Левашов.
– Только многолетняя служба делает человека сведущим в вопросах управления, – подтвердил Бенкендорф.
Теперь пришла пора удивляться Муравьеву. Он видел перед собой людей, у которых не только мундиры, но, казалось, и головы были застегнуты на все пуговицы.
– Каждый имеет право свободно излагать свои мысли, – с горечью проговорил Никита, – и сообщать их через печать соотечественникам. Так будет, поверьте мне. Везде, и в России тоже. Жаль, что благодаря вам она окажется последней в списке.
– Вернемся к Пестелю. – Александр Христофорович нетерпеливо постучал пальцами по столу. – Каково было ваше расставание в 24-м году?
– Мы решили не вверяться слепо одному человеку. Князь Трубецкой сказал, что Пестель вызывает чувства, несовместимые с любовью к Родине.
Скрипя перьями, секретари записывали слова арестанта.
– На сегодня довольно. Когда возникнет необходимость, мы вас призовем.
Муравьев чуть задержался и поднял на Бенкендорфа глаза.
– Моя жена… если она приедет сюда, то, верно, будет просить свидания со мной… Я хотел бы отговорить ее от желания разделить мою участь.
Александр Христофорович хмуро глянул на заключенного.
– Отчего-то все жены убеждены, что их мужей сошлют в Сибирь.
У Никиты похолодели губы.
– Но ведь я рассказываю все чистосердечно…
– Но ведь вы и не мамину чашку разбили.
* * *
Белая Церковь.
— Он такой бледный и хилый! – Мари Волконская держала на руках Николино, но не могла поверить, что это ее ребенок.
– Чего же ты хотела, девка? – цыкнула на нее старая графиня Браницкая. – Оставила дитя на полгода. Мыкалась по чужим людям. А теперь спрашиваешь, что да почему?
– Ему привили оспу, – сообщила Лиза, обняв кузину. – Доктор Хатчинсон ручается за его жизнь.
Все это не успокоило княгиню. Она ясно видела, что если не любовь, то долг разрывает ее на части. Все так много говорили о нем! И буквально каждый вкладывал свой смысл. Семья твердила о материнских обязанностях и сыне, делая вид, будто преступление расторгло узы, связавшие ее с мужем. Волконские горой стояли за Сержа и при каждом удобном случае напоминали, что святое право жены – следовать за мужем. Да, взять ребенка и следовать. Непременно с младенцем. Это было важнейшее условие. Мари вскоре догадалась, что продиктовано оно вовсе не любовью. Отправившись в ссылку за каторжным, она и ее дитя потеряют права состояния.
Пока молодая княгиня жила в Петербурге у свекрови, та не дала ей ни копейки, а собственные сбережения подходили к концу. Язык не повернулся попросить денег, ей по закону причитавшихся, – гордая, как отец, Мари не желала подачек. Только справедливости.
Но какая могла быть справедливость там, где ее «обожаемому Сержу» грозили не то пуля, не то рудник? Минутами княгиня приходила в отчаяние. И тогда особенно охотно пряталась за ребенка. Николино набирал вес и хихикал, когда его целовали в розовые, нетоптаные пятки. Разве есть на свете силы, способные вырвать из ее худеньких обкусанных пальчиков такое счастье? «Я поняла, что буду вечно разлучена с одним из вас, – писала она мужу. – Я не могу рисковать жизнью ребенка, взяв его с собой».
Что чувствовал муж, читая такие слова? Зато брат Александр был ими доволен. Добравшись из Петербурга до Белой Церкви, он сделался в имении тетки еще большим цербером, чем в столице. Все съехались под кров старой графини. Как делали всегда, когда у них случались беды и неурядицы, – бежали сюда и начинали лихорадочно жить друг другом, словно это ежедневное поглощение чувств и мыслей могло избыть навалившееся горе.
Даже Екатерина Орлова – эта семейная Марфа Посадница – порывалась оставить Москву, где ждала участи мужа, и ринуться на юг хлопать крыльями над Мари.
Александр жестко пресек ее трепыхания. Еще неизвестно, до чего она договорится! В последнем письме раскудахталась: «Не надобно слишком давить на Машеньку. По опыту говорю: она еще сможет найти счастье в преданности мужу. Ты обвинишь меня, что я думаю как женщина, а не как сестра. Но ведь, в сущности, не тебе и не мне решать ее участь».
С подобным либерализмом требовалось покончить навсегда. Шутка ли, внушить бедной дурочке мысль ехать за тридевять земель, бросив сына и положение?
– Боже мой, все что угодно, только не неизвестность, – между тем стенала Мари. – Если бы я твердо знала, какая судьба ожидает Сержа, то давно бы решилась разделить ее.
Этого еще не хватало! Все вести из Петербурга самым тщательным образом скрывались от несчастной. Больна, слаба, близка к истерике. Ее нельзя волновать. Это Александр сумел вдолбить в голову обитателям Белой Церкви, и даже дети при виде бледной как тень княгини понижали голос.
– Для чего ты всех гонишь от меня? – упрекала брата Мари. – Даже Лиза со мной почти не говорит. Хотя так ласкова.
– Возможно, она избегает тебя сейчас, – без тени смущения заявлял Александр. – Не забывай, ты жена государственного преступника, а она – одного из первых сановников империи. Близость с тобой может ей повредить.
– Ты очень порочный человек, – качала головой Волконская, но, не имея сил сопротивляться умственному превосходству брата, клонилась к нему, у него искала защиты.
Александр в эти дни стал внутренним центром семейства. Без его слова ничего не делалось. Он ведал все происходящее и каждому отмерял его долю.
Между тем именно Лиза, узнав из письма мужа, что некоторые из жен злоумышленников намерены ехать за ними в ссылку, разболтала эту новость Мари. За что Александр дулся на кузину неделю.
– Как ты осмелилась? В ее состоянии?
– Но не может же она заткнуть себе ватой душу, как ты заткнул ей уши! – возмущалась графиня.
Мари тут же села за письма. «Что рассчитывают эти дамы сделать для своих детей? Узнайте, ради всего святого! – заклинала она Софи Волконскую. – Будет ли в поездке хоть один доктор? Я не могу рисковать ребенком».
Получив такой запрос, Софи возликовала. «Мужайся, Серж! Это последнее недолгое испытание. Мари твердо решилась следовать за тобой, взяв младенца. Ты сохранишь их около себя». Потрясенный жертвой супруг излился в благодарностях жене, но Александр вовремя перехватил это письмо уже в Белой Церкви.
– Хитрая стерва, – характеризовал он Софи, вечером, сидя у камина в гостиной. Мари удалилась, и он общался с одной тетушкой. – Вообразите: написать сестре о том, что она уже приняла решение. Эта дурочка может понять дело так, будто Серж приказывает ей ехать!
Браницкая сокрушенно покачала седой головой.
– Разве ты поступаешь иначе? Оставь сестре выбор.
Раевский чуть не задохнулся от гнева.
– Я пекусь об ее интересах. Что будет, если она повезет Николино неведомо куда? Натурально он помрет.
– Натурально. – Старуха тяжело поднялась с кресла и похлопала племянника по плечу пудовой ладонью. – Ты печешься о своих интересах. Но сейчас это неважно. Дело в Мари.
Отчаявшись, Александр написал Сержу самое дружеское письмо из тех, какие когда-либо выдавливала из себя его холодная горделивая душа: «Дорогой брат, я благодарю вас от всего сердца за тот такт и твердость, какие вы проявили при свидании с вашей несчастной женой. От этого зависела ее жизнь. Утешьтесь тем, что сохранили для нас любимое существо. Мария и Николино никогда не будут иметь друга более преданного и усердного, чем я. В жестокие минуты, которые мы теперь переживаем, я для нее – единственная поддержка. А потому при первом случае, который вам представится, напишите ей, что я во всем действую на ее благо и от вашего имени».
Однако подобного подтверждения Раевский не получил. Со временем оно могло помочь ему добиться опекунства. Но нет. Бюхна промолчал. Зато голос подала его сестрица, вездесущая Софи. Конечно, она писала Марии и передавала как само собой разумеющееся, будто старая княгиня Волконская, мать Сержа, уже собирает скарб в дорогу: «Мама хочет разделить с вами ваше уединение и облегчить печали. Такой поступок достоин ее нежной души, возвышенные чувства которой вы хорошо знаете. Этот подвиг несоразмерен ее физическим силам, но нравственно она способна подать пример и поддержать колеблющихся».
Последнее было оскорбительно. Тем более что отъезд семидесятилетней обер-гофмейстерины выглядел чистейшей мистификацией, единственная цель которой – подействовать на разгоряченное воображение Мари. Александр перехватил и это письмо. На сей раз он не сдержался и продемонстрировал откровения Волконских баб тетушке.
– Крохоборы! – бросила та. – Впрочем, все вы хороши. По мне, у Маши достаточно ума и рассудительности, чтобы самой оценить их заботу. Отдай ей письма и газеты. Пусть знает правду.
Подействовали ли слова старой графини или все сроки вышли, только Александр посчитал, что пора объясниться. Не обошлось без обмороков, кровопускания, тягостных упреков – глаза в глаза.
– Ты предал меня! Сколько можно было таиться?
– Мы опасались худшего. Его могут четвертовать.
– Надеюсь, ты понимаешь, каково будет мое решение?
– Не вздумай тронуться с места до моего возвращения из Одессы. Я буду через неделю.
Она ему уже не верила. Александр переоценил степень влияния на сестру. Характер Мари, в обычное время такой кроткой, ковался из того же сплава, что и его собственный, или Катин, или папа.
Стоило брату отлучиться по делам, и она собралась в дорогу за день. Взяла паспорт, расцеловала родных.
– Да, девка, оставила ты Сашке дулю! – посмеивалась Браницкая. – На кого ж ты нас, сирых, покидаешь? Его громы и молнии терпеть?
Мари прижималась к ней заплаканными щеками и крепко стискивала Николино, точно пыталась задушить.
* * *
Санкт-Петербург.
— Что с тобой? Никак не угомонишься! – Лизавета Андревна недовольно засучила ногами и натянула одеяло на голову. – Веретено!
Шурка второй час ворочался, и стоило дреме начать сшивать веки пуховыми нитками, кошмар выталкивал его из сна.
– Я пойду в кабинет.
Жена завозилась, не соглашаясь терять из-под бока законное тепло, оплела его вокруг пояса сонными руками, потянула обратно на подушку. Уютная женщина. Постепенно покой, исходивший от нее, сковал Александра Христофоровича, и подушка под затылком начала проваливаться в шахту.
Бах! Голые камни. Тусклый свет. Впереди надзиратель с фонарем. Сзади комендант крепости. Дверь с ржавыми железными засовами. Внизу лаз, как для кошки. Сюда суют тарелку с едой.
«Открывайте».
Долго возятся. Даже во сне осязаемо долго. Потом петли поддаются. В каземате темно. Тут нет окон. Свечка в фонаре гаснет от сырости. И опять долго мешкают с кресалом. Наконец огонек. И, Боже, какая же вонь! Точно ее можно было различить только при свете.
В дальнем углу на топчане лежит человек. Выглядит так, будто арестантское рубище из грубого, плохо гнущегося войлока бросили на нары.
«Он не умер ли?»
«Еду берет».
На полу копошатся крысы. Возможно, они и пожирают арестантский паек?
«За вами пришли».
Ни звука.
Победив отвращение, Бенкендорф идет через камеру, во сне даже не идет, его рука тянется к топчану. Брезгливо тычет в плечо заключенного. На прикосновение тот оборачивается. Страшная черная борода. Грязная, в кусках засохшей каши. Спутанные волосы. Точно на голову надели стог сена. Из прелой травы – два горящих глаза. Миша!
Взвыв, Александр Христофорович снова сел в кровати.
– Нет, дорогая, я все-таки на диван.
– Да что случилось-то?
Как объяснить? Он человек не нервный. Но после поездки в Шлиссельбург его не то чтобы трясло, а так – потряхивало. При очередном допросе Трубецкого речь зашла о нашумевшем письме полковника фон Бока государю. Теперь следователи читали груды таких признаний. Но была разница. В 1818 году Бок сказал царю правду открыто, без заговора и тайных обществ – как подобает дворянину. И… исчез в крепости.
– Кому хотелось повторять его судьбу? – болезненно морщился Трубецкой. – Где он теперь?
Действительно, где? Бенкендорф навел справки и решился доложить императору.
– Семь лет? – Никс был неприятно удивлен. – А приговор?
Александр Христофорович почел за лучшее промолчать.
– Нам пересказывали его письмо. – Государь потер лоб. – Но, конечно, не позволили читать.
– Теперь оно бы вас не потрясло. Полковник живописал ужасы крепостного состояния и предлагал собрать сейм дворянства для решения этого вопроса. Вот и все.
– Все, – повторил молодой царь. – Кажется, многие тогда высказывались сходно. Ваш друг Воронцов, например. Князь Меншиков.
– Илларион Васильевич Васильчиков, – подсказал Бенкендорф, зная слабость Николая к прежнему командиру гвардейского корпуса. – Тогда же подал вашему августейшему брату адрес от имени дворянства Санкт-Петербургской губернии с просьбой освободить крестьян северных земель.
– Никто из них не пострадал. Так почему же схватили именно Бока?
«Платить пришлось всем, – подумал Бенкендорф. – Но разную цену».
– Фон Бок не был заметной птицей. За ним никто не стоял. Ни связей, ни богатой родни. Его наказали для примера. Чтобы те, остальные, замолкли.
Николай встал из-за стола и заходил по кабинету.
– Это гадко. Когда вот так, для науки всем, бьют одного. Самого слабого.
Александр Христофорович склонился в знак немого согласия. Воронцова не тронули – слишком видная фигура. Со славой, с репутацией либерала. Другие тоже не так просты. Но припугнуть покойный Ангел умел. В сущности, что предлагал Бок? То же, что и Миша. И наказание могло быть одним. Мешок на голову и в крепость. И вот теперь он, генерал-адъютант, напоминал бы новому императору не о безвестном лифляндском полковнике, а о собственному друге.
– Где его содержат?
– В Шлиссельбурге. Одиночное заключение. Комендант ответил на мой запрос, что арестант близок к помешательству. Он восьмой год никого не видит, кроме крыс.
Повисла пауза.
– У него есть родные?
– Уточняем.
Император снова заходил по комнате. Все, что делал брат, было и тонко, и очень умно. Но почему разбираться с результатами ангельской прозорливости всегда достается ему, Николаю?
– Ваше величество, я бы хотел сам съездить в Шлиссельбург и задать фон Боку несколько вопросов.
– Вы думаете, он причастен? – вздрогнул царь.
– Если и был, то на очень раннем этапе. В любом случае Бок наказан выше всякой вины. Однако он может знать кое-что, важное для следствия. А везти его сюда и снова мучить по казематам…
– Поезжайте.
Император уже понял, что Бенкендорф любит иногда исчезать из столицы. Тряска в дороге помогает ему думать. Он вез освобождение для Бока. Николай распорядился о пенсии. Но разве это могло вернуть человеку отнятые годы? Веру в справедливость? Здоровье, наконец?
Комендант уже ждал. Тем более генерал-адъютанта удивила нерасторопность: могли бы извлечь арестанта из недр крепости и привести в порядок. Нет, ему пришлось узреть узника в первозданной простоте.
Фон Бок воспринял появление людей в его камере, как Робинзон Крузо – прибытие британского корабля к берегам необитаемого острова. Сначала он не поверил глазам. Потом обделался. Все это было бы потешно, если бы на топчане в собственном дерьме перед гостем не сидел боевой полковник, не виноватый ровным счетом ни в чем, кроме горячности.
Вонь стояла – святых выноси. Но выносить пришлось заключенного. Тот дрожал, решив, что смерть недалече, хватался за стены, дрыгал грязными ногами. Словом, не хотел покидать родные пенаты. По его глубокому убеждению, на улице ждал расстрел.
На вопрос, за что он сидит и сколько ему лет, фон Бок ответить затруднился. Но имя свое вспомнил – Тимофей Егорович. А когда Бенкендорф заговорил с ним по-немецки, заплакал.
– Позвольте гарнизонному лекарю привести вас в порядок. Потом мы поговорим.
Когда двое солдат, держа под руки не стоявшего от слабости арестанта, срезали с него рубище, казалось – сросшееся с телом, генерал заметил, что у бедняги нет исподнего. Он перевел гневный взгляд на коменданта. Тот пожал плечами.
– В первые годы порывался покончить с собой. Вскрыл вены осколком тарелки, вешался на кальсонах.
– Это не причина, чтобы не выдать ему белья.
– Да он вообще не на балансе, – фыркнул комендант. – Кормили из милости. Даже в книгу нельзя занести. Где, каким судом, по какой статье?
– Но у вас, вероятно, было именное предписание государя?
При упоминании царского имени фон Бок сжался и охотно полез в бочку с водой.
– Вы приехали, чтобы препроводить меня в более страшное место? – подал он голос из деревянного жерла. Его головы не было видно над краями, и Александр Христофорович испугался, что несчастный вздумает топиться.
– А вы полагаете, есть страшнее?
Когда арестанта помыли, остригли и побрили, ему оказалось около сорока. На самом деле меньше. Но казематы никого не красят. Худой как скелет. Часть зубов выкрошилась.
Бок не поверил ни единому слову о своем освобождении. То, что в России новый государь, и он его милует, было выше понимания. Заключенный смотрел на Бенкендорфа круглыми голубыми глазами с выражением трогательной беспомощности и видел в нем ангела, слетевшего с небес, чтобы усадить его за стол с самоваром.
– Я думаю, я умер, – глубокомысленно заявил он. – И вы меня расспрашиваете предварительно. Чтобы куда-то определить. Поверьте, ад я видел. А для рая не гожусь. В молодые годы по глупости был масоном. Это ведь Пален, старая бестия, виноват, что я здесь.
При имени графа Палена, одного из убийц Павла I, Бенкендорф напрягся.
– Вы его знали?
Бок закивал.
– Он был первейшей пружиной в заговоре против тирана. Я его видел уже почтенным, за семьдесят. В Митаве. Там был штаб корпуса Витгенштейна. Я приехал к нему осенью 1817 года. Все в Лифляндии его очень уважали. И по знакомству родителей, и по одной ложе я имел право на некоторую короткость и хотел просить совета.
Арестант уставился немигающими глазами на вазочку с бубликами, затем воровато выпростал вперед руку, схватил один, быстро разломал на куски и в мгновение ока засунул в рот. Некоторое время он жевал и не мог говорить. Генерал-адъютант терпеливо ждал.
– Я тогда собирался уехать из России. Совсем, – проглотив, продолжал фон Бок. – Нестерпимо было смотреть на наше… На плац. И на многое, что творилось. Старик мне сказал: «Отечество покидают только для того, чтобы отомстить за себя. Но отомстить легко и здесь. Целая нация не может зависеть от прихоти или безумия одного человека. Граждане должны действовать ныне, как семнадцать лет назад». Я понял, к чему он клонит, и возразил, что теперешний государь все-таки не тиран, он не отрекался от мысли даровать России коренные законы. Надо написать ему письмо, требуя от имени всего дворянства созвать сейм. Это были бы наши Генеральные штаты. В марте я составил такую записку и показал ее Палену. Он кое-что поправил из стиля и очень хвалил. А полковник Пестель…
– Разве Пестель тоже там был? – не сдержал удивления Бенкендорф.
Его собеседник чуть не подавился.
– Ну как же? В Митаве стоял штаб Витгенштейна, а Пестель при нем адъютантом. Так он очень часто навещал Палена. Старик его полюбил. Много беседовал. В них обоих была какая-то смелость суждений. Оба оставляли вопросы морали в стороне и говорили о политике, как она есть.
«Два цареубийцы, – подумал Александр Христофорович, – состоявшийся и нет». По иронии судьбы тот, кому удалось затянуть шарф на шее монарха, доживал жизнь в богатстве и почестях. А тот, кто осекся, будет четвертован. Может, в том и состоит урок истории? Не умеешь, не берись.
– А о чем они говорили?
– Много не припомню, – вздохнул арестант. – Голова очень слабая. Но Пален, кажется, сразу заметил в Пестеле идеи якобинского свойства. И сказал ему однажды: «Слушайте, молодой человек! Если вы хотите чего-нибудь добиться путем тайного общества, бросьте эту глупость. Вы наберете двенадцать человек, и двенадцатый будет предателем! У меня есть опыт в таких делах».
Бенкендорф ободряюще кивнул собеседнику. Он не хотел сегодня перегружать его расспросами. Хорошо, если до полковника дойдет смысл происходящего: его отпускают. Временами во взгляде Бока мелькало понимание, и ему становилось стыдно своего безобразия. Тогда он замолкал, опустив глаза.
Вечерело. Александр Христофорович решил ехать утром и распорядился, чтобы бывшего арестанта поместили в маленьком госпитальном доме. Ночью Бок разломал оловянную ложку и проглотил ее по кускам. Он не верил своей свободе, подозревал подвох и смертельно боялся императора. Как собака боится палки, которой ее уже раз поколотили.
Пришлось дать рвотного. Муки, которые бывший заключенный испытывал от выворачивающих наизнанку спазмов, заставили Бенкендорфа отвернуться.
– Возможно, его лучше оставить здесь? – осведомился комендант. – Мало ли что он учинит в дороге.
– Наилучшее – увезти его отсюда как можно скорее, – отрезал генерал-адъютант.
Когда из кусков собрали ложку и не было уже оснований бояться, будто что-то еще осталось в желудке, Александр Христофорович приказал закладывать. Фон Бока, закутанного в две шинели, сверху накрыли еще старой шалью. В руки ему Бенкендорф сунул свою фляжку с коньяком, и кое-как тронулись.
Диагноз был верен: чуть только крепость осталась за спиной, бедняга ожил.
– А вы говорите, государь Николай Павлович – это кто?
– Младший брат покойного императора, – терпеливо объяснял генерал-адъютант.
– А Константина что же, убили?
– Его высочество благополучно здравствует, но отказался от престола. И знаете, вам стоит воздержаться от подобных замечаний.
– Да, да, – фон Бок виновато кивал. – Вы правы.
Он не часто нарушал молчаливое спокойствие спутника. А подумать было о чем. После вчерашнего рассказа о Палене картина выглядела не совсем так, как представлял Бенкендорф. Впрочем, мозаика каждый день менялась от нового кусочка смальты. Итак. В сейме всего русского дворянства, который предлагали Александру через письмо Бока, видели Генеральные штаты, наподобие тех, которые собрались во Франции перед революцией.
Для создателей тайных обществ обращение Бока к государю было пробным камнем. Он послужил Палену и Пестелю тем же, чем Николаю Тургеневу едва не послужил граф Воронцов. По просьбе старого друга Михаил обратился к императору за разрешением создать общество дворян для обсуждения крестьянского вопроса. Игроки за занавесом хотели знать, как Ангел примет открытое давления – письма, советы благомыслящих граждан. Александр мгновенно отбил удар. Стукнул по рукам. Васильчиков до сих пор не мог без дрожи вспоминать разговор с венценосцем:
«Кому в России, по-вашему, принадлежит законодательная власть?»
«Без сомнения, императору».
«Вот и оставьте ее мне».
Подталкивать царя к решениям не имело смысла. Доморощенные якобинцы затаились. Стали плести сеть. Теперь с ними можно было обходиться не как с честными патриотами, прямо говорящими о своих чаяниях, а как с заговорщиками. Хитрец Пален держал в руках оба крыла – открытых дуралеев, вроде фон Бока, и склонных к рытью кротовых нор Пестелей. Он стал их крестной феей и погубил обоих. Остается надеяться, что сам пошел в ад.
В Петербург прибыли уже в сумерках. Бенкендорф имел приказание доставить фон Бока непосредственно к царю, но не в Зимний, а в Аничков – домой. Бедняга метался и раз сто переспрашивал, тот ли это царь, которого он обидел, или какой другой, менее мстительный. Не желая подвергать несчастного дополнительному конфузу, генерал провел его через один из служебных входов, и так все пялились.
Комната, в которую Александр Христофорович впустил спутника, представляла собой будуар. Никого из семьи не было. Император сделал другу знак удалиться и оставить его с фон Боком наедине. Бенкендорф так и не узнал, о чем они говорили. Когда через час полковник, пошатываясь, вышел, на его лице было странное выражение. Он обратил к генералу осмысленный взгляд и произнес не без достоинства:
– Этого надо было дождаться.
* * *
Белая Церковь.
– Что значит уехала? – Александр Раевский не мог поверить своим ушам. – Кто ей позволил? Как ты могла ее отпустить?
Он схватил Лизу за локоть – не до церемоний – и рывком развернул к себе. Но графиня с не меньшей твердостью отстранилась.
– Разве в мои обязанности входило удерживать вашу сестру?
Ее холодный тон подействовал на кузена, как ведро воды.
– Вот, значит, как? Заговор? Против меня?
Он не владел собой от ярости.
– Это ты, ты во всем виновата! Разговаривала с ней! Поддерживала сумасбродные мечты!
– Вам везде чудятся предатели.
Елизавета Ксаверьевна попыталась пойти прочь.
– Александрина! В саду холодно! – позвала она дочь. – Темнеет!
– Нет, ты будешь отвечать! – взвыл Раевский, вцепившись в обе руки кузины. – Ты пережить не могла, что благодаря Николино моя семья станет богатой! Что я окажусь равен тебе!
Лиза попыталась освободиться, но тщетно.
– Тебе нравилось топтать и унижать нищего воздыхателя. Торжествуй! Мари бросила все! Как ее уговаривали Волконские бабы! Как умолял эта тряпка Серж!
Полковник был так потрясен, что забыл о непреложных правилах, принятых им в обращении с кузиной. Графиня отшатнулась.
– Оставьте меня!
Но приступ гнева уже лишил Александра последних сил. Застонав, он осел на крыльцо и схватился руками за голову.
– Все эти месяцы я употребил, чтобы уговорить ее. А ты, вместо того, чтобы действовать с нами… Ты…
Лизе стало жаль его. Она видела, что Раевский не выдерживает больше давления обстоятельств. Что он жилы надорвал, таща свое неугомонное, безалаберное семейство из нищеты. И пусть его методы запугивания сестры сомнительны. Но преследовал-то он благородную цель! Спасти близких от разорения. Разве не того же хотела Мари, два года назад дав Сержу согласие стать его женой? Теперь она воображала, что любит и жертвует собой. Разубедить ее было невозможно.
Лиза села рядом с кузеном на ступеньки и взяла его за безвольно опущенную руку. Когда-то она ненавидела этого человека, а еще прежде любила. Теперь его боль причиняла ей почти такие же страдания, как и ему самому.
– Клянусь, я ни в чем не виновата перед тобой.
Он знал. Первая вспышка гнева прошла. Рядом сидела женщина, за близость которой он отдал бы все свое естество, по кусочку.
– Прости. Я не сдержался.
Мудрено было сдержаться. Почти год мытарств. Камергер Раевский! Красиво звучит. Но скоро ему впору будет ходить за плугом. Или отплясывать на базарах с медведем. А сестер нарядить в цыганские юбки и заставить бить в бубны! Раньше они были просто бедны. Теперь двигались к катастрофе. Положение мог спасти только удачный брак. Мари отдали на заклание. Но жертва оказалась напрасной. Эта дурочка отрекалась от состояния, чтобы ехать в Сибирь!
Возможно, все от Петербурга до Нерчинска будут восхищены ее поступком. Но лично у него зла не хватало…
Легкая рука Лизы легла Александру на волосы.
– Это ее решение. Попытайся понять.
– Ее решение! – он снова взвился, но сил на новый всплеск уже не было. Фыркнул, плюнул, как неразорвавшаяся петарда в уже прогоревшем фейерверке, зашипел и вдруг уткнулся лицом в колени Лизы, ища защиты.
– Бедный, бедный мой! – Ее ладонь продолжала гладить кузена по голове.
Так их и застала маленькая Александрина, вылезшая из кустов сирени у крыльца. Удивленно посмотрела, наморщила отцовский длинный носик и побежала в дом.
Вечером Лиза сказала матери:
– Положение Раевских после отъезда Мари отчаянное. Им надо чем-то помочь.
– Я уже думала, – отозвалась старая графиня, накидывая на ноги дочери поверх одеяла медвежью шкуру. Она, как прежде, приходила перед сном поцеловать всех своих детей. – Я бы хотела определить им пенсион в размере десяти тысяч, пока дела не поправятся. Но ты же знаешь, Николай слишком горд, старый упрямец! К тому же, боюсь, он не понимает ситуации так ясно, как Александр.
– Может быть, – с сомнением произнесла графиня, – стоило бы выплачивать деньги именно Александру, чтобы он употреблял их на семью, не говоря отцу?
– Может быть, может быть, – кивнула старуха. – А как ни крути, Мари пренебрегла долгом перед родными.
Глава 12 Суд
Санкт-Петербург.
Лето захватило город в плен, и уже нельзя было откреститься от него ни хмурым небом над крепостью, ни мелкими дождиками, оставлявшими на брусчатке солнечные лужицы пополам с конским навозом. Выгребные ямы во дворах начинали вонять по теплому времени года, и приходилось думать, куда отправить семью до холодов. Каменный остров – лучшее из возможного. Лизавета Андревна пустилась в раздумья – от ее благоверного не дождешься! Как вдруг пришло приглашение императрицы-матери поселиться в Царском или под Петергофом, где благоугодно будет находиться государю, ибо его величеству Александр Христофорович нужен каждый день.
Только тут госпожа Бенкендорф осознала, как изменилось их положение. Она заколебалась, вспомнив о неподходящем для придворной жизни гардеробе – один-два раза в год показаться во дворце хватит, но не постоянно! Собрала мужество в кулак и… согласилась.
– Возможно, тебе надо занять предлагаемую квартиру одному?
– Глупости.
– Мы не будем тебя стеснять?
– Не говори ерунды.
Вся беседа. Остальное ей предстояло сделать одной. Лизавета Андревна не умела залезать в долги, даже не знала, как просят денег у знакомых. Но ей не пришлось утруждаться, потому что состоятельные люди, наждавшиеся в покровительстве ее мужа, появились как-то без приглашения и почти навязали нужные суммы. Достойная дама открыла вдруг, что у них бессрочный кредит, и только от личной порядочности зависит не разорить заимодавцев.
Новая обстановка и новые платья не поразили мужа. Он только прищурился, оглядывая приобретения, покусал ус: сколько? Хмыкнул, услышав сумму. Потом рассмеялся и заключил жену в объятия.
– Мы никогда не расплатимся!
– Им нужны не деньги, а твое «дружеское расположение», – не без гордости сообщила Лизавета Андревна.
– Мое «дружеское расположение» принадлежит государю.
Генерал-адъютант понимал, что его жалование не идет ни в какое сравнение с теми добровольными пожертвованиями, которые благонамеренные подданные будут предлагать ему от чистого сердца за в высшей степени полезные для государства дела.
– В следующий раз, прежде чем соглашаться на заем, скажи мне, от кого, – посоветовал он. – И поверь, если мы откажем одним, немедленно найдутся другие. Без обновок вы не останетесь.
Изменение домашней ситуации застало Александра Христофоровича врасплох. Он занимался, мягко говоря, не этим. Из показаний Рылеева вырисовывалась странная картина.
– Вечером 14 декабря, когда вас допрашивали впервые, вы умоляли принять срочные меры, чтобы на юге не вспыхнуло восстание. 16 декабря вы повторили свою просьбу. Значит ли это, что вам было известно о готовящемся мятеже Черниговского полка?
Раздался сухой смешок арестанта.
– Если бы вы прислушались ко мне, можно было предупредить зло. А из-за вашего промедления погибли люди, достойные лучшей участи!
Вежливый генерал Левашов никогда не отвечал на оскорбления подследственных. Бенкендорф же сегодня нервничал: снова закладывало ухо. Не желая терпеть менторского тона от злодея, он отрезал:
– Правительство и без ваших предупреждений знало о возможном взрыве во 2-й армии. Но не имело сведений, где именно он произойдет. Если бы вы прямо назвали Черниговский полк, жертв удалось бы избежать.
– Но и я не знал! – воскликнул Рылеев. – Мы подозревали Пестеля.
«Мы тоже», – отметил про себя Александр Христофорович.
– На каком основании вы думали, будто Пестель начнет действовать сам?
– В его руках была большая сила, – бросил Рылеев. – Или он хотел показать, что располагает большим, чем мы. Теперь я уже сомневаюсь, зная результаты. Единственное, в чем он убедил нас, – это в своей опасности.
– Вы говорили с ним лично?
– Да. Однажды. Во время его приезда в Петербург. За два часа он побывал и гражданином Американских Штатов, и террористом, и защитником английской конституции, и поборником испанской. Дошел до того, что хвалил Наполеона, подозревая у меня поэтические чувства к тирану.
– Что именно он сказал?
– «Вот воистину великий человек! Если уж иметь над собой деспота, то такого. Как Наполеон возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! При нем мы все были бы не в накладе!» Я возразил: упаси нас Бог от Бонапарта! В наше время самый отъявленный честолюбец пожелает лучше стать Вашингтоном. Настоящий вождь предпочтет отказаться от власти, доставшейся ему путем революции. Тут он стал убеждать меня, будто уйдет в монастырь.
– Издевался?
– Вероятно. Я не захотел с ним больше видеться. Общее выступление было намечено на март. Он же, как нам стало известно, решил действовать уже первого января. Это дало бы ему фору.
– И вы выступили раньше? Междуцарствие – предлог?
– Удобный случай, и только.
Александр Христофорович откинулся на спинку стула. Левашов переводил удивленный взгляд с арестанта на товарища. Открывшаяся истина поразила его. Значит, заговорщики мерялись силами не с новым государем, а друг с другом?
* * *
22 мая, тихо, точно боясь обеспокоить кого-либо, ушел Карамзин.
Весь месяц собирали чемоданы для Италии. Катерина Андреевна уже догадывалась – не поедут. Но молчала о страшном и отшучивалась от мрачных пророчеств мужа. Где ехать? Сил не хватило даже перебраться в Таврический дворец – на лучший городской воздух.
Николай Михайлович терзался. Чувствовал, что оставит семью без гроша. Жуковский заходил каждый день. Сетовал: хочу за границу, жду ужасного, как увижу давних знакомцев на виселице?
– Василий Андреевич, вы живете так, будто зла в мире и вовсе нет. Или есть, но какое-то размытое, далеко-далеко. А оно – вот. Было полгода назад. Будет и ныне. Действие равно противодействию.
Часто навещал толстый Александр Тургенев, старый арзамасец, Эолова Арфа. Отменно кушал, бурчал животом, вскипал при виде прежних приятелей Блудова с Дашковым:
– Вы и брата моего под топор потянете?!
Новоявленные чиновники с трудом побеждали смущение:
– Побойтесь Бога, на вашего Николя столько улик – трем Волконским хватит.
Карамзин слушал их как бы издалека. Сегодняшнее, творящееся на глазах с каждым часом теряло для него цену. Ему не все открывали, о чем шептались в свете: размеры заговора, число привлеченных. Боялись волновать. Будто он дитя! Будто без них не знает! Между тем его разум работал безупречно. С первой минуты старый историограф догадывался о большем, чем его суетливые защитники. Не удивился бы, мелькни среди арестованных имя кузена и воспитанника князя Вяземского. Еще в декабре писал ему:
«Ради Бога, ради Бога, теперь взвешивай каждое слово».
Нет, он хорошо понимал, к чему идет. Не ругал. Не приветствовал. Есть случаи, когда порядочному человеку лучше помолчать.
И напрасно издерганный боязнью за брата Александр Тургенев предрекал Карамзиным забвение, точно их выталкивали за границу накануне неизбежной драмы: «Славное семейство не знает всей опасности, нависшей над Россией. Добрый наш писатель исчезнет для здешнего мира, но еще надеется кончить в чужих краях 12-й том. Кто и для чего его станет читать? Настает время глухих и неграмотных».
13 мая воспоследовал именной рескрипт нового императора, разом снимавший с историографа всякую заботу о семье. Лети душа в рай, не оглядывайся! Годовой пенсион 50 тысяч рублей – скупой Ангел никогда не платил больше двух – дочерей фрейлинами, сыновей в гвардию. Это ли не подмога Катерине Андреевне?
Читали, смеялись. Составлял Жуковский. Его первая фраза звучала: «Вы сочинили русскому народу достойную историю». Государь поправил: «История, вами написанная, достойна русского народа». Редактор! Кто бы ожидал?
Но когда осчастливленные близкие разошлись, Николай Михайлович показался Тургеневу печальным, даже гневным. «Слишком много! Ему кидают подачки за молчание! – писал Александр брату. – Эту пенсию он принял с негодованием. Жест для молвы. Ждут казней, все напуганы, а тут царь щедрой рукой почтил литературу в лице патриарха».
Разыгравшаяся желчь извлекала из Арфы болезненные звуки. Но Карамзин и правда волновался. Его уже считают покойным? Вокруг превозносили великодушие царя, а старый историограф думал о завистниках и о том, что в свете скажут, будто он продался. И когда? Накануне суда. Гадко.
Он ждал приезда Вяземского. Проститься. Не дождался. Воспитанник опоздал всего на день. 23 мая Петр Андреевич был уже в Царском. А там знали – Карамзина нет. Похороны прошли как сон. Через две недели князь повез осиротевшую семью кузена в Ревель: поближе к морю, подальше от дурных столичных новостей.
С оказией писал Жуковскому: «Небольшое число заговорщиков ничего не доказывает. Единомышленников у них много. А перед нами 10 или 15 лет общего страха после случившегося. И вот им на смену валит целое поколение. Это должно постигнуть и затвердить правительство. Из-под земли, где сейчас невидимо, но ощутимо зреет молодое племя, оно пробьется во всеоружии мнений и недовольства. В головах у людей, насильно сдерживаемых, утесняемых на каждом шагу, мучимых надзором, будут роиться ужасные злодейства, безрассудные замыслы. А разве наше положение не противоестественно? Разве не согнуты мы в крюк?»
Петру Андреевичу чудилось, что воспитатель наследника, прочтя письмо, не замедлит сообщить его государю. Наивный человек. Мало ли таких точно слов слышали стены Следственного комитета? Слышал и Николай.
«Откройте широкое поприще для ума, и ему не будет нужды бросаться в заговоры. Без свободного кровообращения делаются с человеком судороги. Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках?»
Может, Василий Андреевич и ознакомил государя с письмом. Однако царь отчего-то именно Вяземского очень не любил. И сказал Блудову при просмотре списка заговорщиков:
– Отсутствие его имени в деле доказывает только, что он умнее и осторожнее других.
Сказал, зная, что бывший арзамасец Кассандра – вестник бедствий – передаст товарищу. Намеренно сказал, для сведения. В ожидании дальнейшего князя охватили «жар, желчь, тоска, бессонница».
Семья историографа поселилась на даче сахарозаводчика Клеменса на холме Штрихберг. Кругом умилительные картинки – почти Швейцария, чистые поселянки в белых чепцах, толстые коровы. Ездили смотреть Европу в шведскую деревню Вихтерпаль. Лазили в шторм на скалу Тишер. Видели тайфун в море. Накануне Иванова дня зажигали бочку со смолой, которая горела всю ночь.
Но на душе было смутно, и домой в Россию не тянуло. Напротив, прижавшись к морю, хотелось войти в него по горло и плыть до горизонта, пока каменные объятья берегов не расцепят своей хватки и отчизна не отпустит пленника.
Людей и времени раба, Земля состарилась в неволе; Шутя ее играют долей Владыки, веки и судьба.Только безумец сочиняет стихи в такое время! Но Пушкин, милый Сверчок, откликнулся мгновенно. Он прослышал, что Николая Тургенева везут морем в Россию.
Не славь его! В наш гнусный век Седой Нептун земли союзник. На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник.Записная книжка безмолвно принимала признания: «На днях грянет гром. Хороша прелюдия для коронационных торжеств! Во вкусе древних, которые начинали праздник жертвами и пролитием крови ближнего!»
До последней минуты Вяземский не верил, что его не схватят. Во время следствия, суда или постфактум. Какая разница? Напрасно Вера Федоровна звала мужа домой, в Москву. Ему все чудилось: вот-вот пришлют нарочного. И тогда… тогда он прыгнет на корабль… успеет, как Тургенев. Только его и видели!
«При первой же возможности вырвусь отсюда. Для меня Россия будет опоганена, окровавлена. В ней душно, нестерпимо. Сколько жертв, и какая железная рука пала на них! Я не ожидал решимости от правительства, надеялся на проблеск цивилизации. Теперь не смогу жить на лобном месте!»
* * *
Петропавловская крепость.
Ожидание суда всегда тягостно. Тем паче – неправого. Положим, присяжные, защитники – роскошь для России. Но последнее слово – звездный час, к которому готовились многие. Следственный комитет собрал показания и предоставил их заключенным на подпись. То был рубеж. После него оставалось только шагнуть на весы, и каждый боялся услышать библейское: «Ты взвешен, измерян и найдет слишком легким». А потому старался, как мог.
«Неужели, прежде чем обмакнуть перо в кровавую чернильницу, вы, судьи, не задумаетесь о праве решать нашу участь? Неужели глас совести не поколеблет ни одну душу?»
Низкий свод камеры можно было задеть головой. А если вытянуть руку, то палец оставлял на влажной, отслаивающейся штукатурке следы. Пиши оправдательную речь или, на худой конец, отмечай абзацы, знаменуя буквой первое слово каждого, чтобы не забыть.
«Каким образом вы, рожденные при Екатерине и воспитанные при Александре, не прониклись духом кротости этих двух царствований? Как можете в мгновение ока отказаться от прежних уроков правосудия и очертя голову ринуться в пропасть преследований и казней? Разве судят нас за дела? Нет, за мнения и мысли. Не общие ли они для всей России?»
Рылеев вытер вспотевший лоб. Нужно отказаться от упреков в адрес суда и перейти к защите. Доказать несостоятельность процесса. Ничего не совершилось – ни цареубийство, ни республика, не за что и преследовать.
«Дело, возникшее при прежнем государе, должно в новое правление утратить свою силу. Его надобно подвергнуть не преследованию, а исследованию, ставя сие главной целью благоразумного венценосца».
Кондраний Федорович ходил по камере, отстукивая ритм, как прежде отбивал его для стихов. Его сухопарая муза любила дидактику.
Однако что-то дергало Рылеева. Отвлекало, не давая по макушку погрузиться в единственное важное занятие. Язвило душу. Завтра или послезавтра будет решена его участь. Бестрепетные люди, занятые только собой, станут кидать в корзину для бумаг человеческие жизни. И только досадовать, что их отрывают от дел неуместными речами.
Возмутиться? Заклеймить? Предать стыду?
Но был, был давний миг, когда и он держал на ладони чужую судьбу. Играл ею. Горячо, азартно, без хладнокровия. Поставил на кон и продулся вчистую.
«Стойте! Выслушайте, поймите! Мы не ожидаем ни расстрелов, ни наград, а только соразмерного наказания, отвечающего не невинности нашей, а интересам государства».
Каким интересам отвечала смерть Чернова? Заключенный погнал от себя навязчивые мысли. Но они возвратились, приняв выгодную для него форму: «Если мне являются призраки, значит, моя совесть жива».
Кузен Константин страдал ранней формой чахотки и вечно покашливал, так что в семье считали: долго не заживется. У него было бледное узкое лицо с синеватыми тенями и трогательная манера брать собеседника за руку, чтобы обратить на себя внимание, потому что говорил он тихо, едва преодолевая смущение.
А вот сестрица – румяная хохотушка – легко пленила приятеля Чернова лейб-гусара Владимира Новосильцева. Мирком бы и за свадебку, но тут, как на грех, встала на дыбы мамаша жениха, рассчитывавшая на лучшую партию. Для пользы дела говорили, будто Черновы – дети бедной вдовы, а Новосильцевы, понятно, аристократы. Но «враги» дружили, и флигель-адъютантство Владимира вполне могло улыбнуться и Константину, чей отец служил генерал-майором в 1-й армии у фельдмаршала Сакена.
Кондратий Федорович помнил, как пришлось нажимать на кузена:
– Да открой же глаза: этот хлыщ тянет со свадьбой. Его подстегнет только вызов! Катя оскорблена. Колебания жениха – сомнения в ее чести.
Чернов взбесился. И вызов послал. Но Владимир дуэли не принял. Умолял подождать, пока он уговорит мать.
– Ей-богу, Костя, для чего ты позволяешь сторонним людям судить наши дела? Я слова не забирал и Катю люблю.
Тут высказался отец. Раз его дочь нехороша для вельмож, то и они, выскочки, нехороши для честных дворян! Отказать Новосильцеву.
Уже наклюнувшаяся дуэль, как рыбешка, соскользнула с крючка. Пришлось возбудить слух, будто Владимир все-таки женится, но под угрозой поединка.
Теперь оскорбился флигель-адъютант.
– Да за кого вы меня принимаете? Я готов драться! Под дулом пистолета к венцу не ходят!
Деваться некуда. Но встрял московский генерал-губернатор, вразумивший шалунов. Те поостыли, устыдились и второй раз пошли на мировую. Друзья! Оставалось только досадовать. Поединок чести – бедный, но благородный юноша против баловня двора! Какой был бы l’agitation! Прекрасный повод возбудить ненависть к временщикам, льстецам и вельможам!
Рылеев написал Новосильцеву письмо, содержание которого не скрывал в свете: «Вы отказываетесь от руки мадемуазель Черновой по праву силы и богатства? Или намерены выполнить обещание?» Владимир уже чувствовал: его травят, как оленя. Но и Константин представлялся ему жертвой. Он ответил бывшему другу так, точно Рылеева не существовало: «Помилуй, Костя, не нам ли решать? Кто эти люди и чего они хотят?»
Поручик уже знал, чего. Под диктовку Александра Бестужева он составил предсмертную записку. Ее надлежало читать в обществе, возмущая нежные сердца вопиющей несправедливостью. «Один Бог волен в жизни и смерти. Но дело чести принадлежит нам самим. Стреляюсь на три шага. Пускай паду я, но пусть падет и мой противник. В пример жалким гордецам, чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души!»
Отступать было некуда. Но, боясь новых слез и примирений, Рылеев стал секундантом кузена. С недавних пор поручик был членом тайного общества и поклялся повиноваться.
Светало. Слепое осеннее утро сорило дождиком. Александр Бестужев уже расхаживал на месте, когда прибыли противники.
– Воевать! Воевать! – патетически восклицал он, встречаясь с Рылеевым на середине площадки. Его рыцарский, чеканный шаг, развевающийся плащ, озаренное непонятной радостью лицо выдавали нетерпение.
– Полно! Что за геройство? Ведите себя потише, – окорачивал приятеля поэт. Но и сам трепетал.
Им представлялся захватывающий бой. Однако враги, чуть только позволили сходиться, бабахнули друг в друга почти не целясь. И оба упали, к вящему удивлению секундантов. Две раны были смертельными. Чернов еще успел крикнуть:
– Ты должен убить меня, или рано или поздно я убью тебя!
Но когда его старый друг начал корчиться на мокрой пожухлой траве и как бы нырять в ней, извиваясь всем телом, Константин заплакал от жалости и потянул к Новосильцеву руки.
Противников увезли. Подпоручик жил еще несколько дней. И все спрашивал:
– Как Владимир?
Сильный жар, лихорадка, бред. Ему не говорили, что враг скончался. Чернов беседовал с ним и, кажется, в третий раз помирился.
Новосильцева схоронили тихо. А Константина несли на руках до Смоленского кладбища. Были оповещены все члены тайного общества, наняты десятки карет. Шли знакомые и незнакомые. Тронутые до слез и просто зеваки. Кюхельбекер декламировал: «Клянемся честью и Черновым!» Было ли кому дело до самого убитого?
Но цель достигнута. Евгений Оболенский написал Рылееву в тот же день: «Все, что мыслит, чувствует и способно возмущаться порядком вещей, соединилось в безмолвной процессии, выражая поддержку тому, кто пожертвовал собой ради понятной каждому идеи: защиты слабого против сильного, скромного против гордого».
Нужно было согласиться. Но сердце не повиновалось. Малодушничало, напоминало о нечестной игре. Из такого ли теста делаются Робеспьеры?
«Можете вы подвергнуть суду тайник души моей? – Рылеев снова заходил по камере. – Нет, нет, никогда! Возможно, Россия, которая сегодня громко отвергает нас, завтра тихо забудет. Но есть начала истины, не подверженные порче. Рано или поздно они восторжествуют! – Кондратий Федорович нашел нужный тон. Воспоминание о Чернове, больно уколов, задело живые струны. – Общество жаждало освободить крестьян. Почему эта цель не вменена нам в преступление? Почему молча обходят ее судьи? Не хватает духу? Пусть так! Но вырвать такую славную страницу из нашего дела – не есть ли грабеж ума и сердца?»
* * *
Бенкендорф никак не предполагал, что ему еще предстоит возиться с Раевскими. Казалось бы, хватит. Все, что можно предпринять для несчастного Бюхны, сделано. Для его семьи тоже. Однако он ошибался, что и выяснилось, когда в столице вновь появилась молодая княгиня, теперь уже с ребенком и в сопровождении родни мужа – Репниных. Все поселились в особняке старухи Волконской на Мойке близ Конюшенного моста.
А еще через день Александру Христофоровичу пришла жалоба от бородинского героя, уверявшего, будто Волконские бабы обманом похитили у него дочь. «Воспользовавшись добротою Машеньки, они внушили ей пагубную идею взять дитя и ехать в Петербург, где у несчастной ни защитника, ни руководителя».
– Алексис, долго это будет продолжаться? – спросил генерал-адъютант у Орлова на вечернем приеме императрицы-матери.
Тот захрапел, как норовистый конь, замотал головой, изображая крайние мучения из-за родственников, но письмо взял.
– «Защитник и руководитель» – это я или ты?
– Пожалуй, что я, – нехотя признал Алексей Федорович. – Но ты поди сунься к старой княгине. Небось, вцепилась во внука, и плакали раевские денежки.
– Княгиня Мария Николаевна, кажется, решилась ехать?
– Боюсь, что нынче уже поздно поворачивать. Семья мужа просто не позволит ей остаться.
Но Мари и не думала оставаться. «Дорогой Сергей, я совсем другая с тех пор, как у меня есть надежда видеть тебя». С таким письмом в руках она предстала перед отцом. Тот прискакал на север воевать с обидчицами его дорогой девочки, но, к глубочайшему удивлению, нашел ее неколебимой, как скала.
– Папа, я стою на собственных ногах и от этого чувствую себя хорошо, – заявила молодая княгиня. – Для твоего спокойствия мы с Николино можем перебраться от Конюшенного моста на Гороховую и жить с тобой, пока государь не дал разрешения…
– Что ты говоришь? Что ты говоришь? – Старик чувствовал себя крайне неловко. Он явился к Волконским в мундире, при орденах, нацыкал на старую обер-гофмейстерину, увел дочь и унес внука. Но то была его последняя победа.
Вечером на Гороховой Николай Николаевич плакал, а Мари вытирала ему слезы. Он чувствовал, что уже ничего не изменить, но все еще пытался.
– Я скорблю о твоем муже, – вздыхал генерал. – Он заслужил свою участь. Он виноват перед тобой, перед нами. Но он тебе муж, отец твоего сына, и оказанное им раскаяние заставляет меня сожалеть о нем. Я ему прощаю. Но жертвовать тобою, после всего случившегося, не могу.
Мари молчала и была уже так далеко, что слова старика долетали до нее, как сквозь снежную пелену. Между тем, он сидел рядом, положив седую кудлатую голову ей на плечо и, казалось, нуждался в заботе не меньше, чем Николино.
– Если б Сергей не обнаружил полного раскаяния, я бы ни на миг не усомнился вырвать из твоего сердца ростки уважения к нему, а следовательно, и привязанности.
Молодая княгиня слабо улыбнулась. Разве такое в силах человеческих? Вырвать ростки привязанности?
– Тебе тяжело будет любить мужа и быть с ним в вечной разлуке, зная ужас его положения. Но нам теперь надобно любить его по-христиански и даже заменить ему родных, которые скоро от него отрекутся.
О, это она очень хорошо поняла в доме у Конюшенного моста. В кармане Мари лежали письма belle-mere и belle-soeur – свекрови и золовки. «Сергей виноват, у вас нет по отношению к нему долга, и я обращаюсь только к вашему сердцу». «Я нисколько не думаю вами жертвовать, дорогая сестра. Вы должны заботиться о воспитании сына. Но вы также не можете забыть и об обязанностях перед Сергеем».
– Не этим курицам учить тебя долгу! – возмущался бородинский герой. – Слава Богу, ты с молоком матери впитала, что есть святая обязанность дочери, жены, верноподданной. Следили бы за своими поступками! Говорят, старуха Волконская на балу отплясывала с государем!
Мари снова слабо улыбнулась. Этого шага несчастной женщины, а вернее, молодого императора по отношению к ней никто не понял. Между тем все было прозрачно, как вода в чашке. Кроме Сержа, у Александры Николаевны еще трое детей, и она не только мать государственного преступника, но и достойных, честных сыновей. Неужели им теперь всю жизнь прятаться? Вдовствующая императрица, снисходя к горю подруги, разрешила той не присутствовать на официальных церемониях. Но статс-дама нашла в себе силы. Пусть не смеют думать, будто Волконских скинули со счетов. Опрометчивый поступок, даже преступление одного из них не перечеркивает заслуг рода. И при Грозном им рубили головы, однако ж вот, стоят Волконские и стоять будут!
Маленькая, сухонькая, с замирающим от боли сердцем, она действительно стояла у позолоченных дверей, ловя на себе удивленные, осуждающие взгляды. Скандал, настоящий скандал!
Император вступил в зал об руку с матерью, скользнул глазами по толпе – смазанное выражение лица которой его всегда забавляло – и вдруг зацепился взглядом за белую не от пудры маску Александры Николаевны. В отличие от многих он все понял.
«Родство передает потомству славу деяний предков, но не омрачает бесчестием за преступления. Да не дерзнет никто вменить родство в укоризну. Сие запрещает закон гражданский и более еще – закон христианский».
Это были слова его собственного манифеста. Что ж, пришло время доказывать их на деле. Да не дерзнет никто вменить родство в укоризну… Николай протянул старой княгине руку.
– Ваша светлость, моя дорогая матушка более уже не танцует, но мне хотелось бы в первом туре оказать почтение самой преданной из ее подруг.
Те Волконские, что остались по европейскую сторону Уральского хребта, с благоговением вспоминали этот случай. Те, что уехали, – осуждали бабушку. Кто был прав?
Мари не винила свекровь, но и не видела в ее поступке ничего патетического. Слишком много мелочной заботы о сиюминутных выгодах оставшихся детей было в обер-гофмейстерине. Поплакав, она смирилась и уже считала Сержа как бы не существующим – отрезанным ломтем, покойником в гражданском и семейном смысле слова. Его жена немного мешала, тем более что глупец сын завещал все состояние ребенку. Но вскоре она уедет и, глядишь, заберет ненасытного галчонка с собой. А если и оставит, то под опекой родни мужа, – значит, богатство не уйдет из рода.
– Боюсь, Мари, что ты жестоко обманываешься в своем поэтическом энтузиазме к этому человеку, – продолжал увещевать дочь Раевский. – Переступая черту, оно обращается в сумасшествие. Дай Бог, чтобы ты осталась в своем заблуждении, ибо опомниться уже на месте было бы большим несчастьем.
Все очень умно и рассудительно. Но вот беда – на ее плечах своя голова, и эта голова варит иначе, чем у отца. А вдруг она действительно любит? И кого?
– С другой стороны, девочка, ехать по любви к мужу почтенно. Если сердце жены влечет тебя к супругу, тогда никто не может тебе препятствовать в исполнении долга. Но, Машенька, если тебя пленили похвалы Волконских твоему геройству…
– Ах, оставьте, папа… Эти люди не питают ко мне даже дружбы.
– Если бы я знал, что ты едешь по любви, я бы понял все и благословил.
– Я еду по долгу.
– Нет и не может быть у женщины долга святее, чем долг перед ребенком!
Они опять возвращались к тому, с чего начали.
Однако нити их дальнейшей судьбы находились теперь в руках у государя. От него зависело утвердить духовную Сергея. Решить дело с опекой. Да и позволить самою поездку. Волконские хлопотали, как и прежде, выставляя Мари мученицей, уже решившейся навсегда покинуть мир. Вдохновившись романтической жертвой, Александра Федоровна заявила как-то вечером мужу:
– Если бы тебя сослали, я бы тоже за тобой поехала.
Никс был близок к тому, чтобы громыхнуть кулаком по столу. Но сдержался.
– Если бы победили эти, некого было бы ссылать, – отрезал он.
– Ах! Ты, как всегда, несносен!
В душе она знала: Николя прав. Его бы не пощадили. Как не пощадили бы и остальную семью – ее, детей. Но так сладко было испытывать противоестественное чувство дружбы к поверженным врагам – великодушно восхищаться благородством их жен, лить слезы над суровой участью страдальцев, воображать на ногах несчастных кандалы и… примерять все это к себе.
– Если ты не выбросишь подобные мысли из головы, я сюда больше не приду. – На словах государь был непреклонен. Но в душе…
– Кто-нибудь объяснит мне, в чем нужда этой бедной девочки? – потребовал он у Орлова после заседания Государственного совета. – Я хочу хоть раз спокойно пообедать дома, не слыша ее имени.
– Она просит разрешить ей ехать за мужем, – немедленно отозвался Алексей Федорович.
– Не запрещаю. Однако предостерегите ее на счет последствий.
– Осмелюсь доложить, есть отягчающие обстоятельства, – подал голос Бенкендорф. – Родня князя Сергея ведет недостойную игру. Если Мария Николаевна уедет с ребенком, то завещание отца потеряет силу – деньги останутся у них. Николай Николаевич со своей стороны настаивает, чтобы дочь ехала одна. Вот его письмо ко мне. – Генерал порылся в папке. – «Когда сын ее у меня, тогда она непременно воротится. Нужно сохранить ей причину для возвращения, ибо нынче она летит, как бабочка на огонь».
– Что же сама княгиня? – Николай потер лоб.
– Умоляет отдать опекунство Раевскому.
Император помолчал.
– Не вполне по традиции, кажется… Ну да ведь и нет закона, чтобы непременно опекали родные со стороны отца.
– Ошельмованного отца, – подсказал Орлов. – А Раевские себя не запятнали.
Николай посмотрел на него с гримасой полного недоверия.
– Как будто вы правы. Я подписываю духовную князя Сергея, а опекуном назначаю Николая Николаевича.
Проходя по залам Зимнего, Орлов заметил Софи Волконскую и сдержанно хмыкнул. Ему очень хотелось положить левую руку на сгиб правой, но он воздержался от неприличного жеста и только пробормотал сквозь зубы: «Хер вам!»
Вечером того же дня Мари получила письмо от императора.
«Княгиня! Я считаю себя обязанным еще раз предостеречь вас относительно дальней поездки. Впрочем, предоставляю вашему выбору поступить по велению сердца. Вы тронули меня проявлением преданности, какую нечасто встретишь. Благораположенный к вам Николай».
* * *
Петропавловская крепость.
«Я страстно любил Отечество и желал его счастья с энтузиазмом, вот в двух словах моя вина. – Павел Иванович оторвал перо от бумаги, окинул взглядом камеру и, не найдя ничего утешительного, вернулся к письму. – Добрые родители, умоляю, умерьте огорчение. Я не смог составить ваше счастье, но у вас есть другие дети, которые, конечно, постараются исполнить свой долг».
Он дорого бы дал, чтобы мать, отец, милая сестра Софья и три брата смогли совершенно его забыть. Жить дальше, будто ничего не случилось. Но нет надежды на их жестокосердие. «Никогда ни один сын на земле не был так нежно любим своими родителями, – писала бедная госпожа Пестель. – Если бы в мире исполнялись все благословения, то ты стал бы счастливейшим из смертных». Каково теперь это вспоминать? «Вы наше единственное утешение, вы для нас все».
Был ли он плохим сыном? Положа руку на сердце, нет. Семья оставалась магнитом, притягивавшим, иногда помимо воли, его мысли и чувства. Когда отца, бывшего сибирского генерал-губернатора, подсидел Сперанский и после ревизии император с позором отставил от должности, Павел Иванович принял на себя все родительские долги. «Сделайте мне великую милость, – просил он стариков, – перепишите на меня ваши заемные письма. Тогда вас не будут более терзать и тревожить заимодавцы, а для меня это станет счастливейшим днем жизни». Мать с отцом смогли уехать из столицы и тихо жить в родном Васильково под Смоленском, где за ними числилось 149 душ.
Павел содержал братьев, помогал сестре. Но что же теперь? Родители немощны. То немногое число дней, которое им осталось, скрашено только надеждой на детей. А он сам сводит стариков в могилу, хотя охотно отдал бы за них жизнь.
Если отец не догадывался о тайных делах сына, то мать подозревала неладное. Они всегда были друзьями и обсуждали такие темы, о которых большинство людей даже не задумывается. Павел верил мучительно, рывками, насильно заставляя себя отыскивать свидетельства существования Бога. «Если нельзя доказать бытие Господа, то нельзя доказать и обратное, – писала ему мать. – Почему же я должна принимать то, что меня огорчает, гнетет и не дает поддержки, вместо того, что помогает душе встать на ноги в самых трудных обстоятельствах?»
Удивительная женщина! У нее достает самообладания скрашивать печальную жизнь мужа, в то время, как она сама пребывает в грустном уединении. Сколько твердости, сердечной бодрости, силы! Великий образец для подражания.
Что теперь? Выдержит ли мать известие о его гибели? А ведь она предупреждала: «Если среди молодых людей с горячими головами нашелся бы хоть один добросовестный, порядочный человек, не движимый личным честолюбием, он бы долго не остался в их кругу. Разум и вера сказали бы ему, что он не призван изменять лика империй, что он преступает пределы своих познаний. Он увидел бы мысленным взором ужасные последствия, которые вызовет один миг революционного исступления. Он открыл бы для себя простую истину: люди могут сделать много доброго и в том кругу, куда поставило их Провидение».
Павел наклонил голову, снова взял перо и приписал: «Милая матушка, мне следовало прислушаться к вашим советам и больше полагаться на Промысел. Вместо того чтобы участвовать в делах, не соответствующих обязанностям скромного положения, в которое поставил меня Бог. Не стремиться выйти из своего круга».
Но именно этого он добивался с отчаянием и надеждой. Выйти из круга, очерченного для полковничьей должности, для сына разорившихся родителей, для человека блестящего образования, но малых постов. Рывок, взлет! Пусть даже ценой жизни. Нет ничего хуже, чем чувствовать необъятные силы и не иметь им приложения.
Сколько фортун, выброшенных на свалку! Сколько толковых людей, обреченных слабоумию гарнизонной жизни! Чтобы сломить все это для себя и других, он готов был перешагнуть через кровавый круг истории, которого так чуралась мать.
«Что перед нами? Картина преступлений и страданий рода человеческого. От времени до времени является какой-нибудь гений, который восстает против жестокостей, увлекает за собой толпы, тогда убийства бывают ужасны. Слабый становится сильным, дух мщения соединяется с неумелыми действиями правительства, вожди партий в раздоре, один из них захватывает власть, железный жезл прекращает анархию, и через некоторое время комедия разыгрывается снова, только с другими действующими лицами».
Она смотрела со стороны, с позиции жертвы. Павел не сердился и не объяснял. Но видел иначе. Он – вождь партии в раздоре с другими, он захватывает власть, железным жезлом прекращает анархию… Если революции так плохи, то почему принесенные ими законодательные блага теперь, после реставрации, признаны всеми народами? Шаг вперед был. И громадный. Стоил ли он крови и страданий? Для костей, которыми усеяны поля Европы, – нет. Для тех, кто родится после, – безусловно.
Годами Павел мысленно примерял треуголку с трехцветной кокардой, так увеличивавшую рост. Но и проигрыш был возможен. О нем он много думал в последнее время, говорил товарищам: «Чем так рисковать, ничего не делая, не лучше ли разойтись?» Но все-таки надеялся на счастливый шанс.
Шанс выпал.
Теперь камера в пять шагов от окна до двери и в три от стены до стены. Низкий потолок. Два стула. Продавленная кровать. В ногах сундук. Но ведь может не быть ничего. Пустота. Конец жизни. «Сердцем я материалист, но разум этому противится». Парадокс, восхищавший многих. Что же хорошего, когда сердце бежит от Бога, а рассудок подсказывает: в творении не обошлось без Творца? Страх встретиться с Ним ужасен.
В дверь постучали. И почти в ту же минуту она растворилась. Стук в крепости – не способ спросить разрешения войти. А всего лишь предупреждение о визите. Караульные вообще не стучат. У простонародья так принято. Барабанная дробь по доскам говорила о человеке светском, хорошего воспитания.
На пороге появился генерал-адъютант Бенкендорф.
– Я пришел, чтобы принять у вас письмо, адресованное родным.
– Умоляю дать мне еще несколько минут. Я хотел бы закончить.
Генерал-адъютант сел на стул, предоставив арестанту возможность дописать.
Даже странно, что именно к этому злодею родители проявили нежное участие. Сколько иных примеров! Сенатор Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, гуманист и либерал, проклял сына. А почтенный батюшка Михаила Бестужева-Рюмина, зная, что казнь неизбежна, бросил: «Собаке собачья смерть!» Чего они добиваются? Хотят низостью купить благоволения государя?
Папаша Пестеля, по всем свидетельствам казнокрад и лихоимец, однако повел себя по-людски. Приехал в Петербург, где со своей позорной отставки не был. Обивал пороги, на которые клялся не вступать. Молил тех, о ком доподлинно знал, что они оговаривали его перед прежним императором. Все ради сына.
Не помогло. И не могло помочь. Виновен сверх меры. Но хоть попытался. Привез благословение, надел на шею обреченного крест сестры: мужайся. И тут же в свете прошел слух, будто старик при встрече последними словами ругал несчастного, называл зверем и иродом. Наконец воскликнул:
– Чего же ты все-таки хотел?
Заключенный якобы ответил:
– Это долго рассказывать. В частности, чтобы таких губернаторов на Руси не было.
Все ложь! Старик вошел нетвердой походкой, сын бросился к нему. Они обнялись и так стояли, не в силах выговорить ни слова. Вот как было. А свет грязен на язык. И Александр Христофорович знал, что разговор пополз из гостиной Сперанского…
«Я получил ваше благословение, и мне более ничего не нужно. Не знаю, какова будет моя участь. Ежели смерть, то приму ее с радостью». Заключенный сложил письмо, но запечатать его было нечем, и он вручил лист так. Мучительное нарушение приватности!
* * *
12 июля, около 11 утра, в камеры подследственных явился плац-адъютант со своим неизменным: «Пожалуйте!» Так вызывали в комитет. Но главных фигурантов по делу обычно сопровождали на дознание ночью, с особой таинственностью, накинув на голову платок. Что же теперь?
В Комендантский дом – одноэтажный, длинный, на высоком подклете – вводили по боковой лестнице. Группы были небольшими, каждая шла сама по себе. В передней толпились Барятинский, Якубович, Вадковский, «соединенные славяне» – всякой твари по паре, – и странно было видеть среди них бледного как смерть князя Трубецкого с Евгением Оболенским, обвиняемых, как будто, больше других. Их точно выдернули из своего разряда, перебросив к людям малозначительным.
Между тем за стеной послышались громкие возгласы, возмущенный ропот и чей-то вскрик. Прерывающиеся рыдания сменились гробовой тишиной. Там пятеро главных виновников услышали приговор. Остальные пока не знали их участи: «За преступления, сими лицами соделанные, на основании воинского устава 1716 года, артикула 19, казнить смертью через четвертование».
Гуськом подсудимых начали вводить в двери. Зал с белыми стенами, кафельной печью до потолка, полупустыми книжными шкафами, державшими парадный портрет императора Александра под караулом, был явно маловат для набившегося народа.
За столом-покоем с красной скатертью сидели четыре митрополита, а по бокам – Государственный совет и генералитет. Кругом на лавках и стульях амфитеатром – сенаторы в красных мундирах. На пюпитре лежала огромная книга. При ней чиновник. Подле министр юстиции князь Лобанов-Ростовский в голубой Андреевской ленте через плечо.
Все собравшиеся парадные мундиры со стоячими, шитыми золотом воротниками страдали от духоты. Окон не растворяли. Двери заперли на замки. Возле них по два гренадера с ружьями – странная предосторожность. Разве отсюда можно сбежать? Для великого государственного судилища больше подошло бы сенатское присутствие. Однако подобные дела на Руси никогда не совершаются гласно, без нарочитой таинственности. А ей пришлось пожертвовать и местом, и воздухом.
Подсудимых вытянули вдоль стены в шеренгу. На многих лицах была заметна растерянность, а потом и усмешка. Суд? Зрелище осыпанной звездами толпы, мучимой теснотой в безвоздушном пространстве, вместо того чтобы подавить, всколыхнуло в душах уснувшие чувства. Вспомнились убеждения. Шевельнулся гнев от собственного бессилия. Как они могли дать столько показаний? Запутаться в вопросах? Наговорить друг на друга лишнего?
Люди, связанные родством и дружбой, сознавались в гибельных умыслах. Валили вину на товарищей. Хитрецы-дознаватели сумели разъединить целое, стравив части. Но полно! После нечаянного предательства, очутившись вместе, подсудимые кинулись друг к другу и в горячих объятьях простили все.
Оглядевшись вокруг, каждый подумал, сколько же на него, грешного, накинется судий? И что, если все они захотят задать хоть по одному вопросу?
Министр юстиции суетился, как хозяин на приеме: вскакивал, садился, отдавал распоряжения. В руках у него был свиток бумаги чудовищной длины. Разбирая отдельные листки, он вручал их обер-прокурору Журавлеву – белокурому, щеголеватому господину, который через минуту начал чтение звонким голосом отвечавшего заученный урок зубрилы.
Зал затих. Каково же было удивление подсудимых, когда они поняли, что уже осуждены. На основании одних подписанных ими показаний, от которых многие намеревались отпереться! Сия наглость, сие зверство, сие беззаконие потрясло собравшихся. Послышались сдавленные смешки.
Им пели заранее подготовленную лебединую песню. И кому какое дело, что ноты сочинил сам Сперанский, что трудились над приговором не тупоголовые вояки, а истинные мастера – Блудов с Дашковым. С юридической точки зрения казуисты все провели без помарок, в полном соответствии с разрозненным российским законодательством от XVII века до Матушки Екатерины. Но нарушен был Дух Законов! Попраны лучшие учителя права – Руссо, Беккарий, Бентам – те, на чьих трудах возросли и учились заговорщики.
После слов об отсечении головы на плахе театральная пауза в минуту имела целью подавить виновных. Затем голос чтеца возвысился до небесных высот: «Но государь в милосердии своем заменил казнь ссылкой в вечную каторжную работу». Это ли не фарс? И несчастных начали так же гуськом, как привели, выводить из зала.
Внизу и по бокам лестницы образовалась небольшая толпа, в которой мелькнула голова поручика Гренадерского полка Меллина – завсегдатая гульбищ, обедов и гвардейских попоек. Ему даже присвоили звание – Меллин-Неизбежный, как, скажем, Суворов-Рымникский или Румянцев-Задунайский. Он привлекался к делу, но был отпущен едва ли не как доноситель. Проходя мимо него, Якубович обронил:
– Как это вам, Николай Романович, удается везде помелькать и нигде не задержаться?
Шутка была встречена нервным хохотом и вывела осужденных из оцепенения.
Эпилог
Ужасный день наступил.
Никс жил в Царском Селе и не мог заставить себя вернуться в Петербург. Оглашение приговора, казнь – все это, как стеной, отгораживало его от коронации. Последняя представлялась чем-то далеким, эфемерным, почти нереальным. Когда мать заговаривала о ней, император делал скучное лицо. Наконец Мария Федоровна с крайней досадой отбыла в Москву, избавив сына от последних наставлений и упреков.
Николай сжался.
Он чувствовал, что семья ждет от него решимости. Почему они ничего не требовали у Ангела? Ни одного прямого «да» или «нет» за четверть века. И разве не покойный брат должен был принять на себя крест судьи?
Теперь некого спрашивать.
Одна Александра, благодарение Богу, с ним. Видит, терпит, принимает. Ей и в голову не пришло осудить мужа за малодушие. А он… он похож на связанный узлом платок, в который высморкались весь Следственный комитет и пять сотен арестантов. Если придется смотреть на казнь, Николай не выдержит и помилует оставшихся.
Чего делать нельзя. Ни при каких условиях.
После приезда сюда читал «Жития». Нашел, что искал, у Владимира Святого. Расплодились разбойники. «Почему не казнишь виновных?» – «Греха боюсь». – «Милуя злодеев, порождаешь больший грех».
Николай и сам знал. Знали в обществе. Но заранее ждали от него слабины. Вздыхали: сколько можно? На днях говорил с вездесущим почт-директором Булгаковым.
– Не боятся ли в Москве, что приговор будет суров?
– Напротив, боятся помилования.
Что за люди!
– Ни то ни другое. Надобен урок. Но надобно и прощать.
К Николаю ходили депутации рассерженных генералов. Писали докладные записки. На коленях умоляли: больше голов под топор. Страх якобинского террора стоял у служак в глазах. Однако всему своя мера. И правосудию тоже.
– Надеюсь, у меня не отнимут последнего царского права?
Следователи отлично понимали, о чем он. И уходили, мрачно ворча, как псы, у которых отобрали кость. Сперанскому насилу удалось втолковать им, как нужно составить доклад Верховного суда, чтобы государь имел возможность помиловать. Что ж, опытный человек всегда пригодится.
Но разве сам Николай был беспристрастен? Шарлотта болела четыре месяца. Дети, привыкшие жить семьей, вдруг оказались брошены. Думал: «Своими руками удавлю каждого, кто сделал с нами это». И опять Бог миловал. К концу апреля Александра начала выправляться. Гулять. Дышать не зажатой грудью. Проглотила хворь. Малышей отправили с бабушкой в Москву. Николай хотел, чтобы и жена ехала. Боялся нового приступа. Казнь – не лучшее время. Но она настояла. И в глубине души муж был ей благодарен. Трудно одному.
12 июля приговор огласили. Николай не был спокоен. С ним сделалась нервная лихорадка, голова шла кругом. Он до сих пор не знал, прав ли. Принятое решение не избавляет от мук. Им попеременно владели то ужас, то благодарность Богу за оставленную ему самому и его близким жизнь. Тем страшнее казалось отнять чужую. И если бы не грех попустительства – тот, что при Ангеле поставил страну на грань новой Смуты, – Николай не сумел бы перешагнуть через жалость.
Жена знала, как он колеблется. Но не могла помочь. Наконец чувство долга победило остальные. Около полудня государь купал в канаве своего пса Гусара, бросая ему платок. Камердинер доложил о прибытии князя Лопухина с приговором Суда. Никс резко повернулся и поспешил ко дворцу. Обиженный терьер бросился за ним, держа мокрый лоскуток шелка в зубах.
Еще на лестнице император принял бумаги и, не донеся до кабинета, развернул. Все как ожидалось. Разве только старик Мордвинов не подписал смертный приговор. Ну да тут дело партии. «Если цель масонов – благо родины, – они могли бы действовать открыто. Но все секретные союзы начинают с самосовершенствования, а кончают тайной политикой». Разве может «брат» поднять руку на «братьев»? А на государя?
Поступок адмирала покоробил Никса. Старик не мог не знать, что будет помилование. Но предпочел оставить свою тогу белой. Император был уже в кабинете. Сел за стол. Добродушный Гусар так и не отстал. Застыл на ковре рядом с хозяином. Умная морда. Сам белый, с черными и рыжими подпалинами. В зубах платок. Уморительно смотреть, с каким достоинством он держится. Ни звука. Полное понимание момента.
Государь опустил руку. Терьер немедленно ткнулся в нее носом и оставил мокрый лоскуток в пальцах Никса. Очень кстати. Хоть лоб промокнуть. От шелка несло болотной водой. Этот запах вернул императора к реальности. Надо написать резолюцию, убавить наказание. Кроме пяти лиц. А там отправить сообщение матери – все живы, здоровы. Пока.
Ночь прошла тяжело. Шарлотта все время просыпалась, ей мерещились мертвецы. Николай молился. Потом задремал. В семь прибыл фельдъегерь с письмами Кутузова и Дибича. Дело сделано. «Гнусные вели себя гнусно, без всякого достоинства». Жалел ли он о них? Пожалуй, больше о себе. Ему предстоит молиться за этих людей всю жизнь.
Не завтракая, император отбыл в столицу, где нашел город мрачно спокойным. Войска выражали верность, обыватели – негодование против злодеев. Завтра совершится очистительный молебен на Сенатской, и жизнь постепенно войдет в свое русло. Так, во всяком случае, казалось.
Но первые же слухи, витавшие во дворце, насторожили Николая. Он спустился в кабинет и приказал позвать Бенкендорфа.
– Александр Христофорович, почему наши фрейлины-болтушки передают с рук на руки весть, будто я хотел помиловать всех мятежников, а вы настояли на казни для примера?
Лицо генерал-адъютанта не дрогнуло.
– Им так приказано.
– Кем?
Бенкендорф промолчал.
Вместо ожидаемой вспышки гнева государь прошел от стола к дивану и опустился на него, ссутулив плечи.
– Зачем?
Александр Христофорович переступил с ноги на ногу.
– Сейчас все хотят строгости. А через полгода, может раньше, забудут страх мятежа и вернутся к обычному благодушию. Тогда вас станут упрекать в жестокосердии.
– А у вас, значит, должность, подходящая для злодея? – В голосе Никса звучала ирония.
Генерал хмыкнул.
– Следствие убедило меня, что никто и никогда не влиял на вашего августейшего брата. Тем не менее покойный государь умел внушить свету, что опасные реформы – от Сперанского, а поселения – от Аракчеева. Это позволяло ему самому оставаться незапятнанным.
Николай распрямился, как пружина.
– Неужели вы не потому мне служите, что я презираю такую политику?
На лице собеседника было написано: «Это по горячке молодости».
– Я несу полную ответственность за свои решения, – отрывисто бросил царь. – Надеюсь, больше вы не позволите себе подобных вольностей.
«Поживем, увидим».
Николай поднялся в покои брата. Он медлил с распоряжением перестраивать их, сохранял все, как при Александре. Здесь тщательно убирались, оставляя вещи на своих местах, но ощущения, будто прежний государь только что вышел, не было. Напротив, сегодня комнаты выглядели как-то по-особенному сиротливо, точно от них, наконец, отлетел дух хозяина. На всем, от пресс-папье до складной походной кровати в алькове, лежала неуловимая печать смерти. И это, вместо того чтобы успокоить, почему-то разозлило Николая.
Он взял лист гербовой бумаги на столе, сдул с него едва приметные пылинки, обмакнул одно из разлохмаченных перьев в чернила – на дне склянки остался мутный железистый осадок – и написал:
«Дорогая матушка! Я прошел через комнаты нашего Ангела, говоря себе, что за него выполняю страшный долг. Господь в милосердии своем избавил его от этой пытки. Что остается? Я только часовой. Революция у дверей России, но пока будет во мне дыхание жизни, она не переступит порог».
Комментарии к книге «Последний часовой», Ольга Игоревна Елисеева
Всего 0 комментариев