«Фанфан и Дюбарри»

2859

Описание

Историю своего героя Бенжамин Рошфор прослеживает сквозь годы детства, которое Фанфан провел подкидышем в парижском предместье Сен-Дени в компании таких же беспризорников и шалопаев, где он впервые влюбился и познал таинства любви и откуда отправился в "большой мир" — в странствия по всей Франции, где пережил свои безумные приключения, пока не был мстительной любовницей буквально продан в армию.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Бенджамин Рошфор Фанфан и Дюбарри (Невероятные приключения Фанфана-Тюльпана — 1)

Часть первая. Сыны равенства

1

Приятным майским утром 1758 года вверх по рю дю Пьюи-ки-Парль шагал статный мужчина с прекрасным высоким лбом и солидным уже брюшком, чье одеяние — треуголка, камзол с расшитыми лацканами, белые шелковые чулки и тонкая трость с золотым набалдашником — разительно отличались от платья окружающих. Мужчина, которому не было ещё сорока, шагал свободно, но довольно тяжело, и хозяева окрестных лавок, то ли узнавая его, то ли потому, что импонировала его солидная фигура, приветствовали его с порога; а встречные расступались, оглядываясь потом за спиной. Мужчина быстро скрылся из виду, поскольку круто свернул на рю Неф-Сен-Женевьев.

Канатчик Рамбер был в числе тех, кто приветствовал эту важную личность. Потом повернулся к соседу, цирюльнику Пикару, и заговорщицки подмигнул:

— Монсеньор пошел полюбоваться рыбками! — отец его держал рыбник, поэтому Рамбер, как будущий наследник, считал себя знатоком по этой части.

— Не так громко, — предостерег цирюльник Пикар, который был человеком осторожным и считал, что сильные мира сего сразу узнают, что про них говорят, потому что вокруг вьются стаи доносчиков и шпиков, держащих ухо востро. Поэтому Пикар вернулся к себе, хоть клиентов там и не было, — не хотел рисковать, что длинный язык соседа выдаст ещё что-нибудь рискованное.

Рамбер тоже вернулся в мастерскую и сказал жене, которая чистила картошку, кто только что прошел мимо. — Этот последнее время сюда что-то зачастил, — заметила она, но не сказала ничего больше, и Рамбер с этим смирился, хотя, казалось, его неповоротливый мозг усиленно обдумывал что-то его беспокоившее.

Рамбер бы многое отдал за то, чтобы последовать за блестящим вельможей туда, куда тот направлялся, хотя при его положении рассчитывать на это можно было только если вдруг свершится революция! "- Но кто, меланхолически спрашивал сам себя канатчик Рамбер, — кто станет делать революцию лишь для того, чтобы в один прекрасный день предаться тем же радостям, что и Монсеньор герцог Орлеанский?"

А тот — и в самом деле будучи герцогом Орлеанским — шагал тем временем по рю Нев-Сен-Женевьев, слегка даже умерив шаг, чтобы как искушенный сластолюбец ещё продлить сладостное ожидание того, что в душе именовал "мгновениями наслаждения". Хоть он невольно улыбался при мысли о близившемся миге, мысли как обычно вертелись вокруг дел более важных — ну, например, с кем на этот раз наставляет ему рога жена? С графом де Мельфором? Аббатом де Мартеном? Или кучером Лакруа? Недаром она была из рода Бурбонов Конти! И родилась с огнем в теле! Герцог Орлеанский не был уверен даже в том, что их сын, юный герцог Шартрский действительно его сын. Удручающая мысль.

Единственное, в чем он не сомневался, были слова его жены, злорадно доведенные до его ушей: когда одна из близких приятельниц спросила, от кого зачат герцог Шартрский, Луиза-Генриетта Орлеанская цинично отвечала: "Когда вы упадете в терновый куст, откуда узнаете, который шип вас уколол?" Ничего себе заявление! Так был ли ткнувший её шип его собственным? Быть одним из множества самцов в коллекции своей жены — нечего сказать, утешение! И поэтому герцог Орлеанский, внук регента, правившего Францией до совершеннолетия Людовика XV, так редко улыбался, вышагивая по улице. Поскольку, однако, мыслил он весьма непоследовательно, и не имел привычки о чем-нибудь долго жалеть, хорошее настроение вернулось к нему, как только позвонил у калитки, бывшей целью его прогулки, чью тайну добрые парижские обыватели, как мы уже заметили, давно открыли: у калитки монастыря Святой Авроры, сестер Святого сердца.

Герцог Луи на миг восхищенно прислушался к колокольному звону, доносившегося из бесконечной дали по крытой монастырской галерее. Он обожал этот монастырь, поскольку в нем была укрыта очаровательная Жанна, и мелодичный звук колоколов напоминал её имя, ибо именно ею полюбоваться пришел сюда герцог Орлеанский.

***

Калитка вдруг открылась, и герцог с удивлением увидел, что роль привратницы взяла на себя на этот раз мать-настоятельница. Низко поклонившись, герцог галантно приветствовал её широким взмахом треугольной шляпы. Пока настоятельница приседала в вежливом поклоне, герцог успел шагнуть внутрь, спросив:

— Вы так раскраснелись, почтенная матушка, и ей — Богу, вся запыхались! Надеюсь, ничего не случилось?

— Нет-нет, монсеньор! — ответила она торопливо, что вообще-то за ней не водилось. — Ваша сестра-привратница заболела?

— Нет-нет, монсеньор! Она как раз ухаживает за одной из наших малюток, которой… которой стало плохо. Я тоже была в её келье и прибежала оттуда, поэтому так запыхалась.

— О! — протянул герцог, которому показалось, что от него что-то скрывают. Не тот характер был у настоятельницы, чтобы она была взволнована — и даже растеряна, как он нашел, взглянув попристальнее — из-за немощи одной из послушниц! Не иначе финансовые проблемы, — подумал он, и, будучи протектором монастыря, решил вернуться к этому позднее. Да, несомненно, в этом все и дело! Мать-настоятельница неохотно прибегала к его финансовой поддержке, хотя сам герцог считал её вполне естественной.

Герцога уже ждала обычная чашка чая в маленькой гостиной, где — как того требовал обычай — пришлось присесть, чтобы поговорить о проблемах монастыря. С удобством расположившись в кресле, предназначенном исключительно для него, герцог ждал, что поведает ему мать-настоятельница.

Но через четверть часа разговора ни о чем, не заметив, чтобы речь шла о деньгах или о протекции, герцог пришел к выводу, что видимо проблемы настоятельницы — личного характера. В конце концов она была довольно молодой женщиной, и герцог знал, что в этаких святых домах принято именовать "проблемами" и что подобных дам они выводят из себя как, смертный грех.

Решив, что посвятил серьезным вещам уже достаточно времени, герцог взглянул на часы и решил для себя, что пора переменить тему.

— Мать-настоятельница, — сказал он, поднимаясь, — я весь горю от нетерпения увидеть, каковы успехи наших малышек с прошлой недели.

Похоже, настоятельница собиралась ему что-то сообщить, но передумала, и молча поклонившись, зашагала впереди в маленький дворик, заросший кустами жасмина, к старой готической капелле.

Когда они уже подошли к ней, откуда-то донесся пронзительный вскрик. Один-единственный, тут же отсеченный стуком окна на втором этаже жилого корпуса.

— Что это?

— Ничего, монсеньор, служанки, наверное, поссорились.

Не очень в это верилось, но герцог не настаивал, поскольку его душа уже растаяла от звуков нежнейшего пения хора девушек.

Ах, какое божественное зрелище! В небольшом светлом зале, куда они вошли, пел хор прелестных юных дев в длинных белых одеждах. Герцог дал знак не прерывать репетицию. Звучал хор из "Эсфири" Расина на музыку Моро. От переплетения нежных голосов у Монсеньора герцога каждый раз слабели ноги, и он как всегда торопливо сел, с наслаждением закрыв глаза. Девушки пели — и за закрытыми веками представала перед герцогом во всем своем мягком естестве особенно одна из них, которая ещё была обращена к нему спиною, хотя должна была вскоре обернуться, чтобы пропеть свою реплику — она была сама Эсфирь, которую ни высокая прическа, ни лилейно-белая туника не делали менее прелестной, которая, казалось, играла скорее Беренику, делая божественный замысел Расина почти безвкусным: Жанна, конечно Жанна, она была истинной целью стремлений монсеньора, а вовсе не Расин. У герцога на миг перехватило дыхание, он не поверил своим глазам, когда та наконец обернулась, — потом же перевел взгляд на мать-настоятельницу, стоявшую как на иголках.

— Почтенная матушка, — начал он, и голоса вдруг смолкли, — разве Эсфирь больше не играет Жанна Беко?

Моргая, герцог нервно поскреб ногтем золотой набалдашник трости. Настоятельница ответила не сразу. Заглянув в её мысли, стало бы ясно, что она бы предпочла конец света. Оглядевшись, герцог заметил, что его вопрос вызвал среди девушек изрядное замешательство. Раздраженно повторив вопрос, он, вдруг занервничав, добавил:

— Она нездорова? Это вы о ней мне говорили?

Получить ответ при посторонних было невозможно — это он понял тут же, потому, с необычайной прытью встав, вывел настоятельницу в сад, заметив при этом, что хор следит за ними с живейшим интересом.

— Ну, мадам, рассказывайте!

Настоятельница начала вокруг да около.

— Монсеньор, я знаю, как вас интересует талант мадемуазель Жанны Беко с того дня, как вы впервые её увидели на репетиции расиновской "Эсфири".

— Меня интересует драматическое искусство, мадам, и нет ничего приятнее, чем увидеть новый яркий талант, что и было в случае мадемуазель Беко.

— Опасаюсь, что мадемуазель Беко придется покинуть наш кров, монсеньор, — прошептала мать-настоятельница чуть живым голосом, явно не находя нужных слов. Но, отважившись перебить герцога, все же добавила:

— Интерес, который монсеньор с первого дня проявил к таланту мадемуазель Беко, обязал нас считать её вашей подопечной…

— Можете считать её таковой всегда!

— Но она совершила непростительный проступок, Монсеньор!

— Непростительный? В самом деле?

— Обесчестила наш монастырь!

— Так это её крик я только что слышал?

— Она заперлась в своей комнате и угрожает нам через дверь, мы ожидаем плотника, чтобы снять её с петель! Ах, монсеньор, никогда в жизни я не переживала ничего подобного, — добавила несчастная, заламывая руки.

— Никаких плотников, мадам, — герцог ускорил шаг, — я с ней поговорю! — Но тут же остановился. — Только не говорите мне, что она оскорбила имя Господне!

— Она согрешила против морали! — огорченно выкрикнула настоятельница.

— "Фи! Только-то и всего, — подумал герцог. Против морали! С такой грудью — надо было думать!"

— И как именно?

Теперь от нетерпения узнать, но услышать из собственных жанниных уст, он оставил достопочтенную настоятельницу, где стояла, вихрем взлетев по лестнице. Конечно жаль, что аморальный поступок совершен без него, но все равно, то, что случилось — к лучшему! С первого дня, как он её увидел, думал, что этот розовой ангелочек, цветок невинности с васильковыми глазами на самом деле та ещё штучка! Поскольку же у герцога не было ни права, ни оснований, ни возможности в этом убедиться, ему пришлось смириться и противостоять соблазну, как честному человеку, что теперь напрочь теряло смысл, хотя пока он и имел ввиду только услышать, как можно согрешить в пятнадцать лет, ожидая от рассказа немало пикантных подробностей.

***

Быть герцогом, тем более герцогом Орлеанским — значит быть ровней всем государям на свете.

Достаточно было герцогу назвать свое имя, как двери комнаты мадемуазель Жанны Беко тут же распахнулись. Мать-настоятельница, которая рванулась было вперед, повинуясь повелительному жесту герцога осталась на месте, по-прежнему ломая руки, теперь опасаясь, что "бунтовщица" оскорбит своими речами герцога, чье честолюбие отлично знала.

Но герцог за собой закрыл двери. Его общественное положение требовало определенного респекта, и Луи так и собирался действовать — по крайней мере в начале. Тем более что знал, — мать-настоятельница тут же прилипнет ухом к дверям.

Представьте теперь мужчину, который готов очутиться лицом к лицу с взбешенной женщиной, с нервами, натянутыми как тетива, сжимающей кулачки и багровой от ярости — и который видит девушку, которая совсем напротив, встречает его самой очаровательной улыбкой (хотя и крайне печальной) и с донельзя несчастным видом вновь прилегла на свое скромное ложе, свернувшись там в клубочек, словно против неё ополчился весь мир и теперь она ждет хоть капельки симпатии, хотя уже и не надеется, — вот о чем говорили её синие, чуть орошенные влагой глаза. И, кроме того, мужчина этот никогда не видел Жанну Беко иначе как в роли Эсфири, одетую в длинный белый балахон, в одухотворенной позе. Но как выглядит её одежда теперь? Она в монашеском платье. Волосы убраны под повязку из грубого полотна, на голове черный чепец, на теле — простая туника из белого полотна без всяких украшений. А на божественных ножках — монсеньор, который ножки обожает, уже давно приметил дивную форму её пальчиков — на этих божественных ножках — простые туфли желтой кожи! Все это выглядело так строго, грустно, сурово и бедно что черт знает каким дьявольским образом (нет, монсеньор уверен, без дьявола здесь не обошлось) делает мадемуазель Беко в глазах монсеньора ещё привлекательнее. И что-то глубоко в его душе приводит к тому, что внешность и одежда вздымают донельзя его интерес к этим миниатюрным ножкам. А все вместе взятое — к тому, что все последующее уже не протекало в подобающей моменту форме. Герцог сел на единственный стул, придвинув его к постели, и если достопочтенная настоятельница, которая действительно прилипла ухом к двери, ничего не слышала, то потому, что и в самом деле никто ничего не говорил. Герцог смотрел на Жанну, Жанна — на герцога. К тому же настоятельница ничего и не видела, поскольку монсеньор закрыл замочную скважину, повесив на ручку двери свою треуголку. Герцог, не нарушая молчания, дождался, пока из коридора не донеслись удалявшиеся шаги утратившей терпение матери-настоятельницы.

— Ну-те, милочка моя, — тихонько сказал герцог, — мне кажется, эти глазки взирают на меня довольно беззастенчиво. Но я-то здесь затем, чтобы как следует вас отшлепать!

Маленькая красотка при первых его словах прикрыла веки с такой покорностью, которая была вершиной кокетства.

— Нет-нет, откройте глазки, — сказал он, — я вовсе не хочу, чтобы вы скрывали свои мысли!

— Как вам будет удобно, монсеньор, — и малышка Жанна добавила с двусмысленной усмешкой: — Только желаете вы, чтоб я была послушна или откровенна?

— Я прежде всего хочу видеть ваши глаза, — ответил тот с чисто версальской галантностью. Таких необычных глаз он ещё никогда не видел. Васильково-синие, сверкающие как эмаль по золоту. Их иногда прикрывали длинные густые ресницы, но только на секунду и словно для того, чтобы потом можно было лучше оценить их прелесть. Монсеньор даже помолчал, чтобы в мельчайших подробностях насладиться этим прелестным лицом — ведь до сих пор на людях ему мешали это сделать правила приличия. Нос был идеальной формы, губы яркие и пухлые, кожа чистая, с легким янтарным оттенком, — и монсеньор чувствовал, как сам от багровеет с каждой минутой.

Жанна Беко неторопливо, но ловко встала, причем спустила ножки с кровати так, что коленом коснулась колена герцога, который даже вздрогнул. Потом глубоко вздохнул, словно хотев начать серьезную речь, в самом деле для того, чтоб взять себя в руки — и первой заговорила она.

— Так вы меня накажете, монсеньор? — спросила она тем же музыкальным чарующим голосом, каким говорила в роди Эсфири и который заставил герцога полюбить Расина.

— Конечно! — ответил тот поневоле с суровой миной. — Но, разумеется, не раньше чем узнаю, в чем вас обвиняют! И если то, что было мне сказано, правда, мой гнев будет ужасен!

Но герцог тут же растерялся, видя, что Жанна продолжает улыбаться, наивно и весьма волнующе.

— Монсеньор слишком добр и слишком любезен, чтобы разгневаться всерьез! — спокойно заявила она и он ошеломленно заметил, что ласково ему подмигнула.

— Посмотрим! — буркнул он, с трудом преодолев желание рассмеяться, чтоб не утратить собственного достоинства. — Знаете, мадемуазель Беко, ведь я не только покровитель воспитанниц монастыря Святейшего сердца…

— Но и кузен Его Величества Людовика XV!

— Не только, мадемуазель, не только! Я был генералом армии и участвовал в осаде Меца, Ипра, Фрайбурга и других городов. Командовал в битве при Фонтенуа! Но вас тогда ещё на свете не было… Зато вы уже были здесь, когда я в прошлом году во главе своих гренадеров и драгун взял Винкельсен! Так что решайте, могу ли я быть грозен!

— О, монсеньор! — воскликнула она, внезапно уважительно поцеловав его руку. — Думаете я не знаю, какой вы герой? Ведь именно поэтому я вас люблю и вовсе не боюсь!

— Ну, ну, — протянул герцог польщено и растерянно, пока тем временем тепло рук Жанны не прервало ход его мыслей.

— На чем мы остановились? — довольно глупо спросил он.

— Вы мне рассказывали о себе, — шепнула Жанна с восхищенной миной.

— Но я совсем не для этого здесь, — воскликнул он и вдруг вскочил, притом повысив голос, поскольку показалось, что в коридоре слышны шаги. Ну, мадемуазель бунтовщица, вы кажется пренебрегли своей честью! Рассказывайте, как! И не лгите!

Приблизившись к дверям он распахнул их, — там никого, и коридор был пуст.

— Рассказывайте как! — он повторил на этот раз другим тоном, закрыв двери. И теперь уже сам, снова сев в кресло, взял руки мадемуазель Беко в свои. Поскольку Жанна все молчала, вдруг с напором спросил:

— Правда, что вы меня любите?

— Правда, монсеньор.

— Я уже стар, мне скоро сорок, я вам в отцы гожусь! — он говорил понизив голос, меланхолическим тоном, словно констатируя факт. И хотя было ему всего тридцать пять, хотелось выглядеть зрелым мужчиной, что так импонирует дебютанткам. И он не ошибался, ибо Жанна тут же с чувством заявила:

— Мне в отцы! Хвала Богу, но небо не хотело, чтобы вы им стали! Будь так, я умерла бы от вины то, что я питаю к вам!

— "Чертовка, — восторженно подумал он, — она меня таки достанет!"

И вновь серьезным тоном спросил:

— И что дальше?

— Что дальше?

— Что с вашей честью? Вы её утратили?

Жанна выпрямилась, сведя густые брови, и заявила:

— Еще нет!

И тут же рассмеялась.

— Я всего лишь сегодня утром хотела убежать, но мне помешали!

— Бежать? Отсюда? Но здесь так прелестно!

— Прелестно? — Жанна почти выкрикнула это слово и вдруг переменилась, сразу став серьезной, со слезами на глазах, что делало её ещё прелестней, и сжав дрожащие губы, закончила: — Я заперта здесь годы, монсеньор! Столько лет, что и не счесть! Я ведь старею, монсеньор, и вижу только стены и монахинь!

— Стареете? Ведь вам едва пятнадцать!

— А что, должно исполниться двадцать, чтобы начать жить?

— До этого вам нужно получить хорошее воспитание.

— Но я уже умею читать, считать, рисовать, играть на музыкальных инструментах, знаю историю, умею написать письмо. Этого мало?

Теперь Жанна и вправду плакала как маленький ребенок, и герцог разрывался между сочувствием и страстной жаждой приласкать её.

— Мы здесь такие бедные, монсеньор, у нас ничего нет, и ничего нельзя, даже куколку! И тишина! Всегда молчать! В церкви, в трапезной, в кельях… Смеяться — грех… Пожаловаться, что зимой холодно — грех. Высунуть руки из рукавов — грех. О, монсеньор, разве Богу угодно, чтобы жизнь была так уныла?

— Э-э… — осторожно протянул герцог.

— И поэтому я решила бежать! Но Господь не хотел этого!

— Не поминайте всуе имя Господне! — остановил её герцог. — Бог никому не поверяет своего промысла.

Оставив Бога в покое, Жанна в отчаянии взорвалась:

— Это все сестра Бланш! Она меня заметила уже за воротами сада! Но Бог ей воздаст за это!

— Вы и вправду очень религиозны, — заметил герцог.

Они на миг умолкли. Жанна всхлипывала, и монсеньор ей одолжил свой носовой платок, заметив при этом что если бы побег и удался, семья неизбежно доставила бы её обратно даже силой. Но у неё вообще-то есть семья? Да, есть родители.

— Но я бы не вернулась к ним, сказала Жанна робко, но решительно.

— А что бы вы, черт возьми, делали? Да просто затерялись бы в огромном и опасном городе!

Жанна взглянула на него с милой доверчивостью, но с чертиками в глазах.

— Я обратилась бы к вам за помощью, монсеньор Луи! — шепнула она. Ведь я с первого дня знала, что вы просто не можете меня не любить, как говорит мсье Расин…

2

Мы уже говорили, что у достопочтенной матери-настоятельницы монастыря Святого сердца были усы? Тоненькие и шелковистые, но все же были. Теперь, в своей тесной молельне, машинально перебирая кораллы четок, она с очевидным облегчением слушала герцога Орлеанского, который только что спустился сверху, поигрывая своей треуголкой на набалдашнике трости. И лоб его все ещё перерезали озабоченные морщины.

— Достопочтенная мать-настоятельница, вы были правы, — говорил он. Талант этой девушки в роли Эсфири меня поразил, но именно поэтому я не могу быть к ней снисходительнее, чем к другим. Я только что говорил с ней достаточно долго, чтобы понять, что у неё упрямый характер и бунтарское сердце. Ее одолевают страсти, и если оставить её здесь, могут возникнуть проблемы. Не говоря уже о заразительности таких действий, достопочтенная матушка! Достаточно одной заблудшей души, чтобы подвергнуть опасности всех остальных. Нет, удалить её, мадам, безжалостно удалить!

— Ах, Монсеньор, как я рада, как я боялась вам не угодить!

— Достопочтенная матушка, вы мне не угодили бы, только будь вы не правы!

— Полагаю, мадемуазель Беко не выказала вам достаточной учтивости?

— Непосредственно мне — нет, но к принципам, которые я чту… И этого достаточно! Мы вырвем этот терн, изгоним заблудшую овцу!

Тут он нечаянно уронил шляпу, тут же поднял, потом встал и самым величественным тоном, хотя и чувствуя, что краснеет, объявил:

— Она уже собралась! За багажом я пришлю. Мадемуазель Беко я заберу к себе, откуда в экипаже отправлю к родителям. Надеюсь, вы будете мне благодарны за то, что избавляю вас от лишних хлопот, — как объяснить родителям причины исключения. Я сделаю это за вас!

— Я так обязана вам, Монсеньор!

— До свидания, достопочтенная матушка! "Эсфирь" от этого ничего не потеряет. Мадемуазель Беко, боюсь, больше подходит на роль Федры.

Итак, получасом позднее Монсеньор вернулся домой в обществе мадемуазель Беко. Та вся в слезах простилась с настоятельницей, которая, растрогавшись, готова была взять её обратно, но тут уже герцог воспротивился с законным возмущением порядочного человека.

До дома герцога мадемуазель Беко дошла с красными глазами. Сам герцог всю дорогу не разжимал сурово сжатых губ, — слишком боялся рассмеяться в голос. И шел тяжелым строевым шагом, отчасти для того, чтоб не подпрыгивать от радости.

Когда монсеньор сказал "к себе", он не имел в виду Пале Рояль, а лишь свое жилище в стоявшем неподалеку от монастыря Святейшего сердца мужском монастыре аббатства Святой Женевьевы. Его покойный отец герцог Луи, прозванный Набожным или ещё Женевьевцем, на склоне жизни там обрел покой, полностью уйдя в религию. Поскольку занятие это оставляло достаточно свободного времени, он начал строить Медальерный кабинет, и сын продолжил его дело. Экипаж, о котором монсеньор говорил настоятельнице, был в действительности маленьким фиакром, влекомым двумя поджарыми лошадками, которые паслись на монастырском дворе. Все это было очень анонимно и позволяло герцогу неузнанным перемещаться по городу. Жилище его помещалось на этаже монастыря, куда вела узкая каменная лестница. Распахнув двери, герцог предложил Жанне сесть, а сам отправился за графином с туреньским вином и двумя бокалами, которые тут же наполнил.

— За ваше здоровье! — многозначительно проговорил он.

— За ваше здоровье! — последовало в ответ.

Они выпили.

— У вас тут очень мило!

— Я вам покажу свои медали…

— Несчастная Антуанетта! — вздохнула Жанна.

— Антуанетта?

— Антуанетта де ля Фероди, сменившая меня в роли Эсфири. Была моей лучшей подругой. Я с ней простилась, пока вы были у матери-настоятельницы, Монсеньор. Так плакала, что сердце у меня сжималось. И я тоже!

— Ваши глаза ещё прекраснее, когда вы плачете, — страстно заявил он.

— Монсеньор, — в тон подхватила она, — Монсеньор помогите мне! Пробудите меня от сна! Ведь я сейчас словно вижу ужасный сон, в котором после неудачного побега в момент наивысшего отчаяния была спасена из заточения прекрасным благородным рыцарем!

— Господи! — воскликнул герцог, держа себя так, словно он смущен и притом на самом деле. — Но как я это объясню своему исповеднику? Неужто сознаться, что из-за вас я потерял голову?

— Несчастное существо вы сделали счастливым, а это подвиг христианской любви и Бог вознаградит вас, вот увидите!

— Ну если это говорите вы… Надеюсь, он вас слышит и верит вам…

Он взял её в объятия — едва ли не робко. Чтобы она не говорила, прекрасно отдавал себе отчет, что ей всего пятнадцать. Но оказалось не "всего", а "уже". И Монсеньор был приятно удивлен, когда увидел, что Жанна, приподнявшись на цыпочки, тянется к его губам. По правде говоря, это не был поцелуй пятнадцатилетней девочки! Она уже совсем девушка! И многообещающая!

— Это в знак благодарности моему прекрасному рыцарю, — сказала она с греховодной улыбкой и вдруг, волнуясь, спросила:

— Мать-настоятельница сказала мне, что вы отправите меня домой к родственникам! Вы так решили?

— Да.

— И сделаете это?

— Разумеется!

— А я надеялась, что вы солгали, — грустная улыбка скользнула по задрожавшим губам. — Но я-то не хочу возвращаться… Чему вы улыбаетесь?

Герцог опорожнил свой бокал туреньского и утер губы. Потом виновато улыбнулся.

— Нет, я не лгал, — ответил он вполголоса, — и в то же время лгал! Год 1758 от Рождества Христова, мадемуазель Жанна Беко, будет годом моего величайшего прегрешения, и в этом ваша заслуга! — (Тут он секунду помолчал). — Или, скажем прямо, ваша вина.

Задумчиво взглянув на нее, добавил (и Жанна не знала, что он имел ввиду):

— Я спрашиваю себя, как далеко вы пойдете?

***

Жанна родилась в Воколюрсе 17 августа 1743 года. Метрика сообщала, что она дочь Анны Беко, именуемой также Кантиньи, но умалчивала, кто её отец. Анне Беко тогда было тридцать лет, так что теперь ей сорок пять, если мы верно сосчитали. Была она прелестной девушкой, да и сейчас, в 1758 году не утратила своей красоты, хотя немного и потрепанной. Отец её Фабиан, парижский ресторатор, тоже был видным мужчиной — так что Жанне было в кого удаться и то, что монсеньор так воспылал, лишь подтверждает его хороший глаз. Фабиан Беко сумел, помимо всего прочего, очаровать графиню де Кантиньи, и даже жениться на ней и взять её имя. Вот почему мать Жанны именовалась также Кантиньи, что звучит лучше, чем Беко. Анна со своей малышкой, но без официального супруга скоро перебралась из Воколюрса в Париж (в обозе некоего армейского интенданта, тоже большого ценителя женской красоты) и обвенчалась там в соборе Святого Евстафия — но не с поставщиком амуниции, а с неким Николасом Рансоном, что в общем-то довольно удивительно, поскольку богачом был интендант, а вовсе не Рансон — это нас заставляет опасаться, что создан был любовный треугольник. Поздней в него вошел и друг семьи Жан-Батист Гомер де Вобернье, известный как "брат Анже" — запомните это имя! Бывший монах давно уже скинул сутану, но сохранил унылое костлявое лицо и религиозные взгляды. Вот в этом окружении и подрастала Жанна. Нужно признать, что люди эти были к ней добры, раз после обсуждения на большом семейном совете решили уберечь от своего отнюдь не облагораживающего общества, отправив в монастырь Святого Сердца. За что, как мы уже узнали, им Жанна отнюдь не была благодарна, ибо её общительный характер и скрытый темперамент просто не созданы для монастырских стен, при всей её набожности. И потому она сказала монсеньору, что не желает возвращаться к родным. Подозревая, к тому же, что мать не слишком жаждет видеть её рядом. Не столь давно та навещала дочь в монастыре, и увидав вошедшую в приемную Жанну, красавица Анна, урожденная Беко, мадам Рансон так и застыла, разинув рот.

— Что с тобой, мамочка? — невинно вопрошала красавица — дочь, которую мать забыла даже обнять.

— Ох… ничего, — ответила красавица Анна. — Ну… ты сильно изменилась с нашей последней встречи.

— Изменилась? Что, располнела? Похудела?

— Да нет, не то… Из тебя вышла красивая женщина, вот что я хочу сказать!

— Антуанетта де ля Фероди твердит, что я самая красивая девушка на свете, — наивно сообщила Жанна.

Казалось, это вовсе не обрадовало Анну, которая отрезала, что Жанна ещё глупа и в её возрасте думать надо не о красоте, а о воспитании и хороших манерах. И потому Жанна с проснувшейся интуиции маленькой женщины тут же поняла, что действительно хороша собой, что красота её раздражает мать, и та, всегда слывшая такой красивой, теперь, сравнив себя с ней, поняла, что уступает дочери и может быть (как интуиция подсказывает) увидев дочь, вдруг осознала свой возраст.

И в самом деле, прелестная Анна все это вдруг почувствовала, и после встречи с дочерью в монастыре у неё чаще стали появляться периоды дурного настроения, перемежавшиеся приступами отчаянного кокетства, когда она опустошала карманы своего поставщика, заказывая невероятные туалеты, пеньюары, меха, косметику и драгоценности. И каждый раз, припомнив очаровательный облик Жанны, она задумывалась о другом: когда-нибудь Жанна вернется домой — чистая, ослепительная и свежая, как персик. Кто может предсказать, как поведет себя армейский поставщик? Такой бабник! А что, если решит сменить мать на дочь? На свете все возможно! А без поставщика она останется без денег. И ведь не купит ей брильянтовые серьги мсье Рансон, несчастный лавочник! И можно ли вообще доверять мсье Рансону? Приемные отцы на такое способны! Кого ей не приходилось бояться, так это только Вобернье, брата Анже! Для этого была весомая причина, о которой мы вскоре узнаем. Вот только временами она и в Вебернье сомневалась, что хуже всего!

Но справедливости ради добавим, что прелестная Анна, если оставить в стороне её корыстолюбие и зависть, испытывала временами и приливы материнской любви: ей не хотелось бы увидеть как её дочь (сокровище на вес золота) будет осквернена и обесчещена одним из этой троицы!

В итоге она была полна неясных опасений. И слишком много ела. И убивала время тем, что провоцировала поставщика, или Рансона, или — да-да! — брата Анже (который пару раз в неделю ходил к ним ужинать), разумеется, чтобы заранее проверить, кого им с дочерью бояться больше — и с ужасом порою убеждалась, что всех троих! Оставалось утешаться, что она будет начеку и что у Жанны хватит ума, чтобы не попасться, и главное — тем, что опасность прямо завтра не грозит.

Вот это и твердила она себе в тот день, когда пришел посланец из монастыря Святого Сердца. Посланье было вручено прелестной Анне, когда она подкрашивалась перед зеркалом — третий раз на дню.

Мужчины были в гостиной. Брат Анже читал, но его длинный нос уже вынюхивал, что будет на ужин. Рансон с поставщиком играли в трик-трак. Вырванные из расслабленной неги, все трое вдруг вскочили, услышав грохот разбитой фарфоровой вазы, крики и топот ног, стремительно спускавшихся по лестнице. Тут двери распахнулись и влетела Анна, в слезах и в ярости, размахивая при этом полученным посланием, словно пытаясь вытрясти из него пренеприятное известие.

— Исключена! Изгнана!

Мужчинам, обступившим её, едва переводя дух прочитала послание матери-настоятельницы.

"Мадам, к моему великому сожалению я вынуждена удалить из нашей святой обители Вашу высокородную дочь, которая вела себя не так, как принято в наших святых стенах. Наш вельможный покровитель монсеньор герцог Орлеанский был свидетелем её выходки и знайте, что я поступила с его согласия, когда изгнала Вашу дочь.

Примите, мадам, мое глубокое сочувствие…"

— Вот оно! — и взбешенная Анна заехала письмом в физиономию поставщика. — Вот вам! Исключена! Изгнана! Скажите мне, всего святого ради, что же она могла такого натворить?

Мужчины попытались её успокоить.

— Может быть, ничего страшного, — начал Рансон. — В монастырях такие строгости!

— Строгости? Мало ей было строгостей! Прошу вас всех, мсье, когда появится здесь Жанна, быть к ней построже! И вас тоже! — добавила она по адресу брата Анже.

Но больше всех досталось поставщику, который, пытаясь всех успокоить, произнес фразу, воспринятую Анной так, как он и думать не мог.

— Посмотрим, посмотрим, — примирительно протянул он. — Не нужно так расстраиваться, пока не знаем, за что её исключили! Такое малое дитя могло быть, скажем, просто слишком дерзко… а может быть и более чем дерзко. Мсье Рансон прав — в монастырях строгости!

— Милое дитя! — взорвалась Анна, передразнив поставщика. — Ах, милое дитя! Какие нежности к неблагодарной девчонке!

И тут-то поставщик и произнес злополучную фразу.

— Ха! Но ведь рано или поздно она все равно должна была оттуда уйти, моя милая! И разве не пора ей познавать мир? А в нашем доме от её присутствия прибавится очарования молодости…

За что он получил пощечину, осталось для него загадкой навсегда.

— И более того, — напомнила Анна, — рассержен герцог Орлеанский!

Она ушла, громко хлопнув дверью. Вернулась в будуар, чтобы снова подкраситься, хотя и заявила, что ужинать не будет.

Мужчины же сошлись на том, что Анна принимает происшедшее слишком близко к сердцу, что это служит доказательством похвальной заботы о дочери, но, как заметил поставщик, может испортить цвет лица.

***

Итак, уже с полчаса Анна оставалась у себя, вновь перечитывая только что написанное письмо, когда вошедшая служанка осторожно — ибо слышала весь предыдущей "концерт" — сказала, что мадемуазель здесь.

— Здесь?

— Внизу, мадам.

— Хорошо, я спущусь, — ответила Анна удивительно мирным тоном.

Она уже успела успокоиться. Письмо её предназначалось Клер Лафонтен, её приятельнице, хозяйке небольшого пансиона для благородных девиц в Сен-Жермен-ен-Лент. И как она не вспомнила раньше? Отправив туда Жанну, на пару лет она обретет покой! Лишь бы у Клер было место!

Снова напудрившись, чтобы цвет лица не уступал Жанне, она выглянула в окно. Перед домом стоял небольшой серый экипаж на двух седоков. Мужчина в сером доставил багаж Жанны.

Спустившись вниз, Анна благосклонно кивнула седому толстяку, внесшему багаж, и прошла в столовую, откуда доносился довольно бодрый шум разговора. Мужчины, едва утершие уста и говорившие, ещё прожевывая последний кусок, сгрудились вокруг Жанны, по очереди обнимая её и тарахтя наперебой — все трое как родные отцы, подумала Анна, которая, отведя душу в письме, теперь все свои страхи переживала уже не так болезненно.

— Ну и что, — выкрикнула она уже с порога, сразу охладив пыл мужчин. Ну что, мадемуазель, вы кажется неплохо порезвились? Неблагодарная! Мы стольким жертвуем для вас, чтоб дать потом приличное положение в обществе, и что взамен?

Анна была намерена (и положение матери обязывало) испепелить дочь взглядом, а заодно и вздуть как следует, только увидев её, не сделала ни того, ни другого, и даже несколько расчувствовалась. Мадемуазель Беко в своем черном монашеском одеянии со смешным черным чепцом и в черных нитяных перчатках — и Анну это приятно поразило — была не более ослепительна, чем серая мышка. К тому же держала та себя с примерной скромностью, а опущенные ресницы скрывали виноватый взгляд!

— Исключена! — излишне патетично продолжила Анна. — Какой позор и для нас, и для вас, мадемуазель, и если есть в вас капля уважения к своей семье…

— Маменька, — вполголоса сказала Жанна, — кое-кто хотел бы с вами поговорить…

— Поговорить? Со мной?

— С вами.

— Но кто же?

Взгляд Анны пробежал по аскетическому профилю брата Анже, грубому красному лицу Рансона и одутловатой физиономии поставщика.

— Один из вас, месье, хотел мне что-то сказать? Я что, слишком строга?

— Да не они, а вот он, — тихонько шепнула Жанна, указывая на двери. А в них в учтивой позе, со шляпой в руке терпеливо стоял мужчина, доставивший багаж из монастыря Святого Сердца. Все повернулись к нему.

— Он? — удивленно спросила Анна. — У вас есть для меня что-нибудь от матери-настоятельницы?

— Нет, мадам, мне самому нужно сказать вам пару слов.

— Вам? Говорите же!

— Я бы хотел поговорить только с вами, мадам. И был бы очень обязан…

Анна взглянула на Жанну, потом на всех своих мужчин, словно желая взять их в свидетели, настолько странно обращаться к ней с такой просьбой, — но мужчины и так были поражены, а Жанна держалась весьма загадочно…

— Следуйте за мной, — приказала Анна и зашагала вперед, сопровождаемая шорохом бесчисленных юбок. Последовав за ней в салон, мужчина в сером сообщил:

— Я герцог Орлеанский, мадам!

По счастью Анна успела сесть в кресло до того, как от подобного известия у неё подломились ноги.

— О? Я не ослышалась?

Стоявший чуть ссутулившись мужчина, усмехаясь, крутил в руках шляпу.

— И вправду герцог Орлеанский? — спросила снова Анна, решив, что говорит с помешанным. Неужто сестры из монастыря Святого сердца берут на услужение подобных типов? — И не позвать ли ей на помощь? По правде говоря, тот человек не выглядел опасным. Пожалуй, лучше согласиться и поддакивать…

— Я слушаю вас, монсеньор герцог Орлеанский, — сказала она, начиная беспокоиться и спрашивая себя, сообразила ли её дочь, что ехала по Парижу в компании сумасшедшего.

— Мадам, — продолжил мужчина, — мать-настоятельница поручила мне сообщить вам о причинах, по которым она исключила вашу дочь.

"— Чем дальше, тем лучше", — в душе сказала себе Анна, а вслух произнесла:

— И что же это за причины?

— Сегодня утром она пыталась бежать. А я как раз был там и побеседовал с ней как протектор монастыря. Она очень способная девушка и изумительно играет Расина. Ни в коем случае не собираясь упрекать настоятельницу, боюсь все же, что у Жанны были основания желать покинуть обитель. Это не место, где она могла бы приобрести образование, хорошие манеры, светское воспитание и познания, достойные её ума и таланта. А посему, мадам, я как протектор этого монастыря и, следовательно, покровитель всех его воспитанниц, судьбой которых должен заниматься, решил, что позабочусь об образовании и воспитании вашей дочери и что позднее обеспечу ей надлежащее положение и благосостояние. Мадам, мне кажется, вы несколько удивлены?..

— Конечно, мсье!

Тон этого мужчины, его изысканная речь, звучавшая в ней спокойная уверенность, добрый, но твердый взгляд, уверенность в своей непогрешимости, в своем "божественном праве", все это заставило растерянную Анну подумать: "- Господи Боже, если это не герцог Орлеанский, то великий актер!"

— Поскольку она несовершеннолетняя, — невозмутимо продолжал тот, — и учитывая занимаемое мной положение, не может быть и речи, чтобы я лишил её родительской опеки, даже с самыми чистыми намерениями. Поэтому пусть Жанна останется у вас, но каждый день за ней будут присылать экипаж, и я смогу заботиться о ней ради её собственного блага!

Тут он сделал паузу.

— И, разумеется, с вашего согласия, мадам!

"— О Боже, Боже! — взмолилась про себя растерянная Анна, — что нужно говорить в подобном случае?"

И отвечала, жеманно хихикнув:

— О Господи, как мило с вашей стороны, монсеньор!

Ибо уже была убеждена, что перед ней монсеньор герцог.

Кружилась голова. "Как хорошо, что я опять накрасилась!" — подумала она. А когда герцог поцеловал ей руку, на миг представила себя в Версале. Но мы не в силах передать смятение в сердце матери, чье сердце билось изо всех сил, когда она словно во сне услышала, что герцогу совсем неудивительно (при этом вновь поцеловал её пальцы) отчего так хороша Жанна, раз у неё такая прелестная матушка. И простим Анне, что тут она подумала: "- Черт, было б мне на тридцать лет меньше, на её месте могла быть я!" Хотя бы потому, что сохранив остатки стыда, она закончила так: "- Какое счастье — быть воспитанницей герцога!"

***

Жанна в ту ночь спала в комнате, которую в доме именовали "королевской опочивальней" — самой большой и богато обставленной. Спал в ней — и как правило не один, — сам поставщик, когда избыток выпитого или какое-то шевеление чувств мешали возвращению его в прекрасный палаццо в квартале Мирас. Решила так Анна, которая уже чувствовала себя не Беко и не Рансон, но Анной де Кантиньи и чуть ли — через дочь — не Анной Орлеанской.

— И учтите, мсье, — заявила она около полуночи, в разгар обмывания удачи морем шампанского, — учтите, мсье, теперь не разевайте рот на то, что принадлежит монсеньору герцогу!

Мужчины переглянулись:

— О чем она?

По правде говоря, ни брат Анже, ни мсье Рансон, ни поставщик, каковы бы они ни были, и не подумали ни на миг, чтоб посягнуть на честь девушки, которую все трое привыкли считать своей дочерью, тем более что у всех троих на это были основания. На свете не без добрых людей!

И Анна вдруг расплакалась, что было вполне понятно после стольких драматических переживаний и с ужасом воскликнула:

— Николас! (Это Рансон). Жан-Батист! (Это брат Анже). — Вирджил! (Это поставщик). — Монсеньор герцог! У нас! А я ему даже не предложила сесть!.

3

Небольшой экипаж с двумя кроткими лошадками, которые скоро научились сами останавливаться перед домом, приезжал каждое утро в восемь часов. Правил им молчаливый кучер, который привозил Жанну обратно в восемь вечера. И каждый раз всем мило пожелав спокойной ночи, она шла прямо к себе, ибо уже поужинала. Семейство вело себя тихо, чтобы её ничем не беспокоить, считая, что у девочки был такой тяжелый день! Ведь судя по регулярности отъездов и приездов, все поняли — Жанна ездит на учебу! Вначале сердце матери сжималось при взгляде на миниатюрную дочурку, готовую к отъезду, задолго до прибытия фиакра. Ведь Жанна ещё так молода! — говорила себе Анна, и случалось, иногда даже спрашивала свою совесть, позволила бы она что-нибудь подобное кому-то кроме герцога (за исключением, естественно, короля!). А вечером, когда Жанна возвращалась, сгорала от желания засыпать её вопросами… но не отваживалась — такую робость нагоняла на неё дочь. Что если та — кто знает — сочтет, что это "государственная тайна"? Живое воображение Анны не раз её саму переносило в Медальерный кабинет. Так Жанна называла место, где проводила дни, и Анна с буйством всей своей фантазии рисовала такие пикантные сцены, что и сама краснела и перестала верить (если когда и верила) что там изучают науки и светские манеры.

Анна бы очень удивилась — как и её мужчины, заговорщицки подмигивавшие друг другу и позволявшие двусмысленные намеки (но не слишком вульгарные, не забывайте, Жанна — их дочь!) — так вот, Анна бы изрядно удивилась, узнай она, что до сих пор там не произошло ничего "серьезного", — хотя прошло не меньше месяца с начала поездок. Да Жанна и сама была удивлена, поскольку с опасениями ждала наихудшего, а вместо этого теперь начинала чувствовать себя обманутой или обиженной — и доказательством этого была сцена, которую она устроила монсеньору в день их тридцать второго или тридцать третьего свидания в Медальерном кабинете.

Было это в середине июня. Стояла ужасная жара. Жанна нервничала. От горячей руки герцога, лежащей на её плече при занятиях геометрией (ведь герцог и в самом деле учил её геометрии) у не жгло все внутри, и Жанна вдруг сказала:

— Господи, как мне это надоело! — и отбежала к окну, через которое были видны деревья.

— Ну ладно, хватит на сегодня! — согласился герцог. — Не угодно ли немного шерри или белого туреньского?

Жанна, обернувшись, хмуро взглянула герцогу в глаза.

— О! О! — воскликнул он, — вижу, моя дорогая малышка сегодня надула губки!

— Господи! — она деликатно, но уверенно отвела протянутую руку, от поглаживания которой все внутри у неё задрожало. — Боже, я хожу сюда целый месяц, вы рассказываете мне тысячи вещей, что должны возвысить мой дух, поправляете мою речь, учите меня ходить, танцевать, обучаете даже геометрии; водите меня на прогулки в Медонский лес — и я вам за все весьма признательна…

— Но, — перебил он, — я уже слышу это "но"…

— Но я думала…

— Ну говорите же!

— О! — воскликнула она, повышая тон, забывая уроки герцога, что так делать нельзя, — вы прекрасно знаете, что я имею ввиду! Вы когда-то подавали мне гораздо большие надежды, а теперь я день ото дня все больше боюсь, что ошиблась, когда верила, что я вам нравлюсь…

— Девочка моя, — отвечал он, прижимая её к себе, отчего у неё вдруг перехватило дыхание, она покраснела и чуть отстранила лицо, чтобы лучше видеть глаза герцога (но совсем не сопротивлялась его объятиям), потом улыбнулась и глаза её ослепительно сверкнули.

— О да, я вам нравлюсь, — тихо сказала она.

— Видишь… — вздохнул он.

— Я не это хотела сказать, — продолжила она, задыхаясь, так как чувствовала руки герцога на своем теле, а теперь и губы на своих губах.

— О нет, нет, — стонала, сама сбрасывая с себя платье, юбки, чулки и стремительным движением зашвырнув туфли в другой конец комнаты. — Нет, Монсеньор…

— Называй меня Луи, — выдохнул он, и при этом, не размыкая объятий, снимал панталоны.

— Луи! Вы мой, Луи!

— Говори мне "ты"!

— Ты… ты… ты…

В соседнем с Медальерным кабинетом комнате стояло большое розовое ложе с балдахином, с резными фигурами ангелов, с шелковыми простынями — на нем несколько лет назад скончался (разумеется, не на шелковых простынях) Луи Набожный, отец нашего Луи — и вот они рухнули в эту постель, словно два пушечных ядра и добрых два часа своими телами бомбардировали его так, что оно скрипело, трещало и едва не рушилось. Бомбардировка эта время от времени прерывалась обрывками разговоров.

Такими, например:

— Так ты уже не девушка, милочка?

— Дорогой Луи, я ещё маленькой упала с лошади…

Или — после очередного галопа:

— Ты меня хочешь?

— Очень!

— Тебе хорошо?

— Очень!!!

Потом с балдахина упал деревянный ангел и разбился вдребезги, но кто бы тут думал о мебели?

— Я уже думала, что ты меня не хочешь!..

— А это что?

— С виду похоже на скипетр!

— Все потому, что мы — королевской крови!

— Мне перевернуться?

— Уф, прекрасно!

Полуденный колокол застал их в позиции на спине: они лежали навзничь, рядом, неподвижные, как два трупа, и единственным признаком жизни был ливший с них пот. Потом наступила такая дивная пауза: герцог уставился в упор на большой темный портрет в тяжелой золоченой раме, висевший напротив постели — на нем изображен был великолепный холодный мужчина.

— Вот мой отец, — герцог довольно рассмеялся. — Бедный старикан! Как досаждал он мне своей набожностью! Ты видела, как он на нас смотрел? Вот это было здорово! Ведь явно это он с небес сбросил этого ангелочка!

Герцог расхохотался, выскочил из постели, упершись руками в бока заявил, что велит что-нибудь подать перекусить, и вышел в Медальерный кабинет.

Жанна слышала, как он нетерпеливо звонил. Должен прийти лакей, она не знала, откуда, но знала, что когда она сама выйдет в кабинет, лакея там уже не будет. Она никогда его не видела.

И в самом деле, Луи там был один, когда через полчаса на его зов она вернулась в кабинет в костюме Евы. На Луи был халат зеленого шелка, затканный золотыми нитями. На столе розового мрамора увидела курицу в соусе, трех куропаток в подливе, говяжий бульон, блюдо клубники и две бутылки шампанского.

— О-ля-ля! Ну я и проголодалась, голубок мой откормленный!

Оторвав куриную ножку, проглотила её в два счета.

— Полюбуйся! — герцог распахнул свой халат.

— Дорогой, ну нет! Уже? — со смехом выкрикнула она.

Съев куропаток, доели курицу, опорожнили блюдо клубники и выпили одну бутылку шампанского. Потом Луи отвел Жанну в соседнюю комнату, где стояла медная ванна, которую тот же невидимый лакей успел наполнить теплой водой.

— Полагаю, это называется "туб", — заметил Луи. — Мой сын герцог Шартрский обожает английские штучки, и эту прислал мне.

Рассказывая это, он поднял Жанну, осторожно положил её в воду, намылил и ополоснул своими руками, не забыв ни один уголок её тела. Жанна, дрожа от возбуждения под прикосновениями его рук и губ, вновь настояла на аудиенции в постели.

И после часа новых сотрясений деревянных ангелов в наставшей тишине герцог произнес только: Э-э, э-э…

— Что, если нам немного поспать, владыка моего жезла? — умирающим тоном спросила Жанна.

— Да, дорогая, но скажи мне, где ты такому научилась?

Жанна, уже наполовину уснув, едва выдохнула:

— Не знаю, наверное это у меня от рождения…

В седьмом часу, одеваясь в комнате, залитой лучами вечернего солнца, под звуки пения птиц, она спросила герцога, который тоже облачался в роскошные одежды, поскольку в этот вечер собирался в Версаль на большой прием, почему он ждал больше месяца…

— Поверь мне, видеть тебя в "Эсфири", обожать твои формы в костюмах трагедии, и ласкать тебя взглядом — это одно! Похитить тебя — ибо, честно говоря, я же тебя похитил — это уже гораздо серьезнее… Но сделать тебя своей любовницей… ну, скажем так, меня это смущало. Я не отваживался… боялся… как бы это сказать… чтобы мое поведение не привело к насилию… И, как видишь, чем больше я себя сдерживал, тем больше ты мне нравилась, и тем больше тебя жаждал.

Жанна мило улыбнулась:

— Я в этом уже не сомневаюсь, монсеньор! Вы все сомнения смели своей канонадой!

— Привычка воина! — со смехом согласился он, потом, чуть помолчав, заговорил серьезно и неожиданно грустно: — Возможно, в этом было кое-что еще!

Взглянув ей прямо в глаза, и грустно, можно даже сказать меланхолически, вдруг заявил:

— Жанна, сейчас я скажу тебе нечто очень важное: мы, герцоги, принцы и короли отмечены судьбой, наше богатство и власть дают нам многое. Но ведь и мы, герцоги, принцы, короли — такие же люди, и рады, когда нас любят ради нас самих!

— Так ты думал… — страстно воскликнула Жанна. Но герцог прервал её, деликатно приложив палец к губам.

— Я ничего не думал… только что ты умная интеллигентная девушка, с Божьим даром красоты и привлекательности, перед которою не устоял бы и святой. Была ли ты тогда откровенна в монастыре, когда дала мне понять свое желание? Я никогда в тебе не сомневался, и сомневался, в то же время, все потому что я не молод и к тому же герцог!

— И что теперь?

— Все эти дни я наблюдал и слушал, следил, что ты делаешь, но видел, что твоя нежность и твое влечение ко мне не были ложью. Твой взгляд, твоя улыбка, то, как ты мне доверялась — все это утвердило мое доверие к тебе и убедило в том, какие чувства ты ко мне испытываешь.

— Сегодня ты увидел это во всей красе, мой дорогой, — произнесла она с бесконечным обожанием и своей неповторимой улыбкой.

Герцог кивнул и снова заключил её в объятия.

— В конце концов, ты от меня никогда ничего не хотела, — добродушно улыбнулся он.

— Хотеть? Но что? — Жанна казалась удивленной.

— Ах, как ты прекрасно сказала! — воскликнул он, радостно смеясь.

— Мне нечего хотеть от тебя, Луи.

— За эти слова вы получите все, что угодно, моя возлюбленная! — сказал Герцог.

***

И так прошли несколько волшебных месяцев, пронизанных солнцем любви и наслаждений. Как свидетельство о них прочтем письмо, которое Жанна написала Антуанетте де ля Феродье. Как помните, та была её ближайшей приятельницей в монастыре Святого Сердца, которой досталась после Жанны роль Эсфири. Антуанетта де ля Феродье покинула монастырь в июле того же года, поэтому теперь ей можно было посылать письма, которые в глазах настоятельницы представились бы делом греховным и были бы наказаны немедленным изгнанием.

В своем письме Жанна не упоминала о монсеньоре, хоть и испытывала мучительное желание, — но врожденная мудрость, осторожность и деликатность в том, что касается сложившихся прекрасных отношений, заставили Жанну избегать даже малейших намеков.

В её возрасте в конце концов естественно, что нужно было выговориться, хотя к своей великой жалости и не могла сказать всего. Ведь кроме Антуанетты, Жанне некому было доверить то, что её переполняло — и мать, и все её мужчины, конечно, не годились для этого. Нет, Жанна против них ничего не имела — точнее, для неё они оставались фигурами из детства, малышкой она скакала на их коленях, порой терзала их, или от них ей доставалось… — и все.

"Моя милая Антуанетта!

Я узнала от Терезы Брухес, что ты покинула наших святых сестер. Желаю удачи! Наконец ты сможешь дышать свежим воздухом в Мезон-Лафите, воздухом без ладана и вони старых ряс! Помнишь тот день, когда у нас чуть животы не лопнули от смеха, когда мы разглядели одну из трех десятков нижних юбок сестры Эленсины, которая была черна от грязи? Да, натерпелись мы в монастыре, но ведь и насмеялись тоже! Надеюсь, ты была хороша в "Эсфири" и зрители даже плакали. Я очень рада и горда за тебя, хотя и сожалею, что из-за сложившихся обстоятельств не играю её сама. Ужасно интересно, что говорили, когда я исчезла. Вот тоже выдумали! Не было у меня никакого поклонника, но провидение желало, чтоб я встретила такого, который спас меня от возвращения на попечение семьи — ты знаешь, я совсем не горела желанием… И этот рыцарь наполнил мою жизнь восторгом, он изучает со мной карту страны наслаждений, и мне всегда бывает мало, и с каждым днем я в этой области все образованней — поскольку ты со мною вместе тайком читала "Клелию" мадемуазель де Скудери, надеюсь, понимаешь…

Ах, моя милая, вся жизнь моя — лишь радости и игры, поездки в экипаже, отборная еда, вечера в театре, куда хожу я в маске со своим рыцарем, который тоже надевает маску, поскольку неприлично и совершенно невозможно по политическим причинам, чтобы его узнали, чтобы я и он были разоблачены и выставлены — особенно он — на всеобщее обозрение и, может быть, злословие версальского двора! Но мне об этом нельзя даже заикаться. Пишу тебе я это для того, чтобы спросить, горюешь ли ты ещё о шевалье де Шозенвилле? Я много думала о вас. Ему ведь только двадцать! Я берусь утверждать, моя милая, что он слишком молод, чтобы помогать молодой девушке в изучении страны наслаждений, о которой я уже писала. Возможно, тебе это письмо покажется слишком таинственным, потому что и я стала таинственной особой. Помнишь сестру Фелицию, которая в часы молитвы говорила нам: "Не желайте от Господа ничего! Бог сам дает!" Ну так вот, я не просила ни о чем, но, кажется, получу все, хотя и не от Господа."

В то время когда писалось это письмо — в середине лета — был у неё и ещё повод чувствовать себя счастливой. Ныне она штудировала не только карту наслаждений — её она знала уже наизусть — но начала знакомиться и с картой светской жизни. Теперь вторую половину дня она проводила на рю Сент-Оноре в прекрасном палаццо мадам де Делай, богатой вдовы одного генерального откупщика налогов, у которой в салоне собирался кружок духовного содержания. Герцог, который её немного знал, — прежде всего благодаря её превосходной светской репутации, — сумел в ходе короткой встречи в Версале убедить, что будет ей обязан, если она "придаст светский блеск" одной мадемуазель, которой он хотел оказать благодеяние.

— Благодеяние по долгу чести! — добавил он, уточнив, что речь идет о сироте, отец которой служил под его командованием и пал год назад в битве под Винкельсеном. При этом герцогу пришла в голову пикантная идея: он заявил, что мадемуазель носит фамилию Ланж — поскольку уж давно звал Жанну "л'анже" — ангел, — а сам породил дьявола в её теле! Монсеньор умел шутить.

Мадам де Делай, разумеется, не верила ни слову из того, что говорил герцог. Но будучи строга в вопросах морали, должна была смириться с желанием герцога, хотя и сожалея, что ради бредней старого повесы должна отесывать какую-то девицу, которая может внести смятение в её салон, такой изысканный и избранный.

Увидев мадемуазель Ланж, она в тот же миг поняла, как ошибалась.

"— Мой Бог, — подумала она, впервые приветствуя застенчивую девушку, Мой Бог, как ей подходит это ангельское имя! Она и в самом деле ангел такая нежная, скромная, с такими чудными манерами, и вообще такая божественно прелестная."

А каким сдержанным тоном наш ангелок говорил! Из нескольких деликатных вопросов, которые мадам де Делай задала мадемуазель Ланж, она молниеносно сделала вывод, что этот скромный, чудный и застенчивый ангелок вообще не знает ничего о настоящей жизни! И так Жанна сделалась ангелом мадам де Делай, а герцог Орлеанский вырос в её глазах на двадцать пунктов и мог в дальнейшем причислять её к тем, кто говорил о нем хорошее.

В салоне мадам де Делай Жанна встречала бонтонных дам, знавших литературу, беседовавших о Лагарпе, Мармонтеле и прочих бессмертных тех времен. И Жанна научилась их хвалить, и дурно думать о Дидро и Жан-Жаке Руссо. Научилась плавно переходить из комнаты в комнату, смеяться, почти не открывая рта, и овладела прочими подобными премудростями приличного общества. Ей это не мешало — напротив! Она была, как мы уже сказали, счастлива. Счастлива тем, что могла понемногу посвящаться в тайны высшего света, для которого, как оказалось, была просто создана. Также как была создана для наслаждений, но это знала уже давно, открыв ещё в монастыре Святого сердца, в ту ночь, когда в лечебнице делила койку с мадемуазель де ля Феродье. Также как создана была для величайшей роскоши, избытка денег, которые в её глазах были частью очарования Луи. От матери, однако, уходила каждый день в черном капоте и также возвращалась. На вечерних визитах в салоне мадам Делай носила неброские туалеты, как дама из провинции, зато в Медальерном кабинете стоял специально для неё привезенный шкаф, а в нем пятьдесят туалетов, один ослепительнее и дороже другого. А рядом — большая, обитая серебром эбеновая шкатулка с драгоценностями — ожерелья, перстни, подвески, диадемы, которыми она покрывала свое нагое тело, и становилась похожа на ангела, сверкавшего золотом и самоцветами, что действовало на герцога, как красная тряпка на быка.

Вот так увешанная драгоценностями, разгуливала она однажды вечером в конце лета по комнате и вся сверкала в пламени свечей, которые отражались в изумрудах, пока Луи, нагой как змей, лежал, вытянувшись на постели, и молча с восхищением разглядывал её, — так вот, вдруг Жанна остановилась, уставившись на ноги любовника. Потом, приблизившись, склонилась к нему.

— Что это у тебя, дорогой? — спросила она, коснувшись ступни его левой ноги. — Это что, рисунок?

— Татуировка! — ответил он. — Она развернута, смотреть надо в зеркале!

И любопытная Жанна, подзуживаемая таинственной миной Луи, схватила в туалете маленькое зеркальце, приставив его так, чтобы отразилась в нем стопа Луи.

— Треугольник, — сказала она, — а это что? Ага, слово "Эгалите" "Равенство". Что это значит?

— О, — небрежно бросил он, — это масонский знак, эмблема.

— Для чего?

— Для того.

— Но если ты дал сделать такую татуировку, это что-то значит? Это какой-то знак?

Он засмеялся, заявив:

— Все слишком сложно, чтобы объяснить тебе. К тому же — это тайна братьев нашей ложи!

— Вот что!

И тут она заметила, что Луи посмеивается и хочет что-то ей сказать. Скользнув к нему на постель, она с серьезным видом уставилась на одну часть его герцогского тела.

— Вот если бы ты здесь велел татуировать ту эмблему, могло бы поместиться гораздо больше слов!

Прижалась поплотней к нему.

— Ну, дорогой, скажи мне, что это значит!

— Нет, — отрезал он. — Но я тебе доверю другую тайну. Ее — могу, она моя личная. Знаешь, кто носит такие татуировки?

— Нет, но теперь узнаю, мой дорогой!

— Дети моей крови!

— Твои дети? Герцог Шартрский и герцогиня де Бурбон?

— Я же сказал: дети моей крови! Ангел мой, теперь я открою тебе. У тех двоих вместо такой татуировки всего лишь несколько штрихов на правом плече, но те не несут ни какого смысла. Это всего лишь след от прививок!

— Ты хочешь сказать, что они вообще не твои родные дети?

— Моя жена изрядно порезвилась, — меланхолически вздохнул герцог.

— О!

— Татуировки я сделал только тем, о которых я уверен, что они мои!

— Вот это да! — Жанна залилась смехом. — И много их?

— Тс! — остановил он. — Тс! Уверен, ты ещё и спросишь, как их зовут!

— Конечно!

— Ты хочешь невозможного, мой ангел! Это скомпрометировало бы тех, с кем у меня был роман! И как бы сказал мой сын, герцог Шартрский: "Я джентльмен! Это стало тайной!"

— Скажи уж лучше, встало тайной! — выкрикнула Жанна, залившись безумным хохотом. Теперь она уже знала, что было главным в этом разговоре, который тут же оборвался, — и жаль, ведь мы могли узнать что-нибудь исторически важное.

А парой минут позднее все тот же ангел с балдахина, уже заботливо восстановленный, опять разбился об пол…

4

Через три дня, посреди ночи, Анна Рансон была разбужена странным шумом. Приняв его сперва за шум ветра, придя в себя и навострив уши она сообразила, что шум доносится из комнаты Жанны. Тогда толкнула мужа.

— Рансон!

— Ну… — промычал он.

— Ты слышишь?

— Что?

— Эти звуки… в комнате Жанны… Какие-то стоны. Ну вот!

Через минуту, запалив от кресала свечку, уже стучала в дверь. Теперь ей было ясно: Жанна стонала, икала и жаловалась.

— Жанна! Что с тобой?

— Иди к ней! — велел следовавший за ней Рансон.

Анна открыла дверь. В комнате Жанны тоже горела свеча, чье пламя вздрагивало при каждом порыве ветра. Согнувшись над умывальником, Жанна прижимала руку ко лбу, другой придерживала свои роскошные волосы. Ее рвало. К матери повернулось лицо, орошенное потом, с глазами, полными слез.

— Жанна, девочка моя!

— Мне стало плохо ещё в экипаже, на обратном пути, — прохрипела Жанна. — О, я больна!

— Ты не отравилась? Не перепила вина?

Жанна кивнула, соглашаясь — и её тут же вырвало, потом смогла договорить, что потом танцевала с монсеньором. В действительности — то они играли: носились по всем комнатам, борясь, пытаясь уложить друг друга то на, то под себя, переворачивая при этом мебель.

— Сходи вниз за водой, — бросила Анна мужу. И, оставшись наедине с Жанной, спросила прямо:

— Ты, часом, не беременна?

— Но, мамочка… ты плохо думаешь о монсеньоре!..

Ей ещё хватило сил коротко хохотнуть, но Анне было не до шуток и она произнесла банальную речь о том, что это, конечно, невозможно, немыслимо и совершенно исключено, но в то же время вполне возможно, вероятно и явно вытекает из ситуации. Но эта нервная и сбивчивая речь была прервана сообщением Жанны, что неделю назад у неё были месячные.

— Ах так! — протянула Анна, которую это успокоило и вместе с тем разочаровало. Рансон, вернувшийся с водой и стаканом, был удивлен её рассеянным взглядом.

— Ну что, — спросил он, — ей уже лучше?

— Во всяком случае, она не так больна, как кажется, — заявила Анна, сердито сунув дочери стакан воды.

— Я завтра буду в порядке, чтобы идти к мадам де Делай, — простонала Жанна, ложась. — Должен прийти мсье Мармонтель и я буду читать одно из его стихотворений!

— И я уверена, произведешь большое впечатление, — согласилась мать. Она не знала, как окажется права, когда на следующий день в четыре часа посреди изысканного салона мадам де Делай Жанна, облаченная в чисто белое платье, выглядящее столь же девственно, как одеяние Эсфири, и окруженная кружком любителей поэзии, среди которых был сам мсье Мармонтель и три академика, чьи имена история нам не сохранила, испытала сильнейший приступ тошноты, испачкала при этом паркет и упала в обморок.

***

В шесть часов уже стемнело, когда небольшой экипаж, в котором Жанна как обычно ездила к мадам Делай, вернулся в монастырь Женевьевцев. Монсеньор, разбиравший свои медали, заранее трепеща от наслаждения, подошел к окну. Кучер, соскочив с козел, как раз открывал дверь экипажа. И герцог с удивлением обнаружил, что из него вылезает кто-то незнакомый, хотя, судя по формам, и женщина! За ней уже появилась и Жанна. Что происходит? Кто эта женщина и почему она поддерживает Жанну?

Стремительно промчавшись кабинетом, герцог распахнул дверь. На лестнице уже были слышны шаги. Возглавлявший шествие кучер светил фонарем бледной и осунувшейся Жанне, обеими руками державшейся за живот, и ту подталкивала наверх мадам де Делай!

— Бог мой! — вскричал монсеньор, кидаясь к ним. — Что случилось? Несчастье? Обморок? Ах, девочка моя! — Он взял её на руки и отнес в кабинет, где усадил в кресло. — Дитя мое, как ты бледна! Что же произошло, мадам? — Спросил он, обернувшись к чопорно державшейся вдове.

— Я полагаю, ей лучше лечь в постель, монсеньор, — ответила мадам де Делай. — Здесь есть, где лечь? Ей стало плохо.

— О! О-ля-ля! — стонала Жанна. — Ох, я хочу к маме!

— Пошлем за ней, — заявил герцог, — а пока уложим тебя здесь!

Снова взяв её на руки, пнул ногой двери спальни и положил стонущую девушку на постель. При этом надменно пояснил мадам де Делай:

— Это моя постель, мадам, но раз здесь вы, в этом нет ничего неприличного!

— Постель как постель, монсеньор герцог, — заметила дама с ещё более кислой миной, чем та, с которой вошла. Оставшись на пороге, но глазами так и обшарила всю комнату, которая, по счастью, оказалась в порядке — и никакого шампанского на виду!

— Скажите, что случилось? — спросил герцог, прикрыв дверь спальни, где Жанна продолжала призывать мать.

— Монсеньор, её вырвало, потом покачнулась и упала в обморок! Я не могла позволить ей возвращаться одной. Вы, конечно, простите мне, что я привезла её сюда!

— Я глубоко признателен вам, мадам, и благодарю от имени её родных…

— Так они живы?

— Ну что вы, мадам! Я имел ввиду её бабушку, это её она зовет мамочкой.

— Тогда придется сообщить бабушке, что её ангелочек в положении, монсеньор!

— Что вы говорите!

— Да, монсеньор, я сказала именно то, что хотела сказать.

— Всемогущий Боже! — герцог приложил руку ко лбу. Он словно вдруг отупел, побагровел и очень хорошо понимал, с каким выражением смотрит на него сейчас мадам.

— Не сомневаюсь, вы этого не знали, — заявила эта хмурая особа. — Она сама не знала!

— Нет, вы должны мне объяснить! — воскликнул герцог, совершенно сбитый с толку.

— Когда она пришла в себя, я сообщила ей свое мнение, так вот она заявила, что у неё никогда не прекращались… ну, меня понимаете!

— Но это правда! — воскликнул герцог с невероятным безрассудством, которое только показывало, насколько он потрясен. И торопливо поправился:

— Я только хотел сказать, что хорошо все понимаю. Но как же, черт возьми, этот ангелочек может быть беременной?

— Бывает, монсеньор! Хоть редко, но бывает! Естественные процессы продолжаются как ни в чем не бывало, но можете не сомневаться: ваш ангелочек просто беременна! Нам это подтвердил врач, бывший сегодня среди моих гостей. Он осмотрел её и вынес то самое неопровержимое заключение, которое я вам уже сообщила!

— Хороший врач?

— Лучший в Париже!

И мадам де Делай назвала имя одного из тех трех академиков, о которых история умалчивает, но которое она, естественно, знала. Он же несколько лет назад лечил и Монсеньора от неожиданного пинка венериной ножки!

— Мое почтение, монсеньор! — мадам де Делай направилась к дверям тяжелым шагом, похожим, как заметил Монсеньор, на поступь гвардейца.

— Мое почтение, мадам! — ответил он, едва ли не бегом догнав её, чтобы проводить. На лестнице ждал кучер с фонарем.

— Отвези мадам баронессу домой! — приказал герцог.

— Баронессу? — мадам де Делай сверкнула на него взглядом снизу вверх, поскольку уже спустилась на несколько ступенек. — Но я не баронесса!

— Но когда-то это с вами должно же было случиться! — с очаровательной улыбкой заявил монсеньор и извиняющимся тоном добавил:

— Простите мне, мадам, что привел под ваш кров овечку, которая совсем не была белой!

— Ах, мсье, — ответила дама, которая в растерянности могла сказать что угодно, и сказала вот что:

— Дева Мария несмотря ни на что так и осталась Девой!

Баронесса! Теперь мадам де Делай не знала, то ли навсегда перестать уважать этого старого развратника, то ли испытать к нему вечную признательность.

***

— Ах, если бы ты хоть не назвала здешний адрес этой инквизиторше! выговаривал герцог Жанне, которая сидя в постели, приходила в себя с бутылкой шампанского в руке. — Хорошо же я теперь выгляжу!

— А что если бы я назвала свой? — возразила Жанна. — Чтобы она отвезла домой мадемуазель Ланж и обнаружила там семейство Рансонов, увидев живьем всех мертвецов, которыми вы меня наградили?

"— Боюсь, и в самом деле, — подумал про себя герцог, придется, дабы сохранить репутацию, просить короля сделать её баронессой!"

Потом повисла долгая пауза. Жанна задумчиво допила свою бутылку шампанского. Герцог, не менее задумчиво, свою. Потом взглянули друг на друга.

— Уже три месяца, — сказала Жанна, и выглядела так, как чувствовала себя в эти минуты: спокойно, юно, мирно, удивленно вслушиваясь, как в ней пульсирует чужая жизнь. И монсеньор испытывал нечто подобное, раз на лице его появилась задорная и нежная улыбка.

— Еще один, которого придется татуировать! — воскликнул он.

***

Последующие месяцы Жанна неизбежно чувствовала себя весьма неспокойно. Если после известия о беременности месячные все же исчезли, вид её тела долго не менялся. И в ноябре, на пятом месяце, выглядела почти также, как и раньше, хотя и с помощью платьев с кринолином. Герцог, хотя и помнивший одну из своих племянниц, которая была беременна не меньше шести месяцев, пока это стало заметно, порою все же в шутку спрашивал, будет ли кого татуировать. Жанна боялась, что ребенок будет крохотным, и мать наконец сводила её к знаменитой акушерке, обитавшей неподалеку от Бастилии. Старуха осмотрела Жанну, подтвердила срок беременности и сказала, что бояться нечего — с такими случаями она уже встречалась. И даже рассказала об одной девице в их квартале, которая родила совсем одна в своей комнате, причем родители так ничего и не заметили!

— Ну, что, ты успокоилась? — спросила Анна дочь, когда они возвращались все в том же сером экипаже. — Знаешь, когда я носила тебя, все было очень похоже. И, насколько я помню, примерно так же — и с моей матерью. Это семейная традиция, — продолжала она со смехом. — Только ты, доченька, случай вообще исключительный, раз месячные продолжались до третьего месяца!

— Я все же боюсь выкидыша, — сказала Жанна, глядя в окно экипажа на проплывавшие улицы Парижа.

— Вот еще! — мать потрепала её по руке. Потом вдруг заволновалась.

— С чего бы вдруг? Ты же не занимаешься больше глупостями? Я хочу сказать… Ладно! Лучше бы поостеречься… Гм… Несколько месяцев, это не так страшно! И не пей шампанского! Пузырьки вредят маленькому, я это часто слышала!

Потом настала пауза, во время которой Анна Рансон пыталась избавиться от мыслей о пугавшей её возможности выкидыша. Потерять ребенка — уже какая боль! А потерять внебрачного ребенка герцога Орлеанского! С того дня, как она узнала, что Жанна в положении — узнала в тот же день, когда и Жанна с герцогом, причем от самого герцога, который в полночь лично отвез Жанну домой, чтобы на семейном совете заставить всех торжественно поклясться перед Господом, что сохранят тайну рождения — так вот, с того же дня Анна предавалась безумным мечтам, отказываясь верить, что все мечты могли бы рухнуть ввиду какого-то зловредного казуса природы.

Она уже видела Жанну, вознагражденную дворянским титулом, замком, множеством слуг, то, как она участвует в роскошных торжествах в Версале и даже открывает бал в паре с самим Людовиком XV. Казалось, меньшего от герцога и ожидать было нельзя, чтоб доказать свою любовь и благосклонность, к такой прелестной девушке, которая даровала ему свою честь и вот-вот сделает его отцом, что очень лестно, если учесть его возраст! В какой же роли она видела саму себя? Видела покрытой драгоценностями, какие бы не мог позволить даже поставщик. Видела в роли управляющей замком своей дочери, которая конечно не справится с таким большим хозяйством! Возможно, и она сама, Анна Рансон, будет возведена в дворянское достоинство. Анна осторожно выспросила одного специалиста по генеалогии — но столкнулась с жестоким разочарованием — оказалось, что у неё никогда не будет ни малейших шансов получить ну хоть какой-то титул!

— Матушка! — прервала её дочь ту оживленную беседу, которую в душе вела её мать с королем Франции.

— Что, моя девочка?

— А если будет выкидыш, Луи меня не разлюбит?

— Ну хватит! Думай о чем-нибудь другом! А то накликаешь беду!

Анна торопливо перекрестилась, а вернувшись домой отправилась к себе, чтоб пасть на колени и в тишине молиться святой Элефтерии, про которую одна соседка, супруга нотариуса Капелина, говорила, что очень помогает с благополучным разрешением беременности. Услышав, что Жанна отбывает в Медальерный кабинет, опрометью слетела вниз, распахнув дверь на улицу, откуда ворвалась волна холодного воздуха.

— Ты только не простынь! Это главное!

— В том, что на мне? — иронически усмехнулась Жанна, покрутившись в изумительной собольей шубе, — последнем даре Луи.

— Но ты, как полагаю, не всегда так ходишь? Там хорошо натоплено?

— Отлично!

— На! — вполголоса сказала Анна, протягивая маленький кожаный мешочек.

— Что это?

— Порошок из рога носорога — это такой африканский зверь. Ничто с ним не сравнится по части удержания верности!

— Но Луи никогда прежде ни в кого не был так влюблен!

— Тем лучше! Только снадобье не помешает, поверь мне.

— До вечера, матушка!

Когда Жанна вошла в Медальерный кабинет, предвкушая удовольствие рассказать Луи о визите к акушерке, герцога там не оказалось. А у окна сидел какой-то человек в коротком плаще и созерцал падающий снег. Жанна его не знала. Когда вошла, мужчина встал. Как это может быть, что некоторые лица и глаза вас сразу холодом пронзают?

И Жанну в тот же миг охватили ужасные предчувствия.

— Граф де Фонфруа, мадам, — представился мужчина. — Примите мое почтение.

Жанна с нескрываемым опасением взглянула на его бледное, скорее нездоровое лицо, на живот, слишком большой для тоненьких паучьих ножек, и наконец смогла пробормотать:

— Что с герцогом? Где монсеньор?

— Ничего страшного, мадам, могу заверить! Вот здесь его письмо.

При этих словах величественным жестом подал большой белый конверт с печатью герцога.

— Он оставляет меня, — решила Жанна. — Всему конец! И не решился мне сказать!

У неё задрожали ноги. Вскрыла конверт, но буквы прыгали перед глазами. Овладев наконец собой, повернулась спиной к графу де Фонфруа и к своему великому облегчению прочитала вот что:

"Ангел, ангелок, ангелочек души моей! Твой Лулу заболел! Но пусть никто, моя милая девочка, не вздумает меня хоронить. Сегодня ночью на меня напала сильная слабость, которую болваны врачи приписали тому, что я слишком много танцевал на балу у мадам де Сибран, моя красавица, и ещё слишком много последнее время танцевал не той ногой! И мне предписали отдых. Я проведу его в своем поместье в Баньоле. Чувствую, отдых мне нужен. Мне очень жаль, что буду разлучен с тобой, но ещё хуже, если умру в твоих объятиях, потому, что не дал несколько дней отдохнуть своему "скипетру", как ты говоришь. Посещай нашу милую обитель так часто, как захочешь. Хватит того, что буду несчастен я, и не хочу чтобы наше ложе тоже было несчастно, лишившись твоего присутствия. Я скоро дам знать о себе. А ты следи за собой как следует ради нас всех! Если твой ребенок полюбит меня так, как уже люблю его я, я буду самым счастливым человеком на свете!"

— Мне ждать ответа, мадам? — спросил Фонфруа, когда она дочитала.

У Жанны панический страх сменился сладчайшим ощущением счастья, сердце забилось сильнее от любви к Луи. И даже мсье де Фонфруа стал казаться гораздо симпатичнее.

— Дайте мне время написать ответ, — весело бросила она. Но тут, уже держа перо в руке, передумала. Кто может знать судьбу письма, которое она напишет герцогу? Она, конечно, доверяла Фонфруа, раз его послал Луи — но кто знает, что может случиться?

Вокруг сильных мира сего хватает шпионов, двойных агентов и предателей… Поэтому она вернулась в кабинет.

— Мсье, постарайтесь передать монсеньору, как я волнуюсь за его здоровье. Скажите, я буду молиться, чтобы Господь помог ему!

Потом на всякий случай — хотя и не рассчитывая, что её наивная ложь кого-то может обмануть, добавила:

— Скажите, я буду продолжать классификацию медалей, ради которой, как вы знаете, меня и пригласил монсеньор.

— Знаю, мадам, — без тени улыбки сказал Фонфруа. — Монсеньор узнает о ваших словах через пару часов. Тысяча благодарностей, мадам.

— Примите мою благодарность!

Граф низко поклонившись, удалился. Жанна, глядя ему вслед, едва удержалась от смеха, когда увидела, что этот самоуверенный тяжеловесный тип крутит при ходьбе задом, как девица из театра. Потом внизу зацокали копыта его коня, и все стихло.

И удивительная тишина стояла здесь, где непрерывно раздавался их смех, были слышны их сладострастные вздохи и ликующие вскрики. Сняв соболью шубу, Жанна подошла к огромному камину, в котором горела груда поленьев. В соседней комнате тоже весело потрескивал огонь. Уставшая Жанна прилегла на постель, подумав с беспокойством, действительно ли Луи настолько серьезно заболел, как утверждает? И потому, как у неё сжалось сердце, вдруг поняла, как дорог он ей, и, пав на колени, начала молиться: " — Боже мой, пусть с ним ничего дурного не случится! Я клянусь, что никогда не посягну на его богатство и власть! Сохрани для меня его жизнь и его любовь, клянусь, я навсегда забуду свои планы, которые недостойны любви, которую я к нему питаю!"

Без новостей от Луи страдала она всю неделю. Ни писем, ни гонцов ни домой, ни в кабинет, который Жанна навещала каждый день, хотя и не надолго, все в том же сером экипаже. Потом ей стало страшно. Нет, она не отваживалась поехать в Баньоль, где что-то можно было разузнать из деревенских разговоров. И мать её, не находя места, листала по читальням газеты, печатавшие новости королевского двора — но все напрасно, о герцоге ни слова! Армейский интендант, который по природе своей деятельности имел контакты в министерствах и мог что-то разузнать, был в поездке по северу Франции.

— А что, если тебе навестить мадам де Делай? — воскликнула Анна Рансон, когда они однажды вместе ужинали.

— На это я никогда не отважусь.

— У неё связи при дворе, она знакома с монсеньором.

— Нет, это невозможно. Я умерла бы от стыда!

Но все же, когда следующие четыре дня не принесли ничего нового, Жанна собрала все свое мужество и как-то вечером отправилась к мадам де Делай. Та не забыла, что над ней повис баронский титул — последнее время она думала о нем беспрестанно, и это делало её необычайно нервозной, часто ни с того ни с сего переходящей со смеха на плач. И потому девушку, которую когда-то приветила и от которой во многом зависело её собственное будущее, приняла как ни в чем не бывало, с подчеркнутой любезностью. Нужно сказать, что она почти уже забыла о ней, в основном из-за ущерба, нанесенного репутации её салона из-за диагноза врача-академика. Теперь ей нужно было делать вид, что ничего не знает. И вот мадам де Делай умудрилась подать все так, что ни о чем не ведает, а Жанну знает только как несчастную сиротку, о чьей судьбе заботился монсеньор герцог как истинный христианин. К несчастью, у неё нет для Жанны хороших вестей о её благодетеле (последнее слово она подчеркнула). В Версале говорят, что герцог очень болен… вчера король даже послал в Баньоль своего личного врача…

— Но что с ним, мадам? — простонала Жанна, теребя носовой платочек. Это и вправду так серьезно?

— Милая моя, я ничего об этом не знаю!

— Но он не умрет, скажите мне?

— Нет-нет! — прервала её мадам де Делай. — Не смейте говорить такие вещи, — и она даже погрозила пальцем, так сжалось сердце при мысли, что герцог может умереть — и тогда прощай и титул, и баронские поместья! И именно эта ужасная перспектива заставила её вскочить с возгласом:

— Немедленно еду в Версаль! Вы правы, моя дорогая, это невыносимо, что мы ничего не знаем! Приходите ко мне завтра опять!

И тут же в вихре жестов, беготни и выкриков давала приказания, одевалась, велела кучеру запрягать… и так стремительно исчезла, что Жанна даже не успела поблагодарить за такую заботу.

***

Жанна не знала, сколько часов она расхаживала по улицам, которые совсем опустели ввиду мороза и снега, падавшего беспрестанно уже десять или двенадцать дней. В матерчатом плаще, с капюшоном (ибо она никогда не отважилась бы появиться на людях в своих роскошных мехах, подаренных герцогом) все шла и шла… Сжав зубы, чтобы не кричать от ужаса и отчаяния.

— Луи! — повторяла снова и снова, — Луи, Луи, Луи!

И потом снова: — Луи!

Пробило десять, когда она поняла, что печальная прогулка привела её к монастырю святой Женевьевы. С тем же успехом она могла прийти домой, чтоб выплакаться на материнской груди, но этого не случилось. Быть может потому, что если не могла быть рядом с Луи, хотела оказаться там, где постель с балдахином под разбитыми вдребезги ангелами говорила о том, что столь буйный мужчина просто не мог умереть! Или, может быть, можно иным объяснить, почему в тот вечер Жанна оказалась именно здесь: злая ирония судьбы, воля небес?

Жанна вошла во двор, все ещё не решив, подниматься ли наверх по лестнице в Медальерный кабинет, и даже вздрогнула, увидев, что окна кабинета освещены. Видно было мерцание свечей и даже блики пламени в камине. Ее деревянные подошвы зацокали по каменным ступеням. Колотя в дверь, Жанна закричала:

— Луи, ты здесь?

Но нет ответом была лишь ненавистная тишина, стоявшая тут две недели. Кабинет пуст! И спальня тоже! Из витрин иронически косились на неё слепые глаза медалей. А треск огня в камине был так страшен и странен, ведь он никого не грел! Странной и загадочной казалась и еда на мраморном столе, которую она узрела, обернувшись. Фрукты, куропатка, бульон в серебряной супнице, откуда ещё шел пар, словно его только что подали. Но кто? Луи оставил тут своего таинственного слугу — может быть он? Да, так оно и есть! Страх Жанны как рукой сняло. В графине было бургундское. Она напилась, чтобы успокоиться. Теперь почувствовала, как устала, видела, что она вся в грязи, промокла, но сил осталось только рухнуть на кровать.

Зевая, начала раздеваться. Вино заставило забыть отчаянье и страх. Выпила еще, и затуманив мозг, оно дало новую энергию телу. Пошла умыться; ванна была полна ещё теплой водой, но это Жанну уже не удивляло, она погрузилась в воду, как в благодатные струи реки. Как долго оставалась там? Быть может, и вздремнула. Но, выбравшись из ванны, вздрогнула от холода, поспешно вытерлась и возвратилась в спальню. И тут ей в голову пришла идея, вызванная выпитым вином или её нервным напряжением, или каким-то суеверным чувством, что все, что делает, мог вопреки расстоянию увидеть Луи и материализоваться здесь, в комнате. Жанна навесила на себя все драгоценности, которые подарил ей Луи, — подвески, колье, перстни, серьги, диадемы, — чтоб наконец-то выглядеть такой, какой он любил её разглядывать долго-долго, пока желание не превозмогало восхищения.

Потом, откинув одеяло на постели, легла и прошептала:

— Луи, возьми меня! — словно творя заклинание против смерти.

И Жанна кусала шелковые простыни, царапала ногтями, стонала, извивалась, — так вдруг зажгло её желание. И потом это произошло: кто-то вошел в неё сзади и стал ласкать, а она тонким дискантом стала благодарить Господа!.

5

Через несколько месяцев, хмурым утром в конце февраля 1759 года из довольно ветхого домишки, одиноко стоявшего среди заснеженных полей в стороне от последних халуп Вокулерса, — деревушки в графстве Мюсе, выскочил закутанный до глаз мужчина. Стоял ледяной холод, голые стволы вдоль дороги походили на виселицы. Долетевший из дома долгий, словно предсмертный вопль заставил мужчину остановиться. Но, минуту помедлив, он помчался к деревне, топоча по мерзлой земле. Нигде не было ни души, хоть пробило уже десять часов. Через несколько минут человек уже ломился в дверь халупы, стоявшей возле собора. Прежде чем отворившая толстуха с приветливым лицом собралась беззубым ртом спросить, что угодно, человек отвел широкий шарф, прикрывавший лицо, и женщина протянула:

— Ах, это вы, мсье! Что нового?

— Полагаю, время пришло. Воды отошли, и она ужасно кричит.

— Но на целый месяц раньше… Не пережила она какого потрясения?

— Вот именно, — коротко ответил мужчина. — что мне делать?

— Быстро возвращайтесь, грейте воду и готовьте простыни. Я уже иду!

Жанна выла ещё пуще, когда мужчина возвратился в одинокий дом. Сделал, как велела акушерка, и когда та пришла, притащил большой чан горячей воды. Потом вернулся в комнату, где почти не было мебели и в которой, похоже, давно никто не жил — даже адское пламя, бушевавшее в камине, не могло просушить сырые стены. Все время, пока акушерка трудилась, мужчина курил трубку, сладил за огнем да время от времени шел взглянуть сквозь промерзшее стекло на опустевшее поле и темный лес на горизонте, причем вздрагивал каждый раз, когда роженица громко вскрикивала. Из соседней комнаты доносился монотонный успокаивающий голос акушерки, а когда наконец крик утих, мужчина шагнул к дверям. В наступившей тишине прозвучал сперва слабый всхлип, а потом громкий рев существа, только что пришедшего на этот свет в холоде и бедности.

— Можете войти, — сказала акушерка, открыв дверь, и её запавшие губы улыбались. Человек последовал за ней к постели на которой лежала Жанна, бледная, со спутанными волосами, слипшимися от пота на висках и лбу, с закрытыми глазами и как будто неживая. На её руке лежал маленький розовый сверток, откуда доносился отчаянный плач.

— Мальчик, — сообщила акушерка. — Крупный, фунтов семь весом. Дай-то Бог, чтоб был таким же красивым, как его мать, и с такими же красивыми глазами!

— Дай Бог! — повторил мужчина. — А что с Жанной, все в порядке?

— Я зайду вечером, — женщина, качая головой, собирала вещи и повязывала на голову платок.

— Спасибо, мадам Бирабин, — сказал мужчина провожая её к дверям.

— Вот не думала, что вас ещё увижу, — уже взявшись за щеколду, сказала акушерка. — Это ж сколько лет, как вы отсюда уехали?

— Двенадцать или тринадцать, — ответил мужчина.

— Это надо же: пятнадцать лет назад я помогала появиться на свет Жанне, а теперь — её сыну! С Анной все в порядке?

— Да. Это она захотела, чтобы Жанна родила здесь. Доверяет только вам… знаете она боялась! Жанна так молода!

— Я как знала, что ещё придете за мной! — ответила мадам Бирабин. Рада и её увидеть бы снова!

— Анна, разумеется, собиралась приехать, только этот маленький негодяй вылез месяцем раньше! — хохотнул мужчина.

Когда акушерка ушла, он вернулся в комнату и поправил огонь в камине. Жанна и ребенок, казалось, уснули.

Через десять дней Анна Рансон получила письмо, отправленное из Вокулерса и подписанное неким Вобернье — ибо человеком, жившим вместе с Жанной в Вокулерсе с середины декабря был никто иной как брат Анже, чья фамилия была Вобернье.

"У Вас внук! Довольно крупный. Видимо, недолго ему сосать материнскую грудь — слишком мало молока. А сегодня он окрещен в местной церкви, как и мать его в 1743 году, крестным отцом был я, крестной матерью — Джулия Бирабин, которая передает Вам привет и у которой не осталось уже ни одного зуба. Дали имя Франсуа, ведь в конце концов он из французского рода, и будет французом, что бы ни случилось. Я тут начал заниматься продажей вашего дома; в свое время Вы совершили ошибку, по сентиментальным мотивам не решившись его продать — время и погода нанесли ему изрядный урон. Если Вы напишете дочери пару слов, это ей пойдет на пользу, потому что нужно признать — она довольно несчастна!" Это "довольно несчастна" было слабо сказано: Жанна непрерывно плакала. Все это — видеть окружающую нищету вместо мечты о замках, видеть маленького Франсуа в бедной корзине из ивовых прутьев, когда она представляла изумительные колыбельки кедрового дерева, обитые атласом, быть снова совсем одной в жуткой тишине морозной ночи, вместо великолепного окружения блестящих светских людей — это приводило в отчаяние!

Жанне казалось, что жизнь её кончена, разумеется, та жизнь, на которую она надеялась — потому что случилось непоправимое! И что ужаснее — что Фортуна повернулась к ней спиной или то, что она навсегда утратила Луи? Как Луи страдал! Но и как он ей отплатил!

— О, брат Анже, это была ошибка, — непрестанно повторяла Жанна, не способная забыть о той ужасной ночи. — Я упала на постель… и почти потеряла сознание…

— Успокойся, — уговаривал тот, — я и так все знаю.

Жанна снова начинала свое, в истерике переходя от слез к ярости, вновь и вновь в воспоминаниях возвращаясь к событиям роковой ночи.

Герцог Орлеанский, который вовсе не был при смерти, как о том говорили, возвратился в ту ночь верхом из Баньоля, чтобы после двух недель поста снова насладиться своим ангелом. Пробежав кабинет, полный света, где в камине горело пламя, он шагнул в спальню, на ходу расстегивая панталоны,… и увидел Жанну, лежащую животом на постели, а на ней — двадцатилетнего брата Геродота, повара, которого монахи отрядили в распоряжение Монсеньора: брат Геродот рьяно делал свое дело, и если бы на балдахине ещё оставались ангелы, то не миновать бы обвала! Жуткий миг — и Монсеньор никогда в жизни не забудет пухлой розовый зад брата Геродота!

Последовала ужасная сцена: схваченный за шкирку брат Геродот был брошен оземь, отхожен тростью, за ноги протащен до дверей и вышвырнут на каменные ступени, словно дохлая крыса.

А потом бедная головка потрясенной Жанны начала летать туда-сюда от пощечин. И напрасно она кричала:

— Я же думала, что это вы! Я спала! Я выпила!

— Вы никогда не пьете больше нескольких глотков! Вы пили затем, чтобы заглушить стыд!

— Он взял меня сзади!

— Потому что вы сами улеглись на живот!

— Я вам говорю, что вообще его не видела!

— И притом были нагишом и увешанная всеми моими драгоценностями! Что для вас монахи, что герцог!

— Луи!

— Замолчите! Если б я не презирал вас так, то убил бы!

Среди ночи герцог отвез её домой в том же маленьком сером экипаже, который сам запряг. Открыла ему Анна Рансон. Что за зрелище? Монсеньор, уже не бешеный от ярости, но холодный, словно лед — держал за ухо Жанну, бледную, как смерть.

— Возвращаю её вам, мадам! Я только что обнаружил её в моей собственной постели, только вместо меня её обслуживал некий монах! Знал я, что она набожна, но не до такой же степени! И хотел бы я, чтобы вы слышали, как она истово молилась!

Но худшее было ещё впереди: Монсеньор швырнул наземь мешочек, из которого к ногам Жанны высыпались золотые монеты.

— За оказанные услуги! — герцог хлопнул дверьми. И небольшой серый экипаж, запряженный смирными лошадками, удалился во мраке ночи навсегда!

***

Для Жанны настали нелегкие дни. Что только не пришлось ей выслушать! И не от мужчин, которые и голоса не подавали, слишком уж расстроенные таким финалом, — а от своей собственной матери!

— Наставлять рога герцогу! Герцогу! Это неслыханно! Во Франции всего-то пять герцогов, тебе достался один из них, причем лучший, и ты ему наставляешь рога?!

Это повторялось тысячекратно, и тысячекратно завершалось так:

— А теперь останешься одна с бастардом![1]

— Он и так бы был бастардом!

— Ах, оставь, девочка. Есть бастард и бастард! И о твоем, можешь быть уверена, черта с два его отец позаботится.

— Но ведь он его отец!

— Но ведь ты-то не его возлюбленная! Боже, чем я согрешила, что ты так караешь?

Наконец, после месяца адских мучений брат Анже отвез Жанну в Вокулерс. Но не потому, что он сказал мадам Бирабин, а скорее от того, что Анна буквально видеть не могла неблагодарную дочь, что разрушила её радужные ожидания. Но это было к лучшему: такая жизнь была просто непереносима!

***

Но и в беде находится что-то хорошее — за эти месяцы, и особенно за дни, проведенные в Вокулерсе, Жанна заново открыла для себя брата Анже. Этот худой верзила с длинным крючковатым носом и холодными глазами, с невеселой улыбкой, скупой на слова, проявил к Жанне больше заботы и ласки, чем когда-нибудь ей довелось испытать. Это он в Париже энергично останавливал поток материнских упреков, это он решил забрать её из змеиного гнезда, а потом изо всех сил помогал забыть свое несчастье тем, что терпеливо и доброжелательно объяснял: жизнь в пятнадцать лет не кончается, красота её, когда оправится от родов, будет ещё ярче, чем прежде, она снова сможет полюбить и быть любимой. Чтоб развеселить её, рассказывал тысячи историй из своей жизни. Люди в Вокулерсе уже привыкли видеть его, закутанного до самых глаз, на прогулке с колясочкой, где ребенок спал, не страшась мороза, потому что был завернут в соболью шубу, которую монсеньор когда-то подарил его матери и которая теперь была единственным её достоянием, — вместе с золотыми, которые герцог швырнул ей под ноги и которых хватило на целый год жизни.

Однажды вечером в конце марта Жанна с братом Анже тихо ужинали у горящего камина, брат Анже одной рукой качал колыбель Франсуа, и тут вдруг Жанна ни с того, ни с сего вскочила, поцеловала брата Анже в лоб и, слезами заливаясь призналась, что без него она бы не пережила это горе. Хотела, чтобы он знал, как она ему за все благодарна.

— Видишь ли, — просто ответил он, — ты должна знать, что это вполне естественно: я ведь твой отец.

— Что? — воскликнула Жанна, вытаращив глаза, словно видя его впервые в жизни.

— Видит Бог, ты точно как твоя мать, — произнес он со своим невеселым смехом. — Но ведь это я заделал тебя твоей матушке! Даты все доказывают бесспорно.

— Но где и как это произошло? — спросила Жанна, от удивления и нетерпения всплеснув руками.

— Как — не мне тебе говорить, сама все знаешь. А случилось это в монастыре в Пикпусе, где я был монахом и где твоя мать довольно долго работала белошвейкой. Вот так-то! Потом нас жизнь развела в разные стороны, ну а позднее мы снова встретились, и я с тех пор остался гостем твоей матери — человеком, который дважды в неделю зван на ужин и который стал верным другом своих преемников — официального и неофициального. И все это, верь мне, по-честному.

— Папочка! — с прелестным удивлением воскликнула Жанна. — Я теперь буду говорить "папа" только вам, а не мсье Рансону и не мсье поставщику. Я так рада, что вы настоящий отец, я ведь никогда не любила тех двоих так, как вас!

Они помолчали, ласково глядя друг на друга.

— Монахи! — задумчиво протянула Жанна. — Что-то в моей жизни слишком много монахов!

— Забудь о том последнем, — сказал он, взяв дочь за руку, — забудь обо всем, что было. Жизнь твоя только начинается.

А потом добавил, ставя ударение на каждом слове:

— О твоей судьбе позабочусь я! И о его судьбе тоже! — он показал на колыбель.

— Бедняжка Франсуа, — вздохнула Жанна, — теперь он не получит татуировки!

И, поскольку отец уставился на неё с немым удивлением, стала объяснять:

— Всем детям, рожденным от него, герцог велел татуировать на стопе левой ноги масонский знак, чтоб те, кто им отмечен, уже не сомневались в своем происхождении. И, может быть…

— … Это должно было им служить вроде пароля?

— Вполне возможно.

— И этот знак вполне отчетлив и потом, когда стопа трется в обуви и кожа грубеет? — недоверчиво спросил брат Анже.

— В том-то и дело! Луи объяснил мне, что для татуировки он выбрал место, где нога не касается земли и кожа не грубеет.

— Значит, — менторским тоном протянул тот, — татуировку эту парень может носить с собой, носить тайну своего рождения, как солдат носит в ранце маршальский жезл.

В камине затрещало полено, стрельнув снопом искр.

— Ты помнишь, — спросил брат Анже, глаза которого вдруг сверкнули, как татуировка выглядела?

— Видела её столько раз, что могу нарисовать с закрытыми глазами! ответила Жанна.

Брат Анже встал и шагнул к рассохшемуся комоду за грифельной доской.

— Нарисуй мне ее! — сказал он Жанне, и глаза его странно затуманились.

Часть вторая. Запретные игры в предместье Сен-Дени

1

В 1760-е годы в парижском предместье Сен-Дени была весьма популярна некая личность, — всего лишь маленький мальчик. В существовавшей где-то метрике значилось, что имя его — Франсуа, но в этом буйном, шумном квартале его с первого дня именовали Фанфаном.

В то время нигде в Париже так не кипела жизнь, как здесь. На самой рю Сен-Дени располагались больницы и монастыри, но кроме них — множество дворцов, торговых домов и всевозможных транспортных контор, как пассажирских, так и грузовых. Дилижансы из Реймса прибывали к гостинице "У святой Марты", экипажи из Арраса, Лилля, Суассона, Руана заканчивали путь на постоялом дворе "У большого оленя". Там же каждую среду и субботу путешественники могли сесть в дилижансы, отправлявшиеся в Санлис, Компьен, Дуо и даже в Брюссель. В сторону Сен-Жермен-эн-Лей, Манта или Канна — по понедельникам со стоянки против монастыря Дочерей Божьих. Этот шум, предотъездную суматоху и крики бродячих торговцев часто перекрывал звон колоколов, среди путников, готовившихся к отъезду, протискивались воинские патрули, тут же крутились девицы, ищущие клиента "пожирнее", разные забияки и драчуны — все это превращало улицу в вечно кипящий котел. Да и соседние улицы не были спокойнее — что рю де Сен-Жермен-л'Оксеруа, что рю Жан-Пен-Молле, что рю Трю-Ваш или рю де ля Гранд-Трюандери, причем самым оживленным местом, пожалуй, была центральная контора по прокату носилок на рю Тир-Боуен. Тут было изумительное место для забав восьми-девятилетних сорванцов, знавших каждый уголок, тупик, закоулок или скрытый проход. Фанфан тут знал многих, особенно девиц легкого поведения, которым временами оказывал услуги, относя записочки, а те в знак благодарности угощали его миндальным драже из лавки "Ле Фидель Бержер", находившегося на рю де л'Ашльер рядом с крупнейшим москательным магазином столицы "Мартин Д'Ор". Драже Фанфан обожал, девиц — нет. Если случалось, что какой-то путник, которому Фанфан оказал услугу, приглашал его выпить с ним в кабаке "Еловая шишка", то Фанфан всегда заказывал сидр. Сидр Фанфан обожал. Иногда пил его в "Еловой шишке", иногда в "Кафе кучеров" возле конторы дилижансов. И мечтал о том, что когда-нибудь его пригласят в "Кафе де Гиз", которое посещали самые шикарные клиенты, но такого ждать ему пришлось очень долго и произошло это при обстоятельствах, о которых он пока и думать не мог. Иногда Фанфан один или с другими подростками, входившими в небольшую шайку, где он был предводителем, торчал перед воротами приюта Гроба Господня на рю Сен-Дени. Туда прибывали путники, отправлявшиеся в Иерусалим или возвращавшиеся оттуда. Некоторые его приятели, Гужон, например, появлялись там в повязках или с вывернутой ногой, чтобы получить кое-какую мзду с христианского милосердия набожных путников и потом блеснуть перед девчатами. Но Фанфану это было не по душе. Его привлекало туда зрелище людей всех возрастов и сословий, отправлявшихся в далекую землю, где был погребен Христос. Фанфан хотел бы отправиться с ними, чтобы увидеть море и верблюдов — ну при случае и Гроб Господень, ибо Христос стал симпатичен ему с тех пор, как он узнал, что тот ходил по воде. А что касается источников доходов, у него были свои. По его мнению гораздо элегантнее — ибо Фанфан придавал особое внимание элегантности, хотя и вращался в такой среде, где, как мы увидим, это не принято, был один из них — при случае он становился членом братства "Синих детей".

В квартале был один приют — приют Святой Троицы на рю Гренета который давал кров и стол ста тридцати шести бедным детям — ста мальчикам и тридцати шести девочкам. Тех называли "Синими детьми" по цвету их одежды и чепцов. Приют использовал их на похоронах богачей, чтобы похоронная процессия выглядела подлиннее. Цена разумная — три ливра за дюжину — то есть за дюжину детей. Наследники платили после мессы. Потом казначей приюта собирал деньги и дети возвращались обратно, а Фанфан — сам по себе, поскольку вовсе не был членом братства, а их одежды изготовил сам, отдав в покраску старую ночную сорочку и чепец красильщику Валхуссару с рю де ля Коссопери, который взялся с радостью, поскольку Фанфан нашивал ему записочки от мадам Аймер — что та в такую-то ночь свободна, когда её муж, стражник Аймер, был на службе.

И вот Фанфан с успехом сопровождал похоронные процессии до самого кладбища. Никто из опечаленных родственников в нем никогда не сомневался, напротив, все считали весьма любезным со стороны приюта прислать детей сверх уговора — тем более, что Фанфан своим нежнейшим дискантом прекрасно распевал хоралы и мог до слез растрогать даже тех, кто ничего не унаследовал. В особенно удачные дни ему в карман перепадало до трех ливров! Но все он тратил на драже в "Ле Фидель Бержер". Потом делился и с Гужоном, щеголявшим грязными повязками, и с Николя Безымянным, чья мать была проституткой с рю де Лавандье Сент-Оппортюш и мучила Николя тем, что учила его читать и писать, и со Святым Отцом, которого так звали потому, что был он сыном канонника. Короче говоря, Фанфан щедро делился своими трофеями со всей своей компанией! Сен-Пер, или Святой Отец, будучи сыном канонника, был круглым сиротой, поэтому жил с Николя Безымянным у его матери, которая легко относилась не только к мужчинам, но и к заботам о чужом ребенке. И был ещё тут Пастенак, горбун, но тот их предал! Подростки, говоря о нем, непременно прибавляли к имени всякие ругательные прозвища и божились, что когда вырастут, пойдут к колдунье, чтоб та проткнула куклу Пастенака каленой иглой.

Не так давно — когда им было лет по пять, по шесть — они с Пастенаком вместе образовали шайку сорванцов, которая начала красть овощи с лотков, переворачивать тележки с зеленью, задирать ребят, не столь безумно смелых или лучше одетых, — однако слишком часто получали пинки под зад или хорошую трепку (и однажды даже просидели четыре дня в вонючей каталажке, а вернувшись домой, вместо утешения получили хорошую порку) — и это, наконец, их отучило корчить из себя Бог весть кого. Так что потом они предпочитали действовать хитростью, хоть время от времени и воровали кое-что с лотков, чтоб показать, что они не хуже других. Один лишь Пастенак продолжал действовать по старому, обзывая их трусами. И наконец их предал — тем, что перешел в банду Картуша, совсем другую банду, из настоящих парней (им было уже лет по двенадцать), которые отваживались даже раздеть ночного прохожего. Они были не совсем из их квартала, скорее с площади Бастилии, но иногда орудовали и здесь.

— Ты своего Картуша, — орал Фанфан на изменника Пастенака, — ты своего Картуша можешь засунуть знаешь куда!

— Да он на тебя только глянет, и ты наложишь в штаны, — отвечал Пастенак.

Потом последовала встреча на высшем уровне. Картуш послал к Фанфану своего помощника и предложил встретиться на следующей неделе в задней комнате "Кафе л'Эпи" на рю Нуар за Бастилией, где у него была штаб-квартира. Фанфану это место не нравилось, но он пошел туда с Гужоном, Святым Отцом и Николя Безымянным. Всего их собралось там человек десять, почти всем по двенадцать, кроме Картуша, которому уже было семнадцать. До этого Фанфан видел Картуша только издали. Да, это был гигант!

— Ты что, посмел меня послать?! — вскричал тот, ударив кулаком в кулак — огромным кулачищем! Недостававшие спереди три зуба делали оскал Картуша ещё страшнее.

— Я — нет. Я только сказал Пастенаку, что может сунуть тебя в задницу!

И тут повисла мертвая тишина, как в старые времена в римском цирке перед выпуском львов на арену с христианами. Картуш шагнул к Фанфану, но тот не отступил, стремясь выдержать ужасный взгляд гиганта, хотя почувствовав, что в самом деле может наложить в штаны, предпочел найти выход в дипломатии.

— Достойно ли мужчины бить маленького мальчика?

От этого вопроса наморщилось немало лбов, которым редко приходилось решать этические вопросы. От тяжких размышлений у Картуша глаза едва не вылезли на лоб, и он окинул взглядом свою команду, которая, казалось, не дышала.

— Я бить тебя не собираюсь! — заявил он наконец, и удивился сам своему благородству. — Но требую, чтоб ты мне впредь выказывал надлежащее почтение, поскольку я — Картуш, а ты — сопляк паршивый!

— Мне уже семь, — ответил Фанфан, — и сопляком я не был и не буду!

Казалось, первый тур закончился вничью, если принять в расчет разницу в возрасте соперников. Картуш сел, закрыл глаза и так начался второй тур. Авторитет и престиж Картуша опирались не только на его геркулесову силу, но прежде всего на то, что он был не просто бургундцем, а внуком того Картуша, что колесован был на Гревской площади в 1721 году. И вот теперь он с наслаждением рассказывал о своем деде, о его жизни и карьере, о его подвигах, грабежах, кражах, убийствах и о его мученической смерти. Долгую речь, произнесенную в почтительном молчании, он завершил так: — А ты кто такой? — и повернулся к Фанфану. — До моего роста ты, может, и дорастешь, но вот насчет предков… тут тебе, сопляк, пришлось бы родиться заново!

— Покажи ему ногу! — шепнул Гужон Фанфану и тот снял левый башмак, достал из кармана зеркальце, с которым именно из-за этого никогда не расставался, и каждому показал татуировку на своей стопе: угольник и слово "Эгалите". Поскольку кроме него читать тут никто не умел, он пояснил: — Это значит "Эгалите" — "Равенство".

Как у Картуша на его предках, престиж Фанфана в большей степени опирался на его татуировку; подействовало и на этот раз — в банде Картуша о таком и не слыхивали.

— Ты знаешь, что это означает? — спросил потрясенный Картуш.

— Конечно! — заявил Фанфан, понятия об этом не имевший. — Угольник представляет ложе королевы. "Эгалите" — значит равенство с королем. Мой дед спал с королевой и стал равен королю!

— С которой королевой? — спросил Картуш.

— Это я смогу раскрыть только в день своего восемнадцатилетия, ответил Фанфан. — Но скажу только тебе, это обещаю!

Так и прошел поединок двух главарей. Он мог бы кончиться заключением мира, но на деле не вышло ни мира, ни войны, поскольку оба главаря не виделись потом целых два года.

***

Предатель Пастенак не унимался. Раз он Фанфана предал, то считал должным того ненавидеть. Едва не лопнул от ярости, узнав, что встреча с Картушем не привела к капитуляции Фанфана. Напротив, после этого престиж Фанфана только вырос, и весть об этом долетела и до Пастенака. И это жгло огнем мерзкого урода, которому нечем было похвалиться и который не забыл, как проиграл Фанфану поединок: однажды зимой они соревновались, кто дальше пустит струю, и Фанфан не только превзошел всех, но и сумел выписать на снегу свое имя и ярость Пастенака ещё больше возросла, поскольку Пастенак писать не умел. Поэтому он взялся за затею, которая должна была стать страшным и окончательным уничтожением Фанфана и которая — скажем сразу — по счастливому стечению обстоятельств закончилась таким его триумфом, что Пастенак, узнав, позеленел от злости.

Произошло это так: на юго-восточном углу перекрестка рю Сен-Дени и рю де Ломбард стоял приют Святой Екатерины, основанный монахинями-августинками. Занимались они тем, что на три ночи предоставляли кров служанкам, лишившихся места, и было тех до шестидесяти. Ночлежка состояла из двух залов в подвале, один — с шестнадцатью огромными постелями, каждая на четверых девушек, другой — с пятью односпальными кроватями. Пастенак хорошо знал это место, потому что несколько месяцев мыл там полы — и именно там он приготовил ловушку, чтоб выставить Фанфана на посмешище и подорвать его престиж.

Уже два года Пастенак вынашивал подобные идеи, но та, последняя казалась лучше всех ещё и потому, что вызрела так поздно — ведь месть такое блюдо, что вкусней всего холодным!

Случай, причуды которого неисповедимы, привел к тому, что как-то раз утром (холодным и дождливым) Фанфан пришел взглянуть на странников из Иерусалима и у ворот приюта Гроба Господня столкнулся с Пастенаком. Нужно сказать, что Пастенак был рыж, но не веселого тона красной меди, а цвета прелой соломы, у него вечно текли сопли, он косил и к тому же, как все предатели, был лицемером. Но тут он кинулся с протянутой рукой к Фанфану. Сказал, что тот очень вырос и повзрослел, что было правдой. Тогда Фанфану было почти десять. Еще сказал Пастенак, что все былое забыто, что они вновь должны стать друзьями, короче говоря, сладкие речи так и лились из лягушачьего рта.

Выдать его мог лишь недобрый взгляд, но Фанфан, искренний по природе, и тем более только что прочитавший Плутархово "Жизнеописание", не был человеком подозрительным, и к тому же верил, что всем людям свойственно вести себя на манер греческих героев. Знай мы черные замыслы Пастенака, непременно предупредили бы Фанфана, но увы — что тот задумал, нам не ведомо. И, к несчастью, не было там ни Гужона, ни Святого Отца, ни Николя Безымянного, — никого из верных соратников Фанфана, чтоб разоблачить эту подлую личность.

У Святого Отца и Николя Безымянного настал час мучений — уже не чтения и письма, с этим они справились, но зато теперь в перерывах между визитами клиентов их матери-покровительницы им приходилось учиться счету! А что касается Гужона, тому отец — кулинар как раз вдалбливал в голову искусство приготовления паштетов, обильно награждая при этом пинками в зад.

Фанфан и Пастенак, уйдя от приюта Гроба Господня, разгуливали в толпе, хвастаясь своими похождениями. И так они оказались — при чем Фанфану и в голову не пришло, что это не случайно — перед приютом Святой Екатерины. Тут Пастенак остановился, судя по всему, погрузившись в мечты.

— Хотел бы я заполучить пять ливров, — вдруг сокрушенно произнес он, но слишком уж рискованно!

— Каких пять ливров? — насторожился Фанфан. — О чем речь?

— Ну, это идея Картуша! Такая шутка. Знаешь, мы в своей банде не только воруем, но и забавляемся! Подвергаемся всякими испытаниями, чтобы выяснить, кто из нас мужчина, а кто нет. На этой неделе Картуш заявил, что не отважусь я отрезать хвост коню гвардейца перед Тюильри. А я взял ножницы для стрижки живых изгородей, чик — и готово! И все наши были поблизости, чтоб убедиться, не наложу ли я в штаны — и, как видишь, я не наложил.

— Да, это ты отличился! — признал Фанфан.

— А ты бы смог?

— Надо будет подумать! Но почему ты не сказал, что за идея у Картуша?

— Попасть туда!

— В приют Святой Екатерины?

— Ну!

— Ничего интересного!

— Но ночью!

— Что-то украсть? В монастырях нельзя красть, кто это сделает, будет гореть в аду!

— Да не для кражи, а залезть в постель с девицами!

— Как это парень может влезть в женскую постель, да ещё у монахинь?

— А ты пошевели мозгами! Ну, например, одеться как девица! Но хоть Картуш и предлагал пять ливров, все отступились, и я тоже. Ведь если там схватят, то отправят в кутузку, и надолго, можешь мне поверить!

— А что Картуш? — спросил Фанфан, которого идея эта дразнила не так из-за девиц, как из-за пяти ливров, и прежде всего своей неслыханной дерзостью. — Он тоже струсил?

— Ты можешь представить переодетого женщиной его с ростом в метр восемьдесят?

— Ну нет, — согласился Фанфан. — Это было бы уже слишком!

И тут он размечтался. Пастенак поглядывал на него искоса. Знал что этого парня спровоцировать было не сложно.

"— Разве что теперь, повзрослев, он стал не так безрассуден!" подумал Пастенак.

— Я возьмусь! — сказал вдруг Фанфан, готовый сделать это и задаром, лишь бы доказать, что отвагой превосходит остальных.

— Когда это надо сделать?

— Сегодня вечером!

— Годится, сегодня вечером.

— Ну, ты храбрец, — завистливо сказал Пастенак. — Мы будем поблизости, проследим, чтобы ты не надул.

— За кого ты меня принимаешь? — обиделся Фанфан, даже не подав ему руки, развернулся на пятке и пошел прямо к мадам Аймер, любовнице своего приятеля — красильщика Волхуссара и супруге стражника Аймера, которого как раз не было дома. Мадам Аймер — яркая, грудастая особа, вечно долго любезничала с Фанфаном, сажала его на колени и повсюду гладила, хоть Фанфана это только огорчало из-за времени, потерянного для игр и баловства.

— Мадам, — спросил он, когда та с ним вдоволь налюбезничалась, — нет ли у вас платья на девочку? Я тут затеял одну шутку, — признался он. Завтра верну!

— Пойдем посмотрим, шалун ты этакий! — ответила та и отвела его в комнату, где под предлогом примерки своих платьев велела раздеться донага.

***

Служанки, оставшиеся без места, приходили к августинкам в любое время дня, но по большей части обычно в сумерках, когда поздно уже было искать другой кров. Фанфан дождался восьми, чтоб не расхаживать днем в девчоночьем платье по кварталу, где его все знали. Переоделся он тайком у Гужона в сарае для инструментов на огороде, причем Гужон караулил снаружи. Гужон пообещал известить Николя Безымянного и Святого Отца.

Когда Фанфан пришел на угол рю де Ломбард, ему наметанный взгляд заметил троих приятелей, прижавшихся в нише ворот и в тени тут и там другие темные фигуры, не иначе из банды Картуша. На улице оставались только одинокие прохожие, лавки закрывались, а транспортные конторы уже опустели.

Фанфан направился к небольшой калитке посреди огромных ворот и прислонился к ней. Знал, что налево от калитки в начале двора стоит сторожка, откуда караулит вход сестра-привратница. Конечно, он бы предпочел войти в компании женщин, чтобы привратница поменьше обращала внимание, но в эти минуты у приюта не было видно не одной. В конце концов, разве мадам Аймер не говорила ему, что выглядит он как миленькая девушка, что целый день его сердило, но вместе с тем и успокаивало.

В сторожке света не было, привратницы нигде не видно! Фанфан решил, что прием постоялиц проводится прямо в ночлежке, и зашагал туда, где сквозь окна видны были огоньки свечей и фонарей. В подвале дома, тем не менее, было совсем темно — весьма странно, и Фанфан на миг заколебался. Но отступать было некуда — ребята Картуша на улице только того и ждали! Вестибюль черт знает почему смердел уксусом. В конце его Фанфан неясно разглядел лестницу. Шагая в ту сторону, он все отчетливее слышал наверху какой-то шум. Он всегда думал, что обет предписывает молчание, но не тут-то было — теперь, на середине лестницы он ясно слышал гул разговоров, а потом там даже кто-то громко рассмеялся.

Перед Фанфаном появились тяжелые двери. Приложив ухо, он тут же отскочил, услышав мужской голос, вещавший что-то невразумительное. Мужской голос? Фанфан сообразил: наверное это доктор Бризон! Бризон ходил сюда каждый вечер, чтобы проверить нет ли среди вновь прибывших симптомов какой-нибудь заразной болезни, например, оспы, которая периодически опустошала всю Европу.

"— Черт, этот меня знает! — подумал Фанфан. — Не повезло!" Он уже собирался развернуться и уйти, когда тот же голос сказал:

— Погасить все огни!

Потом последовала какая-то возня и двери распахнулись. Фанфан прижался к стене за стоячими часами. Он слышал, как шаги доктора удаляются по коридору и затихают вдали. Фанфан торопливо проскользнул в темную ночлежку, которая была полна неясных голосов, зевков, скрипа матрасов. Скользнув в первую попавшуюся постель, он чувствовал, как сильно бьется сердце, но был вне себя от радости при мысли, что его шутка удалась.

Тот, кого он оттолкнул, небрежно извинившись, вначале промолчал, но тут Фанфан почувствовал, как кто-то оборачивается к нему и встает! Во тьме чиркнуло кресало, потом зажглась свеча — её держал мужчина!

— Друзья, я её первый увидел, но потом я с вами поделюсь! Но ты хорошенькая!

Все новые и новые свечи и фонари зажигались повсюду, из всех постелей вылезали мужчины, по большей части одетые, только без сапог… и стало ясно — это взвод драгун! Молодых, стройных драгун, обрадованных такой удачей и полных решимости — это было с первого взгляда ясно — всерьез заняться красоткой, которая — ну и штучка — ради этого сюда и пришла!

Их было человек тридцать, и Фанфан сдрейфил. Секундою позже Фанфан, метнувшийся к дверям, был перехвачен "первооткрывателем", а остальные кричали "давай-давай!", хотя и в полголоса, из-за полковника, спавшего по соседству, — того, которого Фанфан принял за доктора. "Первооткрыватель" швырнул Фанфана обратно в койку, безжалостной рукой умело раздевая его, и мог с успехом справиться с этой задачей, если бы — хвала Господу — не обнаружил, что с полом вышла ошибка. Его мальчики не интересовали, и хотя среди соратников любители нашлись бы, но, к счастью, содомия тогда каралась виселицей. И дело шло к тому, чтобы Фанфана вышвырнуть на улицу под град проклятий честных драгун, ничуть не усомнившихся в его намерениях, если б в ночлежку не вернулся полковник, привлеченный всем этим шумом.

Полковник де Рампоно страдал от своего малого роста, и от несварения желудка как следствие первого недостатка. Он по природе был трус, но обожал армию — не потому, что та ведет войну, а из-за наслаждения, которое ему доставляли маневры, приказы и уставы. В компании или перед своими подчиненными полковник де Рампоно любил блеснуть тем, что единым духом выпаливал любой параграф устава. Все, что не по уставу, он терпеть не мог. Присутствие Фанфана было вопреки уставу. И более того, у полковника не оставалось сомнений насчет намерений Фанфана, а это было против правил общества, которое такое осуждает, и вопреки правилам церкви, которая это запрещает. И мосье де Рампоно отдал приказ…

***

Ребята Картуша — как и приятели Фанфана — ждали на улице до тех пор, пока не поняли — затея Фанфану удалась. Договорились встретиться на том же месте в семь утра, когда начнут выходить женщины и с ними вместе торжествующий Фанфан.

И вот в условленное время все собрались там, сгорая от любопытства. Картуш уже сказал своим, что Фанфан с его отвагой несмотря на возраст, им сможет здорово пригодиться, — когда вдруг ко всеобщему удивлению на монастырском дворе раздался бой барабана.

— Что это будет, если сестры-монахини начнут бить в барабан? — заметил Гужон Святому Отцу и Николя Безымянному, которые согласно кивнули. — Но что там происходит?

Створки ворот со скрипом начали расходиться — и открывал их драгун! Теперь соберемся с духом, чтобы перенести зрелище ужасных мучений, которые предстоят Фанфану по приказу мсье де Рампоно, соберемся духом вместе со всеми, кто смотрит с улицы с друзьями и знакомыми Фанфана, и начинавшими собираться прохожими, со всеми, кто таращит глаза при виде зрелища: во дворе драгуны выстроены в две шеренги, и барабан бьет не переставая, как при экзекуции. И это вправду экзекуция: вот появляется Фанфан в прелестном платьице мадам Аймер, выходит из дверей, в которые проскользнул десять часов назад. Ночь он провел, прикованный за ногу к одной из коек. И два драгуна держат его за руки, ведут — почти несут — на середину двора.

На улице толпа прибывает, знакомые и незнакомые спрашивают друг друга, что все это значит. Вот появляется полковник де Рампоно, за ним его адъютант несет стул, который ставит возле Фанфана и полковник водружает на него свой широкий зад. Драгуны, оторвав сопротивляющегося Фанфана от земли, ловко кладут его полковнику на колени. Тот левою рукою крепко и больно захватывает его шею и под торжественный бой барабана начинает порку. Пятьдесят ударов по голому заду! От унижения и бессильной ярости Фанфан ещё до окончания экзекуции теряет сознание, но с той поры полковник навсегда остался в его памяти!

***

Что, собственно, произошло?

А вот что: за два дня до этого из-за трех случаев оспы, обнаруженных у августинок, приют по повелению префекта полиции был закрыт. Сделано это было ночью и втихую, чтоб не нервировать обывателей. Августинки и их подопечные нашли приют на рю де ла Барр, в монастыре кармелиток. А ночью группа санитаров там провела дезинфекцию, обильно все залив уксусом, — вот этот запах и почувствовал Фанфан при входе.

Картуш после экзекуции молча вернулся в сопровождении своей банды на свою штаб-квартиру в кафе "Л'Эпи Нуар" у площади Бастилии. Истерический смех Пастенака привлек его внимание.

— Скажи мне, Пастенак, — приветливо спросил Картуш, вернувшись в кафе, — ты знал, что вместо святых сестер там окажутся драгуны?

— Я слышал, как об этом говорил один сержант-квартирьер в кабаре "Де ла Селетт". Им нужно было на одну ночь разместить драгун, что проходили через Париж, направляясь на север, вот и решили поместить их туда, пока сестры-монахини не вернулись, — ответил этот осел, горевший желанием ошеломить слушателей и упивавшийся сознанием, что месть его свершилась.

— Но я вел речь о ночи в постели с девицами, а не с драгунами! сказал Картуш, все также любезно, и поскольку человек он был немногословный, слова свои закончил тем, что огромным кулаком заехал Пастенаку в челюсть, лишив того ещё трех зубов, потом, схватив его за штаны, вышвырнул из кафе "Л'Эпи Нуар" и тем самым — из своей банды. Пастенак, хныча, исчез в парижских закоулках, и неизвестно, доведется ли нам с ним ещё встретиться.

Фанфан узнал о выказанной Картушем симпатии из письма, который гордый главарь продиктовал платному писцу. К письму были приложены тридцать ливров. Эта симпатия и деньги Фанфана несколько утешили, но травма нанесенная его ягодицам, сказалась и на его душе, лишив былой уверенности в себе, так что из дому он не выходил два месяца — все ждал, пока забудет и он сам, и почтенная публика.

Не выходил из дому? Значит, у него был дом? Да, прежде мы об этом не упоминали, занявшись исключительно его светской жизнью. И прежде чем, как мы обещали, переходить к описанию того, как пережитое поражение в результате исключительного стечения обстоятельств превратилось в истинный триумф, от которого Пастенак навсегда позеленел от ярости, пожалуй, стоит просветить читателей насчет семейной жизни Фанфана…

2

Лет за десять до событий, о которых мы только что рассказали, одним майским вечером женщина лет двадцати восьми шила у окна в маленькой, но уютно обставленной квартирке, которую снимала на третьем этаже дома номер 20 по рю Гренета, и время от времени отрывалась от монотонной работы, поглядывая вниз на улицу, где громыхали кареты, отъезжавшие от соседних транспортных контор на рю Сен-Дени и направлявшиеся в Нормандию или на север Франции. Женщина была довольно привлекательна, невысока, но хорошо сложена. Жила она — по правде говоря, очень скромно — тем, что брала шитье на дом. Звали её Фелицией Донадье. И главное: уже четыре года она была вдовой Виктора Донадье, гренадера, павшего на войне в Канаде.

Фелиция как раз собиралась поужинать — как обычно одна и одним супом, — когда в дверь кто-то постучал. Открыв и увидев гостя, она замерла на месте от удивления. Человека этого она не видела больше десяти лет, с тех пор, как на поле люцерны возле захудалой фермы её родителей в Вексене он лишил её девственности.

— Ты! — вытаращила она глаза. — Бог мой! А это что?

Гостем был брат Анже, а "этим" — трехмесячный Франсуа в одеяльце.

— Ну да, как видишь, это я! — ответил брат Анже с галантным поклоном. — Можно войти?

— Разумеется! Разделишь со мной эту скромную трапезу?

— С удовольствием, а я принес вино, — и он извлек из-под одеяла младенца бутылку бургундского. Поставив бутылку на стол и уложив младенца на постель, расцеловал Фелицию в обе щеки и заявил, что та совсем не изменилась.

— Ты тоже! Но какой сюрприз! Я глазам своим не верю! Сколько лет! Но как же ты меня нашел?

— Ты не поверишь, — начал он рассказ, усевшись так, чтоб вытянуть свои длинные ноги. — Несколько лет назад, уже не помню от кого, я вдруг узнал, что ты была замужем за гренадером третьего полка и овдовела. А это полк графа де Бальзака, который платит пенсии вдовам своих солдат. От одного из своих друзей, армейского поставщика, я получил список всех этих пенсий и так нашел тебя, любезная Фелиция!

Брат Анже налил вино в два стакана, которые прихватил из буфета, ведя себя как дома (но мы же знаем, брат Анже повсюду чувствовал себя как дома) и взглянул на нее:

— Надеюсь, ты ещё вдова?

— Ну да!

— И у тебя нет любовника, который может меня прихватить и спросить что я тут делаю?

— О нет! — с известной меланхолией ответила она. — В моем возрасте женщина уже перестает нравиться!

— Мне ты нравишься по-прежнему! — лихо заявил он. — И я уверен, найдешь себе хорошего супруга!

— Дай Бог! Но ты скажи, — вновь удивленно спросила она, — чему же я обязана такой радости, что ты так неожиданно меня навестил?

— Вот ему, — он показал на младенца, только что проснувшегося на постели.

— Какой хорошенький! — Фелиция подошла ближе. — А глаза! Как драгоценные камни! Смотри, как уставился! Но я не понимаю…

— Я объясню, — перебил брат Анже, принявшись вместе с ней за еду и одновременно продолжая рассказывать. — Этого малыша зовут Франсуа Ланже. Ему три месяца. Это бастард одной высокопоставленной особы. А я здесь для того, чтобы спросить тебя: ты хочешь взять его на воспитание, найти ему поблизости кормилицу, короче, заботиться о нем так долго, как это понадобится? И ты не пожалеешь! Каждый месяц будешь получать вознаграждение в размере своей пенсии, а позже, может быть, ещё больше!

— Какая-то таинственная история! — заметила Фелиция, ошеломленная таким предложением. Опять взглянув на малыша, помолчала.

— Правда он славный? — спросил брат Анже.

— Очень.

— И такой рослый! Смотри, а штучка у него такая, словно уже месяцев восемь!

Брат Анже хотел добавить: в меня пошел! — но то, что это его внучек, должно было оставаться тайной, поэтому с сожалением промолчал.

— Я тоже была беременна! — грустно сообщила Фелиция. — Но ничего не вышло. И акушерки говорят, что детей у меня уже никогда не будет.

— Ну видишь! Значит я постучал в нужную дверь!

— Дай мне хоть немного подумать! Ведь это такое важное решение!

— На это у нас есть целый вечер, милая моя! — спокойно ответил он, опять наливая бургундского.

Вот так Франсуа, которого скоро начали называть Фанфаном (так произносил он сам, когда начал говорить) появился в предместье Сен-Дени, и оно долго было фоном его геройских похождений, прежде чем иные места нашей планеты стали сценой, на которой расцвели его таланты.

По удивительному стечению обстоятельств, которую ни одному романисту не выдумать, и тайна которых известна только истории, в тот же вечер, когда Фанфана принесли к Фелиции, старая графиня Амброджиано давала в честь внучат большой детский праздник в своем дворце на рю Гренета в нескольких шагах от дома Фелиции. И именно в тот час, когда Фанфан служил предметом вышеописанного разговора, его сводный брат, другой сын герцога Орлеанского неподалеку танцевал гавот. Но что бы сделали один и другой, узнай они об этом? Этому вопросу суждено остаться без ответа.

***

Опустим несколько лет, прожитых Фанфаном на рю Гренета. Истории о поносах и появлении первых зубок нам не интересны. Кстати, Фанфан никогда не болел. Умение орать во все горло и присосаться как следует к груди доброй кормилицы — вот главные особенности его тогдашней жизни. Брат Анже приходил каждый месяц выплатить обещанные деньги и проследить, каковы успехи его подопечного. Время от времени заходил с новостями к матери Фанфана — Жанне.

Жанна по возвращении из Вокулерса вначале некоторое время жила у матери, потом поступила на работу продавщицей и получила жилье в магазине модных товаров Лабиля, чья вывеска "Ля Туалетте" висела неподалеку от рю Гренета, на рю Неф-де-Пти-Шамп. Лабилль был очень популярным портным и в магазине у него было очень интересно, туда ходили многие дворяне, финансисты и офицеры гвардии. Жанна весьма привлекала этих богато раззолоченных мотыльков и начинала понемногу забывать постигшее её несчастье. Фанфана вспоминала только когда приходил её отец, чтоб рассказать о нем.

К счастью для Фанфана Фелиция быстро полюбила его и стала настоящей матерью. Для соседей по кварталу Фанфан был её племянником, сыном внезапно умершей сестры, и если поначалу и ходили какие-то сплетни, все быстро кончилось.

К Фелиции иногда захаживал под вечер некий Пиганьоль, Алцест Пиганьоль. Фанфану он казался добродушным Геркулесом, который, весело смеясь, подкидывал его до потолка. Пиганьоль ему каждый раз приносил драже, что, как можно полагать и зародило у Фанфана любовь к этим сластям. Пиганьоль служил гренадером в Канаде и был приятелем Донадье. Это он несколько лет назад пришел к Фелиции сообщить о героической смерти её мужа, попавшего в западню, устроенную индейцами-ирокезами. Фанфан любил Пиганьоля, и в тот день, когда Фелиция, посадив его на колени, сказала — у него будет папа, Фанфан подумал, что им будет Пиганьоль. И ошибся. Звали его Тронш. Итак, Фелиция вышла за Филиберта Тронша, когда Фанфану было три года. Для Фанфана это было большим несчастьем.

Филиберт Тронш не был красив, не был богат, не был высок, не был молод (ему уже было сорок пять), но он был мужчина. А для Фелиции её вечера стали уже слишком долгими, а воздержание — слишком тяжким. И ещё она хотела, чтоб у ребенка в доме был мужчина.

Но Фелиция не знала толком этого человека, который в темной и закопченной кузнице на рю де ля Коссонери занимался ремонтом оружия. Время от времени они здоровались на ходу, Тронш обычно выходил на порог кузницы, когда замечал Фелицию со свертками белья, которое она несла в ремонт. Тронш тоже был вдовцом, и тоже, как Фелиция, был сыт этим по горло, так что в один прекрасный день, когда он помогал ей донести домой тюк с бельем, не выдержали оба… но только занялись, как Фанфан, изгнанный с места грехопадения, стукнулся головой о стол, начал реветь как сумасшедший и застучал поленом в дверь, что мсье Троншу испортило все дело. И, несомненно, с этого-то дня мсье Тронш и возненавидел Фанфана.

Одним из последствий такой недоброжелательности — которая проявлялась в том, что Тронш часто ни за что орал на Фанфана, а иногда, вопреки отчаянным протестам Фелиции, даже порол — стало то, что Пиганьоль уже не появлялся в доме на рю Гренета.

Пиганьоль был свидетелем на свадьбе Фелиции, потом время от времени захаживал, как обычно, но в один прекрасный день Тронш у него на глазах так огрел Фанфана, что тот отлетел в другой конец комнаты (тогда Фанфан заигрался на улице с Гужоном и, чтобы не терять время, помочился в штаны).

— Нет! — взорвался Пиганьоль. — Ты сдурел, что ли? Нельзя же так бить маленького ребенка!

— Зверь! — кричала Фелиция. — Ты как дикий зверь!

— Кто здесь хозяин? — заорал в ответ Тронш.

Пиганьоль грохнул за собой дверью, сопровождаемый разрывающими душу рыданиями Фелиции и Фанфана, которого Фелиция прикрыла одной рукой, другой на всякий случай сжимая кочергу.

— Видишь, тетя! — крикнул Фанфан. — Нужно было выходить за Пиганьоля, я тебе говорил!

Все это отнюдь не помогало наладить отношения. Тронш все чаще уходил из дому, напивался в кабаре "Еловая шишка", а потом грозил, что когда-нибудь всех убьет! К этим "всем" он относил не только Пиганьоля, Фелицию и Фанфана, но и брата Анже!

***

Как мы уже поняли, Филиберт Тронш не мог ненавидеть Фанфана лишь по той единственной причине, что, как мы уже видели, Фанфан испортил его визит к Фелиции. Даже в случае такого "дикого зверя" причины гораздо сложнее иначе вся литература была бы излишней. Истинной причиной поведения Филиберта Тронша была обыкновенная ревность! Постепенно тот внушил себе, что Фанфан — не племянник Фелиции, а её родной сын, и что отец Фанфана никто иной как человек, который каждый месяц приносил Фелиции деньги и который был ужасно нелюбезен с ним, с Троншем! Вот почему Тронш так ненавидел брата Анже. Скажем в оправдание, что — во-первых — первая встреча Тронша с братом Анже не была из тех, что будят взаимную симпатию. Как-то раз Тронш явился к Фелиции (с букетом цветов, это нужно заметить), и сквозь дверь услышал, как брат Анже воскликнул: — Тронш? Тот, что чинит старые пистолеты? Ты же не пойдешь за такого заморыша! И к тому же у него изо рта смердит — я-то знаю, как-то мне случилось носить к нему старый мушкет!

И второе, что касается обид Тронша: если вдовцом он не знал, что делать со своими желаниями, то теперь, став супругом, вспыхнул — и тут же сгорел, как солома, так что его молодая жена очень скоро оказалась разочарована и опять впала в черную меланхолию, вздыхая при мысли, как она обманулась. Вот почему Тронш в каждом мужчине видел своего соперника! Долго пережевывал Тронш свою странную идею о связи брат Анже-Фелиция-Фанфан, и однажды вечером, изрядно хлебнув, чтобы набраться храбрости, все и выложил:

— Ты совсем спятил? — оборвала его жена. — И перестань колотить по столу, не барабан! Иди, спроси бабку Лашо, та тебе скажет, что не могу я быть матерью! (Как мы знаем, это было правдой.) — А насчет брата Анже, так он меня при крещении на руках держал! (Что правдой отнюдь не было!)

Тронш и продолжал бы настаивать с упорством типичного ревнивца, только выбрал неудачный день: забыл что должен прийти с визитом брат Анже! Тот из-за дверей слышал этот спор (в то время любили подслушивать под дверью) и вошел без стука. Со своим крючковатым носом, пронзительным голосом и в черных одеждах он смахивал на прокурора и производил ещё большее впечатление, чем обычно!

— Да, я на руках держал её в купели! — подтвердил он. — Вас это должно успокоить, как и мой церковный сан! Но раз уж вы высказываете недостойные подозрения и не хотите унять свое грязное воображение, и поскольку мой сан обязывает быть снисходительным к охватившим вас опасениям, так и быть, я открою вам тайну, которую вашей жене запретил раскрывать кому бы то ни было!

Ребенок этот — не её сын, и не мой, и даже не её племянник! Высшие соображения не позволяют мне открыть вам большее, это дело тайное! Но раз вы уже имеете о нем представление, извольте хранить эту тайну глубоко в душе, как человек благородный, и выбросьте из головы плоды вашего воспаленного воображения! Я требую, чтоб вы хранили в тайне то, что я вам сообщил, тайну, неизвестную даже вашей жене! Я узнал от неё — хоть она и долго колебалась, прежде чем сказать мне в прошлом месяце — что ваши несчастные измышления по части Фанфана привели к тому, что вы относитесь к нему не по отцовски. Прекращайте это, иначе пожалеете!

Это была воистину достойная речь. То ли потому, что брат Анже вспомнил о его душе благородного человека, то ли потому, что теперь Тронш оказался участником чего-то тайного, что по ограниченности своей и представить не мог, но он вдруг переменился. Может быть, из страха перед братом Анже? Или столь сильное впечатление произвела атмосфера тайны, окутавшая Фанфана? Во всяком случае, впредь Тронш обдумывал каждый свой шаг. С той поры он бил Фанфана только упившись в стельку, то есть не превосходя принятых в те годы обычаев обращения с детьми. Взрывы гнева впредь обрушивались на несчастную Фелицию, которая все чаще ходила с синяком под глазом или с шатающимся зубом. Но это совсем другая история. К ней мы ещё вернемся. Добавим только, что Тронш, хоть и поверил брату Анже и больше к нему не ревновал, продолжал все-таки ревновать ко всем остальным мужчинам, завидуя их готовности осчастливить женщину в любую минуту.

Что касается Фанфана, то Тронш, старавшийся задобрить брата Анже, чьи слова "иначе пожалеете" временами нагоняли на него озноб, предложил посвятить того в секреты огнестрельного оружия, обращения с ним и ремонта, в чем он сам отлично разбирался. Брат Анже эту идею одобрил.

И в последующие годы часы, свободные от беготни по улицам, Фанфан проводил в мастерской Филиберта Тронш, а ещё в доме номер 4 на рю Сен-Дени, у учителя мсье Вола, которого брат Анже оплачивал дополнительно.

Фанфан быстро научился писать, читать и считать. Дело это ему очень нравилось, хоть и меньше, чем разборка и ремонт оружия, в чем он скоро сравнялся с мсье Троншем, и особенно чем стрельба по мишеням на заднем дворе за мастерской — чтоб проверить, хорошо ли работают пистолеты.

Фанфану тяжеловато было пользоваться боевым оружием, которое приходилось класть на спинку стула — такие длинные тогда были пистолеты. По счастью, модель 1766 года была гораздо короче модели 1763 года, вместо сорока восьми сантиметров всего сорок — и Фанфан научился держать пистолет, положив его на локоть левой руки. Но предпочитал он дорожное или карманное оружие — ещё короче и легче. Малые пистолеты — это была специальность мсье Тронша! Поскольку и курок, и замок в этом случае помещались поверх ствола, как следует прицелиться было невозможно и Фанфан учился стрелять навскидку, что ему удавалось неплохо.

Как-то утром мимо шел брат Анже, чтобы выплатить Фелиции месячный гонорар, и сквозь грязное оконное стекло разглядел Фанфана. Вошел внутрь, где Фанфан, сидя на тюфяке, старательно чистил курок. Стоял мороз. Было это в январе.

— Ты один?

— Да, мсье, — Фанфан подсел поближе, потому что брат Анже был единственным, к кому он испытывал истинное движение — может быть, потому, что все именовали его "монсеньор" и потому, что тот носил черную треуголку.

— Что делаешь?

— Как видите, чиню курок. Слишком тугой спуск.

— Ты спал здесь?

— Да, я пришел сюда ночью.

— И часто ты так делаешь?

— Иногда. — Фанфана глядел мрачно, говорить ему явно не хотелось.

— Твоего дяди здесь нет?

— Если вы, мсье, говорите о Тронше, так он ещё не проспался с похмелья! Потому я и здесь!

— Он тебя бил? — угрожающе прогудел брат Анже.

— Меня нет! Тетю Фелицию! Каждый раз, когда он её бьет, я убегаю иначе не выдержу и убью его!

— Ну, ты уж слишком грозен! — заметил брат Анже, при этом гордо подумав, что у мальчишки есть характер.

— Он сделал её самой несчастной женщиной на свете, мсье!

— А почему она не говорит мне?

— Думаю, ей стыдно.

— Значит я должен нагнать страху на этого мерзавца! — заявил брат Анже.

— Это не поможет! — сказал Фанфан. — Я его должен убить! Видите? Вот так! — он нацелил в задний двор карманный пистолет, который успел зарядить, и, выстрелив, разбил старую тарелку, лежавшую метрах в десяти на скамейке.

— Мой поклон! — воскликнул брат Анже, смеясь своим глухим смехом. — И поздравляю с днем рождения, Фанфан! Тебе сегодня восемь лет. Вот три ливра, купи себе что хочешь!

— Кучу драже! — взвизгнул Фанфан. — Премного благодарен, мсье!

Потом он снова нахмурился, глядя на свой маленький пистолет марки "Квин Энн", который отыскал в мастерской.

— Как долго нужно человеку расти, чтоб мочь кого-нибудь убить, мсье?

— Как можно дольше, мой малыш, как можно дольше!

***

Убить Тронша Фанфану не позволила одна из тех случайностей, что бывают в жизни: Филиберт Тронш всего через две недели умер без посторонней помощи — замерз насмерть. Как следует набравшись в кафе "Де ля Селлет" он удалился в морозную ночь. "- Так что правду говорят, что и мороз может быть на пользу", — заметил Фанфану брат Анже, придя на похороны. И кроме этой пары слов ничего больше не было сказано на похоронах этого грубого животного.

На деньги, полученные на именины, Фанфан купил кило драже и преподнес Фелиции. Теперь только черные круги у той под глазами были единственным свидетельством того что на земле жил Филиберт Тронш.

— Теперь, наконец, мы заживем спокойно! — заявил Тюльпан. И следующий год действительно прошел на удивление спокойно. Фанфан был счастлив: занимался с учителем, работал в мастерской, где к превеликому своему удовольствию был теперь один и где он не вылезал из книг по оружейной части, а если что-то не ковал, то болтался по кварталу с приятелями Гужоном, Николя Безымянным и Святым Отцом. И счастлив был без меры, как и его сводный брат герцог Шартрский (которому уже исполнилось девятнадцать) тот в этот год лишился девственности заслугой Розали Дути, ослепительной красавицы из борделя мадам Бриссо; причем герцог Шартрский отсалютовал трижды, после чего удалился в восторге от такого дебюта, — если верить полицейскому донесению, получив которое генеральный инспектор полиции де Сартин дал прочитать его Людовику XV, весьма его этим позабавив.

Но вернемся к Фанфану. Кто в один прекрасный день появился на третьем этаже дома номер 20 по рю Гренета? Пиганьоль! Алцест Пиганьоль. Приглашен он был на обед. Пиганьоль, как он сам сказал, только несколько дней назад узнал о несчастном случае, и пришел почти с годичным опозданием выразить сочувствие и спросить:

— Что случилось с беднягой Троншем?

Это глупый вопрос, который свойственно задавать о людях, которые уже давно мертвы.

— Что с ним было?

— Мороз, — ответил Фанфан. — Он хотел согреться и перестарался.

— Фанфан! — одернула его Фелиция, — он мертв, и мир его праху!

— Это лишнее — разыгрывать спектакль, как положено при таких обстоятельствах. Гроша ломанного он не стоил! Но теперь, когда я все высказал, согласен, пусть покоится с миром!

— Это правда, — осторожно заметил Пиганьоль, — судя по моим впечатлениям от того вечера, когда я здесь был в последний раз…

— Вечеров таких на её долю досталось без счета, — показал Фанфан на Фелицию, — не говорю уже о моей заднице!

— Да, он не был достоин Донадье, доброго, честного Донадье, что так геройски погиб в канадских снегах! Какая утрата для вас, Фелиция, что он не пережил раны от индейской стрелы!

И Донадье Виктор, упокой Господь его душу, словно вернулся на рю Гренета, где, кстати, никогда не жил.

— Ах, что за человек был Виктор! А как умел биться! А как кричал "Да здравствует Франция!"

Фелиция расплакалась. Фанфана же рассказ весьма заинтересовал. И занимал все больше с каждым визитом Пиганьоля. Ибо Пиганьоль вернулся через две недели, потом стал ходить каждую неделю, потом и дважды — если позволяла служба: служил он писарем в тюрьме "Форт Л'Евек".

Пиганьоль мягким голосом (у него все было мягким, в том числе и голос), так вот, своим мягким, но рассудительным и приятным голосом рассказывал не только о жизни и смерти своего доброго друга гренадера Виктора Донадье, но и о стычках, боях, атаках, налетах с саблями наголо и об индейских хитростях. Все это было как в натуре, и Фанфан сжимал кулаки, таращил глаза и время от времени кричал: "Бум! Трах!" Это когда в рассказах Пиганьоля дело доходило до канонады. Фанфан горел желанием быть как Донадье, его великий дядюшка, хотел отдать свой скальп за Францию и короля. Восторженно наслушавшись рассказов, он был ещё слишком наивен, чтобы заметить, какими глазами Фелиция глядит на Пиганьоля, и что Алцест Пиганьоль своим воркующим голосом ведет разговор совсем не на военные темы. И говоря о твердости штыка и ярости канонады, он смело делал весьма недвусмысленные намеки.

И так случилось, что когда однажды вечером Фанфан внезапно вернулся домой, Фелицию он обнаружил в весьма пикантном положении. Фанфан, конечно, сделал вид что ничего не видел, исчез и возвратился только через час. Пиганьоля уже не было.

Фелиция, после долгого молчания (ей было неловко) спросила:

— Помнишь, как однажды — когда-то давно — ты говорил, что нужно было мне выходить за Алцеста?

— Уже не помню, — ответил Фанфан, — но мне кажется, дело уже решенное, не так ли?

***

Третью свадьбу Фелиции сыграли через сорок дней. В торжественную минуту, когда в соборе Фелиция становилась мадам Пиганьоль, брат Анже шепнул Фанфану на ухо:

— Этот хвастун получше, чем Тронш, но с виду он — одно сало! Тебе он нравится?

— Здорово рассказывает! — сдержанно ответил Тюльпан.

— Похоже, ты не слишком рад!

— Да ничего, сойдет!

— А что дальше?

— О, Господи, надеюсь, ничего! — заявил Фанфан, который в своем праздничном костюме выглядел писаным красавцем, хотя и морщил нос.

— Возможно, — негромко произнес брат Анже, — тебе недолго с ними оставаться…

Фанфан покосился на него: у брата Анже на губах играла такая двусмысленная улыбка… Случалось, что по причине услышанных обрывков слов, и по тому, как иногда поглядывали на него дома, особенно с того вечера, когда брат Анже отчитал Тронша (к несчастью, тогда было уже слишком поздно, чтобы Фанфан мог подслушать — он уже давно спал в своей комнате) — так вот, как мы уже говорили, случалось, что-то подсказывало Фанфану, что жизнь его каким-то удивительным образом и, несомненно, заслугой брата Анже в один прекрасный день изменится и что предместье Сен-Дени лишь временное поле его деятельности.

Не потому ли, что на его стопе такая странная татуировка? Глядя на брата Анже, он спрашивал себя: неужто "настали времена" (как говорится где-то в Библии — Фанфан как раз штудировал её с учителем) — но дать ответ так и не сумел. Хотел бы он знать… Поскольку, к сожалению, дела шли все хуже и хуже после того, как к ним на рю Гренета перебрался Пиганьоль.

Началось все вот с чего: Пиганьоль не был ни хулиганом, ни драчуном, ни алкоголиком; но — как быстро выяснилось — заурядным лодырем, что можно было бы предсказать по его сонному взгляду, однако как бывает иногда обманчив внешний вид! Вначале несколько недель он жаловался, как надоела ему вся эта тюремная писанина, потом вообще перестал туда ходить под предлогом, что у него простуда. Позднее оказалось, что он от места отказался — якобы для того, чтобы подыскать другое занятие, которое однако и не думал искать, целыми днями занявшись рыбалкою на Сене. Остаток времени толкался по квартире, вновь и вновь наведываясь на кухню, где Фелиция непрерывно готовила — такой он был обжора!

Фанфану довольно было увидеть, как он уплетает паштет и как при этом блаженно кряхтит и чавкает, чтобы утратить всякий аппетит. Если добавить что теперь Фанфан на память знал историю войны в Канаде, понятно, что гренадер Пиганьоль утратил в его глазах большую часть своих достоинств.

Когда Фанфан понял, что Пиганьоль искать работу и не собирается, у него желчь едва не разлилась от презрения и расстройства. Фанфан не понимал, как его терпит Фелиция! Или, точнее, слишком хорошо понимал — ведь если в день свадьбы Фанфан показался брату Анже таким невеселым, то потому, что у него перед глазами ещё стояла картина, увиденная в вечер перед свадьбой, когда Фелиция со своим Алцестом удалилась в комнату "обсудить брачный контракт", откуда вдруг понеслись странные стоны. Фанфан по простоте душевной кинулся к ней на помощь, но, приоткрыв дверь, сообразил, что к чему. И вот с тех пор, как въехал Пиганьоль, такое было каждый день! Ибо Пиганьоль, как бы ни был он вял, по этой части — как говорит Ронсар являл изумительную прыть, и именно поэтому столько жрал и так нуждался в отдыхе! Но Бог с ним!

Единственное, что шокирует Фанфана, и что ему совсем не нравится — что его тетя, и отчасти даже мать, ведет себя как глупая самка и не только не требует от мужа, чтоб вел себя хоть чуть приличнее, но даже тратит на него, на его прихоти все деньги из обоих пособий!

Будущее виделось Фанфану в самом мрачном свете. Ему всего десять лет, и он не в состоянии понять, что Фелиция впервые в жизни — а ей почти сорок (о да, в те дни ей было именно столько!) — счастлива как женщина, ибо Виктор Донадье, герой-гренадер — упокой Господь его душу! — по этой части героизмом не отличался (чем мы не хотели бы принизить уважение, которое испытываем к павшему воину).

***

Итак, когда мы говорили, что после унизительной и позорной сцены публичной порки (чтоб сдох этот полковник, да покарай Господь его душу) Фанфан и носа не высовывал из дому целых два месяца, имели ввиду его мастерскую.

Фанфан привык ходить сюда спать почти каждую ночь и проделывал это уже три недели. С него было довольно ночного кхекания Пиганьоля счастливых стонов Фелиции, и их вечно заспанного вида. Теперь он ходил к ним только поесть, и то пробирался задами, уверенный, что все вокруг только и думают о его порке.

По части естественных надобностей выходил только ночью, в час, в два. К учителю ходил только в сумерках. На случай встречи ночью со злоумышленниками, всегда носил в кармане заряженный английский пистолет, который так успешно продемонстрировал брату Анже в ту пору, когда задумал пристрелить Фелиберта Тронша. Теперь порой он жалел, что тот умер — все лучше, чем Пиганьоль! А Пиганьоля начинал ненавидеть.

Из-за него теперь лишился дома! Прекрасно видел, что Фелиция о нем перестала заботиться, и это его огорчало. Теперь случалось, что Фелиция отсылала его из дома, чего на его памяти никогда не было!

На своих одиноких ночных скитаниях Фанфану вдруг случалось расплакаться. Правда, он тут же подавлял всхлипы и начинал ругаться, как драгун. Гужон, Святой Отец и Николя Безымянный (а то и все трое вместе) каждый день навещали его в мастерской, видели, какой он стал худой и нервный. Фанфан не сообщал им, что начинал подумывать, не покинуть ли этот квартал, где всем известен был его позор и где Фелиция уж не любила его так, как прежде.

Но прежде чем отправиться познавать дальние края — почему бы и не в Канаду, как легендарный Виктор Донадье — с ещё не тронутыми тридцатью ливрами от милого Картуша в кармане — Фанфану нужно было ещё расплатиться по счету. Он должен был найти двойного предателя Пастенака, где бы тот не прятался, раз Пастенак был виновником его унижения и предметом его ненависти!

Но человек предполагает… Тут случилось такое, что Фанфан отложил на потом свою месть и свое расставание с кварталом Сен-Дени.

В отличии от галлов, которые боялись, что небо упадет на их головы, и с которыми никогда такого не случалось, Фанфан, который некогда не думал о любви, полагая что это не по его возрасту, вдруг дожил до того, что та обрушилась на его голову, пригвоздила к месту и оставила в Сен-Дени на время, ему казавшееся бесконечным!.

3

В один прекрасный день Фанфан азартно стрелял из всевозможных позиций по бутылкам, расставленным на заднем дворе, стрелял с правой и левой рук, отвернувшись и глядя в зеркало, или между ногами — когда почувствовал вдруг, что кто-то наблюдает за ним, и прекратил истребление посуды.

От ворот на него кто-то смотрел. Девушка! Взрослая девушка! Почти взрослая! Ей было лет четырнадцать. Длинные блестящие каштановые волосы были перевязаны розовой лентой, на подбородке — ямочка, глаза — карие, блестящие. Одета она была куда лучше, чем те девчата, которых знал Фанфан (знал издали, нужно добавить, поскольку у девчат в его глазах был тот большой недостаток, что они не были парнями). Еще у девушки была тончайшая осиная талия и неплохая грудь — в отличие от тех, у которых такой груди не было (или Фанфан до этого не замечал).

— Ты Фанфан, — сказала девушка, не спрашивая, а утверждая.

— Ну, — Фанфан наморщил лоб, что у него было обычным делом и должно было сделать ангельское личико хмурым. — Ну и в чем дело?

— Меня зовут Фаншетта, — сообщила девушка и улыбнулась. У неё были красивые зубы, и даже все — что в том столетьи беззубых людей было удивительно, по крайней мере среди тех, с кем Фанфан имел дело.

— Ну и что? — спросил Фанфан, не умевший разговаривать с такими милыми девушками, и переступил с ноги на ногу. Что эта свистулька от него хочет?

— Я тут живу только несколько недель, но уже немало о тебе слышала.

— Да? От кого?

— От девочек в школе Сестер милосердия, где я учусь!

— И что они обо мне говорили?

Фанфан держался настороженно, говорил нервно, поскольку ожидал услышать намек на экзекуцию, устроенную Рампоно.

— Что вы — прелесть!

— Ну нет! Прелесть?

— Хорошенький!

— Ну, не знаю, — буркнул Фанфан, поскольку не знал, хорошо ли это и будет ли на пользу в его грядущих странствиях по свету.

Поскольку девушка смотрела на него без всякого смущения, ему стало неловко. И чтобы от неловкости избавиться, спросил:

— Ты живешь у Сестер милосердия?

— Нет, мы живем с мамой. Знаешь новый модный магазин на рю Сен-Дени с вывеской "Ля Фриволите"? Или нет?

— Нет!

— Мы только два месяца как переехали.

— Я никуда не хожу, — нервно отрезал Фанфан.

— Знаю.

Фанфан поднял голову от пистолета, который будто бы сосредоточенно разглядывал, чтобы взять себя в руки.

— Как это — знаешь? От кого?

Девушка умолчала от кого, но сказала:

— Именно потому я за тобой и пришла! Чтобы сказать, что нехорошо прятаться! Во время того скандала в монастыре августинок тебе все сочувствовали, признали, что ты держался, как герой, когда тебя избивал этот зверь! И это же удивительно (теперь она рассмеялась) — как ты проник в приют в женском платье!

— Так ты это оценила? — спросил Фанфан, поскольку все услышанное его успокоило и даже доставило удовольствие.

— Я там была! Мы только за день до этого переехали в ваш квартал. Как раз шли мимо, мама вела меня к Сестрам милосердия, и говорит:

— Что за гордый малыш! Не хотел бы ты зайти к нам на чай?

— На чай? К тебе?

Фанфан уже давно был на седьмом небе от того, что люди, и особенно особы противоположного пола считают его гордым маленьким мужчиной. Теперь от приглашения у него вскружилась голова, поскольку его ещё никогда не только не приглашали на чай, но до сих пор он вообще никогда этим не баловался! И делали это — как он слышал — только в дворянских кругах. Дворяне — да, те едят бриоши, макая в шоколад!

— А ты дворянка? — спросил он, ошеломленный этим приглашением.

— Нет. А что?

— Нет, ничего, — ответил он. — "Да, в семьях владельцев модных магазинов тоже, конечно, подают чай", — подумал он, стараясь не показывать свое незнание, чтобы не выглядеть смешным.

— Меня зовут Фаншетта Колиньон, — сообщила девушка. — Мне пятнадцать. Так ты придешь на чай?

— Но… я не знаю… — бормотал Фанфан, оглядывая себя сверху вниз, поскольку первый раз в жизни заметил, во что он одет: штаны до половины лодыжек, куртка, носки из черной грубой шерсти и деревянные башмаки, — и все отнюдь не блещет, если не считать блестящего от грязи зада у штанов! А руки! Такими руками брать бриоши? Руки черны были от грязи! Фанфану даже стыдно было сказать — взглянув искоса на Фаншетту, на её черный плащ, белые шелковые чулки и туфельки из тонкой кожи, он только показал ей руки.

— Умоешься у нас! — сказала ему эта прелестная девушка. — Теплой водой!

Теплой водой Фанфан в жизни не пользовался, ну разве только в супе! Но что его заставило сказать "да"? Не то ли, что потом мог рассказать приятелям, что мылся теплой водой? Но как бы там ни было, но он сказал "да" и через десять минут с бьющимся сердцем шагал за Фаншеттой к магазину с вывеской "Ля Фриволите"!

Для него это были памятные минуты. И памятные часы — часы очарования бедняги Фанфана! Был жаркий день: день, когда стало ясно, что по стечению обстоятельств его жестокое унижение стало началом того великолепного триумфа, от которого Пастенак ещё больше позеленел от бешенства и о котором в подходящий момент мы ещё расскажем читателям!

Теперь же выслушаем рассказ Фанфана о первом дне триумфа и его критическую оценку. Отчет был дан тем же вечером у Фанфана в мастерской при свете свечки; вокруг Фанфана сидели Святой Отец, Гужон и Николя Безымянный. Фанфан, стоявший посреди мастерской, старался сдержанностью выражений скрыть свой восторг, — а его слушатели дали волю своему воображению.

— И что, там было мыло? — спросил Гужон.

А Николя Безымянный добавил:

— И бриоши? И шоколад? И как на вкус?

— Все было! И вкус — изумительный! — отвечал Фанфан. — И подавала все служанка!

Наступила тишина.

— У него руки и в самом деле мытые! — констатировал Святой Отец.

— Мадам Колиньон сказала мне, что я очень мил (приятели Фанфана прыснули при этом смехом), но я ответил ей, что могу поднять большую лестницу, с которой достают до верхних полок. И сделал это!

— Спорю, от тебя чем-то пахнет! — заметил Гужон.

— Пахнет пачулями, понял! Принюхайся, почуешь пачули!

— Надеюсь, ты теперь не начнешь лить на себя духи? — подхватил Николя Безымянный.

— Я там узнал, что при дворе короля душатся все, даже генералы!

Опять повисла тишина.

— Ты смотри! — серьезно заметил Гужон, — эти женщины научат тебя хорошим манерам, и будем мы рядом с тобой как последние говнюки! О чем вы говорили?

— Ну, понемногу обо всем, — ответил Фанфан, несколько усомнившись вдруг, какое он там произвел впечатление. Хозяйки были с ним очень милы и все время веселы, но, может быть, его позвали только как забавный курьез? Да, этого следовало опасаться. А если нет, зачем его звать?

— Если пойдешь еще, — высказал Гужон Фанфану общее желание приятелей, — то постарайся принести нам бриошей!

— Слово даю! — пообещал Фанфан. Тут напряжение спало и ему тоже полегчало, поскольку выглядело все так, словно он стоял перед грозным судебным трибуналом, который мог бы осудить его за переход из их мира в мир иной — в мир бриошей, шоколада и дам, которые хорошо пахнут, в мир, знакомый его приятелям только по рассказам. Это могло быть расценено как предательство, а мы знаем, что по этой части Фанфан был особо щепетилен!

В ту ночь Фанфану снилось, что он выкупался весь! У Фаншетты была даже ванна! Ведь десять лет назад и его мать испытала упоительное чувство наслаждения богатством в ванне герцога Орлеанского, — припомните это! И не пойдет ли наш Фанфан тем же путем?

Проснувшись утром, Фанфан спросил себя, хватит ли у него смелости попросить разрешение выкупаться в этой ванне. В последние дни его видели, как каждое утро мчится он с двумя деревянными бадьями за водой к общественному колодцу. В аптеке купил порошок, который — растворенный в воде, — вполне прилично избавлял от грязи. Прокипятив одежду на заднем дворе, весь день он оставался нагим, — пришлось ждать, пока вся одежда высохнет. Потом, посягнув на свою добычу — деньги от Картуша — сшил у соседа-сапожника туфли. Гужон, Николя Безымянный и Святой Отец критическими взглядами следили за этими переменами. О будущем Фанфана они уже ничего хорошего и не думали, — боялись, что так он подастся в чиновники!

А Фанфан? Тот уже начинал волноваться: прошло уже четырнадцать дней, а нового приглашения не последовало! Гордость не позволяла ему мозолить глаза Фаншетте, и он скорее сквозь землю провалился, чем стал бы слоняться у магазина "Ля Фриволите". Но, будучи человеком решительным, на восемнадцатый день вновь посягнул на свою добычу: явился в магазин "Ля Фриволите" с фунтом драже! Галантно поздоровавшись (ведь он купил себе ещё и шляпу!) он преподнес драже мадам Колиньон, чтобы отблагодарить её как он сказал — за чудный прием. Столь отважная тактика была рекомендована ему братом Анже, которого весьма позабавили затеи Фанфана и особенно его элегантный вид. Скажем сразу, Фанфан сделал это ни ради бриошей, ни из-за шоколада, ни из-за ванны.

Разве мы только что не говорили о любви? Фанфану, не зная почему, хотелось плакать и смеяться, когда он думал о Фаншетте. А как при этом у него потели руки! И с той поры стрелял он не по облупленным тарелкам — нет, он стрелял в английских солдат! А когда на заднем дворе атаковал ирокезскую крепость, в мечтах с ним всегда была Фаншетта, которая осыпала его нежностями за безумную отвагу, выказанную в бою! А прочитав в "Газетт де Франс", что герцог Шартрский дает бал, он шел в мечтах туда с Фаншеттой, которая была потрясена, что они с герцогом — лучшие друзья, и Фанфан запросто величал того просто Шартром!

Но то, что ожидало Фанфана в этот день, превзошло все его ожидания: даже тот разговор, который четверть часа назад он в уме вел с королем Людовиком XV, заявив тому, что женится!

Ведь мадам Колиньон прежде всего поблагодарила его за драже, потом любезно обняла его и наконец сказала:

— Ты пришел как по заказу, милок, я уже собиралась послать за тобой.

Брат Анже предупредил Фанфана: мадам Колиньон будет растеряна, а драже заставит её сказать: "Ты как по заказу, милок, я уже хотела за тобой послать". И Фанфан спросил:

— Что же мне ответить на это, брат Анже?

— Ответь: "Мадам, я никогда не сомневался в верности нашей дружбы!"

И Фанфан так и ответил мадам Колиньон:

— Мадам, я никогда не сомневался в нашей верной дружбе!"

Мы уже говорили, что мадам Колиньон, в крещении Элеонора, было тридцать два? И что она была элегантна, гибка в талии, что у неё прекрасная грудь, веселое личико и все, что доставляет удовольствие многочисленным заказчикам? Нет? Так сейчас самое время!

— Входи, дорогуша, — сказала она Фанфану, — взглянем на нашу больную малютку

— Фаншетта больна?

— Ах, да! Лежит уже четырнадцать дней, боялись, как бы не оспа, но оказалось просто слабость… Поэтому она и не могла тебе дать знать, бедная малышка!

Фанфану — как бальзам на сердце! Значит, его не забыли, им не пренебрегли! Просто Фаншетта была нездорова! Фанфан готов был кричать от радости!

***

Дорогая малютка лежала в постели, бледная, но прелестная. Такая обворожительная, и бледная, и трогательная в своей бледности, с такой трогательной и усталой, но при этом задорной улыбкой, что Фанфан готов был… Бог мой, на что он был готов? Мы думаем, по меньшей мере взять Бастилию и положить к ногам очаровательной свидетельницы своих недавних подвигов! Но вместо этого сказал:

— Я принес тебе драже, оно помогает от слабости!

— Только не переедай конфет, дорогая Фаншетта! — заметила очаровательная Элеонора Колиньон и ушла, вызванная звонком какай-то заказчицы. Когда закрылась дверь комнаты, Фанфан услышал:

— От моей слабости ты лучшее лекарство, Фанфан!

Так приветствовала Фанфана немощная прелестница, взяв его при этом за руку и поцеловав ее!

Поскольку человек — существо смертное, нужно срывать цветы жизни и без размышлений отдаваться порывам момента! Не осенило ли Фанфана сказать это мадемуазель Колиньон прямо тогда? Мы охотно верим в это! И ещё в то, что четырнадцать дней в теплой постели, в теплой комнате, и бордоское вино, которое она получала, чтобы преодолеть приступы слабости, могут вызвать вполне определенные порывы!

И вот вам доказательство:

— Я тебя люблю, Фанфан, — вдруг заявила Фаншетта, и из глаз её брызнули слезы, что тогда было вообще в моде, а в этом случае ещё и уместно. — Все эти четырнадцать дней я только о тебе и думала!

— Клянусь святыми дарами, — воскликнул Фанфан, как раз читавший жизнеописание Генриха IV, с восторгом приветствуя эту новость, хотя и восприняв её как вполне нормальную вещь, и сообщил в ответ:

— Я тебя тоже! — услышав слабый, наполовину недоверчивый, наполовину удивленный шепот: — Правда?

— Гром меня разрази! — сказал Фанфан (все ещё как Генрих IV). — Чтоб меня черти взяли, если я лгу!

И на очередной вопрос, который всегда следует в таких ситуациях, и который был задан с ласковым и недоверчивым восторгом:

— Фанфан, я тебе нравлюсь? — ответил:

— Ты мне не веришь? — (он готов был изрубить в лапшу того, кто скажет Фаншетте, что это неправда). — Скажи, что веришь!

Фаншетта, глядя на него, уже не плакала и выглядела очень серьезной

— Верю! — выдохнула она. — Ты так прекрасно пахнешь, и в туфлях! Ах, погладь меня, любовь моя!

— С удовольствием. Но где? — в смятении спросил наш герой.

— Не знаю! — простонала она. — Любовь моя, мама уже с тобой поговорила?

— Нет! — голос Фанфана сел от избытка чувств. — О чем?

— Тогда спроси её сам! — вздохнула наша больная шельмочка, которую присутствие Фанфана настолько выводило из себя, что она уже начинала гладить его сама…

Когда Фанфан собрался уходить, Элеонора Колиньон, тихо прикрыв дверь за заказчицей, ласково ему улыбнулась.

— Вы собирались говорить со мной, мадам? — спросил он неуверенно, надеясь, что это смятение не заметно. — Мне только что сказала Фаншетта…

— Пойдем в мою комнату, ладно? Там спокойнее. Я только запру магазин…, — добавила она, поворачивая ключ в замке.

Фанфан, сгорая от любопытства, поднялся с ней по лестнице и вошел в небольшую комнату, чье единственное окно выходило в сад — а за стеной сада видны были свиньи, валявшиеся в грязи. Здесь, в комнате, уже не слышен был шум с улицы и грохот экипажей, разве что сюда доносилось кудахтанье кур. Комната была обставлена весело и уютно, — большая кровать с покрывалом розового шелка, черный круглый столик, отделанный перламутром, мраморное трюмо с умывальником и кувшином для воды — все тоже в розовых тонах, и ещё шкаф и небольшая кушетка, обтянутая золотой парчей. Стены были оклеены бумажными обоями в цветочек, на них висели гравюры с изображениями галеонов.

— Как тут красиво! — воскликнул Фанфан, ещё никогда не видевший столько удивительных вещей, и подошел взглянуть вблизи на гравюры. Когда-нибудь хотел бы я стать капитаном на таком корабле! — мечтательно протянул он с неповторимой улыбкой, которую унаследовал от матери. Потом заметил, что Элеонора, севшая на небольшую кушетку, смотрит на него, как ему показалось, с лаской и нежностью. У Элеоноры, как и у Фаншетты, были огромные сияющие карие глаза. Она похлопала рукой по кушетке, давая понять, что приглашает Фанфана сесть рядом. Он сел, держа колени вместе и положив на них руки, все ещё чувствуя себя скованным в такой великолепной комнате.

— Фанфан!

— Да, мадам?

— Ты счастлив?

— О, ещё как! — воскликнул он, подумав о Фаншетте. — Тут мне так хорошо, мадам! — И только потом удивился — вначале потому, что ему задан был столь странный вопрос, а потом потому, что заметил — вопрос-то был спонтанный, но в его ответе могло быть нечто лживое. И потому вдруг нахмурился. Почему?

— Мне только чуть грустно, — решил сказать он правду. — Мой друг Гужон собрался покидать наш квартал. Его родители открывают магазин довольно далеко отсюда — где-то в Тюильри. Вчера узнав об этом, я ночь почти не спал.

— Это не так далеко, — ласково сказала Элеонора и взяла при этом за руку.

— Конечно нет, но по-старому все равно не будет. Мы не увидимся больше (и он вздохнул). И ещё говорят, что по жалобам монахинь из приюта всех шлюх заставят перебраться в другие места. И если Святой Отец и Николя Безымянный тоже уедут, я останусь совсем один!

После минутной паузы Элеонора, тронутая этой его внезапной меланхолией, сказала:

— Фанфан, ты бы хотел здесь жить? Тебе бы нравилось у нас?

— Здесь? — ошеломленно воскликнул он. — С вами?

Она кивнула. Фанфан огляделся, не веря своим глазам, потом рукою ткнул себя в грудь:

— Я?

— Да, ты! Ты, милый маленький беспризорник!

— О, я бы лучше жил здесь, чем с Картушем! — наивно заявил он и добавил в качестве пояснения: — Это мой старый друг, он орудует в районе Бастилии и вокруг нее. Я говорил себе, когда шел к вам, — чем быть одному, лучше присоединиться к банде Картуша!

— А что твоя семья?

— Ну, моя семья…

— Я знаю! — (Элеонора поднялась, взяла какую-то коробочку и протянула Фанфану конфетку). — О тебе уже никто не заботится, живешь зимой в этой ужасной кузнице, где нет огня, ешь, где придется, и часто никуда не ходишь, потому что тебе не нравится, что происходит дома. А ночью часто плачешь.

— О, это нет! Я никогда не плачу, никогда! — воскликнул он, словно его иголкой ткнули, но тут напоминание о его жалкой доле взяло свое, подбородок задрожал и Фанфан к стыду своему почувствовал, как по щекам его текут неудержимые слезы. Он вдруг захлопал носом, но между двумя всхлипами все же сумел спросить:

— Но как вы узнали, что я плачу? Ведь это видел лишь Святой Отец?

— Он рассказал своей матери… ну, а остальное… в чем ты ему не мог довериться, мне рассказала одна моя заказчица, мадам Трикото.

— Мадам Трикото?

— Мать Святого отца.

— О, мадам шлюшка? Я и не знал, как её зовут. Ну нет! Святой Отец, предатель чертов! Что он наговорил обо мне? Я ему задам!

Фанфан действительно был зол: они-то говорили как мужчина с мужчиной, а этот олух все раззвонил своей матери!

— Успокойся, — рассмеялась Элеонора. — И съешь конфетку! Святой Отец сделал это, потому что он тебя любит. Ну что? Согласен? Будешь жить у нас?

Фанфан стремительно кинулся ей в объятия, расцеловал в обе щеки, но при этом вновь расплакался. Когда же успокоился, сказал:

— С вашего позволения… мне нужно ещё подумать. — Он не переносил никакого давления, как бы не хотелось ему чего-то.

— Пойдем теперь сказать Фаншетте, что ты согласен, — сказав это, Элеонора загнала Фанфана в угол.

— Так значит я вам так нравлюсь? — спросил он едва слышно.

— С того дня, как я увидела, как порют тебя в приюте августинок, — я поклялась защищать тебя, мой дорогой!.

4

Элеонора Колиньон сама зашла к Фелиции чтобы сказать, что наняла её племянника в помощь по хозяйству и что впредь Фанфан будет жить у нее. Все это было недалеко от правды, поскольку сам Фанфан заявил категорически, мол, будет её гостем только при условии, что ему будет поручаться любая работа.

Фелиция уронила пару слез, не больше. Когда Фанфан узнал, с какой бесчувственностью восприняла новость та, что воспитала его от рождения, его это больно задело. Возможно, он надеялся, что Фелиция начнет возражать и что вернет ему прежнее место в её жизни (хотя и не рвался к этому), но так уж вышло… Чтобы слишком не расстраиваться, тут же решил, что выбросит Фелицию из своего сердца, но должно было пройти немало времени, прежде чем это удалось.

В защиту Фелиции нужно сказать, что та была беременна. Неукротимый любовный пыл Пиганьоля взял верх над её бесплодием. И нежданное новое существо, которое уже шевелилось в ней, забрало на себя все её чувства. Измотанная и отупелая от беременности, она воспринимала все вокруг словно во сне. К тому же Пиганьоль уже неделю как лежал в больнице и Фелиция боялась, что станет вновь вдовой — третий раз в жизни — это слишком много! И все это словно создавало преграду между нею и окружающими. Пиганьоль на рю де ля Гран-Трюандери угодил под дилижанс из Меца: попав под колеса, обе ноги оказались сломанными, и не в одном месте.

Учитывая, как равнодушно был воспринят его уход, Фанфан сам не пошел за теми вещами, которые составляли все его достояние: томиком Плутарха, жизнеописанием Генриха IV, переводом "Одиссеи" и ещё несколькими книгами. Вместо него за ними зашла Фаншетта. С её же помощью Фанфан забрал и то, что унаследовал от Филиберта Тронша: одно ружье, один мушкет, несколько пистолетов разного калибра, небольшую наковальню и инструменты — все это он сложил в сарай, стоявший у Элеоноры в саду, и запер.

В их высоком узком доме, где на каждом этаже было всего две комнаты, его разместили на втором. Такой прекрасной комнаты он никогда ещё не видел. В первый же день он сколотил небольшую книжную полку. При этом напевал и присвистывал, хотя порой и сжимало горло: накануне его приятель Гужон с родителями отправился Бог весть куда — в Тюильри! Прощание их было трогательным. Происходило оно перед приютом Гроба Господня, где им случалось так часто стоять вдвоем, один — прося милостыню, другой — мечтая о путях крестоносцев.

— Прощай, Гужон! Желаю тебе удачи на новом месте!

— И я тебе тоже, — ответил Гужон, — но не прощайся — скорее до свидания!

— Ты знаешь мой адрес.

— А ты — мой.

Они пожали руки.

— Ты распрощался со Святым Отцом и Николя Безымянным? — спросил Фанфан.

— Дружище, не поверишь, они обревелись! — с деланной небрежностью бросил Гужон и торопливо удалился, тоже плача.

И у Фанфана на душе было неспокойно, хотя никогда ещё он не был так счастлив, как теперь. Он приколачивал полку, когда вошла Элеонора, чем-то обеспокоенная.

— Тебя кто-то хочет видеть, — сообщила она. — Он не представился. Странный тип, похож на полицейского. Худой, высокий, длинноносый и весь в черном!

— А, это брат Анже! — воскликнул Фанфан, откладывая молоток.

— Брат Анже?

— Он мне как дядя… он… он был другом моей семьи, моих родителей, которых нет в живых. Периодически меня навещает. Я сам его слегка побаиваюсь, хотя и очень люблю.

И он стремительно помчался вниз.

В самом деле, там был брат Анже. Стоя посреди магазина с треуголкой в руке, он с интересом разглядывал четки, разложенные на прилавке и в витрине.

— Что я вижу, милый Фанфан, — сказал он, увидев входящего, — вы живете теперь в таком месте, которое гораздо роскошнее любого предыдущего, и куда лучше пахнет!

— Это пачули, — ответил Фанфан.

— Да, помню, когда-то я был молод, — заявил брат Анже, и на его губах на миг мелькнула улыбка. — И у вас такая прелестная хозяйка, вы счастливчик!

— Да, мсье! — согласился, сияя, Фанфан. — А её дочь ещё прекраснее! Зовут её Фаншетта. Жаль, что сейчас она пошла к мессе, а то увидели бы, как она красива!

— Вижу, сынок, ты всем доволен! — заметил брат Анже, перейдя на тон попроще.

— Верно, мсье.

— А как ты стал элегантен! Во что же обошелся этот коричневый редингот, и эти красноватые панталоны… Господи! И все от хорошего портного, не так ли?

— От Шапо с рю де ля Пти-Трюандери! — сообщил Фанфан. — На это ушли все мои сбережения, — со смехом признал он. И это было правдой: от воинского трофея ничего не осталось, ведь он не хотел выглядеть бедняком в глазах двух этих элегантных женщин, пахнущих пачулями.

— Это хорошо! — одобрил брат Анже. — Одевайся самым тщательным образом — вот первая заповедь дворянина.

— Это ясно! — ответил Фанфан, — но вот, к несчастью, я не дворянин!

Тут брат Анже двусмысленно улыбнулся и мечтательно произнес:

— Нет… несомненно, ещё нет!

— Еще? — удивительно переспросил Фанфан.

— Жизнь преподносит иногда невероятные сюрпризы и повороты судьбы, изрек брат Анже вдобавок к первому двусмысленному намеку ещё одно загадочное замечание, на которые он был большой мастер, но тут же предпочел переменить предмет беседы.

— Я бы хотел поговорить с мадам Колиньон.

— Мадам Элеонора! — позвал Фанфан на лестнице. — Не будете вы так любезны спуститься вниз?

— Дорогая мадам! — довольно грациозно приветствовал брат Анже Элеонору, — простите, что я не обратился к вам раньше, но о том, что мальчик у вас, я только что узнал от мадам Пиганьоль. Вы, видимо, знаете, что я опекал его с тех пор, когда злосчастная судьба лишила его близких. В мою задачу входит главное — выплачивать ежемесячно тому, кто принял на себя заботы о Фанфане, определенную сумму на покрытие расходов. Вы, несомненно, знаете об этом.

— Да, мсье, — ответила Элеонора, которая не знала ничего, но на которую брат Анже сумел нагнать страха. И тут же виновато поправилась: Нет, мсье, я ничего не знала!

— Ага! Сумма эта, мадам, все десять лет выплачивалась вдове Фелиции Донадье, позднее вдове Фелиции Тронше, ныне мадам Фелиции Пиганьоль, которая, боюсь, скоро станет вдовой Пиганьоль, поскольку её муж, упомянутый Пиганьоль, в тяжелом состоянии в больнице.

— Да, мсье, — на Элеонору брат Анже производил все более сильное впечатление.

— А ныне вы, мадам, приняли на будущее заботу о мальчике, и значит вам, мадам, будет выплачиваться это пособие. Я сообщаю это с радостью, поскольку ничего не зная о существовании упомянутого пособия, вы приняли в свой дом это милое дитя совершенно бескорыстно!

— Разумеется, мсье! — вырвалось у неё с очаровательной непосредственностью, причем она не могла удержаться, чтоб не обнять Фанфана за плечи. — Все потому, что я и моя дочь его любим, потому, что он был несчастен, и у нас не было сил смотреть на это! Я благодарна вам за предложение, но уверяю вас, в деньгах я не нуждаюсь! Мой маленький магазинчик весьма популярен у клиентов! — добавила она с известной долей профессиональной гордости.

— Мадам, — брат Анже продемонстрировал мешочек, который вдруг извлек Бог весть откуда, быть может, из своей треуголки, как фокусники на мосту Пон-Неф извлекают из шляпы кролика. — Мадам, вы меня обижаете!

— Нет, это вы меня обидите, если будете настаивать! — Элеонора больше всего боялась, чтобы Фанфану не пришло в голову, что она хочет на нем заработать.

— Снесите эти деньги к нотариусу, когда-нибудь это будет мое приданое, — вмешался Фанфан, который угадал её мысли. И эта реплика удачно разрешила возникший было спор.

А через несколько минут Фанфан, пошедший как обычно проводить брата Анже по рю Сен-Дени, вдруг спохватился:

— Простите, мсье, ведь я ещё не поинтересовался, как ваши дела!

Брат Анже даже остановился.

— Ну нет! Ведь это надо! Ты у меня об этом никогда не спрашивал!

— Возможно, потому, что был ещё слишком мал, — заметил Фанфан, покосившись на брата Анже.

— Нет! Ты нашел, что я неважно выгляжу! Да или нет?

— Нет, ну что вы, вовсе нет! — но потом добавил: — Только мне кажется, вы немного бледны!

— Ты прав, я себя неважно чувствую, — ответил брат Анже, и Фанфан впервые за все время, что знал его, вдруг сделал ошеломляющее, рвущее сердце открытие, что брат Анже — не загадочная, чуть нереальная фигура, что появлялась и исчезала как заводная кукла на соборных часах, а человеческое существо из плоти и крови.

— Вы не больны, мсье? — спросил Фанфан, взяв брата Анже за руку.

Брат Анже улыбнулся, на этот раз уклончиво. Не ответив Фанфану прямо, он снова зашагал, бросив на ходу:

— Главное, чтобы Господь дал мне достаточно времени, чтобы осуществить великую миссию, которая касается тебя!

"Ну прямо как Сивилла-прорицательница", — подумал Фанфан, глядя вслед, как брат Анже исчез в толпе (Фанфан только что прочитал про Сивиллу).

На обратном пути Фанфан нагнал Фаншетту, которая возвращалась из церкви.

— Знаешь, — с загадочной миной заявил он, — благодаря мне твоя мать станет ещё богаче!

Но передаче пособия Фанфана Элеоноре Колиньон в один прекрасный день суждено было привести к серьезным последствиям.

***

Уже два месяца Фанфан жил у дам Колиньон (так величали их соседи), когда произошел ряд событий, из которого по меньшей мере двум было суждено переменить его жизнь и изгнать из рая в странствия по свету, что, честно говоря, больше соответствовало его наклонностям.

Первое событие произошло однажды утром. Сестры милосердия распустили своих учениц в честь какого-то праздника. Элеонора на весь день ушла из дому, собираясь накупить аксессуаров по последней моде у знаменитого кутюрье Лабилля на рю Неф-де-Пти-Шамп. Фанфан и Фаншетта остались дома одни. Фанфану, относившемуся к своим обязанностям очень ревностно, на этот раз совсем нечем было заняться — ни поручений, ни пакетов в разнос. И вот, старательно подметя в магазине и убрав метлу на место, он отправился в комнату Фаншетты, которая уже сгорала от нетерпения. И потом они занялись тем же, чем и всегда, когда оставались одни: разделись, скользнули в постель и отдались сказочным наслаждениям и нежностям, в которых ныне они уже неплохо разбирались, значительно усовершенствовавшись за эти два месяца, хотя моменты столь интимной близости и выдались всего пять раз ведь Фаншетта столько времени проводила в школе Сестер милосердия!

Послушаем, что говорят Фанфан и Фаншетта.

— Ты меня любишь?

— Конечно, люблю! А ты меня любишь?

— Да-а!

— А как ты меня любишь?

И т. д. и т. п.

Добавим, что они ещё не переступали роковую черту. Нет, попытка однажды была, но ничем не кончилась — видимо, Фаншетта испугалась. Но вот думали они об этом не переставая, и возможно, в этот день и случилось бы непоправимое, если бы Элеонора Колиньон, забыв дома сумку с деньгами, не вернулась. Фанфан, подгоняемый любовным нетерпением в комнату Фаншетты, забыл повернуть ключ в замке!

И вот так случилось, что веселое дребезжание звонка вдруг прервало их любовные игры, но они словно окаменели от страха, а потом было уже поздно: Элеонора была уже в комнате, где забыла сумку.

— О!!! — воскликнула она. И потом: Хо-хо!

Их позы, лица, багровые от стыда, совершенно обалделые, их нагота и смятая постель… Оглядев все это, Элеонора повторила:

— Хо-хо!

Фанфан, завернувшись в одеяло, заявил:

— Мадам, это моя вина! — и склонил повинную голову.

— Никаких рыцарских извинений, шалопай ты этакий! — крикнула Элеонора, наконец переведя дыхание и обретя дар речи. — Для такого нужны двое, и я подозреваю, что мадемуазель не пришлось долго упрашивать!

В самом деле, невозможно было поверить, что Фаншетту пришлось добиваться гусарским натиском: вся её одежда, включая чулки, была тщательно сложена на спинке кресла! Да, Фаншетта была девушка аккуратная. И теперь она рыдала, как Мария — Магдалина, спрятавшись при этом под одеяло.

— Одевайтесь, молодые люди! — потребовала оскорбленная мать после убийственной паузы, когда слышно было лишь её учащенное дыхание.

Фанфан поспешил: схватив свою одежду, столь же тщательно сложенную (это Фаншетта научила его столь хорошим манерам) выскочил к себе как ужаленный, не дожидаясь приказания.

"— Вот так ситуация! Такая досада! Нет, какая неприятность! Теперь его выгонят из дому! А что, если потихоньку сбежать?" — подумал он. Выглянув в окно, решил, что спокойно может слезть по водосточной трубе, и потом через забор.

Но отчаянный плач Фаншетты, долетавший снизу, исключил столь не геройский поступок. Фанфан торопливо оделся и спустился вниз так же быстро, как и поднялся к себе.

Фаншетта получила всего одну оплеуху и теперь держалась за правую щеку, но когда Фанфан влетел в комнату, встретила его молча, с испугом в глазах.

— Мадам, — заявил Фанфан Элеоноре, испепелявшей его взглядом, — как принято, я все искуплю, женившись на Фаншетте!

Элеонора ошеломленно уставилась на этого мальчика-с-пальчик, говорившего так свысока, и едва не расхохоталась.

— Женишься на ней?

— Да, мадам!

— Но ведь тебе только десять, дурачок!

— Возможно, мадам, но врожденное благородство души… (Фанфан только что прочел "Сида" Корнеля).

— И он осмеливается говорить мне о своей душе! Ах ты маленький развратник, у моей дочери в руках была отнюдь не твоя душа!

Тут Элеонора повернулась к Фаншетте:

— Тебе не стыдно? Не стыдно? Портить маленького мальчика!

И опять обрушилась на Фанфана:

— Ну, конечно, вы пойдете к королю, к архиепископу, к папе или не знаю к кому просить разрешения на свадьбу!

И опять Фаншетте (Элеонора, как видим, непрестанно вертелась как волчок):

— А что если бы, дура несчастная, ты забеременела?

— С чего вдруг, сама же говоришь, он ещё маленький мальчик!

— Не везде он маленький! — оборвала её Элеонора. — Я успела заметить: кое-что, ты знаешь, о чем я, у него явно не по возрасту!

— Мадам! — успокоил её Фанфан, — не беспокойтесь! Мы с ней вовсе не совокуплялись!

Элеонора смерила их взглядом по-очереди: — Это правда?

— Правда, мадам!

— Правда, мама!

— Клянитесь!

— Клянусь! — крикнули несчастные одновременно.

— Фу! — вздохнула Элеонора и ушла к себе, где пару часов провела в размышлениях. Фанфан и Фаншетта, каждый в своей комнате, думали о том, какая это хрупкая вещь — счастье, как коварна жизнь и как глуп человек, не закрывающий двери на ключ. К полудню Фанфан вновь услышал плач. Осторожно спустившись вниз, напряг слух. Слышал только Фаншетту, умолявшую: — Нет, мамочка, нет!

Фанфан спустился ниже, но подслушивать не понадобилось — двери отворились и он увидел Фаншетту, как та, спрятав лицо в подушку, бьет вокруг себя руками.

— Впредь, — заявила Элеонора, — Фаншетта будет жить у Сестер милосердия! Я не собираюсь держать в доме двух развратников, думающих только о том, чтобы, скрывшись с глаз моих, ходить как Адам с Евой!

Решение Элеоноры казалось окончательным.

— Мадам, — предложил Фанфан, — выгоните лучше меня! Я ведь вам не родной! Тут же распрощаюсь, и вы никогда меня больше не увидите!

— Ну конечно! Боже, — огорченно возразила Элеонора, — а что скажет брат Анже, если не найдет вас здесь? Он доверил вас мне, и я за вас отвечаю. По крайней мере до тех пор, пока не получу других распоряжений! И добавила: — Вот недели через три придет брат Анже, тогда поговорим!

***

Не помог ни плач, ни крик. И теперь Фаншетта заперта в монастыре Сестер милосердия, где может набраться дурных привычек. А Фанфану каково! Он страдает! Он от одного удара судьбы (та, оказывается, иногда может выступать в форме ключа) потерял и свою Фаншетту, и расположение Элеоноры. Словно в пьесе Корнеля, ей — Богу!

Оставался бы Фанфан и впредь несчастным, если бы через неделю не пришла к нему Элеонора — ночью, в темноте, в его постель!

— Что? — спросила она, видя его удивление, — не заслуживаю я вашего горячего внимания? (Всю неделю Фанфан думал, что она с ним на "вы", потому что злится, но теперь понял — чтобы сделать его старше).

— Ну что вы! — любезно возразил он.

— Только скажите, что она красивее меня, только посмейте! (Судя по такой настойчивости, причина тут — ревность, хотя, разумеется, и многое другое). — Вот теперь я это знаю!

— Что, мадам?

— Что теперь сочтена достойной вашего внимания!

— Простите, мадам, я не виноват!

— Все в порядке, мой малыш, только продолжай! — перешла она на "ты", чувствуя, как подкатила слабость. — Нет, со мной ты не остановишься! — и блаженно задышала.

— Нет, мадам, я не остановлюсь!

***

Именно за тем занятием, что мы только что описали, и застала их месяцем позднее Фаншетта — и это было вторым происшествием, о котором мы упоминали. Фанфан с Элеонорой забыли, что уже воскресенье — по воскресеньям Фаншетта приходила из пансиона домой, где оставалась до вечера

— Мамочка, это я! — сообщила она о своем приходе, открывая дверь в спальню матери — и что она увидела, мы уже знаем.

Ни сказав ни слова, Фаншетта на весь день заперлась у себя, а вечером вернулась к Сестрам милосердия. Фанфан же провел целый день на улице, куда сбежал после разоблачения его постыдного поведения. Вернуться он постарался как можно позднее, чтобы быть уверенным, что Фаншетты уже не будет.

— Что она вам сказала? (Опять на "вы").

— Ничего!

Элеонора плакала! Ее замучили угрызения совести. Фанфана тоже. Фанфана мучили не только угрызения совести, но и мысль о том, что Фаншетта, которую он, разумеется, любил по-прежнему, уже никогда, никогда не будет любить его! Он погубил их любовь. И вот Фанфан злился на Элеонору, а Элеонора на Фанфана, что, однако, не было поводом для расставания. И они не только не расстались, но, чтоб забыться, занялись этим пуще прежнего. Только с тех пор стали весьма осторожны и всегда заботливо запирали все двери. По воскресениям Фанфан теперь чуть свет уходил из дому и шлялся по Парижу. А вернувшись к ночи, всегда спрашивал:

— Что она говорила?

И получал всегда один и тот же ответ:

— Ничего.

— Ах, я погубил наше чувство! — вздыхал он, и это его очень огорчало.

В одно из этих печальных воскресений около двух часов пополудни Фанфан шагал по Неф-де-Пти-Шамп. Элеонора поручила ему зайти к знаменитому кутюрье Лабиллю купить перчатки. Фанфан знал, что ему откроют и в воскресенье, поскольку у Лабилля продавщицы жили при магазине и одна всегда дежурила, открывая почтенным клиентам, желавшим избежать толкотни обычных дней.

Стоял прекрасный майский день 1768 года, и Фанфану было суждено запомнить его навсегда — ведь в этот день он стал участником незабываемых событий.

Фанфан как раз свернул на рю Неф-де-Пти-Шамп, когда в полусотне метров перед собой заметил горбатый силуэт, слишком хорошо ему знакомый, и грязно-рыжие волосы, которые могли принадлежать только Пастенаку! Ах, Пастенак! Свинья Пастенак! Мерзавец, которому он обязан самым ужасным унижением в своей жизни!

Уже хотев бежать за ним, чтоб проучить как следует, он вдруг заметил, что Пастенак стоит как раз под вывеской Лабилля "Ля Туалетт".

Фанфан тоже остановился, желая узнать, что нужно там его врагу, и тут его обогнали двое, причем один сказал другому:

— Он уже там — мы вовремя!

Мгновением позже оборванцы присоединились к Пастенаку и ошеломленный Фанфан увидел, как вдруг все трое вошли в магазин "Ля Туалетт". Чтобы Пастенак пошел купить перчатки с двумя такими оборванцами? Нет, это невозможно!

Фанфан, не обращая внимания на прохожих — да тех почти и не было — в несколько шагов оказался у дверей. Внутри были три молодые женщины: Клеменс, продавщица, которая как раз дежурила и которую Фанфан знал, и ещё двое, из них одна — судя по ослепительному белому наряду — из тех светских гранд-дам, о которых рассказывала Элеонора. И ещё там были Пастенак с теми двумя оборванцами. Все трое уже вытащили ножи! А ослепительная дама с лицом, окаменевшим от страха, уже снимала драгоценности!

И в этот миг вошел Фанфан, держа в руке свой любимый пистолет "Квин Энн", карманный пистолет, с которым он не расставался с тех пор, когда, стыдясь, стал разгуливать только по ночам и опасался встреч с лихими людьми.

— Мадемуазель Клеменс, сходите за стражниками! — велел Фанфан твердым голосом. — Стражники на рю Неф-де-Пти-Шамп. А эти господа будут любезны подождать. Привет, Пастенак!

— Фанфан! Господи, ты же не поступишь так со старым другом! воскликнул, обернувшись, обезумевший от страха Пастенак.

— Твой старый друг знает, кого благодарить за ночлег у августинок, ты, мерзавец!

— Я не знал…

— Все ты знал. Мне рассказал Картуш!

— Ах он предатель! — застонал мерзкий изменник Пастенак, который у всех видел свой характер.

Когда примчалась стража — пятеро здоровых мужиков — Пастенак лежал на животе, раскинув руки, и оба оборванца тоже. Этому Фанфан научился у Картуша, а тот — унаследовал от своего прославленного деда.

— Эти негодяи, — заявила ослепительная дама начальнику караула, — уже собрались было отобрать мои драгоценности, и требовали выдать кассу, когда вошел вот этот молодой человек и привел их в чувство, как видите!

К даме уже вернулось хладнокровие, но её голос ещё чуть подрагивал, хоть и звучал удивительно гордо. Лицо её и все фигура были столь же ослепительны, как и её платье. Фанфан заметил это и пришел в восторг. Никогда ещё он не встречал такой прекрасной и благородной женщины! И как же он покраснел, когда, повернувшись к нему, она слегка поклонилась и добавила:

— Премного вам благодарна, мсье! Вы проявили удивительную отвагу!

— Да, мадам! — простодушно ответил Фанфан, — поскольку мой пистолет не заряжен!

Сказав это, он рассмеялся, и все к нему присоединились, — кроме, разумеется, Пастенака и его сообщников, которые, ранее позеленев от страха, теперь побагровели от унижения. Пинками стражники заставили их встать и увели, но до того сержант попросил Фанфана зайти в участок подписать протокол — если он умеет писать.

— Конечно прийду, мсье, уж писать-то я умею! — гордо заявил Фанфан, скорее чтобы покрасоваться перед гранд-дамой, чем от того, что так гордился своим поступком — ну и ещё и потому, что он скорее все сыграл, чем пережил. И потом, не для того, чтоб лишний раз похвалить храбростью, а скорее озабоченно и даже с некоторым испугом добавил:

— Мой пистолет и в самом деле не заряжен! Я сделал это из осторожности, но теперь вижу — это была скорее — неосторожность!

— А почему вы разгуливаете с пистолетом? — спросила его дама, уже вполне успокоившись и наградив его неподражаемой улыбкой.

— О! — он пожал плечами, — это так, шутка.

— Изаура, — обратилась дама к своей спутнице — камеристке: — дайте этому юноше мой кошелек! Клеменс мы заплатим в другой раз, если она не возражает!

— Ну конечно, госпожа графиня! — Клеменс успела уже принести лучшее средство снять волнение: бутылочку кюммеля и рюмки.

— Ни слова о деньгах, мадам! — заявил Фанфан графине и отстранил кошелек, который достала Изаура. — Для меня было бы удовольствием помочь всем избавиться от этих неприятностей! И, к тому же, — добавил он, рассмеявшись вновь, — я здорово отделал Пастенака! Нет, этой встречи он не ожидал!

— Как я заметила, вы с ним знакомы, — сказала графиня. — И если правильно поняла, он вас когда-то обидел?

— Устроил мне изрядную гадость, мадам. Но отомщен я буду всего через десять минут. Позвольте мне умолчать, как — это совсем не интересно.

Графиня продолжала улыбаться, почти с нежностью взирая на мальчика, который был так необычен, соблазнителен и загадочен в своем поведении, так не соответствующим его возрасту, ибо было ему максимум лет двенадцать, как она считала, но держался он прямо, как настоящий мушкетер, — и приподняла свою рюмку с ликером.

— За ваше здоровье, за ваше будущее, за вашу славу, мсье… мсье?

— Титус — вот мое имя, — заявил Фанфан, ибо как раз читал Расина, и имя Фанфан казалось ему неуместным для такого случая и для такой женщины.

Поднимая рюмку, он на миг смутился — что, если Клеменс знает, как его зовут. Но нет, не может быть! Ведь она его не поправила.

— За вас, мадам! — сказал он, поскольку из его прошлого опыта в памяти остались только обороты, подходившие больше для кабака, чем для королевского двора.

— Если вы не хотите принять от меня деньги, — сказала очаровательная графиня, — может быть, примете хотя бы вот это? — И она сняла со своей белоснежной шеи, напоминавшей своей гибкостью лебединую, золотую цепочку, на которой висела камея. — Взгляните, это мой портрет, — добавила она. Примите его, прошу вас!

— Мадам, — сказал Фанфан, до глубины души тронутый, когда графиня повесила свой портрет ему на шею, — я никогда с ним не расстанусь!

Ну а когда графиня его поцеловала, едва не лишился чувств. Ах, эти духи! Эта атласная кожа! А её нежное дыхание! Губки графини едва коснулись его уст, и Фанфан, весь покраснев, откланялся и направился к выходу, словно витал в облаках.

— Прощайте, мсье Титус, — сказала графиня (и голос её звучал, как небесная музыка). — Если когда-нибудь с вами случится беда и понадобится помощь, вспомните, что сегодня вы спасли мадам Дюбарри!

Да, эта благородная женщина была графиней Дюбарри, ей было двадцать пять лет, уже три дня она была метрессой[2] короля Людовика XV, а меньше чем через год станет его официальной фавориткой! До этого она была метрессой герцога де Ришелье, графа д'Эспинола и всех, кто занимал видное место в Готском альманахе — и начала она с того, что в пятнадцать лет стала любовницей Луи, герцога Орлеанского, который называл её "мой ангел!". Теперь вам ясно, что Фанфан только что спас Жанну! Но Фанфан не знал, что это его мать, а мадам Дюбарри не знает, что это её сын.

***

Когда Фанфан минут через двадцать вышел из участка, он был на вершине блаженства. Месть его Пастенаку свершилась! Ведь он добился разрешения поговорить с ним, и шепнул на ухо:

— Пастенак, я уже не девственник! Не могу сказать тебе, чьей заслугой, скажу только, что начала, хоть и частично, дочь, а завершила её мать. И это продолжается!

Пастенак изнывал от желания нравиться девушкам. В том был его крест, и может быть, это искалечило его душу. Вспомним, как он ревновал своих друзей, кто был выше его. Нет, Пастенак не мог усомниться в том, что ему было сказано, поскольку казалось вполне естественным, что это произошло с Фанфаном — ибо он сам, Пастенак, готов был дьяволу молиться, чтобы этого не случилось. И, с болью убедившись в этом, он все же спросил:

— Клянешься головой?

— Клянусь!

Именно этот триумф Фанфана, как мы уже говорили, привел к тому, что Пастенак с той поры был вечно зелен от зависти. Ну а теперь пусть его отведут в камеру, будут судить и осудят, нам нет до него дела, — ведь неизвестно, встретимся ли мы когда-нибудь ещё с этой мерзкой личностью. Поэтому скорее за Фанфаном, который шагает, насвистывая! Как он счастлив! Не так от того, что осуществил свою месть и совершил такой подвиг, но скорее потому, что все время думает о графине Дюбарри — именно это привело его на вершину блаженства! Фанфан влюбился в графиню по уши! Всем телом ощущал её камею и дрожал от возбуждения. Вернулся в "Ля Туалетт", чтобы забрать перчатки, заказанные Элеонорой. Графини уже не было, но все ещё висел аромат её сильных духов. Шагая по улицам домой, он старался не дышать, чтобы аромат духов графини не исчез из его ноздрей…

5

Не исключено, что решение, принятое Фанфаном спустя два месяца, отчасти было вызвано и его встречей с графиней Дюбарри: Фанфан решил уйти от Элеоноры! Теперь он только и думал о графине, об ослепительной её красе, превосходившей всех остальных женщин — а у Элеоноры Колиньон этот неблагодарный замечал теперь одни недостатки. А доказательством того, что он потерял голову из-за графини Дюбарри, было то, что он не словом не обмолвился о встрече, а камею с портретом графини укрыл в своей комнате. К тому же он боялся, что Клеменс, продавщица у Лабилля, в один прекрасный день навестит Элеонору, начнет рассказывать о его подвиге, а он сам, Фанфан, неизбежно выдаст — ну, например, вдруг покраснеет, как рак чувства, испытываемые им к графине; бедняга думал, что по его лицу все видно.

Из-за Элеоноры его замучили угрызения совести. К тому же она начинала утомлять. Уже не была так весела — не могла простить себе боль и разочарование, причиненные Фаншетте. И тем более решения, которое та приняла и о котором известила письмом:

"Мамочка!

Я приняла решение, которое оказалось для меня совсем не трудным, поскольку подсказало его мне мое сердце, а вовсе не недавние события, о которых я с Божьей помощью стараюсь позабыть. Мамочка, я решила посвятить жизнь Господу! Когда я сообщила это нашему исповеднику, он сказал, что на меня снизошел Святой дух, и тогда я рассказала матери-настоятельнице, которая расплакалась от радости при мысли, что увидят меня в числе Сестер…" (и т. д.)

Это печальное решение заставило Элеонору тяжело вздыхать, хотя вину свою она чувствовала лишь отчасти. А для Фанфана атмосфера становилась все невыносимее. По правде говоря, он скучал. Перечитал всего Плутарха, о котором не вспоминал многие месяцы, и ещё больше, чем раньше был убежден, что жить нужно с отвагой, а не как придется. Храбрый его поступок на Неф-де-Пти-Шамп, и озарившая его фигура графини Дюбарри, которая с тех пор в его мечтах и снах заняла место Фаншетты, — все это убеждало, что он способен на великие дела.

Удерживала его только мысль, что Элеонора будет страдать. А ведь она ему очень нравилась… Он рад был бы с кем-то посоветоваться, услышать компетентное мнение… но обратиться к брату Анже и думать не смел. Снова и снова Фанфан вспоминал его неясные предсказания, и понимал, что брат Анже имеет на него какие-то виды, но какие? По крайней мере, вряд ли он отпустит его скитаться по свету. Что, если собирается сделать из него священника? И Фанфан вспомнил о Гужоне. Во всяком случае, увидеться с ним будет здорово! И потому — конечно, в воскресенье — он отважился углубиться в незнакомые кварталы предместья Тюильри.

На доме 20 на рю де ля Вьель Эшель он обнаружил вывеску "Гужон и сын, пекарня, паштеты". В витрине деревянная табличка сообщала, что здесь готовят лучший фруктовый торт в Париже.

"Гужон и сын"! Это произвело на Фанфана впечатление. Значит, Гужон стал совсем взрослым, раз получил право на место на вывеске! Нет, он, конечно, ещё мальчишка, но уже пекарь и кулинар, и у него должно быть свои взгляды на жизнь!

Гужон, весь белый от муки, перед огромной квашней в полном одиночестве возился с тестом. Фанфан узнал его сразу. Еще из лавки он позвал:

— Эй, есть здесь кто-нибудь? Гужон — ты, ты здесь? Это Фанфан!

И из подвала донесся громкий голос:

— Фанфан? Надо же! Черт, спускайся сюда!

Вот так Фанфан предстал перед Гужоном, который крепко сжал его в объятиях, извозив всего в муке. Но перед каким Гужоном! Тот был теперь вдвое толще и на голову выше, чем Фанфан! И голос соответствовал его размерам! Фанфан, чей голос начал уже ломаться (что его очень расстраивало), дорос лишь до полутора метров, что тоже было неплохо, но не настолько, как ему хотелось.

Когда Фанфан увидел, как растолстел Гужон, обняв старого приятеля, шепнул ему:

— Да ты теперь поперек себя шире!

— А ты прям как девица-красавица, — в ответ Гужон взял его за подбородок. — И хорошо еще, что я отлично знаю, что ты парень, а то пришлось бы называть тебя "мисс", — это по-английски!

— Что это значит?

— Мадемуазель.

— Первый, кто посмеет меня так назвать, умрет на месте! — заявил Фанфан.

— Что привело тебя сюда, сеньор?

— Если "сеньор" означает то же, что "мисс", я запихну в тебя все твое тесто, — пригрозил Фанфан.

— По-испански это означает "мсье", — с громоподобным смехом ответил Гужон.

— Черт, ну ты и нахватался!

— Я готовлю, мешаю тесто, пеку, — но я и разношу, что испек, и так встречаюсь с людьми любых народностей, и те меня учат разным словам, минхеер, — это я выучил в голландском посольстве.

— Ах, толстяк Гужон, — сказал Фанфан, дав волю своему поэтическому дару, — чтобы ответить на вопрос, что привело меня сюда, я могу сказать дружба! И к тому же я хочу знать твой взгляд на то, как человеку жить на свете. (Фанфан, как видите, излагал свою проблему в общем виде, выходившем за рамки его личного случая).

— Что ты имеешь ввиду?

— Вот что! Что человеку выбрать? Нынешнее существование, приятное и удобное — или жизнь, полную приключений, подвигов, опасностей и риска?

— И в этом твоя проблема?

— Да!

Ах, как серьезно они беседуют! Как размышляют! Для своих лет они уже чертовски взрослые! Но в то время такими были все: в шестнадцать кое-кто становился маршалом, а тридцать шесть было предельным возрастом! Поэтому спешили взрослеть и торопились жить. Отважимся предположить, что милосердная природа (или Господь — добрый старик) помогали людям быстрее развивать свои таланты, чтобы в гонке со временем не слишком рано их настигла смерть.

— Выбирай опасности, и риск, и все такое прочее! — неторопливо произнес Толстяк по долгом размышлении. — Я знаю, что говорю! Моя жизнь предопределена! Готовлю, пеку и разношу — и должен сказать тебе, Фанфан, что сыт этим по горло!

Конечно, мнение Гужона — Толстяка имело вес, но окончательно к решению отправиться по свету Фанфана привело нечто иное: то, что ему устроил Пиганьоль!

***

В те дни Пиганьоля выпустили из больницы, где ему кое-как срастили обе ноги, переломанные под экипажем. Левая теперь была короче, и приходилось пользоваться костылем. Долгие месяцы страданий и неподвижности испортили его характер. К тому он в больнице свел знакомство с дурными людьми. Когда же Пиганьоль узнал от расстроенной Фелиции, что Фанфан съехал от них насовсем и что денег за него теперь не видать, он так и замер с разинутым ртом. Такой удар судьбы в довершению к предыдущим казался ему происками дьявола. Потом его охватил приступ ярости, ругаясь последними словами, он расколотил стул, крича, что убьет Фанфана, что его собственными руками задушит.

— Ты что, с ума сошел? — кричала Фелиция. — Мальчик здесь причем? Он сам-то ничего не решает!

— Ушел от нас он по своей воле! — орал Пиганьоль. — Черт, почему ты его отпустила? Должна была пойти туда, за уши оторвать от Колиньонов и привести обратно!

— Но я сама дала согласие! — Фелиция безутешно разрыдалась.

Беременность её была уже весьма заметна, большой живот она придерживала обеими руками. Увидев Пиганьоля, надвигавшегося с занесенной для удара рукой, она взвизгнула от неожиданности. Нет, Пиганьоль стал совсем другим, теперь он наводил на неё ужас.

— Согласие? Ты дала согласие? Ах ты, шлюха! — орал он как безумный, но рука упала и удара не последовало. Казалось, силы его оставили. Весь вечер он молчал, сжав зубы, но для Фелиции это молчание было страшнее его угроз. Пиганьоль не стал есть, часами ходил взад-вперед по комнате с отсутствующим видом, мрачно наморщив лоб, словно задумав что-то ужасное. В действительности не задумал ничего. Чувствовал себя совершенно беспомощным. Не знал, что делать, где искать помощи, ни по закону, ни какой иной. Брат Анже был совершенно прав, платя деньги тем, кто ныне предоставлял кров и стол этому грязному беспризорнику!

Фелиция проплакала всю ночь. Но Пиганьоль, чьи мысли блуждали Бог весть где из-за все тех же денег, даже не спросил, как она себя чувствует! Когда Фелиция, забывшаяся на несколько часов тяжелым сном, проснулась, мужа не было. И тут Фелиция припомнила — перед тем, как уснуть, он бросил с таким видом, словно его осенила гениальная идея:

— Нет, я поговорю с Хлыстом. Мы вместе лежали в больнице. Вот это человек!

— Чем он занимается? — спросила Фелиция, испуганная его тоном.

— Говорю тебе, он большой человек! А теперь оставь меня в покое.

Весь день Фелиция места себе не находила. Ее мучили мрачные предчувствия, не знала, что делать.

Пиганьоль вернулся только поздно ночью. Видно было, что он пил — он, за которым это никогда не водилось — и это ещё больше встревожило Фелицию. Пиганьоль сказал ей только, что с Хлыстом он уже виделся, тут же рухнул на постель и захрапел. И при этом загадочно ухмылялся, как глупец, возомнивший, что открыл нечто великое. Но глупцы бывают опасны, а некоторым действительно удается наделать дел. Твердя себе это, Фелиция все сильнее дрожала от страха, но при этом не могла вообразить, что задумал Пиганьоль.

Рано утром, когда Пиганьоль ещё спал, она все-таки решила сделать то, что задумала ещё позавчера. Так поспешно, как только позволял её большой живот, побежала к Элеоноре Колиньон. Та уже ушла за покупками и Фанфан остался один. Было это через несколько дней после его визита к Гужону-Толстяку.

— Ну! Тетя Фелиция! — Фанфан бросил метлу. — Ты прямо как воздушный шар! Каким ветром тебя занесло? Мадам Элеонора вышла.

— Я пришла из-за тебя. — Она выглянула сквозь витрину на улицу, словно опасаясь, что за ней следят. — Пиганьоль вне себя от ярости, что лишился денег за тебя. Так и сыплет угрозами. В больнице его словно подменили. Стал суров и груб. — (Тут она сменила тон). — Я подумала, ты тут всех знаешь… кто такой Хлыст?

— Настоящий убийца! — ответил Фанфан. — Был с Картушем, но Картуш его выгнал, когда тот просто так, ради удовольствия зарезал стражника, которого остальные хотели просто отлупить.

— Боже мой! — застонала Фелиция. — Пиганьоль в больнице подружился с ним! Значит, этот человек способен на все?

— Да, на все! — беззаботно подтвердил Фанфан, хотя и начал беспокоиться. — Например, меня похитить, заточить куда-нибудь и потребовать богатый выкуп, чтобы разделить с твоим мужем!

— Что ты говоришь!

— То, что я узнал.

А узнал Фанфан какой-то час назад. Проведя весь вечер в кабаре "Де ля Селетт", злоумышленники часами обсуждали свой план, запивая морем белого вина.

Все о чем они говорили, Фанфан знал теперь в мельчайших деталях. Доложил ему Николя Безымянный — он теперь работал мойщиком посуды в кабаре "Де ля Селетт". Стоя в зале за портьерой, слышал всю негромкую беседу злоумышленников.

— Боже мой! — вновь застонала Фелиция, жалобно ломая руки. — Что случилось с моим Пиганьолем! Что ты будешь делать, Фанфан? Пойдешь в полицию?

— Они ещё ничего не сделали. И полиция тоже ничего предпринимать не будет в мою защиту, ни против них. Я уже хотел идти к тебе!

— Ко мне?

— Чтобы ты дала мне адрес брата Анже. Полагаю, брат Анже сумеет привести твоего мужа в чувство. Не могу же я все время сидеть дома и бояться выйти вечером на улицу!

Вконец расстроенная Фелиция разрыдалась от жалости к себе.

— Он меня даже не поцеловал, вообще не коснулся, только отругал и все! И я поняла, что ничего для него теперь не значу, потому что больше нет твоих денег! Я убеждена, он и женился только ради этих денег и пенсии покойного Виктора Донадье!

— Может быть, — коротко ответил Фанфан. — Кстати, все соседи так и думали. Знаешь, как его звали?

— Нет.

— Твоим нахлебником! — сказал Фанфан, ничуть не жалея, что так отплатил ей за то равнодушие, с которым она приняла его уход и от которого у него до сих пор болела душа.

— Какой ужас! — воскликнула потрясенная Фелиция.

— Дай мне адрес! — повторил Фанфан, нежно её целуя, и уже жалея, что был с ней так жесток.

***

Фанфан шел через весь Париж, чтобы рассказать, что замышляют против него, брату Анже, жившему в Батиньоле в третьем этаже почерневшего от времени дома, где тот занимал всего одну скупо меблированную комнату, всю заваленную стопками книг. Больше всего книг было об оружии и по генеалогии. Вечером вместо штор он затягивал окно своей старой сутаной.

Брат Анже был ещё в постели, в белой ночной рубашке, делавшей его ещё старше. Фанфан вновь ощутил к нему какую-то странную любовь, которую, однако, так и не решался показать столь холодной, ледяно-спокойной особе.

Брат Анже был очень бледен. Стул у изголовья уставлен всевозможными флаконами и флакончиками.

— Нет, со мной все в порядке, — успокоил он Фанфана, озабоченно спросившего о его здоровье. — У меня сейчас много забот, ну а это не на пользу. И частично они касаются тебя. Опасаюсь, что осуществление планов, приготовленных для тебя, откладывается на неопределенное время. Так что мне нужно поскорее поправляться. Некогда болеть. Но, мой милый, я хочу услышать, с чем ты пришел.

— Вы хотите сделать из меня священника, брат Анже?

— Ну уж нет! — расхохотался тот. — Кое-что гораздо лучше, сынок! Но говори же!

Рассказ Фанфана он выслушал молча.

— Это несерьезно, — заключил он.

— Несерьезно? Гром и молния!

— Я-то думал, что ты ничего не боишься! — хитро покосился брат Анже.

— Да, я нечего не боюсь! Я недавно совершил такое… никому не говорил, но вам могу сказать… Я только боюсь, что они меня куда-нибудь запрут…

Помолчав, брат Анже спросил:

— Слышал ты когда-нибудь о графе де Бальзаке?

— Я? Нет, — ответил Фанфан, понятия не имея, при чем тут граф. Снова эти туманные намеки, снова нужно ломать голову!

— На войне в Канаде третий полк драгун — это был его полк! Донадье служил у него!

— И его убили ирокезы, — добавил Фанфан, знавший всю историю на память.

— Бальзак — человек щедрый и платит пенсии вдовам своих подчиненных.

— И тете Фелиции тоже, я знаю, — Фанфан становился все нетерпеливее, ибо разговор все время уходил в сторону. — А мерзавец Пиганьоль женится на Фелиции только из-за пенсии за Донадье! И из-за моих денег, разумеется. Ну и что?

— Представь себе, несколько месяцев назад я ужинал с графом де Бальзаком и он мне кое-что рассказал! Чисто из любезности, из любви к людям, из христианского милосердия он выплачивает целых шесть пенсий женам, чьи мужья не пали на поле боя, а дезертировали — но не для того, чтобы вернуться к своим женам, а чтобы исчезнуть в канадских дебрях! И среди таких дезертиров — Виктор Донадье!

— Не может быть! — вскрикнул ошеломленный Фанфан.

— Именно так! — подтвердил брат Анже.

— Ах, мерзавец! А я-то считал его героем! Значит, он не умер?

— Судя по всему — нет, но это не единственный случай, когда такой дезертир живет в племени индейцев!

— Черт возьми! — протянул Фанфан, настолько потрясенный и заинтригованный, что повторил: — В племени индейцев!

— Но послушай дальше: Пиганьоль об этом знает. Знает правду. И он сам явился сообщить Фелиции о гибели Виктора! А теперь представь — Фелиция узнает, что её обманывал этот негодяй, что он лгал, лишь бы присвоить её пенсию…

— Представляю!

— И что он все время ломал комедию!

— Ах, какой мерзавец!

— Что тогда Фелиция сделает?

— Ну, я не знаю! Она стала такой дурой!

— Злость, обида, разочарование будут ей хорошими советчиками! Фелиция выгонит почтенного мсье Пиганьоля из дому!

— В этом я не очень уверен. И она, к тому же, беременна!

— Положись на её гнев и обиду! Но, во всяком случае, Пиганьоля нужно припугнуть такой возможностью, пусть задумается! Мысль о том, что после твоих денег может вдруг лишиться и тех, других, может оказаться так жестока, что откажется от своего чудовищного плана!

— Вэлл (еще одно слово, которое Фанфан подхватил у Толстяка Гужона) так что будем делать?

— Увидишь? — пообещал брат Анже.

План его был столь привлекателен, что Фанфан забыл рассказать брату Анже о своем подвиге — то есть о встрече с графиней Дюбарри. Расскажи он все в тот день, да ещё покажи как доказательство дареную камею, брат Анже, быть может, позабыв обо всем, постарался побыстрее реализовать свой план, о котором столько раз упоминал — но что делать, такова история: слова, оставшиеся несказанными, меняют если не дальнейший ход истории, то по крайней мере судьбы действующих лиц!

Через двое суток после разговора, которому мы были свидетелями, Пиганьоль с девятым ударом часов вошел в кабаре "Де ля Селетт", где было полно народу. Кучера, только что закончившие свой рабочий день, уличные "дамы" в поиске клиентов, торговцы из соседних лавок, несколько солдат все старались перекричать друг друга. Пиганьоль, тяжело хромавший и раскачивающийся из стороны в сторону в такт своей неровной походке, направился к заднему столу, за которым его поджидал Хлыст. Это был парень лет двадцати пяти, низколобый, почти лысый, расплющенный нос и оттопыренные уши его тоже не украшали. Как-то в драке он лишился одного глаза. Изгнанный из банды Картуша, начал "работать" сам и стал специалистом по вооруженным ограблениям, которые всегда сопровождал насилием просто ради собственного удовольствия. На столе перед ним стоял большой, но уже полупустой глиняный кувшин. Сразу он и не заметил, что Пиганьоль выглядит взбешенным, и одновременно поникшим и растерянным.

— Все готово, — процедил Хлыст сквозь зубы по-привычке торопливо. — Я договорился с Жюльеном, голландцем, у него коляска с парой добрых коней. Стоит во дворе у братьев Генри. Я установил, куда и когда ходит наш юный друг Фанфан. Каждое утро в семь часов — за молоком на ферму Пикара, это за садом Колиньонов. Сделаем все так: как я дам сигнал, что вышел из дому, Жюльен выедет с фиакром, в нем будешь сидеть ты. Когда вы его догоните, остановитесь, ты откроешь дверь экипажа, поздороваешься и предложишь подвезти. Раз он тебя знает, ничего не заподозрит, это точно! И — по коням! Жюльен погонит с места, если повезет, никто ничего не заметит. Через двадцать пять минут будем в Пантине, у Жюльена там есть уединенная хибарка. Ты же, разумеется, приготовься дать мальчишке как следует, если он…

— Оставь это, — сказал Пиганьоль, трижды уже пытавшийся прервать словоохотливого Хлыста. — Боюсь, все пропало!

— Что ты несешь?

— Все пропало. Этот парень нынче остановил меня на улице — видно проследил, когда и куда я хожу (Пиганьоль сказал это с хмурой иронией). Знаешь, что он мне заявил? Черт побери! Я бы его убил на месте, если б мог!

— Ну давай, говори, дерьмо! Давай! — злобно заворчал на Пиганьоля сообщник, взбешенный нерешительностью Пиганьоля и ещё больше заявлением, что план их лопнул.

Было около одиннадцати утра, когда Фанфан, действительно поджидавший, когда Пиганьоль выйдет из дому, того окликнул. Фанфан не хотел заходить с ним в дом, предпочитая, чтобы разговор проходил на улице, ибо полагал, что Пиганьоль способен на все — и ещё потому, что не хотел доводить Фелицию до отчаяния сообщением, которое бы показало, как фальшив, никчемен и лжив с первой встречи был с ней этот человек, которого она все-таки любила и который был, в конце концов, отцом её ребенка.

— Мсье Пиганьоль, — окликнул его Фанфан, — мне вам надо кое-что сказать!..

— О! — воскликнул пораженный Пиганьоль, пораженный вежливым тоном того, кому они готовили ловушку, и потому заговорив с Фанфаном почти ласково: — Как дела? Как ты подрос за эти несколько месяцев! И как здорово выглядишь, правда!

— Да? Благодарю вас! А как ваши дела?

Короче говоря, завязался светский разговор, и при воспоминании о нем у Пиганьоля горели уши, так он чувствовал себя смешным.

— С вами собирался говорить брат Анже, но я ему отсоветовал. Он болен и не может выходить. Он спросил, смогу ли я поговорить с вами от его имени, и я согласился!

— Да! А в чем дело? — стал заикаться Пиганьоль, которому имя брата Анже Бог весть почему нагнало страху.

— Мсье Пиганьоль, это касается Виктора Донадье.

— О! Да? Гм, а почему? — Пиганьоль почувствовал, что бледнеет.

— По доверительному сообщению графа де Бальзака, бывшем и вашим командиром в третьем драгунском полку…

— О, полковник был прекрасным командиром! — голос Пиганьоля дрогнул.

— Брат Анже узнал, что мсье Виктор Донадье не погиб, а дезертировал, и что вы знали, как это произошло, потому что согласно сведениям, полученными братом Анже, вы входили в группу дезертиров, которая, однако, была поймана и осуждена к трем годам тюрьмы. Так что у вас было достаточно времени увидеть, как ваш друг Виктор Донадье убегает в лес близ крепости Форт-Меридьен, где вы служили.

— Ха! Хо! Гм… — выдавил Пиганьоль, — гм, но…

Вот и все, что он ответил Фанфану. Скажем проще, потерял дар речи. Глядя на Фанфана с идиотской миной, все же смог пробормотать:

— Виктор Донадье погиб. Его убил какой-то ирокез…

— Этого не может быть! Вы вступили в сговор с ирокезами, завели с ними темные делишки и те помогли вам бежать!

— Гром меня разрази! — вытаращил Пиганьоль глаза. Попытался стать в позу: — Ну и что?

— Это от Фелиции вы скрыли! Вы ей попросту лгали! И она бы не обрадовалась, узнав об этом! Ей хватило бы письма брата Анже с информацией, в каком ведомстве можно получить все сведения о Викторе — и о вас, мсье Пиганьоль! Как вы думаете, пришла бы она в восторг? Вы могли бы сразу лишиться и дома, и денег, не так ли?

— А по какому праву? По каким законам она бы могла это сделать? выкрикнул Пиганьоль, хватаясь за соломинку. Тут он был прав, и Фанфан знал то, что здесь было слабое место всех его угроз. Но юридическую проблему они оставили в стороне, потому что Пиганьолю не терпелось узнать, что этот засранец хочет добавить.

— Я хочу, чтобы вы с Хлыстом оставили затею похитить меня и потребовать выкуп, — заявил вдруг тот и ушел! Не прощаясь, ибо вдруг испугался — похоже было, что Пиганьоля вот-вот хватит удар!

— Вот такие дела! — закончил этот бедняга в кабаре "Де ля Селетт" свой рассказ Хлысту. — Ты уж, друг, прости, что я отнял у тебя столько времени!

— Но вот как же, черт возьми, он узнал о наших планах? — спросил Хлыст, побелев от ярости.

— Я откуда знаю? Только он все знает, и брат Анже тоже, и Бог весть кто еще! Я отказываюсь! Уже чую на шее веревку!

Оба помолчали. Хлыст выглядел ещё опаснее, чем прежде.

— Твоя жена ничего тебе сделать не может, по закону, конечно, процедил он сквозь зубы. — Ну, пошлют письмо, и что дальше? Дашь ей пару раз — и все дела. Муж в доме хозяин!

Пиганьоль покачал головой.

— И думать забудь об этом, прощай!

Тяжело поднялся, даже не притронувшись к вину. Взгляд сообщника жег ему спину.

— Ладно, ты забудь. Я — нет!

Гибко, как змея, скользнув между столиками, он вышел. Пиганьоль, выйдя на улицу, его уже не обнаружил.

***

Пиганьоль проснулся на рассвете. Спал он плохо, во сне видел сплошь палачей да виселицы! Долго не мог уснуть — его угнетала мысль, что если Хлыст осуществит их затею, он, Пиганьоль, так или не так все равно окажется соучастником — ведь было известно, что план придумал он! И он не сомневался, что, возникни проблемы, Хлыст способен был отправить Фанфана на тот свет. Требовать выкуп — это ещё куда ни шло, но убивать — нет уж! Это было Пиганьолю не по душе, и он теперь горько сожалел, что вообще связался с этой затеей.

Когда в соседнем монастыре пробило шесть, Пиганьоль тихо встал и оделся. Фелиция, казалось, спала глубоким сном. И Пиганьоль уже был у дверей на лестницу с костылем на плече, чтобы стуком не разбудить жену, когда услышал за спиной тихое:

— Пиганьоль!

Через миг Фелиция уже была рядом.

— Куда ты собрался в такой час?

— Пройтись, — вполголоса оправдывался он. — Я совсем не спал!

Испуганное лицо жены его удивляло.

— Пиганьоль, скажи мне, зачем и куда ты идешь?

— Да так… пройтись, — ответил он, не понимая, отчего она так испугалась.

— Мне кажется, вот-вот начнутся роды, — выдавила она. — Но это ничего, ты поклянись мне, Пиганьоль…

— Черт возьми, в чем?

— Я умираю со страха с того дня, когда ты угрожал Фанфану, прошептала она, не отваживаясь сказать больше и признаться, что знает все.

Пиганьоль молчал, смотрел на неё в упор и спрашивал себя, что, если… Но нет! Не может быть!

— Послушай, — наконец сказал он, деликатно затолкав её обратно в комнату, чтобы соседи не слышали. — Я иду к Фанфану. Успокойся, у меня нет никаких дурных намерений, клянусь тебе ребенком, которого ты носишь под сердцем! К несчастью, я боюсь, что Хлыст задумал нечто опасное… По крайней мере я его так понял… — но я тут совершенно не при чем, добавил он, — надеясь, что эта ложь пройдет. — Хочу предупредить мальчишку. И нужно сделать это до семи, поскольку в это время он ходит за молоком к Пикару на ферму!

— Господь тебя прости, — произнесла Фелиция со слезами на глазах, Господь тебя прости, мой милый!

Пиганьолю не суждено было узнать, что она знала обо всем, поскольку никогда в жизни она об этом ничего не сказала. И он спешил, как мог. Но сколько нужно было одолеть этажей на этой узкой лестнице! Он всегда мучился безумно долго, пока оказывался внизу. Короткая правая нога в то утро особенно болела, так что он стонал при каждом шаге. В семь или в шесть сказал ему Хлыст? Пиганьоль знал, что летом люди тянутся к Пикару на ферму уже часов с пяти. А Хлыст с Жюльеном наверняка ждали спозаранок. Конечно, если собирались зловещий замысел свой осуществить именно сегодня — а это было очень вероятно!

Вдруг Пиганьоль остановился, утирая пот. И в голове мелькнула жуткая картина: вдруг Хлыст, что сидит в засаде, увидит, как он стучит в дверь магазина Элеоноры Колиньон, и сразу сделает единственный вывод: что Пиганьоль идет предупредить Фанфана!

Он заколебался, но вспомнил о Фелиции, повернулся и опять заторопился вперед. На улицах уже появились прохожие, и это его успокоило. Ведь план имел шансы на успех, будь он, Пиганьоль, в фиакре. Но если Фанфана окликнет Хлыст, которого Фанфан знает, тот тут же позовет на помощь или пустится бежать. Во всяком случае, будет настороже!

И снова Пиганьоль остановился, пытаясь углядеть среди прохожих, или среди торговцев, что-то обсуждавших у витрин и у ворот, или среди возниц, шагавших на работу, Хлыста или Жюльена или обоих сразу — и никого не видел.

Собрав остаток сил, доплелся к дому Элеоноры Колиньон. Ставни ещё не открывали. Пиганьоль стараясь делать вид, что он тут не при чем, поскольку был убежден, что Хлыст с Жюльеном следят за ним, поэтому прошел мимо, не останавливаясь. Дойдя до дома братьев Генри, где Жюльен держал свой фиакр, он с бьющимся сердцем отскочил назад: в нескольких метрах от него о чем-то спорили Жюльен с Хлыстом. Тут Хлыст прыгнул в фиакр, Жюльен взял в руки вожжи. Фиакр неторопливо выехал со двора, свернул направо и к удивлению Пиганьоля вдруг помчался вперед, разгоняя людей, которые с проклятьем отскакивали по сторонам, вскоре исчезнув в конце улицы. Пиганьоль так и остался в своем укрытии и уже собирался вернуться к дому Элеоноры Колиньон, как вдруг перепугался так, что в горле пересохло: фиакр Жюльена возвращался назад, проехал мимо Пиганьоля, притормозил и так же медленно, как раньше, вернулся на свое место во дворе братьев Генри!

— Черт возьми, теперь начнется! — подумал Пиганьоль, сообразивший, что произошло: они репетировали похищение!

Элеонора Колиньон в розовом дезабилье отворяла ставни, когда Пиганьоль, сопя как морж, подковылял к ней. Элеонора никогда его раньше не видела, не знала, кто этот хромой гигант, который мчится к ней и собирается ворваться в магазин. Захлопнув дверь перед его носом, завопила:

— Фанфан! Кто этот человек? Он смахивает на ненормального!

Фанфан как раз вышел из кухни, неся большой бидон, с которым собрался за молоком.

— Это Пиганьоль! — воскликнул он, разглядев сквозь окно витрины испуганную физиономию Пиганьоля, продолжавшего колотить в дверь.

— Открой, — кричал Пиганьоль, — открой за ради Бога!

Пиганьолю понадобилось несколько минут, чтобы перевести дыхание, — так душили его страх, усталость и боязнь, что не удастся предупредить Фанфана вовремя.

Так что он только тыкал пальцем на улицу и хрипел:

— Жюльен с Хлыстом! Сегодня не выходи!.. Они там…

— Но что происходит? — вопрошала Элеонора. — Что все это означает? Фанфан, ты объяснишь мне? Что нужно этому человеку?

— Полагаю, — сказал Фанфан, — он хочет, чтобы сегодня утром за молоком шли вы!

— Вот именно, мадам! — умоляюще выдавил Пиганьоль. — Так точно!

— Надеюсь, когда я вернусь, вы будете любезны все мне объяснить! язвительно сказала удивленная Элеонора, но взяла бидон, набросила платок на плечи, пожав ими при этом, словно говоря: "- Ну что поделаешь с двумя идиотами!" — и вышла на улицу.

Когда она удалилась, Пиганьоль начал тихо и озабоченно объяснять:

— Хлыст сговорился с Жюльеном. Выследил, когда ты выходишь на улицу, особенно утром, когда идешь за молоком. Они хотят нагнать тебя в фиакре Жюльена, схватить и увезти в хибару Жюльена в Пантине. Вот что я собирался тебе сказать! Они готовы на все!

Голос Пиганьоля постепенно затухал. Ему было стыдно, и ни на миг он не решился взглянуть Фанфану в лицо. Тот помолчал, потом сказал:

— Спасибо, мсье Пиганьоль! Но с вами как?

— Забудь обо мне, я просто потерял рассудок!

— Это вы так боитесь, что Фелиция узнает о ваших… о вашей лжи?

Пиганьоль стыдливо усмехнулся:

— Да!

Потом добавил, уже совсем еле слышно:

— Но дело тут совсем не в деньгах, жилье и прочем, вовсе нет! Честное слово! Представь себе, я вдруг понял, что не могу без Фелиции… и нашего младенца! Спасибо, что помог понять мне это, Фанфан! Будь осторожен! И прощай!

Они растроганные подали друг другу руки. Фанфан долго смотрел вслед Пиганьолю, удалявшемуся по улице, а когда тот исчез из виду, ушел к себе и начал складывать вещи. Он не хотел рвущих сердце прощаний и обещаний. Шагая по пути к новой судьбе, зашел в "Фидель Бержер", чтобы послать Элеоноре Колиньон кило драже. Потом направился в сторону Батиньоля, где жил брат Анже, чтобы проститься, и тихо заплакал.

Часть третья. Тюльпан, труба зовет!

1

Брат Анже многие годы преследовал одну цель — добиться, чтобы внук его Фанфан рано или поздно достиг если не почестей, то хотя бы такого положения, которое соответствовало бы его таинственному и высокому происхождению. При этом брату Анже случалось думать и о том, какие выгоды он сам при случае мог получить при успешной карьере Фанфана; однако с возрастом его личные амбиции все уменьшались и наконец пропали вовсе. И теперь он думал только о своем внуке.

В первые годы по рождению Тюльпана, когда он регулярно держал в курсе Жанну, которая все время поднималась по лестнице успеха, был убежден, что на неё можно будет положиться. И никогда не усомнился в этом. Естественно, он думал, что в один прекрасный день Жанна сама займется судьбой ребенка, которого родила от Луи Орлеанского, и одарит его богатством и властью, которые она приобретала медленно, но неуклонно. Брат Анже был человеком терпеливым и понимал, что Жанне нужно закрепить свое положение, прежде чем публично представить сына — а если не публично, то по крайней мере объявить себя его официальной покровительницей, — не обращая при этом внимания, что будут говорить.

Да, брат Анже рассчитывал, что надежды сбудутся, когда в 1763 году (то есть пять лет назад) Жанна стала метрессой виконта Жана Дюбарри. У этого человека, родом из приличной семьи из Лангедока, была ужасная репутация "пропащего", бездельника, игрока, интригана и сводника, который сегодня мог разбогатеть на бесстыдных спекуляциях, а завтра все спустить за карточным столом. Поэтому Жан Дюбарри не входил в число тех, кого порядочные люди прочили в зятья. Тем более, что Жан Дюбарри был женат и такой вопрос вообще не стоял. Пожалуй брату Анже в Жане Дюбарри нравилось то, что — как он понял — при всей своей аморальности виконт был достаточно безалаберен и радушен, чтоб взять Фанфана к себе в дом — и таким образом мальчику открылась бы дорога в порядочное общество, и возможность приобрести нужные знакомства.

Брат Анже не рассчитывал ни на что большее, чем обеспечить Фанфану положение и связи. Что же касалось остального, позднее можно было разобраться, что к чему. Что "остальное"? Как мы догадываемся, речь о том, что Жанна в своем неудержимом восхождении могла когда-нибудь добиться такого положения, что сможет (публично или тайно, но на должном уровне) доказать — татуировка Фанфана — свидетельство прав сына Луи Орлеанского.

К несчастью, в своих надеждах брат Анже ошибся по всем статьям. Отношения с дочерью у него в первые же месяцы после её знакомства с Жаном Дюбарри испортились. Жанна думала только о забавах, меняла одного за другим любовников, — причем из числа высокопоставленных… так что надежды брата Анже воскресли только тогда, когда Жанна стала любовницей герцога де Ришелье. Этот был куда лучше, чем Дюбарри — вот это был бы для Фанфана покровитель, да ещё титулованный! Но вот неловко намекнул он об этом Жанне как раз в тот момент, когда сказав "прости" Ришелье, она вернулась к Дюбарри — чтоб тут же перелечь в постель Конте-Бирона, если не Рогана-Шабо — Жанна вертелась в таком вихре наслаждений, что в глазах двоилось!

И окончательно все лопнуло совсем недавно, когда к великому сожалению брата Анже Жанна ему без экивоков объяснила — голова у неё занята совсем другими делами!

— Нет, может быть, когда-нибудь потом! — сердито буркнула она. Напомни мне о нем позднее!

Сказала это так, словно речь шла об игрушке, и брат Анже наконец понял, что со временем Жанна и думать перестала о своем сыне. И злилась, когда ей о нем напоминали, хотя под настроение была отнюдь не зла, и даже как-то спрашивала, правда ли ребенка назвали Франсуа.

Тогда как раз затевалась интрига, где главной фигурой была именно Жанна, и в которой брат Анже долго не мог сориентироваться: уже в 1764 году пресловутый Жан Дюбарри придумал план, от успеха которого могло зависеть его собственное будущее — речь шла о том, чтобы сделать Жанну метрессой самого Людовика XV. В 1768 году Жан Дюбарри ввел её в Версаль, а остальное сделала красота самой Жанны. И королевской метрессой Жанна стала примерно в то же время (в тот самый год, о котором наш рассказ), когда умерла королева Мария Лещинская, хоть между этими двумя событиями и не следует усматривать какой-то связи. Чтоб закрепить свое положение, Жанне нужен был хоть какой-то титул. Женись на ней Жан Дюбарри — был бы мезальянс, поэтому Жан, имевший брата, человека умственно неполноценного, холостого и погрязшего в долгах, устроил так, что женился на Жанне именно он. И Жанна стала настоящей графиней и уже не опасалась, что через несколько недель её попросят со двора как одну из этих маленьких мещаночек — кратковременных любовниц короля. Свадьба Жанны состоялась дня за три до того, как она повстречалась с Фанфаном у Лабилля, и тот спас её от Пастенака. Перед Фанфаном предстала настоящая графиня — какое бы иначе было для него разочарование!

Все, во что мы только что посвятили читателей, может объяснить, почему Жанна так расстроилась, когда последний раз (несколько месяцев назад) виделась со своим отцом. Тогда она сперва закрыла дверь, чтобы никто не слышал, и лишь потом напустилась на отца:

— Ты не знаешь, а у меня есть шанс стать метрессой короля! И ты приходишь мне морочить голову всякими глупостями, когда передо мной открываются такие возможности! Не говори мне больше никогда о ребенке! Никогда! Если король узнает, что я в пятнадцать лет родила бастарда, что он подумает?

— Тем более, что от герцога Орлеанского! — язвительно заметил брат Анже.

— Молчи! Ты меня собрался погубить!

Вот почему брату Анже было так нехорошо (не только годы давали себя знать), вот почему его терзали опасения, — он боялся, что воплощение его надежд на Фанфана отодвигается Бог весть куда; поэтому он так нетерпеливо поджидал момента действовать — хотя, по правде говоря, не знаем, что бы мог сделать: Жанна изо всех сил старалась позабыть свое прошлое, с надеждой глядя в будущее, где через год ей суждено было занять место ля Монтеспан, ля Лавальер и своей предшественницы, умершей четыре года назад: мадам де Помпадур!

Поскольку "великий план", которым брат Анже тешился уже десять лет (план, с каждым годом обретавший все больший размах) вдруг лопнул, брат Анже был жестоко разочарован: ведь он в своих мечтах, которым отдавался без остатка, не мог и думать, что у дочери появятся другие интересы. И вот, будучи так удручен, переживая нежную свою любовь к Фанфану, в то утро брат Анже решился. Решился рискнуть, поскольку невозможно было предсказать, чем дело кончится. Ведь брат Анже писал письмо Луи, герцогу Орлеанскому!

Всерьез опасаясь, что Фанфану нечего больше ожидать от матери, забывчивой мадам Дюбарри, он обратился к отцу!

"Монсеньор!

Прошу Вас предложить подателю этого письма показать его левую стопу. И Вы узнаете свою родную кровь. Татуировка была сделана по повелению единственного существа на свете, которое знало Вашу тайну и решила сделать это, хоть и без Вашего ведома, из любви к Вам и для того еще, чтобы плод Вашей любви мог когда-нибудь, представ пред Вами, явить его Вашему взору. Мальчик этот сам ничего не знает, ибо он как ангел Божий! Тот, кто Вам пишет, Монсеньор, узнал сию Вашу тайну на исповеди, и теперь нарушает обет — но он уже мертв, герцог, и Вы простите ему, как простил бы сам Господь, если это письмо Вам доставит хоть каплю удовлетворения!"

Брат Анже в который раз перечитал черновик письма, когда к нему заявился проститься Фанфан. Деликатно постучав в дверь, тот вошел в комнату. Брат Анже, лежавший в постели, был несколько удивлен: он не ждал этого визита, по крайней мере так рано. Взглянув на часы, лежавшие рядом на подушке, заметил, что ещё только восемь утра.

— Рановато ты почтил меня своим визитом, — с усмешкой сказал он, незаметно пряча только что законченное письмо. — Надеюсь, ничего серьезного не случилось? Как та история с Пиганьолем?

— С ней покончено! — ответил Фанфан, присев по его приглашению на постель, и подробно рассказал, как было дело.

— Как видишь моя идея оказалась неплоха, — заметил брат Анже, — хоть я и не надеялся наставить на путь истинный мсье Пиганьоля! Тем лучше! Его падение становится не столь ужасным! — продолжал он, задумчиво помолчав.

— Но у Жюльена и Хлыста хватит наглости продолжать свою преступную затею, хотя и знают, что тебе все известно!

— Такого мнения Пиганьоль, да я и сам так думаю!

— Ладно, тогда придется дать им понять, что ты можешь сообщить в полицию! Как, возьмешься?

— Это излишне, мсье, я поступил лучше — ушел оттуда. Они нагнали на меня страха!

— Ушел?

Только теперь брат Анже заметил, что Фанфан ещё элегантнее, чем при их последней встрече, что он в каштанового цвета панталонах, того же цвета чулках, изящных туфлях — и с треугольной шляпой в руках. У ног его лежал довольно большой, тщательно увязанный ранец, которого брат Анже прежде не заметил.

— Это значит, ты… — протянул брат Анже.

— Отправляюсь странствовать по Франции, мсье! — самым решительным тоном отвечал Фанфан и указал на ранец:

— Там три рубашки, шесть носовых платков, кожаные дорожные башмаки, мои Расин и Плутарх, хороший нож для мяса и два пистолета.

— А деньги у тебя есть?

— Десять ливров.

— Не слишком много для странствий по всей Франции! Я мог бы дать тебе ещё ливров с полсотни!

— Заранее благодарен! — Фанфан был в восторге.

— Нет, подожди! Я же не сказал, что дам их тебе обязательно! Ты даже не спросил, а я согласен? — недовольно пробурчал он. — Знаешь же, что у меня на тебя иные виды, точнее говоря, у меня были иные планы, — добавил он с столь грустным выражением, какого до сих пор Фанфану у него видеть не приходилось. — Признаюсь, я немного огорчен…

— Именно так я и подумал!

— Но подожди! — повторил брат Анже, вновь оживая. — Я ведь не сказал последнего слова! — При этом он непроизвольно помахал письмом, написанным монсеньору герцогу, и снова вспомнил Жанну. Потрясенный мыслью, что Фанфан может исчезнуть и, несомненно, навсегда, он понял вдруг, что нужно немедленно решать, как избежать непоправимого, и что остался лишь один выход: привести Фанфана, захочет он или нет, к его матери! "- Ну разве Жанна в силах будет устоять при виде столь прелестного мальчугана, такого изумительного в своем роде", — говорил себе брат Анже, хотя и полон был тревоги, не имея понятия, как сделать это, чтобы не вызвать скандала и не поставить под удар карьеру дочери.

— Так ты всерьез решил уйти?

— Да!

— Не понимаю, как мадам Колиньон тебе позволила! — воскликнул он с известной долей огорчения, все ещё не придя в себя от неожиданного сюрприза. Ведь только для того, чтобы устроить Фанфану аудиенцию у герцога Орлеанского, понадобилось бы не меньше двух недель!

— Элеоноре я ничего не сказал, — ответил Фанфан. — Хотел уйти и от нее, и от Фаншетты… — Поскольку брат Анже удивленно уставился на него, добавил: — Дело не только в Жюльене с Хлыстом.

На миг умолкнув, закончил свои излияния фразой, поставившей брата Анже в тупик:

— Все время печь, все время разносить продукты — с ума сойти можно!

— О! — удивился брат Анже, потом спросил:

— Ты называл её Элеонорой?

— Ну разумеется, — ответил Фанфан, который думал совсем о другом: даст ли ему брат Анже тех пятьдесят ливров.

— А! — протянул брат Анже, сказав себе в душе: "- Ну и дети пошли!"

С трудом поднявшись с постели, в длинной ночной сорочке, спадавшей до пола, так что закрыты были даже пальцы ног, он был похож на длинную жердь. Покряхтывая, дошел до умывальника и налил стакан воды.

— Что-то вы неважно выглядите! — сочувственно заметил Фанфан. Брат Анже, приложив руку к груди, поморщился.

— Нет-нет, — задыхаясь возразил он. — Нет, правда, поверь мне!

Фанфан видел, что тот весь посинел, но ничего не сказал. Снова ему захотелось плакать — как перед тем, когда он покидал Элеонору и Фаншетту, Николя Безымянного и Святого Отца, не набравшись духу даже распрощаться с ними. Теперь же он сумел сдержать себя, чтобы не испугать брата Анже, поскольку понял, что брату Анже осталось жить недолго.

Именно эта жестокая мысль заставила его внезапно воскликнуть:

— Если хотите, брат Анже, на несколько дней я могу остаться у вас… а вы расскажете, что может ожидать меня в пути! — И, говоря это, он пытался улыбнуться, и добавил: — Я свой отъезд немного отложу!

— А, это мне нравится больше, — заметил брат Анже и вздохнул облегченно, поняв, что получил отсрочку, и что ему ещё может удастся уговорить Фанфана отказаться от его бессмысленного плана.

***

Всю ночь, пока Фанфан спокойно спал рядом, брат Анже размышлял, каким же образом лучше свести сына и мать лицом к лицу.

Жанна, ещё не ставшая "официальной" королевской метрессой, жила ещё не в Версале, а на рю де ля Жусьен, в собственном дворце, где поместил её Дюбарри ещё несколько лет назад. То был роскошный дворец с целой командой слуг, туда наведывалось множество дворян, и в их числе такие именитые, как герцог Дюра и герцог де Ришелье, законодатели мод, знаменитые поэты — члены Академии, да и не члены тоже, которых привлекала прежде всего красота хозяйки дома, ну а потом ещё и то, что её осеняло ныне королевское величие.

Брат Анже, всесторонне обдумав свою проблему, пришел наконец к мысли, что в шахматную партию нужно ввести фигуру, имевшую на Жанну куда больше влияния, чем он сам. И это была никто иная, как мать Жанны — да-да, Анна Рансон, прекрасная Анна, которая когда-то была расстроена её беременностью, но которая позднее, по мере роста Жанниных успехов, с течением времени смирилась — уже настолько, что перешла жить под её кров! Это счастливое сосуществование возникло благодаря графу Дюбарри. Году в 1763 или 1764 граф Дюбарри благодаря махинациям с поставкой припасов для армии завязал отношения с Рансоном, который был, как мы помним, супругом Анны и, как по крайней мере думал он сам, отцом Жанны. Граф Дюбарри устроил, чтобы Рансона назначили сборщиком соляных податей во Фресне-сюр-Сарт, куда Рансон и убыл — и хитрец граф поселил у себя не только его дочь, но и её мать, причем мы не беремся утверждать, что его любовницами стали обе!

Анна Рансон! Да, её нужно привлекать к игре! Фанфан, в конце концов, её внук! В её возрасте она просто должна быть тронута, что из глубин времен вернется внук. И какой очаровательный! И так похожий на нее! Да, именно она сможет в удобный момент — как-нибудь утром, пока дворец ещё не будет полон гостей и Жанна только проснется… вот тогда Анна Рансон и втолкнет мальчика в спальню Жанны и сообщит:

— Это твой сын, дочь моя!

А что произойдет дальше — там будет видно. Фанфан поселится в каком-нибудь укромном месте со слугой, которому можно доверять — лучше всего с немым слугой, который и писать не умеет! Нужно только удивить Жанну, использовать удобный момент, когда со сна она ещё не думает о своем положении и той великой осторожности, к которой это положение её обязывает — короче говоря, когда она ещё живой человек!

Пока брат Анже строил свои планы, Фанфан, как мы сказали, спал. Не знаем, что ему снилось, быть может, странствия по Франции, львы, Святая земля, или то, что он месит тесто для хлеба. Во всяком случае не то, что пришло время снова встретиться с матерью, чтобы с её помощью когда-нибудь достичь того приличного положения, о котором для него уже десять лет мечтал брат Анже. Теперь это время пришло!

***

Когда Фанфан проснулся, он был немало удивлен, что лежит не в постели Элеоноры, но потом заметил, что потрясенный брат Анже разглядывает какую-то вещицу.

— Доброе утро! — вежливо сказал Фанфан. — Я прекрасно выспался.

— Что это? — спросил брат Анже, казавшийся немало потрясенным, и показал ему что-то на ладони. — Я только что нашел это в постели…

Это был медальон, который графиня Дюбарри дала Фанфану!

— О, видно цепочка порвалась! — воскликнул тот. — Это графиня Дюбарри! — добавил он намеренно небрежно.

— Откуда это у тебя?

— От нее! — Фанфан встал. — Где бы мне отлить, мсье?

— Там! — брат Анже указал на ночной горшок. — От нее? От кого?

— Ну, мсье однако и приспичило! — заметил Фанфан, наполняя горшок. От графини Дюбарри, разумеется! Мы знакомы! — добавил он, отставляя посудину.

— Что ты плетешь, поганец!

— Скажете тоже — поганец! — обиделся Фанфан. — Я правду говорю! Просто забыл вам рассказать. О-ля-ля! Мсье, какое было приключение!

И он подробно изложил брату Анже о своих подвигах у Лабилля, и как благоуханная графиня его поцеловала, и как сказала, — если нужна будет помощь, достаточно обратиться к ней.

— Клянись, что это правда! — брат Анже, задыхаясь, схватился за грудь.

— Но слушайте, это что, не доказательство? Эта штука была у неё на шее!

Ночные комбинации брата Анже рассыпались в пух и прах. Черт возьми! Они пили кюммель! Он её спас! Она его поцеловала! И он её бесспорно очаровал! Она его уже немного любит!

В минутном затмении брат Анже готов был счесть, что камея появилась в его постели волшебными причудами судьбы и провидением Господним, и означает это одобрение свыше его планов — но тут же понял — все гораздо лучше: это пропуск! И с его помощью без малейших проблем можно провести Фанфана во дворец на рю де ля Жюсьен! И не будет нужды просить посредничества матери Жанны, которая, если подумать как следует, не такой уж безопасный посредник и вся сосредоточена на том, чтоб её дочь, наделавшая уже столько ошибок, не совершила новых!

— Умойся! — велел брат Анже Фанфану. — Там есть пачули, и не экономь. Приведи себя в порядок, нам нужно отправляться с визитом!

— В восемь утра? — спросил Фанфан, взглянув на часы брата Анже.

— В столь важных обстоятельствах не до приличий, — заявил брат Анже, омыв свое горящее тело ледяной водой. Как билось у него сердце! Спешило за его летящими вперед мыслями. Брат Анже чувствовал, что в этот день умрет. Он должен был успеть с Фанфаном во дворец на рю де ля Жюсьен! Потом, если на то Господня воля, можно и умереть!

***

Еще никогда фиакр не мчался по Парижу столь быстро. Через десять минут такой езды у лошадей пар пошел.

— Мсье, — причитал кучер, — мы все убьемся!

Но брат Анже лишь добавлял по ливру, и дома мелькали мимо них, люди отскакивали на тротуары. На рю Вертю переехали курицу, но брату Анже было не до того, он был готов переехать и самого герцога Орлеанского! На перекрестке рю Сан-Шанталь и рю дю Фардье фиакр едва не перевернулся, так лихо одолев поворот! Фанфан, оставленный братом Анже по-прежнему в неведенье, не думал ни о чем — эта фантастическая гонка переполняла его радостью. Он только кричал все время:

— Быстрей! Еще быстрей! — И удивлялся, как сильно пахнут пачули.

На рю дю Парадиз-де-Шево — она именовалась Конским Раем из-за того, что там им приходилось из последних сил тащиться в гору — они едва не раздавили процессию монахинь, так летели с горы! Кучер предпочел закрыть глаза. В кармане у него было уже двенадцать ливров! Поэтому он лишь молился Богу. Десяток раз они были на грани смерти (не считая курицы), скандальным образом нарушили движение по переполненным парижским улицам, перепугали монахинь, нагнали страху сотням матерей, навлекли проклятия старцев, кричавших, что такого они в жизни не видели, стали предметом жалоб на трех заставах, заставили священника, несшего святые дары на рю де ля Тромб, упустить их на землю, так что человек, к которому он их нес, умер без помазания, и вынудили нотариуса, которого забрызгали грязью на рю Боку, вернуться домой за новым костюмом, где он застал свою жену под старшим писарем; ещё они оказались виновны в том, что с окна второго этажа упущен был цветочный горшок, оглушивший карманника, как раз занявшегося делом, и в результате по бесславном возвращении домой жена беднягу излупила, — не говоря уже о множестве других несчастий. Короче говоря, они наделали столько проблем, смятения и неприятностей — и только для того, чтобы в конце концов на рю де ля Жюсьен никого не застать!

Анна Рансон, оказывается, отбыла к мужу в Фресне-сюр-Сарт, о графе Дюбарри никто ничего не знал — видно, отсыпался в каком-то притоне, это ясно. Но что графиня?

Графиня накануне отбыла в Версаль!

— В Версаль! — велел кучеру брат Анже.

— Мсье, — возразил извозчик, — я чуть живой, лошади тоже, фиакр того гляди развалится…

— Здесь десять ливров, — оборвал брат Анже, — и берись за кнут!

— Что будем делать в Версале? — спросил Фанфан, все ещё наслаждаясь гонкой.

— Бог знает, — ответил брат Анже со смесью горечи, тревоги и иронии. Возможно, играть в шахматы!

Фанфан уже привык к его туманным фразам, и только лишь заметил:

— Велл, как сказал бы Толстяк Гужон, шахматы — все же какое-то развлечение!

Только для брата Анже — как он уже чувствовал по острой боли в груди это оказался последний ход!.

2

Хотя и было только десять часов утра, Версаль в этот чудесный день в конце июля был полон толпами людей, и не только в дворцовых галереях, приветствовавших друг друга своими треугольными шляпами и вполголоса делившихся последними сплетнями, но и в парке, переполненном чиновниками и мещанами, пришедшими с прошениями и просьбами, если не просто для того, чтобы пройтись и поглазеть. Повсюду группами прохаживалась стража, не допускавшая столкновений. Изредка проезжали роскошные экипажи, и появлявшиеся из них великолепно одетые дамы исчезали во дворце.

Фанфан сидел на каменной скамье у большого фонтана, где усадил его брат Анже, и не переставал удивляться. Он любовался роскошно одетыми дамами, которые в волнах шепота и смеха разгуливали вокруг, и прикрывал глаза, чтобы лучше оценить ароматы их духов.

Как долго он уже был здесь? Брат Анже все не возвращался. Уходя, велел сидеть и никуда не уходить, чтобы не потеряться в лабиринтах дворца и огромного парка.

— Ни шага отсюда, жди меня! Я попытаюсь найти приятеля, служащего в протокольном отделе, он наверняка расскажет мне о расписании той высокопоставленной особы, к которой мы приехали!

Какой особы? Фанфан хотел бы наконец узнать, что это за особа, с которой он сыграет в шахматы? К чему такая тайна? И он задержал брата Анже, потребовав сказать наконец, к кому они приехали, потому что в голове у него вдруг мелькнула неприятная мысль: что, если вдруг ему дадут тут место? Например, сделают королевским пажом? Фанфан не хотел никакого места, хотел постранствовать по Франции — и все! Поэтому, чувствуя, что ему готовят какую-то ловушку — из тех, о которых говорят, что "это ради вашего блага" и которую могут выдумать только взрослые, налегал на брата Анже:

— Я хочу знать, мсье! Скажите, или я сбегу, даю вам слово!

— Черт побери! — воскликнул брат Анже (он все сильнее задыхался, безумная езда в фиакре сделала свое). — Это так важно и настолько тайно… что я боюсь, ужасно боюсь сказать раньше времени!

— Скажите хоть, мужчина это или женщина?

— Женщина! — ответил брат Анже и отважился добавить, неспокойно оглянувшись по сторонам: — Твоя мать, но только больше не звука!

— Моя мать? У меня есть мать? Значит, она не умерла?

Фанфан был потрясен, не удивлен, а именно потрясен!

— Боже! — с неожиданным восторгом сказал он, — ручаюсь, она меня узнает по татуировке!

Да, похоже его больше волновало, что будет узнан по татуировке, чем сама новость, что его мать жива.

Брат Анже согласно кивнул. Фанфан места себе не находил, глядя, как уходит брат Анже, исчезая за дворцом.

— Ну вот! — сказал себе Фанфан. Наклонившись к глади фонтана, где как зеркало отразилось его лицо, стал задумчиво разглядывать человека, который вот-вот должен был обрести мать. Мать живет здесь? Может быть, она одна из надушенных красавиц, что разгуливали вокруг, щебеча между собой?

Нет, скорее она одна из горничных, — философски заключил Фанфан, как следует все обдумав. Нет, это его совсем не вдохновляло и он снова начал опасаться за свое будущее. Отправят меня куда-нибудь в пансион? Черт возьми, ну уж нет! Ни за что! Он уже собрался было улизнуть. Честно говоря, плевать ему на мать. Обходился без неё десять лет — обойдется и впредь! Кисло подумал, что куда больше, чем мать, ему хочется снова встретить мадам Дюбарри! Начав скучать, встал со скамьи и отошел к большому каналу, где плавали гондолы. Зрелище это так поглотило его, что он перестал замечать время.

Но когда вернулся к скамье у фонтана, брата Анже там ещё не было. Черт возьми, куда же он пошел? Мимо Фанфана, громко смеясь, прошла компания молодых, роскошно одетых дворян.

— Мой милый Шартр, — говорил один из них тому, что выглядел постарше, лет на двадцать, и который был одет роскошнее всех. — Если вы с нами не идете играть в карты, то только потому, что собрались к Розали Дут!

— Вот именно, Бирон, — ответил герцог Шартрский, — руки мои от неё испытывают большее удовлетворение, чем от карт!

— Руки! — грохнули все от хохота. — Только руки, монсеньор?

Фанфан пристроился за этими дворянами так близко, что как следует разглядел их великолепные шпаги. И через несколько секунд очутился в гуще толпы в огромной галерее. Ждут эти люди короля? Спросить Фанфан не отважился, поскольку никого здесь не знал. Украдкой поглядывал на женщин одна из них могла быть его матерью! Чудная мысль! Но именно она вернула его мысли к брату Анже. Когда Фанфан наконец заметил, что огромные часы показывают полдень, он испугался и решил отправиться на поиски. Едва протиснулся к дверям, так густа была толпа! При этом не заметил, что за ним все время кто-то наблюдает — один из молодых дворян, следом за которыми он шел и которых потерял потом в толпе. Этот молодой человек даже отделался от своих приятелей, потом Фанфана обогнал и обернулся вновь, словно стараясь лучше разглядеть его лицо. Им был герцог Шартрский, сын герцога Луи Орлеанского.

Если бы герцог Шартрский и Фанфан все знали друг о друге, могли бы кинуться в объятия друг друга с криком: — Брат! Но они ничего не знали, так что можно поручиться, что подобная встреча была просто невозможной.

Шартр вернулся к приятелям. Конти-Бирон насмешливо спросил:

— Теперь вы интересуетесь мальчиками?

Герцог Шартрский задумчиво помолчал, потом сказал вполголоса:

— Я только что заметил очень интересную вещь: у этого мальчика совершенно удивительные глаза, неповторимо ясные и единственного в мире цвета. На левом — золотая искорка, так что если чуть прищурится, похоже, что глаза чуть-чуть светятся!

— А, — воскликнул Конти-Бирон, — точно такие глаза и такой же взгляд, как вы рассказываете, монсеньор, у графини Дюбарри!

— Вот именно, — протянул герцог. — Вот именно!

Протиснувшись сквозь толпу, он вышел наружу и с полчаса напрасно расхаживал повсюду, но загадочного мальчика не обнаружил.

***

Герцог Шартрский не переставал думать о нем весь день, даже поджидая в роскошном борделе мадам Бриссо свою излюбленную девицу Розали Дут, ту самую, которая пару лет назад открыла ему тайны любви. Потягивая шампанское, он думал:

"— Все это очень важно! У мадам Дюбарри глаза совершенно неповторимые, — но у мальчишки точно такие же! Кто он? И что делал в Версале? Я должен его найти!"

Герцог Шартрский вообще-то принадлежал к числу друзей новой фаворитки короля, но, черт возьми, как интересно знать о ней такое, чего никто, включая короля, не ведает. Когда-нибудь к чему-нибудь это сгодится! А что, если это тайна, связанная с её прежней жизнью? Ведь это может дать ему хороший козырь, когда графиня будет на вершине власти — а это не за горами! Нет, говоря себе, что он поддался слишком буйной фантазии, герцог все же с самого утра носился с мыслью, что загадочный мальчик — сын мадам Дюбарри! Будь это так, тогда графиня оказалась весьма неосторожна, позволив мальчику явиться ко двору! Настолько неосторожна, что одно это говорило не в пользу его гипотезы!

— Но женщинам свойственна неосторожность! — подумал герцог Шартрский, допив бокал шампанского. Привстав, потянулся и налил еще.

"— Возможно, она его не знает! Бастарды часто теряются!" — подумал он. Но кто тогда привел его в Версаль и для чего? Герцог решил узнать это во что бы то ни стало. Еще и

— 187 — сам не зная почему, решил, что дело может пахнуть заговором!

Но тут же мысли его перешли на другое, поскольку в комнате кто-то появился. Нет, не Розали Дут, — какая-то златовласая девица, которой он не знал. За ней — хозяйка борделя мадам Бриссо.

— Монсеньор, — закудахтала она, кланяясь столь низко, сколь позволяла её толщина, — позвольте вам представить нашу новенькую из Марселя! Монсеньор будет доволен — в этой марсельянке темперамент так и бьет ключом!

— А Розали? — нахмурившись, спросил герцог, поскольку перемен в таких делах не любил и, кроме того, так наловчился ублажать Розали, что даже усомнился в достижимости подобных результатов с другой.

— Розали покорно просит извинить, монсеньор, ей нездоровится!

— Тем хуже, — не слишком галантно бросил герцог и начал критически разглядывать новенькую. По правде говоря, та была ослепительна. Крупнее, чем он привык, зато с чистейшей кожей, большими ясными глазами и изумительными золотыми волосами, достававшими до бедер. И остальное было на уровне, так что в своем кремовом дезабилье она была похожа на безупречную статую Праксителя.

— А как тебя зовут? — спросив, он жестом велел мадам Бриссо удалиться.

— Цинтия Эллис, монсеньор.

— Цинтия Эллис? Странное имя для марсельянки! — герцог начал раздеваться.

— Но я действительно из Марселя. Там родилась, и выросла, только мои родители — англичане.

— Сядь ко мне на колени, прекрасная англичанка!

Что Цинтия Эллис и сделала.

— Уф! — перевела за дверью дух мадам Бриссо, сочтя, что герцог удовлетворен.

***

В тот самый час, когда герцог Шартрский оценивал прелести красавицы англичанки, из Версаля в Париж брел мальчик, с трудом переставляя усталые ноги. Слезы ручьем текли по его лицу. Кое-как дотащившись до Батиньоля и оказавшись наконец в комнате брата Анже, он рухнул на постель и ещё горше заплакал. Рыдал так долго, что от усталости уснул. Тяжелым сном человека, пережившего удар, бездонным сном, в котором человек скрывается от непоправимого: ведь брат Анже был мертв!

Вскоре после того, как Фанфан покинул Большую галерею, где его заметил и потерял из виду герцог Шартрский, он вдруг узнал, что случилось с братом Анже. Вначале он бродил по парку, потом вернулся к входу во дворец, все больше беспокоясь и ища в толпе долговязую фигуру, как вдруг услышал крик:

— Эй, парень, посторонись!

И черный катафалк, Бог весть откуда взявшийся, подкатил к воротам, у которых стоял Фанфан. Окликнул его отворявший их стражник. Катафалк притормозил, проезжая ворота, — и в этот миг внутри него Фанфан увидел священника и у его ног — тело брата Анже, бледного и бездыханного! Секундой позже экипаж исчез. А потом Фанфан услышал свой собственный отчаянный крик:

— Брат Анже! Брат Анже!

Стражник, уже заперший ворота, схватив Фанфана за плечо, спросил:

— В чем дело? Ты его знаешь?

— Куда его везут, мсье? — Фанфан кричал и плакал.

— Ну, я не знаю, — ответил стражник. — Понимаешь, он умер вдруг в одной из приемных, но ведь в Версале не умирают! Вот его и везут куда-то…

Утром Фанфана разбудило петушиное пение. Встав, он умылся и опять сложил свой ранец. Убирая комнату, снова расплакался: его друг и покровитель брат Анже уже никогда не вернется сюда, обдумывать свои "великие планы". В маленькой шкатулке Фанфан отыскал те самые пятьдесят ливров, о которых говорил брат Анже, и засунул их в кожаный мешочек, который носил на поясе под рубашкой. Решил, что брат Анже, увидев это с небес, не разгневается, хотя и не был в восторге от планов Фанфана постранствовать по Франции.

Еще Фанфан нашел в шкатулке большой пергаментный конверт, на котором стояло: "Вскрыть после моей смерти". В конверте среди всяких бумаг был черновик письма, которое брат Анже накануне написал герцогу Луи Орлеанскому. И прочитай его Фанфан, узнал бы если не кто его мать, то хотя бы кто его отец. Представим на минуту, к каким чудесным переменам привело бы это в его дальнейшей жизни: быть сыном герцога! И пусть бастардом, все равно лет в двадцать стал бы генералом! Женился бы на дочери самого богатого сборщика налогов. Стал бы любимцем высшего парижского света. И, вполне возможно, вместе со своим сводным братом герцогом Шартрским, ставшим его приятелем, ходили бы в бордель мадам Бриссо! Или, наоборот, став врагами, сходились бы в поединках! И, разумеется, друзьями или недругами, вместе отправились бы в 1793 году на гильотину!

Так что, пожалуй, и хорошо, что Фанфан письма не нашел и не прочитал, что там написано. Ведь он его вместе со всем, что было в конверте, спалил в огне. А потом с ранцем за спиной отправился покорять мир.

Прежде всего решил вернуться в Версаль. Раз уж он не нашел свою мать и, несомненно, никогда уже её не найдет, хотел утешиться, хотя бы попытавшись увидеть графиню Дюбарри. Только увидеть! Мельком! На мгновенье! Чтоб навсегда сохранить в сердце этот талисман!

Его выгонят в шею? Там полно стражи? Нужно пройти столько дверей? Ну и что? Фанфан прорвется — не в дверь, так в окно! И не будет спрашивать что к чему. Все очень просто: у него есть план! Невероятный! Невыполнимый! Но если человеку десять лет и он оптимист с живой фантазией — для него нет ничего невозможного.

***

На следующий день вечером стража, выпроваживавшая из дворцовых садов последних посетителей, прежде чем запереть на ночь решетки и оставить парк во власти ночных виллис, не заметила спрятавшегося в кустах мальчишку, который, сидя на ранце, с бешено бьющемся сердцем ждал, когда мимо пройдет последний патруль.

Он не тронулся с места, пока не настала ночь. До последних лучей зари непрестанно штудировал какой-то план и пометки на пожелтевшем листе бумаги, словно собираясь выучить все на память. Нашел он его в бумагах брата Анже, и в тот момент, когда уже собрался бросить в огонь вместе со всем остальным, прочел на одной стороне едва заметную надпись: "графиня Дюбарри". Он был ошеломлен и восхищен, когда поближе рассмотрел чертеж, стрелки на нем и краткие, едва различимые надписи, и когда понял, что это план верхнего этажа, где помещались королевские фаворитки!

Что это значит? Почему план попал в бумаги брата Анже?

Такого вопроса Фанфан себе просто не задавал, для него он не имел значения, вполне возможно, брат Анже хранил этот план как и множество других, для сбыточных или несбыточных целей, как человек, собирающий информацию обо всем на свете. Фанфану казалось, что эта информация по каким-то загадочным причинам предназначалась для него, и что само провидение в последний миг помешало предать её огню. Вот почему в ту ночь Фанфан был в Версале — словно приведенный туда невидимой рукой брата Анже! Фанфан закрыл глаза, чтобы сосредоточиться, и ещё раз восстановил план в памяти. Потом, наконец, вылез из чащи боярышника и жасмина, и осторожно и бесшумно, как ирокезы мсье Пиганьоля, направился к огромному дворцу, огромной глыбой рисовавшейся на фоне неба.

Было часов одиннадцать, если не полночь, света в окнах оставалось мало. Просторные залы, коридоры, лестницы, приемные полны были стражи или дворян, находившихся на службе, но в планы Фанфана вовсе не входило пользование обычными путями. Нет, преимущество его собственного маршрута было в том, что там он мог избежать любой нежелательной встречи — или, по крайней мере, надеялся. Для этого нужно было взобраться по стене и вылезти на крышу!

Ведь там, над головами дежуривших дворян, над королевскими покоями была тайная часть версальского дворца, запретная почти для всех, часть, о которой мало кто вообще знал — малые апартаменты! Прелестные комнатки, маленькие гостиные, тайные лестницы, уютные будуары для титулованных метресс — королевский заповедник, где и величайший из людей становился таким же человеком, как и все.

Но как попасть туда незваным гостем? Свежепостроенные фасады архитектора Ле Во одолеть было невозможно, зато стоило попытаться влезть по стенам старого кирпичного дворца Людовика XIII, где выступающие кладка и карнизы представляли храбрецу такое множество точек опоры! А если он добрался до крыши, то потихоньку доберется до Оленьего Двора, куда выходят окна малых апартаментов. А потом — гоп! Как видим, все очень просто. Ей Богу! И вот Фанфан карабкается по стене, хватается за выступы, подтягивается, переводит дух и лезет снова, даже не думая о том, что это опасно и по меньшей мере наказуемо! Настолько он сосредоточился на этом занятии, что почти позабыл, чего хотел добиться: увидеть графиню Дюбарри! Теперь он просто предавался наслаждению преодоления препятствий, как делал это в Сен-Дени с Гужоном. Давно уже он отработал свою технику и не забыл оставить в гуще белые чулки и ранец и нацепить старые носки, чтобы иметь возможность цепляться пальцами ног. Там же в кустах оставил он и панталоны с курткой, которые были слишком светлыми. Теперь на нем были лишь темно-синие подштанники и рубашка, так что заметить его можно было, только если следить намеренно. Но никого вокруг не было, и Фанфан достиг крыши, так и не вызвав сигнала тревоги.

"— Жаль нет Картуша, пусть бы он увидел," — подумал Фанфан, разминая ободранные пальцы. Смешно: когда Картуш имел возможность познакомиться с его способностями скалолаза, то предложил использовать Фанфана в качестве квартирного вора!

— Чтобы залезть в жилища богачей? Тоже мне! Я лучше бы туда взобрался, — сказал тогда Фанфан, показывая на башню Бастилии, перед которой происходил разговор.

— Потому что так высоко?

— Нет! Потому что до тюрьмы она именовалась Башней Свободы!

— И что тебе до этого?

— Не знаю. Может, дело в слове "свобода".

Задор Фанфана постепенно пошел на убыль, поскольку он стал задаваться вопросом, не слишком ли безумно ставить на карту собственную свободу. Причем ему вдруг стало ясно, в какую авантюру он пустился. Он уже начал спрашивать себя: "- Что, если попадусь?" И каждый раз себя же уговаривал: "- Ну, не повесят же ребенка!" В конце концов он вдруг замер посреди пути на крыше — такой вдруг его охватил панический страх, что он едва не стал спускаться в том же темпе, не пригвозди его к месту странное событие. Ночную тишину вдруг разорвал трубный зов оленя! Олень на крыше версальского дворца? И снова зов, второй раз и третий!

Только потом Фанфан, весь вжавшись в стену, различил во тьме силуэт на фоне неба. Человек! Сложив раструбом руки, он шел от печной трубы к трубе и имитировал зов оленя! Олень — точнее человек — был в белом рединготе и в парике. По смеху, сопровождавшему каждый зов, можно было понять, что потешается он от души. И, насладившись несколько минут такой забавой, исчез, как сквозь землю провалился. Фанфан опять был на крыше один. Преодолев страх, спрашивал себя, свидетелем чего он стал. Нет, нечего бояться шутника, изображавшего оленя! Выждав из осторожности ещё несколько минут, тихо, как кошка Фанфан двинулся туда, где исчезла странная фигура. Скоро он заметил слабый свет, который — как ему показалось шел откуда-то снизу. Действительно, метрах в двух там было освещенное окно, через которое Фанфан мог видеть часть комнаты: — угол стола, на котором стоял серебряный подсвечник; кресло, обитое зеленым сукном, небольшой камин с пылавшими поленьями. В комнате никого не было, и не доносилось ни звука, только изредка потрескивали поленья, негромко, но отчетливо — окно было открыто. Да, зрелище странное и загадочное — как комната в замке Спящей красавицы.

Фанфан надолго замер — охваченный ощущением тайны и почему-то абсолютно уверенный, что ему ничто не угрожает; по крайней мере до тех пор, пока в комнате не появился человек в белом рединготе — тот самый, что несколько минут назад ревел на крыше оленем! Под шестьдесят, с крупным носом, с внушительной челюстью и величественной походкой — Господи, это был король Франции! Кто хоть раз в жизни видал экю, сразу узнал бы его Величество Людовика XV. Бог нам простит, что так нескромно подслушиваем и подглядываем, как Его Величество держит в левой руке тарелочку с розовым вареньем, в правой руке — золотую ложечку, — и хохочет.

— Я всегда любил подшутить над кем-то! В молодости хаживал реветь в трубу, чтоб попугать своих воображал-сестер. А раз они, моя милая, теперь сплотились против вас, такое удовольствие пугнуть их снова!

Тут появилась та, кого он привык называть своей милой, и Фанфан обомлел, ослепленный её видом, когда сообразил что это долгожданная мадам Дюбарри!

"— Слава Богу, я недаром лез на крышу!" — сказал он себе. И никогда уже не смог забыть то, что услышал и увидел.

— Милый Луи, — улыбаясь, укоряла графиня Его Величество, — разве достойно величайшего из королей разыгрывать из себя шута?

— Моя милая, быть величайшим из королей — значит умереть от скуки, если не позволять себе пошутить! Слава Богу, вашими заслугами у меня есть теперь большие радости, чем досаждать сестрицам!

И слова эти Людовик XV сопровождал жестом, приблизив к очаровательным губкам мадам Дюбарри ложечку розового варенья — к великому облегчению Фанфана, который — зная ужасные памфлеты, курсировавшие по Парижу — боялся, как бы перед его глазами не начали осуществляться те самые "запретные связи", о которых он и слышать не хотел. Но нет, графиня вела себя так, как он и ожидал: она в свою очередь предложила королю ложечку варенья, только апельсинового. Фанфан не мог налюбоваться этим зрелищем — теперь Людовик и Жанна сидели в зеленом кресле, она у короля на коленях, и кормили друг друга вареньем.

— О, какая прелесть! — твердила она и подскакивала, словно на коне. А Людовик добавлял: — Точно, прелесть, клянусь!

Это было последнее, что видел Фанфан перед уходом. Возвращаясь во тьме ночи в Париж, он подумал, что вблизи короли выглядят лучше, особенно когда разгуливают по крышам, как беспризорники и по-оленьему ревут в трубы. Теперь Фанфану нравился Людовик XV за то, что они любили одну и ту же женщину, а эту женщину любил он ещё больше за то, что она любила этого старого шута и хулигана. Его только удивляло, зачем варенье пробовать в кресле и отчего с такими затуманенными взорами.

***

В один прекрасный день 1771 года, через три года после описанных событий, по адресу Элеоноры Колиньон в Париже пришло такое письмо:

"Дорогая Элеонора!

Думаю, ты будешь приятно удивлена, получив от меня эту весточку. Конечно наши с тобой отношения обязывали дать знать о себе пораньше, только я постоянно откладывал, потому что боялся причинить тебе боль, напоминая о себе. Ушел я очень не вежливо, даже не попрощавшись, за что теперь и приношу извинения. Тысячу раз я твердил себе, что я неблагодарная свинья, но думал, милая Элеонора, что ты помиришься с Фаншеттой, когда меня не будет. Как у неё дела? Надеюсь, она стала монахиней, что, честно говоря, печально, хотя по зрелом размышлении, она, пожалуй, избежит таким образом превратностей судьбы и пинков под зад, которыми награждает жизнь тех, кто как я не прячется от неё в Господнем доме. Передай ей, прошу тебя, мои самые лучшие пожелания и попроси время от времени молиться за меня, — мне это весьма пригодится!

За прошедшие три года я повидал немало мест, и занимался всем на свете. Вот, например, сейчас шью мешки в тюрьме Гонфлер в Нормандии. И даже стал распорядителем, поскольку сам не знаю каким Божьим промыслом шью быстрее всех остальных. Должность эта, как видишь, дает возможность написать тебе. Письмо это, полагаю, не последнее, поскольку мне осталось здесь сидеть ещё три месяца. И все из-за коровы! Я так устал, что спать лег на лугу (а возвращался я с севера) и вот какая-то корова, взбешенная видимо тем, что я занял её угодья, меня атаковала — и не было другой возможности защиты, как застрелить её из пистолета. Напрасно, защищаясь, я объяснял, что речь шла о необходимой обороне — меня обвинили, что корову я убил, чтоб её съесть.

Конечно, правда, что я умирал от голода, — три дня во рту росинки маковой не было! Вот мне и дали шесть месяцев, что в конце концов ещё немного в здешних краях, где все помешаны на своих коровах!

Париж я покинул, отплыв от моста де ля Турнель на барже, которая возит зерно в столицу. Взяли меня на неё матросом. Мне нравилось плавать по Сене, несмотря на мороку с погрузкой мешков с зерном, только вечные рейсы туда и обратно, и каждые четыре дня снова к мосту де ля Турнель — это мне надоело, и вот как-то утром я сошел на берег и перешел на старую калошу, направлявшуюся в Эльзас. По дороге на нас напали грабители, но эти болваны не нашли моих 50 ливров, спрятанные под поясом! Поскольку мне досталось прикладом по голове, меня лечил один пастор из ближней деревни, из Рисхейма, и несколько месяцев я провел там певцом в церковном хоре. Когда отросли волосы (а то мне ведь обрили череп) я снова тронулся в путь, собираясь добраться до долины Луары, чтобы увидеть замок Шамбор, о котором мне пастор, бывший там исповедником, немало рассказывал. В тех краях я работал на виноградниках, жил у смотрителя винных подвалов, и с едой там было прекрасно. Потом, правда, у меня были большие проблемы, но не там, а в Лионе, на который я также хотел взглянуть, потому что слышал о нем много хорошего.

Долгий путь туда я совершил по большей части на спине коня одного писаря из Римской курии, который, возвращаясь в Рим, принужден был пролежать четыре дня в одном трактире, где я мыл посуду, поскольку зад у него был сбит до крови, и не по его вине, а по вине его коня.

Тут у меня случилось крупная неприятность, когда меня застал начальник стражи Эсперандье за неприглядным обращением с его невестой, — прислугой в том же заведении (но и она со мной обращалась весьма неприлично!). Мы поругались, и я, к несчастью, разбил Эсперандье нос и вынужден был исчезнуть, даже не получив расчет! Поскольку я счел, что на меня ополчатся все стражники в тех краях, пришлось направиться на северо-запад, ибо я собирался податься в моряки. Но я не буду описывать все мои приключения, милая Элеонора, только ещё два слова о том, что касается моего ухода.

Тогда я зашел к брату Анже, и тот меня отвез в Версаль, где — смотри не упади! — должен был представить меня моей матери. Вот это было б да! Мне обзавестись матерью — мне, у которого её никогда не было! Кроме того, я собирался нанести визит одной особе, о которой тебе никогда не говорил, но которую встретил в тот день, когда ты меня послала к Лабиллю за перчатками: графиня Дюбарри! Вот так! Но тут несчастья на меня посыпались один за другим! Я потерял из виду несчастного брата Анже, а когда нашел, мне сказали, что час назад он вдруг скончался в приемной, где беседовал со своим приятелем. И его отвезли куда-то, потому, что в Версале не умирают! И я от боли и одиночества начал кричать, как сумасшедший, что хочу видеть графиню Дюбарри, так что два стражника, взяв меня за шиворот, вывели на парижскую дорогу и надавали под зад, чтоб не возвращался! Представь, в каком смятении я был: ведь потеряв опекуна, терял и мать!

Нежно тебя целую, милая Элеонора! Можешь писать мне на тюрьму в Гонфлере. Когда я выйду отсюда, двинусь в Нант — ведь я всегда хотел быть моряком. Тогда пошлю тебе свой новый адрес.

Фанфан. (Ты знаешь, что мне уже тринадцать?)"

Письмо это, в котором Фанфан рассказывает, что ему довелось пережить, но ни словом не упоминает о своем самом сильном впечатлении — о ночном визите в Версаль, о том, как влез он таки на "Крышу мира", — так вот, письмо это осталось без ответа! Все потому, что не дошло до Элеоноры. Та год назад опять перебралась куда-то, и ни те, кто въехал в её бывший дом, ни мы теперь не знаем, ни где она теперь живет, ни чем там занимается.

***

Фанфан вышел из тюрьмы в Гонфлере в октябре 1771 года и дней за двадцать добрался до Нанта.

Три года очень изменили его. В нем был уже метр шестьдесят пять. Долгие скитания, тяжелый труд, немало дней, проведенных в любую погоду под открытым небом, укрепили его мышцы, а грудь расширилась и налилась силой.

Усы ещё не выросли, а голос, возмужав, остался столь же мелодичным чем Фанфан теперь и пользовался в разговорах с особами противоположного пола.

В Нант он прибыл среди ночи, под проливным дождем, и там его запах моря и шум прибоя довели до порта, где он заночевал в канатном складе. Восторженно дыша соленым воздухом, он слушал, как ветер воет в снастях, вдыхал аромат пеньки и дегтя. Совсем рядом колыхались на волне большие корабли, стуча бортами друг о друга, и засыпая Фанфан представлял, как стоит на палубе одного из них и смотрит, как из вод Атлантики встают неведомые земли.

Потом о снах пришлось забыть — нужно было поскорее найти себе место на каком угодно корабле, ибо в кармане не было ни су. И даже пистолет, который удалось утаить в Гонфлере, пришлось продать в Кане, чтобы было на что жить. Книги он продал ещё раньше. Пришлось сменить и костюм, теперь на нем была какая-то куртка с капюшоном и штаны лионского трактирщика, но все теперь стало мало и расползалось по швам. А если человек привык следить за собой, такое одеяние может подорвать его уверенность в себе!

Для Фанфана наступили дни разочарований. Никто его не нанимал, поскольку каждому нужны были специалисты — плотники, коки, канониры, к тому же почти все считали, что он слишком молод, хоть он и клялся, что ему шестнадцать. Без еды он выдержал два дня — пил только дождевую воду. На третий день, пойдя на площади де Мартруа на рынок, он умыкнул оттуда под курткой круг ливерной колбасы. В давке никто его не видел.

— Голодное брюхо к совести глухо, — сказал он. — Господи Боже, я тебе клянусь, что красть не буду, пока снова не проголодаюсь!

Присев на столбик на пустынной узкой улочке, он достал свою добычу и уже собрался приняться за нее, когда вдруг рядом остановился небольшой экипаж, влекомый одной лошадью и управляемый кем-то, сидевшим внутри. Фанфан, сгорая от стыда, не поднимал глаз.

— Не будете же вы есть это всухомятку! — сказал женский голос.

Фанфан, как виноват бы он ни был, при звуках женского голоса всегда глядел орлом. Вот и теперь тоже.

Особа, правившая экипажем, теперь смотрела на него. И сквозь опущенное окошко в дверце экипажа он углядел изящное лицо в обрамлении курчавых локонов и шелкового шарфа.

— Мадам, примите мое почтение! — Фанфан встал. — Прошу вас, окажите мне любезность и взгляните на эту колбасу — огонь ваших прелестных глаз в момент её согреет!

— О, он совсем не изменился! — воскликнула женщина и залилась неудержимым смехом.

Это была Фаншетта Колиньон!

— Фаншетта? Быть не может! Я не сплю? Что делаешь ты в Нанте?

— А ты? — она вылезла из коляски.

— Как видишь… отдыхаю. Но как ты хороша! Еще краше, чем прежде!

— Мне уже семнадцать. О, милый мой, какая радость! — воскликнула она, бросаясь к нему в объятия, хотя, по правде говоря, выглядел Фанфан не слишком прилично. — Мой маленький Фанфан! Я думала, что никогда тебя не увижу!

— Я тоже… Но так часто думал, стала ли ты сестрой Фелицией или матушкой Анжеликой…

— Как видишь, этого не случилось, — с деланной печалью вздохнула Фаншетта. — Я оказалась недостаточно хороша для Господа…

— Тем лучше! Я так за тебя переживал, твердил себе, что ты умрешь с тоски и воздержания!

— Молчи уж, хулиган! Вначале я-то думала всерьез. Хотела кончить жизнь, умерщвляя телесные влечения!

— Моя вина! — признал Фанфан. — Ах, как я каялся! — добавил он полушутя.

— Забудем прошлое! — в тон ему сказала Фаншетта и засмотрелась на него. — Но ты ещё очаровательней, чем в детстве, когда я занялась твоей учебой!

— Чему же ты меня могла учить? Вот я тебя — действительно…

— Хвастун! Ты даже не лишил меня девичества!

— Ну ладно, ладно, — великодушно уступил он. — Зато теперь я к твоим услугам!

— Поехали ко мне! — предложила она.

— К тебе? Ты что, здесь живешь?

— А что, похоже, что я сплю под мостом? Взгляни получше!

— Какой прелестный шелковый шарф! — оглядел её Фанфан. — И тонкие белые чулки, сафьяновые туфельки, корсаж зеленого шелка с широкой белой юбкой так тебе идет! Да, ты права, под мостами ты не ночуешь!

— Я не просила тебя так меня разглядывать! — она погрозила пальцем у него под носом.

— А что?.. О! — Фанфан ошеломленно вытаращил глаза: на руке Фаншетты он увидел кольцо, она была замужем!

— Так ты…

— Как видишь! Ну так что, садишься?

— Чтоб познакомиться с твоим мужем?

— Чтоб разогреть твою колбасу! — она задорно подмигнула и расхохоталась.

Через четверть часа они уже сидели в кокетливо обставленных апартаментах, принадлежавших Фаншетте и её мужу, на ке де ля Хаф на втором этаже большого частного дома XVII века. Фанфан старательно вымылся, чего с ним не случалось уже долгие недели, потом они отдали должное колбасам. Читатель поймет, что мы имеем в виду.

Нетерпеливая Фаншетта разделась донага, едва они переступили порог квартиры! В камине так жарко пылал огонь! Не говоря ни слова, они накинулись друг на друга на супружеском ложе с задором и усердием людей, возобновляющих дружбу с детских лет и торопящихся наверстать потерянное время и кончить, наконец, то что когда-то начали.

Их охи и вздохи слышали только стены, затянутые плотным шелком, инкрустированный стол, бронзовые каминные часы, бархатные портьеры да коллекция оружия, висящая над постелью. Ну а с комода расстроенными глазами на них взирал портрет офицера в светлом парике, со шпагой на ремне — никто иной, как капитан де ля Турнере, супруг Фаншетты. Смотрел он долго, очень долго, и увидел предостаточно.

Часам к четырем Фанфан с Фаншеттой, шатаясь, перешли в кухню, где подкрепились яйцами, хлебом, вином — и, разумеется, той самой ливерной колбасой. Она была отличной! Тем более, что именно её заслугой по неведомому капризу судьбы они опять нашли друг друга!

В кухне на буфете стоял ещё один портрет капитана де ля Турнере, здесь он был в черном парике и с тонкими черными усиками, как и на самом деле. Портреты мсье де ля Турнере были всюду, и казалось, мсье капитан все никак не мог налюбоваться на свою физиономию!

— Он такой ревнивый! — вздохнула Фаншетта, заметив, что Фанфан разглядывает портрет. Сама же, сев Фанфану на колени, вертелась так, что становилось ясно, с чего ревнует капитан. И при этом спокойным тоном спрашивала Фанфана:

— Ты не боишься, что он нас застанет?

— Судя по твоему поведению, — также спокойно ответил Фанфан, — я решил, что он где-нибудь в отъезде?

— Вот именно, — прошептала Фаншетта и повела себя так беспокойно, что оба упали на пол.

И через некоторое время там и уснули.

Понятно, что такая безумная неосторожность — уснуть в костюмах Адама и Евы на полу! — должна иметь фатальные последствия! На сцене появится взбешенная Беллона со своим огненным мечом и навсегда разделит тех, кого соединил Эрос. Внезапно распахнутся двери, по полу простучат сапоги, и вот любовники каменеют от страха под взглядом вытаращенных глаз — не только нарисованных — взбешенного бойца! Какой кошмар!

— 205

По счастью этого не случилось, поскольку мсье де ля Турнере был занят на ночных маневрах в десяти лье отсюда и не имел верного слуги, который бы шпионил за женой. Во всяком случае, если бы даже проявленная мужская интуиция не подвела капитана, его полковник явно не дал бы отпуска по такому пустяковому поводу! Еще добавим, что Фаншетта закрыла входную дверь на цепочку. Так что пока она собралась бы зажечь свечу, найти ночные туфли, пока бы спрашивала: "- Это ты, милый?" и пока возилась бы с цепочкой Фанфан вполне успел бы исчезнуть! Они успели вместе проверить, что без особых проблем он мог с балкона спрыгнуть на тротуар, до которого было всего два с небольшим метра. Так что их безопасность была надежно обеспечена. Сам мсье де ля Турнере велел приделать цепь на дверь именно для того, чтобы жена чувствовала себя в безопасности. Так что оставим капитана де ля Турнере и возвратимся на его кухню.

Фанфан уже успел подняться. Пройдя в гостиную, подбросил дров в огонь и заодно зажег четыре свечки на подсвечнике. Но, возвратившись с ним в кухню, с удивлением увидел, что Фаншетты там уже нет!

— Фаншетта! — позвал он вполголоса. Потом, вернувшись в спальню, позвал громче: — Фаншетта!

В постели никого!

Каминные часы показывали девять. Когда Фанфан уже успел одеться в свои лохмотья, Фаншетта вдруг вернулась. С широкого плаща с капюшоном текла вода, она промокла до нитки!

— Боже, — воскликнул Фанфан, — ты где была? Зачем пошла на улицу в такую погоду?

— Вот зачем! — ответила она с очаровательной улыбкой, достав из-под плаща большую корзину. — Ты не испытываешь голода и жажды?

Фанфан с восторженным изумлением взирал на то, как она выкладывает на стол жареную курицу, от которой ещё шел пар, раков, зелень, шоколадный торт и пять бутылок шампанского!

— Господь всемогущий! — воскликнул он, — я думал этого уже не существует! Но для чего пять бутылок шампанского? Твой муж вернется с нами ужинать?

— Знал бы ты, какая у меня жажда! — ответила Фаншетта, прижимаясь к нему… И в результате курицу пришлось есть совсем холодную.

— Слушай! — вспомнил Фанфан, когда они все дружно молча съели и залили целым морем шампанского, — а как дела у твоей матери? Прости, что не спросил раньше, сама понимаешь, мы слишком были заняты другим! Несколько месяцев назад я написал ей из Гонфлера, но она мне не ответила!

— Значит не получила твоего письма. В прошлом году она переехала.

— А-а!

— После твоего ухода она взяла меня обратно.

— О-о!

— Чувствовала себя слишком одиноко.

— Гм…

Фанфан не знал, что сказать. Не мог понять, что означает тон Фаншетты и то, как на него украдкой поглядывала, — то ли упрек, то ли сочувствие. Ну а спросить-то он, конечно, не отважился.

— Потом, когда я её тоже покинула, решила, что дом для неё слишком велик… и пуст… и тот квартал слишком… ну, ей там разонравилось!

— Ага, — протянул Фанфан, чувствуя себя ужасно виноватым. Ему хотелось плакать, настолько благородна была его душа и столько было выпито шампанского. — "Бедняжка Элеонора!" — подумал он.

И не желая больше обсуждать Элеонору, сменил предмет разговора в тот самый миг, когда Фаншетта уже собралась сообщить ему, что стало с её матерью. (Черт возьми! И мы по-прежнему не знаем, где Элеонора и что там делает!).

— А ты вышла замуж! — воскликнул он.

— Мсье де ля Турнере — человек очень добрый, — сказала Фаншетта. Пришел он к маме за панталонами в подарок своей метрессе. Он обожает кружевные панталоны. И познакомился со мной. С метрессой распрощался и женился на мне.

— Так сразу?

— Прежде раз десять приходил за панталонами. Потом я их нашла среди его свадебных подарков!

— Я рад, — сказал Фанфан, и голос его вдруг сорвался, словно отказался повиноваться его язык. — Панталоны всегда пригодятся!

Лицо Фаншетты словно затянуло каким-то туманом. Фанфану показалось, что она уж слишком пристально его разглядывает. И что-то говорит? Нет, это просто булькает шампанское в бутылке. Так что Фаншетта говорит? Вот что:

— Ты никогда не напивался пьяным?

Фанфан ещё сумел ответить:

— Нет!

На что Фаншетта заявила:

— Зато теперь ты напьешься!

Или Фанфану этот разговор только почудился? Во всяком случае, встав, Фанфан спьяну перепутал все на свете и важно заявил:

— Я лучше дверь запру на ночь, Элеонора!

И не сказала ли Фаншетта вдруг:

— Напишем маме, та будет так рада, что скажешь, Фанфан?

Потом, неясно улыбаясь, проследила, как он тяжелым шагом удалился невесть куда. И поднялась, совсем без спешки, лишь услышав, как в соседней комнате Фанфан, свалив стул, и сам рухнул на пол…

3

Через несколько недель мадам Элеонора Колиньон из магазина Лабилля "Ля Туалет" на рю де Неф-Ле-Пти-Шамп (черт, мы наконец-то знаем, где она живет и чем занимается) — получила письмо, отправленное из Нанта Фаншеттой.

Итак, Элеонора Колиньон продала свое дело и заняла место первой продавщицы в этом элегантном магазине, где за несколько лет до этого Фанфан в миг славы спас мадам Дюбарри и уничтожил мерзкого Пастенака. Насколько нам известно, об этих удивительных событиях Элеоноре Колиньон узнать не суждено. Ведь мы с Фанфаном вместе покинули Элеонору в печали и тоске, так что она собралась даже заняться благотворительностью и упиваться одиночеством и покорностью Господней воле. Но вот уже шесть месяцев, как все переменилось: Элеонора счастлива, у неё есть поклонник — шевалье Артаньян, гвардеец и наездник хоть куда — особенно на ней. Фаншетта хорошо об этом знает, поэтому письмо шлет отнюдь не удрученной женщине и не боится причинить ей боль — их с матерью вражда в далеком прошлом!

"Милая моя мамочка!

Должна Вам сообщить кое-что интересное. Случилось это несколько недель назад, но не могла Вам сообщить об этом раньше — пришлось ухаживать за Турнере, — он простудился на маневрах, пришлось лечить горчичниками. Порою я боюсь, что будет дальше — так и вижу его чахоточным импотентом! И говорю себе, что сделала ошибку, выйдя за такого старика. Ему ведь тридцать восемь, это даже страшно подумать, поэтому я стараюсь и не вспоминать.

Но я пишу совсем не для того, чтобы рассказывать о муже. Знаете кого я встретила одним октябрьским утром, катаясь в том маленьком экипаже, что подарил мне Турнере? Фанфана! Он уже большой! Ему тринадцать — о Боже, как летит время! Только что он вышел из тюрьмы, куда угодил за убийство коровы. Одет был — никогда не догадаетесь! Настоящее огородное пугало! Ах, мама, я совершила нечто ужасное, но каждый раз как вспомню это, не могу удержаться от смеха!

Прежде всего должна Вам сообщить, что этот бродяга меня пытался изнасиловать! Но он силен! Какие крепкие мышцы! И повсюду! Он заявил мне, что всегда был ужасно несчастен из-за того, что не довел тогда до конца то, чему ты помешала своим несвоевременным приходом. Да, уж настоять на своем он умеет! И с какой яростью! Он так швырнул меня на постель, что я едва не оказалась с матрацем вместе на полу! И до сих пор я вся в синяках, так что пришлось сказать Турнере, что упала с лестницы! Замечу, странное было падение, — синяки у меня повсюду, особенно на шее! Можете представить, какая была схватка! И как теперь ревнует Турнере, не можете представить!

Так вот, я как могла оборонялась, но держалась по-приятельски, и совершила жуткую вещь: напоила Фанфана до потери сознания, так что не знал, где он и что с ним. Понадобилось на это целых три бутылки шампанского! И вот, когда он был уже готов, я и придумала, что нужно написать Вам письмо, только вот подписать дала ему не столь невинное послание, а заявление, что он добровольно вступает в армию! (Контракт нашла я в бумагах Турнере).

И на рассвете, погрузив нашего юного друга в коляску, я отвезла его так и не пришедшего в себя — в лагерь полка "Ройял Берри", где как раз шел набор рекрутов. Там заявила, что нашла парня на улице, не знала, что с ним, и, поискав, нашла какие-то бумаги — контракт и "королевские деньги" (это, мамочка, аванс, который получают рекруты, когда подпишут контракт — ну, разумеется, Фанфану сунула в карман их я сама). Сержант, который нес службу, ничему не удивился — с утра к нему доставили уже четвертого рекрута в таком состоянии. Все добровольцы упиваются в стельку, как только дорвутся до денег. Как понимаете, я позаботилась изъять из суммы аванса такую часть, на которую можно вдрызг упиться обычным вином. Не знаю, как себя наш бедненький чувствовал, когда проснулся. Боюсь, что был изрядно удивлен! Поэтому боялась, как бы он не совершил какую-нибудь глупость, — вы знаете, как он вспыльчив и горяч, — и чтобы не пришел ко мне с упреками, что я такого натворила, и чтобы ещё раз меня не изнасиловал. Но ничего не случилось. Вчера утром полк "Ройял Берри" промаршировал под моими окнами, отправляясь в Бордо. Фанфан шел в строю одной из рот, в белой форме с красными манжетами и воротником, ему так шло! А на голове была треуголка такой прелестный солдатик! Бил в барабан, слишком большой для него, но ангелочек наш казался совершенно спокоен. И, проходя под моим окном, не повернул головы, только схватил вдруг палочки в одну руку, а другой сорвал свою треуголку — не сомневаюсь, чтоб мне дать понять — он все знает!

Ах, оказался бы он под командой Турнере! Тот мог бы хоть смягчить для него суровый армейский распорядок (правда, мне пришлось бы опасаться, как бы этот маленький дьявол где-нибудь в Бордо меня опять не изнасиловал!)

Но Турнере по его рапорту, поданному ещё год назад, перевели в Гвардию, и таким образом мне суждено ещё раз потерять Фанфана из виду ведь он сейчас шагает в Бордо, а мы на днях переезжаем в Лилль.

Ах, мамочка, что Вы думаете о своей любящей дочери? Наверно, какая я коварная. Это верно… Но, мама, разве не его вина, что Вы меня отдали в монастырь? Я отомстила! Конечно, это не похвально, но… Но отомстила я и за вас, мамочка, за те огорчения, которые он Вам доставил!

Целую Вас крепко, милая мамочка, и заверяю, что остаюсь Вашей преданной дочерью.

Фаншетта."

***

В Бордо в 1771 году никаких казарм и в помине не было, — их и во всей Франции можно было по пальцам пересчитать, — хотя ещё сто лет назад Людовик XIV повелел построить для войск нужное число зданий, многие из них не были построены даже к началу революции.

Солдаты обычно расквартировывали на постой к местным обывателям. Так что Фанфан первый год своей вынужденной армейской службы — до октября 1772 — жил в маленькой комнатке на втором этаже дома нотариуса Молеона на рю Кассет. Делил он это скромное жилище с канониром по прозвищу Сквернослов. Было тому лет сорок, и он как правило, молчал, когда не ругался, и ругался, когда не молчал. У него явно были какие-то проблемы, но Фанфан, которому было на него наплевать, никогда так и не узнал, какие. Главным же недостатком Сквернослова было то, что смердела не только его речь, но и ноги. Армия, конечно не курорт, но Фанфан предпочитал договориться с сержантом-квартирьером Анунцидо и за приличную сумму перебрался с рю Кассет в тупик Ретиро в полуразрушенные конюшни, где ему сосед — крестьянин тоже за приличную сумму каждые две недели менял солому, на которой он спал. За прожитых там восемь месяцев — то есть до июня 1773 — он весь пропах соломой и лошадьми. Потом, однажды вечером, когда он весь разбитый возвращался с учений, узрел над Ретиро огромное зарево — то горела его конюшня!

Стояла ночь. Ночи были теплые, и Фанфан спал под открытым небом возле своей бывшей резиденции. Теперь от него несло сажей и дымом, и продолжалось это до тех пор, пока сержант Анунцидо не выдал ему документ на постой в доме Баттендье.

Дом Баттендье стоял на ке дес Америкенс напротив главной гавани, где причаливали большие торговые суда. Собственно, это был очаровательный дворец, построенный лет десять назад. Как говорило его имя, принадлежал он семейству Баттендье. Сам Баттендье был судовладельцем. И нечасто случалось, чтобы рядовые попадали в такой богатый дом — как правило, там размещались офицеры. Но нам не стоит опасаться, что Фанфан будет купаться в роскоши ведь поместили его ещё выше, чем у нотариуса, на четвертом этаже, предназначенном для слуг, и входить он в дом мог только черным ходом. Фанфан не знал своих хозяев, которые бы все равно взирали на него сверху вниз. Четверо слуг не жили в доме, пятая — кухарка, толстуха поперек себя толще, вечно насупленная, с ним никогда не разговаривала — к тому же говорила она только на языке басков.

Одно письмо Фанфана той поры, адресованное Гужону-Толстяку, которое в 1828 году обнаружил аббат Дебро, библиотекарь, может отчасти показать нам, в каком он был тогда настроении.

"Все осточертело! Если ты спросишь, как мои дела, отвечу: хуже некуда! Первый год ещё куда ни шло — все что-то новенькое! И, кроме того, я тогда думал, что дело идет к войне. Но где там! Одна лишь маршировка да стрельба, да маневры то на равнине, то в лесу. С ума сойти можно! А что касается жратвы, что я могу тебе сказать? Когда в похлебку сунешь ложку, так и останется стоять! Из тех шести су, что получаю я в неделю, два су снимают интенданты за два кило хлеба, два — за сапоги и белье! Так что могу признаться — чтобы купить чего-нибудь свеженького, или зимой — чем согреться, приходится вертеться! Я сыт этим по горло!.."

Как следует из этого письма, Фанфан отнюдь не был доволен жизнью. Еще оттуда следует, что речь его переняла многое от товарищей по несчастью. О том же говорит другой отрывок из письма, где поминаются "дубы, оболтусы, засранцы и кретины, что понимают лишь пинки, а не людскую речь."

Конечно, он преувеличивает, видимо от дурного настроения — зато такая вот приписка его оправдывает:

"А в общем это неплохие парни с открытой душой. Я тут завел приятелей, и в том числе сержанта Анунцидо, — знаешь, он такой блондин с волосами вроде пакли, и каждый день молится Господу Богу, чтобы не было войны. Да и другие ничего, хотя поговорить мне по душам не с кем…"

И вот, погрязнув в монотонной гарнизонной жизни, поскольку не было у него настоящих друзей, а единственное развлечение составляло болтаться одному или в компании по городу, который ему совсем не нравился, поскольку не хотелось ему таскаться по борделям, которые этот портовый город предоставлял одиноким солдатским сердцам, и в результате, как мы понимаем, Фанфан вообще обходился без женщин (тут царили довольно строгие нравы) так вот, уже несколько месяцев он носился с мыслью о дезертирстве. Но куда и как бежать? Многолетние скитания по Франции изрядно охладили интерес к такого рода приключениям. К тому же он боялся, что будет пойман — ведь наказание за дезертирство было суровым: вначале отрезали нос и уши, потом же вешали или расстреливали! Как видим, перспектива излишне мрачная!

Вот что Фанфан любил — так это порт! Разгуливая там по набережным так, как когда-то в Нанте, мечтая о том, что попадет матросом на корабль. Но как, если на нем мундир королевской пехоты? Как сможет он наняться на корабль, чтоб не попасть в лапы военной полиции по обвинению в дезертирстве?

Теперь Фанфан мог покупать книги, которые читал по ночам в своей мансарде при свете свечки, воткнутой в горлышко бутылки. Как раз читал "Общественный договор" Жан-Жака Руссо. Но эти благородные занятия не успокаивали его желаний и не приносили спокойствие душе. Он часто думал о Фаншетте — то проклиная её подлое коварство, то от души смеясь над ним. И долго носился с мыслью написать ей "по-мужски", отнюдь не стихами, но не знал, в каком конце Франции обретается теперь эта прелестная предательница.

Так что вполне вероятно, что Фанфан наделал бы дел, если б судьба не рассудила иначе.

***

Произошло это однажды августовским утром. Стояла страшная жара. Фанфан в своей каморке как раз облился водой, которую в ведре принес из фонтана, и собирался на весь день уйти на Жиронду, поскольку получил два дня отпуска. И тут в дверь постучали.

— Да? — он прекратил свои процедуры. — В чем дело?

"— Опять начнутся неприятности", — подумал он, решив, что некому стучать к нему, кроме гонца из штаба, который сообщит, что отпуск отменяется по той или иной причине — ну, например, из-за неожиданного визита кого-нибудь с инспекцией!

И, не дождавшись ответа, распахнул дверь, ничуть не думая о том, что не одет — какое, к черту, дело до этого посыльному! Открыл — и оказался лицом к лицу не с гонцом, а с молодой женщиной! Прелестной, элегантной, тут же покрасневшей, смешавшейся и отступившей, словно увидев хищного зверя а, как мы знаем, по некоторой части Фанфан таким и был! Но все же наша красавица сумела выдавить, что мадам Баттендье хотела бы поговорить с ним и ждет его в гостиной.

Прелестная посетительница уже исчезла в конце коридора, когда Фанфан сообразил, что должен был прикрыть свой срам хотя бы руками — но было слишком поздно.

"— Что нужно от меня мадам Баттендье?" — вопрошал он себя, поспешно одеваясь. Небось, такая толстая мещанка, вся в шелках и драгоценностях, каких Фанфан встречал в роскошных экипажах на улицах Бордо! Ну ясно, жена судовладельца, надо понимать!

И, торопливо сбежав по черной лестнице, через пару минут Фанфан уже стоял перед солидным парадным входом. Постучав молотком и застегнув воротничок мундира, раздумывал о том, откроет ли ему та самая прелестная служанка, что только что видела его в костюме Адама.

Но нет, открыл худой парень с красноватой кожей, наряженный в такой фрак, каких Фанфан в жизни не видел, разве что в Версале.

— Мадам вас ждет, мсье, в своем салоне! — довольно холодно сообщил он. Но эта холодность и гонор выглядели довольно комично, уж слишком смахивал он на карманника с рю Сен-Дени!

— Я следую за вами! — столь же изысканно ответил Фанфан. "Мсье" ему здорово польстило. Зашагав за лакеем по длинному коридору, выложенному розовым мрамором, он снял треуголку и заодно отряхнул ей свои галифе.

Когда они вошли, мадам в салоне не оказалось. Видимо "мадам вас ждет в салоне" должно было означать "мсье будет ждать в салоне, пока придет мадам!"

— Прошу садиться, мсье!

Мсье сел. Эх, принесла бы маленькая горничная чего-нибудь освежиться лакей-то сразу исчез! Фанфан поогляделся: какая роскошь! На стенах гобелены. На полу черного мрамора — восточные ковры. Кресла в стиле Людовика XIII с прямыми спинками и столики, отделанные перламутром. Гармония! Но лучше всего был вид из окна! Фанфан, который никогда не мог усидеть на месте, вскочил, прошел к окну и залюбовался кораблями в бухте.

Тут тихое покашливанье за спиной заставило его обернуться. Та служанка!

— Ах, моя прелесть! — с очаровательной улыбкой обратился к ней Фанфан. — Как торопливо вы исчезли! Нагнал я страху, да? Мне очень — очень жаль! и, завладев её пальчиками, он нежно их поцеловал. — Что нужно от меня вашей хозяйке?

— Но это я! — прелестница вновь покраснела. — Я — мадам Баттендье!

— Вы шутите! — Фанфан неотразимо улыбнулся. — Мадам Баттендье наверняка неповоротливая старуха, увешанная драгоценностями. А вы, вы, стройная как юноша, юная и сияющая, как золотой экю! А как тебя зовут?

— Аврора!

— Какое чудное имя! И ты пришла ко мне как утренняя Аврора!

— Аврора Баттендье! — повторила Аврора Баттендье, ибо она и была Авророй Баттендье. При этом, правда, красавица смущенно улыбнулась, словно извиняясь, что она ни толста, ни стара, ни увешана драгоценностями.

— Мадам, — сказал Фанфан, который был ошеломлен, и одновременно растерян, — я никогда представить себе не мог, что хозяйка дома, куда меня поселили, может быть так хороша собой, как вы! Покорно прошу простить мою ошибку!

Короткий смешок мадам Баттендье прозвучал как колокольчик. Прелестная молодая дама искоса взглянула на Фанфана, заметив при этом:

— Ошибка ваша мне весьма лестна. Да, и внешность, и манеры ваши именно таковы, как мне и рассказывали!

Мадам Баттендье села, Фанфан тоже. Он осознавал, что красавица разглядывает его с все растущим любопытством.

— Значит, вам кто-то обо мне рассказывал?

Мадам Баттендье согласно кивнула.

— Несколько дней назад. Но вам ни за что не догадаться, кто. Мне сообщили, что вы в Бордо и попросили по мере возможности выяснить, где вы и не слишком ли тяжко вам приходится. Поинтересовавшись в канцелярии вашего полка, я к своему удивлению узнала, что мсье Фанфан проживает под моим кровом!

— Фаншетта! — Фанфан вскочил. — Это могла быть только она!

— Ах, да! — со смехом отвечала мадам Баттендье. — Она мне пишет раз в два-три года. На этот раз решила сообщить, что у неё родился сын — и, честно говоря, с изрядным опозданием, ведь сыну-то уже два года! Говорит, он очень мил. Особенно глаза, совсем не в мать и уж тем более не в мсье Турнере.

— Поздравьте её от меня!

— Обязательно! И, наконец, в постскриптуме написала о вас, как я уже сказала!

— Надо же, какая забота!

— И заодно просила меня позаботиться о вас, если только в этом будет нужда!

— Ее мучает совесть, мадам! — без всякой иронии ответил Фанфан. — Я угодил в солдаты не по своей воле, а только из-за подлого её предательства!

— Да я уже знаю! Она все написала. И мучается с тех пор, как родила сына.

— А почему с тех пор?

— Не знаю. Может, поумнела и теперь смогла понять, как навредила вам.

Фанфан прошелся по комнате, взглянув в окно на парусник, который с попутным ветром выходил из гавани, и возвратился к Авроре Баттендье.

— Я все давно простил, — махнул он рукой. — Но вы её откуда знаете?

— Ни за что не угадаете, — кокетливо улыбнулась она. — Мы были вместе в пансионе Сестер милосердия в квартале Сен-Дени, хотя и в разных группах я старше, чем она — но подружились за последний год, когда хотели принять постриг.

— Вы тоже?

— Да.

— Господь лишился двух таких красавиц!

— И как-то раз нас вместе, — продолжала Аврора Баттендье, — застукала мать-настоятельница, когда… — она вдруг запнулась, сильно покраснела и нежной ручкой прикрыла рот.

— Ну-ну! — воскликнул тут Фанфан, тоже смущенный, судя по всему. — Я ничего не слышал, мадам, — добавил он, — к сожалению… — и тихо засмеялся. Мадам Баттендье, подняв свои прекрасные глаза, которые до этого потупила, как подобает доброй христианке, вдруг закусила губку (такую яркую и нежную!) и тоже тихо рассмеялась.

— Какая жалость! — сказал Фанфан.

— Почему? — чуть слышно спросила она.

— Мы годы жили в Париже по-соседству, а я вас никогда там не встречал!

Он тихо к ней шагнул, но был разочарован, когда увидел, что мадам Баттендье встает. Та связь, которая, как ему на какой-то миг показалось, возникла между ними, сразу исчезла, стоило Авроре — в конце концов, прежде всего мадам Баттендье — вдруг светским тоном заявить:

— Ну вот и все! Теперь вы знаете, о чем я собиралась вам сказать.

И позвонила лакею.

— Благодарю, мадам, но я ни в чем не нуждаюсь, — заявил Фанфан, рассерженный таким финалом, и щелкнул каблуками с поклоном на прусский манер.

Что он себе вообразил? Что здесь, в салоне заключит в объятия эту мещанку, которая вдруг повела себя так холодно? Нет слов, она великолепна, и глубоко открытая грудь произвела неизгладимое впечатление, так что, пожалуй, слишком долгий пост затмил Фанфану разум и он увидел Бог весть какие перспективы там, где речь шла просто о светской любезности!

Аврора же, оставшись одна и ещё слыша шаги Фанфана, уходившего следом за лакеем, — тем самым, по которому тюрьма плачет, отчаянно заламывала руки.

— Ах, дура! — стонала чуть не в полный голос, — ах ты глупая Аврора, ты так и не сумела его заполучить! А ещё грудь чуть не всю выставила! Наверное, ты ему не понравилась! — она расстроено кинулась к зеркалу.

Такое состояние Авроры мы можем объяснить лишь горьким сожалением, что не сумела дать понять свое сердечное расположение и что она готова испытать все то, о чем предупреждала Фаншетта. Возможно, все ясней станет, если сослаться на такой пассаж её письма:

"… будь начеку, милая Аврора, а я как вспомню, на что он был способен в тринадцать лет, и как подумаю, что теперь ему шестнадцать, так вот что тебе советую: не оставаться с ним одна, если сама вдруг не захочешь этого! Господь Фанфану даровал такую аркебузу и он умеет так с ней обращаться, что будешь ты едва жива! Зато потом проснешься в его объятиях с единой мыслью: так умереть ещё раз!"

Слова эти Аврора знала на память. Читая, каждый раз вспыхивала, и, ходя по канцеляриям его полка, искала не столько Фанфана, сколь это его орудие. Авроре было двадцать два, и уже давным-давно ей не случалось умирать от счастья! Ах, если бы случилось так, как пишет Фаншетта! Ожить и снова умереть! И снова — долгие часы, за разом раз!

Аврора, вне себя от этой мысли, торопливо распахнула окно и увидела Фанфана, проходившего внизу. Услышав свое имя, тот поднял голову.

— Вы не хотели бы… осмотреть… какое-нибудь судно? — она спросила это странным голосом, срывавшимся при мысли о том, что произойдет, когда она останется наедине с этим стрелком.

***

"Фанфарон" был довольно крупным судном, перевозившим зерно. Фанфан давно его заметил у причала. У "Фанфарона" снят был такелаж и рангоут — шла подготовка к постановке в док. И на борту никого не было.

Фанфан в восторге разгуливал по палубе. Он уже ощущал суровый нрав открытого моря, и даже воздух казался не столь раскален как на берегу, всего в десятке метров, но гораздо свежее и ароматнее. Ладонью хлопнул по штурвалу:

— Ах, стать бы моряком, уплыть в Америку!

Потом он перегнулся через фальшборт и засмотрелся на волну, покачивавшую всякий мусор. Помчался на нос, вспомнив, как Христофор Колумб кричал "Земля!" Опять вернулся на корму, любуясь воображаемой кильватерной струей, исчезавшей на горизонте. И тут в мечты проник нетерпеливый голос:

— Теперь пойдемте осмотреть каюты! (С чего это, черт возьми, мадам Баттендье так заикается?)

Вниз он спустился в три прыжка по широкому трапу. И в нос ему ударил сильный, удушливый запах зерна, разогретого дерева и соли, который он вдыхал с наслаждением. Палуба гудела под его ногами. И тут его окликнула Аврора:

— Тут такие чудесные каюты!

— Но вы вся дрожите! — удивился Тюльпан.

— Это из-за разницы в температуре снаружи и здесь!

— Мне кажется, здесь довольно жарко! — удивился он, действительно ощущая себя в геенне огненной.

— Что?

— Я говорю, мне кажется, здесь ужасно жарко… — Фанфан без лишних размышлений снял мундир, а потом и рубашку.

— И в самом деле жарко… — Аврора Баттендье в смятении распахнула какую-то дверь. Она вела в каюту капитана. Каюту небольшую, но уютную, с широкой кроватью. В иллюминатор проникал неясный свет, временами чуть подрагивавший.

— О, тут кровать! — заметила Аврора Баттендье, и глубоко при этом вздохнула.

— Да, — ответил Фанфан, удивляясь, что его провожатую удивляют такие естественные вещи, и, взглянув на нее, увидел — Аврора Баттендье держалась за грудь и, казалось, в любой миг готова была упасть в обморок.

— О, как мне плохо! — вдруг воскликнула она. — Я задыхаюсь! Ослабьте мне корсет, расшнуруйте его!

— Не бойтесь, я вам помогу! — сказал Фанфан и принялся за дело. Аврора Баттендье побледнела и Фанфан почувствовал, как все сильнее дрожит её рука на его плече.

— Боже! — воскликнул он. — Похоже, вам не по себе! Не желаете ли на минутку прилечь?

— Все эта жуткая жара! — простонала она и Фанфан в изумлении увидел, как в несколько секунд она сорвала все, что на ней было и навзничь рухнула на постель, закрыв глаза.

Будь в этот миг кто за дверьми, немало удивился бы странному диалогу, протекавшему в каюте, где женский голос простонал:

— Аркебуза!

Ну а мужской в ответ все удивлялся:

— Какая аркебуза? Откуда? Нет у меня аркебузы!

— Ах, есть! — не унимался женский голос. И в следующий миг блаженно возопил: — Давай! Стреляй в меня! Я твоя мишень!

И тот, кто оказался бы на борту "Фанфарона", навряд ли понял бы, при чем тут стрельба по мишеням, услышав, как мишень в восторге стонет:

— О да, да, Фаншетта была права! Я уже дважды умерла! Да! Да! Да! Да!

Аврора и Фанфан поднялись на борт в десятом часу. В полдень Аврора сказала: — Двенадцать! — и вовсе не имела ввиду время.

Спрятав лицо Фанфану под мышку, она вначале помурлыкала, как кошка, потом довольно потянулась и потом, желая оправдаться (кто может осудить её за это), заявила:

— На суше я б тебе не поддалась! (Кстати, мы вместе с Фанфаном изумлены такому толкованию этого слова, Авроре вовсе нечему было поддаваться, она сама Фанфана изнасиловала!) Но вот на корабле я над собой не властна. Все от того, что когда я познакомилась с мсье Баттендье на мосту де ля Турнель, он пригласил меня осмотреть свое судно, которое возило в Париж зерно из Нормандии. В тот день была такая же жара, как сегодня, а мсье Баттендье меня в своей каюте изнасиловал. И с той поры в летнюю жару от запаха зерна, смолы, воды и дерева со мной делается горячка!

"— А не был ли Баттендье тогда моим работодателем?" — спросил себя Фанфан, который, как мы помним, возил в Париж зерно из Нормандии, но вслух сказал только:

— Ну, если так, ему со мной ты изменяла без особой вины!.

4

"Мсье!

Вернувшись из поездки по делам в Байонну, я узнал, что моя супруга имела счастье вновь — и по счастливому стечению обстоятельств под моей собственной крышей — найти друга детства, подопечного нашей милой Фаншетты, на чьей свадьбе я имел честь быть свидетелем, поскольку незаурядный мсье де ля Турнере мой однокашник.

Мадам Баттендье сказала мне, что Вы на удивление соответствуете тому, как описали вас добрейшая Фаншетта в письме, которая моя жена, к несчастью утеряла (женщины так забывчивы!), но содержание которого пересказала мне, что Вы исключительно порядочный молодой человек, как утверждает мадам де ля Турнере.

Доставьте нам такое удовольствие, дорогой мсье, и приходите к нам на ужин, когда опять окажетесь в городе, мы сможем побеседовать о том, что как сказала мне моя жена — Вас так интересует, раз Вы хотите стать моряком. Моя жена полагает, что для начала Вам нужно несколько месяцев провести на суше, чтобы научиться всему, что касается мореплавания и торговли, и считаю, что она права."

***

Как можно понять, это письмо написал и подписал Оливье Баттендье. Фанфан нашел письмо подсунутым под дверь своей мансарды, когда вернулся после двух недель, проведенных на маневрах — маневрах довольно удивительных, как мы ещё расскажем в свое время.

***

И вот вечером четвертого сентября в шесть часов (в те времена ужинали рано) Фанфан, вымытый и сверкающий, как золотой экю (вспомним, как мило он назвал Аврору) предстал перед импозантным входом дворца мсье Баттендье в чистой форме, вычищенной шляпе, отполированных до блеска башмаках, в надушенной сорочке (достал пачули) и взялся за молоток.

Ему было немного не по себе. Мысль о том, что через минуту он окажется лицом к лицу с человеком, который столь любезно его пригласил и которому он без зазрения совести наставил рога, была неприемлема для его понимания чести. Но мог ли он отказаться от приглашения? Фанфан себе поклялся, что на Аврору впредь смотреть будет только почтительно и никогда больше не будет превращать её в мишень.

Открыл ему тот же лакей, что и в прошлый раз. То, как его приняли, Фанфана поразило: без поклона и приветствия! Только кивнул — мол, проходи, — без всяких церемоний, как разносчику!

— … ждут в салоне, — унылым тоном сообщил он. — Дорогу знаете.

Взглянул он на Фанфана насмешливо и вместе с тем ехидно и отвернулся.

— Подождите-ка! — окликнул его Фанфан. — Что с вами случилось?

— Со мной? Ничего! — ответил тот дерзко смерив его взглядом. — А что, разве по мне это заметно?

— Ну вы дерзки, мой милый не по чину. И я скажу вашему хозяину, как вы ведете себя с теми, кого он приглашает в гости!

— Ну, я бы тоже кое-что хотел ему сказать! — шепнул наглец, не закрывая дверь, и вместо этого недвусмысленно уставившись на "Фанфарона", тихо покачивающегося в бухте метрах в двадцати!

Ну вот! Теперь все стало ясно! Он все знал! Какая неосторожность, что они так долго оставались на судне!

— Сколько? — спросил Фанфан сквозь зубы, сжатые от огорчения и ярости!

— Пять су!

— Но это все мое жалованье!

— Это ваше дело! — лакей подставил руку. Фанфан хмуро порылся в кармане и швырнул пять су на пол. Лакей в мгновенье ока сграбастал их и сунул в свой карман.

— Следуйте за мной, мсье! — произнес он с прежней сдержанной вежливостью. По тому, сколь цинично он подмигнул, отворяя двери салона, Фанфан понял, что дело этим с мерзавцем на этом не кончится.

Но к нему навстречу уже спешил Оливье Баттендье, громко возглашая:

— А, вот наш юный друг! — двумя руками он потряс руку Фанфана. Счастлив приветствовать вас у нас! (Усадил Фанфана в кресло). — Моя жена сейчас придет! (Сунул Фанфану в руку бокал портвейна). — Как дела?

— Благодарю, мсье! — ответил Фанфан, понемногу начинавший приходить в себя. — Благодарю за честь, которую вы мне оказали. О, да, у меня все в порядке. А у вас, мсье?

— Превосходно, — заявил Оливье Баттендье. — Дела идут отлично! И у жены тоже! Правда, она красавица?

— Безусловно, мсье! — подтвердил Фанфан, подняв бокал портвейна и выпив его залпом. Это вернуло ему смелость взглянуть, наконец, на мсье Баттендье, которого он до сих пор видел лишь неясным контуром, словно в глазах ещё стояла физиономия лакея.

Мсье Баттендье был жизнерадостным и шумным толстяком, несомненно, уже в возрасте, раз был однокашником Турнере, но его пухлая розовая физиономия без единой морщины, вздернутый нос, растрепанные светлые волосы и маленькие уши напоминали скорее ребенка, так что вполне можно было вообразить его огромным младенцем, произведенным на свет гигантами-родителями. Мсье Баттендье был симпатичным человеком. Даже очень симпатичным! И это утвердило Фанфана в его решении придерживаться только что взятого на себя обета. Фанфану было стыдно. И потому он буквально ледяным взглядом смерил Аврору, вошедшую в салон. Они церемонно поздоровались и Фанфан был выведен из себя тем равнодушным взглядом, которым Аврора окинула его! Он ей уже не нравится? Фанфан хотел бы остаться с ней наедине, чтобы устроить сцену.

Оливье Баттендье уже четверть часа распространялся о своих судах, коммерческих проблемах и об английских пиратах, когда другой лакей доложил:

— Мадам, кушать подано!

В великолепной столовой, такой огромной, что Фанфан в ней казался сам себе карликом, горело с полсотни свечей, хотя ещё было светло. Мадам Баттендье за ужином не снимала своей ножки с ноги Фанфана! Ужин был долгим. Состоял он из лангустов, тушеных в кагоре, голубей, фаршированных оливками, из грудок жаворонков в бланманже, к которым подавали вино из Бержерака, бургундское и шампанское.

Фанфан внимательно слушал мсье Баттендье (тот был весьма болтливым человеком), который объяснял, каким законам подчиняется его торговля, но Фанфан все больше волновала ножка Авроры, и он был очень рад, что Аврора не смотрит в его сторону, поскольку он бросал на неё все те же ледяные взгляды.

— Такие вот дела! — закончил свой рассказ судовладелец, которого Фанфан уже не слушал, не потому, что выпил лишнего, но потому, что голова была полна одной единственной мыслью: когда и как сойтись с Авророй наедине! Желание это, однако, сильно задевало его понятие о чести, и потому он злился на себя, — ведь мсье Баттендье ему был симпатичен.

— И если вы не отказались от своих намерений, — тем временем судовладелец уже сменил тему, — итак, если вы на них настаиваете ("Господи, о чем он говорит," — ужасался Фанфан, чувствовавший, что он разоблачен, и провинился перед симпатичным хозяином!) и собираетесь стать моряком, вам нужно уйти из армии!

— О, разумеется, — ответил Фанфан, краснея от стыда, поскольку, встав из-за стола, обнаружил, как выдают его армейские штаны в обтяжку. И ещё счастье, что он первым прошел в салон, где подавали кофе, и где тотчас же сел, сложив руки на коленях.

— Завтра я навещу вашего полковника, которого хорошо знаю. Ведь, как я полагаю, это граф де ля Бриньоль?

— Нет, мсье, — ответил Фанфан. — Уже две недели у нас другой командир, и вовсе не такой, какой был мсье Бриньоль, тот был суров, но добр. Новый полковник — хвастун, с несносным характером, и с той поры, как пришел он в полк нам приходится туго!

Фанфан сообщил, как зовут нового полковника.

— Нет, этого я вовсе не знаю, — заметил Оливье Баттендье, — но все равно зайду поговорить!

Потом, допив свой кофе, встал, заявив:

— Милая мне нужно идти. В девять у меня встреча с братьями Дюруа. Они хотят зафрахтовать "Фанфарона", и разговор будет нелегким.

Потом он вновь двумя руками тряхнул руку Фанфана.

— До скорого свидания, приятель! Мой дом — ваш дом! Я часто в отъезде, но моя жена с удовольствием о вас позаботится!

И торопливо уходя, сказал еще:

— Аврора, ты не хочешь показать нашему другу "Фанфарона"? Пусть он составит представление о жизни моряков!

***

— Почему ты так мрачен, милый? — спросила Аврора Фанфана, когда он щедро отблагодарил её в капитанской каюте "Фанфарона", освещенной захваченным с собою фонарем.

— Потому, что был сегодня гостем твоего супруга, теперь знаком с ним и считаю весьма почтенным человеком!

Фанфан умолк, чтобы продолжать начатое дело, и только после того, как Аврора в восторге оценила результат, дождался от неё такого ответа: — Этот весьма почтенный человек в делах ведет себя как настоящий разбойник, среди своих друзей его зовут акулой! Речи у него медовые, но вот дела — совсем наоборот!

— Но мне он ничего плохого не сделал!

— Зато уже шесть месяцев меня и не коснулся! Так что за дело, мой стрелок!

Фанфан все так и сделал, и тогда она добавила:

— Ты не понимаешь, не то, чтобы меня это волновало, но такое уклонение от супружеских обязанностей я считаю оскорблением.

— Странное дело, — удивился Фанфан. — Ведь твои прелести соблазнили бы и каменную статую. Может, у него слишком много работы?

— Нет! — ответила Аврора. — Но часто ходит в бордель! Так как сегодня вечером! Это его страсть!

— А ты — моя! — заявил Фанфан, и снова доказал свое восхищение её прелестями, поскольку в конце концов наставлял рога всего лишь негодяю, неверному супругу и развратнику.

***

Если последние месяцы намерение дезертировать вызывала у Фанфана рутина гарнизонной жизни, то в последующие две недели на столь опасный шаг толкали обстоятельства совершенно противоположные.

С тех пор, как в полк пришел другой командир, Фанфану было не вздохнуть, а от маневров, которые полковник устроил уже на следующий день после вступления в должность, Фанфан вообще был вне себя!

В тот день с утра полк батальон за батальоном выступил на равнину, именовавшуюся Ля Жирондин. Офицеры прокричали команду "на караул!" и вот неторопливо подъехал на коне новый полковник в сопровождении адъютантов. Вопреки всем обычаям полковник спешился и медленно прошел вдоль строя каждой роты, заложив руки за спину, в упор, ни говоря ни слова, нос к носу вглядываясь в каждого солдата, причем так странно, что это вызывало тревогу. Фанфан по мере приближения полковника все четче понимал, что тот ему откуда-то знаком. Кургузая фигура… ноги колесом… длинное желтое лицо, висячие монгольские усы… Не может быть! О, Боже!

Это Рампоно! Тот самый человек, что выпорол его на виду у всех, в тот день, когда Фанфан проник в приют, не зная, что там разместились драгуны! Прошло немало лет, но Фанфан прекрасно помнил и боль и стыд!

Рампоно прошел так близко от него, что Фанфан почувствовал его зловонное дыхание. На миг он даже испуганно решил, что полковник узнал его! Нет, это невозможно, Фанфан так изменился!

Инспекция прошла в мертвой тишине, потом полковник произнес невразумительную речь, из которой, впрочем, следовало, что теперь он сделает из них настоящих солдат.

— Да, из вас выйдут настоящие солдаты, мсье, а не те мокрые курицы, которых я вижу перед собой, и не огородные пугала, которые ружья как следует держать не умеют…! И т. д., и т. п.

И началось. Шеренги простояли четыре часа на солнце, держа "на караул"! Двенадцать человек упало в обморок. Потом последовал осмотр оружия, амуниции, палаток, который продолжался до самого вечера. И тут-то начался настоящий ад — без всякого отдыха: Рампоно отдал приказ на ночной марш! Погода тем временем переменилась и солдатам пришлось маршировать сорок километров под дождем, с полной выкладкой и по полям, превратившимся в болота. И лишь потом настало возвращение — с запретом расходиться по домам! Солдатам пришлось набиться в палатки, как сельди в бочку. И после четырех часов отдыха — подъем! И снова марш! Потом бег! И новый марш! Солдаты падали, как мухи, и санитары не успевали подбирать их по дороге. И все это под крик и ругань, пинки, которые раздавали направо и налево перепуганные унтер-офицеры, командуя: — "Живей!", "Вперед!", "Бегом!".

Рампоно мог быть удовлетворен. За первые пять дней трое солдат умерли, а двадцать пять попали в госпиталь, и пять из них со сломанными ногами.

Когда-то мы упоминали, что полковник страдал несварением желудка, тем, что не дворянин, что урод, что ещё не генерал — всего не перечислишь. Он наслаждался, если мог дать волю своей безумной страсти к маневрам и учениям, так выражалась у него мрачная мизантропия и ненависть ко всему человечеству. Другим лекарством, как мы помним, было зубрить уставы, цитировать их в бесконечных речах и заставлять солдат знать на память устав пехоты.

Рампоно прекрасно себя чувствовал с тех пор, как принял полк, и Фанфан не сомневался, что придумывает новые экзерсисы, поскольку Рампоно, до смерти боясь войны, свою болезненную жажду славы утолял, с наслаждением глядя, как измученные солдаты шатаются, как пьяные и падают замертво. Все это вместе с воспоминанием о монастыре августинок привело к тому, что Фанфана охватила безумная жажда убийства.

— Знаешь, сказал он как-то ночью Авроре, — я его или убью, или дезертирую! Мы все едва живые и уделавшиеся от страха — я тоже. Когда твой муж решится мне помочь? Прошел уже целый месяц, как он тогда на ужине пообещал помочь мне!

Аврора и Фанфан находились в мансарде. Они привыкли там располагаться каждый раз, как Баттендье был в отъезде. Кухарка — единственная прислуга, жившая на четвертом этаже — вернулась в свою Басконию, так что ночью им не приходилось опасаться даже лакея, который жил в городе и приходил на службу в семь утра. Баттендье уже неделю был в Тулоне. Теоретически Фанфану и Авроре не приходилось опасаться его ночного возвращения, поскольку дилижансы ходили только днем, а в своем экипаже ночью он тем более не ездил, панически боясь грабителей.

— Смотри, ведь уже целый месяц прошел! — вполголоса повторил Фанфан.

— Я знаю. Но у него дела…

— Он имеет привычку выполнять свои обещания?

— Это — выполнит! — уверяла Аврора.

Они помолчали, прижавшись во тьме друг к другу, ибо был уже конец сентября и ночи стояли холодные.

— Я же тебе говорила, — продолжала Аврора, и от тебя, и от других он узнал, что Рампоно — человек просто невозможный. И он боится нарваться на отказ!

— Я тоже этого боюсь! — вздохнул Фанфан.

— Насколько я знаю Оливье, уверена, что-нибудь придумает, чтобы освободить тебя, и Рампоно ничего не сможет сделать!

— Но что?

— Не знаю. У него хватает самых разных знакомых. Знает армейских поставщиков, людей весьма влиятельных. И весьма высокопоставленных лиц а органах власти.

— Надеюсь! Скажи…

— Что?

— Что заставляет тебя с такой уверенностью утверждать, мол это обещание он исполнит?

— О, есть одно обстоятельство, — как-то странно замялась Аврора.

— Так скажи мне!

— Что, мой ангел?

— Что бы он сделал, если бы узнал?..

Аврора не ответила. Фанфан вопрос повторил. Но вместо ответа опять услышал тот же странный смех.

— Аврора!

— Я спрашиваю себя, не знает ли он уже…

— Что ты говоришь?!

— Тебя не удивило, что Ледю (так звали того лакея) не продолжает шантажировать?

Фанфан все рассказал Авроре о Ледю, чтобы была поосторожнее.

— А я решил, его заела совесть! — воскликнул он.

— В ту ночь на "Фанфароне" ты ненадолго уснул. А я услышала скрип, такое мягкое потрескивание досок палубы, как будто кто-то тихо уходил. Я испугалась, но сказала себе: не сходи с ума, это крысы! Но на другой день Баттендье меня спросил:

— Ну что, осмотр прошел удачно? Ты показала ему все, что могла?

Эти слова мне показались очень странными. И знаешь, что потом произошло? Он повалил меня в салоне на ковер и обращался со мною, как дикарь. И при этом все время повторял:

— Ах ты моя стервочка! Милая моя шлюшка, как я тебя люблю, путаночка ты моя!

— Господи Боже! — воскликнул Фанфан.

— Тот тихий скрип, видимо был не от крыс, а от Ледю! А Баттендье его послал шпионить за нами и доложить ему, что слышал. Разумеется, при условии, что Ледю потом не разнесет это по городу и шантажируя тебя, не нарушит ситуацию, которая так нравится Оливье!

— Святая Дева! — прошептал Фанфан после долгого молчания. — Как вижу, мне ещё немало предстоит узнать о человеческой натуре!

— Вот потому я и сказала, что надеюсь — Оливье сдержит слово. Он слишком счастлив будет иметь тебя под руками, чтоб ублажать — с помощью Ледю — свои наклонности, которые оправданы в его глазах, поскольку так он сможет выполнять свои супружеские обязанности как должно. Надеюсь, ты не ревнуешь? Ведь с той поры он так и продолжает!

— Похоже, он нас просто загнал тогда на "Фанфарон", — задумчиво сказал Фанфан, потом добавив: — Мне ревновать? Да как же я могу ревновать твоего мужа? Напротив, судя по твоим словам, он предлагает мне роскошную жизнь!

— Ну тогда — go[3]! — сказала Аврора, знавшая английский.

***

Пока что не случилось ничего, что так опасались Фанфан, солдаты и даже офицеры — что у полковника Рампоно начнется новый приступ безумного маневрирования. Но мы ошибались, если бы решили, что он успокоился, или что погибшие, раненые, хромые и больные жертвы первых маневров охладили его пыл и научили осторожности.

Рампоно даже в голову не приходило опасаться, что настороженное чьим-то донесением военное министерство могло бы доставить ему неприятности — он вел себя как абсолютный властелин, собравшись выковать стране таких воинов, которые бы стали абсолютно непобедимыми.

Нет, просто Рампоно был прикован к постели — не считая того, что раз пятнадцать в день слетал с неё на горшок, чтобы потом вернуться совершенно обессиленным, стуча зубами. Как мы уже поняли, Рампоно пробрал ужасный понос, словно в справедливую расплату за его злодеяния — ведь все солдаты тоже страдали от дизентерии, подцепленной на злосчастных учениях.

Рампоно по своей кастовой ограниченности, из дурацкого снобизма и демонстративного презрения к комфорту отказался поселиться в доме какого-нибудь видного горожанина — из страха, что попав к богатым людям, выглядеть будет как нищий. Поэтому велел соорудить большой шатер, который украсил коврами и вполне приличной мебелью, позаимствованной в мэрии. "Палатка — дом воина", — думал Рампоно. В своем шатре, полном мечей, сабель, пистолетов и деловых бумаг, мнил себя маршалом Туренем! Правда, страдавшим поносом, но все равно маршалом! И как Турень, который временами упрекал сам себя, когда над ним свистели пули: "- Дрожишь от страха, баба чертова!" сейчас и Рампоно дрожал всем телом, когда сидел на горшке.

Весь штаб его был вне себя от ярости. Офицеры, сумевшие устроиться со всеми удобствами в городе — причем обычно спали с хозяйкой дома или её дочерью — теперь ютились по палаткам без всякого комфорта. Палаток этих с дюжину расставили вокруг его шатра в полулье от города, на лугу, прикрытом от ветра сосновым леском. А ведь зима была не за горами!

Полковник был готов перевести на этот образ жизни и солдат, но палаток для этого не хватало, и большая часть бойцов осталась, где была, — в конюшнях, подвалах и мансардах. Те, кому не повезло, размещены были в палатках и могли утешаться тем, что их начальникам не легче, и что они не меньше взбешены таким положением.

Ноябрь, декабрь и часть января следующего года прошли довольно спокойно. А потом все пошло в том же темпе, как и до появления полковника Рампоно — с молчаливого согласия офицеров было столько учений и караулов, сколько нужно, и даже ещё меньше. И больше всего занимались… игрой в карты! Потом произошло с виду невинное событие, которое, однако, имело тяжелые последствия.

Фанфан, стоя декабрьской ночью в карауле, придумал песенку, чтобы развлечь своих скучающих товарищей, пытавшихся согреться, топая вокруг костров.

"Рампоно — наездник бравый

На горшке скакал со славой Оттопыривши губу,

И трубил в свою трубу.

Если он с горшка спадет,

Народ смехом изойдет.

Рампоно — наездник славный

И горшок — конь его главный.

Поглядите, вот оно

Наш полковник Рампоно!

Через три дня песенку эту знал весь полк. Одного пьяного солдата, распевавшего эту песню в таверне, накрыл лейтенант де Шаманс, который как раз там ужинал. Лейтенант де Шаманс строго приказал пьянице повторить, и солдат повиновался, причем дрожал от страха, пока лейтенант списывал текст в записную книжку. Потом лейтенант, ни слова не говоря, вышел из таверны, а несчастный вояка, которого в полку иронически именовали Сухарем, разрыдался при мысли о том, что с ним будет, — но ничего не произошло ни на следующий день, ни позднее.

Лейтенант де Шаманс из таверны отправился прямо в игорный зал на рю А ль'Эпи, куда ходили все офицеры. В тот вечер их там было не меньше дюжины играли в карты, пили и волочились за девицами. Лейтенант де Шаманс прочитал им этот злосчастный куплет, а потом и спел его. На лицах всех присутствовавших появилось выражение глубокой задумчивости.

— Мсье, — заявил де Шаманс, минутку помолчав, — с этим нужно что-то делать!

— Слушаюсь, мсье лейтенант! — ответил безусый корнет и сел за пианино, стоявшее в салоне, чтобы сыграть песенку с подобающим аккомпанементом.

— Вам нравится, мсье лейтенант?

— Чуть поживее ритм, — посоветовал де Шаманс. — Мсье?

Все встали по его призыву, обступив пианиста. Через десять минут офицерский хор достиг похвального совершенства в исполнении того, что они единодушно назвали "Марш полковника Рампердоно"!

Но кто потом, когда полковник крепко спал, положил текст этого марша ему на грудь? Этого так никогда и не узнали, хоть и подозревали брата одного из тех рекрутов, кому пресловутые ночные маневры стоили жизни.

На рассвете весь лагерь был разбужен дикими криками. Офицеры и несколько солдат, выскочившие из палаток, увидели полковника в одной ночной сорочке, орущего и размахивающего листком бумаги.

— Трибунал! Требую созвать полевой трибунал! Проклятье, ну вы у меня получите!

Полковник как безумный метался взад-вперед, опасно размахивая вокруг себя саблей. И тут упал в снег, — снег выпал той ночью. Его подняли и отнесли в палатку. К ложу поспешили полковые лекари. Когда они вышли из палатки, офицеры и солдаты, во множестве собравшиеся вокруг, поскольку пошли слухи, что полковник окончательно обезумел, не знали, аплодировать или принять скорбный вид. В конце концов приличия победили и все разошлись в фальшиво огорченном молчании после того, как шеф-лекарь Элембер сказал:

— Мсье, полагаю, нужно вызвать полкового священника!

Бумажка с текстом была найдена в снегу и Фанфан таким образом узнал, что смерть полковника Рампоно будет на его совести! Фанфан был недоволен, что убил полковника только косвенным образом, он предпочел бы сам проткнуть его клинком, ибо не чувствовал себя полностью отмщенным за свое прошлое унижение. Нет, это не была месть с открытым забралом, как ему хотелось!

В последующие четыре дня напряженного ожидания штабные офицеры ретиво репетировали погребальную церемонию, положенную по чину командиру полка.

Но хлопоты оказались излишними! Рампоно не отдал концы. На пятый день он встал, уже не столь желтый, и натянул форму. Взрыв ярости его не только не убил, но и спас! Теперь у него был запор! И не было уже слабости, и ненависть лишь удесятерила его силы! Полковник лихорадочно размышлял, как осуществить самое жестокое коллективное наказание, поскольку прекрасно знал, что автора памфлета никогда не найти. И хорошо зная, как его все ненавидят, хотел, чтобы все поплатились за это!

***

Вопреки опасениям Фанфана, Оливье Баттендье помнил о его деле! Каковы бы ни были тому причины, мы видим, что он был человеком, исполнявшим свои обещания, поэтому какое нам дело, что целью этой дружеской заботы было оживить свой собственный интерес к супруге!

Как верно угадала Аврора, Баттендье не хотел обращаться прямо к грубияну Рампоно. В Бордо не нашлось никого, кто захотел бы это сделать.

— Он просто тут же вышвырнет меня вон, — заявил ему даже городской советник Лариага.

Поэтому Баттендье отправился в Марсель, к старому другу своего отца, весьма влиятельному человеку, который уже тридцать лет был армейским поставщиком. Теперь удивимся тому, какие повороты затевает жизнь, какие изобретает сцены — и театр себе такие не позволит! Ведь поставщик этот был никто иной, как человек, знакомый нам в связи с Анной Беко, тот человек, который наряду с Рансоном и братом Анже считался отцом маленькой Жанны, тогда матери Фанфана, а теперь графини Дюбарри!

Поставщик выслушал Оливье Баттендье, но покачал головой, теперь уже совсем седой. Он сам ничем помочь не мог! Рампоно, бедный и честный полковник, ненавидел армейских поставщиков, богатых и бесчестных!

— Но кое-что я сделать могу, — добавил поставщик, — написать одной особе, которую я знаю от рождения и с которой поддерживаю хорошие отношения. Поклянитесь мне, что сохраните это имя при себе и никому не скажете ни слова! Это фаворитка, да-да, графиня Дюбарри, мой милый! (И в самом деле написал на следующий день письмо по всей форме).

Как хорошо было бы теперь узнать, как Фанфана вырвала из рук Рампоно всемогущая Жанна, которая была его матерью, не зная этого, так же как и сам Фанфан — однако это письмо, доставленное через двадцать дней, было найдено в секретариате графини Дюбарри в огромной груде писем, жалоб и прошений, которые к графине поступали со всей Франции, только десятого мая! В тот день в 3 часа 15 минут умер Людовик XV. И в ту же ночь рота гвардейцев окружила замок Лувесьен, где пребывала фаворитка. Их командир приветствовал графиню и сказал ей: — Мадам, я получил приказ немедленно доставить вас в аббатство Пон-о-Дам.

И рано утром павшая фаворитка, всю дорогу не перестававшая плакать, вошла в ворота монастыря Пон-о-Дам! Из роскоши своего замка Лувесьен — в голые стены монашеской кельи! Жанна проплакала целый день. Власть её длилась шесть лет.

Письмо поставщика было сожжено вместе с двумя тысячами других бумаг. Фанфан запрыгал от радости, когда узнал, каковы результаты вмешательства Баттендье.

— Графиня Дюбарри? Но это удивительно! Знаете, что я с ней знаком? Однажды — мне ещё не было и десяти — я спас ей драгоценности!

И Фанфан подробно изложил Оливье и Авроре ту давнюю историю, которая произошла на рю Неф-де-Пти-Шамп. Он видел перст судьбы в том, как странною причудою судьбы прошение о помощи направлено было именно той женщине, которая когда-то свою помощь ему обещала! И если, разумеется, графиня не могла его вспомнить, не сомневался, что помощь не за горами!

— Как жаль, что я не знал, что ваш знакомый напишет именно ей! Я бы попросил напомнить ту сцену в магазине Лабилля и того малыша, который назвался Титусом!

Только теперь не в этом было дело! Фанфан уже буквально ощущал, как на него нисходит протекция графини. И чувствовал себя любимцем богов!

И ощущение, что протекция ему обеспечена, эта эйфория привели к тому, что он совершил поступок, который можно назвать примером рыцарства, но который граничил и с провокацией и заработал ему потрясающую репутацию во всей французской армии.

***

Однажды мартовским утром, когда Фанфан явился в лагерь, чтобы заступить на службу, — после незабываемо волшебной ночи, проведенной с Авророй (впервые они были не в мансарде, а в роскошной комнате для гостей дворца Баттендье, — тот так решил официально, конечно, не потому, чтобы жене удобней было заниматься любовью с Фанфаном, а для того, чтобы Фанфан мог выспаться в хорошо натопленной комнате), — так вот, этим мартовским утром Фанфан узнал, что автор гнусной песни о Рампоно разоблачен! Теперь виновник в кандалах сидел в подвале заброшенного дома по соседству с лагерем (подвал этот служил чем-то вроде гауптвахты).

Солдат этот, по имени Картель, в действительности вовсе не был разоблачен! Он просто хвастался в кругу солдат, что сочинил песню он, ну а доносчик передал полковнику!

Те, кто в тот вечер у костра были свидетелями, как Фанфан сочинил свои куплеты, могли бы доказать правду, но все любили Фанфана и терпеть не могли Картеля, известного хама и грубияна. И раз этот грубиян был к тому же и такой болван, что ложно похвалялся авторством куплетов, — пусть сам теперь и разбирается!

Таково было всеобщее мнение. Нужно сказать, что Картель, кривоногий, длиннорукий, заросший волосами до самых глаз, в свои тридцать лет известен был не только как болван и хам, но и как вор, обкрадывающий по ночам спящих товарищей!

Фанфан терпеть не мог Картеля, точно также как и все.

Когда получасом позже он услышал от лейтенанта де Шаманса (того, кто песенку распространил среди офицеров, но этого Фанфан не знал), так вот, когда Фанфан спросил у лейтенанта де Шаманса, что угрожает болвану-хвастуну, узнал, что Картель наверняка получит год каторги!

— Не больше, мсье?

— Нет, не думаю. Кроме того, мне кажется, он не сумеет настоять на своих словах. Для этого он слишком глуп! Так глуп, что я не верю ни на миг, что он мог выдумать "Марш мсье Рампердоно"!

— Как, вы назвали эту песню?

— Гм… — только и ответил лейтенант, который выдал офицерскую тайну (хотя не всю — Фанфан так и не узнал, что офицеры добавили к его тексту ещё и припев:

"Мсье полковник Рампердон, о! о! о! Имел огромный бомбардон, о! о! о! Он пердит как буйный слон, о! о! о!"

Вместо этого лейтенант де Шаманс сделал круглые глаза:

— Разве я произнес какое-то название?

— Нет, разумеется нет, мсье, — Фанфан рассмеялся. — Картель тут не причем, виновник — я!

— Поздравля… Гм! Да, я вас не могу поздравить, — лейтенант старался не расхохотаться.

— Но почему, черт побери, — спросил Фанфан, — Картель хвастался авторством этой песенки?

— Не знаю, друг мой! Каждый хочет блеснуть, даже таким образом. Но скажите мне…

— Да, мсье?

— То, что вы мне сказали, останется, надеюсь, между нами?

— Нет, мсье! — ответил Фанфан. — Я не хотел бы, чтобы вместо меня угодил за решетку невиновный, пусть он какой угодно болван и мерзавец!

Фанфан говорил правду. И можно полагать, что привела его к этому авторская ревность. Его раздражала мысль, что кто-то иной добьется славы, присвоив его творение. Но самым сильным мотивом для Тюльпана было желание хоть с голыми руками, но стать лицом к лицу с тем, кто когда-то столь жестоко его оскорбил и кому он собирался сообщить истинный повод появления куплетов.

Но, чтобы не преувеличивать отвагу Фанфана, заметим, — он считал себя неуязвимым, поскольку думал — ах, какой простак — что уже под охраной мадам Дюбарри.

И в результате пораженный лейтенант де Шаманс увидел, как Фанфан небрежным шагом направляется к шатру полковника Рампоно!.

5

— Так это были вы, мсье?

— Я не хотел бы хвастаться, но чтобы восстановить истину, должен заявить: я в самом деле автор этой песни!

— И вы несете полную ответственность! Полную! Признавайтесь!

— Да, я как автор несу полную ответственность.

Фанфан видел полковника со стороны. Тот склонился над жаровней с тлеющими углями, рдевшей посреди его шатра и издававший душный запах торфа, кивая головой, словно клюя её, как птица.

Войдя в шатер, Фанфан отдал честь и тут же доложил полковнику, что сознается в авторстве куплетов. Взглянув на него, Рампоно нервно ущипнул себя за ухо и отступил к жаровне с угольками.

— По правде говоря, написана песенка неплохо, — заметил он, обернувшись к Фанфану. Был очень бледен, но нельзя сказать, от сдерживаемого гнева или от долгой болезни. Фанфан заметил, что монгольские его усы уже чуть тронула седина и что полковник выглядит весьма несчастным. Сейчас он подошел в упор к Фанфану, как делал это обычно, заложив руки за спину. И после долгого молчания бесцветным голосом сказал:

— Да, это смело: прийти сознаться!

— Я, мсье, не мог допустить, чтобы пострадал другой!

— Это делает вам честь! (Вновь ущипнул себя за ухо). — Зачем этот болван так поступил?

Вновь наступила тишина, и Фанфан, смертельно перепуганный, ещё когда вошел в шатер, теперь был окончательно ошеломлен, поскольку знал, что за человек полковник. Ждал, что впадет в неслыханную ярость и может даже избить его, — но ничего подобного, Рампоно все ещё полностью владел собой, — то ли ещё был слишком слаб, то ли копил в себе ярость! Фанфан подумал, не сулит ли это ещё больших бед, и горло у него пересохло. Нужно сказать, что в тех косых взглядах, которые бросал на него полковник, было нечто опасное и злое — хотя, возможно это казалось от испуга!

— И вы пришли ко мне в шатер и подложили эту мерзость?

— Нет, мсье! Даю вам слово!

— Вы не хотели, чтобы я узнал о ваших куплетах?

— Вообще-то да, мсье, но сочинил я их только для того, чтобы…

— Чтобы что?

— Ну…

— Чтобы себе доставить удовольствие…

— Честно говоря, да! — Фанфан потупился. Полковник отошел в сторону, сел за стол и занялся ногтями, при этом нервно фыркая.

— К чему тогда…

— Простите?

— К чему тогда все это?

Губы полковника расползлись в ухмылке и глазах появилось выражение, настолько ужасающе кровожадное (на этот раз без всяких сомнений), что у Фанфана выступил ледяной пот. От его решимости не осталось и следа, он уже начал жалеть, что расхрабрился и не оставил дурака Картеля выкручиваться самому. Но поздно было сожалеть! Теперь Фанфан уж вовсе не испытывал желания стать героем во что бы то ни стало, как глупо размечтался он полчаса назад, вспомнив о порке в монастыре. Спасительная сила его талисмана — графини Дюбарри — не действовала, и Фанфан вполголоса сказал:

— Ни к чему, мсье!

— По глупости?!

— Да, мсье, — признал Фанфан, краснея от унижения.

— И трусости! Анонимно!

Фанфан чуть не взорвался от ярости:

— Я что, веду себя как трус? — голос его сорвался на хрип.

Полковник вдруг грохнул кулаком по столу и впервые повысил голос:

— Вы жалкий фанфарон, и только! И дерзкий сопляк! Тешите себя, как я думаю, тем, что, появившись перед друзьями, сможете им рассказывать, как утерли нос полковнику! Да, вы появитесь перед ними, мсье! Но с голым задом! И перед всеми вам зад надерут розгами. Нет, вы отправитесь не в тюрьму, а на порку! Именно это унизительное наказание заслужил такой засранец, как вы!

— Вы этого не сделаете! — взревел Фанфан, который больше не владел собой при мысли о столь оскорбительной перспективе. — Только попробуйте, и я убью вас перед всем полком!

— Однажды я уже проделал это, и жив, как видите, — отрезал полковник.

Фанфан ошеломленно вытаращил глаза, разинул рот, но не издал ни звука. Потом лишь с трудом выдавил:

— Вы… меня узнали?

— С тех пор вы здорово переменились, это да, но вот глаза не меняются! И я узнал вас по глазам, мсье беспризорник из приюта августинок!

— А я ведь именно потому сложил эту песенку, — тихо сознался на одном дыхании Фанфан после показавшейся ему бесконечно долгой паузы.

И снова воцарила тишина. Полковник грелся у огня. Оба, и полковник и Фанфан, при этом чувствовали, как снаружи весь полк прислушивается и ждет, что будет.

— Но вы, однако, ловкий, — иронически заметил Рампоно. — И выносливый! В конце концов отваги вам не занимать! Любите рисковать! Пожалуй, нужно взяться за вас как следует, чтоб обломать!

Достав из ящика стола лорнет, протер его белым шарфом, намотанным вокруг шеи до самых ушей, потом, прищурившись, внимательно взглянул на Фанфана. На узких губах дрожала неясная улыбка.

— Можете идти! — отечески велел он Фанфану и залился странным смехом, скрипучим, как старый флюгер. — А я подумаю, подумаю!

Когда Фанфан, отдав честь, повернулся кругом и уже собрался уходить, полковник его остановил:

— Еще минуточку! (И подошел вплотную). — Завтра в то же время прибыть сюда с полной походной выкладкой. Проведем ученье патрулей. Вас назначаю командиром. Выберите сами среди своих друзей четверку самых лучших. Таких, как вы! И если все пройдет как надо и я буду доволен, забуду всю эту историю!

Полковник вдруг даже стал похож на человека.

— Слушаюсь, мсье! — сказал Фанфан и спросил: — Значит, таких, как я?

— Ловких и хороших солдат, — повторил полковник и фамильярно похлопал Фанфана по плечу.

***

Жюль Брак, восемнадцати лет, из Карпентраза, Альберт Драйн, восемнадцати лет, из Парижа, восемнадцатилетний парижанин по кличке Скакун и пикардиец из Лилля по кличке Пердун. Все четверо — здоровые плечистые парни, которые не дадут себя в обиду. Привыкшие к деревенской жизни, мускулистые и выносливые. Одни из тех немногих, с которыми Фанфан дружил. Все любители подраться. Хорошие солдаты. Единственные, кто способен был, по мнению Фанфана, утереть нос полковнику!

Фанфан сказал им:

— Думаю, с полдня он нас погоняет как следует, но если справимся, я спасен. Вы за?

— Мы за! — в один голос заявили Жюль Брак, Альберт Драйн, Скакун и Пердун. Все знали — у полковника одна слабость — видеть, как потеют настоящие крепкие ребята. Они такими и были. И так утрут полковнику нос, что на нем лица не будет! Так, что весь полк будет им завидовать! Дружба вещь святая!

И вот хроника дня их славы.

Восемь утра. Все стоят смирно перед полковничьим шатром. Из шатра выходит Фанфан, который ходил доложить о прибытии, за ним идет полковник. Скакун, Пердун, Альберт Драйн, Жюль Брак и Фанфан стоят в строю, на плече десятифунтовое ружье, в карманах — десять фунтов амуниции, на спине тридцать килограммов снаряжения. Ординарец подводит полковнику коня. И полковник садится в седло.

Льет как из ведра! Кучки солдат высовывают носы из палаток. Лейтенант де Шаманс выглядит озабоченным.

Восемь тридцать. На равнине Ля Жирондин у реки, в которой плещут грозные волны, все ещё льет как из ведра. Де Шаманс следит из лагеря в подзорную трубу, видит стоящего коня, на нем полковника, и пять солдат с полной выкладкой, марширующих вокруг коня.

В десять часов дождя уже нет. Скакун, Драйн, Брак, Пердун и Фанфан все ещё двигаются вокруг коня, только теперь бегом. Скакун падает в грязь, снова встает и догоняет остальных.

В двух лье от Ля Жирондин — высокий холм, а на его вершине — рощица. В одиннадцать у холма стоят пятеро. Снова начинается дождь. Сапоги с грязью тянут на десять фунтов! Форма и снаряжение потяжелели от впитанной дождевой воды. По склону нужно взбежать без остановки и атаковать рощицу, изображающую укрепление, занятое англичанами. Укрепление они взяли в 11. 20 — Фанфан, Драйн, Пердун и Скакун, но не Брак, который остался лежать на середине склона лицом в грязи! Фанфан спускается вниз, поднимает Брака, уговаривает его, потом тащит в укрепление, где полковнику, сидящему на коне, сдается английский генерал. Теперь нужно сбежать по противоположному склону и наголову разбить бегущего неприятеля, отряд Фанфана должен неприятеля преследовать и непрестанно стрелять. Бежать, стать на колено, выстрелить, бежать, стать на колено, выстрелить…

12.15. Англичане исчезли. У наших только небольшие потери: Скакун в обмороке, из носа его течет кровь. Дождя уже нет. Для марта солнце греет вполне прилично.

Преступную халатность допустило интендантство (или виноват в этом неприятель?): обед не доставлен! И патрулю Фанфана приходится продолжать на пустой желудок.

— Продолжаем, мсье, — командует полковник, обгладывая куриную ножку.

Два часа. Отряд Фанфана марширует берегом реки. Фанфан с Пердуном подпирают Скакуна, у которого кровь уже не течет, но который словно спит. Выбывает Альберт Драйн: медленно оседает на землю и просит воды! Полковник отвечает, что воды здесь нет и допивает остаток из своей фляжки. Пердун подходит к плачущему Альберту Драйну и ставит того на ноги. Полковник командует: "- Вольно!". Драйн, Фанфан и все остальные кидаются к реке, погружают в неё лица и жадно пьют холодную воду.

Теперь опять пора в поход. Нас преследует большой отряд ирокезов. Так в бой! Уже три часа, потом четыре, потом пять!

— Возвращаются! — сообщил де Шаманс, глядя в трубу. Вокруг него стоят четыре офицера, которые молча удивленно переглядываются. Уже видно, как двое несут третьего, держа его под мышки и за ноги. Двое других повисли друг на друге, как старые усталые супруги.

Полковник выдержал. Его конь — тоже.

И Драйн. И Пердун. Жюль Брак и Фанфан тоже.

Теперь вдали им уже виден лагерь. Как будто на конце света! Похоже, не они идут к лагерю, а он со своими палатками, солдатами и лошадьми близится к ним во сне, в облаке крови и пота.

— Стой!

Но Фанфан и его друзья не останавливаются, не видят, не слышат. Им кажется, что идут сто лет, тысячу лет!

— Стой! — ревет полковник.

У коня его лопнула подпруга и он не может дальше.

Но Фанфан с друзьями все идут вперед, и лагерь, и кони, и палатки, и солдаты все ближе к ним, уже видно, как на них все смотрят, уже слышны их крики! И чей-то голос хрипит:

— Вперед, ребята, скоро будем там!

И другой отчаянный голос говорит:

— Фанфан, спой что-нибудь, а то мы сдохнем!

И в тишину сельского пейзажа, неба и лагеря ворвался голос, вначале отчаянно, тонко и хрипло, но потом все набирал силу и наконец взорвался так, что навсегда стал голосом мужчины! Настоящего мужчины! Это голос Фанфана, который поет:

— Вперед, Фанфан, вперед,

Тюльпан, труба зовет!

И весь лагерь ошеломленно вслушивается в эти отчаянные голоса, которые становились все сильнее, непобедимее и неукротимее — голоса Альберта Драйна, Жюля Брака, Пердуна и Скакуна, которые вместе с Фанфаном поют:

— Вперед, Фанфан, вперед,

Тюльпан, труба зовет!

— Разрази меня гром, они бегут! — кричит лейтенант де Шаманс.

Бегут.

Бегут и поют. И сотни солдат смотрят, как они приближаются, как бегут и поют, бледные, грязные, чуть живые, окровавленные…

А когда они дошли, вдруг произошло вот что: сотни голосов громоподобно запели:

— Вперед, Фанфан, вперед! Тюльпан, труба зовет![4]

Все выбежали им навстречу и повели в лазарет. Полковник прошел через лагерь к себе в мертвой тишине.

И с того дня Фанфан для всего полка, для всех и для себя самого стал Фанфаном-Тюльпаном — и навсегда!

Отважился ли кто-то — какой-то бывалый вояка, ветеран наполеоновской гвардии — потребовать себе этот титул?

Никто! Нет, после Фанфана этот титул уже не достижим. И нерасторжим с именем Фанфана. Тюльпан… он и есть Тюльпан, единственный и неповторимый![5]

Часть четвертая. Когда Наполеону было пять лет

1

Кто такие корсиканцы? Шантрапа, банда оборванцев, которые питаются каштанами, режут друг друга из-за всякой ерунды вроде чести и кровной мести и которые с тех пор, как генуэзская республика по Версальскому миру в 1768 году уступила этот остров Франции, не думают ни о чем ином, как перерезать горло французам! Бандиты! Все до одного! Уже пять лет назад, в 1769 году, они восстали против французской оккупации, но были разгромлены. Разбиты в битве у Понт-Ново. Но эти дикари вновь поднимают голову! Поэтому графу де Марбо пришлось в 1770 году отменить обычную судебную процедуру и установить, что террористы, захваченные с оружием в руках, должны быть повешены на ближайшем дереве — без всяких проволочек! Решено было выжечь по всему острову густой кустарник — маки — где они скрывались. Пришлось ещё и запретить ношение какого бы то ни было оружия, даже палок, обязать пастухов перейти на оседлый образ жизни — под угрозой трехлетнего заключения, и начать сносить дома людей, подозреваемых в симпатиях к бандитам. Но несмотря на это все корсиканцы снова взялись за оружие! Теперь королевской армии предстоит навести на острове порядок при этом совершенно безжалостным образом!

Примерно такого содержания речь произнес полковник Рампоно перед своим полком в день их отплытия из Тулона.

Мнение лейтенанта де Шаманса было не столь воинственным. Де Шаманс считал корсиканцев гордым народом, чтущим свою честь, в непобедимой отваге которого он убедился в битве при Понт-Ново. И ещё народ этот скромен, и нрава скорее меланхолического — что, по его мнению, было следствием долгих столетий унижения, ибо — даже не углубляясь во времена сарацинов и готов они страдали под властью Пизы, а потом Генуи — и это с 1347 года! Власть Генуи, бывшая особенно жестокой, вызвала столько бунтов и восстаний, что генуэзцы были сыты ими по горло и продали остров Людовику XV! По мнению лейтенанта де Шаманса, французской армии там предстояла не славная военная кампания, а карательная экспедиция при перевесе в десять солдат на одного корсиканца, — разумеется, по воле Его величества и в интересах Франции!

— Но мсье, — сказал Фанфан, с которым лейтенант поделился своими соображениями на прошлой неделе, — как я слышал, троих наших зарезали на Корсике!

— Разумеется, — вздохнул де Шаманс. — Я и не говорю, что те убийцы были правы, но правы ли и мы, находясь на Корсике? Смотрите, никому об этом ни слова, я это только вам! — добавил он смеясь. — Идеи Монтескье, Дидро и Руссо в армии не приветствуются!

— Поскольку такова воля короля, — сказал Фанфан, душа которого от столь неожиданных высказываний пришла в смятение, — нам нужно выполнять свой долг!

— Ну разумеется, мсье Тюльпан! — с улыбкой ответил лейтенант.

И они молча зашагали дальше. Хоть время ещё было не позднее, улицы в Аяччо совершенно опустели, видны были только французские патрули. Уже два дня — то есть со дня высадки французских войск — тут действовал запрет выходить из дому после четырех часов.

Палило солнце. Белые фасады домов, по большей части с закрытыми ставнями, пышели зноем.

— Во всяком случае, климат тут прекрасный! — заметил Фанфан. — Мсье, я не хотел бы неучтиво подвергнуть сомнению слова мсье де Рампоно, сказанные нам в Тулоне, но неужели в самом деле люди здесь питаются одними каштанами?

— Живут они здесь очень бедно, — лаконично ответил де Шаманс.

— Ваши друзья, к которым мы идем — тоже корсиканцы?

— Да.

— Рад буду познакомиться, — заявил Фанфан, перекладывая с плеча на плечо жестяной кофр с подарками друзьям, к которым лейтенант де Шаманс собрался с визитом. Фанфан, встретив лейтенанта в порту, предложил ему помочь с багажом. Фанфану нравился лейтенант, который приносил им в лазарет шоколад и который его и остальных друзей, пока ещё не поправились, разместил в повозке. И Фанфан чувствовал, — симпатия эта взаимна.

— Они не совсем обычные корсиканцы, — сказал лейтенант. — Я с ними познакомился в шестьдесят девятом. Хозяин дома — тех же лет, что я, сейчас ему тридцать два, и — как бы это сказать — ну, он перешел на сторону Франции.

— Но корсиканцы все бунтовщики!

— Нет. Некоторые из них считают, что в интересах Корсики — дружба с Францией. Такого же мнения мой приятель. Поэтому в 1771 году его назначили председателем суда в Аяччо — судьей на нашей службе!

— Ну, это не прибавляло ему популярности у соседей!

— Пожалуй, нет! — согласился де Шаманс, засмеявшись меткому замечанию Фанфана. Потом, указав на довольно симпатичный дом, к которому они как раз подошли, взял у Фанфана свой кофр.

— Мы уже пришли, это дом Бонапартов! Спасибо, приятель!

Следя, как лейтенант проходит в дом, Фанфан огорчился, что не был приглашен внутрь, чтобы взглянуть вблизи на этих странных существ, именовавшихся корсиканцами. Потом повернул назад, в порт, где часть полка жила ещё на кораблях — недоставало мест для размещения.

— Эй, ты француз?

Тюльпан обернулся, ища глазами, кто его окликнул — судя по голосу, какую-то девчонку! Но нет, то был маленький мальчик, он как раз вышел из калитки сбоку от дома Бонапартов.

— Да, — ответил Фанфан, — я французский солдат.

— А ружья у тебя нет?

— Я его оставил на корабле. Ты что, не знаешь, что уже нельзя ходить по улицам?

— Маленьким детям можно!

— Твои родители об этом знают?

Вопрос был столь неинтересен, что карапуз даже не счел нужным на него ответить!

— Сегодня вечером я буду драться! — заявил он, гордо ударив себя кулаком в грудь. — Знаешь, что мне сказали Паоло Чекильди и Нино Бастоне? Что я генуэзец и что мой папа получает жалование от Бурбонов!

— Жалование?

— Да!

— И ты будешь драться с ними обоими?

— Да!

— Сколько тебе лет?

— Пять.

— Ну, ты тогда бесстрашный малыш! Как тебя зовут?

— Наполеон! — гордо ответил карапуз. — Наполеон Бонапарт!

— А, ты значит из этого дома! — протянул Тюльпан. — Послушай, Наполеон, сейчас ты вернешься в дом, или я тебе всыплю как следует, понял? Сейчас уже запрещено выходить на улицу, ты, хвастун!

— Но у меня сегодня вечером поединок! — ответил ему мужичок-с-ноготок, открывая дверь родного дома.

"— Ну, вот я и познакомился хоть с одним корсиканцем!" — сказал себе Фанфан.

Когда пришел в порт, там только что прибыл бриг, полный солдат. Сбегая по двум сходням, те строились в шеренги, а с соседних кораблей другие солдаты кричали им слова привета, или отпускали шуточки, а то и награждали неприличными словами.

Те, кто прибыл вчера-позавчера, уже чувствовали себя ветеранами, которым все ни по чем. Стоя у сходен, спрашивали вновь прибывших, не понаделали ли те в штаны, пока плыли. Нужно признать, вид у тех был не из лучших.

— Кажется, это шестой пехотный! — Да нет, олух, посмотри на форму, это Ройял Бургонь! — Они пять дней плыли из Марселя в шторм! — То-то из трюма пахнет ладаном! — прыснул от смеха Фанфан, который уже протиснулся сквозь толпу солдат в первые ряды.

— А ну-ка повтори, и я это проверю твоим носом! — пригрозил ему здоровенный парень, только что сошедший на твердую землю.

— Но почему? Тебе так нравится этот запах? Это твой ладан? — не отступал Фанфан.

— Мсье! Мсье! Освободите круг! — вскричал невесть откуда взявшийся Пердун. — Увидим поединок между вояками из "Ройял Бургонь" и из "Ройял Берри"!

Гигант сбросил на землю мешок, до этого момента скрывавший его лицо, замахнулся на Тюльпана, успевшего встать а стойку — и тут ко всеобщему удивлению издал ошеломленный вопль, напоминавший трубный вопль слона: это был Гужон-Толстяк!

— Привет, папашин поденщик! — вскричал Фанфан, швыряя в воздух треуголку.

— Так вот ты где! — орал Гужон-Толстяк, приятельски похлопывая Фанфана по спине. — Ты в армии стал совсем взрослым!

— Мсье, — кричал Фанфан, смеясь при этом до слез, — представляю вам человека, который печет лучшие земляничные торты в Париже и который умеет сказать "мадам" на шести языках!

— И который умеет пердеть громче всех! — Гужон-Толстяк смеялся так, что даже сложился вдвое.

— Ну уж нет, это я! — протестовал Пердун.

— Гужон-Толстяк, мой самый старый друг, — представил всем Фанфан. — Мы вместе буйствовали на улицах Парижа, когда ещё молоко на губах не обсохло!

— Это Пердун, — представил Фанфан своего соратника. Тем временем подтянулись и прочие члены "батальона смерти", — так теперь именовали приятелей Фанфана.

— Жюль Брак, Альберт Драйн, Скакун — мы все едва неделю назад не отдали Богу душу, и то, что теперь видишь — это они и есть.

— Прекрасные души, мсье! — захохотал Гужон-Толстяк. — И в хорошей упаковке! Друзья моих друзей — мои друзья, так что я угощаю!

Через десять минут они уже сидели в таверне. В Аяччо, разумеется, все таверны были уже закрыты, но положитесь на французскую находчивость — и вы получите бокал вина хоть посреди Сахары! Припоминаете сержанта Анонциада, который в Бордо ведал размещением на постой? Этот блондин — настоящее чудо: едва сойдя на берег, уже устроил тайную кантину, поскольку знал, что нужно для солдата! Кантина помещалась в бревенчатом сарае в конце причала, заваленного чем попало: палатками, орудиями, бочками с амуницией, одеялами и всем таким прочим; хибара заросла терном и олеандрами. Вокруг неё Анонциад нагромоздил бревен, которые саперы привезли на случай постройки мостов, так что сарая и видно не было. Внутри горела свечка, поскольку тем временем уже настала ночь, а солдаты, рассевшись на земле, наслаждались вином — вином, доставленным из Бордо!

Каким же образом? А это уже секрет Анонциада и военная тайна. Зато вино великолепное! Его пригубливают, пробуют на язык, им ополаскивают горло — и Фанфан, который кое-что теперь в вине знает и понимает, определяет, откуда оно, с каких лоз и какого года хорошее, а какого — ещё лучше.

— Так что видишь, Гужон, — заметил он, закончив свой ученый доклад, то, что я здесь — отчасти и твоя вина! В один прекрасный день у печи твоего папаши ты убедил меня в том, что и сам я чувствовал — что жизнь нужно прожить на коне, пусть даже и в пехоте!

— Сынок, — заявил Гужон, — вопрос "как жить", что ты мне тогда задал, привел меня к такому же выводу, и я решился. Сменил бриоши на патронташ и чувствую себя отлично!

— Твои родители не возражали?

— Я ничего им не сказал! Оставил только дома записку: не плачьте, папа и мама, когда я вернусь, увидите, в чине буду не ниже капитана, и будете мной гордиться!

— Мсье! — заявил Анонциад, откупоривая восьмую бутылку, — теперь угощаю я!

Для этого блондина, так хорошо умевшего считать, жест такой был весьма удивителен, поскольку до сих пор никто и не подумал, во что им станет эта выпивка. А Анонциад, едва скрывая слезы, добавил:

— Ах, если бы я имел честь быть членом "батальона смерти", то предложил бы мсье Гужона именовать его почетным членом!

— Ну, как насчет почета, я не знаю, но насчет члена — тут я в нем полностью уверен! — подтвердил Тюльпан.

И так случилось, что за предложение Анонциада все тут же проголосовали, подняв руки, так что тронутый Гужон-Толстяк всплакнул. Обняв по очереди всех, предложил Пердуну на днях устроить специальное соревнование.

***

А через миллионы световых лет все они проснулись в девять часов на следующее утро в просторной портовой тюрьме, согретой утренним солнцем, лучи которого уже пробивались сквозь решетки. Всех их посреди ночи забрал патруль, когда на пустынных улицах они распевали хором куплеты собственного сочинения, вроде вот этого:

Чего хочешь — того дам, Подцепив у местных дам, Чтоб досталося оно Полковнику Рампердоно!

Точнее говоря, раньше всех проснулся Фанфан-Тюльпан, потому что кто-то его безжалостно тряс. Фанфан приоткрыл один глаз и сказал:

— Не приставай, Аврора! Дай поспать!

И тут он понял, что это не Аврора, а лейтенант де Шаманс, и пришел в себя.

— Да проснитесь вы, ради Бога! Я вас повсюду ищу с четырех утра. Что с вами случилось? — спросил лейтенант.

— Не знаю! — ответил Фанфан-Тюльпан, пытаясь подняться. — Понятия не… Ой-е-ей! (Схватился руками за голову). — Судя по тому, как все болит, не иначе как свалился куда-то вниз головой, мсье лейтенант.

— Вы упились в стельку. Вас привели сюда, рядовой Тюльпан, вас и ваших приятелей, всего семь человек…

Тюльпан встал по стойке "смирно" и вежливо спросил:

— Что прикажете, лейтенант? Что я могу для вас сделать?

— Сегодня ночью был похищен сын моих друзей, — сообщил де Шаманс.

— Вы говорите о Наполеоне?

— А вы откуда знаете его имя?

— Мы познакомились вчера у дома его родителей… Так его похитили? Как? И кто?

— Я все вам объясню, пойдемте! Нужно спешить, — ответил лейтенант, натягивая мундир на Тюльпана, которого ноги ещё не слушались. — Я сразу вспомнил вас, поскольку вы — лучший стрелок в полку!

— Я тоже, мсье! — раздался бас откуда-то снизу. То был Гужон-Толстяк. — Если вам нужен хороший стрелок, так я тренировался в стрельбе ещё за год до того, как записался в армию!

Де Шаманс вопросительно взглянул на Тюльпана.

— Это мой друг Гужон-Толстяк из полка "Ройял Бургонь", мсье. Можете на него положиться.

— Мсье, следуйте за мной!

Они вышли походным шагом, и тюремщик закрыл за ними двери камеры, где остались досыпать ещё пять голубчиков.

— Я провел ночь у Бонапартов, — рассказывал де Шаманс, пока они шагали по пустынным улицам, озаренным каким-то странным солнцем, словно не светившем никому, кроме наших троих вояк. — Спать мы отправились заполночь и мадам Летиция Бонапарт захотела ещё взглянуть на сына, но того в постели не оказалось, да и постель была не разостлана, хотя до этого он заходил пожелать всем спокойной ночи!

— Ах, он сопляк! — воскликнул Фанфан. — Опять пошел на улицу! У него была встреча, мсье, хотел рассчитаться с каким-то хулиганьем по-соседству, за то, что называли его прислужником Бурбонов!

— Откуда вы знаете?

— Он мне сказал!

— Тут явная ловушка. И эти хулиганы должны были его заманить!

— Полагаете, ему грозит серьезная опасность? — спросил Гужон-Толстяк.

— Ему — нет, — ответил лейтенант, — но вы сейчас все поймете…

***

Летиция Бонапарт, бледная и отчаявшаяся, сидела, как оплакивающая Дева Мария, вся в черном, видимо, совсем упав духом, в высоком кресле у потухшего камина в той комнате, куда они вошли втроем — лейтенант, Тюльпан и Гужон-Толстяк. Ставни на окнах все ещё были закрыты и комната тонула в похоронном полумраке.

Шарль Бонапарт расхаживал взад-вперед, заложив руки за спину, порой от напряжения у него подергивался рот. Когда ему представили Тюльпана и Гужона, приглушенным голосом сказал им:

— Всю ночь мы с друзьями осматривали окрестности. Наполеон тут все, конечно, знает как свои пять пальцев, и мы подумать не могли, что он заблудится. Но мог упасть, куда-то провалиться, Бог знает что ещё — порою он предпринимал подобные ночные путешествия!

— У него была встреча! Тюльпан мне рассказал! — воскликнул лейтенант де Шаманс.

— Встреча?

— С какими-то соседскими мальчишками, он собирался всыпать им за то, что называли его… ах, да, генуэзцем! — вспомнил Тюльпан.

— Мы так и думали, что его заманили в какую-то ловушку! — надломленным голосом воскликнула мадам Бонапарт. — Такого маленького мальчика!

— Сегодня утром в половине шестого, уже возвращаясь домой, мы нашли под дверью вот это. — Шарль Бонапарт протянул военным лист дешевой бумаги, на котором на местном наречии написано было несколько слов. — Я вам переведу.

"Бонапарт, ты отдашь нам 1000 экю на дело Корсики! Если нет, больше ты сына не увидишь! Доставь их к Понтону ровно в полдень."

Все молчали. Бонапарт подошел к большому столу посреди комнаты, поднял тяжелый полотняный мешок, лежавший на нем, и снова опустил его на стол.

— Здесь эта тысяча экю.

— Вы пойдете туда, мсье?

— Конечно! Что вам в голову пришло?

— Но вы хоть верите, что вам вернут сына?

— Тут нечего бояться, — вмешался лейтенант. — Они вернут его, если отец придет туда! Корсиканцы не убьют ребенка!

— Да? — Тюльпан все ещё не понимал. Лейтенант, закусив губу, покосился на Бонапарта, словно приличия ради хотел предоставить слово ему.

— Я союзник французов, — коротко сказал отец Наполеона. — Я их судья. В глубине своего сердца я убежден, что будущее моей родины — в будущем Франции. И поэтому меня так ненавидят те, кто придерживается иных взглядов. Нет, мои земляки не причинят зла моему сыну. Но если в полдень я буду в Понтоне, то буду там убит!

***

До Понтона было примерно пол-лье. Идти туда нужно было по ослиной тропке, поперек которой лежали рухнувшие стволы и которая местами заросла терновником. Это был небольшой залив, в полукружьи скал в полтора десятка метров высотой. Море там тихо плещет о берег и запах водорослей смешивается с ароматом мирты и жасмина, которые растут на скалах.

В заливе в нескольких метрах от берега стоял на якоре небольшой баркас, едва колышимый прибоем, и в нем под рыбацким плащом лежал Наполеон, связанный по рукам и ногам и с не слишком плотно забитым платком ртом. В десяти метрах влево от этого баркаса за скалой притаились двое мужчин, настороженно вслушивавшихся и не отрывавших глаз от той самой ослиной тропы. Оба были в коротких темных плащах с капюшонами, коротких сапогах из козьих шкур, за поясами из плотной ткани торчали ножи. Каждый держал по длинному пистолету, захваченному три дня назад при нападении на сторожевой пост. Было им года по двадцать два. У них, непохожих друг на друга, были одинаково упрямые взгляды и горло сжимало одинаковое напряжение. Тот, кто пониже, взглянул на солнце и заморгал.

— Скоро полдень, Паскуале!

— Ну?

— Придет?

— Конечно. Он не трус!

— А что, если не смог собрать денег?

— Дело не в деньгах, нам нужна его жизнь! Тс-с! Послушай!

Над искрящейся морской гладью разнеслось лошадиное ржание.

— Совсем недалеко! — Нет. Паскуале? — Да тише ты! — Ты тоже вспотел?

И тут на фоне небесной синевы на скалах появился силуэт коня и всадника на нем. Мужчины даже не шелохнулись, следя, как Бонапарт слезал с коня. Повсюду было тихо.

Бонапарт привязал коня к засохшему каштану и посмотрел на море, залив и на баркас. Под ногами его затрещал валежник, когда он медленно стал спускаться по крутой стежке, которая вела от ослиной тропы к заливу. Оказавшись посреди маленького пляжа, остановился — его внезапно охватил страх. Весь в черном, в черном рединготе, черной треуголке, он словно заранее настроен был на погребальный лад!

Когда оба мужчины вышли из укрытия, приблизившись к нему, не шелохнулся. Шагов их по ослепительно белому песку слышать не мог. Секундой позже с негромким лязгом к их ногам упал мешок с деньгами. Паскуале, подняв его, без слов швырнул себе за спину. Бонапарт увидел длинный пистолет, нацеленный ему в сердце, потом — второго мужчину, направившегося к баркасу. Шаги его в воде звучали совершенно нереально, как нереально выглядел весь этот молчаливый балет втроем на пляже под ослепительным полуденным солнцем.

— Убери оружие, — тихо попросил Бонапарт, — иначе сын мой бросится на тебя!

Потом взглянул на Наполеона, который — уже освобожденный от пут и кляпа — бежал к нему по мелководью, влекомый за руку вторым мужчиной.

— Папа! — закричал мальчик, — зачем они мне это сделали?

— Это была ошибка, — ответил Бонапарт с улыбкой, поднял его и расцеловал в обе щеки. — Они на тебя не сердятся! Теперь нам нужно — мне и этим господам — кое о чем поговорить. Домой можешь вернуться сам. Я догоню тебя по дороге!

Наполеон казался удивленным, но ничего не сказал — был приучен к послушанию. Взглянув на обоих мужчин, оружия у них не заметил. Паскуале ему даже улыбнулся.

— Я побегу, — сказал Наполеон, — и буду дома раньше тебя!

Он побежал вверх по тропинке, не оборачиваясь, наверху остановился, помахал обеими руками и что-то прокричал. Потом вновь побежал, подражая галопу коня, и быстро исчез из виду.

— Теперь за дело! — сказал Паскуале и снова вытащил пистолет.

— Еще минутку, — задержал его второй мужчина. — Мальчик ещё близко. Он ничего не должен видеть, иначе Бог нас накажет!

На залитом ослепительным солнцем пляже неподвижно ждали трое мужчин. Повсюду было тихо, доносился лишь топот убегавшего мальчика, вообразившего себя конем.

Потом одновременно прозвучали два выстрела.

***

Наполеон бежал стремительно, издавая воинственные крики, но эхо выстрелов его догнало. Кто-то стрелял! Остановившись, он прислушался.

— Папа! — вскричал он и кинулся назад, забыв, что он — конь… Когда добежал до залива, увидел своего отца, рядом с ним — двоих мужчин, а у их ног на пляже…

Наполеон молниеносно слетел вниз, схватил отца за руку и с любопытством уставился на двух мужчин — тех, похитили его и теперь лежали неподвижно.

— Наполеон, — сказал ему Шарль Бонапарт, — это мсье Гужон-Толстяк.

— Добрый день, мсье! — поздоровался мальчик.

— А это мсье Тюльпан.

— С ним я уже знаком! А эти мсье — спят?

— Да, спят, — ответил Шарль Бонапарт, уводя его оттуда, успев сказать Тюльпану и Гужону: — Снимаю шляпу, мсье, вы удивительно меткие стрелки!

— О, — отвечал ему Тюльпан, показывая пистолет, — этим гораздо лучше целиться, чем кавалерийским образцом, — он наполовину короче, а калибр тот же: 15, 2!

— Но все-таки, — отстаивал Шарль Бонапарт свое мнение, — попасть в них с пятидесяти метров, с той тропы…

— В известном смысле, — согласился Гужон-Толстяк, — это здорово… Но вообще-то, — шепнул он Фанфану, — я сделал это очень неохотно.

— Видишь, выбора не было: или они, или Бонапарт! — хмуро ответил Тюльпан. — Ну, а стрелять людей как кроликов — это не дело!

— Теперь нам нужно сделать на пистолетах насечки, — без всякой радости добавил Гужон.

Во время обеда у Бонапартов они молчали — даже не выпили вина, не потому, что ещё не отошли после прошлой ночи, но чтобы показать себя. Не заметно было, чтобы кто-то из них — включая лейтенанта де Шаманса гордились тем, что совершили.

— Закон необходимости! — со вздохом сказал лейтенант.

— Поцелуй этих военных, — велел Шарль Бонапарт сыну, когда они прощались. — Я очень им обязан, мы все весьма обязаны!

— Я не забуду этого! — сказал Наполеон.

Шарль Бонапарт разделил содержимое полотняного мешочка на две части. И ни Тюльпан, ни Гужон-Толстяк не решились отказаться, но, дойдя до пристани, одновременно, хоть и не сговариваясь, швырнули деньги в море…

2

Тот, кто пять лет назад был наголову разбит в битве при Понт-Ново, именовался Паскаль Паоли. Был он кадетом неаполитанской офицерской школы, которого во время одного из восстаний против Генуи отозвали обратно на родину, произвели в генералы и назначили главой верховной магистратуры Корсики. Встав во главе повстанцев, он проявил такую энергию и такое тонкое понимание стратегии, что генуэзцам пришлось призывать на помощь французов вначале в 1756, потом в 1765, пока, наконец, как мы уже сказали, не предпочли в 1768 окончательно уступить остров французам.

Борьба же с Францией оказалась слишком неравна. Понт-Ново был полным разгромом, и Паоли куда-то исчез. Какое-то время наверху считали, что он по-прежнему душа сопротивления, но по информации, полученной графом де Марбо из Парижа, Паоли был в Лондоне. Правда, одновременно граф де Марбо узнал, что на корсиканском побережье высадился некий Паскуалини, бывший соратник Паоли, который, вполне вероятно, должен был теперь принять на себя руководство восстанием. Паскуалини действительно восстановил связи с командорами прежних отрядов Паоли и организовал выступление в Ниоле, в приходе Тальчини, в Вальрустике и в Ампуньяни. И отряды полковника Рампоно уже два месяца гонялись по горам, ущельям и лесам именно за Паскуалини.

Полк разделен был на несколько колонн, которые продвигались параллельно, на расстоянии до двух лье друг от друга. Сумей та или иная колонна исполнить свою миссию, "война" была бы практически окончена. Восстание в Ниоле было подавлено, а что касается остальных — это было уже вопросом нескольких недель или даже дней.

Фанфан-Тюльпан, к его глубокому разочарованию, попал не в эскадрон столь любезного ему лейтенанта де Шаманса, а в колонну полковника де Рампоно. Но Рампоно отнесся к нему не хуже и не лучше, чем к любому другому, — он был человеком, способным начисто забыть причиненное кому-то зло, и даже совершил нечто удивительное.

Вечером, перед выступлением в поход, Фанфан нашел его в доме, где полковник разместил свой штаб.

— Мсье полковник! — обратился Фанфан, — позвольте попросить вас оказать мне поистине великую милость!

— О чем вы, мсье?

— Один мой друг, который служит в полку "Ройял Бургонь", горит желанием служить под вашим командованием!

— Горит служить под моим командованием или желанием быть рядом с вами? — саркастически спросил полковник.

— Честное слово, мсье, хочет служить под вашим командованием! И к тому же у нас есть рядовой Миньон, чей старший брат — сержант в полку "Ройял Бургонь" и который с удовольствием проделал бы то же самое. Такой обмен возможен?

— Официально — да, — сказал Рампоно. — Согласно статье 20 указа 1764 года, который…

— Полагаю, я его знаю, хотя он и не был опубликован!

— А! — воскликнул приятно удивленный Рампоно, — как вижу, вы изучаете уставы не "от сих — до сих"!

— Все потому, что я имел возможность слушать ваши уроки, мсье! Меня весьма интересуют уставы…

— Ну, мсье, будь все у нас как вы, в войсках порядку было бы гораздо больше! Так я подумаю, что можно будет сделать!

— Благодарю вас, мсье! А я могу вам под присягой подтвердить, — что касается задора, силы, выносливости, ловкости в стрельбе — у вас не будет лучшего солдата, чем мой приятель Гужон-Толстяк! К тому же в полку "Ройял Бургонь" ему не нравится — считает, там дисциплина слабовата!

Это просто очаровало полковника де Рампоно! А окончательно решило дело фраза, которую Фанфан-Тюльпан произнес с вежливым почтением, как будто подчеркивая этим его важность:

— Ведь если вы будете так любезны, мсье, и захотите нам помочь, никто не осмелится даже заикнуться, что такие обмены не положены!..

Рампоно очень нравилось, когда его считали важной персоной, потому он заглянул к своему коллеге — командиру "Ройял Бургонь" — и в это майское утро Гужон-Толстяк бок-о-бок с Фанфаном-Тюльпаном шагал сквозь лес гигантских каштанов, росших на крутом скалистом склоне.

Как и остальные две сотни солдат в колонне, шли они с ранцами за спиной, с ружьями на ремне, чертовски потели и каждый раз, споткнувшись о торчавший корень или камень, ругались как дикари. Втроем с Пердуном они, как лучшие стрелки, возглавляли колонну, на случай, если наткнутся на засаду, как накануне: тогда из-за скал вдруг коротко прогрохотали выстрелы и двое солдат упали. Три патруля потом прочесали все вокруг — и не нашли ни следа! И вот теперь все начали побаиваться этой пустынной и безлюдной, высохшей и молчаливой земли, откуда в любой миг мог прогреметь смертельный выстрел!

Рампоно пришлось спешиться, — конь был ни к чему на этой местности, полной склонов и бугров, непроходимых зарослей и сплетшихся ветвей, под которые солдатам приходилось подлезать на брюхе. И Рампоно уже не ехал впереди, а шел в центре колонны — а то что бы делали все эти олухи, пади полковник от бандитской пули?

Одним из павших накануне солдат был и Жюль Брак, из "патруля" Фанфана.

Вдвоем их и похоронили, найдя на склоне поляну, где слой земли был достаточно глубок. И на поляне под палящим солнцем остались два маленьких деревянных креста, скоро исчезнувшие из виду за поворотом дороги.

— Корсиканцы так перестреляют нас как кроликов! — хмуро сказал Фанфан-Тюльпан. При мысли, что Жюлю Браку уже никогда не суждено вернуться в Лилль, ему хотелось плакать, и было безразлично все, что произошло потом.

Примерно в лье от места, где они попали в засаду, фланговый дозор заметил одинокий дом, укрытый за деревьями. Дана была команда дом окружить. Внутри нашли троих мужчин, — старика и двух юношей. Всем было ясно, что они вряд ли участвовали в налете, но что, если могли участвовать? И было решено, что все они — сообщники бандитов! И надо же — им так не повезло: в подвале дома обнаружили старое охотничье ружье!

Полковник де Рампоно им прочитал от слова и до слова и до последней точки подобающий параграф из эдикта, изданного в 1771 году графом де Марбо — где запрещалось под страхом смертной казни иметь какое бы то ни было оружие. Трое мужчин, разумеется, не поняли ни слова из речи, произнесенной на чужом для них языке, но через десять минут были уже повешены на самом толстом суку могучего каштана, в тени которого стоял их дом.

Фанфан-Тюльпан отреагировал на событие это с опозданием, испытав вначале отвращение, потом страх, чтоб не произошло новых нападений — не оттого, что опасался внезапной смерти, а оттого, что содрогался при мысли о карательных мерах, о тех безжалостных убийствах, что разбили его представление о воинской доблести. А Гужон-Толстяк? Тот думал точно также!

***

Во время послеобеденного отдыха колонну нагнал посыльный, приехавший на муле — животном, способном справляться со здешнем рельефом. Едва сойдя с мула, посыльный рухнул наземь. Для полковника у него были три депеши.

Полковник влез на пень, и дождавшись, пока все умолкнут, заговорил:

— Мсье офицеры, унтер-офицеры и солдаты, я получил из штаба три депеши. Прошу их выслушать с подобающим вниманием! Одна из них может ранить сердца нас, французов, поэтому начну я с добрых вестей: районы вокруг Тальчини и Ампуньяни умиротворены полностью! Там было вычищено все и сожжено что надо, а те повстанцы, которых не повесили, отправлены в Тулон на галеры.

— Ничего себе хорошие новости! — сердито процедил Фанфан сквозь зубы. — По себе судишь, полковничек!

— Паскуалини, вождь повстанцев, которого мы ищем, — продолжал надрываться полковник, — находится как раз в той местности, которую мы прочесываем. Это вполне достоверная информация, — подчеркивается в депеше, ибо исходит от видной здешней особы, которая предана Франции! Не могу разглашать подробности, которые здесь сообщаются, но знайте, что победа близка! Мсье, ура!

— Ура! — подхватили солдаты, только вяло, ибо сыты были всем по горло: лазаньем по горам, жарой, войной, в которой неприятеля не видно — и даже заранее той "победой", которая, насколько они поняли, состоять будет в том, что нескольких человек повесят на деревьях, а какую-то деревушку сожгут дотла. Утешить их могла бы мысль о трофеях, но какие могут быть трофеи в этой стране, где у людей вообще ничего нет?

— Господи, да хоть бы с девками какими побаловаться! — подумывали некоторые, чтобы как-то взбодриться.

Мсье де Рампоно тем временем уже слез с пня. Лицо его вдруг стало очень серьезным.

— Офицеры! Унтер-офицеры! Солдаты! — провозгласил он подчеркнуто медленно. — Станем на колени! Его Величество король Франции Людовик XV в день 10 мая отдал душу свою Господу!

Новость эта только что достигла Корсики. Рампоно упал на колени, и две сотни человек последовали за ним. Некоторые, растрогавшись, стали молиться. Остальные старались устроить колени поудобнее. По щекам полковника текли положенные слезы, чтобы в подобающее время исчезнуть. И тогда де Рампоно вскочил и ликующим звонким голосом провозгласил:

— Король умер — да здравствует король! Да здравствует Его Величество король Людовик XVI! Да здравствует её величество королева Мария-Антуанетта!

И когда его войско троекратно прокричало "ура!", кидая в воздух треуголки, полковник снова заорал, срывая голос:

— Радуйтесь, мсье! Радуйтесь! Если полученная мною секретная информация верна, то мы сегодня ночью настигнем Паскуалини! И голову его пошлем в дар нашему новому королю и нашей новой королеве! Господа офицеры, прошу всех немедленно ко мне на совещание!

***

Странное дело! Колонна двигалась в полной тьме, упорно направляясь к деревне Монербо, где по информации, доведенной до солдат сержантами, скрывался большой отряд вооруженных повстанцев во главе с Паскуалини. Деревню они незаметно окружат и утром атакуют!

Будет настоящий бой! Крещение огнем! Наконец-то они смогут убивать — и умирать тоже! Добиться славы и показать себя! Но Фанфан-Тюльпан все это время думал только о мадам Дюбарри!

При мысли о ней у него болело сердце. Думая, как она теперь несчастна, спрашивал себя, что бывает с фаворитками, утратившими своего короля. И что делает мадам Дюбарри в этот час, когда он, бряцая оружием, шагает в Монербо? Фанфан горел желанием мигом преодолеть те сотни лье, что отделяли его от мадам Дюбарри, той же ночью постучать ей в дверь и сказать:

— Когда-то вы пообещали мне свою защиту. А нынче вам самой нужна защита. Простой солдат Фанфан-Тюльпан душой и телом всегда к вашим услугам.

Но чем же в самом деле занята мадам Дюбарри? Как мог он это знать?

***

Во Франции, как и на Корсике, была такая же темная полночь. То, что слышалось Жанне в её монастырской келье Пон-о-Дам, не было бряцанием оружия или хрустом сосновой хвои под ногами. Нет, только непрерывный шум дождя, исполнявшего свою грустную песню. Она вдыхала не аромат ракитника и первых плодов земляники, а запах камней своей кельи. Ей дозволялась только одна свеча, в подсвечнике из обожженной глины. Она смотрела на слабое пламя из своей монашеской постели. В желтизне робкого пламени она вновь видела блеск Версальских празднеств, блеск, затмевающий позолоту дворца. Боже, что она сделала, чем заслужила это заключение и ненависть новой королевы? Она всего лишь любила Людовика XV.

Какое одиночество! Нет никого рядом. Дюбарри, отправленный отбывать срок в тюрьме Венсен, вовремя сбежал в Голландию. Ее семья? Она не знала что с ней. Да, какое одиночество! И этот дождь! Та, у чьих ног был весь двор, теперь заперта в этих стенах с пятьюдесятью монахинями, тридцатью хористками и двадцатью послушницами; она, некогда повелевавшая королем, теперь в полной власти весьма знатной преподобной мадам Габриэллы де ля Рош-Фонтене, настоятельницы монастыря.

Только солдат, шагающий в ночи к превратностям судьбы, ощущает такое же одиночество.

Итак, глядя на свою единственную свечу, она в мыслях возвращалась к тому, как в траурном одеянии присутствовала в монастырской часовне на заупокойной мессе, совершаемой одновременно во всех церквях Франции, по Людовику XV. Глядя на пламя бесчисленных свечей она сказала себе:

— Однажды я ужасно согрешила и сегодня Бог меня покарал.

— Да, дева Мария, — рыдала она вставая на колени. — Я произвела на свет ребенка, но мое легкомыслие, мое желание возвыситься, порочное стремление заниматься лишь собой и своей судьбой, страх, что потом этот ребенок станет препятствием на пути к успеху, заставили меня не слушать уговоров и отклонить все просьбы моего бедного отца, брата Анже, мир праху его, и бросить ребенка. Я хочу сказать, дева Мария, что я отказалась от него. Я сделала так, будто его не было, и правда, Пресвятая Дева, я не хотела, чтобы он существовал. Будто убила его, Матерь Божья. Наказана ли я сегодня за это детоубийство? О, сын святого духа и жена Иосифа, пусть ваша сила сделает так, чтобы я однажды вновь обрела этого ребенка, и его прощение, если он знает о преступлении по отношению к нему, будет единственным утешением вашей ничтожной служанки.

А он, — он шел в ночи и думал о ней, как и она о нем.

***

По приказу, переданному друг другу на ухо, во втором часу ранцы были сняты. Велено было спать, но в большинстве своем солдаты так устали, что, приказа дожидаться не стали и уже спали, свернувшись калачиком или прислонившись спиною к стволу.

До Монербо оставалось метров двести. Когда ночь начала отступать, офицеры развернули колонну, укрытую за деревьями и кустами, в подкову. А чуть подальше ещё десятка три бойцов заняли позиции у дороги, ведшей вниз, в долину, отрезав возможность к отступлению.

Монербо состояло из двух десятков домов, сгрудившихся на голом плато. Ближайшая лачуга стояла метрах в двадцати от леса, последняя на самом краю плато, где то вдруг обрывалось крутым скалистым спуском к лесу метрах в пятистах ниже. Уже светало, становились видны фасады домишек. Нигде ни звука. Никаких дымков. Даже не слышно петушиного пения, так что можно было подумать, что там никого нет и добыча ускользнула! Но в тот момент, когда солдаты уже почти в это поверили, открылась дверь одного из домов и вышла девочка с деревянным ведром. Она направилась к какому-то сараю, где и исчезла. Через минуту послышалось мычание коровы, и Монербо, словно по этому буколическому сигналу, что ночь кончилась, вдруг ожило. Из другого дома вышла одетая в черное женщина, начав прямо на пороге усиленно вытряхивать накидку из овечьей шкуры. Потом появился старик с топором и корзиной на плече. Видимо, собрался в лес, чтобы нарубить там дров. Старик остановился возле женщины, выбивавшей овчину, и что-то ей сказал. Из хлева вышла девочка, едва тащившая полное ведро молока. Вернулась в дом, но тут из соседнего здания вышла супружеская пара, которая смеясь, направилась к опушке леса, он — с граблями на плече, она — с ведром воды. Все выглядело таким спокойным, естественным и обыденным, что Фанфан-Тюльпан, прижавшийся к земле рядом с Гужоном, процедил сквозь зубы:

— Не может быть, приятель, мы попали не по адресу!

И тут пришел приказ примкнуть штыки. Тюльпан, Гужон-Толстяк, да и другие удивленно переглянулись.

— Не собираемся же мы штыками колоть детей и стариков! — возмутился Гужон.

В ответ раздался вопль, перепугавший всю колонну и заставивший оцепенеть жителей деревни. Это взревел полковник:

— Вперед! В атаку! Стрелять только по моему приказу!

И солдаты словно черти выскочили из леса — как черти у которых с головой не все в порядке — в тот самый миг, когда толпа крестьян, перепуганных ревом полковника де Рампоно, выбежала из своих домов. Произошло всеобщее смятение, испуганные женщины падали на колени, мужчины поднимали руки, где-то расплакался ребенок, — и славные вояки полковника де Рампоно притормозили, с бега перешли на шаг и наконец остановились, спрашивая себя, какого черта они здесь делают и кого атакуют — не этих же молящихся женщин и все ревевшего младенца… Но тут сквозь двойной строй своих солдат промчался со шпагой в руке полковник, не переставая орать:

— Всем выйти из домов! Паскуалини, я знаю, что ты здесь! При малейшей попытке сопротивления я дам команду открыть огонь! И на твоей совести будет смерть этих людей!

— Фу, — перевел дух Фанфан, сохранивший присутствие духа. — Слава Богу, обошлось — я уже начал бояться, что он скомандует стрелять!

— Кто здесь говорит по-французски? — крикнул полковник.

— Я, — старик с корзиной выступил вперед.

— Ты должен был бы знать, что все оружие запрещено! — рявкнул на него Рампоно, вырывая топорик.

— А что, дрова мне отгрызать зубами? — спросил старик таким тоном, что среди слышавших это солдат послышались смешки. Рампоно, испепелив старика взглядом, спросил:

— Где он прячется?

— Кто, мсье?

— Паскуалини, ваш главарь! Вождь повстанцев!

— А почему он должен быть здесь?

— Потому что мне так доложили!

— Это ошибка, мсье, здесь… да мы здесь и не знаем, как он выглядит!

— Еще посмотрим!

Два отряда прочесали все дома. Испуганные крестьяне слышали, как трещат двери, которые солдаты вышибали прикладами, как бьется на полу посуда, и только молча прижимались друг к другу. Обыск продолжался полчаса. Результат: никого и ничего! Никакого Паскуалини. А сильный отряд вооруженных до зубов повстанцев свелся к полудюжине взрослых — калек и полукалек, у которых вообще не было оружия.

Полковник был глубоко разочарован. Разочарован провалом своего роскошного маневра, которым он так гордился, и своей атаки, которую ожидало такое жалкое фиаско! Разочарован потому, что мечтал, как возьмет Паскуалини живьем, и как доставит его в Аяччо, сопровождаемый ликующим полком, и как понравится это его начальникам — как когда-то в Риме, где победитель вел за своей колесницей вождей разбитых вражеских армий!

Рампоно стиснул зубы, и, проклиная в душе идиотов из главного штаба, чья ложная информация выставила его на посмешище, приказал солдатам составить ружья в козлы.

— Вольно!

И вот солдаты отправились в лес за ранцами, потом расселись в кружок возле своих ружей, жуя свой засохший или заплесневевший паек и запивая его кислым вином. Крестьяне скрылись в домах. Отряд, который должен был отрезать путь отступающим повстанцам, был отозван наверх, в деревню. Полковник в одиночестве заперся в доме, хозяев которого выгнал куда глаза глядят: по несомненным признакам почувствовал, от такой неудачи его опять проймет жестокий понос.

Тюльпан, опершись на ранец, лежал между Гужоном-Толстяком и Альбертом Драйном, которые спали. Сам же Тюльпан разглядывал тонкую струйку дыма, поднимавшуюся из трубы одного дома — дома старика, говорившего по-французски. Черный дым поднимался из трубы прямо вверх, в голубое небо, словно стоял неподвижно. И Тюльпан, не выдержав, наконец уснул.

В полдень колонна построилась. Полковник решил дойти до Витербо. Деревушка Витербо была видна из Монербо, она словно висела на скале, вздымавшейся над долиной, куда им предстояло спуститься.

Никто не вышел из домов в Монербо, чтоб посмотреть, как французы уходят, — кроме старика с топориком. Фанфан, проходя мимо, улучил момент, когда никого не было поблизости, и в полголоса сказал:

— Когда я обыскивал ваш дом, нашел пистолет. Я его забрал. Если ещё когда надумаете держать дома заряженное оружие, прячьте его получше!

Метров через сто Фанфан обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на Монербо. Все словно вымерло. Нигде ни признака жизни, исчез даже дым из трубы в доме старика. Правда, позднее, когда колонна подошла к мосту, Фанфан увидел, как тонкий, но хорошо заметный столб черного дыма поднялся опять.

***

Мост в долине был перекинут через довольно быструю речку, чье звонкое журчание звучало музыкой в ушах солдат. Деревянный мост метров тридцати длиной явно остался со времен генуэзцев. Перил там не было.

По мере приближения к мосту в голове Тюльпана вертелась мысль, точнее, даже не мысль, а воспоминание: Фанфан вспомнил Алцеста Пиганьоля, своего второго отчима тех пор, когда он жил в предместье Сен-Дени. Вспомнить Алцеста Пиганьоля… столько лет он о нем вообще не вспоминал! На самом деле в памяти его вдруг всплыли рассказы Пиганьоля об индейцах, которые тому так нравились. И тут Фанфана озарило словно молнией — теперь он знал, почему вдруг вспомнил про Пиганьоля!

Тот черный дым! Дым, который то исчезал, то появлялся вновь!

— Стоять, ребята! Стоять! — заорал он на тех, кто вместе с ним шел в передовом дозоре и собирался уже взойти на мост. Потом помчался вдоль колонны назад к полковнику.

— Мсье, — запыхавшись, кричал он, — прикажите остановиться, умоляю! Не позволяйте вступать на мост!

— Что происходит, приятель? С чего вдруг?

— Мсье, вы когда-то воевали в Квебеке?

— Да, ну и что?

— Это правда, что индейцы передают вести дымовыми сигналами?

— Да, это так. И иногда это приводило к весьма неприятным неожиданностям.

— Взгляните, мсье! — Тюльпан указал в сторону Монербо.

— Я ничего не вижу!

— Да, теперь там ничего не видно, но ещё минуту назад там из одной трубы шел дым. Он трижды появлялся и трижды исчез!

— Но мы-то здесь не среди индейцев! Что ты несешь…

Слова полковника оборваны были сильнейшим взрывом — мост взлетел на воздух! Грохот разнесся по долине. С крон деревьев взлетели перепуганные птицы. В поток с треском рушились бревна. Солдаты из дозора с криком бежали назад, побросав ружья. Мост горел, в небо поднимался густой черный дым, среди холмов носилось многократное эхо взрыва.

— Погибшие есть? Раненые?

— Никого, мсье!

Полковник с офицерами пошли взглянуть на остатки моста. Да, прекрасная работа! Разнесло все!

— Длина запального шнура была рассчитана заранее, — заключил полковник после осмотра. — Не угляди Фанфан ловушку, в момент взрыва на мосту нас было бы человек пятьдесят! Вы заслужили повышения, мой милый! — заявил полковник, обернувшись к шедшему за ним Тюльпану. И спросил: — А заметили, из какого дома был дан сигнал?

— Да, мсье, — выдавил Тюльпан. О старике он сейчас думал с гневом, но и с сочувствием одновременно. Но на войне как на войне, а ведь старик желал им смерти!

— Из дома старика, который знал французский!

"— Без виселицы тут не обойдется," — с отвращением подумал Фанфан, которому такая война была не по душе — но то, что их ожидало, было ещё хуже!

Старика не нашли. Двери в его доме стояли настежь, когда колонна, форсированным шагом вернувшись назад, вновь заняла Монербо. Старик сбежал. Двухчасовое прочесывание местности тоже ни к чему не привело. Попробуйте найти человека, который здесь родился и знает все вокруг как свои пять пальцев!

Усиленный патруль, направленный к остаткам моста на поиски, тех, кто подложил взрывчатку и поджег фитиль, тоже вернулся ни с чем. Между тем солдаты вновь обыскали все дома, но на этот раз в них уже не осталось в целости ни мебели, ни одного горшка, ни одного соломенного тюфяка! Корову в хлеву закололи штыками, и девочка, доившая её в то утро, теперь отчаянно ревела, охватив коровью голову руками. Остальных жителей — двенадцать женщин, пять мужчин и троих детей — согнали перед домом "бандита" в кольцо солдат, нацеливших на них ружья.

Полковник всех подверг долгому допросу — с помощью одного сержанта итальянца по рождению, который кое-как понимал корсиканцев и которого те тоже кое-как понимали.

Никто из ничего не знал, все были не при чем. Нет, они не сообщники старика и макизаров! Кричали, клялись, плакали… Падали на колени, молясь: — Дева Мария, смилуйся над нами!

— Вы знали все! — орал полковник. — Вы покрывали бунтовщиков! Вы их снабжаете едой! Не угляди один из моих людей, сейчас у меня было бы на сотню солдат меньше! Ну ладно, — бросил наконец полковник, сам утомленный своей яростью, — теперь мы Монербо сожжем!

Это была тяжкая расплата, которой бы все и ограничилось, Если бы вдруг не разревелся младенец. Единственный младенец в Монербо, тот самый, чей плач солдаты слышали, ещё входя в деревню. Мать его, совсем молодая женщина, видимо прятавшаяся где-то в укрытии, теперь, держа его в объятиях, с безумной быстротой неслась с ним к лесу.

— Они говорят, она дочь старика, — перевел сержант. — Говорят, её нужно заставить сказать, где прячется её отец, потому что не хотят, чтобы сожгли деревню.

— Схватить ее!

С десяток солдат кинулись за женщиной, но та на опушке леса обернулась, выстрелила, и снова кинулась бежать. Один солдат упал, крича от боли. Залп солдатских ружей скосил и женщину, и младенца! Поток их крови смешался с кровью раненного солдата, который тоже уже был мертв.

Справедливости была принесена жертва. Полковник тоже получил свое его пробрал понос.

А Монербо все-таки сожгли! Солдаты, к ночи дошагавшие к подножию той отвесной скалы, которую оседлало Витербо, долго смотрели на горизонт, который был багряного цвета крови…

3

Они вошли в Витербо после двух часов утомительного подъема на следующий день к восьми утра, но опять неудача! Там было пусто! В развалинах домов, в их выбитых окнах и дверях завывал ветер, нигде ни души. До них здесь прошла другая колонна их же полка. Тюльпану не хотелось и думать, что это могла быть колонна лейтенанта де Шаманса. На площади перед собором стояло одинокое дерево, на нем — трое повешенных! Дерево это явно было когда-то посажено в память какого-то события. На краю местечка, у стены, на которой уже распускались первые цветы камнеломки, уже издавали зловония трупы пяти расстрелянных мужчин.

— Здесь прошла колонна капитана Рафаэлли! — сообщил Пердун, сходивший узнать что к чему.

— Тем лучше! — кисло ответил Фанфан. — Я тоже подумал, что это не похоже на лейтенанта де Шаманса!

— Тот продвигается южнее, только кто знает, не приходится ли и ему поступать также.

— Я сыт этим по горло! — заявил Гужон-Толстяк. — Говорю вам, сыт по горло!

Колонна у них за спиной уже едва волочила ноги, было слышно, как унтер-офицеры покрикивают на солдат. Полковник де Рампоно снова сидел в седле — на невзрачном лошаке, которого удалось изловить на равнине. Это несколько подняло полковнику настроение, но он слишком хорошо знал, что в карьере ему ничего не светит, если его экспедиция не даст никаких результатов. И, самое странное — понос не проходил! Колонна вынуждена была останавливаться по десять раз на день, чтобы полковник мог зайти в кусты облегчиться. Позора он натерпелся предостаточно, и две трети его воинства были не в лучшем состоянии, чем он из-за плесневой, тухлой воды и прокисшего вина. Французская армия, упорно шагавшая за славой, оставляла на этом пути за собой тысячи вполне недвусмысленных следов.

— Мы как Атилла, только наоборот! — заметил Тюльпан. — Где мы проходим, трава растет ещё сильнее!

Никто не засмеялся, даже Гужон-Толстяк, — всех охватила непреодолимая усталость и многие упали духом.

Настала ночь и отряд расположился лагерем на высохшем плато над небольшой долинкой, в которой виднелась деревенька. Наибольшие неудобства солдатам доставляли камни, так и врезавшиеся в зад и спины. При этом все тряслись от холода, но разводить костры было запрещено, чтобы не быть обнаруженными "крупным отрядом повстанцев" или чтобы этот пресловутый отряд повстанцев не заметил, что королевская армия приближается.

Фанфан не мог уснуть, Гужон-Толстяк рядом с ним все время дергал руками и ногами и ругался во сне. Кроме этих звуков и могучего храпа повсюду стояла тишина, только время от времени — видно, чтобы тишина потом казалась ещё зловещей — раздавались во тьме замогильные крики какой-то ночной птицы.

Тюльпан заснул только под утро и ему тут же приснился жуткий сон, из которого он едва вырвался: увидел сам себя висящим на высоком столбе посреди сожженного города.

— Ну мы и смердим! — заметил Гужон-Толстяк, проснувшись. — Все смердит: ноги, задница, штаны, подмышки…

— Война, ничего не поделаешь! — с деланной веселостью ответил Фанфан.

— Геройский пот бойца! — протянул Гужон унылым тоном, так ему несвойственным. И вдруг воскликнул: — Если получишь приказ кого-нибудь повесить, что будешь делать?

— Но-но! — остановил его Тюльпан, разминая затекшие члены. — Поговорим о чем-нибудь другом!

— А я об этом думал всю ночь!

— Да ты храпел!

— Если и храпел, то думал все равно об этом!

— Ну ладно, поднимайся, пора! Видишь, за нами уже пришли!

Среди солдат метались унтер-офицеры, которые орали:

— Встать! Эй вы, встать! Живо! — и при этом не скупились на пинки в бока тех, кто вовремя не сумел открыть глаза.

Через полчаса колонна была построена. После переклички и проверки оружия начали спуск вниз, к деревушке, замеченной накануне вечером. Название деревушки не знал даже полковник де Рампоно, она не была обозначена на весьма приблизительной карте, имевшейся у него. По мнению полковника, да и его офицеров тоже, тут явно перед ними прошла колонна капитана Рафаэлли. С ума сойти можно! То ли в главном штабе неверно спланировали направление движения колонн — то ли Рафаэлли по каким-то причинам уклонился от маршрута! Во всяком случае, это заведомо лишало полковника де Рампоно желанных лавров, и полковник обещал себе, что по возвращении в Аяччо как следует поговорит с господами из главного штаба! Господь свидетель!

Но как бы там ни было, полковник был убежден, что перед ним очередное Витербо, поэтому не принял обычных мер предосторожности — даже не выслал вперед разведчиков.

Этой безымянной деревушке было суждено навсегда так и остаться для Фанфана-Тюльпана безымянной, хотя он и не мог забыть о ней никогда в жизни. Доживи хоть до ста лет — вновь видел бы сероватые дома, словно от испуга прижавшиеся друг к другу, и зонтичную сосну на мощеной площади, где высился фонтан без воды, и маленькую церковку посреди этих серых домов, и большие, железом обитые ворота, странные ворота, так не подходившие к этому окружению, когда-то явно ведшие в чей-то дом, но теперь стоявшие тут одни, потому что дом был сожжен, и довольно давно — на его месте уже пробивалась молодая поросль. Нет, Фанфан-Тюльпан никогда не мог забыть этой безымянной деревушки, потому что именно здесь ему суждено было окончательно стать мужчиной, там, под перекрестным огнем геройства и страданий, закалился словно сталь человек Фанфан-Тюльпан.

Ибо в деревушке их колонну уже ждали…

***

Удивительно: чтобы подбодрить своих людей, упадок духа которых он и сам почувствовал, чтоб колонна снова приобрела достойный вид и, несомненно, для того, чтобы взбодрить самого себя, полковник приказал войти в эту безымянную деревушку с музыкой! Трубач и три барабанщика вышли вперед и их пронзительный походный марш грохнул в свежем утреннем воздухе по стенам домов.

Вот почему никто вначале и не понял, что раздались выстрелы.

— Почему умолк трубач? — спросил полковник, ехавший позади на своем лошаке.

Потому, что трубача уже убило пулей, угодившей ему промеж глаз! Барабанщики, оглушенные грохотом собственных инструментов, ничего не заметили и ещё некоторое время двигались парадным шагом, рассыпая веселую дробь. Потом в средний барабан попала пуля, которая раздробила ногу барабанщику, и тот с криком рухнул на землю. Полковник сразу разглядел, как первые шеренги разбегаются и падают или жмутся к стенам домов. Ставни всех домов разом распахнулись и оттуда засверкало пламя выстрелов! Через пару минут на дороге уже лежало четверо, а остальные удирали в неописуемом смятении, причем большинство побросало оружие.

Тюльпан, схватив за плечо Гужона-Толстяка, который, казалось, не понимал, что происходит, и спрятался вместе с ним за большими обитыми железом воротами.

— Дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! — не унимался Пердун, который приполз туда к ним, из его отстреленного уха текла кровь. Стрельба не утихала — гремели пистолеты, охотничьи и армейские ружья, но грохот их перекрывал рев повстанцев, которые были повсюду, даже на колокольне, на чердаках, за окнами и в окопе, пересекавшем дорогу шагах в тридцати впереди. И тут ещё стонали раненные и начал вдруг победно и траурно названивать колокол! В облаках дыма видны были бегущие и падающие фигуры. Где-то, Бог весть где, кто-то отчаянно продолжал барабанить команду "В атаку!", — один из барабанщиков, несомненно, последний оставшийся в живых музыкант — но теперь в атаку на смешавшуюся колонну шли повстанцы! Из облака дыма вынырнул капитан Монро с обнаженной саблей, выкрикивая команды, которыми поднял в контратаку с десяток солдат. Сабля его взлетела вверх, но сверкнула чужая сабля, и голова его скатилась наземь в тот же миг, когда уже лежали на земле его солдаты.

— Они нас окружают! — задыхаясь, крикнул Тюльпан, который вместе с Пердуном и Гужоном-Толстяком стрелял в толпу бунтовщиков. — Смотрите, на нас бежит не меньше сотни!

— У меня уже нет патронов!

— Нужно вернуться за ними к обозу! Ну и бардак!

Они метнулись под защиту поросли, покрывавшей развалины. Шагов через сто наткнулись на группку человек из пятидесяти, которые собрались под командой двух сержантов. Их капитан Морлеон умирал тут же, лежа на земле!

— Нужно собрать остальных! — орал Тюльпан, чтобы перекричать шум битвы. — Что с полковником?

Полковник исчез! С ним случилось нечто ужасное! Его лошак — нет, не он сам — едва услышав стрельбу, развернулся задом к деревне и бешеным аллюром помчался в обратную сторону. Чем больше полковник рвал за повод, тем безумнее мчался его лошак!

"— Если соскочу — на таком ходу сломаю позвоночник! Стой, кляча паршивая!" — орал полковник. Мы знаем, что полковник боялся войны, но в этот миг долг чести превозмог его трусость — кроме того, полковник уже видел себя перед военным трибуналом — и потому, приложив дуло пистолета к правому глазу лошака, сам зажмурился и выстрелил.

Лошак сделал кувырок вперед — и полковник врезался в дерево. Почти потеряв сознание, чувствуя, как из носа и рта у него течет кровь, он все же слышал вдалеке стрельбу, потом бой барабана и удовлетворенно простонал: А, пошли в атаку! — И потерял сознание окончательно.

Нет, ему это не померещилось! Барабан действительно звал в атаку, и бой его сопровождала труба! То барабанил Фанфан, а трубил Гужон-Толстяк! Инструменты они нашли в обозной телеге с амуницией. Поскольку повстанцы, у которых тоже кончились патроны, приостановили наступление, чтобы пополнить амуницию, Фанфан-Тюльпан и Гужон воспользовались этим, собрав вокруг себя десятка три бойцов и перешли в контратаку. Фанфан тогда не знал — или, точнее, наконец узнавал, на что он способен, познавал сам себя в горячке схватки, под огнем, лицом к лицу со смертью, в кровавой мясорубке боя. И знал теперь, что тело его дрожит от страха, но знал и то, что его тело покоряется его отваге! И Фанфан начинал становиться мужчиной, закаленным в огне и подвигах.

Фанфан с друзьями мчался в контратаку, не замечая тел убитых и раненных. Некоторые из них пали, но остальные шли и шли вперед, в туче черного и белого дыма, навстречу вспышкам выстрелов и свисту пуль. И бунтовщики дрогнули. Некоторые из них так и умерли с пулей в спине. Окоп Фанфан-Тюльпан, Гужон-Толстяк, Пердун и прочие очистили врукопашную. Стрелки из окон и с крыш исчезли. Последний очаг сопротивления — собор был взят "на штык" двадцатью пятью отчаянными безумцами, вопившими:

— Вперед, Фанфан, вперед!

Тюльпан, труба зовет!

***

В небе кружили грифы. Всюду повисла тишина, словно природа после приступа безумия приложила палец к губам. Был полдень. Уцелевшие бойцы хоронили на соседнем поле своих убитых — их было тридцать, да ещё пятьдесят убитых повстанцев. У французов было ещё двадцать два раненных, из них восемь — тяжело. У повстанцев тоже осталось на поле боя немало раненных, но тех добили, не дожидаясь приказа — солдатами двигала безумная жажда мести и упоение пролитой кровью. По прикидкам, спастись бегством могло примерно два десятка повстанцев, не больше.

Те, кто не занят погребением, помогают хирургу и его ассистентам, которые не знают, кем же в первую очередь заниматься в соборе, куда собрали раненных. Кое-кто спал с открытым ртом, опершись о стену, другие — не выдержавшие пережитого ужаса — облегчались, забившись по кустам. И все шатались, как пьяные — и в самом деле были опьянены кровавой схваткой, жестокостью, которой подверглись и которую проявили сами. Для большинства из них это было первым трагическим испытанием, и вызвало оно у кого безумное воодушевление, а у кого — глубокий надлом.

Тюльпан, Гужон-Толстяк, Альберт Драйн и Пердун, вконец лишившись сил, сидели у тех странных, обитых железом ворот, которые вели в никуда, стараясь утолить голод кусками черствого хлеба, которые крошили между двумя камнями. У Пердуна голова была обвязана обрывком грязной тряпки, чтобы остановить кровь, текшую из отстреленного уха. Один из ассистентов хирурга полил ему эту импровизированную повязку уксусом.

— Прекрасная работа, парни! — сказал им пожилой сержант Лавойн, вернувшись из собора. — Без вас бы нам конец! Вас обязательно за это наградят или повысят!

— Но нам вначале здорово всыпали! — заметил Гужон-Толстяк. Дороговато обойдется нам эта победа!

— Ни одного офицера не осталось! — сообщил сержант, устало присаживаясь к ним. — Капитан Монро лишился головы, вы только б видели, он покосился в сторону собора, — а капитан Морлеон только что умер!

— Дерьмо! — бросили все присутствующие, но довольно равнодушно, поскольку сами слишком недавно повидали смерть в упор, чтобы теперь по-настоящему переживать смерть других, и должно было пройти немало дней, чтобы снова вернулась способность к состраданию.

— А что с полковником? — спросил Тюльпан.

Мало кто из солдат в начале боя видел, как полковничий лошак в панике исчез, но теперь уже все знали, что произошло с полковником. И вопреки тому, что Рампоно не пользовался их симпатией, преобладало мнение, что он не виноват. Для этих простых людей такое поведение при встрече с неприятелем было чем-то совершенно немыслимым.

— Ну, я уже послал за ним патруль, — зевнув, сказал сержант.

— Во всяком случае, я буду удивлен, если ему достанется награда! заметил Альберт Драйн и встал. — Я попытаюсь найти воду. Что-то мне кажется, что нужно выстирать подштанники! И не мне одному!

— Если найдешь, скажи и мне! — бросил Тюльпан вслед уходящему Драйну. — Сколько же дней мы уже не мылись? Вот этим и надо будет заняться!

— А я уже знаю, как бунтовщики нас выследили! — заявил Гужон-Толстяк. — По нашей вони!

Но когда Альберт Драйн крикнул им, что нашел колодец, они ответили: "Прекрасно!" — но с места не двинулись. Сняв башмаки, разглядывали грязные ноги, лениво шевеля пальцами.

Из собора временами долетали мучительные стоны раненных, но они делали вид, что не слышат. Тюльпан уже успел уснуть, когда услышал чей-то разговор. Это хирург, который только что пришел из собора, весь с головы до ног в багровых пятнах крови, спрашивал сержанта Лавойна, что делать с теми двумя женщинами.

— Откуда я знаю! — устало ответил Лавойн. — Не осталось ни одного офицера, патруль уже два часа в поиске, а полковника ни следа, так что мне кажется, что он свалился в пропасть… Хреновые дела!

— Две женщины? — спросил Тюльпан, вставая. — Какие женщины?

— Когда обыскивали костел, на колокольне нашли двух девок, ты не знал?

— Нет.

***

Десяток бойцов, составлявших патруль, вернулись к вечеру — с полковником на носилках, которые кое-как смастерили из ветвей. У полковника был разбит нос и выбита коленная чашечка. Он скрипел зубами, чтобы не кричать от боли. И как человек, у которого трагическое всегда граничит со смешным, он умудрился к тому же где-то потерять один свой монгольский ус! И теперь, закрыв глаза, он сносил хлопоты перевязывавших его санитаров, молча изнывая от боли, пока сержант Лавойн докладывал о произошедшей битве.

Тюльпан, Гужон-Толстяк и Пердун были призваны к его ложу полчаса спустя. Повсюду кругом лежали раненные. Их напоили спиртом, сколько влезло, и большинство теперь уже не стонало от боли и ужаса, а только по-детски хныкали.

Под кафедрой сидели на скамье две женщины со связанными за спиной руками. Женщины явно были молоды, судя по роскошным черным волосам, только лица их были настолько черны от пороховой копоти и сажи, что не видно, хороши они собой или нет. Ни на кого они не смотрели, только губы шевелились, шепча слова молитвы.

Тюльпан не спускал с них глаз все время, пока ему и трем его приятелям расточал похвалы полковник, то и дело умолкая, чтобы перевести дух.

— Браво, мсье! Ваш полковник гордится вами! Будьте уверены, я в своем докладе в главный штаб вас не забуду! (Глотнул воды). Вечно буду сожалеть, что лошак мой так глупо испугался и лишил возможности стать во главе колонны! (Снова перевел дух и повернулся к Тюльпану). — Рядовой Тюльпан, вам выпала честь возглавить расстрельную команду!

— Как, мсье? — переспросил удивленный Фанфан. ("- О чем он говорит? О каком расстреле?" — недоумевал он в душе).

— Вы посмотрите на этих женщин! Их взяли с оружием в руках, а теперь они должны быть расстреляны на месте без всяких проволочек по эдикту графа де Марбо от 24 июня 1770 года! Вы, мсье, должны это прекрасно знать, раз так любите штудировать указы и наставления!

— Простите, мсье, но я не считаю за честь командовать расстрельной командой. Если это действительно честь, прошу меня от неё избавить! Мне не нужна награда за то, что я совершил, и за что вы меня только что благодарили!

— Поосторожнее, мсье, это похоже на отказ повиноваться! — взревел взбешенный полковник.

— Я настоятельно прошу вас не отдавать мне подобного приказа! ответил Тюльпан тихо, но едва не угрожающе.

То ли Рампоно вдруг испугался, то ли пришел к выводу, что в своем состоянии он, единственный офицер, не мог избежать нежелательного инцидента и призвать к повиновению солдата, чья популярность была ему хорошо известна? Во всяком случае, полковник бесцветным голосом сказал:

— Ну хорошо! Ввиду того, как вы вели себя сегодня, я выполню вашу просьбу!

И тут же, желая подчеркнуть, как он либерален, что не приказывает ни Фанфану, ни кому еще, добавил:

— Но отыщите добровольцев!

Полковник закипал. Он должен был признать, что решил так потому, что испугался, и теперь ещё больше боялся, что добровольцев не найдут и ему придется поставить на карту свой авторитет, самому назначив бойцов в расстрельную команду.

Так, в нарастающей тревоге, Рампоно пришлось ждать не меньше часа. Потом Тюльпан явился сообщить, что добровольцев не нашлось. Ведь он исполнил поручение таким образом, чтобы сохранить чистую совесть как солдат, исполнявший приказание, и как человек, поступающий по-людски.

Каждому солдату он говорил следующее:

— Ты хочешь добровольно попасть в расстрельную команду, которая должна расстрелять двух женщин? Если ты не боишься попасть за это в ад, то бойся получить от меня в морду! Спасибо, ты не хочешь!

Услышав доклад Тюльпана, полковник побледнел. Он был взбешен, что его добрая воля отринута, и содрогался при мысли, что придется отдавать подобающий приказ. Горло его сжималось при мысли, что никто не выполнит приказ полковника, бежавшего с поля боя. И уже видев, как становится жертвой бунта или, в лучшем случае, всеобщего посмешища солдат, искал спасение своей чести и своего самомнения в двух вещах: в бутылке бургундского, которую давно призвал на помощь, и в странной страсти стрельбе по живым мишеням.

***

Напившись, Рампоно перестал праздновать труса. Душа маршала Тюренна, с которой, как мы знаем, он любил общаться в минуты вдохновения, ожила в нем снова. И вот солдаты увидели, как он выходит из собора, опираясь на костыли — как призрак, нагоняя страх своим перевязанным носом — повязка, делившая лицо пополам, закрыла все так, что сквозь неё были видны только глаза, рот и над ним — один ус!

— Так что? Добровольцев не нашлось? — взревел он. — Посмотрим!

Пройдя перед отрядом, который сержант Лавойн построил в две шеренги, он отобрал десятерых, угрожающе напомнив им, что неповиновение приказу карается смертью. Угрозы, да и все поведение полковника вызвали реакцию, совсем обратную тому, чего боялся полковник: никто из десяти и пикнуть не посмел! Ведь для солдат эти две женщины тоже были бунтовщиками, не так ли? Какие разговоры! А некоторые к тому же — из тех, кто битву переждал, забравшись ползком куда-нибудь в дыру поглубже, — те рады были возможности пострелять! А кое-кого радовала возможность хоть как-то поразвлечься.

— У вас не должно быть предрассудков! — наставлял Рампоно. — Ни религиозных, ни каких иных! На войне как на войне! Женщин этих захватили с оружием в руках! И, в конце концов, вы расстреляете их по команде, по моему приказу — и по воле Божьей, поскольку выбраны вы были случайно!

Но среди выбранных оказался и Гужон-Толстяк!

Когда Тюльпан, стоявший рядом, увидел это (Тюльпана сия чаша миновала), — он вдруг почувствовал, как облился холодным потом и с того момента не спускал с приятеля глаз.

Едва строй разошелся, полковник голосом, совсем уже охрипшим, вызвал расстрельную команду за собой в собор. Фанфан, шагнув к Гужону, шепнул ему:

— Эй, смотри без глупостей, понял?

Фанфан-Тюльпан слишком хорошо помнил, что сказал Гужон-Толстяк, уходя из Витербо, на горном плато, где они на ледяном холоде провели предыдущую ночь.

— Прежде всего, никто от тебя не требует кого-то вешать! Выстрелишь и все! Хватит при этом закрыть глаза! И не забудь, в расстрельной команде у одного ружье всегда заряжено холостым! Может быть, и твое!

— Что с тобой! — буркнул Гужон-Толстяк. — Не нервничай так! А то я начну нервничать и не промахнусь!

— Ну вот! — Тюльпану полегчало. — Стреляй мимо — и все!

— Конечно! Но вот как остальные? Дерьмо!

— Не думай ты об остальных! Иди лучше взгляни, зачем полковник вас зовет в собор.

Фанфан-Тюльпан вошел в собор следом за Гужоном. Полковник выставил две бутылки и вся расстрельная команда уже пустила их по рукам. Одни, которым выпавший им жребий был противен, напились так, что отупели перед лицом того, что предстояло совершить, и все им стало безразлично. Другие уже думали только о том, как выстрелить получше, чтобы самих себя ошеломить меткостью, и потом рассказывать, как угодили этим стервам прямо промеж глаз. Полковник знал, что делает, — и у него был опыт, поскольку сам он был изрядно поднабравшись и переживал примерно те же чувства. И знал ещё — в пехоте не дураки выпить. Потом, оценив обстановку, он сказал:

— Мсье, пора выполнить нелегкую обязанность!

Фанфан потом всегда в мельчайших подробностях вспоминал, как все произошло.

Женщины вышли из собора, растрепанные, грязные, и с виду несчастные, но с гордо поднятыми головами — не говоря ни слова, как и прежде, они спокойно шли на смерть — не только не обняв, но даже не касаясь друг друга!

Темнело, и все происходящее было озарено теплым золотистым светом. Ударил барабан — ну как же, мы цивилизованные люди и обожаем церемонии! Пехотинцы, бредущие за этой траурной процессией (не все!) к загадочным воротам, обитым железом, которым суждено теперь стать лобным местом, так и не поняли, были эти женщины красивы или безобразны. И кто когда узнает это? Высоко в небе носились ласточки, жившие своей птичьей жизнью.

Фанфан-Тюльпан воззвал к небесам: "- Господи Боже, Господь всемогущий, сделай так, чтобы хоть что-нибудь произошло!"

И кое-что действительно произошло — в доказательство, что призывы к Господу не остаются втуне.

***

— Друзья, не стреляйте! Это ведь убийство! И будете вы навеки прокляты, если убьете двух безоружных женщин! Не ради этого мы на Корсике! Мы сюда пришли сражаться, воевать, воевать с мужчинами, с бунтовщиками, а не убивать женщин! Не для того, чтобы покрыть себя позором! Друзья, нас осталось тут сто, или сто двадцать — точно не знаю, но разве покроем мы себя славой, если сегодняшнюю победу увенчаем тем, что выполним такой гнусный приказ?

— Вот дерьмо! — воскликнул Фанфан-Тюльпан. — Теперь Гужон-Толстяк заговорил ещё краше, чем мальчишкой в Тюильри, где свободно мог сказать "мадам" на пяти языках!

И Фанфан помчался к месту действия, спрашивая себя, успеет ли он вовремя, чтоб закрыть рот несчастному глупцу — ибо, как мы все вместе с Фанфаном поняли, эти бунтарские слова принадлежат Гужону-Толстяку!

Примчавшись к своему приятелю, Фанфан-Тюльпан схватил того за руку что было сил. Но ничего не добился! Гужон только сказал ему:

— Эй, друг, оставь!

Потом, швырнув ружье на землю, уставился в упор на полковника Рампоно.

— Ведь это надо — слышно, как муха пролетит, — буркнул Пердун, которому стало не по себе от тяжкой тишины, павшей на деревню.

Полковник походил на жуткий призрак. Его физические муки и моральная паника достигли такой степени, что он боялся нервного припадка. Выпитое спиртное уже начало действовать и на время помогло ему сыграть роль высокого начальника, которого все чтут и который не может потерять голову короче, маршала Тюренна лицом к лицу с опасностью.

Полковник отпустил один из костылей, с трудом согнулся, поднял ружье и подал его Гужону-Толстяку со словами:

— Это, конечно, бунт, но даю вам шанс исправиться! Выполняйте приказ!

Полковник чувствовал — это его последний шанс, — не наведет порядок, не укрепит авторитет каким-нибудь жестоким образом — с ним будет покончено, и не только с его карьерой, но и с ним самим. У него не было сомнений, что потеряй он окончательно престиж командира — заплатит жизнью. И если снова угодят в ловушку — свои же превратят его в мишень. Полковник думал:

"— Если теперь я застрелю этого бунтовщика, то нагоню на всех страха! Но если…" — он даже задохнулся.

"— А если нет — ведь этот бунтовщик может убить меня с моими собственными солдатами, и может быть уже…"

— Удостойте меня чести самому скомандовать "Пли!" — услышал он слова Гужона.

— Что? Ну, это мне нравиться! — с неописуемым облегчением начал полковник. — Но… что вы делаете?

Гужон-Толстяк своим широким тяжелым шагом подошел к женщинам, прислонившимся к воротам, и стал между ними. Потом скрестил руки на груди и усмехнулся.

— Целься лучше, ребята! — приказал он. — И не волнуйтесь! Я попаду в рай, потому что не погублю жизнь ближних своих!

— Мсье, — умолял Фанфан-Тюльпан, — вспомните, что я сумел у моста, вспомните, что мы совершили сегодня здесь, вспомните ту отвагу, которую Гужон проявил в бою! Я умоляю, спасите его!

— Пошел ты к черту! — вскричал полковник. — Не я его приговорил к смерти. Он осудил себя сам!

И тут у него начался припадок, которого он так боялся.

— Этот мерзавец меня провоцирует! — завизжал он. — Провоцирует! Шутки со мной шутит! Хочет выставить меня на посмешище перед моими солдатами! Перед всей армией! — И с пеной у рта, охваченный нарастающей истерикой, заорал: — Пли! Пли, черт побери!

Возможно, Гужон-Толстяк таким своим поведением, вызванным благородным негодованием, хотел показать полковнику, как ужасно его решение и, быть может, заставить его сохранить женщинам жизнь, — но умирать он не собирался! Шагнув, чтоб стать между женщинами, вполне возможно, рассчитывал на год-другой тюрьмы. И, нет сомнений, не верил, что солдаты выстрелят. Все это говорим мы не для того, чтобы намекнуть, что он был вовсе не так отважен, как казалось, но чтобы подчеркнуть, какими невероятными и в то же время неизбежными причудами судьбы человек может угодить в убийственную ситуацию.

Но между тем, когда полковник скомандовал: "Пли!", и показалось, что приказ этот упал в пустоту, Тюльпан, метнувшись вперед, в четыре прыжка оказался перед Гужоном-Толстяком и всем телом загородил друга, крича при этом:

— Стойте! Не стреляйте, друзья! Не стреляйте!

Перед ними стояли десять солдат, вконец растерянных от всех этих приказов и тычков полковничьего костыля — десять солдат, четверо из которых были вдрызг пьяны — они-то и выстрелили, и все мимо! Но тут раздался пятый выстрел — Тюльпан почувствовал, как Гужон-Толстяк, повиснув на его плечах, тихо сполз на землю. Пуля угодила прямо в лоб — и он погиб лишь потому, что был на полголовы выше своего друга Фанфана!

Напротив них ошеломленный Рампоно не веря себе взирал на свой ещё дымящийся пистолет.

А женщины были тут же заколоты штыками десятком разъяренных солдат, считавших их виноватыми в смерти своего товарища. Тела их бросили на съедение грифам.

На могиле Гужона-младшего, прозванного Гужоном-Толстяком, воздвигли крест, а на него повесили его треуголку.

Тюльпан, Альберт Драйн и Пердун шагали в самом конце колонны, когда они выступили в поход, — медленный и мучительный, ещё больше затрудненный раненными, стонавшими в повозках, которые толкали их товарищи.

Трое друзей Гужона-Толстяка все время оглядывались назад, пока треуголка на кресте совсем не исчезла из виду.

Вот почему Фанфан-Тюльпан никогда не смог забыть эту безымянную деревушку! И в огне геройства и страданий он уже принял мужественное решение.

На следующее утро полковник де Рампоно обнаружил на своей палатке приколотый обрывок рубашки с такой надписью: "Мсье полковник, я вас ещё найду! Боец Тюльпан. Прощайте."

Прощайте? Да, потому что в ту ночь Фанфан-Тюльпан дезертировал…

4

На лоб, лицо и шею Фанфана-Тюльпана падали струйки воды, и Фанфан услышал тихий размеренный шум, напоминавший шум спокойного моря. Но у него не было сил открыть глаза.

— Это ты, Гужон? — проворчал он и отвернулся, чувствуя, что он лежит в удобной теплой постели, но где — понятия не имел. Наконец его веки понемногу приоткрылись и то, что Фанфан увидел перед собой, оказалось песком! Правда потом, подняв глаза, он увидел две босые ступни, а выше стройные, дочерна загоревшие ноги!

— О-о! — простонал он, пытаясь подняться и сесть. Маркитантки у них в отряде вроде не было? Но тут он вытаращил глаза и даже присвистнул: какая красивая девушка! И даже больше чем красивая — потрясающая! На ней было что-то вроде полуразорванного платья, едва достигавшего колен, и все равно столь ослепительной красавицы он в жизни не видел! Она все ещё держала в руке маленький глиняный кувшин, из которого, видимо, и поливала его голову морской водой, чтобы привести в чувство. В чувство однако она привела не только голову, но и все остальное, так что ошеломленный Тюльпан торопливо прикрыл стыд обеими руками, ибо осознал, что наг как Адам!

— Это ты? — спросил он.

— Ага. Ты был весь в крови, так что я тебя раздела, чтобы вымыть. У тебя все тело в шрамах.

— Это от камней и скал, — сказал Тюльпан. — Я несколько раз с них срывался. Давно я здесь?

— Когда час назад я вернулась с моря, где ловила рыбу, — показала она на небольшую лодочку, вытащенную на песок, — ты здесь уже спал, или лежал без сознания.

— Точно без сознания! Я уже три дня и три ночи ничего не ел! Только мышь как-то поймал — не особое лакомство! Ты позволишь, я надену штаны, а то как-то мне перед тобой неудобно?

Она кивнула, улыбаясь — и улыбка эта показала безупречные белые зубки и очаровательные ямочки на щеках — а потом направилась к своей лодке.

— Любишь рыбу? — спросила она, гордо демонстрируя огромную рыбину, бившуюся у неё в руке.

— Я бы съел и конское копыто, — заявил Фанфан, с восхищением глядя, как она собирает хворост и траву, чиркает кресалом и разводит огонь. И вот уже рыба поджаривалась на железном пруте, ловко закрепленном над огнем.

После долгого молчания коротко спросила:

— Француз?

Кивнув головой, он заметил, как испытующ стал её взгляд, из которого вдруг исчезла бархатная нега.

— Значит ты был на волосок от смерти. Как тебя зовут?

— Фанфан-Тюльпан. А тебя?

— Летиция Ормелли. Мне уже пятнадцать.

— Но почему я был на волосок от смерти?

— Вначале я хотела перерезать тебе глотку, вот! — спокойно ответила она. — Но потом решила, что ты — дезертир, недаром же сберег ружье. Оно вон там, в моей палатке видишь?

— Я дезертировал, потому что был сыт всем по горло! Я пережил такое…

— 315

— Я знаю! Живу уже здесь неделю. Я из Альтано, — так называлась наша деревня. Называлась!

— Да, понимаю, — уныло протянул Тюльпан.

За время разговора девушка разделила рыбу пополам, положив на большие листья. Съели они её молча, но Фанфан заметил, что Летиция при этом тихо плачет, не всхлипывая и не вздыхая.

— Можешь мне все рассказать, — заметил он, — если считаешь, что это поможет.

— Вся моя семья… — только и сказала она.

— Отряд Рафаэлли?

— Они нам не представились!

— Но ты здорово говоришь по-французски!

— Дедушка научил. Он был священником, закончил семинарию во Франции.

Немного помолчав, спросила:

— Что будешь делать?

Фанфану это в голову не приходило, так что он мог ответить?

— Переберусь во Францию и спрячусь там подальше от полковников и вообще от армии! — Он горько рассмеялся. — Но здесь зато как в раю! — тихо добавил он, глядя на сверкавшую синеву моря, на золотой песок, на густой зеленый лес вокруг пляжа, в котором пели птицы: — Какой бы здесь был рай, не окажись мы здесь после стольких несчастий!

Летиция закусила губу и Фанфан, чтобы хоть на миг отвлечь её от тяжелых воспоминаний, весело добавил:

— Но это все же рай! Рай, где живет одна Ева! А это противоречит Библии!

— Теперь здесь есть и Адам, — улыбнулась она. Но тут же, заметив, как внимательно он её разглядывает, покраснела.

— Ты прекрасна, как восход солнца, Летиция Ормелли! — негромко сказал он.

— Я пойду взгляну на свои силки, подожди меня здесь! — вместо ответа бросила она. Фанфан-Тюльпан вновь разделся и пошел купаться. Вода была ещё холодной, но приятно освежала. Вернувшись на берег, он уже почти забыл о своих ссадинах. Обсохнув на солнце, потом, само собой разумеется, направился к шалашу Летиции. Это был, собственно, простой навес из ветвей и листьев, а вместо мебели там было лишь одеяло, на котором лежали его ружье и сумка.

Он лег и тут же уснул. Когда проснулся, было уже темно. Шалаш сотрясался от сильного ветра, и море шумело сильнее. Рядом с ним лежало стройное теплое тело, на талии он чувствовал её руку.

— Спишь? — шепнул он.

— Нет. Но теперь усну. Прошлые ночи были ужасны. Я так боялась, мерещились то французы, то волки — большие волки… Но с тобой я спокойна. Знаешь что, Адам?

— Что, Ева?

— В одном силке был заяц, так что завтра у нас будет королевский пир!

— Спи, ты мой ангел-хранитель! — сказал он, чувствуя, что тронут до глубины души — но при этом один вполне естественный порыв предупредил его, что может быть не безопасен этому невинному ангелу, что, разумеется, он предпочел замолчать.

— Спи, ангел мой! — повторил он, заворачивая Летицию в одеяло.

— Твои глаза — как летние звезды! — чуть погодя сказала ему Летиция. И я так рада, что понравилась таким глазам.

— Я так боялся, что обидел тебя, когда сказал об этом… ведь ты сразу ушла к своим силкам. Обиделась?

Та тихо прыснула.

— Меня учили, что нужно обидеться, но почему-то я обиды не почувствовала!..

Посреди ночи Летицию вдруг пробудил какой-то тихий звук. Ветер и море были спокойны, и Летиция стала прислушиваться. Потом спросила:

— Где ты?

В темноте она разглядела его позади себя, и оттуда-то и долетел этот тихий звук. И тут она поняла.

— Фанфан, ты плачешь?

— Ох, — не выдержал он, — они убили моего старого друга, лучшего друга Гужона-Толстяка, и я словно на десяток лет постарел!

— Дай, я тебя обниму! — она приблизилась к нему, и стала целовать лицо, и гладить волосы, и окружила его столь нежной и всепонимающей лаской, что наш герой Тюльпан расплакался ещё больше, став снова, как в детстве, малышом Фанфаном. Он вправду горько плакал, и в самом деле был так несчастен, но вместе с тем ему было так хорошо в её удивительно материнских объятиях, что сам он стал себе казаться маленьким ребенком и как грудной ребенок и уснул.

***

Где теперь Франция? Что с ней? Где та война, и смерть людей, и жертвы? Все это сразу удалилось на столько световых лет… и время вовсе перестало для них существовать!

Сколько уже дней Фанфан здесь, в бухточке, на пляже золотого песка, с видом на бескрайнее море, сколько дней он дышит этим влажным воздухом, который вечерами освежает легкий бриз? Солнце — и он, лазурная вода — и он, небо — и он! И Летиция, Летиция, Летиция! И этот ритм и неизменный круговорот земного рая, далекого и от людей, и от богов! Вставали они на рассвете и, хохоча, носились по пляжу. Потом, забежав в море, как дети осыпали друг друга фонтанами брызг. Взирали на свои нагие тела без смущения, хоть иногда и не без внутреннего беспокойства — Летиция порою, вдруг покраснев, отворачивалась. Часто прохаживались рука об руку, не говоря ни слова, ибо слова не были нужны: все говорил единый вздох, пожатие пальцев, короткий взгляд увлажнившихся глаз.

Фанфан, усевшись на песке, — он, от рождения нетерпеливый и порывистый непоседа — часами мог смотреть, как она расхаживает взад-вперед, готовит еду, разводит огонь, чистит рыбу. А когда Летиция вдруг поглядывала на него украдкой, как-то по-особому, после того, как долго делала вид, что вообще его не замечает, — Фанфан вдруг ощущал всю мимолетность жизни и в то же время сознавал, что живет как никогда прежде. Тогда вставал и шел к Летиции:

— Могу я тебе чем-нибудь помочь? — неуверенно спрашивал он, лишь для того, чтобы мог коснуться её руки…

Когда солнце начинало палить вовсю, они ложились в шалаше — но там уже никогда не были нагими! По какому-то тайному сговору всегда перед этим одевались — Фанфан натягивал потрепанные брюки, Летиция — какой-то непонятный мешок, бывший единственным её платьем.

Они не вспоминали ни о Франции, ни о Корсике, ни о войне, о том, какая боль таилась в их душах. Все было так, словно для себя они любой ценой хотели сохранить свой остров райского блаженства, в котором уединились, ту лунную тишину, куда не долетали дьявольские крики с их родной планеты.

Как долго это продолжалось? Вначале они отмечали дни зарубками, как делал это Робинзон Крузо. Потом и это забросили, словно пытаясь забыть, как летят дни, словно стараясь отогнать мысль о том, что им сулит быстротекущее время.

Однажды утром, когда Фанфан закинул в море одну из тех немногих удочек, что у них оставались, он вдруг почувствовал странное беспокойство, причину которого сразу определить не мог, — но тут же понял, что насторожила его тишина!

Летиция незадолго до этого как обычно ушла в лес, чтобы набрать каких-нибудь ягод, проверить силки и набрать воды из ручейка, журчавшего неподалеку в траве. Она никогда не уходила далеко, обычно Фанфан слышал, как она напевает. А напевала Летиция всегда.

— Так ты знаешь, что я думаю о тебе, ведь я пою только песни про любовь.

Фанфан вскочил: почему молчит Летиция? Собрался уже позвать её, но инстинкт подсказал не делать этого. Побежал к шалашу взять ружье. Уже углубившись в лес, услышал сдавленный крик. Мчась сквозь кусты, он стал кричать:

— Летиция! Летиция, я уже иду!

У ручейка он увидал Летицию, отчаянно отбивающуюся от двух мужчин, уже успевших сорвать с неё платье. Один зажал рукой ей рот, чтоб не могла кричать, другой, уже спустив штаны, держал за ноги…

Крик Фанфана их насторожил, и когда тот вылез из кустов, Летиция сумела вырваться и откатиться к его ногам.

Фанфан, держа обоих под прицелом, велел Летиции:

— Спрячься за меня! — И тут крикнул нападавшим: — Ни с места, или буду стрелять!

При этом сам Фанфан прекрасно знал, что блефует — по дороге успел убедиться, что от морского воздуха замок его ружья заржавел и перестал действовать.

Нападавшими были французские солдаты, — дезертировавшие вроде него, или сбежавшие прямо с поля боя. На них были ещё остатки формы, но лица уже заросли густой щетиной. У одного были светлые волосы и брови, другой почти что лыс.

— Смотри-ка, — сказал блондин, показывая на штаны Тюльпана. — Еще один французский герой!

У него был марсельский выговор.

— Ты что, её сторожишь? — спросил он с гадкой ухмылкой и с какой-то опасной уверенностью в себе, словно не замечая наведенного на него ружья. Фанфан вздрогнул: этот тип что-то задумал! Они вооружены? Да! Правда, ружья лежали метрах в трех от них на траве. Тут вмешался второй солдат. Он был чистокровный парижанин — говорил так, словно у него чирей на языке:

— Эй, не делай глупостей из-за этой цыганки!

И вдруг словно гром среди ясного неба — парижанин выхватил из-под куртки длинный кавалерийский пистолет и выстрелил!

Летиция вскрикнула от ужаса и зарыдала, Тюльпан вдруг ощутил боль, ужасную боль в левом плече! Кровь потекла по всей руке. Он отчаянно закричал:

— Летиция, беги! К лодке!

Потом услышал, как Летиция помчалась сквозь кусты, схватил ружье за ствол и одним ударом раздробил голый череп стрелка, который уже прыгнул к нему с ножом, чтобы добить. Но в следующий момент Фанфан ощутил удар головы марсельца по своему желудку, и удар этот переломил его пополам, ну а удар в шею окончательно свалил на землю. Потом Фанфан почувствовал, как марселец пинком башмака переворачивает его навзничь и увидел над собой его белобрысую голову с оскаленными зубами.

— Адью, Тюльпан! И распрощайся со своими яйцами. Я их тебе отрежу! Но сделаю это на глазах твоей цыганки! Люблю я такие штуки! Пойду займусь ей, — она наверняка не может грести так быстро, как я умею плавать, понял, говнюк! Ведь я — лучший пловец Старой гавани в Марселе!

Проехавшись острием ножа по фанфановой шее, марселец расхохотался, отвернулся и помчался к пляжу, чудовищно ругаясь на ходу.

Тюльпан оперся здоровой рукой о ствол ближайшего дерева, и кое-как сумел встать. Парижанин, валявшийся у его ног, давно уже отдал Богу душу. В глазах у Фанфана все плыло. Подняв раненную руку, словно пытаясь остановить кровотечение, он спотыкаясь побрел в сторону пляжа, дрожа от ужаса при мысли о том, что марселец и вправду мог оказаться отличным пловцом.

На пляже он прежде всего заметил лодку — та была на месте! Потом увидел марсельца, возвращавшегося назад вне себя от ярости. Схватив Фанфана за волосы, вывернул голову ему так грубо, что Фанфан подумал — шея переломится. Фанфан рухнул назад, а марселец заорал:

— Где она! Где! — и при этом пинал его раз за разом. — Если не скажешь, куда она спряталась, я тебя прикончу!

— Пошел ты к черту, — ответил Тюльпан. — Откуда мне знать? На Корсике места много, а?

Тот замолчал. Глаза Тюльпана заволокла багровая пелена, но он заметил, что марселец что-то замышляет, и только больше испугался.

— А-а, я придумал кое-что получше! — с кривой улыбкой сообщил ему марселец, похваляясь осенившей его идеей. — Ты сам её позовешь! Она где-то неподалеку и услышит!

— Ну и что дальше?

— Я спрячусь, а ты её позовешь — мол, опасность миновала, поскольку ты меня перехитрил, понял?

— Вот еще! Пошел ты!

И тут Фанфан получил такую оплеуху, что искры из глаз посыпались, в ушах зазвенело. Потом из носа потекла кровь.

— Летиция! — орал марселец. — Летиция, кошечка, вернись! Если ты через пять минут не вернешься, я твоему засранцу глотку перережу! — И, сложив руки раструбом, он стал орать это во все стороны.

Тюльпан вскочил так быстро, как смог, и пнул мерзавца в зад, но тот обернулся и ударил его в горло, так что Тюльпан, задохнувшись, снова рухнул наземь. Да, мерзавец умел драться!

— Вернись… а то я ему глотку перережу, — словно в страшном сне Тюльпан слышал его крик, и тут к нему вернулась ясность мысли и в ужасе он понял: "- Она вернется, но меня это не спасет, а этот негодяй её сначала изнасилует, потом убьет!"

И тут он увидел Летицию: та медленно выходила из лесу, правой рукой придерживая на груди разорванное платье.

— Хорошая девочка! — взревел от радости марселец, тоже заметивший Летицию. — Иди сюда, красавица, позабавимся!

— Беги! — кричал Фанфан. — Господи, ты что, не понимаешь!..

— Заткнись! — взбешенный негодяй грубо вдавил ногой его голову в песок.

Летиция боязливо приближалась, и не взирая на загар, было видно, как она бледна и вся тряслась от страха.

— Теперь я покажу твоему сопляку, как это делается! — развеселился марселец и уже начал вновь снимать штаны, на этот раз собираясь успешно завершить дело — но именно поэтому и не успел перехватить нож, который прятала Летиция под платьем и которым проткнула ему горло так быстро, что нож так и остался там торчать.

Марселец рухнул на колени. Зрелище было ужасающим: из его незагорелой шеи ударил кровавый водопад, в горле раздалось бульканье, глаза закатились. Потом он вдруг дугой согнулся вперед, — и умер в позе молящегося араба.

Тюльпан вырвал нож у него из шеи.

— Он нам ещё понадобится рыбу чистить! — сказал он, пытаясь пошутить. Здоровой рукой обнял Летицию за плечи и посильней прижал к себе. Та все ещё дрожала и не открывала глаз.

— Ты храбрая как настоящий мужчина, любовь моя! — сказал он тихо, впервые назвав её так.

— Я тебя так, так люблю! — вздохнула она, и тоже в первый раз сказала о любви.

Любовь! Теперь они оба знали, что любить будут вечно! Обязаны друг другу спасением, обязаны друг другу жизнью, и впредь всегда жизнь одного будет залогом жизни другого!

***

Последняя звезда на ночном небе уже начала бледнеть, когда Фанфану стало совсем плохо. Летиция видела, что Фанфан умирает! Лежа в шалаше под одеялом, он бредил, жадно хватая воздух. Летиция то и дело склонялась к его лицу, проверяя, дышит ли он. Тихонько окликала его по имени, но он не отвечал.

Пистолетная пуля порвала мышцы плеча и застряла глубоко в ране. Извлечь её Летиция не сумела и довольствовалась тем, что на рану наложила Фанфану повязку из заботливо подобранных трав и листьев, как учили её дома, и её перевязала остатками убогого своего платья, понимая при этом, что если все так оставить, рана быстро начнет воспаляться и начнется гангрена.

На рассвете она решилась. К Фанфану на время вернулось сознание.

— Мне уже лучше, — слабо улыбнулся он, когда она умывала его и дала напиться.

— Если ты обопрешься на меня, сможешь дойти до лодки? Я пыталась дотащить тебя, но сил не хватило.

— Поплывем ловить рыбу?

— Нет, поплывем в Аяччо!

— Аяччо? Как мы там нализались! — пробурчал он. — А зачем?

— Там найдем врача! Тебе нужен врач, нужна помощь! — под решительностью она пыталась скрыть свое отчаяние. — Я сама ничем помочь не могу! — сердилась она, страдающе заломив руки.

Столь серьезный тон его удивил.

— Что, мои дела так плохи?

— Нет не думаю, но ты потерял много крови и пуля осталась в ране! И у тебя жар!

— Ладно, я согласен на Аяччо! — покорно как ребенок согласился он, чуть живой от слабости.

Только позже, кое-как забравшись в лодку и устроившись на дне, глотнув свежего морского воздуха, он пришел ненадолго в себя и спросил:

— А это далеко?

— Часов четыре-пять, если я смогу грести без отдыха!

— Грести буду я, — заявил он и снова потерял сознание.

Только часов в восемь утра открыл глаза вновь. Где он, что с ним? Ничего не видел, целиком накрыт одеялом, и почувствовал, что дно под ним качается.

— Э! О! — он поднял голову. Увидел Летицию, которая гребла, все ещё гребла, бледная от усталости, пот с неё так и лил. — Ты зачем меня спрятала под одеяло?

— На побережье французские посты, а мы плывем всего в полумиле от берега! Как ты себя чувствуешь?

— Не знаю. Кажется, я вообще ничего не чувствую. Скоро будем там?

Когда он проснулся снова, было темно. Он ужасно страдал. Рана его Летиция предпочла об этом не говорить — почернела так, что на неё страшно было смотреть, и рука отекла до самого запястья.

Лодка лежала меж двух скал в какой-то маленькой бухточке, в неё бил прибой. Летиция, вне себя от страха, изо всех сил старалась не расплакаться. Не знала, что делать — то ли поскорее выйти на берег — в Аяччо, полном военных, это означало бы выдать французам дезертира — или подождать до глубокой ночи — но ведь каждый уходящий час приближал смерть Фанфана!

Все-таки Летиция решила подождать, — она больше верила в телесную крепость Фанфана, чем в милосердие французов.

Около полуночи нос лодки зарылся в песок небольшой полоски пляжа в паре сотен метров от причала, где стояли французские корабли. Над пляжем в глубокой тьме просматривались беленые стены домов. Луны не было. Могут в этот час в глухом, молчащем городе быть французские патрули?

Впервые за те долгие-предолгие часы, когда она гребла и плакала, плакала и гребла, Летиция почувствовала, как отходит у неё сердце: неподалеку, всего в какой-то сотне метров она увидела дом своего кузена Аурелия Мути — сына старшей сестры её матери, последнего оставшегося в живых члена их семьи.

Хирург Аурелио Мути, самый видный член их семьи! Вот кто спасет Фанфана! И найдет где его спрятать, потому что хирург Аурелио Мути не какой-нибудь предатель, что прислуживает французам и способен выдать дезертира! Именно Аурелио Мути привез на Корсику Паскуалини — того самого, что так и не нашел полковник де Рампоно.

Аурелио Мути был главой организации, приготовившейся показать войскам Людовика XVI, что они в Аяччо — нежеланные гости!

***

По уклону Летиция поднималась не спеша, — хоть безумная любовь к Фанфану и страх за него, да и возраст заставляли её спешить, но врожденная осторожность требовала вести себя тихо и незаметно, чтоб при случае французские патрули могли принять её за случайную прохожую.

"— Ведь в конце концов, я только девушка, — убеждала она себя, — а кто станет стрелять в девушку?"

"— Только разве я и вправду просто девушка? — спрашивала она себя, ловко ступая по каменному склону. — Девушки никого не убивают из любви рискуя угодить в ад!"

Тут Летиция перекрестилась.

"— Дева Мария, — шутливо взмолилась она, — если можно было поступить иначе, ты должна была мне подсказать как и что делать! Попроси Господа, умоляю тебя, чтобы он это понял!"

Дом Аурелио Мути был темен и тих, словно вымер, но Летиция знала от своего отца все условные знаки заговорщиков. Подойдя к двери она тихонько свистнула — так, что уже метрах в двадцати этот свист никто бы не услышал! Потом досчитала до трех и свистнула снова тем же образом. Потом ждала целую минуту, прежде чем восемь раз стукнуть в дверь. Потом ещё раз — и подождала, дважды — снова подождала, и ещё раз — последний.

Дверь тихо отворилась, но лишь на цепочку.

— Хорошо клевало? — спросил чей-то голос. Это был пароль. А ответить нужно было так, как Летиция:

— Клев всегда хорош, когда нет луны.

Тут Летиция услышала, как цепочку снимают, двери перед ней распахнулись настежь, за плечо схватила сильная рука и стремительно втащила внутрь, и голос победно заявил:

— Так, ещё один, начальник, — на этот раз девушка!

***

Можно себе представить ужас и отчаяние, охватившие Летицию! В миг, когда она решила, что достигла цели, после столь мучительного напряжения сил — и попасть в ловушку! В миг, когда она уже решила, что Фанфан спасен, — погибла сама! Если промолчит о нем — Фанфан так и погибнет в лодке; если скажет, где он — того схватят и непременно расстреляют! На что решиться? И одно, и другое может погубить их обоих!

Летиция огляделась вокруг — комната полна была разбросанных вещей, как это всегда бывает при обысках. Из соседней комнаты появился слабый свет масляная лампа очутилась на столе, осветив все вокруг своим неверным светом, бросая на стены и потолок призрачные тени.

— Ну? — спросил человек, принесший лампу. — Ты из их

— 329 — семьи? Родственница? Родственница Аурелио Мути? Или принесла сообщение?

Это был громадный тип, истинный колосс, но не выглядел ни зловеще, ни коварно — скорее лицо его казалось равнодушным, было ли это настоящее или притворное равнодушие — но равнодушие того, кто привык слушать других.

"— Он не военный, он полицейский", — подумала Летиция.

На колоссе был черный редингот и сапоги с отворотами выше колен.

— Надо же, в твоем возрасте! — он пожал плечами. — Зачем ты с ними связалась?

— Отвести её в канцелярию префекта, начальник? — спросил второй, тот, кто открыл ей дверь и втащил в дом.

— Аурелио Мути арестован, — сообщил гигант, не обращая на него внимания. — Зачем ты здесь?

Взяв лампу, поднес её Летиции к самому носу, потом постепенно осветил все её тело и ноги.

— О, да ты хорошенькая! — насмешливо заметил он. — Но ты плачешь?

Да, Летиция плакала, а теперь она услышала саму себя, как несчастно и отчаянно, ибо её приводило в отчаяние неумолимо убегавшее время — умоляя:

— Мсье, делайте со мной что хотите, я не буду кричать, я не буду защищаться, но…

— Она сама мне предлагает! — колосс гулко расхохотался. — Если я правильно понял, она сама набивается! Но что за "но"?

Летиция упала на колени, обвила руками ноги гиганта и отчаянно разрыдалась.

— Мсье, мой жених умирает, он тяжело ранен! Я пришла сюда просить доктора Мути о помощи! Помогите мне спасти его, а я буду принадлежать вам!

— Он что, из тех разгромленных бунтарей?

— Нет… да… нет! — смешалась Летиция, понимая, что сочтут Фанфана повстанцем или дезертиром — расстрела ему не миновать.

— Ну ладно, с тобой мы разберемся потом, — сказал гигант. — Где он?

— На пляже… в лодке… рядом… но обещайте мне…

— Иди взгляни, Лепик! — велел гигант, и когда Лепик ушел, спросил Летицию: — Что я тебе должен обещать?

— Не знаю, мсье, — и она расплакалась ещё пуще.

— А, догадался! Я должен тебя как-то выручить, да? Но у меня нет таких полномочий — выручать террористов!

— Он француз, — сообщил вернувшийся Лепик. — На нем солдатские штаны и, похоже, он на последнем издыхании.

— Оставайся здесь и ни с места! — велел Летиции гигант. — Пойдем, Лепик!

Двери остались открытыми, и Летиция через несколько минут увидела, как они несут Фанфана. Войдя в комнату, где несмотря на разгром уцелела застеленная кровать, положили его туда. Летиция смотрела на них не дыша, с одной стороны её охватил страх, с другой — надежда, которую вызвало мирное поведение гиганта и прежде всего то, с какой неожиданной для его огромных лап ловкостью он развязывает повязку на груди Фанфана.

— Посвяти ближе! Дерьмо, пуля осталась в ране и началась гангрена!

Сказав это, он взглянул Фанфану в лицо, и Летиции показалось, что у неё остановилось сердце — она заметила, как колосс вдруг умолк, как он внимательно изучает посиневшее лицо Фанфана со сжатыми челюстями. Гигант приподнял пальцем одно веко, потом второе, потом как-то странно взглянул на Летицию:

— Как его зовут?

— Фанфан, — ответила она. — Фанфан-Тюльпан!

— Лепик, давай за Трабаном, и живо! Префекту ни слова! Это дело по нашей части! И Трабан пусть тоже помалкивает!

— Слушаюсь начальник!

Хирург Трабан оперировал Фанфана следующие полчаса. У него были хорошие инструменты, чистые бинты, уксус, спирт и всевозможные мази. Молчаливый человечек выглядел нелюдимым, но работал быстро и уверенно.

— Примерно через час он придет в себя, — сказал он, собираясь уходить. — Жар спадает. В рапорте не упоминать?

— Никаких рапортов.

— Это дела секретной службы?

— Вот именно!

Летиция меж тем во время операции уснула, поскольку силы её были буквально исчерпаны пережитым, и пробудилась в тот самый миг, когда эти двое мужчин вели между собой непонятный для неё диалог, но не отважилась спросить, что это значит. Ей показалось, что гигант теперь смотрит на неё поласковее. Ведь он Фанфана спас и, похоже, не собирался выдавать его как дезертира! Ведь запретил же он докладывать префекту! Умирая от страха, но с чувством благородной женственности Летиция на манер античной римлянки уже готова была сдержать свое слово, но похоже, гигант о нем и думать забыл. Непрерывно дымя трубкой, расхаживал по комнате взад-вперед и временами тихо смеялся, что делало ситуацию в глазах Летиции ещё загадочней.

Лепик, отсутствовавший около часа, вернулся, сообщив, что в шесть часов все будет готово к отплытию.

— Хорошо. Перенесем его, пока темно. На патрули плевать, но можно нарваться на какого-нибудь капитана, который не любит тайных агентов, и начнутся объяснения!

— Перенести его? — спросила Летиция. — Но куда?

— Мы переправим его во Францию!

— Во Францию? Зачем?

То, что сказал потом гигант, было ужасным:

— Там есть специальная служба, которой поручено разобраться в причинах и организации восстания, и которая занимается теми, в ком подозревает зачинщиков мятежа — включая французов, перешедших на сторону противника… Обычно это кончается виселицей!

Эта ужасная новость, пусть даже высказанная с добродушной иронией, Летицию просто убила.

— Но… но он же никакой не зачинщик, и вовсе не переходил на сторону противника! — воскликнула она.

— Официально — да!

— И кто же так решил?

— Я! — заявил гигант со своим грозным медвежьим смехом. — И вы поймете почему!

— Что я должна понять, что вы хотите дать его повесить?

— Нет, что я не хочу, чтобы его повесили, мадам!

Мадам! Он ей сказал "мадам"! И притом, в знак уважения снял свою треуголку! И ещё добавил: — Надеюсь, вы не страдаете морской болезнью?

— Вы собираетесь увезти и меня? Как шпионку?

— Как невесту! — рявкнул гигант.

***

Бриг уже два часа мчался на всех парусах, подгоняемый сильным ветром. Фанфан пришел в себя и Летиция подробнейшим образом изложила ему все события этой ночи, а когда гигант, деликатно постучав, вошел в каюту, Летиция, показывая на него, закончила свой рассказ:

— А это наше провидение, любовь моя!

— Ну нет! Черт побери! — воскликнул Фанфан и покатился со смеху:

— Это же Картуш!.

5

Это было самое удивительное плавание всех времен! На борту брига, чей корпус скрипел, рассекая волны, под парусами, трепетавшими на свежем ветру, такелаж дрожал, гудел и пел как струны, по искрящейся глади моря, за которым была Франция! И официальное обещание Картуша позаботиться о них и как он сам сказал — куда-нибудь Фанфана пристроить, но, разумеется, не в армию! Нет, только не в армию! Ею Фанфан-Тюльпан был сыт по горло! Нет, нужно было что-нибудь получше! Но, как бы там ни было, время для этого ещё не пришло и главное было, что он жив, поправлялся, смеялся, мог есть и пить!

И все это сопровождалось множеством воспоминаний о детстве, о рю Сен-Дени, о кварталах вокруг Бастилии и даже о мерзавце Пастенаке. Картуш до того, как стать тайным агентом, оттрубил два года на каторге в Тулоне. Да, сорока восьми часов им не хватило, чтобы как следует отметить эту историческую встречу.

А бриг, между, тем плыл навстречу их будущему, которого никто из них не знал, к невидимой черной звезде, осенявшей их судьбу… Но они пока только смеялись!

На борту брига было десять человек: Тюльпан, Картуш, Лепик, капитан Туан, боцман Яннак и пять человек экипажа. И ещё Летиция! Тюльпан, с каждым часом чувствуя себя все лучше, расхаживал по палубе, опершись на Летицию, и Летиция мечтательно говорила:

— Франция… Франция…

А Фанфан у неё спрашивал: — Будешь ли ты во Франции счастлива?

— Где угодно, лишь бы с тобой!

А вот и Картуш появляется с бутылкой вина лучших сортов, поскольку Картуш им нелегально приторговывает! И так в открытом море они наслаждаются дружбой, любовью, счастьем и морским бризом. Наслаждаются жизнью! И при этом приближаются к черной звезде своих судеб! Но кто бы думал о судьбе в объятиях Летиции? Кто бы мог подумать, что судьба их уже отмечена этой черной звездой? А Тюльпан не выпускал Летицию из объятий все ночи и большую часть дня!

— Я хочу быть твоей, любовь моя!

— Но я хочу, чтоб мы с тобой вначале поженились!

— Ласкай меня! Люби меня!

Безумная и болезненная роскошь ласк, которые никогда не доходили до конца, мучительное наслаждение из уважения к обожаемой им женщине. Фанфан не хотел от неё всего, она была иной, совсем не такой, как те, с кем он привык заниматься любовью — те были уже далеко в прошлом! Летиция иная, его героиня божественна и безупречна!

Фанфан готов был разрыдаться при мысли, как его любит Летиция! Да, скоро он действительно будет плакать, и как ещё плакать, но совсем по другому поводу! Ведь уже совсем скоро суждено ему погрузиться в ледяную тьму и лишиться возможности срывать цветы жизни — но он не видит, как близится несчастье! Их бриг несется прямо навстречу беде, и никто не знает, что ждет их за стеной тумана!

Плывут они уже третий день, когда в шесть вечера в лучах заходящего солнца, золотящего его пушки, появляется английский фрегат, и до него не больше двух кабельтовых!

***

Над морем, как отзвук далекой грозы, разнесся предупредительный выстрел. Минутой позже Тюльпан и Летиция, покинув каюту, были уже на палубе.

— Что происходит? — спросил Тюльпан боцмана Яннака.

— Вот что! — бросил тот, ткнув чубуком своей трубки в сторону фрегата, от которого как раз отчалила шлюпка, направляясь к ним. На носу шлюпки стоял вооруженный офицер.

— Что это значит? Что им нужно? — спрашивала Летиция, уцепившись за здоровую руку Фанфана.

— Это англичане! Не бойся, милая!

Фанфан при этом сам был неспокоен и оглянулся, ища Картуша. Увидел того на юте, отчаянно жестикулировавшего перед носом капитана Туана, который только разводил руками. Слышно было, что оба кричат, но в чем дело — непонятно.

— Возможно захотят забрать наш груз, или весь корабль, а может и всех нас, — заявил Яннак на вопрос Летиции.

Команда брига уже лезла по вантам и реям и спускала паруса. Именно это было причиной столь резкого обмена мнениями между Картушем и капитаном Туаном — Тюльпан с Летицией поняли это, когда прошли на корму.

— Как вам только в голову пришло их послушаться! — орал Картуш, побагровев от ярости. — Можно же было развернуться и скрыться в тумане! Прежде чем они нас догнали, уже стемнело бы и мы вполне могли скрыться!

— У них тридцать орудий, — возразил Туан, чувствуя, что задета его честь. — Вы думаете, можно уйти с тридцатью пробоинами в корме?

— Не бойтесь, ваш зад бы никто не тронул!

— Это все только слова, — отвел капитан доводы Картуша. — Англичане никогда не бьют по корме — они бьют по мачтам — как бы мы могли уйти без мачт? И тут командуете вы, или я?

Картуш фыркал от злости, как кот. Оставив капитана в покое, он сбежал вниз, ухватив по дороге Тюльпана:

— Пойдем со мной! Быстро! Англичане будут на борту через десять минут!

Картуш и Тюльпан спустились на нижнюю палубу, Летиция с перехваченным от испуга горлом последовала за ними. Там они встретили Лепика, который до того спал и только от них услышал новость.

— Лепик! — Картуш торжественно положил ему руку на плечо. — Мне нужно выиграть немного времени, сам знаешь почему!

— Да, начальник!

— Вооружись, вооружи Галлуа и Вибера. Постарайся задержать англичан на палубе так долго, как получится. Говори с ними, спорь, уговаривай. Если попытаются сразу проникнуть на палубу — всыпь им!

— Да, начальник! — ответил Лепик, убегая.

— Ну ты и псих! — воскликнул Тюльпан. — Они всех нас перебьют! Что это значит?

— Перебьют всех? Почему, не всех. Некоторым придется погибнуть, — на войне как на войне, — но резни не будет. Это же не берберийские пираты, а цивилизованные воины! Если кто и будет принесен в жертву, так Вибер, Галлуа и Лепик!

— Лепик — возможно, но почему ты думаешь, что матросы ему подчинятся? Ради его прекрасных глаз?

— Они не матросы, — ответил Картуш. — Это мои люди. Пошли, пошли со мной, жених и невеста!

Картуш пинком распахнул дверь каюты, пропустил их внутрь, закрыл за собой дверь на ключ — а потом проделал нечто непонятное: открыл иллюминатор и выбросил ключ в море!

— Вот так-то! Тюльпан и я — два французских офицера, которые дезертировали и которых везут теперь во Францию, где должны будут предстать перед военным трибуналом. А Летиция должна быть на суде коронной свидетельницей! Понимаете? Вот потому нас здесь заперли!

Рассказывая все это, Картуш открыл железный сундук, до краев наполненный бумагами. Их было там не меньше десяти килограммов!

— Это донесения шпионов, — сказал он, — планы тайных перемещений наших частей, проект атаки на английские базы. Я должен был доставить это на Корсику графу де Марбо! И прежде всего — вот это!

Порывшись на дне сундука, достал оттуда несколько связок банкнотов это были английские фунты стерлингов. И огромная сумма…

— Это фальшивые фунты, тайно отпечатанные секретности ради на Корсике. Их нужно было доставить во Францию. Теперь придется разорвать все на мелкие кусочки и поскорее выбросить все в воду. Я говорю — на мелкие клочки, иначе все останется на поверхности достаточно долго, чтобы заметил офицер со шлюпки! Счастье еще, что мы на левом борту, а они направляются к правому иначе оставалось бы только ждать, пока нас доставят в Лондон на допрос! В Лондоне меня сразу разоблачат — и конец!

Картуш уже начал рвать донесения шпионов и Летиция молча начала ему помогать, но Тюльпан сухо заявил:

— Это твоя проблема, Картуш! Не знаю, почему ты хочешь затащить и нас в это дерьмо!

— Потому, мой милый, что тут мало и троих, а у меня нет выбора!

— Я помогу тебе, раз ты мне спас жизнь, но, честно говоря, то, чем ты занимаешься — большое свинство!

— Знаю, — коротко бросил Картуш. — Ну, ладно, ты меня прости и ради Бога начинай рвать!

— Позволь уйти отсюда Летиции! Нечего ей делать в этой западне!

— У меня уже нет ключа! — возразил Картуш, остервенело раздирая на куски фунты, которые кидал в иллюминатор. — А если Летиция как следует сыграет свою роль, как я велел, то нечего бояться. Англичанам нравятся французы-дезертиры и те, кто помогает французам дезертировать!

— Да я вообще не хочу уходить отсюда! — улыбнулась Летиция. — Ведь я твоя жена, Тюльпан, и я должна повсюду следовать за тобой. И я хочу помочь Картушу, потому что без Картуша я уже была бы твоей вдовой!

Ну тут уж все трое расхохотались и заработали ещё отчаяннее, чтобы успеть изорвать в клочья все содержимое сундука. Они уже почти успели, когда на палубе загремели выстрелы. Донесся отдаленный крик, но удивительно, англичане на стрельбу не отвечали! Минутой позже в коридоре раздался топот и кто-то стал ломиться в дверь.

— Начальник! Начальник!

Это был Лепик.

— Они развернулись и гребут назад, к своему кораблю.

— Отлично! — воскликнул Картуш и сильным ударом ноги высадил дверь, которая едва не зашибла Лепика. Выскочив в коридор, Картуш столкнулся с капитаном Туаном, который мчался к ним, вне себя от ярости:

— Ах ты мерзавец, как тебе в голову пришло отдать приказ стрелять! Теперь никаких предупредительных выстрелов не будет! Они сейчас начнут огонь и все пойдем на дно!

— Заткни пасть! — ещё громче взревел Картуш. — И чем болтать, командуй поднимать паруса, мы сматываемся! Через полчаса стемнеет!

— Невозможно! Мы не успеем!

— Посмотрим, — заметил на это Картуш и вырвал из-за пояса пистолет.

И матросы увидели своего капитана с поднятыми руками.

— Галлуа! Вибер! — кричал Картуш. — Отправьте на корму это морское чучело! — И морякам: — Вы, шимпанзе, живо на реи! Поднять все паруса! Тот, кто не будет шевелиться как следует, живо пойдет рыб кормить, можете мне поверить!

И матросы помчались, несомненно расценив "шимпанзе" как комплимент и собираясь своей ловкостью дать сто очков вперед этим животным.

Тюльпан с Летицией, прижавшись друг к другу, испуганно глядели на фрегат. Шлюпка уже вернулась к нему, отплыла вокруг и исчезла из виду. Ночь приближалась это правда, но хватит ли им хода, чтобы успеть вновь спрятаться в тумане, маневрировать как надо и скрыться под покровом тьмы?

Тюльпан вежливо забрал подзорную трубу у капитана Туана, который теперь стоял, опершись спиной о фальшборт и, похоже, уже вверил свою душу Господу. Внимательно оглядев фрегат, Тюльпан сообщил:

— Орудийные порты открываются! Сколько у нас времени, пока они приготовятся к стрельбе?

— Только чтобы перевести дух! — ответил капитан. — Английские канониры — самые быстрые в мире! — И потом добавил: Но прежде должны подойти ближе. С такой дистанции все ядра угодят мимо.

— Так им придется маневрировать! А у нас будет время передохнуть! осклабился Картуш, все ещё приглядывая за матросами, метавшимися по реям.

Капитан взглянул на карманные часы. Тюльпан, Летиция, Лепик, Галлуа, Вибер — все не отрывали глаз от английского корабля, который уже начинал свой маневр, только пока очень медленно, как слепой мастодонт, который начинал разгон, чтоб растоптать их.

— Ветер, по счастью, слишком слабый! — обрадовался Картуш.

— Для нас тоже! — процедил сквозь зубы капитан Туан.

— Что? Что вы там бормочете?

— Что для англичан и для французов ветер один и тот же, как бы не задевало это вашего патриотизма!

Капитан снова взглянул на часы.

В убийственном напряжении прошла четверть часа, и все испытывающе поглядывали на паруса брига, постепенно ловившие ветер, и на фрегат, который уже приблизился на расстояние прямого выстрела и мог начать маневр, чтоб развернуться против них бортом с пятнадцатью орудиями.

— "Внидиктив" — "Мстительный"! — прочла Летиция, которой Фанфан одолжил подзорную трубу. — Да, его мы запомним! — Прижавшись к Фанфану, доверчиво обняла его за пояс и сказала: — Но ты меня хоть раз по-настоящему поцелуешь?

— Хоть десять! — заявил он и так и сделал, ведь сердце у него разрывалось от любви и ужасной тревоги.

— Летиция!

— Да?

— Тебе не страшно?

Она улыбнулась.

— Но ты же рядом. А тебе не страшно?

— Но ты же со мной! — ответил Фанфан, и глаза его вдруг наполнились слезами — он представил прелестный маленький домик среди деревьев — такой, какой он видел когда-то под Бордо, — вот он возвращается из города, где работает на Баттендье, на пороге появляется Летиция, озаренная золотистыми лучами заката, вот она бежит к нему, он подсаживает её к себе на коня, и целует, сколько хватает дыхания, а потом они со всех ног спешат в дом, чтоб там любить друг друга. Боже, неужели этого не будет? Эта мирная жизнь с обожаемой женой — прекраснейшей, отважной, сладчайшей и милейшей — неужели это только сон, которому суждено погибнуть под копытами четырех всадников Апокалипсиса?

Тут Фанфан впервые заметил, как хрупка Летиция и как она юна, и сердце его ещё сильнее сжалось в тревоге. От Картуша он узнал, какой ценой хотела спасти его Летиция, и сказал себе, — всей его жизни мало, чтобы доказать ей свою благодарность и восхищение, но теперь, задумавшись о будущем, он прекрасно понимал — все пропало, если им не удастся спастись.

— Фанфан, если я умру…

— Молчи! — оборвал он.

— Фанфан, если я умру, забудь меня! — повторила она и расплакалась, бросилась ему на шею, осыпала поцелуями и рыдала: — О нет, не забывай меня, не забывай!

— Если умрешь, — сказал он тихо, — умру и я!

— О да! — в её расплаканных глазах вдруг появилась чистая детская улыбка. — Умри, и я умру с тобой! И от твоей Летиции останется лишь дым!

— Нет, только аромат роз, который вечно будет плавать над землей!

— А от тебя?

— Аромат гвоздики.

— Да — и каждым летом до конца света мы будем сливаться воедино!

Их трогательный диалог, который мог довести до слез и самую бесчувственную душу, и который уже довел до слез их самих — вдруг был грубо прерван напомнившей о себе действительностью.

Произошло все быстро, как во сне. Матросы ещё не успели спуститься на палубу, а боцман Яннак — докончить свой доклад, что паруса поставлены — как капитан Туан, подскочив к штурвалу, уже разворачивал бриг, через пару минут подставив англичанам лишь корму. А те ещё не завершили свой маневр. Солнце заходило, вдруг поднялся сильный ветер. Паруса брига наполнились ветром, наполняя надеждой сердца пассажиров. Картуш, имевший привычку в такие моменты истово благодарить Господа Бога, закусил угол своей треуголки…

И тут над их головами просвистело ядро, поднявшее фонтан воды в трех десятках метров перед носом брига.

— Поберегись! — заорал капитан Туан в свой рупор. — Они начали пристрелку. Будут бить по мачтам, чтобы лишить нас хода — понимают, что стреляя по корме, толку не добьются. Всем лечь на палубу! А те, кому нечего делать наверху — все вниз! И мсье Картуш — первый, его советы мне здесь больше не нужны!

Да, Картушу он отплатил той же монетой, но недолго пришлось капитану тешиться своей местью и своим вновь обретенным авторитетом: вторым ядром ему оторвало голову в тот самый миг, когда все на палубе, не исключая и Картуша, только успели прокричать "Ура!".

И вот настал тот страшный суд — нет! раздался гром небесный, сотрясавший и море, и небо: все паруса брига моментально были изодраны в клочья, грот-мачта перебита пополам, а в борт ядра ударили с такой силой, что тела лежавших на палубе аж подпрыгнули! Вот это истинно королевский подарок! Первый! Потом в адском грохоте последовал второй, который снес надстройки, причем ядра разнесли в щепки все, что находилось на нижней палубе и в каютах. Там погибли те, кто послушался капитана и по его приказу спустился вниз, — и первым был убит агент Лепик. И боцман Яннак тоже третьим залпом, успев сбежать вниз с разбитой кормы.

Отовсюду повалил белый дым, выгоняя Тюльпана и Летицию из каюты, куда они успели спрятаться.

Под грудами обломков стонали раненные. На палубе царил хаос из обломков мачт и рей, обрывков парусов, канатов и снастей, охваченных пламенем! И над всем этим в вечернем небе поднимался черный дым, гонимый ветром. Впереди, на правом борту какая-то гигантская фигура, словно сражаясь со всеми дьяволами ада, отчаянно махала топором.

— Сюда! Живее! — Тюльпан, схватив Летицию за руку, тащил её в сторону этой фигуры, то и дело скрывавшейся в дыму. Это, конечно, был Картуш. Размахивая топором, он пытался спустить на воду спасательную шлюпку, засыпанную грудой обломков рей и обрывками такелажа. Похоже было, что его силы на исходе. Тюльпан, забрав у него топор, продолжил дело — но тут случилось нечто странное: вновь наступила тишина, канонада стихла! Тюльпан заметил это, когда вместо грохота орудий услыхал вдруг удары своего топора.

Остановившись, он ошеломленно стал озираться, где Летиция. Та в нескольких шагах от него стояла у фальшборта, упорно вглядываясь в что-то, звучно рассекавшее волны.

— Смотри, Фанфан!

— Картуш, ты видишь?

Да, он уже видел — знакомую им шлюпку, подгоняемую сильными ударами весел! Небо уже потемнело, и все стало казаться нереальным — и небо фиолетового цвета, и тишина, в которой раздавался лишь треск огня, и три обессиленные фигуры на палубе расстрелянного брига, и эта шлюпка, приближавшаяся к ним!

Лишившись сил, они стояли неподвижно, оглушенные пальбой, когда на борт полетели абордажные крючья и на палубе появились первые англичане. Потом матросы помогли подняться на палубу офицеру, одетому в красный мундир. Маленький, толстый, с глазами хронического пьяницы, он был огненно-рыж — не иначе для того, чтобы подчеркнуть, какой он чистокровный англичанин. Кто-то подал ему трость, на которую толстячок тяжело опирался при ходьбе, заметно хромая. А, судя по красноте лица, в подогреве его ярости участвовала ещё и изрядная доля виски.

— Ах вы, грязные, мерзкие французишки! — заорал он хриплым голосом. Как вы посмели в нас стрелять, ведь мы собрались только проверить ваш груз и судовые документы! У меня на шлюпке двое убитых!

— Но вы изрядно отплатили нам, мсье! — холодно заметил Тюльпан. — В живых здесь остались только мы втроем! И мы не стреляли, даю вам честное слово!

— Честное слово! — насмешливо поморщился офицер. — Откуда у французов взяться чести? На это я отвечу вот как! — и он плюнул Фанфану в лицо.

Тюльпан, задержанный крепкой рукой Картуша как раз в тот момент, когда собирался кинуться на обидчика, все равно бы не успел: Летиция его опередила, как фурия налетев на англичанина, сбив с головы его треуголку и осыпав пощечинами. Это произошло настолько неожиданно, что хромой толстячок навзничь рухнул на палубу. Началась жуткая свалка.

— Летиция! Оставь его! Ты с ума сошла! — кричал Тюльпан, схватив её за талию, а та, пока офицер поднимался, продолжала кричать:

— Трус! Жалкий трус! Грязное рыжее дерьмо! И трус, трус, трус!

Англичане, вырвав её из объятий Тюльпана, как куль швырнули на палубу. Взбешенный офицер выкрикивал приказы. Один из матросов перебросил её через плечо и кричащую Летицию уже спустили в шлюпку. Тюльпан пытался кинуться за ней, но от удара прикладом в лицо рухнул на палубу, где и остался лежать с открытыми глазами. Он ещё слышал, как удаляются отчаянные вопли Летиции — и потерял сознание. Рана на его плече опять открылась и начала кровоточить!

***

— Капитан Олифант Рурк, — первое, что услышал Тюльпан, придя в себя. Говорил Картуш.

— Как же, дворянин! — продолжал Картуш. — Видишь, он даже представился! Капитан Олифант Рурк, нужно как следует запомнить!

— Летиция, пить! — просил Фанфан.

— Летиция теперь в безопасности! — горько заметил Картуш. — На мстительном фрегате "Виндиктив" капитана Рурка. А вот с нами дело хуже…

И только тут Фанфан заметил, что Картуш гребет, что гребет из последних сил — и что они в спасательной шлюпке посреди ночного моря.

Часть пятая. Дома свиданий и секретные службы

1

Как Фанфан поживает? Терпимо. Что касается состояния, по крайней мере рана уже закрылась, челюсть в порядке. Но на душе погано.

— Ах как бы я была счастлива, если б меня так любили, чтобы мужчина чах на глазах в разлуке со мною! Нужно с ним что-то делать. Может быть, привести сюда, вниз, пусть среди моих пташек кого-нибудь выберет, чтобы хоть чуть развлечься!

— Попробую…

Такой вот разговор состоялся в один прекрасный день — через несколько недель после событий на "Виндиктив" — в просторном салоне, украшенном висевшими на стенах гравюрами с пасторальными сюжетами. Обставленный множеством ломберных и прочих столиков, сей презентабельный салон был средоточием жизни большого трехэтажного дома на рю де Рамо в Марселе, неподалеку от пристани, чей шум долетал и сюда. Разговор этот касался Фанфана, и вели его Картуш и высокая, длинноногая молодая дама, очень красивая, белокожая, с подкрашенными глазами и роскошной копной золотистых волос.

Женщина эта была Цинтия Эллис, по рождению англичанка, сердцем марсельянка, та самая, которую несколько лет назад мы встречали в парижском борделе у мадам Бриссо, где она утешала своими прелестями герцога Шартрского вместо прихворнувшей Розали Дюти.

Итак, Цинтия Эллис осуществила свою мечту — продавая свое тело самым щедрым кавалерам, она смогла вернуться в Марсель настолько материально обеспеченной, что почти год назад открыла там собственный бордель.

Это был роскошный бордель, содержащийся в идеальном порядке. Был в нем и игорный зал, где ставки порой достигали безумных размеров, и даже маленький оркестр — флейта, гобой и скрипки. У Картуша тут была своя комната — не для того, чтобы не ходить далеко при желании заняться любовью, сыграть или выпить, но по гораздо более серьезным причинам, если не сказать больше… но об этом позднее.

В этот мир неги и музыки и привел Картуш Тюльпана, когда ночь, проведенная в море, завершилась для них спасительным появлением рыбацкого баркаса. Цинтия Эллис, тронутая охватившей Тюльпана меланхолией, его погасшим взглядом, которым он словно все ещё пытался узреть исчезнувший английский фрегат, поместила его в мансарде, стены которой велела обтянуть золотой парчой, снабдила роскошной зеленой кроватью, украшенной неприличными скульптурами и двусмысленными картинками — так что Фанфан проводил время в будуаре, достойном дорогой проститутки.

Временами Фанфан-Тюльпан шел прогуляться по Марселю, разумеется, украдкой — ведь он был дезертиром, — но сердцем, как сказал Картуш Цинтии Эллис — он был не здесь. Непрестанно думал только о Летиции и о том, как её найти.

Возвращаясь из порта, на крыльце он столкнулся с Картушем, который как раз покинул Цинтию после того разговора, с которого мы начали эту сцену.

Нужно сказать, что тогда Картуш сам на себя не походил, в нем не было ничего от тайного агента — что и правильно, иначе его быстро бы разоблачили. Одет он был в длинный редингот цвета зеленого яблока, в белых чулках, туфлях с пряжками, в пудреном парике и с кружевным носовым платком. На почтенного господина все-таки не тянул, но на владельца борделя вполне, тем более что и в самом деле держал пай в заведении Цинтии Эллис. И для полноты картины надо ещё добавить эбеновую трость с серебряным набалдашником!

— Как-нибудь вечером спустился бы вниз, — сказал он Фанфану, с болью взглянув на его бледное и потухшее лицо. — Сидеть так взаперти тебе не по летам! Смотри, да от тебя одна тень осталась!

Фанфан-Тюльпан отвечал хмуро:

— В порту — турецкий парусник, который плывет в Англию, но экипаж на нем полон!

— Турецкий парусник! — Картуш воздел к небу руки, унизанные перстнями. — И плыть в Англию! Французу, в Англию, в такое время! Лучше приходи вечером к нам! — решительно сменил он тему. — Там будет музыка, шампанского хоть залейся, отпразднуем — ведь в гости к нам придет мсье Лангре!

Похоже, Тюльпана это не вдохновило, поэтому Картуш счел нужным добавить, старательно подчеркнув, что мсье Лангре ужасно богат и что он здорово помог Цинтии с финансами.

— Ты прав, — согласился Фанфан, — немного шампанского мне не помешает.

— А как насчет Дианы! А Дафны? А Хлои? Или Труди? Они бы тоже пошли тебе на пользу, — не отставал Картуш с настойчивостью истинного друга. — Ты уже видел, каков у Труди зад? Во Франции такого не водится! — добавил он с истинно хозяйской гордостью.

— Если не возражаешь, я ограничусь шампанским! — ответил Тюльпан, похлопав его по плечу и шагнул было дальше, но Картуш придержал его, укорив:

— Не усложняй ты себе жизнь! Зад Труди — это одно, а чувства и душа совсем другое!

— Тогда я ещё подумаю, — не выдержав, рассмеялся Тюльпан.

Но, переступив всего пару ступеней, вдруг посерьезнел и сокрушенно спросил:

— Скажи, ты думаешь, он ничего ей не сделал? Не истязал… Не изнасиловал?

— Я не могу представить британского офицера, который стал бы на глазах своего экипажа насиловать пленную! У тебя видно что-то с головой! Так что прощай! Я за тобой зайду часов в девять.

"— Нет, этот Ромео когда-нибудь выкинет номер, — думал Картуш, спеша по лестнице вниз. — Такой способен и Ла-Манш преодолеть, если взбредет в голову!"

В тот же день в девять вечера он пришел за Тюльпаном, чему тот был несказанно удивлен, ибо забыл о приглашении. Тюльпан сидел под прекрасным канделябром, состоявшим из пяти довольно бесстыдных нимф, и при свете пяти свечей читал — или, точнее, выписывал в тетрадку слова из словаря! Разумеется, английские — словарь этот подарила ему Цинтия Эллис вместе с толстым романом, вышедшим за несколько лет до этого в Лондоне. Уже несколько дней Фанфан-Тюльпан сражался с этим томом.

— Это "Приключения Родерика Рэндома" какого-то Тобиаса Смоллета, сообщил он Картушу, захлопнув книгу. — Довольно занимательное чтение, насколько я могу понять, этот Родерик Рэндом пережил уйму приключений вроде как я — и на суше, и на море, и…

— Одевайся, — поторопил Картуш, который был уже в темно-синем рединготе и черных чулках, и уже смахивал не на владельца борделя, а скорее на рантье.

— Мсье Лангре уже здесь и, похоже, вечер удастся на славу!

Фанфан-Тюльпан без особого восторга натянул нанковые брюки и каштановый камзол, обул туфли с пряжками — все это получил он от приятеля Картуша.

Войдя в большой салон, они заметили, что, судя по всему, шампанского было выпито уже немало. И шуму, и визгу хватало. Там восседало, болтало и расхаживало взад-вперед десятка три людей — господа клиенты и дамы, предоставленные им заведением — элегантная, но пестрая компания, которая шумно резвилась, веселилась и пила. И напрасно было искать среди них человека без бокала в руке.

Два лакея в турецких ливреях разносили на больших подносах напитки и закуски, предлагая серебряные шкатулки с лучшим нюхательным табаком.

У Картуша все мысли занимал только зад Труди, который он никому не собирался уступать на этот вечер, а потому, оставив в покое Тюльпана, он устремился к сей красотке, которую уже атаковал некий марсельский нотариус.

Тюльпан, слегка обиженный таким пренебрежением и не имевший ни малейшего желания заняться куртуазностями, подсел к стоявшему чуть в стороне столику с бутылкой шампанского, которая словно сама предлагала разделить его одиночество. Сев, он меланхолически выпил сам с собой и чуть не собрался было заняться вновь английским языком, если бы Цинтия Эллис, ошеломившая всех своим насквозь прозрачным кружевным туалетом, не подошла, чтобы взять его за руку и отвести к мсье Лангре, восседавшем на большом канапе в окружении самых соблазнительных здешних обитательниц. На первый взгляд мсье Лангре было лет тридцать, красивый, хоть и толстеющий уже мужчина, выглядел весьма импозантно.

— Это мой юный протеже, мсье Лангре, — представила Цинтия Эллис Фанфана-Тюльпана. — Позвольте мне представить его вашей светлости. Ему пришлось немало пережить, и теперь не знает, что делать дальше.

Мсье Лангре приветливо покивал головой, но Тюльпан заметил, как испытующе тот его оглядел.

— Что вы умеете, мсье?

— Можете мсье Лангре все рассказать без утайки! — вмешалась в разговор Цинтия Эллис. — Он все способен понять, ничто его не удивит и не покоробит!

— Понимаю, — Тюльпан поколебался, стоит ли рисковать, но наконец решился сказать правду. — Я был солдатом, мсье. Участвовал в компании на Корсике, только к несчастью не сошелся характером с нашим полковником.

— Кто это был?

— Мсье де Рампоно.

И мсье Лангре залился протяжным смехом, так что затряслось даже пухлое брюшко, после чего обратился к своему любезно внимающему окружению:

— Мои милые дамы, скажи мне этот юноша, что они с полковником нашли общий язык, у меня сразу возникли бы подозрения, — он повернулся к Фанфану, — и я бы воздержался от симпатий к вам! Это ничтожество полковник не знает ничего, кроме уставов и артикулов. А вы, как я понимаю, сказали ему "адью"?

— Да, мсье, признаю. Но только после гибели моего лучшего друга после ужасной гибели, в которой виновен мсье де Рампоно.

Настала тишина. Мсье Лангре, казалось, оценив откровенность Тюльпана, продолжал в упор глядеть ему в глаза — то ли это был его способ постижения людей, то ли… Тюльпан вдруг заподозрил, не взирает ли на него мсье Лангре влюбленными очами? Боже! Ну нет! Если такова цена протекции мсье Лангре, то для Фанфана это было б слишком!

— Я обещал ему, что помогу устроиться, — вмешался в разговор Картуш, проходя мимо и обнимая при этом величественную фигуру роскошной Труди. Только мои предложения его не привлекли, а зря, — добавил Картуш по пути к ведерку со льдом и шампанским.

Стать альфонсом — вот как Картуш предлагал Тюльпану устроиться. Нашел бы ему пару-другую девиц, прибывших в Марсель из деревни, которых без труда можно склонить к проституции. Фанфан бы стал их охранником в надежде на приличные заработки в бесчисленных портовых кабаках…

— И что дальше?

— Всего через несколько лет ты станешь настолько состоятельным человеком, чтоб завести приличный дом свиданий для буржуа и даже дворян…

— Завести бордель! — ошеломленно воскликнул Тюльпан. — А если я когда-нибудь найду Летицию и она спросит, кем я стал, что я скажу? "Хозяином борделя, милая!" Да?

— Так тебе только это мешает?

— Вполне достаточно! Неужели ты думаешь, я буду жить на доходы с проституток? — возмутился Фанфан, тем самым загубив дальнейшие инициативы расстроенного и недоумевающего Картуша.

Теперь же мсье Лангре сделал ему такое предложение:

— Я мог бы устроить вам место лейтенанта в одном прекрасном полку, где у меня есть определенное влияние, но, полагаю, армия теперь…

— Да, вы правы, в настоящее время армия — не то, о чем бы я мечтал.

— Поэтому вам стоит навестить меня в Версале, когда я туда вернусь, закончил разговор мсье Лангре и встал. — Мадемуазель Эллис вам сообщит, что и как…

Едва кивнув, мсье Лангре ещё раз уколол Фанфана взглядом, и удалился, обняв за плечи златовласую Цинтию, причем шум общего веселья, деликатно приглушенный на время их разговора, тут же опять усилился.

Следя, как мсье Лангре исчез в дверях покоев Цинтии, Фанфан остался посреди зала, счастливый неожиданной удачей. И только спрашивал себя, кто же такой, черт возьми, этот мсье Лангре?

***

А чем же занимался в это время мсье Лангре?

Едва исчезнув за дверьми, он тут же позабыл про импозантные манеры, и через миг был так же наг, как герцог Шартрский в заведении мадам Бриссо, и так же домогался близости Цинтии Эллис, которая вела себя ну точно как тогда в Париже. И если мсье Лангре достиг того же удовлетворения, что и когда-то герцог Шартрский, так только потому, что мсье Лангре и герцог Шартрский… Да!

Под занавес удачного свидания блаженно говорил Цинтии:

— Ах, моя Цинтия, ты все также бесподобна, и как я рад, что мои функции инспектора армии привели меня в Марсель!

— Но ведь и вы все также темпераментны, монсеньор, — со смехом отвечала Цинтия, подав ему бокал с шампанским.

Прихлебывая мелкими глотками, мсье Лангре взглядом знатока оценивал роскошные покои, изысканную обивку стен, мебель барокко, отделанную черепахой, перламутром и бронзой. Все было таким мягким и удобным, столько тут было ковров, пуфиков и драпировок, что звук веселья в салоне сюда едва долетал.

— Понравился вам мой протеже, монсеньор?

— Да. Ты с ним спишь?

— И захоти я — не выйдет, — весело заявила Цинтия (кто знает, не скрывая ли за этим ностальгию?) — И в голове, и в сердце у него другая одна-единственная, и все другие женщины на свете не существуют!

— Это отлично! — помолчав и отложив бокал, промолвил герцог. Отлично! Отлично! Ты заметила, как я его разглядывал?

— Разглядывал? — Цинтия прыснула в ладонь. — Да вы его едва не проглотили! А я, бедняжка, говорила себе: смотрите, мой милый герцог собрался заняться тем, до чего любитель был монсеньор королевский брат, его прадед! А почему вы повторяете все время: "Отлично! Отлично! Отлично!"

— В один прекрасный день в Версале — когда же это? — лет пять-шесть назад, точно не помню, — встретил я мальчика с такими же необычными глазами, пронзительными, пылающими глазами редкого цвета. Такие глаза не забываются. У приятеля твоего — те же глаза, и это меня поразило!

— Знаете, монсеньор, увидев, каковы достоинства у герцога де Ришелье, я себе сказала: вот человек незаурядный. Но вот однажды, встретив вас, я поняла, что поспешила с выводами!

Тут разговорам о Фанфане пришел конец, поскольку этот комплимент привел монсеньора в такое состояние, что герцога де Ришелье он превзошел во всех отношениях.

Потом последовала непринужденная беседа обо всем на свете: сплетни из Версаля, последние похождения виконтов и графов, и новость о мадам де ля Рибодьер, которая за год третий раз сменила любовников (любовников во множественном числе, поскольку мадам де ля Рибодьер имела всегда сразу двух любовников, обслуживавших её совместно).

А герцог Шартрский потом долго говорил о своей инспекционной поездке, подробно, хотя и с острой иронией описывая того или иного генерала или состояние какого-то полка. Немало он при этом наболтал о всех проблемах армии и обороны Франции, о размещении войск, о планах генерального штаба в общем всего, что никогда и ни за что бы не раскрыл нигде — ведь он был опытный воин; однако здесь его так облегчала возможность поделиться тайной с Цинтией — которая, казалось, и не слушала, а только баловалась и ласкалась. Возможно, герцог слишком много пил, а это ведь всегда ведет к тому, что человек говорит лишнее и рад похвалиться, какая он важная персона.

Наконец оба очутились в ванне, где весело плескали друг на друга. Эту медную ванну Цинтия велела приготовить для одного генерального откупщика, который мог показать свою мужскую силу только когда девушки купали его, как младенца! Ванна была помещена в нише, закрытой шторой из лионского шелка, сзади в нише было окно, сквозь которое в ванну лилась теплая вода.

Но с чего это вдруг развязался язык у Цинтии? Подействовал отдых в ванне, или атмосфера дружеской откровенности? Или слишком много было выпито шампанского?

Цинтия как раз массировала герцогу икры, и когда извлекла из воды его левую ногу, воскликнула нечто странное, и тут же об этом пожалела, надеясь, что герцог не слышал. Но он услышал!

— Что ты сказала? — он даже привстал.

— Ничего, милый мой герцог… я только сказала, какие у вас прекрасные ноги…

— Ну нет! Ты говорила о моих ступнях! Ты сказала: "- А на них ничего не видно!"

Герцог умел быть тверд, когда хотел, и перепуганная Цинтия, пытаясь скрыть правду, торопливо сказала:

— Я только сказала, что ваши стопы гладки и нежны, как у ребенка!

— Нет уж, что все-таки должно быть на моей стопе? — не отставал он, вылез из ванны и начал вытираться. — Отвечай! Проговорилась, а теперь жалеешь?

Схватив за плечи, встряхнул её.

— Что там должно было быть? — повторил он угрожающе.

Цинтия, свернувшись клубочком, тряслась от холода в остывшей воде.

— Татуировка?

Она с облегчением подняла глаза.

— Да, может быть, наверно татуировка.

Герцог, смеясь, начал одеваться.

— Это у моего отца там татуировка, не у меня.

Цинтия не заметила, что несмотря на смех, герцог насторожился всерьез, хотя и сам не понимал, почему. А поскольку Цинтия думала, что инцидент исчерпан, да к тому же натерпелась такого страху, решила успокоиться, налив ещё шампанского — и это оказалось последней каплей, и, вернув беззаботное настроение, лишило привычной осторожности и превратило в обычную глупую женщину.

— Наверно, я вас с кем-то спутала, — с трудом ворочая языком пробормотала она. — Или мне мадам Бриссо неверно объяснила… Та самая Бриссо, у которой, милый мой герцог, мы познакомились, — и вдобавок к этому совершенно излишнему пояснению она развязно подмигнула.

— Ну а при чем тут Бриссо? — спокойно спросил герцог, натягивая панталоны.

— Она мне говорила, что ваш отец герцог Луи однажды показал ей свою татуировку. (Теперь уже Цинтия сидела у герцога на коленях и по-детски беззаботно смеялась). — И вроде бы сказал ей, что велел так же отметить татуировкой своих детей.

— Да?

— А это неправда? Ведь у вас татуировки нет? Или ваш отец пошутил, или Бриссо не поняла? (Тут Цинтия икнула). — Ведь если он велел сделать татуировку всем детям своей крови, тогда и у вас, мой герцог, она должна быть?

— Не смей нигде болтать такие глупости, Цинтия! — холодно сказал он, однако тут заметил, что Цинтия уснула. Переложив её на постель, закончил одеваться и вышел на потайную лестницу, предназначенную только для самых богатых, самых знатных и самых осторожных клиентов.

Герцог Шартрский вернулся в Париж в расстроенных чувствах. Вокруг в один голос твердили, что все десять дней поездки он был очень задумчив. "Дети своей крови! — слова эти не выходили из головы. Он давно уже знал о любовных похождениях своей покойной матери, и вполне допускал, что рождением своим обязан кому-то другому, а не герцогу Луи. И тем более не сомневался, что отец оставил немало внебрачных детей. Так что напрашивался вывод, что старый герцог видел разницу между теми, кого зачал он, и остальными. И отмечал её татуировкой… но если это правда, что из этого вытекает? Прибыв в Париж, герцог Шартрский почувствовал, что над его будущим нависает невесть откуда взявшаяся угроза, и подумал: "- Я должен поскорее во всем разобраться".

***

Недели через две после визита мсье Лангре Тюльпан узнал от Цинтии Эллис, что ему пора в Париж. Цинтия вдруг надумала ехать и решила, что возьмет его с собой. По правде говоря, Фанфан и думать забыл о разговоре, зарывшись в словари, тетрадки и "Приключения Родерика Рэндома". Решил, что обещанная протекция — лишь знак вежливости, однако оказалось, — разговор шел всерьез, поскольку Цинтия заявила:

— Я ему, милый мой, написала и испросила для тебя дату аудиенции, так что навестим мсье Лангре вместе.

— Это весьма любезно с вашей стороны, — вежливо ответил Тюльпан. Надеюсь, вы не подвергнете себя неудобствам столь долгого пути только из-за меня.

— Мне нужно там кое-что устроить, — лаконично сообщила она, не уточнив, что именно.

— Ах, Париж! — воскликнул Картуш. — Я так бы рад был увидеть Бастилию и Сен-Дени!

— Но тут в мое отсутствие кто-то должен остаться! — ответила Цинтия.

Воскресным днем все трое обедали в маленькой уютной столовой, погруженной в полумрак из-за спущенных жалюзи. В доме было тихо, — в тот день у девушек был выходной, чтобы сходить к мессе и исповедоваться, при желании.

— Когда поедем?

— Завтра.

— Завтра? Ну вы легки на подъем!

— Есть причины спешить, нужно ехать! — ответила она. — Только что-то не вижу я радости от того, что возможно не за горами выполнение обещания мсье Лангре!

— Ну что вы! Только я не знаю, что за место он мне хочет найти. Этот мсье Лангре… У него на самом деле такие возможности?

Тюльпана удивило, что Цинтия прыснула, а Картуш хлопнул себя руками по ляжкам.

— Сказать ему, а? — спрашивал здоровяк, давясь от смеха.

— Мсье Лангре — это герцог Шартрский, — сдержанно сообщила Цинтия. Мне кажется, немногие занимают, как ты говоришь, такое положение! — И тут же, не выдержав, тоже залилась громким смехом.

Герцог Шартрский! Фанфан, вернувшийся в мансарду, чтобы собрать в дорогу небольшой чемоданчик, все время повторял: "- Черт возьми! Герцог Шартрский!" А что, если протекция столь высокопоставленного вельможи ему поможет (как, он ещё не знал) отыскать Летицию Ормелли? Фанфан-Тюльпан думал только об этом, а совсем не о том, чтоб занять поскорее теплое местечко.

Состоится ли эта историческая встреча двух полубратьев, которые не знают о своем родстве (нельзя же счесть исторической ту встречу, которая недели две назад произошла в борделе)? Не знаем, но дрожим от нетерпения узнать. Во всяком случае, они ещё ни разу не встретились лицом к лицу, с глазу на глаз, как это произойдет совсем скоро, точнее говоря, дней через десять! И что произойдет, когда они узнают правду друг о друге!

Дорогу в роскошной карете, запряженной четверкой, с двумя кучерами на козлах, они преодолели довольно быстро и со всеми доступными в ту пору удобствами. Останавливались только в лучших гостиницах. но почему нужно было выезжать так второпях, зачем так гнать, так рисковать, и почему Цинтия так нервничала, не обращая никакого внимания на места, которые они проезжали и напрягаясь каждый раз при встрече с жандармами? Нет, сам Фанфан-Тюльпан не задавал таких вопросов — он всю дорогу с восторгом любовался природой. Его утешала мысль, что движется в сторону Англии, хотя точнее он определить не мог.

Нет, Фанфан-Тюльпан ничем не забивал себе голову, не замечая, что Цинтия вдруг стала избегать алкоголя, словно стараясь сохранить трезвость мыслей — и все потому, что тщательно укрыв, везла нечто такое, за что могла угодить в тюрьму, или в лапы палача, или даже на дыбу. Тайное донесение исключительной важности.

***

В тот вечер, когда герцог Шартрский остался наедине с Цинтией Эллис, он распустил язык. Быть может, от усталости, быть может, от шампанского, а может просто захотелось похвастать. И слишком много он наговорил насчет военных тайн — а человек за тонкой стенкой все записал.

Картуш!

Картуш-то был двойным агентом. С угрызениями совести или без, но двойным. И уже год он подчинялся главной разведчице Его Величества короля Англии на юге Франции — Цинтии Эллис. А Цинтия Эллис везла теперь в маленьком кожаном пенале, который поместила в своем теле в таком местечке, где положено быть совсем иным предметам той же формы, ту самую информацию герцога, тщательно обработанную и зашифрованную! Вот почему она так нервничала. Конечно, не будем проявлять симпатий к шпионке, но если учесть, что ей пришлось скрывать тайник двести миль, нужно признать, что жертву на алтарь своей страны она принесла немалую!

***

Уже пробило полночь, когда в четверг они добрались до Версаля, подгоняемые сильной бурей с ливнем. В отеле "Принц Версальский", промокшие и замерзшие, они узнали вдруг, что свободен лишь один единственный номер.

— И больше нет ничего, даже чулана под крышей, — сообщил хозяин, светя им фонарем, поскольку свет в доме был уже погашен. — Может вы удовольствуетесь одной постелью?

— Но… — попыталась протестовать Цинтия.

— Послушайте, — шепнул ей на ухо Фанфан, — до сей поры мы избегали этого, и правильно, но нынче нет другого выбора. Вы падаете с ног от усталости, я тоже, нам нужно выспаться. Я лягу на полу… Проводите нас! бросил он хозяину.

Тот зашагал перед ними по лестнице, на втором этаже открыл дверь и зажег от своего фонаря несколько свечей. Потом записал, откуда они приехали, и фамилии: мсье и мадам Эллис, и, пожелав доброй ночи, ушел.

— Почему ты сказал "мсье и мадам"? — спросила Цинтия, уже раздевшись и дрожа от холода.

— Да так, само собой получилось. Фанфан-Тюльпан — слишком известное имя, кто знает, что может случиться. А так мы спокойно останемся здесь до тех пор, пока герцог Шартрский не возьмет нас под свое крыло.

Цинтия зашла за ширму, где были умывальные принадлежности, и наконец-то избавилась от кожаной трубочки. Потом умылась, переложила содержимое кожаного пенала в конверт, а сам выбросила из окна — предмет этот она уже видеть не могла. Теперь до конца жизни ей ненавидеть кожу… Но во всяком случае через двадцать четыре часа эти документы будут в нужных руках и ей нечего будет бояться! Засунув конверт под умывальник, отодвинула ширму.

— Ты же не собираешься спать на коврике! — воскликнула при виде Фанфана, свернувшегося клубочком на полу. — И ещё в мокрых штанах! Разденься!

— О! О! — тут же воскликнула, когда, громко зевая от отчаянного желания спать, он её послушался. — Так это твой стволик так вырос оттого, что его поливал дождь? — И тут же, что-то вспомнив, совсем развеселилась: Так значит, Ришелье только третий, а герцог Шартрский — второй, ей Богу!

— Что-что? — переспросил осоловевший Фанфан, удивленно взиравший на свой оживший член, словно тот принадлежал кому-то другому и его бравурное поведение было необъяснимой игрой природы.

— Да ничего, ложись! — и она со смехом скользнула под покрывало. Бр-р! Ну и холод! Посреди лета! Гнусный город, скорее бы обратно в Марсель!

Но шестикратно осчастливленная, засыпала она довольная.

"— Ну у малыша и способности! После стольких месяцев воздержания такие запасы энергии! Такой бы сумел обрушить и стены Иерихона! Но почему все время звал меня Летицией? Интересно…"

Цинтия стала настолько обожать Тюльпана, что проснувшись заключила его в объятия, шепча:

— Ты мой мальчик, мой сладкий, мой малыш!

А её малыш продолжал почивать.

Бедняга Фанфан! Всего на пару часов он наконец забыл свою незабываемую Летицию — хотя и не совсем, поскольку продолжал произносить её имя.

Теперь у Цинтии были все основания для довольства собой: через три дня она Фанфана отведет к герцогу, а уже завтра все бумаги попадут к барону де Фокруа, шефу английского шпионажа во Франции.

Она не знала, что тем временем кое-что произошло, и результаты могли не только превратить благополучные перспективы Фанфана в трагические, но и саму Цинтию подвергнуть смертельной опасности…

2

Через два дня после возвращения в Париж герцог Шартрский отправился к мадам Бриссо, которую мы уже знаем. Ведь он обещал себе, что выяснит эту загадочную — или слишком даже ясную? — историю с татуировками "детей по крови герцога Луи".

К Бриссо добрался он за полночь, но до того, чтобы привести её в чувство, лишив рассудительности и умения лгать и лавировать (он слишком хорошо знал её способности) нагнал ей страху тем, что часа за три до своего прихода послал двоих стражников с приказом выгнать всех клиентов (кроме некоего герцога, если он там окажется), запереть девиц по спальням и ждать его прихода.

Герцог Шартрский отнюдь не был фанфароном, но умел пользоваться своим положением, своими преимуществами, своей властью, если считал это необходимым — и сейчас он так считал!

В ожидании его прихода мадам Бриссо пережила неприятные минуты. А он сразу перешел к делу, атаковал её решительно и хладнокровно, что, как известно, ошеломляет и ведет к успеху. Добавим к тому же, что он минут десять расхаживал взад-вперед вокруг несчастной мадам, которая с каждой минутой старела на глазах, при этом так топая сапогами, что Бриссо уже заранее чувствовала себя виновной.

— Так вот! — внезапно произнес он с тем величием, какое обретается особым положением в обществе, огромным богатством, оправданным желанием знать правду и — историк должен это признать — помимо всего прочего, гордым сознанием, что он — носитель самого большого члена в королевстве (тут он ошибался, первым был Тюльпан!).

— Так вот! Отец мой герцог Луи действительно велел всем детям своей крови сделать татуировки на стопе? Мне говорили, что слышали об этом от тебя!

— От меня? Но, монсеньор, я не понимаю, о чем вы.

— Правда? (Герцог заметил, что она поражена).

— Кто, Бога ради, мог сказать такую ложь? (Голос её звучал фальшиво).

— Это неважно! От кого ты это слышала?

— Ни от кого, монсеньор! Я ничего об этом не знаю!

— Если не знаешь, то как могла разносить такие сплетни?

— Я ничего…

— Сказала Цинтии Эллис! Именно здесь! Два года назад!

— Это неправда!

— Ладно, — герцог, казалось, оставил её в покое. Бриссо была перепугана до смерти, но готова защищаться до последнего вздоха. Герцог вышел в вестибюль, откуда вернулся с большим позолоченным распятием, которое украшало вход в этот дом греха.

— Клянись, что это неправда! Клянись Христом! Клянись Божьей Матерью! — орал он, сунув распятие под нос.

— Монсеньор! — смятенно воскликнула она, поскольку всю жизнь больше всего боялась попасть в ад — и герцог это знал.

— Так что?

— Я вам клянусь!

— На колени перед Христом! (Она упала на колени). — А теперь повторяй за мной: Клянусь Христом и Божьей Матерью святой Марией…

— Я не могу, монсеньор! — она застонала и расплакалась. — Ах, не требуйте от меня клятвы! Я попаду в ад! Та жизнь, что я веду, все те грехи, которые я поощряла у других и так уже ведут меня туда! Если я стану клятвопреступницей, утрачу всякую надежду…

Стало тихо. Герцог Шартрский, сев на табурет, положил большое распятие на колени.

— Слушаю! — спокойно сказал он.

— Я это знаю от самого монсеньора Луи, — выдавила она, ломая руки, поскольку с ужасом осознала, что не знает, к чему идет дело. — Но только я прошу, не говорите никому, что я вам выдала эту тайну. О, Боже, монсеньор Луи мне этого бы никогда не простил!

— А что он, собственно, сказал?

— Ну вы же знаете, — упрекнула она, — велел делать татуировку на левой стопе своих детей.

— Э, нет, не так — не своих детей, но детей своей крови, — большая разница. Ты понимаешь?

— Да, монсеньор, понимаю, — признала та, склонив голову и всхлипывая. Потом в отчаянии попыталась снизить важность того, что происходит. — Но монсеньор Луи шутил, я уверена! О да, я хорошо помню! Когда он говорил, смеялся и даже подмигнул мне!

— Ты поклянешься, что он действительно шутил?

Мадам Бриссо вновь увидела под носом распятие, — золотой Спаситель смотрел ей прямо в глаза!

— Нет, не поклянусь! — вздохнула она.

— Не нужно никого бояться, — сказал ей герцог Шартрский.

— Это останется между нами, но ты должна впредь молчать, как рыба! В твоих же интересах, чтобы эта тайна — если, конечно, мой отец не подшутил над тобой — не разошлась дальше!

"— Это и в моих интересах", — подумал он, бросая Бриссо полный кошелек и та, только разведя руки в молитвенном жесте, тут же захлопнула их, как мышеловку, чтобы схватить добычу.

***

Старый герцог Луи уже три дня не выходил из своей комнаты. Он очень переменился с той поры, когда мы с ним познакомились, — семнадцать лет все-таки! Тогда это был полноватый мужчина, теперь — беспомощный толстяк. Задыхался при ходьбе, и уже ни к чему не проявлял интереса — особенно эти последние три дня, превратившие его в нервного, вспыльчивого мизантропа. А сегодня он был ещё вспыльчивее, ибо его жена — новая жена, мадам де Монтессон, с которой он тайно обвенчался год назад — была в отъезде и не могла его жалеть и утешать. Жена его со вчерашнего вечера была в Версале из-за какой-то светской ерунды, а герцог Луи тут, в Баньоле, в своем роскошном замке совсем один, и нет никого, на ком сорвать свою злость разве что на слугах, но слуги — это никто!

В то утро он ходил осторожно, медленно поднимая остекленевшие ноги и опираясь на мебель. При этом, наперекор боли, порою довольно хихикал. Это из-за письма, полученного накануне вечером — письма от его сына герцога Шартрского, чьего визита он теперь ждал с нетерпеливостью старого кота, которого мышь попросила об аудиенции.

— Хе-хе! — хихикал он, заранее предчувствуя разговор, который должен был произойти между ними. Наконец позвонил, чтобы сына ввели из приемной, где тот в ярости томился уже три четверти часа.

— Добрый день, монсеньор, — сказал герцог Шартрский, торопливо входя, — слишком торопливо, потому что чувствовал себя обиженным столь длительным ожиданием, но при этом как человек, освоивший хорошие манеры, сумел сделать любезную мину, совершенно не отвечавшую его настроению.

— Монсеньор, я выражаю вам свое почтение, — он глубоко поклонился. Благодарю, что вы меня приняли.

— Это действительно большая любезность с моей стороны, сын мой, вздохнул герцог Луи, прекрасно знавший, как позлить сына, играя тяжело больного человека. — Мне страшно докучает моя подагра.

— Вы видите, как меня это печалит!

— И зубы у меня не в порядке, — кряхтел герцог Луи и долго распинался на эту тему, поскольку ему доставляло удовольствие отдалить тот момент, когда начнется разговор о том, зачем приехал герцог Шартрский, но о чем тот пока не проронил ни слова.

А в сыне нарастало нетерпение, и будь он лошадью, то видно было бы, как из ноздрей его пышет пар, но так герцогу пришлось с преувеличенным интересом воспринимать то, что отец пространно излагал — лекарства от запора, от подагры, от катара, от камней в мочевом пузыре и от всех остальных болезней, которые его беспокоили и о которых он с таким интересом рассказывал. Потом нужно было поговорить о политике. О корсиканском восстании, с которым было успешно покончено… И обо всем этом говорить стоя! Ведь герцог Луи прилег, зато забыл предложить сыну сесть. Наконец он все-таки соизволил это сделать, безошибочно рассудив, что уже достаточно сыграл роль толстого старого кота. Потом достал из кармана ночной сорочки вконец измятое письмо, которым помахал с наполовину старческой, наполовину иронической усмешкой:

— Письмо ваше меня развлекло, сын мой, — сказал он. — Кто вам, черт побери, наговорил этих глупостей о татуированных ногах?

— Тайный памфлет расходится в Париже…

— Ну-ну! Я полагаю, вы получили информацию секретных служб и взглянули на свою ногу! Ну и нашли там что-нибудь? (Взгляд его так и сочился язвительностью).

— Нет, мсье, — ответил герцог Шартрский, тяжело вздохнув. — Речь вообще идет не обо мне, не о сестре, а… о детях вашей крови!

Выдохнув это, герцог побледнел, вдруг охваченный страхом, что оскорбил память своей матери и грубо задел старика, наследники которого не были его кровными детьми.

— Понимаю, — протянул старый герцог, взяв щепотку табаку. Потом гулко чихнул и заявил, что это изумительно очищает дыхательные пути, которые у него слишком чувствительны и вечно воспалены.

— По правде говоря, — отважился настаивать герцог Шартрский, — я собирался вас просить…

— О чем? Чтобы я подтвердил измышления памфлета, или чтобы опровергнул?

Он чуть прищурился, дыхание участилось, и герцог Шартрский вздрогнул, понимая, что получит ядовитую стрелу.

— Вполне возможно, — заявил старый герцог обманчиво спокойным тоном, что когда-то, уже давно, мне пришло в голову отметить некоторым знаком детей, о которых я точно знал, что они мои. Вас среди них не было, мсье! Он впился в собеседника острым проницательным взглядом. — И вашей сестры тоже!

— Не оскорбляйте память нашей покойной матери!

— Мир праху ее! (Герцог повысил голос). — Но я бы больше был уверен в её райском блаженстве, если бы она столько не грешила! — почти выкрикнул он, внезапно впав в ярость, словно через столько лет в нем вновь проснулись такие чувства, как ревность, разочарование и не угасшая ещё страсть.

— Позвольте мне уйти! — побледневший герцог Шартрский встал.

— Сидите! Вы же весь дрожите, как я полагаю, от желания узнать, с каким же тайным смыслом велел я татуировать своих бастардов! Возможно, только ради удовольствия, — продолжал старик насмешливым и желчным тоном, стараясь добиться того, чтобы поверили совершенно противоположному. Потом, тихонько захихикав, прикинулся вздремнувшим, сквозь ресницы наблюдая за герцогом Шартрским. Его забавляло, что может так того терзать. Сына он ненавидел — хотя и хотел бы любить. Еще и потому, что отчаянно пытался узнать в нем самого себя. Но все равно был вынужден вырвать его из своего сердца, и там осталась незакрывающаяся рана.

— Так что, — продолжил старый герцог, нарушив наконец тяжкое молчание, — теперь я в самом деле думаю, что имел тайные планы! И что тут дело было не в забаве, понимаешь? Ведь я всегда делаю то, что хочу, не так ли?

Он вновь повысил голос, виртуозно обыграв угрозу, которую не собирался уточнять, но которая повисла над головой герцога Шартрского, как Дамоклов меч.

— Но успокойтесь, сын мой! — продолжал он с деланною ласковостью. Таких легитимных соперников у вас немного! И некоторые уже мертвы.

— Легитимных? — удивленно переспросил герцог Шартрский.

— Вот именно! Это мои легитимные дети, с удостоверением своих прав на левой стопе! И я не мог забыть о них. Мы, герцоги, ведем себя как короли: своих бастардов мы не забываем!

Если бы мог, герцог Шартрский готов был его убить! Пальцы его на эфесе шпаги посинели. Он встал снова, рассудив, что от этого старого лиса все равно больше ничего не добьешься, и ещё потому, что теперь, как он считал, стало ясно — что касается его собственного будущего, можно опасаться чего угодно.

Герцог вдруг ощутил себя уже лишенным наследства, выставленным на смех и обкраденным каким-то ничтожным бастардом, который в один прекрасный день вынырнет откуда-то и начнет размахивать завещанием, составленным прожженным нотариусом! Да, сейчас герцог Шартрский был готов убить отца!

Уже направился к выходу, притом в настолько смятенных чувствах, что даже не помнил, распрощался ли как полагается, когда старик герцог плаксиво бросил (продолжая ломать комедию): — Некоторые мертвы, как я уже говорил, сын мой, но один из них ещё несколько лет назад жил в предместье Сен-Дени. Я получил о нем сведения от старого друга, ныне тоже уже покойного, от брата Анже.

— Вы хотите сказать, — у герцога Шартрского отлегло от сердца, — что и этот единственный исчез?

Герцог Луи взглянул на него в упор и сын, у которого камень с души свалился, понял вдруг: тот только нагонял страху, а теперь, когда это удалось, скажет правду!

Но то, что ему пришлось услышать, подействовало как холодный душ!

— Может, и единственный, — протянул старик, — но разве я сказал, что он исчез? Покинул предместье Сен-Дени, вот и все. А вовсе не исчез! И я о нем регулярно получаю известия.

Цинично лгал он из вредности, поскольку о Фанфане после смерти брата Анже никаких вестей не было, и он совсем забыл о нем, пока неясные воспоминания не растревожило письмо от герцога Шартрского. Старый герцог уже не помнил даже, велел ли он татуировать Фанфана или нет, тем более не зная, что Фанфан обзавелся меткой легитимного сына стараниями брата Анже.

— Отваживаюсь надеяться, что он достоин вас, монсеньор! — сжав зубы, заявил герцог Шартрский. — И что ему живется хорошо.

— Отлично! Он будет достоин меня — и своей матери тоже, — добавил старый герцог и, по старчески похотливо, добавил: — Она была красавица! И до меня не была ничьей. И знаешь, кем она стала, сын мой? Графиней Дюбарри! А девственность её досталась мне, вашему отцу, случилось это… в 1758 году, хе-хе-хе!..

***

Жанна Беко, графиня Дюбарри, в тот душный август все ещё оставалась в аббатстве Пон-о-Дам, куда была заключена три месяца назад. Падшая с райских небес звезда понемногу привыкла к не такому уж и жестокому уделу. После стольких лет бурной жизни, светских наслаждений, интриг, которыми она вознеслась так высоко, и битв за то, чтобы так высоко удержаться, ныне, когда ей перевалило за тридцать, она наслаждалась в монастыре миром и тишиной, где только и есть, что природа, да смена времен года, да богослужения. Часто прогуливалась в сопровождении аббатисы мадам Габриэлы де ля Роже Фонтениль, ставшей её приятельницей, в парке у монастырских стен. Такая неторопливая прогулка, как написала она своему управляющему в Лувесьене, Десфонтейну, была главной радостью её нынешней жизни. Но однажды утром произошло нечто такое, что согрело её душу, доказав, — не все её забыли.

Была она на прогулке в парке одна, ибо почтенная аббатиса была отвлечена своими обязанностями. Жанна как раз миновала большой куст бересклета и направилась к ивовым зарослям у стены, чью милую меланхолию она так любила. И вдруг испугалась: из-за ствола появился высокий мужчина в плаще, с маской на лице. Приложив палец к губам, мужчина заговорил с ней.

— Не бойтесь, мадам, я ваш друг. Поскольку вас категорически запрещено навещать, пришлось перелезть через стену. У меня нет для вас никаких конкретных известий, я здесь только для того, чтобы сказать вам: — раз писать нельзя — что у вас по-прежнему много друзей. Некоторые из них уже предпринимают шаги, чтобы вы могли отсюда выйти, чтобы наконец, добиться королевского милосердия. Среди них шевалье де ля Вилльер и принц де Линь.

— Мсье, — взволнованно отвечала Жанна, — благодарю за дружеское участие, оно оживило мое сердце. Но кто вы?

— Мадам, я не могу этого сказать.

— Я знала вас в былое счастливое время?

— Безусловно. Простите, я должен исчезнуть! — мужчина поцеловал ей руку, буквально пожирая её глазами из-под маски. Глаза эти Жанна не узнала.

— Прощайте, — произнес он.

— Прощайте, мсье! Я не забуду этот миг!

Мужчина уже взобрался на стену, потом ловко соскочил по другую сторону, раздалось ржание коня, почуявшего шпоры, и удалявшийся цокот копыт.

— Значит, меня ещё любят, — подумала Жанна, скрывая слезы.

***

— Как видишь, бастарды — как раз мы! — заявил герцог Шартрский, только что подробно пересказавший свой разговор с отцом. — Бастарды! И, кажется, он хочет, чтобы мы это почувствовали. А есть и законный — хотя, как ты поняла, впрямую он этого не сказал.

— Да, но это весьма неприятно!

— Еще бы!

— Думаешь, мы могли бы защититься по закону, если… ну, понимаешь… Ты не советовался с правоведами?

— Нет, ещё нет. Если отец нам хочет подложить огромную свинью, боюсь, чтобы это не разнеслось и не сделало нас посмешищем. А если нет — боюсь ещё больше, — герцог Шартрский отвернулся от окна, сквозь которое взирал на тихие улицы Версаля, где в небольшом домике и проходил этот разговор. Герцог тут встретился с сестрой, которой послал довольно загадочное требование немедленно приехать в Париж.

Луиза Мария Тереза Матильда Орлеанская — так она именовалась, и было ей двадцать четыре. Красивая и весьма элегантная, в 1770 году она вышла за герцога де Бурбон-Конте, поэтому её именовали герцогиней Бурбонской. Двухлетний сын герцог Энгиенский был ныне единственным её утешением, поскольку безобразное поведение супруга стремительно вело к разводу. Луиза мучительно переживала эту душевную рану, и в результате в поведении её было гораздо больше жесткости, чем подобало её красоте.

— К тому же, — продолжал герцог, — когда он произнес имя графини Дюбарри, я вспомнил вдруг одно лицо — лицо мальчишки, который когда-то попался мне в Версале и которого недавно уже юношей я встретил в Марселе. Вначале никак не мог понять, с чего вдруг — какая между ними могла быть связь? Но нет, была! Ведь оба раза, когда я его увидел, меня поразили его глаза! Прекрасные, неповторимые глаза — но почему они меня так поразили? Напомнили кого-то! И вот когда отец помянул графиню Дюбарри, я понял! У этого мальчишки неповторимые глаза мадам Дюбарри!

Рассказывая, герцог Шартрский возбудился, но тут же взял себя в руки, сказав:

— Вчера, чтобы убедиться в этом, чтобы застраховаться, что это не иллюзия и не ошибка памяти, заехал в аббатство Пон-о-Дам.

— И видел там ее?

— Тайно, в глубине парка. Я был в маске, изменил голос и в оправданье своего визита сказал, что прибыл выразить свои симпатии. Хватило времени её разглядеть. И провалиться мне, если глаза её не точно те же, что у юнца, о котором я рассказывал!

Луиза Мария долго молча смотрела на него. Казалось, что настроена она скептически, заметив:

— Ты гоняешься за призраками. И делаешь излишне смелые выводы!

— Я ещё не сказал тебе всего. В Марселе, в вечер нашей встречи, знаешь, что было у него на шее? Камея! Та сразу привлекла мое внимание, но лишь позднее я сказал себе: Эге, да ведь это мог быть портрет мадам Дюбарри! Ты думаешь, многие солдаты — а юноша — простой солдат — носят портрет графини Дюбарри? В конце концов и даты сходятся: отец лишил графиню девственности в 1758 году, а юноше сейчас шестнадцать лет!

— Все возможно, но неправдоподобно, — спокойно отвечала герцогиня де Бурбон.

— Но все будет неоспоримо доказано, — ответил герцог Шартрский, — если на своде стопы его левой ноги я найду пресловутую татуировку! И тогда, Луиза, в этом невозможно будет сомневаться!

— И где же этот "претендент"?

— Судя по письму, которое я получил от Цинтии Эллис, если поездка пройдет без приключений, завтра они будут здесь!

— В Версале?

— В Версале! Я обещал ему свою протекцию. Затем-то он и едет. И я собирался его принять через несколько дней, но раз теперь узнал…

— Да?

— Велю его доставить сразу по приезде. Не могу дождаться!

— Филипп?

— Да, Луиза?

— А что, если татуировка у него есть?

Герцог сделал уклончивый жест и отвел глаза. Сестра глядела на него в упор.

— Но ты же не навредишь ему, Филипп!

— У знатных семейств бывают весьма неприятные обязанности, — хмуро возразил герцог.

Поэтому мы вполне оправданно сказали, что в тот момент, когда ситуация казалась так благоприятна для Фанфана, на самом деле все было совсем наоборот и ему грозила смертельная опасность (так же как и Цинтии Эллис, хотя и по другой причине) — и это в тот самый момент, когда после ночи любви они пробудились в объятиях в отеле "Принц Версальский".

Было семь часов утра. Именно в этот час отправились в путь двое мужчин, которых нанял герцог Шартрский: по доносу хозяина гостиницы, бывшего шпионом мсье де Сартини, полицейские власти уже сообщили тому, что в отель "Принц Версальский" прибыли мсье и мадам Эллис…

3

Цинтия встала первой. Долго мылась за ширмой, тихонько напевая. Потом сразу смолкла, вытаращив глаза. Бросившись к Фанфану, только что уснувшему снова, стала его трясти:

— Что там у тебя?

— Что? Где? — удивленно вскрикнул он, потом притянул к себе ногу, взглянул на нее, словно видел впервые в жизни, и зевнул:

— Ну, это моя татуировка!

— Что она означает?

— Тс-с! — подмигнул он. — Это тайна! Мне это сделали сразу после рождения, и брат Анже — мой крестный — говорил, что это масонский знак, по которому меня в один прекрасный день узнают.

— Узнает кто?

— Ну, я не знаю.

Цинтия, все ещё нагая, думать забыв об одевании, смотрела на Фанфана с каким-то ужасом. В голове у неё носились обрывки мыслей — но ещё не обдумав всего, она пришла к выводу, что заманила Фанфана в ловушку! Кто мог знать, что затеет герцог Шартрский после того, как она так по-дурацки проболталась об истории с татуировками? Теперь она понимала, что в её словах тогда было ужасным одно — что метку герцога Луи носят только его кровные дети! Если герцог Шартрский эти слова запомнил и обдумал, и если занялся поисками (а Цинтия уже не сомневалась, что он так и сделал), то наверняка знал, что он сам, не имевший татуировки, был сочтен своим отцом второразрядным потомком — со всеми из этого вытекающими последствиями! Что же предпримет герцог? Будет искать детей герцогской крови! Возможно, захочет от них избавиться, чтобы его наследственные права никем не могли быть оспорены! И достаточно ему увидеть ногу Фанфана — сразу поймет, в чем дело. Бриссо когда-то точно описала татуировку, которая была на ступне герцога Луи — и у Фанфана точно такая же и даже на том же месте та же деталь, бывшая масонской эмблемой герцога Луи! Но, подумала Цинтия, не может же герцог разглядывать ноги молодых людей во всей Франции! Конечно! Только вот один из этих молодцов, единственный, у кого эта татуировка была, именно он был здесь и через три дня должен был встретиться с герцогом (если тот, конечно, сдержит свое слово), и значит, что в один прекрасный день, рано или поздно, через месяц или через год, случайно или на смотре в армии, если Фанфан снова решит в неё вступить, или от того, что Фанфан когда-нибудь проболтается — просто невозможно, чтобы герцогу Шартрскому не донесли о такой диковинке!

Эти торопливые рассуждения шпионки, привыкшей рассуждать быстро, её безошибочные выводы имели только один недостаток: время их истекло, посланцы герцога Шартрского были уже всего в трехстах метрах от отеля "Принц".

Свои стремительные размышления Цинтия сопровождала разными словами и выкриками, расхаживая взад-вперед по комнате, но вдруг она остановилась и Фанфан в третий раз спросил, не охвачена ли она пляской святого Витта!

— Не мешай думать! — рявкнула она. — И скорее одевайся!

— Но черт побери, что тебе в голову взбрело?

— Вставай!

"— Это моя вина, что Фанфан здесь, — подумала она, и её это ужасно огорчало. — Ведь все хорошее, что я для него сделала, это может перечеркнуть". Цинтия могла бы заломить в отчаянии руки, но ей не свойственно было впадать в отчаяние. Душа у неё ушла в пятки, и в один миг она едва не сказала Фанфану, что пришло время, чтобы все узнали, что он сын герцога Орлеанского и что сейчас ему нужно мчаться в Баньоль, припасть к ногам старика и показать свою татуировку. Но это было невозможно, ибо мгновенно об этом бы узнал герцог Шартрский и тут же догадался, что она, Цинтия, оказалась союзницей Фанфана в истории, лишающей его всех прав — и весь его безумный гнев обратится против нее! Но невозможно противостоять враждебности такого всесильного человека — никто бы не решился на это, тем более английская шпионка, которой малейший скандал грозил провалом! И притом шпионка с компрометирующими документами!

— Готово, — сообщил Фанфан Цинтии. — Денек чудесный! Зайдем куда-нибудь, я голоден!

Успела одеться и Цинтия.

— А теперь даем деру!

— Даем деру?

— Сматываемся! Исчезаем! Ты что, уснул: тебе нужно исчезнуть!

Цинтия в окно успела увидеть двух громил, которых послал герцог. Она их знала как телохранителей герцога ещё по Марселю. Наемники для грязных дел, хотя сам герцог почти никогда таких заданий им не давал, но их непредвиденный визит подтолкнул её горячечные размышления, так что Цинтия сразу сказала себе, что спешка, с которой эти люди были посланы сюда для встречи её и Фанфана (до аудиенции у герцога оставалось ещё три дня) не предвещает ничего хорошего. К тому же те явились в семь утра! Это не время для визита вежливости, зато время арестов!

Мысль эта Цинтию шокировала. Перебрав в уме все от начала до конца, она пришла к выводу, что вряд ли те двое пришли за Фанфаном, о котором герцог не мог знать ничего толком. Как мы видим, тут Цинтия ошиблась, но не зная этого пришла наконец к выводу: арестовать пришли ее!

Вполне возможно. Кто может дать гарантию, что герцог Шартрский не информирован о её шпионской деятельности? О том, что в день визита к ней в Марселе все его россказни были записаны? Кто мог ему донести? Да кто угодно. Например, Картуш. Этот мерзавец так жаден до денег, что мог с успехом стать и тройным агентом!

Ложные посылки ещё никогда не мешали верным выводам. И Цинтия Эллис отреагировала верно: кинулась за ширму, выхватила из-под умывальника конверт, в который ночью спрятала документы, и повелительно протянула его Фанфану — тот чистил ногти, думая о куске хлеба с маслом, пока Цинтия лихорадочно размышляла и металась по комнате.

— Этот конверт отнесешь мсье де Фокруа в Париже, в предместье Сент-Оноре, 43.

— Что, прямо сейчас? — возмутился Фанфан. — Не евши?

— Здесь пятьдесят франков, поешь в Париже.

Цинтия говорила так повелительно, словно руководила всей его жизнью, так что Фанфану пришлось послушаться. Ворча, он направился к выходу.

— Не туда! Давай сюда! — она показала на окно, которое уже открыла. Из окна хорошо просматривался сад, так как их комната была на втором этаже.

— А что еще? — спросил он. — Не хочешь, чтобы я протрубил "в атаку"?

— Нет времени объяснять! — задыхаясь, бросила она, подталкивая его к окну. — Ты должен понять только одно: ты в большой опасности! Поэтому хватайся за водосточную трубу и поживее вниз! И не смотри так на меня, как будто думаешь, что я с ума сошла!

— Ну тогда ладно! — согласился Фанфан, хотя и в самом деле думал, что она ошалела. Взяв конверт в зубы, вылез из окна.

— И вот что! — наклонилась к нему Цинтия, когда он ухватился уже за трубу. — Что ты никогда не смеешь забыть. Я думаю, что у тебя в жизни не будет более опасного врага, чем герцог Шартрский. Из-за твоей татуировки! Храни эту тайну про себя — до того момента, когда увидишь, что пришла твоя пора. Прощай!

Фанфан соскользнул прямо в розарий и помчался что есть сил, поскольку хозяин, выскочив из кухонных дверей, начал орать, что он поломал розы! Фанфан перескочил живую изгородь, попав на дорожку, ведшую к улице, и припустил по ней, думая, что мчится в сторону Парижа. Впервые в жизни он не понимал, что произошло, и чувствовал себя полным идиотом.

***

В отеле "Принц" Цинтия Эллис, уверенная, что все дело в её документах, следила, как посланцы герцога обыскивают комнату.

— Где он? — спросил один из них, видимо, главный.

— Кто?

— Мужчина по фамилии Эллис! Мы его ищем!

Тут Цинтия Эллис продемонстрировала умение залиться отчаянным плачем.

— Он только что от меня сбежал! — провозгласила с самым жалобным лицом. — Сбежал с какой-то интриганкой, которая пообещала взять его в Венецию! Теперь они наверное в пути!

Оба мужчины, смятенные и растерянные, не зная, что им будет за опоздание, торопливо исчезли, оставив в одиночестве Цинтию, горько оплакивавшую разбитую любовь, смеясь сквозь слезы, потому что убила двух зайцев: помогла Фанфану избежать опасного интереса герцога Шартрского и избавилась от документов, суливших смертный приговор!

Оплатив счет, она велела запрягать и отправилась обратно в Марсель. Боялась, как бы герцог все же не велел её арестовать и не потребовал объяснений. Но тому было не до нее. Он отрядил за Фанфаном отряд легкой кавалерии своего полка и всадники уже мчались в сторону Италии, чтоб по дороге поймать юношу с неповторимыми глазами.

***

А юноша этот, попав к полудню в Париж, сделал три вещи: во-первых, зашел в таверну, где на закопченных балках висели окорока, и съел там шесть ломтей байонской ветчины, полголовки сыра "де бри" и потом, по зрелом размышлении, ещё копченую селедку, как следует залив все белым вином.

Во-вторых, держась как можно дальше, обогнул булочную-кондитерскую Гужона, — ему даже плохо делалось при мысли, что может увидеть вывеску "Гужон — отец и сын". Знают ли родители, что произошло? Если знают… а если нет — ещё хуже.

А в третьих было вот что: он отправился в предместье Сен-Дени. Неторопливая прогулка по местам, где провел детство — какая это была радость, но и какое разочарование! Все было то же и ничто не осталось тем же! Экипажи и ломовики уже не производили такого грохота; улицы казались уже, и хотя людей было полно, как и раньше, казались Фанфану безжизненными. Дом Элеоноры Колиньон был заперт, все окна закрыты ставнями, словно в знак траура по его юности. Кузница исчезла, от неё не осталось и камня на камне, и бурьян с заднего двора, где когда-то он стрелял из пистолета по бутылкам, лез теперь на тротуар. Никого он не знал. Не было даже Пастенака, встреча с которым никогда не была для него радостью, но где теперь этот замухрышка Пастенак? Наконец Фанфан оказался перед домом, где прожил свои первые годы — и там ждал его жестокий удар: Пиганьоли тут уже не жили! Матушка Фелиция исчезла! И никто не знал, куда Пиганьоли перебрались. Уже года два-три назад, как он узнал. Как же он хотел увидеть Фелицию! Да и Пиганьоля тоже. Но они оба — как и он сам шесть лет назад — затерялись где-то в бескрайнем мире. Так что Фанфан зашел купить драже в кондитерскую "Фидель Бержер", которая, слава Богу, осталась на месте, потом зашел в "Кафе де Газ", чтобы там съесть драже, запив его бокалом муската. В кафе он сел за лучший стол, за самый почетный, как и мечтал когда-то. Вот только показалось ему, хотя там было людно и шумно, что заполняют кафе только грустные тени прошлого.

Фанфан спрашивал себя, могла бы матушка Фелиция объяснить тайну его происхождения, истинный смысл татуировки, которая с этого утра приобрела Бог весть какое значение — судя по словам Цинтии. Может быть, Фелиция все и знала, только она исчезла. А брат Анже скончался в тот же час, когда решился наконец все объяснить! Итак, всего один человек, по-видимому, знал теперь, кто, собственно, такой, Фанфан: герцог Шартрский! Но может ли Фанфан рискнуть спросить вельможу (если предположить, что вообще до него доберется), если всего несколько часов назад узнал, что тот — его самый опасный враг? Возможно, сделает это когда-нибудь позднее. Когда вернет свою силу и отвагу. Да, тогда он это сделает. Сумеет противостоять герцогу Шартрскому. Но не теперь! Теперь он слишком утомлен и деморализован корсиканской эскападой. Так что прежде всего он должен обрести утраченную силу, силу и отвагу, чтобы посвятить себя единственному делу, достичь единственной цели, от которой не мог отречься — найти Летицию!

***

В четыре пополудни Фанфан позвонил у дверей мсье де Фокруа в доме 43 на рю Фобур Сен-Оноре, — довольно узком по фасаду частном палаццо красного кирпича, со странными балконами, по-испански нависавшими над улицей.

— У меня известие к барону де Фокруа, — сказал он, показав конверт открывшему молоденькому слуге, напудренному и накрашенному, как девушка. И к удивлению своему услышал: — Вас ждут, мсье Тюльпан!

И потом этот миленький птенчик с почтением распахнул перед ним двери, ведущие в роскошный салон, где все было розовым — от расписного потолка и стен, обтянутых лионским шелком, до штор и мебели, словно изготовленных из опавших лепестков роз.

Навстречу ему встал мужчина в напудренном парике, с кружевным жабо и кружевными манжетами, накрашенным лицом, мушкой под глазом и ртом, напоминавшим куриную гузку. Он не шагал, а просто плыл навстречу, возраст его был неопределен и точно также можно было усомниться насчет его пола.

— Позвольте мне приветствовать вас в своем скромном жилище, — он взял Тюльпана за руки и стал их гладить. — Я получил известие от нашей Цинтии через курьера. Сообщая о вашем приходе, она просила принять вас как самого лучшего друга, но разве нужно было меня об этом просить, мой дорогой? Я уже чувствую, что вы станете самым дорогим мне среди моих друзей…

— Все это мне весьма лестно, барон, — отвечал Фанфан-Тюльпан, не зная, как высвободить руки, чтобы не обидеть хозяина. — Но, видимо, она вам сообщила и о том, что произошло сегодня утром и отчего я ещё не опомнился?

— Я знаю об этом не больше вас, — ответил барон, которого Цинтия действительно оставила в неведении. Все, что он знал, стояло в записке: "Мне угрожал обыск, пришлось отдаться на волю случая и вверить то, о чем вы знаете, нашему юному другу, но не забудьте, он ничего не знает о содержании конверта." — И приписала: "Постарайтесь его не скомпрометировать, друг мой, и примите как милого малыша, какой он и есть в действительности."

Барон де Фокруа, если на то пошло, был обеими руками за то, чтобы принять Фанфана-Тюльпана от всей души — особенно когда тот предстал перед ним. Барон был рад, что Цинтия его так отрекомендовала — но был весьма удивлен, ибо считал, что мисс Эллис не знает о его наклонностях. А Цинтия действительно не знала, и о Фанфане так писала только потому, что испытывала к нему нежное чувство, совсем не для того, чтобы известить барона о возможности насладиться любовью — хотя сам барон в этом вообще не сомневался. И что касается компрометации прелестного Тюльпана, — сказал он себе, — до этого в постели дело не дойдет.

— Будет ли вам удобно поужинать в шесть часов, милый друг?

— Но Господи, — ответил удивленный Тюльпан, — не нужно чувствовать себя обязанным из-за того, что я принес какой-то конверт, это такая мелочь!

— Но нет, я вам очень обязан, — нежно щебетал барон, многозначительно улыбаясь.

— Вы знаете, что в этом конверте мои талоны-дивиденды с предприятия мадемуазель Эллис? — добавил он, пристально следя, как гость отреагирует на подстроенную ловушку, поскольку не был до конца уверен, что Тюльпан не заглянул в конверт, вверенный его попечению при столь удивительных обстоятельствах. Тюльпан и вправду собирался вскрыть конверт, но тот был запечатан, а ни брат Анже, ни Картуш его не научили, как восстановить сломанную печать. Поэтому реакция Тюльпана барона вполне удовлетворила.

— О, вы акционер её борделя! — только и сказал Фанфан.

— Гм, да! Времена тяжелые, — заметил барон с виноватым видом.

— Прекрасное заведение, — продолжал Тюльпан. — Вы там когда-нибудь были?

— Никогда! Это гнусно! Все эти женщины так отвратительны! Вы-то, конечно, воспользовались случаем? — ревниво поинтересовался барон.

— О, нет! — ответил Тюльпан торжественным тоном (по сути это было признание в верности) и это привело мсье Фокруа к ужасной ошибке, так как он сказал себе: " — Слава Господу, наш человек!"

Ужин был изыскан и восхитителен. В небольшой овальной столовой (во дворце все было или круглым или овальным) подавал лакей, выглядевший как турецкая одалиска, а когда Тюльпан хотел поблагодарить за первоклассное меню, состоявшее из самых изысканных яств, из кухни пригласили не кухарку, а повара — рослого, ужасно волосатого парня, с обезьяньими руками. И, похоже было, он прислуживал не только в кухне, но и в спальне.

К восьми часам пиршество окончилось. За это время Фанфан познакомился с такими лакомствами, как яйца, отваренные в вине, телятина в собственном соку, устрицы, запеченные в тесте, безе и всякие сласти, не считая всего прочего, и сопровождалось это, как и предварялось, лучшими сортами бургундских вин, благороднейших сортов вин из окрестностей Бордо и тем сортом арманьяка, который доказывает, что Бог существует; и Фанфан уже собрался распрощаться, но барон запротестовал с такой настойчивостью и так убедительно, что это бесспорно говорило о его приятельских чувствах.

— И думать об этом не смейте, дорогой Тюльпан! Уйти сейчас? А куда? В захудалый отель, где наберетесь блох?

— У меня хватит денег, чтобы… поселиться в отеле, где блох нет, милый Амедей (обращение такое подразумевалось само собой, если за едой так много и долго пили, что собутыльники становились друзьями — не разлить водой) и я собирался ночевать в отеле "Де ля Розе", где останавливается мой приятель Картуш, приезжая в Париж. Это очень популярный отель!

— Бр-р-р! — воскликнул Амедей. — Популярный у кого? У богатой деревенщины, которая водит туда девок, так что, если не наберетесь блох, заедят вас вши!

— Ну, это старые спутницы солдата! — возразил Тюльпан. — Хотя другом их назвать трудно.

— Пойдемте посмотрим, у меня роскошная спальня со всеми удобствами! Вам там будет лучше, чем в Версале! И объятия распахнуты для вас на любой срок!

— Видишь, милый Амедей (вот, уже на ты, а значит, на краю пропасти), я должен думать о том, чтобы найти себе занятие, а не просто спать в роскошной обстановке. Я, беглый солдат, приехал искать место по протекции одного знатного вельможи, который по совершенно необъяснимым причинам стал из моего покровителя моим гонителем. И теперь приходится думать о будущем.

— Ну и что? — воскликнул Амедей, приведя неотразимый довод. — Ты о нем не можешь думать здесь?

Тут пришла очередь шампанского, и Тюльпан надолго сохранил яркие воспоминания о мужчине-одалиске, который в зареве тысячи свечей исполнял чувственные танцы с волосатым поваром, тоже обнаженным, а мсье де Фокруа играл на скрипке! Как видно, можно быть шпионом и при этом ещё и скрипачом. Наконец Фанфан-Тюльпан удалился в свою комнату, упал там на мягчайшее ложе на свете и уснул, причем предусмотрительно не сняв брюки.

А что касается барона, тот — захмелев от прекрасного шампанского и музыки — ошибся дверью.

***

Весь следующий день барон был от Тюльпана без ума. Тот не слишком удивлялся, но все-таки отметил, что мсье де Фокруа слишком уж часто гладит его по лицу, поглядывает как-то по-особому, словно пытаясь создать между собой и Фанфаном нежные интимные отношения, что было совершенно неоправданно.

Дело в том, что барон, выйдя ночью из соседней комнаты в таком же опьянении, с каким входил туда, так и не узнал, что Фанфан отлично выспался один. И вот теперь Тюльпан, ничего не понимая, удивленно говорил себе, что барон ведет себя с ним как с любовником.

Тюльпан и рад был бы продлить свое пребывание в прелестном палаццо, но платить за постой подобным образом ему и в голову не приходило. Он, конечно, с удовольствием, задержался бы дня на три-четыре, чтобы обдумать, что делать дальше, но развитие ситуации решило иначе.

На следующий день он ужинал в одиночестве, поскольку барона светские обязанности призвали в оперу. После ужина Тюльпан в своей комнате зачитался Гельвецием, найденным в библиотеке. Уже за полночь услышал он, что вернулся экипаж мсье де Фокруа. Через минуту кто-то постучал к нему.

— Войдите!

— Я увидел, что у вас ещё горит свет! — барон присел к нему на постель. — И сказал себе: это мой милый ангел хочет доставить мне радость, поджидая меня! Ах, мой милый, — продолжал барон, начав раздеваться, — какой был нудный вечер! Я и не знаю, ни что была за музыка, ни что за хор безголосых кур вертелся на сцене. Но там были Их Величества, и я — в числе приглашенных!

Ложь была очевидна, ибо барон для Их Величеств был никем, к тому же с пятном на репутации: принадлежал к сторонникам Дюбарри, когда та ещё была на вершине своей власти. В опере он арендовал место — чтобы иметь возможность вести там свою шпионскую деятельность, собирая среди зрителей обрывки информации, как делал это и на званых вечерах, где хватало болтливых и хвастливых дворян, прикидывавшихся осведомленными особами. Барон почти всегда возвращался домой со множеством неправдоподобных слухов, категорических утверждений генералов, которые никогда не видели битвы даже издали, и сплетен о том, что люди подслушали от важных чиновников — только вот люди эти слышали неверно и ещё хуже понимали то, что слышали.

— И наконец я здесь, — закончил барон свой длинный и бестолковый рассказ, который Тюльпан даже не слушал, не уставая удивляться, что заставляет мсье де Фокруа раздеваться перед ним донага — и притом с такой ошеломляющей естественностью!

— Мсье, — спросил он наконец барона, — вы что, хотите поразмяться?

— Отлично сказано, — воскликнул мсье де Фокруа. — Ах вы мой милый безобразник! — и с влюбленным видом скользнул к Фанфану в постель, однако тот торопливо отодвинулся и заявил:

— Амедей, послушай, ты мне вовсе не антипатичен, наоборот, но должен признаться, что я уже давно привык спать один!

Так по-приятельски назвал он барона потому, что рассчитывал облегчить объяснение.

— Но милый, — захихикал барон, — мы спать пока не собираемся, правда? Ах ты, злодей, хочешь помучить своего Амедея!

— Вовсе нет! — твердо заявил Тюльпан и вскочил с кровати, стянув покрывало, чтобы завернуться.

Барон в смятении вытаращил недоумевающие глаза, поскольку не мог взять в толк поведение Фанфана.

— Но прошлой ночью ты ведь…

— Что?

— И ты уже забыл?

— Мне нечего забывать, поскольку прошлой ночью со мной ничего не было. Вам что-то показалось!

— Ах, нет, ну уж нет!

— Значит, с вами был кто-то другой, не вижу другого объяснения.

— Ах, я ошибся комнатой!

— Мой друг, вы ошиблись и по части моих интересов: я для любовных игр приемлю только женщин.

— И не хочешь научиться по-другому? — предложил барон.

— Нет, не хочу, и не настаивай. Я люблю женщин!

Барон, вконец расстроенный, удалился к себе, где проплакал всю ночь. Тюльпан отверг его любовь, и ныне он не знал, как того заполучить или, может быть, просто выгнать из дому. Нет, он решил вести себя иначе. Использовать Тюльпана в своих интересах, а, может быть, и тайно отомстить, если придуманный ночью план рухнет.

К восьми часам Фанфан-Тюльпан успел позавтракать и уже хотел прощаться, когда вошел барон в алом халате. С кругами под глазами от мук неразделенной любви, он тем не менее не потерял присутствия духа всмотрись Фанфан получше, заметил бы в его глазах циничный блеск.

В руках у барона был деревянный чемоданчик с крепким замком. Поставив чемоданчик на стол, сел лицом к лицу с Тюльпаном.

— Друг мой, — обратился он к Тюльпану, — вы простите мне, что нынче ночью я не смог сдержать своих чувств?

— Все уже забыто, мсье, напротив, я чувствую, что дурно отблагодарил вас за исключительное гостеприимство и потому готов на все, чтобы вы извинили меня!

— Благодарю. Я знал, вы дворянин.

— Да вовсе нет! Но к вам я отношусь по-дружески!

За это заявление барон отблагодарил его грустной улыбкой, открыв чемоданчик, из которого вынул огромный великолепный пистолет с серебряной рукоятью, выложенной золотом.

— Великолепно! — Тюльпан рукою знатока взвесил оружие, потом подробно оглядел его. — Вот это вещь! Она могла выйти из мастерской мсье Шартье, оружейника, но и художника тоже!

— У вас хороший глаз, мальчик! Я заказал его для своего племянника, живущего в провинции, чтобы отблагодарить за услуги. Племянник собирает роскошное оружие и я полагал, что ничто не доставит ему такой радости, как это!

— Великолепно! — продолжал Тюльпан. — И вы хотели…

— Чтобы вы его доставили. Я собирался это сделать сам, но несколько недель на это не будет времени. Нужно привести в порядок дела и решить множество вещей, — барон завернул оружие и запер в чемоданчик. Естественно, я богато вознагражу…

— У меня ещё почти пятьдесят ливров.

— Я дам вам ещё пятьдесят!

— К вашим услугам, мсье! Куда мне ехать?

— Пойдемте в кабинет, я вам покажу на карте!

И через два часа Тюльпан на прекрасном коне выезжал из Парижа. У него не было причин расстраиваться. Отправиться в путь как свободный человек, всегда таило для него очарование! А, кроме того, вне Парижа ему грозил гораздо меньший риск быть арестованным за дезертирство. И заодно он удалялся от той загадочной опасности, которая грозила со стороны герцога Шартрского. Но самой главной причиной радости было то, что ехал он в Дюнкерк!

Когда барон произнес название города, Фанфан почувствовал, как сильнее забилось сердце. Дюнкерк! Порт! Возможно, он найдет способ попасть в Англию. Фанфан-то знал, что там уйма контрабандистов. Итак, Англия! И Летиция! "- Но это же безумие думать, что в такой большой Англии я разыщу Летицию!"

Но если тебе семнадцать лет, нет ничего безумного в таком безумии, это естественный закон любви, что человек творит безумные поступки, не отдавая себе отчета! Во всяком случае, Фанфан решил попробовать и был готов сделать все, что в его силах!

И эта потрясающая мысль сделала путь в Дюнкерк таким великолепным. Путь через северную Францию, ещё озаренную летним солнцем. Фанфан понятия не имел, что везет с собой такое, из-за чего мог угодить на виселицу!

Ведь в великолепном пистолете, предназначенном бароном "племяннику", был тайник, скрывавший планы и информацию, собранные Цинтией Эллис в последние месяцы!

Обязанностью барона было переслать эти опасные документы дальше. Он всегда так делал. Когда Фанфан доставил ему последние бумаги, барон пребывал в растерянности. Возможно, потому, что арест кучки сторонников мадам Дюбарри заставил его почувствовать, насколько шатким стало его положение, или долгие годы шпионской деятельности вместо того, чтобы закалить его нервную систему, окончательно её расшатали и привели к тому, что опасаясь наихудшего, барон решил все бросить и бежать в Швейцарию. Поэтому вместо того, чтобы приводить в порядок свои дела, он занялся реализацией всего своего имущества. Уже несколько месяцев много пил — все из-за предчувствия, что будет вот-вот разоблачен французской тайной службой.

Доверив секретные документы юному Тюльпану, барон в последний раз исполнил свой долг — хотя и с чужой помощью. Сознавая в то же время, что если юношу схватят, будут пытать и повесят. Такова была сладкая месть барона за то, что Тюльпан так жестоко обманул его чувства. Заметим, впрочем, что барон, человек не злой, надеялся, что с Фанфаном ничего не случится. Но поскольку случиться это все-таки могло, и тогда через Фанфана несомненно добрались бы до него, устроил все так, чтобы через три дня быть в Женеве — и прощайте, тайные службы!.

4

— Чего, черт возьми, она так на меня уставилась? То косится, то смотрит прямо в глаза, и взгляд то гневно сверкнет, то… Нет, во всяком случае, не с симпатией! Но что я натворил?" — спрашивал себя Фанфан-Тюльпан, сам тоже время от времени бросая взгляд на мадемуазель д'Орневаль. Вначале он попытался ей улыбаться, но она смерила его таким ледяным взглядом, как будто улыбка была верхом неприличия! Она вообще умеет говорить? Все то время, что он гостил у шевалье д'Орневаля, племянника барона де Фокруа, голоса её так и не слышал. А ведь Эстелла д'Орневаль выглядела совсем неплохо, её пятнадцать лет дышали милой свежестью, хотя, казалось, вся она была наглухо зашнурована в корсет — вот что значит воспитание в одном из тех монастырей, где им вколачивают в несчастные головы смотреть на мужчин как на исчадье ада или, во всяком случае, на грязных выродков, которые живут на свете только для того, чтоб покушаться на их невинность!

Вот о чем думал Тюльпан в тот день, когда был приглашен на ужин в доме шевалье д'Орневаля.

"— Но может быть, — подумал он с похвальной скромностью, — я просто ей не нравлюсь!"

Утром предыдущего дня Фанфан-Тюльпан на своем коне пробрался по узкой улочке, где стоял дом семейства д'Орневаль, и поскольку после звонка ему пришлось ждать добрых пять минут, пока придут открыть, успел подробно рассмотреть фасад здания: тот выглядел весьма внушительно со своими четырьмя высокими окнами, хотя штукатурка и облупилась. Какая-то матрона в черном, с очками на носу, дрожащим голосом ему сообщила, что шевалье вернется только вечером следующего дня, хотя Фанфан и убеждал, что привез шевалье д'Орневалю посылку. Приходите завтра, и все! А когда он спросил, не могут ли его приютить, как обещал барон де Фокруа, поскольку постоялые дворы в Дюнкерке были сущим кошмаром, в ответ услышал, что принять молодого человека под одним кровом с юной девушкой, да ещё в отсутствие её отца — не может быть и речи!

Итак, Фанфан-Тюльпан переночевал в завшивленной ночлежке, весь следующий день болтался в порту, разглядывая суда и рыбацкие лодки — как делал это когда-то в Марселе — пока не счел, что стоит вновь показаться в доме шевалье д'Орневаля. Там он представился, сообщил, откуда прибыл, и передал шевалье подарок барона:

— Шевалье, этим я выполняю поручение, возложенное вашим дядей, бароном де Фокруа!

Шевалье оглядел его с удивлением, и даже с недоверием, а потом повел себя и вовсе странно: пригласил в дом, но даже не предложил сесть, тут же исчезнув с чемоданчиком. Так что Тюльпану предоставилась возможность обстоятельно оглядеться: он оказался в длинном и широком коридоре, освещенном лишь окошком над дверью — и все свидетельствовало там об упадке — отсыревшие и потемневшие росписи, почерневший и выщербленный паркет, двери, давно не знавшие краски. Тюльпан гадал, с чего бы мог встретить столь нелюбезный прием, но тут перед ним снова появился шевалье — но ныне весь сама любезность. Ну конечно! Тюльпан не сомневался — шевалье был удивлен, что подарок не привез сам барон де Фокруа, и прежде всего кинулся открывать чемоданчик, чтобы удостовериться, нет ли в нем письма, которое могло бы развеять его сомнения. Там и в самом деле было письмо, приложенное к документам:

"Дорогой кузен, нет никакой возможности приехать самому. Пришлось доверить все Тюльпану — человеку, который ничего не знает о наших делах".

— Дорогой друг, извините, что я так поспешно вас покинул, забыв распорядиться… (и т. д. и т. п.), но, ради Бога, проходите! Как поживает мой кузен?

— Вполне благополучно.

— Как жаль, что нам не довелось встретиться, но зато я получил удовольствие познакомиться с вами!

— Поверьте, не меньшее удовольствие с моей стороны, мсье!

— Какой удивительный подарок вы мне привезли! Кузену он должен был обойтись в безумную сумму!

И Фанфан был наконец принят если не радушно, по крайней мере вежливо. Матрона тут же получила приказ приготовить комнату для мсье шевалье де ля Тюльпана, а теперь Фанфан сидел в ярко освещенной столовой за столом с хозяином и, как мы уже отмечали, удивлялся, почему на него косится хозяйская дочь Эстелла.

"— Черт побери! Она даже не поздоровалась со мной, войдя в столовую!" — Тюльпан сообразил это, только когда все направились к столу. Тем хуже для нее, Тюльпан решил её вообще не замечать. Или мадемуазель Эстелла так себя ведет, потому что сирота? Попивая с шевалье шерри, Фанфан-Тюльпан узнал, что тот уже шесть лет, как вдовец. О да, конечно, Эстелла так грустна оттого, что сирота, и что живет в этом мрачном доме, знававшем лучшие времена, а может быть ещё и потому, что у неё нет друзей, или потому, что, насколько можно судить по приему в первый день, — была воспитана в слишком строгих правилах.

Ну ладно! Над этим Фанфан-Тюльпан не собирался ломать голову. Вежливо слушая шевалье д'Орневаля, рассказывавшего о Версале и временах, когда он молодым человеком служил в французской гвардии, Тюльпан не переставал думать о том, что, честно говоря, теперь стало его главной заботой: нельзя ли как-нибудь добраться до Англии? Тюльпан не знал, что мешало ему задать этот вопрос шевалье — но дело было в присутствии Эстеллы — и очень обрадовался, когда Эстелла едва слышным голосом спросила, можно ли ей выйти из-за стола и удалилась.

Тогда мужчины перешли в салон, пока почтенная матрона убирала со стола (видимо, она была единственной прислугой в доме, что отнюдь не свидетельствовало о состоятельности шевалье). Хозяин вновь налил шерри и спросил Тюльпана, надолго ли тот собирается остаться в Дюнкерке.

— По-правде говоря, мсье… — протянул тот.

— Я спрашиваю не из неуместного любопытства, но для того лишь, чтобы сказать, что можете оставаться моим гостем сколько захотите! Друзья моего кузена — мои друзья!

Еще немного поколебавшись, Тюльпан наконец решился:

— Благодарю за ваше предложение, мсье, но… но я хочу попасть в Англию.

— В Англию? — казалось, шевалье был поражен.

— Да!

— Но это враждебная страна, мой друг!

— У меня очень важная причина для этого.

Шевалье был растерян и вновь подумал, не ловушка ли это, но молодой человек смотрел прямо в глаза и выглядел так безвредно, что у того не осталось и тени подозрения, особенно когда Тюльпан просительным тоном негромко добавил:

— Если бы мне смогли помочь, мсье, я был бы ваш должник до самой смерти! Клянусь честью, причина у меня очень важная.

Наступившую тишину нарушало лишь тихое тиканье маятника в высоких стоячих часах. Потом шевалье встал, продолжая размышлять. Наконец направился к дверям.

— Вернусь через полчаса. Подождите меня здесь, друг мой.

Двери за ним закрылись. Шаги шевалье удалились и в салоне, смутно освещенном парой свечей, было слышно только тикание маятника да порой порывы ветра, проносившиеся за окном. Да, на море бушевала непогода!

***

— Как долго я жду? Пожалуй, недолго, хотя и вздремнул на минутку в кресле! — прошлую ночь Фанфан почти не спал из-за блох. А вот теперь ему казалось, что позади, в темном углу комнаты кто-то есть. Это была Эстелла д'Орневаль! Стояла неподвижно, он едва различал её лицо, но чувствовал на себе пронзительный взгляд. Дьявол! Что ей нужно? Тут он почувствовал себя неловко, прежде всего при мысли, что откуда-нибудь выскочит матрона и накажет Эстеллу за то, что отважилась разглядывать чужого мужчину в отсутствие отца!

— Вы что-то хотите мне сказать, мадемуазель? — Тюльпан осторожно встал. Ожидать он мог чего угодно, только не такого ответа:

— Что я вас презираю, мсье!

— О, я заметил, что не вызываю у вас излишних симпатий! Но отчего, Господи, это презрение?

— Я стала презирать вас сразу после вашего появления, но теперь презираю ещё больше с той минуты, когда услышала ваш разговор с моим отцом!

— Ну да! — воскликнул удивленный Тюльпан, не зная, что ответить, и добавил: — Так вы подслушиваете под дверьми, мадемуазель?

— Уехать в Англию! — горько воскликнула она. — В гости к нашим вечным неприятелям! Добавить к вашим низким поступкам очередное предательство! И только для того, чтобы в проклятой Англии получить больше денег за свою измену!

Когда она так патетически бросила это Фанфану, заметно было, что тут прозвучало истинное чувство — Эстелла в свои пятнадцать лет ничего подобного сыграть не могла.

— Мадемуазель Эстелла д'Орневаль, — предупредил её Тюльпан, который был выведен из себя. — Вы говорите так загадочно, что я вообще ничего не понимаю!

— Подлец! — вскрикнула она. — Какой же вы подлец — прикидываетесь, что не понимаете!

— Как я вижу, вы начитались Корнеля, только не знаю, кому адресованы ваши упреки!

— Вам!

— Послушайте, — он шагнул к ней. — Я хочу попасть в Англию, это правда! Но не ради того, чтобы получить награду — тем более не знаю, за что и почему. Я ненавижу англичан не меньше вас, и уж причина у меня посерьезнее вашей!

— Вы лжете! Что у вас за причина?

— Похитили мою невесту! — сердито ответил он, чем дальше, тем больше выходя из себя. — Сделал это капитан Рурк, чей фрегат "Виндиктив" атаковал нас, обстреляв из пушек, и потом бросив нас на палубе, мою невесту утащили на корабль и увезли. Я запятнал бы свою честь, не пытайся попасть в Лондон. И не взирая на любые опасности, которые мне предстоят, хочу найти ту, что должна была стать моей женой! Достаточно ли ясно я все объяснил, мадемуазель д'Орневаль? Дошло до вас, что я сказал? Что мне ещё сделать? Поклясться Господом Богом, Девой Марией и всем святым, что это правда?

Теперь он подошел вплотную, а так как по дороге взял одну из двух свечей, увидел, что Эстелла побледнела и дрожит.

— Но, — пробормотала она, — вы… значит, вы не… Но нет! Я все-таки была права, ведь вы же привезли те документы!

— О Господи, о чем вы? — Фанфан схватил её за руку. — И о каких документах речь? Не привозил я никаких документов, только пистолет дамасской стали, подарок барона де Фокруа вашему отцу!

— Пустите, больно!

— Отвечайте!

— Вы что, ничего не знаете? — застонав, она растерла запястье.

— Нет, но теперь рассчитываю узнать.

— Барон де Фокруа…

— Да?

— Руководит английским шпионажем во Франции.

— 408

— Что? Ох, свинья! Как же он меня провел! Что же дальше?

— Мой отец работает связным, — потерянно продолжала она с затравленным выражением в глазах, сцепив свои прелестные руки. Потом расплакалась:

— Но разве можно выдать родного отца? Он это делает ради меня, изменой зарабатывая мне на приданое, но то мне не понадобится, поскольку я решила уйти в монастырь, чтоб там до самой смерти молить Господа простить грехи отца!

— А ваш отец знает, что вы догадываетесь обо всем?

— Нет! Я узнала только потому, что слушаю под дверью! — ответила девушка с жалобно-грустной улыбкой.

— Документы были в пистолете, который я привез?

— Да.

— А где они сейчас?

— Отец только что ушел, взяв чемоданчик с собой. Сейчас они уже спрятаны на кутере, который нынче ночью отплывает в Англию. Он именуется "Великая Фландрия".

— А где он?

— Тс-с! Отец возвращается!

Действительно, кто-то как раз открыл входные двери.

— Черт подери! — вполголоса выругался Тюльпан, ударив кулаком в ладонь. — Ну, эти мерзавцы мне заплатят!

— Не обижайте моего отца! — всхлипнула Эстелла, умоляюще схватив его за руку.

— Да я же не о нем! Имею я ввиду Цинтию Эллис, а может быть и некоего Картуша! Ну они меня и провели! И как! Просто обвели вокруг пальца!

Когда в комнату вошел шевалье д'Орневаль, Эстелла уже исчезла.

— Сегодня ночью можете отплыть, вам это будет стоить пятьдесят ливров. Деньги есть?

— Да!

— Я провожу вас. Море штормит, но капитан Керкоф отличный моряк, а его кутер — прекрасное судно!

— И как он называется?

— "Великая Фландрия".

***

Влезть на скорлупку, отплывавшую во тьму ночи, с похвальным умыслом забрать предательские бумаги и бросить их в море, те самые документы, которые именно из-за неискушенности Фанфана попали по нужному адресу на беду его любимой Родине; быть принятым на борту без малейшей симпатии толстым волосатым страшилищем, закутанным в непромокаемый плащ и именовавшимся капитаном Керкофом, который даже за пятьдесят ливров сомневался в праве Фанфана быть на судне; увидеть экипаж — пять здоровяков, не обращавших на него внимания, и знать при этом, что если вдруг раскроется тайна его путешествия, эта пятерка отправит его за борт прежде, чем он туда отправит документы, — все это Фанфана испугать не могло. Как и тот факт, что документы были спрятаны Бог весть где. Но что это за задача для героя? Тем он и отличается от обычных людей, которым с этим не справиться. А то, что капитан затолкал Фанфана в крохотную каютку, велев носа из неё не высовывать, потому что погода ужасная и нечего путаться под ногами, — тоже не могло нарушить оптимизма, юношеского оптимизма и его намерения стать героем! Вот только жалость: Северное море в ту ночь разбушевалось не на шутку, хотя ещё и не настало равноденствие, и наш герой после двухчасового плавания с безумной качкой под рев ветра валялся плашмя, чуть живой от морской болезни.

Умереть за Родину — это прекрасно, но что хорошего, когда герой умирает от морской болезни? Это Фанфан повторял себе снова и снова, разрываясь между отчаянным желанием что-то предпринять и полной беспомощностью, в которую ввергли его капризы пищеварительного тракта. Тюльпан призывал на помощь всех героев, знакомых ему по Плутарху, Цезарю и прочим великим авторам, твердил себе, что не может же герой погибнуть от тошноты, если сумел разрубить гордиев узел или дать отпор персам из Фермопил. Фонарь, болтавшийся под потолком, неясно освещал часы, которые говорили, что уже самое время превозмочь себя (ибо очевидно, что наперекор волнам они приближались к английским берегам) — и, скажем прямо, заняться делом. И тогда, призвав на помощь все свое мужество, он встал наконец на ноги, весь потный и задыхающийся, схватившись за вешалку на стене каюты, содрогавшейся от ударов волн. Потом Фанфан с трудом открыл дверь и сильный ветер сразу осушил пот на его лице и вылечил от дурноты. Взяв фонарь, Фанфан посветил в проход, чтобы найти каюту капитана. Если чемоданчик на борту, то только там! К этому выводу он пришел после долгих размышлений. Осторожно двинувшись вперед, он то и дело рушился то на пол, то на переборки от качки кутера. Морские волны так лупили по бортам, что того и гляди могли их разбить — и тогда кутер пойдет ко дну и документы не достигнут места назначения, что было бы неплохо, однако мысль о том, что чемоданчик потонет не сам, а вместе со всеми, кто на борту, заставляла в этом усомниться.

Тюльпан очутился перед какими-то дверьми, и поскольку в коридоре других просто не было, решил, что они и ведут в каюту капитана Керкофа. Двери, разумеется, были заперты! Фанфан-Тюльпан выругался, поскольку не знал, хватит ли ему сил их высадить. Будь поблизости топор или железный лом, при небольшом везении в реве бури никто на палубе и не услышит, что делается! Но где взять топор?

Долго не раздумывая, Фанфан разбежался и протаранил дверь, которая тут же подалась и Фанфан грохнулся на пол каюты, наполовину оглушенный, потому что угодил лбом в сундук. Встал не сразу, словно позабыв об угрожавшей ему опасности, настолько удар головой вместе с морской болезнью удалили его от действительности!

Только потом он удивился, каким это чудом место его падения вовсе не погружено в темноту, а более-менее освещено, хотя его фонарь при падении и погас, в чем он был совершенно уверен.

И тут почувствовал, что поднимается над полом, увидел слабый свет под потолком — и тут же полетел через всю каюту, расставив руки-ноги, и рухнул на кровать, его не выдержавшую. Над ним нависло толстое страшилище, жутковатое, но знакомое — капитан Керкоф, державший в руке фонарь, — вот кто сорвал его с пола и швырнул как котенка, рыча при этом:

— Что ты тут делаешь, щенок вонючий? Ну что? Ты ко всему ещё и вор?

— Честное слово, капитан, — начал Тюльпан, почувствовав, что попал в беду, но речь его прервала увесистая оплеуха, причем капитан Керкоф присовокупил к ней довольно странную фразу: — Получай, ты это заслужил. Еще заикнись насчет своей чести — и я тебе ещё задам, свинья такая!

Уже второй раз подряд кто-то (тем более моряк) позволил усомниться в его чести, но на этот раз Тюльпан ни слова не сказал, поскольку прежде чем он смог открыть рот, в лицо ему угодило что-то увесистое — на этот раз не рука капитана, а пятьдесят ливров, которые он тому дал за перевоз в Англию!

— Можешь оставить себе эти деньги! Я взял их только для того, чтобы тебя обобрать, но теперь решил, что они слишком смердят!

— Что, они стали смердеть, когда вы меня здесь поймали? — Тюльпану в голову пришла вдруг странная мысль. — Я вам клянусь, красть ничего не собирался! Мне было плохо, искал хотя бы выпить — а что касается разбитой двери, сожалею!

— Пошел в свою каюту! И носа не высовывай! Если я ещё раз увижу твою рожу, крыса чертова, твоим английским приятелям придется обойтись без тебя! Навсегда! Понял?

— Моим английским приятелям? — взвился Тюльпан. — Они скорее ваши приятели, не так ли? — неосторожно вырвалось у него.

— Мои? Так ты позволил заявить, что мои? — заорал Керкоф, и склонился над ним, словно хотел укусить. — Ну-ка, повтори! Только посмей!

— Мсье Керкоф, — сказал Тюльпан, начиная понимать, что произошло чудовищное недоразумение, — вы регулярно плаваете в Англию?

— Ну да, как контрабандист, а что? Моим заказчикам я поставляю товары — вина из Бордо и шелка из Лиона, но это же торговля! Но лично я сам хочу только одного: чтоб сдохла Англия, как крыса, а заодно все те, кому ты помогаешь! Но не бойся, я обещал моему другу шевалье д'Орневалю, что ты доберешься до места в добром здравии, и обещание сдержу! Только при этом жутко хочется как следует надрать тебе задницу!

— Минутку! — Тюльпан, вопреки своей морской болезни и ушибам не мог удержаться от смеха. — Я то же самое думал о вас! Мы оба ошиблись, капитан! — добавил он наконец, и снова весело захохотал.

— Что ты мне голову морочишь?

— Да оба мы ошиблись! Черт Возьми! И почему я не сообразил раньше, что вы не можете быть сообщником д'Орневаля, что он обманывает вас и вы не знаете, что вам поручено сделать!

— И что, по-твоему? Но поосторожнее, не пытайся меня обмануть! Ты говоришь, д'Орневаль меня дурачит?

— Да, я вам говорю, и вы теперь узнаете правду. Но вы должны мне кое-что пообещать. Тогда я расскажу, в чем дело.

Тюльпан встал, схватившись за болевшие ребра и выяснив при этом, что его морская болезнь каким-то чудом исчезла. И голова прояснилась. Керкоф, наморщив лоб, ошеломленно уставился на свою кровать, которая с треском рухнула окончательно.

— Слушаю вас, мсье, — обратился он к Тюльпану, чье хладнокровие ему импонировало.

— Где чемоданчик, который передал вам д'Орневаль?

— В нем арманьяк, который как всегда я должен передать некоему Фоксу, который всегда ждет в гавани, когда я встречаюсь со своими английскими клиентами. Фокс, насколько мне известно, кузен шевалье д'Орневаля!

— Будьте так добры и откройте чемоданчик, капитан!

Чемоданчик был заперт в шкафу. Когда капитан снял кожаный футляр, блеснул металл, и Керкофу пришлось разбить чемоданчик, прыгнув на него обеими ногами. Через минуту Тюльпан уже извлекал из обломков пистолет, разобрал его, отделил рукоятку и вынул из неё документы, написанные на тонкой бумаге и свернутые в трубочку.

— Вот это — результат многомесячной шпионской деятельности! — пояснил он Керкофу, который их внимательно разглядывал. — Планы размещения армий, эскадр флота и многое другое, в чем я не разбираюсь.

— Черт, черт! — повторял капитан. — Дьявол! Гром и молния!

— Вот зачем, капитан, я прибыл на ваш корабль! Помешать этому попасть в Англию!

Керкоф ошеломленно протянул:

— И это значит я больше года передавал подобные донесения и ничего не знал об этом. Никогда, никогда бы не подумал, что шевалье д'Орневаль… ну, я до него ещё доберусь! — взревел он и вскочил.

— Подождите! Я же говорил вам, что о чем-то попрошу! Ведь я обещал Эстелле д'Орневаль, что с её отцом ничего не случится! Она все знает, и в отчаянии. Это она мне сообщила о преступной деятельности своего отца и это её заслугой эти документы не попадут в Англию! Если теперь разоблачить её отца, она жестоко пострадает, — останется круглой сиротой!

— Но мы не можем ему позволить и впредь предавать Францию! — яростно заорал Керкоф.

— Он предавал её с вашей помощью. И пусть себе продолжает и дальше, только впредь вам будет достаточно бросить в море все, что он вам доверит, даже если по случаю это вдруг окажется арманьяк.

— Неплохо придумано! — признал гигант-капитан и расхохотался так, что затряслось необъятное брюхо. — Но как же с Фоксом, так называемым кузеном, если я ничего ему не передам?

— Думаете, он тоже заговорщик?

— Не знаю.

— Тогда считайте, что это так. И как-нибудь шепните, что вы уверены за шевалье д'Орневалем следят и что вот-вот могут арестовать. Англичанам придется найти кого-то другого, они прервут с ним все контакты, — и значит шевалье поймет, что почему-то англичане его избегают или подозревают, хотя и не узнает, почему. И так вернется на путь истинный, с которого, я уверен, сошел не по своей воле. А мы окажем услугу Франции и убережем его от тюрьмы.

— Согласен! — после долгого молчания согласился Керкоф и вытащил откуда-то бутылку. Арманьяк!

Выпив, капитан мечтательно протянул:

— Мсье Тюльпан! (Фанфан ему наконец-то представился). При виде этих документов меня осенила отличная идея! Когда-то в юности я был писарем у одного нотариуса. Да! — заметил он странно смягчившимся голосом, словно о чем-то вспомнив. — А потом угодил на пять лет на каторгу. Знаете почему? За подделку документов. Из меня вышел мастер и умелец по фальсификации документов любого рода. Без преувеличения могу сказать — виртуоз!

Потом капитан распахнул свой сундук и Тюльпан увидел, как он вытаскивает письменные принадлежности — разные перья, чернила, ножички, резинки, песочницу — и все это капитан разложил на крышке сундука.

— Ну нет! — воскликнул Тюльпан, чувствуя, как его снова охватывает желание безумно хохотать.

— Вот именно! Все это я держу под руками. Вы только посмотрите!

***

В пять утра в маленькой бухте у Пойнтона четверо английский контрабандистов, уже поджидавших в темноте, приняли партию товара — вино и шелк — тут же его оплатили и исчезли.

Только потом, как обычно, появился кузен Фокс. В действительности он именовался Смит и был тайным агентом. За сверток, переданный капитаном, он заплатил Керкофу пятьсот французских ливров, изготовленных в Англии — это была плата для шевалье д'Орневаля.

И Фокс исчез…

Капитан Керкоф заменил разбитый чемоданчик похожим ящичком, который дал обить железом и поместил в прежний кожаный футляр. Все документы вновь были на месте в рукояти пистолета. Подделаны они были настоящим и старательным умельцем так, что некоторые содержали сведения, полностью противоположные предыдущим, или ещё дополняли их, но приводили меньший состав армий и эскадр флота, что, несомненно, заставит долго ломать головы умников из адмиралтейства и генерального штаба, и значит можно было надеяться, что в один прекрасный день эскадры английского флота будут ошибочно перемещены, армейские полки сосредоточены не там, а пушки установлены на те места на побережье, где никогда никто не высадится.

— Во всяком случае, мы досыта насмеялись! — сказал Керкоф Тюльпану на прощанье, когда "Великая Фландрия" пристала к берегу Англии. Тюльпан ничего не ответил. Опираясь на фальшборт, смотрел на побережье, ещё погруженное во тьму, на небо, по которому уже бежали сероватые облака. Откуда-то издали слышен был крик петуха.

Англия! И на этом таинственном острове где-то…

— Капитан! — обратился Тюльпан к Керкофу. — Теперь я с вами прощаюсь. Всю ночь я твердил: это невозможно, это немыслимо, но, как видите, теперь должен сойти на берег, если хочу остаться верным себе и тому, в чем поклялся. Речь идет о моей невесте! Ее похитили в Средиземном море и я знаю имя похитителя и название его корабля. Надеюсь найти невесту в Лондоне. Не говорите мне, что это невозможно, я знаю, но не хочу смириться!

— Вы в самом деле славный боец, мсье Тюльпан! — ответил тронутый капитан Керкоф. — То, что вы собираетесь сделать, могло бы тронуть меня до слез, но только не умею я плакать. И ничем не возражу против ваших намерений. И даже с радостью предложу вам помощь. Если спуститесь со мной в каюту, узнаете, каким образом…

5

Англия! Таинственная, молчаливая, пугающая и привлекательная Англия, которая стоила Франции стольких жизней… — над ней светало. Наступал теплый, но пасмурный рассвет, отдававший запахами осени. Англия с её прекрасными зелеными лугами, тенистыми, уходящими в даль лесами и одинокими потемневшими от времени фермами, от которых неслось петушиное пение, открывалась теперь его взору.

По тропинке, ведшей причудливыми зигзагами от причала в Пойнтоне к проселку, который через несколько миль выходил на проезжую лондонскую дорогу, шагал путник, с виду совершенно неприметный. Это был Тюльпан.

Выглядел он совершенно неприметно оттого, что одет был в английское платье, подаренное щедрым Керкофом, так что теперь он был точь-в-точь как англичанин и не вызвал бы подозрения у самого бдительного наблюдателя. В кармане — но главным образом во фланелевом поясе, надетом на голое тело у него было целых сто английских фунтов, подаренных капитаном, — да, снова им, — из полученных от английских партнеров за вино и шелка.

— Когда-нибудь вернете! — сказал этот добряк с ангельским сердцем, и добавил: — Я так хочу помочь вам отыскать вашу милую — не только потому, что мы с вами так великолепно надрали этих мерзавцев и вы теперь можете рассчитывать на меня до судного дня, но ещё и потому, что такая верная, вечная и непобедимая любовь, как ваша, была когда-то идеалом моей жизни, целью, которой мне не суждено было достичь, поскольку дьявольское коварство судьбы сделало меня неверным и непостоянным, и мои чувства угасали слишком быстро.

Капитан Керкоф дал Тюльпану рекомендательное письмо. Еще увидим, кому оно было адресовано и какую лавину событий привело в движение! Пока письмо у Тюльпана в кармане и никто о нем не знает.

То, что неприметного путника делало менее неприметным, — и чему потом суждено было привлечь подозрительное внимание — болталось у него на цепочке вокруг шеи: небольшая дощечка, прыгавшая на груди в такт шагам. Эта гениальная идея осенила добрейшего капитана Керкофа, который сообразил, что Фанфанов английский, хотя несколько улучшившийся, как вы помните, вследствие усиленного изучения словарей и чтения Родерика Рэндома, был излишне литературен, и страдал отсутствием разговорных оборотов, то есть выглядел по отношению к бытовой речи как вельможа в толпе своих подданных. Потому капитан Керкоф изготовил для Тюльпана эту деревянную табличку, на которой написал по-английски: "Deaf and Dumb" — "Глухой и немой", так что Тюльпану не угрожало заговорить в шекспировском стиле с глупцами, понимающими только кокни, ни даже то, что эти глупцы, заговорив с ним, обнаружат, что он не понимает ни слова! Глухонемой! Отличная защита! А поскольку в те времена редко кто умел читать, само собой разумелось, что Тюльпан тоже не умеет, и значит сможет в любой ситуации прикинуться идиотом, — даже если ему — как в палате лордов — вдруг соберутся задавать вопросы письменно!

Было около одиннадцати, когда Тюльпан добрался по проселку, о котором мы уже упоминали, по удивительно ровным местам до мощеной дороги, которая вела к Лондону. Керкоф, знавший здешние края, советовал Тюльпану остановиться у дольмена, на котором высечено название этого места: "Нью Миллс", и подождать там дилижанс, который проезжал раз в день и направлялся в сторону столицы, куда, как утверждал капитан, добирался за два-три дня.

Тюльпан сидел у дольмена часа два, пока услышал отдаленный лязг и чуть позже увидел на повороте из-за леса гигантский, тяжелый экипаж, крытый брезентом, который тянула шестерка лошадей. С некоторым опасением поднял руку, остановится ли тот ради него, и не станет ли кто-нибудь его разглядывать с дотошной подозрительностью. Но нет, ничего такого не случилось — по крайней мере, не в этот момент. Экипаж остановился, кучер крикнул что-то, что можно было считать подбадривающим предложением садиться. Тюльпан так и сделал — и очутился в компании двух десятков пассажиров, выглядевших довольно неотесанно. По большей части они, видимо, были деревенскими жителями, и половина из них спала.

Кучер, просунув голову внутрь, снова крикнул Тюльпану что-то, чего тот не понял. Приподняв свою табличку, тот униженно показал на нее. Какой-то бородач-пассажир наклонился к нему — видимо, он единственный здесь умел читать — и сказал кучеру несколько слов, вызвавших у остальных вздох жалости, из чего Тюльпан понял, — они поняли, что он инвалид. А бородач даже любезно перевел Тюльпану, что сказал кучер, потерев друг о друга указательный и большой пальцы, что везде означает одно и то же — деньги. Тюльпан из этого жеста понял, что с него требуют плату за проезд. Осклабившись, кивнул в знак согласия, и душе его полегчало, раз путь начинался неплохо. Достав из кармана горсть монет, протянул их кучеру, чтобы тот отобрал нужное. Но по реакции кучера и по тому, как вдруг нахмурился бородач, и как начали переглядываться попутчики, тут же понял, что произошло нечто весьма неприятное.

— Where have you taken this?[6] — спросил его бородач, ткнув пальцем в деньги на ладони.

"— Он меня спрашивает, где я это взял!" — на этот раз понял Тюльпан, удивляясь, что в его деньгах странного.

— Too much for such a young boy![7] — заметил ещё один пассажир.

И тут вдруг Тюльпан разобрал ещё одно слово, переходившее из уст в уста, причем все лица сразу напряглись: "thief"![8] Они его считают вором. Но почему?

Взглянув на монеты на своей ладони, он понял, как глупо получилось, но был так растерян, что не знал, как быть: это оказались гинеи! Тюльпан просто забыл тот краткий урок, который преподал ему Керкоф по части английских денег, и достал из кармана горсть гиней — монет, обладавших наибольшей ценностью. И сумма, оказавшаяся у него на ладони, превышала все, что довелось видеть в жизни этим беднякам! На плечо Тюльпана упала тяжелая рука, заставив его сесть, и тут же вокруг загудел хор возбужденных голосов, из которого он понял три-четыре слова: "next village","constable" и опять уже знакомое "thief".[9]

***

— Ну нет! Какое невезение! Дать себя повесить из-за такой ерунды? За такую идиотскую опрометчивость! Этого я себе никогда не прощу! — подумал Тюльпан. — Но если меня передадут полиции, найдут не только остальные деньги, но и рекомендательное письмо, которое может оказаться более компрометирующим, чем все остальное вместе. — И еще: — Меня будут бить, я в конце концов заговорю. И буду разоблачен. И как пить дать обвинят, что я шпион, или убийца, или Бог весть кто!"

Хотя и крепко держала его рука бородача, он тут же вырвался, проскочил между ногами пассажиров, которых толчок экипажа отбросил назад на сиденья, и кубарем вылетел на дорогу, ободрав запястья, но тут же вскочил и припустил бегом.

Кучеру понадобилось секунд пятнадцать, чтобы остановить дилижанс. С проклятиями мужчины высыпали на дорогу и двое помоложе пустились за Тюльпаном. И бегуны они оказались хоть куда!

"— Черт возьми, да они меня догонят!" — сказал себе Тюльпан, который после утомительной ночи, перенесенной бури, и после перехода в несколько миль, да ещё без завтрака, чувствовал, что ноги у него словно свинцом налиты. Потому он вдруг остановился, оглянулся и взглянул на преследователей — да, ребята были молодые, теперь он хорошо видел, — и они стремительно приближались к нему, подбадривая друг друга.

Когда между ними оставалось метров пятнадцать, он все поставил на кон и, разжав кулак, в котором до сих пор сжимал свои монеты, изо всех сил швырнул их в сторону преследователей. А сам опять припустил во всю прыть.

Шагов через пятьдесят обернулся. Оба парня на четвереньках ползали по траве, копаясь в ней, как свиньи в поисках трюфелей. когда через минуту обернулся снова, увидел, что дерутся, но шестеро других, уже догнавших их, поползавших в траве и ничего не нашедших, теперь вновь пустились за ним, словно на крыльях, выросших от мысли, что убегающий юнец, раз он на такое пошел, наверняка имеет при себе множество денег. Тюльпан слышал за спиной разносящиеся средь пустынных полей крики, которые неумолимо приближались. Налево за холмом был виден небольшой лесок. Через минуту-другую Фанфан укрылся в нем.

Там текла река, через которую был переброшен деревянный мостик.

"— Слава Богу! Это мое единственное спасение!" — подумал он, тут же сделав первое, что пришло в голову: прыгнув под мост и повиснув там, зацепившись руками и ногами, под настилом. Оставаться решил так долго, насколько хватит сил. И четверть часа провел в смертельном напряжении. Над ним раздался топот преследователей. Те спорили, ругались, расхаживали взад и вперед. Тюльпану сквозь щели в настиле были неясно видны их ноги.

"— Если кому из них взбредет в голову сойти на берег осмотреться, мне конец!" — подумал Фанфан. Он знал — и это его совсем не вдохновляло — что эти бедняки не выдадут его полиции, поскольку жаждут заполучить его деньги, и что они, обобрав его, сами потом передерутся — но только после того, как избавятся от него.

Но тут шаги на мосту замерли. Где-то вдали отчаянно трубили в рожок. Тюльпан не знал, что это кучер дилижанса, взбешенный тем, что инцидент нарушил расписание, сзывает таким образом своих пассажиров. Он даже опасался, не стражники ли это или полиция, поэтому остался висеть под мостом как муха на потолке ещё не меньше часа, гадая, что будет.

Уже темнело, когда он снова выбрался на дорогу. Куда теперь? Не знал. Он оказался совсем один среди тринадцати миллионов англичан, не желавших ему ничего хорошего. Несколько часов он проспал на берегу реки в камышах, и теперь стучал зубами, потому что замерз, потому что выбился из сил и умирал от голода. Кто-то сказал: "Полцарства за коня!" Тюльпан готов был закричать: "Полцарства за кусок хлеба с маслом!" Жажда — это куда ни шло, напился из реки как загнанный конь, и теперь то и дело останавливался отлить. Когда настала ночь, тоскливая ночь без звезд и без луны, истинно английская ночь, откуда-то донеслось блеянье овец. Направившись в ту сторону, он скоро наткнулся на хибарку, пахнущую прелой соломой и овечьей мочей. Когда он ткнулся в ворота, во тьме неясно различил светлые пятна, которые боязливо заблеяли. Овцы!

— Найдется для меня местечко? — любезно спросил он. А потом, сообразив, что это английские овцы, повторил вопрос:

— Excuse me, may I have a place? Thank you![10]

И поблагодарив, улегся наземь посреди любопытного, но миролюбивого стада. Подумал было, что пропитается их запахом, но от тепла мохнатых овечьих тел уснул. -

***

Когда он на рассвете открыл глаза, в хибарке уже не оказалось его любезных овечек, зато от ворот за ним с интересом следила девчушка, державшая в руке деревянный подойник. Была она довольно хорошенькая, но давно не мыта, в лохмотьях и с волосами, растрепанными как воронье гнездо. Тюльпан едва не поздоровался по-французски, но вовремя спохватился и собрался проделать то же по-английски, но девчушка между тем подошла к нему, провела пальчиком по его табличке и сочувственно спросила: "Глухонемой?". Тюльпан вовремя спохватился, чтобы не ответить "Yes" — "Да", удивившись при этом, что малышка уже умеет читать. Ведь было ей едва пять лет! Видно, она успела подоить какую-то овцу, — в подойнике было немного молока и Тюльпан, показав на него с самой очаровательной из своих улыбок, намекнул, что не против напиться. Но малышка, покачав головой, только мило улыбнулась. Потом изобразила, что якобы ест, жуя и чавкая, и, повернувшись, дала рукой знак следовать за нею.

В холодном, влажном утреннем мареве пересекли луг, где паслись овцы. В конце его стояла небольшая ферма, крытая соломой, а перед ней суетливо носились пасущиеся куры. Из пристройки несся оглушительный грохот молота по наковальне — и именно туда привела его малышка, доверчиво взяв за руку.

— Daddy! — сказала она. — I just found this boy, deaf and dumb. I belive he is hungry.[11]

— О, — сочувственно произнес мужчина, перестав ковать подкову, really you are, my poor?[12]

Ах, как был горд Тюльпан, что понимает, и как бы гордо он ответил:

— Yes, sir. I am really deaf and dumb![13]

Но снова, поскольку этот человек мог полагать, что Тюльпан его понимает, умея читать по губам, Фанфан удовлетворился тем, что глуповато покивал. Кузнец ещё что-то сказал дочери — но этих слов не было в словарном запасе Тюльпана, поэтому он ничего не понял, но вот касались они, несомненно, еды, если он правильно разобрал, что малышка отвечала отцу. И снова он последовал за ребенком, а кузнец загрохотал молотом. Они вошли в довольно большое помещение: это была кухня с очагом, в котором горел огонь, и одновременно комната с двумя кроватями, а ещё и конюшня, так как в глубине стоял конь, жующий сено.

— Please, sit down,[14] — предложила малышка Тюльпану, потянув его за рукав. Потом снова долго смотрела на него и показала пальцем на себя:

— Эмма.

Имя свое она выговорила старательно, но что должен был ответить Фанфан? Кивнув, он показал, что умеет писать. Эмма взяла со стола грифельную доску, которой явно пользовалась для занятий арифметикой, потом подала ему грифель. Тюльпан не знал, как будет по-английски его имя, но зато знал слово "земляника", и написал: "Strawberry".

— Ох, в самом деле? — воскликнула Эмма, прочитав это прозвище. Засмеявшись, поцеловала его и погрозила пальчиком, словно упрекая, что он над ней посмеивается. Он с серьезным видом кивнул и оба покатились со смеху. Тюльпан её тоже поцеловал, поскольку она была очень хорошенькой девочкой, хотя и чумазой, и подумал, что его английская одиссея неплохо начинается.

Когда ему Эмма приготовила яичницу с ветчиной и подала на стол с несколькими ломтями черного хлеба, то села на его колени, несомненно для того, чтобы убедиться вблизи, что еда ему понравилась.

"— Боже, какая непосредственность!" — подумал он, жадно глотая свою первую еду после столь долгого перерыва. (Да, было вкусно, и ещё как!)

"— Неужели все англичане таковы? Правда, она и меня принимает за англичанина!"

Оставила девочка его, только когда все было съедено, и то, чтобы принести кувшин темного пива. Когда подавала его, снаружи донесся голос отца, звавшего её к себе.

— Just a minute![15] — она с улыбкой убежала.

Тюльпан с пивом перешел к очагу, чтобы прогреть тело, промерзшее до костей. Повсюду было тихо. Из кузницы не долетало ни звука. Подойдя к дверям, Тюльпан увидел как кузнец торопливо куда-то уходит, а Эмма глядит ему вслед. Тюльпан, сам не зная почему, почувствовал, как ему сводит желудок. Он был уверен — произошло нечто необычное, раз отец девочки так торопливо скрылся за поворотом. Эмма, повернувшись, кинулась назад, к Тюльпану. Выглядела она взволнованной, прекрасные большие глаза были полны слез. На секунду заглянула ему прямо в глаза, и её личико последовательно выражало неуверенность, тревогу и сочувствие. Потом, как будто после долгих колебаний она вдруг решилась, взяв его за руку, заставила едва ли не бежать вместе с ней.

"— Что происходит? Какая жалость, что я глухонемой, когда теперь вижу даже слишком ясно — начинаются такие дела, что объяснить все могут только слова!"

Тюльпану ужасно захотелось перестать изображать глухонемого и спросить Эмму, куда она его тянет и почему они так мчатся?

Они пробежали уже несколько сот метров, когда Тюльпан вдруг удивленно заметил, что они очутились на мощеной дороге, ведущей в Лондон. Далеко впереди по направлению к столице двигалось огромное стадо овец, с собаками по бокам и пастухами, которые кутались в плащи из серой шерсти и опирались на длинные посохи.

По жестам Эммы он понял, что должен догнать стадо. Но почему? Что, черт побери, происходит? Тюльпан изобразил губами слово "why?"[16], не произнося его, причем дал понять, что весьма обеспокоен.

— Please![17] — торопливо сказала она, оглядевшись при этом вокруг себя, — Heard me![18] —

Тюльпан дал ей понять, что внимательно слушает и постарается понять все, что она говорит, и она пустилась объяснять, выговаривая как можно старательнее, словно жизнь Тюльпана зависела от того, насколько хорошо он её поймет. А жизнь Фанфана от этого действительно зависела! Он изумленно понял это после двух-трех Эмминых жестов.

Вот что произошло: три дня назад в Бентаме, удаленном отсюда миль на пятнадцать, убит был некий сквайр, ограбленный на несколько сот фунтов! Убийца скрылся, но вчера на этой дороге произошло нечто странное в дилижансе, направлявшемся в Лондон. Молодой человек, глухонемой, по неосторожности или похваляясь показал, что у него с собой такая уйма денег, которая явно не соответствовала его положению. Когда его хотели схватить, сбежал и до сих пор не найден. Об этом все в округе узнали вчера вечером, а вот отец Эммы — только сегодня утром, когда один фермер к нему приехал за подковами — как раз в те минуты, когда Фанфан ел яичницу, поджаренную Эммой!

— Потому отец меня и позвал, — продолжала Эмма. — Велел мне задержать вас подольше, чтобы он успел к соседям за помощью. А вы убили этого сквайра? — вдруг сорвалась она в слезы. — Если да, то я грешу, спасая вас.

Тюльпан покачал головой — нет, мол, — твердя себе, что нужно заговорить.

Но Эмма, озабоченная и расстроенная, подсунула ему дощечку, которую взяла с собой, и он торопливо написал:

"— Клянусь Богом, нет никакой моей вины в том преступлении!" — I was sure![19] — ответила она и засияла счастливой улыбкой сквозь слезы. — But you must…[20] — И показала, что ему нужно поскорее бежать. Тюльпан и так знал это слишком хорошо, — как мог бы он доказать свою невиновность, найди у него столько золотых монет?

И долго ли ещё смог бы разыгрывать глухонемого? А выяснив, что он не глухонемой, решили бы, что ему есть что скрывать! И было — то, что он француз, и это тут же вышло бы наружу, услышь они его английский. Тюльпан взял Эмму в объятия и та, всхлипывая, прижалась к нему.

— Now, come on![21] — сказала наконец. И снова они пустились бегом, чтобы догнать огромную отару овец. Догнав, Эмма заговорила с человеком, который был там, видимо, главным, — высоким загорелым стариком, в таком же плаще, как у остальных пастухов, но на голове его была широкополая шляпа, а в руке палка. Эмма его в чем-то убеждала, старик смотрел при этом на Тюльпана. Время от времени кивал и что-то отвечал, похоже, соглашаясь.

Эмма вернулась к Тюльпану, шедшему чуть позади и сумела объяснить, что огромная отара направляется в Лондон, чтобы снабдить город мясом, что Тюльпан получит посох и будет принят пастухом, по пути получит стол и ночлег. Отара шла издалека, и никто из пастухов не мог знать об убийстве сквайра — а стражники никогда не станут беспокоить поставщиков мяса, поскольку пастухи — люди весьма уважаемые ввиду своей полезности для общества!

— Тот старый джентльмен — мой дедушка! — под конец сообщила Эмма Тюльпану (слава Богу, на таком английском, который понимал даже он, поскольку выбирала слова попроще, чтобы выговаривать их понятно даже для глухонемого).

— Они проходят тут дважды в год, всегда в одно и то же время, поэтому я решила, что это самый безопасный способ для вас вовремя убраться из нашего графства. Пришлось сказать, что моему папе вы понравились и он решил доверить вас именно ему. Дедушка никогда проверять не будет — они с папой лет двадцать назад разругались насмерть и никогда больше не встречались. Счастливо, Strawberry! — и она снова расплакалась, ибо девчушка эта, несмотря на потрясающий ум и рассудительность, в которых мы уже убедились, была весьма чувствительной и непосредственной. Не будь ей только пять лет, Фанфан бы с удовольствием женился на ней — ну, разумеется, не будь его голова занята только Летицией! Эмму он начал просто обожать — и потому отвел её на минутку в сторону и вдруг заговорил:

— Эмма, я никогда о тебе не забуду, даже если проживу сто лет!

— Но вы прекрасно говорите, — удивилась она. — Хотя и немой!

— Наверно, произошло чудо, — ответил он с хмурым удивлением, уместным в такой момент.

— Я верю в чудеса! — восторженно заявила Эмма.

Переведенный с английского, этот диалог не представляет ничего особенного, но мелодичность английской речи и её ритмическая величавость придали ему возвышенность. А когда Тюльпан вложил Эмме в руку десять золотых, которые достал из кармана, она вдруг сказала:

— Так значит это вы убили того сквайра?

— Я же поклялся, что нет, моя милая!

— Мне верить вам?

— Верь, чтобы успокоить свою душу! Счастливо, Эмма, когда-нибудь мы ещё увидимся! — простился с ней Фанфан.

— Счастливо, мы ещё увидимся, Фанфан-Тюльпан.

— Что ты сказала?

— Сегодня утром вы во сне разговаривали, и я как раз была в овчарне. И говорили всякие странные вещи, например: "Вперед, Фанфан-Тюльпан! Труба зовет!"

— Я это говорил по-английски?

— По-французски! Я французский немножко понимаю, дедушка знает и меня кое-чему научил. Но во всяком случае я узнала, что вы не более немой, чем я!

А потом девчушка, такая маленькая, но чудная героиня, очаровательная несмотря на свою растрепанность, энергичная и категоричная вопреки своему росту и возрасту, такая незаурядная, мотнула головой в сторону стада, уже оставившего их далеко позади, и сказала:

— Go, now![22]

Тюльпан поцеловал её в лоб, в щечки, в носик и огорчился при мысли, что скорей всего уже никогда не увидит Эмму Харт. Потом пустился за отарой, даже не представляя, когда оборачивался, чтобы помахать ей на прощанье, что с Эммой Харт он встретится вновь в Неаполе, в 1815 году, уже как с супругой английского посла, и именоваться она будет леди Гамильтон!

Махать он перестал, только когда расстояние сделало неразличимым её силуэт. Но он не мог и думать, что эта хрупкая и чумазая, но такая необычная девчушка сделает в Лондоне карьеру девицы легкого поведения под именем Эммы Лайон, — и что в начале этой карьеры ей весьма пригодятся те золотые, которые он ей тогда с благодарностью подарил! Ну что ж, Эмма проживет свой удел — (о котором, как нам кажется, нет нужды особо распространяться) — удел супруги посла в Неаполе, но прежде всего (и это её наибольшая заслуга перед историей) удел возлюбленной адмирала Нельсона, который разгромит Францию у Трафальгара, что принесет ему честь войти в историю победителем и честь погибнуть на месте своей победы, и честь удостоиться в Лондоне площади, названной в память великой победы. А Эмма этого не переживет.

Только когда она и Тюльпан расцеловались на прощание на дороге в Лондон, ничего они не знали об этом историческом будущем и ничего не чувствовали, кроме грусти, то теряют друг друга из виду.

Часть шестая. Английские баталии

1

— Ах, этот город я никогда в жизни не забуду!

Так думал Фанфан-Тюльпан, который был в Лондоне уже пятнадцатый день. Да! Никогда не позабыть ему Лондон, поскольку тут ему пришлось столкнуться с множеством препятствий и проблем любого рода, или — скажем точнее — ему тут все время страшно не везло!

Не повезло уже с Эвереттом Поксом, человеком, к которому капитан Керкоф дал рекомендательное письмо и к которому Тюльпан зашел, едва прибыв в Лондон, сказав "прощай" овцам (восемь дней длился этот путь, за это время он простыл и заработал насморк). Эверетта Покса не оказалось в его таверне "Проспект оф Уитби", стоявшей на сваях над Темзой. Оказывается, Эверетт Покс был в тюрьме! Насколько смог Тюльпан понять молодую женщину, принявшую после него таверну, — Покс совершил страшную глупость — предложил ссуду под грабительский процент одному своему клиенту, а тот оказался маршалменом-сыщиком, который как раз и занимался розыском таких ростовщиков! И Покс получил шесть месяцев тюрьмы, откуда должен был вернуться лишь в начале будущего года!

— Он удивительный человек, — говорил Тюльпану Керкоф. — Моряки, плавающие в Англию за углем, через Эверетта Покса приторговывают всем, чем могут, и Покс — первый, кто с этого имеет. К тому же он, как поговаривают, шпион на службе Франции или Америки, и я не удивлюсь, если это правда. Так что, если ты им интересуешься, веди себя с ним поосторожнее и лишнего не говори!

— Ну да, интересуюсь, — ответил капитану Тюльпан, который против воли затесался в шпионскую аферу, но вот теперь этот род скрытой деятельности ему, пожалуй, даже начинал нравиться — особенно с тех пор, как подсунул англичанам фальшивые документы.

Но больше всего интересовало его в Поксе, что хозяин лондонской таверны "Проспект оф Уитби" был именно тем человеком, который лучше всех (кроме, конечно, господ из Адмиралтейства) знал корабли и капитанов английского "Хоум Флит" — флота метрополии — и, судя по всему, не случайно, — так что он был в состоянии в кратчайший срок отыскать фрегат "Виндиктив", капитана Олифанта Рурка и, даст Бог, и Летицию!

Но Эверетт Покс оказался недосягаем, и вот Тюльпан, вооруженный примерным планом Лондона, начерченным Керкофом, позорно провалился, пытаясь вести поиски на бесконечно длинных причалах и в гаванях, полных судов любого сорта, хотя с утра до вечера бродил там, куда несли ноги, пока не падал от усталости, причем он то и дело натыкался на патрули, у которых, разумеется, не решался ни о чем спросить. Тюльпан спал под брезентами на складах, где кишели крысы, однажды ночевал в какой-то барже — и в конце концов его насморк перешел в катар, а тот — в бронхит, поскольку был уже октябрь и с Темзы дул холодный ветер. Любой другой на его месте давно свалился бы без сил!

Однажды вечером Тюльпан обнаружил большущий парк (это был Гайд-Парк). И решил, что в парке ему может быть получше, если укрыться в кустах, чем у воды, где бушевал пронизывающий ветер. Ах, если бы ему попасть в нормальную постель с периной в одной из тех гостиниц, которые попадались на каждом шагу! Но разве мог он отважиться сунуться туда со своим слабым знанием английского и абсолютным незнанием того, как лондонская полиция контролирует такие места? И только подумать, в его фланелевом поясе так и лежали сто фунтов! Он был так истощен, что падал от усталости и готов был заснуть посреди улицы! И именно Гайд Парк он выбрал для ночлега совершенно случайно! Когда наступал вечер, оттуда все скрывались, кроме негодяев, поджидавших случайных прохожих, не знавших о дурной репутации этого места.

Тюльпану же с этой репутацией пришлось познакомиться сразу и запомнить её до конца дней своих! Еще подыскивая подходящее место, он не заметил, как в потемках был оглушен ударом по голове. А что касается сна, спал после этого так крепко, что мог и не проснуться. Зато, проснувшись утром, почувствовал себя удивительно легко, поскольку на нем не было уже ни пальто, — что не так страшно, ни шляпы — что не смертельно, ни даже жилетки! И, распоров фланелевый пояс, эти негодяи оставили его на теле пустой! Не иначе затем, чтобы ему не было слишком холодно.

Что теперь ему было делать, чтобы купить хотя бы свою дневную порцию ужасной жареной рыбы, которой торговали повсюду в дощатых лавчонках, почерневших от копоти горелого жира? После здравых размышлений Тюльпан пришел к выводу, что ему остается только, дождавшись наступления сумерек, в свою очередь ограбить какого-нибудь несчастного в Гайд Парке (или ещё лучше — в городе, поскольку после захода солнца в парк не отваживалась сунуться даже полиция). Но такой выход его не устраивал, и он предпочел заняться нищенством.

Грабители, к счастью, не позарились на его табличку, — и вот на следующий день Тюльпан уселся на первой попавшейся улице, которая отличалась от других тем, что здесь ловили заказчиков девицы легкого поведения. И вот на улице, именовавшейся Холборн Стрит, можно было увидеть молодого человека в одной рубашке, с лиловым кровоподтеком на лбу и надписью "Deaf and Dumb" на груди (Тюльпан в душе благословлял капитана Керкофа за эту идею).

Дела у него шли довольно успешно дня три, отчасти потому, что он с надлежащим набожным выражением лица предусмотрительно разместился перед небольшим собором, выстроенным в коринфском стиле. А собор посещало немало старых благочестивых дам.

Пережить полосу неудач — вот что было его первоочередной целью. Он собирался поднабрать деньжат, чтобы несколько дней продержаться и продолжить поиски. Он уже нашел способ стойко перенести все это — так же стойко, как до того ел жареную рыбу, причем у нового способа было то преимущество, что по крайней мере не выворачивало наружу желудок. По улицам здесь дважды в день ходили рослые молодки, по большей части родом из Уэльса, носившие огромные жестяные бидоны молока, продавая по кружке за пенни. Так наш герой теперь кормился молоком. И когда люди видели, как пьет он его из найденной где-то миски, в старухах, направлявшихся в собор, он вызывал ещё большее сочувствие. Девицы легкого поведения тоже не оставляли Фанфана без внимания. Прекрасные глаза, разглядеть которые они подходили поближе, сгорая при этом от зависти, меланхолическая прелесть его нечастой улыбки, вид его миски с молоком и ужас от того, что столь прелестный юноша — несчастный инвалид — все это трогало женское сердце. Особенно одной, хорошо сложенной златовласой красотки лет тридцати, которая на улице появлялась только изредка, поскольку пользовалась большой популярностью у господ — любителей подобного сорта. Ну так вот, эта блондинка каждый вечер, возвращаясь домой, давала Фанфану-Тюльпану два пенса.

Квин Мелисса — Королева Мелисса, так называли её, поскольку она никогда никого и словом не удостоила, каждый раз к подаренным Фанфану-Тюльпану двум пенсам добавляла призывную улыбку и притом жестами недвусмысленно намекала, что он ей симпатичен. И однажды вечером решила доказать свои симпатии вплотную — собралась забрать его к себе домой. Тюльпан сразу понял, в чем дело — так по-хозяйски взяла она его за руку, как обычно своего клиента. Тут Фанфану вновь не повезло. Произошло нечто невероятное: он знаками дал понять, что не хочет (потому что боялся подцепить какую-нибудь заразу). Но Мелисса потянула его ещё с большей силой, а потом вдруг вышла из себя, но не стала кричать и сыпать проклятиями, а безумно жестикулировала перед носом растерянного Тюльпана. А потом вдруг глухо зарычала, оттолкнула его что было сил и помчалась к двум констеблям, появившимся на улице, все ещё рыча и мстительно тыча пальцем в Тюльпана!

Лишь теперь Тюльпан сообразил, в чем дело! Да, он влип! Королева Мелисса сразу поняла, что Тюльпан вовсе не глухонемой, ибо все её жесты были азбукой глухонемых, а Тюльпан ничего не понял! Да, Королева Мелисса сама была глухонемой, как это не невероятно! А Тюльпан, хотя и читал английские романы, не имел понятия, что в Англии злоупотребляющие милостью граждан ложные инвалиды подлежат водворению за решетку.

Потом последовало нечто неописуемое. Двое верзил кинулись к нему, и Тюльпан, боясь, что в толпе ему могут преградить путь (на улице было полно людей, возвращавшихся с работы) склонив голову, вошел в собор, рассчитывая найти запасной выход.

Сие святое место было, однако, полно народу: служили заупокойную мессу и церковный хор только что громовым "фортиссимо" сопроводил в последний путь Гомера Данцига, чье имя никак не вошло в историю. Ах, что было! Шевалье де Ла Тюльпан ещё долго будет вспоминать о смятении толпы опечаленных родственников, перепуганных, словно куры при виде лисы, о воплях "Скандал! Скандал!", о вое вдовы и ругани братьев дорогого усопшего. За ним гонялись вокруг колонн, крича:

— Держи вора! Лови убийцу! Хватай святотатца!

Потом Тюльпан споткнулся о предательский ковер и налетел на катафалк, который с жутким грохотом рухнул на пол. Вот так и получилось, что Фанфан был наконец схвачен и арестован, хотя и хватался изо всех сил за гроб Гомера Данцига, чья душа, как нам кажется, была уже достаточно далеко на пути в рай, чтобы не видеть этой адской сумятицы и не слышать воплей, нарушивших траурную церемонию.

Вот почему Тюльпан потом повторял, как мы слышали:

— Нет, это чертово местечко я никогда не забуду!

А повторяет он это в тюрьме, где заперт был уже двенадцать часов.

***

В зале суда уже не мог прикинуться глухонемым, раз уж орал как ненормальный, когда его констебли пинками вышибали из храма. Поэтому решил разыгрывать простачка, чтобы никто не мог приписать его непонимание и косноязычие ничему, кроме врожденного слабоумия.

Кое-как Тюльпан понял, что на следующий день его будет судить некий Хидборо — судебный пристав и судья в одном лице, который занимался мелкими проступками.

— Который час? Восемь-девять утра?

В камере света не было, темно, хоть глаз выколи. Тюльпану не спалось, поэтому ему так хотелось угадать, который час. А не спалось ему потому, что в другом углу камеры кто-то непрестанно храпел, стонал и пускал газы, так что неудивительно, что в камере так смердело. Но это хоть позволило ему забыть о своем отчаянии. Ведь храп, хрип и прочее составили настоящий концерт, весьма оригинальный.

Тюльпан задумался, что ему может грозить, хотя всерьез заботило его как раз не это. Он ощущал себя совсем беспомощным в этом огромном, страшно чужом и таком грозном для него городе, где без денег, друзей и покровителей ему суждено было идти от разочарования к разочарованию, от неудачи к полной катастрофе.

Тут в камере появился отблеск света. Кто-то снаружи, с улицы поднимал железный ставень, на нижнем краю которого был глазок. Назвать это светом было бы преувеличением, просто тьма сменилась полутьмой, но теперь хоть можно было различить замызганные каменные стены, засохшие потеки на полу, и даже дохлую крысу, которая успела высохнуть, — ясно, что за атмосфера была в этом склепе.

Сзади в углу Тюльпан увидел какую-то громадную, странную, бесформенную кучу — ту самую, что всю ночь музицировала. По-видимому, это было человеческое существо, но слово "куча" подходило больше. Казалось, это была масса без головы, огромная шарообразная кукла из лохмотьев, все, что угодно — но если это в самом деле был человек, то очень мало с человеком схожий. И удивительнее всего, что все это было целиком облеплено грязью, теперь уже совсем засохшей, но именно это объясняло, откуда этот запах, напоминавший вонь застойных каналов Венеции. Короче говоря, жуткий смрад!

Тюльпан всегда был любопытен, даже в моменты, когда ему было вовсе не до смеха. Поэтому он встал и подошел взглянуть поближе.

— Эй! — позвал он. — How do you feel?[23]

Поскольку ответа на свой вопрос не получил, пнул "кучу" наугад, надеясь, что не угодил в уязвимое место. Но результат проявился: из груды лохмотьев, склеенных засохшей грязью, вынырнуло что-то отдаленно схожее с лицом — ни мужским, ни женским, невероятно растянутым в ширину, темно-сизого цвета, с двумя громадными дырами ноздрей, запавшими губами, с глазами, тяжело раздиравшими заросшие скорлупы век, пронизанными красными жилками, как у кролика-пьяницы. А вершиной этой невероятно деформированной головы была корона густых волос — которые были бы белыми, не будь они напудрены угольной пылью и покрыты черной коркой, а судя по длине, принадлежали они женщине. Это предположение подкреплял тот факт, что багровые уши этого создания были украшены серебряными сережками с маленькими сапфирами.

— My name is Strawberry,[24] — представился Тюльпан, услышав в ответ нечто такое, от чего у него перехватило дыхание, нечто, произнесенное на чистейшем французском:

— Слушай, не сри ты мне на мозги, а?

Сказано было неповторимым языком, голосом, звучащим как треснувший колокол, но все же колокол! И потом эта огромная женщина — если это и вправду была представительница прекрасного пола — тут же уснула. Надо же! Француженка! Но такая!!!

Тюльпан опять уселся в угол и ждал не меньше часа, пока женщина окончательно проснулась. Проснувшись, с ворчанием села, потом со трубным звуком потянулась, встала на ноги — и показалась во всем своем заляпанном и помятом великолепии пивной бочки — что вдоль, что поперек. Когда же на Тюльпана уставился удивленный мутный взгляд, в котором ещё не было и признака мысли, Фанфан сказал:

— Мое почтение, мадам! Считаю своим приятным долгом приветствовать соотечественницу!

Потом с улыбкой, словно истинный дворянин, склонился, чтобы поцеловать ей руку. Она стерпела. Видимо, такое начало её полностью ошеломило. Растерянно оглянувшись вокруг, вдруг выдохнула:

— Слушай, повтори, а? Что ты сказал?

— Я выразил вам свое почтение, мадам!

— И ты поцеловал мне руку?

— Да, я имел эту честь, мадам.

— Черт! Дьявол! Гром меня разрази! — сказала та, откашлявшись. — Я думала, мне чудится. На миг даже подумала, что я опять у старика Филиппа! — Умолкнув, тут же продолжала: Тысяча чертей, я только что говорила по-французски, верно?

И когда Тюльпан кивнул, удивленно добавила:

— Черт побери, усраться можно! — и довольно расхохоталась. — Я и не знала, что ещё умею! Ведь сорок лет, как не было случая!

— Но вы ещё умеете мастерски ругаться! — галантно заметил Тюльпан.

— А, это нормально! Я крою по-французски и по-английски, как на душу придется! Как тебя зовут, сынок?

— Фанфан, — ответил он, — но это только между нами, мадам! — добавил тише. — Я попал в щекотливую ситуацию.

— Shut up![25] — скомандовала она. — Я тоже принадлежу к определенным кругам…

— К определенным кругам?..

— Да… и у нас не принято выпытывать друг друга… Чем меньше я буду о тебе знать, тем лучше!

— Знать!

— Знать… Что привело тебя сюда?

И он сказал. Она хихикала, когда рассказывал о глухонемой проститутке, и ещё больше рассмешило её описание погони в храме. А когда Фанфан несмело спросил, суровое ли грозит ему наказание, хлопнула по плечу и заявила:

— Сынок, ты под моей защитой. Потому что ты француз, и потому что ты меня рассмешил! А кроме того, ты чертовски мил! Поцеловать мне руку! Как во времена старика Филиппа! Черт побери! За это нужно выпить!

Тюльпан — не без содрогания — увидел, как из своих лохмотьев она достает керамическую флягу и протягивает ему — там оказался джин! Тюльпан как следует глотнул — и дух перехватило. Когда же у него вновь прояснились глаза, после глотка залитые слезами, он смог увидеть, как его новая приятельница большими глотками допивает остатки. Допив же, крякнула так громко, что со стен едва не посыпалась штукатурка.

— Теперь другое дело! — и вздохнула: — Теперь пошли отсюда, сынок!

С неожиданной легкостью проплыв через камеру, она заколотила в дверь и заорала словно иерихонская труба:

— Hey! Benthame! I am awoke! Open![26]

— Но почему вас здесь заперли? — спросил испуганный Тюльпан, когда кто-то загремел ключом в замке.

— Не заперли! — возразила она. — Предоставили мне ночлег. Видно, нашли меня где-нибудь в ближайшей канаве. Morning, darling![27] — приветствовала она человека по имени Бентем, стражника, который отпер дверь и шутливо её приветствовал: — Hello, mistrees Jones![28]

Поднявшись на дюжину ступенек, они попали в тесную каморку с низким потолком, жарко натопленную кафельною печью, и Бентем сообщил:

— Хизборо Стоунвел будет с минуты на минуту.

Когда Бентем вышел, миссис Джонс сказала Фанфану:

— Так, ты мой племянник, понял! И помалкивай, прикинься идиотом!

— Ну, это у меня хорошо получается!

— All right, — Hello, mister Stonewal![29] — воскликнула она, когда в комнату вошел сутуловатый человечек, до синевы выбритый, одетый в коричневое сукно.

— Thank you for the hospitality of this night![30] — поблагодарила она.

— It is always a pleasure, — вполне серьезно ответил судья и указал на Тюльпана. — I suppose he is your nephew.[31]

— Yes, sir![32] — подтвердила она свое родство с Тюльпаном.

— All right! Take him and don't forget me next week![33] согласился с ней судья.

— Sure![34] — бросила миссис Джонс, уводя с собой Фанфана, не перестававшего изумляться, что за спектакль тут разыгрывается. Или подействовал джин, которого он никогда раньше не пил? Ему казалось, он вот-вот взлетит, но все пересиливало странное чувство: в толпе на улице он уже не испытывал того беспокойства, если не страха, который его преследовал с самого появления в Лондоне. И этим чувством безопасности он был обязан миссис Джонс. И не только этим! Чтобы вывести его из тюрьмы на свободу без всяких судебных церемоний, хватило одного её авторитета, её удивительной манеры общения, её безбрежной, глубоко естественной жизненной силы, которая его прикрыла и спасла!

Поэтому Фанфан рассыпался в благодарностях и без особого восторга начал прощаться. Миссис Джонс, остановившись вдруг, молча уставилась на него. Фанфан же продолжал:

— Могу ли я спросить, с чего вдруг судья решил, что я — ваш племянник, когда вы ещё слова не успели сказать?

— Примерно месяц назад, — ответила она, — я тоже оказалась в камере с одним бродягой, который мне понравился. Не так, как ты, но все же… И я сказала Стоунвелу, что это мой племянник.

— А вы со Стоунвелом на дружеской ноге, да?

— Разумеется! Ведь я ему поставляю уголь, вот и сейчас он заказал на ту неделю! И к этому довольно загадочному объяснению она добавила:

— Куда теперь?

— Простите?

— Ты ведь со мной собрался распрощаться. Вот я и спрашиваю: куда теперь? Ведь на тебе ничего нет и голоден ты как вол!

— Как волк!

— Вот видишь! И к тому же ты француз — здесь, в Англии. Нет, я не знаю, почему! Тихо! Никаких объяснений! Я предлагаю тебе ночлег и стул…нет, стол! И работу! А ты меня за

— 448 — это научишь снова верно говорить по-французски, all right?[35]

— All right, — радостно ответил Фанфан, счастливый тем, какой оборот принимает дело.

— А вы меня научите как следует говорить по-английски, — добавив это, был так тронут, что снова поцеловал ей руку.

— Ах, точно как мой старина Филипп! — растроганно вздохнула она.

Но это имя помянула уже в третий раз!

— Кстати, ты на него даже чуть похож, — она вдруг заново оглядела Фанфана и опять вздохнула. — Ах, как он меня обожал!

— Обожал! — поправил Фанфан. — Но кто это — Филипп?

— Филипп Орлеанский! Он был регентом Франции после Людовика XIV. Ах, как мы с ним веселились! А наши ужины в Пале-Ройяль! Тогда мне было двадцать и знаешь, какой у меня был номер? Я совсем нагая изображала начинку в огромном пироге на столе — а стол тот появлялся вдруг посреди паркета в зале!

При этих воспоминаниях она так гулко расхохоталась, что прохожие оглянулись от испуга и даже лошади шарахнулись. Сама растроганная этой неожиданной историей, вспомнив свои лихие юные годы, она заметила Фанфану:

— Nephew![36] Но ты не думай, чести твоей ничто не угрожает. Мне уже семьдесят!

— Для меня это была бы великая честь! — ответил на это Невью-"племянник"-Тюльпан, на душе которого полегчало, поскольку все-таки он опасался обратного.

Вот так в жизнь Тюльпана вошла Аврора Джонс, когда-то Аврора Пикар, рожденная в Бельвиле во времена Людовика XIV. Они прожили вместе четыре месяца в квартале Чик Лейн, — самой грязной и мрачной части Лондона.

***

Аврора Джонс так и пышела силой и радостью, но могла быть и убийственно грозной — и на словах (некоторые её громоподобные реплики обошли все лондонское дно, где она правила как королева) и на деле: немало тех, кто посмел ей противостоять, навсегда остались лежать на мостовой! Ее сила, жизнерадостность и темперамент никогда не иссякали, подпитываемые непересыхающим потоком джина.

В Лондон она прибыла пятьдесят лет назад как любовница дипломата Филиппа Орлеанского, но дипломату она дала отставку ради некоего молодого лорда, который, как она говорила, научил её пить" по-научному". С учителем она так быстро сравнялась, что тому нелегко стало её превзойти — и это стоило ему жизни. Но умер он не с перепою, как в один прекрасный день узнал "племянник", а от того, что перепутал, на каком этаже своего дома находится. Этажи оказались высокими, а ошибка — роковой.

Потом она встретила мистера Джонса, оставившего ей свою фамилию. Мистер Джонс обладал всеми достоинствами: был управляющим судоходной компании, достаточно богат, к тому же хорош собой, с бородкой (редкость в Англии в то время) в подражание Франциску I, — и притом безумно влюблен в Аврору.

Фанфан был потрясен, когда однажды Аврора — которую Фанфан величал тетушкой — сообщила ему, сколько раз мистер Джонс умел удовлетворить её за ночь — и не только за ночь!

У этого идеального мужчины был только один недостаток: он был абсолютным трезвенником! И постепенно Аврора стала сыта по горло тем, что в своем изысканно-шикарном доме портвейн ей приходилось пить тайком. И она начала захаживать в таверны — хоть это было и не принято в приличном обществе, но ей было все равно — особенно после того, как пропустит два джина в кружке пива (вот он, рецепт молодого лорда, спутавшего этажи).

— И представь себе, Невью, — говорила она Фанфану в декабре (через два месяца после их знакомства), когда они как-то вечером возвращались домой болотистым берегом Темзы (эту деталь мы объясним позднее), — все это мне однажды наело!

— Надоело, тетушка!

— Очень хорошо, мсье учитель! Так вот: надоело мне все это, я по горло сыта была этими элегантными "иннами", — ну, знаешь,"Олд Джордж Инн", и так далее, и захотелось мне сходить в настоящее заведение — как делали мы с мамочкой ещё в Бельвиле до того, как стал регентом Филипп Орлеанский… и вот однажды я оказалась у деревянных мостков, которые вели в таверну, стоявшую над гладью Темзы. Это была "Проспект оф Уитби". Там все и началось…

— Ты говоришь "Проспект оф Уитби", тетушка?

— Ну?

— Эверетт Покс!

— Ну, он в тюрьме. Ты знаешь Эверетта Покса?

— Он был уже в тюрьме, когда я прибыл в Лондон, у меня было к нему рекомендательное письмо. И все мои проблемы начались от того, что я его не встретил!

Тетушка как-то странно взглянула на своего Невью и Фанфан заметил, что её кровью налитые глаза беспокойно забегали.

— Ты не обязан ничего говорить, — подчеркнула она, — но, в конце концов, мы теперь добрые друзья. Если ты прибыл из Франции тайно и должен был установить контакт с Эвереттом Поксом…

— Да?

— Тогда ты, случайно, не французский тайный агент?

Фанфан негромко рассмеялся.

— Это слишком сильно сказано! Возможно, когда-то я и думал об этом, но то, что ты меня об этом спрашиваешь, доказывает: на что мне намекали, так и есть. Покс, как говорится, состоит на содержании чужой державы!

— По крайней мере я так думаю, — вздохнув, ответила Аврора Джонс. — Но мне совсем не нравится, что ты связался с этими делами, милый Невью!

— Но я же и не начинал! — ответил он, смеясь.

— Мне не хотелось бы видеть тебя на виселице!

Они умолкли, и только потом, когда в ледяной тьме кривыми смрадными закоулками квартала Чик Лейн добрались до подвала полуразрушенного дома, служившего им жильем, где у них было два матраца, два стула, стол, умывальник и два кувшина, и только когда Аврора зажгла масляный светильник, чей понурый желтый огонек озарил её лицо и облупленные стены, — Невью вдруг грустно так сказал: — Тетушка, я прибыл в Лондон совсем не за этим!

— Не нужно ради меня себя насиловать! — ответила она. — Я тебе снова повторяю, тебя никто не заставляет все рассказывать!

Аврора очищала от грязи болотные сапоги, достигавшие до половины бедер, при этом продолжая разговор:

— Я ненавижу войну и все, что с ней связано, но не собираюсь упрекать тебя за то, что ты работаешь на свою родину! — И, помолчав, добавила:

— В конце концов, это и моя родина!

Потом налила полную кружку джина, и собралась налить вторую, стоявшую на столе наготове, но вовремя остановилась и отставила бутылку, ибо Невью-Тюльпан с того дня, когда попробовал джин в камере, уже ни разу к нему не прикасался.

— Я сюда прибыл для того, чтобы найти свою невесту, — сообщил тот, затягивая занавеску, разделявшую подвал надвое — хотел раздеться и умыться. А умываясь, рассказывал историю похищения Летиции, стуча при этом зубами от холода. Когда кончил,"тетушка" ласково сказала:

— Ты добрый и мужественный юноша, мой малыш! Правда, Покс-то в этом разбирается, а я, как видишь, тебе ничем не смогу помочь! Тут нужна сугубая скрытность, а я, малыш, слишком заметна!

Аврора разожгла огонь в очаге, и когда Фанфан появился перед ней, умывшись и переодевшись, подвал уже был полон запаха поджарившихся гренок. Этот сильный запах перебивал дух самой Авроры Джонс, которая никогда не мылась и потому жутко смердела, но её Невью этого уже не замечал, потому что успел её полюбить.

"— Как странно, — часто думал он, — человек встречает такое раблезианское спившееся, опустившееся существо и испытывает к нему то, чего раньше никогда не знал: любовь сына к матери — и не столько к матери, как к бабушке!"

Именно это дало ему силы преодолеть отвращение и постепенно смириться с грязью, свинством, перестать замечать нестерпимую нищету этого квартала, научиться переносить вид этих страшных людских ошметков, и самому вести то странное, зловонное существование в работе, которую Аврора Джонс пообещала ему в день их знакомства.

Именно это — его любовь к старой, немыслимой и неукротимой Авроре Джонс, которая когда-то нагая услаждала взор регента Филиппа Орлеанского и которая теперь — сколько уж лет? — купалась в грязи и фекалиях — именно это ему придавало сил! И ещё то, что день за днем приближалась дата, когда на волю должен был выйти Эверетт Покс — а с ним уверенность, что с его помощью найдутся следы Летиции!

— Когда мы возвращались, ты сказала, что однажды оказалась перед таверной "Проспект оф Уитби" и что там все и началось. Что началось? спросил он, с удовольствием откусывая поджаристую гренку.

— Ну, началась моя нынешняя жизнь. То, что я дошла до такого, что стало моим падением на самое дно, — она подмигнула Фанфану, — и моим счастьем — теперь она уже улыбнулась Фанфану во весь беззубый рот. — Когда я вошла в таверну "Проспект оф Уитби", ко мне подошел высокий красивый мужчина. Хозяин таверны — тогда ещё не Эверетт Покс — и этот красавец мне сказал:

— Как раз сегодня я похоронил свою жену и собираюсь совершить самоубийство, но если ты захочешь переспать со мной сегодня, пожалуй, я этого не сделаю! А ты как?

А я ему на это ответила:

— Я умираю от скуки, и потому напилась. Может, я и хотела прыгнуть в Темзу, но ты мне сделал только что самое прекрасное признание в любви, которое я когда-либо в жизни слышала, и я согласна: сегодня я с тобою пересплю!

И он потом меня спросил:

— Как тебя зовут?

Когда я сказала, представился и сам: Филипп Кноулс.

Аврора Джонс вдруг смолкла, и слышно было только тихое потрескивание фитиля, пропитанного маслом. И Тюльпану казалось, что он видит Аврору где-то далеко, в тех давно утраченных временах, когда она смотрела в глаза Филиппа Кноулса так, как сейчас. Невероятно красивую. Опасно взбалмошную, ужасно независимую, неукротимую женщину, которая враз бросила мистера Джонса с его благосостоянием и комфортом ради какого-то Филиппа Кноулса, ничтожества и бездельника. Потом пережила четыре года страстной любви пока одним осенним утром её Филиппа не нашли в смрадной канаве, протекавшей в двух шагах от их заведения и именовавшейся Флит Дити — некто, с кем Филипп вступил в "профессиональный" конфликт, проткнул его кинжалом.

— И так я скурвилась, пошла по рукам, — Аврора Джонс принялась за вторую порцию. — И это было началом спадания.

— Падения, тетушка! — поправил её Тюльпан.

— Ну да, падения, — поправилась та с веселой иронией и сказочной беззаботностью, которая, видимо, вместе с джином, вела всю её жизнь и всегда возвращала к той двадцатилетней, что изображала начинку в пресловутых пирогах регента Филиппа.

— И наконец, когда все решили, что я гроша ломаного не стою, пришлось заняться иным промыслом.

— И спасибо, что подключили к нему и меня! — со смехом поблагодарил её Невью-Тюльпан.

А теперь поясним, почему Фанфан-Невью-Тюльпан — который уже привык, что каждый вечер у чадящего пламени масляной лампы Аврора Джонс дает ему уроки английского — почему он был заляпан по самые уши и почему кипел от ярости, возвращаясь с ежедневного сбора угля…

2

При каждом отливе, когда вода отступает, илистые берега Темзы обнажаются, открывая свои скрытые доселе сокровища: дохлых кошек, сломанные зонтики, размокшие шляпы, старье всякого рода, — дырявые чулки, драные панталоны, перчатки без пальцев — а ещё пустые ящики, дырявые сапоги, ножи без черенков. Фанфан все время натыкался на эти отбросы, которые ежедневно извергала столица и которые море всегда возвращало обратно, иногда добавляя к ним новые, особенно если очередному трупу удавалось сорваться со своего ржавого мертвого якоря.

Это разнородное богатство представляло интерес для многих, и как только становилось возможно, заступы в сотнях рук перекапывали зловонную жижу от лондонского Тауэра до Вестминстера, разгребали её крюками, чтобы найти что поприличнее, причем на трупы никто внимания не обращал. Типов этих именовали "разгребателями грязи". В этот "промысел" и кинулась в отчаянии Аврора после того — как мы уже знаем — сама перестала быть товаром на продажу.

Вначале промысел был нелегок, поскольку каждый новичок вступал на ограниченную территорию — а если речь шла о местах, особенно богатых отбросами, то доходило и до драк. Кроме того, как и во всяком деле, человек не сразу становится виртуозом, и Авроре Джонс на её участке приходилось прилагать немало сил, чтобы найти кусок ещё пригодного каната или кастрюлю, которая после ремонта могла бы выглядеть как новая. Поскольку же соображала она гораздо лучше остальных грязекопателей, то специализировалась на зонтиках от дождя и солнца и довольно скоро нашла одну мастерицу, которая скупала все находки и доводила их до товарного вида. С тех пор Аврора Джонс могла бы жить относительно сносно, только вот тот, кто все время стоит в воде, потребляет все больше джина и пива. И вот, хотя она почти ничего не ела — или, может быть, именно потому, что ничего не ела — она стала полнеть, а потом и толстеть. Потом в один прекрасный день — двадцать три года назад — её осенила гениальная идея: заметила, что баржи, перевозящие уголь, бывший в Лондоне главным топливом, на одном участке Темзы часто теряют небольшую часть своего груза, и что среди грязекопателей особых претендентов на это место не было. Так она нашла свою новую специализацию и практически присвоила себе монополию на уголь в своем районе. Ей даже начали помогать моряки, с которыми она любила позабавиться, время от времени демонстрируя им свой зад (тот налился до необычайных размеров и стал предметом легенд, ходивших по экипажам). Так вот, матросы ей при каждом рейсе сбрасывали с барж угля, сколько нужно, а баржи с углем проплывали по Темзе три-четыре раза за день! Уголь этот Аврора Джонс продавала в городе гораздо ниже рыночной цены, установив таким образом добрые отношения со многими, включая судью Стоунвела (теперь понятно, почему тот был так снисходителен к Авроре Джонс и её "племянникам!").

В первый же вечер, который Аврора Джонс и Невью-Тюльпан провели вместе в её берлоге, она все рассказала, объясняя, откуда на ней такая корка засохшей грязи.

— И именно эту работу я предложила тебе сегодня утром, сынок! Не слишком хороша на первый взгляд, зато в конце концов дает заработать на жизнь, а человек ко всему привыкает!

Я то уже старая, вокруг начинают копошиться конкуренты, которые слишком много себе позволяют, и я была бы счастлива, найдя хорошего помощника.

— Я готов вам помочь! — заявил Тюльпан, хотя его мутило при мысли о том, что предстоит.

— Но послушай: ты не обязан этого делать! Не думай, что вызволяя тебя из тюрьмы, я на это рассчитывала. Такого со мной никогда не бывает! Я всегда поступаю как вздумается. Ты милый мальчик, заговорил вдруг по-французски, поцеловал мне руку… — и довольно! Не нужно доказательств, как ты мне благодарен!

— Я буду рад помочь вам, — отвечал Тюльпан, — я буду рад помочь вам, потому что вы мне нравитесь, мадам Джонс!

И приступил к работе уже на следующий день, в отлив, который начался в пять утра.

Начало было ужасным. Под бесконечным многодневным дождем бродил он в зеленом месиве, полном отбросов, хлама и дохлых крыс, раздувшихся и готовых лопнуть. Нужно было собрать в корзину мокрые, грязные куски угля, сходить высыпать корзину на тележку и вернуться снова.

Аврора Джонс была права, говоря о конкурентах: Тюльпан ей помогал всего недели две, когда это случилось: он задержался один в хибарке на берегу, чтобы починить разбитое дно тележки. И тут увидел как Аврора, качаясь, спешит к нему. Аврора Джонс, по правде говоря, нетвердо стояла на ногах довольно часто, но обычно не так рано, а выйдя ей навстречу Тюльпан увидел, что лицо залито кровью из разбитого носа.

— Опять эти мерзавцы! — прогудела она, зажимая нос. — Заехали булыжником по морде, видишь, сынок!

— Вернемся домой, я вам помогу!

Кровотечение остановил холодной водой с солью. потом спросил:

— Но почему, собственно, они это делают? Чего хотят?

— Мое место! И мой уголь! Пока ещё только пугают. До сегодняшнего дня только ругались и угрожали. Сегодня, как видишь, перешли к делу. Булыжник швырнул один тип, он, видно, главарь всей банды. Потом они сбежали — мои приятели кинулись на помощь. Но где ты их найдешь? Они не наши, не с Чик Лейн.

— Их много?

— Трое или четверо подростков и один постарше, лет под двадцать.

С тех пор Тюльпан на сборе угля уже не оставлял её одну. Но хулиганы, словно зная (и кто-то сообщал им!) что он там, не появлялись. Тюльпан был горд и счастлив, что может уберечь свою хозяйку, как когда-то та уберегла его. И с этого момента, почувствовав к ней нечто вроде любви, он стал именовать её тетушкой Авророй и перешел на "ты".

Настолько согревало его это чувство, что даже в иле дна Темзы позывы к рвоте появлялись все реже и столь омерзительная работа — отнюдь не доставляя удовольствия — становилась обычной рутиной, при которой думал он совсем об ином: о своем прошлом, близком и далеком, о Гужоне-Толстяке, который был теперь только прахом в корсиканской пыли, о мсье де Рампоно, которого он поклялся когда-нибудь проткнуть насквозь, о Цинтии Эллис и о Картуше, которым за их предательство тоже когда-нибудь сумеет отплатить (хоть и не был уверен, справедливо ли это, ибо именно их предательство привело его в Лондон, возможно поближе к Летиции и — во всяком случае подальше от заклятого врага герцога Шартрского, — так что возникала неразрешимая проблема). Иногда он вспоминал Баттендье, особенно мадам Баттендье, которая, едва завидев паруса, уже снимала кружевные панталоны, потом коварную, но роскошную Фаншетту и её мать, которая давала ему первые уроки любви, и снова Цинтию (но по иной причине), и всех остальных женщин, которые уже путались и стирались в памяти, — конечно, потому, что столько думал о прелестях Летиции, которые он ставил превыше всех, которые он видел словно наяву, которые хотел вернуть себе навсегда — о, любовь, любовь!

***

Однажды вечером в конце января 1775 года — примерно через месяц после того, как Фанфан рассказал Авроре Джонс про свою Летицию — Аврора вдруг не вернулась домой. Она отправилась куда-то с углем одна, поскольку Тюльпану предстояло переложить на английский пятьдесят строф Вольтера, а Аврора должна была исправить перевод, вернувшись домой. Вернуться она собиралась в восемь, пробило уже десять — ни слуху, ни духу! Вряд ли могла напиться где-то по пути, — ночью зимой за ней такого не водилось — слишком боялась свалиться где-нибудь и замерзнуть. Да и вообще с тех пор, как у неё поселился Тюльпан, пила она только дома, поскольку, как она говорила, грех искать где-то компанию, чтоб напиться, когда дома компания куда лучше.

В одиннадцать Тюльпан отправился на поиски. Надел на голову теплую горскую шапку, накинул шерстяной плащ — было ужасно холодно. Аврору Джонс знал, разумеется, весь Чик Лейн, ведь здесь она была виднейшей фигурой, как говорила она сама — королевой этого лабиринта грязных закоулков, этого квартала лондонского дна. Повсюду у неё хватало приятелей всяческого рода. К числу ближайших относился Бен Пендикок, жестянщик, коротышка крутого нрава, всегда державший нож за поясом, поскольку слишком хорошо знал, что может человека ждать в Лондоне — он сам немало лет назад проткнул ножом прохожего, чтобы забрать его кошель.

И был Падди Смит, по кличке "Гризли", кузнец, давно забросивший свое ремесло и промышлявший кражей часов, которые продавал Эверетту Поксу (припомните, ведь Керкоф говорил Фанфану-Тюльпану, что Покс торгует чем угодно!). У кузнеца Гризли в его сорок пять были могучие плечи, бицепсы и громаднейшие кулаки. И ещё была Ненси-Вонючка, получившая это прозвище оттого, что непрестанно жевала чеснок. Было ей уже шестьдесят, но рассказывали, что одного констебля, прихватившего её на краже кошелька, она на месте ослепила, ткнув костлявыми пальцами, — чтоб не узнал впредь, как похвалялась. Та была предана Авроре Джонс душой и телом, поскольку Аврора как-то дубинкой оглушила другого констебля, схватившего Ненси как раз в момент кражи ещё одного кошелька с деньгами. Мортимер Хромой же относился к тем уникальным фальшивым инвалидам, которых никогда не разоблачить ни одному полицейскому. Было ему уже за пятьдесят, за плечами кроме прожитых лет — почти такой же длительности опыт, а при себе — всегда пистолет, — как же иначе защититься инвалиду?

К этой прекрасной компании, которая начала беспокоиться из-за отсутствия дорогой Авроры, принадлежал и Саймон Чудак.

Было ему уже лет сто и, как бывший солдат, он говаривал про себя, что "прошел все сражения без приближения". Человек он был весьма состоятельный, имевший счет в банке, но ни за что не хотел покидать Чик Лейн, поскольку тут родился и поскольку ему делалось дурно, если вокруг не смердело.

Все поименованные с Фанфаном во главе, несшим фонарь, отправились искать Аврору. Далеко ходить не пришлось. Не прошли и ста метров по тихим лабиринтам квартала, слабо освещаемым фонарем Тюльпана, как Ненси-Вонючка крикнула:

— Вот она!

Вопль её на самом деле был совершенно нечленоразделен, но Тюльпан уже достаточно знал местный жаргон, чтобы понять, в чем дело.

Все кинулись к Авроре, — первым Тюльпан, — склонились над распростертым телом, и то, о чем они сразу подумали, высказал вслух Саймон Чудак:

— Боюсь, что не ошибусь, сказав, что наша Аврора мертва!

Приложив ухо к исполинской груди Авроры, через несколько тревожных секунд Фанфан понял, что она ещё дышит. Но куда её ранили? Сразу выяснить это было невозможно, но из-за холода её все равно нужно было срочно перенести куда-то, где не было восьми градусов ниже нуля!

— В "Рай!" — предложил кузнец Падди Смит. Это не было неуместной шуткой, их "Рай" был не на небесах, а гораздо ближе. Так звалась жуткая забегаловка, принадлежавшая бывшей проститутке, — сверстнице столетнего Саймона Чудака, что вызывало между ними вечные споры, — кто старше. Аврора Джонс пережила в этой корчме не один счастливый день, или, скорее, не одну памятную ночь. И вот теперь, мертвая, или полумертвая, она вновь возвращалась в "Рай" — в свое королевство!

Как мы уже сказали, до "Рая" было всего несколько шагов, оттуда даже доносились выкрики подгулявших клиентов. И вот туда и отнесли Тюльпан со спутниками Аврору Джонс, и даже вместе, общими усилиями им это сделать было нелегко — ведь к восьмидесяти килограммам живого — или почти мертвого веса добавились ещё бесчисленные кофты и юбки с впитавшимися илом и грязью! Был миг, когда её едва не упустили, и Бен Пендикок воскликнул:

— Да что она, свинец при себе носит?

— Нет, просто она весьма весомая особа! — поправил Саймон Чудак, который был в отчаянии, поскольку уже тридцать пять лет был влюблен в Аврору, но так и не решился открыться, и вот теперь свою искреннюю заботу маскировал чисто лондонским юмором.

— Да шевелитесь же, наговоритесь потом! — прикрикнул на них Тюльпан, у которого тоже сердце сжималось от боли.

Сложнее всего было снести Аврору по скользким ступеням вниз, в "Рай", они её опять едва не упустили. Дюжина отчаянно орущих пьяниц разом замолкла, когда внутрь с криком и топотом ввалилась эта процессия. Хозяйка тут же подбежала к ним, ломая руки, ибо узнала старую приятельницу.

— Господи! Что с ней случилось? Боже, она не умерла?

— Пока нет, — ответил Тюльпан, когда Аврору уложили на единственный стол (Всю остальную мебель заменяли бочки).

— А, посмотрите! У неё сзади разбита голова, кто-то напал сзади! И украл тележку с углем! И деньги за уголь! — воскликнул Тюльпан, открыв кожаный кошель, который Аврора подвязывала к поясу и который теперь был пуст.

Теодора, хозяйка "Рая", повесила над очагом котел с водой, а Тюльпан с друзьями Авроры Джонс окружили её неподвижное тело, пытаясь выяснить, теплится ли в ней ещё жизнь. Когда вода нагрелась, Ненси-Вонючка заботливо обмыла голову Авроры, но тут же вскрикнула и подозвала остальных взглянуть на рану — теперь, отмыв от сгустков крови, стало видно, насколько она глубока!

— Господи Боже, — воскликнул хмуро Тюльпан, — кто-то её ударил топором! Значит, на самом деле хотели убить!

Все смолкли, услышав эти слова. Кто, черт возьми, мог захотеть убить Аврору? Оглушить и ограбить — ради Бога, но убить?! И в этот самый миг какой-то тип, сидевший в стороне, поднялся, положил на стол несколько монет и направился к выходу. Никто на него и внимания не обратил, но когда тип проходил мимо стола, Аврора Джонс открыла вдруг глаза и простонала:

— Это он!

— Тс-с! — остановил её Тюльпан, не поняв, что сказала Аврора. — Не разговаривай! Тебе нужно уснуть, а утром я приведу хирурга! Я рад, что ты…

— Но это он! — повторила Аврора, чуть повернув голову к дверям, которые уходящий только что закрыл за собой.

— О ком ты говоришь?

— Тот, что ушел только что… Тот, что тогда огрел меня булыжником, и он же…

Не ожидая окончанья фразы, Тюльпан схватил фонарь и мигом был на улице, в конце которой заметил убегающего парня. Подумал было: "- Не догнать!", но тут же во всю прыть пустился следом, в ту сторону, откуда доносился стук деревянных башмаков на мерзлой почве. Потом по изменению звука определил, что беглец свернул налево на Кук Лейн, которая была замощена — и кончалась тупиком! Мерзавец был не здешним, иначе знал бы, что сам полез в ловушку!

***

Теперь он это знал. Опершись спиной о стену, замыкавшую улочку, следил, как стремительно приближается свет фонаря. В каждой руке держал по большому камню. Первый пролетел у головы Тюльпана, но второй бросить не успел — Тюльпан с разгону головой боднул его в живот. Вскрикнув от боли, парень упал на колени. И, корчась в этом положении, поднял лицо к фонарю, лицо совсем ещё молодое, но сильно побитое оспой и бледное от страха.

— Так что, тебе понравилось швырять камнями? — иронически спросил Фанфан-Тюльпан. — Я думал, ты в наш квартал больше носа не покажешь. Но раз ты сунулся, придется отвечать, да так, чтоб на всю жизнь запомнить! Пошли со мной! — велел он, ухватив пленника за воротник. — Я отведу тебя обратно в "Рай". Там будешь ждать, у нас сейчас заботы поважнее! Нужно найти ту сволочь, что пыталась убить Аврору Джонс!

— Я не хотел её тем камнем тяжко ранить, я собирался только напугать, — хрипло выдавил парень, которому и в самом деле было не больше двадцати. Говорил он ломаном английском, и Тюльпан отрезал:

— Придется отучить тебя впредь нагонять страх на кого бы то ни было. Пошел вперед!

Так, подгоняя пленника пинками в зад, Тюльпан загнал его в "Рай" уже на четвереньках.

Тот в этой позе так и остался, а Тюльпан сказал:

— Теперь прочешем все кругом, злодей, который украл тележку, не мог идти так быстро, к тому же он нездешний и будет путаться!

Потом повернулся к Пендикоку.

— Бен, пригляди за этой рожей, займемся им, когда будет время!

— Так что, ты захотел участок миссис Джонс? — занялся Пендикок пленником, поскольку Аврора, успевшая прийти в себя, всем объяснила, что произошло между ней и этим трясущимся от страха типом. — И у тебя ещё хватило наглости заявиться к нам выпить!

Тут Бен Пендикок ткнул трясущегося пленника своим жуткого вида ножом в шею, и тот начал на своем чудовищном английском объяснять, что он так не думает и что ошибся. Казалось, вот-вот заплачет.

— Ну, ну, хватит, — пожалела его Аврора Джонс, подкреплявшаяся горячим ромом и уже изрядно подкрепившаяся. — Оставьте его, пусть убирается. Видите, он уже наложил полные штаны! Я уверена, больше никогда его не увидим, этого трусливого сопляка!

— Клянусь, не увидите! — подтвердил тот.

— Ну и убирайся! — заключил Тюльпан, у которого однако возникло неясное впечатление, что лицо это он уже когда-то видел, да и голос слышал тоже.

Торопливо вскочив, парень наступил на полу своего плаща. слышен был треск лопнувшего шва, и вдруг из распоротого кармана звонким дождем на пол посыпались монеты. Вместо того, чтобы их собрать, перепуганный парень кинулся к дверям, но Хромой Мортимер его перехватил. А Аврора Джонс, склонившись над монетами, удивленно воскликнула:

— Это же мои деньги, те, что я сегодня вечером получила за уголь! Нет точно, вот и полгинеи, что всегда дает мне мистер Стоунвел!

И Аврора потрясенно повернулась к пленнику:

— Так это ты меня хотел убить?!

Никто не успел отреагировать на её слова, потому что пленник в яростном отчаянии человека, понявшего, что нужно спасать свою шкуру, грубо обхватил левой рукой Аврору за шею, правой выхватив из-за пояса короткий топорик-обушок, вроде тех, которыми работают горняки — то самое оружие, с которым он раньше напал на Аврору! Волоча теперь её к дверям, яростно процедил сквозь зубы:

— Ни с места! Всем оставаться здесь не меньше получаса, иначе вашей старой ведьме конец!

Тюльпан заметил, что Бен Пендикок собрался метнуть нож, на что тот был мастер, и остановил его:

— Нет, Бен! Еще попадешь в Аврору! Оставь все мне!

И потом холодно, почти спокойно бросил рябому:

— Отпусти её — и сматывайся, никто за тобой гнаться не будет!

— Еще чего! — ответил мерзавец, который тянул Аврору все дальше, едва не удушая захватом.

— Возьми ключ от дверей и запри нас здесь, это тебя устроит? предложил Тюльпан.

— У меня руки заняты, как видишь. Достань ключ сам и вставь его снаружи, — потребовал рябой.

"— Голос, этот голос! Где же я его уже слышал?" — подумал Тюльпан, но предпочел выполнить требование, поскольку боялся, что парень, бывший на грани истерики, мог при малейшем признаке опасности ошалеть настолько, что начал бы лупить Аврору по голове обушком. Все вокруг окаменели, как статуи, так что лязг ключа в замке в этой гробовой тишине прозвучал как удар колокола.

— Старуху я заберу с собой наружу! — заявил рябой. — И там её оставлю, так пойдет?

— Ладно, — согласился Тюльпан. — Но если ты ей что сделаешь, я разыщу тебя хоть на краю света!

Все молча взирали, как этот мерзавец поднимается по ступенькам со своей заложницей. Тюльпан от напряжения и тревоги так вспотел, что стянул с головы капюшон и впервые открыл рябому свое лицо. И в этот миг произошло нечто потрясающее. Рябой вдруг выкрикнул:

— Фанфан!

И тут же, выбравшись с Авророй на улицу, закрыл дверь на ключ. И стало слышно, как кричит в замочную скважину что-то по-французски, что в гробовой тишине мог разобрать только Фанфан.

— Из-за тебя я угодил на галеры, и с тех пор все время думаю только о том, как с тобой посчитаться! Так что выходи, гад! Если не выйдешь, я из старухи душу выну! У тебя ровно одна минута!

— А, дерьмо! — крикнул Фанфан по-французски (в силу закона, по которому человек всегда прибегает к родному языку в моменты наивысшего возбуждения), приведя всех вокруг в изумление, поскольку никто не понимал, в чем дело. — Дерьмо, ведь я же знал, что этот голос и рожа, побитая оспой, кого-то мне напоминают!

И вот, вместе с Фанфаном-Тюльпаном, мы в этот миг невзирая на годы, прошедшие с тех пор, когда на рю Ню-ди-Пти-Шамп Фанфан спас мадам Дюбарри, в рябом негодяе узнаем мерзкого Пастенака!

***

Мерзавец этот рассчитал верно, не сомневаясь, что Фанфан из-за своих понятий чести и прочих романтических фантазий, так презираемых Пастенаком, не будет рисковать жизнью Авроры Джонс и отдаст себя в его руки. Поскольку Пастенак был вовсе не глуп, и ещё в детстве привык опасаться своего приятеля и его ловких штучек, он потребовал в замочную скважину, чтобы Фанфан вышел на улицу спиной вперед и с поднятыми руками.

"— Достаточно будет огреть его обушком, — и я за все буду отмщен, даже за то, что рябой!" — думал Пастенак, но тут уже Тюльпан крикнул из подвала:

— Так что, отопрешь ты дверь, или нет?

Вначале Пастенак проверил, где Аврора Джонс, которую отослал подальше, боясь подвоха с её стороны, хотя и было ясно, что пробитая голова и выпитый ром её уже обезвредили, и теперь Аврора Джонс сидела, привалившись к стене и опустив голову, и, видимо, спала.

Поэтому Пастенак с занесенным для удара топориком спустился по скользким ступеням к дверям. Свет, падавший сквозь них из подвала, озарял лестницу и часть улицы. Фанфан стоял в дверях, за ним виднелись неясные, словно окаменевшие фигуры.

— Иди наверх! — потребовал Пастенак. — Иди, получишь свое! Но не вздумай оборачиваться!

Тюльпан послушался. В подвале никто не шелохнулся. Тюльпан неторопливо, понемногу, чтобы не поскользнуться, поднялся на пять ступенек, там задержался и глубоко вздохнул. Прикинул, что когда шагнет на седьмую ступеньку и голова его окажется примерно на уровне колен Пастенака, будет нанесен смертельный удар. И в этот миг, не оборачиваясь, качнулся назад так резко и стремительно, что опять достал Пастенака, на этот раз в пах.

Тот, заорав от боли, сложился пополам, а Тюльпан, подавшись в сторону, чтоб увернуться от удара, скользнул по лестнице вниз головой в подвал. Зрители радостно завопили "ура!", но тут же смолкли, ибо Пастенак, обезумев от боли и ярости, вскочив, метнул свой обушок в Тюльпана. Ненси Вонючка и Теодора завопили, но удар вместо Фанфана пришелся по бочке, которую швырнул в Пастенака кузнец Падди Смит — тот вовремя заметил намерение Пастенака. Еще немного — и Тюльпан был бы мертв! Только теперь этот рябой мерзавец был обезврежен дюжиной крепких рук и брошен наземь как грязный мешок.

Пастенак так и остался в углу, опять окаменев от страха — а Фанфан и все прочие поспешили освободить Аврору Джонс из ледяных объятий ночи. Вернувшись, заметили, что вновь потеряла сознание, поэтому положили её поближе к очагу, устроив поудобнее.

Пастенак со страхом и ненавистью взирал на свою жертву. Теперь он не сомневался, что в этом подвале карьера его и кончится. Во рту он ощутил желчную горечь — поскольку наконец с бессильной злобой осознал, что вновь был унижен и побежден Фанфаном.

На губах Фанфана, уже давно наблюдавшего за Пастенаком, дрожала чуть заметная улыбка, из-за которой Пастенак чуть не лопнул от ярости.

— Как тебе в голову пришло явиться сюда, именно сюда — всего в двух шагах от места, где оставил умирать Аврору Джонс?

— Пару шагов? Я оглушил её метрах в пятнадцати отсюда! — ошеломленно протянул Пастенак.

Все были потрясены, Теодора не выдержала:

— И эта бедняжка столько ползла! Ах ты, грязный мерзавец, — вдруг взорвалась она и начала хлестать Пастенака по физиономии. — Да только за то, что ей из-за тебя пришлось вынести, тебя стоит утопить в Темзе!

— А мы именно это сейчас и сделаем, детка! — негромко произнес Саймон Чудак.

Трое клиентов, не относившихся к приятелям Авроры, и успевших протрезветь, торопливо распрощались, заявив, что не хотят иметь с происходящим ничего общего. Выслушав все, что им было сказано, постарались убраться, не теряя лица. Еще двое, продолжавших дрыхнуть, не взирая на шум и крики, не сделали ничего. И ещё парочка — их Теодора не знала ускользнула в тот момент, когда Тюльпан привел рябого обратно в "Рай".

— Дай мне ещё шанс! — заныл Пастенак пересохшими губами, трясясь от страха. — В эту ночь все против меня! Я заблудился, бродил вокруг да около и боялся замерзнуть. Потому и зашел сюда. И надо же, чтобы так не повезло вы принесли её именно сюда!

И, помолчав, продолжал, словно жалея сам себя, так жалостно, как могут только такие убогие ничтожества:

— Нет, никогда мне в жизни не везло! — и с хныканьем и хлюпаньем носом добавил: — Я не хотел её убить! Клянусь!

— Привяжем по булыжнику к ногам — и в Темзу! — предложил Бен Пендикок.

Но тут вмешалась Теодора, которая при виде едва дышащей приятельницы была вне себя от печали и ярости.

— Засунуть ему в глотку воронку и влить пару литров джина — такого этот говнюк не выдержит. Потом выбросим на улицу и констебли утром решат, что сдох с перепою!

— Одолжи мне свой нож, Бен! — тихонько попросил Тюльпан. Бен подал ему нож, а Теодора заметила:

— Схожу-ка я за тазом, а то все вокруг будет в крови, когда мы зарежем его как свинью!

У Пастенака ноги подкосились, словно его уже зарезали. В ушах его гудело так, что он не слышал и не понимал, что говорит ему Тюльпан впрочем, остальные тоже не поняли.

Тюльпан тем временем, протянув Пастенаку его обушок, сказал:

— На, бери, порешим дело как джентльмены!

Все были ошеломлены, понеслись протесты:

— Ты что, с ума сошел? Нашел чем шутить!

Тюльпан, однако, не шутил, и вот все с ужасом и недоверием взирали, как он за шиворот поднимает Пастенака и волочет его к дверям, и как опять выходит с ним на улицу, куда уже отправил Саймона Чудака с фонарем.

Уже на улице, остановившись метрах в трех друг от друга, Тюльпан сказал:

— Ты захотел убить ту, что мне почти как мать. И я поклялся, что найду тебя хоть на краю света. Умрет она — умрешь и ты, понял? Ну а пока с тебя хватит, если разделаю твою рожу от уха до уха, — помечу тебя на всю жизнь, как говнюка и труса!

— Это будет честный поединок, господа! — вмешался Саймон Чудак, вокруг которого сгрудились все остальные, трясущиеся от ужаса и холода. — Когда дам знак, можете начинать. Считаю до трех, и как только скажу "три"…

Закончить он не успел, поскольку Пастенак, от трусости готовый на все, метнулся вперед как рысь и рубанул топором — но в пустоту, и тут же получил, наконец, по заслугам. Правда, лишив нас при этом зрелища красивого поединка, долгого равного боя утомленных соперников, который заставляет дрожать от страха за героя. Нет, Пастенак сам по дурацки напоролся на здоровенный нож, который растерянный Тюльпан машинально выставил ему навстречу. Лезвие ножа распороло ему печень, и через минуту душа Пастенака уже была в аду, а тело ещё через двадцать минут — в Темзе…

3

Столь неожиданно вновь появившись на пути Тюльпана, и так по дурацки дав себя убить, Пастенак оказал тому великую услугу. И слава Богу, что его уже не было на этом свете, иначе при известии об этом позеленел бы от злости.

С той трагической ночи прошло уже три дня, и Аврора Джонс успешно выздоравливала, поскольку мазь, наложенную хирургом, заменила примочками из рома, которые, как утверждала, лучше дезинфицируют рану и ускоряют заживление. Тогда же Тюльпан узнал, что Эверетт Покс вышел из тюрьмы, и тут же отправился в таверну "Проспект оф Уитби" с рекомендательным письмом капитана Керкофа. Прием, оказанный ему, мог разочаровать кого угодно.

Та молодая женщина, с которой он познакомился несколько месяцев назад, провела его в контору Эверетта Покса. Тот оказался высоким худым мужчиной со свинцово-серой кожей и бритым черепом — памятью о тюрьме. Небрежно и равнодушно пробежав письмо, Эверетт Покс вернул его Тюльпану и заявил, что ничем помочь не может. При этом с сердитым видом заявил (и даже замахал руками):

— Керкоф ошибается, мсье! То, что он вам наговорил — сплетни, я с этими разговорами о тайной службе и неизвестно о чем ещё не имею ничего общего! Прощайте, мсье!

Но говорил ли он правду? Заметно было, что он чего-то боялся, и Тюльпан сказал себе: "- Он лжет!" Возможно, его надломила тюрьма, возможно, он чувствовал слежку. А что, если за ним и вправду следят? Но что сказать человеку, который дал такой решительный отказ? Причем Эверетт Покс уже недвусмысленно распахнул перед Тюльпаном дверь конторы!

— Мсье, я рад поверить вашим словам, — настаивал разочарованный Тюльпан, — но всего лишь хотел, с вашего любезного согласия, воспользоваться вашими непревзойденными познаниями по флотской части, чтобы…

И Фанфан торопливо изложил историю Летиции, капитана Рурка, фрегата "Виндиктив" и своих долгих поисков. Покс, однако, едва его слушал и снова отрицательно замахал длинными руками:

— Нет — нет, мсье! Керкоф и в этом ошибается, у меня вовсе нет таких знаний и связей, как он наговорил!

Покс так безапелляционно и торопливо отрицал эти вовсе не компрометирующие его вещи, что не было сомнений — его что-то ужасно беспокоило. Тюльпан уже собрался уходить и, волоча ноги от расстройства, шел через пустой в эти ранние часы большой зал, когда вдруг вспомнил:

— О! — воскликнул он и обернулся. — Я позабыл вам передать привет от Авроры Джонс!

Покс выглядел ошеломленным.

— Вы знаете Аврору Джонс?

— Я у неё живу и помогаю собирать уголь.

Тут Покс шагнул к нему и с вытянувшимся от удивления лицом спросил:

— Так вы…Невью?

— Да.

— О! Это же совсем другое дело! — заявил Покс совершенно иным тоном, и голос его вдруг стал столь же приветлив, как и лицо.

— Анжела! — позвал он.

И в зал вошло молодая женщина, которую Тюльпан до того видел пару раз только мельком. Теперь же он впервые понял, какая она красавица, роскошная шатенка с белой кожей и зелеными глазами.

— Моя племянница Анжела! — представил её Покс. А ей сказал:

— Это Невью! Племянник Авроры Джонс.

Боже, но почему так изменилась обстановка, с чего вдруг Покс сразу успокоился и почему на милом личике Анжелы вдруг появилось — как бы это сказать — такое милое удивление, или, пожалуй даже можно сказать, признательность и благодарность?

— О! — воскликнула она мелодичным голосом, — О, мистер Невью, благодаря вам я наконец-то могу спать спокойно!

"— Мне что-то чудится!" — подумал Тюльпан и удивленно воскликнул:

— Не может быть!

— С той поры, как не стало рябого, — пояснила Анжела. И поскольку ему явно нужно было растолковать загадку, Эверетт Покс добавил:

— Рябой шантажировал Анжелу с той поры, как я угодил за решетку. И каждый вечер приходил за четвертью выручки. А когда Анжела пошла в полицию, ей заявили прямо, что племяннице каторжника так и надо! И больше ни о чем полиция и слышать не хотела, так что я подозреваю, нет, я просто уверен, что инспектор имел с доходов рябого свою долю! Будь я тогда здесь, такого бы не позволил! Точнее, ему просто не пришлось бы явиться в другой раз его б давно не стало!

— А у вашей племянницы не нашлось друзей…

— Она не отважилась ни к кому обратиться, ибо рябой её предупредил, что если будут неприятности, и ей конец, и таверну сожжет!

— Значит, он ещё больший мерзавец, чем я думал, — заявил Тюльпан, с нескрываемой симпатией поглядывая на Анжелу.

— Зато теперь вы нас от него избавили! — воскликнула юная дама с облегчением и с полной благодарности улыбкой (и это была искренняя благодарность!).

— Я очень рад, что смог помочь вам спать спокойно, — с улыбкой ответил Тюльпан, но тут же перестав смеяться, расстроенно добавил: — Что же касается сна, так теперь я уже недели три не в состоянии уснуть! Не потому, что устранил рябого, тот сам же напоролся на мой нож, а потому, что опасаюсь ареста! Знаете, теперь повсюду знают, что я сделал, вот даже вы знаете, а вы не из Чик Лейн! В ту ночь там было немало людей, и слухи разнеслись повсюду, так что вполне могла узнать и полиция. Я даже знаю, что банда рябого поклялась добраться до меня. Как? Ну, например, по мере сил помогут следствию, да или просто выдадут меня! А могут и отправить в Темзу. Понятия у них таковы, что опасаться можно чего угодно.

— Вы должны исчезнуть! — воскликнула Анжела, вложив в свой возглас всю симпатию и благодарность.

— Аврора тоже так хочет.

— А почему вы против?

— Я не могу её оставить. Она ранена, ослабла, да и возраст… Не буду я собирать уголь, чем ей жить? Ведь у неё нет никого, кроме меня! — И помолчав, Фанфан добавил: — Да и куда мне идти?

— Сюда! — Анжела повернулась к дяде, потом опять к Тюльпану, предложив:

— Мы вас укроем на сколько нужно будет. Смените имя, отрастите усы, я знаю, что еще! Да, дядюшка? Ведь мы должны ему помочь!

— Конечно! — решительно кивнул Покс.

— Благодарю от всей души, но так я могу и вас подвергнуть опасности особенно если за дело возьмется тот ваш пристав, который уже давно не получает от рябого своей доли. Простите, мсье Покс, но вы ведь бывший арестант!

— Пристав пальцем не пошевелит, и нос свой никуда совать не будет, ответил Эверетт Покс, — если я каждый день буду давать ему десять процентов с выручки. — И, помолчав, добавил: — Как и раньше!

Потом, не оставляя Тюльпану ни минуты на размышления, решил окончательно:

— Что касается миссис Авроры, Анжела будет заходить к ней, чтобы убедиться, все ли в порядке, и чтобы принести еду, и…

— И питье! — счел нужным добавить Тюльпан.

— И питье! — подтвердил Покс, так хорошо рассмеявшись, что сразу помолодел лет на десять.

— А я ей буду рассказывать, как ваши дела и чем вы заняты, а вам потом — её новости, — пообещала Анжела, показав, что умеет понять движения чужой души.

— Пройдемте-ка в контору, — предложил Эверетт Покс.

Когда они с Тюльпаном туда вернулись — к великому сожалению Тюльпана без Анжелы, чьими прелестными зелеными глазами он не уставал любоваться, Эверетт Покс, руки которого уже успокоились, и лицо обрело прежний натуральный цвет, сказал:

— Конечно, вы заметили, как я был нервен, неприятен, непереносим!

— Нет, вы просто были насторожены!

— Верно подмечено! Да, так все и было. Когда человек на чем-то попадется — пусть даже на таком заурядном деле, как ссуда под процент — то начинает видеть вокруг одних врагов, шпиков, ищеек — людей, которые добра вам не желают. Я знаю, это бред, но кажется, что всюду подстерегает опасность! Но ничего, я отойду, по крайней мере надеюсь! — усмехнулся Эверетт Покс. — Когда я прочитал письмо капитана Керкофа с его намеками на шпионаж, то счел вас провокатором!

— Так это не были лишь слухи?

— Мистер Невью!

— Зовите меня Шартр, раз нужно сменить имя!

— Шартр?

— Да, это слово по-французски пишется "Шартрез", а читается Шартр.

— Олл райт! Меня зовите Эверетт!

— Ну, Эверетт, и что дальше?

— Я не шпион, Шартр! Я гражданин! Американский гражданин, только об этом никто не знает. И я хочу, чтобы рухнула английская империя, желающая властвовать над миром, и чтоб избавилась от ига моя родная земля, которая сражается с тиранией этих рыжих выродков с заячьими зубами!

— А я бы так хотел, чтобы это случилось и чтобы они оставили в покое Францию!

— Ну видите, у нас хватает общего, чтобы понять друг друга и договориться, — серьезно отвечал Эверетт. — Если я правильно понял письмо Керкофа, вы готовы действовать?

— А что, если я все-таки провокатор, Эверетт?

— Человек с вашими глазами не может быть провокатором, — их цвет и блеск выдают прямоту, искренность и честность!

Потом они выпили портвейну, порассказали друг другу о себе, отдали должное яичнице с ветчиной и тем более туреньскому вину.

Когда к полудню вернулась Анжела, то рассказала, что убедила Аврору Джонс не опасаться за её будущее и за Шартра тоже. Эверетт же посвятил Тюльпана в весьма тайный замысел, который, если удастся, мог бы весьма помочь лишенным средств американским повстанцам в борьбе с непобедимой Англией.

Тюльпан, однако, дождавшись, пока Анжела скроется в кухне, спросил Эверетта:

— А что с фрегатом "Виндиктив"? И с капитаном Рурком? По-моему, Эверетт, вы так и не поняли, чего я от вас хотел, наверно, от того заведомого недоверия.

— Разумеется! Не мог же я перед провокатором, за которого я вас принял, в чем теперь искренне извиняюсь, выставить себя непревзойденным знатоком и кораблей, и капитанов, и мест базирования всего флота!

— А вы все это знаете?

— Сегодня вечером я займусь поисками фрегата "Виндиктив" и вашего капитана Рурка.

— Вы со мной прямо как мать, Эверетт! — заявил Тюльпан, у которого от туреньского вина начал заплетаться язык. — Я буду до смерти вам обязан, если…

— Если что? — спросила прелестная Анжела, вошедшая в контору. Она успела переодеться в новое платье, причесаться, надела украшения, так что теперь была не просто хороша, а ослепительна.

— Если вы мне столь же любезно предложите крышу над головой и доверите какое-нибудь дело, — смешался Тюльпан, краснея от вынужденного обмана, хотя и не стыдясь его, поскольку он боялся обидеть Анжелу, чье декольте просто исключало упоминание любой другой женщины, даже его обожаемой Летиции.

— Как вы предпочитаете, с майораном?

— Что?

— Ну, окорок ягненка, я же знаю, что вы, французы…

— Откуда она знает, что я француз? — спросил Фанфан Эверетта.

— Все жуткий ваш акцент; хотя и говорите вы на жаргоне квартала Чик Лейн, он позволяет счесть вас в лучшем случае турком.

— Пусть будет с майораном, или с чем угодно — у вас все выйдет необычайно вкусно, — провозгласил Тюльпан с преувеличенной галантностью, которую счел соответствующей ситуации, поскольку декольте Анжелы, и прочие её детали, замеченные, когда она повернулась, уходя в кухню, навели его на мысль, что Летиции придется изменить.

Простим ему: он так молод, что не может полностью управлять своими чувствами и своими телесными позывами — и кроме того, туреньское вино! И так Фанфан-Тюльпан-Невью-Шартр держался удивительно здорово, стараясь сохранить верность своей большой любви — его путеводной звезде — и не считаясь с месяцами воздержания!

Все время застолья, проходившего в малой столовой с низким потолком (очень шикарно обставленной) Фанфан-Тюльпан старался глядеть на Анжелу как можно меньше, но это было очень тяжело, поскольку та с ним то и дело заговаривала и непрерывно добавляла на тарелку все новые куски ягнятины с майораном.

Доев десерт (грушевый компот!) Эверетт Покс поднялся, сообщив, что должен отправляться в город по делам. И по тому, как Эверетт ему подмигнул, Тюльпан решил: ему желают удачи, и сердце Фанфана забилось так сильно, как будто в тот вечер ему должны были вернуть его Летицию!

— Вернусь я поздно, — сообщил Эверетт, надевая шубу. — Устрой нашего друга поудобнее! А вы, Шартр, будьте внимательны и осторожны! Прежде всего — ни шагу в таверну! Ведь там всегда такое гнусное сборище, что — как вы знаете, — меня там сцапали и самого! До встречи вечером!

Вот так на некоторое время Тюльпан нашел пристанище у Покса, в "Проспект оф Уитби", пристанище милое и безопасное (или почти безопасное), за которое он, конечно, был обязан своим гостеприимством хозяевам, но прежде всего — Пастенаку, который, если видел все это, страдать должен был больше, чем от адского пламени!

***

Шартр получил прекрасную комнату на втором этаже, где их было всего четыре, и ванную, выложенную зеленым фаянсом. Весь месяц он оттуда носу не высовывал — только поесть и дважды ночью — чтобы навестить Аврору Джонс. Она по нему скучала, и расставаясь оба плакали.

— Ах, как я счастлива, что ты в тепле и безопасности — и ещё оттого, что щедрость Эверетта мне позволяет не работать, но все равно, Невью, я вновь и вновь думаю о том, что говорила тебе в самом начале нашего знакомства: что с Эвереттом Поксом ты подвергаешься большой опасности.

— Ну что вы, тетушка Аврора, вовсе нет, вы же видите — ничего не происходит.

— Пока! О, Невью, береги себя, мой милый! Англичане безжалостны, а у меня есть только ты!

— Эверетт — прожженный тип, тетушка, и можете быть уверены, что ради вас я поберегусь!

Действительно, ничего не происходило и Тюльпан скучал в своей комнате, так элегантно обставленной, где кроме восточных ковров была прекрасная золоченая кровать эбенового дерева и множество книг, но он не мог читать слишком нервничал.

Был в вечном ожидании, был узником ожидания, узником этой комнаты, который столько проехал и прошел и который теперь должен был расхаживать от стены к стене!

Часов с девяти-десяти начинали долетать звуки из таверны — смех, голоса, звон бутылок и стаканов, слышно было, как Анжела командует слугами, а иногда — и голос Эверетта. Тюльпану страшно хотелось спуститься к гостям, морякам, торговцам, пьяницам, чьи голоса для него были единственным признаком наличия большого мира. Но чтобы показаться на людях, нужно было дождаться, когда отрастут усы и борода. А те, к сожалению, росли не слишком быстро — очередная проблема для такого молодого человека. Ах, эти вечные взгляды в зеркало, в котором все никак не отражаются роскошные усищи — знак мужественности!

Что же касалось великолепного плана помощи американским повстанцам, о котором Тюльпан толком ничего не знал, ибо Эверетт Покс о том упомянул лишь мельком, похоже, от него пришлось отказаться (так думал Тюльпан) или по крайней мере отложить. Но хуже всего было то, что Эверетт не обнаружил ни следа Летиции! Все, что он смог узнать — что капитан Рурк уже четыре месяца в море. Но где? Узнать это было невозможно — военная тайна.

— Вы знаете Рурка? — спросил Тюльпан.

— Захаживал сюда, когда стоял в порту, но всегда один.

— А какова его репутация…насчет женщин?

Эверетт, поколебавшись, сказал:

— Ну, должен вам сказать правду. Несколько лет назад он был разжалован за изнасилование какой-то женщины. Но снова взят на флот — сейчас Англии нужны все её корсары. Но, милый мой Шартр, почему вы так побледнели? Такого Рурк себе уже не позволит, поскольку хорошо знает, что на этот раз угодит на виселицу!

— Годдем! Годдем! Годдем! — проклинал Тюльпан все на свете и бил себя кулаком по лбу. — Я видел, на что он способен, я видел, какой он бешеный! Я думаю, он рискнет и веревкой, лишь бы удовлетворить свое желание! Летиция так прекрасна, что я бы Рурку не удивился! — признал он с горечью.

Ах, не будь тут Анжелы, упоительно милой Анжелы, которая его так утешала!

После первой ночи, которую Тюльпан провел в "Проспект оф Уитби", учитывая явную симпатию, продемонстрированную Анжелой, а также то, как она разоделась к застолью, превратившись в существо просто божественное, Тюльпан боялся, что Анжела сама начнет навещать его по ночам. Но она не сделала этого ни разу, что Тюльпана тоже не радовало. На следующий день, заметив, что он на неё и не глядит, и говорит весьма сдержанно, Анжела сделала ошибочный вывод:

— О Боже, я вас обидела!

— Обидела? Когда?

— Вчера за ужином. Глупо смеялась над вашими ошибками в английском и некоторыми словечками с Чик Лейн…

Тюльпан предпочел сделать вид, что все так и есть. Учитывая, что Аврора Джонс, дававшая ему уроки (Анжела это знала) могла научить только жаргону, выговору и разговорным оборотам своего круга, все это можно было легко поправить! Как вы уже поняли, Шартр получил нового преподавателя английского!

И вот каждую ночь, после закрытия таверны, это он постукивал в дверь комнаты Анжелы. Потом они вместе проводили долгие часы, пока Анжела исправляла его произношение и очищала словарь от неприличных выражений, которых у Тюльпана было слишком много.

Нет, это было изумительно: Анжела вела себя как настоящий учитель, достойно, строго, и во время лекции платье было застегнуто до самой шеи. Около часу ночи она готовила чай, но как-то раз Тюльпан спросил, нельзя ли вместо чая получить немного портвейна. Анжела мельком покосилась на него и налила только ему. Тюльпан спросил:

— Вы не любите портвейн?

— Ну что вы! Очень!

— Тогда почему не наливаете?

— Портвейн на меня так действует! В тот день, когда вы появились, я выпила портвейну, ещё когда готовила окорок. Вы мне очень понравились, но я по натуре стеснительна, и чтобы не показаться глупой гусыней, его немало выпила!

— И произвели впечатление!

— Да, потому, что нарядилась, как девица из мюзик-холла, — вот видите, портвейн на меня влияет очень дурно!

— А мне тогда казалось, что он подействовал изумительно! — при этом Тюльпан почти против своей воли взял её за руку. — И я был рад, что вы меня собрались соблазнить!

— И я вас соблазнила? — с наивным любопытством спросила Анжела.

— Да! И я потом так жалел, что продолжения не последовало!

— Я узнала от дядюшки, что не имею права, — она даже отодвинулась. И закусила губу — так захотелось заплакать.

— Но как же мне хотелось сделать это снова! И теперь так хочется!

— Мне тоже!

— Но вы…но у вас невеста, милый!

"— Ах, черт, что я могу ответить? — подумал Фанфан. — "Ничего!"

К томе же это было невозможно, поскольку Анжела, едва договорив слово "милый", которым закончила свою отчаянную фразу, уже прижала свои губы к его рту! Потом, когда сладкие минуты миновали, опять расплакалась:

— Ах, милый, милый, это невозможно! Вы любите свою невесту? Или нет?

— Ну да, я её люблю! Но и вас тоже, Анжела!

— Так же?

— Нет, совсем иначе!

Господи Боже, раз уж Фанфан так страдал, потеряв свою возлюбленную Летицию, нужно ли было терзаться и тем, что в этой ужасной ситуации не посметь воспользоваться целебным бальзамом? Сказав себе так, Фанфан решил, что это верный ответ на угрызения совести, ответ честный, достойный, одним словом, окончательный. Такого же мнения была и Анжела, которая после очередных наслаждений сказала:

— Как хорошо, что я могу тебя утешить, мой милый, моя любовь! Теперь я знаю, ты уже не так несчастен!

— Гораздо меньше! — признал Тюльпан.

Потом Анжела, утешив его ещё раз, вдруг заявила:

— Но как же я была глупа!

— Почему?

— Что не пила портвейн!

— Но ведь сегодня он тебе был ни к чему!

— Нет, но пойми, как я была напряжена и чего стоило переломить это напряжение!

И тут же, покраснев, признала:

— Ну, а потом все получилось само собой!

А когда Фанфан тихонько покидал комнату — хотя, конечно, их темпераментные утехи давно уже разбудили Эверетта Покса — Анжела шепнула ему на ухо:

— Если ты меня любишь, забудь слова, которым научился в Чик Лейн!

Эти занятия продолжались потом каждую ночь три недели подряд, иногда с дополнениями после обеда, и достигли больших успехов в применении оборотов как словесных, так и телесных.

Анжела была от Тюльпана без ума, а Тюльпан растерянно осознавал, как его чувство к Анжеле все растет и перерастает в любовь! Теперь Анжела была единственным светом его очей, он не мог ею досыта насладиться и каждую ночь открывал все новые достоинства, все большее очарование и прелесть. И, кроме всего прочего, обожал её за оставшуюся в ней врожденную стыдливость, которую той приходилось еженощно превозмогать, и за почтение к Летиции его невесте!

Конечно, мы не можем утверждать наверняка, но можем предположить, что Невью — Шартр остался бы до конца жизни в "Проспект оф Уитби" и даже стал его хозяином (женившись на Анжеле), что мог совсем забыть Летицию и смириться с новым поворотом своей судьбы — если бы рука судьбы не заставила его вновь стать Фанфаном-Тюльпаном и отправиться по свету в поисках Летиции и самого себя.

В один прекрасный день Эверетт Покс после трехдневного отсутствия вернулся в "Проспект оф Уитби" и провел Шартра к себе в контору. По его лицу Тюльпан понял: судьба стучится в двери!

— Фрегат капитана Рурка вернется через три недели! — сообщил Эверетт Покс. — Был сильно поврежден в битве у Тенерифа. Мой информатор сообщил ещё кое-что: когда в прошлом году "Виндиктив" тоже заходил на ремонт, кажется, в апреле, его покинула какая-то девушка. Возможно, тяжело больная.

— Ужасно больная!

— Если по правде, могла попасть в какую-то больницу или приют. Таких в Лондоне много. Мой человек начнет поиски уже сегодня.

— А я не могу этим заняться? — в Тюльпане вскипела кровь.

— Нет! И по двум причинам: вы не англичанин, ваши поиски могут вызвать подозрения. Оставьте это профессионалам. Это во-первых. А во-вторых…

— Позвольте перебить вас, Эверетт! А если Летиция не была отправлена в больницу или приют, а Рурк сам её куда-то устроил, поселил, запер, что тогда?

— Об этом я тоже подумал. Как только "Виндиктив" будет здесь, я навещу капитана Рурка и поговорю с ним.

— Как это?

— Мой милый, у меня есть в запасе сильный козырь — долговая расписка, писанная его прекрасным почерком, расписка на три тысячи фунтов! Да, этот человек живет не по средствам! Вы знаете, я таким помогаю. Именно это стоило мне нескольких месяцев тюрьмы.

— Так что насчет второй причины? — спросил Тюльпан после паузы, за время которой успел заметить, то длинные руки Эверетта Покса также неспокойны, как в день их знакомства.

— Это задача, о которой я вам говорил. Цель которой — дать американцам средства, чтобы победить Англию.

— Да?

— Пришло время заняться этим. Сегодня ночью отправляемся…

4

Когда вы копаете тоннель в трех метрах от поверхности земли, точнее, узкий лаз, медленно, тихо, киркой и обушком, и светите убогим светильником, и при этом все время боитесь, что все обвалится или что удар вашей кирки по камню насторожит часовых, вас непрерывно тошнит, поскольку непрерывно вдыхаете и глотаете пыль и сидите скорчившись, как крот. Вам непрерывно хочется отлить, так что приходится делать это прямо в штаны, чтобы не терять времени. Вот таково физическое, психическое и моральное состояние двух полунагих, покрытых пылью мужчин, которые однажды ночью занялись этой странной работой. Работой странной и утомительной! Нет, не так они представляли себе героизм — часами лежать на животе в грязи! Но азарт гнал их вперед, и они скорее сдохли бы, чем признались, что сыты этим по горло! И продолжалось так уже неделю!

Уже неделю днем и ночью эти двое копали и копали, лишь время от времени позволяя несколько часов сна и несколько минут на еду и питье (ах, как их все время мучила жажда!) Почти утратили понятие о времени. Жили в мире гробовой тишины, слышали только свое дыхание и осторожный скрежет своих кирок. Никогда словом не перекинулись. Всем их жизненным пространством был лаз двенадцати метров длиной и метр высотой, который должен быть закончен завтра, в день святой Гудулы!

Одним из этой пары был Тюльпан, другой, высокий порывистый парень с красными глазами, лет сорока, был крайне нетерпелив, хотя и владел собой. Звали его Гарри Латимор. Тюльпан познакомился с ним в конторе Эверетта в ту же ночь, когда они выехали на место — в деревушку, удаленную на четыре мили от Лондона и именовавшуюся Вуди Хилл.

Тогда, в конторе, Латимор, поздоровавшись с Тюльпаном, заявил без околичностей:

— Господа, операция, за которую мы беремся, несет в себе огромную опасность. Я имею в виду не опасность, которой человек подвергается, когда занимается шпионажем — нет, тут совсем другое дело. Опасность состоит в том, что вы можете быть погребены заживо и задушены как крыса. Готовы вы помочь мне в этом деле?

— Поскольку, как мне кажется, это поможет американским повстанцам, повредит Англии и пойдет на пользу и моей родине, я готов!

— Снаружи вас ждет карета, — сказал им Эверетт Покс. — В Вуди Хилл вам нужно быть до рассвета, чтоб вас никто не видел.

И добавил Латимору:

— Труди Вермонт извещена о вашем приезде и ждет вас.

Морозной февральской ночью они добрались до Вуди Хилл, из кареты вышли, не доезжая до деревни, чтобы не выдать свой приезд топотом копыт по мерзлой почве. Тихонько дошли до небольшого, довольно бедного дома с вывеской "Трактир Труди Вермонт". Дорогой Тюльпан узнал от Латимора, что Труди — бывшая любовница Покса.

— Она все ещё предана ему, — сказал Латимор. — Из-за неизлечимой болезни без страха смотрит в глаза смерти. Когда узнала, что ей предлагают рискнуть, едва не заплакала от радости!

Труди оказалась женщиной ещё молодой. А когда она их провела в каморку без окон и зажгла свечу, Тюльпан решил, что была очень красива. Красива оставалась и теперь, но красота её словно подернулась налетом меланхолии, как ни старалась она быть весела и гостеприимна. Им приготовлены были бутыль вина и стаканы. Когда все выпили, со смехом спросила:

— Сказал вам Гарри, почему выбрали меня?

— Еще нет, — сообщил Латимор. — Конечно, кучер — человек надежный, но и надежные подводят!

— Из-за моей земельной собственности!

— Поверьте мне, — со смехом отвечал Тюльпан, — что в вас мне многое нравится, но что касается земельной собственности, я без понятия!

— Пойдем, посмотрим! — позвал Латимор, вставая. Все трое прошли к черному ходу и Труди отперла единственную дверь, которая вела в заснеженный двор. Стояла ясная ночь. В конце двора — шагах в тридцати от них — у удивительно высокого забора стоял бревенчатый сарай.

— Вот наш исходный пункт! — заметил Латимор, входя в сарай.

И только там Тюльпан узнал, что они прибыли сюда, чтобы в сарае — их будущем укрытии — начать копать тоннель, который пройдет под высоким забором и выведет прямо под здание, которое этот забор скрывал. Что за здание? Тайный арсенал английской армии.

— Который мы взорвем ко всем чертям? — спросил Тюльпан.

— Нет, сделаем кое-что гораздо лучшее, мой милый, — с сардонической ухмылкой заявил Латимор. — Добудем там такое, что поможет освободить Америку, как вам уже сказал Покс.

И вот уже неделю они рыли подкоп, и вылезали из своей норы только для того, чтобы немного вздремнуть и подкрепиться в сарае, из которого не выходили. Труди Вермонт каждую ночь им приносила хлеб, мясо и огромные количества чая. Днем она обслуживала не слишком частых клиентов с хладнокровием, которое было просто поразительным, — ведь к ней захаживали солдаты, служившие в охране арсенала. Никто из них, по счастью, не задерживался. Все сто человек стражи размещены были в казармах за стенами арсенала.

— Сто человек! — воскликнул Тюльпан, узнав об этом. — То, что они сторожат, видно, штука очень ценная!

— Когда узнаете, о чем идет речь, поймете — дело того стоит! — ответил Латимор.

Их саперным работам предшествовали долгие месяцы подготовки, которой занимался Гарри Латимор. Когда однажды он узнал от одного из информаторов Эверетта Покса, что скрыто в арсенале в Вуди Хилл, тут же приехал туда, поселившись у Труди Вермонт. Потом, переодевшись то бродячим торговцем, то монахом, то грязным пастухом с парой овец толкался вокруг арсенала, порой беседуя с загулявшим солдатом — и вынес свое заключение Поксу такими словами:

— Туда проникнуть невозможно, исключено, недосягаемо.

— Так что предпримем?

— Друг мой, если нельзя проникнуть ни в окно, ни в дверь, ни через крышу, не остается ничего, как влезть через подвал!

И Латимор приступил к делу. Когда-то он был архитектором, но долгие годы не работал, предпочитая быть свободным и всю свою духовную энергию отдавать размышлениям о своей великой мечте (о той мы ещё поговорим). И вот ещё несколько недель Латимер посвятил тому, чтобы обдумать все детали проекта тоннеля. Изучал местность, состав грунта, проверил его прочность, заготовил инструмент и оборудование, и разработал способы крепления свода материал не нужно было возить издалека, на месте, в сарае нашлись бревна и толстый кругляк, пригодный для более возвышенных целей, чем сгореть в трактирном очаге!

***

Часов около двух пополуночи Гарри Латимор вдруг позвал:

— Тюльпан! — (Фанфан назвал ему свое имя) — Я боюсь!

Впервые Гарри Латимор проявил какие-то чувства. Нет, между ним и Тюльпаном установилась настоящая дружба, которая бывает если люди вместе долго противостоят лицом к лицу опасности, но находила она выражение лишь в одобряющих взглядах и ободряющих жестах. Слова им были не нужны.

— Боишься?

— А ты нет?

— Ну да — что не успеем вовремя. Сколько ещё копать?

— Шесть метров. И ты заметил, тут все больше щебня!

— Ну вот!

— Через шесть метров нужно будет копать вертикальный ствол, а вся крепь кончилась. Придется поискать ещё дерева. Знаешь что, разберем мебель Труди!

— Конечно, ты же сам знаешь, нам в арсенале нужно быть завтра, в день святой Гудулы. Это единственный наш шанс. Святая Гудула нам поможет! добавил Тюльпан весело, хотя и устало.

Светильник между ними бросил слабый свет на черные лица и серебристые капельки пота.

— Тогда — вперед! — с отчаянной отвагой решил Латимор.

Победить! Победить самих себя и преодолеть преграды, но победить! Любой ценой украсть у англичан то, чем те собирались покорить американцев, а потом и весь мир! Новое грозное оружие! Революционное изобретение! Двое английских инженеров только что завершили свой многолетний труд. Построили орудие, которое за четыре секунды можно было зарядить шестьюдесятью пулями — и эти пули пар выстреливал с силой, превышавшей силу пороха. И нужно было поскорее обратить столь грозное оружие против них самих, чтобы ответить им ударом на удар, чтоб удивить их, деморализовать и, наконец, победить. Но это было не единственной причиной, почему Гарри Латимор отдался телом и душой этому безумному предприятию. Похитить чертежи этого адского оружия было только частью его великой мечты, которой он посвятил всего себя.

Мечтой этой он поделился с Тюльпаном однажды ночью, когда они отдыхали в сарае.

— Ты хочешь знать, что привело меня к измене моей родине? Так слушай!

И Фанфан услышал страстную, хотя и шепотом произнесенную речь, полную волненья и экстаза. Гарри Латимор изложил свое понятие истории, мира и его будущего. Нет, он не предавал Англию, поскольку та в его глазах значения не имела, поскольку ни одна страна для него не была важна сама по себе! Вот что он страстно шептал Тюльпану:

— Знаешь, что главное? Самое главное, Тюльпан, это гораздо больше и возвышеннее, чем страна, за это человек может и жизнь отдать: это свобода всех людей!

Потом Гарри Латимор объяснил Тюльпану, что нужно устранить любой деспотизм и уничтожить всякую тиранию, принести людям лучшее будущее, где розы демократии будут цвести по всей земле, и люди будут петь и радоваться свободе. А для этого нужно помочь тем, кто борется за свободу, как американцы, и кто, победив, начнут сражения за свободу по всей земле!

Эта безумная, но возвышенная речь весьма удивила Тюльпана, чье врожденное благородство воспылало при мысли о таком прекрасном будущем — и мы ничем не оскорбим искренность его порыва, если так, — кстати заметим, что прежде всего думал он о ликвидации привилегий аристократов, чтобы когда-нибудь мсье Тюльпан мог, не боясь попасть в Бастилию, сказать бывшему герцогу Шартрскому: "- Пошел ты…"!

***

Святая Гудула была покровительницей деревушки Вуди Хилл. Каждый год в её день в деревне не работали, все праздновали, трактиры были полны, а вечером устраивали фейерверк, который оплачивали вскладчину. Фейерверк устраивали на площади перед главными воротами арсенала, за стенами которого оставалось всего пятнадцать стражников с сержантом во главе.

Входить в здание им было запрещено — такое право имели только два инженера, изобретших страшное оружие, и три оружейника, которые с ними работали. Каждый вечер ровно в шесть за ними приезжала карета военного ведомства и отвозила обратно в Лондон, где они жили в здании возле артиллерийских складов и находились под пристальным надзором. Людям этим запрещены были любые контакты с окружающим миром — а письма, которые те слали родным, подвергались цензуре. Так что отсюда Гарри Латимору ничего опасаться не приходилось, — в секретной мастерской арсенала никого не было. А что касается стражников, можно было рассчитывать на то, что они будут пялиться на небо, чтоб разглядеть ракеты, шутихи и прочие причуды фейерверка.

И вот двое наших героев усиленно копают — теперь уже копают над собой, вертикально (слава Богу, наткнулись на глину и стены подкопа пока держатся!) ибо в праздник святой Гудулы можно рассчитывать, что грохот взрывов и свет ракет отвлечет внимание и притупит слух. Итак, если боги демократии будут на стороне наших героев, все должно удастся! Но с какой стати именно теперь богам демократии держать их сторону?

Когда взлетела первая ракета, они услышали лишь тихое шипение, но тут же долетел к ним приглушенный вопль зрителей, — так они узнали, что праздник начался! Гарри Латимор сказал Тюльпану:

— Если я верно рассчитал, над нами осталось сантиметров тридцать-сорок. А раз ничто ещё не рухнуло нам на головы, как я боялся, значит никаких тяжелых конструкций сверху нет!

— Святая Гудула с нами! Я же тебе говорил! — радостно заявил Тюльпан, который только что отнес в тоннель мешок глины. И тут они услышали взрыв очередной петарды!

— Что это значит?

— Ничего! — шепнул Гарри Латимор. — Смотри! (Он весь покрыт был каким-то мусором). — На меня только что упал кусок пола! Гаси светильник!

Над ними зияла дыра, из которой падал неясный свет, сквозь окна проникавший в мастерскую — зеленый свет ракеты! Теперь совсем ясно слышны были и крики любующейся публики! И снова все погрузилось во тьму. Потом очередная ракета засияла желтым светом — и метрах в двух перед собой они увидели силуэт орудия — в то самый миг, когда оба оказались внутри.

— Прекрасно, — заметил Тюльпан, — они нам ещё и светят!

— Поэтому я и выбрал праздник святой Гудулы! Как ты полагаешь, могли бы мы здесь расхаживать с фонарем, чей свет заметен через окно?

— Гениально! — восторженно признал Тюльпан. — Быть тебе президентом первой демократии в мире! Но как ты хочешь унести орудие? Тут пятьдесят кило, не меньше! И не пройдет в тоннель!

— Здесь есть все чертежи, — победоносно сообщил Латимор, успевший в темноте спокойно добраться до металлического шкафа и вернуться к Тюльпану в розовом зареве новой ракеты с кожаным футляром.

— Все чертежи? Откуда ты знаешь? (Опять настала полная тьма). — А чем открыл ты этот шкаф?

— Своей копией ключа (Все окрасилось красным). — Ты знаешь, кто информатор Эверетта? Стефенсон, один из этих инженеров! — сказал Латимор, прыгая в вырытую яму. — Пошевеливайся!

Тюльпан последовал за ним.

— Стефенсон тоже либерал! И ненавидит империализм. Он сделал копию ключа, хотя за ним и здорово следят! — добавил Латимор, который торопливо лез штольней. Потом расхохотался: — Но помогли нам и господа из военного ведомства, поскольку думали — вполне оправданно — что при охране в сто штыков тут ничего не может случиться!

***

Да, боги были с ними — иногда. Но не сейчас. Характер у богов ненадежный, возможно потому, что любят круто пошутить, кто знает! Вдруг, ни с того и ни с сего, уходят к другому.

Девятая или десятая ракета чихнула, вспыхнула, полетела Бог весть куда и угодила в окно арсенала. Поскольку в ней ступеней было несколько, секретная мастерская тут же наполнилась пламенем пожара!

Сержант Роулинсон, командовавший двадцатью пятью стражниками, имел ключи от секретной мастерской, но под угрозой смертной казни не мог ими воспользоваться — разве что в чрезвычайных обстоятельствах, которые ему хорошо были известны: удар молнии, подозрительный шум внутри мастерской, сильный ливень, который мог залить металлические части и тому подобное.

По здравому размышлению сержант Роулинсон рассудил, что сильные взрывы, раздававшиеся внутри мастерской, относятся к тем же причинам, что и опасность пожара, — ведь в мастерской, как он знал, были не только детали, но тысячи всяких бумажек.

Через минуту сержант Роулинсон со своими людьми был уже в мастерской, где все было озарено багровым пламенем огромной ракеты, сыпавшей искрами.

— Годдем! — выругался Роулинсон и прыгнул на середину комнаты, чтоб удушить этот источник пламени и шума. — Годдем! А это что? — Вытаращив глаза, смотрел он на дыру в полу, где только что исчезли Тюльпан и Латимор. Сержант упал на колени и убедился, что дыра в действительности — вход в тоннель! От ужаса волосы встали дыбом на голове Роулинсона, но он сумел сохранить хладнокровие:

— Каннингем! Стенли! Мигом прыгайте в дыру и посмотрите, что там! Живей, черт побери!

А сам сержант выскочил наружу и через минуту буквально обрушился на полковника Тарльтона, который, завернувшись в шубу, в тюдоровском кресле среди солдат и поселян наслаждался фейерверком.

— Сэр, произошло нечто ужасное!

Тюльпан и Латимор как раз вылезли из тоннеля в сарай, когда услышали трубят тревогу. Дружно выругавшись, помчались через сад. И в этот миг в сарае появились из тоннеля два солдата, увидевшие всего метрах в двадцати перед собой двух мужчин, убегающих к трактиру. Цели видны были прекрасно как раз в этот момент взорвался целый белый дождь из ракет, озарив все вокруг, и солдаты выстрелили залпом.

— Возьми! — закричал Латимор, едва переводя дыхание, и швырнул в руки Тюльпана кожаный футляр. — И убегай, не мечись по сторонам, исчезни!

— Гарри!

— Господи, беги! У меня пуля в ноге!

Оба припали к земле, поскольку сзади снова донеслись выстрелы. В тишине, внезапно воцарившейся между двумя запусками ракет, слышен был крик, команды, топот сапог по мерзлой земле. И тут тишина вновь была нарушена петардами и небо окрасилось в сиреневое, белое, красное.

Тюльпан, перескочив живую изгородь, как стрела промчался по улице, ещё успев заметить солдат, бегущих к трактиру Труди Вермонт, и свернул направо, все ещё держа под мышкой футляр. Потом вдруг новая ракета озарила другой отряд солдат, тоже бежавших сюда. Раздалась команда:

— Пли!

Значит, его заметили!

Залп из мушкетов пришелся мимо, но Фанфан уже успел соскочить с дороги в поле. И вот он мчался, летел со всех ног, как велел Латимор. В ушах бешено грохотало, но звук и выстрелов, и взрывов перебивал стук его собственного сердца. Опять он слышал команды, и вновь звучали выстрелы и крики солдат, которые, как ему казалось, все приближались! По счастью, всюду воцарилась тьма, и он подумал было, что сможет обмануть преследователей, но в этот момент услышал лай собак.

"— Будут травить меня, как лисицу! А псы меня найдут в любых потемках!"

И обессиленного, сгорбленного, загнанного зверя, которым он теперь стал, разорвут на куски! Такая жуткая перспектива словно дала ногам Фанфана крылья Меркурия. Больше всего Тюльпан боялся споткнуться о корень или налететь на ствол дерева — тут ему был бы и конец!

Собачий лай приближался.

"— Пора бросать футляр! — подумал он. — Он слишком для меня тяжел!"

И тут же эту мысль отверг.

"— Фанфан не сдается!" — гордо сказал он себе и в тот же миг утратил почву под ногами и рухнул в воду!

Темза! Ах да, ведь поблизости от Вуди Хилл протекает Темза! Тюльпан глотнул изрядно, но все же вынырнул с футляром. Взмахнул рукой, пытаясь ухватиться, — за берег, ветви… — и снова погрузился. Двумя ногами оттолкнулся от дна, вылетел на поверхность — и во что-то врезался головой!

Ухватившись рукой, понял, что это лодка. Бросил в неё футляр, потом и сам свалился внутрь. Лодка была привязана к какому-то колу, который Тюльпан выдернул из донного ила, — у него нечем было перерезать веревку. Течение Темзы подхватило лодку, отнеся от берега, к которому уже примчалась свора псов. Тюльпан слышал их лай, но ничего не видел. Когда поток отнес его уже почти на середину Темзы, во тьме вдруг вспыхнула длинная цепь белых вспышек из оружейных дул…

И он упал навзничь на дно лодки с одной пулей в бедре и с другой пулей — в шее, уже не чувствуя, как кровь течет из ран, поскольку сразу потерял сознание.

***

Эверетт Покс практически никогда не пил. А тут он начал пить в полдень, едва вернувшись в таверну "Проспект оф Уитби". До этого часа два был в городе. Те, кто видел, как он возвращается домой, заметили, что шагает как лунатик.

"Проспект оф Уитби" теперь заперт, окна закрыты ставнями. Внутри темнота. Эверетт Покс вернулся домой с длинным свертком под мышкой. Дома достал оттуда три большие церковные свечи, поставил их в горшки, из которых вырвал цветы. Свечи зажег, и теперь смотрел, как трепещет их пламя, и пил, и пил!

Лестница в таверну заскрипела под тяжелыми ногами и за Эвереттом Поксом появилась Аврора Джонс. Как она неузнаваемо переменилась! Теперь стала едва ли не стройной! Только взгляд уже не так смел и радостен. Аврора причесана, вымыта, и одета в черное. Аврора Джонс поселилась в "Проспект оф Уитби". Так захотела Анжела, поскольку Аврору Джонс любил Невью и поскольку Невью рад был бы видеть, что Аврора Джонс доживает свой век по-человечески.

Аврора заняла комнату, в которой жил Невью. Аврора Джонс больше не пьет, но сегодня, как и Эверетт Покс, идет к стойке и наливает стакан джина.

— Тебе не нужно было ходить в Олд Бейли, Эверетт! — сказала Аврора.

— Я должен был это сделать! Должен был быть рядом с ней, она и сквозь стены чувствовала, что я рядом! Я там молился. Знаешь, я так её любил!

— Сегодня был её последний день! — хмуро сказала Аврора, имея ввиду, что утром после бесконечно долгого процесса и после невообразимых мук Труди Вермонт была повешена. Не сказала ни слова, не назвала ни одного имени!

— Я знал, что она все равно умрет, но не могу себе простить, что это случилось так — и по моей вине! — сказал Эверетт Авроре. Сказал спокойно, даже рассудительно. Плакал он только в душе, а делал странные вещи — вроде покупки трех церковных свечей, которые теперь светили во тьме его сердца.

— А почему три свечи?

— Гарри Латимор!

— Но он же не умер, Эверетт!

— Нет, Гарри не умер. В тюрьме он сошел с ума, и теперь сидит на цепи в Олд Нью Гейт. Тело его ещё живет, но душа мертва! Эта свеча — за погибшую душу Гарри Латимора.

А вот на улице перед таверной появилась Анжела. Она тоже вся в черном, и её зеленые ясные глаза заплаканы. Анжела теперь чуть не каждый вечер ходит на берег Темзы и бросает там в воду какой-нибудь цветок — розу, фиалку, пион — по сезону. Если не достать цветов — бросает в воду бусины потому что в Темзе покоится Невью, потому что Невью поглотила Темза! Они узнали это от инспектора Стоунвела, приятеля Авроры Джонс, которая ходила к нему узнать, что случилось… Лодка, в которой Фанфан бежал из Вуди Хилл, была найдена в Темзе вверх дном. Это часто случается с теми, кого вдруг захватит морской прилив.

Теперь Эверетт, Аврора и Анжела, склоняясь перед тремя свечами, молятся за упокой души Труди Вермонт, Гарри Латимора и за душу Невью. Этот удивительный тайный обряд проходил в марте 1776 года — больше чем через год с той трагической ночи при Вуди Хилл, когда на искристый радостный фейерверк в честь святой Гудулы слетелись ангелы смерти. Но этот тайный обряд — ещё и последнее прощание Эверетта Покса с "Проспект оф Уитби".

Он чувствует, что ему угрожает опасность. История с Вуди Хилл, суд над Труди Вермонт дали ход обстоятельному расследованию. Это Эверетт хорошо знает! Вокруг его разведывательной сети и вокруг него самого медленно начала затягиваться другая, невидимая сеть! Это Эверетт Покс тоже хорошо знает, но не отваживается ещё сказать Анжеле, что нужно будет переменить обстановку.

Будь они с Анжелой одни, давно уже убрались бы отсюда. Но что же делать? Нельзя же подвергать риску утомительной дороги их Френсиса трехмесячного карапуза, который получил это имя в память о любимом Франсуа, так коротко мелькнувшем в их жизни? Френсис — сын Фанфана-Тюльпана, и только из-за него Анжела не впала в отчаяние.

Часть седьмая. Узы Эроса и ветер свободы

1

Неподалеку от Лондона, в Бовиче — прелестной деревушке, окруженной столь же прелестной местностью — в очаровательном домике над Темзой жила тогда относительно молодая, тридцатилетняя женщина, довольно привлекательная, хотя и полноватая. Звалась она Дебора Ташингем. И вот в начале 1776 года была она весьма озабочена.

Дебора Ташингем была известна своей благотворительностью. Дружила с пастором Гассингом, ходившим раз в неделю к ней обедать. Часто наведывалась в больницы и приюты для бездомных, показывая всем свое благочестие, которым отгораживалась от мерзостей жизни. Была она почтенной вдовой полковника Ташингема, два года назад скончавшегося на войне в Америке от тифа. И, в общем, мы легко сможем понять её заботы, когда она узнала, что беременна! Она, два года как вдова английского героя, и беременна! Какой скандал!

Люди, разумеется, тут же догадаются, что виной тут Ролло, поскольку Ролло живет с ней под одной крышей!

Дебора Ташингем отвлеклась на миг от роз и посмотрела на реку, задумавшись, что делать. Хороша же награда за её благотворительность! Какую она сделала глупость, когда год назад вытащила окровавленного, бездыханного юношу из лодки, принесенной течением в камыши. Тогда, увидев раненого, она и не заметила, что в лодке был и кожаный футляр. Прилив унес лодку, но она об этом и не думала, — слишком старалась спасти прелестного юношу. Да, теперь-то ясно, что лучше было бы отправить его в больницу. Да, точно!

"— Но была ли я так уж неправа? — спросила она себя. — Ведь доктор Стенхоп говорил, что он не выдержит дороги и лучше будет оставить юношу у меня!"

И вот Дебора Ташингем послушалась доктора Стенхопа, оставив поправляться в своем доме красивого молодого человека, который так напомнил её первую любовь — Ролло, который так на ней и не женился, и пришлось Деборе выходить за болвана с мужественной внешностью, полковника Ташингема — пусть земля ему будет пухом!

Вначале Дебора с раненым намучилась: ведь его приходилось мыть, а что касается интимных частей тела, тут было нелегко, пришлось преодолеть себя и свое пуританство при виде столь необычайных достоинств! И как при этом нарастала внутренняя дрожь! Дебора Ташингем никогда подобного не видела и не пробовала, — тем более не с Ташингемом, который… — нет, пусть покоится с миром! Конечно, через несколько недель Ролло способен был бы уже мыться сам, но она — нянька выискалась — делала это и дальше, раз видела, что ему это нравится — и оттого, конечно, что милосердие было у неё в крови… И вся деревня, включая доктора Стенхопа и пастора Гиссинга, не могла нахвалиться её "самопожертвованием" — да и она не упускала случая подчеркнуть свою "самоотверженность" — ведь столько возни ("By Love"[37]) с этим несчастным! Да, в деревне говорили правду — доброта её была достойна удивления!

Так продолжалось несколько месяцев, и юноша уже шел на поправку (вначале он похож был на призрака, что не способен ни видеть, ни слышать, и тем более ни говорить). Дебора Ташингем, не жалея времени, пыталась говорить с ним, особенно по вечерам, стараясь приласкать, чтоб из его неповторимых очей исчезла черная тоска. Рассказывала о Мильтоне, о Поупе, которых так любила, а когда юноша заговорил, старалась поправлять его английский, — хотя он говорил неплохо, но употреблял такие жуткие слова, — Дебора даже их не понимала, хотя о смысле и догадывалась! Поскольку она знала и французский, то понимала и слова, которые Ролло мешал с английскими — и которые означали то же самое! Но где Ролло мог их набраться? И вдруг однажды вечером Ролло, схватившись за голову, заявил:

— Мадам, я француз, но понятия не имею, кто я такой!

С этого дня Дебора и Ролло (будем пока именовать его так) часто вели душевные беседы на языке отца и сына Кребильонов (эти французские писатели были любимым чтением молодой вдовы).

Дебора Ташингем читывала и "Нескромные прелести" Дидро, от которых её бросало в жар и которые в душе она, конечно, осуждала. Но, несомненно, именно это извращенное французское чтиво привело стойкую к соблазнам Дебору (которая столько лет сама гасила все свои порывы) в постель к Ролло… И с той поры, замирая от ужаса и стыда, она вспоминала те прекрасные минуты, которые впервые провела с Ролло, и свои истовые хвалы Господу за дарованное счастье, и все растущий страх за ждущие за это адские муки!

Но чтоб Господь простил вдове Деборе Ташингем её прегрешения, добавим вот что: Дебора полагала, что Ролло — человек весьма незаурядный; его таинственные раны, лодка, прибитая к берегу реки, потеря памяти и знание французского сделали его в её глазах настоящим романтическим героем! И более того: доктор Стенхоп, который при первом же осмотре раненого юноши заметил на его ноге татуировку, не скрыл своего удивления и сказал ей:

— Милая моя, это эмблема какой-то французской масонской ложи! И хотя, конечно, этот юноша рожден не из бедра Юпитера, во всяком случае он не простого происхождения!

Такое заявление старого приятеля до предела возбудило врожденный снобизм Деборы Ташингем. Когда-то, много лет назад, ещё юной девушкой случилось ей путешествовать по Франции, и португальский посланник предоставил ей возможность целый час провести в благородном обществе, собравшемся вокруг тогдашней королевской фаворитки графини Дюбарри. Она приметила тогда удивительные глаза знаменитой женщины — такие же глаза были у Ролло! Сложив все это вместе и поразмыслив логически (она была довольно неглупа), пришла к ошеломляющему выводу, что Ролло — сын Людовика XV, и в результате как-то знойной ночью накинулась на Ролло как на величайшую на свете драгоценность!

И вот после долгих лет непереносимого воздержания чуть ли не с самой юности (поскольку полковник по этой части оказался не на высоте) теперь она вся отдалась любовным утехам — в известной мере сводя счеты со своей сестрой, вышедшей замуж за француза и славшей из Франции вызывающие письма с описанием его бесстыдных ласк. Раз уж сестра без экивоков описала своего любовника, Дебора не задумываясь (хотя и непрестанно краснея) отправила обширное письмо о Ролло. Нет, впрямую в письме, конечно, ничего не говорилось, на это наша сочинительница не отважилась, но, прочитав, сестра должна была понять, что Дебора от неё не отстает.

Зато теперь Дебора в сотый раз повторяла одно и то же:

— Господи Боже, что мне делать? Как быть?

Оторвав взгляд от Темзы, медленно направилась к своему прелестному домику по дорожке, обсаженной кустами роз и боярышника.

Ролло сидел в салоне и читал. Читал рассеянно — впрочем, рассеян он был всегда, когда не занимался любовью — а тут уже все женщины, изведавшие его как любовника, сразу узнали бы Фанфана-Тюльпана. Но Ролло все ещё был не в себе. Часто ходил на долгие прогулки, как будто надеясь найти то, что помогло бы ему стать самим собой. Нет, он не был ни счастлив, ни несчастен.

Узнав, поправившись, что раненым был найден в лодке, он ничего не вспомнил! Когда же разразилась буря, выбежав в сад Ролло упорно вглядывался в небо, где сверкали огромные молнии. Потом вдруг, потрясенный, повернулся к Деборе, которая пришла уговорить его вернуться в дом, и, сдавив руками виски, словно пытаясь оживить память, сказал ей:

— Тогда ведь тоже была буря…и небо все в огне…и я слышал гром…

Потом Ролло умолк и не сказал уже ничего больше.

***

Когда Дебора вошла в салон из сада, Ролло, подняв глаза, ей улыбнулся — такой отсутствующей улыбкой, которая порою появлялась на его лице, но тут же снова скрывалась за завесой тревоги или меланхолии.

— Ты выглядишь взволнованной, — заметил он, хотя и без особого интереса. — Мне кажется, в последнее время тебя что-то беспокоит!

— Я тебе должна сообщить такую новость! — Дебора была так расстроена, что даже не садилась. — Я долго не решалась — хотела быть уверена! И вот теперь уверена!

— Но в чем?

— Что я беременна! — в отчаянии воскликнула она и разрыдалась.

— Ого! — удивленно воскликнул он и, встав, обнял её. — Это и вправду серьезно!

— Серьезно? Ужасно! Теперь я обесчещена!

— Ну что ты, вовсе нет! И перестань плакать! Ты что, не любишь малышей? Ведь говорила, что всегда хотела детей, не так ли? Теперь у тебя будет по крайней мере один, и я горжусь, что стану его отцом!

Но будущая мать расстроилась ещё больше.

— Ты слишком молод, чтобы быть отцом! Разве мы можем пожениться? Все бы решили, что ты женишься на своей тетушке! А я лишилась бы своей пенсии вдовы офицера!

Ролло-Тюльпану и в голову не приходило на ней жениться, но будучи человеком любезным, он предпочел ответить так:

— Я совсем не против женитьбы! — но тут же поспешно добавил, — Но ты права, это не пойдет, создаст слишком много неудобств!

Дебора хмуро на него покосилась, как будто сочтя, что слишком уж быстро он успокоился, но не сказала ничего, хоть в голове мелькнула мысль: " — А почему это он не хочет жениться?"

Во всяком случае, здесь свадьба была невозможна. При одной мысли о том, как будут на неё смотреть местные поселяне, и уж тем более пастор Гиссинг, ей становилось нехорошо. И к тому же, как она могла выйти за человека, не знавшего, кто он такой? Что, записать в свидетельстве о браке "Миссис Теодора Ташингем и мистер Икс?" Это немыслимо! Тогда пришлось бы ей до дна испить чашу своих несчастий!

При этой мысли Дебора вновь расплакалась, от злости на себя, на Ролло и на свое проклятое милосердие. Она даже затопала ногами, и Ролло, чтобы успокоить, пришлось вести её в постель и применить самый действенный способ утешения, который так помог его плачущей спасительнице, что та опять истово благословляла себя, Ролло и милосердие Господне.

А спустя несколько дней, когда кухарка с горничной были в деревне, а Дебора с Ролло завтракали наедине, он предложил ей ехать рожать в Лондон.

— Ведь впереди ещё семь месяцев, как ты сказала. И, как я понимаю, месяца два не будет ничего заметно! И даже три, если одеться соответственно. Поселимся в приличной гостинице и…

— А у меня идея лучше! — перебила Дебора, выглядевшая уже гораздо бодрее.

— Какая?

— У меня есть сестра. Во Франции. Не виделись мы со дня свадьбы. Значит есть повод её навестить. Для нас с тобой это пришлось бы очень кстати! — Дебора, помолчав, добавила: — Может быть, увидев Францию, в тебе что-нибудь отзовется и вернется память…

— Хорошо бы, — невесело ответил Тюльпан. — Но, как видишь, и само слово "Франция" для меня — пустой звук! Я ничего не представляю — ни страну, ни людей, я вообще уже не знаю, как Франция выглядит! Ну да ладно, — сказал он наконец. — Хорошая идея! Я за Францию!

Дебора неотрывно смотрела ему в лицо, точнее, в глаза.

— Слова "графиня Дюбарри" тебе тоже ни о чем не говорят?

— Нет! А что?

— Да ничего, милый!

"— Может во Франции его кто-нибудь узнает!" — говорила себе Дебора, одолеваемая идеей королевского происхождения Ролло. Она уже видела себя супругой королевского бастарда, что дает нам основание подозревать — именно это натолкнуло её на мысль пересечь Ла-Манш, и на ещё одну безумную мысль шепнуть сестре, что её сын (ну должен же быть сын!), по-видимому, внук Людовика XV — то есть хоть и внебрачный, все равно!

***

"Милая сестричка! — так начала Дебора Ташингем свое письмо сестре во Францию. — Мой Ролло и я уже несколько дней живем в Лондоне, в отеле "Фейрмонт" возле Пикадилли. Не стоит говорить, как Ролло и я тронуты тем, что ты нам предлагаешь свое гостеприимство. Твой мальчик уже подрос, но надеюсь, что он подружится с моим, когда тот появится на свет, — полагаю, произойдет это в конце июня или начале июля. В начале мая мы должны отплыть на португальском корабле, чтоб избежать всякого риска. Нет, между Англией и Францией войны как будто нет, но корсары продолжают орудовать, и на английские суда нападают французские и наоборот. Так лучше уж на португальском.

Ты знаешь, мне было просто нечего надеть, и моему Ролло тоже, поэтому мы в Лондоне только и бегаем по швеям, портным и сапожникам. Мой Ролло стал настоящим денди: стал носить даже трость с серебряным набалдашником. Милый мой бедняжка! Если бы путешествие во Францию вернуло ему память! Во всяком случае, одну серьезную проблему я решила — проблему его личности, не настоящей, разумеется! У одного юриста, который занимается всякими незаконными делами с бумагами, за пятьдесят фунтов я купила документ, который подтверждает, что мой Ролло родился в Бервике в 1754 году (это примерно его возраст) и что зовут его Орландо Морган. Теперь мы собираемся…"

Что касается нас, мы тоже собираемся следом за Орландо Морганом, который в самом деле одет как настоящий денди: на нем светлый редингот, белые чулки, туфли с пряжками, и при ходьбе он постукивает по мостовой своей тростью с серебряным набалдашником!

Орландо Морган расхаживает по Лондону один. И чувствуя в туманном сумраке особый запах этого большого города, состоящий из запахов жареной рыбы, морской воды, черного угля, которым топят всюду, Орландо Морган нервничает, словно о чем-то вспоминая, не зная сам, что. Зудит рана на шее — как всегда, когда в нем возникает чувство, что вот-вот встретится с самим собой.

Но мы-то знаем, что в этом элегантном буржуазном районе такого произойти не может, как и в других местах, которые он посещает в Лондоне: в танцевальном зале "Воксхолл", в самом модном кафе "Чайльд", куда захаживает Босуэлл и которое стоит посреди Сити — ведь эти места показала ему Дебора, но их не знал ни Фанфан-Тюльпан, ни Невью, ни Шартр!

Шартр, Невью, Фанфан-Тюльпан жили в совсем другом районе, довольно далеко от мест, где бродит Орландо Морган. И тем не менее, вдыхая лондонский воздух, Орландо Морган шагает сквозь сумрак по улицам и мостам на встречу с кем-то, чьего имени не знает — с Фанфаном-Тюльпаном!

И тут Орландо Морган вдруг остановился. Как долго он бродил? Уже настала ночь! Перед собой он видит вывеску таверны "Проспект оф Уитби"! Что-то толкает его внутрь — возможно, просто жажда — однако таверна закрыта и Орландо разочарованно поворачивает обратно, и в памяти ничто не шевельнулось!

Пройди он дальше — вышел бы на Чик Лейн. Но вместо этого он торопливо развернулся и прибавил шаг, — начиналась гроза, пока ещё вдалеке, но молнии уже пронзали облака и бедняге вдруг показалось, что предназначены они ему и норовят его убить! И он пустился бегом!

***

— Боже, — воскликнула Дебора, когда Орландо возник перед ней. — Что случилось? Ты так бледен!

Давно пробило восемь. Над Лондоном бушевала буря, даже и здесь, в элегантном ресторане "Олд Джордж Инн", где Дебора поджидала своего Ролло, гром заглушал слова гостей.

— Нет, ничего, — Ролло устало опустился рядом с ней. Отсутствующим взглядом оглядел элегантную публику (среди них много моряков в форме), которая оживленно беседовала, смолкая с каждым раскатом грома, мерцающие лампы и расхаживавших взад-вперед официантов.

— Ничего, — повторил Ролло, приложив ладонь к пылающему лбу.

— Ты заблудился, милый? Я жду здесь целый час!

— "Проспект оф Уитби"! — вместо ответа протянул Ролло. — "Проспект оф Уитби"! "Проспект оф Уитби"!

Дебора перепугано взглянула на него, но он расхохотался — да, как ни странно!

— Я бы выпил пива с джином!

— Пива с джином? — удивленно переспросила Дебора. — Но это пьют одни извозчики! Пей лучше портвейн, как я!

— Нет, — устало возразил он. — Наверно, я в прошлой жизни был извозчиком!

И тут, как мы и предсказывали, с Ролло кое-что произошло. Официантка только что с презрительной миной подала ему пивной коктейль с джином, Дебора начала объяснять, что в зале столько флотских офицеров, потому что поблизости морской госпиталь, и Ролло огляделся вокруг, — и взгляд его вдруг замер на мужчине, сидевшем в одиночестве за соседним столом. Орландо Морган при виде этого человека содрогнулся, словно в него ударила молния и рядом с Деборой уже сидел Фанфан-Тюльпан! У Ролло в голове что-то вспыхнуло, он испытал мучительную боль, словно вновь появляясь на свет, вновь обретя себя и всю свою былую жизнь! Ведь в человеке с деревянной ногой Фанфан-Тюльпан узнал капитана Рурка!

***

— Продолжайте, прошу! — мило взывала Дебора к Фанфану. Давно пробило полночь и они отдыхали в своем номере отеля "Фейрмонт". Буря уже удалялась от Лондона, гром был слышен все глуше и реже.

— Теперь вы знаете о моем прошлом все! — сказал Фанфан-Тюльпан и Дебра вновь сменила компресс на его пылавшем лбу. В отсветах свечей, стоявших на ночном столике, на его лице, шее и руках блестели капельки пота.

— Да, почти все! И вы поняли, что весь мой рассказ — просто день безумных приключений!

Изумленная, испуганная, смятенная Дебора пожирала взглядом Фанфана-Тюльпана — как она только что узнала, таково было его настоящее имя! И взгляд её выражал восторг и испуганное почтение. Господи, сколько же пережил и совершил её малыш Ролло! Она подобрала раненого юношу, ухаживала за неизвестным, который был никем и блуждал в поисках самого себя — и вдруг из него вылупилась ослепительная бабочка и вмиг он стал совсем другим человеком! Авантюрист, драчун, забияка, боец, шпион, обольститель женщин и волокита (по части женщин ей Фанфан не рассказал и малой части того, что знаем мы!). Да, теперь он был совсем другим человеком, и даже голос у него переменился, стал звонок и звучен. А как засверкали его глаза! Но всего сильнее подействовало на Дебору то, что он оказался одним из героев таинственного и памятного налета на Вуди Хилл, о котором газеты писали, что удайся он — это могло бы дорого обойтись Англии!

Тюльпан так упивался тем, что к нему вернулась память, что неосторожно выболтал о себе все! И Дебора уже спрашивала себя, не должна ли она сдать властям столь опасного врага её родины (но при этом была абсолютно уверена, что не сделает этого, но вопрос все же задала, чтобы соблюсти приличия, соответствовавшие её положению).

— Ах, Боже, — блаженно вздохнула она, — неужели я смогу рассказать это сестре? Только почему ты теперь со мной на "вы"?

— Ха-ха-ха, — засмеялся Тюльпан. — Но и вы со мной — то же!

— Это оттого, что во мне пробудились совсем иные чувства! — она тоже рассмеялась. — И вообще я вас впервые вижу! — с этими словами она призывно посмотрела на него, так желая, чтобы он заключил её в объятия и приласкал… только не отважилась признаться, — ведь для нового знакомства это не годилось!

— Фанфан!

— Да, Дебора?

— Раз уж я теперь о вас все знаю, значит я… ваша сообщница!

— Нет, вы ничего не знаете! Я вам ничего не говорил!

— Все равно, но я теперь рвусь покинуть Англию! Здесь уже не чувствую себя в безопасности, и всему виной вы, разбойник! — И она снова рассмеялась. — Как же хорошо, что я забеременела и вспомнила о своей сестре! Но что вы делаете?

— Встаю! — заявил Фанфан-Тюльпан.

— В таком состоянии?

— Я хорошо, даже очень хорошо себя чувствую! И не могу терять ни минуты, если хочу найти капитана Рурка. Расскажите мне ещё раз поточнее, что произошло со мной в "Олд Джордж Инн"!

— Ничего! Только вы вдруг вскочили, опрокинув бокал, и тут же потеряли сознание. Мне некогда было даже выяснить, кто там был и как выглядел! Люди помогли вас поднять, перевезти в отель и донесли до нашего номера!

Фанфан-Тюльпан торопливо оделся. Пот уже не лил, зато подламывались ноги.

— А теперь, простите, мне нужно быть на Чик Лейн! — До сих пор Фанфан ни слова не сказал ни о Чик Лейн, ни об Авроре, Анжеле и Эверетте Поксе!

— На Чик Лейн? Но там опасно даже днем! Там полно головорезов!

— Ничего, сейчас же ночь! — отвечал он, смеясь. — Но именно там я могу узнать, где найти Рурка!

О том, зачем ему нужен Рурк, он тоже не распространялся, и Дебора предпочла не спрашивать. Ей и в голову не приходило, что речь идет о делах любовных (вы уже поняли, что Фанфан в своем рассказе о Летиции и не заикался, не желая огорчать свою спасительницу). Нет, Дебора испугалась, что опять начинается какая-то ужасная шпионская история, и поэтому тоже встала, накинула плащ и заявила, что его проводит — решение это было вызвано отчасти какими-то романтическими позывами, отчасти — её доброй душой, — она видела, что Фанфану ещё не по себе.

— О, только не это! — запротестовал Фанфан. — Там и днем опасно и полно головорезов!

— С вами я ничего не боюсь! — решительно заявила Дебора. — И вообще я по глазам вижу, что у вас там есть ангел-хранитель!

***

Меньше чем за час они дошли до таверны "Проспект оф Уитби". У Тюльпана из оружия был с собою лишь малайский кинжал. Эту память по полковнику Ташингему подарила ему Дебора, но он не понадобился, никто им не угрожал. После бури пошел сильный дождь, так что никто носа на улицу не высовывал ни порядочные граждане, ни те, кто бы хотел их обобрать.

"Проспект оф Уитби" — с трудом прочитала Дебора надпись на погруженной во тьму вывеске, и повернулась к Фанфану.

— Вы трижды повторили это название, когда пришли в "Олд Джордж Инн".

— И это одна из причин, почему ко мне вернулась память! — ответил Тюльпан. — Так и вертелось все время в голове, но почему и что это такое сообразить никак не мог!

— Теперь узнали? В чем тут дело?

— Это касалось тех дней, что я провел на Чик Лейн и в её окрестностях, — ответил он, вызвав у собеседницы новое возбуждение, как всегда бывает с человеком, наткнувшимся на загадочную тайну — в данном случае тайну её молодого спутника. И потому Фанфан — Тюльпан казался Деборе все более загадочным, все более необычайным и чужим. Когда Дебора вспомнила ещё и про его татуировку (но так и не отважилась спросить), то вовсе перестала сомневаться в его принадлежности к знатному роду и подтвержденному доктором Стенхопом высокому происхождению.

— Хотел бы я знать, почему тут закрыто! — бросил Тюльпан, вернувшись с крыльца таверны, где вначале стучал, потом ломился в дверь и, наконец, даже свистел под окном (конечно, условным образом, как подумала Дебора) — под окном Анжелы! И ничего, никто не отозвался. Дебора чувствовала, как возбужден Тюльпан, когда он ей предложил пройти дальше. Взяв её под руку, торопливо повлек вперед, явно — как поняла Дебора — хорошо зная внушавший опаску лабиринт, где то мелькали за окном с полуразбитыми стеклами неверные огни свечей, то долетал какой-то шепот, но в целом в темноте стояла зловещая тишина, нарушаемая лишь шумом дождя.

И тут Тюльпан вдруг остановился! Откуда-то долетали голоса. Дебора чувствовала, как её восхищение Фанфаном все растет и сгорала от возбуждения, представляя, как сможет рассказать сестре об этой ночной вылазке, хотя одновременно и тряслась от страха. Когда Фанфан вдруг замер, уставившись в землю, сердце её бешено заколотилось и она осмелилась спросить, что он нашел.

— На этом месте я должен был погибнуть, только вместо этого убийца пал от моей руки. И звали его Пастенак! — ответил он.

Но то, что Дебора Ташингем никогда уже не смогла забыть, последовало потом.

Они спустились по десятку каменных ступенек к дверям, которые Фанфан открыл — а это были двери в "Рай" — и тут последовала немая сцена, словно из ночной тьмы возникла на пороге статуя командора — "каменный гость"!

***

Ненси Вонючка, игравшая на бочке в домино с Теодорой, столетнею хозяйкой "Рая", за спиной которой торчал Симон-Чудак, первая подняла глаза, когда в зал потянуло холодным воздухом, заколебавшим огоньки свечей, озарявших компанию старых приятелей. И даже джин, проглоченный в изрядных дозах, не уберег их от испуга при виде "призрака". Ненси завопила, к ней присоединилась Теодора, а Симон, зажмурив глаза, рухнул на колени. Последовавшая сцена описанию не поддавалась: перепуганные дамы заметались по залу, то и дело падая на пол и визжа от ужаса, в то время как Симон-Чудак, заикаясь, выл:

— Vade retro Satanas! Vade retro Satanas![38]

— Но это же я! — кричал Фанфан. — Ведь это я, Невью!

— Этот и в огне не сгорит! — истерически вопила Теодора.

Ненси взмолилась:

— Господи, отпусти мне грехи мои! Спаси дочь твою Ненси! Я тебе, Господи, обещаю на коленях проползти вокруг Лондона, пусть даже это будет стоить мне жизни!

Дебора Ташингем ошеломленно взирала на эту сцену — ей передался испуг этих женщин — и уже спрашивала себя, а вдруг её Фанфан, человек с тысячью имен и тысячью лиц, и в самом деле тот, кто всемогущ — сам Дьявол? Но если она любилась с дьяволом, у её сына будут на ногах копыта!

"— Нет, я с ума сойду!" — стенала она в душе, но тут Тюльпану в голову пришла гениальная идея: он шагнул в комнату — и три несчастных женщины, метнувшись в стороны, вжались в стены — схватил бутылку джина и отхлебнул как следует!

— Дьявол пьет только воду! — громогласно возгласил он. — А будь я призраком, от такой выпивки исчез бы, испарился — ведь джин все растворяет, особенно такой джин, как у Теодоры!

Потом он мило улыбнулся и снова дружески представился:

— Друзья мои, да я же Невью!

Потом сел, стряхнул капли дождя со своего плаща и стал ждать, что будет дальше. Видел, что все начинают успокаиваться, но знал — лучшим доказательством того, что он человек, послужит только опыт: схватив пальцами уголек из очага, тут же его отбросил с криком:

— Ох, дерьмо! — и всем троим продемонстрировал сожженную руку:

— Теперь вы видите, я обжегся!

— Господи Боже! — потрясенно завопила Теодора. — Невью! Это Невью!

— Невью! Невью! — вопили остальные, и Дебора Ташингем подумала: нет, Фанфан прямо словно змей, меняющий свою кожу!

Теперь она уже не знала, восхищаться Тюльпаном или опасаться его, и вообще, не под угрозой ли её будущее как женщины, жены и матери!

— Так, значит, ты не умер? — спросила Ненси Вонючка, осмелившись наконец приблизиться к Фанфану и даже прикоснуться к нему. — А мы все думали, ты уже год, как мертв! Не знали, ни где, ни как это случилось, но были абсолютно уверены, раз и Аврора Джонс и Анжела начали носить траур!

— А Анжела каждый день ходила к Темзе и бросала там в воду цветы! Теодора расплакалась. — Вот мы и догадались, только не решились спросить у Эверетта, что случилось.

— Это долгая история, — уклончиво ответил Тюльпан, и вдруг спросил:

— А почему закрыт "Проспект"? Там никто не отзывается!

И по лицам приятелей тут же понял, что случилось что-то очень серьезное, так что ноги под ним подломились и на лбу выступил пот.

— Там нет никого, — грустно сообщил Симон-Чудак. — Они уехали!

— Когда?

— Месяцев девять-десять назад.

— Почему? — Сердце Фанфана больно сжалось. — И куда?

— Ну, знаешь… нет, ты не можешь знать! Эверетт Покс, если я верно понял, почувствовал опасность. Боялся, что его сцапают — но я не знаю, почему!

— Продолжай, — сказал Тюльпан, который знал это слишком хорошо. — Куда они поехали?

Симон-Чудак покосился на Дебору, которая решила, что лучше будет сесть, и теперь злилась оттого, что среди всех этих людей, так хорошо знавших друг друга, и обменивавшихся столь загадочными репликами, чувствовала себя как среди готтентотов; а кроме того, слишком уж много женских имен мелькало в разговоре: что это за Анжелы да Авроры? Зло поджала губы, когда услышала, как старик спрашивал Тюльпана:

— Мы можем говорить при миледи?

Правда, лицо её тут же прояснилось, когда Фанфан-Тюльпан коротко, хотя и сухо ответил:

— Это моя жена! Говори!

— В Америку! — сказал Симон-Чудак. — Я знаю точно, потому что когда полиция нагрянула в "Проспект" — уж несколько месяцев прошло — я был поблизости и слышал, как один констебль говорил другому:

"— Этот негодяй смотался в Америку, но я узнал только вчера, и мы пришли слишком поздно, Том!" Вот так-то!

— А что с Авророй Джонс?

— Она отправилась с ними! С тех пор, как ты погиб, не выносила запах Темзы!

— Ах, Боже мой! — вскричал Тюльпан, пытаясь отогнать мучительную мысль, что никогда уже не встретит Аврору, свою нежную Анжелу и даже Эверетта. К мучительной боли прибавилось сознание того, что без Эверетта и его сведений не найти капитана Рурка — а значит и Летицию, что нанесло ему удар ещё страшнее.

— Ну что же, с Богом, друзья, — сказал он, хоть ему хотелось плакать. — Не знаю, когда мы теперь встретимся, но обещаю вам вернуться снова!

И он обнял отчаянно рыдавшую Ненси Вонючку, присоединившуюся к ней Теодору и Симона-Чудака, который произнес короткую, но блестящую речь:

— Тот, кто прошел все сражения, правда, без приближения, не может пускать слезу, Невью. Так что тебе не видать моих слез — я все их излил в моем сердце!

— Расцелуйте за меня всех остальных, — поручил Тюльпан и торопливо покинул "Рай", чтоб избежать мучительного прощания.

Дебора вышла раньше, так что Ненси, догнав его, смогла шепнуть на ухо:

— Ты с ними ещё встретишься, Невью! Ты должен их найти! Анжела родила тебе прелестного мальчишку и назвала его Френсисом! А теперь иди, твоя жена тебя уже ждет!

Тюльпан долго молча шагал по улице, а Дебора не думала ни о чем ином, или, точнее, только о том и думала, и наконец кисло спросила: — Кто такая эта Аврора?

Тюльпан такого вопроса ожидал.

— Аврора Джонс, восьмидесяти лет, самая веселая и самая храбрая женщина, которую я когда либо знал. Единственная мать, которую я знал. И я в отчаянии, что своей смертью причинил ей единственную боль, которую вообще мог причинить.

— А, вот в чем дело! — Дебору это явно успокоило и она не меньше десяти минут раздумывала, прежде чем снова спросить:

— А Анжела?

— Племянница Эверетта Покса! Я обожал ее! Играли с ней часами, поскольку у неё не было маленьких друзей!

— Но теперь у тебя будет ребенок, другой ребенок, которого ты сможешь любить — твой сын! — удовлетворенно заметила Дебора, вновь взяв его под руку. Тюльпан, чтоб удержать себя над пропастью отчаяния, сказал себе, пытаясь отогнать слезы и развеселиться:

"— Теперь у меня будет столько карапузов, что не придется беспокоиться о своей старости!"

И эта мысль его действительно развеселила. Слегка. Не очень. И только в глубине души.

Когда они вернулись в свой номер в отеле "Фейрмонт", Дебора наконец решилась спросить (у неё явно оставались некоторые сомнения):

— Чик Лейн, насколько я поняла — то место, где ты собирался с помощью Эверетта Покса узнать, как отыскать капитана Рурка. Но для чего он вам?

— Чтоб отблагодарить! Ведь когда я его нечаянно увидел, ко мне вернулась память! — цинично бросил он, но тут же пожалел. Цинизм его был всего лишь попыткой разрядить обуревавшие его эмоции. Какой чужой казалась ему сейчас Дебора! Возможно — все возможно, — он бы тут же её бросил, ушел, сбежал бы аж в Америку — если бы Дебора вдруг так ласково не сказала:

— Я все равно тебе не верю, мой милый! Здесь что-то другое, гораздо более важное! Мне все равно, в чем тут дело, но я хотела бы тебе помочь!

Да, такова Дебора Ташингем! Умная и глуповатая, благородная и мелочная, надменная и простая, сама не знающая толком, что происходит у неё в душе и почему так поступает. И потому Тюльпан, тронутый её словами, ответил ей чувством на чувство и откровенностью на откровенность.

— У Рурка — ключ к тайне моей жизни! — лаконично заявил он и тем открыл ту часть правды, которая не могла её задеть.

— Знаешь, я близко знакома с адмиралом Бингом из адмиралтейства, заметила Дебора, начиная его раздевать, так сильно ей захотелось его ласк и так овладели ею обычные фантазии: она решила, что капитан Рурк знает тайну королевского происхождения её Фанфана.

— Он нам найдет капитана Рурка в два счета! — обещала она нагому Фанфану.

— Но я люблю тебя совсем не из-за таких твоих знакомств! — ответил Фанфан, начав её ласкать, поскольку знал, что радости любви разгонят его печаль.

***

— А, так вы приятель капитана Рурка! — протянул адмирал Бинг, краснолицый толстяк, сидевший в темном кабинете в здании адмиралтейства. Если давно с ним не встречались, увидите, он страшно изменился. Он все ещё числится у нас, но уже год в отставке! Бедняга потерял свой "Виндиктив" у Тенерифа! Ядром ему оторвало левую ногу и лишь в последний миг его спасли с корвета.

Адмирал Бинг, сочувственно вздохнул и, провожая Орландо Моргана к дверям, попросил:

— Постарайтесь как-нибудь взбодрить его! — правда, сказал он это тоном человека, заранее уверенного в тщетности усилий.

И вот теперь Орландо Морган и Дебора Ташингем стоят на Нидл Стрит в старинном лондонском квартале перед облупленным домом, где живет капитан Рурк.

Тюльпан сюда шел быстро, но словно в тумане, не глядя по сторонам, не замечая ни прохожих, ни экипажа, и, переходя улицу, едва не угодил под копыта гвардейского эскадрона! Дебора, испуганно вскрикнув, успела задержать его, схватив за руку.

Тюльпан недоуменно на неё взглянул, словно не понимая, что случилось.

— Твой Рурк никуда не денется! — убеждала она. — Тем более на деревянной ноге!

— "Как важно же должно все это быть, — подумала она, — если её Ролло дошел до такого состояния!" Это её тревожило, но потом и её охватила горячка нетерпения, как и Тюльпана, и теперь она почти бежала вслед за ним.

— Смотри, это здесь! — сказала она, взглянув на фасад дома из почерневшего кирпича, с немытыми окнами. — Не слишком-то тут весело!

Какая-то беззубая старуха, завидев их, стоящих перед домом, открыла окно и уставилась на них.

— Капитан Рурк дома? — спросил Тюльпан старуху.

— На втором этаже! — ответила та, но окно не закрыла, продолжая с любопытством их разглядывать.

— Если не возражаешь, я пойду к нему один! — предложил Тюльпан.

— Ну разумеется, милый! Иди, конечно! Ты мне потом расскажешь — ну, если захочешь, разумеется! — поправилась Дебора.

Фанфан-Тюльпан открыл входную дверь, стремительно вбежал на второй этаж и остановился — так забилось сердце!

"— Что мне суждено узнать? А если Летиция мертва?"

Когда адмирал Бинг упомянул о том, что" Виндиктив" потоплен, он обмер. "-А что, если Летиция была на борту?" Нет, это невозможно, ведь ещё год назад информатор Эверетта говорил, что корабль покинула больная молодая женщина… Но Фанфан не исключал и эту самую неправдоподобную и самую ужасную гипотезу — даже тогда, когда был почти у цели! Даже ту, что Летиция вышла замуж за Рурка! "-Нет, Бинг упомянул бы об этом! И думать так безумие! Ах, какое несчастье, что Эверетта нет! И как ужасно, что я не знаю, кто должен был искать Летицию по лондонским больницам! Во всяком случае, сейчас её там нет, жива она или мертва!"

При этих мыслях Фанфану даже плохо делалось. Потом он услыхал, как за его спиной скрипят ступени, и обернулся: старуха тяжело дыша, ковыляла наверх.

— Четыре раза в день я ему готовлю чай! — сообщила она.

— Но эти лестницы! Как тяжелы они бедняге с деревянной ногой! Пойдемте!

Тюльпан пошел с ней наверх. В какой-то миг его охватило желание вернуться, чтобы не узнать правды — но старуха уже открыла дверь и крикнула:

— К вам гости, капитан Рурк! — И шепнула Тюльпану: — Вы его обрадуете! К нему совсем никто не ходит!

Салон, куда они вошли, был не бедным, но запущенным и каким-то заброшенным. Там было до отчаянья уныло, шторы спущены, и стояла полутьма. Тюльпан внезапно ощутил, что у него прошла вся ненависть к капитану Рурку, которую он так долго вынашивал. Теперь тот только жалкий инвалид! Но он, никто другой, украл Летицию! Тюльпан, сжав кулаки, преодолел жалость и шагнул следом за старухой в следующую комнату. Там шторы тоже были спущены. Старуха неподвижно замерла посреди комнаты с подносом в руке, оглянувшись на Тюльпана с тихой покорностью старых людей.

— Когда-нибудь это должно было случиться! — заметила она. — Он не мог смириться с потерей своего корабля и ноги к тому же!

Капитан Рурк висел посреди комнаты на железном крюке, медленно покачиваясь и задевая ногами постель.

На том крюке когда-то висела люстра. Нет, она висела там ещё сегодня! Бронзовая люстра теперь лежала на постели, прижимая конверт. На конверте стояло: "Миссис Слоун".

— Это мне! — сказала старуха, доставая из конверта листок.

Тюльпан, догадываясь, что старуха не умеет читать, взял его из рук.

"Миссис Слоун, — прочитал он вполголоса, — знаю, что вам нравилась люстра. Когда-то она висела в моей каюте на фрегате. Завещаю её вам."

Тронутая старуха расплакалась и начала причитать, что мистер Рурк был таким хорошим человеком! Тюльпан, отвернувшись, зашагал вниз. Плач и стенания старухи сопровождали покойного капитана на его пути в ад — или все же в рай? Кто знает? И узнает ли Фанфан когда-нибудь, что стало с его Летицией?

***

На носу неповоротливого брига, который в этот солнечный, но ветреный день входил в устье Темзы, направляясь в Лондон, сидела молодая женщина, вся завернувшись в шаль и только волосы оставив на волю ветра, и глядела на другой бриг, медленно плывший по течению реки.

С такого расстояния молодой женщине были видны только неясные силуэты на палубе другого судна — кроме команды были там и пассажиры, которые, как она, опирались о фальшборт, глядя на воду, или на проплывающие берега, и для которых она сама была таким же неясным силуэтом. Через несколько минут суда должны были разминуться, и пассажиры уже махали друг другу. Молодая женщина почувствовала, что за её спиной кто-то стоит — это был сержант Лоусон, который с почтительно обнаженной головой сообщил:

— Капитан Диккенс спрашивает, не придете ли вы выпить с ним чаю?

— Скажите мужу, что я сейчас приду, Лоусон! Ах да, вы не можете сказать, что за флаг на том корабле, с которым мы скоро встретимся? Мне он незнаком.

— Это португальский флаг, а корабль плывет, вероятно, во Францию.

— О, во Францию? — молодая женщина прищурилась, чтобы лучше видеть. "Камоэнс" — тихо прочитала она название брига, которое стало различимо. — Я уже иду, Лоусон.

Сержант Лоусон, вновь учтиво поклонившись, отошел. Молодая женщина ещё немного оставалась на носу, глядя, как приближается "Камоэнс". На португальском корабле можно уже было различить пассажиров, видно было, как они одеты и что делают. Некоторые расхаживали по палубе, другие — как и она — стояли неподвижно. Среди людей, опершись о фальшборт "Камоэнса" был и мужчина в синем сюртуке, как и она прикрывавший шарфом лицо от ветра. Женщина на носу брига, плывшего в Лондон, весело помахала рукой в тот момент, когда корабли расходились, и мужчина в синем помахал ей в ответ. Они продолжали махать друг другу и когда корабли начали медленно, но неумолимо удаляться.

"— Неумолимо? Почему мне пришло в голову именно это слово? — подумала женщина. Почему именно это горькое слово, ведь просто незнакомка помахала незнакомцу!"

Мужчина на "Камоэнсе" продолжал махать, хотя с растущим расстоянием становился все меньше. В тот миг, когда он должен был совсем исчезнуть из виду, она заметила, что рядом с ним появилась какая-то женщина. Потом обе фигуры растаяли вдали, женщина отвернулась и ушла к своему мужу, чтобы выпить с ним чаю. На палубе "Камоэнса" эти взаимные приветствия не ушли от внимания спутницы мужчины в синем.

— С кем ты прощался, дорогой?

— Да ни с кем! — ответил он, смеясь. — С какой-то милой дамой, пожелавшей нам счастливого пути!

— Мне больше нравится здесь, чем ей может нравиться там! Старший офицер сказал мне, что тот корабль пришел из Америки, и что на нем воины, раненые в этой ужасной войне — их везут домой.

Мужчина в синем и его спутница тоже пошли выпить чаю — в ту самую минуту, когда на бриге, плывшем в Лондон, молодая женщина села лицом к лицу со своим мужем капитаном Диккенсом, который полулежал на кровати, опираясь на большую подушку и любовно глядя на супругу, наливавшую ему чай.

— Почему вы так меня разглядываете, мой милый?

— Потому что вы так прекрасны! Я не могу налюбоваться вашей красотой, вы же знаете! — усмехнулся капитан Диккенс. — Даже привычка видеть вас не притупила восхищение, что вы моя, что вы моя жена! Но почему вы так задумчивы?

Молодая женщина улыбнулась.

— Нет, ничего. Просто пришло в голову…

— Что?

— Да ничего, в самом деле. Как вы себя чувствуете, Элмер? Как ваша нога? Элмер! — вдруг вскрикнула она.

Капитан Диккенс закрыл лицо руками и тихо заплакал.

— Элмер! Милый! Что с тобой?

— Я так боюсь остаться калекой! — тихо ответил он. — Господи Боже! Счастье еще, что у меня есть вы. Дай Бог мне никогда не потерять вас, Летиция!.

2

Плыли они до Франции семь дней. Погода стояла прекрасная, море спокойное. Дебора была очень мила. Узнав, что Тюльпан обнаружил в квартире Рурка не ключ к тайне своей жизни, а только мертвое тело, пыталась утешить его, как могла.

— Мы вместе откроем эту тайну! — говорила она. — Мы сумеем установить твое происхождение!

Так наконец Тюльпан узнал о тех фантастических догадках, которые возникли у неё при виде его татуировки. Поскольку возвращались они во Францию, а значит и к "дорогому" герцогу Шартрскому, Тюльпан настрого запретил ей обсуждать свои догадки с кем бы то ни было, даже с ним самим.

— Обсудим это позднее! — обещал он, чтобы не слишком разрушать её мечты. Не потому, что сам не интересовался своей семьей и своим прошлым, но, по правде говоря, был сыт своими приключениями и несчастьями, сердце его разрывалось от неотступных мыслей о непоправимой потере Летиции, и ему слишком хотелось покоя. Теперь он мечтал о спокойной жизни без проблем, по крайней мере, на первое время, — надеясь, что месяцы, проведенные в Бордо дадут такую возможность: просто, без проблем и будь что будет!

На ке дю Лайон их встречала сестра Деборы Ташингем. Помахав зонтиком, хранившим её от майского солнца, та ловко выскочила из экипажа в тот самый миг, когда Дебора со своим возлюбленным в сопровождении носильщиков сошла на берег.

Когда сестры со слезами и вздохами наобнимались, Дебора с ещё не просохшими глазами, но с улыбкой на лице представила:

— Это моя сестра, милый!

— Мое почтение, мадам Баттендье! — приветствовал Тюльпан и поклонился.

Аврора! Сестрой Деборы Ташингем оказалась никто иная как Аврора Баттендье — а ироническим и нежным свидетелем их встречи был "Фанфарон", пузатый парусник, в чреве которого они впервые занялись любовью, и который был пришвартован рядом с "Камоэнсом", с которого сошли на берег Тюльпан с Деборой! Недаром Аврора Баттендье в эту минуту казалась свалившейся как минимум с Луны!

— Но это же Фанфан! — воскликнула она, внимательно взглянув на сестру. — А ты его именовала в письмах Ролло!

— Что? Вы знакомы?

— Фанфан! Ну надо же! — пораженно воскликнула Аврора и расхохоталась.

— Аврора! Вот так встреча! Как поживает Оливье? — Тюльпан был рад и вместе с тем смущен.

— Он будет очень рад тебя увидеть!

Аврора и Фанфан кинулись друг другу в объятия, и теперь свалившейся с Луны казалась Дебора. Она была настолько потрясена, что пришлось наспех объяснить, что два года назад Фанфан был на постое в доме Баттендье, что они стали добрыми друзьями и что…

— Добрыми друзьями? — протянула Дебора, прекрасно знавшая свою сестру.

— Ну, Оливье с Фанфаном, разумеется! — с подозрительной нервозностью и неуместным смехом поправилась Аврора, но тут же продолжала: — А мы все так тогда беспокоились, мой жучок, когда ты ночью вдруг исчез и с той поры ни слуху, ни духу!

Когда их чемоданы погрузили и они расселись в экипаже, Тюльпан начал рассказывать, что пережил за эти годы и каким образом с Корсики попал в Англию.

— Чтобы стать там любовником моей сестры! — прыснула Аврора, немилосердно ущипнув Тюльпана за бедро.

— Это не худшее, что с ним могло случиться! — заключила Дебора, которая была раздражена, что сестра оказалась знакомой с Тюльпаном раньше, чем она и тем испортила сюрприз, и — хотя и не была уверена — боялась наихудшего! Недаром же Аврора называла его "мой жучок"!

— Но в Англию я прибыл совсем не ради этого! — сказал Тюльпан, целуя руку своей английской любовнице, почувствовав, как той все действует на нервы. — Однако Господь Бог по счастью сделал так, что несчастье, едва не стоившее мне жизни, закончилось такой счастливой встречей!

Дебора рассказала сестре о той ужасной ночи в Вуди Хилл, как будто там была сама. Рассказ она закончила как раз перед домом Баттендье, когда на его пороге появился Оливье, увидевший из окна их приезд.

— Ну надо же! — едва смог выдавить Оливье. Он ждал некоего сквайра, лорда или хотя бы бифитера из королевской гвардии — кого же еще? Но кого он перед собой видел? Милейшего Фанфана!

И перед домом Баттендье долго были слышны возгласы и крики обоих приятелей, хлопавших друг друга по спинам — а через пять минут вся эта прекрасная компания уже сидела в салоне, пила шампанское и говорили наперебой, чтобы поскорее рассказать друг другу о себе, о том, что и как сумели пережить. Все были так счастливы, что снова встретились, и никто не думал ни о чем ином — кроме Тюльпана, говорившего себе: "- Для начала Аврора ущипнула меня за бедро — так что же будет дальше?". И кроме Авроры, которая вся горела, как в огне, твердя себе: " — Тюльпан стал ещё красивее, чем прежде, я все ещё ему нравлюсь, и вообще, разве возможно, чтоб он был влюблен в мою сестру?". И кроме Деборы, которая говорила: "- Когда пятнадцать лет назад родители разошлись и наша мама с Авророй переехали в Париж, ей пришлось дочь отдать в монастырь Вознесения в квартале Сен-Дени, обнаружив, как неприлично та себя ведет с молодым кучером". В монастыре Аврора познакомилась с какой-то Фаншеттой, с которой до сих пор переписывается и о которой мне писала, что та весьма слаба на передок… Да, из-за этого всего мне стоит опасаться за Фанфана!".

И только Оливье Баттендье не думал ни о чем, лишь говорил себе, что когда тут снова Фанфан и сестра жены, он сможет каждый вечер ходить в бордель. И его это так обрадовало, что он хлопнул в ладони и воскликнул:

— Как здорово, что причудами судьбы здесь встретились четыре человека, которым жизнь позволила сдружиться и стать одной большой семьей!

Ведь Оливье четыре года назад, во время предыдущего приезда Деборы, сумел заняться с ней любовью, пока полковник Ташингем отлучился. (Только Дебора, по правде говоря, уже и думать об этом забыла!). И что Оливье без всякой задней мысли лишь высказался по доброте душевной. И мы бы ошиблись, увидев в этом намек на связь между его женой и Фанфаном, поскольку Оливье продолжал делать вид, что ничего не знает. Так что оставим эти рассуждения и пойдем взглянуть на их малыша! Поскольку в конце концов семью скрепляет возможность восторженно ахать над колыбелькой!

Малыш крепко спал, и когда ахи и охи его разбудили, открыл глаза, но никто не сказал, что у него глаза Фанфана — заметил это лишь Тюльпан. Судя по времени, когда он здесь гостил, и возрасту ребенка, все сходилось.

"— Ах, — вздохнул Фанфан-Тюльпан, — так я отец Жозефа-Луи (так звали этого ангелочка), и буду отцом Мэтью (так должны были назвать второго ангелочка), если Дебора родит мне сына!".

И с той поры Фанфан привык прикрывать глаза — ссылаясь на то, что они болят, — чтобы никто не мог уловить опасное сходство.

— Правда, красавец? — гордо восклицал Оливье Баттендье. — А какие у него глаза!

— Это глаза нашей мамочки! — торопливо заявила Аврора, превозмогая смех, чтобы не вызвать скандал. — Совершенно как у неё были! Помнишь, Дебора, какие у нашей мамочки были чудесные глаза!

— Нет! — покачала Дебора головой. — Когда вы переехали в Париж, я ещё не имела привычки заглядывать людям в глаза, но раз ты утверждаешь, это правда!

— Да, это точно мамины глаза! — снова вздохнула Аврора, отважно подмигнув Тюльпану.

— Безусловно! — подтвердил Оливье Баттендье. — Ах, Дебора, у вашей мамы были изумительные глаза.

"— Значит, скоро вместе с сыном Анжелы у меня будет уже три сына! сказал в душе Тюльпан, который был в восторге от такой шутки судьбы, и который вместе с тем начинал ощущать свою ответственность. — Но вот из вырастить — это будет проблема!" — подумал этот утомленный молодой человек, приплывший сюда с намерением зажить спокойной жизнью. Но, к счастью, до забот этих было пока далеко. Сейчас же нужно было умудриться никому не дать причин для подозрений, — ни Оливье, ни Деборе, — и любой ценой избежать предприимчивости разохотившейся Авроры, которая уже за ужином сжала обеими своими ногами его колено!

— Почему она зовет тебя "мой жучок"? — спросила Дебора, когда они добрались до постели.

— Да о чем ты говоришь?

— На пристани она тебя жучком назвала!

— Она меня знает с детских лет!

— Поклянись мне, что у тебя с ней ничего не было!

— Но я…с твоей сестрой!..

— Тогда она ещё не была моей сестрой!

— Как это — не была сестрой?

— Я хочу сказать, ты тогда ещё не знал об этом, не валяй дурака!

— Но я же друг Оливье! — огорченно заметил он. — Вы, женщины, что, не знаете, что у друзей такого не бывает?

— Это правда, похоже, Оливье в тебе души не чает! — признала Дебора, уже почти убежденная словами Тюльпана.

— Я его тоже обожаю! А теперь спим, да?

— Нет! Докажи мне, что ты меня любишь!

И начиная с этой ночи Дебора начала проявлять свою радость от любовных наслаждений не обычным воркованием, а громкими выкриками и бесстыдными словами, рассчитывая так принудить сестру, которая спала в соседней комнате, признать её право собственности на Фанфана и доказать той окончательно, как безумно Фанфан её любит и заодно подогреть у той муки ревности, если все-таки два года назад у Авроры с Фанфаном что-то было!

Аврора это выдержала целых четыре недели. Ночные серенады в соседней комнате бесили её тем больше, что вообще не мешали спать Оливье, не пробуждая в том желания посостязаться с Фанфаном. К тому же Аврора была до предела возмущена и тем, что Фанфан подобным образом изменяет ей не с кем-нибудь, а с её старшей сестрой!

Эти сложные чувства Аврора проявляла тем, что хлестала по щекам прислугу, или изображала мигрень, чтоб все её жалели и утешали. Только в один прекрасный день она не выдержала и сказала Тюльпану, когда они пошли собрать землянику к обеду:

— Тебе не стыдно, в двух шагах от колыбели сына ведешь себя как свинья!

— Но он же спит, как сурок! — удивился Фанфан этой атаке. — И вообще это не мой сын!

— Ах ты мерзавец! Ты прекрасно знаешь, что твой! Не видишь, чьи у него глаза?

— Твоей матери.

— У нашей матери глаза были черные!

— Ладно, я скажу Деборе, чтоб была потише, а то будит Оливье!

— Она все делает назло, и я её за это ненавижу!

Но было бы ошибкой в это верить. Также как не было правдой, что Аврору ненавидела Дебора. Сестры прекрасно понимали друг друга. Болтали вместе бесконечно, и разговоры становились тем дольше, чем больше становилась заметна беременность Деборы, чем больше та удерживала Дебору дома и чем меньше та ходила с Тюльпаном на прогулки.

Аврора довольно наблюдала, как с каждым днем растет живот сестры. В конце июля он стал уже похож на бочку, чем Аврора и воспользовалась, в одной из долгих бесед посоветовав избегать в дальнейшем отношений с Фанфаном.

— Ты думаешь? — воскликнула Дебора.

— А что, ты хочешь потерять ребенка?

— Нет, полагаю, ты права! — допустила Дебора, причем даже с каким-то облегчением. — Этот наездник может натворить дел!

И заявила, что все сделает как надо.

Мы с вами знаем, чего стоят такие решения. Жаркие августовские ночи заставили — неважно, виноват был наездник или она сама, — частенько забывать об осторожности, но после нового вмешательства Авроры Дебора все-таки решилась переехать в отдельную комнату. Получила она прекрасное помещение в доме, которое именовалось "королевскими апартаментами", и помещалось которое в дальнем крыле.

Да и сама Дебора, у которой вечно что-то болело и которая уже вступила в нервное состояние последней стадии беременности, действительно считала невозможным рисковать жизнью внука Людовика XV, королевского бастарда, чья слава, как она чувствовала, уже начинала проявляться в её чреве, судя по тому, как тот брыкался.

Что же касалось долгих разговоров между сестрами, мы ещё не сказали, чего они касались. Все потому, что они так старались избежать чужих ушей (даже наших) и все пытались удержать в страшной тайне.

Мы все равно давно уже догадались, что разговоры эти касались ошеломляющих догадок Деборы насчет Тюльпана и его происхождения — сестры договорились, что при нем не смеют об этом и заикнуться.

Дебора, доверившая Авроре необычайную ценность содержимого её чрева (отчасти для того, чтоб уязвить сестру, родившую какого-то Баттендье) и думать не могла (её подозрения исчезли, утонув в предчувствии блаженства) что Аврора, услышав это, в душе воскликнула:

"— Мой Бог! Значит, мой сын Жозеф-Луи — внук Людовика XV!" Разумеется! Ведь у него тот же отец, что и у сына сестры — очаровательный наездник Фанфан!"

Поэтому в расчете на выдающееся будущее сына (ибо Аврора была не только страстная женщина, но и заботливая мать) она в ту же ночь поговорила об этом с Оливье, — разумеется, тому пришлось пообещать, что сохранит все в тайне!

— Как? — тихо воскликнул наш добряк, когда жена передала ему все, услышанное от сестры. — Наш Фанфан — сын Людовика XV?

— Бастард, но все всяких сомнений.

— Да, без сомнений. Он об этом знает?

— Естественно, а как же иначе? Но это страшная тайна и он не хочет это обсуждать, видно из осторожности или недоверия — и я тебе скажу, почему.

— Но он доверился Деборе!

— Да нет! Дебора сама догадалась, сложив все вместе, начиная с его татуировки! И когда все рассказала ему, он отрицать не стал.

— Но кем тогда была его мать? Камеристкой или горничной?

— А ты ещё не догадался? Ей может быть только графиня Дюбарри! И знаешь, все с неё и началось: Когда Дебора нашла Фанфана без сознания, у него висел на шее медальон, а на нем, как она полагает — портрет этой знаменитой фаворитки Людовика XV. Помнишь, когда Дебора прошлый раз была во Франции, она с ней встретилась?

— С кем? С графиней Дюбарри?

— Ну да! И была поражена её глазами! Так вот, Дебора уверяет меня, что у Фанфана точно такие же глаза!

Баттендье был настолько этим ошеломлен, что, встав, пошел налить рюмку мадеры. Вернувшись же в супружеское ложе, сказал вполне разумно:

— Ну ладно! Допустим, это так. И если бы Фанфан поступил как сын Людовика XV — то есть признал бы своего бастарда — или бастардов — то сам Людовик XV с ним такого не сделал, а теперь он мертв! И я не вижу, какую пользу сможет извлечь в один прекрасный день Фанфан из своего происхождения — ну, кроме морального удовлетворения!

— Людовик XV мертв, Жанна жива! — победоносно заявила Аврора, именуя мать Фанфана по имени, как будто уже стала членом семьи.

— Жанна?

— Графиня Дюбарри! Знаешь, что случилось с Жанной после кончины Людовика XV? Ее сослали в монастырь! Но теперь она уже оттуда вышла, мой милый! А Людовик XVI вернул ей все владения и налоги с Нанта, дарованные Людовиком XV.

— Ты все знаешь!

— Я написала Фаншетте де ля Турнере, которая теперь живет в Версале и знает все секреты! По её мнению, графиня Дюбарри к концу года сможет вернуться и в свой замок Лувенсьен. Королева Мария-Антуанетта, кажется, её уже простила. Я не говорю, что та вернется ко двору — это уже слишком — но теперь вокруг неё увивается и опекает министр Морне, а он такой богач! Поэтому, я думаю, у Фанфана есть все виды на прекрасное будущее! А хочешь знать мое мнение о нем и его матери? Они в сговоре и только ждут, когда графине возвратят все её права, тогда графиня сможет признать Фанфана и представить свету как своего сына!

— Ты так думаешь?

— Так думает Дебора. И, как мне кажется, не без оснований!

— Но ведь тогда Фанфан мог бы стать покровителем нашего Жозефа-Луи! мечтательно протянул Оливье после длительного молчания, сопровождавшего оптимистические мечты.

— Посмотрим! — ответила Аврора, считавшая, что Тюльпан, будучи отцом Жозефа-Луи, просто не сможет отказать тому в своих благодеяниях, а если Оливье сумеет как-нибудь ему помочь, — ещё лучше, поскольку к отцовским чувствам добавится ещё и благодарность Фанфана!

Поэтому на следующий день после ночного разговора Тюльпан, уже начинавший понемногу скучать (особенно оттого, что остался в постели один и нечем ему было заняться) был приятно удивлен, когда Оливье Баттендье пригласил его на осмотр доков, — если он желает, разумеется. Господи, это Фанфана всегда интересовало! И вечером они долго беседовали о кораблях, судовождении и навигации. В результате наш друг Оливье превратился в учителя: он стал преподавать Фанфану географию и математику.

Когда же в октябре родился Мэтью, Тюльпан (обзавевшийся к тому времени очками с дымчатыми стеклами) под чутким руководством Оливье Баттендье стал изучать бухгалтерию и дела фирмы Баттендье.

Аврора в рамках операции по возвращению себе Фанфана-Тюльпана, которому явно предстояло таинственное, но великое будущее, тоже сыграла свою роль: в тот же день, когда родился внук Людовика XV и графини Дюбарри (увидев его глаза все согласились, что и он пошел в мать Деборы и Авроры) явилась ночью к Фанфану в спальню, и в постель, разумеется. Ничто не дает нам основания считать, что Баттендье был с этим согласен, но ничто не говорит и об обратном!

Тюльпан чувствовал, что всем он по душе, и спал с Авророй каждую ночь, — а Оливье каждую ночь ходил в бордель! Дебора же спала так же крепко, как и её сын. Так, наконец, осуществились мечты Фанфана о тихой и спокойной жизни, на которую он рассчитывал в Бордо.

"Милый — написала ему в дружеском письме Фаншетта де ля Турнере, надеюсь, у твоего Мэтью и твоего Жозефа-Луи столь же неповторимые глаза, как у Мишеля, которого мы зачали с тобою в Нанте и которому нынче уже четыре года."

Считая сына Анжелы, их было уже четверо, и Тюльпан, который единственный из всех понятия не имел о своем славном будущем, ломал голову, как быть, если вдруг в один прекрасный день придется о них заботиться. И потому с таким усердием штудировал коммерцию. Теперь — с учетом своих возможных новых потомков и не желая дальше жить за счет Деборы, — он видел свое будущее в торговом флоте. Когда-нибудь он станет компаньоном Оливье Баттендье (так ему дали понять). Так Фанфан, причудами судьбы побывавший солдатом, шпионом, и покорителем женщин, все той же причудой судьбы должен был стать почтенным нотаблем в Бордо, подписывающим векселя и занимающимся фрахтом судов. Так песчаные барханы комфорта засыпают те геройские обещания, которые человек дает сам себе! Но, в действительности, дело было ещё не кончено.

***

Однажды ночью в апреле следующего года, Фанфан как раз меланхолически размышлял об этом, когда вдруг Оливье Баттендье ввалился в спальню, где только что Фанфан так энергично осчастливил Аврору, что та ещё никак не пришла в себя. Оливье был настолько возбужден, что даже не заметил жены в фанфановой постели (а если и заметил, то доказал, как хорошо воспитан, поскольку даже не подал виду, как будто та была, скажем, Дебора).

— Все готово! Все уже решено! — восклицал он. — Мы торговались целых четыре часа, но наконец договорились! Рембо и Рекюль де Басмарин приняли меня в компаньоны! Это крупнейшая сделка в моей жизни! Пошли, откупорим шампанское! Нет, я не выдержу!

— Я был бы рад услышать, в чем тут дело! — заметил Тюльпан, когда они перешли в салон и Оливье разлил шампанское в бокалы. — Ты уже несколько недель твердишь об этой сделке одними намеками, и так таинственно себя ведешь! Речь о торговле рабами? Тогда я сразу скажу, пусть это лучшая сделка в твоей жизни — я против!

— Да дело совсем не в этом! Речь идет о покупке корабля. У Рембо и Рекюля де Басмарина не хватило капитала, но все равно они не хотели иметь со мной дела. Но теперь тот, кто судно продает, приставил им нож к горлу хочет, чтобы заплатили ему уже завтра утром, — вот и пришлось им смириться, деньги-то у меня!

— А что вы затеваете с тем судном?

— Тут же его перепродать. С огромным барышом. Да и не только с разовым барышом, — с огромной выгодой, которая бывает, когда включишься не просто в коммерческую операцию, а — возможно, в нечто историческое!

Поскольку Тюльпан из этого рассказа по-прежнему ничего не понимал, Оливье спросил его прямо:

— Ты слышал о маркизе де Лафайете?

— Я? Нет!

— Тогда иди оденься.

— Одеться?

— Ты же нагой, как Адам!

— Пардон, — только тут Фанфан заметил, что это так и есть. — Но для чего мне одеваться?

— Этой же ночью мы едем в Испанию! Пошевеливайся, нас ждут!

***

Двое мужчин, с капюшонами на головах и шпагами на перевязях, на самом деле ждали их в озаренном лунным светом предместье. Оба были высоки и стройны. Оливье Баттендье коротко представил их друг другу.

— Мсье Фанфан-Тюльпан, капитан Ле Бурсье, сэр Сайлас Дин!

И они тут же направились к пристани, где ждал их баркас с двумя моряками на борту. Подгоняемый сильными взмахами весел, баркас пересек Жиронду. На другом берегу ждала карета, запряженная четверкой лошадей. Все сели в нее, кучер щелкнул бичом и экипаж помчался в ночь.

"— Интересно! Что-то это похоже на бегство! Но, черт побери, куда?" Так мог бы спрашивать себя Тюльпан, но нужно признать, что ничего подобного ему в голову не приходило — едва усевшись, он уснул.

И кто знает, не готовит ли судьба ему новых сюрпризов на пути к новой встрече с самим собой, но наш бездельник спит, поскольку слишком ретиво ублажал Аврору! Если он поехал с Оливье, то только из чувства вины и огорчения, что Оливье его застал, когда он яро наставлял ему рога. Сам Фанфан уже по горло сыт был приключениями и в душе смирился с тем, что станет богатым буржуа в Бордо, а это ночное путешествие сулило только лишние хлопоты.

Лафайет? Имя это ему ничего не говорило. Кто это, он узнал лишь через пару дней после отъезда из Бордо, когда они добрались до небольшой испанской гавани, именовавшейся Лос-Пасайос. Разумеется, Фанфан проспал не всю дорогу, но ни в баркасе, ни в карете, ни на паруснике, ждавшем их в какой-то бухте, никто — ни Оливье, ни капитан Ле Бурсье, ни Сайлас Дин, ни Тюльпан — не обменялись ни словом, словно участники какого-то таинственного заговора, которым нужно было выполнять приказ "ни слова при чужих, повсюду вражеские уши, враг подслушивает".

Итак, участники таинственной экспедиции в пути вообще не познакомились, и объединяло их только совместное молчание. Только потом, когда они попали в Лос-Пасайос, и лишние уши исчезли, сэр Сайлас Дин, сняв свою треуголку, приветствовал Тюльпана, сказав с сильным американским акцентом:

— Благодарю, что вы с нами. Будущие поколения этого не забудут. Я тот, кто уже несколько лет по всей Европе собирает людей и средства для американских повстанцев.

А капитан Ле Бурсье добавил:

— А я буду иметь честь командовать этим кораблем! — и показал на прекрасный бриг, стоявший на якоре у безлюдного побережья и здесь, в Испании, носивший прекрасное французское имя "Ля Виктори", на что капитан заметил:

— Победа свободы для людей всего мира!

— Что это значит? — обратился Тюльпан к Оливье Баттендье, который, судя по его поведению, уже ощущал, как входит в Историю.

— Узнаешь на борту, — ответил Оливье.

И Тюльпан зашагал за почтенным капитаном Ле Бурсье и щеголявшим воинской выправкой Сайласом Дином, которые уже были на трапе. Тюльпану любопытно было, какое отношение имеет бриг к свободе всей Земли и за что будущие поколения будут ему благодарны.

***

На палубе брига находилась группа мужчин, все лет двадцати пяти-тридцати, все в приподнятом настроении. Один, бывший постарше, шагнул навстречу Баттендье, а Ле Бурсье и Сайлас Дин, приветствуемые остальными, скрылись в трюме. Мужчина, которого Баттендье именовал "мсье барон", сказал ему:

— Рад снова встретиться с вами, дорогой мсье. Маркиз вас ждет, чтобы рассчитаться. Заплатит вам из своей личной казны. На цене в сто двадцать тысяч франков вы по-прежнему настаиваете?

— Боюсь, мсье барон, что дешевле продать я не смогу! Рад был бы помочь в таком важном деле, но цену снизить не могу ни на су! — ответил Баттендье, который хоть и участвовал в "историческом событии" (как говорил Тюльпану) и восхищался "величием этого дела" (какого, черт возьми?) — оставался той же самой акулой, как назвала его однажды Аврора, чтобы избавить Фанфана от угрызений совести, что наставляет Оливье рога.

Велев Тюльпану подождать его, Баттендье вместе с бароном исчез под палубой. Минут через двадцать вернулся, и судя по тому, как розовели его щеки и горели глаза, ясно было, что потяжелел на те 120 000 франков!

— Маркиз де Лафайет тебя сейчас примет! — сообщил Оливье Фанфану. — Я рассказал ему, как ты горишь желанием с ним познакомиться!

— Что? Да плевать мне на него! — выкрикнул Фанфан. — Что это все значит? Объяснишь ты мне, наконец, почему я должен трястись с тобой в карете, баркасе и на каком-то паруснике двое суток в обществе двух типов, которые словно аршин проглотили и изрекают какие-то непонятные вещи? И я хочу знать, с чего я должен быть вне себя от счастья, что увижу кого-то, чье имя даже никогда раньше не слышал?

Оливье даже расстроился.

— Если человеку, которого ты так неуважительно поминаешь, удадутся его планы, то в каждом американском городе будут улицы его имени! А если ему повезет во всем, то и в Париже памятник поставят! Ты вообще не понимаешь я даю тебе возможность завести потрясающее знакомство, которое в будущем весьма пригодится!

Мы с вами знаем, как многого ожидал Оливье Баттендье от Фанфана в будущем. При этом Баттендье думал и о том, что блестящее будущее для королевского бастарда — это хорошо, но много может возникнуть и препятствий — и в этом случае нельзя упускать случая познакомиться с влиятельным человеком! А в этом случае Оливье не без оснований мог рассчитывать, что если Лафайет не пойдет на дно вместе с "Ля Виктори", то вполне может стать великой личностью, а такой человек — хотя и находившийся тогда в бегах — по возвращении в Европу может захотеть слегка отомстить нынешней королевской власти, взяв под опеку бастарда короля!

Эти далеко идущие планы мы можем счесть слишком смелыми и небескорыстными, но вспомним — все они были плодом любовной заботы идеального отца Оливье Баттендье о своем сыне Жозефе-Луи.

— Ну ладно! — согласился Тюльпан. — Только какая мне от этого знакомства польза?

— Черт побери, это покажет будущее!

— Насколько я понял, ему ещё нужно добиться, чтобы его имя стали присваивать улицам в американских городах?

— Полагаю, для этого он туда и отправляется.

— Не хочешь ли ты сказать, что собираешься сражаться на стороне американских повстанцев против Англии? Вот это по мне! — заявил заинтригованный Тюльпан.

— Ну, видишь, голова садовая! Я ему рассказал о твоих подвигах в Англии и он горит желанием с тобою познакомиться!

— Ну нет, теперь горим желанием мы оба! — рассмеялся Тюльпан. — Эй, твой барон зовет нас, пойдем взглянем на достопочтенного маркиза!

Достопочтенному маркизу Лафайету было двадцать лет — и это было первым сюрпризом для Фанфана, когда, войдя в капитанскую каюту, увидел, как навстречу идет красивый юноша, розовощекий, с романтическим взглядом — и подает ему руку!

Для человека, чьим именем будут называть улицы и станут ставить памятники, маркиз де Лафайет выглядел совсем не гордым!

Теперь, нам кажется, мы исправляем упущение Истории, описывая встречу двух легендарных героев Франции, — встречу генерала маркиза Лафайета и Фанфана-Тюльпана, которые сразу понравились и оценили друг друга. Впрочем, ничего удивительного: они же были сверстниками!

Лафайет высоко оценил подвиги Фанфана в Вуди Хилл, Тюльпан поблагодарил и выразил признательность. А после нескольких любезных фраз Лафайет вдруг с улыбкой сказал:

— Знаете, мсье де ля Тюлип, я полюбил Америку, едва услышав это слово, а когда узнал, что Америка сражается за свое освобождение, во мне вспыхнуло желание пролить за неё кровь. Поэтому я здесь, на корабле, которым к счастью обеспечил меня мсье Баттендье (Оливье при этих словах глубоко поклонился, почувствовав, как овевают его возвышенные крылья Истории), которому я выражаю глубокую мою благодарность (Оливье опять поклонился). И вижу, что друзья мсье Баттендье — (то есть Фанфан) — люди в моем вкусе!

Теперь глубоко поклонился Фанфан, ответив:

— Монсеньор маркиз, это вы — человек в моем вкусе!

Лафайет пылко и убежденно заявил:

— Американцы любят свою страну и сражаются против английской тирании. Никогда ещё цели у людей не были столь благородны! Это первый бой за свободу, и его неудача означала бы утрату всех надежд на будущее!

Слова эти напомнили Тюльпану несчастного Гарри Латимора, с которым они копали тоннель в Вуди Хилл, и он почувствовал, как в нем вновь вспыхивает пламя, затянутое было пеплом комфорта, как к нему возвращается тяга к приключениям и прежде всего — желание увидеть, как рушится деспотизм, и вместе с ним — и герцог Шартрский.

— Вы скоро отплываете, маркиз?

— Чем раньше — тем лучше, поскольку во-первых генерал Вашингтон назначил меня генералом армии Соединенных штатов, и во-вторых потому, что английский посол — и мой тесть, герцог Айенский, — сделали все возможное, чтобы мсье министр Морепа воспрепятствовал моему отъезду! Королем выписан ордер на мой арест, так что теперь я стою одной ногой здесь, на корабле, а другой — в Бастилии! Вы же знаете, как обстоят дела: Франция сейчас не воюет с Англией, и именно теперь, хотя и временно, придерживается всех её требований. А раз я враг Англии, то едва не провозглашен врагом своей родины!

— Мсье генерал, я вам завидую, — заявил Тюльпан, и поскольку сообразил, что хотя по возрасту и положению ему рано делать исторические заявления, тем не менее нужно закончить разговор фразой, которая произвела бы впечатление на Лафайета, добавил: — Вы вступаете на путь, начертанный Историей!

Из этого следует, что у Тюльпана были способности не только по части походных и боевых песен, но и по части расточать демагогические фразы (в душе смеясь над ними) или слушать их со всей серьезностью на лице — чему последовал и Лафайет! И генерал в восторге пожал ему обе руки!

Потом настало время расставаться. Им отсалютовали тринадцать молодых офицеров, гревшихся на палубе под испанским солнцем, которым предстояло сопровождать Лафайета в его американской одиссее. Прощание было очень вежливым и очень теплым. Но наконец Фанфан и Оливье сошли на берег и зашагали к уже ожидавшему из экипажу.

Но нет! Нет! Это невозможно! Это просто смешно! Тюльпан вдруг резко оборачивается и, не обращая внимания на вытаращенные глаза Оливье, возвращается на бриг "Ля Виктори", чье столь возвышенное имя символизирует победу Тюльпана над самим собой и над теми темными силами, что поглотили его страсть к жизни!

Но, к сожалению, этого не случилось. Тюльпан садится в крытый экипаж, который трогается с места, влекомый парой понурых лошадей. А что душа Фанфана? Спокойна ли она? И глядя в заднее окошко на бриг "Ля Виктори", который становится все меньше по мере удаления Тюльпана, не ощущает ли он, как уменьшаются, тают и исчезают все его мечты, ожившие на миг?

Нет!

— У меня такой понос! — сообщает Фанфан Оливье. — Все эти холодные куры, которыми пришлось питаться всю дорогу, до добра не довели! На время разговора с мсье де Лафайетом я обо всем забыл, но теперь!..

Вот так! Но разве мыслимо, чтобы такая тривиальная причина не позволила Тюльпану прислушаться к тому внутреннему зову, о котором мы только что говорили и который отозвался в нем в капитанской каюте в беседе с Лафайетом? И чтобы это — вместе с мыслями о скором возвращении в уютный дом Баттендье, к своей Авроре, к своей добрейшей Деборе, к своему милому Жозефу-Луи и дорогому Мэтью (не считая милейшего Оливье) — что это полностью и навсегда его обезоружило? Нет, это немыслимо! Это так унизительно для Тюльпана! Нет, то что он должен был последовать за Лафайетом в его экспедицию — если говорить честно — ему на самом деле и в голову не пришло! И если уж говорить всю правду, нужно добавить, что молодые офицеры на борту "Ля Виктори" Тюльпану показались снобами, а сам Лафайет — изрядным болтуном.

Но если заглянуть поглубже в душу Фанфана, вполне возможно обнаружить вот что: Америка — это возможность отыскать Эверетта Покса, и Аврору Джонс, и даже Анжелу! И что бы наш Фанфан к Анжеле не испытывал, Тюльпан, боясь своей невероятной влюбчивости, хотел быть верен лишь единственному на свете дорогому существу: Летиции! И пусть даже Летиция мертва или безнадежно потеряна, Тюльпан не хочет забывать её ни с кем! Ибо у нашего бабника, нашего юбочника, способного то и дело влюбляться и любить стольких женщин сразу, сердце, оказывается, всего одно и он не может ослушаться его веления!

Так ошибались ли мы, если ещё при его отъезде из Бордо два дня назад заметили, что судьба готовит ему новые сюрпризы и что его ждет новая жизнь?

Нет! Мы не ошибались, ибо эта жизнь вот-вот призовет его!

***

Дня через три часов в одиннадцать Тюльпан сидел за столиком в саду у Баттендье, греясь на апрельском солнышке и штудируя договор, который заключили компаньоны Оливье — Рекюль де Бисмарин и Рембо. Обдумывая некоторые положения договора, он должен был признать, что Оливье Баттендье — человек и вправду очень ловкий. Время от времени подняв глаза от договора, следил, как играют его сыновья — няня усадила их на покрывало посреди лужайки. Мэтью пошел уже шестой месяц, а Жозефу-Луи скоро должно было исполниться три года. Первый как раз набил рот глиной, которую наковырял в траве, а второй периодически лупил его кулаком по голове, удивляясь, что Мэтью не отвечает на вопросы. Но все было в порядке, оба мальчика вполне здоровы и в прекрасном настроении.

Няня — красивая деревенская девушка — как раз пришла кормить Мэтью, и Жозеф-Луи отчаянно разревелся, когда та не дала ему вторую грудь.

— Послушай, ты уже большой! — сказал ему Тюльпан. — Я принесу тебе из кухни молока!

— Коровьего? — спросил Жозеф-Луи.

— Да!

— Я не люблю коровье!

— Я тоже буду пить его, увидишь, — терпеливо пообещал ему Тюльпан как любящий отец, хотя официально им и не был — но он любил обоих мальчиков одинаково.

Подойдя к мраморной лестнице, Тюльпан поднял голову. Оливье Баттендье стоял в своей комнате у окна, и Тюльпан кивнул ему — мол, ничего не поделаешь!

"— Похоже, он все-таки сдастся!", — подумал он, входя в кухню, где, по счастью, никого не было. Да, Тюльпан был уверен, что Оливье сдастся, потому что не выдержит больше сидения взаперти. Ведь он торчал в своей комнате с того самого утра, когда они вернулись из поездки. С одной стороны, это было удобно, но с другой — просто непереносимо — атмосфера в доме была чертовски накалена! И не осталось ни следа от той спокойной, умиротворенной жизни, о которой мечтал Тюльпан!

Он уже собирался уйти из кухни с молоком, когда вдруг за его спиной открылись двери. Остановился — ибо от открывшихся дверей тянуло напряженной тишиной. Тюльпан весь сжался, ожидая бури, и сожалея, что не успел вовремя скрыться под защиту няни, при которой никто устраивать сцены не отваживался.

— Кто там? — спросил он, не оборачиваясь, словно собираясь играть в жмурки и тем разоружить открывшего двери — Аврору или Дебору, обеих он теперь боялся одинаково! Была это Дебора, Тюльпан, пожав плечами, сел в ожидании, когда она взорвется — не меньше чем в двадцатый раз по возвращению их из Испании!

И Дебора действительно взорвалась.

— Ну так что? Ты мне так и не собираешься объяснить? Скажешь наконец, где шлялись вы четыре дня и почему ни слова не сказали?

— Это была деловая поездка, и у Оливье есть обоснованные причины молчать. А я ему поклялся тайну эту оставить при себе! Сколько можно повторять! Спрашивай у Оливье! Если кто тебе и скажет, так это он, не я! И, помолчав, добавил: — Это на самом деле была деловая поездка…и историческая в то же время! — многозначительно подняв при этом палец.

— Ну да, и деловая, и историческая, из которой вы вернулись в стельку пьяные и надушенные — не продохнуть! Аврора совершенно четко узнала духи Мими Першерон из заведения "Гранд Сабретаж"! Так что признавайся, валялись там со шлюхами?!

— Но только пару часов, правда, ведь мы вернулись в Бордо глубокой ночью и не хотели вас будить. Вот и зашли пропустить по стаканчику, что такого!

В действительности стаканчиков было не меньше дюжины — и не только стаканчиков! Ведь Оливье хотел отпраздновать успех исторической сделки в своем любимом заведении, и в результате они с Тюльпаном заявились домой пьяные, как сапожники, едва держась на ногах, ещё и распевая неприличные песни! Тогда-то все и началось! Четырехдневное ожидание в неизвестности и их скандальное возвращение распалило сестер до предела. Оба вернувшихся супруга отправились спать одни, но получив до этого свое! Взбешенная от ревности Аврора так тузила Тюльпана, что пришлось вмешаться Деборе:

— Да не того, Аврора! Этот мой, милая сестрица! Займись-ка лучше своим!

Но Аврора, выйдя из себя, не унималась — даже рискуя разрушить отношения между семьями, выдав свою интимную связь с Фанфаном:

— Ты что, не чувствуешь, что он спал с Мими Першерон?

— Да, чувствую, но твой нос мне для этого не нужен!

Аврора, не имея официального права как следует задать Тюльпану, излить на нем всю свою злость, которую пробудила в ней оправданная ревность, переключилась на Оливье, и раз его вина была в том, что Тюльпан так низко пал не с ней, для начала разбила об его голову большую вазу, а потом заперла в комнате, где тот и сидел уже три дня на хлебе и воде!

Но более всего взбесило Аврору поведение её сестры после скандального возвращения Тюльпана: Дебора тут же вернулась в супружеское ложе, чтобы приглядывать за Тюльпаном днем и ночью и непрерывно требовать от него доказательств глубокого раскаяния. Теперь, когда Аврора, спавшая одна в соседней комнате, каждую ночь слышала любовное кудахтанье сестры, порой она была готова убить Тюльпана! Хотя на самом деле причин для этого не было Дебора после родов так растолстела, что Тюльпан оказывал теперь ей только минимально положенные знаки внимания, никак не оправдывавшие её кошачьи концерты!

И вот Тюльпан сидит в кухне, ожидая, пока пройдет буря, и машинально пьет молоко, предназначенное для Жозефа-Луи, в то время как Дебора, возвышаясь над ним во всей своей красе, твердит:

— Я хотела быть добра к тебе и не поступать так, как моя сестра со своим мужем! Я разделила с тобой ложе, но предупреждаю: если сегодня же вечером не узнаю, где вы были, пойдешь спать в мансарду, где был три года назад!

— Отлично! Так и надо! — торопливо одобрила Аврора, только что вошедшая в кухню и сразу сообразившая, что наконец получит возможность как следует по душам разобраться с Тюльпаном. — Так им и надо, сестричка! Гнать этих развратников из наших спален!

— Не говоря уже о том, Тюльпан, что впредь уже не буду заботиться о нашем будущем!

— О чем это ты?

— О нашем браке.

Идея пожениться овладела Деборой ещё в Англии, но её пришлось отложить из-за организационных проблем — ну а потом она чем дальше, тем реже об этом вспоминала. Теперь, однако, оказалось, что все совсем не так: Дебора обошла тут всех и вся, — нотариусов, адвокатов, чиновников! Вот почему так побледнел Тюльпан, услышав, как Дебора заявляет:

— А все преграды к этому я ведь уже почти преодолела!

— Но ты мне ничего не говорила! — Тюльпан с трудом преодолел испуг.

— Хотела сделать тебе приятный сюрприз! Аврора мне так помогла!

— Естественно! — подтвердила Аврора, которой идея эта очень нравилась, поскольку брак её сестры с Тюльпаном навсегда бы привязал того к месту и сохранил для нее, Авроры!

— Но, разумеется, — строго добавила Дебора с видом почтенной матроны, — я никогда не пойду за человека, который не стыдится своего бесстыдного разврата и не хочет в нем покаяться! Я все могу понять, но лишь если окажется, что эти два болвана — бабника и в самом деле собрались отпраздновать успех своей исторической деловой поездки! Но мы желаем знать, что это была за поездка!

— Тогда я попрошу Оливье освободить меня от клятвы, что ничего никому не скажу! — предложил Тюльпан. Когда же фурии удалились в сад за детьми, взбежал этажом выше, — попросить Оливье сквозь замочную скважину, чтобы тот не вздумал освобождать его от клятвы — как объяснил он Оливье, чтобы в глазах Деборы оставаться презренным типом, не достойным стать её мужем!

— Но я не выдержу, Тюльпан! — вот жалобный ответ, который он услышал от Оливье. — Мне хочется курятинки с жареной на масле картошкой, с бутылочкой медокского, и после — или, может быть, даже перед этим — вареных раков, как следует промоченных бутылочкой "барсака".

— Попробую подать тебе через окно кровяной колбасы!

— Нет, нет и нет! Хочу ветчинки с провансальскими трюфелями и бутылочку "шатонеф"! — стонал Оливье.

— Ну вот! Я так и знал, что ты не выдержишь и сдашься! — взорвался Тюльпан, вне себя от ярости, что Оливье не хочет понимать трагизма его положения.

И в результате через пару часов Тюльпан уже сидел за богато накрытым столом, перед блюдами с курятиной, ветчиной, раками, жареной картошкой, бутылками "барсака" и "шатонеф-дю-Пап" ("медока" не нашлось), став, к своему ужасу желанным женихом Деборы, поскольку Оливье уже успел расписать их поездку в духе Большой Истории так живо, что можно было простить и то, что двое суток от них несло Мими Першерон.

Клятва молчать, которую Оливье на этот раз потребовал от женщин, то, что он предварительно отправил из дому всю прислугу (даже еду они накладывали сами) — все это убеждало, что рассказ был правдив до последнего слова!

— И если мы решили вам ничего не говорить, — добавил Оливье, не переставая набивать рот всем подряд — так потому, что от нашего замечания зависела безопасность маркиза де Лафайета. Ведь выдан королевский ордер на его арест! Сыщики Морепа его искали по всем портам, возможно, и в Испании тоже! К тому же, милые дамы, — сказал он наконец, заморив червячка тремя раками и четвертью каплуна, — речь шла и о нашей безопасности! Ведь что мы сделали? Помогли бунтовщику, идущему на помощь другим бунтовщикам! Потом, если все удастся, мы будем в числе первых, кто помог герою! Но сейчас? Сейчас мы лишь сообщники беглеца!

— Тебе все лишь бы говорить! Единственное, что умеешь! — упрекнул его Тюльпан, утратив вкус к еде в тот миг, когда увидел вновь Дебору Ташингем, увидел словно бы сквозь сеть, в которую опять был пойман! И будучи вне себя от злости, добавил:

— Тебе же говорили, нужно все держать в тайне, а ты болтаешь — и потому, быть может в этот самый момент лакей твой, что подслушивал под дверью, уже бежит в полицию, чтобы тебя продать!

Оливье Баттендье взглянул на часы.

— Да ничего! Сейчас бриг "Ля Виктори" уже в открытом море!

— Но мы-то нет! — ответил Фанфан, взбешенный тем, что из-за раков, ветчины и прочих деликатесов он опять стал женихом! — Я уже вижу, как распахиваются двери столовой и нас обступает толпа стражников!

Эта трагическая картина, вызванная известными нам чувствами, тут же была разрушена.

— Об этом не может быть и речи! — заявил Оливье, допивая бутылку "шатонефа". — Знал бы, сколько мне пришлось дать полиции, — совсем не волновался бы из-за такой ерунды!

Да, Оливье действительно был гений! И, нужно сказать, к этой информации он добавил ещё кое-что — казалось, ерунду, так, мелкую подробность, но она стала рубежом в судьбе некоторых из тех, кто сидел за богато накрытым столом. Ведь чтобы закрепить примирение и отпраздновать как следует, он всем налил шампанского и сказал, понятия не имея, какие непредвиденные последствия это будет иметь:

— Полицию подмазал не один я, но и тот парень, о котором ты сказал, что он как саблю проглотил. Ему пришлось изрядно раскошелиться! Знаешь, кого я имею ввиду!

— Но я уже забыл, как его звали.

— По всей Европе он собирает деньги, оружие и добровольцев для американских повстанцев!

— Как же его?.. Сайлас Дин?

— Сайлас Дин?!

На миг повисшую в столовой тишину нарушила Дебора:

— Сайлас Дин… Сайлас Дин… Это имя мне о чем-то говорит! О! Уже знаю! Я познакомилась с ним в позапрошлом году в Лондоне! Но, разумеется, не знала о его тайной деятельности. Там он выдавал себя за коммерсанта. Было это на свадьбе офицера, — сослуживца моего покойного полковника Ташингема! О да, я все прекрасно помню, он говорил, что жениху чертовски повезло! Жених был капитан Диккенс, Арчибальд, если не ошибаюсь. И нужно подтвердить, мсье Дин был прав. Невеста была такая красавица, что все остальные дамы умирали от зависти! И выглядела она совершенно иначе. Была она корсиканка, с таким странным именем… я именно поэтому его и запомнила: Звали её Летиция Ормелли!

***

Имя это прозвучало над столом как гром с ясного неба! И все вдребезги — стекла в окнах, в дверях и фарфоровые сервизы из Лиможа! И всех за столом — Оливье, Аврору, Дебору — словно вспышка молнии превратила в неясные силуэты. Так в этот момент все видел и ощущал Фанфан-Тюльпан, хотя ничто не шелохнулось и все в комнате осталось на своем месте, и слышно было только, как Баттендье жадно обгладывает кости. Нет, все понемногу пришло в норму, и блеклый дневной свет вновь вернул всему его настоящий цвет.

Жива! Летиция жива!

— На другой день новобрачные отплыли в Америку, — продолжала рассказывать Дебора, понятия не имея, какой эффект имел её рассказ. Капитан Диккенс, бывший в длительном отпуске по тяжелому ранению, вернулся в штаб генерала Корнуэльса на свое место картографа.

"— Замужем — но жива! Жива — но в Америке!"

Давно ли говорила Дебора? По крайней мере, теперь она обращалась к нему.

— Тюльпан?

— Да? — ответил тот с видом человека, вынырнувшего вдруг откуда-то из глубины. — Да?

— Как ты побледнел! — воскликнула Дебора.

— Мне нехорошо, — бесцветным голосом ответил Фанфан. — Я слишком много выпил!

— Но ты совсем не пил! Я прекрасно видела, что ты вообще не пьешь!

— Значит, я не допил, — Тюльпан криво усмехнулся и встал. — Прошу простить, я удалюсь…

Сопровождаемый удивленными взглядами, Тюльпан шагал, как автомат, ему казалось, что настал конец света и что он никогда не остановится, будет идти так до тех пор, пока не попадет в Америку… И нужно вам сказать, что эта безумная идея, хотя мы и не знаем, как он собрался её осуществить, вызвала в доме Баттендье такой скандал, что по сравнению с ним все предшествующее было не более чем спокойным обменом мнениями.

Оливье Баттендье, который в тот же вечер к десяти вернулся домой после напрасных поисков Тюльпана по всему городу, услышав в доме дикий крик, сказал себе: "- Ага! Значит, его где-то нашли мертвым! Так я и знал!"

— Да нет, он жив! — ответили ему в один голос сестры и тут же напустились с удвоенной яростью. Дебора размахивала перед носом Оливье письмом, пока Аврора кричала:

— Это твоя вина, дурак чертов! Не возьми ты его с собой в Испанию к Лафайету, ему и в голову бы не пришло туда вернуться!

Дебора разрыдалась:

— Оставить и жену, и сына! Жену и сына! И все из-за каких-то индеанок!

Ошеломленный Оливье начал вполголоса читать письмо Тюльпана.

"Милая Дебора, я прекрасно знаю, что поступаю как последний подлец. Прошу, прости, что причиняю тебе такую боль, но я, как воин, жаждущий служить своей стране, полагаю, что долг меня зовет присоединиться к Лафайету, чьи заслуги и благородные намерения вам так прекрасно разъяснил Оливье. я должен быть рядом с Лафайетом в битве за свободу, которая, добытая в Америке, в один прекрасный день озарит весь мир, и прежде всего Францию!.."

— Это твоя вина, глупец! — повторяла Аврора. — Твоя вина, это ты забил ему голову всякой ерундой!

— Ни в коем случае! — защищался бедняга Оливье. — Вовсе не я! И мысли эти не мои!

— А чьи же?

Оливье собрался было ответить, но тут Дебора воскликнула:

— Франция! Весь мир! А я как же?

— Можно читать дальше?

— Читай! Но я это бесстыдное письмо знаю уже на память. Как подумаю, что я ему жизнь спасла! А он меня так отблагодарил! И я опять вдова! Вдова!

— Читай! — велела Оливье Аврора, тоже расплакавшись, потому что и она почувствовала вдруг себя вдовою.

"Боюсь, — читал Оливье, — что вы вправе будет обижаться на меня…"

— Он боится! Вправе! Ну, попадись он мне, увидит, как я умею обижаться, я ему покажу!

— И я тоже! — присоединилась Аврора, а когда сестра удивленно воззрилась на нее, торопливо добавила: — Никогда не прощу, что он тебе такое устроил!

"…Но, — теперь Оливье читал уже во весь голос, чтоб женщины его не перебили, — был бы я достоин тебя, Дебора, не сделай этого?"

— Но он же сын Людовика XV, зачем же ему лезть к ирокезам? — сказала Дебора, совсем утратив разум от гнева, удивления и боли, и, в ярости бросившись к венецианскому зеркалу, висевшему над камином, закричала: — Все это потому, что я стала толстая! Вот почему он сбежал! О, Боже, Боже мой!

"— Но я вернусь, Дебора! — (Оливье теперь кричал слова Тюльпана изо всех сил). — Вернусь, покрытый славой, и ты ещё будешь мной гордиться!"

— My eye![39] — горько сказала Дебора, но вдруг взглянула на свою сестру, в глазах которой заметила искорку надежды. — Ты думаешь, он в самом деле вернется? — спросила срывающимся голосом.

Аврора, которая, честно говоря, думала, что Фанфан сбежал из-за телесной ненасытности её сестры и — как и мы — считала послание Фанфана чудовищным обманом, в отчаянье разведя руками, вновь начала всхлипывать, поскольку решила, что сама была не в состоянии компенсировать сестрины недостатки и оказалась недостаточно привлекательна, чтоб удержать нашего героя. И теперь с Деборой они рыдали на пару.

— Спокойствие! — воззвал Оливье, когда сестры, обняв друг друга, выплакались и громко высморкались в свои шелковые платочки. — Только спокойствие! После постигшего нас столь тяжкого удара (Оливье действительно едва не хватил удар при мысли, что ему — Бог весть как долго! — придется в одиночку переносить гнев и боль обеих женщин) я все же вижу свет надежды!

После столь многообещающего вступления он произнес несколько соображений, выслушанных с напряженным вниманием:

— Во-первых, сегодня днем я встретил своего компаньона Рекюля де Басмарина. Оказывается, корабль Лафайета "Ля Виктори" ещё не покинул гавань. Во-вторых, мы можем успеть туда ещё до отплытия, и преспокойно схватить нашего любителя приключений за воротник! И в третьих: Фанфан не сможет быстро добраться до бухты Лос-Пасайос без денег!

— О, ты моя умница! Ты мой маленький хитрец! — воскликнула Аврора, осыпая его поцелуями. — Так что теперь нам делать?

— Через час отправляемся в путь! — коротко велел Оливье, которого подталкивало то, что не его так горько оплакивали, и то, что он рад был бы избавиться от восхищения Тюльпаном — поскольку сам никак не мог набраться храбрости оставить Аврору ради Мими Першерон! И, выходя из комнаты, добавил: — У него нет денег — а у меня их куры не клюют!

Но через три минуты, когда Оливье вошел в свой кабинет, это столь гордое заявление было дополнено громовым воплем:

— Дерьмо!

Вопль этот сорвал сестер из кресел. Взбешенный Оливье вбежал, размахивая письмом, которое только что обнаружил в своей кассе. И стал его читать:

"Оливье, я убедительно прошу простить меня! Когда-нибудь я все верну, даю слово! И даже двести процентов прибыли!"

— Он у меня забрал те 120 000 франков, которые мне Лафайет заплатил за бриг "Ля Виктори"! — сообщил Оливье дамам. И Оливье, который накопил свое богатство любыми подлостями, низостями и обманом, был так взбешен, что заорал:

— Я еду немедленно!

Еще бы: нужно было догнать и отобрать свои 120 000 франков!

***

Через четверть часа все трое — Оливье, Аврора и Дебора уже спускались в сад к конюшням, полностью снаряженные в далекую дорогу. Теперь уже неважно было, когда Тюльпан покинул город и куда направился. Нужно было попасть в Лос Пасайос до него и сцапать там голубчика!

— И мы сумеем, никуда он не денется! — твердил Оливье. — Наш Алкид лучший кучер в городе!

Кучер Алкид, здоровенный громила, смахивавший на пирата, уже стоял у конюшен с фонарем, готовый к отъезду. Услышав комплимент, он поклонился и доложил, что все готово. Дамы сели в экипаж, Оливье вскочил на козлы и с нетерпением захлопал в ладоши, веля кучеру поторопиться. Минутой позже Алкид уже сидел рядом, щелкнул кнутом — и поехали! Четверка так рванула с места, что Дебора с Авророй в экипаже даже вскрикнули, а Оливье едва не слетел с козел. Было одиннадцать часов. Ночь стояла ясная. В миг они очутились за городом. Оливье, велев Алкиду запрягать, пообещал тому сто ливров, если побьет все рекорды, и молчаливый корсар Алкид их уже побивал! Еще никогда потрясенным путешественникам не приходилось так мчаться деревья вдоль дороги просто сливались в сплошную стену! Экипаж гремел, как барабан и женщины внутри хватались друг за друга, чтоб не ударяться о стенки и не наставить синяков — в то время как Оливье на козлах потел от страха, уже потерял шляпу и теперь, стуча зубами на ветру, двумя руками хватался за поручни. Теперь он проклинал и Фанфана, и себя — за то, что дал такой приказ кучеру и за то, что не хватало храбрости велеть ему ехать помедленнее — ведь он все время думал про свои 120 000 франков. Да и не мог он ничего сказать, поскольку перед выездом велел кучеру:

— Даже если я прикажу ехать медленнее, не смей меня слушаться, иначе не получишь свои сто ливров!

Ну надо же так влипнуть!

На станции в Бульзаке около пяти они поменяли запряжку, поскольку кони их совсем выбились из сил — как и Аврора с Деборой! Единственный, кто выдержал — Алкид, ужасно гордый тем, что ему все ни по чем. Вновь усадив всех в экипаж, опять стал подгонять своих лошадей:

— Сто ливров! — ликовал он, — но не только из-за них! Гораздо больше ликовал он из-за десяти тысяч франков, полученных от мсье Тюльпана. Впрочем, если вдуматься, особых поводов для ликования не было.

Фанфан накануне вечером, уйдя из-за стола в известном нам настроении, помчался к конюшням Баттендье. Намерен был взять лучшего коня и мчать в Испанию. Но там его настиг кучер Алкид, в тот самый миг, когда тот с виноватой миной отвязывал коня.

— Мсье!

— О, черт…я…Алкид…

Вот так начался между ними диалог. Можно предположить, что продолжался он не так лаконично и в результате они пришли к соглашению. Какому? Вовсе не такому, что Алкид даст Тюльпану возможность взять коня — все кони были на месте! Алкид же доказал Фанфану, что при пропаже коня он будет уволен, и тем не менее имел в кармане 10 000 франков. За этот первый взнос из суммы, позаимствованной Тюльпаном из кассы Оливье, он получил кучера, лошадей и экипаж в придачу!

План был очень прост: до темноты Тюльпан скрывался на конюшне, потом, когда все дома лягут спать, Алкид выведет коней на улицу, туда же выкатит и экипаж (мы говорили, громила был он хоть куда), тихонько запряжет и, зная всякие окольные пути, отвезет Тюльпана на три лье до почтовой станции.

— Но мне для этого не нужен экипаж, запряженный четверкой! Мне хватит одного коня!

— Такого вам придется поискать в другом месте, мсье. Эти кони все упряжные и привыкли ходить в запряжке. На первой же почтовой станции возьмете верховую лошадь, а я вернусь — никто и не услышит!

Правду говорил кучер о лошадях, или нет, — Фанфан не знал и в этом деле не разбирался, поэтому пришлось согласиться. Но были слова Алкида правдой или нет — в действительности этот громила задумал нечто зловещее. Получая от Тюльпана 10 000 франков, он углядел огромный пук банкнот, которые Тюльпан держал при себе. И вот Алкид решил, что оказавшись в чистом поле, убьет Тюльпана — и все! А когда вернется с полными карманами денег, кто будет знать, откуда?

Внезапное появление Оливье Баттендье в половине одиннадцатого вечера, его приказ запрягать и готовиться к отъезду сорвало весь Алкидов план и пока что сохранило Тюльпану жизнь. Тюльпан едва успел куда-то спрятаться и потому Алкид, чей злодейский план лопнул, не ликовал сейчас в полной мере. И потому Тюльпан, укрывшийся в багажном кофре экипажа, так спешно двигался в сторону Испании с помощью тех, кто любой ценой хотел этому помешать!

***

И вот Тюльпан услышал чью-то речь. Говорили по-испански, значит он был уже действительно в Испании! То время, что он трясся, подпрыгивая и набивая шишки в кофре, тянулось так долго, что они вполне могли уже быть и на Луне! И подождав, пока голоса удалились, Тюльпан тихонько, осторожно приподнял крышку кофра. Ах, как же хорошо было вдыхать нечто иное, чем запах собственного пота!

Всюду была тьма. Остановились они здесь с час назад, и Тюльпан решил, что, вероятно, останутся на ночь. И верно — лошади были выпряжены и видно было, как пасутся на лугу. Экипаж стоял в сарае рядом с другой каретой. Тюльпан потянулся, сделал для разминки несколько шагов и вышел из сарая. Метрах в двадцати увидел длинный низкий дом — явно почтовая станция — где светились два окна и откуда доносились голоса. Теперь главной проблемой, отодвигавшей в тень все остальные, даже возможность нос к носу столкнуться с Деборой, было найти что-нибудь перекусить!

То, что он вдруг почувствовал, был соблазнительный запах отличной паеллы — или у него уже галлюцинации? Ах, Боже, тот каплун, та ветчина и тот паштет, от которых он отказался два дня назад! Теперь он готов был заложить душу дьяволу, лишь бы увидеть их перед собой! Но, к сожалению, дьявола не существует — и, кстати, когда у человека так ужасно болят спина, бока, и зад, и вообще все тело, да ещё сводит желудок от голода — разве у такого ещё есть душа?

Тюльпан сделал ещё несколько шагов — и позабыл про свой голод — из дома до него вдруг долетел громкий и быстрый разговор, как будто там возникла ссора! И тут же вздрогнул, — дух перехватило и мороз пробежал по коже: на плечо ему легла чья-то рука!

Замерев на секунду с напрягшимися мышцами и обостренными рефлексами, готовый ударить — он обернулся: перед ним стоял кучер Алкид!

— Черт побери! — сказал Тюльпан, переводя дыхание, — я так страдаю от голода и жажды, что вас и не услышал!

— Да, это мой талант — ходить бесшумно! — ответил Алкид, ухмыльнувшись Тюльпану, и тот в неясном свете, падавшем из окон, заметил, что громила с лошадиными зубами, торчавшими вперед, уж слишком смахивает на бандита! Но это мнение тут же лопнуло: Алкид, все также ухмыляясь, протягивал ему огромную краюху хлеба с копченкой и оливками.

— О, вы со мной, как мать! — благодарно заметил Фанфан.

— Я друг вам, мсье! — ответил кучер, когда они вернулись под защиту тьмы сарая. Тюльпан, глотая черный хлеб с копченой колбасой, говорил себе, что она лучше и ветчины, и каплуна, и всех деликатесов на свете! А кучер со своим оскалом скелета добавил: — Друг, который желает вам добра!

— Премного благодарен! — ответил Фанфан, напряженно прислушиваясь, что происходит в доме. — Скажите мне, что это там за крик?

— Здесь, в Испании, всегда кричат! — ответил кучер.

— Ага! Так мы уже в Испании?

— Да, неподалеку от Лос Пасайос. Это три-четыре лье отсюда к югу. Баттендье собирался ехать дальше, но лошади выдохлись и дамы тоже!

— А я? Говорите, мы в трех-четырех лье от Лос-Пасайос? — спросил Тюльпан, доев свою краюху и посмотрев внимательно на кучера, — ему показалось, тот ведет себя как-то странно.

— Вы знаете, что мне нужно туда? (Тюльпан ещё не говорил ему ничего конкретного).

— Да, вы хотите там присоединиться к генералу Лафайету и с ним отплыть в Америку! В доме ни о чем другом и не говорят. Я бы на вашем месте поскорее исчез отсюда.

— Пешком?

— Вон там, за лугом — лес. Я провожу вас до него и выведу на дорогу в Лос Пасайос! Ведь я жил здесь лет десять назад!

— Зачем мне исчезать сейчас? Я совершенно выбился из сил! Баттендье с дамами, как полагаю, не тронутся с места до рассвета!

— Верно! Но полицейские — другое дело!

— Полицейские? Какие полицейские?

— Те, которым принадлежит вот этот второй экипаж рядом с нашим, и три саврасых на лугу… Это полицейские агенты, которые должны арестовать Лафайета и… и его друзей! Это они так раскричались. Они там не слишком вежливо расспрашивают Баттендье и дам, поскольку находят странным, что встретили здесь французов, которые не могут объяснить, зачем они в Испании. И у меня такое впечатление, подозревают, что те тоже хотят присоединиться к Лафайету!

— Тогда пошли отсюда! — сказал Тюльпан. — С ними ничего не случится, а вот со мной…

Кучер Алкид пошел вперед и так они молча добрались до леса. Кучер передумал убивать Тюльпана и решил его только оглушить. Зная, что у Тюльпана с собой больше ста тысяч франков, Алкид решил, забрав деньги, вернуться в гостиницу и сообщить полицейским, где найти Тюльпана, а заодно и то, что Лафайет готовится к отплытию из бухты Лос Пасайос. название бухты Баттендье ему не выдал, зато теперь, узнав от Тюльпана, радовался тому, что в дополнение к сотне тысяч франков получит ещё и награду за предательство!

***

В лесу стояла полная тьма — и тихо так, что слышны были только их шаги — шуршали под ногами сухие листья. Кучер Алкид решил дождаться, пока они выйдут на дорогу, о которой говорил Тюльпану — там было лучше всего видно и легче осуществить задуманное. И вот он, резко обернувшись, нацелил свой гигантский кулак Тюльпану в живот!

Будь все так, как задумано, удар этот переломил бы Фанфана пополам, потом Алкид ударил бы его в лицо коленом, локтем в шею — и с Тюльпаном было бы покончено!

Но только так не получилось! Тюльпан с тех пор, как побывал на войне, носил под одеждой пояс с кошелем впереди, и перед отъездом спрятал туда взятые у Оливье деньги. И вот теперь удар Алкида пришелся прямо по тугой пачке банкнот! И Тюльпан не рухнул лицом вперед, а отлетел на метр назад, споткнулся о корень и рухнул навзничь — так вопреки всем законам морали его спасли ворованные деньги! Потом Тюльпан обеими ногами ударил снизу вверх по кинувшемуся на него громиле. Однако тот только вскрикнул от боли, всем весом рухнув на Тюльпана, чтобы задушить его! Тюльпан, крутанувшись как червяк, схватил кучера за уши и рванул их так, словно хотел оторвать. Кучер, взревев, отпустил его. Соперники одновременно вскочили на ноги, кучер взмахнул кулачищем, метя Тюльпану в голову, но промахнулся, чем не преминул тут же воспользоваться Тюльпан, подскочив вплотную к нападавшему и вонзив пальцы в его ребра. По тому, как кучер подскочил, понял, что нашел верное средство! Этот громила боялся щекотки! Пытался вырваться, но щекотка действовала на него как электрический ток на лягушку, совсем обезоружив. Издавая короткие истерические вопли, весьма похожие на безумный хохот, бандит наконец согнулся вдвое, держась за живот — и тут же получил от Тюльпана убийственный удар коленом в рожу и потом — ребром ладони по шее точь-в-точь как собирался он Тюльпану сделать сам. И после этого бой закончился.

***

Часом позже трое тайных французских агентов, запрягая лошадей в свой экипаж увидели, как со стороны луга к ним направляется кучер Алкид, держась обеими руками за шею, с распухшими губами, окровавленным носом и так отделанной физиономией, что ясно было — здорово ему досталось. Алкид был вне себя от ярости. Полицейские, только что громко обменивавшиеся мнениями, умолкли при его приближении.

— Ну что? Добились вы чего-то от моих хозяев? — с трудом прохрипел кучер.

— Ничего! — ответил тот, кто явно был старшим, маленький человечек в очках. — Они направляются по делам в Мадрид. А что? Разве это неправда?

— Они преследуют мужа той толстухи, что не отважилась вам в этом признаться, поскольку муж-то направляется как раз к Лафайету! Но одно дело, если его догонят они, и совсем другое — если вы. Поэтому вам ничего и не сказали!

— Это им дорого обойдется! — сказал один из агентов, долговязый тип, смахивавший на священника.

— Почему же? — заметил начальник. — если они хотят помешать беглому супругу присоединиться к Лафайету, значит, они не на стороне этого генерала бунтовщиков!

— Но если собираются настичь его у Лафайета, стало быть, знают, где Лафайет сейчас! — возразил долговязый. — Не так ли? — обратился он к кучеру.

— Они вам сказали?

— Нет.

— Ага! Тогда это им может дорого обойтись! — заявил начальник и тоже повернулся к кучеру. — Где это?

— Лос Пасайос, три-четыре лье отсюда. Я вас туда довезу, я знаю тут все дороги, я лучший кучер в Бордо! — задыхаясь, хрипел Алкид, дрожа от нетерпения при мысли, что скоро сможет отомстить и что — быть может наконец-то заполучит ту толстую пачку тюльпановых денег.

Вскочив на козлы, схватил кнут и с самонадеянностью, ещё удвоенной его безумной яростью, заявил:

— Сейчас увидите, на что я способен!

***

Тюльпан уже не меньше часа торопливо шагал по пыльному проселку, освещенному луной, и начал уже потным лицом ловить первые порывы морского бриза, когда услышал вдруг топот лошадей и отчаянное хлопанье бича. Отчаянное — это слабо сказано, ибо, оглянувшись, он увидел, как метрах в ста за ним летит карета!

Баттендье? Нет, лошади были светлой масти. Значит, это полицейские! Тюльпан отскочил в сторону в кювет и через несколько секунд мимо него с адским грохотом пролетел дребезжащий экипаж, чьи перегруженные рессоры скрипели и стонали. На миг он углядел на козлах кучера, не перестававшего кнутом обхаживать лошадей — это был кучер Алкид, гнавший упряжку в гору! Не снижая скорости, экипаж вылетел на гребень и начал спускаться по противоположному склону — так быстро, что казалось, — экипаж рушится в пропасть со всем содержимым.

— Ай-я-яй! — сказал Тюльпан, вежливо добавив: — Мсье, да сохранит Господь ваши души!

То же самое делали и трое в экипаже. Держались друг за друга и вопили, словно настал конец света. Один уже обмочил штаны.

— Иисус, Мария, Иосиф! — молил долговязый, смахивавший на священника. — Простите мне мои прегрешения! Я никогда уже не изменю жене своей, клянусь!

А человечек в очках — начальник! — орал, уже сорвав голос:

— Остановитесь! Я вам приказываю остановиться!

И тот, кто наделал в штаны, и тот, кто так упорно орал на Алкида, ничего добиться не смогли. безумный кучер непрестанно подгонял коней, движимый яростью и жаждой добыть сто тысяч франков и заодно побить все мыслимые рекорды! И безумие охватывало его тем больше, чем сильнее кровоточила рана над бровью, так что видел он теперь только одним глазом! И не прошло и тридцати секунд с момента, как карета пушечным ядром пролетела мимо Тюльпана, как он услышал чудовищный грохот!

***

Тюльпан услышал, как трещит дерево — это разлетались на куски двери кареты, потом слетевшие колеса с грохотом запрыгали по дороге, в конце пути врезаясь в деревья, и заржали испуганные лошади — и все. Когда он подбежал к месту катастрофы, над дорогой повисла тишина. Маленький толстяк, потерявший свои очки, сидел посреди дороги и плакал.

— Buеnos noches, sen'or[40], — сказал он Тюльпану с выражением человека, у которого не все дома.

— Buenos noches! — ответил ему Тюльпан и продолжал по-испански. — Могу я вам чем-нибудь помочь?

— Не знаю, — признался толстячок. — Где мы?

— Здесь! — уверил его Тюльпан и полицейскому явно полегчало.

Никто не был серьезно ранен — только перебитые носы, вывихнутые ноги и руки, и Тюльпан, нашедший в обломках чемодан с аптечкой, как мог, помог им. Единственный, кто был без сознания — кучер Алкид, но и тому ничто не угрожало. Залепив ему большим пластырем нос, Тюльпан забрал из карманов те десять тысяч франков, которые дал ему в Бордо. А вместо них оставил листок с такими словами: — "Дорогой Алкид, благодарю за оказанные услуги, деньги я взял для бедных".

Потом сказал полицейским, что отправляется в ближайшую деревню за помощью, сел на коня, показавшегося ему получше, и исчез, сопровождаемый пожеланиями удачи.

***

Сейчас, в это апрельское утро 1777 года, Тюльпан и в самом деле на бриге "Ля Виктори", принадлежащем маркизу де Лафайету?

Такой вопрос задавали себе Оливье, Аврора и Дебора, когда в семь утра добрались наконец до Лос Пасайос и разочарованно уставились на море, где вдали исчезали белые паруса брига "Ля Виктори". Потом к ним подошел какой-то худющий тип, в лохмотьях смахивавший на чучело, и равнодушно протянул сеньору толстый пакет. Внутри Оливье нашел 50 000 франков и такую записку:

"Дорога обошлась дешевле, чем я ожидал. Остаток возвращаю, чтоб было чем залить жажду. Обещанные проценты выплачу."

А ниже шел постскриптум:

"Жозеф-Луи не любит коровье молоко! Купите козу! Сердечно вас приветствую — любящий вас Фанфан-Тюльпан".

Что было делать Деборе, Авроре и Оливье? Ничего, у них от такого просто перехватило дыхание! После такой безумной, утомительной гонки — и опоздали! Сраженные своей беспомощностью, они бессильно смотрели на морскую гладь, где в бесконечной дали исчезали белые паруса…

— Ну, я по крайней мере вернул свои пятьдесят тысяч! — сказал Оливье, грозя кулаком в сторону исчезавшего брига.

— By love![41] — выругалась Дебора, так долго молча подавлявшая свое разочарование. — Но пусть этот сопляк не думает, что его взяла! Я поклялась, что он на мне женится! И если будет нужно, для этого отправлюсь и в Америку!

Но тут Дебора с Оливье вздрогнули от неожиданности, поскольку Аврора, продолжавшая неистово размахивать фанфановой запиской, вдруг издевательским тоном крикнула:

— Вы что, поверили, что он на корабле? Все это ложь! И все письмо одна ложь! А я вам говорю — на корабле Тюльпана нет! — И в бешенстве разодрала записку в клочья.

Никто ей ничего не сказал, да и что тут было говорить! Вполне возможно, что Тюльпана, который их всех столько раз обманул, могло на корабле и не быть!

***

Но, тем не менее, он был на борту, правда в трюме, в самом низу, в полной темноте — зайцем! Сидит на бочке с копченостями, прикрытый ещё одной такой же бочкой, и слева от него — бадья с солониной. Матрос, которого он подкупил и который его тут спрятал, пообещал днем принести поесть и выпить. И вот Тюльпан сидел там в ожидании, время тянулось бесконечно и он изнывал от тоски. Вполне возможно, это все не слишком смахивало на славное приключение. Какого черта он не предложил свои услуги Лафайету? Только кто знает, принял бы их Лафайет? И во-вторых, какое Тюльпану дело до Лафайета и его экспедиции! Тюльпан-то отправился за Летицией! Теперь, в первую ночь плавания, он спрашивает, не сошел ли с ума:

"— Как долго я уже сижу здесь? Плаванье продлится три недели. Как я здесь выдержу, в такой тесноте и смраде?"

Тюльпан всегда любил копчености, но уже знал, что впредь их вида вынести не сможет!

А тут ещё ночью поднялись волны, и груз в трюме затрясся и заерзал, так что Тюльпан боялся, что на него может свалиться бочка или ящик — и это не способствовало его решимости торчать там всю дорогу. Он спрашивал себя:

"— Что, если здесь меня найдут? Как поступают с зайцами?" Обычно их заковывают в кандалы — не слишком радостная перспектива! А что, если меня маркиз сочтет шпионом? Устроят трибунал и бросят меня за борт! От такого фанатика, как этот генерал, можно ожидать чего угодно!"

Такие вот мысли теснились у Тюльпана в голове! А когда море разбушевалось ещё больше, начал думать:

"— Нет, я до Америки не доберусь — корабль этот наверняка потонет!"

Потом дела пошли ещё хуже — он на лице почувствовал прикосновение, напомнившее, что его могли сожрать крысы! Те шорохи, скрипы и писк, которые он слышал уже некоторое время, — это были крысы! Только теперь Тюльпан понял, что значит "волосы на голове встали дыбом"! Теперь это относилось и к нему!

Тюльпан вскочил, отбросив бочки в сторону, и испуганно озираясь вокруг. Теперь он понимал, что Дебора, Аврора и Оливье уже почти отомщены и что нужно было быть более чем оптимистом, чтобы поверить, что они о нем ещё услышат! За тех троих, уже вернувшихся в Бордо, отомстит обезумевшее море и трюмные крысы.

На самом деле все случилось иначе: отомстила бадья с солониной. Бадья эта свалилась Тюльпану на голову и тот провалился в какой-то закуток, где и был обнаружен позднее без сознания. Рассол его настолько промочил, что даже крысы им пренебрегли!

Открыв глаза, он обнаружил, что лежит на узкой койке, с заботливо обвязанной головою, а рядом с ним сидит маркиз де Лафайет, с интересом его разглядывавший.

— Ну что, мсье де ля Тюлип! — приветствовал тот с вялой иронией. — Вы как-то странно собрались в Америку. Если я верно понимаю, вы тоже собрались шагать в ногу с Историей?

— Мсье генерал, — ещё чуть слышным голосом отвечал Тюльпан, — все это не исключено, только мне кажется, что я шагаю в ногу прежде всего со своей собственной историей.

А потом, чтобы избежать дальнейших объяснений и изложения своей истории генералу маркизу де Лафайету, и чтобы героического маркиза не разочаровать, Тюльпан решил, что лучше бы уснуть и выспаться как следует.

***

В Джеймстауне, в штабе лорда Корнуэлльса, командующего английской армией, которая уже шесть лет пыталась разгромить американских повстанцев, праздновали вовсю. Пока в северной Атлантике парусники носились по воле волн под рев ветра, в Джеймстауне были слышны лишь скрипки на балу.

Летиция Диккенс сидела за столиком одна, следя, как муж пробирается между кавалерами в красных мундирах и дамами в белых кринолинах. Сердце её как обычно сжималось от жалости, когда она видела, как муж ковыляет с трудом, как тяжело ему это дается и как он все равно старается выглядеть достойно.

Господи, почему он не остался в Англии? Нет, он сделал все возможное, лишь остаться в армии, и вот наконец получил звание полковника и восемь месяцев назад вернулся с ней в Америку.

— Добрый вечер, мой ангел! Прости меня за опоздание, пожалуйста! Как настроение?

— Я скучала по вам, мой милый! Что-то случилось?

— Когда я шел из картографии, встретил одну знакомую по Лондону где-то год назад мы встречались, если вы помните, Цинтия Эллис!

— Ах, эта…

— Нет, нет, не надо называть её шпионкой, — остановил её полковник Диккенс. — Она агент Его Величества, — поправил он с усмешкой. — Она мне рассказала интересную новость, которая касается маркиза де Лафайета. Помните, год назад в Лондоне говорили, что он скандально симпатизирует местным повстанцам?

— Да?

— Маркиз де Лафайет отплыл месяц назад из одного испанского порта, направляясь в Вирджинию, куда, несомненно, уже добрался. Цинтия Эллис, к счастью, старается сделать так, чтобы обезвредить этого лягушатника.

Полковник Диккенс запнулся, внезапно сообразив, что слишком увлекся.

— Простите меня, Летиция, прошу вас. Я не должен был так говорить об одном из ваших соотечественников и невольно оскорбить вашу страну.

— Но я англичанка, — тихо сказала Летиция и положила свою руку поверх его. — Теперь я англичанка, Элмер! Франция никогда не была моей родиной. Она только угнетала ее!

— Ах да, ну конечно! Ведь ваша родина — Корсика!

Скрипки на балу звучали восхитительно, надрывно и меланхолично, и Летиция Ормелли, в замужестве Диккенс, подумала, что её родина — не страна, а один-единственный юноша, которого она никогда не забудет, потому что забыть его невозможно, потому что он был незабываем, потому что он открыл ей, что такое любовь!

В этом Летиция никогда бы не созналась Элмеру Диккенсу, такому доброму, такому изумительному супругу — который к тому же спас ее!

Это в моем сердце навсегда, — вполголоса сказала Летиция, и Элмер Диккенс подумал, что в сердце у неё родина, не зная, что там навсегда Фанфан-Тюльпан!

1

Бастард (фр. bastarge) — незаконнорожденный потомок.

(обратно)

2

Метресса (фр. metresse) — любовница, официальная возлюбленная.

(обратно)

3

go — (здесь) поехали.

(обратно)

4

Эта песня сохранилась до наших дней в сборнике, который составил Эмиль Дебре. Тот в 1830 году слышал в одном трактире, как старик-ветеран наполеоновской гвардии поет рефрен, который в предыдущем столетии сложил сам Фанфан. (Прим. авт.)

(обратно)

5

В королевских войсках до революции рекруты утрачивали свое крестное имя и пользовались только прозвищем, которое давалось им унтер-офицером или сержантом. Исключением из этого правила было только прозвище "Ля Тюлан" тюльпан, означавшее воина, выделявшегося задором и веселым характером. Этот титул воину нужно было заслужить, и присуждали его рядовые чаще, чем их начальники. Все, кто носил это имя до Фанфана, не оставили по себе следа. Лишь Фанфан в шестнадцать лет вошел с ним в историю на все времена, попав одновременно и в армейскую мифологию. Это Фанфан-Тюльпан породил целый ряд бойцов, от "гроньяров" Старой гвардии Наполеона до "пуалю" Первой мировой войны, бойцов непокорных и протестующих, но при этом способных помериться силами с воинами лучших армий мира.

(обратно)

6

— Где ты это взял?

(обратно)

7

— Слишком много для такого юнца!

(обратно)

8

— вор

(обратно)

9

— следующая деревня, полицейский,… вор

(обратно)

10

— Прошу прощения, не найдется ли для меня места? Благодарю.

(обратно)

11

— Папочка! Я только что обнаружила этого парня, глухонемого. Думаю, он голоден.

(обратно)

12

… в самом деле, бедняга?

(обратно)

13

— Да, сэр. Я действительно глухонемой.

(обратно)

14

— Пожалуйста, садитесь.

(обратно)

15

— Минутку!

(обратно)

16

— Почему?

(обратно)

17

— Пожалуйста!

(обратно)

18

Послушай меня!

(обратно)

19

— Я так и знала!

(обратно)

20

— Но вы должны…

(обратно)

21

— А теперь пошли!

(обратно)

22

— Иди, пора (сейчас)!

(обратно)

23

— Как самочувствие?

(обратно)

24

— Меня зовут Земляника

(обратно)

25

— Замолчи!

(обратно)

26

— Эй! Бентем! Я проснулась! Открывай!

(обратно)

27

— Доброе утро, дорогой!

(обратно)

28

— Привет, миссис Джонс!

(обратно)

29

— Прекрасно, — Привет, мистер Стоунвел!

(обратно)

30

— Спасибо за гостеприимство на эту ночь!

(обратно)

31

— Всегда к вашим услугам,… — Полагаю, он ваш племянник.

(обратно)

32

— Да, сэр!

(обратно)

33

— Хорошо! Забирайте его и не забудьте обо мне на следующей неделе!

(обратно)

34

— Конечно!.

(обратно)

35

— Идет?

(обратно)

36

— Племянник!

(обратно)

37

Из любви

(обратно)

38

Изыди, Сатана!

(обратно)

39

— Мои глаза! (здесь) Посмотрим!

(обратно)

40

— (исп.) добрый вечер, сеньор.

(обратно)

41

— С любовью!

(обратно)

Оглавление

.
  • Часть первая. Сыны равенства
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Часть вторая. Запретные игры в предместье Сен-Дени
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Часть третья. Тюльпан, труба зовет!
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Часть четвертая. Когда Наполеону было пять лет
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Часть пятая. Дома свиданий и секретные службы
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Часть шестая. Английские баталии
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Часть седьмая. Узы Эроса и ветер свободы
  •   1
  •   2 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Фанфан и Дюбарри», Бенджамин Рошфор

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства