«В погоне за рассветом»

1251

Описание

Ему не верили соотечественники. Венецианцы считали, что экзотические рассказы Марко Поло о дальних странствиях — преувеличение, если не полная ложь. Когда он лежал при смерти, священник, родственники и друзья предоставили ему последний шанс покаяться в криводушии, и Марко Поло ответил: «Я не рассказал и половины того, что видел». Этому и посвящен роман «Путешественник» — рассказать читателям то, что осталось недосказанным Марко Поло, и, поверьте, диковин и приключений в книге Гэри Дженнингса больше, чем даже в «небылицах» великого странника.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

В погоне за рассветом (fb2) - В погоне за рассветом (пер. Татьяна Гордеева) (Путешественник - 1) 3067K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Гэри Дженнингс

Гэри Дженнингс Путешественник. Том 1. В погоне за рассветом

Посвящается Гленде

Когда Марко Поло лежал на смертном одре, родственники, друзья и священник собрались вокруг умирающего, дабы убедить его отречься от той бесчисленной лжи, которую он выдавал за правдивое описание своих путешествий, и с чистой душой отправиться на Небеса. Старик поднялся, проклял всех присутствующих и заявил: «Да я не рассказал и половины того, что видел и делал!»

Со слов fra[1] Джакопо д’Акуи, современника Марко Поло и его первого биографа

Пролог

CY APRÈS COMMENCE LE LIURE DE MESSIRE MARC PAULE DES DIUERSES ET GRANDISMES MERUEILLES DU MONDE[2].

«Подойдите сюда, великие принцы! Подойдите ближе, императоры и короли, герцоги и маркизы, рыцари и буржуа! Подойдите ко мне, люди всех званий, те, кто хочет увидеть разные обличья человечества и познать разнообразие мира! Возьмите эту книгу и прочтите ее или попросите, чтобы ее вам прочли. Заверяю вас, вы познаете великие чудеса и самые удивительные редкости…»[3]

Ах, Луиджи, Луиджи! Когда я перечитываю эти старые истрепанные страницы, мне снова слышится твой голос.

Много лет прошло с тех пор, когда я в последний раз заглядывал в нашу книгу. Получив твое письмо, я обратился к ней еще раз. Читая нашу книгу, я снова улыбаюсь и восхищаюсь одновременно. Она приводит меня в восторг, потому что я опять становлюсь знаменитым, хотя едва ли заслуживаю этой славы; улыбаюсь же я потому, что книга сия делает меня печально известным. Ты говоришь, что хочешь написать еще одну, сочинить эпическую поэму о том времени, в которую снова, если только я дам на то свое согласие, войдут путешествия Марко Поло, и что они станут ее основой, если только я позволю тебе свободно обращаться с неким вымышленным героем.

В мыслях своих я вновь возвращаюсь к той нашей первой встрече под сводом палаццо в Генуе, куда поместили нас, узников войны. Я помню, как ты робко подошел ко мне и, смущаясь, произнес:

— Мессир Марко, я Луиджи Рустичелло, бывший гражданин Пизы, меня заточили сюда задолго до вашего прибытия. Я слышал ту потешную историю об индусе, хмыкавшем в священной пещере. Вы излагаете ее уже в третий раз. В первый раз вы рассказывали свою историю заключенным, затем надзирателю и, наконец, лекарю из Братства Иисуса.

Я спросил:

— Вы утомились слушать ее, мессир?

А ты ответил:

— Вовсе нет, мессир, но вы сами скоро утомитесь рассказывать ее. Слишком многие узники хотят послушать эту сказку — и те, кому уже доводилось ее слышать, и те, кому вы еще не успели ее изложить. Рано или поздно, мессир, вам окончательно надоест вновь и вновь излагать сии истории, так почему бы вам просто не поведать мне обо всех ваших путешествиях и приключениях? Сделайте это и позвольте мне записать ваш рассказ. Я умелый и опытный писатель. Из ваших историй может получиться замечательная книга, мессир Марко, и многие люди смогут сами прочесть ее.

Все произошло так, как ты и предсказывал. Хотя множество путешественников до меня описывали свои странствия, ни одна из книг не заслужила столь мгновенной и длительной популярности, как наша «Книга о разнообразии мира». Возможно, Луиджи, это случилось благодаря тому, что ты записал мои рассказы по-французски, на самом распространенном языке Запада. А может, все дело в том, что твои записи оказались лучше моих рассказов. Так или иначе, к моему удивлению, нашу книгу стали читать, обсуждать и стремиться приобрести. Ее переписывали вновь и вновь, к настоящему времени она переведена уже на все христианские языки и повсюду распространились ее версии и многочисленные копии. Однако ни в одной из них нет истории про того измученного индуса, непочтительно хмыкавшего в священной пещере.

Помнишь, как мы сидели в той холодной генуэзской тюрьме: я предавался воспоминаниям, а ты подбирал для них правильные слова — и как мы решили, что именно этими словами мои истории и надо рассказывать. Ты был признанным рассказчиком, а я незаурядным путешественником. Ты был Луиджи Рустичелло из Пизы, а я — Марко Поло из Венеции. Ты был ценителем изящной словесности и фантазером, известным благодаря своим сказкам о временах рыцарства — Тристан и Изольда, Ланселот и Джиневра, Амис и Амильон. Я же был таким, каким ты описал меня в своей книге, представителем благородного рода, «sajes et nobles citaiens de Venece» — знатным гражданином Венеции. Мы договорились, что в нашу книгу войдут только те мои приключения и наблюдения, которые мы сможем напечатать, не испытывая стыда и угрызений совести, чтение коих не нанесет обид чувствам христиан, девственниц и монахинь.

Более того, мы решили убрать из книги все, что может поколебать доверие читателей, которые предпочитают всю свою жизнь оставаться дома. Припоминаю, как мы с тобой даже поспорили о том, стоит ли включать в нее мое первое знакомство с камнем, который горит, и с тканью, коя, напротив, горению не подвержена. И в результате большая часть особенно интересных случаев, произошедших со мной во время путешествий, была, если так можно выразиться, откинута на обочину дорог, по которым я скитался. Мы убрали из книги нашей все самое скандальное, непристойное и невероятное. Однако теперь ты говоришь мне, что собираешься восполнить сии пробелы, причем сделать это так, дабы не бросить тень на мое имя.

Итак, твой новый герой будет зваться монсеньором Боудином, а не мессиром Марко, он будет родом из Шербура, а не из Венеции. Во всем же остальном монсеньор Боудин останется мной. Он испытает и вытерпит все, что выпало на мою долю, а также изведает дарованные мне наслаждения — словом, с ним произойдет все то, о чем я молчал до сих пор, если только я освежу память своего доброго друга, вновь поведав тебе те многочисленные истории о давних временах.

Разумеется, сие большой соблазн: как если бы я прожил заново все те дни и ночи, а ведь именно этого я жаждал столь долго. Ты знаешь, всю свою жизнь я хотел побывать на Дальнем Востоке. Хотя нет, откуда тебе знать? Я не говорил об этом даже самым близким людям. Это была заветная мечта, слишком дорогая для меня, чтобы ею с кем-то делиться…

Вообще-то несколько раз я был близок к тому, чтобы осуществить ее. Но когда меня освободили из генуэзской тюрьмы и я вернулся в Венецию, мне пришлось заняться семейными делами, так что мой отъезд оказался под большим вопросом. А вскоре я встретил Донату и она стала моей женой. Я снова отложил путешествие, а затем родилась дочь. Понятно, что при таких обстоятельствах я не мог уехать, а потом на свет появилась вторая дочь, за ней третья. Все время находились какие-то причины, то одна, то другая, я продолжал колебаться и вдруг однажды понял, что превратился в старика.

В старика! Немыслимо! Когда я заглядываю в нашу книгу, Луиджи, я вижу себя там мальчиком, затем юношей, зрелым мужчиной, и даже в самом конце книги я все еще полон сил и достаточно крепок. Когда же я смотрюсь в зеркало, то вижу в нем пожилого незнакомца: согбенного и высохшего, всего в старческих пятнах, покрытого ржавым налетом прожитых шестидесяти пяти лет. Я бормочу: «Этот старик не сможет снова отправиться в путешествие», — после чего понимаю, что этот старик и есть Марко Поло.

Твое письмо пришло как раз в то время, когда я почувствовал, что жизнь прошла. Так что разве я могу упустить возможность и отказаться от твоего предложения поучаствовать в создании новой книги? Будучи теперь больше не в состоянии делать то, что делал когда-то, я могу хотя бы вспомнить об этом, вкусить это, скрываясь под личиной Боудина. Возможно, тебя удивляет, что я так обрадовался сей возможности, как, наверное, удивляет тебя и мое замечание, что прежняя книга принесла мне как незаслуженное признание, так и незаслуженную дурную славу. Постараюсь объяснить.

Я никогда не утверждал, что был первым человеком, который проделал путешествие с Запада в далекую Азию, да и ты нигде в нашей книге об этом не пишешь. Тем не менее, похоже, у большинства читателей создалось именно такое впечатление. А ведь, по крайней мере, среди моих земляков я уж точно не был первым. Достаточно сказать, что мой отец и дядя уже однажды побывали на Востоке и вернулись в Венецию, чтобы в следующий раз взять с собой меня. Более того, будучи на Востоке, я и сам встретил там немало европейцев, начиная с англичан и кончая венграми, которые приехали туда еще до меня и оставались там дольше, чем я.

Однако и они не были первыми: еще до них множество других европейцев прошли по знаменитому Шелковому пути, по которому впоследствии путешествовал и я сам. Испанский раввин Вениамин из Туделы, францисканский монах Джованни дель Карпини, фламандский священник Гильом де Рубрук — так же, как и я, все эти люди опубликовали отчеты о своих путешествиях. Семь или восемь столетий тому назад миссионеры из несторианской христианской церкви проникли в Китай, многие из них работают там и поныне. Еще до возникновения христианства там, должно быть, побывали западные путешественники, которые странствовали по всему Востоку. Известно, что египетские фараоны носили восточные шелка, которые были трижды упомянуты в Ветхом Завете.

Многочисленные слова, описывающие особенности жизни на Востоке, задолго до меня вошли в мой родной язык. Некоторые здания у нас в Венеции украшены, как снаружи, так и внутри, филигранным ажурным орнаментом, который мы переняли от арабов и долго называли арабесками. Убийцы-ассасины получили свое название от персидского слова «гашиш»: это люди, которые под влиянием наркотика совершали убийства по наущению религиозных фанатиков. От индийцев мы научились получать дешевую ткань под названием индиана, в Индии ее именуют ситец. А еще среди моих земляков-венецианцев бытует выражение «far l’Indiàn», что означает «глупое поведение».

Нет, я вовсе не был первым, кто побывал на Востоке и вернулся оттуда. А поскольку моя известность основывается на превратном понимании того, кем я был, то, разумеется, она не заслужена. Дурная слава моя заслужена еще меньше: просто поразительно, как широко распространилось мнение о моем бесчестье и лживости. Мы с тобой, Луиджи, поместили в нашу книгу только те рассказы и наблюдения, которые сочли правдоподобными. Здесь, в Венеции, меня в насмешку прозвали Марко Милиони — эпитет, увы, не имеющий отношения к дукатам, но связанный с тем количеством лжи и преувеличений, которое мне приписывают. Сам я не столько обижаюсь, сколько удивляюсь, однако мои жена и дочери страшно сердятся на то, что их называют донна и домине Милиони.

Этим и объясняется мое желание надеть маску вымышленного Боудина, ибо я начинаю рассказ обо всем том, о чем не рассказывал прежде. И пусть весь мир, если хочет, думает, что это сплошные выдумки. Пусть лучше люди не верят во все это, чем я буду молчать.

Прежде всего, Луиджи, я хочу сказать тебе вот что. Из обрывка рукописи, который ты прислал мне для образца вместе с письмом, чтобы я посмотрел, как ты предлагаешь начать историю о Боудине, я увидел, что твой французский значительно улучшился с тех пор, как мы выпустили «Книгу о разнообразии мира». Не обижайся, но сейчас я наберусь смелости и выскажу весьма непривычное для тебя мнение о нашей книге. Видишь ли, ее читатели могут ошибочно подумать, что Марко Поло был человеком зрелого возраста и весьма разумно и осмотрительно вел себя во время долгих путешествий — каким-то образом ему удалось сверху, с небес, разглядеть всю широту нашего мира, указывая сначала на одну, а затем на другую землю и уверенно говоря: «Вот эта отличается от той тем-то и тем-то». Так вот, мне действительно было сорок лет, когда я вернулся домой из своих странствий. Надеюсь, что, многое повидав, я стал более умудренным жизнью человеком, так как в начале своего пути был всего лишь любознательным отроком — невежественным, неопытным и глупым. Так же как и любому другому путешественнику, мне пришлось повидать много земель, однако я судил о них не с позиции сорокалетнего человека. С возрастом, по мере того как я путешествовал, мои представления о мире и его восприятие постепенно менялись. Так что это была своего рода лесть с твоей стороны, Луиджи, — изобразить меня в той давней книге многое повидавшим и все знающим человеком, но твое следующее сочинение только выиграет, если ты как рассказчик будешь придерживаться истины.

Далее я предложил бы, Луиджи, если только ты действительно вознамерился изобразить монсеньора Боудина по образу и подобию Марко Поло, начать описание его карьеры с растраченной понапрасну юности, с рассказа о его отчаянном распутстве и отвратительных манерах.

Наверное, для тебя это станет новостью, но я ведь не просто так уехал тогда из Венеции, я сделал это не потому, что жаждал увидеть новые горизонты. Я покинул родину, потому что был вынужден это сделать, ибо правитель Венеции постановил, что я должен уехать.

Разумеется, я не знаю, Луиджи, насколько тесно ты хочешь переплести историю Боудина с историей моей жизни. Но поскольку ты просишь «рассказать обо всем», то я и начну с самого начала — с того момента, когда меня самого еще не было на свете.

Часть первая ВЕНЕЦИЯ

Глава 1

Хотя семейство Поло было венецианским, что служило предметом его гордости на протяжении трех столетий, более отдаленные мои предки были родом с другого берега Адриатики. Да, мы происходили из Далмации, и первоначально наша фамилия звучала приблизительно как Павло. И лишь где-то около 1000 года мой далекий предок приплыл в Венецию да так и остался здесь. Он и его потомки, должно быть, быстро приобрели видное положение в Венеции, так как уже в 1094 году некий Доменико Поло стал членом Большого Совета республики, а в следующем столетии его место занял Пьеро Поло.

Наиболее отдаленным предком, о котором я что-либо смутно слышал от родных, был мой дед Андреа. К этому времени каждый мужчина нашего дома Поло получил разрешение добавлять к своему имени «Ene Aca» (венецианский вариант homo nobilis, или благородного человека), и к нему обращались «мессир». У нас был фамильный герб, которым мы гордились: три черные птицы с крючковатыми клювами на серебристом поле. Для моих земляков в этом заключалась очевидная игра слов, так как наша геральдическая птица была не кто иной, как отчаянный и предприимчивый ворон, который на венецианском наречии называется «pola».

У nonno[4] Андреа было трое сыновей: мой дядя Марко, в честь которого я и получил свое имя, мой отец Никколо и еще один мой дядя — Маттео. Чем они занимались, пока были мальчишками, мне неизвестно, но когда братья выросли, старший сын, Марко, стал представителем Торгового дома Поло в Константинополе, в Римской империи, тогда как его братья остались в Венеции, чтобы вести здесь основную часть дел и следить за семейным палаццо. И только после смерти nonno Андреа Маттео и Никколо смогли удовлетворить собственную жажду путешествий, отправившись далеко на Восток, туда, где до них не бывал никто из Поло.

В 1259 году, когда они отплыли из Венеции, мне исполнилось пять лет. Мой отец сказал матери, что они собираются добраться лишь до Константинополя, чтобы навестить там старшего брата, который отсутствовал уже долгое время. Но, как в конце концов этот брат сообщил моей матери, они пробыли с ним недолго, а затем решили отправиться дальше на Восток. Больше мама не получала никаких известий, а спустя год решила, что оба, должно быть, мертвы. Не посчитайте это домыслами брошенной истеричной женщины; подобное предположение было в те времена наиболее вероятным. Ведь именно в 1259 году варвары-монголы покорили большую часть Востока и неумолимо устремились к вратам Константинополя. В то время как все белые люди спасались бегством, не в силах противостоять натиску Золотой Орды, Маттео и Никколо храбро маршировали прямо им навстречу, двигаясь, как выражались сами монголы, прямо в их «перемалывающие челюсти».

Были ли у нас причины считать монголов чудовищами? И так ли уж они в действительности отличались от обычных людей? Монголы превосходили простых людей в умении убивать и физической мощи. При этом из-за своей свирепости и жажды крови они стояли ниже цивилизованных людей. Даже их повседневная пища, как было известно, включала в себя сырое мясо и кислое кобылье молоко. Также рассказывали, что, когда монгольская армия начинает голодать, ее военачальники не колеблясь отдают приказ убить каждого десятого, разрезать несчастных на куски и использовать их в качестве пищи для остальных. Говорили, что кожаные доспехи монголов прикрывают только их грудь, а не спину: так делалось для того, чтобы воин, испугавшись, не мог повернуть назад и бежать от противника. А еще ходили слухи, что якобы монголы полировали свои кожаные доспехи жиром, который получали, вываривая людей. Обо всем этом в Венеции знали; горожане повторяли и пересказывали подобные домыслы, понижая голос от ужаса, — между прочим, некоторые вещи были правдой.

Как я уже говорил, когда мой отец уехал, мне едва исполнилось пять лет, но я уже в полной мере наслушался всех тех дикостей, которые доходили до нас с Востока, и был прекрасно знаком с угрозой: «Вот придут монголы и заберут тебя! Орда забирает таких непослушных ребятишек!» Все свое детство я слышал это, у нас в Венеции так пугали всех мальчиков: «Вот орда заберет тебя, если ты полностью не съешь свой ужин. Если не пойдешь немедленно спать. Если не высморкаешься». В те времена матери и няньки постоянно упоминали про орду, тогда как раньше непослушным детям они грозили: «Вот придет за тобой орко и заберет тебя!»

Орко — это демон-великан, которого матери и няньки в Венеции испокон веку призывали на помощь, так что им было нетрудно заменить его словом «орда». Монгольская орда, несомненно, представляла собой реальную угрозу, монголы были настоящими чудовищами: нашим женщинам, когда они говорили о них, не было нужды притворяться, в голосе их звучал неподдельный страх. По правде говоря, едва ли венецианки сами толком понимали значение этого слова, и потому они боялись орды не меньше детей. Скорее всего, название «орда» происходило от монгольского слова «юрта», первоначально означавшего большой шатер военачальника в монгольском лагере. А впоследствии его слегка видоизменили, приспособив на свой манер в европейских языках, чтобы выразить, что же европейцы думают о монголах: те представлялись им марширующей толпой, огромной массой, неудержимой стаей — словом, ордой.

Однако я не слишком долго слышал от матери эту угрозу. Решив, что отец мой наверняка умер, она совсем пала духом и начала слабеть. Когда мне исполнилось семь лет, матушка умерла. У меня сохранилось о ней лишь одно отчетливое воспоминание — о событии, которое произошло за несколько месяцев до ее смерти. Прежде чем слечь и никогда уже больше не подняться, матушка в последний раз рискнула выйти за ворота нашего палаццо, чтобы записать меня в школу. И хотя это произошло давно, еще в прошлом столетии, почти шестьдесят лет тому назад, я очень отчетливо помню тот день.

В то время мы жили в маленьком палаццо на городской confino[5] Сан-Феличе. В половине первого мы с матерью вышли из дверей нашего дома на булыжную мостовую улицы, которая тянулась вдоль канала. Наш старый лодочник, черный раб-нубиец Микеле, ожидал хозяев в лодке, пришвартованной к полосатому столбику. Лодка по этому случаю была натерта воском и сияла всеми цветами. Мы с матерью сели в нее и устроились под тентом. По такому случаю я был одет в нарядное платье — тунику из коричневого шелка и, насколько я помню, в чулки с кожаными подошвами.

Старый Микеле повел лодку по узкому каналу Сан-Феличе, выкрикивая что-то вроде: «Che zentilomo!» и «Dasseno, xestu, messer Marco?» — что означало: «Ну прямо благородный господин!» и «Неужели это и правда вы, мессир Марко?» Столь непривычное восхищение заставило меня ощущать гордость и неловкость одновременно. Микеле не переставал восклицать, пока не свернул в Большой канал, где напряженное передвижение лодок отвлекло его внимание.

Это был один из лучших дней, какие только выдаются в Венеции. Светило солнце, но его лучи были не резкие, а какие-то рассеянные. Не было никакой дымки над морем или берегом, а солнечный свет выглядел слегка тусклым. Казалось, что солнце убавило свою яркость: так сияют свечи в хрустальных подсвечниках. Каждый, кто побывал в Венеции, знает такой свет: как если бы растолкли в порошок жемчуг — бледно-розовые и бледно-голубые жемчужины. Этот порошок такой тонкий, что его частицы висят в воздухе, не застилая свет, а отражая и смягчая его одновременно. Свет льется не только с небес. Он отражается от воды каналов, образует пятна, медальоны, блестки жемчужного света, танцующие на стенах из старого дерева и камня, смягчая их грубость и делая волшебными. В тот день свет был нежным, словно цветок персика.

Наша лодка скользнула под мост Риалто на Большом канале — старый низкий понтонный мост со смещенным центром; тогда его еще не переделали в разводной с пролетами. После этого мы проплыли мимо Эрбариа, нашего рынка. Молодые люди после ночи возлияний ранним утром, покачиваясь, шли сюда, чтобы освежить свои головы ароматом цветов, лекарственных растений или фруктов. Затем мы свернули и попали в узкий канал. Немного проплыв по нему, мы пристали к площади Святого Теодора. Вокруг нее располагались городские начальные школы, и в этот час свободное пространство перед ними было заполнено мальчиками всех возрастов, которые играли, бегали и дрались в ожидании, когда начнутся занятия.

Мать представила меня школьному maistro[6], вручив ему также все документы, относящиеся к моему рождению и регистрации в Libro d’Oro («Золотой книге») — так в Венецианской республике именовался свод записей обо всех благородных семействах. Оказалось, что на брата Варисто, очень дородного и грозного мужчину в пышном одеянии, мои документы не произвели впечатления. Он посмотрел на них и фыркнул: «Brate!», что было не очень-то вежливым словом, означающим «славянин» или «далматинец». Моя матушка пережила этот удар, как истинно благородная дама. Она тяжело вздохнула и пробормотала:

— Venezian nato e spua[7].

— Возможно, это и венецианское отродье, — прогрохотал монах. — Однако покуда еще не венецианский воспитанник. И не станет им, пока не научится в школе всем премудростям и не познает суровости школьной дисциплины.

Он взял гусиное перо и почесал его кончиком свою блестевшую на солнце тонзуру (я подозреваю, что он сделал это для того, чтобы смазать перо), после чего макнул его в чернильницу и открыл огромную книгу.

— Дата конфирмации? — потребовал он. — Когда впервые причастился в церкви?

Моя матушка сообщила ему эти сведения и добавила с некоторой долей надменности, что мне не было позволено, как большинству детей, позабыть катехизис сразу после конфирмации, но что я до сих пор могу прочесть его и Священное Писание и перечислить по памяти заповеди, а также прочесть наизусть «Отче наш». Maistro слегка поворчал, но сделал дополнительную запись в своей большой книге. Моя матушка продолжила задавать ему вопросы: о школьной программе, экзаменах, наградах за достижения и наказаниях за нерадивость…

Все матери, впервые приводя своих детей в школу, как я полагаю, испытывают не только определенную гордость, но также в равной степени беспокойство и даже печаль. Ведь они отдают своих сыновей в таинственный мир, куда им самим дорога заказана. Ни одна женщина, если только она не предназначена в Христовы невесты, никогда не получит и малой толики правильного школьного образования. Таким образом, ее сын, едва научившись писать свое имя, делает огромный скачок вперед, так что родительница уже больше никогда не сможет догнать его.

Брат Варисто терпеливо рассказывал моей матери, что меня обучат правильному использованию родного венецианского наречия, а также французского языка для ведения торговых дел, что я научусь читать, писать и считать, изучу элементарную латынь по «Timen» Донаделло, освою основы истории и космографии по «Книге об Александре» Калистена и религию по библейским историям. Однако матушка продолжала упорствовать в своих вопросах, так что монах наконец произнес голосом, полным одновременно сочувствия и раздражения:

— Donna e Madona[8], я всего лишь записываю вашего сына в школу, его же у вас не забирают. Мы будем заточать мальчика только на дневные часы. Все остальное время он будет оставаться с вами.

Я оставался с матушкой до конца ее жизни, но это продолжалось недолго. Впоследствии я уже слышал угрозу: «Вот монголы заберут тебя, если…» только от брата Варисто в школе, а дома — от старой Зулии. Вот эта женщина действительно была славянкой, родившейся где-то в глухом уголке Богемии. Она происходила из крестьянской семьи, и походка у Зулии была, как у прачки, несущей по полному ведру воды в каждой руке. Она была личной служанкой моей матери еще до моего рождения. После смерти матушки Зулия заняла ее место как няня и воспитательница, в связи с чем ее стали почтительно именовать тетушкой. В своем стремлении вырастить меня приличным и ответственным молодым человеком тетушка Зулия не проявляла особой строгости, разве что часто упоминала орду. Должен признаться, что она не добилась большого успеха в достижении той цели, которую сама же перед собой и поставила.

Частично это произошло потому, что мой тезка дядя Марко так и не вернулся в Венецию после исчезновения младших братьев. Его родным домом давно уже стал Константинополь, ему нравилось жить там, хотя в те времена Римская империя и уступала Византии. Поскольку мой другой дядя и отец оставили опытных и преданных служащих вести наше фамильное дело, а родовое палаццо было вверено попечению таких же умелых домашних слуг, дядя Марко предпочел ничего не менять. Только наиболее важные и особо срочные документы отсылались ему с почтовым кораблем, на его рассмотрение и решение. Таким образом в Торговом доме Поло и у нас дома все шло своим чередом.

В целом дела обстояли благополучно, единственным исключением был я сам. Поскольку я являлся последним и единственным наследником рода Поло по мужской линии — по крайней мере, единственным оставшимся в Венеции, — меня всячески холили и лелеяли, и я об этом знал. Так как я, к счастью, еще не вошел в тот возраст, когда можно самостоятельно управлять делами или домом, я ни перед кем из взрослых пока не нес ни малейшей ответственности. Дома я всегда добивался своего и получал все, что хотел. Ни тетушка Зулия, ни мажордом, старый Аттилио, ни кто-либо другой из немногочисленных слуг не смели поднять на меня не только руку, но даже голос. К катехизису я больше так никогда и не вернулся и скоро забыл все известные мне псалмы. Я начал прогуливать школьные занятия. Когда же брат Варисто, отчаявшись призывать монголов, обратился за помощью к палке с металлическим набалдашником, я просто-напросто бросил школу.

Остается лишь удивляться тому, что я все-таки получил какое-никакое приличное образование. Правда, я достаточно долго оставался в школе, чтобы научиться читать, писать и считать, а также говорить на торговом французском. Полагаю, это произошло потому, что я все-таки понимал, что мне понадобятся все эти навыки, когда я вырасту и займусь семейным делом. Я изучал также историю Земли и ее описание, как оно давалось в «Книге об Александре». Я впитал все это по большей части из-за того, что завоевательные походы Александра Великого привели его на Восток. Я представлял себе, как мои отец и дядя бредут по тем же дорогам, что и он. При этом я не думал, что мне в жизни понадобится знание латыни, и в то время, когда весь класс зубрил скучные правила и наставления из «Timena», интересовался совершенно иными вещами.

Хотя наставники мои громко причитали и предсказывали мне печальный конец, мое упрямство вовсе не означало, что я был злым ребенком. Самым главным и постоянным моим грехом было любопытство, если, конечно, считать его грехом, как это принято на Западе. Нам по традиции предписывалось ладить со своими соседями и ровней. Святая Церковь требовала от нас безоговорочной веры, настаивая, чтобы мы душили в себе все вопросы или убеждения, к которым пришли своим умом. Что же касается практической стороны жизни, то венецианская торговая философия утверждает, что единственная ощутимая истина — это расчеты в самом низу страницы расходной книги, где уравнены дебет и кредит.

Однако что-то во мне восставало против того давления, которое на меня оказывали в детстве школа и обстоятельства. Мне не нравилось жить по правилам, мне не хотелось, чтобы мной управляли расчеты торговцев или строки молитвенника; я был нетерпелив и, видимо, просто не доверял полученной от других мудрости, этим обрывкам информации и призывам, тщательно отобранным и приготовленным, подобно пище, для потребления и усвоения. Мне было больше по душе самому охотиться за знанием, даже если я находил его сырым и неприятным на вкус, а такое случалось часто. Мои стражи и наставники обвиняли меня в отлынивании от тяжелого труда, без которого, по их мнению, было невозможно получить образование. Они и представить себе не могли, что я с самого детства избрал гораздо более долгий и тяжелый путь и что я буду следовать им, куда бы он меня ни завел, всю жизнь.

Так вот, поскольку я тогда бросил школу, но не мог прийти домой и рассказать об этом, то вынужден был праздно шататься во время занятий по городу. Иной раз я забредал и в здание, принадлежавшее Торговому дому Поло. Тогда оно располагалось там же, где и сейчас, на Рива-Ка-де-Дио, примыкающей к берегу эспланаде, которая выходила прямо на Венецианскую лагуну. Со стороны моря эспланаду окаймляли пирсы, между которыми покачивались бортами друг к другу лодки и корабли. Чего здесь только не было — корабли маленьких и средних размеров, лодки с низкой осадкой, принадлежавшие горожанам гондолы, рыбацкие лодки bragozi (шкентели), плавающие салоны, называемые burchielli (шлюпы). Но особенно часто встречались морские венецианские галеры, которые были пришвартованы вперемешку с английскими и фламандскими cog (маленькими рыболовными судами), славянскими trabacoli (люгер) и левантийскими caique (каиками). Большинство из этих кораблей были такими огромными, что их мачты и бушприты нависали над улицами, отбрасывая ажурную тень на булыжную мостовую, почти на всем протяжении вытянувшись вдоль берега разноцветных фасадов зданий. Одно из этих зданий принадлежало (да и сейчас принадлежит) нашему Торговому дому; похожий на пещеру пакгауз с единственным отгороженным внутри помещением — конторкой служащего.

Мне нравился пакгауз. Он пропах ароматами всех стран, поскольку был забит мешками и коробками, тюками и бочками с товарами со всех концов мира — там было все, начиная с воска варваров и английской шерсти и заканчивая александрийским сахаром и марсельскими сардинами. Работавшие в пакгаузе мускулистые мужчины были увешаны мотками веревки, молотками, рыболовными крючками и другими инструментами. Они всегда были заняты: один мог заворачивать в дерюгу груз изделий из корнуоллской жести, другой прибивал крышку на бочку с прибывшим из Каталонии оливковым маслом, а третий нес на плечах в доки ящик с мылом из Валенсии. Все они постоянно выкрикивали какие-то команды типа «logo!» («клади!») или «corando!» («неси!»).

Мне также нравилась и конторка служащего. В этой тесной клетушке сидел человек, который всем здесь и руководил, — старый Исидоро Приули. Без видимых усилий и суеты, имея в своем распоряжении всего одни лишь счеты, maistro Доро записывал все в свою учетную книгу, охватывавшую все торговые маршруты. Тихонько пощелкивая цветными костяшками счетов, он единым росчерком пера в книге мог отправить в Брюгге амфору красного корсиканского вина, послав в обмен обратно на Корсику моток фламандских кружев: оба этих груза встречались в нашем пакгаузе. Как количество вина, так и длина мотка кружев при этом тщательно замерялись, чтобы Торговый дом Поло не упустил при сделке свою выгоду.

Из-за того, что множество товаров в пакгаузе были легко воспламеняющимися, Исидоро не пользовался ни лампой, ни даже свечкой, чтобы осветить свое рабочее место. Вместо этого высоко на стене у него над головой располагалось большое вогнутое зеркало. Оно вбирало в себя отраженный дневной свет и направляло его вниз, на высокий стол Исидоро: в результате сидевший за ним над своими книгами maistro Доро был похож на маленького сморщенного святого с огромным нимбом. Я любил стоять у края этого стола, восхищаясь тем, что в каждом движении пальца maistro заключена такая власть. Ему тоже нравилось рассказывать мне разные вещи о своей работе, которой он так гордился.

— Именно язычники арабы, мой мальчик, дали миру эти округлые знаки, которые называются числами, а эти счеты-абака служат для того, чтобы производить сложение и вычитание. И запомни, что именно Венеция предложила миру подобный метод ведения подсчетов — книги с разграфленными пополам страницами: слева — дебет, справа — кредит.

Я указал на запись слева: «Счет мессира Доменедио» и спросил, для примера, кто этот мессир.

— Mefèl[9] — воскликнул maistro. — Ты не узнал имени, под которым наш Господь Бог ведет дела?

Он перелистал учетную книгу и открыл передо мной одну страницу, где была чернилами сделана запись: «Во имя Господа и прибыли».

— Мы, простые смертные, можем сами позаботиться о своем добре, когда оно сложено здесь, в пакгаузе, — объяснил maistro. — Но когда грузы находятся на ненадежных судах посреди опасного моря, мы вверяем себя милости… кого же еще, как не Бога? Таким образом, мы считаем его своим партнером в каждом предприятии. В наших книгах Богу предназначены две полные доли от каждой рискованной сделки. И если этот риск оправдан, если наше судно благополучно добралось до места назначения и принесло нам ожидаемый доход, почему бы и не внести эти две доли il conto di Messer Domeneddio[10], как и происходит в конце каждого года, когда мы честно делим нашу прибыль выплачивая его долю. Разумеется, мы делаем это не сами, а через служителей церкви. Во всем христианском мире купцы поступают так.

Если бы все то время, что я прогуливал школу, я проводил в подобных полезных беседах, никто бы не стал выражать недовольство. Возможно, мое образование в конце концов оказалось бы даже гораздо лучше, чем то, которое я мог получить в школе брата Варисто. Однако праздное шатание по побережью неизбежно привело меня к контактам, гораздо менее достойным восхищения, чем общение с Исидоро.

Я совсем не хочу сказать, что Рива относится к тем улицам, на которых обитают бедняки. Она весь день кишела рабочими, моряками и рыбаками, попадалось здесь также и немало хорошо одетых купцов, посредников и других деловых людей, часто в сопровождении их хрупких жен.

А еще эта улица служила местом для прогулок, даже после наступления темноты. Знатные мужчины и женщины приходили сюда, чтобы просто прогуляться и подышать свежим бризом с лагуны. Однако среди всех этих достойных людей и днем и ночью таились бродяги, карманники, проститутки и другие представители того сброда, который мы называем popolazo. Так, например, по Рива-Ка-де-Дио постоянно шатались мальчишки, которых я встретил как-то днем в доках. Один из них, помнится, решил ознаменовать наше с ним знакомство тем, что бросил в меня рыбину.

Глава 2

Честно говоря, эта рыбина была вовсе не такая уж большая, да и сам он был не велик — примерно моего роста и возраста. Мне совсем не было больно, когда рыбина ударилась о спину между лопатками. Но она оставила смердящее липкое пятно на моей шелковой тунике. Я сразу понял, чего добивается этот мальчишка: сам он был одет в перепачканное рыбой тряпье. Он приплясывал, издевательски показывал на меня и напевал дразнилку:

Un ducato, un ducaton! Butelo… butelo… zo per el cavron!

Вообще-то это был просто отрывок из детской песенки, которую ребятишки обычно напевали во время игры в мячик. Но он заменил последнее слово на другое, значение которого я и сам не смог бы тогда объяснить. Я знал только, что это было наихудшим оскорблением, которое один мужчина мог нанести другому. Я пока что не был мужчиной, так же как и мой обидчик, но незнакомец бросил вызов моей чести. Поэтому мне пришлось прервать его глумливый танец; я шагнул и ударил мальчишку в лицо кулаком. Из носа у него брызнула кровь.

И уже в следующую секунду я лежал на земле, распластавшись под весом четырех других озорников. Оказывается, товарищи моего обидчика прятались в этих доках и теперь явно вознамерились порвать тот наряд, который тетушка Зулия специально сшила мне для школы. Мы боролись так яростно, что под нами трещали доски. Многочисленные прохожие останавливались, чтобы поглазеть, кое-кто выкрикивал разные грубые подначки вроде: «Врежь ему!» или «Отправь нищего в ящик!» Я бился жестоко, но мог сражаться только с одним из мальчишек, в то время как остальные продолжали валтузить меня. Наконец я сдался и лежал совершенно избитый, словно меня хорошенько вымесили, как тесто.

— Оставьте его в покое! — вдруг раздался голос откуда-то сверху.

Это был писклявый фальцет, но звучал он громко и властно. Пятеро мальчишек один за другим прекратили драку, правда не слишком охотно, и слезли с меня. Но даже когда меня освободили, я предпочел еще немного полежать, чтобы прийти в себя.

Тем временем мальчишки вокруг меня шаркали босыми ногами и с угрюмым видом охраняли обладателя писклявого голоса. Я удивился, увидев, что они послушались обыкновенную девчонку. Она была такой же ободранной и вонючей, как и остальные, но гораздо меньше и моложе мальчишек. На ней было надето короткое прямое платье, которое носили все венецианские девчонки до тех пор, пока им не исполнялось двенадцать лет, — точнее, на ней были надеты остатки такого платья. Оно было настолько рваным, что девочка казалась неподобающим образом обнаженной: правда, ее тело, в тех местах, где его удавалось разглядеть, оказалось такого же грязно-серого цвета, как и ее рванье. Возможно, она обладала такой властью, потому что единственная из всех была обута — в туфли на деревянной подошве, какие носили бедняки.

Девочка подошла ко мне поближе и по-матерински отряхнула мою одежду, которая теперь мало чем отличалась от ее рванья. Она объяснила, что приходится сестрой тому самому мальчишке, которому я разбил нос.

— Мама велела Болдо никогда не драться, — сказала она и добавила: — А папа учил его в драке рассчитывать только на собственные силы.

Я ответил, пыхтя:

— Жаль, что он никого из них не послушался.

— Моя сестра лжет! У нас нет родителей!

— Хм, если бы они у нас были, то сказали бы тебе то же самое. А теперь подними-ка эту рыбину, Болдо. Ее было довольно трудно украсть.

Затем девочка обратилась ко мне:

— Как твое имя? Его зовут Убалдо Тагиабу, я Дорис.

Фамилия Тагиабу в переводе обозначает «напоминающий фигурой вола», а еще мне в школе рассказывали, что Дорис была дочерью языческого бога Океана. Однако эта Дорис выглядела очень жалкой и тощей а также слишком грязной, чтобы ее можно было принять за морскую богиню. Однако она была упряма, как вол, и величественна, как богиня. Мы стояли и смотрели, как ее брат послушно идет, чтобы поднять брошенную рыбину. Вообще-то рыбиной это теперь было назвать трудно, потому что после того, как на нее несколько раз наступили во время драки, от рыбы мало что осталось.

— Ты, должно быть, сделал что-то ужасное, — сказала мне Дорис, — если Убалдо решил бросить в тебя наш ужин.

— Я вообще ничего не сделал, — честно ответил я. — Сначала. Ну а потом ударил его. За то, что твой брат назвал меня cavron.

Она выглядела удивленной, но спросила:

— А тебе известно, что это значит?

— Это значит, что ты должен драться.

Девочка удивилась еще больше и объяснила:

— Cavron — это мужчина, который позволяет, чтобы его женой пользовались другие мужчины.

Я пришел в замешательство, недоумевая, почему слово, имеющее такое значение, считается оскорблением. Я знал нескольких мужчин, чьи жены были прачками или швеями, их трудом пользовалось множество людей, но это вовсе не приводило к нарушению общественного порядка или к вендетте. Когда я высказал свое мнение по этому поводу, Дорис очень развеселилась.

— Marcolfo! — смеялась она надо мной. (Не подумайте, что это какая-либо игра слов, связанная с моим именем. Ничего подобного, у нас в Венеции этим словом называют глупых мальчишек.) — Это означает, что мужчина засовывает свою свечку в ножны женщины, после чего они вместе начинают пляску святого Витта!

Моим читателям, вне всякого сомнения, известно, что она подразумевала под своими вульгарными словами, но представьте только, сколь пеструю картину они вызвали в мозгу несведущего мальчишки. Несколько респектабельно одетых купцов, которые маячили неподалеку, мгновенно отпрянули от Дорис, и их усы и бороды ощетинились, как гусиные перья, когда они услышали непристойности из уст такой маленькой девочки.

Принеся в ладонях изуродованный труп рыбины, Убалдо предложил мне:

— Поужинаешь с нами?

Я отказался, но в конце концов этот день закончился тем, что мы забыли о нашей ссоре и сделались друзьями.

Тогда нам с Убалдо было лет по одиннадцать или двенадцать, а Дорис была примерно двумя годами младше. И на продолжении нескольких следующих лет я провел немало времени с ними обоими и с теми сопляками, которые болтались в доках. В те годы я имел возможность общаться с сытыми и хорошо одетыми чопорными отпрысками знатных семейств, таких как Балби и Корнари, — тетушка Зулия прилагала все силы и пользовалась любой возможностью, чтобы заставить меня это сделать, однако я предпочитал общество своих простых, но значительно более живых и интересных друзей.

Я был в восхищении от их острого выразительного языка и приспособился к нему. Я восхищался их независимостью и их отношением к жизни и старался, как мог, подражать своим товарищам. Как и следовало ожидать, поскольку я не мог избавиться от подобных манер, когда приходил домой или куда-нибудь еще, это не способствовало моей популярности в приличном обществе.

Во время моих редких посещений школы я наградил брата Варисто парочкой прозвищ, которые услышал от Болдо, — «il bel de Roma» и «il Culiseo»; вскоре все ученики стали звать его так же. Монах не обижался на столь непринужденное обращение; прозвище, кажется, даже льстило ему, до тех пор пока он не понял, что мы вовсе не сравниваем его со старым Римом или Колизеем, а просто обыгрываем слово «culo» («задница»). Дома я почти каждый день скандалил со слугами. Однажды, в очередной раз совершив нечто предосудительное, я подслушал последовавший за этим разговор между тетушкой Зулией и maistro Аттилио, нашим мажордомом.

— Господи! — услышал я восклицание старика. Это была его обычная изысканная манера сквернословить — фамильярно произносить только «Господи», опуская «Иисусе Христе». — Да ты хоть знаешь, что этот щенок сделал на сей раз? Он обозвал лодочника кучей черного дерьма, и теперь бедный Микеле льет слезы. Это непростительная жестокость — так разговаривать с рабом и вообще напоминать ему о рабстве.

— Но, Аттилио, что я могу сделать? — хныкала Зулия. — Я же не могу бить мальчика, не хватало его еще искалечить.

Мажордом резким голосом произнес:

— Лучше пусть он будет битым, пока молод и находится в стенах родного дома, чем когда вырастет и публично отведает бича у позорных столбов.

— Если б только он всегда был у меня на глазах… — сопела няня. — Я же не могу гоняться за ним по всему городу. А теперь он еще взял привычку убегать вместе с этими popolazo — портовыми ребятишками…

— В следующий раз он убежит с bravi[11], — загрохотал Аттилио, — если проживет достаточно долго. Предупреждаю тебя, женщина: ты позволяешь этому мальчику превратиться в настоящего bimbo viziato.

Bimbo viziato — это ребенок, которого избаловали настолько, что полностью его испортили. Я был именно таким, и меня очень порадовало, что мажордом повысил меня от bimbo до bravo[12]. В детстве я считал, что bravi — это люди, соответствующие своему имени, и что они не что иное, как храбрецы.

На самом деле так у нас в Венеции называют современных вандалов. Это молодые люди, иногда из хороших семей, которые не умеют и не желают работать, лишены морали да и вообще всего, кроме низкой хитрости и, пожалуй, некоторого умения обращаться со шпагой. Цель жизни этих bravi одна — получить дукаты за подлое убийство. Иногда их нанимают для этого политики, дабы обрести легкие пути к продвижению, иногда купцы, ищущие возможности устранить конкурента самым простым способом. Однако чаще всего, как это ни иронично звучит, bravi нанимают любовники — чтобы убрать на пути к своей любви препятствие вроде неудобного супруга или ревнивой жены. Если днем вы увидите молодого человека, праздно расхаживающего с видом странствующего рыцаря, то он или действительно bravo, или хочет, чтобы его принимали за bravo. Если же вы встретите bravo ближе к ночи, то он будет в маске и в плаще, под плащом надета современная кольчуга, и он будет держаться подальше от освещенных мест, а если попытается воткнуть в вас шпагу или stilètto, то обязательно нападет со спины.

Я не зря останавливаюсь на этом так подробно: в моей жизни был момент, когда я и сам чуть-чуть не стал bravo. Но не будем забегать вперед.

Итак, я рассказывал о той поре, когда был еще bimbo viziato и тетушка Зулия жаловалась на то, что я слишком много времени провожу в компании этих портовых ребятишек. Разумеется, у нее были веские причины для неодобрения подобного общества: я имею в виду свой ставший грязным язык и заимствованные от новых знакомых отвратительные манеры. Однако не забывайте, что она была славянкой, тогда как человек, рожденный в Венеции, никогда не стал бы считать неестественным то, что я слоняюсь по докам. Я был венецианцем, а стало быть, морская соль была у меня в крови и она гнала меня к морю. Будучи мальчишкой, я не мог устоять перед этим зовом; и поэтому общение с портовыми ребятами стало таким же тесным, как и последующее мое общение с морем.

С тех пор я побывал во многих прибрежных городах, но не встретил ни одного, который, подобно моей родной Венеции, был бы частью моря. Море не только дает нам средства к существованию, как это происходит в Генуе, или Константинополе, или в Шербуре, откуда родом вымышленный Боудин, — в Венеции море неразрывно связано со всей жизнью горожан. Оно омывает берега каждого острова или островка, которые составляют Венецию, заполняет городские каналы, а иногда, если сильный ветер совпадает с приливом, плещется и на ступенях базилики Сан Марко, и гондольер может провести свою лодку под арками портала.

Из всех портовых городов одна лишь Венеция объявила море своей невестой и ежегодно, пышно разодетая, торжественно подтверждала обручение в присутствии священника. Кстати, эту церемонию я наблюдал в прошлый четверг. Как раз отмечали Вознесение, и я стал одним из почетных гостей на борту инкрустированной золотом гондолы нашего дожа Джованни Соранцо. Его восхитительная busino d’oro[13], на которой имелось целых сорок гребцов, была одним из судов большой флотилии кораблей. На них толпилось множество моряков и рыбаков, священников, менестрелей и lustrissimi (знатных) граждан, когда процессия двинулась из лагуны. Рядом с Лидо, островом, который расположен дальше всех остальных в море, дож Соранцо провозгласил стародавнюю формулу: «Ti sposiamo, o mare nostro, in cigno di vero e perpetuo dominio» («Мы обручаемся с тобой, о наше море, так прими же от нас в знак верности и вечного господства») и бросил в воду золотое обручальное кольцо, в то время как священники читали нашему перевозимому по воде собранию молитвы о том, чтобы море в следующие двенадцать месяцев было щедрым и смиренным, как настоящая невеста. Если, как утверждают, подобная церемония действительно проводится в день праздника Вознесения аж с 1000 года, то на морском дне неподалеку от пляжей Лидо лежит более трехсот золотых колец.

Море не просто окружает и заполняет Венецию, оно в каждом венецианце: оно делает солеными пот его натруженных рук, слезы смеха и отчаяния в его глазах и даже его речь. Нигде более на земле не встречал я людей, которые бы при встрече приветствовали друг друга радостным криком: «Che bon vento?», то есть «Каким ветром?»; для венецианца же это означает: «Каким добрым ветром принесло тебя через море в благословенную Венецию?»

Приветствия же Убалдо Тагиабу и его сестры Дорис, а также остальных обитателей доков были еще более краткими, но и в них также имелась соль. Они говорили просто: «Sana capàna». Это было нечто вроде салюта: «Здоровья всей честной компании», причем подразумевалась подходящая компания для портовых ребятишек. Потом, когда мы познакомились поближе и они стали приветствовать меня этой фразой, я почувствовал, что меня признали, и очень гордился.

Эти дети жили подобно стае крыс — они обитали в доках, в заброшенном корпусе баржи, отбуксированной в самую грязную часть города, обращенную к Мертвой лагуне. Она называется так потому, что посреди нее, на островке Сан-Мишель, расположено небольшое кладбище. Я говорю, что они там жили, но в действительности дети только спали в этом темном и холодном корпусе, потому что им приходилось целыми часами напролет рыться в отбросах, чтобы добыть себе немного еды и одежды. Они питались практически одной рыбой, потому что когда им не удавалось украсть ничего другого, ребятишки всегда могли добраться до рыбного рынка, где в конце дня по венецианским законам, чтобы помешать продаже тухлой рыбы, торговцы были вынуждены выкидывать все, что не успели распродать. Там всегда в это время толпились бедняки, так что разгорались настоящие баталии, хотя торговцы очень редко выбрасывали какую-нибудь действительно вкусную рыбу.

Я старался приносить своим новым друзьям хоть немного еды, которую мне удавалось утащить дома со стола или украсть на кухне. Таким образом, это пополняло рацион детей овощами (когда мне удавалось утащить что-нибудь вроде равиоли из капусты или варенья из репы), яйцами и сыром, иногда я приносил им maccherone (макароны) или даже кусок хорошего мяса, а как-то мне посчастливилось стащить mortadella (вареную колбасу) и свиной студень. Однажды я принес провиант, который показался моим друзьям самым восхитительным. Я всегда думал, что в канун Рождества Папа Баба (так называют у нас Деда Мороза) приносит всем детям в Венеции традиционное для этого времени года угощение — torta di lasagna (сладкую лазанью). Но когда однажды на Рождество я принес порцию этого лакомства Убалдо и Дорис, их глаза от изумления широко открылись. Оба долго потом издавали восхищенные возгласы, наслаждаясь каждой изюминкой, каждым орешком и каждым апельсиновым марципаном, которые они находили в тесте.

Также я по возможности приносил им одежду — ту, из которой я вырос или которая уже считалась слишком поношенной. Девочкам я отдавал платья, которые принадлежали моей матери. Разумеется, они не подходили им по размеру, но дети не обращали на это внимания. Дорис и три или четыре другие девочки гордо прохаживались в шалях и платьях, которые были настолько велики им, что они наступали на волочащиеся концы и подолы. Я даже прихватил смену одежды для себя — старые туники и чулки, такие ветхие, что тетушка Зулия собиралась отправить их в мусорный ящик. Прежде чем уйти из дома, я вытаскивал из ящика наряд поприличней и оставлял тот, который носил на барже. Одетый в лохмотья, я внешне ничем не отличался от любого другого портового мальчишки, а когда наступало время, снова переодевался и отправлялся домой.

Вы, возможно, удивляетесь, отчего я не давал своим друзьям вместо скудных подарков денег. Однако не забывайте, что я был таким же сиротой, как любой из них, и находился под жестким надзором, будучи слишком молодым, чтобы получать что-либо из сундуков семейства Поло. Деньги на ведение хозяйства скупо выдавались из кассы Торгового дома Исидором Приули. Когда Зулии, мажордому или кому-нибудь из слуг приходилось покупать провиант или еще что-нибудь для Дома Поло, они отправлялись на рынок в сопровождении специального пажа, которого присылал Исидоро. Этот паж нес покупки и подсчитывал дукаты или сольди, отдельно записывая каждую покупку и сколько денег на нее потрачено. Если было что-нибудь, в чем я сам нуждался или просто хотел получить (и если я мог как следует обосновать необходимость приобретения этой вещи), то это покупали для меня. Если я делал долги, их за меня выплачивали. Однако все мои карманные деньги сводились лишь к нескольким медным bagatini.

Но в конце концов мне все-таки удалось улучшить существование портовых ребятишек, расширив и усовершенствовав возможности воровства. Они все время что-нибудь крали у торговцев и барышников, почти таких же нищих, располагавшихся по соседству. Другими словами, ребятишки воровали у мелких торговцев, которые были не намного богаче их самих и чьи товары едва ли представляли интерес для настоящих воров. Я же повел детей к себе домой, в населенный состоятельными людьми confino, где на продажу были выставлены товары гораздо лучшего качества. Там же мы измыслили и новый метод кражи, лучший, чем простое «хватай и беги».

Мерчерия[14] — самая широкая, прямая и длинная улица в Венеции. Правильнее будет сказать, что это единственная венецианская улица, которую можно назвать широкой, прямой или длинной. По обе стороны ее во времена моего детства располагались открытые магазинчики, между ними находились длинные ряды лотков и тележек. Там продавалось все — от галантереи и до песочных часов; немало здесь также имелось и всякого рода бакалеи — как продуктов повседневного употребления, так и лакомств.

Схема действия была проста. Предположим, мы замечали на тележке мясника поднос с нарезкой копченой телятины, один лишь вид которой заставлял детские рты наполняться слюной. Мальчик по имени Даниэль считался у нас самым быстрым бегуном. Именно он прокладывал себе дорогу к тележке, хватал столько нарезки, сколько мог удержать, и убегал, почти сбивая с ног маленькую девочку, которая стояла у него на пути. Даниэль, казалось, совершенно глупым образом продолжал свое бегство по широкой прямой Мерчерии, где его можно было отлично разглядеть и легко догнать. Помощник мясника или пара завсегдатаев лавочки бросались за ним, выкрикивая: «Alto!»[15], «Salva!»[16] и «Al ladro!»[17].

Девочка, с которой он сталкивался, была наша Дорис, и в это короткое мгновение Даниэль незаметно совал ей украденную телятину. Дорис, так и не замеченная в суете, быстро исчезала в одной из узких боковых улочек. А Даниэль тем временем бежал вперед, и его вот-вот должны были схватить. Преследователи были уже совсем рядом, да и другие прохожие накидывались на воришку, и все кричали, призывая sbiro. Sbiri — это венецианские полицейские, смахивающие на обезьян. Один из них, заслышав крики, немедленно кидался в толпу и перехватывал вора. Однако рядом обязательно оказывался я, в таких случаях я всегда был неподалеку. Даниэль прекращал свое бегство, а я начинал. Казалось, что я спешил скрыться, но на самом деле я умышленно направлялся прямо в обезьяньи руки sbiro.

Хорошенько надрав воришке уши, меня узнавали, поскольку нам с Даниэлем всегда удавалось произвести подмену. Sbiro и рассерженные горожане тащили меня к моему дому, который находился неподалеку от Мерчерии. Они принимались колотить в дверь, которую открывал несчастный мажордом Аттилио. Он выслушивал многочисленные выкрики, обвинения и суждения в мой адрес, а затем оставлял отпечаток своего большого пальца на paghero — бумаге, в которой содержалось обещание возместить ущерб; таким образом, платить мяснику приходилось Торговому дому Поло. Sbiro читал мне нотацию, хорошенько встряхивал напоследок, а затем выпускал из рук мой ворот и отбывал вместе с толпой.

Мне не было нужды вмешиваться каждый раз, когда портовые ребятишки что-нибудь крали; более того, обычно кража бывала так ловко обставлена, что и тот, кто хватал добычу, и тот, кому потом передавали украденное, благополучно убегали. Тем не менее sbiri меня притаскивали домой столько раз, что я даже сбился со счета. У maistro Аттилио просто не могло не сложиться мнения, что тетушка Зулия воспитала в семействе Поло первую за все время паршивую овцу.

Казалось бы весьма логичным предположить, что портовые ребята будут не слишком довольны тем, что «богатый мальчик» участвует в их проделках, и возмутятся его «снисходительными» подарками. Ничего подобного! Popolazo могут восхищаться или завидовать lustrissimi, они могут даже их оскорблять. Однако настоящими их врагами и конкурентами считаются другие ребята-бедняки: ведь вовсе не с богатыми дерутся они за выброшенную рыбу на городском рынке. Поскольку я всегда старался им по возможности что-нибудь подарить и ничего не брал у них, портовые ребятишки легко мирились с моим присутствием и относились ко мне гораздо лучше, чем если бы я был таким же, как и они, голодным нищим.

Глава 3

Только для того, чтобы время от времени напомнить себе, что я все же не popolazo, я изредка забегал в здание Торгового дома Поло — насладиться ароматами, усердным трудом и вообще всей обстановкой, свидетельствующей о процветании. Во время одного из таких визитов я обнаружил на столе у Исидоро предмет, похожий на брикет кирпича, но более насыщенного красного цвета. Он был легким, мягким и чуть влажным на ощупь. Я спросил у Исидоро, что это такое.

— Бог мой! — воскликнул он, а затем удивленно потряс своей седой головой и сказал: — Неужели ты не узнал саму основу благополучия твоей семьи? Оно построено из таких вот брикетов шафрана.

— О, — произнес я, с уважением поглядывая на кирпич. — А что такое шафран?

— Mefè! Разве всю свою жизнь ты не ел его, не носил на себе и не наслаждался его ароматом? Шафран — это то, что придает пище вкус и делает желтым рис, polenta[18] и макароны. Он окрашивает в уникальный желтый цвет ткань и придает женским помадам и бальзамам восхитительный аромат. Mèdego[19] тоже использует его при составлении своих лекарств, но каким образом, я не знаю.

— О, — снова произнес я. Моего уважения слегка поубавилось, когда я услышал о таком повседневном использовании шафрана. — Это всё?

— Всё! — выпалил Исидоро. — Послушай меня, marcolfo. История шафрана гораздо древнее истории самой Венеции. Задолго до возникновения нашего славного города греки и римляне добавляли шафран в свои ванны, дабы сделать воду ароматной. Они устилали им пол, чтобы освежать воздух в комнатах. А во время въезда императора Нерона в Рим улицы города устилали соломой, которая испускала аромат шафрана.

— Хм, — сказал я, — но если он всегда был столь распространенным и общедоступным…

— Таким он стал спустя время, — возразил Исидоро. — В те дни, когда появилось много дешевых рабов. И да будет тебе известно, шафран до сих пор считается редким и чрезвычайно ценным товаром. Тот брикет, который ты здесь видишь, сравним по стоимости со слитком золота такого же веса.

— Да неужели? — спросил я: услышанное меня не убедило. — Но почему?

— Да потому, что этот брикет создан благодаря труду множества рук на неизмеримых землях из бесчисленного количества цветов.

— Цветов! — протянул я презрительно.

Maistro Доро вздохнул и терпеливо продолжил:

— Есть один пурпурный цветок, который называется крокус. Когда он распускается, то из бутона появляются на свет три нежные тычинки красно-оранжевого цвета. Человеческие руки осторожно отделяют их. Когда миллионы этих неощутимых тычинок собраны, их высушивают и получают рыхлый шафран, который называют сеном. Это и есть то, что называют «выжимкой». Ее спрессовывают, чтобы получить брикет шафрана, подобный этому. Пахотную землю отдают только под эти посадки, крокусы же цветут лишь один раз в году. Сезон их цветения очень короткий, таким образом, большое количество сборщиков должно работать одновременно и с превеликим старанием. Я не знаю, как много участков земли и рук требуется для того, чтобы получить один такой брикет шафрана в год, но ты понял теперь, почему он стоит так дорого.

На этот раз его слова меня убедили.

— А где мы все-таки покупаем шафран?

— Мы не покупаем. Мы выращиваем его. — И с этими словами Исидоро положил на стол рядом с кирпичом нечто, больше всего напоминавшее пучок обычного чеснока. — Это стебли цветов крокуса. Мы выращиваем их и собираем урожай с их бутонов.

Я пришел в изумление:

— Конечно же, не в Венеции?

— Разумеется, нет. На земельных угодьях к югу отсюда. Я ведь уже говорил, что для выращивания шафрана требуется несметное количество земли.

— Я никогда не знал об этом, — сказал я.

Он рассмеялся:

— Возможно, что половина жителей Венеции не знают даже того, что молоко и яйца, которые они едят каждый день, дают животные, для которых требуется земля, чтобы пастись. Мы, венецианцы, склонны к тому, чтобы обращать очень мало внимания на что-либо, кроме лагуны, моря и океана.

— А как давно мы занимаемся этим, Доро? Сколько лет выращиваем крокусы и получаем шафран?

Он пожал плечами.

— С той поры, как Поло поселились в Венеции. Это придумал один из твоих давних предков. Крокусы выращивали в Древнем Риме, но затем шафран стал непозволительной роскошью. Ни один земледелец не мог вырастить столько, чтобы окупить затраты. И даже владелец большого поместья был не в состоянии оплатить труд наемных рабочих, которые требовались для сбора урожая. Таким образом, о шафране надолго позабыли. До тех пор, пока кто-то из первых Поло не вспомнил о нем и не понял, что современная Венеция располагает почти таким же количеством рабов, как и некогда Рим. Конечно, теперь нам приходится покупать рабов, а не захватывать их. Однако сбор тычинок крокусов не такой уж и тяжелый труд. Сильные и дорогие рабы-мужчины здесь не требуются. Этим вполне могут заниматься хилые женщины и дети, слабые люди и даже калеки. Потому-то твой предок и купил самых дешевых рабов; с тех пор именно таких рабов и приобретает Торговый дом Поло. Все они очень разные по своему происхождению и цвету кожи — мавры, лезгины, черкесы, армяне, русские. И цвета их кожи смешиваются, чтобы, как говорится, получить красно-золотой шафран.

— Основу нашего благополучия, — повторил я.

— На него можно выменять любые товары, — пояснил Исидоро. — Вообще-то мы также продаем и сам шафран по сходной цене. Его можно использовать как добавку к пище, краситель, духи, лекарство. Однако в основном шафран является капиталом нашего Торгового дома, на который мы обмениваем остальные товары. Всё, от соли с испанского острова Ивиса до кож Кордовы и пшеницы Сардинии. Как Торговый дом Спинолы в Генуе имеет монополию на торговлю изюмом, так и наш Торговый дом Поло в Венеции имеет монополию на шафран.

Выслушав все это, единственный наследник венецианского Дома Поло поблагодарил старого служащего за поучительный урок высокой коммерции и примерное старание в ведении дел, после чего, как обычно не торопясь, отправился в порт — дабы вновь присоединиться к праздной жизни тамошних ребятишек.

Как я уже упоминал, ребятишки эти имели тенденцию внезапно появляться и снова исчезать; редко какая-нибудь определенная компания жила на заброшенной барже неделю-другую. Подобно всем подрастающим popolazo, дети мечтали отыскать где-нибудь рай земной, где можно было бы не прозябать, но жить в свое удовольствие и при этом ничего не делать. Наверное, они слышали о некоем месте, более привлекательном, чем побережье Венецианской лагуны, и стремились погрузиться на борт отплывающего корабля, чтобы добраться до него. Некоторые из них спустя какое-то время возвращались обратно, возможно потому, что не смогли добраться до такого места, а возможно, просто полностью в нем разочаровавшись. Некоторые вообще так и не возвратились. И мы никогда и не узнали; пошел ли их корабль на дно и они утонули, или же ребятишек задержали и отправили в сиротский дом. А может, они все же нашли «il paese di Cuccagna» (Землю обетованную) и остались там.

Однако Убалдо и Дорис Тагиабу были постоянными жителями порта, именно от них я научился образу жизни и языку низших слоев общества. Причем обучение вовсе не навязывали мне насильно, подобно тому как это делал брат Варисто, вдалбливая в учеников латинские спряжения; брат с сестрой учили меня всему постепенно, по частям, по мере усвоения. Поскольку Убалдо глумился над моей отсталостью и невежеством, я понял, что мои знания по некоторым вопросам очень скудны, Дорис должна была восполнить их.

Помню, однажды Убалдо сказал, что он отправляется в западную часть города и собирается воспользоваться собачьей переправой. Я никогда не слышал о подобном и отправился посмотреть, что это за странное средство передвижения. Однако поскольку мы пересекли Большой канал самым обычным способом через мост Риалто, я выглядел сбитым с толку и заинтригованным, и Убалдо вовсю зубоскалил и потешался надо мной.

— Ты такой же серый, как и камни, из которых делают городские здания.

Дорис объяснила:

— Для того чтобы попасть из восточной части города в западную, существует только один способ, не так ли? Это значит, что надо пересечь Большой канал. Кошкам разрешается переезжать на лодках, чтобы они ловили крыс, а собакам нет. Таким образом, собаки могут пересечь канал только по мосту Риалто. Это и есть «Собачья переправа», no xe vero?[20]

Кое-что из уличного жаргона я мог перевести и без их помощи.

О любом монахе или священнике они говорили: «le regiozo», что могло означать «болван»; я долго не мог понять, что они просто исковеркали слово «religiozo». Однажды, когда стояла прекрасная летняя погода, они объявили, что переезжают из трюма баржи в La laconda de la Stela. И я понял, что они вовсе не собираются переезжать в какую-то гостиницу под названием «Звездный свет»; просто мои друзья имели в виду, что летом собираются спать на улице. Когда они говорили о женщине как об una largazza, они просто переиначивали слово, обозначающее девушку la ragazza, грубо намекая на то, что у нее большое, словно пещера, интимное отверстие[21]. Фактически большая часть лексикона портовых ребятишек, как и все их разговоры и интересы, сводились в основном к этой не слишком деликатной теме. Я впитал в себя огромное количество информации, но иногда новые знания больше конфузили меня, чем просвещали.

Тетушка Зулия и брат Варисто приучили меня относиться к тому, что расположено у меня между ног, если я вообще об этом задумывался, как к le vergogne — «стыдному месту». В доках я узнал огромное множество иных терминов. Слово «багаж», которое использовалось для обозначения мужских гениталий, было вполне понятно. Candelótto[22] было слово вполне уместное для полового органа в состоянии эрекции, подобного крепкой свечке; слово fava[23] употреблялось для похожего на головку конца этого органа, поскольку он слегка напоминал большой боб. Это все было более-менее понятно. Тайной для меня оставалось, почему слово «lumaghétta» употреблялось применительно к женским половым органам. Я понимал, что там у женщины нет ничего, кроме отверстия внизу, а ведь слово «lumaghétta» могло означать маленькую улитку или маленький колышек, с помощью которого менестрели натягивают струны на своей лютне.

Как-то днем, когда я играл вместе с Убалдо и Дорис в доке, вдоль эспланады, толкая перед собой тележку, двигался зеленщик. К нему легкой походкой подошли жены моряков и принялись рыться в его товаре. Одна из женщин погладила большой желтоватый огурец, вздохнула и произнесла:

— Il mescolato.

Остальные женщины похотливо захихикали. Я уловил скрытый смысл этого слова, означавшего «возбудитель».

Через некоторое время появились двое стройных молодых людей, которые принялись прогуливаться по эспланаде рука об руку, странной подпрыгивающей походкой. Одна из портовых женщин закричала:

— Жених и невеста!

Другая бросила презрительный взгляд на молодого человека, который выглядел более изящным, и пробормотала:

— У этого парня щель под чулками.

Я никак не мог взять в толк, о чем они толкуют, а объяснение Дорис мне тоже ничего не дало:

— Существует определенный тип мужчин, которые делают с другим мужчиной то, что обычно настоящий мужчина делает только с женщиной.

Итак, в моем образовании оказался очень большой пробел: я не имел четкого представления, что настоящий мужчина делает с женщиной.

Поймите, я не был совсем уж темным в вопросе взаимоотношений полов, во всяком случае не больше, чем остальные дети из венецианского высшего общества, или, как я думаю, дети из высшего общества в любой другой европейской стране. Мы сами не помнили этого отчетливо, но все мы рано узнали об этом от наших матерей или нянек или от тех и других.

Оказывается, матерям и нянькам с незапамятных времен известно, что лучший способ успокоить дитя или уложить его побыстрее спать — это проделать с ним акт manustuprazión. Я много раз видел, как мать проделывала это с младенцем, чей bimbin был таким маленьким, что она могла манипулировать им с помощью всего двух пальцев. Однако крошечный орган поднимался и рос, конечно, совсем не в таких пропорциях, как у взрослого мужчины. Пока женщина делала это, малыш дрожал от возбуждения, а затем улыбался, после чего корчился в сладостных судорогах. Малыш не извергал spruzzo (струю), но не было никаких сомнений в том, что он наслаждался оргазмом. После этого его маленький bimbin уменьшался до первоначальной величины, ребенок успокаивался и быстро засыпал.

Разумеется, и моя мать часто проделывала так со мной, и я полагаю, что это хорошо для ребенка. Подобные ранние манипуляции, кроме того что являлись отличным успокоительным средством для малышей, явно стимулировали развитие их органов. Матери Востока не практиковали подобного, и это упущение становилось все более очевидным по мере того, как ребенок рос. Я видел на Востоке раздетыми многих мужчин, и почти все они имели член меньше моего.

Хотя наши матери и няньки переставали заниматься этим, когда мальчику исполнялось два года (в этом возрасте его также начинали отучать от грудного молока и знакомили с вином), тем не менее в памяти у каждого малыша оставалось смутное воспоминание. Более того, мальчик не терялся и не пугался, когда вырастал и становился подростком и этот орган начинал привлекать его собственное внимание. В этом случае, когда мальчик просыпался ночью, касаясь рукой своего члена в состоянии эрекции, он знал, чего хочет.

— Холодной банной губки, — обычно говорил брат Варисто своим ученикам. — Это позволит вам днем не отвлекаться от занятий, а ночью избавит от риска опозориться.

Мы подобострастно выслушивали его, но по дороге домой смеялись над учителем. Возможно, у монахов и священников все же бывает непроизвольное семяизвержение, и они чувствуют в связи с этим разочарование и вину. Ни один здоровый мальчик моего возраста никогда не станет из-за этого переживать. И никто не предпочтет холодный душ удовольствию сделать со своим candelòtto то, что его мать делала, когда тот был еще bimbin. Тем не менее Убалдо был преисполнен презрения, когда узнал об этих ночных играх, которые до сего времени являлись моим единственным сексуальным опытом.

— Что? Ты все еще мстишь священникам? — издевался он. — У тебя никогда не было девчонки?

Снова почувствовав себя невеждой, я спросил:

— Ты думаешь, что уже пора?

— Ставлю пять против одного, — заявила Дорис без тени румянца и добавила: — Ты должен завести себе smanza. Сговорчивую подружку.

Я подумал об этом и сказал:

— Но я не знаю ни одной девушки, которой мог бы это предложить. Кроме тебя, а ты еще слишком мала.

Она задрала нос и сердито заявила:

— Может, у меня еще и нет волос на «артишоке», но мне уже исполнилось двенадцать, а это подходящий возраст для замужества!

— Я не собираюсь ни на ком жениться, — запротестовал я. — Только для…

— О нет! — перебил меня Убалдо. — Моя сестра — неиспорченная девушка.

Возможно, моих читателей позабавит утверждение, что Дорис, которая говорила такие вещи, могла быть «неиспорченной девушкой». Однако здесь мы сталкиваемся с тем, что было в порядке вещей как для высших, так и для низших слоев нашего общества, — с почтительным отношением к девичьей невинности. Как среди lustrissimi, так и среди popolazo она ценилась больше, чем все остальные женские достоинства: красота, очарование, нежность и скромность. Девушки могли быть некрасивы и злобны, косноязычны, невежливы и неряшливы, но они обязательно должны были сохранить нетронутой тонкую плоть девственной плевы. Хочу заметить, что в этом отношении большинство примитивных варваров-дикарей Востока стоит выше нас: они ценят женщину за иные качества, не имеющие отношения к затычке в ее интимном отверстии.

Что же касается нашего высшего общества, то девственность здесь никак не связана с целомудрием, скорее это предмет торга, и родители охраняют дочь, ведя холодные расчеты, словно речь идет о рабыне на рынке. За дочь или рабыню, как и за бочонок вина, если они запечатаны и к ним никто не прикасался, назначают высокую цену. И родители продают своих невинных дочерей для того, чтобы получить прибыль или возвыситься в обществе. Низший же класс настолько глуп, что считает, будто для них лучше, если их дочери будут высокоморальными и сохранят свою девственность, в этом они стараются подражать высшему обществу. Да к тому же они легко пугаются угроз церкви, а та требует сохранения девственности как своего рода проявления добродетели; таким же способом истинные христиане выказывают добродетель, отказываясь от мяса во время Великого поста.

Однако еще в те дни, когда я был мальчиком, я, помнится, удивлялся тому, скольким девушкам, принадлежащим разным слоям общества, в действительности удалось остаться «неиспорченными», следуя основным принятым в нем предписаниям. Как только я повзрослел и у меня отросли темные волосы на моем «артишоке», я был вынужден слушать нотации от брата Варисто и тетушки Зулии относительно морали и физической опасности отношений с испорченными девушками. С пристальным вниманием я слушал, как они описывали этих низких тварей, беспокоясь, как бы я не связался с ними, и всячески их поносили. Мне хотелось быть уверенным, что я узнаю плохую девушку с первого взгляда, потому что я всем сердцем надеялся вскоре повстречаться с одной из них. Это казалось весьма вероятным: единственное, что я вынес из этих бесконечных нотаций, — плохих девушек значительно больше, чем хороших.

Этому есть и еще одно подтверждение. Венеция — не слишком-то приличный город и не стремится стать таким. Все отбросы здесь попадают прямо в каналы. Уличный мусор, кухонные очистки, содержимое ночных горшков и уборных — все это сливается в ближайший канал и быстро уносится прочь. Дважды в день прилив, который проникает повсюду, захватывает все, что лежит на дне и отложилось на стенах каналов. Затем отлив уносит с собой все это через лагуну, мимо острова Лидо, в открытое море. Благодаря этому в городе сохраняются чистота и свежесть, но рыбаки часто страдают от неприятных уловов. Многие из них обнаруживают у себя на крючках или в сетях блестящие бледно-голубого или пурпурного цвета трупы только что родившихся младенцев. Хорошо еще, что лишь половину населения Венеции составляют женщины, а из них, возможно, только половина находится в детородном возрасте. Таким образом, ежегодный улов несчастных младенцев косвенно свидетельствует о дефиците «неиспорченных» венецианских девушек.

— Всегда есть сестра Даниэля Малгарита, — сказал Убалдо. Он не вел счет порядочным девушкам, совсем наоборот: он перебирал в уме знакомых женщин, которые могли бы отучить меня от мести священникам и превратить в мужчину. — Она сделает это с любым, кто заплатит ей багатин.

— Малгарита — жирная свинья, — возразила Дорис.

— Да, это точно, — согласился я.

— Кто ты такой, чтобы глумиться над свиньями? — возмутился Убалдо. — У них есть даже свой ангел-хранитель. Святой Тонио очень любил свиней.

— Ему бы не понравилась Малгарита, — резко сказала Дорис.

Убалдо продолжил:

— Конечно, еще есть мать Даниэля. Она сделает это, даже не попросив с тебя багатина.

Мы с Дорис возмущенно зашумели: это было совсем уж отвратительно. Затем она произнесла:

— Кто-то там внизу машет нам.

В тот полдень мы втроем лодырничали на крыше. Крыши у нас — любимое место, где проводят досуг люди из низших слоев общества. Из-за того, что простые дома в Венеции имеют лишь один этаж и у них всех плоские крыши, людям нравится прогуливаться или сидеть там, развалясь, и наслаждаться видом. Благодаря этому преимуществу можно обозревать улицы и каналы внизу лагуну и корабли, а также все наиболее элегантные венецианские здания, которые высятся рядом: с крыши видны купола и шпили церквей, колоколен, резные фасады палаццо.

— Это наш лодочник, — ответил я. — Он ждет меня. Микеле откуда-то перегоняет домой нашу лодку. Я тоже могу поехать с ним.

Вообще-то мне не было никакой нужды отправляться домой до того, как колокола прозвонят время вечернего coprifuoco (своего рода комендантского часа); предполагается, что после этого всем честным жителям, кто еще не вернулся домой, следует нести фонари в знак своих добрых намерений. Но, по правде говоря, я испугался: а вдруг Убалдо начнет настаивать на моем немедленном совокуплении с какой-нибудь портовой женщиной или девушкой. Я опасался не самого приключения, даже если бы мне досталась такая грязнуля, как мать Даниэля, я боялся совершить какую-нибудь глупость, поскольку совершенно не знал, как вести себя с женщиной.

Время от времени я старался искупить свое грубое отношение к бедному старому Микеле: в тот день я забрал у него весла и сам погреб в сторону дома, пока старик отдыхал под навесом. Мы плыли и разговаривали; он рассказал мне, что собирается отварить лук, когда приедет домой.

— Отварить лук? — переспросил я, не уверенный, что правильно его расслышал.

Чернокожий раб объяснил, что страдает от извечного проклятия лодочников: поскольку людям этой профессии приходится проводить большую часть времени, сидя в лодке на жесткой и мокрой скамье, они часто подвержены геморрою. Наш домашний medego, сказал Микеле, прописал ему простое средство от этого недуга.

— Нужно отварить лук, чтобы он стал мягким, а потом сделать из него комок и засунуть туда, после чего следует обвязать чресла, чтобы лук не выпал. Говорят, что это очень хорошо помогает. Если у вас когда-нибудь будет геморрой, мессир Марко, попробуйте это средство.

Я сказал ему, что, конечно же, попробую, и забыл об этом. Не успел я появиться дома, как ко мне пристала с нравоучениями тетушка Зулия.

— Добрый брат Варисто сегодня был здесь, он был так сердит, что его почтенное лицо сделалось ярко-красным, как его тонзура.

Я заметил, что в этом нет ничего необычного.

Тетушка Зулия взволнованно продолжила:

— Marcolfo, который не ходит в школу, должен держать рот на замке. Брат Варисто сказал, ты снова прогуливал уроки. На этот раз больше недели. Завтра к вам в класс придут принимать декламацию, что бы это ни было, Censori de Scole[24], кто бы они ни были. И не вздумай снова прогулять. Монах сказал мне, а я говорю тебе, молодой человек: хочешь ты того или нет, но завтра ты отправишься в школу.

В ответ я произнес слово, заставившее тетушку Зулию ахнуть, и прошествовал в свою комнату, чтобы там предаться дурному настроению. Я отказался выйти, даже когда меня позвали ужинать. Но к тому времени, когда колокола прозвонили coprifuoco, мое доброе начало стало постепенно брать верх над дурным. Я подумал про себя: «Когда я сегодня хорошо вел себя по отношению к Микеле, это его порадовало. Пожалуй, мне следует сказать слова извинения старой Зулии».

(Теперь-то я понимаю, что считал «старыми» почти всех людей, кого знал в юности. В действительности очень немногие из них были стариками, просто они казались такими моим молодым глазам. Служащий Торгового дома Исидоро и мажордом Аттилио и правда были уже пожилыми: примерно такого же возраста, как я сейчас. Однако брат Варисто и чернокожий раб Микеле вряд ли были старше среднего возраста. Зулия, конечно же, казалась мне старой, потому что она была ровесницей моей матушки, а та уже умерла. Подозреваю, однако, что на самом деле няня была на пару лет моложе Микеле.)

Тем вечером я твердо решил исправиться, а потому, не став ждать, когда Зулия совершит свой обычный вечерний обход дома, сам отправился к ее маленькой комнатке, постучал в дверь и, не дожидаясь приглашения, открыл ее. Я всегда считал, что слуги ничего другого ночью не делают, а только спят, чтобы восстановить силы для следующего дня. Но то, что происходило тем вечером в комнате тетушки Зулии, никак нельзя было назвать сном. Это было нечто ужасное и нелепое: оно привело меня в изумление и стало для меня уроком.

Прямо передо мной на кровати виднелась пара огромных подпрыгивающих вверх-вниз ягодиц. Это были очень характерные ягодицы, оттого что они были пурпурно-черного цвета, как баклажаны и еще более приметные, потому что были обвязаны полосой материи, которая поддерживала бледно-желтый лук, лежащий в расселине между ними. При моем внезапном появлении раздался потрясенный вопль и ягодицы скакнули из освещенного свечой места в темный угол комнаты. Это движение явило моему взору распростертое на кровати белое тело, напоминающее рыбу, — голую Зулию, которая лежала навзничь, широко раскинув ноги. Ее глаза были закрыты, потому женщина и не заметила моего появления.

Как только ягодицы резко оторвались от нее, Зулия издала вопль, свидетельствующий об утрате, и продолжила двигаться так, словно подскакивала. Я всегда видел свою няню в нарядах кричащей славянской расцветки, длиной до пола и с множеством оборок. Плоское славянское лицо женщины было таким некрасивым, что я никогда даже не пытался представить ее ширококостное тело обнаженным. Теперь же я жадно взирал на картину, что так живо разыгрывалась передо мной, причем одна деталь показалась мне настолько выдающейся, что я не смог устоять и удивленно выпалил:

— Тетушка Зулия, а у тебя ярко-красная родинка — там, внизу, на твоей…

Она шлепком свела вместе свои мясистые ноги, и при этом можно было услышать, как широко распахнулись ее глаза. Служанка попыталась схватить покрывало, но Микеле уже воспользовался им, чтобы прикрыться, когда спрыгнул, так что ей пришлось довольствоваться простыней. Это был момент ужасного смятения: любовники теребили ткань, пытаясь укрыться ею. Следом наступил более продолжительный момент замешательства и оцепенения, при этом на меня уставились две пары вытаращенных глаз, почти таких же больших и блестящих, как луковицы. Я поздравил себя, потому что первым обрел спокойствие. Сладко улыбнувшись своей няне, я произнес, нет, не слова извинения, которые собирался ей принести, но слова отъявленного шантажиста.

С самодовольной уверенностью я заявил:

— Я не пойду завтра в школу, тетушка Зулия. — После чего вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь.

Глава 4

Теперь я знал, что буду делать на следующий день, и в предвкушении этого провел беспокойную ночь. Я проснулся и оделся еще до того, как поднялись слуги, и на ходу перекусил булочкой и глотком вина, когда пересекал кухню, чтобы отправиться в жемчужное утро. Переходя через многочисленные мосты, я спешил по пустынным улицам туда, где ребятишки, обитавшие на грязных баржах, только еще выходили из своих жилищ. Учитывая то, о чем я хотел их попросить, разумнее было бы сразу отыскать Даниэля, но вместо этого я отправился к Убалдо и обратился с просьбой к нему.

— В этот час? — спросил он, заметно удивившись. — Малгарита, наверное, еще спит, жирная свинья. Но я посмотрю.

Он нырнул обратно внутрь баржи, и Дорис, которая вечно считала себя самой умной, сказала мне:

— Я не думаю, что тебе следует это делать, Марко.

Я привык к тому, что она всегда лезет во все наши дела, на что сам я никогда не обращал внимания, однако спросил:

— Почему мне не следует этого делать?

— Я не хочу, чтобы ты это делал.

— Это не причина.

— Малгарита — жирная свинья. — Я не мог отрицать, поскольку это было правдой, и она добавила: — Даже я выгляжу лучше, чем Малгарита.

Я рассмеялся совершенно невежливым образом, однако мне хватило такта не сказать, что между жирной свиньей и костлявым котенком небольшая разница.

Стоя в грязи, Дорис капризно топнула ногой и резким голосом произнесла:

— Малгарита сделает это с тобой, потому что ей все равно, с каким мужчиной или мальчиком она этим занимается. А я сделаю это с тобой, потому что мне не все равно.

Я смотрел на Дорис в удивлении — возможно, в тот раз я вообще впервые глядел на нее оценивающе. Девичий румянец проступил даже сквозь грязь на лице, серьезность делала ее миловидной. Во всяком случае, ее чистые глаза были красивого голубого цвета и казались необычайно большими, хотя, возможно, такое впечатление создавалось оттого, что лицо девочки было источено постоянным голодом.

— Однажды ты превратишься в миловидную женщину, Дорис, — сказал я, чтобы успокоить ее. — Если станешь когда-нибудь мыться или хотя бы чиститься. И если твоя фигура перестанет напоминать помело. У Малгариты такие же пышные формы, как у ее матери.

Дорис ядовито заметила:

— В действительности она скорее смахивает на своего отца, поскольку, как и он, отрастила усы.

В этот момент голова с неряшливыми волосами и слипающимися глазами высунулась в одну из многочисленных дыр в трюме баржи и Малгарита позвала меня:

— Давай заходи, пока я не надела платье, а то придется опять снимать его!

Я уже собрался идти, когда Дорис сказала:

— Марко! — Я повернулся к ней в нетерпении, и девочка добавила: — Ладно, не важно. Ступай развлекаться со своей свиньей.

Я протиснулся внутрь и пополз по гнилым доскам темного промозглого трюма, пока не уперся в то его отделение, где на тюфяке, набитом тряпьем и камышом, сидела на корточках Малгарита. Мои руки нащупали ее прежде, чем я разглядел девушку; ее голое тело было таким же потным и ноздреватым, как и бревна, из которых была сделана баржа. Она сразу же сказала:

— Никаких чувств, пока я не получу свой багатин.

Я отдал ей медную монету, и Малгарита легла навзничь на тюфяк. Я оказался над ней в позиции, в которой видел накануне Микеле. Внезапно я отшатнулся, так как громко раздалось: бум! Что-то ударилось снаружи в корпус баржи, как раз над моим ухом, а затем послышался пронзительный визг! Портовые мальчишки развлекались, играя в одну из своих самых любимых игр. Кто-то поймал кота, а это настоящий подвиг, хотя Венеция и изобиловала кошками, и привязал его к борту баржи, а затем мальчишки по очереди принялись разбегаться и ударяться в него головой, соревнуясь, кто первым расплющит кота до смерти.

Как только мои глаза привыкли к темноте, я заметил, что Малгарита и правда была волосатой. Ее сияющие в темноте бледным светом груди казались единственным местом на теле, где не росли волосы. Вдобавок к беспорядочной копне волос у нее на голове и темному пушку над верхней губой ее ноги и руки тоже были покрыты волосами, большие пучки волос свисали из подмышек. Из-за темноты в трюме и настоящего куста, растущего на «артишоке» молодой женщины, я мог разглядеть, что ее женские прелести гораздо хуже, чем у тетушки Зулии. (Тем не менее я мог обонять их, так как Малгарита, как и большинство обитателей порта, не мылась.) Ожидалось, что я сам вставлю куда-то туда, но…

Бум! Удар в корпус и последовавший за этим вопль кота сбили меня с толку. Слегка озадаченный, я почувствовал рядом щель Малгариты.

— Почему ты играешь с моей pota? — требовательно спросила она, употребив для названия этого отверстия самое вульгарное слово.

Я рассмеялся и нетвердым голосом произнес:

— Я пытаюсь отыскать… э-э-э… твою lumaghétta.

— Зачем? Тебе это без пользы. Вот то, что ты хочешь.

Она протянула одну руку и раздвинула себя, а другой рукой вставила мой член внутрь. Сделать это оказалось легко, так как ее отверстие было уже изрядно разношено.

Бум! И снова вопль!

— Какой ты неуклюжий, толкай его снова! — сказала Малгарита брюзгливо и сделала быстрое ответное движение.

Какое-то время я лежал, пытаясь не обращать внимания на то, какая она свинья, на ее «аромат», на всю мрачную обстановку, отчаянно стараясь насладиться незнакомой, теплой влажной полостью, которая окружала меня.

— Давай быстрее, — заныла Малгарита, — я еще не мочилась сегодня утром.

Я принялся подскакивать, как это делал Микеле, но тут вдруг в трюме баржи стало еще темней. Хотя я старался сдержаться и вкусить все сполна, произошло непроизвольное семяизвержение, причем сам я при этом не ощутил никакого удовольствия.

Бум! Мяу-ууу!

— О, che braga! Как ее много! — с отвращением произнесла Малгарита. — Теперь мои ноги будут склеены целый день. Прекрасно! А теперь слезай, дурак, мне надо попрыгать!

— Что? — произнес я нетвердым голосом.

Малгарита вывернулась из-под меня, встала и отскочила назад. Она прыгнула сначала вперед, а потом снова обратно; баржа закачалась.

— Рассмеши меня! — приказала она между прыжками.

— Что? — спросил я.

— Расскажи мне какую-нибудь смешную историю! Ух, это был седьмой прыжок. Я же сказала, рассмеши меня, marcolfo! А может, ты хотел сделать мне ребеночка?

— Что? Я не понимаю!

— Ладно, не бери в голову. Лучше я чихну вместо этого. — Она сгребла клок своих волос, сунула их лохматые концы в ноздрю и раскатисто чихнула.

Бум! Мя-у-у-у… Жалобный вопль кота умер, очевидно, вместе с ним самим. Я мог расслышать, как мальчишки переругивались, обсуждая, что же делать с его трупом. Убалдо хотел запустить дохлым котом в нас с Малгаритой, а Даниэль предлагал подбросить его к двери лавки какого-нибудь иудея.

— Надеюсь, я все вытрясла, — сказала Малгарита, вытирая свои бедра какой-то тряпкой с кровати.

После этого она кинула ее обратно на тюфяк, направилась в противоположный конец трюма, присела на корточки и принялась мочиться. Я ждал, думая, что кому-то из нас следует что-нибудь сказать. Наконец я решил, что ее мочевой пузырь неистощим, и выполз из трюма баржи тем же путем, которым попал туда.

— Sana capàna! — закричал Убалдо, как только я присоединился к компании. — Как все прошло?

Я выдал ему улыбку бывалого человека. Все мальчишки, понятное дело, завопили и зашикали, а Даниэль сказал:

— Моя сестра хороша, да, но мать еще лучше!

Дорис нигде не было видно, и я был этому рад, потому что не знал, как посмотрю ей в глаза. Я совершил свое первое открытие, короткий набег в царство мужчин. Однако я не очень-то гордился собой и этим своим достижением. Я чувствовал себя грязным и был уверен, что весь пропитался запахом Малгариты. Я жалел, что не послушался Дорис и все-таки пошел на это. Если подобное необходимо для того, чтобы стать мужчиной, и если это именно то, что делают с женщиной, что ж — хорошо, я сделал это. С этого момента я мог гордиться собой, как и все другие мальчишки, и это было приятно. В глубине же души я решил раз и навсегда быть к тетушке Зулии добрей. Я не стану дразнить ее тем, что увидел в комнате, презирать свою няню, или кому-то об этом рассказывать, или шантажировать Зулию, или угрожать ей — мне было жаль бедную женщину. Если я чувствовал себя грязным и жалким после эксперимента с простой портовой девчонкой, то насколько же скверно должна была чувствовать себя моя няня из-за того, что никто, кроме презренного чернокожего раба, не захотел заняться с ней этим.

Однако мне не представилось возможности продемонстрировать свое благородство. Когда я появился дома, то обнаружил, что все слуги находятся в смятении из-за того, что Зулия и Микеле ночью исчезли.

Мажордом Аттилио уже вызвал sbiri. Эти сильно смахивающие на обезьян полицейские сделали типичные для них выводы: Микеле насильно увез Зулию в своей лодке, или по какой-то причине они вместе уплыли прошлой ночью в лодке, перевернулись и утонули. В связи с этим полицейские собирались попросить рыбаков побережья Венецианской лагуны внимательно следить за своими крючьями и сетями, а крестьян на равнине за Венецией — присматриваться к чернокожим лодочникам, сопровождающим захваченную белую женщину. После этого они решили обследовать канал возле нашего дома и обнаружили, что лодка спокойно пришвартована на своем месте. После этого sbiri принялись ломать головы над новыми вариантами разгадки происшествия. В любом случае, если бы они поймали Микеле, даже без женщины, они бы с удовольствием убили его. Сбежавший раб у нас фактически считается вором, потому что он украл собственность хозяина — свою собственную жизнь.

Я же помалкивал насчет того, что знал. Я был убежден, что Микеле и Зулия, встревоженные тем, что я обнаружил их низменную связь, скрылись вместе. В любом случае, их с тех пор так больше никто и не видел и о них так ничего и не услышали. Должно быть, беглецы держали путь куда-нибудь в самый отдаленный уголок Земли, возможно на родину Микеле, в Нубию, или в Богемию, на родину Зулии, где они смогли бы продолжить свою гнусную связь.

Глава 5

Как ни странно, но в тот раз я действительно, по разным причинам, почувствовал себя виноватым. Только представьте: по доброй воле, без чьего-либо принуждения, я отправился в церковь для того, чтобы исповедаться. Я не пошел в храм, расположенный в нашем confino Сан-Феличе, так как старый падре Нунзиата знал меня так же хорошо, как и местные sbiri, мне же требовался более беспристрастный слушатель. Итак, я отправился в базилику Сан Марко. Никто из тамошних священников не знал меня, к тому же здесь покоился прах моего тезки святого, и я надеялся на его сострадание. В огромном сводчатом нефе, среди всего этого сверкающего золота и мрамора, среди множества знаменитых святых, изображенных на мозаике потолка, я чувствовал себя подобно крошечному клопу. Все в этом прекрасном здании было значительней, чем в реальной жизни, включая и звучную музыку, что трубила и мычала с rigabèlo[25]; сооружение казалось слишком маленьким, чтобы вместить так много звуков. Базилика Сан Марко всегда бывала переполненной, и мне пришлось стоять в очереди вместе с теми, кто хотел исповедаться. Наконец я вошел внутрь и начал свое очищение:

— Святой отец, мое любопытство завело меня слишком далеко, заставив сбиться с пути добродетели… — Какое-то время я продолжал в том же духе, пока священник не потребовал нетерпеливо, чтобы я не потчевал его рассказом обо всех тех обстоятельствах, которые предшествовали моим проступкам. Мне пришлось, хотя и с большой неохотой, вернуться к формуле «грешен в мыслях, словах и поступках», после чего падре предписал мне определенное количество Paternosters и Avemarias[26]. Я покинул кабинку, чтобы начать читать эти молитвы, и тут меня ослепила вспышка яркого света.

Я имею в виду — иносказательно ослепила: настолько сильное потрясение я испытал, когда взгляд мой впервые упал на донну Иларию. Конечно, тогда я еще не знал ее имени, а знал лишь одно: что никогда прежде не видел такой красивой женщины и что сердце мое теперь принадлежит ей. Она как раз вышла из исповедальной кабинки, и ее вуаль была поднята. Я не мог даже поверить, что такой очаровательной даме надо исповедоваться хоть в каком-то незначительном прегрешении, но, прежде чем красавица опустила свою вуаль, я заметил, как блеснули слезы в ее сияющих глазах. Я услышал скрип, с которым священник опустил окошко исповедальной кабинки, когда женщина покинула ее, и тоже вышел следом. Он что-то сказал молящимся, которые ожидали в очереди; те громко заворчали, но разошлись по другим очередям. Священник присоединился к донне Иларии, и они присели рядышком на свободную скамью.

Находясь словно бы в каком-то трансе, я подошел поближе, скользнул на пустующую скамью, расположенную напротив, и принялся за ними наблюдать. Хотя оба сидели склонив головы, я мог разглядеть, что священник был молод и красив какой-то суровой красотой. Вы не поверите, но я почувствовал приступ ревности оттого, что моя дама, моя дама, не выбрала какого-нибудь старого хрыча, чтобы поделиться с ним своими проблемами. Оба они, я мог разглядеть это даже сквозь ее опущенную вуаль, шевелили в молитве губами, но делали это как-то странно. Я предположил, что священник читает ей какую-нибудь литанию и испытывал сильное любопытство, что же такого могла красавица сказать во время исповеди, что это потребовало столь пристального внимания со стороны ее исповедника. Однако особо я не задумывался, поскольку был поглощен созерцанием ее красоты.

Как мне описать донну Иларию? Когда мы смотрим на монумент, или на сооружение, или на какое-либо другое творение архитектуры или искусства, мы отмечаем то один, то другой его элемент. И при этом иной раз какая-то определенная деталь бывает настолько достойна внимания, что компенсирует всю остальную посредственность. Однако человеческое лицо никогда не воспринимается как набор детален. Оно или поражает нас сразу же всей полнотой своей красоты, или нет. Если мы скажем о какой-то женщине, что у нее очаровательно изогнуты брови, сразу станет ясно, что нам пришлось здорово всматриваться, чтобы это заметить, и что остальные ее черты привлекают еще меньше внимания.

Так вот, у Иларии были прекрасный здоровый цвет лица и сверкающие темно-рыжие волосы, но это не редкость для венецианских женщин. Я могу сказать, что ее глаза были такими живыми, что казалось, они излучают свет вместо того, чтобы отражать его. Что у нее был такой подбородок, что хотелось прикоснуться к нему ладонью. У нее был нос, который обычно называют «веронским», поскольку чаще всего он встречается именно там, — тонкий, выступающий, но по форме похожий на гладкий нос лодки.

Ее рот я хочу отметить особо. Форма этого рта была утонченной, и он словно обещал быть мягким, когда другие губы прижмутся к нему. Более того, когда Илария и священник наконец встали, окончив свои молитвы и коленопреклонения, она снова присела рядом с ним и произнесла несколько слов нежным голосом. Я не разобрал их, но думаю, это было что-то вроде:

— Я присоединюсь к вам за часовней, святой отец, после вечерней службы.

Также я уловил, как она добавила:

— Чао.

Это венецианский способ говорить «schiavo» — «я твой раб», и я подумал, что красавица слишком уж фамильярно прощается со священником. Помню, в тот раз я еще заметил ее необычную манеру говорить: «Я п-присоединюсь к вам за ч-ч-часовней, святой отец, после вечерней службы. Ч-ч-чао». Каждый раз, когда женщина открывала рот, чтобы произнести звук «п» или «ч», она слегка заикалась и растягивала его. При этом казалось, что ее губы складывались в ожидании поцелуя. Это выглядело восхитительно.

Я напрочь позабыл, что собирался получить прощение и отпущение грехов за свои проступки, и последовал за незнакомкой из церкви. Вряд ли она знала о моем существовании, но покинула базилику Сан Марко путем, который, казалось, специально выбрала для того, чтобы избежать преследования. Двигаясь так быстро и ловко, как я бы не смог, даже если бы меня преследовали sbiri, женщина пробралась сквозь толпу в атриуме и исчезла. Изумившись, я обошел базилику снаружи, прошел через все аркады, окружавшие обширную пьяццу, затем, заинтригованный, несколько раз пересек площадь, минуя стаи голубей, осмотрел другую маленькую пьязетту, дошел от колокольни до двух столбов на берегу. В отчаянии я вернулся к главной церкви и принялся заглядывать в каждый уголок часовни и святилища. Совершенно опустошенный, я с трудом поднялся по ступеням к лоджии, где стояли золотые кони. В конце концов с разбитым сердцем я вернулся домой.

Проведя бессонную ночь, я снова отправился на следующее утро прочесать церковь и ее окрестности. Должно быть, я выглядел как заблудшая душа в поисках утешения. Прекрасная незнакомка представлялась мне ангелом, спустившимся с небес лишь однажды; я так и не нашел ее. Наконец я в мрачном настроении отправился к портовым ребятишкам. Мальчишки приветственно отсалютовали мне, а Дорис окинула взглядом, полным презрения. В ответ я издал горький вздох. Убалдо проявил заботу и спросил, о чем я горюю. Я рассказал ему, что отдал свое сердце прекрасной даме, а затем потерял ее. Все ребята принялись смеяться надо мной, кроме Дорис, которая выглядела пораженной.

— Я смотрю, теперь у тебя на уме только largazze, — сказал Убалдо. — Ты что, собираешься стать петухом при каждой курице на свете?

— Она взрослая женщина, а не девчонка вроде Малгариты, — возразил я. — И слишком возвышена, чтобы даже думать о таких вещах…

— Как pota! — хором воскликнули несколько мальчишек.

— В любом случае, — произнес я, растягивая слова, — что касается pota, то все женщины одинаковы.

Я говорил как человек, умудренный опытом, — к этому времени я уже видел обнаженными двух женщин.

— Я ничего не знаю об этом, — задумчиво произнес один из мальчишек. — Но однажды я слышал от одного много повидавшего моряка, как распознать женщину, наиболее желанную в постели.

— Расскажи нам! Расскажи! — раздался хор голосов.

— Когда она стоит прямо, сомкнув ноги, то в маленький треугольник между ее «артишоком» и внутренней стороной бедер должен проникать свет.

— У твоей дамы есть треугольник? — спросил меня кто-то.

— Я видел ее лишь однажды, да и то в церкви! Неужели ты думаешь, что в церкви она была раздетой?

— Хм, а у Малгариты есть треугольник?

На этот раз вместе со мной хором ответили несколько мальчишек:

— Я и не подумал посмотреть.

Малгарита в ответ хихикнула, а затем еще раз, когда ее брат сказал:

— Ты бы все равно не увидел. Ее зад слишком отвисает сзади, а груди спереди.

— Давайте посмотрим у Дорис! — закричал кто-то. — Эй, Дорис! А ну-ка встань прямо, соединив вместе ноги, и подними юбку!

— Попросите лучше настоящую женщину! — глумилась Малгарита. — Она ведь даже еще не знает, то ли ей нести яйца, то ли давать молоко.

Я ожидал, что со стороны Дорис последует немедленный отпор, однако она лишь всхлипнула и убежала.

Весь этот спор, как я теперь понимаю, был весьма удивительным, а может даже, и поучительным, но тогда мое отношение было несколько иным. Я сказал:

— Если я увижу свою даму снова, то покажу ее вам, ребята! Может, вам удастся проследить за ней лучше, чем мне, и тогда вы скажете мне, где она живет.

— Нет уж, grazie![27] — резко ответил мне Убалдо. — Станешь приставать к знатным дамам, так мигом окажешься между столбами!

Даниэль щелкнул пальцами:

— Это напомнило мне кое о чем. Я слышал, что сегодня в полдень у столбов состоится бичевание. Какой-то несчастный ублюдок рискнул и проиграл. Пошли посмотрим.

Мы так и сделали. Бичевание было публичным наказанием, а столбы, о которых я уже упоминал, находились на берегу пьязетты Сан-Марко. Одна из колонн посвящена моему тезке святому, а другая — прежнему покровителю Венеции, святому Теодоро, которого у меня на родине зовут Тодаро. Все публичные наказания и казни злодеев проводились здесь, «между Марко и Тодаро», как мы говорили.

Главным действующим лицом в тот день был человек, нам, мальчишкам, хорошо известный; мы не знали только его имени. Его везде называли Ил Зудио, что значит «иудей» или «ростовщик», а обычно и то и другое. Он проживал в убогой еврейской лачуге (burgheto), рядом с такими же, как он сам, но тесная лавка, в которой Ил Зудио обменивал и ссуживал деньги под проценты, располагалась на Мерчерии. Там мы с мальчишками совершали большинство наших краж и часто видели его склонившимся над столом для подсчетов. Его волосы и борода, похожие на курчавые красные лишайники, стали седыми, на его длинном одеянии виднелась круглая желтая заплата, которая свидетельствовала, что он иудей, а красная шляпа означала принадлежность к западным иудеям.

В тот день в толпе находилось огромное число его соплеменников, большинство тоже в красных шляпах, но попадались и некоторые в желтых головных повязках, подчеркивающих их левантийское происхождение. Возможно, они бы и не пришли сюда по своей воле смотреть, как их соплеменника будут публично сечь и унижать, однако, согласно венецианским законам, присутствие всех взрослых мужчин-иудеев было в таких случаях обязательным. Разумеется, в большинстве своем толпа состояла вовсе не из евреев; горожане собрались просто из любопытства, необычно было и то, что среди зевак на сей раз оказалось необычайно много женщин.

Иудея обвиняли в обычном преступлении — в проявлении чрезмерно корыстного интереса к займам, — но сплетни приписывали ему более изощренные интриги. Широко распространился слух, что он, в отличие от любого христианского ростовщика, который имеет дело лишь с ювелирными украшениями, посудой и другими ценностями, брал в залог и давал деньги за письма, написанные хоть и на простой бумаге, но отличавшиеся неосторожным или компрометирующим содержанием. А поскольку множество венецианок нанимали писцов, чтобы те писали для них письма такого рода или же читали им послания, которые они сами получили, то, скорее всего, именно этим и объясняется то, что многие женщины хотели посмотреть на иудея и узнать, не осталось ли у него копий компрометирующей их корреспонденции. А может быть, они, как и все женщины, просто хотели посмотреть, как будут сечь мужчину.

Ростовщика сопровождали несколько стражников gastaldi, одетых в форму, а также положенный заключенному для утешения член Братства Справедливости. Сей монах был одет в длинное одеяние и скрывал свое лицо под опущенным капюшоном, в котором были вырезаны отверстия для глаз; он считал унизительным для себя утешать иудея. Представитель Quarantia[28] стоял на том месте, где днем раньше стоял я, на украшенной четырьмя конями лоджии Сан-Марко, и сверху читал толпе звенящим голосом:

— Ввиду того, что обвиняемый Мордехай Картафило вел себя жестоко, посягая на мир и честь Республики, а также на добродетель ее граждан… он приговаривается к тринадцати ударам бича, после чего будет заключен в pozzo[29] дворцовой тюрьмы, до тех пор пока представитель трибунала допросит злоумышленника относительно деталей его преступлений…

Иудей, которому задали традиционный вопрос, не имеет ли он жалоб на действия суда, в ответ лишь тяжело и безнадежно вздохнул.

Несчастный сначала сжимался, видя, как на его плечи опускался бич, но затем его поведение изменилось. Сперва он бормотал что-то, затем начал кричать, а под конец застонал. Я осмотрел толпу — христиане одобрительно кивали, а иудеи старательно отводили глаза. И вдруг мой взгляд упал на определенное лицо, задержался на нем, и я принялся пробираться сквозь толпу, чтобы оказаться поближе к наконец-то отыскавшейся потерянной незнакомке.

Позади меня раздался визг, и голос Убалдо произнес:

— Эй! Марко, ты что не слушаешь музыку sinagòga?[30]

Но я даже не повернулся. На этот раз я не хотел рисковать, позволив женщине вновь ускользнуть. Сегодня незнакомка опять была без вуали, чтобы лучше видеть бичевание, и снова я пожирал глазами ее красу. Когда я подобрался к женщине поближе, то увидел, что она стоит рядом с высоким мужчиной в одеянии с капюшоном, почти полностью прикрывавшим его лицо. Оказавшись достаточно близко, я услышал, как этот мужчина бормочет моей прекрасной незнакомке:

— Итак, ты все-таки разговаривала с «мордой».

— И-и-иудей заслужил это, — сказала она, восхитительно надув губки.

Мужчина пробормотал:

— Цыпленок перед трибуналом лис.

Красавица рассмеялась, но в смехе ее не было веселья.

— Вы бы предпочли, чтобы я позволила цыпленку пойти к исповеднику, отец?

Меня удивило: неужели этот мужчина настолько стар, что является отцом моей красавицы? Но, заглянув под капюшон, что я легко проделал, будучи ниже его ростом, я узнал священника из базилики Сан Марко, того самого, которого видел накануне. Удивляясь, почему он прячется, прикрываясь своим облачением, я прислушался внимательней, но их бессвязная беседа мне ничего не прояснила.

Мужчина все так же вполголоса пробормотал:

— Вы сделали ставку не на ту жертву. Тот, кто может рассказать, — не тот, кто может слушать.

Женщина снова рассмеялась и надменно сказала:

— Вы никогда не называете имя этого кого-то.

— Зато его называешь ты, — пробормотал мужчина. — А что касается ростовщика, отдай лисицам козла вместо цыпленка.

Она покачала головой.

— Этот некто хоть и старый козел, но имеет друзей среди лисиц. Мне требуется найти способ, более изощренный, чем «морда».

Мужчина какое-то время молчал. Затем прошептал:

— Bravo.

Я посчитал, что он таким образом тихонько выразил свой восторг, поскольку представление с бичеванием как раз закончилось под последний протяжный стон иудея. Толпа приготовилась разойтись.

Моя дама произнесла:

— Да, я подумаю над этой возможностью. Но теперь, — она дотронулась до прикрытой одеянием руки собеседника, — этот некто приближается.

Священник еще ниже надвинул капюшон на лицо и смешался с толпой. А к даме присоединился другой мужчина — седой, краснолицый, одетый так же хорошо, как и она сама. «Возможно, он действительно ее отец», — подумал я. Мужчина сказал:

— Вот ты где, Илария. Как это мы разошлись?

Так я впервые услышал ее имя. Женщина и пожилой мужчина вместе отправились прочь, она трещала о том, «как хорошо прошло бичевание и какой выдался прекрасный день», — в общем, обычная женская болтовня. Я «повис» у них за спиной, достаточно далеко, чтобы не оказаться замеченным, и последовал за ними, словно меня тащили на веревке. Я боялся, что они дойдут лишь до берега, а затем сядут в гондолу или лодку. В таком случае мне было бы тяжело продолжать преследование. Все, у кого не было своих средств передвижения, принялись нанимать лодки. Но Илария со своим компаньоном пошли другой дорогой, прогуливаясь по пьязетте до главной пьяццы. Желая обойти толпу, они остановились рядом со стеной Дворца дожей.

Богатое одеяние Иларии развевалось на фоне похожих на львиные мраморных морд, которые выступали из стены дворца на уровне пояса. Эти самые морды венецианцы прозвали дьявольскими мордами тайной полиции; каждая из них соответствовала определенному виду преступлений: контрабанда, уклонение от налогов, ростовщичество, злодеяние против Республики и так далее. В пасти каждой такой морды имелось отверстие, и с противоположной стороны, внутри дворца, сидели агенты Quarantia, подобно паукам, ожидающим, когда можно будет дернуть сеть. Им не приходилось долго ждать. С годами эти мраморные пасти становились все шире и мягче, поскольку бесчисленные руки с анонимными записками постоянно проскальзывали внутрь, обвиняя в преступлениях своих врагов, кредиторов, неверных любовников, соседей, кровных родственников и просто незнакомцев. Обвинителей привлекало то, что они оставались неизвестными и могли обвинять кого угодно в чем угодно, не предъявляя доказательств. Сколько здесь было возможностей для злобы, клеветы и крушения чужих планов, ведь по нашим законам именно обвиняемый должен был опровергнуть выдвинутые обвинения и доказать свою невиновность. Это было не просто и редко кому удавалось.

Мужчина и женщина обошли площадь по кругу, а я двигался следом, стараясь держаться поближе, чтобы подслушать отрывки их беседы. Затем они вошли в один из домов, стоявших на площади. По поведению слуги, который открыл им дверь, было видно, что они живут здесь. Такие дома в самом сердце города были не слишком пышно украшены снаружи и потому не носили названия палаццо. Они были известны как «немые дома»: по их внешней простоте трудно было судить о благосостоянии их обитателей, являвшихся представителями самых древних и знатных семей Венеции. Вот в одном из таких домов и жила Илария.

Во время своей непродолжительной слежки я сделал два открытия. Из обрывков их разговора даже такому наивному мальчишке, как я, стало очевидно, что седой мужчина приходился Иларии не отцом, а мужем. Это причинило мне боль, но я успокоил себя мыслью, что молодая женщина, у которой старый муж, скорее отдаст предпочтение юноше вроде меня.

Еще я подслушал разговор о празднике, который должен был состояться на следующей неделе. Должен заметить, что на дворе был апрель месяц, двадцать пятого числа отмечался День святого Марка. А в Венеции это еще и праздник цветов и веселья, маскарад, так называемый Карнавал Бутонов. У нас в городе любят праздники и с нетерпением ждут наступления этого дня, ведь после Карнавала потом целых два месяца не бывает никакого веселья.

Мужчина и женщина говорили о костюмах, которые они готовят по этому случаю, и о нескольких балах, на которые были приглашены.

Сердце мое упало: эти праздники проводились за закрытыми дверями, и у меня не было никакой возможности попасть туда. Затем Илария заявила, что она собирается пойти на прогулку с факелами этой ночью. Ее муж запротестовал, говоря об опасности толпы и столкновениях, которые возникают «среди черни», однако Илария со смехом настаивала. Мое сердце при этом, вновь излечившись, забилось в надежде.

Наконец они исчезли внутри своего casa muta[31], а я побежал в лавку, которая, как я знал, находилась неподалеку от Риалто. Ее фасад был увешан масками из материи, дерева и cartapesta[32], раскрашенными в черный, белый и красный цвета: гротескными и комическими, демоническими и очень симпатичными. Я ринулся внутрь, крича мастеру, занимающемуся изготовлением масок:

— Изготовьте мне маску для Карнавала! Маску, которая сделает меня красивым и старым! И чтобы при этом я выглядел мужественным и галантным.

Глава 6

Это случилось утром, в один из последних дней апреля, на празднике. Я сам оделся во все самое лучшее, не прося о помощи слуг. Я надел бархатный светло-красный камзол и лавандового цвета чулки, туфли из Кордовы, которые я надевал очень редко, а поверх всего — тяжелый шерстяной плащ, стремясь таким образом скрыть юношескую стройность фигуры. Я спрятал маску под одежду и вышел из дома, намереваясь проверить свой маскарадный костюм на портовых ребятах. Приблизившись к барже, на которой они обитали, я достал маску и надел ее. На ней были брови и усы, сделанные из настоящих волос, а лицо все в морщинах — загорелый лик моряка, который избороздил далекие моря.

— Эй, Марко! — приветствовали меня мальчишки. — Sana capàna!

— Вы узнали меня? Неужели я выгляжу как Марко?

— Гм-м. Теперь, когда ты упомянул об этом… — сказал Даниэль. — Нет, не совсем так, как Марко, которого мы знаем. На кого он похож, как ты думаешь, Болдо?

Я потерял терпение и спросил:

— А разве я не похож на моряка, которому больше двадцати лет?

— Гм-м, — засомневался Убалдо, — уж очень ты для этого маленький…

— Корабельная еда иногда скудна, — пришел на помощь Даниэль. — Это могло замедлить твой рост.

Мне все это очень не понравилось. А тут еще из баржи появилась Дорис, которая немедленно окликнула меня по имени.

От злости я просто зарычал на нее, однако тут же увидел нечто такое, что заставило меня замолчать.

Оказывается, Дорис тоже собиралась на маскарад в честь святого Марка. Она вымыла свои невзрачные волосы, и выяснилось, что они приятного золотисто-соломенного цвета. Девочка дочиста отмыла лицо и напудрилась бледной пудрой, как делали все взрослые венецианки. Она выглядела очень женственно в своем парчовом наряде — обрезанном и переделанном платье моей матушки. Дорис завертелась волчком, заставив юбки взлететь, и застенчиво спросила:

— Я не такая красивая, как та lustrissima дама, которую ты любишь, Марко?

Убалдо пробормотал что-то по поводу «всех этих карликовых дам и кавалеров», а я все еще ошарашенно смотрел на девочку сквозь прорези моей маски.

Дорис настаивала:

— Ты не пойдешь со мной вместе, Марко, на этот праздник? Давай погуляем! Что это тебя так развеселило?

— Твои туфли.

— Что? — прошептала она, и личико ее омрачилось.

— Я смеюсь оттого, что ни одна дама никогда не носила таких ужасных деревянных tofi. — Этим словом в Венеции называют башмаки.

Девочка выглядела невыразимо расстроенной и снова вернулась внутрь баржи. Я некоторое время еще послонялся вокруг, а портовые ребята заверили меня (и почти убедили), что никто не узнает во мне простого мальчишку. После этого я покинул их и отправился на площадь Сан-Марко. Было еще слишком рано, но донна Илария, когда я подслушал ее разговор с мужем, не описала свой костюм. Она могла измениться так же сильно, как и я. Для того чтобы узнать даму сердца, мне пришлось затаиться в засаде за дверью ее дома в ожидании, когда она отправится на первый из балов Карнавала.

Я мог привлечь нежелательное внимание, прячась в дальнем конце аркады подобно глупому новичку-карманнику, однако, к счастью, я был не единственным на пьяцце, кто подобно мне уже вырядился в праздничное платье. Почти под каждой аркой наряженные в костюмы matacin или montimbanco участники карнавала установили свои подмостки задолго до того, как собралась толпа, перед которой они могли блеснуть талантами. Я был доволен, так как это дало мне возможность следить за входной дверью в casa muta.

Montimbanchi, в костюмах, напоминающих одеяния лекарей и астрологов, но более экстравагантных, усыпанных звездами, планетами и солнцами, произносили различные заклинания, проделывали фокусы или извлекали музыку из своих инструментов, чтобы привлечь внимание, а как только они улавливали заинтересованный взгляд какого-нибудь прохожего, то начинали шумно торговать лекарственными растениями — сушеными кореньями, разноцветными жидкостями, молочно-белыми грибами и другими подобными вещами. Еще более ослепительны были matacini, с лицами, раскрашенными по случаю праздника, одетые в клетчатые костюмы с блестками и заплатами. Этим было нечем торговать, кроме собственной ловкости. Они скакали на подмостках вверх и вниз, туда и обратно, исполняя захватывающие акробатические номера и танцы с мечами, они изгибались в фантастических позах, жонглировали мячами и апельсинами, теми и другими одновременно, снова и снова, а затем останавливались, чтобы перевести дыхание, и пускали по кругу шляпы для сбора монет.

День шел своим чередом, большая часть затейников появилась и расположилась на пьяцце, там же были и продавцы конфетти, сладостей и освежающих напитков. Люди попроще прогуливались, они еще не были одеты в праздничные наряды. Все собирались у помоста и наблюдали за фокусами montimbanco или слушали, как castroni (кастраты) исполняют баркаролы под аккомпанемент лютни, а как только артисты пускали по кругу шляпу или начинали предлагать свои товары, зрители перемещались к следующему помосту. Множество этих людей двигались от одного представления к другому, постепенно приближаясь к тому месту, где стоял я, закутанный в плащ и в маске. Зеваки остановились и начали пялиться на меня, думая, что я им что-нибудь покажу. Это слегка действовало на нервы, но мне ничего не оставалось, как только стоять и потеть — весенний день выдался не по сезону жарким — и притворяться слугой, который дожидается своего хозяина.

День тянулся бесконечно долго, я пламенно желал, чтобы на мне был плащ полегче, мне хотелось убить тучи порхавших по пьяцце мерзких голубей, и я был благодарен любому развлечению. И вот наконец появились представители гильдий в своих церемониальных одеяниях. Артель лекарей, цирюльников и аптекарей носила высокие конические колпаки и колыхавшиеся одеяния. Одежда гильдии художников была украшена кружевами хоть и из простой ткани, но, однако, разноцветными и с золотым шитьем. Артель дубильщиков и кожевников носила кожаные передники, украшенные орнаментами, но не рисованными или пришитыми, а выжженными…

Когда представители большинства гильдий собрались на пьяцце, к ним вышел дож Раниери Дзено. Его повседневный костюм, столь хорошо известный мне и каждому жителю Венеции, был достаточно богат для любого праздника, так что ему даже не понадобилось переодеваться. На голове у дожа была белая scufieta[33], а поверх одеяния наброшен плащ, подбитый горностаем, шлейф которого несли слуги, одетые в герцогские ливреи. За ними появились эскорт, состоявший из членов Совета и Quarantia, другие знатные гости и официальные лица; все также в богатых нарядах. Следом шли музыканты, однако они не играли на своих трубах и лютнях, а мерным шагом двигались по направлению к берегу. Сорокавесельная buzino d’oro дожа как раз причалила к молу, и процессия взошла на ее борт. Как только сверкающая гондола отчалила, музыканты принялись играть. Они всегда ждали этого момента, потому что знали, что музыка приобретает особую сладость, когда доносится по волнам до нас, слушателей, стоящих на берегу.

К моменту compieta[34] на город опустились сумерки, и lampaderi[35] двинулись к пьяцце, чтобы зажечь фонари над арками, а я все еще маялся перед дверью дома донны Иларии. Я чувствовал себя так, словно провел там всю свою жизнь. Я испытывал голод, так как не мог даже отойти и купить фруктов, но был готов ждать, если понадобится, до конца своих дней. К этому времени я уже не таился, поскольку площадь заполнилась народом и все прогуливающиеся были в костюмах, подобных моему.

Одни танцевали под отдаленные звуки музыки, исполняемой музыкантами дожа, другие пели вместе с голосистыми castroni, но большинство просто прогуливались, демонстрируя остальным свои регалии и наряды. Молодые люди осыпали друг друга конфетти, которое представляло собой крошки сладостей и скорлупок яиц, сбрызнутых духами. Девушки постарше держали апельсины и ждали, норовя поймать взгляд какого-нибудь дамского угодника, чтобы бросить ему апельсин. Этот обычай возник из легенды об апельсине, подаренном Юпитером Юноне на свадьбу; молодой человек мог потом долго хвастаться, что он любимый Юпитер у своей Юноны, если девушка бросала в него достаточно твердый апельсин, чтобы поставить парню синяк под глазом или выбить ему зуб.

Когда сумерки сгустились, с моря пришел caligo — соленый туман, который часто к ночи окутывает Венецию, и я порадовался, что на мне шерстяной плащ. В этом тумане причудливые языки пламени висячих фонарей в железных корзинах превратились в размытые шары света, волшебным образом подвешенные в пространстве. Люди на площади стали просто темными сгустками тумана, перемещавшимися в дымке; исключение составляли те, кто проходил мимо меня или попадал в пятна света фонаря. Тогда прохожие отбрасывали причудливые тени, напоминавшие черные лезвия мечей, рассекавших серый туман. И только когда кто-нибудь из участников празднества проходил совсем близко от меня, он или она на мгновение обретали плоть, а затем снова растворялись в тумане. Это напоминало воплотившуюся мечту, ангел ненадолго материализовывался: вот девушка со смеющимися глазами в блестках мишуры и в газовом платье стремительно тает в ночных кошмарах, и вместо нее появляется Сатана с красным лицом и рогами.

Внезапно дверь за моей спиной открылась, и яркий свет фонаря словно бы рассек серый туман. Я обернулся и увидел на фоне ослепительного света две тени, затем они превратились в мою даму сердца и ее мужа. По правде говоря, если бы я не стоял на своем посту перед дверью, то ни за что не узнал бы их. Мужчина совершенно преобразился, перевоплотившись в одного из традиционных персонажей маскарада, комического лекаря Дотора Баланзона. Илария же изменилась так сильно, что я даже не сразу определил, кого она представляет. Белая с золотом mitra[36] скрыла ее бронзовые волосы, маленькая маска-домино спрятала глаза, а слои стихаря, ризы и палантина сотворили из ее прекрасной фигуры приземистый купол. Наконец до меня дошло, что Илария была наряжена как женщина — духовное лицо, легендарная папесса Иоанна, жившая очень давно. Ее костюм должен был принести удачу, но я боялся, что если настоящий клирик поймает ее в таком виде, то посчитает костюм донны Иларии глумлением и тяжким грехом.

Они с мужем пересекли площадь, пробираясь через плотную толпу людей, и сразу же заразились духом праздника: она принялась разбрасывать конфетти на манер священника, брызгающего на прихожан святой водой, а он, подражая medego, раздавал приготовленные порции лекарства. Гондола поджидала супругов на берегу лагуны. Они ступили на борт, она отчалила и двинулась в сторону Большого канала. После минутного раздумья я захлопотал, пытаясь подозвать лодку. Между тем caligo стал таким густым, что все лодки двигались по воде с предельной осторожностью, возле самого берега. Поэтому, преследуя донну Иларию и ее мужа, мне было легче не упускать добычу из вида, рысью несясь вдоль канала, и при случае поджидать их на мосту, чтобы посмотреть, куда же они свернут, когда водные пути разойдутся. Мне пришлось изрядно побегать той ночью, так как Илария и ее супруг перемещались от одного палаццо или casa muta к другому. Сам я по большей части вынужден был ожидать снаружи в компании одних только шныряющих туда-сюда кошек, тогда как моя прекрасная дама наслаждалась праздником внутри.

Скрываясь в пахнущем солью тумане, который к этому времени стал таким густым, что капли его оседали на арках и нишах, а затем падали на кончик носа моей маски, я прислушивался к приглушенным звукам музыки внутри и представлял Иларию, танцующую furlàna[37]. Я прижимался к скользкой каменной стене и с завистью смотрел через оконные стекла туда, где во мраке горели свечи. Я присел на холодные влажные перила моста, прислушался к своему желудку и живо вообразил себе Иларию, изысканную и живую среди scalete (сладостей) и bignè buns (сдобных булочек). Я встал и размял затекшие ноги, снова проклиная свой плащ, который отяжелел от влаги, стал холодным и болтался возле коленей. Хотя я сильно страдал от сырости, но мигом оживился и попытался напустить на себя вид простодушного весельчака, когда подвыпившие участники маскарада выступили из caligo и заорали, приветствуя меня, — это были посмеивающийся bufon (шут), важно вышагивающий пират и трое мальчишек, представляющих развеселую компанию: medego, музыканта и городского сумасшедшего.

В праздничные ночи в городе не звучал колокол, возвещавший начало coprifuoco, но когда той ночью супруги прибыли к третьему из четырех палаццо и я снова принялся дожидаться снаружи, то услышал звон церковных колоколов, прозвонивших повечерие. Это словно бы послужило сигналом, так как Илария сразу выскользнула из бальной залы. Она появилась в дверях и немедленно направилась в ту сторону, где я скорчился в нише дома, укрывшись плащом. Женщина все еще была одета в папский наряд, но уже сняла с себя маску-домино. Нежным голосом Илария произнесла:

— Caro la[38], — приветствие, которое обычно использовали любовники, и я застыл, подобно статуе. В дыхании красавицы чувствовалась сладость ликера, сделанного из каштанов, когда она прошептала в складки моего капюшона: — Старый козел наконец-то нап-п-пился и не пустится в п-п-погоню. Dio me varda![39] Кто вы такой? — И она отшатнулась от меня.

— Меня зовут Марко Поло, — ответил я. — Я следовал…

— Я раскрыта! — воскликнула донна Илария так громко, что я испугался, что нас может услышать sbiro. — Вы его bravo!

— Нет, нет, моя госпожа! — Я встал и откинул капюшон. Поскольку моя маска мореплавателя испугала женщину, я снял и ее тоже. — Я принадлежу только вам!

Она отодвинулась подальше, ее глаза расширились от удивления.

— Ты мальчик!

Я не мог этого отрицать, но внес поправку:

— Но с опытом мужчины. — И быстро добавил: — Я люблю вас и разыскиваю с тех пор, как впервые увидел.

Илария прищурилась и пристально посмотрела на меня.

— Что ты здесь делаешь?

— Я ждал, — пробормотал я, — чтобы положить к вашим ногам свое сердце и предложить свою руку, чтобы служить вам, моя судьба принадлежит только вам.

Красавица нервно огляделась.

— У меня уже есть пажи. Я не собираюсь нанимать…

— Не нанимать! — заявил я. — Из любви к прекрасной даме я буду служить ей вечно!

В глубине души я надеялся растрогать этим донну Иларию. Но во взгляде, которым она меня окинула, сквозило раздражение.

— Колокола прозвонили повечерие, — сказала она. — Что же случилось? Скажи, ты не видел кого-нибудь еще поблизости? Ты здесь один?

— Нет, он не один, — произнес другой голос, очень спокойный.

Я обернулся и почувствовал у самой своей шеи кончик клинка. Лезвие появилось прямо из тумана — холодно блеснула сталь, — а затем снова скрылось под одеянием владельца. Я подумал, что голос, скорее всего, принадлежит священнику, знакомому Иларии, но ведь духовные лица не носят шпаги. Прежде чем я или она смогли что-либо ответить, человек, лицо которого скрывал капюшон, снова произнес:

— Я вижу, судя по вашему сегодняшнему наряду, моя госпожа, что вы насмешница. Что ж, быть посему! Однако и над насмешницей посмеялись. Этот навязчивый молодой человек желает стать bravo прекрасной дамы и служить ей не по найму, а из любви. Оставьте же его, пусть это будет вашей епитимьей за насмешки.

Илария вздохнула и произнесла:

— Вы предлагаете?..

— Я тут ни при чем. Вы, похоже, уже забыли, что должно произойти. Ну а когда большее препятствие окажется устранено, с меньшим будет проще разобраться.

С этими словами фигура отодвинулась дальше в туман и растворилась в нем. Я не имел представления, что означали слова незнакомца, но чувствовал: он говорил обо мне. И был ему благодарен. Я снова повернулся к Иларии, которая продолжала оценивающе разглядывать меня с каким-то удрученным видом. Она скользнула своей изящной ручкой внутрь одеяния, извлекла оттуда домино и подняла его перед глазами, словно прячась.

— Тебя зовут… Марко?

Я утвердительно ответил и склонил голову.

— Ты сказал, что преследуешь меня. Ты знаешь, где я живу? — Я кивнул. — Приходи завтра к моему дому, Марко. К черному ходу. Во время mezza vespro[40]. Не подведи меня.

Глава 7

В этом предупреждении не было никакой нужды; я бы и так ни за что ее не подвел. На следующий день я появился, как мне было приказано, возле черного хода. Дверь мне открыла какая-то древняя карга. Ее маленькие глазки смотрели так подозрительно, как будто она знала все самые постыдные тайны жителей Венеции. Она впустила меня в дом, обдав таким презрением, словно я был худшим представителем рода человеческого. Ведьма провела меня наверх, через холл, указала пальцем на дверь и оставила одного. Я постучал, и донна Илария открыла мне. Я шагнул внутрь, и хозяйка закрыла за мной дверь на защелку.

Она усадила меня и принялась ходить взад-вперед перед моим стулом, с подозрением на меня поглядывая. Женщина была одета в платье, расшитое золотом, которое сверкало подобно змеиной чешуе. Платье это было облегающим, а при ходьбе Илария еще и покачивала бедрами. Сходство с коварной рептилией было бы полным, если бы она не сжимала руки, что выдавало ее неуверенность. Хозяйка дома явно сомневалась, правильно ли она поступила, оставшись со мной наедине.

— Я думала о тебе всю ночь, — начала она. Я попытался было в ответ сказать ей о своей беззаветной преданности, но не смог выдавить хотя бы слово, и она продолжила; — Ты сказал, что избрал службу мне и что мечтаешь бескорыстно мне служить. Ты сказал, что сделаешь все из любви, и, признаюсь, это возбудило меня… мое любопытство. Но, думаю, ты знаешь, что у меня есть муж?

Я громко сглотнул и ответил утвердительно.

— Он гораздо старше меня и с возрастом все больше озлобляется. Он ревнует к-к-к моей юности и завидует всему, что юно. А еще мой муж отличается жестоким нравом. Ясно, что я не могу поэтому нанимать на службу м-м-молодого человека, не говоря уже о т-т-том, чтобы наслаждаться любовью какого-нибудь юноши. Ты понимаешь? Возможно, я бы и желала этого, даже жаждала, но я не могу, будучи замужней женщиной.

Я задумался над этим, а затем прочистил горло и произнес то, что казалось мне очевидным:

— Но старый муж умрет, а вы все еще будете молодой.

— Ты все понимаешь! — Красавица перестала сжимать руки и захлопала в ладоши. — Ты очень умен для такого… такого молодого человека. — Она вскинула голову, чтобы внимательней рассмотреть меня. — Итак, он должен умереть. Да?

В подавленном настроении я встал, чтобы уйти, полагая, что мы договорились — та связь, которой мы оба жаждали в настоящий момент, невозможна, и следует подождать, пока отвратительный старый муж умрет. Я был не очень-то доволен такой отсрочкой, но, как сказала Илария, мы оба еще молоды и вполне можем на какое-то время обуздать свои желания.

Но прежде чем я повернулся к двери, она подошла и встала совсем рядом. Фактически она прижалась ко мне и посмотрела вниз, прямо в мои глаза, мягко спросив:

— А как ты это сделаешь?

Я сглотнул и хрипло произнес:

— Сделаю что, моя госпожа?

Она засмеялась заговорщицким смехом.

— Да ты еще и скрытный к тому же! Но мне бы хотелось знать подробности, ведь следует все сперва хорошенько обдумать, чтобы увериться, что я не… Ну да ладно, это может подождать. А теперь представь, что я спрашиваю тебя, как ты будешь любить меня.

— Всем сердцем! — воскликнул я хриплым голосом.

— Будем надеяться, что и им тоже. Мне не хотелось бы смущать тебя, Марко, но ведь ты будешь любить меня также и некой другой частью своего тела, не так ли? — И она весело рассмеялась, должно быть заметив то выражение, которое появилось у меня на лице.

Я издал сдавленный звук, откашлялся и произнес:

— У меня была опытная наставница. Когда вы будете свободны и мы сможем заняться любовью, я все сделаю правильно. Уверяю вас, моя госпожа, я не сваляю дурака.

Донна Илария подняла брови и сказала:

— Прекрасно! Меня кормили обещаниями различных наслаждений, но никогда не обещали такого. — Она снова принялась изучать меня сквозь ресницы, которые, подобно когтям, добрались до моего сердца. — А теперь покажи, каким образом ты не сваляешь передо мной дурака. В конце концов я честно заплачу тебе за твою службу.

Илария подняла руки к плечам и каким-то образом мгновенно расшнуровала свое платье, напоминающее шкуру золотистой змеи. Оно соскользнуло до талии, она развязала bustenca[41] и дала ему упасть на пол, а я уставился на ее молочно-розовые груди. Думаю, я попытался одновременно схватить ее и стащить с себя собственную одежду, потому что женщина коротко вскрикнула:

— Да кто же обучал тебя, мой мальчик? Коза? Ступай к кровати.

Я попытался скрыть свой юношеский пыл под внешним приличием, но, когда мы оказались в постели полностью раздетыми, сделать это стало еще трудней. Мне хотелось насладиться каждой деталью тела Иларии, и тут даже мужчину намного сильнее меня покинула бы сдержанность. Ее плоть, напоминавшая по оттенку розу и молоко, такая же нежная, мягкая, как и они, была настолько красивой и так разительно отличалась от вульгарного мяса Малгариты и Зулии, что сама донна Илария показалась мне женщиной новой, высшей расы. Единственное, что я мог сделать, это удержаться и не приняться кусать ее, дабы проверить, такая ли она прелестная на вкус, как выглядит, благоухает и какой кажется на ощупь.

Я сказал ей об этом. Красавица томно вытянулась, закрыла глаза и, засмеявшись, предложила:

— Можешь куснуть, но н-нежно. Покажи мне все те интересные штучки, которым ты обучен.

Я провел по ней дрожащим пальцем — от бахромы сомкнутых ресниц вниз по тонкому веронскому носу, по надутым губкам к подбородку и атласному горлу, по холмику ее крепкой груди и дерзкому соску, по мягкому округлому животу к пушку светлых волос внизу — она извивалась и мяукала от наслаждения. Я вспомнил кое о чем, и это заставило меня остановить свой блуждающий палец там. Дабы продемонстрировать, что я хорошо знаю, как это делается, я мягко заверил донну Иларию:

— Не бойся, я не буду играть с твоей pota, иначе тебе захочется помочиться.

Красавица вздрогнула всем телом, глаза ее широко открылись, и она взорвалась:

— Amordei![42]

Илария вывернулась из-под моей руки и откатилась в сторону. Затем встала на колени в дальнем конце кровати и уставилась на меня так, словно я был насекомым, которое только что вылезло из щели в полу. После минутного колебания она требовательно поинтересовалась:

— Кто тот человек, что научил тебя этому, asenazzo?[43]

И я, почувствовав себя самым настоящим ослом, пробубнил:

— Одна портовая девчонка.

— Dio v’agiuta[44]! — вздохнула Илария. — Лучше бы это была коза. Она снова улеглась, теперь на бок, подперев голову рукой, чтобы разглядывать меня.

— Теперь мне действительно стало любопытно, — сказала она. — Поскольку я не… извини за любопытство… что ты делаешь после этого?

— Ну, — ответил я, расстроенный. — Я кладу мою… ты знаешь, мою свечку. В твою uh. И двигаю ею. Туда-сюда. Ну вот и все. — Воцарилась гнетущая тишина, пока я, смущаясь, наконец не произнес: — Что, разве не правильно?

— Неужели ты и правда полагаешь, что это все? Мелодия на одной струне?

Она в изумлении покачала головой. Совершенно несчастный, я принялся собираться.

— Нет, не уходи. Не двигайся. Оставайся на месте и позволь мне научить тебя как следует. Итак, начнем с…

Помню, меня приятно поразило, что научиться заниматься любовью — это все равно что научиться музыке и что «начнем с…» означает, что обоим игрокам следует начать совсем не с главных своих инструментов, но вместо этого надо использовать губы, веки и ушные раковины. Оказалось, что музыка может доставить наслаждение даже в самом pianissimo[45] начале. Музыка зазвучала оживленным crescendo[46], когда Илария представила в качестве инструментов свои полные груди с торчащими сосками и принялась дразнить и уговаривать меня использовать язык вместо пальцев, чтобы извлечь из них ноты. При этом pizzicato[47] она подала голос и запела под музыку.

А во время короткого перерыва между этими напевами она сообщила мне шепотом:

— Сейчас ты слышал гимн женского монастыря.

Я также узнал, что женщины действительно обладают такой вещью, как lumaghétta, о которой я ранее слышал, и что оба значения этого слова верны. Lumaghétta действительно напоминает собой маленькую улитку. Однако по своим функциям она больше похожа на ключ, при помощи которого настраивают лютню. Когда Илария показала мне, сперва сама, как искусно и нежно манипулировать lumaghétta, я заставил ее мурлыкать, звучать и звенеть от наслаждения, как настоящую лютню. Донна Илария научила меня и другим вещам — в том числе и тому, что она сама не могла с собой проделать. Я никогда даже не мог вообразить себе ничего подобного. В какой-то момент я покручивал пальцами, словно это были лады виолы, а затем пользовался своими губами на манер игры на dulzaina[48], после этого шел в ход язык, который я использовал подобно флейтисту, дующему в свой инструмент.

Это продолжалось до тех пор, пока не наступил полуденный дивертисмент и моя дама не намекнула, что пора уже вступать нашим главным инструментам. Тут мы заиграли в унисон, и музыка поднялась до crescendo невероятной кульминации tutti fortissimi[49]. Затем мы возвращались к пику наслаждений снова и снова, и это продолжалось большую часть дня. После этого мы сыграли несколько coda[50], причем каждый был чуть менее diminuendo[51], пока оба не изнемогли наконец от музыки. Мы спокойно лежали друг рядом с другом, наслаждаясь слабеющим tremolo[52] последних оваций: хлоп… хлоп… хлоп…

Когда прошло какое-то время, я решил галантно предложить любовнице:

— Ты не хочешь попрыгать и почихать?

Она посмотрела на меня с пренебрежением и что-то пробормотала, я не расслышал слов. После этого Илария сказала:

— Нет, grazie, не хочу, Марко. Я хочу поговорить с тобой о своем муже.

— Зачем портить такой день? — запротестовал я. — Давай отдохнем немного, а потом посмотрим, не сможем ли мы сыграть все в другой тональности.

— О нет! Этого не будет до тех пор, пока я остаюсь замужней женщиной. Я останусь ц-ц-целомудренной. Мы не будем заниматься этим, пока мой муж не умрет.

Я вынужден был смириться с этим условием, когда она поставила мне его с самого начала. Но теперь я уже испытал экстаз, и мысль о том, что придется ждать, была невыносима. Я заметил:

— Хотя он и стар, но, прежде чем ты станешь вдовой, могут пройти годы.

Донна Илария взглянула на меня и резко сказала:

— Почему это годы? Какое средство ты предлагаешь использовать?

Сбитый с толку, я спросил:

— Про какое средство ты говоришь?

— Ты собирался просто преследовать его, как делал это прошлой ночью? И так до тех пор, пока не допечешь его до смерти?

Истина наконец начала доходить до меня. Я спросил донну Иларию в благоговейном ужасе:

— Так ты серьезно считаешь, что он должен быть убит?

— Я считаю, что он должен быть убит серьезно, — ответила она с сарказмом. — А о чем, интересно, ты думал, мы говорили, asenazzo, когда обсуждали, какую службу ты мне сослужишь?

— Я решил, ты имеешь в виду… это. — Я застенчиво коснулся ее там.

— Довольно об этом. — Красавица слегка отодвинулась от меня. — И последи-ка за своим вульгарным языком, по крайней мере попытайся называть это mona, это хотя бы звучит не так ужасно, как то твое слово.

— Я больше никогда не прикоснусь к твоей mona? — Я был убит. — До тех пор, пока я не сослужу тебе ту, другую службу?

— Для победителя и трофей. Я наслаждалась, полируя твой stiletto, Марко, но ведь и другой bravo может предложить мне свою шпагу.

— Bravo, — повторил я. — Да, это дело поможет мне стать настоящим bravo, не так ли?

Илария сказала, поджав губы:

— А я буду сильнее любить bravo, чем человека, который тайком ворует ласки у чужих жен.

— Дома у меня в гардеробной есть шпага, — пробормотал я себе под нос. — Она, должно быть, принадлежала моему отцу или кому-нибудь из его братьев. Она старая, но острая.

— Тебя никогда не обвинят в убийстве и даже не заподозрят. Наверняка у моего мужа множество врагов, потому что у какого же важного человека их нет? И они, должно быть, все его возраста и положения. Никто не заподозрит простого, я имею в виду, молодого человека, у которого нет явных мотивов лишить моего супруга жизни. Тебе надо только подстеречь его в темноте, когда он будет один, и точно нанести удар, чтобы он потом не смог дать никакого описания…

— Нет, — перебил я Иларию. — Будет лучше, если я подстерегу твоего мужа среди равных ему, ведь среди них действительно могут оказаться его враги. И если я смогу сделать это, оставаясь незамеченным… Но нет! — Внезапно до меня дошло, что я замышляю убийство, и я неуверенно закончил: — Это невозможно.

— Все возможно для настоящего bravo, — нежно проворковала Илария. — Все возможно для того, кто будет щедро вознагражден.

И она снова начала придвигаться ко мне все ближе и ближе, дразня обещанием награды. Это всколыхнуло во мне самые противоречивые чувства, но мое тело опознало только одно из них и подняло жезл, чтобы сыграть туш фанфар.

— Нет, — сказала Илария, отталкивая меня и напуская на себя озабоченный вид. — Маэстро музыкант может дать первый урок бесплатно, чтобы показать, чему он способен выучить. Однако если ты и дальше желаешь получать уроки совершенства, ты должен заслужить их.

Она поступила умно, отослав меня прочь не полностью удовлетворенным. Признаюсь, я покинул ее дом — снова через черный ход, — почти дрожа от боли и похоти, словно вообще не получил удовлетворения. Меня вел и мной управлял, так сказать, мой жезл, а он желал, чтобы я снова вернулся в беседку Иларии: ничего другого в жизни мне тогда не требовалось. И тут произошло еще одно событие, которое подтолкнуло меня к принятию решения. Когда я обогнул здание, то обнаружил, что площадь Сан-Марко полна взволнованных людей и одетый в форму banditore[53] выкрикивает новости.

Оказалось, что сегодня в полдень дожа Раниери Дзено у него во дворце разбил паралич. Дож скончался. Большому совету предстояло выбрать нового правителя. По всей Венеции объявлялся трехдневный траур, после чего должны были состояться похороны дожа Дзено.

Возвращаясь домой, я думал: «Уж если великий дож умер, то почему не может умереть человек менее знатный?» И тут до меня дошло, что во время похоронной церемонии эти самые менее знатные люди как раз и соберутся все вместе. Среди них будет и муж моей дамы сердца и, без сомнения, как она и предположила, кто-нибудь из его завистников или врагов.

Глава 8

В течение последующих трех дней останки дожа Дзено оставались во дворце: и все это время туда, чтобы попрощаться с правителем, приходили уважаемые горожане, а по ночам тело охраняли специальные сиделки. Большую часть этих трех суток я провел в своей комнате, практикуясь со старой, но все еще находившейся в хорошем состоянии шпагой, пока не освоился наносить рубящие удары по фантому мужа Иларии. Труднее всего для меня оказалось просто нести шпагу, потому что она была такой же длины, как и моя нога. Я не смог бы даже ее обнажить, вытащив из-за пояса на ходу, поскольку при этом рисковал проткнуть себе ногу. Мне пришлось носить ее в ножнах, а это сделало шпагу еще более тяжеловесной. Также, чтобы скрыть ее, я вынужден был облачиться в длинную просторную одежду, которая не позволяла мне быстро вытащить оружие и сделать выпад.

И все это время я составлял хитроумные планы. На второй день бдения я написал записку, тщательно выводя буквы своей детской рукой: «Будет ли он присутствовать на похоронах и церемонии введения в должность?» Я критически изучил записку и подчеркнул он, дабы не возникло ошибки, кого именно я имею в виду. Затем старательно написал внизу свое имя — так, чтобы было понятно, кто автор записки. Я не мог вручить свое послание кому-нибудь из слуг и потому сам отнес ее в casa muta. Мне пришлось прождать целую вечность, пока я не увидел, как муж донны Иларии выходит из дома, одетый в темное траурное платье. Я обошел дом и отдал записку старой карге, которая открыла дверь, сказав ей, что подожду ответа.

Через какое-то время старуха вернулась. Ответ она не принесла, но поманила меня костлявым пальцем. И вновь я последовал за ней в комнаты Иларии и увидел там свою возлюбленную, которая изучала записку. Она выглядела какой-то взволнованной и даже не поприветствовала меня, сказав только:

— Конечно же, я умею читать, но не могу разобрать твой скверный почерк. Прочитай мне сам.

Я прочитал, и она ответила утвердительно: ее супруг, так же как и все члены Большого совета Венеции, будет присутствовать как на похоронах дожа, так и на церемонии введения в должность нового правителя, когда тот будет избран.

— Почему ты спрашиваешь об этом?

— Это даст мне две возможности, — пояснил я. — Я попытаюсь сослужить тебе обещанную службу в день похорон. Но если ничего не получится, то у меня есть еще одна идея, как это сделать на следующем собрании знати.

Донна Илария отобрала у меня записку и вновь изучила ее.

— Я не вижу здесь своего имени.

— Естественно, нет, — сказал я, словно опытный конспиратор. — Я же не могу скомпрометировать lustrissima.

— Здесь есть твое имя?

— Да. — Я с гордостью указал на него. — Вот оно, моя госпожа.

— По опыту мне известно, что не всегда мудро излагать что-либо на бумаге. — Она сложила листок и спрятала записку за корсаж. — Здесь она будет в безопасности.

Я попытался было возразить, что лучше порвать записку, но Илария капризно продолжила:

— Надеюсь, ты понимаешь, что очень глупо с твоей стороны прийти сюда без приглашения.

— Я дожидался, пока не убедился, что он ушел.

— Ну а если бы кто-нибудь еще кроме меня, скажем один из его родственников или друзей, был здесь? А теперь слушай внимательно. Ты больше не придешь сюда, пока я сама не позову.

Я улыбнулся.

— Пока мы не освободимся…

— Пока я не позову тебя. А теперь ступай, быстро. Я жду… я имею в виду, муж может вернуться в любую минуту.

Я отправился домой, чтобы продолжить упражняться со шпагой. А на следующий день, когда на закате начались торжественные похороны, я оказался среди зрителей. Даже похороны самого последнего простолюдина в Венеции всегда полны величия и пышны настолько, насколько это может себе позволить его семья. Разумеется, похороны дожа были обставлены великолепно. Покойный лежал не в гробу, а на открытых носилках и был обряжен в лучшие одежды; застывшие руки сжимали жезл, символизирующий власть, а лицу умершего искусно придали выражение безмятежной святости. Вдова все время находилась рядом, но она была так задрапирована в траурные одежды, что видна была лишь ее белая рука, покоившаяся на плече мертвого мужа. Носилки сначала поставили на крышу большой buzino d’oro дожа, на носу которой красно-золотой флаг великого герцога Венеции был приспущен до середины. Гондола отправилась в путь с торжественной неторопливостью — все ее сорок весел, казалось, едва двигались — вверх и вниз по главным каналам города. Позади и вокруг нее виднелись группы черных похоронных гондол, целые грозди лодок и шлюпов, на которых находились члены Совета и Quarantia, знатные синьоры, главные священнослужители и представители гильдий ремесленников, вся эта свита попеременно пела гимны и священные молитвы. Когда мертвец закончил свой последний парад по водным путям Венеции, носилки с телом подняли с гондолы и погрузили на плечи восемь знатных людей. Поскольку затем траурный кортеж должен был пройти по всем главным улицам в центре города, а многие из тех, кто нес носилки, были почтенного возраста, они часто сменяли друг друга. Носилки снова сопровождала вдова, а также скорбящие придворные, теперь уже пешком; за ними шли музыканты, которые исполняли медленную скорбную музыку, а представители различных братств делали вид, что в отчаянии хлещут себя.

Пока процессия следовала по воде, я мог лишь вместе с остальными горожанами наблюдать за ней с берега. Однако к тому времени, когда она пристала к берегу, я решил, что удача мне улыбнулась. От воды вместе с сумерками снова поднимался caligo, церемония погребения стала выглядеть еще более медленной и таинственной, окутанной туманом, словно саваном; музыка заглохла, мрачные молитвы зазвучали неотчетливо.

По всему пути следования горели факелы, большинство участников процессии достали и зажгли свечи. Какое-то время я шел вместе с простыми людьми, начиная хромать, когда шпага, висевшая у меня слева, заставляла припадать на ногу. Постепенно я пробрался в первые ряды. Оказавшись там, я удостоверился, что почти на каждом официальном плакальщике было одеяние с капюшоном, исключение составляли священники. Таким образом, я был прекрасно замаскирован, а в густой дымке тумана меня можно было принять за одного из представителей гильдий или ремесленника. Даже моя субтильная фигурка не вызывала подозрений; в процессии участвовало множество женщин под вуалями, чьи габариты были не больше моих; также там было несколько карликов в капюшонах и горбунов, меньше меня ростом. Я незаметно прокладывал себе дорогу среди придворных плакальщиков, двигаясь все дальше вперед, не вызывая ни у кого интереса, пока не оказался отделен от носилок лишь одним рядом священников, бормочущих свои ритуальные заклинания и размахивающих кадилами, добавляя к туману дым.

Я был не единственным из участников процессии, кто скрывал свое лицо. Поскольку каждый был укутан в одеяние, напоминавшее дымку, мне было трудно обнаружить свою добычу. Однако процессия оказалась достаточно длинной, так что, перемещаясь из стороны в сторону и зорко всматриваясь в каждый мужской профиль, который выглядывал из-под капюшона, я все-таки обнаружил супруга Иларии и постарался уже больше не упускать его из виду.

Случай представился мне, когда кортеж наконец вышел из узкой улочки на мощеную набережную в северной части города — Мертвую лагуну, неподалеку от которой находилась баржа портовых ребятишек, хотя сейчас она была невидима в тумане и наступившей темноте. Вдоль набережной плыла гондола дожа, которая сделала круг по городу и оказалась впереди нас, поджидая покойного правителя Венеции, чтобы отвезти его в последний путь — на остров Мертвых, который также не был виден с берега. Рядом с гондолой толпились плакальщики; и вообще все, кто находился поблизости, старались помочь тем, кто нес носилки, поставить их на борт гондолы. Это дало мне возможность смешаться с ними. Я расталкивал толпу, пока не оказался позади того, кого преследовал. В царившей суматохе никто не заметил, как я попытался обнажить шпагу. К счастью, супруг Иларии не собирался подставлять под носилки свое плечо — иначе, если бы в этот момент я отправил его на тот свет, покойный дож упал бы в Мертвую лагуну.

Однако единственным, что тогда упало, были мои ножны: каким-то образом, когда я теребил их, они отвязались от пояса моей туники. Ножны гулко загремели, свалившись на булыжную мостовую, и продолжили греметь, так как их поддевало множество ног. Сердце забилось у меня где-то в горле и чуть не выпрыгнуло изо рта, когда супруг Иларии нагнулся, чтобы их подобрать. Он не выразил своего негодования; отдал мне ножны обратно и добрым голосом произнес:

— Вот, молодой человек, вы уронили.

Я стоял совсем рядом с ним; обоих нас обтекала толпа, и шпага была у меня в руке, спрятанная под одеждой. Самый подходящий момент нанести удар, но как же я мог? Этот человек спас меня; мог ли я ударить его в ответ на его любезность?

И тут внезапно раздался еще один голос, прошипевший рядом с моим ухом:

— Ты глупый asenazzo!

Что-то заскрежетало и металлическим блеском сверкнуло в свете фонарей. Все это я заметил лишь краем глаза, а потому мои впечатления были отрывочными и спутанными. Мне показалось, что один из священников, размахивающих золотыми кадилами, вместо этого резко взмахнул чем-то серебристым. В этот момент супруг Иларии попался мне на глаза: он открыл рот, и оттуда полилась некая субстанция, которая в этом освещении выглядела черной. Я ничего ему не сделал, но с ним что-то произошло. Он пошатнулся, расталкивая участников процессии, а потом упал, повалив двоих. В этот момент чья-то тяжелая рука схватила меня за плечо, я отшатнулся, и это помогло мне избежать суматохи, которая началась в центре. Когда я пробирался к краю толпы, то сбил двоих, при этом я снова уронил свои ножны, а затем и шпагу тоже, но не остановился. Я пребывал в панике и мог думать только о том, как бы убежать побыстрее и подальше. За спиной у меня раздавались изумленные восклицания и возмущенные выкрики, но к этому времени я уже был далеко от света факелов и свечей, скрывшись в туманной мгле.

Я продолжал бежать вдоль набережной, пока не заметил две новые фигуры, возникшие передо мной из туманной ночи. Может быть, я убежал бы и от них, но заметил, что фигуры были детскими и через мгновение превратились в Убалдо и Дорис Тагиабу. Я испытал огромное облегчение оттого, что встретил кого-то из знакомых — причем не взрослых, а детей. Я попытался напустить на себя радостный вид. Возможно, я был в тот момент ужасен, но радостно приветствовал их:

— Дорис, да ты все еще отмытая и чистая!

— А ты нет, — заметила она и показала на мой наряд.

Я оглядел себя. Спереди мое одеяние было влажным, и вовсе не от caligo. Оно было забрызгано чем-то красным.

— Твое лицо такое же бледное, как могильный камень, — сказал Убалдо. — Что случилось, Марко?

— Я был… я был почти что bravo, — произнес я, и голос внезапно изменил мне. Оба изумленно уставились на меня, и я пояснил, чувствуя, что будет лучше рассказать обо всем кому-нибудь, кто не был впутан в это дело. — Дама моего сердца послала меня убить одного человека. Думаю, что он умер еще до того, как я это сделал. Должно быть, вмешался какой-то другой враг или кто-то еще нанял bravo.

Убалдо воскликнул:

— Ты думаешь, что он умер?

— Все произошло в одно мгновение. Мне пришлось бежать. Полагаю, я не узнаю, что же произошло в действительности, пока ночной banditori не прокричит новости.

— Где это произошло?

— Вон там, позади, где умершего дожа грузили на борт его гондолы. Может, этот человек еще и не умер. Там сейчас такое творится!

— Хочешь, я схожу посмотреть? Тогда я смогу рассказать тебе обо всем раньше banditori.

— Да, — произнес я, — но будь осторожен, Болдо. Они могут заподозрить каждого незнакомца.

Убалдо побежал обратно по той дороге, по которой я пришел, а мы с Дорис уселись на тумбу возле воды. Девочка спокойно посмотрела на меня и через какое-то время произнесла:

— Этот человек был мужем твоей дамы. — Это был не вопрос, но я кивнул ей в оцепенении. — И ты надеешься теперь занять его место.

— Я уже сделал это, — сказал я с хвастовством, на какое только был способен. Дорис, казалось, вздрогнула, и я добавил честно: — Во всяком случае, один раз.

Тот день виделся мне теперь далеко в прошлом, и в этот момент я не ощущал никакого стремления повторить все. «Любопытно, — подумал я, — как беспокойство может свести на нет мужскую похоть. Наверняка если бы я оказался прямо сейчас в комнате Иларии и она была бы обнаженной, улыбающейся и манящей, то оказался бы не в состоянии…»

— У тебя могут быть ужасные неприятности, — сказала Дорис, словно для того, чтобы окончательно погасить мое желание.

— Да нет, не думаю, — произнес я, скорее надеясь убедить себя, а не девочку. — Я не совершил никакого преступления, кроме того, что оказался там, где не должен был быть. Я исчез оттуда, не будучи узнанным или схваченным, и таким образом никто даже не знает, что я замышлял. Ну, теперь знаете вы с братом.

— А что будет дальше?

— Если этот человек мертв, дама моего сердца вскоре призовет меня в свои благодарные объятия. Я приду слегка пристыженным, так как надеялся предстать перед ней в образе доблестного bravo — убийцы ее притеснителя. — И тут я увидел все в новом свете. — Но зато теперь я могу пойти к ней с чистой совестью. — При этой мысли я слегка приободрился.

— А если муж не умер?

Радость моя мгновенно испарилась. Эту возможность я не учел. Я ничего не сказал, а сел, стараясь хорошенько все обдумать.

— Возможно, в таком случае, — отважилась произнести тихим голосом Дорис, — тебе будет лучше вместо нее взять в smanza меня?

Я заскрежетал зубами:

— Прекратишь ты когда-нибудь болтать глупости? Особенно теперь, когда у меня и так столько проблем?

— Если бы ты согласился, когда я предложила в первый раз, у тебя бы теперь не было этих проблем.

Ее логика, одновременно женская и детская, показалась мне явным абсурдом, хотя в ней и было зерно истины, что и заставило меня ответить так жестоко:

— Донна Илария красива, а ты нет. Она женщина, а ты ребенок. Она достаточно знатная, чтобы ставить «донна» перед своим именем, и я тоже внесен в Ene Aca. Дама моего сердца обязательно должна быть благородного происхождения…

— Она вела себя не очень-то благородно. И ты тоже.

Я закусил удила.

— Донна Илария всегда чиста и благоухает, а ты только недавно научилась мыться. Ей известно, как заниматься любовью возвышенно, ты же никогда не узнаешь больше, чем свинья Малгарита…

— Если твоя дама знает, как fottere[54] хорошо, то ты тоже должен этому научиться, а затем сможешь научить меня…

— Ага! Ни одна благородная дама никогда не употребит слово, подобное «fottere»! Илария называет это musicare[55].

— Тогда научи меня говорить, как она, научи меня musicare.

— Нет, это просто уму непостижимо! Почему я сижу здесь, споря со слабоумной, когда моя голова забита совсем другим? — Я встал и сухо сказал: — Дорис, полагаю, ты хорошая девочка. Почему же ты предлагаешь мне то, что сделает тебя плохой?

— Потому… — она склонила голову так, что ее светлые волосы скрыли выражение ее лица, — потому что это все, что я могу тебе предложить.

— Эй, Марко! — крикнул Убалдо, материализуясь из тумана и подходя к нам; он тяжело дышал после бега.

— Что ты разузнал?

— Позволь мне сказать одну вещь, приятель. Радуйся, что ты не bravo, который сделал это.

— Который сделал что именно? — с опаской спросил я.

— Убил человека. Того человека, о котором ты говорил. Да, он мертв. И они обнаружили шпагу, которой это сделали.

— Не может быть! — запротестовал я. — Это, должно быть, моя шпага, но на ней нет крови.

Убалдо пожал плечами.

— Sbiri нашли оружие. Без сомнения, найдут и убийцу. Они будут вынуждены схватить хоть кого-нибудь, чтобы обвинить его в преступлении, и, кто бы он ни был, этот человек обречен. Там поднялся такой шум!

— Всего лишь из-за мужа Иларии?..

— Из-за следующего дожа.

— Что?

— Представьте себе, banditori завтра провозгласили бы этого человека дожем Венеции. Sacro![56] Это все, что я разузнал, но я слышал, как это повторяли в нескольких местах. Совет избрал его преемником Serenito[57] Дзено, ждали лишь окончания торжественных похорон, чтобы сделать это заявление.

«O Dio mio!»[58] — хотелось сказать мне, но за меня это сделала Дорис.

— Теперь им придется выбирать нового дожа. Но сначала нужно найти bravo. Это не просто убийство в темной аллее. Из того, что говорили, я узнал, что подобного еще не случалось в истории Республики.

— Dio mio! — снова выдохнула Дорис. — Что же ты теперь будешь делать, Марко?

После некоторого раздумья, если только можно было так назвать лихорадочную работу моего взволнованного мозга, я сказал:

— Возможно, мне не следует идти сегодня домой. Пустите меня переночевать на вашей барже, в уголке?

Глава 9

Там я и провел ночь, на подстилке из вонючих тряпок, так и не сомкнув глаз. Когда в предрассветный час Дорис, услышав мои метания, подползла и спросила, не надо ли меня утешить, я просто зарычал, и она уползла обратно. Она, Убалдо и все остальные портовые ребята спали, когда рассветные лучи проникли сквозь многочисленные щели в трюме старой баржи и я встал, снял с себя запятнанную кровью одежду и скользнул в новый день.

Весь город был окрашен в розовый и янтарный цвет, каждый камень сверкал от росы, оставленной caligo. Я же, наоборот, видел все лишь в тускло-коричневом цвете, который ощущал даже во рту. Я без всякой цели брел по просыпающимся улицам, обходя каждого, кто прогуливался в этот ранний час. Однако улицы постепенно стали заполняться людьми, их было слишком много, и я не мог обойти всех прохожих.

Я услышал, как колокол прозвонил terza — начало рабочего дня. Я решил направиться в сторону лагуны, к Рива-Ка-де-Дио, в пакгауз нашего Торгового дома. Думаю, мной руководило смутное намерение — спросить служащего Исидора Приули, не может ли он быстро и не привлекая внимания найти для меня место юнги на каком-нибудь корабле, готовом к отплытию. Я ввалился в его маленькую конторку, настолько погруженный в свои мрачные мысли, что в первый момент даже не заметил, что в комнате толпилось необычайно много народа. Maistro Доро как раз говорил толпе незваных гостей:

— Я могу лишь заверить вас, что нога его не ступала на землю Венеции вот уже более двадцати лет. Повторяю, мессир Марко Поло давным-давно живет в Константинополе. Если вы отказываетесь мне верить, то здесь его племянник, которого зовут так же, и он может подтвердить…

Я круто развернулся, чтобы броситься прочь, когда увидел в комнате двух людей, чрезвычайно огромных и одетых в форму Quarantia. Прежде чем я смог убежать, один из них зарычал:

— Зовут так же, хм? Взгляните-ка, какое виноватое у него лицо!

И тут второй протянул руку, чтобы схватить меня за плечо.

Когда меня выводили, служащий и остальные работники пакгауза смотрели на это во все глаза. Идти было недалеко, но это путешествие показалось мне самым долгим в моей жизни. Я предпринимал слабые попытки вырваться из железной хватки gastaldi, больше напоминая bimbo, чем bravo, со слезами умоляя объяснить, в чем меня обвиняют, но бесстрастные судебные приставы не произнесли ни слова. Пока мы шли вдоль реки, продираясь сквозь толпу таращившихся на нас прохожих, в голове у меня металось множество вопросов. Была ли объявлена за поимку преступника награда? Кто сдал меня? Не рассказали ли обо мне Убалдо и Дорис? Мы перешли Соломенный мост и прошли еще совсем немного, до пьязетты, где располагался вход во Дворец дожей. Перед Пшеничными воротами мы свернули к Торреселле, которая находилась по соседству с дворцом и была последним напоминанием о том, как выглядел в стародавние времена укрепленный замок. Теперь она была Государственной тюрьмой Венеции, но заключенные называли ее иначе. Тюрьма эта носила название преисподней в том виде, как называли ее наши предки еще до того, как христиане научили их именовать это место адом. Тюрьма называлась Вулкано.

Из яркого розового и янтарного утра я внезапно был брошен в orba. Возможно, моих читателей удивит столь странное название[59]. Позвольте объяснить. Orba — это камера-одиночка. Каменный ящик, в котором нет мебели и ни одного отверстия, которое бы пропускало свет или воздух. Я стоял в темноте, беспомощный, запертый в духоте и отвратительной вони. Пол был покрыт толстым слоем клейкой жижи, которая хлюпала под ногами, когда я двигался, я не мог даже присесть; стены были покрыты мягкой слизью, которая, казалось, ползла, когда я дотрагивался до нее, — таким образом, я не мог прислониться к стене, когда устал стоять. Я присел на корточки. Меня стала бить дрожь, когда до меня постепенно дошел весь ужас положения, в котором я оказался. Я, Марко Поло, потомок знатного рода, наследник Торгового дома Поло, имя которого внесено в Libro d’Oro, — совсем недавно еще свободный человек, беззаботный юноша, перед которым был открыт весь мир, — я в тюрьме. Я опозорен, презираем, заперт в ящик, в котором не пожелала бы жить даже крыса. О, как я тогда рыдал!

Не знаю, как долго я простоял в этой слепой клетке. Может, один день, а может, уже прошло двое или трое суток. Несмотря на отчаянные усилия, мне было трудно контролировать непроизвольное опорожнение кишечника. Несколько раз я вносил свой вклад в жижу, покрывающую пол. Когда наконец пришел тюремщик, чтобы открыть дверь, во мне зародилась надежда, что меня признали невиновным и теперь освободят. Я возликовал. Даже если бы я действительно был виновен в смерти человека, избранного дожем, я был уверен, что уже понес за это достаточное наказание, испытал угрызения совести и готов был поклясться, что раскаиваюсь. Конечно же, мое ликование померкло, когда тюремщик сказал мне, что я пока понес лишь первое, а может, и последнее наказание, что orba — это лишь временная камера, где заключенного держат, пока не наступит время предварительного допроса.

Я предстал перед трибуналом, который назывался Signori della Notte — повелители ночи. В комнате на верхнем этаже Вулкано меня поставили перед длинным столом, за которым сидели восемь мрачных пожилых мужчин в темных одеяниях. Я стоял в отдалении от стола, а тюремщик — с другой стороны от меня. Он тоже старался держаться подальше, должно быть, я пахнул так же скверно, как и себя чувствовал. Если я еще и выглядел так же ужасно, то, должно быть, казался судьям настоящим низким и жестоким преступником.

Signori della Notte начали с того, что стали по очереди задавать мне самые невинные вопросы: мое имя, возраст, где я живу, кто родители, и все в таком духе. Затем один из них, обратившись к бумаге, которая лежала перед ним, сказал мне:

— Прежде чем мы определим список обвинений, следует задать множество вопросов. Однако допрос будет отложен до тех пор, пока вы не позволите монаху из Братства Правосудия действовать в качестве вашего защитника, поскольку вы обвиняетесь в убийстве — преступлении, которое карается смертной казнью…

Я обвиняюсь в убийстве! Я был настолько ошеломлен, что пропустил большую часть последовавших за этим слов. Наверняка на меня донесли либо Убалдо, либо Дорис, так как только им я доверил свою тайну. Но каким образом им удалось так быстро это проделать? Кто написал для них донос, чтобы опустить его в львиную пасть на стене Дворца дожей?

Судья закончил свое выступление вопросом:

— У вас есть что сказать по этому поводу?

Я прочистил горло и неуверенно произнес:

— Но кто, кто донес на меня, мессир?

Глупо было спрашивать об этом, и, честно говоря, я не ожидал ответа на свой вопрос, который просто сорвался у меня с языка. К великому моему изумлению, тот, кто меня допрашивал, ответил:

— Вы сами донесли на себя, молодой мессир. — Должно быть, я взглянул на него с таким недоумением, что он добавил: — Разве не вы писали это? — И прочитал, глядя на лист бумаги: — «Будет ли он присутствовать на похоронах и на церемонии введения в должность?» — Не сомневаюсь, что я продолжал таращиться на него с глупым видом, поскольку последовало дальнейшее объяснение: — Это подписано: Марко Поло.

Переставляя ноги подобно лунатику, я снова был препровожден тюремщиками вниз по лестнице, а затем по другому пролету — в так называемый колодец, самую глубокую часть Вулкано. Но даже колодец, сказали мне, не был настоящей тюремной темницей. Вот когда мне будут предъявлены окончательные обвинения, то меня поместят в Туманные сады, куда заключали приговоренных до исполнения смертного приговора. Грубо рассмеявшись, тюремщики открыли тяжелую деревянную дверь в каменной стене, которая была всего лишь по колено высотой, повалили меня, засунули в отверстие и захлопнули за мной дверь со звуком, подобным трубному гласу в Судный день.

Моя новая камера оказалась значительно больше, чем orba, в низкой двери даже имелось отверстие. Правда, оно было таким маленьким, что я не смог бы даже просунуть в него руку и помахать уходящим тюремщикам, но зато пропускало воздух и достаточно света, чтобы тьма в камере не была совершенно непроницаема. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я разглядел, что тут имелись ведро с крышкой, в качестве pissota, и две голые полки из досок, служившие кроватями. В одном углу я также увидел нечто, напоминающее груду разбросанного постельного белья. Однако когда я приблизился, груда зашевелилась и поднялась. Это был человек.

— Шолом алейхем! — грубым голосом произнес он.

Приветствие прозвучало как чужеземное. Я всмотрелся и узнал рыжую с сединой копну волос и бороду. Это был тот самый иудей, чью публичную порку я наблюдал в столь знаменательный для меня день.

Глава 10

— Мордехай, — представился он. — Мордехай Картафило. — После чего спросил о том, о чем все узники спрашивают друг друга при первой встрече: — Ты здесь за что?

— За убийство, — сказал я, шмыгнув носом. — Думаю, что меня также обвинят в государственной измене, lesa-maestà[60] и еще кое в чем.

— Убийства будет достаточно, — произнес он с легким ехидством. — Не волнуйся, парень. Тебе простят остальные незначительные проступки. Не могут же тебя наказать за них, раз ты будешь уже наказан за убийство. Это то, что называется риском дважды понести наказание за одно и то же преступление, здесь подобное запрещено законом.

Я злобно посмотрел на него:

— А ты шутник, старик.

Он пожал плечами.

— Каждый освещает тьму, как может.

Какое-то время мы молча предавались печали. Затем я произнес:

— Ты здесь за ростовщичество, так?

— Нет. Я здесь потому, что некая дама обвинила меня в ростовщичестве.

— Какое совпадение. Я здесь тоже, хотя и косвенно, из-за дамы.

— Ну, я сказал «дама» только для того, чтобы указать ее пол. В действительности она, — он плюнул на пол, — a shequesa karove.

— Я не понимаю твоих чужеземных слов.

— Язычница и putana cagna[61], — перевел он, опять сплюнув. — Она просила у меня взаймы денег и оставила в качестве залога на сохранение некие любовные письма. Когда она не смогла заплатить, а я отказался вернуть письма, она постаралась, чтобы я не отдал их кому-нибудь другому.

Я сочувственно покачал головой.

— Твой случай печальный, а вот мой — скорее нелепый. Моя дама попросила сослужить ей службу, предложив себя в качестве награды. Дело было сделано, но не мной. Тем не менее я здесь, и награда мне досталась совсем иная, но моя дама, возможно, еще даже и не знает об этом. Разве не смешно?

— Забавно. Иларию бы твоя история развеселила.

— Иларию? Ты знаешь эту даму?

— Что? — Он изумленно уставился на меня. — Твою karove тоже зовут Иларией?

Теперь уже я вытаращился на него.

— Как смеешь ты называть мою даму putana cagna?

Закончив наконец испепелять друг друга взглядами, мы уселись на нары и принялись сравнивать оба случая, после чего, увы, стало ясно, что и я, и Мордехай были знакомы с одной и той же донной Иларией. Я рассказал Картафило обо всем, заключив:

— Но ты упоминал о любовных письмах. Я никогда не посылал ей ни одного.

Он ответил:

— Мне жаль говорить тебе об этом, но они были подписаны совсем другим именем.

— Тогда получается, что у нее уже был любовник?

— Похоже на то.

— Она совратила меня, чтобы я сыграл для нее роль bravo. Я оказался самым настоящим простофилей. Исключительным глупцом.

— Похоже на то.

— А ту единственную записку, которую я все же написал, ту, которая теперь у Signori, она, должно быть, сунула в пасть льва. Но почему она так поступила со мной?

— Ей больше не нужен был bravo. Муж мертв, любовник в ее распоряжении, ты превратился для нее в обузу, которую надо устранить.

— Но я не убивал ее мужа!

— А кто же убил? Возможно, любовник. Так неужели ты ждешь, что она донесет на любовника, когда может вместо этого предложить тебя и тем самым спасти его?

У меня не было ответа на этот вопрос. Спустя мгновение сосед спросил меня:

— Ты когда-нибудь слышал о lamia?

— Lamia? Это значит ведьма, женщина-чудовище.

— Не совсем. Lamia может превратиться в юную и очень красивую ведьму. Она делает это для того, чтобы влюбить в себя молодых людей. Когда один из них попадает в ловушку, она занимается с ним любовью так сладострастно и усердно, что в конце концов тот изнемогает. Когда же юноша становится совсем беспомощным, lamia съедает его живьем. Это всего лишь миф, конечно, но удивительно живучий и широко распространенный. Я слышал его в каждой стране, где мне довелось побывать во время моего путешествия по Средиземноморью. А я много путешествовал. Просто удивительно, как много разных народов верят в то, что красота кровожадна.

Я принял это во внимание и сказал:

— Представь, она действительно улыбалась, когда наблюдала, как тебя пороли, старик.

— Меня это не удивляет. Возможно, она достигнет высот любовного экстаза, когда будет наблюдать, как тебя отправят к Мяснику.

— К кому?

— Так мы, старые обитатели тюрьмы, называем палача — Мясник.

— Но меня не могут казнить! Я невиновен! Я знатный человек! Меня не должны были запирать вместе с иудеем! — закричал я, обезумев.

— О, простите меня, ваша светлость. Из-за того, что здесь плохое освещение, я не разглядел вас. Я принял вас за простого заключенного в pozzo Вулкано.

— Я не простой!

— Простите меня еще раз, — сказал еврей. Он засунул руку между нашими нарами, снял что-то с моей туники и поднес ко мне. — Всего лишь блоха. Обычная блоха. — Он раздавил ее ногтем. — Оказывается, она точно такая же, как и мои.

— С твоим зрением все в порядке, — проворчал я.

— Если ты действительно знатный человек, юный Марко, то должен сделать то же самое, что и остальные знатные заключенные. Потребовать камеру получше, одиночку с окошком на улицу или на воду. Ты сможешь спустить вниз веревку и посылать записки или поднимать наверх лакомства. Считается, что это не разрешено, но в случае со знатью правила не работают.

— В твоих устах это звучит так, словно я проведу здесь долгое время.

— Нет, — вздохнул он. — Возможно, не очень долгое.

Смысл этой фразы заставил мои волосы зашевелиться.

— Я повторяю тебе, старый дурак, я невиновен!

Это заставило его ответить мне громким негодующим голосом:

— Почему ты говоришь это мне, несчастный mamzar?[62] Расскажи это Signori della Notte! Я тоже невиновен, но сижу здесь и здесь же сгнию!

— Погоди! У меня есть идея, — произнес я. — Мы оба здесь из-за того, что так пожелала Илария, из-за ее лжи. Если мы оба расскажем обо всем Signori, то, следовательно, они усомнятся в ее правдивости.

Мордехай в сомнении покачал головой.

— Кому они поверят? Эта женщина — почти что вдова дожа. А кто мы? Тебя обвиняют в убийстве, а меня — в ростовщичестве.

— Возможно, ты прав, — согласился я, совсем упав духом. — К несчастью, ты еще и иудей.

Он взглянул на меня вовсе даже не тусклыми глазами и произнес:

— Люди всегда так говорят. Интересно, почему?

— Ну… только потому, что им кажется вполне естественным, что иудеи в первую очередь оказываются под подозрением.

— Я часто замечал это и все ломал голову, почему христиане так считают?

— Ну… вы же убили нашего Господа Иисуса Христа…

Он фыркнул и сказал:

— Ну а я, разумеется, главный убийца!

Словно испытывая ко мне отвращение, Мордехай повернулся ко мне спиной, растянулся на своей полке и укрылся своим огромным одеянием. Он пробормотал в стену:

— Вот и говори после этого с людьми по-хорошему… да уж…

После чего, по-видимому, уснул.

Время тянулось медленно, отверстие в двери уже потемнело, когда ее с шумом отперли и двое тюремщиков пролезли внутрь, таща за собой большой чан. Старый Картафило перестал храпеть и сел в нетерпении. Тюремщики дали каждому из нас по деревянной доске, на которую они положили из чана чуть теплую клейкую массу. Затем они оставили нам тускло горевшую лампу — миску с рыбьим жиром, в котором плавал кусок тряпки и больше чадил, чем давал света. После этого тюремщики вышли и закрыли дверь. Я с сомнением уставился на еду.

— Polenta, — сказал мне Мордехай, жадно зачерпывая ее двумя пальцами. — Молодой юнош, тебе лучше съесть это. Здесь кормят только один раз в день. Больше ты ничего не получишь.

— Я не голоден, — ответил я. — Если хочешь, можешь съесть и мою.

Он чуть не выхватил у меня доску и жадно съел обе порции, причмокивая губами. Когда он покончил с едой, то сел и принялся ковыряться в зубах, словно не хотел потерять даром ни единой частички пищи. Потом старик уставился на меня из-под своих косматых бровей и наконец произнес:

— Что же ты обычно ешь на ужин?

— О… ну, например, тарелку tagliatelle[63]… или пью zabagion[64]…

— Bongusto[65], — произнес он сардонически. — Я не могу претендовать на то, что у меня такой изысканный вкус, но, может, ты предпочтешь это? — Он порылся в своей одежде. — Лояльные венецианские законы позволяют мне соблюдать некоторые религиозные ритуалы, даже в тюрьме.

Я не очень понял, как это связано с белыми квадратиками печенья из пресного теста, которые Мордехай вытащил и вручил мне. Я с радостью взял их и съел, хотя печенье оказалось почти безвкусным, после чего поблагодарил старика.

Когда на следующий день наступило время ужина, я уже достаточно проголодался, чтобы не привередничать. Я готов был съесть тюремную баланду хотя бы потому, что она означала перерыв в монотонном существовании. Заняться здесь было нечем, только сидеть или спать на голой жесткой лежанке, делать два-три шага туда-сюда, насколько позволяли размеры камеры, или беседовать с Картафило. Время шло, знаком чему служило лишь то, как светлело или темнело отверстие в двери, да то, что старый иудей молился три раза в день, ну и еще, конечно, нам каждый вечер приносили ужасную пищу.

Возможно, для Мордехая это было не таким уж тяжелым испытанием, ибо, насколько я мог судить со стороны, ранее он проводил все свои дни в молитвах, погрузившись в глубины своей похожей на монашескую келью лавки, расположенной на Мерчерии, а такой образ жизни мало чем отличался от заключения. Однако я сам был прежде свободным и веселым человеком и, оказавшись заключен в Вулкано, чувствовал себя похороненным заживо. Я понимал, что мне следует радоваться хоть какой-то компании в этой могиле, где времени не существовало: пусть даже это был иудей, беседы с которым не всегда оказывались слишком оживленными. Однажды я заметил ему, что наблюдал несколько разных наказаний у столбов между Марко и Тодаро, но никогда не видел казни.

Старик ответил:

— Это оттого, что большинство казней происходит внутри этих стен, иногда даже узники не знают об этом до самого последнего момента. Приговоренного помещают в одну из камер так называемых Giardini Foschi[66], окна в ней зарешечены. Мясник ждет снаружи, ждет терпеливо, когда человек в камере сделает движение, подойдет к окну и встанет к нему спиной. Тогда Мясник взмахивает своей garrotta[67] и через решетку захлестывает ее вокруг горла жертвы, сжимая до тех пор, пока не сломает несчастному шею или не задушит. Туманные сады выходят на канал. Там в коридоре также есть подвижная каменная плита. Ночью тело жертвы спускают сквозь это тайное отверстие в поджидающую лодку и отвозят к Sepoltura Publica[68]. Пока все это не завершено, о казни не сообщают. Все делается без суеты. Правители Венеции не хотят, чтобы стало широко известно о том, что старые римские legge[69] о смертной казни до сих пор применяются здесь. Таким образом, публичные казни немногочисленны. Им подвергают только тех, кто обвинен действительно в гнусных преступлениях.

— Преступлениях какого рода? — спросил я.

— Помню, когда я был молодым, одного мужчину приговорили к этому за изнасилование монахини, а другого — за то, что выдал секрет получения муранского стекла чужеземцу. Надо думать, убийство человека, избранного дожем, относится к таким преступлениям, если это то, о чем ты беспокоишься.

Я сглотнул.

— Расскажи, а как проходит публичная казнь?

— Преступника ставят на колени у столбов, и Мясник отрубает ему голову. Однако прежде он отрубает ту часть тела, которая виновна в преступлении. Насильнику монахини, разумеется, отсекли член. Стеклодуву отрезали язык. После этого приговоренный отправляется к столбам, а виновная часть тела висит на веревке, повязанной вокруг его шеи. В твоем случае, полагаю, это будет всего лишь рука.

— И еще моя голова, — произнес я хриплым голосом.

— Вот смеху-то будет! — произнес Мордехай. — Голова на веревке, повязанной вокруг шеи.

— Смеху?! — издал я душераздирающий крик, а затем все же рассмеялся, настолько нелепыми показались мне его слова. — Все бы тебе шутить, старик.

Он пожал плечами:

— Каждый делает то, что умеет.

Однажды монотонность нашего заключения была нарушена. Дверь открылась, чтобы впустить незнакомца. Это был светловолосый молодой человек, одетый не в форму надзирателя, а в одеяние Братства Правосудия. Он представился мне как fratello[70] Уго.

— Итак, — оживленно произнес он, — у нас есть довольно просторный casermagio[71] и отдельные нары в Государственной тюрьме. Если вы бедны, то можете рассчитывать на помощь Братства. Оно будет оплачивать ваш casermagio, пока будет длиться ваше заточение. У меня есть разрешение заниматься адвокатской практикой, и я буду защищать ваши интересы по мере моих сил. Также я буду передавать послания с воли и на волю и добиваться для вас некоторых маленьких удобств — соль для пищи, масло для лампы и остальные подобные мелочи. Я могу договориться, — он бросил взгляд на старого Картафило и легонько вздохнул, — о том, чтобы вам предоставили отдельную камеру.

Я ответил:

— Сомневаюсь, что буду счастливее где-нибудь еще, брат Уго. Я, пожалуй, останусь в этой камере.

— Как пожелаете, — сказал он. — Я уже связался с Торговым домом Поло, титулованным главой которого, оказывается, номинально являетесь вы, хотя вы пока еще и несовершеннолетний. Если хотите, можете сами платить за тюремный casermagio, а также выбрать себе адвоката на свой вкус. Вам надо лишь выписать необходимый pagheri и приказать компании оплатить его.

Я сказал в нерешительности:

— Это станет для Торгового дома Поло публичным унижением. Не уверен, имею ли я хоть какое-то право транжирить понапрасну деньги…

— Да, ваше дело проиграно, — закончил он, кивнув в знак согласия. — Я вполне понимаю.

Встревоженный, я принялся протестовать:

— Я не имел в виду, надеюсь…

— Тогда у вас есть другая возможность — принять помощь Братства Правосудия. Для возмещения убытков Братству позднее разрешат отправить двоих бедняков собирать милостыню: они будут просить горожан подать им из жалости к несчастному Марко П…

— Amordei! — воскликнул я. — Это будет еще унизительней!

— В этом случае у вас не будет выбора. Давайте лучше обсудим ваше дело. Как вы собираетесь защищаться?

— Защищаться? — возмутился я. — Я не буду защищаться, я буду протестовать! Я невиновен!

Брат Уго снова бросил бесстрастный взгляд на иудея, словно подозревал, что я уже получил от него совет. Мордехай в ответ лишь изобразил на лице скептическое изумление.

Я продолжил:

— Своим первым свидетелем я назову донну Иларию. Когда эту женщину заставят рассказать о нашей…

— Ее не заставят, — прервал меня брат. — Signori della Notte не допустят этого. Эта знатная дама недавно овдовела и до сих пор не пришла в себя от горя.

Я усмехнулся:

— Вы пытаетесь убедить меня, что она скорбит о своем муже?

— Ну… — ответил он задумчиво, — если и не о нем, то можете быть уверенным, донна Илария действительно очень сильно расстроена из-за того, что не стала догарессой Венеции.

Старый Картафило издал звук, похожий на приглушенный смешок. Меня же заявление монаха сильно удивило — поскольку с этой точки зрения я ситуацию не рассматривал. Должно быть, Илария просто кипела от разочарования и злости. Да уж, коварная женщина наверняка даже и не мечтала о той чести, которой вскоре должны были удостоить ее мужа, а вместе с ним — и ее. Теперь Илария склонна была забыть о собственной причастности к гибели супруга, ее снедало желание отомстить за то, что она лишилась титула. Не имело значения, на кого падет ее месть, а кто же был самой легкой мишенью, как не я?

— Если вы невиновны, молодой мессир Марко, — сказал Уго, — то кто же тогда убил того человека?

Я ответил:

— Думаю, это был священник.

Брат Уго бросил на меня долгий взгляд, затем постучал по двери тюремщику, чтобы тот его выпустил. Когда дверь раскрылась на уровне его колен, монах сказал мне:

— Полагаю, вам все же следует нанять другого адвоката. Если вы намереваетесь обвинить святого отца в убийстве, а вдову убитого — в подстрекательстве, вам потребуется самый лучший адвокат в Республике. Ciao!

Когда он вышел, я сказал Мордехаю:

— Все уверены в том, что мое дело проиграно, не важно, виновен я или нет. Наверняка должен быть какой-то закон, защищающий невиновных от несправедливых обвинений.

— Почти наверняка. Но существует старая поговорка: «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». Не позволяй своим надеждам вознестись слишком высоко.

— Тут не надеяться надо, а действовать, — заметил я. — Ты бы мог помочь нам обоим. Передай брату Уго те письма, которые хранятся у тебя, и пусть он предъявит их в качестве доказательства. В конце концов, они бросят тень подозрения на Иларию и ее любовника.

Мордехай уставился на меня своими глазами, похожими на ягоды черной смородины, инстинктивно погладил всклокоченную бороду и сказал:

— Думаешь, это будет по-христиански?

— А почему нет? Ты спасешь мне жизнь и сам выйдешь на свободу. Я не вижу в этом ничего, противоречащего христианской морали.

— Тогда прошу прощения, но я придерживаюсь другой морали и потому не могу так поступить. Я не использовал это, чтобы избежать frasta[72], и не сделаю этого теперь, ради нас обоих.

Я уставился на него неверящим взглядом.

— Но почему, во имя всего на свете?

— Моя торговля основывается на доверии. Я единственный из всех ростовщиков, кто ссуживает деньги под залог такого рода. Я смогу делать это только в том случае, если клиенты будут мне доверять и возвращать ссуды с процентами. Клиенты отдают под залог подобные бумаги, потому что уверены — я сохраню их в неприкосновенности. Ты думаешь, в противном случае женщины закладывали бы мне любовные письма?

— Полно, старик. Посмотри, ведь Илария отплатила тебе предательством. Не доказывает ли это, что она считает тебя ненадежным, не верит иудею?

— Конечно, это кое-что доказывает, да, — согласился он, скривившись. — Однако если я хоть раз позволю утратить доверие к себе, даже при самых ужасных обстоятельствах, то должен буду забыть об избранном мною деле. Не потому, что другие сочтут меня достойным презрения, а потому, что я сам буду презирать себя.

— Да какое дело, ты, старый дурак! Ты, может, теперь останешься здесь до конца дней своих! Ты сам сказал об этом. Ты не можешь вести себя так…

— Я веду себя в соответствии со своей совестью. Возможно, это маленькое утешение, но оно у меня единственное. Сидеть здесь, расчесывать укусы блох и клопов и наблюдать, как моя когда-то пышная плоть становится изможденной, но при этом чувствовать себя превыше христиан, которые, руководствуясь своей моралью, засадили меня сюда.

Я прорычал:

— Ты смог бы с тем же успехом заниматься этим и на воле…

— Zitto![73] Достаточно! Советы дураков обычно глупы. В дальнейшем мы больше не будем это обсуждать. Посмотри-ка лучше на пол, мальчик, здесь есть два огромных паука. Давай устроим между ними гонки и заключим пари с капризной фортуной. Ну, кто, по-твоему, окажется победителем? Выбирай себе паука…

Глава 11

Прошло еще несколько дней, унылых и монотонных, и вот в камере снова, пробравшись через низкое дверное отверстие, появился брат Уго. Я с угрюмым видом дожидался, что он скажет еще что-нибудь столь же удручающее, как и в прошлый раз, но монах сообщил новость, которая привела меня в изумление.

— Ваши отец с дядей вернулись в Венецию!

— Что? — выдохнул я, не в силах осознать услышанное. — Вы имеете в виду, что доставили их тела? Чтобы захоронить на родине?

— Я имею в виду, что они здесь! Живые и здоровые!

— Живые? После почти десяти лет полного молчания?

— Да! Все их знакомые удивлены не меньше вас. В гильдии купцов только и разговоров, что об этом. Говорят, эти люди теперь являются послами из далекой Татарии[74] к Папе Римскому. Но, к счастью — к вашему счастью, молодой мессир Марко, — они заехали домой, прежде чем отправиться в Рим.

— Почему это к моему счастью? — спросил я потрясенный.

— Просто удивительно, что им удалось приехать столь своевременно! Как раз теперь они отправились в Quarantia за разрешением увидеться с вами. Это не дозволяется никому, кроме адвоката. Может случиться, что ваши отец и дядя смогут заставить судей при рассмотрении вашего дела проявить к вам милосердие. Ну а если это им не удастся, то их присутствие на вашей казни послужит вам моральной поддержкой. И поможет вам достойно держаться, когда вы отправитесь к столбам.

И, сделав это оптимистическое заявление, адвокат отбыл. Мы с Мордехаем живо обсуждали его приход до глубокой ночи, до того времени, как прозвонили coprifuoco и тюремщик приказал нам через дверное отверстие погасить нашу тусклую лампу.

Прошло еще несколько дней — четыре или пять, — и все это время я просто сходил с ума от нетерпения. Но вот наконец дверь заскрипела, открываясь, и появился человек, такой здоровенный, что ему пришлось приложить немалые усилия, чтобы пролезть в нее. Внутри камеры он встал и начал выпрямляться. Каким же он был высоким! Я плохо помню нашу первую встречу. Мне лишь врезалось в память, что он был настолько же волосат, насколько и огромен; черные локоны его были растрепаны, так же как и щетинистая иссиня-черная борода. Великан взглянул на меня с высоты своего огромного роста, и его голос был полон презрения, когда он громко зарокотал:

— Хм! Это и есть тот парень, что успел вляпаться в дерьмо?

Я кротко произнес:

— Benvegnuo, caro padre[75].

— Я не твой дорогой батюшка, ты, лягушонок! Я твой дядя Маттео.

— Benvegnuo, caro zio[76]. А мой отец не пришел?

— Нет. Нам удалось добиться разрешения только для одного. Брату пришлось удалиться, чтобы предаться скорби по твоей матери.

— О да. Понимаю.

— По правде говоря, он сейчас занят тем, что ухаживает за своей будущей женой.

Это заставило меня возмутиться:

— Что? Да как он может так поступать?

— А кто ты такой, чтобы выражать свое недовольство, ты, scagaròn?[77] Бедняга вернулся домой из дальних стран и обнаружил, что жена его давно похоронена, служанка исчезла, а ценный раб потерян. Дож, который являлся его другом, мертв, а сына, надежду всей семьи, заключили в тюрьму по обвинению в самом отвратительном убийстве в истории Венеции! — И громко, так, чтобы все в Вулкано могли слышать, он заорал: — Скажи мне правду! Ты это сделал?

— Нет, синьор дядюшка, — ответил я в страхе. — Но какое отношение все это имеет к повторной женитьбе отца?

Дядя ответил уже спокойней, но с ноткой осуждения:

— Твой отец — семейный человек. По какой-то причине ему нравится быть женатым.

— Он избрал странный способ доказать это моей матери, — заметил я, — уехав от нее.

— И он снова уедет от жены, — сказал дядя Маттео. — Именно поэтому ему и нужен кто-нибудь, чтобы с легким сердцем оставить этого человека блюсти семейные интересы. У него нет времени ждать, пока родится и вырастет другой сын. А стало быть, нужна другая жена.

— Зачем ему другой сын? — с жаром спросил я. — У него есть я!

Дядя не сказал в ответ на это ни слова. Он просто оглядел меня с ног до головы, прищурившись, а затем его взгляд скользнул вокруг, по тесной, тускло освещенной, зловонной камере.

Вновь смутившись, я заметил:

— А я надеялся, что он вытащит меня отсюда.

— Нет. Ты должен выбраться из этого сам, — ответил дядя, и мое сердце упало. Однако он продолжил рассматривать камеру и сказал, словно размышляя вслух: — Из всех стихий, которые могли бы уничтожить наш город, Венеция всегда больше всего боялась сильного пожара. Особенно, если он угрожает Дворцу дожей и ценностям, находящимся в нем, или базилике Сан Марко и ее уникальным сокровищам. Поскольку дворец находится по соседству с тюрьмой, это с одной стороны, а церковь примыкает к тюрьме с другой, то тюремщики здесь, в Вулкано, привыкли к особенным мерам безопасности — воображаю, как они следят за каждой масляной лампой в этих камерах.

— Почему? Да, они…

— Заткнись. Они делают так потому, что если ночью зажечь такую лампу и, скажем, поднести ее к деревянным нарам, то узника придется вывести из горящей камеры, чтобы огонь можно было погасить. Тюремщики сразу же начнут кричать и бегать с ведрами воды. А затем, если в дыму и суматохе этому узнику удастся добраться до коридора Giardini Foschi, где рядом с тюрьмой протекает канал, он может решиться ускользнуть с помощью подвижной каменной панели в стене, которая ведет наружу. И если узник ухитрится сделать это, скажем, завтра ночью, то вполне возможно, что он найдет прямо там, на воде, пустую лодку.

Наконец Маттео снова остановил на мне свой взгляд. Я был слишком занят, размышляя обо всех этих возможностях, чтобы хоть что-нибудь сказать, но тут совершенно непрошено вмешался старый Мордехай:

— Так уже поступали раньше. И поэтому теперь существует закон: узник, предпринявший попытку поджога, независимо от его происхождения, сам будет приговорен к сожжению. С тех пор как издали этот закон, желающих сбежать подобным способом не находилось.

Дядя Маттео сардонически ответил:

— Спасибо тебе, Мафусаил. — Мне же он сказал: — Ну, ты только что слышал еще один хороший резон, чтобы не просто попытаться, а добиться успеха.

Он постучал по двери, вызывая тюремщика.

— Пока, племянник! Встретимся завтра ночью!

Я не мог заснуть почти до рассвета. И не потому, что требовалось хорошенько обдумать побег. Я просто лежал и наслаждался перспективой снова оказаться на свободе. Старый Картафило тоже внезапно проснулся, перестал храпеть и сказал:

— Надеюсь, твои отец с дядей знают, что делают. Ведь другой закон гласит, что ближайшие родственники заключенного несут ответственность за его поведение. Отец отвечает за сына — khas vesholem[78], — муж за жену, а хозяин за раба. Если заключенный сбежит, устроив поджог, тогда того, кто несет за него ответственность, сожгут вместо узника.

— Похоже, мой дядя не придает особого значения законам, — заметил я с гордостью, — и даже не боится быть сожженным. Но, Мордехай, я не могу проделать это один. Мы должны сбежать вместе. Что скажешь?

Какое-то время он хранил молчание, а затем пробормотал:

— Надо думать, сожжение предпочтительней медленной смерти от pettechie[79] — болезни заключенных. А я давно уже пережил всех своих родственников.

Наступила следующая ночь. Когда колокола прозвонили coprifuoco и тюремщики приказали нам погасить лампу, мы только прикрыли ее свет с помощью крышки от pissota. Стоило тюремщикам удалиться, как я вылил большую часть рыбьего жира из лампы на доски лежанки. Мордехай пожертвовал своей верхней одеждой, которая была зеленой от плесени, и пламя зачадило; мы бросили сверток под мою койку и подожгли его с помощью фитиля, сделанного из тряпки. Камера сразу же наполнилась удушливым дымом, и дерево занялось огнем. Мы с Мордехаем стали махать руками, загоняя дым в дверное отверстие, и подняли крик:

— Fuoco![80] Al fuoco!

В коридоре послышался топот ног.

Затем, как и предсказывал дядя, начались смятение и толчея, нас с Мордехаем вывели из камеры для того, чтобы люди с ведрами воды могли залезть в нее. Дым вырвался следом, и тюремщики убрали нас с дороги. В проходе их толпилось множество, но на нас они не обращали внимания. Скрываясь в дыму и темноте, мы украдкой пробрались по коридору и свернули за угол.

— Теперь сюда! — сказал Мордехай и помчался со скоростью, неожиданной для его возраста.

Он пробыл в тюрьме достаточно долго, чтобы изучить все проходы, и теперь вел меня то одним путем, то другим, пока мы не увидели свет, мерцавший в конце большого помещения. Он остановился там за углом, огляделся и помахал мне. Мы свернули в короткий коридор, освещенный двумя или тремя настенными лампами, абсолютно пустой.

Мордехай упал на колени, призывая меня помочь ему, и я увидел, что на одном из больших камней внизу стены имеются прикрученные к нему железные ручки. Иудей схватился за одну, я — за другую, мы напряглись, и камень начал поддаваться, оказавшись не таким мощным, как остальные. Великолепный свежий воздух, влага и запах соли проникли через отверстие. Я выпрямился, чтобы перевести дыхание, и тут же был сбит с ног. Откуда-то выскочил тюремщик и принялся звать на помощь.

Замешательство мое на этот раз оказалось сильней, чем раньше. Тюремщик бросился на меня, и мы покатились по каменному полу, в то время как Мордехай, согнувшись в отверстии, смотрел на нас, открыв рот и вытаращив глаза. В какой-то момент я оказался сверху и тут же воспользовался этим преимуществом. Я прижал тюремщика всем весом своего тела, надавив ему на грудь, а коленями пригвоздив его руки к полу. Обеими руками я зажал его широко раскрытый рот и, повернувшись к Мордехаю, выдохнул:

— Я не смогу удерживать его долго.

— Сюда, парень, — сказал Мордехай, — я сам им займусь.

— Нет. Один из нас сумеет убежать. Сбежишь ты. — Я услышал в коридоре шум множества ног. — Торопись!

Мордехай просунул ноги в отверстие, а затем повернулся и спросил:

— Но почему я?

Между ударами по врагу и попытками удержать его я выдохнул из себя последние слова:

— Ты дал… мне шанс… тогда… с пауками. Уходи!

Иудей бросил на меня удивленный взгляд и медленно произнес:

— Вознаграждение mitzva[81] — другая mitzva.

Он скользнул в отверстие и исчез. Я услышал далекий всплеск, раздавшийся из темной дыры, а затем получил удар по голове.

Меня грубо протащили по проходам и, словно кучу мусора, бросили в новую камеру. То есть, конечно, я оказался в старой камере, но просто в другой. В ней имелась лишь одна койка, не было отверстия в двери и свечи. Я уселся в темноте — все тело мое болело от ушибов — и принялся обдумывать свое положение. Из-за неудачной попытки сбежать я теперь распрощался с надеждой когда-нибудь доказать свою невиновность в прежних обвинениях. Провалив побег, я сам приговорил себя к сожжению. У меня была только одна причина радоваться: теперь я получил отдельную камеру. Не было товарища по камере, который мог бы увидеть, как я плачу.

Поскольку тюремщики, желая как следует наказать беглеца, от злости отказались кормить меня даже ужасной тюремной баландой, темнота и монотонность были такими беспросветными, что это даже трудно себе представить. Я не знал, как долго пробыл в камере в одиночестве, прежде чем ко мне пришел посетитель. Им снова оказался брат Уго.

— Я так понимаю, что разрешение, выданное моему дяде, аннулировано, — сказал я.

— Сомневаюсь, что он пришел бы сюда по своей воле, — ответил монах. — Только представьте, как он страшно разгневался и принялся богохульствовать, когда увидел, что племянник, которого он выловил из воды, превратился в старого иудея.

— И поскольку в дальнейшем не предвидится нужды в вашей защите, — произнес я, смирившись, — я полагаю, вы пришли к узнику с последним утешением.

— Во всяком случае, я принес вам новости, которые вы, должно быть, найдете утешительными. Сегодня утром Совет избрал нового дожа.

— Ах, да! Выборы отложили до тех пор, пока не найдут убийцу дожа Дзено. А теперь у них есть я. Но почему вы думаете, что я сочту эти новости утешительными?

— Возможно, вы забыли, но ваш отец и дядя тоже являются членами этого Совета. И поскольку оба недавно чудесным образом вернулись после долгого отсутствия, они сейчас самые популярные члены купеческой гильдии. Более того, во время выборов Поло могут оказать влияние на голосующих членов Совета из числа знатных купцов. Человек по имени Лоренцо Тьеполо жаждал стать дожем, и для того, чтобы заручиться голосами купцов, он готов принять на себя обязательства перед вашими отцом и дядей.

— Какие обязательства? — спросил я, все еще не смея надеяться.

— Существует традиция: новый дож при вступлении в должность объявляет о помиловании преступников. Serenito Тьеполо собирается простить вам преступную попытку поджога, который способствовал побегу некоего Мордехая Картафило из этой тюрьмы.

— Итак, меня не сожгут как поджигателя, — сказал я. — Мне просто отрубят руку и голову как убийце.

— Нет. Вы правильно заметили, что убийца схвачен, но ошибаетесь: убийца этот не вы. Другой человек сознался в assassinio[82].

Хорошо, что камера была маленькой, иначе я бы упал. А так я лишь пошатнулся и прислонился к стене.

Монах продолжал в медленной манере, которая приводила меня в бешенство:

— Я говорил вам, что принес утешительные новости. У вас гораздо больше защитников, чем вы думаете, и все они озабочены вашим благополучием. Тот иудей, которого вы освободили, не сбежал и не отплыл на корабле в какую-нибудь далекую землю. Он даже не стал скрываться в лабиринте иудейских burgheto. Вместо этого он отправился навестить одного священника — нет, не раввина, а настоящего христианского священника, который служит в базилике Сан Марко.

— Но ведь я же пытался рассказать вам об этом священнике!

— Так вот, как выяснилось, этот священник был тайным любовником госпожи Иларии, но та отвернулась от него, узнав, что она могла стать догарессой, но из-за него не стала. Когда прекрасная дама лишила священника своей любви, он стал раскаиваться в том, что совершил столь гнусное дело, как убийство, которое вдобавок не принесло ему никакой выгоды. Конечно, он мог бы хранить молчание до сих пор и оставить все, как есть, между собой и Богом. Но тут к нему зашел Мордехай Картафило. Похоже, иудей говорил с ним о каких-то бумагах, которые отдали ему в качестве залога. Он даже не показал их, а только упомянул, но этого оказалось достаточно, чтобы угрызения совести священника превратились в раскаяние. Он пошел к своему начальству и во всем чистосердечно признался, получив при этом привилегию раскаявшегося. Теперь он находится под домашним арестом в своей canonica[83] келье. Донна Илария тоже содержится в своем доме как соучастница преступления.

— Что будет дальше?

— Прежде всего следует дождаться, когда новый дож вступит в должность. Лоренцо Тьеполо не хотелось бы, чтобы самое начало его dogato[84] получило печальную известность, так как в это дело вовлечены теперь гораздо более известные персоны, нежели глупый мальчик, который играл в bravo. Благородная дама — вдова убитого, которого хотели избрать следующим дожем, священник из Сан Марко… ну, словом, дожу Тьеполо придется делать все возможное, чтобы замять скандал. Не исключено, что он даже разрешит церковникам допрашивать священника в камере, вместо того чтобы делать это в Quarantia. Полагаю, священник будет выслан в какой-нибудь отдаленный приход на материке. Дож, наверное, прикажет, чтобы донна Илария приняла постриг где-нибудь в захолустном женском монастыре. Подобные случаи уже бывали. Лет сто назад или около того во Франции свершилось преступление, в которое были вовлечены священник и знатная дама.

— А что случится со мной?

— Как только дож наденет белую scufieta, он провозгласит амнистию, и вы будете в числе помилованных. Вам простят поджог, и к тому времени с вас уже снимут обвинения в убийстве. Вы будете освобождены из тюрьмы.

— Освобожден! — выдохнул я.

— Ну, может, вы при этом окажетесь даже чуть более свободным, чем хотели бы.

— Что?

— Я же сказал: дож хочет, чтобы все это гнусное дело было поскорее забыто. Если он просто освободит вас и оставит в Венеции, вы станете живым напоминанием о нем. Вас простят лишь при условии, что вы отправитесь в изгнание. Вы покинете Венецию навсегда.

Несколько последовавших за этим дней я оставался в камере, вспоминая обо всем, что со мной произошло. Было больно думать о том, что придется покинуть Венецию la serenisima, la clarissima — самую спокойную и светлую. Но это было все-таки лучше, чем быть казненным на площади или оставаться в Вулкано. Я даже чувствовал некоторую жалость к священнику, который своим ударом bravo сослужил мне хорошую службу. Будучи викарием в базилике, он, без сомнения, смотрел вперед, надеясь со временем занять в церкви высокое место, на которое он не сможет рассчитывать, находясь в ссылке в глуши. Иларии же выпала теперь еще более жалкая доля, ее красота и таланты больше никогда ей не понадобятся. Хотя, возможно, и нет. Ей удавалось щедро расточать их, когда она была замужней женщиной, может, она будет наслаждаться ими и сделавшись Христовой невестой. В конце концов, у коварной красавицы теперь будет предостаточно возможностей исполнять «монашеские гимны», как она их называла. Несмотря на бесповоротно измененные судьбы, мы трое еще легко отделались.

Все это я понял в тюрьме. И вот наконец наступил день, когда тюремщики открыли дверь камеры, сопроводили меня по коридорам и лестницам, провели через другие двери, отперли самую последнюю и выпустили меня во двор. Мне надо было лишь пройти через Пшеничные ворота на залитую солнцем Рива, выходившую на лагуну. Я стал свободным, подобно бесчисленным чайкам, кружившим над морем. Это было приятное чувство, но я чувствовал бы себя еще лучше, если бы смог, перед тем как выйти, почиститься и надеть свежее платье. Все это время я не мылся и не менял одежду, так что был покрыт рыбьим жиром и пропах миазмами из pissota. Мои кружева порвались, когда я боролся с тюремщиком в ночь неудавшегося побега, а то, что от них осталось, было грязным и мятым. Как раз в это время у меня появились первые признаки отросшей бороды, она была еще не очень заметна, но делала мой облик более неряшливым. Хотелось бы мне в первый раз на моей памяти встретиться с отцом при других обстоятельствах. Они с дядей Маттео дожидались меня на Рива: оба одетые в элегантные одежды, которые, по-видимому, надевали члены Совета на церемонию вступления в должность нового дожа.

— Ты только взгляни на него! — зарокотал дядя. — Arcistupendo-nazzisimo[85] — и это твой сын! Взгляни на тезку нашего брата и нашего святого покровителя! Не от этого ли жалкого и хилого meschin[86] исходит такая вонь?

— Отец? — спросил я боязливо другого мужчину.

— Мой мальчик? — ответил он так же нерешительно, но распахнул мне свои объятия.

Я ожидал увидеть человека, выглядевшего столь же устрашающе, как дядя, поскольку отец мой был старше. Но он оказался лишь бледной тенью своего брата: не таким высоким и здоровенным, да к тому же он обладал мягким голосом. Так же как и дядя, отец носил бородку путешественника, только она была опрятной. Его борода и волосы были не черными, как вороново крыло, а точно такого же русого цвета, как и у меня.

— Мой сын! Мой бедный мальчик-сирота! — сказал отец. Он обнял меня, но тут же отодвинул от себя на расстояние вытянутой руки и встревоженно спросил: — От тебя всегда так пахнет?

— Нет, отец. Я столько времени просидел взаперти…

— Ты забыл, Нико, ведь это же bravo и bonvivan, а также мошенник, которого чуть не казнили между столбов, — перечислял мой дядя. — Герой матрон, несчастных в замужестве, смельчак, таящийся в ночи и владеющий шпагой, освободитель иудеев!

— Ну, — сказал на это отец, потакая мне, — цыпленок и должен расправить свои крылья дальше гнезда. Ладно, пойдемте-ка лучше домой.

Глава 12

Дома все слуги пришли в такое движение и проявили такое рвение, какого я не видел со времени смерти матери. Казалось, они были рады видеть меня снова. Горничная поспешила нагреть воды, как только я попросил ее об этом, a maistro Аттилио, когда я обратился к нему с вежливой просьбой, одолжил мне свою бритву. Я несколько раз вымылся, неумело соскреб пух на своем лице, надел чистую тунику, чулки и присоединился к отцу и дяде в гостиной, где у нас была печь.

— Ну а теперь, — заявил я, — я хочу послушать о ваших путешествиях. Обо всех землях, где вы побывали.

— Великий Боже, опять! — простонал дядя Маттео. — Мы больше не будем ни о чем рассказывать.

— У нас достаточно времени, чтобы сделать это позже, Марко, — сказал отец. — Всему свое время. Лучше расскажи нам о твоем собственном приключении.

— Оно уже закончилось, — торопливо ответил я. — И я предпочел бы услышать что-нибудь новенькое.

Однако они не смягчились. Тогда я рассказал им обо всем откровенно — обо всем, что произошло с того момента, когда я бросил первый взгляд на Иларию в Сан Марко, пропустив лишь тот день любви, который мы с ней провели. В результате у слушателей сложилось впечатление, что просто телячье рыцарство заставило меня предпринять столь пагубную попытку стать bravo.

Когда я закончил, отец вздохнул:

— Любая женщина может довести до греха. Ну да ладно, ты сделал то, что казалось тебе самым лучшим. Тот, кто делает все, что может, делает много. Хотя обстоятельства, конечно же, были трагические. Я вынужден согласиться с условием дожа, что тебе надо покинуть Венецию, сынок. Он мог бы проявить по отношению к тебе большую жестокость.

— Я знаю, — ответил я покаянно. — Но куда же мне отправиться, отец? Где мне искать рай земной?

— У нас с Маттео дела в Риме. Ты отправишься с нами.

— И мне придется остаток жизни прожить в Риме? В приговоре говорилось о вечном изгнании.

И тут дядя повторил то, о чем уже однажды говорил мне Мордехай:

— «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». И если дожа избирают навсегда, то это означает только, что он будет правителем лишь до конца своей жизни. Когда Тьеполо умрет, его преемник вряд ли станет препятствовать твоему возвращению. Не расстраивайся, что ни делается — все к лучшему.

А отец добавил:

— Мы с твоим дядей везем в Рим письмо от каана Хубилая…[87]

Никогда еще прежде я не слышал таких странных сочетаний звуков и потому перебил отца, чтобы выразить ему свое недоумение.

— Слово «каан» — это титул, он означает «великий хан всех монгольских ханов», — объяснил отец. — Ты, наверное, слышал про Хубилая, его у нас почему-то ошибочно называют великий хан Катай.

Я в изумлении вытаращился на батюшку.

— Вы встречались с монголами? И выжили?

— Встречались и со многими подружились. Наиболее влиятельный наш друг, пожалуй, сам каан Хубилай, который управляет самой большой империей на земле. Он попросил нас отвезти Папе Клименту его послание…

Отец продолжил свои объяснения, но я уже не слушал. Я смотрел на него, открыв рот, выпучив глаза от изумления и восхищения, и думал: «И это мой отец, которого я уже давным-давно считал мертвым… Этот самый обычный с виду человек заявляет, что является посредником между правителем варваров и Святейшим Папой!»

В заключение он сказал:

— …Ну а потом, если Папа даст нам сотню священников, которых просит прислать Хубилай, мы отправимся с ними на Восток. Мы снова вернемся в Китай.

— А когда мы поедем в Рим? — спросил я.

— Ну… — сказал он застенчиво.

— После того, как твой отец женится на твоей новой матери, — ответил дядя. — Это значит, что придется подождать, пока священник сделает оглашение.

Но его брат возразил:

— Да нет, Маттео, так долго ждать вряд ли придется. Поскольку нас с Фьорделизой едва ли можно назвать молодыми, мы ведь оба вдовеем, padre Нунзиата, возможно, освободит нас от процедуры трех оглашений.

— Что еще за Фьорделиза? — спросил я. — И не слишком ли поспешно ты все решил, отец?

— Ты ее прекрасно знаешь, — сказал он. — Фьорделиза Тревани, наша соседка, владелица дома, который находится ниже по каналу.

— Да. Она приятная женщина. И между прочим, была лучшей маминой подругой.

— Если ты собираешься этим пристыдить меня, Марко, я напомню тебе, что твоя мать уже в могиле, так что нет нужды завидовать, ревновать или разбрасываться обвинениями.

— Это правда, — сказал я и дерзко добавил: — Но ты не носишь lutto vedovile[88].

— Твоя мать уже восемь лет как мертва. И по-твоему, я должен теперь надеть траур и носить его в ближайшие двенадцать месяцев? Я не так молод, чтобы позволить себе скорбеть целый год. К тому же и донна Лиза не bambina[89].

— Ты уже сделал ей предложение, отец?

— Да, и она приняла его. Завтра мы отправляемся с ней на встречу с padre Нунзиатой.

— Вряд ли донна Фьорделиза довольна тем, что ты сразу же после женитьбы уедешь?

Услышав это, дядя взорвался:

— Да как ты смеешь такое говорить, щенок?!

Но отец терпеливо пояснил:

— Я именно поэтому и женюсь на ней, Марко, что уезжаю. Слезами горю не поможешь. Я вернулся домой, ожидая найти твою мать живой и все еще стоящей во главе Торгового дома. Но она покинула сей мир. А вдобавок я еще теперь — по твоей собственной вине — не могу оставить сына заниматься делами. Старый Доро — хороший человек, и ему вполне можно доверять. Тем не менее я предпочитаю, чтобы во главе дела стоял кто-нибудь из нашей семьи. Донна Фьорделиза с удовольствием возглавит наш Торговый дом. К тому же у нее нет детей, так что никто не станет соперничать с тобой за наследство, если это тебя волнует…

— Наследство меня нисколько не волнует, — ответил я и вновь дерзко продолжил: — Я беспокоюсь из-за того, что моей матери выказано неуважение, и донне Тревани, похоже, тоже. Да вся Венеция будет над ней смеяться и сплетничать о твоей поспешной женитьбе из меркантильных интересов.

На это отец сказал мягко, но ставя в разговоре точку:

— Я — купец, она — вдова купца, а Венеция — купеческий город, где все знают, что нет ничего лучше, чем сделать что-либо из меркантильных интересов. Для венецианца деньги — это вторая кровь, а ты ведь и сам венецианец. Теперь, когда я выслушал все твои возражения, Марко, я отвергаю их. И больше ничего не хочу слушать. Запомни: слово — серебро, а молчание — золото.

Я закрыл рот и больше не заговаривал на эту тему, уж не знаю, правильно я сделал или нет. В день, когда отец женился на донне Лизе, я стоял в церкви Сан Феличе вместе со своим дядей и всеми свободными слугами из обоих домов, многочисленными соседями, купеческой знатью и их родней, в то время как древний padre Нунзиата, трясясь от старости, проводил свадебную церемонию. И вот наконец венчание закончилось и падре объявил их мужем и женой. Отец повел новобрачную в ее новое жилище, а за ними последовали и все приглашенные гости. Я же тем временем тихонько улизнул.

Хотя я был одет во все самое лучшее, ноги принесли меня к портовым ребятам, благо это было по соседству. После того как меня освободили из тюрьмы, я заходил к ним редко и ненадолго. Теперь, поскольку я был бывшим заключенным, мальчишки, казалось, стали относиться ко мне как к взрослому мужчине, даже как к знаменитости, во всяком случае, между нами образовалась некая дистанция, чего раньше не было.

В тот день я не застал на барже никого, кроме Дорис. Она стояла на коленях внутри трюма, одетая лишь в тесную рубашку, и перекладывала мокрую одежду из одного ведра в другое.

— Болдо с остальными отправились на рынок рыться в отбросах, — сказала она. — Они будут отсутствовать весь день. У меня появилась возможность выстирать все, что они не носят.

— Можно составить тебе компанию? — спросил я. — А заодно и переночевать сегодня ночью у вас на барже?

— Твоей одежде тоже понадобится стирка, если ты это сделаешь, — заметила девочка, критически оглядев меня.

— У меня было жилье и похуже, — ответил я. — Кроме того, есть ведь и другая одежда.

— Откуда ты сбежал на этот раз, Марко?

— Сегодня свадьба моего отца. Он привел в дом matrigna[90] для меня, а мне совершенно никто не нужен. У меня ведь была родная мать.

— У меня, должно быть, тоже, но я бы не возражала и против matrigna. Иногда я сама себя ощущаю matrigna для толпы всех этих сирот, — рассудительно, словно взрослая женщина, заметила Дорис.

— Эта донна Лиза — вообще-то приятная женщина, — сказал я, садясь так, чтобы прислониться спиной к трюму. — Но мне почему-то не хочется находиться под одной крышей с отцом в его брачную ночь.

Дорис взглянула на меня с явным подозрением, уронила то, что было у нее в руках, подошла поближе и села рядом.

— Отлично, — прошептала она мне на ухо. — Оставайся здесь. И вообрази, что сегодня твоя брачная ночь.

— О! Дорис, ты снова за свое?

— Не понимаю, почему ты упорно отказываешься. Я теперь привыкла содержать себя в чистоте, как, ты говорил, и следует делать настоящей даме. Я везде чистая. Посмотри.

И, прежде чем я успел запротестовать, она одним движением скинула с себя одежонку. Действительно, девочка была чистой, на теле не было видно и следов волос. Даже донна Илария не была такой мягкой и лощеной. Конечно, у Дорис еще не хватало женских изгибов и округлостей. Ее груди только начали расти, а соски выглядели лишь слегка темней ее кожи, на боках и ягодицах тоже было маловато женской плоти.

— Ты еще zuzzerellóne[91], — сказал я, стараясь говорить скучающим равнодушным тоном. — Тебе надо еще расти и расти, чтобы стать настоящей женщиной.

Это было правдой, но в самой ее юности, в том, что Дорис была такой маленькой и незрелой, имелась своя прелесть. Хотя все парни по натуре своей развратны, они всегда вожделеют настоящую женщину. И любую ровесницу они воспринимают как подругу по играм, девчонку-сорванца среди мальчишек, zuzzerellóne. Однако я был опытней большинства мальчишек. У меня уже имелся опыт общения с настоящей женщиной. Это привило мне вкус к музыкальным дуэтам, к тому же какое-то время мне пришлось обходиться без музыки, — передо мной же сейчас стояла неискушенная в любви девчонка, желавшая, чтобы ее познакомили с этим искусством.

— Но ведь это будет непорядочно с моей стороны, — сказал я, — даже если представить, что это брачная ночь. — Я больше убеждал себя, чем ее. — Я ведь говорил тебе, что собираюсь уехать в Рим через несколько дней.

— Так же, как и твой отец. Но это не помешало ему жениться по-настоящему.

— Да, хотя мы и поссорились из-за этого. Я не считаю это правильным. Однако его новая жена, похоже, всем довольна.

— То же самое будет и со мной. А теперь давай представим, Марко, что сегодня наша брачная ночь, а после этого я стану ждать, и ты вернешься. Ты же сам сказал: когда сменится дож.

— Ты выглядишь нелепо, малютка Дорис. Сидишь здесь голая и рассуждаешь о дожах и тому подобном.

Но она вовсе не выглядела нелепой, Дорис выглядела как одна из нимф, о которых рассказывают старинные легенды. Я честно пытался противостоять ее чарам.

— Твой брат так часто повторяет, какая неиспорченная девушка его сестра…

— Болдо не вернется до ночи, и он ничего не узнает о том, что произойдет между нами.

— Он придет в ярость, — продолжал я, словно она и не перебивала меня. — Нам снова придется драться, как мы подрались в тот день, когда он запустил в меня рыбиной.

Дорис надула губки.

— Ты не ценишь мою доброту. Удовольствие, которое ты мне доставишь, станет ценой за боль, которую ты мне причинишь.

— Боль? Как это?

— Для девственницы в первый раз все протекает болезненно. Она не испытывает удовольствия, это известно каждой девушке. Все женщины рассказывают об этом.

Я задумчиво сказал:

— Не знаю, почему это должно причинять боль. По-моему, боли не должно быть, если сделать все так, как я. — Я решил, что с моей стороны будет бестактно упоминать в этот момент об Иларии. — Я имею в виду, тем способом, которому я выучился.

— Если это действительно так, — заметила Дорис, — то ты за свою жизнь смог бы заслужить обожание многих девственниц. Ты покажешь мне тот способ, которому научился?

— Видишь ли, надо сперва подготовиться. Например, вот так. — Я коснулся одного из ее миниатюрных сосков — zizza.

— Zizza? Это всего лишь щекотно.

— Я полагаю, щекотку скоро сменит другое ощущение.

Вскоре она сказала:

— Да, ты прав.

— И твоему zizza это тоже понравилось. Он поднялся, словно прося о большем.

— Да, да, это так. — Дорис медленно легла на спину, прямо на палубу, и я последовал за ней.

Я продолжил:

— Еще больше zizza любит, когда его целуют.

— Да! — И, словно ленивая кошка, она сладострастно вытянула свое маленькое тело.

— А теперь этот, — сказал я.

— Опять щекотно.

— Это тоже станет приятней, чем щекотка.

— Да. Правда становится, я чувствую…

— Вот видишь, пока никакой боли.

Дорис покачала головой, глаза ее закрылись.

— Для таких вещей даже не требуется присутствия мужчины. Это называется монашеский гимн, потому что девушки сами могут проделывать это с собой. — Я был с ней до щепетильности честен, давая возможность прогнать меня.

Но она сказала только, затаив дыхание:

— Я даже не представляла… не знала, как я там выгляжу.

— Ты легко можешь рассмотреть свою mona с помощью зеркала.

Дорис честно призналась:

— Я не знаю никого, у кого было бы зеркало.

— Тогда посмотри, обычно она вся покрыта волосами. Твоя все еще голая, ее можно увидеть, и она мягкая. Такая хорошенькая. Она выглядит как… — Я попытался подыскать поэтическое сравнение. — Ты знаешь, некоторые виды макарон выглядят как маленькие ракушки? Что-то наподобие женских губок?

— Ты так говоришь, как будто их тоже можно целовать, — произнесла Дорис таким голосом, словно впала в полудрему. Ее глаза снова были закрыты, а маленькое тело медленно извивалось.

— Еще как можно!

Когда Дорис извивалась, ее тело то сжималось, то расслаблялось, и от удовольствия она издавала хныкающий звук. Поскольку я продолжал извлекать музыку из ее тела, девушку время от времени сотрясали легкие конвульсии, причем каждый раз они длились дольше, как будто Дорис на практике училась, как продлить удовольствие. Не отрываясь от нее, я использовал лишь рот. Мои руки были свободны, и я смог стянуть с себя собственную одежду. Когда я тоже разделся, то Дорис, казалось, стала наслаждаться нежными спазмами еще больше, а ее руки заскользили по моему телу. Слегка успокоившись, я продолжил извлекать из нее монашескую музыку, как учила меня Илария. Когда наконец Дорис покрылась легкой испариной, я остановился, чтобы дать девушке передохнуть.

Ее дыхание слегка замедлилось, девушка открыла глаза. Она выглядела так, словно пребывала в дурмане. Затем Дорис нахмурилась, потому что почувствовала, что член у меня еще твердый. Она без всякого стыда взяла его в руку и с удивлением сказала:

— Ты сделал все?.. Или ты только меня заставил?.. И ты никогда?..

— Нет, еще нет. Разве ты не заметила?

— Нет, конечно. — Она весело рассмеялась. — Откуда мне знать? Я была далеко отсюда. Где-то в облаках.

Все еще продолжая держать мой член одной рукой, другой она потрогала себя.

— Все это… а я все еще девственница. Просто чудесно. Как ты думаешь, Марко, именно так наша Пресвятая Дева?..

— Мы и так уже согрешили, Дорис, — быстро сказал я. — Давай не будем богохульствовать.

— Ладно. Давай лучше будем грешить дальше.

Мы так и сделали, и скоро я снова заставил Дорис ворковать и сотрясаться — где-то в облаках, как она говорила, — наслаждаясь монашеским гимном. Наконец я сделал то, чего не может сделать ни одна монахиня, и это произошло не грубо и с усилием, но просто и естественно. Дорис, вся скользкая от пота, двигалась в моих объятиях без малейшего усилия, а та ее часть была самой влажной. Она не почувствовала вторжения, а только испытала еще более сильное ощущение среди множества новых, которые она узнала сегодня. Когда все произошло, Дорис открыла глаза, и они были полны наслаждения, а тот хныкающий звук, который она издала, был просто иной тональности, чем предыдущие.

Для меня это ощущение тоже оказалось новым. Внутри Дорис я оказался зажат, как в нежно сжатой ладони, гораздо сильней, чем это было с двумя предыдущими женщинами, с которыми я имел дело. Даже в миг наивысшего экстаза я понял, что опроверг высказанное много однажды утверждение о том, что якобы интимные места у всех женщин одинаковы.

Чуть позже мы с Дорис издавали много разных звуков. И самым последним из них, когда мы остановились, чтобы передохнуть, стал ее вздох, в котором перемешались изумление и удовлетворение.

— Ну что, надеюсь, было не больно? — спросил я с улыбкой.

Она страстно покачала головой и улыбнулась в ответ.

— Я много раз мечтала об этом. Но никогда не думала, что это будет так… Я никогда ни от одной женщины не слышала, что первый раз может быть таким… Спасибо тебе, Марко.

— Это тебе спасибо, Дорис, — вежливо ответил я. — А теперь, когда ты знаешь, как…

— Тише. Я не хочу делать ничего подобного ни с кем, кроме тебя.

— Я скоро уеду.

— Я знаю. Но знаю также, что ты вернешься. И я не буду этим заниматься, пока ты не вернешься из Рима.

Однако в Рим я тогда не попал. Я вообще так и не побывал там. Мы с Дорис продолжили резвиться до самого вечера, но потом оделись и, когда после дневной экскурсии вернулись Уболдо, Даниэль, Малгарита и другие, вели себя очень прилично. Ночью на барже я спал один на том же самом тюке из тряпок, которым пользовался прежде. Утром всех нас разбудили крики banditore, совершавшего необычно ранний обход, ему надо было сообщить важные новости. Папа Климент IV умер в Витербо. Дож Венеции объявил траур, в это время следовало молиться за упокой души Святого Отца.

— Проклятие! — грохотал мой дядя, стуча по столу кулаком так, что книги на нем подпрыгивали. — Неужели мы привезли с собой домой несчастье, Нико?

— Сначала умер дож, теперь Папа, — печально произнес отец. — Ах, недаром говорится, что все псалмы заканчиваются прославлением.

— И сообщением из Витербо, — заметил служащий Исидоро, в чьей конторке мы все собрались, — которое приведет к застою в конклаве. Похоже, слишком много ног примеряются к сапогам рыбака.

— Но мы не можем дожидаться выборов, когда бы они ни состоялись, — пробормотал дядя и взглянул на меня. — Надо поскорей увезти этого galeotto[92] из Венеции, иначе мы все можем отправиться в тюрьму.

— Нам нет необходимости ждать, — произнес отец невозмутимо. — Доро способен приобрести и собрать все необходимое нам для путешествия снаряжение. У нас нет только сотни священников, но для Хубилая ведь не имеет значения, будут ли они выбраны лично Папой. Так что мы вполне можем обратиться вместо него к какому-нибудь прелату.

— И к какому же прелату мы обратимся? — допытывался Маттео. — Если мы попросим об этом епископа Венеции, тот скажет нам, и будет прав, что, отправив с нами сотню священников, он опустошит все церкви города.

— Да, священников придется поискать где-нибудь далеко отсюда, — в раздумье произнес отец. — Лучше нам поискать их уже поближе к месту нашего назначения.

— Простите мое невежество, — вмешалась вдруг моя новоиспеченная мачеха, — но с чего это вам вдруг понадобилось вербовать священников, да еще так много, для спасения монгольского воителя? Насколько я знаю, он ведь не христианин.

На это отец ответил:

— Он не исповедует какую-либо определенную религию, Лиза.

— Я так и думала, что нет.

— Однако у него есть своеобразное достоинство: он терпим к тому, во что верят другие. Разумеется, Хубилай хочет, чтобы его подданные узнали достаточное количество различных верований, дабы они смогли сделать выбор. На его землях живет множество нечестивых проповедников различных языческих религий, но из приверженцев христианской веры там есть лишь введенные в заблуждение и приниженные несторианские священники. Хубилай пожелал, чтобы мы доставили настоящих представителей истинной христианской Римской церкви. Естественно, нам с Маттео пришлось подчиниться, и не только ради пропаганды святой веры. Если мы сумеем выполнить эту миссию, то сможем просить у хана разрешения заниматься уже другими миссиями, более близкими нам.

— Нико имеет в виду, — пояснил дядя, — что мы надеемся установить торговые отношения между Венецией и восточными землями, вновь возобновив торговлю по Великому шелковому пути.

Лиза спросила удивленно:

— Этот путь выложен шелком?

— Если бы! — сказал дядя, закатывая глаза. — Это гораздо более извилистый, ужасный и изматывающий путь, чем дорога на Небеса. Впрочем, называть это дорогой излишне.

Исидоро попросил разрешения объяснить даме:

— Дорога от берегов Леванта[93] через Переднюю Азию была названа Шелковым путем еще в древности, потому что шелка Катая[94] были самым дорогим товаром, который по нему перевозили. В те дни шелк ценился на вес золота. Возможно, путь назывался Шелковым еще и потому, что по нему было весьма удобно путешествовать. Однако не так давно он пришел в запустение, отчасти потому, что секрет изготовления катайского шелка был украден и сегодня этот материал производят даже на Сицилии. Кроме того, теперь в те восточные земли стало невозможно попасть из-за грабителей, татары и монголы мародерствуют по всей Азии. Наши западные соседи, например, вовсе отказались от сухопутного пути, предпочтя ему морской, на манер арабских мореплавателей.

— Но если туда можно попасть по воде, — заметила Лиза моему отцу, — то зачем мучиться, путешествуя по суше, тем более что там столько опасностей?

Отец сказал:

— Эти морские пути запретны для наших кораблей. Однажды миролюбивые арабы, долгое время спокойно жившие в мире со своим пророком, вдруг поднялись и превратились в воинственных сарацинов. Теперь они ищут возможности насадить ислам во внутренних землях Азии. И они так же ревностно охраняют свои морские пути, как и ту часть Святой земли, которую им удалось захватить.

А дядя добавил:

— Сарацины не прочь торговать с нами, венецианцами, и с другими христианскими купцами, потому что эта торговля сулит им прибыль. Однако они лишатся этой прибыли, если мы пошлем флот из своих собственных кораблей, чтобы торговать с Востоком. Вот почему сарацинские корсары постоянно охраняют морские пути.

Лиза выглядела потрясенной.

— Но они же наши враги, разве можно с ними торговать?

Исидоро пожал плечами.

— Дело есть дело.

— Даже священники, — сказал дядя Маттео, — никогда не пожелали бы иметь дело с Небесами, если бы это не приносило прибыль. Так что я полагаю, что Папа Римский захочет наладить торговые отношения даже с самыми отдаленными восточными землями. Это пойдет на пользу нашим соотечественникам. Мы знаем, мы собственными глазами видели, как богаты эти земли. Наше предыдущее путешествие было лишь разведкой, но на этот раз мы возьмем с собой что-нибудь для торговли. Шелковый путь ужасен, но его можно осилить. Мы уже дважды проходили через эти земли, туда и обратно. Мы сумеем сделать это снова.

— И кто бы ни стал новым Папой, — заметил мой отец, — он должен благословить это путешествие. В Риме все страшно перепугались, когда им показалось, что монголы собираются совершить набег на Европу. Несколько монгольских ханов, кажется, уже расширили свои ханства так далеко на запад, как собирались. Это означает, что сарацины являются основной угрозой христианству. Таким образом, Риму следовало бы приветствовать возможность союза с монголами против ислама. И поэтому наша миссия важна вдвойне — она послужит целям Святой Церкви, а также процветанию Венеции.

— И процветанию Торгового дома Поло, — вставила Фьорделиза, которая теперь принадлежала к нашей семье.

— Помимо всего прочего, — подытожил дядя. — Ну да ладно, хватит, давайте-ка лучше займемся делом. Как, по-твоему, следует ли нам вернуться в Константинополь и набрать священников там?

Мой отец обдумал это и сказал:

— Нет. Тамошние священники слишком привыкли к удобствам — они такие гладкие, как евнухи. Попробуй заставить разжиревшего на домашней сметане кота ловить мышей. Я думаю, нам следует поискать среди крестоносцев — там найдется немало капелланов, людей суровых и привыкших к тяготам жизни. Давай отправимся в San Zuàne de Acre[95], где крестоносцы в настоящее время стоят лагерем. Доро, не найдется ли в ближайшее время корабля, отплывающего на Восток, который сможет доставить нас в Акру?

Служащий отвернулся, чтобы проверить записи, а я ушел из пакгауза и отправился к Дорис — рассказать девушке о своем новом назначении и попрощаться с ней и с Венецией.

Прошло почти четверть века, прежде чем я снова увидел их обеих. Многое изменилось и постарело за это время, в том числе и я сам. Но Венеция всегда останется Венецией, и, как ни странно, Дорис тоже осталась той самой Дорис, которую я покинул. Помните, что девушка говорила: она, мол, будет верно меня ждать и никого больше не полюбит, пока я не вернусь. Возможно, эта клятва и помогла совершиться чуду: ведь даже спустя столько лет Дорис оставалась такой же молодой, милой и трепетной, такой же, как во времена моей юности, и я узнал ее с первого взгляда и был совершенно очарован.

Удивлены? Ну да ладно, не будем забегать вперед, эту историю я расскажу вам в свое время.

Часть вторая ЛЕВАНТ

Глава 1

Прекрасным венецианским vespro[96], когда все вокруг было расцвечено голубизной и золотом, мы, будучи единственными пассажирами на огромной грузовой трехмачтовой галере «Doge Anafesto»[97], отбыли из бухты Маламоко, что на острове Лидо. Судно везло оружие и припасы для крестоносцев. Предполагалось, что после того, как корабль разгрузится и высадит нас в Акре, он отправится в Александрию за грузом зерна, который доставит обратно в Венецию. Когда корабль вышел из бухты в Адриатическое море, гребцы сложили весла, а матросы поднялись на обе мачты, чтобы развернуть изящные паруса. Полотнища захлопали, затрепетали на ветру, а затем взлетели, наполненные дневным бризом, такие же белые и колышущиеся, как облака над ними.

— Какой великий день! — воскликнул я. — До чего же у нас превосходный корабль!

Однако отец, не склонный к восторженности, ответил одной из своих поговорок:

— Не хвали день, пока не закончится ночь, не радуйся ночлегу, пока не проснешься утром.

Но и на следующее утро, и в дни, последовавшие за ним, он не мог отрицать, что я оказался прав: корабль наш был так же удобен для проживания, как и гостиница на суше. В прежние годы судно, отправившееся в Святую землю, было бы битком набито христианскими паломниками из всех европейских стран, вповалку спавшими бы на палубе и в трюме, как сардины в бочке. Однако к тому времени, о котором я рассказываю, порт San Zuàne de Acre стал последним и единственным портом в Святой земле, пока не захваченным сарацинами, потому-то все христиане, кроме крестоносцев, оставались дома.

У нас была на троих одна каюта, прямо под капитанской, располагавшейся на корме. Корабельный камбуз снабжался мясом домашнего скота и птицы из специального загона, так что нам и морякам не пришлось питаться солониной. У кока также имелись разнообразные крупы, оливковое масло и лук. Прекрасное корсиканское вино хранили во влажном, прохладном песке, которым в качестве балласта было заполнено дно трюма. Единственное, чего мы были лишены, так это свежеиспеченного хлеба, вместо этого нам приходилось довольствоваться черствыми бисквитами agiada, которые невозможно было ни надкусить, ни прожевать, их можно было лишь сосать; но это оказалось единственное неудобство, на которое мы могли пожаловаться. На борту судна имелись medegoto, чтобы лечить всевозможные хвори и раны, и капеллан, чтобы исповедовать путешественников и проводить службы. В первое же воскресенье он читал нам проповедь из Екклесиаста: «Мудрый человек да отправится в незнакомые страны, где добро и зло испытает он во всех его проявлениях».

— Расскажи мне, пожалуйста, о тех незнакомых странах, — попросил я своего отца после окончания службы; у нас с ним не было времени поговорить по душам в Венеции. Его ответ, однако, больше сказал мне о нем самом, чем о далеких землях, скрытых за горизонтом.

— Ах, они полны возможностей для честолюбивого купца! — с восторгом произнес отец, потирая руки. — Шелка, драгоценности, специи — даже самый неискусный торговец сможет извлечь из таких товаров прибыль, а что уж говорить об умном человеке! Да, Марко, если ты будешь держать глаза открытыми и не растеряешься, ты, возможно, уже в Леванте поймаешь за хвост удачу. Ибо все тамошние земли предоставляют купцам большие возможности.

— Не сомневаюсь, — сказал я послушно. — Однако я мог бы изучить коммерцию и без того, чтобы покидать Венецию. Меня вообще-то привлекают… ну, приключения.

— Приключения? Но почему, сынок? Разве от них больше радости, чем от выгодных коммерческих сделок, которые упустили другие? Так в чем же их преимущества? И разве из приключений можно извлечь прибыль?

— Безусловно, прибыль очень важна, — не стал я спорить с отцом. — Но как же волнения и переживания? Экзотика дальних стран, встречи с необычными людьми. Наверняка в твоих путешествиях этого тоже было много.

— О да. Экзотика. — Он задумчиво почесал свою бороду. — Пожалуй. Вот, помнится, на пути в Венецию через Каппадокию мы действительно столкнулись с экзотикой. В тех землях растет удивительный мак, он похож на наш обычный красный полевой мак, однако имеет серебристо-голубоватый цвет. Из молочка, содержащегося в его головках, можно изготовить очень действенное снотворное средство. Я рассудил, что это лекарственное растение заинтересует венецианских врачей, и предвидел хорошую прибыль для нашего торгового дома. А потому хотел отыскать и собрать этот мак, намереваясь посадить его на нашей плантации крокусов. Ну вот, это и была самая настоящая экзотика, no xe vero? И великолепная коммерческая возможность. К сожалению, в Каппадокии в то время шла война. Все маковые поля были уничтожены, чернь разбежалась, и, увы, не удалось найти никого, кто смог бы снабдить меня семенами. Mi displace[98], возможность потеряна.

Я сказал с некоторым недоумением:

— Вокруг бушевала война, а ты заинтересовался лишь семенами мака?

— Ах, война ужасная штука. Она мешает торговле.

— Но, отец, неужели ты не увидел в этом возможность приключений?

— Ты помешался на приключениях, — заметил он ехидно. — Приключения — это всего лишь неудобства и волнения, о которых потом вспоминают. Поверь мне, опытный путешественник составляет свои планы так, чтобы не попасть ни в какое приключение. Самая удачная поездка — это скучная поездка.

— О! — только и сказал я. — А я представлял себе все иначе — ну, там, преодоление невзгод… раскрытие тайн… происки врагов… спасение прекрасных дев…

— И это говорит bravo! — зарокотал дядя Маттео, который как раз присоединился к нам. — Надеюсь, ты развеешь его заблуждения на этот счет, Нико?

— Я пытаюсь, — сказал отец. — Приключения, Марко, не прибавят тебе ни багатина в кошельке.

— Но неужели кошелек — это единственное, что человек должен наполнять? — воскликнул я. — Не должен ли он кроме денег найти в жизни еще что-нибудь? А как же извечная тяга к чудесам и путешествиям?

— Невозможно найти чудеса, если специально их разыскивать, — проворчал дядя. — Это как истинная любовь или счастье, которые и сами по себе являются чудом. Ты же не можешь сказать: я пойду и найду приключение. Самое лучшее, что ты способен сделать, — это отправиться туда, где подобное может произойти.

— Ну тогда, — сказал я, — мы ограничимся Акрой, городом крестоносцев, славящимся отважными деяниями и темными тайнами, красивыми девицами и жизнью, полной сладострастья. Какое место лучше подходит для приключений?

— Крестоносцы! — презрительно фыркнул дядюшка Маттео. — Это все сказки! Да тем крестоносцам, которым удалось выжить и вернуться домой, пришлось притворяться перед самими собой, что их бесполезная миссия принесла результат. Потому-то они и хвастались, что видели чудеса в этих далеких землях. Единственное, что они привезли с собой обратно, так это scolamento[99], которые оказались настолько болезненными, что бедняги с трудом могли держаться в седлах.

Я сказал с тоской:

— Так, значит, Акра — вовсе не красивый, полный тайн, соблазнов и роскоши город?

Отец ответил:

— Крестоносцы и сарацины сражались за San Zuàne de Acre больше полувека. Представь себе, как город должен теперь выглядеть. Нет, не стоит. Ты совсем скоро увидишь его собственными глазами.

Та наша беседа слегка меня обескуражила, но не убедила. Откровенно говоря, я пришел к заключению, что у моего отца не душа, а разлинованный гроссбух, а дядюшка же показался мне слишком тупым и грубым для любых тонких чувств. Они бы не узнали приключение, даже если бы оно свалилось на них. Однако я был совершенно иным человеком. И я отправился на нос корабля, чтобы не пропустить появления какой-нибудь русалки или морского чудовища.

После первого оживленного дня морское путешествие становится монотонным, пока шторм не внесет в него разнообразия. Однако на Средиземном море штормит только зимой, поэтому мне пришлось занять себя изучением всех работ, что матросы выполняют на корабле. Поскольку стояла хорошая погода, экипажу не надо было ничего выполнять, кроме обычной повседневной рутины, так что все, от капитана до кока, охотно разрешали мне смотреть, задавать вопросы, а иногда даже и самому что-нибудь сделать. Экипаж корабля состоял из людей различных национальностей, но, поскольку все они говорили на торговом французском, который называли sabir, это не мешало нам общаться.

— Ты вообще-то знаешь хоть что-нибудь о плавании под парусами, малыш? — спросил меня один из моряков. — Тебе известно, например, какие механизмы на корабле живые, а какие мертвые?

Я подумал и, глядя на паруса, распростертые над кораблем подобно крыльям птицы, предположил, что это, должно быть, и есть живые механизмы.

— А вот и нет, — сказал матрос. — Живыми называются все части корабля, которые находятся в воде. А мертвыми — которые расположены над водой.

Я подумал и сказал:

— Да, но если даже мертвые механизмы погрузить в воду, то и тогда они едва ли смогут называться живыми. Мы все в таком случае умрем.

Моряк быстро произнес:

— Не говори о таких вещах! — И перекрестился.

Другой матрос заметил:

— Малыш, если ты хочешь стать мореплавателем, тебе надо выучить семнадцать имен семнадцати ветров, которые дуют над Средиземным морем. — Он принялся считать их, загибая пальцы. — Сейчас мы плывем благодаря пассату, который дует с северо-запада. Зимой с юга дует свирепый ostralada, он несет штормы. Gregalada (северо-восточный) ветер — дует со стороны Греции и заставляет море волноваться. С запада дует maistral. Levante (сильный восточный ветер) приходит с востока, из Армении…

Но тут третий моряк перебил его:

— Когда начинает дуть levante, то можно уловить запах циклопов.

— Это такие острова? — спросил я.

— Нет. Это такие странные люди, которые обитают в Армении. У них только одна рука и одна нога. Пользоваться луком и стрелой им приходится вдвоем. Поскольку циклопы не могут ходить, они прыгают на одной ноге. Но если они торопятся, то катятся на боку, помогая себе при помощи руки и ноги. Потому-то их и называют циклопами[100], ноги у них как колеса.

Помимо того что матросы рассказывали мне о всяких диковинках, они также научили меня играть в угадайку, которую называли викториной: эту игру придумали моряки, чтобы скоротать время в скучных плаваниях. Они, должно быть, совершили уже много таких плаваний, так как викторина была чрезвычайно долгой и нудной игрой, причем каждый из игроков мог выиграть или проиграть за вечер лишь несколько сольди.

Когда позже я спросил дядюшку, не сталкивался ли он когда-нибудь во время своих путешествий с загадочными армянскими циклопами или другими диковинами, он рассмеялся:

— Хм! Ни один моряк не заходит в чужеземном порту дальше ближайшего кабака или большой лавки. Однако когда его спрашивают, что он видел в дальних странах, ему волей-неволей приходится что-нибудь выдумать. Только marcolfo, который поверил женщине, поверит моряку!

С этого времени я терпеливо, но вполуха слушал россказни моряков о чудесах на суше, однако продолжал с вниманием прислушиваться к их советам насчет того, что надо делать в море во время плавания. Я узнал, что некоторые вещи они называют между собой иначе, чем простые люди, — так, например, маленькая черная, как сажа, птичка, которую в Венеции называли буревестником, мореходы именовали petrelo — «маленький Пьетро», потому что она, как святой, казалось, могла разгуливать по поверхности воды. И еще я выучил стишки, по которым можно было предсказывать погоду:

Sera rosa e bianco matino: Alegro il pelegrino.

В них говорилось, что если на закате небо красное или утром белое, то это предвещает хорошую погоду на море, а следовательно, благоприятно для странников, пилигримов. Я узнал, как надо забрасывать scandagio — веревку, размеченную по всей длине белыми и красными лентами, — для того, чтобы измерить глубину под килем. Я научился переговариваться с другими судами, проходившими мимо, — мне разрешили это сделать два или три раза, поскольку в Средиземном море плавало множество кораблей. Я кричал на sabir в рупор:

— Счастливого плавания! Что у вас за корабль?

Следовал глухой ответ:

— И вам того же! «Святой Санг» из Брюгге, мы возвращаемся домой из Фамагусты! А у вас что за корабль?

— «Анафесто» из Венеции, мы плывем в Акру и Александрию! Счастливого плавания!

Корабельный рулевой показал мне, как с помощью замысловато переплетенных веревок он одной рукой управляет обеими огромными правилами, которые опускались с обеих сторон до самой кормы.

— Однако в плохую погоду, — сказал он, — требуется по рулевому с каждой стороны, и они должны обладать сноровкой, чтобы по-всякому вращать румпель в соответствии с командами капитана.

Рулевой разрешил мне постучать его колотушками, когда гребцов на веслах не было. А подобное случалось постоянно: пассат дул почти непрерывно, так что для того, чтобы прокладывать курс корабля, весла почти не требовались. Поэтому гребцы в этом путешествии лишь дважды занимали свои места: в самом его начале, когда вывели нас из бухты Маламоко, и под конец, когда они провели корабль в порт Акры.

— Этот способ называется zenzile, — сказал мне рулевой. — По три человека на каждой из двадцати скамеек, расположенных по обеим сторонам судна.

Каждый гребец работал отдельным веслом, которое вращалось в уключинах. Таким образом, самые короткие весла крепились в центре судна, самые длинные — снаружи, а средние располагались между ними. И матросы при этом не сидели, как другие гребцы, например, на buzino d’oro дожа. Они стояли, опираясь левой ногой на скамью, занося весло вперед. И откидывались обратно, когда делали мощные гребки, приводя в движение корабль сериями стремительных бросков. Рулевой при этом ударял колотушками — сперва медленно, а затем все быстрее и быстрее, по мере того как ускорялся ход корабля; обе колотушки издавали различные звуки, так что гребцы на каждой стороне знали, когда им надо было грести усердней.

Мне ни разу не разрешили грести, так как эта работа требовала такого мастерства, что учеников заставляли тренироваться сперва на учебных галерах, установленных на суше. Из-за того, что словом «галера» в Венеции часто называли каторжников, я всегда предполагал, что на галерах и галиотах гребцами были преступники, приговоренные к этим изнурительным работам. Однако рулевой развеял это мое заблуждение, объяснив, что соперничество между судами, перевозившими торговые грузы, столь велико, что тут никак нельзя полагаться на каторжников.

— Потому-то в торговый флот нанимают лишь самых умелых и опытных гребцов, — сказал он. — А на военных кораблях гребут горожане — это своего рода воинская повинность для тех, кто не хочет браться за меч.

Корабельный кок объяснил мне, почему он не печет хлеб.

— Я не держу муку на галере, — сказал он. — Муку тонкого помола невозможно уберечь в море от грязи. А еще в ней могут завестись долгоносики, или вдруг она отсыреет. Именно по этой причине римляне первыми научились изготовлять тесто, которое можно хранить довольно долго. Говорят, что сей пищевой продукт, вне всяких сомнений, volente o nolente[101] изобрел их корабельный кок, после того как мука его промокла от накатившей волны. Он замесил тесто и спас этим муку, затем тонко раскатал тесто и нарезал его тонкими полосками, чтобы они быстрей засохли. Отсюда и произошли все многочисленные по форме и размерам макаронные изделия. Сам Господь послал их нам, корабельным кокам, да и тем, кто на суше, тоже.

Капитан корабля продемонстрировал мне, что игла его буссоли всегда показывает на Полярную звезду, даже когда та невидима. Буссоль в те времена только-только начали использовать в морских путешествиях, как и астролябию, так что оба этих прибора были еще в диковинку. То же самое касалось и periplus — связки морских карт, которые продемонстрировал мне капитан. Там были нарисованы извилистые береговые линии всего Средиземноморья, от Леванта и до Геркулесовых столпов, а также обозначены все течения в морях: Адриатическом, Эгейском и так далее. Вдоль этих нарисованных чернилами береговых линий наш капитан и другие знакомые ему капитаны кораблей отметили ориентиры на суше, которые видны с моря: маяки, мысы, отдельно стоящие скалы, — в общем, все, что помогает моряку определить, где он находится. Что же касается морей, то буквально всю карту капитан исчеркал пометками об их глубинах, течениях и скрытых рифах. Он рассказал мне, что постоянно вносит поправки на основе того, что обнаружил сам или слышал от других капитанов: рельеф и глубина морского дна могут изменяться — например, при заилении, как это часто происходит у берегов Египта, или из-за активности подводных вулканов, как это случается вокруг Греции.

Когда я рассказал отцу, что видел periplus, он улыбнулся и сказал:

— Все лучше, чем ничего. Однако у нас есть кое-что поинтересней. — И он вынес из нашей каюты связку бумаг едва ли не толще periplus. — У нас есть Китаб.

Дядя с гордостью произнес:

— Если капитан обладает Китаб и если его корабль может плыть по суше, он сумеет пересечь Азию до самого восточного Китайского океана.

— Я приобрел его, несмотря на большие расходы, — сказал отец, протягивая Китаб мне. — Его скопировали для нас с оригинала, который был нарисован арабским создателем карт аль-Идриси для короля Сицилии Руггиеро.

Впоследствии я узнал, что слово «китаб» на арабском означает всего лишь «книга», все равно как у нас Библия. Однако Китаб аль-Идриси, так же как и Святая Библия, представлял собой нечто большее, чем просто книгу. На первой странице было начертано полное название, которое я смог прочесть, потому что оно было переведено на французский: «Обращение к пытливому человеку, как исследовать регионы Земли, ее провинции, острова, города, их размеры и расположение, а также советы и помощь тому, кто желает пересечь Землю». Однако все иные слова, испещрявшие страницы сей книги, были начертаны отвратительным червеподобным письмом, каким пишут язычники в арабских странах. Лишь кое-где отец или дядя четко записали на родном языке название того или иного места. Когда я переворачивал страницы, чтобы прочесть эти слова, то заметил кое-что весьма меня развеселившее.

— Да ведь тут все нарисовано вверх ногами! Взгляни, сапог Итальянского полуострова пинает Сицилию в направлении Африки.

— На Востоке всё изображают вверх ногами и задом наперед, — пояснил дядя. — На всех арабских картах юг сверху. Китайцы называют буссоль иглой, указывающей на юг. Ты еще познакомишься с подобными обычаями.

— Однако, если не считать этой особенности, — сказал отец, — аль-Идриси был удивительно точным, нанося земли Леванта и те, что лежат за ними, до самой Средней Азии. Надо полагать, он когда-то и сам там побывал.

Китаб состоял из семидесяти трех отдельных листов, сшитых задом наперед. Они представляли собой карты сухопутных земель, если ехать с запада на восток и с севера на юг. При этом все карты были поделены параллелями в соответствии с климатическими зонами. Соленые морские воды были раскрашены в голубой цвет с прерывистыми белыми линиями, изображающими волны; внутренние озера были зеленого цвета с белыми волнами; реки представляли собой изогнутые ленты зеленого цвета. Суша была окрашена в грязно-желтый цвет, с точками из золотой фольги, обозначавшими города, большие и маленькие. Там, где суша вздымалась в виде холмов и гор, очертания рисунков напоминали гусениц, окрашенных в пурпурный, розовый и оранжевый цвета.

Я спросил:

— А что, возвышенности на Востоке и правда так ярко раскрашены? Пурпурные вершины гор и…

Словно в ответ на мой вопрос, наблюдатель на самой высокой мачте вдруг закричал:

— Terra la! Terra la! Земля!

— Ты скоро и сам все узнаешь, Марко, — сказал отец. — Берег уже виден. Так узри же Святую землю.

Глава 2

Разумеется, я вскоре обнаружил, что раскраска карт аль-Идриси указывала лишь на высоту суши. Пурпурным цветом были изображены самые высокие горы, розовым — средние высоты, а оранжевым — самые низкие холмы; желтый же цвет обозначал равнины. Окрестности Акры не произвели на меня особого впечатления. Эта часть Святой земли была какой-то бесцветной, с низкими песчаными дюнами и унылыми равнинами. Все побережье оказалось серо-желтого грязного цвета, без малейшего намека на растущую зелень, а сам город выглядел грязным и серо-коричневым.

Гребцы провели «Анафесто» мимо маяка в небольшой порт. В омывающих его волнах было полно мусора и отбросов, там плавали жир и слизь, смердящая дохлая рыба и рыбьи потроха. За доками располагались постройки, которые, как оказалось, были сделаны из высохшей грязи, — это всё были гостиницы и постоялые дворы. Капитан рассказывал нам, что в Акре совсем нет того, что в Венеции называется частным жильем, — там и сям возвышались каменные здания церквей и монастырей, больницы и замка. Дальше за замком тянулась полукругом высокая каменная стена, увенчанная дюжиной башен; она шла от порта и до береговой части города. Мне эта стена напомнила челюсть мертвого человека с редкими зубами. По другую сторону от нее, сказал капитан, находился походный лагерь рыцарей-крестоносцев, а за ним — вторая, еще более крепкая стена, которая отгораживала земли Акры от земель, подвластных сарацинам.

— Это последняя христианская твердыня на Святой земле, — печально заметил наш корабельный священник. — И она тоже падет, как только неверные решат взять ее. Увы, Восьмой крестовый поход оказался настолько неудачным, что христиане Европы растеряли весь свой пыл. И теперь сюда прибывает все меньше и меньше рыцарей. Вы заметили, у нас на судне вообще не было ни одного. У крестоносцев Акры сил хватает лишь на случайные стычки с сарацинами.

— Хм! — произнес капитан. — Теперь рыцари уже не те, что прежде. Сколько развелось всяких разных орденов — и тамплиеры, и госпитальеры, и бог знает кто еще. Им больше нравится сражаться между собой… я уж молчу, сколько здесь скандалов из-за кармелит и кларисс.

Капеллан поморщился (я тогда не понял причины его раздражения) и произнес:

— Сир, имейте уважение к моему сану.

Капитан пожал плечами.

— Извините, если огорчил вас, падре, но ведь это правда. — Он повернулся и заговорил с моим отцом: — В смятении не только войско, но и горожане — та их часть, что поставляет оружие и припасы и прислуживает рыцарям. Арабы в Акре слишком продажны, они без колебаний пойдут на сделку с христианами, если та сулит им выгоду. Вот с местными иудеями они не ладят. Что же касается европейцев, то здесь немало пизанцев, генуэзцев и ваших друзей венецианцев — и все они постоянно соперничают между собой и затевают свары. Если хотите мирно заниматься здесь своими делами, то вот вам мой совет: сразу, как только мы пристанем к берегу, отправляйтесь в венецианский квартал и не дайте там вовлечь себя в местные разногласия.

Итак, мы втроем забрали свои пожитки из каюты и приготовились сойти на берег. Пристань была полна грязных оборванцев, которые теснились у сходней корабля, махали руками и оттесняли друг друга, предлагая свои услуги на торговом французском и на других языках:

— Отнесу ваши вещи, монсеньор! Господин купец! Мессир! Mirza! Sheikh khaja!..

— Провожу к auberge! Гостиница! Locanda! Караван-сарай! Хана!..

— Обеспечу вас лошадьми! Ослами! Верблюдами! Носильщиками!..

— Проводник! Проводник, говорящий на sabir! Проводник, говорящий на фарси!..

— Женщина! Красивая толстая женщина! Монашка! Моя сестра! Мой маленький брат!..

Дядя потребовал только носильщиков: он отобрал четверых или пятерых невероятно чумазых мужчин. Остальные разошлись, потрясая кулаками и выкрикивая проклятия:

— Аллах да не взглянет на тебя!

— Подавиться тебе мясом свиньи!

— …Съешь zab своего любовника!

— …Задница твоей матери!

Моряки выгрузили наши вещи с корабля, и новые носильщики забросили узлы — кто на спину, кто на плечи, а некоторые пристроили их на головы. Дядюшка Маттео приказал носильщикам, сначала на французском, затем на фарси, отвести нас в ту часть города, где жили венецианцы, — в лучшую тамошнюю гостиницу, и все мы отправились прочь с пристани.

Акра (или Акко, как ее называли местные жители) произвела на меня не слишком большое впечатление. Город был не чище, чем порт, он состоял преимущественно из убогих домишек, а его самые широкие улицы были такими же, как самые узкие улочки Венеции. Даже на площадях город провонял мочой. А уж там, где стены стояли вплотную, вонь была просто невыносимая: улочки представляли собой выгребные ямы с помоями и нечистотами, и голодные собаки средь бела дня сражались там за отбросы с отвратительными крысами.

Однако шум в Акре был еще хуже, чем зловоние. На каждой улочке, достаточно широкой для того, чтобы там можно было расстелить коврик, виднелись торговцы. Они сидели плечом к плечу на корточках перед маленькими кучками дрянных товаров — шарфов и лент, сморщенных апельсинов, перезрелых фиг, одежды пилигримов и пальмовых листьев, — и каждый пытался перекричать остальных. Нищие, слепые, безногие и прокаженные завывали, пускали слезу и хватались за полы нашей одежды, когда мы проходили мимо. Ослы, лошади и шелудивые верблюды — там я впервые увидел верблюдов — оттесняли нас с дороги, протискиваясь между отбросами по узким улочкам. Все эти животные выглядели изнуренными и жалкими под тяжестью грузов. Ими управляли погонщики, которые били несчастных палками и орали во все горло. Повсюду встречались группы мужчин всех национальностей — они стояли рядом и разговаривали в полный голос. Очень возможно, что некоторые из них лишь мирно беседовали о своих делах, торговле или о войне, а может, и о погоде, но их разговоры были такими громкими и эмоциональными, что больше напоминали яростные ссоры.

Когда мы оказались на улице достаточно широкой, чтобы идти рядом, я обратился к отцу:

— Ты сказал, что в это путешествие взял товар. Но я не видел ничего, что бы грузили на борт «Анафесто» в Венеции, и не видел, чтобы здесь судно разгружали. Товары все еще на борту корабля?

Отец покачал головой.

— Притащить сюда много груза — значит ввести в искушение бесчисленных разбойников и воров, которые помешают нам достичь цели путешествия. — Он прикинул в руке вес небольшого пакета, который нес сам, отказавшись отдать его кому-либо из носильщиков. — Вместо этого мы привезли сюда кое-что легкое и не привлекающее внимания, но имеющее огромную ценность для торговцев.

— Шафран! — воскликнул я.

— Именно. Частично — спрессованный в брикеты, а частично — в виде сена. И еще у нас имеется хороший запас стеблей.

Я рассмеялся.

— Ты, надеюсь, не собираешься выращивать здесь шафран и целый год ждать урожая?

— Вообще-то нет, но смотря как сложатся обстоятельства. Нужно быть готовым ко всяким случайностям, мой мальчик. На Бога надейся, а сам не плошай! Другие путешественники делают ведь «переходы в три боба».

— Что?

Дядюшка пояснил:

— Именно таким образом, не проявляя спешки, прославленный и вселяющий страх Чингисхан, дед нашего Хубилая, покорил множество земель. Его воины со своими семьями вынуждены были пересечь огромные просторы Азии, а их было слишком много, чтобы жить за счет мародерства или собирательства. Нет, они захватили с собой семена для посадки и животных, пригодных для разведения. И вот они так двигались себе вперед, а когда запасы еды подходили к концу, то вместо того, чтобы дожидаться обоза с припасами, просто делали остановку и разбивали лагерь. Монголы сажали зерновые и бобовые культуры, случали лошадей и скот, а потом спокойно ждали урожая и приплода. После этого, вновь сытые и с запасами провизии, они продолжали свой поход до следующей стоянки.

Я возразил:

— А я слышал, что они съедают каждого десятого из своих людей.

— Чепуха! — ответил дядюшка. — Какой военачальник станет приговаривать к смерти десятую часть собственного войска? Будучи человеком разумным, он скорее может приказать им съесть мечи и копья. Их оружие почти такое же съедобное. Сомневаюсь, что даже зубы монгола способны прожевать другого монгола-воина. Нет, они просто останавливаются, делают посадки и ждут урожая, а затем отправляются дальше, и все повторяется сначала.

Отец сказал:

— Они называют это «переходы в три боба», что, кстати, вдохновило монголов на один из боевых кличей. Когда бы монголы ни прокладывали себе путь во вражеском городе, Чингисхан обязательно кричал: «Сено кончилось! Задайте коням корма!» Это было сигналом для его орды: мол, можно начинать погромы и опустошение города, творить насилия и жестокие убийства. Таким образом они разорили Ташкент и Бухару, Киев и многие другие великие города. Говорят, что, когда монголы вторглись в Индию и захватили Герат[102], то они убили всех жителей этого города до последнего человека, а их было числом около двух миллионов. Это в десять раз больше, чем в Венеции! Разумеется, индийцев на свете столько, что для них такая потеря едва ли имела значение.

— С «переходом в три боба» монголы придумали довольно разумно, — признал я, — но лично мне такой способ путешествия кажется невыносимо медленным.

— Тот, кто имеет терпение, выигрывает, — сказал отец. — Эти неторопливые переходы привели монголов к границам Польши и Румынии.

— А также и сюда, — добавил дядюшка.

В этот момент мы как раз проходили мимо двух смуглых мужчин, в одежде, как оказалось, сделанной из кожи; она была слишком тяжелой и жаркой для этого климата. Дядюшка Маттео обратился к ним:

— Sain bina!

Оба выглядели слегка оторопевшими, но один поздоровался:

— Mendy, sain bina!

— Что это за язык? — спросил я.

— Монгольский, — ответил дядюшка. — Те двое — монголы.

Я изумленно уставился на него, а затем повернулся и стал разглядывать мужчин. Они уже отошли на некоторое расстояние и настороженно обернулись. Улицы Акры кишели людьми с экзотическими чертами лица, разным цветом кожи и в различных нарядах, но я пока не мог отличить одних чужеземцев от других. Неужели это и есть монголы? Орда, орко, пугало — весь ужас моего детства? Проклятие христианства и угроза западной цивилизации? На мой взгляд, они вполне могли бы быть купцами в Венеции, приветствующими нас во время вечерней прогулки по Рива-Ка-де-Дио. Разумеется, у этих людей имелось одно существенное отличие: их глаза на загорелых лицах были подобны щелям…

— Так, значит, это и есть монголы? — произнес я, думая о долгих милях пути и о миллионах трупов, которые они, должно быть, оставили за собой, пока дошли до Святой земли. — Но что они здесь делают?

— Понятия не имею, — сказал отец. — Полагаю, мы все узнаем в свое время.

— Здесь, в Акре, — заметил дядюшка, — как и в Константинополе, кажется, можно встретить представителей всех национальностей, живущих на земле. Вон тот чернокожий человек — нубиец или эфиоп. А та женщина, вне всяких сомнений, армянка: каждая из ее грудей величиной с ее голову. Мужчина с ней, я бы сказал, перс. А вот евреи или арабы, я никогда не мог их различить, только по одежде. У этого белый тюрбан на голове. Исламская вера запрещает носить его евреям и христианам, так что он, похоже, мусульманин…

Тут размышления дядюшки были прерваны, потому что нас чуть не сбил боевой конь, который скакал легким галопом по запутанным улочкам. По восьмиконечному кресту на плаще всадника можно было определить, что он принадлежит к ордену госпитальеров-иоаннитов в Иерусалиме. Он проехал мимо, побрякивая кольчугой и поскрипывая кожей, не извинившись за свою грубость и даже не поклонившись нам, своим братьям во Христе.

Мы пришли в квартал, где жили венецианцы, и носильщик отвел нас в одну из гостиниц. Хозяин встретил нас у входа, они с моим отцом обменялись низкими поклонами и цветистыми приветствиями. Хотя хозяин гостиницы и оказался арабом, он говорил на венецианском наречии.

— Мир вам, господа.

— И вам мир, — сказал отец.

— Да наделит вас силой Аллах.

— Да станем мы все сильными.

— Да будет благословен день, который привел вас к дверям моего дома, господа. Аллах разрешает нам сделать правильный выбор. В моей хане чистая постель, здесь есть хаммам, где вы можете освежиться, и лучшая еда в Акко. Прямо сейчас уже начиняют фисташками барашка для вечерней трапезы. Великая честь для меня услужить вам, господа. Мое жалкое имя Исхак, зовите меня, не выказывая большого презрения.

Мы представились в ответ, и после этого каждого из нас и хозяин, и слуги называли не иначе, как шейх Фоло, так как в арабском языке отсутствует звук «п» и арабам тяжело выговаривать его, беседуя с чужеземцами. Как только мы, Фоло, внесли в гостиницу все свои пожитки и расположились в нашей комнате, я спросил отца и дядюшку:

— Почему сарацины оказывают нам такое гостеприимство, когда мы являемся их врагами?

В ответ дядя сказал:

— Не все арабы вовлечены в «джихад» — так приверженцы ислама называют священную войну против христианства. Те арабы, что живут здесь, в Акре, получают от нас слишком большую прибыль, чтобы принять сторону своих братьев-мусульман.

— Есть арабы хорошие и арабы плохие, — пояснил отец. — Вот, например, мамелюки из Египта изгоняют всех христиан из Святой земли, вообще из всего Восточного Средиземноморья.

Распаковав часть вещей, необходимых нам в Акре, мы отправились в гостиничный хаммам. Думаю, что хаммам является одним из самых великих изобретений арабов, подобно арифметике и системе, арабских чисел. По существу, хаммам — это всего лишь комната, наполненная паром, который образуется, когда воду льют на раскаленные камни. Однако когда мы удобно устроились на скамьях в этой комнате и через некоторое время начали обильно потеть, вдруг вошло полдюжины слуг-мужчин. Поприветствовав нас: «Здоровья и наслаждения вам, господа!», они затем уложили нас на скамьи ничком. После чего по двое, надев грубые перчатки из конопли, принялись тереть каждого из нас во всех местах и делали это проворно и долго. Пока они терли, соль и грязь, скопившиеся за время нашего путешествия, соскабливались с кожи в виде длинных серых катышков. Мы сами, возможно, и полагали, что уже достаточно чистые, однако мойщики все продолжали тереть, и еще больше грязи, похожей на тонких серых червячков, стало выходить из пор в коже.

Когда же серая грязь перестала выделяться, а мы были распарены и растерты до красноты, банщики предложили нам удалить волосы с тела. Отец отклонил это предложение, я тоже. В тот день я уже побрил свою скудную растительность во время утреннего туалета, и мне хотелось сохранить оставшиеся волосы. Дядюшка Маттео после минутного раздумья велел слугам удалить обрамление своего «артишока», но не портить при этом бороду или волосы на груди. Таким образом, двое мужчин, самых молодых и симпатичных, поторопились приступить к делу. Они нанесли коричневато-серую мазь на дядюшкину промежность, и густые волосы, росшие там, стали исчезать подобно дыму. Почти тотчас же он стал таким же гладким в этом месте, как Дорис Тагиабу.

— Да это просто волшебная мазь! — сказал дядюшка с восхищением.

— Истинно так, шейх Фоло, — ответил один из молодых людей, улыбаясь с вожделением. — Из-за того, что волосы удалили, ваш zab стал лучше виден, он такой значительный и выступает, словно боевое копье. Воистину светоч, который приведет к вам вашу возлюбленную сегодня ночью. Какая жалость, что шейх не обрезан, тогда бы яркая слива его zab привлекала бы и восхищала и…

— Достаточно! Лучше скажи мне, могу ли я приобрести эту мазь?

— Конечно. Вам нужно лишь приказать мне, шейх, и я помчусь к аптекарю за кувшином свежего мамума. Или за несколькими кувшинами.

Отец сказал:

— Ты смотришь на это как на источник прибыли, Маттео? Но в Венеции для этого слишком ограниченный рынок. Венецианцы трясутся над последним бутоном на персиковом дереве.

— Но мы отправляемся на восток, Нико. Запомни: там представители обоих полов считают волосы на теле физическим недостатком. И если этот мамум не очень дорого стоит здесь, мы сможем получить хорошую прибыль там. — Он обратился к своему банщику: — Перестань ласкать меня, мальчик, и продолжи мытье.

Итак, слуги вымыли нас с ног до головы, используя для этого особый пенистый сорт мыла, ополоснули нам волосы и бороды душистой розовой водой и вытерли нас пушистыми полотенцами, пахнущими мускусом. А когда нас снова одели, то дали нам прохладные напитки из подслащенного лимонного шербета, чтобы утолить жажду, которая всегда бывает после бани. Я покинул хаммам, чувствуя себя таким чистым, как никогда раньше; я был благодарен арабам за это их изобретение. Впоследствии я стал часто ходить в хаммамы, и при этом меня несказанно удивляло, что большая часть арабов добровольно предпочитали грязь и вонь той чистоте, которой легко можно было достичь.

Хозяин Исхак сказал правду: еда в хане и в самом деле была хорошая. Однако заплатили ему столько, что он вполне мог бы кормить нас амброзией и нектаром и все равно бы не остался в убытке. Основным блюдом вечерней трапезы был барашек, нафаршированный фисташками; в качестве гарнира подали рис и блюдо из огурцов, мелко нарезанных и приправленных соком лимона, а после этого еще и сладости из засахаренных гранатов, смешанных с очищенным миндалем, источающие изысканный аромат. Все было просто восхитительно, но особенно мне понравился в тот вечер напиток. Исхак объяснил мне, что это виноград, залитый горячей водой. Напиток этот носит название gahwah (арабское вино), хотя, собственно говоря, вином он не является, так как ислам запрещает арабам употреблять алкоголь. Gahwah похож на вино лишь своим цветом, таким же глубоким гранатовым оттенком, как вина у нас в Пьемонте, однако у него отсутствуют букет и легкое фиалковое послевкусие. Независимо от того, сладкий он или кисловатый, напиток сей никогда не опьяняет подобно вину, да и голова от него наутро не болит. Но gahwah веселит сердце и оживляет чувства, и, как сказал Исхак, несколько стаканов этого напитка дают возможность путешественнику идти, а воину сражаться без устали несколько часов подряд.

Скатерть расстелили прямо на полу, а мы уселись вокруг. Столовые приборы отсутствовали. Именно поэтому, когда мы хотели что-либо отрезать, то пользовались вместо столовых ножей своими кинжалами, которые носили за поясом. На острия кинжалов мы также накалывали кусочки мяса, хотя дома вместо этого всегда использовали маленькие металлические шампуры или ложки. Ну а начинку барашка, рис и сладости нам приходилось брать руками.

— Орудуй только большим, указательным и средним пальцами правой руки, — тихим голосом предостерегал меня отец. — Пальцы левой руки арабы считают непристойными, потому и используют их для того, чтобы над кем-нибудь поглумиться. Кроме того, сидеть надо только на левом бедре, брать тремя пальцами небольшие порции еды, хорошенько пережевывать пищу и не смотреть на своих приятелей во время трапезы, в противном случае ты поставишь их в неловкое положение, что заставит остальных потерять аппетит.

Как я постепенно узнал, то, как арабы пользуются своими руками, — это целая наука. Если во время разговора араб поглаживает бороду, самую драгоценную свою собственность, а затем клянется ею, то его слова правдивы. Если он касается указательным пальцем глаза, это знак того, что он согласен со словами собеседника или признает его власть. Если кладет руку на голову, то клянется, что головой ответит за неповиновение. Однако если араб проделывает все эти жесты левой рукой, он просто смеется над вами, а уж если он коснется ею собеседника — то это самое ужасное оскорбление.

Глава 3

Когда несколько дней спустя мы выяснили, что командир крестоносцев находится в городском замке, то отправились засвидетельствовать ему свое почтение. Внешний двор замка был полон рыцарей, принадлежащих к разным орденам: одни просто неспешно прогуливались, другие играли в кости, спокойно беседовали или ссорились, а еще, несмотря на раннее время, нам попалось несколько пьяных. Казалось, никто не собирался бросаться в битву с сарацинами. Больше того, не похоже, чтобы хоть кто-то жаждал этого или сожалел, что у него нет такой возможности. Когда отец объяснил цель нашей миссии двоим сонным рыцарям, охраняющим замковые ворота, они ничего не сказали, а лишь кивнули головой в знак того, что мы можем войти. Оказавшись внутри, отец рассказал о нашем деле какому-то лакею, который проводил нас вперед и передал другому. Таким образом, из одного зала мы следовали в другой, пока нас не ввели в комнату, увешанную боевыми знаменами, где попросили подождать. Спустя некоторое время вошла дама. Лет тридцати, не то чтобы миловидная, но очень воспитанная и обходительная. На голове у нее была золотая корона. Дама обратилась к нам по-французски с сильным кастильским акцентом:

— Я принцесса Элеонор.

— Никколо Поло, — представился отец, отвешивая поклон. — А это мой брат Маттео и мой сын Марко. — И в шестой или в седьмой раз он рассказал, почему просил аудиенции.

Дама произнесла с изумлением и даже легкой опаской:

— Вы собираетесь в Китай? Боже, надеюсь, мой супруг не надумает отправиться с вами. Он вообще-то любит путешествовать да к тому же испытывает отвращение к этой мрачной Акре.

Дверь в комнату снова отворилась, и появился мужчина примерно такого же возраста, что и принцесса.

— Вот и он. Принц Эдуард. Мой дорогой, это…

— Семейство Поло, — произнес он бесцеремонно с английским акцентом. — Вы прибыли на судне, которое привезло крестоносцам припасы. — На принце тоже были корона и плащ, украшенный крестом госпитальеров. — Чем я могу помочь вам? — Он сделал ударение на последнем слове, словно мы были просителями из длинной очереди подающих апелляцию.

В седьмой или восьмой раз отец снова все объяснил, заключив:

— Мы просто просим ваше королевское высочество представить нас главному прелату, начальствующему над всеми капелланами крестоносцев. Мы хотим обратиться к нему с просьбой отпустить с нами на время некоторых из его священнослужителей.

— По мне, так можете забрать их всех. А заодно и всех крестоносцев. Элеонор, моя дорогая, не попросишь ли ты его преподобие присоединиться к нам?

Стоило принцессе покинуть комнату, как дядюшка дерзко сказал:

— Ваше королевское высочество, а вы, кажется, не слишком-то довольны этим Крестовым походом?

Эдуард скорчил гримасу.

— Одно несчастье за другим. Наша последняя надежда была на то, что этот поход возглавит благочестивый Людовик Французский, поскольку тот уже добился успеха в предыдущем походе, но он заболел и умер на пути сюда. Его место занял брат, но Карл всего лишь политик и ведет бесконечные переговоры. Какой уж из него полководец. Увы, каждый христианский монарх, оказываясь втянутым в эту неразбериху, преследует лишь свои собственные интересы, а не интересы христианства. Так стоит ли удивляться тому, что рыцари стали такими равнодушными и утратили былые иллюзии?!

На это отец заметил:

— Да уж, те, которых мы встретили возле замка, не выказывали особого энтузиазма.

— Чтобы от этого похода был хоть какой-то толк, я вынужден изредка совать нос в их девственные постели, чтобы заставить рыцарей совершить вылазки против врага. Однако сии доблестные воины — поразительные сони. Недавно ночью они сладко спали, в то время как сарацинские ассасины проскользнули мимо часовых прямо в мой шатер, можете себе представить? А я не имею привычки прятать меч под одеялом. Мне пришлось схватить подсвечник и заколоть ассасина его острием. — Принц глубоко вздохнул. — Поскольку надеяться мне не на кого, я вынужден сам искать выход из положения. Я лично обратился к послу монголов, надеясь заручиться его поддержкой и заключить союз против нашего извечного врага — мусульман.

— Так вот оно что, — сказал дядюшка, — а мы-то удивлялись, когда встретили парочку монголов в городе.

Отец с надеждой в голосе произнес:

— Тогда наша миссия прекрасно согласуется с целями вашего королевского…

И в этот момент дверь снова отворилась: вернулась принцесса Элеонор, ведя за собой высокого и довольно толстого человека, одетого в богато расшитый далматик. Принц Эдуард представил нас друг другу:

— Преподобный Теобальд Висконти, архидиакон Льежский. Этот добрый человек пришел в отчаяние от неверия его собратьев во Фландрии и испросил у Папы должность легата, чтобы сопровождать меня сюда. Тео, эти люди — почти что твои земляки, поскольку живут неподалеку от твоей родной Пьяченцы. Поло прибыли из Венеции.

— Да, конечно, i Pantaleoni, — сказал старик, назвав нас презрительным прозвищем: так обращались к венецианцам жители других соперничающих городов. — Вы здесь для того, чтобы продолжить с язычниками свою подлую торговлю во благо Венецианской республики?

— Ну хватит, Тео, — сказал принц, который выглядел сбитым с толку.

— Действительно, Тео, — сконфузилась принцесса. — Я же объяснила вам: эти господа здесь вовсе не для того, чтобы торговать.

— Тогда для каких же иных прегрешений? — спросил архидиакон. — Я никогда не поверю, что венецианцы способны делать хоть что-то, что не принесет пользу Венеции. Льеж — большое зло, но Венеция столь же печально известна в Европе, как и Вавилон. Это город алчных мужчин и распутных женщин.

Казалось, он уставился прямо на меня, словно знал о моих недавних приключениях в этом Вавилоне. Я уже приготовился было защищаться, возразив, что никогда не был алчным, но отец заговорил первым. Тон его был умиротворяющим.

— Возможно, наш город действительно пользуется такой славой, ваше преподобие. Tutti semo fatti de carne[103]. Но мы путешествуем не по поручению венецианского дожа. Напротив, нас послал великий хан монголов, и если мы выполним его просьбу, это может обернуться на пользу всей Европе и Святой Церкви.

И отец подробно объяснил, почему Хубилай просил прислать ему миссионеров-священников. Висконти позволил ему высказаться, а затем надменно спросил:

— Но почему вы обращаетесь ко мне, Поло? Я всего лишь член монашеского ордена, я даже не посвящен в духовный сан.

Этот человек даже не пытался быть вежливым, и я очень надеялся, что отец осадит его. Но он всего лишь сказал:

— Вы занимаете очень высокое положение, будучи папским легатом в Святой земле.

— Папы в настоящее время нет, — резко возразил Висконти. — И пока его выбирают, какое я имею право направлять сотню христианских священников в далекие неизвестные земли по прихоти варвара-язычника?

— Довольно, Тео, — снова сказал принц. — Думаю, у нас тут в Акре капелланов больше, чем воинов. Разумеется, мы вполне можем отпустить некоторых из них ради такой благородной цели.

— Цель-то, может, и благородная, ваше высочество, — сказал архидиакон, нахмурив брови. — Но не забывайте, что сие предлагают венецианцы. И это, кстати, не первое подобное предложение. Около четверти века назад монголы уже предпринимали такую попытку, обратившись тогда прямо в Рим. Один из их ханов по имени Гуюк послал письмо Папе Иннокентию, в котором просил, нет — приказывал, чтобы его святейшество и все монархи Запада немедленно прибыли к нему, дабы выказать ему почтение и принести присягу. Естественно, на это послание никто не обратил внимания. Я это к тому, чтобы вы поняли, какого рода приглашения исходят от монголов. Это надо же, теперь дело дошло до того, что они прибегли к посредничеству венецианцев…

— Можете отзываться с презрением о нашем происхождении, если хотите, — сказал отец все еще спокойным тоном, — все мы не без греха, но если бы в мире не грешили, то и не прощали бы. Но, пожалуйста, ваше преподобие, не пренебрегайте такой возможностью. Великий хан Хубилай не просит ничего, он лишь хотел, чтобы наши священнослужители прибыли к нему и проповедовали христианство. У меня с собой послание хана Хубилая, начертанное писцом под его диктовку. Читает ли ваше преподобие на фарси?

— Нет, — ответил Висконти, раздраженно фыркнув. — Потребуется переводчик. — Он пожал своими узкими плечами. — Отлично. Давайте удалимся в другую комнату, пока мне будут читать послание, нет нужды тратить время их высочеств.

После этого архидиакон с моим отцом удалились для беседы. А принц Эдуард и принцесса Элеонор, желая смягчить грубость манер Висконти, ненадолго задержались, чтобы продолжить разговор со мной и дядюшкой Маттео. Принцесса спросила меня:

— А вы читаете на фарси, молодой Марко?

— Нет, моя госпожа, ваше королевское высочество. В этом языке используется арабская система письма, напоминающая рыбок и червячков, я не могу понять его.

— Читаете вы на фарси или нет, — сказал принц, — но вам следует обязательно научиться говорить на нем, если вы направляетесь на Восток. Фарси — столь же распространенный по всей Азии торговый язык, как французский в Средиземноморье.

Принцесса спросила моего дядюшку:

— Куда вы отправитесь отсюда, монсеньор Поло?

— Если мы получим священников, как того просим, ваше королевское высочество, то должны доставить их ко двору великого хана Хубилая. Это означает, что нам придется каким-то образом миновать сарацинские земли.

— О, вы получите священников, — заверил его принц Эдуард. — А может, вам нужны монахини? Вот уж Тео будет рад избавиться от них всех, поскольку именно из-за монахинь постоянно пребывает в дурном расположении духа. Не обижайтесь, что он так с вами разговаривал. Сам Тео родом из Пьяченцы, поэтому вряд ли следует удивляться, что он недолюбливает жителей Венеции. Он человек уже старый, благочестивый и набожный, нетерпимый к любым проявлениям греха. Хотя, признаться, говорят, что и в молодости нрав у него был ничуть не лучше.

Я сказал дерзко:

— Надеюсь, что отец поставит на место Висконти, невзирая на его дурной нрав.

— А я надеюсь, что ваш отец мудрее вас, — возразила принцесса Элеонор. — Ходят слухи, что Теобальд станет следующим Папой.

— Да ну? — выпалил я в изумлении, совершенно забыв о правилах приличия. — Но он же сам сказал, что даже не принял духовный сан!

— Теобальду очень много лет, — сказала принцесса. — Но, кажется, именно это и является его основным достоинством. Конклав пока что ничего не решил. Как водится, возникло много группировок, и у каждой есть свой ставленник. Среди мирян растет недовольство, христиане нуждаются в Папе. А Висконти подходит всем — и простым людям, и кардиналам тоже. Если конклав и дальше будет пребывать в тупике, то, скорее всего, выберут Тео, именно потому что он стар. В конце концов в Риме появится Папа, хоть и ненадолго. В результате у представителей различных группировок будет достаточно времени, чтобы совершать закулисные действия и плести интриги, дабы в конце концов решить, чей кандидат наденет папскую тиару, когда Висконти скончается.

Принц Эдуард лукаво заметил:

— Боюсь, Тео умрет очень быстро: его хватит удар, когда он обнаружит, что Рим ничуть не благочестивее Льежа, Акры или Венеции.

Дядюшка улыбнулся, а его высочество продолжил:

— Да. Вот почему я думаю, что вы получите священников, которых так желаете. Висконти, возможно, и будет роптать для виду, но уж точно не опечалится при виде зрелища, как эти священники отправляются подальше из Акры и как можно дальше от него. Здесь пребывают члены всех монашеских орденов, разумеется, для поддержки наших воинов-крестоносцев. Однако многие из них слишком легкомысленно относятся к своим обязанностям. Помимо того, что они ухаживают за больными и смягчают их душевные страдания, они еще и предоставляют некоторые услуги, которые пугают праведных основателей этих орденов. Можете представить, как именно утешают страждущих кармелиты и клариссы, я уж не говорю о том, что это приносит им прибыль. А в это время монахи и священники богатеют, незаконно торгуя всякими пустячками — лекарствами и провизией, которые пожертвовали монастырям добросердечные христиане дома, в Европе. Да вдобавок тут все священники также торгуют индульгенциями и занимаются распространением абсурдных суеверий. Хотите посмотреть?

Он достал узкую полоску бумаги красного цвета и вручил ее дядюшке Маттео, который развернул бумагу и прочитал вслух:

— «Благослови, Господи, и освяти этот документ, дабы он мог разрушить деяния дьявола. Тот, кто носит с собой сей документ, записанный при помощи Святого Слова, освободится от посещений Сатаны».

— Существует целый рынок, занимающийся продажей этой пачкотни среди воинов, идущих на битву, — сухо сказал принц. — Причем покупают такие бумаги представители обеих враждующих сторон, поскольку Сатана является врагом как мусульман, так и христиан. Мало того, священники за отдельную плату — четыре английских пенса или один арабский динар — излечивают раны святой водой. Причем абсолютно все — хоть глубокий разрез мечом, хоть язвы от сифилиса. Последний, кстати, здесь встречается чаще.

— Радуйтесь, что вскоре покинете Акру, — вздохнула принцесса. — Дай бог, чтобы ваша миссия оказалась успешной.

Дядюшка Маттео поблагодарил принца и принцессу за аудиенцию, и мы ушли. Дядя сказал мне, что вернется обратно в хану, поскольку хочет побольше узнать о свойствах мази мамум. Я же отправился просто прогуляться по городу, в надежде услышать некоторые слова на фарси и запомнить их, как посоветовал принц Эдуард. Однако в тот день я выучил такие слова, которые принц вряд ли мог одобрить.

Я подружился с тремя местными мальчишками примерно моего возраста: их звали Ибрагим, Дауд и Насыр. И хотя французский они знали очень плохо, но мы все-таки ухитрялись общаться при помощи жестов и мимики — мальчишки между собой всегда договорятся. Мы вместе бродили по улицам, я указывал на тот или иной предмет и сообщал название, под которым знал его по-французски или на венецианском наречии, а затем спрашивал: «Фарси?» И они называли его на своем родном языке, иногда между ребятами возникали споры, о каком именно предмете идет речь. Таким образом я узнал, что торговец, купец или негоциант называются khaja, все молодые люди — ashbal («детеныши льва»), а все молодые девушки — zaharat («маленькие цветы»). Фисташки на фарси — fistuk, верблюд — shutur и так далее; все это могло пригодиться мне во время путешествия на Восток. Позже я выучил и некоторые другие слова.

Мы миновали лавку, где арабский khaja предлагал на продажу письменные принадлежности, включая тонкий и очень тонкий пергамент, а также бумагу различного качества, от ломкой индийской, сделанной из риса, и до изготовленной из льна хорасанской и дорогой мавританской, которая называлась пергаментной тканью, оттого что была одновременно мягкой и прочной. Я выбрал то, что мог себе позволить: не слишком роскошную, но прочную бумагу, — и заставил khaja нарезать ее на небольшие листы, которые мог бы носить, сложив в пачку. Также я купил несколько красных мелков, чтобы писать ими, если у меня не будет времени приготовить перо и чернила. Тогда я впервые начал записывать новые слова, которые узнал, в словарик. Позднее я стал также записывать названия мест, где я побывал, и имена людей, с которыми повстречался, а потом стал делать записи о событиях, которым был свидетелем. Впоследствии я частенько обращался к этим записям, когда писал книгу обо всех своих путешествиях и приключениях.

Время уже перевалило за полдень, я оказался на солнцепеке с непокрытой головой и начал потеть. Мальчишки заметили это и стали хихикать, показывая жестами, что мне жарко из-за моего смешного наряда. Но особенно их развеселило то, что мои длинные ноги были открыты посторонним взорам, а мои венецианские чулки слишком тесно их облегали. Я также не преминул заметить своим новым знакомым, что нахожу столь же неудобными их мешковатые и длинные одеяния, и высказал предположение, что в них в жару ходить еще хуже, нежели в моей одежде. После этого мальчишки принялись мне доказывать, что их одежда самая подходящая для такого климата. В конце концов, чтобы проверить наши доводы на практике, мы отправились в уединенный узкий cul de sac[104], где мы с Даудом и поменялись одеждой.

Разумеется, когда мы разделись догола, стало видно другое различие между христианином и мусульманином: последовало взаимное исследование, сопровождаемое множеством восклицаний на разных языках. До этого времени я не знал точно, какое именно увечье связано с обрезанием, а они никогда прежде не видели мужчину старше тринадцати, у которого на zab сохранилась бы крайняя плоть. Все мы тщательно изучили разницу между мной и Даудом, заметив, какая его fava, из-за того что она все время открыта, сухая и лоснящаяся и словно бы покрыта чешуей, и рассмотрели его жезл с корпией и редкими волосками на конце; в то время как моя fava открывалась и закрывалась, подчиняясь моей прихоти, она была также более эластичной и мягкой при прикосновении, даже когда от повышенного внимания натянулась, отчего мой член поднялся и стал твердым.

Арабские мальчишки издавали восторженные восклицания, которые, казалось, означали: «Дайте нам испытать эту новинку», но это не вызывало у меня никаких чувств. Тогда голый Дауд, прибегнув к попытке все наглядно продемонстрировать, протянул руку за спину и обхватил мой candelòtto рукой, после чего направил его к своему тощему заду. Нагнувшись, он начал извиваться передо мной, все время повторяя обольстительным голосом: «Kus! Baghlah! Kus!» Ибрагим и Насыр смеялись и делали средними пальцами пронзающие жесты, крича: «Ghunj! Ghunj!» Их слов я не понимал, но подобная фамильярность Дауда меня возмутила. Я высвободился из его руки и отбросил ее, а затем поспешил прикрыться, облачившись в одежду, которую он снял. Мальчишки добродушно пожимали плечами, глядя на мое христианское ханжество, а Дауд оделся в мое платье.

Нет ничего более непохожего на венецианские чулки, чем арабские шаровары. Они спускались от талии, вокруг которой завязывались с помощью пояса, и доходили до колен, где суживались, однако не становились облегающими, но оставались достаточно просторными. Мальчишки сказали мне, что на фарси это слово звучит как pai-jamah, но мне больше понравился перевод на французский язык — troussés. Арабское верхнее платье представляет собой длиннополую рубаху, отличающуюся от нашей лишь тем, что она просторней и лучше подогнана. Поверх нее надевается ава — особого вида легкий сюртук с прорезями для рук, он свободно ниспадает вниз, почти до самой земли. Арабские туфли похожи на наши, и еще их можно надевать на любую ногу, из-за того что они изрядной длины и свободно закручиваются вверх и назад. На голове арабы носят kaffiyah — отрез ткани, достаточно большой, чтобы скрывать часть спины и плечи; он удерживается при помощи шнура, обернутого вокруг головы.

К своему изумлению, я действительно почувствовал себя лучше в этом одеянии. Я носил его некоторое время, прежде чем мы с Даудом снова обменялись одеждой, и в нем было гораздо прохладней, чем в моем венецианском наряде. Многочисленные слои одежды, вместо того чтобы прилегать к коже, как я сначала ожидал, казалось, каким-то образом сохраняли прохладный воздух внутри, не давая солнцу нагревать тело. Так что в свободной одежде в жару гораздо удобней.

Поскольку этот наряд был свободным и его можно было в любое время сделать еще свободней, я никак не мог понять, почему арабские мальчишки, да и все взрослые арабы тоже, мочатся весьма странным образом. Мои новые знакомые присаживались на корточки, чтобы помочиться, как у нас это обычно делают женщины. Более того, арабы облегчаются где угодно, не обращая внимания на прохожих. Когда я выразил любопытство и отвращение, мальчишки пожелали узнать, каким же образом мочатся христиане. Я объяснил, что мы делаем это стоя, вдали от посторонних глаз, оставаясь невидимыми, внутри licet[105]. Они дали мне понять, что вертикальная позиция в их Святой книге, Коране, называется нечистой. Более того, арабы не любят заходить внутрь укромного места (mustarah), кроме тех случаев, когда им надо существенно освободить кишечник, оттого что укромное место может быть опасным. Узнав об этом, я выразил еще большее любопытство, и мальчишки мне все объяснили. Мусульмане, как и христиане, верят в демонов и дьявола, которые приходят из подземного мира, — у арабов эти существа называются джиннами и ифритами; они могут очень легко выбраться из-под земли по той лунке, которая образуется от mustarah. Это звучало разумно. И потом, спустя долгое время, всякий раз склоняясь в licet над отверстием, я никак не мог избавиться от ужасного чувства, что снизу меня сейчас схватят когтистые лапы.

Одежда, в которой арабы ходят по улицам, вряд ли понравилась бы европейцам, однако гораздо более отвратительным показалось бы моим землякам одеяние арабок. Собственно говоря, женская одежда в арабских странах мало отличается от одежды мужчин. Женщина носит такие же длинные шаровары и рубаху с ава, но вместо kaffiyah на ней надета chador (чадра) — покрывало, которое свисает с макушки почти до земли, укрывая ее со всех сторон. Некоторые женщины носят черную, достаточно тонкую чадру, так что сквозь нее они могут смутно видеть окружающих, сами оставаясь при этом невидимыми; другие носят более тяжелую чадру с узкой прорезью для глаз. Закутанная во все эти покровы, завешанная чадрой, арабская женщина напоминает собой ходячую груду тряпок. Я сильно подозреваю, что, пока она не сделает шаг, никто из арабов не может с точностью сказать, где у нее перед, а где зад.

С помощью гримас и жестов я ухитрился задать своим новым товарищам довольно сложный вопрос. Предположим (я рассуждал, исходя из поведения молодых людей в Венеции), что они отправились бродить по улицам, бросать влюбленные взгляды на красивых молодых женщин — как они определят, что женщина действительно красива?

Ребята дали мне понять, что в мусульманке в первую очередь ценится не красота ее лица или глаз и не фигура в целом. Ценится крутой изгиб ее бедер и зада. Опытный взгляд, уверили меня мальчишки, различит колыхание округлостей даже под женской уличной одеждой. Однако они предупредили меня, чтобы я случайно не оказался жертвой заблуждения: многие женщины, жестами показали мальчишки, делают себе подложные бедра и ягодицы необъятных размеров.

Тогда я задал другой вопрос. Положим, опять же действуя в привычке молодых венецианцев, Ибрагим, Насыр и Дауд пожелали завязать знакомство с красивой незнакомкой — как они попытаются сделать это?

Этот вопрос, похоже, слегка озадачил их. Мальчишки принялись подробно расспрашивать меня, уточняя: я и правда имел в виду красивую молодую женщину?

Да. Разумеется. Кого же еще я мог иметь в виду?

Ну как же, возможно, красивого незнакомого мужчину или мальчика?

Я еще раньше заподозрил, а теперь уверился окончательно, что попал в определенного сорта компанию, где меня считали неоперившимся птенцом. И, честно говоря, не слишком удивился, так как знал, что библейский Содом находился неподалеку от Акры, чуть восточней.

Мальчишки снова принялись хихикать над моей наивностью христианина. Собрав воедино их выразительную пантомиму и обрывки французского, я сделал следующий вывод: с точки зрения ислама и их Священной книги Корана женщины существуют для одной-единственной цели — произвести на свет мальчиков. Исключение составляет лишь правящий шейх, который может позволить себе иметь целый гарем настоящих девственниц, каждой из которых пользуется по одному разу, а затем избавляется от них. Однако простые мусульмане-мужчины крайне редко используют женщин для получения сексуального наслаждения. Да и зачем им это? Они всегда могут получить множество мужчин и мальчиков, гораздо более пышных и красивых, чем любая женщина. С другой стороны, если рассудить, любовник-мужчина всегда предпочтительней женщины, просто потому, что он мужчина.

Вот, к примеру, одно из основных достоинств мужчины — они указали мне на проходящую мимо груду одежды — женщину, которая несла запеленатого младенца: сразу ясно, что ребенок — мальчик, потому что его лицо полностью покрыто роем мух. Заметив мое удивление, они предложили мне самому ответить на вопрос: почему мать не отгоняет мух? Я предположил, что она, должно быть, редкостная лентяйка, но оказалось, что дело было совсем в другом. Женщина радуется тому, что мухи покрывают лицо младенца, потому что это мальчик-наследник. Никакой злобный джинн или ифрит, пролетающий мимо, не сможет разглядеть, что это ребенок, драгоценный наследник-сын, и потому существует гораздо меньше вероятности, что он нашлет на него болезнь, проклятие или какое-либо еще несчастье. Будь это девочка, мать преспокойно отгоняла бы мух, и пусть зло видит младенца, потому что не найдется ни одного демона, который бы удосужился причинить вред девочке, да и мать будет не слишком опечалена, даже если это произойдет.

Поскольку сам я, к счастью, был мужчиной, то полагал, что мне следует согласиться с тем, что мужчина имеет предпочтение перед женщиной и должен цениться гораздо больше. Тем не менее у меня уже имелся кое-какой сексуальный опыт, который и заставил меня прийти к заключению, что женщины и девушки тоже весьма полезны, желанны и достойны почитания. Даже если бы женщина была всего лишь резервуаром, то и тогда без нее никак не обойтись.

Ну и ерунда, показали жестами мальчишки, вовсю потешаясь над моей простотой. Даже будучи вместилищем, любой мужчина-мусульманин в сексуальном плане считается более чутким и способен принести гораздо больше наслаждения, чем любая женщина, чьи интимные части тела становятся особенно нечувствительными после обрезания.

— Минуточку, — обратился я к мальчишкам. — Вы имеете в виду, что после обрезания мужчина не способен получить наслаждение?..

Нет-нет-нет, резко затрясли они головами. Речь идет о том, что женщины, после того как их подвергнут обрезанию, становятся нечувствительными. Теперь уже я затряс головой. Я не мог себе представить, каким образом можно сделать такую операцию созданию, которое не обладает ни христианским candelótto, ни мусульманским zab, ни хотя бы детским bimbin. Я был совершенно озадачен и сказал об этом ребятам.

С выражением удивительной снисходительности они заметили, что — выразительный жест в сторону собственных искалеченных органов — удаление крайней плоти у мальчика делается просто для того, чтобы было видно, что он мусульманин. Однако в каждой мусульманской семье, независимо от ее достатка или положения в обществе, всем детям женского пола также предписано делать такое же обрезание. Между прочим, у них считается страшным оскорблением назвать мужчину «сыном необрезанной матери». Я все еще пребывал в недоумении.

— Toutes les bonnes femmes[106], — повторяли они снова и снова, — делают tabzir, чтобы лишить их zambur.

О значении двух этих загадочных слов мне приходилось только догадываться. Таким образом, когда девочка достигнет половой зрелости, она не будет испытывать желания и избежит тяги к адюльтеру. Она навсегда останется непорочной и будет выше подозрений, так как всем мусульманским женщинам следует быть лишь пассивной плотью: у них одно-единственное предназначение — за свою безрадостную жизнь произвести на свет как можно больше мальчиков. Нет сомнения, конечный результат был достоин одобрения, но я так и не мог понять попыток ребят разъяснить мне, каким образом tabzir может влиять на это.

Наконец я сменил тему беседы и задал другой вопрос. Предположим, как это бывает с молодыми венецианцами, Ибрагим, Дауд или Насыр все же хотят женщину, а не мальчика или мужчину — и женщина эта вполне способна получать и доставлять удовольствие, то все-таки как они поступят, чтобы разыскать ее?

Насыр и Дауд презрительно захихикали, а Ибрагим поднял брови, словно в пренебрежительном вопросе, и в то же время показал средний палец и стал двигать им вверх-вниз.

— Ясно, — сказал я, кивая. — Здесь подобное возможно только с определенного сорта женщинами.

Используя все те же ограниченные средства общения, мальчишки все же ухитрились объяснить, что я могу найти этих бесстыдниц среди христианок, которые живут в Акре. Это, кстати, не так уж и трудно, потому что здесь полно таких шлюх. Мне надо всего лишь пойти — они показали, куда именно, — вон в тот дом, что расположен за базарной площадью, на которой мы как раз и находились в тот момент.

Я сказал сердито:

— Да это же монастырь! Дом Христовых невест!

Ребята пожали плечами и погладили воображаемые бороды в знак того, что говорят правду. Как раз в этот момент дверь монастыря отворилась и на площадь вышли мужчина с женщиной. Он был рыцарем-крестоносцем, в плаще с эмблемой ордена святого Лазаря. Женщина не носила чадры (очевидно, это была не арабка), а была одета в белый плащ и коричневое облачение ордена кармелиток. Оба шатались от выпитого вина, и лица у них были красные.

Спустя некоторое время — разумеется, это произошло не сразу — я припомнил, что уже дважды слышал упоминания о загадочных кармелитах и клариссах, с которыми были связаны многочисленные скандалы. В своем невежестве я предположил, что речь шла о каких-то определенных женщинах, которых так звали. Однако теперь стало ясно, что имелись в виду сестры-кармелитки и другие монахини из ордена святого Франциска, которых крестоносцы любовно прозвали Клариссами.

Почувствовав, что подобное поведение христиан унизило лично меня в глазах этих троих мальчишек-язычников, я резко распрощался с ними. В ответ мои новые знакомые шумно запротестовали и начали настойчиво показывать жестами, чтобы я поскорее присоединялся к ним, что они продемонстрируют мне кое-что действительно удивительное. Сделав уклончивый жест — мол, как-нибудь в другой раз, — я продолжил свой путь по улочкам Акры обратно в хану.

Глава 4

Я пришел в гостиницу одновременно с отцом, который как раз вернулся из замка со встречи с архидиаконом. Когда мы подошли к двери нашей комнаты, из нее вышел молодой человек, мойщик в хаммаме, который обслуживал дядюшку Маттео в самый первый день. Он одарил нас ослепительной улыбкой и сказал:

— Салям алейкум.

И отец тут же вежливо ответил:

— Ва алейкум ас-салям.

Дядюшка Маттео был в комнате, очевидно, он только что начал накрывать скатерть для вечерней трапезы. И, едва мы вошли, он тут же принялся рассказывать в своей веселой манере:

— Мальчик принес мне целый кувшин средства для удаления волос. Я решил определить его состав. Представьте, мамум состоит всего лишь из заячьей капусты и негашеной извести, смешанных с небольшим количеством оливкового масла. Ну и еще добавляют немного мускуса, чтобы придать средству более приятный аромат. Мы легко сможем смешать его сами, но мамум стоит здесь так дешево, что едва ли в этом есть резон. Я велел мальчику принести мне четыре дюжины небольших кувшинов. А что наши священники, Нико?

Отец вздохнул.

— Кажется, Висконти уже готов отправить с нами всех священников Акры. Однако он полагает, что, прежде чем послать людей в столь долгое и утомительное путешествие, нужно поинтересоваться, что они сами думают по этому поводу. Так или иначе, Висконти обещал по мере сил оказать помощь в поиске добровольцев. Он даст нам знать о результатах.

В последующие дни мы оказались единственными жильцами в хане, и отец радушно пригласил хозяина оказать нам честь и присоединиться к нашей вечерней трапезе.

— Ваши слова перед моими глазами, шейх Фоло, — сказал Исхак, одергивая свои широкие шаровары, чтобы поудобней усесться.

— Может, госпожа шейха, ваша прекрасная жена, присоединится к нам? — спросил дядюшка. — Это ведь она в кухне, не правда ли?

— Разумеется, шейх Фоло. Но она не нарушит приличий: не пристало женщине самонадеянно принимать пищу в обществе мужчин.

— Да-да, конечно, — сказал дядюшка. — Простите меня. Я забыл о приличиях.

— Как сказал пророк (да пребудут с ним мир и счастье): «Я стоял перед вратами Небес и видел, что в большинстве своем обитатели их были нищими. Я стоял перед вратами Ада и видел, что большинство его обитателей составляли женщины».

— Гм, да. Ну, тогда, возможно, ваши дети захотят к нам присоединиться, чтобы составить компанию Марко? Есть ли у вас дети?

— Аллах, у меня нет ни одного, — печально, сказал Исхак. — Только три дочери. Моя жена baghlah и бесплодна. О благородные господа, позвольте мне вознести благодарственную молитву за этот ужин.

Мы склонили головы, и он забормотал:

— Аллах акбар рахмет. — И добавил на венецианском наречии: — Аллах велик, мы благодарим его.

Мы сами накладывали себе ломтики баранины приготовленные с помидорами и жемчужными луковицами, и печеные огурцы, начиненные рисом и орехами. Пока мы делали это, я сказал хозяину:

— Простите меня, шейх Исхак. Могу я задать вам вопрос?

Он любезно кивнул:

— Доставьте мне удовольствие вашим желанием, молодой шейх.

— Вы использовали это слово, говоря о своей жене. Baghlah. Я слышал его прежде. Что оно означает?

Хозяин выглядел слегка смущенным.

— Baghlah — это самка осла. У нас так обычно говорят о женщине, подобной бесплодной пустыне. Ах, я понимаю, вы думаете, это слишком грубое слово, чтобы использовать его по отношению к своей жене. И вы правы. Она ведь во всех иных отношениях очень достойная женщина. Вы, господа, возможно, заметили, какой у нее внушительный лунообразный зад. Изумительно большой и увесистый. Он заставляет ее садиться, когда она встает, и садиться, когда она собирается лечь. Да, превосходная женщина. У нее также красивые волосы, хотя вы и не можете их увидеть. Длинные и блестят сильнее, чем моя борода. Вы, без сомнения, осведомлены, что Аллах предписал одному из своих ангелов ничего не делать, а только стоять у его трона и восхвалять его мудрость. И ангел этот ничего больше не делал, а лишь возносил хвалу Аллаху за то, что он столь мудро все распределил — бороды мужчинам, а длинные локоны женщинам.

Араб на мгновение прекратил свою пустую болтовню, и я сказал:

— Я слышал еще и другое слово. Kus. Что это значит?

Слуга, который явился нам прислуживать, издал какой-то странный звук, а Исхак выглядел теперь еще более сконфуженным.

— Это очень плохое слово. И не подобает обсуждать такое во время вечерней трапезы. Я не буду повторять то, что вы сказали, но это низкое слово для обозначения самых низких частей женского тела.

— А ghunj? — спросил я. — Что означает ghunj?

Слуга судорожно вздохнул и торопливо покинул комнату, а у Исхака был теперь уже такой вид, словно он терзался физической болью.

— Где вы проводили сегодня время, молодой шейх? Это тоже низкое слово. Оно означает определенные движения, которые делает женщина. Это слово относится к тем движениям, да простит меня Аллах, к тому, что происходит во время полового сношения.

Дядюшка Маттео фыркнул и сказал:

— Мой saputèlo[107] племянник страстно желает узнать новые слова, которые могут оказаться полезными, когда он отправится с нами в дальние страны.

Исхак пробормотал:

— Как сказал пророк (да пребудут с ним мир и счастье): «Добрый спутник — вот лучшая поддержка в дороге».

— Есть еще пара слов… — начал я.

— У высказывания этого есть продолжение, — проворчал Исхак. — «И даже плохой спутник лучше, чем совсем никакого». Но неужели, молодой шейх Фоло, я должен опускаться до того, чтобы переводить и другие незнакомые слова, которые вы узнали, пытаясь овладеть нашим языком?!

После этого заговорил отец, моментально переведший беседу в более безопасное русло, а наша трапеза между тем подошла к сладкому: консервированным абрикосам, финикам и сладко благоухавшим арбузным коркам. В тот вечер мне так и не удалось узнать значение таинственных слов tabzir и zambur, это произошло гораздо позже. Когда ужин завершился питьем шербета и gahwah, Исхак снова произнес благодарственную молитву: не в пример нам, христианам, язычники читают ее дважды — перед началом и ближе к концу трапезы.

— Аллах акбар рахмет. — И со вздохом облегчения хозяин покинул нашу компанию.

Прошло несколько дней, и по требованию Висконти мы с отцом и дядюшкой снова отправились в замок. Он встретил нас вместе с принцем и принцессой, в комнате также присутствовали двое мужчин в белом облачении и черных плащах ордена монахов-проповедников святого Доминика. После того как мы обменялись приветствиями, Висконти представил нам их.

— Брат Никколо Виченцский и брат Гильом Триполийский. Они выразили желание отправиться с вами, мессиры Поло.

Представляю, какое разочарование испытал отец. Однако он скрыл его и сказал только:

— Приветствую вас, братья, добро пожаловать на нашу встречу. Могу я спросить, почему вы пожелали присоединиться к нашей миссии?

Один из них ответил довольно раздраженным тоном:

— Из-за того, что нам внушает отвращение поведение наших братьев-христиан здесь, в Акре.

Другой заметил таким же тоном:

— Мы с нетерпением предвкушаем миг, когда сможем вдохнуть более чистый воздух далекой Татарии.

— Спасибо вам, братья, — вежливо сказал отец. — А теперь прошу меня извинить, но нам надо поговорить с глазу на глаз с его преподобием и их королевскими высочествами.

Оба монаха засопели, словно им нанесли обиду, но покинули комнату.

А затем отец процитировал архидиакону Библию:

— «Урожай и вправду велик, лишь работников мало».

Висконти возразил цитатой:

— «Где соберутся двое или трое во имя Мое, там среди них и Я».

— Но, ваше преподобие, я просил священников.

— Никто из священников не вызвался добровольно. Эти двое тем не менее монахи-проповедники. По существу, они уполномочены совершать практически любые церковные обряды — от закладки церкви до заключения брака. Их власть отпускать грехи и освящать церкви, разумеется, ограничена и они также не могут посвящать в церковный сан, но почему бы вам не взять с собой для этого епископа? Мне очень жаль, что добровольцев нашлось так мало, но совесть не позволяет мне кого-либо принуждать. Может, вас что-то еще не устраивает?

Отец заколебался, но дядюшка храбро высказался:

— Да, ваше преподобие. Монахи сами признались, что руководствуются вовсе не благими намерениями. Они просто хотят убраться подальше из этого распутного города.

— Так же, как и святой Павел, — сухим тоном произнес архидиакон. — Я отошлю вас к Книге Деяний апостолов. В те времена этот город назывался Птолемаида. Однажды Павел направился туда, однако не смог пробыть в этом грешном городе более одного дня.

Принцесса Элеонор с жаром закончила:

— Аминь!

А принц Эдуард сочувственно хихикнул.

— У вас есть выбор, — сказал нам Висконти. — Вы можете поискать где-нибудь в другом месте или подождать, пока изберут Папу, и обратиться к нему. Или же можете принять услуги этих двоих братьев-доминиканцев. Они заявили, что готовы отправиться хоть завтра.

— Мы, конечно же, возьмем их с собой, ваше преподобие, — ответил отец. — И позвольте вас за все поблагодарить.

— Итак, — заметил принц Эдуард, — вам предстоит пройти земли сарацинов и следовать далее на восток. Полагаю, есть одна дорога, которая гораздо предпочтительнее.

— Мы будем очень рады узнать, что это за дорога, — сказал дядюшка Маттео. Он захватил с собой Китаб аль-Идриси и теперь открыл его на той странице, где были изображены Акра и ее окрестности.

— Хорошая карта, — одобрительно произнес принц. — Ну смотрите. Если вы хотите отсюда попасть на восток, то сначала вы должны отправиться на север и обойти земли мамелюков. — Будучи христианином, принц перевернул страницу вверх ногами, чтобы север оказался наверху. — Однако ближайшие к северу порты — это Бейрут, Триполи и Латакия… — Он показал на карте золотистые точки, обозначавшие эти портовые города. — Если даже их еще не успели захватить сарацины, то осада наверняка идет полным ходом. Вам придется пройти — дайте-ка посчитать, — больше двух сотен английских миль, вдоль побережья на север. Вот до этого места в Малой Армении. — Он показал на точку на карте, которая, несомненно, не заслуживала того, чтобы быть золотистой. — Здесь, где река Оронт[108] впадает в море, располагается старинный порт Суведия. Там живут армяне-христиане и миролюбивые арабы-аведи, мамелюки до сих пор еще не добрались туда.

— Когда-то это был главный порт Римской империи, — добавил Висконти, — который назывался Селуция. А неподалеку есть еще один, известный как Аяс, Аджацо или Антакья, у него много всяких названий. Конечно, вы отправитесь туда морем, а не по суше вдоль побережья.

— Да, — сказал принц, — английский корабль отплывает отсюда на Кипр завтра вечером. Я предупрежу капитана, чтобы он взял курс на Суведию и прихватил с собой вас и монахов. Я дам вам рекомендательное письмо к остикану[109], тамошнему градоначальнику, и попрошу его присмотреть за вами. — Затем он снова привлек наше внимание к Китабу. — Так вот, когда вы доставите вьючных животных в Суведию, то отправляйтесь в глубь территории. Перейдете реку, вот здесь, а затем двигайтесь на восток, к Евфрату. Ваше путешествие вниз по Евфрату до Багдада не будет тяжелым. А уж из Багдада на восток ведут разные дороги.

Отец и дядя оставались в замке, пока принц писал обещанное письмо. Мне же они велели почтительно попрощаться с его преподобием и их королевскими высочествами; только после этого я смог уйти и провести остаток дня в Акре по своему усмотрению. Я больше никогда не виделся с архидиаконом и принцем с принцессой, но впоследствии до меня дошли некоторые новости. Мы с отцом и дядей были еще недалеко от Леванта, когда получили известие, что архидиакон Висконти был избран Папой Римским и взял себе имя Григория X. Примерно в то же время принц Эдуард, поняв, что толку все равно не будет, завершил Крестовый поход и отплыл домой. Он добрался до Сицилии, когда узнал новости: его отец умер и он стал королем Англии. Вот так и получилось, что, сам того не подозревая, я познакомился с двумя наиболее высокопоставленными людьми Европы. Однако, признаться, я никогда особенно не гордился этим близким знакомством. Кроме того, позднее я повстречался на Востоке с людьми, по сравнению с величием которых могущество Пап и королей было ничто.

Вскоре после того, как я в тот день ушел из замка, наступил один из пяти часов суток, когда арабы молятся своему богу Аллаху. Церковные сторожа, которых они называли муэдзинами, уже заняли свои посты на всех башнях и высоких крышах, громко и монотонно затянув напев, который означал, что наступил час молитвы. Везде — в дверях лавок и на грязных улочках — люди, исповедующие ислам, развернули невзрачные маленькие подстилки и встали на колени. Повернувшись на юго-восток, они отбивали поклоны, а затем воздевали руки вверх. И если в эти часы вы видели лицо человека, а не его зад, то этот человек, несомненно, был христианином или иудеем.

Как только все жители Акры снова приняли вертикальное положение, я заметил троих мальчишек, с которыми познакомился около недели тому назад. Оказывается, Ибрагим, Насыр и Дауд увидели, как я входил в замок, и решили подождать неподалеку от входа моего возвращения. У всех троих глаза возбужденно блестели: так им хотелось показать мне то самое диво, которое мне пообещали. Но сперва, разъяснили мне мальчишки, я должен съесть то, что они принесли. Насыр держал маленькую кожаную сумку, в которой, как оказалось, было множество фиг, приготовленных в кунжутном масле. Фиги мне вообще-то нравились, но эти оказались такими промасленными, мясистыми и липкими, что было неприятно брать их в рот. Однако поскольку мальчишки настаивали, что я должен съесть их, чтобы на меня снизошло откровение, я заставил себя проглотить четыре или пять этих отвратительных фиг.

Затем друзья повели меня кружным путем по улицам и улочкам. Путь оказался достаточно длинным, я начал ощущать странную слабость в конечностях и дурман в голове. Я забеспокоился, решив, что это жаркое солнце напекло мне непокрытую голову или фиги оказались испорченными. Что-то творилось с моим зрением: люди и здания передо мной, казалось, раскачивались и изгибались причудливым образом. В ушах звенело, словно меня окружил рой мух. Я все время спотыкался из-за неровностей дороги и наконец взмолился, чтобы мальчишки разрешили мне остановиться и чуть-чуть передохнуть. Но они, все еще настойчивые и возбужденные, подхватили меня под руки и поволокли вперед. Из их слов я понял, что мое опьянение было, конечно же, вызвано этими особым образом замаринованными фигами, но оно было необходимо, поскольку являлось составной частью запланированного развлечения.

Я обнаружил, что меня волокут к открытому, но очень темному дверному проему, и собрался послушно войти внутрь. Однако мальчишки сердито загудели, и, если я правильно понял, это было что-то вроде: «Сними же, неверный, свои башмаки, сюда надо входить босиком». Из чего заключил, что здание это, должно быть, один из мусульманских храмов, которые называются мечетью. Поскольку я не носил башмаков, а только чулки с пришитыми к ним кожаными подошвами, мне пришлось снять их и обнажиться ниже пояса. Я схватился за тунику и изо всех сил одернул ее, чтобы прикрыться, в то же время удивляясь (я воспринимал все словно в тумане), почему это лучше войти в мечеть с голым задом, чем обутым. Так или иначе, мальчишки без малейших колебаний втолкнули меня внутрь.

Поскольку я никогда раньше не бывал в мечети, то и не представлял, чего можно там ожидать; однако я был смутно удивлен, обнаружив, что внутри она абсолютно темная и пустая: там не было ни священников, ни кого-либо еще. Пытаясь рассмотреть в темноте убранство храма, я увидел огромные каменные кувшины, почти с меня высотой, стоявшие в ряд вдоль стены. Мальчишки подвели меня к одному, в самом конце ряда, и предложили залезть внутрь.

Честно сказать, поначалу я слегка струсил — один среди чужих людей, наполовину голый и не слишком хорошо себя чувствующий. У меня возникло подозрение, что эти юные содомиты, возможно, замыслили сделать со мной что-то дурное, и я приготовился драться. Однако это их предложение показалось мне скорее забавным, чем обидным или опасным. Когда я потребовал объяснений, мальчишки просто продолжили молча показывать на массивный кувшин, а я был слишком одурманен, чтобы упираться. Вместо этого, смеясь над нелепостью того, что делаю, я позволил мальчишкам подтолкнуть меня и усадить на край кувшина, а затем спустил ноги и слез вниз.

Пока я не оказался внутри, я даже не подозревал, что в кувшине содержится какая-то жидкость: это произошло потому, что она не плескалась и от нее не исходило жара, холода или влаги. Однако кувшин оказался наполовину заполнен маслом, почти такой же температуры, как температура тела, и я ничего не почувствовал, пока не погрузился в него по горло. Вообще-то это было даже приятно — я испытал расслабляющее и обволакивающее спокойствие, особенно хорошо было моим усталым ногам и обнаженным интимным частям. Осознание этого слегка возбудило меня. Уж не было ли это своеобразной прелюдией к некоему экзотическому сексуальному ритуалу? Ну что ж, до сих пор ощущения были весьма приятными, и я не жаловался.

Только моя голова высовывалась из кувшина, а пальцы все еще покоились на его краю. Мальчишки со смехом всунули внутрь кувшина и мои руки, а затем принесли нечто, что они, должно быть, отыскали рядом: большой деревянный диск с петлями, наподобие переносного позорного столба. Прежде чем я смог запротестовать или увернуться, они приладили его к моей шее и захлопнули. В результате получилось что-то вроде крышки для кувшина, в котором я стоял, и, хотя диск этот не слишком сильно давил на мою шею, но он крепился к кувшину так прочно, что я не мог его ни сдвинуть, ни поднять.

— Что это?

Я зашлепал руками внутри кувшина в тщетной попытке вытолкнуть крышку. Я мог двигать руками и выталкивать ее очень медленно, словно во сне, из-за того, что масло было теплым и вязким. Как ни был я тогда одурманен, но наконец все-таки уловил, что масло пахнет кунжутом. Совсем как те фиги, которые меня заставили съесть раньше; по-видимому, меня погрузили в кунжутное масло.

— Что это? — снова закричал я.

— Va istadan! Attendez! — объяснили мальчишки, жестами приказывая мне терпеливо стоять в кувшине и ждать.

— Ждать? — завопил я. — Ждать чего?

— Attendez le sorcier, — сказал Насыр со смешком.

Затем они с Даудом выскочили сквозь серый прямоугольный дверной проем наружу.

— Ждать колдовства? повторил я, донельзя заинтригованный. — Сколько же мне ждать?

Ибрагим довольно долго колебался, а затем выставил пальцы, чтобы я мог сосчитать их. Я всмотрелся в сумрак и увидел, что он растопырил пальцы обеих рук.

— Десять? — спросил я. — Десять чего?

Он незаметно начал пятиться к двери, складывая пальцы и снова выставляя их — четыре раза подряд.

— Сорок? — безнадежно спросил я. — Сорок чего? Quarante à propos de quoi?

— Chihil ruz, — сказал он. — Quarante jours. — И исчез за дверью.

— Ждать сорок дней? — Я издал скорбный звук, но ответа не последовало.

Мальчишки ушли все втроем, и было очевидно, совсем не для того, чтобы спрятаться от меня. Меня оставили одного, замаринованным в кувшине, в темной комнате, провонявшей кунжутным маслом, с омерзительным вкусом фиг и кунжутного масла во рту; голова у меня все еще кружилась. Я с трудом пытался разобраться: что все это значило? Ждать чуда? Колдовства? Без сомнения, эта мальчишеская проказа была как-то связана с арабскими традициями. Наш хозяин Исхак, вероятно, объяснит мне все и вволю посмеется над моим легковерием. Однако хорошенькая проказа, из-за которой я оказался замурованным в кувшине на сорок дней! Я же пропущу завтрашний корабль и останусь в Акре совсем один, у Исхака будет в изобилии времени, чтобы объяснить мне на досуге арабские обычаи. А может, я тут и погибну? Не разрешает ли, случаем, языческая мусульманская религия, в отличие от добродетельной христианской, практиковать черную магию? Я попытался представить себе, чего мусульманский колдун может хотеть от сидящего в кувшине христианина. Я надеялся, что никогда этого не узнаю. Отправятся ли отец с дядюшкой на мои поиски перед тем, как отплыть? Найдут ли они меня прежде, чем появится колдун? Найдет ли меня вообще хоть кто-то?

И стоило мне задать себе последний вопрос, как этот кто-то сразу же появился. Темная фигура, больше любого из мальчишек, смутно нарисовалась в дверном проеме. Она застыла на месте, словно ожидая, пока глаза привыкнут к темноте, а затем медленно направилась к кувшину, в котором я сидел. Фигура была высокая, грузная, и от нее исходила угроза. Я словно бы весь сморщился и постарался слиться с кувшином, пожалев, что не могу засунуть голову под крышку.

Когда человек подошел ближе, я увидел, что он был одет на арабский манер, у него не было лишь шнура, поддерживающего головную накидку. У незнакомца была курчавая рыжая с проседью борода, смахивавшая на древесную губку. Он уставился на меня своими блестящими, похожими на ягоды черной смородины глазами, а когда произнес традиционное приветствие «мир тебе», я заметил, что он выговаривает его не совсем так, как арабы. Вместо «салям алейкум» незнакомец сказал:

— Шолом алейхем!

— Вы колдун?

Я был так напуган, что произнес это на венецианском наречии. После чего прочистил горло и повторил вопрос по-французски.

— Разве я выгляжу как колдун? — проскрежетал он.

— Нет, — прошептал я, хотя и представления не имел о том, как должен выглядеть колдун. Я снова прочистил горло и сказал: — Вы выглядите так же, как и другие люди, кого я знаю.

— А ты, — произнес он с издевкой, — отыскиваешь для себя тюремные камеры все меньше и меньше.

— Откуда вы знаете?..

— Я видел, как эти трое маленьких ублюдков затащили тебя сюда. Это место хорошо известно и имеет дурную славу.

— Я думал…

— И я видел, что они ушли без тебя, опять же втроем. Ты не первый светловолосый и голубоглазый парень, который приходит сюда и больше никогда не выходит обратно.

— А я думал, что в Акре таких мало. Тут все в основном темноглазые и темноволосые.

— Точно. Такие, как ты, редкость в здешних местах, а оракул должен вещать через редкость.

Тут уж я совсем запутался. Что за бессмыслицу говорил этот человек? Он наклонился и на мгновение исчез из поля моего зрения, а затем снова выпрямился. В руке у него была кожаная сумка, которую Насыр, должно быть, выронил, когда уходил. Мужчина заглянул в нее и вытащил пропитанную маслом фигу. При виде нее меня чуть не стошнило.

— Они находят мальчика вроде тебя, — сказал незнакомец. — Затем приводят его сюда, погружают в кунжутное масло и кормят его только такими вот пропитанными маслом фигами. Когда проходит сорок дней и ночей, он становится таким же вымоченным и мягким, как эта фига. Таким мягким, что его голову можно с легкостью снять с тела. — Он продемонстрировал мягкость фиги, повертев ее в руках и с едва слышным звуком разделив на две части.

— Зачем это нужно? — Я затаил дыхание, почувствовав, как мое тело становится мягким под деревянной крышкой, таким же восковым и податливым, как фига, — уже ослабевшее, готовое к тому, что его обрубок с мягким шумом медленно опустится отдыхать на дно кувшина. — Я имею в виду, зачем нужно убивать незнакомца определенной внешности, да еще таким странным способом?

— Его не убивают, как они говорят. Это просто черная магия. — Он бросил на пол сумку и куски фиги, которые держал в руке, а затем вытер пальцы об одежду. — По крайней мере, его голова продолжает жить.

— Что?

— Колдун ставит несколько голов в эту нишу в стене, вон туда, на удобное ложе из пепла оливкового дерева. Он воскуривает перед ними фимиам и шепчет заклинания, а через некоторое время головы начинают говорить. По его приказу они предскажут, будет урожай обильным или скудным, начнутся вскорости войны или наступят мирные времена. Таким способом арабские колдуны получают предсказания.

Я развеселился, наконец сообразив, что этот человек тоже участвует в проделке и все это лишь составная часть розыгрыша.

— Прекрасно, — произнес я в промежутках между приступами смеха. — Ты напугал меня до бесчувствия, мой старый сокамерник. Я уже обмочился от страха и испортил это прекрасное масло. А теперь достаточно. Пошутили, и хватит! Когда я в последний раз видел тебя, Мордехай, то никак не думал, что ты заплывешь так далеко от Венеции. Но ты здесь, и я рад видеть тебя, будем считать, что твоя шутка удалась. А теперь выпусти меня, и мы отправимся выпить вместе gahwah и поговорить о приключениях, которые произошли с нами с момента нашей последней встречи. — Однако он не двинулся, а просто стоял и печально смотрел на меня. — Мордехай, хватит!

— Мое имя Леви, — сказал мужчина. — Бедный юноша, ты уже начал сходить с ума.

— Мордехай, Леви, кто бы ты ни был! — завопил я, начиная ощущать, как меня охватывает паника. — Подними эту проклятую крышку и выпусти меня!

— Я? Я ни за что не прикоснусь к этим terephah — нечистотам, — ответил он, брезгливо отступив назад. — Я не какой-нибудь грязный араб. Я иудей.

От беспокойства, гнева и раздражения в голове у меня стало потихоньку проясняться. И, позабыв о вежливости и такте, я заявил:

— Так, стало быть, ты пришел сюда всего лишь поразвлечь бедного узника? Собираешься оставить меня здесь, чтобы порадовать этих идиотов арабов? Неужели иудей так же верит в глупые суеверия, как и они?

Он проворчал:

— Al tidag.

А затем покинул меня. Еврей с трудом пересек камеру и исчез в сером дверном проеме. Я потрясенно смотрел ему вслед. А вдруг «tidag» означает что-нибудь наподобие «будь ты проклят»? Возможно, это был мой единственный шанс на спасение, а я бездумно оскорбил Леви.

Но он вернулся почти тотчас же, неся в руках тяжелый металлический прут.

— Al tidag, — снова произнес он, а потом решил перевести: — Не волнуйся, я вытащу тебя, поскольку меня просили о тебе позаботиться, но я должен сделать это так, чтобы не прикоснуться ни к чему нечистому. Тебе повезло, я кузнец, и моя кузница расположена как раз через дорогу. Я сделаю все этим прутом, А теперь, молодой Марко, стой смирно, тогда ты не упадешь, когда кувшин разобьется.

С этими словами он размахнулся и обрушил прут на кувшин, после чего мгновенно отскочил в сторону, чтобы его одежда не испачкалась от хлынувшего наружу потока масла. Кувшин разбился вдребезги, издав при этом громкий шум; я покачнулся, когда масло вперемешку с осколками кувшина стекло с меня. Деревянная крышка внезапно всей тяжестью своего веса легла мне на шею. Но поскольку теперь я мог добраться руками до ее верха, то быстро отыскал и открыл петли, на которые ее заперли, после чего сбросил деревянный диск в разлившуюся у моих ног лужу.

— А у тебя из-за всего этого не будет неприятностей? — спросил я Леви, указывая на беспорядок, царивший вокруг.

Леви о чем-то напряженно размышлял и лишь пожал плечами, развел в сторону руки и сделал неопределенный жест бровями, напоминающими лишайник. Я продолжил:

— Ты назвал меня по имени и сказал, что тебя просили обо мне позаботиться. Выходит, ты должен был спасти меня от этой опасности?

— Не от этой конкретно, — ответил он. — Я получил весточку: мол, надо попытаться оградить Марко Поло от неприятностей. Ну и еще мне вкратце описали твою внешность — тебя легко можно узнать по тому, как ты попадаешь во всякие неприятности.

— Это интересно. А от кого была весточка?

— Понятия не имею. Я знаю только, что однажды ты помог некоему иудею сбежать из очень плохого места. А в Талмуде сказано, что награда за mitzva — другая mitzva.

— О, я подозреваю, что это поработал старый Мордехай Картафило.

Леви произнес недовольно, почти сварливо:

— Этот человек не может быть иудеем. Мордехай — древневавилонское имя. А Картафило — совсем не еврейская фамилия.

— Он сам сказал мне, что он иудей, и кажется, и правда был им. Ну а имя его, возможно, было не настоящим.

— Только не говори мне, что этот человек также был путешественником.

Я смешался:

— Ну, вообще-то он рассказывал, что много путешествовал.

— Khakma, — сказал Леви скрипучим голосом и, как мне показалось, с насмешкой. — Это сказка, которую сочинили рассказчики goyim. Нет ни одного смертного иудея, который бы путешествовал. Только Lamed-Vav, их всегда тридцать шесть — тех, кто тайно путешествует по земле и совершает добрые дела.

Меньше всего мне хотелось задерживаться в этом мрачном месте и спорить с Леви по поводу сказочников. Я сказал:

— А по-моему, так ты самый лучший из сказочников. Ловко ты рассказал мне свою смехотворную историю о колдунах и говорящих головах.

Еврей бросил на меня долгий взгляд и задумчиво почесал курчавую бороду.

— Ты находишь ее смехотворной? — Он протянул мне металлический прут. — Вот. Я не хочу касаться ногами масла. Так что ты уж сам разбей следующий в этом ряду кувшин.

Какое-то мгновение я колебался. Даже если это место было обыкновенной мечетью, мы и то уже здорово осквернили его. А затем я подумал: «Один кувшин или два, какая разница?» Я взмахнул прутом изо всех сил, и второй кувшин с шумом разбился на мелкие осколки: из него волной хлынуло кунжутное масло, и еще что-то мокрое со шлепком ударилось о землю. Я наклонился, чтобы рассмотреть это, а затем торопливо отскочил и сказал Леви:

— Давай уйдем отсюда.

На пороге я обнаружил свои чулки на том самом месте, где бросил их, и с удовольствием надел снова. Я не обратил внимания на то, что они сразу пропитались маслом и прилипли ко мне, остальное мое одеяние уже было липким и промокшим насквозь. Я поблагодарил Леви за то, что он меня спас и рассказал мне об арабской магии. Он церемонно попрощался со мной, пожелав доброго пути, и предостерег: несмотря на полученную от несуществующего иудея весточку, мне следует быть поосторожней, дабы не навлечь на себя новые неприятности. Затем Леви отправился в свою кузницу, а я поспешил обратно в хану, причем по дороге постоянно оглядывался, не преследуют ли меня трое арабских мальчишек или колдун, для которого они меня схватили. Теперь я не сомневался, что это была никакая не проказа, и больше не считал магию сказкой.

Леви стоял рядом, когда я разбил второй кувшин, но не спросил, что же я увидел, склонившись, чтобы рассмотреть осколки, а сам я не пытался рассказать это ему, я не мог четко объяснить это даже теперь. Как я уже говорил, место было очень темное. Однако то, что упало на землю с характерным мокрым шлепком, было человеческим телом. Что я рассмотрел абсолютно точно, так это то, что труп был обнажен и что это был мужчина — молодой, еще не вошедший в пору зрелости. Он лежал на земле как-то странно, словно мешок из кожи, мешок, из которого вытащили его содержимое: я имею в виду, что труп выглядел мягким и дряблым, словно все кости из него извлекли или они растворились. И еще я совершенно точно сумел разглядеть, что у тела не было головы. С той поры я не могу есть фиги и ненавижу все, что имеет привкус кунжута.

Глава 5

На следующий день отец расплатился с Исхаком, который принял деньги со словами:

— Да пошлет вам Аллах множество даров, шейх Фоло, и да оградит он вас от всех опасностей!

Дядюшка же раздал слугам ханы немного денег — в качестве вознаграждения, которое на Востоке называется бакшиш. Особенно щедро он заплатил мойщику в хаммаме, который открыл для него мазь мамум, и этот молодой человек поблагодарил дядю следующими словами:

— Да проведет вас Аллах через все опасности и сохранит при этом улыбку на ваших устах!

А потом все — и Исхак, и слуги — стояли у дверей гостиницы и махали нам вслед, крича:

— Да сделает Аллах дорогу перед вами прямой и гладкой!

— Да будет ваш путь гладким, как шелковый ковер! — И всё в таком же духе.

Итак, мы возобновили наше путешествие на север, к побережью Леванта. Я поздравил себя с тем, что покинул Акру целым и невредимым, надеясь, что это было мое первое и последнее знакомство с магией.

Короткое путешествие по морю оказалось ничем не примечательным, поскольку берег постоянно оставался в пределах видимости и был везде одинаковым: серовато-коричневые дюны с такими же серовато-коричневыми холмами за ними, разве что случайно мелькнет серовато-коричневый глиняный домик или деревня, состоящая из таких домишек, почти сливающихся своим цветом с местностью. Города, мимо которых мы проплывали, были чуть более приметными, почти в каждом виднелся построенный крестоносцами замок. Самым примечательным со стороны моря городом мне показался Бейрут — он был порядочного размера и располагался на вершине выступа, но я сделал вывод, что он даже хуже Акры.

Отец с дядей, сидя на палубе, составляли списки снаряжения и провизии, которые им предстояло доставить в Суведию. Я же занимался тем, что болтал с матросами. Хотя большинство членов экипажа были англичанами, они, разумеется, говорили на sabir, универсальном языке торговцев и путешественников. Братья Гильом и Никколо беседовали друг с другом: они без конца твердили о беззакониях, творившихся в Акре, и о том, как они благодарны Господу за то, что он позволил им уехать оттуда. Ох, как только монахи не честили Акру! Похоже, больше прочего им досадили своим непристойным поведением и распутством клариссы и кармелиты. Однако при этом их горестные жалобы скорее напоминали жалобы обиженных мужей или ревнивых поклонников, нежели переживания братьев во Христе. Как бы там ни было, но у меня сложилось к ним непочтительное отношение. Впредь я не буду больше рассказывать об этих двух братьях. Тем более что они покинули нас еще в Суведии.

Суведия оказалась маленьким нищим городком. Если судить по руинам и остаткам окружавшего его гораздо более значительного поселения, Суведия постепенно превратилась в захолустье из великого города, которым была во времена Римской империи или даже раньше, когда ее основал Александр Македонский. Причину угадать оказалось несложно. Наш корабль, не такой уж и большой, был вынужден бросить якорь далеко за пределами маленькой бухты, а пассажирам пришлось добираться до берега в небольшой плоскодонке, поскольку гавань была сильно заилена и обмельчала из-за наносов реки Оронт. Я не знаю, является ли сейчас Суведия действующим морским портом, но уже тогда было ясно, что ему недолго оставаться таковым.

Несмотря на явную нищету, населявшие Суведию армяне, казалось, заботились о ней так же, как жители Венеции или Брюгге о своих городах. Хотя одновременно с нами бросил якорь всего только лишь один корабль, портовые чиновники вели себя так, словно их причалы были заполнены кораблями и каждый требовал самого скрупулезного внимания. Смотритель-армянин, толстый и весь какой-то слащавый, энергично взошел на борт с кипой бумаг в руках, в то время как мы, пятеро пассажиров, пытались пристать к берегу. Армянин настаивал на том, что должен пересчитать нас — пятерых! — а также все наши вьюки и узлы, после чего записать данные в книгу. Только тогда он разрешил нам сойти на берег, где начал донимать английского капитана, выпытывая у того массу сведений, чтобы занести их в многочисленные бумаги, — куда судно везет груз и откуда, кто находится на борту корабля и прочее.

В Суведии не было замка крестоносцев. Поэтому мы впятером, прокладывая себе дорогу сквозь толпы городских нищих, вышли прямо к дворцу остикана, или градоначальника, чтобы вручить ему письмо от принца Эдуарда. Я снисходительно называю резиденцию остикана дворцом, хотя на самом деле это была довольно жалкая постройка, правда сравнительно большая и в два этажа высотой. После того как многочисленные стражники в воротах, привратники и помощники чиновников сурово продемонстрировали нам свою важность, причем каждый из них задержал нас, усиленно изображая видимость работы, нас проводили в тронный зал дворца. Я опять исключительно из снисхождения называю его тронным залом, поскольку остикан вовсе не сидел на троне, а возлежал на том, что на Востоке носит название дивана и представляет собой лишь кипу подушек. Несмотря на то что день был жарким, он время от времени протягивал руки к жаровне с углями, которая стояла перед ним. В углу на полу сидел молодой человек, при помощи большого ножа обрезавший себе ногти. Они, должно быть, были у него чрезвычайно грубыми, ибо издавали при этом резкие звуки. Раздавалось очередное вжик, и ноготь падал на пол с характерным щелчком.

Остикана звали Хампиг Багратуни, однако примечательной в нем была лишь громкая фамилия. Он был маленького роста, весь какой-то усохший, и, как у всех армян, у него не было затылка. Голова сзади выглядела совершенно плоской, как если бы ее замыслили повесить на стену. Он совершенно не походил на градоначальника, поскольку, как мы убедились впоследствии, так же вечно суетился и кудахтал, как и его слуги и помощники. В противоположность арабам или иудеям, чья религия предписывает им принимать незнакомцев с вежливой учтивостью, армянин-христианин встретил нас с откровенным раздражением.

Прочитав письмо, он заговорил на sabir:

— Поскольку я сам почти монарх, — тут он ненароком повысил свое положение до царского, — какой-то принц, похоже, считает, что может спокойно избавиться от хлопот, переложив их на мои плечи.

Мы вежливо промолчали. Молодой человек как ни в чем не бывало обрезал ногти: бах, вжик, щелк.

Остикан Багратуни продолжил:

— Вы прибыли сюда как раз накануне свадьбы моего сына. — Он показал на юношу, который обрезал ногти. — У меня полно других забот, ведь гости, приезжающие со всего Леванта, пытаются избежать того, чтобы их по пути не зарезали мамелюки, а торжества вот-вот начнутся, и… — И он продолжил с досадой перечислять проблемы, в число которых включил и наш приезд.

Его сын с шумом обрезал последний ноготь, а затем поднял глаза и сказал:

— Подожди, отец.

Остикан прервал свои жалобы и произнес:

— Да, Какика?

Юноша поднялся с пола, но не распрямился, а принялся, согнувшись, метаться по комнате, как будто для того, чтобы мы лучше рассмотрели его плоский затылок. Он что-то собирал, и я догадался, что молодой человек по какой-то причине отыскивает обрезки ногтей. Не прекращая своего занятия, он сказал через плечо остикану:

— Эти странники привезли с собой двоих священников. Так?

— Да, именно так, — нетерпеливо подтвердил отец. — И что из этого?

Один из обрезков ногтей приземлился совсем недалеко от моей ступни, я поднял его и отдал Какике. Он кивнул (казалось, юноша был доволен тем, что собрал все ногти), после чего сел рядом с отцом на диван и стряхнул обрезки ногтей в жаровню.

— Ну вот, — сказал Какика, — теперь никто не использует их против меня и не сможет наслать проклятия.

Однако обрезки ногтей, похоже, совсем не собирались спокойно сгорать: они шипели и потрескивали среди углей.

— Так что там с этими священниками, мой мальчик? — снова спросил Хампиг, по-отечески поглаживая плоскую голову сына.

— Конечно, у нас есть старый Димирджан, и этого вполне достаточно, чтобы совершить брачную церемонию, — вяло произнес Какика. — Но чем тогда мое венчание отличается от венчания простых людей, каких-нибудь крестьян? А вот если у меня будет трое священников…

— Гм, — произнес отец, переводя взгляд на братьев Никколо и Гильома. В ответ те окинули его надменными взглядами. — Да, это добавит пышности событию. — Моему же отцу и дяде он сказал: — Ну что ж, возможно, все к лучшему. Скажите, во власти ли этих священнослужителей совершить таинство брака?

— Да, ваша светлость, — ответил отец. — Они монахи-проповедники.

— Они могут помогать во время службы нашему митрополиту. Надеюсь, монахи понимают, что этим им будет оказана великая честь. Мой сын женится на pshi — принцессе из далеких адыгейских земель. Вы называете живущих там людей черкесами.

— Эти люди славятся своей красотой, — заметил дядя Маттео. — Однако… разве они христиане?

— Во время помолвки мой сын получил благословение самого митрополита Димирджана, а его невеста приняла нашу веру. Так что принцесса Сеосерес хоть и черкешенка, но теперь христианка.

— И несомненно, очень красивая христианка, — добавил Какика, причмокнув похожими на ливер губами. — Прохожие на улицах останавливаются, увидев ее, — даже мусульмане и другие язычники, — и склоняют перед ней головы и благодарят Создателя за такую красоту.

— Понятно? — спросил Хампиг. — Свадьба состоится завтра.

Отец ответил:

— Я уверен, что братья почтут за честь принять участие в церемонии, ваша светлость.

Оба монаха выглядели возмущенными из-за того, что во время беседы никто даже не поинтересовался их мнением, но не стали протестовать.

— Хорошо, — сказал остикан. — Стало быть, на свадьбе у нас будет трое священнослужителей, причем двое из них — чужеземцы из дальних краев. Да, это произведет впечатление на моих гостей и подданных. В таком случае, господа, вы можете, если пожелаете… Вам совсем не обязательно задерживаться…

— Мы останемся здесь, в Суведии, на свадьбу столь высокой персоны, — мягко сказал дядя Маттео. — Конечно же, мы пожелаем продолжить наше путешествие сразу, как только все закончится. И разумеется, ваша светлость не преминет оказать помощь нашей миссии и снабдит нас верховыми лошадьми и провизией.

— Хм… да… разумеется, — только и смог ответить Хампиг, которому явно не слишком понравился такой оборот дела. Он позвонил в колокольчик, который держал в руке, и вошел один из его слуг. — Это мой управляющий, господа. Арпад, ты поселишь гостей во дворце, а затем представишь священников митрополиту. После этого сопроводи господ на рынок и окажи им любую помощь, о какой только они попросят. — Он снова повернулся к нам. — Прекрасно! Итак, добро пожаловать в наш город и примите официальное приглашение на свадьбу моего сына и на все последующие увеселения.

После этого Арпад проводил нас наверх; там были приготовлены две комнаты: одна для нас, а вторая для священников. Распаковав необходимые нам для непродолжительной остановки принадлежности, мы снова спустились вниз, где передали братьев на попечение митрополита Димирджана. Он оказался огромным стариком с массивным носом, тяжелой отвисшей челюстью, низко растущими бровями и большими мясистыми ушами. Митрополит сразу же забрал священников, чтобы отрепетировать с ними завтрашнюю церемонию, а мы с отцом и дядей в сопровождении управляющего Арпада отправились на городской рынок.

— Вы можете также называть его «базар», — сказал он любезно. — Это слово обозначает на фарси рынок и используется по всему Востоку. Вы пришли делать покупки в очень удачное время, поскольку в преддверии свадьбы сюда собрались торговцы отовсюду, они продают на улицах все мыслимые товары, так что выбор у вас будет огромный. Надеюсь, вы позволите мне помочь вам и поторговаться за то, что вы выберете. Бог знает какие обманщики и плуты арабские купцы, но армяне гораздо хитрей, и только армянин решается иметь с ними дело. Арабы могут просто раздеть вас. Армяне же сдерут с вас и кожу.

— В основном нам требуются животные, на которых можно ездить верхом, — объяснил дядя. — Чтобы одновременно несли нас и наши вещи.

— Я предлагаю лошадей, — сказал Арпад. — Позже, когда вам придется пересекать пустыню, вы сможете обменять их на верблюдов. А сейчас, поскольку следующий пункт вашего следования — Багдад, а путешествие отсюда туда совсем не тяжелое, лошади подойдут лучше: они быстрей и ими гораздо проще управлять, чем верблюдами. Мулы еще лучше, но я не уверен, что вы пожелаете заплатить столько, сколько с вас за них запросят.

На большей части Востока, как и в цивилизованной Европе, мул, из-за того что он такое послушное и покорное животное, считается наиболее предпочтительным средством передвижения для знати (читай: для очень богатых людей), а потому тот, кто разводит мулов, бесстыдно запрашивает за них непомерную цену. Отец с дядей согласились, что мулы нам не по карману, так что больше подойдут лошади.

Мы обошли несколько специально отгороженных загонов, расположенных неподалеку от базара, где можно было приобрести всевозможных верховых и вьючных животных: мулов, ослов, лошадей любой породы — от изысканных арабских скакунов до ломовых, а также обычных верблюдов и дромадеров — особую их разновидность, отличающуюся ровным ходом. После того как мы испытали множество лошадей, отец с дядей и управляющий остановили свой выбор на пяти: двух меринах и трех кобылах — красивых внешне и послушных, не таких тяжеловесных, как ломовые лошади, они больше напоминали элегантных тонкокостных арабских скакунов.

Покупка пяти лошадей означала пять разных сделок. В тот раз я впервые оказался свидетелем процедуры, от которой в дальнейшем постоянно испытывал невероятную усталость, потому что мне приходилось подвергаться ей на каждом восточном базаре. Я имею в виду любопытную восточную манеру заключать при покупке сделку. Хотя на этот раз управляющий Арпад любезно проделал все за нас, это занятие показалось мне долгим и утомительным.

Арпад и торговец лошадьми протянули друг другу руки, так, что их длинные рукава прикрывали ладони, делая их невидимыми для тех, кто мог наблюдать со стороны, — на каждом базаре всегда есть бесчисленные зеваки, слоняющиеся без дела и не знающие ничего лучше, как наблюдать за делами других. После этого Арпад и торговец принялись чертить волнистые линии и постукивать друг перед другом своими спрятанными пальцами: торговец показывал знаками, какую цену он запрашивает, а Арпад показывал цену, которую он согласен заплатить. Хотя я впоследствии выучил знаки и помню их хорошо, я не собираюсь пересказывать читателям все эти сложности. Достаточно сказать, что один человек сначала постукивает, чтобы показать знаком единицы, десятки или сотни. Так, последовательное постукивание трижды, скажем, указывает на три, тридцать или три сотни. И так далее. Подобная система позволяет показывать даже дроби и передавать различную стоимость, когда торговец или покупатель имеют дело с принятыми в других странах деньгами — например, динарами или дукатами.

Изменяя характер постукивания, торговец лошадьми постепенно снижал свою цену, а управляющий постепенно повышал свою. Таким образом, цены варьировались от вполне разумных до самых грабительских и невероятных. На Востоке каждая цена имеет свое собственное название: большая цена, маленькая цена, городская цена, красивая цена, постоянная цена, хорошая цена — и так до бесконечности. Когда они оба наконец совместными усилиями достигли обоюдного согласия относительно первой лошади, им пришлось повторить всю процедуру еще четыре раза, и в каждом случае управляющий время от времени советовался с нами, чтобы не переступить границ своих полномочий или нашего кошелька.

Все эти переговоры могли бы легко сопровождаться словами, но так на Востоке никогда не делают, поскольку скрытность метода «рука-и-рукав» приносит выгоду как торговцу, так и покупателю, ибо в этом случае никто другой не знает цену, которую запрашивают первоначально, а также окончательную, на которой торг заканчивается. Таким образом, покупатель иногда может так сильно сбить цену торговца, что тот постыдится называть ее вслух, но в конце концов он может согласиться и на нее, зная, что никто из будущих покупателей не узнает об этом, а стало быть, не сможет извлечь для себя выгоду. Или же, напротив, покупатель, страстно желая что-то приобрести, не будет сильно торговаться и может заплатить цену, зная, что никто из свидетелей не станет смеяться над его глупой расточительностью.

Наши пять сделок закончились, лишь когда солнце уже почти село и у нас не осталось времени, чтобы купить даже седла для лошадей, не говоря уже о тех необходимых вещах, которые значились в нашем списке. Нам пришлось вернуться во дворец, посетить хаммам и основательно почиститься, прежде чем облачиться в свои лучшие одежды для вечерней трапезы. Арпад сказал нам, что сегодня состоится торжественный обед, традиционный праздник, на который собираются все мужчины накануне свадьбы. Когда нас терли и мяли в хаммаме, отец обеспокоенно сказал дядюшке:

— Маттео, мы должны преподнести какой-нибудь праздничный дар остикану, его сыну или невесте сына, а может, даже и сделать подарки им всем. Хотя мне, честно говоря, в голову ничего не приходит. Хуже того, я просто не знаю, что мы можем себе позволить. На покупку верховых лошадей ушла немалая сумма, а ведь нам предстоит купить еще множество других вещей.

— Не бойся. Я уже кое-что придумал, — ответил дядя, как всегда самоуверенно. — Я заглянул на кухню, когда там готовились к торжественному обеду. Для придания блюдам цвета и в качестве приправ здешние повара используют то, что они называют сафлором. Я попробовал его, и можешь себе представить? Это оказалось не что иное, как обычный càrtamo[110] — шафран гораздо худшего качества. У них здесь нет настоящего шафрана. Вот и преподнесем остикану брикет нашего золотого шафрана. Это обрадует его гораздо больше, чем все золотые безделушки, которые ему будут дарить остальные гости.

Несмотря на всю его дряхлость, во дворце имелся достойный похвалы большой обеденный зал; этим вечером в нем была особая необходимость, поскольку мужчин среди гостей остикана оказалось великое множество. В большинстве своем это были армяне и арабы, которые в прошлом составляли «царскую» семью Багратуни, а также их родственники, от самых близких до отдаленных. В число гостей входили также придворные и государственные чиновники, местная знать да плюс еще легионы приглашенных на свадьбу со всех концов Малой Армении и остального Леванта. Похоже, все арабы были из племени аведи, по-видимому, просто огромного, так как все эти люди назывались шейхами как высокого, так и низкого ранга. Мы пятеро оказались на торжестве не единственными чужеземцами, так как по этому случаю с юга Кавказских гор прибыли все родственники черкесской невесты. Считается, что черкесы — поразительно красивые, и я могу подтвердить, что это действительно так. По крайней мере, в тот вечер я не видел среди собравшихся никого красивее этих горцев.

Торжественный обед в действительности состоял из двух отдельных трапез (в зависимости от вероисповедания гостей), каждая из которых включала множество блюд. Блюда, которые подавали нам и армянским христианам, были разнообразней, поскольку не были ограничены всеми этими языческими суевериями. Угощение, которым потчевали гостей-мусульман, исключало запрещенную Кораном пищу: свинину, моллюсков и мясо всех существ, которые живут в норах, где бы эти норы ни располагались — в земле, на дереве или на дне морском.

Я не обратил особого внимания на то, что подавали гостям-арабам, но понял, что основным блюдом для христиан стал молодой верблюд, начиненный барашком, который был, в свою очередь, начинен гусем, нафаршированным рубленой свининой, фисташками, изюмом, кедровыми орешками и специями. Также подали фаршированные баклажаны, кабачки и листья винограда. В качестве напитков гостей потчевали всевозможными шербетами, сделанными из только что растаявшего снега, — бог знает откуда его раздобыли и скольких денег это стоило. Шербет имел различный вкус — лимонный, розовый, айвовый, персиковый — и различный аромат — девясила и ладана. На десерт были пирожные с маслом и медом, хрустящие, словно медовые соты; паста, которая называлась халва, изготовленная из размолотого миндаля; фруктовые пирожные с лаймом; совсем крохотные пирожные, сделанные, как ни невероятно это звучит, из розовых лепестков и бутонов апельсинов; а также маринованные финики, начиненные миндалем и гвоздикой. Подали также изумительный gahwah. Еще на обеде было немало разноцветных вин и других хмельных напитков.

Христиане вовсю угощались, однако арабы и черкесы тоже не отставали от них. Общеизвестно, что Коран строго запрещает пить вино, однако не все знают, что многие мусульмане в этом отношении строго придерживаются буквы закона. Я поясню. Поскольку во времена пророка Мухаммеда вино, похоже, было единственным хмельным напитком, о котором говорилось в Коране, в исламе не имеется никаких ограничений относительно иных алкогольных напитков, которые были изобретены впоследствии. Потому-то множество мусульман, даже самых примерных в других отношениях, считают себя вправе — особенно во время праздников — пить любой алкогольный напиток, лишь бы тот не был вином, сделанным из винограда, а также жевать траву, которую они называют по-разному: гашиш, бандж, bhanj и ghanja, а она сводит с ума почище любого вина.

Оттого что на этом торжественном обеде было огромное количество живительных напитков, о которых пророк не мог даже мечтать (сверкающая, похожая по цвету на мочу жидкость, называемая abijau, которую варили из зерна; и арак, который выдавливали из фиников; и еще нечто, именуемое медовухой и являвшееся экстрактом меда), а также поскольку там был еще и гашиш в виде вязких шариков для жевания, то стоит ли удивляться, что все арабы и христиане, кроме нескольких престарелых священников, сделались такими сумасбродными, безудержно веселыми, склонными поспорить и слезливыми. Дядюшка мой так разошелся, что начал громко петь, тогда как мы с отцом и монахи предпочитали помалкивать.

Был на том званом обеде также и оркестр, состоявший из музыкантов или акробатов, — трудно сказать, кто они были точно, поскольку люди эти, исполняя музыку, одновременно проделывали поразительные прыжки и фокусы и всячески кривлялись. Инструментами им служили волынки, барабаны и удлиненные лютни, но, честно говоря, я бы назвал их музыку безобразным кошачьим концертом, если бы только меня не повергало в изумление то поразительное обстоятельство, что они вообще могли играть в то время, когда исполняли кувырки и ходили на руках, вскакивали друг другу на плечи и соскакивали обратно.

Гости сидели на корточках, на коленях или облокотившись на диванные подушки вокруг сервированных обеденных скатертей, покрывавших каждый квадратный дюйм пола, кроме узких проходов, по которым бесшумно перемещались слуги. Гости поднимались, по одному или небольшими группками, чтобы вручить подарки сидевшим в отдалении от остальных на небольшом помосте остикану и его сыну. Дарители вставали на колени, склоняли в поклоне головы и протягивали кувшины, тарелки и блюда из золота и серебра, драгоценные броши, тиары и медальоны для тюрбанов, отрезы шелка с золотым орнаментом и множество других прекрасных вещей.

Этим вечером я узнал, что на Востоке тот, кто дарит подарок, в ответ получает не благодарность, но такой же богатый дар. Впоследствии мне приходилось видеть, что в результате целой серии таких обменов даритель нередко возвращается с подарком намного более дорогим, чем тот, что он первоначально вручил. Однако тем вечером меня скорее изумила, нежели восхитила эта традиция, ибо в соответствии с ней остикан Хампиг, у которого была душа продавца, просто вручал каждому очередному дарителю какой-нибудь предмет из груды ценных вещей, которые ему преподнесли раньше. В результате это привело лишь к оживленному круговороту подарков, так что в конце концов гости отправились домой приблизительно с тем же добром, которое и принесли.

Хампиг сделал лишь одно исключение: когда пришла наша очередь встать и двинуться к помосту. Как и предсказывал дядюшка, остикан настолько обрадовался, получив наш брикет шафрана, что приказал своему сыну Какике встать и сходить за чем-нибудь необычным, чтобы одарить нас взамен. Какика вернулся через некоторое время с тремя предметами, на первый взгляд ничем не примечательными. Мне показалось, что он принес просто три маленьких кожаных кошелька. Однако, когда Хампиг благоговейно вручил их моему отцу, мы увидели, что это были семенные железы мускусного оленя — кабарги, — плотно набитые драгоценным мускусом. Три оленьих мошонки были снабжены длинными сыромятными ремешками. Хампиг объяснил, для чего это нужно:

— Господа, привяжите оленьи мошонки поверх своих яичек и тайно носите их там — это сохранит вас в путешествии.

Мой отец выразил искреннюю благодарность за этот подарок, а дядя разразился пьяной, полной признательности, льстивой речью, которая могла бы длиться бесконечно, если бы он не закашлялся. Я не понял тогда, насколько ценным был этот подарок и как щедро одарил нас скряга Хампиг. И лишь впоследствии отец объяснил мне всю ценность этих трех мешочков, полных мускуса, который по стоимости равнялся тому, что мы потратили в тот день на базаре.

После того как мы в последний раз поклонились остикану и покинули помост, его сын вышел вперед, пошатываясь, нетвердой походкой, чтобы присоединиться к нам за нашей скатертью. Она располагалась, разумеется, довольно далеко от почетного помоста, среди не очень знатных гостей, а возможно, и самых бедных и дальних родственников. Какика, который к тому времени был пьян, как и все в зале, заявил, что хочет посидеть с нами какое-то время, поскольку его невеста больше походит на нас, чем на него или кого-нибудь из его людей. Какика пояснил, что, будучи черкешенкой, принцесса Сеосерес была светлокожей, с каштановыми волосами и необыкновенно правильными чертами лица. Он еще долго распространялся о красоте невесты («Красивей, чем луна!»), ее нежности («Нежней, чем западный ветерок!»), свежести («И ароматнее, чем благоухание розы!») и других многочисленных достоинствах.

— Ей четырнадцать лет, и хотя Сеосерес слегка перезрела для замужества, но она такая же непорочная, как не проколотая и не нанизанная в ожерелье жемчужина. Она образованна и может поддерживать беседу на самые разные темы, говорить о вещах, о которых я, даже я, ничего не знаю. Законы философии и логики, трактаты великого лекаря Ибн Сины, стихи о Маджнуне и Лейли, математика, которую называют геометрией и алгеброй…

Думаю, вас не удивит, что мы, слушатели, справедливо усомнились в том, что прекрасная черкешенка в действительности обладала всеми этими достоинствами. Если это так, то почему же тогда она пожелала выйти замуж за грубого армянина с губами, словно сделанными из ливера, с головой без затылка и посвятить себя тому, чтобы хранить обрезки его ногтей в безопасности от колдунов? Я думаю, что сомнения отразились у нас на лицах, а Какика, должно быть, заметил это, потому что он наконец встал, неверной походкой вышел из зала и неуклюже поднялся по лестнице, чтобы позвать принцессу из уединенной комнаты. Когда он стащил ее вниз, насильно волоча за руку, Сеосерес старалась держаться с девической скромностью, не оказывая сопротивления жениху. Он втащил ее в зал, поставил посередине и содрал чадру, которая закрывала лицо девушки.

Если бы в тот момент все гости не были заняты яствами, стоявшими перед ними, а большинство из них уже не отупели от выпивки, тогда, возможно, кто-нибудь и попытался бы помешать грубым действиям Какики. То, что девушку насильно привели в зал, конечно же, вызвало недовольство среди ее родственников-мужчин. Несколько священников-мусульман прикрыли свои лица, да и христиане постарше смущенно отвели взгляды. Однако остальных мало беспокоило то, что Какика нарушил правила хорошего тона, поскольку они получили возможность насладиться результатом его действий: принцесса Сеосерес и правда оказалась замечательной представительницей своего народа, славящегося красотой.

У принцессы были длинные волнистые волосы и невероятно соблазнительная фигурка, а ее лицо было так прелестно, что девушке не требовалось даже легонько подводить глаза сурьмой и мазать губы красным ягодным соком. Светлая девичья кожа покрылась румянцем стыдливости, мы успели лишь мельком увидеть коричневые, как gahwah, глаза, после чего Сеосерес опустила их и так и осталась стоять, устремив свой взор долу. Однако мы смогли пристально разглядеть ее безупречные брови и длинные ресницы, совершенной формы нос, чувственный рот и нежный подбородок. Какика удерживал так невесту с минуту, сопровождая это представление клоунскими поклонами и жестами. А затем, как только он выпустил ее руку, девушка тут же выплыла из зала и исчезла из виду.

Говорят, когда-то армяне были хорошим доблестным народом и совершали немало воинских подвигов. Однако в наше время они превратились в жалкое подобие мужчин и умеют лишь пить да мошенничать на базаре. Об этом я слышал ранее, и это подтвердило поведение сына остикана. Я не имею в виду ту выходку, которую он позволил себе с невестой на торжественном обеде; гораздо хуже оказалось то, что произошло после.

После того как Сеосерес ушла, Какика снова шлепнулся за нашу скатерть, между мной и моим отцом, огляделся вокруг с самодовольной ухмылкой и так, чтобы слышали все, спросил:

— Ну, что скажете о моей невесте, а?

Сидевшие рядом родственники черкешенки лишь обменялись мрачными взглядами; другие мужчины, находившиеся поодаль, просто пробормотали вежливые замечания и похвалы. Какика приосанился, словно комплименты относились к нему, и, казалось, еще сильнее захмелел и стал еще более подлым. Он продолжил хвалебные речи в честь своей невесты, уделяя внимание теперь не красоте ее лица, а привлекательности некоторых других частей тела; его ухмылки становились все более плотоядными, а с ливероподобных губ стекала слюна.

Вскоре он был так одурманен вином и похотью, что принялся ворчать:

— Зачем ждать? Почему я должен ждать, пока старый Димирджан прокаркает над нами свои слова? Я и так ее муж во всем, кроме названия. Сегодня вечером, завтра ночью, какая разница?..

Внезапно Какика снова оторвал себя от подушек, шаткой походкой вышел из зала и, громко топая, поднялся по лестнице. Как я уже говорил, дворец был не слишком фундаментальной постройкой. Поэтому все в зале, кто побеспокоился прислушаться, как это сделал я, могли услышать, что произошло потом. Тем не менее никто из гостей, даже остикан или черкесы, которые были заинтересованы в этом больше всех, казалось, не заметили внезапного ухода Какики и последовавших за этим звуков. Я все слышал, а также это слышали мой трезвый отец и два наших монаха. Внимательно прислушавшись, я разобрал отдаленные удары и короткие вскрики, невнятные приказы и слабые протесты; затем удары стали чаще и наконец слились в непрерывный ритм. Отец и монахи встали со своих мест, я тоже. Затем мы помогли подняться дядюшке Маттео, после чего все впятером поблагодарили за гостеприимство Хампига — он к тому времени уже был настолько пьян, что его совершенно не заботило, ушли мы или остались, — и направились в свои комнаты.

Следующий день мы с отцом и дядюшкой снова провели на базаре, и нас опять сопровождал управляющий Арпад. С его стороны было настоящим героизмом снова нам помогать, поскольку он, конечно же, страдал от похмелья. Но, несмотря на головную боль, Арпад ловко представлял наши интересы в нудных и затяжных торговых сделках «рука-и-рукав». Мы купили седла, седельные вьючники, упряжь и попоны, после чего велели мальчишкам с базара доставить покупки и лошадей в дворцовые конюшни и приготовить все к нашему отъезду. Мы купили кожаные сумки для воды, множество мешков с сухими фруктами и изюмом, большие сыры, сделанные на основе козьего молока и покрытые, во избежание порчи, плотными слоями воска. По предложению Арпада мы купили вещь, которая называлась kamàl. Это был маленький, всего лишь размером с ладонь, прямоугольник из деревянных реек, похожий на маленькую пустую рамку от картины с привязанной к ней длинной струной.

— Любой путешественник, — пояснил Арпад, — может определить по солнцу и звездам направление на север, восток, запад и юг. Вы направляетесь на восток и сможете подсчитать, насколько вы во время путешествия за день продвигаетесь вперед. Но временами будет довольно затруднительно судить о том, как далеко на север или юг от точного направления вы отклонились. Именно об этом и поведает вам kamàl.

Отец с дядей издали изумленные и заинтересованные возгласы. Арпад поморщился и осторожно обхватил свою голову обеими руками: от сильного шума ему, очевидно, стало совсем плохо.

— Арабы — язычники, — сказал он, — и недостойны уважения или восхищения христиан, но они создали это полезное изобретение. Сей прибор принесет вам пользу, молодой мессир Марко, я сейчас покажу вам, как он действует. Сегодня вечером, когда на небе появятся звезды, встаньте лицом на север и выставьте kamàl на длину руки. Двигайте его взад и вперед от своего лица, пока нижняя граница рамки не ляжет на северный горизонт, а Полярная звезда не окажется прямо на верхнем крае рамки. Затем завяжите на тетиве узелок таким образом, чтобы, когда вы будете держать узелок в зубах, тетива была такой длины, дабы вы всегда могли удерживать прямоугольник на одном и том же расстоянии от глаз.

— Понятно, постараюсь, — послушно сказал я. — А что потом?

— Поскольку отсюда вы отправитесь на восток, местность впереди вас будет почти совсем плоской: таким образом, вам постоянно будет более или менее видна линия горизонта. Каждую ночь удерживайте kamàl на длине узелка и располагайте нижний край прямоугольника на северном горизонте. Если Полярная звезда будет оставаться на верхнем крае, это значит, что вы находитесь на востоке от Суведии. Если звезда будет находиться ощутимо выше деревянной планки — вы отклонились к северу. Если звезда ниже планки — вы направляетесь на юг.

— Cazza beta![111] — восхищенно воскликнул дядя.

— Kamàl способен на большее, — продолжал управляющий. — Отметьте на первом узелке, который вы сделаете, молодой Марко, Суведию. Затем, когда вы достигнете Багдада, установите прямоугольник в том же положении подальше или поближе к лицу — так, чтобы он уместился между северным горизонтом и Полярной звездой, — и завяжите другой узелок на тетиве на этом расстоянии, он будет отмечать Багдад. Если на всем своем пути вы продолжите так делать, отмечая снова и снова горизонт-узелок для каждого расстояния, то всегда будете знать, что идете на восток, где бы ни было последнее место вашей остановки — на севере или на юге. Так-то вот.

Посчитав, что kamàl станет наиболее ценным дополнением к нашему снаряжению, мы с радостью заплатили за него после того, как Арпад и купец завершили наконец свою долгую торговую сделку; удивительное приспособление обошлось нам всего в несколько медных монет. Мы продолжили свои покупки и приобрели множество других вещей, которые, как мы думали, понадобятся в дороге. И поскольку благодаря царскому подарку остикана мы стали богатыми людьми, то даже купили в тот день несколько весьма удобных и роскошных вещичек, которые, не будь у нас мускуса, оказались бы нам не по карману.

Уже в полдень мы снова встретили некоторых участников состоявшегося накануне торжественного обеда, поскольку все собрались в церкви Святого Георгия на брачную церемонию. Если судить по изможденным лицам собравшихся и раздававшимся время от времени глухим стонам, большинство мужчин, подобно Арпаду, до сих пор еще ощущали последствия своей невоздержанности на торжественном обеде. Новобрачный выглядел хуже всех. Я, признаться, думал, что у него будет удовлетворенный, самодовольный или виноватый вид, но Какика просто выглядел более вялым, чем обычно. Невеста же была так плотно закутана, что я не смог разглядеть выражение ее лица, однако красавица мать и все остальные родственницы сердито сверкали глазами сквозь прорези в чадрах.

Церемония венчания прошла без происшествий, и два наших монаха, почти неузнаваемые в роскошных облачениях армянской церкви, умело помогали митрополиту во время службы. Затем все участники торжественной церемонии и гости толпой вышли из церкви и направились во дворец на свадебный обед. На этот раз, разумеется, и женщины-гостьи, за исключением мусульманок, тоже были приглашены принять участие в торжестве. Нас снова развлекали акробаты со своей музыкой, фокусники, певцы и плясуны. Когда вечер был в самом разгаре, митрополит вновь соединил руки новобрачных — вид у молодого мужа был не слишком веселый, да и красавица черкешенка выглядела невероятно печальной, даже если учесть, женой какого отталкивающего человека она стала. После того как митрополит произнес над ними армянскую молитву, новобрачные потащились наверх в спальню, сопровождаемые неуверенными непристойными жестами и одобрительными восклицаниями гостей.

На этот раз в зале было достаточно шумно — в основном благодаря музыкантам и плясунам, — так что даже мое любопытное ухо смогло уловить лишь отдельные звуки, которые можно было принять за сопровождавшие осуществление брачных отношений. Однако спустя некоторое время раздались тяжелые удары и кое-что еще, подозрительно похожее на отдаленный пронзительный визг, который перекрыл даже музыку. Внезапно снова появился Какика, его одежда пребывала в таком беспорядке, как будто он ее снял, а затем снова как попало напялил на себя. Он сердито протопал вниз по лестнице, вошел в зал и отправился прямиком к ближайшему кувшину с вином. Молодой муж пренебрег чашей и принялся пить прямо из кувшина.

Я был не единственным, кто обратил внимание на его приход. Думаю, что остальные гости тоже были поражены при виде жениха, который бросил невесту в первую брачную ночь, но постарались притвориться, что ничего не заметили. Однако Какика принялся громко браниться и богохульствовать — а может, просто армянские слова звучали для моего уха так грубо, что я воспринимал их именно таким образом, — и тут уж никто не смог больше игнорировать его присутствие. Черкесы снова начали недовольно ворчать, а остикан Хампиг встревоженно воскликнул что-то вроде:

— Что-нибудь случилось, Какика?

— Случилось! — громко выкрикнул в ответ молодой человек. Мне все это впоследствии перевели, поскольку, находясь в сильном возбуждении, он мог говорить только по-армянски. — Моя молодая жена, как выяснилось, шлюха — вот что случилось!

Раздались изумленные возгласы, а черкесы начали выкрикивать на своем языке что-то вроде: «Лжец!» и «Как ты смеешь!»

И тут Какика просто взбесился.

— А по-вашему, я должен молчать? Она прорыдала под покрывалом всю свадебную церемонию, поскольку чувствовала, что вскоре все откроется! Она рыдала, когда мы вместе поднимались в спальню, потому что момент разоблачения был не за горами! Она рыдала, пока мы раздевались, ибо ее вероломство вот-вот должно было раскрыться! Она зарыдала еще громче, когда я обнял ее. Однако в самый ответственный момент она не издала того крика, который должна была издать! Мало того, я получил подтверждение: я не почувствовал в ней девственной плевы я не увидел пятна крови на постели и…

И тут один из черкесов перебил Какику, закричав:

— Ах ты, армянский сукин сын! У тебя что, память отшибло?

— Я прекрасно помню, что мне обещали девственницу! И ни твои крики, ни ее слезы ничего не изменят — у моей невесты был какой-то мужчина до меня!

— Ах ты, проклятый клеветник! Презренное ничтожество! — закричали черкесы с пеной у ртов. — Да рядом с нашей сестрой Сеосерес никогда прежде не было мужчины!

Они все пытались добраться до Какики, но остальные гости теснили их обратно.

— Ну тогда, значит, она баловалась с половым членом! — диким голосом орал Какика. — С затычкой, огурцом или вырезанным из дерева haramlic! Ну что же, теперь она вряд ли с кем-то сможет заниматься любовью!

— Ах, гниль! Ах, блевотина! — продолжали орать черкесы, пытаясь прорваться через кордон гостей. — Ты причинил вред нашей сестре?

— А вы как думали? — проворчал Какика. — Да надо было отрезать ее раздвоенный змеиный язык и бросить его ей между ног. Надо было влить ей кипящее масло в нижнее отверстие. А потом еще и приковать ее живой к воротам дворца.

При этих словах несколько родственников Какики схватили его и принялись грубо трясти, требуя:

— Что? Что ты с ней сделал? Говори же!

Какика отчаянно сопротивлялся, пытаясь высвободиться и привести в порядок свою одежду.

— Я сделал только то, на что обманутый муж имеет полное право! Я требую признать наш брак незаконным!

Тут уж не только черкесы, но также арабы и армяне начали всячески его обзывать и поносить. Поднялась настоящая суматоха с вырыванием волос и клочков бород, с раздиранием одежд, и понадобилось какое-то время, чтобы хоть кто-нибудь из присутствующих смог взять себя в руки и начать связно говорить, объяснив этому мерзкому, вызывающему отвращение супругу, что, будучи пьяным, он сотворил, а затем позабыл. А его отец, остикан Хампиг, рыдая, сказал сыну:

— Ох, несчастный Какика, ты же сам лишил девушку невинности! Прошлым вечером, в канун венчания! Ты решил, что поступишь необыкновенно остроумно, приблизив на сутки осуществление супружеских прав. Ты отправился наверх и изнасиловал невесту в ее постели, а потом еще и хвастался в этой самой комнате. Уж не знаю, удастся ли мне уговорить судей не лишать тебя жизни и не приближать ее вдовства. Принцесса Сеосерес не виновна ни в одном грехе! Это был ты! Ты сам!

Крики в зале усилились:

— Свинья!

— Мразь!

— Подонок!

Какика побледнел, и его толстые губы задрожали. И тут в первый раз за все время, по моему разумению, он повел себя как мужчина, выказав истинное раскаяние и начав призывать кару так, как он ее понимал, крича:

— Пусть горячие угли ада падут мне на голову! Я и правда любил красавицу Сеосерес и сам, собственными руками, отрезал ей нос и губы!

Глава 6

В этот момент отец дернул меня за рукав, и мы вместе с дядей осторожно проскользнули сквозь взбаламученную толпу прочь из пиршественного зала.

— Этот хлеб мне не по зубам, — сказал отец, нахмурившись. — Остикану сейчас не позавидуешь, а любой правитель в горе может причинить окружающим тройную боль.

Я возразил:

— Но нас, кажется, не в чем обвинить.

— Когда сердце болит, легко потерять рассудок. Думаю, нам лучше уехать на рассвете, надо подготовить лошадей. Давайте пойдем к себе и начнем паковать вещи.

К нам присоединились и оба доминиканца, которые так горячо поносили Какику, словно он нанес оскорбление им лично.

— Ха-ха, — произнес дядя Маттео без тени улыбки. — Ох уж эти братья-христиане. Их порой и не отличить от самых настоящих варваров.

— Да, нас очень беспокоит жестокость жителей Востока, — заметил брат Гильом. — Наверняка подобные дикости считаются в порядке вещей в далекой Татарии.

Отец спокойно заметил, что жестокости сплошь и рядом встречаются и на Западе.

— Тем не менее, — сказал брат Никколо, — мы боимся, что не сумеем обратить в христианскую веру тех чудовищ, среди которых вы собираетесь путешествовать. Мы желаем отказаться от нашей миссии, поскольку передумали становиться проповедниками.

— Прямо сейчас? — Дядюшка откашлялся и приготовился к спору. — Вы хотите покинуть нас еще до того, как мы отправимся в путь? Хорошо, делайте как хотите. Хотя вообще-то мы связали себя словом, так же как и вы. И поэтому не можем вас отпустить.

Брат Гильом холодно произнес:

— Возможно, брат Нико плохо объяснил. Мы не спрашиваем вашего позволения, мессиры, мы лишь сообщаем вам о своем решении. Обращение в веру таких свирепых людей потребует больших — гораздо больших полномочий, чем мы имеем. В Священном Писании сказано: «Отврати свои стопы от зла. Тот, кто прикоснется к грязи, сам станет нечистым». Мы отказываемся сопровождать вас дальше.

— Вы же, надеюсь, и не полагали, что это будет простая и веселая миссия? — сказал отец. — Как гласит старая пословица: «Никто не отправляется на Небеса на подушке».

— На подушке? Fichèvelo![112] — зарокотал дядюшка, который впервые услышал о таком необычном использовании подушки. — Мы заплатили немалые деньги, чтобы купить лошадей для двух этих manfroditi![113]

— Оскорблениями вы ничего от нас не добьетесь, — надменно ответил брат Никколо. — Подобно апостолу Павлу, мы бежим от тщетной мирской суеты. Корабль, который доставил нас сюда, уже готов к отплытию на Кипр, и мы будем на его борту.

Дядюшка уже собрался разразиться угрозами, возможно с использованием таких слов, которые священники едва ли слышали, но отец жестом заставил его замолчать и сказал:

— Мы хотим доставить Хубилай-хану эмиссаров церкви, чтобы доказать превосходство христианства над другими религиями. Эти бараны в одеждах священников едва ли лучшие представители Святой Церкви, которых ему стоит показывать. Отправляйтесь на ваш корабль, братья, и да пребудет с вами Бог.

— И убирайтесь от нас поскорее вместе со своим Богом! — взревел дядя. После того как монахи собрали свои пожитки и вышли из комнаты, он проворчал: — Эти двое просто ухватились за наше рискованное предприятие как за повод, чтобы убраться подальше от распутных женщин Акры. А теперь они воспользовались этим безобразным происшествием, чтобы сбежать от нас. Нас просили привезти сотню священников, а мы получили лишь двух самых безвольных старых zitelle[114]. Теперь же у нас и вовсе никого нет.

— Ну, потеря двоих не так болезненна, как потеря сотни, — утешил брата отец. — Поговорка гласит, что «лучше упасть из окна, чем с крыши».

— Я смогу пережить потерю этих двоих, — сказал дядя Маттео. — Но что теперь? Мы продолжим свой путь? Но ведь у нас нет священников для хана!

— Мы обещали Хубилаю, что вернемся, — ответил отец. — А мы и так уже долго отсутствуем. Если мы не вернемся, хан потеряет веру в слово западного человека. Он может закрыть ворота своих земель для всех странствующих купцов, включая нас, а ведь мы прежде всего торговцы. Мы лишились священников, но зато у нас есть достаточный капитал — наш шафран и мускус Хампига, — и мы можем преумножить его на Востоке в неисчислимое богатство. Я полагаю, что следует продолжить путь. Мы просто скажем Хубилаю, что наша Церковь пребывала в замешательстве, поскольку еще не был избран новый Папа. Это похоже на правду.

— Я согласен, — сказал дядя Маттео. — Мы продолжим путешествие. Но что делать с этим ребенком?

И оба посмотрели на меня.

— Марко пока что нельзя вернуться в Венецию, — погрузился в размышления отец. — Что касается английского судна, то оно отправляется обратно в Англию. Однако Марко вполне может пересесть на Кипре на другое, которое держит путь в Константинополь…

Я быстро произнес:

— Я даже до Кипра не собираюсь плыть в обществе этих двух трусов-доминиканцев. Я за себя не ручаюсь и наверняка попытаюсь им навредить, а это будет святотатством и лишит меня надежды попасть на Небеса.

Дядя Маттео рассмеялся.

— Однако если мы оставим парня здесь, а эти черкесы затеют кровавую вражду с армянами, Марко может попасть на Небеса быстрее, чем надеется.

Отец вздохнул и сказал мне:

— Вот что, ты поедешь с нами до Багдада. Там мы отыщем какой-нибудь торговый караван, который отправится на запад, в Константинополь. Ты какое-то время погостишь у дяди Марко, нашего старшего брата. Ты можешь даже остаться у него до нашего возвращения, а если вдруг услышишь, что Тьеполо сменил новый дож, то смело садись на корабль до Венеции.

Думаю, что во дворце Хампига только мы одни пытались заснуть в эту ночь. Однако спали мы плохо, так как все здание сотрясалось от тяжелой поступи и сердитых голосов. Все гости из Черкесии надели в знак траура облачения небесно-голубого цвета, но, очевидно, они не предавались скорби, а носились по всему зданию в стремлении отомстить за искалеченную Сеосерес; армяне же предпринимали попытки утихомирить их или же, на худой конец, просто перекричать. Суматоха не утихла, даже когда мы на рассвете выехали со двора, где располагались дворцовые конюшни, и отправились на восток. Я не знаю, что впоследствии произошло с теми людьми, с которыми мы в тот день расстались: благополучно ли добрались до Кипра двое трусливых священников и отомстили ли черкесы семье Багратуни за несчастную принцессу. Я и по сей день ничего не слышал о них, да это меня и не особенно интересует. А уж в тот день я и подавно не особенно беспокоился на их счет, думая лишь о том, как удержаться в седле.

До этого за всю свою жизнь я лишь ходил пешком да передвигался на лодке по воде. Потому-то отец сам взнуздал и оседлал для меня кобылу, заставив меня наблюдать сию процедуру, поскольку в дальнейшем мне предстояло проделывать все это самостоятельно. Затем он показал мне, как правильно забираться на лошадь и с какой стороны на нее следует садиться. Я повторил все, как отец показывал: поставил левую ногу в стремя, слегка попрыгал на правой и, полный восторга, высоко подскочил, взмахнул правой ногой и с размаху шлепнулся верхом на жесткое седло, дико взвыв от боли. Каждый из нас, по совету остикана, носил кожаный мешочек с мускусом таким образом, чтобы он висел в промежности, и именно на него я и плюхнулся — последовавшие за этим невероятные мучения длились несколько минут, и я уже, признаться, думал, что первый опыт будет мне стоить собственной мошонки.

Отец и дядя резко отвернулись, но при этом их плечи тряслись от смеха. Я понемногу пришел в себя и передвинул мешочек с мускусом так, чтобы он больше не представлял угрозы моим жизненно важным органам. Впервые взгромоздившись на лошадь верхом, я пришел к выводу, что предпочел бы начать с какого-нибудь не столь высокого животного, хотя бы с осла, поскольку мне казалось, что я опасно раскачиваюсь слишком высоко над землей. Однако я оставался в седле до тех пор, пока отец и дядя тоже не сели на лошадей. При этом каждый из них взял в руку поводья одной из двух лошадей, на которых были нагружены все наши вьюки и снаряжение для путешествия. Мы выехали со двора и направились к реке; день еще только начинался.

Оказавшись на берегу, мы повернули вверх по течению, в направлении расселины среди холмов. Очень скоро беспокойная Суведия осталась позади, а затем мы миновали и развалины более древнего города и оказались в долине Оронта. Стояло прелестное теплое утро, и долина была покрыта буйной растительностью — зеленые фруктовые сады разделяли громадные поля посеянного весной ячменя, который теперь золотился и был готов к жатве. Несмотря на раннее утро, женщины уже были в поле. Мы смогли увидеть лишь нескольких из них, склонившихся над своими серпами, но по бесконечным щелкающим звукам мы поняли, что их в поле было много. В Армении все полевые работы выполняли женщины. Поскольку стебли ячменя очень грубые, жницы, чтобы защитить кожу, во время работы надевали на пальцы деревянные трубки. Ну а так как женщин было очень много, их пальцы издавали треск, который можно было ошибочно принять за потрескивание огня на ячменном поле.

Мы уже давным-давно проехали поля, а долина все еще оставалась зеленеющей, красочной и полной жизни. Повсюду росли многочисленные раскидистые темно-зеленые деревья, отбрасывающие благодатную тень, которые здесь называли чинарами, и ярко-зеленый тигровый бодяк; в изобилии тут также имелись колючие деревья с серебристыми листьями, которые носили название zizafun (ююба)[115], с них путешественник мог сорвать похожие на сливы плоды — очень приятные на вкус как в свежем виде, так и высушенные. Здесь же паслись стада коз, которые объедали бодяк, а на крыше каждой грязной пастушеской хибары виднелось гнездо аиста; повсюду летало огромное количество голубей, в каждой стае их было больше, чем во всей Венеции; еще тут водились золотистые орлы, которые почти всегда парили в небе, потому что, когда им приходится взлетать, эти птицы делаются неповоротливыми и уязвимыми. Они довольно долго бегут и взмахивают крыльями, прежде чем снова взмывают ввысь.

На Востоке путешествие по суше называется персидским словом «караван». Мы оказались на одном из основных караванных путей с запада на восток, потому-то через определенные промежутки, примерно на каждом шестом farsakh — фарсанге (говорят, это составляет около пятнадцати миль) обязательно находилось благоустроенное место для остановки, стоял так называемый караван-сарай. Хотя мы и ехали не торопясь и не понукая лошадей, однако всегда старались отыскать перед закатом солнца на берегу Оронта одно из таких мест.

Пребывание в первом караван-сарае я помню смутно, так как той ночью чувствовал сильное недомогание. В первый день пути мы не слишком погоняли лошадей, скорее позволяли им идти прогулочным шагом, и я, решив, что мне нравится такая удобная езда, несколько раз слезал с лошади и снова взбирался на нее, беспечно не думая о возможных последствиях. И лишь когда, оказавшись в караван-сарае, я слез с лошади, чтобы устроиться на ночлег, то почувствовал, как мне плохо. Мой зад болел так, словно меня выпороли, кожа на внутренних сторонах ног была стерта и горела, а мышцы бедер оказались так сильно растянуты и так болели, что я посчитал, что теперь навсегда останусь кривоногим. Однако недомогание со временем прошло, и уже через несколько дней я мог ехать верхом — как прогулочным шагом, так и скакать легким галопом или даже рысью, а если понадобится, то и целый день, при этом не ощущая никакой боли. Подобное открытие очень меня обрадовало. Кроме того, я мог теперь, не отвлекаясь больше на собственные страдания, как следует разглядеть караван-сарай, в котором мы устраивались на ночлег.

Это своего рода сочетание гостиницы для путешественников и конюшни или загона для животных, хотя, что касается удобства и чистоты, жилье для животных и жилье для людей тут мало чем различаются. Без сомнения, это происходит из-за невероятной тесноты, которая царит в подобного рода заведениях. Только представьте, в караван-сарай, как правило, набивалась целая толпа купцов, арабов и персов, а также присоединившихся к каравану бесчисленных лошадей, мулов, ослов, верблюдов и дромадеров. При этом все животные были тяжело нагружены, испытывали голод, жажду и хотели спать. Тем не менее я скорее предпочел бы есть сено для скота, чем ту еду, которую предлагали здесь людям, а также спать в конюшне на соломе, нежели в одном из тех сплетенных из веревок сооружений, которые в караван-сараях назывались постелью.

Первые два-три таких места, где мы останавливались, имели вывески, которые гласили: «Дом для отдыха христиан». Ими управляли армянские монахи; дома были грязные, вонючие и просто кишели паразитами, но зато еда радовала разнообразием. Дальше по пути на восток все караван-сараи держали арабы, и докучливая вывеска объявляла: «Здесь единственная и истинная вера». Эти дома содержались в большей чистоте и порядке, но еда мусульман была слишком однообразна — баранина, рис, хлеб, который по виду и вкусу сильно напоминал плетеное ивовое кресло, а в качестве напитков здесь предлагались сильно разбавленные шербеты.

Всего лишь через несколько дней пути мы подошли к городу Антакья, расположенному на берегу реки Оронт. Не секрет, что путешественнику любое поселение, которое появляется на горизонте, радует глаз и кажется издалека даже красивым. Однако красота эта, как правило, рассеивается по мере приближения. Антакья оказалась совершенно такой же, как и другие левантийские города: безобразной, грязной и унылой, а еще ее просто наводняли нищие и попрошайки. Несмотря на это, она имела одно существенное отличие: в древности Антакья именовалась Антиохией, совсем как знаменитое государство, упоминавшееся в Библии[116]. В прежние времена, когда эта территория была частью империи Александра, прилегающие к городу земли назывались Сирией. Теперь же она являлась придатком Иерусалимского королевства[117], вернее, того, что еще оставалось от него к тому времени после опустошительных набегов. Так или иначе, но пока мы ехали мимо Антакьи да и вообще по всему Антиохскому княжеству, как теперь именовали Сирию, я находился в чрезвычайном возбуждении: меня пьянила одна лишь мысль о том, что я путешествую по тому самому караванному пути, по которому когда-то прошел Александр Великий.

У Антакьи река Оронт делает поворот на юг. Таким образом, в этом месте мы отклонились от Антакьи и продолжили наш путь на восток, направившись к другому, гораздо более крупному, хотя и такому же унылому городу — Халебу, который на Западе называют Алеппо. Мы остановились в караван-сарае и по совету его хозяина, рекомендовавшего нам для удобства дальнейшего путешествия сменить одежду, купили у него арабские одеяния. И еще долгое время спустя после того, как мы покинули Алеппо, мы полностью облачались в них: от головного покрывала kaffiyah и до мешковатого покрова для ног. Подобная одежда действительно была гораздо удобнее для путешествий верхом на лошади, чем тесная венецианская туника и чулки. Так что теперь издалека мы выглядели как трое кочевников-арабов, которые сами себя называли бедуинами — свободными кочевниками.

Поскольку большинство владельцев караван-сараев были арабами, я, разумеется, выучил множество арабских слов. Однако здесь все также говорили и на фарси — универсальном торговом языке Азии, национальном языке Персии, к которой мы с каждым днем неуклонно приближались. Поэтому, чтобы помочь мне быстрей выучиться этому языку, дядя с отцом старались по мере возможности вести беседу на фарси, избегая говорить на родном венецианском наречии или же на французском торговом sabir. И я таки выучил фарси. Честно говоря, он не такой уж и сложный по сравнению с другими языками, с которыми мне довелось столкнуться позже. Считается, что молодые люди овладевают новыми языками легче, чем пожилые, и действительно — прошло совсем немного времени, и я начал говорить на фарси гораздо свободней, чем отец с дядей.

Двигаясь к востоку от Алеппо, мы подошли к следующей реке — Фурат, больше известной как Евфрат, о которой говорилось в Книге Бытия, что это одна из четырех рек, протекающих в саду Эдема. У меня и в мыслях нет оспаривать Библию, однако на всем огромном протяжении Евфрата я не увидел ничего хоть мало-мальски напоминавшего сад. В том месте, где мы добрались до реки и пошли вниз по течению на юго-запад, Евфрат, в отличие от Оронта, не протекал через веселую плодородную долину; он просто извивался в разных направлениях по плоской равнине, представлявшей собой огромное пастбище для многочисленных отар овец и стад коз. Сие весьма полезное предназначение местности делает ее совершенно неинтересной для путешественников. Поэтому, помнится, мы бурно радовались, увидев далеко впереди какое-нибудь одиноко растущее оливковое дерево или финиковую пальму.

Над этой равниной почти постоянно дует легкий восточный ветер, и хотя пустыни расположены далеко, но даже этот легкий ветерок несет с собой тонкую серую пыль. Поскольку над чахлой травой здесь возвышаются лишь отдельно стоящие деревья да редкие путешественники, на них-то она по большей части и оседает. Наши лошади постоянно опускали морды, прижимали уши и закрывали глаза, определяя нужное направление лишь по тому, что ветер дул им в левый бок, когда они шли легкой иноходью. Мы, всадники, кутали тела плотней в абас, а головы — в kaffiyah. И все равно пыль забивалась в глаза, песок царапал кожу, попадал в ноздри и скрипел на зубах. До меня дошло, почему отец и дядя, как и большинство других путешественников, отращивали бороды. Помимо того что это отличная защита, не так-то просто ежедневно бриться в походных условиях. Однако растительность на моем лице была еще слишком скудной, так что красивой бороды не получилось бы. Тогда я попробовал дядюшкин мамум для удаления волос, и, поскольку результат оказался удовлетворительным, продолжил и впредь пользоваться этим средством, предпочтя его бритве.

Думаю, самое мое яркое воспоминание об этом покрытом пылью Эдеме — это как я однажды днем увидел голубя, взлетевшего на дерево: когда птица коснулась ветки, то вверх взметнулось облако пыли, словно голубь уселся в бочку с мукой.

А еще во время долгого путешествия вниз по течению Евфрата у нас было много времени на размышления. Я изложу здесь пару соображений, которые пришли мне тогда в голову.

Первое — мир велик. Сие может показаться не слишком оригинальным наблюдением, но именно тогда я сделал это потрясающее открытие. Прежде я был вынужден жить в изолированной Венеции, которая на протяжении всей своей истории никогда не выходила за пределы собственных границ, да и просто не могла этого сделать. Таким образом, это давало нам, венецианцам, чувство безопасности, если хотите — уюта. Хотя Венеция и стоит на берегу Адриатического моря, горизонт там кажется не слишком далеким. Даже находясь на борту судна, я видел, что этот горизонт остается на одном месте: не создавалось впечатления движения к нему или от него. Но путешествие по суше — это совсем другое дело. Контур горизонта постоянно изменяется, и путник всегда движется либо к какому-то ориентиру на местности, либо от него. Даже в течение первых недель нашего путешествия верхом мы сперва приблизились к нескольким разным городам или деревням, а затем их покинули, проехали несколько отличных друг от друга ландшафтов, увидели несколько самостоятельных рек. А ведь сколько всего еще ждало нас впереди! Зрительно суша огромней, чем пустынный океан. Она обширна и многообразна и всегда обещает еще больше простора и многообразия, и так до бесконечности. Тому, кто путешествует по суше, знакомо удивительное чувство, сходное с тем, которое испытывает человек, когда он абсолютно наг, — прекрасное чувство свободы, но также одновременно и ощущение того, что ты уязвим, незащищен и по сравнению с окружающим тебя миром очень мал.

Другое мое соображение заключается в следующем: все карты лгут. Даже самые лучшие из них, те, что вошли в Китаб аль-Идриси, тоже лгут и потому совершенно не могут помочь путешественнику. Это происходит потому, что все, что обозначено на карте, измеряется по определенным стандартам, что и вводит путника в заблуждение. Например, предположим, путь странника пролегает через горы. Карта предупредит его об этих горах прежде, чем он доберется до них, и даже более или менее расскажет ему об особенностях местности и климата. Однако все не так просто. Ведь та гора, которую может легко преодолеть в хороший день в разгар лета крепкий здоровый юноша, наверняка покажется неприступной посреди холодной снежной зимы немолодому человеку, ослабленному болезнью или уставшему от того пути, который он уже прошел. Из-за того, что изображения на карте ограниченны и подчас вводят нас в заблуждение, путешественнику, возможно, тот последний участок пути, что на карте не превышает толщины пальца, покажется гораздо длиннее, чем все то множество преодоленных в прошлом расстояний, длина которых равняется размаху разведенных в стороны рук.

Хотя, признаться, во время путешествия до Багдада особых трудностей не возникло: нам надо было просто следовать вниз по течению реки Евфрат через равнинные пастбища. Мы, правда, все же доставали Китаб на остановках, но только лишь для того, чтобы посмотреть, как его карты соотносятся с окружающей нас действительностью, — и, представьте, они соответствовали ей с похвальной точностью. Время от времени отец или дядя добавляли в Китаб пометки, указывая пропущенные на карте полезные ориентиры на местности: изгибы реки, острова на ней и тому подобное. А через каждые несколько ночей, хотя особой нужды в этом не было, я доставал kamàl. Вытянув его на руке в сторону Полярной звезды на длину, отмеченную узелком, завязанным еще в Суведии, и совместив нижнюю планку деревянного прямоугольника с линией горизонта, я каждый раз видел, что звезда опускается все ниже и ниже от верхней планки рамки. Это свидетельствовало о том, что было нам и так известно: мы двигались на юго-восток.

В этой местности мы постоянно пересекали невидимые границы то одной, то другой маленькой страны: жители их были также невидимы, были известны лишь названия этих государств. Повсюду в Леванте наряду с огромными просторами, отмеченными на картах (такими, как Армения, Антиохия, Святая земля и так далее), имелись также и неисчислимые крошечные земли, которые населяли местные народы. Жители давали им имена и называли их странами, и удостаивали своих ничтожных вождей громкими титулами. В детстве, изучая Священное Писание, я слышал об этих государствах Леванта, таких как Самария, Тир и Израиль; в своем воображении я рисовал могучие царства ужасающих размеров, а их царей — Ахаба, Гирама и Саула — считал правителями многочисленных народов. Теперь же местные жители, которых мы встречали в пути, объясняли, что мы попали в такие самопровозглашенные страны, как Набаи, Бишри и Хаббаз, которыми правили многочисленные короли, султаны, атабеги[118] и шейхи.

Однако каждую такую страну можно было проехать верхом в течение одного или двух дней: все они были однообразные, совершенно невыразительные, нищие и полные попрошаек. Население этих государств было на редкость малочисленным, а один из «царей», которого мы случайно повстречали, оказался всего-навсего самым старым пастухом в племени арабов-бедуинов, которые разводили коз. Каждое из этих теснящихся рядом друг с другом левантийских царств-осколков было не больше Венецианской республики. Следует признать, что и наша Венеция, несмотря на богатство и напыщенность, занимала всего лишь горстку островов и немного земельных наделов на побережье Адриатики. Путешествуя по Леванту, я постепенно понял, что, подобно венецианскому дожу, все эти библейские цари — даже самые великие из них, такие как Соломон и Давид, — также управляли владениями, которые на Западе назвали бы лишь наделами, графствами или приходами. Великие переселения народов, описанные в Библии, должно быть, на самом деле были незначительными переходами, подобными современным переходам кочевых племен, которые я наблюдал. Великие войны, о которых рассказывается в Библии, наверное, были в действительности всего лишь незначительными стычками между слабыми армиями, возникавшими, чтобы уладить пустяковые разногласия между мелкими царьками. Поняв это, я, признаться, очень удивился, почему это Господь так хлопотал в те далекие времена, насылая огонь и бури, знамения, эпидемии и всякие другие напасти на жителей этих расположенных в медвежьем углу стран.

Глава 7

Вот уже две ночи подряд мы намеренно обходили ближайшие караван-сараи и разбивали лагерь сами. Именно это нам пришлось постоянно проделывать позднее, когда мы попали в районы почти совсем безлюдные, а тогда отец и дядя рассудили, что я должен начать приобретать подобный опыт, пока мы еще находимся в мягком климате. К тому же мы трое к этому времени чрезвычайно устали от вечной грязи и неизменной баранины на ужин.

Во время каждого самостоятельного ночлега мы сооружали себе убогую постель из одеял, используя седла вместо подушек, разжигали костер, чтобы приготовить на нем пищу, и отпускали лошадей попастись, стреножив их, чтобы они не могли уйти далеко.

От отца и дяди, немало пространствовавших на своем веку, я уже успел перенять некоторые навыки путешественников. Например, они научили меня всегда укладывать постель в один вьючник, а одежду в другой и хранить все это отдельно. Поскольку путешественник вынужден пользоваться своими собственными одеялами в каждом караван-сарае, они неизбежно будут полны блох, вшей и клопов. Эти паразиты обычно доставляют путнику немало мучений, даже если он от усталости засыпает глубоким сном, но они совершенно невыносимы, когда он поутру просыпается одетым. Поэтому, вылезая из постели каждое утро голым, я сперва тщательно очищался от паразитов, а затем, поскольку держал свою одежду отдельно от постельных принадлежностей, я мог спокойно одеться во вчерашнюю одежду или надеть новое платье, при этом то и другое оставалось абсолютно чистым. Во время ночевок под открытым небом я учился другим вещам. Помню, когда мы разбили свой первый лагерь, я стал было наклонять один из наших мешков с водой, чтобы глотнуть прямо из него, но отец остановил меня.

— Почему мне нельзя напиться? — удивился я. — Рядом течет одна из благословенных рек Эдема, так что мы вновь можем наполнить мешок водой.

— Лучше привыкать к жажде, когда в этом нет необходимости, — ответил отец, — потому что тебе все равно придется это сделать, когда она наступит. Подожди немного, и я покажу тебе кое-что.

Он взял нож, который носил на поясе, и нарезал веток с дерева ююба: его колючая древесина горит быстро и жарко. Сложив костер, отец позволил ветвям прогореть до углей, но не до пепла. Затем он соскреб их большую часть в сторону и уложил новые ветви на оставшиеся угли, чтобы снова разжечь костер. Когда первая порция углей остыла, отец раскрошил их в порошок, высыпал его на ткань и положил ее, словно решето, на горлышко одной из глиняных чаш, которые мы везли с собой. Отец подал мне другую чашу и попросил меня наполнить ее водой из реки.

— Попробуй, какова вода в Эдеме, — сказал он, когда я вернулся.

Я отпил глоток.

— Мутная. В ней плавают какие-то насекомые. Но на вкус очень даже неплохая.

— Смотри. Я сделаю воду еще лучше.

Отец медленно перелил ее тонкой струйкой сквозь уголь и ткань в другую чашу и снова дал мне попробовать.

— Ну как?

— Да, теперь вода чистая и вкусная. И даже, кажется, стала прохладней.

— Запомни этот фокус, — сказал отец. — Очень часто во время путешествия тебе будет попадаться гнилая, отвратительно соленая или даже подозрительно напоминающая яд жидкость. Этот трюк сделает воду по крайней мере пригодной для питья и безвредной, если и не очень вкусной. Однако в пустыне, где вода очень плохая, обычно нет деревьев. Поэтому всегда старайся иметь с собой запас угля. Его можно использовать снова и снова, прежде чем он промокнет настолько, что станет бесполезным.

Возможно, мы бы и чаще разбивали лагерь под открытым небом, если бы не одно обстоятельство: отец легко процеживал воду, вылавливая оттуда насекомых, но не так-то просто было обезвредить птиц, а я уже упоминал, что в этой стране в изобилии водились золотистые орлы.

Помню, как-то раз дядя по счастливой случайности набрел в траве на большого зайца, который сидел совершенно неподвижно и дрожал от удивления. Дядя выхватил свой поясной нож, метнул его и убил зверька. Именно по этому случаю — раз уж у нас появилось свежее мясо, причем не баранина — мы и решили в тот день разбить свой первый лагерь. Но когда дядя Маттео насадил освежеванного зайца на шампур из дерева ююба, подвесил его над огнем, мясо зашипело и вместе с дымом разнесся упоительный аромат, то случилось происшествие, изумившее нас ничуть не меньше, чем перед этим встреча с человеком удивила несчастного зверька.

В ночном небе вдруг раздался громкий шелестящий звук. Прежде чем мы успели поднять глаза, сверкающее коричневое пятно по дуге упало между нами прямо в костер и снова взмыло в темное небо. На этот раз раздался звук, похожий на хлопок, и из костра в разные стороны полетели искры и угли; заяц исчез прямо с шампуром, а мы услышали торжествующий пронзительный крик: «Кья!»

— Malevolenza![119] — воскликнул дядя, поднимая большое перо из почти догоревшего костра. — Проклятый вороватый орел! Acrimonia![120]

Этим вечером нам пришлось поужинать жесткой соленой свининой из наших запасов.

Очень похожий случай произошел и когда мы решили разбить лагерь во второй раз. В тот день нам случайно удалось купить у проходивших мимо бедуинов заднюю часть только что убитого верблюжонка. Когда мы пристроили мясо на огне, орлы опять заметили его, и один из них ринулся в атаку. Однако на этот раз, едва услышав шелест его крыльев в воздухе, дядя совершил отчаянный прыжок, защищая мясо. Это спасло наш ужин, но мы едва не потеряли дядю Маттео.

Размах крыльев золотистого орла больше распростертых рук человека, а весит он как собака приличного размера; потому-то, когда эта птица камнем падает вниз, как говорят сокольники, она представляет собой чудовищный метательный снаряд. В тот раз орел ударил дядю по затылку, и еще хорошо, что только крылом, а не когтями, однако удар оказался такой силы, что отбросил бедолагу прямо в костер. Мы с отцом оттащили дядюшку прочь и сбили огонь на его тлеющем абасе; какое-то время он тряс головой, пытаясь прийти в себя, а затем разразился отборными проклятиями, завершившимися приступом кашля. Тем временем я встал рядом с шампуром и принялся размахивать тяжелой веткой, чтобы отогнать орлов, только так нам и удалось приготовить и съесть в тот вечер ужин. Потому-то мы и решили, что пока находимся в стране орлов, то постараемся как-нибудь перебороть свою брезгливость и с этого времени будем каждую ночь проводить в караван-сарае.

— Вы поступили мудро, — сказал нам сутки спустя хозяин.

Мы как раз ужинали отвратительной бараниной с рисом. В этот вечер мы оказались единственными гостями в его караван-сарае, поэтому араб вел с нами беседу, выметая набравшуюся за день пыль за дверь. Его звали Хасан Бадр-ал-Дин, и нельзя сказать, чтобы это имя ему подходило, потому что оно означало Краса Божественной Луны. Хозяин караван-сарая больше напоминал старое оливковое дерево: высохший, угловатый, сморщенный. У него были жесткое морщинистое лицо, смахивающее на передник сапожника, и борода, похожая на дым. Он продолжил:

— Эх, неладно это — оставаться ночью без крова на землях Мулекта — Вводящих в Заблуждение.

— А кто это такие — Вводящие в Заблуждение? — спросил я, отхлебнув шербета, такого горького, словно он был сделан из незрелых фруктов.

Краса Божественной Луны теперь ходил по комнате и брызгал водой, чтобы прибить оставшуюся пыль.

— Вы, возможно, слышали — их еще называют ассасинами. Это убийцы, которые убивают для Горного Старца.

— Где это ты видел тут хоть одну гору? — рявкнул дядя. — Эта земля такая же плоская, как и безмятежное море.

— Его всегда называли так — Шейх-уль-Джебаль, хотя никто не знает, где в действительности он живет.

— Он уже нигде не живет, — пояснил отец. — Ильхан[121] Хулагу, когда монголы прошли здесь пятнадцать лет назад, уничтожил этого старого зануду.

— Так-то оно так, — сказал хозяин, — да не совсем. Это был Старец Рукн-ад-Дин Куршах. Но, знаете ли, Горный Старец вечен. Если умрет один, то всегда появляется другой.

— Этого я не знал.

— Конечно, откуда. И Старец все еще повелевает Мулектом, хотя некоторые из Вводящих в Заблуждение, должно быть, и сами уже далеко не молоды. С разрешения Горного Старца ассасинов нанимают правоверные, которые нуждаются в их службе. Я слышал, что в Египте мамелюки заплатили высокую цену за то, чтобы Вводящие в Заблуждение уничтожили английского принца, который возглавляет христиан-крестоносцев.

— Ну, тогда они потеряли свои деньги, — заметил дядя Маттео. — Англичанин разбил ассасинов.

Краса Божественной Луны пожал плечами и сказал:

— Значит, другие попытаются, и так будет, пока они не добьются своего. Старец прикажет, и они подчинятся.

— Но почему? — спросил я, проглотив весьма неаппетитный комочек риса. — Почему один человек должен рисковать своей жизнью, становясь убийцей по приказу другого человека?

— Ох! Чтобы это понять, молодой шейх, вы должны знать кое-что из Священного Корана. — Старик подошел и присел к нам за скатерть, словно обрадовавшись возможности поделиться своими знаниями. — В этой Книге пророк (да пребудут с ним мир и счастье) обещает каждому правоверному мужчине, что если тот будет непоколебимым праведником, тогда он единожды в своей жизни сможет насладиться чудесной ночью — Ночью Возможностей, во время которой будет исполнено любое его желание.

И тут старик соорудил из своих морщин удивительную улыбку которая наполовину была счастливой, а наполовину — меланхоличной.

— Ночь, наполненная покоем и наслаждениями, великолепной едой и напитками, и бандж[122], и красивыми и податливыми девами-гуриями и мальчиками, вернувшейся юностью и вместе с тем достаточной зрелостью, чтобы насладиться с ними zina. Потому-то каждый мужчина и верит, что он проживет жизнь праведником, мечтая о Ночи Возможностей.

Старик замолчал и, похоже, погрузился в размышления. Через некоторое время дядя Маттео произнес:

— Красивая и притягательная мечта.

На это Краса Божественной Луны отстраненно заметил:

— Мечты — это нарисованные картины в книге сновидений.

Мы еще немного помолчали, а затем я сказал:

— Но я все-таки не понимаю, при чем тут Горный Старец?..

— О! — Старик словно резко пробудился ото сна. — Горный Старец как раз и дает людям Ночь Возможностей. А затем он предлагает им повторить такие ночи.

Мы трое обменялись удивленными взглядами.

— Сомневаетесь?! — раздраженно воскликнул хозяин караван-сарая. — А все очень просто. Горный Старец или кто-то из его наемников-ассасинов найдет подходящего человека — сильного и храброго мужчину — и подмешает некоторое количество банджа в его еду или питье. Когда человек этот забудется сном, его похитят и доставят в замок Шейха-уль-Джебаля. После пробуждения он обнаружит, что находится в самом прекрасном саду, который только можно себе представить, окруженный миловидными юношами и девушками. Они накормят его великолепными яствами, угостят гашишем и даже запретными винами. Они очаруют его песнями и танцами, явят ему свои увенчанные сосцами груди, гладкие животы и зазывные тайные местечки. Они пленят его такими изощренными ласками и любовью, что он наконец уснет снова. И снова его похитят — перенесут обратно в прежнюю жизнь, которая в лучшем случае однообразна, а скорее всего, и уныла. Совсем как жизнь хозяина караван-сарая.

Отец зевнул и сказал:

— Я начинаю понимать. Как гласит пословица: «Угостили вкусненьким и выгнали взашей».

— Да. Этот человек отведал, что такое Ночь Возможностей, и теперь жаждет ее повторения. Он просит и молит о ней, и тут приходят наемники и мучают его, пока он не пообещает сделать все, что угодно. Тогда ему дают задание — уничтожить какого-нибудь врага мусульманской веры, украсть или ограбить, чтобы наполнить богатствами сундуки Старца, устроить засаду неверным, вторгнувшимся на земли Мулекта. Если он выполнит это задание успешно, его наградят еще одной Ночью Возможностей. И так повторяется после каждого следующего дела, которое угодно Аллаху.

— А на самом деле каждая из этих волшебных ночей, — скептически заметил отец, — не что иное, как наваждение, вызванное наркотиками. Вот уж воистину — Вводящие в Заблуждение.

— О неверный! — возмутился старик. — А скажи, можешь ты поклясться своей бородой, что способен различить память о восхитительном сновидении и память о том, что произошло в действительности? Ведь и то и другое существует лишь в твоих воспоминаниях. Рассказывая о чем-либо кому-нибудь, как ты докажешь, что произошло, когда ты бодрствовал, а что — когда ты спал?

Дядюшка Маттео учтиво ответил:

— Я непременно дам вам знать завтра, что видел во сне, потому что теперь я уже совсем засыпаю.

Он встал, сладко потянулся и зевнул во весь рот.

Непривычно было так рано ложиться спать, но мы с отцом тоже зевали, поэтому все втроем последовали за Красой Божественной Луны, который повел нас вниз в большой зал. Из-за того, что мы были единственными гостями, он выделил каждому по отдельной комнате, сравнительно чистой, со свежей соломой, настеленной на полу.

— Это очень удобно, — сказал он. — Теперь храп одного не побеспокоит остальных и ваши сновидения не перепутаются.

Тем не менее мой сон оказался достаточно запутанным. Я спал, и мне снилось, что я пробудился и обнаружил, что нахожусь, подобно наемнику Вводящих в Заблуждение, в саду, похожем на мечту: он был полон таких цветов, которых я ни прежде, ни после того никогда не видел. Среди залитых солнцем цветочных клумб сновали танцовщики, такие неправдоподобно красивые, что невозможно было определить, которые из них девушки, а которые — юноши. Будучи спросонья вялым, я присоединился к танцующим и обнаружил, как это часто бывает во сне, что каждый мой шаг, каждый скачок и вообще каждое движение оказывались невероятно медленными, как если бы воздух стал кунжутным маслом.

Эта мысль была настолько отвратительна — даже во сне я помнил свой печальный опыт с кунжутным маслом, — что залитый солнцем сад тотчас же превратился в заросший кустарником коридор дворца, в котором я догонял танцующую девушку, чье лицо было лицом госпожи Иларии. Однако когда она сделала пируэт и исчезла в комнате, а я последовал за Иларией в единственную дверь и настиг ее там, лицо женщины вдруг постарело, покрылось наростами, пятнами и седой рыжей бородой, напоминавшей лишайник. Низким мужским голосом она сказала: «Шолом алейхем!» Теперь я уже был не в покоях дворца или же в спальне караван-сарая, но в темной тесной камере тюрьмы Вулкано в Венеции. Старый Мордехай Картафило вопросил:

— О впадающий в заблуждение, неужели ты никогда не уразумеешь, что красота кровожадна и убийственна? — И дал мне съесть квадратик белого печенья.

Оно оказалось таким сухим, что у меня запершило в горле. Затем я почувствовал тошноту. Позыв на рвоту был таким сильным, что я проснулся — на этот раз уже по-настоящему — в комнате караван-сарая и обнаружил, что тошнота мне вовсе не приснилась. Очевидно, баранина, которой мы поужинали, оказалась несвежей, поскольку я чувствовал себя почти больным. Я выполз из-под одеяла и как был, босой и раздетый, помчался в непроглядной тьме по коридору в маленькую заднюю комнатку с дыркой в земле. Я наклонился над ней; мне было слишком плохо, чтобы отшатнуться от зловония или испугаться, что демон-джинн может подняться из глубин и схватить меня. По возможности бесшумно я извергнул из себя зловонную зеленую массу, и на глазах у меня выступили слезы. Постепенно дыхание восстановилось, и я спокойным шагом отправился обратно. Проходя по коридору мимо двери, ведущей в комнату, которую отвели для дяди, я услышал какое-то бормотание.

Как раз в этот момент голова у меня закружилась, я привалился к стене и прислушался к шуму. Вот странно: частично он состоял из храпа моего дядюшки, а частично из слов, произносимых тихим шепотом. Я удивился, как это он может храпеть и говорить одновременно, и прислушался более внимательно. Слова произносили на фарси, поэтому я не все понимал. Но потом кто-то вдруг заговорил громко и удивленно, и я четко разобрал:

— Чеснок? Неверные притворяются купцами, но у них с собой лишь никудышный чеснок?

Я дотронулся до двери, которая оказалась незапертой. Дверь отворилась легко и совершенно бесшумно. Внутри двигался маленький огонек, и когда я пригляделся, то смог разглядеть, что это была слабая лампа в руке Красы Божественной Луны, а сам он нагнулся над седельными вьючниками дяди, сложенными в углу комнаты. Хозяин, по-видимому, искал, что у нас можно украсть: он открыл вьюки, обнаружил драгоценные стебли шафрана, но по ошибке принял их за чеснок.

Я был скорее удивлен, чем рассержен, поэтому придержал язык; мне хотелось посмотреть, что он будет делать дальше.

Все еще продолжая бормотать и высказывать вслух предположения, что неверный, возможно, взял кошелек и по-настоящему ценные вещи с собой в постель, старик робко приблизился к кровати и свободной рукой принялся тщательно ощупывать под одеялом дядю Маттео. Тут он, видимо, на что-то натолкнулся, потому что снова от удивления заговорил громче:

— Во имя девяноста девяти достоинств Аллаха, да этот неверный прямо как настоящий жеребец.

Несмотря на то что я все еще неважно себя чувствовал, я чуть не захихикал. Дядя тоже улыбался во сне, как будто наслаждался ласками.

— У него не только необрезанный длинный zab, — продолжал изумляться вор, — но также — хвала Аллаху за ту необыкновенную щедрость, которую он проявляет даже по отношению к недостойному, — два комплекта яичек!

Тут я уже и вправду было захихикал, но в следующую минуту мне стало совсем не до смеха, В свете лампы я увидел яркий блеск металла: старик вытащил из своего халата нож и поднял его. Я не знал наверняка, намеревался ли он отсечь zab моего дядюшки, отрезать его многочисленные мошонки или перерезать бедняге горло, но не стал дожидаться, чтобы это выяснить. Я шагнул вперед, размахнулся и сильно ударил вора кулаком по шее. Я ожидал, что удар выведет из строя этого престарелого замухрышку, но тот был не настолько хрупким, как казался с виду. Старик повалился на бок, но быстро перевернулся, словно был акробатом, вскочил с пола и замахнулся на меня ножом. Скорее в силу случайности, чем благодаря своей ловкости, я все-таки поймал его за кисть. Я вывернул ему руку, отобрал нож и тут же воспользовался им. На этот раз старик все-таки упал и остался лежать, издавая стоны и что-то бормоча. Схватка была быстрой, но совсем не тихой, однако дядя все еще продолжал мирно спать и улыбаться во сне. Повергнутый в ужас тем, что только что совершил, равно как и мыслью о том, что могло произойти, я чувствовал себя страшно одиноким и ужасно нуждался в дружеской поддержке. Дрожащими руками я начал трясти дядю Маттео, мне пришлось как следует потрудиться, чтобы привести его в чувство. Я понял наконец, чем объяснялись мое плохое самочувствие и на редкость отвратительный вкус пищи во время ужина: в нее был добавлен бандж. Мы бы все умерли во сне, если бы я не проснулся от кошмара и не изверг из себя наркотик.

Наконец дядя неохотно начал просыпаться. Он улыбался и бормотал:

— Цветы… танцовщицы… пальцы и губы, играющие на моей флейте… — После этого он заморгал и воскликнул: — Dio me varda! Марко, это ведь был не ты?

— Ну ясное дело, нет, дядя Маттео, — ответил я, от волнения переходя на разговорное венецианское наречие. — Вас только что чуть не кокнули. Нам надо поскорее уносить ноги. Пожалуйста, просыпайтесь!

— Adrio de vu![123] — раздраженно произнес он. — Зачем ты похитил меня из этого изумительного сада?

— Полагаю, это был сад ассасинов. Я только что заколол одного из Вводящих в Заблуждение.

— Наш хозяин! — закричал дядюшка, увидев на полу съежившуюся фигуру и садясь на кровати. — Ox, scagaròn, что ты наделал? Ты что, снова решил поиграть в bravo?

— Нет, дядюшка, посмотрите: он наткнулся на свой собственный нож. Этот злодей чуть не убил вас за мускус.

И тут я не выдержал и расплакался.

Дядя Маттео склонился над стариком и принялся изучать его, ворча:

— Рана в животе. Он еще жив, но умирает. — Затем дядюшка повернулся ко мне и мягко сказал: — Ну-ну, мой мальчик. Хватит разводить слякоть. Ступай и разбуди отца.

Краса Божественной Луны не стоил того, чтобы над ним лили слезы: над живым, мертвым или умирающим. Но он оказался первым человеком, которого я лишил жизни собственной рукой, а убийство другого человеческого существа — совсем не обычная веха в карьере мужчины. Потому-то, когда я шел, чтобы похитить отца из чудесного сада, куда он попал благодаря гашишу, я радовался, что тогда в Венеции моя рука все-таки не нанесла удар шпагой безвинной жертве. Понял я и еще кое-что относительно убийства человека, по крайней мере относительно убийства клинком. Он легко входит в живот жертвы — чуть ли не со страстью, едва ли не по собственной воле. А там клинок сразу же обхватывают разрушенные им мускулы и удерживают так же крепко, как и другой мой инструмент однажды сжимала девственная плоть малышки Дорис. Как бы там ни было, нож вошел в Красу Божественной Луны без всякого сопротивления, однако потом я не смог вытащить его обратно. И в этот самый момент на меня снизошло болезненное понимание: это дело, столь отвратительное и проделанное с такой легкостью, не может остаться без последствий. Именно тогда я и понял, что убийство вовсе не такое доблестное, лихое и великолепное занятие, каким я его себе воображал.

С огромным трудом разбудив отца, я отвел его на место преступления. Дядя Маттео уже уложил хозяина на собственные одеяла и, несмотря на то что кровь из него лилась рекой, вел с умирающим вполне дружескую беседу. Старик был единственным среди нас, кто был одет. Он взглянул на меня, своего убийцу, и, должно быть, заметил на моем лице следы слез, потому что сказал:

— Не терзайся, молодой неверный. Ты убил самого лучшего из Вводящих в Заблуждение. Я совершил страшную ошибку. Пророк (да пребудет с ним мир и благословение) предписывает нам окружать гостя благоговейной заботой и уважением. Даже если он последний дервиш или вовсе неверный, даже если в доме остались только хлебные крошки, а семья хозяина и его дети голодают, то все равно следует отдать гостю эти крошки. Даже будь он вооруженный враг, ему следует оказать гостеприимство и защиту, пока он находится под крышей твоего дома. Мое неповиновение этому священному закону так и так лишило бы меня Ночи Возможностей, даже если бы я выжил. Из-за своей алчности я действовал поспешно, и я согрешил, за этот грех я и прошу простить меня.

Я попытался сказать, что прощаю его, но рыдание сдавило мне горло. Однако уже в следующий момент я порадовался этому, потому что старик продолжил:

— Я мог бы легко отравить вашу еду наутро во время завтрака и позволить вам немного пройти, прежде чем вы свалились бы на дороге. Тогда я смог бы ограбить и убить вас под открытым небом, а не под крышей своего дома, и это бы стало достойным деянием, угодным Аллаху. Но я этого не сделал. Хотя всю свою прошлую жизнь я строго исполнял заветы и уничтожил множество неверных во имя величия и славы ислама, этот нечестивый поступок будет стоить мне пребывания в Раю, гарема красавиц и вечного блаженства и отпущения грехов. Именно из-за этого я искренне скорблю: мне следовало убить вас в соответствии с законами ислама.

Нет худа без добра: эти слова, по крайней мере, заставили меня перестать плакать. Все мы в оцепенении уставились на владельца караван-сарая, когда он продолжил:

— Но у вас троих еще есть шанс совершить добродетельный поступок. Когда я умру, окажите любезность, заверните меня в простыню. Затем отнесите в главную комнату и уложите в самом центре так, как я вам объясню. Лицо должно быть накрыто тюрбаном, а ноги смотреть на юг, в направлении Святой Каабы в Мекке.

Дядя с отцом переглянулись и пожали плечами; однако мы порадовались, что не дали никакого обещания, ибо тот произнес свои последние слова:

— Сделав так, подлые собаки, вы умрете добродетельной смертью, ибо когда мои братья из Мулекта придут сюда и найдут меня с ножом в животе, они отправятся по следам ваших лошадей, и будут охотиться на вас, и сделают то, что мне не удалось. Салям алейкум.

Его голос вовсе не казался слабым, однако, в последний раз пожелав нам мира, Краса Божественной Луны закрыл глаза и испустил дух. Никогда еще я не стоял так близко от смертного ложа и впервые понял тогда, что большинство смертей так же отвратительны, как и убийства. Потому что, умирая, старик в изобилии опорожнил свой мочевой пузырь и кишечник, перепачкав всю одежду и одеяла и наполнив комнату жутким зловонием.

Никто не хочет, чтобы, вспоминая о нем, вспоминали бы и об отвратительном унижении. Однако с той поры я присутствовал при многих смертях и понял, что за исключением редких случаев, когда была возможность очиститься, человеческие существа именно таким образом прощаются с жизнью — все, даже самые сильные и храбрые мужчины, самые нежные и чистые женщины, как бы они ни умирали — насильственной смертью или отходили в мир иной во сне.

Мы вышли из комнаты, чтобы сделать глоток свежего воздуха.

— Ну, что теперь? — в ужасе вопросил отец.

— Прежде всего, — сказал дядя, развязывая ремешок на мешочке с мускусом, — давайте освободимся от этих неудобных свисающих предметов. Ясно, что они будут в безопасности и в наших вьюках, ну, может, чуть в меньшей. Во всяком случае, я предпочту лучше потерять мускус, чем снова подвергать опасности свою собственную мошонку.

Отец проворчал:

— Беспокоишься о яйцах, когда нам вот-вот оторвут головы?

Я сказал:

— Прошу прощения, дядя, отец. Но если теперь на нас будут охотиться оставшиеся в живых Вводящие в Заблуждение, тогда я совершил непростительную ошибку, убив этого.

— Чепуха, — возразил отец, — если бы ты не проснулся и не действовал так быстро и решительно, на нас не понадобилось бы даже объявлять охоту.

— Поистине хорошо, что ты такой быстрый, Марко, — сказал дядя Маттео. — Если бы мужчина останавливался всякий раз, чтобы обдумать все последствия своих действий, он бы состарился, прежде чем совершил что-нибудь отвратительное. Нико, думаю, нам стоит оставить при себе этого горячего молодого везунчика. Не позволяй ему отсиживаться в Константинополе или Венеции, пускай отправляется с нами прямо в Китай. Хотя решать тебе, ты все-таки его отец.

— Я склоняюсь к тому же, Маттео, — сказал отец, а потом обратился ко мне: — Если ты хочешь отправиться с нами и дальше, Марко… — Я в ответ широко улыбнулся. — Тогда ты поедешь, поскольку заслужил это. Ты достойно вел себя сегодня ночью.

— Не просто достойно, а выше всяких похвал, — произнес дядя задумчиво. — Этот bricòn vechio[124] называл себя самым лучшим из Вводящих в Заблуждение. Быть того не может. Неужели он имел в виду, что он у них самый главный? Последний правящий Шейх-уль-Джебаль? Уж больно он старый.

— Неужели это и есть Горный Старец? — воскликнул я. — Я убил его?

— Мы не узнаем этого наверняка, — ответил отец, — до тех пор пока ассасины нас не поймают. Я совершенно не жажду встретиться с ними, чтобы узнать правду.

— Да уж, лучше бы нам избежать этой встречи, — сказал дядя Маттео. — Мы и так уже проявили беспечность, зайдя так далеко в глубь вражеской страны без оружия, только с одними поясными ножами.

Отец заявил:

— Ассасины не поймают нас, если у них не будет причины отправиться за нами в погоню. Так что нужно всего лишь устранить причину. Пусть следующие приезжие обнаружат, что караван-сарай пуст. Пусть они сочтут, что владелец отсутствует по делам — отправился резать овец, например. Может, пройдет несколько дней, когда здесь появятся следующие гости, и еще несколько, прежде чем они начнут беспокоиться, где хозяин. К тому времени к его розыскам подключится кто-нибудь из Вводящих в Заблуждение, а когда он заподозрит, что дело нечисто, мы уже будем далеко.

— Может, нам взять Красу Божественной Луны с собой? — предложил дядя.

— И где-нибудь по дороге случайно оказаться в неловком положении, прежде чем мы сможем уйти далеко? — Отец покачал головой. — Уж тогда нам лучше бросить его в здешний колодец или спрятать, а может, похоронить. Хотя нет. Любой приезжий первым делом пойдет к воде. И у всех арабов прекрасный нюх на тайники или свежевскопанную землю.

— Ни в землю, ни в воду его прятать нельзя, — сказал дядя. — Есть только один путь. Вот что, если я собираюсь это сделать, то, пожалуй, пока не стану одеваться.

— Хорошо, — ответил отец и повернулся ко мне. — Марко, обыщи-ка дом и найди какие-нибудь одеяла взамен дядиных. Да заодно посмотри, не найдется ли здесь какого-нибудь оружия, которое можно прихватить с собой.

Было очевидно, что отец приказал мне это, чтобы удалить меня, пока они будут осуществлять дядюшкин план. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы обыскать караван-сарай, поскольку тот был старым; должно быть, он принадлежал многим владельцам, каждый из которых добавлял все новые и новые пристройки. В главном здании было несметное количество коридоров, комнат, чуланов и укромных уголков; здесь имелись также конюшни, сараи, небольшие загоны для овец и другие пристройки. Старик, очевидно, чувствовал себя в безопасности, пребывая под действием наркотиков, и потому не слишком беспокоился о том, чтобы прятать свое имущество; похоже, он был если уж и не сам Горный Старец, то по крайней мере основной поставщик Мулекта.

Для начала я выбрал два самых лучших шерстяных одеяла. Затем принялся рыться в оружии и, хотя не смог найти ни одного прямого меча, подобного привычным мне венецианским, но подобрал самые блестящие и острейшие местные — широкие изогнутые клинки, которые больше напоминали сабли, поскольку у них был острым только выпуклый край; назывались они shimshir, что означает «молчаливый лев». Я взял три, каждому по одному, и еще пояса с петлями, на которые их можно было повесить. Я мог бы также пополнить наши кошельки, так как у Красы Божественной Луны хранилось маленькое состояние в виде мешочков с сухим банджем, брикетов спрессованного банджа и бутылей с маслом из банджа. Но я предпочел ничего не трогать.

За окном уже рассветало, когда я принес свои находки в главную комнату, где мы ужинали прошлой ночью. Отец занимался приготовлением завтрака на жаровне, особенно тщательно выбирая ингредиенты. Едва войдя в комнату, я услышал снаружи шум: продолжительные удары крыльев, громкое «хлоп!» и торжествующий крик: «Кья!» Затем со двора вернулся дядя, все еще голый; его кожа была покрыта пятнами крови, а борода пропахла дымом. Он сказал удовлетворенно:

— Ну вот, со старым дьяволом покончено, все произошло так, как он и хотел. Я сжег его одежду, одеяла и раскидал угли. Мы можем отправляться, как только оденемся и позавтракаем.

Я, разумеется, понял, что Краса Божественной Луны нашел успокоение способом, совсем не типичным для мусульман. Мне было страшно любопытно, что же имел в виду дядя, говоря, что «все произошло так, как он и хотел». В ответ на мой вопрос дядюшка захихикал и сказал:

— Его бренные останки полетели на юг. Прямо в Мекку.

Часть третья БАГДАД

Глава 1

Мы продолжили двигаться вниз по течению Евфрата на юг, теперь уже пересекая совершенно непривлекательную местность: река прорезала себе путь через массивные базальтовые скалы — землю унылую, черную и лишенную даже травы, голубей и орлов, — однако нас, по крайней мере, не преследовали Вводящие в Заблуждение; здесь вообще никого не было. Постепенно, словно знаменуя счастливое освобождение от опасности, местность стала более приятной и гостеприимной. Прибрежная дорога резко пошла вверх, и вскоре мы оказались в широкой зеленой долине. Здесь были сады и леса, пастбища и возделанные земельные угодья, повсюду росли цветы и фрукты. Однако сады были так запущены и неухожены, что больше напоминали леса, а земельные угодья выглядели такими же заросшими и изобилующими сорной травой, как и поля с дикими цветами. Все землевладельцы покинули этот край, и единственными людьми, кого мы встретили в долине, были семейства кочевников-бедуинов, безземельных пастухов, не имеющих корней бродяг, странствующих с пастбища на пастбище. Некогда заботливо возделываемая земля снова превращалась в целину, но никто не хотел селиться в долине, чтобы ее обрабатывать.

— Это работа монголов, — сказал отец. — Когда ильхан Хулагу, младший брат нашего друга Хубилая, прошел здесь, покорив империю персов, большинство местных жителей спаслись бегством или сдались победителям, а те, кто уцелел, еще не вернулись к обработке земли. Однако арабы-кочевники и курды — как трава, на которой они живут и в поисках которой странствуют. Бедуин беспомощно склоняется под любым ветром, который на него дует, — будь это легкий бриз или свирепый самум, — а потом так же быстро, как трава, выпрямляется. Для кочевников не имеет значения, кто правит, и никогда, до скончания времен, пока существует сама земля, не будет иметь значения.

Я обернулся в седле — за все время нашего путешествия мне еще не доводилось видеть столь плодородной почвы — и спросил:

— А кто правит Персией сейчас?

— Когда Хулагу умер, титул ильхана унаследовал его сын Абага, он основал вместо Багдада новую столицу на севере — город Мераге. Хотя империя персов теперь входит в состав Монгольского ханства, она до сих пор делится на шахнаты, как и прежде, это делается для удобства управления. Но при этом каждый шах подчиняется только ильхану Абаге, тогда как последний подчиняется великому хану Хубилаю.

Я был поражен. Вот это да: до столицы великого хана Хубилая оставалось еще несколько месяцев пути, а оказывается, здесь, в западных пределах Персии, мы уже были во владениях этого далекого правителя. Помнится, в школе я с огромным восхищением и энтузиазмом изучал «Александриаду», а потом узнал, что Персия когда-то была частью империи Александра. Созданная им монархия была воистину огромной, недаром он получил прозвище Великий. Однако земли, некогда завоеванные Александром Македонским, составляли лишь небольшую часть необъятной территории, покоренной Чингисханом. В дальнейшем они были расширены его сыновьями-завоевателями, да и теперь все еще разрастались благодаря продолжающим их дело внукам в невообразимо огромную Монгольскую империю, которой правил великий каан Хубилай, внук Чингисхана.

Полагаю, что ни древние фараоны, ни честолюбивый Александр, ни алчный Цезарь не могли себе даже представить, насколько велик мир, поэтому они едва ли могли мечтать овладеть этими землями. Что же касается живших позднее западных правителей, те не отличались честолюбием и не особенно стремились к захватам. Однако властителям Монгольской империи целый континент под названием Европа казался просто маленьким и переполненным людьми полуостровом, а все страны, подобно странам Леванта, всего лишь мелкими провинциями, населенными тщеславными и неуживчивыми жителями. С высоты трона, на котором восседал великий хан, моя родная Венецианская республика, так гордившаяся своей славой и величием, должно быть, казалась такой же ничтожной, как и захолустный городишко остикана Хампига. Если историки удостоили Александра звания Великий, то тогда они, разумеется, признают Хубилая неизмеримо более великим. Однако это, пожалуй, не моего ума дело. О себе же лично могу сказать, что, когда мы въехали в Персию, меня бросало в дрожь при одной только мысли о том, что я, Марко Поло, простой венецианский юноша, оказался в самой обширной империи, когда-либо управляемой человеком.

— Когда мы приедем в Багдад, — сказал отец, — то покажем правящему шаху, кто бы им ни оказался, письмо, которое мы везем от Хубилая. И шаху придется оказать нам гостеприимство, какое надлежит оказывать послам его господина.

Итак, мы продолжали двигаться вниз по Евфрату, разглядывая долину, в которой стало появляться все больше следов цивилизации, поскольку ее повсюду пересекали отходящие от реки многочисленные ирригационные каналы. Однако возвышавшиеся деревянные колеса не вращали ни люди, ни животные — вообще никто. Они стояли без дела; глиняные черпаки на их ободе не поднимали и не переливали воду. В самой широкой и зеленой части долины Евфрат больше всего сближается с другой великой рекой этой местности, которая течет на юг, Диджлах. Иногда ее еще называют Тигром. Это предположительно также одна из рек, протекающих в Эдеме. Если так, тогда земля между двумя реками, по-видимому, является частью библейского сада. И если это правда, тогда сад, который мы видели, был так же пуст и свободен от проживающих там мужчин и женщин, каким был сразу после изгнания оттуда Адама и Евы. Вскоре мы повернули лошадей на восток от Евфрата и проехали десять фарсангов, разделяющих его с Тигром, затем перешли реку по мосту, сделанному из пустых остовов лодок, — эта дощатая дорога вела на левый берег, в Багдад.

Население самого города, так же как и население окружающей его местности, резко уменьшилось после печальных событий — осады и захвата Багдада ильханом Хулагу. Однако в течение последующих пятнадцати лет большая часть жителей вернулась и восстановила то, что подверглось разрушению. Городские торговцы, похоже, еще более живучи, чем земледельцы. Так же как и примитивные бедуины, цивилизованные купцы быстро оправились от повергнувших их в унизительное положение несчастий. Думаю, отчасти это объяснялось тем, что множество багдадских торговцев были не меланхоличными фаталистами-мусульманами, а неугомонными и деятельными христианами и иудеями. Здесь, кстати, было немало итальянцев: некоторые из них прибыли из Венеции, но большинство — из Генуи.

А может, Багдад восстановился так быстро и по другой причине — город этот расположен на пересечении торговых путей. Рядом заканчивается западный участок сухопутного Шелкового пути, а сам город является конечным северным пунктом морского пути из Индии. Хотя моря в Багдаде и нет, но по реке Тигр плавает множество больших речных судов — на юг и обратно. Там, на юге, на берегу Персидского залива, где подходят к берегу морские суда арабов, находится портовый город Басра. Так или иначе, какой бы ни была причина, но Багдад, когда мы прибыли туда, слава богу, уже опять стал таким же, как и до прихода монголов: богатым и оживленным городом, центром торговли.

Он был красивым и деловым одновременно. Из всех восточных городов, которые я видел, Багдад больше остальных напомнил мне мою родную Венецию. Побережье Тигра выглядело таким же многолюдным, шумным, замусоренным и вонючим, как и берега рек и каналов Венеции, хотя все арабские суда, которые можно было здесь увидеть, совсем не походили на наши. Они были настолько утлыми, что я бы не рискнул вверить их волнам: корабли здесь строили без втулок, гвоздей или каких-либо других железных креплений, а их каркасы вместо веревок из грубого волокна обшивали досками. Щели и стыки арабы промазывали не водонепроницаемой смолой, а каким-то клеем, полученным из рыбьего жира. Даже самые большие из этих кораблей управлялись единственным рулевым веслом, что было не так-то просто, поскольку оно жестко кренилось в центре кормы. То, как арабы хранили на грузовых кораблях грузы, представляло собой весьма печальную картину. После того как трюм забивали под завязку пищевыми продуктами — фруктами, зерном и тому подобным, — моряки могли загнать на палубу над трюмом стадо скота. Часто среди них были и прекрасные арабские скакуны, красивейшие создания, которые, однако, опорожняются так же часто и помногу, как и остальные; в результате моча животных лилась на палубу и просачивалась сквозь доски прямо на съестные припасы.

Багдад в отличие от Венеции не пересекают каналы, но его улицы постоянно поливают водой, чтобы прибить пыль, потому-то они пахнут сыростью, что и напоминало мне о каналах. В городе этом множество открытых площадей, похожих на венецианские пьяццы. Там есть несколько базаров, но гораздо больше общественных садов, так как персы — страстные их любители, (Кстати, в Багдаде я узнал, что библейское название рая — paradise — произошло от персидского слова «pairidaeza», обозначающего на фарси «сад».) В этих общественных садах стоят скамейки, на которых прохожие могут отдохнуть, текут ручейки, обитает множество птиц, растут деревья, кусты, душистые растения и яркие цветы — особенно розы, так как персы обожают розы. (Любой цветок они называют gul, хотя на фарси это слово означает розу.) Дворцы знатных семейств и особняки богатых купцов в Багдаде также окружают садами, такими же большими, как и общественные, и полными роз и чудесных птиц, — настоящий рай на земле.

Почему-то я вбил себе в голову, что поскольку все мусульмане понимают по-арабски, то вследствие этого и все мусульманские общины мало чем отличаются друг от друга. Я не сомневался, что увижу в Багдаде столько же паразитов, попрошаек и зловонной грязи, как и в тех арабских городах, городках и деревнях, где мы уже побывали. И был приятно удивлен, когда обнаружил, что персы, хотя их религией также был ислам, более склонны содержать в чистоте свои жилища, улицы, одежду и самих себя. Эта их привычка вкупе с изобилием повсюду цветов и сравнительно небольшим количеством попрошаек делали Багдад весьма симпатичным и даже приятным городом — если не обращать внимания на нищету, царившую на побережье и на базарах.

Хотя большинству строений Багдада, разумеется, были свойственны особенности восточной архитектуры, они все же не слишком поражали своей причудливостью мой западный глаз. Я видел огромное количество арабесок — той кружевной каменной филиграни, которую в Венеции также приспособили для украшения фасадов зданий. Багдад оставался мусульманским городом даже после того, как был поглощен Ханством (монголы, в отличие от большинства завоевателей, никогда не навязывают смену религии): повсюду виднелись огромные мусульманские мечети — так в исламе называются храмы для богослужений. Однако их необъятные купола не сильно отличались от куполов Сан Марко и других церквей Венеции. Тонкие башни минаретов были похожи на венецианские campanili[125]. Обычно они имели круглую, а не квадратную форму, и на вершинах их находились маленькие балкончики, с которых сторожа-муэдзины издавали время от времени крики, возвещая о том, что наступил час молитвы.

Эти муэдзины в Багдаде, между прочим, все были слепыми. Я поинтересовался, не являлось ли это основным условием при назначении на должность (мало ли что мог предписывать ислам), но мне сказали, что нет. Слепцов нанимали в качестве сторожей, скликающих мусульман на молитву, по двум причинам весьма прагматического характера. Поскольку они непригодны для большинства работ, то не могут запрашивать высокое жалованье. А во-вторых, слепцы лишены возможности извлечь греховную выгоду из своего, в буквальном смысле высокого, положения: они не могут бросать вниз влюбленные взгляды на тех порядочных женщин, которые взбираются на крыши своих домов, чтобы, сняв многочисленные покровы, в одиночестве принять солнечные ванны.

Внутри мечети сильно отличаются от наших христианских церквей. Там совершенно невозможно найти ни одной статуи, картины или еще какого-либо распознаваемого образа. Хотя ислам признает, я думаю, такое же количество ангелов, святых и праведников, как и христианство, он не разрешает изображать их, равно как и какие-либо другие создания, живые или когда-либо жившие. Мусульмане верят, что их Аллах, так же как и наш Иисус Христос, создал все живое. Однако в отличие от христиан они утверждают, что все создания, которые имитируют живых, как нарисованные, так и сделанные из дерева или камня, должны быть навсегда предназначены Аллаху. Их Коран предупреждает, что в день Страшного суда каждому, кто создал подобное изображение, будет приказано оживить его. Если создатель не сможет сделать этого, а он, конечно же, не сумеет, то его приговорят за самоуверенность к пребыванию в аду. Более того, хотя мусульманская мечеть, дворец или дом всегда богато украшены, эти украшения никогда не бывают конкретными изображениями чего-либо: они лишь частично состоят из абстрактных узоров и замысловатых арабесок. Иногда, правда, в узорах заметно сплетение арабских букв, напоминающих червячков для наживки, и выписаны из Корана отдельные изречения и стихи.

(Замечу в скобках, что за время пребывания в Багдаде я узнал несколько чрезвычайно странных вещей об исламе, и не только о нем, поскольку последовательно познакомился там с двумя весьма необычными людьми, которые и выступили в роли моих учителей. Однако обо всем я расскажу в свое время.)

Мне чрезвычайно понравилась одна из деталей убранства, которую я встречал во всех домах Багдада. Вернее, я впервые увидел это в Багдаде, а затем встречал во дворцах, домах и мечетях по всей Персии, да и вообще на Востоке. Я полагаю, мой энтузиазм разделят все любители прекрасных садов, а кто из нас их не любит?

Жителям Востока известен способ привнести сад внутрь помещения, причем за садом этим никогда не придется ухаживать: полоть его или поливать. В Персии полюбившуюся мне деталь убранства называют qali — это своего рода ковер или шпалера, которые кладут на пол или вешают на стены; однако это не похоже ни на одно из известных на Западе изделий подобного сорта. Qali обильно расцвечен всеми цветами сада, его узоры напоминают по форме множество цветов, виноградных лоз, кустов, листьев — словом, всего, что можно найти в саду. Все это изображено в виде самых причудливых узоров и орнаментов. (В соответствии с упомянутым выше запретом Корана персидский qali сделан таким образом, что среди его цветов вы не найдете ни одного действительно существующего в природе.) Впервые взглянув на qali, я подумал, что чудесный сад нарисован или вышит на нем. Но при ближайшем рассмотрении обнаружил, что весь сложный узор был выткан. Я искренне восхищался этим фантастическим изобретением персов до тех пор, пока не узнал о том способе, каким на Востоке делали qali.

Однако я забежал вперед в своем повествовании.

Итак, ведя в поводу пятерых лошадей, мы втроем пересекли неровный качающийся мост, который соединял берега реки Тигр. Оказавшись на том берегу, где стоял Багдад (вот уж где было воистину вавилонское столпотворение людей разной наружности, одеяний и языков), мы обратились к первому же человеку, одетому на западный манер. Он оказался генуэзцем, однако я должен отметить, что почему-то на Востоке все уроженцы Запада прекрасно между собой ладят — даже венецианцы и генуэзцы, хотя они и являются конкурентами в торговле, а у себя дома постоянно устраивают морские сражения. Генуэзский купец любезно сообщил нам имя правящего шаха — он назвал его «шахиншахом Джаманом-мирзой» — и показал, где находится дворец: тот располагался в квартале Karkh, считавшемся исключительно царской резиденцией.

Мы поехали в ту сторону и, обнаружив за оградой в саду дворец, сами представились стражникам, которые стояли перед воротами в сад. Эти стражники носили шлемы, которые, казалось, были изготовлены из золота, однако подобное никак не возможно, ибо тогда бы их вес оказался чрезмерным. А причудливо разукрашенные доспехи хоть и были сделаны из дерева или кожи, но все равно явно были предметами большой ценности. Стражники и сами представляли интерес, поскольку все поголовно отличались пышными курчавыми золотистыми волосами и бакенбардами. Один из них вошел внутрь и направился через сад к дворцу. Вернувшись, он сделал нам знак рукой, после чего второй стражник взял на себя заботу о наших лошадях, а мы вошли внутрь.

Нас провели в покои, увешанные и устланные великолепными qali, среди которых на груде разноцветных диванных подушек из прекрасных тканей полусидел-полулежал шахиншах. Сам он был одет не так ярко: от тюрбана до шлепанцев весь его наряд был бледно-коричневого цвета. В Персии этот цвет — цвет траура, и шах постоянно носил одежду бледно-коричневых тонов в знак траура по своей потерянной империи. Мы были слегка удивлены — ведь это была мусульманская семья, — увидев женщину, которая возлежала на другой груде подушек рядом с шахиншахом; в комнате также были еще две женщины. Мы сделали надлежащие поклоны и произнесли «салям». Затем, все еще склонившись в поклоне, отец поприветствовал хозяина на фарси, после чего обеими руками протянул ему письмо от Хубилай-хана. Шах взял его и начал читать вслух:

— «Всем самым безмятежным и могущественным, самым благородным, знатным, прославленным, достойным уважения, мудрым и скромным императорам, ильханам, шахам, королям, господам, принцам, герцогам, эрлам, баронам и рыцарям, а также судьям, чиновникам и регентам всех добрых городов и местечек, владыкам как духовным, так и мирским, тем, кто увидит сии верительные грамоты или услышит, что в них написано…»

Внимательно прочитав все до конца, шахиншах приветствовал нас, обращаясь к каждому «мирза Поло». Меня, помню, это поначалу смутило, так как я ошибочно полагал, что «мирза» — это одно из его имен. Однако со временем я понял, что шахиншах использовал это слово, чтобы выказать гостям уважение и почтение, все равно как арабы используют в таких случаях обращение «шейх». А потом я даже уловил следующую тонкость: «мирза» перед именем означает то же самое, что в Венеции «мессир»; когда же «мирза» стоит после имени, это означает владыку, правителя. Имя шаха было на самом деле довольно простое — Джаман, а его полный титул шахиншах означал «шах всех шахов». Он представил женщину, возлежавшую на груде подушек рядом с ним, как шахрияр Жад: Жад было ее имя, а титул «шахрияр» обозначал первую жену владыки.

Это было почти все, что хозяину удалось сказать в этот день, потому что, как только шахрияр представили, она немедленно приняла участие в беседе. Первая жена показала себя дамой невоспитанной и невероятно разговорчивой. Сначала она перебила мужа, а потом и вовсе завладела разговором, поприветствовав нас в Персии, в Багдаде и у них во дворце. Затем шахрияр отослала сопровождавшего нас стражника обратно к воротам и ударила в стоявший рядом с ней маленький гонг, чтобы позвать мажордома, которого здесь называли, как она объяснила нам, визирь. Шахрияр Жад приказала визирю приготовить для нас покои во дворце и приставить к нам слуг, после чего представила нас двум другим женщинам, которые находились в комнате: первая была ее матерью, а вторая — их с шахом Джаманом старшей дочерью. А еще супруга владыки не преминула сообщить нам, что сама она, Жад-мирза, является прямой наследницей легендарной Балкиш-Савеа (и, разумеется, ее мать и дочь тоже). Она напомнила нам, что знаменитая встреча этой царицы с падишахом Сулейманом была записана в анналы ислама, так же как и в анналы иудеев и христиан. (Это замечание позволило мне догадаться, что речь идет о библейской царице Савской и о царе Соломоне.) После этого шахрияр сообщила нам, что царица Савская сама была джинном, который, в свою очередь, произошел от живого злого духа — ифрита, и так далее, и так далее…

— Расскажите нам, мирза Поло, — почти безнадежно обратился шах к моему отцу, — о своем путешествии.

Отец любезно начал рассказ о наших странствиях, но он еще не успел дойти в своем повествовании до того момента, как мы покинули Венецианскую лагуну, как шахрияр Жад внезапно перебила его пространным лирическим описанием некоторых вещей, сделанных из муранского стекла, которые она недавно приобрела у венецианского купца. Это напомнило ей одну старую малоизвестную персидскую сказку о стеклодуве, который когда-то давно выдул из стекла коня и уговорил джинна заколдовать его, так чтобы конь стал летать как птица, и…

Сказка была достаточно интересной, но совершенно неправдоподобной, и я переключил свое внимание на двух других присутствовавших в комнате женщин. Уже одно то, что они находились в одном помещении с мужчинами, не говоря уже о неистощимой словоохотливости шахрияр, ясно показывало, что персы не укрывают и не изолируют своих женщин, как это делает большая часть мусульман. Глаза каждой из находившихся в комнате персиянок были видны сквозь простые небольшие чадры (все они в большей или меньшей степени были прозрачными и не скрывали нос, рот и подбородок). Женщины здесь носили блузы, жилеты и снизу широкие шаровары. Я обратил внимание на то, что их одеяния не были такими толстыми и многослойными, как у арабских женщин, но были сделаны из прозрачной легкой шелковой ткани, что позволяло разглядеть и оценить женскую фигуру.

На старую бабку я глянул лишь мельком: морщинистая, костлявая, согбенная, почти лысая, беззубо шамкающая шершавыми губами; глаза красные и опухшие; иссохшие груди бьются о выступающие ребра. Одного взгляда на старую каргу мне было достаточно. Однако ее дочь, шахрияр Жад-мирза, была исключительно красивой женщиной, по крайней мере когда не говорила, а уж ее дочь, в свою очередь, оказалась просто редкостной красавицей, великолепно сложенной девушкой моего возраста. Она была наследной царевной (шахразадой) и звалась Магас, что означает «мотылек»; к имени ее еще присоединялся титул «мирза». Я совсем забыл сказать, что персы внешне отличаются от смуглых невыразительных арабов. Хотя у всех у них иссиня-черные полосы, а мужчины носят иссиня-черные бороды, как у дяди Маттео, кожа у персов такая же светлая, как и у венецианцев, а глаза обычно не карие, но более светлых оттенков. Задумавшись о красоте девушки, я заметил, что шахразада Магас-мирза в этот момент как раз изучала меня, пристально разглядывая в упор своими изумрудно-зелеными глазами.

— Кстати о лошадях, — сказал шах, поспешив воспользоваться сказкой о летающем коне, прежде чем его супруга припомнит какую-нибудь другую историю. — Вам, господа, по-видимому, придется продать в Багдаде своих лошадей и купить верблюдов. Двигаясь дальше на восток, вы должны будете пересечь Деште-Кевир[126], огромную и ужасную пустыню. Лошади не смогут выдержать…

— Лошади монголов смогли, — резко возразила ему жена. — Монгол повсюду ездит на лошади и сроду не сядет верхом на верблюда. Я расскажу вам, как они презирают верблюдов и плохо обращаются с ними. Во время осады нашего города монголы где-то захватили стадо верблюдов, они нагрузили на них тюки с сеном, подожгли его и погнали бедных животных по улицам Багдада; Верблюды — их шерсть и горбы с жиром тоже запылали — помчались, обезумев от боли, и их нельзя было остановить. И только представьте, так они носились по улицам туда-сюда, распространяя по Багдаду огонь, пока пламя не пожрало их жизненно важные органы и они не подохли от боли и изнеможения.

— Есть еще один вариант, — сказал шах, обращаясь к нам, когда шахрияр остановилась, чтобы перевести дыхание, — ваше путешествие можно сократить, если вы часть пути проделаете морем. Возможно, отсюда вы захотите отправиться в Басру или же еще дальше, к Персидскому заливу, в Ормуз, а оттуда на каком-нибудь судне доберетесь до Индии.

— В Ормузе, — вставила шахрияр Жад, — у всех мужчин на правой руке есть только три пальца — большой, безымянный и мизинец. Я расскажу вам почему. Этот портовый город веками гордился своей славой и дорожил своей независимостью, и потому-то каждый взрослый мужчина в Ормузе, чтобы защитить его, всегда тренировался в стрельбе из лука. Когда монголы под предводительством ильхана Хулагу осадили Ормуз, ильхан сделал отцам города предложение. Монгольский хан пообещал, что он оставит Ормуз в покое, вернет ему независимость и сохранит городских лучников, если только отцы города одолжат их ему на довольно долгое время, чтобы покорить Багдад. Он поклялся, что после этого отправит лучников обратно в Ормуз, чтобы те снова надежно защищали его. Отцы города согласились на это предложение, и все мужчины — хотя и неохотно — присоединились к Хулагу в осаде Багдада и храбро сражались за него, в результате чего наш любимый Багдад пал.

Тут оба, и она и шах, издали глубокий вздох.

— Так вот, — продолжила шахрияр, — героизм и доблесть мужчин Ормуза произвели на Хулагу такое сильное впечатление, что он уложил их с молодыми монгольскими женщинами, которые всегда сопровождают их армию. Хулагу хотел усилить с помощью семени ормузцев монгольскую кровь. После нескольких ночей такого насильственного сожительства, когда Хулагу решил, что его женщинам удалось забеременеть, он сдержал свое слово и отпустил лучников обратно в Ормуз. Но перед этим хан приказал отрезать каждому два пальца, необходимых для того, чтобы натягивать тетиву лука. В сущности, Хулагу сорвал плод с дерева, а затем велел срубить его. Эти изуродованные мужчины больше не смогли защищать Ормуз, и, конечно же, вскоре их город стал, так же как и наш разгромленный Багдад, владением Монгольского ханства.

— Дорогая, — занервничал шах, — наши гости — посланники этого ханства. Письмо, которое они мне показали, — это ferman, — (так на языке фарси называется верительная грамота), — от самого великого хана Хубилая. Я очень сомневаюсь, что они удивились, услышав рассказы о том, что монголы… хм… вели себя не слишком достойно.

— О, вы можете смело говорить с нами об их зверствах, шах Джаман, — совершенно искренне проворчал дядя. — Мы, венецианцы, все-таки не усыновлены монголами и вовсе не являемся их поборниками.

— Тогда я должна рассказать вам, — начала шахрияр, страстно желавшая поговорить на эту тему, — как Хулагу действительно зверски замучил нашего калифа аль-Мустазима Биллаха, святого человека ислама. — Шах снова вздохнул и уставился в дальний угол комнаты. — Возможно, вы знаете, мирза Поло, что Багдад был для ислама все равно как Рим для христианства. И калиф Багдада был для мусульман то же самое, что Папа для христиан. Потому-то, когда Хулагу осадил город, он обратился с предложением сдаться не к шаху Джаману, а к калифу Мустазиму. — Шахрияр бросила пренебрежительный взгляд на мужа. — Хулагу предложил снять осаду, если калиф выполнит определенные условия, в том числе отдаст большую часть золота. Калиф отказался, сказав: «Наше золото — это опора и пища священного ислама». И правящий шах не осмелился отменить это решение.

— Да разве я мог? — произнес шах слабым голосом; похоже, этот вопрос уже не раз обсуждался в прошлом. — Духовный лидер по званию выше светского.

Его супруга непреклонно продолжила:

— Багдад смог бы противостоять монголам и их союзникам ормузцам, однако его сломил голод, вызванный осадой. Жители Багдада ели все, что только можно было есть, даже городских крыс, но люди все больше слабели, многие умерли, а оставшиеся не могли больше сражаться. Когда город — что было неизбежно — пал, Хулагу посадил калифа Мустазима в темницу и заставил его голодать дальше. И в конце концов этот святой человек вынужден был просить у него пищу. Хулагу собственноручно подал ему блюдо, полное золотых монет, и калиф захныкал: «Никто из людей не может есть золото». А Хулагу возразил: «А помнишь, что ты говорил совсем недавно? Разве золото поддержало твой святой город? Молись тогда, чтобы оно накормило тебя». И он расплавил золото и влил эту раскаленную жидкость в горло старому человеку, убив того ужасной смертью. Мустазим был последним представителем халифата, который существовал больше пяти сотен лет, и теперь Багдад больше не столица Персии и не оплот ислама.

Мы почтительно покачали головами в знак сочувствия, что поощрило шахрияр добавить:

— Нет, вы только посмотрите, как низко мы пали: мой муж, шах Джаман, который когда-то был шахиншахом Персидской империи, теперь разводит голубей и собирает вишни!

— Дорогая… — произнес шах.

— Это правда. Один из младших монгольских ханов — где-то на востоке, мы никогда не видели этого ильхана — питает слабость к спелым вишням. А также он еще и любитель голубей, и он постоянно натаскивает этих птиц, чтобы они могли вернуться домой из любого места, куда их доставят. И вот теперь здесь, в голубятне за дворцовыми конюшнями, у нас содержатся сотни этих крыс в перьях, и для каждого голубя приготовлен маленький шелковый мешочек. У моего правителя-супруга имеется специальное предписание. Следующим летом, когда плоды в садах созреют, мы должны собрать вишни, положить по одной или две в каждый из этих маленьких мешочков, привязать мешочки к лапкам голубей и выпустить их. Как птица Рухх носила на себе мореходов, львов и принцесс, так и голуби понесут наши вишни ожидающему их ильхану. А если мы не уплатим эту унизительную дань, он, без сомнения, придет в неистовство, явится из своих далеких восточных земель и снова разрушит наш город.

— Дорогая, я уверен, что гости очень устали, проделав столь долгое путешествие, — сказал шах; по голосу его чувствовалось, что он и сам устал. Он ударил в гонг, чтобы еще раз вызвать визиря, и обратился к нам: — Полагаю, сейчас вы пожелаете отдохнуть и освежиться? Ну а потом, если вы окажете мне честь, мы снова соберемся за вечерней трапезой.

Визирь, среднего возраста меланхоличный мужчина по имени Джамшид, показал отведенные нам покои — анфиладу комнат. Все они были богато обставлены: множество qali на стенах и на полу, в каменных оконных рамах — витражи, на удобных кроватях стеганые одеяла и подушки. Слуги сняли наши тюки с лошадей и принесли их сюда.

— А вот эти люди станут вам прислуживать, — сказал визирь Джамшид, представляя нам троих проворных безбородых молодых людей. — Все они знатоки индийского искусства shampna, которое продемонстрируют вам после того, как вы посетите хаммам.

— Вот и прекрасно, — отозвался дядя Маттео благодарно, — мы не наслаждались shampna, Нико, со времен путешествия по Таджикистану.

Итак, мы снова очистились и освежились в хаммаме, на этот раз с большим размахом. Трое молодых людей прислуживали нам в качестве мойщиков. После этого мы лежали обнаженные на кроватях в отдельных комнатах и вкушали то, что называется shampna, или shampu, Я не очень представлял, что меня ожидало, и почему-то решил, что загадочное слово обозначает что-то вроде танцев, но shampna оказалось энергичным растиранием, избиением и пощипыванием всего тела. Причем делалось тут все еще энергичней, чем в хаммаме, с намерением не только изгнать грязь с кожи, но и размять тело, чтобы ты почувствовал себя здоровей, и укрепить твои силы.

Мой молодой слуга Карим без устали колотил, щипал и дергал меня. Сначала это вызывало боль, но спустя некоторое время мои мышцы, суставы и сухожилия, затвердевшие от долгой езды верхом, стали распрямляться и расслабляться под этой атакой; постепенно я обмяк и начал наслаждаться, ощутив, как мое тело наполняется жизненной энергией. Собственно говоря, одна его нахальная часть оказалась даже слишком живой и дерзкой, и я почувствовал неловкость. А затем вздрогнул, ощутив, как Карим, очевидно привычной рукой, начал разминать и ее тоже.

— Я и сам вполне могу сделать это, — поспешно сказал я, — если сочту необходимым.

Карим деликатно пожал плечами и произнес:

— Как прикажет мирза. Да будет так. — И сосредоточился на менее интимных частях моего тела.

Наконец он прекратил меня колошматить, и теперь я лежал, испытывая странное чувство: одна половина моего тела хочет вздремнуть, а другая готова вскочить и совершать подвиги. Карим, извинившись, покинул меня.

— Надо позаботиться о мирзе вашем дяде, — объяснил он. — Чтобы как следует сделать shampna такому массивному мужчине, нам потребуется поработать втроем.

Я милостиво отпустил его и задремал в одиночестве. Думаю, что отец тоже проспал весь день, однако над дядей Маттео, видимо, поработали основательно, так как трое молодых людей как раз покидали его комнату, когда Джамшид зашел посмотреть, одеваемся ли мы к вечерней трапезе. Он принес для нас новую, пахнущую миррой персидскую одежду: легкие шаровары, свободные блузы с зауженными манжетами и красиво вышитые жилеты, а также kamarbands (кушаки), чтобы подпоясаться, шелковые туфли с завернутыми кверху носами и тюрбаны. Отец и дядя искусно и проворно обернули тюрбаны вокруг своих голов, однако молодому Кариму пришлось объяснить мне, как его правильно наматывать и подгибать. Одевшись, мы все стали выглядеть как исключительно красивые и благородные мирзы, самые настоящие персы.

Глава 2

Визирь Джамшид проводил нас хоть и в большой, но не подавляющий своей величиной обеденный зал, освещенный факелами и полный слуг. Все они сплошь были мужчинами, и за богато накрытой скатертью к нам присоединился только шах Джаман. Хотя в Персии порядки были посвободнее и дворцовый этикет разрешал женщинам, вопреки мусульманским традициям, запросто сидеть и есть вместе с мужчинами, но мы не могли не порадоваться, что на этот раз наша с шахом трапеза не прерывалась излияниями шахрияр, и он лишь однажды вспомнил о ней:

— Первая жена, поскольку в ней течет благородная кровь легендарных предков, никогда не смирится с тем, что этот шахнат теперь подчиняется не калифу, как раньше, а Ханству. Подобно породистой арабской кобыле, шахрияр Жад взбрыкивает в упряжке. Во всем остальном она отличная супруга и нежней, чем хвостик у курдючной овцы.

Его сравнения, отдававшие скотным двором, многое объясняли, однако никак не извиняли стремления шахрияр быть петухом, а не клюющей курицей. Тем не менее шах оказался очень приятным человеком, он пил вместе с нами, как христианин, и в отсутствие жены проявил себя интересным собеседником. Услышав, что я испытываю глубокое волнение оттого, что следую тем же путем, которым некогда прошел Александр Великий, шах сказал:

— А знаете, ведь его путь закончился неподалеку отсюда, как раз после того, как Александр вернулся из своего завоевательного похода в индийские города Кашмир, Синд и Пенджаб. Всего лишь в четырнадцати фарсангах отсюда находятся развалины Вавилона, где Александр и скончался. Говорят, что от лихорадки, подхваченной оттого, что он пил слишком много нашего ширазского вина.

Я поблагодарил шаха за интересные сведения, но про себя удивился: неужели кто-то может выпить убийственное количество этой тягучей жидкости? Еще в Венеции я слышал, как путешественники предавались воспоминаниям о ширазском вине. Его восхваляли в песнях и сказаниях, но, попробовав напиток в тот день за вечерней трапезой, я подумал, что его слава сильно преувеличена. Это жидкость неаппетитного оранжевого цвета, приторно сладкая и густая, как патока. Надо быть совсем уж пьяницей, решил я, чтобы выпить его слишком много.

Хотя остальные блюда, безусловно, были великолепны: цыпленок в гранатовом соусе; барашек, нарезанный кусочками, замаринованный и отваренный специальным образом и называемый кебаб; холодный со снегом шербет с ароматом розы; колышущиеся и дрожащие сладости вроде взбитой нуги (balesh), сделанной из прекрасной белой муки, сливок и меда, со вкусом фисташкового масла. После еды мы развалились среди диванных подушек, потягивая изысканный ликер, сделанный из выжатых розовых лепестков, и наблюдая за борьбой двух придворных борцов, обнаженных и умащенных миндальным маслом, которые старались согнуть или сломать друг друга пополам. После того как они закончили свое представление без всяких телесных повреждений, мы слушали игру придворного менестреля на струнном инструменте, который назывался al-ud и был очень похож на лютню. Он декламировал нараспев персидские стихи, о которых я помню только, что каждая строка неизменно заканчивалась или мышиным писком, или скорбным рыданием.

Когда эти мучения закончились, я получил от старших разрешение уйти и, если хочу, заняться своими делами. Я так и сделал, оставив отца и дядю с шахом обсуждать всевозможные сухопутные и водные пути, которыми можно воспользоваться при отъезде из Багдада. Я вышел из комнаты и отправился по коридору, в котором многочисленные двери охраняли огромного роста мужчины, державшие в руках пики или shimshir. Все они были в таких же шлемах, какие я видел на стражниках у дворцовых ворот, но у некоторых были черные лица африканцев или коричневые арабов, плохо сочетавшиеся с локонами их шлемов, сделанных, как выяснилось, из золота.

В конце коридора была неохраняемая аркада, которая вела в сад, и я отправился туда. Сад пересекали дорожки, усыпанные мягкой галькой, и пышные клумбы. Они освещались мягким светом полной луны, которая походила на огромную жемчужину, выставленную на черном бархате ночи.

Я праздно прогуливался, восхищаясь непривычными цветами, которые казались мне экзотическими еще и потому, что освещались жемчужным светом. Затем я заметил нечто совершенно новое для меня и подошел поближе: наверняка у этой огромной цветочной клумбы было какое-то особое предназначение. Я остановился и призадумался, что бы это такое могло быть. Клумба представляла собой огромный круг, разделенный, как пирог, на двенадцать частей; в каждом таком сегменте густо разрослись цветы определенного вида. Все они находились в поре цветения, но только в десяти сегментах цветки на растениях были закрыты, что по ночам характерно для большинства цветов. К своему удивлению, я заметил, что в одном сегменте какие-то бледно-розовые цветы как раз готовились к тому, чтобы раскрыться, тогда как рядышком другие, большие и белые, только-только раскрылись и теперь источали в ночи сладкий аромат.

— Это gulsa’at, — произнес чей-то голос, который тоже показался мне сладким.

Я обернулся и увидел хорошенькую юную шахразаду, позади нее стояла старая бабка. Шахразада продолжила:

— Gulsa’at — это цветочные часы. В твоей стране наверняка есть солнечные и водяные часы, чтобы показывать время, не так ли?

— Да, шахразада Магас-мирза, — ответил я, позаботившись при обращении назвать девушку полным титулом.

— Ты можешь называть меня Мот, — сказала она с нежной улыбкой, которая была видна сквозь ее прозрачную чадру. И показала на gulsa’at. — Эти цветочные часы тоже говорят нам, который час, однако их нельзя заводить, да и переводить на них стрелки тоже невозможно. Каждый вид цветов, растущих в этом круге, раскрывается в определенное время дня или ночи и закрывается ровно через час. Они все подобраны специально и посажены здесь в нужной последовательности, а потому — видишь? — молча объявляют каждый из двенадцати часов, которые мы отсчитываем от заката до заката.

Я дерзко заметил:

— Gulsa’at так же красивы, как и вы, царевна Мот.

— Мой отец шах получает удовольствие от измерения времени, — сказала она. — Вон там дворцовая мечеть, в которой мы совершаем молитвы, но это еще и календарь. На одной из стен мечети есть отверстия, так что солнце по очереди освещает их каждый рассвет и показывает, который сейчас день и месяц.

Что-то похожее случилось, когда я робко начал обходить девушку и лунный свет прошел через ее просвечивающий наряд в нежное тело. Старая бабка, тут же догадавшись о моих намерениях, злобно оскалилась на меня.

— Вон там, далеко, — продолжила царевна, — anderun — гарем, где живут все остальные жены и наложницы моего отца. У него их больше трех сотен, и таким образом, если он захочет, то может иметь почти каждую ночь новую женщину. Однако он предпочитает мою мать — первую жену, — если только та не болтает всю ночь напролет. Вот так, отец берет к себе в постель других женщин, только когда хочет хорошенько выспаться.

Глядя на освещенную луной фигурку шахразады, я почувствовал, что мое тело снова возбудилось так же живо, как это произошло с ним во время shampna. Я порадовался, что на мне не было обтягивающих венецианских чулок, ибо тогда моя выпуклость была бы видна самым постыдным образом. Одетый же в просторные шаровары, я мог не опасаться разоблачения. Однако царевна Мот, должно быть, что-то почувствовала, поскольку, к моему огромному изумлению, она заявила:

— Ты желаешь взять меня к себе в постель и сделать zina, не так ли?

Я долго заикался и запинался, пока наконец не смог произнести:

— Послушайте, шахразада, вы не должны так говорить в присутствии своей благородной бабушки! Я полагаю, что она ваша — я не мог подобрать подходящего слова на фарси, поэтому сказал по-французски, — ваша дуэнья?

Шахразада сделала легкомысленный жест.

— Старуха глуха, как эти gulsa’at. Не обращай внимания, только ответь мне. Ты бы хотел засунуть свой zab в мой михраб?

Я сглотнул и сделал глубокий вдох.

— Едва ли я могу быть столь дерзким в отношении столь благородной особы…

Она кивнула головой и живо произнесла:

— Полагаю, это вполне можно устроить. Нет-нет, только не пытайся заигрывать со мной. Бабушка может увидеть, хоть она и глухая. Мы должны быть осмотрительными. Я попрошу у отца дозволения сопровождать гостя, пока ты здесь, и показать тебе достопримечательности Багдада. Я могу быть хорошим проводником по этим местам. Сам увидишь.

С этими словами девушка отправилась обратно во дворец по залитому луной саду, оставив меня потрясенным и дрожащим. Я мог бы даже сказать — трепещущим. Когда я доковылял до своей комнаты, Карим уже ждал меня, чтобы помочь мне снять незнакомую персидскую одежду. Он рассмеялся, выразил свое восхищение и сказал:

— Конечно, теперь-то вы позволите мне, молодой мирза, закончить расслабляющую shampna! — Он налил себе в ладонь миндального масла и мастерски проделал процедуру. Как только все закончилось, я почувствовал слабость и провалился в сон.

На следующий день я проспал допоздна, то же самое произошло с дядей и отцом, поскольку накануне их беседа с шахом Джаманом затянулась до глубокой ночи. Пока мы вкушали завтрак, принесенный слугами в наши покои, дядя с отцом рассказали мне, что склоняются к тому, чтобы принять предложение шаха отправиться морем до Индии. Но сначала надо было удостовериться, насколько это возможно. Каждый из них решил отправиться в один из портов Персидского залива — мой отец в Ормуз, а дядя в Басру — и поискать, как предложил шах, капитана какого-нибудь арабского торгового судна, который согласится взять на борт венецианских торговцев-конкурентов.

— Когда мы все разведаем, — сказал отец, — то снова вернемся в Багдад, потому что шах хочет, чтобы мы отвезли от него великому хану множество подарков. Так что ты, Марко, можешь отправиться с кем-нибудь из нас к заливу или дожидаться нашего возвращения здесь.

Моментально вспомнив о шахразаде Магас — а у меня хватило здравого смысла не упоминать о ней, — я сказал, что лучше останусь и воспользуюсь пока возможностью получше познакомиться с Багдадом.

Дядя Маттео заворчал:

— Так же хорошо, как ты познакомился с Венецией, когда мы были там в последний раз? Да уж, наверняка не много найдется венецианцев, которые знают тюрьму Вулкано изнутри. — И спросил брата: — По-твоему, это благоразумно, Нико, оставлять этого malanòso[127] одного в чужом городе?

— И вовсе даже не одного, — запротестовал я. — У меня есть слуга Карим и, — я снова воздержался от упоминания о царевне Мот, — и целый дворец стражников.

— Они подчиняются только шаху, — возразил отец. — Если ты снова попадешь в неприятности…

Я возмущенно напомнил ему, что совсем недавно спас их обоих, избавив от участи оказаться зарезанными во сне, и что они похвалили меня за это и сами предложили отправиться дальше с ними, и…

Отец безжалостно перебил меня старинной пословицей:

— Лучше видно то, что произошло, чем то, что произойдет. Мы не собираемся ставить над тобой надсмотрщика, мой мальчик. Но, думаю, неплохо бы купить тебе раба, который стал бы твоим личным слугой и присматривал бы за тобой. Отправимся-ка на базар.

Меланхоличный визирь Джамшид сопровождал нас на случай, если вдруг возникнут проблемы с языком. По пути он объяснил значение нескольких забавных вещей, которые я видел в первый раз. Например, разглядывая мужчин на улицах, я заметил, что персы не позволяют своим иссиня-черным бородам седеть с возрастом. У всех пожилых мужчин, которых я здесь встречал, они были яркого розовато-оранжевого цвета, как ширазское вино. Джамшид сказал мне, что это делается с помощью краски, получаемой из листьев кустарника, который называется хна; она также широко используется женщинами как косметическое средство и извозчиками, чтобы приукрашивать лошадей. Следует заметить, что лошади, которых запрягают в Багдаде в повозки, совсем не те прекрасные арабские скакуны, на которых ездят верхом. Это крошечные пони, не больше мастиффов, правда очень симпатичные, с блестящими гривами и хвостами, окрашенными в яркий розовато-оранжевый цвет.

На улицах Багдада также попадалось множество чужеземцев. Некоторые были одеты в западные одежды, да и лица у них были такие же, как у нас, — если бы не загар, их можно было бы назвать белыми. Попадались здесь также люди, у которых лица были черные, у других коричневые — какого-то желтовато-коричневого оттенка — и еще было множество лиц, больше всего напоминающих дубленую кожу. Это были монголы из войска завоевателей, которые размещались в крепости; все они были одеты в доспехи из блестящей кожи или в металлические кольчуги и презрительно рассекали толпы на улицах, отпихивая тех, кто вставал у них на пути. На улицах встречалось также немало женщин, и тоже самой разной внешности. У персиянок лица были лишь слегка прикрыты, а некоторые и вовсе не носили чадры, что, признаться, странно для мусульманского города. Но даже в свободомыслящем Багдаде женщины не ходили одни: независимо от расы или национальности, все они шли в сопровождении одной или нескольких прислужниц или же огромного безбородого мужчины.

Меня настолько ослепил блеск багдадского базара, что я с трудом мог поверить, что город этот не так давно был захвачен, разграблен и должен был платить дань монголам. Похоже, обнищавший Багдад восстановился мгновенно, потому что был самым богатым и преуспевающим центром торговли, который я когда-либо видел, далеко превосходя по разнообразию, изобилию и ценности продаваемых товаров рынок Венеции.

Торговцы одеждой гордо стояли среди тюков и рулонов тканей, сотканных из шелка и шерсти — в том числе и ангорских коз, — хлопка, льна, прекрасной верблюжьей шерсти и крепкого камлота. Здесь было множество экзотических восточных тканей вроде муслина из Мосула, dangri из Индии, bokhram из Бухары и дамаска из города Дамаска.

Торговцы книгами выставили тома из тонкого пергамента и бумаги, страницы которых были красиво исписаны разноцветными чернилами и сверх того украшены золотой фольгой. Большинство книг являлись копиями работ персидских авторов вроде Саади и Низами и, разумеется, были написаны на фарси похожими на червячки письменами, совершенно мне непонятными. Однако одну из них под названием «Искандернама» я смог узнать по иллюстрациям: это была персидская версия моего любимого произведения — «Александриады».

У аптекарей на базаре было множество кувшинчиков и пиал со всякими средствами, которыми можно было наводить красоту, как для женщин, так и для мужчин: черная al-kohl (сурьма) и зеленый малахит, темно-коричневая басма и рыжая хна, усиливающие яркость глаз бальзамы, духи из девясила, мирры, ладана и розового масла. Там были крошечные мешочки почти неощутимо тонкого песка, как пояснил Джамшид, семена папоротника, которые использовали чародеи, умевшие правильно произносить магические заклинания, делающие их телесную суть невидимой. Там было масло, которое называлось терьяк[128], выжатое из лепестков и головок мака. Джамшид сказал, что его прописывают лекари для облегчения спазмов и сильных болей, но что любой человек, устав от возраста или страданий, может купить терьяк и принимать его как простое средство ухода от невыносимой жизни.

Еще багдадский базар блистал и сверкал от обилия драгоценных металлов, камней и ювелирных украшений. Но из всех драгоценностей, которые там продавались, меня особенно поразила одна. Какой-то торговец предлагал исключительно наборы для некой настольной игры. В Венеции она имеет совершенно невыразительное название «игра в квадраты», у нас дома в нее играют дешевыми фигурками, вырезанными из простого дерева. В Персии же эта забава называется «война шахов», а игральные наборы здесь — это произведения искусства, по цене сопоставимые лишь с богатством настоящего шаха или кого-нибудь, равного ему. Обычная настольная игра, предлагаемая на продажу этим багдадским торговцем, состояла из досок, заполненных перемежающимися клетками черного дерева и слоновой кости, самих по себе стоивших очень дорого. Фигуры с одной стороны — шах и его генерал, два слона, два всадника, два воина на колесницах и восемь солдат-пехотинцев — были сделаны из золота и украшены драгоценными камнями, а шестнадцать фигур напротив — из серебра, инкрустированного драгоценностями. Я не помню, сколько стоила эта настольная игра, но она меня просто потрясла. У торговца были и другие наборы: шахи, изготовленные из фарфора и жадеита, редких пород дерева и чистого хрусталя, причем все фигуры были сделаны необыкновенно изысканно, настоящие миниатюрные копии живых монархов, генералов и их армий.

Были на базаре и продавцы скота — разумеется, лошадей и пони, ослов и верблюдов, а также и других животных.

Некоторых из них, вроде большого лохматого медведя, который, как я подумал, очень напоминал дядю Маттео, я знал только понаслышке и никогда не видел прежде. Изящного оленя, называемого здесь газелью, персы приобретали для того, чтобы украсить свои сады. Дикую желтую собаку — шакала — охотник мог приручить и натаскать на дикого вепря. (Охотники-персы выходят в одиночку, вооруженные только ножом, на дикого льва, но опасаются встречи с дикой свиньей. Поскольку мусульмане избегают даже упоминаний о свинине, смерть от клыков вепря представляется им просто ужасной.) На рынке, где продавали животных, я увидел также и shuturmurq. В переводе это значит «птица-верблюд»: он и вправду выглядел так, словно был отпрыском двух столь разных созданий. У птицы-верблюда тело, перья и клюв — как у гигантского гуся, но его длинная шея лишена перьев, как у верблюда, а две ноги — такие же длинные и неуклюжие, как все четыре у верблюда, ступни широкие, как лапы, и он, подобно верблюду, не может летать. Джамшид сказал, что shuturmurq ловят и продают лишь ради одной только ценной вещи — колышущихся перьев, растущих у него на заду. Также на багдадском рынке продавали обезьян; эту породу моряки для смеху иногда привозили в Венецию, у нас дома их называли simiazze (шимпанзе), и они были такими же большими и уродливыми, как и дети эфиопов. Джамшид же назвал этих животных nedjis, что означает «невыразимо грязный», но не объяснил, почему их так называют и кто и с какой целью этих обезьян покупает.

Встретились нам на базаре также и fardarbab (предсказатели будущего). Это были сморщенные старики с оранжевыми бородами, которые сидели на корточках перед подносами с тщательно просеянным песком. Тот, кто заплатил монету, тряс поднос, и песок образовывал различные узоры, которые старик прочитывал и разъяснял. Немало тут было и святых нищих дервишей, таких же оборванных, покрытых струпьями, грязных и отвратительных, как и в любом европейском городе. Правда, у багдадских имелась одна отличительная черта: они танцевали, скакали, выли, кружились и бились в таких жутких конвульсиях, словно у них случился приступ эпилепсии. Как я полагаю, это было небольшое представление, за которое они выпрашивали бакшиш.

Однако при входе на базар нам пришлось ответить на вопросы местного, если я правильно понял, сборщика налогов. Мы убедили его, что имеем средства, чтобы делать покупки и оплатить jizya — пошлину, взимаемую с продавцов и покупателей немусульман. Визирь Джамшид, хотя и сам был придворным, по секрету сообщил нам, что такого рода мелких чиновников и городских служащих народ презирает и называет словом «batlanim», что значит «бездельник». Когда мой отец отдал такому «бездельнику» один из наших мешочков мускуса, которого было достаточно даже для того, чтобы купить «войну шахов», сборщик налогов проворчал с подозрением:

— Получили это от армянина, говорите? Тогда, возможно, здесь вовсе даже не мускус кабарга, а кусок его печени. Сейчас проверим.

«Бездельник» достал иглу, нитку и зубчик чеснока. Он вдел нитку в иголку и несколько раз продел ее через чеснок, пока та не пропиталась запахом чеснока. Затем он взял мешочек с мускусом и один раз протянул нить через него. После чего принюхался к нитке и удивился.

— Запах исчез, полностью впитался. Поистине, мускус у вас неподдельный. И где это вам удалось встретить честного армянина?

Наконец он выдал нам ferman — документ, разрешающий торговать на базаре в Багдаде.

Джамшид привел нас к загону с рабами; их продавал перс, которого визирь порекомендовал как надежного. Мы стояли в толпе предполагаемых покупателей и просто зевак, пока торговец подробно излагал происхождение, историю, особенности и достоинства каждого раба, которого выводили на деревянный помост его дюжие помощники.

— Вот образцовый евнух, — сказал торговец, представляя тучного, лоснившегося чернокожего мужчину, у которого для раба был слишком уж радостный вид. — Ручаюсь, что он спокойный и послушный, никогда не был замечен в воровстве больше разрешенного. Он станет отличным слугой. Однако если вы ищете истинного хранителя ключей, вот не простой, а настоящий евнух. — Торговец показал на молодого белокожего мужчину, светловолосого и мускулистого, который был красив, но выглядел слегка меланхолично, как, по-видимому, и ожидалось от раба. — Можете сами, если желаете, проверить товар.

Тут дядя сказал визирю:

— Разумеется, я знаю, кто такой евнух. У нас в стране тоже такое проделывают: сладкоголосых мальчиков кастрируют, чтобы их пение и впредь оставалось таким же сладким. Но как могут лишенные пола создания различаться на простых и настоящих евнухов? Наверное, имеется в виду, что один эфиоп, а другой славянин?

— Нет, мирза Поло, — ответил Джамшид и пояснил по-французски, чтобы мы не запутались в незнакомых словах на фарси: — Обычный евнух лишается своих яичек еще в детстве, чтобы он вырос покорным и послушным, а не своевольным по натуре. Это легко сделать. Мошонку ребенка туго перетягивают нитью у самого основания, по прошествии нескольких недель она уменьшается, чернеет и отваливается. Этого вполне достаточно, чтобы получить хорошего слугу, но и только.

— А разве евнух может еще для чего-нибудь пригодиться? — спросил дядя Маттео, уж не знаю — искренне или с сарказмом.

— Конечно, он может стать хранителем ключей, но для этого евнух должен занимать исключительно привилегированное положение. Ведь ему предписано находиться при anderun и следить за покоями, в которых живут жены и наложницы его господина. А эти женщины, особенно если хозяин не слишком балует их в своей постели, могут быть очень предприимчивыми и изобретательными даже с вялой мужской плотью. Потому-то раб такого рода должен быть лишен всей своей оснастки — не только камушков, но и отростка. И для этого требуется очень серьезная операция, ее совсем не просто сделать. Посмотрите туда и обратите внимание на товар, который изучают покупатели.

Мы посмотрели. Торговец приказал обоим рабам скинуть шаровары, и они стояли, обнажив свои промежности под испытующим взглядом престарелого персидского иудея. Толстый чернокожий мужчина не имел внизу волос, у него не было мошонки, но член был внушительной величины, хотя и неприятного пурпурно-черного цвета. Я подумал, что женщина в гареме, готовая пойти на риск ради мужчины и развращенная настолько, чтобы пожелать почувствовать внутри себя подобную штуку, может придумать, как укрепить ее и придать ей жесткость. Однако у гораздо более приятного на вид молодого славянина не было даже вялого придатка. Он демонстрировал лишь поросль светлых волос на «артишоке»: что-то наподобие маленького белого кончика причудливо выступало из волос, в противном случае его пах был бы совсем как у женщины.

— Bruto barabào![129] — проворчал дядя Маттео. — Как это делается, Джамшид?

Без всякого выражения, словно он читал медицинский текст, визирь сказал:

— Раба приводят в комнату, прокуренную дымом от листьев банджа, сажают в горячую ванну и дают выпить терьяк — все это делается, чтобы притупить боль. Хаким (то есть лекарь) во время операции берет длинную тесьму и туго обматывает ею пенис раба от самого кончика к основанию, захватывая также и мошонку с яичками, так что все органы становятся одним целым. Затем, используя очень острое лезвие, хаким отсекает все разом. Он сразу же прикладывает к ране, чтобы остановить кровь, истолченный в порошок изюм, грибы-дождевики и квасцы. Когда кровотечение прекращается, хаким вставляет внутрь чистое птичье перо, которое останется там в течение всей жизни раба, так как основная опасность этой операции заключается в том, что мочеточник может оказаться закрытым после извлечения пера. Если три-четыре дня спустя моча не станет проходить через перо, раб обязательно умрет. Как ни печально, это обычно происходит в трех случаях из пяти.

— Capon mal capona![130] — воскликнул отец. — Это звучит отвратительно. Вы и правда наблюдали эту процедуру?

— Да, — ответил Джамшид. — Я наблюдал с некоторым интересом, когда это проделывали со мной.

Я должен был понимать, как это связано с его постоянным меланхоличным внешним видом, и вполне мог бы промолчать. Но вместо этого выпалил:

— Но вы же не толстый, визирь, и у вас есть борода!

Джамшид не сделал мне замечания за мою наглость, а спокойно ответил:

— У тех, кого кастрировали в младенчестве, никогда не растет борода, а их тела становятся тучными и женственными, часто отрастают даже большие груди. Но если операция сделана уже после того, как раб вступил в пору половой зрелости, он остается мускулистым и мужественным, по крайней мере внешне. Я был взрослым мужчиной, имел жену и сына, когда на нашу деревню напали курдские работорговцы. Курды разыскивают только здоровых рабов для работы, и поэтому моих жену и малыша пощадили: их просто изнасиловали несколько раз, а затем убили.

Мы потрясенно молчали, испытывая неловкость, но Джамшид добавил почти небрежно:

— Ах, ну разве я могу жаловаться? Может, не случись этого, я по сей день так и сажал бы просо. Однако лишенный естественных мужских желаний — пахать землю и воспитывать потомство, — я свободен вместо этого воспитывать свой интеллект. Теперь я поднялся до поста визиря шахиншаха Персии, а это не так уж мало.

Легко выбросив из головы предмет нашего разговора, он сделал торговцу рабами знак подойти и выслушать наши требования. Торговец оставил своих помощников приглядывать за осмотром двоих рабов, которых уже выставили на продажу, и подошел к нам, улыбаясь и потирая руки.

Я был почти уверен, что отец купит мне миловидную девушку-рабыню, которая способна на большее, чем слуга, или хотя бы молодого человека моего возраста, который станет мне товарищем. И поэтому то, что сказал отец торговцу, мне совершенно не понравилось, а требования его были следующие:

— Пожилой мужчина, имеющий опыт путешествий, и чтобы до сих пор был в состоянии путешествовать. Разбирающийся в дорогах Востока — так, чтобы он мог и защищать, и наставлять моего сына. И пожалуй… — он бросил косой взгляд на визиря, — не евнух. Не по душе мне эти восточные обычаи.

— У меня есть как раз такой человек, мессиры, — сказал торговец, прекрасно говоривший по-французски. — Зрелый, но не старый, лукавый, но не коварный, опытный, но не расположенный командовать. Но куда же он подевался? Ведь был здесь еще мгновение назад…

И хозяин отправился на поиски в свое стадо, или, правильнее сказать, в свои стада, потому что в загоне было не только множество рабов, но также и некоторое количество крошечных окрашенных хной персидских лошадок, которые таскали повозки от города к городу. Загон был частично огорожен, а частично прикрыт этими повозками, в которых торговец со своими помощниками и живым товаром путешествовали днем и спали ночью.

— Этот человек — просто идеальный слуга для вас, мессиры, — продолжал торговец, нервно оглядываясь. — Он принадлежал многим хозяевам, а потому много путешествовал и знает множество земель. Он говорит на нескольких языках и обладает многочисленными талантами. Но где же он?

Мы продолжили обходить рабов — мужчин и женщин, которые были связаны легкой цепью, соединявшей их ножные оковы, — и миниатюрных лошадей, которые не были связаны. Торговец уже явно сильно встревожился, так как потерял того самого раба, которого собирался продать.

— Я освободил его из связки, — бормотал он, — и приковал к одной из своих лошадей, которую он должен был почистить для меня…

Его речь прервало громкое и пронзительное лошадиное ржание. Маленькая лошадка с развевающимися рыжими гривой и хвостом стремительно выскочила из одной из крытых повозок. Она буквально взлетела вверх на какое-то мгновение, как волшебный стеклянный конь, о котором рассказывала шахрияр Жад, так как ей пришлось перепрыгнуть через кровать и смести скамейку, предназначенную для возницы, чтобы оказаться на земле. Когда лошадь, высоко подпрыгнув, описала дугу, цепь, привязанная к ее ноге, проделала то же самое, и человек на другом ее конце вылетел из повозки, как пробка из бутылки. Он тоже пролетел через входное отверстие повозки и ударился о землю, подняв пыль. Поскольку лошадь все еще пыталась убежать, она протащила человека и подняла буквально облако пыли, прежде чем торговец рабами сумел схватить испуганное животное за уздечку и положить конец этому короткому представлению. Рыжая грива маленькой лошадки была расчесана до блеска, но ее хвост был растрепан. То же самое можно было сказать и о нижней части тела мужчины, поскольку его шаровары путались у него между ног. Он сел на мгновение, чтобы перевести дыхание, но смог издать только несколько слабых восклицаний на разных языках. Затем он поспешно привел в порядок свою одежду, потому что торговец рабами подошел к нему, встал рядом и принялся изрыгать проклятия, пиная несчастного ногами до тех пор, пока тот не встал. Раб был примерно ровесником моего отца, только его неряшливая борода, казалось, отросла всего лишь недели за две и плохо прикрывала скошенный подбородок. Поросячьи глазки хитро поблескивали, а большой мясистый нос нависал над такими же мясистыми губами. Он был не выше меня, но гораздо толще, с пузом, которое отвисало на манер его носа. Вообще этот человек напоминал птицу-верблюда.

— Моя новая кобыла! Да я ведь только что ее купил! — Торговец был в ярости и продолжал избивать раба. — В жизни не встречал таких негодяев!

— Непослушная лошадь заблудилась, хозяин, — вопил негодяй, защищая руками голову. — Мне пришлось последовать…

— Лошадь заблудилась? И залезла в повозку? Ты лжешь мне с такой же легкостью, с какой вступаешь в сношения с невинными животными! Ты отвратительный извращенец!

— Вы должны мне верить, хозяин, — продолжал вопить извращенец. — Ваша кобыла могла уйти далеко и потеряться. Или я мог оседлать ее и убежать.

— Bismillah, мне бы этого очень хотелось! Ты оскорбляешь саму благородную систему рабства!

— Тогда продай меня, хозяин, — хныкал оскорбитель. — Всучи меня какому-нибудь ничего не подозревающему покупателю и прогони с глаз долой.

— Estag farullah! — Торговец принялся молить Небеса в полный голос. — Аллах да простит мне мои грехи, я думал, что именно так и сделаю. Эти господа собирались купить тебя, мерзкая дрянь, но теперь они увидели, как тебя поймали, как раз когда ты чуть не изнасиловал мою лучшую кобылу!

— О! Поверьте мне, хозяин, ничего особенного, — заявил этот мерзавец, осмеливаясь говорить с благочестивым негодованием. — Я знавал множество кобыл и получше.

Лишившись дара речи, торговец сжал кулаки и зубы и прорычал:

— Arrgh!

Возможно, это ругательство оказалось бы не единственным, если бы Джамшид не прервал его, сказав сухо:

— Мирза торговец, я заверил мессиров, что вы надежный человек и ваш товар тоже заслуживает доверия.

— Клянусь Аллахом, так оно и есть, мирза визирь! Я не продам, а отдам им даром этот ходячий гнойник! Клянусь, теперь, когда я узнал его истинную природу, я не продам его даже старой жене шайтана! Я искренне прошу прощения у вас, мессиры. И это создание тоже сейчас извинится. Ты слышишь меня? А ну извиняйся за отвратительное представление. Немедленно выражай свою покорность! Говори же, Ноздря!

— Ноздря? — воскликнули мы в изумлении.

— Это мое имя, добрые хозяева, — пояснил раб, в тоне его не было слышно извинения. — У меня имеются и другие имена, но чаще всего я называюсь Ноздрей, и для этого есть причина.

Он приложил грязный палец к кончику носа и поднял его вверх, так что мы смогли увидеть: вместо двух ноздрей у раба оказалась одна большая. Зрелище само по себе было достаточно омерзительным, но оно еще и усугублялось обилием торчащих оттуда волос, покрытых соплями.

— Сие мелкое наказание я понес однажды за еще меньшее преступление. Не относитесь ко мне с предубеждением из-за этого, добрые хозяева. Как вы понимаете, я не обычный человек, кроме того, у меня есть бесчисленные достоинства. Я был моряком, прежде чем попал в рабство, и путешествовал повсюду, от моего родного Синда до далеких берегов…

— Gesù Maria Isèpo[131], — сказал дядя Маттео удивленно. — Язык этого человека такой же проворный, как и его средняя нога!

Это нас так поразило, что мы позволили Ноздре продолжить свою болтовню.

— Я бы и сейчас путешествовал, но, к несчастью, меня захватили в рабство. Я как раз занимался любовью с самкой шакала, когда на меня напали охотники за рабами, а вы, господа, без сомнения, знаете, как михраб суки обхватывает любящий ее zab и удерживает его. Потому-то я и не мог бежать быстро с сукой шакала, которая свисала у меня спереди, подскакивала и скулила. В результате меня схватили, моя карьера моряка закончилась и началась карьера раба. Но без ложной скромности могу сказать, что вскоре я стал совершенно необыкновенным рабом. Вы заметили, что я говорю сейчас на sabir, торговом языке Запада, а теперь послушайте, благородные хозяева, я говорю еще на фарси, торговом языке Востока, и на своем родном синдхи, на пушту, хинди и языке панджаби. Я также сносно изъясняюсь на арабском, преуспел в нескольких тюркских диалектах и…

— Ты не можешь заткнуться сразу на всех?

Ноздря продолжил небрежно:

— У меня еще есть много достоинств и талантов, о которых я даже не начал говорить. Я хорошо лажу с лошадьми, как вы уже могли заметить. Я вырос среди них…

— Ты только что сказал, что был моряком, — заметил дядя.

— Правильно, я стал моряком, когда уже вырос, проницательный хозяин. А еще я разбираюсь в верблюдах, умею рассчитывать и составлять гороскопы тремя способами — арабским, персидским и индийским. Я отклонил предложения многих известных хаммамов, которые хотели нанять меня как непревзойденного мойщика. Я умею окрашивать седые бороды хной и убирать морщинки, используя мазь из ртути. Своей единственной ноздрей я умею играть на флейте лучше, чем музыкант делает это ртом. Также отверстие сие может быть использовано и для иных целей…

Тут отец, дядя и визирь воскликнули в унисон:

— Dio me varda!

— Этот человек и у личинки вызовет отвращение!

— Убери его, мирза торговец! Он пятно на городе Багдаде! Оставь его где-нибудь стервятникам!

— Я слышал и подчиняюсь, о визирь, — ответствовал торговец. — Позвольте показать вам другой товар?

— Поздно, — коротко сказал Джамшид, хотя он и мог бы сказать очень многое о торговце и его товаре. — Во дворце уже ждут нашего возвращения. Пойдемте, мессиры. Всегда есть завтра.

— И завтрашний день будет более ясным, — добавил торговец, мстительно глядя на раба.

Итак, мы покинули загон с рабами, а затем и базар и отправились в обратный путь вдоль улиц и садов. Мы уже подходили к дворцу, когда дядя заметил:

— Подумать только! А ведь этот презренный негодяй Ноздря так и не извинился!

Глава 3

Слуги снова переодели нас в нарядное платье, и мы опять присоединились к шаху Джаману, чтобы принять участие в вечерней трапезе. И снова еда оказалась восхитительной — всё, за исключением ширазского вина. Помню, что на десерт в тот день были сладости sheriye, которые представляют собой сорт пасты вроде нашей fetucine[132] лапши. Их делают из сливок с миндалем, фисташек и узких полосок золотой и серебряной фольги, таких тонюсеньких, что их тоже можно есть.

Пока мы обедали, шах сказал нам, что его светлейшая первая дочь, шахразада Магас, испросила дозволения отца составить мне компанию и сопровождать гостя во время пребывания в Багдаде, с тем чтобы показать город и его окрестности, разумеется в сопровождении дуэньи, и что сие позволение было ей дано. Отец бросил на меня косой взгляд, но поблагодарил шаха за его доброту и за доброту шахразады. После этого отец объявил, что поскольку теперь я точно буду в хороших руках, то совершенно необязательно покупать раба, который бы присматривал за мной. Таким образом, утром он мог со спокойной душой отправиться на юг в Ормуз, а Маттео — в Басру.

Я проводил дядю с отцом на рассвете; каждый из них ехал в сопровождении дворцовых стражников, которым шах поручил служить гостям и защищать их во время путешествия. После этого я отправился в сад, где меня уже ждала шахразада Магас (разумеется, со своей бдительной тенью, бабушкой), вознамерившаяся сегодня под ее присмотром показать мне город. Приветствуя шахразаду, я произнес традиционное «салям», ни словом не упомянув о ее намеках, да и сама Магас за весь день тоже ничего не сказала на этот счет.

— Рассвет — самое подходящее время, чтобы посмотреть нашу дворцовую мечеть, — заявила она и сопроводила меня в молельный дом, где предоставила наслаждаться его внутренним убранством, которое действительно оказалось восхитительным. Огромный купол был покрыт мозаикой из голубых и серебряных плиток и увенчан золотым шаром; все это сияло в лучах восходящего солнца. Шпиль минарета напоминал гигантский, великолепно сделанный подсвечник, покрытый богатой гравировкой и мозаикой из драгоценных камней. Именно там мне и пришло в голову одно интересное соображение, которое я вам сейчас и поведаю.

Я уже знал, что мужчинам-мусульманам предписывается содержать своих женщин изолированно, в молчании и бездействии, скрытыми от посторонних глаз — в pardah[133], как персы это называют. Я знал, что по законам пророка Мухаммеда, который записал их в Коране, женщина — это всего лишь имущество мужчины, наряду с оружием, скотом или одеждой. Она отличается от остального его имущества только тем, что он время от времени совокупляется с ней, причем это происходит с единственной целью — произвести детей, которые ценятся лишь в том случае, если они мальчики. Правоверным мусульманам, как мужчинам, так и женщинам, не пристало обсуждать отношения между полами, даже дружеские, хотя мужчина может откровенно и с вожделением рассказывать о своих отношениях с другими мужчинами.

Однако когда я в то утро смотрел на дворцовую мечеть, то подумал, что ислам, подвергая осуждению нормальные сексуальные отношения, не в состоянии подавить всего, что их выражает. Посмотрите на мечеть, и вы увидите, что ее купола скопированы с женской груди — вздымающиеся соски поднимаются в небо, а минареты представляют собой мужские половые члены в состоянии эрекции. Возможно, мои аналогии и ошибочны, хотя я так не думаю. Коран узаконил неравенство между мужчинами и женщинами. Он объявил нормальные отношения между полами неприличными и запретными, постыдно извратив их. Однако сами мусульманские храмы смело заявляют, что пророк ошибался и что Аллах заставил мужчину и женщину хранить верность друг другу и иметь единую плоть.

Мы с шахразадой вошли во внутреннее помещение мечети, удивительно просторное и с высоким потолком. Оно было красиво украшено, конечно же, узорами, а не картинами и статуями. Стены были покрыты мозаичными орнаментами из ляпис-лазури, перемежающейся с белым мрамором таким образом, что общий цвет помещения был бледно-голубым — мягким и успокаивающим.

Поскольку в мусульманских храмах нет никаких изображений, там нет и алтаря, нет священников, музыкантов или хористов, а также церемониальных принадлежностей, вроде наших курильниц, купелей и канделябров. В мечетях не проводят месс, исповедей или других подобных этим обрядов, мусульмане следуют только одному ритуальному правилу: во время молитвы все они простираются ниц в направлении священного города Мекки, места рождения их пророка Мухаммеда. Поскольку Мекка находится юго-западнее Багдада, то дальняя стена мечети, в которую мы зашли, тоже смотрела на юго-запад. В центре ее имелась неглубокая ниша, чуть выше человеческого роста, также выложенная сине-белой мозаикой.

— Это михраб, — пояснила шахразада Мот. — Хотя в исламской религии нет священников, иногда перед нами выступает какой-нибудь посетивший нас мудрец. Например, имам, который так глубоко изучил Коран, что обрел власть над его священными догматами. Или муфтий, тоже большой знаток скоротечных законов, установленных пророком (да пребудет с ним мир). Или ходжа — так называются те, кто совершил долгое паломничество в Святую Мекку. Чтобы руководить молитвой, мудрец занимает место прямо в михрабе.

— Я думал, что слово «михраб» означает… — Тут я смущенно замолчал, а шахразада улыбнулась мне озорной улыбкой.

Я чуть было не сказал, что решил, будто слово «михраб» означает интимное женское место, которое венецианская портовая девчонка когда-то грубо обозвала своей pota, а знатная венецианская госпожа утонченно назвала mona. А затем я заметил, какую форму имеет ниша михраб в стене мечети: она точно воспроизводила женские половые органы, будучи слегка овальной и суживающейся кверху, чтобы закрыть стрельчатую арку. Я побывал внутри многих мечетей, и в каждой эта ниша была именно такой формы. Пожалуй, это еще одно дополнительное подтверждение моей теории о том, что подавляемая в людях сексуальность повлияла на исламскую архитектуру. Итак, слово «михраб» имеет два значения, и сомневаюсь, что кто-нибудь из мусульман знает, которое из них является первым, а какое вторым.

— А это, — сказала Мот, показывая наверх, — окна, через которые солнце отсчитывает каждый прошедший день.

Без сомнения, отверстия сии самым тщательным образом расположили по верхнему периметру купола, и как только солнце вставало, оно освещало внешнюю сторону купола; там имелись вставки из плиток с арабскими письменами, которые вплетались в мозаику. Шахразада прочитала вслух слова на плитках, которые освещали солнечные лучи. По всей видимости, сегодня по мусульманскому летоисчислению был третий день месяца Джумад-ус-сани 670 года от Хиджры Пророка[134], или, по персидскому календарю, 199 год их эры. Узнав это, мы вместе с Шахразадой Мот, бормоча и подсчитывая на пальцах, перевели дату в христианское летоисчисление.

— Сегодня же двадцатое сентября! — воскликнул я. — Мой день рождения!

Шахразада поздравила меня и сказала:

— У нас принято дарить в день рождения подарки. А у христиан тоже есть такой обычай?

— Вообще-то, да.

— Ну тогда я сделаю тебе подарок сегодня ночью, если ты достаточно храбр и не побоишься получить его. Я подарю тебе ночь zina.

— Что такое zina? — спросил я, хотя и подозревал, что догадываюсь.

— Это недозволенная связь между мужчиной и женщиной. Это haram, что значит «запретное». Если ты надумаешь получить свой подарок, мне придется украдкой впустить тебя в свои покои, в anderun дворца, что тоже запрещено.

— Я буду храбрым и рискну! — воскликнул я искренне. И тут кое-что вспомнил. — Но… простите мне дерзкий вопрос, шахразада Мот, я слышал, что мусульманские женщины кое-чего лишены — они не испытывают восторга при zina. Мне говорили, что им якобы делают некое обрезание, хотя я и не могу представить себе каким образом.

— О да, tabzir, — беззаботно пояснила она, — это у нас проделывают почти со всеми женщинами еще в младенчестве. Но никак не с девочками царской крови или с кем-нибудь, кто в будущем может стать женой или наложницей шаха. И разумеется, мне этого тоже не делали.

— Я очень рад за вас, — сказал я совершенно искренне. — Но что же все-таки происходит с остальными несчастными женщинами? Что такое tabzir?

— Позволь мне показать тебе, — сказала она.

Я испугался, ожидая, что шахразада разденется прямо тут же, и сделал предостерегающий жест в направлении бдительной бабушки. Но Мот только хихикнула в ответ и шагнула к нише проповедника в стене мечети, спросив:

— Представляешь ли ты себе устройство женского тела? Тогда ты должен знать, что вот здесь, — она показала на верхушку арки, — прямо у самого михраба, у женщины есть мягкий, похожий на пуговку выступ. Он называется zambur.

— Ах, — сказал я, догадавшись наконец, что красавица имела в виду клитор. — В Венеции его называют lumaghétta. — Я старался говорить бесстрастно, как врач, но знал, что покраснел.

— Точное расположение zambur может слегка отличаться у разных женщин, — продолжала Мот; сама она оставалась при этом совершенно спокойной. — И размер его тоже может быть разным. Мой собственный zambur похвально большой, при возбуждении он увеличивается до размера первой фаланги моего мизинца.

Одна только мысль об этом заставила мой член возбудиться и увеличиться. Поскольку здесь находилась бабушка шахразады, я снова порадовался тому, что на мне были просторные одежды.

А Мот между тем весело продолжала:

— Поэтому я пользуюсь большим спросом среди других женщин anderun: мой zambur может служить им почти так же хорошо, как и мужской zab. Женские игры у нас называются halal, это значит разрешенные, незапретные.

Если до этого мое лицо было розовым, то теперь оно, должно быть, стало коричневато-малинового цвета. Уж не знаю, заметила ли сие Мот, однако это ее не остановило.

— У каждой женщины zambur — это самое чувствительное местечко, самая суть ее женского естества. Если он не возбудится, она останется невосприимчивой к любовным объятиям. Получая совсем мало наслаждения от сношения с мужчиной, она не будет стремиться к нему. В этом и заключается причина, по которой делают tabzir — обрезание, как ты его называешь. У взрослой женщины, пока она не возбудится, zambur скромно прикрыт губами ее михраба. Но в младенчестве у девочки он выступает между маленькими губками. И хаким может легко отрезать его простыми ножницами.

— Бог мой! — воскликнул я. От ужаса мое собственное возбуждение моментально прошло. — Разве можно творить такое?! Ведь женщину, по существу, превращают в евнуха.

— Очень похоже, — спокойно согласилась Мот, как будто ей все это вовсе не казалось таким уж страшным. — Девочка подрастает и становится женщиной, которая добродетельно холодна и избегает сношений с мужчинами, совершенно не стремясь к ним. Образцовая мусульманская жена.

— Образцовая?! Но какой супруг захочет иметь такую жену?

— Мусульманин, — просто сказала она. — Такая жена никогда ему не изменит, ибо не в состоянии представить сам акт zina или еще что-нибудь запретное. Она даже никогда не будет дразнить своего мужа, флиртуя с другим мужчиной. Если женщина правильно соблюдает pardah, она никогда даже не увидит другого мужчину — пока не даст жизнь мальчику. Понимаешь, tabzir никак не влияет на материнство. Обрезанная женщина может стать матерью, и в этом она превосходит евнуха, который не способен стать отцом.

— Даже если и так, все равно — какая страшная судьба.

— Эта судьба определена пророком (да пребудет с ним мир). Тем не менее я рада, что наши женщины лишены подобных неудобств, которые предписаны простому народу. Ну а теперь о твоем подарке ко дню рождения, молодой мирза Марко…

— Как жаль, что еще только утро, — сказал я, глядя на медленно перемещающиеся солнечные лучи. — Это будет самый долгий день рождения в моей жизни, в ожидании ночи zina с вами.

— О нет, не со мной!

— Что?

Мот хихикнула.

— Ну, не совсем со мной.

Сбитый с толку, я снова спросил:

— Что?

— Ты привел меня в смущение, Марко, спросив о tabzir, и поэтому я не объяснила, что за подарок приготовила для тебя. Прежде чем я начну свое объяснение, ты должен принять во внимание, что я еще девственница.

Я снова начал с обидой:

— Вы говорили совсем не как…

Но она прижала палец к моим губам.

— Это правда, мне не сделали tabzir, и я не холодна, и, возможно, меня не назовешь вполне девственной, поскольку я сама приглашаю тебя сделать нечто запретное. Правда также и то, что у меня самый очаровательный zambur и я очень люблю играть с ним, но только разрешенными способами, которые не нарушат мою девственность. Видишь ли, я всегда должна помнить о sangar. Эту девственную плеву нельзя нарушать до тех пор, пока я не выйду замуж за какого-нибудь шаха, иначе никто не возьмет меня в жены. Да и вообще в таком случае будет счастьем, если мне не отрубят голову за то, что я позволила какому-то мужчине лишить меня девственности. Нет, Марко, даже не мечтай заняться со мной zina.

— Я в смущении, шахразада Мот. Вы же ясно сказали, что тайком впустите меня в свои покои…

— Я так и сделаю. И останусь там, чтобы помочь тебе заниматься zina с моей сестрой.

— С вашей сестрой?

— Тише! Старая бабушка глуха, но иногда она может читать простые слова по губам. Теперь молчи и слушай. У моего отца множество жен, поэтому у меня есть много сестер. Одна из них очень любит zina, хотя и никогда не сможет получить ее достаточно. И именно zina с моей сестрой станет подарком к твоему дню рождения.

— Но если она тоже благородная шахразада, разве она не должна так же беречь девственность, как и…

— Я же сказала, молчи. Да, моя сестра так же благородна, как и я, но есть причина, по которой она уже больше не дорожит своей девственностью. Ты все узнаешь сегодня ночью. И до этого времени я больше ничего не скажу, а если ты будешь забрасывать меня вопросами, то вообще расторгну наше соглашение и ты останешься без подарка. А теперь, Марко, давай насладимся сегодняшним днем. Позволь мне приказать вознице покатать нас по городу.

Подъехавшая коляска оказалась в действительности изящной двуколкой, в которую была впряжена одна небольшая персидская лошадка. Возница помог мне поднять дряхлую бабку и усадить ее рядом с ним спереди, а мы с шахразадой уселись внутрь двуколки на сиденье. После того как повозка прокатилась по саду и выехала за дворцовые ворота в Багдад, Мот заметила, что сегодня еще не завтракала. Она открыла суконную сумку, достала из нее какие-то желтовато-зеленые фрукты и откусила от одного, предложив второй мне.

— Banyan, — назвала она его. — Разновидность фиги.

Я вздрогнул при упоминании о фигах и вежливо отказался, не став докучать шахразаде рассказом о несчастье, приключившемся со мной в Акре, и упоминанием о том отвращении, которое вызывали у меня фиги. Мот явно обиделась, когда я отказался, и я спросил девушку, в чем дело.

— Ты знаешь, — сказала она, наклонившись к моему уху, и зашептала так, чтобы не услышал возница, — что это запретный плод, которым первая женщина совратила первого мужчину?

Я прошептал в ответ:

— Я предпочитаю совращение без всяких плодов. И, кстати…

— Я же просила тебя пока не говорить об этом. Подожди до ночи.

Во время нашей утренней поездки я еще несколько раз пытался завести разговор на эту тему, но шахразада каждый раз игнорировала меня. Она вообще говорила лишь тогда, когда хотела привлечь мое внимание к тому или иному месту, и рассказала мне немало интересного.

Она, например, сказала:

— Вот мы и на базаре, на котором ты уже побывал, но который трудно сегодня узнать: он такой пустынный и тихий. Это потому, что сегодня Jumè — пятница, как вы ее называете. Аллах предписал, что это будет день отдыха, когда нельзя трудиться, заниматься делами или торговать.

Некоторое время спустя шахразада опять заговорила:

— А теперь посмотри вон туда, на луг, усаженный деревьями. Это кладбище, которое мы называем «Город безмолвия».

И еще она сказала:

— То большое здание — Дом иллюзий, благотворительное заведение, средства на которое дает мой отец шах. Здесь держат взаперти под присмотром всех, кто сошел с ума, а это часто происходит с людьми во время летней жары. Несчастных регулярно осматривает хаким, и если к ним возвращается разум, то их выпускают.

На окраине города мы переехали мост через маленький поток, и я был поражен необычным, удивительно глубоким синим цветом воды. Затем мы пересекли еще один поток, и тот оказался невероятного ярко-зеленого цвета. Ну а когда мы переехали и третий — красный как кровь, — я наконец высказал вслух свое изумление.

Шахразада пояснила:

— Вода во всех этих потоках таких странных цветов из-за краски, в которую мастера окрашивают qali. Ты никогда не видел, как делают qali? Тебе следует посмотреть. — И она сказала вознице, куда надо ехать.

Я ожидал, что мы снова вернемся в Багдад, в какую-нибудь городскую мастерскую, но повозка покатила дальше и остановилась возле холма, посередине которого имелся похожий на пещеру вход. Мы с Мот вылезли из двуколки, взобрались по холму и, пригнув головы, вошли внутрь.

Некоторое время нам пришлось идти, согнувшись, по короткому темному туннелю, а потом мы оказались в расширяющейся кверху огромной пещере, полной людей; пол ее был уставлен рабочими столами, скамьями и бочками с красящим веществом. Пещера казалась темной, пока мои глаза не привыкли к полумраку, который рассеивали многочисленные свечи, лампы и факелы. Лампы стояли на различных предметах мебели, факелы были пристроены здесь и там на стенах, часть свечей прикреплялись к стене при помощи воска, а остальные носили в руках многочисленные работники.

Я сказал шахразаде:

— Вы же говорили, что сегодня день отдыха.

— Для мусульман, — пояснила она. — А это рабы, христиане — славяне, лезгины и другие. Им разрешается отдыхать в воскресенье.

Лишь немногие из рабов были взрослыми мужчинами и женщинами, они выполняли различные работы вроде смешивания красок в бочках, на полу в пещере. Остальные оказались детьми — они трудились наверху. Это напомнило мне одну из волшебных историй шахрияр Жад, но все происходило в действительности. С высокого купола пещеры свисал гигантский гребень с нитями — сотнями нитей, — они тянулись параллельно и очень близко друг к другу; эта сеть была такой же высоты и ширины, как и пещера, очевидно, плетение для гигантского qali, предназначавшегося для огромного помещения где-нибудь в дворцовых покоях. Высоко напротив этой стены с плетением свободно висели веревки, которые прикреплялись к потолку где-то еще выше, в темноте, а на веревках этих болталось множество детей.

Все маленькие мальчики и девочки были совершенно голые — Мот пояснила, что это из-за того, что в пещере очень жарко, — они висели по всей ширине плетения, но на разных уровнях: кто-то выше, кто-то ниже. Сверху qali был уже частично завершен, и я смог рассмотреть его: даже на этой стадии работы на нем выделялся великолепный разноцветный орнамент из садовых цветов. К голове каждого висевшего ребенка была прикреплена воском свеча. Все детишки были заняты работой, но какой именно, я не мог разглядеть; казалось, они своими маленькими пальчиками дергали незаконченный нижний край qali.

Шахразада пояснила:

— Они ткут основу, продевая нити через плетение. У каждого раба в руках челнок и моток нити одного какого-то цвета. И дети туго вплетают ее в соответствии с орнаментом.

— Но как, черт побери, — спросил я, — ребенок может не запутаться среди такого количества других детей и нитей? Это ведь невероятно сложная работа.

— Мастер qali поет им, — сказала Мот. — Наш приход прервал его. А теперь смотри, он начинает снова.

Это было поразительно. Человек, которого шахразада называла мастером qali, сел за стол. Перед ним лежал огромный лист бумаги, расчерченный на огромное количество аккуратных маленьких квадратиков; на них был наложен рисунок — полный план орнамента qali, с указанием различных цветов, а их там было великое множество. Мастер qali вслух считывал орнамент, напевая в определенном порядке:

— Один, красный!.. Тринадцать, голубой!.. Сорок пять, коричневый!..

А теперь представьте, какое это непростое искусство. Мастера должны были услышать далеко под сводом пещеры и безошибочно понять все находившиеся там мальчики и девочки. Ему приходилось при помощи модуляций голоса заставлять их работать в определенном ритме. Таким образом, слова мастера были обращены то к одному маленькому рабу, то к другому, по очереди разъясняя каждому, когда он должен взяться за свой челнок. Мало того, мастер пел свои слова то низко, то высоко, что обозначало, как далеко раб должен просунуть в переплетение нить и где закрепить ее. Подобным воистину удивительным способом, как пояснила мне Мот, рабы будут делать qali, нитка за ниткой, ряд за рядом, и так до самого пола пещеры, а когда ковер будет закончен, он окажется таким совершенным по своему исполнению, словно его расписал один-единственный художник.

— Такой qali в конечном счете обходится недешево, — сказала шахразада, когда мы повернулись, чтобы уйти из пещеры. — Ткачи должны быть, насколько это возможно, юными, тогда они обладают небольшим весом и маленькими проворными пальчиками. С другой стороны, совсем непросто научить такой ответственной работе малышей. К тому же они часто теряют сознание от жары, падают вниз, разбиваются и умирают. А те, кто проживет достаточно долго, почти наверняка ослепнет от требующей пристального внимания работы и слабого освещения. Когда кто-нибудь из них умирает, другой выученный мастерству ребенок-раб уже должен быть наготове.

— Так вот почему, — заметил я, — даже самый маленький qali такой дорогой.

— А теперь представь, сколько бы он стоил, — ответила шахразада, когда мы снова вышли на дневной свет, — если бы его делали взрослые.

Глава 4

Повозка покатила обратно в город, въехала в Багдад, и вскоре мы снова оказались в дворцовом саду. Раз или два я попытался выведать у шахразады, хотя бы намеком, что же все-таки должно произойти ночью, но она упорно отмалчивалась. Лишь когда мы вылезли из повозки и Мот вместе с бабкой собрались покинуть меня, чтобы отправиться в свои покои в anderun, красавица все же вспомнила о нашем свидании.

— Когда взойдет луна, — сказала Мот, — снова приходи к gulsa’at.

Впереди меня поджидало небольшое испытание. Когда я вернулся в свою комнату, слуга Карим сообщил, что меня удостоили чести отобедать этим вечером с шахом Джаманом и шахрияр Жад. С их стороны это, без сомнения, было проявлением доброты; я ведь был совсем юным, и хозяева не хотели, чтобы я скучал в отсутствие дяди и отца. Однако, признаюсь, я не слишком-то оценил эту честь и во время обеда испытывал желание, чтобы трапеза побыстрей закончилась. Причина, полагаю, вам ясна: я чувствовал себя весьма нервно в присутствии родителей девушки, которая пригласила меня заняться этой ночью zina. (О второй девушке я знал только, что отцом ее был шах, но понятия не имел, кто мог быть ее матерью.) Кроме того, я в предвкушении ночи буквально глотал слюнки, хотя даже толком не знал, что должно было произойти. Из-за того, что мои слюнные железы выделяли такое количество жидкости, я с трудом мог есть прекрасную еду, предпочитая не поддерживать разговор. К счастью, болтливость самой Жад позволяла гостю лишь изредка вставлять замечания вроде: «О да, светлейшая шахрияр», «Да неужели?» или «Не может быть!». Когда хозяйка говорила, ничто не могло прервать ее, однако она, похоже, так и не рассказала ничего существенного.

— Я слышала, — заметила шахрияр, — что сегодня вы посетили тех, кто делает qali?

— Именно так, светлейшая шахрияр.

— А знаете, что в стародавние времена существовали волшебные qali, которые могли переносить людей по воздуху?

— Да неужели?

— Представьте себе, человек мог встать на qali и приказать ему отнести себя далеко, куда-нибудь на край земли. И qali летел над горами, морями и пустынями, доставляя хозяина туда в мгновение ока.

— Не может быть.

— Да. Я расскажу вам историю об одном принце. Возлюбленного некой знатной девушки похитила гигантская птица Рухх, и он оказался в безлюдном месте. Как-то юноша добыл у джинна один из волшебных qali…

И вот наконец история закончилась, а вместе с ней трапеза и мое нетерпеливое ожидание, и я, как юноша из той сказки, поспешил к своей возлюбленной. Шахразада поджидала меня у цветочных часов, она впервые была одна, без сопровождающей ее старой карги-дуэньи. Красавица взяла меня за руку и повела по дорожкам сада, вокруг дворца, к крылу, о существовании которого я не знал. Его двери охранялись так же, как и остальные входы во дворце, но Мот велела мне вместе с ней затаиться за цветущим кустом и подождать, пока стражники не отвернутся. Они сделали это одновременно, словно по команде, и я подумал, уж не подкупили ли их. Мы оба незамеченными проскользнули внутрь — по крайней мере, нас никто не остановил, — и девушка провела меня по нескольким коридорам, в которых, как ни странно, совсем не оказалось стражников. Завернув за угол, мы наконец вошли в неохраняемую дверь.

Мы оказались в покоях шахразады. Они были увешаны многочисленными роскошными qali, а также тонкими просвечивающими занавесками и драпировками, разноцветными, словно шербет. Все были завязаны узлами и висели рядами в восхитительном беспорядке. Комната от стены до стены была, словно ковром, устлана разноцветными диванными подушками: их оказалось такое множество, что я не мог понять, где же тут диван, а где постель шахразады.

— Добро пожаловать в мои покои, мирза Марко, — сказала хозяйка. — А теперь смотри.

И она каким-то неуловимым движением развязала что-то вроде единственного узелка или застежки, которая поддерживала ее одежды, поскольку те сразу же соскользнули с нее. Шахразада стояла передо мной в теплом свете ламп, одетая лишь в свою красоту и вызывающую улыбку; ее единственным украшением была тоненькая веточка с тремя блестящими вишенками в распущенных черных волосах.

На фоне бледной расцветки комнаты Мот выделялась яркими цветами — красным и черным, зеленым и белым: красные вишни в черных локонах, зеленые глаза, длинные черные ресницы и красные губы на лице цвета слоновой кости. Соски девушки тоже покраснели, а черные завитки волос внизу живота выделялись на белоснежном теле. Она улыбалась все шире, наблюдая, как мой взгляд скользит по ее обнаженному телу вниз и снова поднимается вверх, чтобы задержаться на трех живых украшениях в ее волосах. Шахразада пробормотала:

— Яркие, как рубины, не так ли? Но гораздо более ценные, чем рубины, потому что вишни увянут. А может, вместо этого, — спросила Мот, обольщающе проведя красным кончиком языка по верхней губке, — их съедят? — И звонко рассмеялась.

Я стал задыхаться, словно, прежде чем оказаться в этой комнате, пробежал весь Багдад. Я неуклюже двинулся к ней. Шахразада позволила мне приблизиться на расстояние вытянутой руки, после чего остановила, потянувшись, чтобы дотронуться до моей самой выступающей части тела.

— Хорошо, — сказала она, одобряя то, к чему прикоснулась. — Ты совершенно готов, чтобы страстно заняться zina. Снимай одежду, Марко, а я позабочусь о лампах.

Я послушно разделся, не отводя от девушки зачарованного взгляда. Она грациозно двигалась по комнате, гася один фитиль за другим. Когда Мот на мгновение остановилась перед одной из ламп, то, хотя она и стояла, плотно сдвинув ноги вместе, я разглядел крошечный треугольник между бедрами и холмиком «артишока», через который проникал свет, подобный путеводной звезде. В это мгновение я вспомнил, что сказал когда-то давно венецианский мальчишка: это знак «женщины, чрезвычайно приятной в постели». Когда шахразада погасила все лампы, она подошла ко мне в темноте.

— Я бы хотел, чтобы вы оставили лампы гореть, — сказал я. — Вы такая красивая, Мот, и мне очень нравится смотреть на вас.

— Ах, но лампы губительны для мотыльков, — ответила она и рассмеялась. — Лунного света, который проникает в окно, достаточно для того, чтобы ты мог разглядеть меня и не увидеть ничего другого. А теперь…

— А теперь! — эхом повторил я, радостно соглашаясь, и потянулся, чтобы коснуться ее груди, но девушка ловко увернулась.

— Подожди, Марко! Ты забываешь, что вовсе не я твой подарок ко дню рождения.

— Да, — пробормотал я. — Правильно. Теперь я вспомнил, что речь шла о вашей сестре. Но тогда зачем вы разделись, Мот, если на самом деле она?..

— Я же сказала, что все объясню. Вот что, Марко, попридержи-ка руки. А теперь слушай. Итак, моя сестра, тоже шахразада благородных кровей, не подвергалась удалению tabzir, когда была ребенком, ибо ожидалось, что однажды она выйдет замуж за какого-нибудь шаха. Потому-то она полноценная женщина — все ее органы не тронуты, и женское естество полностью сохранилось. К сожалению, бедная девочка выросла уродливой. Просто безобразной. Я даже не могу сказать тебе, насколько именно.

Я удивленно заметил:

— Но я не видел во дворце никого с такой внешностью.

— Конечно нет. Она не хочет, чтобы ее видели. Бедняжка мучается от уродства, но сердце у нее нежное. Поэтому она предпочитает все время находиться в своих покоях в anderun, где не имеет возможности никого увидеть: ни ребенка, ни евнуха. Сестра боится столкнуться с какими-нибудь глупцами, мнящими себя остряками.

— Mare mia[135], — пробормотал я. — Насколько же она безобразна, Мот? У нее уродливо только лицо? А может, она калека? Горбатая? Да что с ней такое?

— Тише! Сестра ждет прямо за дверью и может нас услышать.

Я понизил голос:

— Так скажи мне, что же с ней и как зовут эту девушку?

— Бедняжку зовут шахразада Шамс, и это очень грустно, потому что ее имя означает Солнечный Свет. Вот что, давай не будем говорить о ее удивительном уродстве. Хватит и того, что моя несчастная сестра давно потеряла всякую надежду на то, чтобы выйти замуж или привлечь хотя бы временного возлюбленного. Ни у одного мужчины, кто увидел бы ее при свете дня или ощутил в темноте, копье не осталось бы готовым к zina.

— Che brada![136] — пробормотал я, почувствовав легкую волну дрожи.

Не будь рядом со мной Мот, мое собственное копье после таких слов наверняка тоже поникло бы.

— Тем не менее заверяю тебя, что женские части ее тела совершенно нормальны. И совершенно нормально, что они жаждут, чтобы их заполнили и переполнили. Вот почему мы вместе разработали план. Видишь ли, я очень люблю свою сестру Шамс и принимаю в ней участие. Поскольку она не раскрывает своего тайного убежища мужчине, который пробуждает у нее желание, я приглашаю его сюда и…

— Так, значит, вы проделывали это прежде! — в смятении упрекнул ее я.

— Глупый неверный, конечно, мы делали это! Множество раз. Вот почему я обещаю тебе, что ты получишь наслаждение. Потому что много других мужчин до тебя уже получили его.

— Ничего себе, подарок ко дню рождения…

— Ты отказываешься от подарка из-за того, что он от благородного дарителя? Успокойся и слушай. Мы сделаем вот что. Ты ляжешь на спину. Я лягу тебе на талию и все время буду оставаться у тебя перед глазами. Пока мы будем ласкать друг друга и играть — а мы проделаем все, кроме завершающего этапа, — моя сестра незаметно прокрадется и насладится твоей нижней частью. Ты никогда не увидишь Шамс и не дотронешься до нее, кроме как своим zab, и в этом не будет ничего отвратительного. А между тем ты будешь видеть и ощущать только меня. Мы с тобой доведем друг друга до исступления, а когда zina завершится, тебе будет казаться, что все это произошло со мной.

— Это нелепо.

— Ты, разумеется, можешь отказаться от подарка, — холодно сказала шахразада. Но при этом придвинулась ближе, так что ее груди коснулись меня. — Но подумай, не лучше ли будет дать наслаждение мне и насладиться самому, а заодно и облагодетельствовать бедное создание, обреченное на вечную тьму и забвение. Ну что… неужели ты отказываешься? — Ее рука добралась до моего ответа. — Ага, значит, все-таки нет. Я не сомневаюсь, что ты добрый человек. Очень хорошо, Марко, давай ляжем.

Мы так и сделали. Я лег на спину, как приказала мне Мот, и уложил ее поверх моей талии, так, что не видел, что там, за ней. После этого мы начали прелюдию. Шахразада легонько поглаживала кончиками пальцев мое лицо, запускала их мне в волосы, касалась груди, а я делал то же самое с ней, и каждый раз, когда мы дотрагивались друг до друга, независимо от того, где именно дотрагивались, мы чувствовали покалывание, которое ощущаешь, если погладить кота против шерсти. Пока что Мот вела себя как самая обыкновенная женщина. От моих прикосновений соски ее поднялись и встали торчком, и даже в тусклом свете я мог разглядеть, как расширились глаза шахразады, и ощутить, как припухли от страсти ее губы.

— Почему ты называешь это «созданием музыки»? — в какой-то момент спросила она. — Это гораздо приятней, чем музыка.

— Ну да, — ответил я после некоторого раздумья. — Я и забыл, какая музыка у вас здесь, в Персии…

Иногда девушка протягивала руку назад, чтобы погладить ту часть моего тела, которую закрывала собой от моих глаз, и каждый раз это вызывало резкую вспышку желания, но Мот всегда вовремя убирала руку, иначе я мог бы выпустить spruzzo прямо в воздух. Она позволила мне коснуться внизу ее тайного местечка, лишь прошептав дрожащим голосом:

— Действуй своими пальцами осторожней. Только zambur. Помни, внутрь нельзя. — И эта игра заставила Мот несколько раз испытать пароксизм страсти.

Ну а потом она обхватила широко расставленными ногами мою грудь, выпрямилась (при этом завитки внизу ее тела оказались как раз напротив моего лица, так что до михраба можно было дотянуться языком) и прошептала:

— Языком нельзя нарушить девственную плеву. Ты можешь делать им все, что хочешь. — Хотя шахразада не пользовалась духами, эта часть ее тела издавала прохладный аромат, похожий на аромат папоротника или салата-латука. Мот не слишком преувеличивала, рассказывая о своем zambur. Он напоминал собой кончик языка, когда встретился с моим языком, и был таким же скользким и тоже двигался толчками, когда обследовал мой язык. Это послало Мот в состояние продолжительных, накатывающих на нее судорог, которые то усиливались, то слабели, как и та песня без слов, которую девушка исполняла в качестве аккомпанемента.

Мот назвала это исступлением, это и было исступление. Я и правда поверил, когда выпустил spruzzo в первый раз, что все происходит где-то внутри ее михраба, хотя он, все еще закрытый и влажный, касался моего рта. И только когда я снова смог собраться с мыслями, то осознал, что еще одна женщина сидит на мне верхом, на нижней части моего тела, и это, должно быть, и есть несчастная, живущая в изоляции от всего мира сестра Мот Шамс. Я не мог увидеть ее, не собирался этого делать и не испытывал подобного желания, но, учитывая, как мало весила другая шахразада, рассудил, что она, должно быть, маленькая и хрупкая. Убрав губы от жаждущего холмика Мот, я спросил:

— Ваша сестра намного младше вас?

Словно возвратившись откуда-то издалека, девушка какое-то время молчала, прежде чем произнести задыхающимся тонким голоском:

— Нет… не очень…

А затем снова оказалась где-то далеко, причем я, как мог, старался послать ее все дальше и выше, а затем и сам вторично присоединился к Мот в полете торжества. Мои последующие несколько spruzzi изверглись в чужой михраб, но меня совершенно не заботило, в чей именно. Однако я все-таки смутно надеялся на то, что уродливая молоденькая шахразада по имени Солнечный Свет наслаждается не меньше меня самого.

Zina втроем продолжалась долго. В конце концов, мы с Мот оба были в расцвете юности и могли продолжать возбуждать друг друга, вновь и вновь возобновляя цветение, а царевна Шамс радостно (по крайней мере, я так предполагал) подбирала каждый мой очередной букет. Наконец даже казавшаяся ненасытной Мот, похоже, насытилась, и ее толчки затихли, также и мой zab успокоился и опал, утомленный, требуя отдыха. Член саднило так, словно с него содрали кожу, язык болел у самого корня, а все мое тело пронизывало изматывающее опустошение. Мы с Мот лежали какое-то время спокойно, восстанавливая силы. Она безвольно приникла к моей груди, ее волосы рассыпались по моему лицу. Три вишни, которые служили украшением, давным-давно оторвались и потерялись. Пока мы лежали так, я ощутил влажный поцелуй, которым наградили кожу на моем животе, а затем послышалось шуршание и невидимая Шамс поспешно удрала из комнаты.

Я встал и оделся. Мот скользнула в крошечную тунику, которая совсем не прикрывала ее наготу, и снова проводила меня по коридорам andrun в сад. Где-то с минарета первый в этот день муэдзин начал заунывно призывать к предрассветной молитве. Так и не остановленный никем из стражников, я отправился через сад к тому крылу дворца, в котором находилась моя комната. Слуга Карим добросовестно бодрствовал, ожидая господина. Он помог мне раздеться для сна и издал несколько благоговейных восклицаний, увидев, как я был изнурен.

— Итак, копье молодого мирзы нашло свою цель, — заключил он, но не задал ни одного дерзкого вопроса.

Карим только немного повздыхал: казалось, он был слегка обижен тем, что мне больше не требуется его помощь, и отправился к себе спать.

Дядя и отец отсутствовали в Багдаде три недели или даже больше. И все это время, почти каждый день, шахразада Магас вместе со своей бабкой сопровождала меня повсюду и рассказывала много интересного, и почти каждую ночь я проводил, удовлетворяя свои желания в zina вместе с обеими благородными сестрами, Мотыльком и Солнечным Светом.

Однажды днем мы с Мот сходили в Дом иллюзий, здание, которое совмещало больницу и тюрьму. Мы отправились туда в пятницу, когда это место было переполнено завсегдатаями-горожанами, которые проводили там досуг, а также посетителями-чужеземцами, поскольку это было одной из излюбленных в Багдаде забав. Люди приходили туда целыми семьями и группами, в дверях каждый получал от привратника большую рубаху, чтобы прикрыть свою одежду. Посетители ходили по зданию, слушая лекции сопровождающих о разных видах безумия обитавших там женщин и мужчин, смеялись над их кривляниями или обсуждали несчастных. Некоторые из таких кривляний действительно выглядели смешно, а некоторые были скорее достойны жалости; попадались и откровенно непристойные, а то и просто грязные выходки. Например, некоторые душевнобольные, оказывается, обижались на посетителей и швыряли в нас все, что попадало им под руку. Ну а поскольку всех обитателей этого заведения благоразумно держали голыми и ничего не давали им в руки, единственными метательными снарядами были их собственные нечистоты. В этом и заключалась причина, по которой привратник снабжал всех посетителей рубахами, и мы были рады, что надели их.

Иногда ночью, занимаясь zina в покоях шахразады, я и сам чувствовал себя таким же заключенным, которого подвергали надзору и увещеваниям. Как-то раз, это было во время третьего или четвертого свидания, в самом начале наших ночных утех, еще до того, как в комнату прокралась сестра, когда мы с Мот только разделись и начали наслаждаться прелюдией, красавица вдруг перестала ласкать меня, удержала мои руки и сказала:

— Моя сестра Шамс просит тебя об одолжении, Марко.

— Этого-то я и боялся, — ответил я. — Она хочет занять ваше место.

— Нет-нет. Ничего подобного. Мы с ней обе довольны нашим соглашением. Кроме одной маленькой детали.

Я только заворчал с подозрением.

— Я говорила тебе, Марко, что Солнечный Свет часто занималась zina. Столь часто и энергично, что теперь михраб бедной девушки стал очень большим от такого потворства своим желаниям. Честно говоря, она теперь так же открыта внизу, как и женщина, родившая много детей. Ее наслаждение нашей zina было бы гораздо сильней, если бы ощущение твоего zab увеличилось от…

— Нет! — возразил я решительно и начал извиваться, пытаясь, как краб, боком вывернуться из-под Мот. — Я не согласен ни на какие тайные действия…

— Подожди! — запротестовала она. — Держи себя в руках. Я же не предлагаю ничего такого.

— Уж не знаю, что взбрело в голову вам с сестрой, — сказал я, все еще продолжая извиваться. — Но я видел zab множества западных мужчин и знаю, что мой больше, чем у многих. Я отказываюсь от какой-либо…

— Да успокойся же ты наконец! У тебя замечательный zab, Марко. Он заполняет всю мою руку. Я уверена, что своей длиной и обхватом он вполне удовлетворяет Шамс. Она предлагает всего лишь усилить действие.

А вот это уже показалось мне оскорбительным.

— Да ни одна женщина еще не жаловалась на то, как я занимаюсь любовью! — закричал я. — Если твоя сестра такая уродка, как ты говоришь, то, полагаю, едва ли ей пристало критиковать то, что она может получить!

— Ах, скажите пожалуйста, какой обидчивый! Критикуют его! — издевалась надо мной Мот. — Да имеешь ли ты понятие, как много мужчин мечтают, причем совершенно безнадежно, когда-нибудь возлечь с благородной шахразадой? Или хотя бы когда-нибудь увидеть ее лицо открытым? А у тебя целых две шахразады, и обе они лежат с тобой, обнаженные и податливые, каждую ночь! И ты осмелишься отказать одной из них в маленькой прихоти?

— Ну… — сказал я, смирившись. — А что это за прихоть?

— Это способ повысить наслаждение женщине, у которой большое отверстие. Увеличивается не сам zab, а его тупой конец… Кажется, так вы это называете?

— На венецианском наречии это fava — большая головка. Думаю, на фарси это звучит как lubya.

— Очень хорошо. Теперь вот что. Я, конечно же, заметила, что ты необрезан, и это хорошо, поскольку обрезанный zab тут не подойдет. Все, что надо сделать, вот… Смотри. — И с этими словами Мот сжала своей рукой мой zab и оттянула крайнюю плоть как можно дальше, а затем начала теребить. — Видишь? От этого большая головка выпячивается и становится значительно больше.

— Но это же неудобно и чуть ли не больно.

— Всего чуть-чуть, Марко. Потерпи, не так уж это и страшно. Давай сделай так, словно вставляешь в первый раз. Шамс говорит, это даст ее нижним губам прекрасное ощущение, словно бы они впервые разделяются. Своего рода приятное изнасилование, говорит она. Наверное, женщины получают от этого удовольствие, хотя я, конечно же, не узнаю этого, пока сама не выйду замуж.

— Dio me varda! — пробормотал я.

— Послушай, ты, наверное, боишься дотронуться до безобразного тела сестры? Не беспокойся, она сама все это проделает своей собственной рукой. Солнечный Свет только просит твоего разрешения.

— Не желает ли Шамс чего-нибудь еще? — ядовито осведомился я. — Для чудовища она кажется необычайно разборчивой.

— Нет, вы только послушайте, что он говорит! — снова возмутилась Мот. — Да ведь любой знатный мужчина позавидовал бы тебе. Оказаться обученным разным сексуальным штучкам, о которых большинство мужчин никогда и не слышали, да не кем-нибудь, а благородными Шахразадами. Да ты должен быть благодарен Шамс, Марко, ибо однажды, когда ты захочешь доставить удовольствие женщине с большим или дряблым михрабом, ты порадуешься, что знаешь, как это сделать. И она тоже будет тебе благодарна. А теперь, пока не пришла Солнечный Свет, заставь меня быть тебе признательной раз или два, но уже другим способом…

Глава 5

Иногда, для развлечения и в назидание, мы с Мот посещали заседания придворного суда. Тамошний суд назывался просто диван, видимо из-за изобилия диванных подушек, на которых сидели шах Джаман, визирь Джамшид и многочисленные муфтии — знатоки исламских законов; иногда заседания посещали и представители монгольского ильхана Абаги. Пред судом представали преступники, которых допрашивали, и обычные горожане — диван рассматривал их прошения и жалобы. Шах и его визирь вместе с другими представителями власти выслушивали обвинения, оправдания и просьбы, а затем совещались и лишь после этого выносили приговоры или определяли меру наказания.

Поскольку я был простым зевакой, то посчитал деятельность дивана интересной и поучительной. Однако если бы я оказался преступником и меня притащили бы туда, я наверняка счел бы его ужасным. Ну а будь я простым горожанином, обратившимся к судьям с жалобой, я осмелился бы просить о чем-либо диван только в самом крайнем случае. Потому что совсем рядом, на открытой террасе, стояла огромная горящая жаровня, а на ней — гигантский котел с кипящим маслом. Рядом ожидали несколько крепких дворцовых стражников и находящийся на службе у шаха палач, готовый применить масло на деле. Мот уверила меня, что использовать подобное наказание разрешалось не только по отношению к осужденным злодеям, но также и к тем горожанам, которые приходили с ложными обвинениями, злонамеренными жалобами или же давали лживые показания. И если стражники у чана выглядели довольно устрашающе, то палач просто внушал ужас. Он был в капюшоне, маске и одет во все красное, словно бы олицетворял собой огонь преисподней.

За все время я видел только одного злоумышленника, которого действительно приговорили к чану с маслом. Я бы судил его не так жестоко, но ведь я не мусульманин. Преступник этот был процветающим персидским купцом, чей домашний anderun состоял из разрешенных Кораном четырех жен и, кроме того, из обычного числа наложниц. Один из судей зачитал вслух: «Khalwat!» Это означало всего лишь «склонение к близости», но вскоре дивану были раскрыты детали его преступления. Купца обвинили в том, что он занимался zina сразу с двумя своими наложницами, тогда как четырем женам и третьей наложнице было позволено наблюдать за происходящим, а все это по мусульманскому закону было haram — запретно.

После того как были заслушаны обвинения, я проникся явной симпатией к ответчику, испытывая очевидную неловкость относительно собственной персоны, поскольку и сам почти каждую ночь занимался zina с двумя женщинами, которые, кстати, не были моими женами или наложницами. Однако когда я бросил вороватый взгляд на свою соучастницу — шахразаду Мот, — то на ее лице не увидел ни следов вины, ни опасения. Постепенно, по ходу рассмотрения дела, я узнал, что даже самый низкий проступок по мусульманским законам не заслуживает наказания, пока по крайней мере четверо свидетелей не дадут показание, что преступление действительно имело место. Купец же сам, то ли из чувства гордыни, то ли по глупости, разрешил пяти женщинам наблюдать за его героическим поступком, после чего они из-за нанесенной обиды, ревности или по какому-либо иному женскому разумению выдвинули против него обвинение в khalwat. Таким образом, все пять женщин получили возможность наблюдать, как несчастного вытащили, упирающегося и вопившего, на террасу и кинули живьем в кипящее масло. Я не буду останавливаться на том, что за этим последовало.

Не все наказания, вынесенные диваном, оказались столь неоправданно суровыми. Некоторые были специально разработаны для определенных видов преступлений. Однажды в суд приволокли пекаря: его обвинили в том, что он обвешивает покупателей, и приговорили к смерти в собственной печи. В другой раз перед судом предстал некий мужчина, единственное преступление которого заключалось в том, что он, прогуливаясь по улице, наступил на лист бумаги. На него донес мальчик, который шел следом и подобрал этот листок. Он обнаружил на бумаге среди других слов и имя Аллаха. Ответчик клялся, что вовсе не хотел нанести такое оскорбление всемогущему Аллаху, но другие свидетели заявили, что он был закоренелым богохульником. Они сказали, что частенько видели, как он кладет другие книги поверх своего экземпляра Корана, а однажды даже держал его в левой руке. Несчастному вынесли жестокий приговор: его, как и листок бумаги, должны были затоптать до смерти стражники и палач.

Однако дворец шаха внушал праведный ужас только во время заседаний дивана. Гораздо чаще религия служила поводом к тому, что дворец становился местом празднеств и развлечений. Персияне признают около семи тысяч древних исламских праведников ислама, а теперь представьте, сколько же у них всяких праздников. В дни, когда чествовали наиболее важных праведников, шах устраивал вечера, обычно приглашая на них лишь знатных и благородных людей Багдада, но иногда открывал двери дворца и для всех желающих. Хотя сам я не принадлежал к знати и даже не был мусульманином, но, поскольку я гостил во дворце, меня несколько раз приглашали на эти увеселения. Я припоминаю одну такую ночь, когда в честь какого-то давно умершего праведника в дворцовых садах устроили празднование. Каждому гостю выдали не обычную груду диванных подушек, на которых он мог сидеть или лежать развалясь, но вручили по огромной куче благоухающих свежих розовых лепестков. Все ветки на деревьях были уставлены свечами, и этот свет освещал темные уголки сада, высвечивая оттенки зеленой листвы. Каждая клумба была полна канделябров, и можно было разглядеть массу различных растений всевозможных цветов. Свечей оказалось достаточно, чтобы сделать сад почти таким же ярким и разноцветным, каким он был днем. Да вдобавок еще слуги шаха заранее приготовили множество маленьких черепашек, которых купили на базаре или велели наловить детям в окрестностях города. Они прикрепили каждой на панцирь свечу и отпустили тысячи этих созданий свободно ползать по саду, словно движущиеся пятнышки света.

Как всегда, еда и напитки здесь были гораздо более разнообразными, а угощение — более щедрым, чем я когда-либо видел на западных праздниках. Помимо прочего, гостей развлекали и музыканты, играющие на разных инструментах (многие из которых я не видел и не слышал раньше), под эту музыку выступали танцовщики и пели песни певцы. Мужчины-танцоры с пиками и саблями, печатая шаг, воссоздавали знаменитые сражения славных персидских воинов прошлого, подобных Рустаму и Зухрабу. Женщины-танцовщицы едва перебирали ногами, но при этом так потрясали своими грудями и животами, что заставляли зрителей вращать глазами. Певцы не пели песен религиозного содержания — ислам не одобряет этого, — а исполняли номера совершенно иного сорта, я имею в виду, чрезвычайно непристойные. Были здесь также и дрессировщики медведей с проворными и ловкими животными-акробатами. Чародеи заставляли змей с капюшонами, которых они назвали najhaya, танцевать в корзинах. Fardarbab предсказывали будущее по своим подносам с песком, shaukhran (клоуны), одетые в смешные наряды, прыгали, декламировали или делали непристойные жесты.

Сильно захмелев от финикового напитка araq, я наконец выбросил из головы христианские предубеждения против предсказаний и обратился к одному из fardarbab, старому арабу или иудею с бородой, напоминавшей лишайник. Я спросил, что ждет меня в будущем. Но, должно быть, предсказатель распознал во мне доброго христианина, не верящего в его магическое искусство, потому что только раз взглянул на рассыпавшийся песок и проворчал: «Остерегайся кровожадной красоты». Уж не знаю, какое это имело отношение к будущему, но я припомнил, что слышал что-то подобное в прошлом. Глумливо рассмеявшись над старым мошенником, я встал, развернулся и отправился прочь. Однако спьяну я выделывал такие пируэты, что, не дойдя до дома, упал. Затем пришел Карим и, поддерживая, довел меня до спальни.

Это была одна из ночей, когда я не встречался с Мот и Солнечным Светом. Накануне Мот велела мне отдохнуть в следующие несколько ночей, потому что сама испытывает, как она выразилась, проклятие Луны.

— Проклятие Луны? — словно эхо, повторил я.

Девушка нетерпеливо пояснила:

— Женское кровотечение.

— А что это такое? — спросил я, поскольку, по правде говоря, никогда не слышал об этом прежде.

Мот бросила на меня косой взгляд — ее зеленые глаза были полны удивленного раздражения — и нежно сказала:

— Глупый. Как все молодые люди, ты воспринимаешь женщину как нечто чистое и безупречное — подобно тем маленьким крылатым существам, которые называются пери. Утонченные пери даже не едят, а живут тем ароматом, который вдыхают от цветов, вот почему им никогда не надо мочиться и испражняться. Потому-то ты наверняка думаешь, что красивая женщина не должна иметь недостатков или слабостей, позволительных для остального человечества.

Я пожал плечами.

— А разве плохо так думать?

— О, я бы не сказала, потому что мы, красивые женщины, часто пользуемся этим мужским заблуждением. Но это заблуждение, Марко, и я сейчас предам свой пол, освободив тебя от этих иллюзий. Послушай меня.

И она объяснила, что происходит с девочкой, когда той исполняется лет десять или около того, что превращает ее в женщину, и продолжает происходить с ней и после, приблизительно раз в месяц.

— Правда? — удивился я. — Я этого не знал. И такое бывает со всеми женщинами?

— Да, они должны терпеть это проклятие Луны, пока не станут старыми и не высохнут во всех отношениях. Это проклятие сопровождается спазмами, болью в спине и плохим настроением. В это время женщины становятся мрачными и полны ненависти; мудрая женщина при этом старается скрываться от людей или облегчает муки при помощи терьяка или банджа, пока они не пройдут.

— Звучит устрашающе.

Мот рассмеялась, но невесело.

— А еще хуже для женщины, если время пришло, а проклятия Луны нет. Потому что это означает, что она забеременела. Обо всех этих выделениях, о той влаге, отвращении и неловкости, которые испытываешь в это время, я даже не буду говорить. Я чувствую себя такой злобной, полной ненависти и мрачной, что удаляюсь от всех. Ступай прочь, Марко, веселись и наслаждайся свободой своего тела, как все свободные от этого бремени проклятые мужчины, и оставь меня наедине с моими женскими страданиями.

Несмотря на все разъяснения шахразады Мот, я не мог после этого, а может, именно вследствие этого думать о красивой женщине, что она несовершенна или имеет постыдные изъяны. По крайней мере, до тех пор, пока какая-нибудь красавица сама, как донна Илария, не доказывала этого и таким образом не теряла мое уважение. Здесь, на Востоке, я учился все больше ценить красивых женщин и постоянно делал открытия. Так что не удивительно, что я боготворил красоту.

Сейчас постараюсь объяснить. Когда я был молодым, то верил, что физическая красота женщины свойственна только очевидным ее чертам, таким как лицо, груди, ноги и ягодицы, ну а также и в меньшей степени очевидным, вроде хорошенького и зазывающего (доступного) холмика «артишока», medallion и михраба. Но в своей жизни я знал достаточно женщин, чтобы теперь понимать, что существуют гораздо более утонченные особенности физической красоты. Хочу отметить одну из них: мне особенно нравятся внутренние мышцы (сухожилия), которые тянутся от женского паха по внутренней стороне ее бедер, когда обольстительница раскрывает их. Я также пришел к пониманию того, что даже особенности, свойственные всем красивым женщинам, различаются в достаточной степени, и научился наслаждаться этим. У каждой миловидной женщины красивые груди и соски, однако они бесконечно варьируются по форме и размерам, пропорциям и цвету, и все это красота. У каждой красивой женщины — красивый михраб, но до чего же восхитительно они отличаются друг от друга: по своему положению, чуть впереди или сзади, по окраске и пушку на наружных губах, по тугому, словно кошелек, и похожему на него отверстию, по местоположению zambur, его размерам и способности к возбуждению…

Возможно, что мои слова звучат скорее похотливо, нежели почтительно. Но я лишь хочу особо подчеркнуть, что никогда не мог, да и впредь ни за что не стану принижать всех красивых женщин на земле — даже после того, как однажды в Багдаде шахразада Мот, которая, кстати, и сама была одной из таких женщин, постаралась показать мне их с худшей стороны. Я имею в виду не только ее рассказ о проклятии Луны. Например, однажды она условилась со мной, что я незаметно прокрадусь в дворцовый anderun, но не для наших обычных ночных шалостей, а днем. Дело в том, что я сказал ей:

— Мот, а вы помните того купца, которого казнили у нас на глазах за его haram — способ заниматься zina? Такое часто происходит в anderun?

Девушка посмотрела на меня своими зелеными глазами и сказала:

— Приходи и сам увидишь.

В тот раз шахразаде наверняка пришлось подкупить слуг и евнухов, чтобы они смотрели в другую сторону, потому что было невозможно незаметно провести меня днем в это крыло дворца. Мот посадила меня в коридоре во встроенный в стену шкаф для одежды. В нем было просверлено два глазка, которые выходили в две роскошно убранные комнаты. Я заглянул сначала в одно отверстие, затем в другое; обе комнаты были в этот момент пусты.

Мот сказала:

— Это общие комнаты, где женщины могут собираться, когда устают от одиночества в своих отдельных покоях. Этот шкаф — одно из многочисленных мест, откуда можно наблюдать за anderun и где время от времени останавливается евнух. Он наблюдает, нет ли между женщинами ссор и драк или каких-либо других беспорядков, и сообщает об этом моей матери, светлейшей первой жене шаха, которая отвечает за порядок в anderun. Сегодня евнуха здесь не будет, и я сейчас пойду и дам знать об этом женщинам. А затем мы вместе понаблюдаем, какую пользу они извлекут из отсутствия надзирателя.

Мот ушла и вскоре вернулась. Мы встали спина к спине в тесном шкафу, и каждый прижался глазом к смотровому отверстию. Долгое время ничего не происходило. Затем в комнату, за которой я наблюдал, вошли четыре женщины и расселись там и сям на диванных подушках. Все они были примерно одного возраста с шахрияр Жад и почти такие же красивые. Одна из них, несомненно, была урожденная персиянка, потому что у нее были кожа цвета слоновой кости и черные как ночь волосы, но глаза синие, как ляпис-лазурь. Вторую я принял за армянку, потому что каждая ее грудь была такого же размера, как и голова. Третья была чернокожей, эфиопкой или нубийкой, и у нее, конечно же, были ступни словно ласты, тонкие икры и зад как балкон, но она все равно выглядела довольно миловидной: симпатичное лицо с не слишком вывернутыми губами, хорошей формы грудь и прекрасные длинные руки. У четвертой женщины кожа была такой смуглой, а глаза такими темными, что я заключил, что она арабка.

Однако женщины, за которыми никто не наблюдал и которые были свободны делать, что хотят, не выказывали никаких безнравственных поползновений, но вели себя сдержанно и скромно. На всех, кроме одной, были чадры, и все четверо были полностью одеты и оставались одетыми, и к ним не присоединился никто из их тайных любовников. Чернокожая женщина и арабка принесли с собой какое-то рукоделие и довольно апатично им занимались. Персиянка, прихватив какие-то горшочки, кисточки и другие маленькие инструменты, уселась рядом с армянкой и принялась усердно делать той маникюр, а когда закончила, обе женщины начали вдвоем раскрашивать ладони и ступни хной. Вскоре я заскучал, так же как и эти четыре женщины. Я видел, как они зевают, слышал, как отрыгивают, и чувствовал, как они портят воздух, и удивлялся, почему я рассчитывал на пикантные штучки вроде вавилонских оргий в доме, полном женщин, только потому, что все они принадлежали одному мужчине. Ясно же, что, когда такому количеству женщин нечего делать, как только ждать, когда их позовет хозяин, то они могут лишь расслабляться и быть не более деятельными и оживленными, чем растения. С таким же успехом я мог бы наблюдать за грядкой капустной рассады. Я повернулся, чтобы сказать об этом шахразаде Мот.

Но она похотливо улыбнулась мне, предостерегающе приложила палец к губам и показала на свой глазок. Я нагнулся, посмотрел в него и едва удержался от удивленного восклицания. В этой комнате были двое: во-первых, совсем молоденькая девушка, значительно моложе любой из тех четырех женщин, что сидели в моей комнате, на редкость миловидная, мне удалось разглядеть ее лицо. Она сняла с себя шаровары и то, что было под ними надето, и оказалась обнаженной ниже пояса. Девушка эта была смуглой арабкой, но сейчас ее миловидное лицо было розовым от напряжения. Кроме нее в комнате был и представитель мужского пола — одна из обезьян шимпанзе ростом с ребенка, вся такая волосатая, что я никогда бы не догадался, что это самец, если бы девушка не работала с жаром одной рукой, чтобы поощрить свидетельство мужественности животного. Постепенно она достигла желаемого результата, но обезьяна лишь тупо смотрела на стоявшее вертикально доказательство, так что девушке пришлось приложить усилие, чтобы показать самцу, что и как с ним делать. Наконец и это закончилось, а мы с Мот все это время наблюдали в глазок.

После того как постыдное представление подошло к концу, арабка вытерлась куском ткани и протерла те царапины, которые нанес ей партнер. Затем она натянула на себя шаровары и выдворила шаркающую и подскакивающую обезьяну из комнаты. Мы с Мот ринулись прочь из гардеробной, в которой стало жарко и душно, в коридор, где могли поговорить, не опасаясь быть подслушанными четырьмя женщинами, которые все еще оставались в другой комнате.

Я заметил:

— Ничего удивительного в том, что визирь говорил мне, будто это животное называют невыразимо грязным.

— О, Джамшид просто завидует, — небрежно сказала царевна. — Обезьяна способна делать то, чего он сам не может.

— Однако у шимпанзе это получается не слишком хорошо. Его zab был едва ли не меньше, чем у арабки. Так или иначе, я думаю, что благопристойная женщина все же лучше использует палец евнуха, чем zab обезьяны.

— Разумеется, некоторые так и делают. Так что теперь ты понимаешь, почему мой zambur пользуется таким спросом. Здесь слишком много женщин, которым приходится ждать слишком долго и страстно желать, когда же их наконец вызовет к себе шах. Вот почему пророк (да пребудет с ним мир) давным-давно ввел tabzir. Потому-то благопристойные женщины и не должны испытывать страстных желаний и стремиться к недостойным мусульманки средствам спасения.

— Думаю, на месте шаха я бы предпочел, чтобы женщины обращались к zambur друг друга, чем к случайным zab. Ты только представь, а вдруг эта арабка забеременеет от той обезьяны! Какой отвратительный отпрыск может у нее появиться? — Эта ужасная мысль повлекла за собой другую, не менее ужасную. — Per Cristo[137], а вдруг твоя отвратительная сестра забеременеет от меня? Я что, должен буду на ней жениться?

— Не тревожься, Марко. Каждая женщина здесь, какой бы нации она ни была, имеет свои собственные способы, чтобы избежать подобной случайности.

Я недоуменно уставился на шахразаду.

— Они знают, как избежать зачатия?

— Это не всегда срабатывает, но все же лучше, чем полагаться на случай. Арабские женщины, например, прежде чем заняться zina, заталкивают себе внутрь затычку из шерсти, пропитанной соком плакучей ивы. Персиянка помещает в себя тонкую белую пленку, расположенную под коркой граната.

— Как отвратительно греховно, — вынужден был сказать я как добрый христианин. — А что лучше срабатывает?

— Конечно, персидский способ предпочтительней, хотя бы потому, что он удобней для обоих партнеров. Шамс использует его, и держу пари, что ты ни разу даже не почувствовал этого.

— Угадала.

— А теперь представь, что твой нежный lubya наталкивается на эту плотную затычку из шерсти внутри арабской женщины. В любом случае, я не верю в действенность этого способа. Что могут знать арабские женщины о том, как помешать зачатию? Пока арабский мужчина не захочет сделать ребенка, он никогда не занимается zina со своей женщиной, поскольку привык использовать для этого других мужчин или мальчиков.

Я успокоился, когда узнал, что царевна Шамс благодаря чудесному средству из пленки граната не собиралась беременеть и преумножать свое уродство. Хотя, по справедливости, я должен был бы встревожиться, потому что участвовал в одном из самых мерзких смертных грехов, который только мог совершить христианин. Поэтому я решил, что при первом же удобном случае, во время путешествия или уже после возвращения домой в Венецию, когда поблизости окажется христианский священник, я обязательно покаюсь. Разумеется, священник наложит на меня епитимью за то, что я прелюбодействовал с двумя незамужними женщинами одновременно, однако это был еще простительный грех по сравнению с другим. Я хорошо представлял себе ужас святого отца, когда я признаюсь, что, воспользовавшись безнравственными хитростями Востока, получил возможность вступить в половые отношения ради чистого наслаждения, а не из стремления христианина получить от этого в конечном итоге потомство.

Нет нужды говорить, что я не отказался от этого греховного наслаждения. Если что-то и огорчало меня слегка, то вовсе не ноющее чувство вины, а вполне естественное желание, чтобы zina каждый раз завершалась внутри красавицы Мот, а не внутри нелюбимой и непривлекательной Шамс. Тем не менее, когда Мот безжалостно отвергла мои робкие намеки на этот счет, у меня хватило здравого смысла больше их не делать. Я не хотел рисковать тем, что имел, в погоне за недостижимым счастьем. А чтобы утешиться, я придумал для себя историю — сказку вроде тех, что рассказывала нам шахрияр Жад.

В своей выдуманной истории я сделал Солнечный Свет не такой, какой она была, самой уродливой женщиной в Персии, но, напротив, восхитительной красавицей. Она была настолько великолепна, что Аллах в своей мудрости постановил: «Непостижимо, чтобы божественной красотой и приносящей радость любовью шахразады Шамс наслаждался лишь один какой-нибудь мужчина». Именно по этой причине Шамс и не могла выйти замуж. В знак подчинения всемогущему Аллаху она была принуждена оказывать внимание всем достойным и добрым почитателям, и однажды я сам оказался одним из таких временных поклонников. Какое-то время я утешался этой историей, только когда в этом была необходимость. Каждую ночь, пока zina не достигала высшей точки, у меня не возникало нужды в чем-то большем, чем очарование и близость царевны Мот, чтобы возбуждать и поддерживать свое рвение. Но потом, когда наша взаимная игра заставляла восхитительное давление повышаться во мне так, что его уже нельзя было сдержать и я позволял ему выйти, тогда я мысленно призывал свою воображаемую сказочную красавицу Солнечный Свет и делал ее вместилищем всплеска своей любви.

Как я уже сказал, какое-то время этого мне было вполне достаточно. Но затем я начал ощущать пагубное влияние своего рода безумия. Я стал допускать, что моя история может оказаться правдой. Постепенно безумие мое усиливалось, я начал подозревать какую-то страшную тайну и решил, что если буду действовать незаметно, то первым (и единственным) раскрою этот секрет. В конце концов я дошел до такого сумасшествия, что начал делать Мот новые намеки: мол, я в действительности хочу увидеть ее сестру, которую не может видеть никто. Девушка забеспокоилась и встревожилась, а я уже дошел до того, что представлял себе, как дерзко упомяну имя Шамс в присутствии ее родителей и бабушки.

«Мне была оказана честь познакомиться с большей частью вашей благородной семьи, о светлейшие, — сказал бы я шаху Джаману или шахрияр Жад, а затем бесцеремонно добавил бы: — За исключением достойной уважения принцессы Шамс».

«Шамс?» — переспросили бы они сдержанно и оглянулись бы по сторонам со смущенным видом. А Мот начала бы бойко говорить что-нибудь, чтобы отвлечь нас всех, а потом довольно грубо буквально вытолкала бы меня прочь.

Бог знает, куда бы в конце концов завело меня такое поведение — возможно, меня отправили бы в Дом иллюзий, — но вскоре отец и дядя вернулись в Багдад и пришло время распрощаться со всеми тремя моими партнершами по zina: Мот, Шамс настоящей и Шамс выдуманной.

Глава 6

Отец и дядя вернулись вместе, встретившись где-то по дороге, к северу от Персидского залива. Бросив на меня взгляд, дядя весело захохотал, поприветствовав племянника следующим образом:

— Ecco[138] Марко! На удивление, все еще жив, в вертикальном положении и на свободе! Неужели на этот раз обошлось без неприятностей, scagaròn?[139]

— Похоже на то.

И я отправился, чтобы удостовериться, так ли это. Я разыскал шахразаду Мот и сказал ей, что наша любовная связь подошла к концу.

— Я не могу больше уходить на всю ночь, не вызывая при этом подозрений.

— Очень плохо. — Она надула губки. — Моя сестра еще нисколько не устала от нашей zina.

— Я тоже, шахразада Магас-мирза. Хотя, по правде говоря, zina меня сильно ослабила. А сейчас я должен восстановить силы для нашего путешествия.

— Да, вообще-то вид у тебя измученный и изнуренный. Ну хорошо, стало быть, конец. Мы еще формально попрощаемся перед твоим отъездом.

В тот вечер дядя с отцом сообщили шаху, что решили все-таки не ехать морем, чтобы сократить наш путь на восток.

— Мы искренне благодарны вам, шах Джаман, за то, что вы предложили нам это, — сказал отец. — Но есть одна старая венецианская поговорка: «Loda el mar e tiente a la terra».

— Что значит?.. — вежливо спросил шах.

— «Восхваляй море, но занимайся землей». В переложении это означает: «Превозноси громаду и опасности, но держись за маленькое и надежное». В свое время мы с Маттео много путешествовали по бескрайним морям, но никогда не плавали вместе с арабскими торговцами. Нет такого пути по суше, который будет более рискованным и опасным.

— Арабы, — пояснил дядя, — строят свои океанские суда так же небрежно, как и ветхие речные лодки, которые светлейший шах видит здесь в Багдаде. Все они связаны веревками и проклеены рыбьим жиром, в конструкции нет ни куска металла. А лошади и козы на палубе сбрасывают свое дерьмо вниз, в каюты пассажиров. Может быть, арабы и достаточно невежественны, раз отваживаются выходить в море на таких утлых и убогих скорлупках, но мы — нет.

— Вполне возможно, что вы поступаете мудро, — сказала шахрияр Жад, которая как раз вошла в комнату, хотя там собрались только мужчины. — Я расскажу вам на этот счет одну сказку…

Она рассказала их несколько, и все они были про Синдбада-Морехода, который претерпел несколько неприятных приключений, встретившись с гигантской птицей Рухх, со старым Шейхом Моря и с рыбой, огромной, как остров. Шахрияр упоминала про кого-то еще, но я не помню. Суть ее повествования сводилась к тому, что Синдбад каждый раз начинал свои приключения с того, что садился на арабское судно, которое неизменно терпело крушение, а сам он выживал, потому что доплывал до какой-нибудь земли, не нанесенной на карту.

— Спасибо, дорогая, — сказал шах, когда его супруга закончила рассказывать шестую или седьмую сказку о Синдбаде. И прежде чем она начала следующую, он спросил отца и дядю: — Значит, вы напрасно съездили к заливу?

— Вовсе нет, — ответил отец. — Мы увидели, узнали и раздобыли много интересного. Например, я купил эту прекрасную стальную shimshir в Нейризе. Знающий человек сказал мне, что она была сделана из железа, добытого на расположенных неподалеку рудниках светлейшего шаха. Я, признаться, очень удивился. И сказал ему: «Разумеется вы имеете в виду стальные рудники: сабля ведь стальная, и железо здесь ни при чем». А он ответил: «Нет, мы добываем в рудниках железо, кладем его в специальный горн, и железо становится сталью». Я страшно возмутился: «Что? Вы хотите, чтобы я поверил, что если засуну в горн осла, то он станет лошадью?» Этому человеку пришлось долго объяснять, чтобы убедить меня. Святая правда, о светлейший шах, что в Европе сталь всегда считали особым металлом высшего качества, а никак не простым железом.

— А вот и нет, — сказал шах, улыбнувшись. — Сталь — это железо, освобожденное от примесей особым способом, который вы в Европе, возможно, еще не знаете.

— Тогда я повысил свое образование там, в Нейризе, — заметил отец. — А еще мой путь пролегал через Шираз и, разумеется, через его громадные виноградники. Я попробовал все знаменитые вина в каждой винодельне, где они производятся. Я также попробовал… — Тут он замолчал и бросил взгляд на шахрияр Жад. — Да, кстати, в Ширазе великое множество миловидных женщин, их там больше, чем в каком-либо другом городе, где мне довелось побывать.

— Это правда, — сказала дама. — Я и сама там родилась. В Персии есть поговорка: «Если ты ищешь красивую женщину, посмотри в Ширазе, а если ищешь красивого мальчика — то в Кашане».

— А что касается меня, — вставил дядя Маттео, — то я обнаружил кое-что интересное в Басре. Масло, которое называется нефть; оно получается не из оливок, орехов, рыбы или жира, а сочится из самой земли. Оно горит ярче, чем какое-либо другое, дольше и без удушливого запаха. Я наполнил им несколько бутылей, чтобы зажигать по ночам во время нашего путешествия, а также, надеюсь, чтобы удивлять других, кто никогда не видел подобного вещества раньше. Сам я, признаться, здорово удивился.

— Да, относительно вашего путешествия, — сказал шах. — Раз уж вы решили продолжить его по суше, помните о моем предостережении насчет Деште-Кевир — Большой Соляной пустыни, которая лежит к востоку. Поздняя осень — лучшее время года, чтобы пересечь ее, хотя, по правде говоря, хорошего времени для этого вообще не существует. Я предлагаю вам взять для вашего каравана верблюдов, пять штук. По одному для каждого из вас и ваших вьюков, одного для погонщика и еще одного — для основного груза. Визирь отправится с вами завтра на базар и поможет вам выбрать верблюдов. Он же заплатит за них, а я взамен возьму ваших лошадей.

— Это очень любезно с вашей стороны, — заметил отец. — Вот только у нас нет погонщика верблюдов. А без него нельзя?

— Если вы не слишком искусны в управлении этими животными то вам обязательно понадобится погонщик. Ладно, что-нибудь придумаем. Но сначала приобретите верблюдов.

Итак, на следующий день мы вчетвером, вместе с Джамшидом, снова отправились на базар. Верблюдов продавали на большой плошали, выложенной по кромке высокими камнями. Выставленные на продажу верблюды размещались таким образом, что их передние ноги стояли на каменных выступах, из-за чего животные казались выше и высокомерней. Этот рынок был более шумным, чем любая другая часть базара, потому что к обычным выкрикам и ссорам покупателей и продавцов там добавлялись также сердитый рев и скорбные стоны верблюдов, недовольных тем, что их все время хватали за морды и поворачивали, чтобы продемонстрировать, как резво они встают и ложатся на колени. Джамшид заставил животных проделать все трюки. Он щипал их за горбы, щупал ноги верблюдов снизу и сверху, заглядывал им в ноздри. После того как визирь проверил почти всех взрослых животных, которые были выставлены в тот день на продажу, он отвел пятерых из них в сторону — одного верблюда и четырех верблюдиц. Моему отцу визирь сказал:

— Посмотрите, согласны ли вы с моим выбором, мирза Поло? Обратите внимание, что у всех передние ноги больше, чем задние, а это верный признак превосходной выдержки. Еще ни у одного из них нет червей в носу. Всегда следите за этим и, если когда-нибудь увидите признаки заражения, засыпьте им в ноздри побольше перца.

Поскольку отец и дядя сами совершенно не разбирались в верблюдах, они, разумеется, одобрили выбор визиря. Продавец велел своему помощнику отвести верблюдов, связанных в шеренгу, в дворцовые конюшни, а мы налегке отправились за ними.

Во дворце шах Джаман и шахрияр Жад уже поджидали нас в комнате, заваленной подарками. Они хотели, чтобы мы передали их великому хану Хубилаю. Здесь были туго свернутые qali высочайшего качества, шкатулки с драгоценностями, изящные блюда и кувшины, сделанные из золота, shimshir из нейризской стали с ножнами, украшенными драгоценностями. Для женщин хана Хубилая были приготовлены отполированные зеркала, тоже из нейризской стали, сурьма и хна, кожаные фляги с ширазским вином, тщательно упакованные черенки самых прекрасных роз из дворцовых садов, а также черенки не имеющих семян банджа и мака, из которого делают терьяк. Самым замечательным из всех подарков была доска, на которой какой-то придворный живописец нарисовал портрет мужчины — грозного и аскетического вида, но слепого, его глазные яблоки были абсолютно белыми. Это было единственное изображение живого существа, которое я когда-либо видел в мусульманской стране.

Шах пояснил:

— Это лик пророка Мухаммеда (да пребудет с ним мир). В государствах великого хана много мусульман, и многие из них даже не представляют, как пророк (да пребудет с ним мир) выглядел при жизни. Вы возьмете этот портрет, чтобы показать им.

— Простите меня, — сказал дядя Маттео с несвойственной ему нерешительностью. — Я думал, что изображение живых людей запрещено исламом. А уж образ самого пророка?..

Шахрияр Жад объяснила:

— Изображение не считается живым, пока не нарисованы глаза. Вы наймете какого-нибудь живописца, чтобы нарисовать их перед тем, как подарите картину хану. Требуется поставить всего лишь две коричневые точки на глазных яблоках.

Шах добавил:

— Сама картина нарисована такими красками, которые через несколько месяцев поблекнут, и портрет полностью исчезнет. Таким образом, он не может стать предметом поклонения, которые так чтите вы, христиане, и которые запрещены Кораном, потому что в них нет необходимости для нашей более цивилизованной религии.

— Этот портрет, — сказал отец, — станет самым удивительным подарком из всех, которые хан когда-либо получал. Светлейший шах очень великодушен в уплате дани.

— Я бы хотел послать Хубилаю также несколько невинных девушек из Шираза и мальчиков из Кашана. — Шах призадумался. — И я уже пытался делать это прежде, но почему-то они никогда не прибывали к его двору. Девственников, должно быть, очень трудно перевозить.

— Остается только надеяться, что мы сможем доставить все это, — сказал дядя, показывая на подарки.

— О, не беспокойтесь, тут проблем не возникнет, — заверил его визирь Джамшид. — Один из ваших новых верблюдов легко сможет нести весь этот груз и делать с ним восемь фарсангов в день, причем вода ему понадобится только раз в три дня. При условии, конечно, если у вас будет опытный погонщик верблюдов.

— А он у вас уже есть, — сказал шах. — Еще один подарок от меня, на этот раз не для хана, а для вас, господа. — Он сделал знак стражнику у дверей, и тот вышел. — Раб, которого я сам только недавно приобрел, его купил для меня один из придворных евнухов.

Отец пробормотал:

— Великодушие светлейшего шаха не имеет предела и поражает.

— Ну что вы в самом деле, — скромно сказал шах. — Что я, не могу подарить своим друзьям раба? Даже такого, который стоил мне пять сотен динаров?

Стражник вернулся вместе с рабом, который тут же упал ниц и пронзительно заверещал:

— Да будет благословен Аллах! Мы снова встретились, добрые хозяева!

— Sia budelà![140] — воскликнул дядя Маттео. — Да это же тот негодяй, которого мы сами отказались купить!

— Эта тварь Ноздря! — воскликнул визирь. — И правда, мой господин шах, как это вы решились обзавестись этим презренным лишаем?

— Боюсь, что он привел евнуха в восхищение, — кисло пояснил шах. — А меня — нет. Итак, он ваш, господа.

— Ну… — сказали дядя и отец, чувствуя неловкость, но не желая обижать хозяина.

Подарок вообще-то принято хвалить, даже если он тебе не понравился. Однако на этот раз сам шах честно признался:

— Я никогда еще не встречал такого непокорного и противного раба. Он бранился и оскорблял меня на полудюжине языков, которые я не понимаю, кроме одного слова «свинина», которое встречалось во всех.

— Он также дерзко вел себя со мной, — добавила шахрияр. — Вообразите себе раба, который хулит сладость голоса своей хозяйки.

— Пророк (да пребудет с ним мир), — заметил тварь Ноздря, словно размышлял вслух сам с собой, — пророк называет дом, из дверей которого доносится женский голос, проклятым.

Шахрияр злобно посмотрела на него, а шах сказал:

— Вы слышите? Ну ладно, евнуха, который купил его без спроса, четвертовали. Евнух ничего не стоил, поскольку был рожден под этой крышей одной из моих рабынь. Но ведь этот сын суки шакала стоит пять сотен динаров, и им надо распорядиться с большей пользой. Вам, господа, нужен погонщик верблюдов, а он утверждает, что может им быть.

— Истинно! — завопил сын суки шакала. — Добрые хозяева, я вырос среди верблюдиц, и я люблю их, как своих родных сестер…

— В это, — сказал дядя, — я верю.

— Ответь-ка мне на вопрос, раб! — рявкнул на него Джамшид. — Верблюд становится на колени, чтобы его нагрузили. Он жалуется и стонет изо всех сил, когда на него укладывают каждый следующий груз. Как ты узнаешь, что его больше нельзя нагрузить?

— Это просто, визирь-мирза. Как только верблюд перестанет роптать, это значит, что вы положили на него последнюю соломинку, которую он сможет нести.

Джамшид пожал плечами.

— Он и впрямь знает верблюдов.

— Ну… — промямлили дядя и отец.

Шах сказал уныло:

— Вы возьмете его с собой, господа, или же на ваших глазах этот человек отправится в чан.

— Куда? — удивился отец, который не знал, что это такое.

— Давай возьмем его, отец, — сказал я, впервые за все время открыв рот. Я произнес это без всякого восторга, но я не хотел еще раз увидеть, как человека предают смерти в кипящем масле, пусть даже такого отвратительного паразита.

— Аллах вознаградит тебя, молодой хозяин-мирза! — закричал паразит. — О, украшение безупречности, ты так же сострадателен, как старый дервиш Баязид, который как-то во время путешествия обнаружил муравья, попавшего в корпию его пупка. Он прошел сотни фарсангов обратно к тому месту, откуда начал свое путешествие, чтобы вернуть насильно унесенного муравья в его муравейник, и…

— Замолчи! — завопил дядя. — Мы берем тебя с собой потому только, что хотим избавить нашего друга шаха Джамана от твоего вонючего присутствия. Но предупреждаю тебя, гниль, тебе придется нелегко!

— Я согласен! — завопила гниль. — Слова поношения и битье, которые дарованы мудрецом, более ценны, чем лесть и цветы, дарованные невеждой. И более того…

— Gesù, — утомленно сказал дядя. — Тебя будут бить не по ягодицам, а по твоему болтающему языку. О светлейший шах, мы отправимся завтра на рассвете и заберем с собой это зловоние.

Рано утром Карим и двое других слуг одели нас в добротные одежды для путешествия, выполненные в персидском стиле, и помогли упаковать наши личные вещи. После чего нам вручили огромную корзину с прекрасными яствами, винами и другими деликатесами, приготовленными придворными поварами, так что мы были обеспечены кушаньями на добрый отрезок нашего пути. Затем все трое слуг доставили себе удовольствие, изображая беспредельную печаль, словно мы всю жизнь были их любимыми хозяевами и теперь покидали их навсегда. Они распростерлись ниц, прощаясь, скинули свои тюрбаны и принялись биться об пол обнаженными головами. Слуги не переставали делать это до тех пор, пока отец не раздал им бакшиш, после чего проводили нас с широкими улыбками и пожеланиями всегда пребывать под защитой Аллаха.

В дворцовой конюшне мы обнаружили, что Ноздря уже по собственной инициативе оседлал наших верблюдиц и нагрузил вьючного верблюда. Он даже тщательно рассортировал и прикрыл все подарки, которые посылал шах, так, чтобы они не упали, не дребезжали и не испачкались в дорожной пыли. Причем раб разместил их таким образом, чтобы мы могли определить, что он не украл ни единой вещи.

Однако вместо похвалы дядя сурово сказал:

— Ты, мерзавец, думаешь, что порадуешь нас сейчас и заморочишь нам голову, чтобы мы проявили к тебе снисходительность, когда ты вновь поддашься своей природной лени. Но предупреждаю тебя, Ноздря, мы ожидаем от тебя чего-то подобного и…

Раб перебил его с подобострастием:

— Хороший хозяин делает хорошего слугу и получает от него службу и послушание в прямой зависимости от уважения и веры, которые оказывает ему.

— Однако по всем рассказам, — заметил отец, — ты плохо служил своим прошлым хозяевам — шаху, торговцу рабами…

— Ах, добрый хозяин мирза Поло, я слишком долго был заключен, словно пленник, в различных городах и семействах, и моя душа рвется отсюда. Аллах создал меня странником. Я так понял, что вы, господа, путешественники, и потому приложил все усилия, чтобы меня прогнали из дворца, мечтая присоединиться к вашему каравану.

— Хм, — скептически произнесли отец и дядя.

— Ведя себя так, я знал, что рискую прежде всего попасть из дворца в котел с маслом. Но молодой мирза Марко спас меня, и он никогда не пожалеет об этом. Вам, старшие хозяева, я буду послушным слугой, но для него я стану преданным наставником. Я спасу юношу от опасности, как он меня, и я буду прилежно обучать его премудростям путешествия.

Таким образом, Ноздря оказался вторым, довольно странным учителем, которого я приобрел в Багдаде. Да уж, не такого компаньона я себе желал. Меня не слишком-то радовало, что обо мне будет заботиться этот грязный раб, который, возможно, научит меня чему-нибудь дурному. Однако я не хотел ранить его, а потому промолчал, изобразив на лице терпимость.

— Имейте в виду, я вовсе не претендую на то, чтобы считаться хорошим человеком, — сказал Ноздря, словно подслушав мои мысли. — Я человек простой, и не все мои вкусы и привычки приемлемы в благовоспитанном обществе. Несомненно, вы будете часто бранить меня или даже бить. Но я хороший путешественник, вот кто я такой. И теперь, когда я снова окажусь под открытым небом, вы оцените, как я полезен. Вы меня еще узнаете!

Итак, мы втроем отправились проститься с шахом, шахрияр, ее старой матерью и шахразадой Магас. По этому случаю они все рано поднялись и попрощались с нами так прочувствованно, словно мы и впрямь были дорогими гостями, а не простыми посланцами великого хана, взимавшего с персов дань.

— Вот здесь документы на владение этим рабом, — сказал шах Джаман, передавая их моему отцу. — Вы пересечете много границ, когда двинетесь отсюда на восток, и пограничная стража может потребовать бумаги, удостоверяющие личность каждого в вашем караване. А теперь прощайте, дорогие друзья, и пусть вы всегда будете под защитой Аллаха.

Шахразада Мот распрощалась сразу со всеми нами, для меня была предназначена лишь особая улыбка.

— Пусть вы никогда не повстречаете на своем пути ни ифрита, ни злобного джинна, а только сладких и совершенных пери.

Бабушка безмолвно кивнула головой, а шахрияр Жад произнесла прощальную речь — такую же длинную, как и все ее многочисленные истории, закончив явной лестью:

— Ваш отъезд оставляет нас безутешными.

И тут я набрался храбрости и сказал ей:

— Во дворце есть еще кое-кто, кому бы я хотел лично передать наилучшие пожелания. — Признаюсь, я все еще пребывал в легком замешательстве от своей выдуманной истории о шахразаде по имени Солнечный Свет и никак не хотел отказаться от заблуждения, что почти раскрыл какой-то связанный с этой девушкой тщательно скрываемый секрет. Во всяком случае, была или нет она такой ослепительной красавицей, какой я создал ее в своем воображении, Солнечный Свет была моей неизменной возлюбленной, и мне представлялось весьма учтивым попрощаться с ней особо. — Не передадите ли ей мои теплые пожелания, о светлейшая шахрияр? Я, правда, не уверен, что шахразада Шамс — ваша дочь, но…

— Вот уж точно, — сказала шахрияр со смешком. — Моя дочь, это надо же такое придумать! Ваша шутка, молодой мирза Марко, скрасит горечь расставания. Шамс во всей Персии одна-единственная. И уж, конечно, она никакая не шахразада, а самая настоящая шахприяр.

Я сказал неуверенно:

— Никогда раньше не слышал такого титула.

Совершенно сбитый с толку, я вдруг заметил, что Мот отступила в угол комнаты и прижалась лицом к висевшему на стене qali, были видны лишь ее зеленые глаза, сверкавшие от озорства. Девушка явно старалась удержаться от смеха и сгибалась чуть ли не пополам.

— Титул «шахприяр», — пояснила Жад, — означает вдова великого шаха, почтенная глава рода. И шахприяр Шамс, — она показала, — это моя мать.

Потеряв дар речи от изумления, ужаса и отвращения, я уставился на шахприяр Шамс: покрытую морщинами, лысую, всю в старческих пятнах, сморщенную, ссохшуюся, невыразимо дряхлую бабку. Она ответила на мой взгляд улыбкой, полной злорадства и похоти, обнажив при этом свои сморщенные серые десны. Затем, словно для того, чтобы у меня не осталось никаких сомнений, старуха медленно высунула кончик замшелого языка и провела им по шершавой верхней губе.

Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, но каким-то образом смог овладеть собой и последовать за отцом и дядей из комнаты, а не упасть в обморок или не заблевать алебастровый пол. Я лишь неясно слышал веселый смех, насмешки и пожелания, которые посылала мне вслед Мот, потому что в голове моей звучали другие насмешливые голоса — я вспомнил свой дурацкий вопрос: «А ваша сестра намного моложе вас?» и воображаемое повеление Аллаха о «божественной красоте шахразады Шамс», и то, что прочел по песку fardarbab: «Остерегайся кровожадной красоты…»

Ладно, моя последняя встреча с красотой не стоила мне крови, и я полагаю, что никто еще не умирал от отвращения или унижения. Во всяком случае, я приобрел опыт, и кровь моя долго еще волновалась и бурлила, стоило мне лишь вспомнить ночи в anderun Багдадского дворца, и щеки мои заливало пламенеющей краской стыда.

Глава 7

Визирь, верхом на лошади, в качестве эскорта сопровождал наш маленький караван в течение isteqbal — перехода в половину дня: традиционная для персиян дань вежливости уезжающим гостям. Во время этой утренней поездки Джамшид несколько раз заботливо замечал, что его беспокоят странное выражение моего лица, остекленевшие глаза и отвисшая челюсть. Отец, дядя и раб Ноздря тоже постоянно интересовались, не заболел ли я от покачивающейся походки верблюда. Всякий раз я давал уклончивый ответ: не мог же я признаться, что был просто ошеломлен, когда узнал, что последние три недели блаженно совокуплялся со слюнявой каргой лет на шестьдесят старше меня.

Однако я был молод и не унывал. Спустя какое-то время я убедил себя, что ничего страшного не случилось — разумеется, мое чувство собственного достоинства пострадало, однако ни бабушка, ни внучка не будут распускать сплетни и делать из меня всеобщее посмешище. К тому времени, когда Джамшид в последний раз пожелал нам «салям алейкум» и повернул своего коня назад в Багдад, я уже снова был в состоянии смотреть по сторонам и разглядывать местность, по которой мы ехали. Какое-то время мы находились в царстве радостных зеленых долин, извивавшихся среди прохладных голубых холмов. Это было хорошо, потому что давало нам возможность привыкнуть к верблюдам, прежде чем начнется трудный переход по пустыне.

Замечу, что ездить верхом на верблюде не трудней, чем на лошади; главное — привыкнуть к большей высоте, на которой ты находишься.

Верблюд идет манерной походкой и презрительно фыркает, точно так, как и некоторые мужчины определенного сорта. К этой походке легко привыкает даже новичок, и ехать значительно проще, если ноги твои находятся с одного боку, так ездят женщины в женском седле. Одна нога выдвигается вперед и обхватывает седельную луку. Поводья верблюда — это совсем не то, что узда лошади; это веревка, которая привязана к деревянному стержню, намертво приделанному к его морде. Презрительная усмешка верблюда придает ему вид высокомерного умника, но это совсем не так. Приходится все время помнить, что верблюд — одно из самых глупых животных. Разумная лошадь знает, как напроказничать, чтобы рассердить или сбросить с себя седока. Верблюд никогда не способен на такое, у него также отсутствует свойственный лошади здравый смысл, поэтому человеку надо постоянно следить за дорогой и избегать опасности, когда это возможно. Тот, кто едет на верблюде, должен постоянно быть настороже и направлять его даже вокруг хорошо видимых скал или выбоин, иначе он обязательно упадет и сломает ногу.

С тех самых пор, как мы выехали из Акры, мы постоянно путешествовали по местности, которая была такой же новой для дяди и отца, как и для меня, потому что до этого они пересекли Азию, как туда, так и обратно, по пути, расположенному гораздо северней. Поэтому с легкими опасениями они передали управление нашему рабу Ноздре, который заявил, что якобы уже множество раз бывал в этих местах во время своих странствий. Похоже, так оно и было, потому что Ноздря уверенно вел нас и не останавливался перед частыми развилками, — казалось, он всегда знал, какую дорогу выбрать. Точно перед закатом в первый же день пути он привел нас в удобный караван-сарай. В качестве награды за хорошее поведение мы не заставили Ноздрю оставаться в конюшне с верблюдами, но оплатили ему еду и место в главном здании караван-сарая.

Этим же вечером, пока мы сидели за скатертью с ужином, отец изучил документы, которые дал нам шах, и сказал:

— Я припоминаю, ты говорил нам, Ноздря, что носил и другие имена. Из этих документов явствует, что ты служил каждому из своих прежних хозяев под другим именем. Синдбад, Али-Баба, Али-ад-Дин. Все они звучат гораздо приятней, чем Ноздря. Какое имя ты предпочитаешь?

— Никакое, если позволите, хозяин Никколо. Все они принадлежат прошлым и давно позабытым периодам моей жизни. Синдбад, например, относится только к земле Синд, где я родился. Я давно оставил это имя позади.

Я заметил:

— Шахрияр Жад рассказала нам несколько историй о приключениях другого прирожденного путешественника, который называл себя Синдбадом-Мореходом. Может, это был ты?

— Или кто-то очень похожий на меня. Однако несомненно, этот человек был лжецом. — Раб тихо засмеялся. — Вы, господа, сами из морской республики Венеция и наверняка должны знать, что ни один моряк не назовет себя мореходом, а всегда моряком или мореплавателем. Мореход — это слово невежественного сухопутного жителя. Если этот Синдбад даже не смог придумать себе правильное прозвище, то, согласитесь, тогда и его истории вызывают подозрение.

Отец настаивал:

— Я должен вписать в этот документ какое-то имя, потому что ты являешься моей собственностью…

— Впишите Ноздря, добрый хозяин, — беззаботно сказал раб. — Оно стало моим именем с тех самых пор, как произошла та досадная история. Вы, господа, возможно, не поверите, но я был исключительно красивым мужчиной до того, как это увечье испортило мою внешность.

И он продолжил обстоятельно рассказывать о том, каким красивым был в те времена, когда у него были две ноздри, как его добивались женщины, очарованные его мужественной красотой. Ноздря сказал, что в дни своей юности, будучи Синдбадом, он привел в восторг красивую девушку, так что та даже рисковала собственной жизнью, спасая его с острова, заселенного отвратительными крылатыми мужчинами. Позднее, уже как Али-Баба, он был захвачен шайкой воров, которые засунули его в кувшин с кунжутным маслом, чтобы заиметь говорящую голову, оторвав ее с размягченной шеи, но другая прекрасная девушка, очарованная его обаянием, вновь спасла Ноздрю. Как Али-ад-Дин, он своей красотой внушил смелость еще одной привлекательной девушке, и та спасла его от когтей ифрита, которому приказывал злой колдун…

Вообще-то его сказки были не такими невероятными, как те, которые рассказывала шахрияр Жад, но и не слишком правдоподобными, особенно утверждение Ноздри, что когда-то он якобы был красивым мужчиной. В это никто не мог поверить. Имей он две нормальные ноздри, или даже три, или вообще ни одной, это никак не повлияло бы на его облик: огромный клюв вместо носа, отсутствие подбородка, словом, пузатая shuturmurq — птица-верблюд, которая выглядела еще смешней из-за щетинистой бороды под клювом. Ноздря продолжил свои неправдоподобные утверждения, говоря, что был не только очень красив, но еще и совершал подвиги, был храбр, смекалист и стоек. Мы вежливо слушали, хотя прекрасно знали, что все его бахвальство, Как позднее сказал мой отец, — «сплошные виноградные лозы, а винограда нет и в помине».

Несколько дней спустя дядя, сверившись с картами Китаба аль-Идриси, объявил, что мы добрались до исторического места. По его подсчетам, мы были где-то неподалеку от места, описанного в «Александриаде», куда во время завоевательного похода Александра Македонского по Персии царица амазонок Фалестрис пришла вместе со своим войском из женщин-воительниц, чтобы поприветствовать Александра и принести ему присягу. Нам пришлось поверить дяде Маттео на слово, потому что на этом месте не было никакого монумента, который бы увековечил сие историческое событие.

Спустя годы меня часто спрашивали, не находил ли я где-нибудь во время своих странствий легендарную страну Амазонию, или, как ее некоторые называют, Землю Женщин. Нет, в Персии амазонок не было. Позже, уже в подчиненных монголам областях, я встречал много женщин-воительниц, но всеми ими командовали мужчины. Меня также часто спрашивали, не встречал ли я где-нибудь там, в тех далеких землях, prete Zuàne, на других языках называемого пресвитер Иоанн или prester John, — этого почтенного, могущественного и загадочного человека, о котором говорится в многочисленных мифах, сказках и легендах.

Вот уже больше сотни лет на Западе рассказывали о нем: прямом потомке благородного волхва, который первым поклонился младенцу Христу, а потому и сам стал уважаемым благочестивым христианином, к тому же богатым, могущественным и мудрым. Как монарх, по общему мнению, некоего огромного христианского государства, он был фигурой, дразнившей воображение жителей Запада. Ибо в наследство нам достались раздробленная на мелкие куски Европа, состоящая из множества маленьких стран, которыми правили сравнительно незначительные короли, герцоги и подобные им правители, вечно сражавшиеся друг против друга, а также христианство, из которого постоянно выделялись и выделяются все новые еретические и противоборствующие секты. Так стоит ли удивляться, что мы с тоскливым изумлением смотрим на обширные скопления народов, которыми мирно управляют один правитель и один верховный священнослужитель, причем оба они воплощены в одном величественном человеке.

И еще, когда бы нас, жителей Запада, ни осаждали жестокие дикари, которые лезли в Европу с Востока, — гунны, татары, монголы, мусульманские сарацины, — мы всегда горячо молились и надеялись, что prete Zuàne появится со своего такого дальнего Востока и приблизится к нам позади войска захватчиков со своими легионами воинов-христиан, так что мерзкие язычники будут захвачены и раздавлены между его и нашими армиями. Однако prete Zuàne так и не отважился появиться из своей таинственной твердыни ни для того, чтобы, когда это было нужно, помочь христианскому Западу, ни даже для того, чтобы доказать, что он действительно существует. Существовал ли этот человек на самом деле, и если да, то кем был? Действительно ли он управлял далекой христианской империей, и если так, то где же она все-таки находилась?

Я уже допускал в опубликованных ранее хрониках своих путешествий, что prete Zuàne все же существовал, но не в том смысле, в каком все думают, и что он никогда не является христианским монархом.

В давние времена, когда монголы были всего лишь разрозненными и неорганизованными племенами, они называли ханом каждого вождя племени. Когда зловещий Чингисхан объединил множество племен, он стал единственным восточным монархом, управлявшим империей, похожей на ту, которая, по слухам, принадлежала prete Zuàne. После смерти Чингисхана этим монгольским ханством, частично или полностью, управляли его многочисленные наследники. И так продолжалось до тех пор, пока его внук Хубилай не стал великим ханом, он расширил территорию империи и сплотил ее еще больше. Разумеется, монгольских правителей звали по-разному, но всех их величали титулом хан или великий хан.

А теперь я приглашаю своих читателей убедиться, насколько слово «хан» по звучанию и написанию похоже на имена Zuàne, John или Иоанн. Действительно, очень легко спутать. Предположим, что много лет тому назад некий христианин, путешествовавший по Востоку, узнал это слово, толком его не расслышав. Он, естественно, мог вспомнить о святом апостоле с таким же именем. Стоит ли удивляться, если он спустя некоторое время решил, что слышал упоминание о священнике или епископе, названном в честь апостола. Ведь заблуждению этого путешественника способствовало то, что он видел своими глазами, — просторы, мощь и богатство монгольского ханства. В результате, вернувшись обратно на Запад, путешественник принялся с жаром рассказывать о воображаемом prete Zuàne, который правил воображаемой христианской империей.

И если моя гипотеза верна, то монгольские ханы, возможно, невольно способствовали распространению легенды, но ведь они не христиане. И им никогда не принадлежали те волшебные вещи, обладание которыми приписывали prete Zuàne: магическое зеркало, через которое он легко наблюдал издали за своими врагами; чудесные лекарства, с помощью которых он мог вылечить любую смертельную болезнь; войско, состоявшее из воинов-людоедов, непобедимых, поскольку они кормились лишь врагами, которых могли одолеть. Все эти и другие невообразимые чудеса напоминали истории шахрияр Жад.

Я вовсе не хочу сказать, что на Востоке нет христиан. Они есть, и их много, живут христиане по одному и группами, целыми коммунами; их можно найти от самого Средиземноморского Леванта до далеких берегов Китая; различаются они и цветом кожи — среди тамошних христиан попадаются и белые, и смуглые, и чернокожие. К сожалению, все они представители Византийской церкви и, как говорят, несториане — то есть последователи жившего в V веке раскольника аббата Нестора, которого католики считают еретиком. Поскольку несториане не признают Святую Деву Марию и утверждают, что Иисус Христос, будучи рожден человеком, лишь впоследствии воспринял божественную природу, они не дозволяют распятий в своих церквях и почитают презренного Нестора как святого. У них есть еще много других еретических обычаев. Их священники не дают обета безбрачия, многие из них женятся, хотя с рождения записываются в монахи. А свои молитвы и Священные книги они читают на сирийском языке, которого не знают и не понимают. Единственное, что связывает несториан с нами, подлинными христианами, — это то, что они поклоняются тому же Богу и признают Христа его сыном.

В конце концов, это больше роднило их со мной, отцом и дядей, чем с множеством встретившихся нам по дороге поклонников Аллаха и Будды, я уж не говорю про еще большее количество почитателей абсолютно чуждых и совершенно не известных нам богов. Так что во время своих странствий мы старались по возможности терпимо относиться к несторианам — хотя, случалось, и спорили относительно их доктрин, — и они обычно оказывались радушными и полезными нам.

Если бы prete Zuàne все-таки существовал в действительности, а не только в воображении жителей Запада, и если бы, как гласила молва, он был наследником одного из королей-волхвов, тогда мы обязательно должны были обнаружить его во время нашего путешествия по Персии, потому что именно там живут маги, и именно из Персии они последовали за рождественской звездой в Вифлеем. С другой стороны, в таком случае prete Zuàne неминуемо оказался бы несторианином, потому что в этих краях существуют только такие христиане. Самое интересное, что мы все же нашли среди персиян старца-христианина с таким именем, но едва ли он был тем самым prete Zuàne из легенды.

Вообще-то его звали Визан: это персидский вариант имени, которое на Западе звучит Zuàne, Джованни, Иоанн или Джон. Он родился в Персии в семье шаха и носил титул шахзаде (принца), но в юности стал приверженцем христианства, что означало отречение не только от ислама, но также и от титула, наследства, богатства, привилегий и права наследования шахната. От всего этого он отказался, чтобы присоединиться к кочевому племени несториан-бедуинов. Теперь же, на закате жизни, этот человек был старейшиной племени, его вождем и признанным пресвитером. Будучи лично знаком с Визаном, могу сказать, что он был хорошим и мудрым человеком, совершенно выдающейся личностью. И он бы прекрасно подошел на роль сказочного prete Zuàne, если бы только управлял большим, богатым и густонаселенным владением, а не ничтожным племенем, которое состояло из двенадцати абсолютно нищих безземельных семейств пастухов овец.

Мы случайно встретили эту компанию как-то поздно вечером. Хотя неподалеку уже виднелся караван-сарай, но они пригласили нас разделить с ними ночлег в их лагере, в центре гурта, и мы, таким образом, провели вечер в обществе пресвитера Визана.

Пока мы вместе готовили на костре нехитрую еду, дядя и отец вовлекли его в теологический спор. Они умело опровергали и разрушали многие взлелеянные старым бедуином ереси. Но Визан, казалось, не выказывал испуга или готовности отказаться хотя бы от частицы своих убеждений. Вместо этого он охотно перевел разговор на багдадский двор, где мы недавно гостили, и начал расспрашивать о жизни шаха и его семьи: как-никак это ведь были его родственники. Мы рассказали пресвитеру, что все пребывают в счастье и благоденствии, хотя, разумеется, и недовольны господством монголов. Старого Визана новости, казалось, порадовали, однако, похоже, этот человек ни капельки не тосковал по той жизни, которую он давным-давно покинул. Лишь когда дядя Маттео случайно упомянул о шахприяр Шамс — что заставило меня внутренне содрогнуться, — древний пастуший епископ издал вздох, который мог означать сожаление.

— Вдова великого шаха, похоже, еще жива? — спросил старик. — Ну конечно, ей, должно быть, теперь около восьмидесяти, как и мне. — Я вновь внутренне содрогнулся.

Некоторое время Визан молчал, затем взял палку и помешал ею в костре, задумчиво глядя на огонь, а потом сказал:

— Несомненно, глядя на шахприяр Шамс, теперь уже так не подумаешь, и вы, добрые собратья, может, и не поверите мне, но в юности шахразада Солнечный Свет была самой красивой девушкой Персии, может быть, самой красивой за всю историю ее существования.

Отец и дядя пробормотали что-то неопределенное. А я снова содрогнулся — еще слишком живы были во мне воспоминания о старухе-развалине.

— Ах, когда-то мы с ней и весь мир были молоды, — продолжил старый Визан мечтательно. — Я был тогда еще шахзаде Тебриза, а она — шахразада, первая дочь шаха Кермана. Рассказы о красоте Шамс заставили меня покинуть Тебриз. Да и не один я, многие знатные юноши приезжали издалека, аж из самого Кашмира, чтобы увидеть шахразаду, и никто не был разочарован.

Затаив дыхание, я издал невежливый недоверчивый смешок, хотя и сделал это достаточно тихо, чтобы старик не услышал.

— Я расскажу вам о сверкающих девичьих глазах, ее розовых губках и грации ивы, но все равно вряд ли смогу объяснить, насколько она была красива. Мужчине достаточно было бросить лишь один взгляд, и его охватывали одновременно лихорадочный жар и живительная свежесть. Шахразада была… как поле клевера, которое сначала согрело солнце, а затем умыл легкий дождь. Да. Это самая сладчайшая вещь, которую когда-либо создавал на земле Господь, и всегда, когда я сталкиваюсь с подобным благоуханием, я вспоминаю юную и красивую шахразаду Шамс…

Сравнить женщину с клевером — как это похоже на неотесанного и лишенного воображения пастуха, подумал я. Разумеется, ум старика притупился, если вообще не пришел в беспорядок за десятилетия общения с одними лишь грязными овцами и еще более грязными несторианами.

— Не было во всей Персии мужчины, который бы не рискнул оказаться избитым дворцовой стражей за то, что крался рядом, чтобы поймать взгляд шахразады Солнечный Свет, когда та прогуливалась по саду. За то, чтобы увидеть ее без чадры, мужчина готов был отдать саму жизнь. А за слабую надежду получить ее улыбку, да, он отдал бы свою бессмертную душу. Ну а что касается еще большей близости, то об этом и мечтать не приходилось, даже самым богатым и знатным юношам, которые уже безнадежно любили ее, а таких было великое множество.

Я сидел, изумленно уставившись на Визана, не в силах поверить. Старая ведьма, с которой я провел столько ночей, была некогда мечтой мужчин, недостижимой и неприкосновенной? Невозможно! Нелепо!

— У красавицы было так много поклонников, и все они испытывали такие сердечные муки, что мягкосердечная Шамс не могла и не хотела выбирать из них одного, чтобы тем самым не разрушить надежды и жизни остальных. Также долгое время не мог сделать выбора за дочь и отец-шах. Его постоянно осаждало множество поклонников, и каждый упрашивал невероятно красноречиво и каждый предлагал драгоценные дары. И представьте, подобное продолжалось не год и не два. Любая другая девица уже стала бы беспокоиться, что юность проходит, а она все еще не вышла замуж. Но Шамс с течением времени только становилась прекрасней — все больше напоминала розу по красоте и иву по грации — и была сладка как клевер.

Я все еще сидел, тупо уставившись на старика, но мое недоверие постепенно проходило, уступая место удивлению. Неужели моя любовница была такой? Самой лучшей и желанной для этого человека и для других мужчин, да еще так долго? Неужели она настолько потрясала сердца, что ее до сих пор не позабыли, хотя бы этот старик, ведь он помнил Шамс даже теперь, когда его жизнь приближалась к концу?

Дядя Маттео начал было говорить, но закашлялся. В конце концов он все же прочистил горло и спросил:

— Ну и чем же в конце концов закончилось дело?

— А вот чем. Ее отец, шах — при одобрении самой Шамс, я надеюсь, — наконец выбрал для нее супруга — шахзаде из Шираза. Они с Шамс поженились, и вся Персия — кроме отвергнутых поклонников — отметила это радостное событие. Тем не менее довольно долгое время детей у них не было. Я сильно подозреваю, что жених был настолько ошеломлен свалившимся на него счастьем, чистотой и непорочной красотой невесты, что потребовалось довольно много времени, прежде чем он смог выполнить свои супружеские обязанности. Это случилось лишь после смерти его отца, и он стал наследником трона, шахом Шираза. Шамс в то время было уже за тридцать, и она родила своего единственного ребенка, девочку. Та тоже очень красива, как я слышал, однако совсем не похожа на мать. Это Жад, которая теперь стала шахрияр Багдада, и я думаю, что ее собственная дочь уже почти совсем взрослая.

— Да, — подтвердил я чуть слышно.

Визан продолжил:

— Если бы не события, о которых я рассказал, если бы выбор царевны Шамс оказался другим, я мог так и остаться… — Старик снова раздул огонь, но теперь это были всего лишь быстро затухшие угольки. — Ну да ничего, все к лучшему. Я ушел в глушь и отыскал здесь истинную религию и этих моих странствующих братьев, а вместе с ними и новую жизнь. Думаю, я хорошо прожил жизнь и был добрым христианином. У меня есть маленькая надежда на Небеса… Ведь на Небесах, кто знает?..

Голос, казалось, изменил ему. Старик ничего больше не сказал, даже не пожелал нам доброй ночи, встал и ушел прочь — до нас донесся лишь запах овечьей шерсти и навоза — и исчез в видавшем виды шатре. Нет, я никогда бы не принял его за prete Zuàne из легенды.

После этого отец с дядей тоже завернулись в одеяла, а я сидел возле затухающего костра и думал, стараясь примирить в своем восприятии отверженную старую бабку с той, кем она некогда была, с шахразадой Солнечный Свет, непревзойденной красавицей. Я чувствовал себя неловко. Если бы Визан встретил ее теперь, то увидел бы он старую и уродливую каргу или славившуюся красотой деву, которой она была когда-то? А я сам, должен ли я испытывать к Шамс чувство отвращения из-за того, что она, старуха, в которой с трудом можно узнать женщину, все еще испытывает присущие женщине желания? Или я должен пожалеть ее за то, что она вынуждена идти на обман, чтобы удовлетворить их, а ведь когда-то она могла получить любого знатного мужчину одним движением пальца?

А если посмотреть на все с другой стороны: не должен ли я поздравить себя и порадоваться тому, что наслаждался шахразадой Солнечный Свет, которую тщетно желало целое поколение мужчин? Но, пытаясь думать об этом в таком ключе, я обнаружил, что сам путаю настоящее время с прошлым, а прошлое с настоящим и что сталкиваюсь лицом к лицу с воистину философскими вопросами: присуща ли памяти вечность? Я и сам удивился, что задумываюсь над подобными проблемами.

Похожие вопросы беспокоят меня и сейчас, как, наверное, и большинство других людей. Но теперь я знаю то, чего не знал прежде. Я узнал об этом, осознав себя и приобретя собственный опыт. Где-то в глубине души мужчина всегда остается одного и того же возраста. Снаружи, вокруг него, все стареет — покровы его тела и оболочка, которая и есть весь мир. Но в душе он продолжает оставаться одного какого-то определенного возраста всю свою оставшуюся жизнь. Этот вечный возраст может различаться. Я полагаю, что для разных мужчин он разный. Но вообще-то я подозреваю, что большинство людей застывает где-то в периоде ранней зрелости, когда разум становится по-взрослому осведомленным и тонким и его еще не начинают разрушать привычки и крушение иллюзий, когда тело становится взрослым, а чувства горят как огонь и еще не становятся пеплом жизни. Календарь, зеркало и чуждые ему волнения более молодых могут сказать мужчине, что он стар, да он и сам видит, что мир и все, кто его окружает, стареют, но втайне знает, что ему все еще восемнадцать или двадцать лет.

Все эти мои суждения о мужчинах объясняются тем, что я и сам мужчина. Однако истина сия еще больше относится к женщинам, ибо для них молодость, красота и живость еще более ценны и обязательно должны быть сохранены. Я уверен, что нет такой женщины зрелого возраста, внутри которой не жила бы нежная девушка. Я полагаю, что и шахразада Шамс, даже в восемьдесят лет, видела в своем внутреннем зеркале лучистые глаза, розовые губы и грацию ивы. Ведь все это ее поклонник Визан видел спустя больше полувека после того, как оставил возлюбленную. И при воспоминании о ней все еще ощущал аромат клевера после дождя — сладчайшую вещь, которую когда-либо создавал на земле Господь.

Часть четвертая ВЕЛИКАЯ СОЛЬ

Глава 1

Кашан был последним городом, в который мы вошли в заселенной зеленой части Персии; к востоку от него начиналась заброшенная пустошь, называемая Деште-Кевир, или Большая Соляная пустыня.

За день до того, как мы прибыли в Кашан, раб Ноздря сказал:

— Обратите внимание, добрые хозяева, вьючный верблюд захромал. Я полагаю, что он ушиб ногу о камень. Пока он не поправится, нельзя отправляться в пустыню, это может доставить нам большие неприятности.

— Ты же погонщик верблюдов, — ответил дядя. — И говорил, что разбираешься в этих животных. Что ты посоветуешь?

— Лечение довольно простое, хозяин Маттео. Несколько дней отдыха. Думаю, должно хватить трех дней.

— Вот и прекрасно, — сказал отец. — Мы остановимся в Кашане и воспользуемся этой вынужденной задержкой. Пополним нашу походную провизию, почистим одежду и тому подобное.

Все время нашего путешествия от Багдада и до Кашана Ноздря вел себя столь разумно и послушно, что мы совсем забыли, что с ним надо держать ухо востро. Но вскоре у меня все-таки зародилось подозрение, что раб сознательно нанес верблюду небольшой ушиб, чтобы самому получить отдых.

Кашан издавна славился на всю Персию своими каши — в Европе это называют мозаикой — искусно покрытыми глазурью плитками, которые в исламских странах используют для украшения мечетей, дворцов и других прекрасных зданий. Каши (отсюда, кстати, и произошло название города) изготовляют в довольно неудобных мастерских; вторая же (и наиболее прибыльная) статья доходов Кашана — это бросается в глаза сразу, как только попадаешь в город, — его необыкновенно красивые жители мужского пола — мальчики и молодые мужчины.

В то время как девушки и женщины, которых можно было увидеть на улицах — насколько их вообще, конечно, возможно разглядеть сквозь чадру, — были самые обычные, от некрасивых до миловидных, лишь изредка попадалась какая-нибудь, заслуживающая внимания, абсолютно все молодые мужчины были поразительно красивы — лицом, сложением и осанкой. Я не знаю, чем это объяснить. Климат Кашана, его вода и пища, которую употребляли жители, вроде бы не отличались от того, что мы видели в иных местах Персии, и я не мог разглядеть ничего выдающегося в местных жителях средних лет. Поэтому я не имею ни малейшего представления, почему все их отпрыски мужского пола были такими красивыми в детстве и юности и разительно отличались от уроженцев других местностей, но это, несомненно, было так.

Разумеется, поскольку я сам был юношей, я бы предпочел оказаться в городе-двойнике Кашана — Ширазе: по слухам, он полон красивых женщин. Тем не менее даже мой неискушенный взор наслаждался тем, что увидел в Кашане. Мальчики и юноши не были здесь грязными или прыщавыми: они были безупречно чистые, с блестящими волосами, сверкающими глазами, светлой и почти прозрачной кожей лица. Их поведение тоже радовало глаз: они не были угрюмыми, не сутулились, но стояли прямо и гордо, а их взгляд был открытым. Да и речь молодых кашанцев не была грубой или невнятной, они говорили четко и разумно. И при этом все как один, к какому бы классу они ни относились, напоминали своим поведением высокородных девушек, о которых хорошо заботятся, которых воспитывают и которым прививают хорошие манеры. Мальчики поменьше были похожи на изысканных маленьких купидончиков, нарисованных художниками александрийской школы. Парни повзрослей напоминали ангелов, изображенных на витражах базилики Сан Марко. Хотя я был искренне поражен и даже слегка завидовал им, но вслух об этом никого не уведомил. Мало того, я тешил себя надеждой, что и сам был далеко не худшим образчиком своего возраста и пола. Однако трое моих компаньонов издавали восторженные восклицания:

— Non persiani, ma prezioni[141], — восхищенно сказал дядя.

— Впечатляющее зрелище, да, — согласился отец.

— Истинные драгоценности, — подтвердил Ноздря, бросая вокруг плотоядные взгляды.

— Неужели они все молодые евнухи? — спросил дядя. — Или им предназначено стать ими?

— О нет, хозяин Маттео, — заверил его Ноздря. — Они могут дать так же много, как и получить, если вы меня понимаете. Далекие от половой зрелости, они гораздо лучше в другой своей нижней части. Более податливы и гостеприимны. Как бы это объяснить… Вы знаете слова fa’il и mafa’ul? Ну так вот, al’il означает «исполнитель», a al-mafa’ul — «тот, для кого исполняют». Эти кашанские мальчики воспитаны определенным образом и обучены быть послушными, и они физически, хм, несколько изменены — так, что могут одинаково восхитительно исполнять роли как fa’il, так и mafa’ul.

— Надо же, а на вид настоящие ангелочки, — заметил отец с отвращением. Но, помнится, шах Джаман говорил, что именно из Кашана ему поставляют девственных мальчиков, которых он отправляет в качестве подарков другим монархам.

— Ах, девственность так дорого ценится! Вы не увидите девственных мальчиков на улицах, хозяин Никколо. Их содержат, словно затворников в pardah, так же строго, как и знатных девушек. Потому что им предназначено стать наложниками шахов или других богатых мужчин, которые имеют целых два anderun: один для женщин, а второй для мальчиков. Но пока девственные юноши не созреют для того, чтобы их преподнесли хозяевам в качестве подарка, родители следят за тем, чтобы они пребывали в вечной праздности. Мальчики не делают ничего, только возлежат на диванных подушках, пока их насильно кормят вареными каштанами.

— Вареными каштанами! Для чего?

— От этой диеты их плоть становится чрезвычайно пухлой, бледной и такой мягкой, что на ней можно оставить вмятину от пальца. Мальчики с такой причудливой внешностью особенно ценятся поставщиками anderun. О вкусах не спорят. Сам я предпочитаю не вялые комки жира, а мальчиков, которые имеют мускулистое атлетическое сложение и уже не девственны, но достаточно развращены…

— Понятно, — сказал отец. — А теперь замолчи. Избавь нас от рассказов о своей похоти.

— Как прикажете, хозяин. Я только замечу еще, что девственные мальчики стоят очень дорого и их можно только купить, их нельзя взять напрокат. С другой стороны, обратите внимание! Даже уличные пострелята здесь красивы. Их можно недорого купить для содержания, и гораздо дешевле обойдется взять их напрокат для быстрого…

— Я сказал, хватит! — отрывисто бросил отец. — Скажи лучше, где нам следует искать жилье?

— Здесь есть что-нибудь наподобие иудейского караван-сарая? — спросил дядя. — Я хочу для разнообразия прилично поесть.

Я должен пояснить это дядино высказывание. За прошедшие недели мы встречали лишь придорожные постоялые дворы, которые в основном содержали мусульмане; правда, попалось и несколько, принадлежавших христианам-несторианам. Вырождающаяся Восточная церковь безрассудно провозгласила огромное количество постных дней, а также отмечала множество праздников, поэтому обычных дней практически не осталось. Таким образом, мы либо благочестиво голодали, либо столь же набожно предавались излишествам. Мало того, еще и наступил месяц, который персидские мусульмане называли Рамазан. Это слово буквально значит «жаркий месяц», но оттого, что мусульманский календарь следует Луне, этот «жаркий месяц» наступает каждый год в разное время и может выпасть с равным успехом и на август, и на январь. В тот год он пришелся на позднюю осень. Но когда бы Рамазан ни наступал, в этот месяц мусульманам предписывается голодать. Все тридцать дней Рамазана, начиная с утренних часов, когда света достаточно, чтобы отличить белую нить от черной, и до тех пор, пока не наступит ночь, мусульманам запрещается касаться пищи или питья и совокупляться с женщинами. Также мусульманин не может снабжать съестными припасами и своих гостей, независимо от их вероисповедания. Таким образом, в дневное время мы, путешественники, не могли даже попросить ковшика с колодезной водой ни в одном мусульманском доме, тогда как после захода солнца в каждом из них мы обжирались до бесчувственного состояния. Какое-то время после этого мы страдали от несварения желудка, так что заявление дяди Маттео вовсе не было выражением пустого каприза.

Едва ли моих читателей удивит, что иудеи на Востоке редко занимаются тем, что пускают на постой проезжих, — они редко делают это и на Западе, — без сомнения, потому, что занятие сие менее доходно и гораздо более утомительно, чем ссуживание денег и другие подобные этой формы ростовщичества. Тем не менее наш раб Ноздря оказался весьма изобретательным человеком. Из недолгого разговора с прохожим он узнал о старой вдове-еврейке, чей дом примыкал к конюшне, которой она больше не пользовалась. Ноздря отвел нас туда, добился того, что вдова согласилась с ним побеседовать, и продемонстрировал недюжинные дипломатические способности. Вернувшись из ее дома, раб сообщил, что она даст приют нашим верблюдам в конюшне, а нам позволит ночевать наверху на сеновале.

— Но и это еще не все, — сказал Ноздря, когда мы завели животных в конюшню и начали разгружать их, — поскольку все слуги в этом доме мусульмане и истово соблюдают Рамазан, альмауна Эсфирь согласилась готовить для вас, господа, пищу своими собственными руками. Теперь вы снова будете есть в привычные часы, и вдова заверила меня, что она хорошая кухарка. Ну а плата, которую она запросила за постой, более чем разумная.

Дядя откровенно уставился на раба и сказал благоговейно:

— Ты мусульманин, а их иудеи презирают больше всех, на втором месте стоим мы, христиане. По-моему, одного этого было достаточно, чтобы заставить вдову Эсфирь с презрением прогнать нас от дверей. Мало того, ты, должно быть, самое омерзительное создание, которое когда-либо появлялось у нее перед глазами. Так как же, во имя Господа, ты добился такого поразительного успеха?

— Я всего лишь простой раб, хозяин, но я отнюдь не невежда и отличаюсь предприимчивостью. Я умею читать и наблюдать.

— С чем тебя и поздравляю. Но это не ответ на мой вопрос, и это не уменьшает твое уродство.

Ноздря задумчиво почесал свою жиденькую бороденку.

— Хозяин Маттео, вы обнаружите, что в Святых книгах, как христианских, так мусульманских и иудейских, слово «красота» упоминается часто, а слово «уродство» не встречается совсем. Возможно, все наши боги и не признают физического уродства простых смертных, а альмауна Эсфирь — наверняка благочестивая женщина. Во всяком случае, прежде чем все эти Священные книги были написаны, у нас была одна общая религия — моими предками были альмауны, может, и вашими тоже, — мы принадлежали к одной вавилонской религии, к которой все теперь питают отвращение, называя ее языческой и демонической.

— Дерзкий выскочка! Да как ты смеешь предполагать такое? — возмутился отец.

— Нашу хозяйку зовут Эсфирь, — сказал Ноздря, — но ведь есть и женщины-христианки с таким именем, оно происходит от злой богини Иштар. Покойный муж альмауны, как она мне сказала, звался Мордехай, имя его происходит от бога-демона Мардука. Но задолго до того, как эти боги существовали в Вавилоне, на земле жили еще Ной, Сим и Хам, и мы с альмауной — их потомки. Только последующее разделение наших религий нарушило целостность семитов, но, если вдуматься, отличия оказались не слишком существенными. Мусульмане и иудеи, мы остерегаемся одной и той же пищи, мы одинаково вверяем наших сыновей вере обрезанием, верим в небесных ангелов и питаем отвращение к одному и тому же врагу рода человеческого, как бы он ни назывался — Сатана или Шайтан. Мы чтим священный город Иерусалим. Возможно, вы не знаете, что пророк (да пребудет с ним мир) первоначально приказал нам, когда мы совершаем свои молитвы, поклоняться Иерусалиму, а не Мекке. Язык, на котором первоначально говорили иудеи и на котором говорил пророк (да пребудет с ним мир), не слишком сильно различается…

— Вот в этом мусульмане и иудеи действительно похожи, — сухо заметил отец, — их языки крепятся посередине, чтобы можно было болтать обоими концами. Вот что, Маттео, Марко. Пойдемте и сами выразим соболезнования нашей хозяйке. Ноздря, а ты закончи разгружать животных и затем добудь для них еды.

Вдова Эсфирь оказалась маленькой седовласой женщиной с приятным лицом, она приветствовала нас так любезно, словно мы и не были христианами. Вдова настояла, чтобы мы присели и выпили то, что она называла «укрепляющим средством для путешественников», — горячего молока с кардамоном. Хозяйка приготовила его сама, поскольку солнце еще не село и ее слуги-мусульмане не могли ни вскипятить молоко, ни растереть семена.

Похоже, что у этой почтенной еврейки, как и предположил мой отец, язык действительно был прикреплен посередине, потому что какое-то время она увлеченно занимала нас беседой. Пока отец и дядя разговаривали с ней, я осматривался. Дом, несомненно, был прекрасный, богато обставленный, но — после смерти хозяина Мордехая, я полагаю, — все пришло в упадок, и отделка обветшала. До сих пор, однако, сохранился целый штат слуг, но, честно говоря, у меня создалось впечатление, что все они остались не из-за платы, а из любви к хозяйке и без ее ведома, тайком, стирали за закрытой дверью или занимались другими благородными ухищрениями, чтобы поддержать ее и самих себя.

Двое или трое слуг были самыми обычными людьми, такими же пожилыми, как и сама Эсфирь, но остальные трое или четверо оказались божественно красивыми кашанскими мальчиками и юношами. А одна служанка, я с радостью заметил это, была ослепительно красивой юной девушкой с темно-рыжими волосами и роскошным телом. Чтобы заполнить время, пока вдова Эсфирь щебетала, я занялся cascamorto[142] этой служанки, посылая ей томные взгляды. А она, когда хозяйка не видела, ободряюще улыбалась мне в ответ.

На следующий день, пока охромевший верблюд отдыхал, так же как и остальные четыре, мы, путешественники, все по отдельности пошли в город погулять. Отец отправился поискать мастерскую каши, выразив желание узнать что-нибудь об изготовлении этих изразцов, потому что полагал, что сие полезное производство можно будет внедрить среди мастеровых Китая. Наш погонщик верблюдов Ноздря вышел, чтобы купить какую-нибудь целебную мазь для ушибленной ноги верблюда, а дядя Маттео вознамерился пополнить запасы мамума — средства для удаления волос. Как выяснилось вечером, ни один из них не нашел того, что искал, потому что никто в Кашане не работал в Рамазан. Я же сам, не имея никаких поручений, просто прогуливался и наблюдал.

Отличительной особенностью Кашана было то, что в небе над ним постоянно кружили и падали вниз большие темные хищные птицы с раздвоенными хвостами — коршуны-падальщики. Также в Кашане и в каждом городе, расположенном восточнее его, широко распространена еще одна птица — майна, которая, кажется, совсем и не летает, а проводит все свое время, копаясь в отбросах на земле. Майна ходит с вызывающе важным видом, выставив вперед нижнюю часть клюва, как драчливый маленький человечек выпячивает нижнюю челюсть в поисках ссоры. Ну и, разумеется, пока я бродил по Кашану, мне тут и там попадались хорошенькие мальчики, которые играли на улицах. Они напевали извечные детские песенки о подпрыгивающем мячике, распевали считалки и дразнилки, играли в прятки и водили хороводы совсем так же, как это делают дети в Венеции, за исключением одного: все их песенки очень сильно смахивали на пронзительный кошачий визг. Приблизительно такой же была и музыка, которую исполняли уличные артисты, выпрашивавшие у прохожих бакшиш. Казалось, у них здесь не было никаких инструментов, кроме changal (а это не что иное, как guimbarde, или иудейская губная гармоника) и chimta (а это кухонные щипцы), потому-то их музыка представляла собой ужасную какофонию, состоявшую из звонких ударов и громыхания. Думаю, что прохожие, которые бросали музыкантам одну или две монеты, поступали так не потому, что благодарили их за выступление, а чтобы те хоть ненадолго замолчали.

Я не слишком долго бродил по Кашану в то утро, к тому же я сделал круг по улицам и вскоре обнаружил, что снова приближаюсь к дому вдовы. Красавица служанка в окне призывно помахала мне рукой, как будто специально поджидала, когда я пройду мимо. Она провела меня в дом, в комнату, украшенную слегка потрепанными qali и диванными подушками, и сообщила по секрету, что ее хозяйка чем-то занята, после чего сказала, что ее зовут Ситаре, что значит Звезда.

Мы вместе присели на груду подушек. Поскольку я уже не был неопытным подростком или неоперившимся юнцом, то не напал на нее с грубой юношеской жадностью. Я начал с ласковых слов и сладких комплиментов, постепенно придвигаясь все ближе, пока мой шепот не стал щекотать ее изысканное ушко и не заставил красотку извиваться и хихикать. Только после этого я поднял ее чадру, приблизил свои губы к ее губам и нежно поцеловал Ситаре.

— Все это очень приятно, мирза Марко, — сказала девушка, — но вам нет нужды терять время.

— Я не считаю, что это потеря времени, — заметил я. — Я наслаждаюсь подготовкой не меньше, чем исполнением. Мы можем заниматься этим целый день…

— Я имею в виду, вам необязательно делать это со мной.

— Ты очень деликатная девушка, Ситаре, и добрая. Но ты забываешь, что я не мусульманин. И мне не надо воздерживаться во время Рамазана.

— О, то, что вы неверный, не имеет значения.

— Я рад это слышать. Тогда давай продолжим.

— Прекрасно. Перестаньте меня обнимать, и я схожу за ним.

— Что?

— Я уже говорила вам. Нет нужды продолжать и притворяться передо мной. Он ведь ждет за дверью, чтобы войти.

— Кто ждет?

— Мой брат Азиз.

— Какого дьявола нам вдруг понадобился твой брат?

— Не нам, а вам. Я сейчас уйду.

Я ослабил свои объятия, сел и внимательно посмотрел на девушку.

— Прости меня, Ситаре, — начал я осторожно, не зная, как лучше спросить, чтобы не обидеть ее. — Но, может, ты divanè? — «Divanè» на фарси значит глупая.

Она посмотрела на меня в явном замешательстве.

— Я предположила, что ты заметил наше сходство, когда был здесь прошлым вечером. Азиз — это мальчик-слуга, который похож на меня, у него такие же рыжие волосы, но он гораздо красивей. Его имя означает «Желанный». Ну конечно, зачем еще тебе было строить мне глазки?

Теперь настала моя очередь прийти в замешательство.

— Даже будь твой брат так же красив, как пери, почему бы мне и не строить тебе глазки?.. Разве ты не понимаешь, что я… что ты мне…

— Я уже сказала: в отговорках нет нужды. Азиз тоже тебя видел и был тотчас же очарован, он уже ждет и страстно желает.

— Да чтоб он провалился, этот твой Азиз! Мне нет до него никакого дела! — воскликнул я в раздражении. — Я человек простой и скажу все, как есть. Ты мне очень понравилась, и я вознамерился совратить тебя. Так что позволь мне проделать это с тобой.

— Со мной? Ты хочешь заняться zina со мной? Не с моим братом Азизом?

Я коротко хлопнул кулаками по ни в чем не повинной подушке, а затем сказал:

— Объясни-ка мне вот что, Ситаре. Неужели девушки по всей Персии, вместо того чтобы вкушать радости любви самим, предпочитают выступать в роли сводниц?

Она призадумалась.

— По всей Персии? Этого я не знаю. Но здесь, в Кашане, подобное широко распространено. Это традиция, которая сложилась у нас давным-давно. Один мужчина встречает другого мужчину или мальчика и оказывается сраженным наповал. Но он не может прямо начать ухаживать за ним, это против закона, установленного пророком.

— Да пребудет с ним мир, — пробормотал я.

— Да. Таким образом, мужчина начинает ухаживать за ближайшей родственницей этого молодого человека. Он может даже жениться на ней, если необходимо. Ну, за это его можно простить, потому что он хочет быть поближе к предмету своего истинного вожделения — например, к брату женщины, а может, и к ее сыну, если она вдова, или даже к ее отцу — и использует каждую возможность, чтобы заняться с ним zina. Понимаешь, если действовать таким способом, то основы морали открыто не попираются.

— Gesù.

— Вот почему я решила, что ты начал ухаживать за мной именно с этой целью. Но, конечно, если ты не хочешь моего брата, то никак не можешь получить меня.

— Почему же нет? Мне показалось, что ты обрадовалась, узнав, что я хочу тебя, а не его.

— Да, это правда. Ты меня удивил, но я очень тебе благодарна. Весьма необычное предпочтение. Я бы сказала, причуда христианина. Но я девственница и должна ею остаться ради моего брата. Ты уже проехал много мусульманских земель и, конечно, все понимаешь. Именно поэтому девственные дочери и сестры содержатся семьями в строгом pardah и добродетель их ревниво оберегается. Только если девушка остается непорочной или женщина — честной вдовой, она может надеяться на выгодное замужество. По крайней мере, так принято здесь, в Кашане.

— Ну, вообще-то то же самое принято и у меня на родине… — пришлось признаться мне.

— Так вот, я постараюсь удачно выйти замуж, то есть буду искать достойного мужчину, который станет кормильцем и хорошим любовником для нас обоих, потому что, кроме Азиза, у меня больше нет родных.

— Подожди минутку, — перебил я ее возмущенно. — Целомудрие венецианской девушки тоже часто становится предметом торговли. Да, венецианцы сплошь и рядом продают своих дочерей и сестер. Но у нас выгодное замужество приносит родным девушки лишь богатство или положение в обществе. А ты, если я правильно понял, хочешь сказать, что здешние женщины смотрят сквозь пальцы на то, что один мужчина вожделеет другого, да еще и потворствуют этому? Ты сознательно станешь женой мужчины, если тебе придется делить его со своим братом?

— Разумеется, я не выйду за мужчину, если ему не понравится мой брат, — сказала она беззаботно. — Тебе должно польстить, что мы с Азизом оба выбрали тебя.

— Gesù.

— Видишь ли, сношения с Азизом ни к чему тебя не обязывают, потому что у мужчины нет девственной плевы. Но если ты пожелаешь нарушить мою, тебе придется жениться на мне и взять нас обоих.

— Gesù. — Я вскочил с дивана.

— Ты уходишь? Ты что, не хочешь меня? А как насчет Азиза? Ты не хочешь взять его хотя бы один разок?

— Боюсь, что нет. Спасибо тебе, Ситаре. — И я неуклюже двинулся к двери. — Не обижайся, просто я оказался несведущ в местных традициях.

— Азиз расстроится. Особенно если мне придется сказать ему, что ты захотел меня.

— Так не говори, — пробормотал я. — Просто объясни брату, что я оказался невежественным чужеземцем. — И с этими словами я вышел за дверь.

Глава 2

Между домом и конюшней был разбит маленький садик, в котором росли травы, используемые на кухне. Там-то я и встретил вдову Эсфирь. На ней был лишь один шлепанец, а второй женщина держала в руке, время от времени ударяя им по земле. Мне стало любопытно. Я подошел ближе и увидел, что она колотила по огромному черному скорпиону. После того как Эсфирь раздавила его, она двинулась дальше и приподняла камень. Еще один скорпион медленно выполз из-под него и она убила и его тоже.

— Единственный способ избавиться от этой напасти, — пояснила мне вдова. — Эти твари заползают сюда ночью, когда их невозможно разглядеть. Уж не знаю почему, но Кашан просто наводнен ими. Мой покойный муж Мордехай (прекрасный был человек), бывало, ворчал, что Господь совершил прискорбную ошибку, наслав на Египет простую саранчу, гораздо лучше было бы послать туда этих ядовитых скорпионов.

— Должно быть, ваш супруг был смелым человеком, мирза Эсфирь, раз он критиковал самого Господа Бога.

Вдова рассмеялась.

— Перечитай-ка свои Священные книги, молодой человек. Иудеи издавна порицали Бога и давали ему советы, еще со времен Авраама. Ты можешь прочесть в Книге Бытия, как Авраам сначала поспорил с Богом, а потом принялся пререкаться с ним, надеясь заключить более выгодную сделку. Мой Мордехай тоже не колеблясь критиковал Бога и его деяния.

Я сказал:

— У меня когда-то был друг — иудей по имени Мордехай.

— Иудей был твоим другом? — Эсфирь отнеслась к этому скептически, но я не мог понять, что именно вызвало у нее сомнения.

— Ну, — пояснил я, — вообще-то, когда я впервые встретился с ним, он был иудеем и называл себя Мордехаем. Но мне кажется, я продолжаю встречать его под другими именами и в иных обличьях. Однажды я даже видел его во сне.

И я рассказал ей обо всех многочисленных случайных встречах и о том, как меня неизменно предостерегали против кровожадной красоты, и о том, как предостережения эти всегда оказывались уместными. Вдова изумленно слушала мой рассказ, и глаза ее становились все больше, а когда я закончил, она сказала:

— Bar mazel, ах ты глупый язычник! И ты не слушался этих предостережений! Да ты хоть понимаешь, с кем все время встречаешься? Это, должно быть, один из Lamed-Vav. Тридцати Шести.

— Тридцати шести кого?

— Tzaddikim. Постой-ка, сейчас вспомню, как называют их христиане. Ага — святыми, праведниками. Это старинное иудейское верование. Говорят, что на Земле всегда существует ровно тридцать шесть настоящих праведников, не больше и не меньше. Никто не знает, кто они такие, да и сами они не осознают того, что являются tzaddikim, — видишь ли, осознание этого ослабит их безупречность. Но эти Тридцать Шесть постоянно странствуют по земле и делают добрые дела, причем вовсе не затем, чтобы заслужить награду или славу. Некоторые говорят, что tzaddikim бессмертны. Другие считают, что, если один tzaddikim умирает. Бог тут же избирает другого доброго человека, но тот не знает, что удостаивается такой чести. Еще кое-кто утверждает, что якобы существует лишь один tzaddikim, который может пребывать в тридцати шести местах одновременно, если захочет. Но все, кто верит в эту легенду, сходятся на том, что, если однажды Lamed-Vav вдруг прекратят делать добрые дела, настанет конец света. Должна, однако, сказать, что никогда не слышала, чтобы хоть один из них помогал язычнику.

Я возразил:

— Но тот, кого я встретил в Багдаде, возможно, даже не был иудеем. Он был всего лишь fardarbab — предсказателем будущего. Кстати, он больше напоминал араба.

Вдова пожала плечами.

— У арабов есть похожая легенда. Они называют праведников abdal. Abdal тоже не знают своей истинной сущности, она известна только Аллаху. Мусульмане ведь считают, что миром правит Аллах. Уж не знаю, позаимствовали ли арабы легенду о наших Lamed-Vav, или же и правда, как утверждают некоторые, мы с ними были одним целым в те далекие времена, когда Землю населяли потомки Ноя. Но кто бы ни был тот, кого ты повстречал, молодой человек, — abdal, который даровал покровительство неверному, или tzaddik, пришедший на помощь язычнику, — тебе оказана великая честь и впредь ты должен быть осмотрительным.

Я сказал:

— Интересно, почему они ни о чем другом со мной не говорили, только о кровожадной красоте? Я уже познал красоту и избежал кровожадности, причем не один раз. Так что едва ли я нуждаюсь в чьих-либо дальнейших советах относительно этого.

— Мне кажется, что это две стороны одной медали, — проговорила вдова, расправляясь с очередным скорпионом. — Если опасность заключена в красоте, нет ли также и красоты в опасности? А иначе почему же мужчина с такой охотой отправляется в путешествие?

— Вы имеете в виду меня? О, я путешествую только из любопытства, мирза Эсфирь.

— Только из любопытства! Послушайте его! Молодой человек, никогда не следует умалять страсть, которая называется любопытство. Но вот возможно ли отделить опасность от любопытства и красоты?

Я не смог усмотреть видимой связи между этими тремя вещами и призадумался: а может, моя собеседница слегка divanè? Я знал, что пожилые люди порой отличаются странностями, и лишь укрепился в своих подозрениях, когда вдова вдруг ни с того ни с сего поинтересовалась:

— Хочешь, я поведаю тебе самые печальные слова, какие только слышала в своей жизни?

Похоже, это был чисто риторический вопрос, поскольку, не дожидаясь моего ответа, она продолжила:

— Это были последние слова, которые произнес мой супруг Мордехай (достойный был человек), когда уже лежал при смерти. Рядом стояли раввин и другие члены нашей маленькой общины, и, разумеется, я тоже была там, оплакивая мужа, но пытаясь держаться с достоинством. Мордехай уже произнес прощальные слова, он уже сказал все Shema Yisrael и успокоился перед тем, как умереть. Его глаза были закрыты, а руки сложены, и мы все думали, что он упокоился с миром. И вдруг, не открывая глаз, не адресуясь ни к кому конкретно, Мордехай снова заговорил, четко и ясно. И вот что он сказал…

Тут вдова изобразила человека на смертном ложе. Она закрыла глаза и скрестила руки на груди, причем в одной руке она до сих пор держала грязный шлепанец. Женщина слегка откинула голову назад и произнесла замогильным голосом:

— Я всегда хотел отправиться туда… и сделать это… но так и не сделал.

Эсфирь еще какое-то время стояла в этой позе, и я ждал, что она скажет еще что-нибудь, но напрасно. И тогда я повторил слова умирающего человека: «Я всегда хотел отправиться туда… и сделать это…» И спросил:

— Простите, но что ваш муж имел в виду? Отправиться куда? Сделать что?

Вдова открыла глаза и потрясла передо мной шлепанцем.

— Раввин тоже спросил это после того, как мы прождали какое-то время, надеясь услышать больше. Он склонился над кроватью и поинтересовался: «Отправиться в какое место, Мордехай? Сделать какую вещь?» Но Мордехай ничего ему не ответил. Он был мертв.

Я окончательно запутался и сказал лишь:

— Мне жаль, мирза Эсфирь.

— Мне тоже. И ему тоже было жаль. Только представь, как должен сокрушаться человек в последнее мгновение своей жизни. Однажды что-то возбудило его любопытство, но он упустил возможность отправиться куда-то и увидеть это, или что-то сделать, или получить это — и теперь уже ничего не исправить.

— Ваш муж был путешественником?

— Нет. Он торговал одеждой, и очень успешно. Мордехай никогда не ездил дальше Багдада или Басры. Но кто знает, где он хотел оказаться и что сделать?

— Вы считаете, что ваш супруг умер несчастным?

— По крайней мере, он не выполнил того, что хотел. Я не знаю, о чем именно Мордехай говорил, но… Ох!.. Как я жалею, что он не отправился туда, пока был жив, где бы это ни находилось, и не сделал того, о чем мечтал, чем бы это ни было.

Я попытался тактично предположить, что теперь это уже не имеет для усопшего никакого значения.

Но вдова сухо заметила:

— Это имело для Мордехая значение, особенно однажды. Когда он понял, что шанс упущен навсегда.

Пытаясь хоть как-то приободрить пожилую женщину, я сказал:

— Но если бы он воспользовался шансом, вы, может статься, переживали бы сейчас еще больше. Возможно, это было что-то… меньше всего достойное одобрения. Я заметил, что в этих землях много греховных соблазнов. И боюсь, что однажды мне самому придется признаться священнику, что я слишком свободно следую туда, куда заводит меня любопытство, и…

— Ну и признавайся себе на здоровье, но никогда не отказывайся от любопытства и не пренебрегай им. Если мужчина совершает промах, значит, он подвержен страстям так же, как и ненасытному любопытству. Будет жаль, если его проклянут за что-то пустяковое.

— Я надеюсь, что меня все-таки не проклянут, мирза Эсфирь, — сказал я набожно. — И я верю, что Мордехай тоже попал в Царствие Небесное. Может, это как раз и оказалось главной его добродетелью, что он упустил тот шанс, что бы это ни было. А поскольку вы ничего не знаете наверняка, то не надо и мучиться из-за этого…

— Я и не мучаюсь. Вот уж не собиралась лить из-за этого слезы.

Я удивился: зачем тогда Эсфирь донимала меня обсуждением этого? И, словно в ответ на мой невысказанный вопрос, она продолжила:

— Я просто хотела, чтобы ты знал об этом. Когда рано или поздно настанет твой час умирать, ты, может, и будешь свободен от всех иных порывов и чувств, но с тобой останется одна неизменная страсть — любопытство. Оно одинаково присуще и торговцам одеждой, и знатным людям, и даже рабам. Разумеется, и путешественникам тоже. И в самый последний момент любопытство заставит тебя убиваться и жалеть — как это произошло с Мордехаем, — но не о том, что ты сделал в своей жизни, а о том, чего ты уже не сможешь сделать.

— Мирза Эсфирь, — запротестовал я, — но человек не может жить, опасаясь все время что-то упустить. Я совершенно уверен, что никогда не стану Папой Римским или, например, шахом Персии, но надеюсь, что это не отравит мою жизнь. И не будет мучить меня на смертном ложе.

— Я не имею в виду вещи несбыточные. Мордехай умер, сокрушаясь о чем-то, что было в пределах досягаемости: это было возможно, он мог получить это, но упустил возможность. Представь, что ты мечтаешь о каком-то зрелище, развлечении или приключении, которые ты мог бы пережить, но упустил — пусть даже это сущая ерунда, — но всё, стремиться к этому уже поздно, оно навсегда остается недосягаемым.

Я послушно попытался представить себе это. И хотя был в то время еще совсем молодым, эта отдаленная, как я полагал, перспектива заставила меня покрыться холодным потом.

— Представь себе, каково это — умирать, — продолжила вдова неумолимо, — не успев вкусить все на этой земле. Добро, зло, даже безразличие. И понять вдруг в последний миг, что это ведь ты сам лишил себя всего, из-за своей осторожности и осмотрительности, небрежного выбора, неспособности следовать туда, куда ведет любопытство. Скажи мне, молодой человек, может ли быть боль сильнее по другую сторону смерти? Да ведь это не сравнится даже с вечными муками!

Стряхнув с себя наваждение, я весело сказал:

— Ну что же, если мне действительно помогает кто-то из этих Тридцати Шести, о которых вы говорили, тогда все, возможно, не так уж и страшно.

— Алейхем шолом, — ответила женщина. Но поскольку в этот момент Эсфирь прихлопнула своим шлепанцем очередного скорпиона, я не был уверен, пожелала она мира мне или ему.

Вдова пошла дальше по саду, переворачивая камни, а я неторопливым шагом отправился к конюшне — посмотреть, не вернулся ли уже кто-нибудь из нашей компании из города. Кое-кто действительно вернулся, но не один, и это зрелище заставило меня резко остановиться с открытым ртом.

На конюшне наш раб Ноздря совокуплялся с незнакомцем, одним из ослепительно красивых кашанских молодых людей. Возможно, беседа со служанкой Ситаре сделала меня на какое-то время невосприимчивым к мерзости, потому что я даже не издал возмущенных криков и не ретировался с места действия. Я смотрел на все это так же равнодушно, как и верблюды, которые только и делали, что жевали, чавкали и шаркали ногами. Оба мужчины были голые; незнакомец стоял на соломе на четвереньках, а наш раб толкался ему в зад, как самец верблюда в брачный период. Похотливо совокупляющиеся содомиты повернули головы, когда я вошел, но лишь ухмыльнулись и продолжили свое неприличное занятие.

Смотреть на красивое тело молодого человека было так же приятно, как и на его лицо. Но Ноздря, даже полностью одетый, отличался, как я уже прежде описывал, отталкивающей наружностью. Могу лишь добавить, что его пузатое тело, прыщавые ягодицы и длинные конечности, полностью обнаженные, являлись зрелищем, которое у многих зевак вызвало бы рвоту, так что большая часть недавнего моего обеда рисковала оказаться извергнутой. Меня немало удивило, что такое отвратительное создание смогло склонить кого-то не столь отвратительного поиграть в al-mafa’ul с его al-fa’il.

Орудие самого Ноздри разглядеть не представлялось возможным, поскольку оно было вставлено в определенное место, но орган молодого человека был виден внизу его живота и был такой же величины, как candelòtto. Я подумал, что это странно, потому что ни сам юноша, ни Ноздря никак не воздействовали на него. Еще более странным мне показалось, что, когда молодой человек и Ноздря издали последний стон и одновременно скорчились, candelòtto юноши — без всякого прикосновения или ласки — выплеснул spruzzo на солому, которая лежала на полу.

После того как оба немного отдохнули и отдышались, Ноздря освободил от своей блестевшей от пота туши зад молодого человека. Не помывшись водой из верблюжьей лохани, даже не вытерев пучком соломы свой чрезвычайно маленький орган, он начал снова напяливать одежду, напевая при этом под нос какой-то веселый мотив. Молодой незнакомец стал одеваться гораздо медленней и ленивей, словно он откровенно наслаждался, демонстрируя свое обнаженное тело даже при таких постыдных обстоятельствах.

Перегнувшись через перегородку стойла, я сказал нашему рабу, словно все это время мы мило болтали:

— Знаешь что, Ноздря? На свете было великое множество плутов и негодяев, о которых говорится в разных сказках, историях и песнях, — персонажей, подобных Ходже Насреддину и Рейнару-Лису. Они прожили никчемные, но веселые жизни, они жили своей лисьей хитростью и каким-то образом никогда не бывали ни в чем виноваты и грешны. На их совести одни только проказы и розыгрыши. Они крали, но не у кого-нибудь, а у воров; их любовные подвиги никогда не были постыдными; эти люди пили и кутили, но никогда не напивались до бесчувствия; ну а если они начинали фехтовать, то сроду не убивали своих врагов, а лишь наносили им раны. Они добивались победы в мгновение ока, всегда были готовы посмеяться, даже на виселице, которой чудесным образом в самый последний момент избегали. Какие бы приключения с ними ни происходили, эти безрассудно смелые негодяи всегда оставались обаятельными, умными и занятными. Когда слышишь подобные истории, невольно возникает желание повстречаться с таким храбрецом, отважным и симпатичным жуликом.

— Вам это уже удалось, — сказал Ноздря.

Он моргнул своими поросячьими глазками, улыбнулся, показывая остатки зубов, и принял позу, которую сам, наверное, считал лихой.

— Ты полагаешь? Но в тебе нет ничего привлекательного и выдающегося. Если ты — типичный плут, тогда все эти истории лгут и их герои — просто свиньи. Мне глубоко отвратительны как твой внешний вид, так и привычки, у тебя просто омерзительный характер, ты безнравствен в своих наклонностях. И вполне заслуживаешь, чтобы тебя за все это сварили в котле с маслом, от которого я тебя столь опрометчиво спас.

Тут красивый незнакомец грубо засмеялся, а Ноздря засопел и пробормотал:

— Хозяин Марко, как праведный мусульманин, я возражаю против того, чтобы меня сравнивали со свиньей.

— Я надеюсь, что хоть с ней ты не будешь совокупляться, — сказал я, — хотя и сильно сомневаюсь.

— Как вы можете такое говорить, молодой хозяин. Я праведно соблюдаю Рамазан, который запрещает половые сношения между мужчиной-мусульманином и женщиной. Я должен признаться, что даже в дозволенное время мне порой бывает тяжело найти себе женщину, особенно с тех пор, как мое миловидное лицо обезобразило известное вам несчастье.

— О, только не надо преувеличивать, — возразил я. — Всегда найдется женщина, готовая пойти на риск. Я, например, знал одну славянку, которая делила ложе с чернокожим мужчиной, и видел арабку, совокуплявшуюся с настоящей обезьяной.

Ноздря надменно сказал:

— Надеюсь, вы не думаете, что я унижусь до женщины такой же уродливой, как и я сам? Ах, но мы совсем забыли про Джафара — а ведь он такой же привлекательный, как и самая хорошенькая женщина.

Я рявкнул:

— Скажи, чтобы твой привлекательный негодяй поторопился одеться и убраться отсюда, или я скормлю его верблюдам.

Привлекательный негодяй уставился на меня, а затем бросил нежный и умоляющий взгляд на Ноздрю, который немедленно оскорбил меня наглым вопросом:

— А вы не хотите сами попробовать его, хозяин Марко? Опыт, возможно, расширит ваши познания…

— Я сейчас расширю тебе дырку в носу! — огрызнулся я, выхватывая кинжал из-за пояса. — Я сделаю ее размером во всю твою уродливую голову! Как смеешь ты так разговаривать с хозяином? Да за кого ты меня принимаешь?

— За молодого человека, которому еще многому надо учиться, — ответил наглец. — Вы теперь путешественник, хозяин Марко, и в самое ближайшее время вы отправитесь еще дальше, увидите и испытаете еще больше. Когда же вы наконец вернетесь домой, то будете заслуженно презирать тех, кто называет горы высокими, а болота глубокими, без того чтобы самому взобраться на гору или измерить глубину топи, — тех людей, кто никогда не отваживался выйти за пределы своих узких улочек, привычных рутинных дел, приятного времяпрепровождения и полной нужды маленькой жизни.

— Возможно, и так. Но какое отношение это имеет к твоему galineta?[143]

— А такое, что существуют и другие путешествия, которые могут вывести мужчину за пределы обыденности, хозяин Марко. Дело не в расстоянии, а в широте восприятия. Подумайте сами, вы, конечно, можете воспринимать этого молодого человека как распутника, хотя он всего лишь то, к чему его готовили, для чего всю жизнь совершенствовали и воспитывали. Джафар делает то, чего от него ожидают.

— Твой Джафар — содомит, если тебе больше нравится это слово. А для христианина этот грех еще страшнее, чем простое распутство.

— Я прошу вас, хозяин Марко, совершить всего лишь одно короткое путешествие в мир этого молодого человека. — И прежде чем я успел отказаться, он сказал: — Джафар, расскажи чужеземцу, как тебя воспитывали.

Все еще сжимая в руке свою нижнюю одежду и взволнованно глядя на меня, Джафар начал:

— О, молодой мирза, отражение света Аллаха…

— Это лишнее, — перебил его Ноздря, — просто расскажи, как твое тело готовили для совокуплений.

— О, благословение мира, — снова начал Джафар, — с самых ранних лет, как я себя помню, каждый вечер, перед тем как лечь спать, мне вставляли в нижнее отверстие golulè — орудие, сделанное из керамики каши, своего рода маленький конус. Всякий раз, как мой вечерний туалет был окончен, в меня засовывали golulè, хорошо смазанный снадобьем для стимуляции роста моей badàm. Мои мать или няня постепенно осторожно устанавливали его все глубже в моем теле, пока я не вместил его целиком, после чего его сменили на больший golulè. Таким образом, мой задний проход постепенно становился все просторней, но мускулы, которые смыкали его, при этом не становились слабей.

— Спасибо тебе за рассказ, — сказал я молодому человеку ледяным тоном, а Ноздре заметил: — Родившийся порочным или ставший таковым содомит все равно вызывает одинаковое омерзение.

— Боюсь, что рассказ еще не окончен, — сказал Ноздря. — Наберитесь терпения, путешествие продолжается.

— Когда мне исполнилось пять или шесть лет, — снова завел Джафар, — меня освободили от ношения golulè, а вместо этого начали подстрекать моего старшего брата использовать меня, когда его орган был возбужден и стоял.

— Adrio de vu! — воскликнул я. Мое отвращение внезапно сменилось сочувствием. — Какое ужасное детство!

— Оно могло быть и хуже, — сказал Ноздря. — Когда разбойники или охотники за рабами захватывают мальчика, не имеющего столь тщательной подготовки, они просто пронзают его деревянным колышком от шатра, чтобы отверстие стало пригодным для дальнейшего использования. Однако при этом окружающие задний проход мышцы разрываются, и мальчик с тех пор уже больше не может сдерживать себя и испражняется непроизвольно. Также он после этого уже не может использовать свои мышцы, чтобы сжимать их и доставлять этим удовольствие во время совокуплений. Продолжай, Джафар.

— Когда я привык к тому, что мой брат пользуется мной, мой следующий по возрасту и гораздо более искушенный брат помог мне совершенствоваться дальше. Когда же моя badàm созрела до такой степени, что я смог и сам получать удовольствие, тогда мой отец…

— Adrio de vu! — снова воскликнул я. Но на этот раз любопытство оказалось сильнее сочувствия и отвращения. — Скажи, что ты называешь словом «badàm»? — Я не мог понять этой детали, потому что «badàm» на фарси означает «миндаль».

— Вы не знаете этого? — удивился Ноздря. — Но ведь у вас и у самого есть badàm. У каждого мужчины она есть. Мы называем ее миндалиной из-за формы и размера, но лекари иногда считают ее третьим яичком. Badàm расположена позади первых двух, но не в мошонке, а скрыта внутри паха. Палец, хм, или какой-нибудь иной предмет, вставленный достаточно глубоко в ваш анус, нежно трется об эту миндалину и доводит ее до приятного возбуждения.

— Ясно, — произнес я, осознав полученные сведения. — Так вот почему Джафар только что выпустил spruzzo, как мне показалось, без всякой помощи и стимуляции.

— Мы называем эту струю миндальным молоком, — сказал Ноздря, поджав губы, а затем добавил: — Некоторые способные или искушенные женщины знают об этой невидимой мужской железе. Так или иначе, они касаются ее во время совокупления с мужчиной, и таким образом, когда он извергает миндальное молоко, его наслаждение счастливым образом возрастает.

Я удивленно покачал головой и заметил:

— А ты ведь прав, Ноздря. Мужчина может много чего узнать во время путешествия. — Я плавно вложил кинжал обратно в ножны. — Ладно, так и быть, прощаю тебе твое наглое обращение ко мне, но учти, это в последний раз.

Ноздря с самодовольным видом ответил:

— Хороший раб ставит выгоду господина выше собственного смирения. А теперь, хозяин Марко, может, вы хотите вложить другое свое оружие в этот футляр? Смотрите, какие восхитительные у Джафара ножны…

— Scagaròn! — рявкнул я. — Я могу смириться с чуждыми традициями, пока нахожусь в этих местах, но я не собираюсь принимать в них участие. Даже не будь мужеложство столь ужасным грехом, я все равно предпочел бы любовь женщин.

— Любовь, хозяин? — повторил, как эхо, Ноздря. Джафар рассмеялся своим грубым смехом, а один из верблюдов рыгнул. — Никто и не говорил о любви. Любовь между мужчинами — совершенно иная вещь, я верю, что только мы, добрые воины-мусульмане, знаем самые возвышенные из чувств. Я сомневаюсь, что какой-нибудь тупой христианин, читающий проповеди о мире, способен на такую любовь. Нет, хозяин, я предлагал не любовь, но всего лишь то, что есть под рукой, — облегчение и удовлетворение. А потому какая разница, с кем совокупляться?

Я фыркнул как надменный верблюд.

— Проще говоря, раб, для тебя не имеет значения, с каким животным этим заниматься. Что касается меня, то счастлив сообщить, что пока на земле есть женщины, у меня не возникнет желания совокупляться с мужчинами. Я сам мужчина, и я слишком хорошо знаю свое тело, так что менее всего меня интересует тело другого мужчины. Но женщины — ах, женщины! Они так изумительно отличаются от меня и так сильно отличаются друг от друга — я никогда не смогу оценить их по достоинству!

— Оценить женщин, хозяин? — удивленно спросил Ноздря.

— Да. — Я замолчал, а затем произнес с должной серьезностью: — Однажды я убил мужчину, Ноздря, но я никогда не смогу заставить себя убить женщину.

— Вы еще молоды.

— А теперь, Джафар, — велел я юноше, — быстренько одевайся и ступай, пока не вернулись отец и дядя.

— Я только что увидел, что они возвращаются, хозяин Марко, — сказал Ноздря. — Они вошли вместе с альмауной Эсфирью в дом.

Услышав это, я тоже отправился туда, и снова меня подстерегла служанка Ситаре, она встретила меня в дверях. Я хотел было пройти мимо, не обращая на нее внимания, но девушка взяла меня за руку и прошептала:

— Говорите тише.

Я ответил ей в полный голос:

— Но мне нечего сказать тебе.

— Тише. Там в доме хозяйка, а с ней и ваши отец с дядей. Вот что, мы с Азизом обсудили это дело, ну, в смысле, вас, и…

— Я не дело! — возразил я раздраженно. — И мне не нравится, когда меня обсуждают.

— О, пожалуйста, тише. Вы помните, что послезавтра день Eid-al-Fitr?

— Нет, я даже не знаю, что это такое.

— Завтра с восходом солнца заканчивается Рамазан и наступает месяц шаваль. Он начинается с праздника Eid-al-Fitr. В этот день мы, мусульмане, свободны от воздержания и ограничений. Во всяком случае, завтра после захода солнца мы с вами можем заняться zina. И уже ничто нам не помешает.

— За исключением того, что ты девственница, — напомнил я ей. — И должна оставаться таковой ради своего брата.

— Именно это мы с Азизом и обсуждали. Мы просим вас о маленькой услуге, мирза Марко. Если вы согласитесь на это, я тоже соглашусь — с ведома и одобрения своего брата — заняться с вами zina. Разумеется, вы можете иметь и его тоже, если хотите.

Я сказал с подозрением:

— Твое предложение, похоже, заслуживает внимания, вот только что это за маленькая услуга? Твой любимый брат, разумеется, поступает по-братски. Но едва ли я жажду встречи с этим маленьким неотесанным простофилей.

— Вы уже встречались с ним. Он работает поваренком на кухне, у него такие же темно-рыжие волосы, как у меня, и…

— Что-то не помню. — Однако воображение нарисовало мне этакого близнеца Джафара, мускулистого и красивого увальня, с отверстием как у женщины, разумом как у верблюда и моралью хорька.

— Так вот, насчет маленькой услуги, — продолжала Ситаре, — это сущий пустяк. Вы не только поможете мне и Азизу, но и сами получите прибыль.

Передо мной стояла красивая девушка с огненно-рыжими волосами, которая предлагала мне себя, свою непорочность, а также денежное вознаграждение — плюс, если я захочу, и своего еще более красивого, по ее мнению, брата в придачу. Естественно, это вызвало в моей памяти предостережение, которое я слышал уже несколько раз: «Остерегайся кровожадной красоты». Понятное дело, я сразу насторожился, но не настолько, чтобы наотрез отказаться от предложения Ситаре, даже толком не узнав, чего она хочет взамен.

— Расскажи-ка поподробнее, — сказал я.

— Не теперь. Сюда идет ваш дядя. Тише.

— Так, так! — зарокотал дядя Маттео, приблизившись к нам из более темной внутренней части дома. — Не иначе, как тут у вас любовное свидание — fiame? — И прорезь в его черной бороде превратилась в белозубую ухмылку, когда он задел нас плечом и отправился к дверям конюшни.

Замечание это было игрой слов, поскольку на венецианском наречии «fiame» может означать и огонь, и рыжеволосого человека, и тайных любовников. Таким образом, я сделал вывод, что дядя шутливо посмеялся над тем, что счел флиртом между юношей и девушкой.

Как только он отошел настолько, что не мог нас слышать, Ситаре сказала мне:

— Завтра. Приходите к дверям кухни, куда я вас уже приводила. В то же самое время.

После этого она тоже ушла куда-то в заднюю часть дома. Я же отправился по коридору к комнате, из которой раздавались голоса отца и вдовы Эсфири. Когда я вошел, отец говорил серьезным приглушенным тоном:

— Понимаю, что вы предложили это от всего вашего доброго сердца. Но мне бы хотелось, чтобы вы сначала обсудили все со мной, причем с глазу на глаз.

— Вот уж никогда бы не заподозрила, — сказала вдова, тоже понизив голос. — Но если, как вы говорите, он прилагает все силы, чтобы измениться, может, не стоит лишний раз искушать его? Так не хочется чувствовать себя виноватой.

— Нет-нет, — заверил ее отец, — никто не станет возлагать вину на вас, даже если доброе дело закончится плохо. Мы обсудим все, я спрошу его откровенно, станет ли это непреодолимым искушением, и уж тогда мы решим, как поступить.

Тут они оба заметили мое присутствие и резко оборвали свой разговор на какую-то непонятную мне секретную тему. Отец сказал:

— Да, неплохо бы нам остаться здесь еще ненадолго. Нам надо кое-что купить на базаре, а он ведь был закрыт на протяжении всего священного месяца. Но ведь Рамазан заканчивается завтра, так что мы все купим и, как только хромой верблюд поправится, немедленно двинемся в путь. Просто не передать, как мы благодарны вам за гостеприимство, за предоставленный кров и за вкусную пищу.

— Да, кстати, — вспомнила вдова, — ваш ужин почти готов. Сейчас принесу.

Мы с отцом вместе отправились на сеновал, где и обнаружили дядю Маттео, внимательно рассматривавшего страницы Китаба. Он оторвался от карт и объявил:

— Следующий пункт нашего назначения — Мешхед, а туда совсем не просто добраться. Придется пересечь огромнейшую пустыню. Мы высохнем и сморщимся, как bacalà[144]. — Он внезапно резко оборвал разговор и принялся расчесывать левый локоть. — Какое-то проклятое насекомое укусило меня, и теперь я весь чешусь.

Я заметил:

— Вдова сказала мне, что весь город буквально кишит скорпионами.

Дядя бросил на меня насмешливый взгляд.

— Если тебя когда-нибудь ужалит один, asenazzo, ты поймешь, что укус скорпиона не болезненный. Нет, это была маленькая муха какой-то странной треугольной формы. Настолько крошечная, что просто удивительно, что ее укус вызвал такой зуд.

Вдова Эсфирь несколько раз пересекала двор, чтобы принести нам блюда с едой, и мы втроем принялись ужинать, склонившись над Китабом. Ноздря ел отдельно внизу, на конюшне, среди верблюдов, и чавкал так же громко, как и они. Я старался не обращать внимания на эти звуки и сосредоточился на картах.

— Ты прав, Маттео, — сказал отец. — Нам придется пересечь пустыню в самой широкой ее части. Да сохранит нас Господь.

— И все же это самый простой путь. Мешхед расположен на северо-восток отсюда. В это время года заблудиться трудно, надо только каждое утро с восходом солнца намечать цель.

— А я, — встрял я в разговор, — буду постоянно сверять наш курс с kamàl.

— Я вижу, — сказал отец, — что аль-Идриси не отметил на карте в этой пустыне ни одного колодца, оазиса или караван-сарая.

— Но хоть что-то там должно существовать. Это же торговый путь — Мешхед, подобно Багдаду, один из пунктов на Шелковом пути.

— Вдова говорит, что это такой же большой город, как и Кашан а еще, хвала Господу, он расположен в прохладных горах.

— Однако по ту сторону их мы приблизимся к горам по-настоящему холодным. Возможно, даже придется остановиться где-нибудь на зиму.

— Да уж, вряд ли мы пройдем через какую-то местность, если ветер все время будет дуть нам в лицо.

— И еще вот что, Нико, пока мы не попадем на дорогу, ведущую в Кашгар, что в самом Китае, нам все время придется идти по абсолютно незнакомой местности.

— Ничего, Маттео, не так страшен черт, как его малюют. И давай не будем беспокоиться о возможных трудностях раньше времени. Сейчас наша задача — добраться до Мешхеда.

Глава 3

Следующий день, последний день Рамазана, мы провели, бездельничая, в доме вдовы. Боюсь, я забыл объяснить читателям, что в мусульманских странах считается, что новый день наступает не на рассвете, как можно ожидать, и не в полночь, как это принято в цивилизованных странах, но в тот момент, когда садится солнце. В любом случае, как заметил отец, не было смысла посещать кашанский базар, пока он снова не наполнится товарами. Так что у нас не было других дел, кроме как накормить и напоить верблюдов и убрать их навоз из конюшни. Разумеется, Ноздря помогал нам, а еще, по просьбе вдовы, он разбросал навоз по ее садику с лекарственными травами. Время от времени я, дядя и отец выходили прогуляться по улицам. Я не сомневался, что точно так же и Ноздря, в промежутках между своей рутинной работой, да и во время нее, умудрялся совершенствоваться в своих отвратительных любовных связях.

Когда я после полудня отправился в город, то обнаружил на перекрестке двух улиц толпу, состоявшую как из мужчин, так и из женщин. Поначалу я решил было, что все они предаются любимому занятию жителей Востока, которое заключается в том, чтобы стоять и глазеть — мужчины при этом еще и почесывают промежность, — однако вскоре услышал, как из центра толпы раздается чей-то голос. Тогда я остановился, решив присоединиться к зрителям, и начал прокладывать себе дорогу через толпу, пока не рассмотрел предмет их интереса.

Им оказался старик sha’ir (поэт), который сидел на земле, скрестив ноги и развлекая собравшихся своими историями. Время от времени, очевидно, когда он произносил особо поэтическую или удачную фразу, кто-нибудь бросал монету в чашу для подаяний, которая стояла на земле рядом со стариком. Я знал фарси не настолько хорошо, чтобы улавливать подобные тонкости, но, по крайней мере, моих познаний хватило на то, чтобы следовать сюжетной линии. Сказка оказалась интересной, поэтому я стоял и слушал ее. Sha’ir рассказывал, как появились сны.

В самом начале времен, говорил он, среди всех существующих духов — джиннов, ифритов, пери и тому подобных — был и один дух по имени Дремота. Его обязанности были такими же, как и сейчас: наводить дремоту на все живые создания. Еще у Дремоты имелся целый рой детишек, которые звались Снами, но в те далекие времена ни сам Дремота, ни его дети даже и не думали забираться в людские головы. Но однажды — это был чудесный день — добрый дух решил взять своих мальчиков и девочек отдохнуть на берегу моря. А там он позволил им залезть в маленькую лодку, которую ребятишки отыскали, и стал с любовью наблюдать, как они плавают по воде неподалеку.

К несчастью, сказал старый поэт, еще раньше дух Дремота чем-то обидел могущественного духа, которого звали Шторм, и тот дожидался случая отомстить. Потому-то, когда маленькие Сны осмелились выйти в море, злобный Шторм заставил его вспениться от ярости, задул неистовый ветер, и маленькую лодку смыло далеко в океан, а затем она разбилась о рифы пустынного острова, который назывался Тоска.

С этого времени, продолжил sha’ir, все Сны, как мальчики, так и девочки, стали жить на этом необитаемом черном острове. (А вы знаете, сказал он, какими неугомонными становятся дети, когда подчиняются праздности, да еще не забывайте, что они поселились не где-нибудь, а на Тоске.) И с тех пор целыми днями бедные Сны должны терпеть эту скучную ссылку вдали от мира. Но каждую ночь — al-hamdo-lillah! — сила духа Шторма ослабевает, потому что ночью правит добрая Луна. Так вот, по ночам дети Сны могут без труда убегать на какое-то время со своего острова Тоски. Так они и делают. А когда они покидают остров и ступают на землю, то развлекаются тем, что проникают в головы спящих мужчин и женщин. Вот почему, сказал sha’ir, ночью каждый, кто спит, может увидеть что-то интересное, получить сообщение, предупреждение или оказаться напуганным Сном. Это зависит от того, был ли Сон, забравшийся к вам в голову в ту или иную ночь, совершающей добрые дела девочкой или же вредным мальчиком, а еще — от того, в каком настроении он или она пребывают той ночью.

Когда сказка закончилась, слушатели издали одобрительные возгласы, красивые монетки дождем полились старику в чашу для подаяний. Я тоже бросил медный shahi, посчитав, что история поэта удивительная — и вовсе не такая уж невероятная, как большинство глупых восточных вымыслов. Объяснение старика насчет того, что многочисленные дети-Сны обоего пола, пребывая в переменчивом настроении, вмешиваются не в свои дела, показалось мне вполне логичным. Оно вполне согласовывалось с некоторыми явлениями, часто встречающимися на Западе, которые мои земляки не могли объяснить раньше. Я имею в виду ужасных ночных визитеров: инкубов, которые совращают тем или иным способом непорочных женщин, и суккубов — те занимаются совращением добродетельных священников.

Когда закат солнца ознаменовал окончание Рамазана, Ситаре провела меня в кухню. Кроме нас с ней, там больше никого не было, и я заметил, что девушка находилась в состоянии едва сдерживаемого возбуждения: глаза ее сверкали, а руки дрожали. Ситаре наверняка оделась в лучший свой наряд, подвела al-kohl веки и покрыла ягодным соком губы, однако яркий розовый румянец на ее щеках был явно естественного происхождения.

— Ты нарядилась по случаю праздника? — спросил я.

— Да, но еще и для того, чтобы доставить вам удовольствие. Не буду скрывать, мирза Марко, я рада доставить вам удовольствие. Посмотрите, я постелила нам одеяло вон в том углу. И я также удостоверилась, что хозяйка и другие слуги ушли по делам, так что нам не помешают. Я и правда желаю, чтобы мы…

— Подожди-ка, — произнес я слабым голосом. — Я согласен без всяких условий. Ты такая красивая, что заставляешь мужчин пускать слюни, и я не исключение. Но сначала я хочу кое-что узнать. Что это за услуга, из-за которой ты собираешься торговать собой?

— Дайте мне одну только минутку, и я расскажу вам. Но сначала я должна загадать вам загадку.

— Это что, еще один местный обычай?

— Присядьте вот на эту скамью. И займите свои руки — ухватитесь за скамью — таким образом, вас не будет мучить искушение дотронуться до меня. А теперь закройте глаза. Плотней. И не открывайте, пока я не скажу.

Я пожал плечами и сделал так, как мне было приказано, а затем услышал, как Ситаре легко движется рядом. Затем она поцеловала меня в губы, скромно и неумело, как девственница, но поцелуй оказался долгим и приятным. Это так возбудило меня, что я почувствовал головокружение. Хорошо еще, что я держался обеими руками за скамью.

Я ждал, что теперь девушка заговорит. Вместо этого она снова поцеловала меня, на этот раз наслаждение длилось гораздо дольше. Затем Ситаре снова прервала поцелуй, я уже ждал следующего, но тут она сказала:

— Откройте глаза.

Я открыл глаза и улыбнулся ей. Девушка стояла прямо передо мной, румянец со щек перекинулся на все ее лицо, глаза сияли, а губы, свежие как розовый бутон, улыбались, когда она спросила:

— Можете ли вы различить поцелуи?

— Различить? — любезно переспросил я и добавил, явно в стиле персидского поэта: — Как может мужчина сказать, что лучше: сладкий аромат розы или хмельной запах? Он просто жаждет большего. Вот так, моя красавица.

— Вы и получите больше. Но от кого? От меня? Это ведь я первой поцеловала вас. Или от Азиза, который поцеловал вас во второй раз?

Я чуть не свалился со скамьи. Затем Ситаре убрала руку за спину, вытащила оттуда мальчика и поставила его передо мной. Я вздрогнул от неожиданности.

— Он же совсем ребенок!

— Это мой младший брат Азиз.

Ничего удивительного, что я не заметил его среди домашних слуг. Азизу было не больше восьми или девяти лет, и он был мал даже для этого возраста. Но, заметив Азиза один раз, его больше невозможно было не замечать снова. Так же как и все местные мальчики, которых я видел, он оказался этаким александрийским купидончиком, но еще более красивым, даже по меркам Кашана. Да и неудивительно, ведь его сестра была самой красивой из кашанских девушек, которых я встречал. Инкуб и суккуб, подумал я невольно.

Поскольку я все еще сидел на низкой скамье, наши с мальчиком глаза оказались на одном уровне. Его голубые глаза, чистые и серьезные, выглядели на маленьком личике еще более огромными и яркими, чем глаза его сестры. Его рот был таким же розовым бутоном, как и у нее. Тело Азиза было прекрасным до самых кончиков пальцев. Его волосы были такого же огненно-рыжего оттенка, как и у сестры, а кожа напоминала слоновую кость. Красоту мальчика еще больше подчеркивали al-kohl вокруг век и сок ягод на губах. Я подумал, что это уже совершенно лишнее, но ничего не успел сказать, так как Ситаре заговорила.

— Мне позволено пользоваться косметикой только тогда, когда хозяйка отсутствует, — быстро произнесла она, словно хотела помешать мне вставить хоть что-нибудь. — Мне нравится украшать также и Азиза. — И снова она не дала мне ничего сказать. — Вот, позвольте, я покажу вам кое-что, мирза Марко. — Дрожащими пальцами Ситаре торопливо расстегнула и сняла блузу, которая была надета на ее брате. — Поскольку он мальчик, у него нет груди, но обратите внимание на то, какой изящной формы и как выступают его соски. — Я изумленно уставился на них, потому что соски были ярко раскрашены хной в красный цвет.

Ситаре спросила:

— Разве они не похожи на мои? — Тут мои глаза еще больше раскрылись, потому что девушка сняла верх своего наряда и продемонстрировала мне свою грудь с тоже раскрашенными хной сосками, чтобы я мог сравнить. — Видите? Его соски так же возбуждаются и встают, как и мои.

Ситаре продолжила болтать, и я уже был не в состоянии прервать ее.

— Еще, поскольку он мальчик, у Азиза, разумеется, есть кое-что, чего нет у меня. — Она развязала тесемки на его шароварах, и они упали на пол. — Разве это не настоящий маленький zab? Смотрите, как я ласкаю его. Он совсем как у мужчины. А теперь взгляните на это. — Сестра развернула мальчика спиной и своими руками раздвинула бороздку между его розовыми ягодицами. — Наша мать всегда тщательно использовала golulè, а после ее смерти этим занималась я. Только посмотрите, какой великолепный результат! — В следующий момент без всякой девичьей стыдливости она сбросила на пол свои шаровары. Потом повернулась и наклонилась, так что я мог разглядеть ту ее нижнюю часть тела, которая не была прикрыта темно-рыжим пушком. — Мое отверстие в два или три пальца шириной, но разве можно определить разницу между моим михрабом и его…

— Прекрати немедленно! — наконец смог произнести я. — Ты пытаешься заставить меня домогаться этого ребенка!

Ситаре не стала отрицать, это сделал сам ребенок. Азиз повернулся ко мне лицом и впервые заговорил. Его голос был таким же музыкальным, как голос певчей птицы, но звучал твердо.

— Нет, мирза Марко. Ни моя сестра, ни я не домогаемся вас. Вы и правда думаете, что я когда-нибудь буду делать это?

Я был вынужден ответить уклончиво:

— Ну что ты. — Но затем вспомнил о своих христианских принципах и сказал осуждающе: — Выставление себя напоказ достойно порицания не меньше, чем домогательство. Когда я был такого же возраста, как ты, малыш, я едва знал, для какой цели предназначены мои органы. Господь запрещал мне обнажать их намеренно, это так безнравственно… и так ранит душу. Просто стоять здесь, как стоишь ты, — это уже великий грех!

Азиз посмотрел на меня с такой обидой, словно я ударил его, и нахмурил свои тонкие брови в явном недоумении.

— Я еще очень молод, мирза Марко, и, возможно, невежествен, потому что никто пока не объяснил мне, что значит грех. Меня учили только, как быть al-fa’il или al-mafa’ul, в зависимости от того, что требуется.

Я вздохнул.

— Увы, я снова забыл о местных обычаях. — Таким образом, я мгновенно выбросил из головы свои принципы и сказал, не покривив душой: — Будучи хоть исполнителем, хоть тем, с кем это проделывают, ты, вероятно, можешь заставить мужчину забыть, что это грех. Хотя для тебя это никакой и не грех, так что прошу прощения за то, что подверг тебя несправедливой критике.

Азиз одарил меня такой ослепительной улыбкой, что, казалось, его маленькое нагое тело засветилось в темной комнате.

Я добавил:

— Я также извиняюсь, что думал о тебе незаслуженно плохо, Азиз, не зная тебя. Вне всяких сомнений, ты самый очаровательный и красивый ребенок среди детей обоего пола и более соблазнительный, чем большинство взрослых женщин, которых я встречал. Ты напоминаешь одного из детей-Снов, о которых я недавно слышал. Ты оказался бы искушением даже для христианина, не будь здесь твоей сестры. Однако рядом с ней, понимаешь, ты должен занять всего лишь второе место.

— Я понимаю, — ответил мальчик, все еще продолжая улыбаться. — И я согласен.

Ситаре, чья фигура также выглядела в сумерках словно сделанная из светящегося алебастра, посмотрела на меня с некоторым изумлением. Она издала тихий возглас:

— Вы все еще хотите меня?

— И очень сильно. Так сильно, что теперь молюсь, чтобы сила твоего желания оказалась сопоставима с моей возможностью одарить тебя. Ты ведь упоминала про какую-то сделку?

— Это так. — Ситаре подняла разбросанную одежду и прикрылась ею спереди, чтобы не смущать меня своей наготой. — Мы всего лишь просим, чтобы вы взяли с собой Азиза в караван и только до Мешхеда.

Я моргнул.

— Зачем?

— Вы сами говорили, что не видели более красивого и соблазнительного ребенка. Мешхед — это перекресток многих торговых путей, город больших возможностей.

— Сам-то я не слишком хочу отправляться туда, — вставил мальчик. Его нагота также стала смущать меня, поэтому я поднял его одежду и протянул Азизу, чтобы тот прикрылся. — Мне не хочется оставлять сестру, у меня ведь больше никого нет. Но она уверяет, что так будет лучше.

— Здесь, в Кашане, — продолжила Ситаре, — Азиз всего лишь один из бесчисленных хорошеньких мальчиков, и все они соперничают за внимание какого-нибудь поставщика в anderun, который проезжает через город. В лучшем случае Азиз может надеяться на то, что его выберет кто-нибудь из них, для того чтобы он стал наложником одного из знатных людей, который, кстати, вполне способен оказаться злым и порочным человеком. А в Мешхеде его можно подарить какому-нибудь богатому купцу, который будет к нему благосклонен и станет ценить. Пусть даже он и начнет свою жизнь наложником мужчины, но у него появится возможность путешествовать, и со временем Азиз сможет обучиться делу его хозяина и сам станет чем-то большим, чем простая игрушка в anderun, предназначенная для чувственных удовольствий.

Признаюсь, в этот момент я как раз и стремился к чувственным удовольствиям. Мне хотелось поскорей закончить этот разговор и приступить совсем к другому. Тем не менее именно в этот момент я осознал некую истину, которую, думаю, никогда не осознавали многие путешественники.

Странствуя по всему свету, мы делаем короткие остановки в какой-нибудь стране, как я, например, сейчас в Персии, и для нас все это не более чем непродолжительное смутное впечатление в ряду таких же легко забываемых мгновений. Люди — это всего лишь тусклые фигуры, которые сразу же, как только мы покидаем какое-то место, скрываются в облаках дорожной пыли. У нас, путешественников, обычно есть пункт назначения, и мы следуем к нему, а каждая остановка в пути — всего лишь одна из многих вех этого нашего целенаправленного движения. А ведь люди, живущие в этих местах, жили здесь и до нашего прихода и останутся там после того, как мы уйдем, и у них есть свои собственные заботы — надежды, проблемы, устремления и планы, — которые важны для них. Иногда их, наверное, способны понять и те, кто проходит мимо. Мы можем узнать что-нибудь ценное, способны наслаждаться и смеяться над забавами, запасаться сладкими и драгоценными воспоминаниями, иногда даже сами можем совершенствоваться, когда замечаем подобные вещи. Поэтому-то я и обратил участливое внимание на задумчивые речи и светящиеся лица Ситаре и Азиза, когда те рассказывали о своих планах, устремлениях и надеждах. И всегда с той поры во всех своих путешествиях я старался увидеть изнутри каждое следующее место, мимо которого лежал мой путь, увидеть неторопливым взором самых униженных его обитателей.

— Так вот, мы всего лишь просим, — сказала девушка, — чтобы вы взяли Азиза с собой в Мешхед и там разыскали какого-нибудь купца с караваном — зажиточного, доброго и обладающего другими достоинствами…

— Кого-нибудь вроде вас, мирза Марко, — вставил мальчик.

— …И продали ему Азиза.

— Продать твоего брата? — воскликнул я.

— Вы же не можете просто взять его с собой и оставить в незнакомом городе. Мы хотим, чтобы вы нашли ему безопасное место у какого-нибудь по возможности доброго хозяина. И, как я уже говорила, вы получите прибыль от этого соглашения. За ваши хлопоты во время путешествия, за то, что взяли на себя труд найти для Азиза подходящего покупателя, вы можете все вырученные за него деньги целиком оставить себе. Думаю, такой красивый мальчик будет стоить немало. Ну что, разве не выгодную сделку я вам предлагаю?

— Более чем, — согласился я. — Это может заинтересовать отца и дядю, но я не могу ничего обещать. Видишь ли, я ведь путешествую не один. И должен сообщить об этом своим компаньонам. Вдруг они станут возражать.

— Ну это вряд ли, — сказала Ситаре. — Наша хозяйка уже поговорила с ними. Мирза Эсфирь тоже желает для Азиза лучшей жизни. Я так понимаю, что ваши отец и дядя уже обсуждали этот вопрос. Вот почему, если вы согласны взять с собой Азиза, то ваш голос будет решающим.

Я честно признался:

— Полагаю, голос вдовы в данном случае значит гораздо больше, чем мой. Если все обстоит так, Ситаре, то почему ты собиралась, — я показал на ее тело, — зайти так далеко в своем обхаживании меня?

— Ну… — произнесла девушка, улыбаясь. И отодвинула в сторону одежду, давая мне еще одну возможность взглянуть на нее. — Я надеялась, что тогда вы уж точно не будете возражать…

Оценив ее честность, я сказал:

— Да я и так бы согласился. Но послушай, есть еще одно обстоятельство. Видишь ли, нам предстоит пересечь опасную и труднопроходимую пустыню. Это неподходящее место для любого человека, не говоря уж о маленьком мальчике. Хорошо известно, что Сатана наиболее силен в дикой пустынной местности. Именно в пустыню уходили праведники-христиане, чтобы испытать силу своей веры, — я имею в виду самых благочестивых великих христиан, таких как святой Антоний. Но простые смертные, отправляясь туда, могут рассчитывать лишь на великую удачу, ибо это очень опасное путешествие.

— И все-таки люди путешествуют через пустыню, — спокойно сказал юный Азиз. — Ну а поскольку я не христианин, то, возможно, буду в меньшей опасности. Может, я даже стану защитой для остальных.

— У нас в группе уже есть один мусульманин, — ответил я кисло. — Кстати, я как раз это и хотел с вами обсудить. Наш погонщик верблюдов — настоящий зверь, который имеет привычку совокупляться с такими же подлыми животными. Искушать его скотскую натуру очаровательным и податливым мальчиком…

— Ах, — сказала Ситаре, — должно быть, именно поэтому и возражал ваш отец. Я слышала, что хозяйка говорила о чем-то подобном. Тогда Азиз должен пообещать, что будет избегать этого изверга, а вы должны дать слово, что станете следить за ним.

— Я всегда буду держаться рядом с вами, мирза Марко, — заявил мальчик. — Днем и ночью.

— Азиз, может, и небезупречен, по вашим понятиям, — продолжала сестра, — но он разборчив. Пока мальчик с вами, он будет только вашим, не поднимет свой zab, ягодицы или даже глаза для другого мужчины.

— Я стану только вашим, мирза Марко, — подтвердил мальчик. Он был просто воплощенные очарование и невинность, не считая того, что тоже до сих пор держал всю одежду в руках, как и Ситаре, позволяя мне лицезреть свою наготу.

— Нет-нет-нет! — воскликнул я в некотором возбуждении. — Азиз, ты должен дать слово, что не будешь искушать никого из нас. Наш раб — всего лишь животное, но мы-то, все остальные, — христиане! Ты останешься совершенно непорочным до самого Мешхеда.

— Если это то, чего вы желаете, — сказал мальчик, явно упав духом, — тогда я клянусь. Клянусь бородой пророка (да пребудет с ним мир).

Я несколько скептически спросил Ситаре:

— Эта клятва обязательна для безбородого ребенка?

— Разумеется, — подтвердила девушка и спросила меня в свою очередь: — А почему бы вам и не разнообразить свое путешествие по пустыне? Вы, христиане, должно быть, получаете нездоровое удовольствие, отказываясь от наслаждений. Но да будет так. Азиз, ты можешь снова надеть свою одежду.

— Ты тоже, Ситаре, — сказал я, и если Азиз после моих слов слегка расстроился, то она стояла как громом пораженная. — Заверяю тебя, милая, я говорю это весьма неохотно, но с наилучшими намерениями.

— Я что-то не понимаю. Раз вы берете на себя ответственность за моего брата, то моя невинность уже больше не нужна ему. Поэтому я хочу подарить ее вам, и сделаю это с радостью.

— А я с благодарностью отклоняю дар. Я уверен, ты и сама понимаешь, что это будет благоразумней, Ситаре. Потому что, когда твой брат уедет, что станется с тобой?

— Какая разница? Я всего лишь женщина.

— И к тому же очень красивая. Так вот, раз уж тебе удалось пристроить Азиза, ты можешь теперь заняться собственной судьбой. Выйти замуж, стать наложницей, или чего ты там еще хочешь достигнуть. Однако я знаю, что женщина может претендовать на многое лишь в том случае, если она не лишена девственности. Такой я тебя и оставлю.

Брат с сестрой уставились на меня, и мальчик пробормотал:

— Поистине, христиане divanè.

— Разумеется, и среди нас попадаются глупые люди. Но многие просто стараются вести себя так, как пристало христианам.

Ситаре бросила на меня более нежный взгляд и мягко сказала:

— Возможно, кое-кому это удается. — А затем снова провокационно открыла свое прекрасное тело. — Вы уверены, что отказываетесь? Вы непреклонны в своем добром намерении? Вас не терзает искушение?

Я рассмеялся дрожащим смехом.

— Еще как терзает. По этой причине позволь мне поскорей уйти отсюда. Я посоветуюсь с отцом и дядей насчет того, чтобы взять Азиза с собой.

Принятие решения не заняло много времени, потому что они как раз в это время уже обсуждали этот вопрос в конюшне.

— Ну что, — сказал дядя Маттео отцу, — Марко тоже согласен, чтобы мальчик отправился с нами. Таким образом, двое «за» против одного колеблющегося.

Отец нахмурился и запустил пальцы в бороду.

— Мы сделаем доброе дело, — подал я голос.

— Как можем мы отказаться сделать доброе дело? — вопросил дядя.

Отец весьма раздраженно напомнил нам старую поговорку:

— Святая Милость мертва, а ее дочь Доброта больна.

Дядя ответил ему другой пословицей:

— Если перестать верить в ангелов, они перестанут творить чудеса.

В замешательстве братья молча смотрели друг на друга, пока я не осмелился прервать молчание:

— Я уже предупредил парнишку, что существует опасность того, что к нему будут приставать. — Оба вперили в меня изумленные взгляды. — Вы же знаете, — пробормотал я, чувствуя себя неловко, — способность Ноздри, хм, доставлять неприятности.

— Ах, это, — произнес отец, — да, это так.

Я обрадовался, что отец со мной согласен, ибо мне не слишком хотелось выступить в роли ябеды, рассказав о последней непристойности Ноздри, и, возможно, подставить спину раба под кнут.

— Я заставил Азиза дать слово, — сказал я, — держаться настороже и сообщать мне о любых подозрительных действиях. А сам я обещаю, что буду следить за ним. Что же касается его перевозки, то вьючный верблюд не слишком сильно нагружен, а мальчик весит совсем немного. Его сестра разрешила нам взять себе те деньги, которые мы получим от его продажи, а это должна быть изрядная сумма. Хотя я лично думаю, что правильнее будет просто вычесть стоимость его содержания и позволить мальчику оставить себе остальные деньги. Это будет своего рода наследством, с которым он сможет начать новую жизнь.

— Ну что же! — снова произнес дядя Маттео, почесывая свой локоть. — Парню есть на чем ехать, у него имеется телохранитель, который защитит его. Азиз сам оплачивает свой путь до Мешхеда, да потом еще получит приданое. Какие могут быть возражения!

Однако отец торжественно произнес:

— Если мы возьмем его с собой, Марко, он будет на твоей ответственности. Ты можешь поручиться, что убережешь ребенка от беды?

— Да, отец, — ответил я и выразительно положил руку на висевший на поясе кинжал. — Если случится несчастье, то сначала оно произойдет со мной, а уж потом с Азизом.

— Ты слышишь, Маттео?

Я понял, что отец воспринял это как своего рода торжественную клятву, поскольку призывает дядю быть свидетелем.

— Я слышу, Нико.

Отец вздохнул, по очереди посмотрел на нас, почесал еще немного свою бороду и наконец сказал:

— Ладно, тогда мальчик поедет с нами. Иди, Марко, и объяви ему об этом. Скажи его сестре и вдове Эсфири, чтобы они упаковали вещи Азиза, которые он возьмет с собой.

Таким образом, мы с Ситаре улучили возможность обменяться кратковременными поцелуями и другими невинными ласками. А на прощание девушка сказала мне:

— Я никогда не забуду вас, мирза Марко. Я не забуду, как вы были добры к нам обоим и как беспокоились о моей дальнейшей судьбе, о том, что со мной станет после вашего отъезда. Я бы очень хотела вознаградить вас — и именно тем способом, от которого вы так благородно отказались. Если когда-нибудь вы снова окажетесь здесь…

Глава 4

Я уже упоминал о том, что нам предстояло пересечь Деште-Кевир в наиболее подходящее для этого время года. Не представляю, что бы с нами было, если бы нам пришлось пересечь ее в самое плохое время. Мы сделали это поздней осенью, когда солнце уже не было таким дьявольски горячим, однако все равно подобное путешествие, вне всяких сомнений, нельзя назвать приятным. До этого я полагал, что нет ничего более скучного и однообразного, чем долгая поездка по морю, по крайней мере когда море не становилось страшным из-за шторма. Однако хуже всего оказалось путешествие по пустыне: жажда, зуд, царапающий кожу дребезжащий песок, изнуряющая жара — список ненавистных неудобств можно было продолжать и продолжать. Именно этот список всплывал, словно речитатив проклятий, в расстроенном мозгу путешественника, когда тот устало тащился по пустыне от одного невыразительного горизонта по невыразительной плоской поверхности к другой удаляющейся от него невыразительной линии горизонта.

Покинув Кашан, мы снова оделись для нелегкого путешествия. Мы сняли аккуратные персидские тюрбаны и роскошные расшитые наряды, вновь завернувшись в свободно свисающие куфии, головные накидки и в просторные абасы, которые были не столько красивыми, сколько практичными костюмами, не прилипавшими к телу, но свисавшими свободно. Таким образом, это давало поту возможность испаряться с тела и на костюме не образовывалось складок, в которые мог забиваться летящий песок. Наши верблюды были увешаны кожаными бурдюками с хорошей кашанской водой, а также вьюками с сушеными бараниной, фруктами и ломким местным хлебом. (Чтобы раздобыть эти продукты, нам пришлось дожидаться, пока базар снова пополнится после Рамазана.) Мы также нашли в Кашане и некоторые новые товары, которые взяли с собой: гладкие округлые прутья и отрезы легкой ткани, сшитые таким образом, что они образовывали кожух. Вставив прутья в кожух, мы могли быстро превратить его в шатер такого размера, что там свободно мог укрыться один человек, или если было необходимо, то могли разместиться и двое, но уже не с таким комфортом.

Еще прежде, чем мы выехали из Кашана, я предупредил Азиза, чтобы он никогда не позволял нашему рабу Ноздре заманить его в шатер или еще куда-нибудь вне пределов видимости остальных, и велел сразу же сказать мне, если погонщик верблюдов попытается с ним что-нибудь сделать. И действительно, как только Ноздря заметил среди нас мальчика, его поросячьи глазки расширились до размеров человеческих, а единственная ноздря зашевелилась, словно он почувствовал запах добычи. В первый день Азиз, так же как и все остальные, на короткое время оказался обнаженным — и Ноздря бродил вокруг и строил глазки, пока я помогал мальчику снять персидский наряд, в который одела его сестра, и показывал, как правильно облачаться в арабские куфию и абас. Я незамедлительно сделал Ноздре суровое предупреждение, многозначительно поигрывая своим поясным кинжалом, пока произносил речь. Он весьма неискренне заверил меня в том, что будет вести себя хорошо.

Едва ли я поверил в обещания Ноздри, но случилось так, что он действительно ни разу не приставал к Азизу и не пытался этого делать. Мы еще только начали путешествие по пустыне, когда Ноздря стал заметно страдать от какой-то болезненной язвы на заду. Если, как я подозревал, раб сознательно зашиб ногу одному из верблюдов для того, чтобы сделать остановку в Кашане, то теперь другое животное нашло способ отомстить ему. Каждый раз, когда верблюд Ноздри оступался и встряхивал его, Ноздря пронзительно вскрикивал. Вскоре он подложил себе на седло все мягкие вещи, которые только смог найти среди тюков. А затем, каждый раз, когда раб отходил от костра, чтобы помочиться, мы слышали его стоны и неистовые проклятия.

— Один из кашанских мальчишек, должно быть, заразил его scolamento[145], — сказал дядя Маттео с насмешкой. — Это точно заставит паршивца вести целомудренный образ жизни и впредь быть разборчивым.

Ни тогда, ни потом мне не пришлось страдать ни от чего подобного, за что я должен благодарить фортуну, а не свои целомудрие и разборчивость. Тем не менее я теперь выказывал Ноздре больше дружеской симпатии и меньше других смеялся над его затруднительным положением, поскольку был очень рад, что его zab вызывал у него другие заботы и Ноздря не пытался засунуть его в моего подопечного. Болезнь раба постепенно пошла на убыль и наконец прошла окончательно, оставив лишь некоторые неприятные ощущения, но к этому времени произошли другие события, которые представляли для Азиза куда большую угрозу, чем распутство Ноздри.

Шатер или какая-то защита вроде него абсолютно необходимы в Деште-Кевире, потому что человек там не может просто лечь на одеяла и заснуть, в противном случае его быстро засыплет песком. Большую часть пустыни можно сравнить с гигантским подносом огромного fardarbab — предсказателя будущего. Это огромная плоская равнина, сплошь заполненная мягким серовато-коричневым песком, таким мелким, что он течет сквозь пальцы подобно воде. В то время, пока не дует ветер, этот песок лежит нетронутым, как песок на подносе предсказателя. Он настолько мягкий и тонкий, что даже если по нему проходит насекомое — сороконожка, кузнечик или скорпион, — то оно на песке оставляет след, который виден издалека. И странник, заскучавший от утомительного путешествия по пустыне, может развлечься, идя по извилистому следу одного какого-нибудь муравья.

Однако в дневное время редко когда не дул ветер: он поднимал песок, подбрасывал его, носил туда-сюда и снова бросал. Поскольку ветра в Деште-Кевире всегда дуют в одном направлении, с юго-запада, то определить, куда направляется путешественник, довольно просто, даже если вы встретили его на стоянке в лагере, — нужно просто присмотреться, какой бок его верблюда сильнее засыпан летящим песком. В ночное время ветер в пустыне стихает и на землю оседают частички песка. Однако самые тонкие частички остаются в воздухе в виде пыли, такой плотной, что она образует сухой туман, который закрывает звезды на небе, а иногда даже полную луну. В темноте и тумане видимость может быть ограничена несколькими локтями. Ноздря рассказал нам, что когда-то существовали создания, которые назывались караны. Согласно персидской легенде, они сами создавали этот темный туман с помощью черной магии и пользовались им, чтобы вершить темные дела. Хотя гораздо чаще основной опасностью такого тумана является взвешенная пыль, которая незаметно высыпается из воздуха в тиши ночи, и путешественник, который не укрылся в шатре, может оказаться заживо похороненным или же задохнуться во время сна.

Нам предстояло еще пересечь большую часть Персии, но это была пустынная местность — может быть, самая пустынная на земле, — и мы не встретили на нашем пути ни одного персиянина или кого-нибудь еще, даже ни разу не увидели следов какого-нибудь крупного насекомого. В других районах Персии, таких же необитаемых и необрабатываемых человеком, путешественникам приходится быть настороже, чтобы не встретиться со стаей голодных львов или падальщиков-шакалов или же со стадами больших нелетающих shuturmurq — птиц-верблюдов, о которых нам рассказывали, что они якобы могут распотрошить человека ударом ноги. Но ничего подобного в пустыне опасаться не приходится, потому что здесь просто нет живых существ. Мы лишь изредка видели случайно залетевших сюда грифов или коршунов, но и те оставаясь высоко в небе и вовсе не собирались спускаться. Даже растения, казалось, избегали этой пустыни. За все время нам встретился здесь один-единственный низкорослый кустарник с толстыми мясистыми листьями.

— Молочай, — пояснил Ноздря. — Он растет тут лишь потому, что Аллах специально посадил его, чтобы помогать путешественникам. В жаркое время года стручки молочая созревают, раскрываются и разбрасывают свои семена. Они начинают растрескиваться, когда пустынный воздух становится таким же жарким, как человеческая кровь. Когда же воздух становится еще горячей, то стручки начинают раскрываться все чаще. Таким образом, путешествующий по пустыне может определить, услышав, как громко трещат стручки молочая, что воздух стал настолько жарким, что он должен сделать остановку и укрыться в тени, иначе странник погибнет.

Этот раб, несмотря на его подлую натуру, невероятную похоть и отвратительный характер, был опытным путешественником. Он рассказывал и показывал нам множество полезных или интересных вещей. Например, когда в самую первую ночь в пустыне мы остановились, чтобы разбить лагерь, он слез со своего верблюда и воткнул в песок палку, которой его погонял, наклонив ее в том направлении, куда мы двигались.

— Возможно, это понадобится нам утром, — объяснил Ноздря. — Нам надо постоянно идти к тому месту, откуда восходит солнце. Но если в это время в воздухе будет песок, то мы не сможем определить направление.

Безбрежные пески Деште-Кевира были не единственной опасностью для человека. Само название, как я уже говорил, означает Большая Соляная пустыня, и по праву. Обширные просторы здесь засыпаны вовсе не одним только песком. Они представляют собой клейкую массу, недостаточно влажную, чтобы она называлась грязью или топью, потому что ветер и солнце высушивают эту массу, превращая ее в затвердевшую плотную соляную поверхность. Путешественникам здесь частенько приходится пересекать одну из таких сверкающих, размельченных, вызывающих дрожь, ослепительно белых соляных корок, и они должны делать это осторожно. Кристаллы соли еще более колки, чем песок; даже мозолистые подошвы верблюдов можно поранить до кровоточащей плоти; и если всаднику приходится там спешиваться, то сначала он раздерет себе обувь, а потом и ноги. А еще шероховатая поверхность пластов соли превращает эти территории в то, что Ноздря называл «зыбучие земли». Иногда верблюд или человек своим весом проламывают корку. Если это случается, то животное или человек падают в эту грязь. Из этого зыбучего соленого песка невозможно выбраться самому, там нельзя даже стоять, ожидая, пока помощь придет. Зыбучий песок медленно, но неотвратимо затягивает все, что в него попадает, засасывает внутрь и смыкается вновь. И если рядом на твердой земле не оказывается спасителя, то несчастный, который упал, обречен. По словам Ноздри, целые караваны людей и животных исчезли так без следа.

Вот почему, когда мы подошли к первой такой соляной равнине, то хотя она и выглядела так же безобидно, как слой инея, не вовремя покрывший землю, мы остановились и тщательно обследовали ее. Перед нами впереди до самого горизонта сверкала белая корка, она тянулась так далеко во все стороны, насколько хватало глаз.

— Мы можем попробовать обойти ее, — предложил отец.

— На картах Китаба такие детали не отмечены, — сказал дядя, задумчиво почесывая локоть. — Во всяком случае, мы не знаем, как далеко она тянется, и даже не можем предположить, где окольный путь будет короче, на юге или на севере.

— Если мы будем обходить все корки, — заметил Ноздря, — то останемся в этой пустыне до скончания века.

Я молчал, потому что совершенно не разбирался в путешествиях по пустыне, и мне совершенно не было стыдно, что решение будет принято без моего участия более опытными людьми. Мы вчетвером сели на наших верблюдов и начали всматриваться в даль, оглядывая сверкающую пустошь. Малыш Азиз, который остался позади, заставил своего вьючного верблюда лечь и слез с него. Мы и не заметили, что он делает, пока Азиз не подошел к соляной корке. Мальчик повернулся, посмотрел на нас и спокойно улыбнулся, а затем произнес голоском, напоминающим пение птички:

— Теперь я смогу отплатить вам за вашу доброту и за то, что вы привели меня сюда. Я пойду вперед и буду определять по сотрясению корки, насколько прочна ее поверхность. Я доберусь до твердой земли, а вам останется только следовать за мной.

— Ты поранишь ноги! — запротестовал я.

— Нет, мирза Марко, я легкий. А еще я взял на себя смелость достать из вьюков эти две тарелки. — Он поднял два золотых блюда, которые отправил с нами шах Джаман. — Я пристегну их ремешками к моим туфлям, это самая лучшая защита.

— Но тем не менее это опасно, — сказал дядя. — Ты, конечно, молодец, что храбро вызвался добровольцем, парень, но мы поклялись, что с тобой ничего не случится. Лучше кто-нибудь из нас…

— Нет, мирза Маттео, — произнес Азиз тоном, не терпящим возражений. — Если я случайно провалюсь, вам будет легче выдернуть меня, чем кого-нибудь более тяжелого.

— Он прав, хозяева, — сказал Ноздря. — Ребенок не лишен здравого смысла. И, как вы отметили, доброго сердца, ибо он храбр и предприимчив.

Итак, мы позволили Азизу двигаться впереди и последовали за ним на безопасном расстоянии. Мы шли медленно из-за шаркающей походки мальчика, к тому же это причиняло меньше боли верблюдам. Мы пересекли эту зыбучую землю в целости и сохранности и, прежде чем наступила ночь, оказались на надежном песке, где можно было разбить лагерь.

Лишь один раз в тот день Азиз внезапно провалился под твердый слой поверхности. С сильным треском корка разбилась, словно стеклянная, и он по пояс упал в жижу, которая была под ней. Мальчик не вскрикнул от страха и даже не хныкал, когда дядя Маттео слез с верблюда, развернул свою седельную веревку и, набросив ее на Азиза, осторожно вытянул того обратно на твердую землю. Но мальчик отлично знал, что на какое-то время завис над бездонной пропастью, потому что, когда все мы озабоченно столпились вокруг, его лицо было бледным, а голубые глаза огромными. Дядя Маттео обнял малыша и прижал к себе, нашептывая ободряющие слова, пока мы с отцом отряхивали его одежду от быстро засыхающей грязи с солью. К тому времени, когда мы управились, мужество вернулось к Азизу, и он настоял на том, что снова пойдет впереди, чем вызвал у нас всех восхищение.

В последующие дни, когда мы вновь подходили к соляной равнине, нам оставалось лишь гадать, рискнуть ли пройти корку сразу или разбить лагерь на ее границе и подождать до утра. Мы всегда очень боялись, что можем оказаться посередине такой вот зыбучей земли ночью. Вот уж когда нам пришлось бы принимать одно из двух одинаково непривлекательных взаимоисключающих решений: попытаться поспешить, бросив вызов ночной мгле и ее сухому туману, который в темноте гораздо больше действовал на нервы, чем во время дневного перехода; или разбить лагерь на солончаке, не зажигая огня, потому что разводить костер на такой поверхности очень опасно: огонь может растопить ее, и тогда все мы вместе с животными и грузом рискуем оказаться в зыбучем песке. Разумеется, лишь благодаря нашей счастливой звезде — или благословению Аллаха, как заявили двое наших мусульман, — мы чисто интуитивно все-таки делали верный выбор и каждый раз проходили соляную равнину до наступления темноты.

Таким образом, нам ни разу не довелось разбивать лагерь на страшных зыбучих землях, хотя признаюсь честно, что разбивать его в любом другом месте пустыни, даже на песке, который, мы были уверены, под нами не исчезнет, все равно не доставляло радости. Песок, если присмотреться повнимательней, даже самый горячий, стоит лишь солнцу закатиться, становится очень холодным. Нам всегда приходилось сперва согреться у огня, прежде чем, закутавшись в одеяла, заползти в свои шатры. Однако несколько ночей выдались такими холодными, что нам пришлось разгрести костер на пять отдельных кучек, позволить им прогореть, чтобы согреть песок, и только после этого расстелить на этих местах одеяла и поставить над ними шатры. Но даже тогда песок не слишком долго сохранял тепло, и к утру мы закоченели и дрожали от холода. В такой вот невеселой обстановке мы должны были вставать и встречать следующий день в безрадостной пустыне.

Ночной костер в лагере не только согревал, но и создавал иллюзию домашней обстановки посреди пустоты, одиночества, тишины и темноты, однако мы почти не использовали его для приготовления пищи. Дерева в пустыне Деште-Кевир не было, и в качестве топлива мы использовали сухой помет. Многочисленные поколения животных, которые раньше пересекали пустыню, оставили его повсюду, да и наши собственные верблюды тоже вносили посильный вклад для поддержания последующих странников. Нашими единственными съестными припасами были высушенные несколькими способами мясо и фрукты. Лакомый кусок холодной высушенной баранины, может, и стал бы лучше и аппетитней, если бы его размочили в воде, а затем подогрели на огне, но только не на костре, сооруженном на верблюжьем помете. И хотя сами мы уже пропахли насквозь дымом таких костров, но никак не могли заставить себя есть что-либо, имеющее подобный запах. Почувствовав, что у нас есть лишние запасы воды, мы несколько раз согревали ее и замачивали в ней мясо, но в результате получалось тоже не слишком вкусное блюдо. Если воду долгое время нести в большом мешке, она начинает выглядеть и пахнуть приблизительно так же, как та жидкость, что у человека в мочевом пузыре. Нам приходилось пить воду, чтобы выжить, но все меньше и меньше нам хотелось готовить на ней пищу, поэтому мы предпочитали грызть припасы холодными и сухими.

Каждую ночь мы кормили верблюдов — давали им по две пригоршни сухого гороха, а затем порядочный глоток воды, чтобы горох размяк в желудке и создал иллюзию обильного ужина. Не скажу, что животные наслаждались таким скудным рационом, но разве верблюды когда-нибудь чем-нибудь бывают довольны? Они ворчали бы и жаловались не меньше, даже закатывай мы им пиршества, и при этом не испытывали бы признательности и не трудились бы лучше на следующий день.

Вы наверняка решите, что я не люблю верблюдов, честно говоря, так оно и есть. По-моему, нет ничего хуже, чем ездить на этих животных. Хорошо еще, что двугорбый верблюд, обитающий в более прохладном климате Востока, все-таки смышленее и послушнее, чем одногорбый верблюд — житель жарких стран. Может, и правы те, кто утверждает, будто мозги у этих животных располагаются в горбах, если, конечно, они у них вообще есть. Верблюд, у которого горб опал из-за жажды и голода, делается более мрачным, раздражительным и неуправляемым, чем сытый верблюд, хотя и не намного.

Каждый раз на ночь верблюдов надо разгружать, так же как и других животных, идущих в караване, но никакое другое животное не ведет себя так безумно наутро, когда его начинают нагружать снова.

Верблюды ревут, шарахаются, встают на дыбы, а когда их трюки всего лишь приводят хозяев в ярость, но не заставляют отказаться от своих намерений, они начинают плеваться. К тому же ни одно животное в караване не лишено в такой мере чувства направления и инстинкта самосохранения. Наши верблюды шли равнодушно, один за другим спокойно направляясь в плавуны, которые засосали бы нас, если бы наш погонщик не заставлял животных обходить зыбучий песок. К тому же у верблюдов в большей степени, чем у других животных, отсутствует чувство равновесия. Верблюд, как и человек, может поднять и нести груз в одну треть своего собственного веса целый день и проделать при этом приличное расстояние. Но человек, у которого всего лишь две ноги, не раскачивается так, как верблюд, у которого их целых четыре. То один, то другой из наших верблюдов спотыкался на песке (чаще, чем на соляной поверхности) и тут же валился на бок; и животное невозможно было поднять снова до тех пор, пока с него не снимали груз, не ободряли громкими криками и не помогали ему общими усилиями. При этом вся его благодарность заключалась в том, что он в нас плевался.

Я говорю «плевался», потому что еще дома в Венеции слышал, как путешественники употребляли это слово, рассказывая о верблюдах, однако на самом деле эти животные не плюются. И уж лучше бы плевались: ведь на самом деле верблюды отхаркивают свою жвачку в виде отвратительной рвотной массы. В случае с нашими верблюдами сначала это была субстанция, состоявшая из сухого гороха, разбухшего от воды и пропитанного газами. Затем шла наполовину перебродившая и наполовину переваренная масса, а в конце — самая отвратительная жвачка, перемешанная с желудочным соком, рвотная масса, которую верблюд выпускал через губы со всей возможной силой в кого-нибудь из нас, норовя попасть в глаз.

Разумеется, в Деште-Кевире нет ничего вроде караван-сараев, но пару раз за тот месяц, что пришлось идти по пустыне, нам посчастливилось набрести на оазис. Оазисы возникают в тех местах, где родники выходят из-под земли на поверхность, и только Господь или Аллах знает, почему это происходит. Вода там пресная, а не соленая, и вокруг родника возникает опоясывающее его зеленое кольцо. Среди растительности оазисов я ни разу не встречал ничего пригодного в пищу, но сама зелень невысоких кустарников, низкорослых кустов и редкой травы освежала не меньше, чем свежие фрукты и овощи. Оба раза, наткнувшись на оазис, мы были рады на время прервать наше путешествие. Мы черпали воду из родника, чтобы вымыть свои покрытые пылью и коркой соли, пропахшие навозным дымом тела, поили верблюдов, наполняли водой резервуары, причем обязательно кипятили воду и пропускали ее через размельченный уголь, который всегда был у отца. Ну а покончив со всеми этими делами, мы ложились и наслаждались забытым чувством покоя в тени и зелени.

Я заметил, что во время первой остановки в оазисе мы быстро разделились и потащились в разные стороны в тень одиноких деревьев, под которыми сперва блаженно развалились, а затем и поставили свои шатры — на значительном расстоянии один от другого. За время путешествия по пустыне мы даже изредка не ссорились, и у нас вроде бы не имелось никаких причин, чтобы избегать общества друг друга, кроме той, что мы слишком долго находились вместе и теперь было так приятно для разнообразия уединиться. Вообще-то я собирался на протяжении всего путешествия держать Азиза в безопасной близости от себя, но поскольку раб Ноздря, как уже говорилось, был все это время занят своим постыдным тайным недугом, то я посчитал, что он просто не в состоянии совратить маленького мальчика, и позволил Азизу насладиться одиночеством.

Я думал, что никакой опасности нет, однако ошибался. Вечером на второй день нашего пребывания в оазисе я решил прогуляться по имевшейся там рощице. Я воображал, что на самом деле нахожусь в окрестностях багдадского дворца, где частенько прогуливался с шахразадой Мот. Это было легко, потому что ночь принесла сухой туман, не дававший мне возможности ничего видеть, кроме деревьев, росших совсем близко. Даже звуки словно поглощались туманом, потому-то я чуть-чуть не наступил на Азиза, когда вдруг услышал его смех, такой мелодичный и музыкальный. Затем мальчишка сказал:

— Вред? Но это не принесет вреда не только мне, но и вообще никому. Давайте сделаем это.

Кто-то ответил ему низким шепотом, но слов было не разобрать. Я чуть не закричал от возмущения, собираясь схватить Ноздрю, ибо не сомневался, что это он, и оттащить раба от мальчика, но тут Азиз заговорил снова, и в голосе его слышалось изумление.

— Я не видел ничего подобного прежде. С лоскутом кожи, который прикрывает его…

Я застыл на месте, оцепенев.

— …Ну надо же, при желании его можно оттянуть. — В голосе Азиза все еще звучало благоговение. — Это же как будто у вас есть свой собственный михраб, который всегда нежно прикрывает ваш zab.

У Ноздри абсолютно точно не могло быть такого орудия. Будучи мусульманином, он был обрезан так же, как и мальчик. Я начал осторожно отступать, стараясь не производить шума.

— Наверняка настоящее блаженство, даже если нет партнера, — продолжал тоненький птичий голосок, — двигать этот лоскуток вверх и вниз, вот так. Можно, я сделаю это для вас?..

Туман сомкнулся вокруг его голоса, когда я отошел подальше. Но я решил дождаться Азиза, бдительно бодрствуя рядом с его шатром. Наконец он вернулся — подошел, словно заблудившийся лунный луч вынырнул из темноты, сияющий, потому что был полностью обнажен и нес в руках свою одежду.

— Что ты творишь! — сурово сказал я тихим голосом. — Азиз, я ведь связан клятвой, я пообещал, что тебе не причинят никакого вреда…

— Мне и не причинили никакого вреда, мирза Марко, — ответил он, изумленно моргая. Прямо сама невинность.

— И между прочим, ты поклялся бородой пророка, что не будешь соблазнять никого из нас…

— Я и не делал этого, мирза Марко, — заявил Азиз, явно обидевшись. — Я был полностью одет, когда мы с ним случайно встретились вон там, в роще.

— И еще ты обещал хранить целомудрие!

— Так оно и было, мирза Марко, всю дорогу от Кашана. Никто не входил в меня, и я ни в кого не входил. Все, что мы делали, это целовались. — Мальчик подошел ближе и наградил меня сладким поцелуем. — И еще вот так… — Он показал: быстро ввел свое маленькое орудие в мою ладонь, после чего выдохнул: — Мы делали это друг для друга…

— Достаточно! — произнес я хриплым голосом, отбросил его руку и отошел подальше. — А теперь отправляйся спать, Азиз. Мы выезжаем завтра на рассвете.

Сам я долго не мог заснуть в ту ночь, пока не признался себе, как возбудил меня Азиз, и не облегчил себя при помощи руки. Однако моя бессонница объяснялась и иными причинами. Только представьте, какое разочарование и презрение я испытал, увидев своего дядю в новом свете. Ведь получалось, что его отвага, грубоватая сердечность, черная борода и мужественная внешность оказались всего лишь маской, под которой таился жеманный и жалкий содомит.

Разумеется, я понимал, что и сам далеко не святой, и старался не быть лицемером. Я честно признавался себе, что тоже поддался очарованию малыша Азиза. Но это произошло лишь оттого, что здесь не имелось женщины, а он, бывший такой привлекательной, притягательной и податливой ее заменой, находится под рукой. Однако дядя Маттео, теперь я это понял, воспринимал Азиза совершенно иначе: должно быть, он видел в нем доступного, красивого и соблазнительного мальчика.

Я припомнил и другие случаи, в которые были вовлечены какие-либо мужчины: мойщики в хаммаме, например; теперь мне стало ясно, какой вопрос обсуждали тайком мой отец и вдова Эсфирь. Вывод был очевиден: дядя Маттео любил представителей своего пола. Подобная наклонность у здешних мусульманских мужчин считалась в порядке вещей, похоже, здесь все были извращенцами. Но я-то хорошо знал, что на нашем более цивилизованном Западе люди вроде дяди подвергались насмешкам, презрению и проклятиям. Я подозревал, что нечто подобное должно быть и в почти совсем не цивилизованных странах, дальше на Востоке. Так что наверняка когда-то в прошлом у моего дяди уже случались неприятности, связанные с его порочными наклонностями. Я сделал вывод, что мой отец уже предпринимал попытки сломить извращенность брата, да и сам Маттео, несомненно, тоже пытался преодолеть свою натуру. Если это действительно так, решил я, тогда, возможно, еще не все потеряно и дядя не совсем уж конченый человек.

Ну и прекрасно. Я, со своей стороны, тоже приложу все силы, чтобы помочь ему измениться и исправиться. Пока мы ехали верхом, я не избегал дядиного взгляда, не отказывался разговаривать с ним и не пытался ехать отдельно. Я ничего не сказал о том, что произошло. Я даже не намекнул дяде, что посвящен в его постыдный секрет. Однако теперь я решил пристально следить за Азизом и не позволять ему бегать без присмотра под покровом ночи. Особенно по-отечески суровым я буду, если мы снова окажемся в зеленом оазисе. В подобном месте человеку хочется расслабиться, причем относится это не только к уставшим мускулам. И если мы снова окажемся в обстановке сравнительной свободы, то дядя вполне может счесть искушение непреодолимым и попытаться получить от Азиза больше наслаждения, чем он уже испробовал.

На следующий день, когда мы снова двинулись дальше на северо-восток по лишенной зелени пустыне, я был, как обычно, неизменно приветливым со всеми членами нашей компании, включая и дядю Маттео, и думаю, никто не догадался, что у меня на душе. Тем не менее я был рад, что всю тяжесть беседы взял в тот день на себя наш раб Ноздря. Видимо, чтобы отвлечься от собственных проблем, он трещал без умолку: начинал разглагольствовать на одну тему и тут же перескакивал на другую. Меня это вполне устраивало: я ехал себе молча верхом и слушал его сбивчивую болтовню.

Толчком же к долгим рассуждениям Ноздри стал следующий случай. Когда мы нагружали верблюдов, он обнаружил маленькую змейку, которая свернулась, чтобы поспать в одном из наших вьюков. Сначала Ноздря испуганно взвизгнул, а потом сказал:

— Должно быть, мы везли несчастное создание от самого Кашана. — И вместо того, чтобы убить змейку, он опустил ее на песок и позволил уползти. Когда мы отъехали, раб объяснил нам, почему он так поступил. — Мы, мусульмане, не питаем такого отвращения к змеям, как вы, христиане. Разумеется, мы не слишком-то любим их, однако не боимся и не ненавидим их так, как вы. Как сказано в вашей Священной Библии, змея есть олицетворение дьявола — Сатаны. А еще у вас существуют легенды об огромных змеях — чудовищах, которых вы называете драконами. Все наши мусульманские чудовища обязательно принимают облик либо человеческих существ — джинны и ифриты, — либо птиц (например, гигантская птица Рухх). Еще в нашей мифологии есть mardkhora: это чудовище, у которого голова человека, туловище льва, иглы, как у дикобраза, и хвост скорпиона. Обратите внимание: змея не упоминается.

На это отец спокойно заметил:

— Змея провинилась еще в давние времена, когда произошла та прискорбная история в садах Эдема. Так стоит ли удивляться, что христиане боятся ее и потому ненавидят и стараются убить при любой возможности.

— Мы, мусульмане, — продолжил Ноздря, — верим в то, во что должны верить. Именно змей Эдема завещал арабам их язык, поскольку специально изобрел его для того, чтобы заговорить с Евой и совратить ее. Потому-то арабский язык, как всем известно, наиболее изысканный из языков и на нем легко кого-либо уговорить. Разумеется, Адам и Ева, когда были одни, говорили на фарси, потому что это самый красивый из языков. А карающий ангел Гавриил всегда говорит на турецком языке, потому что он самый грозный. Однако, между прочим, я говорил о змеях, и совершенно очевидно, что именно то, как эти змеи извиваются, и вдохновило арабов на создание своей манеры письма, которую впоследствии переняли фарси, турецкий, синдхи и все другие цивилизованные языки.

Отец заговорил снова:

— Мы, люди Запада, всегда называли эту манеру письма «червячки для рыбы» и даже не подозревали, как близки к истине.

— Змей дал нам еще больше, хозяин Никколо. Его манера двигаться по земле, изгибаясь и распрямляясь, вдохновила какого-то нашего гениального предка, и он изобрел лук и стрелы. Лук такой же тонкий и волнистый, как змея. А стрела такая же тонкая и прямая, и у нее такая же смертоносная головка. Так что у нас есть хороший повод славить змею, что мы и делаем. Например, мы называем радугу небесным змеем, и это является комплиментом им обоим.

— Интересно, — пробормотал отец, терпеливо улыбаясь.

— Вы же, христиане, — продолжил Ноздря, — наоборот, сравниваете змею со своим собственным zab и утверждаете, что именно змей Эдема принес на землю плотские наслаждения, а потому они порочны, уродливы и омерзительны. Мы, мусульмане, возлагаем вину на того, кто действительно виноват. Не на безобидного змея, а на Еву и всех ее потомков женского пола. Как гласит четвертая сура Корана: «Женщина — это источник всего зла на земле, и Аллах создал сие чудовище, дабы мужчина противостоял искушению и земной…»

— Ciacche-ciacche![146] — сказал дядя.

— Простите, хозяин?

— Sciocchezze! Sottise![147] Bifam ishtibah! Хватит болтать чепуху!

Ноздря пришел в ужас и воскликнул:

— Хозяин Маттео, вы называете Священную книгу чепухой?

— Твой Коран был написан мужчиной, ты не можешь этого отрицать. Кроме того, и Библия и Талмуд тоже были написаны мужчинами.

— Ну хватит, Маттео, — перебил его мой благочестивый отец. — Эти люди всего лишь записали слова Бога, Аллаха или кого еще там.

— Но они были мужчинами, с этим спорить не приходится, а стало быть, и рассуждали как мужчины. Все праведники, апостолы и мудрецы были мужчинами. А теперь ответь мне, раб, какие же мужчины написали Коран? Обрезанные, вот какие!

— Осмелюсь предположить, хозяин, — сказал Ноздря, — что они писали не своими…

— В известном смысле, все обстояло именно так. Детородные органы всех этих мужчин были искалечены во имя религии. Когда они выросли и стали зрелыми, то обнаружили, что их плотские наслаждения уменьшились в той степени, в которой были уменьшены их органы. Вот почему в своих Священных книгах они постановили, что совокупляться надо не для удовольствия, а исключительно для воспроизведения потомства, а во всем остальном это постыдное и наказуемое деяние.

— Но, добрый хозяин, — настаивал Ноздря, — нас ведь лишили всего-навсего крайней плоти, мы же не превратились в евнухов.

— Любое увечье — это уже потеря, — возразил дядя Маттео. Он бросил поводья верблюда и почесал свой локоть. — Мудрецы прежних дней, осознав, что обрезание притупило их чувственность и наслаждение, завидовали и боялись, что остальные могут получать от этого больше радости. Страдание любит компанию, потому-то они и написали свои Священные книги, чтобы обеспечить себе эту компанию. Сначала иудеи, а затем и христиане — поскольку евангелисты и другие ранние христиане были всего лишь обращенными евреями, — а после них Мухаммед и последовавшие за ним мусульманские мудрецы. Да все изыскания этих обрезанных мужчин по поводу плотских наслаждений сродни песням глухих.

Похоже, это заявление дяди не понравилось отцу не меньше, чем Ноздре.

— Маттео, — предостерег он, — на открытом пространстве этой пустыни мы совершенно беззащитны перед молниями. Твои высказывания не лишены оригинальности, однако умоляю тебя: прояви благоразумие и прекрати свою критику.

Не обращая на него внимания, дядя продолжил:

— Неужели эти ваши составители Корана не понимали, как они обделяют мусульман?!

— Но, хозяин, — возразил Ноздря, — как они могли это понимать? Вы утверждаете, что обрезанный мужчина испытывает меньшее наслаждение, чем необрезанный. Однако для меня ваши слова — пустой звук, ибо мне не с чем сравнивать. Думаю, что только тот способен судить об этом, у кого имеется собственный опыт: мужчина, который сам смог испытать оба состояния и сравнить то, что было до и после. Простите мне мою дерзость, хозяин Маттео, но не пришлось ли вам случайно подвергнуться обрезанию в уже зрелом возрасте?

— Наглый язычник! Да как тебе только в голову такое пришло!

— Ну тогда мне кажется, что тут нас рассудит только женщина, которой довелось наслаждаться как обрезанным, так и необрезанным мужчиной и которая могла сравнивать.

При этих словах я вздрогнул. Говорил ли Ноздря ехидно и со злым умыслом или же с наивной непосредственностью, но его слова были недалеко от истинной природы дядюшки Маттео, скорее всего, у того действительно имелся подобный опыт. Я взглянул на дядю, испугавшись, что он сейчас покраснеет, начнет бесноваться или открутит Ноздре голову и таким образом признается в том, что так долго скрывал. Однако дядя отнесся к намекам с полнейшим равнодушием, так, словно ничего и не заметил, и лишь задумчиво проговорил:

— Хотел бы я найти такую религию, где Священные книги не были бы написаны мужчинами, изувеченными еще до вступления в половую зрелость.

— Там, куда мы едем, — заметил отец, — существует несколько таких религий.

— Я тоже про это слышал, — сказал дядя, — и это заставляет меня удивляться тому, что мы, христиане, иудеи и мусульмане, смеем утверждать, что якобы большая часть восточных народов — это варвары.

Отец заметил:

— Путешественник может сочувственно улыбаться, видя, что его соотечественники высоко ценят грубые булыжники, если сам он видел настоящие рубины и жемчуг в далеких странах. Однако не так-то просто по-настоящему разобраться во всех этих восточных доморощенных религиях, не будучи теологом. — И добавил довольно резким тоном, совершенно для него не свойственным: — Однако кое-что я знаю наверняка: мы сейчас находимся под небесами тех религий, которые ты столь смело критиковал, безрассудно навлекая на себя возмездие. И если твои богохульства вызовут смерч, то мы, возможно, вообще никуда не попадем. Поэтому я настоятельно рекомендую вам обоим сменить предмет разговора.

Ноздря внял словам хозяина. Он вернулся к своей предыдущей теме и поразительно долго рассказывал нам, что каждая буква арабского алфавита, напоминающего червячков, пронизана особой эманацией Аллаха. Более того, поскольку изгибы буквы принимают форму слова, а слова переходят в предложения-рептилии, любой отрывок, написанный по-арабски — даже если это что-либо сугубо мирское, вроде дорожного указателя или счета, — все равно содержит благотворную силу. И сила сия величественная и загадочная, мало того, она действует как талисман против любого зла — джиннов, ифритов и даже самого Сатаны… и так далее, и так далее. Против этого возражал только верблюд-самец. Он выставил свой орган, сделал большой шаг и обильно помочился.

Глава 5

Все обошлось благополучно: нас не разразил гром и не уничтожил смерч; да и вообще я не припомню, чтобы произошло хоть что-нибудь значительное, пока мы не добрались до второго зеленого оазиса посреди жаркой сухой мглы. Мы снова разбили лагерь, рассчитывая понежиться здесь дня два или даже три. Памятуя о принятом накануне решении, я не отпускал Азиза далеко от себя, пока мы утоляли жажду свежей водой, поили верблюдов и наполняли водой мешки и — особенно! — когда мы омывали свои тела и стирали одежду, поскольку все мы при этом, включая ребенка, были обнажены. После этого мы вновь разбили свои шатры отдельно друг от друга, и я удостоверился, что мой шатер стоит рядом с шатром мальчика.

Однако нам пришлось собраться вместе для вечерней трапезы. Я помню все, словно это произошло вчера, помню каждую незначительную деталь той ночи. Азиз занял место с другой стороны костра, напротив Ноздри и меня. Сначала недалеко от мальчика по-дружески уселся дядя, а затем с другой стороны от него плюхнулся мой отец. Пока мы грызли хрящеватую баранину, жевали заплесневелый сыр и окунали в чаши с водой сморщенные плоды ююбы, чтобы размягчить их, дядя бросал на мальчика игривые взгляды, а мы с отцом с подозрением следили за обоими. Ноздря, который, как предполагалось, и понятия не имел о напряженности, возникшей в нашей компании, внезапно обратился ко мне:

— Вы теперь выглядите как настоящий путешественник, хозяин Марко.

Это относилось к моей отросшей бороде. В пустыне не найдется мужчины, который окажется настолько глуп, что станет тратить воду на бритье, или настолько тщеславен, что он покроет себя пеной, в которой полно колких песчинок и соли. К тому времени моя борода уже стала походить на бороду настоящего мужчины, и я уже не прибегал к помощи мази мамум. Я позволил бороде отрасти, чтобы защитить лицо. Единственной проблемой было аккуратно подстричь ее до удобной длины, после этого я уже не переставал носить бороду.

— Теперь вы понимаете, — продолжал болтать Ноздря, — как милостив был Аллах, когда дал бороды мужчинам, а не женщинам.

Я обдумал это.

— Согласен, очень хорошо, что у мужчин есть бороды, поэтому они могут путешествовать по пустыням и не бояться песка. Но что же хорошего в том, что у женщин их нет?

Погонщик верблюдов воздел руки и закатил глаза, демонстрируя, в какой ужас привело его мое невежество. Но прежде чем он успел что-либо произнести вслух, малыш Азиз рассмеялся и сказал:

— О, позвольте, я отвечу ему! Ну посудите сами, мирза Марко! Ведь Аллах все как следует обдумал: он не дал бороду созданиям, которые никогда не смогут чисто побриться или аккуратно подстричь ее из-за того, что челюсть женщины так много работает!

Тут все рассмеялись, а я заметил:

— Ну что ж, какова бы ни была причина, я рад, что Создатель так поступил. Полагаю, я бы испытывал отвращение к бородатой женщине. Но разве не было бы для Аллаха мудрей создать женщин менее расположенными к сплетням?

— Ах, — произнес мой отец общеизвестную истину, — если есть горшки, то они будут дребезжать.

— Мирза Марко, а вот для вас и другая загадка! — прощебетал Азиз, весело подскакивая. Мальчик этот был, надо сказать, настоящим порочным ангелом, во многом гораздо более сведущим, чем взрослый христианин. Однако, кроме всего прочего, Азиз ведь был совсем еще ребенок. И малыш нетерпеливо выпалил: — В этой пустыне есть несколько животных. Но только одно из них объединяет в себе натуры семи различных зверей. Кто это, Марко?

Я нахмурил брови и притворился, что глубоко задумался, а затем сказал:

— Сдаюсь.

Азиз залился торжествующим смехом и уже открыл было рот, чтобы сообщить ответ. Но вдруг его рот открылся еще шире, а огромные глаза распахнулись еще больше. То же самое произошло и с отцом и дядей. Мы с Ноздрей повернулись, чтобы узнать, на что они уставились.

Трое волосатых загорелых мужчин внезапно материализовались из сухого ночного тумана и теперь рассматривали нас своими узкими глазами на ничего не выражающих лицах. Незнакомцы были одеты в шкуры и кожу, а не в арабские одежды и, должно быть, ехали долго и издалека, потому что были покрыты пылью, спекшейся от пота; от них даже на расстоянии исходило зловоние.

— Sain bina, — произнес дядя, первым придя в себя от изумления, и медленно встал на ноги.

— Mendu, sain bina, — ответил один из незнакомцев, явно удивившись.

Отец тоже поднялся и вместе с Маттео сделал приглашающий жест, после чего они продолжили разговаривать с незваными гостями на языке, который я не понимал. Смуглые незнакомцы вывели за поводья из тумана трех лошадей и повели животных к источнику.

Ноздря, Азиз и я отошли от костра, предложив пришельцам наши места. Отец с дядей устроились рядом, достали из наших вьюков еду и предложили гостям, после чего остались сидеть с незнакомцами, пока те жадно поглощали пищу. Я же, как мог внимательно, изучал пришельцев, стоя потихоньку в стороне и не принимая участия в дружеском разговоре. Все трое были невысокого роста, но крепкого телосложения. Их бронзовые загорелые лица напоминали дубленую кожу. Все они были безбородыми, хотя у двоих имелись длинные усы. Их жесткие черные волосы были длинными, как у женщин, и заплетены во множество косичек. Глаза незнакомцев, я повторю, были самыми настоящими щелочками и при этом еще так прищурены, что я удивлялся, как они могли вообще что-то видеть. У каждого мужчины имелся короткий, круто изогнутый лук, закинутый за спину и державшийся на тетиве, которая пересекала грудь, и колчан с короткими стрелами; на поясе у них висели не то короткие мечи, не то длинные ножи.

Я сразу понял, что эти трое были монголами, ибо к тому времени мне уже доводилось с ними встречаться. Земля, на которой мы сейчас находились, номинально принадлежавшая Персии, была провинцией Монгольского ханства. Однако почему эти монголы шатались здесь, в глухой пустыне? Они не походили на разбойников и не выказывали по отношению к нам недоброжелательности или намерений причинить вред — или, по крайней мере, отец с дядей быстро отговорили их от этого. И почему они так явно спешили? В бесконечной пустыне никто никуда не торопится.

Незнакомцы оставались в оазисе ровно столько времени, сколько им понадобилось, чтобы насытиться. Наши съестные припасы, хотя они и были непривлекательными, должно быть, показались монголам настоящими яствами и деликатесами, поскольку у них самих не было вообще никакой пищи, кроме узких полосок лошадиного мяса, свисавших подобно сыромятным шнуркам для ботинок. Отец с дядей, судя по их жестам, сердечно и чуть ли не настоятельно приглашали пришельцев немного отдохнуть, но монголы только качали своими лохматыми головами и что-то бормотали, не забывая при этом жадно поглощать баранину, сыр и фрукты. Затем они поднялись, благодарно рыгнули, подхватили поводья и сели верхом на лошадей.

Лошади их слегка смахивали на хозяев, будучи исключительно лохматыми и дикими и хотя и почти такими же низкорослыми, как окрашенные хной лошади Багдада, но гораздо более коренастыми и крепкими. За время долгой и тяжелой дороги скакуны покрылись засохшей пеной и пылью, но остались такими же энергичными, как и их всадники, готовые немедленно сняться и ехать дальше. Один из монголов, уже сидя в седле, протараторил моему отцу длинную речь, которая звучала как предупреждение. После этого они дернули за поводья лошадей и галопом помчались на юго-запад, мгновенно исчезнув из вида в туманной мгле; точно так же мы сразу же перестали слышать скрип их сбруи и бряцание оружия.

— Это был военный разъезд, — поспешно объяснил нам отец, заметив, как перепугались Ноздря и Азиз. — Оказывается, какие-то бандиты в последнее время, хм, пошаливают в этой пустыне, и ильхан Абага желает, чтобы они немедленно предстали перед судом. Поэтому, беспокоясь о нашей безопасности, мы с Маттео попытались уговорить всадников остаться и охранять нас или даже путешествовать какое-то время вместе. Однако монголы предпочли продолжить преследование бандитов, чтобы загнать их, в надежде, что те ослабеют от голода и жажды.

Ноздря прочистил горло и сказал:

— Простите меня, хозяин Никколо. Я, разумеется, никогда не стал бы подслушивать, однако понял кое-что из разговора, ибо язык, на котором говорили монголы, слегка похож на известный мне турецкий. Могу я спросить — когда те монголы упомянули бандитов, они действительно сказали «бандиты»?

— Нет, вообще-то монголы назвали их иначе: караунасы[148]. Я решил, что это название племени, и…

— Ай-ай-ай! — вне себя от ужаса вскричал Ноздря. — Это-то я и боялся услышать! Да спасет нас Аллах! Подумать только — караунасы!

Позвольте мне, пользуясь случаем, заметить, что почти во всех языках, на которых говорили в Леванте и на востоке от него (и не важно, насколько эти языки отличались друг от друга в иных отношениях), неизменно присутствовало одинаковое слово или часть слова — «кара». Произносилось это по-разному: «кара», «кхара», «кура», «кра», а кое-где и «кала» — и могло иметь различные значения: «черное», «холодное», «железное», «злое» и даже «смерть» — или же могло означать все это вместе. «Кара» могло произноситься с восхищением, неодобрением и даже как брань: так, например, монголы с явной гордостью назвали свою тогдашнюю столицу Каракорум, что значит «черный палисад», но в то же время они именовали огромного ядовитого паука — каракурт, то есть злое и смертельно ядовитое насекомое.

— Караунасы! — повторил Ноздря, словно споткнувшись на этом слове. — Черные Одиночки, Холодные Сердца, Железные Мужчины, Злые Демоны, Несущие Смерть! Это не название племени, хозяин Никколо. Их наградили этим прозвищем, словно проклятием. Так называются те, кого изгнали из родных племен, — тюрок и кыпчаков на севере, белуджей на юге. А ведь все эти народы — прирожденные разбойники. Только представьте, каким ужасным человеком надо быть, чтобы тебя изгнали из такого племени. Среди караунасов встречаются даже бывшие монголы, вот уж кто по-настоящему омерзителен. Караунасы — бездушные люди, самые жестокие, кровожадные и ужасные из всех хищников в этих краях. О, мои господа и хозяева, мы в страшной опасности!

— Тогда давайте погасим костер, — сказал дядя Маттео. — И правда, Никколо, мы слишком уж беспечно разгуливаем по этой пустыне. Я, пожалуй, достану сабли из тюков и предлагаю с этой ночи по очереди стоять на страже.

Я вызвался бодрствовать первым и спросил Ноздрю, как я узнаю караунасов, если те вдруг появятся.

Он насмешливо сказал:

— Вы, может, заметили, что монголы набрасывают свои плащи на правое плечо. А тюрки, белуджи и подобные им — на левое. — Однако раб испытывал такой ужас, что вскоре ему стало не до насмешек и он возбужденно закричал: — О хозяин Марко, если вам представится случай увидеть караунасов, прежде чем те нанесут удар, у вас не останется каких-либо сомнений. Ай-яй-яй, bismillah, kheli zahmat dadam… — И Ноздря принялся изо всех сил молиться, произнеся в тот вечер просто невероятное количество «салямов», прежде чем заползти в свой шатер.

Когда все мои товарищи оказались в постелях, я два или три раза обошел оазис по периметру с саблей shimshir в руке, всматриваясь изо всех сил в окружавшую меня плотную мглу туманной ночи. Поскольку эта мгла была непроницаема и поскольку я так и так не мог противостоять всем, кто приближался к нашему лагерю, я решил отправиться в шатер, который располагался рядом с шатром Азиза. Та ночь выдалась самой холодной за все наше путешествие, и я распростерся в своем шатре под одеялами, оставив голову высунутой наружу. Азиз тоже не спал, а может, я разбудил его, устраиваясь на ночлег, поскольку мальчик тоже высунул голову и прошептал:

— Я боюсь, хозяин Марко, и мне холодно. Можно, я буду спать рядом с вами?

— Да, действительно холодно, — согласился я. — Я дрожу, хотя надел на себя всю одежду. Я бы сходил и принес побольше одеял, но мне не хочется будить верблюдов. Вот что, тащи сюда свои одеяла, а я разберу твой шатер, чтобы мы могли использовать его как дополнительное покрывало. Если ты покрепче прижмешься ко мне и мы при этом укроемся всеми покрывалами, то наверняка согреемся.

Мы так и сделали. Голый Азиз выбрался из своего шатра, извиваясь, как маленький тритон, и залез ко мне. Быстро, чтобы не замерзнуть, я вытряхнул из его шатра поддерживающие прутья и привязал ткань к верхушке. После чего зарылся в одеяла рядом с Азизом, так что снаружи остались только голова и руки, в которых я держал shimshir. Совсем скоро я перестал дрожать, но ощутил внутри трепет другого рода — не от холода, а от тепла и близости мягкого тела маленького мальчика. Азиз прижался, крепко обняв меня, и у меня возникло подозрение, что он сделал это нарочно. Через мгновение я в этом убедился, потому что мальчик развязал тесемки моих шаровар и прильнул своим голым тельцем к моему обнаженному животу, после чего проделал кое-что, еще более интимное. Это заставило меня задохнуться, и я услышал его шепот:

— Разве это не лучше согревает? Вам тепло?

Слово «тепло» едва ли было подходящим. Помнится Ситаре хвасталась, что Азиз был мастером своего дела, и малыш действительно четко представлял себе, как возбудить то, что Ноздря называл «внутренней миндалиной», потому что мой член начал подниматься так быстро и стал таким же жестким, как и каркас палатки, когда в его обшивку вставляют прутья.

Разумеется, я преступно пренебрег тогда обязанностями часового, однако впоследствии утешался тем соображением, что караунасы наверняка сумели бы все равно приблизиться к нашему лагерю и нанести удар незаметно, даже если бы я и следил в ту ночь внимательней. Так вот, внезапно что-то ударило меня по затылку с такой силой, что чернота ночи вокруг стала еще плотней. В следующий момент я ощутил боль, оттого что меня за волосы тащили куда-то по траве и песку.

Меня приволокли к нашему потухшему костру, который кто-то снова разжег. Вид у непрошеных гостей был такой, что по сравнению с ними недавно посетившие нас монголы выглядели элегантными и утонченными придворными. Незнакомцев было семеро, и все какие-то грязные, оборванные и уродливые. Хотя караунасы не улыбались, они все время скалили зубы. У каждого имелась лошадь, такая же маленькая, как и у монголов, но костлявая, с выступающими ребрами и вся в гнойных язвах. И еще, как ни был я тогда напуган, но все же заметил одну интересную особенность: у этих лошадей не было ушей.

Пока один из разбойников разжигал костер, остальные приволокли моих товарищей, и все они при этом громко лопотали на каком-то новом для меня языке. Один Ноздря, похоже, понимал о чем речь, потому что в ужасе закричал нам всем:

— Это караунасы! Они до смерти голодны! Они говорят, что не убьют нас, если мы их накормим! Пожалуйста, хозяин, во имя Аллаха, дайте им еду!

Караунасы тем временем, как безумные, принялись загребать руками воду из источника и стремительно заливать ее в глотки. Отец с дядей торопливо направились достать наши запасы еды. Я все еще лежал на земле, тряся головой, чтобы избавиться от боли: в голове у меня гудело, и перед глазами было темно. Ноздря старался сохранить почтительный и подобострастный вид и хотя, без сомнения, был испуган до полусмерти, тем не менее продолжал переводить и выкрикивал:

— Они говорят, что не будут грабить или убивать нас четверых! Разумеется, они лгут и убьют нас, но только после того, как мы вчетвером их накормим. Таким образом, благодарение Аллаху, давайте будем кормить их, пока хватит еды! Все вчетвером!

От сильной головной боли я плохо соображал и никак не мог понять, почему раб постоянно повторяет «все вчетвером». Возможно, он советовал и мне тоже проявить какую-нибудь активность? Я с усилием выпрямился и начал насыпать сушеные абрикосы в котелок с водой, чтобы размягчить их. И тут услышал, как дядя Маттео тоже закричал:

— Давайте все вчетвером будем вести себя достойно и не станем поддаваться панике! А затем, пока они будут набивать брюхо, попытаемся воспользоваться случаем и достать наши сабли, чтобы драться!

И тут наконец я уловил зашифрованное послание, которое они с Ноздрей пытались мне передать: Азиза среди нас не было. Когда налетели караунасы, они увидели только четыре палатки, вытащили из них четверых, и теперь четверо пленников покорно суетились, исполняя их приказы. Так произошло, потому что накануне я разобрал палатку Азиза. Когда караунасы выдернули меня наружу, Азиз по какой-то причине за мной не последовал. Может, малыш понял, что произошло, тогда он мог затаиться до тех пор, пока… Мальчик был храбрым. Он вполне мог решиться на какой-нибудь отчаянный поступок…

Один из караунасов вдруг захохотал. Он уже утолил жажду и, казалось, теперь наслаждался, наблюдая, как мы прислуживали ему. Словно завоеватель-победитель, он постучал себя в грудь кулаком и разразился довольно длинной речью, которую Ноздря перевел дрожащим голосом:

— Их преследовали по пятам, так что они чуть не умерли от голода и жажды. Они несколько раз отворяли вены своих лошадей, чтобы напиться их крови и поддержать силы. Но лошади так сильно ослабли, что больше этого делать было нельзя, в конце концов они отрезали и съели их уши. Ай-яй-яй! Mashallah, che arz konam?.. — Он замолчал, а затем снова разразился молитвами.

Наконец семеро караунасов перестали кружить вокруг источника и позволили своим лошадям, с которыми они так плохо обращались, подойти к нему, а сами направились к костру, где мы уже разложили свою провизию. Оскалив зубы и издав какое-то горловое рычание, они жестами велели нам оставаться рядом, как ни мало нам этого хотелось. Мы вчетвером присели, и караунасы начали есть, пуская слюнки. И вдруг уже в следующее мгновение поднялась невероятная суматоха. Еще три лошади внезапно вынырнули из темноты, неся на себе троих всадников, которые размахивали мечами.

Вернулся монгольский разъезд! А может, скорее всего, монголы все это время были где-то поблизости, но даже я, охраняя лагерь, не подозревал об этом. Они знали, что мы станем непреодолимой приманкой для караунасов, и просто дожидались, когда бандиты попадут в капкан.

Но караунасы, хотя и потеряли осторожность и слезли с лошадей, переключив свое внимание на еду, вовсе не собирались сдаваться. Двое или трое из грязных смуглых разбойников вдруг на наших глазах волшебным образом стали красными — это кровь брызнула из ран, нанесенных им монголами. Однако все караунасы, в том числе и раненые, мгновенно выхватили свои мечи.

Монголы, из-за того что были верхом, смогли нанести лишь один резкий удар, прежде чем их лошади вынесли всадников прочь из драки. Не разворачивая лошадей, они соскользнули с седел, чтобы продолжить схватку, спешившись. Но караунасы, в своей жадности к еде, не привязали, не стреножили и не расседлали своих коней. Они, должно быть, испытывали сильное искушение остаться и принять бой, поскольку перед ними была разложена еда, да к тому же их было семеро против троих. Однако караунасы были ослаблены голодом и понимали, что трое хорошо накормленных монголов равны им по силе, и поэтому разбойники вскочили на своих несчастных лошадей. Отбиваясь клинками от мечей монголов, которые теперь были пешими, караунасы пришпорили своих лошадей и нырнули во тьму, туда, откуда они приволокли меня.

Монголы колебались довольно долго: прежде чем поймать своих коней, прыгнуть в седло и продолжить погоню, они оглядели нас, чтобы удостовериться в том, что мы целы и невредимы. Все могло случиться в такой яростной суматохе: с того момента, как мне нанесли удар, и до этого внезапного и неслышного нападения монголов на оазис происходившее сильно напоминало самум — пустынный ураган, который налетел, закружил нас, а затем помчался дальше.

— Gesù… — выдохнул отец.

— Al-hamdo-lillah… — молился Ноздря.

— А где малыш Азиз? — спросил меня дядя Маттео.

— Он в безопасности, — сказал я громко, чтобы услышать свой голос сквозь шум в голове. — Он в моем шатре. — И показал туда, где еще висела в воздухе пыль, поднятая ускакавшими лошадьми.

Накинув на себя одежду, дядя сразу же бросился бежать в этом направлении. Отец, заметив, как я потираю голову, подошел и ощупал ее. Он сказал, что у меня там шишка, и велел Ноздре приложить к припухлости чашу с водой.

Затем дядя выбежал обратно из темноты и закричал:

— Азиза там нет! Его одежда на месте, а его самого нет!

Оставив Ноздрю обмывать мою голову и привязывать к ней целебную мазь, дядя с отцом помчались искать мальчика, решив, что тот спрятался в кустах. Но они не нашли его. Затем и мы с Ноздрей присоединились к поискам и начали методично обходить весь оазис. Безрезультатно. Посовещавшись, мы попытались восстановить картину произошедшего.

— Должно быть, мальчик вылез из палатки. Совсем раздетый на таком холоде.

— Да, он знал, что рано или поздно караунасы решат ее ограбить.

— Таким образом, Азиз нашел безопасное место, в котором и спрятался.

— Уж, скорее, он подполз поближе — посмотреть, чем можно нам помочь.

— В любом случае Азиз был на открытом месте, когда караунасы внезапно обратились в бегство.

— Они заметили мальчишку, подхватили и забрали с собой.

— При первой же возможности они убьют его, — сказал дядя Маттео осипшим от волнения голосом. — Они убьют его каким-нибудь зверским способом, поскольку наверняка в ярости и думают, что это мы устроили им засаду.

— А может, все еще и обойдется. Монголы их поймают.

— Караунасы не убьют мальчика, но оставят его в качестве заложника. Это щит, который удержит монголов на расстоянии.

— А если монголы задержатся, что тогда? — воскликнул дядя. — Только подумайте, что могут сделать караунасы с маленьким мальчиком.

— Давайте не будем рыдать раньше времени, — сказал отец. — Лучше попробуем выручить Азиза. Ноздря, ты остаешься. Маттео, Марко, садитесь на верблюдов.

И мы принялись настегивать наших верблюдов. Поскольку раньше мы никогда этого не делали, бедные животные так напугались, что и не думали жаловаться или артачиться, а сразу же перешли на галоп. От этого мои голова и шея мучительно болели, но я молча терпел.

По песку верблюды передвигаются быстрей, чем лошади, поэтому мы нагнали монголов задолго до рассвета. Мы, скорее всего, так и так встретили бы их, поскольку они неспешно возвращались обратно к оазису. К тому времени сухой туман уже осел на землю, и при свете звезд мы увидели их издалека. Двое монголов шли пешком, ведя своих лошадей и поддерживая в седле третьего, когда тот начинал шататься и падать: очевидно, их товарищ был тяжело ранен. Монголы что-то сказали, поравнявшись с нами, и махнули руками в ту сторону, откуда они пришли.

— Чудо! Мальчик жив! — сказал отец и сильней стегнул своего верблюда.

Мы не остановились, чтобы поговорить с монголами, а продолжили свой путь, пока не увидели далеко в рассеявшейся темноте неподвижные фигуры на песке. Это оказались семеро караунасов и их лошади, все они умерли от обширных резаных и колотых ран, нанесенных монгольскими стрелами. У некоторых руки, в которых они до сих пор сжимали мечи, лежали отдельно. Но мы не обратили на это никакого внимания. Азиз сидел на песке, в большой луже крови, которая натекла из трупа лошади, спиной опираясь на седло. Он прикрыл свое обнаженное тело одеялом, которое, должно быть, взял в одной из седельных сумок: оно было все в запекшейся крови. Мы спрыгнули со своих верблюдов, не дожидаясь, пока те лягут, и побежали к мальчику. Дядя Маттео с лицом, залитым слезами, нежно взъерошил волосы ребенка, а отец похлопал его по плечу, и мы одновременно воскликнули — удивленно, но облегченно:

— Ты в порядке!

— Хвала всем святым за чудо!

— Что случилось, малыш?

Он заговорил, и его птичий голосок звучал еще тише, чем обычно.

— Они перекидывали меня друг другу, пока мы ехали, по очереди, так чтобы это не замедлило их скачку.

— Ты не ранен? — спросил дядя.

— Я замерз, — произнес Азиз вяло. В самом деле, он сильно дрожал под старым изношенным одеялом.

Дядя Маттео упорно расспрашивал малыша:

— Они не обращались с тобой жестоко? Не обидели? Здесь? — Он положил руку на одеяло между бедрами мальчика.

— Нет, они и не думали об этом. Не было времени. Думаю, они были очень голодны. А потом монголы нагнали нас. — И Азиз сморщил свое бледное личико, словно собираясь заплакать. — Мне так холодно…

— Ничего, малыш, — сказал отец. — Теперь все будет хорошо. Марко, ты останешься с мальчиком и подбодришь его. Маттео, помоги мне найти кизяк, чтобы развести костер.

Я стащил с себя абас и накрыл им мальчика, чтобы согреть, нимало не беспокоясь о том, что одежда вся пропитается кровью. Но Азиз не обрадовался этому. Он продолжал сидеть все так же, как и сидел, прислонившись к седлу: маленькие ножки вытянуты вперед, ручки безвольно прижаты к бокам. Надеясь развеселить и подбодрить его, я сказал:

— Все это время, Азиз, я удивлялся: о каком же таком необыкновенном звере говорилось в твоей загадке?

Слабая улыбка мелькнула на его губах.

— Ох и заставил же я вас поломать голову, мирза Марко, не правда ли?

— Правда, малыш. Как это там?..

— Создание пустыни… которое объединяет в себе… черты семи различных животных. — Его голос снова стал едва слышен. — Неужели вы до сих пор еще не догадались?

— Нет, — ответил я, снова притворно нахмурившись. — Нет, не знаю. Сдаюсь.

— У него голова, как у лошади… — медленно проговорил мальчик, как будто сам с трудом вспоминал. — Шея, как у буйвола… крылья, как у Рухх… живот, как у скорпиона… ноги верблюда… рога газели… и… задняя часть змеи…

Я был обеспокоен тем, что исчезла обычная для мальчика живость, но понимал, что ему пришлось пережить. Голос Азиза стих, и глаза малыша закрылись. Я ободряюще сжал его плечи и сказал:

— Должно быть, это самый удивительный в мире зверь. Но кто же это? Азиз, скажи мне отгадку! Пожалуйста!

Он открыл свои красивые глаза и посмотрел на меня, а затем улыбнулся и произнес:

— Это всего лишь обыкновенный кузнечик.

И вдруг мальчик резко упал вперед, лицо его уткнулось в песок между коленями, словно он мог свободно складываться пополам.

Запах крови, пота, лошадиных и человеческих экскрементов внезапно резко усилился. Ошеломленный, я вскочил на ноги и позвал отца с дядей. Они подбежали и уставились на мальчика, не веря своим глазам.

— Ни один человек не может так согнуться! — в ужасе воскликнул дядя.

Отец встал на колени, взял мальчика за руку и какое-то время держал ее, пытаясь нащупать пульс, а затем взглянул на нас и мрачно покачал головой.

— Ребенок умер! Но от чего? Он ведь сам сказал, что не ранен! Что караунасы всего лишь перебрасывали его туда-сюда, пока ехали!

Я беспомощно воздел руки.

— Мы немного поговорили. А затем он упал вот так. Как набитая опилками кукла, из которой их вдруг вытащили.

Дядя отвернулся, всхлипывая и кашляя. А отец нежно обхватил мальчика за плечи, приподнял и пристроил его склоненную голову обратно на седло. Одной рукой придерживая Азиза в этом положении, он одновременно другой отбросил окровавленные покрывала. Затем отец издал звук — странный, словно бы он сдерживал позыв на рвоту, — и невнятно повторил то, что мальчик уже говорил нам:

— Караунасы были голодны.

С этими словами он отшатнулся в болезненном спазме, позволив трупу снова повалиться вперед, но я успел заметить, что случилось с Азизом, — я могу сравнить эту трагедию лишь с древнегреческой историей, которую слышал, когда учился в школе: там рассказывается о храбром мальчике из Спарты и прожорливом лисенке, которого он прятал под туникой.

Глава 6

Мы оставили мертвых караунасов там, где они лежали, оставив на растерзание падальщикам-грифам, которые найдут их. Но мы взяли с собой уже искусанный, изгрызенный и частично съеденный маленький труп Азиза и направились обратно к оазису. Мы не оставили тело на поверхности песка и даже не зарыли малыша в него. Здесь ничего нельзя зарыть — ветер будет засыпать и снова обнажать умершего, все равно как верблюжий навоз при переходе каравана.

Преследуя караунасов, мы проезжали мимо небольшого солончака и на обратном пути остановились там. Мы вынесли Азиза и положили его на зыбучий песок, завернутого в мой абас, словно в саван. Затем мы нашли место, где можно было разбить блестящую корку, и уложили мальчика на топкий плывун под ней. Мы попрощались с Азизом и прочитали молитвы, пока маленький сверток опускался вниз.

— Соляная плита сверху вскоре восстановится, — задумчиво произнес отец. — Азиз будет покоиться под ней, не потревоженный ничем, даже разложением, потому что его тело насквозь пропитается солью и сохранится в ней.

Дядя, машинально почесывая свой локоть, смиренно добавил:

— Возможно даже, что эта местность, подобно другим, которые я видел, со временем поднимется, расколется и изменит свой рельеф. Какой-нибудь путешественник спустя века найдет малыша и, посмотрев на его нежное личико, удивится, как это получилось, что ангел вдруг упал с Небес, чтобы оказаться здесь погребенным.

Это была самая прекрасная надгробная речь, которую мне когда-либо доводилось слышать. После этого мы оставили Азиза, сели верхом на верблюдов и тронулись в путь.

Когда мы снова прибыли в оазис, Ноздря подбежал к нам, озабоченный и обеспокоенный, а затем разразился горестными стенаниями, когда увидел, что нас всего трое. Мы коротко рассказали ему, каким образом лишились самого маленького члена нашей компании. Ноздря выглядел мрачным и печальным, он пробормотал несколько мусульманских молитв, а затем обратился к нам, заявив как типичный мусульманин-фаталист:

— Да будут ваши собственные жизни, добрые хозяева, продлены на те дни, которые не прожил мальчик. Inshallah.

Хотя к тому времени уже наступил полдень, но все мы слишком устали (а моя голова так просто раскалывалась от боли), чтобы продолжить путешествие. Таким образом, мы решили провести еще одну ночь в оазисе, который стал таким несчастливым местом. Трое монголов вернулись сюда еще раньше, и Ноздря продолжил делать то, чем он занимался, когда мы пришли: раб помогал этим людям промывать, смазывать и перевязывать раны.

Ран было много, но все они оказались не слишком серьезными. Тот монгол, про которого мы думали, что он был тяжело ранен во время последней схватки с караунасами, получил лишь небольшое сотрясение мозга от удара по голове лошадиным копытом. Ему уже стало значительно лучше. Однако, так или иначе, все трое потеряли много крови и, должно быть, сильно ослабели. Мы ждали, что они останутся в оазисе на несколько дней, пока поправятся. Но нет, сказали они, монголы несокрушимы и непобедимы и немедленно двинутся дальше.

Отец спросил, куда же они направляются. Монголы ответили, что у них нет определенного пункта назначения, только предписание отыскать, догнать и уничтожить всех караунасов в Деште-Кевире, и что они намереваются продолжить выполнять это задание. Отец показал им нашу дощечку, подписанную самим великим ханом Хубилаем. Определенно, никто из этих людей не умел читать, но они с легкостью узнали четкую печать великого хана. Все трое сгорали от любопытства, желая узнать, откуда она у нас. И если раньше монголы изумились, услышав, что отец и дядя говорят на их языке, то теперь они спросили нас, не хотим ли мы от имени великого хана отдать им какие-нибудь приказы. Отец сказал, что было бы неплохо, поскольку мы везем богатые дары для их великого господина, если бы монгольский разъезд сопроводил нас в качестве эскорта до Мешхеда, и они с готовностью согласились помочь нам.

На следующий день мы снова направились на северо-восток, но уже всемером. Однако трое из нас всю дорогу помалкивали: монголы посчитали ниже своего достоинства разговаривать с презренным погонщиком верблюдов, дядя Маттео, похоже, был не настроен беседовать вообще с кем бы то ни было, ну а моя голова все еще болела и начинала гудеть, как только я открывал рот. Поэтому, пока мы ехали, беседу вели только мой отец и трое монголов. Я ехал неподалеку и внимательно слушал, таким образом начав изучать еще один новый язык.

Первое, что я узнал, это то, что слово «монгол» не относится к расе или нации — название произошло от слова «монг», что значит «храбрый». И хотя трое монголов, которые составили наш эскорт, с непривычки казались мне совершенно одинаковыми, но похоже, что на самом деле они так же сильно отличались друг от друга, как венецианцы, генуэзцы и пизанцы. Один из них был из племени хакасов, второй — меркит, а третий — бурят. Их племена, насколько я понял, первоначально происходили из отдаленных разбросанных частей земли, которые могущественный Чингисхан (сам из хакасов) давным-давно объединил, положив этим начало созданию Монгольского ханства. Мало того, один из наших новых знакомых был буддистской веры, другой даоист (про обе эти религии я тогда совсем ничего не знал), а третий, только представьте, оказался христианином-несторианином. Но одновременно с этим я узнал, что, из какого бы племени монгол ни происходил и какую бы религию он ни исповедовал, он никогда не рассматривал себя как хакаса, христианина, лучника или, скажем, оружейника. Нет, он называл себя только монголом и делал это с великой гордостью. «Монгол!» — этим было сказано все; название это заменяло собой все прочие ценности; не могло быть в мире более высокого положения, чем являться монголом.

Тем не менее еще задолго до того, как я смог поговорить с тремя нашими сопровождающими, я заметил в их поведении некоторые странные монгольские привычки и обычаи — или, лучше сказать, их варварские суеверия. Пока мы оставались в оазисе, Ноздря предложил монголам смыть со своей одежды пот, кровь и давнюю грязь, освежиться и почиститься для дальнейшего путешествия. Но они отказались по следующей причине: очень опасно стирать одежду, когда находишься вдали от дома, потому что это может вызвать грозу. Каким образом это может произойти, они объяснить не смогли. На мой взгляд, ни одному человеку, наделенному элементарным здравым смыслом, не придет в голову в самом центре высохшей и выбеленной пустыни беспокоиться о возможной грозе, какой бы таинственной силой та ни была вызвана. Однако монголы, отличавшиеся редким мужеством, почему-то страшились грома и молний, как самый робкий ребенок или слабая женщина.

Еще во время отдыха в этом полном воды оазисе трое монголов ни разу полностью не вымылись и не освежились купанием, хотя, видит бог, они нуждались в этом. Их покрывала такая корка грязи, что бедняги чуть ли не скрипели, а дух стоял такой, что его не вынес бы и шакал. Однако монголы мыли лишь голову и руки, не более того, да и то совершали это омовение очень скупо. Один из них окунал в источник выдолбленную тыкву, но никогда не использовал более одного такого черпака. Он набирал из нее в рот воды, полоскал его, а затем понемногу отхаркивал воду в сложенные ладони. Сначала этим мизерным количеством жидкости он споласкивал волосы, затем уши и так далее. Полагаю, это было не суеверием, а скорее традицией, установленной людьми, которые большую часть жизни проводили в засушливых землях. Так или иначе, я решил, что монголы вполне могли бы быть более приветливыми и приятными людьми, если бы смягчали свою суровость, когда в той не было необходимости.

И еще одно. Когда мы впервые встретили монголов, они ехали с северо-востока. Теперь всем нам опять предстояло отправиться в этом же направлении, и наши новые товарищи настаивали на том, чтобы мы проехали фарсанг или около того в сторону от их прежнего следа, потому что, заверили они нас, очень плохая примета — возвращаться той же самой дорогой, с которой ты сошел.

Когда мы в первый же вечер расположились лагерем на дороге, монголы сообщили нам еще одну примету: очень плохо, если один из членов компании сидит, печально повесив голову, или подпирает подбородок рукой, словно что-то обдумывая. Это, сказали они, может навести печаль на всех остальных. При этом монголы бросили тревожный взгляд на дядю Маттео, который как раз и сидел в такой позе и, разумеется, выглядел мрачным. Мы с отцом могли развеселить его или втянуть в разговор лишь на короткое время, но вскоре дядюшка снова впадал в уныние.

Еще очень долгое время после смерти Азиза дядя разговаривал мало, часто вздыхал и вообще выглядел несчастным холостяком. Хотя я раньше и пытался с пониманием и терпимостью относиться к его недостойной мужчины природе, но теперь был более склонен к насмешкам и презрительному раздражению. Без сомнения, мужчина, который способен испытывать удовлетворение только от сношений с человеком одного с ним пола, может также обнаружить глубокую и продолжительную любовь к одному из них, и такое чувство — подобно обычным проявлениям истинной любви — может вызывать уважение, восхищение и одобрение. Однако у дяди Маттео состоялось всего лишь одно незначительное свидание с Азизом; во всяком случае, он был к мальчику не ближе, чем любой из нас. Мы все были глубоко опечалены и испытывали скорбь из-за потери Азиза. Что касается дяди Маттео, то он вел себя так, как ведет себя вдовец, скорбящий по жене, которую потерял после долгих лет счастливого брака, — это выглядело глупо, нелепо и недостойно. Поскольку этот человек как-никак приходился мне дядей, я продолжал относиться к нему со всем уважением, но про себя я пришел к выводу, что этот большой, крепкий и сильный с виду мужчина вовсе не был таковым внутри. Никто не был так сильно опечален смертью Азиза, как я, но я понимал, что причины этого были весьма эгоистичными, и это не давало мне права громко стенать. Во-первых, я пообещал Ситаре и своему отцу, что уберегу мальчика от опасностей, но не уберег. Поэтому я не был уверен, чувствую ли я скорбь из-за того, что Азиз умер, или из-за того, что я не справился с ролью телохранителя. Другая эгоистическая причина заключалась в том, что я скорбел из-за того, что некто ценный для меня был вырван из моего мира. О, я знаю, что так скорбят все люди в случае смерти близких, но это не делает их скорбь менее эгоистичной. Мы, оставшиеся в живых, лишаемся умершего человека. Но он или она лишаются всего — всех остальных людей, всех ценных вещей, вообще остального мира и каждой, даже самой последней вещи в нем, всего настоящего, — и эта потеря заслуживает стенания такого громкого, сильного и продолжительного, что мы, живые, не в состоянии выразить свою скорбь.

Была у меня и еще одна эгоистическая причина терзаться по поводу смерти Азиза. Я не мог не вспомнить предостережения вдовы Эсфири о том, что мужчина должен использовать все возможности, которые предлагает ему жизнь, иначе он умрет, ропща на то, что пренебрег ими. Возможно, было весьма целомудренно и достойно всяческой похвалы то, что я отклонил предложение Азиза, и таким образом невинность мальчика осталась незапятнанной. Может быть, это было бы греховным и достойным порицания, согласись я тогда и лиши его целомудрия. Но сейчас я спрашивал самого себя: раз уж Азиз в любом случае так скоро сошел бы в могилу, то какая разница, если бы это произошло? Воспользуйся мы подвернувшимся случаем, это могло бы стать последним наслаждением для него и уникальной возможностью для меня: тем, что Ноздря называл «путешествием за пределы обыденного». А теперь Азиз навсегда бесследно исчез в зыбучих песках. Ничего не исправить: я отказался — и это теперь уже на всю оставшуюся жизнь, и даже если мне представится другой случай, это произойдет уже не с красавцем Азизом. Он ушел навсегда, и эта возможность была потеряна для меня, и теперь — а не в предполагаемом будущем на смертном одре — теперь я пребывал в печали.

Однако сам-то я был жив. И все мы продолжали наше путешествие, потому что если живые и не могут забыть о смерти, то они могут бросить ей вызов.

Больше нас не беспокоили ни караунасы, ни разбойники другого рода, мы вообще не встретили ни одного путешественника, пока пересекали оставшуюся часть пустыни. Очень может быть, что мы были обязаны этим нашему монгольскому эскорту. Так или иначе, но в конце концов мы выбрались с песчаной равнины неподалеку от гор Биналуд и поднялись по их хребту к Мешхеду. Это оказался красивый и приятный город, чуть больше Кашана, с улицами, усаженными чинарами и тутовыми деревьями.

Мешхед считается в Персии одним из самых священных мусульманских городов, поскольку там жил когда-то почитаемый мученик имам Риза, проводивший богослужения в богато украшенной мечети. Тот, кто совершил путешествие в Мешхед, считается очень уважаемым человеком и получает приставку «мешади» перед именем; все равно как к паломнику, побывавшему в Мекке, почтительно обращаются «ходжа». Таким образом, в этом городе очень много пилигримов, и поэтому в Мешхеде очень хорошие, чистые и удобные караван-сараи. Сопровождавшие нас монголы проводили нас к одному из самых лучших караван-сараев и сами провели там ночь, после чего снова вернулись к патрулированию Деште-Кевира.

Там, в караван-сарае, монголы продемонстрировали нам еще один из своих обычаев. В то время как мы с отцом и дядей поселились в гостинице, а наш погонщик верблюдов Ноздря с удовольствием устроился в загоне с животными, монголы настояли на том, чтобы их постельные принадлежности были вынесены наружу, в центр двора, и там же привязали своих лошадей. Мешхедский владелец караван-сарая потворствовал им в их чудачествах, хотя некоторые хозяева не желают этого делать. Как я узнал позже, если хозяин заставляет группу монголов селиться в гостинице, подобно цивилизованным людям, то монголы хотя и злятся, но идут на уступки, однако питаться предпочитают все-таки самостоятельно. Они разжигают костер на полу посреди своей комнаты, ставят над ним треногу и сами готовят еду. С наступлением ночи монголы не ложатся на приготовленную для них постель, а разворачивают свои собственные подстилки и одеяла и укладываются спать прямо на полу.

Однако теперь я в какой-то степени понимал монголов, которые неохотно остаются под крышей дома. Я сам, отец и дядя после долгого путешествия по Большой Соляной пустыне тосковали по открытому пространству. Надо вам сказать, что простор, тишина и чистый воздух очень притягательны. Хотя сначала мы ликовали, освежаясь мытьем в хаммаме, и были довольны тем, что еду нам готовят и приносят слуги, однако вскоре обнаружили, что нам досаждают шум, беспорядок и суматоха, царившие внутри. Воздух здесь казался спертым, стены давили, а остальные жильцы караван-сарая представляли собой назойливую шумную толпу. Пропитавший все дым особенно мучил дядю Маттео, который страдал от приступов кашля. И в результате, несмотря на то что гостиница оказалась хорошей, а город Мешхед — достойным уважения, мы оставались в караван-сарае ровно столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы сменить верблюдов на лошадей и пополнить наше снаряжение и запасы пищи, после чего немедленно двинулись дальше.

Часть пятая БАЛХ

Глава 1

Теперь мы немного отклонились от востока в южном направлении, чтобы обойти стороной Каракумы, Черные пески: это была еще одна пустыня, лежавшая к востоку от Мешхеда. Мы выбрали дорогу через Карабиль, или Холодное плато, которое представляет собой длинный выступ более плотной и покрытой зеленью земли. Карабиль тянется подобно береговой линии между унылым и безрадостным сухим океаном Черных песков на севере и высокими, лишенными растительности откосами гор Малого Памира на юге.

Путь через Каракумы был бы короче, но к тому времени мы уже устали от пустыни. С другой стороны, путешествуя дальше в южном направлении, через долины Малого Памира, мы всегда могли бы найти жилье в непрерывном ряду деревень, городков и значительных по размеру городов, таких как Герат и Меймене. Однако мы предпочли отправиться средним курсом. Мы уже привыкли к стоянкам на открытом воздухе, а плато Карабиль, хоть и называлось Холодным, судя по всему, представлялось таковым местным жителям лишь по сравнению с более низменными и теплыми землями, потому что там было не так уж и холодно, даже в то время, ранней зимой. Поэтому, облачившись в рубашки, шаровары и абасы, мы решили, что погода на плато вполне терпимая.

Пейзаж был достаточно монотонным, ибо Карабиль состоит преимущественно из одних лугов, но встречались и деревья — фисташка, ююба, ива и хвойные породы. И хотя нам приходилось видеть множество более зеленых и красивых земель, однако после утомительного путешествия через Большую Соляную пустыню унылая серая трава и скудная зелень Карабиля радовали наши взоры, а лошади с удовольствием паслись на лугах. После безжизненной пустыни нам показалось, что плато просто изобилует жизнью. Тут и там попадались стайки перепелов и красноногих куропаток, повсюду из нор нам вслед раздраженно свистели сурки. Здесь были также гуси и утки, как местные, так и перелетные, достаточно экзотического вида: представьте себе гусей, на голове у которых нет перьев, и уток с красновато-коричневым и золотым оперением. Встречалось тут и множество коричневых ящериц, некоторые из них были такими огромными — больше, чем моя нога, — что частенько заставляли наших лошадей вздрагивать от испуга.

Попадались нам на плато и стада изящных газелей нескольких видов а также большие и красивые дикие ослы, которых здесь называли куланами. Когда мы увидели кулана впервые, у отца даже возникла мысль остановиться и поймать несколько таких ослов, приручить их и отвезти на Запад, чтобы продать. Отец полагал, что за них можно было бы выручить большую цену, чем за мулов, которых знатные господа и дамы покупают для того, чтобы ездить верхом. Кулан по размеру никак не меньше мула, у него такие же округлая голова и короткий хвост, однако он чрезвычайно красив: изумительная темно-коричневая спина и бледное брюхо. Мне кажется, человеку никогда не наскучит наблюдать, как целое стадо куланов стремительно несется и совершает грациозные прыжки. Однако местные жители объяснили нам, что куланов нельзя приручить и объездить, эти животные ценятся лишь из-за съедобного мяса.

Мы все, а особенно дядя Маттео, много охотились в Карабиле, чтобы пополнить наши съестные припасы. В Мешхеде каждый из нас приобрел компактный монгольский лук и короткие стрелы к нему, и дядюшка практиковался до тех пор, пока не научился виртуозно владеть этим оружием. Как правило, мы старались держаться подальше от стад газелей и куланов, поскольку боялись, что за ними могут следовать другие охотники: волки или львы, которые в Карабиле водятся в изобилии. Однако, осторожно подкрадываясь к стаду, мы все-таки несколько раз подстрелили газелей, а однажды и кулана. Почти каждый день мы могли рассчитывать на гуся, утку, перепела или куропатку. Безусловно, полакомиться свежей дичью очень приятно, если бы не одно «но».

Уж не помню, кто из нас и какую именно добычу первым подстрелил в Карабиле. Однако когда мы начали разделывать ее для того, чтобы повесить над костром, то обнаружили, что мясо изобилует какими-то крошечными насекомыми, их были дюжины, живых и извивающихся, и они скрывались между кожей и плотью. В отвращении мы отшвырнули мясо в сторону и заставили себя довольствоваться этим вечером сухой пищей, которую ели в пустыне. Однако когда на следующий день мы подстрелили другого зверя, то обнаружили, что и он тоже кишит паразитами. Не знаю, какой демон поразил болезнью все живые существа в Карабиле. Местные жители, которых мы расспрашивали об этом, не могли ничего ответить; казалось, они не беспокоились на этот счет и даже презирали нас за эти вопросы. В конце концов, поскольку и вся наша последующая дичь также кишела насекомыми, мы пересилили себя, вытащили паразитов и приготовили мясо. Поскольку в тот раз обошлось без последствий, мы повторили свой опыт и постепенно привыкли, перестав обращать на насекомых внимание.

Было и еще кое-что, что доставляло нам беспокойство (хотя после пустыни это казалось даже своего рода развлечением): трижды во время нашего путешествия по Карабилю нам пришлось переправляться через реки. Насколько я помню, они назывались Теджен, Кушка и Тагаб, Они были не слишком широкими, но холодными, глубокими и отличались быстрым течением. Реки падали вниз с высоты Малого Памира в равнины Каракумов, где и конечном счете их поглощали Черные пески и они исчезали. На берегу каждой реки мы обнаруживали караван-сарай с переправой, которая приводила меня в изумление. Своих лошадей мы просто расседлывали, разгружали и позволяли им пересекать реку вплавь, что те и делали с явным удовольствием. Нас же, путешественников, переправлял через реку по очереди со всеми нашими тюками паромщик. Местные жители использовали определенный тип парома, называемый masak. Каждый такой паром был не больше бочонка и представлял собой легкую деревянную конструкцию, которую поддерживали около десятка надутых козьих шкур.

Masak, со всеми этими узлами на обрубках козьих ног, которые крепились по углам конструкции, выглядел нелепо, но, как я понял, для этого существовала причина. У здешних рек очень бурное течение, поэтому управлять паромом практически невозможно, тем более таким неуклюжим, как masak: помню, его постоянно раскачивало, трясло, вертело и швыряло во все стороны, пока он быстро двигался по диагонали от одного берега к другому. Каждая переправа длилась довольно долго, и за это время надутые козьи шкуры начинали пропускать воздух, пузыриться и издавать свист. Тогда masak начинал погружаться в воду, а паромщик, заметив опасность, останавливался, развязывал ноги у козлиной шкуры и некоторое время по очереди сильно дул в кожаные мешки, пока те снова не всплывали, а затем умело завязывал их вновь. И хотя я неизменно восхищался этой остроумной конструкцией всякий раз после того, как в целости и сохранности оказывался на другом берегу, однако, признаюсь, во время бурной переправы я испытывал совершенно другие чувства — смесь головокружения, слабости, холода, тошноты и ожидания того, что мы вот-вот неминуемо пойдем ко дну.

Помню, как на реке Кушке еще один караваи готовился к переправе, а мы наблюдали и ломали головы, как же это будет происходить, поскольку караван тот состоял из многочисленных повозок, в которые были впряжены лошади. Однако это не смутило паромщиков. Они распрягли лошадей, предоставив тем самостоятельно плыть до другого берега, а затем совершили несколько рейсов на пароме, переправляя людей и содержимое повозок. После этого, когда все повозки опустели, паромщики катили их до самого берега, пока все четыре их колеса не оказывались по одному на каждом из четырех бочкообразных небольших masak. На это зрелище стоило посмотреть: пустая повозка раскачивалась, плясала и мчалась по реке, а ее сплавщики, по одному на каждом углу, поочередно гребли, подобно Харону, и одновременно пыхтели, надувая козьи шкуры, словно Эол, играющий на своей арфе.

Тут я должен заметить, что все прибрежные постоялые дворы в Карабиле лучше справлялись с переправой, чем со снабжением гостей едой. Лишь в одном караван-сарае нам подали пристойную пищу. Честно говоря, это было нечто уникальное, чего мы не пробовали до сих пор: огромные, невероятно вкусные куски рыбы, пойманной тут же в реке. Куски были такого размера, что мы изумились и попросили разрешения пойти на кухню и посмотреть на рыбу, от которой они были отрезаны. Рыба эта называлась осетр и была побольше крупного мужчины вроде дяди Маттео. Вместо чешуи у нее были костяные наросты, а на длинной морде красовались усы, как у кошки. Мало того что осетр был съедобным и вкусным, он еще давал и черную икру, причем каждая икринка оказалась размером с жемчужное зерно. Мы попробовали и ее тоже, посоленную и отжатую: из икры изготовляли закуску, которая называлась khavyah.

Однако в остальных гостиницах еда была ужасной, что представлялось нам довольно странным, поскольку дичь в этой местности водилась в изобилии. Каждый хозяин караван-сарая, казалось, задался целью попотчевать своих гостей чем-нибудь, что они еще не ели в последнее время. Ну а поскольку мы последнее время питались такими деликатесами, как дичь и мясо дикой газели, хозяева гостиниц кормили нас мясом домашних овец. Однако следует учесть, что в Карабиле их не разводят, и мясо, надо полагать, прежде чем попасть в караван-сарай, совершило путешествие из той же местности, откуда приехали мы сами. Баранина очень быстро нам разонравилась: сухая, соленая, жесткая, а в Карабиле не было ни уксуса, ни масла, которыми можно было ее приправить, только острый красный meleghéta — перец, неизменно сопровождавший бобы, сваренные в подслащенной воде. Ну а поскольку мы довольно долго употребляли подобную пищу, способствующую образованию газов, нас вполне можно было бы использовать вместо козлиных шкур, чтобы поддерживать masak. И одно лишь мне понравилось в караван-сараях Карабиля: люди там ночевали внутри, а животные — на открытом воздухе. Это происходило, потому что древесины здесь практически не было, и животные оставляли во дворах свои естественные отходы, которые, высыхая, превращались в топливо.

Следующим по значимости городом, в который мы прибыли, оказался Балх, некогда имевший славную историю[149]. Город этот, в свое время завоеванный Александром Македонским, был когда-то крупной вехой на пути торговых караванов, двигавшихся по Шелковому пути. Тогда в нем было полным-полно шумных базаров, волшебной красоты храмов и дорогих караван-сараев. Но Балху не повезло: он оказался на пути первой «волны» нашествия монголов, которое быстро прокатились через него, чтобы закрепиться на востоке; это случилось еще при непобедимом Чингисхане. Уже в 1220 году Орда уничтожила Балх, словно человек в тяжелом башмаке, наступивший на муравейник.

Это произошло за полвека до нашего прибытия, однако город все еще не оправился от того давнего бедствия. Балх, при всей его былой славе, сейчас представлял собой огромные руины, по крайней мере мне так показалось. Уж не знаю, возможно, город и остался деловым и преуспевающим, как в старые времена, но его гостиницы и зернохранилища были всего лишь неряшливыми зданиями, сооруженными наспех из разбитого кирпича и досок, оставшихся после нашествия. Они выглядели еще более мрачно и печально среди остатков некогда великолепных колонн, обрушившихся крепких стен и зазубренных каркасов куполов, в прошлом имевших правильную форму.

Разумеется, в Балхе почти не осталось стариков, живших в городе, когда Чингисхан разграбил его, а уж тем более еще раньше, когда город был прославленным Балхом Umn-al-Bulud — «Матерью городов». Но их сыновья и внуки, те, кто сейчас содержал караван-сараи и торговал на базарах, выглядели какими-то оцепенелыми и жалкими, словно разорение произошло лишь вчера у них на глазах. Когда они говорили о монголах, то словно зачитывали своего рода литанию, совершаемую в память погибших жителей Балха: «Admand u khandad u kushtand u burdand u raftand», что означает: «Они пришли, они убивали, они жгли, они грабили, они схватили добычу, и они ушли».

Да, они ушли, но вся эта земля, как и множество других, до сих пор должна была платить дань и хранить верность Монгольскому ханству. И стоило ли удивляться, что жители Балха выглядели мрачными, если неподалеку все еще стоял монгольский гарнизон. Вооруженные монгольские воины обходили переполненные базары и служили живым напоминанием, что гарнизон внука Чингисхана, великого хана Хубилая, все еще держит свой тяжелый ботинок занесенным над городом. Назначенные им судьи и сборщики налогов постоянно заглядывали через плечо жителей Балха, когда те стояли за своими прилавками на рынке и ходили по родному городу.

Я уже говорил прежде и повторю еще раз, что везде к востоку от бассейна реки Евфрат и обратно до западного предела Персии мы, путешественники, прошли по землям Монгольского ханства. Поэтому, не вдаваясь в подробности, мы обозначили всю эту огромную территорию на наших картах просто как Монгольское ханство. Кстати, мы вполне могли бы и не делать этого. От подобных карт было мало проку и нам самим, и кому бы то ни было вообще, потому что на них совсем не имелось деталей. Мы рассчитывали, что еще раз пройдем впоследствии этим же путем, когда будем возвращаться домой, и уж тогда составим более подробные карты, которыми, как мы надеялись, можно будет воспользоваться для того, чтобы осуществлять торговлю между Венецией и Китаем. Однако и сейчас, почти каждый день, отец и дядя доставали нашу копию Китаба и, придя после долгих дебатов к окончательному соглашению, заносили в нее символы гор, рек, городов, пустынь и отмечали другие особенности местности.

Теперь это стало более необходимым, чем прежде. Начиная от берегов Леванта, во время всего путешествия по Азии до Балха и его окрестностей, арабский создатель карт аль-Идриси указал нам путь, заслуживающий доверия. Как уже давным-давно заметил отец, аль-Идриси, должно быть, когда-то и сам прошел по всем этим краям и видел их собственными глазами. Однако начиная от окрестностей Балха и дальше на восток аль-Идриси, похоже, полагался на слухи или же на рассказы других, не слишком-то наблюдательных путешественников. Карты Китаба, отображавшие восточные земли, были почти пустыми, самое основное — реки и горные хребты — на них все же было указано, однако сплошь и рядом оказывалось, что они нанесены неправильно и не на тех местах.

— Сколько у этого аль-Идриси «белых пятен», — сказал отец, который, нахмурившись, изучал страницы Китаба.

— Да, — согласился дядя, почесываясь и кашляя. — Бог свидетель, на самом деле здесь гораздо больше земель, чем он указывает, отсюда и до самого Восточного океана.

— Ну, — заметил отец, — выходит, нам придется быть усерднее, когда мы будем составлять собственные карты.

Когда речь шла о нанесении на карту гор, водоемов, городов и пустынь, отец и дядя Маттео обычно приходили к согласию без долгих дебатов, поскольку все это мы видели собственными глазами и могли судить о размерах. А вот что требовало обсуждения и дискуссий, иногда даже переходящих в область догадок, так это нанесение на карту границ между государствами, как вы понимаете, абсолютно невидимых. Это было задачей трудной до безумия и разрешимой лишь отчасти, потому что Монгольское ханство поглотило очень много некогда независимых государств, стран и даже целых рас. И как тут создателям карт было выяснить, где они располагались, с кем граничили и где надо было проводить между ними линии. Боюсь, что составить подобную карту было бы непросто и на моем родном полуострове, ибо в современной Италии нет и двух городов-государств, которые смогли бы договориться по поводу границ своих владений. Однако в Азии размеры отдельных государств, их границы и даже названия меняются постоянно, еще с незапамятных времен; это началось задолго до монголов.

Поясню на примере. Совершая свой долгий переход от Мешхеда до Балха, мы пересекли невидимую границу, которая во времена Александра разделяла две страны, известные как Ария и Бактрия. Впоследствии она служила — по крайней мере, пока не пришли монголы — разделом между землями Великой Персии и Великой Индии. А теперь давайте ненадолго забудем о монгольском нашествии и попытаемся разобраться, почему здесь всегда существовала неразбериха с четким определением границ.

Когда-то вся Индия была заселена маленькими смуглыми людьми, которых мы знаем как индийцев. Однако сюда постоянно вторгались народы, более сильные и храбрые, которые постепенно вытесняли подлинных индийцев, оставляя им все меньше и меньше земли; таким образом пределы современной Индии расширились далеко к югу и востоку. Северная Индия (Арияна) населена потомками тех давних захватчиков, исповедующих ислам. Самое последнее племя здесь называет себя государством, дает ему название и объявляет, что это государство имеет свои границы на карте. Большинство названий тут заканчивается на −стан, что означает «земля, принадлежащая какому-либо племени»: Пакистан, Белуджистан, Индостан, Афганистан, Нуристан; все я не могу припомнить, их там огромное количество.

В прошлом где-то на этой территории, не то в бывшей Арии, не то в бывшей Бактрии, Александр Великий, совершая завоевательный поход на Восток, встретил прекрасную принцессу Роксану, влюбился в девушку и взял ее в жены. Никто не может точно сказать, где это произошло и к какому королевскому роду-племени принадлежала Роксана. Однако в наши дни абсолютно все местные племена — пуштуны, белуджи, афгани, киргизы — объявляют себя потомками той первой королевской династии, из которой происходила Роксана, и воинов Александра Македонского. Возможно, подобные притязания не так уж и беспочвенны. Хотя по большей части жители Балха и его окрестностей имеют темные волосы, смуглую кожу и черные глаза, какие предположительно были у Роксаны, среди них попадается также немало светлокожих, голубоглазых и сероглазых; больше того, тут можно встретить даже рыжих и белобрысых.

Тем не менее каждое племя претендует на то, что лишь его представители являются истинными потомками Александра Македонского, а стало быть, именно они и должны управлять всеми этими землями, которые теперь составляют Индийскую Арияну. Лично мне подобная логика представляется странной, поскольку Александр, как ни крути, был здесь нежеланным гостем, грабителем, и все народы — кроме, возможно, родичей Роксаны — должны были испытывать к македонцам те же чувства, которые они теперь испытывают к монголам.

Единственное, что объединяло все эти территории, — здесь до сих пор господствовал ислам. И потому в соответствии с мусульманской традицией нам ни разу не представилось возможности поговорить с женщиной, что заставило дядю Маттео весьма скептически отнестись к разглагольствованиям мужчин об их происхождении. Он процитировал старый венецианский куплет:

La mare xe segura E’l pare de venture.

В нем говорится о том, что хотя отец и заявляет, что он якобы знает, но одна только мать уверена в том, кто приходится отцом ее детям.

Так вот, я отвлекся и совершил небольшой экскурс в историю, чтобы показать, как трудно приходилось нам, составителям карт. Прежде чем аккуратно нанести чернилами новые обозначения на наши карты, отец с дядей затевали дискуссию. Это выглядело примерно таким образом:

— Начну с того, Маттео, что эта земля является частью ханства, которым правит ильхан Хайду. Но мы должны быть более точными.

— Насколько точными, Нико? Мы же не знаем, как Хайду, Хубилай или любой другой монгол официально называют этот район. Все западные космографы именуют его просто — Индийская Арияна.

— Но ведь здесь никогда не ступала их нога. Здесь был один-единственный человек с Запада, Александр Македонский, и он назвал этот регион Бактрией.

— Но большинство местных жителей называют его Пакистаном.

— С другой стороны, аль-Идриси отметил его как Мазари-Шариф.

— Gesù! Да он на карте занимает всего какую-то пядь. Стоит ли ссориться из-за этой никудышной земли?

— Ильхан Хайду не стал бы держать здесь гарнизон, будь эта земля никудышной. И великий хан Хубилай наверняка захочет посмотреть, насколько аккуратно мы составляем свои карты.

— Хорошо, — следует вздох раздражения. — Давай-ка все получше обдумаем…

Глава 2

Какое-то время мы бездельничали в Балхе, однако вовсе не потому, что он был привлекательным городом, — просто к востоку от него располагались высокие горы, которые во время путешествия нам следовало преодолеть. А поскольку на земле, даже здесь, в низине, уже лежал толстый слой снега, то мы знали, что горы останутся непроходимыми еще долго, возможно, вплоть до поздней весны. И раз уж нам надо было где-то переждать зиму, мы решили хотя бы часть ее провести в местном караван-сарае.

Пищи здесь имелось в изобилии, она была вкусная и довольно разнообразная, как это и должно быть на перекрестке торговых путей. Отличный хлеб, несколько сортов рыбы, мясо — хотя и баранина, но тут ее жарили определенным образом на шампурах, это называлось шашлык. Еще были зимние дыни сатуреи и хорошо сохранившиеся гранаты, не говоря уж о традиционных сухофруктах. В этих местах не пьют gahwah, зато употребляют другой горячий напиток под названием cha: его готовят из листьев, и он такой же живительный, как gahwah, и почти такой же ароматный. Из овощей в основном были все те же бобы, к которым неизменно добавляли рис, но мы отправили на кухню немного шафрана. Это сделало рис аппетитным, за что все остальные постояльцы караван-сарая не уставали благодарить поваров.

Поскольку шафран был здесь таким же изысканным деликатесом, как и в других местах, где мы побывали, в Балхе мы тоже благодаря нему оказались людьми весьма состоятельными. Мой отец продал небольшое количество шафрана представителям местной знати и даже снизошел до просьб нескольких купцов продать им парочку стеблей чудесного растения, так что те теперь могли сами начать выращивать урожай крокусов. Расплачивались с отцом драгоценными камнями — бериллами или ляпис-лазурью. Здесь добывают много этих ценных самоцветов, и на них можно купить что угодно. Таким образом, мы оказались прекрасно обеспечены, и нам даже не пришлось открывать свои мешочки с мускусом.

Мы купили себе теплую зимнюю одежду из шерсти и меха, которые были выделаны по местной моде. В этих краях основной одеждой был chapon, который, когда это требовалось, мог служить не только верхней одеждой, но также и одеялом и даже палаткой. Когда chapon надевали в качестве одежды, то полы его свисали до земли, а просторные рукава доходили почти до самых ступней. Он выглядел нескладным и смешным, но местные жители обращали внимание не на то, как он сидит по фигуре, но на цвет chapon, который говорил о достатке. Чем светлее chapon, тем труднее его содержать в чистоте и тем дороже он стоит. Белоснежно-чистый chapon означал, что его обладатель так богат, что может позволить себе быть преступно расточительным. Мы трое решили выбрать себе одежду желтовато-коричневого оттенка, что указывало на скромный достаток, а нашему рабу Ноздре — темно-коричневый chapon. Мы также надели местную обувь, которая называется chamus: крепкие, но гнущиеся кожаные подошвы и мягкий кожаный верх до колена с ремнем, который обхватывает икру. Мы продали также свои седла, пригодные лишь для езды по равнине, и, добавив изрядную сумму, купили новые — с высокой передней и задней лукой, которые обеспечивали безопасность при езде по горам.

В те дни, когда мы не ходили на базар, Ноздря кормил и чистил скребницей наших лошадей, доводя их до блеска, а мы, Поло, вели беседы с другими путешественниками, останавливавшимися в местных караван-сараях. Мы делились с ними нашими дорожными наблюдениями, сделанными к западу от Балха, а те из них, кто приехал с востока, в свою очередь рассказывали нам, на что следует обратить внимание путникам там. Отец старательно написал своей жене письмо на нескольких страницах, подробно рассказав ей о нашем путешествии и заверив, что все мы живы и здоровы. Он отдал письмо главному купцу каравана, идущего на запад, и оно начало долгий обратный путь до Венеции. Я, помню, сказал отцу, что было бы разумней отправить письмо, когда мы еще находились по другую сторону от Большой Соляной пустыни.

— Я так и сделал, — сказал отец. — Я отдал первое письмо одному человеку, который в составе каравана отправлялся из Кашана на запад.

Тут я беззлобно заметил, что он вполне мог бы в свое время оповещать также и мою мать.

— Я так и делал, — ответил он снова. — Каждый год я писал письмо ей или Исидоро. Но кто же знал, что ни одно из них так никогда и не дойдет. В те дни монголы вовсю покоряли новые территории, а потому Шелковый путь был еще менее надежным для писем, чем теперь.

Вечера отец и дядя посвящали, как я уже говорил, составлению карт и путевых заметок. И я сам тоже решил на досуге описать все, что с нами произошло.

И вот, когда я дошел в своих воспоминаниях до багдадской шахразады Мот и ее «сестры» по имени Солнечный Свет, я вдруг остро осознал, как давно у меня уже не было женщины. Не то чтобы я нуждался в напоминании, просто я уже слишком устал от единственной замены, ведя войну со священниками почти каждую ночь. Но, как я уже упоминал, монголы, не имея никакой собственной внятной религии, не вмешивались в религиозные обычаи своих подданных, точно так же они не вмешивались и в законы, которые соблюдали завоеванные ими народы. Поэтому Балх все еще оставался мусульманским городом, подчиняющимся законам шариата. Все женщины Балха даже дома оставались в закрытой pardah, а прогуливались, только закутавшись в чадру. Что касается меня, то я не мог без содрогания приблизиться к какой-нибудь женщине. Во-первых, она вполне могла оказаться старой каргой вроде шахприяр Солнечный Свет, а во-вторых, и того хуже: это могло вызвать ярость местных мужчин, а также имама или муфтия, отправлявших у мусульман правосудие.

Ноздря, разумеется, мигом нашел выход для своих животных побуждений — на мой взгляд, это было извращением, однако с точки зрения ислама представлялось вполне законным. В каждом караване, который останавливался в Балхе, каждого мужчину-мусульманина сопровождали жена, наложница (некоторых даже две или три) или же kuch-i-safari. Буквально это означает «странствующие жены», но на самом деле это были мальчики, которых купцы брали с собой, чтобы использовать вместо женщин. Между прочим, в шариате не имелось никаких запретов для чужеземцев, которые платили за то, что разделяли ложе с их любимцами. Я знал, что Ноздря не преминул этим воспользоваться, потому что он лестью выманил у меня деньги для своих низменных целей. Однако мне это не подходило. Кстати, я видел kuch-i-safari и заметил, что никто из них не мог сравниться с покойным Азизом.

Таким образом, я продолжал страстно вожделеть женщину, которую здесь найти было невозможно. Я мог только пристально всматриваться в каждую проходившую мимо меня груду тряпок, тщетно стараясь рассмотреть, что за женщина находилась внутри этого кокона. Поступая так, я рисковал вызвать гнев жителей Балха. Они называли такие влюбленные взгляды «предварительным прикармливанием» и порицали бездельников, их бросающих.

Между прочим, дядя Маттео также соблюдал целибат, чуть ли не выставляя это напоказ. Какое-то время я полагал, что это было из-за того, что он горевал по Азизу. Однако вскоре стало очевидно, что он просто тяжело заболел и физически ослаб даже для самого невинного флирта. Его постоянный кашель начал привлекать наше с отцом внимание. Мучительные приступы совершенно изматывали дядюшку, вынуждая того укладываться в постель и отдыхать. Он выглядел достаточно здоровым и по-прежнему крепким, да и цвет лица у него был хорошим. Но теперь, когда вдруг обнаружилось, что дядя Маттео невыносимо устает от простой прогулки от караван-сарая до базара и обратно, мы с отцом, решительно отмахнувшись от его возражений, позвали хакима.

Теперь слово «хаким» означает всего лишь «мудрый человек», вовсе не обязательно обученный медицине или имеющий специальные знания и опыт, но тогда так мог называться лишь тот, кто заслужил это звание, — скажем, доверенный придворный лекарь. Правда, оно могло быть присвоено и тому, кто, с нашей точки зрения, не был его достоин: предсказателю на базаре или старому попрошайке, который собирает и продает лекарственные травы. Поэтому мы слегка опасались, кем же окажется местный medego. На улицах Балха нам попадалось немало горожан, явно страдающих недугами, — больше всего было мужчин со свисающим зобом, похожим на мошонку или дыню под нижней челюстью, — и это не внушало особого доверия к местному искусству врачевания. Но владелец нашего караван-сарая пригласил надежного хакима по имени Хосро, и мы доверили дядю Маттео его заботам.

Похоже, этот человек знал свое дело. Лишь бегло осмотрев больного, он заявил моему отцу:

— Ваш брат страдает от hasht nafri. Это означает «один из восьми», мы называем этот недуг так потому, что один из восьми страждущих умирает от него. Но даже смертельно больные люди умирают спустя довольно долгое время после того, как болезнь впервые дала о себе знать. Джинн этой болезни не слишком торопится. Ваш брат говорит, что он уже некоторое время испытывает недомогание и что его состояние постепенно ухудшается.

— Тогда это tisichezza[150], — сказал отец, кивнув с мрачным видом. — Там, откуда мы пришли, ее считают весьма коварной болезнью. Она излечима?

— В семи случаях из восьми — да, — довольно бодро произнес хаким Хосро. — Для лечения мне понадобится кое-что с кухни.

Он обратился к хозяину караван-сарая и велел тому принести яйца, просо и ячменную муку. После этого он написал на кусочках бумаги несколько слов.

— Весьма действенные стихи из Корана, — пояснил лекарь и приклеил эти бумажки к голой груди дяди Маттео при помощи яичного желтка, с которым смешал просяное зерно. — Джинн, который отвечает за эту болезнь, кажется, тяготеет к просу. — После этого Хосро попросил владельца караван-сарая помочь ему обрызгать и обмазать все тело дяди мукой и как следует укутать больного в козьи шкуры, объяснив, что это «способствует тому, что вместе с потом будет активно выходить и яд джинна».

— Malevolenza[151], — прорычал дядя, — я не могу даже почесать зудящий локоть.

Затем он стал кашлять: то ли мука, то ли чрезмерная жара внутри козьих шкур вызвали у него приступ кашля, гораздо более сильного, чем раньше. Дядя не мог тузить себя по груди кулаками, чтобы сделать вздох, так как руки его были замотаны в шкуры; бедняга не мог даже прикрыть рот. Дядюшка продолжал кашлять так, что казалось, он вот-вот задохнется; его красное лицо покраснело еще больше, а брызги слюны с капельками крови попали на белый абас хакима. Через некоторое время агония закончилась, больной побледнел и потерял сознание; я в ужасе решил, что он все-таки задохнулся.

— Нет-нет, не волнуйтесь, молодой человек, — сказал хаким Хосро. — В этом и заключается суть моего лечения. Джинн этой болезни не беспокоит жертву, пока она без сознания. Вот видите: пока ваш дядя без сознания, он не кашляет.

— Ему остается только умереть, — скептически произнес я, — и тогда он навсегда излечится от кашля.

Хаким рассмеялся без всякой обиды и сказал:

— Не будьте таким недоверчивым. Развитие hasht nafri можно затормозить только в полезное для жизненных сил организма время, я могу лишь слегка помочь этому. Смотрите, он очнулся, и приступ прошел.

— Gesù, — слабым голосом пробормотал дядя Маттео.

— А теперь, — продолжил хаким, — лучшее лечение для него: пропотеть и отдохнуть. Больному следует оставаться в постели, он должен ходить только в mustarah, что и будет делать часто, потому что я дам ему сильное слабительное. Джинны всегда прячутся в кишках, так что не повредит от них избавиться. Таким образом, каждый раз, когда больной будет возвращаться из mustarah в постель, один из вас — поскольку сам я не могу постоянно быть здесь — должен снова посыпать его тело ячменной мукой и укутывать его. Я буду заглядывать время от времени, чтобы написать новые стихи, которые надо будет приклеивать больному к груди.

Итак, мы с отцом и наш раб Ноздря начали по очереди ухаживать за дядей Маттео. Это оказалось не слишком обременительной обязанностью, разве что приходилось выслушивать его ворчание. Через некоторое время отец рассудил, что он сможет извлечь пользу из нашей вынужденной остановки в Балхе. Он оставил брата на мое попечение, а сам с Ноздрей отправился в столицу — засвидетельствовать почтение (как от себя лично, так и в качестве посланца великого хана Хубилая) местному правителю, который здесь именовался султаном. Разумеется, город, куда они отправились, считался столицей лишь номинально, а его правитель султан, как и шах Персии Джаман, был всего лишь символическим правителем, подчиняющимся Монгольскому ханству. Однако это путешествие давало моему отцу возможность украсить наши карты дополнительными современными деталями. Например, в нашем Китабе этот город именовался Кофес, теперь же мы повсюду слышали, как его называют Кабулом. Итак, отец с Ноздрей оседлали двух наших лошадей и приготовились к путешествию.

Вечером накануне отъезда Ноздря украдкой подошел ко мне. Он, по-видимому, заметил, что мне приходится несладко, и, похоже, придумал, чем я могу поразвлечься, пока буду в одиночестве находиться в Балхе. Раб сказал:

— Хозяин Марко, в этом городе есть нечто удивительное. Мне бы хотелось, чтобы вы заглянули в логово гебра.

— В логово гебра? — спросил я. — Это что, какой-то вид редкого животного?

— Скотина порядочная, это точно, но не сказать, что встречается так уж редко. Гебр — это один из самых недостойных персов, который отвергает свет пророка (да пребудет с ним мир). Эти люди все еще поклоняются Ормузду[152], в прошлом это был бог огня, пользовавшийся дурной славой, ибо занимался многими мерзкими делами.

— О, — произнес я, потеряв к этому интерес. — И что я, по-твоему, забыл в доме приверженца какой-то варварской религии?

— Видите ли, этот гебр не подчиняется мусульманским законам, ходят слухи, что он якобы глумится над всеми приличиями. С фасада этот дом — обычная лавка, в которой торгуют льняными тканями, а сзади — настоящий дом тайных свиданий, где гебр позволяет любовникам устраивать противозаконные тайные встречи. Клянусь бородой, это очень неприятно!

— Ну а я тут при чем? Отправляйся и сам доложи об этом муфтию.

— Без сомнения, я так бы и сделал, если бы был благочестивым мусульманином, но я, увы, пока еще не являюсь таковым. Кроме того, надо проверить, действительно ли гебр занимается этим отвратительным делом. Вот вы и проверите, хозяин Марко.

— Я? Какое мне, к дьяволу, дело до всего этого?

— Разве вы, христиане, не отличаетесь щепетильностью по отношению к другим людям?

— Любовники не вызывают у меня отвращения, — признался я, засопев от жалости к самому себе. — Я, наоборот, завидую им. Эх, если бы у меня была любовница, с которой я мог бы войти через заднюю дверь в дом к гебру.

— Ну, этот нечестивец к тому же совершает еще одно преступление против морали. Для тех, у кого нет под рукой возлюбленной, гебр держит в доме двух или трех молоденьких девушек, любовь которых можно купить.

— Хм, действительно безобразие. Ты правильно сделал, что обратил на это мое внимание, Ноздря. Обязательно следует проверить, чем занимается сей язычник. Теперь, если ты сможешь указать мне этот дом я должным образом вознагражу твою чуть ли не христианскую бдительность…

На следующий день выпал снег. После того как отец с Ноздрей отправились на юго-восток, я сам, предварительно убедившись, что дядя Маттео мирно спит среди козьих шкур, направился в лавку, которую указал мне Ноздря. Внутри я увидел прилавок, заваленный рулонами и образцами какой-то тяжелой ткани. На нем также стояла каменная чаша, полная нефти; маленький фитилек горел ярким желтоватым пламенем, а за прилавком возвышался пожилой персиянин с бородой, окрашенной хной в рыжий цвет.

— Покажи мне свой самый мягкий товар, — попросил я, как научил меня Ноздря.

— В комнате налево отсюда, — сказал гебр, делая резкое движение бородой в ту сторону, где в глубине лавки виднелась занавеска, расшитая стеклярусом. — Один дирхем.

— Мне бы хотелось, — уточнил я, — самый красивый товар.

Торговец фыркнул.

— Если ты покажешь мне красоту среди этих неотесанных крестьянок, я сам заплачу тебе. Радуйся, что товар, по крайней мере, чистый. Один дирхем.

— Ну, тогда дай мне немного воды, чтобы я мог потушить огонь и не смотреть на товар, — сказал я.

Услышав это, хозяин глянул на меня так, словно я плюнул в него, и тут до меня дошло, насколько грубым оскорблением было заявить подобное человеку, который, как утверждают, поклоняется огню. Я поспешно положил монету на прилавок и ринулся за шелестящую занавеску.

Маленькая комната вся была увешана веточками акации. В ней были лишь жаровня для угля и charpai — грубая кровать из деревянных брусьев, связанных крест-накрест веревками. Лицо девушки, которую я там увидел, было не красивей, чем у той, за любовь которой я платил прежде, — портовой девчонки Малгариты. Очевидно, она происходила из какого-то местного племени, потому что говорила на пушту — широко распространенном здесь языке, а ее запас слов на торговом фарси был удручающе скуден. Даже если бы девушка и назвала мне свое имя, я бы вряд ли его уловил, потому что, когда кто-либо говорит на пушту, то со стороны это звучит так, словно бы этот человек одновременно быстро прочищает горло, плюется и чихает, причем безо всяких пауз.

Однако местная девушка была, как заявил гебр, гораздо чище, чем Малгарита. Только представьте: это она посчитала меня грязным, и, честно говоря, тому имелась причина. Собираясь отправиться в этот дом, я не стал надевать недавно купленную одежду. Она была слишком громоздкой, и ее трудно было снимать и надевать. На мне была та же самая одежда, в которой я пересек Большую Соляную пустыню и Карабиль, и одежда эта, я полагаю, воняла. Еще она была пропитана пылью, потом, грязью и солью настолько, что могла прямо стоять на полу.

Девушка кончиками пальцев держала мою одежду на расстоянии вытянутой руки и приговаривала:

— Грязный-грязный! Dahb! Bohut purana! — И издавала на пушту другие звуки, свидетельствующие о ее отвращении. — Я отправлю вашу одежду вместе с моей, очистить.

Она быстро разделась, сложила свою одежду вместе с моей, а затем закричала, очевидно призывая слугу, и вручила ему узел через дверь. Признаюсь, что, хотя почти все мое внимание было направлено на первое обнаженное женское тело, которое я увидел с тех пор, как покинул Кашан, тем не менее я заметил, что одежда девушки была изготовлена из удивительного материала — такого грубого и толстого, что, хотя она была и чище моей одежды, все равно могла стоять.

Тело девушки оказалось гораздо привлекательней, чем ее лицо: хотя она и была стройной, но имела на удивление большие и круглые твердые груди. Я предположил, что это было одной из причин, по которой девушка выбрала занятие, при котором она могла удовлетворить в основном случайных язычников. Мужчин-мусульман гораздо сильней привлекают большие ягодицы, и они не слишком восхищаются женскими грудями, рассматривая их всего лишь как источник молока. Во всяком случае, я надеялся, что девушка, пока она остается молодой и стройной, не пожалеет о своем выборе. Все женщины в этих «александровых» племенах хороши, пока не вступят в зрелый возраст; затем они становятся тучными и их когда-то роскошная грудь превращается в один из многочисленных пластов жира, опускающихся из-под нескольких подбородков к многочисленным складкам живота.

Вторая причина, по которой я надеялся, что девушка довольна своей карьерой, заключалась в том, что она, совершенно очевидно, не получала никакого удовольствия. Когда я попытался разделить с партнершей наслаждение половым актом и решил возбудить ее, начав ласкать zambur, то обнаружил, что его у нее просто нет. Вверху свода ее михраба, на том месте, где должен был быть крошечный настроечный ключ, не имелось ничего, кроме легкого выступа. Сперва я объяснил все врожденной патологией, но вскоре догадался, что она была tabzir, как предписывает ислам. У бедняги там не осталось ничего, кроме бороздки на плоти от мягкого шрама. Этот недостаток, пожалуй, слегка уменьшил мое собственное наслаждение во время нескольких семяизвержений, потому что каждый раз, когда я подходил к spruzzo и она кричала: «Ghi, ghi, ghi-ghi!» — что означало: «Да, да, да-да!», — я знал: девушка всего лишь притворяется, что испытывает экстаз. Мне это показалось настоящей трагедией. Но, с другой стороны, кто я такой, чтобы критиковать и называть преступными религиозные ритуалы других народов? Кроме того, вскоре у меня самого появилась причина для беспокойства.

Гебр подошел и постучал в дверь снаружи, крича:

— Эй, не много ли ты хочешь за один дирхем, а?

Мне пришлось встать. Девушка вышла, все еще обнаженная, за дверь, чтобы принести миску с водой и полотенце, одновременно крича в коридоре, чтобы вернули нашу вычищенную одежду. Затем она поставила подогреть миску с водой, ароматизированной тамариндом, на жаровню, которая находилась в комнате, и уже стала омывать части моего тела, когда в дверь снова постучали. Вошедший слуга вручил девушке только ее одежду, разразившись длинной речью на пушту, видимо что-то объясняя. Девушка вернулась ко мне с озадаченным выражением на лице и спросила на фарси со знанием дела:

— Твоя одежда горит?

— Думаю, что горит. Почему мне ее не принесли?

— Ее нет. — И девушка показала, что ей вернули только ее собственную одежду.

— А, я понял. Ты имела в виду не «сжигать», а «сушить». Не так ли? Моя одежда еще не высохла?

— Нет. Ее нет. Твоя одежда вся сгорела.

— Что это значит? Ты же сказала, что ее выстирают.

— Не выстирают. Почистят. Не в воде. В огне.

— Ты положила мою одежду в огонь? Ее сожгли?

— Ghi.

— Ты что, тоже огнепоклонница или просто divanè? Кто же сжигает одежду в огне вместо воды? Olà, гебр! Персиянин! Olà, хозяин шлюх!

— Не волнуйся! — оправдывалась девушка испуганно. — Я верну тебе дирхем.

— Но я не смогу прикрыться им, отправившись в город! Что это за безумное место?! Зачем, интересно, слуги сожгли мою одежду?

— Подожди. Смотри.

Она выхватила из жаровни кусок несгоревшего угля и быстро провела им по рукаву своей туники, оставив на нем черную отметину. А затем сунула рукав в горящие угли.

— Ты все-таки divanè! — воскликнул я.

Однако ткань не загорелась. Она только вспыхнула в том месте, где выгорела и исчезла черная отметина. Девушка убрала рукав из огня, показала мне, что он очистился от пятна, и залопотала что-то на смеси пушту и фарси, из которой я постепенно понял главное. Эту тяжелую и таинственную ткань всегда чистили именно таким образом, а моя одежда была такая жесткая, что девушка решила, что она сделана из того же материала. Бедняжка очень извинялась.

— Прекрасно, — сказал я. — Теперь все ясно. Я прощаю тебя. Это была случайная ошибка. По надеть-то мне по-прежнему нечего. Что теперь?

Тут девушка предложила мне на выбор два варианта. Я могу пожаловаться хозяину-гебру и потребовать, чтобы он обеспечил меня новым одеянием, которое будет стоить девушке дня работы и, возможно, побоев, или же надеть ту одежду, которая есть под рукой — в смысле, что-нибудь из ее нарядов, — и отправиться домой, переодевшись в женщину. Сами подумайте: разве у меня был выбор? Я должен был вести себя как рыцарь. Более того, я должен был изображать прекрасную даму.

Я побыстрее выбежал из лавки, однако остановился, чтобы привести в порядок чадру. И тут старый гебр за прилавком узнал меня, поднял брови и воскликнул:

— Смотри-ка, а ведь ты подловил меня! Ты и правда показал мне настоящую красавицу!

Я огрызнулся, бросив через плечо одно из немногих ругательств, которое знал на пушту.

— Bahi chut! — Оно указывало, что надо сделать с чьей-то там сестрой.

Лавочник грубо захохотал и крикнул мне вслед:

— Я бы так и сделал, если бы она была такой же хорошенькой, как ты!

Но я уже выбежал наружу, где все еще шел снег.

Не считая того, что я спотыкался на каждом шагу, потому что лишь смутно видел землю сквозь снег и чадру, а также того, что я часто наступал на собственный подол, я добрался до караван-сарая без приключений. Это даже слегка разочаровало меня, потому что я всю дорогу стискивал кулаки, зубы и весь кипел от злости, твердо решив, что, если ко мне грубо обратится или со мной начнет заигрывать какой-нибудь урод, я убью его. Я незаметно проскользнул в гостиницу через заднюю дверь, поспешил переодеться и хотел уже было выбросить одежду девушки. Но потом подумал и отрезал от ее платья квадрат, чтобы сохранить его на память как диковинку. С тех пор с его помощью я удивлял многих, кто не верил, что какая-либо ткань может быть не подвержена горению.

Вообще-то я слышал о подобной материи еще задолго до того, как покинул Венецию. Помнится, священники рассказывали, что Папа Римский среди драгоценных церковных реликвий хранит sudarium[153] — одеяние, которым в свое время якобы вытирали святое чело Иисуса Христа. Этой ткани приписывались священные свойства, и поэтому, утверждали священники, ее нельзя было уничтожить. Ее можно было кинуть в огонь и оставить там на долгое время, а затем извлечь обратно в целости и сохранности. Еще я слышал, что некий выдающийся целитель оспаривал заявление священников о том, что якобы именно святой пот сделал sudarium невосприимчивым к разрушению. Он настаивал на том, что ткань, должно быть, сделана из кожи саламандры — создания, про которое Аристотель заявил, что оно уютно чувствует себя в огне.

При всем моем уважении как к набожным верующим, так и к прагматичным последователям Аристотеля, я все-таки возражу и тем и другим. Поскольку я проявил интерес к этой не сгорающей в огне ткани, сотканной огнепоклонниками-гебрами, мне потом показали, как ее делают и из какого материала. В горах неподалеку от Балха есть некая порода, мягкая на ощупь. После того как эту породу дробят, она разделяется не на зерна, как песок, а на волокна, как лен. Эти волокна мнут, сушат, вымачивают, снова мнут, вытягивают, а затем скручивают в нить. Понятно, что из любой нити можно соткать ткань, и также ясно, что ткань, сделанная из минерала, не должна гореть. Необычная горная порода, грубое волокно и волшебная ткань, сотканная из него, — все это огнепоклонники-гебры считают священным и приносят в жертву своему Ахурамазде; они называют эту удивительную материю словом, которое буквально обозначает «непачкающийся камень» и которое я взял на себя смелость перевести на более цивилизованный язык как «горный лен».

Глава 3

Мой отец и Ноздря отсутствовали недель пять или шесть, ну а поскольку дядя Маттео не требовал особого внимания, у меня оставалось довольно много свободного времени. Поэтому я еще несколько раз возвращался в дом гебра — обязательно надевая при этом одежду, которой не требовалась «чистка». И каждый раз, когда я произносил пароль: «Покажи мне самый лучший товар», старик просто сотрясался от хохота, вспоминая мое появление перед ним в женской одежде. Мне приходилось сносить его хохот и грубые шуточки, терпеливо ожидая, когда персиянин возьмет наконец мой дирхем и покажет, какая комната свободна.

Раз за разом я перепробовал всех его девушек. Ну а поскольку все они были мусульманками-пуштунками и, соответственно, tabzir, то сношения с ними приносили мне лишь облегчение, а не настоящее удовлетворение. Я мог бы с таким же успехом проделывать это с kuch-i-safari, причем это обошлось бы мне гораздо дешевле. Я даже узнал от девушек несколько слов на пушту, посчитав этот язык недостойным дальнейшего изучения. Судите сами: вот, например, слово «gau», когда его произносят нормально, на выдохе, значит «корова», однако оно же на вдохе означает «теленок». А теперь представьте себе, как простое предложение «У коровы есть теленок» звучит на пушту. Представили? Ну а сейчас попытайтесь вообразить, как ведется более сложный разговор.

Выходя из дома свиданий обратно через лавку, торгующую «горным льном», я все-таки останавливался, чтобы переброситься несколькими словами на фарси с хозяином-гебром. Обычно старик делал несколько насмешливых замечаний на свою излюбленную тему — как мне пришлось переодеться женщиной, но он также снисходил до ответов на мои расспросы относительно особенностей его религии. Мне было интересно побеседовать с этим уникумом — ярым последователем старинной языческой религии. Лавочник признался, что сейчас осталось совсем мало верующих, но он утверждал, что когда-нибудь его религия снова станет главной — и не только в Персии, но и на восток и на запад от Балха, от Армении до Бактрии. Кстати, первым делом старик сказал мне, что не следует называть его гебром.

— Это слово означает всего лишь «язычник», и оно используется мусульманами в качестве насмешки. Мы предпочитаем, чтобы нас называли «заратуши», потому что мы являемся последователями Заратуштры, Золотого Верблюда. Именно он научил нас поклоняться богу Ахурамазде, чье имя в наши дни переделали в презренное Ормузд.

— Что значит «огонь», — со знанием дела произнес я, поскольку Ноздря много рассказывал мне об этом. И кивнул головой в сторону лампы, которая всегда горела в лавке.

— Ничего подобного, — обеспокоенно ответил старик. — Это глупое заблуждение, что мы якобы поклоняемся огню. Ахурамазда — это бог Света, и мы просто поддерживаем огонь как напоминание о его благотворном свете, который изгоняет темноту его извечного врага Аримана[154].

— Вообще-то, — заметил я, — ваш Ахурамазда не слишком отличается от нашего Господа Бога, который борется против своего врага Сатаны.

— Согласен. У мусульман — Аллах и Шайтан, у вас, христиан, Иисус Христос и Сатана, которых вы получили от иудеев. Ну а прообразами Бога и Дьявола для самих иудеев послужили наши Ахурамазда и Ариман. Кстати, ваши ангелы и демоны тоже скопированы с наших небесных посланцев малахим и их противников злых дэвов. А ваши Рай и Преисподняя взяты из учения Заратуштры о природе и загробной жизни.

— Ну хватит! — запротестовал я. — Мне нет дела до иудеев и мусульман, но истинная христианская вера никак не может быть простым подражанием чему-то.

Старик перебил меня:

— Взгляни на любую картину, где изображены ваш христианский Бог, ангелы или святые. Они обязательно запечатлены со сверкающим нимбом вокруг головы, разве не так? Красивая фантазия, и придумали ее, между прочим, мы. Ибо нимб символизирует свет нашего вечного пламени, которое в свою очередь олицетворяет свет Ахурамазды, вечно освещающий его посланцев и святых.

Это звучало достаточно правдоподобно, и мне расхотелось спорить, но, разумеется, я никак не мог признать правоту язычника. Старик продолжил:

— Вот почему нас, заратушей, веками преследовали, осмеивали, уничтожали и отправляли в изгнание. Причем все: мусульмане, иудеи и христиане. Понятно, что люди, которые гордятся своей единственно истинной верой, должны делать вид, что получили ее через какое-то особое откровение. Они не хотят помнить, что она просто пришла к ним из первоначальной веры других народов.

Возвращаясь в тот день обратно в караван-сарай, я думал, что, возможно, церковь поступает мудро, требуя от христиан слепой веры и запрещая рассуждения. Чем больше вопросов я задавал и чем больше ответов на них получал, тем сильнее становились мои сомнения. Когда я проходил мимо сугроба, то сгреб снег в пригоршню и слепил из него снежок. На первый взгляд он был круглый и плотный. Но когда я присмотрелся к нему внимательней, его округлость в действительности оказалась состоящей из огромного числа плотно примыкающих друг к другу углов и пиков. Если бы я подержал снежок в руках подольше, то вся его видимая прочность превратилась бы в воду. В этом и заключается опасность любопытства, думал я: все несомненные факты превращаются в обрывки и исчезают. Человек достаточно любознательный и упорный может даже обнаружить, что круглый и плотный земной шар на самом деле таковым не является. Интересно, станет ли он гордиться своей способностью к умозаключениям, если они выбивают почву у него из-под ног? И опять же кто ответит: является ли истина более прочным фундаментом, чем иллюзия?

На следующий день, возвратившись в караван-сарай, я обнаружил, что отец и Ноздря вернулись из своего путешествия. Хаким Хосро тоже был там, все трое собрались вместе у постели дяди Маттео и говорили разом.

— …И оказалось, что это вовсе даже не в Кабуле. Султан перенес столицу к юго-востоку от него, в город, который называют Дели…

— Неудивительно, что вы так долго отсутствовали, — заметил дядя.

— …Пришлось пересечь огромное количество гор, преодолеть перевал, который называется Хайберским проходом…

— …Затем пересечь земли под названием Пенджаб…

— Правильней сказать Пандж-Аб, — встрял хаким, — это значит Пять Рек.

— Да уж, это было непросто. Кстати, султан, как и шах Персии, захотел непременно отправить богатые подношения в знак своей верности великому хану…

— Таким образом, у нас теперь есть великолепная лошадь, нагруженная изделиями из золота, кашмирскими тканями, рубинами и…

— Все это хорошо, — перебил Ноздрю отец. — Но теперь скажите главное: как себя чувствует наш больной?

— Такое чувство, что я весь насквозь пустой, — проворчал дядя, почесывая свой локоть. — С одного конца я выкашлял всю мокроту, а с другого — извергнул остатки дерьма и газов, а между ними из меня вышла последняя капля пота. Я чертовски устал оттого, что меня всего обклеивали этими магическими бумажками и посыпали как сдобную булку bignè[155].

— В противном случае его состояние осталось бы без изменений, — сказал хаким Хосро рассудительно. — Мы должны были помочь природе в лечении. Я счастлив, что вы все снова вместе, но теперь настоятельно рекомендую поскорее покинуть Балх и взять больного с собой на природу. Куда-нибудь повыше, в горы, расположенные на востоке, где воздух чище.

— Но он же там холодный, — запротестовал отец, — такой же холодный, как милостыня. Разве это хорошо для Маттео?

— Холодный воздух — самый чистый воздух, — сказал хаким. — Я установил это благодаря пристальным наблюдениям и специальному изучению вопроса. Вот вам доказательство: у людей, которые живут в холодном климате, подобно русским, белый цвет кожи. А у тех, кто живет в жарком климате — скажем, у ариянских индусов, — кожа грязно-коричневая или черная. Мы, пушту, живущие посередине, имеем кожу промежуточного оттенка — желтовато-коричневую. Поэтому я убедительно советую вам как можно скорее отвезти больного на вершины этих холодных, чистых и белых гор.

После того как мы с хакимом помогли дяде Маттео встать, вылезти из козьих шкур и впервые за эти недели одеться, мы ужаснулись тому, как он похудел. Дядюшка выглядел еще выше в своих одеждах, которые внезапно стали ему велики, хотя еще совсем недавно полнота растягивала их по швам. Здоровый цвет лица исчез, сменившись бледностью, а его конечности от долгого бездействия дрожали, но дядя Маттео объявил, что он безмерно рад, что встал. А позднее, когда мы ужинали в зале караван-сарая, он таким же зычным голосом, как и всегда, с интересом расспрашивал постояльцев об особенностях дороги в восточных горах.

Купцы охотно отвечали, они дали нам великое множество полезных советов. Хотя меня, например, несколько смутило, что, говоря о горах на востоке, все путешественники называли их по-разному.

Первый купец сказал:

— Это Гималаи, Обиталище Снега. Прежде чем вы подниметесь туда, обязательно купите склянку с маковым соком. Это снадобье поможет в случае, если вас поразит снежная слепота.

Другой купец сказал:

— Это Каракорум, что значит Черные и Холодные Горы. Питающиеся снегом воды наверху холодны круглый год. Ни в коем случае не позволяйте своим лошадям пить из рек, только из ведра, после того как вы немного согреете воду, иначе у них начнутся судороги.

А третий купец заметил:

— Эти горы называют Гиндукуш, или Убийцы Индусов. В этой труднопроходимой местности лошади порой становятся непослушными и неуправляемыми. Если такое вдруг произойдет, просто привяжите волосы из конского хвоста к его языку, и животное мгновенно успокоится.

Четвертый купец сказал:

— Эти горы называют Памир, что означает Путь к Пику. Единственная пища, которую найдут там ваши лошади, — это синевато-серый сильно пахнущий невысокий кустарник, который зовется burtsa. Лошади обязательно сами отыщут его. Между прочим, этот кустарник еще и хорошее топливо для костра, потому что он полон природных масел. Как это ни странно, но чем зеленее кустарник выглядит, тем лучше он горит.

А пятый купец сказал:

— Это Кхвая, Горы-Хозяева. Они никогда не дадут вам сбиться с пути, даже в самом густом тумане. Только помните, что южные склоны гор начисто лишены растительности. Если вы вдруг увидите деревья, кустарники или вообще какую-нибудь растительность, то знайте — это северная сторона горы.

Шестой купец заметил:

— Те горы называют Мустах, Хранители. Постарайтесь попасть туда и пройти через них до того, как весну сменит лето, потому что тогда начнется Bad-i-sad-o-bist, ужасный «Ветер, дующий сто двенадцать дней подряд».

А седьмой купец добавил:

— Эти горы называются Такх-и-Сулейман, Трон Соломона. Если вас случайно застигнет там ураган, будьте уверены: он начался в какой-то пещере неподалеку, в логове одного из демонов, изгнанных туда добрым царем Соломоном. Просто отыщите пещеру и закройте вход в нее большими камнями, тогда ветер стихнет.

Итак, мы упаковали вещи, расплатились с владельцем караван-сарая, попрощались со всеми новыми знакомыми и снова двинулись в путь. Отец, дядя, Ноздря и я сели на своих коней и повели за собой в поводу вьючную лошадь и еще двух, нагруженных ценными подарками для великого хана. Мы двинулись от Балха прямо на восток, через деревни Кхолм, Квондуз и Талокван, больше напоминающие рынки. Похоже, все жители этой покрытой травой местности занимались тем, что выращивали лошадей и постоянно торговали племенными жеребцами и кобылами со своими соседями. Лошади были просто великолепны, их можно было сравнить с арабскими скакунами, хотя форма их головы и не была такой же изящной. При этом все продавцы неизменно утверждали, что порода, которую они разводят, берет начало от Буцефала — коня Александра Македонского, и это, разумеется, выглядело совершенно нелогично и совершенно неправдоподобно. Каждый говорил это лишь о своих лошадях, что было нелепо, поскольку торговля шла везде. Во всяком случае, я ни разу не видел там ни одной лошади с павлиньим хвостом, украшавшим легендарного Буцефала: а ведь именно так утверждалось в «Александриаде», которую я в юности изучил вдоль и поперек.

В это время года все луга были покрыты снегом, так что мы не могли увидеть, как редеет зелень по мере нашего продвижения на восток. Но мы знали, что так и происходит, потому что земля под снегом постепенно сделалась сначала неровной, затем каменистой, деревень становилось меньше, и по дороге нам попался всего лишь один весьма захудалый караван-сарай. После того как мы миновали последнюю деревню под названием Кешем — кучку замшелых каменных домишек у подножия холмов, предшествующих горам, — мы вынуждены были приблизительно три ночи из четырех ночевать под открытым небом. Да уж, было не слишком весело спать под навесом в снегу, замерзая на ветру и питаясь всухомятку походными припасами.

Мы беспокоились, что такая жизнь еще больше ослабит дядю Маттео. Но он не жаловался, не в пример нам, бывшим гораздо здоровее его. Дядюшка утверждал, что чувствует себя лучше на пронизывающем ветру, холодном воздухе, как и предсказывал хаким Хосро; кашель уменьшился, и кровь из мокроты вскоре исчезла. Дядя позволял остальным делать за себя тяжелую работу, но не разрешал сокращать из-за него переходы. И каждый день он садился в седло или упорно, как и мы, проходил рядом с лошадью тяжелый отрезок пути. Однако мы особенно не спешили, поскольку знали, что нам все равно придется остановиться на зиму, как только мы спустимся со склонов гор. Кроме того, через некоторое время все мы стали такими же худыми, как и дядя Маттео, и сил у нас заметно поубавилось. Только у Ноздри сохранилось его пузо, но и оно теперь стало поменьше и уже не напоминало дыню, которую он носил под одеждой.

Добравшись до реки Пяндж, мы отправились по ее широкой долине вверх по течению на восток, а уж оттуда — в горы. Кстати, долина эта заметно отличалась от обычных: огромная, шириной во много фарсангов, она казалась ниже только по отношению к горам, которые вздымались вверх на противоположной ее стороне. И располагалась эта долина не на земле, а неизмеримо выше, среди облаков, недосягаемая, словно Небеса. Однако, смею заметить, она вовсе не напоминала Небеса поскольку была холодной, твердой и неприветливой, а отнюдь не благоуханной, мягкой и гостеприимной.

Местность была однообразной: широкая долина, обрамленная обвалившимися скалами, и чахлая растительность, вся согнувшаяся под снежным покровом. Река с мутной водой, протекавшая через долину, а вдалеке от нее по обеим сторонам — белые как зубы и как зубы же острые горы. Ничто не менялось здесь, кроме освещения, которое варьировалось от золотисто-персикового на рассвете до огненно-розового на закате. Посередине было небо, то синее, то пурпурное; изредка на нем появлялись облака, похожие на мокрую серую шерсть, а из них словно выжимали снег или ледяной дождь.

Земля здесь нигде не была ровной: сплошное нагромождение камней и скал, вокруг которых нам приходилось прокладывать путь или осторожно пересекать их. Но чуть в стороне от этих спусков и подъемов наше продолжительное восхождение было незаметно взору, и мы могли даже счесть, что все еще находимся на равнине. Поскольку каждую ночь мы останавливались на ночлег, горы со всех сторон на горизонте казались такими же одинаково высокими, как и те, которые окружали нас прошлой ночью. Однако на самом деле горы становились все выше, долина постепенно шла вверх. Это напоминало восхождение по пологой лестнице, где если особенно не присматриваться, то и не заметишь, что земля уходит от тебя все дальше и дальше.

Тем не менее по ряду признаков можно было определить, что все это время мы поднимались вверх. Во-первых, следовало обратить внимание на поведение наших лошадей. Мы, двуногие создания, время от времени слезая с лошадей и идя пешком, в такие моменты могли физически ощутить, что каждый наш шаг вперед был также и небольшим шагом вверх, однако животные с четырьмя конечностями и раньше прекрасно знали, что они постоянно движутся, подымаясь по наклонной плоскости. Бедные лошади с трудом тащились вперед, прикладывая к этому чрезмерные усилия, так что нам даже в голову не приходило понукать их, вынуждая двигаться быстрей.

Другим признаком восхождения были реки, которые текли вдоль долины. Пяндж, который я уже упоминал, является истоком Окса[156] — великой реки, которую не один раз переходил Александр. Автор «Александриады» описывает Окс как довольно широкую, спокойную реку с медленным течением. Однако она была такой лишь далеко на западе, внизу от того места, где мы находились. Впадающий в Окс Пяндж, вдоль которого лежал наш путь, не был широким и глубоким, но его стремительный поток мчался по долине подобно дикому табуну белых лошадей, взмахивающих своими гривами и хвостами. Да и шум падающей воды часто терялся в скрежете и грохоте больших камней, которые перекатывались и ударялись о ложе реки, больше напоминая звуки, издаваемые табуном диких лошадей. Даже слепой человек мог определить, что Пяндж с шумом несется вниз и что его движущая сила, расположенный на высоте исток, находится далеко и гораздо выше. Зимой, разумеется, река ни на миг не могла замедлить свой стремительный бег, иначе она бы замерзла, превратилась в лед и внизу не стало бы никакого Окса. Однако на морозном воздухе брызги, капли и потеки воды на скалистых берегах тотчас же превращались в голубовато-белый лед. Поскольку от этого шагать рядом с рекой было опасней, чем по земле, покрытой снегом, и также оттого, что каждая капля, которая долетала до нас, замерзала на ногах и боках — лошадиных или же наших собственных, — мы старались по возможности держаться подальше от берега.

Еще одним показателем того, что мы поднимались вверх, было то, что сам воздух стал заметно разреженным. Слушая мои рассказы, те, кто сам никогда не путешествовал, частенько не верят и даже смеются надо мной, когда я говорю им об этом. Так же как и они, я хорошо знаю, что воздух не может иметь веса, он неразличим, кроме тех случаев, когда становится ветром. Когда неверующие спрашивают, как это вес элемента, который ничего не весит, может вдруг уменьшиться, я не могу объяснить им как и почему, я только знаю, что это происходит. На больших высотах воздух становится еще менее вещественным, и тому есть подтверждения.

Вот, например, одно: человек в горах вынужден дышать глубже, чтобы наполнить свои легкие. Это не имеет ничего общего с одышкой, которая появляется при быстром движении или оживленной ходьбе: там даже человек, который стоит на месте, вынужден дышать глубже. Когда же я сам прилагал определенные физические усилия, скажем нагружая лошадь вьюками или перебираясь через большой камень, который лежал у меня на пути, мне приходилось дышать так часто и глубоко, что, казалось, я уже никогда не смогу вдохнуть достаточно воздуха, который бы поддержал мои силы. Некоторые скептики могут счесть, что я придумал эту байку от скуки (хотя, Бог свидетель, скучать в горах нам не приходилось), но я настаиваю на том, что разреженный воздух — это реальность.

В качестве еще одного, дополнительного доказательства я могу сказать, что дядя Маттео, хотя он тоже был вынужден, как и мы, дышать глубже, не страдал в горах от частых и болезненных приступов кашля. Понятно, что разреженный воздух на высоте не давил так сильно на его легкие и им не надо было выталкивать его обратно с усилием.

У меня есть и другие доказательства. Всем известно, что огонь и воздух оба не имеют веса и являются наиболее родственными из всех четырех стихий. На высоте, где воздух разрежен, также слаб и огонь. При горении его цвет скорее голубой и тусклый, чем желтый и яркий. И не подумайте, что это было результатом того, что в качестве топлива мы использовали местный кустарник burtsa. Я провел опыт и с другими, более привычными вещами, вроде бумаги: пламя оставалось таким же тусклым и слабым. И даже когда нам удавалось как следует разжечь костер, у нас все равно уходило больше времени на то, чтобы опалить кусок мяса или вскипятить воду в горшке, чем это было необходимо внизу. Точно так же требовалось больше, чем обычно, времени и чтобы отварить что-нибудь в кипящей воде.

Зимой здесь не ходили караваны, но мы все же встретили нескольких одиноких путников. В большинстве своем они были охотниками, в поисках добычи перебиравшимися в горах с места на место. Они много работали зимой, а когда наступала весна, охотники, прихватив все свои запасы шкур и кож, спускались на рынок, расположенный в одном из равнинных городов. Их лохматые маленькие лошадки были нагружены тюками со шкурами лис, волков, барсов, уриалов — степных баранов — и горалов — это что-то среднее между козой и газелью. Охотники, которые ставили капканы, рассказали нам, что долина, по которой мы поднимались вверх, называется Вахан, или Ваханский коридор, потому что отсюда во все стороны, подобно дверям из коридора, открывается множество проходов в горах; долина эта является одновременно границей и проходом ко всем этим землям, расположенным внизу. К югу, сказали охотники, есть проходы, которые ведут из Коридора к землям, называемым Читрал, Хунза и Кашмир. На востоке расположены проходы к земле, именуемой Тибет, а на севере — к земле под названием Таджикистан.

— Ага, значит, Таджикистан в той стороне? — спросил отец, обратив взор к северу. — Ну, тогда мы не слишком уж и далеко, Маттео, от той дороги, которую выбрали.

— Это правда, — сказал дядя, голос его звучал устало и тихо. — Нам понадобится лишь пересечь Таджикистан, затем короткой дорогой пройти до города Кашгара — и мы снова в Китае, у Хубилая.

На своих вьючных лошадях охотники-звероловы везли еще и множество рогов дикого барана, которого называли архар, и я, до этого видевший лишь маленькие рога коровы, газелей и домашних баранов, был сильно изумлен при их виде. У основания эти рога были такой же величины в окружности, как и мои бедра, и закручивались в спираль по всей своей длине. Острые концы рогов на голове животного могли легко разорвать человека на куски, а если бы спирали можно было распрямить и вытянуть, каждый рог, наверное, оказался бы с меня величиной. Да уж, рога эти производили впечатление. Я предположил, что охотники взяли их для того, чтобы сделать великолепные украшения. Нет, рассмеялись они, из этих огромных рогов можно изготовить множество полезных вещей: чаши для еды и питья, стремена для лошадей и даже подковы. Они утверждали, что лошадь с такими подковами никогда не споткнется на самой скользкой дороге.

(Много месяцев спустя, оказавшись высоко в горах, я, помню, увидел этих архаров живьем и на воле и подумал: до чего же жаль убивать таких красавцев ради каких-то чаш и подков. Отец и дядя, настоящие купцы, думающие в первую очередь о прибыли, смеялись и бранили меня за сентиментальность. Кстати, с тех пор они стали называть архаров не иначе, как «бараны Марко»[157].)

По мере того как мы продолжали свое восхождение на Вахан, горы по другую сторону долины все еще оставались ужасающе высокими. Однако теперь каждый раз, когда прекращался снегопад и можно было поднять глаза на громаду гор, то мы неизменно обнаруживали, что они заметно приблизились. Отливающий синим лед, который покрывал берега по обеим сторонам Пянджа, становился все толще и направлял течение реки по сужающемуся ложу, словно хотел наглядно продемонстрировать, как зима сжимала землю в своих тисках.

Горы становились все выше день ото дня, они сменяли друг друга, оставаясь все такими же высокими, и вот наконец эти сооружения титанов сомкнулись перед нами. Когда мы направились к входу в высокую долину, снегопад ненадолго прекратился и тучи рассеялись, так что стало возможно разглядеть белые пики гор и холодное синее небо, которое волшебным образом отражалось в огромном замерзшем озере Чакмактын. В западной оконечности этого озера подо льдом текла река Пяндж, вдоль которой мы шли. Ну а раз здесь находился ее исток, то, следовательно, и воды легендарной реки Окс тоже брали здесь свое начало. Отец и дядя отметили это место в Китабе, поскольку карты этой местности, составленные аль-Идриси, были неточными. Я не мог помочь им точно определить наше местоположение, так как линия горизонта здесь располагалась слишком высоко и была слишком неровной, чтобы можно было использовать kamàl. Однако, будь ночное небо чистым, я мог бы, по крайней мере, определить, исходя из высоты Полярной звезды, что мы ушли далеко на север от Суведии и от берегов Леванта, откуда в свое время и начали свое путешествие по суше.

На северо-восточном берегу озера Чакмактын располагалось поселение, которое само провозгласило себя городом. Оно называлось Базайи-Гумбад и в действительности состояло из одного караван-сарая и нескольких построек, вокруг которых раскинулись палаточный городок и загоны, в которых размещались путники, остановившиеся здесь на зиму. Не приходилось сомневаться, что, как только погода станет получше, почти все население Базайи-Гумбада мигом снимется и покинет Ваханский коридор через его многочисленные ответвления. Владельцем караван-сарая оказался веселый разбитной человек по имени Икбаль, что значит Добрая Судьба. Имя вполне подходило ему: Икбаль процветал, потому что Базайи-Гумбад был единственным местом на всем протяжении Шелкового пути, где могли сделать остановку караваны. Он урожденный ваханец, сказал нам Икбаль, и родился прямо здесь, в гостинице. Однако, поскольку не одно поколение его предков содержало в Базайи-Гумбаде караван-сарай, он, разумеется, говорил на торговом фарси и вдобавок довольно подробно, если и не из собственного опыта, то по слухам, знал местность, расположенную по ту сторону гор.

Широко раскинув руки, Икбаль самым сердечным образом приветствовал нас в высоком Па-Мир, или Дороге к Вершинам, а затем замолчал, осознав, что его слова вовсе не были преувеличением. Здесь, сказал он, мы были на высоте одного фарсанга — что составляет две с половиной мили — над уровнем моря и, стало быть, над уровнем таких прибрежных городов, как Венеция, Акра и Басра. Хозяин караван-сарая не объяснил, откуда он с такой точностью знает высоту местности, и нам пришлось поверить ему на слово. Однако, учитывая, что вокруг нас возвышались горные пики, высота которых была видна невооруженным глазом, я не стал оспаривать его заявления о том, что мы подошли к Крыше Мира.

Часть шестая КРЫША МИРА

Глава 1

Мы сняли на четверых, включая и Ноздрю, комнату в главном здании гостиницы, а снаружи — загон для наших животных, рассчитывая прожить в Базайи-Гумбаде до конца зимы. Не то чтобы нам так уж нравилось в караван-сарае, кроме того, поскольку большую часть припасов приходилось привозить из-за гор, хозяин запрашивал со своих гостей высокую плату, однако выбора у нас не оставалось: заведение Икбаля было здесь единственным. Следует отдать должное, он сам и его предшественники всегда беспокоились о том, чтобы путешественникам было удобно.

Главное здание оказалось двухэтажным, тогда я впервые увидел такой караван-сарай: часть нижнего этажа представляла собой удобный загон для скота, принадлежавшего Икбалю, а кроме того, там хранились припасы из кладовой гостиницы. Верхний этаж был предназначен для постояльцев и окружен снаружи крытой галереей, на которой возле каждой спальни было проделано в полу отверстие для уборной, так что испражнения жильцов падали прямо во двор гостиницы и шли на пользу стайке костлявых цыплят. Поскольку комнаты для постояльцев располагались над загоном для скота, это неизбежно означало, что мы наслаждались запахами, которые поднимались от животных, и, признаться, подобные «ароматы» доставляли мало удовольствия. Правда, эти запахи были все же не такие сильные, как те, которые исходили от нас и остальных давно не мывшихся гостей, а также от нашей одежды. Хозяин гостиницы не тратил зря драгоценный высушенный помет, чтобы затопить хаммам или согреть горячей воды для стирки.

Икбаль предпочитал использовать топливо для того, чтобы согревать по ночам наши постели. Все кровати в гостинице были особого типа, который на Востоке известен как kang. Лежанка представляет собой полый внутри помост, сложенный из камней, покрытых досками, на которые складывают груду одеял из верблюжьей шерсти. Перед тем как лечь спать, доски поднимают, раскладывают внутри kang сухой помет и добавляют к нему несколько горящих углей. Поначалу путешественники, никогда раньше не видевшие подобных кроватей, с непривычки либо мерзли всю ночь, либо поджигали доски под собой. Однако, приноровившись как следует, можно было научиться так разжигать огонь, что он тлел всю ночь, испуская тепло, но при этом не слишком дымил и не заставлял никого в помещении задыхаться. Во всех комнатах для гостей были лампы, собственноручно изготовленные Икбалем; ничего подобного я никогда и нигде больше не видел. Для того чтобы сделать такую лампу, он брал мочевой пузырь верблюда, надувал его как шар, а затем покрывал лаком, чтобы придать ему форму, и раскрашивал в разные цвета. В отверстие, вырезанное в пузыре, можно было поставить свечу или масляную лампу, и тогда большая сфера лучилась разными цветами.

Повседневная еда в гостинице была, как обычно принято у мусульман, однообразной: баранина и рис, рис и баранина, вареные бобы, большие тонкие лепешки жесткого хлеба, который назывался nan, а для питья чай зеленого цвета, всегда, непонятно почему, слегка отдававший рыбой. Однако доброго хозяина Икбаля можно было извинить: он старался изо всех сил разнообразить еду, это происходило каждую мусульманскую пятницу, а также во время всех религиозных праздников, которые приверженцы ислама отмечали в ту зиму. Я затрудняюсь сказать, что именно они отмечали — у праздников этих были непонятные и сложнопроизносимые названия вроде Zu-l-Heggeh и Yom Ashuba, — но по этому случаю нас угощали говядиной вместо баранины и рисом, который назывался pilaf и был окрашен в красный, желтый или голубой цвет. Иногда подавали острое жареное мясо под названием samosa и особый десерт, похожий на сладкий шербет: снег с привкусом фисташек или плодов сандалового дерева, а однажды — я пробовал его лишь однажды, но никогда не забуду этот вкус — нам подали пудинг, сделанный из имбиря и чеснока.

Поскольку не существовало никаких запретов, мы частенько пробовали различную еду других народов. Кто только не останавливался у Икбаля, как в зданиях самого караван-сарая, так и в палатках вокруг него: выходцы из разных стран, говорившие на разных языках, приверженцы всевозможных религий. Здесь были персидские и арабские купцы; пакистанские торговцы лошадьми, на землях которых мы недавно побывали; высокие светловолосые русские с далекого севера; волосатые верзилы таджики с ближнего севера; плосколицые пёба[158] из расположенной на востоке страны, которая на их языке называется To-Bhot (Тибет[159]), что означает Высокое Место; темнокожие низкорослые индусы и тамилы из Чолы — государства на юге Индии; сероглазые люди с волосами песочного цвета, которых называли хунзукутами и калашами с ближнего юга; несколько иудеев различного происхождения и многие другие. Именно эта пестрота национального состава и делала Базайи-Гумбад городским сообществом — в зимнее время, во всяком случае, все его обитатели прилагали массу усилий, чтобы сделать его организованным и пригодным для жилья городом. Несомненно, это было гораздо более дружественное сообщество, чем те традиционные поселения, в которых мне довелось побывать.

Во время любой трапезы каждый из нас мог присесть к костру, на котором готовили пищу, и ему всегда оказывали радушный прием — и языковой барьер не был здесь преградой. К концу той зимы, полагаю, мы отведали всех кушаний, какие только подавали в Базайи-Гумбаде, а поскольку сами мы пищи не готовили, то, как и многие другие странники, ели в обеденном зале караван-сарая. Но мы занимались не только тем, что пробовали различные угощения (некоторые из них запомнились своей изысканностью, а некоторые были просто ужасны), сообщество предлагало и другие развлечения. Почти каждый день у какой-нибудь группы людей был праздник, и обычно им нравилось, когда кто-нибудь еще приходил посмотреть или же присоединялся к ним, чтобы помузицировать, попеть, потанцевать или принять участие в спортивных играх. Разумеется, в Базайи-Гумбаде были не только праздники, множество людей предпочитало собираться и по более серьезным поводам. Ну а поскольку в каждой стране, как правило, свои законы, жителям сообщества пришлось избрать по одному представителю каждых цвета кожи, языка и религии, чтобы создать импровизированный объединенный суд, разбиравший жалобы на воровство, учинение беспорядков и другие неблаговидные поступки.

Я упомянул здесь о заседаниях суда и о праздниках одновременно, потому что они вместе сыграли важную роль в некоем происшествии, которое я счел забавным. Представители довольно красивого народа, которых здесь называли калаши, были драчливы, но дрались только между собой и без особой свирепости. Их потасовки часто заканчивались всеобщим весельем. Эти люди также были веселы, музыкальны и обходительны. Они знали огромное количество различных калашских танцев с названиями вроде kikli и dhamal и танцевали их почти каждый день. Но один из их танцев, который назывался luddi, запомнился мне как один из самых необычных.

Я впервые увидел, как его исполнял калашский мужчина, которого приволокли на объединенный суд Базайи-Гумбада по обвинению в том, что он украл набор верблюжьих колокольчиков у своего соседа. Когда суд оправдал злоумышленника за недостатком улик, то вся его калашская родня, включая и того, кто обвинил его, на радостях исполнили пронзительную и громыхающую музыку на флейтах, чимтах[160], напоминавших клещи, и барабанах, в которые они били не палочками а прямо руками. Недавний обвиняемый принялся танцевать luddi, подскакивая и взбрыкивая. Постепенно к нему присоединилась и вся его родня. Во второй раз я видел, как этот танец исполнял другой калашский мужчина, тот самый, у которого пропали верблюжьи колокольчики. Поскольку суд не мог предоставить ему другие колокольчики или наказать вора, то он вынес соломоново решение — собрать пожертвования с каждого обитателя лагеря, чтобы возместить потерю пострадавшему. Сбор составлял всего лишь несколько медяков с каждого жертвователя, но в целом набралась изрядная сумма, может быть, даже больше, чем стоили похищенные колокольчики. Когда мужчине вручили деньги, вся калашская родня — включая и оправданного за недостатком улик — снова устроила музыкальное представление с игрой на флейтах, чимтах и барабанах, и на этот раз уже сам владелец колокольчиков танцевал, подскакивая и взбрыкивая, танец luddi, а остальные постепенно присоединились к нему. Мне объяснили, что этот танец драчливые калашские мужчины исполняют только по случаю победы в тяжбе. Жаль, что я не смог станцевать что-нибудь подобное во время судебного разбирательства в Венеции.

Согласитесь, объединенный суд в данном случае рассудил мудро, и так было, я полагаю, при рассмотрении большинства дел. Работа судей требовала особой дипломатии, ибо из всех людей, которые собрались в Базайи-Гумбаде, не было и двух человек, которые привыкли бы безоговорочно повиноваться одному и тому же своду законов. Изнасилование во хмелю, казалось, было обычным делом среди славян-несториан, равно как и половые сношения между содомитами среди арабов-мусульман, тогда как оба этих преступления считались ужасными среди язычников и неверующих калашей. Мелкое воровство являлось образом жизни для индусов, и этому же потворствовали пёба, которые считали все, что плохо лежало, ничейным, однако грязные, но честные таджики были убеждены в том, что воровство — преступление. Таким образом, суд вынужден был вести себя осторожно, стараясь отправлять приемлемое правосудие, чтобы не оскорбить принятые у какого-нибудь народа традиции. А ведь далеко не каждый случай, представленный на судебное разбирательство, оказывался таким же простым, как дело о похищенных верблюжьих колокольчиках.

Об одном из таких запутанных случаев, который разбирался на суде еще до того, как мы, Поло, прибыли в Базайи-Гумбад, до сих пор спорили. И нам тоже рассказали про это дело со всеми подробностями. Старый торговец-араб обвинял свою самую молодую и привлекательную из четырех жен в том, что она бросила его и сбежала в палатку к молодому и красивому русскому. Оскорбленный супруг не желал, чтобы она возвращалась, он хотел, чтобы неверную жену и ее любовника приговорили к смерти. Русский настаивал, что по законам его родины женщина — это всего лишь прекрасная добыча, как любой лесной зверь, и принадлежит тому, кто сумел ее взять. Кроме того, сказал он, он ее действительно любит. Сбившаяся с пути жена, женщина из народа киргизов, жаловалась на то, что ее законный супруг просто невыносим и что он никогда не входил в нее иначе как в грязной арабской манере — через задний проход, так что она считала себя вправе завести другого — хотя бы для того, чтобы изменить положение. И еще она прибавила, что действительно любит русского. Я спросил нашего хозяина, чем закончилось судебное разбирательство. (Икбаля, который как уроженец и постоянный житель Базайи-Гумбада считался его почетным гражданином, разумеется, каждую зиму избирали в новый состав суда.)

Он пожал плечами и сказал:

— Брак есть брак в любой стране, а жена повсюду является собственностью мужчины. Мы вынуждены были разрешить это дело в пользу обманутого мужа. Ему позволили предать свою неверную жену смерти. Однако мы отказали ему в том, чтобы убить также и ее любовника. Русского наказали иначе.

— И каким же образом?

— Его всего лишь заставили разлюбить ту женщину.

— Но она же была мертва. Что-то я не пойму…

— Мы постановили, что его любовь к ней тоже должна умереть.

— Но… я все равно не понимаю. Как это можно сделать?

— Обнаженный труп женщины уложили на склоне холма. Осужденного прелюбодея приковали к столбу таким образом, чтобы он не мог до нее дотянуться. И обоих оставили там.

— Для того, чтобы он умер от голода рядом с ней? Да?

— Ничего подобного. Мужчину кормили, поили и делали все, чтобы ему было удобно, пока он не выздоровел. Теперь он свободен, до сих пор жив, но больше не любит ту женщину.

Я покачал головой.

— Простите меня, мирза Икбаль, но я правда не понимаю.

— Мертвое тело лежало там, и никто его не убирал. А теперь представьте, что происходило с трупом. В первый день произошло лишь незначительное изменение цвета — в тех местах, где к коже прикасались в последний раз. У женщины появились трупные пятна в области горла, где шею ее намертво сдавили пальцы супруга. Любовник был вынужден сидеть и смотреть, как эти синяки проявляются на ее плоти. Может быть, они были не таким уж и отвратительным зрелищем. Но спустя день или около того живот трупа разбухает. Еще через некоторое время мертвое тело начинает извергать из себя внутренности тем или иным способом, но в гораздо более неприглядной манере. А затем прилетают мухи…

— Спасибо. Я начинаю понимать.

— Да, и любовник вынужден был смотреть на все это. Поскольку там было прохладно, процесс слегка замедлился, однако разложение неумолимо. Труп гниет, а падальщики и другие хищные птицы спускаются все ниже, все ближе и смелей подходят шакалы и…

— Ясно.

— Дней через десять или около того, когда останки разложились, молодой человек полностью излечился от всякой любви к той женщине. Во всяком случае, мы в это верим. После этого он стал совершенно безумным. Он ушел вместе с караваном русских, однако товарищи вели его на веревке за повозками. Он до сих пор жив, но, если Аллах будет милосерден, возможно, долго не протянет.

Караваны, которые зимовали там, на Крыше Мира, были нагружены всевозможными товарами. И хотя некоторые из них оказались достойны восхищения — шелка и специи, ювелирные украшения и жемчуга, меха и кожи, — большинство из них не были мне в новинку. Однако попадались вещи, о которых я никогда прежде не слышал. Караван самоедов, например, вез с собой с далекого севера уложенные в кипы листы, которые самоеды называли слюдой. Она выглядела как настоящее стекло, разрезанное на прямоугольники, каждый такой лист был в длину с мою вытянутую руку, однако прозрачность листов была невысока, их портили трещины, пятна и наросты. При ближайшем рассмотрении я обнаружил, что это вовсе не стекло, а некий минерал весьма странного вида. Я уже упоминал про горный лен, который состоит из отдельных волосков, так вот, и эта порода расслаивается подобно страницам в книге на тонкие, жесткие, относительно прозрачные пластины. Материал этот был гораздо хуже настоящего стекла, которое делают в Мурано, однако искусство изготовления стекла до сих пор неизвестно в большинстве стран Востока. Поэтому слюда там является вполне подходящим заменителем, и, как сказали самоеды, за нее можно запросить хорошую цену на рынках.

С другого конца света, с далекого юга, караван тамилов из Чолы держал путь из Индии в Балх и вез тяжелые мешки, в которых было не что иное, как соль. Я, помню, тогда посмеялся над темнокожими низкорослыми купцами. Я же видел, что в Балхе не было недостатка в соли, и решил, что они просто глупцы, раз везут ее через весь материк. Застенчивые крошечные жители Чолы просили снисхождения за свои раболепные объяснения: это была «морская соль», сказали они. Я попробовал ее — на вкус она ничем не отличалась от обычной — и снова засмеялся. Тогда они продолжили объяснять дальше: в морской соли содержится один ценный компонент, которого нет в другой соли. И люди, которые сдабривают ею свою пищу, не болеют «зобом»; именно по этой причине они надеются, что выгодно продадут морскую соль в тех далеких странах.

— Волшебная соль? — издевался я, потому что видел в Балхе множество несчастных, страдающих этой болезнью, и полагал, что от нее не так-то легко избавиться. Я вовсю потешался над доверчивостью и глупостью чоланцев, но это их, похоже, не смущало.

Верховые и вьючные животные, которые находились в загоне рядом с озером, отличались не меньшим разнообразием, чем их владельцы Там были целые стада лошадей, ослов и даже несколько прекрасных мулов. Ко всем этим животным мы уже давно привыкли. Однако большинство верблюдов там были совершенно иными и отличались от тех, что мы видели прежде. Не такие высокие и длинноногое, они выглядели объемней и тяжеловесней из-за своей длинной толстой шерсти. Еще у них имелись гривы, как у лошадей, только эти гривы свисали с их животов, а не с длинных шей. Мало того, у всех у них еще и оказалось по два горба вместо одного. Между этими горбами было проще сидеть, поскольку там имелось естественное углубление для седла. Мне сказали, что бактрианские верблюды лучше приспособлены к зиме в горной местности, тогда как арабские легче переносят жару, жажду и пески пустыни.

Еще одно незнакомое вьючное животное я увидел у народа пёба. Сами жители Тибета называли его yyag, а большинство людей звало яком. Это было массивное создание с головой коровы и хвостом лошади, со всех сторон тело его напоминало по своей форме и размерам стог сена. Як стоя доходил человеку до плеча, но его голова располагается ниже, примерно на уровне наших коленей. Косматая грубая шерсть яков — черная, серая или же в черно-белых пятнах — всегда свисает до земли и скрывает слишком изящные для их массы ноги, которые они, несмотря ни на что, ставят удивительно ловко и точно во время ходьбы по узким горным тропам. Як хрюкает и рычит, как свинья, пока волочит ноги, постоянно пережевывает что-то своими похожими на жернова зубами.

Позже я выяснил, что мясо яка такое же вкусное, как и самая лучшая говядина, но ни одному из пастухов яков в Базайи-Гумбаде не довелось в ту зиму забить хотя бы одно животное. А еще тибетцы доят самок яков, и процесс этот требует определенной отваги из-за огромных размеров и непредсказуемости этих животных. И молока у тибетцев было так много, что они бесплатно раздавали его остальным. На вкус оно оказалось восхитительно, а масло, которое из него делали, могло бы стать достойным похвалы деликатесом, если бы в нем не присутствовала постоянно шерсть яков. Як — очень полезное животное: из его грубой шерсти можно спрясть такие крепкие палатки, что они выстоят во время бури в горах. А из тонких волос, выдираемых из хвостов яков, получались отличные мухобойки.

Кроме того, в Базайи-Гумбаде я видел множество красноногих куропаток, которых в других местах встречал лишь в дикой природе. У этих же куропаток крылья были подрезаны, чтобы они не могли улететь. Поскольку дети в лагере постоянно играли в прятки с птицами, я тоже взял себе одну, не только для развлечения, но и для более практических целей — каждая палатка и постройка в Базайи-Гумбаде кишела паразитами. Вскоре я узнал, что куропатки приносят также и другую пользу.

Калашские и хунзукутские женщины отрубают красные ноги эти птиц, оставляя тушку для варки, а ножки сжигают. В результате образуется тонкий пепел, который выглядит как пурпурный порошок. Этот порошок они используют так же, как другие женщины на Востоке сурьму — в качестве косметического средства для подводки и увеличения размера глаз. Калашские женщины также раскрашивают лица кремом; они делают его из семян цветов, которые называются bechu. Смею вас заверить: женщина с ярко-желтым лицом, посреди которого красуются огромные выкрашенные в пурпурный цвет веки, — это зрелище, на которое стоит взглянуть. Без сомнения, женщины считают, что это делает их привлекательнее в сексуальном плане, потому что, как я заметил, еще одним их любимым украшением был колпак (или капюшон, или накидка с капюшоном), сделанный из многочисленных маленьких ракушек морского моллюска каури, а каждая такая ракушка, бесспорно, выглядела как некий женский половой орган в миниатюре.

Кстати, раз уж речь зашла об этом, я был рад услышать, что в Базайи-Гумбаде имеются иные способы удовлетворить сексуальное влечение, нежели изнасилование под хмельком, содомия и адюльтер, который здесь столь строго карался. Разумеется, Ноздря выведал это во всех подробностях едва ли не на второй или на третий день нашего пребывания. Раб снова украдкой появился передо мной, так же как он проделывал это в Балхе, притворяясь, что испытывает отвращение к подобному открытию.

— На этот раз нечистый иудей, хозяин Марко. Он владеет маленьким караван-сараем, самым дальним от озера. Спереди это обычная лавка для заточки ножей, мечей или инструментов. А в задних помещениях он содержит большое количество женщин разных рас и национальностей. Как добрый мусульманин, я должен донести на эту отвратительную птицу, свившую гнездо на Крыше Мира, но я не стану этого делать, пока вы мне не прикажете. Надеюсь, вы окинете своим христианским оком сей нечестивый дом.

Я сказал ему, что обязательно посмотрю, и так сделал несколько дней спустя, когда мы наконец распаковали вещи и как следует устроились в жилище. Возле фасада здания, где располагалась лавка, сидел, скорчившись, немолодой мужчина. Он держал лезвие косы над точильным колесом, которое вращал при помощи ножной педали. Если не считать того, что на нем была надета маленькая круглая шапочка, иудей напоминал медведя-гризли, потому что лицо его было сплошь покрыто волосами и эти локоны и борода с бакенбардами, казалось, сливались с подбитым мехом просторным плащом, накинутым на плечи. Я заметил, что плащ из дорогого каракуля выглядел слишком элегантной одеждой для простого точильщика ножей, которым он прикидывался. Я дождался, когда перестанет жужжать вращающееся каменное колесо и прекратится дождь из сверкающих искр, осыпавших все вокруг.

Затем я сказал, как научил меня Ноздря:

— У меня есть особый инструмент, который я хочу заточить и смазать.

Мужчина поднял голову, и я удивленно заморгал. Его волосы, брови и борода напоминали курчавый лишайник, который уже начал седеть, глаза были похожи на ягоды черной смородины, а нос сильно смахивал на лезвие сабли shimshir.

— Один дирхем, — сказал он, — или двадцать шахис, или же сотня ракушек каури[161]. Незнакомцы, которые приходят в первый раз, платят вперед.

— Какой же я незнакомец, — тепло произнес я. — Разве ты не узнал меня?

Однако иудей отнюдь не теплым тоном ответил:

— Я никого не знаю. Именно поэтому я и могу вести свое дело в этом месте, которое кишит противоречащими друг другу законами.

— Но я Марко!

— В этом доме люди отбрасывают прочь свое имя, так же как скидывают свою нижнюю одежду. Если какой-нибудь муфтий вдруг заинтересуется моими посетителями, я смогу честно сказать, что не знаю никаких имен, кроме собственного — Шимон.

— Великий праведник Шимон? — спросил я нахально. — Один из Lamed-Vav? Или все Тридцать Шесть в одном лице?

Он взглянул на меня с тревогой и подозрением.

— Ты говоришь на иврите? Но ты не иудей! Что ты знаешь о Lamed-Vav?

— Только то, что, кажется, я все время с ними встречаюсь, — вздохнул я. — Женщина по имени Эсфирь рассказала мне об этих людях.

Иудей с отвращением заметил:

— Она не слишком точно все изложила тебе, если ты мог ошибиться и принять владельца публичного дома за великого праведника.

— Эсфирь сказала, что Lamed-Vav делают мужчинам добро. То же самое, по-моему, относится и к владельцам публичных домов. Но я удивлен, разве ты не собираешься предостеречь меня, как раньше?

— Я только что это сделал. Муфтий из каравана частенько ходит поблизости, так что не надо здесь выкрикивать свое имя.

— Я имею в виду другое предостережение: «Остерегайся кровожадной красоты!»

Он фыркнул.

— Если в твоем возрасте, безымянный юноша, ты еще не понял, какую опасность таит в себе красота, я не собираюсь учить дурака. А теперь давай один дирхем или что-нибудь равноценное или же проваливай.

Я кинул монету в его мозолистую ладонь и сказал:

— Мне нужна женщина, не мусульманка или, по крайней мере не tabzir. И еще, если это возможно, мне бы хотелось такую, с которой я для разнообразия мог бы общаться.

— Возьми девушку domm, — проворчал иудей. — Она никогда не замолкает. По коридору вторая комната направо.

Он снова взял косу и склонился над колесом, опять раздался скрежет, и летящие во все стороны искры заполнили лавку.

Публичный дом состоял здесь, так же как и в Балхе, из нескольких комнат, их правильнее было бы назвать небольшими спальнями, двери которых выходили в коридор. Спальня загадочной девушки domm была довольно забавно обставлена: для тепла и света — жаровня с сухим пометом, от которой исходили дым и вонь, а для дела — некое подобие кровати, которое называлось hindora. Эта убогая койка не стоит на полу, она подвешена к потолочной балке на четырех веревках, на которых и раскачивается, что придает дополнительное движение тому, что происходит на койке.

Поскольку никогда раньше я не слышал слова «domm», то мог лишь гадать, какую девушку сейчас увижу. Та, которая сидела и лениво раскачивалась на hindora, оказалась для меня кое-чем новеньким: кожа ее была такого темно-коричневого цвета, что казалась чуть ли не черной. Однако девушка обладала довольно приятными лицом и фигурой: черты лица ее были тонкими, а не крупными, как у эфиопок, а тело хоть маленьким и стройным, но с прекрасно развитыми формами. Девушка говорила на нескольких языках, в том числе и на фарси, таким образом, мы могли общаться. Ее имя, сказала она мне, было Чив, что на ее родном языке romm означало «лезвие».

— Romm? Но иудей сказал, что ты domm.

— Не domm! — яростно заспорила она. — Это неправда! Я juvel, молодая женщина народа romm![162]

Поскольку я понятия не имел ни о том ни о другом народе, я прекратил споры и занялся тем, за чем и пришел сюда. Вскоре я стал догадываться о значении слова «juvel» — Чив утверждала, что исповедует ислам, но при этом она не была лишена, подобно мусульманкам, драгоценной женской жемчужины. И когда я все же проник в ее темно-коричневое нутро, интимные части Чив оказались такого же приятного розового цвета, как и у других женщин. К тому же я уверен, что Чив вовсе не изображала наслаждение, но упивалась ласками так же, как и я сам. Затем, когда уже все завершилось, я начал лениво расспрашивать девушку, каким образом она попала в публичный дом, и Чив не стала лицемерить и рассказывать мне сказку, что она, мол, пала так низко из-за некоего постигшего ее горя, а сказала жизнерадостно:

— Я бы занималась zina, мы называем это surata, в любом случае, потому что мне это нравится. А получать плату за то, что ты занимаешься surata, и вовсе замечательно. Ну скажи сам, разве ты отказался бы, если бы тебе платили каждый раз, когда ты мочишься?

Я призадумался: похоже, Чив не отличалась сентиментальностью, но она была честной. Я даже дал девушке еще один дирхем, которым ей не пришлось бы делиться с иудеем. А на обратном пути, когда я проходил через точильную лавку, не без удовольствия бросил этому человеку ехидное замечание:

— А ты ошибся, старина Шимон. Не такой уж ты и непогрешимый. Девушка-то эта, оказывается, romm.

— Romm, domm — эти люди называют себя, как им в голову взбредет, — заметил он беззаботно. И продолжил, причем гораздо дружелюбней, чем раньше: — Первоначально их называли dhoma, это была одна из самых низших каст в Индии. Dhoma — это неприкасаемые, которых все ненавидят и презирают. Поэтому они постепенно разбредаются по всей Индии в поисках лучшей доли. Наверняка остальные люди так относятся к dhoma из-за того, что они сроду не работали и не торговали, а вечно плясали, распутничали, дрались и воровали. Ну а теперь они хотят затеряться среди остальных народов. Между прочим, знаешь, почему они называют себя romm? Да потому, что претендуют на то, что произошли от римских цезарей. Встречается еще одно название этого народа — atzigan, — якобы они произошли от Александра Великого. Мало того, эта девушка как-то имела наглость назвать себя египтянкой, притворяясь, что ведет свой род также и от древних фараонов. — Иудей рассмеялся. — А на самом деле все они произошли от свиней dhoma, хоть и расселились по разным странам мира.

Я в ответ заметил:

— Вы, иудеи, тоже широко распространились по земле. Кто вы такие, чтобы с презрением относиться к другим скитальцам вроде вас самих?

Он бросил на меня долгий взгляд, но ответил спокойно, словно я и не говорил ничего обидного:

— Это правда: мы, иудеи, тоже всегда приспосабливаемся к условиям, в которые попадаем. Но есть одна вещь, которую делают domm и которую никогда не будем делать мы: они малодушно принимают ту религию, которая превалирует в той или иной местности. — Он снова рассмеялся. — Понимаешь, юноша? Любой народ, к которому другие относятся с презрением, всегда может найти того, кто пал еще ниже, и презирать его.

Я фыркнул и сказал:

— Но тогда получается, что и у domm тоже есть кто-то, кого они могут презирать. Кто же это, интересно?

— Кто? Да все другие создания в мире. Для них я, ты и все остальные — гаджи. Что на их языке означает всего лишь «простофили и жертвы», то есть все те, кого можно обмануть, обжулить и вообще всячески ввести в заблуждение.

— Однако привлекательной девушке, вроде вашей Чив, нет нужды никого обманывать…

Шимон нетерпеливо покачал головой.

— Вспомни, что ты сам сказал в самом начале нашего разговора: «Остерегайся кровожадной красоты!» Были ли у тебя с собой какие-нибудь ценные вещи, когда ты пришел?

— Ты что, принимаешь меня за глупца — взять что-нибудь ценное в публичный дом? У меня было всего лишь несколько монет и мой поясной кинжал. Да, кстати, а где же он?

Шимон снисходительно улыбнулся. Я проскочил мимо него, ворвался обратно в комнату и обнаружил Чив, которая с довольным видом пересчитывала горсть монет.

— Твой нож? Я уже продала его, правда быстро? — сказала она совершенно спокойно, тогда как сам я просто кипел от злости. — Я и не ожидала, что ты обнаружишь его пропажу так скоро. Я продала твой кинжал пастуху-таджику, который только что вышел через заднюю дверь, таким образом, его у меня уже нет. Но не сердись. Я украду у кого-нибудь кинжал получше и отдам тебе в следующий раз. Я сделаю это из уважения к тебе, поскольку восхищаюсь твоей исключительной привлекательностью, благородством и доблестью в постели. Ты ведь придешь еще?

Выслушав столь щедрые похвалы, я, разумеется, перестал сердиться и сказал, что подумаю насчет того, чтобы вскоре прийти сюда снова. Тем не менее, выходя обратно через лавку, я попытался незаметно прокрасться мимо Шимона с его точильным колесом, ибо чувствовал себя так же неловко, как и когда уходил из другого публичного дома, одетый в женское платье.

Глава 2

Думаю, что Ноздря мог бы поймать для нас и рыбу в пустыне, если бы мы попросили его об этом. Когда отец обратился к рабу с просьбой, чтобы тот отыскал лекаря (похоже было, что дядя Маттео потихоньку выздоравливает от tisichezza, но все-таки следовало показаться врачу), он легко сделал это даже на Крыше Мира. Старый лысый хаким Мимдад произвел на нас впечатление знающего лекаря. Он был перс, и уже одно это служило основанием называть его цивилизованным человеком. Он путешествовал вместе с караваном персидских торговцев qali в качестве «хранителя здоровья». После разговора с Мимдадом не оставалось сомнений, что этот человек незаурядный врач. Я помню, как он сказал нам:

— Что касается меня, то я предпочитаю предотвратить недуг, нежели потом лечить его, даже если это не прибавит денег в моем кошельке. Например, я посоветовал всем матерям в нашем лагере кипятить молоко, которое они дают своим детям. Будь то молоко самок яков или верблюдиц, я убежден, что его надо сначала прокипятить в железной посуде. Как всем известно, гадкие джинны болезней, как и другие демоны, боятся железа. Проведя опыты с кипячением молока, я определил, что железная посуда высвобождает свой сок, он смешивается с молоком и таким образом изгоняет прочь всех джиннов, которые могут там прятаться, чтобы навлечь на ребенка какой-нибудь недуг.

— Звучит разумно, — сказал отец.

— Я приверженец опыта, — продолжил старый хаким. — Принятые в медицине нормы и рецепты очень хороши, но я часто опытным путем нахожу новые лекарства. Морская соль, например, одно из таких средств. Даже великий целитель и мудрец Ибн Сина, похоже, не заметил совсем небольшого различия между морской солью и той, которую добывают на суше. Ни в одном научном трактате я не нашел упоминания об этом. Однако есть нечто в морской соли, что препятствует возникновению зоба и излечивает его и другие подобные опухоли на теле. Я проверил это на опыте.

Когда я услышал это, мне стало стыдно и захотелось немедленно извиниться перед торговавшими солью маленькими тамилами из Чолы, над которыми я столь легкомысленно насмехался.

— Вот и славно, Dotòr Balanzòn! — зарокотал мой дядя, в насмешку называя персидского лекаря именем популярного в Венеции комического персонажа. — А теперь поскорее осмотрите меня и скажите, что прописываете мне от этой проклятой tisichezza — морскую соль или кипяченое молоко.

Итак, хаким приступил к обследованию, ощупывая дядю Маттео со всех сторон и задавая ему вопросы. Через некоторое время он сказал:

— Я не знаю, насколько сильным был кашель прежде. Но, как вы говорите, сейчас он ослаб, и я слышу небольшие хрипы в груди. Вы чувствуете там боль?

— Только изредка, — ответил дядя. — Я полагаю, что это неудивительно после такого сильного кашля, какой у меня был.

— Позвольте мне высказать предположение, — продолжал хаким Мимдад. — Вы ощущаете боль только в одном месте. Под ребрами с левой стороны.

— Да, так и есть.

— И еще, ваша кожа довольно горячая. Эта лихорадка у вас постоянно?

— Нет, время от времени. Она начинается, затем я потею, и все проходит.

— Откройте рот, пожалуйста. — Хаким заглянул ему в горло, затем оттянул губы и проверил десны. — Теперь вытяните руки. — Лекарь осмотрел их со всех сторон. — Вы позволите мне выдернуть всего один волосок с вашей головы? — Он так и сделал (причем дядя Маттео даже не поморщился), после чего принялся внимательно изучать волосок изгибая его пальцами. Затем врач спросил: — Часто вы испытываете необходимость заниматься kut?

Дядюшка рассмеялся и закатил глаза, как содержанка в публичном доме.

— Я испытываю много желаний, и довольно часто. Позвольте спросить, что значит kut?

Хаким терпеливо посмотрел на пациента, словно имел дело с ребенком, и многозначительно коснулся рукой своего зада.

— Ах, kut — это дерьмо! — зарокотал дядя, все еще улыбаясь. — Да, мне частенько приходится испражняться. Особенно после того, как предыдущий хаким дал мне это проклятое слабительное. И у меня до сих пор продолжается cagasangue — понос. Но какое отношение все это имеет к заболеванию легких?

— Думаю, что у вас не hasht nafri.

— Не tisichezza? — удивленно спросил отец. — Но одно время он кашлял кровью.

— Не из легких, — пояснил хаким Мимдад. — Это кровоточат его десны.

— Вот и хорошо, — сказал дядя Маттео, — кто не обрадуется, услышав, что его легкие в порядке. Но я так понимаю, что вы подозреваете у меня какую-то иную болезнь?

— Я попрошу вас помочиться в этот маленький кувшин. Я смогу сказать вам больше, после того как проведу исследование.

— Опыты, — пробормотал дядя.

— Точно. А тем временем хозяин гостиницы принесет мне несколько скорлупок от яиц. И еще, я надеюсь, вы позволите мне использовать побольше маленьких листков из Корана?

— Они что, все-таки приносят какую-то пользу?

— Они не приносят вреда. Основной постулат медицины звучит примерно так: не навреди.

После того как хаким ушел, держа маленький кувшинчик с мочой в руке и прикрывая его, чтобы туда не попала грязь, я тоже отправился прогуляться. Сначала я зашел в палатки чоланских тамилов, принес им извинения и пожелал процветания — это заставило индусов нервничать гораздо больше обычного, — после чего направился к заведению иудея Шимона.

Я попросил снова предоставить мне Чив. Девушка, как и обещала, вручила мне прекрасный новый кинжал и под конец выказала признательность, заявив, что сегодня я превзошел сам себя, доблестно занимаясь surata. Выходя обратно через лавку, я остановился, чтобы снова побранить старого Шимона.

— Ах, старый нечестивец, ты пренебрежительно отзывался о romm и всячески поносил их, но посмотри, какой прекрасный кинжал подарила мне девушка взамен прежнего.

Иудей равнодушно хмыкнул и сказал:

— Радуйся, что она не воткнула его тебе между ребер.

Я показал ему кинжал, заметив:

— Никогда не видел такого прежде. Он напоминает обыкновенный кинжал, да? Кажется, простое широкое лезвие. Но смотри, когда я втыкаю его в жертву, то сжимаю рукоятку: вот так. И это широкое лезвие разделяется на два, они отскакивают в стороны, а вот это третье лезвие, спрятанное внутри, выстреливает между ними, чтобы воткнуться в жертву еще глубже. Правда, здорово?

— Да. Теперь я узнаю это оружие. Я как следует заточил его совсем недавно. И вот что, если ты хочешь сохранить кинжал, то держи его под рукой. Прежде этот кинжал принадлежал одному великану хунзукуту с гор, который случайно потерял его здесь. Я не знаю его имени, потому что все называют его просто Человек-Нож, поскольку он пускает оружие в ход направо и налево… Слушай, а тебе не пора восвояси?

— Вообще-то мой дядя нездоров, — сказал я, направляясь к двери. — Пожалуй, я и правда пойду.

Уж не знаю, может, иудей просто жестоко подшутил надо мной, но на обратном пути я не столкнулся ни с каким большим и злобным хунзукутом. На всякий случай, дабы избежать подобной встречи, несколько последующих дней я благоразумно оставался неподалеку от главного здания гостиницы. Я проводил время в компании отца или дяди и выслушивал различные советы и предостережения от хозяина Икбаля. Он знал много интересного.

Например, когда мы дружно хвалили прекрасное молоко яков и восхищались храбростью тибетцев, которые доили этих чудовищ, Икбаль пояснил:

— Есть простой прием подоить самку яка без риска. Подведите к ней теленка, чтобы мать вылизывала и нюхала его, и она будет стоять смирно, пока ее доят.

Вскоре мы узнали не слишком веселые новости. Хаким Мимдад снова пришел к дяде Маттео и начал с того, что серьезным тоном предложил больному переговорить с глазу на глаз. Мы с отцом и Ноздря, услышав это, поднялись было, чтобы покинуть комнату, однако дядя остановил нас, безапелляционно хлопнув рукой.

— У меня нет никаких секретов от товарищей по каравану. Что бы вы ни собирались сказать, вы можете сказать это нам всем.

Хаким пожал плечами.

— Тогда я попрошу вас снять шаровары…

Дядя снял, и хаким уставился на его голый пах и большой zab.

— Волос нет от природы, или вы бреете это место?

— Я удалил волосы при помощи мази, которая называется мамум. А что?

— Поскольку волосы отсутствуют, то легко заметить изменение цвета, — сказал хаким и показал на живот. — Посмотрите. Видите легкий серый металлический оттенок вот здесь, на коже?

Все посмотрели на дядин живот, а он сам спросил:

— Это вызвано мамумом?

— Нет, — ответил хаким Мимдад. — Я заметил серовато-синие пятна также и на ваших руках. Если вы снимете сапоги, то увидите такие же пятна и на ногах. Эти симптомы подтверждают то, что я подозревал во время предыдущего обследования и после изучения мочи. Вот смотрите, я перелил ее в белый горшочек, так, что вы сами можете убедиться. Она мутная.

— И что? — сказал дядя Маттео, снова одеваясь. — Может, я пообедал в тот день цветным пловом. Я не помню…

Хаким покачал головой.

— Я заметил и множество других признаков, как я уже сказал. Ногти у вас темные. Волосы жесткие и ломкие. Но самое главное, у вас на теле присутствуют гуммозные болячки, которые не проходят.

Дядя Маттео посмотрел на хакима так, словно тот был волшебником, и с благоговением сказал:

— Муха укусила, уже давно, в Кашане. Простой укус мухи, ничего больше.

— Покажите мне.

Дядя закатал рукав на левой руке. Рядом с локтем виднелось зловещее ярко-красное пятно. Хаким уставился на него и сказал:

— Поправьте меня, если я ошибусь. Там, где вас укусила муха, все зажило и остался лишь маленький шрам, что совершенно нормально. А затем под шрамом снова открылась язва, которая впоследствии зажила, потом снова открылась, снова зажила и снова открылась, и все время под старым шрамом…

— Так и есть, — слабым голосом подтвердил дядя. — Что же это значит?

— Это подтверждает мой заключительный диагноз — вы страдаете от kala-azar. Черного недуга, злого недуга. Он действительно начинается с укуса мухи. Но эта муха, без сомнения, не что иное, как воплощение злобного джинна. Джинна, который при помощи хитрости принимает вид мухи, такой крошечной, что едва ли можно заподозрить, будто она может принести такой колоссальный вред.

— Ну уж не преувеличивайте. Подумаешь, немного пятен на коже, кашель, небольшой озноб, маленькие болячки…

— К несчастью, так будет продолжаться недолго. Болезненные симптомы будут разрастаться и усугубляться. Ваши ломкие волосы начнут выпадать, и вы станете совершенно лысым. Озноб будет выматывать вас, вызывать слабость и апатию, пока вы совсем не сможете двигаться. Боль в нижней части грудной клетки исходит от органа, который зовется селезенка. Она пострадает еще больше, начнет выдаваться наружу самым ужасным образом, затвердеет и полностью утратит свои функции. Тем временем ваша кожа вся станет синюшного цвета, а затем почернеет, отвиснет, на ней выступят волдыри, фурункулы и язвы; все ваше тело, включая и лицо, будет представлять собой один огромный черно-красно-коричневый синяк. К тому времени вы будете горячо желать смерти. И умрете, когда ваша селезенка наконец откажет. Если немедленно не начать продолжительного лечения, вы обязательно умрете.

— А можно ли полностью излечиться?

— Можно. — Хаким Мимдад извлек маленький полотняный мешочек. — Это лекарство главным образом состоит из растертого в порошок металла под названием сурьма. Он, вне всякого сомнения, способен справиться с джинном и является лекарством от kala-azar. Если вы начнете немедленно принимать его, в весьма малых дозах, и продолжите все делать так, как я предпишу, то вскоре обязательно пойдете на поправку. Вы наберете потерянный вес, и силы снова к вам вернутся. Вы опять станете совершенно здоровым. Сурьма — единственное лекарство.

— Хорошо! Значит, требуется всего одно лекарство? Я с радостью начну принимать его.

— К сожалению, я должен сказать вам, что сурьма сама по себе, пока ею лечат kala-azar, причиняет вред другого рода. — Лекарь замолчал. — Вы уверены, что не хотите продолжить нашу консультацию с глазу на глаз?

Дядя Маттео заколебался и нерешительно посмотрел на нас, но затем распрямил плечи и пророкотал:

— Что бы это ни было, говорите!

— Сурьма — это тяжелый металл. Когда его принимают, из желудка он попадает во внутренности и, перемещаясь по ним, оказывает определенное воздействие, подчиняя себе джинна kala-azar. Оттого, что металл тяжелый, он оседает в нижней части тела, где, как говорится, есть мешочек, в котором содержатся мужские камушки.

— А поэтому мой «стручок» отвиснет от тяжести. Я достаточно силен, чтобы носить его.

— Я пришел к заключению, что вы человек, который наслаждается, хм, тем, что часто тренирует его. Теперь, когда вы поражены смертельной болезнью, нельзя терять времени. Если у вас еще нет подружки в этом месте, я бы порекомендовал вам поспешить в местное заведение, которым управляет иудей Шимон.

Дядя Маттео издал смешок, который мы с отцом могли понять лучше, чем хаким Мимдад.

— Я потерплю неудачу при любовной связи. Зачем же мне идти?

— Чтобы удовлетворить свои мужские потребности, пока вы можете это сделать. На вашем месте, мирза Маттео, я поспешил бы заняться zina впрок. У вас нет выбора: либо kala-azar обезобразит вас и в конечном итоге убьет, либо, если вы хотите вылечиться, вы должны немедленно начать принимать сурьму.

— Что значит «если»? Разумеется, я хочу вылечиться.

— Подумайте хорошенько. Некоторые все же предпочитают умереть от этой смертельной болезни.

— Во имя Господа, почему? Говорите толком, несносный вы человек!

— Потому что сурьма, которая попадет в вашу мошонку, постепенно станет оказывать на нее и другое вредное воздействие — поразит ваши яички. Очень скоро и на всю оставшуюся жизнь вы станете полным импотентом.

— Gesù, — только и сказал дядюшка.

Мы потрясенно молчали. В комнате стояла ужасающая тишина, казалось, никто не мог набраться храбрости и нарушить ее. Наконец дядя Маттео заговорил сам, уныло заметив:

— Выходит, не зря я называл вас Dotòr Balanzòn. То, что вы преподносите мне, — несомненно, ехидная насмешка. Ничего себе перспектива: либо я умру ужасной смертью, либо останусь жить, перестав быть мужчиной.

— И тем не менее выбор надо сделать побыстрее.

— Я стану евнухом?

— В сущности, да.

— И никакого выхода?

— Нет.

— Но… возможно… dar mafa’ul be-vasilè al-badàm?

— Nakher. Увы. Badam, так называемое третье яичко, также становится бесчувственным.

— Тогда выхода нет вообще. Capòn mal caponà. Но… а как насчет желания?

— Nakher. Даже его не будет.

— Да ну! — Дядя Маттео удивил нас, начав говорить в своей обычной веселой манере: — Почему вы не сказали этого сразу же? Какая разница, смогу я или нет, если все равно не буду испытывать желания? К чему думать об этом? Нет желания — нет нужды, следовательно, нет неприятностей, следовательно, нет неприятных последствий. Да мне будут завидовать все священники, которых когда-либо соблазняли женщины, мальчики-певчие или же суккубы. — Я подумал, что дядя Маттео на самом деле не испытывал того веселья, которое пытался изобразить. — В любом случае, немногие из моих желаний могли быть реализованы. А самое последнее мое желание исчезло в зыбучих песках. Поэтому очень удачно, что джинн кастрации напал только на меня, а не на кого-нибудь, обладающего более достойными желаниями. Он издал еще один смешок, такой же ужасно фальшивый. — Однако не слушайте мои разглагольствования, как бы мне не превратиться в философа-моралиста — последнее прибежище для евнухов. Надеюсь, что сия опасность меня минует. Моралиста надо остерегаться больше, чем сластолюбца, no xe vero? И вот что, добрый хаким, я выбираю жизнь, любой ценой. Давайте начнем лечение — но не раньше завтрашнего дня, ладно? — Он потянулся за своим chapon. — Вы правы, пока я еще испытываю желание, мне следует этим воспользоваться. Пока во мне бродят соки, надо в них искупаться, не правда ли? Потому простите меня, господа. Чао. — И дядя Маттео покинул нас, сильно хлопнув дверью.

— Больной сохранил присутствие духа, — пробормотал хаким.

— Возможно, он и правда так думает, — произнес отец задумчиво. — Самый неустрашимый мореплаватель после того, как под ним пойдет ко дну множество кораблей, будет испытывать радость, когда наконец пристанет к безмятежному берегу.

— Надеюсь, что нет! — выпалил Ноздря и торопливо добавил: — Это всего лишь мое мнение, добрые хозяева. Ни один мореплаватель не обрадуется, если ему снесет мачту. Особенно в возрасте хозяина Маттео, которому почти столько же лет, сколько и мне. Простите меня, хаким Мимдад, но, может быть, этот kala-azar… заразный?

— Не беспокойтесь. До тех пор пока вас не укусит муха-джинн, никакой опасности нет.

— Тем не менее, — произнес Ноздря взволнованно, — хочется… быть уверенным. Если у вас, добрые хозяева, нет для меня приказаний, то прошу меня простить.

Как только он исчез, я тоже вышел. Похоже, пугливый и суеверный раб не поверил заверениям лекаря. Я поверил, но даже если и так…

Когда кто-то ухаживает за умирающим, как я уже говорил прежде, то он, несомненно, очень сочувствует несчастному, однако в глубине души, тайно, даже бессознательно, радуется тому, что сам он жив и здоров. Применительно к дядюшке Маттео можно было сказать, что он частично мертв или мертвы отдельные части его организма, а я радовался тому, что сам все еще владею этими частями, и, подобно Ноздре, хотел удостовериться, что все в порядке. Поэтому я отправился прямиком в заведение Шимона.

Я не встретил там ни Ноздри, ни дяди Маттео. Самое вероятное, что раб отправился на поиски доступного мальчика из числа kuch-i-safari, возможно, так же поступил и дядя. Я снова попросил у иудея смуглую девушку Чив, получил ее и взял с такой решительностью, что она, изумляясь полученному наслаждению, выдыхала слова на своем родном языке: «yilo!», «friska!» и «alo! alo! alo!». Я почувствовал печаль и сострадание ко всем евнухам, содомитам, castroni и ко всем калекам, которые никогда не испытывали того удовольствия, которое получаешь, заставляя женщину петь эту сладострастную песнь.

Глава 3

В каждый мой следующий визит к Шимону — а они были довольно частыми, раз или два в неделю — я просил Чив. Я был вполне удовлетворен тем, как она занимается surata, и почти перестал замечать цвет ее кожи. Я не собирался попробовать женщин других рас и национальностей, которых иудей держал в своем загоне, потому что все они уступали Чив лицом и фигурой.

Все, что происходило в Базайи-Гумбаде, было для меня новым и интересным. Любой случайный шум, порой даже шаги кошки, казались мне звучавшей в отдалении музыкой, и я немедленно отправлялся туда в надежде посмотреть занимательное представление. Когда мне везло, это оказывались mirasi или najhaya-malang.

Mirasi буквально означает мужчина-певец, однако певец он особенный — поет только об истории рода. Представление обычно происходило так. По просьбе и за плату mirasi садился на корточки перед своим sarangi — инструментом, напоминавшим скрипку, на которой играли при помощи лука, только укладывали ее прямо на землю. Певец смотрел на струны инструмента и под их завывание начинал перечислять всех прародителей пророка Мухаммеда, Александра Великого или какого-нибудь другого исторического персонажа. Для такого представления нужно было совсем немного. Казалось, что каждый певец знал наизусть подробную генеалогию всех подходящих знаменитостей. Mirasi часто нанимало какое-нибудь семейство, чтобы он спел про их историю. Иногда, как я полагаю, люди тратились, чтобы просто порадоваться тому, что их генеалогическое древо положено на музыку, а некоторые, возможно, также хотели поразить соседей. Однако обычно mirasi приглашали, когда собирались заключить брак с представителем другого рода. В таких случаях mirasi во всю силу своих легких представляет наследство жениха или невесты. Глава семьи записывает или зачитывает вслух певцу всю их родословную, после чего тот расставляет имена в рифму, соблюдая определенный размер. По крайней мере, так мне объяснили. Однако, честно говоря, сам я никогда не мог разобрать ничего, кроме монотонного гула — певец способен был петь и пиликать на своей sarangi часами. Я допускаю, что это требует определенного таланта, но после одной порции «Реза Феруз родил Лота Али, а Лот Али родил Рахима Йадоллаха» и так далее, от Адама до наших дней, я больше не старался посетить подобные представления.

Выступления najhaya-malang так быстро не надоедали. Malang — это то же самое, что и дервиш, святой проситель, и даже здесь, на вершине Крыши Мира, были нищие, как местные, так и пришлые. Некоторые из них не просто просили милостыню, но давали представления, за которые требовали бакшиш. Malang садился, скрестив ноги, перед корзиной и начинал наигрывать на простой деревянной или глиняной дудке. А змея-najhaya высовывала из корзины голову, разворачивала свой капюшон и грациозно покачивалась, словно танцуя под сиплый свист. Najhaya — страшно злобная и ядовитая змея, и каждый malang неизменно утверждает, что только он имеет над ней такую власть — власть, которая достигается лишь магией. Так, например, корзина, по их утверждениям, делалась из особого материала под названием khajur, который мог изготовить только мужчина. Дешевая трубка якобы мистическим образом освящалась, а мелодия была известна лишь посвященным. Однако я вскоре понял, что просто-напросто у всех змей ядовитые зубы были вырваны, что сделало их безобидными. Было также очевидно, что, поскольку у змей нет ушей, najhaya покачивалась туда-сюда, просто чтобы зафиксироваться на цели — дрожащем конце дудочки. Malang вполне мог бы наигрывать мелодичную венецианскую furlàna, и результат был бы тем же.

Иногда я слышал странные взрывы музыки, и когда шел к их источнику, то обнаруживал группу красивых калашских мужчин, которые пели баритоном: «Dhama dham mast qalander…», а потом надевали свои красные туфли utzar. Они обували их только тогда, когда собирались топать, лягаться и кружиться в танце, который назывался dhamal. Еще я мог услышать грохот барабанного боя и дикие звуки свирели, под которые исполняли еще более бешеный, яростный attan, представлявший собой огромный хоровод, к которому могла присоединиться половина лагеря, как мужчины, так и женщины.

Однажды, услышав громкие звуки музыки в темноте ночи, я последовал в лагерь синдхов, состоявший из повозок, поставленных в круг. Я увидел, что танец исполняли только синдхские женщины, которые пели при этом: «Sammi meri warra, ma’in wa’ir…» Я обнаружил там Ноздрю, который тоже наблюдал за своими соотечественницами, смеялся и постукивал пальцами по пузу. На мой вкус, женщины эти были слишком смуглыми, кроме того, у них на верхней губе пробивались усы, но их танец выглядел прелестным, особенно при свете луны. Я присел рядом с Ноздрей — тот сидел, привалившись к колесу одной из крытых повозок, — и раб начал переводить для меня песню, сопровождавшую танец. Женщины подробным образом излагали трагическую историю любви, сказал он, историю принцессы Самми, которая еще девочкой влюбилась в мальчика, принца по имени Дхола. Однако, когда они выросли, он ушел, позабыл про нее и никогда не вернулся. Печальная история, однако если маленькая принцесса Самми, когда выросла, стала мясистой и усатой, принца можно было понять.

Поскольку все женщины этого каравана приняли участие в танце, то в повозке, к которой мы с Ноздрей прислонились, забеспокоился брошенный младенец. Он принялся так вопить, что перекрыл даже звучную музыку синдхов. Я какое-то время терпел, надеясь, что постепенно ребенок заснет или задохнется, признаться, меня не слишком заботило, что именно с ним случится, лишь бы замолчал. Когда же спустя довольно долгое время ничего не изменилось, я заворчал в раздражении.

— Позвольте мне его успокоить, хозяин, — сказал Ноздря. Он встал и забрался внутрь повозки.

Вопли ребенка перешли в бульканье, а затем и вовсе прекратились. Я обрадовался и все свое внимание сосредоточил на танце. Младенец слава богу, помалкивал, но Ноздря еще какое-то время оставался в повозке. Когда он наконец вылез из нее и снова сел рядом со мной, я поблагодарил раба и шутливо спросил:

— Как тебе это удалось? Убил и закопал крикуна?

Он самодовольно ответил:

— Нет, хозяин. Меня мгновенно осенило: я дал ребенку пососать соску с молоком, которое лучше молока его матери.

Я даже не сразу понял, что Ноздря имеет в виду, а когда уразумел, то отшатнулся от него и воскликнул:

— Боже милостивый! Не может быть! — Ноздря совсем не выглядел пристыженным, он лишь слегка удивился моей бурной реакции. — Gesù! Эта твоя маленькая штука вся в отвратительных болячках, ты всовывал ее в животных и мужикам в задницу и… и теперь — ребенок! Дитя твоего народа!

Раб пожал плечами.

— Вы хотели, чтобы ребенок успокоился, хозяин Марко. Видите, он все еще спит и довольно посапывает во сне. И мне приятно.

— Приятно?! Gesù Maria Isèpo, да ты самое подлое и отвратительное человеческое создание, которое я только когда-либо встречал!

Гнусный поступок раба вполне заслуживал того, чтобы его избили до крови, и, конечно же, выйди правда наружу, ему бы как следует досталось от родителей младенца. Но поскольку я в некоторой степени сам спровоцировал его, я не стал бить раба. Я просто долго ругался и цитировал ему слова нашего Господа Иисуса — или пророка Исы, которому поклонялся Ноздря, — что мы всегда должны нежно обращаться с маленькими детьми, потому что они войдут в Царствие Божие.

— Но я сделал это нежно, хозяин. Теперь наступила тишина, и вы можете наслаждаться танцем дальше.

— Я не могу! Не в твоей компании, тварь! Я не могу смотреть в глаза танцующим женщинам, зная, что одна из них мать этого несчастного невинного младенца.

Потому-то я и ушел еще до того, как представление закончилось.

К счастью, обычно ничто не мешало мне наслаждаться зрелищами. Иной раз мне случалось также наблюдать не танцы, а игры. В Базайи-Гумбаде были популярны две спортивные уличные игры. Ни в одну из них нельзя было играть на маленькой площадке, потому что в обеих играх участвовало огромное количество мужчин верхом на лошадях.

В первой игре принимали участие только мужчины-хунзукуты, потому что изначально ее придумали у них на родине, в долине реки Хунзы, где-то к югу от этих гор. Участники игры размахивали тяжелыми палками, похожими на колотушки, отбивая предмет, на их языке именуемый pulu, — круглый шар из ивы, который катился по земле как мяч. В каждой команде было по шесть верховых хунзукутов, которые старались ударить по pulu своими палками — в то же время они довольно часто и с восторгом лупили по своим противникам, их лошадям и собственным игрокам — для того, чтобы провести pulu мимо шестерки защищающихся противников и закатить или забить его за линию в дальнем конце поля, что означало победу.

Я часто терял нить игры, оттого что долго по отдельности разговаривал с игроками обеих команд. Все они были одеты в тяжелую одежду из меха и кожи и вдобавок неизменно щеголяли в традиционных головных уборах — человек при этом выглядит так, словно он удерживает на голове два огромных пирога. В действительности же их головной убор состоял из длинного рулона грубого полотна, оба конца которого накручивались на голову навстречу друг другу. Для состязаний в pulu шестеро участников одной команды надевали красные «пироги», а другие шестеро — синие. Но как только игра начиналась, эти цвета было уже невозможно различить.

Еще я часто терял из виду среди сорока восьми топчущихся копыт, во взметающемся снегу, грязи и брызгах, и сам деревянный pulu. Колотушки с громким стуком соединялись, и, хотя и не часто, некоторые игроки, спешившись, все-таки сильно ударяли по нему и, как правило, перебрасывали pulu. Более опытные зрители, а это значит, все остальные в Базайи-Гумбаде, были настоящими знатоками этой игры. Каждый раз, когда они видели, что pulu отскакивал за линию на одном или на другом конце поля, вся толпа начинала кричать: «Гол! Го-о-ол!» — хунзукутское слово, означающее, что какая-либо команда увеличила счет на одно очко, одновременно музыканты принимались бить в барабаны и играть на флейтах, издавая победную какофонию.

Игра заканчивалась, лишь когда одна из команд девять раз загоняла pulu за линию на противоположной стороне поля. Потому-то табун из двенадцати лошадей мог провести целый день, носясь туда и обратно по мокрому грязному полю. Игроки при этом вопили и громко богохульствовали, зрители одобрительно ревели, а палки взмывали вверх и ломались, часто в щепки. Вылетавшая из-под копыт грязь покрывала игроков, лошадей, зрителей и музыкантов. Всадники выпадали из седел и старались убежать, чтобы спастись от сидевших верхом товарищей. К концу дня, когда поле превращалось в настоящее болото из грязи и слизи, лошади начинали скользить на топких местах и валились наземь. Эта была восхитительная игра, я никогда не упускал случая взглянуть на нее.

Вторая игра была на нее похожа: в ней тоже принимало участие множество всадников. Однако их число не было ограничено, ибо здесь не было команд. Каждый играл сам за себя против остальных. Игра эта называлась bous-kashia, думаю, что это таджикское слово, однако к ней присоединялись все мужчины лагеря. Вместо pulu в bous-kashia гоняли по земле козлиную тушу без головы.

Свежий труп животного просто пинали по земле среди лошадиных копыт, а множество всадников, в стремлении приблизиться к нему боролись, тузили и отталкивали друг друга. Каждый норовил дотянуться и схватить козла с земли. Тот, кому в конце концов удавалось это сделать, несся галопом и тащил его к линии в конце поля. Все остальные, разумеется, пускались за ним вдогонку, пытаясь выхватить трофей, подставить подножку его лошади, заставить ее свернуть или выбить всадника из седла. Кто бы ни схватил козлиную тушу, он сам становился добычей для остальных. Таким образом, игра в действительности представляла собой не что иное, как борьбу и выхватывание козлиной туши друг у друга. Игра была яростной и возбуждающей, лишь несколько игроков выходили из нее без потерь. Мало того, множество зрителей получали травмы от скачущих лошадей или падали без чувств, когда в них попадала туша козла.

Та зима на Крыше Мира была очень долгой. Я занимал себя, как мог, наблюдая игры и танцы и развлекаясь в постели с Чив. А еще я также проводил немало времени в шутливых беседах с хакимом Мимдадом.

Дядя Маттео принимал сурьму в порошке, как ему прописали, и мы видели, что дядюшка стал набирать потерянный во время болезни вес и становился сильнее день ото дня. Однако мы деликатно сдерживали свое любопытство, хотя нам и было интересно, когда же лечение превратит его в евнуха. Поскольку, пока мы находились в Базайи-Гумбаде, я никогда не заставал его в компании мальчика или незнакомого мужчины, я не мог сказать, когда же он прекратил подобные отношения. Во всяком случае, хаким все еще навещал нас время от времени, чтобы узнать, как продвигается лечение дяди Маттео и не надо ли увеличить или сократить количество сурьмы, которое тот принимал. А после этого мы с хакимом часто сидели вместе и болтали, он представлялся мне на редкость интересным стариком.

Как и все другие medego, которых я знал, Мимдад расценивал каждодневную медицинскую практику как тяжелый труд, которым он зарабатывал себе на жизнь, предпочитая при этом сосредотачивать большую часть своей энергии на частных исследованиях. Подобно многим другим medego, он мечтал открыть какое-нибудь новое чудесное лекарство, чтобы удивить мир и навсегда увековечить свое имя среди таких признанных светил медицины, как Асклепий[163], Гиппократ и Ибн Сина. Тем не менее большинство лекарей, которых я встречал — во всяком случае в Венеции, — занимались лишь тем, что разрешала или, по крайней мере, не препятствовала им делать церковь; все они пытались найти новые способы, чтобы изгнать или уничтожить демонов болезни. Однако исследования Мимдада и его опыты лежали совсем даже не в области лекарского искусства, а в сфере герметики и основывались на трактатах легендарного Гермеса Трисмегиста, то есть балансировали на грани магии[164].

Поскольку герметические искусства первоначально долгое время практиковались язычниками вроде греков, арабов и македонцев, церковь, естественно, запретила изучать их. Но каждый христианин слышал об этом. Что касается меня, то я знал, что герметики, старые и новые — адепты, как они любили себя называть, — почти все поголовно вели свои исследования лишь в двух направлениях: пытались открыть эликсир жизни и найти универсальный философский камень, который превращает обычные металлы в золото. Поэтому я был удивлен, когда хаким Мимдад посмеялся над этим моим заявлением, назвав все это сказками.

Он признался, что тоже является адептом древнего оккультного искусства. Лекарь называл его al-kimia (алхимия) и утверждал, что Аллах сначала обучил ему пророков Муссу и Гаруна (имея в виду Моисея и Аарона), а уж от них оно постепенно дошло до таких знаменитых экспериментаторов, как великий арабский мудрец Джабир[165]. И еще Мимдад признался, что, подобно всем остальным адептам, он втайне мечтал о философском камне, но меньше всего его при этом привлекали столь грандиозные цели, как бессмертие или несказанное богатство. Сам он надеялся открыть или снова найти лишь рецепт «приворотного зелья Меджнуна и Лейли»[166]. Однажды, когда зима уже ослабила свою хватку и вожаки караванов принялись изучать небо, решая, не пора ли им отправляться вниз с Крыши Мира, Мимдад рассказал мне легенду об этом замечательном зелье.

— Меджнун был поэтом, а Лейли — поэтессой, и они жили очень давно и далеко отсюда. Никто не знает где и когда. Все, что осталось от них, — это стихи, а все, что о Меджнуне и Лейли известно, — это то, что они по собственному желанию умели изменять свою внешность. Они могли становиться моложе или старше, красивее или уродливее, мужчиной или женщиной, как им больше нравилось. Или же они могли меняться полностью, становясь гигантскими птицами Рухх, или могучими львами, или ужасными джиннами. Или же, если они пребывали в беззаботном настроении, они могли превращаться в нежных оленей, или прекрасных лошадей, или же в изысканных бабочек…

— Полезный дар, — заметил я. — В своих стихах они могли изобразить несвойственную человеку жизнь более детально, чем это делали другие поэты.

— Без сомнения, — согласился Мимдад. — Однако они никогда не стремились нажить богатство или прославиться благодаря этому своему особому дару. Они пользовались им для игры, а самой любимой их игрой была любовь. Акт физической любви.

— Dio me varda! Неужели им нравилось заниматься любовью с лошадьми и им подобными? Ну, значит, тогда в жилах нашего раба течет кровь поэта!

— Нет-нет-нет. Меджнун и Лейли занимались любовью лишь друг с другом. Ну подумайте сам, Марко. Разве им этого было недостаточно?

Я призадумался.

— Да, пожалуй, вы правы.

— Представьте себе все разнообразие доступных им экспериментов. Лейли могла стать мужчиной, а Меджнун женщиной. Или же она могла остаться собой, а он мог взобраться на нее в образе льва. Или он мог оставаться мужчиной, а она стать нежной газелью. Или же они могли вообще стать другими людьми, в том числе и представителями одного пола. Или же невинными детьми, один мог стать взрослым, а другой ребенком. Или же оба они могли придать себе причудливую форму.

— Gesù…

— Когда же Меджнун и Лейли уставали от занятий любовью в образе людей, пусть даже и разнообразных и прихотливых, они могли интереса ради испытать новые удовольствия, которые наверняка известны зверям, змеям, демонам-джиннам или прекрасным пери. Они могли стать двумя птичками, занимающимися любовью в полдень, или же двумя бабочками, которые любили друг друга в ароматных объятиях цветка.

— Звучит восхитительно.

— Или же они могли принять облик людей-гермафродитов, и тогда оба, и Меджнун, и Лейли, могли стать одновременно al-fa’il и al-mafa’ul друг друга. Возможностям не было числа, и они могли попробовать все, поскольку только этим и занимались всю жизнь — за исключением разве что тех моментов, когда оба насыщались и прерывались, чтобы написать одно или два стихотворения.

— Вы надеетесь превзойти их?

— Я? О нет, я стар, и мой возраст любви уже давно миновал. К тому же адепт не может заниматься алхимией ради своей корысти. Я надеюсь изобрести приворотное зелье и сделать его силу доступной для всех мужчин и женщин.

— А вы уверены, что Меджнун и Лейли пользовались именно зельем? А вдруг для того, чтобы измениться, они произносили заклинания или читали стихи?

— Надеюсь, что нет, ибо это означает для меня тупик. Я не умею писать стихи, я не могу даже прочесть их с должным искусством. Пожалуйста, не надо делать обескураживающих предположений. Марко. Я могу приготовить зелье, состоящее из жидкости и порошка, при помощи чар. И кое-что у меня уже получилось.

Разговор становился интересным, и я спросил:

— Да ну? Вы добились успеха?

— Некоторого, пожалуй. Правда, одна из моих жен умерла, после того как попробовала очередной мой препарат, но она умерла с блаженной улыбкой на устах. Другая, усовершенствованная разновидность этого препарата погрузила вторую мою жену в исключительно яркий сон. Во время него она начала ласкать и трогать себя рукой и даже стискивать себя в интимных местах, но это было много лет назад, она не прекратила это делать и по сей день, потому что так никогда и не проснулась от этого сна. Моя вторая жена и сейчас живет в комнате со стенами, обитыми тканью, в так называемом Доме иллюзий в Мосуле. Всякий раз, когда я бываю там, я захожу, чтобы справиться о ее состоянии, и тамошний хаким рассказывает, что жена моя все еще демонстрирует самовозбуждение. Жаль, что я не знаю, какой сон ей снится.

— Gesù! И вы называете это успехом?

— Любой эксперимент считается успешным, если из него узнаешь нечто новое. После этого я исключил из своих рецептов соли тяжелых металлов, придя к выводу, что они вызывают глубокую кому или даже смерть. Теперь я придерживаюсь постулатов Анаксагора и использую только органические или же состоящие из подобных частей ингредиенты. Йохимбин, кантаридин, шпанские мушки, галлюциногенные грибы и тому подобное. — Далее последовали невразумительные латинские названия, показавшиеся мне, в силу моей необразованности, полнейшей тарабарщиной. — Тут, по крайней мере, нет опасности того, что человек может не проснуться.

— Приятно это слышать. А чего-нибудь еще вы добились?

— Ну, была одна бездетная пара, которая уже потеряла всякую надежду обзавестись потомством. Сейчас у них четыре или пять прекрасных мальчиков, и, думаю, они никогда не сосчитают количество отпрысков женского пола.

— Вот это, с моей точки зрения, действительно успех.

— Своего рода, да. Однако все их дети — самые обычные люди. Обидно.

— Я вас понимаю.

— А ведь эти муж с женой были последними добровольцами, которые решились попробовать зелье. Я подозреваю, что хаким из Дома иллюзий распустил сплетни по всему Мосулу, в нарушение клятвы врача. Таким образом, основная моя трудность состоит не в том, чтобы приготовить новые разновидности зелья, надо найти тех, на ком можно его испытать. Я сам слишком стар, а две мои оставшиеся жены наотрез отказываются участвовать в экспериментах. Как вы, должно быть, понимаете, лучше всего попробовать зелье на мужчине и женщине одновременно. Желательно на молодых и полных жизни.

— Понятно. На Меджнуне и Лейли, так сказать.

Наступила продолжительная пауза.

Затем он сказал, спокойно и осторожно, но голосом, полным надежды:

— Марко, может быть, у вас есть подходящая Лейли?

Красота опасности.

Глава 4

Опасность красоты.

— Надеюсь, ножа у тебя с собой нет, — сказал Шимон, когда я зашел в его лавку. — Эта domm сегодня в ужасном настроении. Может, на этот раз ты выберешь кого-нибудь другого? Теперь, когда лагерь начинает сворачиваться, думаю, ваша группа тоже скоро отправится в путь. А напоследок тебе, возможно, захочется чего-нибудь новенького? Другую девушку, не domm?

Но нет, для моей игры в Лейли и Меджнуна мне нужна была только Чив. Тем не менее, понимая, что последствия этой игры могут оказаться непредсказуемыми, я все же прислушался к совету иудея и оставил свой «выстреливающий» нож у него в конторке. А еще я оставил там целую кучку дирхемов, предусмотрительно заплатив вперед, дабы он не появился в самый неподходящий момент с сообщением, что время истекло. После этого я вошел в спальню Чив и сказал:

— У меня кое-что есть для тебя, моя девочка.

— У меня для тебя тоже кое-что есть, — ответила она. Чив, абсолютно голая, сидела на hindora и, заставляя кровать слегка покачиваться на веревках, втирала масло в свои округлые смуглые груди и плоский живот, чтобы придать им блеск. — Или будет вскоре.

— Еще один нож? — лениво спросил я, начиная раздеваться.

— Нет. Ты что, уже потерял и второй нож? Ну и ну! Нет, это будет кое-что, от чего ты не сможешь отречься так легко. Я жду ребенка.

Я замер в оцепенении, и вид у меня при этом, наверное, был глупее некуда, потому что я наполовину спустил с себя шаровары и теперь стоял, как аист, на одной ноге.

— Как понимать твои слова о том, что я не смогу отречься? Почему ты говоришь об этом мне?

— А кому еще мне говорить?

— Почему, например, не прежнему владельцу ножа? Да мало ли у тебя было других мужчин.

— Я бы так и сделала, если бы отцом ребенка был кто-нибудь другой. Но это ты.

К тому времени первое изумление уже прошло, и я снова овладел собой. Я продолжил раздеваться, но уже не так энергично, как раньше, и разумно возразил:

— Но я же приходил сюда всего лишь месяца три или около того. Откуда ты можешь знать?

— Я знаю. Мы, женщины romm, умеем определять подобные вещи.

— Тогда вы должны знать и как их предотвратить.

— Я знаю. И обычно вставляю себе затычку из морской соли, смоченной маслом грецкого ореха. И если я пренебрегала этими мерами предосторожности, то лишь потому, что была просто ошеломлена твоим vyadhi, твоим пылким желанием.

— Не надо меня обвинять или преувеличивать мои достоинства. Небось, надеешься таким образом склонить меня на свою сторону? Мне не нужны никакие темнокожие отпрыски.

— Что? — Больше Чив ничего не сказала, но при этом она прищурилась, внимательно рассматривая меня.

— В любом случае, Чив, я отказываюсь тебе верить. Я не вижу в твоем теле никаких изменений. Оно все еще очень привлекательное и прекрасной формы.

— Да, и моя работа зависит от того, каким будет мое тело. Измененное беременностью, оно станет бесполезным для surata. Но скажи, почему ты мне не веришь?

— Уверен, что ты просто притворяешься. Чтобы оставить меня при себе. Или для того, чтобы я взял тебя с собой, когда уеду из Базайи-Гумбада.

«Спокойно, Марко!»

— Ты такой желанный.

— В конце концов, я не дурак. И удивляюсь, что ты посчитала меня настолько легковерным, решив поймать на такую старую и примитивную женскую уловку.

«Спокойно!»

— Неужели ты и правда считаешь это всего лишь уловкой?

— Хорошо, допустим ты действительно носишь ребенка. Но в таком случае опытная и разумная женщина вроде тебя наверняка знает, как от него избавиться.

— О да. Есть разные способы. Но я хотела, чтобы ты все-таки узнал про ребенка, прежде чем отречешься от него.

— Вот и прекрасно. Я узнал и не вижу никаких поводов для беспокойства. Мы оба пришли к обоюдному согласию. А теперь я покажу тебе кое-что интересное.

И, сбросив с себя последнюю одежду, я уронил на hindora бумажный пакетик и маленький глиняный флакон.

Чив развернула бумагу и сказала:

— Это всего лишь самый обыкновенный гашиш. А что в маленькой бутылочке?

— Чив, ты когда-нибудь слышала о поэте Меджнуне и поэтессе Лейли?

Я присел рядом с девушкой и рассказал ей все, что хаким Мимдад поведал мне о легендарных любовниках и их чудесном даре принимать разные обличья, в которых они занимались любовью. Я умолчал лишь о том, что хаким сказал мне, когда выбрал меня и Чив в качестве подопытных для испытания своего последнего варианта зелья. Он в последний момент засомневался и пробормотал: «Девушка из народа romm? Говорят, что эти люди и сами владеют магией. Она может войти в конфликт с алхимией».

Я объяснил Чив:

— Мы разделим питье из флакона. А затем, пока мы будем ждать его действия, сожжем гашиш. Бандж, как тут его называют. Мы будем вдыхать его дым, это развеселит нас и временно ослабит нашу волю, сделав обоих более чувствительными к зелью.

Чив улыбнулась так, словно отвлеклась от забот.

— Ты хочешь попробовать магию гаджи на женщине народа рома? Есть хорошая поговорка, Марко. О дураке, который беспокоился о дьявольском огне и подкладывал в него дрова.

— Но это же не какая-то дурацкая магия. Это алхимия, ее придумали мудрецы и ученые врачи.

Улыбка осталась на ее лице, но утратила беззаботность.

— Ты сказал, что не видишь изменений в моем теле, однако собираешься сам мгновенно изменить оба наших тела. Ты ругал меня за то, что я притворяюсь, а теперь хочешь, чтобы мы вдвоем притворялись.

— Это не притворство, это эксперимент. И я вовсе не жду, что ты поймешь философию герметиков. Просто поверь мне на слово: это гораздо выше и прекрасней, чем всякие варварские суеверия.

Чив открыла флакон и принюхалась.

— Пахнет тошнотворно.

— Хаким сказал, что испарения гашиша подавят любую тошноту. Он рассказал мне, какие ингредиенты входят в зелье. Семена папоротника, лист повилики, корень лекарственного растения chob-i-kot, порошок из оленьих рогов, козье вино и другие безвредные вещи, ни одна из них не ядовита. В противном случае я, разумеется, не стал бы глотать эту микстуру сам и не попросил бы это сделать тебя.

— Прекрасно, — сказала Чив. Улыбка девушки превратилась в довольно злой оскал, она опрокинула флакон и сделала глоток. — Я разложу бандж на жаровне.

Большую часть зелья она оставила для меня.

— Твое тело больше моего, возможно, ему трудней измениться.

Я выпил все зелье. Маленькая комнатка быстро наполнилась густым, голубоватым, сладковатым запахом гашиша, когда Чив бросила его на угли жаровни. Она что-то нечленораздельно бормотала, видимо, на своем родном языке. Я вытянулся на спине во всю длину hindora и крепко закрыл глаза, чтобы удивление было сильнее, когда я открою их и увижу, во что превратился.

Возможно, дальнейшее было просто бредом, вызванным гашишем, но я так не думаю. В прошлый раз, когда я пробовал гашиш, обрывки сновидений смешивались, кружились и путались. На этот раз все последующие события казались реальными, четкими и происходившими на самом деле.

Я лежал с закрытыми глазами, ощущая всем своим обнаженным телом жар, который исходил от жаровни, глубоко вдыхал сладкий дым и ожидал, что вот-вот начну изменяться. Сам не знаю, чего именно я ожидал: возможно, что у меня на лопатках прорежутся крылья птицы, или бабочки, или пери. А может, что мой мужской член, который уже встал в предчувствии, превратится в огромный член быка. Но я ощущал лишь постепенное и неприятное нарастание жара в комнате, а затем и нужду опорожнить свой мочевой пузырь. По утрам такое случается сплошь и рядом: мужчина проснулся, и его член стал твердым как candelòtto, но наполнен он всего лишь обычной мочой. Никаких сексуальных желаний при этом не возникает, а опорожнить его в этот момент опасно, потому что в таком положении моча течет вверх и можно испачкаться.

Не слишком-то многообещающее начало любовных приключений! Поэтому я продолжил лежать тихо, с закрытыми глазами, надеясь, что это ощущение пройдет само собой. Но оно не проходило. Позыв, напротив, усилился, так же как и жара в комнате, наконец я заволновался и почувствовал себя неуютно. Внезапно в паху у меня возникла боль, как это иногда бывает после продолжительного позыва к мочеиспусканию, когда сдерживаешься слишком долго. Боль была такой мучительной, что я не задумываясь выпустил струю мочи. В следующий момент я просто лежал, ощущая стыд и надеясь, что Чив ничего не заметила. Но потом я обнаружил, что не чувствую, что мой голый живот обрызган, как случалось ранее, когда мой стоящий орган выпускал мочу в воздух.

Я почувствовал влагу внизу и между ног. Странно. В чем же дело? Я открыл глаза, но не увидел вокруг ничего, кроме голубоватого дыма. Стены комнаты, жаровня, девушка — все исчезло. Я бросил взгляд вниз, чтобы посмотреть, почему это candelòtto ведет себя так странно, но тут мой взгляд наткнулся на мои собственные груди.

Груди! У меня выросли груди, как у женщины, и они были так же прекрасны: острые, вздымающиеся, цвета слоновой кости, с привлекательными большими желтовато-коричневыми ореолами вокруг припухлых сосков, блестевшие от пота, струйки которого стекали по ложбине. Зелье сработало! Я изменился! Мне предстояло совершить самое странное путешествие-открытие своей жизни!

Я поднял голову, чтобы посмотреть, как мой candelòtto согласуется с этими новыми дополнениями. Но так и не смог его увидеть из-за огромного круглого живота. Он напоминал гору, по сравнению с которой мои груди казались предгорьем. Я покрылся потом. Это и так был весьма оригинальный опыт — стать женщиной на какое-то время, но чтобы тучной, жирной женщиной? Возможно, я был даже безобразной женщиной, потому что мой пупок, который всегда представлял собой незаметную маленькую ямку, теперь выпячивался, вздымаясь подобно маленькому маяку на вершине живота-горы.

Не в состоянии разглядеть свой член, я принялся искать его на ощупь. Однако натолкнулся лишь на волосы на своем «артишоке», гораздо более пышные и курчавые, чем те, к которым я привык. Когда я скользнул рукой еще ниже, то обнаружил — уже не слишком удивляясь, — что мой candelòtto исчез, так же как и мошонка. Теперь на их месте располагались женские половые органы.

Я не подскочил и не закричал. В конце концов, я ожидал изменений. И превратись я во что-нибудь вроде птицы Рухх, это взволновало и испугало бы меня гораздо сильнее. В любом случае, я был уверен, что не останусь таким навсегда. Однако и радоваться тоже оказалось особенно нечему. Женские органы должны были быть привычны для моей пытливой руки, однако некоторые отличия сбивали меня с толку. То, что я сейчас трогал пальцами, было тесным, напряженным и жарким, а еще непривычно клейким после недавнего непроизвольного мочеиспускания. Когда я прикоснулся к своим женским органам, они не походили на мягкий, очаровательный и гостеприимный кошелек — михраб, kus, pota, mona, — куда я столь часто засовывал пальцы, и не только.

Как же мне быть? Я ожидал, что, когда женские интимные органы исследуют пальцами, пусть даже своими собственными пальцами, женщина должна почувствовать какое-то наслаждение или хотя бы приятную щекотку. Но теперь, когда я сам был женщиной, то чувствовал лишь, как меня пронзают пальцы; это заставляло меня ощущать только заигрывания, и мой внутренний отклик был просто волной чувствительности. Я медленно скользнул пальцем внутрь себя, но он не прошел достаточно далеко, потому что ему что-то мешало, а затем мягкое обрамление отвергло палец — можно даже сказать, выплюнуло. Что-то там было, прямо внутри меня. Уж не затычка ли из морской соли? Возможно, мой исследовательский зуд был вызван скорее отвращением, чем любопытством, так что я решил не повторять опыт. Но даже когда я, не торопясь, резко щелкнул пальцем по zambur, lumaghétta — самой нежной части моих новых органов, такой же чувствительной к любым прикосновениям, как и веко, — то не почувствовал ничего, кроме нахлынувшей раздражительности и предпочел оставить их в покое.

Я удивился: неужели женщина не испытывает ничего приятней этого, когда ее ласкают? Разумеется, испытывает, сказал я себе. Тогда, возможно, все дело в толщине? Я стал вспоминать, приходилось ли мне ласкать действительно толстую женщину. Во всяком случае, надо было установить, не был ли я сам, в своем новом обличье, толстой женщиной? Я сел, чтобы посмотреть.

Прекрасно: у меня все еще сохранился этот некрасивый вздувшийся живот, и теперь он показался мне еще уродливей из-за того, что был обтянут нездоровой синюшной кожей, по которой от моего вздувшегося пупка вниз к «артишоку» шла коричневая линия. Казалось, что живот оказался единственным местом, которое было у меня полным. Мои ноги были достаточно стройны, не имели волос и выглядели бы достаточно привлекательно, если бы видневшиеся на них вены не выступали, подобно сети, и не пульсировали, словно черви прорывали под кожей свои ходы. Мои руки также выглядели довольно стройными и по-девичьи мягкими. Но они не показались мне мягкими, я ощущал в них боль и неровности. Пока я разглядывал их и сгибал, обе руки вдруг скрючились в спазме, что заставило меня издать стон.

Стон этот был достаточно громким, чтобы Чив его услышала, но она не материализовалась из голубоватого дыма, который меня окружал даже тогда, когда я несколько раз окликнул ее по имени. Что же с ней сделало зелье? Я предположил, что по принципу превращения, раз я стал женщиной, то Чив превратилась в мужчину. Но хаким говорил, что Маджнун и Лейли иногда развлекались тем, что оба становились людьми одного пола. Иногда же один из них или оба делались невидимыми. До сих пор основной целью зелья было усилить чувства во время занятий любовью. А в этом отношении, рассудил я, пробное зелье потерпело неудачу. Ни один партнер — мужчина, женщина, невидимка, — похоже, не хотел совокупляться с тем нелепым созданием, в которое я превратился. Тем не менее что же все-таки произошло с Чив? Я звал ее снова и снова… а потом вдруг завопил.

Я завопил, потому что другое ощущение сотрясло мое тело, ощущение гораздо более ужасное, чем обычная боль. Что-то двигалось, нечто, что не было мной, но оно двигалось внутри меня, внутри чудовищно вздувшегося живота. Я знал, что это не неусвоенная пища в желудке, потому что движение происходило где-то ниже. Это не было и плохо переваренной пищей, из-за которой в нижнем отделе кишечника образуются газы, потому что я был знаком прежде с этим ощущением. Оно было достаточно неприятным и вызывало спазмы, даже когда не сопровождалось ни звуками, ни зловонием. Нет, на этот раз это было что-то совершенно иное, ощущение, которого я никогда прежде не испытывал. Я чувствовал себя так, словно проглотил какое-то небольшое спящее животное и переваривал его где-то в глубине своего кишечника, а потом оно внезапно проснулось, потянулось и зевнуло. «Мой Бог, — думал я, — а вдруг оно захочет выбраться оттуда наружу?»

И тут оно снова зашевелилось, а я опять пронзительно закричал, потому что оно, похоже, собиралось сделать именно это. Но не сделало. Движение быстро успокоилось, заставив меня испытать стыд за мой визгливый крик. Животное могло просто повернуться немного в своем жилище, как если бы недоумевало, каким образом оно там оказалось.

Я снова почувствовал между ног влагу и подумал, что опять обмочился от страха. Однако когда я положил туда руку, то почувствовал что-то еще ужасней мочи. Я поднял руку и поднес ее к глазам: мои пальцы слиплись от вязкой субстанции, нити которой протянулись от ладони и до самого паха, влажные, липкие и непрочные. Субстанция оказалась влажной, но это была не жидкость. Она была липкой и серой, вроде слизи, вытекающей из разбитого носа, и вся в прожилках крови. Я принялся проклинать хакима Мимдада и его дьявольское зелье. Подлый лекарь не только подсунул мне это уродливое женское тело, очевидно такое, у которого были деформированы женские органы, но к тому же в нем завелось еще кое-что нездоровое, испускавшее тошнотворные выделения.

Убедившись, что моя новая оболочка точно была больной или покалеченной, я рассудил, что мне лучше не рисковать и не вставать, чтобы найти Чив. Разумнее остаться лежать там, где я лежу. Поэтому я позвал девушку еще несколько раз, но безрезультатно. Я даже стал звать Шимона, хотя и мог представить себе, как иудей будет смяться и издеваться, увидев меня в теле женщины. Шимон не пришел тоже, и теперь я сожалел, что заплатил ему сразу за долгое время вперед. Какие бы крики и шум ни раздавались из комнаты, он наверняка принял их за бурные занятия любовью и решил не быть назойливым.

Долгое время я лежал на спине. Ничего больше не происходило, разве что в комнате становилось все жарче и жарче. Я начал потеть, и к моему позыву помочиться прибавилось теперь и желание опорожнить кишечник. Казалось, что маленькое животное внутри меня всем своим весом давило на мои мочевой пузырь и кишечник, невыносимо сжимая их. Мне пришлось приложить видимое усилие, чтобы не позволить себе освободиться, но я устоял, не желая опорожняться под себя и на кровать. Затем внезапно, словно дверь отворилась под напором оттаявшего снаружи снега, мое тело стало сотрясать дрожь. Пленка покрывавшего меня пота на моем теле превратилась в лед, все мои конечности сотрясались, по коже побежали мурашки, а выступающие соски встали наподобие часовых. Однако накрыться было нечем. Если даже вся моя одежда и валялась на полу, я не мог ни увидеть ее, ни дотянуться до нее, а встать и поискать я боялся. Но вскоре лихорадка прошла — так же внезапно, как и началась, — и воздух в комнате стал таким же спертым, как прежде. Я снова начал потеть и задыхаться.

Отказавшись от попытки объяснить происходящее с позиций логики, я попытался овладеть своими чувствами. Их было много, и они были разными. Я чувствовал определенное возбуждение: зелье сработало, по крайней мере частично. Я чувствовал некоторое предвкушение: зелье готово было совершить нечто большее, а это могло быть интересно. Но остальные мои эмоции не были такими уж приятными. Я чувствовал дискомфорт: мои руки оставались скрюченными, а желание опорожнить кишечник становилось нестерпимым. Я испытывал отвращение: из моего михраба все еще текло вещество, напоминающее гной. Я ощущал возмущение: это надо же, оказаться ввергнутым в такое положение. Я чувствовал жалость к себе: мне приходилось терпеть все это в одиночестве. Я ощущал вину: по справедливости, я должен был быть сейчас в караван-сарае и помогать своим компаньонам паковать вещи, готовясь к дальнейшему путешествию, а не здесь, потворствуя неуместному любопытству. Я испытывал страх: не зная наверняка, какие еще сюрпризы в запасе у зелья, я боялся, что сейчас со мной произойдет непоправимое.

Затем, в какое-то парализующее мгновение, все остальные ощущения исчезли, разрушенные, стертые с лица земли одним-единственным ощущением, которое стало преобладать над всеми ними: эта была боль. Боль настолько неистовая, что просто разрывала мои жизненно важные органы внизу, и мне даже показалось, что я слышу, как разрывается прочная ткань, но я мог слышать только свой мучительный крик. Я схватился было за свой предательский живот, но тут меня сотрясла такая боль, что мне пришлось вцепиться в раскачивающуюся hindora, чтобы не свалиться с нее.

При мучительном приступе боли человек инстинктивно старается двигаться, надеясь, что какое-нибудь движение смягчит ее; единственное движение, которое я мог сделать, — это поднять и раздвинуть ноги. Резкость движения привела к утрате контроля над самыми интимными мускулами, и моча внезапно заструилась теплой влагой мне прямо под ягодицы. Но вместо того, чтобы резко уменьшиться, боль уходила постепенно, сливаясь с чередующимися жаром и холодом. Я содрогался, когда внезапные приливы озноба уступали место сжимающему меня холоду, а затем меня вновь охватывал жар. Когда эти приливы наконец постепенно стихли, я остался лежать весь в поту и моче. Я был слаб, бессилен и тяжело дышал, словно меня полностью вымыли, и теперь мог громко крикнуть: «Что со мной происходит?»

И тут я все понял. Судите сами: здесь, на этом покрывале, лежит женщина. Она лежит, распростершись на спине, большая часть ее тела плоская, со всеми изгибами и формами, какие и должны быть у женского тела, кроме вот этой, вселяющей ужас выпуклости — раздутого живота. Она лежит, задрав и расставив ноги, обнажив свой михраб, сжатый и онемевший от напряжения. И при этом что-то есть в ней, внутри ее. То, что делает ее живот огромным. Оно живое. Женщина чувствует, как оно движется в ней, и ощущает первые страдания того, кто хочет выйти наружу. И как же ему выйти, если не через канал михраб между ее ног? Очевидно, что женщина эта беременна и готовится дать жизнь ребенку.

Прекрасно: такое величественное, спокойное и трогательное зрелище. Но я-то не был сторонним наблюдателем — я был ею. Жалким, медленно извивающимся предметом на покрывале, в нелепой позе, напоминающей лягушку, перевернутую на спину, — это был я.

«Gesù Maria Isèpo, — подумал я и, высвободив руку, которой хватался за край кровати, перевернулся, — как могло зелье сделать из меня два существа и поместить одно в другое? Что бы ни было внутри меня, должен ли я теперь пройти весь процесс его рождения полностью? Сколько времени это будет продолжаться? Что нужно делать дальше?» В дополнение к этим мыслям я вспоминал недобрыми словами хакима Мимдада, от души советуя ему отправиться в преисподнюю. Возможно, с моей стороны это было неразумно, потому что именно в хакиме я сейчас нуждался. Много ли я знал о новорожденных детях? Нет, весь мой опыт сводился к тому, что я раз или два видел бледных, голубовато-пурпурных, словно освежеванных, только что родившихся младенцев, выловленных мертвыми из каналов в Венеции. Я никогда не присутствовал даже при том, как бездомная кошка рожала котят. Наиболее знающие венецианские портовые ребятишки иногда обсуждали этот предмет, но все, что я припомнил, это то, что они упоминали о «родовых муках», а насчет этого мне не требовались указания. Я знал также, что женщины часто умирали от родовых мук на ложе, давая жизнь ребенку. Предположим, я умру в этом чуждом мне теле! Никто даже не узнает, кем я был. И меня похоронят в безымянной могиле, словно незамужнюю девицу, которую убил собственный ублюдок…

Однако я не мог спокойно поразмышлять даже о своей бесславной кончине. Яростная боль пришла вновь, и она была такой же разрывающей и суровой, как и прежде, но я стиснул зубы и не издал ни звука, напротив, я даже попробовал исследовать боль. Казалось, она зарождалась где-то в глубине моего живота, где-то позади, недалеко от хребта, и мучительно прокладывала путь вперед. Затем я получил передышку, во время которой смог вздохнуть, прежде чем боль снова напала на меня. Хотя боль и не уменьшалась, но мне казалось, что с каждой накатывающейся волной я могу лучше останавливать ее. Таким образом, я пытался измерить боль и интервалы между ее волнами. Каждый приступ продолжался от тридцати до сорока секунд, однако когда я попытался вычислить интервалы облегчения между ними, у меня ничего не вышло.

Однако одной лишь болью страдания мои не исчерпывались. И в комнате, и внутри меня самого все еще чередовались приступы жара и озноба, и я поочередно то поджаривался, то замерзал. В моем животе, где-то посреди всех этих страданий, нашелся уголок для тошноты. Я то рыгал, то меня тошнило, несколько раз я боролся с рвотой. Я все еще непроизвольно мочился каждый раз, когда накатывала боль, и только благодаря тому, что ценой невероятных усилий сжимал мускулы, не опорожнил заодно и кишечник. Пролитая моча была жгучей. Мои бедра и пах внизу были сырыми, они чесались и словно были покрыты язвами. Я испытывал сводившую с ума жажду, возможно, из-за того, что весь пропотел и обильно помочился. Мои руки все еще конвульсивно скрючивались; мало того, теперь то же самое происходило и с моими ногами из-за неловкой позы, в которой я находился. Там, где моя спина прижималась к постели, я чувствовал раздражение. В действительности у меня болело везде, в том числе и во рту. Он был так перекошен, что болели и сами губы. Я был даже рад, когда родовые муки в очередной раз начали распиливать мои кишки. Они были такими ужасными, что все остальное вылетело у меня из головы. Я пришел к мысли, что, после того как я выпил зелье, со мной не произошло ничего хорошего. Теперь, по истечении бесконечных часов, я старался убедить самого себя, что зелье вместо этого вызвало у меня жажду и тошноту. Я осквернил себя и терзался от мучений, которые сопровождались периодическими приступами боли. По крайней мере, это будет продолжаться до тех пор, пока не перестанет действовать зелье и я не стану самим собой или пока оно не окружит меня другими мучениями, новыми и отличными от прежних.

И точно, постепенно мне стало еще хуже. Когда приступы боли перестали выжимать из меня струи мочи, я подумал, что в теле больше не осталось жидкости. Но внезапно я почувствовал, что снизу меня омыла влага, исторгнутая мной, — поток жидкости, словно между ног вдруг опрокинули кувшин. Жидкость была теплой как моча, но, когда я приподнялся, чтобы посмотреть, то разглядел, что разлившаяся лужа была бесцветной. Я также заметил, что жидкость вылилась не из мочевого пузыря и не через тот маленький канал, через который женщины изливают мочу, а через михраб. Я вынужден был предположить, что эта грязь сигнализирует о том, что наступает еще более грязная стадия в том грязном процессе, который называется родами.

Боль в животе теперь накатывала через более короткие промежутки, у меня почти не оставалось времени на то, чтобы передохнуть после приступа и сжаться в готовности к следующему. Это навело меня на размышления: а может, не стоит пытаться уклоняться от боли, потому что это причиняет лишние мучения. Может, если храбро встретить боль, оттолкнуть ее… Я попытался так и сделать, но «отталкивание боли» в этой ситуации означало борьбу с напряжением тех мускулов, которые были вовлечены в процесс испражнения. И поэтому, когда мучительная боль слегка ослабла, я обнаружил, что выдавил из себя на кровать между ног значительное количество зловонной жижи. Однако на сей раз это меня не слишком заботило. Я просто подумал: «Ты и раньше знал, что человеческая жизнь заканчивается в дерьме. Теперь ты знаешь, что она также и начинается с дерьма».

— Господи, во имя Царствия Небесного, — я внезапно припомнил, как недавно читал мораль рабу Ноздре, — позволь маленькому ребенку явиться ко мне. — Я произнес это по памяти и печально рассмеялся.

Я не смеялся долгое время. Хотя в это и трудно поверить, но дела после этого пошли еще хуже. Боль накатывала теперь уже не волнами, а быстрой непрерывной чередой, она стала сильнее, и наконец в моем животе наступила постоянная агония. Однако она не ослабевала, а становилась все ужасней, и в конце концов я, к своему стыду, принялся рыдать, хныкать и стонать. Я боялся, что боль уже никогда не прекратится и изо всех сил желал милосердного обморока. Если бы кто-нибудь склонился в этот момент надо мной и сказал: «Это еще ничего. Ты способен страдать гораздо сильней, и так оно и будет», — то я, пожалуй, смог бы среди всех этих мук, среди стонов и рыданий издать еще один смешок. Однако этот некто оказался бы прав.

Я почувствовал, что мой михраб начал раскрываться и растягиваться, словно зевающий рот; губы его продолжили широко раскрываться до тех пор, пока отверстие не превратилось в окружность, словно распахнувшийся в крике рот. И хотя это было достаточно мучительно, но внутреннюю часть этой окружности, казалось, внезапно полили жидким огнем. Я сунул руку в это жидкое пламя, не заботясь о последствиях. Однако ничего не последовало, ожога не было, только что-то хрупкое. Я поднес руку к своим слезящимся глазам и сквозь слезы увидел, что мои пальцы испачканы в чем-то отвратительном, в какой-то бледно-зеленой субстанции. Как она могла так жечься?

Но даже тогда, наряду с неистовой болью в животе и обжигающим пламенем внизу, я мог чувствовать и другие ужасные вещи. Я ощущал пот, который тек по моему лицу в рот, и кровь из искусанных мною губ. Я вдыхал свое бормотание, стоны и хриплое дыхание. Я ощущал зловоние нечистот, которыми было вымазано мое тело. Я чувствовал, как внутри меня снова зашевелилось создание: оно кувыркалось, пиналось и молотило меня, неуклюже прокладывая себе дорогу через боль в животе по направлению к пламени внизу. Пока оно двигалось, оно еще сильней давило на мой мочевой пузырь и кишки, каким-то образом в них еще осталось, от чего освободиться. И вот сквозь последнее выдавливание мочи и экскрементов создание начало двигаться. И, ах, Господи! Когда Бог вынес приговор: «В муках будешь рожать ты детей своих», он действительно сделал это. Я испытывал обычную боль и прежде, но я познал настоящую боль за эти часы, после я познал и другую боль, но думаю, что нет на земле боли, подобной той, которую испытывал я тогда. Я видел, как пытали людей профессиональные палачи, но сомневаюсь, что есть хоть один человек, настолько жестокий, изобретательный и достигший совершенства в причинении боли, как Господь.

Боль состояла из двух различных видов. Первая ее разновидность возникала оттого, что мой михраб неистово двигался туда-сюда. Возьмите кусочек кожи, начните ее медленно и безжалостно резать и попытайтесь представить себе, что эта кожа расположена у вас между ног, от «артишока» до анального отверстия. Когда я впервые почувствовал эту боль, она заставила меня завопить. Кости в этом месте расположены близко друг к другу, и они, должно быть, раздвинулись в стороны с таким же скрежетом и грохотом, с каким валуны непримиримо несутся по узкой расщелине между горами. Одновременно с этой болью я ощущал также отвратительное движение и боль внутри себя, размельчение и растяжение всех костей между ногами, мучительное жжение крайней плоти. И только представьте себе, даже среди этой неистовой боли, издавая крики и вопли, невозможно потерять сознание, чтобы избежать мучительной агонии.

Я, во всяком случае, не потерял сознания до тех пор, пока вместе с последней волной, потоком и скрежетом боли не раздался слабый визг и темно-коричневая головка не появилась у меня между бедрами, липкими от крови и слизи. И тут кто-то злобно произнес голосом Чив: «Кое-что, от чего ты не сможешь отречься так легко…» А затем мне показалось, что я умер.

Глава 5

Когда я наконец очнулся, то уже снова был самим собой. Я, все еще голый, лежал на спине на hindora, но я вновь стал мужчиной, и тело, казалось, было мое собственное. Я был покрыт засохшим потом, во рту страшно пересохло, очень хотелось пить, и у меня раскалывалась голова, но больше ничего не болело. На покрывале не было никакого зловонного месива из экскрементов. Оно выглядело таким же чистым, как и всегда. Комната почти полностью очистилась от дыма, и я увидел на полу брошенную мной одежду. Чив тоже была здесь, полностью одетая. Она сидела на корточках и заворачивала в бумагу из-под гашиша что-то маленькое, бледное, голубовато-пурпурного цвета.

— Все это был сон, Чив? — спросил я. Девушка не ответила и даже не взглянула на меня, продолжая заниматься своим делом. — А что произошло в это время с тобой, Чив? — Она молчала. — Я думал, что у меня родился ребенок, — сказал я, облегченно хихикнув. Никакого ответа. Я продолжил: — Ты была там. Это была ты.

При этих словах Чив подняла голову, на лице ее застыло злое выражение, как и во сне, или что там это было. Она спросила:

— Я была темно-коричневой?

— Почему… хм, да, вроде бы.

Девушка покачала головой.

— Дети romm становятся темнокожими поздней. Когда они рождаются, они такого же цвета, как и дети белых женщин.

Чив встала и вынесла свой маленький сверток из комнаты. Затем дверь открылась, и я удивился, заметив, что на улице светло. Неужели я пробыл здесь всю ночь и уже наступил следующий день? Мои компаньоны будут беспокоиться и сердиться, что я бросил их паковать вещи одних. Я принялся торопливо надевать на себя одежду. Когда Чив вернулась в комнату, уже без свертка, я снова продолжил разговор:

— Хоть убей, не могу поверить, что хоть одна женщина в здравом уме когда-либо захочет пройти через весь этот ужас. А ты, Чив?

— Нет, я не захочу.

— Ну признайся, я был прав? Ты только притворялась раньше? На самом деле ты не беременна?

— Нет, я не беременна. — Обычно разговорчивая, она сегодня отвечала слишком отрывисто.

— Не бойся. Я не сержусь на тебя. Наоборот, я очень рад. А теперь мне надо возвращаться в караван-сарай. Я пойду?

— Да. Ступай.

Она сказала это так, словно подразумевала: «И не возвращайся». Я не видел причины для такой грубости. У меня возникло подозрение, что именно Чив была виновата в моих страданиях, поскольку ухитрилась что-то добавить в зелье и изменить его действие.

— Она в плохом настроении, как ты и говорил, Шимон, — сказал я иудею, когда выходил из лавки. — Наверное, я должен тебе еще денег, потому что пробыл у тебя столько времени?

— Нет, — ответил он. — Ты был совсем недолго. По совести — вот — я отдаю тебе один дирхем обратно. А вот и твой «сжимающий» нож. Шолом!

Итак, стоял все тот же самый день, было немного за полдень, мои мучения лишь казались такими невероятно долгими. Я отправился обратно в гостиницу, чтобы отыскать отца, дядю и Ноздрю, которые все еще упаковывали наше имущество, но ничуть не нуждались в моей помощи. Поэтому я отправился на берег озера, где местные прачки всегда сохраняли во льду полынью. Вода была такой синей и холодной, что, казалось, она кусалась, потому мое омовение было поверхностным — руки, лицо, затем я быстро разделся до пояса, чтобы быстрыми движениями сполоснуть грудь и подмышки. Это мытье было первым за всю зиму. Внезапно я почувствовал отвращение к собственному запаху, мне казалось, что еще никто не пах хуже. Наконец я понял, что бесполезно очищаться от пота, который высох на мне в комнате Чив. Уничтожая его, я также уничтожал и худшие воспоминания о своем эксперименте. С болью было то же самое. Ее было тяжело терпеть, но легко забыть. Я подумал, что это, пожалуй, единственное объяснение загадке, почему женщины, намучившись при рождении ребенка, соглашаются пройти столь суровое испытание еще раз.

Накануне нашего отъезда из Крыши Мира хаким Мимдад, чей караван также отправлялся в путь, но в другую сторону, пришел попрощаться со всеми нами и отдать дяде Маттео запас лекарства в дорогу. Затем, когда отец и дядя занялись своими делами, я поведал хакиму, что его эксперимент потерпел неудачу — вернее, что зелье достигло совершенно иной цели. Я живо рассказал ему, что произошло, однако рассказывал это без энтузиазма, хотя и без малейшего осуждения.

— Девчонка, должно быть, вмешалась, — решил лекарь. — Этого-то я и боялся. Но эксперимент не потерпел полного краха, если из него можно что-либо извлечь. Поняли ли вы хоть что-нибудь, Марко?

— Только то, что человеческая жизнь начинается и кончается в дерьме, или, по-вашему, в kut. Нет, я уяснил и еще одно: следует быть осторожным в будущем, когда я влюблюсь. Я никогда не обреку ни одну женщину, которую полюблю, на такую страшную участь, как материнство.

— Ну ладно, выходит, хоть что-то вы для себя извлекли. Может, захотите еще раз попробовать? У меня здесь есть запасной флакон, слабый раствор этого средства. Возьмите его с собой и поэкспериментируйте вместе с какой-нибудь женщиной, только, конечно, не с ведьмой из народа romm.

Дядя, услышавший последнюю фразу, не без ехидства проворчал:

— Dotòr Balanzòn в своем репертуаре. Мне он дает сами знаете какое лекарство, а молодому и полному сил юноше — средство, чтобы усилить потенцию, в котором он совершенно не нуждается.

Я сказал:

— Что ж, я возьму ваше зелье, Мимдад, как диковинный подарок на память. Сама идея очень привлекательна — заниматься любовью во всех видах. Но передо мной лежит долгий путь, и, пока я не истощу все возможности своего собственного тела, я предпочту остаться в нем. Без сомнения, когда вы наконец усовершенствуете свое зелье окончательно, слухи о нем распространятся по всей земле. К тому времени я, возможно, уже использую все свои способности, и тогда разыщу вас и попробую порцию вашего последнего изобретения. А теперь я желаю вам успеха, салям, прощайте.

Когда я тем же вечером пришел в заведение Шимона, у меня не оказалось возможности сказать Чив хотя бы это.

— Чуть раньше, в полдень, — равнодушно рассказывал он мне, — девчонка domm вдруг попросила выдать причитающееся ей за все время пребывания здесь вознаграждение, собрала пожитки и присоединилась к узбекскому каравану, который отправился в Балх. Domm проделывают такие штуки сплошь и рядом. Не беспокойся, такая изворотливая девочка не пропадет. А у тебя останется на память «сжимающий» нож.

— Да, и он будет напоминать мне ее имя. Ведь Чив значит «лезвие».

— Помни об этом. И радуйся, что она никогда не воткнет его в тебя.

— Я не так уж уверен в этом.

— Остались еще и другие женщины. Ты возьмешь какую-нибудь в последнюю ночь?

— Пожалуй, нет, Шимон. Они с первого взгляда показались мне не слишком привлекательными.

— Исходя из этого, если верить совету твоего друга, они не опасны.

— Много ты понимаешь! Старый Мордехай предостерегал меня против кровожадной красоты, но он никогда не утверждал противоположного. Так или иначе, но я всегда буду предпочитать красивых женщин и не упущу своего шанса. Ну ладно, спасибо тебе за все, праведник Шимон, а теперь я прощаюсь с тобой.

— Sakanà aleichem, nosèyah.

— Это звучит по-иному, чем ваше обычное «да-пребудет-с-тобой-мир».

— Я так и думал, что ты уловишь разницу. — Он повторил слова на иврите, а затем перевел их на фарси: — Опасность идет с тобой, путешественник.

Хотя вокруг Базайи-Гумбада было еще полно снега, озеро Чакмактын постепенно меняло свое покрывало из бело-голубого льда на разноцветный покров водоплавающих птиц — бесчисленные стаи уток, гусей и лебедей уже прилетели и все еще прилетали сюда с юга. Повсюду звучали их довольные гогот и кряканье, а когда тысячи птиц все одновременно вдруг начинали разгоняться по воде для радостного полета вокруг озера, шум стоял такой, словно в лесу бушевал ураган. Мы наконец-то разнообразили наш рацион дичью. Прилет птиц был сигналом для караванов — наступила пора грузить вещи, запрягать и собирать в стада животных и выстраивать в линию повозки, которые одна за другой потянулись из лагеря прочь к горизонту.

Первые караваны, которые покинули Базайи-Гумбад, отправились на запад, к Балху и дальше, потому что долгий склон Ваханского коридора был самым простым путем с Крыши Мира и самым первым становился доступным весной. Путешественники, вынужденные отправляться на север, восток или юг, продолжали терпеливо ждать, потому что путь в этих направлениях означал прежде всего подъем в горы, которые окружали эту местность с трех сторон. Затем следовало спуститься через их высокие перевалы для того, чтобы вновь взбираться на горы за ними, а затем и на следующие. К северу, востоку и югу от Базайи-Гумбада, как нам сказали, снег на высоких горных перевалах не таял даже в середине лета.

Таким образом, мы, Поло, вынужденные отправиться на север и не имевшие никакого опыта путешествия по такой местности и в таких условиях, терпеливо ожидали вместе со всеми. Может быть, мы колебались несколько дольше, чем в этом была нужда, но однажды к нам пришла делегация низкорослых темнокожих тамилов из Чолы, тех самых, над которыми я когда-то посмеялся и перед которыми впоследствии извинился. Они сказали нам, с трудом изъясняясь на торговом фарси, что решили не везти свой груз морской соли в Балх, поскольку получили достоверные сведения, что выручат гораздо лучшую цену в месте, которое зовется Мургаб, торговом городе в Таджикистане, расположенном на дороге, пролегающей с востока на запад, между Катаем и Самаркандом.

— Самарканд находится далеко к северу отсюда, — заметил дядя Маттео.

— Но Мургаб расположен прямо на север отсюда, — сказал один из индусов, тощий маленький человечек по имени Талвар. — Это вам по пути, о, Дважды Рожденные. Если вы смогли пересечь самые неприступные горы, когда шли сюда, то путешествие по горам отсюда до Мургаба будет для вас легче, если вы отправитесь с нашим караваном. И мы хотим лишь сказать, что радушно примем вас, ибо на нас произвели сильное впечатление манеры этого Дважды Рожденного юноши Марко. И мы верим, что вы станете для нас в пути подходящими компаньонами.

Отец с дядей и Ноздря выглядели слегка смущенными оттого, что индусы именовали их Дважды Рожденными, а меня похвалили за хорошие манеры. Но все мы согласились принять приглашение чоланских тамилов и выразили им признательность и благодарность. Итак, вместе с этим караваном мы выехали на своих лошадях из Базайи-Гумбала и направились вверх, к неприступным горам на севере.

Это был совсем небольшой караван по сравнению с теми, которые мы видели в Базайи-Гумбаде. Индусов было всего двенадцать человек, одни только мужчины, никаких женщин и детей. У них было всего лишь полдюжины маленьких коренастых верховых лошадей, поэтому тамилы по очереди то ехали верхом, то шли пешком. Кроме того, у индусов имелись только три хрупкие двуколки, в которых лежали их постельные принадлежности, провиант, корм для животных, кузнечные инструменты и другие вещи, необходимые в путешествии. Они везли свою морскую соль до Базайи-Гумбада на двадцати или тридцати вьючных ослах, а там постарались выторговать дюжину яков, которые могли везти тот же самый груз, но были лучше приспособлены к северной местности.

Яки прекрасно прокладывали дорогу. Они не обращали внимания на снег, холод и другие неудобства и твердо стояли на ногах, даже когда несли тяжелый груз. Мало того, когда яки с трудом тащились впереди нашего каравана, они не только выбирали самый лучший путь, но также и пропахивали дорогу, очищая ее от снега и утрамбовывая для нас, шедших следом. По вечерам, когда мы разбивали лагерь и привязывали вокруг животных, яки показывали лошадям, как разрывать копытами снег и находить выцветший и ссохшийся, но съедобный кустарник burtsa, оставшийся с прошлого сезона.

Я подозреваю, что чоланские тамилы пригласили нас присоединиться к ним потому, что мы были рослыми мужчинами — по крайней мере по сравнению с ними, — и они, должно быть, полагали, что мы окажемся хорошими воинами, если по дороге в Мургаб караван захватят бандиты. Однако мы не встретили ни одного бандита, таким образом, продемонстрировать свои навыки случая не представилось, однако наша физическая сила часто оказывалась полезной, когда тележка тамилов переворачивалась на неровной дороге, или лошадь падала в трещину, или як сбрасывал один из тюков, оступившись на камне. Мы также помогали индусам в приготовлении пищи по вечерам, но делали это больше в своих собственных интересах, чем из вежливости.

Любое мясо чоланцы готовили одним-единственным способом: пропитывали его напоминавшей по консистенции мусс подливкой серого цвета, состоящей из многочисленных различных острых приправ; соус этот они называли карри. Эффект его заключался в том, что, что бы ты ни ел, ты всегда ощущал только вкус карри. Признаться, это было очень кстати, когда блюдо состояло из безвкусных кусков высушенного и соленого мяса или уже покрывалось плесенью. Но мы не тамилы, и нам вскоре поднадоел вкус карри: никогда не знаешь, какой продукт находится под ним — баранина, дичь или же простое сено. Сначала мы попросили разрешения улучшить соус и добавили к нему немного нашего шафрана — приправу, доселе индусам не известную. Они очень обрадовались как новому вкусу, так и необычному золотистому цвету, который шафран придал карри. Отец даже дал тамилам несколько стеблей шафрана, чтобы они отвезли его с собой обратно в Индию. Но когда даже этот усовершенствованный соус начал надоедать нам, отец, Ноздря и я добровольно заменили чоланцев в качестве поваров, а дядя Маттео достал из вьюков лук и стрелы и принялся снабжать нас свежей дичью. Обычно он приносил маленьких зверьков вроде зайцев-беляков или же куропаток с красными лапками, но иногда ему попадались также горалы и уриалы, и тогда мы готовили вкусную и простую еду — отварное или жареное мясо, которое можно было есть с удовольствием без всяких приправ.

Если не считать пристрастия чоланцев к карри, эти люди оказались прекрасными попутчиками. Только представьте, они были настолько застенчивы и так стеснялись говорить, опасаясь показаться назойливыми, что мы могли пройти весь путь до Мургаба, не замечая их присутствия. Их робость была понятна. Хотя чоланцы говорили на тамильском языке, а не на хинди, они исповедовали индуизм и пришли из Индии, поэтому безропотно сносили презрение и насмешки, которым другие народы справедливо подвергают индусов. Наш раб Ноздря был единственным человеком из всех, кого я знал, побеспокоившимся выучить занимающий низкое положение язык хинди, но даже он никогда не изучал тамильский. Таким образом, никто из нас не мог общаться с чоланцами на их родном языке, а они слишком плохо знали торговый фарси. Тем не менее, когда мы дали тамилам понять, что не собираемся публично презирать и избегать их или смеяться над их несовершенной речью, они стали относиться к нам чуть ли не раболепно и прилагали массу усилий, чтобы рассказать нам интересные вещи об этой части мира и сообщить сведения, полезные в дороге.

Эту местность большинство людей на западе называют Далекой Тартарией и полагают, что она является самой восточной оконечностью земли. Но то и другое неверно. Земля простирается далеко на восток за этой самой Тартарией, да и само слово «Тартария» является искаженным названием местности. Монголы называются татарами на фарси, языке Персии, а ведь именно от персов жители Запада впервые услышали упоминание об этом народе. Позднее, когда монголы неистовствовали на границе Европы и все европейцы в страхе трепетали и ненавидели их, слово «татары» вполне естественным образом ассоциировалось у многих с древним классическим названием места, которое называлось Тартар. Поэтому-то европейцы и стали говорить о «татарах из Тартарии», словно они говорили о «демонах из преисподней».

Казалось бы, жители Востока должны были хорошо знать правильное название, но даже ветераны многих караванов, путешествовавших по этой земле, по-разному именовали горы, через которые пролегал наш путь, — Гиндукуш, Гималаи, Каракорум и так далее. Ну а поскольку при этом они имели в виду отдельные горы и целые горные хребты и даже целые горные страны, то количество названий тут, сами понимаете, могло быть бесконечным. Тем не менее, поскольку мы все-таки хотели создать карты, мы поинтересовались у своих спутников чоланцев, не могут ли они внести ясность в этот вопрос. Они слушали, как мы перечисляем различные названия, которые слышали от путешественников, и согласно кивали. Ибо нет людей, как считали тамилы, которые могли бы точно сказать, где кончается один хребет и начинается другой.

Однако чоланцы все-таки смогли определить наше местонахождение, сказав, что мы медленно и равномерно двигаемся на север через хребты Памира, оставив позади себя хребет Гиндукуш на юго-западе, хребет Каракорум на юге и Гималаи где-то далеко на юго-востоке. Другие названия, которые мы слышали — Хранители, Хозяева, Трон Соломона, — по словам индусов, были местными и использовались только теми, кто жил среди этих хребтов. Таким образом, отец и дядя и нанесли пометки на карты Китаба. По мне, так все горы между собой очень похожи: высокие скалы, остроконечные утесы, отвесные обрывы и глубокие ущелья. И при этом все горы, которые нам попадались, — серые, коричневые и черные — были покрыты снегом и украшены гирляндами сосулек. По-моему, название Гималаи, или Обиталище Снегов, подходило абсолютно каждому хребту в далекой Тартарии.

Тем не менее, несмотря на отсутствие растительности и ярких красок, это был самый величественный пейзаж, который я видел за все время своих путешествий. Ряды гор Памира, огромных, массивных и ужасных, снисходительно и небрежно возвышались над нами, несколькими жалкими созданиями, ничтожными насекомыми, суетливо прокладывавшими путь через их величественные хребты. И разве может простой человек вроде меня описать ошеломляющее величие этих гор? Ладно, пожалуй, я все-таки попробую. Полагаю, что высота и грандиозность европейских Альп известна на Западе каждому образованному человеку. Так вот, если бы где-нибудь существовал мир, созданный целиком из Альп, то и тогда пики Памира были бы его Альпами.

И еще я хочу сказать об одной из особенностей Памира, о которой не упоминал никто из побывавших там путешественников. Ветераны караванов, которые назвали столько различных имен этой местности, также охотно давали нам всевозможные советы и рассказывали о том, что мы можем встретить, когда попадем туда. При этом все почему-то вспоминали об ужасных тропах Памира и суровой погоде, советуя, как избежать обморожения. Однако никто не упомянул об одной поразившей меня особенности: непрерывном шуме, который издают горы.

Я не имею в виду завывания ветра, шум буранов или песчаных бурь которые неистовствуют в горах, хотя, Бог свидетель, мы довольно часто слышали эти звуки. Нам нередко приходилось бороться с ветром, на который человек буквально мог лечь и зависнуть над землей, поддерживаемый его сильным порывом. Немало нам также доставалось от прямо-таки сбивающего с ног снегопада или вихрей горячей пыли, в зависимости от того, где мы находились: на вершинах, где все еще продолжалась зима, или в глубоких ущельях, где уже стояла поздняя весна.

Нет, тот шум, который я так хорошо помню, был звуком, сопровождающим разрушение гор. Меня, помню, просто потрясло, что такие исполины могут разваливаться на куски, расходиться и падать вниз. Когда я впервые услышал этот звук, то принял его за гром, прокатившийся среди скал. Я тогда сильно удивился, потому что на чистом голубом небе не было ни облачка. Да и какая могла быть гроза на таком холоде. Я натянул поводья и остановил лошадь, замерев в седле и внимательно прислушиваясь.

Сначала послышался смутный гул где-то впереди нас, затем он стал громче, переходя в отдаленный рев, а затем к этому звуку присоединилось многоголосое эхо. Другие горы услышали этот рев и повторили его, словно хор голосов, которые по очереди подхватывают тему солиста, поющего басом. Они усилили и расширили тему, добавив к ней резонанс теноров и баритонов. И вот уже звук начал идти сверху, снизу, сзади, со всех сторон. Я остался стоять, пригвожденный к месту гудящими раскатами, в то время как они постепенно убывали и наконец совсем исчезли diminuendo[167]. Голоса гор замолкали медленно, один за другим, так что мое человеческое ухо не смогло определить момент, когда последний звук умер в тишине.

Чоланец по имени Талвар подъехал ко мне на своей тощей маленькой лошаденке, внимательно посмотрел на меня и разрушил разочарование, пояснив сначала по-тамильски: «Batu jatuh», а затем на фарси: «Khak uftadan»; обе фразы означали одно: «Обвал». Я понимающе кивнул и поехал дальше.

Это был всего лишь первый из многочисленных подобных случаев. Шум можно было услышать почти в любое время дня или ночи. Иногда он раздавался так близко от нашей тропы, что мы могли расслышать его сквозь скрип и громыхание нашей сбруи, колес телег, ворчание и скрежет зубов наших яков. Если мы успевали поднять головы до того, как эхо запутает направление, то могли увидеть вздымающийся в небо с какого-нибудь хребта дымящийся столб пыли или сверкающую волну снега, образовавшуюся на том месте, где сошла лавина. А если хорошенько прислушаться, то можно было расслышать шум камнепадов Я предпочитал ехать впереди каравана или, наоборот, позади шумной компании и терпеливо ждать. Мне доводилось слышать, как то в одной, то в другой стороне какая-нибудь гора стонала в агонии, не желая уменьшаться в размерах, а затем эхо перекрывало этот шум со всех сторон: все остальные горы присоединялись к панихиде.

Иногда оползни состояли из снега и льда, как это случается в Альпах. Но чаще всего они означали медленное разрушение самой горы, потому что Памир, хотя он и гораздо выше Альп, значительно менее прочный, чем они. Горы Памира издали кажутся незыблемыми и вечными, но я видел их совсем близко. Они состоят из пород, испещренных прожилками и трещинами, а большая высота способствует их неустойчивости. Если порыв ветра сталкивает мелкие камушки с высокого места, заставляя их катиться вниз, то он может смещать и камни, и осколки покрупнее. При этом они увлекают за собой и другие камни, пока все вместе не начинают падать, из-за высокой скорости падения опрокидывая по дороге огромные валуны; те, в свою очередь, способны обрушить целиком крутой склон, а уж тот при падении может расколоть целый склон горы. И так происходит, пока масса горных пород, камней, гальки, гравия, земли и пыли, обычно перемешанных со снегом, слякотью и льдом, — масса иной раз размером с небольшие Альпы, — не уносится вниз, в узкие ущелья или даже в еще более узкие лощины, которые разделяют горы.

Все живое на пути лавины на Памире гибнет. Мы видели много свидетельств тому — кости и черепа, восхитительные рога горалов, уриалов и «баранов Марко», а также кости, черепа и безжалостно разбитые вещи, которые некогда принадлежали людям, — останки давно погибших диких животных и останки давно пропавших караванов. Эти несчастные услышали сначала стон горы, затем гул, рев, а потом… потом они уже больше ничего не услышали. Только случай спас нас от такой же судьбы, потому что на Памире нет безопасного пути или места для лагеря, нет такого времени суток, когда не происходит обвалов. К счастью, на нас ни разу ничего не упало, хотя мы сплошь и рядом обнаруживали, что тропа полностью уничтожена, так что приходилось искать обходной путь вокруг препятствий. Было не слишком приятно, когда оползень оставлял на нашем пути огромную груду каменных обломков. Однако было намного хуже, если вдруг от обычной тропы сохранялся лишь узкий уступ, отсеченный от поверхности крутого склона и нетронутый лавиной, которая оставила его висеть над пустотой. Тогда нам приходилось возвращаться по тропе обратно на много фарсангов назад и потом тащиться еще много-много фарсангов окольным путем, прежде чем мы снова могли свернуть на север.

Стоит ли удивляться, что отец, дядя и Ноздря, всякий раз заслышав грохот камнепада с какой-нибудь стороны, начинали от души браниться, а тамилы — жалобно хныкать. Однако что касается меня, то я всегда приходил в возбуждение от этого гула и не мог понять, почему другие путешественники, похоже, даже не считали его достойным упоминания в своих мемуарах. А ведь этот грохот означает, что даже самые великие горы не вечны. Разумеется, пройдут века, тысячелетия и эры, прежде чем Памир станет по своей высоте таким же, как Альпы, но он будет неуклонно разрушаться, постепенно превращаясь в невыразительную плоскую равнину. Поняв это, я задался вопросом: почему Господь Бог, если он создал горы Памира лишь для того, чтобы дать им разрушиться, так нагромоздил их и сделал такими непомерно высокими, какими они были сейчас? И еще я дивился и дивлюсь до сих пор, представляя, какой же неописуемо громадной была высота этих гор, когда Господь еще только создал их, в самом начале.

Все горы были одинаковые, их облик мог меняться лишь в зависимости от погоды и времени суток. В ясные дни высокие пики ловили великолепие рассвета, когда мы еще спали, и сохраняли на себе отблеск заката еще долгое время после того, как мы разбивали лагерь, ужинали и ложились спать в полной темноте. В дни, когда на небе были облака, мы наблюдали, как их белоснежные громады прокладывают себе дорогу вдоль голых коричневых скал и скрывают их. Затем на уже безоблачном небе вновь появлялись горные вершины, но теперь они были такими белыми от снега, словно задрапировались в лоскуты и лохмотья облаков.

Когда же мы сами поднимались вверх, взбираясь по тропе, освещение наверху играло шутки с нашим зрением. Обычно в горах всегда бывает легкий туман, который делает все далекие объекты немного более тусклыми для глаза, и таким образом можно судить, что находится ближе, а что — дальше. Но на Памире нет и следа тумана, и потому невозможно определить расстояние или даже размеры самых обычных и привычных предметов. Я часто фиксировал свой взгляд на вершине горы у далекого горизонта и пугался, увидев, как наши вьючные яки легко карабкаются на нее: оказывается, это была простая груда камней в сотне шагов от меня. Или же я бросал беглый взгляд на неуклюжего surragoy — дикого горного яка, который и сам напоминал осколок скалы. Мне казалось, что он затаился рядом с нашей тропой, и я беспокоился, как бы дикий як не подбил наших одомашненных яков убежать в горы. Но затем я осознавал, что в действительности он находится в целом фарсанге от нас и между нами простирается долина.

Горный воздух играл с нами такие же шутки, как и освещение. Точно так же, как и на Вахане (который по сравнению с Памиром теперь казался нам низменностью), воздух здесь отказывался поддерживать пламя наших костров: они горели всего лишь бледно-голубым прохладным огнем, и требовалась вечность, чтобы котлы с водой наконец закипели. Здесь, наверху, разреженный воздух каким-то образом оказывал влияние и на солнечный свет. На солнечной стороне камни прогревались так, что к ним больно было прислоняться, но их теневая сторона при этом оставалась такой же неприятно холодной. Иногда нам приходилось снимать верхнюю одежду, потому что на солнце в ней было жарко, однако кристаллы снега вокруг нас не таяли. Солнце превращало сосульки в слепящие, яркие, переливчатые радуги, однако это не сопровождалось капелью.

Правда, подобное случалось на вершинах лишь в ясную солнечную погоду, когда зима ненадолго забывала о своих обязанностях. Мне представлялось, что Старик Зима приходит на эти вершины похандрить в одиночестве, когда вся остальная земля с презрением отвергает его и радостно приветствует наступление тепла. И наверное, в одну из здешних горных пещер Старик Зима удаляется, чтобы какое-то время подремать. Но спит он тревожно и постоянно просыпается, зевает, выпуская изо рта огромные клубы холода, и молотит длинными руками из ветра, и вычесывает из своей белой бороды каскады снега. Все чаще и чаше я наблюдал, как высокие заснеженные пики смешиваются с вновь выпавшим снегом и исчезают в его белизне. Потом вдруг исчезали ближайшие хребты, затем яки, которые возглавляли наш караван, и вот уже наконец я не видел ничего, что было дальше развевающейся гривы моей лошади. Иной раз во время таких буранов снег был таким густым, а ветер — настолько свирепым, что нам, всадникам, приходилось разворачиваться и усаживаться в седлах задом наперед, предоставив лошадям выбирать путь самостоятельно и мотаться на ветру подобно лодкам в открытом море.

Поскольку мы постоянно то поднимались на очередную гору, то спускались с нее, эта холодная погода смягчалась каждые несколько дней, когда мы оказывались в теплых, сухих, пыльных ущельях, куда уже пришла Юная Весна. Затем, когда мы поднимались вверх, во владения, где все еще хозяйничал Старик Зима, все вокруг снова замерзало. Таким образом, мы поочередно то с огромным трудом прокладывали путь в снегу наверху, то с не меньшим трудом пробирались через грязь внизу. Мы замерзали до самых костей во время метелей с мокрым снегом наверху и чуть не задыхались от пыльных бурь внизу. Однако, по мере нашего продвижения на север, мы начали замечать на дне тесных долин небольшие островки зелени — сперва низкорослые кустарники и редкую травку, потом маленькие лужайки, а затем стали встречаться и одинокие деревца. Эти пятна зелени выглядели такими свежими и такими чуждыми среди белизны снегов и суровой черноты грязно-коричневых вершин, что казались подарками из далеких стран, вырезанными волшебными ножницами и чудесным образом разбросанными посреди этих пустошей.

Чем севернее мы продвигались, тем дальше друг от друга отстояли горы, давая место все более широким и зеленым долинам. Здесь контрасты были еще поразительнее. Напротив холодных гор, расположенных где-то на заднем плане, сияли сотни различных оттенков зелени, и все они прогревались солнцем — массивные темно-зеленые чинары; бледные серебристо-зеленые акации; тополя — высокие и стройные, напоминающие зеленые перья; осины с дрожащими листьями, с одной стороны зелеными, а с другой — жемчужно-серыми. А под деревьями и среди них сверкали сотни различных цветов — ярко-желтые чашечки тюльпанов, ярко-красные и розовые дикие розы, переливающиеся пурпуром цветы, которые назывались сиренью. Вообще-то это не цветок, а высокий кустарник, так что пурпурные кисти сирени, на которые мы всегда смотрели снизу, выглядели еще более живыми на фоне застывшего снежного горизонта; а что касается запаха сирени — это один из самых восхитительных цветочных ароматов, и он кажется еще слаще оттого, что его разносит суровый ветер с заснеженных равнин.

В одной из таких долин мы подошли к первой реке, которую встретили с тех пор, как оставили Пяндж. Река эта называлась Мургаб, а за ней располагался город с таким же названием. Мы воспользовались возможностью отдохнуть и провели там две ночи в караван-сарае, вымылись сами и постирали нашу одежду в реке. Затем мы распрощались с тамилами и продолжили свой путь на север. Я надеялся, что Талвар и его товарищи все-таки выручат немало монет за свою морскую соль, потому что больше ничего Мургаб не мог предложить. Это был довольно убогий городок, и его жители таджики отличались исключительным сходством с яками — мужчины и женщины там были одинаково волосаты и вонючи, все с широкими плоскими лицами и торсами, совершенно невозмутимые и напрочь лишенные любопытства. Мургаб был настолько лишен соблазнов, из-за которых можно было в нем задержаться, что заскучавшие чоланцы с нетерпением предвкушали ужасное путешествие обратно через Памир и всю Индию, что, признаться, меня удивляло.

Наш дальнейший путь из Мургаба не был особенно тяжелым, мы уже привыкли путешествовать по этим горам. К тому же дальше к северу горные хребты были уже менее высокими и неприветливыми, а их склоны — не такими крутыми. Чередующиеся с горами долины были очень приятными — просторными, покрытыми зеленью и цветами. Я вычислил с помощью своего kamàl, что теперь мы находились гораздо севернее, чем сам Александр Македонский заходил в Среднюю Азию. Если верить картам нашего Китаба, мы сейчас находились в самом ее центре. Поэтому мы были порядком изумлены и смущены, когда в один прекрасный день вдруг вышли на морское побережье. Легкие волны набегали на копыта наших лошадей, и водная гладь простиралась далеко на запад, насколько хватало взгляда. Мы, конечно же, знали, что в Средней Азии существует громадное внутреннее море под названием Гиркан, или Каспий, но полагали, что находимся гораздо восточнее. Я мгновенно вспомнил о наших недавних попутчиках-тамилах: вот бедняги, угораздило же их привезти морскую соль на берег моря.

Однако когда мы попробовали воду, она оказалась пресной, сладкой и кристально чистой. Это было озеро. Каких только чудес нет на свете — это надо же, встретить огромное глубокое озеро, расположенное так высоко над землей. Постоянно двигаясь на север, мы вышли на восточный берег этого удивительного озера и затем много дней двигались вдоль него. Все это время мы постоянно выискивали предлоги поставить лагерь рано вечером, так чтобы можно было успеть как следует искупаться, побродить и порезвиться в этих целительных сверкающих водах. Мы не обнаружили на берегу озера ни одного города, однако здесь попадались дома из глины и сплавленного леса, которые принадлежали таджикским пастухам, дровосекам и углежогам. Они сказали нам, что озеро называется Каракуль, что означает Черное Руно — это название породы домашних овец, которых разводят все пастухи в окрестностях.

Вас, возможно, удивит, что озеро носило имя животного, но животное это было непростым. Помню, глядя на отару местных овец, мы недоумевали: почему они называются «кара»? Почти все взрослые бараны и овцы были различных оттенков серого и серовато-белого цвета, и лишь изредка попадались черные. Но нам объяснили, что все дело было в необыкновенно ценном мехе, известном как «каракуль». Эта дорогая красивая шкура с тугими курчавыми черными локонами выделывается не из остриженной овечьей шерсти. Это шкура новорожденного ягненка, а все ягнята каракулевой породы рождаются черными, и их убивают, пока им не исполнилось три дня. Днем позже чистый черный цвет теряет свою насыщенность, и ни один торговец мехами уже не признает этот мех за каракуль.

После недели путешествия вдоль побережья озера мы подошли к реке, которая текла с запада на восток. Местные таджики называли ее Кек-су, или река-Проход. Название было подходящим, потому что ее широкое русло проделало настоящий проход в горах, и мы с удовольствием отправились по нему на восток, все ниже и ниже спускаясь с гор, среди которых так долго находились. Даже наши лошади радовались этому удобному проходу, ибо путешествие среди скал было тяжелым, как для их животов, так и для копыт. Здесь же, внизу, имелось в изобилии мягкой травы, которую можно было есть и по которой было так приятно идти. Любопытно, что абсолютно в каждой встречавшейся нам на пути одинокой деревне и даже в каждом отдельном доме, в который мы заходили, отец с дядей снова и снова упорно спрашивали название реки, и всякий раз им отвечали: «Кек-су». Мы с Ноздрей удивлялись их настойчивым постоянным расспросам, но оба лишь посмеивались и не спешили объяснять, зачем им понадобилось так много заверений в том, что мы идем по реке-Проходу. И вот наконец в один прекрасный день — мы подошли уже к шестой или седьмой деревне — на традиционный вопрос отца «Как вы называете эту реку?» местный житель вежливо ответил:

— Кок-су.

Река была та же самая, местность ничуть не отличалась от вчерашней, а сам мужчина так же походил на яка, как и все остальные таджики, но он произнес название реки несколько иначе. Отец повернулся в седле и крикнул дяде Маттео, который ехал чуть позади нас, — в голосе его звучало ликование:

— Мы прибыли!

Затем он слез с лошади, схватил полную горсть желтоватой придорожной грязи и стал разглядывать ее чуть ли не с любовью.

— Прибыли куда? — в недоумении спросил я.

— Название реки все то же: Проход, — пояснил отец, — но этот добрый человек произнес его на языке великого хана. А значит, мы пересекли границу с Таджикистаном. Через этот участок Шелкового пути мы с твоим дядей возвращались домой, на запад. Город Кашгар всего в двух днях пути отсюда.

— Итак, мы находимся в провинции Синьцзян, — сказал дядя Маттео, который подъехал к нам. — Бывшая провинция Китайской империи. А теперь Синьцзян и вся земля, которая лежит к востоку отсюда, принадлежит монголам. Племянник Марко, ты наконец-то находишься в самом сердце ханства.

— Ты стоишь, — торжественно возвестил отец, — перед желтой землей Китая, которая тянется отсюда до великого Восточного океана. Марко, сын мой, ты наконец-то попал во владения великого хана Хубилая.

Часть седьмая КИТАЙ

Глава 1

Кашгар оказался довольно крупным городом: гостиницы, лавки и жилые дома там были прочными, а не построенными из глиняных кирпичей лачугами, которые мы видели в Таджикистане. Кашгар строили на века, поскольку это западные ворота Китая, через которые должны проходить все караваны, следующие по Шелковому пути с Запада или на Запад. При этом ни один караван не мог пройти без того, чтобы его не задержали. В нескольких фарсангах от городских стен нас остановила группа монгольских часовых, которые стояли заставой на дороге. За их постом мы смогли разглядеть бесчисленные круглые юрты, отчего казалось, что на подступах к Кашгару расположилась целая армия.

— Mendu, старшие братья, — сказал один из часовых.

Это был типичный монгольский воин с устрашающими мускулами, некрасивый и с ног до головы весь увешанный оружием, хотя его приветствие и звучало вполне дружелюбно.

— Mendu, sain bina, — ответил отец.

Я тогда еще не знал многих монгольских слов, но позднее отец повторил мне весь разговор, объяснив, что он был стандартным обменом любезностями, принятыми в Монгольском государстве. Странно было слышать, что столь грубый с виду часовой так тщательно соблюдает нормы этикета, ибо монгол продолжил вежливо расспрашивать:

— Из какой части земли под небесами вы пришли?

— Мы оттуда, где под небесами лежит далекий Запад, — ответил отец. — А ты, старший брат, где ты ставишь свои юрты?

— Смотри, мои бедные юрты стоят сейчас среди bok ильхана Хайду, который ныне остановился лагерем в этом месте, дабы обозреть свои владения. Скажи мне, старший брат, на какие земли ты бросал свою благодетельную тень по пути сюда?

— Недавно мы спустились с высокого Памира, вниз по реке-Проходу. Мы зимовали в месте, достойном уважения, под названием Базайи-Гумбад, которое также относится к владениям твоего повелителя Хайду.

— Поистине, его владения далеко разбросаны и многочисленны. Было ли ваше путешествие мирным?

— Мы добрались сюда благополучно. А ты, старший брат, ты живешь в мире? Плодовиты ли твои кобылы и жены?

— У нас все мирно, наши пастбища процветают. А куда направляется ваш караван, старший брат?

— Мы собираемся на несколько дней остановиться в Кашгаре. Надеюсь, место сие достойное?

— Вы можете зажечь там свои костры в уюте и спокойствии и подкрепиться жирными овцами. Однако, прежде чем вы отправитесь дальше, позвольте смиренному стражнику ильхана узнать, какова конечная цель вашего путешествия?

— Мы держим путь на Восток, в далекую столицу Ханбалык[168], выполняя поручения твоего самого высокого господина, великого хана Хубилая. — Отец вытащил письмо, которое мы так долго возили с собой. — Мой старший брат снизошел до того, чтобы изучить скромное искусство чтения?

— Увы, старший брат, я не достиг таких высот познания! — ответил часовой, беря документ. — Но даже я могу постичь и узнать великую печать великого хана. О горе мне, задержавшему мирный караван столь важных лиц, каковыми вы, должно быть, являетесь! Теперь я буду безутешен.

— Ничего страшного, ты ведь делал свою работу, старший брат. А теперь позволь мне взять письмо обратно и мы отправимся дальше.

Однако часовой не спешил отдавать письмо.

— О, мой хозяин Хайду подобен всего лишь жалкой лачуге по сравнению с величественным громадным шатром, которому можно уподобить его старшего двоюродного брата, благородного господина Хубилая. А посему полагаю, он сочтет за честь взглянуть на слова, написанные Хубилаем, и прочтет их с глубоким уважением. Без сомнения, мой хозяин также сочтет за честь принять и приветствовать посланцев с Запада, избранных его благородным сородичем. Так что, с твоего позволения, старший брат, я покажу ему этот документ.

— Откровенно говоря, старший брат, — ответил отец с некоторым нетерпением, — нам совершенно не нужны никакие пышные церемонии. Мы бы хотели побыстрее, тихо-мирно проехать Кашгар. К чему суета?

Часовой не обратил на это никакого внимания.

— Здесь, в Кашгаре, множество гостиниц для самых разных гостей. Есть караван-сарай для торговцев лошадьми, а есть другой, для купцов, продающих зерно…

— Мы уже знаем об этом, — зарокотал дядя Маттео. — Мы бывали здесь прежде.

— Тогда я рекомендую вам, старшие братья, одну гостиницу которая специально отведена для проезжих путешественников. Эта гостиница называется «Пять даров» и находится в переулке Благоухающей Человечности. Спросите любого в Кашгаре, и…

— Мы знаем, где это.

— Тогда не будете ли вы так добры поселиться там, пока ильхан Хайду не попросит вас оказать ему честь, посетив его юрту? — Часовой отступил на шаг, все еще держа в руке письмо, и сделал нам знак продолжать движение. — А теперь идите с миром, старшие братья. Хорошего вам путешествия!

Когда мы отъехали на такое расстояние, что часовой не мог нас услышать, дядя Маттео зарокотал:

— Дерьмо с корочкой! Надо же, из всей монгольской армии мы попали именно на людей Хайду.

— Да уж, — согласился отец. — Подумать только: пройти весь этот путь через его земли без приключений, чтобы в конце концов нарваться на него самого.

Дядя угрюмо кивнул:

— Возможно, на этом наше путешествие и закончится.

Чтобы мои читатели поняли, почему отец и дядя были так встревожены и обеспокоены, я должен рассказать кое-что об этих землях Китая, куда мы прибыли. Мне частенько доводилось слышать на Западе, что люди ошибочно произносят это название как Катай. Я даже не пытался их исправлять, поскольку название Китай тоже можно считать правильным лишь условно. Его ввели монголы, причем сравнительно недавно, всего за какие-то полсотни лет до моего рождения. Когда монголы начали свое завоевание, они покорили эту землю самой первой, и именно там Хубилай решил установить свой трон; это ступица многочисленных спиц раскинувшейся Монгольской империи — прямо как мой родной город Венеция, который является влиятельным центром многочисленных владений нашей республики: Фессалии, Крита, материковой части Венеции и всех остальных. А ведь венецианцы первоначально пришли в Венецианскую лагуну откуда-то с севера, как и монголы пришли в Китай.

— У монголов есть легенда, — сказал отец, когда мы удобно расположились в кашгарском караван-сарае «Пять даров» и обсуждали, как быть дальше. — Весьма забавная, но они в нее верят. Говорят, что когда-то давным-давно жила-была одинокая вдова, она жила в юрте посреди заснеженной степи. От одиночества она подружилась с диким голубым волком и в конце концов спарилась с ним, в результате чего на свет и появились первые предки монголов.

Согласно легенде, монгольская раса берет начало в далекой северной земле под названием Сибирь. Сам я никогда там не бывал и совершенно к этому не стремился, потому что, говорят, это весьма скучная низменность, где всегда холодно и постоянно идет снег. Поэтому совершенно неудивительно, что многочисленные монгольские племена (одно из которых называет себя «китай»), должно быть, не смогли придумать лучшего занятия, чем сражаться между собой. Однако среди них нашелся человек по имени Тэмуджин, который объединил вместе несколько племен и одно за другим покорил остальные, пока наконец не подчинил себе всех монголов. Они назвали его ханом, что значит «великий господин», и дали ему новое имя, Чингисхан, что можно перевести как «идеальный воин».

Под командованием Чингисхана монголы покинули свои северные земли и хлынули на юг — к этой обширной стране, которая тогда называлась империей Цзинь, — и они покорили ее и назвали Китаем. Я не буду подробно описывать, как монголы завоевывали другие земли, ибо это все хорошо известно. Достаточно сказать, что Чингисхан и его младшие ильханы, а позднее — сыновья и внуки расширили монгольские владения на запад до берегов реки Днепр в Польской Украине и до ворот Константинополя в Мраморном море — море, которое, между прочим, мы, венецианцы, как и Адриатическое, считаем своей собственностью.

— Итальянское слово «орда» образовано от монгольского слова «юрта», — пояснил мне отец. — А всех грабителей вместе в Венеции именуют монгольской ордой. — Это все я и раньше слышал, но дальше отец рассказал кое-что новое и интересное. — Говорят, в Константинополе их называют по-другому — Золотая Орда. Так случилось потому, что монгольская армия, покорившая те земли, первоначально происходила отсюда, а ты уже видел, какая здесь повсюду желтая почва. Они всегда красили свои шатры в желтый цвет, такой, как эта земля, чтобы быть не слишком заметными. От этих-то желтых юрт и произошло название Золотая Орда. Однако те монголы, которые двигались из своей родной Сибири прямо на запад, привыкли красить юрты в белый цвет, как сибирские снега. Таким образом, те армии, которые покорили Украину, жертвы завоевания назвали Белой Ордой. Полагаю, что существуют еще орды и других цветов.

Даже если бы монголы покорили один лишь Китай, им и то было бы чем гордиться. Огромные земли простираются от гор Таджикистана на восток — к берегам великого океана, который называется Китайским морем, некоторые называют его морем Цзинь. На севере Китай граничит с сибирскими пустошами, откуда и произошли монголы. На юге — по крайней мере во времена моей юности — Китай граничил с империей Сун. Однако позднее монголы покорили и эту империю тоже, назвав ее Манзи и присоединив к ханству Хубилая, которое поглотило ее.

Но даже в те далекие дни, когда я побывал там впервые, Монгольская империя была настолько огромна, что — как я уже упоминал — ее поделили на многочисленные провинции, каждая под управлением своего ильхана. Эти провинции раздробили на части, не обращая особого внимания на то, где раньше проходили границы, которые некогда соблюдали бывшие правители. Ильхан Абага, например, был правителем того, что когда-то было Персидской империей, однако в состав его провинции вошли также и более западные (бывшие Великая Армения и Анатолия) и более восточные земли (Индийская Арияна). На востоке владения Абаги граничили с землями, выделенными его троюродному брату, ильхану Хайду, который управлял Балхом, Памиром, всем Таджикистаном и Синьцзян — той самой западной провинцией Китая, где теперь временно обосновались мы четверо.

Однако даже образование великой империи, обретение власти и богатства не уменьшило прискорбного пристрастия монголов постоянно ссориться между собой. Они довольно часто воевали друг против друга, как привыкли делать в те времена, когда они были всего лишь оборванными дикарями на пустошах Сибири, еще до того, как Чингисхан объединил их и привел к величию. Великий хан Хубилай был внуком Чингиса, и все ильханы отдаленных провинций также были прямыми потомками этого «идеального воина». Жители Запада назвали бы их членами королевской семьи. Однако поскольку они были детьми и внуками разных сыновей Чингиса, а также представителями разных поколений, то есть принадлежали к различным ветвям генеалогического древа Чингисхана, они постоянно спорили, справедливо ли было завещание их великого предка. Каждому хотелось унаследовать более значительную долю империи.

Вот, например, ильхан Хайду, аудиенции с которым мы теперь ожидали, был внуком дяди Хубилая, Угэдэя. Этот Угэдэй в свое время и сам правил империей, был великим ханом, вторым после Чингиса, и, разумеется, его внука Хайду страшно возмущало, что титул и трон отошли к представителям другой ветви родословной. Наверняка он полагал, что заслуживает гораздо большей части ханства, чем та, которой он владел. Во всяком случае, Хайду несколько раз вторгался на земли, отданные Абаге, что было прямым неповиновением великому хану, потому что Абага был племянником Хубилая, сыном его родного брата и ближайшим союзником.

— Хайду никогда еще открыто не восставал против Хубилая, — сказал отец. — Однако он не только всячески изводит любимого племянника Хубилая, но вдобавок еще и пренебрегает многими законами, захватывает не положенные ему привилегии и вообще всячески попирает авторитет великого хана. Если он решит, что мы друзья Хубилая, то наверняка посчитает нас своими врагами.

Ноздря тяжело вздохнул.

— Я думал, что у нас обычная задержка, хозяин. Неужели вместо этого мы снова оказались в опасности?

Дядя Маттео пробормотал:

— Как сказал кролик в басне: «Уж если это и не волк, то, без сомнения, охотничья собака».

— Хайду может захватить все подарки, которые мы везем Хубилаю, — сказал отец. — Просто из зависти и ненасытной злобы.

— Но он не посмеет, — возразил я. — Ведь это будет вопиющим lesa-maestà — проигнорировать охранную грамоту великого хана. Хубилай придет в ярость, если мы вернемся с пустыми руками и расскажем ему что случилось. Разве не так?

— Так-то оно так, но только если мы вообще прибудем туда, — зловеще произнес отец. — В настоящее время Хайду — хранитель ворот на этом участке Шелкового пути. Наши жизнь и смерть в его власти, так что нам остается лишь ждать и наблюдать.

Прошло несколько дней, прежде чем мы предстали пред светлые очи ильхана, однако все это время никто не ограничивал нашу свободу передвижения. И поэтому я порядком побродил за стенами Кашгара. Я уже давно понял, что пересечь границу между двумя государствами — далеко не то же самое, что пройти через ворота из одного сада в другой. И это относится не только к далеким странам, которые так причудливо отличаются от Венеции. Много удивительного можно также увидеть, если, скажем, пересечь материковую Венецию и попасть в герцогство Падуи или Вероны. Первый же простолюдин, которого я увидел в Китае, внешне вроде бы ничем не отличался от тех таджиков, которых я до этого лицезрел месяцами. На первый взгляд Кашгар тоже был всего лишь несколько увеличенным и улучшенным вариантом таджикского торгового города Мургаба. Но при более пристальном знакомстве я обнаружил, что Кашгар во многих отношениях отличается от тех городов, где мне довелось побывать прежде.

Помимо монгольских захватчиков и поселенцев в состав его населения входили также таджики (рядом проходила граница с Таджикистаном), узбеки, турки и другие народы, которых монголы называли одним общим словом «уйгуры». Буквально «уйгур» означает всего лишь «союзник», однако слово это имело гораздо более широкое значение. Так называемые уйгуры были не просто союзниками монголов, все они принадлежали к одной расе и были в какой-то степени связаны общим культурным наследием, языком и традициями. На мой взгляд, не считая небольших различий в одежде и украшениях, они выглядели точно так же, как и монголы, — с коричневыми лицами, глазами-щелками, грубо вытесанные, сильно волосатые, ширококостные, предпочитавшие сидеть на корточках. Однако среди жителей Кашгара были также люди, которые сильно отличались как от меня, так и от монголоидных народов — но внешнему виду, языку и манерам. Такими были хань[169], как я выяснил, коренные жители этих земель.

У большинства представителей этого народа лица были бледнее, чем мое, нежного оттенка слоновой кости, как дорогой пергамент, растительности у них на лицах было очень мало или же не было вовсе. Глаза их хоть и не прикрывались тяжелыми свисающими веками, как у монголов, но тем не менее были такими узкими, что казались косыми. Все хань были тонкокостными, стройными и казались почти хрупкими. И если при взгляде на косматого монгола или одного из его уйгурских родственников сразу же приходило на ум: «Этот человек всегда жил на открытом воздухе», то в отношении хань, даже самых жалких крестьян, занимавшихся тяжелым трудом на полях, перепачканных в грязи и навозе, ни у кого бы не возникло сомнений в том, что эти люди родились и выросли в помещении. Однако не надо было даже смотреть, и слепец почувствовал бы, что хань — единственные в своем роде. Достаточно было послушать, как они говорят.

Язык хань не похож ни на один язык в этих землях. И хотя у меня не было проблем с изучением разговорного монгольского и я даже выучился писать на их языке, мне с большим трудом удалось освоить лишь самые азы языка хань. Монгольская речь грубая и неприятная, так же как и сами говорящие, но она, по крайней мере, состоит из звуков, не слишком отличающихся от тех, которые слышны в наших западных языках. У хань же, напротив, все состоит из отрывистых слогов, которые скорей поют, чем говорят. Очевидно, горло у хань не способно образовывать те звуки, которые обычно производят другие люди. Звук «р», например, совершенно за пределами их возможностей. Мое имя на их языке всегда звучит как Max-ко. Поэтому, имея в своем распоряжении слишком мало звуков, хань вынуждены произносить их с разными интонациями — высокими, средними, низкими, восходящими, нисходящими, — чтобы создать достаточное разнообразие для компиляции словаря. Сейчас постараюсь объяснить на примере. Предположим, наш грегорианский хорал «Gloria in excelsis» означал бы «Слава в вышних», только когда его исполняли бы в соответствии с традиционными высокими и низкими невмами, а если бы слоги пели по-другому, то это могло бы сильно изменить весь смысл — на «тьма в низменном», или на «бесчестие низменному», или даже на «рыба для жарки».

Кстати, если уж речь зашла о рыбе: в Кашгаре ее совсем не было. И хозяин нашей гостиницы, уйгур, почти что с гордостью объяснил почему. Здесь, в этом месте, сказал он, мы находимся так далеко в глубине материка, как только можно попасть от любого моря по суше — и от находящихся в умеренном климате западных и восточных морей, и от южных, и от замерзших северных. Нигде больше на земле, торжественно провозгласил уйгур — как будто это было предметом его особой гордости, — нет больше места, которое находится так далеко от морей. Он пояснил, что в Кашгаре нет и пресноводной рыбы тоже, поскольку река-Проход слишком сильно загрязнена городскими стоками и поэтому рыба там просто не водится. Это сильное загрязнение воды я и сам уже заметил. В каждом городе неизбежно существуют нечистоты, отбросы и дым, но в Кашгаре дым был особенный. Его выделял камень, который горит. Ничего подобного я до сих пор не видел.

В известном смысле эту горючую породу можно считать полной противоположностью того удивительного минерала, что я раньше видел в Балхе: помните, из него еще делают одежду, которая не горит. Впоследствии многие из моих знакомых в Венеции смеялись над этими моими рассказами об обоих камнях и считали их досужими вымыслами путешественника. Однако другие венецианцы — моряки, которые торговали с Британией, — говорили мне, что этот горючий камень хорошо известен в Англии и, как правило, используется там в качестве топлива; англичане называют его коксом. В монгольских землях минерал этот именовали просто «кара» («черный») — из-за его цвета. Он встречается в виде больших пластов неглубоко под желтой почвой, поэтому его легко добывать при помощи самых обычных кирки и заступа. Мало того, будучи достаточно хрупким, камень этот легко разбивается на небольшие глыбы. Домашний очаг или жаровня, заполненные его кусками, нуждаются в лучине для растопки, но как только «кара» загорится, он горит гораздо дольше, чем дерево, и дает намного больше тепла, так же как и нефть. «Кара» здесь имеется в изобилии и доступен для всех, единственный его недостаток — это густой дым. Из-за того, что во всех кашгарских домах, мастерских и караван-сараях черный камень используют в качестве топлива, над городом в небе вечно висит пелена.

По крайней мере, «кара», подобно помету верблюда или яка, не придает ядовитого привкуса пище, которую на нем готовят. Однако я бы не сказал, что в Кашгаре нас вкусно кормили. Здесь повсюду встречались стада коз, овец, коров и домашних яков, а на каждом заднем дворе имелись свиньи, цыплята и утки, но главным блюдом в «Пяти дарах» оставалась все та же неизменная баранина. Уйгуры, так же как и монголы, не имеют своей религии, и в тот раз я не мог понять, есть ли какая-нибудь религия у хань. Однако в Кашгаре, расположенном на перекрестке торговых путей, среди местных жителей и приезжих имелись приверженцы почти всех религий, которые только существуют на свете, а употребление в пищу мяса овцы не запрещено ни одной из них. И ароматный, слабый, безалкогольный и, следовательно, не вызывающий возражений ни у одной религии чай тоже был универсальным напитком.

В Китае мы познакомились также с местной кухней. Вместо риса здесь подавали родственное ему блюдо, которое называлось miàn. Оно не было совсем уж новым для нас, поскольку представляло собой всего лишь пасту из вермишели твердых сортов; скорее это напоминало приятную встречу со старым знакомым. Обычно ее варили al dente[170], совсем как готовят венецианскую вермишель, но иногда miàn разрезали на маленькие кусочки и жарили до хрустких завитков. Это было что-то новенькое — для меня, во всяком случае, — мало того, к завитушкам еще подали две тонкие палочки. Я уставился на них в изумлении, не зная, что с ними делать, а отец с дядей весело рассмеялись.

— Эти палочки называются kuài-zi, — сказал отец, — «проворные щипцы». И они гораздо практичнее, чем кажутся на вид. Смотри, Марко.

И, взяв обе свои палочки пальцами одной руки, он начал очень умело подхватывать ими кусочки мяса и клубочки miàn. Мне потребовалось несколько минут, чтобы с горем пополам овладеть «проворными щипцами», хотя потом я и рассудил, что это гораздо аккуратнее, чем на монгольский манер есть прямо руками. И разумеется, оказалось намного удобнее накручивать нити пасты на палочки, чем есть ее нашими венецианскими ложками.

Хозяин-уйгур одобрительно заулыбался, увидев, что я начал потихоньку осваивать это искусство, а затем сообщил мне, что «проворные щипцы» были изобретением хань. Затем он заявил, что и вермишель miàn тоже была якобы изобретена хань, но тут я не согласился. Я рассказал ему, что множество различных макаронных изделий появились на моем родном полуострове еще очень давно, после того как некий римский корабельный кок случайно изобрел новое блюдо. Возможно, предположил я, хань узнали об этом во время завоеваний Цезаря, когда осуществлялась торговля между Римом и Китаем.

— Без сомнения, так оно и было, — ответил хозяин: он был безупречно вежливым человеком.

Должен заметить, что все простые люди в Китае, независимо от того, к какому народу принадлежали — когда они только не были вовлечены в кровавые междоусобицы, восстания или войны, а также не осуществляли месть и не занимались бандитизмом, — были исключительно любезны, тактичны и умели вести себя. Я уверен, что здесь сказалось благотворное влияние хань.

Язык хань, если не принимать во внимание его вышеупомянутые недостатки, был насыщен цветистыми выражениями, витиеватыми оборотами речи и замысловатыми правилами, поэтому не удивительно, что и манеры хань тоже были изысканно-утонченными. Они, бесспорно, являются людьми очень древней и высокой культуры, хотя более подробно их история мне неизвестна. Однако хочется верить, что все остальные народы, близко общавшиеся с хань, хотя и стояли прискорбно ниже их в культурном отношении, перенимали от них хотя бы внешние признаки более развитой цивилизации. Помнится, у себя на родине в Венеции я видел, что люди стремятся подражать лучшим из них, хотя бы по внешнему виду, если не по другим достоинствам. Вот, казалось бы, все лавочники занимают в обществе одинаковое положение, однако манеры того, кто продает свой товар знатным дамам, обязательно будут лучше, чем у того, кто имеет дело лишь с женами простых рыбаков. Монгольский воин может быть по натуре неотесанным варваром, но когда захочет — вспомните нашу беседу с монгольским часовым, — он может говорить так же вежливо, как и любой хань, и демонстрировать манеры с которыми не стыдно показаться при дворе.

Даже в этом малокультурном приграничном торговом городе благотворное влияние хань было очевидно. Я прогуливался по улицам с изысканными названиями вроде Цветочная Щедрость и Дурманящий Аромат, а рыночные площади здесь назывались Полезные Стремления и Прекрасный Обмен. Там я увидел тяжеловесных монгольских воинов, которые покупали ярких певчих птиц в клетках и лохани с маленькими блестящими рыбками, чтобы украсить свои грубые армейские жилища. У каждого прилавка на рынке имелась надпись — длинная узкая дощечка, подвешенная вертикально, и прохожие любезно переводили мне слова, написанные монгольскими буквами или иероглифами хань. Таблички не просто указывали, чем здесь торгуют: «Фазаньи яйца», «Помады для волос» или «Ароматная краска индиго», на каждой дощечке обязательно имелся еще какой-нибудь афоризм, вроде «Промедление и сплетни не способствуют процветанию дела» или что-нибудь в том же духе.

Кашгару была также присуща и еще одна особенность, отличавшая Китай от всех тех мест, где я побывал, — бесконечное разнообразие запахов. Правда, и все другие восточные сообщества пахли, но главным образом ужасно — застарелой мочой. Кашгар тоже не был лишен этого затхлого запаха, но в нем имелись и другие, гораздо лучше. Самым заметным здесь был запах дыма от сжигания «кара», который не так уж и неприятен, к нему примешивались бесконечные ароматы и фимиамы: люди жгли благовония в своих домах и лавках. Кроме того, в любое время суток здесь можно было ощутить запахи готовящейся пищи. Иногда они были знакомыми: старый добрый аромат, от которого просто слюнки текли — запах свиных отбивных, которые жарились на немусульманской кухне. Но широко тут были распространены и другие: запах варившихся в котелке лягушек или запах тушеного собачьего мяса, который просто не поддается описанию. Иногда мой нос улавливал необычный приятный запах — жженого сахара. Я с интересом наблюдал, как торговец сладостями хань растапливал разноцветный сахар над жаровней, а затем с ловкостью фокусника выдувал его и вращал этой помадкой таким образом, что придавал ей изящные формы — цветка с розовыми лепестками и зелеными листьями, смуглого мужчины на белой лошади, дракона с множеством разноцветных крыльев.

В корзинах на рынке продавалось невероятное количество чайных листьев, но среди них не было и двух похожих. Чего только я там не видел: банки с незнакомыми специями, корзины с цветами такой формы, цвета и запаха, каких я никогда не встречал прежде. И даже гостиница, где мы остановились, пахла иначе, чем те, в которых мы жили раньше, и хозяин объяснил мне почему. В штукатурку стен был подмешен красный перец melegéta. Он отпугивает насекомых, пояснил уйгур, и я поверил ему, потому что место, в котором мы жили, было единственным, где отсутствовали паразиты. Однако, поскольку стояло раннее лето, я не смог проверить другое заявление хозяина: что жгучий красный перец якобы делает комнаты зимой теплее.

Других венецианских торговцев я в городе не видел, не попадалось мне также ни генуэзцев, ни пизанцев, ни каких-либо иных наших извечных конкурентов в торговле, однако мы, Поло, были не единственными в Кашгаре белыми людьми. Или так называемыми белыми людьми. Помню, много лет спустя один из ученых хань спросил меня: «Почему, интересно, вас, европейцев, называют белыми? Вы гораздо чаще имеете кирпично-красный цвет лица».

Так или иначе, но в Кашгаре было еще несколько человек белых, и их кирпично-красные лица выделялись в толпе людей восточного типа. Во время первой своей прогулки по улицам Кашгара я увидел двух бородатых мужчин, увлеченных беседой. Одним из них оказался дядя Маттео. Другой, в одеянии несторианского священника, судя по плоскому затылку, был армянином. Я очень удивился, что, интересно, мой дядя мог обсуждать с церковником-еретиком, но не стал вторгаться в их разговор, а лишь помахал рукой в знак приветствия и прошел мимо.

Глава 2

В один из дней нашего вынужденного безделья я отправился за городские стены, посмотреть на монгольский лагерь — или, как они его называли, bok, — потренироваться в употреблении тех монгольских слов, которые я уже знал, а заодно и выучить новые.

Первыми новыми словами, которые мне довелось услышать, были: «Hui! Nohaigan hori!» Я быстро запомнил их, потому что они означали: «Эй! Отзови-ка своих собак!» Своры огромных и свирепых мастиффов свободно рыскали в поисках добычи по всему лагерю, и у каждой юрты было привязано на цепи перед входом по два или три таких зверя. Я узнал также, что поступил мудро, захватив с собой арапник: так всегда делают монголы, чтобы отбиться от собак. И еще мне в тот раз объяснили, что, когда входишь в юрту, следует оставлять арапник снаружи; заносить его внутрь невежливо, этим можно обидеть ее обитателей, которые сочтут, что они, по-твоему, не лучше собак.

Существовали здесь и другие тонкости этикета. Незнакомец должен был приблизиться к юрте, обязательно пройдя сначала между двумя кострами, горевшими перед входом, и совершить таким образом обряд очищения. Нельзя также наступать на порог юрты, когда входишь внутрь или выходишь из нее, и еще нельзя свистеть, когда находишься внутри. Я узнал все эти вещи, потому что монголы гостеприимно приглашали меня к себе в юрты и старались обучить своим обычаям, с интересом расспрашивая о наших. Тут следует отметить, что хотя монголы необычайно свирепо ведут себя с недружелюбными чужаками, они также проявляют удивительную любознательность при общении с чужаками миролюбивыми. Я заметил, что наиболее часто встречающийся звук в их речи — «а-а», что является вопросительным междометием.

— Sain bina, sain urkek! Добро пожаловать, добрый брат! — приветствовала меня группа воинов, а затем они тут же поинтересовались: — Из-под каких небес ты прибыл, а-а?

— Из-под небес Запада, — ответил я.

Они раскрыли свои глаза-щелки так широко, как только могли, и воскликнули:

— Hui! Те небеса огромны, и они защищают много стран. Скажи, в своей западной стране ты жил под крышей, а-а, или в шатре, а-а?

— В своем родном городе — под крышей. Однако я долгое время провел в дороге, и там мне приходилось жить в шатре, а то и под открытым небом.

— Sain! — закричали они, широко улыбаясь. — Все люди братья, не правда ли, а-а? Но те, кто живет в шатрах, еще более близкие родственники, братья-близнецы. Добро пожаловать, брат-близнец!

И они склонились, жестами указывая мне на юрту, которая принадлежала одному из них. За исключением того, что эта юрта была переносная, она мало походила на ту непрочную палатку, где мне доводилось ночевать. Внутри она представляла собой шатер около шести больших шагов в диаметре, а верхушка юрты находилась намного выше головы стоящего человека. Стены были обшиты деревянными планками, а наверху имелся купол. В центре его находилось круглое отверстие, куда поднимался дым от жаровни. Рама из планок поддерживала внешний покров юрты: покрытие из тяжелого войлока было покрашено желтой глиной и прикреплялось к раме с помощью перекрещивающихся веревок. Внутреннее убранство было простым, но добротным: на полу ковры и диваны из подушек, все сделанные из ярко окрашенного войлока. Юрта была такой же прочной, теплой и не подверженной непогоде, как и любой дом. Но ее можно было разобрать за час и упаковать в узлы, достаточно маленькие и легкие, чтобы везти их в одном вьючнике. Вместе с пригласившими меня монголами я вошел в юрту через отверстие, завешенное войлоком, которое во всех монгольских сооружениях располагается с южной стороны. Мне жестом указали место на «мужском диване», находившемся в северной части юрты, где я мог сидеть лицом к благословенному югу. (Диваны для женщин и детей были поставлены вдоль менее благоприятных сторон.) Я утонул в покрытых войлоком подушках, а хозяин юрты вложил мне в руку сосуд для питья, который оказался простым бараньим рогом. Он налил в этот рог из кожаного мешка какую-то дурно пахнущую голубовато-белую водянистую жидкость и пояснил:

— Кумыс.

Я из вежливости подождал, пока и остальные мужчины наполнят свои чаши. А затем сделал как они: макнул пальцы в кумыс и стряхнул по нескольку капель во все стороны света. Монголы объяснили, что таким образом мы приветствовали «огонь» на юге, «воздух» на востоке, «воду» на западе и «мертвых» на севере. Затем все подняли рога и сделали по большому глотку, причем я запятнал себя, грубо нарушив приличия. Кумыс, как я понял, для монголов такой же священный напиток, как и gahwah для арабов. Мне его вкус показался просто ужасным, и я допустил непростительную слабость, позволив своему впечатлению отразиться на лице. Все присутствующие были поражены. Один монгол выразил надежду, что я еще слишком молод и напиток со временем мне понравится. Хозяин юрты взял у меня рог и выпил весь кумыс, а затем наполнил рог из другого кожаного мешка и вручил мне со словами:

— Это арха.

Запах у архи был лучше, однако я сделал осторожный глоток, потому что по виду напиток слишком напоминал кумыс. И был вознагражден: арха на вкус оказалась довольно приятной, вроде нашего вина. Я одобрительно кивнул, широко улыбнулся и спросил, из чего монголы делают свои напитки, потому что не видел в окрестностях виноградников; Я был изумлен, когда хозяин юрты гордо сказал:

— Из доброго молока здоровых кобылиц.

Кроме своего оружия и доспехов монголы производили еще всего лишь две вещи, и их делали монгольские женщины, причем я только что познакомился с обеими. Я сидел на покрытых войлоком подушках в войлочной палатке и пил напиток, приготовленный из молока кобылицы. Не исключено, что монгольские женщины сведущи также в прядении и ткачестве, но презирают эти занятия, потому что те, на их взгляд, годятся лишь для изнеженных женщин, тогда как сами они — настоящие амазонки. Во всяком случае, ткани, которые монголы носили, покупались у других народов. Зато монгольские женщины в совершенстве освоили искусство изготовления из шерсти животных различных сортов войлока — от тяжелых покрывал, которые шли на юрты, и до материи такой же мягкой и тонкой, как и валлийская фланель.

Монголки презирают также любое молоко, кроме кобыльего. Они даже не дают своим детям сосать собственную грудь, но с младенчества вскармливают их молоком кобылиц. Чего они из этой жидкости только не делают! В скором времени, преодолев свое первоначальное отвращение, я принялся с энтузиазмом пробовать все монгольские молочные продукты. Наиболее распространен слегка хмельной кумыс. Этот напиток получают из свежего кобыльего молока, его наливают в большой кожаный мешок, по которому женщины бьют тяжелыми дубинками, пока не образуется масло. Затем масло вычерпывают и оставляют жидкий осадок для брожения. Этот кумыс потом становится резким и острым на вкус, с послевкусием, похожим на миндаль, и человек, который употребляет его в больших количествах, может заметно захмелеть. Если мешок с молоком бить дольше, пока масло и творог не разделятся, тогда на брожение оставят совсем жидкий осадок, и он превратится в приятно сладкий, полезный и шипучий сорт кумыса, который называется арха. Можно захмелеть даже от небольшого его количества.

Кстати, монгольские женщины используют творог весьма остроумно. Они раскладывают его на солнце и высушивают до твердых лепешек. В результате получается так называемый хурут. Женщины растирают его в порошок и скатывают в шарики, которые можно хранить сколько угодно, они не испортятся. Часть этих шариков откладывают на зиму, когда кобылы в стаде не дают молока, а некоторое количество убирают в мешочки, которые в случае необходимости мужчины могут взять с собой в поход. Хурут нужно только растворить в воде, и пожалуйста, готов питательный густой напиток. Что меня очень удивило, так это то, что дойкой кобылиц у монголов занимались исключительно мужчины, а женщинам это занятие запрещалось. Однако последующее приготовление кумыса, архи и хурута, так же как и валяние войлока, — это была женская работа. И вообще всю работу в монгольском bok делали женщины.

— Потому что единственное подходящее занятие для мужчины — это война, — сказал в тот день мой хозяин. — А единственное дело, присущее женщине, — заботиться о своем мужчине. А-а?

Этого нельзя было отрицать, поскольку монгольскую армию повсюду сопровождали жены воинов, а также свободные женщины, предназначенные для холостых мужчин, и отпрыски всех этих женщин, а мужчины редко обращали внимание на что-нибудь, кроме войны. Любая монгольская женщина могла без всякой помощи разобрать или поставить юрту, а также делала всю рутинную работу: наводила и соблюдала чистоту и порядок в юрте, кормила и одевала своего мужчину, поддерживала его боевой дух и выхаживала, когда он был ранен. В обязанности женщины также входило содержать его боевые доспехи в готовности и заботиться о его лошадях. Дети тоже работали: собирали помет или «кара» для лагерных костров, выполняли обязанности пастухов и часовых. В редких случаях, когда битва складывалась не в пользу монголов, воины вынуждены были звать свой резерв, и известно, что женщины без колебаний хватались за оружие и сами шли в сражение; у монголов это очень ценится.

Мне жаль так говорить, но монгольские женщины совершенно не похожи на воинственных амазонок античности, какими изображали их западные художники. Их можно даже по ошибке принять за мужчин, потому что у них такие же плоские лица, широкие скулы, жесткая кожа и пухлые веки, превращающие глаза в щелки, внутри которых всегда заметно бушующее красное пламя. Монгольские женщины не такие плотные, как мужчины, но это было незаметно, потому что они носили такую же громоздкую одежду. Как и у мужчин, привыкших большую часть своей жизни проводить верхом, у их женщин была такая же неуклюжая походка. Женщины отличались лишь тем, что не носили редкой бородки или усов, как некоторые мужчины. Мужчины также отращивали длинные волосы и завязывали их сзади шнурком, иногда они выбривали их на макушке наподобие тонзуры священника. Монголки укладывали волосы наверху головы по существовавшей моде — не удивлюсь, если делали они это лишь один раз за всю жизнь, потому что скрепляли волосы при помощи смолы дерева wutung. На верхушке прически монголки водружали высокий головной убор, который назывался gugu; его изготовляли из коры, украшенной кусочками разноцветного войлока и лентами. Склеенные волосы вместе с gugu делали женщину чуть ли не на два фута выше мужчины, такой громоздкой и высокой, что она могла войти в юрту, только низко наклонив голову.

Пока я сидел и беседовал с хозяином, его жена несколько раз вошла в юрту и вышла обратно, каждый раз ей приходилось нагибаться. Коленопреклонение, которое она при этом демонстрировала, вовсе не было знаком раболепия. Женщина просто торопилась управиться с делами, доставая для нас новые бутыли с кумысом и архой, забирая опустевшие и вообще всячески следя, чтобы нам было удобно. Монгол, который был ее мужем, обращался к ней Най, что означает просто «женщина», но остальные гости учтиво именовали хозяйку Сайн Най — «добрая женщина». Я с интересом узнал, что хотя эта «добрая женщина» и работает как рабыня, но она не ведет себя подобно рабе и не считает себя таковой. Монголке не приходится, подобно мусульманке, скрывать свое лицо под чадрой, прятаться самой в pardah или сносить иные унижения. Ожидается, что она должна оставаться непорочной до свадьбы и хранить верность мужу, но никого не смущает, если она употребляет крепкие словечки или смеется над непристойной историей — или же сама рассказывает такую, как это сделала Сайн Най. Она, не спросив, положила для нас еду на войлочный ковер в центре юрты. Затем, также без спроса, женщина уселась, скрестив ноги, чтобы есть вместе с нами — у монголов это не запрещено, — что удивило и поразило меня не меньше самой еды. Сайн Най использовала своего рода монгольскую версию венецианской scaldavivande (духовки): чаша с горячей похлебкой, чаша поменьше с красно-коричневым соусом и большое плоское блюдо с небольшими кусочками сырого ягненка. Мы все по очереди окунали кусочек мяса в горячий бульон, приготовляя его по своему вкусу, а затем макали мясо в острый соус и съедали его. Сайн Най, как и мужчины, погружала кусочки мяса в бульон только для того, чтобы согреть их, а затем съедала чуть ли не сырыми. Все сомнения относительно того, что монгольские женщины такие же здоровые как и мужчины, рассеялись при виде хозяйки юрты, раздирающей куски мяса — ее руки, зубы и рот были в крови. Единственным отличием было то, что мужчины ели молча, тогда как Сайн Най трещала без умолку.

Если я правильно понял, она насмехалась над тем, как ее муж познакомился со своей новой женой. (Количество жен у монголов не ограничено. Единственное условие: каждой жене он обязан поставить отдельную юрту.) Сайн Най ехидно заметила, что муженек был мертвецки пьян, когда попросил руки своей последней жены. Все мужчины захихикали, включая и ее супруга. И все они также посмеивались и хихикали, когда она принялась перечислять недостатки новой жены, очевидно не выбирая выражений. Мужчины грубо захохотали и повалились на ковер, когда Сайн Най в заключение предположила, что молодая жена, наверное, и мочится, как мужчина, стоя.

Это была не самая смешная вещь, которую я слышал, но было совершенно очевидно: монгольские женщины наслаждаются свободой, невозможной для всех остальных женщин Востока.

Вообще, за исключением того, что они лишены привлекательности, монголки напоминают венецианок: как и мои соотечественницы, они всегда полны живости и обычно пребывают в хорошем настроении, потому что знают, что они равны с мужчинами и приходятся им товарищами. У них всего лишь различные функции и обязанности в жизни.

Монгольские мужчины не бездельничают, пока их жены выполняют тяжелую рутинную работу, или, по крайней мере, бездельничают не все время. После трапезы монголы предложили мне прогуляться по bok, показывая, как работают мужчины, занятые изготовлением стрел, доспехов и мечей, выделкой кож и другими ремеслами. Оружейники, уже сделавшие достаточный запас стрел в тот день, ковали для них специальные наконечники, с отверстиями, для того, как мне объяснили, чтобы заставить стрелы во время полета свистеть и издавать пронзительные звуки, вселяя тем самым страх в сердца врагов. Те, кто изготовлял доспехи, громко стучали молотками по листам раскаленного до красноты железа, придавая им форму грудных пластин для людей и лошадей, другие проделывали то же самое с cuirbouilli[171], производя при этом значительно меньше шуму. Грубую кожу вываривали до тех пор, пока она не становилась мягкой, а затем придавали ей форму и давали высохнуть, после чего кожа становилась такой же прочной, как и железо. Кожевенники изготавливали широкие пояса, украшенные разноцветными камнями — это было не простое украшение, сказали они, камни должны защитить воинов от грома и молнии. Оружейники делали небольшие shimshir и кинжалы и насаживали старые лезвия на новые рукоятки, подгоняли черенки к боевым топорикам, а один из них выковал необычное копье с крюком — для того, чтобы выдергивать из седла врагов.

— Свалившегося врага можно заколоть более умело, — пояснил один из моих сопровождающих. — На земле его проще заколоть, чем в воздухе.

— Тем не менее мы презираем слишком простые удары, — сказал другой. — Сбросив врага с коня, мы немного отъезжаем назад и ждем, пока он не бросит вызов или не попросит пощады.

— Да, а затем погружаем кончик копья ему в рот, — добавил третий. — Эх, до чего же славно проделать это на всем скаку!

Подобного рода замечания привели моих новых знакомых в состояние счастливых воспоминаний, и они продолжили подробно излагать мне различные истории о военных кампаниях, сражениях и войнах, в которых участвовал их народ. Ни одна из этих схваток, казалось, не кончалась поражением монголов, но всегда лишь победой, покорением противника и последующим прибыльным грабежом. Из всех историй, которые они мне в тот день рассказали, две я запомнил особенно четко, потому что в них монголы боролись не с другими людьми, а с огнем и льдом.

Они рассказали, как однажды давным-давно, в то время, когда монгольские войска осадили некий город в Индии, его трусливые, но хитрые защитники индусы попытались обратить врагов в паническое бегство, послав против них необычную кавалерию. На лошадях сидели всадники, изображавшие людей, но выкованные из меди. Каждый из таких всадников был в действительности передвижной печью. Внутри они были заполнены горящими углями и пропитанным маслом хлопком. Намеревались ли индусы разжечь большой пожар среди монгольской орды, или просто посеять ужас, неизвестно. Потому что воины-печи так опалили своих лошадей, что те благоразумно сбросили всадников, а монголы беспрепятственно вошли в город, вырезали всех его немногочисленных пылких защитников и присоединили к своим владениям.

В другой раз монголы вели войну против племени дикарей-самоедов, где-то далеко на севере. Перед началом битвы мужчины того племени побежали к ближайшей речке и нырнули в нее, а затем, для верности, еще и вывалялись в пыли на берегу. Самоеды дали этому покрову замерзнуть на теле, а после этого повторили всю процедуру несколько раз, пока все сплошь не покрылись «доспехами» из толстого слоя грязи со льдом, рассудив, что таким образом они обезопасят себя от стрел и лезвий монголов. Возможно, что так бы и произошло, однако необычные «доспехи» сделали самоедов такими толстыми и неуклюжими, что те не смогли не только спрятаться, но даже бежать, и монголы просто затоптали их копытами своих коней.

Таким образом, огонь и лед не помогли их противникам, но сами монголы время от времени с успехом использовали воду. В стране казаков, например, монголы однажды осадили город под названием Кызыл-Орда, однако его защитники долго и упорно сопротивлялись. Слово «казак» означает «вольный человек», и народ этот, который мы на Запасе называем «козаки», был не менее воинственным, чем сами монголы. Однако осаждавшие не сидели сложа руки, просто окружив город и ожидая когда тот сдастся. Они использовали время, вырыв новое русло-канал для протекавшей рядом Сырдарьи. А затем повернули течение реки, и в результате вода затопила Кызыл-Орду со всеми ее жителями.

— Наводнение — хороший способ взять город, — сказал мне один из монголов. — Это лучше, чем обстрел большими камнями или огненными стрелами. Еще один хороший способ — катапультировать в город умерших от болезни людей. Понимаешь, это очень удобно: погибнут все защитники, а постройки останутся нетронутыми и сохранятся для новых завоевателей. Единственный недостаток обоих этих способов — они лишают наших предводителей их любимой забавы: устроить праздничный пир на человеческих столах.

— На человеческих столах? — переспросил я, думая, что ослышался. — А-а?

Они засмеялись и объяснили. Вот как выглядит такой стол: столешницы из тяжелых досок поддерживаются согнутыми спинами стоящих на коленях людей, побежденных офицеров какой-нибудь армии, которую разбили монголы. Помню, мои новые знакомые веселились от души, изображая стоны и рыдания несчастных голодных людей, согнувшихся под тяжестью досок, уставленных грудой подносов с мясом и наполненных до краев кувшинов с кумысом. А затем они наглядно изобразили еще более жалобные крики «людей-столов» после окончания пира, когда монголы радостно запрыгивают на столы, чтобы исполнить, яростно топая ногами и подскакивая, свой победный танец.

Рассказывая эти истории, мои спутники упоминали различных военачальников, под чьим командованием они служили; похоже, все их предводители носили сбивающее с толку количество титулов и званий. Постепенно я понял, что монгольская армия в действительности не бесформенная орда, но образец организованности. Во главе каждых десяти воинов, самых сильных, свирепых и опытных, стоял младший командир. Точно так же из каждых десяти этих младших командиров один назначался главным; таким образом, под его началом оказывалась уже сотня воинов. Дальнейшая иерархия строилась по тому же принципу. Следующим подразделением, имеющим уже свое знамя и насчитывавшим тысячу человек, командовал флаг-командир. Тогда как в подчинении следующего по званию офицера, сардара, находилось уже целых десять тысяч воинов. Десять тысяч по-монгольски — «томан», а еще это слово обозначает «хвост яка», поэтому штандартом сардара является ячий хвост, прикрепленный на шесте вместо флага.

Это чрезвычайно действенная система командования, поскольку каждому офицеру на любом уровне, от младшего командира и до сардара, приходится обсуждать свои планы, диспозицию и решения всего лишь с другими девятью ему равными. Есть только одно звание выше сардара. Это орлок, что приблизительно означает «полководец, под его командованием находятся по крайней мере десять сардаров и их томанов, которые образуют тук из ста тысяч воинов, а иногда и больше. Власть орлока столь безгранична, что ею редко облекают кого-либо кроме правящего ильхана из семьи Чингисидов. Армия, которая тогда стояла лагерем рядом с Кашгаром, была частью тех войск, которыми командовал ильхан Хайду, одновременно носивший звание орлока.

Обязанности монгольских офицеров всех уровней не сводятся к одному только ведению боевых действий. Они должны быть для своих подчиненных кем-то вроде Моисея для израильтян во время их скитаний. Независимо от того, сколько воинов находится у него в подчинении, десять или десять тысяч, командир отвечает за передвижение и снабжение продовольствием их самих, их жен, детей и многих других, кто следует за войском, — например, стариков-ветеранов. На офицере также лежала ответственность за стада скота, которые шли в стороне от главной дороги вместе с его войском. Это были верховые лошади и животные, предназначенные на убой, вьючные яки, ослы, мулы или верблюды. Если подсчитать одних только лошадей, то получается, что каждый монгольский мужчина путешествует в среднем с табуном из восемнадцати боевых коней и молочных кобылиц.

Монголы упоминали в разговоре разных командиров, но я смог разобрать лишь одно-единственное имя — ильхан Хайду. Поэтому я спросил, водил ли их когда-нибудь в битву сам великий хан Хубилай, с которым я надеялся познакомиться в не столь отдаленном будущем. Они ответили, что никогда не имели высокой чести служить под его непосредственным командованием, хотя им все-таки посчастливилось увидеть его мельком пару раз во время какого-то похода. Мои новые знакомые сказали, что Хубилай — красивый мужчина с военной выправкой и мудрый государственный муж, но особенно он знаменит своим крутым нравом.

— Он может прийти в гораздо большую ярость, чем наш ильхан Хайду, — сказал один из моих спутников. — Ни один человек не в состоянии вынести гнева великого хана Хубилая. Даже сам Хайду.

— Даже земля и небеса, — добавил другой. — Вот почему наши люди выкрикивают имя великого хана в грозу «Хубилай!», чтобы в них не ударила молния. Я слышал, что даже наш бесстрашный Хайду так делает.

— Это правда, — сказал третий монгол, — в присутствии великого хана Хубилая даже ветер не отваживается дуть слишком сильно, а дождь — лить сплошной стеной и забрызгивать грязью его сапоги. Даже вода в кувшине и та пересыхает из страха перед ним.

Я заметил, что это, должно быть, довольно неприятно, когда Хубилай испытывает жажду. Однако, хотя я и отпустил столь святотатственное замечание в адрес самого могущественного человека на земле, никто из присутствующих даже бровью не шевельнул, потому что к тому времени все мы были совершенно пьяны. Мы снова сидели в юрте и хозяева убрали уже несколько опустевших бутылей с кумысом, а я выпил достаточное количество их архи. Монголы никогда не позволяли себе выпивать всего одну чашу и не разрешали гостю так поступать восклицая: «Человек не может ходить на одной ноге!» — и наливали следующую чарку. Потом вспоминали еще какую-нибудь прибаутку, и так далее. Монголы, говорят, даже на смерть идут, сначала выпив. Убитого воина всегда хоронят на поле боя под пирамидой из камней, и его погребают сидя, в руке же на уровне пояса умерший держит свой рог для питья.

День уже начал клониться к закату, когда я решил, что мне, пожалуй, уже хватит пить, а не то я сам рискую оказаться погребенным. Я поднялся на ноги и, поблагодарив хозяев за гостеприимство, попрощался с ними и вышел, а они кричали мне вслед:

— Mendu, sain urkek! Доброго тебе коня и широкой степи, до следующей встречи!

Я был не на лошади и шел, сильно пошатываясь. Однако никто не делал мне замечаний. Я, покачиваясь, плелся по bok, снова прошел через ворота Кашгара и по душистым улицам вернулся в караван-сарай «Пять даров». Когда я, пошатываясь, вошел в свою комнату, то в изумлении остановился, вытаращив глаза: посреди нее стоял высокий, здоровый, одетый в черное и с черной же бородой священник. Мне потребовалось мгновение, чтобы узнать в нем дядю Маттео, и в моем пьяном сознании промелькнуло: «Ну это уже, пожалуй, чересчур! Это до чего же дядюшка докатился?! А-а?!»

Глава 3

Я шлепнулся на скамью и ухмыльнулся, глядя, как дядя с набожным видом одергивает рясу. Отец раздраженно процитировал старую поговорку:

— «На небо поглядывает, а по земле пошаривает». Нет уж, Маттео, ни монаха из тебя не получится, ни священника. Где это ты раздобыл рясу?

— Купил у отца Бойаджана. Помнишь, Нико, мы встречали его в Ханбалыке, когда были здесь в последний раз?

— Помню. Пронырливый армянин, который не гнушается торговать телом Христовым. Покупал бы уж сразу и его, что мелочиться?

— Священные реликвии ничего не значат для ильхана Хайду, а эта одежда значит. Его собственная старшая жена, ильхатун, — обращенная христианка, по крайней мере несторианка, насколько мне известно. И поэтому я очень надеюсь, что Хайду с уважением отнесется к этому одеянию.

— Почему? Ты же сам его не уважаешь. Сначала критиковал взгляды церкви на еретиков. А теперь и вовсе докатился до богохульства!

Но дядюшка был не согласен с такой постановкой вопроса.

— Ряса сама по себе не что иное, как литургическое одеяние. Всякий может носить рясу, если не покушается на ее святость. Я, например, не покушаюсь. Я не смог бы, даже если бы захотел. Помнишь Второзаконие: «Евнух, чьи яички уничтожены, не может войти в храм Господа». Capòn mal caponà.

— Маттео! Только не пытайся меня разжалобить.

— Я всего лишь говорю, что, если Хайду по ошибке примет меня за священника, я не вижу нужды поправлять его. Бойаджан утверждает, что христианин может пойти на уловку, если имеет дело с Небесами.

— Я не считаю несторианского развратника авторитетом в области норм поведения христиан.

— Тебе, видно, хочется, чтобы Хайду все у нас отобрал или еще того хуже? Смотри, Нико. У него теперь есть письмо Хубилая. Он знает, что нам приказали привезти в Китай священников. Без священников мы для Хайду — просто бродяги, которые шляются по его владениям с весьма привлекательными ценностями. Я сам не буду заявлять, что я священник, но если Хайду решит…

— Этот белый воротничок еще не спас ни одну шею от топора палача.

— Все лучше, чем ничего. Хайду волен сделать все, что захочет, с простыми путешественниками, но если он уничтожит или задержит священника, это обязательно дойдет до Хубилая. А если это вдобавок священник, за которым послал сам Хубилай? Мы знаем, что Хайду отчаянный, но я сомневаюсь, что он самоубийца. — Дядя Маттео повернулся ко мне. — А что скажешь ты, Марко? Оцени своего дядю в образе святого отца. Как я выгляжу?

— Великолепно, — пробормотал я неразборчиво.

— Хм. — Он присмотрелся ко мне пристальней. — Нам бы очень помогло, если бы Хайду напился так же, как и ты.

Я начал было что-то говорить, но внезапно заснул, прямо сидя на скамье.

На следующий день дядя опять нацепил рясу, когда вышел к столу в караван-сарае, и отец снова принялся ругать его. Мы с Ноздрей в споре не участвовали. Полагаю, рабу-мусульманину не было до норм христианской морали никакого дела. Я же молчал, потому что у меня болела голова. Наш обед был грубо прерван появлением монгольского посланца из bok. Воин, одетый в платье с боевыми регалиями, с важным видом, словно хозяин, вошел в гостиницу и сразу направился к нашему столу. Без всякого намека на вежливое приветствие он сказал нам на фарси, чтобы мы наверняка все поняли:

— Поднимайтесь и идем со мной, мертвецы, ильхан Хайду хочет услышать ваши последние слова!

Ноздря от неожиданности подавился и начал кашлять, вытаращив в ужасе глаза. Но отец стукнул его по спине и сказал:

— Не беспокойся, добрый раб. Это обычная манера монголов приглашать в гости. Так что слова воина не предвещают ничего плохого.

— Или необязательно предвещают, — согласился дядя. — Как удачно, что я надел рясу.

— В любом случае снимать ее уже слишком поздно, — пробормотал отец, потому что посланец ильхана властно показывал на открытую дверь. — Об одном лишь прошу тебя, Маттео, соблюдай хотя бы внешние приличия.

Дядя Маттео поднял правую руку, благословив по очереди каждого из нас троих, после чего расплылся в блаженной улыбке и произнес с величайшим благочестием:

— Si non caste, tamen caute[172].

Дядюшка был в своем репертуаре: даже меня, мучившегося похмельем, искренне развеселило его озорство, насмешливый ханжеский жест и отдававшая черным юмором игра латинских слов. Следует отдать этому человеку должное: Маттео Поло имел некоторые весьма прискорбные недостатки, как христианин и как человек, но он был хорошим, верным товарищем и в любой, даже самой непростой ситуации никогда не терял присутствия духа. Монгольский посланец изумленно уставился на меня, когда я засмеялся, и снова пролаял свой приказ. Мы встали и быстрым шагом последовали за ним из гостиницы.

В тот день шел дождь, что отнюдь не способствовало просветлению моей mal di capo[173]. Да и вообще, утомительную прогулку по улицам Ханбалыка и дальше, за городской стеной, среди вьюков, лающих и рычащих собак, трудно назвать приятной. Мы едва подняли головы, чтобы осмотреться в монгольском bok, как посланец закричал:

— Стой! — И показал нам на юрту Хайду, перед входом в которую горели два костра.

Я не видел ее, когда монголы накануне водили меня по лагерю, и теперь понял, что именно эта разновидность юрты и способствовала появлению западного слова «орда». Она могла бы окружить целую орду обычных юрт, потому что представляла собой огромный шатер. Он был таким же высоким и просторным, как караван-сарай, в котором мы жили: прочное сооружение, все покрытое обмазанным желтой глиной войлоком, поддерживаемое шестами и столбами и обвязанное веревками из конского волоса. Несколько мастиффов рычали и рвались с цепи у южного входа, а напротив, возле открытого входа, висели тщательно украшенные войлочные покрывала. Юрта, разумеется, не была дворцом, но она совершенно точно затмевала все остальные в bok. По соседству с ней стояла повозка, на которой ее перевозили с места на место, потому что шатер Хайду обычно не разбирали на части. Я в жизни не видел таких огромных повозок: плоский помост из досок с колесами, напоминающими мельничьи жернова. Чтобы сдвинуть ее, как я позже выяснил, требовалось двадцать два яка, привязанных по обеим сторонам упряжки, по одиннадцать с каждой стороны. (В эту повозку приходилось запрягать спокойных животных, вроде яков или ослов. Лошади и верблюды не могли работать в такой близости друг к другу.)

Посланец нырнул под отворот входа в юрту, чтобы объявить о нас своему господину, а затем появился вновь и сделал резкое движение рукой, приказывая нам войти внутрь. Когда мы проходили мимо него, он заступил дорогу Ноздре и прорычал:

— Никаких рабов! — И выставил его за дверь.

Для этого была причина. Монголы считали себя выше всех свободных людей на земле, выше королей и им подобных, и, таким образом, человек, который подчинялся низшим, считался у них недостойным даже презрения.

Ильхан Хайду молча смотрел, как мы пересекали убранное великолепными коврами и подушками внутреннее пространство юрты. Сам он сидел, развалясь, на груде мехов — все они были в яркую полоску или пятнистые: очевидно, это были шкуры тигров и леопардов, — на помосте, возвышавшем его над остальными. Он был одет в боевые доспехи из отполированного металла и в кожу, а на голове у него красовалась каракулевая шапка с отворотами. Брови Хайду напоминали кусочки курчавого черного каракуля, причем кусочки совсем не маленькие. Глаза-щелки ильхана полыхали красным огнем: похоже, они воспламенились от ярости от одного только взгляда на нас. С каждой стороны от Хайду стояло по воину, так же красиво одетому, как и тот, что доставил нас сюда. Один держал поднятое копье, а другой — что-то похожее на балдахин на шесте над головой Хайду, и оба они стояли прямо, как статуи.

Мы трое медленно приблизились к меховому трону и одновременно сделали легкий горделивый поклон — так синхронно, словно отрепетировали его заранее, после чего вопросительно взглянули на ильхана. Некоторое время он изучал нас с таким видом, словно мы были паразитами, которые выползли из-под ковров в юрте. А затем внезапно сделал нечто совершенно отвратительное. Он отхаркнул из глубин своей глотки и набрал в рот большое количество мокроты. Затем ильхан медленно оторвался от дивана, выпрямился, повернулся к стражнику, стоявшему справа от него, и надавил ему большим пальцем на подбородок, так что тот открыл рот. После этого Хайду выплюнул отхаркнутую субстанцию мужчине прямо в рот и большим пальцем снова закрыл его — воин перенес всю процедуру с совершенно невозмутимым видом, — затем ильхан медленно вернулся на свое место и снова уставился на нас, в глазах его сверкала злоба.

Ясно, что это был жест, направленный на то, чтобы внушить нам страх перед его властью, надменностью и бессердечием. И, честно признаюсь, мне стало немного не по себе. Однако, по крайней мере, на одного из нас — на Маттео Поло — это не произвело никакого впечатления. Когда Хайду произнес свои первые слова на монгольском языке, суровым тоном возвестив: «Ну а теперь, торговцы, не имеющие разрешения…» — он не смог продолжить, потому что дядя дерзко перебил его, заговорив на том же самом языке:

— Сначала, если пожелает ильхан, мы вознесем хвалу Господу за то, что он провел нас целыми и невредимыми через такое количество земель прямо пред очи августейшего господина Хайду. — И, к моему изумлению, — полагаю, это также удивило отца и монголов — он завопил старый рождественский гимн:

Путь солнца направляющий Над всей землей владеющий…

— Ильхан этого не желает, — процедил сквозь зубы Хайду, когда дядя остановился на минуту, чтобы перевести дух.

Но мы с отцом, приободрившись, присоединились к нему, распевая следующие две строки:

Христос — Творец всего сущего, Рожденный Марией Девой…

— Достаточно! — завопил Хайду, и наши голоса замерли. Устремив свои красные глазки на дядю Маттео, ильхан сказал: — Ты христианский священник. — Он произнес это решительно, прямо-таки с ненавистью, поэтому дядя не воспринял это как вопрос, на который ему по совести надо было ответить отрицательно.

Дядюшка сказал только:

— Я здесь по приказанию хана всех ханов. — И указал на документ, который Хайду сжимал в одной руке.

— Hui, да, — ответил ильхан с ехидной улыбкой. Он развернул документ так, словно тот был грязным. — По приказу моего достопочтенного двоюродного брата. Я вижу, что братец написал этот указ на желтой бумаге, на манер китайских императоров. Мы с Хубилаем покорили эту упадническую империю, но он все больше и больше перенимает их привычки. Vakh! Он стал не лучше, чем калмык! И наш старый бог войны Тенгри теперь уже недостаточно хорош для него. А иначе зачем ему понадобилось привозить к нам в ханство нечестивых христианских священников?

— Просто для того, чтобы расширить свои знания о мире, господин Хайду, — сказал отец примирительным тоном. — А вовсе не затем, дабы распространять какую-либо новую…

— Единственный способ узнать мир, — взбешенно произнес Хайду, — это покорить его! — Он переводил свой пылающий взгляд то на одного, то на другого из нас. — Вы против, а-а?

— Спорить с господином Хайду бесполезно, — пробормотал отец. — Это все равно, как если бы яйца вдруг напали на камни, как гласит старая поговорка.

— Ну, по крайней мере, вы обнаруживаете хоть немного здравого смысла, — неохотно признал ильхан. — Я надеюсь, что у вас хватает ума понять, что указ этот был написан семь лет тому назад и в семи тысячах ли отсюда. И даже если мой брат Хубилай и не забыл о нем за это время, я сам вовсе не обязан относиться к сему документу с почтением.

Дядя пробормотал еще более кротко, чем это сделал отец:

— Как говорится, тигр сам устанавливает себе законы.

— Это точно, — проворчал ильхан. — Если я захочу, то могу отнестись к вам как к простым нарушителям владений. Торговцы-ференгхи, проникшие в ханство с недобрыми намерениями. Я могу осудить вас на скорую смерть.

— Некоторые говорят, — пробормотал отец еще более кротким тоном, — что тигры — это настоящие представители небес и их предназначение состоит в том, чтобы преследовать тех, кто каким-либо образом избежал заслуженной смерти.

— Правильно, — сказал ильхан. Его слегка раздражало, что мы с ним не спорим, а во всем соглашаемся. — С другой стороны, даже тигр иногда может быть снисходительным. Почти так же, как я ненавижу своего двоюродного брата за то, что он отказался от своего наследия, — почти так же я ненавижу растущее вырождение его двора. И поэтому я могу разрешить вам отправиться туда и присоединиться к его свите. Если пожелаю.

Тут отец захлопал в ладоши, словно пришел в восторг от мудрости ильхана, и сказал восхищенно:

— Не сомневаюсь, что господин Хайду помнит старинную историю о мудрой жене Линга, которую любят рассказывать хань.

— Разумеется, — ответил ильхан. — Я именно это и имел в виду. — Он немного расслабился и холодно улыбнулся отцу. Тот ответил ему теплой улыбкой. Наступила тишина. — Однако, — снова возобновил разговор Хайду, — эту историю рассказывают по-разному. Какую версию слышал ты, а-а, нарушитель владений?

Отец прочистил горло и начал свой рассказ:

— Госпожа Линг была женой богатого человека, который слишком любил вино и все время посылал ее в винную лавку, принести для него очередную бутылку. Госпожа Линг боялась за его здоровье и нарочно затягивала посещения, разбавляла вино водой или прятала его, чтобы не дать мужу пить так много. Однако супруг из-за этого приходил в гнев и избивал ее. В итоге случилось вот что. Госпожа Линг разлюбила своего мужа, хотя он и был богат, и заметила, как красив продавец в винной лавке, хотя тот был скромным торговцем. Впоследствии она охотно выполняла приказания мужа и покупала ему вино, и даже сама наливала ему, и даже побуждала супруга пить. В конце концов ее муж-пьяница умер в страшных мучениях, а вдова унаследовала все его добро и вышла замуж за продавца из винной лавки, после чего оба они жили богато и счастливо.

— Да, — сказал ильхан, — эта правильная история.

На этот раз наступившая пауза была еще длинней. Затем Хайду снова заговорил, скорее рассуждая сам с собой, чем обращаясь к нам.

— Да, пьяница добровольно выбрал разложение, а остальные лишь помогали ему в этом, пока он полностью не деградировал и не пал, и тут же его место оказалось занято лучшим. Весьма нравоучительная легенда.

Так же спокойно дядя сказал:

— В легенду вошло и терпение тигра, выслеживающего свою жертву.

Хайду вздрогнул, словно очнулся от грез, и заметил:

— Тигр может быть снисходительным в той же мере, что и терпеливым. Я уже говорил вам об этом. Вот что, пожалуй, я отпущу вас с миром. Я даже дам вам эскорт, чтобы уберечь от неприятностей в дороге. Священник, я делаю это ради тебя, ибо ты можешь обратить Хубилая в свою тлетворную веру. Я надеюсь, что это у тебя получится, и желаю тебе успеха.

— Один кивок головы, — воскликнул отец, — порой слышен дальше, чем удар грома! Вы сделали доброе дело, господин Хайду, и эхо его будет долго звучать.

— Однако это еще не все, — сказал ильхан, снова переходя на суровый тон. — Моя госпожа ильхатун[174], которая сама христианка и разбирается в таких вещах, сказала, что христианские священники дают обет бедности и не владеют никаким имуществом. Но мне также донесли, что вы, чужеземцы, везете на своих лошадях множество сокровищ.

Отец бросил в сторону дяди тревожный взгляд.

— Всего лишь немного побрякушек, господин Хайду. Они не принадлежат священнику, а предназначены для вашего высокородного брата Хубилая. Это символическая дань от шаха Персии и султана Индийской Арияны.

— Султан — мой ленник, — сказал Хайду. — Он не имеет права отдавать то, что принадлежит мне. Что бы он ни посылал — это контрабанда и, стало быть, подлежит конфискации. Вы понимаете меня, а-а?

— Но, господин Хайду, мы обещали доставить…

— Нарушить слово — это все равно, что разбить горшок. Горшков всегда можно наделать еще. Не беспокойтесь относительно своих обещаний, ференгхи. Просто приведите своих вьючных лошадей завтра в это же время сюда, к моей юрте, и я посмотрю, какие безделушки придутся мне по вкусу. Может, я и оставлю вам немного. Вы понимаете, а-а?

— Но, господин Хайду…

— А-а? Вы понимаете?

— Да, господин Хайду.

— Ну, тогда подчиняйтесь! — Он резко встал, давая понять, что аудиенция окончена.

Мы, кланяясь, поспешно выбрались из огромной юрты. Ноздря поджидал нас на том самом месте, где мы его оставили. Вчетвером, сквозь дождь и грязь, мы побрели обратно, на этот раз без сопровождения стражника. Дядя сказал отцу:

— Думаю, все прошло неплохо, Нико. Особенно удачно, что ты так к месту припомнил эту историю о жене Линга. Я никогда прежде ее не слышал.

— Я тоже, — сухо сказал отец. — Но у хань, среди всех их бесчисленных историй, без сомнения, найдется поучительная сказка, подобная этой.

Я впервые открыл рот:

— Вот что, отец, у меня тут возникла одна мысль. Встретимся в гостинице…

Я оставил их и отправился в монгольский лагерь, чтобы навестить своих вчерашних знакомых. Я попросил их свести меня с каким-нибудь оружейником, а когда они это сделали, поинтересовался у кузнеца, не может ли он одолжить на день один из своих еще не обработанных листов металла. Монгол любезно отыскал для меня лист меди — широкий и длинный, но тонкий. Он весь дрожал и гудел, пока я нес его в караван-сарай. Отец и дядя, похоже, даже не заметили, что я принес лист в комнату и прислонил к стене, потому что ожесточенно спорили.

— Все провалилось из-за этой рясы, — говорил отец. — Это ты, Маттео, представившись нищим священником, дал Хайду повод обобрать нас.

— Чепуха, Нико, — отвечал дядя. — Если бы не это, он бы придумал что-нибудь еще. Вот что, придется, видно, отдать ильхану что-нибудь из наших запасов. Может, это его задобрит.

— Ну… — призадумался отец, — пожалуй, разумнее всего отдать ему мешочки с мускусом. По крайней мере, они наши.

— Окстись, Нико! Этому потному дикарю? Да ведь мускус служит для приготовления тонких духов. Ты, может, еще подаришь Хайду и пуховку для пудры? То-то он обрадуется!

Они продолжили спорить в том же духе, но я не стал слушать дальше, поскольку у меня был собственный план, и я отправился объяснять Ноздре, какую роль ему предстоит в нем сыграть.

На следующий день дождь всего лишь слегка накрапывал. Ноздря нагрузил ценностями двух из трех наших вьючных лошадей — мы, разумеется, всегда хранили дорогие подарки в комнатах, когда останавливались в караван-сараях, — а также привязал к одной из них лист меди, и вся процессия двинулась в сторону монгольского bok. Там мы трое вошли в юрту ильхана, а раб остался снаружи, чтобы сгрузить вещи. Стражник Хайду начал по очереди вносить подарки и срывать с них защитные чехлы.

— Hui! — воскликнул ильхан с воодушевлением. — Эти золотые блюда с гравировкой превосходны! Подарок от шаха Джамана, сказали вы, а-а?

— Да, — холодным тоном ответил отец, а дядя добавил уныло:

— Мальчик по имени Азиз однажды привязал их к своим ступням чтобы перебраться через зыбучие пески.

В этот момент я достал свой носовой платок и громко высморкался.

Снаружи раздались низкие рокочущие отдаленные раскаты грома Ильхан, удивленно поднял глаза.

— Это был гром, а-а? Я думал, что снаружи идет мелкий дождь…

— Я покорнейше уведомляю великого господина Хайду, — сказал один из стражников, низко поклонившись, — что день сегодня серый и влажный, но на небе не видно грозовых облаков.

— Забавно, — пробормотал Хайду и положил на место золотые блюда. Он долго и тщательно рылся среди остальных вещей, собранных в шатре, и, найдя чрезвычайно изящное рубиновое колье, снова воскликнул: — Hui! — Затем взял колье в руки и начал им любоваться. — Ильхатун лично поблагодарит вас за него.

— Следует сказать спасибо индийскому султану, — мрачно заметил мой отец.

Я снова высморкался. И снова снаружи раздались отдаленные громовые раскаты, но теперь уже они были громче. Ильхан явно испугался и уронил рубины. Хотя рот его беззвучно открывался и закрывался, но по губам Хайду я смог прочесть слова, которые он затем произнес вслух:

— Вот снова! Гром без грозовых облаков… а-а?

Затем его жадные глаза приметили третью вещь — рулон прекрасной кашмирской ткани. Но не успел ильхан воскликнуть «Hui!», я снова высморкался. Гром зловеще загрохотал, правитель резко отдернул руку прочь от рулона, словно обжегся, а дядя бросил в мою сторону странный взгляд.

— Простите, господин Хайду, — сказал я. — Думаю, что это грозовая погода вызвала у меня насморк.

— Я извиняю тебя, — бросил он небрежно. — Ага! А это, это один из знаменитых персидских ковров qali, а-а?

Я повторил процедуру. На этот раз раздался настоящий раскат грома. Рука Хайду опять отдернулась прочь, а губы исказили конвульсии. Ильхан снова испуганно поднял глаза к небу. Затем Хайду вновь посмотрел на нас, и я заметил, что его узкие глазки стали почти круглыми. Наконец ильхан сказал:

— Я всего лишь играл с вами!

— Мой господин? — спросил дядя Маттео, чьи губы тоже начали слегка подергиваться.

— Играл! Шутил! Дразнил вас! — произнес Хайду почти умоляюще. — Тигр ведь тоже иногда играет со своей жертвой, когда он не голоден. А я не голоден! Не нужна мне эта мишура! Я — великий Хайду, мне принадлежит бесчисленное количество земли. У меня больше городов, чем волос на голове, и больше подданных, чем камней в пустыне. Вы что, действительно подумали, будто мне не хватает рубинов, золотых блюд и персидских qali, а-а? — Ильхан сделал вид, что ему смешно. — Ха-ха-ха! — Он согнулся пополам и хлопнул себя мясистыми кулаками по массивным коленям. — Но признайтесь, я заставил вас поволноваться, а-а? Вы приняли мою игру всерьез, я же вижу.

— Да, ловко вы нас одурачили, господин Хайду, — ответил дядя, с трудом сдерживая веселье.

— Теперь гром стал тише, — заметил ильхан, прислушавшись. — Эй, стражники! Упакуйте все эти вещи обратно и погрузите их на лошадей старших братьев.

— Примите нашу смиренную благодарность, господин Хайду, — произнес отец, подозрительно глядя на меня.

— А вот и письмо моего двоюродного брата с указом, — сказал ильхан, поспешно отдавая его в руки дяди. — Я возвращаю его вам, господин священник. Ступайте сами, с вашей религией и с этими ничтожными безделушками, к Хубилаю. Возможно, он и собирает подобные пустяки, но великий Хайду — нет. Хайду не забирает, он отдает! Два лучших воина из моей личной стражи сопроводят вас в караван-сарай и поедут с вами, как только вы будете готовы продолжить свое путешествие на восток…

Когда стражники начали выносить отвергнутые ильханом вещи, я выскользнул из юрты и потихоньку пробрался к ее задней стороне, где стоял Ноздря, державший лист меди за один край и готовый в любой момент ударить по нему, услышав сигнал. Я подал рабу знак, который по всему Востоку означает «цель достигнута», — показал ему кулак с поднятым вверх большим пальцем, а затем забрал у Ноздри медный лист и рысью побежал к оружейнику. Когда я вернулся обратно к юрте ильхана, лошади были уже нагружены.

Хайду стоял перед входом в свой шатер, приветливо махал рукой и кричал:

— Доброго вам коня и широкой степи! — Он кричал до тех пор, пока мы не покинули пределы слышимости.

После этого дядя произнес на венецианском наречии, чтобы не подслушали двое монголов, которые вели наших и своих лошадей:

— Поистине, мы все сделали правильно. Нико, ты вовремя выдумал подходящую историю, а Марко изобрел бога грома! — И он сердечно сжал в объятиях нас с Ноздрей.

Глава 4

К этому времени мы зашли уже так далеко, что попали в земли, почти совсем неизведанные, так что наш Китаб больше не мог принести ни малейшей пользы. Видимо, создатель карт аль-Идриси не только сам никогда не бывал здесь, но даже не встретил ни одного человека, у кого можно было бы выспросить хоть какие-нибудь малодостоверные сведения на этот счет. Его карты резко заканчивались восточной границей Азии у великого океана, который назывался Китайским морем. Согласно Китабу, получалось, что Кашгар находился довольно далеко от конечной цели нашего путешествия, столицы Хубилая города Ханбалыка, который, в свою очередь, находился довольно-таки далеко от этого океана, в глубине материка. Но, как предупреждали меня дядя и отец и как сам я впоследствии удостоверился, на самом деле Кашгар и Ханбалык разделены почти половиной континента — причем континента несравненно большего, чем аль-Идриси мог себе представить. Нам, путешественникам, пришлось пройти на этом отрезке пути примерно такое же расстояние, какое мы уже проделали от Суведии и до Левантийского побережья на Средиземном море.

Расстояние есть расстояние, независимо от того, как его подсчитывать — в человеческих шагах или днях пути верхом на лошади. Тем не менее в Китае создавалось впечатление, что любое расстояние здесь всегда больше, потому что его подсчитывали не в фарсангах, а в ли. Фарсанг включает в себя около двух с половиной наших западных миль, его изобрели персы и арабы, которые, испокон веку будучи путешественниками, привыкли мыслить с размахом. А ли (это составляет лишь около одной трети мили) придумали хань, известные домоседы. Думаю, большинство их крестьян за всю свою жизнь никогда не удаляется дальше чем на несколько ли от родной деревни, так что, по их понятиям, одна треть мили — солидное расстояние. Так или иначе, но когда мы только покинули Кашгар, я сначала по привычке считал расстояние в фарсангах, поэтому меня не слишком пугало, что нам придется пройти всего каких-то восемь или девять сотен фарсангов до Ханбалыка. Когда же я постепенно привык вести счет в ли, расстояние увеличилось до шести тысяч семисот. И если бы я даже не оценил прежде размах Монгольской империи, то, несомненно, сделал бы это теперь, когда разглядел всю безбрежность одной лишь центральной ее земли, Китая.

Наш отъезд из Кашгара сопровождался двумя ритуалами. Во-первых, наш монгольский эскорт настоял на том, чтобы все лошади, которых теперь было шесть верховых и три вьючных, подверглись определенному защитному обряду от преследования азгхун. Это слово означает «голоса пустыни», и я сделал вывод, что азгхун — какие-то гоблины, которыми кишат пустоши. Монгольские воины привели с собой из bok человека, которого называли шаман, — они считали его кем-то вроде священника, но нам он показался скорее магом. С безумными глазами и вымазанный краской, сам смахивающий на гоблина, он пробормотал несколько заклинаний и уронил несколько капель крови на головы наших лошадей, а затем объявил, что они защищены. Шаман предложил сделать то же самое и с нами самими, но мы вежливо возразили, что у нас имеется собственный священник.

Второй ритуал заключался в обсуждении суммы счета с хозяином гостиницы, и это продолжалось намного дольше, чем колдовство, и вызвало гораздо больше протестов с нашей стороны. Отец и дядя не просто не соглашались оплатить счет, выставленный хозяином караван-сарая, но спорили с ним по каждому пункту. Счет включал в себя не только наше проживание, но и отдельно место, которое мы занимали в гостинице, а также место в конюшне для наших животных. Там подробно перечислялись: вся еда, которую мы съели, зерно для наших лошадей, вода, выпитая нами, количество чайных листьев, использованных для заварки, топливо «кара», сожженное для нашего уюта. А еще количество света, которым мы наслаждались, и количество масла, которое потребовалось для освещения, — словом, все, кроме воздуха, которым мы дышали. Дебаты разгорелись жаркие, поскольку к обсуждению присоединились повар гостиницы, или «управитель котлов», как он сам себя величал, и человек, который накрывал на стол, или «распорядитель стола». Они вдвоем стали громогласно подсчитывать количество ходок, которые сделали, тяжестей, которые перенесли, расписывая, сколько они при этом затратили сил, пота и таланта.

Однако вскоре я догадался, что это вовсе не уловки и хитрости, в результате которых хозяин надеется поживиться за наш счет, и что монголы меньше всего хотят нас обидеть. Это было простой формальностью — еще одна традиция, которая пошла от сложностей этикета хань. Церемония эта приносила столько удовольствия как кредитору, так и должнику, что они могли часами вести красноречивые споры и браниться друг с другом, бесконечно предъявлять взаимные претензии и опротестовывать их, решительно отказываться идти на компромисс, прежде чем наконец достигнуть соглашения. Ну а когда счет был оплачен, они становились друзьями, еще лучшими, чем были прежде. Когда же мы в конце концов все-таки выехали в путь, то хозяин гостиницы, управитель котлов и распорядитель стола вместе с остальными слугами стояли в дверях. Они махали нам вслед и выкрикивали традиционное прощание хань: «Man zou», что означает: «Оставь нас, только если ты должен это сделать».

К востоку от Кашгара Шелковый путь разделился надвое. Это произошло потому, что сразу же за городскими воротами начиналась пустыня, сухая и покрытая коркой, не одноцветная, но рябая, подобно равнине с разбросанными повсюду желтыми черепками гончарных изделий. Пустыня эта огромная, как целая страна, и само название ее уже отпугивает путешественников, ибо Такла-Макан в переводе обозначает «Однажды войдешь и никогда не выйдешь». Поэтому караваны, двигавшиеся по Шелковому пути, могли выбрать любую из двух дорог — ту, что огибала пустыню с севера, или же ту, которая огибала ее с юга; мы предпочли вторую. Уже на второй день пути стали попадаться обитаемые оазисы и маленькие деревеньки. И все время слева от нас виднелись рыжевато-коричневые, как шкура льва, пески Такла-Макана, а справа — покрытые снегом вершины горного хребта Куньлунь, за которыми к северу лежало Тибетское нагорье.

Хотя мы двигались по самому краю Такла-Макана, вдоль покрытых веселой зеленью хорошо обводненных окраинных земель, но, поскольку стояла середина лета, близость пустыни чувствовалась постоянно. Путешествие было приятным лишь в те дни, когда ветер дул с заснеженных горных вершин. Но чаще всего дни стояли безветренные, но неспокойные, потому что близость пышущей жаром пустыни заставляла воздух вокруг нас словно бы дрожать. Солнце было всего лишь грубым инструментом, медной дубиной, бьющей по воздуху с такой силой, что он кружился от жары. А затем внезапно налетал ветер и приносил с собой частицу пустыни. И Такла-Макан словно бы вставала дыбом — заставляла двигаться столбы бледно-желтой пыли, которые постепенно становились коричневыми и все темнели и тяжелели, пока не опрокидывались на нас, превращая полдень в гнетущий мрак, при этом казалось, будто тебя хлестали по коже веником.

Серовато-коричневая пыль рыжевато-коричневого Такла-Макана известна в Китае повсюду: о ней знают даже те, кто никогда не путешествовал и не подозревает о существовании пустыни. Пыль хрустит на улицах Ханбалыка, который находится в тысячах ли от нее, ею осыпаны цветы в Шаньдуне, который располагается еще дальше, она пенится в водах озера Цинхай, а оно находится совсем далеко от пустыни. Пыль эту проклинают все домохозяйки во всех китайских городах, где мне довелось побывать. Однажды, когда мы плыли на корабле далеко в Китайском море, я даже не видел берега, но обнаружил, что этой же самой пылью посыпана палуба корабля. Тот, кто побывал в Китае, со временем забудет то, что он видел и испытал там, но всегда будет чувствовать серовато-коричневую пыль, осевшую на нем, как память о том, что он однажды пересек эту коричневато-рыжую землю.

Буран, так монголы называют песчаную бурю в Такла-Макане, имеет здесь одну особенность, которую я больше не встречал ни в одной другой пустыне. В то время, когда нас трепал буран, и еще долгое время после того, как он проносился, пыль поднимала наши волосы дыбом и ощетинивала бороды, а наша одежда потрескивала, словно превратилась в жесткую бумагу. Если же мы случайно притрагивались друг к другу, то видели потрескивающие искры и ощущали легкий толчок, как бывает, если потереть кошачий мех.

И еще одно я заметил: когда буран проходил и одновременно прекращалось действие небесного веника, оставляя после себя безукоризненно чистый и свежий ночной воздух, на небе высыпало несказанное количество звезд; их здесь было гораздо больше, чем я где-либо видел, и даже самая крошечная из них была такой же яркой, как драгоценный камень, а знакомые звезды среднего размера становились такими большими, что казались шариками вроде маленьких лун. В то же время настоящая Луна, в какой бы фазе она ни находилась, даже в той, которую мы обычно называем новолунием (в Венеции в это время на небе светится лишь слабый полумесяц, похожий на человеческий ноготь), здесь почему-то всегда была видна полностью: круглый бронзовый диск полной Луны покоился в серебряных объятиях новой Луны.

И если в ясную ночь посмотреть на Такла-Макан, то можно разглядеть и другие, еще более странные огни — голубые, колеблющиеся и мигающие на поверхности пустыни; иногда их один или два, а иногда — целые группы. Со стороны казалось, будто кто-то вдалеке несет какие-нибудь лампы или свечи, но мы-то знали, что это не так. Огни были слишком голубыми для обычного пламени и мигали там и тут слишком уж неожиданно. Их явно зажгли не люди. И если во время буранов волосы на наших головах шевелились от ветра, то при виде огней они начинали шевелиться от страха. Ведь мы прекрасно знали, что никто и никогда не станет путешествовать и останавливаться на ночлег в Такла-Макане. Этого не сделает ни одно из живых человеческих существ. По своей воле.

Когда мы впервые увидели огни, я спросил наш эскорт, что бы это могло быть. Монгол по имени Уссу ответил, понизив голос:

— Небесные бусы, ференгхи.

— Но кто их зажигает?

Другой монгол по имени Дондук сказал лаконично:

— Молчи и слушай, ференгхи.

Я так и сделал и, хотя мы находились на очень большом расстоянии от пустыни, услышал тихие вздохи и всхлипывания, напоминавшие слабые порывы ночного ветра. Но ветра не было.

— Это азгхун, ференгхи, — объяснил Уссу. — Бусы и голоса всегда приходят вместе.

— Множество неопытных путешественников, — добавил Дондук презрительным тоном, — видели огни и слышали крики. Они думали, что это какой-нибудь путник попал в беду, и отправлялись на поиски, чтобы ему помочь. Голоса соблазняли несчастных, и больше их никто не видел. Это азгхун — голоса пустыни и таинственные небесные бусы. Теперь ты понимаешь, почему эта пустыня так называется — «Однажды войдешь и никогда не выйдешь».

Как бы мне хотелось заявить монголам, что я разгадал причину этих явлений, но, увы, дать лучшего объяснения, чем фитиль гоблина, я не смог. Я заметил, что азгхун и огни появлялись только после того, как проносился буран, а буран был всего лишь огромной массой сухого песка, У меня даже возникла мысль: а не могли ли это быть какие-нибудь искры, вроде тех, что возникают, когда потрешь кошачий мех? Но здесь, в пустыне, не было ничего, обо что могли бы тереться камни…

Сколько я ни ломал голову над этой тайной, но объяснения найти не мог. Тогда я решил узнать ответ на другую загадку, полегче: почему Уссу и Дондук, хотя и знали имена всех нас и произносили их без труда, всегда называли нас троих, Поло, словом «ференгхи»? Уссу произносил это слово довольно дружелюбно. Похоже, ему нравилось с нами путешествовать, потому что это разнообразило скучную гарнизонную жизнь в bok Хайду. Однако Дондук говорил «ференгхи» с явным отвращением, считая, что его приставили в качестве няньки к недостойным людям. Мне нравился Уссу и не нравился Дондук, но поскольку они все время держались вместе, пришлось спросить их обоих: почему монголы называют меня «ференгхи»?

— Потому что ты и есть ференгхи, — ответил Уссу и при этом так на меня посмотрел, словно я задал глупый и неуместный вопрос.

— Но ты называешь этим словом и моего отца, и моего дядю.

— Так они оба тоже ференгхи, — сказал Уссу.

— Но ты называешь Ноздрю Ноздрей. Это оттого, что он раб?

— Нет, — ответил с пренебрежением Дондук. — Это оттого, что он не ференгхи.

— Старшие братья, — настаивал я, — объясните же мне наконец, что означает это слово.

— «Ференгхи» означает только «ференгхи», — отрывисто произнес Дондук и в раздражении вскинул руки, причем я сделал то же самое.

Однако я все-таки раскрыл эту тайну: «ференгхи» было всего лишь искаженной формой слова «франк». Восемь веков назад, во времена Франкской империи, монголы, должно быть, услышали, как пришельцы с Запада называют себя франками. Это было в ту пору, когда некоторые из предков самих монголов, которых тогда называли булгарами и хунну или чуннами, начали великое кочевье, отправившись завоевывать Запад, и дали свои собственные названия Болгарии и Венгрии. Именно с тех пор, по-видимому, монголы и стали называть всех белых пришельцев с Запада «ференгхи», вне зависимости от их национальности. Это так же неправильно, как и называть все монгольские народы монголами, потому что они имеют разное происхождение.

Уссу и Дондук рассказали мне, например, как произошли их двоюродные братья киргизы. Они сказали, что название этого народа образовано от монгольских слов «kirk kiz», что означает «сорок девственниц». Легенда гласит, что много лет тому назад в одном отдаленном селении жило множество девственниц. Дальнейшее может показаться неправдоподобным нам, современным людям: все сорок девственниц забеременели от пены, которую принесло ветром из заколдованного озера, и в результате этого чуда на свет родились предки народа, который теперь называют киргизами. Это было интересно, но еще более интересной показалась мне другая история, которую также рассказали Уссу и Дондук. Поскольку раньше киргизы жили в вечно холодной Сибири, далеко к северу от Китая, они придумали два остроумных способа передвигаться по этим суровым краям. Киргизы привязывали к подошве своих сапог хорошо отполированные куски кости, на которых могли быстро и далеко скользить по замерзшему льду. А еще они точно таким же образом привязывали к подошвам длинные доски, наподобие тех, из которых делают бочки, и неслись быстро и на большие расстояния по снежным просторам.

Жителями некоторых деревень на этом отрезке Шелкового пути были уйгуры — «союзники» монголов, другие были заселены хань. Уссу и Дондук ничего о них не сказали. Но когда мы подошли к очередному поселению, они объявили, что его жители называются калмыками, причем они произнесли это так: «Калмыки! Вах!» «Вах» — это монгольское слово, которое означает полнейшее презрение, а калмыков действительно было за что презирать. В жизни я не видел таких грязных человеческих существ, если не считать Индии. Судите сами: они не только никогда не моются, они никогда даже не снимают с себя одежду — ни днем, ни ночью. Когда верхнее платье калмыков изнашивается от носки, они не избавляются от него, а просто надевают сверху новое. И продолжают носить эту многослойную ветхую одежду, пока самый нижний слой ее не истлевает и не превращается в лохмотья, похожие на отложения в промежности. Я не буду даже пытаться описывать, как от них несло.

Однако название «калмык», как я выяснил, не является обозначением племени или нации. Это монгольское слово обозначает лишь того, кто постоянно поселился в каком-нибудь месте. Все нормальные монголы, будучи кочевниками, питают отвращение к тем представителям своей расы, кто бросил кочевать и предпочел проживать в доме. Они полагают, что если какой-нибудь монгол становится калмыком, то он обречен на вырождение и моральное разложение. На собственном опыте узнав, как выглядят калмыки и как они пахнут, не могу не согласиться с тем, что у монголов имелось достаточное основание их презирать. Тогда-то я и припомнил, как ильхан Хайду презрительно говорил о великом хане Хубилае, что тот «не лучше калмыка». «Вах, — подумал я, — если это и правда так, я немедленно развернусь и отправлюсь обратно в Венецию».

Несмотря на то что теперь я знал, что слово «монгол» было общим названием для множества народов, я все-таки продолжал им пользоваться. Я вскоре также узнал, что и коренные жители Китая тоже не все хань. Там были национальности, которые назывались юэ, яо, наси, хэчжи, мяо и бог знает как еще. Кожа их тоже была самых разных оттенков — от цвета слоновой кости до бронзы. Но так же, как это было с монголами, я продолжал думать обо всех этих национальностях как о хань. Во-первых, потому, что их языки звучали для меня совершенно одинаково. А во-вторых, представители каждого из этих народов считали себя выше других и потому называли остальных различными словами, которые означали одно: «собачьи люди». Это относилось к их соотечественникам, ну а всех чужеземцев, включая и меня, они называли именем, гораздо менее достойным, чем «франк»: на языке хань и на всех других подобных ему напевных языках и диалектах любой чужеземец — «варвар».

По мере того как мы продвигались все дальше и дальше по Шелковому пути, движение на нем становилось все более интенсивным: попадались отдельные группы и караваны путешествующих торговцев вроде нас; одинокие крестьяне, пастухи и ремесленники везли свои товары на городской рынок; с места на место кочевали монгольские семьи, кланы и целые лагеря. Я вспомнил, как Исидоро Приули, служащий в Торговом доме Поло, заметил незадолго до нашего отъезда из Венеции, что Шелковый путь был основной торговой дорогой еще с древнейших времен. Похоже, старик сказал правду: долгие годы, столетия, а возможно, и тысячелетия постоянного движения по этой дороге истерли ее, сделав гораздо ниже уровня окружающего ландшафта. Местами дорога представляла собой широкую канаву, такую глубокую, что крестьянин, выращивавший на соседнем участке бобы, мог разглядеть лишь, как в проезжающих мимо процессиях возницы взмахивают кнутами. А внизу, на дне канавы, борозды от колес повозок были такими глубокими, что теперь все телеги вынуждены были следовать только по ним. Возчику не было нужды беспокоиться о том, что его повозка может перевернуться, но он также не мог и вытащить ее на обочину, когда сам нуждался в отдыхе. Чтобы поменять направление на дороге — скажем, чтобы свернуть в сторону какой-нибудь стоящей на пути деревеньки, — возница был вынужден продолжать движение, пока не добирался до перекрестка, где имелись колеи, по которым он мог ехать.

Повозки, которые использовали в этой местности, были особенные: с огромнейшими колесами такой высоты, что они частенько возвышались над деревянной или холщовой крышей повозки. Возможно, это объясняется тем, что колеса с годами приходилось делать все больше и больше, так чтобы их оси не зацепляли бугры между колеями. У каждой такой повозки имелся навес, выступающий сверху с передней стороны, чтобы прикрыть возницу во время ненастья. Все было продумано: навес выдвигался на шестах довольно далеко, чтобы защитить также и упряжку лошадей, быков или ослов, которые тянули повозку.

Я много слышал об уме, находчивости и мастерстве жителей Китая, но, откровенно говоря, у меня зародились подозрения: уж не были ли эти их достоинства переоценены? Конечно, замечательно, что у каждой повозки имелся защитный навес, само по себе это изобретение, пожалуй, было разумным. Однако возница при этом был вынужден везти с собой несколько комплектов запасных осей и колес, потому что в каждой отдельной провинции Китая руководствовались своими собственными представлениями о том, на какое расстояние должны отстоять друг от друга колеса телеги, и, разумеется, местные повозки давно уже проделали на дорогах глубокие колеи. Таким образом, расстояние между колеями широкое, например, на том отрезке Шелкового пути, который проходит через Синьцзян, но уже на дороге через провинцию Цинхай сужается, а затем, в провинции Хунань, становится снова широким, но не таким, как раньше, и так далее. В результате возница вынужден каждый раз останавливаться и проделывать утомительную процедуру, извлекая из своей повозки весь набор запасных осей и колес и устанавливая оси необходимой ширины и подходящие колеса.

У каждого животного в упряжке сзади под хвостом привязан мешок, предназначенный для сбора его помета во время движения. Эти делается не ради того, чтобы сохранить дорогу чистой, и не вызвано заботой о тех, кто едет следом. Просто этот участок пути расположен далеко от местности, изобилующей горючими породами «кара», здесь раздобыть топливо не так-то просто, поэтому все путники тщательным образом запасают помет своих животных, чтобы потом на привале развести огонь и приготовить баранину, miàn и чай.

Мы встречали многочисленные стада овец, которых гнали на рынок или на пастбище, и у овец сзади тоже виднелся особый придаток. Это были овцы особой курдючной породы, их можно встретить по всему Востоку, но я прежде никогда таких не видел. Похожий на палицу хвост мог весить десять или двенадцать фунтов, что составляет почти десятую часть от веса всей овцы. Поистине это была настоящая ноша для такого создания. Необычный хвост считается самой вкусной частью животного, поэтому у каждой овцы позади на легкой веревочной упряжи была привязана маленькая дощечка, и на этой болтающейся полочке ехал ее хвост, защищенный от ударов и излишней грязи. А еще мы встречали многочисленные стада свиней, и мне пришло в голову, что для них тоже можно было бы что-нибудь изобрести. В Китае свиньи особой породы: у них длинное тело и нелепо раскачивающийся зад, поэтому живот чуть ли не волочится по земле. По-моему, местные свинопасы вполне могли бы придумать что-нибудь вроде колесиков для живота.

Наш эскорт, Уссу и Дондук, с презрением относились к повозкам и медленно движущимся по дороге стадам. Они были монголами и признавали единственный вид путешествия — верхом. Они жаловались, что великий хан Хубилай до сих пор не выполнил своего обещания, которое дал давным-давно: убрать все препятствия на равнинах Китая, так чтобы всадник мог галопом нестись через всю страну, даже темной ночью, не боясь, что его лошадь споткнется. Наших сопровождающих очень раздражало, что мы вели своих вьючных лошадей размеренным шагом, вместо того чтобы скакать во весь опор. Поэтому они время от времени находили способ оживить столь скучное, с их точки зрения, путешествие.

Как-то раз, когда мы расположились на ночлег лагерем у дороги, не желая толкаться в караван-сарае, Уссу и Дондук купили у возниц в соседнем лагере одну из курдючных овец и немного рыхлого овечьего сыра. (Возможно, правильнее будет сказать, что они раздобыли все это, потому что я сомневаюсь, что монголы заплатили что-нибудь пастухам хань.) Дондук извлек свой боевой топорик, срезал с овцы упряжь для хвоста и одним махом отрубил животному голову. Затем они с Уссу вскочили на лошадей, один из них нагнулся и схватил за хвост-палицу все еще подергивающуюся и истекающую кровью овечью тушу, после чего оба всадника на полном скаку начали веселую игру bous-kashia. Монголы с грохотом носились туда-сюда между нашим лагерем и лагерем пастухов, выхватывая друг у друга трофей, швыряя тушу, роняя ее на землю и топча лошадиными копытами. Кто из них выиграл или как они там договорились, я не знаю, но в конце концов оба устали и швырнули нам под ноги мягкую окровавленную тушу, всю покрытую пылью и сухими листьями.

— Для вечерней трапезы, — сказал Уссу. — Теперь хорошая и нежная, а-а?

Я был немного удивлен, что они с Дондуком вызвались сами освежевать, разделать и приготовить овцу. Оказывается, мужчины-монголы не имеют ничего против женской работы, когда рядом нет женщины, которая могла бы ее сделать. Еда, которую они приготовили, была весьма оригинальной, но не скажу чтобы аппетитной. Первым делом монголы отыскали отрубленную голову и насадили ее на вертел над костром вместе с остальной тушей. Целой овцы вполне хватило бы, чтобы накормить до отвала несколько семей, но Уссу и Дондук вместе с Ноздрей — от нас троих было мало помощи — уничтожили всю овцу, от носа до курдюка. Наблюдать и слышать, как они неаппетитно поедали голову, было весьма неприятно. Один из гурманов срезал щеку, второй — ухо, третий — губы. Они макали эти ужасные куски в миску приправленной перцем овечьей крови и жевали, чавкали, пускали слюни, глотали, рыгали и портили воздух. Поскольку монголы считают, что разговаривать во время еды — дурной тон, эта последовательность звуков, означающих хорошие манеры, не менялась до тех пор, пока они не добрались до костей, тут к ним добавился звук, с которым они высасывали костный мозг.

Мы, Поло, ели только филейную часть, хорошо отбитую во время bous-kashia и восхитительно нежную. При этом Уссу и Дондук продолжали постоянно отрезать и предлагать нам настоящие деликатесы: куски от хвоста, пузырящиеся беловато-желтым жиром. Они отвратительным образом подрагивали у нас в руках, но из вежливости мы не могли отказаться, и поэтому, давясь, с трудом кое-как глотали их. Я до сих пор еще чувствую, как эти отвратительные комки дрожат и вызывают спазмы у меня в пищеводе. Проглотив несколько кусков этой гадости, я попытался запить все большим глотком чая — и чуть не подавился. Слишком поздно я обнаружил, что Уссу заваривал его особым способом: залив чайные листья кипящей водой, он не остановился на этом, как все цивилизованные повара, но добавил в напиток ломти овечьего жира и сыра. Я полагаю, этот чай по-монгольски сам по себе был питательной едой, однако европейцу его пить совершенно невозможно.

На Шелковом пути мы ели много другой еды, вспомнить которую гораздо приятней. Но это было уже дальше, во внутренних землях Китая, где хань и уйгуры, содержащие караван-сараи, не ограничивают свои припасы только тем, что едят мусульмане. Чего нам только не подавали — ilik, маленькую косулю, которая лает, как собака, красивых фазанов с золотым оперением, мясо яков и даже мясо черных и бурых медведей, которые здесь водились. Когда мы разбивали лагерь на открытом воздухе, дядя Маттео и двое монголов устраивали состязание, кто добудет больше дичи для котла. Они приносили уток, гусей, кроликов, однажды попалась даже пустынная газель. Однако чаще всего они охотились на земляных белок, потому что эти маленькие создания давали заодно и топливо, на котором их можно готовить. Кочевники знают, что, если у них нет «кара», дерева или сухого кизяка, для того чтобы поддерживать огонь, им надо только разыскать земляных белок и их норы. Даже в бесплодной пустыне эти животные каким-то образом умудряются установить защитный «купол» над своей норой, он окаймлен сухими прутьями и травой, которые прекрасно горят.

В этой местности встречалось и много других диких зверей, не пригодных для пищи, но за которыми было интересно наблюдать. Здесь попадались черные грифы с таким размахом крыльев, что человеку надо было сделать три шага, чтобы пройти от одного конца крыла до другого. Еще я видел змею, своим цветом так сильно напоминавшую желтый металл, что я готов был поклясться: она сделана из расплавленного золота. Но когда мне сказали, что змея эта смертельно ядовита, я не стал к ней притрагиваться, чтобы удостовериться. Был здесь и маленький зверек под названием yerbò: похожий на мышь, но с очень длинными задними ногами и хвостом; опираясь на эти три придатка, он прыгал, держась почти что прямо. Водился тут и изумительно красивый дикий кот, которого назвали palang; однажды я видел, как он пожирал дикого осла, которого перед этим убил. Кот был похож на геральдического леопарда, но только мех у него был не желтый, а серебристо-серый, с черными розетками пятен по всему телу.

Монголы научили меня выкапывать различные дикие растения, которые служили гарниром и приправами к нашим блюдам, — дикий лук, например, прекрасно подходил ко всей дичи. Встречалось тут и еще одно растение, которое называли волосатиком, и оно действительно выглядело как копна черных человеческих волос. Ни название, ни его внешний вид не вызывали аппетита, однако, отваренное и политое уксусом, растение это становилось нежной маринованной приправой. Другой диковинкой было растение, которое называлось «ягненком»; монголы утверждали, что это и впрямь гибрид растения и животного, и говорили, что предпочитают его настоящему ягненку. Растение это напоминало вкусное мясо, но в действительности было всего лишь волосатым корневищем какого-то папоротника.

Однако больше всех местных деликатесов мне там понравилась изумительная дыня, которую называли hami. Даже то, как она росла, было мне в диковинку. Когда на плетях еще только начинали завязываться будущие плоды, крестьяне устилали поля кусками слюды. В результате, хотя солнцем освещалась только верхняя часть дыни, пластины слюды отражали солнечный жар таким образом, что hami созревали равномерно со всех сторон. Мякоть hami бледная, зеленовато-белого цвета, такая твердая, что потрескивает, когда по ней ударяют, и наполнена соком, на вкус прохладным и освежающим, сладким, но не приторным. Вкус и аромат hami отличаются от всех других фруктов, а плоды почти так же хороши в сушеном виде и пригодны для походного рациона. На мой взгляд, эта дыня — лучшее из всего, что растет в огороде.

После двух или трех недель путешествия Шелковый путь резко повернул на север, это был единственный раз, когда он достиг Такла-Макана, пройдя на очень небольшом отрезке по самой восточной окраине пустыни, а затем снова повернул прямо на восток, к городу Данхэ. Когда дорога отклонилась на север, нам пришлось пройти через проход, который вился среди каких-то невысоких гор — в действительности это оказались очень большие песчаные дюны под названием Пламенные холмы.

Считается, что в Китае существуют легенды, объясняющие названия всех местностей. Согласно легенде, эти холмы когда-то были покрыты зеленым лесом, а потом их сожгли какие-то злобные kwei, или демоны. Пришел обезьяний бог и задул пламя, однако к тому времени уже ничего не осталось, кроме огромной груды песка, до сих пор сверкающей, как тлеющие красные угли. Так гласит легенда. Но я лично больше склонен считать, что Пламенные холмы названы так из-за того, что их пески имеют цвет жженой охры, а если дует ветер, морща и бороздя их, то они мерцают за завесой горячего воздуха и вправду — особенно на закате — отсвечивают настоящим огненно-красным цветом, Но самым удивительным на этих холмах было гнездо с четырьмя яйцами, которое Уссу и Дондук вырыли из песка у основания одной из дюн. Я сперва подумал, что это всего лишь большие камни, совершенно гладкие и овальные, величиной с дыню hami, но Дондук настаивал:

— Это брошенные яйца гигантской птицы Рухх. Такие гнезда можно отыскать повсюду в Пламенных холмах.

Взяв в руку одно яйцо, я понял, что оно действительно слишком легкое для камня такого размера. Когда же я исследовал находку, то увидел, что поверхность предмета пористая, точно такая же, как и поверхность куриных, утиных и других птичьих яиц. Это, несомненно, были яйца, причем по размеру они намного превосходили яйца птиц-верблюдов, которые я видел на персидских базарах. Я с изумлением представил, какая гигантская fortagiona[175] получилась бы из них, если бы я разбил, взболтал и поджарил яйца нам на ужин.

— Эти Пламенные холмы, — сказал Уссу, — должно быть, в давние времена были любимым местом гнездования птиц Рухх. Ференгхи, ты согласен, а-а?

— Эти времена давно прошли, — заметил я, тщетно пытаясь в этот самый момент разбить одно из яиц. Хотя по весу оно и было легче камня, но давно состарилось и окаменело до его прочности. Таким образом, яйца оказались несъедобными и непригодными для высиживания, кроме того, их было неудобно нести. Однако это совершенно точно были яйца, и такой величины, что их могла снести только чудовищная птица, но вот была ли она в действительности птицей Рухх, этого я сказать не могу.

Глава 5

Данхэ оказался процветающим торговым городом, таким же большим и густонаселенным, как Кашгар; он был построен посреди песков, окруженных кольцом скал, по цвету похожих на шкуру верблюда. Но если гостиницы в Кашгаре снабжались провизией для путешественников-мусульман, то в Данхэ при приготовлении пищи следовали обычаям и вкусам буддистов. Это объясняется тем, что город был основан (это случилось примерно девять веков тому назад), когда странствующему торговцу буддистской веры внезапно преградили путь где-то здесь, на Шелковом пути, не то бандиты, не то голоса пустыни, а может, злобные демоны kwei или кто-то еще, однако ему удалось каким-то чудесным образом спастись из их страшных лап. Поэтому-то путешественник и решил остановиться здесь и воздать хвалу Будде, что он и сделал, изготовив статую этого божества и поставив ее в нише одной из местных скал. В течение девяти столетий каждый следующий путешественник-буддист, едущий по Шелковому пути, дополнительно украшал изображениями Будды другие пещеры. И теперь название города Данхэ, хотя оно в действительности означает всего лишь Желтые Скалы, иногда переводят как Пещеры Тысячи Будд. Мне кажется, это слишком скромно: на мой взгляд, будд здесь не меньше миллиона. В Данхэ сотни пещер, образующих выбоины в скалах, — некоторые естественные, некоторые высеченные вручную, а в них, наверное, тысячи две статуй Будды, больших и маленьких. А еще на стенах пещер нарисованы фрески, изображающие по крайней мере в тысячу раз больше образов Будды, не говоря уже об иных почитаемых буддистами божествах, которые входят в его свиту. Я смог разобрать, что на большинстве рисунков были запечатлены мужчины, а лишь кое-где встречались женщины, пол огромного количества изображений было трудно определить. Тем не менее у всех у них была одна общая черта: удлиненные уши с мочками, которые свисали до плеч.

— Традиционно считается, — пояснил старый возница хань, — что человека, родившегося с большими ушами и четкими мочками, ждет счастливая судьба. Поскольку самыми счастливыми из всех людей были Будда и его последователи, мы пришли к выводу, что у всех у них были такие уши, а поэтому так их и изображаем.

Этот старый ubashi, или монах, был рад сопроводить меня в путешествии по пещерам, и оказалось очень кстати, что он говорил на фарси. Я следовал за монахом вдоль ниш, выбоин и гротов, и везде нам попадались статуи Будды — стоявшего, лежавшего и мирно спавшего или, гораздо чаще, сидевшего, скрестив ноги, в позе огромного цветка лотоса. Монах рассказал мне, что «будда» — древнее индийское слово, означающее «просветленный», и что Будда, прежде чем стать божеством, был индийским принцем. Исходя из этого, можно было предположить, что все статуи будут изображать смуглого низкорослого человека, но это было не так. Буддизм уже давно распространился из Индии в другие страны, и, очевидно, каждый благочестивый путешественник, который заплатил за то, чтобы поставить в Данхэ статую или нарисовать портрет, представлял, что Будда выглядит как он сам. На некоторых из старинных изображений действительно были запечатлены смуглые тощие будды вроде индусов, однако другие вполне могли бы сойти за александрийских красавцев, или крючконосых персов, или жилистых монголов, а у тех, которые были сделаны совсем недавно, лица были воскового цвета, с безмятежным выражением и раскосыми глазками. Скажем так, все они были вылитые хань.

Еще здесь сохранились следы того, что в прошлом грабители-мусульмане часто проносились через Данхэ: многие статуи были разрушены и разбиты на куски (что выявило их простую конструкцию — гипс, налепленный на основу из тростника и камыша) или же, по крайней мере, обезображены. Как я уже говорил, мусульмане питали отвращение ко всем изображениям живых существ. Поэтому, если у них не было времени, чтобы уничтожить статую полностью, они отрубали ей голову (голова считается вместилищем жизни) или, на худой конец, удовлетворялись тем, что выдалбливали глаза (глаза — это выражение жизни). Мусульмане побеспокоились даже о том, чтобы выцарапать совсем маленькие глаза на тысячах миниатюрных изображений на стенах — даже у самых изящных и красивых женских фигур.

— Женщины, — сказал старый монах скорбно, — вовсе даже не божества. — Он показал на одну маленькую яркую фигурку. — Это девадаси[176] — одна из божественных танцовщиц, которая развлекает души праведников в Сукхавати, Чистой Земле, между жизнями. А это, — он указал на девушку, которая была нарисована летящей в водовороте юбок и покрывал, — это апсара, одна из божественных соблазнительниц.

— На буддийских Небесах есть соблазнительницы? — заинтригованный, спросил я.

Он фыркнул и сказал:

— Только для того, чтобы помешать переполнению Чистой Земли.

— Правда? Каким образом?

— Апсары должны совращать святых мужчин здесь, на Земле, поэтому их проклятые души между жизнями отправляются в Ужасные Земли Нарака, вместо того чтобы оказаться в благословенной Сукхавати.

— Ага, — сказал я, показывая, что все понял. — Апсара — это суккуб.

Буддизм имеет определенное сходство с нашей Истинной Верой. Его приверженцы присягают не убивать, не лгать, не брать чужого, не потворствовать своим желаниям и не прелюбодействовать. Но в других отношениях буддизм сильно отличается от христианства. Буддистам также запрещено пить хмельные напитки, есть после полудня, посещать увеселительные мероприятия, носить на теле украшения, а также спать и даже отдыхать на удобных матрасах. В этой религии имеются схожие с нашими монахами и монахинями ubashi и ubashnza, а также ламы — буддийские священники. Будда наказал им прожить жизнь в бедности (такой же совет был дан и нашим священникам), однако лишь малая часть их соблюдает это предписание.

Например, Будда велел своим последователям носить лишь «желтые одежды» — под этим он подразумевал простые лохмотья, выцветшие от земли и разложения. Но буддистские монахи и монахини следуют этому совету буквально, одеваясь в наряды из самой дорогой материи кричащих расцветок: от ярко-желтой до пламенно-оранжевой. У них также есть величественные храмы, которые называются пагоды, и ламаистские монастыри, полные подношений и богато украшенные. Я также подозреваю, что у всех буддистов имеется собственность, причем в гораздо больших размерах, чем предписывал Будда: циновка для сна, три лоскута на одежду, нож, игла, чаша для подаяний, куда можно набрать денег лишь на скудную еду на текущий день, и ситечко для воды — доставать из питьевой воды неосторожных насекомых, мальков или головастиков, чтобы случайно не проглотить их.

Ситечко для воды иллюстрирует самую главную заповедь буддизма: ни одно живое создание, каким бы простым или незначительным оно ни было, никогда нельзя убивать, осознанно или случайно. Тем не менее в этом нет ничего общего с христианской моралью. Христианин хочет оставаться добродетельным, чтобы после смерти попасть на Небеса. Буддист верит, что хороший человек умирает лишь для того, чтобы возродиться и стать еще лучше, и так далее на пути к Просветлению. И он также верит, что плохой человек умирает, чтобы возродиться в образе низшего создания: зверя, птицы, рыбы или насекомого. Вот почему буддист не должен никого убивать. Поскольку верхом творения предположительно, является душа, пытающаяся взобраться по лестнице Просветления, буддист не рискует даже вычесать вошь, потому что она может оказаться его далеким предком, пониженным после смерти, или же его будущим внуком на пути к рождению в человеческом облике.

Христиан изумляет, с каким почтением буддисты относятся ко всему живому; причем не имеет значения, что за этим нет никакой логики, кроме двух неизбежных результатов. Во-первых, каждый буддист, мужчина, женщина или ребенок, является настоящим рассадником вшей и блох, и я обнаружил, что все эти паразиты готовы рискнуть своим Просветлением и перебраться на неверующего христианина вроде меня. Во-вторых, буддист, разумеется, не может есть животную пищу. Благочестивые верующие ограничиваются вареным рисом и водой, и даже самые свободомыслящие не осмелятся употреблять в пищу ничего, кроме молока, фруктов и овощей. Поэтому, приехав в Данхэ, мы получили там в гостинице на обед лишь вареные листья, завитки папоротника, слабый чай и какие-то сладости, а вечером нас атаковали вши, клопы, клещи и блохи.

— Когда-то давно здесь, в Данхэ, жил очень благочестивый лама, — рассказывал монах хань с почтением в голосе. — Он был таким благочестивым, что ел один только сырой рис. Его смирение шло еще дальше: он носил железную цепь, повязав ею свой впалый живот. От трения грубой цепи на коже появились язвы, в них попала грязь, развелось огромное количество личинок. И если хоть одно из этих пожирающих его созданий случайно падало на землю, лама любовно поднимал его и приговаривал: «Почему ты убежала, любимая? Ты не нашла себе достаточно еды?» — и он нежно помещал личинку в самую сочащуюся часть язвы.

Эта поучительная история не вызвала во мне благочестивых чувств, но зато полностью отшибла у меня аппетит, поэтому я решил, что, когда снова вернусь в гостиницу, воздержусь от вечерней трапезы, состоящей из бледной кашицы. А монах продолжал:

— Со временем этот лама стал сплошной ходячей язвой, она его поглотила, и в конце концов он умер от нее. Мы все восхищаемся этим человеком и завидуем ему, потому что он, без сомнения, далеко продвинулся на пути к Просветлению.

— Я искренне надеюсь, что это так, — сказал я. — Но что происходит в конце этого долгого пути? Буддист попадает на Небеса?

— Ничего подобного, — сказал ubashi. — Каждый надеется посредством смиренных перерождений и благочестивого существования попасть наверх, чтобы постепенно совсем освободиться от жизни. Освободиться от рабской зависимости, всех человеческих нужд, желаний, страстей, бед и страданий. Каждый надеется достичь нирваны, что означает «расцвет».

Монах говорил совершенно серьезно. У буддиста нет цели, как у нас, заслужить для своей души вечное счастливое существование в райской обители на небесах. Буддист мечтает лишь о том, как бы ему умереть окончательно, или, как выразился монах, «слиться с бесконечностью». В буддизме, правда, допускается несколько райских Чистых Земель и адских Ужасных Земель, но они — что-то вроде наших чистилища и преддверия ада — всего лишь остановки для последующих возрождений души на пути к нирване. Окончательная же цель души — погаснуть, как гаснет пламя свечи, чтобы больше не радоваться и не страдать от пребывания на земле, в раю или в аду — нигде.

У меня было время поразмышлять над этими верованиями, пока наша компания продолжала двигаться на восток от Данхэ. В тот день вообще случилось немало всяких событий, над которыми следовало подумать.

Мы покинули гостиницу на рассвете, когда проснувшиеся птицы только начали щебетать, пищать и чирикать. Птиц было так много и они были такими шумными, что казалось, будто это жир шипит на какой-то огромной сковороде. Затем проснулись сони-голуби и принялись вежливо излагать свои жалобы и сожаления, причем голубей оказалось столько, что их тихое воркование было похоже на гул. Одновременно с нами в то утро постоялый двор также покидал большой караван. В этой местности верблюды носят колокольчики не на шее, а на передних ногах. Поэтому при каждом шаге они звякали, бренчали и звенели, как будто этой музыкой выражали радость, что снова пришли в движение. Я ехал верхом на небольшом расстоянии от одной из повозок. К одному из ее массивных колес где-то прицепилась, застряв между спицами, тонкая веточка жасмина, и теперь каждый раз, когда высокое колесо проворачивалось, цветы проносились мимо моего лица, и я ощущал их сладкий аромат.

Дорога из бассейна реки Данхэ шла по расселине в скалах, выщербленных пещерами; она расширялась, переходя в долину, покрытую зеленеющими деревьями, полями и дикими цветами. Последний раз такой оазис мы встречали уже очень давно. Когда мы проезжали через долину, я увидел нечто настолько красивое, что до сих пор могу воспроизвести это в памяти. Немного впереди нас при очередном порыве легкого ветерка вдруг вырос столб золотисто-желтого дыма. Мы изумились и начали строить догадки. Возможно, он поднимался от огней лагеря, где остановился караван, но что же такое там жгли, что это давало такой особый цветной дым? А столб продолжал подниматься и клубиться, и когда мы постепенно приблизились к нему, то увидели, что это вовсе не дым. Слева в долине располагался луг, полностью покрытый золотисто-желтыми цветами. И все эти бесчисленные цветы ликующе высвобождали свою золотисто-желтую пыльцу, позволяя легкому ветерку нести ее по Шелковому пути и прочь от него, на склоны, окружавшие долину. Мы проехали сквозь ароматное облако, которое приняли за дым, и оказались с другой стороны от него. И мы, и наши лошади мерцали в солнечном свете, словно нас только что покрыли чистым золотом.

В тот памятный день случилось и еще одно происшествие. Когда долина закончилась, мы оказались в царстве огромных песчаных дюн, но песок здесь по цвету больше не напоминал шкуры верблюдов или львов, он был серебристо-серым, словно растолченный металл. Ноздря слез со своего коня, чтобы облегчиться, и взобрался на дюну из серого песка, ища уединения. И тут, к его удивлению — и к моему тоже, — песок вдруг залаял, как брехливая собака. Он гавкал при каждом шаге раба. Пока Ноздря мочился, песок не издавал каких-либо звуков, но, повернувшись, чтобы спуститься с дюны, он поскользнулся и съехал с самого гребня, и при этом его спуск сопровождался красивой музыкальной нотой, вибрирующей, словно звук издала самая огромная на земле лютня.

— О Аллах! — в страхе выпалил Ноздря, поднимаясь.

И опрометью помчался по песку, пока не достиг твердой поверхности дороги. Только тогда раб остановился, чтобы стряхнуть с себя пыль.

Отец с дядей и оба монгола смеялись над ним. Один из наших сопровождающих сказал:

— Эти пески называются lui-ing.

— Гремящие голоса, — перевел для меня дядя Маттео. — Мы с Нико слышали их, когда в прошлый раз возвращались этой дорогой. Пески кричат, даже когда над ними проносится сильный ветер, а громче всего они вопят зимой, когда песок замерзает.

Но даже такое чудо оказалось всего лишь одной из особенностей этой земли, такой же, как птичий щебет на рассвете, звон колокольчиков на верблюдах, аромат жасмина и золотистые полевые цветы, цветущие в таком изобилии, что ветер превращал их пыльцу в ароматный столб.

«Этот мир прекрасен, — думал я, — и жизнь хороша, независимо от того, убежден ли ты, что попадешь со временем в рай, или боишься того, что окажешься в аду после смерти». Я мог только пожалеть наивных буддистов, считавших, что их пребывание на земле и вообще само существование на ней настолько ужасны, жалки и отвратительны, что их самым страстным желанием было скрыться в полном забвении. Но я ничего подобного тогда не хотел, как не хочу этого и теперь. Если мне что-то и нравилось в буддистских верованиях, так это возможность постоянного возрождения на этой земле, пусть даже и возвращение обратно в этот мир в обличье скромного голубя или побега жасмина. «Да, ― думал я, — если бы я мог, то жил бы вечно».

Глава 6

Местность вокруг нас по-прежнему оставалась серой, но цвет этот постепенно, по мере нашего продвижения на восток, становился темней и наконец перешел в настоящую черноту — черный гравий и черный песок, которые скапливались на черной породе. Мы оказались в очередной пустыне. Она была обширной и окружала Шелковый путь со всех сторон. Монголы называли ее Гоби, а хань — Ша-Mo: оба эти слова означают совершенно особую пустыню: весь песок отсюда выветривался, и оставались только частицы потяжелей, все они были черного цвета. Это создало какой-то совершенно неземной ландшафт, который, казалось, был сложен не из гальки, камней и минералов, но из прочного металла. На солнце все острые яркие поверхности черных холмов, валунов и гребней блестели, словно их отполировали при помощи оселка. Единственными растениями, которые здесь встречались, были бесцветный пушок верблюжьей колючки и какие-то заросли бесцветной травы, похожей на тонкую металлическую проволоку.

Путешественники еще называют Гоби Великой Глушью, потому что здесь приходится громко кричать во время разговора, иначе тебя просто не услышат. Это происходит из-за громыхания внизу перекатывающихся камней, тихого жалобного ржания лошадей, поранивших себе ноги, а также из-за жалоб и ворчания компаньонов вроде Ноздри, однако все эти звуки перекрывает постоянный вой ветра. Ветер над Гоби дует безостановочно триста шестьдесят дней в году. Во время нашего путешествия, в последние дни лета, он был таким горячим, словно вырывался из многочисленных печей огромной кухни Сатаны в аду, в которых горел огонь и были распахнуты дверцы.

Следующим городом, в который мы прибыли, был Аньси — самая заброшенная община во всем Китае. Это было простое нагромождение лавочек-лачуг, в которых торговали разными пустяками, необходимыми путешественникам, плюс несколько постоялых дворов и конюшен. Все здания здесь были из некрашеного дерева и глиняного кирпича, в оспинах и трещинах, оставленных песком, который приносил ветер. Город возник на окраине засушливой Гоби в силу необходимости: в этой точке снова сходились два ответвления Шелкового пути — южное, по которому прибыли мы, и второе, огибавшее Такла-Макан с севера. В Аньси они сливались вместе в одну дорогу, которая продолжалась дальше, больше не разделяясь уже до самой столицы Китая Ханбалыка (до которого было еще бог знает сколько ли). В месте слияния дорог, разумеется, движение отдельных путешественников и целых караванов оказалось более оживленным. Поэтому мое внимание привлекла одна из процессий, где в повозки были впряжены мулы. Я спросил наших сопровождающих:

— Что это за караван? Они движутся так медленно и тихо.

К спицам колес у всех повозок были привязаны пучки сена и тряпки, чтобы смягчить шум, да и копыта мулов тоже были обмотаны мешковиной для той же цели. Это не сделало движение каравана совершенно бесшумным, потому что колеса и копыта все-таки издавали громыхающие звуки, а деревянные скамьи в повозках и кожаная упряжь скрипели, однако шума эти путешественники производили значительно меньше. Здесь были хань, которые управляли мулами, и другие хань, которые ехали верхом как эскорт. Поскольку они сопровождали караван через весь Аньси, это напоминало почетный караул, молча прокладывавший себе путь по запруженным толпой улицам.

Горожане при этом послушно отходили в сторону, разговоры смолкали, люди отводили взгляды, словно караван состоял из каких-то благородных и выдающихся личностей. Но в процессии не было никого, кроме возниц и эскорта. Ни в одной из двух десятков повозок не ехало ни единого человека. Они были нагружены множеством каких-то странных вещей, которые могли быть свернутыми палатками или коврами, их были сотни — завернутых в ткань свертков, уложенных на скамьях в повозках, словно дрова. Что бы это ни было, свертки выглядели очень старыми, от них исходил запах земли и плесени, а ткань, в которую они были завернуты, представляла собой обрывки и лохмотья, которые хлопали на ветру. Пока повозки тряслись по уличной колее, они теряли куски этой ткани.

— Похоже на разлагающиеся саваны, — заметил я.

К моему изумлению, Уссу сказал:

— Это они и есть. — И, понизив голос, добавил: — Окажи уважение, ференгхи. Отвернись и не пялься на них, пока повозки не проедут.

Сам он не произнес ни слова, пока тихий караван не проехал мимо. А затем Уссу рассказал мне, что все хань страстно желают, чтобы их обязательно похоронили там, где они родились, и оставшиеся в живых наследники прикладывают к этому все силы. Поскольку большинство хань, которые содержат постоялые дворы и лавки в западных пределах Шелкового пути, родились в густо населенных восточных частях страны, они хотят, чтобы их останки покоились именно там. Потому-то всех хань, которые умерли на западе, хоронят неглубоко, а потом, спустя много лет, когда таких умерших накопится много, их семьи на востоке организуют караван и отправляют его на запад. Все тела выкапывают, собирают вместе и перевозят обратно на родину. Такое происходит примерно раз в поколение, сказал Уссу, таким образом, европейцам не часто выпадает возможность наблюдать подобное зрелище.

На всем протяжении Шелкового пути, от самого Кашгара, мы вынуждены были переходить вброд встречающиеся нам маленькие речушки — мелкие потоки, струившиеся со снежных вершин на юге и быстро впитывавшиеся в пустыне на севере. Однако восточнее Аньси мы обнаружили более значительную реку, которая текла на восток, в том направлении, куда двигались и мы сами. Сначала ее исток был весело журчащим потоком чистой воды, но каждый раз, когда дорога снова приводила нас к этой реке, мы видели, что поток становится все более широким, глубоким и бурным, одновременно делаясь грязно-желтым от скопившегося ила. Это и дало название реке — Хуанхэ, или Желтая река. Охватывающая всю территорию Китая, Хуанхэ считается одной из двух великих китайских рек. Вторая, еще более полноводная, течет дальше к югу и называется Янцзы, что означает просто Огромная река; она пересекает весь Китай.

— Янцзы и Хуанхэ, — поучительно сказал отец, — после легендарного Нила являются второй и третьей по длине реками во всем известном мире.

Я мог бы шутливо заметить, что Хуанхэ, должно быть, еще и самая высокая река на земле. Я часто рассказывал об этом впоследствии, но мне редко верили: почти на всем своем протяжении Хуанхэ находится выше окружающих ее земель.

«Как такое может быть? — возражали мне. — Река ведь зависит от земли. И если уровень воды в реке повысится, она просто разольется по прилегающим к ней землям».

Но Желтая река не разливалась, не считая гибельных паводков. Годами, веками и поколениями крестьяне — хань, жившие вдоль реки, — возводили земляную плотину, чтобы укрепить берега. Однако из-за того, что Хуанхэ несет такое большое количество ила, а он постоянно откладывается на дне реки, сама поверхность дна тоже постоянно поднимается. Поэтому многие поколения местных крестьян, на протяжении веков и целых эпох, вынуждены были продолжать строительство дамбы. И в результате расположенная между этими искусственными берегами Желтая река, образно говоря, находится выше четырехэтажного здания.

— Но, даже такие большие, эти плотины сделаны всего лишь из земли, — пояснил отец. — Помнится, мы были здесь в один очень дождливый год и видели, как Хуанхэ стала такой многоводной и бурной, что уничтожила эти берега.

— Река подперла берега и перелилась? — удивился я. — Наверное, это было что-то.

Дядя Маттео сказал:

— Представь себе, что вода затопила всю Венецию и материковую часть Венето, которые находятся ниже уровня лагуны. Да уж, это было воистину великое наводнение. Деревни и города, оказавшиеся под водой, исчезли. Ушли под воду целые провинции.

— Так случается не каждый год, хвала Господу, — сказал отец. — Однако достаточно часто для того, чтобы у Желтой реки появилось другое название — Кара Сыновей Хань.

Несмотря на это, пока река спокойна, хань пользуются ею с большой выгодой. Повсюду вдоль берегов Хуанхэ я видел самые большие в мире колеса: деревянные и тростниковые водяные мельницы, такой высоты, как если бы поставить друг на друга двадцать человек. Вдоль всей окружности колеса на спицах крепилось множество бадей и лопастей, которые река наполняла водой, поднимала и переливала в оросительные каналы.

В одном месте я заметил у берега лодку, у которой с каждой стороны имелись огромные колеса с вращающимися лопастями. Поначалу я подумал, что это очередное изобретение хань — двигатель, чтобы освободить гребцов от работы. Однако, присмотревшись повнимательней, я снова разочаровался в хваленых изобретениях хань, потому что понял, что это судно просто стояло на якоре у берега, а лопасти колес вращало течение реки. Сами же колеса вращали валы и спицы внутри лодки, чтобы жернова мололи из зерна муку. Таким образом, это оказалось не что иное, как водяная мельница, новинкой было лишь то, что она не стояла на месте, а ее можно было передвинуть вверх и вниз по течению, в любое место, где созрел урожай зерна, которое требовалось перемолоть в муку.

Поскольку движение на Желтой реке было интенсивней, чем по Шелковому пути, нам попадалось неисчислимое количество различных видов судов. Когда народу хань приходится перевозить грузы на большие расстояния, они предпочитают делать это по воде, а не по суше. На мой взгляд, весьма благоразумно, однако монголы всячески насмехаются над хань за то, что те пренебрегают лошадьми. Однако лошадь, как и любое другое верховое животное, проходя какое-нибудь расстояние, съедает больше зерна, чем может нести, так что путешествие на лодке обходится гораздо дешевле. Поэтому неудивительно, что хань поклоняются своим рекам; то, что мы, жители Запада, называем Млечным Путем, они уважительно именуют Небесной Рекой.

На Желтой реке было множество плоскодонок, которые назывались san-pan. Обычно на каждой лодке плавала целая семья, для которой она была одновременно домом, средством передвижения и средством зарабатывать на жизнь. Мужчины или гребли, или тащили лодку на веревке вверх по течению, попеременно разгружая и снова нагружая ее. Женщины же занимались постоянной готовкой и стиркой белья. На этих плоскодонках также играло бесчисленное количество маленьких мальчиков и девочек, на которых не было ничего, кроме выдолбленных тыкв, привязанных к поясу; это делалось для того, чтобы малыши не утонули, когда упадут за борт, а это с ними происходило постоянно.

Здесь было и множество других судов, побольше, которые управлялись парусами. Когда я спросил наших сопровождающих, как они называются, монголы равнодушно произнесли что-то вроде «джонка». Правильное слово я узнал от хань — «чуань», но оно означает всего лишь судно вообще. Я так и не смог выучить тридцать восемь названий тридцати восьми различных видов речных и морских джонок.

В любом случае самая маленькая из них была величиной с небольшое фламандское рыболовное судно, хотя со стороны казалась такой же нелепой и неуклюжей, как плывущий по реке огромный деревянный башмак. Постепенно я догадался, что если у нас на Западе суда создают по образцу рыбы, чтобы сообщить им скорость, то моделью для джонки служила утка, поскольку создатели хотели придать своему творению устойчивость. Я не раз наблюдал, как джонка спокойно проплывает по Желтой реке над самыми бурными водоворотами с белыми «барашками». Возможно, потому, что джонка была медленной и прочной, ей для управления нужен был только один руль, а не два, как нашим судам; он располагался на корме посередине корабля и требовал всего одного рулевого. Паруса у джонки тоже странные: «пузо» паруса не надувается на ветру, оно обнесено рейками через определенные интервалы, поэтому паруса выглядят как перепончатые крылья летучей мыши. Когда необходимо уменьшить парус, то хань не опускают стеньгу, как на наших судах, а складывают перекладину за перекладиной, словно закрывают решетку жалюзи.

Из всех судов, которые я видел на этой реке, наибольшее впечатление на меня произвел весельный скиф, который назывался hu-pan. Он был до нелепости асимметричным, его борта образовывали дугу. Ну, положим, венецианскую гондолу тоже делают чуточку выпуклой, принимая во внимание, что весло гондольера всегда располагается справа, однако само судно изогнуто настолько незначительно, что это незаметно. Эти hu-pan были такими же кривыми, как сабля shimshir, которую положили на бок. Опять же это диктовалось практическими соображениями. Hu-pan всегда плавали близко от речного побережья, и поскольку гребцы все время старались держаться изогнутой или выпуклой стороной к изгибу берега, то судно легче огибало извилины реки. Разумеется, при этом гребец должен все время менять положение кормы и носа, потому что река поворачивает то в одну сторону, то в другую, и, таким образом, судно слегка напоминает возбужденно мечущуюся на поверхности воды водомерку.

Видел я в тех краях и еще одну диковинку — уже не на воде, а на суше. Неподалеку от Цзяюйгуаня мы подошли к заброшенным полуразрушенным руинам, которые когда-то были прочным сооружением из камня с двумя крепкими сторожевыми башнями. Сопровождавший нас Уссу пояснил, что в прежние времена это была крепость хань, которая принадлежала какой-то ныне вымершей династии. Крепость эта до сих пор была известна под своим старым названием, Нефритовые Врата, хотя на самом деле она вовсе не служила воротами и, разумеется, не была сделана из нефрита. Крепость являлась составной частью западной оконечности мощной и впечатляюще высокой стены, которая тянулась далеко на северо-восток.

Великую стену, как ее называли чужеземцы, сами хань именовали более красочно — Устами своей земли. В былые времена хань говорили о себе как о людях внутри Уст, имея в виду эту стену, а обо всех остальных народах, живших к северу и западу, как о людях снаружи Уст. Когда какого-нибудь хань, преступника или предателя, приговаривали к ссылке, про него говорили — «он выплюнут из уст». Стену возвели для того чтобы внутри нее оказались одни только хань, это самое длинное и мощное укрепление, когда-либо построенное человеческими руками Сколько было этих рук и как долго им пришлось работать, никто сказать не может. Однако для того, чтобы завершить это строительство, наверняка потребовались жизни многих поколений.

Согласно легенде, стена была построена вдоль пути следования любимой белой лошади какого-то императора из династии Цзинь, правителя хань, который начал строительство в далекие времена. Однако я не слишком доверяю этой истории, потому что ни одна лошадь по доброй воле не выберет такой тяжелый путь по горным хребтам, а ведь именно там и располагается большая часть стены. Разумеется, ни мы сами, ни наши лошади не полезли на хребты. И хотя все оставшиеся недели нашего, похоже, бесконечного путешествия по Китаю нам нужно было следовать в том же направлении, в котором тянулась эта, такая же бесконечная стена — мы видели ее почти постоянно, — однако не составило труда найти более легкий путь вдоль подножия холмов.

Великая стена причудливо раскинулась по всей территории Китая: кое-где она не прерывалась от горизонта до горизонта, однако в других местах она включала в себя естественные «бастионы» вроде пиков и скал и объединялась с ними по всей их длине, а затем тянулась дальше. К тому же стена не везде была единственной. Помню, однажды на востоке Китая мы обнаружили целых три параллельно стоящих стены, расстояние между которыми составляло около сотни ли.

Стена также не везде была одного состава. Восточная ее часть была сложена из больших квадратных кусков горной породы, прочно скрепленных между собой строительным раствором, словно здесь ее строили под бдительным присмотром самого императора. Она и по сей день стоит там в целости и сохранности: великая, высокая, мощная. Прочный бастион, достаточно широкий для того, чтобы через него плечом к плечу проехало конное войско. С обеих сторон этой дороги, расположенной на вершине стены, имеются зубчатые бойницы и огромные сторожевые башни, которые возвышаются над ней через равные промежутки. Однако кое-где в западной части стены подданные и рабы императора явно сделали свою работу небрежно, кое-как, словно знали, что он никогда не приедет проверять ее. Стена была построена плохо, из камней и глины, между которыми зияли бреши, а само сооружение не было ни высоким, ни мощным и вследствие этого по прошествии веков обрушилось и в нем образовались проломы.

Тем не менее по своей сути Великая стена — величественное и вызывающее благоговение сооружение, и я не в состоянии описать ее при помощи терминов, понятных жителям Запада. Разрешите, я попробую сделать это иначе. Если каким-нибудь образом стену целиком, от края и до края, перенести вместе со всеми ее многочисленными фрагментами из Китая в Венецию, а оттуда протянуть на северо-запад по всему европейскому континенту, через Альпы, луга, реки, леса и все остальное, прямо до Северного моря, на побережье которого стоит фламандский порт Брюгге, то останется еще такая часть стены, что ее хватит, чтобы снова покрыть столь же огромное расстояние обратно до Венеции, а оттуда дотянуть на запад, до самой границы с Францией.

Принимая во внимание несомненную грандиозность Великой стены, мне показалось странным, почему же отец с дядей, которые видели ее раньше, даже не упомянули мне о ней? Не хотели пробуждать моего интереса раньше времени? Читатели, кстати, могут поинтересоваться, а почему я сам тоже не рассказал о таком чуде в первой своей книге, где подробно описал все путешествия? Признаю, это было с моей стороны упущением, но, честно говоря, я считал, что люди просто откажутся поверить в подобное. Кроме того, я, как ни странно, не считаю эту стену особым достижением хань. Напротив, мне кажется, что им в какой-то мере даже следует стыдиться ее. Сейчас объясню.

Когда мы ехали вдоль Великой стены, я обратился к Уссу и Дондуку:

— Вы, монголы, раньше были людьми снаружи Уст, а теперь находитесь внутри них. Вашей армии было трудно пробить брешь в этой преграде?

Дондук презрительно усмехнулся.

— Поскольку стена эта была сделана еще в доисторические времена, всевозможные захватчики давно уже нашли способ преодолеть ее. И мы, монголы, и наши предки на протяжении веков делали это не один раз. И даже ничтожные ференгхи могли бы легко это сделать.

— Но почему? — спросил я. — Неужели воины других армий всегда оказывались сильнее, чем защитники хань?

— Какие защитники, а-а? — бросил Уссу презрительно.

— Ну, например, часовые на парапетах. Они ведь могли увидеть любого врага, который приближался к ним, издалека. И у них наверняка имелись легионы, которые можно было бросить в бой. Разве не так?

— Так.

— Но тогда я не понимаю. Неужели врагам так просто было одержать над хань победу?

— Одержать победу! — одновременно воскликнули оба монгола с невероятным презрением, а затем Уссу пояснил:

— Никто и никогда не побеждал хань. Любому человеку извне, которому хотелось пересечь стену, надо было просто подкупить их часовых при помощи серебра. Вах! Никакие высокие и прочные стены не защитят от человеческой алчности.

Увы, это была правда. Великая стена, на строительство которой потратили бог знает сколько денег, времени, труда, пота, крови и человеческих жизней, всегда была для завоевателей не больше чем простой пограничной линией, случайно нанесенной на карту. Пожалуй, Великая Китайская стена могла бы считаться самым грандиозным на свете памятником тщетности.

Я убедился в этом, когда несколько недель спустя мы наконец-то подошли к городу, который монголы легко захватили, несмотря на то что его окружали и охраняли невероятно прочные, высокие и мощные стены. Город, что находился за этими стенами, на протяжении веков был известен под разными именами: Яньцзин, Янь, Ючжоу, Шамблэй и многими другими. В разные времена он был столицей многих империй хань: династий Цзинь, Чжоу, Тангутов и, вне всяких сомнений, не только их одних. Но помогла ли ему устоять гигантская стена? Теперь этот город, в который мы въехали, называется Ханбалыком, Городом Хана — название увековечило последнего завоевателя, который пересек Великую стену и покорил эту землю. Я полагаю, он был самым великим из всех: человек, который громко, но справедливо величал себя великим ханом, ханом всех ханов, ханом всех народов, сыном Тулея и братом Мангухана, внуком Чингисхана, самым могущественным из монголов, великим ханом Хубилаем.

Часть восьмая ХАНБАЛЫК

Глава 1

К моему удивлению, когда мы вступили в Ханбалык — то есть когда мы уже в сумерках добрались до того места, где пыльная дорога стала широкой, мощеной и чистой улицей, которая вела в город, — наш маленький караван натолкнулся на значительный отряд встречающих.

Сначала мы увидели группу поджидавших нас пехотинцев — все с оружием из тщательно отполированного металла и в блестящих от масла кожаных доспехах. На этот раз монголы не заступили нам дорогу, как дорожный патруль Хайду на окраине Кашгара. С удивительной четкостью они одновременно склонили блестящие пики в салюте, а затем построились вокруг нашего отряда в форме каре и замаршировали вместе с нами по улице, сквозь толпы горожан, которые, оставив свои дела, бросали на нас любопытные взгляды.

Другая группа встречающих оказалась пожилыми, знатными на вид господами — причем не одними только монголами, но также хань, арабами и персами. Все они были одеты в длинные шелковые халаты разнообразных ярких расцветок, каждому прислуживал отдельный слуга, державший над господином балдахин с бахромой на длинном шесте. Старейшины быстрыми шагами двинулись нам навстречу, а слуги засуетились, стараясь удержать над ними балдахины, и при этом все улыбались гостям, приветствовали нас жестами и говорили на разных языках:

— Mendu! Ying-jiel Salaam!

Однако их приветствия были тут же заглушены группой музыкантов, присоединившихся к процессии и издававших совершенно невообразимые визг и лязг при помощи труб и цимбал. Отец с дядей приветливо улыбались, кивали и раскланивались, сидя в седлах; казалось, они ожидали столь экстравагантного приема, однако Ноздря, Уссу и Дондук выглядели такими же удивленными, как и я.

Уссу сказал мне, перекрикивая шум:

— Разумеется, за нашим отрядом следили на протяжении всего пути, так же как и за любым путешественником, и гонцы предупредили власти Ханбалыка о нашем приближении. Никто не войдет в город хана незамеченным.

— Однако, — заметил Дондук несвойственным ему уважительным тоном, — обычно учет тех, кто пришел и ушел, ведет ван. — (Замечу в скобках, что у монголов так называется градоначальник.) — О вас, ференгхи, — для разнообразия он произнес это слово благосклонно, — похоже, знают в ханском дворце, с нетерпением ждут и готовы оказать исключительно радушный прием. Эти старейшины, которые сейчас идут по обеим сторонам отряда, полагаю, придворные самого великого хана.

Я крутил головой направо и налево, страстно желая понять, как же все-таки выглядит город, но тут внезапно стемнело и внимание мое переключилось на кое-что другое. Откуда-то доносился шум, напоминающий раскаты грома, и вспыхивал свет, подобный молнии, причем все происходило не высоко в небе, а в пугающей близости от земли, прямо над головой. Это заставило меня вздрогнуть, а лошадь подо мной шарахнуться в сторону так резко, что я упустил поводья. Однако я сумел укротить животное прежде, чем оно бросилось наутек, и заставил коня заплясать на месте, тогда как ужасный шум разразился снова: некий загадочный гром все гремел и гремел, и каждый раз появлялись вспышки света. Я заметил, что и остальные лошади тоже испугались, и все члены нашего маленького отряда были заняты тем, что пытались их успокоить. Я ожидал, что горожане на улицах разбегутся от страха, однако они не только сохраняли спокойствие, но, похоже, даже наслаждались грохотом и вспышками света в сумраке. Отец, дядя и оба монгола выглядели одинаково безмятежно; мало того, они вдобавок широко улыбались, успокаивая испуганных лошадей. Казалось, что вспышки и грохот привели в недоумение только нас с Ноздрей — мне были видны его глазные яблоки, выкатившиеся наружу: раб ошалело оглядывался по сторонам в поисках источника шума.

Шум раздавался с верхушек изогнутых крыш домов по обеим сторонам улицы. Яркие разноцветные огненные шары, подобные огромным искрам — больше всего они напоминали таинственные пустынные «небесные бусы», — взлетали с крыш и образовывали в небе арки. Они разлетались прямо над нашими головами, издавая оглушительный грохот и образуя целые созвездия из разноцветных брызг, полос и осколков света, а затем устремлялись вниз и гасли еще до того, как достигали мостовой, оставляя хвост резко пахнущего голубоватого дыма. Их взлетало с крыш так много и они взрывались в небе так часто, что вспышки следовали одна за другой, освещая все вокруг, несмотря на то что уже наступили сумерки. Разрывы сопровождались таким грохотом, что встречавший нас оркестр не был слышен. Музыканты устало тащились, равнодушно взирая на клубы синеватого дыма, казалось, что они всего лишь изображают игру на инструментах. Хотя гром заглушал также и выкрики толпы горожан на всем пути нашего следования, по их прыжкам, машущим рукам и шевелящимся ртам было понятно, что они издают одобрительные возгласы при каждом новом взрыве.

Похоже, мое собственное изумление при виде столь загадочного летающего огня не укрылось от монголов. Потому что, когда мы проехали дальше по улице и дым с ураганом искусственных огней остались позади, Уссу снова направил свою лошадь поближе к моей и сказал громко, чтобы его можно было расслышать сквозь шум играющего оркестра:

— Ты раньше никогда не видел такого представления, ференгхи? Эту игрушку изобрели по-детски непосредственные хань. Они называют ее «Huo-shu yin-hua» — «пламенные деревья и сверкающие цветы».

Я покачал головой и заметил:

— Ничего себе игрушка! — И попытался улыбнуться, словно тоже наслаждался этим зрелищем. Затем я продолжил оглядываться по сторонам, чтобы рассмотреть, как все-таки выглядит сказочный город Ханбалык.

Я подробно расскажу об этом позже. А сейчас позвольте мне просто заметить, что город, который, как я полагаю, был сильно разрушен, когда его захватили монголы (а это случилось еще до моего рождения), до сих пор находился в процессе восстановления и основательно изменился. Спустя много лет его все еще достраивали, облагораживали и украшали, чтобы сделать Ханбалык величественным, как подобает столице величайшей в мире империи. Мы довольно долго ехали в сопровождении группы старейшин и музыкантов по широкой улице между фасадами красивых зданий, пока наш путь наконец не закончился перед высокими, обращенными к югу воротами в стене. Она была почти такой же высокой, мощной и впечатляющей, как и лучшие фрагменты Великой стены, которые нам доводилось видеть по дороге.

Мы прошли через ворота и оказались в одном из дворов дворца великого хана. Однако слово «дворец» здесь, пожалуй, не совсем подходящее. Постройка была грандиозной — настоящий город внутри города, — но все же это было одно здание. Двор был полон повозок, телег и тягловых животных, принадлежавших каменотесам, плотникам, позолотчикам и другим мастерам, а также крестьянам и торговцам, поставляющим провизию и все необходимое обитателям города-дворца; еще там были верховые животные, повозки и паланкины с носильщиками других посетителей, приехавших сюда по делам со всех концов.

Из группы придворных, которые сопровождали нас по городу, вышел вперед довольно старый, хрупкого вида хань и заговорил на фарси:

— Я вызову слуг, господа.

При этом он всего лишь тихонько хлопнул своими тонкими слабыми руками, и тут же каким-то образом эта команда незаметно разнеслась по царившей во дворе сумятице и была незамедлительно исполнена. Откуда-то появились шестеро конюхов, и хань велел им позаботиться о наших лошадях, верховых и вьючных, а также поселить Уссу, Дондука и Ноздрю в казармах дворцовой стражи. Затем старик снова почти беззвучно хлопнул в ладоши, и таким же почти волшебным образом появились трое прислужниц.

— Эти служанки позаботятся о вас, господа, — сказал он мне и дяде с отцом. — Вас временно поселят в павильоне для почетных гостей Утром я приду и отведу вас к великому хану, который страстно жаждет встретиться с вами, и тогда он, несомненно, предоставит вам постоянное жилье.

Три женщины четыре раза склонились перед нами в раболепном поклоне, который хань называют «ko-tou»: он такой низкий, что, кажется, при этом можно удариться о землю. Затем женщины, смеясь, сделали нам знак рукой и, забавно семеня маленькими птичьими шажочками, повели нас через двор, прокладывая дорогу в толпе. В сумерках мы прошли по удивительному городу-дворцу значительное расстояние — по галереям, крытым аркадам, через другие открытые дворы, по коридорам вниз, по террасам вверх — пока женщины снова не сделали перед нами «ko-tou», остановившись у павильона для гостей. Его фасад был почти бесцветной стеной из прозрачной масляной бумаги, вставленной в деревянные рамы филигранной работы, однако женщины легко открыли ее, раздвинув две панели в стороны, и провели нас внутрь. Наше временное жилище представляло собой три спальни и смежную с ними гостиную, на мой взгляд чрезмерно украшенную и с изящной жаровней, которая уже была зажжена — в ней горел чистый древесный уголь, а не помет животных или дымный уголь «кара». Одна прислужница принялась готовить для нас постели — настоящие, высокие, с грудой перин и подушек, тогда как другая поставила греться воду на жаровню, чтобы мы могли помыться, а третья начала вносить откуда-то с кухни подносы с еще горячей едой.

Мы незамедлительно набросились на еду, чуть ли не разрывая и накалывая ее на проворные палочки-щипцы, потому что были голодны, а еда оказалась просто изумительная: дымящиеся кусочки поросенка в чесночном соусе; маринованная зелень горчицы с бобами; знакомая паста miàn; каша, очень похожая на нашу венецианскую поленту из каштанов; чай, приправленный миндалем и подслащенный засахаренными красными дикими яблоками, для удобства наколотыми на прутики. Затем мы помылись, каждый в своей комнате, или, вернее будет сказать, нас помыли. Отец и дядя, похоже, восприняли это совершенно равнодушно, словно их обслуживали не молодые женщины, а мойщики-мужчины в хаммаме. Что же касается меня, то, поскольку женщина впервые мыла меня с тех далеких времен, когда это делала тетушка Зулия, я почувствовал одновременно и смущение и возбуждение. Чтобы отвлечься, я внимательно разглядывал служанку, стараясь не думать о том, что она со мной делает. Это была представительница народа хань, молодая, возможно, чуть старше меня, но в то время я еще не знал, как определять возраст этих иноземных созданий. Она была одета гораздо лучше, чем любая служанка на Западе, и была намного покорнее, внимательнее и заботливее.

Сейчас я опишу вам ее внешность: лицо и руки цвета слоновой кости; уложенные в высокую прическу иссиня-черные волосы; едва заметные брови; выделяющиеся веки и глаза, почти неразличимые, потому что их разрез был очень узкий, а женщина все время опускала глаза. Ее губы, красные и влажные, напоминали розовый бутон, носа же как будто не было вовсе. (Я уже начал смиряться с тем, что никогда не увижу в этих землях приятной формы веронского носа.) Служанка слегка выпачкала лицо, когда делала во дворе «ko-tou». Однако маленький изъян может придавать женщине трогательную прелесть. Я немедленно пожелал увидеть, как же выглядит у молоденькой хань все остальное, скрытое под многочисленными слоями парчи — под накидкой, халатом, платьем, кушаком, шнурками и бесконечными оборками.

Пока женщина мыла меня во всех местах, я тешил себя мыслью, что она могла бы услужить мне и иначе. Однако я устоял. Это произошло по нескольким причинам: я не мог говорить на ее языке, а соответствующие жесты она могла счесть обидными, а вовсе не принять их за приглашение. И еще я не знал, насколько свободны или строги в этом отношении местные правила поведения. Таким образом, я решил, что пока лучше проявить благоразумие, и, когда женщина закончила меня мыть и сделала «ko-tou», я позволил ей удалиться. Время было еще раннее, но день выдался очень утомительный. Общая усталость от всего путешествия, радостное возбуждение от того, что мы наконец-то прибыли, и вялость, вызванная мытьем, заставили меня тут же отправиться спать. Мне снилось, что я раздеваю служанку-хань, словно куклу — слой за слоем, — и когда последний покров был снят, она внезапно превратилась в другую игрушку: представление из ослепительных взрывов, которое называется «пламенные деревья и сверкающие цветы».

Утром все те же три женщины принесли подносы с едой, которые поставили нам на колени, когда мы еще лежали в постелях. И пока мы быстро поглощали завтрак, служанки готовили нам горячую воду для утреннего мытья. Я спокойно выдержал всю процедуру, хотя и подумал, что две ванны в день — это уже слишком. Затем появился Ноздря в сопровождении конюхов, которые несли наши вещи. Таким образом, после ванны мы надели самую лучшую одежду, которая у нас была, — экстравагантные персидские наряды: тюрбаны на головы, вышитые жилеты поверх свободных рубах с узкими манжетами, кушаки и широкие шаровары, заправленные в хорошо пошитые сапога. Все три служанки захихикали и тут же испуганно прикрыли рты ладошками, как обычно делают женщины-хань, когда смеются: они поспешили показать, что хихикают от изумления перед нашей привлекательностью.

Затем появился старик-хань, который распоряжался накануне вечером, — на этот раз он представился: Лин Нган, придворный математик, — и повел нас из павильона. Теперь, при свете дня, я смог лучше осмотреться: мы шли по аркадам, мимо колоннад и беседок из решеток увитых виноградом, по галереям, расположенным на изогнутых крышах, по террасам, которые выходили на цветущие сады, по высоким аркам мостов, соединявших пруды, поросшие лотосом, и маленькие ручейки, где плавали золотые рыбки. И повсюду мы видели слуг: большинство из них были хань, мужчины и женщины, хотя и богато одетые, но при этом раболепно спешившие с какими-то поручениями. Нам попадалось множество монголов-стражников, одетых в форму; они стояли неподвижно, как статуи, но держали оружие, которое, похоже, были готовы в любой момент пустить в ход. Еще мы встречали тут знатных людей, старейшин или придворных, таких же благородных, пышно одетых и важных, как и наш проводник Лин Нган, с которым они обменивались церемонными кивками. Все переходы на открытом воздухе, которые не обнесли стенами, были запутанными, замысловато вырезанными балюстрадами, украшенными изысканными колоннами, звенящими на ветру колокольчиками и шелковыми кисточками, шелестящими, как лошадиные хвосты. Все огороженные переходы, куда не заглядывало солнце, освещались бледными фонариками из слюды, свет которых был похож на мягкий свет луны; они сияли красивым рассеянным светом, потому что в каждом таком переходе стелился ароматный дымок от горящих курильниц. И все переходы, открытые или закрытые, были украшены предметами искусства: элегантными солнечными часами из мрамора; лакированными ширмами; гонгами в виде львов, коней, драконов и других животных, которых я не мог узнать; огромными урнами из бронзы и вазами из фарфора и нефрита, полными свежих цветов.

Мы снова вышли из тех самых ворот, через которые вошли накануне, и снова двор оказался полон оседланных лошадей, вьючных ослов, верблюдов, телег, повозок, паланкинов и людей. В этой давке я смог разглядеть двух мужчин-хань, которые только что слезли с мулов, и у меня возникло смутное подозрение, что я видел их прежде. Через некоторое время старый Лин Нган наконец подвел нас к выходящим на южную сторону двустворчатым дверям, покрытым гравировкой, позолотой и разноцветным лаком, таким огромным и тяжелым от металлических гвоздей и выпуклого орнамента, словно они предназначались для того, чтобы впускать и выпускать великанов. Махнув слабой рукой в сторону одной из чудовищных ручек в виде дракона, Лин Нган сказал шепотом:

— Это ченг, зал Правосудия, в этот час великий хан отправляет правосудие над истцами, просителями и злодеями. Вы можете войти, пока оно не завершилось, господа Поло, ибо великий хан желает приветствовать вас сразу же, как освободится.

Хрупкий старик без видимого усилия распахнул массивные двери — они, по-видимому, были хитрым образом уравновешены, а петли как следует смазаны — и провел нас внутрь. Закрыв двери, он остался стоять с нами, давая разъяснения по поводу того, что происходит в зале.

Ченг оказался потрясающе большим помещением, почти таким же огромным, как и внутренний двор; его высокий потолок поддерживали позолоченные резные колонны, а стены покрывали панели из красной кожи, однако мебели здесь практически не было. В дальнем конце зала возвышался помост с огромным, похожим на трон креслом, сбоку от него располагались ряды кресел поменьше и не таких роскошных. Эти места занимали сановники, а в тени за помостом стояли и двигались другие фигуры. Между нами и помостом преклонила колени огромная толпа просителей, их было столько, что они занимали все помещение от стены до стены. Большинство просителей были одеты в грубые крестьянские платья, но попадались и люди в богатых нарядах.

Даже с такого расстояния я узнал человека, сидевшего в центре помоста. Я бы узнал его, будь тот даже одет в поношенное платье и находись он в самом центре толпы, среди униженных простолюдинов на полу зала. Чтобы заявить о себе, Хубилай-хан не нуждался ни в высоком троне, ни в золотых вышивках, ни в шелковых одеяниях с меховой отделкой. Властность сквозила в том, как прямо он сидел, словно все еще находился в гуще сражения верхом на боевом коне, в выражении его морщинистого лица и в силе его голоса, хотя говорил он очень мало и тихо. Люди, сидевшие в креслах сбоку, были одеты почти так же богато, но их манера держаться свидетельствовала о том, что они были подчиненными. Наш проводник Лин Нган сдержанно показал на них и тихо зашептал, объясняя нам, кто они:

— Вот это чиновник по имени Суо Ке, что означает «Язык». Эти четверо — помощники-писцы, которые записывают все рассматриваемые дела в свитки. А вон те восемь человек — это министры великого хана, по два представителя четырех знатных родов. Ну а за помостом суетятся посыльные секретарей, которые доставляют документы из архивов ченга, когда в этом возникает нужда.

Чиновник по имени Язык был все время занят: наклонялся с помоста, чтобы расслышать просителя, затем поворачивался, чтобы переговорить с тем или другим министром. Восемь министров тоже постоянно были при деле: советовались с Языком, приказывали секретарям принести им документы, вчитывались в эти документы и свитки, совещались между собой и иногда — с великим ханом. Однако четверо писцов, казалось, лишь изредка соизволяли взяться за дело, чтобы написать хоть что-нибудь в своих бумагах. Я заметил, что это довольно странно: благородные министры ченга работают больше, чем простые секретари.

— Да, — ответил господин Лин Нган. — Писцы не утруждают себя тем, чтобы записывать весь ход разбирательства, они записывают только те слова, которые произносит сам Хубилай-хан. Все остальное — лишь предварительное обсуждение, тогда как слова великого хана подводят итог, вычленяя главное и отменяя несущественное.

В столь просторном помещении, полном людей, могли бы гулять эхо и стоять страшный шум, однако толпа была спокойной и мирной, как прихожане в церкви. Время от времени кто-нибудь подходил к помосту. Проситель говорил только с чиновником, которого называли Языком, и таким тихим и робким шепотом, что мы, находившиеся в конце зала, не могли ничего расслышать. После долгих обсуждений Язык объявлял решение тем, кого это касалось.

Лин Нган сказал:

— На заседаниях ченга только Язык может изредка напрямую обращаться к Хубилай-хану, и тот, в свою очередь, обращается тоже только к нему. Проситель или истец излагают свое дело Языку — который, между прочим, получил такое имя потому, что свободно владеет всеми языками государства. Затем Язык пересказывает это дело одному или двум министрам меньшего ранга. Если этот чиновник посчитает, что предмет спора достаточно важен, он направит дело выше. Посоветовавшись, вышестоящие чиновники предлагают свое решение дела Языку, который сообщает все великому хану. Тот может согласиться, внести некоторые изменения или же полностью отвергнуть решение суда. После этого Язык оглашает окончательное постановление ченга заинтересованным сторонам и всем, кто находится в пределах слышимости, — возместить убытки должен истец, или же их взыскивают с ответчика, или кого-либо подвергают наказанию, иногда дело прекращают, — и на этом — все.

Я подумал, что этот ченг в Ханбалыке совсем не похож на диван в Багдаде, где каждое дело совместно обсуждали, пока не приходили к взаимному согласию шах, его визирь и избранные мусульманские имамы и муфтии. Здесь же, хотя дело сначала и обсуждали министры, но окончательное решение всегда оставалось за Хубилай-ханом, и его приговор уже не обсуждался и не пересматривался. Хочу также заметить, что временами его решения были остроумными и необычными, а иногда просто изумляли своей жестокой изобретательностью.

Так, помню, старик Лин Нган пояснил:

— Крестьянин, который только что предстал перед ченгом с прошением, представляет целый крестьянский округ из провинции Хунань. Он сообщил, что рисовые поля там были полностью уничтожены нашествием саранчи. Земля опустошена, и крестьянские семьи голодают. Посланник просит помощи для своих земляков и спрашивает, что может быть сделано. Смотрите, министры обсудили проблему и обратились к великому хану, а теперь Язык провозгласит решение великого хана.

Язык так и сделал под жалобные вопли просителя. Лин Нган перевел:

— Хубилай-хан говорит так. Поскольку саранча сожрала весь этот рис и он теперь находится внутри нее, она должна быть очень вкусной. Великий хан дает свое разрешение жителям провинции Хунань есть саранчу. Хубилай-хан сказал свое слово.

— Святые угодники, — пробормотал дядя Маттео, — старый тиран все такой же надменный и дерзкий, каким я его помню.

— Мед в устах и кинжал за поясом, — восхищенно заметил отец.

Следующим рассматривалось дело местного нотариуса по имени Ксен Нинг, который занимался регистрацией земельных участков, завещаниями, наследством и тому подобным. Ксен Нинга обвинили в том, что он подделывал регистрационную книгу в корыстных целях. Язык объявил приговор, который ему вынесли, и Лин Нган перевел:

— Хубилай-хан говорит так. Нотариус Ксен Нинг, всю свою жизнь ты жил за счет слов. И теперь ты тоже будешь кормиться ими. Тебя поместят в одиночную камеру, и каждый раз вместо еды тебе будут подавать листки бумаги с написанными на них словами: «мясо», «рис», «чай». Они будут твоей едой и питьем, пока ты сможешь выдержать. Хубилай-хан сказал свое слово.

— Да уж, — заметил отец, — у него язык как ножницы.

Следующим и последним в то утро рассматривалось дело женщины, пойманной на измене. Оно считалось бы совсем заурядным, сказал старик Лин Нган, не будь эта женщина сама монголкой и замужем за монголом, занимающим в ханстве важную должность, неким господином Амурсамой. Таким образом, ее преступление считалось гораздо более отвратительным, чем если бы она была простой хань. К сожалению, возмущенный супруг заколол любовника насмерть, когда застал их, пояснил Лин Нган, имея в виду, что злодей умер неоправданно быстро и без мучений, которые он заслужил. И теперь обманутый муж просил ченг наказать неверную жену более справедливо. Полагаю, проситель-рогоносец был надлежащим образом удовлетворен, ибо Лин Нган перевел:

— Хубилай-хан говорит так. Виновная госпожа Амурсама будет отдана Ласкателю…

— Ласкателю? — воскликнул я и рассмеялся. — Думаю, она уже отдавалась одному из них.

— Ласкатель, — сухо пояснил старик, — прозвище придворного палача.

— В Венеции мы называем его более реалистично, Мясником.

— Так случилось, что в языке хань слова, обозначающие физические муки «dong-xing» и половое возбуждение — «dong-qing», как вы только что слышали, звучат похоже.

— Gesù, — пробормотал я.

— Я полагаю, — сказал Лин Нган, — что, когда неверная жена будет отдана Ласкателю, сопровождать ее будет обманутый супруг. В присутствии Ласкателя и, если потребуется, с его помощью супруг зубами и ногтями оторвет срамной сфинктер, а затем задушит ее. Хубилай-хан сказал свое слово.

Ни отец, ни дядя не имели склонности комментировать это решение, однако я высказал свое мнение, съязвив со знанием дела:

— Вах! Это же чистой воды представление. Великий хан осведомлен о нашем присутствии и своими оригинальными приговорами просто хочет нас поразить и привести в замешательство. Так же как ильхан Хайду, когда тот харкнул в рот своему стражнику. Помните?

Отец и придворный математик Лин Нган бросили на меня изумленные взгляды, а дядя с досадой проворчал:

— Наглый выскочка! Ты что, и вправду думаешь, что хан всех ханов будет прилагать усилия, чтобы поразить хоть какое-нибудь живое существо? Что он беспокоится о том, чтобы привести в замешательство самых последних, самых незначительных и жалких людишек, прибывших из какой-то незначительной щели на земле, расположенной далеко за пределами его владений?

Я не ответил, но даже взглядом не выразил раскаяния, будучи уверенным, что мое не слишком почтительное мнение со временем подтвердится. Но этого не произошло. Дядя Маттео, разумеется, был прав, а я ошибался. Вскоре я и сам узнал, как неверно и глупо истолковал нрав великого хана.

В это самое время ченг опустел. Просители засуетились, вскочили и, волоча ноги, покинули помещение через двери, в которые мы недавно вошли. То же самое произошло и с теми, кто отправлял правосудие: все, кроме великого хана, исчезли в дверях в конце зала. Когда между Хубилаем и нами не осталось никого, кроме кольца охранников, Лин Нган сказал:

— Великий хан делает знак. Давайте приблизимся.

И, последовав примеру придворного математика, мы трое преклонили колени, делая «ko-tou» в знак уважения перед великим ханом. Но прежде чем мы согнулись в достаточно глубоком поклоне, чтобы коснуться лбом пола, он весело произнес высоким голосом:

— Поднимитесь! Встаньте! Старые друзья, добро пожаловать обратно в Китай!

В тот раз Хубилай говорил по-монгольски, и никогда после я не слышал, чтобы он говорил на каком-нибудь еще языке; таким образом, мне неизвестно, знал ли он торговый фарси или какие-нибудь другие из многочисленных языков, которыми пользовались в его государстве. Я также никогда не слышал, чтобы кто-нибудь обращался к Хубилаю на каком-нибудь другом языке, кроме его родного монгольского. Великий хан не обнял отца и дядю, как это делают при встрече в Венеции, но хлопнул каждого из них по плечу большой, унизанной кольцами ладонью.

— До чего же славно снова увидеть вас, братья Поло. Как преуспели вы в своем путешествии, а-а? Это один из моих первых священников, а-а? Что-то он слишком молод для умудренного священнослужителя.

— Нет, великий хан, — ответил отец, — это мой сын Марко, который теперь тоже стал опытным путешественником. Он, как и мы, готов служить вам.

— Тогда мы приветствуем и его тоже, — сказал Хубилай, приветливо кивая мне. — Но где же священники, друг Никколо, они следуют за вами, а-а?

Отец и дядя объяснили извиняющимся тоном, но не раболепно, что мы не преуспели в том, чтобы привести требуемую сотню священников-миссионеров — или вообще хоть каких-нибудь священников, — потому что, к несчастью, возвратились домой в очень неподходящее время, когда наступил перерыв в папском правлении и вследствие этого произошло смятение в церковной иерархии. (Они не упомянули о двух малодушных братьях-проповедниках, которые не поехали дальше Леванта.) Пока оба объясняли, я воспользовался возможностью как следует рассмотреть самого могущественного монарха на земле.

Хану всех ханов едва перевалило за шестьдесят — возраст, при котором на Западе его сочли бы древним, но он все еще оставался крепким и выносливым представителем мужской половины человечества. В качестве короны Хубилай носил простой золотой шлем-морион, похожий на перевернутую суповую миску, с отворотами, защищающими затылок и шею. Его волосы, насколько их можно было разглядеть под шлемом, были седыми, но все еще густыми, а усы и борода, подстриженные по моде, которую на Западе предпочитали корабельные плотники, были скорее цвета перца, нежели соли. В глазах Хубилая, довольно круглых для монгола, светился ум. Его лицо, красноватое оттого, что обветрилось, но не от морщин, было словно вырезано из созревшего грецкого ореха. Нос показался мне единственной некрасивой деталью: такой же короткий, как и у всех монголов, он напоминал луковицу и тоже был красным. Одежды великого хана, сделанные из великолепных шелков, богато расшитых орнаментом и узорами, скрывали фигуру плотную, но ни в коем случае не жирную. На ногах у него были сапоги из особой кожи. Позднее я узнал, что они были сделаны из кожи определенной рыбы, которой приписывали свойство уменьшать боль от подагры — единственного недуга, на который, как я слышал, когда-либо жаловался великий хан.

— Ну что же, — сказал он, когда отец с дядей закончили, — возможно, ваша римская церковь и мудро поступает, охраняя свои тайны.

Я все еще продолжал придерживаться мнения, что Хубилай-хан не слишком отличался от простых смертных, полагая, что его поведение на ченге все-таки было игрой на публику. И теперь он как будто снова подтвердил это мнение, ибо стал по-дружески болтать с отцом и дядей, как самый обычный человек, который ведет праздную беседу с приятелями.

— Да, ваша церковь, наверное, права, что не хочет посылать сюда миссионеров. Когда дело доходит до религии, я часто думаю, что лучше уж совсем никакой, чем слишком много. У нас ведь здесь есть христиане-несториане, они вездесущи и громогласны, как метко сказано, словно бубонная чума. Даже моя старая мать, вдовствующая хатун Соркуктани которая давным-давно приняла эту веру, до сих пор так увлечена ею, что упорно пытается обратить меня и всех язычников, которые ей только встречаются. Мои придворные, доведенные до отчаяния, в последнее время избегают встречаться с ней в коридорах. Такой фанатизм идет во вред вере. Поэтому я полагаю, что ваша Римская церковь может лучше привлекать неофитов, если она предпочитает держаться в стороне от толпы. Такой же путь, да будет вам известно, выбрали и иудеи. Потому-то те немногие язычники, которые приняли иудаизм, очень гордятся своей верой.

— Ох, пожалуйста, великий хан, — с беспокойством произнес отец, — не надо сравнивать истинную веру с еретической несторианской сектой. И уж тем более не следует приравнивать ее к презренному иудаизму. Вините меня и Маттео, если желаете, в том, что мы выбрали неподходящий момент. Но в любое другое время, искренне уверяю вас, Римская церковь горячо открывает свои объятия, чтобы принять всех, кто ищет спасения.

И тут великий хан резко спросил:

— Зачем, а-а?

Тогда я впервые познакомился с этой особенностью характера Хубилая, на которую частенько обращал внимание впоследствии. Когда это отвечало его целям, великий хан мог быть таким же добродушным, многословным и оживленным, как пожилая болтливая женщина. Но когда Хубилай хотел узнать что-нибудь, когда он хотел получить четкий ответ или раздобыть необходимые сведения, он мог внезапно спуститься с облаков на землю и забыть про болтливость — свою собственную или же собеседников — и устремиться, словно сокол на жертву, чтобы ухватить самую суть.

— Зачем? — повторил дядя Маттео, захваченный врасплох. — Вы спрашиваете, зачем христианству нужно спасти человечество?

— Но мы же объясняли это вам, великий хан, еще много лет назад, — сказал отец. — Вера, которая проповедует любовь и которая была основана на иудаизме, вера в Христа Спасителя, есть единственная надежда на вечный мир на земле и на благожелательность людей, на изобилие, на избавление от мук тела, разума и души. А после смерти христианам уготовано спасение, вечное блаженство на Небесах.

Я подумал, что отец изложил аргументы в пользу христианства не хуже заправского священника. Но великий хан лишь печально улыбнулся и вздохнул.

— Я надеялся, что вы приведете с собой ученых мужей, имеющих в запасе убедительные аргументы, добрые братья Поло. И хотя я испытываю к вам добрые чувства и вдобавок уважаю чужие убеждения, но боюсь, что вы так же, как и моя вдовствующая мать, да и любой другой миссионер из тех, кого я встречал, — выдвигаете всего лишь голословные заявления.

И, прежде чем отец с дядей успели возразить, Хубилай продолжил свои рассуждения:

— Вы, конечно же, помните, как рассказывали мне о вашем Иисусе, который пришел на Землю, чтобы выполнить великую миссию. Это произошло свыше тысячи двухсот лет тому назад, сказали вы. Хорошо, я и сам живу долго и изучал древнюю историю. Веками, похоже, все религии обещали людям мир на всей Земле, щедрость, доброе здравие, братскую любовь и всеобщее счастье — ну и какие-то Небеса в дальнейшем. О будущем я не знаю ничего. Однако исходя из своего собственного опыта могу сказать, что большинство людей на этой Земле, включая и тех, кто постоянно молится и с религиозным рвением отправляет службы во имя истинной веры, остаются бедными, больными, несчастными, не осуществившими свои мечты и испытывают ненависть к другим — уж не говоря о том, что они постоянно ведут войны.

Отец открыл было рот, возможно для того, чтобы заметить, сколь неуместно звучат жалобы монгола на войну, но великий хан продолжил:

— У народа хань есть легенда о птице jing-wei. С начала времен эта птица носила в клюве гальку, чтобы засыпать бездонное Китайское море и превратить его в сушу. Эта птица jing-wei будет стараться сделать это до скончания времен, но тщетно. То же самое относится, я думаю, к верованиям, религиям и богослужению. Вряд ли вы можете отрицать, что ваша христианская церковь играет роль птицы jing-wei вот уже на протяжении двенадцати веков, все это время тщетно, бессмысленно обещая то, чего не сможет дать никогда.

— Но почему никогда, великий хан? — возразил отец. — Когда-нибудь камней будет достаточно, и они заполнят даже Китайское море. Со временем это произойдет.

— Этого не произойдет никогда, друг Никколо, — спокойно ответил великий хан. — Наши мудрые космографы доказали, что земля в основном состоит из моря, а не суши. Просто-напросто не существует достаточного количества камней.

— Факты не могут одержать победу над верой, великий хан.

— Боюсь, что и над непоколебимой глупостью — тоже. Ну да ладно, довольно об этом. Вот что, мы оказали вам высокое доверие, а вы его не оправдали и не привели требуемых священников. Тем не менее у нас существует обычай: никогда не хулить людей знатного происхождения в присутствии других.

И с этими словами Хубилай повернулся к математику, который прислушивался к обмену репликами с выражением вежливой скуки на лице.

— Господин Лин Нган, не будете ли вы так добры оставить нас, а-а? Оставьте меня наедине с господами Поло, дабы я мог покарать их за то, что они не выполнили взятых на себя обязательств.

Я вздрогнул от злости и, признаюсь, немного от страха. Так вот почему этот самодур заставил нас присутствовать на заседании ченга — чтобы мы тоже боялись и трепетали в ожидании того, какое решение он соизволил принять относительно нас. Неужели мы проделали весь этот утомительный путь лишь для того, чтобы понести какое-нибудь ужасное наказание?

Но Хубилай снова удивил меня. Когда Лин Нган вышел, великий хан, хихикнув, сказал:

— Вот так. Все хань печально известны своей слабостью мгновенно распространять сплетни, а Лин Нган — истинный сын своего народа. Весь двор знает о вашей миссии, и теперь станут говорить, что наша беседа касалась только священников и ничего больше. Однако давайте как раз обсудим это «ничего больше».

Дядя Маттео, улыбнувшись, сказал:

— Есть множество тем, на которые нам стоит поговорить, великий хан. Что интересует вас в первую очередь?

— Мне говорили, что путь привел вас прямо в руки моего двоюродного брата Хайду и что он сжал свой кулак, чтобы на время задержать братьев Поло.

— О, лишь на короткое время, великий хан, — сказал отец и показал в мою сторону. — Вот этот юноша, Марко, самым остроумным образом помог нам отделаться от вашего брата, но мы расскажем вам об этом в другой раз. Хайду пожелал незаконно присвоить дары, которые мы везли вам от ваших ленников: шаха Персии и султана Индийской Арияны. Если бы не Марко, ваш двоюродный брат мог бы все отобрать.

Великий хан снова слегка кивнул мне, а затем повернулся к отцу и дяде:

— Хайду ничего не взял у вас, а-а?

— Ничего, великий хан. Не прикажете ли позвать слуг, чтобы те внесли и продемонстрировали вам богатые дары, состоящие из золота, драгоценных камней и украшений?..

— Вах! — прервал его великий хан. — Эти безделушки не имеют значения. А что карты, а-а? Кроме жалких священников вы обещали привезти еще и карты. Вы их составили, а-а? Или Хайду украл их у вас, а-а? Я бы предпочел, чтобы он лучше украл что-нибудь другое, но не карты!

Только представьте, насколько меня изумил подобный поворот разговора. Великий хан не собирался наказывать нас, и его интересовали совсем не драгоценности. А вы бы сами не удивились, услышав, как человек презрительно говорит «вах!» и называет безделушками сокровища, на которые в Европе можно купить целое герцогство? Но еще сильнее я изумился, осознав, что отец с дядей все это время были вовлечены в миссию, более тайную и важную, чем поставка миссионеров.

— Карты в безопасности, великий хан, — сказал отец. — Хайду бы в жизни не додумался отнять их у нас. Мы с Маттео надеемся, что составили лучшие на Западе карты центральных территорий этого континента — особенно земель, которыми правит ильхан Хайду.

— Хорошо… просто прекрасно… — пробормотал Хубилай. — Хань делают непревзойденные карты, но они всегда ограничиваются лишь своими собственными землями. Те карты, которые мы захватили у них раньше, сильно помогли монголам завоевать Китай, и они будут также полезны, когда мы отправимся на юг и выступим против династии Сун. Но хань всегда считали то, что находится за границами их земель, недостойным внимания. И если вы сделали свою работу как следует, тогда на первое время у нас будут карты центральных участков Шелкового пути на отдаленных рубежах моей империи.

Радостно улыбаясь, Хубилай огляделся, и его взгляд упал на меня. Возможно, великий хан принял меня за скучного остолопа, которого мучает совесть, потому что он улыбнулся еще шире и сказал:

— Я уже пообещал, молодой Поло, никогда не использовать этих карт, если монголы однажды начнут войну против дожа Венеции.

Затем, вновь повернувшись к отцу и дяде, он произнес:

— Позже я устрою закрытый прием, чтобы мы могли посидеть вместе и изучить карты. Ну а пока каждому из вас будут предоставлены отдельные помещения и штат прислуги, вы будете жить неподалеку от моей собственной резиденции во дворце. — И добавил, словно в раздумье: — Ваш племянник может жить в комнатах, которые вы выберете.

(Забавно, но при всем своем незаурядном уме Хубилай за все те годы, что мы были знакомы, так никогда и не смог запомнить, кому из старших Поло я прихожусь сыном, а кому — племянником.)

— Сегодня вечером, — продолжил великий хан, — я приказал устроить в честь вашего приезда пир, на котором вы встретитесь с двумя другими пришельцами с Запада и мы все вместе обсудим неприятный вопрос о моем непокорном брате Хайду. Теперь же Лин Нган ожидает вас снаружи, чтобы сопроводить к вашему новому месту жительства.

Мы трое начали было делать «ko-tou», и снова — так продолжалось и впоследствии — Хубилай приказал нам подняться, прежде чем мы распростерлись в глубоком поклоне, сказав:

— До вечера, друзья Поло.

И мы вышли.

Глава 2

Как я уже говорил, в тот день я впервые понял, что отец и дядя, усердно составлявшие карты, работали, по крайней мере, частично на Хубилай-хана. А сейчас я впервые предаю сей факт гласности. Я не упоминал об этом в своих ранних хрониках, описывающих наши совместные путешествия, поскольку тогда мой отец был еще жив и я боялся, что его заподозрят в служении монгольской орде, враждебной нашему христианскому Западу. Тем не менее, как все теперь знают, монголы больше никогда не предпринимали попыток покорить Запад. Нашими злейшими врагами долгие годы продолжали оставаться мусульмане-сарацины, а монголы же, напротив, частенько выступали вместе с нами против них в качестве союзников.

Я хочу, чтобы мои читатели поняли: отец и дядя все время старались, чтобы Венеция и остальная Европа получали прибыль от растущей торговли с Востоком, чему немало способствовали копии всех составленных нами, Поло, карт Шелкового пути. Таким образом, я больше не вижу необходимости поддерживать нелепую выдумку, что Никколо и Маттео Поло якобы исходили всю обширную Азию просто для того, чтобы пригнать монголам стадо священников. Признаюсь также, что ни в одной из моих прежних книг вы не найдете и намека на то, что я сам, Марко Поло, тоже работал на Хубилай-хана и составлял для него карты. В этой главе я расскажу о том, как великий хан начал оказывать мне расположение и доверил подобную миссию.

Это произошло в ту самую ночь, когда был дан пир в честь нашего приезда, тогда я впервые привлек его внимание. Однако вполне могло случиться — и, кстати, это чуть-чуть не произошло, — что первым и единственным знаком внимания со стороны Хубилая мог оказаться его приказ отдать меня, подобно той несчастной монголке, Ласкателю.

Пиршество устроили в самом большом зале главного здания дворца. Этот зал, как похвастался мне один из слуг, подававших на стол, мог вместить шесть тысяч гостей разом. Высокий потолок поддерживали колонны, которые, казалось, были сделаны из цельного куска золота, витые и изогнутые, с вставленными в них драгоценными камнями. Стены, покрытые чередующимися панелями резного дерева и прекрасно тисненной кожей, были увешаны персидскими qali и свитками с рисунками хань, а также охотничьими трофеями монголов. В число этих трофеев входили головы оскаливших пасти львов и пятнистых леопардов, увенчанные рогами головы архаров («баранов Марко»), а также головы больших, похожих на медведей созданий, которых называли da-mao-xiong: эти поразительные животные все сплошь снежно-белого цвета, за исключением черных ушей и масок на глазах.

Возможно, эти трофеи принадлежали самому великому хану, потому что он славился любовью к охоте и каждый свободный день проводил в лесу или в поле. Даже здесь, в пиршественном зале, страсть Хубилая к этому чисто мужскому увлечению была очевидна, потому что гости, которые сидели к нему ближе всего, были его любимыми товарищами по охоте. На каждом подлокотнике его похожего на трон кресла, как на жердочке, сидел охотничий сокол в колпачке, а к передним ножкам были привязаны охотничьи коты, которых называли chita. Этот кот напоминает пятнистого леопарда, но значительно меньше его по размерам и с гораздо более длинными лапами. Chita отличается от всех других котов тем, что не может лазить по деревьям, а также тем (это, на мой взгляд, просто поразительно), что он преследует и хватает дичь по приказу своего хозяина. Сейчас тем не менее и коты, и соколы сидели спокойно, время от времени вежливо принимая лакомые кусочки, которыми Хубилай кормил их прямо с руки.

В ту ночь в зале не набралось шести тысяч гостей, поэтому его поделили на части ширмами, покрытыми черным, золотым и красным лаком, чтобы создать более интимную обстановку. Все же нас, должно быть, было около двух сотен, да плюс еще множество слуг и постоянно сменяющих друг друга музыкантов и артистов. Все эти люди дышали и потели, а от горячего угощения поднимались пряные ароматы, которые ночью на исходе лета согревали даже этот огромный зал. Хотя рядом с нами стояла ширма, а наружные двери были закрыты, в зале таинственным образом дул прохладный легкий ветерок. И только гораздо позже я узнал, как остроумно и просто достигали здесь такой прохлады. Однако в этом пиршественном зале были и другие тайны, которые заставляли меня таращить глаза, испытывать нервную дрожь и изумление, причем для многих из них я так никогда и не нашел подходящих объяснений.

Вот, например, в самом центре стояло высокое искусственное дерево, сделанное из серебра; на его многочисленных суках, ветвях и веточках висели отчеканенные из серебра листочки, которые нежно подрагивали на искусственном ветерке. Вокруг серебряного ствола обвились кольцами четыре золотые змеи. Хвостами они крепились за верхние ветви, а головы их с раскрытыми пастями спускались вниз, словно змеи собирались кого-то ужалить, и оказывались прямо над четырьмя огромными фарфоровыми вазами. Вазы эти были вылеплены в форме фантастических львов: их головы были откинуты, а пасти широко распахнуты.

В комнате были и другие искусственные создания. На нескольких столах, включая и тот, за которым сидели и мы, Поло, стоял сделанный из золота в натуральную величину павлин, перья его хвоста были прекрасно выполнены и украшены мозаикой из эмали. Так вот, я упомянул про тайну, а тайна у этих вещей была такая. Когда Хубилай-хан требовал налить ему какой-либо напиток, эти металлические животные проделывали удивительные вещи, причем они повиновались только ему и никому другому. Я расскажу, что они делали, но не жду, что читатели мне поверят.

— Кумыс! — взревел Хубилай. И одна из золотых змей, обвивавших серебряное дерево, неожиданно выпустила изо рта поток жемчужной жидкости прямо в пасть стоявшей внизу вазы-льва.

Слуга поднес вазу к столу великого хана и налил напиток в его украшенный драгоценными камнями кубок и кубки других гостей. Гости сделали по глотку и, удостоверившись, что там и в самом деле был кумыс из молока кобылиц, захлопали в ладоши, приветствуя это чудо, после чего немедленно обнаружилась еще одна удивительная вещь. Золотой павлин на столе хана — как и все остальные павлины в комнате — тоже как будто зааплодировал: поднял свои золотые крылья и захлопал ими, а затем распустил веером свой роскошный хвост.

— Арха! — снова воскликнул великий хан, и вторая змея на дереве отрыгнула свою порцию в другую вазу в виде льва.

Слуга принес напиток, и мы все убедились, что это более вкусная и прекрасная разновидность кумыса под названием арха. Гости снова зааплодировали, так же поступили и павлины. Эти удивительные скульптуры животных, фонтанирующие змеи и яркие птицы работали без всякого видимого вмешательства человека. Я несколько раз приближался к ним вплотную и когда они работали, и когда стояли без движения, чтобы рассмотреть, но не обнаружил ни проволоки, ни веревок, ни рычагов, которые могли бы приводить механизмы в движение на расстоянии.

— Mao-tai! — в третий раз воскликнул великий хан, и все действо повторилось — от змеи, выпустившей струю в пасть льва, и до павлина, распустившего хвост.

Жидкость, которую выдала третья змея, mao-tai, оказалась для меня новой: желтоватая, слегка напоминающая сироп, пощипывающая язык. Монгольский гость, сидевший рядом, предостерег меня, ибо жидкость эта отличалась необыкновенной крепостью, что он и продемонстрировал. Монгол взял маленькую фарфоровую чашечку с напитком и поднес к ней пламя свечи, стоявшей на столе. Mao-tai загорелась синим пламенем и горела, подобно нефти, добрых пять минут, пока пламя полностью не уничтожило ее. Я так понял, что эта mao-tai — изобретение хань, каким-то образом получаемая ими из обычного проса. Да уж, воистину удивительный напиток — одинаково горючее вещество как для живота и мозгов, так и для открытого пламени.

— Pu-tao! — снова раздался приказ великого хана, обращенный к четвертой змее, висевшей на дереве.

Слово «pu-tao» означает виноградное вино. Но, к ужасу присутствующих, ничего не произошло. Четвертая змея просто свисала с дерева, зловеще сухая, а мы застыли, разинув рты, слегка напуганные, изумляясь тому, что произошло. Однако великий хан сидел, оскалившись в предвкушении, наслаждаясь напряженной атмосферой, и, выждав некоторое время, продемонстрировал нам последнее и самое удивительное чудо. Оказалось, что к «pu-tao» следовало добавить «hong!» или «bai!», после чего четвертая змея начинала фонтанировать, по приказу Хубилая извергая красное (hong) или белое (bai) вино. Разумеется, при виде этого мы, гости, разразились бурей восторженных возгласов и аплодисментов, а золотые павлины хлопали крыльями и распускали хвосты так сильно, что роняли пушинки со своих золотых перьев.

На пиру в ту ночь кроме прибывших с визитами присутствовало и множество благородных гостей — министров и придворных хана. Было здесь и несколько женщин, я решил, что это их жены. Благородные гости были различных национальностей и разного цвета кожи: арабы, персы, монголы и хань. Разумеется, присутствующие женщины не были мусульманками. Если у арабов и персов и имелись жены, то они не принимали участия в трапезе в столь смешанной компании. Все мужчины были превосходно одеты, в наряды из расшитого шелка, на некоторых, например на великом хане, монголах и местных хань, были халаты. На других красовались шелковые шаровары, по форме напоминающие персидские, и тюрбаны, на третьих — шелковые арабские абасы и кофии.

Однако спутницы мужчин были разодеты еще более роскошно. Все женщины-хань напудрили свои лица цвета слоновой кости до снежной белизны, их иссиня-черные волосы были зачесаны наверх и пришпилены длинными, украшенными драгоценными камнями приспособлениями, которые назывались «ложками для волос». Цвет лица у монголок был более темным, а кожа — слегка желтовато-коричневой, и мне было особенно приятно смотреть на этих женщин, чьи лица, в отличие от их живущих в степи сестер-кочевниц, не были грубы и обветрены на солнце и ветру, так же как и их тела не выглядели мускулистыми и грузными. Прически монголок были еще сложнее, чем у женщин-хань. Их волосы, рыжевато-черные вместо иссиня-черных, были обмотаны вокруг каркаса, который заставлял их спадать вниз в виде полумесяцев с обеих сторон головы, наподобие бараньих рогов. Эти полумесяцы были украшены гирляндами свисающих бриллиантов. И еще, хотя монголки и были одеты так же просто, как и женщины-хань, в струящиеся платья, вдобавок к этому у них на плечах красовались высокие ободки из уложенного шелка, которые стояли наподобие плавников.

За столом великого хана размещались члены его семьи. Пятеро или шестеро из двенадцати его законных сыновей сидели в ряд справа. По левую руку от Хубилая разместились: его первая и старшая жена, Джамбуи-хатун, его престарелая мать, вдовствующая хатун Соркуктани, а за ней — три его остальные жены. (У Хубилая было еще огромное количество постоянно сменяющих друг друга наложниц, все намного моложе его жен. Теперешние его фаворитки сидели за отдельным столом. От наложниц у Хубилая было еще двадцать пять сыновей, ну а дочерей, законных и незаконных, никто не считал.)

Пиршественный зал был устроен таким образом, что гости-мужчины занимали столы, располагавшиеся справа от Хубилая, а женщины — слева от него. Ближе всего к Хубилаю, так, чтобы можно было разговаривать, располагался стол, предназначенный для нас, Поло. С нами посадили какого-то монгольского сановника, чтобы переводить нам все, что необходимо, разъяснять, какие незнакомые блюда и напитки нам подавали, и тому подобное. Это был приятный молодой человек — как выяснилось, на десять лет старше меня, — который представился как Чимким. Как я понял, он работал в канцелярии вана Ханбалыка, то есть, по европейским понятиям, в мэрии или магистрате — на венецианском наречии это называется podestà. Рассудив, что статус нашего соседа по столу невысок, я сделал вывод, что Хубилай считает нас не слишком почетными гостями.

Великий хан более официально представил нас остальным своим придворным и министрам, которые сидели за ближайшими столами. Даже не буду пытаться перечислить их всех, потому что там было невероятное количество всевозможных вельмож, многие из них носили титулы которых я не встречал ни при одном дворе, например: мастер искусства черных чернил (не что иное, как придворный поэт), знаток мастиффов, ястребов и chitas (главный охотник великого хана), мастер мягких цветов (придворный художник), хранитель чудес и диковинок, летописец необычайного. Хочу упомянуть лишь нескольких вельмож, которые показались мне (и, полагаю, читатель с этим же согласится) до нелепости неуместными при монгольском дворе, — например, Лин Нган, которого мы уже знали, хотя и был представителем покоренного народа хань, но тем не менее занимал достаточно высокий пост придворного математика.

Молодой Чимким, как выяснилось, имел самый благородный титул, какой только Хубилай присваивал монголам, а между тем всего лишь работал в магистрате. И наоборот; главный министр великого хана, чья канцелярия называлась на языке ханей jing-siang, не был ни завоевателем-монголом, ни побежденным хань. Он оказался арабом по имени Ахмед-аз-Фенакет. Сам этот человек предпочитал, чтобы его величали арабским титулом: на его родном языке эта должность называлась wali. Однако, как бы почтительно к нему ни обращались — jing-siang, главный министр или wali, — по монгольской внутренней иерархии Ахмед был вторым самым влиятельным человеком, он подчинялся только самому великому хану. Поскольку он был также вице-правителем, то, образно говоря, араб правил империей вместо Хубилая, когда тот отсутствовал, занимаясь охотой, войной или чем-нибудь еще. А еще Ахмед занимал должность министра финансов: он следил за завязками имперского кошелька.

Еще более странным мне показалось, что в Монгольской империи военным министром (а ведь именно война была главным и излюбленным занятием монголов, радующим их сердца) был опять же не монгол, а хань по имени Чао Менг Фу. Придворным астрономом оказался перс по имени Джамаль-уд-Дин, который родился в далеком Исфахане. Придворный лекарь, хаким Гансуй, был византийцем из Константинополя. У Хубилая имелось еще немало придворных, которые не присутствовали на этом пиршестве; они оказались еще более странного происхождения, но все это я узнал лишь впоследствии.

Если помните, великий хан пообещал, что вечером познакомит нас «с двумя другими пришельцами с Запада». И они действительно сидели неподалеку за столом, который стоял в пределах слышимости от стола великого хана и нашего. Я думал, что эти «пришельцы с Запада» — европейцы, но они оказались простыми хань, и я узнал в них тех двоих, которые слезали с мулов во дворе дворца в тот самый вечер, когда мы приехали в Ханбалык. Меня не оставляло чувство, что я раньше их где-то встречал.

Столы, за которыми мы все сидели, были покрыты розовато-лавандовой мозаикой, которая, как мне показалось, была выполнена из драгоценных камней. Наш сотрапезник Чимким сказал, что так оно и есть.

— Аметист, — пояснил он мне. — Мы, монголы, многое узнали от хань. Их лекари пришли к выводу, что столы, сделанные из пурпурного аметиста, не дают напиваться тем, кто пирует за ними.

Я подумал, что это интересно, но мне также захотелось посмотреть, как много сможет выпить пьяная компания, лишенная целительного воздействия аметиста. Ведь Хубилай был не единственным, кто требовал кумыса, архи, mao-tai, pu-tao и поглощал огромное количество всех этих напитков. И даже присутствующие здесь арабы и персы пили вовсю, единственным, кто от начала и до конца соблюдал мусульманскую умеренность и трезвость, оказался wali Ахмед. Обжорство и неумеренность в питье относились не только к гостям-мужчинам. Монгольские женщины тоже не отставали от них и постепенно осипли и стали вульгарными. Женщины-хань пили только вино, и лишь маленькими глотками, чтобы сохранить свое женское достоинство.

Однако компания напилась не сразу, по крайней мере не вся сразу. Пир начался в тот час, который в Китае известен как час Петуха, а первые гости начали, пошатываясь, выходить из зала или соскальзывать без чувств под аметистовые столы, когда уже было далеко за час Тигра. Короче говоря, пиршество, разговоры и веселье продолжались с раннего вечера и до самого рассвета следующего дня, а значительное опьянение гостей стало заметно лишь ближе к полуночи.

— Оникс, — сказал мне Чимким и показал на открытую площадку на полу возле змеиного дерева, с которого наливалось питье. Там, к нашему изумлению, два чудовищно тучных и потных турецких борца старались разорвать друг друга. — Лекари-хань пришли к выводу, что черный оникс придает силы тому, кто его касается. Поэтому площадка для борьбы выложена ониксом, чтобы вдохновить сражающихся.

После того как, к удовлетворению собравшихся, турки нанесли друг другу травмы, перед гостями выступили молодые узбекские певицы, одетые в рубиново-красные, изумрудно-зеленые и сапфирово-синие одежды с золотой вышивкой. У девушек были довольно приятные, хотя и слишком плоские лица, словно их черты были лишь намечены пунктиром. Пронзительными голосами, напоминающими скрип отъезжающих повозок, они исполнили для нас какие-то непонятные бесконечные узбекские баллады. Затем музыканты-самоеды порадовали гостей больше похожей на какофонию музыкой на ручных барабанах, цимбалах и трубках, напоминающих европейские fagotto[177] и dulzaina[178].

После самоедов выступили жонглеры-хань, что оказалось горазд занимательнее, потому что, во-первых, представление проходило в тишине, а во-вторых, проделывали они все с немыслимой ловкостью. Просто удивительно, что эти хань вытворяли с саблями, веревочными петлями и горящими факелами и как много таких предметов они могли одновременно удерживать, вращать и подвешивать в воздухе. Но самое поразительное началось, когда жонглеры стали подбрасывать в воздух и кидать друг другу чаши, полные вина, и при этом не пролили ни капли! Между этими представлениями по залу бродили tulholo — монгольские менестрели, которые играли на разновидности трехструнной viella и уныло завывали, повествуя о битвах, победах и героях прошлого.

А тем временем мы все ели. И как мы ели! С тонких, как бумага, фарфоровых блюд, чашей и тарелок; некоторые из них были окрашены в нежные коричневый и кремовый цвета, другие — в синий с темно-фиолетовыми разводами. Тогда я еще не знал, но впоследствии мне объяснили, что этот фарфор, который называют chi-zho и jen-ware, делают хань, и он считается настоящим сокровищем: даже императоры Китая не мечтали пользоваться им как простой столовой посудой. Но так как Хубилай предназначил эти произведения искусства для удобства гостей, он также обзавелся ими для дворцовых кухонь и поваров, превосходивших в приготовлении еды всех остальных в Китае. Этих поваров мы, гости, оценили даже больше, чем редкий фарфор. Когда нам подавали новое блюдо и мы пробовали его, весь зал единодушно выдыхал «ух!» и «ах!» в знак одобрения, и повар, приготовивший это лакомство, улыбаясь, появлялся из кухни и отвешивал гостям ko-tou, а все приветствовали его, щелкая палочками, звук которых напоминал стрекот кузнечика. Тут следует отметить, что у гостей были палочки для еды из покрытой резьбой слоновой кости, тогда как те палочки, которыми пользовался Хубилай, как мне сказал Чимким, были сделаны из предплечий гиббона и имели свойство чернеть, когда касались отравленной пищи.

Наш сотрапезник также вкратце рассказывал о каждом блюде, которое нам подавали, потому что почти все они принадлежали к кухне хань и имели названия, хоть и весьма замысловатые и интригующие, но не дававшие ни малейшего намека на их состав. Я, например, никак не мог определить, что я ем и чему аплодирую. Правда, в самом начале пиршества, когда подали первое блюдо, объявив его как «Молоко роз», я легко догадался, что это был просто белый и розовый виноград. (Трапеза у хань проходит совершенно иначе, чем наша. Она начинается с фруктов и орехов, а заканчивается супом.) Когда нам предложили блюдо под названием «Снежные дети», Чимкиму пришлось объяснить, что оно было приготовлено из соевого творога и лягушачьих лапок. Лакомство под названием «Красноклювый зеленый попугай с нефритом в золотистом обрамлении» оказалось разноцветным сладким кремом, содержащим отваренные и растертые листья персидского растения, называемого aspanakh, грибы в сметане и лепестки различных цветов.

Когда слуги поставили передо мной «Столетние яйца», я чуть было не отказался, потому что это были обыкновенные куриные и утиные яйца, сваренные вкрутую, но желтки у них оказались черными, белки — жуткого зеленого цвета, а пахли яйца так, словно им действительно было сто лет. Тем не менее Чимким заверил меня, что их просто замариновали, и не на сто лет, а всего лишь на шестьдесят дней. В конце концов я попробовал эти яйца и нашел их вкусными. Попадались там и совсем уж странные вещи — медвежьи лапы, губы рыб и бульон из слюны, с помощью которой некоторые птицы скрепляют свои гнезда, голубиные лапки в желе, маленький шарик из субстанции под названием go-ba: он представлял собой лишайник, растущий на стеблях риса, — но я храбро попробовал их все. Однако встречалась там и еда, которую можно было распознать, — паста miàn, разной формы и с различными подливками, клецки с начинкой, приготовленные на пару, знакомый баклажан с незнакомой рыбной подливкой.

На мой взгляд, сам праздник, так же как и гости, и пиршественный зал, со всей очевидностью демонстрировал, что монголы прошли большой путь от варварства к цивилизации, и проделали они его преимущественно благодаря тому, что приспособились к культуре хань, начиная от их пищи и одежды и до привычки мыться и архитектуры. Но главным угощением на пиру — piatanza di pima portata[179], — как сказал Чимким, было блюдо, много лет назад придуманное монголами. Оно лишь недавно, но счастливо прижилось у хань, которые назвали его «Утка на ветру». Чимким рассказал мне весьма запутанный способ приготовления этого деликатеса.

Только что вылупившегося из яйца утенка откармливают для кухни ровно сорок восемь дней, а затем требуется сорок восемь часов для правильного приготовления блюда. (Если не ошибаюсь, точно таким же способом у нас в Страсбурге, в Лотарингии, откармливают гусей.) Нагулявшую жир птицу убивают, потрошат и через отверстие в теле надувают тушку и вывешивают ее на улице на южном ветру. «Только на южном», — подчеркнул Чимким. Затем ее надевают на шампур и коптят на огне. После этого обжаривают над обычным огнем, поливают вином и фаршируют чесноком, мелиссой и соусом из забродивших бобов. После этого утку нарезают и подают в виде небольших кусочков (при этом самыми вкусными считаются куски хрустящей черной кожи) с гарниром из перьев зеленого лука, водных каштанов и прозрачной вермишели miàn. Если что-то и способно примирить хань с их монгольскими завоевателями, то, по моему мнению, это должна быть «Утка на ветру».

После десерта из засахаренных лепестков лотоса и супа из дынь hami на всех столах появилось последнее блюдо — огромная супница отваренного риса. Это блюдо было чисто символическим, и никто не ел его. Рис — это главная составляющая пищи хань — честно говоря, на юге Китая рис вообще является единственной пищей людей, — поэтому он заслужил честь оказаться на каждом столе. Но гости в богатых домах воздерживаются есть его, потому что в этом случае они обидят хозяина, намекая на то, что всех предшествующих блюд было недостаточно.

Затем, пока слуги убирали со столов для того, чтобы можно было приступить к серьезному делу — питью, Хубилай, отец с дядей и еще кое-кто приступили к беседе. (Как я уже говорил, традиционно мужчины-монголы не разговаривают во время еды, и все остальные мужчины в зале тоже соблюдали этот обычай. Однако это не удерживало монгольских женщин, которые без умолку кудахтали и пронзительно хохотали во время пира.)

Хубилай сказал отцу и дяде:

— Эти люди, Танг и Фу, — он показал на двух хань, которых я уже заметил, — они прибыли с Запада почти в то же время, что и вы. Они мои шпионы: умные, опытные и незаметные. Когда я услышал, что караван хань отправляется в земли моего двоюродного брата Хайду, чтобы привезти обратно трупы для захоронения, я приказал Тангу и Фу присоединиться к каравану.

«Ага, — подумал я, — теперь ясно, где я видел их раньше», — но промолчал.

Хубилай повернулся к хань:

— Расскажите нам, благородные шпионы, какие секреты вам удалось разведать в провинции Синьцзян?

Танг говорил так, словно читал написанное на бумаге, хотя никакими шпаргалками он не пользовался.

— Ильхан Хайду — orlok в bok, который включает внутренний tuk, он готов незамедлительно вывести оттуда в поле шесть toman.

На великого хана это произвело не слишком большое впечатление, но он перевел все сказанное отцу и дяде:

— Мой двоюродный брат командует лагерем, который состоит из ста тысяч воинов-всадников, из них шестьдесят тысяч всегда готовы к битве.

Меня, признаться, порядком удивило, зачем Хубилай-хану понадобилось посылать шпионов, чтобы получить подобные сведения. Я сам, например, узнал все это, просто разделив трапезу в юрте одного из монголов.

Затем наступила очередь Фу. Он сказал:

— Каждый воин идет в битву с одной пикой, одной булавой, одним щитом, по меньшей мере с одним мечом и одним кинжалом, одним луком и шестьюдесятью стрелами для него. Из них тридцать стрел легких, с узкими наконечниками для дальнего действия. Еще тридцать — тяжелые, с широкими наконечниками, для использования в рукопашном бою.

Это я тоже знал, и даже знал больше: что некоторые наконечники стрел завывают и неистово свистят в полете.

Снова наступила очередь Танга:

— Чтобы не зависеть от снабжения из лагеря, каждый воин также везет с собой один маленький глиняный горшок для приготовления пищи, одну маленькую свернутую палатку и две кожаные фляги. Одна полна кумыса, другая — хурута, на котором воин может продержаться долго, не теряя при этом сил.

Фу добавил:

— Если он случайно раздобудет кусок мяса, ему не надо даже останавливаться, чтобы его приготовить, воин просто подкладывает мясо под седло. Пока он едет, мясо размягчается, тепло и пот приготавливают его и делают съедобным.

Снова Танг:

— Если у воина нет другой пищи, он прокормится и утолит жажду кровью первого врага, которого уничтожит. Жир из тела он использует для еды, а также для смазки оружия и доспехов.

Хубилай поджал губы и потеребил пальцами усы в нетерпеливом ожидании, но оба шпиона больше ничего не сказали. Со следами разочарования на лице великий хан пробормотал:

— Все эти цифры и детали очень хороши. Но все, что вы рассказали мне, я знаю еще с того времени, когда впервые влез на лошадь в четыре года. В каком настроении и расположении духа пребывают ильхан и его войска, а-а?

— Нет необходимости тайно осведомляться об этом, великий хан, — ответил Танг. — Все знают, что монголы всегда готовы и страстно желают сражаться.

— Сражаться-то сражаться, но с кем, а-а? — настаивал Хубилай.

— В настоящее время, великий хан, — сказал Фу, — ильхан использует свое войско только для того, чтобы усмирить бандитов в провинции Синьцзян, и для мелких столкновений с таджиками, дабы обезопасить свои западные границы.

— Hui! — воскликнул Хубилай. — Но Хайду делает это для того, чтобы просто занять сражениями своих людей, а-а? Или он оттачивает их умение и дух, вынашивая более честолюбивые замыслы, а-а? Возможно, он готовится перейти мои западные границы, а-а? Скажите мне!

Танг и Фу смогли только издать какое-то вежливое бормотание и пожали плечами, извиняясь за свое невежество.

— Великий хан, кто способен влезть в голову врагу? Даже самый лучший шпион может только наблюдать и примечать то, что заслуживает внимания. Те факты, которые мы доставили, мы собрали с особой тщательностью и позаботились о том, чтобы они были точными, при малейшей случайности нас могли обнаружить и четвертовать.

Хубилай бросил на шпионов презрительный взгляд и повернулся к отцу и дяде:

— Вы, по крайней мере, столкнулись с моим братом лицом к лицу, Друзья Поло. Что вы можете сказать о нем, а-а?

Дядя Маттео задумчиво произнес:

— Определенно, Хайду жаждет больше того, что имеет. И он, несомненно, человек воинственный.

— И Хайду, помимо всего прочего, происходит из рода великого хана, — добавил отец. — Есть древняя истина: волчица не родит ягнят.

— Это все мне тоже прекрасно известно! — с досадой воскликнул Хубилай. — Неужели не найдется ни одного человека, кто понимал бы больше того, что и так очевидно, а-а? Кто сообщил бы мне про Хайду что-нибудь действительно интересное, а-а?

Хотя он и не адресовал это «а-а?» лично мне, однако вопрос этот поощрил меня и заставил заговорить. Признаюсь, ложное убеждение, которого я придерживался, едва не оказалось гибельным. Ибо я все еще пребывал в уверенности, что суровые приговоры, которые мы слышали в ченге, были игрой на публику, и, следовательно, до сих пор не понимал, кем на самом деле был Хубилай-хан, принимая его за обычного человека. Возможно, мое сумасбродство объяснялось также тем, что к этому времени я уже поглотил слишком много напитков, отпущенных змеиным деревом. Так или иначе, но я заговорил, и заговорил громче, чем следовало:

— Ильхан Хайду назвал вас слабым и выродившимся, великий хан. Он сказал, что вы поддались упадничеству и стали не лучше калмыка.

Меня услышали все гости. А ведь все, кто присутствовал в ту ночь на пиру, знали, каким ничтожеством были калмыки. Мгновенно во всем переполненном пиршественном зале наступила потрясающая тишина. Все прекратили говорить, и даже монгольские женщины со скрипучими голосами, казалось, задохнулись посередине своих бессвязных речей. Отец и дядя прикрыли лица руками, ван Чимким уставился на меня в полном ужасе, сыновья и жены великого хана раскрыли рты, Танг и Фу прижали к губам дрожащие руки, как будто не вовремя рассмеялись или рыгнули, а все остальные разноцветные лица в пределах видимости сделались одинаковыми — мертвенно-бледными.

Все, кроме лица Хубилая. Оно стало красно-коричневым и жестоким, его мгновенно перекосило, когда хан начал подбирать подходящие слова для приказа. Вымолви Хубилай тогда те слова, и, я уверен, он уже никогда не отказался бы от них, ничто не смогло бы извинить столь страшного оскорбления или смягчить заслуженного мной приговора, стражники незамедлительно отволокли бы меня к Ласкателю, а тот измыслил бы такой способ наказания, что это вошло бы в легенду. Однако, на мое счастье, Хубилай на какое-то время лишился дара речи. И поэтому я успел сказать все, что хотел.

Я добавил:

— Тем не менее, великий хан, когда гремит гром, ильхан Хайду вашим именем заклинает ярость Небес и просит защиты. Он делает это молча, затаив дыхание, но я прочитал ваше имя на его губах, а его собственные воины по секрету подтвердили мне это. Если вы сомневаетесь в этом, великий хан, то можете спросить его собственных телохранителей, которых Хайду послал с нами в виде эскорта, воинов Уссу и Дондука.

Мой голос замер во все еще мертвой тишине. Только слышно было, как падают капли кумыса, или pu-tao, или каких-то еще жидкостей, истекающих — кап-кап — из глоток змей в вазы, сделанные в форме львов. И посреди этой безмолвной, величественной тиши Хубилай продолжал пронзать меня взглядом своих черных глаз, однако лицо его постепенно переставало кривиться и яркая краска медленно отливала прочь. И вот наконец великий хан сказал шепотом, но все присутствующие снова его услышали:

— Значит, Хайду заклинает моим именем Небеса, когда пребывает в страхе? Клянусь великим богом Тенгри, это единственное наблюдение более ценно для меня, чем шесть томанов моих лучших, самых яростных и преданных всадников.

Глава 3

На следующий день я проснулся в полдень в покоях отца, с такой тяжелой головой, что чуть ли не желал, чтобы ее отрубил Ласкатель. Последнее, что я помнил из всего пиршества, было то, как великий хан проревел, обращаясь к вану Чимкиму: «Как следует приглядывай за молодым Поло! Выдели ему отдельные покои! И служанок в двадцать два карата!» Последняя фраза прозвучала забавно: он что же, хочет приставить ко мне слуг, сделанных из алмазов или других драгоценных камней? Это казалось полной ерундой, поэтому я решил, что Хубилай попросту был сильно пьян, как, впрочем, и все остальные.

Тем не менее, после того как две отцовские служанки помогли нам встать, вымыться и одеться и принесли каждому по порции освежающего питья — пряный и ароматный напиток, но так сильно приправленный mao-tai, что я не смог осилить его, — вошел Чимким. Отцовские служанки распростерлись в ko-tou. Ван, который тоже явно испытывал похмелье, вежливо отодвинул сапогом с дороги два распростертых тела и сообщил мне, что прибыл, как ему и было приказано, чтобы препроводить меня в новые комнаты, которые уже приготовлены.

Когда мы пришли туда — а это оказалось совсем рядом, в том же коридоре, куда выходили покои отца и дяди, — я вежливо поблагодарил Чимкима за заботу и добавил:

— Не понимаю, почему великий хан приказал тебе следить за моими удобствами? Ты же ван города и важный чиновник. Разве во дворце мало управляющих? По-моему, их здесь столько же, как у буддиста блох.

Ван коротко усмехнулся (наверняка у него от смеха болела голова) и сказал:

— Я никогда не отказываюсь даже от незначительных поручений. Мой отец полагает, что мужчина может научиться командовать другими лишь тогда, когда сам научится беспрекословному подчинению.

— Твой отец, похоже, такой же любитель мудрых афоризмов, как и мой, — дружески заметил я. — А кто твой отец, Чимким?

— Человек, который вчера отдал мне приказ. Великий хан Хубилай.

— Да ну? — удивился я, а он тем временем склонил голову, пропуская меня в мои новые апартаменты. — Ты, что ли, один из бастардов? — спросил я затем бесцеремонно, как спросил бы сына дожа или Папы Римского, рожденного благородным, но, как говорится, с другой стороны одеяла. И с интересом оглядел двери, потому что они не были прямоугольными, как на Западе, или остроугольной аркой на мусульманский манер. Здесь входная дверь и все остальные двери между моими многочисленными комнатами назывались по-разному: Лунные врата, Врата Лютни, Врата Вазы и так далее, поскольку их створки имели форму этих предметов.

— Апартаменты роскошные.

Чимким рассматривал меня так же оценивающе, как я рассматривал богатые покой. А затем спокойно произнес:

— Марко Поло, до чего же у тебя все-таки оригинальная манера разговаривать со старшими.

— О, ты ведь не намного старше меня, Чимким. Как мило, эти окна открываются прямо в сад. — По правде говоря, я вел себя страшно глупо, но моя голова, как я уже упоминал, была не в лучшем состоянии. К тому же на пиру Чимким не сидел за столом вместе с законными сыновьями Хубилая. Это воспоминание заставило меня кое о чем призадуматься. — Но среди наложниц великого хана я не видел ни одной, кто мог бы иметь такого взрослого сына, как ты, Чимким. Которая из присутствовавших на вчерашнем пиру женщин твоя мать?

— Та, которая сидела ближе всех к великому хану. Ее зовут Джамбуи.

Тут-то я и должен был обо всем догадаться, но не обратил на это внимания, восхищенный и занятый разглядыванием своей спальни. Кровать оказалась замечательно упругой, а на ней располагались подушки, для меня все сделали на западный манер. Также — очевидно, на случай, если я захочу пригласить в постель придворную даму, — на ней имелась одна подушка в стиле хань: своего рода небольшой фарфоровый пьедестал, сделанный в форме склоненной женщины, которую можно было подложить под шею гостьи, чтобы не нарушить ее coiffure[180].

А Чимким тем временем продолжил развлекать меня беседой:

— Те сыновья Хубилая, которые сидели с ним прошлой ночью, все ваны его провинций и орлоки его армий.

Для того чтобы вызывать служанок, в спальне имелся медный гонг, такой же огромный и круглый, как колесо от кашгарской повозки, но сделанный в виде рыбы с огромной круглой головой: разинутый рот был огромным, а медное тело под ним — коротким, для резонанса.

— Я был назначен ваном Ханбалыка, — продолжал свою праздную болтовню Чимким, — потому что Хубилаю нравится, когда я рядом. И он посадил меня за ваш стол, чтобы оказать этим честь твоим отцу и дяде.

Я исследовал самую изумительную лампу у себя в гостиной. Она состояла из двух цилиндрических бумажных абажуров, один в другом, в оба по всей их окружности были вставлены листки бумаги — таким образом, что тепло пламени в лампе заставляло абажуры медленно вращаться в противоположных направлениях. Они были расписаны различными пятнами и линиями и просвечивали, так что их движение и свет внутри заставляли рисунки периодически превращаться в узнаваемую картину — и эта картина двигалась. Позже я видел подобные лампы и светильники, изображающие различные сценки, но эта демонстрировала мне, снова и снова, мула, взбрыкивающего задними ногами и коварно сбрасывающего сидевшего у него на спине маленького человечка.

Я был в восторге.

— Я не старший сын Хубилая, но я единственный сын, рожденный его старшей женой, Джамбуи-хатун. Это делает меня наследником престола ханства и бесспорным преемником отцовского трона и титула.

В этот момент я оказался на коленях, озадаченный структурой странного, плоского и бледного ковра на полу. После внимательного исследования я обнаружил, что он был сделан из длинных тонких полос слоновой кости, сплетенных вместе. Я никогда прежде не видел ничего подобного и не слышал о таком ремесле, как плетение из слоновой кости. Поскольку я и так уже стоял на коленях — когда слова Чимкима наконец достигли моего затуманенного с похмелья сознания, — мне не составило труда мгновенно оказаться распростертым в ko-tou у ног следующего великого хана Монгольской империи, которого я только что неосмотрительно назвал бастардом.

— О светлейший принц… — начал я извиняться, обращаясь к ковру из слоновой кости, к которому был прижат мой измученный болью и покрытый потом лоб.

— Встань! — приветливо произнес наследный принц. — Давай останемся друг для друга просто Марко и Чимкимом. Еще будет время для титулов, когда мой отец умрет, а я очень надеюсь, что он проживет еще много-много лет. Поднимайся и поприветствуй своих новых служанок, Биликту и Биянту. Добрых монгольских девушек, которых я лично выбрал для тебя.

Девушки четырежды сделали ko-tou перед Чимкимом, четыре раза перед нами обоими и затем еще четыре раза уже только передо мной. Я пробормотал:

— А я думал, что мне пришлют статуи из самоцветов.

— Статуи? — удивился Чимким. — Ах да, тебя сбили с толку двадцать два карата. Нет, это просто особая система оценки девушек, разработанная моим отцом. Если ты прикажешь подать мне бокал очищающего голову снадобья, мы посидим, и я все тебе объясню.

Я отдал соответствующее распоряжение, заодно приказав подать мне чаю, и обе девушки, продолжая кланяться, пятясь, вышли из комнаты. Едва только взглянув на них, я понял, что Биликту и Биянту — сестры. Они были примерно моего возраста и гораздо привлекательнее остальных монгольских женщин, которых я видел до этого, и, разумеется, гораздо привлекательнее тех пожилых женщин, которые прислуживали моим отцу и дяде. Когда служанки вернулись с питьем для нас, мы с Чимкимом устроились на облицованных скамьях, а девушки принесли опахала, чтобы обмахивать нас. Тут я заметил, что они были близнецами, одинаково одетыми и одинаково привлекательными. «Придется приказать девушкам одеваться по-разному, — решил я, — а иначе как же их различать? Интересно, а каковы они без одежды?» Однако я отогнал эту мысль, чтобы выслушать принца, который, сделав большой глоток из бокала, снова заговорил:

— У отца моего, как ты уже знаешь, четыре законные жены. Каждая из них по очереди принимает его в своей собственной юрте, но…

— В юрте?! — изумленно переспросил я.

Он рассмеялся.

— Это только так называется, хотя ни один монгол-кочевник не скажет, что это юрта. Видишь ли, в прежние дни, когда жизнь была кочевой, монгол-господин держал своих жен разбросанными по всей своей земле: каждая жила в собственной юрте, и, таким образом, куда бы господин ни ехал, он никогда не оставался ночью без жены. Сейчас, разумеется, каждая так называемая юрта жены — это роскошный дворец здесь, поблизости, и вдобавок весьма густо населенное место, больше напоминающее bok, чем юрту. Четыре жены — четыре дворца. Одна моя мать имеет постоянный штат больше трехсот человек. Фрейлины, гонцы, лекари, служанки, цирюльники, рабы, швеи и астрологи… Но я начал говорить о каратах.

Он внезапно замолчал, легонько прикоснувшись рукой к голове, и снова сделал большой глоток из бокала, после чего продолжил:

— Полагаю, отец мой находится сейчас в таком возрасте, что ему вполне достаточно четырех женщин, даже законных жен, которые тоже стареют. Однако существует древняя традиция: все подчиненные великому хану земли — в том числе такие далекие, как Польша и Индийская Арияна, — каждый год посылают ему самых прекрасных девушек, достигших брачного возраста. Разумеется, отец просто не в состоянии взять их всех в наложницы или служанки, но он также не может и разочаровать своих подданных, наотрез отказавшись от их даров. Таким образом, он ежегодно получает немало красивых и послушных девственниц.

Чимким опустошил свой бокал и отдал, даже не взглянув, через плечо, где Биликту-Биянту взяла его и стремглав выбежала.

— Каждый год, — продолжил он, — когда девушек раздают разным ильханам и ванам в разные земли и провинции, эти мужчины рассматривают их и оценивают подобно драгоценным камням. Внимательно изучив красоту лица, пропорции тела, цвет лица, волос, голос, изящество походки и прочее, девушку оценивают в четырнадцать карат, или в шестнадцать; или в восемнадцать, а случается, что и выше. И только тех, кого оценили больше, чем в шестнадцать карат, посылают сюда, в Ханбалык, и только те девушки, которые набрали двадцать четыре карата, могут надеяться на то, что останутся в окружении великого хана.

Хотя Чимким и не мог расслышать беззвучных шагов вернувшейся служанки, он поднял руку, и она приблизилась, как раз вовремя, чтобы снова наполнить его бокал. Казалось, это не удивило моего собеседника — словно он предполагал, что так и будет. Чимким снова сделал из бокала большой глоток и продолжил:

— Но даже эти, немногие девушки, оцененные в двадцать четыре карата, сначала должны какое-то время пожить с женщинами более старшего возраста здесь, во дворце. Те обследуют их еще более пристально, обращая особое внимание на то, как девушки ведут себя ночью. Не храпят ли во сне, не раскидываются ли на кровати? Затем, основываясь на рекомендациях старших женщин, отец выбирает нескольких девушек в качестве наложниц на следующий год, остальные становятся его служанками. Всех оставшихся он делит, в зависимости от их ценности в каратах, между своими министрами и придворными фаворитами, в соответствии с их рангом. Поздравь себя, Марко: он оценил тебя неожиданно высоко, раз велел выделить гостю девственниц в двадцать два карата.

Чимким замолчал и снова улыбнулся.

— Я не очень понимаю, почему ты так себя ведешь — возможно, тебе просто нравится оскорблять благородных правителей, называя их калмыками и бастардами. Надеюсь, что все остальные придворные не станут копировать твою манеру обращения, стремясь превзойти тебя и возвыситься до положения фаворитов.

Я прочистил горло и произнес:

— Ты упомянул, что девушек привозят из разных стран. Скажи, а почему ты решил выбрать для меня монголок?

— Так велел отец. Ты и так уже очень хорошо говоришь на нашем языке, но он хочет, чтобы ты достиг безупречной беглости. Известно, что разговоры в постели — лучший и скорейший способ выучить чужой язык. А почему ты спрашиваешь? Ты предпочитаешь женщин какого-нибудь другого племени?

— Нет-нет, — быстро возразил я. — Признаться, у меня еще не было возможности, хм, оценить монголок. С нетерпением ожидаю возможности провести этот опыт. Благодарю твоего отца и тебя за оказанный мне почет, Чимким.

Он пожал плечами.

— Они оценены в двадцать два карата — почти совершенство. — И, снова глотнув из бокала, наклонился ко мне, чтобы сказать уже серьезно, говоря теперь на фарси, так чтобы служанки не могли подслушать: — При дворе моего отца, Марко, немало благородных господ старше тебя и очень высокого ранга, которые никогда не получали в знак уважения от Хубилай-хана ничего лучше шестнадцати карат. Полагаю, ты это запомнишь. Любое дворцовое сообщество представляет собой муравейник со своими интригами, заговорами и замыслами, даже на уровне мальчишек-писарей или поварят на кухне. Многих при дворе озлобит, что молодого человека вроде тебя не отнесли к этому же уровню личинок муравьев — писарей и поварят. Ты пришелец и вдобавок ференгхи, что делает тебя вдвойне подозрительным, а тебя неожиданно и непонятно почему вдруг возвысили. Вчера вечером ты стал предметом зависти и злобы очень многих. Поверь мне, Марко, никто другой, кроме меня, не предостережет тебя по-дружески, потому что я единственный, кто может это сделать. Я второй человек после своего отца, я единственный в целом ханстве, кому не надо бояться Хубилая или завидовать его положению. Все остальные, напротив, видят в тебе угрозу. Поэтому будь все время начеку.

— Я верю тебе, Чимким, и благодарю тебя. А не знаешь ли ты какого-нибудь способа, чтобы я не стал мишенью завистников?

— Монгол, скачущий на коне, заботится о том, чтобы никогда не ездить по вершинам гор, а всегда держится чуть ниже гребня.

Я сел и обдумал этот совет. И тут же кто-то принялся скрестись во входную дверь. Одна из служанок скользнула туда, чтобы открыть. Мне было не очень понятно, как можно держаться подальше от вершин, пока живешь во дворце, разве только я стану постоянно расхаживать по нему, отбивая поклоны ko-tou. Служанка вернулась в комнату.

— Хозяин Марко, это посетитель, который назвался Синдбадом, он умоляет немедленно принять его.

— Что? — произнес я, захваченный мыслями о вершинах. — Но я не знаю никого по имени Синдбад.

Чимким посмотрел на меня и поднял брови, словно говоря: «Уже появились враги?»

Но тут я потряс головой, чтобы заставить ее снова заработать, и сказал:

— О, разумеется, я знаю этого человека. Прикажите ему войти.

Вошедший немедленно бросился ко мне. Вид у посетителя был совершенно безумный: он ломал руки, а его глаза и рот округлились от ужаса. Без всякого ko-tou или «салям» он заныл на фарси:

— Во имя семи путешествий моего тезки, хозяин Марко, я попал в проклятое место!

Я поднял руку, чтобы остановить раба и не дать тому ляпнуть что-нибудь неосмотрительное (достаточно было и моих собственных выступлений), после чего повернулся, чтобы обратиться к Чимкиму на том же языке:

— Позвольте мне, о наследный принц, представить вам моего раба Ноздрю.

— Ноздрю? — удивленно пробормотал Чимким.

Уловив мой намек, Ноздря отвесил ko-tou принцу, затем мне и кротко произнес:

— Хозяин Марко, я прошу вашего покровительства.

— Ты можешь говорить в присутствии принца. Он наш друг. Но скажи, почему ты назвался вымышленным именем?

— Я повсюду искал вас, хозяин. И воспользовался всеми своими именами, расспрашивая всех подряд и каждый раз называясь иначе. Я решил, что так будет благоразумней, потому что опасаюсь за свою жизнь.

— Почему? Что ты натворил?

— Ничего, хозяин! Клянусь — ничего! Я уже давно веду себя так безупречно, что в преисподней все наверняка опечалены. Я чист, как новорожденный ягненок. Это все Дондук и Уссу. Хозяин, спасите меня из этой скотобойни, которая называется казармой. Позвольте мне поселиться в вашем жилище. Я прошу всего лишь соломенный тюфяк. Я улягусь на пороге, как сторожевой пес. Вспомните, сколько раз я спасал вашу жизнь, хозяин Марко, и теперь спасите мою собственную!

— Что? Что-то я не припомню, чтобы ты спасал мне жизнь.

Чимким выглядел удивленным, а Ноздря, похоже, совсем потерял голову.

— Разве нет? А по-моему, хозяин, это было, только очень давно. Но даже если и нет, значит, просто пока не представилось случая. Тем не менее, когда в будущем вы попадете в опасную переделку, будет лучше, если я окажусь поблизости, под рукой, и…

Я перебил раба:

— А что такое произошло с Уссу и Дондуком?

— Это-то как раз меня и напугало, хозяин. Страшная судьба Уссу и Дондука. Они ведь не сделали ничего плохого, не так ли? Только сопровождали нас сюда от Кашгара, и делали это весьма толково, правда? — Не дожидаясь ответа, Ноздря продолжил лепетать: — И вот сегодня утром пришел отряд стражников, они связали Дондука и уволокли его. Мы с Уссу, уверенные, что произошла ужасная ошибка, начали расспрашивать в казарме и узнали, что Дондука отвели на допрос. Забеспокоившись, мы продолжили расспросы, и нам было сказано, что Дондук дал неудовлетворительные ответы, а потому в настоящий момент его хоронят.

— Amoredèi! — воскликнул я. — Он мертв?

— Надеюсь, что так, хозяин, в противном случае была совершена еще большая ошибка. Но это еще не все, хозяин, какое-то время спустя стражники пришли снова, связали Уссу и поволокли прочь и его. Едва придя в себя, я возобновил расспросы. Но мне грубо ответили, чтобы я поменьше интересовался способами пыток. Так вот, Дондука схватили, убили и похоронили, и Уссу тоже схватили, теперь моя очередь! Поэтому я сбежал из казармы, чтобы найти вас и…

— Тихо, — сказал я и бросил вопросительный взгляд на Чимкима.

Тот сказал:

— Отец обеспокоен и хочет выяснить все, что только возможно, о своенравном ильхане. Вспомни, ты ведь сам упомянул прошлым вечером, что вас сопровождали люди из личной охраны Хайду. Без сомнения, отец полагает, что они хорошо осведомлены о своем хозяине — вдруг тот готовит бунт? — Чимким остановился, заглянул в свой бокал и добавил: — Допросы проводит Ласкатель.

— Ласкатель? — удивленно пробормотал Ноздря.

Я принялся усиленно размышлять, от чего у меня заболела голова, и через некоторое время сказал Чимкиму:

— Это очень бесцеремонно с моей стороны вмешиваться в дела, которые касаются только монголов. Однако я чувствую некоторую долю ответственности…

Чимким осушил свой бокал и встал.

— Пойдем, я познакомлю тебя с Ласкателем.

Не скажу, что подобное заявление меня обрадовало. Я предпочел бы провести весь день в своих новых покоях — лечить головную боль и знакомиться с близнецами Биликту и Биянту, — но я отправился к Ласкателю и заставил Ноздрю пойти с нами.

Мы проделали немалый путь по крытым переходам, открытым дворам и каким-то лестницам, которые вели в подземелье, а затем снова долго шли через подземные мастерские, полные ремесленников, кладовые и винные погреба. После этого Чимким провел нас через анфиладу освещенных, но безлюдных комнат, их каменные стены были влажными от слизи и пятен лишайников. Здесь принц ненадолго остановился, чтобы тихим голосом сказать Ноздре, хотя, несомненно, его совет относился и ко мне тоже:

— Не употребляй больше слово «пытки», раб. Ласкатель чувствительный человек. Он обижается и негодует, когда так говорят. Даже когда речь идет о важном деле и он вынужден выбивать людям глаза и класть в пустые глазницы горячие угли, — это совсем не пытки. Называй это допросом, лаской, щекоткой — называй как угодно, но не пыткой — не ровен час ты и сам попадешь к Ласкателю, и тогда он припомнит тебе столь непочтительное отношение к его профессии.

Ноздря только громко сглотнул, а я сказал:

— Понимаю. В христианских темницах это официально называется «проводить допрос с пристрастием».

Наконец Чимким привел нас в помещение, которое, если бы не факелы и не слизь на стенах, могло вполне сойти за контору в процветающем торговом доме. Комната была полна высоких письменных столов, за которыми стояли служащие, занятые гроссбухами, документами или абаками — привычная рутина хорошо поставленного дела. Это была человеческая бойня, но бойня организованная и упорядоченная.

— Ласкатель и все его служащие — хань, — сказал Чимким в мою сторону. — Они гораздо лучше нас подходят для этого занятия.

По-видимому, даже наследному принцу не разрешалось входить во владения Ласкателя. Мы просто стояли и ждали, пока старший из этих служащих хань — высокий, с суровым выражением лица — не соблаговолил подойти к нам. Они с принцем какое-то время говорили на языке хань, затем Чимким перевел мне:

— Человека по имени Дондук допрашивали первым, он вел себя достойно, но отказался сообщить хоть какие-то сведения о своем хозяине Хайду. Тогда он был, как ты выражаешься, допрошен с пристрастием, на пределе способностей Ласкателя. Но Дондук оказался упрямым, и таким образом — поскольку мой отец издал на сей счет приказ — его предали «смерти от тысячи». Затем был арестован человек по имени Уссу. Он также вынес и обычный допрос, и допрос с пристрастием, и теперь тоже будет предан «смерти от тысячи». Оба, разумеется, заслужили ее, будучи предателями по отношению к верховному правителю, моему отцу, но… — Чимким произнес это даже с какой-то гордостью, — Дондук и Уссу преданы своему ильхану, непоколебимы и храбры. Они настоящие монголы.

— Скажи, а что такое «смерть от тысячи»: от тысячи чего?

Чимким ответил, снова понизив голос:

— Марко, называй это смертью от тысячи ласк, тысячи мучений, тысячи проявлений нежности, какая разница? Получив хоть что-нибудь в таком количестве, человек умрет. И название означает всего лишь, что смерть будет медленной.

Он явно хотел на этом закончить разговор, но я сказал:

— Я никогда не питал особой любви к Дондуку, а вот Уссу был гораздо более приятным попутчиком. Мне бы хотелось узнать, как долго его еще будут мучить.

Чимким недовольно скривился, но повернулся и снова заговорил со старшим служащим. Тот, похоже, удивился, немного помялся и вышел из комнаты через обитую железом дверь.

— Только моему отцу или мне разрешается созерцать это, — зашептал Чимким. — И даже я должен говорить Ласкателю льстивые комплименты и униженно извиняться за то, что оторвал его от работы. Сейчас ты увидишь Ласкателя.

Я ожидал, что старший служащий появится обратно, ведя за собой некое чудовищное волосатое подобие человека — широкоплечего, с мускулистыми руками, нависшими бровями, одетого во все черное, как Мясник в Венеции, или в красное, под цвет адского пламени, как палач дивана в Багдаде. Однако если предыдущий представитель этого ведомства выглядел вылитым служащим, то человек, который вернулся с ним, был просто квинтэссенцией чиновника: седовласый, бледный, хрупкий, с суетливыми манерами, одетый в шелка жеманного розовато-лилового цвета. Он пересек комнату маленькими аккуратными шажочками и взглянул на нас пренебрежительно, очень сильно de haut en bas[181], несмотря на то что нос у него был, как и у всех хань, совсем крошечный. Он выглядел прирожденным чиновником-бюрократом. Я подумал, что этот человек никак не может быть палачом. Но он обратился к нам по-монгольски:

— Я Пинг, Ласкатель. Что вы хотите от меня? — Его голос звучал твердо и сдержанно, в нем не чувствовалось скрытого негодования, характерного для речи служащего, которого оторвали от работы.

— Я Чимким, наследный принц. И я хотел бы, господин Пинг, чтобы вы объяснили моему благородному гостю, что такое «смерть от тысячи».

Удивительное создание пренебрежительно фыркнуло:

— Я не привык, что со мной беседуют в такой грубой манере, и не отвечаю на подобные вопросы. Самые благородные гости здесь — мои собственные.

Чимким, возможно, и побаивался Ласкателя, но он все-таки был наследным принцем. Более того, он был монголом, которого оскорбил простой хань. Поэтому Чимким выпрямился во весь свой рост и возмущенно рявкнул:

— Ты государственный служащий, не забывай это и изволь быть вежливым! Я твой принц, а ты нагло пренебрег ko-tou! Немедленно поклонись!

Ласкатель Пинг вздрогнул, словно мы кинули в него раскаленными углями, послушно упал на пол и сделал ko-tou. Все остальные служащие в комнате в страхе склонились над своими столами, похоже, они впервые столкнулись с таким. Чимким застыл над распростертым на полу человеком на несколько мгновений, прежде чем приказать тому подняться. После того как Пинг встал, он стал неожиданно спокойным и внимательным, так обычно бывает с наглецами, когда кто-нибудь наберется смелости и рявкнет на них. Ласкатель залебезил перед Чимкимом, изображая усердие и готовность выполнить любую прихоть принца.

Тот сердито произнес:

— А теперь расскажи господину Марко, и немедленно, что такое «смерть от тысячи».

— С удовольствием, — ответил Ласкатель. Он повернулся ко мне с такой же мягкой улыбкой, которой удостоил Чимкима, и заговорил тем же елейным голосом, но его взгляд, направленный на меня, был ледяным и злым взглядом змеи.

— Господин Марко, — начал Ласкатель. (В действительности он сказал «господин Max-ко», в обычной манере хань, но я постепенно приучился к неслышному «р» в их речи и уже не обращал на это внимания.) — Господин Марко, это называется «смертью от тысячи», потому что для казни требуется тысяча маленьких кусочков шелковой бумаги, свернутых и перемешанных в корзине. На каждом таком кусочке написаны одно, два, максимум — три слова, которые обозначают части человеческого тела. Пупок, например, или правый локоть, или верхняя губа, или большой палец левой ноги, или еще что-нибудь. Разумеется, в человеческом организме нет тысячи частей — по крайней мере, тысячи, способных испытывать боль, как кончик пальца, скажем, или деятельность которых можно приостановить, как почки. Если быть точным, традиционно Ласкатель насчитывает только триста тридцать шесть подобных частей тела. Таким образом, бумаги, покрытые письменами, почти все встречаются по три раза. То есть у нас получается следующее: триста тридцать две части тела, названия которых трижды написаны на отдельных листках бумаги, что в целом составляет число девятьсот девяносто шесть. Вы следите, господин Марко?

— Да, господин Пинг.

— Тогда вы заметите, что названия четырех частей тела не пишут на листках по три раза. Их названия записаны лишь однажды, на четырех листках бумаги, в результате и получается тысяча. Я позже объясню, почему делают такое исключение, — если вы сами потом не догадаетесь. Итак, у нас есть тысяча маленьких свернутых бумажек. Каждый раз, когда какого-нибудь мужчину или женщину приговаривают к «смерти от тысячи», то прежде чем я сам начну заниматься «объектом», мои помощники вновь как следует перемешивают эти бумажки в корзине. А делается это для того, чтобы уменьшить вероятность повторения «ласк», что доставляет ненужные мучения «объекту» и вызывает скуку у меня.

Да он и правда в душе настоящий чиновник, подумал я: излишне педантичный, все тщательно высчитывает, называет жертву «объектом», с величавой снисходительностью объясняет мне механику своего дела. Но я был не настолько глуп, чтобы показать ему свое отношение. Вместо этого я заметил почтительно:

— Простите меня, господин Пинг. Но все это — написание, скручивание и разбрасывание бумажек — какое отношение это имеет к смерти?

— К смерти? Это имеет отношение к умиранию! — резко сказал он, словно я произнес нечто совершенно неуместное. И, бросив лукавый взгляд на стоящего в стороне принца Чимкима, заметил: — Какой-нибудь грубый варвар может убить «объект». Но искусно вести, манить и обхаживать мужчину или женщину через умирание — ах, для этого существует Ласкатель!

— Понятно, — сказал я. — Пожалуйста, продолжайте.

— После того как «объект» опорожнит мочевой пузырь и кишечник, дабы предотвратить возможные досадные случайности, его надежно, но удобно привязывают стоймя между двумя столбами, так чтобы я легко мог «приласкать» его как спереди, так сзади или сбоку, где потребуется. На моем рабочем подносе имеются триста тридцать шесть отделений, на каждом аккуратно подписано соответствующее название части тела, и в каждом лежит один или несколько изящных инструментов, искусно сделанных специально для того, чтобы их можно было использовать на какой-то определенной части тела. Тут есть своя специфика в зависимости от того, что это за часть: плоть, сухожилие, мышца, оболочка, пузырь или хрящ. Инструменты могут быть ножами разной формы, шилами, щупами, иглами, щипчиками, скребками. Инструменты каждый раз заново затачивают и полируют, а помощники (их называют «промокатели жидкостей» и «штопальщики») пребывают в готовности. Я начинаю с традиционного медитирования Ласкателя. Таким образом, я настраиваю себя не только на страхи «объекта», но и на его самые сокровенные опасения и возможные реакции на самых глубоких уровнях. Искусный Ласкатель способен испытывать очень схожие чувства со своим «объектом». Согласно легенде, когда-то давным-давно самым лучшим Ласкателем была женщина, которая могла так настроиться, что кричала, корчилась и рыдала в унисон со своим «объектом» и даже умоляла простить ее.

— Кстати, о женщинах, — сказал Ноздря. Все это время он стоял, спрятавшись за мной и съежившись, чтобы казаться невидимым. Но его похотливое любопытство, должно быть, пересилило робость. Он говорил на фарси, обращаясь к принцу: — Женщины все-таки отличаются от мужчин, принц Чимким. Знаете… в определенных частях тела… в общем, здесь и там. Наверное, в таких случаях господин Ласкатель вешает разные бирки и использует различные инструменты?

Ласкатель сделал шаг назад.

— Кто… это… такой? — произнес он со сдержанным отвращением, как если бы шел по улице и внезапно наступил в дерьмо, а оно вдруг имело наглость запротестовать вслух.

— Простите раба за дерзость, господин Пинг, — мягко сказал Чимким. — Но точно такой же вопрос пришел в голову и мне тоже. — Он повторил его на монгольском языке.

Палач снова издал вздох, присущий служащему-бюрократу.

— Различия между мужчиной и женщиной, если рассматривать их с точки зрения «ласки», поверхностны. Вот, например, когда на свернутом листке бумажки читаешь — «красный драгоценный камень», это означает самый выступающий из гениталий орган, который имеет большой размер у мужчин и очень маленький у женщин. Если на бумажке написано — «нефритовая железа», правая или левая, это означает яички мужчины или внутренние половые железы женщины. Если читаешь — «глубокая долина», это дословно означает женское лоно, а в случае с мужчиной это его внутренняя миндалина, или так называемое третье яичко.

Ноздря издал непроизвольное «уй!», словно от боли. Ласкатель уставился на него.

— А теперь могу я продолжить? После медитирования процедура проходит так. Я наугад вытаскиваю из корзины бумажку, разворачиваю ее, и в ней говорится, какая часть тела «объекта» предназначается для «ласки». Предположим, там сказано: левый мизинец. Разве я должен браться за «объект» подобно мяснику и отрывать его левый мизинец? Нет. А что тогда, интересно, прикажете делать в случае, если такая же бумажка попадется мне снова? Итак, для начала я могу просто загнать иголку глубоко под ноготь. Во второй раз, возможно, разрежу палец до кости по всей длине. И только если бумажка попадется мне в третий раз, я отрублю палец полностью. Обычно вторая бумажка, которую я вытаскиваю, ведет меня к иной части тела «объекта» — другой конечности, носу или, скажем, к «нефритовой железе». Хочу заметить, что три раза подряд одинаковые бумажки попадаются очень редко. Случается, правда, что одна и та же часть тела выпадает дважды, но столь скучная вещь происходит не часто. За всю мою карьеру лишь единственный раз все три бумажки с названиями одной и той же части тела «объекта» попались мне одна за другой. Незабываемо! Позже я попросил математика Лин Нгана рассчитать для меня, как часто могут происходить такие исключительные случаи. Насколько я помню, он сказал, что-то около одного случая на три миллиона. Это произошло много лет тому назад. Это был левый сосок…

Казалось, палач погрузился в блаженные размышления о прошлом. Но вскоре резко очнулся и продолжил:

— Возможно, теперь вы начинаете постигать, каким мастером своего дела должен быть Ласкатель. Не подумайте, что я просто бегаю взад-вперед, вытаскиваю бумажки и затем отрезаю куски от «объекта». Нет, я продолжаю свою работу неспешно, размеренно, потому что у «объекта» должно быть достаточно времени, чтобы прочувствовать каждую разновидность боли. А боль может варьироваться по своей природе: сначала — разрезание, затем — прокол, после этого — растирание, прижигание, сминание и так далее. Конечно же, раны тоже должны различаться по своей остроте — так, чтобы «объект» испытывал не агонию во всем теле, а боль в разных местах, которую он может различить и идентифицировать. Вот, например, верхний коренной зуб медленно выкручивают, а ноготь вытаскивают из пазухи вверх. А локтевой сустав очень медленно ломают и выкручивают, зажав в тиски моего собственного изобретения. Или, скажем, раскаленный докрасна металлический щуп вставляют во внутренний канал «красного драгоценного камня» мужчины, тогда как в отверстие «красного драгоценного камня» женщины со всей нежностью направляют маленький цилиндр округлой формы. А между этим, возможно, сдирают кожу с грудной клетки и оставляют ее висеть в виде передника.

Я сглотнул и спросил:

— Как долго это продолжается, господин Пинг?

Он чуть пожал плечами, выразив презрение.

— Пока «объект» не умрет. Именно это и называется «смерть от тысячи». Однако еще никто не умирал от умирания, если вы меня понимаете. В этом и состоит мое величайшее искусство — продолжить умирание и даже уменьшить мучения «объекта» от этого. С другой стороны, никто еще не умирал от абсолютной боли. Даже я иногда удивляюсь тому, какую боль можно вызвать и как долго ее возможно терпеть. Между прочим, я раньше был лекарем, таким образом, никогда не нанесу по небрежности смертельную рану. И еще я знаю, как не дать «объекту» преждевременно умереть от потери крови или не вызвать шок тела. Мои помощники — «промокатели» умеют прекрасно остановить кровотечение, а если мне требуется проколоть трудный орган вроде пузыря, еще в самом начале процедуры «ласки» мои «штопальщики» смотрят, как лучше заткнуть то, что я должен удалить.

— Скажите, — я решил сформулировать вопрос иначе, — а как долго «объект» может переносить эти «заботы»?

— Это главным образом зависит от случая. От свернутых листков бумаги и порядка, в каком случай приводит их в мои руки. Вы верите в каких-нибудь богов или богинь, господин Марко? Тогда, вероятно, боги регулируют очередность бумажек в соответствии с размерами преступления «объекта» и суровости наказания, которое он заслужил. Случай или боги в любое время могут направить мою руку к одной из тех четырех бумажек, про которые я уже упоминал.

И Ласкатель поднял свои тонкие брови, испытующе глядя на меня.

Я кивнул и сказал:

— Думаю, я догадался. Там, должно быть, записаны четыре жизненно важных органа, поражение которых вызовет быструю смерть вместо медленного умирания.

Он воскликнул:

— Синяя краска синее самого растения индиго! Как говорится, ученик превосходит своего учителя. — Он тонко улыбнулся. — Господин Марко — способный учащийся. Вы можете и сами стать хорошим… — Я, разумеется, ожидал, что он скажет: Ласкателем. Я не хотел быть палачом — ни плохим, ни хорошим. Однако я был вознагражден совершенно иначе, когда Пинг произнес: — Хорошим «объектом», потому что все ощущения усиливаются, если хорошо понимаешь механизм «ласки». Да, имеется четыре места — сердце, естественно, еще одно в позвоночнике и два в мозгу, — где воткнутое туда острое лезвие вызовет мгновенную смерть, как правило совершенно безболезненную. Вот почему эти слова написаны на бумажках только один раз: ведь как только какая-либо из этих бумажек попадает мне в руки, «ласка» заканчивается. Я всегда советую «объекту» молиться, чтобы она попалась как можно скорее. И женщины, и мужчины обычно молятся — сначала про себя, затем — вслух и иногда, конечно же, очень громко. «Объект» тешит себя этой надеждой — в действительности очень призрачной надеждой: четыре случая из тысячи, — что, согласитесь, придает агонии определенную утонченность.

— Простите, господин Пинг, — встрял Чимким. — Но вы так и не сказали, как долго длится «ласка»?

— Опять же это зависит, мой принц, частично от воли непредсказуемых богов и случая, а частично — и от меня. Если я не перегружен «объектами», которые ждут своей очереди, и хочу растянуть удовольствие, я могу вытаскивать бумажки через час. Если я устанавливаю, скажем, десятичасовой рабочий день и если случай позволяет нам пройти почти через всю тысячу свернутых бумажек, тогда «смерть от тысячи» может продолжаться до ста дней.

— Dio me varda! — воскликнул я. — Но мне сказали, что Дондук уже мертв. А ведь он поступил к вам только сегодня утром.

— Тот монгол? Да, он ушел прискорбно быстро. Его тело уже было повреждено предварительным допросом. Нет нужды сочувствовать мне, хотя я и благодарю вас, господин Марко. Я не слишком разочарован. У меня есть другой монгол, уже приготовленный для «ласки». — Палач вздохнул еще раз. — Вот тут мне действительно можно посочувствовать, ибо вы прервали мою медитацию.

Я повернулся к Чимкиму и, заговорив для секретности на фарси, спросил его:

— Неужели твой отец действительно установил эти… эти ужасные пытки? Для того, чтобы их выполнял этот… самодовольный любитель чужих мучений?

Ноздря, стоявший сбоку, начал многозначительно и поспешно дергать меня за рукав. Видимо, он заметил полный ненависти взгляд этого человека, который он вперил в меня, словно один из своих отвратительных щупов.

Чимким мужественно пытался подавить гнев, вызванный моими словами. Сквозь стиснутые зубы он произнес:

— Старший брат, — (обращаясь ко мне официально, хотя из нас двоих он был старше), — старший брат Марко, к «смерти от тысячи» приговаривают только за особо тяжкие преступления, и предательство возглавляет этот список.

И вот тут-то я понял, как ошибался в оценке отца Чимкима. Если Хубилай мог приговорить к такой чудовищной смерти своих соратников и соотечественников монголов — двух прекрасных воинов, чье преступление заключалось лишь в том, что они были преданы своему командиру Хайду, подчиняющемуся великому хану, — тогда то, что я увидел в первый день в ченге, никак не могло быть простой игрой на публику, призванной произвести впечатление на нас, посетителей. Очевидно, Хубилай вовсе не собирался предостерегать и поучать остальных, вынося такие приговоры. Его ни на йоту не заботило, что о нем подумают какие-то чужеземцы. (Я ведь мог никогда и не узнать об ужасной судьбе Уссу и Дондука; таким образом, это, разумеется, было сделано не для того, чтобы запугать нашу компанию.) Великий хан, безусловно, просто продемонстрировал свою абсолютную власть. Выяснять, критиковать или высмеивать его мотивы было равносильно самоубийству — к счастью, на этот раз у меня хватило ума промолчать, — и даже одобрять его действия не стоило, ибо сие было бесполезно. Великий хан ни в ком не нуждался: он просто делал то, что делал. Ну я, по крайней мере, извлек из всего этого урок: с этого момента и на протяжении всего времени моего пребывания в империи Хубилая я ходил проворно, а говорил неспешно.

И все-таки в тот день я попытался изменить кое-что.

— Я уже говорил тебе, Чимким, — сказал я принцу. — Дондук не был моим другом, и в любом случае он уже так и так мертв. Но Уссу — тот мне нравился, и ведь это мои опрометчивые слова навлекли на него несчастье. Уссу пока еще жив. Разве нельзя что-нибудь сделать, чтобы смягчить наказание?

— Предатель должен принять «смерть от тысячи», — неумолимо произнес Чимким. А затем добавил, уже не таким непримиримым тоном: — Сейчас посмотрим, что тут можно сделать.

— Ах, мой принц, это вам прекрасно известно, — произнес Ласкатель с притворной улыбкой. К моему удивлению и ужасу, он говорил на правильном фарси. — Возможно только одно смягчение. И вы можете договориться о таком соглашении с моим старшим служащим. А теперь простите меня, принц Чимким, господин Марко…

Он снова просеменил через всю комнату, сделал знак старшему служащему присоединиться к нам, а затем исчез за обитой железом дверью.

— Что он имел в виду? — спросил я Чимкима.

Тот недовольно произнес:

— Взятку, которую время от времени дают в таких случаях. Хотя прежде сам я никогда этого и не делал, — добавил он с отвращением. — Обычно взятку дают родственники «объекта». Они могут лишиться всего и заложить свои жизни, чтобы наскрести необходимую сумму. Господин Пинг, должно быть, самый богатый чиновник в Ханбалыке. Надеюсь, отец никогда не услышит о глупости, которую я совершил, иначе он поднимет меня на смех. А ты, Марко, я полагаю, ты никогда больше не попросишь меня о подобном одолжении.

Старший служащий медленно подошел к нам и вопросительно поднял брови. Чимким засунул руку в кошель, который висел у него на поясе, и заговорил в иносказательной манере хань:

— Я приготовил для «объекта» Уссу противовес, чтобы поднялись наверх четыре бумажки. — Он достал несколько золотых монет и осторожно вложил их в ладонь старшего служащего.

— Что это значит, Чимким? — спросил я.

— Это означает, что четыре бумажки с названиями жизненно важных органов передвинутся вверх в корзине, где вскоре на них натолкнется рука Ласкателя. А теперь пошли.

— Но как же?..

— Это все, что можно сделать! — Он стиснул зубы. — А теперь пошли, Марко!

Ноздря тоже потянул меня за рукав, но я настаивал:

— А ты уверен, что это произойдет? Ласкатель не перепутает свернутые бумажки — они все так похожи…

— Нет, мой господин, — заверил старший служащий на монгольском языке. Впервые за все время он говорил доброжелательно. — Дело в том, что остальные девятьсот девяносто шесть бумажек выкрашены в красный цвет, он у хань символизирует удачу. И только эти четыре бумажки фиолетовые, у хань это цвет траура. Ласкатель их ни за что не перепугает.

Глава 4

Следующие несколько дней я провел дома. Распаковывал вещи и обустраивался в своих новых покоях — с помощью Ноздри, потому что я разрешил рабу переехать ко мне и положить свою подстилку в одной из моих наиболее просторных гардеробных. Я потихоньку начал знакомиться с близнецами Биликту и Биянту, изучать путь вокруг центрального здания дворца и остальных сооружений, садов и дворов, которые превращали дворец в город внутри города. Но о том, как я проводил свободное время, я расскажу позже, тем более что теперь его у меня оставалось не так-то много. И вот почему.

Однажды днем управляющий сказал, что меня желают видеть Хубилай-хан и ван Чимким. Покои великого хана располагались неподалеку от моих комнат, и я стремительно направился туда, решив, что он узнал о посещении темницы и теперь собирается наказать нас с Чимкимом за то, что мы вмешались в дела Ласкателя. Я с поклонами прошел через анфиладу великолепных покоев, в сопровождении огромного числа секретарей, вооруженных охранников и красивых женщин, пока наконец не попал в самую дальнюю гостиную, где склонился в глубоком ko-tou. Мне разрешили сесть, предложив на выбор напитки из графинов, которыми был уставлен поднос служанки. Я взял бокал с рисовым вином, и великий хан начал довольно приветливо расспрашивать меня:

— Как продвигается ваше изучение языка, молодой Поло?

Я постарался не покраснеть и пробормотал:

— Я узнал много новых слов, великий хан, но не тех, которые можно произнести в вашем августейшем присутствии.

Чимким сухо заметил:

— Не думал, что есть слова, Марко, которые ты не сможешь произнести где-либо.

Хубилай рассмеялся.

— Я намеревался начать беседу дипломатично, в манере хань, лишь косвенно касаясь интересующего меня предмета. Но мой грубый монгольский сын идет прямо к цели.

— Я уже поклялся себе, великий хан, — сказал я, — что впредь буду придерживать свой не в меру резвый язык и опасаться опрометчивых суждений.

Он обдумал это мое заявление.

— Ну да, тебе, наверное, следует быть более осмотрительным в выборе слов, прежде чем выпалить их. Но твои суждения мне нужны, именно поэтому я хочу, чтобы ты бегло и правильно научился говорить на нашем языке. А теперь посмотри, Марко. Ты знаешь, что это такое?

Он показал на предмет в центре комнаты — огромную бронзовую урну, которая стояла на восьми ножках высотой в половину ее диаметра. Она была покрыта резьбой, а снаружи к ней были прикреплены восемь изогнутых изящных бронзовых драконов: их хвосты обвивались вокруг наружного обода урны, а головы свешивались к самому основанию. Каждый дракон сжимал в зубах огромную, безупречной формы жемчужину, а вдоль основания вокруг урны сидели восемь бронзовых лягушек, под каждым драконом по одной, их рты были раскрыты, словно они собирались поймать жемчужины.

— Впечатляющее произведение искусства, великий хан, — сказал я. — Но не представляю, как это работает.

— Перед тобой устройство, определяющее землетрясения.

— Простите?

— Земля в Китае время от времени сотрясается от подземных толчков. И если где-то происходит толчок, это устройство сообщает мне о нем. Его придумал и отлил мой мудрый придворный кузнечных дел мастер, и только он полностью понимает, как это устройство работает. Каким-то образом землетрясение, даже если оно происходит так далеко от Ханбалыка, что никто здесь не ощущает его, заставляет челюсти одного из драконов раскрываться, и он роняет свою жемчужину в утробу сидящей под ним лягушки. Толчки другого рода не оказывают никакого воздействия. Я пробовал топать ногами, подпрыгивать и плясать вокруг урны — а ведь я отнюдь не мотылек, — но ничего не произошло.

Я мысленно представил, как царствующий великий Хубилай скачет по комнате, словно любопытный мальчишка, его богатые одежды вздымаются, борода трясется, шлем-корона съезжает набекрень, и, возможно, все его министры при этом изумленно таращат глаза. Но я вспомнил о своей клятве и не улыбнулся.

Великий хан продолжил объяснение:

— По тому, какая именно жемчужина падает, я узнаю направление, где происходит землетрясение. Я не могу определить, на каком расстоянии оно случилось или насколько оно разрушительное, но я могу немедленно послать отряд, который галопом поскачет в ту сторону, и вскоре посланцы мне обо всем подробно доложат.

— Чудесное устройство, великий хан.

— Хотелось бы, чтобы и мои осведомители столь же лаконично и надежно сообщали обо всем, что происходит в моих владениях. Ты слышал доклад этих ханьских шпионов — они долго болтали о цифрах, пунктах и сводках, но так и не сказали мне ничего.

— Хань просто помешаны на цифрах, — заметил Чимким. — Пять вечных достоинств. Пять главных взаимосвязей. Тридцать позиций для занятий любовью, шесть способов проникновения и девять видов движения. Они даже вежливость расписали по пунктам. Насколько мне известно, у них есть три сотни правил проведения церемониала и три тысячи правил поведения.

— Однако другие мои осведомители, Марко, — сказал Хубилай, — мусульмане и даже монголы имеют привычку исключать из своих донесений любой факт, который, как они считают, может причинить беспокойство или расстроить меня. Я управляю огромным государством и сам не могу оказаться одновременно повсюду. Как сказал один мудрый ханьский советник: «Можно покорять верхом, но для того, чтобы править, надо слезть с коня». Поэтому я в значительной степени завишу от приходящих издалека донесений, а они подчас содержат все, что угодно, кроме того, что действительно необходимо.

— Взять, например, этих шпионов, — вставил Чимким. — Пошли их на кухню — присмотреть за сегодняшним супом, и они донесут о его количестве, густоте, ингредиентах, цвете, аромате и объеме пара, который от него исходит. Они донесут обо всем, но только не о том, вкусный он или нет.

Хубилай кивнул.

— Что произвело на меня впечатление на пиру, Марко, — и мой сын с этим согласен, — что у тебя, оказывается, есть дар распознавать вкус вещей. После бесконечного доклада шпионов ты сказал лишь несколько слов. Правда, не слишком тактичных, но они рассказали мне о вкусе супа, который готовят в Синьцзяне. И мне бы хотелось, чтобы ты использовал этот свой дар у меня на службе.

Я спросил:

— Вы хотите, чтобы я стал шпионом, великий хан?

— Нет. Шпион должен оставаться незаметным, а любой ференгхи слишком бросается в глаза повсюду в моих владениях. Кроме того, я никогда не попрошу порядочного человека торговаться с ворами и сплетниками. Нет, у меня на уме другие поручения. Но чтобы их выполнить, ты должен сначала научиться многому, кроме того, чтобы бегло говорить по-монгольски. Это будет не просто. И потребует много времени и усилий.

Он бросил на меня испытующий взгляд, словно хотел убедиться, не испугаюсь ли я тяжелой работы, поэтому я набрался храбрости и сказал:

— Великий хан оказывает мне огромную честь, если просит от меня всего лишь выполнить тяжелую работу. И честь эта тем больше, если он собирается впоследствии поручить мне некое важное задание.

— Не очень-то торопись соглашаться. Твои дядья, я слышал, планируют какие-то коммерческие предприятия. Торговля проще и прибыльней, безопасней и спокойней, чем то, что я хочу тебе поручить. Поэтому ты волен остаться со своими дядьями, если хочешь. Подумай хорошенько. Марко.

— Спасибо, великий хан. Но если бы я ценил только безопасность и спокойствие, я бы вообще остался дома.

— Согласен. Правду говорят: «Тот, кто хочет высоко забраться, должен многое оставить позади».

Чимким добавил:

— Еще говорят. «Для сильного духом человека не существует стен, только широкие дорога».

Я решил, что при случае поинтересуюсь у отца, не здесь ли, в Китае, он нахватался поговорок, которые постоянно изрекает.

— Дай мне сказать еще, молодой Поло, — продолжил Хубилай. — Я не прошу тебя ломать голову над тем, как работает устройство, определяющее землетрясения, — а это достаточно тяжелое задание, — но я попрошу тебя кое о чем, еще более трудном. Я хочу, чтобы ты досконально изучил работу моего двора и правительства, которая еще более запутана, чем внутренности этой таинственной урны.

— Я к вашим услугам, великий хан.

— Подойди сюда. — И Хубилай показал на окно, такое же, как и в моих покоях, но сделанное не из прозрачного стекла, а из мерцающей полупрозрачной слюды, вставленной в узорчатую раму. Он отпер его, распахнул и сказал: — Посмотри туда.

Нашему взору предстала огромная дворцовая территория, где я пока что не бывал, потому что эта часть все еще строилась. Здесь было только огромное количество желтоватой земли, разбросанной вперемешку с кучами камней, горы инструментов и группы потных рабов и…

— Amoredèi! — воскликнул я. — Что это за гигантские звери? Почему рога у них растут так странно?

— Глупый ференгхи, это не рога, это бивни. Видел когда-нибудь слоновую кость? Это животное в южных тропиках, откуда оно происходит, называется gajah. В монгольском языке для него нет названия.

Чимким подобрал слово на фарси:

— Fil. — Это слово я знал.

— Слоны! — в восторге выдохнул я. — Ну, конечно! Я же видел одного на рисунке, но он был не настолько хорош.

— Не важно, — сказал Хубилай. — Видишь, что эти gajah нагромождают?

— Это похоже на огромную гору черных блоков, великий хан.

— Так оно и есть. Придворный архитектор разбивает для меня здесь большой парк, я поручил ему насыпать в нем холм. И посадить там траву. Ты видел траву в других моих дворах?

— Да, великий хан.

— Ты можешь сказать о ней что-нибудь определенное?

— Боюсь, что нет. Она выглядит точно так же, как и та трава, по которой мы проезжали на протяжении тысяч ли.

— Это ее особенность — она не декоративная, а самая обычная, душистая трава, как в великих степях, где я родился и вырос.

— Простите, великий хан, полагаю, я должен извлечь из этого какой-то урок…

— Мой двоюродный брат ильхан Хайду сказал тебе, что я выродился в нечто меньшее, чем монгол. В известном смысле он был прав.

— Но, великий хан!

— В известном смысле. Я ведь все-таки слез с коня, чтобы управлять своими владениями. Поступив так, я познал восхитительные изобретения и достижения образованных хань, и я воспользовался ими. Я постарался стать вежливым, а не грубым, дипломатичным, а не требовательным, то есть в большей степени таким, каким пристало быть императору, а не воину-завоевателю. Так что я действительно изменился и перестал быть монголом вроде Хайду. Однако я ничего не забыл и не отрекся от своего происхождения, боевого прошлого, своей монгольской крови. О чем и говорит этот холм.

— Мне очень жаль, великий хан, — сказал я, — но я все еще не улавливаю.

Он повернулся к сыну:

— Объясни, Чимким.

— Видишь ли, Марко, этот холм станет великолепным парком, с террасами, окруженными ивами, водопадами и привлекательными павильонами, искусно построенными повсюду. Все вместе это будет украшением дворцовых земель. Это делается в манере хань и отражает наше восхищение их искусством. Но одновременно это и нечто большее. Архитектор мог бы насыпать холм из желтой местной земли, но мой царственный отец приказал соорудить его из «кара». Горючего камня, который, возможно, никогда не понадобится, только в случае, если дворец осадят враги, тогда у нас будет неограниченный запас топлива. Это мышление воина. А сам холм будет окружен постройками, водопадами и клумбами и усажен зеленой степной травой. Живым напоминанием нашего монгольского наследия.

— Ага, — произнес я, — теперь все ясно.

— У хань есть короткая поговорка, — сказал Хубилай. — Bai wen buru yi jian. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Ты увидел. Итак, теперь позволь мне рассказать о том, как я управляю государством.

Мы вернулись на свои места. Подчиняясь каким-то неслышным приказам, служанки проскользнули в комнату и вновь наполнили наши бокалы.

Великий хан продолжил:

— Все мы люди, Марко, со своими достоинствами и недостатками. Ты согласился поступить ко мне на службу, что меня удивило, поскольку я уверен, что ты осуждаешь мои методы управления.

— Но, великий хан, — произнес я в полном ужасе, — кто я такой, чтобы осуждать хана всех ханов? Это было бы неслыханной дерзостью.

Он сказал:

— Мне доложили о твоем визите к Ласкателю. — Должно быть я бросил невольный взгляд на его сына, потому что Хубилай продолжил: — Я знаю, что Чимким был с тобой, но рассказал мне об этом не он. Не сомневаюсь, что тебя привело в ужас то, как я обошелся с людьми Ханду.

— Сказать по правде, великий хан, обращение с ними действительно показалось мне слишком жестоким.

— Нельзя приручить волка, если выдернуть ему всего один зуб.

— Они довольно долго были нашими спутниками, великий хан и все это время оба вели себя отнюдь не по-волчьи.

— По прибытии сюда их встретили радушно и разместили вместе с моей дворцовой стражей. Воины-монголы не болтливы, но эти двое задавали слишком много вопросов, тщательно продуманных вопросов, своим соседям по казарме. Мои люди отвечали уклончиво, так что в любом случае те двое не узнали бы никаких ценных сведений. Ты знаешь, что я отправил шпионов во владения Хайду. Неужели ты думаешь, что он не способен сделать то же самое?

— Но… — пробормотал я в изумлении. — Я не думал…

— Как властителю широко раскинувшейся империи, мне приходится управлять огромным количеством очень разных народов и стараться удержать в голове все их особенности. Хань терпеливы и уклончивы, персы лежат в засаде, как львы, тогда как все остальные мусульмане — фанатичные овцы, армяне любят пресмыкаться, и так далее. Я, может, и не всегда обращаюсь со всеми ними как следует. Но монголов я понимаю очень хорошо. Здесь я должен править железной рукой, потому что в их лице я правлю железными людьми. Понял?

— Да, великий хан, — слабым голосом произнес я.

— А может, тебе не понравилось и как я обращался с кем-нибудь другим?

— Ну. — Я заколебался, потому что, казалось, он и так уже знает. — Вообще-то… я подумал… в тот день в ченге… вы довольно резко выставили тех голодающих крестьян из провинции Хунань.

Так же резко он сказал:

— Я не помогаю тем, кто, оказавшись в беде, распускает сопли и молит о помощи. Я предпочитаю награждать тех, кто переживает трудности. Любой, кого надо спасать, не стоит этого. Когда на людей сваливается внезапное несчастье или же они попадают в продолжительные неприятности, лучшие и самые стоящие выживут. Остальными можно пренебречь.

— Но хоть что-то можно было для них сделать?

— Есть такие люди, которым дай палец — они откусят всю руку. Тебе такие не встречались? Подумай хорошенько.

Я подумал, но вспомнил лишь, как сам в детстве пытался помочь выжить портовым ребятишкам. Худенькое милое личико малышки Дорис всплыло в моей памяти.

Я сказал:

— Великий хан, ваше презрение к беспомощно пускающим слезы мужчинам и женщинам мне понятно. Но голодающие дети?

— Если это отпрыски тех, кем можно пренебречь, с ними можно поступить так же. Пойми это, Марко Поло. Дети — это самый дешевый и легко пополняемый ресурс на земле. Сруби дерево, и, чтобы выросло новое, потребуется человеческая жизнь. Вырой из земли горючий камень «кара», и он исчезнет навсегда. А если во время голода или наводнения потеряешь ребенка, что потребуется, чтобы заменить его? Мужчина, женщина и меньше года жизни. И если мужчина и женщина сильны и искусны, то они бросят вызов несчастью и родят нового ребенка, еще лучше прежнего. Ты когда-нибудь убивал человека, Марко?

Я моргнул и сказал:

— Да, великий хан, убивал.

— Хорошо. Мужчина тем больше заслуживает места, которое он занимает на земле, если он расчистил себе его. Правда, в этом мире хватает места, дичи для охоты, травы для корма скота, ветвей для топлива и дерева, чтобы построить дома. До того, как мы, монголы, захватили Китай, в нем проживало сто миллионов человек — хань и родственные им народы. Теперь осталась только половина от этого числа, если верить моим советникам-хань, которые обеспокоены тем, что их соотечественники снова умножатся. Если я смягчусь под действием критики, говорят они, население скоро опять станет таким же. Они уверяют меня, что единственного mou земли достаточно, чтобы прокормить и поддержать целую семью хань. На это я возражаю: а не станет ли эта семья лучше питаться, если у нее будет два mou земли? Или три, или пять? Люди будут лучше питаться, станут здоровее и, возможно, счастливее. Печальный факт, но пятьдесят или около того миллионов, которые погибли в годы завоеваний, в большинстве своем были лучшими представителями народа хань — воинами, молодыми, сильными и жизнеспособными. Неужели я теперь превращу свою страну в нерестилище? Ну уж нет, такому не бывать. Похоже, прежние здешние правители любили считать только головы и хвастались, что они правят огромной страной. Я же, напротив, предпочитаю качество количеству. И полагаю, что у меня есть все основания гордиться своей империей.

— Вам позавидовали бы многие правители, великий хан, — пробормотал я.

— Что же касается моей манеры управлять, то позволь мне сказать вот что. В отличие от Хайду я понимаю, что монголы страдают некоторой ограниченностью, и ясно вижу те преимущества, которые есть у других народов. У нас, монголов, немало достоинств: мы энергичны, решительны, честолюбивы, а также, вне всякого сомнения, нам нет равных в воинском искусстве. Поэтому-то среди министров в правительстве у меня преобладают монголы. Но хань знают свою страну и ее население лучше, поэтому я набрал много представителей этого народа в те министерства, которые занимаются внутренним управлением Китая. К тому же хань невероятно сведущи во всем, что касается математики.

— И любят во всем систему, они даже занятия любовью свели до тридцати поз, — со смехом вставил Чимким.

— Тем не менее, — продолжил Хубилай, — хань наверняка будут надувать меня, если доверить им казну. Поэтому на посты, связанные с финансами, я назначаю мусульманских арабов и персов, которые почти такие же хорошие математики. Я позволил мусульманам учредить то что они называют Ortaq (в переводе это слово обозначает «партнер»), — особое сообщество, представители которого разбросаны по всему Китаю, чтобы надзирать за торговлей. Они выжмут все возможное из природных богатств этой земли и талантов людей, которые ее населяют. Таким образом, я дал мусульманам свободу действий, а сам получаю определенную долю от прибылей Ortaq. Для меня это проще, чем взимать многочисленные налоги с каждой отдельной сделки. Вах, я и так порядком намаялся, пытаясь собрать все земельные и имущественные налоги, которые мне причитались с хань.

Я спросил:

— А не раздражает ли местных жителей, что за ними надзирают чужеземцы?

Чимким ответил:

— Чужеземцы всегда надзирали за ними, Марко. Императоры хань много лет тому назад изобрели превосходную систему. Всех судей, сборщиков налогов, всех провинциальных чиновников разного ранга всегда направляли нести службу куда-нибудь в другое место, а не туда, где они родились, чтобы быть уверенными, что те не будут оказывать протекцию своим родственникам. И еще, чиновникам здесь никогда не разрешают служить дольше трех лет на каком-либо посту, обязательно переводят куда-нибудь в другое место. Это считается своего рода гарантией против того, что они не заведут закадычных друзей, которым станут покровительствовать. Так что в каждой провинции, городе или деревне Китая местными жителями издавна управляли чужаки. Кстати, я думаю, что хань считают наших мусульманских ставленников не такими уж и чужаками.

Я заметил:

— Но кроме арабов и персов я видел во дворце и множество людей других национальностей.

— Это правда, — сказал великий хан. — На не слишком значительные должности при дворе — знатока вин, знатока огня, золотых дел мастера и прочие — я просто назначаю тех людей, кто проявил наибольший талант, будь они хань, мусульмане, ференгхи, иудеи или кто-либо еще.

— Ну что же, полагаю, это весьма благоразумно и целесообразно» великий хан.

— Я надеюсь, что ты удостоверишься, что так оно и есть. Я велел Чимкиму познакомить тебя со всеми нашими министрами, чиновниками и придворными всех званий, а он прикажет им свободно говорить тобой о своих обязанностях. Тебе станут платить щедрое жалованье, а я буду каждую неделю на час откладывать все дела, чтобы выслушать твой доклад. Таким образом, я смогу судить, как продвигается обучение и что особенно важно, насколько хорошо ты постигаешь вкус вещей.

— Я буду стараться изо всех сил, великий хан, — пообещал я.

Затем мы с Чимкимом сделали неглубокий ko-tou (Хубилай дозволял нам это) и удалились.

Как я уже упоминал, мне очень хотелось удивить великого хана своим первым докладом — и это мне удалось. Когда меня позвали к нему в следующий раз, а это произошло приблизительно через неделю, я сказал:

— Я покажу вам, великий хан, как работает прибор, определяющий подземные толчки. Видите — вот здесь, из горлышка вазы, свешивается тяжелый маятник. Он подвешен очень искусно и не двигается с места, какие бы прыжки и хлопки ни производились в этой комнате. Только если содрогнется вся огромная урна (а это может произойти, скажем, если вздрогнет все массивное здание дворца), то тогда из-за этого содрогания покажется, что маятник двигается. В действительности же он подвешен прочно и неподвижно, и его кажущееся легкое изменение положения будет вызвано лишь слабым дрожанием сосуда. Итак, когда далекие подземные толчки пошлют последнее содрогание через землю, дворец, пол и вазу, это содрогание заставит маятник отклониться и надавить на одно из этих изящных соединений — видите, их всего восемь — и таким образом полностью ослабит шарниры челюстей одного из драконов, из которых и выпадет жемчужина.

— Понимаю. Да. Он очень умный, мой придворный золотых дел мастер. И ты тоже, Марко Поло. Ты догадался, что надменный великий хан никогда не унизится и не признается простому кузнецу в своем невежестве, не желая благодарить того за объяснения. Ну что же, ты помог мне в этом. Ты славно начал постигать вкус вещей.

Глава 5

Но эти слова признательности были произнесены позже. А в тот день, когда мы с Чимкимом покинули его царственного отца, принц бодро спросил меня:

— Ну? Какого придворного — того, кто занимает высокий или низкий пост, — ты хотел бы расспросить сначала? — А когда я попросил познакомить меня с золотых дел мастером, он сказал: — Забавный выбор, но очень хороший. Этот человек в основном работает в своей шумной кузнице, а там толком не поговоришь. Сейчас узнаю, не примет ли он нас у себя в мастерской, там потише. Я зайду за тобой через час.

Чимким ушел, а я отправился в покои отца, чтобы рассказать тому о своей новой должности. Отец сидел на стуле, а одна из служанок обмахивала его опахалом. Он сделал знак рукой в сторону смежной комнаты и сказал:

— Твой дядя Маттео закрылся в кабинете с лекарями-хань, с которым и мы познакомились, когда были здесь в прошлый раз. Они исследуют состояние его здоровья.

Я присел, чтобы и меня обмахивали, пересказал отцу наш разговор с Хубилай-ханом и испросил его родительского благословения стать на время придворным, а не торговцем.

— Конечно, пожалуйста, — произнес он от всего сердца. — Я поздравляю тебя с тем, что ты заслужил уважение великого хана. А что касается торговли, то твоя новая должность, пожалуй, пойдет на пользу нашему делу. Как гласит старинная поговорка: «Chi fa per sè fa per tre».

Я повторил:

— «Старайся для себя, а польза будет для всех троих»? А что, разве вы с дядей Маттео собираетесь остаться в Китае на какое-то время?

— Разумеется. Мы торговцы-путешественники, но мы уже достаточно попутешествовали и теперь страстно желаем начать торговать. Мы уже обратились к министру финансов Ахмеду за необходимыми разрешениями. Надеемся, что он окажет нам покровительство, когда придется иметь дело с мусульманским Ortaq. Так что просто замечательно, что ты теперь станешь своим при дворе. Но вообще-то твой вопрос меня удивил: не думаешь же ты, Марко, что мы проделали весь этот путь только затем, чтобы сразу повернуть назад?

— Я полагал, что самым важным для вас делом было отвезти обратно в Венецию карты Шелкового пути и положить начало регулярной торговле между Западом и Востоком.

— Ну, что касается этого, мы с братом полагаем, что Торговый дом Поло должен первым насладиться преимуществами Шелкового пути, прежде чем открыть его для конкурентов. Ну и, разумеется, мы должны показать пример, чтобы западные купцы загорелись энтузиазмом. В общем, Марко, мы останемся здесь, пока не заработаем достаточного богатства и не отправим его домой. С таким богатством твоя marègna Фьорделиза сможет разжечь аппетиты венецианских купцов. И тогда-то мы наконец отправимся домой, где сможем с выгодой предложить свои карты нашим confratelli[182] из Венеции и Константинополя, передать им свой опыт и знания.

— Прекрасный план, отец. Но на его осуществление потребуется много времени — добиться богатства, начиная с малого? Ведь у вас с дядей Маттео нет капитала для торговли, кроме мешочков с мускусом и шафрана, да и того осталось совсем немного.

— Если верить венецианской легенде, самым богатым из всех купцов стал иудей Нашимбене, у которого первоначально не было ничего, кроме бездомного кота, которого он подобрал на улице. Легенда гласит, что предприимчивый иудей отправился в королевство, наводненное мышами, и, давая его жителям напрокат своего кота, заложил тем самым основу богатства.

— Может, здесь, в Китае, и много мышей, отец, но тут также немало и котов. И не последний среди них, думаю, мусульманский Ortaq. Из того, что я слышал, он, похоже, ненасытен.

— Спасибо, Марко. Как говорится, кто предупрежден, тот вооружен. Но мы начнем не с такой малости, как это сделал Нашимбене. Помимо мускуса у нас с Маттео есть капитал, который мы оставили здесь, в прошлый раз, вложив его в дело.

— О? Я не знал. И в какое же дело?

— Пожалуй, правильней будет сказать, что мы посадили свой капитал в землю. Видишь ли, отправляясь в прошлый раз в путешествие, мы тоже взяли с собой стебли крокуса. Хубилай сделал нам щедрый подарок — участок земли в провинции Хопей, где мягкий климат, — и еще снабдил некоторым количеством рабов и надсмотрщиков, которых мы научили правильно выращивать крокусы. И теперь у нас есть довольно обширная плантация крокусов плюс уже большой запас шафрана, спрессованного в брикеты или высушенного в виде сена. Этот товар все еще новинка на Востоке, причем мы единственные, кто его производит, — вот так!

Я в восхищении произнес:

— Да уж, вам с дядюшкой палец в рот не клади! Помоги, Боже, мусульманским котам, если они попытаются схватить венецианских мышей.

Отец улыбнулся и изрек другую поговорку:

— Пусть лучше тебе завидуют, чем утешают.

И тут наш разговор прервали.

— Bruto scherzo![183] — раздался вопль из дальней комнаты. Затем мы услышали, как несколько человек беседуют на повышенных тонах. Громче остальных звучал голос дяди Маттео. Потом до нас донеслись и другие звуки: казалось, что там кидают и крушат мебель и другие вещи, — и все это под аккомпанемент выкрикиваемых дядюшкой проклятий на венецианском наречии, фарси, монгольском и каких-то других не известных мне языках: — Scarabazze! Badbu gassab! Karakurt!

Трое пожилых хань пулей вылетели из дверей смежной комнаты. Даже не кивнув ни мне, ни отцу, они продолжили свое поспешное бегство, словно спасали жизни, и выскочили из покоев. После их стремительного исчезновения из-за занавеса показался дядя Маттео, все еще изрыгавший ужасные богохульства. Его глаза сверкали, борода ощетинилась, как иглы дикобраза, а одежда была в беспорядке: очевидно, он толком не оделся после того, как лекари осматривали его.

— Маттео! — в тревоге воскликнул отец. — Черт возьми, что произошло?

Попеременно грозя кулаком и показывая фигу в том направлении куда только что скрылись лекари, дядюшка продолжал неистовствовав.

— Fottuti! Pedarat namard! Che ghe vegan la giandussa! Kalmuk, vakh!

Мы с отцом осторожно усадили его, говоря: «Маттео!», «Дядя!», «Ste tranquilo!»[184] и «Что, во имя Господа, случилось?»

Он прорычал:

— Я не желаю говорить об этом!

— Не желаешь говорить? — мягко спросил отец. — Да эхо твоих воплей уже докатилось до самого Шанду[185].

— Merda![186] — проворчал дядя и угрюмо начал приводить в порядок свои одежды.

Я предложил отцу:

— Давай я попробую догнать лекарей и спросить их?

— Не беспокойтесь! — рявкнул дядя Маттео. — Я тоже могу рассказать. — Он так и сделал, перемежая объяснения восклицаниями: — Вы помните заболевание, от которого я страдал? Dona Lucia![187]

— Да, разумеется, — ответил отец. — Если не ошибаюсь, хаким назвал его kala-azar.

— А ты помнишь, что хаким Мимдад назначил в качестве лекарства сурьму, которая должна была спасти мне жизнь при условии, что я лишусь мужественности? Так оно и случилось, клянусь sangue de Bacco![188]

— Разумеется, — снова сказал отец. — И что, Маттео? Неужели лекари обнаружили, что тебе стало хуже?

— Хуже, Нико? Что может быть хуже? Нет. Треклятые докторишки только что сообщили мне медовыми голосами, что мне вообще не следовало принимать эту проклятую сурьму! Они говорят, что могли бы излечить kala-azar, просто давая мне милдью!

— Милдью? А что это?

— Ну, вроде какая-то разновидность зеленой плесени, которая образуется в пустых закромах из-под проса. Это лекарство вернуло бы мне здоровье, говорят они, причем без ужасного побочного эффекта. Мои pendenti[189] никогда бы не сморщились! Не очень-то приятно услышать это сейчас? Милдью! Porco Dio!

— Да уж, такое не слишком-то приятно услышать.

— Ну скажи, какая была необходимость проклятым scataroni вообще говорить мне об этом? Теперь, когда уже слишком поздно? Mona merda![190]

— Это было не очень-то тактично с их стороны.

— Проклятые saputèli[191] просто хотели похвастаться, насколько они искуснее того захолустного шарлатана, который кастрировал меня! Aborto di natura![192]

— Есть старая поговорка, Маттео. Этот мир, как пара туфель, которые…

— Bruto barabào! Заткнись, Нико!

Обидевшись, отец ушел в другую комнату. Я услышал, как он наводит там порядок. Дядя Маттео сел, шипя и клокоча, словно чайник на медленном огне. Но в конце концов он поднял все-таки голову, посмотрел мне в глаза и сказал уже спокойнее:

— Прости меня, Марко, я вел себя недостойно. Знаю, когда-то я сказал, что смиренно приму ниспосланное мне судьбой испытание. Но теперь узнать, что в страшной жертве не было необходимости… — Он заскрежетал зубами. — Надеюсь, что тягостные раздумья не сведут меня с ума.

— Но, дядюшка…

— Если ты изречешь поговорку, я сверну тебе шею.

Какое-то время я сидел молча, ломая голову, как бы лучше выразить дядюшке свое сочувствие. Хотя, откровенно говоря, я полагал, что вообще-то все к лучшему. Здесь, среди отважных мужественных монголов, к его извращенным наклонностям отнеслись бы не так терпимо, как это было, например, в мусульманских странах. И, попадись дядюшка с поличным, он вполне мог бы угодить прямиком к Ласкателю. Однако я предпочел держать свои соображения при себе. Приготовившись увернуться от его все еще сжатого кулака, я прочистил горло и попытался произнести слова утешения:

— Мне кажется, дядя Маттео, что почти каждый раз, когда я сам попадал в серьезные неприятности или переделки, меня в конечном итоге заводил туда именно мой candelòtto. Приходится дорого расплачиваться за те удовольствия, которые он приносит мне. Я думаю, что если бы я лишился своего candelòtto, то мне было бы легче стать хорошим человеком.

— Ты полагаешь? — спросил дядя Маттео кисло.

— Между прочим, из всех священников и монахов, насколько мне известно, самыми выдающимися были те, кто серьезно относился к своим обетам и целибату. Полагаю, так происходило потому, что они закрыли свои чувства для возбуждения плоти и смогли думать о душе.

— Все это дерьмо. Неужели ты и правда так думаешь?

— Разумеется. Посмотри на святого Августина. В юности он молился: «Господи, сделай меня непорочным, но не теперь». Он очень хорошо знал, где прячется зло. Поэтому-то он и стал святым, когда наконец отказался от соблазнов плоти…

— Chiava el santo! — в бешенстве выкрикнул дядя Маттео ужасное богохульство.

Спустя мгновение, когда молния не поразила нас, он произнес еще грозно, но уже более спокойным тоном:

— Марко, а теперь я скажу тебе, что думаю я. Я полагаю, если только, конечно, твоя вера не лицемерное притворство, что все обстоит как раз наоборот. Каждый мужчина и каждая женщина на земле настолько злы и порочны, насколько у них на это хватает порока. И меньше других поддаются соблазнам робкие люди, которых по недоразумению называют благочестивыми. Ну а самых трусливых считают святыми и обычно они сами первые себя таковыми объявляют. Проще объявить: «Взгляните на меня: я святой, потому что надменно удаляюсь от храбрых и деятельных мужчин и женщин!», чем честно сказать: «Я не могу господствовать в этом уголке земли и боюсь даже попытаться сделать». Помни об этом, Марко, и будь отважным, мой мальчик.

Я сел и попытался придумать достойный ответ, который бы при этом не был простым ханжеством. Но, увидев, что дядя успокоился и что-то бормочет про себя, я поднялся и спокойно ушел.

Бедный дядя Маттео! Похоже, сначала он внушил себе, что его ненормальные наклонности являются не слабохарактерностью, а достоинством, которое просто не признают обыватели, а потом и вовсе решил, что он мог бы заставить этот полный предрассудков мир признать свое превосходство, если бы только его мошеннически не лишили этого превосходства раньше времени. Ну, положим, сам я знал множество людей, не способных скрывать свои вопиющие пороки и изъяны и старавшихся вместо этого выставлять их напоказ, как благословение. Я знал родителей одного слабоумного калеки, которые никогда не произносили вслух имени, данного младенцу при крещении, а умилительно называли его «Христианин», видимо, подразумевая, что Господь предназначил их сына для Небес и потому специально сделал его непригодным для земной жизни. Мне жаль калек, но я никогда не поверю, что если дать увечному благородное имя, то это украсит несчастного или возвысит его уродство.

Я вернулся в свои покои и обнаружил, что ван Чимким уже ждет меня. Мы вместе отправились на окраину города-дворца, где находилась мастерская придворного золотых дел мастера.

— Марко Поло — мастер Пьер Бошер, — сказал Чимким, представляя нас друг другу.

Золотых дел мастер искренне улыбнулся и произнес:

— Bonjour, messire Paule[193].

Я не помню, что ответил, потому что был сильно удивлен. Молодой человек, мой ровесник, оказался первым настоящим ференгхи, которого я встретил с тех пор, как покинул дом, — я имею в виду настоящим франком, французом.

— В действительности я родился в Каракоруме, старой столице Монголии, — объяснял он мне на смеси монгольского и наполовину позабытого французского, пока показывал мастерскую. — Мои родители были персами, но отец Гийом состоял золотых дел мастером при дворе короля Венгрии Бела. Поэтому его и мою мать взяли в плен монголы, когда ильхан Бату покорил город Белы Буду. Пленников отвели к великому Гуюк-хану в Каракорум. Alors[194], когда тот узнал о талантах отца, он удостоил его титула maitre Guillaume[195] и возвысил при дворе. После чего мои родители счастливо жили в этих землях до самой смерти. И сам я тоже родился здесь, во время правления великого хана Манту.

— Если к тебе так хорошо относятся, Пьер, — сказал я, — то ты, наверное, свободен и можешь в любой момент оставить двор Хубилая и вернуться обратно на Запад?

— O oui[196]. Но я сомневаюсь, что буду жить там так же хорошо, как здесь, потому что мой талант уступает отцовскому. Я сведущ в том, как обращаться с золотом и серебром, в огранке драгоценных камней и изготовлении ювелирных изделий, mais voilà tout[197]. Это мой отец создал большую часть хитроумных приспособлений, которые ты можешь увидеть вокруг дворца. Помимо изготовления ювелирных украшений моя основная обязанность заключается в том, чтобы содержать в порядке эти устройства. Таким образом, великий хан Хубилай, так же как и его предшественник, благоволит ко мне: он щедро одаривает меня, я ни в чем не нуждаюсь и собираюсь в скором времени жениться на достойной монгольской придворной даме. Так что я вполне доволен своей жизнью.

По моей просьбе Пьер объяснил, как работает находящееся в покоях великого хана устройство, определяющее подземные толчки. Как я уже говорил, впоследствии это дало мне возможность поразить Хубилая. Тем не менее Пьер отказался — благодушно, но твердо — удовлетворить мое любопытство относительно стоявшего в пиршественном зале змеиного дерева, из которого лились напитки, и удивительных золотых павлинов.

— Как и ваза, которая предупреждает о землетрясениях, они были изобретены моим отцом, но устроены гораздо сложней. Если вы простите мою неуступчивость, Марко, вы и принц Чимким, — он отвесил каждому из нас легкий французский поклон, — я сохраню в секрете, как работают устройства в пиршественном зале. Мне нравится быть придворным золотых дел мастером, а вокруг много мастеровых, которые с удовольствием заняли бы мое место. Поскольку я всего лишь чужеземец, vous savez[198], я должен ценить то положение, которое занимаю при дворе. Пока здесь есть хоть несколько устройств, которые могу заставить работать только я, мне ничто не угрожает.

Принц с пониманием улыбнулся и сказал:

— Разумеется, мастер Бошер.

Я тоже улыбнулся, а затем добавил:

— Кстати, о пиршественном зале: меня поразила еще одна вещь. Хотя там присутствовало много народу, воздух не был спертым, он оставался прохладным и свежим. Опять какие-то твои хитроумные устройства, Пьер?

— Нет. Это очень простое приспособление, придуманное в Китае давным-давно, за его работу отвечает дворцовый механик.

— Пошли, Марко, — предложил Чимким. — Мы можем нанести ему визит. Его мастерская совсем рядом.

И на этом мы распрощались с придворным золотых дел мастером и отправились дальше.

Следующего мастера, которому я был представлен, звали Вей. Он говорил только на языке хань, поэтому Чимким повторил мой вопрос относительно вентиляции в пиршественном зале и перевел мне объяснения механика. Все действительно оказалось очень просто.

— Хорошо известно, — сказал мастер, — что прохладный воздух снизу всегда вытеснит теплый воздух вверх. Повсюду в дворцовых постройках имеются подвалы, их соединяют проходы. Под каждым зданием есть подвальное помещение, которое служит всего лишь хранилищем для льда. Мы постоянно привозим все новые ледяные блоки, которые вырубают рабы в северных горах, где всегда холодно. Лед заворачивают в солому, а потом доставляют вниз самыми быстроходными караванами. И, искусно открывая то тут, то там двери и проходы, я всегда могу создать дуновение ветерка над блоками льда и прохладу там, где она требуется, или же закрыть двери, когда в этом нет необходимости.

Не дожидаясь моих вопросов, мастер Вей продолжил хвастаться некоторыми другими устройствами, за которые отвечал.

— Посредством водяного колеса, сконструированного хань, некоторое количество воды из декоративных каналов в садах отводится и загоняется в чаны под крышами всех дворцовых построек. По моему распоряжению воду из каждого чана можно спустить и заставить течь по трубам над комнатами со льдом или над печами в кухне. Когда она охладится или нагреется, я могу заставить ее создать искусственную погоду.

— Искусственную погоду? — переспросил я изумленно.

— В каждом саду есть павильоны, в которых знатные господа и дамы проводят свободное время. Если день стоит очень теплый, а кто-нибудь из них желает освежиться под дождем, не замочившись, — или, например, если какой-нибудь поэт просто захочет поразмышлять, предаваясь меланхолии, — мне достаточно всего лишь повернуть колесо. И с отвесной крыши павильона снаружи со всех сторон хлынет завеса дождя. Еще в павильонах в саду есть скамьи, которые кажутся сделанными из цельного камня, но они полые внутри. Направляя в них холодную воду летом или теплую воду — весной или осенью, я делаю их более удобными для благородных крестцов, которые на них отдыхают. Когда будет завершен новый холм Кара, я устрою в павильонах на нем еще больше приятных изобретений. Вода в трубах заставит двигаться опахала, а ее пузырьки во флейтах-кувшинах будут наигрывать нежную мелодию.

И он действительно так и сделал. Я знаю это, потому что годы спустя сам провел много дивных дней с Ху Шенг в этих павильонах и переложил для нее журчащую музыку в нежные прикосновения и ласки… Но это случилось годы спустя.

Пока что я рассказал читателям лишь о немногих новшествах и диковинках, с которыми столкнулся во дворце великого хана, в Ханбалыке и вообще в Китае. Возможно, этого недостаточно, чтобы показать, насколько отличался Китай от всех других мест, где мне удалось побывать. И мне бы хотелось подчеркнуть, каким действительно колоссальным было это отличие. Во-первых, не следует забывать, что Хубилай-хану принадлежала империя, в которую входили самые разные народы и племена и которая лежала в нескольких климатических зонах. Он мог выбрать своей резиденцией прежнюю монгольскую столицу — город Каракорум, мог обосноваться на родине монголов в далекой северной Сибири или же где-нибудь еще, ибо выбор у Хубилая был богатый — ему принадлежал чуть ли не целый континент. Однако из всех своих земель наиболее привлекательным он считал Китай, и я его вполне понимаю.

На всем протяжении пути, от самой Акры, я видел экзотические страны и города, но их различия были видны сразу: в какой бы новый город я ни приехал, что-нибудь моментально бросалось в глаза. Это могли быть люди, которые странно выглядели, странно себя вели или носили странные одежды, это могли быть здания необычной архитектуры. Однако повсюду на улицах всегда попадались собаки и кошки, не отличавшиеся от кошек и собак, обитавших в других местах, а над головой летали птицы-мусорщики: голуби, чайки, коршуны — словом, такие же, как и в любом другом городе на земле. Вокруг же городов тянулись однообразные холмы, горы или равнины. Разумеется, дикая природа и экзотические животные поначалу производили впечатление — вроде массивных, покрытых снегом утесов на высоком Памире и великолепных «баранов Марко», — но после долгого путешествия обнаруживалось, что большая часть пейзажей, растительности и животного мира повторяются и весьма схожи между собой.

В Китае же, наоборот, почти повсюду встречалась масса интересного — причем не только то, что сразу бросалось в глаза, но даже то, что чужеземец замечал лишь краешком глаза. Удивительными тут были звуки, которые я едва слышал, и запахи, которые со всех сторон приносил ветер. Во время прогулки по улицам Ханбалыка я мог бросить взор на что угодно, от устремленных вниз изогнутых крыш до разнообразных лиц и одежд прохожих, но это всегда сопровождалось ощущением, что где-то рядом меня поджидает нечто еще более заслуживающее внимания.

Если бы я посмотрел на улицу, то увидел бы извечных кошек и собак, однако их невозможно было спутать с теми, которые рылись в отбросах в Суведии, Балхе или где-нибудь еще. Большинство кошек в Китае были маленькими и приятной расцветки: серовато-коричневые, за исключением коричневых ушей, лап и хвоста, или же серебристо-голубые лапами чуть ли не цвета индиго, хвосты у них были странно короткими и, что еще более удивительно, на самом кончике загибались в виде крючка, за который, казалось, их можно было подвесить. Некоторые из бегающих повсюду собак напоминали маленьких львов: лохматые, с вдавленными мордами и выпуклыми глазами. Представители другой породы вообще не были похожи ни на одно животное на земле: так мог бы выглядеть древесный пень, если бы он умел ходить. И действительно, эта порода собак называется shu-pei, что означает «свисающая кора», потому что у них столько огромных складок кожи, что невозможно не только разобрать, как собака выглядит, но и вообще разглядеть ее форму. Просто ходячая нелепая раскачивающаяся груда морщин.

Была тут и еще одна порода собак, которую местные жители использовали таким образом, что я сомневаюсь, стоит ли вообще об этом рассказывать. Если бы мне поведал об этом кто-нибудь другой, я бы лично, скорее всего, не поверил. Эти собаки были большими, с жесткими красноватыми шкурами, и назывались они xiang-gou. На всех псах, как на пони, была надета упряжь, и животные вышагивали осторожно, но с чувством собственного достоинства, потому что на их упряжи имелась выступающая ручка, при помощи которой собака вела мужчину или женщину. Человек, который держался за эту ручку, был слепым — но не бродячим нищим, а просто тем, кто вышел по делам, на рынок или прогуляться. Клянусь вам, это правда. Xiang-gou в переводе означает «собака-поводырь», в Китае их специально разводят и обучают водить слепого хозяина по его приказу: так, чтобы он при этом не спотыкался и не сталкивался с другими, уверенно обходил толпу и не налетал на проезжающие телеги.

А еще в Ханбалыке были удивительные звуки и запахи, которые обычно исходили из одного источника. На каждом углу стояли прилавок или ручная тележка, где продавалась только что приготовленная горячая еда для работающих на улице или очень занятых прохожих, которым приходилось есть на бегу. Поэтому я одновременно чувствовал запах и слышал шипение жареной рыбы или мяса. Или же ощущал слабый чесночный аромат варившейся miàn, сопровождавшийся чавканьем тех, кто ел ее, забрасывая в рот при помощи «проворных щипцов». Поскольку Ханбалык был столицей великого хана, его мостовые постоянно надраивали мойщики улиц, искусно обращавшиеся с вениками и ведрами. Таким образом, город был в целом лишен ядовитых миазмов человеческих нечистот — в гораздо большей степени, чем любой другой город Китая, и в непередаваемо большей степени, чем города где-нибудь на Востоке. Основным запахом Ханбалыка была смесь ароматов специй и масла для жарки. Помню, к нему, пока я шел мимо многочисленных лавочек и рыночных прилавков, в разное время примешивались запахи жасмина, чая, дымка от жаровен, сандала, фруктов, благовоний и случайный аромат от веера проходившей мимо женщины.

Большинство звуков на улице раздавались непрерывно, день и ночь: щебетание, бормотание, пение прохожих, громыхание и лязг от колес повозок и телег, — и довольно часто звон от них, потому что множество возчиков привязывали к спицам своих колес колокольчики, — стук копыт лошадей и яков, более легкий топот ослиных копыт, шарканье больших подушек ног верблюдов, шуршание соломенных сандалий, которые в Китае носят беспрерывно снующие туда-сюда носильщики. Эта постоянная смесь звуков частенько перемежалась с воплями торговца рыбой, или завыванием зеленщика, или «квок-квок», исходящим от продавца домашней птицы, который призывно колотил по полой внутри деревянной утке, или раскатистым «бум-бум-бум» барабана, предупреждающего, что где-то пожар. И лишь время от времени шум на улицах Ханбалыка превращался в почтительное молчание — когда отряд дворцовых стражников быстро проходил мимо. Один из них бил в фанфары жезлом, похожим на изогнутую медную лиру, остальные размахивали дубинами с железными наконечниками, чтобы очистить путь для благородного господина, который ехал за ними верхом на лошади или же его несли в паланкине.

Иногда уличный шум перекрывала — в буквальном смысле звуча сверху — тонкая мелодичная игра на флейте. Помнится, первое время я приходил в недоумение. Но потом понял, что по крайней мере хоть одной птице в каждой стае обычных городских голубей был повязан на шею маленький свисток, который играл как флейта. Хотя большинство местных голубей выглядели совершенно обыкновенно, но встречались здесь также и представители одного очень пушистого вида, которого я никогда раньше не видел. Во время полета такой голубь каким-то образом замирал в воздухе, как акробат на туго натянутой проволоке, затем какое-то время камнем падал вниз, радостно проделывая в воздухе что-то наподобие кувырка, после чего спокойно, как ни в чем не бывало, летел дальше.

Ну а если поднять взор еще выше над городскими крышами, то в каждый ветреный осенний день в Ханбалыке можно увидеть стаи летящих feng-zheng. Это не птицы, хотя некоторые из них и имеют похожую форму и раскрашены, как птицы. Другие сделаны таким образом, что напоминают огромных бабочек или небольших драконов. Feng-zheng представляет собой сооружение из легких прутьев и очень тонкой бумаги, к нему привязана катушка с веревкой. Человек, держащий ее в руке, бежит до тех пор, пока feng-zheng не подхватит ветер, а затем, аккуратно подергивая конец этой веревки, может заставить конструкцию набрать высоту, летать, падать вниз и делать в небе курбеты. (Что касается меня, то я никогда не мог постичь это искусство.) Высота, на которую способен подняться feng-zheng, зависит лишь от длины веревки в катушке, и иногда кое-какие feng-zheng поднимались так высоко, что скрывались из виду. Мужчины любили устраивать целые сражения. Они приклеивали к веревкам крошки растолченного фарфора или осколки слюды и отпускали свои feng-zheng лететь, стараясь направить их так, чтобы веревкой перерезать привязь противника, заставить таким образом упасть на землю. При этом, как правило, мужчины делали огромные ставки на результат сражения. Однако женщины и дети любили запускать feng-zheng просто так, ради удовольствия.

В ночном небе Китая тоже творились удивительные вещи, и моя голова, volente o nolente, подергивалась от шума, которым сопровождались необычные зрелища. Я имею в виду сильные взрывы, гул и брызги искусственных огней и вспышек, поэтически называемые «огненными деревьями» и «пламенными цветами». Казалось, что в Китае, так же как и во многих других странах Востока, каждый день отмечали какой-нибудь народный праздник или памятную годовщину. Но только в Китае торжества продолжались до глубокой ночи, видимо, это и стало причиной отправлять в небо необычные огни, взрывающиеся яркими вспышками, а затем разноцветными частицами падающие на землю. Я наблюдал эти представления с неизменным восторгом и трепетом, которые нисколько не уменьшились, когда позже я узнал механизм действия этих чудес.

Сельская местность в Китае тоже очень пестрая, что отличает его от других стран. Я уже описывал несколько характерных для Китая видов местности, а об остальных расскажу в свой черед. Однако позвольте мне упомянуть здесь вот о чем. Пока я жил в Ханбалыке, то мог, имея в своем распоряжении лошадь из дворцовых конюшен, когда пожелаю, проводить день в деревне или прямо с утра отправляться куда-нибудь, чтобы посмотреть на очередную диковинку, которой нет ни в одной другой местности этой страны. Мне нравилось любоваться фрагментами Великой стены, которая чудовищной окаменевшей змеей извивалась от горизонта до горизонта. Она все еще оставалась фантастическим пиршеством для глаз, хотя и была уже абсолютно бесполезной и могла служить разве что памятником человеческому тщеславию.

Я вовсе не собираюсь создать у читателей впечатление, что все в Китае, или даже в самой столице, было красивым и приятным, а население Ханбалыка жило богато и беспечно. Мне бы не хотелось, чтобы вы так думали, потому что от однообразной привлекательности можно устать не меньше, чем от величественно-скучных ландшафтов Памира. Хубилай мог бы разместить свою столицу в городе с более мягким климатом — например, на юге Китая имелись города, которые радовали вечной весной, а еще южнее и вовсе можно было наслаждаться вечным летом. Но люди, которые там жили, как я обнаружил, когда посетил эти местности, были такими же навязчиво-приторными. Климат Ханбалыка очень похож на климат Венеции: весной идут дожди, зимой выпадает снег, а летом иногда случается гнетущая жара. Но поскольку столица Хубилай-хана не могла соперничать с овеваемой влажными ветрами Венецией, дома, одежда и убранство ее жителей были насквозь пропитаны желтой пылью, которая постоянно летела сюда из западных пустынь.

Сам город Ханбалык был переменчивым, разнообразным и неизменно придавал людям сил, им никогда нельзя было пресытиться. В жизни его, разумеется, как и везде в мире, были и мрачные стороны. Здесь соседствовали роскошь и нищета, радость и горе. Под величественным ханским дворцом ютилась подземная темница Ласкателя. Под роскошными одеяниями знати и придворных иной раз скрывались люди с низкими желаниями и низменными помыслами. Даже обе мои хорошенькие служанки демонстрировали порой совсем не такие уж приятные перепады настроения. Да и за пределами дворца, на улицах и рынках, далеко не все жители Ханбалыка были процветающими купцами или состоятельными покупателями. Попадались и не слишком счастливые люди, и просто очень бедные. Я помню, как однажды увидел на рынке прилавок, где продавалось мясо для бедняков. Мне тогда перевели надписи на доске: «Лесная креветка, домашний олень, молодые угри», — а затем объяснили, что это всего лишь характерные для хань цветистые названия. В действительности же покупателям предлагались кузнечики, крысы и змеиные потроха.

Глава 6

Несколько следующих месяцев я занимался лишь тем, что вежливо расспрашивал по очереди многочисленных министров, дворцовых управляющих, счетоводов и всевозможных придворных, которые несли ответственность за слаженную и бесперебойную работу созданного Хубилаем сложного механизма управления империей. Чимким познакомил меня с большинством из них, но поскольку у него были свои собственные обязанности как у вана Ханбалыка, договариваться о встречах мне уже приходилось самостоятельно. Некоторые чиновники, в том числе и самые высокопоставленные, весьма дружелюбно относились к моим расспросам и любезно все объясняли. Другие, включая некоторых простых управляющих во дворце, занимавших смехотворно низкие должности, явно считали меня назойливым любопытным чужестранцем и разговаривали весьма неохотно. Но все они, по приказу великого хана, вынуждены были принимать меня. Я не стал ни для кого делать исключений и посетил всех, не позволив даже самым недружелюбно настроенным отделаться короткими или уклончивыми ответами. Хотя должен признаться, что работа одних заинтересовала меня гораздо больше, чем занятия других, и потому я больше времени провел с ними.

Так, беседа с придворным математиком, например, оказалась чрезвычайно короткой. Моя голова не слишком пригодна для арифметики, как мог бы аттестовать меня мой старый учитель fra Варисто. Поначалу господин Лин Нган был настроен весьма дружелюбно — он был первым придворным, с которым я встретился по приезде в Ханбалык, — этот человек явно гордился своими обязанностями и страстно желал рассказать о них. Боюсь, что видимое отсутствие интереса с моей стороны слегка уменьшило его энтузиазм. Фактически он ограничился лишь тем, что показал мне nan-zhen — китайский вариант прибора для мореплавателей.

— Как же, знаю, — сказал я. — Игла, указывающая на север, у венецианских капитанов кораблей она есть тоже. Инструмент этот у нас называется буссолью.

— Мы именуем его «повозкой, едущей на юг». И могу побиться об заклад, что ее нельзя даже сравнивать с вашими грубыми венецианскими приборами. Вы на Западе все еще пользуетесь кругом, поделенным всего только на триста шестьдесят градусов. Это лишь грубое приближение к истине, до которого додумался кто-то из ваших ограниченных предков, не способных даже как следует сосчитать количество дней в году. Истинная протяженность солнечного года была известна нам, народу хань, три тысячи лет тому назад. Смотри, наш круг поделен ровно на триста шестьдесят пять с четвертью градусов.

Я взглянул: так оно и было. Как следует рассмотрев прибор, я рискнул заметить:

— Точный расчет, точное деление круга, все это, несомненно, так. Но какой в этом прок?

Лин Нган в ужасе уставился на меня.

— Какой в этом прок?

— Наш западный старомодный круг, по крайней мере, легко поделить на четверти. А как может человек, используя этот ваш круг, вычислить правильный угол?

Математик занервничал.

— Но, господин Марко Поло, неужели вы не понимаете, насколько это гениально? Какое упорное наблюдение! Какой изысканный расчет! Насколько наши безупречные вычисления превосходят небрежные расчеты математиков Запада!

— О, я открыто признаю это. Просто, по-моему, ваш круг очень непрактичный. Триста шестьдесят пять с четвертью градусов сведут землемера с ума. Это уничтожит все наши карты. И строитель никогда не сможет возвести дом с правильными углами и прямоугольными комнатами.

Спокойствие Лин Нгана улетучилось окончательно, и он в раздражении повысил голос:

— Вы там, на Западе, беспокоитесь только о том, как накопить знания. Вы совершенно не заботитесь о том, как овладеть мудростью. Я говорю вам о чистой математике, а вы мне о плотниках!

Я робко заметил:

— Я несведущ в философии, господин Лин Нган, но знавал нескольких плотников. Они подняли бы на смех этот китайский круг.

— На смех! — воскликнул он сдавленным голосом.

Я впервые видел, как обычно мудрый и невозмутимый философ-созерцатель позволил себе прийти в ярость, что считается у хань неприличным. Поэтому я благоразумно попрощался с математиком и почтительно удалился из его покоев. Я опять столкнулся с хвалеными китайскими изобретениями и в очередной раз испытал разочарование. Математик наверняка счел меня невежей.

Однако во время похожей беседы в придворной астрономической обсерватории я ухитрился держаться с уверенностью и апломбом. Обсерватория представляла собой самую высокую террасу дворца и не имела крыши. Она была забита очень большими и сложными инструментами: армиллярными сферами, солнечными часами, астролябиями и алидадами. Все они были искусно сделаны из мрамора и меди. Придворный астроном, Джамаль-уд-Дин, был персом. Как он сам объяснил мне, все эти инструменты были изобретены и созданы много лет назад у него на родине, поэтому он лучше всех знал, как с ними работать. Под его началом находилось около полудюжины астрономов, все хань, потому что, как сказал господин Джамаль, у хань хранились скрупулезные записи наблюдений астрономических обсерваторий за гораздо больший срок, чем у других народов. Мы с Джамалем-уд-Дином беседовали на фарси, и он переводил мне замечания, которые делали его коллеги.

Я начал с того, что искренне признался:

— Господа, единственное, что я знаю из астрономии, — это библейская запись о том, как пророк Джошуа для того, чтобы продлить время битвы, заставил солнце остановиться в небе.

Джамаль искоса взглянул на меня, но перевел это пожилым хань. Казалось, мое замечание удивило их и заинтересовало. Посовещавшись, астрономы вежливо переспросили:

— Он остановил солнце, да, этот Джошуа? Очень интересно. Когда это произошло?

— О, много-много лет тому назад, — ответил я. — Когда израильтяне сражались против аморитов. Это случилось задолго до того, как родился Христос и началось христианское летоисчисление.

— Это очень интересно, — повторили они после того, как снова посовещались между собой. — Нашим астрономическим записям, содержащимся в «Шу-цзин»[199], более трех тысяч пятисот семидесяти лет, и в них нет ни малейшего упоминания об этом случае. Предположим, что вселенское событие такой природы действительно имело место, тогда об этом толковали бы все подряд, и уж его точно не обошли бы вниманием астрономы того времени. Как вы считаете, это случилось еще раньше?

Почувствовав, что бедные старики явно перепугались оттого что я знаю больше их по истории астрономии, я милостиво сменил тему разговора:

— Хотя я почти не обучен вашей профессии, господа, но отличаюсь любопытством. Я сам часто смотрел на небо и даже придумал некоторые собственные теории.

— Правда? — спросил господин Джамаль и, посоветовавшись с остальными, добавил: — Нам бы хотелось удостоиться чести услышать их.

Итак, с приличествующей скромностью, но без всяких уловок и хитростей я рассказал астрономам об одном выводе, к которому сам пришел: что Солнце и Луна находятся на своих орбитах ближе всего к Земле утром и вечером, чем в иные часы.

— Это легко заметить, господа, — сказал я. — Просто посмотрите на Солнце на восходе и закате. Или лучше понаблюдайте за восходом полной Луны, на нее можно смотреть, не причиняя боли глазам. Когда она восходит с другой стороны Земли, она огромна. Но затем Луна уменьшается, пока не достигнет зенита, и тогда, от нее остается лишь небольшая ее часть. Я видел это явление много раз, наблюдая за восходом Луны с берега Венецианской лагуны. Очевидно, сие небесное тело удаляется от Земли в процессе ее движения по орбите. Ибо в противном случае нам придется признать, что Луна уменьшается и съеживается, пока движется, а подобное объяснение, на мой взгляд, было бы слишком глупо.

— Глупо, воистину, — пробормотал Джамаль-уд-Дин. После чего все астрономы в явном изумлении дружно покачали головами и некоторое время молчали. Наконец один из мудрецов, очевидно, решил проверить степень моих познаний в астрономии, потому что через Джамаля задал мне другой вопрос:

— А каково ваше мнение, Марко Поло, о солнечных пятнах?

— Ах, — сказал я, обрадовавшись, что могу ответить сразу. — Это очень опасное уродство. Ужасная вещь.

— Объясните почему? Наши мнения о том, что они означают в универсальной схеме вещей — зло или добро, — разделились.

— Ну, я не знаю, я бы не сказал, что это зло. Уродство — да, скорее всего. В течение долгого времени я полагал, что все монгольские женщины уродливы, пока не увидел монголок здесь, во дворце.

Астрономы выглядели сбитыми с толку, а господин Джамаль нерешительно спросил:

— Какое отношение это имеет к теме разговора?

Я ответил:

— Я понял, что лишь монголки-кочевницы, то есть те, кто проводит свою жизнь на открытом воздухе, все в веснушках и пятнах, а их кожа покрыта загаром. Более цивилизованные монгольские дамы при дворе, наоборот…

— Нет, нет, нет, — произнес Джамаль-уд-Дин. — Мы говорим о пятнах на Солнце.

— Что? Вы хотите сказать, что на Солнце есть пятна?

— Воистину так. Пыль из пустыни, которую постоянно приносят ветер, обычно является бедствием, но у нее есть и одна положительная особенность. Иногда она почти полностью закрывает Солнце, так что мы можем смотреть прямо на него. Мы видели — несколько раз, совершенно независимо друг от друга, и достаточно часто, чтобы не сомневаться в этом, — что порой на сверкающей поверхности Солнца появляются темные пятна и пятнышки.

Я, улыбнувшись, заметил:

— Понимаю. — И принялся смеяться, ведь именно этого и ожидал от меня главный астроном. — Вы шутите. Я удивлен, господин Джамаль. Полагаю, что нам с вами все-таки не следует смеяться над усилиями этих несчастных хань.

Теперь он выглядел еще более озадаченным, чем прежде.

— А сейчас о чем мы говорим?

— Вы же смеетесь над особенностью их зрения. Пятна на Солнце, надо же такое придумать! Бедняги, это не их вина, что они так устроены. Всю жизнь смотреть сквозь такие узкие веки. Ничего удивительного, что у хань перед глазами появляются какие-то пятна! Однако шутка хорошая, господин Джамаль. — Согнувшись в принятом у персов поклоне, все еще смеясь, я удалился.

Придворные садовник и гончар были хань, и каждый из них надзирал за множеством молодых учеников-хань. Потому-то, когда я навестил их, меня снова попотчевали типичным для этого народа зрелищем — щедро расточаемой и совершенно неуместной изобретательностью. На Западе те, кто занимается подобным делом, относятся к слугам низшей категории, которые привыкли копаться в грязи, а не к умным людям, таланты коих, на мой взгляд, можно использовать лучшим образом. Но придворные садовник и гончар, казалось, гордились тем, что используют свой ум, рвение и мастерство, служа компосту и гончарной глине, и с не меньшим энтузиазмом готовили новое поколение юношей к такой же жизни, полной грязного, презренного физического труда.

Мы беседовали с придворным садовником в огромной теплице, целиком построенной из рам с вставленными в них стеклами из слюды. За несколькими большими столами сидели, согнувшись над ящиками, его многочисленные помощники. В ящиках этих было множество чего-то, похожего на стебли крокусов, с которыми юноши что-то делали при помощи крошечных ножичков.

— Это луковицы китайской лилии, которые готовят к посадке, — пояснил господин садовник. (Когда я позже увидел, как они цветут, то узнал в них цветок, который мы на Западе называем нарциссом.) Он показал одну из сухих луковиц и сказал: — Два очень точных маленьких надреза позволят луковице расти в форме, которую мы считаем самой привлекательной для этого цветка. По бокам ее появятся два раздельных стебля. Но затем, дав листья, стебли снова склонятся вовнутрь. Таким образом, восхитительные цветки, когда они расцветут, склонятся друг к другу, как руки, сложенные для объятия. К природной красоте цветка мы добавим изящество линий.

— Замечательное ремесло, — пробормотал я, воздержавшись от того, чтобы высказать свое мнение: я полагал, что этим незначительным делом ни к чему заниматься такому количеству людей.

Мастерская придворного гончара, такая же огромная, как теплица, располагалась в подвале и освещалась при помощи ламп. Здесь делали не грубую столовую посуду, а настоящие произведения искусства из прекрасного фарфора. Гончар показал мне лари с различной глиной, емкости для смешивания, гончарные колеса, печи для обжига и кувшины с красками и глазурями, состав которых, как он уверил меня, был «совершенно секретным». Затем хозяин мастерской подвел меня к столу, где работало около дюжины помощников. В руках у них были фарфоровые вазы в виде бутонов и изящные маленькие безделушки в виде луковиц с высокими узкими горлышками, но все они были цвета сырой глины. Подмастерья расписывали их, подготавливая к обжигу.

— Почему у всех этих юношей сломанные кисти? — спросил я, потому что абсолютно все молодые помощники умело действовали прекрасными кистями с длинными кривыми ручками.

— Они не сломаны, — ответил господин гончар. — Кисти изогнуты специально. Подмастерья рисуют орнамент из цветов, птиц, болотных растений и прочего — полагаясь исключительно на свой талант и вдохновение — внутри вазы. Когда работа будет закончена, рисунок останется невидим до тех пор, пока вазу не поставят перед огнем, и тогда на тонком, как бумага, белом фарфоре проявится красочная, изящная и туманная картина.

Он подвел меня к другому столу и сказал:

— А здесь у нас новички, которые только начали постигать искусство.

— Постигать искусство? — переспросил я. — Но они же играют с яичными скорлупками.

— Да. Фарфоровые предметы, иногда огромной ценности, к сожалению, бьются. Эти парни учатся их чинить. Но, разумеется, они практикуются не на дорогах предметах. Я беру яйца, разбиваю их и даю каждому юноше перемешанные скорлупки двух яиц. Он должен разобрать их, найти отдельные фрагменты и вновь составить оба яйца. Что он и делает, соединяя каждый осколок скорлупки при помощи медных заклепок, которые вы видите здесь. И только когда ученик сможет восстановить яйцо целиком так искусно, словно оно и не было разбитым, ему разрешат работать с настоящими фарфоровыми изделиями.

Больше нигде на земле я не видел столько примеров, когда талантливые работники посвящают свои жизни таким незначительным делам, а люди незаурядного ума занимаются ерундой, растрачивая мастерство и трудолюбие на пустяки. Я имею в виду не только придворных ремесленников. Такое же положение вещей я наблюдал и среди министров, наиболее приближенных к Хубилаю.

Министр истории, например, хань по происхождению, выглядел очень эрудированным, свободно говорил на нескольких языках и, казалось, помнил наизусть всю историю Запада, так же как и Востока. Однако он выполнял совершенно бессмысленную, на мой взгляд, работу. Когда я спросил этого человека, чем он занят в настоящий момент, он встал из-за огромного письменного стола, открыл дверь в свой кабинет и показал мне еще большую смежную с ним комнату. Она была полна небольших письменных столов, которые стояли впритык друг к другу; за каждым столом сидел, согнувшись, писец, старательно что-то делающий; его почти не было видно за книгами, свитками и пачками документов.

На хорошем фарси министр истории сказал:

— Великий хан Хубилай четыре года тому назад издал декрет, что во время его правления будет положено начало династии Юань, в которую войдут все его преемники. В переводе «юань» означает «величайший» или «главный». Он недаром выбрал этот титул, который заставляет бледнеть недавно угасшую династию Цзинь, и Сиань, которая была до нее, и все остальные династии, которые существовали здесь с начала цивилизации. Поэтому я компилирую, а мои помощники записывают ярко сверкающую историю, чтобы быть уверенными, что будущие поколения узнают о превосходстве династии Юань.

— Написание будет окончено, разумеется, — сказал я, глядя на склоненные головы и подергивающиеся кисточки для чернил. — Но много ли можно написать, если династии Юань всего четыре года?

— Много, если уметь записывать текущие события, — откровенно ответил министр истории. — Самое трудное — это переписать те события во всей истории, которые произошли прежде.

— Что? Как это — переписать? История есть история, господин министр. История — это то, что произошло.

— Не совсем, господин Марко Поло. История — это то, что люди помнят, о том, что произошло.

— Не вижу разницы, — заметил я. — Если, скажем, опустошительный разлив Желтой реки произошел в таком-то году, разве не сделает кто-нибудь запись об этом событии? Полагаю, что люди запомнят само наводнение и его дату.

— О да, но не сопутствующие сему событию обстоятельства. Предположим, что правивший в то время император быстро пришел на помощь жертвам наводнения: спас людей и помог им спасти землю, дал им новые участки и помог дальнейшему процветанию подданных. Если описания этих достойных всяческой похвалы деяний остались в архивах как часть истории того времени, тогда в сравнении с ними династия Юань будет проигрывать по своей щедрости. Таким образом, мы слегка изменим историю, сделав запись о том, что тот император был бесчувственным к страданиям людей.

— И тогда представители династии Юань покажутся в сравнении с ним добрыми? Но предположим, что Хубилай-хан и его преемники проявят себя действительно бесчувственными к подобным катастрофам?

— Тогда нам придется снова все переписывать и делать прежних правителей еще более жестокосердными. Я надеюсь, вы понимаете теперь всю важность моей работы: здесь требуются прилежание и творческий подход. Это занятие не для ленивого или глупого. История — это не просто ежедневная запись событий, подобно записям в вахтенном корабельном журнале. История — это изменчивый процесс, и для историка всегда найдется работа.

Я заметил:

— Исторические события можно толковать по-разному, а как же быть с текущими событиями? Например, в одна тысяча двести семьдесят пятом году от Рождества Христова некий Марко Поло прибыл в Ханбалык. Что можно извлечь из такой мелочи?

— Если это действительно мелочь, — сказал министр, улыбаясь, — тогда о ней вовсе не надо упоминать в истории. Но, возможно, позже она станет важной. Таким образом, я сделаю запись даже о такой мелочи, а со временем будет ясно, как внести ее в архивы — как радостное событие или же, напротив, как достойное сожаления.

Он снова вернулся к своему письменному столу, открыл большую кожаную папку и просмотрел бумаги, которые в ней находились. Министр взял одну и прочел:

— «В час Собаки шестого дня седьмой луны, в год Кабана, три тысячи девятьсот семьдесят третий по ханьскому летоисчислению, на четвертом году правления династии Юань, вернулись из западного города Ве-не-си в город Хана два чужеземца — По-ло Ник-ло и По-ло Мат-хео, — привезя с собой молодого По-ло Max-ко». Теперь остается подождать, чтобы узнать: станет ли Ханбалык лучше из-за присутствия этого молодого человека? — Он бросил на меня искоса озорной взгляд. Министр больше не читал по бумажке. — Или же сей гость окажется просто надоедливым человеком, который досаждает занятым чиновникам и отрывает их от срочных дел?

— Все, ухожу, — рассмеялся я. — Еще только один вопрос, господин министр. Если вы можете целиком написать новую историю, не может ли кто-нибудь другой переписать впоследствии и вашу историю?

— Конечно может, — сказал он. — Кто-нибудь однажды так и сделает. — Мой вопрос явно изумил его. — Когда Цзинь, последняя правящая династия, была еще совсем молодой, тогдашний министр истории тоже переписал все, что произошло прежде. А придворные историки продолжили вести записи таким образом, чтобы период династии Цзинь оказался Золотым веком на все времена. Династии приходят и уходят. Например, Цзинь правила всего лишь сто девятнадцать лет. И вполне может так случиться, что век династии Юань и всего, что я здесь создаю, — он махнул рукой, показывая на свой кабинет и комнату, полную писцов, — не продлится дольше, чем моя жизнь.

Я почтительно удалился, удержавшись от соблазна предложить министру вместо того, чтобы напрасно тратить свои знания и эрудицию, лучше использовать силу мускулов, помогая укладывать блоки «кара» для нового холма, который воздвигали в дворцовых садах. Уж его-то, в отличие от груды ложных утверждений, которые министр нагромоздил в столичном архиве, будущие поколения вряд ли разберут и уничтожат.

Вывод, к которому я пришел, — огромное количество придворных Хубилая занимается ерундой, — я не стал тут же поверять великому хану во время моей еженедельной аудиенции. Однако он сам начал говорить на тему, довольно схожую. Оказалось, что Хубилай недавно подсчитал, какое множество всевозможных святых людей в тот момент проживало в Китае, что привело его в дурное расположение духа.

— Жрецы, — ворчал правитель, — ламы, монахи, несториане, маланги, имамы, миссионеры. Все они срослись с паствой, на которой жиреют. Я имею в виду вовсе не то, что они лишь читают проповеди, а затем протягивают свои чаши для подаяний. Едва только они собирают хоть несколько верующих, как сразу призывают этих несчастных, введенных в заблуждение, презирать и ненавидеть всех, кто предпочел какую-нибудь другую веру. Из всех распространяющихся религий только буддисты терпимы ко всем остальным. Я не очень-то расположен что-либо навязывать подданным или противиться какой-либо религии, но серьезно подумываю о законе против проповедников. Издать указ, чтобы все то время, которое проповедники сейчас тратят на всевозможные ритуалы, разглагольствования, молитвы, проповеди и медитации, они проводили отныне, хлопая мухобойкой. Что ты об этом думаешь, Марко Поло? Полагаю, таким образом они сделают неисчислимо больше, чем делают теперь, для того, чтобы этот мир стал лучше.

— Думаю, великий хан, что проповедники занимаются главным образом другим миром.

— Да? Если они сделают этот мир лучше, то заслужат больше уважения в другом. Китай наводнен заразными мухами и теми, кто провозгласил себя святым. Я не могу упразднить мух указом. Но разве ты не согласен, что зато можно приспособить святых для того, чтобы убивать мух?

— Я недавно размышлял, великий хан, как много людей при вашем дворе плохо используются.

— Большинство людей плохо используются, Марко, — многозначительно произнес Хубилай, — и делают работу, неподобающую мужчине. На мой взгляд, только воины, исследователи, ремесленники, художники, повара и врачи достойны уважения. Они изобретают и создают вещи и оберегают людей. Все остальные — падальщики и паразиты, которые зависят от тех, кто действительно что-то делает. Правительственные чиновники, советники, торговцы, астрологи, менялы, писцы, священники, слуги — все они лишь демонстрируют деятельность и называют это работой. Они не делают ничего, только переносят вещи с места на место — обычно не поднимая ничего тяжелей бумаги, — или же существуют лишь для того, чтобы предлагать комментарии, давать советы и просто критиковать тех, кто создает вещи.

Хубилай замолчал, нахмурился и продолжил более эмоционально:

— Вах! Таков же стал и я сам с тех пор, как слез с коня! Я больше не держу в руках копье, только печать yin, чтобы выразить при ее помощи свое одобрение или несогласие. По совести, я должен включить в число бездельников и себя самого. Вах!

В этом великий хан, конечно же, был совсем не прав.

Я не считаю себя специалистом по монархам, но, прочитав «Александриаду», пришел к выводу, что завоеватель должен быть идеальным правителем. За время нашего путешествия я уже встретил некоторых из современных мне правителей, и у меня сложилось о них определенное мнение: принц Эдуард, теперь уже король Англии, показавшийся мне всего лишь хорошим солдатом, вынужденным управлять княжеством; жалкий армянский правитель Хампиг; персидский шах Джаман, тряпка и подкаблучник в королевских одеждах. Ильхан Хайду, на мой взгляд, был всего-навсего варваром-военачальником. И один лишь только великий хан Хубилай приближался к моему воображаемому идеалу.

Он был не таким красивым, каким изображали Александра Македонского в «Александриаде», и далеко не таким молодым. Великий хан был чуть не вдвое старше Александра, когда тот умер. К тому же его империя была чуть не втрое больше той, которую получил Александр. Зато в остальных отношениях Хубилай гораздо сильнее походил на классический идеал. Хотя мне уже пришлось испытать благоговение и трепет перед его деспотической властью и склонностью к неожиданным, стремительным и четким, окончательным приговорам и решениям (каждый указ Хубилая заканчивался так: «Великий хан сказал: трепещите все и повинуйтесь!»), приходилось признать, что такая неограниченная власть и столь страстная ее демонстрация, кроме всего прочего, атрибуты, которых и ждут от абсолютного монарха. Александр Македонский тоже их демонстрировал.

Впоследствии, много лет спустя, кое-кто называл меня «наглым лжецом», отказываясь поверить в то, что простой юноша Марко Поло мог быть лично знаком и даже дружески беседовать с самым могущественным человеком на земле. Другие же называли меня «подлым лизоблюдом», презирая как поборника жестокого диктатора.

Согласен, трудно поверить в то, что высочайший и могущественнейший хан всех ханов подарил толику своего внимания простолюдину-чужаку вроде меня, не говоря уже о личной привязанности и доверии Хубилая. Лично я объясняю это следующим образом. Дело в том, что великий хан стоял так высоко над всеми остальными, что в его глазах придворные господа, знать и простые люди, может даже и рабы, казались одинаково далекими от монарха. Не было ничего примечательного в том, что он снизошел до меня и включил чужака в свое окружение. Принимая во внимание историю и происхождение монголов, Хубилай был в Китае даже в большей степени чужаком, нежели я сам.

Что же касается моего мнимого низкопоклонства, в интересах правды замечу, что сам я никогда не страдал от капризов и причуд великого хана.

Правда и то, что я понравился Хубилаю, он доверял мне и сделал меня своего рода наперсником. Однако вовсе не из-за этого я до сих пор защищаю и всячески прославляю великого хана. Я делаю это потому, что в силу своей близости к нему мог видеть лучше других, что Хубилай очень мудро использовал свою власть. Даже проявляя деспотизм, великий хан был искренне уверен, что это пойдет на пользу его империи. Лицемерие, как, впрочем, и жестокость, не были свойственны этому человеку. Наоборот, как философски заметил дядя Маттео. Хубилай был добрым, когда ему не приходилось быть злым.

Хубилай-хан был окружен многочисленными министрами, советниками и различными чиновниками, но он никогда не позволял им оградить себя от его подданных и его империи и вникал в малейшие детали управления ханством. Как я уже видел в самый первый день в ченге, Хубилай мог поручать другим некоторые мелкие дела, даже предварительные разработки важных дел, но во всех серьезных вопросах его слово всегда было последним. Я могу сравнить его и его двор с флотилиями судов, которые я впервые увидел на Желтой реке. Великий хан был chuan — самым большим кораблем на воде, управляемым одним твердым рулем, который держала единственная твердая рука. Все министры Хубилая были san-pan — яликами, которые перевозят грузы от хозяина и к хозяину chuan, выполняя не такие уж важные поручения в мелких водах. И только одного из них — араба Ахмеда, главного министра, вице-правителя и министра финансов, — можно было сравнить с кривобокой hu-pan — плоскодонкой, хитроумным образом построенной для того, чтобы обходить изгибы реки, всегда готовой ловко маневрировать, хотя она и плавает в безопасных водах неподалеку от берега. Однако об Ахмеде, человеке, душа которого оказалась такой же скособоченной, как и плоскодонка hu-pan, я расскажу позже, когда придет его черед.

Хубилаю, как и сказочному prete Zuàne, приходилось управлять целым скоплением отличающихся друг от друга, совершенно несопоставимых между собой народов, многие из которых были настроены враждебно. Подобно Александру, Хубилай стремился заставить их воплотить самые поразительные идеи, достижения и особенности своих культур, сделав это достоянием всех остальных подданных. Разумеется, Хубилай не был таким праведником, как prete Zuàne, он даже не был христианином и не поклонялся классическим богам, как Александр Македонский. Насколько я могу судить, Хубилай признавал только одно божество — монгольского бога войны Тенгри, ну и еще некоторых низших монгольских идолов, вроде бога домашнего очага Нагатая. Он интересовался другими религиями и время от времени даже изучал их в надежде найти лучшую, которая могла бы принести пользу его подданным и объединить их между собой. Отец, дядя и многие другие постоянно убеждали Хубилая выбрать христианство; целые толпы несторианских миссионеров не переставали проповедовать ему свое еретическое сектантское учение; находились в окружении великого хана и другие, кто отстаивал жестокий ислам, нечестивый идолопоклоннический буддизм и еще несколько верований, свойственных хань, включая даже тошнотворный индуизм.

Однако Хубилай никогда не склонялся к тому, что христианство есть истинная вера, он также никогда не нашел и никакую другую, которая бы ему понравилась. Однажды великий хан сказал (я не помню, был ли он в это время удивлен, разгневан или раздражен): «Какая разница, что за бог? Бог есть лишь оправдание набожности».

Возможно, великий хан в конце концов стал тем, кого теологи называют скептиком-пирронистом, но даже это свое неверие он никому не навязывал. Хубилай всегда оставался свободомыслящим и терпимым в этом отношении, позволяя каждому верить в то, во что ему нравится, и поклоняться тому, кому он хотел. Следует признать, что отсутствие у Хубилая веры, моральными принципами которой он мог бы руководствоваться, в конечном итоге вылилось в то, что даже границы добродетели и порока великий хан стал трактовать по своему собственному усмотрению. Таким образом, его представления о милосердии, милости, братской любви и других подобных вещах часто были устрашающе отличными от тех, которые прочно вошли в западного человека благодаря Святой Истинной Вере. Я сам, хотя и не был образцом христианских добродетелей, часто не соглашался с его взглядами и даже приходил в ужас, наблюдая, как Хубилай применяет их на практике. И все-таки ничто из того, что когда-либо сделал этот человек (хотя о многом я тогда и сокрушался), никогда не уменьшило моего восхищения им и моей преданности ему, а также не поколебало моей уверенности в том, что Хубилай-хан был величайшим правителем нашего времени.

Глава 7

В последующие несколько месяцев я был удостоен встречи со всеми министрами великого хана, его советниками и придворными, занимающими должности, о которых я уже говорил на этих страницах. Кроме того, я встретился с очень многими людьми, выше и ниже по положению, чьи титулы я, возможно, еще не упоминал: с тремя министрами — земледелия, рыболовства и животноводства, главным «копателем» Большого канала, министром дорог и рек, министром кораблей и морей, придворным шаманом, министром малых рас и со многими другими.

Из каждой встречи я выносил много нового, интересного, бесполезного или нравоучительного; не стану описывать здесь все подробно. После одной такой встречи я пребывал в смущении, впрочем, как и министр, который меня перед этим принимал. Я имею в виду монгола по имени Амурсама, министра дорог и рек. Неловкость возникла совершенно неожиданно, когда он рассуждал на абсолютно прозаическую тему: организация почтовой службы, которая должна была, по его замыслу, охватить весь Китай.

— На каждой дороге, большой и маленькой, через промежутки в семьдесят пять ли я построил удобные казармы. Жители близлежащих населенных пунктов обязаны поставлять туда хороших лошадей и всадников. Когда понадобится срочно доставить в каком-нибудь из двух направлений послание или посылку, всадник должен галопом проскакать от одного поста до другого. Там он быстро передаст свой груз новому всаднику, который уже ждет его в седле, и тот отправится к следующему посту, и так далее. От рассвета до заката, непрерывно меняя всадников и лошадей, можно доставить легкий груз на такое далекое расстояние, куда обычный караван доберется за двенадцать дней. Мало того, поскольку разбойники не решаются нападать на посланцев великого хана, все доставляется в целости и сохранности.

Позже, когда отец с дядей начали преуспевать в своих торговых предприятиях, я узнал, что это правда. Обычно они вкладывали выручку в драгоценные камни, для хранения которых требовался лишь маленький легкий пакет. Используя лошадиную почту министра Амурсамы, эти пакеты быстро проделывали весь путь от Китая до Константинополя, где другой мой дядя, Марко, складывал их в казну Торгового дома Поло.

Министр продолжил:

— А еще, поскольку на участках пути между конными постами может произойти что-нибудь необычное или важное — наводнение, мятеж, да мало ли что, — через каждые десять ли я устроил посты поменьше — для пеших посыльных. Таким образом, из любого места в государстве можно добежать, за час или даже меньше, до следующего поста. Пешие посыльные сменяются, пока кто-нибудь из них не доберется до ближайшего конного поста, а уж оттуда известия можно быстро переправить дальше. Уже теперь я создал сеть, охватившую весь Китай, но со временем я заставлю свою систему работать в пределах всего ханства, чтобы доставлять известия или важные грузы даже с самой дальней границы Польши. Моя служба уже работает так, что белобокий дельфин, выловленный в озере Дунтинху, которое располагается более чем в двух тысячах ли к югу отсюда, может быть разрублен на куски, упакован в седельные сумки со льдом и привезен в Ханбалык, на кухню великого хана, оставаясь свежим.

— Рыба? — вежливо спросил я. — Разве это важный груз?

— Эта рыба водится только в одном месте, в озере Дунтинху, ее не так-то просто поймать, и потому она предназначается для великого хана. Белобокий дельфин считается самым большим деликатесом, несмотря на его уродство: ростом с женщину, голова как у утки, с мордой похожей на клюв, а косые глаза, к сожалению, ничего не видят. Это заколдованная рыба.

Я моргнул и спросил:

— А-а?

— Да, на самом деле каждый белобокий дельфин является августейшим потомком жившей когда-то давным-давно принцессы, которая при помощи колдовских чар была превращена в дельфина после того, как окунулась в это озеро, из-за… из-за… прискорбных занятий любовью…

Я удивился тому, что этот типичный монгол, грубый и бестактный, начал вдруг заикаться, подобно стеснительному школьнику. Я взглянул на министра и увидел, что его смуглое лицо залила краска. Он избегал моего взгляда и неуклюже мямлил что-то, стремясь перевести разговор на другую тему. Тогда-то я и вспомнил, кто он такой, после чего, наверняка тоже красный от смущения, извинился, прервал разговор и удалился. Видите ли, я совсем забыл, что этот министр Амурсама и был тем самым господином, про которого мне рассказывали на ченге: его жену, уличенную в измене, было решено предать смерти в присутствии обманутого мужа. Многим из обитателей дворца было любопытно узнать леденящие душу подробности, но они стеснялись обсуждать это с Амурсамой. Тем не менее говорили, что якобы он сам всегда готов навести разговор на этот предмет, а затем вдруг словно бы прикусывал язык и неловко замолкал, что заставляло окружающих тоже ощущать неловкость.

Ну, это я мог понять. Чего я не мог понять, так это поведения другого министра, который, тоже рассуждая на совершенно прозаические темы, вдруг сильно смутился и ни с того ни с сего начал отвечать уклончиво. Это был Пао Ней Хо, министр малых рас. (Как я уже говорил, в Ханбалыке преобладали хань, но в Китае и в южных землях, которые тогда входили в империю Сун, проживало около шестидесяти других народностей.) Министр Пао рассказывал мне долго и утомительно, что обязан следить за тем, чтобы все малые народы Китая в полной мере наслаждались такими же правами, как и хань, находящиеся в большинстве. Это было одно из самых скучных изысканий, которое я выдержал. Министр Пао говорил на фарси — на его посту надо было знать много языков, — и я никак не мог понять, отчего разговор об этом заставляет его нервничать, заикаться, ерзать и сдабривать свою речь бесконечными «э-э», «у-у» и «хм».

— Даже… э-э… покорителей-монголов… у-у… трудно сравнить с нами, хань, — сказал он. — Гм, малые народности все еще немногочисленны. В… э-э… восточных регионах проживают, например, у-у… так называемые уйгуры и, гм, узбеки, киргизы, казахи и… э-э… таджики. Здесь… у-у… на севере, мы можем найти, гм, маньчжуров, тунгусов, хэчжи. Когда… э-э… Хубилай-хан закончит… у-у… покорять, гм, империю Сун, мы присоединим все остальные народы, живущие там. У-у… наси, мяо, пуми, чжуанов. Еще, гм, непокорные юэ, которые населяют… э-э… целую провинцию Юньнань далеко… у-у… на юго-западе…

Он продолжал в том же духе, и я вполне мог бы задремать, не будь мое сознание занято тем, что просеивало все эти «э-э», «у-у» и «гм». Речь министра звучала необычайно скучно. Казалось, она не содержала ничего постыдного или зловещего, что требовалось бы утаить во множестве мусорных междометий. Я никак не мог понять, почему министр Пао говорит так сбивчиво. Сам не знаю почему, но у меня вызвала подозрение эта рваная речь. Я заподозрил, что Пао Ней Хо пытался что-то от меня утаить. Я был в этом уверен. И, как потом оказалось, не ошибся.

Когда министр наконец закончил свою бесконечную речь, я отправился к себе в покои и заглянул в гардеробную, которую разрешил Ноздре использовать в качестве убогой спальни. Раб спал, хотя был уже полдень. Я потряс его и сказал:

— Тебе нечем заняться, грязный раб? Тогда я мигом придумаю для тебя работу.

По правде говоря, с некоторых пор Ноздря стал вести праздный образ жизни. Отец с дядей в нем не нуждались, целиком отдав его в услужение мне. Однако мне вполне хватало Биянту и Биликту, и я использовал Ноздрю только для того, чтобы купить мне комплект удобной одежды в китайском стиле и содержать его в порядке, а также поручал ему время от времени ухаживать за моей лошадью и седлать ее. Как ни странно, Ноздря мало слонялся по дворцу и совсем не совершал пакостей. Казалось, он изжил свои отвратительные привычки и умерил естественное любопытство. Большую часть времени раб проводил в гардеробной, а если и путешествовал, то всего лишь до дворцовой кухни в поисках еды. Изредка я приглашал Ноздрю вместе пообедать в моих покоях. Но я не часто разрешал ему это, потому что у девушек его внешность вызывала отвращение, и они испытывали неловкость, как все монголы, оказавшиеся в обществе простого раба.

Он проснулся и пробормотал:

— О Аллах! Это вы, хозяин? — Ноздря зевнул при этом так, что его отвратительная дырка в носу стала еще шире.

Я сказал сурово:

— Ничего себе — я занят весь день, в то время как мой раб дрыхнет. Мне важно составить мнение о придворных великого хана, побеседовав с ними с глазу на глаз, а ты вполне мог бы собрать необходимые сведения за их спинами.

Он пробормотал:

— Так я и думал, хозяин, что вы захотите, чтобы я шпионил за их слугами. Но как это сделать? Я здесь чужак и незнакомец, и я до сих пор плохо понимаю монгольский язык.

— Среди слуг много чужеземцев. Пленных брали повсюду. Разговор в помещении для слуг наверняка представляет собой вавилонское смешение языков. А я очень хорошо знаю, что твоя единственная ноздря прекрасно приспособлена вынюхивать сплетни и скандалы.

— Это честь для меня, хозяин, что вы просите…

— Я не прошу, я приказываю. Впредь все свое свободное время, которое у тебя в избытке, ты будешь проводить, общаясь со слугами и твоими приятелями рабами.

— Хозяин, если честно, я боюсь бродить по этим коридорам. Я могу запутаться и оказаться у Ласкателя.

— Не дерзи, а то я сам отведу тебя к нему. Послушай меня, Ноздря. Теперь каждый вечер ты станешь пересказывать мне все обрывки разговоров и сплетни, которые тебе удастся подслушать.

— Но что именно вас интересует? Неужели все подряд? Большинство разговоров совершенно бессмысленны.

— Будешь пересказывать все, что услышишь. В первую очередь мне интересно узнать все, что только можно, о министре малых рас, придворном по имени Пао Ней Хо. Как только представится возможность искусно повернуть на эту тему разговор, сделай это. Но искусно. А пока что я желаю знать все, что ты услышишь. Трудно предсказать наперед, какая именно пикантная новость окажется для меня ценной.

— Хозяин Марко, сначала я хочу самым почтительным образом возразить вам. Я теперь не такой красивый, как прежде, когда я мог соблазнить даже принцессу и заставить ее безрассудно выболтать сокровенные…

— О, снова эта старая дурацкая ложь! Ноздря, ты сам и все на земле знают, что ты всегда был отвратительно уродлив! Да тебе не разрешили бы коснуться даже края одежд принцессы!

Он перебил меня весьма невежливо:

— С другой стороны, под рукой у вас две прехорошенькие служанки, которые могут легко завлечь кого угодно. Они гораздо лучше подходят для выманивания лестью секретов из…

— Ноздря, — произнес я неумолимо. — Ты будешь шпионить для меня, потому что таков мой приказ, и я не собираюсь обсуждать с тобой его целесообразность. Однако позволь тебе возразить, чтобы ты не считал себя самым умным. Тебе не приходило в голову, что эти две служанки, очень вероятно, следят за мной самим? Бьюсь об заклад, сестренки наблюдают за каждым моим движением и сообщают все Хубилаю. Не забывай, ведь именно сын великого хана, по приказу отца, приставил ко мне этих девушек.

Я всегда называл их «девушками», когда разговаривал с другими, потому что каждый раз называть обеих сестер по именам было неудобно. Я никогда не отзывался о близняшках как о «служанках», ибо они были для меня больше, чем служанки. Но я не смог бы назвать их и «наложницами», поскольку это слово казалось мне унизительным. Наедине тем не менее я обращался к девушкам по именам, научившись различать Биянту и Биликту. Хотя одевались обе совершенно одинаково, я теперь знал особенности их мимики и жестов. В раздетом виде, хотя они и были похожи вплоть до ямочек на щеках и на локтях (особенно привлекательными мне казались ямочки у них на попках), близнецов было легко различить. У Биликту имелась под левой грудью россыпь родинок, а у Биянту после какого-то несчастного случая в детстве остался наверху на правом бедре крошечный шрам.

Я обнаружил это и еще много чего в самую первую нашу ночь. Девушки были прекрасно сложены, и, поскольку сестры не являлись мусульманками, их наружные половые органы оставались в целости. Вообще выглядели близняшки как зрелые женщины, которых я видел, кроме разве того, что ноги у них были короче и талии не такие стройные, как, скажем, у венецианок или персиянок. Но самое интригующее отличие монголок от женщин других рас заключалось в их паховых волосах. У них имелся обычный темный треугольник в том же месте, что и у остальных (близняшки называли его hanmao, «маленькая грелка»), но он не был курчавым кустистым пучком. По какому-то капризу природы монголки — по крайней мере, те, кого я знал, — имели исключительно мягкий щит. Волосы у них в этом месте росли так плотно и аккуратно, как на шкурке кота. Раньше, оказавшись в постели с женщиной, я иногда развлекался сам и развлекал ее тем, что запускал пальцы и играл с «маленькой грелкой» любовницы. Однако когда дело касалось Биянту или Биликту, я поглаживал и ласкал их hanmao, словно те были котятами (и заставлял девушек мурлыкать, словно и они тоже были котятами).

В самую первую нашу ночь близнецы затеяли между собой ссору, потому что считали, что я возьму с собой в постель лишь одну из них. Сначала девушки вымыли меня, затем разделись и вымылись сами, особенно тщательно они при этом вымыли мои и свои половые органы — dan-tian, что в переводе означает «розовые места». После этого юные красавицы осыпали меня и себя ароматной пудрой, а затем скользнули в халаты из шелка, такие прозрачные, что их «маленькие грелки» были хорошо видны, и Биянту прямо спросила меня:

— Вы хотели бы иметь от нас детей, господин Марко?

Я невольно выпалил:

— Dio me varda, нет!

Она могла не понять этих слов, но, очевидно, не ошиблась в значении, потому что кивнула и продолжила:

— Мы достали семена папоротника, они лучше всего предотвращают зачатие. Теперь, как вы уже знаете, господин, мы обе оценены в двадцать два карата, и, разумеется, мы обе девственницы. Таким образом, мы весь день размышляли, которой из нас наш новый красавец-господин первой окажет честь и qing-du chu-kai — разбудит в ней женщину…

Честно говоря, меня порадовало, что они, не в пример многим девственницам, совершенно не страшились этого события. Однако тут возникла другая проблема: сестры, несомненно, боролись за превосходство, потому что Биянту добавила:

— Так случилось, господин, что я старшая из двух.

Биликту рассмеялась и сказала мне:

— Всего лишь на несколько минут, по словам матери. Но всю нашу жизнь госпожа Старшая Сестра заявляет о своих правах.

Биянту пожала плечами и заметила:

— Одна из нас удостоится высокой чести сегодня, а другой придется подождать до следующей ночи. Если вы, господин, не хотите выбрать сами, мы можем бросить жребий.

Я беззаботно ответил:

— Не в моих правилах полагаться на случай. Я также не хочу выделять одну из двух таких неотразимых красавиц. Вы обе станете первыми.

Биянту проворчала:

— Мы девственницы, но не невежды.

— Мы помогали растить маме двух младших братьев, — добавила Биликту.

— И когда мы мыли вас, то видели, что ваши dan-tian такие же, как и у других мужчин, — сказала Биянту.

— Следовательно, — заключила Биликту, — вы способны одновременно быть только с одной женщиной. Как же вы можете утверждать, что мы обе станем первыми?

— Кровать просторная, — ответил я, — мы ляжем втроем и…

— Это же неприлично!

Сестренки выглядели такими потрясенными, что я улыбнулся.

— Ничего подобного! Всем хорошо известно, что мужчины иногда забавляются с несколькими женщинами одновременно.

— Но… но обычно это опытные наложницы, давно забывшие скромность и не стесняющиеся брачных отношений. Господин Марко, мы сестры, и это наша первая jiao-gou, и мы хотим… как это сказать… мы не можем… в присутствии друг друга…

— Я обещаю, — сказал я, — что вы почувствуете стыд ничуть не больший, как если бы купались в присутствии друг друга. Уверен, очень скоро вы вообще перестанете волноваться по поводу пристойности. И еще, вы обе будете наслаждаться jiao-gou и не заметите, которая из вас станет первой. Или же это не будет вас заботить.

Они колебались. Биянту в раздумье нахмурила брови. Биликту, размышляя, прикусила нижнюю губку. Затем они искоса застенчиво глянули друг на друга. Когда их взгляды встретились, близняшки покраснели — так сильно, что под прозрачными халатами стали розовыми даже груди. После этого девушки рассмеялись — немного потрясенно, но больше они уже не возражали. Биянту достала из ящика комода склянку с семенами папоротника, они с Биликту повернулись ко мне спинами, после чего каждая девушка взяла по щепотке этих мелких, почти порошкообразных, семян и при помощи пальца засунула их глубоко внутрь влагалища. Затем сестры позволили мне взять их за руки, подвести к ожидающей нас кровати и с этого момента уже взять инициативу на себя.

Вспомнив свой юношеский опыт, полученный в Венеции, я начал с использования «настроечного ключа». Если помните, этому способу извлечения музыки из женского тела я научился от донны Иларии, а затем усовершенствовал его на практике с маленькой девственницей Дорис. Таким образом, я был в состоянии приобщить к таинству любви еще двух девственниц, давая им возможность стать женщинами не только без содрогания, но испытав подлинное наслаждение. Сначала, когда я по очереди поворачивался или перемещался от Биянту к Биликту и обратно, они смотрели не на меня, а друг на друга и, очевидно, пытались не демонстрировать никакой реакции на мои старания: каждая опасалась, как бы сестра не сочла ее бесстыдной. Но поскольку я нежно действовал пальцами, губами, языком и даже ресницами, обе они в конце концов закрыли глаза, перестали обращать внимание друг на друга и отдались собственным ощущениям.

Признаюсь, в ту ночь jiao-gou, первую из моих страстных ночей в Китае, я испытал весьма пикантные ощущения, скорее всего — из-за странных терминов, которые хань использовали для названий интимных частей человеческого тела. Как я уже знал, название «красная драгоценность» могла означать как мужские, так и женские половые органы. Но чаще этот термин использовали для мужского органа, тогда как женские половые органы носили название «лотоса», нижние губы были его «лепестками», а то, что я раньше называл lumaghétta или zambur, здесь именовалось «бабочкой на лепестках лотоса». Женский зад назывался «тихой луной», доставляющая мужчинам удовольствие долина — «расселиной на луне», груди — «безупречными нефритовыми яствами», а соски — «маленькими звездочками».

Таким образом, при помощи разнообразных умелых прикосновений и поглаживаний, поддразнивая и пробуя на вкус, лаская и щекоча, покусывая «нефритовые яства», цветы, лепестки, луны, звезды и бабочек, я чудесным образом достиг цели и помог обеим близняшкам достичь первого пика наслаждения jiao-gou одновременно. Затем, прежде чем девушки смогли осознать, как беззастенчиво они вели себя на пути к этой высшей точке, я проделал другие вещи, чтобы снова подвести их к пику. Сестры оказались хорошими ученицами и страстно желали закрепить пройденное, так что я удержался от собственного настойчивого желания и целиком посвятил себя тому, чтобы доставить им наслаждение. Временами одна из девушек взмывала вверх, а сестра внимательно рассматривала ее — и меня, разумеется, тоже — с удивленной и восторженной улыбкой. Затем наступала ее очередь, в то время как другая с одобрением наблюдала. И только когда обе девушки испытали удовлетворение и восторг от своих новых ощущений и как следует увлажнились собственными секрециями, я таки сыграл для обеих сразу настоящее неистовство страсти. Когда обе они уже не чувствовали ничего, кроме собственного экстаза, я пронзил сначала одну, а затем другую — легко и с наслаждением, которое испытали мы все трое. Затем я продолжил овладевать то одной, то другой, так что и сам теперь не помню, в которую из близняшек первую выпустил spruzzo.

В первый раз исполнив это безупречное музыкальное трезвучие я позволил девушкам передохнуть и отдышаться. Совершенно счастливые, они лежали в испарине, подшучивая надо мной и друг над другом, пока не восстановили дыхание. Затем Биликту и Биянту принялись громко подтрунивать и смеяться над своей прежней глупостью по поводу скромности и соблюдения внешних приличий. Ну а потом, когда сестры окончательно освободились от стеснения, мы проделали множество других вещей — неторопливо, так, что когда одна из девушек не принимала активного участия, то могла получить удовольствие за другую, наблюдая со стороны и помогая нам двоим. Но я не пренебрегал ни одной из сестер слишком долго. В конце концов, я научился у персидских шахразад Мот и Шамс удовлетворять двух женщин и при этом наслаждаться самому. Однако проделывать подобное с двумя монгольскими близнецами было, разумеется, гораздо приятней, поскольку ни одна из них не оставалась невидимой во время этой процедуры. Несомненно, еще до окончания ночи сестренки полностью избавились даже от следов притворной стыдливости и были вполне готовы к самым сокровенным dan-tian, которые мы трое только могли измыслить.

Таким образом, наша первая совместная ночь оказалась просто восхитительной. Она предшествовала множеству подобных ночей, во время которых мы проявили еще большую изобретательность. Это было удивительно даже для меня: насколько больше комбинаций можно проделать втроем, чем вдвоем. Но мы не всегда резвились втроем. Близнецы, несмотря на свое удивительное сходство, все-таки отличались с точки зрения физиологии: их ежемесячное недомогание jing-gi приходилось на разное время. Поэтому, в течение нескольких дней каждые две недели или около того, я наслаждался обычным совокуплением с одной женщиной, тогда как другая спала отдельно, мрачная от ревности.

Тем не менее, каким бы молодым и крепким я тогда ни был, у меня все-таки имелись физические пределы, да к тому же у меня были еще и другие занятия, требовавшие сил, выносливости и проворства. Спустя два месяца я начал находить, что то, что близнецы именовали xing-yu, или «сладостными желаниями» (сам я про себя называл это ненасытным аппетитом), подрывает мое здоровье. Тогда я намекнул девушкам, что мое участие не всегда обязательно, и рассказал им о «монастырском гимне», как это называла донна Илария. Услышав о том, что женщина может сама манипулировать своими лепестками, звездочками и тому подобным, Биянту и Биликту выглядели такими же ошарашенными, как и в первую ночь нашего с ними знакомства. Когда я продолжил и рассказал им то, что однажды поведала мне шахразада Мот — как она помогала расслабиться и доставляла удовольствие тем женщинам в anderun, которыми пренебрегал шах Джаман, — близнецы смутились еще сильнее, а Биянту воскликнула:

— Но это же непристойно!

Я мягко произнес:

— Ты уже однажды выражала подобное недовольство. Но, думаю, я доказал, что ты ошибалась.

— Но… женщина, доставляющая удовольствие другой женщине! Акт gua-li! Все знают, что это непристойно!

— Я бы счел это непристойным, будь одна из вас или вы обе стары и уродливы. Но вы с Биликту красивые и желанные женщины. Не вижу причины, почему бы вам не доставить удовольствие друг другу, заменив меня.

Девушки снова вопросительно переглянулись, смущенно покраснели и стали хихикать — чуть шаловливо, чуть виновато. В общем, мне пришлось их еще долго убеждать, прежде чем они, обнаженные, легли вместе в постель, позволив мне остаться полностью одетым, пока я руководил и направлял их движения. Сестры были сдержанными и напряженными, когда занимались этим друг с другом, хотя мне они разрешали все проделывать, не смущаясь. Но пока я проводил их через «гимн монашек», нота за нотой, — нежно помогая кончикам пальцев Биянту ласкать Биликту здесь, мягко передвигая голову Биликту так, чтобы ее губы прижались к Биянту там, — я заметил, как они постепенно приходят в возбуждение друг от друга. После игры, некоторое время продолжавшейся под моим руководством, сестренки начали забывать обо мне. Когда их маленькие «звездочки» задрожали от возбуждения, девушкам уже не надо было просить меня показать, как они могут использовать эти прелестные выступающие части, чтобы получить наибольшее взаимное наслаждение. Когда наконец лотос Биликту начал распускать лепестки, мне не понадобилось объяснять Биянту, как надо собрать с него росу. А затем обе их бабочки поднялись и затрепетали; девушки соединились так естественно и страстно, словно были рождены не сестрами, а любовниками.

Должен признаться, что к этому времени я и сам возбудился и совсем забыл о слабости, которую испытывал прежде, а потому освободился от одежды и присоединился к игре.

С тех пор подобное происходило довольно часто. Если я возвращался в свои покои уставший от дневных трудов, а близнецы испытывали непреодолимое желание xing-yu, я предоставлял им начать самим, и они проделывали это с готовностью. Я мог отправиться по коридору в гардеробную Ноздри и какое-то время просидеть с ним, выслушивая то, о чем сплетничали днем в помещениях для слуг. После этого я мог вернуться в свою спальню, возможно, налить себе бокал архи, усесться и беззаботно наблюдать, как сестры забавляются друг с другом. Спустя некоторое время моя усталость уменьшалась, естественное желание оживало, и я просил у девушек разрешения присоединиться к ним. Иногда близняшки из вредности заставляли меня ждать, пока сами полностью не насладятся и не утомятся от сестринской любви. Только тогда девушки позволяли мне улечься с ними в постель, время от времени кокетливо притворяясь, что им и без меня совсем неплохо, и с показной неохотой открывая для меня свои «розовые места».

Спустя еще какое-то время я сплошь и рядом, возвращаясь в свои покои, обнаруживал, что близняшки уже в постели и занимаются девственной разновидностью jiao-gou. Они с радостью предавались такому способу совокупления, как chuaisho-ur — ханьский термин, который переводится как «засовывание рук в противоположные рукава». (У нас на Западе сказали бы просто: «обнимались», однако этот жест на Востоке проделывают внутри просторных рукавов.) Я подумал, что этот термин как нельзя лучше описывает способ, при помощи которого две женщины занимаются любовью.

Когда я присоединялся к ним, частенько случалось, что Биликту признавалась, что уже насытилась и пересохла — объясняя это тем, что она менее крепкая, чем ее сестра (возможно, так происходило потому, что она была несколькими минутами младше), и просила разрешения посидеть рядом и полюбоваться, как мы с Биянту скачем. В этом случае Биянту иногда притворялась, что находит меня, мой инструмент и мое исполнение несовершенными по сравнению с тем, чем она только что наслаждалась: красавица насмехалась надо мной и называла меня ganga, что означает «неуклюжий». Но я всегда подыгрывал ее притворству, поэтому девушка смеялась еще громче и отдавалась мне с еще большей страстью, чтобы показать, что она всего лишь пошутила. Если я просил Биликту, после того как она отдохнет, прийти и присоединиться к нам, младшая сестра могла тяжело вздохнуть, но обычно соглашалась, так что у меня не было поводов к разочарованию.

Итак, довольно долго мы с близняшками наслаждались уютом и дружеским общением ménage à trois[200]. То, что они почти наверняка были шпионками великого хана и, возможно, докладывали ему обо всем, включая наши постельные развлечения, не беспокоило меня, потому что мне было нечего от него скрывать. Я всегда был предан Хубилаю, с честью служил ему и не делал ничего такого, что бы шло вразрез с его интересами. Я сам помаленьку шпионил, поручив Ноздре разнюхивать все среди слуг во дворце, но ведь это делалось во благо великого хана. Одним словом, я даже не пытался скрывать что-либо от девушек.

Нет, что касается Биянту и Биликту, в то время меня тревожило лишь одно: даже когда мы трое пребывали в экстазе jiao-gou, я никак не мог забыть, что эти девушки, согласно существовавшей у Хубилая системе градации, были оценены всего лишь в двадцать два карата. Своего рода совет экспертов в лице старых жен, наложниц и доверенных служанок обнаружил в них какой-то изъян. Лично мне близняшки казались великолепными образцами женственности, идеальными служанками и возлюбленными. Они не храпели, и дыхание у них было свежим. Чего же этим девушкам все-таки не хватало, что они не дотянули до высшей ступени, двадцати четырех каратов? И почему я не замечал в них никаких недостатков? Любой другой мужчина, оказавшись на моем месте, просто наслаждался бы, не забивая себе голову такой ерундой. Однако сам я был не таков: пытливый ум и природное любопытство не давали мне покоя, заставляя искать ответ на этот вопрос.

Глава 8

После нудного и утомительного, но при этом совершенно бессодержательного разговора с министром малых рас мой следующий визит к военному министру оказался приятным сюрпризом, поскольку беседа была прямой и откровенной. Я ожидал увидеть на столь важном посту пожилого солидного человека, закаленного в сражениях монгола. Однако, к великому моему удивлению, он был хань, а не монгол. К тому же господин Чао Менг Фу показался мне слишком молодым для такой ответственной должности.

— Это оттого, что монголы не нуждаются в военном министре, — жизнерадостно пояснил он, подбрасывая одной рукой шарик из слоновой кости. — Вести войну для них так же естественно, как для нас с вами заниматься jiao-gou с женщиной, и, может быть, они достигли в этом большего мастерства, чем в jiao-gou. Как вы считаете?

— Возможно, — не стал спорить я. — Министр Чао, я был бы вам очень благодарен, если бы вы рассказали…

— Пожалуйста, старший брат, — ответил он, подняв руку, в которой держал шарик из слоновой кости, — не спрашивайте меня о войне. Я абсолютно ничего в этом не смыслю. Вот если вы попросите совета, как заниматься jiao-gou…

Я посмотрел на министра. Вот уже в третий раз он использовал это слегка вульгарное выражение. Чао Менг Фу ответил мне безмятежным взглядом, сжимая и вертя в правой руке все тот же вырезанный из слоновой кости шарик. Я сказал:

— Простите мне мою настойчивость, министр Чао, но я выполняю приказ великого хана. И если вы отказываетесь…

— Да нет, что вы, господин Марко, пожалуйста. Я просто хотел предупредить, что совершенно ничего не знаю о войне. Я гораздо лучше знаком с jiao-gou.

Это было уже четвертое упоминание.

— Что-то я совсем запутался. Разве вы не военный министр?

Все так же жизнерадостно он ответил:

— У хань это называется: выдавать глаз рыбы за жемчужину. Мой титул — пустой звук, честь, оказанная мне за то, что я выполняю другие обязанности. Как я уже говорил, монголы не нуждаются в военном министре. Вы еще не заходили к оружейному мастеру дворцовой стражи?

— Нет.

— Зайдите, вы получите от этой встречи большое удовольствие Оружейный мастер — очень красивая женщина. Между прочим, она моя жена: госпожа Чао Ку Ан. Ее назначили на этот пост потому, что монголы так же не нуждаются в придворном оружейном мастере, как и в военном министре.

— Господин Чао, вы совершенно сбили меня с толку. Когда я вошел вы сидели за столом и что-то рисовали на свитке. Я был уверен, что вы составляли карту боевых действий или что-нибудь в этом роде.

Он рассмеялся и сказал:

— Ну что же, можно и так выразиться, если считать jiao-gou разновидностью сражения. Вы, наверное, заметили, что я постоянно играю с этим шариком из слоновой кости, старший брат Марко? Я делаю это для того, чтобы пальцы правой руки оставались гибкими. Угадайте, для чего это нужно?

Я смущенно предположил:

— Чтобы оставаться искусным в ласках во время jiao-gou?

Услышав это, министр буквально зашелся от смеха. Я почувствовал себя дураком, севшим в лужу. Отсмеявшись наконец, он вытер глаза и сказал:

— Я художник. Если вы когда-нибудь встретите еще одного художника, то обнаружите, что он тоже обязательно играет с таким же шариком. Я художник, старший брат, мастер мягких красок, обладатель Золотого пояса — высшей награды, которой удостаиваются художники. Вот к этому действительно стоит стремиться в отличие от пустого монгольского титула.

— Я все еще не понимаю. Ведь у Хубилая, насколько мне известно, уже есть придворный мастер мягких красок.

Он улыбнулся.

— Да, старый мастер Чен. Он рисует миленькие картинки. Маленькие цветочки. Моя же дорогая супруга знаменита как zhu-gan — мастерица тростника. Она может нарисовать даже тени этого изящного тростника и заставить человека увидеть его весь целиком. А я… — Чао Менг Фу выпрямился, стукнул себя в грудь шариком из слоновой кости и гордо произнес: — Я — мастер feng-shui, a «feng-shui» означает «ветер и вода». Как говорится, я рисую то, что нельзя взять в руки. Поэтому я удостоился Золотого пояса, несмотря на свою молодость.

Я вежливо произнес:

— Мне бы хотелось взглянуть на какую-нибудь из ваших работ.

— К сожалению, сейчас я вынужден заниматься feng-shui лишь в свободное время, если оно есть. Хубилай-хан наградил меня столь воинственным титулом только для того, чтобы я смог поселиться здесь во дворце и рисовать вещи иного сорта. Увы, я совершил промах, по неосторожности явив перед ним другой свой талант.

Я попытался вернуться к тому, ради чего сюда пришел.

— Вы совсем не занимаетесь войной, господин Чао? Нисколько?

— Ну, разве что совсем немного. Этот проклятый араб Ахмед удержит у меня из жалованья, если я не стану притворяться, что занимаюсь своим непосредственным делом. Поэтому, как говорится, левой рукой я делаю записи о битвах монголов, их потерях и завоеваниях. Орлоки и сардары говорят мне, что надо записать, и я записываю. Никто никогда не заглядывает в мои заметки. Я мог бы с тем же успехом записывать туда стихи. Да еще я устанавливаю маленькие флажки и копии хвостов яков на огромную карту, чтобы сразу было видно, сколько монголы уже завоевали и что еще осталось завоевать.

Все это Чао рассказывал скучным тоном. От того оживления, с которым он говорил о feng-shui, не осталось и следа. Но затем министр встрепенулся и произнес:

— Вы еще упоминали о картах. Вы ими интересуетесь?

— Да, господин министр. Я помогал отцу с дядей составлять кое-какие карты.

— Готов побиться об заклад, что таких вы еще не видели.

Он провел меня в другую комнату с огромным столом, который занимал ее почти целиком. Стол был покрыт полотном, прикрывавшим что-то бугристое.

— Вот! — Министр сдернул покрывало. — Смотрите!

— Cazza beta! — выдохнул я. Эта была не карта, а настоящее произведение искусства. — Неужели это вы сделали, министр Чао?

— Хотелось бы мне сказать — да, но, увы, я не могу. Художник неизвестен и уже давно умер. Говорят, что сей скульптурный макет Поднебесной империи относится ко времени правления первого императора династии Цзинь, а это было очень давно. Именно он приказал построить стену, которая носит название Уста; вы можете увидеть ее здесь в миниатюре. Хотите, я вам все покажу?

Разумеется, я хотел. Министр показал мне весь Китай, а также государства, его окружающие. Карта была, как объяснил Чао, вовсе не нарисованной на листе бумаги, а объемным макетом: оказалось, что она вылеплена из гипса. На этом макете равнины, возвышенности, изгибы и зубцы располагались на тех местах, где они в действительности находились на земле, и при этом вся карта была выложена драгоценными металлами, камнями или цветной эмалью. С одной стороны раскинулось сделанное из бирюзы Китайское море, и все его изрезанные берега, бухты и заливы были тщательно изображены. В это море впадали реки, сделанные из серебра. Все горы были позолоченными, самые высокие из них на вершинах были покрыты алмазами, которые изображали снег, а озера представляли собой небольшие лужицы из синих сапфиров. Леса были выполнены в виде отдельных деревьев из зеленого нефрита, а поля и луга — сделаны из яркой зеленой эмали. Крупнейшие города были воспроизведены чуть ли не вплоть до каждого отдельного дома и сделаны из белого алебастра. Тут и там пролегала волнистая линия Великой стены, изготовленная из рубинов. Сверкающая поверхность пустынь была сделана из толченого жемчуга. По всему макету, а он, как вы помните, занимал огромный стол, были выложены золотом линии казавшиеся извилистыми там, где они проходили по горам и возвышенностям, но когда я наклонился пониже, то смог разглядеть, что эти линии прямые — вверху и внизу макета — и к тому же образовывают рисунок из квадратов. Линии, тянущиеся с востока на запад, очевидно, были климатическими параллелями, а с севера на юг — меридианами, но от какого места они расходились, я никак не мог разглядеть.

— От столицы, — пояснил Чао, заметивший мой испытующий взгляд. — В те времена это был Сиань. — Он показал на крошечный алебастровый городок, расположенный далеко на юге от Ханбалыка. — Там и была найдена эта карта несколько лет тому назад.

Я также заметил, что Чао дополнил карту маленькими бумажными флажками. Это были военные штандарты орлоков и перья, изображающие ячьи хвосты сардаров, обозначающие, что Хубилай-хан и его ильханы удерживают эти земли.

— Пока что еще не вся карта вошла в империю Хубилая, — заметил я.

— Ну, за этим дело не станет, — ответил Чао тем же скучным тоном, которым он рассказывал о своей должности. И начал показывать. — Вся территория здесь, южнее реки Янцзы, пока остается империей Сун, чья столица располагается вот тут, в красивом прибрежном городе Янчжоу. Но если присмотреться повнимательнее, то можно заметить, что империю Сун на границах теснят наши монгольские армии. Все же, что лежит к северу от Янцзы и прежде было империей Цзинь, теперь входит в Китай. А вот здесь, на западе, все земли удерживает ильхан Хайду. Высокогорным государством Тибет, расположенным к югу оттуда, управляет ван Укуруй, один из многочисленных сыновей Хубилая. Все битвы в основном ведутся в настоящее время здесь — на юго-западе, — где орлок Баян по прозвищу Стоглазый, один из лучших полководцев Хубилая, завоевывает провинцию Юньнань.

— Я уже слышал это название.

— Богатая и плодородная страна, но населена мятежным народом юэ, — равнодушным тоном произнес Чао. — Когда юэ наконец станут благоразумными и подчинятся Баяну, Хубилай получит Юньнань, и тогда, увидите, мы плотно окружим и все оставшиеся провинции Сун, так что им придется сдаться тоже. Великий хан уже подобрал название для этих земель. Их станут называть Манзи[201]. Тогда Хубилай-хан будет править всей территорией, которую вы видите на этой карте, и даже больше: от холодной Сибири на севере и до джунглей страны Тямпы[202] на жарком юге; от Китайского моря на Дальнем Востоке и до западных земель, которые находятся уже за пределами этой карты.

Я заметил:

— Боюсь, что Хубилаю и этого будет недостаточно.

— Вы совершенно правы, господин Марко. Всего год назад он предложил монголам рискнуть и двинуться в восточном направлении. Впервые им пришлось сражаться на море. Великий хан отправил целую флотилию chuan на разведку в Китайское море, к островам, которые называются Японскими, в империю карликов. Эта первая попытка была отбита карликами, но Хубилай, несомненно, попробует снова и более основательно. — Министр немного помолчал, задумчиво глядя куда-то поверх огромного красочного макета, а затем сказал: — Какая разница, сколько именно земель он захватит? Когда падет империя Сун, в руках у Хубилая окажется Поднебесная империя, которая когда-то полностью принадлежала хань.

Это прозвучало так беззаботно, что я заметил:

— Вы можете говорить со мной об этом более откровенно, если хотите, господин министр. Я пойму ваши чувства. Вы ведь сами как-никак хань.

— Откровенность? Чувства? А зачем? — Он пожал плечами. — Многоножка не падает, даже когда умирает. И, подобно ей, народ хань все выдержит и всегда будет существовать. — Он начал снова накрывать стол полотном. — Или, если вы предпочитаете более живой образ, старший брат, — мы, подобно женщине во время jiao-gou, просто поглощаем и вбираем в себя пронзающее нас копье.

Я заметил, без малейшего сарказма, вполне дружелюбно, поскольку мне даже за такое короткое время действительно понравился молодой художник:

— Министр Чао, похоже, что jiao-gou постоянно занимает все ваши мысли.

— Почему нет? Я же мужчина. — Его голос снова звучал беззаботно. Чао Менг Фу проводил меня обратно в кабинет. — С другой стороны, как говорится, из всех женщин шлюха громче остальных возмущается, когда ее насилуют. Вот, взгляните, что я рисовал, когда вы пришли. — Он развернул шелковый свиток на доске для рисования, и я снова изумленно выдохнул:

— Porco Dio!

В жизни мне не доводилось видеть подобной картины. Правда, чувства она вызывала самые противоречивые. Ни в Венеции, где немало различных произведений искусства, ни в других странах, в которых я побывал, мне ни разу не встречалась столь изысканно написанная картина: краски ее были на редкость естественными, а свет и тени располагались так, что, казалось, мои пальцы могли погладить все выпуклости и погрузиться в углубления. Предметы были такими совершенными по своей форме, что создавалось впечатление, будто бы они движутся перед моими глазами. И в то же время это была картина, несомненно выполненная, так же как и любая другая, на плоской поверхности.

— Обратите внимание на изображение, — произнес мастер Чао занудным голосом, словно docent[203], показывающий ученикам витражи в базилике Сан Марко. — Только художник, способный работать в неосязаемой технике feng-shui, может так точно передать одновременно материальность плоти и суть души.

И в самом деле, все шесть человек, изображенные в манере мастера Чао, были мгновенно и безошибочно узнаваемы. Я видел каждого из них в этом самом дворце — живых, дышащих и двигающихся. И хотя здесь они были изображены на шелке, все шестеро — от волос на головах и до оттенков кожи, от замысловатых вышивок на одеждах и до крошечных вспышек света, оживлявших их глаза, — были совершенно живыми, только застывшими, и каждый человек волшебным образом уменьшился до размера моей ладони.

— А теперь обратите внимание на композицию, — продолжал свою импровизированную лекцию docent Чао. — Все изгибы и направленность движений, всё здесь подчиняется основному объекту, расположенному в центре, и тому, что он делает.

В этом отношении картина принципиально отличалась от всех, какие я когда-либо видел. Под основным объектом, несомненно, понимался великий хан Хубилай, хотя в картине имелся лишь намек на то, что он правитель: золотой шлем без забрала; кстати, единственное, что на правителе было надето. А то, что он делал на картине, он делал с молодой женщиной, лежащей на спине на кушетке; ее вышитые одежды были бесстыдным образом задраны до талии. Я узнал в даме (это лицо я видел прежде) одну из теперешних наложниц Хубилая. Еще две наложницы, чья одежда также пребывала в совершенном беспорядке и не прикрывала их тела, помогали любовникам совокупляться, тогда как Джамбуи-хатун и еще одна из жен Хубилая стояли рядом, хотя полностью и очень скромно одетые, но взирая на происходящее не без одобрения.

Мастер Чао, все еще разыгрывая из себя олуха-преподавателя, сказал:

— Эта картина называется «Могущественный самец-олень взгромоздился на третью из его страстных самок». Легко заметить, что он уже взял двух — видите жемчужные капли его jing-ye, которыми изнутри измазаны их бедра? А рядом стоят еще две, которые пока ожидают наслаждения. Более правильно на языке хань название картины из этой серии звучало бы так: «Huang-se Gong-chu…»

Я в изумлении открыл рот.

— Вы хотите сказать, что создали целую серию таких картин?

— Ну, не совсем таких. Последняя называлась «Хубилай — самый могущественный из монголов, потому что он насыщается энергией инь, увеличивая свою силу ян». Великий хан изображен стоящим на коленях перед молодой обнаженной девушкой, его язык поглощает жемчужные капли ее сока yin из ее лотоса, тогда как она…

— Porco Dio! — снова воскликнул я. — И как это вас еще не отволокли к Ласкателю?

Ловко передразнив меня, он беззаботно ответил:

— Porco Dio! Я надеюсь, что никогда не окажусь там. Почему, как вы полагаете, я продолжаю этот художественный блуд? Как выражаются хань, это мой бурдюк и мой мешок с рисом. Именно из-за того, что великий хан пожелал иметь эти картины, он и удостоил меня титула «министра только по названию».

— Хубилай захотел, чтобы вы это нарисовали?

— Полагаю, к настоящему времени у него вся галерея уже увешана моими свитками. А еще я делаю ручные веера. Моя жена наносит на них отличный рисунок тростника zhu-gan или пионов, и, если веер развернуть на обычный манер, это все, что вы увидите. Однако, если веер, флиртуя, раскрыть определенным образом, можно заметить на одном из его фрагментов изображение любовной игры.

— Я правильно понимаю, что именно это… создание такого рода вещей в действительности и является вашей основной работой у Хубилая?

— Не только у Хубилая, будь оно все проклято. По его приказу я становлюсь таким же послушным исполнителем, как и жонглеры в пиршественном зале. Моим талантом пользуются все мои приятели — министры и просто придворные. Я не удивлюсь, если вы тоже захотите обратиться ко мне.

— Нет, это просто поразительно! — воскликнул я. — Военный министр великой империи… проводит все свое время, рисуя мерзкие картинки…

— Мерзкие? — Он отпрянул в притворном ужасе. — Зачем вы меня обижаете? Давайте закроем эту тему. А все картинки, как вы выразились, между прочим, нарисованы гибкой рукой Чао Менг Фу, обладателя Золотого пояса feng-shui.

— О, я вовсе не пытаюсь принизить их художественные достоинства, они нарисованы безупречно. Вот только меня смущает…

— Это еще что, господин Марко. Видели бы вы, что я вынужден был нарисовать для этого арабского выродка Ахмеда.

— Но, господин министр, ни у одного человека в мире, будь он даже великий хан, не может быть такой присущей мужчине «красной драгоценности», какая изображена на вашей картине. Я имею в виду размер и узор вен на ней! Это выглядит так, словно Хубилай вгоняет в наложницу грубо отесанное бревно.

— Ах, это? Разумеется, сам Хубилай не позировал мне. Признаюсь, это плод моей фантазии. Единственная модель, которой я располагаю, мой собственный орган, который я разглядываю в зеркало, чтобы правильно передать анатомические особенности. Увы, придется признаться, что мужской член любого хань — в том числе, к сожалению, и мой собственный — зритель едва ли оценит. Если вообще разглядит на картине такого размера.

Я попытался было выразить художнику сочувствие, но он протестующе поднял руку:

— Пожалуйста, не беспокойтесь на этот счет. Лучше, если возможно, продемонстрируйте свой орган оружейному мастеру дворцовой стражи. Она смогла бы оценить, чем он отличается от члена ее мужа. Мне уже показывали большой орган одного пришельца с Запада, и с меня одного раза вполне достаточно. Я испытал настоящее отвращение, разглядывая нездорового вида «красную драгоценность» араба, вдобавок еще и лишенную головки!

— Мусульмане обрезаны, я нет, — сказал я важно. — И не собираюсь. Однако, возможно, вам было бы интересно нарисовать моих служанок-близняшек, которые проделывают нечто совершенно удивительное… — Тут я сделал паузу, насупился и спросил: — Мастер Чао, я правильно понял, что главный министр Ахмед позировал для картин, которые вы писали по его заказу?

— Да, — ответил он, скривившись от отвращения. — Но я никогда ни за что не покажу их ни вам, ни кому-либо другому. Уверен, что и сам Ахмед — тоже. Как только я заканчиваю картину, он тут же отсылает уже использованные модели в самые далекие уголки империи — дабы избежать сплетен и предотвратить жалобы. Но готов поспорить, как бы далеко их ни отправили, бедняги никогда не забудут его. Как и я сам. Потому что я был свидетелем их позора и навечно запечатлел его.

Былая беззаботность Чао рассеялась. Он явно был не склонен продолжать беседу, и поэтому я удалился. В глубокой задумчивости я отправился обратно в свои покои — и думал я вовсе не об эротических картинках, как бы те ни поразили меня, и не о тайных развлечениях главного министра Ахмеда, как бы они меня ни интересовали. Нет, меня насторожило кое-что, о чем упомянул Чао, когда говорил о военном министре.

Во-первых, провинция Юньнань.

И, во-вторых, народ юэ.

Хитрый министр малых рас Пао Ней Хо также слегка затронул в разговоре обе эти темы. Мне хотелось побольше узнать об этом человеке. Но в тот день, хотя Ноздря уже и ожидал меня, чтобы пересказать болтовню домашних слуг, он еще не мог поведать мне ничего интересного относительно министра Пао. Мы присели рядышком, и я приказал Биликту принести нам по бокалу хорошего pu-tao — белого вина и обмахивать нас надушенным веером, пока мы разговариваем. Ноздря, горделиво демонстрируя, насколько за последнее время улучшилось его знание монгольского, произнес на этом языке:

— Вот пикантный кусочек, хозяин Марко. Когда мне сказали по секрету, что оружейный мастер дворцовой стражи — самый неразборчивый сластолюбец, сначала это меня не заинтересовало. Обычное дело: солдат есть солдат — хоть рядовой, хоть генерал. Но этот офицер — как обнаружилось, молодая замужняя женщина-хань, вдобавок знатная госпожа. Ее неверность, очевидно, всем печально известна, однако блудницу не наказывают, потому что ее высокопоставленный супруг такой трус, что потворствует непристойному времяпрепровождению своей жены.

Я сказал:

— Возможно, его просто больше беспокоят другие проблемы. Давай проявим благородство и не станем присоединяться к досужим сплетникам. Этот бедняга меня не интересует.

— Как прикажете, хозяин. Но мне нечего больше рассказать… кроме как о слугах и рабах, которые вам определенно не интересны.

Это была правда. Но у меня возникло чувство, что Ноздря хочет сообщить мне что-то еще. Я с любопытством посмотрел на раба.

— Ноздря, в последнее время ты ведешь себя выше всяческих похвал. Просто поразительно. Я могу припомнить только один твой недавний проступок — прошлой ночью я поймал тебя на том, что ты подсматривал за мной и девушками, — но этим твои прегрешения и исчерпываются. Скажи, что с тобой случилось? Ты стал одеваться так же хорошо, как и все остальные слуги и рабы во дворце. Ты отпустил бороду. Я все удивлялся, как это ты умудряешься постоянно ходить с неряшливой двухнедельной щетиной. Но теперь она выглядит весьма внушительно, хотя борода и слишком седая для твоего возраста. Зато твой скошенный подбородок под ней не так заметен. Ноздря, почему ты отпустил бороду? Ты скрываешься от кого-нибудь? Я угадал?

— Не совсем, хозяин. Вы сами знаете, что рабам здесь, в этом сверкающем дворце, разрешается не выглядеть рабами. И вы правильно заметили, что я просто хочу выглядеть поприличнее. Чтобы больше походить на того красивого мужчину, которым некогда был. — Я вздохнул. Но он не стал хвастаться, как обычно, а только добавил: — Недавно я кое-кого заметил в помещении для рабов. Одного человека, которого, думаю, знал много лет тому назад. Но я не решаюсь подойти, пока у меня не будет полной уверенности.

Я искренне расхохотался.

— Не решаешься? Ты? Неужели стесняешься? И кого — другого раба? Отбрось сомнения, даже грязные свиньи и те не колеблясь подходят к рабу.

Он слегка поморщился, затем выпрямился во весь рост и с достоинством ответил:

— Свиньи — не рабы, хозяин Марко. Как можно сравнивать? И, между прочим, мы, рабы, тоже не всегда такими были. Между некоторыми из нас, когда мы были свободными, существовали определенные социальные различия. И даже теперь об этом не стоит забывать. Я увидел тут одну рабыню. И если она действительно та, за кого я ее принимаю, тогда эта женщина была когда-то весьма знатной дамой. В те дни я и сам был свободным, но всего лишь гуртовщиком. Осмелюсь просить вас, хозяин, оказать мне любезность. Не выясните ли вы, кто она такая? И если мои подозрения подтвердятся, тогда я сам обращусь к ней подобающим образом.

На какое-то мгновение мне сделалось стыдно. Я призывал проявить благородство и посочувствовать обманутому мастеру Чао, а теперь сам бессердечно посмеялся над бедным рабом. Однако тут я вспомнил, что Ноздря всегда был законченным негодяем и, сколько я знал его, совершал одни лишь отвратительные поступки.

Поэтому я резко бросил:

— Не разыгрывай передо мной порядочного человека, Ноздря. К чему эти уловки? Скажи откровенно: ты просто желаешь, чтобы я помог тебе установить чью-то личность. Ладно, я тебе помогу. Что я должен узнать и о ком?

— Не могли бы вы только спросить, хозяин, не брали ли монголы пленников из царства под названием Каппадокия, что в Анатолии? Мне этого будет вполне достаточно.

— В Анатолии? Это севернее того пути, которым мы прошли из Леванта в Персию. Мои дядя с отцом, должно быть, путешествовали по Анатолии в прошлый раз. Я спрошу их, и, возможно, этого окажется вполне достаточно.

— Да благословит вас Аллах, добрый хозяин.

Я оставил его допивать вино, хотя Биликту неодобрительно фыркнула, возмущенная тем, что раб продолжает сидеть, развалясь, в ее присутствии. По дворцовым переходам я отправился в покои отца, где также обнаружил и дядю. Но прежде чем я успел задать свой вопрос, отец сообщил мне, что у них большие проблемы.

— На пути наших торговых предприятий, — сказал он, — возникли препоны. Мусульмане меньше всего желают видеть христианских купцов в своем Ortaq. Отказываются выдать разрешение даже на продажу собранного нами урожая шафрана. Наверняка это все происки министра финансов Ахмеда.

— Есть два выхода, — проворчал дядя. — Подкупить проклятого араба или надавить на него. Но как подкупить того, у которого уже все есть, а чего нет, то он может получить в любой момент? И разве запугаешь человека, который является вторым лицом в государстве?

Мне пришло на ум, что тут пригодились бы полученные сегодня сведения о частной жизни Ахмеда. Можно было бы добиться своего, пригрозив ему разоблачением. Но я опасался, что отец посчитает подобную тактику недостойной и запретит прибегать к ней также и моему дяде. А еще я подозревал, что подобное знание весьма опасно, и мне вовсе не хотелось навлечь опасность на родных.

Поэтому я всего лишь спокойно предложил:

— А почему бы вам не попробовать, как говорится, использовать черта, который соблазнил самого Люцифера?

— Женщину? — пробормотал дядя Маттео. — Сомневаюсь. Похоже, вкусы Ахмеда остаются для всех тайной: предпочитает ли он женщин, или мужчин, или детей, или овец, или кого-то еще — никому не известно. В любом случае, он может выбирать по всей империи, оставляя право первого выбора за одним только великим ханом.

— Ну, — сказал отец, — если Ахмед действительно может иметь все, что только пожелает, то по этому поводу есть одна старая поговорка: «Проси расположения у сытого». Давайте не станем понапрасну пререкаться с незначительными чиновниками из Ortaq. Пойдем прямо к Ахмеду и изложим ему наше дело. Неужели он запятнает себя отказом?

— Судя по тому немногому, что я о нем узнал, — проворчал дядя Маттео, — у меня создалось впечатление, что этот человек способен посмеяться и над прокаженным.

Отец пожал плечами.

— Какое-то время он, возможно, и поморочит нам головы, но в конце концов уступит. Ахмед знает, что мы на хорошем счету у Хубилая.

Я вставил:

— А я, со своей стороны, постараюсь замолвить словечко перед великим ханом, когда буду беседовать с ним в следующий раз.

— Нет, Марко, не стоит пока этого делать. Я не хочу, чтобы ты подвергался из-за нас риску. Возможно, позже, когда ты войдешь в большее доверие к хану и когда у нас действительно появится настоящая нужда в твоем вмешательстве. А сейчас мы с Маттео и сами справимся. Ты, кажется, хотел задать какой-то вопрос?

Я сказал:

— В первый раз вы прибыли сюда, в Китай, и вернулись обратно домой через Константинополь. Следовательно, вы должны были пройти по землям Анатолии. Не случалось ли вам побывать в месте, которое носит название Каппадокия?

— Как же, случалось, — ответил отец. — Каппадокия — это царство турков-сельджуков. Мы ненадолго останавливались в его столице, городе Эрзинджане, на обратном пути в Венецию. Эрзинджан находится точно на север от Суведии — где ты был, Марко, — но гораздо севернее ее.

— А эти турки воевали против монголов?

— Насколько мне известно, — сказал дядя Маттео, — тогда еще нет. Но потом там произошел какой-то конфликт, и в него были вовлечены монголы, потому что Каппадокия граничит с персидским государством ильхана Абаги. Собственно говоря, все случилось, когда мы уже уехали. Это было — сколько, Нико, — восемь, девять лет тому назад?

— А что именно тогда случилось? — спросил я.

Отец ответил:

— У царя сельджуков Килиджа был слишком амбициозный главный министр…

— Как у Хубилая — wali Ахмед, — проворчал дядя Маттео.

— И министр этот тайно сговорился с ильханом Абагой, пообещав тому сделать жителей Каппадокии вассалами монголов, если Абага поможет ему свергнуть законного правителя. Так они и сделали.

— Как это произошло? — спросил я.

— Килидж и вся его семья были убиты прямо во дворце в Эрзинджане, — сказал дядя. — Люди знали, что во всем виноват главный министр, но помалкивали, опасаясь мести Абаги.

— В результате, — продолжил историю отец, — министр посадил на трон своего собственного малолетнего сына, а сам стал управлять — как регент, разумеется. Тех немногих из царской семьи, кто выжил, он отдал в руки Абаги, чтобы тот решил их судьбу по своему усмотрению.

— Понятно, — сказал я. — И трудно сказать, где они теперь. Ты не знаешь, отец, не было ли среди них женщин?

— Знаю. Все выжившие были женщинами. Главный министр — человек практичный. Он, кажется, лишил жизни всех наследников царя мужского пола, чтобы вдруг не объявился какой-нибудь законный претендент на трон, который он заполучил для своего собственного сына. А женщины не имели для него значения.

— Выжившие вроде бы были в основном двоюродными сестрами, племянницами Килиджа, — заметил дядя Маттео. — Но была среди них, по крайней мере, одна царская дочь. Говорят, необыкновенная красавица, и Абага якобы даже хотел сделать ее своей наложницей, однако обнаружил в девушке какой-то изъян. Я уж забыл подробности. Так или иначе, он отдал ее работорговцам вместе с остальными.

— Ты прав, Маттео, — сказал отец. — Там точно была одна царская дочь. Ее звали Мар-Джана.

Я поблагодарил их и вернулся в свои покои. Ноздря, известный пройдоха, воспользовался моим великодушием и все еще пил вино, а нахмуренная Биликту обмахивала раба веером.

Разгневанный, я сказал:

— Нет, вы только посмотрите на него: развалился, как благородный придворный, и бездельничает, пока я бегаю по его поручениям.

Ноздря пьяно ухмыльнулся и заплетающимся языком спросил:

— Удачно, хозяин?

— Скажи, эта рабыня, про которую ты думаешь, что узнал ее, могла она быть из турок-сельджуков?

Его ухмылка моментально испарилась. Ноздря вскочил на ноги и разлил вино, заставив Биликту издать возмущенный возглас. Чуть не дрожа, он вытянулся передо мной, ожидая продолжения.

— Случаем, не могла она оказаться некой царевной по имени Мар-Джана?

Как ни был Ноздря пьян, он моментально протрезвел. И еще: казалось, он лишился дара речи, возможно, впервые в жизни. Раб просто стоял, дрожа и уставившись на меня, а его глаза раскрылись так же широко, как и единственная ноздря.

Я пояснил:

— Я узнал это от отца и дяди. — Ноздря ничего не ответил, все еще находясь в ступоре, и потому я язвительно добавил: — Я так понимаю, что именно в ее личности ты хотел удостовериться? Ты же у нас в былые времена водил дружбу с принцессами?

Раб прошептал так тихо, что я с трудом расслышал:

— Я правда не знал… как бы я хотел, чтобы это было так, то есть вернее, я боялся, что это так… — Затем, без всякого ko-tou, не поблагодарив меня за труды и даже не попрощавшись, он повернулся и медленно, как старик, побрел к себе в гардеробную.

Я выбросил все это из головы и тоже отправился в кровать — с одной только Биянту, потому что Биликту вот уже несколько дней нездоровилось.

Глава 9

Я довольно долго прожил во дворце, прежде чем у меня появилась возможность встретиться с человеком, чье занятие больше всех очаровало меня, — с придворным мастером огня, отвечающим за так называемые «пламенные деревья» и «сверкающие цветы». Мне сказали, что он почти постоянно путешествует по стране, устраивая свои представления в разных городах. Но однажды, это было уже зимой, принц Чимким зашел сказать мне, что мастер огня Ши вернулся во дворец, чтобы начать приготовления к самому большому ежегодному празднованию в Ханбалыке — встрече Нового года, который был не за горами. И мы с Чимкимом отправились навестить его. У мастера Ши был целый небольшой домик: он там жил, и там же располагалась его мастерская. Домик же этот — для безопасности, как пояснил Чимким, — стоял в стороне от остальных дворцовых построек, у дальнего склона того, что впоследствии стало холмом Кара.

Когда мы с Чимкимом вошли, мастер огня сидел, согнувшись над рабочим столом, на котором царил беспорядок. Из-за его одежды я сначала принял этого человека за араба. Но затем он повернулся, чтобы поприветствовать нас, и я решил, что мастер огня — иудей, потому что уже видел подобные черты лица прежде. Его глаза, похожие на ягоды черной смородины, довольно долго смотрели на меня надменно, но с юмором; крючковатый нос был похож на shimshir, а волосы и борода напоминали курчавый лишайник: седые, но все еще со следами былой рыжины.

Чимким заговорил на монгольском языке:

— Мастер Ши Икс Ми, я хочу познакомить вас с нашим гостем.

— С Марко Поло, — произнес тот в ответ.

— О, вы уже слышали о его приезде?

— Да, я слышал об этом юноше.

— Марко очень интересуется вашей работой, и мой августейший отец желает, чтобы вы рассказали ему о ней.

— Я постараюсь.

Когда принц ушел, мы с мастером огня какое-то время молча изучали друг друга. Наконец он сказал:

— Почему ты интересуешься «пламенными деревьями», Марко Поло?

Я просто ответил:

— Они красивые.

— Значит, красота опасности привлекает тебя?

— Ты же знаешь, так было всегда, — ответил я.

— Скажи, а опасность красоты не пугает тебя?

— Сколько можно повторять одно и то же? Бьюсь об заклад, сейчас ты заявишь, что твое имя в действительности не Мордехай!

— Я не собираюсь беседовать с тобой на посторонние темы. Только расскажу о своей работе с красивыми, но опасными огнями. Что бы ты хотел узнать, Марко Поло?

— Как ты, иудей, получил имя Ши Икс Ми?

— Это не имеет отношения к моей работе. Однако… — Он пожал плечами. — Когда первые иудеи пришли сюда, им было разрешено носить лишь семь ханьских фамилий, которые они и разделили между собой. Ши — одна из этих семи фамилий. Первоначально моих предков звали Йитжак. На иврите мое полное имя звучит как Шамиль ибн-Йитжак.

Я спросил:

— А как давно ты живешь в Китае? — Я ждал, что иудей скажет, что прибыл незадолго до меня.

— Я родился здесь, в городе Кайфыне, где мои предки поселились несколько сотен лет тому назад.

— Я не верю этому.

Он фыркнул, совсем так же, как это часто делал Мордехай, слушая мои высказывания.

— Почитай Ветхий Завет в своей христианской Библии. Часть сорок девять из Исайи, где пророк предсказывает новый сбор всех иудеев. «Вот, одни придут издалека: и вот, одни с севера и моря, а другие из земли Синим». Эта земля Китая на иврите до сих пор зовется Сина. Следовательно, иудеи были здесь еще во времена Исайи, то есть больше тысячи восьмисот лет тому назад.

— А почему иудеи пришли именно сюда?

— Может, потому что были нежеланны где-нибудь еще, — скривился он. — А может, они приняли народ хань за одно из своих собственных пропавших племен, которое некогда покинуло Израиль.

— Ну уж нет, мастер Ши. Хань едят свинину и всегда ели.

Он снова пожал плечами.

— Тем не менее у них есть кое-что общее с иудеями. Они забивают животных почти в ритуальной kasher[204] манере, кроме разве того, что хань не удаляют terephah[205] сухожилий. И еще они отличаются строгим подходом к одежде; хань, пожалуй, еще более придирчивы, чем иудеи: никогда не носят платья, в которых перемешаны животные и растительные волокна.

Я упрямо продолжал:

— Но хань никогда не были пропавшим племенем. И между ними и иудеями нет ни малейшего физического сходства.

Мастер Ши рассмеялся и сказал:

— Когда-то этого сходства действительно не было. Но не суди по тому, как я выгляжу. Так случилось, что в семье Ши никогда не заключали браков с людьми других национальностей. Однако мы скорее исключение. Так что в Китае полно иудеев с кожей цвета слоновой кости и узкими глазами. Лишь иногда, по форме носа, их можно узнать. Или мужчин по их gid. — Он снова рассмеялся, а затем произнес уже серьезно: — А еще можно узнать иудея по тому, что, где бы он ни странствовал, он всегда соблюдает законы религии своих предков. Он все еще поворачивается в сторону Иерусалима, чтобы совершить молитву. Мало того, где бы иудей ни путешествовал, он всегда хранит в памяти старые легенды своего народа…

— Например, о Тридцати Шести, — перебил я, — о великих праведниках…

— И где бы он ни странствовал, он продолжает делиться с остальными иудеями всем, что помнит о прошлом, и тем новым, что он узнал за время своих скитаний.

— Так вот как ты узнал обо мне! Одни передают другим. С тех самых пор, как Мордехай сбежал из Вулкано…

Он ни намеком не показал, что слышал хоть одно слово, которое я произнес, и как ни в чем не бывало продолжал:

— К счастью, монголы не притесняют малые расы. Поэтому, несмотря на то что я иудей, я ношу титул придворного мастера огня у Хубилай-хана. Этот человек уважает мое искусство, и ему нет дела до моего происхождения.

— Полагаю, вам есть чем гордиться, мастер Ши, — сказал я. После чего решил отбросить излишние церемонии: — Мне бы хотелось услышать, как ты решил заняться таким необычным делом и как добился такого успеха. Я всегда думал, что иудеи, будучи менялами и ростовщиками, скромны и не слишком искусны.

Он снова ухмыльнулся.

— Когда это ты слышал о неумелом меняле? Или же о скромном ростовщике?

Я не нашелся что ответить, но он, казалось, и не ждал ответа. Поэтому я задал следующий вопрос:

Как ты изобрел «пламенные деревья»?

— Это не мое изобретение. Секрет «пламенных деревьев» был открыт хань давным-давно. Я лишь кое-что усовершенствовал, сделав их применение более доступным.

— А в чем все-таки секрет, мастер Ши?

— Вот это называется huo-yao, «воспламеняющийся порошок». — Он показал рукой на свой рабочий стол, а затем из одного из многочисленных кувшинов достал щепотку темно-серого порошка. — Смотри, что произойдет, когда я помещу совсем немного этого huo-yao на фарфоровую тарелку и поднесу к нему огонь — вот так. — Он подобрал уже тлеющую лучину и горящим концом поднес ее к порошку.

Я вытаращил глаза: издав непродолжительное шипение, huo-yao мгновенно сгорел, ярко вспыхнув и оставив после себя облачко голубого дымка, чей резкий запах я сразу же узнал.

— Суть в том, — сказал мастер огня, — что этот порошок загорается сильнее и стремительнее, чем любое другое вещество. Но если его поместить в очень узкий сосуд, то при этом получится гораздо больше шума и света. Добавив к основе из huo-yao другие порошки — соли тех или иных металлов, — можно сделать пламя разноцветным.

— Но что заставляет его летать? — спросил я. — И время от времени взрываться последовательными брызгами разного цвета?

— Чтобы получить такой эффект, huo-yao помещают в бумажную трубку, вроде вот этой, с маленьким отверстием на конце. — Он показал мне такую трубку, сделанную из жесткой бумаги. Она напоминала большую полую свечу с отверстием вместо фитиля. — Если поднести горящую лучину к этому отверстию, порошок загорится, а сила пламени, вырвавшегося из этого отверстия внизу, подбросит всю трубку вперед — или вверх, смотря куда ее направить.

— Я видел, как это происходит, — сказал я. — Но почему так происходит?

— Давай же, Поло, подумай хорошенько, — заворчал он. — Мы имеем здесь один из основных принципов натурфилософии. Все отклоняется от огня. Разве это тебе не известно?

— Разумеется, известно.

— Но поскольку здесь очень сильное пламя, сосуд отталкивается очень энергично. Так неистово, что отскакивает на очень большое расстояние или высоту.

— И, — произнес я, чтобы продемонстрировать, как хорошо все понял, — внутри него волей-неволей занимается пламя.

— Точно так. А теперь обрати внимание: я заблаговременно прикрепляю другие трубки вокруг той, которая летит. Когда первая уничтожит сама себя — а я могу рассчитать, сколько на это уйдет времени, — она воспламенит остальные. В зависимости от того, какие разновидности я использовал, эти трубки либо тоже взорвутся в то же мгновение, разбрасывая пламя разного цвета, либо сами полетят дальше, чтобы разорваться уже на некотором расстоянии. Комбинируя на одном снаряде количество летающих и разрывающихся трубок, я могу получить «пламенное дерево», способное вознестись на любую высоту, а затем разлететься в виде одного или нескольких разноцветных «сверкающих цветов». В виде бутонов персика, цветков мака, тигровых лилий — словом, всего, чем я решу расцветить небо.

— Остроумно, — сказал я. — Настоящее волшебство. Но какова основная составляющая huo-yao? Какие магические элементы туда входят?

— Поистине гениальным был человек, который первым соединил их, — благоговейно произнес мастер огня. — А ведь состав необычайно прост. Ты и сам удивишься. — С этими словами он по очереди взял из трех остальных кувшинчиков по щепотке порошка и насыпал их на стол: один порошок был черным, второй — желтым, а третий — белым. — Tan-hua, liv и tung-bian. Попробуй догадаться, что это.

Я послюнил кончик пальца, взял несколько крупиц мелкого черного порошка и попробовал их на язык.

— По-моему, самый обычный древесный уголь.

Желтый порошок я тоже узнал сразу: это была сера. А вот белый порошок заставил меня призадуматься.

— Хм. Солоноватый, горький, немного кислый. Сдаюсь. Что это?

Мастер Ши ухмыльнулся и сказал:

— Кристаллизованная моча девственника.

— Вах, — промычал я и утер рукавом рот.

— Tung-bian, или осенний камень, как называют его хань, — ехидно произнес мастер, самым зловредным образом наслаждаясь моим смущением. — Волшебники, мудрецы и алхимики считают его ценным элементом. Они используют его для изготовления лекарств, приворотных зелий и тому подобного. Для получения осеннего камня берут мочу мальчика не старше двенадцати лет, пропускают ее через древесную золу, а затем дают образоваться кристаллам. Это довольно сложно, и, как ты понимаешь, получить ценное вещество можно лишь в небольших количествах. Так изначально предписывалось в рецепте получения воспламеняющегося порошка: древесный уголь, сера и осенний камень, — и этот рецепт не менялся в течение очень долгого времени. Древесного угля и серы всегда имелось в избытке, но вот третий ингредиент раздобыть было сложно. Поэтому раньше, еще до того как я появился на свет, воспламеняющегося порошка получали мало.

— Неужели у тебя появилась возможность в избытке добывать девственников?

Он фыркнул, точь-в-точь как Мордехай.

— Если человек родился в простой семье, в этом есть свое преимущество. Когда я впервые попробовал осенний камень, прямо как ты сейчас, то узнал в нем другое, причем совсем даже не редкое вещество. Мой отец служил разносчиком рыбы, и для того, чтобы придать филе дешевой рыбы очаровательный розовый цвет, он замачивал ее в рассоле обычной селитры. Это и есть осенний камень — селитра. Не знаю, отчего она присутствует в моче мальчиков, и меня это совершенно не занимает потому что мне нет нужды искать девственников для того, чтобы получить это вещество. В Китае полным-полно соляных озер, и все они в изобилии покрыты коркой, содержащей селитру. И вот, спустя несколько столетий после того, как какой-то хань, разбиравшийся в алхимии, изобрел воспламеняющийся порошок, я, простой любознательный сын еврейского разносчика рыбы Ши, стал первым, кто получил его в больших количествах. В результате я с успехом демонстрирую «пламенные деревья» и «сверкающие цветы», которыми повсюду наслаждаются в империи Хубилая.

— Мастер Ши, — произнес я робко, — это все действительно очень красиво, но я вот тут подумал, что можно было бы использовать «огненные цветы» с гораздо большей пользой. Эта мысль пришла мне в голову, когда моя лошадь испугалась и взбрыкнула при виде необычного зрелища. А разве нельзя использовать эти снаряды как оружие на войне? Например, для того, чтобы отбить конную атаку?

Иудей снова фыркнул.

— Хорошая идея, да, но ты припозднился с ней на шестьдесят с лишним лет. В тот год, когда я родился — постой-ка, это произошло по твоему христианскому летоисчислению в одна тысяча двести четырнадцатом году, — мой родной город Кайфынь впервые осадили монголы Чингисхана. Его всадники здорово напугались и разбежались в разные стороны, увидев огненные шары, которые падали в самый центр их войска, рассыпая искры, свистя и взрываясь. Монголы ненадолго остановились. Нет нужды говорить, что в конце концов они все-таки взяли город, но эта героическая защита, предпринятая городским мастером огня Кайфыня, вошла в легенду. А как я уже говорил, мы, иудеи, хорошо помним легенды. Вот почему эта история запала мне в душу, и когда я вырос, то в конце концов и сам стал мастером огня. При обороне Кайфыня воспламеняющийся порошок впервые использовали в военных целях.

— Ну а потом? — настаивал я. — Его применяли еще?

— Наш Хубилай-хан не из тех, кто пройдет мимо новых видов оружия, — сказал мастер Ши. — Даже если бы я сам этим не интересовался, он наверняка вменил бы мне в обязанность найти способ использования huo-yao в качестве снарядов на войне. Я провел исследования и, пожалуй, добился определенных успехов.

— Очень рад за тебя, — сказал я.

Но мастер огня молчал. Казалось, он колебался — выдавать тайну или нет. Наконец иудей посмотрел на меня из-под своих кустистых бровей и сказал:

— У хань есть одна история, об искусном лучнике. Он всю жизнь неизменно одерживал победы над врагами, пока не передал свое умение одному любознательному ученику, который в конце концов и убил его.

— Я не собираюсь присваивать ничьи идеи, — заметил я. — И расскажу тебе откровенно все, что знаю сам. Терпеть не могу всяческие уловки.

— Опасность красоты, — пробормотал он. — Скажи, Марко, тебе встречались большие волосатые орехи, которые называются индийскими?

Слегка удивившись подобному вопросу, я сказал:

— Да, я ел их мякоть вместе со сладостями, которые здесь подавали к столу.

— Я вытаскивал внутренность индийского ореха и наполнял скорлупу huo-yao, после чего вставлял фитиль, чтобы тот загорелся через определенное время. То же самое я проделывал и с прочными стеблями сахарного тростника. Если бросить их — рукой или при помощи катапульты — в гущу вражеской армии, то при этом высвободится энергия такой разрушительной силы, что одним-единственным орехом или куском тростника можно полностью разрушить целый дом. Если только все срабатывает.

— Чудесно, — сказал я.

— Если только все срабатывает, — повторил он. — Я использовал длинные куски сахарного тростника еще и по-другому. Вставлял один из моих летающих снарядов в длинный полый кусок тростника. Прежде чем поджечь фитиль, воин может буквально прицелиться и послать его, словно стрелу из лука, в цель, более или менее прямо.

— Остроумно, — заметил я.

— Но если только все это срабатывает. Еще я изготовил снаряды, в которых huo-yao был соединен с нефтью, с пылью «кара» и даже с навозом со скотного двора. Когда их швыряли во врагов, они горели неугасимым огнем или испускали густой, зловонный, удушливый дым.

— Потрясающе!

— Да, но опять же — если только все это срабатывает. К сожалению, у huo-yao есть один недостаток, который делает его практически неприменимым в военном деле. Huo-yao состоит, как ты уже видел, из трех мелких порошков, причем каждый из них имеет присущую только ему плотность, и все они весят по-разному. Следовательно, не имеет значения, как плотно набит huo-yao сосуд, все три элемента постепенно отделяются друг от друга. Легчайшее движение или сотрясение сосуда заставляет тяжелую селитру выделяться и оседать на дне, из-за чего huo-yao становится неактивным и бесполезным. Поэтому невозможно приготовить впрок какое-либо количество моих изобретений. Простейшее перемещение на складе — и чудо-оружие становится абсолютно бесполезным.

Он тяжело вздохнул, а я сочувственно заметил:

— Понятно. Именно поэтому и приходится постоянно быть в пути, Да, мастер Ши?

— Да. Чтобы устроить представление «пламенных деревьев» в каком-либо городе, я должен прибыть туда и все сделать на месте. Я путешествую с целым запасом бумажных трубок, фитилей и с бочонками всех трех порошков. Не так уж долго и сложно смешать huo-yao и зарядить все разнообразные снаряды. Очевидно, то же самое сделал и мастер огня в Кайфыне, когда мой родной город окружили монголы. Но разве можно проделать подобное в военное время, на поле брани, в самом центре сражения? При каждом боевом подразделении придется держать своего собственного мастера огня, и у него должны быть под рукой запасы и инструмент. И еще — ему придется быть нечеловечески быстрым и умелым. Нет, Марко Поло, боюсь, что huo-yao навсегда останется лишь красивой игрушкой. Похоже, нет никакой надежды на то, что его будут применять в военном деле, разве что для защиты осажденного города.

— Жаль, — пробормотал я. — Выходит, единственная загвоздка в том, что этот порошок имеет тенденцию разделяться на составляющие части?

— Совершенно верно, — ответил он с мрачной иронией, — так же, как и для человека единственное препятствие тому, что он не летает, — отсутствие крыльев.

«Только лишь тенденция разделяться», — повторил я про себя несколько раз, а затем щелкнул пальцами и воскликнул:

— Нашел!

— Да неужели?

— Пыль рассеивается, а грязь нет, и ее комки тоже. Предположим, ты намочишь huo-yao, превратив его в грязь? Или расплавишь его в монолит?

— Глупец, — ответил мастер с некоторой долей удивления. — Намокший порошок вообще не загорится. А начни его обжигать, он может разорваться прямо тебе в лицо.

— Ох, — выдохнул я.

— Я же говорил тебе, что в этом веществе заключена опасность красоты.

— Я не боюсь опасности, мастер Ши, — ответил я, все еще раздумывая над проблемой. — Понимаю, ты занят приготовлениями к празднованию Нового года, поэтому больше не буду навязывать свое общество. Но не разрешишь ли мне пока взять несколько кувшинчиков с huo-yao, чтобы я мог на досуге поэкспериментировать…

— Bavakashà![206] Это не игрушка!

— Я буду очень осторожен, мастер Ши. Стану сжигать всего лишь по малюсенькой щепотке порошка. Мне надо изучить свойства вещества и попытаться придумать, как разрешить проблему его разделения…

— Khakma![207] Как будто я и все остальные мастера огня не пытались сделать это всю свою жизнь, с тех самых пор, как порошок был получен впервые! А ты, который сегодня лишь впервые услышал о его составляющих, неужели ты и правда считаешь себя умнее остальных?

Я возразил:

— А теперь представь, если бы это сказал много лет тому назад мастер огня в твоем родном Кайфыне. — Он понял намек, но промолчал, а я продолжил: — Подобно любознательному сыну еврейского разносчика рыбы, я вполне могу привнести что-нибудь новое в это искусство.

Мастер Ши долго ничего не говорил, а потом вздохнул и сказал, очевидно обращаясь к своему богу:

— Вверяюсь тебе, боже. Возможно, этот Марко Поло в чем-то прав, а ведь, как учит нас притча, награда за mitzva — другая mitzva.

Он достал из-под рабочего стола две тяжелые тростниковые корзины и сунул их мне в руки.

— Вот, достойный уважения глупец. В каждой из них по пятьдесят лиангов порошка huo-yao. Поступай, как знаешь, я предупредил тебя. Надеюсь, я в ближайшее время не услышу, что Марко Поло с грохотом отошел в мир иной.

Я принес корзины к себе в покои, намереваясь тут же начать свои опыты в алхимии. Однако, обнаружив, что меня снова дожидается Ноздря, я поинтересовался, не принес ли он какого-нибудь известия.

— Ничего особенно интересного мне разузнать не удалось, хозяин. Разве что о распутстве придворного астролога, если такие сведения вам нужны. Оказывается, он евнух и вот уже в течение пятидесяти лет хранит свои отрезанные части засоленными в горшке рядом с кроватью. Представьте, этот человек настаивает, чтобы их похоронили вместе с ним, так чтобы после смерти он был целым.

— Это все? — спросил я, желая приняться за работу.

— Ну, есть еще кое-что: все готовятся к Новому году. Каждый двор устилают сухой соломой, так, чтобы отогнать злых духов kwei, — они испугаются треска, когда наступят на нее. У хань все женщины готовят пудинг из восьми составляющих, который является традиционным новогодним блюдом, мужчины мастерят светильники для освещения празднования, а дети делают маленькие вертушки из бумаги. Говорят, что некоторые семьи тратят на этот праздник все, что накопили за год. Однако веселятся далеко не все. Довольно много хань собираются покончить с собой под Новый год.

— С чего бы это?

— Это у них такой обычай: в это время они должны оплатить все неоплаченные долги. Кредиторы будут ходить и стучать в двери, а множество доведенных до отчаяния должников собираются повеситься — чтобы спасти свое лицо, как выражаются хань, — от позора, что они не смогли расплатиться. И в то же время монголы, которые не слишком пекутся о своих лицах, вымазывают черной патокой лица своих домашних божеств.

— Зачем?

— У них очень необычная вера: монголы полагают, что идол, которого они держат над домашним очагом, — божество дома Нагатай, — возносится в это время на Небеса, чтобы доложить великому богу Тенгри, как они вели себя в течение года. Поэтому они кормят Нагатая патокой, веря, что таким образом замыкают ему уста, и в результате он не сможет ничего насплетничать Тенгри и навредить им.

— Да уж, любопытно, — заметил я. Тут в комнату вошла Биликту и хотела забрать у меня корзины. Я сделал девушке знак поставить их на стол. — Что-нибудь еще, Ноздря?

Он стал заламывать руки.

— Только то, что я влюбился.

— О? — произнес я, погруженный в собственные мысли. — В кого?

— Хозяин, не смейтесь надо мной. В женщину, в кого же еще?

— Ну, мало ли в кого… Насколько я знаю, в прошлом ты общался с багдадским пони, с молодым человеком из Кашана, с ребенком-синдхом неизвестного пола…

Он начал еще сильнее заламывать руки.

— Пожалуйста, хозяин, не говорите ей.

— Не говорить кому?

— Царевне Мар-Джане.

— Кому, царевне? Ну и ну, ты наконец-то нашел себе достойную пару.

— Не смейтесь, хозяин. Так не скажете?

— Нет, конечно. Почему я вообще должен ей что-то говорить?

— Потому что обращаюсь к вам с просьбой побеседовать с ней, замолвить обо мне словечко. Рассказать Мар-Джане о моей честности и других добродетелях.

— Ты и честность? Неужели у тебя есть добродетели? Por Dio! Я даже не уверен в том, что ты вообще человеческое создание!

— Пожалуйста, хозяин. Понимаете, во дворце существуют определенные правила относительно заключения брака между рабами…

— Что?! — Я открыл от изумления рот. — Ты намереваешься жениться?

— Правда, как заявляет пророк, все женщины — камни, — произнес он задумчиво. — Однако некоторые из них, как мельничные жернова, висят у нас на шее, а иные подобны драгоценным камням у самого сердца.

— Ноздря, — произнес я как можно мягче. — Эта женщина, может, и опустилась, но не… — последовала пауза. Я не мог сказать «так же низко, как и ты». И начал снова: — Она, может, теперь и рабыня, но когда-то была царевной, а ты сам говорил, что в те времена ты сам был всего лишь гуртовщиком. И еще, насколько я слышал, она красавица, вернее, была ею когда-то.

— Она до сих пор красавица, — сказал раб и слабым голосом добавил: — И я тоже был… когда-то…

Вновь придя в ярость из-за того, что Ноздря так упорствовал в старой выдумке, я произнес:

— А она видела тебя в последнее время? Только посмотри на себя! Вот ты стоишь, такой же изящный, как птица-верблюд, с животом, как горшок, свинячьими глазками и ковыряешь пальцем в своей дырке вместо носа. Скажи мне честно: вот ты разузнал, кто она, и как ты теперь собираешься объявиться перед этой царевной Мар-Джаной? Думаешь, она узнает тебя? А не убежит ли бедная женщина в ужасе или просто не зайдется ли она смехом? Или ты уже признался ей во всем?

— Нет, — сказал он, опустив голову. — Пока не признался. Я только кланялся ей издали. Хозяин, я надеялся, что сначала вы замолвите за меня несколько слов… подготовите ее… чтобы она пожелала увидеть меня…

Я не выдержал и засмеялся.

— Да зачем ей это нужно?! Никогда еще не видел такой наглости. Раб просит меня выступить в роли сводника. Да кто я такой, чтобы с ней разговаривать, Ноздря? — Я заговорил подобострастным голосом, словно обращался к царевне: — «Насколько я знаю, ваше высочество, ваш страстный поклонник в данный момент страдает от какой-то постыдной болезни половых органов». — Затем я произнес безжалостно: — Ты понимаешь, что ложь может погубить мою бессмертную душу? Между прочим, то же самое может произойти с любой женщиной — не говоря уж о бывшей царевне, — если она всего лишь благосклонно взглянет на создание вроде тебя!

С нелепой гордостью Ноздря произнес:

— Если хозяин проявит великодушие и выслушает меня, я расскажу ему обо всем подробно.

— Говори, только поторопись. У меня есть чем заняться.

— Это началось двадцать лет тому назад, в столице Каппадокии городе Эрзинджане. Правда, она тогда была турецкой царевной, дочерью царя Килиджа, а я был всего лишь простым синдхом, конюхом в придворной конюшне. Ни Мар-Джана, ни ее отец даже не знали обо мне, потому что в конюшнях у них имелось множество слуг, готовых в любой момент помочь им сесть верхом или в карету. Когда я видел ее, то, как и теперь, лишь молча кланялся издали. Разумеется, дальше этого дело бы никогда не пошло. Но только Аллаху было угодно, чтобы мы вдвоем с Мар-Джаной попали к арабским бандитам…

— Хватит, Ноздря! — возмутился я. — Не надо больше распространяться о своих подвигах. Я уже сегодня вдоволь насмеялся.

— Я не буду останавливаться на похищении, хозяин. Достаточно того, что царевна заметила меня и одарила взглядом нежных глаз. Но когда мы сбежали от арабов и вернулись в Эрзинджан, ее отец повысил меня и отправил из города, чтобы удалить из дворца.

— Вот в это, — пробормотал я, — охотно верю.

— К несчастью, меня снова схватили бандиты, на этот раз курдские работорговцы. Меня увели, и я больше никогда не видел ни Каппадокии, ни царевны. Я с интересом прислушивался ко всем сплетням, доходившим из тех мест, но ни разу не слышал о том, что Мар-Джана вышла замуж, поэтому у меня все еще оставалась надежда. А потом я узнал о массовой резне в царской семье сельджуков и решил, что она умерла вместе с остальными. Кто знает, если бы я все еще оставался во дворце, когда это произошло, я мог бы ее спасти, и…

— Пожалуйста, Ноздря, не надо.

— Хорошо, хозяин. Ну вот, поскольку Мар-Джана была, как я полагал, мертва, меня больше не заботило, что произойдет со мной. Я был рабом — самой низшей формой жизни, — а потому решил и жить соответственно. Меня постоянно унижали, но мне было все равно. Я специально навлекал на себя обиды и унижения. Я погрузился в них. Я даже начал сам себя унижать. Мне хотелось стать самым худшим созданием на земле, потому что я потерял все самое лучшее. Я стал самым презренным и жалким негодяем. Меня не волновало, что я лишился красоты, самоуважения и уважения других людей. Меня не обеспокоило бы даже, если бы это стоило мне моих жизненно важных органов, но по какой-то причине никто из моих многочисленных хозяев никогда даже не подумал сделать из меня евнуха. Итак, я все еще оставался мужчиной, но у меня не было надежды полюбить, и я предался похоти. Я брал все, что было доступно рабу, — а чаще всего это оказывалось нечто мерзкое. Таким я был, когда вы встретили меня, хозяин Марко, и таким я продолжаю оставаться.

— До сих пор, — произнес я. — Дай мне закончить за тебя, Ноздря. А теперь, когда давно потерянная любовь вновь вошла в твою жизнь, теперь ты собираешься измениться. Так?

Однако ответ раба меня изрядно удивил.

— Нет-нет, хозяин, слишком много людей и слишком часто так говорят. Только глупец поверит в это, а мой хозяин не глупец. Поэтому вместо этого я скажу, что хочу всего лишь попытаться стать прежним. Таким, как я был раньше, прежде чем стал… ну, в общем, Ноздрей.

Я бросил на него долгий взгляд и некоторое время размышлял, а потом сказал:

— Только злодей откажет человеку в возможности измениться к лучшему, а я не злодей. Разумеется, мне будет интересно посмотреть, каким ты был когда-то. Хорошо, ты хочешь, чтобы я объявил этой Мар-Джане, что ее давнишний герой еще существует. Постараюсь тебе помочь, но как мне это сделать?

— Я просто пущу слух среди рабов, что господин Марко хочет с ней поговорить. А затем, если вы из сострадательного великодушия скажете…

— Не проси меня лгать, Ноздря. Я обещаю только уклониться от самой мерзкой правды — это все, что я могу для тебя сделать.

— О, хозяин, я и не прошу большего. Да благословит вас Аллах…

— А теперь у меня есть другие дела, о которых надо подумать. Не приводи ее сюда, пока не будут закончены все приготовления к празднованию Нового года.

Когда Ноздря наконец ушел, я сел и уставился на huo-yao, который принес. Время от времени я перебирал порошок пальцами, снова и снова тряс одну из корзин, чтобы самому убедиться, как белые крупицы селитры, отделяясь от черных частичек древесного угля и желтых крупинок серы, исчезают из виду. В тот день — и еще много дней спустя, потому что на первое место вышли другие заботы, — я ничего не смог сделать с воспламеняющимся порошком.

Вечером, когда я отправился в постель и ко мне присоединилась только Биянту, я проворчал:

— Что это за недомогание, от которого страдает Биликту? Несколько часов назад я видел твою сестру в этих комнатах, и она выглядела вполне здоровой. Прошло уже больше месяца с тех пор, как она в последний раз была в этой постели. Биликту что, избегает меня? Может, я чем-нибудь ее обидел?

Но Биянту лишь поддразнила меня:

— Скучаете по ней? Разве меня вам недостаточно? Но ведь мы с сестрой совершенно одинаковые. Обнимите меня и посмотрите. — Девушка уютно устроилась в моих объятиях. — Ну вот, теперь вы не можете пожаловаться, что тоскуете по той, которая у вас в объятиях. Но если хотите, я могу разрешить вам притвориться, что я Биликту, а вы потом расскажете, чем я отличаюсь.

Биянту оказалась права: в темноте обе девушки были совершенно одинаковые, и едва ли я мог жаловаться, что меня обделили.

Глава 10

В Венеции мы не обращаем внимания на приход нового года. Это просто первый день марта, когда мы начинаем новый календарь, и вроде бы нет никакого повода его праздновать, если только новый год не приходится на день Карнавала. Но в Китае каждый новый год ожидают, как нечто важное, что обязательно надо приветствовать. Думаю, этим и можно объяснить, что празднования там продолжаются целый месяц, начинаясь в старом году и плавно переходя в новый. Как и наши перемещающиеся праздники, весь китайский календарь зависит от Луны: таким образом, первый день первой Луны может выпасть на период с середины января до середины февраля. Празднование начинается на седьмой вечер двенадцатой Луны старого года, когда все садятся за стол, чтобы отведать традиционного пудинга из восьми составляющих, а затем обмениваются подарками с родными, соседями и друзьями. С этого момента начинается непрерывный праздник, который длится день и ночь, целый месяц. Здесь есть свои традиции. На двадцать третий день этой двенадцатой Луны, например, все принимаются кричать, чтобы пожелать «bon viazo»[208] своему домашнему божеству Нагатаю, который якобы возносится на Небеса, чтобы доложить, как в течение года велось хозяйство, за которым он присматривал. Поскольку Нагатай, как утверждают, не возвращается на свое место над очагом до кануна нового года, все, пользуясь его отсутствием, в свое удовольствие предаются обжорству, пьянству, азартным играм и другим порокам, то есть делают то, чего опасаются или стыдятся делать под испытующим взглядом божества.

Последний день старого года становится самым оживленным, в этот последний день в Китае собирают и возвращают долги. Помню, все улицы, которые вели к ростовщикам, были переполнены людьми, возвращающими долги: несли деньги, драгоценности и даже одежду. Все остальные улицы были запружены шумными кредиторами, снующими в поисках своих должников, или же доведенными до отчаяния должниками, пытающимися отыскать хоть что-нибудь, чем можно заплатить долг, или же спастись бегством. Казалось, в тот день каждый кого-нибудь искал, да и его самого тоже кто-нибудь искал. Сплошные крик, брань, обмен тумаками, а иногда, как объяснил мне Ноздря, должники, которые больше не в состоянии были высоко держать голову — или же лицо, как говорят хань, совершали самоубийства.

А вечером, накануне первого дня первой Луны, началось ночное представление мастера Ши: «пламенные деревья» и «сверкающие цветы», которых было удивительное множество; зрелище сопровождалось шествиями, танцами на улицах, буйным весельем, музыкой, издаваемой трещотками, гонгами и трубами. Когда наступил рассвет нового года, его отметили всего лишь постным завтраком: в самый первый день в году всем запрещалось есть мясо. В последующие пять дней никому не разрешалось ничего выбрасывать. Даже поваренок, выплеснувший грязную воду, рисковал вместе с ней выплеснуть и удачу на весь следующий год. Если не считать этих двух запретов, празднование полным ходом шло, не прекращаясь, до пятнадцатого дня первой Луны.

Простые люди вывешивали новые изображения своих старых богов, с церемониями приклеивая их поверх оборванных изображении, которые провисели на дверях и стенах домов весь прошлый год. Каждая семья, которая могла себе это позволить, платила писцу. Он записывал «весенние двустишия», которые также повсюду развешивали. Улицы были постоянно полны акробатов, участников маскарада, людей на ходулях, рассказчиков, борцов, жонглеров, гимнастов с обручами, глотателей огня, астрологов, предсказателей, торговцев всевозможными кушаньями и напитками. Там были даже «танцующие львы», каждый из которых состоял из двух чрезвычайно шустрых людей, спрятавшихся внутри костюма из позолоченного гипса и красной ткани; они проделывали нечто невероятное, но совсем не похожее на львиные ужимки.

В храмах хань жрецы всех религий совсем даже не религиозно возглавляли общественные рулетки. Они собирали толпы игроков — кредиторов, растрачивающих свои прибыли, и, как я полагаю, должников, пытающихся восполнить свои потери. Большинство собравшихся были пьяны: они громко спорили и играли совершенно неразумно. На их ставки, без сомнения, весь последующий год содержались храмы и жили жрецы. Одна игра очень напомнила мне игру в кости. В другую, под названием ma-jiang (маджонг), играли маленькими костяными пластинками. А в третью — картами из жесткой бумаги, которые назывались zhi-pai (чжи-пай).

Я и сам потом, заинтригованный сложностью zhi-pai, научился всем премудростям. Просто поразительно, какое существует многообразие игр, и для всего этого достаточно колоды из семидесяти восьми карт, делящихся по порядку на сердца, колокольчики, листья и желуди, а те, в свою очередь, подразделяются на карты с точками, мундирами и эмблемами. Но поскольку я привез с собой в Венецию колоду таких карт и они так понравились всем, что их скопировали (у нас их называют tarocchi и они широко известны), мне нет нужды разглагольствовать здесь о zhi-pai.

Недели празднования завершились на пятнадцатый день первой Луны Праздником фонарей. В эту ночь все жители Ханбалыка демонстрировали на улицах искусно сделанные фонарики. Они шествовали со своими творениями из бумаги, шелка, просвечивающего рога или слюды, сделанными в виде шаров, кубов, вееров, маленьких храмов, и все это освещалось свечами или лампами с фитилями, вставленными внутрь.

Ближе к полуночи на улицах появился и шумно прошествовал по ним удивительный дракон. Больше сорока шагов в длину, он был сделан из шелка, укрепленного прутьями из тростника, и освещался прикрепленными к ним свечками. Дракона этого несли около пятидесяти человек, но были видны только их лихо отплясывавшие ноги, обутые в туфли в виде огромных когтей. Голова дракона была сделана из гипса и дерева, покрыта позолотой и эмалью: горящие золотисто-голубые глаза, серебряные рога, зеленая пушистая борода и бархатный красный язык, высовывавшийся из устрашающего вида пасти. Одна только голова чудовища была такой огромной и тяжелой, что требовалось четверо мужчин, чтобы ее нести и поворачивать из стороны в сторону, громко щелкая челюстями. Сам дракон вставал на дыбы, извивался и весьма ловко делал курбеты, разгуливая то по одной, то по другой улице. Так продолжалось всю ночь. И вот наконец, когда последний припозднившийся гуляка отправлялся спать или падал пьяный без чувств на улице, а утомленный дракон уползал в свое логово, новый год официально считался начавшимся.

После этого жители Ханбалыка целый месяц наслаждались отдыхом. Однако деятельность государственных служащих, так же как и работа крестьян в июле, не прекращается только потому, что по календарю объявлен праздник. Поэтому многочисленные придворные, чиновники и министры Хубилая, кроме нескольких, рискнувших выйти наружу, чтобы посмотреть на народное гуляние, продолжали работать все праздники. Я по-прежнему наносил визиты то одному, то другому придворному и каждую неделю встречался с Хубилай-ханом, чтобы тот мог судить, как продвигается мое обучение. При каждой встрече я старался одновременно и произвести на него хорошее впечатление, и чем-нибудь удивить. Иногда, конечно, мне было нечего сообщить, кроме мелочи вроде: «А известно ли великому хану, что евнух, занимающий пост придворного астролога, хранит свои отрезанные мужские инструменты засоленными в кувшине?»

На что он отвечал с некоторой резкостью:

— Да. Говорят, что, составляя предсказания, старый дурак чаще советуется со своим рассолом, чем со звездами.

Но обычно мы беседовали с Хубилаем о более важных вещах. Во время одной такой встречи, это произошло некоторое время спустя после празднования Нового года (кстати, перед встречей я целую неделю провел в беседах с восемью судьями ченга), я отважился даже вступить с великим ханом в спор о законах и уложениях, по которым осуществлялось управление в его владениях.

Эта беседа была вдвойне необычной, потому что мы разговаривали вне покоев великого хана и при весьма странных обстоятельствах.

Придворный архитектор вместе со своими рабами и слонами к тому времени уже закончил насыпать холм Кара и покрывал его мягким дерном. Придворный садовник и его помощники как раз планировали, где будут газоны, клумбы, деревья и кусты. Пока что ничего там еще не цвело, поэтому холм был совершенно голым. Однако строительство множества архитектурных построек уже было закончено, все они были сделаны в ханьском стиле, что придавало холму достаточно колорита. Великий хан вместе с принцем Чимкимом в тот день решили проверить недавно завершенную работу и пригласили меня присоединиться к ним. Новым украшением холма стал круглый павильон примерно десяти шагов в диаметре, все его линии были изогнутыми: устремленная вниз крыша, витые колонны, филигранные перила. Павильон окружала сделанная из черепицы терраса, которая была шире, чем его диаметр, а ее, в свою очередь, — сплошная стена высотой в два человеческих роста; с обеих сторон стена эта была целиком выложена мозаикой из драгоценных камней, позолоченной эмали, кубиков нефрита и фарфора.

Павильон в достаточной мере поражал взор, но помимо этого он также имел еще одну особенность, которую различало только ухо. Уж не знаю, была то задумка придворного архитектора или же это произошло просто случайно, но двое или больше человек внутри окружающей их стены очень хорошо слышали друг друга, как бы далеко ни стояли друг от друга, даже если они разговаривали шепотом. Это место позже стало известно как Павильон Эха, но полагаю, что мы с великим ханом и принцем стали первыми, кто познакомился с удивительным природным явлением. Мы стояли приблизительно на одинаковом расстоянии от стены, примерно в восьми футах друг от друга, в центре павильона никого не было, и разговаривали обычными голосами, но при этом общались так легко, словно сидели рядышком за столом.

Я сказал:

— Судьи ченга прочли мне действующий свод законов Китая, великий хан. Я полагаю, что некоторые из них излишне суровы. Я помню один, который гласит, что, если преступление совершено, судья обязательно должен найти и наказать виновную сторону — в противном же случае он сам понесет наказание, определенное законом за это преступление.

— Что же в этом сурового? — произнес голос Хубилая. — Это только гарантирует, что ни один судья не будет уклоняться от своих обязанностей.

— Но не происходит ли в результате так, великий хан, что частенько наказывают невиновного, просто потому, что кто-то должен быть наказан?

— И что? — произнес голос Чимкима. — Преступление отомщено, и все знают, что ни один проступок не останется безнаказанным. Таким образом, закон направлен на то, чтобы заставить людей поостеречься совершать преступления.

— Но я заметил, — сказал я, — что хань, даже если их никто не контролирует, кажутся в достаточной мере благовоспитанными и традиционно следят за своим поведением во всем, от выполнения каждодневных обязанностей до дел большой важности. Возьмем, например, их обычную обходительность. Если, скажем, возница окажется настолько груб, что даже не сойдет со своей повозки, чтобы спросить у прохожего дорогу, его, самое большее, просто пошлют не в ту сторону, однако при этом не будут поносить за плохие манеры.

— Ах, но разве это его исправит? — произнес голос Хубилая. — На мой взгляд, гораздо полезнее хорошая порка.

— Но он сам исправится, великий хан, потому что впредь уже больше не будет вести себя так неучтиво, как в первый раз. Возьмем другой пример: элементарная честность. Если хань найдет на дороге некую вещь, которую кто-то потерял, он не присвоит ее, а будет охранять находку. Он будет оставаться на страже, пока не подойдет следующий прохожий, а тот будет ждать следующего. И находку станут усердно охранять, пока владелец не обнаружит пропажу и не вернется.

— Ты говоришь здесь о случайности, — произнес голос Хубилая. — А начал с законов и преступлений.

— Хорошо, великий хан, приведу такой пример. Если один человек причинит вред другому, пострадавший не побежит к судье, чтобы тот заставил его обидчика исправиться. Ведь у хань есть поговорка: «Посоветовав мертвецу, избежишь проклятия, а дав совет живому — избежишь суда». Если кто-либо из хань обесчестил себя, во искупление он может отдать собственную жизнь, как, я видел, нередко случалось в прошедшее празднование Нового года. Если один человек причинит другому большой вред, но совесть не позволит ему сразу признаться в проступке, жертва придет и повесится на входной двери обидчика. Унижение, которое падет на голову преступника, считается у хань гораздо хуже любой мести.

Хубилай сухо поинтересовался:

— Ты считаешь, что умершему от этого легче? И называешь это исправлением?

— Я лишь пытаюсь сказать, великий хан, что преступник может избавиться от запятнавшего его позора, только возместив убытки семье повесившегося.

— То же самое он делает и по своду законов ханства, Марко. А я считаю, что его самого также следует повесить. Ты можешь называть это суровостью, но я не вижу в этом ничего несправедливого.

— О, великий хан, я согласен с тем, что вы однажды сказали: надо, чтобы тобой восхищались и тебе завидовали — причем все правители и этом мире. Но меня интересует другое: каким образом вы пытаетесь завоевать расположение своих подданных? Может, если вы хотите добиться от них преданности и привязанности, не стоит быть столь требовательным?

— Полагаю, — раздраженно заметил Хубилай, — я совсем не так уж и требователен.

— Но, великий хан, позвольте рассказать вам о моей родной Венецианской республике. Она основана по образцу двух классических республик — Римской и Греческой. Ее гражданин свободен оставаться личностью и формировать свою собственную судьбу сам. В Венеции есть рабы, это правда, и классовые различия тоже. Но теоретически решительный человек может возвыситься над своим классом. Он сам может подняться из нищеты и страданий к процветанию и праздности.

Спокойный голос Чимкима произнес:

— И часто такое случается в Венеции?

— Ну, — ответил я, — я помню одного или двух: они воспользовались преимуществами своей внешности и смогли жениться на женщинах выше их по положению.

— Ты называешь это решительностью? И призываешь восхищаться подобными мужчинами? Здесь их стали бы презирать.

— Это первое, что пришло мне в голову. Но если хорошенько подумать…

— А в Риме или в Греции, — произнес Хубилай, — были такие примеры? Скажи, твои западные историки, они сделали хоть одну такую запись?

— Не хочу вводить в заблуждение великого хана, не будучи сведущ в истории.

Чимким снова заговорил:

— Ты и правда думаешь, что подобное возможно, Марко? Что все люди станут равны, свободны и богаты, если только получат такую возможность?

— Почему нет, мой принц? Некоторые из наших выдающихся философов верили в это.

— Человек может верить во что угодно, если это ничего ему не стоит, — ответил голос Хубилая. — Это еще одна ханьская поговорка, Марко. Уж я-то знаю, что случается, когда люди вдруг становятся свободными, — и я получил это знание не из книжек по истории. Я знаю, потому что сам предоставлял людям свободу.

Он некоторое время помолчал, а потом Чимким удивленно спросил:

— Марко, похоже, ты так потрясен, что тебе нечего сказать? Представь себе, это правда. Я видел, как мой августейший отец использовал однажды эту тактику, чтобы покорить провинцию в государстве Тибет. Защитники провинции отбили все наши атаки, поэтому великий хан просто объявил ее жителям: «Вы освободились от своих прежних правителей — тиранов и угнетателей. А я, будучи великодушным правителем, дам вам привилегию — быть свободными и занять в мире подобающее вам по праву место, то положение, которое вы заслуживаете». И знаешь, что произошло?

— Надеюсь, мой принц, это сделало их счастливыми?

Хубилай рассмеялся, смех отразился от стены подобно звуку железного котелка, по которому стучат деревянной колотушкой. Он произнес:

— А случилось вот что, Марко Поло. Скажи бедняку, что он получил свободу грабить богатых, которым он так долго завидовал. Думаешь, он отправится обыскивать роскошные дворцы знати? Ничего подобного, Он схватит свинью, которая принадлежит его соседу-бедняку. Скажи рабу, что он наконец свободен и теперь равен со всеми остальными. Возможно, что он отпразднует свое освобождение, убив бывшего хозяина, а затем и сам незамедлительно обзаведется рабами. Скажи отряду воинов, которых против желания взяли на военную службу, что они стали свободными и могут возвратиться домой. Думаешь, они обратят свое оружие против военачальников, которые вели их в поход? Нет, они безжалостно убьют человека, которого выдвинули из их среды и назначили над ними сержантом. Объяви всем угнетенным, что им дозволяется подняться против самого жестокого притеснителя. И куда, по-твоему, они отправятся? Против деспота-градоначальника или ильхана? Нет, поверь мне, разъяренная толпа разорвет на кусочки деревенского ростовщика.

Снова наступила тишина. Я не мог придумать ничего в ответ. Наконец Чимким сказал:

— Этот прием сработал там, в Тибете, Марко, ввергнув в хаос целую провинцию. В результате мы легко взяли ее, и теперь мой брат Укуруй — ван Тибета. Разумеется, для самих местных жителей ничего не изменилось. Жизнь идет там как прежде.

И опять я не нашелся что ответить, потому что великий хан и принц, без сомнения, говорили не о каких-то неграмотных деревенских жителях в отсталом захолустном государстве. Это относилось ко всем простым людям, живущим повсюду, и мнение правителей о них явно было невысоким. Однако у меня не было никаких убедительных доводов чтобы изменить его. Поэтому мы втроем двинулись обратно во дворец обойдя вокруг Павильона Эха, выпили там mao-tai и заговорили о других вещах. Больше я не предлагал никаких смягчений монгольского свода законов, и поэтому все решения Хубилая заканчивались, как и обычно: «Великий хан сказал: трепещите все и повинуйтесь!»

Хубилай никогда не высказывал мне пожеланий о порядке посещения различных министров. Вообще-то, наверное, разумнее было начать с главного министра — Ахмеда-аз-Фенакета, о котором я уже столько слышал. Однако я бы с удовольствием совсем пропустил араба, особенно после того, как узнал о нем столько нелицеприятных вещей. В действительности я никогда не искал с ним встречи, и в конце концов он сам принудил меня встретиться с ним. Wali прислал мне через слугу довольно невежливое послание, требуя, чтобы я немедленно к нему явился и получил жалованье из его собственных рук, поскольку Ахмед также занимал пост министра финансов. Я подумал, что его беспокойство вызвано тем, что уже наступил новый год, а у него не закончены расчеты в старом. Поскольку я находился на службе у великого хана, то совершенно не беспокоился о том, заплатят ли мне и сколько именно. Честно говоря, у меня до сих пор не было нужды ни в едином багатине — или tsien, как называлась в Китае самая мелкая денежная единица. Я прекрасно устроился: меня кормили и снабжали всем необходимым; так что я даже не представлял себе, как лучше потратить деньги, если они у меня появятся.

Перед тем как пойти за жалованьем к Ахмеду, я отправился спросить отца, не возникло ли у Торгового дома Поло еще каких-нибудь неприятностей, и если да, то не хочет ли он, чтобы я, воспользовавшись случаем, замолвил за него словечко арабу. Не найдя отца в его покоях, я отправился к дяде. Тот лежал на кушетке, и его брила одна из служанок.

— Что я вижу, дядя Маттео? — воскликнул я. — Неужели ты решил избавиться от своей бороды путешественника?! Но почему?

Сквозь смех он проговорил:

— По большей части мы имеем дело с китайскими купцами, а все хань с презрением относятся к волосатым, для них это признак варварства. Поскольку все арабы в Ortaq бородаты, я подумал, что мы с Нико получим преимущество, если хоть один из нас будет чисто выбрит. А еще, если быть откровенным, борода — это удар по моему тщеславию, потому что у моего старшего брата она до сих пор сохранила свой первоначальный цвет, тогда как моя уже поседела, как у Ноздри.

Я был уверен, что дядя до сих пор удалял волосы из промежности, поэтому язвительно заметил:

— Многие хань еще и бреют головы. Ты тоже собираешься так сделать?

— И множество из них отращивают такие же длинные волосы, как у женщин, — спокойно сказал он. — Я тоже могу так сделать. Ты пришел сюда, чтобы наводить критику на мой туалет?

— Нет, но я думаю, что уже узнал то, о чем хотел спросить. Раз ты сказал, что собираешься иметь дело с китайскими купцами, я из этого заключаю, что вы с отцом уладили разногласия с этим злобным арабом Ахмедом. Так?

— Да. Он, между прочим, оказался весьма любезным и дал нам все необходимые разрешения. Не надо говорить о главном министре в таком тоне, Марко. Он не такой уж и плохой человек.

— Рад это слышать, — сказал я, в душе сильно сомневаясь. — Потому что прямо сейчас я к нему направляюсь.

Дядя Маттео тут же принял сидячее положение.

— Неужели он предпочитает обсуждать дела нашего Торгового дома с тобой, а не с нами?

— Нет-нет. Просто я должен забрать у него жалованье, хотя и не представляю, как его можно потратить.

— Понятно, — ответил дядя, снова ложась. — Отдай деньги Нико на нужды нашего Торгового дома. Ты не сделаешь лучшего вложения.

Я сказал, немного поколебавшись:

— Позволь заметить, дядя, что сейчас ты, кажется, пребываешь в гораздо лучшем настроении, чем когда мы в последний раз разговаривали с тобой наедине.

— E cussi? Я снова в деле.

— Я не имею в виду… ну, материальные вещи.

— А, вот ты о чем. — Голос его слегка исказился. — Ты предпочитаешь, чтобы я упал духом и пребывал в меланхолии?

— Нет, дядя. Я рад, что ты, если можно так выразиться, смирился со своей судьбой.

— Я тронут твоей заботой, — ответил он гораздо более мягким тоном. — Ты прав: я действительно смирился. Я обнаружил, что мужчина, который не может больше получать наслаждение, может найти определенное удовольствие в том, что дает его сам.

— Я не очень понял, но все равно рад за тебя.

— Ты можешь в это не верить, — сказал он почти застенчиво. — Но я тут немного поэкспериментировал и обнаружил, что могу доставлять наслаждение даже той, что меня сейчас бреет. Да — не надо так смотреть, — женщине. В ответ она научила меня некоторым женским штучкам, как лучше доставлять ей удовольствие. — Казалось, дядя внезапно пришел в смущение и издал громкий фальшивый смешок. — Так что жизнь продолжается. Спасибо тебе за беспокойство, Марко, но не стоит вгонять меня в краску. Кстати, если тебя ждет Ахмед, то лучше всего поторопиться.

Когда я вошел в роскошно убранный кабинет главного министра, вице-правителя и министра финансов, хозяин его, в отличие от хана всех ханов, не поднялся и не поприветствовал меня. Он, очевидно, ждал что я сделаю ko-tou, и мне пришлось согнуться в глубоком поклоне. Когда же я поднялся, он не предложил мне сесть. Wali Ахмед выглядел как типичный араб — нос наподобие клюва коршуна, густая черная борода, смуглая и шероховатая кожа на лице, — он разве что был чище большинства своих соплеменников, которых я видел в арабских землях, поскольку приспособился на китайский манер совершать частые омовения. Еще у Ахмеда были самые холодные глаза, которые я когда-либо видел у араба или у какого-нибудь другого жителя Востока. У них карие глаза обычно теплые, как gahwah, однако глаза главного министра больше походили на обломки агатов. Он носил арабские абас и кофию, но не из тонкого хлопка, а из разноцветных шелков, переливавшихся подобно радуге.

— Ваше жалованье, Фоло, — нелюбезно сказал он и пихнул мне не кошель с монетами, а неопрятную пачку каких-то полосок бумаги.

Я внимательно их изучил. Все полоски были похожи одна на другую: сделанные из прочной темно-красной бумаги, с обеих сторон покрытые сложными узорами и множеством слов как на ханьском, так и на монгольском языках; все слова были написаны черными чернилами, а поверх них стояла большая замысловатая красная печать. Я не сказал спасибо, поскольку в тот момент испытал инстинктивную неприязнь к этому человеку, против воли заподозрив его в обмане. Поэтому я сказал:

— Простите меня, wali Ахмед, мне что — заплатили pagheri?

— Я не знаю, — ответил он скучным голосом, — что означает это слово.

— Pagheri — это бумаги, по которым обещают вернуть заем или поручительство будущего возврата. Их ради удобства используют при торговле в Венеции.

— Тогда полагаю, что вы можете назвать их pagheri, потому что ими тоже пользуются для удобства, это законное платежное средство нашего государства. Мы позаимствовали эту систему у хань, которые называют их «летучие деньги». Каждая из этих бумажек, которые вы держите, стоит liang серебром.

Я пихнул к нему маленькую пачку обратно через стол.

— Будьте так любезны, wali, тогда я бы предпочел взять серебром.

— Не советую, — резко ответил он. — Такое количество серебра вам придется тащить волоком. В этом-то и прелесть «летучих денег»: большие суммы, даже огромные, не занимают много места и не превращаются в тяжелые грузы. Сквалыге их проще спрятать в матрасе. И еще, когда покупатель расплачивается за покупку, купцу не приходится каждый раз взвешивать монеты и проверять чистоту металла.

— Вы имеете в виду, — произнес я неуверенно, — что я могу пойти на базар и купить себе миску miàn, причем любой торговец возьмет один из этих листков бумаги в качестве платы?

— О Аллах! Да он отдаст вам за это весь свой прилавок. А может, даже жену и детей в придачу. Я сказал вам: каждая такая бумажка стоит целый liang серебром. Liang — это одна тысяча tsien, а за одну tsien вы можете купить двадцать или тридцать мисок miàn. Если вам нужна мелочь — вот. — Он достал из ящика несколько пачек бумажек меньшего размера. — Как вам это? Банкноты в половину liang каждая? Сто tsien? Что?

Изумившись, я сказал:

— Выходит, «летучие деньги» делают всех достоинств? И простой народ действительно считает их за настоящие деньги?

— Это и есть настоящие деньги, неверующий! Вы умеете читать? Вот эти слова на бумаге удостоверяют их подлинность. Здесь указана их стоимость серебром, заверенная подписями всех многочисленных чиновников, казначеев и служащих имперской казны великого хана. Мое собственное имя тоже здесь есть. А поверх всего красными чернилами ставится большая yin — великая печать самого Хубилай-хана. Это гарантирует, что в любое время каждую такую бумагу можно обменять на определенное количество настоящего серебра из казны государства. Таким образом, эти деньги такие же настоящие, как и серебряные.

— Но если, — настаивал я, — кто-нибудь когда-нибудь захочет избавиться от одной из этих бумажек, а ему вдруг откажут?..

Ахмед сухо произнес:

— Если рано или поздно вдруг наступят времена, когда перестанут уважать yin великого хана, то, уверяю вас, господин Фоло, вам будет не до жалованья. У вас появится множество других поводов для беспокойства. Как, впрочем, и у всех нас.

Все еще изучая «летучие деньги», я продолжал удивляться вслух:

— Однако, на мой взгляд, было бы гораздо проще понаделать маленьких кусочков серебра. Я имею в виду, ведь очень хлопотно на всех этих листках, циркулирующих у вас в государстве, каждому чиновнику ставить свою подпись и…

— Нам нет нужды снова и снова расписываться, — сказал Ахмед, начиная раздражаться. — Мы ставим свою подпись всего лишь один раз, а на их основе придворный мастер делает особую печать, на которой слова вырезаны наоборот. И потом печать можно макать в чернила и ставить на бумаге бессчетное количество оттисков. Разумеется, даже вам, нецивилизованным венецианцам, знакомы печати. Для того чтобы сделать банкноту, все необходимые для yin разрозненные слова, иероглифы и буквы расставляют в определенном порядке и помещают в форму нужного размера. Этот процесс хань называют zi-shu-ju, что означает что-то вроде «наборное письмо».

Я кивнул.

— Наши монахи на Западе часто вырезают на дереве обратное изображение начальной буквы рукописи и наносят ее оттиск на несколько страниц, для того чтобы братья-художники раскрасили и детально выписали ее в своей индивидуальной манере, прежде чем продолжить писать остальную страницу от руки.

Ахмед покачал головой.

— В «наборном письме» оттиски не ограничиваются начальными буквами и писать от руки вовсе не требуется. Мастера делают из терракоты множество отдельных yin для каждого иероглифа в языке хань а теперь у них уже появились и все буквы монгольского алфавита. Так что этот zi-shu-ju может объединять любое количество yin с разным количеством слов. Таким образом, можно собирать целые страницы текста, а страницы объединять уже в целые книги. Способом zi-shu-ju можно производить их в огромном количестве, и все копии будут похожи между собой. Наши мастера создают книги гораздо быстрей и точней, чем это делает писец вручную. А когда изготовят набор yin для арабского и латинского алфавита, то можно будет производить книги на всех известных языках — одинаково просто, дешево и в больших количествах.

— Правда? — пробормотал я. — Но, wali, тогда это еще более полезное изобретение, чем создание «летучих денег».

— Вы правы, Фоло. Я и сам пришел в восхищение, когда впервые увидел созданные при помощи «наборного письма» книги. Я уж подумал, а не послать ли нескольких мастеров хань на Запад, чтобы они обучили zi-shu-ju жителей моей родной Аравии. Но, к счастью, я вовремя вспомнил, что все формы в zi-shu-ju заполняют чернилами при помощи кистей, сделанных из щетины свиньи. Таким образом, было бы просто непостижимо предложить этот способ народам, исповедующим ислам.

— Да, я могу это понять. Ну что же, благодарю вас, wali Ахмед, и за разъяснения, и за жалованье. — Я начал укладывать бумажки обратно в свой поясной кошель.

— Позвольте мне, — произнес он ненароком, — предложить вам еще немного разъяснений. Есть некие места, где вы не сможете воспользоваться «летучими деньгами». Ласкатель, например, возьмет взятку только чистым золотом. Но, я думаю, вы это уже и без меня знаете.

Постаравшись, чтобы на лице у меня ничего не отразилось, я поднял глаза от кошеля и столкнулся с его холодным агатовым взглядом. Пока я ломал голову, как много он знает о моих делах, Ахмед вежливо сказал:

— Лично я и в мыслях не держу, что вы можете не подчиняться великому хану. Он велел вам знакомиться с придворными и расспрашивать их обо всем. Но я бы посоветовал вам ограничиться верхними этажами дворца. Не спускаться в подземелье господина Пинга. И даже в помещения для прислуги.

Итак, этот человек знал, что я велел Ноздре шпионить. Но знал ли он зачем? Неужели Ахмед догадался, что я интересуюсь министром малых рас, а если и догадался, то почему его это так заботило? А может, главный министр просто боялся, что я могу услышать что-нибудь, что способно повредить ему самому? Изобразив на лице полнейшее безразличие, я ждал, что еще скажет мне wali Ахмед.

— Подземелья и темницы — очень нездоровое место, — продолжил он равнодушно, словно предупреждал меня о том, что влажность может вызвать ревматизм. — Но пыткам можно подвергнуться также и наверху, причем гораздо худшим, чем у Ласкателя.

Тут уж я не мог промолчать.

— Я уверен, что нет ничего хуже «смерти от тысячи». Возможно, wali Ахмед, вы не знакомы с…

— Я знаком с этим. Но даже Ласкателю известны не все самые страшные пытки. Уж поверьте, я в этом разбираюсь. — Ахмед улыбнулся — вернее, улыбнулись лишь его губы, а агатовые глаза — нет. — Вы, христиане, считаете ад самой ужасной пыткой, которая только может быть, и в вашей Библии рассказывается, что ад состоит из боли. «Брошенный в адское пламя, где черви не умирают, а огонь не гаснет», — так, помнится, говорил ваш благородный Иисус своим последователям. Так вот, подобно Иисусу, я предупреждаю вас: не заигрывайте с адом, Марко Фоло, и не ищите соблазнов, которые могут отправить вас туда. Иначе я поведаю вам об аде куда больше, чем ваша христианская Библия. Ад — это не обязательно то место, где вечно горит огонь, обитают черви, а грешники испытывают разного рода физические муки. Ад — это даже не обязательно какое-то конкретное место. Ад — это то, что больнее всего ранит.

Глава 11

Из кабинета главного министра я прямиком отправился к себе, намереваясь сказать Ноздре, чтобы он поуменьшил свой шпионский пыл — по крайней мере до тех пор, пока я как следует не обдумаю все предупреждения и угрозы wali. Но Ноздри дома не было, а меня поджидал какой-то посетитель. Встретившие меня Биликту и Биянту надменно вздернули бровки, сообщая мне о рабе, который зашел в мои покои и попросил остаться и подождать возвращения их господина. Поскольку сами близняшки были свободными, они с презрением относились ко всем, кто стоял ниже их на социальной лестнице. Однако казалось, что на этот раз сестры возмущены гораздо больше обычного. Было довольно любопытно посмотреть, что же так задело их, и я поспешно вошел в свою гостиную. Там на скамеечке сидела женщина. Когда я вошел, она согнулась до пола в изящном ko-tou и оставалась в таком положении, пока я не разрешил ей подняться. Незнакомка выпрямилась, и я от удивления вытаращил глаза.

Рабы во дворце, когда они отправлялись с поручениями из подвала, кухни или конюшни к благородным господам, всегда были одеты хорошо, чтобы не бросать тень на репутацию хозяина, поэтому я изумленно уставился на эту женщину вовсе не из-за прекрасного наряда, который на ней был. Меня поразило, что она носила его так, словно привыкла к самому лучшему и была уверена в том, что никакое самое богатое одеяние никогда не затмит ее собственного великолепия.

Посетительница отнюдь не была молоденькой девушкой, должно быть, ей было столько же лет, сколько и Ноздре или дядюшке Маттео. Но на ее лице не было морщин, годы отметили красоту женщины лишь достоинством. Сияние юности, которое наверняка некогда изливалось из ее глаз, сменила безмятежность и глубина лесного озера. В волосах незнакомки были видны кое-где серебряные пряди, но в целом волосы ее оставались теплого рыжевато-каштанового цвета, не прямые, как у китаянок, а спадающие в беспорядке локоны. Женщина держала спину прямо, и, насколько я мог видеть через парчовые одежды, фигура у нее до сих пор была крепкая и красивая.

Короче говоря, я потрясенно застыл на месте, уставившись на посетительницу, как остолоп, а она произнесла нежным голосом:

— Вы, как я полагаю, хозяин раба Али-Бабы?

— Кого? — поразился я. Но тут же спохватился: — Ах да, Али-Баба принадлежит мне.

И, намереваясь скрыть свое мимолетное смущение, я, пробормотав извинения, удалился, чтобы заглянуть в кувшин — посмотреть, как себя ведет мой воспламеняющийся порошок. Мысли лихорадочно кружились у меня в голове. Так, значит, это и есть турецкая царевна Мар-Джана! День или два тому назад я насыпал huo-yao из одной корзины в крепкий кувшин. Ничего удивительного, что Ноздря когда-то был ею очарован, а теперь влюбился снова. Затем я налил немного воды в эту порцию порошка. Ничего удивительного, что он был готов на все, согласен полностью измениться, чтобы только добиться этой женщины. Невзирая на скептицизм мастера огня, мне хотелось посмотреть, не смогу ли я изменить свойства порошка, превратив его в густую грязь. Да за такую красавицу и жизнь отдать не жалко! Похоже, мастер огня был прав, когда поднял меня на смех. Но как, во имя Господа, шут гороховый вроде Ноздри мог даже познакомиться с такой женщиной? В кувшине была лишь унылая темно-серая грязь, которая выглядела не слишком-то многообещающе. Да женщина, подобная этой, должна просто посмеяться над таким человеком, как Ноздря, или зло над ним подшутить. Порошок теперь напоминает навоз. Может, он и не распадется на составные части, но точно никогда не воспламенится. Вах! Неужели такую красавицу не тошнит при виде Ноздри?

— Скажите, господин Поло, — произнесла Мар-Джана, когда я вернулся, — я правильно догадалась, что вы попросили меня прийти сюда, чтобы усладить похвалами в адрес вашего раба Али-Бабы?

В полнейшем изумлении я несколько раз кашлянул и предпринял попытку заговорить.

— Ноз… — Тут я опять закашлялся и попытался начать еще раз: — Али может похвастаться множеством достоинств, талантов и навыков.

Это было самое большее, что я мог сказать, не покраснев от смущения и не произнеся ни слова лжи: что-что, а похвастаться Ноздря всегда был мастер.

Мар-Джана слегка улыбнулась и сказала:

— Как я узнала от наших приятелей рабов, они не могут решить, что больше: невероятное самомнение Али-Бабы или же пустословие, при помощи которого он его выражает. Но все согласны, что эти особенности можно считать привлекательными в мужчине, который так сильно обманулся во всем остальном.

Я уставился на посетительницу, широко раскрыв рот и позабыв о правилах приличия. Затем я произнес:

— Постойте-постойте. Вы, очевидно, много знаете о Нозд… об Али. Но, боюсь, вы даже не подозреваете, какие невероятные истории он мне рассказывает.

— Но это все правда. И, поверьте мне, те, кто над ним насмехается, ошибаются. Когда я впервые встретила Али-Бабу, он был мужественным красавцем и благородным героем.

— Я не верю в это, — откровенно сказал я. Затем, уже более вежливо, предложил: — Не хотите ли выпить со мной чаю?

Я хлопнул в ладоши, и Биянту появилась так быстро, что я заподозрил, что она из ревности спряталась за дверью и подслушивала. Я приказал подать чай для посетительницы и pu-tao для меня, и Биянту удалилась.

Я повернулся к Мар-Джане:

— Мне интересно узнать побольше… о вас и Али-Бабе.

— Мы были тогда совсем юными, — произнесла она, погрузившись в воспоминания. — Арабские разбойники вылетели из-за холма, напав на мою повозку. Они убили возницу, Али был форейтором, и бандиты оставили его в живых. Они увезли нас в пещеры в холмах и хотели, чтобы Али привез им выкуп от моего отца. Я велела ему отказаться, он так и сделал. Разбойники начали смеяться и принялись жестоко избивать его, а затем посадили Али в огромный кувшин с кунжутным маслом. «Это смягчит его упрямство», — сказали они.

Я кивнул.

— Арабы проделывают такие вещи. Масло размягчает упрямство.

— Но Али-Баба не дрогнул. Тогда я решилась на хитрость: притворилась, что увлеклась предводителем бандитов, хотя на самом деле хранила верность Али, в которого я влюбилась. Мое притворство дало мне некоторую свободу передвижения, однажды ночью я освободила Али из кувшина и добыла для него меч.

Тут вернулись мои служанки с напитками. Они подали Мар-Джане чашку, а мне бокал, помедлив, чтобы как следует рассмотреть красивую посетительницу: наверняка близняшки боялись, что я собираюсь создать нежелательный для них квартет. Я сделал им рукой знак удалиться и попросил Мар-Джану продолжить свой рассказ.

— Все шло хорошо. По совету Али я играла свою роль дальше. Я притворилась, что уступлю приставаниям главаря этой ночью, и, как было запланировано, когда я его как следует распалила, Али-Баба выскользнул из-за балдахина и убил главаря. Затем Али храбро прокладывал путь через толпу остальных бандитов, потому что они проснулись и пытались нас задержать. Мы пробились к лошадям и благодаря милости Аллаха спаслись.

— Во все это очень трудно поверить.

— Единственным минусом нашего плана было то, что мне пришлось убегать абсолютно голой. — Мар-Джана стыдливо отвернулась от меня. — Но это было совершенно не важно, зато оказалось легче — когда мы прилегли, чтобы передохнуть остаток ночи на опушке леса, — вознаградить Али, как он того заслуживал.

— Наверняка и ваш отец тоже наградил спасителя своей дочери?

Она вздохнула.

— Он повысил Али, назначив его главным конюхом, а затем услал прочь из дворца. Мой августейший отец хотел заполучить зятя царских кровей. Хотя его планам не суждено было осуществиться. К его великому неудовольствию, я с презрением отвергала всех поклонников, даже после того как услышала, что Али-Баба попал в рабство. То, что я оставалась незамужней, возможно, спасло мне жизнь, когда несколько лет спустя весь наш царский род был уничтожен.

— О, я слышал об этом прискорбном событии.

— Мне оставили жизнь и ничего больше. Непостижимы подчас пути Аллаха. Когда меня вручили ильхану Абаге, он думал, что получил наложницу царских кровей. Он пришел в ярость, когда обнаружил, что я не девственница, и отдал меня монгольским воинам. Эти оказались не слишком щепетильными и радовались, что заполучили такую игрушку. После того как они на славу поразвлеклись, то, что от меня осталось, было продано на невольничьем рынке. С тех пор я прошла через множество рук.

— Мне очень жаль. Что тут можно сказать? Должно быть, это было ужасно?

— Да нет, вообще-то не слишком. — Как норовистая кобыла, она тряхнула гривой своих темных кудрей. — Я научилась притворяться, понимаете? Я притворялась, что каждый очередной мужчина — это мой прекрасный, храбрый Али-Баба. Теперь я надеюсь, что Аллах наконец-то решил меня за все вознаградить. Если бы вы не назначили мне встречу, господин Марко, я бы сама искала аудиенции — чтобы попросить вас помочь нашему воссоединению. Не скажете ли вы Али, что я снова жажду принадлежать ему, и, надеюсь, нам позволят пожениться?

Я снова закашлялся, не зная, как лучше ей все объяснить.

— Хм, видите ли, царевна Мар-Джана…

— Рабыня Мар-Джана, — поправила она. — Правила заключения брака между рабами еще более строги, чем для царских особ.

— Мар-Джана, заверяю вас, что мужчина, которого вы с такой нежностью вспоминали, вспоминает о вас так же тепло. Но он уверен, что вы его до сих пор не узнали. И, откровенно говоря, я очень удивлюсь, если вы сможете его узнать.

Она снова улыбнулась.

— Господин Марко, вы смотрите на Али теми же глазами, что и мои приятели-рабы. Послушать их, так он и правда заметно изменился.

— Но… Так, значит, вы сами до сих пор еще не видели его?

— Разумеется, я видела Али. Но я не знаю, как он сейчас выглядит. Я до сих пор вижу перед собой героя, который спас меня от арабских разбойников двадцать лет тому назад и той незабываемой ночью одарил меня нежной любовью. Он молод, прям и строен, как кипарис. Для меня Али — мужественный красавец. Прямо как вы, господин Марко.

— Спасибо, — сказал я слабым голосом, ибо пребывал в настоящем шоке. Неужели Мар-Джана даже не заметила самое заметное уродство Ноздри, благодаря которому он и получил свое прозвище? Я произнес: — Меньше всего мне хочется разочаровывать влюбленную даму и разрушать ее любовные грезы, но…

— Господин Марко, ни одна женщина не может разочароваться в мужчине, которого она действительно любит. — Мар-Джана поставила на стол чашку, придвинулась поближе и осторожно прикоснулась рукой к моему лицу. — По возрасту я вполне гожусь вам в матери. Могу я сказать вам по-матерински?

— Пожалуйста.

— Вы тоже молоды, красивы, и скоро какая-нибудь женщина по-настоящему вас полюбит. Да вознаградит вас Аллах: от души желаю, чтобы вы с ней прожили вместе всю жизнь и чтобы вам не пришлось, как нам с Али-Бабой, соединиться спустя долгое время после первой встречи. Но, так или иначе, вы будете стареть, и она тоже. Я не могу предсказать, станете ли вы со временем немощным и скрюченным, или тучным и лысым, или уродливым, но это и не имеет значения. Одно я могу сказать с уверенностью: женщина эта всегда будет видеть вас таким, каким вы были, когда впервые повстречались с ней. До конца ваших дней. Или ее.

— Ваше высочество, — произнес я с чувством, ибо если кто и был достоин такого титула, так это она. — Благодарение Господу, что я встретил женщину с таким любящим сердцем и внутренним взором, какими обладаете вы. Но позвольте мне заметить, что человек может измениться к худшему не только внешне.

— Вы чувствуете, что должны сказать мне, что Али-Баба эти долгие годы не всегда вел себя достойно? Что на самом деле он не такой уж преданный, верный, замечательный или даже мужественный человек? Я знаю, что он был рабом, и знаю, что от рабов ждут, что те станут созданиями, которые мало напоминают человека.

— Ну да, — пробормотал я. — Он говорил что-то в этом роде. И сказал, что старался стать самым худшим человеком на земле, потому что потерял все лучшее, что у него было.

Моя гостья задумалась над этим и печально произнесла:

— Мне ли его упрекать? Я и сама уже далеко не та, что прежде.

Я воскликнул совершенно искренне:

— Не надо наговаривать на себя! Сказать, что вы выжили и остались красивы, — не сказать ничего. Когда я услышал, что меня посетит Мар-Джана, то ожидал увидеть жалкую развалину, но я лицезрел принцессу.

Она покачала головой.

— Я была девственницей, когда меня познал Али, и я была совершенством. Хотя я и мусульманка, но, как особу царской крови, меня в младенчестве не лишили bizir. Я обладала телом, которым можно было гордиться, и Али при виде его приходил в восторг. Но с тех пор я побывала игрушкой в руках половины монгольской армии, да и многих других мужчин тоже, а некоторые из них жестоко обращаются со своими игрушками. — Мар-Джана снова отвернулась от меня, но продолжила: — Мы с вами до сих пор говорили откровенно, поэтому я честно скажу вам все. Мои meme окружают шрамы от зубов. Мой bizir растянут и ничего не чувствует. Мой gobeck дряблый и лишен губ. У меня было три выкидыша, и теперь я не могу больше зачать.

Хотя я и не знал турецких слов, но догадался, что ею хорошенько попользовались. И тут Мар-Джана завершила с подкупающей искренностью:

— И если Али-Баба сможет полюбить то, что от меня осталось, господин Марко, то неужели вы думаете, что я не смогу полюбить то, что осталось от него?

— Ваше высочество, — снова повторил я и снова почувствовал, как задрожал мой голос. — Я смущен и пристыжен… и вы на многое открыли мне глаза. Если Али-Баба оказался достойным такой женщины, как вы, он в гораздо большей степени мужчина, чем я до сих пор думал. И сам я не буду мужчиной, если не приложу все силы, чтобы увидеть, как вы выходите за него замуж. Итак, для того чтобы я смог немедленно начать приготовления, скажите мне: каковы же существующие во дворце правила относительно заключения браков между рабами?

— Владельцы обоих должны дать свое разрешение и прийти к соглашению, где супруги будут жить. Это все, но отнюдь не каждый хозяин столь же снисходителен, как вы.

— Кто ваш хозяин? Я отправлю испросить у него аудиенции.

Ее голос слегка дрогнул.

— Мой хозяин, мне неловко это говорить, мало занимается хозяйством. Вам придется обратиться к его супруге.

— Это одно и то же, — заметил я. — Нет нужды запутывать дело. Кто она?

— Госпожа Чао Ку Ан. Вообще-то она придворная художница, но должность ее, как ни странно, называется оружейный мастер дворцовой стражи.

— Ах, да. Я слышал об этой женщине.

— Она… — Мар-Джана замолчала, осторожно подбирая слова. — Она женщина сильной воли. Госпожа Чао желает, чтобы ее рабы принадлежали лишь ей и были все время под рукой.

— Я и сам не слабовольный, — ответил я. — И обещаю, что ваша двадцатилетняя разлука закончится здесь и сейчас. Как только будут сделаны все необходимые приготовления, я увижу, как вы воссоединитесь со своим героем. А пока…

— Да благословит вас Аллах… добрый господин и дорогой друг Марко, — сказала она с такой же сверкающей улыбкой, как и слезы на ее глазах.

Я позвал Биянту и Биликту и велел им проводить посетительницу до двери. Они сопроводили гостью, не выражая приязни, нахмурив брови и поджав губы, поэтому когда девушки вернулись, то получили от меня выговор.

— В ваших манерах совершенно нет учтивости, вы дурно ведете себя, мои дорогие. Между прочим, вы обе оцениваетесь всего лишь в двадцать два карата. А госпожа, которую вы так нелюбезно проводили, по моей оценке, безусловно, стоит все двадцать четыре. А теперь, Биянту, ты отправишься и передашь мои наилучшие пожелания госпоже Чао Ку Ан и скажешь, что Марко Поло просит назначить ему встречу.

Когда сестра ушла, Биликту, надув губы, метнулась в соседнюю комнату. Я тоже направился туда, чтобы бросить еще один разочарованный взгляд на кувшин, полный грязи из huo-yao. Ясно, что эти пятьдесят лиангов воспламеняющегося порошка безнадежно испорчены. Поэтому я отставил кувшин в сторону, поднял вторую корзину и принялся внимательно рассматривать ее содержимое. Спустя какое-то время я начал осторожно извлекать из смеси крупицы селитры. Когда белых частичек набралось примерно около дюжины, я слегка смочил кончик ручки веера. Я подобрал с его помощью селитру и медленно поднес ее к пламени стоявшей рядом свечи. Крупицы тут же спеклись в глазурь цвета слоновой кости. Я призадумался. Мастер огня был прав относительно намоченного порошка, и он предупреждал меня не пытаться запекать его. Но предположим, я поставлю горшок с huo-yao на медленный огонь, не очень жаркий, так, что входящая в состав порошка селитра расплавится и таким образом соединит все вместе?.. Мои размышления были прерваны возвращением Биянту, сообщившей, что госпожа Чао готова встретиться со мной немедленно.

— Позвольте представиться, моя госпожа, меня зовут Марко Поло. — Я отвесил ей безупречный ko-tou.

— Мой господин супруг рассказывал о вас, — сказала хозяйка, показывая, что я могу распрямиться, кокетливо толкнув меня босой ногой. Ее руки были заняты тем, что играли с шариком из слоновой кости, точно так же делал ее муж, чтобы размять пальцы.

Поскольку я выпрямился, госпожа Чао продолжила:

— Я удивилась, узнав, что вы соблаговолили навестить женщину, занимающую при дворе столь низкое положение. — Ее голос был музыкальным, как перезвон колокольчиков, казалось, что он принадлежит неземному созданию. — Что вас интересует? Моя должность или то, чем я занимаюсь на самом деле? Или, может быть, как я провожу свое свободное время?

Последнюю фразу она произнесла, кидая на меня вожделенные взгляды. Госпожа Чао, очевидно, справедливо предполагала, что я, как и все остальные, уже наслышан о ее ненасытности в отношении мужчин. Признаюсь, я испытал мимолетный соблазн. Госпожа Чао была примерно моих лет и могла бы считаться настоящей красавицей, если бы не ее выщипанные брови и не мертвенно-бледная пудра, сплошь покрывающая тонкие черты лица. Мне, разумеется, было любопытно узнать, что скрывается под этими богатыми шелковыми одеждами, — ибо мне еще не приходилось бывать в постели с женщиной из народа хань, — но я устоял и произнес:

— С вашего позволения, госпожа Чао, ни то, ни другое и ни третье. Повод моего визита совершенно иной…

— Ах, какой скромный, — произнесла она и изменила взгляд с вожделенного на жеманный. — Тогда, может, расскажете, как вы сами проводите свободное время?

— Когда-нибудь в другой раз, госпожа Чао. Сегодня я хотел бы поговорить о вашей рабыне по имени Мар-Джана.

— Айя! — воскликнула она, это был ханьский эквивалент «вах!». Госпожа Чао выпрямилась на своей кушетке и нахмурилась — было очень неприятно смотреть, как она сделала это без помощи бровей, — а затем резко произнесла: — Вы полагаете, что эта турецкая шлюха привлекательнее меня?

— Ну что вы, моя госпожа, — солгал я. — Будучи сам знатного происхождения, я и у себя на родине, и здесь счел бы привлекательной только женщину благородную, такую, как вы. — Я тактично умолчал о том, что она сама была всего лишь знатного происхождения, а Мар-Джана — царского.

Но, казалось, хозяйка немного смягчилась.

— Хорошо сказано. — Она снова сладострастно изогнулась и откинулась назад. — С другой стороны, я иной раз обнаруживаю, что грязного и потного воина может привлечь…

Тут госпожа Чао умолкла, как будто ожидая, что я выскажу свое мнение, но мне меньше всего хотелось оказаться втянутым в разговор, состоявший из сравнения нашего порочного опыта. Поэтому я попытался продолжить:

— Относительно рабыни…

— Рабыня, рабыня… — Китаянка вздохнула, надула губки и нетерпеливо подбросила и снова поймала шарик из слоновой кости. — Вы ведь только что так хорошо говорили, как светский человек, когда он приходит навестить знатную даму. Но вы предпочитаете говорить о рабынях.

Я напомнил себе, что, когда имеешь дело с хань, следует начинать издалека, после долгого обмена любезностями. Поэтому я галантно произнес:

— Я бы с удовольствием поговорил о моей госпоже Чао и ее непревзойденной красоте.

— Это уже лучше.

— Я немного удивлен, что, имея под рукой столь прекрасную модель, мастер Чао не сделал множество рисунков с нее.

— Он сделал, — ответила она и ухмыльнулась.

— Жаль, что он ни одного не показал мне.

— Он бы показал, если бы мог, но он не может. Они принадлежат разным господам, которые тоже изображены на этих рисунках. А нм не захочется демонстрировать рисунки вам.

Ничего себе! Но я не стал осуждать мастера Чао — и не потому, что я ему сочувствовал, просто уж очень не нравилась мне его молодая супруга. Поэтому я больше не стал продолжать этот разговор.

— Я прошу госпожу Чао простить мою настойчивость, но я вынужден вернуться к первоначальному предмету беседы. Постараюсь выразиться кратко: я умоляю госпожу Чао разрешить ее рабыне Мар-Джане выйти замуж.

— Айя! — снова громко воскликнула она. — Эта старая потаскуха беременна!

— Нет-нет!

Не слушая, она продолжила, хмуря свои несуществующие брови:

— Но это ни к чему вас не обязывает! Ни один мужчина не женится на рабыне из-за того, что сделал ей ребенка.

— Да я тут вообще совсем ни при чем!

— Это небольшое затруднение, и его просто разрешить. Я позову рабыню и как следует ударю ее по животу. Не беспокойтесь об этом больше.

— Я беспокоюсь не об этом…

— Однако это очень странно. — Маленький красный язычок госпожи Чао высунулся, облизнув ее крошечные красные губки. — Все лекари утверждали, что эта женщина бесплодна. Вы, должно быть, выдающийся мужчина.

— Госпожа Чао, эта женщина не беременна и жениться на ней собираюсь вовсе не я!

— Что? — В первый раз ее лицо ничего не выражало. — А кто?

— Мой собственный раб, который уже давно влюблен в эту вашу Мар-Джану. Я просто молю вас согласиться со мной и разрешить им пожениться и жить вместе.

Она уставилась на меня. С самого начала, как только я вошел к ней молодая госпожа постоянно меняла выражение лица — радушие, напускная скромность, раздражение. Теперь я понял, почему она все время его меняла. Это белое напудренное лицо в обычном своем состоянии было просто листом чистой бумаги. Я удивился: неужели и остальное ее тело такое же невыразительное? Неужели ханьские женщины все такие блеклые и лишь в отдельных случаях напоминают человеческое существо? Я был почти рад, когда она бросила на меня раздраженный взгляд и произнесла:

— Эта турчанка всегда одевает меня и наносит косметику, даже мой господин супруг не посягает на ее время. Не вижу, почему я должна делить ее с кем-то.

— Возможно, тогда вы продадите мне Мар-Джану? Я хорошо вам заплачу.

— Теперь вы пытаетесь меня оскорбить? Вы намекаете на то, что я не могу освободить собственную рабыню, если захочу?

Госпожа Чао соскочила с кушетки, ее маленькие босые ножки задрожали, а одеяния, ленты, кисточки и даже пудра словно пробудились от сна. Она вышла из комнаты. Я стоял и не мог понять: прогнала она меня или же пошла за стражей, чтобы меня арестовали. Эта молодая женщина отличалась невыносимо переменчивым характером, и настроение у нее менялось с такой же скоростью, как и выражение лица. За время нашего короткого разговора госпожа Чао успела обвинить меня в том, что я застенчив, дерзок, похотлив, надоедлив, доверчив, а теперь посчитала, что я ее оскорбил. Я не удивлялся тому, что столь непостоянной женщине требовалась бесконечная череда сменяющих друг друга любовников. Возможно, она тут же забывала их, как только они крадучись покидали ее постель.

Однако вскоре госпожа Чао легкой походкой снова вошла в комнату. Ее никто не сопровождал, и она швырнула мне листок бумаги. Я схватил его прежде, чем он коснулся пола. Я не разобрал, что там было написано по-монгольски, но она объяснила мне, сказав с презрением:

— Это документ об освобождении рабыни Мар-Джаны. Я отдаю его вам. Турчанка ваша — можете поступать с ней, как хотите. — И вдруг каким-то непостижимым образом презрение на ее лице сменилось чарующей улыбкой. — И со мной тоже. Делайте, что пожелаете — чтобы как следует отблагодарить меня.

Возможно, я бы и смог, и у меня даже хватило бы наглости сделать это, если бы только госпожа Чао отдала мне подобный приказ раньше. Но она уже неосмотрительно вручила мне бумагу, прежде чем поставила на ней цену. Поэтому я свернул документ и убрал его в свой кошель, а затем поклонился и произнес со всей пышностью, на которую только был способен:

— Ваш скромный проситель, разумеется, самым горячим образом благодарит вас, милосердная госпожа Чао Ку Ан. И я уверен, что влюбленные рабы также будут благословлять ваше имя, как только я сообщу им о вашей доброте и щедрости, как делаю это в настоящий момент я сам. До встречи, благородная госпожа…

— Что? — взвизгнула она, словно колокольчик разлетелся на кусочки. — Вы хотите просто повернуться и уйти?

Откровенно говоря, мне хотелось не просто уйти, но убежать. Однако, вспомнив о своем благородном происхождении, я сохранил светские манеры и, непрестанно кланяясь, начал пятиться в сторону двери, бормоча что-то вроде «самая великодушная» и «будем вечно испытывать признательность».

Ее бумажное лицо в этот момент напоминало палимпсест, на котором были написаны неверие, потрясение и ярость — все сразу. Госпожа Чао держала в руке шарик из слоновой кости с таким видом, словно собиралась швырнуть им в меня.

— Множество мужчин жалели, когда я отсылала их прочь, — произнесла она зловеще сквозь стиснутые зубы. — Ты будешь первым, кто пожалеет, что ушел от меня без позволения.

Я в этот момент уже кланялся в коридоре, но услышал, как красотка пронзительно вопит мне вслед:

— Я обещаю! Ты пожалеешь об этом!

Должен признаться, что не только внезапный приступ гнева заставил меня убежать из объятий госпожи Чао, я отказался от ее любви не потому, что сочувствовал ее супругу, и не из страха перед опасными последствиями, которые вполне могли иметь место. Хотя, скорее, было похоже на то, что у меня будут неприятности из-за того, что я не изнасиловал ее. Нет, дело было не в этом и даже не в той антипатии, которую я испытывал к госпоже Чао. Если быть предельно честным, самое большое отвращение у меня вызвали ее ноги. Сейчас поясню, потому что и у множества других женщин народа хань были такие же ноги.

В Китае пальцы женских ног называют «кончиками лепестков лотоса», а невероятно крошечные туфельки — «чашечками лотоса». Только потом я узнал, что госпожа Чао, вообще-то не отличавшаяся особой скромностью, дошла тогда до предела распутства, позволив мне увидеть ее ступни без этих «чашечек лотоса». «Кончики лепестков лотоса» у хань считаются самыми интимными частями, женщины их скрывают тщательнее, чем даже «розовые части» между ног.

Оказывается, много лет тому назад в Китае была одна придворная танцовщица, которая могла танцевать, балансируя на кончиках пальцев, и эта поза возбуждала каждого мужчину, который видел ее танец. Поэтому и другие женщины с тех пор всячески старались подражать той легендарной соблазнительнице. Ее современницы, тоже занимавшиеся танцами, испробовали различные способы уменьшить свои уже ставшие большими ноги, но безуспешно, поэтому впоследствии женщины пошли дальше. К тому времени, когда я прибыл в Ханбалык, там среди хань было множество женщин, которым матери еще в детстве сдавливали и связывали ноги. Они растили несчастных калек, следуя этой совершенно отвратительной традиции.

Любящая мать пыталась в два раза уменьшить ступню своей дочери. Для этого она привязывала пальцы как можно туже к пятке, а затем снова сдавливала их и опять связывала. К тому времени, когда девочка взрослела, она могла носить «чашечки лотоса», которые в буквальном смысле были не больше чашек. Обнаженными такие ступни выглядят как лапки маленькой птички, судорожно обхватившей жердочку насеста. Женщинам со ступнями в виде «кончиков лепестков лотоса» приходится ходить вычурными, семенящими шагами. Они вообще ходят мало, из-за чего эту походку и ценят мужчины хань. Поэтому показать постороннему ступни или кончики пальцев считается в Китае так же неприлично, как выкрикнуть «pota!» в венецианской гостиной.

Я рад, что искалеченные ханьские женщины все же не так изувечены, как мусульманки: в странах, исповедующих ислам, принято отрезать «бабочку, сидящую между лепестками ее лотоса», который расположен на женском теле несколько выше. Тем не менее я всегда содрогался при виде таких ступней, даже когда они были скромно обуты, потому что туфельки в виде «чашечек лотоса» напоминали мне кожаные заплатки, при помощи которых несчастные калеки скрывают свои культи. Кстати, отвращение, которое я испытывал при виде «кончиков лепестков лотоса», очень удивляло хань. Все знакомые мужчины считали меня странным — а может, импотентом или даже извращенцем, — поскольку я неизменно отводил взгляд от женщин с «кончиками лепестков лотоса». Они откровенно признавались, что возбуждаются при всего лишь мимолетном взгляде на нижние конечности женщины, как я, возможно, возбуждался, взглянув на ее груди. Хань с гордостью заявляли, что их мужские органы тут же встают, как только они заслышат запретное слово «ступни» или даже позволят себе вообразить эти части женского тела неприкрытыми.

Во всяком случае, госпожа Чао в тот день так подавила все мои естественные желания, что, когда Биянту раздела меня и начала было ласкать, я извинился. Поэтому они с Биликту улеглись на постель вдвоем, а я просто сел рядом, чтобы выпить архи и понаблюдать за тем, как обнаженные девушки играли друг с другом и с su-yang. Это была разновидность гриба, растущего в Китае: по форме он напоминает мужской половой орган, на нем даже имеется такой же сетчатый узор из вен, но только он немного меньше — и в длину и в обхвате. Однако, как продемонстрировала Биянту, когда она несколько раз ввела его внутрь своей сестре и соки начали истекать из Биликту, su-yang впитывал их и становился больше и тверже. Когда он достиг чудовищного размера, близняшки получили наслаждение, испытывая это подобие полового органа друг на друге разными остроумными способами. Подобное зрелище возбудило меня не меньше, чем ступни возбуждают мужчин хань, но я только терпеливо улыбался сестрам и, когда они обе изнемогли, улегся между их теплыми влажными телами и заснул.

Глава 12

Утомленные близняшки все еще спали, когда в то утро я высвободился из их объятий. Ноздря, похоже, отсутствовал всю прошлую ночь, и когда я зашел в гардеробную, его там не было. Таким образом, оказавшись временно совсем без слуг, я поворошил тлеющие угли в жаровне в гостиной и вскипятил и заварил себе чая. Пока я пил его небольшими глотками, то все раздумывал, намереваясь поставить опыт, над которым размышлял накануне. Я положил в жаровню побольше углей, чтобы поддерживать небольшое пламя. После этого я принялся тщательно осматривать комнаты, пока не нашел глиняный горшок с крышкой. Я высыпал в него оставшиеся у меня пятьдесят лиангов воспламеняющегося порошка, накрыл горшок крышкой и поставил его на жаровню. В этот момент появился Ноздря, довольно взъерошенный и потрепанный, но весьма довольный собой.

— Хозяин Марко, — сказал он, — я был на ногах всю ночь. Некоторые слуги и погонщики лошадей затеяли азартную игру в zhi-pai на конюшне, и она до сих пор продолжается. Несколько часов подряд я наблюдал за игрой, пока не уловил ее правила. Затем я поставил немного серебра и выиграл. После этого я сорвал неплохой куш, но пришел в смятение, когда увидел, что выиграл только эти грязные полоски бумаги, поэтому встал и ушел от отвратительных мужланов, которые играют только на какие-то бесполезные расписки.

— Ты осел, — ответил я. — Неужели ты раньше никогда не видел «летучих денег»? Если так, то могу тебе сказать, что ты держишь в руках сумму, равнозначную моему месячному жалованью. Тебе надо остановиться, пока все идет хорошо. — Ноздря явно пребывал в замешательстве, поэтому я добавил: — Потом объясню. Нет, ну надо же: раб безрассудно и легкомысленно развлекается, в то время как хозяин вовсю работает и бегает по его поручениям. Я ведь встретился с этой твоей царевной Мар-Джаной и…

— Ох, хозяин! — воскликнул Ноздря и изменился в лице, словно он был молоденьким юношей, а я попрекал его за первую глупую любовь.

— Позже мы поговорим и об этом. Я просто хочу посоветовать тебе попридержать сегодняшний выигрыш, чтобы потом обзавестись с молодой женой хозяйством.

— Ох, хозяин! Al-hamdo-lillah az iltifat-i-shoma!

— Сказал же — после. А прямо сейчас я должен попросить тебя свернуть свою шпионскую деятельность. Я выслушал весьма недвусмысленные намеки от господина, чье недовольство, как я думаю, нам не стоит на себя навлекать.

— Как прикажете, хозяин. Но, возможно, я уже раздобыл кое-что, что способно вас заинтересовать. Вот почему я не спал и отсутствовал всю ночь: я вовсе даже не развлекался, а усердно трудился на благо моего хозяина. — Он напустил на себя вид человека добродетельного и склонного к самопожертвованию. — Мужчины, когда они играют в карты, так же болтливы, как и женщины. А сегодня все игроки для полноты взаимопонимания говорили по-монгольски. Когда один из них случайно завел речь о министре Пао Ней Хо, я подумал, что мне, пожалуй, следует задержаться. Поскольку хозяин научил меня не задавать прямых вопросов, я мог только слушать. Мои преданность и терпение заставили меня задержаться там на всю ночь, причем нельзя было ни дремать, ни напиваться, ни даже отлучиться, чтобы облегчиться, нельзя…

— Успокойся, Ноздря. Я признаю, что ты трудился, а не просто играл для собственного развлечения. Давай ближе к делу.

— И в результате я узнал потрясающую новость, хозяин. Министр малых рас и сам относится к малой расе.

Я прищурился.

— Что-то я не пойму.

— Очевидно, он появился здесь, выдав себя за хань, но в действительности он из народа юэ, который населяет провинцию Юньнань.

— Кто сказал тебе об этом? Насколько достоверны эти сведения?

— Как я уже говорил, игра шла в конюшне. Потому что табун лошадей вчера погнали на юг, и теперь конюхи отдыхают, пока не придет следующий караван. Несколько человек из них уроженцы Юньнань, и один сперва заметил, что мельком видел министра Пао здесь во дворце. А потом другой сказал, что да, он тоже узнал его, раньше этот человек был каким-то мелким чиновником в одной захудалой префектуре в Юньнань. Потом третий заявил: «Это точно он, ребята, но давайте не будем его выдавать. Если Пао сбежал из захолустья и благоденствует, притворяясь хань здесь, в столице, так давайте дадим ему возможность наслаждаться своей удачей». Так они говорили, хозяин Марко, и не похоже, что конюхи лгали.

— Да уж, — пробормотал я. И припомнил, как министр Пао постоянно повторял: «Мы, хань», словно он и сам принадлежал к этому народу, и весьма неприязненно отзывался об «этих непокорных своенравных юэ». Главный министр Ахмед, похоже, слишком поздно предупредил меня: я и так уже узнал слишком много. Но если он и без этого сильно разозлился, стоит ли рисковать и сердить его еще больше?

Близняшки проснулись, возможно, они услышали наши голоса, Биянту вошла в гостиную, вся взъерошенная от сна и очень хорошенькая. Я велел ей:

— Беги прямо в покои Хубилай-хана, передай там наилучшие пожелания от Марко Поло и спроси, нельзя ли перенести назначенную встречу на более раннее время, потому что мне надо увидеться с великим ханом по срочному делу.

Девушка хотела было вернуться обратно в спальню и привести в порядок платье и прическу, но я сказал:

— Срочно, Биянту. Ты что, не поняла? Иди как есть.

Ноздре я велел:

— А ты отправляйся к себе в гардеробную и подремли. Мы обсудим все остальные дела, когда я вернусь.

«Если только вообще вернусь», — подумал я, пока шел в спальню, чтобы облачиться в одежду, подходящую для официальной встречи с великим ханом. Я опасался, что Хубилай мог, как и wali Ахмед, не одобрить то, что я начал самостоятельно разнюхивать секреты, а в гневе этот человек был страшен.

Биликту только-только начала заправлять постель, которая была в полнейшем беспорядке. Она шаловливо подразнила меня, когда обнаружила среди покрывал su-yang, напоминающий фаллос: теперь он был таким же маленьким и мягким, как и настоящий орган после того, как он поупражнялся в получении наслаждения. Видя это, я решил воспользоваться представившейся возможностью, чтобы немного поупражняться самому, поскольку не исключено, что в будущем мне предстояло свидание с Ласкателем. Я скинул одежду, нежно обнял Биликту и принялся ее раздевать.

Девушка вздрогнула, словно бы от испуга. Если помните, она вот уже достаточно долгое время избегала ложиться со мной в постель. Вот и сейчас Биликту начала сопротивляться и пробормотала:

— Может, лучше не надо, господин Марко?

— Пойдем, — с воодушевлением произнес я. — Хватит уже ссылаться на недомогание. Если ты в состоянии пользоваться этим, — я кивнул на отброшенный su-yang, — то вполне можешь воспользоваться и настоящим.

Биликту больше не сопротивлялась, если не считать того, что она немножко похныкала и попыталась помешать мне войти в нее слишком глубоко. Я пришел к выводу, что она все еще неважно себя чувствует или, возможно, испытывает небольшую боль после прошлой ночи, но хочет доставить своему господину наслаждение. Кстати, меня сильно возбудило осознание того, что я, разнообразия ради, занимался любовью с Биликту, а не с ее сестрой-близняшкой.

В общем, все прошло великолепно. Я кончил, но моя «красная драгоценность» все еще была внутри Биликту, наслаждаясь ее заключительными, шедшими на спад сжатиями «лепестков лотоса», когда чей-то голос резко произнес:

— Великий хан примет вас, как только вы прибудете в его покои.

Это была Биянту. Склонившись над кроватью, она с яростью смотрела на меня и сестру. Биликту снова захныкала (это напоминало тихое ржание испуганной кобылы), выскользнула из моих объятий и вылезла из постели. Биянту повернулась на каблуках и убежала из комнаты. Я тоже встал и тщательно оделся: ведь мне предстоял визит к самому Хубилаю. Биликту тоже оделась, но, похоже, не решалась выйти из комнаты, опасаясь столкнуться с Биянту.

Та поджидала нас в гостиной, скрестив руки внутри широких рукавов со зловещим выражением на лице, словно школьная учительница, собирающаяся наказать провинившегося ученика. Девушка открыла было рот, но я повелительным взмахом руки остановил ее и сказал:

— До этого момента я никак не мог взять в толк, в чем дело. Ты, оказывается, очень ревнивая, Биянту, но нельзя же быть такой эгоисткой. Месяцами, очевидно, ты постепенно отучала меня от Биликту. Мне, конечно, очень лестно, что ты желаешь, чтобы я принадлежал только тебе. Но я не собираюсь тебе потакать, ибо ревность может нарушить мир в нашем маленьком жилище, а ведь мы до сих пор так славно жили втроем. Мы всем будем делиться и все делить поровну, и тебе придется просто смириться с тем, что моя любовь и внимание принадлежат вам обеим.

Биянту уставилась на меня так, словно я сказал полнейшую ерунду, а затем разразилась истерическим смехом.

— Ревность? — кричала она. — Да, я ревную! И вы еще пожалеете, что вероломно воспользовались моим отсутствием. Вы пожалеете о том, что сегодня утром у меня за спиной развлекались с Биликту! Но вы думаете, что я ревную вас? Значит, вы слепой и напыщенный дурак!

Я отшатнулся в удивлении: никогда еще ни одна служанка не обращалась ко мне столь непочтительно. Я решил, что девушка лишилась рассудка. Но в следующее мгновение я был просто потрясен, потому что она в бешенстве продолжила:

— Ты заносчивый козел, ференгхи! Ревновать тебя? Это ее любви я хочу! Хочу, чтобы Биликту любила меня одну!

— Так оно и есть, Биянту, и ты прекрасно знаешь об этом! — пылко воскликнула Биликту, вбегая в комнату и кладя руку на плечо сестры.

Но Биянту сбросила ее руку.

— Да неужели? А по-моему, я сейчас видела кое-что другое.

— Мне жаль, что ты это видела. И еще больше мне жаль, что я сделала это. — И Биликту с ненавистью посмотрела на меня. Я стоял, совершенно ошалевший. — Он застал меня врасплох. Я не знала, как мне отбиться.

— Ты должна научиться говорить «нет».

— Я научусь. Правда. Я обещаю.

— Мы — близнецы. Ничто и никогда не должно стоять между нами.

— Этого больше не повторится, моя дорогая, никогда.

— Запомни, маленькая ты моя!

— О да! Я твоя! А ты моя!

Затем они бросились в объятия друг друга, словно страстные любовники, и залились слезами. А я стоял как дурак, переминаясь с одной ноги на другую. Наконец я прочистил горло и сказал:

— Ну…

Биликту одарила меня взглядом своих влажных глаз — взглядом, полным страдания и упрека.

— Ну… в общем… великий хан ждет меня, девушки.

Биянту одарила меня совершенно убийственным взглядом.

— Когда я вернусь, мы… надо все хорошенько обсудить… ну и… как-то изменить… — Потом я все-таки взял себя в руки и заявил: — Вот что, мои дорогие. Займитесь-ка делом, в конце концов, вы мои служанки. Видите этот горшок на жаровне?

Сестры повернули головы, чтобы бросить на жаровню совершенно равнодушные взгляды. Горшок уже сильно нагрелся, поэтому я, прихватив краешком халата крышку, поднял ее и заглянул внутрь. По комнате поплыл тонкий удушливый дымок, но было не похоже, что составные части порошка плавятся. Я снова осторожно накрыл горшок крышкой и сказал:

— Постоянно поддерживайте под ним огонь, девушки, но совсем слабый.

Они, не отрываясь друг от друга, покорно подошли к жаровне. Биликту подложила еще немного топлива в уже едва тлеющие угли.

— Спасибо, — произнес я. — Видите, ничего сложного тут нет. Просто стойте рядом и поддерживайте медленный огонь. А когда я вернусь…

Но сестры уже не обращали на меня внимания и влюбленно смотрели друг на друга, поэтому я пошел своей дорогой.

Хубилай принял меня в кабинете, где находилось знаменитое устройство, определяющее подземные толчки. Хубилай-хан был один. Он приветствовал меня дружелюбно, но весьма сдержанно. Хубилай знал, что у меня есть для него что-то, и был готов к тому, что я расскажу об этом немедленно. Однако мне не очень-то хотелось сразу выбалтывать сведения, которые я раздобыл, поэтому я начал осторожно:

— Великий хан должен простить мне мое невежество, ибо хотя я с огромным пылом отношусь к своей скромной службе и верю, что принес известия, которые чего-то стоят, но я не могу правильно составить мнение о них, ибо мне прискорбно мало известно о расположении армий великого хана, их составе и устремлениях в настоящее время.

Хубилай не оскорбился на мою наглость и не велел мне отправиться и сообщить свои сведения его мелким чиновникам.

— Как любой завоеватель, я должен прежде всего удержать то, чего достиг. Пятнадцать лет тому назад, когда меня избрали великим ханом всех монголов, мой родной брат Ариг-Буга взбунтовался, и мне пришлось усмирять его. А совсем недавно мне пришлось разбираться со злобными происками двоюродного брата Хайду. — Он взмахнул рукой показывая, что это мелочи. — Ну, мухи всегда строят козни, чтобы свалить кедр. Всего лишь досадные неприятности, но мне приходится постоянно держать часть армий на границах Китая.

— А могу я попросить великого хана рассказать о тех, которые находятся на марше, а не в гарнизонах?

Хубилай ответил мне очень кратко:

— Если я хочу сохранить Китай, который отобрал у Цзинь, я должен захватить и южные земли Сун тоже. Легче всего это сделать, если я окружу их, первой покорив провинцию Юньнань. Так что это единственное место, где мои армии сейчас ведут активные военные действия под командованием очень способного полководца орлока Баяна.

Чтобы не поставить под сомнение способности этого орлока Баяна, я осторожно поинтересовался, тщательно подбирая слова:

— Он занимается этим, насколько я понял, уже некоторое время. Возможно, покорить Юньнань оказалось гораздо труднее, чем ожидалось? Как там сейчас у орлока Баяна обстоят дела?

Хубилай одарил меня строгим взглядом.

— Его не разбили, если ты это имеешь в виду. Но у него не было и легких побед. Баяну пришлось продвигаться в эту провинцию из государства Тибет, а это значит, что ему пришлось спуститься в Юньнань через Шанское нагорье. Наши воины-всадники больше привыкли к сражениям на плоских равнинах. А юэ, жители провинции Юньнань, знают каждую расщелину в этих горах, они сражаются весьма хитрым и вероломным способом — никогда не нападают на нас в лоб, но стреляют из-за скал, деревьев, а потом убегают, чтобы спрятаться где-нибудь еще. Это все равно, что пытаться прихлопнуть комара при помощи ведра с кирпичами. Ну что же, если говорить откровенно, Баян и сам считает, что победить юэ будет нелегко.

Я сказал:

— Я слышал, что этот народ называют непокорным.

— Все гораздо проще: эти хитрецы попрятались в свои безопасные укрытия и выкрикивают оттуда язвительные вызовы. Они, очевидно, рассчитывают, что смогут противостоять нам достаточно долго, это в конце концов нам надоест и мы уберемся восвояси. Но они ошибаются.

— Но чем дольше они оказывают сопротивление, тем больше людей гибнет с обеих сторон, а их провинция беднеет и представляет собой все меньшую ценность.

— Да, это правда! К сожалению.

— А если юэ лишатся иллюзий о своей несокрушимости, великий хан, не станет ли монголам легче покорить их? С меньшим количеством убитых, с меньшими потерями и разрушениями?

— Что-то я не пойму, Марко. Ты знаешь какой-то способ, как развеять эти иллюзии и подорвать боевой дух юэ?

— Я не совсем уверен, великий хан. Разрешите высказать предположение. Как вы полагаете, боевой дух мятежных юэ поддерживает осознание того факта, что здесь, при дворе, находится их друг?

Взгляд великого хана стал как у вышедшего на охоту тигра. Однако он не зарычал, а проворковал мягким голосом, как голубь:

— Марко Поло, хватит ходить вокруг да около, словно хань ка базаре. Скажи мне прямо, кто это?

— У меня есть сведения, великий хан, и, по-видимому достоверные, что министр малых рас, Пао Ней Хо, хотя и выдает себя за представителя народа хань, на самом деле настоящий юэ из провинции Юньнань.

Хубилай призадумался, хотя огонь в его глазах и не погас, а спустя некоторое время проворчал себе под нос:

— Вах! Кто может различить этих проклятых узкоглазых? И все они одинаково вероломны.

Я посчитал разумным добавить:

— Однако, помимо того, что он скрыл свое происхождение, великий хан, мне не в чем обвинить министра Пао. У меня нет уверенности, что он шпионил на юэ или же был связан с ними каким-нибудь иным способом.

— Достаточно и того, что он выдал себя за другого. Ты правильно сделал, Марко Поло, что все рассказал мне. Я вызову Пао на допрос, и, может, после этого у меня появится причина переговорить с тобой снова.

В коридоре меня уже поджидал управляющий с известием, что главный министр Ахмед желает, чтобы я немедленно пришел к нему. Я отправился в его покои, предаваясь совсем нерадостным мыслям: «Каким образом этот человек так быстро все узнал?»

Араб принял меня в кабинете, который был украшен одной-единственной массивной глыбой — полагаю, что это можно назвать скульптурой, созданной самой природой: огромная скала в два человеческих роста высотой и в четыре раза больше в окружности; гигантский обломок застывшей лавы, которая со всеми своими серыми изгибами и складками, большими и маленькими отверстиями, выглядела как окаменевшее пламя. Из чаши с благовониями, спрятанной где-то у основания глыбы, поднимался ароматный голубоватый дымок, спиралью обвивавший все изгибы и выходивший то из одних отверстий, то из других — так что все сооружение, казалось, корчилось в медленных беспрерывных муках.

— Ты ослушался и бросил мне вызов, — немедленно заявил Ахмед без всяких приветствий и вступлений. — Ты продолжил шпионить, пока не разнюхал нечто, что принесло вред одному из наших высокопоставленных министров.

Я сказал:

— Эти известия я получил еще до того, как вы меня предупредили. — После чего предпочел больше не извиняться и не оправдываться и храбро добавил: — Выходит, у вас тоже есть шпионы?

— То, о чем говорят на дороге, слышат и в кустах, — безразлично произнес он. — Старая ханьская поговорка.

Все еще храбрясь, я заметил:

— Но только при условии, если в кустах есть ухо. Все это время я считал, что мои служанки доносят о моих поступках Хубилай-хану или принцу Чимкиму, но воспринимал это как должное. А выходит, на самом деле они шпионили для вас, не так ли?

Уж не знаю, стал бы он запираться и все отрицать или в порыве бешенства сказал бы мне правду, но дело в том, что как раз в этот момент произошла маленькая заминка. В дверном проеме соседней комнаты из-за занавеса внезапно появилась женщина, а затем, осознав, что Ахмед не один, резко отпрянула обратно. Я не успел ее толком разглядеть и смог лишь заметить, что это была на удивление крупная и элегантно одетая женщина. Она явно не хотела, чтобы я увидел ее, из чего я заключил, что это чья-то жена или наложница, тайком изменявшая своему мужчине. Однако я не смог припомнить, чтобы раньше видел где-нибудь во дворце такую высокую и мощную женщину. Я подумал, что художник мастер Чао, говоря об извращенных вкусах араба, не сказал ничего о предметах его увлечений. Неужели wali Ахмед испытывал особую склонность к женщинам, которые были крупнее мужчин? Я не подал вида, что заметил незнакомку, а сам хозяин не обратил на эту заминку никакого внимания и сказал:

— Управляющий обнаружил тебя у покоев великого хана. Я правильно понимаю, что ты уже все ему рассказал?

— Да, wali, именно так. Хубилай собирается вызвать министра Пао и задать ему несколько вопросов.

— Это бесполезно, — ответил араб. — Представь, министр малых рас спешно отбыл в неизвестном направлении. И не вздумай с присущем тебе наглостью обвинить меня в том, что я потворствовал его спешному побегу. Полагаю, причиной послужило то, что этот Фао узнал двух своих земляков, тех самых, которые опознали его и чьи опрометчивые сплетни подслушал твой шпион.

Я сказал совершенно искренне:

— Я не настолько дерзок, чтобы стать самоубийцей, wali Ахмед. Я ни в чем не собираюсь вас обвинять. Позволю себе лишь заметить, что великий хан, похоже, доволен, что узнал те сведения, которые я ему сообщил. А посему, если вы накажете меня за ослушание, то представляю, как Хубилай этому удивится.

— Наглый сын свиньи! Ты смеешь утверждать, что я испугаюсь гнева великого хана?

Я ничего не ответил на это. Взгляд его агатовых глаз окаменел еще больше, чем обычно, и он продолжил:

— Запомни это как следует, Фоло. Мое состояние зависит от ханства, в котором я являюсь главным министром и вице-правителем. Я буду не только предателем — я буду идиотом, — если начну подрывать устои государства. Я жажду так же страстно, как и Хубилай, завоевать Юньнань, затем империю Сун, а после этого и весь остальной мир тоже, если только мы сумеем это сделать и если будет на то воля Аллаха. Я не браню тебя за то, что ты раньше меня обнаружил, что при дворе Хубилая благоденствует лазутчик юэ. Но запомни как следует: я — главный министр. Я не потерплю неповиновения и предательства от низших по положению и особенно — от человека, намного моложе и неопытней меня, от чужака, жалкого христианина, лишь недавно появившегося при дворе, и, кроме всего прочего, дерзкого выскочки с чрезмерными амбициями.

Я начал было довольно сердито:

— Я здесь чужак не больше, чем…

Но Ахмед властно поднял руку:

— Я не собираюсь стирать тебя с лица земли за это проявление неповиновения, поскольку пока что сие не причинило мне вреда. Но обещаю, ты пожалеешь об этом, Фоло, и у тебя пропадет охота своевольничать. Раньше я только рассказывал тебе, что такое ад. Кажется, теперь тебе требуется это показать. — Затем, наверное, сообразив, что женщина в смежной комнате могла его услышать, он понизил голос: — Ну так ты это узнаешь, дай только срок. А теперь ступай. Ступай, пока я не вышел из себя.

Я ушел, но не слишком далеко, на случай, если понадоблюсь великому хану. Я прогулялся по дворцовым садам до холма Кара и Павильона Эха. Снаружи дул приятный легкий ветерок с гор, и я надеялся на свежем воздухе привести в порядок свои мысли. Идя вдоль мозаичной стены, я мысленно перебирал все то, что произошло со мной в Ханбалыке, а этого было немало. Надо же, министр Пао оказался юэ из Юньнань, Ноздря обрел потерянную двадцать лет назад возлюбленную, а близнецам Биянту и Биликту, выходит, совершенно не нужна моя любовь… Ну и чудеса…

И тут, как будто мне было мало всего остального, я внезапно получил еще один сюрприз. Чей-то голос прошептал мне на ухо по-монгольски:

— Не оборачивайся. Не двигайся. Не смотри по сторонам.

Я застыл на месте, решив, что меня сейчас заколют или зарежут. Однако никого рядом не было. А загадочный голос снова произнес:

— Тебе грозит страшная опасность, ференгхи. Твоя участь будет ужасна, но ты это заслужил. Однако час расплаты настанет позже, потому что ожидание, ужас и незнание вдут рука об руку.

К этому времени я уже пришел в себя и понял, что таинственный голос, звучавший, казалось, прямо у меня в ушах, — один из фокусов Павильона Эха. Я обернулся и огляделся по сторонам, никого не увидел и резко произнес:

— Что я заслужил? Чего вы хотите от меня?

— Всего лишь жди, расплата неминуема, — прошептал голос. — Час настанет.

— Когда? Какая расплата?

Голос прошептал всего девять слов — девять коротких простых слов, но меня охватила дрожь. Незнакомец произнес совершенно спокойно и безапелляционно:

— Она придет, когда ты меньше всего будешь этого ждать.

Глава 13

Я постоял еще, но больше ничего не услышал. На всякий случай я пару раз сам обратился к таинственному незнакомцу, но не получил ответа. Тогда я обогнул террасу справа и прошел через Лунные врата, но, так никого и не увидев, побежал дальше вокруг Павильона Эха, обратно к Лунным вратам, и снова никого не увидел. Через единственный проход в стене я посмотрел на холм Кара. Там было несколько человек — мужчин и женщин, которые тоже дышали в тот день воздухом, прогуливаясь возле подошвы холма по одному и парами. Любой из них вполне мог быть невидимкой, который заговорил со мной, — ничего не стоило потом отбежать подальше и замедлить шаг, прогуливаясь. Или тот, кто нашептывал мне угрозы, мог убежать иным путем. Тропинка из дерна, шедшая от Лунных врат, разделялась на две, одна из них огибала павильон сзади и спускалась с другой стороны холма. Существовала и еще одна возможность: этот человек мог все еще оставаться внутри, в пределах стены, и затаиться в павильоне; тогда не имеет значения, как быстро я бежал или как тихо рыскал в поисках своего врага. Искать было бесполезно, поэтому я просто стоял у входа и раздумывал.

Голос мог принадлежать как мужчине, так и женщине; а надо сказать, что за последнее время я успел нажить себе врагов обоего пола. Со вчерашнего дня целых три человека прямо сказали мне, что я пожалею о своих действиях: холодный как лед Ахмед, взбешенная Биянту и оскорбленная госпожа Чао. Не следовало также забывать и о сбежавшем министре Пао, который теперь не мог быть мне другом, но вполне мог все еще оставаться в пределах дворца. Да мало ли кто из живущих во дворце мог затаить на меня злобу. Например, господин Пинг, Ласкатель. Все эти люди говорили по-монгольски, на этом же языке нашептывал мне угрозы и таинственный голос.

Существовали также и другие вероятности. Огромная незнакомка, которая скрывалась в покоях Ахмеда, могла подумать, что я узнал ее и стал опасным. Или госпожа Чао могла оговорить меня перед мужем, и тот решил мне отомстить. Я припомнил также, что узнал отвратительную тайну придворного астролога, а ведь евнухи известны своей мстительностью. Кроме всего прочего, я как-то заметил Хубилаю, что, на мой взгляд, большинство его министров занимаются ерундой, и это могло дойти до них. Так что врагов у меня при дворе было множество.

Мой взгляд сновал по изогнутым крышам дворцовых построек, словно пытался проникнуть сквозь их желтую обшивку и узнать того, кто прошептал мне угрозы. И вдруг внезапно я увидел огромное облако дыма, поднимавшегося над главным зданием дворца. Так сильно ни одна жаровня или печь дымить не могла. Что-то случилось! Черное облако, казалось, кипело, так оно клубилось. Да, похоже, часть здания вместе с крышей взлетела на воздух. Спустя долю мгновения я услышал страшный грохот, который в буквальном смысле заставил мои волосы встать дыбом, а складки моей одежды затрепетать. Я увидел, как все, кто прогуливался на холме, тоже вздрогнули при этом звуке и повернулись посмотреть, что случилось. А потом все мы побежали в ту сторону.

По дороге до меня дошло, что несчастье случилось в моих собственных покоях. Действительно, в большой комнате были полностью разрушены стены и крыша, сквозь зияющее отверстие виднелось небо, а то, что не было разрушено сразу же, теперь горело. Черное облако все еще продолжало медленно клубиться, но теперь оно уже плыло над городом, а дым от пожара был достаточно густым, чтобы толпа зевак держалась на почтительном расстоянии. И только несколько слуг метались в дыму, нося ведра с водой и заливая горящие руины. Один из них уронил свое ведро, когда увидел меня, и неверной походкой устремился мне навстречу. Он был так черен от дыма, а одежда на нем так сильно обгорела, что я не сразу узнал в нем Ноздрю.

— Ох, хозяин, не подходите ближе! Какие страшные разрушения!

— Да что случилось? — спросил я.

— Не знаю, хозяин. Я спал в своей гардеробной, когда все произошло. О Аллах! Проснувшись, я обнаружил, что барахтаюсь на траве в дворцовом саду, одежда на мне тлеет и на меня падают обломки мебели.

— А девушки? — внезапно воскликнул я. — Что с девушками?

— О, хозяин, они погибли, причем ужасной смертью. Если это не происки мстительного джинна, то, значит, на нас напал изрыгающий пламя дракон.

— Какой ужас, — с несчастным видом произнес я. — Но, думаю, дракон тут ни при чем.

— Тогда это, должно быть, птица Рухх, в безумии разрывающая все своим клювом и когтями, потому что девушки не просто мертвы — их больше не существует по отдельности. От них остались только брызги на стенах. Куски плоти и капли запекшейся крови. Они были близнецами при жизни и умерли одинаковой смертью. Теперь сестры соединились навеки, потому что ни один, даже самый искусный гробовщик не сможет разделить их останки и сказать, кому из них они принадлежат.

— Bruto barabào, — выдохнул я в ужасе. — Нет, Ноздря, это не джинн, не Рухх и не дракон. Увы! Это все натворил я!

— Но как же так, хозяин? Помнится, вы однажды сказали мне, что никогда не сможете убить женщину.

— Бесчувственный раб! — закричал я. — Я же не специально сделал это! Боже, что я натворил!

— Но, хозяин, не стоит казнить себя! На все воля Аллаха!

Я побледнел и сглотнул. Было ли это моей ошибкой или волей Провидения, но две совсем еще юные красивые женщины погибли ужасной, нелепой смертью. Однако что толку терзаться? Девушек ведь не вернуть. Кроме того, как недавно выяснилось, близняшки были шпионками Ахмеда. А ведь полчаса назад я подозревал, что это Биянту шептала мне угрозы в Павильоне Эха. Во всяком случае, теперь ясно, что это точно была не она. И тут я подпрыгнул, потому что другой голос произнес мне в ухо:

— Несчастный mamzar, что ты натворил?!

Я повернулся. Это был придворный мастер огня, который, несомненно, прибежал, потому что сразу догадался о причине трагедии.

— Я пытался поупражняться в алхимии, мастер Ши, — покаянно произнес я. — Девушкам было велено поддерживать очень слабый огонь, но они, должно быть…

— Я же говорил тебе, — сквозь стиснутые зубы произнес он, — что воспламеняющийся порошок — не игрушка.

— Марко Поло никогда никого не слушает, — произнес принц Чимким, который, как ван Ханбалыка, вероятно, пришел посмотреть, какое несчастье произошло в его городе. — И сухо добавил: — Марко Поло во всем хочет убедиться лично.

— Мне очень жаль, — промямлил я. — Какое ужасное зрелище!

— Тогда не смотрите, хозяин, — сказал Ноздря. — Потому что как раз пришел придворный похоронных дел мастер с помощниками, чтобы собрать останки погибших.

Пожар к тому времени уже полностью потушили, остались лишь струйки дыма и шипящего пара. Все водоносы и зеваки ушли, потому что никого не привлекает общество гробовщиков. Я остался из уважения к погибшим. Остались также Ноздря, чтобы поддержать меня, и Чимким, ибо в его обязанности входило проследить за тем, чтобы все было сделано по правилам. Да, остался еще мастер Ши: ему по долгу службы надо было исследовать останки и все тщательно записать.

Облаченные в пурпурные одежды придворный мастер похоронных дел и его помощники, хотя они и привыкли видеть смерть в разных формах, очевидно, считали свою работу неприятной. Они огляделись, затем ушли, чтобы вернуться с какими-то мешками из черной кожи, деревянными лопаточками и швабрами. Затем они обошли все мои комнаты и прилегающую садовую территорию, отчищая и подметая швабрами останки и укладывая их в мешки. Когда они наконец закончили, мы вчетвером вошли и обследовали руины, но бегло, потому что повсюду стояла ужасная вонь. Зловоние складывалось из запахов дыма, древесного угля, горелого мяса и — непочтительно так говорить о красивых молодых покойницах — экскрементов, потому что в то утро я не дал девушкам возможности опорожнить желудки.

— Что же ты, интересно, сделал с huo-yao, — мрачно спросил мастер огня, — если он, воспламенившись, произвел такие разрушения?

— Мне казалось, что порошок надежно прикрыт крышкой глиняного горшка, мастер Ши, — сказал я. — Может, рядом оказалась искра?

— Должно быть, сильно нагрелся сам горшок, — заметил он, бросив на меня сердитый взгляд. — А ведь глиняный горшок гораздо более взрывоопасен, чем индийский орех или сахарный тростник. Если бедные девушки стояли рядом с ним в то время…

Я отшатнулся от иудея, не желая больше ничего слышать о бедных девушках. В углу, к своему удивлению, я обнаружил в полностью разрушенной комнате одну целую вещь. Это была фарфоровая ваза, только несколько осколков оказалось отбито у нее с краю. Когда я заглянул внутрь, то увидел, почему она уцелела. Именно в эту вазу я высыпал первую меру huo-yao, а затем налил туда воды. Порошок спекся в монолитный брикет, который почти целиком заполнил вазу и сделал ее невосприимчивой к повреждениям.

— Посмотрите-ка на это, мастер Ши, — сказал я, показывая ему вазу. — Huo-yao, оказывается, может и предохранять, а не только разрушать.

— Значит, сначала ты решил его намочить? — произнес он, заглянув в вазу. — Я мог бы и так сказать тебе, что порошок высохнет, превратившись в монолит, и станет совершенно бесполезным. Хотя, по-моему, я упоминал об этом. Однако, по-твоему, это ayn davàr[209]. А ведь принц прав: Марко Поло во всем хочет убедиться на собственном опыте…

Я не слушал ворчание мастера огня, потому что в моем мозгу зашевелилось смутное воспоминание. Я вытащил вазу в сад, отыскал среди отмытых до белизны камней, окружавших клумбу, один и воспользовался им в качестве молотка, чтобы разбить фарфор. Когда отлетели все осколки, у меня в руках оказалась тяжелая серая глыба в форме вазы из спекшегося в монолит порошка. Я внимательно осмотрел ее, и воспоминание стало четким. Ну конечно, хурут! Я вспомнил, как монгольские женщины в степи раскладывали на солнце бурдюки для молока, чтобы те высохли и стали твердыми, а затем делали шарики, которые хранились долгое время, не слипаясь между собой. В любой момент из них можно было срочно приготовить пищу. Я снова поднял камень и стучал по глыбе huo-yao до тех пор, пока не отбил несколько кусочков; по размеру и внешнему виду они напоминали рассыпанный мышиный помет. Я осмотрел их, потом снова подошел к мастеру огня и неуверенно произнес:

— Мастер Ши, взгляните на это и скажите мне, если я ошибаюсь.

— Ошибиться трудно, — ответил он с презрительным смешком. — Это мышиное дерьмо.

— Это катышки, которые удалось отколоть от глыбы huo-yao. Мне кажется, что в этих шариках содержатся в твердом состоянии и правильной пропорции все три составляющих порошка. И поскольку он теперь сухой, то может воспламениться, как…

— Yom mekhayeh![210] — воскликнул он охрипшим голосом на своем родном языке. Очень, очень медленно иудей поднял катышки с моей ладони и положил на свою, затем низко склонился над ними и снова хрипло что-то произнес, но уже на языке хань: я узнал несколько слов вроде «hao-jia-huo», что было выражением удивления; «jiao-hao», означавшее восхищение; и «chan-juan» — так обычно в Китае восхваляют красивых женщин.

Неожиданно мастер Ши начал метаться по разрушенной комнате, пока не нашел все еще дымящуюся щепку. Он помахал ею, чтобы она разгорелась, и побежал в сад. Мы с Чимкимом последовали за ним, повторяя: «Только, пожалуйста, будьте осторожны!» Мастер огня прикоснулся горящим концом к катышкам, и они, ярко вспыхнув и зашипев, исчезли, совсем как порошок.

— Yom mekhayeh! — снова выдохнул мастер огня, затем повернулся ко мне и, вытаращив глаза, пробормотал: — Bar mazel![211] — После этого он обратился к принцу на ханьском языке: — Mu bujian jie.

— Старая поговорка, — пояснил мне Чимким. — «Глаз не видит собственного века». Я так понимаю, что ты открыл нечто совершенно новое о воспламеняющемся порошке, новое даже для опытного мастера огня.

— Ничего особенного, так, просто кое-что пришло в голову, — скромно сказал я.

Мастер Ши стоял, уставившись на меня глазами, похожими на блюдца, тряс головой и бормотал что-то вроде «khakhem»[212] и «khalutz»[213]. Затем он снова обратился к Чимкиму:

— Мой принц, намерены ли вы наказать этого беспечного ференгхи за то, что он стал причиной разрушений и жертв? Разумеется, он заслужил того, чтобы его наказали. Однако Mishna[214] говорит нам, что думающий бастард ценится гораздо выше знатного раввина, который лишь заучил чужую мудрость и бездумно ее повторяет. Я полагаю, что Марко Поло совершил величайшее открытие.

— Я не знаю, что такое Mishna, мастер Ши, — проворчал принц, — но я передам ваше мнение своему отцу. Причем немедленно. — Чимким повернулся ко мне. — Пошли со мной, Марко. Отец как раз послал меня за тобой, когда я услышал грохот твоего… открытия. Я рад, что мне не придется нести тебя к нему в ложке. Поторапливайся.

— Марко Поло, — произнес великий хан без всякого вступления. — Мне надо послать гонца в Юньнань, к орлоку Баяну, чтобы оповестить его о тех событиях, которые недавно здесь произошли. Думаю, что ты достоин чести быть этим гонцом. Послание, которое ты возьмешь с собой, как раз сейчас пишут. В нем я рассказываю Баяну новости о министре Пао и предлагаю ему теперь, когда юэ лишились своего тайного сторонника в самом сердце Монгольского ханства, предпринять некоторые меры. Передай Баяну послание и оставайся при нем, пока война не будет выиграна. Затем тебе окажут честь, отправив ко мне с известием, что Юньнань наконец наш.

— Вы посылаете меня на войну, великий хан? — Не скажу, что это привело меня в восторг. — Но ведь у меня нет в этом отношении никакого опыта.

— Тогда тебе надо его приобрести. Каждый мужчина за свою жизнь должен принять участие, по крайней мере, в одной войне — как еще иначе он может сказать, что вкусил все, что предлагает мужчине жизнь?

— Боюсь, великий хан, что война предлагает нам не столько жизнь, сколько смерть. — Я рассмеялся, но без особого веселья.

— Каждый человек умрет, — сказал Хубилай довольно сухо. — Смерть некоторых, по крайней мере, менее постыдна, чем смерть других. Ты предпочитаешь умереть как чиновник, постепенно старея, слабея и увядая? Неужели ты боишься, Марко?

— Я не боюсь, великий хан. Но что, если война затянется надолго? Или так никогда и не будет выиграна?

Еще более сухим тоном он произнес:

— Лучше сражаться за проигрышное дело, чем быть вынужденным признаться потом своим внукам, что ты вообще никогда не сражался. Вах!

Принц Чимким подал голос:

— Могу заверить вас, отец, что Марко Поло не из тех, кто уклоняется от борьбы, да и трусом его тоже не назовешь. Однако вы должны проявить к нему снисходительность, ибо в настоящий момент Марко слегка потрясен недавним несчастьем. — Он вкратце рассказал Хубилаю о трагедии, подчеркнув, что все произошло случайно.

— Понятно, значит, ты лишился женщин, которые тебе прислуживали, и возможности самому служить женщинам, — с сочувствием произнес великий хан. — Ну что же, тебе придется преодолеть путь до провинции Юньнань слишком быстро, чтобы иметь нужду в служанках, и ты будешь слишком сильно уставать каждый вечер, чтобы мечтать о чем-либо, кроме сна. Когда ты доберешься туда, то, разумеется, сможешь вместе с остальными воинами принять участие в грабеже и насилии. Возьми себе рабов, выбери женщин для услужения. Веди себя так, словно ты рожден монголом.

— Хорошо, великий хан, — произнес я покорно.

Он откинулся и вздохнул, словно сожалея о том, что старые добрые деньки прошли, и пробормотал, вспоминая:

— Мой великий дед Чингис, говорят, родился, сжимая в крошечном кулачке сгусток крови, по которому шаман предсказал, что он прольет в своей жизни много крови и многого достигнет. Предсказание исполнилось. И я до сих пор вспоминаю, как он говорил нам, своим внукам: «Мальчики, для мужчины нет большего наслаждения, чем убивать своих врагов, а затем, вымазавшись в их дымящейся крови, насиловать их непорочных жен и девственных дочерей. Нет ничего восхитительнее чувства, которое испытываешь, изливая струю jing-ye в женщину или девочку, которая рыдает, всячески сопротивляется, ненавидит и проклинает тебя». Так говорил Чингисхан, Бессмертный Монгол.

— Я буду помнить об этом, великий хан.

Он снова сел прямо и сказал:

— Не сомневайся, ты сможешь привести в порядок свои дела перед отъездом. Но постарайся закончить все как можно быстрей. Я уже выслал вперед всадников, чтобы они подготовили вам дорогу. Если по дороге туда ты сумеешь нарисовать для меня карты этого пути — такие же, как карты Шелкового пути, созданные твоими родственниками, — я буду благодарен и щедро тебя награжу. И еще, если во время путешествия ты сможешь добраться до беглеца министра Пао, я разрешаю тебе убить его, и за это ты тоже получишь награду. А теперь ступай и собирайся в путешествие. Я приготовлю быстрых лошадей и надежный эскорт. Сообщишь мне, как только будешь готов.

«Вот и хорошо, — думал я, возвращаясь в свои покои, — это, по крайней мере, позволит мне скрыться от своих врагов при дворе — wali Ахмеда, госпожи Чао, Ласкателя Пинга и кого-то там еще, я ведь могу лишь гадать, кто нашептывал мне угрозы. Уж лучше пасть в открытом сражении, чем от руки того, кто подкрадывается незаметно со спины».

У меня в покоях находился придворный архитектор, который производил замеры, что-то бормотал себе под нос и резким голосом отдавал приказы команде рабочих, уже начавших убирать разрушенные стены и крышу. К счастью, большая часть личных вещей и ценностей, находившихся в спальне, осталась целой. Ноздря тоже был там, он поджег ладан, чтобы очистить воздух. Я приказал ему уложить мне одежду для путешествия и собрать легкий вьюк с необходимыми вещами. После этого я собрал вместе все свои дорожные заметки, которые делал с тех самых пор, как покинул Венецию, и отнес их в комнату отца.

Он слегка удивился, когда я уронил кипу перед ним на стол, потому что это была целая гора грязных измятых листов всевозможных размеров.

— Я буду очень тебе обязан, отец, если ты отправишь это к дяде Марко, когда в следующий раз поручишь отвезти какой-нибудь груз товаров конному разъезду на Шелковом пути, и попросишь отправить их в Венецию, на сохранение моей мачехи Фьорделизы. Записки, может быть, покажутся интересными какому-нибудь космографу в будущем, если, конечно, он сможет расшифровать их и привести в порядок. Я намеревался сам это сделать — когда-нибудь, — но мне приказано отправиться с миссией, из которой я могу и не вернуться.

— Правда? Что за миссия?

Я рассказал ему все, с приличествующей случаю драматической мрачностью. И, признаться, меня сильно удивила реакция отца, ибо он сказал:

— Я завидую тебе: ты делаешь то, чего я никогда не делал. Ты должен ценить возможность, которую предоставил тебе Хубилай. Da novèlo tuto xe belo[215]. Немногие из белых людей видели, как воюют монголы, и выжили, чтобы потом рассказать об этом остальным.

— Я надеюсь выжить, — сказал я. — Однако сие не единственная моя цель в этой кампании. Я хочу многому научиться, ибо мне еще многое в жизни предстоит сделать. И поэтому не стану зря терять время.

— Да-да, Марко. Из всего на свете можно извлечь пользу.

— И прибыль, я полагаю?

Похоже, мое замечание задело отца.

— Мы с Маттео оба купцы, и я хотел бы, чтобы мой сын продолжил династию. Это правда. Однако, Марко, ты не должен смотреть на все с точки зрения купца, постоянно спрашивая себя: «На что это может сгодиться? И сколько это стоит?» Оставь эту грязную философию для торговцев, которые никогда не выходили за двери своей лавки. Ты едешь на границу самой обширной в мире империи. Будет жаль, если ты привезешь домой всего лишь прибыль и не привезешь хоть немного поэзии.

— Да, кстати, — сказал я, — это напомнило мне одну весьма поэтическую историю. Могу я отправить одну из твоих служанок с поручением?

Я послал ее в помещение для рабов, велев привести мне турчанку по имени Мар-Джана, которая раньше принадлежала госпоже Чао Ку Ан.

— Мар-Джана? — повторил отец, когда служанка вышла. — Турчанка? Вроде я о ней слышал.

— Да, ты знаешь ее, — подтвердил я. — Мы говорили о ней прежде. — И я рассказал отцу целую историю, начало которой он услышал много лет тому назад.

— Да это же настоящий роман! — воскликнул он. — Со счастливым концом! Господь не всегда отдает долги только по воскресеньям. — И тут он в изумлении широко раскрыл глаза, так же как и я совсем недавно, когда впервые увидел Мар-Джану. Женщина вошла, улыбаясь, в покои, и я представил ее отцу.

— Моя госпожа Чао, кажется, не очень-то этому рада, — застенчиво сказала мне гостья. — Но она говорит, что теперь я ваша собственность, господин Марко.

— Совсем ненадолго, — сказал я, достав бумагу об освобождении из своего кошеля и отдав ее Мар-Джане. — Вы снова принадлежите себе самой, как того и заслуживаете, и, надеюсь, я больше никогда не услышу, что вы называете кого-нибудь своим господином.

Одной дрожащей рукой она взяла бумагу, а другой вытерла слезы со своих длинных ресниц. Казалось, что ей трудно найти слова, чтобы заговорить.

— И теперь, — продолжил я, — царевна Мар-Джана из Каппадокии может выбрать любого мужчину, при этом дворе или при любом другом. Но если сердце вашего высочества принадлежит до сих пор Ноз… Али-Бабе, то он ждет вас в моих покоях дальше по коридору.

Женщина склонилась в поклоне ko-tou, но я схватил ее за руки и поднял, потом повернул к двери, сказав: «Идите к нему», — и она пошла.

Отец проводил Мар-Джану одобрительным взглядом, а затем спросил меня:

— Ты не хочешь взять Ноздрю с собой в Юньнань?

— Нет. Их разлука длилась больше двадцати лет. Так позволь им пожениться как можно скорее. Ты присмотришь за приготовлениями к свадьбе, отец?

— Да. И я подарю Ноздре бумагу о его освобождении в качестве свадебного подарка. Я имею в виду — Али-Бабе. Думаю, нам надо привыкнуть обращаться к нему более уважительно, ведь теперь он станет свободным человеком и супругом царевны.

— Но прежде чем это произойдет, я на всякий случай схожу и удостоверюсь, что он упаковал мои принадлежности. Ну что же, я прощаюсь с тобой, отец, на случай, если не увижусь больше с тобой и дядей Маттео до отъезда.

— Прощай, Марко, и позволь мне кое-что добавить относительно того, чтобы ты продолжил династию купцов. Увы, из тебя никогда не выйдет хорошего торговца. Ты только что отпустил ценную рабыню, вообще не взяв за это денег. Ты ведь освободил ее даром?

— Да, отец.

— Мало того, ты вообще не извлек из этого никакой прибыли. Ты освободил Мар-Джану без звуков фанфар, красивых слов и благородных жестов, упустив возможность позволить ей расцеловать тебя и поплакать в твоих объятиях, пока огромная аудитория восхищенно рукоплескала бы тебе, а писцы сделали бы записи об этом великом благодеянии для будущих поколений.

Ошибочно посчитав, что отец говорит совершенно серьезно, я произнес с некоторым разочарованием:

— Ссылаясь на твои же собственные поговорки, отец: сначала ты зажигаешь светильники, а потом подсчитываешь фитили в свечах.

— Хороший купец не станет раздавать вещи даром. Мало какой человек не испытывает гордости от собственного благородства. Ясно, что ты не знаешь стоимости вещей. Увы, сейчас я окончательно понял, что из тебя не получится торговца. Надеюсь, что ты станешь поэтом. Прощай, сынок, и возвращайся обратно невредимым.

До отъезда мне удалось увидеться с Мар-Джаной еще раз. На следующее утро они с Ноздрей, вернее, теперь уже с Али пришли попрощаться и поблагодарить меня за то, что я способствовал их воссоединению. Они поднялись рано, чтобы застать меня, и, очевидно, провели перед этим бурную ночь, которую делили, потому что одежда их пребывала в беспорядке, а глаза были заспанными. Однако оба выглядели необычайно счастливыми и, пытаясь описать мне восторг от того, что снова вместе, просто не могли подобрать слов.

Ноздря начал:

— Это было почти…

— Нет, это было как… — сказала она.

— Да, разумеется, это было как… — произнес он. — Все двадцать лет, с тех пор как мы расстались… это было, как если б их… ну…

— Давай, давай, — произнес я, смеясь над его косноязычием. — Никогда еще ты не был таким плохим рассказчиком сказок.

Мар-Джана тоже рассмеялась и в конце концов объяснила, что они имели в виду:

— Двадцати прошедших лет словно никогда и не было.

— Мар-Джана до сих пор считает, что я красив! — воскликнул Ноздря. — А она, по-моему, стала еще красивее, чем была!

— У нас так же кружится голова, как у юнцов, впервые познавших любовь, — сказала женщина.

— Я счастлив за вас, — произнес я. И, хотя по возрасту оба вполне годились мне в родители, добавил: — И желаю вам вечного наслаждения, молодые возлюбленные.

После этого я зашел к великому хану — чтобы забрать письмо к орлоку Баяну — и обнаружил, что у него уже были посетители: придворный мастер огня, которого я видел днем раньше, придворный астроном и придворный золотых дел мастер — с этими двумя я встречался некоторое время тому назад. У них у всех были необычайно красные глаза, но в них сверкало что-то похожее на возбуждение.

Хубилай произнес:

— Эти господа придворные желают, чтобы ты взял с собой в Юньнань кое-что, что у них имеется.

— Мы провели на ногах всю ночь, Марко, — сказал мастер огня Ши. — Теперь, когда ты открыл способ перевозить воспламеняющийся порошок на большие расстояния, мы желаем посмотреть, как он будет вести себя в сражении. Я всю ночь смачивал его и сушил, превращая в брикеты, а потом дробил на маленькие катышки.

— Et voilà[216], я приготовил для них новые сосуды, — добавил господин Пьер, золотых дел мастер, показав мне блестящий латунный шар величиной с его голову. — Мастер Ши рассказал нам, как ты уничтожил половину дворца всего лишь при помощи содержимого одного глиняного горшка.

— Не половину, — запротестовал я. — Это была всего лишь…

— Какая разница? — нетерпеливо спросил он. — Если простой горшок с крышкой привел к таким последствиям, то мы посчитали, что более твердая оболочка сделает его еще разрушительнее. Мы остановились на латуни.

— Я решил, сравнив небесные тела, — сказал астроном Джамаль-уд-Дин, — что сосуд круглой формы подойдет лучше всего. Его можно точно и далеко запустить рукой, или при помощи катапульты, или даже покатить в сторону врага, и круглая форма — обратите внимание! — наиболее эффективно распределит его разрушительную мощь во все стороны.

— Поэтому я сделал такие вот шары, состоящие из двух половинок, — сказал господин Пьер. — Мастер Ши наполнил их катышками порошка, а затем я накалил их на огне, соединив вместе. Только внутренняя сила теперь сможет их разделить. Но когда это произойдет — les diables sont déchaînés![217]

— Вы с орлоком Баяном будете первыми, кто применит huo-yao на войне. Мы сделали дюжину таких шаров. Возьми их с собой, и пусть Баян воспользуется ими, как сочтет нужным. Они должны сработать.

— Легко сказать, — произнес я. — А как воины их подожгут?

— Видишь эту нить, которая напоминает фитиль? Ее вставили еще до того, как были соединены обе половинки. Она из хлопка и обвита вокруг содержимого huo-yao. Как только ее подожгут — можно воспользоваться тлеющей лучиной, — успеешь досчитать лишь до десяти, прежде чем пламя доберется до порошка.

— А не могут эти ваши шары воспламениться случайно? Мне бы не хотелось по дороге разнести несколько караван-сараев.

— Не бойся, — сказал мастер Ши. — Главное, не позволяй каким-нибудь женщинам играть с ними. — И сухо добавил: — У иудеев в одном из благодарственных молебнов есть слова: «Благодарю тебя, о Господь наш, за то, что не создал меня женщиной».

— Правда? — заинтересовался мастер Джамаль. — В нашем Коране тоже есть нечто похожее, в четвертой суре: «Мужчина выше женщины по качествам, которыми Аллах одарил одного, чтобы он был превыше другого».

Я решил, что голова у старика от недосыпа плохо соображает, раз он начал дискуссию о недостатках женщин. И вознамерился положить конец досужим разговорам, сказав:

— Я с удовольствием возьму эти шары, если великий хан не против.

Хубилай жестом показал, что он согласен, и трое придворных поспешили прочь, чтобы погрузить дюжину шаров на моих вьючных лошадей. Когда они ушли, Хубилай обратился ко мне:

— Вот послание для Баяна, запечатанное и скрепленное цепочкой, чтобы ты мог безопасно носить его на шее под одеждой. А вот это охранная грамота на желтой бумаге, точно такая же была у твоих родственников. Однако тебе не понадобится часто ею пользоваться, потому что я вручаю тебе еще и это: более приметную пайцзу. Тебе надо просто повесить ее себе на грудь или прикрепить к седлу. При виде пайцзы все в этом государстве будут делать ko-tou и оказывать тебе всевозможное гостеприимство и помощь.

Пайцза представляла собой дощечку или медальон, шириной с мою руку и длиной с ладонь, сделанный из слоновой кости и с серебряным кольцом, за которое можно было его подвесить. Пайцзу украшали золотые письмена на монгольском языке, которые говорили о том, что все люди должны приветствовать меня и подчиняться, ибо я являюсь посланником великого хана.

— И еще, — продолжил Хубилай, — на всякий случай я приказал придворному мастеру вырезать для тебя персональную yin — печать.

Это была маленькая плашка из мягкого камня темно-серого цвета с красными прожилками, в дюйм шириной и в палец длиной, закругленная с одной стороны для того, чтобы ее было удобно держать в руке. Гладкая лицевая поверхность была покрыта гравировкой. Хубилай показал мне, как припечатывать этой поверхностью пропитанную чернилами тряпочную подушечку, а потом ставить печать на бумагу, если требовалась моя подпись. Я бы никогда не признал в отпечатке, который yin оставляла, свое имя, но не мог не восхититься тонкостью работы.

— Это хорошая yin, и она будет служить тебе вечно, — сказал Хубилай. — Я приказал мастеру изготовить ее из мрамора — камня, который хань называют цыплячьей кровью. Что касается тонкости гравировки, то мастер Лиу так опытен, что он может написать целую молитву на единственном человеческом волосе.

Таким образом, я покинул Ханбалык и отправился в Юньнань, везя с собой кроме своей собственной поклажи, одежды и других необходимых лично мне вещей двенадцать латунных шаров с воспламеняющимся порошком, запечатанное послание для орлока Баяна, охранную грамоту, пайцзу и вдобавок еще свою личную yin. Вот как выглядело мое имя, написанное иероглифами:

Отправляясь на войну, я не был уверен, скоро ли вернусь и вернусь ли вообще. Но, как сказал Хубилай-хан, личная yin могла служить мне вечно, так же как и мое собственное имя.

Примечания

1

Брат (ит.). Присоединяется к имени монаха, члена какого-либо католического ордена.

(обратно)

2

Итак, начинается история великих и удивительных странствий мессира Марко Поло по всему миру (старофр.).

(обратно)

3

Этими словами начинаются впервые изданные в 1298 г. путевые заметки Марко Поло — его «Книга о разнообразии мира».

(обратно)

4

Дедушка (ит.). Здесь и далее следует иметь в виду, что действие романа разворачивается в конце XIII — начале XIV в., а также то, что герои его изъясняются на венецианском наречии, и поэтому язык их отличается от современного классического итальянского языка. (Примеч. ред.)

(обратно)

5

Окраина, пригород (ит.).

(обратно)

6

Учитель (ит.).

(обратно)

7

Он родился в Венеции (ит.).

(обратно)

8

Пресвятая Мадонна (ит.).

(обратно)

9

Боже мой! (ит.)

(обратно)

10

На счет мессира Доменедио (ит.).

(обратно)

11

Bravi (ед. ч. bravó) — наемные убийцы; в перен. знач. — отъявленные мошенники, головорезы (ит.).

(обратно)

12

Bravo — храбрый, смелый (ит.).

(обратно)

13

Здесь: гондола, букв. позолоченная повозочка (ит.).

(обратно)

14

Букв. галантерея (от ит. merceria) — название крупнейшей торговой улицы Венеции.

(обратно)

15

Стой! (ит.)

(обратно)

16

Лови! (ит.)

(обратно)

17

Мерзавец! (ит.)

(обратно)

18

Каша-пюре из кукурузы (ит.).

(обратно)

19

Врач (ит.).

(обратно)

20

Разве не ясно? (ит.)

(обратно)

21

Имеется в виду ит. слово «larghessa» — ширина, широта.

(обратно)

22

От ит. candela — свеча.

(обратно)

23

Боб (ит.).

(обратно)

24

Школьные проверяющие (ит.).

(обратно)

25

Возвышение (ит.).

(обратно)

26

«Pater noster» («Отче наш», лат.) и «Ave, Maria» («Слава Святой Деве Марии», лат.) — названия (по первым словам) основных католических молитв.

(обратно)

27

Спасибо (ит.).

(обратно)

28

Совет с судебными полномочиями, входивший в состав Большого совета Венецианской республики.

(обратно)

29

Колодец (ит.).

(обратно)

30

Синагога (ит.).

(обратно)

31

Немой дом (ит.).

(обратно)

32

Папье-маше (ит.).

(обратно)

33

«Чепец» (ит.) — головной убор, который дож носил под шлемом (сото).

(обратно)

34

Начало празднества (ит.).

(обратно)

35

Фонарщики (ит.).

(обратно)

36

Митра (ит.).

(обратно)

37

Фурлана — итальянский народный танец.

(обратно)

38

Дорогой, любимый (ит.).

(обратно)

39

О боже! (ит.)

(обратно)

40

В середине вечера (ит.).

(обратно)

41

Лиф (ит.).

(обратно)

42

О господи! (ит.)

(обратно)

43

Осел (ит.).

(обратно)

44

Господи помилуй! (ит.)

(обратно)

45

Очень тихо (ит.).

(обратно)

46

Постепенно увеличивая силу (ит.).

(обратно)

47

Извлечение щипком музыки из струнного инструмента (ит.).

(обратно)

48

Свирель (ит.).

(обратно)

49

Всем оркестром очень громко (ит.).

(обратно)

50

Дополнительный заключительный раздел отдельного музыкального произведения или его части (ит.).

(обратно)

51

Постепенно ослабляя силу звука (ит.).

(обратно)

52

Частое и многократное повторение одного и того же звука (ит.).

(обратно)

53

Глашатай (ит.).

(обратно)

54

Заниматься любовью (ит.).

(обратно)

55

Музицировать (ит.).

(обратно)

56

Черт побери! (ит.)

(обратно)

57

Светлейший (ит.).

(обратно)

58

О боже! (ит.)

(обратно)

59

От «orbo» — слепой (ит.).

(обратно)

60

Оскорбление его светлости (ит.).

(обратно)

61

Шлюха и потаскуха (ит).

(обратно)

62

Ублюдок (иврит).

(обратно)

63

Лапша (ит.).

(обратно)

64

Крем из яичного желтка с сахарным песком (ит.).

(обратно)

65

Прекрасный вкус (ит.).

(обратно)

66

Туманные сады (ит.).

(обратно)

67

Гарота (ит.).

(обратно)

68

Братская могила (ит.).

(обратно)

69

Закон (ит.).

(обратно)

70

Брат (ит.).

(обратно)

71

Каземат (ит.).

(обратно)

72

Порка (ит.).

(обратно)

73

Молчи! (ит.)

(обратно)

74

Великой Татарией (Тартарией) называлась в те времена Юаньская империя, включавшая весь Китай и управлявшаяся монгольскими завоевателями, потомками Чингисхана.

(обратно)

75

Здравствуйте, дорогой батюшка (ит.).

(обратно)

76

Здравствуйте, дорогой дядюшка (ит.).

(обратно)

77

Шелудивый (ит.).

(обратно)

78

Не дай бог (иврит).

(обратно)

79

Чахотка (ит.).

(обратно)

80

Пожар! (ит.)

(обратно)

81

Заповедь, подлежащая выполнению (иврит).

(обратно)

82

Убийство (ит.).

(обратно)

83

Принадлежащий священнику (ит.).

(обратно)

84

Правление в качестве дожа (ит.).

(обратно)

85

Потрясающе (ит.).

(обратно)

86

Ничтожество (ит.).

(обратно)

87

Хубилай (1215–1294) — пятый монгольский великий хан (с 1260 г.), внук Чингисхана. В 1279 г. завершил завоевание Китая; основал династию Юань, правившую до окончательного освобождения Китая от монгольского ига (1368 г.).

(обратно)

88

Траур вдовца (ит.).

(обратно)

89

Девочка (ит.).

(обратно)

90

Мачеха (ит.).

(обратно)

91

Молокососка (ит.).

(обратно)

92

Негодяй (ит.).

(обратно)

93

Левант (от фр. Levant или ит. Levante — Восток) — общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря (Сирия, Ливан, Израиль, Египет, Турция, Греция, Кипр).

(обратно)

94

Катай — северная часть Китая.

(обратно)

95

В Святую землю, в Акру (ит.).

(обратно)

96

Вечер (ит.).

(обратно)

97

Дож Анафесто (ит).

(обратно)

98

К сожалению (ит.).

(обратно)

99

Кровоточащая язва (ит.).

(обратно)

100

От греч. kýklos — круг.

(обратно)

101

Волей-неволей (ит.).

(обратно)

102

Герат — город на северо-западе Афганистана, административный центр провинции Герат. Основан Александром Македонским. Входил в состав древних и средневековых государств Среднего Востока.

(обратно)

103

Каждый сам себя делает (ит.).

(обратно)

104

Тупик (фр.).

(обратно)

105

Клозет (ит.).

(обратно)

106

Всем порядочным женщинам (фр.).

(обратно)

107

Любознательный (ит.).

(обратно)

108

Оронт — древнее название реки Эль-Аси.

(обратно)

109

Остикан (букв. «верный», «доверенный» (среднеперс.)) — титул восточных правителей.

(обратно)

110

Дикий (ложный) шафран (ит.).

(обратно)

111

Да ну! (ит.)

(обратно)

112

Как бы не так! (ит.)

(обратно)

113

Обманщики (ит.).

(обратно)

114

Старые девы (ит.).

(обратно)

115

Китайский финик.

(обратно)

116

Антакья — город на юге Турции; основан в 300 г. до н. э. полководцем Александра Македонского Селевком Никатором, который в честь своего отца Антиоха назвал новое поселение Антиохией.

(обратно)

117

Иерусалимское королевство — государство, созданное участниками Первого крестового похода после захвата ими Иерусалима в 1099 г. Имело в своем подчинении три вассальных государства, в том числе княжество Антиохию. В 1187 г. египетский султан Салах-ад-дин захватил Иерусалим. В 1291 г. пал последний оплот крестоносцев — г. Акра.

(обратно)

118

Атабег — дворянский титул у турков.

(обратно)

119

Ах, мерзавец! (ит.)

(обратно)

120

Паршивец! (ит.)

(обратно)

121

Ильхан — «повелитель народов», титул монгольских ханов, управлявших Персией.

(обратно)

122

Наркотик.

(обратно)

123

Восклицание, выражающее раздражение. Можно приблизительно перевести как: «До чего же ты мне надоел!» или «Сколько можно?!»

(обратно)

124

Старый пьяница (ит.).

(обратно)

125

Колокольня (ит.).

(обратно)

126

Деште-Кевир (Большая Соляная пустыня) — пустыня на севере Иранского нагорья.

(обратно)

127

Бедолага (ит.).

(обратно)

128

Терьяк — наркотик, разновидность опиума, известный в Персии еще в древние времена.

(обратно)

129

Жестокое варварство! (ит.)

(обратно)

130

Еще того не легче! (ит.)

(обратно)

131

Иисус Мария Иосиф (ит.).

(обратно)

132

Измельченная (ит.).

(обратно)

133

Пардах (пурдах) на яз. хинди обозначает «занавес», т. е. все, что в мусульманских жилищах находится на женской половине дома, которая отделяется от остальной его части занавесом из плотной ткани или шторами.

(обратно)

134

Мусульманское летоисчисление ведется от момента переселения Мухаммеда и его приверженцев (араб. «хиджра» — переселение) из Мекки в Медину, т. е. с 16 июля 622 г.

(обратно)

135

Ничего себе (ит.).

(обратно)

136

Какая дикость! (ит.)

(обратно)

137

О господи (ит.).

(обратно)

138

А вот и (ит.).

(обратно)

139

Молокосос (ит.).

(обратно)

140

Вот так так! (ит.)

(обратно)

141

Да это не персы, а настоящие драгоценности (ит.).

(обратно)

142

Обхаживание (ит.).

(обратно)

143

Распутник (ит.).

(обратно)

144

Сушеная треска (ит.).

(обратно)

145

Триппер (ит.).

(обратно)

146

Ах ты, из негодяев негодяй! (ит.)

(обратно)

147

Глупости! Лучше помалкивай! (ит.)

(обратно)

148

Этот термин употреблялся монголами для обозначения племен, образовавшихся от смешения монголов с туземцами. Караунасы, о которых рассказывается в этой книге, кочевали вдоль восточных границ Персии.

(обратно)

149

Ныне этот город находится на территории Пакистана и называется Вазирабад.

(обратно)

150

Чахотка (ит.).

(обратно)

151

Черт возьми (ит.)

(обратно)

152

Ормузд (Ахурамазда) — верховный бог в зороастризме, олицетворение доброго начала.

(обратно)

153

Букв. платок, салфетка (лат.); изображение главы Христа на куске ткани; Спас Нерукотворный.

(обратно)

154

Ариман — в зороастрийской мифологии глава сил мирового зла, противник благого бога Ахурамазды.

(обратно)

155

Пирожное с кремом (ит.).

(обратно)

156

Окс — древнее название Амударьи.

(обратно)

157

Памирская разновидность архара — дикого барана (Ovis ammon), отличающаяся очень крупными размерами и мощными рогами, была названа в XIX в. в честь Марко Поло — Ovis Poli.

(обратно)

158

Пёба — самоназвание тибетцев. В добуддийские времена они также именовали себя bho, что в переводе с тибетского языка означает «заклинание» и является отражением шаманских религиозных верований жителей Гималаев.

(обратно)

159

Тибетом (Туботом/Тебетом) Марко Поло называет не все Тибетское нагорье, а только его юго-восточную часть (ныне входящую в китайскую провинцию Сикан). Дотуда около 1254 г. доходил монгольский отряд под командованием Урянкатая.

(обратно)

160

Чимта — трещотка с множеством бубенчиков.

(обратно)

161

Раковины морского моллюска каури с древности и до начала XX в. употреблялись у народов Азии, Африки и островов Тихого океана в качестве так называемых раковинных денег.

(обратно)

162

Romm (рома) — самоназвание цыган.

(обратно)

163

В греческой мифологии бог врачевания, умевший воскрешать мертвых. Ему соответствует римский Эскулап.

(обратно)

164

Герметизм — религиозно-философское течение эпохи эллинизма, сочетавшее элементы греческой философии, халдейской астрологии, персидской магии и египетской алхимии. Представлен значительным числом сочинении, приписывавшихся Гермесу Трисмегисту (так называемый «Герметический корпус», II–III вв. н. э.). В широком смысле — комплекс оккультных наук (магия, астрология и алхимия).

(обратно)

165

Джабир ибн Ханян (ок. 721 — ок. 815) — арабский ученый, автор многочисленных трактатов по различным отраслям знания; наиболее известны его сочинения по алхимии, в которых собраны химические знания того времени, описаны многие химические операции.

(обратно)

166

Согласно персидской легенде, арабский юноша по имени Кайс еще в детстве влюбился в персидскую девочку Лейли, а потом любовь настолько захватила его, что он прослыл одержимым (по-арабски — «меджнун»).

(обратно)

167

Постепенно ослабляя силу звука (ит.).

(обратно)

168

Ханбалык (букв. «город хана»), ныне Пекин; древнейший, неоднократно переименовывавшийся китайский город. В 1267 г. Хубилай сделал его своей столицей, пристроив к нему целый город Дабу с огромным дворцовым кварталом.

(обратно)

169

Самоназвание китайцев.

(обратно)

170

С сыринкой (лат.).

(обратно)

171

Вываренная кожа, запеченная в воске (ит.).

(обратно)

172

Если не целомудренно, то хотя бы осмотрительно (лат.). (Из артикула «О вступлении в брак священников».)

(обратно)

173

Буйная головушка (ит.).

(обратно)

174

Титул первой жены ильхана.

(обратно)

175

Глазунья (ит.).

(обратно)

176

Девадаси (санскр. «служанки богов») — в религиозной практике индуизма девушки, посвятившие свою жизнь тому или иному богу. В их обязанности входило: поддержание чистоты в храме и огня в светильниках, культовые песнопения и танцы, священная проституция.

(обратно)

177

Фагот (ит.).

(обратно)

178

Свирель (исп.).

(обратно)

179

Гвоздь программы (ит.).

(обратно)

180

Прическа (фр.).

(обратно)

181

Задрав нос (фр.).

(обратно)

182

Собратья (ит.)

(обратно)

183

Что за грубые шутки! (ит.)

(обратно)

184

Успокойся! (ит.)

(обратно)

185

Шанду — летняя резиденция Хубилай-хана, располагалась на юго-востоке Монголии.

(обратно)

186

Дерьмо! (ит.)

(обратно)

187

Святая Лючия! (ит.)

(обратно)

188

Кровь Бахуса (ит.).

(обратно)

189

Яички (ит.).

(обратно)

190

Вот дерьмо! (ит.)

(обратно)

191

Умники, всезнайки (ит.).

(обратно)

192

Вот ублюдок! (ит.)

(обратно)

193

Здравствуйте, господин Поло (фр.).

(обратно)

194

Ну вот (фр.).

(обратно)

195

Мастер (мэтр) Гийом (фр.).

(обратно)

196

О да (фр.).

(обратно)

197

Но это все (фр.).

(обратно)

198

Знаете ли (фр.).

(обратно)

199

«Шу-цзин» («Книга преданий» (кит.)) — сборник записей преданий, сказаний, мифов, исторических событий. Один из наиболее почитаемых древнекитайских памятников, входящих в свод классической литературы «Тринадцать канонов» («Ши саньузин»).

(обратно)

200

Семья втроем (фр.).

(обратно)

201

Юаньская империя четко разграничивалась на две составные части: северный Китай (Катай) и южную половину Манзи, завоеванную монголами более чем полвека спустя после покорения северных областей.

(обратно)

202

Тямпа — южная часть Вьетнама; во времена Марко Поло самостоятельное государство.

(обратно)

203

Преподаватель (ит.).

(обратно)

204

Кошерный (иврит), т. е. соответствующий ритуальным предписаниям. Кошерной у евреев считается пища, приготовленная с соблюдением особых правил. Например, мясо является кошерным, если соблюдены правила заклания животного и приготовления мясного блюда и т. п.

(обратно)

205

Трефный (иврит) — противоположность кошерного.

(обратно)

206

Пожалуйста! (иврит)

(обратно)

207

Тоже мне премудрость! (иврит)

(обратно)

208

Скатертью дорожка (ит.).

(обратно)

209

Пустяки (иврит).

(обратно)

210

Благословенный день! (иврит)

(обратно)

211

Счастливчик! (иврит)

(обратно)

212

Мудрец (иврит).

(обратно)

213

Первопроходец, пионер (иврит).

(обратно)

214

Мишна (иврит) — самая древняя часть Талмуда.

(обратно)

215

Все новое прекрасно (ит.).

(обратно)

216

И вот (фр.).

(обратно)

217

Чертям будет тошно (фр.).

(обратно)

218

На самом деле Канджур (букв. «передача откровения») насчитывает 112 томов и 7 разделов. Последний, VII раздел является собранием тантр и включает в себя 108 книг.

(обратно)

219

Дощечка, таблица, плита.

(обратно)

220

Непрерывный колокольный звон; трезвон (ит.).

(обратно)

221

Возлюбленный Иисус (ит.).

(обратно)

222

Соревнования по фехтованию (ит.).

(обратно)

223

Кошка в мешке (ит.).

(обратно)

224

Пустяк, малость! (фр.)

(обратно)

225

Букв. «За жизнь!» (иврит) Самый распространенный еврейский тост, аналог русского «Будем здоровы!».

(обратно)

226

О боже (ит.).

(обратно)

227

Привет (ит.).

(обратно)

228

Тихо, тихо (ит.).

(обратно)

229

Сладостное ничегонеделание (ит.).

(обратно)

230

Братишка, братишка (ит.).

(обратно)

231

Площадка (ит.).

(обратно)

232

Горе мне! (ит.)

(обратно)

233

Хорошо придумано! (ит.)

(обратно)

234

Государство в Южной Индии, от названия которого впоследствии произошло название Коромандальского берега.

(обратно)

235

Половик (ит.).

(обратно)

236

Дареному коню в зубы не смотрят! Чтоб этому мерзавцу изойти кровавым поносом! (ит.)

(обратно)

237

Целительные средства как источники лекарств (лат.); «зеленая аптека».

(обратно)

238

Оставить старую улицу ради новой (ит.).

(обратно)

239

Наша компания! (ит.)

(обратно)

240

Господи, это надо же так провонять анчоусами! (ит.)

(обратно)

241

Черт возьми! (ит.)

(обратно)

242

Каким добрым ветром вас сюда занесло? (ит.)

(обратно)

243

Родственничек (ит.).

(обратно)

244

Потрясающе! (ит.)

(обратно)

245

С приездом; добро пожаловать! (ит.)

(обратно)

246

Крикун (ит.).

(обратно)

247

Самый первый (ит.).

(обратно)

248

Мешанина, путаница, хаос (ит.).

(обратно)

249

Светлейший Город (ит.) — Венецианская республика.

(обратно)

250

Собратья (ит.).

(обратно)

251

Дом Поло (ит.).

(обратно)

252

Адмирал (ит.).

(обратно)

253

Букв. начальник над боцманом (ит.); здесь надсмотрщик.

(обратно)

254

Боцман (ит.).

(обратно)

255

Большой ребенок (ит.).

(обратно)

256

Мастер (ит.).

(обратно)

257

Соглашение о заключении брака (ит.).

(обратно)

258

Метрика (ит.).

(обратно)

259

Связывание брачными узами (ит.).

(обратно)

260

Объявление (ит.).

(обратно)

261

Приглашение на свадьбу (ит.).

(обратно)

262

Конфетти (ит.).

(обратно)

263

Медовый месяц (ит.).

(обратно)

264

Площадь де Бурсе (фр.). На этой площади, названной в честь бельгийского маклера господина Ван де Бурсе из г. Брюгге, находилась первая в мире биржа.

(обратно)

265

Эпос (фр.).

(обратно)

266

Лодка (ит.).

(обратно)

267

Начальник управления (ит.).

(обратно)

268

Рабочие арсенала (ит.).

(обратно)

269

Предложение руки и сердца (ит.).

(обратно)

270

Маленькие недостатки (ит.).

(обратно)

271

Очки (нем.).

(обратно)

272

Да так, всякое (ит.).

(обратно)

273

Ничего, пустяки (ит.).

(обратно)

274

Склад (ит.).

(обратно)

275

Керамика (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая ВЕНЕЦИЯ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  • Часть вторая ЛЕВАНТ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  • Часть третья БАГДАД
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  • Часть четвертая ВЕЛИКАЯ СОЛЬ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • Часть пятая БАЛХ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  • Часть шестая КРЫША МИРА
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  • Часть седьмая КИТАЙ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • Часть восьмая ХАНБАЛЫК
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «В погоне за рассветом», Гэри Дженнингс

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства